Впервые на русском – один из главных романов американского магического реалиста Люциуса Шепарда, автора уже знакомых российскому читателю «Валентинки» и «Кольта полковника Резерфорда», «Мушки» и «Заката Луизианы». Нью-йоркский художник Дэвид Минголла угодил под армейский призыв и отправился в Латинскую Америку нести на штыках демократию. Джунгли оборачиваются для него борхесовским садом расходящихся тропок, ареной ментального противостояния, где роковые красавицы имеют серьезные виды па твой мозг и другие органы, мысль может убивать, а накачанные наркотиками экстрасенсы с обеих сторон пытаются влиять на ход боевых действий.

Люциус Шепард

Жизнь во время войны

Посвящается Терри Карру

За помощь и дружескую поддержку во время написания этой книги мне хотелось бы поблагодарить Гарднера Дозуа, Сьюзен Каспар, Лори Хоук, Крейга Спектора, Джека и Жанне Данн, Джима Келли, Джона Кесселя, Кима Стенли Робинсона, Грега и Джейн Смит, Бет Мичем, Танпана Кинга и «Коротышку».

Отпуск

Все как всегда:

За четверых римлян пять карфагенян.

Федерико Гарсия Лорка

Глава первая

Боевая единица Первой воздушной кавалерии, новая вертушка «Сикорский» с надписью «Шепот смерти» вдоль всего борта, перебросила Минголлу, Джилби и Бейлора с Муравьиной Фермы в Сан-Франциско-де-Ютиклан, небольшой городок в глубине зеленой зоны – этим цветом на новейших картах обозначали территорию Свободно-оккупированной Гватемалы. К востоку от зеленого пятна, через всю страну от мексиканской границы до Карибского моря, тянулась желтая ничейная полоса. Муравьиная Ферма была пунктом огневой поддержки и располагалась у восточного края этой желтизны; именно оттуда двадцатилетний артиллерист Минголла закидывал снарядами территорию, изображенную на картах черно-белой топографической штриховкой. Все вместе позволяло ему думать, что он сражается за безопасность основных цветов этого мира.

Минголла с приятелями могли провести отпуск в Рио или Каракасе, однако давно было замечено, что именно после этих городов солдатская бдительность падает особенно сильно, из чего они сделали вывод: чем шикарнее человек проводит свой отпуск, тем вероятнее потом гибнет, а потому выбирали самый непритязательный из всех гватемальских городишек. Солдаты не дружили по-настоящему, их мало что связывало, и в иных обстоятельствах легко могли бы стать врагами. Однако совместный отпуск был для них ритуалом выживания, и, добравшись вместе до нужного городка, они разбредались в разные стороны исполнять оставшуюся часть. Все трое до сих пор были живы, а потому убеждены, что если и впредь будут верны своим ритуалам, то, может, дотянут до конца службы. Они никогда не говорили друг с другом об этой вере – разве только намеками, что тоже было частью ритуала, – и по зрелому размышлению наверняка признали бы ее иррациональность, не преминув, однако, указать, что странный характер войны эту веру только укрепляет.

Вертолет приземлился на авиабазе, в миле к западу от городка: голую бетонную полосу с трех сторон окружали бараки и конторы, сразу за ними поднимались джунгли. В центре полосы еще один «Сикорский» отрабатывал взлет и посадку – пьяная камуфляжная стрекоза, две другие зависли над нею, словно заботливые родители. Минголла спрыгнул на бетон, и горячий бриз тут же вздул его рубашку парусом. Впервые за много недель он был в «гражданке», и по сравнению с боевым снаряжением она казалась почти невесомой; Минголла нервно огляделся: сейчас его уязвимостью воспользуется невидимый враг. В тени еще одного вертолета бездельничали механики; кабина у вертушки была вся разворочена, зубья пластикового фонаря закручивались над обгоревшим металлом. Между бараками сновали пыльные джипы, строй плотно накрахмаленных лейтенантов бодро тянулся к неподвижному автопогрузчику и уложенному на его вилах высокому штабелю алюминиевых гробов. На ребрах и ручках вспыхивало послеполуденное солнце, а далекая линия бараков шевелилась в горячем мареве, словно волны неспокойного тускло-оливкового моря. Несовместимость деталей – что не так на этой фотографии? – смесь ужаса и обыденности действовали Минголле на нервы. Левая рука дрожала, солнечный свет разгорался все ярче, от него мутило и тошнило. Чтобы не упасть, Минголла привалился плечом к ракетному пилону «Сикорского». Высоко в ярко-синем небе расползались инверсионные следы: XL-16-е шли дырявить Никарагуа. С чувством слегка похожим на зависть Минголла смотрел им вслед, пытался поймать шум моторов, но слышал лишь ошалелый шепот «Сикорского».

Из люка в компьютерный отсек позади кабины выпрыгнул Джилби; он стряхнул с джинсов воображаемую пыль, вразвалку подошел к Минголле и встал рядом, уперев руки в бока: невысокий мускулистый парень с армейским ежиком светлых волос и упрямым ртом капризного ребенка. Из того же люка высунул голову Бейлор и озабоченно оглядел горизонт. Затем тоже спрыгнул на землю. Этот был долговяз и костляв, на два года старше Минголлы; гладкие черные волосы, оливкового цвета кожа, прыщи, резкие черты лица словно вырублены топором. Бейлор оперся о борт «Сикорского», но, заметив, что касается ладонью полыхающего «Ш» из «Шепота смерти», тут же отдернул руку, точно на самом деле обжегся. Три дня назад Муравьиную Ферму пытались взять приступом, и Бейлор до сих пор не пришел в себя. Как и Минголла. По Джилби трудно было определить, волнует его что-нибудь или нет.

Один из пилотов «Сикорского» скрипнул дверью кабины:

– Попутку до Фриско ловите у военторга. – Голос приглушался черным пузырьком щитка, на котором горел солнечный блик, и весь шлем пилота напоминал ночь с одинокой звездой.

– А где военторг? – спросил Джилби. Пилот пробормотал что-то непонятное.

– Что? – переспросил Джилби.

Ответ прозвучал так же неразборчиво, и Джилби разозлился:

– Сними эту проклятую штуку!

– Эту? – Пилот указал пальцем на щиток. – Зачем?

– Затем, что я ни хера не слышу.

– Сейчас-то слышишь?

– Ладно.– Голос Джилби напрягся.– Где этот чертов военторг?

Ответ прозвучал так же нечленораздельно; безликая маска смотрела на Джилби с невнятным значением.

Тот сжал кулаки.

– Да сними ты ее, сукин сын!

– Не положено, солдат, – вмешался второй пилот, пододвигаясь поближе; два черных шара болтались теперь почти рядом. – В эти пузыри, – он постучал пальцем по щитку, – понапихано микросхем – облучать глаза всякой дрянью. Прямо в зрительный нерв. Это чтоб мы видели бобиков, даже если они прячутся. Чем дольше носишь, тем лучше видишь.

Бейлор нервно рассмеялся, а Джилби буркнул:

– Херня!

Минголла рассудил, что либо пилоты подкалывают Джилби, либо из чистого суеверия не хотят расставаться со шлемами – может, они и вправду верили, что щитки обладают особой силой. С другой стороны, если на этой войне в ходу боевые препараты, а перемещения вражеских войск предсказывают медиумы, то возможно все, в том числе и микросхемы для остроты зрения.

– И вообще, на нас лучше не смотреть, – сказал первый пилот. – Мудацкие лучи перекорежили всю морду. Вид как у последних отморозков.

– Можно, кстати, и не заметить, – подтвердил второй пилот. – Много кто не замечает. Зато если допетришь, крыша съедет.

Минголла представил изуродованные лица пилотов, и в животе стал подниматься тошнотный озноб. Джилби, однако, не поверил.

– Вы меня за идиота держите? – рявкнул он так, что покраснела шея.

– He-e, – ответил первый пилот. – Ну какой ты идиот, видно же. От этих лучей нам много чего видно, а остальным нет.

– Особенно всякая дрянь, – второй подлил масла в огонь.– Души, например.

– Привидения.

– А то и будущее.

– Во-во, это у нас коронный номер, – сказал первый пилот. – Так что, парни, хотите знать, что вас ждет?

Они в унисон кивнули, солнечный луч скользнул по обоим щиткам: два злобных робота выполняют одну и ту же программу.

Джилби рванулся к кабине. Первый пилот захлопнул дверь, и Джилби, рассыпая проклятия, замолотил по пластику. Второй пилот щелкнул переключателем на приборной доске, и через секунду загремел его усиленный электроникой голос:

– Прямо, потом мимо погрузчика, пока не упретесь в бараки. Там как раз военторг.

Минголла и Бейлор кое-как оторвали Джилби от «Сикорского», но орать тот перестал, лишь когда они дотащились до автопогрузчика с гробами: серебряные слитки, сокровище великана. Там Джилби постепенно умолк и прикрыл глаза. У военторга они уговорили капрала военной полиции подбросить их до города; джип с рычанием выкатился на бетон, и Минголла оглянулся на «Сикорского». Пилоты расстелили рядом с машиной брезент, разделись до трусов и улеглись загорать на солнце. Шлемов они так и не сняли. Дикое сочетание загорелых тел и черных шапок действовало Минголле на нервы, напоминая о старом фильме, в котором мужик попал в передатчик материи вместе со случайной мухой и в результате получил себе на плечи мушиную голову. Может, подумал Минголла, пилоты и не врут насчет своих шлемов – может, их уже и вправду не снимешь. Может, такой странной стала эта война.

Заметив, что Минголла оглядывается на пилотов, капрал-патрульный резко рассмеялся.

– Да это же, – заявил он с безапелляционностью человека, который знает, о чем говорит, – натуральные психи!

Шесть лет назад Сан-Франциско-де-Ютиклан был горсткой туземных хижин и бетонных бараков, расставленных среди пальм и банановых листьев на восточном берегу Рио-Дульче, в том месте, где реку пересекало фунтовое ответвление Панамериканского шоссе; однако с тех пор городок расползся на оба берега и пополнился десятками баров и борделей – оштукатуренными коробками всех цветов радуги с неоновыми чудовищами на крышах. Драконы, единороги, жар-птицы, кентавры. Капрал-патрульный доверительно сообщил Минголле, что вывески эти – никакая не реклама, а закодированные символы величия их хозяев: например, красный тигр, пробирающийся сквозь зеленые лилии и синие кресты, сообщает о том, что владелец богат, принадлежит к тайному католическому обществу и неоднозначно относится к политике правительства. Заведения росли и процветали, старые вывески снимались, уступая место новым, крупнее и ярче, и эта борьба света и символов как нельзя лучше соответствовала духу места и времени, ибо Сан-Франциско-де-Ютиклан был не столько городом, сколько симптомом войны. Грязным и убогим по своей сути, несмотря на сияние ночного неба. В мусоре рылись бездомные собаки, строптивые шлюхи плевались прямо из окон, и, если верить капралу, не так уж редко случалось наткнуться на труп – скорее всего, жертву беспризорников из окрестных джунглей. Между барами тянулись узкие улочки, покрытые ковром из пустых жестянок, фекалий и битого стекла; беженцы попрошайничали на каждом углу, выставляя напоказ ожоги и пулевые раны. Дома росли в такой спешке, что почти у всех получались скособоченные стены и обвислые крыши, они отбрасывали неправдоподобно зубчатые, словно на психоделических картинах, тени, выставляя наружу пропитавшее весь этот город напряжение. И все же Минголле было легко и почти радостно. Отчасти из-за предчувствия чертовски увлекательного отпуска (а он привык доверять предчувствиям), но гораздо больше потому, что подобные городки стали для Минголлы чем-то вроде загробной жизни – наградой после долгого и жестокого существования.

Капрал высадил их у магазина, где Минголла купил коробку с канцелярской ерундой, потом они зашли в клуб Демонио, крохотную забегаловку с побеленными стенами и легкой подсветкой фиолетовых ламп, болтавшихся на потолке, точно радиоактивные плоды. Клуб был набит солдатами и шлюхами, эта публика сидела за столиками вокруг танцевальной площадки, немногим большей двуспальной кровати. Огороженный проволочной сеткой музыкальный ящик два на четыре фута наигрывал балладу, в центре площадки покачивались две парочки, над их головами плыл табачный дым, медленный, как подводные струи. Солдаты грубо лапали шлюх, а одна тянула кошелек у почти уже отключившегося вояки: одной рукой она орудовала у него между ног, побуждая выпятить вперед бедра, и, когда он это сделал, другой вцепилась в бумажник, зажатый карманом обтягивающих джинсов. Все, однако, происходило вяло, вполсилы, как если бы полутьма и нудная мелодия сгущали воздух и мешали двигаться. Минголла примостился у стойки. Бармен бросил на него вопросительный взгляд, в фиолетовом отражении зрачки его казались острыми, и Минголла сказал:

– Пиво.

– Глянь-ка.– Джилби забрался на соседний табурет и махнул большим пальцем в сторону шлюхи, сидевшей у дальнего конца стойки. Юбка у девицы задралась до середины ляжек, а грудь своим объемом и необвислостыо, скорее всего, была обязана косметической хирургии.

– Ничего,– равнодушно сказал Минголла. Бармен поставил перед ним бутылку пива, Минголла глотнул: пиво было кислым и водянистым, словно перегонка спертого воздуха.

Бейлор взгромоздился на табурет рядом с Джилби и опустил голову на руки. Джилби что-то сказал, Минголла не расслышал, и Бейлор поднял голову.

– Я туда больше не вернусь, – заявил он.

– О боже! – воскликнул Джилби. – Не заводи опять.

В полумраке прищуренные глаза Бейлора казались комками теней. Он пристально смотрел на Минголлу.

– В следующий раз они нас достанут, – сказал он. – Надо по реке. В Ливингстоне найдем лодку до Панамы.

– До Панамы! – фыркнул Джилби.– 'Гам же одни бобики.

– Пересидим на Ферме,– сказал Минголла. – Нас вытащат, если станет невмоготу.

– Невмоготу? – На виске у Бейлора билась набухшая жилка. – Что, блядь, такое невмоготу?

– На хер! – Джилби сполз с табурета.– Сам разберешься, старик,– сказал он Минголле и махнул рукой в сторону грудастой шлюхи. – Я полез на силикон.

– В девять, – сказал Минголла. – У военторга. Договорились?

Джилби сказал:

– Ага, – и ушел.

Бейлор пересел на его табурет и наклонился к Минголле.

– Сам же знаешь, что я прав, – возбужденно зашептал он. – В этот раз нас почти достали.

– Воздушная кавалерия с ними разберется, – сказал Минголла подчеркнуто беспечно. Он открыл канцелярскую коробку и достал из нагрудного кармана ручку.

– Знаешь же, что я прав, – повторил Бейлор. Минголла провел ручкой по губам, изображая растерянность.

– Кавалерия! – Бейлор горько рассмеялся. – Кавалерии на карачках не сидеть!

– Сменил бы ты лучше пластинку, – предложил Минголла.– Может, у них там Праулер есть.

– Черт подери! – Бейлор схватил его за руку.– Очнись, старик! Эта хуйня больше не работает!

Минголла стряхнул его руку.

– Мелочь дать? – холодно спросил он, выудил из кармана полную горсть монет и швырнул на стойку. – Вот. Держи.

– Говорю тебе...

– Я не хочу слушать! – отрезал Минголла.

– Не хочешь слушать? – недоверчиво повторил Бейлор. Он с трудом сдерживался, смуглое лицо блестело от пота, веко дергалось. Потом выразительно стукнул кулаком по стойке. – Нет, уж ты послушай! Потому что если мы так и будем сидеть тут на жопе, то скоро – очень скоро – все передохнем к ебене матери! Теперь слышишь?

Минголла схватил его за ворот рубашки:

– Заткнись!

– И не подумаю! – взвизгнул Бейлор.– Что ты, что Джилби – запихали в песок свои долбаные бошки и думаете, жопам ничего не сделается. Нет, вы будете меня слушать! – Он запрокинул голову к потолку и заорал во всю глотку: – Мы все подохнем!

То, как он вопил – злорадно, будто мальчишка, выкрикивающий наперекор родителям грязные слова,– вывело Минголлу из себя. Ему осточертела бейлоровская выходка. Не вполне соображая, что делает, он врезал ему и лишь в самый последний момент придержал удар. В челюсть – не отпуская ворота – так, что голова Бейлора откинулась назад. Бейлор моргнул, застыл, разинул рот. Из десен сочилась кровь. С противоположного конца стойки, прислонившись к стене рядом с батареей бутылок, за ними наблюдал бармен, солдаты тоже – с удовольствием, видимо надеясь, что драка их немного развлечет. Это внимание сбило Минголлу с толку, ему стало стыдно.

– Извини, старик,– сказал он.– Я...

– Насрать мне на твои извинения,– огрызнулся Бейлор, вытирая рот.– На все насрать, лишь бы свалить отсюда.

– Отвянь, а?

Но Бейлор не отставал. Он гнул свое – страдалец, который храбро глядит в лицо мировой несправедливости. Стараясь не обращать на него внимания, Минголла принялся изучать пивную бутылку – там был красно-черный портрет гватемальского солдата с победно задранным автоматным дулом. Вполне приличный рисунок напомнил Минголле допризывные времена, когда он сам рисовал плакаты, – однако если учесть бестолковость гватемальских войск, то эту героическую позу можно было посчитать разве что глупой шуткой. Ногтем большого пальца он прочертил через середину этикетки борозду.

Бейлору надоело бубнить, и теперь он просто сидел, уставясь на покореженную фанеру. С минуту Минголла его не трогал, затем, не отрывая взгляда от этикетки, сказал:

– Поставил бы музыку поприличнее. Уткнув подбородок в грудь, Бейлор хранил упорное молчание.

– У тебя нет выбора, старик,– продолжал Минголла.– Что ты можешь сделать?

– Ты псих,– сказал Бейлор. Затем, стрельнув глазами в Минголлу, прошипел еще раз, словно проклятие: – Псих!

– Ты поплывешь в Панаму один? Ага. Втроем у нас хоть что-то ладится. До сих пор мы выкручивались, и, если ты не раскиснешь, все вместе мы дотянем до дома.

– Не знаю, – сказал Бейлор. – Я уже ничего не знаю.

– Давай вот что, – предложил Минголла. – Может, правы все. Может, Панама и вправду выход, только еще не время. Если это так, то рано или поздно мы с Джилби тоже допрем.

Тяжело вздохнув, Бейлор поднялся на ноги.

– Никогда вы не допрете,– обреченно проговорил он.

Минголла глотнул пива.

– Глянь там, нет ли у них в ящике Праулера. Я от него тащусь.

С минуту Бейлор стоял в нерешительности. Он двинулся к автомату, потом резко повернул к дверям. Минголла уже собрался за ним бежать. Но Бейлор остановился и вернулся к стойке. Лоб его прочертили глубокие напряженные полосы.

– Ладно,– заявил он срывающимся голосом.– Ладно. Во сколько завтра? В девять?

– Ага, – сказал Минголла и отвернулся. – У военторга.

Краем глаза он видел, как Бейлор прошел через весь зал, склонился над музыкальным ящиком и уставился в список пластинок. Стало легче. Так начинались их отпуска: Джилби клеил шлюху, Бейлор кормил музыкальный автомат, а Минголла сочинял письмо домой. В самое первое свое увольнение он откровенно написал родителям об этой войне во всех ее нелепых и мучительных проявлениях, но потом решил, что такое письмо только расстроит мать, порвал его и набросал новое, в котором просто сообщал, что все в порядке. Нынешнее письмо он тоже порвет, хотя было интересно, что сказал бы отец, доведись ему прочесть. Наверняка бы разозлился. Отец твердо верил в Бога, в страну, и Минголла, хоть и понимал, насколько бессмысленно держаться в этом безумии за какую бы то ни было мораль, все же чувствовал, как сильно в него въелись отцовские убеждения: дезертировать он не сможет никогда, что бы там ни вещал Бейлор. Минголла прекрасно понимал, что все непросто и не только мораль удерживает его на службе, но поскольку отец был бы счастлив взять на себя ответственность, то Минголла и обвинял во всем его одного. Он представил, чем сейчас заняты родители – отец смотрит по телевизору бейсбол, мать возится в саду, – и, удерживая их образы в голове, принялся писать.

Дорогие мама и папа.

В своем последнем письме вы спрашивали, побеждаем ли мы в этой войне. Если бы вы задали этот вопрос здесь, то в ответ получили бы, скорее всего, непонимающий взгляд, ведь большинство думает, что результат этой войны не важен. К примеру, один мой знакомый носится с идеей, что война – это магическая операция неимоверного масштаба: будто бы передвижения войск, самолетов и кораблей – мистический знак на поверхности нашей реальности, а значит, чтобы выжить, нужно определить свое место в чертеже и двигаться в соответствии с ним. Это кажется бредом, я понимаю, но здесь так бредят все (какой-то психоаналитик специально изучал распространение суеверий в оккупационных войсках). Все ищут магию, которая поможет им выжить. Вы, наверное, не поверите, что я тоже склонен к таким вещам, но это так. Я вырезаю на снарядах инициалы, прячу в шлем перья попугаев... и многое другое.

Возвращаясь к вашему вопросу. Я попробую дать на него более внятный ответ, чем непонимающий взгляд, однако простого «да» или «нет» не получится. Суть дела не сводится к одному или нескольким словам. Лучше я проиллюстрирую, расскажу вам одну историю, а выводы делайте сами. Вообще таких историй сотни, но мне пришла на ум именно эта – история о пропавшем патруле...

Из музыкального ящика грянул Праулер, Минголла бросил писать и стал слушать: резкую, яростную музыку питала – так, по крайней мере, казалось – та же агрессивная паранойя, что и породила эту войну. Солдаты и шлюхи отодвинули стулья, перевернули столы и принялись танцевать на освободившихся пятачках; прижатые друг к другу, они могли разве что шаркать в едином ритме, но от их топота закачались на длинных шнурах лампы и по стенам потекли пурпурные отблески. Тощая прыщавая шлюха отплясывала у Минголлы перед носом, тряся грудями и протягивая руки. Лицо у нее было бледным, как у трупа, а улыбка – оскал мертвеца. Из глаза, точно изящная секреция смерти, поползла черная капля смешанного с тушью пота. Минголла подумал, что ему мерещится. Левая рука задрожала, и на несколько секунд сцена распалась. Все разбросано, неузнаваемо, скрыто в своем контексте: столпотворение бессмысленных предметов, скачущих вверх и вниз на волне безумной музыки. Затем кто-то открыл дверь, впустил клин света, и комната опять стала нормальной. Шлюха насупилась и отошла прочь. Минголла облегченно вздохнул. Дрожь в руке утихла. Около двери Бейлор говорил с замызганным гватемальским парнем... видимо, насчет кокса. Кокаин стал для Бейлора панацеей, лекарством от страха и отчаяния. После увольнений у него были вечно красные глаза, часто шла носом кровь, зато он хвастался, какую отличную выторговал дрянь. Довольный, что ритуал соблюдается, Минголла вернулся к письму.

Помните, я рассказывал, что нашим зеленым беретам, чтобы они лучше сражались, выдают специальные препараты? У нас их называют «самми», от слова «самурай». Они в ампулах, и если раздавить такую под носом, то полчаса ощущаешь себя помесью Супермена и гвардейца-орденоносца. Беда в том, что береты часто перебирают и слетают с катушек. На черном рынке эти штуки тоже есть, и некоторые парни устраивают из них настоящий спорт. Нюхают, а потом дерутся... как петушиные бои, только между людьми.

В общем, года два назад береты ушли патрулировать квадрат Изумруд, это недалеко от моей базы, а назад не вернулись. Всех записали в пропавшие без вести. А примерно через месяц из медпунктов стали исчезать ампулы. Сначала кражи приписывали герильеро, но потом какой-то врач засек грабителей и сказал, что это американцы. Они были в рваном камуфляже и с виду совсем не в себе. Со слов этого доктора художник нарисовал их главного, тогда и выяснилось, что это один к одному сержант того пропавшего патруля. С тех пор их стали видеть повсюду. Иногда явная чушь, но часто очень походило на правду. Говорили, что они сбили две наших вертушки, а под Сакапой напали на колонну с провиантом.

Сказать по правде, я никогда не придавал особого значения этой истории, но месяца четыре назад к нам на артбазу прямо из джунглей явился пехотинец. Он заявил, что его похитил пропавший патруль, и, услышав его историю, я поверил. По его словам, береты больше не считают себя американцами, они теперь граждане джунглей. Живут как звери, спят под пальмами и круглые сутки щелкают ампулы. Они сумасшедшие, зато гении выживания. Про джунгли они знают все. Когда поменяется погода, какие рядом звери. Придумали какую-то дикую религию, что-то про солнечные лучи, которые просвечивают сквозь купол. Сидят под этими лучами, как святые под Божьей благодатью, и несут бред насчет чистоты света, радости убийства и нового мира, который они собрались построить.

Вот что пришло мне в голову, когда я прочел ваш вопрос, папа и мама. Пропавший патруль. Я не пытаюсь намекнуть таким способом на ужасы войны. Вовсе нет. Когда я думаю о пропавшем патруле, я думаю не о том, какие эти психи несчастные. Я лишь пытаюсь понять, что именно они видят в этом свете и вдруг это чем-то мне поможет. И где-то там лежит ответ на ваш вопрос...

Солнце уже садилось, когда Минголла вышел из бара, чтобы приступить ко второй части своего ритуала – забрести, словно невинный турист, в квартал аборигенов и посмотреть, что упадет в руки: можно попасть на ужин к гватемальскому семейству или, разговорившись с отпускником из другого отделения, заглянуть в церковь, а то зависнуть с мальчишками, которые начнут расспрашивать про Америку. Все это он проделывал в предыдущие отпуска, и претензия на невинность изрядно его забавляла. Если бы он прислушался к своим подспудным желаниям, то утопил бы кошмар артбазы в наркотиках и шлюхах, но в тот самый первый отпуск обалдевшему после боя Минголле захотелось одиночества, и теперь приходилось не просто все это повторять, но и вспоминать то самое душевное оцепенение – все-таки ритуал, а не хрен собачий. Впрочем, после недавних событий на Муравьиной Ферме добиться одурения было нетрудно.

Но широкой голубой реке Рио-Дульче гуляла легкая зыбь. Густые джунгли подступали к заросшим желтым тростником берегам. Там, где к реке выходило грунтовое шоссе, имелся бетонный причал, у которого стояла сейчас баржа-паром; она была загружена полностью – два грузовика и примерно тридцать пешеходов. Минголла поднялся на борт и встал на корме рядом с тремя американскими пехотинцами в форме и шлемах, гибкие кабели тянулись от их двуствольных винтовок к заплечным компьютерам, сквозь дымчатые щитки видны были зеленоватые отсветы значков на смотровых дисплеях. Минголле стало неуютно, солдаты напомнили ему тех двух пилотов, но вскоре, к его радости, они сняли шлемы, открыв нормальные человеческие лица. Треть ширины реки перекрывала, опираясь на стройные колонны, широкая арка белого бетона, словно выпавшая из картины Дали[1],– мост, который начали строить, а потом забросили. Минголла заметил его еще в воздухе перед самой посадкой, но не придал значения – сейчас же этот пейзаж поднял в душе целую бурю. Недостроенный мост казался ему не столько мостом, сколько памятником некоему высокому идеалу – гораздо красивее любой завершенности. Поглощенный собственным восторгом и окруженный маслянистым дымом пердящего парома. Минголла чувствовал родство с прекрасной аркой, словно сам он тоже был зависшей в воздухе дорогой. Он так уверенно соединил себя с этой чистотой и величием, что поверил на секунду, будто и его тоже – подобно мысленному продолжению моста – ждет завершающая точка гораздо дальше той, что рассчитана архитекторами его судьбы.

Между западным берегом и огибающей город грунтовкой выстроились торговые ряды: рамы из бамбуковых шестов, крытые пальмовыми листьями. Между прилавками сновали ребятишки, целясь и стреляя друг в друга из тростниковых стеблей. Настоящих военных почти не попадалось. Толпа, бродившая по дороге, состояла в основном из индейцев: парочки стеснялись взяться за руки, потерянные старики ковырялись в мусоре тростниковыми палками, пухлые матроны с возмущением взирали на ценники, босые крестьяне с прямыми спинами и серьезными лицами таскали в руках узелки с деньгами. Минголла купил в ларьке рыбный сэндвич и кока-колу. Усевшись на скамейку, он неторопливо поел, наслаждаясь вкусом горячего хлеба, острой рыбы и любуясь столпотворением. Серые тяжелые тучи ползли с юга, с Карибского моря, время от времени проскакивали звенья XL-16-х, направляясь на север, к нефтяным месторождениям у озера Исабаль, где шли сейчас тяжелые бои. Опустились сумерки. Городские огни в покрасневшем воздухе разгорелись ярче. Бренчали гитары, пели хриплые голоса, толпа редела. Минголла заказал второй сэндвич. Развалившись на скамейке, он пил, жевал и погружался в добрую магию этой земли, в сладость минуты. У лотка горел костер, вокруг сидели на корточках четыре старухи, варили куриное рагу и пекли кукурузные лепешки; вылетавшие из огня черные жирные хлопья казались в сгущавшихся сумерках кусочками мозаики, которые там, в вышине, складывались в беззвездную ночь.

Потом стемнело окончательно, народу прибавилось, и Минголла зашагал вдоль ларьков; на шестах были развешаны ожерелья из лампочек, провода от них тянулись к генераторам, а их тарахтенье заглушало кваканье лягушек и стрекот цикад. В одних ларьках продавались пластмассовые четки, китайские пружинные ножи и керосиновые лампы, в других – вышитые индейские рубахи, мешковатые штаны и деревянные маски, в третьих за горами помидоров, дынь и зеленых перцев сидели, скрестив ноги, старики в потертых пиджаках, и над каждым прилавком, точно над примитивным алтарем, горела прилепленная воском свеча. Смех, взвизги, крики зазывал. Минголла вдыхал запах одеколона, дым от жаровен, вонь гнилых фруктов. Он застревал у прилавков, покупал для нью-йоркских друзей сувениры и чем дальше, тем больше ощущал себя частью суеты, шума, блеска и переливов черного воздуха – пока не подошел к палатке, у которой толпилось человек сорок – пятьдесят, загораживая все, кроме соломенной крыши. Усиленный мегафоном женский голос прокричал:

– La mariposa!

Восторженный рев толпы. Снова женский голос:

– El cuchillo!

Эти слова – бабочка и нож – заинтриговали Минголлу, и он всмотрелся поверх голов.

В рамке из соломы и шатких столбов молодая смуглая женщина вращала ручку проволочного барабана, в котором перекатывались белые пластмассовые кубики с прибитыми к ним деревянными фишками. На ней было красное летнее платье с открытыми плечами, черные волосы зачесаны назад и собраны на затылке. Она остановила барабан не глядя, достала кубик, посмотрела на него и закричала в микрофон:

– La Luna!

К прилавку протиснулся бородатый мужчина и протянул карточку. Женщина посмотрела на нее, сравнила с выложенными в ряд кубиками и выдала бородачу несколько гватемальских банкнот.

Минголлу заинтересовала композиция. Смуглая женщина, красное платье и загадочные слова, руническая тень проволочного барабана – все это казалось магией, образами из оккультного сна. Часть толпы утекла вслед за победителем, и новые зеваки подтолкнули Минголлу к прилавку. Захватив угловое место и отбившись от завихрений толпы, он поднял глаза и увидел, что молодая женщина стоит в двух футах от него, улыбается, протягивает ему карточку и огрызок карандаша.

– Всего десять гватемальских центов, – сказала она на американском английском.

Собравшийся вокруг народ уговаривал Минголлу сыграть, усмехаясь и хлопая по спине. Но он не нуждался в уговорах. Он знал, что выиграет: это было самое ясное предчувствие за всю его Жизнь, а все из-за женщины. Она ему очень нравилась. Как будто излучала тепло... но не только тепло, еще жизнь, страсть, и, пока Минголла стоял рядом, это тепло омывало его, он чувствовал связавшее их напряжение, а заодно и то, что в этой игре он будет победителем. Притяжение удивляло Минголлу, потому что в первый момент женщина показалась ему экзотичной, но отнюдь не красивой. Стройная, но бедра широковаты, а груди, поднятые высоко и разделенные чашками плотного корсажа, совсем небольшие. Черты лица – как и цвет кожи, несомненно, восточно-индейские – были слишком крупны и чувственны для такого изящного тела, но столь выразительны и завершённы, что сама непропорциональность была ей к лицу. Если бы не эта неправильность и будь ее скулы поменьше, а лицо потоньше, оно с легкостью подошло бы одной из тех прислужниц, что на индийских религиозных плакатах стоят на коленях перед троном Кришны. Очень чувственное и очень спокойное лицо. И это спокойствие, решил Минголла, вовсе не поверхностно. Оно уходит в глубину. Однако в данный момент его больше интересовали груди. Приподнятые и очень симпатичные, они поблескивали капельками пота. Две горки желейного пудинга.

Женщина помахала карточкой, и Минголла взял ее – картонку для игры в бинго со значками вместо букв и цифр.

– Удачи, – сказала женщина в красном платье и рассмеялась как будто своим мыслям. Затем раскрутила барабан.

Она выкрикивала разные слова, многих Минголла не знал, но какой-то старик взялся ему помогать и тыкал пальцем в нужный квадратик, когда совпадал символ. Вскоре несколько рядов оказались почти целиком закрыты.

– La manzana![2]крикнула женщина, и старик, дернув Минголлу за рукав, закричал в ответ:

– Se gano![3]

Она проверяла карту, а Минголла думал, что не так с ней все просто. Спокойствие, английский без акцента и явные признаки высшего класса указывали на то, что ее место не здесь. Может, студентка, а учебу прервала война... хотя для студентки старовата. Минголла решил, что ей года двадцать два – двадцать три. Наверное, аспирантка. Но слишком приземленный вид опровергал эту теорию. Глаза женщины прыгали от карточки к пластмассовым кубикам и обратно. Тяжелые веки. Белки так сильно выделялись на смуглой коже, что казались ненастоящими: млечные камни с черными сердцевинами.

– Видишь? – сказала женщина, вручая ему выигрыш – почти три доллара – и новую карточку.

– Что вижу? – озадаченно спросил Минголла. Но она уже опять крутила барабан.

Он победил в трех играх из семи. Его поздравляли, изумленно качая головами, а предупредительный старик изображал жестами, что своей удачей Минголла обязан только ему. Сам Минголла, однако, нервничал. Ритуал держался на принципе малых чудес, и хотя Минголла был почти уверен, что девушка жульничала в его пользу (в этом, решил он, был смысл ее смеха и ее «Видишь?»), а значит, удача не была по-настоящему удачей, избыточность ломала все принципы. Три раза подряд он проиграл, но после выиграл два из четырех раундов и занервничал еще больше. Он думал, не уйти ли. Но что, если это действительно удача? Тогда его уход нарушит более высокую закономерность, пересечется с неким космическим процессом и вытащит оттуда беду. Мысль казалась нелепой, но Минголла не мог рисковать, если оставался хоть малейший шанс.

Он продолжал выигрывать. Люди, совсем недавно его поздравлявшие, раздраженно разбредались кто куда, вскоре у лотка почти никого не осталось, и женщина прекратила игру. Из тени выскочил чумазый уличный мальчишка – складывать реквизит. Он развинтил проволочный барабан, отключил микрофон, сложил в коробку пластмассовые кубики и побросал все это в холщовый мешок. Женщина вышла из-за прилавка и прислонилась к бамбуковому шесту. Полуулыбаясь, она чуть склонила голову набок, оценивающе посмотрела на Минголлу, затем – когда молчание стало неловким – сказала:

– Меня зовут Дебора.

– Дэвид. – Минголла смутился, как четырнадцатилетний подросток; он с трудом удержался, чтобы не сунуть руки в карманы и не отвернуться.

– Зачем ты мне подыгрывала? – спросил он; пытаясь скрыть нервозность, он произнес эти слова слишком громко, и они прозвучали упреком.

– Чтобы ты обратил на меня внимание,– ответила она.– Мне... интересно. Неужели не заметил?

_ Ну, не знаю. Она рассмеялась.

– Похвально! Осторожность никогда не помешает.

Ему нравился ее смех – очень легкий, и по этой легкости было видно, что она умеет радоваться самым простым вещам.

Мимо, рука об руку и горланя пьяные песни, прошли трое мужчин. Один что-то крикнул Деборе, и та ответила злой испанской тирадой. Минголла мог только догадываться: ей досталось за то, что она связалась с американцем.

– Может, пойдем куда-нибудь? – предложил он. – Чтобы не торчать на улице.

– Сейчас, нужно подождать, пока он все соберет. – Она кивнула в сторону мальчишки, который уже сматывал лампочную гирлянду. – Странно,– сказала она.– У меня дар, и обычно мне неловко рядом с теми, у кого он тоже. А с тобой нормально.

– Дар? – Кажется, Минголла понимал, о чем она, но из осторожности не признался.

– Как ты его называешь? ЭСВ? Экстрасенсорное восприятие?

Минголла решил, что открещиваться бесполезно.

– Я его вообще никак не называю.

– У тебя очень сильный. Странно, что ты не в пси-войсках.

Хотелось произвести на нее впечатление, напустить таинственности.

– А откуда ты знаешь, что я не там?

– Знаю. – Она достала из-под прилавка черную сумочку. – После наркотерапии дар меняется, по крайней мере снаружи. Тепло, например, не чувствуется. – Она подняла взгляд от сумочки. – Или ты чувствуешь иначе? Не как тепло?

– Некоторые люди кажутся горячими, – ответил Минголла, – но я не знал, что это такое.

– Это и значит... иногда. – Она затолкала в сумочку банкноты. – Так почему ты не в пси-войсках?

Минголла вспомнил свой первый разговор с агентом Пси-корпуса – бледный лысеющий человечек смотрел невинно, как это бывает у слепых. Пока Минголла говорил, вербовщик вертел в руках кольцо, которое Минголла дал ему подержать, не вникал в слова и рассеянно смотрел по сторонам, словно прислушиваясь к эху.

– Меня долго уговаривали, – сказал Минголла. – Но я не вижу особого смысла. Ребята возомнили себя ментальными чародеями, а умеют разве что предсказывать всякую ерунду, да и то через раз промахиваются. И потом, я боюсь препаратов. Говорят, у них побочные эффекты.

– Какие?

– Не знаю... Как-то действуют на голову, личность меняется.

– Тебе повезло, у вас это добровольно, – сказала Дебора. – У нас бы зацапали, и все.

Мальчишка что-то ей сказал, закинул мешок, на плечо и после короткого обмена скорострельными испанскими репликами убежал к реке. Толпа была все такой же плотной, но половина лотков закрылась, а оставшиеся своими пальмовыми, крышами, гирляндами света и женскими шалями, напоминали плохо разыгранный на затемненной сцене спектакль из жизни туземцев. За торговыми рядами мигали неоновые огни – бестолковый зверинец, населенный серебряными орлами, малиновыми пауками и индиговыми драконами. От разгоравшихся и гасших чудовищ у Минголлы закружилась голова. Все казалось таким же бессвязным, как в клубе Демонио.

– Тебе плохо? – спросила Дебора.

– Просто устал.

Она повернула его к себе лицом и положила руки на плечи.

– Нет, – сказала она. – Тут что-то другое. Тяжесть ее рук и запах духов привели его в чувство.

– Пару дней назад на артбазу была атака, – объяснил он. – Она все еще со мной, понимаешь.

Дебора чуть сдавила его плечи и отступила.

– Может, я сумею что-нибудь сделать. – Это было сказано слишком серьезно, и Минголла подумал, что она имеет в виду что-то конкретное.

– Как? – спросил он.

– Расскажу за ужином... если пригласишь, конечно. – Она взяла его за руку и шутливо добавила: – Ты мне кое-что должен за такую удачу, тебе не кажется?

– А ты почему не в пси-войсках? – спросил он по дороге.

Она ответила не сразу – сперва, опустив голову, поддела носком туфли обрывок целлофана. Они шли по почти безлюдной улице, слева текла река, похожая на вялый поток черной политуры, а справа тянулись глухие задние стены баров. Наверху опирался на решетку неоновый лев, распространяя вокруг себя зловещее зеленое сияние.

– Когда здесь начались проверки, я училась в школе в Майами, – сказала наконец Дебора. – Приехала домой, и тут выяснилось, что моя семья на крючке у Шестого отдела. Знаешь, что такое Шестой отдел?

– Что-то слышал.

– Из садистов получаются плохие бюрократы, – продолжала она. – Вместе с нами тогда забрали кучу народу. Проверить собирались всех, но охранники избивали людей, и все перепуталось. Никто не знал, кто прошел, а кто еще нет. В конце концов многих так и отпустили без проверки.

Пыль шуршала у них под ногами, охрипший музыкальный ящик пел на соседней улице о том, что хочет любви.

– Что с ними стало? – спросил Минголла.

– С моей семьей? – Она пожала плечами. – Все погибли. Подтвердить не удосужились, но кому это надо? Подтверждать, я имею в виду.– Несколько секунд она молчала. – А я... – Уголок ее рта дернулся. – Я делала то, что нужно.

Минголле хотелось расспросить подробнее, но потом он передумал.

– Грустно, – сказал он и тут же мысленно пнул самого себя за такую банальность.

Они миновали бар, увенчанный пурпурно-красной ухмыляющейся гориллой. Минголла подумал, что эти переливчатые фигуры могли что-то значить для биноклей засевших в холмах герильеро: перегоревшие трубки сообщают, когда начнется атака или о перемещениях войск. Он покосился на Дебору. Вид у нее был не такой подавленный, как секунду назад, и это лишний раз подтверждав то Минголлино впечатление о том, что ее спокойствие не что иное, как самоконтроль: эмоции в ней сильны, но она дает им волю лишь тогда, когда сама этого хочет. На реке послышался одинокий всплеск: холодная крапинка жизни поднялась на секунду к поверхности и тут же вернулась в темноту к долгому, ничего не знающему скольжению... да и Минголлина жизнь если чем и отличается от рыбьей, то разве что меньшим изяществом. Странно было идти рядом с женщиной, что, как свечное пламя, излучает тепло; небо и земля при этом смешиваются в черный газ, а над головами стоят на страже неоновые тотемы.

– Черт, – буркнула про себя Дебора. Он удивился, что она ругается.

– В чем дело?

– Ни в чем, – устало ответила она, – просто так. – Затем указала рукой на что-то впереди и пошла быстрее. – Сюда.

Это был рабочий ресторан на первом этаже гостиницы – двухэтажной коробки из желтого бетона с мигающей рекламой «Фанты» над входной дверью. Перед вывеской, вспыхивая в темноте белыми точками, роились сотни мотыльков, а у крыльца компания подростков метала ножи в игуану. Ее задние лапы они привязали к перилам. У игуаны были янтарные глаза, шкура цвета квашеной капусты, ящерица царапала когтями землю и выгибала шею, словно собравшийся взлететь миниатюрный дракон. Когда Минголла с Деборой подошли к двери, мальчишка попал игуане в хвост, и она взвилась в воздух, стряхнув нож на землю. На радостях пацаны пустили по кругу бутылку рома.

Не считая официанта – тучного молодого человека, подпиравшего дверь в задымленную кухню, – в зале никого не было. Яркие потолочные лампы освещали клеенки с жирными пятнами, а неровности желтой краски на стенах казались подтеками. Цементный пол пестрел темными крапинами, в которых Минголла признал останки насекомых. Еда, однако, оказалась неплохой, и Минголла проглотил тарелку риса с курицей задолго до того, как Дебора управилась с половиной своей порции. Ела она изящно, долго пережевывала каждый кусочек, и разговор пришлось вести Минголле. Он рассказал ей о Нью-Йорке, о своих картинах, как ими заинтересовалась пара галерей, хотя он был еще студентом. Сравнил свои работы с Раушенбергом и Сильвестром[4]. Не настолько хороши, конечно. Пока. Складывалось впечатление, что все эти слова – какими бы неуместными они сейчас ни казались – скрепляли их, устанавливали внутренние связи: Минголла почти видел, как его и эту женщину опутывает сеть блестящих нитей и как по нитям течет симпатия. Он чувствовал тепло Деборы гораздо сильнее, чем раньше, и мечтал о том, как они займутся любовью и как это тепло поглотит его целиком. Едва он подумал об этом, как Дебора подняла голову и улыбнулась, будто угадав его мысли. Хотелось закрепить близость, рассказать ей что-то такое, о чем он еще никому не говорил, а поскольку других секретов у него не было, Минголла заговорил о ритуале.

Она отложила вилку и проницательно посмотрела на Минголлу.

– На самом деле ты в это не веришь, – сказала она.

– Я знаю, что это звучит...

– Нелепо,– перебила она.– Именно так.

– Но это правда, – вызывающе сказал Минголла.

Она снова взяла вилку и отогнала в сторону рисинки.

– Что для тебя предчувствие? – спросила она. – Ну, то есть как это выглядит – тебе что-то снится? Или ты слышишь голоса?

– Иногда просто знаю. – Столь резкая перемена темы сбила его с толку. – А иногда вижу картинки. Как в плохом телевизоре. Сперва расплывчато, потом четче.

– А у меня сны. И галлюцинации. Не знаю, как их еще назвать. – Она поджала губы и вздохнула, словно на что-то решаясь. – Когда я увидела тебя в первый раз, всего на секунду мне показалось, что ты в боевом снаряжении. На рукавицах разъемы, к шлему идут провода. Щиток опущен, а лицо... бледное и все в крови. – Она накрыла его руку своей. – Я видела это очень ясно, Дэвид. Тебе нельзя возвращаться.

Минголла не рассказывал ей, как выглядит боевое снаряжение артиллериста, а сама она явно не могла его видеть. Потрясенный, он спросил:

– Куда же мне деваться?

– В Панаму, – сказала она. – Я тебе помогу.

И тут все встало на свои места. Таких женщин можно найти повсюду, десятки в любом городке, где гуляют отпуск солдаты. Пацифистка – из тех, что подбивают дезертировать. Добрая душа и связная герильеро. Через партизан, видимо, и узнала, как выглядит обмундирование. Выучила группы войск, чтобы ее жуткие пророчества звучали правдоподобно. При этом Дебора не упала в Минголлиных глазах, наоборот, поднялась на целую отметку. Она ведь рисковала жизнью, заводя такой разговор. Но загадочность потускнела.

– Я так не могу.

– Почему? Ты мне не веришь?

– Даже если бы верил, это ничего не меняет.

– Я...

– Послушай,– сказал Минголла. – Мой приятель тоже подбивает меня дезертировать, и одно время я сам об этом думал. Но, похоже, это дело не для меня. Ноги не идут. Не знаю, поймешь ли ты, но это так.

– Ты со своими друзьями – вы просто придумали себе детскую забаву, – сказала Дебора, помолчав. – Она вас и держит, да?

– Это не детская забава.

– А что еще? Когда ребенок идет в темноте домой, он думает, что если не смотреть на тени, то оттуда никто не выскочит.

– Ты не понимаешь, – сказал Минголла.

– Не понимаю. – Дебора сердито бросила салфетку на стол и напряженно уставилась в тарелку, словно вычитывая пророчество в куриных костях.

– Давай поговорим о чем-нибудь другом, – предложил Минголла.

– Мне надо идти, – холодно ответила она.

– Из-за того, что я не хочу дезертировать?

– Из-за того, что произойдет, если ты этого не сделаешь. – Она наклонилась вперед, от волнения стала картавить. – Из-за того, что пока я знаю о твоем будущем то, что я о нем знаю, я не хочу ложиться с тобой в постель.

Ее страсть напугала Минголлу. Что, если она говорила правду? Но он отверг эту возможность.

– Не уходи,– попросил он.– Можно поговорить еще.

– Ты все равно не послушаешься. – Она взяла сумочку и встала.

К столику подскочил официант и положил рядом с тарелкой счет; потом достал из кармана фартука целлофановый пакетик с марихуаной и помахал им у Минголлы под носом.

– Смотри, что у меня есть, парень, поднимешь ей настроение, – сказал он.

Дебора обругала его по-испански. Официант пожал плечами и удалился, приволакивая ноги, что служило неплохой рекламой его товару.

– Давай встретимся завтра, – сказал Минголла. – Завтра ведь тоже можно поговорить.

– Нет.

– Ну дай же ты мне отдышаться! – воскликнул он.– Как-то это все слишком быстро, знаешь. Не успел прилететь, а тут ты, проходит час, и ты мне заявляешь: карты показывают смерть, и Панама – последняя надежда. Могу я хотя бы подумать? Вдруг завтра все изменится.

Лицо ее смягчилось, но она покачала головой – нет.

– Думаешь, я того не стою?

Она опустила взгляд, пару секунд потеребила молнию на сумочке, потом тоскливо выдохнула:

– Где мы встретимся?

– У пристани на этом берегу – годится? Часов в двенадцать.

Она колебалась.

– Ладно.

Обойдя столик, она склонилась к Минголле и потерлась губами о его щеку. Он хотел притянуть ее к себе, поцеловать по-настоящему, но она выскользнула. От перегрева у Минголлы кружилась голова.

– Ты точно придешь? – спросил он. Дебора кивнула, вид у нее был беспокойный, и, ни разу не оглянувшись, она исчезла за дверью. Минголла еще посидел, вспоминая поцелуй, – он что-то обещал. Уходить не хотелось, но ввалились три пьяных солдата, принялись переворачивать стулья и задирать официанта. Минголле это надоело, он вышел за дверь и втянул в себя дозу влажного воздуха. Мотыльки лениво мельтешили у изогнутой пластмассовой «Фанты», силясь пробиться к яркому теплу, и Минголла почувствовал в них родственную душу – его так же тянет к невозможному. Он начал спускаться по лестнице и тут же метнулся назад. Пацаны разошлись, но их пленная игуана валялась на нижней ступеньке, неподвижная и залитая кровью. Из раны в горле тянулись сизые нити. Предзнаменование было недобрым и ясным настолько, что Минголла развернулся и пошел наверх снимать в гостинице номер.

В длинном коридоре пахло мочой и дезинфекцией. Пьяный индеец с расстегнутой ширинкой и разбитым в кровь ртом колотил в запертую дверь. Когда Минголла проходил мимо, он поклонился и развел руками в насмешливом приветствии. Потом снова заколотил в дверь. Номер оказался длиной с гроб и шириной пять футов, без окон, из мебели – только раковина, койка и стул. Паутина и пыль затянули дверное окошко, отчего из коридора пробивался не свет, а лишь холодное синеватое поблескивание. Стены покрывала все та же паутина, а простыни были такими грязными, что казались узорчатыми. Минголла лег, закрыл глаза и стал думать о Деборе. О том, что сорвет с нее красное платье и как следует оттрахает. И как она будет кричать. От мыслей ему стало стыдно, но член напрягся. Он попробовал представить то же самое, только нежно. Но нежность, похоже, была не для него. Эрекция увяла. Дрочить было лень. Он стал расстегивать рубашку, но вспомнил о простынях и решил, что лучше поспит в одежде.

В черноте опущенных век замелькали вспышки, а внутри этих вспышек – атака на Муравьиную Ферму. Туман, тоннели. Он стирал их призраком Дебориного лица, но они возвращались. В конце концов он открыл глаза. На дверном окошке вырисовывались две... нет, три черные мохнатые звезды. И только когда они поползли, Минголла сообразил, что это пауки. Крупные. Он не боялся пауков, но эти нагоняли ужас. Если прихлопнуть ботинком, разобьется стекло и Минголлу выкинут из гостиницы. Руками давить не хотелось. Немного погодя он сел, включил свет и заглянул под кровать. Там пауков не было. Он опять лег, дрожа и тяжело дыша. Очень хотелось с кем-нибудь поговорить, услышать знакомый голос.

– Ну и ладно, – сказал он темноте. Но это не помогло. И еще долго, пока он наконец не успокоился и не заснул, Минголла смотрел, как три черные звезды ползут по дверному окошку, тянутся к центру, касаются друг друга и расходятся, никогда ничего не достигая, никогда не покидая границ своей яркой тюрьмы, своей вселенной из комковатого замороженного света.

Глава вторая

Утром Минголла переправился на западный берег и зашагал к авиабазе. Было жарко, но воздух еще хранил остатки свежести, и пот, выступивший на лбу, казался чистым и здоровым. Над грунтовкой висела белая пыль от недавно проехавших машин; он миновал городок и ветку к недостроенному мосту; к дороге вплотную подступали высокие стены леса, оттуда доносились голоса обезьян, насекомых и птиц – резкие звуки поднимали настроение, острее чувствовалась игра мускулов. На полпути к базе ему встретилось шестеро гватемальских солдат: они выволокли из джунглей два трупа и забросили их на капот джипа, где уже лежало два таких же. Подойдя поближе, Минголла рассмотрел голые детские тела с аккуратными дырками в спине. Он собирался пройти мимо, по один солдат – мелкий, как гном, в синем камуфляже и с бронзовым лицом – загородил ему дорогу и потребовал документы. Проверяли их все солдаты сразу, перешептываясь, разворачивая, почесывая затылки. Привычный к таким задержкам, Минголла смотрел не на них, а на мертвых детей.

Тощие, потемневшие от солнца трупы лежали лицами вниз, спутанные волосы бахромой свисали с капота, кожа утыкана комариными укусами, вокруг пулевых отверстий вздувшиеся синяки. Судя по росту, детям было лет по десять, но потом Минголла разглядел у одной девочки отроческой формы ягодицы и прижатые к капоту груди. Стало жутко. Одичавшие дети промышляли на жизнь грабежами и убийствами, а гватемальские солдаты всего лишь выполняли свой долг – их можно сравнить с птицами, что охотятся в носорожьей шкуре за клещами, чтобы американскому исполину не досаждали паразиты. И все же это неправильно – так играючи расстреливать детей.

Солдат вернул Минголле документы. Теперь коротышка улыбался во все зубы, и – возможно, полагая, что укрепляет таким образом гватемалоамериканскую дружбу, возможно, потому, что гордился своей работой, – он подошел к джипу и приподнял за волосы голову девушки, демонстрируя Минголле ее лицо.

– Bandida! – объявил солдат, скорчив страшную рожу.

Лицо девушки не слишком отличалось от его собственного: такой же острый нос и выступающие скулы. На губах блестела свежая кровь, а в центре лба виднелась выцветшая татуировка со свернувшейся кольцом змеей. Глаза были открыты, и. несмотря на мутную пленку, Минголла почувствовал, что связан с этой девушкой, словно откуда-то из-под этих глаз она грустно на него смотрит и все еще умирает, уже пройдя последний рубеж. Но тут из ноздри выполз муравей, уселся на изогнутую красную губу, и глаза стали просто пустыми. Солдат отпустил девушкину голову, намотал на руку волосы другого трупа, но поднять не успел – Минголла отвернулся и зашагал по дороге к авиабазе.

Вдоль посадочной полосы выстроились вертолеты, и, пробираясь между ними, Минголла разглядел тех самых пилотов, которые днем раньше привезли их с Муравьиной Фермы. Они разделись до трусов и шлемов, нацепили бейсбольные рукавицы и теперь перебрасывались мячом, стараясь закинуть его как можно выше. За ними стоял «Сикорский», на крыше сидел механик и возился с кожухом подвески главного винта. Сегодня вид пилотов не расстроил Минголлу, скорее наоборот, эта их нелепость почему-то успокаивала. Игрок промахнулся, и мяч упрыгал к Минголле. Тот подобрал его и швырнул ближайшему, который подскочил чуть не вплотную, остановился и раз-другой вбил мяч в карман рукавицы. Черный шлем и потный мускулистый торс делали его похожим на молодого энергичного мутанта.

– Ну, и как оно? – поинтересовался пилот. – Неважнецкий у тебя вид поутру.

– Да нет, все нормально, – начал было отпираться Минголла. – Хотя, – он улыбнулся, чтобы загладить оправдания,– тебе, конечно, виднее.

Пилот пожал плечами – бодро, видимо желая продемонстрировать хорошее настроение. Минголла кивнул на механика:

– Что-то сломалось, ребята?

– Обычная профилактика. Завтра утром назад. Подбросить?

– Не-а. У меня еще неделя.

Левую руку словно пробило страшноватым разрядом, и она задрожала. Это было очень не вовремя, и Минголла сунул ее в боковой карман. Грязно-оливковая линия бараков передернулась, точно ее вывихнуло, и отодвинулась подальше; вертушки, джипы и солдаты на полосе превратились в игрушки: кусочки милого детского набора «Авиабаза Дяди Сэма». Рука билась о штанину, как больное сердце.

– Ну, я пошел, – сказал Минголла.

– Погоди, – сказал пилот. – Сейчас полегчает.

В словах звучал оттенок уверенного диагноза, и Минголла почти поверил, что пилот знает его судьбу, а заодно и в то, что такие штуки, как судьба, действительно можно знать.

– Ты вчера не врал, старик? – спросил он. – Про шлемы. Про то, что вы знаете будущее.

Пилот стукнул мячом о бетон, поймал его в самой высокой точке и принялся рассматривать. В щитке шлема Минголла видел отражение швов на мяче и названия бренда, но само лицо было спрятано – никакого намека на то, изуродовано оно или нормальное.

– Меня все спрашивают, – сказал пилот. – Больше прикалываются. Но ведь ты не прикалываешься, правда?

– Нет, – сказал Минголла, – я серьезно.

– Ну, – начал пилот, – значит так. Мы тут жужжим где придется на бреющем, а потому видим на земле всякое дерьмо, другим не видно. И взрываем его на хер. Год без малого – и пока что живы. Нехилый результат, чтоб мне провалиться.

Минголла был разочарован.

– Ага. Понятно, – сказал он.

– Ты слушаешь или нет? – рассердился пилот. – Мы ходячее доказательство – вот что я хочу сказать.

– Угу. – Минголла почесал затылок, сочиняя ответ подипломатичнее, но ничего не придумал. – Ладно, до встречи. – И зашагал к военторгу.

– Держись, старик,– прокричал ему вслед пилот. – Вспомнишь мои слова. Все у тебя наладится, и очень скоро.

Столовая при военторге располагалась в просторном, как амбар, здании из некрашеных досок; ее построили совсем недавно, и в воздухе еще стоял запах опилок и клея. Три-четыре десятка столиков, музыкальный ящик, голые стены. За стойкой в дальнем конце зала какой-то капрал с кислой миной и блокнотом в руке пересчитывал бутылки, а Джилби – единственный посетитель столовой – сидел у восточного окна и помешивал кофе. Он морщил лоб, солнечный луч освещал всю его фигуру, отчего можно было подумать, что Божьей благодатью Джилби вдохновлен на духовные искания.

– Где Бейлор? – спросил Минголла, усаживаясь напротив.

– Хрен знает, – ответил Джилби, не отрывая взгляда от чашки. – Придет.

Минголла так и держал левую руку в кармане. Дрожь постепенно стихала, но не так быстро, как хотелось бы, и Минголла боялся, что тряска расползется дальше, как тогда, после атаки. Он выдохнул, чувствуя, как в унисон выходящему воздуху дрожат его нервы. Солнечный луч гудел на шаткой золотой ноте, и это тоже его беспокоило. Галлюцинации. Но тут он заметил жужжавшую на стекле муху.

– Как ночка? – спросил он. Джилби резко поднял взгляд:

– А-а, ты про Большие Сиськи. Проверил, нет ли там опухоли.– Уголки его рта шевельнулись невеселой улыбкой. Он снова стал размешивать кофе.

Минголлу задело, что Джилби ни о чем не спросил, – ему очень хотелось рассказать о Деборе. Но такая поглощенность собой была у Джилби в характере. Глаза с прищуром и упрямый рот указывали на не слишком глубокую душу, не позволявшую ее обладателю сосредоточиться на чем-либо слишком далеком от собственных дел. И все же Минголла был уверен, что, несмотря на черствость, дурацкую вспыльчивость и простоватую речь, Джилби гораздо сообразительнее, чем казался, и что презрение к умникам – всего лишь тактика, которой Джилби обучился в своем родном Детройте. Его выдавала хитрость: он буквально влезал в голову командирам противника, ловко увиливал от неприятных заданий, легко манипулировал солдатами. Глупость была для него маской, возможно он носил ее слишком долго, так что уже не снимешь. Как бы то ни было, Минголла завидовал этой пронырливости – и особенно когда она помогла ему выкрутиться в той атаке.

– Он никогда не опаздывал, – сказал Минголла через пару секунд.

– А теперь опоздал, во пиздец-то! – огрызнулся Джилби. – Придет!

Капрал за стойкой включил радио и завертел ручку настройки – проскочил латино, топ-сорок, потом американский голос, объявлявший счет в бейсболе.

– Эй, старик! – крикнул Джилби. – Дай послушать! Надо знать, как там «Тигры».

Пожав плечами, капрал уступил.

– «Белые гетры» – «Эй»: шесть – три,– объявил диктор. – «Гетры» побеждают восьмой раз подряд.

– Неслабо им «Гетры» напихали, – заметил довольный капрал.

– «Белые гетры»! – Джилби фыркнул.– Что такое твои «Гетры» – толпа бобиков под две сотни весом да нюхачи-нигтеры. Херня! Эти долбанутые «Белые гетры» каждую весну летят до небес, старик. Потом лето, хуе-мое, на улице травка, и пиздец – сдохли.

– Так-то оно так, – сказал капрал. – Но в этот год...

– Посмотри на сучонка Колдуэлла, – продолжал Джилби, не обращая на капрала внимания. – Видал я его пару лет назад, только взяли на пробу к «Тиграм». Старик, тогда этот ниггер хоть стукнуть мог по-человечески! А теперь что – ползает по полю, как нанюханный.

– Они не принимают препаратов, старик, – раздраженно сказал капрал. – Им нельзя, у них все время анализы, если что – сразу вычислят.

Джилби несло:

– «Белым гетрам» ничего не светит, старик! Знаешь, как их назвал этот мужик по ящику? «Бледные гольфы»! Охренеть, «Бледные гольфы»! Куда они прут с таким названием? «Тигры» – да, хоть имя нормальное. Или «Янки» там, или «Храборы», или...

– Херню-то не пори! – Капрал явно расстроился. Он отложил блокнот и подошел к краю стойки. – Посмотри на «Хитронов». Имя так себе, а команда вполне. Херня твое название!

– Или на «Красных»? – предложил Минголлa. Ему нравилась болтовня Джилби, его иррациональное упрямство. Но в то же время он замечал в ней скрытое отчаяние – если приглядеться, то становилось ясно: Джилби был сегодня сам не свой

– Чего?! – Джилби хлопнул ладонью по столу. – «Красные»! Да ты посмотри на этих «Красных», старик. Посмотри, как они поперли вверх, когда Куба влезла в войну. Думаешь, херня? Думаешь, не имя их тянет? Даже если эти долбанутые «Бледные гольфы» и пролезут в серию, против «Красных» им только молитвы и читать. – Он рассмеялся коротко и хрипло. – Я-то лично за «Тигров», но в этот год им точно ни хрена не светит. Восточную зону разнесут, «Красные», потом добавятся «Янки», в октябре они сойдутся, вот тогда мы все про всех и узнаем. Все про всех, блядь! – Голос его натянуто дрожал. – Так что не звени мне про свои сраные «Бледные гольфы», старик. Говном были, говно есть, говном и останутся, пока не поменяют свое говенное имя!

Почуяв опасность, капрал больше не спорил, и Джилби погрузился в угрюмое молчание. Некоторое время слышался только шум вертолетных винтов и блеяние по радио какой-то джазовой смеси. Вошли два механика с бутылками утреннего пива, а вскоре за соседний столик уселись три солидных сержанта с крупными брюшками, редеющими волосами, интендантскими нашивками на плечах и начали играть в рамми. Капрал принес им кофейник и бутылку виски, они мешали виски с кофе и пили за игрой. Игра их напоминала ритуал, как будто они устраивали ее каждый день, и, глядя на этих сержантов, отмечая их толстые животы, изнеженность и фамильярность старых приятелей, Минголла вдруг почувствовал гордость за свою трясущуюся руку. Этот почетный недуг был знаком причастности к сердцевине войны, сержанты ничем подобным похвастаться не могли. Но Минголла был на них не в обиде. Нисколько. Скорее, его успокаивала мысль, что эта солидная троица его кормит, поит и обувает в новые сапоги. Он грелся в глуповатом гудении их болтовни, в клубах сигарного дыма, который можно было принять за выхлопной газ их довольства. Минголла не сомневался: к ним можно подойти, рассказать о своих бедах и получить дружеский совет. Эти люди явились уверить его в том, что их дело правое, напомнить о простых американских ценностях, поддержать иллюзию братства и всеобщности этой войны, прояснить, что она – лишь проверка дружбы и твердости духа, обряд инициации, через который давным-давно прошли эти трое, а заодно и пообещать, что, когда война кончится, все они нацепят медали, соберутся вместе, заведут разговор о крови и ужасе, будут качать головами, удивляться и тосковать так, словно кровь и ужас были их погибшими друзьями, которых они так мало ценили в свое время... Минголла вдруг заметил, что улыбка крепко ухватилась за его лицо, а сцепленные вагончики мыслей увозят к далеким и жутковатым землям. Руку трясло сильнее прежнего. Он посмотрел на часы. Почти десять. Десять! Минголла в ужасе вскочил и оттолкнул стул.

– Пошли искать, – выпалил он.

Джилби хотел было что-то сказать, но сдержался. Громко постучал ложечкой по краю стола. Затем тоже отодвинул стул и поднялся.

Бейлора не оказалось ни в клубе Демонио, ни в других барах западного берега. Джилби и Минголла описывали его каждому встречному, но никто такого не помнил. Чем дольше они искали, тем тревожнее становилось у Минголлы на душе. Бейлор был необходимым и незаменимым основанием платформы из обычаев и ритуалов, которая только и держала Минголлу, загораживала от оружия войны и законов случая, и если теперь это основание рухнет... Он представил, как платформа кренится, как они с Джилби сперва ползут к краю, потом скатываются в бездну черного огня. И тут у Джилби вырвалось:

– Панама! Сукин сын сбежал в Панаму!

Но Минголла в это не верил. Он знал, что Бейлор где-то близко, стоит только протянуть руку. Ощущение было настолько четким, что Минголла встревожился еще сильнее: такая ясность слишком часто предвещала недоброе.

Солнце поднялось выше, жара давила всем своим огромным весом, а яркий свет вымывал оттенки из оштукатуренных стен; Минголла потел и чувствовал, что омерзительно воняет. На улицах им попадалось совсем мало солдат, они почти терялись в мельтешении детей и нищих, бары тоже были пусты, если не считать горстки пьянчуг, продолжавших вчерашний кутеж. Джилби ковылял к ним, хватал за грудки, приставал с расспросами. Минголла же, ужасно стесняясь трясущейся руки, от волнения едва не заикался, и ему приходилось буквально заставлять себя приблизиться к незнакомому человеку даже для самого короткого разговора. Он подходил незаметно, правым боком вперед и говорил:

– Я ищу своего друга. Не видели? Высокий такой. Смуглый, волосы черные, худой. Зовут Бейлор.

В конце концов он настропалился выпускать эту фразу легко, на одном дыхании. Джилби скоро надоело.

– Пойду-ка я на Большие Сиськи, – объявил он. – Встречаемся завтра в военторге. – Он немного отошел, потом остановился и добавил: – Буду нужен – ищи в клубе Демонио. – Лицо его было странным. Как будто он пытался ободряюще улыбнуться, но – видно, давно не тренировался – улыбка получилась натянутой, глупой, но уж никак не ободряющей.

Часов около одиннадцати Минголла стоял, прислонившись к розовой штукатурке, и высматривал Бейлора в сгущавшейся толпе. Рядом росла банановая пальма, ветер трепал ее пожухлые от солнца листья, и она трещала всякий раз, когда порыв прижимал ее обратно к стене. У бара напротив ремонтировали крышу: полоски свежей жести перемежались узкими заплатами ржавчины, и все вместе напоминало распластанные па сковородке огромные куски бекона. Временами Минголла косился на недостроенный мост: великолепный, загнутый в синеву росчерк магической белизны возвышался над городком, джунглями и войной. Даже рябь горячего воздуха над железными крышами не могла покоробить его изящества. Мост словно соединял всю эту вонь, бормотание толпы и музыку автоматов в некое уравновешенное единство, он вбирал в себя энергию, очищал ее, обогащал и возвращал обратно. Минголла подумал, что, если смотреть на мост достаточно долго, тот заговорит с ним, произнесет белое магическое слово и все желания сразу исполнятся.

Два резких щелчка – пистолетные выстрелы – оторвали Минголлу от стены, сердце забилось. Они ударили в голову двумя слогами – Бейлор. Дети и нищие тут же пропали. Солдаты замерли и повернулись в сторону выстрелов: зомби услышали голос хозяина.

Еще выстрел.

Из боковой улочки, возбужденно переговариваясь, выскочили еще солдаты.

– Совсем охуел! – воскликнул один, а второй ответил:

– Это самми, старик! Видал глаза?

Протолкавшись сквозь солдат, Минголла рванул в переулок. В конце квартала кордон военной полиции перекрывал поворот, и патрульный приказал Минголле валить куда подальше.

– Что случилось? – спросил Минголла.– Кто-то перебрал самми?

– Отвали, – беззлобно буркнул патрульный.

– Послушай, – сказал Минголла. – Это, наверное, мой друг. Высокий такой, тощий. Черные волосы. Может, я его уговорю.

Патрульный переглянулся с другими полицейскими, те пожали плечами, как бы давая понять, что им без разницы.

– Ладно,– сказал солдат. Подтянув Минголлу к себе, он показал ему на противоположном углу бар с бирюзовыми стенами. – Иди вон туда, спросишь капитана.

Еще два выстрела, потом третий.

– И пошевеливайся, – добавил патрульный.– Старый кэп Хэйнесворт не большой любитель переговоров.

В баре было темно и прохладно, к стене рядом с выходившим на поперечную улицу окном прижимались две неясные фигуры. Минголла заметил, что в руках у них поблескивают автоматические пистолеты. И тут он увидал через окно, как из-за подпорной стены выглядывает Бейлор; стена была сложена из глиняных кирпичей в три фута высотой и тянулась между травяной аптекой и другим баром. Бейлор был без рубашки, голую грудь покрывали красно-коричневые разводы запекшейся крови, стоял он беспечно, сунув большие пальцы в карманы штанов. Человек у окна выстрелил. Выстрел откликнулся оглушительным эхом, Минголла вздрогнул и закрыл глаза. Когда он снова посмотрел в окно, Бейлора там не было.

– Мудак играет с огнем, – сказал стрелявший. – Быстрый сегодня самми.

– Ага. Но вроде бы уже не так. – Ленивый голос прозвучал из темноты на другом конце бара. – Вроде завод кончается.

– Эй! – окликнул их Минголла. – Не убивайте его! Я его знаю. Я с ним поговорю.

– Поговорю? – повторил ленивый голос– Говори, пока жопа не позеленеет. Самми не слушают.

Минголла вгляделся в полумрак. Огромный неряшливый мужчина опирался на стойку, кокарда на его берете отливала золотом.

– Вы капитан? – спросил Минголла. – Мне сказали, чтобы я поговорил с капитаном.

– А кто ж еще,– ответил мужчина.– И я прям счастлив, сынок, что ты сюда заявился. О чем будем разговаривать?

Остальные рассмеялись.

– Зачем вам его убивать? – спросил Минголла и сам услыхал в своем голосе отчаянные ноты. – Убивать же необязательно. Можно же транкоружьем.

– Сейчас принесут,– сказал капитан.– Однако за этой стенкой у твоего дружка два заложника, и если получится снять его до того, то ждать я не намерен.

– Но... – начал Минголла.

– Не перебивай, сынок. – Капитан поправил портупею, подошел у Минголле и обнял его за плечи, обдав ароматом тела и дыханием виски,– Как видишь,– продолжил он,– у нас все под контролем. Этот самми...

– Бейлор! – гневно поправил Минголла.– Его зовут Бейлор.

Капитан убрал руку с Минголлиного плеча и с изумлением вгляделся ему в лицо. Несмотря на полумрак, Минголла рассмотрел сетку лопнувших капилляров на капитанских щеках, обрюзгшее лицо алкоголика.

– Правильно, – сказал капитан. – Я ж тебе говорю, сыпок, твой добрый друг – мистер Бейлор – никому ничего плохого не делал. Только болтал и бегал. Но тут на беду подвернулись два морячка. Вроде бы показывали бобикам новую модель боекомплекта; и вот идут они, понимаешь, с этого показа, видят такое дело и решают поиграть в героев. Короче говоря, мистер Бейлор их уделал. Растоптал честь мундира, можно сказать. А после оттащил за стену и теперь играется с винтовкой. И...

Два выстрела.

– Бля! – сказал солдат у окна.

– Так там и сидит, – продолжил капитан. – И выебывается. То ли патронов нет, то ли стрелять не умеет... Если не умеет, а потом научится... – Капитан скорбно покачал головой, очевидно представив страшные последствия. – Вот и подумай, чего еще остается делать.

– Я попробую его уговорить, – сказал Минголла. – Хуже ведь не будет.

– Если тебя убьют, это твоя жизнь, сынок. Однако мою старую жопу потащат под трибунал.– Капитан подвел Минголлу к двери и подтолкнул к полицейскому кордону. – Спасибо на добром слове, сынок.

Потом уже Минголла сообразил, что в его выходке не было ни грана смысла, поскольку – живому или мертвому – Бейлору все равно уже не вернуться на Муравьиную Ферму. Но в тот момент Минголла с таким отчаянием боролся за ритуал, что эта мысль просто не пришла ему в голову. Он свернул за угол и направился к подпорной стенке. Во рту было сухо, сердце колотилось. Зато руку больше не трясло, и он сообразил, как нужно идти, чтобы перекрыть патрульным линию огня. Примерно в двадцати футах от стенки он крикнул:

– Эй, Бейлор! Старик, это Минголла!

Будто подброшенный пружиной, Бейлор подпрыгнул и уставился на приятеля. Взгляд был жутким. Глаза как стеклянные шары – белки вокруг всей радужки, из ноздрей струйки крови, желваки дергаются с постоянством часового механизма. Засохшая кровь на груди вытекла из двух глубоких царапин; они немного затянулись, но еще сочились сукровицей. Секунду Бейлор не шевелился. Затем наклонился, достал из-за стены двуствольную винтовку с тянувшимся от приклада кабелем и направил ее на Минголлу.

Нажал на курок.

Ни вспышки, ни взрыва. И ни щелчка. Но Минголла словно окунулся в ледяную воду.

– Господи! – воскликнул он. – Бейлор! Это же я! – Бейлор опять нажал на курок с тем же результатом. По лицу пронеслось тяжелое разочарование, но его тут же заслонила маска мертвеца. Пару секунд Бейлор смотрел прямо на солнце, затем улыбнулся: должно быть, получил свыше отличные вести.

Все Минголлины ощущения поразительно заострились. Радио где-то вдалеке наигрывало кантри-энд-вестерн, и заунывность этой музыки, перемежавшейся взрывами помех, казалась ему последними стонами чьих-то нервов. Он слышал, как переговариваются в баре патрульные, чувствовал едкий запах бейлоровского безумия, даже пульс его ярости; от струившихся вокруг переменчивых потоков жара становилось еще страшнее, Минголла застыл на месте. Бейлор положил винтовку – положил с той нежностью, с которой, наверное, обращался бы с больным ребенком, – и перешагнул через подпорную стену. От животной плавности его движений у Минголлы побежали по коже мурашки. Он с трудом отступил на шаг и, заслоняясь, поднял руки.

– Ну хватит, старик, – еле слышно проговорил он.

Бейлор раздраженно фыркнул – а может, прошипел или захныкал, – изо рта потекла струйка слюны. Солнце заливало улицу золотым потоком, высекая вспышки и блики с каждой яркой поверхности, точно решило вскипятить реальность.

Кто-то крикнул:

– Ложись!

Бейлор бросился вперед, они упали и покатились по утоптанной земле. Пальцы впились в кадык. Минголла вывернулся и увидел над собой ухмыляющееся лицо, вытаращенные глаза, желтые зубы. С подбородка свисали слюнявые нитки. Рожа как хэллоуиновская маска. Колени придавили плечи, руки вцепились в волосы, и Минголлина голова с размаху стукнулась о землю. Еще и еще. В ушах пронзительно запищало. Минголла высвободил руку и попытался вцепиться Бейлору в глаз, но тот укусил его за палец и вгрызся до самого сустава. У Минголлы потемнело в глазах, он больше ничего не слышал. Затылок казался мягким. Голова медленно приподнималась от земли, все выше и медленнее с каждым новым ударом. Окаймленное синим небом лицо Бейлора отдалялось, описывая спирали. И тут, когда Минголла уже начал терять сознание, Бейлор исчез.

Пыль во рту и в ноздрях. Крики и хрипы. Еще плохо соображая, Минголла приподнялся на локте. Совсем рядом в туче пыли трепыхались затянутые в хаки руки, ноги и задницы. Как в комиксе. Для полноты картины над головами не хватало звездочек и восклицательных знаков. Кто-то схватил Минголлу за руку и рывком поднял на ноги. Краснорожий капитан военной полиции. Отряхивая с Минголлы пыль, он неодобрительно хмурился.

– Очень храбро, сынок, – сказал он. – Ну ты и дурак. Кабы у него не кончился завод, ты б уже вовсю кормил мух. – Он повернулся к стоявшему рядом сержанту: – Скажи, дурак – а, Фил?

Сержант ответил, что дурнее некуда.

– Ну, – сказал капитан. – Был бы мальчик в форме, его дурости хватило б на Бронзовую Звезду.

Сержант признал, что это не так уж мало.

– Только во Фриско, – капитан стряхнул с Минголлы последнюю порцию пыли, – хрен чего получишь.

Патрульные поднялись с Бейлора; тот лежал теперь на боку, изо рта и носа лилась кровь, густая, как соус, и растекалась по щекам.

– Панама, – тупо проговорил Минголла. Может, это выход. Он почти видел, как это будет... ночной пляж, черное кружево пальмовых теней на белом песке.

– Что ты сказал? – переспросил капитан.

– Он хотел в Панаму, – объяснил Минголла.

– А кто не хочет? – сказал капитан.

Патрульный перекатил Бейлора на живот и надел на него наручники, другой сковал ноги. Затем его снова перевернули на спину. Желтая пыль на щеках и лбу смешалась с кровью, стянув лицо в пятнистую маску. Вдруг посреди этой маски распахнулись глаза, Бейлор понял, что связан, и глаза стали еще шире. Он извивался всем телом, будто надеялся вырваться на свободу. Это продолжалось почти минуту, потом он застыл – взгляд на расплавленном солнечном диске – и заревел. Другого слова нет. Это был не крик и не стон, но рев торжествующего дьявола, такой громкий и яростный, что, казалось, все вокруг заполнилось пляской света и жара. Рев притягивал к себе, Минголлу подхватывало и несло, тело подчинялось реву, словно хорошей рок-н-ролльной мелодии, он сочувствовал этому презирающему жизнь величию.

– Ого-го! – восхищенно произнес капитан. – Пускай строят для парня новый зоопарк.

Подписав показания и дождавшись, пока санитар осмотрит затылок, Минголла сел на паром, чтобы встретиться на восточном берегу с Деборой. Примостившись на корме, он таращился на недостроенный мост, который на этот раз не обещал ни волшебства, ни надежды. Панама не шла у него из головы. Бейлора нет, так, может, в этом выход? Нужно было разобраться, что к чему, составить какой-то план, но перед глазами у него по-прежнему стояло окровавленное безумное лицо Бейлора. Он видел худшее – Господь свидетель, гораздо худшее: парней, разобранных на запчасти, да и запчастей оставалось так мало, что не было нужды в блестящих серебром гробах, хватало черных жестянок не больше кастрюли. Парней обожженных, одноглазых и окровавленных, они слепо скребли воздух, как в фильмах ужасов, но мысль о Бейлоре, запертом навечно в сырой красной клетке своего мозга, в самом сердце того влажного красного рева, что он испускал час назад,– эта мысль была страшнее всего того, что Минголла когда-либо видел. Он не хотел умирать, он отвергал этот исход с нетерпеливым упрямством ребенка, вставшего перед тяжелой правдой. И все же лучше умереть, чем сойти с ума. По сравнению с тем, что ожидало Бейлора, смерть и Панама обещали одну и ту же тихую радость.

Кто-то сел рядом – мальчишка не старше восемнадцати лет. Новобранец с новенькой стрижкой, в новых сапогах и новом камуфляже. Даже лицо его казалось новым, свежевынутым из отливочной формы. Гладкие пухлые щеки, чистая кожа, ясные, мало повидавшие синие глаза. Парнишке не терпелось поговорить. Он расспросил Минголлу о доме, о семье, поохал:

– Ух ты, здорово, наверное, жить в Нью-Йорке. – Но завел этот разговор он явно не просто так, к чему-то все время клонил и в конце концов выпалил: – Слыхал про самми, который превратился в зверя? – спросил он. – Я видал вчера вечером, как он дрался. Маленькая площадка в джунглях на запад от базы. Хозяина зовут Чако. Слушай, это же просто одуреть можно!

Минголла знал о бойцовых ямах из третьих или четвертых рук, и все какие-то ужасы; кроме того, трудно было поверить, что этот пацан с невинной физиономией маменькиного сынка окажется поклонником такого дерьма. И еще труднее – несмотря на все недавние события – было поверить, что речь идет о Бейлоре.

Парнишка не нуждался в расспросах.

– Началось довольно рано, – говорил он. – Сперва пара боев, ничего особенного,– и тут появляется этот, весь какой-то дерганый. Видно, что самми, но как он смотрел в яму, знаешь, будто ему давно туда хочется. Со мной был один парень, приятель, толкает меня в бок и говорит: «Бля, да это ж Черный Рыцарь, я видал, как он дрался в Реюньоне. Ставь, не прогадаешь, – говорит. – Этот сукин сын – ас!»

Последний отпуск они провели как раз в Реюньоне. У Минголлы крутился в голове вопрос, но он не придумал, как его задать, чтобы ответ имел хоть мало-мальский смысл.

– Ну вот, – продолжал мальчишка. – Я здесь недавно, но даже я слыхал о Рыцаре. Потому подошел и вроде как стал крутиться рядом; думаю, может, просеку, в какой он форме, знаешь, неохота же ставить наобум. Тут подходит Чако и спрашивает Рыцаря, не хочет ли тот поработать. А Рыцарь и говорит: «Ага, только я буду драться со зверем. Давай покруче, старик. Драться хочу – с кем покруче». Чако говорит, у него полно обезьян и все такое, а Рыцарь ему: я слыхал, у тебя ягуар есть. Ну, Чако туда-сюда, может, есть, а может, и нету, да и вообще, ягуар для самми – это слишком. Тут Рыцарь и выдал Чако все, что про него думает. Ну, я тебе скажу: Чако будто подменили. Сообразил, какие пойдут ставки, если типа Черный Рыцарь против ягуара. Ну и понесло: «Да, сэр, мистер Черный Рыцарь, сэр! Все, что вам будет угодно!» И объявляет бой. Старик, там все с катушек съехали! деньгами машут, орут свои ставки, хлещут прямо из горла, чтобы побыстрее надраться, а Рыцарь стоит себе спокойно так, с улыбочкой, как будто ему по фигу весь этот бардак. Тут Чако открывает тоннель и выпускает в яму ягуара. Не совсем взрослый ягуар, наполовину, может. Но и такого хватит, даже для Рыцаря.

Мальчишка перевел дух. Глаза его горели еще ярче.

– В общем, ягуар кружит и кружит около стенки, рычит и фыркает, а Рыцарь смотрит сверху, примечает, как тот шевелится, ну, ты понимаешь. Толпа орет: «Сам-ми! Сам-ми! Сам-ми!» – а когда они вопят уже во всю глотку, Рыцарь достает из кармана три ампулы. Чтоб мне сдохнуть, старик! Три! Никогда и не видел, чтобы самми щелкал больше двух. С трех можно улететь к ебеням! Ну вот, поднимает Рыцарь свои ампулы, и толпа совсем с катушек съехала – ревут, как будто они все тоже самми. А Рыцарь, слушай, стоит себе спокойно. Какой мужик, а! Ампулы блестят, как будто набрались всей этой энергии, соки из толпы высасывают. Чако руками замахал, чтоб все затихли, и выдает речь – ну, ты понимаешь, в сердце каждого мужчины дух воина, только ждет, чтобы его выпустили на свободу, то-се. Слушай, раньше меня от этих речей блевать тянуло, но посмотрел на Рыцаря и поверил на все сто. Он крут, черт побери! Снимает рубашку, ботинки, обвязывает руку черной шелковой ленточкой. А потом щелкает ампулы – быстро, одну за другой – и все вдыхает. Я вижу, как они лупят, у Рыцаря глаза загораются. Заводится. Щелкает последнюю и сразу – прыг в яму. Не через тоннель, слышишь. Прыжком! До песка двадцать пять футов, а он приземляется в боевую стойку!

Три других солдата придвинулись поближе, прислушались, пацан теперь обращался ко всем сразу, играя на публику. Он так разошелся, что временами не мог совладать с собственным языком, и Минголла с отвращением отметил, что его тоже впечатлил образ Бейлора, приземлившегося на песок в боевую стойку. Бейлора, который плакал после той атаки. Бейлора, который так боялся снайперов, что однажды нассал в штаны, лишь бы не идти от орудия к сортиру.

Бейлор – Черный Рыцарь.

– Ягуар ревет, плюется, бьет лапами по воздуху, – продолжал мальчишка. – Наверное, чтоб запугать Рыцаря. Вообще-то, он знает, что с Рыцарем шутки плохи. Это тебе не придурок Чако, это – самми! Рыцарь выходит на середину ямы, все так же в стойке. – Пацан театрально понизил голос. – Минуты две ничего, все только напрягаются. Никто не дышит. Ягуар прыгает раз-другой, но Рыцарь вовремя отступает в сторону – и тот промахивается. Каждый раз, как ягуар бросается, толпа сперва охает, потом вопит – и не только потому, что думает: Рыцаря сейчас разорвут, просто видно же, какая реакция. Слушай, скользкий как шелк! Невероятно! Не хуже ягуара! Так и танцует и все время уворачивается, и, как ни вертится ягуар, как ни машет хвостом и лапами, как ни старается подобраться по песку, не достать ему Рыцаря своими когтями. И тут, слушай... как это было клево! Ягуар прыгает, но теперь, вместо того чтобы уйти в сторону, Рыцарь падает на спину, перекатывается на плечи и, когда ягуар пролетает сверху, – лупит обеими ногами. Сильно лупит! Пятками прямо в бок. Ягуар врезается в стену, визжит и ползет на песок, аж ребра трещат. Переломал, слушай. Выпирают из-под кожи, как спицы из зонтика.

Пацан вытер рот тыльной стороной ладони и обвел взглядом Минголлу и солдат, проверяя, насколько их захватила история.

– Все орут как ненормальные, – продолжал он. – Лупят кулаками по верхотуре ямы. Приятель что-то вопит мне в самое ухо, а я не слышу – такой стоит шум. Ну вот, то ли от этого шума, то ли из-за ребер, не знаю... только ягуар совсем одурел. Бросается на Рыцаря, но сперва подбирается поближе, – чтобы Рыцарь не повторил тот трюк. И ревет, что твоя бензопила! А Рыцарь все отпрыгивает и уворачивается. И вдруг он спотыкается, слушай, хватается за воздух, но ягуар уже рядом, дерет ему грудь когтями. Секунду они как будто вальс танцуют. И тут Рыцарь отрывает от груди лапу, отводит ягуарью башку назад и со всего размаху лупит кулаком в глаз. Ягуар валится на песок, а Рыцарь прыгает к другой стене. Смотрит, что у него с грудью, кровищи – жуть. Ягуар тем временем поднимается, но ему уже херово, совсем не то, что раньше. Глаз в крови, задние лапы вывернуты черт-те как. Был бы это бокс, позвали б врача. Короче, ягуар решает, что с него хватит этого говна, и как начнет выпрыгивать из ямы. Один раз прямо рядом со мной. Так близко, что даже дыхнул на меня, и я рассмотрел свое отражение в том глазу, который еще цел. Цепляется за край, хочет вылезти – прямо в толпу. Все жуть как пересрались – а вдруг и вправду вылезет. Но не успевает – Рыцарь хватает его за хвост и швыряет об стену. Как если бы ковер вытрясал. Так и он с ягуаром. Теперь точно пиздец. Ягуар весь трясется. Из пасти кровь, клыки красные. А Рыцарь знай дразнится, машет руками и рычит. Как будто игрушка. Народ не верит своим глазам, слушай. Самми раздолбал ягуара, а теперь играется. Если раньше там был дурдом, то теперь стал натуральный зоопарк. Дерутся, кто-то орет морской гимн. Одна косоглазая дура из бобиков раздевается у всех на глазах. Ягуар опять подбирается поближе к Рыцарю, но видно, что ему уже кранты. Даже лапы не собрать. А Рыцарь все рычит и дразнится. Какой-то мужик у меня за спиной начинает бухтеть, что это не спорт, что нельзя дразнить животное. Но черт побери! Я-то вижу, что Рыцарь просто тянет время, рассчитывает нужный момент и нужный удар.

Пацан мечтательно посмотрел на реку: с такой физиономией он мог бы вспоминать подружку.

– Все уже понимают, что сейчас будет, – продолжал он. – Притихли – даже слышно стало, как Рыцарь шаркает ногами по песку. Прям в воздухе висело, что ягуар собирает силы для последнего прыжка. И тут Рыцарь опять спотыкается, только теперь уже нарочно. Я-то вижу, что нарочно, а ягуар – нет. И вот Рыцарь валится в сторону, а ягуар прыгает. Я думал, Рыцарь повалится на спину, как в прошлый раз, но он тоже прыгает. Ногами вперед. Точно зверю под челюсть. Слышно, как трещат кости; ягуар падает, просто как тряпка. Потом думает подняться, но куда там! Только воет и весь песок в говне. А Рыцарь подходит сзади, хватает обеими руками за голову и выворачивает. Хрусть!

Будто сочувствуя судьбе ягуара, парнишка закрыл глаза и вздохнул.

– До этого хруста все сидели тихо, потом начался бедлам. Парод орет «Самми, самми», прутся к барьеру, чтобы не пропустить, когда Рыцарь будет вырывать сердце. А тот лезет ягуару в пасть, выламывает клык и швыряет его в толпу. Тут из тоннеля появляется Чако и дает ему нож. И вот он уже собрался резать ягуара, но тут кто-то сшиб меня с ног, а когда я поднялся, смотрю, Рыцарь уже вырезал сердце и даже успел попробовать. Стоит, значит, рот в ягуарьей крови, по груди течет собственная. И какой-то он потерянный, знаешь. Вроде как бой закончился, и что делать дальше – непонятно. И тут он как заревет! В точности как ягуар – еще когда у него ребра были целы. Такая жуть – с ума сойти можно. Как будто собрался идти против всего этого проклятого мира. Слушай, меня проняло! Как будто я сам в этом реве. Может, я тоже ревел, а может, и все ревели. Такое было чувство, понимаешь. Как будто ревут все глотки в мире, а ты посередине. – Серьезный взгляд пацана задел Минголлу за живое. – Народ кругом болтает, что эти бои – зло, может, так оно и есть. Я не знаю. Как отличишь, что на самом деле зло, а что нет? Говорят, можно тысячу раз ходить к яме, но ничего похожего на Черного Рыцаря с ягуаром в жизни не увидеть. Я не знаю. Но я все равно буду туда ходить – вдруг еще повезет. Потому что вчера я видел настоящее зло, слышишь, настоящее зло, еб вашу мать, и оно было прекрасно.

Глава третья

На пристани его ждала Дебора, на ней было длинное голубое платье с высоким, как у школьницы, воротом, в руках – корзинка для пикников. Совсем домашний вид. Ниспадавшие на плечи темные завитки волос напоминали твердый дым, а лицо казалось Минголле картой прекрасной страны с темными озерами и пасмурными равнинами – страны, в которой он мог бы укрыться. Они шагали вдоль реки в обход города, пока не вышли на поляну; к самой воде там подступали капоковые деревья с тяжелыми кронами вощеных зеленых листьев, беловатой корой и похожими на хвосты аллигаторов корнями; там Минголла с Деборой разговаривали, ели, слушали, как плещется о глинистый берег река, щебечут птицы, а гул далекой авиабазы кажется вполне природным шумом. Вода блестела на солнце, и, когда ветер поднимал рябь, это сияние словно размазывалось по переливающейся алмазной корке. Минголле мерещилось, что, обнаружив тайную тропку, они с Деборой завернули за угол мира и попали в страну вечного покоя. Иллюзия была настолько глубокой, что Минголла даже начал на что-то надеяться. Вдруг, думал он, именно здесь ему что-то откроется. Какая-нибудь новая магия. Может, знак. Знаки есть везде, нужно только уметь их читать. Минголла посмотрел по сторонам. Толстые белые стволы врастали верхушками в зелень, между ними темные лиственные проходы... это все ладно, но вот как насчет облепившей берег травы? Она отбрасывала на глину ирисовые тени, мало похожие на рваные очертания самих растений. Возможно, знак, хоть и неясный. Минголла поднял глаза на росший в тени тростник. Желтые стебли, словно вывернутые суставы; с одних, словно нити мелкого жемчуга, свисают яйца насекомых, другие покрыты комками водорослей. Так они выглядели сейчас. Затем по картине пробежала рябь, точно сдвинулась сама реальность, и стебли тростника превратились в примитивные линии – из плоской синевы теперь торчали желтые палки. Джунгли на противоположном берегу стали простым мазком зеленого фломастера, а проплывавший по реке катер – красным замочком, расстегивающим синюю молнию. Рябь беспорядочно перемешала детали пейзажа, показав со всей очевидностью, что каждый предмет заключает в себе не больше смысла, чем строительный блок. Минголла потряс головой. Ничего не изменилось. Он потер лоб. Никакого эффекта. Перепугавшись, он зажмурил глаза. Теперь он был единственным значимым элементом в бессмысленной мозаике, уязвимым именно своей уникальностью. Он часто дышал, левая рука дергалась.

– Дэвид? Тебе неинтересно? – В голосе Деборы сквозило раздражение.

– Что неинтересно? – Он не мог открыть глаза.

– То, что мне снилось. Ты совсем не слушаешь?

Он скосил глаза. Все вернулось в норму. Дебора сидела подогнув под себя ноги, лицо – в четком фокусе.

– Прости, – сказал он. – Я задумался.

– Ты как будто чего-то боишься.

– Боюсь? – Он изобразил удивление. – Да нет, просто мысли всякие.

– Неприятные, наверное.

Он пожал плечами, ничего не ответил и сел попрямее, показывая, что готов внимательно слушать.

– Так что же тебе снилось?

– Ладно, – с сомнением сказала Дебора. Ветер бросил ей в лицо пряди волос, и она убрала их назад. – Ты в комнате, комната цвета крови, красные кресла и красный стол. Даже картины на стенах тоже в красных тонах, и... – Она умолкла и внимательно на него посмотрела. – Может, не стоит дальше? У тебя опять такой же вид.

– Ну что ты, – сказал Минголла. Но ему стало страшно.

Откуда она знает о красной комнате? Действительно видела во сне, и тогда... Потом он сообразил, что речь необязательно должна идти о той самой красной комнате. Он ведь рассказывал ей об атаке, пет? А если она связана с герильеро, то она вполне могла знать, что на время атаки включается аварийный свет. Точно! Пугает, чтобы легче было уговорить дезертировать, давит на психику – христиане так пугают грешников, трындят про свои огненные реки и вечные муки. Минголла всерьез разозлился. Кто, черт подери, дал ей право учить его, что хорошо и что мудро? Как бы он ни поступил, это будет его решение, а не чье-то еще.

– В комнате четыре двери, – продолжала Дебора. – Ты хочешь выйти, но не знаешь через которую. Толкаешь первую, но она фальшивая. У второй повернулась ручка, но саму дверь заклинило. Ты не стал в нее ломиться и сразу идешь к третьей. Она холодная, и ты испугался. У четвертой стеклянная ручка, и ты порезал ладонь. После этого ходишь взад-вперед по комнате, не зная, что делать. – Она подождала его реакции и, не дождавшись, спросила: – Ты понимаешь, что это значит?

Он молчал, сдерживая ярость.

– Перевести? – предложила она.

– Не стоит.

– Красная комната – это война, фальшивая дверь – твоя детская вера...

– Хватит! – Он схватил ее за руку и крепко сжал.

Дебора смотрела ему в глаза, пока он не выпустил руку.

– Твоя детская вера в магию, – продолжала она. – Третья дверь, которой ты боишься, – это Пси-корпус.

– Может, уже и не боюсь.

– Побочные эффекты – забыл?

– А тебе какое дело? – не выдержал он. – У вас что, квота? Медаль вешают за пять дезертиров в месяц?

Она разгладила юбку, натянула ее на колени, покрутила болтавшуюся нитку. Глядя на все эти манипуляции, можно было подумать, что ей задан слишком личный вопрос и теперь она придумывает, как бы поделикатнее выкрутиться. Наконец сказала:

– Значит, вот кто я, по-твоему.

– А за каким иначе чертом ты вешаешь на меня все это говно?

– Что с тобой происходит, Дэвид? – Подавшись вперед, она приложила ладони к его щекам. – Зачем...

Он оттолкнул ее руки.

– Что со мной происходит? Вот все вот это! – Он обвел рукой небо, реку, деревья. – Все это и происходит. Ты как мои родители. Тоже обожают общие вопросы,– Неожиданно ему захотелось сделать ей больно, придумать ответ едкий, как кислота, выплеснуть ей в лицо и посмотреть, что останется от ее невозмутимости. – Знаешь, что я отвечаю родителям на мудацкие вопросы вроде такого вот: «Что с тобой происходит»? Я рассказываю истории. Про войну. Хочешь историю про войну? Пару дней назад как раз приключилась такая, что лучше ответа не придумаешь.

– Если не хочешь, можешь не рассказывать, – обескураженно сказала Дебора.

– Не вопрос, – ответил он. – С превеликим удовольствием.

Муравьиная Ферма занимала высокий и круглый, как сахарная голова, холм, господствующий над плотными джунглями у восточной границы квадрата Изумруд; на вершине холма торчали ракетные и артиллерийские установки, издалека напоминая терновый венец, насаженный на чей-то зеленый череп. Б сотнях ярдов вокруг вся растительность была уничтожена. Орудиям главного калибра придали максимальный отрицательный угол возвышения, и в какой-то безумный миг они выкосили огромную полосу джунглей, срубив в нескольких футах от земли полчище тяжеленных стволов и оставив на их месте ров из почерневших пней и красной, прорубленной трещинами выжженной земли. Кусты и деревья заменили клубками колючей проволоки, похожей на сюрреалистическую живую изгородь, а землю под ней нашпиговали минами и детекторными устройствами. От последних, впрочем, было мало толку, поскольку техника кубинцев обнаруживала большую их часть. Ясными ночами можно было спать спокойно, зато в туман – жди беды. Под его прикрытием кубинцы и герильеро то и дело перебирались через проволоку и лезли в прорезающие холм тоннели. Иногда какая-нибудь мина все же взрывалась, и тогда посреди крутящейся белизны расцветал призрачный огненный шар, а из его центра разлетались во все стороны черные фигурки. В последнее время на головах этих несчастных находили красные береты с медными скорпионами, откуда стало известно, что кубинцы засылали на

Ферму не кого-нибудь, а людей из дивизии Алакран, которая собственно и разгромила американцев под Мискицией.

Всего в холме было девять уровней тоннелей, вдоль которых располагались маленькие круглые комнатки для персонала (исключение составлял самый нижний уровень, отданный под компьютерный центр и служебные помещения); стены комнат и тоннелей покрывал слой белого пузырчатого пластика, похожего на застывшую пену и способного выдержать взрыв ручной гранаты. В комнате Минголлы, где кроме него спали еще Бейлор и Джилби, на потолочную лампочку был надет ярко-красный бумажный абажур, отчего казалось, что они живут в кровяной клетке; абажур понадобился Бейлору, утверждавшему, что от слишком яркого света у него болят глаза. Вдоль стен выстроились койки, разнесенные как можно дальше друг от друга. Пол перед койкой Бейлора был вечно завален сигаретными бычками и грязными клинексами, а под подушкой он держал жестяную коробку с заначенными колесами и марихуаной. Забивая косяк, Бейлор неизменно предлагал затянуться Минголле, который так же неизменно отказывался, считая, что жизнь на артбазе невозможно загладить никакой дурью. Стену над койкой Джилби украшал коллаж из фотографий женских пипок; каждый день после дежурства Джилби укладывался под ними и дрочил, не обращая внимания на Минголлу и Бейлора. Это равнодушное бесстыдство заставляло Минголлу краснеть за собственный подростковый набор: вымпел «Янки», фотография старой подружки, еще одна – баскетбольной команды выпускного класса, рисунки окрестных джунглей. Джилби вечно издевался над его выставкой, называя Минголлу пай-мальчиком, и это казалось странным, поскольку дома его, наоборот, считали оторвой.

К этой комнате и направлялся Минголла, когда началась атака. Под восточным и западным склонами холма ходили грузовые лифты, рассчитанные на шестьдесят человек каждый, но для быстрой переброски между соседними уровнями, а также на случай сбоев электричества через весь холм, словно громадная белая кишка, спиралью вился вспомогательный тоннель. По ширине в нем могли разъехаться две электротележки, в которых катались офицеры и заезжее начальство. Минголла приспособил этот тоннель для физкультуры. Каждый вечер, надев спортивный костюм, он пробегал вверх и вниз по всем девяти уровням, свято веря, что физическая усталость отвадит дурные сны. В тот вечер он трусил по четвертому уровню на последнем, как он решил, восходящем отрезке, когда вдруг услышал грохот: взрыв, и где-то поблизости. Завыли сирены, на вершине холма загрохотали орудия главного калибра. Прямо над головой крики и автоматные очереди. Свет в туннеле вспыхнул и погас, замигала аварийка.

Минголла прижался к стене. В тусклом красном свете пузырчатая пластмасса казалась гладкой, как полость гигантского моллюска, и это лишь усиливало Минголлину беспомощность, он чувствовал себя ребенком, запертым в страшном подводном дворце. Он не мог спокойно думать и лишь представлял, какой хаос творится вокруг. Вспышки из винтовочных дул, армии человекомуравьев заполняют тоннели, крики брызжут кровью, грохот орудий и разрывы снарядов озаряют небо на мили вокруг. Лучше всего пробираться наверх и как-нибудь выкарабкиваться наружу, где оставался шанс спрятаться в джунглях. Но затея была безнадежной – надежда оставалась внизу. Минголла оттолкнулся от стены и побежал, пригнувшись, размахивая руками, тормозя на поворотах, чуть не упал, четвертый уровень, пятый. Между пятым и шестым он едва не налетел на труп: скрюченный американец прикрывал дыру в животе, из-под тела растекалась скользкая кровь, в руке мачете. Остановившись, чтобы подобрать это мачете, Минголла думал не о солдате, а о том, как это дико – американец защищается от кубинцев таким вот оружием. Потом он решил, что дальше бежать бесполезно. Тот, кто убил солдата, находится где-то внизу, и безопаснее всего спрятаться в одной из комнат пятого уровня. Выставив перед собой мачете, Минголла осторожно зашагал назад по тоннелю.

Пятый, шестой и седьмой уровни были офицерской вотчиной, и, хотя тоннели здесь ничем не отличались от верхних – извилистые трубы восемь футов в высоту и десять в ширину, – жилые комнаты были попросторней и всего на две койки. Те, куда заглядывал Минголла, оказывались пустыми, и в них, несмотря на звуки боя, думалось, будет безопасно. Но едва он успел свернуть в очередное кольцо, как позади громко закричали по-испански. Минголла осторожно выглянул из-за поворота. Тощий темнокожий солдат в красном берете и сером камуфляже подобрался к двери первой комнаты, взял автомат на изготовку и нырнул внутрь. Еще два кубинца – худые бородатые парни с землистыми в кровавом свете ламп лицами – стояли перед изогнутым входом во вспомогательный тоннель; дождавшись, когда чернокожий солдат вернется, они двинули в другую сторону, видимо собираясь проверить остальные комнаты в дальнем конце уровня.

С этой минуты Минголла действовал в каком-то паническом озарении. Он понимал, что сейчас уберет черного солдата. Уберет без суеты и спешки, после чего получит автомат и надежду захватить врасплох двух других, когда они вернутся назад. Скользнув в ближайшую дверь, он прижался к стене справа от входа. Он заметил, что кубинец, заглянув в комнату, всегда поворачивал налево и тем самым становился уязвимым для той позиции, в которой сейчас застыл Минголла. Уязвимым на долю секунды. Меньше чем досчитаешь до одного. Кровь стучала у Минголлы в висках, левой рукой он сжимал мачете. Он прорепетировал в уме, что сейчас сделает. Выпад; рукой зажать кубинцу рот; колено вверх, выбить автомат. Все это одновременно и без ошибок.

Без ошибок.

Он едва не рассмеялся вслух, вспомнив слова пузатого тренера их баскетбольной команды: «Без ошибок, ребята. Техника пробивает все. Забудьте свои новомодные штуки. Четкий дриблинг, точный пас – и без промаха в очко».

Баскетбольные кольца – это та же жизнь, только в спортивных трусах, правда, тренер?

Минголла глубоко вдохнул и выпустил воздух через ноздри. Он не верил, что умрет. О смерти он думал все последние девять месяцев, однако сейчас, когда она стала более чем вероятной, у него не получалось смотреть на эту вероятность серьезно. Не может быть, чтобы Минголлиной немезидой стал тощий черный парень. Его гибель должна сопровождаться грандиозной вспышкой света, специальными антиминголльными лучами, звездными знамениями. А тут костлявый хер с ружьем. Минголла еще раз глубоко вздохнул и только теперь рассмотрел обстановку комнаты. Две койки, одежда разбросана, на стенах поляроидные снимки и порнография. Хоть и офицерская вотчина, но своя, все та же картинка Муравьиной Фермы; в красном свете комната выглядела заброшенной, как будто в ней давным-давно никто не жил. Минголлу поразило собственное спокойствие. Нет, со страхом было все в порядке! Просто он прятался в темных складках сознания, как нож убийцы в старом, брошенном на полке плаще. Тайно поблескивает, ждет, когда сможет сверкнуть. Рано или поздно страх его пронзит, но пока он – союзник, лишь обостряет ощущения. Минголла видел каждую вздутую морщинку на белой стене, слышал скрип кубинских сапог в соседней комнате, чувствовал, как солдат ведет автоматом слева направо, поворачивается...

Он чувствовал!

Он чувствовал кубинца, чувствовал его тепло, его нагретую форму, точное положение его тела. Как будто в голове включился инфракрасный визор, проникавший даже сквозь стены.

Кубинец направился к Минголлиной двери; вещественное приближение, словно кто-то двигал горящую спичку за листом бумаги. Спокойствие разлетелось вдребезги. Его разрушило тепло этого человека, жар его плоти. Если раньше убийство представлялось Минголле чем-то химически чистым и упорядоченным, то сейчас на ум приходили свиньи на скотобойне и сваезабойщики, которые плющат коровьи черепа. И можно ли доверять этому капризному восприятию? Что, если нельзя? Что, если он ударит слишком поздно? Слишком рано? Горячее и живое было уже в дверях и не оставляло выбора: точно рассчитав миг, Минголла ударил, как только кубинец вошел в комнату.

Без ошибок.

Лезвие легко скользнуло под ребро, и Минголла зажал кубинцу рот, не давая кричать. Колено выбило приклад автомата, и тот со стуком упал на пол. Кубинец неистово дергался. От него несло гнилыми джунглями и сигаретами. Он закатывал глаза, силясь рассмотреть Минголлу. Сумасшедшие звериные глаза с желтушными белками и широкими зрачками. Капли пота на лбу отливали красным. Минголла провернул мачете, и кубинские веки захлопнулись. Однако секундой позже открылись снова, и кубинец навалился на Минголлу. Шагнув в комнату, они закачались рядом с койкой. Минголла развернул кубинца боком, насадил на мачете, прижал к стене. Тот скорчился и чуть не вырвался. У него словно прибавилось сил, из-под Минголлиной руки просачивались взвизги. Кубинец выгнулся назад, вцепился Минголле в лицо, схватился за волосы, дернул. Минголла отчаянно крутил мачете. Взвизги стали громче и выше тоном. Кубинец извивался и царапал стену. Сжатая рука Минголлы сделалась скользкой от слюны кубинца, ноздри забивала тухлая вонь. Он чувствовал слабость, дурноту и не знал, сколько еще продержится. Сукин сын и не думал подыхать, он набирался энергии от своих толстых железных кишок и превращался в бессмертную силу. Но в этот миг кубинец застыл. Затем обмяк, и на Минголлу пахнуло фекалиями.

Он осторожно опустил тело на пол, но когда начал выдергивать мачете, по трупу пробежала судорожная дрожь, задрала рукоятку и встряхнула левую руку Минголлы. Дрожь так и осталась в руке, грубая и похотливая, как послеоргазменная судорога. Нечто – животная квинтэссенция, маслянистый огрызок отвратительной жизни – ползало вокруг и вливалось Минголле в запястье. Он с ужасом уставился на собственную руку. В кубинской крови, как в перчатке, она неистово тряслась. Минголла стукнул ею по бедру, как бы оглушив то, что внутри. Но через пару секунд оно ожило и теперь трепало его пальцы с бешеной стремительностью головастика.

– Teo! – позвал кто-то. – Vamos![5]

Словно электрический разряд, окрик бросил Минголлу к двери. По пути он пнул ногой автомат кубинца. Подобрал, и дрожь в руке ослабла – видимо, знакомая тяжесть ее успокоила.

– Teo! Donde estas?[6]

Выбора не было, Минголла понимал, что медлить опасно, надо что-то отвечать. Он прохрипел:

– Aqui[7],– и вышел в тоннель, громко стуча каблуками.

– Dase prisa, hombre![8]

Минголла открыл огонь, едва завернул за угол. Кубинцы стояли у входа в запасной тоннель. Они успели выпустить две короткие бесполезные очереди, полили свинцом стены, повернулись, взмахнули руками и повалились на иол. Обалдевший от того, как просто все получилось, Минголла не чувствовал облегчения. Он смотрел на кубинцев и ждал, когда они сделают что-то еще. Застонут или пошевелятся.

Эхо очередей затихло; несмотря на грохот орудий и треск автоматов, тоннель заполнила тяжелая тишина, как если бы Минголлины выстрелы проткнули сдерживавшую это молчание завесу. Тишина заставила осознать, что он один. Минголла понятия не имел, где проходит локальная линия фронта... если она вообще была. Не исключено, что небольшие отряды проникли на все уровни и сражение за Муравьиную Ферму теперь повторяет в миниатюре битву за Гватемалу: конфликт без контуров, без линии фронта и без упорядоченного противостояния; он мог, подобно чуме, вспыхнуть где угодно, когда угодно и кого угодно убить. Если это так, то лучше всего пробираться к компьютерному центру-, где наверняка собрались свои.

Минголла подошел к арке и уставился на мертвых кубинцев. Упав, они загородили дорогу, и он боялся переступать через них, почти веря, что солдаты лишь притворяются мертвыми и вот-вот на него набросятся. Нелепо раскинутые руки и ноги заставляли его думать, что кубинцы специально застыли в таких неудобных позах и ждут, когда он подойдет поближе. В красном свете аварийки их кровь казалась пурпурной, гуще и ярче обычной. Минголла видел родинки, шрамы и царапины, грубые швы камуфляжа, золотые пломбы в раскрытых ртах. Даже смешно – встреть он этих ребят живыми, он запомнил бы лишь слабые образы, но одного взгляда на мертвых хватило на целый каталог особых примет. Наверное, подумал Минголла, смерть выявляет человеческую сущность так, как не умеет жизнь. Он изучал этих мертвецов, словно желая прочесть. Два худых жилистых парня. Нормальные ребята – ром, девушки и спорт. Наверняка бейсбол, внутреннее поле, двойная игра. Может, надо было им крикнуть: «Эй, я за „Янки". Все путем! После войны покидаем мяч – поверху и понизу. На хер стрельбу. Мячом лучше».

Он рассмеялся, и от собственного тонкого надтреснутого смеха ему стало страшно. Господи! Какого черта он здесь стоит – под что подставляется? И словно в подтверждение, нечто в его руке очнулось, пошевелилось и запрыгало. Проглотив страх, Минголла перешагнул через трупы, и на этот раз, когда никто так и не схватил его за штаны, ему стало намного легче.

Ниже шестого уровня по вспомогательному тоннелю ползли клочья тумана, из чего Минголла вывел, что кубинцы проникли сквозь склон холма, подорвав его, по-видимому, кумулятивным зарядом. Отверстие, скорее всего, находилось недалеко, и Минголла решил, что если найдет его, то свалит к чертовой матери с Фермы и спрячется в джунглях. На седьмом уровне туман был совсем густым, а бледно-розовые круги аварийного света делали его похожим на воткнутый в огромную артерию хирургический тампон. Пятна копоти от разрывов гранат чернели на стенах, как пещерная живопись, у дверных проемов валялись трупы. По большей пасти американцы, сильно изуродованные. Минголла с трудом пробирался между ними, но тут у него за спиной кто-то проговорил:

– Ни с места.

Минголла хрипло вскрикнул, выронил автомат и повернулся; сердце колотилось.

В проеме стоял гигант – шесть футов и семь-восемь дюймов, руки и торс штангиста, – он целился Минголле в грудь из сорок пятого калибра. На гиганте была гимнастерка с лейтенантскими нашивками, а почти детское лицо, хоть и перечеркнутое хмурыми морщинами, казалось мягким и флегматичным; в воображении Минголлы тут же возник Бычок Фердинанд[9], размышляющий над заковыристой задачкой.

– Я сказал: ни с места, – буркнул лейтенант.

– Все в порядке,– сказал Минголла.– Я свой. Лейтенант взъерошил густую каштановую шевелюру, моргал он как-то уж очень часто.

– Проверим, – ответил лейтенант. – Пошли в кладовую.

– А что проверять-то? – Паранойя нарастала.

– Не спорь! – сказал тот, в голосе искренняя мольба. – Хватит с меня трупов.

Кладовая оказалась длинной узкой Г-образной комнатой в дальнем конце уровня, в ней стояли ряды упаковочных ящиков, аварийные лампы сквозь тонкую дымку казались цепочкой умирающих красных солнц. Лейтенант подвел Минголлу к изгибу «Г», и, свернув за него, тот увидел, что у комнаты нет задней стены. Взорванный на склоне тоннель выходил в черноту. С крыши свисали раздвоенные корни с насаженными на них комками почвы, и можно было подумать, что тоннель ведет в мир черной магии; у самого входа высилась груда земли и булыжников. Пахло джунглями, и Минголла вдруг сообразил, что орудия не стреляют. Отсюда следовало, что кто бы ни победил в битве за верхушку холма, скоро явятся отряды зачистки.

– Здесь нельзя оставаться, – сказал Минголла лейтенанту. – Кубинцы еще вернутся.

– Никто нас не тронет,– ответил лейтенант.– Можешь мне поверить. – Он качнул дулом пистолета, приказывая Минголле сесть на пол.

Тот выполнил приказ и вдруг оцепенел: напротив между двумя ящиками лежал труп – кубинский, – голова упиралась в стену.

– Господи! – воскликнул Минголла и встал на колени.

– Он не кусается.

С безразличием пассажира метро, который втискивается на свободное место, лейтенант расположился рядом с трупом; два тела заняли почти все пространство между ящиками, локоть одного касался плеча другого.

– Ну, знаешь,– проговорил Минголла, ему было тошно и страшно. – Не хочу я сидеть с этим блядским трупом!

Лейтенант помахал пистолетом.

– Скоро привыкнешь.

Минголла снова сел, не в силах отвести от трупа взгляд. Вообще-то, по сравнению с теми, через которые он недавно перешагивал, этот выглядел пристойно. Единственный знак насилия – кровь на губах в черной кудрявой бороде да еще посередине груди кровавое болото и лохмотья одежды. Медный скорпион на берете потускнел и ободрался. Осколки аварийного света, отражаясь в широко открытых глазах, придавали трупу зловещее подобие жизни. Впрочем, из-за этих отражений труп казался не совсем настоящим, и терпеть его присутствие было легче.

– Слушай меня, – скомандовал лейтенант. Минголла стирал кровь с трясущейся руки, надеясь, что это чему-то поможет.

– Ты слушаешь? – повторил лейтенант.

Странным образом Минголла начал воспринимать лейтенанта и этот труп как куклу и чревовещателя. Несмотря на горящие глаза, труп казался слишком реальным, и это не получалось списать на фокусы со светом. На ногтях проступали ровные полумесяцы, щека и висок с той стороны, куда склонилась голова и где, соответственно, скопилась кровь, потемнели, остальные же части лица, наоборот, стали бледными. А вот сидевший рядом лейтенант в своей аккуратной гимнастерке, вычищенных сапогах и с ровной стрижкой выглядел абсолютно нереально.

– Слушай! – страстно воскликнул он. – Ты понимаешь, что я должен думать в первую очередь о себе? – Бицепс вооруженной пистолетом руки раздулся до размеров пушечного ядра.

– Понимаю. – Минголле уже было все равно.

– Да? Правда понимаешь? – Ответ только больше разозлил лейтенанта.– Не верю. Не верю, что ты вообще способен хоть что-то понять.

– Может, и так,– согласился Минголла.– Как тебе нравится. Я хотел как лучше.

Лейтенант молчал и моргал. Затем улыбнулся.

– Меня зовут Джей, – сказал он. – А тебя?..

– Дэвид. – Минголла пытался сосредоточиться на пистолете, прикинуть, нельзя ли его выбить, но мешал обломок жизни в собственной руке.

– Где твоя комната, Дэвид?

– На третьем уровне.

– А моя здесь, – сказал Джей. – Но я переезжаю. Не могу я больше выносить, когда... – Он не закончил, наклонился вперед и продолжил заговорщицким тоном: – А ты знал, что люди умирают очень долго, даже если сердце уже остановилось?

– Нет, не знал. – Нечто в руке у Минголлы поползло к запястью, и он сдавил его, перекрывая доступ.

– Так и есть, – сказал Джей с огромной убежденностью. – Эти, – он легонько толкнул локтем труп, и его жест поразил Минголлу своей жутковатой фамильярностью, – еще не кончили умирать. Жизнь не выключается. Она гаснет. Эти люди живы хотя б наполовину.– Он ухмыльнулся. – Полураспад жизни, можно сказать.

Все еще сжимая запястье, Минголла улыбнулся, как бы оценив шутку. Между ними клубились завитки тумана.

– Конечно, раз ты ни на кого не настроен, – сказал Джей, – все равно не поймешь. А я бы без Элигио пропал.

– Что за Элигио?

Джей кивнул на труп.

– Мы настроились друг на друга. Мы с Элигио. Через него я знаю, что здесь нас никто не тронет. Он больше не привязан к здесь и сейчас. Он теперь со своими людьми и говорит мне, что они все или уже умерли, или умирают.

– Угу. – Минголла напрягся. Он сумел-таки выдавить нечто из ладони в пальцы и теперь думал, как бы дотянуться до пистолета. Джей, однако, переложил его в другую руку и тем разрушил Минголлины планы. Глаза лейтенанта ярко горели, словно их покрывала рубиновая пленка, – так получалось потому, что он слишком сильно таращил их на аварийные лампы.

– Есть о чем подумать, – сказал Джей. – Еще как.

– О чем? – спросил Минголла, двигаясь в сторону, чтобы сесть поближе, если придется бить.

– О полураспаде жизни, – ответил Джей. – Если у мозга есть полужизнь, то, наверное, и у каждого чувства тоже? Полураспад любви, ненависти. Может, они где-то еще существуют. – Подтянув колени к груди, он загородил пистолет. – Как бы то ни было, я здесь больше не могу. Поеду в Окленд.– Теперь он шептал. – Ты сам-то откуда, Дэвид?

– Из Нью-Йорка.

– Нет, это не по мне, – сказал Джей. – Я залив люблю. У меня там антикварная лавка. По утрам знаешь как красиво. Тихо. Солнце заглянет в окно, поползет по полу, как прилив, знаешь, потом заберется на мебель. Как будто старый лак опять живой, и вся лавка сияет антикварными огнями.

– Здорово, наверное, – проговорил Минголла. он не ждал от Джея такой лирики.

– Ты вроде неплохой парень. – Джей сел попрямее. – Но ничего не поделаешь. Элигио говорит, у тебя туман в голове, не читается ни хрена. Говорит, нельзя рисковать. Так что придется мне тебя застрелить.

Минголла собрался бить, но потом ему стало все равно. Какая к черту разница? Даже если он и выбьет пистолет, Джей так и так разорвет его на части.

– Зачем? – спросил Минголла. – Зачем застреливать?

– А вдруг ты на меня донесешь? – Мягкое лицо Джея огорченно вытянулось.– Скажешь, что я прятался.

– Всем насрать, прятался ты или нет, – ответил Минголла.– Я сам, что ли, не прятался? И зуб даю, тут еще полсотни таких же.

– Ну, не знаю. – Джей наморщил лоб. – Давай еще спрошу. Может, у тебя в мозгах туману поубавилось. – Он перевел взгляд на мертвеца.

Минголла заметил, что радужки кубинца направлены влево-вверх – под тем же углом, что и взгляд лейтенанта, когда он смотрел на лампу, – и покрыты точно такой же рубиновой пленкой.

– Извини, – сказал Джей, поднимая пистолет.– Ничего не поделаешь.– Он облизал губы.– Если тебе не трудно, поверни, пожалуйста, голову. Я не хочу, чтобы ты на меня смотрел. Мы с Элигио так друг на друга и настроились.

Взгляд в пистолетное дуло подобен взгляду с обрыва – Минголла чувствовал холодное обаяние пропасти. И не столько из желания жить, сколько из простого упрямства он вперил глаза в Джея:

– Стреляй.

Джей моргал, но пистолет держал крепко.

– У тебя дрожит рука, – сказал он, помолчав.

– Хуйня, – ответил Минголла.

– Почему дрожит?

– Потому что этой рукой я только что убил человека, – ответил Минголла. – Потому что я такой же ебаный псих, как и ты.

Джей задумался.

– Сперва меня приписали к голубым, – сказал он наконец. – Но там все было забито, тогда меня отправили сюда и дали лекарство. Теперь я... я...– Он часто заморгал, раскрыл рот, и Минголла обнаружил, что тянется к нему, чтобы обнять, утешить, как-то помочь взобраться на эту мучительную гору. – Я не могу... больше спать с мужчинами, – закончил Джей и опять часто заморгал; слова пошли легче – Тебе тоже давали лекарство? То есть я не к тому, что ты голубой. Просто у них теперь есть лекарства от чего хочешь, и я подумал, может, оттого все и беды.

Минголле вдруг стало невыразимо грустно. Как будто раньше все его чувства кто-то скрутил в тонкую черную проволоку, а теперь эта проволока порвалась и сыплет во все стороны тоскливые искры. Только они и поддерживали в Минголле жизнь. Маленькие черные искры.

– Я честно дрался,– сказал Джей.– И сегодня тоже. Но когда застрелил Элигио... я больше не могу.

– Мне, правда, все равно, – сказал Минголла. – Не вру.

– Может, и не врешь.– Джей вздохнул.– Жалко, что ты не настроен. Элигио – добрая душа. Тебе бы он понравился.

Джей все говорил и говорил, перечисляя достоинства Элигио, и Минголла отвернулся – он не желал слушать, как этот кубинец любит свою семью и как волнуется за них даже после смерти. Глядя на свою окровавленную руку, Минголла, точно по волшебству, увидел себя со стороны. Сидит в чреве кошмарной горы, купается в зловещем красном свете, в теле заперт огрызок чужой жизни, слушает свихнувшегося великана, который подчиняется приказам трупа, и ждет, когда из тоннеля, ведущего в измерение тьмы и тумана, полезут солдаты-скорпионы. Это было сумасшествие. Но оно было. Видение не подчинялось разумным доводам и не пропадало; его жестокое очарование превосходило разум, делало разум ненужным.

– ...А когда настроились,– говорил Джей,– то уже не разделишься. Даже в смерти. Так что Элигио теперь всегда будет во мне. И уж точно нельзя, чтобы узнали. – Он рассмеялся, как будто игральные кости в стакане стукнулись друг о дружку. – А то скажут, врага приютил.

Минголла опустил голову и закрыл глаза. Может, Джей и выстрелит. Но вряд ли. Лейтенанту нужен был друг по безумию.

– Поклянись, что никому не расскажешь, – попросил Джей.

– Ага, – пообещал Минголла. – Клянусь.

– Ладно,– сказал Джей.– Только помни: мое будущее в твоих руках. Ты теперь за меня отвечаешь.

– Не волнуйся.

Вдалеке щелкнули выстрелы.

– Хорошо поговорили, – сказал Джей. – Мне теперь намного лучше.

Минголла сказал, что ему тоже лучше.

Они сидели молча. Не самый безопасный способ провести эту ночь, но Минголлу мало интересовала безопасность. Он слишком устал, чтобы бояться. Джей впал в транс, уставившись куда-то над головой у Минголлы, но тот даже не пошевелился, чтобы отобрать пистолет. Он просто сидел и ждал, предоставив судьбе плыть своим курсом. Мысли раскручивались в голове с медлительностью растения.

Так они просидели, наверное, часа два, пока Минголла не услыхал шелест вертолетных винтов и не заметил, что туман сильно поредел, а темнота в конце тоннеля отступила и стала серой.

– Эй, – окликнул он Джея. – Кажется, пронесло.

Тот ничего не ответил, и Минголла обратил внимание, что глаза лейтенанта смотрят вверх и влево, как у мертвого кубинца, и горят тем же отраженным рубиновым светом. Он нерешительно потянулся и тронул пистолет. Рука Джея упала на пол, но пальцы крепко держали рукоятку. Минголла отпрянул. Не может быть! Снова протянул руку, нащупал пульс. Запястье было холодным, твердым, а губы слегка посинели. Минголла готов был провалиться в истерику: с этими настройками Джей все перепутал – не Элигио стал частью его жизни, а сам он – частью чужой смерти. У Минголлы сдавило грудь, он чуть не плакал. Он бы обрадовался слезам, но слез не было; он разозлился на себя самого и одновременно принялся оправдываться. С какой стати он должен плакать? Кто ему этот Джей... хотя слез было достойно одно то, что у Минголлы не нашлось к лейтенанту сострадания. И тем не менее если рыдать над такой обыденностью, как смерть одного лейтенанта, то что дальше? Минголла глядел на Джея. Па кубинца. У лейтенанта была гладкая кожа, у Элигио – борода, однако Минголла мог поклясться, что они похожи друг на друга, как бывают похожи старые супруги. И – да! – две пары глаз смотрели в одну и ту же точку вечности. Или это было дьявольским совпадением, или безумие Джея разрослось до того, что он заставил себя умереть, лишний раз доказав собственную теорию полураспада жизни. А может, он еще был жив. Полужив. Может, они с Минголлой настроились друг на друга, и тогда... Испугавшись, что Джей и кубинец втянут его в свое смертельное бдение, Минголла неуклюже поднялся на ноги и выскочил из тоннеля. Он мог бежать и дальше, но, оказавшись под предрассветным небом, застыл, пораженный.

За его спиной возвышался зеленый купол холма, склоны украшала парча из кустов и лиан, и бесконечность этого узора приковывала глаз подобно затейливому резному фасаду индуистского храма; в одну из артиллерийских установок на вершине угодил снаряд, и остатки обугленного металла закручивались, словно кожура черного плода. Перед Минголлой лежал ров красной земли с живой изгородью из колючей проволоки, а чуть ниже начинался черно-зеленый клубок джунглей. В проволоке запутались сотни мешковатых фигур в окровавленных камуфляжах, остатки дыма крутились в свежих воронках. В небе, полускрытые ползущим вверх серым маревом, висели три «Сикорских». Пилоты оставались невидимыми за многослойным туманом и бликами, и сами вертолеты казались огромными трупными мухами с выпученными глазами и вертящимися крыльями. Дьяволы. Или боги. Они перешептывались в предвкушении скорого банкета.

Ужасная сама по себе сцепа звала к жизни чистоту балладной строфы – из тех, что складывают на границе ада во славу высокой трагедии. Написать такую картину невозможно, а если бы кто-то решился, ему понадобился бы холст равный всему этому пространству, и в него пришлось бы затолкать медленное кипение тумана, мелькание вертолетных лопастей и стелющийся дым. Не упустив ни единой детали. Получилась бы превосходная иллюстрация к войне со всей ее тайной магией и великолепием; Минголла и сам попал бы в композицию – фигура художника, нарисованная то ли в шутку, то ли для того, чтобы задать масштаб и перспективу всему этому величию и важности. Пора было идти отмечаться на боевом посту, но Минголла не мог заставить себя отвернуться от этого случайного сердца войны. Он сел на склон, устроил на коленях больную руку и стал смотреть: с тяжеловесным апломбом идолов, касаясь земли, сражаясь с боковым ветром и поднимая вихри красной пыли, «Сикорские» искусно приземлялись среди мертвецов.

Глава четвертая

Примерно в середине своего рассказа Минголла понял, что на самом деле ему нужно не столько задеть или шокировать Дебору, сколько выговориться самому, а еще чуть позже до него дошло, что, пересказывая все это, он если не разрывает свою связь с прошлым, то хотя бы ослабляет ее. Впервые он был способен всерьез думать о дезертирстве. Он не собирался бежать прямо сейчас, но отдавал себе отчет в том, что это было бы логично, и ясно понимал всю алогичность возвращения к новым атакам и новым смертям теперь, когда никакая магия его больше не защищает.

Минголла заключил сам с собой договор: он сделает вид, что вправду хочет дезертировать, и посмотрит, появятся ли какие-нибудь знаки.

Минголла закончил рассказ, и Дебора спросила, перестал ли он злиться. Ему понравилось, что она не стала его утешать.

– Извини, – сказал он. – Я злился не на тебя... по крайней мере, не только на тебя.

– Все нормально.

Она отвела копну темных волос назад так, что они теперь падали с одной стороны, и принялась разглядывать траву у своих коленей. Склоненной головой, полуприкрытыми веками, изящной шеей и подбородком она напоминала героиню какой-то экзотической пьесы и сама по себе казалась добрым знаком.

– Не знаю я, о чем с тобой говорить, – сказала она. – То, что нужно сказать, тебя опять разозлит, а пустая болтовня не идет в голову.

– Я не люблю, когда на меня давят, – ответил Минголла. – Но можешь мне поверить, я думаю о том, что ты сказала.

– Я не буду давить. Но все равно не знаю, о чем нам разговаривать.

Она сорвала былинку и принялась жевать ее кончик. Минголла разглядывал морщинки у нее на губах и думал о том, какая она на вкус. Рот сладкий, как банка, в которой когда-то держали пряности. Внизу тоже сладкая: мед, чуть-чуть перестоявший в сотах. Дебора уронила травинку на землю.

– Я придумала, – бодро сказала она. – Хочешь посмотреть, где я живу?

– Неохота так рано во Фриско.

«Где ты живешь,– подумал он.– Хочу пощупать, где ты живешь».

– Это не в городе, – возразила она. – Это в деревне ниже по реке.

– Интересно.

Он встал, протянул ей руку, помог подняться. На секунду они оказались совсем рядом, ее груди задели Минголлину рубашку. Тепло окружало его со всех сторон, и Минголла подумал, что если бы кто-то сейчас на них смотрел, то видел бы расплывчатые, как мираж, силуэты. Захотелось сказать, что он ее любит. Больше всего Минголлу занимало сейчас спасение, которое предлагала Дебора, в остальном чувства казались ему настоящими, и это обескураживало, ведь между ними было всего-то навсего несколько часов без войны, ужин в дешевом ресторане и прогулка у реки. Маловато для внятных чувств. Но прежде чем он успел что-то сказать или сделать, Дебора повернулась и взяла корзинку.

– Тут недалеко, – сказала она и зашагала вдоль берега. Голубая юбка раскачивалась, словно колокол.

Они шли по темной глинистой тропинке, заросшей папоротником, затененной бледной полупрозрачной листвой молодых побегов, и вскоре вышли к устью впадавшего в реку ручья и к крытым соломой хижинам на его берегах. В ручье брызгались и смеялись голые ребятишки. Кожа у них была янтарного цвета, а глаза влажные и темно-багряные, как сливы. Над хижинами нависали пальмы и акации, а сами они были построены из тех же побегов, связанных вместе нейлоновыми веревками; ровно уложенная солома напоминала стрижку под горшок. С веревки, натянутой между двумя домиками, свисали полоски мяса, по мясу ползали мухи. На охряной земле валялись рыбьи головы и куриный помет. По Минголла почти не замечал этой нищеты, вместо нее он видел знак мирной жизни, которая, вполне возможно, ждала его в Панаме. Вскоре объявился еще один. Дебора купила в маленьком магазинчике бутылку рома, затем повела Минголлу к хижине у самого устья и познакомила с тощим седым стариком, сидевшим у стены на лавочке. Тио Мойсес. После трех стаканов Тио Мойсес начал рассказывать истории.

Первая была о личном пилоте экс-президента Панамы. Бывший президент контрабандой переправлял в Штаты кокаин и сделал на этом миллиарды – не без помощи ЦРУ, которому он неоднократно оказывал услуги, – сам, однако, был наркоманом в последней стадии. У него осталась одна радость в жизни – летать по всей стране из одного города в другой, садиться на взлетные полосы, глазеть в окно и нюхать кокаин. В любое время дня и ночи он мог вызвать своего пилота и приказать ему готовить рейс в Колон, или в Бокас-дель-Торо, или в Пенономе. Скоро президент стал совсем плох, и пилот понял, что рано или поздно ЦРУ решит, что толку от него нет никакого, и просто уберет. А тут самое простое – организовать авиакатастрофу. Умирать пилоту не хотелось. Он подал в отставку, но президент не отпустил. Пилот подумывал, как бы ему слегка покалечиться, но был хорошим католиком и боялся искушать Господа. Он мог бы сбежать, но тогда пострадает семья. Жизнь его стала кошмаром. Перед каждым полетом он часами обшаривал самолет, выискивая самые мелкие следы, а после посадки подолгу сидел в кабине, трясясь от нервного истощения. Президент уже совсем никуда не годился. Теперь его заносили в самолет на руках, после чего один помощник занимался кокаином, а второй стоял рядом с ватными тампонами на случай, если у главы государства пойдет носом кровь. Понимая, что счет его жизни пошел на недели, пилот отправился за советом к священнику. Молись, порекомендовал тот. Пилот и без того все время молился, так что толку от совета было мало. Следующим оказался его бывший наставник, комендант военного училища, который велел пилоту честно исполнять свой долг. Но он и без того все время только тем и занимался. Наконец пилот отправился к вождю индейцев сан-блас, в племя своей матери. Вождь сказал, что надо смириться с судьбой, и это – хотя судьбой пилот за все время еще не успел заняться – как-то тоже не очень вдохновляло. Тем не менее, раз уж другого способа все равно не видно, пришлось послушаться наставлений вождя. Вместо того чтобы тратить долгие часы на предполетную профилактику, он теперь приезжал на аэродром за несколько минут до вылета и выруливал на полосу, даже не взглянув на датчик горючего. О его безрассудстве судачила вся столица. Повинуясь капризам президента, пилот летал в грозу, в туман, пьяный и обкурившийся и, проболтавшись столько времени между законами тяготения и судьбы, совершенно по-новому полюбил жизнь. Стоило пилоту вернуться на землю, как он с неистовой жадностью на эту жизнь набрасывался: страстно любил жену, пировал с друзьями и шлялся неизвестно где до самого рассвета. Но в один прекрасный день, когда он уже собрался ехать в аэропорт, к нему домой явился американец и сказал, что пилот уволен.

– Мы не можем позволить президенту летать с таким безответственным пилотом: если что-то вдруг случится, обвинят нас, – сказал американец.

Пилоту не нужно было объяснять, кто такие «мы». Через полтора месяца президентский самолет разбился над Дарьенскими горами. Пилот был вне себя от счастья. Страна избавилась от негодяя, и жизни летчика для этого не потребовалось. Но через неделю после катастрофы и, соответственно, после вступления в должность нового президента – тоже контрабандиста и тоже со связями в ЦРУ – пилота вызвал к себе командующий воздушных сил, заявил, что, если бы пилот выполнял свою работу, катастрофы не случилось бы, и отправил его летать на самолете нового президента.

Минголла слушал и пил почти до вечера, хмель прилаживал к его глазам линзы, и он все яснее видел, какое отношение эти истории имеют к нему самому. Притчи о человеческой нерешительности призывали его действовать, и они же вытаскивали на свет главную беду центральноамериканцев, застрявших, как и Минголла, между полюсами магии и разума: их жизнями управляла политика сверхвещественного, а душами – мифы и легенды; сверху – прямоугольная компьютеризированная глыба Северной Америки, снизу – Америка Южная, загадочный континент-воронка. Минголла был почти уверен, что Тио Мойсес излагал свои истории по указке Деборы, сила знаков от этого нисколько не уменьшалась – в рассказах звучала правда и ни намека на что-то специально скроенное для Минголлиных нужд. А потому не имели значения ни трясущаяся рука, ни сюрпризы зрения. Все это пройдет, стоит лишь добраться до Панамы.

Тени расплывались, комары гудели, как тамбурины, сумерки размывали небо, воздух становился зернистым, а рябь на реке медленной и тяжелой. Внучка Тио Мойсеса принесла тарелки с жареной кукурузой и рыбой, Минголла проглотил свою порцию. После ужина старик заметно устал, и Дебора с Минголлой ушли гулять к ручью. На пустыре между двумя хижинами возвышался столб с рассохшимся дощатым щитом и кольцом без сетки. Молодые ребята бросали мяч. Минголла присоединился. Вести по неровным кочкам было тяжело, но он все равно играл лучше, чем когда бы то ни было. Остатки хмеля подпитывали азарт, и, описав идеальную дугу, мяч то и дело падал сквозь кольцо. Даже под невозможными углами Минголла бросал поразительно точно. Забыв обо всем, он закручивал обманные финты, цепко работал на отборе, подпрыгивал за отскочившим мячом к щиту, постепенно превращаясь в самую проворную из теней, что в уже плотных сумерках скакали и размахивали руками.

Игра закончилась, показались звезды – как будто над пальмами натянули черный шелковый полог и прожгли в нем дырки. Землю перед хижинами освещали тусклые желоба фонарей, и пока Минголла с Деборой шли мимо хижин, армейская станция вела по радио репортаж с бейсбольного матча. Треск биты, рев толпы и следом крик комментатора: «Вот это удар!» Минголла воображал, как мяч уносится во тьму, поднимается над стадионом, перелетает в Америку автомобильных парковок, застревает под колесом, где потом его найдет какой-нибудь ребенок и решит, что это чудо, а может, наоборот, катится через дорогу, останавливается под старой машиной, мерцает оттуда тайной белизной и выпускает из себя собранную в игре энергию. Счет был три—один, второй период. Минголла понятия не имел, кто с кем играет, да и какое это имело значение. Он сам сейчас бежал к бейсбольному дому, а волшебные подпрыгивающие броски закручивались вдоль особых, предопределенных тропок. В центре неисчислимых сил находился Минголла.

У одной хижины свет не горел, зато стояли два деревянных кресла; Минголла с Деборой подошли поближе, и что-то в этой картине испортило Минголле настроение. Привкус ожидания, как в развернутых декорациях. Паранойя, подумал он. До сих пор все знаки были хороши, разве нет? Минголла с Деборой подошли к хижине, Дебора села в кресло у двери, а Минголле указала на другое. Отблески звезд сияли в ее глазах. В дверном проеме виднелся мешок, из него торчал краешек проволочного барабана.

– А как же твоя игра? – спросил он.

– Я решила провести этот вечер с тобой,– сказала она.

Минголла забеспокоился. Вообще все вокруг чем дальше, тем сильнее его беспокоило, только он не понимал почему. Нечто в левой руке шевельнулось. Минголла сжал кулак и сел.

– Что... – начал он и тут же запутался, забыл, о чем хотел спросить. Вытер со лба пот. По желтому квадрату соседнего окна пробежала тень. Пульсирующая и волнистая. Минголла закрыл глаза.

– Что, э-э...– Он снова потерял мысль и, чтобы загладить неловкость, спросил первое, что пришло в голову: – Что происходит здесь... между нами? Я все думаю... – Он умолк. «Господи, что за чушь я несу! Это же просто наглость!» Похоже, он только что перечеркнул все свои шансы.

Но Дебора не возражала.

– Ты про наши отношения? – спросила она.

«Красиво излагает,– подумал он.– Очень деликатно. Гораздо тоньше, чем „Ты про еблю?"». Последнее подошло бы ему сейчас лучше всего.

– Ага, – сказал он.

– Я не знаю точно, – проговорила она. – Уедешь ты в Панаму или вернешься на свою базу, у нас все равно нет будущего. Но, – голос смягчился, – может, это не так уж важно.

Готового ответа у нее не нашлось, и это внушало доверие. Минголла открыл глаза. Мотнул головой, стряхивая новую рябь.

– А что важно? – спросил он и порадовался на себя самого. «Весьма дипломатично, Минголла. Пусть сама все скажет. Весьма, весьма дипломатично». Если бы еще не трясло так зверски.

– Ну, например, сильное влечение. «Влечение? Угу, оно и есть, – подумал Минголла. – Сорвать бы с тебя это чертово платье!»

– А может, – продолжила Дебора, – что-то еще. Жаль, у нас так мало времени, мы бы, наверное, поняли.

Ловко! Мяч опять на его половине. Он попытался сосредоточиться, закрыл глаза и тут увидел Панаму. Белый песок, лазурное море – у горизонта темнее, с оттенком кобальта.

– На что похожа Панама? – спросил он и мысленно обругал себя за то, что сменил тему.

– Я там ни разу не была. Не думаю, что так уж отличается от того, что здесь.

Надо бы встать, пройтись немного. Вдруг будет легче. А может, наоборот, сидеть и говорить. Разговор успокаивает.

– Спорим, там красиво, – сказал он. – Зеленые горы, водопады в джунглях. Птиц до фига. Попугаи, какаду. Миллионы.

– Наверное.

– А колибри. Один мой друг ездил с экспедицией, ловил колибри. Говорит, миллионы пород. Я еще подумал, каким надо быть психом, чтобы собирать колибри. Тогда я считал, что есть дела поважнее, знаешь.

– Дэвид? – Настороженность в голосе.

– Надо плыть на корабле, правильно? – Ее духи теперь пахли гораздо сильнее, чем раньше. – И небось на большом. Никогда не плавал на настоящем корабле. Только на дядином ялике. Мы с ним рыбачили на Кони-айленде. Привязывали лодку к бую и ловили всякую гадость. Ты бы посмотрела. Мутанты. Радужные глаза, отростки какие-то по всему телу. После было страшно подумать, что рыбу вообще кто-то ест.

– Я...

– А представь, в глубине, оттуда хрен достанешь. Огромные такие скалозубые рыбины, гениальные акулы, киты рукастые. Я все сидел и думал: вот проглотят они лодку, вот будет...

– Успокойся, Дэвид. – Она потерла ему затылок, и вдоль позвоночника пробежала дрожь.

– Я спокоен.– Минголла дернул плечом, сбрасывая ее руку. Хватит с него дрожи,– Расскажи про Панаму.

– Я же говорила... Я там ни разу не была.

– А, ну да. Тогда про Коста-Рику? В Коста-Рике была? – Он весь покрылся потом. Пойти, что ль, поплавать, остудиться? Говорят, в Рио-Дульче ламантины водятся. – Ты ламантина видала?

– Дэвид!

Кажется, она наклонилась поближе – по Минголле растеклось ее тепло, и он подумал, что, может, это и неплохо – задохнуться в тепле, в тяжелом колыхании. Перестать дрожать. Утащить в хижину и посмотреть, как там у нее тепло и сыро. Тепло и сыро, сыро и тепло. Слова в голове выстраивались в ритмическую цепочку. Не решаясь открыть глаза, он слепо подался вперед, притянул Дебору к себе. Стукнулся лбом, нашел ее рот. Она ответила на поцелуй, рука скользнула к груди. Боже, как хорошо! На ощупь как спасение, как Панама, как провалиться в сон.

Но все менялось. Так медленно, что Минголла заметил перемены, только когда все стало другим: Деборин язык уже не порхал стремительно у него во рту, а корчился медленно и тупо, как улитка, в дряблой груди колотился тот же червивый сок, что у него самого в левой руке. Он оттолкнул

Дебору, открыл глаза. Веки у нее были пришиты к щекам грубыми стежками. Губы открыты, во рту полно костей. Пустая рожа из мяса. Он вскочил, хватаясь за воздух и не думая ни о чем, только бы содрать с тела уродливую пленку.

– Дэвид? – Имя перекорежило, рот втягивал в себя слоги, точно пытаясь говорить и глотать одновременно.

Жабий голос, дьявольский голос.

Минголла резко повернулся, захватил взглядом черное небо, остроконечные деревья, рябую костяшку луны в паутине из ветвей и листьев. Темные бородавчатые хижины, двери, распахнутые навстречу желтому пламени, внутри скрюченные людские тени. Он моргнул, тряхнул головой. Видение не пропало, оно было настоящим. Что это? Не деревня, нет-нет! Изо рта вырвался сдавленный хрип, и Минголла отшатнулся, отшатнулся от всего сразу. Она шагнула за ним, прокаркала его имя. Парик из черной соломы, вместо глаз лоснящиеся нашлепки слизи. Из дверей, судорожно дергаясь, выскакивали люди-тени, собирались у нее за спиной. Каркали. Длинноногие лакричнокожие демоны с барабанным боем вместо сердец, безликое нечто из тошнотного измерения. Сейчас навалятся – глазом моргнуть не успеешь.

– Я тебя вижу, – сказал он, отступая на несколько шагов. – Я тебя знаю.

– Тебе никто не желает зла. Все в порядке, Дэвид, – улыбнулась она.

Думала, он купится на эту улыбку – не на того напали. Улыбка прорвала ее лицо, как гнилое месиво прорывает бумажный пакет, неделю простоявший на помойке. Злорадная ухмылка дьявольской королевы сук. Она все и подстроила! Спелась с этой кошмарной жизнью у него в руке и теперь разыгрывает в голове ведьмины трюки.

– Я тебя вижу, – повторил он и споткнулся. Качнулся, схватился за воздух и побежал к городу, точно этот воздух его подгонял.

Папоротники хлестали по ногам, а ветки по лицу. Тропинку опутала паутина теней, комариный гул напоминал визг точильного круга. Минголла бежал, не соображая куда, натыкаясь на деревья, почти падая, хрипло дыша. Но в какой-то миг луна высветила на речном пригорке капоковое дерево. Дедушкино дерево. Волшебное белое дерево. Оно манило. Минголла остановился, хватая ртом воздух. Лунный свет остужал, поливал серебром, и Минголла понял, для чего здесь это дерево. Белый фонтан посреди темного леса сиял для него одного. Он сжал левую руку в кулак, и нечто закрутилось угрем, словно зная, что сейчас произойдет. Минголла всмотрелся в мистический зернистый узор коры, нашел точку пересечения. Собрался с духом. И влепил кулаком по стволу. Руку пронзила боль, ослепила, Минголла закричал. Но тут же ударил снова, ударил в третий раз. Крепко прижал руку к груди, убаюкивая боль. Кисть распухала на глазах, превращаясь в бессуставную лапу, какие рисуют в мультфильмах, но в ней больше ничего не шевелилось. Берега со всеми их тенями и шорохами больше не пугали, они стали простыми линиями света и темноты. Даже белизна дерева заметно увяла.

– Дэвид! – Голос Деборы довольно близко. Часть его сознания уговаривала подождать и посмотреть, не стала ли Дебора прежней, невинной и обыкновенной. Но Минголла не доверял ей, не доверял себе и, слегка поколебавшись, снова пустился бежать.

Поймав уходивший на западный берег паром, Минголла решил найти Джилби: хорошая доза Джилбиной злости вернет его на землю. Он сидел на носу в компании пятерых солдат, один блевал через борт, и Минголла, чтобы не лезть в разговоры, отвернулся и стал смотреть, как скользит мимо корпуса черная вода. Лунный свет серебрил верхушки невысоких волн, в их изогнутых проблесках словно отражалась изломанная кривая его жизни: сперва ребенок – живет от Рождества до Рождества, рисует картинки, собирает восторги, дорастает, не очень соображая, что к чему, до школы, секса, наркотиков, после перерастает их тоже, снова рисует, но в точке, где кривая должна уже наконец принять осмысленную форму, она вдруг резко обрывается, повисает в воздухе, и все становится внятным и объяснимым. Минголла понимал теперь, какой глупой была их игра в ритуалы. Подобно умирающему, что вцепляется в пузырек со святой водой, он хватался за магию, когда отказывала логика жизни. Теперь хрупкие звенья магии распались, и ничего больше Минголлу не держало: он летел сквозь темную зону войны – легкая добыча для любого ее монстра. Подняв голову, Минголла стал смотреть на западный берег. Он плыл к земле, что была черна, как крыло летучей мыши, и вся исписана таинствами фиолетового света. Сквозь радужный неоновый туман проступали силуэты крыш и пальм, между ними виднелись кроваво-красные, лимонные и индиговые дуги – огрызки светящихся чудовищ. Ветер нес крики и дикую музыку. Солдаты хохотали и ругались, парень блевал. Минголла прижался лбом к деревянным перилам – просто чтобы почувствовать что-то твердое.

У стойки в клубе Демонио сидела грудастая Джилбина шлюха и смотрела в свой стакан. Минголла пробрался к ней сквозь танцоров, духоту, шум и лавандовую завесу дыма. Когда он подошел поближе, шлюха нацепила профессиональную улыбку и ухватила его за промежность. Отведя ее руку, Минголла спросил, не видала ли она Джилби. Некоторое время девица смотрела на него дурным взглядом, потом лицо прояснилось.

– Ми-и-иннола? – проговорила она, а когда он кивнул в ответ, полезла в сумочку и вытащила сложенную бумажку.

– От Джи-и-илби. С тте-ббя пять дол-ларров. Он протянул ей деньги и забрал бумажку. Это оказался христианский листок с чернильным изображением тощего, как жердь, и на кого-то обиженного Христа, надпись под ним начиналась словами: «Наступают последние дни». Перевернув листок, Минголла обнаружил записку. Джилби в своем репертуаре. Ни объяснений, ни сантиментов. Коротко:

Уплыл в Панаму. Хочешь, ищи в Ливингстоне Рэя Барроса. Он все устроит. Может, встретимся.

Дж.

До этой минуты Минголла полагал, что потихоньку приходит в себя, но дезертирство Джилби не умещалось в голове, а когда он попытался его как-то туда впихнуть, все папки и стопки его мыслей разлетелись в разные стороны. Не то чтобы он не понимал, что произошло. Понимал прекрасно – этого можно было ожидать. Подобно хитрой крысе, что засекла у выхода из норы крысоловку, Джилби прогрыз новую дыру и был таков. Беспокоили Минголлу пропавшие ориентиры. У них с Джилби и Бейлором была одна на всех триангулированная реальность, и в этой реальности они находили друг друга по внятной карте, на которой отображались служба, места и события. Теперь обоих не стало, и Минголла попал в тупик. Он вышел из клуба и побрел вслед за толпой. Таращился на крыши баров и на неоновых зверей. Гигантский синий петух, золотая черепаха, зеленый бык с огненными глазами. Величественные твари равнодушно наблюдали за его бесцельным шатанием. Стекая с вывесок, кровавые потоки света оставляли в воздухе пятна крикливой бледности, а на лицах – мучнистый оттенок. Минголла не понимал, как можно дышать бесцветной зернистой дрянью и не задыхаться. Это казалось столь же удивительным, сколь и бессмысленным. Все вокруг было поразительно, уникально и необъяснимо, даже самые простые вещи. Он поймал себя на том, что таращится на людей – шлюх, уличных мальчишек, патрульного, который с такой нежностью гладил радиатор своего джипа, словно тот был большой грязно-оливковой псиной, – и силится понять, что эти люди тут делают, какой смысл они имеют лично для него и нет ли там подсказки, что поможет распутать клубок его существования. В конце концов он решил, что нуждается в тишине и спокойствии, а потому направился к авиабазе, рассчитывая на пустую койку в какой-нибудь казарме. По, дойдя до развилки, от которой уходила дорога к недостроенному мосту, он вдруг подумал, что не хочет встречаться с караульными и дежурными офицерами, и свернул на эту дорогу. Густые, зудящие сверчками заросли превратили дорогу в узкую тропинку, в конце ее стояли деревянные козлы. Минголла перелез через них и начал восхождение по круто изогнутому склону, к точке чуть пониже серебристой плошки луны.

Несмотря на мусор, камни и обрывки картона, бетон в лунном свете был чист и ослепительно ярок, как будто в нем еще не застыли обрывки снежного света, и, поднявшись чуть выше, Минголла заметил – или ему показалось, – что мост дрожит под ногами, словно чувствительный белый нерв. Минголла шагал в звездную тьму, и одиночество разрасталось, огромное, как само творение. Тут было здорово и чертовски пусто, наверное, слишком пусто – хлопающие на ветру куски картона и писк комаров остались позади. Несколько минут спустя Минголла разглядел впереди неровный край. Дойдя до него, он осторожно сел и свесил ноги. Ветер выл в торчащей арматуре, хватал за лодыжки. Левая рука пульсировала и горела. Далеко внизу за черное поле восточного берега цеплялось многоцветное сияние, словно колония биолюминесцентных водорослей. Интересно, высоко ли здесь. Не особенно, решил Минголла. На ветру трепетала слабая музыка – неутомимый экстаз Сан-Франциско-де-Ютиклан, – и Минголле пришло в голову, что звезды мигают только потому, что сквозь них плывет тонкий дымок этого ритма.

Он думал, что делать. Ничего не придумывалось. Он рисовал себе Панаму и Джилби. Шлюхи, пьянство, драки. То же, что и в Гватемале. Потому Минголла и не хотел дезертировать. В Панаме тоже будет страшно; в Панаме – даже если перестанет трястись рука – появятся новые зловредные судороги; в Панаме он будет искать спасения в магии, ибо реальность слишком опасна, чтобы черпать из нее силу. И рано или поздно в Панаму доберется война. Дезертирство ничего не даст. Минголла смотрел на лунно-серебристые джунгли, и ему казалось, будто важная часть его существа вытекает через глаза, входит в поток ветра и мчится прочь от дымящихся кратеров Муравьиной Фермы, мимо территорий герильеро, мимо бесшовного стыка неба и горизонта, чтобы втянуться неодолимо в точку пространства, где опустошается жизненная энергия этого мира. Он и сам чувствовал себя опустошенным – холодным, медленным и безжизненным. Мозг разучился думать и лишь фиксировал ощущения. Ветер нес аромат зелени, и от него расширялись ноздри. Вокруг оборачивалась темнота неба, а звезды стали золотыми булавками чувств. Минголла не спал, но что-то в нем уснуло.

С края вселенной его вернул шепот. Сначала Минголла решил, что ему померещилось, и все смотрел на небо, в темноте которого уже проглядывала предрассветная синева. Но шепот повторился, и Минголла оглянулся через плечо. В двадцати футах позади него выстроилась поперек моста дюжина детей. Кто-то стоял, кто-то сидел на корточках. Большинство в рванье, двое или трое прикрывались лианами и листьями, остальные голые. Внимательно, молча. Все очень худы, у всех длинные свалявшиеся волосы. В руках блестели ножи. Минголла вспомнил тех утренних убитых детей и на секунду испугался. Но только на секунду. Страх вспыхнул, точно раздутый порывом ветра уголек, и тут же угас, побежденный не усилием разума, но ощущением, что эти оборванные фигурки несут ему капитуляцию. Он не желал больше тратить силы и бороться за выживание. Ибо выживание, как убедился Минголла, вовсе не главная потребность души. Он всмотрелся в детей. Их позы напоминали группу неандертальцев в музее естествознания. Луна – все такой же графит. В конце концов он снова повернулся к горизонту, уже вполне различимой темно-зеленой линии.

Он ждал ножа в спину или резкого толчка, был готов перевернуться головой вниз и разбиться о Рио-Дульче – под светлевшим небом вода впитала в себя стальной оттенок. Но вместо этого услыхал над ухом голос:

– Эй, macho![10]

Рядом присел на корточки парнишка лет четырнадцати-пятнадцати. Смуглое обезьянье лицо обрамляли черные, до плеч космы. На ногах рваные шорты. На лбу татуировка – свернутая кольцом змея. Пацан, разглядывая Минголлу, наклонял голову к одному плечу, потом к другому, явно чего-то не понимая, потом побурчал себе под нос, приподнял нож. Повертел им так и эдак, демонстрируя Минголле остроту лезвия и то, как оно ловит в бороздку лунный свет. Армейский десантный клинок с тяжелой медной рукояткой. Минголла изумленно фыркнул.

Мальчишка опустил нож и кивнул, будто ждал точно такой реакции.

– Ты чего тут забыл? – спросил он.

Ответы, приходившие Минголле в голову, требовали слишком много сил и разговоров. Он выбрал самый простой:

– Мост нравится. Мальчик снова кивнул.

– Он волшебный, – сказал он. – Ты это знаешь?

– Раньше бы поверил, – ответил Минголла.

– Говори медленно, – приказал мальчишка. – Быстро я не понимаю.

Минголла повторил ответ, и мальчишка рассмеялся.

– Ты и сейчас веришь. А то зачем сюда пришел? – Ровным взмахом руки он описал воображаемое продолжение дуги. – Вон куда идет мост. Не надо переходить реку, не надо делать то, что другие мосты. Понял, про что я?

– Ага,– ответил Минголла; странно было слышать собственные мысли из уст существа, слишком похожего на гоминида.

– Я прихожу сюда, – продолжал мальчишка,– и слушаю ветер. Слушаю, как он поет в железе. И узнаю от него разные вещи. Вижу будущее,– Он ухмыльнулся, обнажив почерневшие зубы, и махнул рукой в сторону Карибского моря,– Будущее течет туда.

Минголле понравилась шутка. Он чувствовал в мальчишке родственную душу – не каждый умудрился бы шутить в такой ситуации, – однако не зная, как лучше это выразить.

– Ты хорошо говоришь по-английски, – сказал он наконец.

– Бля! А ты чего думал? Раз мы живем в джунглях, то говорим как звери? Бля! – Он сплюнул за край моста. – Я всю жизнь говорю по-английски. Гринго тупые, им испанский не выучить.

Сзади раздался девичий голос, резкий и категоричный. Дети подошли поближе и выстроились футах в десяти от них, свирепо глядя на Минголлу; девочка стояла чуть впереди. Запавшие щеки, глубоко посаженные глаза. Крысиные хвосты волос прикрывают грудь. На костлявых бедрах драная юбка, ветер задувал ее между ног. Мальчишка подождал, пока она договорит, и выдал в ответ длинную тираду, подчеркивая фразы стуком медной рукоятки, так что каждый удар высекал из бетона искры.

– Это Грацелла, – объяснил он Минголле. – Говорит, тебя надо убить. Но я сказал, что некоторые люди стоят одной ногой в смерти, и если такого убьешь, то смерть заберет и тебя тоже. И знаешь что?

Минголла ждал.

– Это правда, – сказал мальчишка. Он сжал руки, переплел пальцы и покрутил ими, показывая, какой прочный получился замок. – Ты и смерть – вот так.

– Может быть, – согласился Минголла.

– Это правда, – настаивал мальчишка. – Мне мост сказал. Сказал, что я не пожалею, если дам тебе жить. Скажи ему спасибо – эта магия, в которую ты не веришь, спасла твою жопу. – Он опустился на бетон и свесил ноги с моста. – Грацелле плевать, будешь ты жить или умрешь. Она против меня – без меня она будет вождь, ну и, ты понимаешь, не терпится.

Девочка холодно встретила Минголлин взгляд. Ведьма-ребенок: прорези глаз, ежевичного цвета волосы и торчащие ребра.

– Куда вы собрались? – спросил Минголла у парнишки.

– Всегда мечтал жить на юге,– ответил тот. – У меня будет большой сарай с золотом и кокаином.

Девочка опять завела свою речь, и он крикнул ей что-то в ответ.

– Что происходит? – спросил Минголла.

– Все то же говно. Я сказал, что, если она не заткнется, я ее выебу и выброшу в реку.– Он подмигнул Минголле. – Грацелла у нас целка, вот и волнуется.

Небо серело, на востоке разгорались розовые полосы. Из джунглей вылетали птицы, собирались над рекой в стаи. Мальчишка мотнул головой, чтобы волосы не лезли в глаза, вздохнул и уселся поудобнее. Минголла заметил у него на груди сетку вздутых рубцов: ножевые раны, которые никто не обрабатывал. В длинных волосах застряли травинки, некоторые были специально привязаны бечевками – примитивные украшения.

– Скажи мне, гринго, – доверительно проговорил мальчишка, – говорят, в Америке есть машина с душой человека. Правда?

– Ну, можно сказать и так, – согласился Минголла. – Ага, есть.

Парнишка мрачно кивнул: его подозрения подтвердились.

– А еще говорят, американцы построили в небе железную планету.

– Еще не достроили.

– А в доме вашего президента стоит камень, в котором сидит душа мертвого колдуна.

– Сомневаюсь, – сказал Минголла после некоторого раздумья.– Хотя кто знает... может быть.

Розовые полосы на востоке краснели, раскрывались широким веером. Лучи света устремлялись ввысь и мазали розовато-лиловой краской животы низких облаков. Дети что-то бормотали в унисон – получался речитатив. Они говорили по-испански, но голоса перемешивались, слова звучали гортанно и зло – язык троллей. Слушая этот речитатив, Минголла представил, как дети сидят вокруг костра в бамбуковой чаще. Окровавленные ножи воздеты над свежей добычей и повернуты к солнцу. Зелеными ночами среди густой, как на картинах Руссо[11], растительности дети жмутся друг к другу; на ветках чуть выше голов свернулись кольцами янтарноглазые питоны.

– Гринго, бля,– воскликнул мальчишка.– В какое херовое время мы живем,– Он мрачно уставился в реку, ветер шевелил тяжелые клубки его волос.

Глядя на этого пацана, Минголла понял, что завидует. При всей убогости, обезьяний король был вполне доволен своим местом в мире, уверен в его природе. Возможно, он заблуждался, но Минголла завидовал его заблуждениям, а особенно – мечтам о золоте и кокаине. Его собственные мечты развеяла война. Сидеть перед мольбертом и мазать красками холст ему уже давно расхотелось. Как и возвращаться в Нью-Йорк. Все эти месяцы главным в его жизни было выжить, и все равно он постоянно спрашивал себя, что пророчит это выживание, а теперь уже не знал, сможет ли вернуться. Он вжился в эту войну, привык дышать ее токсинами, и в Нью-Йорке он просто-напросто задохнется мирным воздухом. Война стала его новым домом, местом, где он мог жить.

Истина потрясла его со всей силой озарения: теперь Минголла знал, что ему делать.

Бейлор и Джилби подчинились своей природе, а значит, и ему нужно подчиниться своей, при том что она предлагает ему не такой уж большой выбор. Минголла вспомнил историю Тио Мойсеса о президентском пилоте и рассмеялся про себя. В каком-то смысле его друг – парень, которого он упоминал в неотправленном письме, – был прав, когда говорил об этой войне, да и вообще обо всем мире. Мир полон схем, узоров, совпадений и циклов, якобы указывающих на работу магической силы. Но эти же узоры и циклы – лишь отражение скрытых природных процессов. Чем дольше человек живет, тем богаче его опыт и тем сложнее становится его жизнь, пока в конце концов его не опутывают столько взаимодействий, такая паутина обстоятельств, чувств и событий, что никакая ерунда уже не кажется ему ерундой, все требует толкований. Толкования, однако, – пустая трата времени. Даже логические построения – и те в большинстве лишь попытки загнать таинство в клетку и запереть за ним дверь. Логика не убирала из жизни тайну. Столь же бесполезно было хвататься за узоры, следовать им, подчиняться мистическим законам, якобы в них выраженным. Оставался последний, но реальный путь – фортификация. Смириться с таинством, с непостижимостью и защищать себя от нее. Укрепить паутину, вычистить темные углы, провести сигнализацию. Изобретать планы нападения. В собственном лабиринте стать чудовищем – злобным и одиноким, как судьба, которой так хочется избежать. Агрессивное непротивление не было доступно пилоту из рассказа Тио Мойсеса, сам же Минголла – хотя подобную возможность и представлял ему Пси-корпус – просто ее упустил. Теперь он это видел. Вместо того чтобы бросать вызов опасности и готовиться к ней заранее, он лишь вяло на нее отвечал. Но теперь, думал Минголла, все будет иначе.

Он повернулся к пацану в надежде, что тот сумеет оценить новый взгляд на «магическое», и тут заметил краем глаза какое-то движение. Грацелла. За спиной у мальчишки, в руке готовый к удару нож. Минголла автоматически выбросил вперед больную руку. Нож скользнул вдоль края ладони, ушел вверх и полоснул мальчишку по плечу.

Боль в руке была невыносимой, на секунду Минголла ослеп, но все же схватил Грацеллу за предплечье, чтобы она не ударила еще раз, и тут другое, новое ощущение почти затмило боль. Раньше ему казалось, будто нечто у него в руке умерло, но сейчас оно дрожало в ране и текло по запястью вместе с густой струей крови. В какой-то миг оно попыталось вползти обратно, извиваясь против течения, но сердечный насос работал как надо, и вскоре оно ушло совсем, вылилось па белый камень моста.

Прежде чем Минголла вздохнул с облегчением, или удивился, или как-то осознал, что произошло, Грацелла резко дернулась. Минголла привстал на колени, повалил ее на бетон, нож в руке стукнулся о мост. Потом выпал. Грацелла бешено вырывалась, царапалась, дети подошли поближе. Минголла подтянул левую руку к Грацеллиному подбородку и слегка придушил; правой подобрал нож и приставил к ее груди. Дети замерли, Грацелла обмякла. Минголла чувствовал, как она дрожит. Слезы прочертили дорожки на чумазых щеках. Сейчас она была похожа не на ведьму, а на перепуганную девчонку.

– Puta![12]выругался мальчишка. Держась за плечо, он поднялся и злобно уставился на Грацеллу.

– Что с плечом? – спросил Минголла. Мальчик посмотрел на перемазанные кровью пальцы.

– Больно, – ответил он.

Затем шагнул к Грацелле, заглянул сверху вниз ей в лицо, улыбнулся, расстегнул верхнюю пуговицу штанов.

Грацелла дернулась.

– Ты что делаешь? – Минголла вдруг решил, что отвечает за эту девчонку.

– То, что говорил.– Пацан расстегнул остальные пуговицы и спустил шорты. Член почти стоял, словно мальчишку возбудила драка.

– Не надо, – сказал Минголла и тут же понял, что делает глупость.

– Бери свою жизнь,– сурово приказал мальчишка. – Вали отсюда.

На мост налетел мощный и долгий порыв ветра, и Минголле показалось, что вибрацией бетона, стуком его сердца и дрожью Грацеллы управляет единый мерцающий ритм. Минголла нутром ощущал собственную причастность к этому моменту, которая, однако, не имела никакого отношения к девчонке. Может быть, подумал он, так претворяются в жизнь его новые убеждения.

Мальчишка потерял терпение. Он заорал на других детей и замахал руками, отгоняя их подальше. Те угрюмо отступили и распределились вдоль перил, освободив центр пролета. За ними под лавандовым небом и до самого горизонта тянулись джунгли, ровную линию портил разве что прямоугольный провал авиабазы. Мальчишка присел на корточки у ног Грацеллы.

– Сегодня ночью, – сказал он Минголле, – нас соединил мост. Сегодня ночью мы сидели, говорили. Теперь все кончилась. Мое сердце советует, чтобы я тебя убил. Но ты помешал Грацелле, и я даю тебе шанс. Пусть решает она. Если скажет, что пойдет с тобой, мы, – он махнул рукой на детей,– тебя убьем. Если захочет остаться, ты должен уйти. Без слов и всякого говна. Просто уходишь. Понял?

Минголла не боялся – но не потому, что ему была безразлична жизнь, а оттого, что все вдруг стало ясно. Хватит уклоняться от ставок судьбы, пора их принимать. Он придумал план. Можно не сомневаться, Грацелла выберет его, то есть шанс на жизнь, каким бы слабым он ни был. Но еще до того, как она что-то решит, Минголла убьет мальчишку. Потом бросится на остальных: без вожака они растеряются. План был так себе, и на самом деле Минголле не хотелось даже ранить мальчишку, но как-нибудь он с этим справится.

– Понял, – сказал он.

Пацан поговорил с Грацеллой и приказал Минголле ее отпустить. Девочка села, потирая место, куда Минголла кольнул ножом. Робко посмотрела на Минголлу, затем на мальчишку, убрала волосы за спину и выпятила грудь, будто прихорашиваясь перед двумя поклонниками. Минголла все больше изумлялся. Может быть, думал он, девочка тянет время. Он встал и, сделав вид, что разминает затекшие ноги, подошел поближе к мальчишке – тот по-прежнему сидел на корточках рядом с Грацеллой. Красный огненный шар расчистил на востоке горизонт, румяная сангина вдохновляла Минголлу, подпитывала решимость. Он зевнул, подобрался еще ближе к мальчишке, сжал рукоять ножа. Схватить за волосы, отогнуть голову назад и перерезать горло. Грудь нервно дергалась. Напряжение копилось, требовало действий, и Минголла подвинулся еще. Он сдерживал себя. Еще один шаг, и хватит, еще один шаг для пущей уверенности. Но когда он уже почти сделал этот шаг, Грацелла подняла руку и ткнула мальчишку в плечо.

Изумление, должно быть, отразилось у Минголлы на лице, потому что мальчишка посмотрел на него и довольно рассмеялся.

– Думал, выберет тебя? – спросил он. – Не знаешь ты, что такое Грацелла, чувак. Гринго сожгли ее деревню. Для нее лучше черту жопу вылизать, чем подать тебе руку. – Он ухмыльнулся и погладил девочку по голове. – И потом, она думает, что если мы как следует потрахаемся, то вдруг я скажу: «Ой, Грацелла, хочу еще!» И кто знает. Может, так оно и будет.

Грацелла легла на спину и вылезла из юбки. Между ног у нее почти не было волос. Улыбнулась уголками рта. Минголла смотрел ошарашенно.

– Я не буду тебя убивать, гринго, – сказал мальчишка, не поднимая головы; он гладил Грацеллу по животу.– Говорю же, нельзя убивать человека, который так близко к смерти. – Он опять рассмеялся. – Очень смешно ты ко мне подбирался. Мне понравилось.

Минголла обалдел окончательно. Значит, накачивая себя, отбрасывая страх и отвращение, он на самом деле лишь развлекал мальчишку? Нож в руке словно уплотнял и оформлял его ярость, Минголле очень хотелось наброситься, зарезать маленького зверя, что так нагло над ним насмехался, но унижение и гнев перечеркивали друг друга. Минголлу трясло от ядовитой злости, он чувствовал каждую свою болевую точку, тело заполняла усталость. Левая рука билась, распухшая и бесцветная, как рука трупа. Слабость захлестнула его целиком. И облегчение.

– Иди, – сказал мальчишка. Он лег рядом с Грацеллой, оперся на локоть и принялся теребить ее торчащий сосок.

Минголла сделал несколько неуверенных шагов. За спиной у него захныкала Грацелла, мальчишка что-то прошептал. Минголла опять разозлился – они забыли о нем! – но останавливаться не стал. Пока он шел мимо детей, один плюнул, другой швырнул камень. Минголла пристально смотрел, как ползет у него под ногами белый бетон.

Пройдя половину дуги, он оглянулся. Дети столпились у края моста, обступив Грацеллу и мальчишку, скрыв их из виду. Небо стало голубовато-серым, а ветер доносил до Минголлы голоса. Дети пели: нестройный щебет напоминал о празднике. Ярость утихла, унижение отступило, Чего тут стыдиться – даже оказавшись в дураках, он вел себя, как подобает сильному, и этого не отменить никаким насмешкам. Все получится. Да, еще как! Он постарается.

Какое-то время он наблюдал за детьми. Издалека их пение отдавало трогательной дикостью, и Минголле стало тоскливо, уходить не хотелось. Хотелось узнать, что произойдет, когда мальчишка закончит свои дела с Грацеллой. Вообще-то, Минголле было все равно, однако любопытно. Как будто он уходил из кино до конца сеанса. Выживет ли героиня? Восторжествует ли справедливость? Принесет ли спасение героини и восстановленная справедливость хоть кому-нибудь счастье? Вскоре на край моста полились золотые лучи восхода, и в небесном огне дети как будто чернели и растворялись. Исход устраивал Минголлу. Швырнув в реку Грацеллин нож, он зашагал по мосту, в чью магию больше не верил, навстречу войне, чью тайну он принимал теперь как свою собственную.

Глава пятая

На авиабазе Минголла отыскал тот самый вертолет, на котором прилетел в Сан-Франциско-де-Ютиклан, узнав его по «Шепоту смерти» на борту. Он прислонил голову к букве «т» в первом слове и тут же вспомнил, как Бейлор отпрянул, испугавшись, что надпись передаст ему свою смертельную сущность. Минголла против такого контакта не возражал. Нарисованное пламя подогревало голову, взбалтывая мысли, неторопливые и бесформенные, как дым. Приятные мысли, не облаченные ни в идеи, ни в образы. Просто мягкое бурчание мозга, точно мотор на холостом ходу. База пробуждалась к жизни. От бараков отъезжали джипы, два офицера осматривали брюхо транспортного самолета, какой-то парень ремонтировал автопогрузчик. Мирно, по-домашнему. Минголла закрыл глаза и поплыл в полусон, предоставив солнцу и нарисованному пламени охватывать его теплом, реальным или воображаемым.

Некоторое время спустя – сколько точно, он не знал – рядом раздался голос:

– Не хило же ты ее раздолбал, а?

У двери в кабину стояли оба пилота. В черных летных комбинезонах и шлемах они не казались теперь странными или необычными, их вид был просто ответом на вполне функциональную угрозу. Хозяева машины.

– Ага, – согласился Минголла. – Пиздец.

– Интересно как? – спросил пилот, стоявший слева.

– Об дерево.

– Это ж как надо назюзюкаться, чтобы махаться с деревом, – сказал правый пилот. – Ему-то что – бей не бей.

Минголла неопределенно хмыкнул, потом спросил:

– Вы на Ферму?

– Куда ж еще! Что так, старик? Надоели дикие телки? – Пилот справа.

– Вроде того. Подбросите?

– Не вопрос, – сказал левый пилот. – Лезь прям в кабину. Будешь сзади сидеть.

– А где кореша? – спросил правый пилот.

– Нету,– ответил Минголла, забираясь в кабину.

– Мы так и думали, – сказал один из пилотов, – хрен они вернутся.

Минголла уселся за вторым пилотом в кресло наблюдателя, пристегнулся. Он ожидал долгой предполетной проверки, но едва успели прогреться двигатели, как «Сикорский» подпрыгнул и развернулся к северу. Кроме оружейных систем, пилоты не включили ни одной защиты. Темными оставались экраны радара, термального визора, РЛС слежения за рельефом. У Минголлы по животу пробежала нервная дрожь, когда представилось, чем они рискуют из-за того, что пилоты так верят своим чудодейственным шлемам; впрочем, беспокойство растворилось в шелестящем ритме винтов и в мощном гуле «Сикорского». Минголла вспомнил, как похожее ощущение силы и защищенности возникало в нем за контрольной панелью пушки. Он никогда не давал этому чувству разрастись, ибо не верил, что оно поможет. Дурак был.

Они летели на северо-восток – вдоль реки, похожей на голубоватую стальную проволоку, что петляла между поросшими джунглями холмами. Пилоты шутили, смеялись, и полет стал постепенно напоминать прогулку трех хороших приятелей, которые, загрузившись халявным пивом, прутся неизвестно куда чем быстрее, тем лучше. В какой-то момент второй пилот подключился к динамикам и затянул унылое кантри:

Когда ты целуешь меня, наши губы встречаются, милая, Когда тебя нет, мы страдаем, страдаем в разлуке. Когда ты пилила собаку мою, я грустил, так грустил. Но когда ты пальнула мне в грудь, мое сердце пронзила тоска.

Пока второй пилот пел, первый раскачивал «Сикорского» вперед-назад, словно пьяный аккомпаниатор, затем песня кончилась и он окликнул Минголлу:

– Ты представляешь, сукин сын сам сочинил. Точно говорю! Он и на гитаре блямкает. Гениальный мужик!

– Отличная песня, – сказал Минголла и не соврал. Она сделала его счастливым, а это совсем немало.

Они неслись по небу, снова и снова затягивая первый куплет. Но чуть позже, когда, все так же держа на северо-восток, они оставили позади реку, второй пилот крикнул, указывая на лежавший впереди кусок джунглей:

– Бобики! Четвертый квадрант! Засек?

– Засек! – подтвердил командир.

«Сикорский» повернул к джунглям и вздрогнул: из-под днища вырвалось пламя. Секунду спустя огромный кусок джунглей извергся потоком огня и мраморного дыма.

– Уй-йя! – торжествующе пропел второй пилот. – «Шепот смерти» снова в бою!

Под вспышки орудий они устремились вниз прямо во вздымающуюся вуаль черного дыма. Горели целые акры, но вертолет не прекращал атаку. Минголла стиснул от грохота зубы, а когда стрельба наконец прекратилась, потрясенный этим безумием, сжался в комок и опустил голову. Теперь он сомневался, что совладает с кошмаром Муравьиной Фермы, – он не забыл своих страхов.

Второй пилот оглянулся.

– Чего поскучнел, мужик? – спросил он. – Ты ведь у нас, сукин сын, самый везучий, знаешь это?

Накренив машину, пилот стал разворачиваться к востоку, к Муравьиной Ферме.

– С чего ты взял?

– Зрение хорошее, – сказал второй пилот. – Точно тебе говорю: на Муравьиной Ферме не задержишься. Хрен знает почему, по как пить дать. Может, ранят. Но не сильно. Как, раз, чтоб домой.

Когда вертолет выходил из крена, в кабину заглянул косой солнечный луч, осветил шлем второго пилота, и на долю секунды за ним мелькнула смутная тень лица. Оно показалось Минголле бугристым и бесформенным. Детали дорисовало воображение. Нелепые наросты, растрескавшиеся щеки и перепончатый глаз. Как в кино о ядерных мутантах. Минголле очень хотелось верить, что так оно и есть на самом деле: уродство второго пилота придавало вес его пророчествам. Однако он отверг искушение. Минголла боялся умирать, боялся тех ужасов, что несла с собой жизнь на Муравьиной Ферме, но все же не хотел больше иметь дела ни с какой магией... если только магия не сделает из него настоящего солдата. Подчиняться дисциплине, тренировать жестокость.

– Может, из-за этой руки его и отправят домой, – предположил первый пилот. – По мне, так не хило долбанул. Миллион долларов за рану, а не рука.

– Не, это не рука, я вижу, – сказал второй пилот. – Что-то еще. А, все равно, какой-нибудь финт да получится.

Минголлино отражение плавало по черному пластиковому шлему – собственное лицо казалось покореженным, бледным и чужим настолько, что на секунду он решил, будто превратился в дурной сон, который снится второму пилоту.

– Черт побери, что за дела, мужик? – спросил тот. – Ты мне не веришь?

Минголла хотел объяснить, что дело не в вере или неверии, что безопасное будущее нужно обеспечивать надежным настоящим, но он не представлял, как все это выразить понятными второму пилоту словами. Тот, скорее всего, опять заговорит про свой шлем как свидетельство магической реальности, а может, укажет туда, где в дымной – из-за помутневшего от прямых лучей пластика кабины – темноте парило сейчас солнце: отчетливая огненная сфера с лучистой короной напоминала каббалистический символ какой-то древней печати. Солнце было злым и опасным, и, хотя на Минголлу оно никак не действовало, пилоты наверняка видели в нем могущественный знак.

– Думаешь, вру? – сердито спросил второй пилот. – Думаешь, я стал бы в таком деле вешать тебе лапшу? Очнись, мужик, не вру я! Как сказал, так все и будет!

Винты шептали о смерти, а вертолет летел на восток, к солнцу и миру, что таил в себе странное и кровавое очарование; внизу расстилались темно-зеленые дебри – там пустила корни война, там люди носят на беретах скорпионов, потерянные безумцы ищут мистический свет в квадрате Изумруд, а провидцы рассуждают о вещах, никем еще не виданных. Второй пилот долго сидел, повернув к Минголле черный пузырь шлема,– он ждал ответа. Но Минголла лишь смотрел на него, и в конце концов второй пилот отвернулся.

Настоящий солдат

...Когда бы из таких парней, как сам, имел я войско,
Я расклепать велел бы цепи, что сковали Зверя,
И у Свободы крылья оборвал бы,
Вошел бы в Град Святой и посмотрел, как скоро
Смерть к ангелам слетит.
Затем ворвался бы в Великий Тронный Зал,
Чтоб обнаружить, к удивленью своему,
Что Бог – лишь дряхлый старый хрыч,
Забывший, что к чему.

Джек Леско. «Марш»

Глава шестая

Дороги, что ведут к значимым целям, к озарению или перерождению, не имеют ничего общего с реальными путешествиями, зато напрямую связаны с географией сознания. Так, прогулка по острову Роатан от дверей отеля до клочка поросшей травой земли, где Минголла уселся по-турецки, втиснувшись между бетонной стеной и кустами, стала для него всего лишь последним отрезком долгого пути и превращения, на которое ушла неделя тестов и пять месяцев наркотерапии, – расстояние при этом он преодолел совсем ничтожное. Неподалеку торчала наполовину вырванная из земли пальма, нити корней вылезли наружу, а ствол выгибался к пучкам зеленых кокосов, покрытых блестящей рябой скорлупой и глядевших сверху вниз лицами злобных кукол. Часть ветвей высохла до ржаво-оранжевого цвета, а лопнувшие почки молодых побегов развернулись в длинные спиральные ленты, мятые и серые, точно старые бинты. Минголла смотрел, как они мотаются на ветру, – ему нравились их неторопливые круговые взмахи, они словно отражали его собственную заторможенность, невнятные скачки мыслей, прятавшие его от тренера.

– Дэви! – раздался басовитый окрик.– Кончай свои дурацкие шуточки!

Из зарослей торчали два анакарда, в темной листве застряли желтые морщинистые плоды, в отдалении над верхушками кустов виднелась красная черепичная крыша отеля, а возвышавшееся над ней хлопчатое дерево разливало под собой лужу индиговой тени; воздух золотисто поблескивал в тех местах, где сквозь крону пробивались лучи, а парившие под деревом мотыльки переливались, точно драгоценности в ювелирной лавке.

– Не зли меня, Дэви! «Иди на хуй, Тулли!»

Из-за бетонной стены доносился шум прорывавшегося сквозь рифы прибоя, Минголла вслушивался в него, жалел, что не видит волн, и думал о том, как же он не свихнулся, просидев взаперти все эти месяцы. В памяти остался набор бессвязных обрывков, и сколько бы он ни пытался сложить их в подобие гармонии, материала набиралось разве что на пару недель... недели эти заполняли воткнутые в руки иглы, расплывающиеся от препаратов лица, редкие сны, неотличимые от горячечной реальности, хождения по холлу отеля, остановки перед рябым зеркалом и разглядывание собственных глаз в поисках не внутренней истины, а просто самого себя, той части самого себя, что пока еще осталась прежней.

– Черт побери, Дэви!

Но один день Минголла помнил ясно. Свой двадцать первый день рождения...

– Ну ладно! Сам напросился!

...Сразу после пластической операции. Доктор Исагирре отменил наркотики, чтобы Минголла мог поговорить с родителями по установленному в подвале отеля видеотерминалу; экран занимал почти всю дальнюю стену, Минголла глядел на него, лежа на пружинном диване, и ждал звонка. Остальные три стены были обиты пластиковыми панелями «под клен», но кое-где пластмасса отслоилась, обнажив чем-то похожие на речное дно заплесневелые доски; сами же неестественно зернистые панели переливались в темноватом свете комнаты черно-желтым цветом и наводили на мысль о печатных платах из тигриной шкуры. Положив голову на подлокотник дивана и вертя в руках пульт, Минголла старательно выдумывал, как разговаривать с родителями, но дальше чем «Привет, как дела?» дело не шло. Ему было трудно даже вообразить, как выглядят отец и мать, что там говорить о каких-то теплых чувствах, но тут загорелся экран, и на нем показалась гостиная, а в ней родители, напряженные, как перед фотокамерой. Минголла остался лежать, лишь отметил, что на отце солидный синий костюм страхового агента, галстук, длинные седые волосы уложены в модную прическу, у матери усталое лицо и льняное платье, а еще на этом плоском экране родители выглядели частью обстановки, антропоморфными дополнениями к кожаным креслам и вычурным абажурам. Он абсолютно ничего не чувствовал, как если бы рассматривал портреты незнакомых людей, по чистой случайности оказавшихся его родственниками.

– Дэвид? – Мать потянулась к нему и только потом вспомнила, что прикоснуться невозможно. Она посмотрела на отца: тот похлопал ее по руке, изобразил недоуменную улыбку и сказал:

– Надо же, как они тебя, ты похож на...

– На бобика? – подсказал Минголла, его раздражала отцовская невозмутимость.

– Если ты предпочитаешь это слово, – холодно ответил отец.

– Не беспокойтесь. Складочки, подтяжечки, там подмазать, здесь подкрасить. Но я все тот же американский мальчик.

– Извини, – сказала мать. – Я вижу, что это ты, но...

– Все в порядке.

– ...сначала опешила.

– Все в порядке, правда.

Минголла не ждал от звонка чего-то особенного, хотя ждать хотелось – хотелось их любить, хотелось быть честным и открытым, но теперь он смотрел на родителей и понимал, что им нужна беседа в тон обоям, не более того; все его чувства куда-то делись, и страшно не хотелось выкапывать из прошлого всякое старье и заново завязывать с папой и мамой хоть какие-то отношения. Они рассказали о поездке в Монреаль.

Красиво там, наверное, ответил Минголла. Они взялись расписывать вечеринки в саду и морские прогулки вокруг Кейпа. Хорошо бы мне туда, сказал он. Они пожаловались на астму и аллергию, потом спросили, осознал ли их сын, что ему уже двадцать один год.

– По правде говоря,– Минголла устал от стандартных ответов,– я осознал, что мне тысяча.

Отец фыркнул.

– Избавь нас от мелодрам, Дэвид.

– От мелодрам? – Всплеск адреналина заставил Минголлу вздрогнуть. – Ты серьезно, папа?

– Я предполагал,– сказал отец,– что в твоих интересах сделать этот разговор приятным и ты постараешься держаться в рамках.

– В рамках.– Смысла это слово не имело, только горький и пресный вкус– Ага, хорошо. Я думал, мы поговорим по-человечески, но в рамках – это здорово. Отлично! Давайте! Теперь ты спросишь, как я поживаю, а я отвечу: прекрасно. Я спрошу, как бизнес, и ты скажешь: неплохо. Мама вспомнит, как там мои друзья и кто чем занимается. А потом, если я удержусь в рамках, ты произнесешь короткую речь о том, как вы мной гордитесь. – Минголла зашипел от омерзения. – Значит так, папа. Мы это пропустим. Давайте уж просто сидеть, блин, пялиться друг на друга и делать вид, что разговор приятный.

Отец прищурился.

– Я не вижу смысла это продолжать.

– Дэвид! – Мать умоляюще смотрела на него.

Минголла не собирался извиняться, ему нравилась собственная злость, но, помолчав некоторое время, он смягчился:

– Что-то я нервничаю, папа. Извини.

– Я одного не понимаю, – произнес отец, – зачем тебе понадобилось нас убеждать, как тебе тяжело? Мы с мамой прекрасно это знаем и все время о тебе беспокоимся. Мне просто казалось неуместным обсуждать это беспокойство в день твоего рождения.

– Да, конечно, – выдавил Минголла.

– Извинения принимаются, – все так же четко ответил отец.

Остаток беседы Минголла с безупречной фальшью отбивал вопросы, потом экран погас, посерел, и такой же серой стала Минголлина злость. Он лежал на диване, нажимал кнопки пульта, перескакивал с автогонок на ток-шоу, потом на пуантилистские точки, которые вскоре развернулись в панораму блеклых развалин. Минголла узнал Тель-Авив и вспомнил черное пророчество о том, что в день его рождения на какой-то город обрушится атомная бомба. Изображение расплылось, и Минголла надавил на следующую кнопку. Опять руины, камера ползет вдоль одинокой стены, мимо перекрученных брусьев, груд кирпича. Над городом бурлили тучи, их потрепанные края отсвечивали серебром; на бледной полосе горизонта, словно клыки, вгрызались в небо остовы домов. Звука не было, но Минголла подкрутил громкость, и тут раздались блюзовые гитарные аккорды, синтезатор, вой саксофона, женский голос... видимо, из другого канала.

– ...последний хит Праулера – «Блюз Небесам»,– говорила ведущая.– Будем надеяться, он не покажется нашим любителям музыки слишком тоскливым. Хотя стоп! Ведь тоска нынче повсюду, разве нет? Считайте ее просто новым настроением... как наркотик, понимаете. Тоска сделает ваш обычный оптимизм чуть более рельефным, добавит сладости.

В Тель-Авиве пошел дождь, плотный и моросящий, и музыка звучала акустическим повтором этого дождя, темных туч, что зловеще наплывали на город.

– Итак, Праулер! – объявила ведущая.– У микрофона легендарный Джек Леско. Расскажи им про настоящий мир, Джек!

По кухне Лени бродит в одной ночной рубашке,
Смолит бычки из пепельниц, и на часы глядит, и роется в бумажках.
А я, по струнам бряцая, в окно смотрю на серую погоду
И на пустой проспект внизу, где злые тени бродят.
Сбежал мудак, – вдруг шепчет Лени, – как можно верить психам.
Сбежал и деньги все унес, – клубится дым, как серый мох.
Я говорю: спокойно, детка, вдохни снежка, пока все тихо.
Она смеется: без отравы никто прожить не мог.

Унылая композиция, история двух торчков, что маются в этой тяжелой ночи, звучала словно голос болтавшегося по городу призрака, втягивала Минголлу в себя, тащила за собой, заставляла думать, что и сам он со своей расстроенной вдрызг памятью и эмоциями – тоже призрак и что место ему в Тель-Авиве среди духов, там он утешит или развлечет их своим обществом из плоти и крови. Мысль была ясной, как пророчество, но Минголлу настолько поглотили музыка и город, что он не стал додумывать ее до конца. Эти развалины до жути ему подходили: он и сам был сейчас развалиной человека, в котором зарождалась сила, готовая превратить в развалины все вокруг.

– Дэвид, – раздался у него за спиной голос доктора Исагирре. – Пора па укол.

– Секунду... Только песню дослушаю.

Исагирре неохотно согласился и, что-то пробурчав, подошел к экрану. Доктор был бледен, длинноног и длиннорук; козлиная бородка цвета соли с перцем, редкие седые волосы и постоянная страсть на лице – таким бы стал орлиноносый Христос Эль-Греко, когда бы дожил лет до шестидесяти, слегка располнел, облачился в накрахмаленную гваяберу и слаксы. Доктор всмотрелся в руины, словно искал, не выжил ли кто, затем извлек из кармана очки и картинно водрузил на нос. Он всегда подчеркивал жесты и, как подозревал Минголла, делал это сознательно. Исагирре был настолько уверен, что контролирует свою жизнь, что забавы ради собственноручно выкроил себе детали характера; существование он превратил в игру, ежечасно проверяя, выдержит или нет столь элегантная оболочка тупую неэлегантность мира.

– Тель-Авив, – сказал Исагирре. – Ужасно, ужасно.

Он подошел к дивану и сочувственно сжал Минголлино плечо как раз в тот момент, когда через город с востока на запад пронеслось звено вертолетов. Возможно, кадры что-то в нем задели, а может, всему виной прикосновение Исагирре, но как бы то ни было, глаза Минголлы наполнились слезами, и его захлестнул поток мыслей и чувств, в которых смешались стыд перед родителями, злость на Исагирре за то, что доктор все это видит, и отвращение к самому себе из-за того, что он не может перед лицом трагедии Тель-Авива забыть о тривиальном и личном.

А дождь все льет, все льет по крапчатой стене.
Темно, темно, лишь одеяло торчит в раздолбанном окне.
И старый хрен, в пакетах руки, стоит, стоит на мостовой.
Темпы глаза, как две медяхи, и тапок на ноге чужой.
Какой-то хмырь орет: ну тряпки, псих, где б мне такие взять.
А старый хрен глядит, глядит куда-то... туда, где нечего терять.

Минголлу потрясала пустота этих руин и этой песни. В пыли валялись белые цветы, похожие на мятые бумажки; на один наехала камера, показала, как от радиации чернеют лепестки, и в этот миг отождествление стало настолько полным, что Минголла почувствовал, как точно так же чернеют в пыли его сознания когда-то прежде белые мысли. Заброшенность Тель-Авива пронзала его ледяным дождем, засеивала пустотой, влекомый ею он поднялся на ноги и тут же схватился за диван, чтобы не улететь к потолку.

– Не хочешь больше слушать? – Судя по голосу, Исагирре забавлялся.

– Не-а.

– А то смотри. Время еще есть. Минголла качнул головой: нет, потом еще и еще, как будто надеялся вытрясти все эти «нет», все отрицания, он махал головой все неистовее, и, когда Исагирре обнял его за плечи, Минголла был ему отчаянно благодарен и мечтал только об одном – чтобы его увели наконец от Тель-Авива и Праулера; он был вполне готов к уколу.

Треск в кустах. Минголла посмотрел в одну сторону, в другую, решив, что это наверняка Тулли, но футах в двадцати стоял тощий чернокожий – из обитавших поблизости островитян. Эти ребята взяли в привычку ходить за ним по округе, пятясь всякий раз, когда он поворачивался к ним лицом, как будто чувствовали в нем жутковатую магию. Островитянин нырнул в кусты, Минголла успокоился и вытянул вперед ноги. Край солнца перечеркнула верхушка кучевого облака, превратив сияние в широкий веер водянистого света, оконечности кустов прибило порывом ветра. Минголла закрыл глаза, млея от тепла и хмельного покоя.

– Ну ты и дурак, – раздался сверху рокочущий голос.

Минголла резко выпрямился, моргнул. Уперев руки в бока, над ним до самого неба возвышался черный гигант Тулли.

– Набитый дурак и есть, – подтвердил он. – Сколько я вожусь с тобой и с этим блоком, а ты сидишь тут и моргаешь – маяк хренов. Чем занят, друг? Ворон считаешь?

– Я...

– Заткни свою мудацкую пасть! Вот это, – он стукнул себя в грудь, – это – хороший блок. А это – нет! – Будто открыли дверь топки, и Туллино тепло накатилось на Минголлу. – А у тебя вот что. – Тепло отступило и исчезло совсем, потом накатило снова. – Пинков тебе за такое надавать!

Солнце висело точно за головой Тулли – золотая корона, обрамлявшая черный овал. На Минголлу накатывала слабость, чем дальше, тем больше, как будто в нем разматывались нити и всасывались во тьму. Перепугавшись, он рефлекторно оттолкнул Тулли, но не руками, а сознанием, и запаниковал еще сильнее: он вдруг словно погрузился в стаю электрических рыб; тысячи рыб касались его боками и плыли дальше. Прямо на него несся огромный кулак Тулли, но это рыбное электричество, а вместе с ним возбуждение и сила поглотили Минголлу настолько, что он застыл, не в силах уклониться, – кулак угодил в темя и свалил его на землю.

– Нет у тебя еще силы со мной тягаться, Дэви. – Тулли присел на корточки. – Но знаешь, друг, я ждал, когда тебя прорвет. Теперь можно начинать всерьез.

В голове стучало, нижнюю губу щекотала трава. Минголла таращился на носки Туллиных теннисных тапок и отвороты синих брюк. Он с трудом поднялся и привалился к стене; его мутило.

– Поймал ты меня, друг, а то с чего бы я стал тебя дубасить.

Тулли усмехнулся, сверкнув золотыми коронками, – добродушие в нем прикрывала злобная маска с вытравленными глубокими линиями вокруг глаз и рта. Он был огромен, и все в нем было огромным: руки, в которых тонули кокосы, грудь в броне из мускулов и постоянная аура примитивного мужества, сбивавшая Минголлу с толку. В волосах прожилки седины, на шее борозды, глаза желтоватые; однако натягивавшие белую футболку бицепсы могли бы принадлежать человеку лет на двадцать моложе. Над левым глазом у Тулли розовел крючковатый шрам, выделяясь на угольно-черной коже, словно жилка редкого минерала.

– Черт! – выругался Тулли. – Из тебя будет толк! Ты ж меня чуть не свалил тем пинком.

Минголла перевел взгляд на крышу отеля. Проводил глазами летевшую над ней цепочку пеликанов, словно расшифровав линию из закодированных слогов.

– Страшно, друг, я знаю, – говорил Тулли. – Ты сейчас как малолетка, сил сперва наберись, потом ко мне полезешь... нормально. Наркота эта, она ж впихивает тебя в новый мир, не шутка, особенно когда прошел через такое. Но я за тебя, Дэви. Не сомневайся. А коли я с тобой суров, так в новом мире ты сам всяко будешь суровым.

Должно быть, Минголла смотрел на него слишком недоверчиво, потому что Тулли расхохотался, однако смех прозвучал утробно и невыразительно, точно львиный кашель.

– Ну, мы с тобой еще помахаемся, друг,– сказал он. – Это как с моим папашей. Вот, я тебе скажу, крепкий был мужик. Как припрется к ужину пьяный, так и орет на меня: «Пацан, от такого урода, как ты, кусок в горло не полезет. Марш под стол! Пока не пожру, чтоб я тебя не видал». А когда я не слушался, он сам меня пихал! – Тулли дружески ткнул Минголлу кулаком в ногу. – Бот представь, что я приказал тебе лезть под стол. Что будешь делать?

– Пошлю на хуй, – ответил Минголла.

– Ишь ты.– Тулли поскреб шею.– Что ж, поглядим. Эту ночь ты сидишь на улице, Дэви. В отель не ходи. Сиди и думай про то, что дальше.

– Откуда я знаю, что дальше?

– Хороший вопрос. Лады, заглянем в будущее. После учебы экзамен. Отвезут тебя в Ла-Сейбу, оттуда сам пролезешь в Железное Баррио и прибьешь кой-кого силой сознания.

От мысли, что убийство станет для него экзаменом, Минголла застыл, а слова о Железном Баррио свели на нет всю его воинственность.

– И не вздумай соваться сегодня ночью в отель, Дэви.– Тулли встал и принялся разминать спину, поворачивая торс из стороны в сторону. – Думай, как управишься без меня в Баррио. А если поймаю до утра в отеле, пеняй на себя. Про это можешь даже и не думать.

В изгиб бетонной стены был втиснут сарай с жестяной крышей, в котором когда-то выдавали напрокат акваланги; ближе к вечеру Минголла туда забрался, решив, что дождется, пока все уснут, а затем проберется в отель. Когда он переступил порог сарая, из-под стоявшего посреди комнаты деревянного стола выскочил краб-привидение и, процарапав в пыли цепочку следов, исчез в щели между досками. Проливаясь сквозь дырявую крышу, косые золотые лучи рисовали на полу яркие кляксы; пыль, поднятая шагами Минголлы, кружилась в потоках света, как будто в каждом луче вот-вот появится что-то новое. На столешнице валялись четыре ржавых баллона из-под сжатого воздуха, соединенные между собой прядями паутины и напоминавшие в полумраке огромные капсулы с засохшей кровью.

Минголла сел у дальней стены рядом со стопкой пожелтевших аквалангистских журналов. От нечего делать пролистал один из них и фыркнул, обнаружив на первой странице рекламу островных курортов. «Пиратская бухта», «Веселый Роджер» и так далее. Отели и пансионаты стояли теперь пустые, пляжи охранялись патрульными катерами, туристы боялись ракет, а потому держались подальше... хотя на остров ни разу никто не напал. Что странно. По логике вещей Роатан был хорошей целью: изолированный остров, компьютерная база ЦРУ, вполне досягаем для ракет, бомб и даже десанта. Остров не трогали, и это совершенно очевидно противоречило здравому смыслу, – однако, думал Минголла, если эта война что-то и производила в достаточных количествах, то уж точно не здравый смысл – наверняка есть абсурдная причина, путаница из марксистских и капиталистических нелепиц, например обмен иммунитетами, когда стороны договорились оставить в покое компьютеры друг друга, чтобы отмерять смерть и разрушения предсказуемыми дозами. Сам факт, что такая мысль пришла ему в голову, – а она казалась Минголле весьма зрелой, остроумной и беспристрастной, одной из тех, по которым люди судят об объективности взрослого человека,– свидетельствовал, решил Минголла, о том, что он, во-первых, поправляется, во-вторых, все больше привыкает к разъедающим страстям войны и, в-третьих, делает очевидные успехи.

Он перевернул страницу: на весь разворот бирюзовая глубина, сквозь которую, почти теряясь среди ярких разноцветных рыбок, плыли ныряльщики в красных и желтых костюмах. Чем-то эта картинка показалась Минголле знакомой, и немного погодя он вспомнил, что произошло сегодня утром между ним и Тулли. Так и есть: он плыл в сознании Тулли, нырял в его электрические глубины, а вокруг мельтешили рыбки Туллиных мыслей. И теперь он знал точно, что там на самом деле намного глубже. Ему представлялся лабиринт коралловых рифов, в которых обитают замысловатые, как горгонарии, образы.

В сумерках читать стало невозможно. С севера наползли грозовые тучи, и на крышу брызнуло дождем; под прикрытием облаков подкралась темнота, сквозь дырявую крышу теперь сочился лунный свет, окрашивая пол сарая в цвет серой лаванды. Над столом висела лампочка; Минголла встал, подошел к двери и щелкнул выключателем.– к его удивлению, лампочка зажглась, затопив углы сарая белым сиянием. Вокруг тут же закружились мотыльки, отбрасывая на стены шрапнельные тени. Минголла вернулся в угол и снова взялся за журналы, вполуха прислушиваясь к ветру и шуму прибоя в рифах. Затем что-то скрипнуло, Минголла поднял глаза и увидел в дверях худую темнокожую женщину в ветхом платье, выцветшем до бледно-коричневого цвета. От неожиданности он сделал то же, что раньше с Тулли: толкнул ее сознанием. И опять погружение, возбуждение и сила. Только на этот раз сопротивления не было, и Минголла понял, что плывет – другого слова не подберешь, – плывет в узоре, в спиральном клубке, но не проваливается в неизведанную глубину, как можно было бы предположить, а словно прокладывает тоннель так, что мысли этой женщины выстраивались вдоль его собственного узора, застывали в нужной ему форме. Он двигался так быстро, что не успевал следить за сложностью самого узора, пока наконец интуитивно не решил, что все в порядке, здесь безопасно, и вынырнул из ее сознания. На штанах вздыбилась ширинка.

Женщина качнулась, выпрямилась, глотнула воздух – видимо, от неожиданности. Она была молода – лет восемнадцать-девятнадцать, – кожа цвета какао, на носу и щеках россыпь веснушек; симпатичная, смышленое личико чем-то напоминает Дебору, рамка из жестких косичек... Он потерял интерес к женщине, поразившись, что сравнивает ее с Деборой, хотя прошло уже почти полгода. Потом сообразил, что все это время, не выходя на передний план его мыслей, Дебора была там, как подпрограмма, картинка, которую он навещал в снах или просто во время затишья. А еще он понял, что знает ее теперь гораздо глубже, точно вел с ней постоянный диалог, составлял портрет из случайных намеков, запаха и жестов.

– Я знала, ты прийти, – еле слышно сказала женщина.

Он снова ее толкнул, направив припрятанное для Деборы желание и понимая уже по ходу дела, что форму этого желания можно чувствовать... да, чувствовать, как подачу в бейсболе, когда стоишь наклонившись, ждешь сигнала и сжимаешь за спиной мяч, перебираешь пальцами швы, пока не найдешь верное положение, – неосознанная, но очень искусная процедура. Лицо женщины ослабло, она часто задышала.

– Знала, ты прийти, вся неделя,– сказала она, подступая поближе. – У тебя столько силы! – Она погладила красно-зеленую разрисованную ракушку, что свисала на бечевке с ее шеи.

– Ты кто? – тревожно спросил Минголла, хотя на самом деле его мало интересовало, кто она такая, – он больше надеялся, что ее слова как-то прояснят, кем становится он сам.

– Я Хетти. – Она упала на колени в двух шагах от него. – В тебе полная сила. В тебе больше силы, чем я знала, и, слава богу, больше удачи.

Минголла встревожился еще больше.

– Ты о чем?

– Сила нести удачу. Это всегда. Новые люди идти к силе, они трогают нас далеко, и можно не бояться.

Минголла вспомнил чувство защищенности, возникшее после того, как он закончил узор.

– Мы тоже тебя защита.

– Расскажи мне об удаче, – попросил он. Она облизнула губы.

– Об удаче не говорить.

– Почему?

– Говорить не объяснит.

Слова ее затронули в Минголле какую-то струну, он вспомнил, как избегал говорить о ритуале... со всеми, кроме Деборы, в которой увидел очертания новой удачи.

– Скажи мне, – снова попросил он. – А я дам тебе удачу еще сильнее.

Смесь недоверия и радости смягчила лицо Хетти, словно он пообещал ей что-то невозможное и чудесное, вроде загробной жизни.

– Ты делать это для меня?

– Да.

Она говорила придыхающим шепотом – теребя ракушку и склонив голову, долго и подробно описывала, как магический узор связывает жизни, как повторения гарантируют безопасность, и Минголла все больше удивлялся, насколько удача Хетти напоминает его собственный ритуал выживания, сверхчувствительность пилотов и другие гватемальские штучки. Все эти модели были одинаково иллюзорны, и если вспомнить, что Хетти – всего-навсего контрольный экземпляр, на котором новоиспеченные медиумы отрабатывали происходившие с ними перемены, то вполне могло получиться так, что за каждый подобный случай должны отвечать сами медиумы, что именно они и породили все эти иллюзии. Минголле очень хотелось списать эти мысли на паранойю, но ничего не выходило.

Хетти сидела на ляжках, молчала и ждала в награду удачи; подол платья задрался, выставив напоказ тенистую ложбинку между ног. Минголла не мог дать ей удачу, только желание, единственную эмоцию, которой он умел придавать форму. И это желание было в нем сейчас очень сильным. Он жил им, жил скрытой в нем мощью. И куда бы он ни посмотрел, мир словно расцветал под напором его взгляда. Изношенные доски, серебристый бисер света в паутине, рыжее дерево стола – все становилось ярче. А что, если, думал он, сильное желание принесет удачу. Уже направляя его на Хетти, он вдруг увидел, что удача, покровительство фортуны, тоже имеет форму, и включил ее в поток своего желания.

Хватая ртом воздух, Хетти выгнула спину и растопыренными ладонями принялась водить по животу, груди, расплющивая и уминая округлости. Глядя на нее, Минголла понимал, что подарок – желание и удачу – легко вернуть, что он может взять эту девушку прямо сейчас, здесь, посреди мотыльков и паутины, получится употребление в чистом виде, почти насилие, удовольствие бесплатное и безнаказанное. А хотелось сильно. Напряжение сковало тело, он разрывался от смеси уверенности и робости – словно получив точно в руки пас, таращился в живот защитника и не знал, куда лучше прорываться – вправо или влево, – а потому стоял подавшись вперед, как замешкавшийся ныряльщик, медленно подчинялся силе тяжести и ждал, когда противник увидит – или решит, что видит,– намек на выбранное направление, упреждающе сместит вес, встанет неудобно – и вот тогда Минголла прорвет оборону. Голова Хетти мотнулась из стороны в сторону, бедра приподнялись. На верхней губе и в ложбинке шеи выступил пот. В страсти она была похожа на грациозное животное, и Минголла потянулся к ней, думая о Деборе и о ее грации. Но тут Хетти вскрикнула, встала на четвереньки, воткнулась бедрами в пустоту, закричала опять, на этот раз мягко и хрипло; в ответ на сигнал тревоги в ее сознании замельтешили миллионы рыб, они расплывались в разные стороны, а их место занимал ленивый поток, вялый и лишь слегка подрагивающий.

Сарай кренился на ветру, крыша дребезжала. Хетти стояла на четвереньках и тупо таращилась на Минголлу сквозь толстые кольца косичек. Теперь он не жалел, что не взял ее, она была слишком легкой добычей, ему не нужна женщина, сквозь сознание которой ходили все кому не лень. Он поднялся на ноги, Хетти следила за ним взглядом; он обогнул ее, подошел к столу, она повернула голову: эмоций не больше, чем У коровы.

– Вставай! – раздраженно приказал Минголла. Но когда она встала, свесила по бокам руки, раздражение сменилось жалостью, и он спросил, как она себя чувствует.

– Я... – Хетти машинально разгладила складки на платье. – Все как-то все получает ясно.

– Что все?

– Все из удачи.

По стене забарабанили ветви, на рифе прогрохотала волна.

– Лучше мы искать других. – Хетти шагнула к Минголле, глаза распахнуты, руки мучают ракушку. – От твоя удача все сгорит.

Поперек луны неслись серебристо-серые облака, и пространство вокруг отеля заполняла плотная бесшовная темнота. Затем вынырнула луна, и земля стала плавучей мозаикой света и тени: острые стебли, поросль округлых листьев морского винограда, бамбуковые побеги – все это сверкает заплатами лунного света, окружено изнуренной чернотой, шуршит и бурлит, разбрасывая тревожные звуки, хорошо слышные среди длинных гласных ветра и моря.

Хетти поманила Минголлу:

– Иди за мной!

Он махнул ей рукой и осторожно двинулся сквозь заросли к отелю, где между изогнутых пальмовых стволов сияла белая штукатурка, а открытые окна чернели, будто пещеры. Смоляные листья хлестали Минголлу по щекам, словно заряжая энергией: с каждым шагом он становился сильнее, вбирая в себя дикость этой ночи.

Обойдя отель, они свернули в еще более густые заросли, полузадушенная тропинка долго продиралась сквозь папоротник, еще какие-то растения с мясистыми листьями, пока наконец не вышла на большую площадку утоптанной земли, в середине которой стояло бунгало с дощатыми стенами и конической соломенной крышей. В дверном проеме мигали свечи, каждую светящуюся точку окружал оранжевый нимб.

– Я привести их к тебе, – сказала Хетти и ушла в бунгало, оставив Минголлу под пальмой.

Ему было неловко, и он не понимал почему. Наверное, все дело в луне, она выхватывала его, словно прожектором, и, чтобы скрыться от этого серебряного глаза, Минголла шагнул поближе к пальме, прямо в щекочущие объятия листьев.

Один за другим из бунгало выходили островитяне, примерно дюжина темнокожих мужчин и женщин – старых и молодых, одинаково тощих и оборванных, каждый держал в руке раскрашенную ракушку или еще какой фетиш. В складках одежды, в морщинах, в глазных впадинах собирались тени, делая людей похожими на мертвецов. Их молчание словно приглушало лунное электричество и голос ветра. Хетти подгоняла, но Минголла, не дожидаясь, пока они подойдут ближе, выбросил свое сознание вперед, остановил их шаркающий ход и завязал в голове у каждого такой же замысловатый узел, которым раньше опутал Хетти; он обстреливал их удачей и другими эмоциями, узнавая по ходу дела форму. После каждого удара островитяне коротко стонали, глаза закатывались и вспыхивали чистым лунным зарядом; люди бормотали молитвы, пятились и выстраивались по периметру поляны, не сводя с Минголлы благоговейных глаз. Каждый новый опыт заводил его еще сильнее, и, когда все кончилось, он сел на землю, спокойно принимая их взгляды, однако чувствуя себя эпицентром странного погодного возмущения – шторма с неосязаемым ветром, который вырывался из соседнего мира и не оставлял после себя ни следов, ни разрушений,– но тем не менее менял все. Очень хотелось чего-нибудь нормального, и, заметив в дверях бунгало Хетти, Минголла подозвал ее, попросил сесть. Она опустилась рядом с ним на колени, скромно сцепив на подоле руки.

– Где ты живешь, Хетти? – спросил он.

– Я здесь.

– До того, как попала сюда... Где ты жила раньше?

Судя по всему, слово «раньше» основательно сбило ее с толку, но в конце концов она ответила:

– Отец имеет немного земли в Цветочный бухта. – Затем, после некоторого раздумья, добавила: – Он растит пони.

– Ну да? – Пони и Цветочная бухта – идиллия какая-то. – Почему ты уехала?

– Это пони. Они маленький дети – дикий! Все время голова туда-сюда, глаз духа. С ними страшно.

Сидевший в тени морского винограда островитянин протяжно завопил и поднял руки к луне.

– Что плохого могут сделать пони? – спросил Минголла.

– Могут, да! Всегда плохо, если злой дух,– Как бы в подтверждение, Хетти провела кончиками пальцев по его колену.– Но ты слишком сильный для духов.

Он почти не видел ее лица, наполовину освещенного луной, наполовину спрятанного в тени, но все же уловил подспудную жалость, следы печали, о которой она сама уже почти забыла. Хотелось поговорить, просто поболтать, как с обыкновенной девчонкой, но от обыкновенной девчонки в ней оставалась только оболочка, да и во всех этих людях давно уже не было ничего обыкновенного.

Мысли снова унеслись к Деборе, и его снова это смутило. Минголла не верил, что влюбился, – просто не понимал, как такое может быть. Но ведь то же самое долгое и почти бессознательное изучение другого человека однажды привело его к любви, и Минголла надеялся, что сейчас происходит что-то другое. Он не особенно ценил любовь, знал, как она умеет разрушать и ранить, хотя и понимал, что разрушения и раны – хорошие учителя. Женщина, которую он когда-то любил, была пятью годами его старше – праздная смазливая домохозяйка, каких немало в богатых кварталах Лонг-Айленда; любительницы керамической бижутерии и джинсовых юбок, они отдаются благотворительности, потому что с мужьями им скучно, хватаются за малейшую возможность развлечься, но на самом деле не ждут ничего, ибо давно смирились с той ролью, которую согласились играть, поверив, что жизнь их будет строиться по самым посредственным канонам и что скука – их удел. Минголла давал в университете уроки рисунка, она записалась к нему в группу, и через две недели у них начался роман. Сперва все шло прекрасно, но чем глубже становились отношения, тем больше она боялась, отмеряла любовь порциями, следила, чтобы она не перевесила надежность и стабильность брака, и в конце концов бросила Минголлу, оставив его старше и мудрее, чем он был до того. Однако учебу он к этому времени запустил настолько, что попал под военный призыв.

– Как будто беда класть на тебя руку, – сказала Хетти.

– Да нет, ничего, – ответил он.

Ветер теребил соломенную крышу бунгало, по луне поползли дымчато-серые облака, воздух заполнялся мутной пленкой, и темнота – из-за сгущавшихся облаков – стала абсолютной.

– Беда не найти тебя здесь, – сказала Хетти. – Ты здесь с нами.

Он почти не видел ее – эбеновое дерево в антраците.

– Война не найти и злой дух. Не страшно.

Не страшно, подумал он. Не страшная, но жуткая темная поляна, не страшно среди оцепенелых останков людей, в хаосе прибоя, что звучит прощальным артиллерийским залпом, не страшно на ветру, в чьем вое слышится тайное имя.

О да! Не страшнее некуда!

– Не страшно ничего, – сказала Хетти.

В награду за прорыв доктор Исагирре подарил Минголле книжку с автографом – «Придуманный пансион» Хуана Пасторина, любимого Минголлиного писателя.

– Я заметил, как ты на нее облизывался,– сказал доктор, и Минголла, не желая, чтобы Исагирре думал, будто хоть как-то умеет чувствовать его настроение, ответил, что ему было просто любопытно и он никогда даже не слыхал об этой книжке.

– Лимитированное издание, – сказал Исагирре. когда они входили в вестибюль отеля – длинное узкое помещение, скорее, широкий коридор; на восточной стороне ряд высоких окон, на западной лестница и двери в столовую. На оконных рамах завивались лианы и листья, пропуская сквозь себя серый свет; повсюду бархатистая пыль. На полу лежала ковровая дорожка с парчовыми отливами плесени, а над входом в столовую накарябаны названия дежурных блюд для завтрака: выцветшие буквы и слова с ошибками, вроде «бленов» и «жаренного картофиля». Похоже, энтропия здесь уже победила.

У главного входа висело зеркало, под ним стояло продавленное соломенное кресло. Обмахнув его носовым платком, Исагирре сел и дернул себя за бородку, словно растягивая восковое лицо.

– О чем ты хотел меня спросить? – поинтересовался доктор.

Сейчас, при свете дня, Минголла был уже не так уверен в своей теории насчет того, что манипуляции медиумов влияют на гватемальские войска, но все же изложил ее Исагирре.

– Да, как это ни печально, – согласился доктор. – Сопутствующая электрическая активность вызывает в мозгу незначительные изменения... особенно в мозгу тех объектов, над которыми работают медиумы. Кроме того, существует эффект трансляции, под его воздействие попадают все, кто находится в непосредственной близости. Усиливаются или возрождаются галлюциногенные схемы. Суеверия и так далее.

– Незначительные изменения? Вы, наверное, шутите! – Минголла махнул рукой в сторону парка. – Тамошний народ в полном раздрае, мои гватемальские знакомые ненамного лучше.

– Чем чаще воздействие, тем сильнее эффект. – Исагирре невозмутимо закинул ногу на ногу. – Я с сочувствием отношусь к твоей реакции, но необходимо видеть перспективу.

Минголла подошел к стойке администратора, положил на нее книгу и уставился на затянутые паутиной почтовые ящики – он не мог разобраться в своих чувствах.

– Выходит, по мне еще не так много лупили.

– Вполне достаточно. Начать с того, что, судя по твоим докладам, незадолго до отъезда из Гватемалы ты провел некоторое время в обществе агента Сомбры.

– Что еще за Сомбра?

– Коммунистическая версия Пси-корпуса. Женщину звали... – Исагирре постучал пальцем по лбу, подгоняя память, – Дебора Чифуэнтес. – Он хмыкнул. – Вот тебе ирония судьбы: после того, как она не смогла заставить дезертировать тебя, она сделала это сама, убежала в Петэн. В штабе думают, что, если твое обучение пройдет так хорошо, как можно ожидать, неплохо бы послать тебя на ее розыски. Эта дама достаточно сильна, однако вполне возможно, ты сможешь с ней сравниться.

От ярости Минголла потерял дар речи.

– Как ты на это смотришь? – спросил Исагирре.

– Ага, – сказал Минголла. – Ага, замечательно. – Он принялся ходить взад-вперед перед столом. – Знаете, я одного не могу понять.

– Чего же?

– К чему эта суета вокруг меня, да и вокруг нее тоже? Посмотрите, чем занимается Пси-корпус – сидит и гадает, когда начнется очередное наступление. Чушь какая-то.

– Ты и женщина по имени Чифуэнтес – аномалии. Агентов вашего калибра во всем мире не больше трех десятков. Ты не будешь заниматься гаданием. – Исагирре следил за его шагами. – Ты чем-то расстроен?

– Со мной все в порядке. Почему же она... ну, не знаю, не застрелила меня, например.

– Она легко могла взять тебя под контроль, но это разрушило бы твой дар, и я уверен, ей нужно было завербовать тебя, но не уничтожить. Когда один медиум оказывает влияние на другого, возникают сложности. Взаимодействие такого сорта укрепляет дар обоих. Возникает обратная связь, эффективность которой зависит от общего фокуса. А поскольку твой природный дар выше и пространство для роста у тебя в тот момент было больше, то пока она работала над тобой, ты набирал силу быстрее, чем она рассчитывала. В этом сложность.– Он встал и подошел к Минголле.– И все же ты чем-то расстроен.

– Не имеет значения.

– Однако мне хотелось бы знать.

– Перехочется.

Минголла раскрыл книгу и стал разглядывать подпись Пасторина, сложный вензель из множества петель и завитушек.

– Дэвид?

Минголла захлопнул книгу.

– Я, похоже, в нее влюбился, – затем саркастически: – но это, надо полагать, как-то связано с интенсивностью нашего общего фокуса.

– Как знать, – сказал Исагирре отрешенно и рассеянно.

Минголла шагнул к окну. Заросший джунглями парк вяло шевелился под бегущими по небу тучами.

– А что за дерьмо у меня вышло ночью с этими людьми?

– То, что ты называешь узором?

– Ага.

– Параноидальный механизм. – Исагирре деликатно кашлянул. – Ту женщину ты просто ударил, оглушил. Первая реакция достаточно тривиальная. Но потом ты неплохо разобрался, как работает твой дар. Формовка эмоций, превращение их в оружие. Теперь тебе нужна только практика.

– Господи! – воскликнул Минголла. – Это говно с узорами слишком похоже на...

– На что?

– Не знаю... на ос, наверное... Повадки насекомых.

– Ты боишься за свою человекообразность?

– А вы бы не боялись?

– Я был бы счастлив узнать, что мои возможности превосходят человеческие.

– Тогда какого черта вы сами не колете себе эти поганые препараты?

– Я пробовал... не внутривенно, правда. Принимал в естественном виде. Но я лишен дара. Как ни печально.

– Я думал, эта дрянь синтетическая.

– Нет, это растительный продукт.

– Гм... – Минголла провел пальцем по пыльному стеклу, увидел, что нарисовалась буква «Д», и стер ее. – Я хочу это задание.

– Ты о Чифуэнтес?

– Именно.

– Ничего не могу обещать. Ты пробудешь здесь еще шесть или восемь недель. Но если она еще... возможно. – Исагирре взял Минголлу под локоть. – Иди спать, Дэвид. Тебе нужно выспаться. Завтра я начну курс инъекций РНК, чтобы довести до автоматизма твой испанский, да и Тулли ждет не дождется, чтобы погонять тебя как следует.

Несмотря на тревогу и отчужденность, Минголла успокоился. Очень было странно и даже поразительно, что успокоили его врачебные фокусы Исагирре, ведь в докторе Минголлу раздражало абсолютно все.

– Да, книгу не забудь. – Взяв со стойки Пасторина, Исагирре протянул его Минголле. – Прекрасная вещь, просто прекрасная.

В первом рассказе из «Придуманного пансиона» описывалась война двух кланов за волшебный цветок. Минголла заскучал, не дочитав до середины, рассказ показался ему слишком манерным, а члены семейств – полными мудаками. Зато его увлекла история, давшая название всей книге. В ней рассказывалось о странном договоре, который автор заключил с обитателями пансиона одной латиноамериканской трущобы. Писатель предложил заплатить за образование их детей, гарантировал им самим достаточный комфорт, но за это обитатели пансиона должны были До конца своих дней жить в придуманной автором истории, он будет дописывать ее год за годом, добавляя неподвластные ему события. Измученные нищетой жильцы согласились – потом они, правда, упирались и пытались разорвать контракт, но со временем их желания и надежды подавлялись все сильнее, подстраиваясь под лейтмотив истории. В результате жизнь приобрела почти мистическую значимость, а смерть стала сакральной эпифанией. И только писатель, подорвавший, описывая их судьбы, силы и здоровье, только сам автор, для которого договор, что был поначалу странным капризом, стал актом высшего милосердия, – только он один прожил вполне заурядную жизнь, и только ему досталось под конец долгое и унизительное умирание.

Глаза слипались, Минголла закрыл книгу, выключил лампу и улегся поудобнее. Лунный свет струился в окно и омывал комнату голубовато-белым сиянием, подчеркивая резкие тени под письменным столом и стулом. На стенах висели этюды, которые Минголла успел набросать за долгие месяцы наркотерапии. Они отличались от всего, что он рисовал раньше: громадные каменные комнаты, из глухих стен выгибаются мосты, резные лестницы ведут в никуда, за сводчатыми потолками открывается странный вид на еще более несуразную архитектуру, и на каждой горизонтальной поверхности множество человечков размером с муравья – невнятные точки, почти незаметные среди карандашных теней и линий. Сейчас Минголле было неприятно смотреть на эти наброски – не то чтобы они казались чужеродными, просто он видел спрятанный в их глубине свой собственный характер и не знал точно, откуда тот взялся: изменился он сам, или виноваты лекарства.

Веки закрылись, теперь он думал о Деборе – с тоской и гневом. Несмотря на разоблачения Исагирре, одержимость никуда не делась, и, сколько бы Минголла ни призывал на помощь логику и обиду, фантазия отметала предательство, и он упорно верил, что чувства Деборы были настоящими. Неудивительно, что она приснилось ему этой ночью, и сон получился поразительно отчетливым. Дебора парила в белой пустоте, одетая во что-то настолько белое, что он не различал ни складок, ни даже самой материи: как будто ее голова и руки существовали сами по себе на белом заднике. Она медленно поворачивалась, приближалась и удалялась, чтобы он мог рассмотреть ее под всеми углами, и каждый ракурс по-новому раскрывал ее характер, словно иллюстрируя сперва гибкость, затем твердость, а после самоотверженность. Музыки не было в этом сне, но двигалась Дебора настолько грациозно, что казалось, ею управляет неслышимая, пропитавшая пустоту мелодия, дистиллят музыки, воплощенный в белом течении. Дебора подплыла ближе и оказалась совсем рядом – если бы сон был реальностью, Минголла мог бы ее коснуться. Она подплыла еще ближе, ее руки и ноги расположились так же, как Минголлины, а в ее зрачках он видел плывущего в белизне себя самого. В голове раздался резкий писк, и следом возникло желание; захотелось стряхнуть сон, прижать Дебору к себе. Ее губы приоткрыты, веки тяжелые – как если бы она тоже его хотела. Она подплыла до невозможности близко, слилась с ним. Минголла застыл от жуткого чувства, как будто она вбирала его в себя. Дебора была в нем, сжималась, становилась маленькой, как мысль, грустная мысль, что бредет в белом платье по коридорам...

Минголла подскочил – весь в поту, тяжело дыша, он перепутал на долю секунды бело-лунную стену со своим белым сном. Но, даже узнав комнату, не мог избавиться от мысли, что Дебора сейчас здесь. Геометрия серебристого света и тени словно выдавала невидимую фигуру. Он ловил каждый скрип, каждое трепетание тени, каждый вздох ветра.

– Дебора? – прошептал он.

Ответа не получил и снова лег, напряженно дрожа.

– Будь ты проклята! – сказал он.

Глава седьмая

Роатан не был тропическим раем. Прибрежный барьерный риф, правда, выглядел живописно и в свое время кормил больше дюжины курортов, однако внутреннюю часть острова покрывали низкие травянистые холмы, а почти все побережье – заросли мангрового дерева. Вдоль моря тянулась грунтовая дорога, соединяя между собой застроенные лачугами Кокксен-Хоул, Френч-Харбор и Вест-Энд; еще одна дорога пересекала Роатан напрямую, от Кокксен-Хоул а к северной оконечности острова, отелю и Песчаной бухте – ее вытянутый изогнутый берег временами казался очень красивым, но в следующую секунду невыразимо уродливым. В этом, решил Минголла, и заключалось его очарование: можно долго брести по грязным желто-коричневым дюнам, шагая осторожно, чтобы не ступить в свиное или коровье дерьмо, и вдруг – словно на солнце надевали светофильтр – заметить колибри, порхающих над кустами морского винограда, гамаки кокосовых пальм и рифленую воду, что переливается на разной глубине нефритовыми, бирюзовыми и ультрамариновыми полосами. Среди пальм разбросаны несколько дюжин свайных хижин с изъеденными ржавчиной крышами; в море от них отходили дощатые помосты прямо к сооруженным над мелководьем хлипким сортирам, которые, если смотреть издалека, обладали даже некой художественной грубостью, как угольные наброски Пикассо.

Здесь, на этом берегу, Тулли каждый день учил Минголлу держать свою силу под контролем. Уроки эти были – как предложил Исагирре – всего-навсего повторением того, что Минголла понял в первую ночь в сарае; он наращивал силу, уже почти умел придавать эмоциям форму и все же думал, что учится не только этому, но еще и профессионализму: как удерживать силу в себе, пользоваться ее преимуществами и обходить почти все ее ловушки. Манеры Тулли по-прежнему угнетали, но теперь Минголла видел, что самоуверенность и напор тренера – это именно те качества, которые необходимы, когда имеешь дело с силой. Ему снилась Дебора, он все так же думал о ней и желал ее, однако на свои мечты и мысли смотрел теперь жестко – Дебора стала целью.

Однажды утром Минголла и Тулли заплыли на плоскодонке за риф. Был отлив, и из воды, словно парапеты затонувшего замка, торчали верхушки черных кораллов с поселившимися в трещинах ежами и моллюсками. Вода за рифом колыхалась серо-синими и лавандовыми лентами, солнце рассыпало брызги, а множество мелких волн катились как бы во все стороны одновременно.

– Проклятое море, ненавижу, – сказал Тулли и плюнул за борт. Потом улегся на корме и натянул на уши засаленную бейсбольную кепку; кожа его отливала на солнце синеватыми бликами.

– Ты ж был рыбаком когда-то, – сказал Минголла.

– И лучшим на всем острове, друг. А море ненавижу. Долбанутое кладбище, вот что я тебе скажу! Вернусь домой – больше в море ни ногой. Смотри! – Он показал на другую плоскодонку, что плыла вдоль берега ярдах в пятидесяти от них. – Позови его, Дэви.

Минголла попробовал залезть в сознание рыбака, но ничего не вышло.

– Не достать.

– Давай еще, пока не зацепишь.– Тулли уперся ногами в уключину, и лодку качнуло.– Нет уж! Теперь я понимаю, что к чему, море на хрен!

– А что так?

Человек в плоскодонке закричал и замахал руками прятавшимся под пальмами лачугам:

– Шелковая рыба, сатиновая! Луцан, луфарь!

– Что так? – фыркнул Тулли. – А ты поболтайся шестнадцать дней по этому кладбищу. На «Либерти белл», вполне нормальное корыто. Крепкий корпус, восемь цилиндров. И рыбка тоже нормальная: одиннадцать мешков королевской и два с окунем. – Он печально покачал головой. – Шестнадцать дней! И каждый самый длинный за всю мою поганую жизнь. Пить рыбью кровь и смотреть, как люди сходят с ума.

До плоскодонки было теперь двадцать ярдов, и Минголла соединился с гребцом, послав ему импульс любопытства и дружелюбия.

– Готово, – сказал он, когда рыбак бросил весла, заслонился от солнца и посмотрел в их сторону.

– Неплохо, – похвалил Тулли. – У меня бы вышло не намного лучше.

Минголла послал человеку сигнал срочности, чтобы тот греб быстрее.

– Шестнадцать дней, – повторил Тулли.– Когда краболов подцепил нас на буксир, только четверо и осталось. Кого солнце доконало, кто сам за борт сиганул.

Человек в плоскодонке вовсю налегал на весла.

– Оттащил он нас прямиком на Брагман-Ки, – продолжал Тулли. – Классное место, скажу я тебе. Поселили в отеле, подлечили маленько. Фрукты свежие, ром. Одна девчонка уж так обо мне пеклась. Должно быть, жалко ей было на меня смотреть. Потом, как отошел, мы с ней лихо погуляли. Когда уезжал, сказал, вернусь, но не вышло как-то... да, не вышло. – Тулли снова плюнул. – И собирался вроде, да вот как домой приехал, все говорят: герой, а я знай болтаю да пью. Не до девчонки было. Теперь жалею иногда, но, может, оно и к лучшему.

Плоскодонка подплыла совсем близко, рыбак убрал весла и схватился за корму их лодки.

– Как дела, Тулли? – спросил он. Жилистый темнокожий человек лет тридцати, черные блестящие глаза, кожа вокруг них вся покрыта рубцами и морщинами. Гениталии распирали штанину, а курчавые волосы на груди были матовыми от пота.

– Живу пока,– сказал Тулли.– Дэви, это мой сводный брат Дональд Эбанкс.

Минголла и рыбак обменялись кивками.

– Чего наловил, друг? – спросил Тулли. Отогнув угол брезента, Дональд показал на дне плоскодонки пару дюжин рыб: бирюзовых, красных, желтых в черную полоску, блестящих, словно мешанина причудливых камней, рассыпанных вокруг самой большой драгоценности, длинной рыбины с черными боками, белым брюхом и игольчатыми зубами – барракуды.

– Почем барра?

Минголла попробовал мысленно надавить на Дональда и получить рыбу даром, но Тулли пнул его в лодыжку:

– Прекрати! Так нельзя.

– Почему? – удивился Минголла.

– Бери что надо, а что можешь, отдавай. В этом мире только так.

Взгляд Тулли смутил Минголлу, и он принялся рассматривать Дональдову рыбу, ее пульсирующие от последних вздохов драгоценные бока.

– За барру я думал взять лемпира четыре, – сказал Дональд.

– Я б тоже так думал. – Тулли рассмеялся. – А еще б я думал, что можно и побольше, надо только найти подходящего дурня. – Он достал из кармана зацепившиеся друг за друга банкноты. —

Два лемпира, друг. И не спорь со мной. Цена хорошая, сам знаешь.

– Сука ты, Тулли. – Дональд ухватил барракуду под жабры и перебросил к ним в плоскодонку. – Тебе дай волю – тень со спины сдерешь.

– На хера мне твоя тень, сам подумай. А была б нужна, черта лысого я бы тебе дал за нее два лемпира. – Тулли протянул деньги.

Дональд уныло посмотрел на кредитки, сунул их в карман и без единого слова погреб к берегу.

– Извини, – сказал Минголла. – Не надо было мне лезть, раз он твой брат...

– Сводный! – рявкнул Тулли.– Херня. Этот сукин сын мне не друг – лет десять уже только и думает, как бы надуть. Но то, что я сказал тебе про этот мир, – все правда.

Минголла заглянул в мутные глаза барракуды.

– Не знал, что барракуду едят.

– Вообще-то не всегда. Надо бросить кусочек в муравейник. Если муравьи возьмут, то хоть зажрись. С бананами ее хорошо жарить.

Подул северный бриз, поднял зыбь, пальмы на берегу закачались, плоскодонка запрыгала вверх-вниз.

– Не бери близко к сердцу, Дэви, – сказал Тулли. – Еще научишься, с мудростью это дольше, чем с силой.

Туманная ночь, луна чуть проглядывала сквозь пальмовые листья дымчатой зеленой полосой, а бормотание прибоя походило на хруст костей в пасти чудовища. Свет падал из окон щитовой церквушки, что стояла в отдалении от берега, оттуда же лились мелодичные африканские созвучия, разрешавшиеся финальным «Аминь». По ступенькам спускались мальчики в синих брючках и белых рубашках, девушки в белых с оборками платьях; они проходили футах в тридцати от бревна, на котором сидели Минголла и Тулли, голоса были чистыми и звонкими, в темноте ребята включали фонарики, играли с лучами, лакировали черную воду.

– Вон ту. – Тулли указал на двух девочек-подростков, прижимавших к груди псалтыри. – Которая слева. А к другой не лезь... Это моя кузина Лизабет.

– Она тоже мечтает тебя надуть? – спросил Минголла.

Тулли ухмыльнулся:

– Поговори мне. Не, пока я с ней вожусь, Лизабет у меня как шелковая. А эту зовут Нэнси Риверс, ее и так уже пол-острова перетрахало. С ней, если охота, – хоть до бесчувствия.

Минголла оглядел Нэнси: плоская, светлокожая, худое лошадиное лицо. До бесчувствия тут явно не дойдет, но он все же тронул ее мозг желанием. Девушка бросила взгляд в его сторону, шепнула что-то Элизабет, и через секунду обе подошли к бревну.

– Как тебе вечер, Тулли? – спросила Элизабет.

– Нормально. А тебе?

– Ничего особенного.

Элизабет была высокой, чувственной и такой же, как Тулли, угольнокожей; глаза под тяжелыми веками, выпяченные губы и широкий нос напомнили Минголле статуэтки с выставок африканского искусства. Нэнси подтолкнула Элизабет локтем, и та познакомила их по всем правилам. Минголла хмыкнул, носком ботинка прочертил в песке канавку.

– Ладно, – сказала Элизабет после неловкой паузы. – Мы, пожалуй, пойдем. Заглядывай, Тулли.

– Ага.

Перешептываясь, девушки зашагали прочь, Минголла смотрел, как качаются у Элизабет бедра. От резкого толчка Тулли он слетел с бревна.

– Что такое, друг? Окосел или как?

– С этой не надо... страшна уж больно.

– Хрена ли! У тебя что, глаза между ног выросли? Не дури! – Тулли рывком поднял Минголлу на ноги. – Поехали в Хоул. Тамошние сучки завяжут тебе эту штуку узлом.

Они вернулись в отель, где Тулли переоделся в слаксы и нейлоновую рубашку с полуголой блондинкой на спине. Он распечатал бутылку рома, и они то и дело прикладывались к ней, пока тряслись по разбитой горной дороге в приписанном к отелю «лендровере» – срезая острые углы, ныряя в пятна тумана, мимо крытых соломой ферм и банановых рощ; один раз они чуть не врезались в корову, лишь чудом различив рогатый силуэт на фоне чуть менее темного неба и тусклых звезд. Они словно тащили за собой ночь, безумство ассоциировалось у Минголлы с гонками по автотрассе, когда несешься неизвестно куда, на заднем сиденье ангел, в венах удача, а ты знай прешь вдоль белой линии прямо за горизонт, к той самой нулевой точке, где до самого неба громоздятся разбитые машины, а улыбчивые трупы истекают золотой кровью. Тулли сипловато тянул рэгги, а не знавший слов Минголла барабанил по приборной доске. Затем он запел Праулера:

– Полупрозрачны стекла тачки, гипервентилирую газом; а мисс Недотрога, крошка, в коме со мною рядом...

– Что еще за вопли? – поинтересовался Тулли. – Херня какая-то, а не песня.

Минголла рассмеялся, их ждало хорошее приключение.

Желтые земляные улочки Кокксен-Хоула заливал свет из облупленных домиков, что сидели на сваях, словно доисторические куры в пустых гнездах; на уцелевших петлях болтались дощатые ставни, пузырились пластиковые занавески, на крышах загибалась ржавая жесть. На главной улице стояла розовая двухэтажная коробка отеля «Коралл», рядом прикрученный к балкону второго этажа фонарный столб и шлакоблоковая конторка, которую охраняли одетые в камуфляж индейские солдаты. Между отелем и конторкой начинался бетонный пирс, уходивший в черноту моря, у его дальнего конца стояли со свернутыми парусами два кургузых суденышка для ловли черепах. Над гондурасским берегом, милях в тридцати от Роатана, мелькнула оранжевая вспышка. Из матросских баров неслась музыка, толстухи в набивных ситцевых платьях и таких же тюрбанах прогуливались неприступными парочками и осаживали взглядами темнокожих и по большей части тощих, как щепки, мужчин, когда те пытались к ним приставать. Между свай прятались собаки, обнюхивали крабовые панцири и битые бутылки.

Было так шумно, что Минголла, привыкший к тишине отеля, как-то сразу возбудился и, чтобы убежать от суеты, подцепил первую попавшуюся проститутку. Она отвела его в заднюю комнату большого барака – вообще-то бара, но догадаться об этом можно было только по написанной от руки и прибитой над входом бумажке: «КЛУБ ДРУЖБА – НЕ ДРАТСЯ». Девушка стащила с себя все, кроме бюстгальтера, легла на соломенный матрас, который затрещал под ней, словно пламя, и вытянула вперед руки. Она была неряшливо накрашена и толстовата в бедрах; когда-то, наверное, симпатичная, но сейчас ее лицо отупело и постарело от – как решил Минголла – безысходности. Он хотел снять с нее бюстгальтер, но она оттолкнула его руки. Он сильно сжал ее груди, и она послушно закрыла глаза. Минголла подумал об опухоли или шрамах, скрытых под бюстгальтером, и решил не настаивать. Он оттрахал ее быстро и грубо, воображая, что пьяные крики из бара только сильнее его заводят. Она двигалась механически, без вдохновения, а когда Минголла откатился в сторону, не мешкая натянула платье, села и принялась завязывать шнурки теннисных туфель. С тех пор как Минголла спросил о цене, они не обменялись ни словом. Безразличие злило, и он, хотя до того ни разу не прикоснулся к ее сознанию, послал ей сонный импульс. Женщина зевнула, провела рукой по глазам.

– Устала? – спросил он.– Может, отдохнешь? Она ущипнула себя за переносицу.

– Нельзя,– ответила она.– За комнату не плочено.

– Я заплачу, – сказал Минголла. – Поспи.

– Тебе-то зачем?

– Я еще приду на тебя посмотреть.

Он сказал это с угрозой, но она так хотела спать, что даже не заметила. Зевнула снова и повалилась на матрас.

– Отсыпайся, – сказал Минголла и захлопнул за собой дверь.

Он уплатил бармену за комнату, купил у него же бутылку рома и уселся за угловой столик дожидаться Тулли и щуриться от резкого света голой потолочной лампочки. На стенах болтались красно-черные рекламные плакаты местных рок-групп, проигрыватель на стойке бара – несколько неструганых досок на деревянных ящиках – извергал покореженный рэгти, слова тонули в шуме. По соседству, повалившись мордой на столешницу, сидел темнокожий мужик, за другими столиками теснилось еще человек тридцать – все почти в таком же состоянии; они размахивали ободранными тузами и королевами, трясли кулаками, орали. Глаза закатывались, питье лилось на рубахи, из ноздрей валил дым. Начинались драки, потом затихали, и начинались новые, теперь уже между миротворцами. Минголла опрокидывал рюмку за рюмкой, намереваясь напиться, чтобы соответствовать обстановке. Выносить шум становилось все труднее. Но не только гвалт действовал ему на нервы, и дело было не в хмеле и не в злости на проститутку. Минголлин гнев держался на чем-то менее определенном, но более едком, хотелось тишины, чтобы точно выяснить на чем. Потому он и взялся устанавливать в баре спокойствие, утихомиривать ярость, успокаивать взъерошенные чувства и выманивать улыбки на хмурые рожи. Вскоре сарай являл собой декорации для приглушенных разговоров и вежливых дебатов по поводу неверной игры.

– Я уверен, Байрам, что трефовая тройка уже вышла, – говорил сидевший рядом с Минголлой мужчина. – Я хорошо помню, это было сразу перед тем, как Спарджен выложил пиковую даму.

На что Байрам, седой старикан в капитанской фуражке, с которой облезла почти вся позолота, отвечал, что, видимо, да, так оно и есть и он понятия не имеет, как эта тройка попала к нему в руки.

Минголла был в восторге от легкости, с которой ему все это удалось, но с эстетической точки зрения результат оставлял желать лучшего. Нужно не так, думал он, не степенная атмосфера бридж-клуба, а слегка облагороженная версия недавнего разгула, формальное развитие его дикого потенциала. Минголла заставил один стол смеяться, а другой плакать; затем глотнул рома, понаблюдал за результатом и задумался, чего бы еще такого сотворить. Он, как спичкой, разжег перепалку между Байрамом и другим стариком с перемазанной табаком бородой пророка, вынудил их тыкать друг в друга пальцами и бессильно размахивать кулаками из-за плеч растаскивавших их игроков. У проигрывателя заело иглу, но Минголла убедил бармена, что все в порядке, и тот лишь улыбался, кивая в такт одной и той же скрипучей фразе. Минголлин гнев утих, стоило ему закончить эту сцену. Он сидел, довольный собой, и лишь добавлял декоративные штрихи, подчеркивая веселье и отчаяние, пока бар не превратился в театр, где разыгрывается пьеса из жизни сумасшедшего дома, а психи разведены по разным углам сцены в зависимости от степени помешательства и от диагноза.

– Дьявол тебя забери!

Между столиками несся перекошенный Тулли; шарахнув кулаками по спинке стула, он объявил:

– Ты что, охренел! Сейчас же делай все, как было!

Ширинка у него была наполовину расстегнута, рубаха болталась, и он с трудом удерживал Минголлу в фокусе.

– Мне так больше нравится, – сказал Минголла.

Секундой позже ему нестерпимо захотелось уступить, ведь это же Тулли, его добрый друг и учитель, человек, который ставит его интересы превыше всего. Минголле было стыдно, что Тулли так из-за него расстраивается. Но, осознав, насколько неожиданно захватили его эти чувства, а также их невнятность, – а значит, Тулли явно приложил к ним руку, – Минголла слепил из страха и неопределенности губительный шар и швырнул им в тренера. Тот качнулся, ухватившись за край стола. Однако отбился, и несколько секунд Минголла чувствовал между ними барьер, поле битвы двух потоков тепла и электричества. Затем барьер рассыпался, Тулли отшатнулся и плюхнулся на стул. Минголла тоже откинулся назад. Хлебнул рома и улыбнулся, глядя, как Тулли трет лоб тыльной стороной ладони.

– Сделай как было, – приказал он.

– С какой стати?

– У тебя весь остров в корешах ходит, да, друг? Шпионов нет, никто никого не пасет, да?

Минголла передразнил его:

– Вот сам и делай как было, друг, а я чего-то подустал.

Тулли вспыхнул, но потом опустил глаза и поскреб ногтем большого пальца бутылочную наклейку. Все вокруг постепенно заполнялось прежним шумом и раздором. С тем же размахом полетели карты, проигрыватель починили, раздались недовольные голоса. Поток нормальности перекрыл Минголлины причуды. Но радость от победы пропала. Раньше Туллино превосходство было для Минголлы буфером, защитой, теперь он становился первым номером, и рисковать отныне придется осторожно.

– Что за петух тебя в жопу клюнул, друг? – спросил Тулли, наклоняясь поближе. – Только без базара. Это тебе не уроки в школе прогуливать – тут дело серьезное. Ну?

– Не знаю, – хмуро ответил Минголла.

– Черт, Дэви, пора уже знать. Тебя сожрут и не подавятся, а ты так и будешь хлопать ушами... понял?

– Ага, кажется.

– Аж живот от всего этого говна скрутило! – Тулли мрачно развернул стул, затем покосился на Минголлу. – Был бы я трезвый, хрен бы ты меня взял.

– Может быть.– Минголла подвинул ему бутылку с ромом. – Пей.

Тулли опрокинул бутылку, потом вытер рот.

– Может быть! В нашем деле чтоб никаких «может быть»! – Он еще раз опрокинул бутылку и вздохнул. – Домой пора.

– Я бы остался,– сказал Минголла. – Можно?

Тулли пережевывал собственные мысли.

– Я в эту хрень больше не полезу.

– Тебе можно верить?

– Вроде да.

– Вроде... Хм! – Тулли содрал этикетку и скатал ее в шарик. – М-да, меня там на улице ждет одна малютка, так что я не против. Чего делать-то будешь?

– Да так, есть кое-что.

– Кое-что в задней комнате?

– Ага.

– Что я тебе говорил про островных девок! Душу вытрясут, ага?

– Нормально, – сказал Минголла.

– Черт с тобой! – Тулли оперся на стол и поднялся. – Расслабляйся. Только не забудь... устроишь опять бардак, твои будут глодать кости, не мои.

Сначала Минголла собирался отомстить проститутке: заставить ее сходить с ума от секса и узнать попутно страшную тайну ее грудей, однако жажда мести прошла. Женщина еще спала. Свернулась на матрасе, платье сбилось на бедрах, круглолицая, некрасивая тетка, загнанная в угол нищетой и глупостью; прожилки серебристо-серых досок на полу словно рассказывали ее историю. Кроме кровати, в комнате ничего не было, и, чтобы не беспокоить женщину, Минголла сел на пол и стал слушать, как затихают в баре крики, превращаясь постепенно в невнятный гомон. Пошел дождь – тяжелый ливень барабанил по железной крыше так громко, что Минголла удивлялся, почему не просыпается проститутка. Но она все дрыхла по Минголлиной команде, и скоро ритм дождя нагнал дрему на него самого. Мысли приходили и уходили безо всяких логических связок или цепочек причин и следствий, словно ястребы в пустом небе. Мысли о Деборе, о силе, о Тулли и об Исагирре, о доме, о войне. Эта разрозненность мыслей, разобщенность сознания говорила о том, что оно никуда не растет и не развивается, – просто мозаика, сорочье гнездо, набитое побрякушками и стекляшками, между которыми время от времени проскакивают молнии, соединяя эти цацки вместе; на секунду они удерживают целостность, и тогда возникает иллюзия человека, человеческого разума, эмоций и убеждений. Несколько лет или даже месяцев назад Минголла наверняка отверг бы эту теорию, предпочтя ей что-то более романтическое. Но с тех пор его сознание – его сорочье гнездо – изменилось: война и проститутки заняли в нем место домашних пирогов и подружек, а потому если юный Минголла держался бы подальше от черноты этого нового самопонимания, то нынешний черпал в ней силу, оправдывал бесчестье и презирал сантименты. Впрочем, даже эта холодная созерцательность уживалась в нем с сентиментальностью. Минголле хотелось лечь рядом с проституткой, прижать ее к себе. Она была бы для него хорошей парой. От нее пахнет глиной и дождем. Его руки проникнут сквозь ее податливую плоть, утонут в ней, сольются с ее сутью, а после их обоих растворит дождь, коричневые потоки протекут сквозь доски, соберутся под бараком в лужу, впитаются в землю, чтобы в ней быстрее созревали яйца жуков, ящериц и выслали им на смену целые орды безмозглых тварей.

Его разбудил пробившийся через щели в ставнях бледный утренний свет, Минголла вышел в бар– Болела голова, во рту пересохло. Прихватив со стойки полупустую бутылку пива, он спустился по ступенькам на улицу. Небо было молочно-белым, но вода в лужах отсвечивала серым, словно в пей плавал какой-то прокисший осадок, неровные скаты крыш казались заколдованными. Вспугнув бродячего пса, Минголла направился к центру городка; мимо проносились крабы и прятались под перевернутые лодки; какой-то чернокожий тоже промчался под крышу хибары, на груди у него краснели полосы засохшей крови. На каменной скамейке у розового отеля спал старик с ружьем на коленях. Как будто наступил отлив, выставив на всеобщее обозрение обитателей дна.

Минголла подошел к бетонному пирсу. Баркасы-черепахоловы уже уплыли, а небо над материком очистилось до бледно-аквамаринового цвета. На горизонте виднелась череда низких, покрытых дымом холмов. Минголла глотнул теплого пива, подавился и выплюнул; закинул бутылку в воду и стал смотреть, как она плавает среди масляных пятен и полосок бурых водорослей, потом прибивается к пирсу и звякает о заросший ракушками бетон. На верхушках волн собиралась мыльная пена, а нечто тонкое, как палка, и непрозрачное, вдруг появившись под водой у самой поверхности, выпустило из трубчатого рта что-то вроде облачка эктоплазмы. Прибрежный ветер пах йодом и сладковатой гнилью. Минголла решил, что чувствует себя вполне нормально – учитывая обстоятельства.

– Ну что, Дэви, жив еще? – Рядом стоял Тулли.

Минголла повернул голову. Глаза у Тулли были налиты кровью, а лицо словно натерли мелом.

– Тяжелая ночка? – спросил Минголла.

– Поживи с мое, все будут тяжелые. Но не перевелись еще сучки, чтоб к старикам подобрее. – Он махнул рукой в сторону берега.– Смотришь, как там в Железном Баррио, ага?

– О чем ты?

Тулли указал на низкие холмы.

– Это дым с Баррио. Завтрак себе жарят, а может, трупы жгут. Любят они подвесить кого под крышу, а после спалить.

– М-да, – сказал Минголла.

– Ага, с утра знаешь какая вонь.

Минголла присел на корточки, стараясь получше разглядеть дым. Теперь, когда он знал, что это такое, ему стало казаться, будто холмы дрожат, озаряясь красными вспышками – ароматом демонического действа.

– Этот человек, которого я должен убить...

– Ну?

– Кто он?

– Никарагуанец, зовут де Седегуи. Ополонио де Седегуи. Большая шишка, агент Сомбры, до терапии вроде был профессором. – Тулли прокашлялся и сплюнул. – Этот ненормальный надумал спрятаться в тюрьме.

– Зачем он вообще прячется?

– Дезертир, наверное. Только надо быть совсем уж психом, чтобы думать, будто Баррио его спасет.

Минголла смотрел на дым, пытаясь угадать, что же там горит.

– Переживаешь, Дэви?

– Немного... думал, будет хуже.

– Это хорошо. Пока держишь мозги под контролем, все путем. Особо не паникуй. Когда дойдет до Баррио, ты уже будешь крутой мужик. – Тулли хмыкнул. – Ну да ты и сейчас уже вполне.

Когда не было занятий, Минголла или читал по несколько часов подряд, или гулял вдоль берега; иногда за ним увязывалась Хетти и другие изгои, но Минголле уже надоела эта популярность, и он старался от них избавиться. Два раза он натолкнулся на Элизабет, кузину Тулли, и в один из этих разов она поделилась с ним бутербродами и показала, как нужно есть плоды кешью, выковыривая семечки и посыпая солью кислую мякоть. Судя по всему, Минголла ей нравился, он задумывался, не закрутить ли с ней чего-нибудь, но из-за Тулли не решался. Шли дни, Минголла все больше скучал и не находил себе места, как будто вокруг отеля выросла бетонная стена и заперла его на этом острове. По ночам его мучили сны о Деборе, он часто просыпался, потом загонял себя обратно в сон воображаемыми сценами секса и мести, иначе не получалось.

Однажды вечером за две недели до Ла-Сейбы Исагирре ввел ему последнюю ударную дозу препарата. После укола Минголла нервничал и чувствовал слабость, в голове словно что-то щекотало; ночью он не мог заснуть, его мучили вспышки галлюцинаций, незнакомые города и лица появлялись и исчезали так быстро, что он не успевал их рассмотреть; Минголла бродил по отелю, пока не остановился перед незапертым, как обычно, кабинетом Исагирре. В маленькой комнате рядом с вестибюлем стояли стол, два кресла, книжный шкаф и ящик для бумаг. Минголла сел на докторское место и принялся перебирать папки, он был сейчас слишком рассеян, чтобы понимать, что читает, а потому печатный текст игнорировал вообще – буквы разбегались, как муравьи,– а вместо этого сосредоточился на полях, исчерканных замысловатым докторским почерком. Галлюцинации продолжались, а когда Минголла наткнулся на свежую запись, в которой Исагирре опасался, что ввел Минголле слишком большую дозу препарата, видения стали поразительно живыми. Он разглядел часть фрески на каменной стене: темная женская рука свешивалась с матраса и была окутана такой обреченной чувственностью, что сразу напомнила Минголле картины Дега[13]; и аккомпанементом – гнетущая жара, запах пыли и разложения. Галлюцинация обладала непреодолимой ясностью, такими бывают только пророческие видения, картина представлялась настолько подробнее всех его обычных озарений, что Минголле стало страшно. Его затошнило, он встал, потряс головой. Стены потемнели, закружились, посветлели снова, и он закрыл глаза, силясь побороть слабость. Опустил руки на стол, пощупал теплую кожу. Открыл глаза и увидел, как с тротуара на него таращится нищенка: на толстых щеках паутина лопнувших сосудов, нос картошкой, платок завязан у подбородка так туго, что багровое лицо перекорежилось, словно бугорчатый овощ.

– Это разве Америка, – уныло проговорила нищенка. – В Америке так к людям не относются.

Минголла зашатался: небо стало оранжевым, ночное небо над городом, болезненные пальмы с коричневыми листьями и чешуйчатыми стволами, в скользком от дождя асфальте отражаются неоновые туманности и сияющие вывески баров. Разудалая музыка, ритм повторяет колебания нервов. Кто-то налетел на Минголлу, закричал:

– Ой-ой! – Жирный круглорожий мужик высунул розовый мясистый язык с вытатуированной коброй, оскалился и засеменил в мир, где он прекрасен.

– Что я тебе говорила? – пискнула нищенка.

Толпы крикливо одетых людей шаркают ногами, входя и выходя из зданий со стеклянными витринами, история американских извращений... шлюхи в ярких обтягивающих штанах, кожаные мальчики, бляди в юбках с разрезами, девчонки с голыми сиськами и наколкой «АНГЕЛ» на левой, все бледные в этой обжигающей жаре, буквы непонятного языка, округлые костяшки домино, вместо точек темные глаза и рты, висюльки на шеях белковых машин, одна мысль на мозг, билетик в пластмассовом яйце, медленный поток течет мимо дьявольского ряда баров, секс-лавок и игровых автоматов, под мистическим туманным светом, под пятнами красных и желтых воздушных слов, голоса невнятны, смех раздражающ, ночь исчеркана протухшим желтком их чувств; Минголла теперь знал, что нищенка ошиблась, это самая настоящая Америка, опустошенная туристскими аттракционами долина Южной Калифорнии, и где-то, а может везде, притаился за рекламным щитом огромный, красный, дряблый кабан Сатана с отвислым до ляжек брюхом, рогатый и хихикающий, смотрит сквозь глазок на великое раздевание своей любимой суки – Идеи Порядка...

Нищенка безнадежно покачала головой:

– Нам нужен новый Колумб, вот что.

– Помогите ветерану, – раздался позади голос.

Минголла резко обернулся и чуть не столкнулся с пронырливым короткостриженым человеком – одноногий, на костылях, в камуфляже с нашивкой Первого Никарагуанского пехотного полка, он стоял, протягивая руку. В темноте его глаз Минголла видел секреты битв и тайную правду потрясений.

– Эй! – воскликнул ветеран. – Эй, я тебя знаю, мужик! Помнишь меня? Долина, мужик, – долина у Сантадар-Хименес, помнишь? – Он ковыльнул на шаг вперед и вгляделся Минголле в лицо. – Ага, это ты, мужик. Изменился малость-прическа другая или еще чего. Но точно...

– Нет-нет. – Минголла попятился. Он казался себе невероятно высоким, боялся задеть головой оранжевое небо, перепачкаться в его грязной краске. – Ты меня с кем-то спутал.

– Да ни хуя! Ты ж был там, когда меня зацепило, мужик. Не помнишь? Как с бобиком играли, ну... неужели забыл!

Минголла шагнул в толпу, и его понесло в медленную давку. Он не помнил этого человека, но он много чего не помнил и боялся, что кто-то его узнает – кто-то, у кого за пазухой камень.

– Эй, браток! – Женщина, красивая, бледная, черноволосая женщина с карминным ртом, высокими скулами, огромными глазами и роскошным телом, которому самое место на порнографических пивных кружках, под длинным платьем змейки из черного кружева и твердые петли, женщина с шелковыми бедрами и, наверное, забавной наколкой... она взяла его за руку и притянула к себе. – Я Сексула, – проворковала она. – Браткам-ветеранам бесплатно.

Минголла рассмеялся, вспомнив о федеральной программе и еще каких-то льготах.

– Ну и вали отсюда, Джим! – Она оттолкнула его. – С ним как с человеком, а он... Пидор, наверное, тащи свою жопу в «Мальчишник».

– Пидор? – В нем поднималось веселье, и вот оно уже на Гималаях беззвучного хохота. – Показать тебе мою штуку? Чехол снять...

– Не желаю я слушать всякую гадость. Может, каким другим каталам это и нравится, браток, а мне – нет. Я...

– Что еще за каталы?

Незнакомое слово вернуло Минголлу на землю, напомнило ему, что он потерял... Потерял?.. Кого он, черт побери, потерял? Толпа прибила их к окну.

– Каталы, браток! – ответила Сексула. – Ну, вроде как, видишь... – она обвела рукой улицу, – ...это все карнавал, а я на нем катала.– Она поймала его за руку. – Что с тобой, браток? Какой-то ты, как будто спалили.

В нем опять поднимался хохот. Минголла примерился к ее телу: невероятные груди, темные вишни сосков торчат из переплетения черных кружев. Хорошая девочка, подумал он. Наверняка иностранная студентка. Зарабатывает на учебу.

– Что стряслось, браток? Снежка перебрал? Он вдруг вспомнил.

– Я ищу одного человека... меня тоже ищут.

– Уже нашли,– сказала она,– Пошли посмотрим комнату.

Можно отдохнуть, собраться с мыслями. Подальше от оранжевого неба. Но он не доверял этой женщине. Он настроил ее на честность и открытость.

– Почему я?

– Я же сказала, браток: ты – ветеран... город мне за ветеранов платит.

Она повела его за угол, через стеклянную дверь, по ковру с пятнами, похожими на темные материки в бордовом море, затем в узкий зеркальный вестибюль, в дальнем конце которого сидел, сгорбившись за конторкой, старый гном с крючковатым носом, пучками седых волос по бокам головы и гоблинскими ушами; гравировка «все кончено» у него на лбу была бы в самый раз.

– Двадцать за комнату выпивка отдельно, – проговорил он без знаков препинания и не поднимая головы, но Сексула возмутилась:

– Он ветеран, Луди.

Луди покосился на Минголлу, и тот почувствовал, как трескается кожа под взглядом этих налитых кровью голубых глаз.

– Карточка есть? – спросил старик.

– Э-э... У меня ее украли, – сказал Минголла.

– Раз нет карточки плати двадцатку. – Луди перевернул журнальную страницу, и, заглянув через стол, Минголла увидел там фотографии голых мальчиков, которые соблазнительно, но все же понарошку трахались.

– Ты что, оглох? – Сексула хлопнула рукой по стойке, оторвав Луди от забав трех приятелей, которых звали Джимми, Батч и Сонни.– Говорят тебе: украли!

Луди нахмурился, глаза почти исчезли в складках воспаленной розовой кожи.

– Хотите платить двадцатку платите двадцатку. – Он поставил точку. – Не хотите платить двадцатку катитесь в жопу.

Кто-то дотронулся до плеча Минголлы, и тут же раздался девичий голос:

– Извините, пожалуйста.

За спиной у него стояла тоненькая девочка-мышка лет девятнадцати-двадцати; то был пик ее привлекательности – на одном склоне невзрачность, а на другом обыкновенное уродство. Одета в джинсы и футболку с картинкой Тайной Вечери и надписью: «ПРИИМИТЕ: СИЕ ЕСТЬ ТЕЛО МОЕ». Хозяйственная сумка в руках. Тусклые каштановые волосы, груди как перевернутые блюдца.

– Дар любви может стать трансцендентным опытом, но за него не заплатишь деньгами.– Слова прозвучали заученно. – Я принесу тебе дар, брат мой.

– Мотай отсюда, – сказала Сексула. Девушка не обратила на нее внимания.

– Я способна дать тебе все то же, что и она, а кроме этого, у меня есть...

– Сифон ты ему дашь или чего похуже, в тебя ж каждый мудак тыкался. – Сексула прошлась вокруг девочки, с преувеличенным отвращением качая головой.

– Я дам тебе гораздо больше, – продолжила та, проглотив смущение. – Через акт любви ты причастишься к Господу нашему Иисусу Христу, во имя...

– Эти пёзды думают, что если во имя Господа, то чисто, – сказала Сексула. – На самом-то деле на них иначе никто не позарится. Кости с дыркой!

Луди рассмеялся – словно что-то большое и сочное плюхнулось в пустой бумажный пакет. Девушка поморщилась.

– Иисус Христос, которому я служу... Сексула фыркнула:

– При чем тут Иисус!

Это переполнило чашу девочкиного терпения.

– Можешь говорить обо мне все, что угодно, но ты... ты... – Она замахнулась на Сексулу сумкой. – Что ты знаешь об Иисусе? Он никогда не касался тебя руками!

– Мужчина меня касался. – Сексула подмигнула Луди. – А я ему даю самую старую религию с самыми новыми фокусами.

– Пожалуйста, не ходи с ней! – Руки девочки трепетали у груди Минголлы. – Я видела, что делает Господь, он делал... чудо! Чудо из праха!

Речь ее становилась все более бессвязной, сама она жалкой, и Минголла, вдруг за нее испугавшись, коснулся ее разума и вслушался в статический шум ее мыслей, в треск полуоформленных образов и воспоминаний...

...самое гнусное, это то, что я сделаю, сделаю, неважно что, и тогда не будет, как в подвале, свет через паутину, не будет через паутину на треснутом стекле, серый, как его сердце, сморщенный, как его сердце, и боль прямо через меня, яркая, она цветная и яркая, и я это сделаю, пусть он опять, боль такая яркая, что Бог заметит, Бог простит, но не в подвале, не...

...какой подвал, какая боль...

...это ты...

...какой подвал, какая боль...

...это ты, это истинно ты, о Боже, благодарю тебя, да...

...какой подвал, какая боль...

...подвал, да, в приюте для бездомных, я спала в подвале, тепло, там было тепло от печки, и я проснулась, и он был на мне, почти во мне, и там нельзя, надо, чтобы никто не видел, и это очень больно...

...кто...

...старик, там много стариков, но я не видела лица, только руки у меня на плечах, желтые руки, ноготь раздавлен, багровый и черный, как коготь, впился мне в плечи, давит к полу, и мое лицо в пыли, на языке, когда я закричала, пыль, прах, и печь ревет, никто не слышит, только я сама, сама слышала свой голос в пламени печи, голос поет в пламени, даже через боль он пел радостно, потому что столько новых чувств, и я хотела... это ты, истинно ты, истинно...

...что ты хотела...

...пыли, снова вкуса пыли, но не смогла, он потащил меня за волосы, потащил мою голову назад, согнул меня, сломал меня, сказал, что убьет, если расскажу, но я не хотела рассказывать, не хотела, чтобы кто-то узнал, хотела пыли во рту...

...зачем...

...чтобы проглотить боль, как кошки, когда их тошнит, глотают свою рвоту, и им лучше, не оставляют на полу, а забирают себе, делают собой, и, когда он ушел, я так и сделала, я лакала пыль, как кошка свою рвоту, пока язык не посерел, и...

...боль ушла...

...да, нет, да, ненадолго, но она всегда там, всегда приходит опять, всегда густая и серая навсегда, и я должна лакать еще и еще, и это ты, истинно, прошу тебя, прошу, скажи мне, это ты...

...

...прошу тебя, о, прошу...

...

...это ты, мне нужен твой голос, я не знала, что голос может быть таким горячим, это ты, скажи...

...да...

...о боже, забери ее, пожалуйста, дай мне цвет и яркость без боли, пожалуйста...

...да...

...о, о, я...

...слушай...

...я слушаю, слушаю...

...представь человека, который на тебя набросился...

...я не могу, я...

...он старый, желтушный, волосы седые, всклокоченные, на лице карта из дыр и бед, из морщин и пороков, он в лохмотьях, и сердце его в лохмотьях, зубов нет, десны цвета крови, а глаза голубые, водянистые, слезливые, ты видишь его...

...да, но...

...смотри...

...он... распадается, трескается, трещины по всему телу, а кожа, кожа отслаивается...

...и что...

...свет...

...смотри...

...он светится изнутри, свет сквозь трещины, и свет...

...что со светом...

...свет... входит в меня, сияет лучами, сияет в меня...

...чистый, очищает...

...да, а старика больше нет, только свет наполняет меня...

...что ты чувствуешь...

...не знаю, иначе, я другая...

...сильнее...

...да...

...сильная, чтобы уйти, начать все сначала, начать новый путь, новую жизнь...

...но где...

...ты должна уйти...

...как...

...уходи отсюда, уходи сейчас, скорее, найди другое место, маленький город, деревню, белые дома и фермы, и там ты будешь прекрасна, открыта, как цветок, от всего сердца, тело чистое и милое, ты будешь дышать новым воздухом, новые мысли, и любовь...

..любовь...

..любовь подхватит тебя, вознесет, излечит, и ты забудешь подвал, боль, забудешь прямо сейчас и никогда не вспомнишь, а если когда-нибудь опять начнется старая боль, даже не мысль, а только начало, плохое чувство, страх, ты услышишь мой голос и узнаешь, что только радость истинна, ты чувствуешь радость...

...да, да...

...и никогда не слушай других голосов, лишь этот голос настоящий, только радость...

...я не стану, обещаю...

...и красота твоя будет подобна аромату, мысли, знанию, огню, истине, и ты отдашь ее только тому, кто увидит эту красоту, чьи касания станут для тебя кладом, чье сердце познает твое сердце, и, когда он придет к тебе, мой голос скажет, что это он, подаст тебе знак и назовет его имя...

..любовь...

...да, любовь навсегда, любовь отныне, и он уведет тебя, единственную и любимую в царство духа, где цвет и яркость, но нет боли...

..любовь...

...сейчас уходи, уходи, ищи новый дом...

...но...

...я буду с тобой...

...всегда...

...да, всегда, иди...

...я боюсь...

...к свету, иди к свету, он обещает радость, иди...

Девушка попятилась. Ошеломленное лицо сияет.

– Я... Мне нужно идти. – Она улыбнулась. – Извините. Мне пора.

Сексула злорадно рассмеялась.

– Подожди. – Девушка полезла в сумку, достала оттуда что-то и сунула Минголле в руку. На пластиковой карточке, сложив молитвенно руки, описывал круги голо графический бородач в белой тоге. Минголла сказал спасибо, но девочка уже понеслась к дверям и быстро, срываясь на бег, выскочила на улицу. Луди сказал:

– Нет двадцатки, тогда выматывайся. Сексула потерлась о Минголлу.

– Ну, ты ж правда ветеран, докажи как-нибудь.

И он все вспомнил, сила подтолкнула его память. Он потерял, потерялся в Америке, в тоске и бестолковщине, и даже когда найдет ту, кого ищет, и даже победив вместе, они не обретут того, что потеряли, а будут жить без цели и плана, не понимая, кого победили. Луди требовал двадцатку, Сексула заявила, что или он возьмет себя в руки, или она уходит, потому что, будь ты хоть сто раз ветеран, нельзя же заниматься этим на улице, а Минголла таращился через стеклянную дверь на страну, где он родился, на ожившую фреску мишуры и распада, одновременно чужую и знакомую, вглядывался в нарисованные лица и невидящие глаза, думал, что же ему делать, а маленький Иисус все ходил и ходил кругами у него в руке.

...Стены кабинета Исагирре обрели четкость, и Минголла выпрыгнул из кресла, чувствуя все ту же тошноту и еще большую потерянность в душной тишине отеля. Мысли кружились, он силился постичь, что же произошло. Это было так реально! Будущее... то, что произойдет потом. И вместе с тем отчетливый привкус галлюцинации. Сознание расплывается, искажения. И девушка. Он слышал ее мысли, отвечал им. Но невероятнее всего – он ее вылечил. Паранойя и путаница в голове были ему хорошо знакомы. Но спокойствие, душа, полная сострадания, – этого человека он не знал никогда. Нет, все-таки галлюцинация. Надо будет рассказать Исагирре, и... секунду подумав, Минголла решил молчать. На случай, если это одновременно галлюцинация и реальность.

Море переливалось аквамариновыми и бледно-фиолетовыми полосами, коричневатыми над песком, бурыми водорослями и мутным мелководьем. Волны яркие, как зубная паста, разбивались о коралловые рифы, оставляя за собой темную зыбь. Крабы, растопыривая белые костяные клешни, торопливо выкарабкивались из-под пристани на прибрежную бахрому водорослей; журавль с видом заправского египтянина шагал по едва прикрывавшей песок блестящей водяной пленке. Петухи кукарекали и ждали ответа. В прибрежных лианах суетились сцинки. Рыбак в шортах и красном шлеме, отталкиваясь шестом, гнал к каналу плоскодонку. Неподалеку от шлакоблочной стены с деревянными воротами рылась в грязном песке привязанная к кокосовой пальме пятнистая свинья. И Минголла, сидя у моря на пальмовом пне футах в пятидесяти от борова, держал в ладони колибри. Бутылочного цвета, с рубиновой грудкой, птенец был размером с ногтевую фалангу большого пальца.

С пляжа доносились злые голоса, это спорили о чем-то своем Исагирре и Тулли.

– ...Незачем... – Вот и все, что слышал Минголла.

У него в ладони бился за существование живой самоцвет колибри – бился судорожно, раздувая горлышко. Минголла уже искал гнездо, но безуспешно. Хотелось что-то сделать для этой птички, не оставлять же ее просто так па песке.

– К черту! – отмахнулся Тулли. Исагирре стоял, сложив на груди руки. Минголла попробовал успокоить колибри.

Осторожно тронул его мозг и почувствовал электрический контакт, похожий на крошечный прерывчатый огонек на самом конце своих мыслей. Птичье горлышко больше не билось.

– Ладно, как хочешь! Больше я тебе ничего не скажу!

Сильно топая, Тулли подошел поближе, упал на песок, и Минголла спрятал колибри в кулак. Теплый птенец ткнулся клювом ему в ладонь. По телу пробежала дрожь – призрак чувства.

– Хоть бы кто хоть раз подумал, кому нужна эта чертова война, – проворчал Тулли.

Минголла отвел руки за спину, вырыл в песке ямку и устроил птенцу тайные похороны.

– Нет, ты глянь: здесь война. – Тулли стукнул кулаком по земле. – А тут ни хрена. – Он стукнул еще раз совсем рядом. – Одни мудаки шлют других мудаков делать то, до чего никому нет дела.

– Что стряслось-то? – спросил Минголла.

– Да все косоглазая Чифуэнтес, которая обосрала тебе мозги...

– И что?

– Надумали послать тебя в Петэн, чтобы ты приволок ее сюда на допрос. – Тулли сердито вздохнул. – Я Исагирре так и сказал: мужик, это ж ему только размениваться почем зря. Он может кое-что получше. А доктор говорит: так и надо.

– Ну и что,– ответил Минголла. – Я не против.

Тулли искоса глянул на него:

– Видать, совсем тебе ее не жалко.

– Жалко, – бесстрастно ответил Минголла, внимательно глядя, как из-под самого солнца вылетают скворцы, словно отрываясь от его сердцевины кусками крылатой материи. На пальму с треском опустился гриф.

– Странный ты стал, Дэви, – сказал Тулли. – Смотри не обожгись.

– У тебя было, чтоб ты слышал слова, когда трогал чье-то сознание? – спросил Минголла.

– Слова? Не, такого не припомню... но слыхал об одном парне, у него вроде какие-то слова когда-то мелькали. А чего ты спрашиваешь?

– Привиделось мне.

– Что привиделось? – Тулли, похоже, заинтересовался всерьез.

Минголла пожал плечами и прокрутил в голове свою недавнюю галлюцинацию, раздумывая над тем, была ли связь с той христианской девочкой чем-то большим, нежели простая фантазия.

– Ты собираешься меня инструктировать насчет Железного Баррио?

Тулли еще раз вздохнул и вытащил из бокового кармана листы бумаги.

– Ладно. Вот тебе план, но читать будешь потом, сейчас я скажу, как туда добраться. Ничего хитрого, вообще-то. Тамошние шлюхи...

– Шлюхи?

– Ага. У кучи народу в Баррио родня – как бы заложники, и, чтоб слегка заработать, охранники возят их баб на улицу. Знают, что далеко не убегут, а не то папашкам платить придется.

Позади раздались голоса.

Из ворот вышел коренастый чернокожий и маленький мальчик, мужчина держал в руках револьвер и мачете.

– Спарджен, видать, решил-таки забить свою свинью,– заметил Тулли,– Короче, есть там одна шлюха... Альвина Гусман. Зеки ее уважают, потому как папаша у нее не кто-нибудь, а Эрмето Гусман – тот самый, что командовал в Гватемале Армией Го-поты. Оба они в Баррио – ну вроде как герои. Вот и все – свяжешься с ней, а дальше как по маслу.

Свинья наблюдала за людьми и легонько похрюкивала, словно чего-то ждала. Остановившись футах в шести от нее, человек отщелкнул барабан.

– Найти ее легко. По ночам на Авенида де ла Република, в каком-нибудь баре.

Минголла тронул мозг этой свиньи, определил, что он достаточно крепок, и зацепился за край.

– Прихватишь с собой дури, для обмена или еще для...

– Зачем? Надо будет, я и так справлюсь.

– Лучше не надо. Всех не ухватишь. Народ там грамотный – увидят, как легко все выходит, могут и просечь.

Мужчина со щелчком захлопнул револьвер, мальчик что-то пропищал.

– Как все пойдет, не мне тебе советовать, сам разберешься. Внутрь пролезешь легко. С охраной справишься без проблем. – Тулли толкнул его локтем. – Эй, друг! Ты чего не слушаешь? Самому же инструктаж приспичило.

Раздался выстрел, и Тулли чуть не подпрыгнул. Но Минголла, для которого это не было неожиданностью, сделал вид, что не слышит.

Вечером накануне того дня, когда Минголла должен был отправиться в Ла-Сейбу, он заперся у себя в комнате – почитать немного и пораньше уснуть. Он пролистал «Придуманный пансион» из одноименного сборника, перечитал полюбившиеся места: описание самого здания и старого бассейна с такой грязной водой, что тот казался огромной нефритовой лепехой; портрет хозяина пансиона, старого корейца, который все время сидел в инвалидном кресле, исписывая иероглифами длинные бумажные ленты и привязывая их к садовым лианам – на счастье; а еще служанки Серениты, она умерла последней из всех, кто подписал контракт, и смерть самого автора в точности повторила ее последние минуты. Как странно, думал Минголла, что два рассказа одного и того же писателя оказались такими разными – история двух враждующих кланов по-прежнему его раздражала. Однако он все же заставил себя дочитать до конца и с отвращением узнал, что их война так ничем и не кончилась. Потом затолкал книгу в уже собранный вещмешок, сунул голову под подушку и попытался заснуть. Но сон все не шел, в конце концов Минголла сдался и отправился бродить по пляжу, глядя, как закатное солнце забрасывает море блестками и как они растворяются в волнистой золотой линии, прочерченной по воде у самого рифа. Вскоре стемнело, Минголла сел на землю, прислонился спиной к стене отеля и, посматривая на гулявшие среди звезд бледные глыбы облаков, принялся колотить по песку палкой.

– Смотри, жабу не прибей, – раздался девичий голос.

Из тени пальм к нему направлялась Элизабет – в белом церковном платье с пылающими полосами лунного света, в руке псалтырь.

– Почему это? – спросил Минголла.

– Палка из маниоки, – ответила она. – Стукнешь жабу, другие тебя с острова сживут.

Он рассмеялся.

– Не бойся, не стукну.

– И ничего смешного, – сказала она. – В прошлом году с сыном Надии Дилберт так и вышло. Жабы его молоком своим обрызгали, и ему жизнь не в жизнь стала.

– Я осторожно, – заверил ее Минголла так же серьезно.

Она подошла на пару шагов поближе, и глаза Минголлы пробежались по невысоким выпуклостям грудей, затянутым в кружевной корсаж.

– А где твоя подружка? – спросил он.

– Нэнси? Гуляет с кем-то. – Элизабет оглянулась. – Я пойду, пожалуй...

– Побудь, поговорим немного.

– Я в церковь, нельзя опаздывать. Минголла внушил ей, что ничего страшного, можно опоздать, и добавил желания.

– Да ладно,– сказал он,– Всего-то на пару минут.

Веки ее опустились, и вид стал слегка отрешенным, словно она прислушивалась к внутреннему голосу.

– Ну, разве что на минутку. – Элизабет положила псалтырь на песок и осторожно присела на него, чтобы не испачкать платье. Бросила на Минголлу взгляд и тут же отвернулась; она напрягалась все больше и дышала все чаще. – Тулли говорит, – сказала она, – ты скоро уедешь.

– Ты спрашивала его обо мне?

– Нет... ну, да, в общем-то. Но это для Нэнси. Ты ей нравишься.

– Гм. – Минголла проводил взглядом красные ходовые огни ползшей вдоль горизонта рыбацкой лодки. – Вообще-то, да, уезжаю.

– Жаль... во Френч-Харборе карнавал будет.

Минголла смотрел на ее красивое лицо: широкий симметричный нос, надменный рот и скульптурные скулы – если бы он надумал ее рисовать, в этом лице сама собой проступила бы взрослая чувственность, но сейчас оно казалось абсолютно юным, страсть подавлена, и Минголла понял, что он хочет не саму эту девочку, а просто оставить метку – на ней, а через нее на Тулли. Он не понимал толком, зачем ему это нужно. Все эти месяцы Тулли был для него загадкой, как будто что-то прятал за личиной бравады и грубости, хотя... Минголла подозревал, что личина эта придумана для того, чтобы скрыть простого и хитроватого себя самого, которого Тулли давным-давно хотелось послать подальше. И возможно, думал Минголла, больше всего на свете ему сейчас нужно переиграть своего же тренера, а для этого сорвать с того личину и доказать всем, что Тулли заботит гораздо больше вещей, чем он согласен признать. Минголла так хотел, и этого достаточно.

– Элизабет, – проговорил он, пододвинулся, слегка повернулся и положил ладонь ей на живот.

Она напряглась, но не отстранилась, и Минголлина рука поползла к груди, пальцы расстегнули одну пуговицу, другую; затаив дыхание, Элизабет выгнулась под его ладонью. И все же, когда он начал стаскивать с плеч платье, она ухватилась за ворот, удерживая половинки вместе.

– Я ничего про это не знаю, – сказала она. – Я не знаю.

Он прошептал ее имя, превратив его в таинственное и неотвратимое желание, коснулся губами шеи, щеки. Она опустила руки, перестала хвататься за платье, и его губы нашли верхний склон ее груди.

– Ох, как сладко, Дэви!

Он высвободил из кружева грудь, на ощупь она была как бурдюк с вином, полюбовался ее темнотой и блеском – от звездных лучей и от пота, – попробовал на вкус черноту соска.

– Дэви! О, Дэви!

Но его уже уносило прочь, уносило даже от своего желания. Звезды, месиво волн, половозрелая островная второкурсница – все это отдавало киношной романтикой и школьной глупостью, Минголле стало скучно. Более чем скучно. Под угрозой оказался сам смысл этой злой выходки.

– О боже!.. Дэви! Как же хорошо... Господи, думал Минголла, пора уже наконец придумать новый язык любви, напихать в него интеллектуальных словес: В твоих объятиях мое самосознание диссоциирует, любимый, или хотя бы поэтических из тех, что поплоше; В тот чарующий миг, Что ты входишь в меня, Я сама не своя от экстаза. Ты устами приник, Ярко звезды горят, Но любовь моя ярче топаза, или... Идея!

Гениальная идея. Он вскочил на ноги, помог ей подняться. Пододвинулся ближе, положил руки ей на бедра. И втолкнул любовь прямо ей в сознание, слепив в комок все, что он чувствовал к домохозяйке из Лонг-Айленда и к Деборе.

– Пошли в воду, – сказал он. – В воде ты будешь ко мне ближе.

Странно, что ее не вырвало от всего того сиропа, что он напустил в эти слова. Но нет, она купилась на все сто, любовь наполняла тупость глубоким смыслом. Ей тоже захотелось в воду. Куда угодно. Путешествие в рай, гонки на невиданном сексмобиле, экскурсия в секреторный Диснейленд. Повернувшись к нему спиной, Элизабет разделась, и зрелище ее ягодиц, гибкие колонны ног воскресили желание. Но Минголла стоял на своем. Они пошли к воде, держась за руки и наступая на бог знает какую гадость: поросячьи кишки, рыбьи мозги, тысячи абсурдных возможностей; все так же не отпуская рук, погрузились в неглубокую волну и погребли к рифу; в двадцати футах от него остановились – достаточно далеко от берега, чтобы белые звездные лучи отливали на коже прохладой, но все же близко, чтобы чувствовать ногами дно. Минголла подтянул Элизабет поближе, поцеловал покрепче, бедра ее скользили, соски тыкались в грудь, член у него напрягся и с удовольствием потерся о выпуклый животик, снова вспыхнувшее желание заставило Минголлу подумать, что неплохо бы все же съесть этот пирог. Нет, нет! Все по плану. Безответно и незавершенно. Глаза ее сверкали рыбьим блеском, из черного рта, точно угорь, выполз язык. Если так на нее и смотреть, то можно и удержаться.

– Дэви!

Она хотела притянуть его к себе, но он выскользнул, поплыл назад и не останавливался до тех пор, пока она не слилась с темной стеной рифа.

– Я ничего про это не знаю,– воскликнул он.– Я не знаю.

– Дэви! – Испуганный крик.

Минголла нырнул, отплыл подальше и вынырнул через пятьдесят футов.

– Где ты, Дэви? Чего ты боишься?

Его смех утонул в прибое, фосфоресцирующие струи воды торчали вверх, как зубья исполинского гребня. Течение уносило его к рифу, Минголла схватился за обросший ракушками выступ и спрятался в каменной нише.

– Дэви! – Элизабет брела в его сторону.– Чего ты боишься, Дэви? Я люблю тебя!

Она прошла всего в нескольких футах, крича, ища, и тогда с акульей хитростью Минголла нырнул и поплыл под водой к берегу. Одеваясь, он слышал, как она все так же его зовет. Еще немного, и она решит, что его вынесло через проток, и, чего доброго, отправится искать за риф. Дэви, Дэви, – будет кричать она по пути в Африку, темная головка прыгает на волнах, как любовный буй. С кораблей в нее полетят спасательные круги, но она лишь спросит: вы не видали моего Дэви, а когда ей скажут нет, то велит им плыть дальше, она не остановится, пока не найдет своего любимого. Минголла уже видел, как волны выносят ее на берег Аравии, как она бредет по темному лесу, измученная, гонимая, похищаемая террористами, забрасываемая дарами мультимиллиардеров и шейхов. Кто, спросят они, этот твой Дэви?

И она будет вздыхать, она будет плакать, будет смотреть безразлично в сторону ангела запада, и шейхам останется лишь беситься оттого, что им никогда не дано по-настоящему овладеть ею, что таинственный Дэви погубил ее для всех мужчин на свете, что один-единственный миг, вытесанный из мрамора и вознесенный на пьедестал ее памяти, затмил все прочие мгновения ее жизни и что настоящая любовь бессмертна.

Глава восьмая

Авенида де ла Република оживала в Ла-Сейбе по ночам. Широкую и ухабистую улицу делила пополам железная дорога, принадлежавшая компании «Юнайтед Фрут». Тянулась эта улица параллельно береговой линии между рядами оштукатуренных баров и захудалых отелей в большинстве с темно-зелеными вывесками, словно когда их рисовали, эта краска распродавалась по дешевке. У отелей были островерхие крыши, шаткие боковые крылечки и внутренние дворики, в которых толстые консьержки, царственно восседая за пластмассовыми столиками, попивали сальвавидское пиво, судачили с кумушками и перемывали кости проституткам, отсыпавшимся в душных номерах. В дневное время улица являла собой картину непередаваемого оцепенения. В сточных канавах раздувались обрывки бумаги и целлофана, а все уличное движение, не считая собак, состояло из редких нищих, бродивших в поисках подъезда, где можно прикорнуть, и одетых в черное вдов с разъеденными лицами, что усаживались время от времени на бордюр, пристроив у себя на коленях лотки с сигаретами. Со стороны доков, отделенных от улицы цепочкой отелей, постоянно раздавался скрежет перегруженного металла; жара стояла невыносимая, и каждый порыв ветра нес с собой песок – словно звериный язык, раздирающий кожу; Минголла с изумлением узнал, что ночлег в отелях стоит пять лемпиров просто за комнату, десять с женщиной и двадцать пять с кондиционером, – понятно, на какое место граждане ставили прохладу.

Он выбрал недорогой номер на третьем этаже и до вечера изучал топографию Баррио: оно, как выяснилось, располагалось в нескольких милях к северу, само было размером с город и, по слухам, вмещало больше сорока тысяч душ; еще он разглядывал фотографию Альбины Гусман и человека, ради которого сюда приехал, – Ополонио де Седегуи. Сорокалетний никарагуанец был худощав и неплохо сложен; черные волосы, высокий лоб и кожа цвета сандалового дерева. Глядя на утонченное лицо, Минголла с трудом мог поверить, что перед ним фотография серьезного противника, но потом подумал, что его собственное изображение тоже вряд ли кого напугает, и решил, что не стоит слишком уж полагаться на свои силы. Когда стемнело, он сложил бумаги в ящик и сел к окну наблюдать, как пробуждается к жизни улица. В бары роями стекались проститутки, им на пятки наступали моряки и портовые рабочие. Взрослые уличные торговцы продавали лед и жаренные на портативных грилях шашлыки с луком, а дети – конфеты, пластмассовые игрушки и бусы из черных кораллов. За бильярдными столами с заткнутыми лузами устраивались игроки в кости, а музыкальные автоматы окутывали вопли победителей густым облаком мелодий и ритмов. Двери широко распахнуты, в ярких прямоугольниках света, как в рамках, танцоры, игроки и скандалисты – улица все сильнее напоминала Минголле дюжину маленьких театров, где играется одна и та же пьеса.

В девять вечера, прошагав два квартала на юг, он вошел в «Кантину Лас-Вегас—99» – бар, где занималась своим ремеслом Альвина Гусман. Протолкался к дальнему концу стойки и заказал ром. Рядом уже торчало несколько человек, ближайший к Минголле сосед одарил его безутешным взглядом и снова уставился в стакан. Вообще-то, все, стоявшие за стойкой, смотрели в свои стаканы, все были мрачны, и Минголла заметил, что стоило начать им подражать, как мысли поплыли со скоростью рома во внутреннюю темноту. Он втянул в бессвязный разговор бармена, они обсудили мировой кубок по футболу, погоду и фреску над музыкальным ящиком – сверкающие игральные кости, рулетки, карты и покерные фишки чудовищного вида падали там на маленьких человечков, что благоговейно простирали к ним руки.

Каждые две минуты Минголла высматривал в толпе Альвину и наконец узнал ее. Она кормила монетами музыкальный автомат. Плотная миниатюрная индианка с медной кожей, полной грудью и такими же бедрами. Черные волосы заплетены в косу до середины спины, а наряд – белая блузка и набивная юбка – имел вид слегка заношенный. Как и Хетти, она чем-то напоминала Дебору, но не миловидностью – миловидности в ней не было, – скорее невозмутимостью. Альвина стояла неподвижно, безо всякого выражения на квадратном лице, но тут музыкальный ящик заиграл романтическую балладу, и она принялась танцевать – одна, описывая грациозные круги и не отрывая взгляд от пола. Минголла уже собрался подойти познакомиться, но задержался, увидев в печальном одиночестве этого танца нечто напомнившее ему мелодраму из испанской лирики, нечто такое, что он не решился прервать.

Все, как вчера, и так же завтра будет.
Я смотрю в окно на луны восход;
Мятые простыни свет ее студит,
Словно сугробы из ткани метет.
Девять вечера, в пачке одна сигарета,
И когда я ее докурю наконец,
Ты исчезнешь в ночи, растворишься где-то,
Станешь памятью, эхом разбитых сердец...

Песня закончилось, и женщина потерянно остановилась, словно очнувшись в незнакомом мире. Минголла пробился сквозь толпу, тронул Альвину за руку и увидел, как из ее лица словно вытекает вся та энергия, что наполняла его раньше.

– Десять лемпиров, – сказала она.

– Si, pues, – согласился он. – Y por la noche?[14]

– У тебя акцент, – заметила она. – Гватемала.

– Да, я из Петэна. Сан-Франциско-де-Ютиклан.

– Я тоже гватемалка, из Альтоплано. – Интерес угас. – За ночь пятьдесят. У тебя есть номер?

– Тут рядом.

Она шагнула к дверям, затем предупредила:

– В рот я не беру... понятно?

Минголла сказал, что это не важно.

Они молча дошли до отеля и поднялись к нему в комнату. Там была кровать, облупленный умывальник, тумбочка и лампа под потолком. Темно-зеленые дощатые стены казались полосатыми из-за пробивавшегося от соседей света, справа раздавались звуки энергичного траха. Альвина начала расстегивать блузку, но Минголла попросил подождать.

– В чем дело? – нервно спросила она.

– Сядь. – Он включил свет. – Мне нужно с тобой поговорить.

– Зачем? – еще более нервно. – Чего тебе нужно?

– Сядь, пожалуйста.

Она подчинилась, но бросила взгляд на дверь.

– Меня зовут Дэвид, и я знаю, что ты – Альвина Гусман.

– Это не секрет, – сказала она подчеркнуто спокойно, но снова посмотрела на дверь.

– Мне нужна твоя помощь, – сказал Минголла, заражая ее дружелюбием и доверием.

Она подняла руку, словно хотела потрогать лицо, но ладонь повисла в воздухе.

– Какая еще помощь. Я заключенная.

– Я собираюсь в Баррио.

– Для этого тебе моя помощь не нужна. – Альвина положила руку на подушку, похлопала, проверяя, мягкая она или твердая, словно это была какая-то интересная штука. – Зачем тебе?

– Там один человек, никарагуанец, Ополонио де Седегуи...

– Не знаю такого.

– Он убил всю мою семью.

Не ослабляя нажима, Минголла расписал в красках всю легенду, жажду мести и то, как хорошо бы ему выдать себя за ее двоюродного брата и попасть таким образом под иммунитет, которым пользуются ее родственники.

– У меня есть приятель, он, наверное, знает этого де Седегуи.– Она смотрела участливо,– Тебя будут пытать, ты можешь вообще оттуда не выйти. – Проститутка в соседнем номере испустила откровенно фальшивый восторженный вопль, Альвина невольно повернула голову. – Но если очень надо, – добавила она, – я буду ждать тебя около трех часов в «Девяносто девять».

– А что ты будешь делать до трех?

– Работать... охране нужны деньги. Недовольные голоса из соседней комнаты, звон разбитого стекла.

– Держи. – Он протянул ей толстую пачку банкнот, скрепленную защелкой.

– Тут слишком много,– сказала она, пересчитав купюры.

– Скорее мало.

Она не стала спорить, сунула деньги в кармашек блузки, положила руки на колени и застыла, непроницаемая и мрачная, как идол.

– Можно я до трех посплю?

– Конечно.

Отвернувшись, Альвина расстегнула пуговицы и скинула блузку. Плечи ее пересекали красные рубцы, а когда она стащила юбку, Минголла увидел на пухлых бедрах и ягодицах еще более глубокие шрамы. Эти старые раны разворачивали ее совсем другой стороной: открывалась долгая история безнадежной борьбы и ужаса, скитаний по джунглям и тяжелых переходов. Альвина сложила одежду в ногах кровати и скользнула под одеяло, потом села, поймала взгляд Минголлы. Груди висели низко, ареолы вокруг сосков большие и коричневые. На правом плече затянувшаяся пулевая рана.

– Ты заплатил, – сказала она.

Минголла понимал, что она всего лишь предлагает отработать полученные деньги, но, возбудившись мысленным контактом, был вовсе не прочь заняться с нею любовью. Отнюдь не красавица, но невзрачность ее была сродни невзрачности самой истории, чья изобретательность придает миру симметрию и скрытую внутреннюю красоту; Минголле казалось, что Альвинина бесстрастность отражает ту самую спокойную уверенность, с которой красота противостоит миру. Эта женщина прекрасна, думал Минголла, и шрамы – тому свидетельство. Однако он не хотел просто ее использовать – красота предназначена для другого.

– Тебе идут шрамы, – сказал он. Ее это не обрадовало.

– Мужчинам иногда нравится.

– Я не в этом смысле. Она не отводила взгляда.

– Ты мне не ответил.

– Ответил.

За стеной раздался мясистый шлепок, затем крик, на этот раз непритворный.

– Я выключу свет, – сказал Минголла.

Он присел на край кровати, открыл тумбочку, достал из ящика нож, кожаный футляр и большой прозрачный мешочек с белым порошком. Отсыпал порошка на отворот пакета и разделил его ножом на дорожки.

– Что это? – Альвина наклонилась над Минголлиным плечом.

– Снежок. – Он раздавил комок. – Похоже на кокаин... но сильнее. Хочешь? Только потом спать не будешь.

– Нет, не сейчас. А сам ты спать не собираешься?

– К трем часам надо быть в форме.

Он вставил в ноздрю соломинку и быстро вдохнул пять довольно широких дорожек. На лбу натянулась кожа.

– Охрана отберет.

– Посмотрим, – сказал он.

Он вдохнул еще три дорожки. Мысли возбужденно плясали, и Минголла отчетливо представлял, как в висках вспыхивают бело-голубые искры. Глубоко во рту затаилась горечь.

– Поспи немного, – сказал он Альвине.

Погасил свет и сел у двери. В соседней комнате тоже было темно, и только с улицы проникало слабое свечение, а вместе с ним такая же слабая музыка и бормотание. В темноте плавали гладкие, словно бархат, черные пятна, и Минголла думал о том, что не только облупленная фарфоровая раковина, продавленная кровать и покореженный стол, но и сама темнота этого дешевого номера хранит в себе следы прежних жильцов. Еще он думал о никарагуанце и немного волновался. Минголла был теперь сильнее Тулли, хотя тот считался одним из лучших, но встречаться с никарагуанцем придется на его территории... на опасной территории. Действовать придется очень осторожно. Опаснее всего было безумие этого никарагуанца, болезнь, что заставила его искать убежища в Железном Баррио, – безумие способно перевернуть все, к чему Минголла готовился, и оставалось лишь уповать, чтобы оно обернулось слабостью.

Альвина легонько похрапывала. Минголла присмотрелся к очертаниям ее тела – она лежала на боку, отвернувшись к стене. Порошок подстегивал желание, и, надеясь побороть эрекцию, Минголла сел поудобнее. Очень хотелось трахаться. Отыметь историю: поставить раком и засадить в ее мясо по самые яйца; глядеть сверху на изрытую шрамами равнину и на толстую жопу. Фактически этим и занимается Пси-корпус. Имеет историю бунтов, Армии Гопоты, затраханных крестьян и индейцев. Минголла теперь плохой парень. Подобные мысли и раньше приходили ему в голову, но никогда с такой отчетливостью, и, все больше загораясь будоражащей ясностью порошка, Минголла видел себя на киноафишах: МИНГОЛЛА – огненными буквами, его громадная фигура нависла над горящими деревнями и вопящими толпами, а из глаз брызжут во все стороны ментальные лучи. Затем картинка сменилась. Теперь он видел, как рыскает по заваленному трупами переулку, выискивая новую жертву. Минголла не понимал, как вышел на эту дорожку, цепочка событий восстанавливалась легко, но ничего не объясняла. Кажется, его кинули, или он сам себя кинул, или... Альвина что-то пробормотала сквозь сон. Блядь, надо ее трахнуть! И даже к черту еблю, просто хоть к кому-то прижаться. Минголле было страшно, и он не стыдился это признать. Еще бы не бояться, когда тебя ждет Баррио. Он просто полежит рядом с ней, и все, приткнется рядом и прижмет к себе, почувствует, как разогнавшееся сердце стучит в ее исполосованную спину, и поймет, что если она смогла пережить весь этот ужас и лишения, то у него тоже получится. Ему нужно утешение, простая человеческая поддержка. Он стащил одежду, босиком прошлепал к кровати и вытянулся рядом с Альвиной. Она пошевелилась, но не проснулась. Но когда Минголла обнял ее, случайно задев грудь, она обернулась через плечо, сверкнув в темноте белками. Почти невольно он взял ее грудь в ладонь, пропустил между пальцами черенок соска, заставил его напрячься. Член уткнулся в зад. Без слов Альвина согнула колено, он залез ей между ног и потерся там немного, чувствуя, как становится влажно. Сунул во влагалище сначала один палец, потом два, повертел; мышцы затягивали его руку глубже, бедра крутились. Похоже, она его хочет, подумал Минголла. Наверное, думает, что они теперь соратники по борьбе с никарагуанским монстром. Он тоже хотел ее, не все равно кого, а именно ее, хотел, чтобы эта коммунистическая жопа выдавила из него все соки, хотел единения, искупления и власти. Он перевернул ее на живот, встал сзади на колени и, одним легким движением проскользнув внутрь, давил до тех пор, пока не погрузился до последнего дюйма. Он держал ее за талию, ему нравилось возвышаться так, что близость сочеталась с отдаленностью. Вытащил немного и стал смотреть, как ствол движется внутрь и наружу. Словно вылепливая, водил руками по бокам. Наклонился вперед, помял висящие груди, прижал Альвинино лицо к подушке. Изо рта ни звука, тактика герильеро – глотать крики, чтобы не услышал враг, трах под покровом ночи и папоротника. Минголла лупил сильно, надеясь вырвать из нее хоть писк или визг, любуясь трясущимся задом, забываясь и не прислушиваясь больше к ее крикам, забывая все вообще, страх, похоть и дурь, скручиваясь в пылающий узел, затягивая все туже, пока тот вдруг не распустился нитями сладкого изнеможения, оставив Минголлу обливаться потом и хватать ртом воздух.

Он вытащил, и она отвернулась. Напряжение выдавало обиду.

– Я не хотел... – начал Минголла.

– Ты заплатил, – холодно сказала она.

Минголле было стыдно, он понимал, что хорошо бы починить все то, что он наломал: укрепить доверие, может, даже выстроить привязанность. Но гораздо больше он был сейчас расслаблен, доволен собой и своей победой над историей. Ремонт подождет, думал Минголла; сейчас ему хотелось, чтобы эта женщина знала точно, с кем имеет дело, даже если он не знал этого сам.

В три тридцать Минголла и Альвина в компании женщин – человек двадцать, не меньше,– дожидались автобуса, который должен был отвезти их в Баррио. Все молчали. Ночь была беззвездная, безлунная, и только ветер сбрызгивал росшую на обочине траву бесформенной темнотой моря. Сзади растянулась кучка хижин, другое баррио, из дверных проемов выплескивался свет, и соломенные крыши в его потоках были похожи на пучки линялых перьев. На севере показались огни, потом они разрослись и превратились в белый автобус с аккуратной черной надписью над окнами: «Департамент исправительных работ». Автобус визгливо прорычал, двери разъехались, из салона вывалились три жилистых охранника с пистолетами наготове. Кроме обычной одежды на них были маски вроде тех, которыми прикрывают головы борцы. Минголла разглядел, что маски не просто красные – это были лица с ободранной кожей и анатомически точным муляжом мышц и сухожилий. Глаза в этих жутких штуковинах казались блестящей подделкой, а рты, когда охранники их открывали, просто черными дырами. Разглядев Минголлу, троица тут же выволокла его из кучки женщин, повалила на траву и наставила пистолеты.

– Погодите! – воскликнул он, транслируя им товарищество и доверие. Пистолеты опустились.

– Ты кто? – спросил один, помогая Минголле подняться.

Он отвел их в сторону, назвал свое имя, сказал, что он от правительства и что ему нужно тайно поработать в Баррио, разузнать кое о чем у одного заключенного. Потом спросил охранников, как их зовут.

– Хулио.

– Мартин.

– Карлито.

Минголла спросил, будут ли они работать следующей ночью, и охранники сказали да; он предупредил, что, скорее всего, опять окажется среди этих женщин, когда придет время отвозить их на работу. Он подумал, что слишком легко удалось подчинить своей воле людей в таком страшном обличье, – видимо, не так уж много в них скопилось зла. Они втолкнули его в автобус и, подчиняясь команде, усадили рядом с Альвиной.

– Как тебе это удалось? – шепотом спросила она, когда раскрутился двигатель.

– Сунул кой-чего, – ответил он. Она обдумала его ответ и кивнула.

– Значит, и в Баррио разберешься.

С полчаса они ехали мимо кустов и кокосовых плантаций, затем повернули на неразмеченную дорогу, которая вскоре стала шире и воткнулась в ровную утоптанную площадку перед Баррио. Минголла вспомнил аэрофотоснимки: одноэтажная, крытая рифленым железом постройка тянулась на несколько миль среди вытравленных химией джунглей. С земли она выглядела менее внушительно и напоминала склад, на крыше которого выстроились одетые в маски охранники – не такое уж редкое зрелище в Латинской Америке,– и все же Минголла не столько воспринимал, сколько чувствовал, какая это громадина, будто сила тяжести и сам воздух здесь были не такими, как в окружающих землях. И глубже, сильнее попадая под влияние Баррио, когда уже видны становились детали, Минголла ощущал всю опасность этой тюрьмы. Над крышей скользили лучи расставленных в джунглях прожекторов, в них, словно спички, вспыхивали кровавые маски караульных и переливались толстые кольца дыма, похожие на хвосты драконов, слишком огромных, а потому невидимых в небе. Над главными воротами – точнее, над раздвижной металлической дверью, тоже освещенной прожектором, – торчала примитивная виселица, на ней качались восемь мужских и женских тел, израненных и обожженных настолько, что вряд ли их повесили живыми. В окна автобуса несло приготовленной на углях пищей, дымом, тошнотворной плесенью смерти, болезненной приторностью скученных тел и бог знает чем еще... от этой адской смеси тысячи ароматов Минголла едва не задохнулся. Автобус остановился у полуоткрытых ворот, и стал слышен шум, сложенный, как и запах, из множества частей – смеха, бормотаний и криков, – но примечательнее всего были не сами эти части и не шум целиком, а его ритм – в таком несовместимом единстве нарастает и затухает гомон джунглей, где даже птицы и насекомые подчиняются законам и установкам органического мира.

– Держись поближе, – приказала Альвина, когда их погнали через ворота, и Минголла взял ее за руку. За спиной проскрежетали двери, заперев людей в душной полутемной жаре, и трое охранников исчезли за проделанным в боковой стене входом. Впереди были еще одни ворота со щелями, оттуда неслись шум, вонь и оранжевые проблески. Минголлу словно проглотило чудовище с железными челюстями и огненными внутренностями. Вторые ворота со скрипом поднялись, люди поспешно повернули направо и вошли в тень. Уткнувшись в грубую каменную кладку, Альвина прошептала:

– Леон?

– Кто это с тобой? – Дребезжащий голос.

– Двоюродный брат... он свой.

– Мило, – отозвался голос.

Минголла решил, что это приветствие, но его так сильно загипнотизировал узор из дыма, пламени и теней, мелькания света и темноты, прочно соединенный со звуковыми ритмами, что только через несколько секунд все это сложилось во внятный образ. Крышу поддерживал сливавшийся в бесконечности лес черных столбов, среди них приткнулись жилища: навесы, палатки, хижины, пещеры в грудах кирпича. Стены принадлежали глинобитным домикам со ставнями на окнах; в других частях Баррио, если верить Минголлиным картам, таких домов были целые лабиринты, остатки города, некогда стоявшего на этой земле. Повсюду горели костры. У стен, в жаровнях, в смоляных бочках. Среди оранжево-дымного свечения бродили заключенные, многие с ножами в руках.

– Сучья родина, а? – сказал Леон, появляясь из тени. Средних лет индеец, ростом чуть повыше Альвины, с морщинистым лицом, запавшими щеками и стрижкой под горшок. Несмотря на жару, на плечах его болталось пончо.

– Это тот друг, про которого я говорила,– сказала Альвина Минголле. – Можешь на него положиться.

– Больно ты щедра на мои услуги. – Леон ухмыльнулся, обнажив семь или восемь гнилых зубов, торчавших под немыслимыми углами, словно старые могильные плиты.

– Я заплачу, – сказал Минголла.

В ответ на такую лаконичность лицо Леона застыло.

– Что тебе надо? – спросил он. Минголла дал фотографию де Седегуи, и Леон сказал:

– Найду... поговорим утром. – Он вытащил из-под пончо нож. – Оружие есть?

Минголла достал из чехла свой.

– Тогда пошли, – сказал Леон.

Гуляя в ту ночь по Баррио – через зоны огня, пятна липкой темноты и полосы невыносимой вони – Минголла видел много незабываемого и много непонятного, но ни о чем не спрашивал, ибо, хотя зрелище и разрывало сердце, он понимал, что Баррио объясняет само себя и что в этом мире царят свои понятия о добре и зле. Баррио словно раскрывалось перед Минголлой, предлагая ему образцы своих сокровищ. Он поворачивал голову к потертой шторке перед навесом, и она тут же отдергивалась; нахохленные, как вороны, люди, секунду назад толпившиеся вокруг смоляной бочки, расступались, открывая взгляду ужасную, жалкую или – редко – прекрасную картину. Минголла видел драки и групповые изнасилования, все, какие только бывают, болезни и увечья. Он смотрел на мужчину с деревянным обрубком вместо руки, в который была воткнута вилка, и на другого, несшего на подносе мышиные трупы, похожие на кровавые конфеты. Две матроны разрисовывали полумесяцами новорожденного младенца, а за их спинами стояла распятая у столба молодая женщина с таким же точно узором на восковых грудях. В одном месте вдруг поднялся кусок крыши, шею спящего человека захлестнула петля, и через секунду, хрипящего и задыхающегося, его тащила вверх команда охранников; чуть дальше другие охранники сняли другой кусок крыши, и вода полилась из бочки на детей, они тут же принялись хохотать и слизывать друг с друга капли. Однокомнатный домик без окон, в котором жили Альвина с отцом, стал еще одной иллюстрацией к законам Баррио. К дверям этой халупы был прикован двенадцатилетний мальчик с мачете в руках, и, судя по виду, ему совсем неплохо сиделось на привязи; они подошли поближе, мальчишка протянул ключ Леону, тот отпер его и подарил манго. Затем пожелал всем спокойной ночи и напомнил Минголле, что утром они встретятся.

Стены здесь были голубые, но облупленные, их покрывал десятилетний слой граффити, комнату освещала свеча, и почти всю ее занимали два матраса; на одном лежал Эрмето Гусман – древний седой старик с красной, как ржавое железо, кожей, костлявое тело почти не выступало из-под укрывавшей его простыни. Пахло фекалиями, и, пока Минголла сидел на матрасе, листая пачку любовных романов, Альвина почти час отмывала старика. Она не удосужилась их познакомить, старик, казалось, вообще не заметил Минголлу – но, когда Альвина подняла отцу голову, чтобы напоить минеральной водой из бутылки, тот уставился на него темными, однако все еще тронутыми огнем глазами, живыми и мужественными. Глаза словно пили Минголлу с той же жадностью, с какой старик заглатывал воду. Под этим взглядом Минголла чувствовал себя молодым и неопытным, старик что-то прошептал, и он решил, что это про него.

– Что он говорит? – спросил Минголла у Аль-вины.

– Говорит, что вода вкусная... как в старые времена.

– Когда мы застрелили ублюдка Аренаса. – Эрмето потянулся, чтобы сесть, но упал на спину. – Помнишь, Альвина?

Она успокоила его, сказала, что ему лучше молчать.

– Не любит, когда я вспоминаю старое,– проговорил Эрмето.

– О чем там вспоминать? – грубо сказала Альвина.

– О борьбе,– не унимался Эрмето,– Мы ведь боролись...

– Боролись! – Альвина сплюнула. – Дохли, а не боролись.

Минголле стало жаль старика.

– Не знаю, – начал он. – Вы...

– Нет, она права. Ничего мы не добились.– К концу фразы Эрмето повысил голос, и она прозвучала скорее вопросом, чем утверждением, словно старик не верил сам себе. – Думали, воюем с людьми, поубивали столько, что решили, победа за нами. Но мы не воевали с людьми. Мы воевали с волнами... да, два гиганта за тысячу миль гнали на нас волны. У нас не было ни единого шанса.

– Выбора у нас не было тоже. – Открыв жестяную коробку, Альвина достала оттуда хлеб и сыр. – Нас убивали.

Старик произнес несколько слов так тихо, что даже Альвина ничего не расслышала и попросила повторить.

– Мой брат, – он перекрестился, – да поможет ему Бог.

Она погладила Эрмето по голове. Старик попросил еще воды и жадно проглотил.

– Но ты же помнишь, как все было, Альвина? Тогда, в Чучуматанесе?

– Помню, – устало ответила она.

– Нас тогда заперли на высоком перевале, – объяснил он Минголле. – Воды совсем нет, да и еды, считай, тоже. Река внизу, но не добраться. В небе только вертолеты и гудели. Пить хотелось так сильно, что мы ели цветы кустарниковых пальм, у всех потом были судороги. Однажды нашли звериный водопой – маленький пруд с пеной. В конце концов вертолеты, улетели, и мы доковыляли до реки. Странный был день... гром с туманом. Все как скелеты, но когда попадали под солнечные лучи, светились, как ангелы, – почти прозрачные. Ангелы бросались в реку.

– Ну, просто красота,– пренебрежительно бросила Альвина.

– Красота и есть, – сказал старик.

Она кормила отца хлебными и сырными крошками. Минголла обрадовался передышке – выносить стариковские описания было слишком трудно. Привалившись к стене, он вслушивался в звуки баррио, думал о борьбе, об Армии Гопоты, потом, чтобы прогнать эти мысли, открыл пакет со снежком и втянул в себя приличную дозу. Отсыпал пакетик поменьше для Леона, лег и закрыл глаза. Сквозь веки пламя свечей представлялось красными размазанными пятнами, и этот кровавый свет наводил все на те же мысли об Эрмето и Альвине. Минголла понимал, что стоит ему расслабиться, как он тут же начнет им сочувствовать, и в этом сочувствии будет столько же надуманного непонимания, сколько в прежнем безразличии. Он знал понаслышке, что такое голод в горах. По сравнению с ним все перенесенные Минголлой тяготы казались мелкими неприятностями, и одно это заставляло думать о расплате.

Альвина задула свечу и легла рядом. Минголла отодвинулся, не желая ее касаться, как будто боялся, что она запачкает его своими принципами и тогда придется встать на весьма рискованный путь. От Альвины пахло землей, мускусом, и вместе с наркотиком эти ароматы будили желание. Она почувствовала:

– Хочешь еще, придется платить. Минголла долго подбирал слова, наконец сказал:

– Я могу вас отсюда вытащить.

– Чепуха.

– Правда могу. – Он оперся на локоть и всмотрелся сквозь темноту ей в лицо.– Я...

– Правительство держит у себя сестру и племянников. Если мы сбежим, их убьют.

– Их можно найти. Или...

– Хватит, – оборвала она.

Они лежали молча, крики и гомон Баррио словно добавляли темноте тяжести и выдавливали черный воздух из Минголлиных легких.

– Не понимаю, – сказала Альвина.

– Чего?

– Тебя... Почти не знаю, и ты не слишком мне правишься, но почему-то я тебе верю.

– Жалко, что я тебе не нравлюсь.

– Не бери в голову,– сказала она.– Мне мало кто нравится.

В ее словах, подумал Минголла, осознанное неприятие жизни – он представлял, какая она была в те времена, когда политика делалась высоко в холмах и все казалось возможным: обычная хорошенькая индианка, наделенная необычным рвением и страстью. Ему хотелось как-то ей помочь, сделать что-то хорошее, и тут он вспомнил о стопке любовных романов.

– Тебе нравится секс? – спросил он. – Я хочу сказать, не... работа, а с кем-то, кто тебе небезразличен.

– Иди к черту, – ответила она.

– Я серьезно.

– Я тоже.

– Хочешь, сделаю так, что тебе понравится. Она рассмеялась.

– Это я уже слышала.

– Нет, правда. Представь, я могу так тебя загипнотизировать, что ты почувствуешь страсть. Хочешь?

В матрасе зашуршала солома – Альвина повернулась на бок и поймала Минголлин взгляд.

– Десять лемпиров, – сказала она, – и я тебе хоть петухом прокукарекую.

– Я о другом.

Протянув руку, она погладила его член.

– Ерунда,– сказала она горько.– Десять лемпиров. Про всех девчонок позабудешь.

Он обиженно оттолкнул ее руку.

– Не хочешь? – удивилась Альвина. – Ну ладно, тогда в другой раз, когда будет настроение.

Ему очень хотелось сделать то, что обещал, даже против ее воли, но что-то не пускало – Минголла не мог избавиться от уверенности, что эта женщина его выше.

– Не понимаю,– сказала через некоторое время Альвина. – Теперь я вообще ничего не понимаю.

Утро в Баррио отличалось от ночи только тем, что изредка поднимались секции крыш, внутрь лились струи серого света и заключенные, рискуя получить увечья, собирались под открытым небом, чтобы хоть мельком взглянуть на свободу; в остальном между черными столбами и кострами царил все тот же дымный оранжевый сумрак. Леон и Минголла сидели в темной нише центральной части Баррио – там, растянувшись во всю ширину тюрьмы, сохранилась целая улица глинобитных домов, и в одном из них, с белыми стенами, черными ставнями и разведенным неподалеку костром в смоляной бочке, жил Ополонио де Седегуи.

– Видишь четыре мужика у входа? – Леон сунул кончик ножа в пакет со снежком. – Они там всегда. Телохранители. Думай сам, как от них избавиться. Отвлечь, может. – Он вдохнул порошок прямо с лезвия. Черные глаза расширились, щеки втянулись. – Chingaste! Классная штука!

Четверо парней, выстроившиеся в ряд у дома де Седегуи, были молоды, накачаны и, судя по заторможенности, находились под психическим контролем. Вопиющая небрежность со стороны де Седегуи: вполне возможно, именно телохранители и вывели на него американских агентов.

– Если у тебя есть еще, то я знаю ребят, которые будут только рады, – сказал Леон.

– Потом поговорим.– Минголла тоже вдохнул целое лезвие снежка и посмотрел по сторонам. Он все больше привыкал к шуму, вони и с удивлением отмечал, что, похоже, ему здесь нравится. Он хмыкнул, и Леон спросил, что его так рассмешило. – Ничего, – сказал Минголла.

Леон тоже засмеялся, словно в этом «ничего» на самом деле было что-то веселое. В уголках глаз собрались острые лучики, и красно-коричневая кожа стала похожа на бумагу.

– Значит, – сказал он, помолчав, – ты Альвинин двоюродный брат, ага? Странно, она ничего о тебе не говорила. Обычно только о родне и болтает.

– Она про меня не знала, – ответил Минголла. – Я из другой ветви.

– А! – сказал Леон. – Тогда понятно.

Минголла вдохнул еще снежка. В голове происходили приятные вещи, зато нос разрывало на части, и Минголла подумал, что, может, стоит класть порошок под язык. Или вообще остановиться. Но он уже настолько привык быть на взводе, что постоянная подкормка казалась вполне нормальной.

– А я думал, у нее вся родня под Кобаном, – сказал Леон.

– Выходит, нет.

– Знаешь, – сказал Леон, – глупо лезть в эту яму, чтобы прикончить одного парня. Он и так считай что труп.

– Да, наверное.

– Тогда чего тебе на самом деле надо?

С подозрительностью Леона скоро придется что-то делать, но сейчас Минголла чувствовал себя настолько свободно и спокойно, что решил пока не трогать.

– Пошли отсюда. – Он поднялся на ноги.

По пути к домику Альвины Минголла размышлял о том, действительно ли ему здесь нравится: виноват, скорее всего, был порошок, но все-таки Баррио представлялось... не то чтобы красивым, но живописным. Картины его излучали внутренний свет и мудрое спокойствие, напоминавшее Минголле работы старых мастеров. Вот трое мужчин навалились на женщину, она брыкается и царапается, но все четверо смотрят вверх – туда, где открылась крыша, и древко солнечного света заиграло на их фигурах, заставило замереть и преобразиться. А вот в тени под соломенным навесом сидит старая карга, ну вылитый персонаж Гойи[15]: лицо ее обрамляет черный платок, в руке она держит перо и удивленно на него таращится. И все Баррио с его черными перегородками, дымно-оранжевыми секторами горя, пляской пламени и силуэтами чертей представлялось Минголле коллекцией доренессансных триптихов. Подобно парню, что расписывал фресками разбомбленные деревни, он мог остаться здесь навсегда и обрести бессмертие, сохраняя для потомков жизнь в страхе и лишениях... Новый звук, волна смеха и еще более сильного возбуждения покатилась ему навстречу, и Минголла замер. Цепочка одетых в маски охранников кнутами и автоматами гнала вперед толпу заключенных.

– Сюда! – Леон схватил его за руку и потащил к домам. – Здесь не достанут.

Минголле стало не по себе.

– Почему?

– Они никого не ищут... просто чистка.– Леон не отпускал его. – Всегда в это время, но дома не трогают.

Люди разбегались во все стороны, крича, визжа, острые лезвия звука обрывались на самом пике, и чье-то плечо швырнуло Минголлу к столбу. Вокруг него кружились и затягивались в воронки измученные болезнью цветы – все одинаковые, с вырезанными по шаблону дырами ртов и пустых глаз, с коричневыми крапчатыми лепестками кожи – завядший букет спустили в канализацию. Раздвоенная рука-хворостинка ухватила Минголлу за плечо, морщинистый рот проговорил «пожалуйста» и тут же унесся прочь. Минголла хотел пробраться к Леону, но течение толпы влекло его в сторону. Охранники приближались, уже виден был узор кровавых мускулов на их масках, слышны щелчки хлыстов, а крики боли мешались теперь с криками ужаса. В Минголлину ногу отчаянно вцепился маленький мальчик, точно зверек, ухватившийся в бурю за ветку дерева, но сила толпы содрала его, когда Минголла стал пробиваться через перегородивший течение людской тромб. Крики растворялись в дымном свете, он пульсировал, пламя смоляных бочек вздымалось еще выше, и Минголла боролся с желанием начать размахивать ножом и орать вместе со всеми. Он перевел дух за дверью, которую, подперев клином, все это время держал открытой Леон; вслед за Минголлой в полутемную комнату проскользнул какой-то подросток – проскользнул и закричал, когда нож полоснул ему горло. Перепуганное лицо Леона. Минголла втиснулся в дверь, ребром ладони свалил Леона на пол, тот перекатился, встал, согнувшись, выставил нож. Но тут же споткнулся, на лице замешательство, потом скорбь – Минголла выстрелил в него импульсом вины за преданную дружбу. Нож выпал.

Минголла запер дверь на засов, встал на колени рядом с мальчиком, проверил пульс; пальцы испачкала кровь. Леон, рыдая и закрывая руками лицо, сполз по стене. За ним в дальнем углу тряслась старуха – окруженная дрожащими свечами и укутанная в такие же серые, как ее кожа, одеяла, она испуганно таращилась на Минголлу. Он стащил одно из ее одеял и накрыл мертвого мальчика. Затем подобрал с пола нож и присел на корточки рядом с Леоном.

– На кого работаешь? – спросил Минголла. Тот рыдал, и, ткнув его ножом в ногу, Минголла повторил вопрос.

– Ни на кого! Ни на кого! – У Леона дергался кадык, а голос срывался. – Я только хотел порошок.

Предательство Леона заставило Минголлу осознать, насколько он был безрассуден. Разгуливал по аду, точно маленький ребенок, млел, любовался эстетикой и без толку изображал доброго самаритянина. Идиоту еще повезло, что живой. Больше это говно не повторится, думал Минголла. Он сделает свое дело и свалит отсюда подальше. Лицо Леона блестело от слез, он не мог удержать рыданий, и Минголла нажал посильнее, медленно доводя муки совести до суицидального пика. Поднес к Леоновой шее нож.

– Не надо, прошу тебя... Господи, не надо! – Волоча за собой одеяла, к нему ползла старуха. – Я умру! Умру! – Голос четкий, но немощный, как режущая боль, как скрежет друг о друга сломанных ребер. Лицо – серая маска смерти, волосатые родимые пятна, опухшие скулы. После этой мертвой жизни смерть стала бы ей лучшим другом. Минголла отвернулся – его переполняло отвращение, и он готов был перерезать Леону горло с равнодушием холодного судьи. – Он не виноват, – ныла старуха. – Он себя не помнил.

На это у Минголлы имелся ответ, позаимствованный из университетского курса по философии, но он им не воспользовался.

– А в этом кто виноват? – Он указал ножом на мальчика.

– Ты не понимаешь, – ныла старуха. – Ты не знаешь, что ему... – Из мокрого темного глаза выкатилась слеза размером с жемчужину. – Его такое заставляли делать, такой ужас... Но он боролся. Десять лет в джунглях. Десять лет жить, как зверь, и все время война. Ты не понимаешь.

У Леона от рыданий тряслась грудь.

– Ты кто? – спросил Минголла.

– Он мой сын... сын.

– Ты знала, что он задумал?

Она не колебалась:

– Да, и ты сделал бы то же самое. Столько наркотика, такие деньги. Ты такой же, как мы.

– Нет. – Минголла снова указал на мальчика. – Этого я бы не сделал.

– Значит, дурак! – сказала старуха; эхом ей откликнулись уличные визги и крики, слегка приглушенные, но по-прежнему переполненные хаосом.– Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь, ничего. Леон... О боже! Когда ему было семнадцать – только женился, – в деревню пришли солдаты. Они собрали молодых мужчин, дали им ружья и повезли на грузовике в соседнюю деревню, там люди с помещиком судились. Настоящий злодей был. Солдаты приказали нашим мужчинам застрелить в той деревне всех молодых женщин. У них не было выбора. Если бы они отказались, солдаты убили бы их женщин. – Она с тоской посмотрела на серые стены, будто они могли что-то объяснить. – Ты ничего не знаешь.

– Прости меня! – взмолился Леон. – Боже, о боже, прости меня!

– Я знаю то, что он чуть меня не убил, – сказал Минголла. – И мне все равно, как он до этого дошел.

– Да мне-то что? – Мать Леона вытаращилась в потолок и воздела руки. – Пусть меня лишают сына, пусть я умру с голоду. Зачем мне вообще жить? – Она бросила на Минголлу взгляд, полный незамутненной ненависти. – Режь! – взвизгнула она. – Убивай его! Смотри. – Палец указывал на Леона. – Ему тоже все равно. Какая разница: жизнь, смерть. В Баррио все едино. – Теперь она вопила в голос. – Чтоб тебе жить вечно в этой проклятой Богом дыре! Чтоб тебя эта жизнь сожрала дюйм за дюймом! – Она рванула блузку, посыпались пуговицы, обнажились пустые мешочки грудей. – Меня сперва убей! Режь, дьявол! Меня режь! Меня!

Увидав, что Минголла не реагирует, она оттянула его руку от шеи Леона и потащила к своей груди. Глаза горели безумным огнем, словно у птицы, а хватка оказалась неестественно сильной. В горле булькало. Минголла оттолкнул старуху, и она повалилась на пол, задыхаясь, оскалив зубы; древняя серая волчица вся ушла в страх, ушла настолько глубоко, что страх превратился в радость, в жажду смерти. Минголла не чувствовал жалости, это было неуместно. Старая карга не хотела жалости и не нуждалась в ней. Он нагнал на мать Леона сон, просто чтобы отвязаться. Отложив суд над самим Леоном, уселся в углу на одеяла... они даже пахли серостью.

Предупреждая усталость, он втянул еще снежка. К Альвине он больше не пойдет. Слушать мемуары Эрмето, снова проникаться уважением – все это только расслабляет. Он досидит здесь до полуночи, а после разберется с де Седегуи. Разберется честно. Без маневров и фокусов. Минголле хотелось поединка – проверить свою силу. Вероломство давалось ему с трудом, и пока он не наберется опыта, ему еще не раз предстоит платить за собственную беспечность; грубая сила – вот самая надежная страховка. А нерасчетлив он только потому, что умеет обращаться с силой, решил для себя Минголла; нерасчетливость – это диплом храбрости. И потом, если он мало озабочен собственным выживанием, значит, так тому и быть – для убийцы это даже полезно.

Плач Леона начал раздражать Минголлу, и он отправил его спать вместе с матерью. Достал фотографию де Седегуи и стал искать знаки. Однако мягкое лицо профессионала не выдавало ничего, если только сама эта непроницаемость не указывала на вероломство. Хотелось надеяться, что это так, что борьба будет между силой и хитростью и это станет для Минголлы самым лучшим испытанием. Уголком фотографии он зацепил новую порцию снежка. Порошок твердел в голове, превращался в поток замороженного электричества и вскоре уже отторгал любые мысли, кроме своей собственной синтетической радости. У Минголлы горело в носу, сердце колотилось, но он не двигался с места. Таращился на грязную стену и превращал решимость в гнев, подобно воину, что воображает предстоящую битву, переживая ее заранее, в спокойную минуту у домашнего очага, со спящими у ног собаками.

Около шести хлынул дождь, тяжелые капли пулями стучали по крыше, затапливая все остальные звуки. Охранники поднимали секции кровли, и трассирующий дождь косо прочерчивал оранжевый сумрак, вспыхивая в каждой новой капле. Люди срывали с себя тряпье и пускались в пляс: рты открыты, кожа скользкая и блестящая, кто-то собирал воду в ведра, кто-то падал на колени, простирая руки к небесам. Костры шипели и пригибались. Клубился дым, в воздухе скапливалась сырая прохлада. Легкое, приподнятое настроение, безумие карнавала – под его прикрытием Минголла прошагал к горящей смоляной бочке на углу дома де Седегуи и присоединился к топтавшимся вокруг нее трем старикам, внушив им, что они давно его ждут не дождутся. Краем глаза он изучал расположившихся по бокам двери четырех охранников. Включив специальный блок, отгородился от пси-чувств человека, которого собирался убить, и стал думать, что делать с охраной.

Старики жарили насаженных на проволоку змей, те уже чернели и потрескивали, глаза – осколки мутных кристаллов, изо ртов вырывались струйки дыма, а подсвеченные снизу лица стариков превращались в мертвые маски из теней и разгоряченной кожи. Минголле предложили попробовать змеиного мяса, но он отказался и посоветовал угостить охранников. Мысль привела всю троицу в восторг. Как они сами не додумались? Телохранители обсудили неловкое приглашение и побежали на зов. Несколько минут спустя они растянулись на земле, погрузившись Минголлиными стараниями в сон, а старики оцепенели – они испугались, что мясо испорченное, но Минголла тут же внушил им, что все в порядке, а заодно что неплохо бы оттащить телохранителей за кучу камней и дать им там без помех отдохнуть. Дело сделано, старики вернулись к змеям, очистили кусочки мяса, попробовали и объявили, что надо еще немного пожарить, как будто не произошло ничего особенного.

Через пять минут в дверях показался де Седегуи. Он был в джинсах, зеленой рубашке с закатанными рукавами и оказался еще более тощим, чем предполагал Минголла; никарагуанец давно не стригся, длинные черные кудри падали ему на плечи, смуглое лицо ничего не выражало. Он тоже держал блок, но, заметив отсутствие охраны, ослабил защиту. Тепло его было сильным, но не таким сильным, как у Тулли, и Минголла, решив, что бояться нечего, тоже снял блок. Де Седегуи отыскал его среди собравшихся у бочки людей, беспомощно развел руками; затем кивнул, и Минголла, не оставляя мечты о честном поединке, пошел навстречу. Барабанная дробь дождя, казалось, исходила из его собственного переполненного адреналином тела.

– Я тебя ждал,– сказал де Седегуи негромко и вежливо.

Минголла ничего не ответил, опасаясь, что слова, да и вообще любой контакт, подорвет его решимость.

– Рано или поздно они должны были кого-то прислать, и, конечно, посильнее меня. Но ты...– Де Седегуи улыбнулся тонко и грустно. – Наверное, у них теперь модно палить из пушек по воробьям. – Он потер подбородок средним пальцем, будто разглаживая какой-то дефект. – Ты ведь пришел меня убить, правда?

Минголла хранил молчание.

– Ну что ж... – Де Седегуи снова развел руки ладонями вверх. – Я не буду сопротивляться. Шансов все равно никаких... Да ты и сам в курсе.– Он нервно рассмеялся. – Так что, если не слишком торопишься, может, зайдем в дом? Дай мне покурить напоследок и выпить вина. Я вообще-то уважаю формальности и всегда считал человеческую смерть весьма серьезным для них поводом.

Все шло не так, как представлял Минголла. Капитуляция де Седегуи сбила его с толку – он не мог не сочувствовать этому человеку.

– В доме никого нет, – сказал де Седегуи. – Посмотри через окно, если не веришь.

Минголла подошел к окну, распахнул ставни, заглянул внутрь. У дальней стены стояла кровать, в противоположном углу горка подушек, а подвешенная к потолочному крюку керосиновая лампа заливала комнату неровным оранжевым светом. На полу штабеля консервных банок, бутылки, множество книг. Очень чисто.

– Хорошо, – сказал Минголла. – Пошли.

Войдя в дом, де Седегуи прикрутил до маленького полумесяца фитиль керосиновой лампы, и в комнате стало почти совсем темно.

– Не волнуйся, – сказал он. – Фокусов не будет. Я люблю темноту. – Он взял с пола бутылку вина и сел на кровать. – Тебе не предлагаю, к чему компромат. Давно ведь жду, кстати говоря.

– Вы хотите умереть? – спросил Минголла, усаживаясь на подушки.

Вспыхнула спичка, медленно разгорелся уголек сигареты. Де Седегуи лег на спину и слился с тенью.

– Не совсем. Просто мне неинтересно быть тем, кто я сейчас.

Минголла чувствовал себя неловко: де Седегуи втягивал его в свои проблемы, и он сомневался, что сможет довести дело до конца.

– Когда-нибудь ты тоже придешь к тому же, – продолжал де Седегуи. – Ты ведь ничем от меня не отличаешься.

Дождь стихал, барабанная дробь умолкала, и жестокая музыка Баррио снова обретала господство.

– Зачем вы здесь живете? – спросил Минголла.

– Я понял, что стал преступником, – ответил де Седегуи. – Можно было догадаться и раньше, но я слишком, – он рассмеялся, – слишком любил свои преступления, чтобы считать их таковыми. А когда все же понял, то решил поселиться в самом сердце закона, изучить его уроки и мудрые установления. Я же сказал, что уважаю формальности.

– Искупление? – спросил Минголла.

– Правосудие. Разумеется, его всегда путают с наказанием. Люди веками превосходили самих себя, изобретая способы возмездия. Знаешь, например, что некто Бексон однажды разработал целую систему пенитенциарной геральдики? Он предложил, чтобы перед повешением приговоренных одевали в красное или черное, отцеубийцы, по его системе, должны были носить черные вуали и резные кинжалы, а рубахи заключенных украшались бы змеиными узорами. Поразительно! Есть ли разница, какого цвета будет мой смертельный саван? Все, что мне нужно, – это суд за мои преступления, и вот, – он поднял бутылку, – ты здесь.

– Если все так серьезно, то почему вы не убили себя?

– Ты плохо меня слушал. Я ищу правосудия, а сам, конечно, был бы куда милосерднее, чем ты.– Де Седегуи надолго приложился к бутылке. – Бессмысленно тебе что-то объяснять. Ты слишком молод и неопытен. Поймешь, когда доберешься до Нефритового сектора... хотя тогда, наверное, тебе будет все равно. Как и всем.

– Нефритовый сектор? Что это такое?

– Скоро узнаешь, – ответил де Седегуи.– Сейчас ты все равно не поверишь.

– Я могу заставить вас говорить.

– Что ж не заставляешь? Объясню. Потому что тебе меня жаль... или не жаль, но какие-то чувства в тебе есть. Процесс, тебя породивший, до такой степени выхолащивает все мыслимые чувства, что ты готов уцепиться за любое, даже самое неуместное. Ты – творение силы, и пока тебе слишком нравится с ней играться, ты не способен оценить, на какие она способна разрушения,– он растягивал слова, – страшные и добровольные разрушения, которые ты сам себе причиняешь.

Минголлу разозлила эта тирада, а страсть, переполнявшая последнюю фразу, даже напугала.

Де Седегуи резко встал с кровати, и Минголла насторожился. Но теперь никарагуанец просто ходил взад-вперед по комнате из тени в приглушенный свет и обратно. Он погасил сигарету.

– Тюрьмы... просто восхитительно. О психологическом аспекте их устройств написаны целые книги. Бентам, например. Паноптикум. Превосходный проект! Кольцевое здание с башней в центре и двором вокруг; в башне широкие окна, смотрят на внутреннюю стену кольца, там находятся камеры, они освещены изнутри, словно тысячи маленьких подмостков. В башне, разумеется, наблюдатели, скрытые от взглядов заключенных. Их присутствие – гарантия порядка. Кто решится бежать, если знает, что за ним все время смотрят? Этот Паноптикум похож на систему карцеров, которую применяют в Нефритовом секторе, хотя в ней нет и половины той эффективности. Но, по правде сказать, Нефритовый сектор – просто розыгрыш... да, розыгрыш, который сила устроила сама себе. – Он покачал указательным пальцем. – Погоди, еще увидишь! И тогда ты не поверишь своим глазам! Мелкая семейная ссора Доросла до войны. Мадрадоны и Сотомайоры.

– Я уже слыхал эти фамилии. – Минголла покопался в памяти. – В каком-то рассказе... кажется.

Де Седегуи рассмеялся.

– Это не рассказ, можешь мне поверить. Скоро узнаешь. – Он все так же ходил по комнате, с силой впечатывая подошвы в пол, словно затаптывал маленькие костры; слова вырывались страстными шквалами. – А ты знаешь, что главной целью правосудия когда-то считалось признание вины? Люди объявляли себя виновными, стоя перед виселицей. «О Господи! Прости мне мое гнусное злодеяние, мой ужасный грех!» Здесь, в Гондурасе, эта традиция жива. Скотокрадов фотографируют с кусками мяса в руках, снимки печатают в газетах. Я сам однажды видел, как двое убийц держали под руки тело человека, которого они утопили. Жуткое зрелище! Глаза как вареные яйца, белые, выпученные... дети, которым это попалось на глаза, не забудут до конца жизни. Но кто поверит моему признанию? Какие я предъявлю доказательства? – Он швырнул бутылку в стену, и звон разбитого стекла резанул Минголлу по нервам. – Мы живем в Темные века! Повсюду позорные столбы, плахи, виселицы. Фиеста казней! Я сам приложил к этому руку...– Он остановился у двери.– Пора тебе заняться делом. Правда, пора.

Минголла опустил голову – он побежден. Никарагуанец был безумен и жалок, совесть проела его до костей, борьбы не будет и поединка тоже. Убийство станет истреблением.

– Чего ты ждешь?

– Отстаньте, а,– проговорил Минголла.

– О, неужто я тебя растрогал? – воскликнул де Седегуи с притворным сочувствием. – Раскопал остатки гуманизма? Трудности с мотивацией, ага? Так и быть, помогу. – Он подошел к Минголле и больно пнул его в ногу.

Тот вскрикнул и схватился за ушибленное место.

– Добавить мотивации? – спросил де Седегуи. – Ладно. – И плюнул ему в лицо.

Минголлу передернуло, но он сдержался и вытер щеку рукавом.

– Какое самообладание! – Де Седегуи хлопнул в ладоши. – Ты даже похож на человека! Но,– он понизил голос до мерзкого шепота,– мы-то с тобой знаем, что ты не человек. Вперед, мудак! Смотри, сколько силы – ползает, извивается, как тошнотворный червяк, а ты боишься ею воспользоваться. Тебе же хочется... так вперед! Вот он я! Ослепи меня своими молниями! – Он пьяно рассмеялся, подскочил и опять стукнул Минголлу по ноге.

– Пошел к черту! – Минголла откатился, встал, пригнулся, глаза сощурились от ненависти.

– Превосходно! – воскликнул де Седегуи. – Волкодав рычит, глаза наливаются кровью!

Минголла распалялся все сильнее, гнев питался отвращением к самому себе, и все это устроил де Седегуи; проскочила мысль, что неплохо бы отплатить ему тем же. Никарагуанец плюнул еще раз, задев Минголлу брызгами.

– Какая прелесть: ты так стараешься казаться крутым парнем, а на самом деле всего лишь грязный маленький паук, готовый изрыгнуть в слабого собрата свою отравленную блевотину. – Еще пинок. – Не трусь! Только подумай, в какой экстаз приведет тебя убийство, твои мысли вонзаются в меня... как там говорят американцы? Выебать мозги. Превосходная фраза! Этим ты сейчас и займешься – обкончаешься, пока заебешь мои мозги до смерти. Сколько мне еще ждать? У тебя что, любовная игра, предвкушение?

Де Седегуи замахнулся для очередного пинка, но пока он отводил назад ногу, Минголла ударил его со всей силы – той силы, о которой он не знал раньше, и де Седегуи захлестнуло волной отвращения к самому себе. Никарагуанец зашатался и растворился в тени у самой двери; послышался свист, скулеж, вой поднимался все выше и выше, словно звук закипающего чайника. Схватившись руками за голову, де Седегуи вывалился через дверь, качнулся – темная сумасшедшая фигура в оранжевом сумраке – и свернул за угол; Минголла метнулся следом.

Три старика все так же торчали у горящей смоляной бочки, и, качаясь, не помня себя, де Седегуи оттолкнул их в сторону. Он стоял рядом с бочкой, дико трясся и вдруг схватился обеими руками за края. Металл наверняка был раскаленным, но де Седегуи даже не вскрикнул. Один из стариков рванулся к нему, вытащил нож, но прежде чем он успел ударить, де Седегуи – с формальной точностью глубокого поклона – опустил в бочку голову. Отраженное от стенок сияние стало в два раза ярче, и, когда де Седегуи выпрямился, у него горели волосы, горела рубашка, футовое пламя, облизывая череп, поднималось вверх, словно вставшие дыбом красно-оранжевые волосы с прожилками черных нитей. Крики, шорох, множество голосов катятся во все стороны – быстро, точно ветер в лесу, разнося весть. На мгновение Минголле показалось, что ничего де Седегуи не сделается – сунет руки в карманы и отправится гулять по Баррио. Но он упал, полетели искры, и вот его уже загородили любопытные, а еще те, кому не терпелось добраться до часов и ботинок.

Мысли разбегались, на миг Минголла испугался, что де Седегуи засосет его в дренаж своей смерти, закружит и перемешает с отбросами и затхлыми волнами своего сознания. Минголла попятился, ввалился в какой-то дом и лишь там, в темной комнате, немного успокоился. Еще рано... что он будет делать все это время? Кто-то заглянул в дверь, и Минголла рявкнул, чтобы они убирались. Вытащил пакет с порошком и с ужасом уставился на фотографию улыбающегося де Седегуи; зашвырнул ее в угол и сел на кровать. Подцепил ножом щепоть белой пудры, вдохнул. Слишком быстро, рассыпая порошок на колени и на пол. Порезал ноздрю. Успокойся,– сказал он себе,– ты не виноват. Он не хотел, чтобы де Седегуи совал голову в огонь. Он сам не знал, чего он хотел. Этот человек должен был умереть быстро и безболезненно. Ага, то, что надо. Он втянул еще порошка. И еще. Копнул слишком быстро, кровь смешалась со снежком, на ноже застыла корка. Господи, он же порезался! Искры, как звезды, как маленькие горящие головы, плывут в темноте, сердце колотится в сложном ритме. Безболезненно. Вот чего он хотел. «Конечно, правильно,– сказал он.– Ты упивался насилием, представлял, как трезубец мыслей раскалывает его череп, а на самого этого парня тебе было насрать. Ну да, что с того? Он был мертв, разве не так? Еще снежка? Почему бы и нет, в самом деле. Не повредит. Безболезненно, ну да. Как твоя кровь из носа. Господи». Он только сейчас заметил. Черт побери, весь рот, подбородок. В аду, записал он в мысленном дневнике, Минголла страдал носовым кровотечением, но избегал серьезных осложнений: он не пил воды, не прикасался к пище, не... «Заткнись! Заставь меня, попробуй! Вдуй свои поганые мысли мне в голову – и пыхти! Я весь в огне. Хватит! Пых, треск. Помнишь запах? Хуже, чем эти ебаные змеи! Нюхни с ножа свое говно, не то просыплешь, весь же трясешься. Ага, вот так. И еще чуть-чуть... и еще. Видишь, голоса уже заткнулись, и память туда же. Тишь да гладь. Зашить мозги проводами, сине-белой коликой, электричеством, и ничего нет, только холодные сине-белые искры, тишина. Только знаешь что, Дэвид, Дэви, Дэйв, мистер Минголла, знаешь что?

Что?

Даже она будет слать тебе проклятия».

Автобус катился сквозь безлунную темноту в Ла-Сейбу, Минголла сидел с охранниками – Карлито, Мартином и Хулио. Альвина устроилась на несколько рядов позади, он на нее не смотрел, изучая вместо этого маски солдат. Кажется, он уже умел кое-что в них вычитывать, разбирался, что выражают эти карты кровавых мышц и сухожилий. Маски бесили, но не в них было дело. Ненависть и бешенство он держал теперь в потайном кармане, они усреднились, обезличились и одновременно стали чем-то вроде Минголлиного удостоверения, как лицензия на пистолет. Слушая банальные шутки охранников, пересказ забавных эпизодов, которые случались с ними в Баррио, Минголла кое-что для себя решал. Это было справедливо, думал он. Око за око и все такое.

Автобус остановился на краю города, и шлюхи гурьбой потянулись к Авенида де ла Република. Минголла сидел опустив голову и дожидаясь хоть какого-то импульса, чего угодно, что заставило бы его пошевелиться,– сам он был пуст.

– Тебе отмечаться не надо? – спросил охранник.

Три невидимых лица повернуты в его сторону.

– Здесь опасно, – сказал Минголла, подкрепив слова соответствующими эмоциями. – Вон из автобуса. – Он приказал им оставить оружие, подобрал автомат и снял его с предохранителя.

Ветер дул с моря, холодный и ритмичный, сметал мусор в придорожной траве, покрывал руки гусиной кожей. Охранники сбились в кучку чуть правее, они ежились, обхватив себя руками, ветер трепал незаправленные рубашки. Вместо лиц озадаченные переплетения сухожилий, смущенные складки мышц.

– Вас не должны видеть,– сказал Минголла.– Спрячьтесь в траве, когда можно будет встать, я подам знак.

Двое рванули к траве, но третий спросил:

– А что стряслось?

– Очень опасно! – заверил его Минголла и нажал посильнее. – Быстрее! Бегом!

Охранники спрятались в траве, а Минголле показалось, что они оторвались от земли и унеслись куда-то по длинной темной дуге. Зачем ему все это? Что оно меняет? Какому служит моральному императиву? Чернота, куда ни повернись.

Черное море, черная трава, черный воздух. Белый только автобус, но это ложь. Один из охранников поднял голову, и его маленькая красная рожа с изумленной дыркой рта стала точкой в бешеной черной поэме травы и ветра... Минголла разозлился.

– Лежать! – заорал он. – Лежать!

И начал стрелять. Очередью, почти неслышной в сильном ветре. Он прошивал траву, пока в рожке не кончились патроны. Схватил автомат за дуло и швырнул к морю. Прислушался. Ничего. Ни стонов, ни криков. Мертвая тишина, поразительно глубокая. Все, что прежде было живым, стало мертвым. Минголле нравилось. Тишина тронула его сердце холодным змеиным поцелуем, и он подумал, что стоит, пожалуй, взглянуть на тела. Проверить, может, кто дышит. На фиг, решил он, не стоит. Принюхался. Солено и чисто. Он сделал свое дело, и притом хорошо. Можно было стоять здесь до скончания века, наслаждаясь чувством выполненного долга, но он все же забрался в автобус и порулил к городу.

Он шагал по Авенида де ла Република, заглядывал в бары, но был на самом деле страшно далек от музыки и смеха, словно выработал иммунитет к этому воздуху. Купив у уличного торговца лимонный конус мороженого, облизывал на ходу льдинки, улыбался всем подряд и качал головой, когда дети совали ему под нос черные коралловые побрякушки. Какая-то проститутка, выскочив из бара, налетела прямо на Минголлу, и он поддержал ее за талию, чтобы не упала. Она была худой, светлокожей и веснушчатой, чем-то похожей на Хетти и очень пьяной. Минголла довел ее до дверей отеля, обнимая за талию, и она спросила, не хочет ли он подняться с нею наверх.

– Я бы рад, – сказал он, – но надо кое с кем встретиться.

– Ну...– Она пригладила волосы и пьяно улыбнулась.– А ты славный, спасибо, что помог.

– Мне только в радость, – ответил Минголла и побрел прочь.

Улица заканчивалась сквериком, по углам росли высокие кусты гибискуса с розовыми и красными цветами. Кокосовые пальмы нависали над бетонными дорожками, те шли наискось через всю площадку; каменные скамейки, в центре фонтан, похожий на каменную лилию. Лицом к скверу стояла большая белая оштукатуренная церковь, к ярко освещенному фасаду вели два ряда ступеней. Минголла выбрал скамейку у самого фонтана, втянул для бодрости снежка – как раз столько, чтобы еще сильнее заискрились водные струи. На противоположном конце дорожки расположилась в тени гибискусов группка мальчишек с сапожными щетками. Они болтали и тянули сигареты. Коробки с гуталином украшала мозаика из битого стекла, и мальчишки напоминали карликов, в ранцы которых вбиты брильянтовые гвоздики. Плохо, что нет сигарет; сам Минголла никогда не курил, но, вспоминая курящих друзей, думал, что сейчас самое время для сигареты – успокоиться, привести в порядок мысли. Вместо этого он вдохнул новую щепотку снежка. Мальчишки-чистильщики с интересом на него посматривали, но, похоже, не собирались бежать за полицией. Хотя без разницы. С полицией он справится. Порошок нес приятную пустоту; Минголла откинулся назад, скрестил ноги и подумал, что слишком уж он распереживался из-за этого де Седегуи. Однако понимал, что никуда теперь не деться. В следующий раз он подготовится получше. Поедет в Петэн, разберется с Деборой, а после... после будет видно.

Доносившиеся из баров приглушенные обрывки музыки живо напомнили Минголле берег Флориды и старую подружку: двери машины открыты, чтобы, валяясь на песке или трахаясь на мелководье, можно было слушать радио. Проходишь ярдов сто, а вода только до задницы. Теплая, спокойная вода. Маяки подмигивают, словно упавшие звезды. В других машинах пьют пацаны, швыряют бутылки в море, они разбиваются о волнорез. Мысли подняли настроение. Времена сейчас тяжелые, но самое страшное уже позади, вот и воспоминания вернулись. Все воспоминания. Он втянул полное лезвие снежка и вдруг почувствовал, что он теперь не кто-нибудь, а Дэвид Минголла, Дэвид, блядь, Минголла, тот самый чувак, которого он чуть не потерял; ему пророчили великое будущее, и вот он снова здесь, он все тот же... только лучше.

Огневой квадрат «Изумруд»

...Согласно преданию, начало войне между Мадрадонами и Сотомайорами положил в 1612 году от Рождества Христова Абимаэль Сотомайор, похитив Хуану Мадрадона де Ламартин. Однако возможно ли объяснить столетия злодейств и крови излишне резким ответом на один-единственный поступок? Можно ли считать «Избиение младенцев» в Боготе 1915 года или взрыв резиденции Сотомайоров в Гватемала-сити 1949-го результатом невоздержанной чувственности умершего триста лет назад мужчины? Нет, как и любой великий конфликт, эту вражду питала неудержимая жажда власти – власть же укрывалась в обычном с виду цветке, что произрастал только в одном месте: западнее Панама-сити, в долине, разделявшей владения этих семейств.

Хуан Паспорин. «Война между Мадрадонами и Сотомайорами»

Глава девятая

В последний их вечер в Петэне Сантос Гарридо рассказал Минголле историю. То был ни дружеский совет, ни нравоучение – просто ответ на случайный вопрос, но из-за всего, что случилось после, Минголле виделся в нем скрытый смысл.

Трое суток они пробирались через джунгли, оставив позади деревню Сайяксче – в недавнем прошлом базу кубинской пехоты, а теперь, когда бои сместились на север к мексиканской границе, сонный и никому не интересный перевалочный пункт для бродячих торговцев, возивших по Рио-де-ла-Пасьон жестяные лампы, полосатые пластмассовые горшки и рулоны дешевых тканей. До сих пор Минголла знал джунгли разве что по окрестностям Муравьиной Фермы и не ожидал, что тропическая чаща встретит их такими тяготами. Они шли узкими глинистыми тропками, то и дело натыкаясь на проложенные муравьями-листорезами борозды, и стоило Минголле остановиться перевести дух, как эти твари забирались на ноги и больно кусались; проводник Гарридо не собирался ждать, пока Минголла сбросит их на землю, а потому приходилось лупить муравьев на ходу, оставляя на теле чувствительные синяки. Под ноги лезли груды гниющих лиан, над которыми вились целые облака кусачих мошек и комаров, они жужжали потом в волосах, набивались в нос и в рот. Путники спускались в каменистые ущелья, пролезали под стволами упавших деревьев, оттуда им на шеи сыпались сколопендры и пауки. И главное, невыносимая жара. Минголлин антикомариный аэрозоль в считаные минуты смывался потом, приходилось лить на себя воду, в которой Гарридо растворял сигарный табак, утверждая, что никотин – самый лучший репеллент-теорию эту Минголла, к собственному удовлетворению, опроверг. Но когда они забрались в Петэн поглубже, воздух стал прохладнее, влажнее и вязче. Листья оставляли водянистые следы на одежде, и даже обезьяны орали как-то мокро. Теперь Минголла стал замечать красоту джунглей. Зеленый свет, зеленые тени. Своды крон опирались на кафедральные колонны фиговых и капоковых деревьев, кору покрывал пушистый оранжевый лишайник, между стволами порхали шестидюймовые бабочки. Из травы торчали обвитые лианами известковые глыбы, похожие на каменные парусники, почему-то не затонувшие в давно исчезнувшем озере. Разбросанные повсюду следы войны добавляли природе своеобразной неорганической красоты. В ложбине, словно экзотическое яйцо, лежал шлем с треснувшим и затянутым паутиной щитком; из зарослей бамбука выглядывала укрытая пологом цветущих эпифитов ржавая башня танкетки; а неразорвавшаяся, затянутая чешуйками и ряской ракета казалась растением – как если бы джунгли, подражая войне, породили нечто, способное сойти там за свое.

На третью ночь Минголла и Гарридо разбили лагерь у подножия меловой глыбы; натянув гамаки между тремя саподилловыми деревьями, они поужинали тортильями и холодными бобами. Гарридо был сухопарым, но крепким индейцем шестидесяти с небольшим лет от роду, со все еще черными волосами и розоватым оттенком темно-коричневой кожи. Говорил он только о том, куда поворачивать и чего опасаться, Минголла его почти не интересовал, ни как попутчик, ни как человек. Самого Минголлу это не волновало, Гарридо в его глазах тоже был инструментом.

После ужина Минголла целый час чистил автомат, затем достал пакет со снежком и собрался расслабиться. Лунный свет, просачиваясь через кроны деревьев, заливал известняк и листву серебряными лужицами, камни вокруг казались огромной складкой черной ткани, расшитой абстрактными узорами. Комары и лягушки затянули свой жутковатый напев, в нем звучала музыка дырявого бамбука и бульканье воды. Удерживая на кончике ножа горку белой пудры, Минголла замер и прислушался.

– Зачем ты это нюхаешь? – спросил Гарридо. Минголла вдохнул и запрокинул голову, чтобы порошок просыпался поглубже.

– Мозги лучше работают. – Он надтреснуто рассмеялся. – И мошкара не лезет.

– Ты наркоман?

– Есть зависимость, но слабая. Гарридо помолчал.

– Когда мы договаривались, я думал, понимаю тебя. Я думал, ты не такой, как другие американцы. Есть ли, спрашивал я себя, у этого молодого человека страсть к охоте? Что-то в тебе с нею не вязалось. Но вышло по-другому. Ты как они. Вы на все смотрите одинаково.

– Одинаково как?

– Без чувств.

Минголла фыркнул – прочистил нос, а заодно выразил свое мнение: бесчувствие он считал идеалом.

– Как будто, – продолжил Гарридо, – чувства мешают вашему главному плану.

– Зачем ты мне это говоришь?

– Когда идешь в опасное место, лучше все выяснить заранее.

– Ты хочешь сказать, чтобы в случае чего я на тебя не рассчитывал?

– Просто определяю, за что я в ответе, а за что нет.

Музыка джунглей звучала громче, ближе, и темнота вокруг лагеря представлялась Минголле триллионом орущих глоток.

– Зачем? – спросил он.

Гарридо достал из нагрудного кармана сигару, прикурил. Уголек осветил ему рот, блеснул в глазах.

– Однажды мы с другом нашли в неразрытом кургане нефритовую чашу. Старинную, времен майя. Большая удача. Но я забрал ее себе и сбежал. Потом узнал, что мой друг умер от лихорадки... у него не было денег на лекарство. С тех пор я честен с компаньонами. Чтобы не было недоразумений.

К концу последней фразы Гарридо повысил голос, Минголла попытался разглядеть выражение его лица, но ничего не вышло.

– А что случилось с чашей?

– Украли... какой-то американец.

– Поэтому ты нас и не любишь. – Минголла снова полез в пакет за снежком.

– Вовсе нет. Я понимаю американцев, а за тех, кого понимаешь, переживать трудно.

– Хреново, наверное, жить, – сказал Минголла, – когда голова таким дерьмом забита. По себе знаю. Бывает ведь: заглянешь в себя и вдруг видишь, какое дерьмо ты только что считал мудростью, – стоит подумать, на что купился, сразу блевать тянет. А через минуту все по новой. – Он вдохнул порошка и высморкался. – Ты уж извини. Смешно бывает слушать всякое говно вроде «я понимаю американцев», особенно когда следом идет «за тех, кого понимаешь, переживать трудно». Охуеть, какая глубина мысли. Прям философия.

– Может, и так,– сказал Гарридо.– Но я сказал правду, и нам с тобой этого довольно.

– Как угодно.

Может быть, подумал Минголла, снова вдыхая порошок, если он просидит без сна всю эту ночь, то напитается мудростью джунглей и станет похож на Гарридо.

– Зачем, интересно, ты на нас работаешь, раз так не любишь американцев?

Гарридо выпустил дым и закашлялся.

– Я расскажу тебе историю.

– Бог ты мой! – воскликнул Минголла. – Где мой попкорн. А как она называется?

– У нее нет названия, – холодно ответил Гарридо. – Хотя, наверное, ее можно назвать «Призрак конкистадора».

– Ужас! – Минголла, дурачась, подался вперед. – Ну, бля, я весь внимание!

– Другого ответа у меня нет, – холодно произнес Гарридо. – Будешь слушать?

– Само собой... По телику все одно ничего нет, ага?

Гарридо сердито вздохнул. Вокруг сигары выписывала сложные дуги мошкара, вспыхивая на угольке белым.

– Не так давно, – начал проводник, – неподалеку от развалин Яксчилана жил в одном селении охотник – такой же майя, как и я. Каждый день он вставал до рассвета, завтракал вместе с женой и сыном, брал ружье и уходил в джунгли. Все утро он охотился, выслеживал тапира или оленя, избегая следов ягуара, когда же солнце поднималось высоко, находил удобное место отдохнуть и пообедать. Потом наступал час сиесты. Однажды после полудня, когда охотник спал в тени храма, погребенного под холмом, его разбудил призрак царя майя – на далеком предке была лишь красная набедренная повязка и ожерелье из золота и бирюзы.

«Помоги мне! – воскликнул король. – Меня преследует враг!»

«Как же я тебе помогу?» – удивился охотник; он представления не имел, как защитить царя от врага, которому не страшны ни пули, ни удары... кто его враг, охотник догадался по тому, что обитатели мира духов боятся только себе подобных.

«Позволь мне возложить тебе на лоб руку, – сказал король. – Ты уснешь, а я войду в твой сон и спрячусь в нем».

Охотник был рад услужить предку, ибо уважал традиции и почитал древних майя. Он позволил царю возложить руку себе на лоб, тут же уснул и оказался во дворце, пронизанном лабиринтами коридоров и комнат с потайными дверями. Царь вошел в один такой коридор и скрылся из виду. Дворец растаял, уступив место другим, вполне обычным снам.

Вскоре после того охотника разбудил белолицый всадник, облаченный в латы с золотой филигранью, он восседал на черном коне с огненными глазами, извергавшем из ноздрей клубы пара. Призрак конкистадора.

«Я знаю, это ты спрятал царя,– произнес всадник голосом, подобным железному колоколу.– Открой мне свой разум, и я последую за ним».

«Нет,– сказал охотник.– Я этого не сделаю».

Призрак конкистадора выхватил меч и взмахнул им с такой силой, что задрожали деревья, а в воздухе повис дымный след. Но охотник не испугался: он готов был отдать жизнь за традиции своих предков. Увидав такую храбрость, призрак вложил меч в ножны, поклонился, улыбнулся и сказал голосом, подобным меду:

«Если ты позволишь мне войти, я дам тебе золотую монету».

Слова конкистадора повергли охотника в мучительные раздумья, ибо был он беден, жил в лачуге из соломы и прутьев и, хотя добывал для семьи достаточно пищи, как все мужчины, мечтал, чтобы родным людям жилось лучше. Однако он поборол искушение и снова отказался. Гнев исказил лицо призрака, он поднял коня на дыбы, развернул его на месте и поскакал прочь, превращаясь постепенно в темную точку, которая в конце концов вспыхнула красной звездой и исчезла.

Охотник остался доволен собой; вернувшись этим вечером домой, он долго играл с сыном и страстно обнимал жену, уверенный, что помощь, которую он оказал царю, принесет удачу. Однако на следующий день, уже прицелившись в оленя, он вдруг услыхал цокот железных копыт: неизвестно откуда появился призрак конкистадора, помчался прямо на животное, олень подпрыгнул и скрылся в кустах. Злобно хохоча, призрак развернул коня и исчез так же, как накануне. Других оленей охотнику не попалось, и пришлось ему возвращаться домой с пустыми руками. В кладовой, правда, оставались припасы, и он был уверен, что удача вернется. Однако две следующие недели всякий раз, когда охотник уже целился в свою жертву, будь то олень, тапир или агути, неизвестно откуда являлся призрак конкистадора и пугал животное. Охотник не сдавался, но когда его жена и ребенок заболели от голода, впал в отчаяние. Он больше не брал на охоту обед, но по привычке не отказывался от сиесты, и на пятнадцатый день после того, как пришел царь, явился призрак конкистадора, пробудил охотника ото сна с черепами и сказал голосом, подобным праху:

«Впусти меня, или я стану преследовать тебя до тех пор, пока твоя семья не умрет от голода».

Увидав, что делать нечего, охотник позволил призраку конкистадора прикоснуться мечом к своей груди, и тут же провалился в сон с дворцом-лабиринтом. Призрак поскакал по коридору, а когда охотник проснулся, то обнаружил у себя в ладони золотую монету. Первым его побуждением было выбросить эту плату, но, вспомнив о бедственном положении своей семьи, он взял монету и купил на нее еды. Набив этим вечером животы, они лежали под звездами, и сердце охотника радовалось, когда он смотрел, как возвращается румянец на щеки жены и сына; но одновременно его мучил стыд за содеянное, и охотник думал о том, сможет ли он когда-нибудь чувствовать себя иначе.

На следующий день он снова увидел во сне дворец, из которого, к немалому его изумлению, появился царь, стал умолять выпустить его и рассказал по секрету, как отпирать двери сна. Охотник был счастлив искупить вину и сделал все, как велел царь. Но через несколько секунд из глубины дворца прискакал конкистадор и тоже потребовал выхода. Ликующий охотник запер двери сна и занялся своими делами. Однако назавтра во время сиесты ему приснился кошмар настолько мучительный, что, будь это обычным сном, он наверняка бы пробудился с жутким криком. Сейчас этого не произошло. Демоны срывали с него кожу, скорпионы со стальными клешнями угощали друг друга кусками его плоти, дергали за обнаженные нервы, а он все спал. В глубине сна охотник видел конкистадора, тот смотрел на него и улыбался, расположив руки на луке седла. Наконец призрак прогарцевал вперед и сказал голосом, подобным льду:

«Выпусти меня, а не то увидишь во сне собственную смерть». – И вновь у охотника не было выбора, он отпер двери сна, и призрак ускакал воевать.

Проснувшись и снова обнаружив у себя в руке золотую монету, охотник пал духом настолько, что отправился в первую попавшуюся кантину и напился там до бесчувствия. Он понимал, что превратился в поле битвы для древних духов, и лишь надеялся, что схватка не затянется надолго. Однако назавтра царь снова умолял впустить его в сон, а когда вскоре после этого явился конкистадор и потребовал того же самого, охотник, мучаясь угрызениями совести, подчинился и принял очередную золотую монету. Так прошли месяцы, а затем и годы. Охотник устраивал конкистадору ловушки, но призрак их избегал. Получая каждый день плату, охотник разбогател, за будущее семьи он уже не беспокоился и стал задумываться о самоубийстве. Но угрызения совести пасовали перед соблазном комфорта, и охотник рассудил, что если не его, то чьи-то еще сны все равно станут полем битвы призраков, так какое он имеет право втягивать в эту ужасную распрю другого человека?

И вот однажды, выйдя из сна, царь сказал охотнику:

«Друг мой, благодарю тебя за годы службы. Я отправляюсь на поиски нового сна, ибо конкистадор выведал все тайны дворца, и я больше не смогу в нем прятаться».

Устыдившись, охотник стал просить у царя прошения, но тот сказал, что он напрасно себя упрекает, поскольку лучшего убежища, чем его сон, у царя еще не было. Затем скрылся в джунглях, а вскоре из сна выехал и призрак конкистадора. И тоже заговорил с охотником:

«Мне доводилось преследовать врага во многих снах, – сказал он голосом, подобным вулкану, – но твой был самым захватывающим. Жаль, что все кончилось».

Охотник задрожал от ненависти, но сказал лишь:

«Я счастлив, что никогда больше тебя не увижу».

Призрак рассмеялся, и от его хохота небо затянулось черными тучами.

«Ты наивен, мой друг. Как невозделанное в один прекрасный день снова начинает плодоносить, так и бесполезное рано или поздно становится бесценным. Пройдет время, тебе приснится новый сон, и мы вернемся, чтобы продолжить нашу игру».

«Никогда! – воскликнул охотник. – Я лучше умру!»

«Что ж, умирай, – сказал призрак конкистадора голосом, подобным пламени. – Возможно, у твоего сына обнаружится талант к сновидениям».

Похолодев, охотник понял, что согласен на все, лишь бы избавить своего ребенка от такой судьбы.

Призрак опять расхохотался, небо прочертила молния, и ее изломы описали на языке богов тысячи ужасов.

«Держи! – Он швырнул к ногам охотника золотую монету, украшенную изумрудами и стоившую десяти лет службы. – Поручаю тебе сочинить новый сон, замысловатее того дворца. Чтобы к моему возвращению все было готово». – С этими словами призрак поскакал в погоню за царем, копь его оставлял на тропе выбоины, над ними поднимался едва заметный дымок, чтобы любой дух, взглянув с небес, мог их увидеть и отправиться по следу.

Гарридо загасил сигару, устроив в известняке гнездо искр. Похоже, он ждал ответа.

– Диалогов бы побольше, – сказал Минголла, – а так ничего.

Прошипев что-то от досады, Гарридо ухватился за гамачную веревку.

– Спокойной ночи, – сказал он. Забрался в гамак и натянул на голову противомоскитную сетку.

И все же история захватила Минголлу, хотя, чуть поостыв, он пожалел, что не спросил Гарридо, почему тот просто не сказал: «Из-за денег» Правда, потом он подумал, что это несправедливо. Хорошо бы как-нибудь порасспрашивать этого индейца – Минголле вдруг пришло в голову, что он не только многого не понимает, но гораздо больше просто не видит. Некоторое время он повозился с идеей завести с проводником дружбу, но по здравому размышлению передумал, решив, что она лишь запутает его суждения и что перепалка между ними обещает стать куда занимательнее, чем любая задушевная беседа.

Несмотря на снежок, он уснул, но назвать отдыхом этот гобелен из тревожных видений было трудно, и, очнувшись от яркого, нацеленного прямо в глаза света, Минголла подумал, что, наверное, кричал во сне и разбудил Гарридо.

– В чем дело? – Он хотел прикрыть глаза ладонью, по рука запуталась в противомоскитной сетке.

– Ни хрена себе! – Голос звучал по-деревенски. – Бобик по-мерикански лопочет.

– Я американец. – Минголла кое-как сел. – Что за херня? – В грудь ткнулось что-то твердое, он опять повалился на спину и сквозь белые ячейки разглядел ствол автомата и руку с фонариком.

– А с виду бобик, – сказал другой голос.

– Я агент... шпион. Вы кто, парни?

– Хозяева мы тута, – с угрозой произнес деревенский, – а ты вперся без спросу.

Прохлада разогнала остатки сна, и Минголла попытался надавить на деревенщину, но вместо того чтобы, встретив электрическое сопротивление, подчинить чужую волю своей, почувствовал, что его отшвыривает назад: как если бы он выскочил на ходу из машины и не побежал плавно вместе с ней, а подлетел в воздух. Он попробовал еще раз – с тем же успехом.

– Маскарад, значитца? – поинтересовался деревенщина. – А как проверишь? Мало, что ль, кубинцев по-мерикански шпарят. Мож, поскрести тебя маленько да поглядеть, чего там под краской?

Хор тупого хохота.

– Давай, как в кино, сержант? – Другой голос. – Поспрашивай его про бейсбол там или еще про чего.

– Ага! – Деревенщина.– Ну-ка, дружок, растолкуй-ка нам, кто там у чикагских «Медведей» центровым?

– А напарник твой тоже в маске? – Еще голос.

– Да чего вам надо-то? – Минголла попытался оттолкнуть автоматный ствол.– Дайте встать!

– Кореш евонный вроде как настоящий бобик, – сказал деревенщина. – Кончай его.

Автоматная очередь. Минголла замер.

– Гарридо?

– Ежели откликнется,– сказал деревенщина,– я делаю ноги.

– Ебаный псих! – заорал Минголла.– Мы же... Автомат ударил его в грудь.

– Ты, парень, и сам пока что в дерьме. Отвечать будем?

Хотелось заорать и выскочить из гамака, но Минголла сдержался.

– На что?

– Кто центровым у «Медведей»? Смешки.

– «Медведи» играют в футбол,– сказал Минголла.

– Лады, уговорил. Мериканцы про такое знают,– согласился деревенщина и опять засмеялся.– Только вот ведь закавыка, – на этот раз он говорил серьезно,– мериканцы у нас тоже не больно-то в почете.

Молчание, писк комаров.

– Кто вы? – спросил Минголла.

– Зови меня Кофе... Особое подразделение, при Первом Пехотном служили. Только потом – как бы это сказать – свет, короче, увидали, ну и свалили от вояк подальше. Имя-то у тебя есть, мужик?

– Минголла... Дэвид Минголла. – Он, кажется, понял, с кем имеет дело, и спросил, чтобы знать наверняка. – Что значит «свет увидали»?

– Свет благословенного «Изумруда», мужик. Садишься под лучи, которые через листья, впитываешь помаленьку, а в башке правда шевелится.

– Да ну? – Минголла толкнул его еще раз, но опять ничего не вышло.

– Думаешь, на психов напал, а? – поинтересовался Кофе. – Прям как мой бывший взводный. Тоже все прикидывал, псих или нет, пока я ему не растолковал: «Так точно, лейтенант, только я не просто псих, а псих во Христе». Ну, а после про царство рассказал, которое мы строить будем. Ни машин, ни выхлопа. Будет там тебе благолепие, Дэвид, – ежели, понятное дело, проверку пройдешь. Будешь охотиться с ножом и чуять по запаху тапира. А по птичьим крикам узнавать погоду.

– И что взводный? – рассеянно спросил Минголла, пытаясь хоть как-то зацепить сознание Кофе.– Он-то вас понял?

– Ну, ты ж знаешь, как оно с лейтенантами, Дэвид. Не тянут.

Противомоскитная сетка полетела назад, Минголлу выдернули из гамака, поставили на колени и стянули запястья веревкой. В невнятном свете фонаря он разглядел гамак Гарридо: черный кокон болтался теперь ниже, как будто смерть была тяжелее жизни. Минголлу рывком подняли на ноги и повернули лицом к тощему, как вешалка, типу с гнилыми зубами и раздутыми зрачками; всклокоченная борода болталась на груди слюнявчиком, темные космы свисали до плеч. Он поднес фонарь к подбородку, и Минголла разглядел ухмылку. Позади стояли его люди, такие же тощие и бородатые, но пониже ростом. Дырявые камуфляжные комбинезоны, автоматы старого образца.

– Рад знакомству, Дэвид,– сказал Кофе, опуская фонарик.– Как насчет ночного марш-броска?

– Может, щелкнуть ему парочку? – предложил кто-то.

– А что, дело. – Кофе залез в карман, затем поднес фонарь к ладони – там высветились две округлые капсулы из серебристой фольги. – Самми пробовал?

– Слушай,– начал Минголла,– у меня... Кофе вогнал ему в живот кулак, и Минголла сложился пополам. Не упал он только потому, что кто-то держал конец веревки, обмотанной вокруг его запястий. Несколько секунд он вообще не мог дышать, а когда все же набрал в рот воздуха, Кофе схватил его за подбородок и потянул вверх.

– Урок первый, – сказал бородач. – Спрашивают – отвечаешь. Значит, так: самми пробовал?

– Нет.

– Тады держись... чистая радость и победа.– Он поднес к носу Минголлы первую ампулу,– Как щелкну, сразу вдыхай, понял? А не то будет тебе новый урок. – Он раздавил ампулу большим и указательным пальцами, Минголла вдохнул жгучий пар.– Теперь вторую,– весело сказал Кофе.

Мир стал резче и ближе. Высоко в кронах деревьев Минголла разглядел паукообразные фигуры обезьян, подсвеченные обрывками лунного света и обрамленные филигранью черной листвы, услышал сотни новых звуков, они сплетали обрывки тьмы в наглядную карту из шелестящих папоротников и скрипучих ветвей. Ветер стал прохладнее, каждое его дуновение словно облизывало тело, теребило волосы.

– Люблю смотреть, когда по первому разу,– сказал Кофе.– Господи, как здорово!

Минголле вдруг стал противен этот Кофе, и презрение вырвалось густым безумным смехом.

– Думаешь, мелко нас видел, а? Не ведись, Дэвид. Ни надуть, ни удрать, ни свалить меня даже и не думай.– Кофе схватил его за ворот и притянул к самому лицу. – Я в «Изумруде» третий год, я вижу, когда муха срать садится. Чтоб ты знал – в этих блядских джунглях я царь! – Он отпустил Минголлу и оттолкнул подальше.– Ладно, пошли.

– Куда? – спросил Минголла.

– Вопросы? – Кофе снова повернулся к нему лицом, вылетавшее из расширенных зрачков безумие мелко трепетало вокруг Минголлиной головы. – Ты не спрашиваешь, а делаешь что говорят. – Кофе расслабился и ухмыльнулся. – Но раз новенький, так и быть. К свету правосудия, там и решим, быть тебе у нас в команде али нет.– Он закинул автомат на плечо. – Полегчало?

Парень дернул за конец веревки, и Минголла воткнулся в гамак Гарридо; пока он выпутывался из ячеек, парень прокомментировал:

– Дохлых бобиков не видал, что ли.

В Минголле поднималась химически чистая злость, яростное ощущение, что честь и характер – не пустые слова. Он резко вырвал веревку, и, когда часовой пнул его автоматом, оттолкнул ствол в сторону, с невероятной быстротой выскочил вперед и подсек парня под ноги.

– Убью, сука! – пригрозил он валявшемуся на земле бородачу. – Только тронь, убью!

– Во, дела, – воскликнул у него за спиной Кофе.– Да мы, никак, тигра за хвост поймали.– Голос звучал весело и сардонически, но когда, обернувшись, Минголла увидел, как сержант улыбается – жестко и оценивающе,– он понял, что ошибся.

Каждые полчаса шагавший рядом парень щелкал под носом у Минголлы серебристую ампулу, и вскоре сознание пленника отяжелело от необузданной ярости, как будто все его мысли застыли плотным комком пластиковой взрывчатки. Он изо всех сил пытался как-то повлиять на этих людей, но ничего не получалось. И дело было не только в ментальных трудностях, Минголла просто не мог как следует сосредоточиться. Во-первых, пробираясь сквозь заросли, он слишком отвлекался, а во-вторых, навязанный наркотиком образ мистического бойца как-то не складывался с влиянием, оно казалось нечестным. Вместо того чтобы продолжать попытки, Минголла выдумывал планы побега один другого кровавее. Острота чувств сбивала с толку, и прошло немало времени, прежде чем он научился разбираться в запахах и звуках – препарат бил в голову так сильно, что Минголла сомневался, не галлюцинации ли это. Трудно было, к примеру, поверить, что барабанную дробь у него в груди выбивает его собственное сердце, а тонкий прерывистый свист в ушах – на самом деле крики летучих мышей, что мелькали в лунном свете хэллоуиновскими силуэтами. Поэтому-то, почувствовав в первый раз где-то рядом Дебору, Минголла не придал этому значения. Однако ощущение не ослабевало, а один раз, потянувшись сквозь темноту туда, откуда оно, как казалось Минголле, исходит, он совершенно точно зацепил край ее сознания – знакомое возбуждение электрического контакта и особенный оттенок мыслей, в которых – не важно, что он не касался их раньше, по крайней мере сознательно, – он сразу угадал Дебору. Но в следующую секунду она или включила блок, или ушла из зоны досягаемости. Что она тут делает? – недоумевал Минголла. Следит за ним? Если да, то неужто знает о задании? Почему бы ей тогда не устроить засаду. А может, подумал Минголла, ему просто почудилось.

Они вышли на большую круглую поляну, поросшую папоротником и окруженную гигантскими фигами и секвойями; кроны сходились не очень плотно, и поляна напоминала мутноватый аквариум, в хилом придонном течении которого копошились странные пернатые твари. На стволах висели человекоподобные фигуры, но в полумраке было не разобрать какие. Минголлу бросили на землю и оставили на попечение единственного охранника, остальные пятнадцать человек уселись в центре поляны. Часовой заставил Минголлу вдохнуть еще пару ампул, теперь тот лежал на спине и в безмолвной ярости возился с веревкой. Приглушенные голоса людей, писк комаров и мягкий ветер сливались в затихающий гул, Минголла злился все больше еще и оттого, что в этом несуразном месте кто-то осмелился решать его судьбу.

– Толку-то развязываться, – заметил часовой. – Все одно поймаем. – Это был лысый мужик с густой рыжеватой бородой и болтавшимся на шее треугольным зеркальцем. – Не, у старого сержанта не сбежишь. Давненько ждет знака, и сдается мне, ты этот самый знак и есть. Минголла удвоил усилия.

– Может, он перепутал, никакой я не знак. Бородач презрительно рассмеялся.

– Сержант не путает. Есть знак – он читает. Чтоб кто распознал лучше сержанта – не бывало такого.

– Теперь будет. – Минголла решил провести охранника. – Знаешь, для чего я сюда пришел?., сказать, как надо, куда идти, в общем.

Часовой опять засмеялся, на этот раз слегка надтреснуто, поднял зеркальце и направил себе в лицо лунный луч.

Когда веревка начала поддаваться, появился Кофе, отпустил часового и присел на корточки рядом с Минголлой. Затем сказал, втянув сквозь зубы воздух так, что получился клейкий ноющий звук:

– Никогда не думал об Эдеме, Дэвид?

Тоска в голосе Кофе – он точно всерьез скорбел о первородном грехе – приглушила Минголлину ярость, и он не нашел, что ответить.

– В газете как-то писали, – продолжил Кофе. – Эдем, говорят, в Антарктиде был. Все, говорят, нашли – ягоды, корни, – тыщу лет прошло. Вроде как змей обделал с Евой свои дела, живая сила вытекла, вот все и позамерзало. Как думаешь, правда?

– Не знаю.

Минголла попытался повлиять на Кофе, но ничего не вышло. Видимо, самми что-то делал с электрической активностью мозга, и синхронизация не срабатывала, даже если сам нанюхаешься.

– Вот и я не знаю. Кто ж газетам верит? Про политику-то они вон какую херню печатают.– Кофе щелкнул ампулу и втянул пары. Оглянулся на поляну. Там осталось три человека.

– Где твои люди? – подозрительно спросил Минголла.

– В патрулях. – Кофе хрустнул костяшками.– Так вот, про политику... Бля! Полное ж говно! Сам не докопаешься – хрен чего узнаешь. Половина первых леди – мужики в юбках. Смотреть же страшно. Уродины! Прикинь: был бы ты президентом, неужто б не нашел себе бабы получше, чем эти старые кошелки? Точно тебе говорю: президенты – все пидоры... у них там свое пидорское общество, только никто не знает.

– Я тоже не знаю,– сказал Минголла, силясь установить мысленный контакт.

– Да откуда тебе знать-то? А мне вот откровение было. Только ему и верю. – Кофе тяжело вздохнул, словно давно постиг этот огромный мир и все его неразрешимые проблемы. – А у тебя откровения бывают, Дэвид?

– Это смотря что понимать под откровением.

– Если смотря что понимать, значит, не бывает. – Кофе почесал бороду. – Ты веришь в чего-нибудь... ну, в высшую силу?

– Нет, – ответил Минголла, – не верю.

– Веришь, однако, Дэвид. Ты ж у нас человек плана – нет бы сесть да поразмыслить, что к чему, – занят слишком. А когда не будешь занят, тогда и жди откровений. – Кофе опять обвел глазами поляну, в бледном свете вырисовывался его линкольновский профиль. – В то и веришь, Дэвид. В то, чтоб поскорее и без веры.

Трое в середине поляны сидели спокойно и безмолвно, как пророки за медитацией, – тени в центре млечной сферы и пронизывавшая всю эту картину мистика на миг убедили Минголлу, что Кофе прав в своих построениях и откровение уже произошло прямо в середине этого света.

– Знаешь, кто в «Изумруде» человек плаца? – спросил Кофе.– Я. И коли так посмотреть, то негоже мне тебя судить, ты сам мне суд. Видать, мозги в последнее время хреново чистил да и на работу забил. Видать, ты ко мне с проверкой, вот и славно.

– Какая еще проверка?

– Клыки и когти, Дэвид. Клыки и когти. – Кофе достал из кармана горсть ампул и ссыпал их горкой на землю. – Твои снаряды, Дэвид. Вертайся спиной, руки развяжу.

– Может, объяснишь сначала, что происходит? – сказал Минголла.

Кофе перевернул его и разрезал ножом веревку.

– Я приду утром, когда свет силен. За тобой, Дэвид.

Желудок Минголлы сжался в комок.

– А если я тебя убью?

– Ты ж проверка, Дэвид, не испытание. Минголла сел, потирая запястья, и посмотрел на Кофе. Луна разгорелась ярче, и он чувствовал, что она не просто освещает их лица и одежду, а высвечивает общую честность. Он словно видел всю жизнь этого Кофе – бензоколонка на захолустном перекрестке, пацан стоит привалившись к стене, вожак на дворняжьей псарне, тянет самогон и замышляет подлости; однако, пришло Минголле в голову, этот ненормальный и сдвинутый тип, по крайней мере, научился подличать с достоинством. Интересно только, что этот Кофе нашел в Минголле?

– Как насчет оружия? – спросил он.

– Я ж сказал. – Кофе приподнял руки ладонями вверх. – Клыки и когти. – Он кивнул на людей в центре поляны. – Эти вот присмотрят, чтоб все по правилам, а другие будут поблизости – на случай, если кто удрать надумает. – Он поднялся с усталым видом, и лежавшему на земле Минголле его голова показалась где-то на уровне крон, будто сержант стал высок и загадочен, как дерево. – До утра, Дэвид.

– Херня твои проверки! – воскликнул Минголла; как луна сквозь облака, в нем вдруг прорвался страх. – Своим доказать приспичило, вот и надумал прибить неважно кого.

Кофе пнул папоротник, отошел подальше.

– Отчего у машины мотор работает, как думаешь? Оттого что ключ в зажигании крутанул? Искра проскочила? Заправиться не забыл? А может, потому, что физика так велит? Не, от всего вместе и еще миллион почему, про которые мы с тобой ни хрена не знаем. – Он зашагал прочь, становясь тенью среди теней. – Нет таких штук, как причины и следствия, и нет в этом сраном мире законов. – Голос доносился из темноты, и в нем звучало множество темных голосов, спрятанных за этой поляной. – Все правда, Дэвид, – сказал он. – Все настоящее.

Кофе оставил шестнадцать ампул, и Минголла, надеясь забить раздражение и тошноту – наверняка от вечернего пакета со снежком,– щелкнул сразу две. Вдруг хлынул дождь, а когда кончился, все хлипы и хлопы капающей воды слились в Минголлиных ушах в невнятное бормотание; ему мерещились демоны, они выглядывали из-под листьев и перемыкали ему кости, но страшно не было. Ампулы творили чудеса, снимая защитный экран с самой сердцевины его гнева. Самоуверенность била электричеством, облепляла его слоями новой силы, он улыбался, размышляя о предстоящей схватке, и даже в собственной улыбке чувствовал яростную мощь, натяжение мышечных волокон, дрожь нервов.

Наступил рассвет, сырой и серый, птицы погалдели и отправились в свой первый за день полет, пикируя чуть ли не на головы сидевших на поляне людей. Подлесок напоминал причудливо выстриженный сад. Вокруг папоротников таяла фиолетовая аура, трепетали лужицы теней. Челнулись обвислыми комплектами боевого снаряжения: десять вялых, облаченных в шлемы фигур, каждая с фатальной дырой или трещиной. Минголла сообразил, что костюмы эти были чем-то вроде зарубок на ремне Кофе, но духом не пал. Препараты придавали таинственный оттенок всем его мыслям, он уже представлял, как одним великолепным ударом настоящего атлета убивает Кофе, становится королем этой человеческой иллюзии и, облачившись в папоротники и корону из листьев, правит Потерянным Патрулем. Однако сама схватка была сейчас важнее всего, что за ней последует. Добраться до пика, когда совершенство разгоняет кровь, сомнения побоку и огромный, как созвездие деяний, и столь же переполненный светом, темнотой и первозданным смыслом Минголла будет смотреть на мир сверху вниз и понимать, что превзошел обыденность. Вот на какой путь он намеревался встать – на путь доблести и чести. В просвете между кронами деревьев сияла волшебная звезда, явно заблудившись в лавандовой полосе, что тянулась над розовым рассветом. Минголла смотрел на звезду до тех пор, пока не понял ее сверкающего смысла.

Рассвет разгорался, и над папоротником, вылетая из подлеска, порхали бабочки. Их было, на Минголлин взгляд, жуть как много. Тысячи за тысячами – цифра эта все время росла, подбираясь к миллиону. И пород их тоже казалось слишком много для одного места. Бабочки были повсюду, облепили ветки и листья, словно в одну ночь наступила весна и расцвели все цветы сразу: кусты скрылись из виду, а стволы деревьев заметно потолстели. Время от времени бабочки взлетали с какой-нибудь ветки и в боевом порядке кружили над поляной. Минголла никогда не видел ничего подобного, хотя и слыхал, что в брачный сезон они действительно собираются в огромные стаи, – сейчас, видимо, это и происходило.

С востока на поляну пробивались косые лучи солнца, настолько замысловато преломляясь в капельках влаги, что те сверкали гранями, словно обточенные и развешанные в воздухе золотые кристаллы. Троица встала и разошлась по краям поляны. По Минголлиному позвоночнику пауком проползло мрачное предчувствие, и, чтобы прочистить себе мозги, он щелкнул две ампулы. Затем, устав от ожидания, прошагал к центру поляны, цепляясь нервами за каждое дрожание тени или шевеление листа. На солнце набежали тучи, небо стало приглушенно платиновым, а ощутимое трепетание воздуха лишь подчеркивало тишину. Не прошло и минуты, как с восточной стороны поляны выбежал Кофе, всклокоченную солому его бороды раскалывала ухмылка. Минголла ждал каких-то формальностей, но Кофе рванулся вперед и тут же, не дав ему опомниться, налетел, боднул головой в бок, свалил на землю. Минголла сгруппировался, перекатился, вскочил на ноги; поражаясь плавности собственных движений и не обращая внимания на боль в ребрах, он обежал круг и восхищенно рассмеялся.

– Эх, Дэвид! – Балансируя на руке и колене, Кофе по-прежнему ухмылялся. – До чего ж неохота тырить у тебя такую радость. – Он резко вскочил и поднял над головой стиснутые кулаки, словно выжимая силу из воздуха.

Из Минголлы с бульканьем рвался смех.

– Зачем тебе жить, ты же псих. Это не проверка... я принимаю у тебя командование.

– Да ты что? – Кофе полуприсел.

– Будешь мне потом сниться, – сказал Минголла, – Душа вознесется к свету, оставив тело червям и тлену.

Кофе добродушно встряхнул головой и отмахнулся от порхавшей у него перед носом бабочки.

– До чего ж я в тебя влюбленный, Дэвид. Прям даже не знаю. – Он восхищенно смотрел на Минголлу. – Жалко, однако ж, иначе никак.

Он рванулся вперед, махнул левой рукой, заехал Минголле по скуле, тот качнулся, второй удар впечатался в зубы, но Минголла устоял. Голова закружилась, боль резанула десны. Он выплюнул кровь и осколки зубов.

– Вот и я про то ж, Дэвид. – Кофе разжал левый кулак и отогнал плясавших у него перед глазами бабочек; еще две сидели на голове, как повязанные в жестких волосах бантики. – Дело за временем.

Он снова ринулся в атаку, нырнул под правую Минголлину руку и, ткнув его два раза в голову, повалил на землю, затем приложился к ребрам – в то же место, куда раньше таранил головой. Минголла взвизгнул, отполз в сторону и распластался по земле от нового удара. Кофе поднял его, поставил на колени и легонько шлепнул, словно требуя внимания.

– Что ж, Дэвид, – сказал он. – Плакать пора.

У Кофе на макушке восседало теперь две дюжины бабочек – диковатый живой венок, – другие цеплялись за бороду, а над самой головой кружило целое облако, словно галактическая спираль из срезанных цветов. Заметив тех, что сидели в бороде, Кофе удивленно смахнул их прочь. Еще две водрузились ему на лоб. Не обращая на них внимания, сержант размахнулся и с поразительной силой всадил кулак Минголле в шею. Следующий удар пришелся в челюсть. Кофе сжал кулак для третьего. Минголла силился удержать сознание, но темнота уже размывала поле зрения по краям, и, стукнувшись головой о землю, он отключился.

Очнулся он под треск стартового пистолета; небо представляло собой цветные пятна бреда. Красные, синие и желтые. Он их не различал. Мимо проковыляло что-то странное, повернулось, зашаталось. Минголла сел и стал смотреть, как эта штука наматывает вокруг поляны кольца. Опутанное тонкими крылышками существо, человекообразное по форме, но слишком толстое и неуклюжее, люди такими не бывают. Существо орало, сдирало комковатых бабочек с распухшей в три раза головы, затем крик прервался, словно заткнули дыру. Бабочки стекались к ному, как сквозь воронку, существо разрасталось, потом осело, превратилось в холм, поверхность все время шевелилась, как будто прерывисто дыша. Холм все распухал, притягивая новых и новых бабочек, небо очищалось, гора росла с отрывистой резвостью ускоренной киносъемки, пока не превратилась в разноцветную пирамиду тридцати футов высотой, похожую на храм, усыпанный миллионом прекрасных цветов.

Минголла смотрел во все глаза, не верил и жутко боялся, что сейчас это сооружение рухнет, завалит его тоннами хрупких крылышек. Пистолетные хлопки стали чаще, совсем рядом сквозь папоротник просвистела пуля. Минголла упал на живот, охнул от боли в ребрах и пополз по-пластунски сквозь папоротник. Пупырчатые листья прижимались к лицу и отваливались в стороны с подводной медлительностью. Он словно прорывался сквозь мозаику бледно-коричневых и бледно-зеленых цветов, к которой казалась неприменимой даже мысль о разобщенности, а потому и заметил этот ботинок, только коснувшись его рукой: гнилой армейский ботинок с дырами на щиколотках и лианами вместо шнурков был надет на ногу лежавшего вниз животом человека. На каблуке сидели бабочки. Минголла подполз поближе и увидел торчавший из горы таких же бабочек приклад. Он потянул его – осторожно, стараясь не задеть ни одного крыла. Около дюжины бабочек остались на автомате, уцепившись за ствол и магазин. Одна опустилась Минголле на руку, и он с воплем стряхнул ее на землю. Затем с облегчением обогнул тело и пополз в джунгли.

Стрельба стала спорадической, пули больше не зарывались в землю. Минголла дотащился до поваленного дерева, спрятался. Он щелкнул ампулу, слегка восстановив силы, но все равно чувствовал себя последним куском дерьма. Ребра горели, а вздутые синяки на лице ныли и оттягивали кожу, как мешки с отравой. Он выплюнул кровь и нащупал языком дырку на месте зуба. Затем перевернулся на спину и подумал, как там себя чувствует Кофе под всеми этими бабочками – горло забито колючими ножками и щекотными крылышками. Сквозь дырку в зарослях Минголла выглянул на поляну. Бабочки повсюду, смерч все кружился и кружился. Скоро они доберутся и до него. Вот и хорошо. Он лежал, вымотанный, в голове ни единой мысли, смотрел на бабочек, но видел не их, а следы полета – зависшие в воздухе полосы света. Время обрушилось и засыпало его тоннами гнилых секунд.

Слева затрещали ветки, из кустов вывалился человек. Тот самый рыжебородый, что караулил его ночью. Свое зеркальце он где-то потерял. На щеках веснушки грязи, в волосах обрывки папоротника. В руке болтался десантный нож. Бородач моргнул. Качнулся. Камуфляж на нем прилип к ребрам, а провал живота обрисовывало большое кровавое пятно. Щеки надуты – он как будто хотел что-то сказать, но боялся, что изо рта выскочат не только слова.

– Боже! – медленно проговорил рыжебородый. Глаза закатились, колени подогнулись. Затем он выпрямился – кажется, заметил Минголлу – и качнулся вперед, замахиваясь ножом.

Минголла попытался вскинуть автомат, но обнаружил, что прижал бедром приклад. У кого другого получилось бы лучше. Пуля прилепила под глаз рыжебородому красную звездочку, придав лицу блаженное выражение, и мужик рухнул поперек Минголлиных ребер, перекрыв ему остатки дыхания. Крики вдалеке. Минголла скатил бородача и зажмурился от боли. Усилие пробило в нем шахту, сквозь которую хлынула дурнота. Он пытался бороться, но скоро, решив, что ничего хорошего в здравом рассудке нет, да и плевать, кто там командует смертью и бабочками, перестал сопротивляться и закрутился спиралью по всем слоям темноты и сияющих крыльев, темноты и волшебного света, памяти и боли такой яркой, что она стала белой тьмой, в которой Минголла и потерял все следы своего существования.

Глава десятая

Свет лампы смывал с жестяной крыши тени, размазывался веером по земляному полу и ложился на стены из пальмовых ветвей, что сплетались в зеленовато-коричневую чешую. Пахло дождем и гнилью. Из мебели в комнате имелись только деревянный стул и стол, если не считать соломенного тюфяка, на котором лежал Минголла – с перевязанными ребрами и больной челюстью. На потолке болталось что-то яркое. Ленты... или бумажные куклы? Минголла протер глаза, сощурился и вдруг разглядел, что с потолочных балок, легонько шевеля крыльями, свисают сотни бабочек. Он замер. Снаружи доносились голоса – мужской и женский. Слов Минголла разобрать не мог, но ему показалось, что мужчина говорит с акцептом. Вроде с немецким. Через секунду мужчина вошел в хижину. Он был в черных брюках, синей рубашке-поло и распространял вокруг себя неправдоподобно сильный жар. Минголла притворился, что спит.

Человек сел за стол и задумчиво посмотрел на Минголлу. Худой, но мускулистый, с седовато-светлыми короткострижеными волосами, он обладал тем холодным и аскетичным обаянием, которое вместе с акцентом наводило на мысль о злых эсэсовцах из старых военных фильмов. С потолка спустилась бабочка и села человеку на палец. Человек посмотрел, как она ползает по тыльной стороне ладони, затем резко дернул запястьем, словно выпуская в небо сокола.

– «И в золоте летучем облаков чуть схожие с крылами мотыльков, – сказал он. – Тонули невесомые крыла, невидимые плавали тела»[16].– Он смотрел, как бабочка поднялась к потолочному столбу. – Тем не менее они бывают чудовищны, вы так не считаете?

Минголла не отзывался.

– Кажется, вы не спите, – заметил мужчина. – Меня зовут Нейт, а вас, как мне сказали, Дэвид.

– Кто сказал? – сдался Минголла.

– Друг... по крайней мере, она считает вас своим другом.

– Дебора? – Минголла умудрился сесть и передернулся от стреляющей боли в боку.– Где она?

Нейт пожал плечами – очень сдержанно, лишь слегка их приподняв.

– «Порхает, подобно бабочке тщеславной и яркой, с поляны на поляну вдоль лесной тропы». Мэтью Арнольд, «Свет Азии»[17].– Он улыбнулся. – Знаете, из цитат о бабочках я могу составить целый разговор.

Минголла чуть надавил своим сознанием на Нейта, начал формировать влияние, но тут с потолка слетели несколько бабочек и опустились ему на лицо.

– Пожалуйста, больше так не делайте, – сказал Нейт. – За дверями их еще больше.

Мозг Нейта был устроен своеобразно, главный узор электрического потока оказался слишком сложен и устойчив для любого влияния – в столь замысловатое переплетение ячеек Минголла, похоже, проникнуть не мог. Узор завораживал, но Минголла не рискнул исследовать его пристальнее.

– Значит, там, на поляне, это вы все устроили? – спросил он.

Нейт посмотрел на него с укоризной.

– Грязная работа... очень грязная. Но она говорит, вы того стоите.

Первым делом, подумал Минголла, надо подружиться с этим Нейтом, чтоб доверял.

– Вы прошли через терапию, – сказал он. – А как вас занесло сюда? Дезертировали?

– Ничего подобного, – ответил Нейт. – Пси-корпус счел меня бесперспективным. Пока я там сидел, ничего не получалось. Сомнительно, сказать по правде, что терапия как-то вообще повлияла на мои способности. Я был недалеко от Тель-Авива, когда на него сбросили бомбу, и спустя какое-то время стал замечать признаки силы. Продукт гнева, можно сказать. – Он уставился на потолочные балки. – Бабочки. Малоподходящее орудие. Вот если бы меня потянуло к тиграм или змеям...– Он умолк и стал смотреть на свои сцепленные руки.

– Как это было? – спросил Минголла.

– Что было?

– Тель-Авив. – Минголла старался говорить как можно дружелюбнее. – В Штатах ходили слухи о самоубийствах, апатии.

– Бомба – мощный символ, и не только в непосредственном смысле. Увидеть ее... Я не смогу объяснить. – Он нетерпеливо махнул рукой и посмотрел Минголле в глаза. – Зачем вы ищете Дебору?

Минголла подумал, что соврать у него вряд ли получится.

– Многое изменилось, – сказал он.

– Безусловно, и гораздо больше, чем вы думаете.

– Я с ним поговорю, – сказала Дебора.

Она стояла в дверях, заблокировавшись, прижимая рукой автомат, и под ее взглядом Минголлины надежды взлетели до небес. Конечно, встреча получилась совсем не такой, как он рассчитывал, но даже если бы все шло по плану, он наверняка чувствовал бы то же самое. При виде этой женщины Минголлина одержимость только выросла, впитав в себя свободный покрой ее джинсов, впалые теки, волосы, давно не стриженные и ниспадавшие до пояса, – все вместе складывалось в новую страсть, в новый портрет похудевшей и внутренне повзрослевшей Деборы. Ее темные глаза напоминали своим упорством глаза Эрмето Гусмана, а четкий контраст белой блузки и темной кожи – тот сон, в котором она в него вселилась. И только убедив себя, что она более-менее такая, какой он ее запомнил, Минголла выпустил на волю обиды, но уже не мечтал о мести, лишь тихо жалел о преданной любви.

Нейт уступил Деборе кресло, предостерегающе посмотрел на Минголлу и вышел, окутанный листопадом бабочек. Дебора положила автомат на стол и сказала:

– Тебе неплохо сделали лицо, но американцем ты мне нравился больше.

– Мне тоже, – согласился Минголла и, помолчав, спросил: – Зачем ты меня спасла? Откуда вообще узнала, что я здесь?

Она посмотрела сначала на него, потом в сторону.

– Это сложно. Я не знаю, что тебе можно говорить, а что нельзя.

– Тогда зачем мы вообще разговариваем?

– Тоже не знаю.

В Минголле нелепейшим образом смешивались сейчас гнев и желание.

– Ребра у меня сломаны?

– Кажется, только ушибы. Вот со ртом мало что получилось. Придется тебе поосторожнее... чтобы не занести заразу.

– Это ты меня залатала?

– Больше некому. Из Нейта никудышный доктор.

– Угу, зато бабочками командует.

– Да. – Грустно.

– Кто он вообще такой?

– Раньше был журналистом.– Она быстро посмотрела на Минголлу. – А теперь мы с ним пробираемся в Панаму.

– В Панаму?

Она кивнула, теребя предохранительную скобу автомата.

– Может, все-таки объяснишь, что происходит?

– Я не знаю, можно ли тебе доверять.

– Что я сделаю... раздавлю десять миллиардов бабочек?

– У тебя слишком сильный мозг, – сказала она. – Можешь что-нибудь натворить.

– Когда-то все равно придется сказать.

– Может быть.

В голове вертелась дюжина желаний, они налетали друг на друга и отскакивали, как полицейские из мультфильма, которые пытаются схватить растворившегося в воздухе человека, – Минголла вдруг понял, что именно растворилось в воздухе и теперь с криками «Вот оно я!» выскакивает в разных углах комнаты, устраивая все больший переполох,– самое главное его желание... с которым он никогда и не думал бороться, а лишь позволял на время исчезнуть. В сердцевине каждого чувства лежала сейчас тактика, а может страсть соблазна. Дебора подняла голову, и в мерцающем свете он вроде бы различил, как в глубине ее глаз мелькают темные тени, словно ее желания точно так же сталкивались между собой.

– Зря ты меня подозреваешь, – сказал Минголла. затем понял, что фраза эта, сложенная из вполне осмысленных слов, целиком звучит нелепо, и рассмеялся.– Послушай, я вообще-то в большой жопе. Я, гм...

– Знаю, – сказала она. – Можешь мне поверить, я знаю, что они могут с тобой сделать.

Минголла имел в виду совсем другое, но не стал возражать.

– Ага. – Он выждал несколько секунд. – Почему ты сбежала?

Она все так же изучала предохранительную скобу.

– Кое-что выяснилось, и до меня дошло: все, что я делала, – ложь. Революция оказалась бессмыслицей.

Минголла подумал об Альвине и Эрмето.

– Ага, борьба! – презрительно фыркнул он.

– В борьбе нет ничего смешного! – Дебора щелкнула прикладом по столу.

– Пожалуй. Но уж больно жалко смотреть, как люди бьются головой о кирпичную стену.

Ее лицо застыло.

– А что бы ты делал на их месте?

– А мне какое дело? На эту войну меня притащили на аркане.

– В Пси-корпус тебя не тащили.

– Верно. Будь у меня сейчас выбор, я бы дезертировал. Надоело убивать, и надоели все те, кому приспичило убить меня. – Он вспомнил Кофе, де Седегуи, остальных и только сейчас осознал, насколько они мертвы. Как будто сорвали панцирь, помогавший ему раньше выдерживать все, что он натворил. – Пора сваливать.

– Назад в Америку? – В ее устах это прозвучало почти неприлично.

– А что такое?

– Ничего... неужели ты сможешь жить после всего, на что насмотрелся,– запихать под подушку чужие беды и как ни в чем ни бывало малевать картинки?– Она схватила автомат и встала.– Я больше не могу. Завтра поговорим.

– Что ты не можешь?

– Выносить твое самодовольство, – объяснила она. – Как спокойно ты отводишь глаза от всего, что их оскорбляет. Я начинаю подозревать, что это у вас такой национальный характер.

– Это не моя война. Наступил ее черед смеяться.

– Увы, твоя! Только придется выбирать сторону. – Остановившись в дверях спиной к Минголле, она добавила: – Лучше бы эти солдаты тебя убили.

– Почему? – спросил он, помолчав.

– Ты шел за мной. Тебе нужно убить меня.

– Откуда ты знаешь?

– Неважно.

Она переступала через порог.

– Так какого черта? – крикнул он ей вслед. – Что тебе мешало?

Несколько секунд спустя в сопровождении порхающих лент в хижину вернулся Нейт. Бабочки расселись на потолочных балках, а Нейт с той же точностью опустился на край стула. Ощупав Минголлу глазами, он удовлетворенно кивнул:

– Думаю, теперь все будет в порядке. Обозленный оттого, что разговаривал с Деборой как последний идиот, Минголла спросил:

– Что все?

– Все.

Простота ответа словно открыла Минголле глаза на такую же простоватость в лице этого человека, которую он не замечал раньше. Нейт поднял руку, и две бабочки, спустившись с потолка, украсили собой его указательный палец.

– «Меж тенью пурпурной и золотом солнца, – сказал он, – две темные бабочки кротко присели, сонные крылья сомкнув»[18].

Деревня – индейский поселок, изобиловавший мухами, лепешками дерьма и шкурками от плодов манго, – лежала в излучине изумрудно-зеленой реки и насчитывала примерно три десятка лачуг, из которых Нэйту досталась отнюдь не самая бедная. Поселок прижимала к воде высокая стена леса, переплетение буйной зелени, и резким контрастом выглядели на ее фоне хижины из почерневших жердей, связанных вместе гнилой бечевкой; запущенные, нелепо скособоченные, они напоминали останки огромных неудавшихся костров. Из дыр в крышах поднимался бледный дымок, и по тому, как ветер истончал его до полной неразличимости и уносил прочь, можно было подумать, что из-за этого дыма постепенно белеет небо. В хижинах болтались гамаки, из них выглядывали дети; в двери и из дверей сновали куры и свиньи. Если бы не смятые жестянки и не выцветшие этикетки от пивных бутылок, деревня ничем бы не отличалась от средневекового селения.

Минголла бродил по деревне, искал Дебору, но, так и не найдя, остановился на берегу смотреть, как солнце дожигает остатки призрачно-серого тумана. Подошел Нейт, бабочки гроздьями оттягивали его брюки, другие кружились над головой. От нечего делать Минголла решил завязать беседу.

– Дебора сказала, что вы – журналист, – начал он.

– Бывший, – ответил Нейт.

– Ага. – Минголла выдержал паузу и поинтересовался деталями: – Корреспондент?

Нейт словно вернулся из мысленного отпуска.

– Да, был когда-то военным корреспондентом. Не слишком определенное занятие в наши дни.

Устав от загадок, Минголла решил, что ему неохота разбираться в этой путанице.

– А фамилия у вас какая? Может, я что читал.

– Любов.

Минголла разложил слово на звуки, и они показались знакомыми.

– Черт! Так это же вы писали о парне, который разрисовывал развалины... Военный живописец.

– Да.

– И вы так и не узнали, кто он такой?

– Скандинав... Датчанин. Подробностей, увы, нет – не повезло. Вы видели его работы?

– Только фотографии в новостях. Что-нибудь удалось спасти?

– Насколько я знаю, нет. Он ставил мины-ловушки слишком изобретательно. Кто бы мог подумать, что профессия музейного смотрителя окажется настолько опасной?

Жизнь во время войны

– Ага, я видел по телевизору, как рванула фреска.– Минголла пнул комок грязи, прислушался, как тот плюхается в воду. – Зачем вам с Деборой в Панаму?

– Она сама расскажет, когда решит, что можно.

– Где она?

– Занята, – ответил Нейт. – Просила побыть с вами с утра.

– Она обещала, что мы сегодня поговорим.

– Значит, поговорите... только не сейчас – Нейт махнул рукой в сторону джунглей. – Хочешь, погуляем, навестим моего приятеля?

– Сдуреть можно! – Минголла всплеснул руками. – Пошли паковать жратву! Пикник устроим! – У него перед носом замельтешили бабочки. – Ладно, – сказал он. – Гулять так гулять.

Выйдя на тропинку, они зашагали вниз по склону, густо заросшему бамбуком и пальметто; Минголла спросил, что за приятель.

– Бог, – ответил Нейт.

Минголла заглянул ему в лицо, выискивая признаки безумия, затем подумал, что прогулка по джунглям – это, наверное, местный розыгрыш.

– На самом деле всего лишь компьютер, – объяснил Нейт,– но с претензией на божественность.

– Компьютер... Что еще за компьютер?

– Экспериментальная модель с какого-то вашего вертолета. Сбила русская ракета, пилот погиб. Но ракета не взорвалась, просто воткнулась в панель. Компьютер насобирал с нее модулей и сам себя отремонтировал. Теперь утверждает, что синкретический процесс породил новую инкарнацию.

– Ты в это веришь?

– Трудно сказать, – ответил Нейт. – Долгое время я верил только в того бога, который однажды утром вознесся над Тель-Авивом. А теперь, ну... ты, я думаю, сам разберешься.

Когда они добрались до места катастрофы – папоротниковой ямы, окруженной гранитными глыбами, – солнце стояло уже высоко, и в свежем утреннем свете пейзаж действительно смотрелся слегка божественно. Тонкий черный вертолет напоминал сигару и не упал на землю, а повис примерно в двенадцати футах от дна ямы на паутине из лиан и сломанных веток; в лучах утреннего солнца полусилуэт с тонкой сеткой трещин на глазах-кабинах и искореженными лопастями напоминал мистического эмбриона, нерожденного ребенка инопланетных гигантов. Дыры в древесных кронах, проткнутые падавшим вертолетом, уже заросли, и по металлическим листам обшивки скользили копья золотисто-зелено го света, дрожали, словно живые, от влаги и пылинок, шевелились на ветру. Из лопастей фонтанами вздымались эпифиты, капали вниз малиновыми и лавандовыми цветами, а бабочки, словно возникая из ослепительного блеска пластмассы, переливались чешуйками белого золота. Заглянув под определенным углом в кабину, там можно было рассмотреть скелет пилота, все еще пристегнутого к сиденью, но это напоминание о смерти не умаляло красоты, скорее ставило под пейзажем подпись – вензель на старинном свитке. Яма с вертолетом казалась не столько географической точкой, сколько ее абсолютом, ландшафт будил воспоминания о картинах Яна ван Эйка[19] с его мистическими пасторальными сценами, где из любого камня вот-вот мог забить ключ, а птицы заговорить человеческими голосами.

Минголла и Нейт стояли на вершине гранитной глыбы, а в десяти футах ниже, в дыре, пробитой русской ракетой, мерцали синие и зеленые индикаторные лампочки компьютера.

– И что теперь? – спросил Минголла. Нейт приложил палец к губам.

– Доброе утро, Нейт, – раздался из вертолета сухой отмодулированный голос. – Ты хорошо себя чувствуешь?

– Вполне, спасибо.

– И Дэвид, – сказал компьютер. – Рад наконец познакомиться.

Минголла решил, что компьютер опознал его по данным своих сенсоров, а еще по рассказам Деборы и Нейта, но холодная безмерность этого голоса обескураживала.

– Взаимно,– по-дурацки ответил он.– Как дела?

– Рад, что тебе интересно,– отозвался компьютер. – Сказать по правде, все складывается весьма неплохо. Скоро война разрешится тем или иным образом и...

Минголла усмехнулся:

– Правда?

– Насколько я понимаю, Дэвид, тебе известна моя сущность, но ты сомневаешься в достоверности информации.

– Именно.

– Кто же я в таком случае?

– Говорящее недоразумение. Компьютер сдержанно рассмеялся.

– Мне доводилось слышать менее удачные определения Бога, но менее комплиментарные, пожалуй, нет. Естественно, те же слова применимы и к человеку.

– Не стану спорить. – Минголле нравилась эта компьютерная любезность.

– Ага! – воскликнул тот. – Похоже, я имею дело с практикующим экзистенциалистом, с человеком, который, говоря упрощенно, играет в крутого парня от философии и отвергает все сантименты, кроме тех, что укладываются в его схему романтического фатализма. Я прав?

– А ты сам не знаешь?

– Безусловно, знаю. Но у нас же диспут, Дэвид. И я сомневаюсь, что тебе доставит удовольствие, если я начну подчеркивать свое всемогущество и непогрешимость. И потом, наше время не нуждается в доказательствах.

– А в чем оно нуждается?

– Во мне, – сказал компьютер. – Ни больше ни меньше. Тебя интересует сумма моих функций? Не хотелось бы тебе наскучить.

– Пожалуйста, продолжай, – сказал Минголла, подумав, что учтивость компьютера привносит в это странное, но прекрасное место атмосферу аристократической гостиной.

– Все очень просто. Иногда Бог являет себя миру в весьма зрелищных воплощениях... если того требует время. Однако большинству эпох бывает достаточно символического присутствия, и наша в этом смысле типична.

– Странно вообще-то считать Бога символической фигурой, – сказал Минголла.

– Мы ведь договорились, Дэвид, что ты не особенно сильный эксперт в вопросах божественного.

– Как он тебя. – Нейт ткнул Минголлу локтем в бок, и тот зашатался от боли. – Ох, прости, пожалуйста!

– Ничего серьезного, я надеюсь? – спросил компьютер.

– Все в порядке. – Минголла сел на край валуна.

Внизу замигали индикаторы, словно в далекой галактике вдруг забегали звезды.

– Как уже было сказано, – продолжал компьютер, – большинство эпох требуют с моей стороны лишь минимального вмешательства. И поскольку работа в такое время остается незамеченной, то и нынешняя моя деятельность не оставит следа в истории, если не считать таковыми быстротечные и скандальные слухи. Явление Христа и Будды было необходимым пиротехническим элементом. Но в большинстве случаев, – очередной смешок, – я сторонник скрытых методов.

– В чем же суть твоей работы?

– Она завершена. Второй пилот вертолета – молодой человек по имени Уильям – при падении был тяжело ранен. В мою задачу входило исцелить его, снабдить необходимыми знаниями и подготовить к важнейшей миссии – каковую он в настоящий момент и выполняет.

– Как-то удачно для тебя получилось, что пилота здесь нет, – сказал Минголла.

– Доказательство – благая весть о рождении Иисуса, а не меня. Мне не нужна ничья вера, кроме Уильяма, а от Уильяма не требуется ничего, кроме исповедывания этой веры. Твоя вера, Дэвид, бесплотна. Моя работа завершена, и вскоре я встречу свой конец... весьма позорный, надо сказать, конец, как и вся эта эпоха.

– Может, расскажешь?

– Почему бы и пет? После войны в эти края приедет на охоту бизнесмен из Гватемала-сити, найдет меня и переправит из любопытства к себе домой. Потом выставит на публику, так и не поняв, что я настоящее божество; навлечет на себя гнев Церкви, и тот в свою очередь распалит массы. Однажды в дом бизнесмена ворвется толпа, убьет его и уничтожит меня. Чудо моего Успения пройдет незамеченным из-за пожара в электропроводке.

– Если ты знаешь будущее, – сказал Минголла, сдерживая смех, – может, расскажешь, что там у меня намечено на следующий год?

– Не вижу смысла раскрывать тебе твое будущее.

– М-да, пожалуй, правильно.

– Однако в твоем присутствии здесь и сейчас смысл имеется. Не хочешь зайти внутрь?

Минголла уставился в дыру на ряды мигающих индикаторов. По плечам пробежала дрожь.

– Зачем?

– Не бойся, – сказал компьютер.

– Я не боюсь. Просто не вижу смысла.

– Смысл прояснится несколько позже. Я не пытаюсь ничего доказать, Дэвид. Просто считаю, что недолгая близость между тобой и мной поможет тебе в будущем.

– Дело, конечно, твое,– сказал Нейт,– но мне там было спокойно.

– Ты туда лазил?

– Несколько раз.

Минголла снова заглянул в темную дыру и решил, что глупо так уж нервничать.

– Ладно, хрен с тобой.

Нейт придержал его за руки и отпустил, когда Минголла уперся ногами в металл. Вертолет качнуло, скрипнули лианы, вниз посыпалась древесная труха. Минголла опустился на четвереньки, подполз к дыре и влез туда головой вперед, стараясь не задеть металлические зазубрины. Добрался до края панели и уселся лицом к компьютеру.

Он ожидал, что, несмотря на все заверения, компьютер попытается обратить его в свою веру, но тот молчал; Минголла чувствовал себя глупо, но все же не хотел уползать обратно, показывая тем самым, что испугался. Воздух был прохладнее и суше, чем снаружи, – под стать компьютерному голосу,– и, как говорил Нейт, в вертолете было покойно: индикаторы мигали, мотор тихонько выл, а дыра, окаймленная зубчатой дугой зеленовато-золотистого света, походила на окно в Эдем. Глядя в нее, трудно было поверить, что под этим же самым светом живут маньяки, ягуары и ядовитые змеи. Может, в том и заключалась правда компьютерного обмана, всех религиозных обманов: ограничь свое зрение узкими рамками, задержи в себе луч зеленовато-золотистого света, глотни прохладного сухого воздуха – и ты познаешь невинность, и она защитит тебя от жестокости этого мира. Возможно, будь Минголла вооружен верой, а не силой, он избежал бы многого из того, что так мучит его сейчас. Он сложил руки, закрыл глаза и погрузился в мир мертвого вертолета и самозваного пророка его – бога, достойного этого века. Мысли стали ленивы. Воспоминания о Баррио, о пропавшем патруле, о Муравьиной Ферме проскакивали, словно кадры старого, расцарапанного фильма, где уже выцвели краски, выспренние взгляды или жесты выдают старую актерскую школу, и в каждом эпизоде Минголла видел, как безнадежно неверным было все, что он делал.

– Пожалуй, достаточно, Дэвид. – Компьютерный голос звучал как будто отовсюду. – Я полагаю, если ты прямо сейчас отправишься в деревню, то Дебора будет тебя там ждать.

Минголла хотел спросить, откуда компьютер знает, чем занята Дебора, но потом сообразил, что, будь это знание логическим заключением или внутренней истиной, Минголлино мнение никого не интересует. Жалея, что не может поверить во все заблуждения на свете, он выбрался на свет из темноты вертолетной утробы.

Дебора сидела у реки, прижав колени к груди и подперев подбородок, – судя по виду, она ждала уже довольно долго. Блока не было, и вокруг, словно от костра, расходились волны тепла; она посмотрела на Минголлу, и тот за неестественно спокойным взглядом сразу почувствовал напряжение. Еще он отметил, что Дебора осунулась и худоба добавила ее лицу скульптурности, теперь оно лучше сочеталось с чувственными губами и носом. В снах и фантазиях его больше всего притягивала Деборина красота – сейчас же он видел, что она и вправду красива, хотя и не так, как в воспоминаниях, однако гораздо сильнее Минголла ощущал особость этой женщины, ведь красота была только частью. Жесты, движения, черные кудри, словно хвосты экзотических птиц, упавшие на блузку, то, как ветер прижимает к груди материю, – все вместе было сейчас гораздо важнее и любимее, чем обычная привлекательность. Минголла гнал это ощущение, изо всех сил воскрешал обиды и мысли о предательстве, но уже понимал, что они больше ничего не значат, – да и какая разница, почему его к ней тянет, просто очень хочется погрузиться в этот поток с головой и смыть с себя грязь, что наросла с тех пор, как они расстались.

Дебора махнула, чтобы он сел, но после подвинулась, освобождая между ними место. Он вгляделся в бахрому джунглей на другом берегу. Белое взрывное солнце заливало небо такой же белизной, отчего зелень сбивалась в серовато-серое перезрелое пятно. Над верхушками деревьев, раскинув серпа крыльев, проплывали птицы, над рекой вставали серебряные дуги и слышались всплески.

– Мы будем говорить? – спросил Минголла.

– Да. – Ответ повис в воздухе.

Берег резко обрывался, а вода у Минголлы под ногами была утыкана маленькими воронками, что закручивались вокруг коричневых отростков полузатопленной ветки; над ней парили черные мухи, и на зеленоватой темноте мелководья, словно рыбки, мелькали тени. Чуть дальше над водой склонился ряд папоротниковых деревьев десяти—двенадцати футов высотой, их перистые листья кивали на ветру и от этих кивков становились похожими на животных – они словно одобряли все, что проплывало мимо их странных безглазых голов, а заодно отмеряли покой огневому квадрату «Изумруд».

– Хорошо, – сказал наконец Минголла, – давай начну я. Ты говоришь, что узнала нечто такое, из-за чего все, что ты делала раньше, показалось тебе бессмыслицей. Что именно ты узнала?

Дебора прочертила пальцем полосу на глине.

– Есть другая война. Война в войне. Минголла едва не расхохотался ей в лицо, но ее мрачность была слишком убедительна.

– Какая война?

– Не совсем война, – сказала она. – Борьба за власть. Между двумя группами медиумов, я думаю.

Может, она просто свихнулась?

– Как ты об этом узнала?

– От собственного начальства. Так они работают. Человека строят, дают ему силу, смотрят, как он с ней справляется. А когда он пристрастится настолько, что ничего больше ему не нужно, они втягивают его, – голос задрожал, – в свое проклятое братство! Говорят понемножку, намеками и смотрят, как человек отзывается. Ну вот, а мне все выложили слишком сразу! – Она посмотрела на Минголлу, в глазах мука. – Я верила в революцию. Я отдала ей все... все! А это никакая не революция! И даже не контрреволюция! Один камуфляж.

Минголла вспомнил, как Тулли распсиховался насчет того, что война не имеет смысла, потом загадочные фразы де Седегуи. Он рассказал Деборе о Тулли, и она ответила:

– Вот-вот! Так они всегда начинают, с намеков и сомнений. После говорят о специальных операциях, что-то там про таинственные цели. Потом преподносят всю картину целиком... без подробностей, потому что пока не доверяют. Никто никому не доверяет. Так и есть. Все всех подозревают, всем нужна власть. А на остальное плевать. Благородство – не смешите меня! – Она снова посмотрела на Минголлу, на этот раз спокойнее. – Знаешь, почему я убежала, что стало последней каплей? Мне рассказали о тебе! Он молчал и ждал продолжения.

– Мне сказали, что тебе поручат меня убить. Но я же знаю, как идут тренировки, в какой ты должен быть изоляции. Рядом – два-три человека, не больше. Если тебе что-то поручают, об этом знает только тренер и тот, кто отвечает за терапию, а значит, кто-то из них играет в одной команде с моим начальством. Если сопоставить это с тем, что я знала раньше, получатся какие-то элитные игры, такие сложные и запутанные, что я бы в жизни не разобралась... по крайней мере, пока продолжала бы в них играть.

Минголла не сводил глаз с закрученной воронками воды, смотрел, как полоски темной пены отрываются от комка глины, налипшего на сучок затопленной ветки.

– Действительно трудно переварить, – сказал он, – но я тоже кое-что слышал.

– Это еще не все, – добавила Дебора. – Амалия знает больше.

– Амалия?

– Другой ключ. Маленькая девочка. Живет у меня в хижине. Спит. Она теперь все время спит.– Дебора потерла шею, словно устала от разговора. – Из-за нее я и решила тебя спасти. У меня не хватает сил ее разбудить. Ты мне поможешь.

– И это все... других причин нет?

– Какие еще причины? Ты устроил за мной охоту,– с вызовом сказала она, но Минголла чувствовал по голосу, что это не так.

– Это раньше... Теперь нет.

– Только ты не сам так решил.

– Дебора, – сказал он. – Я просто...

Она вскочила на ноги, отошла на пару шагов.

– Я просто был не в себе, – закончил он.

Ветер, словно вуалью, прикрыл ей рот черными волосами; за ее спиной у хижины сидели три голых по пояс индейца и с интересом за ними наблюдали.

– Ты поможешь мне или нет? – резко спросила она.

– Само собой, – ответил Минголла. – Только о том и мечтаю.

Амалия оказалась толстой индейской девочкой лет двенадцати-тринадцати с сильным психотическим жаром и недостатком меланина, отчего ее красно-коричневая кожа была испещрена розовыми пятнами, которые в тусклом свете Дебориной хижины казались влажными и воспаленными, будто шрамы от ядовитых цветов. Девочка была одета в грязное белое платье с узором из синих котят и лежала в гамаке, свесив через край руку. Дышала она глубоко и ровно, веки слегка подрагивали, и, по словам Деборы, она не просыпалась уже почти неделю.

– Просто выдохлась, – сказала Дебора. – Как заводная игрушка, все медленнее и медленнее. А потом остановилась. Правда, с ней и раньше было что-то не то. Я думала, она недоразвитая.

Уставится в стену, лежит и что-то себе бормочет. А иногда начинала беситься... все ломает и кричит. Временами приходила в себя, и тогда мне удавалось ее разговорить. Рассказывала про Панаму, какое-то место, которое она называла Нефритовый сектор... говорит, там все решается. Часто повторяла что-то механически: обрывки стихов, рассказы.

Рассеялись последние сомнения.

– Я уже слышал о Нефритовом секторе.

– Что ты слышал?

– Только название, и еще говорят, там что-то важное.

У хижины остановилась оголодавшая корова и заглянула в дверь, напустив застарелой вони. Пятнистая рыже-белая шкура так обтягивала морду, что та походила на продавленный глобус, рога закручивались дугами и доставали почти до глаз. Корова фыркнула и побрела прочь.

– Что еще она говорила? – спросил Минголла.

– Рассказывала, где жила раньше. С кем-то из «других», как она выразилась. Сказала, что была у этого «другого» «поломанной игрушкой». Я спросила, кого она называет «другими», и она ответила, что они как мы, только слабее... хотя в некоторых вещах сильнее. Потому что они прячутся, потому что их нельзя найти.

В соломе гудели мухи, где-то закудахтала курица. Было жарко, и складки на шее горели от пота. Минголла дышал через рот.

– Это, наверное, дико, – сказал он, – но за всю терапию я ни разу не подумал о тех, кто с этими препаратами обламывается... хотя один раз мне вкатили ударную дозу. Я просто считал, что все идет отлично. Черт его знает почему.

– Думаешь, с Амалией так и вышло... сломалась на препаратах?

– А как, по-твоему?

– Может быть. Но с ней могло быть что-то не так еще до терапии.

– В любом случае картина не из приятных.

– Должна тебя предупредить, – сказала Дебора. – Она очень сильная... очень. А в мыслях хаос.

Минголла посмотрел на Дебору, поймал взгляд. Кожа у нее была почти такого же пепельно-бурого оттенка, как воздух в хижине, и на мгновение Минголле почудилось, будто глаза ее живут отдельно и плывут сейчас к нему. Она нервно отступила и взялась за веревку гамака.

– Я попробую, – сказал он.

Хаос – это было мягко сказано; больше всего девочкины мысли походили на рвущуюся в черепе шрапнель. Электричество казалось непереносимым, а наставшее следом возбуждение потрясло Минголлу своей внезапностью.

– Господи! – только и сказал он.

– Думаешь, не получится? – Тревога в Деборином голосе.

– Не знаю. – Он потер виски; боль больше походила на воспаление, чем на простую боль.

После нескольких попыток он кое-как приспособился и начал проецировать в сознание Амалии бодрость и хорошее самочувствие. Несмотря на боль и тошноту, контакт с ее мыслями того стоил. Постепенно Минголла понял: то, что воспринималось случайным потоком, было на самом деле бесконечным множеством узоров, по