
БенГур
Лью Уоллес
"Бен-Гур» Л. Уоллеса — американского писателя, боевого генерала времен Гражданской войны и дипломата — наверное, самый знаменитый исторический роман за последние сто лет. Его действие происходит в первом веке нашей эры. На долю молодого вельможи Бен-Гура — главного героя романа — выпало немало тяжелых испытаний: он был и галерным рабом, и знатным римлянином, и возничим колесницы, и обладателем несметных сокровищ. Но знакомство с Христом в корне изменило его жизнь.Лью Уоллес
Бен-Гур
«Научись у философов всегда отыскивать причины всех, даже самых необыкновенных явлений, а если ты их найти не в силах, приписывай их богу.»
Посвящается жене, подруге моей юности.
КНИГА ПЕРВАЯ
Смотри, как издали, с высоты востока, путеводная звезда спешит пролить на мир свой лучезарный свет.
* * *
И миром дышала ночь, в которую царь света явился на землю для царства мира. И ветерок, дивясь чуду, нежно лобызал воды, передававшие эту новую радостную весть тихим водам океана, ныне вполне забывшим эти грезы, когда мирные птицы колышутся на их чарующих гребнях.
ГЛАВА I
В пустыне
Джебель эс Зублех — горная гряда длиною более пятидесяти миль и такая узкая, что ее изображение на карте напоминает гусеницу, ползущую с юга на север. Стоя на ее белых и красных утесах и глядя в лучах восходящего солнца, можно увидеть только Аравийскую пустыню, где от начала времен обитают восточные ветры, столь ненавистные виноградарям Иерихона. Подножия гор укрыты песками, принесенными с Евфрата, чтобы лечь здесь навек, ибо гряда представляет собой стену, ограждающую с запада пастбища Моава и Аммона — земли, которые, в противном случае, были бы частью пустыни. Арабы дали названия на своем языке всему, что лежит к югу и востоку от Иудеи; и на их языке старый Джебель — отец бесчисленных вади[1], пересекающих римскую дорогу — ныне о ней напоминает только пыльная тропа сирийских паломников в Мекку — и углубляющихся по мере продвижения вперед, чтобы в дождливые сезоны пропустить потоки, бегущие в Иордан и дальше — в Мертвое море. Из одного вади — а точнее, самого северного — выехал путник, направляющийся в пустыню. Именно к нему мы и обращаем прежде всего внимание читателя. Судя по внешности, ему было лет сорок пять. Некогда иссиня-черная борода, широко струящаяся на грудь, сверкала нитями седины. Коричневое, как жареный кофе, лицо в значительной части скрыто куфи (так дети пустыни называют головной платок). Время от времени он поднимал глаза, большие и темные. На нем была обычная для всего Востока просторная одежда, но о стиле ее мы не можем ничего сказать, ибо путник ехал на огромном белом дромадере, сидя под миниатюрным тентом. Вряд ли западный человек сможет когда-нибудь забыть свое первое впечатление от верблюда, снаряженного и нагруженного для путешествия по пустыне. Привычка, столь жестокая ко всему другому, мало что может сделать с этим чувством. После долгих путешествий с караванами, после многих лет, проведенных среди бедуинов, сыны Запада останавливаются и молча смотрят, пока мимо них шествует этот величественный зверь. Его очарование кроется не в фигуре, которую даже любовь не назвала бы прекрасной, не в движении, будь это бесшумный шаг или раскачивающийся бег. Пустыня служит своему созданию так же, как море — кораблю. Она одевает его своими тайнами, так что, глядя на него, мы думаем о них — в этом все чудо. Животное, показавшееся из вади, могло бы с полным правом получить обычную дань. Его окраска, рост, ширина шага, выпуклое тело — не толстое, но покрытое мощными мускулами, длинная, по-лебединому изогнутая шея, голова, широкая у глазниц и сужающаяся к носу так, что ее едва ли не обхватил бы дамский браслет, бесшумные пружинистые движения — все говорило о сирийской крови, старой, как времена Кира, и совершенно бесценной. Обычная упряжь покрывала лоб алой бахромой и украшала шею многочисленными бронзовыми цепочками, каждая из которых кончалась серебряным колокольцем, но не было ни поводьев, ни веревки для погонщика. На спине покоилось сооружение, которое прославило бы своего изобретателя, принадлежи он любому народу, кроме восточного. Оно состояло из двух деревянных ящиков футов четырех длиной, по одному на каждом боку. Устланное ковром пространство между ними позволяло наезднику удобно сидеть и даже полулежать там; сверху был натянут зеленый тент. Все это удерживалось широкими ремнями, завязанными множеством узлов на груди и спине животного. Таким образом хитроумные сыны Куша умудрились сделать удобными свои дороги по сожженным солнцем пустыням, где протекает большая часть их жизни. Путешественник пересек границу Эль Белка, древнего Аммона. Было утро. Впереди в дымке поднималось солнце и расстилалась пустыня — не море сыпучих барханов, которое ждало еще впереди, но область, где растительность начинает исчезать, где из поверхности равнины выступают обнажения гранита, серые и коричневые валуны и укрывающиеся за ними хилые акации, а земля покрыта верблюжьей колючкой. Дуб, куманика и земляничное дерево остановились, будто дойдя до запретной черты, и скорчились от ужаса перед открывшимся видом. Здесь кончались все дороги. И здесь более, чем прежде, создавалось впечатление, что верблюдом управляет какая-то невидимая сила: шаг его сделался шире и быстрее, голова устремилась к горизонту, широкие ноздри вдыхали ветер. Беседка раскачивалась, как на волнах.
Сухие листья шуршали под широкими копытами. Временами воздух наполнялся ароматом полыни. Жаворонки и скальные ласточки вспархивали из-под ног, белые куропатки, посвистывая, разбегались в стороны. Изредка лиса или гиена ускоряли бег, чтобы разглядеть пришельцев с безопасного расстояния. Справа поднимались склоны Джебеля, жемчужносерое покрывало которых превращалось в пурпурное под лучами солнца. Над высочайшими пиками широко кружил стервятник. Но ничего этого не видел обитатель подвижной беседки — по крайней мере, глаза его оставались неподвижными и сонными. Его, как и животное, казалось, вела какая-то сила. Два часа дромадер ровным шагом двигался на восток. За все это время путешественник не изменил позы и не бросил взгляда по сторонам.
В пустыне расстояние измеряется не милями или лагами, а саатом, или часом, и манзилом, или перегоном: три с половиной лиги составляют первый, от пятнадцати до двадцати пяти — второй; но это для обычного верблюда. Настоящий сириец пробегает три лиги, не замечая. На полной скорости он обгоняет ветер. Как свидетельство быстрого продвижения, ландшафт вокруг изменился. Джебель голубой лентой виднелся на западном горизонте. Равнина взбугрилась дюнами из глины и сцементированного песка. Местами вздымали свои круглые черепа базальтовые валуны — форпосты гор на равнине; все остальное пространство было покрыто песком, то гладким, как морской пляж, то покрытым рябью, то лежащим длинными грядами. Изменился и воздух. Высоко поднявшееся солнце выпило из него всю влагу и согрело ветер, залетавший к путешественнику под тент; повсюду этот ветер покрывал почву молочно-белым налетом и наполнял мерцанием небо.
Еще два часа прошло без отдыха или смены курса. Растительность исчезла полностью. Песок, настолько сухой, что разбегался ручейками при каждом шаге, запечатлел бесконечную, идеально прямую и равномерную вереницу следов. Джебель исчез из виду, и не осталось никаких ориентиров. Тень, которая прежде следовала за путником, теперь указывала на север и бежала вместе с отбрасывающими ее; не было никаких признаков, указывающих на близость остановки, и такое поведение путешественника становилось все более странным. Следует помнить, что пустыня — не то место, где ищут удовольствий. Дороги по ней обозначены костями погибших, и эти дороги ведут от колодца к колодцу, от пастбища к пастбищу. Сердце самого многоопытного шейха бьется быстрее, когда он оказывается один в желтых просторах. Значит, наш путник не искал удовольствий. Не был он и беглецом: он ни разу не оглянулся и ничем не выказывал страха или любопытства. В одиночестве люди дорожат любым обществом, собака становится им товарищем, лошадь — другом, и они не стыдятся уделять животным множество ласк и нежных слов. Ничего этого не получал верблюд: ни слова, ни прикосновения. Ровно в полдень дромадер остановился по собственной воле и издал невыразимо жалобный крик, которым его род обычно протестует против слишком тяжелой поклажи, а иногда просит отдыха или внимания. Хозяин встрепенулся, просыпаясь. Он забросил наверх полог, взглянул на солнце и внимательно осмотрел местность, как будто определяя место назначенной встречи. Удовлетворенный увиденным, глубоко вздохнул и кивнул, словно говоря: «Наконец-то!». Мгновение спустя, скрестив ладони на груди и склонив голову, он молчаливо молился. Когда благочестивый долг был исполнен, путник приготовился к спуску. Его горло издало тот самый звук, который слышали любимые верблюды Иова: Икх! Икх! — знак опуститься на колени. Животное медленно повиновалось. Всадник поставил одну ногу на изогнутую шею, а другой шагнул ни песок.
ГЛАВА II
Встреча мудрецов
Человек, как стало теперь видно, обладал идеальными пропорциями, будучи не столь высоким, сколь сильным. Ослабив шелковый шнур, который удерживал на голове куфи, он убрал складки назад, так что открылось темное, почти как у негра, лицо, но широкий низкий лоб, орлиный нос и чуть приподнятые внешние углы глаз, а также жесткие прямые с металлическим блеском волосы, падающие на плечи множеством косиц, не оставляли сомнений в происхождении: так выглядели фараоны и последние Птолемеи, так выглядел Мизраим, отец египетской расы. На нем был камис — белая бумажная рубаха с узкими рукавами, открытая впереди и достигающая лодыжек внизу, расшитая по подолу и вороту. Сверху был наброшен коричневый шерстяной плащ, называемый сейчас, как, вероятно, и в те времена, аба. На ногах его были сандалии с ремнями из мягкой кожи. Но что наиболее примечательно для пустыни, где охотятся леопарды, львы и столь же хищные люди, — у него не было никакого оружия, даже палки с крючком, какой погоняют верблюдов; отсюда мы можем, по крайней мере, заключить, что цель его была мирной и что он либо безрассудно смел, либо находится под необычайной защитой.
Руки и ноги путника затекли, и он разминал их, обходя своего верного слугу, прикрывшего глаза и жующего жвачку. То и дело при новом круге он останавливался и, приложив руку козырьком к глазам, изучал пустынные дали, а всякий раз, когда осмотр был закончен, лицо выражало недоумение, легкое, но достаточное для проницательного наблюдателя, чтобы догадаться об ожидающемся обществе. Что должно было еще увеличить желание узнать, какое дело могло потребовать встречи в столь глухом месте.
Однако незнакомец, если судить по его действиям, не сомневался в том, что общество прибудет. Прежде всего он промыл водой из маленького меха глаза, морду и ноздри верблюда, затем достал круглый кусок полосатой материи, связку прутьев и толстый стебель тростника, оказавшийся хитроумным приспособлением из вложенных один в другой меньших стеблей, которые превратились в центральную стойку шатра. Когда шест был установлен и окружен прутьями, он натянул на них ткань и оказался буквально у себя дома — дом этот был гораздо меньше, чем у эмира или шейха, но во всех прочих отношениях являлся точной их копией. Затем был извлечен небольшой квадратный ковер и расстелен в шатре со стороны солнца. Сделав все это, незнакомец достал и бросил в мешок под мордой верблюда горсть бобов, убедился, что добрый слуга занялся пищей, и снова осмотрел мир песка.
— Они придут, — сказал он спокойно. — Их ведет тот же, кто привел меня. Я закончу приготовления.
Из ящиков появились сплетенные из пальмовых листьев блюда, вино в маленьких бурдюках, сушеная и копченая баранина, шами, или сирийские гранаты без косточек, финики из Эль Шелеби, сыр, как Давидовы «ломти молока», и дрожжевой хлеб из городской пекарни — все это было расставлено на ковре. Завершили сервировку три шелковых салфетки, которыми хорошие хозяева на Востоке укрывают колени гостей за трапезой — последнее обстоятельство позволяло определить ожидающееся число персон на преполагаемый обед.
Все было готово. Он вышел из шатра — вот оно! На востоке возникло темное пятнышко. Египтянин врос ногами в песок, и по коже его пробежала дрожь, как от прикосновения чего-то сверхъестественного. Пятнышко росло, стало величиной с руку, приобрело форму. Вскоре уже можно было разглядеть точную копию белого дромадера, несущего худах — индостанскую беседку для путешествий.
— Велик Бог! — воскликнул египтянин с глазами полными слез и объятой священным ужасом душой.
Путник приблизился и остановился. Он тоже, казалось, очнулся от сна. Увидев лежащего верблюда, шатер и человека в молитвенной позе у дверей, он скрестил руки, наклонил голову и молча помолился, после чего спустился на песок и пошел к египтянину. Мгновение они смотрели друг на друга, затем обнялись, то есть каждый положил правую руку на плечо, а левую — на пояс другого и коснулся подбородком сначала левой, потом правой стороны его груди.
— Мир тебе, слуга истинного Бога! — сказал незнакомец.
— И тебе, брат в истинной вере! Мир и добрый прием, — с трепетом ответил египтянин.
Прибывший был высок и худ, с сухим, цвета среднего между корицей и бронзой, лицом, глубоко запавшими глазами, белыми волосами и бородой. Он, как и первый, был безоружен. Костюм его был индостанский: поверх маленькой шапочки обвита в виде тюрбана большая шаль, более короткая, чем у египтянина, аба открывал просторные шаровары, а ноги обуты в остроносые шлепанцы красной кожи. За исключением обуви, вся одежда была из белого льна. Вид этого человека выражал суровое достоинство. Вишвамитра, величайший из аскетических героев восточной Илиады, нашел бы себе в нем превосходную иллюстрацию. Он олицетворял собою Жизнь, проникнутую мудростью Брахмы — воплощенное подвижничество. Только глаза указывали на человеческую природу — когда индус поднял лицо с груди египтянина, они блестели от слез.
— Велик Бог! — воскликнул он, завершив приветствие.
— И благословенны служащие ему! — ответил египтянин, удивляясь точному повторению своего восклицания. — Но подождем, — добавил он, — подождем, ибо смотри, к нам движется еще один!
Они обратили взгляды на север, где уже можно было разглядеть третьего верблюда. Они ждали, стоя бок о бок, пока прибывший не спешился и не подошел к ним.
— Мир тебе, брат мой! — сказал он, обнимая индуса.
И индус отвечал:
— Да свершится воля Божья!
Пришедший последним совершенно не походил на своих друзей. Он был уже в кости, белокож, масса вьющихся светлых волос служила великолепной короной для его маленькой, но дивной формы головы, теплота синих глаз свидетельствовала о тонкой, доброй и смелой душе. Он был простоволос и безоружен. Под складками тирского одеяла, которое он носил с бессознательной грацией, виднелась туника. На ногах — сандалии. Пятьдесят, — может быть, больше — лет миновали его, отразившись только в степенности манер и значительности речи. Физические силы и ясность души остались нетронутыми. Нужно ли говорить, какой род дал эту поросль? Если сам он не родился в Афинах, то предки его — несомненно.
Когда руки грека оторвались от египтянина, последний сказал дрожащим голосом:
— Дух привел меня первым, а значит, я избран служить моим братьям. Шатер поставлен, и хлеб готов.
Взяв братьев за руки, он ввел их внутрь, разул и омыл их ноги, полил воду на руки, а затем вытер их.
Омыв собственные руки, он сказал:
— Поедим, чтобы набраться сил на остаток дня. За едой мы узнаем, откуда пришел каждый и кто он.
Три головы одновременно склонились, руки скрестились на груди, и они произнесли хором простую молитву:
— Отец сущего, Бог! Тобою дано нам это, прими нашу благодарность и благослови свершить волю Твою.
С последним словом они подняли глаза и с удивлением смотрели друг на друга. Каждый говорил на языке, доселе неведомом другим, однако все прекрасно понимали сказанное. Души их трепетали в приливе божественного чувства, ибо в этом чуде они узнали Божественное Присутствие.
ГЛАВА III
Говорит афинянин — вера
По летоисчислению того времени, описанная встреча состоялась в семьсот сорок седьмом году от основания Рима. Месяц был декабрь, и зима царствовала всюду к востоку от Средиземноморья. Путешествующего по пустыне в такое время скоро догоняет прекрасный аппетит, и собравшаяся в маленьком шатре компания не была исключением из правила. Они были голодны, поели от души и, выпив вина, заговорили.
— Для путника в чужой земле нет ничего слаще, чем услышать свое имя из уст друга, — сказал египтянин. — Впереди у нас долгий путь. Пора познакомиться. Потому, если все согласны со мной, пусть пришедший последним говорит первым.
Медленно поначалу, как будто проверяя себя, грек начал:
— То, что я должен рассказать, братья, странно. Я до сих пор не сознаю себя. В чем я более всего уверен — что выполняю волю Господа, и служение это есть непрекращающаяся радость.
Праведник замолчал, не в силах продолжать, а остальные, уважая его чувства, опустили глаза.
— Далеко на западе, — начал он снова, — есть страна, которая никогда не будет забыта, хотя бы потому, что мир слишком многим обязан ей, и обязан тем, что приносит человеку чистейшее удовольствие. Я не говорю об искусствах, философии, риторике, поэзии и войне — слава ее, братья, вечно будет сиять совершенными буквами, которыми Тот, кого мы должны найти и провозгласить, станет известен на земле. Страна, о которой я говорю, — Греция. Я — Гаспар, сын Клеанта-афинянина.
— Мой народ, — продолжал он, — привержен знанию, и я унаследовал ту же страсть. Так случилось, что два наших величайших философа учили: один — доктрине о Душе, обитающей в каждом человеке, и ее Бессмертии, а другой — доктрине Единого Бога, который есть Совершенная Истина. Из множества предметов, о которых спорили школы, я выбрал эти, как единственно стоящие труда на разрешение, ибо полагал, что существует неизвестная еще связь между Богом и душой. Однако здесь, как непреодолимая стена, возникает вопрос о смерти, и единственное, что остается человеку, это остановиться перед ней и взывать о помощи. Так я и поступил, но никакой голос не ответил мне из-за стены. В отчаянии я покинул города и школы.
При этих словах улыбка одобрения осветила изможденное лицо индуса.
— В северной части моей страны, в Фессалии, — продолжал грек, — есть гора, известная как обиталище богов. Ее имя — Олимп. Я нашел там пещеру и превратил каждое свое дыхание в мольбу об откровении. Веря в Бога, верховного и незримого, я верил, что можно так устремить к Нему свою душу, что он смилостивится и даст ответ.
— И это так! Так! — воскликнул индус, воздев руки.
— Слушайте, братья, — говорил грек. — Выход моей пещеры обращен к морю. Однажды я увидел, что какой-то человек прыгнул с борта проходящего мимо судна и поплыл к берегу. Я подобрал его и привел к себе. Это был еврей, сведущий в истории и законах своего народа; и от него я узнал, что Бог моих молитв многие века был законодателем, правителем и царем евреев. Что это, если не Откровение, о котором я мечтал? Моя вера оказалась небесплодной — Бог ответил мне!
— Как и каждому, кто обращается к Нему с такой верой, — сказал индус.
— Но увы! — добавил египтянин, — как мало мудрых, способных понять, что Он отвечает им!
— Это было не все, — продолжал грек. — Ниспосланный мне человек сказал, что пророки, которые многие века, последовавшие за первым откровением, говорили от имени Бога, открыли, что Он явится снова. Он называл мне имена пророков и приводил точные их слова, как они записаны в священных книгах. Сказал также, что второе пришествие близко, в Иерусалиме его ждут каждое мгновение.
Грек замолчал, и свет на его лице угас.
— Правда, — сказал он, погодя, — правда, человек говорил, что как первое пришествие Бога было только для евреев, так будет и со вторым. Грядущий явится Царем Иудейским. «И ему нечего будет сказать остальному миру?» — спросил я. «Нет, — был гордый ответ. — Нет! Мы — его избранный народ». Но ответ этот не сокрушил мою надежду. Как может такой Бог отдать свою любовь одной земле и одному роду? Я не отступался, пока не добился признания, что евреи были только избранными слугами, хранителями Истины, узнав которую, может спастись весь мир. Когда еврей ушел, и я снова остался один, моя душа очищалась новой молитвой — молитвой о том, чтобы мне было позволено увидеть Царя, когда Он придет, и преклониться перед Ним. Однажды ночью я сидел у входа в пещеру, пытаясь приблизиться к постижению тайны своего существования, понимая, что это значит — приблизиться к Богу, как вдруг в море, а точнее в скрывающей его тьме, увидел загоревшуюся звезду; она медленно поднялась и встала над пещерой. Я упал и погрузился в сон, слыша во сне голос, говоривший:
«О Гаспар! Твоя вера победила! Будь благословен! С двумя другими, пришедшими из отдаленных частей земли, ты увидишь Его и будешь свидетелем Его. Утром встань и иди им навстречу, и верь в Дух, который поведет тебя».
Утром я встал с Духом, который был во мне, как свет ярче солнечного, снял отшельническое одеяние и оделся по-прежнему. Я достал из тайника принесенное из города сокровище. Мимо проходил корабль. Я позвал, был принят на борт и высажен в Антиохе. Там я купил верблюда и снаряжение. Через сады Оронто я направился в Емесу, Дамаск, Бостру и Филадельфию, а затем — сюда. И вот, братья, вся моя история. Теперь я слушаю вас.
ГЛАВА IV
Говорит индус — любовь
Египтянин и индус взглянули друг на друга, первый поднял руку, второй поклонился и начал:
— Имя мое Мельхиор. Я говорю с вами на языке, который если и не был первым на земле, то, во всяком случае, первый получил буквы — это индийский санскрит. Мой народ первым отправился в долины знания, первый разделил их и первый украсил. Что бы ни случилось в будущем, четыре Веды останутся жить, ибо это первые источники религии и полезных знаний. Упоминаю об этом не из гордости, как вы поймете, когда я скажу, что Шастры учат о Верховном Боге, именуемом Брахм, а также о том, что Пураны или священные поэмы упанг рассказывают о Добродетели и Праведных Трудах, и о Душе. Стало быть, если брат мой позволит сказать это, — говорящий почтительно поклонился греку, — за века до того, как стал известен его народ, две великие идеи: Бог и Душа — привлекли к себе все силы индийского ума. В этих священных книгах Брахм представлялся триадой: Брахма, Вишну и Шива. Из них Брахма был создателем нашей расы, которая при сотворении была разделена. Он подготовил землю для духов, а затем из его рта произошла каста брахманов, ближайшая к нему и более всех ему подобная, самая высокая и благородная, единственные учителя Вед, которые вышли из его губ готовыми и наполненными всяческой мудростью. Из его рук появились кшатрии, или воины, из груди — вместилища жизни — вайшьи, или производители: пастухи, земледельцы, купцы; из ног же его произошли шудры, или рабы, обреченные служить остальным кастам: слуги, работники и ремесленники. Заметьте также, что вместе с ними родился закон, запрещающий человеку одной касты становиться членом другой; брахман не может спуститься в низший класс — если он нарушает законы своей касты, то становится отверженным, потерянным для всех, кроме таких же отверженных.
Грек немедленно представил все последствия для отверженного и воскликнул:
— В таком состоянии, братья, сколь необходим любящий Бог!
— Да, — добавил египтянин, — любящий Бог, такой, как наш.
Брови индуса болезненно сдвинулись, и лишь когда охватившее его чувство прошло, он продолжал тише:
— Я был рожден брахманом. Часть жизни брахмана, называемая его первым классом, это студенческая жизнь. Когда я был готов вступить во второй класс, то есть жениться и стать хозяином дома, я подверг вопросам все, даже Брахма и — стал еретиком. Разглядев из глубины колодца свет наверху, я захотел выбраться, и увидеть, что он освещает. Наконец — скольких лет труда это потребовало! — я нашел принцип жизни, первооснову религии, связь между душой и Богом — Любовь!
Счастье любви в деянии, и я не мог предаваться покою. Я сжимал челюсти, чтобы не дать ей говорить, ибо единственное слово против Брахма, Триады или Шастр решило бы мою судьбу; одно движение милосердия к отверженным брахманам, которые плелись мимо, чтобы умереть в раскаленных песках — ободряющее слово или чашка воды — и я стану одним из них, потерянным для семьи, страны, касты. Любовь победила! Я заговорил, и во всей Индии не стало места, где я мог бы чувствовать себя в безопасности — даже среди отверженных, ибо при всем своем падении они все-таки верили в Брахма. Я стал искать одиночества, чтобы укрыться от всего, кроме Бога. Я поднялся к истокам Ганга высоко в Гималаях. На Гурдваре, где река течет в своей первозданной чистоте, я молился за свою расу, считая себя потерянным для нее навсегда. Пробираясь по скалам и ледникам мимо вершин, достигающих звезд, я направлял свой путь к Ланг Цо, невыразимо прекрасному озеру, спящему у подножий Тайз Гангри, Гурлы и Кайлас Парбот, гигантов, вечно вздымающих к солнцу свои снежные короны. Там, в центре земли, откуда растекаются своими путями Инд, Ганг и Брахмапутра, где человечество зародилось, а потом разделилось, чтобы населить мир, оставив вечным свидетелем Балк, мать городов; куда Природа, остающаяся в первобытном состоянии, влечет мудреца и отшельника, обещая безопасность одному и одиночество другому, — там я поселился наедине с Богом, молясь, постясь и ожидая смерти.
Снова упал голос, и сжались костлявые руки.
— Однажды ночью я бродил по берегу озера и говорил с тишиной. «Когда Бог придет и объявит Себя? Неужели не будет спасения?» Вдруг из воды появился мерцающий свет, звезда взошла, двинулась ко мне и встала над головой. Сияние ее ослепило меня. Я упал на землю и услышал бесконечно благий голос, говоривший: «Твоя любовь победила! Будь благословен, сын Индии! Спасение близко. С двумя другими из отдаленных частей земли ты увидишь Спасителя и будешь свидетелем его прихода. Утром встань и иди им навстречу, и положись на Дух, который поведет тебя».
И с того времени свет пребывает во мне, и я знаю, что это присутствие Духа. Утром я отправился к миру тем путем, каким уходил от него. В расселине скалы я нашел камень огромной ценности и продал его в Гурдваре. Через Лахор, Кабул, Джезд я прибыл в Исфаган. Там купил верблюда и был ведом в Багдад, не ожидая караванов. Я путешествовал один, но не знал страха, ибо Дух был со мной, как он со мной сейчас. Какая слава ждет нас, братья! Нам суждено увидеть Спасителя, поклониться Ему! Я закончил!
ГЛАВА V
Говорит египтянин — праведные труды
Темпераментный грек рассыпался в выражениях удовольствия, после чего египтянин с характерной для него серьезностью сказал:
— Приветствую тебя, брат мой. Ты много страдал, и я радуюсь твоему триумфу. Если вам обоим угодно слушать меня, я расскажу теперь о себе и о том, как был призван. Подождите немного.
Он вышел и, позаботившись о верблюдах, вернулся на свое место.
— Ваши слова, братья, были о Духе, и Дух дал мне понять их. Каждый из вас говорил о своей стране, и в этом есть цель, которую я объясню, но чтобы толкование было полным, позвольте также сначала рассказать о себе и своем народе. Я Балтазар, египтянин.
Последние слова были произнесены тихо, но с таким достоинством, что оба слушателя поклонились говорящему.
— Моя раса может гордиться многим, но я отмечу только одно. История началась с нас. Мы были первыми, кто начал увековечивать события в записях. Поэтому у нас нет легенд и вместо поэзии мы предлагаем точность. На фасадах дворцов и храмов, на обелисках, на внутренних стенах гробниц мы писали имена наших царей и их деяния; тонкому папирусу мы доверили мудрость философов и секреты нашей религии — все кроме одного, о котором я сейчас буду говорить. Старше, чем Веды Брахма или упанги Вьясы, о Мельхиор; старше, чем песни Гомера или метафизика Платона, о Гаспар; старше, чем священные книги царей Китая или книги Сиддхартхи, сына прекрасной Майи, старше, чем Книга Бытия еврея Моисея — старше всех человеческих записей писания Менеса, нашего первого царя. — Замолчав на мгновение, он остановил ласковый взгляд своих больших глаз на греке и сказал: — В юности Эллады, кто, о Гаспар, был учителями ее учителей?
Грек поклонился, улыбаясь.
— Из этих записей мы знаем, что когда отцы наши пришли с востока, из области, где рождаются три священные реки, из центра земли — древнего Ирана, о котором говорил ты, о Мельхиор — принесли они историю мира до потопа и самого потопа, как она была дана арийцам сынами Ноя; они учили Богу-Творцу, Началу и Душе, бессмертной, как Бог. Когда обязанность, призвавшая нас, будет благополучно выполнена, вы можете, если пожелаете, отправиться со мной, и я покажу вам священную библиотеку наших жрецов; среди прочих там есть Книга Мертвых, в которой описан ритуал, который должна выполнить после смерти душа, отправляясь в путешествие, чтобы предстать перед судом. Эти идеи — Бог и Бессмертная Душа — были перенесены Мизраиму в пустыню, а им — на берега Нила. Они были тогда в своей чистоте просты для понимания, как все, что создает Бог для нашего счастья; таким же было и первое поклонение — песня и молитва, естественные для радующейся души, надеющейся и любящей своего Творца.
Грек воздел руки и воскликнул:
— Свет растет во мне!
— И во мне! — воскликнул индус с таким же жаром.
Египтянин благожелательно выслушал их слова и продолжал:
— Религия — это просто закон, который связывает человека с Творцом, и в чистоте своей она содержит только такие элементы: Бог, Душа и их Взаимное познание; из них происходят Поклонение, Любовь и Награда. Этот закон, как и все, имеющие божественное происхождение, — как тот, например, что связывает Землю и Солнце, — был с самого начала создан совершенным. Такой, братья мои, была религия первой семьи, такой была религия нашего отца Мизраима, который не мог быть слеп к формуле творения, нигде не бывшей столь явственной, как в первой вере и самом раннем ритуале. Совершенство есть Бог, простота есть совершенство. Проклятие из проклятий в том, что люди не могут оставить в чистоте такие истины.
Он остановился, будто обдумывая, как продолжать.
— Многие народы любили сладкие воды Нила, — сказал он затем, — эфиопы, пали-путра, евреи, ассирийцы, персы, македонцы, римляне — которым все они, за исключением евреев, в свое время владели. Такое множество сменившихся народов извратило старую Мизраимову веру. Долина Пальм стала Долиной Богов. Верховная Сущность была разделена на восемь, каждая из которых олицетворяла один из творческих принципов природы, и во главе встал Аммон-Ра. Затем были изобретелы Исида, Осирис и их круг, представляющий воду, огонь, воздух и другие силы. Но умножение продолжалось, появился другой класс, описывающий человеческие качества, такие, как сила, знание, любовь и тому подобные.
— И во всем этом — старая глупость, — импульсивно воскликнул грек. — Лишь то, до чего мы не можем добраться, остается таким, каким было дано нам.
Египтянин кивнул и продолжал.
— Еще немного, братья, еще немного, прежде чем я обращусь к собственной истории. То, что мы идем увидеть, будет выглядеть еще возвышеннее в сравнении с тем, что есть и что было. Записи показывают, что Мизраим нашел Нил во владении эфиопов, пришедших туда из африканской пустыни, людей богатого и фантастического гения, всецело преданного поклонению природе. Поэтический перс боготворил солнце как совершеннейший образ Ормузда, своего бога; дети Дальнего Востока вырезали своих богов из дерева и слоновой кости; но эфиопы без письменности, книг, без каких-либо механических искусств, успокаивали свою душу, поклоняясь животным, птицам и насекомым, посвящая кошку — Ра, быка — Исиде, жука — Птаху. Долгая борьба с их грубой верой закончилась ее принятием как религии новой империи. Тогда выросли могучие монументы, толпящиеся на берегу реки и в пустыне: обелиски, лабиринты, пирамиды и гробницы царей, перемежающиеся с гробницами крокодилов. Так низко пали сыны арийцев, братья!
Здесь впервые спокойствие изменило египтянину, и хотя лицо его оставалось бесстрастным, голос выдавал возбуждение.
— Но не презирайте слишком сильно моих соотечественников, — начал он снова. — Не все они забыли Бога. Быть может, вы помните, я говорил, что мы доверили папирусу все секреты нашей религии, кроме одного; о нем я и расскажу сейчас. Однажды нашим царем был фараон, увлекавшийся всяческими новшествами. Чтобы установить новую систему, он постарался окончательно изгнать из памяти старую. В те времена евреи были нашими рабами. Они были привержены своему Богу, и, когда преследования стали невыносимыми, Бог освободил их таким способом, который никогда не будет забыт. Я обращаюсь к записям. Моисей пришел во дворец и потребовал разрешения для рабов, которых были тогда миллионы, оставить страну. Потребовал именем Господа Бога Израиля. Фараон отказался. Слушайте, что последовало за этим. Сначала все воды в озерах и реках, а равно в колодцах и сосудах, превратились в кровь. Монарх отказался. Тогда пришли жабы и покрыли всю землю. Он был тверд. Тогда Моисей бросил пепел в воздух, и чума пала на египтян. Затем все стада, кроме тех, что принадлежали евреям, вымерли. Саранча пожрала всю зелень в долинах. В полдень пала тьма столь непроницаемая, что светильники не могли гореть. Наконец, ночью умерли все первенцы египетские, не исключая и дома фараонова. Тогда он сдался. Но когда евреи ушли, он послал армию в погоню за ними. В последний момент море разделилось, так что беглецы прошли посуху. Когда же преследователи ринулись вслед, волны вернулись и потопили всех: лошадей, пеших, колесницы и царя. Ты говорил об откровении, Гаспар…
Голубые глаза грека сверкнули.
— Я слышал эту историю от еврея, воскликнул он. — Ты подтверждаешь ее, Балтазар!
— Да, но моими устами говорит Египет, а не Моисей. Я перевожу записи на мраморе. Жрецы того времени записали своим способом все, что произошло, и откровение осталось жить. Теперь я подхожу к незаписанной тайне. От дней несчастного фараона в моей стране, братья, было две религии: одна — тайная, другая — явная; одна со многими богами, которой учили народ, другая — с единым Богом, известная только жрецам. Возрадуйтесь же со мной, братья! Все наслоения множества народов, все опустошения царей, все уловки врагов, все перемены времен оказались тщетны. Как семя под горой ждет своего часа, так сияющая Истина жила, и теперь — теперь пришел ее день!
Широкая грудь индуса затрепетала от восторга, а грек воскликнул:
— Мне кажется, поет сама пустыня.
Египтянин отпил воды из меха и продолжал:
— Я родился в Александрии, князем и жрецом, и получил образование, обычное для моего класса. Но очень рано зародилось во мне недовольство. Частью моей веры было то, что после смерти и разрушения моего тела душа снова начнет развитие от низших форм до человека — высшей и последней формы своего существования, и смертная жизнь не оказывает никакого влияния на этот путь. Когда я услышал о персидском Царстве Света — рае за мостом Чиневат, по коему могут пройти только праведные, — эта мысль стала преследовать меня так, что днем и ночью я трудился, сравнивая идеи Вечного Переселения Душ и Вечной Жизни на Небе. Если, как учили меня, Бог справедлив, то почему нет различия между дурным и праведным? Наконец, мне стал ясен естественный вывод из закона, к которому я свел чистую религию: смерть — только точка разделения, в которой порочные оставляются, а благочестивые возвышаются до верховной жизни. Не нирвана Будды или негативный покой Брахмы, о Мельхиор; не лучшие условия ада, что только и позволяет олимпийская вера, о Гаспар; но жизнь — жизнь активная, радостная, бесконечная — ЖИЗНЬ С БОГОМ! Открытие повлекло за собой новые вопросы. Почему Истина должна храниться в тайне от всех, кроме жрецов? Причины для этого исчезли. Философия наконец принесла нам терпимость. В Египте царствует не Рамзее, а Рим. Однажды я вышел в лучший и многолюднейший квартал Александрии и начал проповедовать. Меня слушали люди Запада и Востока. Ученые, направлявшиеся в библиотеку, жрецы из Серапеума, досужие посетители Музея, завсегдатаи скачек, жители загородного Ракотиса — множество народа останавливалось послушать меня. Я проповедовал о Боге, Душе, Добре и Зле, о Небе как награде за праведную жизнь. Тебя, о Мельхиор, побили камнями, мои же слушатели сначала заинтересовались, потом начали смеяться. Я попытался снова — они высмеивали меня в эпиграммах, поднимали на смех Бога и омрачали мое Небо своими издевательствами. Не вдаваясь в подробности, скажу, что моя попытка провалилась.
Индус глубоко вздохнул и сказал:
— Враг человека — человек, брат мой.
Балтазар погрузился в молчание.
— Много раздумий посвятил я причинам своей неудачи и наконец понял, — сказал он. — Вверх по реке, в дне пути от города, расположена деревня пастухов и садовников. Я взял лодку и отправился туда. Вечером я созвал людей, мужчин и женщин, беднейших из бедных. Я проповедовал им точно так же, как проповедовал в Александрии. Они не смеялись. На следующий вечер я говорил снова, они поверили и возрадовались, и понесли весть о новом учении. На третий вечер была образована община для молитв. Тогда я вернулся в город.
Плывя по реке под звездами, которые никогда не казались такими яркими и близкими, я сделал вывод из первого урока: чтобы изменить жизнь, иди не к великимим и богатым, а к тем, чья чаша счастья пуста, — к бедным и смиренным. И тогда был составлен план, которому я решил посвятить свою жизнь. Прежде всего я поместил свою огромную собственность таким образом, чтобы она приносила надежный доход, который всегда можно будет использовать для облегчения страданий. С этого дня, братья, я путешествовал вверх и вниз по Нилу, по деревням и племенам, проповедуя Единого Бога, праведную жизнь и награду на Небесах. Я делал добро, и не мне судить, много ли сделал. Знаю также, что сейчас мы идем искать часть мира, готовую для принятия Его.
Худые щеки говорящего окрасились румянцем, но он справился с чувствами и продолжал:
— Так прошли годы, братья, и их омрачала только одна мысль: когда я уйду, что будет с начатым делом? Неужели оно закончится вместе со мной? Много раз я мечтал об организации, создание которой достойно увенчало бы мои труды. Не буду скрывать от вас, что пытался создать ее и потерпел неудачу. Братья, мир находится сейчас в таком состоянии, что для восстановления древней Мизраимовой веры реформатор должен иметь более, чем человеческое произволение, он должен не просто прийти с именем Господним — он должен быть способен доказать слова Его, он должен явить все говоримое, даже Бога. Рассудок человеческий столь отягощен мифами и системами, столько ложных божеств толпится повсюду: на земле, в воздухе, в небе; настолько пронизали они все вокруг, что возвращение к первой религии может быть достигнуто только кровавыми тропами, через поля мучений. Говоря другими словами, новообращенные должны быть готовы не только воспеть, но и умереть за свою веру. А кто в наше время может воздвигнуть веру людей на такую высоту, если не Сам Бог? Чтобы спасти расу — я не хочу сказать: уничтожить ее — чтобы спасти расу, Он должен еще раз провозгласить Себя: ОН ДОЛЖЕН ПРИЙТИ НА ЗЕМЛЮ.
Сильное чувство охватило всех троих.
— Но разве не для того идем мы, чтобы найти Его? — воскликнул грек.
— Вы понимаете, почему мне не удалось создать организацию, — говорил египтянин, когда чувства улеглись. — Со мной не было Божьего соизволения. Сознание того, что труды мои должны будут исчезнуть, делало меня несчастным. Я верил в молитву, и чтобы сделать свои просьбы чистыми и убедительными, ушел с больших дорог — я пошел туда, где не было людей, где обитал только Бог. За пятый порог, за слияние рек в Сеннаре, за Бахр эль Абиад направил я свой путь в неизведанную Африку. Там по утрам синие, как небо, горы бросают прохладные тени на западные пустыни и таянием снегов питают большое озеро у своего восточного подножия. Озеро это — мать великой реки. Больше года гора давала мне приют. Плоды пальм питали мое тело, а молитва — мой дух. Однажды ночью я гулял по роще на берегу маленького моря. «Мир гибнет. Когда Ты придешь? Почему мне не дано увидеть спасения, Боже?» Так я молился. Прозрачная, как стекло, вода сверкала звездами. Одна из них вдруг покинула свое место, поднялась к поверхности и засияла невыносимо для глаз. Затем она двинулась ко мне и остановилась над головой так низко, что я мог бы дотянуться до нее руками. Я упал и спрятал лицо. Неземной голос сказал: «Твои праведные труды победили. Будь благословен, сын Мизраима! Спасение грядет. С двумя другими из отдаленных частей мира ты увидишь Спасителя и засвидетельствуешь Его. Утром встань и иди навстречу им. И когда все вы придете в святой город Иерусалим, спрашивайте у людей: «Где рожденный Царь Иудейский? Ибо мы видели Его звезду на Востоке и присланы поклониться Ему». Доверься Духу, который поведет тебя».
И свет вошел в меня, чтобы не было во мне сомнений, и оставался во мне, как проводник и советчик. Он привел меня вниз по реке к Мемфису, где я приготовился к путешествию по пустыне. Я купил верблюда и пришел сюда, не зная отдыха, миновав Суэц и Куфилех и земли Моава и Аммона. С нами Бог, братья!
Он замолчал, и все, повинуясь невидимой силе, встали, глядя друг на друга.
— Я говорил, что есть цель в том, что мы описываем свои народы и их историю, — продолжал египтянин. — Тот, кого мы ищем, зовется «Царь Иудейский», таким именем мы будем спрашивать о нем. Но по тому, что мы встретились, и по тому, что услышали друг от друга, можно судить, что он будет Спасителем не только для евреев, но для всех народов земли. У патриарха, пережившего потоп, было три сына с семьями, от которых заново населился мир. Из древнего Ариана-Ваехо, славной Страны Радости в сердце Азии, они разделились. Индия и Дальний Восток получили детей первого; потомки младшего через северные земли устремились в Европу, а второго — через пустыни вокруг Красного моря прошли в Африку, и хотя большинство последних до сих пор обитает в кочевых шатрах, некоторые из них стали строителями на берегах Нила.
Повинуясь общему импульсу, трое соединили руки.
— Не явилась ли в том Божья воля? — продолжал Балтазар. — Когда мы найдем Господа, братья и все поколения их потомков в нашем лице преклонят колена перед Ним. И когда мы разлучимся, чтобы идти своими путями, мир получит новый урок: Небо можно завоевать не мечом и не мудростью человеческой, но Верой, Любовью и Праведными Трудами.
Была тишина, прерываемая вздохами и освященная слезами, ибо радость, наполнявшая мудрецов, была неземной. Невыразимая радость душ на берегах Реки Жизни в присутствии Бога.
Наконец руки упали, и они вышли из шатра. Пустыня лежала тихая, как небо. Солнце быстро садилось. Верблюды спали.
Вскоре шатер был убран и, вместе с остатками трапезы, запакован, друзья сели на верблюдов и короткой цепочкой двинулись за египтянином. Путь их лежал на запад через холодную ночь. Верблюды ровно бежали вперед, так точно выдерживая направление и интервалы, что казалось, они шагают след в след. Всадники не проронили ни слова.
Взошла луна. Три высоких фигуры, бесшумно несущиеся в призрачном свете, казались духами, бегущими из проклятой тени. Вдруг в воздухе перед ними, невысоко над вершинами холмов, загорелось сияние. Когда они подняли взгляды, оно собралось в ослепительную точку. Сердца забились быстрее, души затрепетали, и они вскричали в один голос: «Звезда! Звезда! С нами Бог!»
ГЛАВА VI
Иоффские ворота
В проеме западной стены Иерусалима висят дубовые створки, называемые Вифлеемскими или Иоффскими воротами. Пространство пред ними — одно из примечательных мест в городе. Задолго до того, как Давид возжелал Сион, здесь была цитадель. Когда, наконец, сын Ессы изгнал джебузитов и начал строительство, место прежней цитадели стало северо-западным углом новых стен, защищенным башней, гораздо более внушительной, чем старая. Расположение ворот, однако, не было изменено, вероятнее всего потому, что дороги, встречающиеся перед ними и входящие в них, не могли быть перенесены, а пространство снаружи было знаменитой рыночной площадью. В дни Соломона здесь велась большая торговля, находившаяся преимущественно в руках египетских купцов и богатых коммерсантов из Тира и Сидона. Прошло больше трех тысяч лет, а торговля все продолжается. Пилигриму, желающему приобрести булавку или пистолет, огурец или верблюда, дом или лошадь, ссуду или чечевицу, финик или драгомана, дыню или человека, голубку или осла, стоит только спросить у Иоффских ворот. Иногда здесь разворачиваются весьма живые сцены, и тогда можно представить себе, чем был старый рынок во времена Ирода Строителя. В те времена и на тот рынок мы сейчас переносимся.
По иудейскому исчислению встреча мудрецов, описанная в предыдущих главах, произошла в двадцать пятый день третьего месяца года, то есть, двадцать пятого декабря. Год был второй от сто девяносто третьей Олимпиады или семьсот сорок седьмой от основания Рима, шестьдесят седьмой год Ирода Великого и тридцать пятый год его правления, четвертый до начала Христианской эры. Часы по еврейскому обычаю считались от восхода солнца, и в первый час дня торговля у Иоффских ворот была очень оживленной. Массивные ворота стояли открытыми с рассвета. Бизнес, всегда агрессивный, проник сквозь них в узкий проход и во двор, который под стенами большой башни входил в город.
Поскольку хотя бы беглое знакомство с народом Святого Города, как чужестранцами, так и его постоянными обитателями, необходимо для понимания некоторых из последующих страниц, не помешает нам задержаться здесь и понаблюдать за разворачивающимися сценами.
Если описать происходящее здесь одним словом, мы скажем: смешение — смешение действий, звуков, цветов и вещей. Что в особенности относится ко двору и проходу. Они вымощены широкими необтесанными плитами, от которых отражается каждый звук, вливаясь в звенящее попурри торгового утра. Однако стоит немного потолкаться в толпе, немного присмотреться к заключающимся сделкам, и можно будет найти смысл в кажущемся хаосе.
Вот стоит осел, груженный корзинами с чечевицей, бобами, луком и огурцами, только что привезенными из садов и с террас Галилеи. Хозяин его, если не имеет постоянных клиентов, громко расхваливает свой товар. Ничего не может быть проще, чем костюм галилеянина: сандалии и небеленое, некрашеное одеяло, перекинутое через плечо и подпоясанное в талии. Рядом опустился на колени верблюд, груженный коробками и корзинами, замысловато притороченными к громадному седлу. Владелец его — египтянин, маленький, вертлявый, с лицом, цвет которого многим обязан пыли дорог и пескам пустыни. На нем линялая феска и просторный неподпоясанный балахон без рукавов. Ноги босы. Уставший под ношей верблюд стонет и временами показывает зубы, но человек равнодушно прохаживается вокруг и непрерывно расхваливает свежие фрукты из Кедрона: виноград, финики, фиги, яблоки и гранаты.
В углу, где проход соединяется с двором, сидят несколько женщин, прислонившихся спинами к камням стены. Судя по платью, они принадлежат к беднейшему населению страны: полотняные рубахи до пят, слабо подпоясанные в талии, и покрывала, достаточно широкие, чтобы, скрыв голову, завернуть и плечи. Их товар находится в глиняных кувшинах, таких же, в каких до сих пор носят воду на Востоке, и кожаных бутылках. Между кувшинов и бутылок на каменных плитах кувыркается, не обращая внимания на холод и толпу, полдюжины полуголых ребятишек, чьи коричневые тела, агатовые глаза и жесткие черные волосы говорят о крови Израиля. Временами матери выглядывают из-под покрывал и на местном диалекте скромно зовут покупателей: в бутылках — «мед виноградников», в кувшинах — «крепкое питье». Призывы их обычно теряются в общем шуме, и женщины не выдерживают конкуренции смуглых босоногих малых в грязных туниках и с длинными бородами, бродящих повсюду с бутылками на спинах, крича: «Мед, а не вино! Виноградники Ен-Геди!» Когда покупатель останавливает кого-нибудь из них, бутылка появляется из-за спины, вытаскивается пробка, и в подставленную чашу льется темно-красная кровь солнечных ягод.
В толчее торговцев драгоценностями — остроглазых мужчин, одетых в алое и голубое, с огромными белыми тюрбанами на головах, хорошо знающих, какая сила заключена в сиянии ожерелья из алмазов и блеске золота, откованного в браслет или серьгу, — продавцов домашней утвари, одежды, благовонных умащиваний, всяческих мелочей, столь же замысловатых, сколь полезных, здесь и там вкраплены животные: ослы, лошади, телята, овцы, блеющие козы и неуклюжие верблюды; животные всех родов за исключением запрещенных законом свиней. Все это во множестве, и не в одном месте, а повсюду.
Рассмотрев продавцов и их товар, читателю следует обратить внимание на покупателей.
ГЛАВА VII
Типы у Иоффских ворот
Давайте встанем у ворот и дадим работу своим глазам и ушам.
И вовремя! Вот идут двое, представляющие наиболее примечательное сословье.
— Боги! Как же холодно! — говорит один из них, мощный воин в доспехах; на голове его бронзовый шлем, на теле — сверкающая нагрудная пластина и юбка из металлических чешуи. — Как же холодно! Помнишь, Кай, ту пещеру у нас дома, в Комитиуме, где, говорят, вход в нижний мир? Клянусь Плутоном, я готов отправиться туда, чтобы согреться!
Тот, к кому обращаются, сбрасывает капюшон военного плаща, открывая голову, и отвечает с иронической улыбкой:
— Шлемы легиона, который победил Марка Антония, были полны галльского снега, но ты, мой бедный друг, ты только что из Египта, и в твоей крови еще его лето.
С последними словами они исчезают в проходе. Даже если бы они молчали, доспехи и тяжелый шаг позволили бы узнать римских солдат.
За ними из толпы показывается еврей, узкокостный, с круглыми плечами, одетый в грубый коричневый бурнус; на глаза, лицо и спину спускаются сбитые, как войлок, волосы. Встречающие его смеются, если не делают чего похуже, ибо это назарей, член презираемой секты, которая не признает книг Моисея, подвергающей себя ужасным обетам и расхаживающей нестриженной, пока они не будут исполнены.
Пока мы следим за его удалением, толпа внезапно раздается с пронзительными криками. А вот и причина: человек, еврей по лицу и одежде. На голове его платок из снежно-белого льна, удерживаемый шелковым шнуром, халат богато расшит, красный кушак с золотой бахромой несколько раз обвивает стан. Повадка его спокойна, он даже посмеивается над теми, кто с такой поспешностью освобождает дорогу. Прокаженный? Нет, просто самаритянин. Толпа, будь спрошена, назвала бы его выродком, ассирийцем, прикосновение к которому — даже к краю одежды — оскверняет. На самом деле вражда обязана не вопросу чистоты крови. Когда Давид, поддерживаемый только Иудой, поставил свой трон на горе Сион, десять племен отправились в Сегем, город, гораздо более старый и в те времена гораздо более богатый священными воспоминаниями. Окончательный союз племен не разрешил этого спора. Самаритяне привержены своему святилищу в Геризиме и, утверждая его высшую святость, смеются над гневом книжников Иерусалима. Для иудеев общение с самаритянами запрещено навсегда.
Когда самаритянин входит под арку ворот, показываются три человека, невольно привлекающих наш взгляд. У них необычная осанка, и люди эти, очевидно, обладают огромной силой; глаза у них голубые, а кожа настолько белая, что под ней видны, будто нарисованные карандашом, вены. Светлые волосы коротко подстрижены, небольшие круглые головы покоятся на мощных, как стволы деревьев, шеях. На них открытые на груди шерстяные туники, оставляющие голыми руки и ноги, так развитые, что сразу приходит в голову мысль об арене; а если добавить до оскорбительности непринужденные манеры, мы перестанем удивляться тому, с какой готовностью уступают им дорогу, провожая потом взглядами. Это гладиаторы — борцы, бегуны, боксеры, бойцы на мечах; профессионалы, неведомые Иудее до прихода римлян, привозимые, по традиции, из галльских провинций или славянских племен Дануба.
— Клянусь Бахусом! — говорит один из них, играя бицепсом, — черепа у них не прочнее яичной скорлупы.
Хищный взгляд, сопровождающий жест, настолько отвратителен, что мы рады отвлечься чем-нибудь более приятным.
Напротив нас торговец фруктами. Он лыс, с длинным лицом и похожим на орлиный клюв носом. Сидит он на ковре, расстеленном прямо в пыли, за спиной у него стена, над головой — скудный полог, а вокруг на низеньких скамеечках расставлены плетеные лотки, полные миндаля, винограда, фиг и гранатов. К нему сейчас подходит человек, столь же властно привлекающий наш взгляд, как гладиаторы, но совсем по другой причине: он по-настоящему прекрасен, каким может быть только грек. Его вьющиеся волосы схвачены миртовым венком с бледными цветами и полузрелыми ягодами. Алая туника тончайшей шерсти подпоясана кожаным поясом с невероятной золотой пряжкой, а подол расшит тем же царским металлом; шерстяной шарф из белых и желтых нитей, обвив горло, падает на спину, обнаженные руки и ноги белы, как слоновая кость, и кажутся как она отполированными, что говорит о душистых ваннах, масле, щетках и щипцах.
Торговец кланяется.
— Что у тебя сегодня, о сын Пафоса? — говорит молодой грек, глядя более на лотки, нежели на киприота. — Я голоден. Что у тебя найдется для завтрака?
— Фрукты с Педия, какими завтракают певцы Антиохии, чтобы восстановить свои голоса, — гнусаво отвечает торговец.
— Твои фиги не помогут певцам Антиохии! — говорит грек. — Ты поклоняешься Афродите — я тоже, что доказывает этот мирт, а потому скажу тебе, что в их голосах холод каспийских ветров. Видишь этот пояс? — подарок могущественной Саломеи…
— Сестры царя! — восклицает киприот, снова кланяясь.
— И это говорит о царственном вкусе и священном суде. Почему бы нет? Она больше гречанка, чем царь. Но — мой завтрак! Дай мне винограду и…
— Быть может, фиников?
— Нет, я не араб.
— Фиги?
— Тогда я был бы евреем. Нет, только виноград. Вода с водой не смешивается лучше, чем кровь грека с кровью гроздьев.
Не так просто отвести взгляд от певца, но за ним следует человек, привлекающий наше внимание. Он идет медленно, опустив голову, временами останавливается, скрещивает руки на груди, вытягивает лицо, обращает глаза к небу, как будто погружаясь в молитву. Нигде кроме Иерусалима не встретишь такой тип. На лбу его под лентой, удерживающей платок, — кожаная коробочка квадратной формы, такая же коробочка привязана к левой руке, края одежды украшены бахромой. По этим признакам: филактериям, бахроме и по духу святости, окружающему его, — мы узнаем фарисея, члена организации (религиозной секты и политической партии), чьи могущество и фанатизм вскоре принесут в мир великую скорбь.
Гуще всего толпа на дороге, ведущей к Иоффе. После фарисея мы обращаем внимание на новый предмет изучения: несколько групп, старающихся держаться в стороне от сутолоки. Среди них заметен человек благородной наружности: чистая, здоровая кожа, яркие черные глаза, длинная, щедро умащенная борода, хорошо сидящая, дорогая и соответствующая сезону одежда. В руках у него посох, а на шее висит золотая печать. Несколько слуг сопровождают его, у некоторых на поясах короткие мечи; в обращении слуг заметна крайняя почтительность. Кроме них в группе два араба, настоящих сына пустыни, худых, с бронзовой кожей, впалыми щеками и почти зловещим блеском глаз; на головах красные фески, поверх аба они завернуты в коричневые шерстяные хайки, оставляющие свободными правые руки. Слышен громкий хрип, потому что арабы ведут лошадей и пытаются продать их, крича высокими, пронзительными голосами. Почтенный господин преимущественно предоставляет разговоры слугам, лишь иногда отвечая на вопросы. Увидев киприота, он останавливается и покупает несколько фиг. Когда группа скроется в воротах вслед за фарисеем, торговец фруктами, низко поклонившись, ответит нам, если мы обратимся с вопросом, что незнакомец — еврей из князей Иерусалима, который, много попутешествовав, хорошо знает разницу между плодами Сирии и Кипра.
И так до полудня, а то и позже, не прекращается поток людей у Иоффских ворот, неся разнообразие типов всех племен Израиля, всех сект, на которые разделилась древняя вера, всех религиозных и социальных слоев, все народы, когда-либо покоренные цезарями или их предшественниками, особенно же жителей Средиземноморья.
Другими словами, Иерусалим превратился в копию Рима, центр нечестивых развлечений, вместилище языческой власти. Некогда еврейский царь, облачившись в священническое одеяние, вошел в Святая Святых первого храма, чтобы воскурить фимиам, а вышел оттуда прокаженным; но в описываемые времена Помпей вошел в храм Ирода и ту же Святая Святых, и вышел невредимый, найдя только пустую комнату, в которой ничего не говорило о Боге.
ГЛАВА VIII
Иосиф и Мария на пути в Вифлеем
Атеперь мы просим читателя вернуться во двор, который был описан как часть рынка у Иоффских ворот. Третий час дня, и многие уже ушли, но сутолока не уменьшилась. Среди новопришедших — группа из мужчины, женщины и осла, которая требует особенного внимания.
Мужчина стоит у головы животного, держа повод и опираясь на палку. На нем обычное еврейское платье, отличающееся лишь новизной. Вероятно, оно надевалось только в Синагогу по Субботним дням. Судя по лицу, ему лет пятьдесят, — предположение, подтверждаемое блестящей в черной бороде сединой. Он оглядывается с полулюбопытным, полурастерянным видом чужестранца или провинциала.
Осел неспешно жует охапку зеленой травы, которая на рынке в изобилии. Сонное животное совершенно равнодушно к шуму вокруг и не более того озабочено сидящей на мягком седле женщиной, завернутой в одеяло и с белым покрывалом на голове. Временами женщина, любопытствуя происходящим вокруг, приподнимает покрывало, но так слабо, что лица разглядеть не удается.
Наконец к человеку обращаются:
— Не Иосиф ли ты из Назарета?
— Да, это я, — отвечает Иосиф, оборачиваясь. — А ты — о, мир тебе, друг мой, — равви Самуил!
— То же и тебе. — Равви помолчал, глядя на женщину, потом добавил. — Тебе, дому твоему, и всем твоим мир.
С последними словами он приложил одну руку к груди и наклонил голову в сторону женщины, которая, разглядывая его, раздвинула покрывало настолько, что открылось лицо, еще недавно бывшее девичьим. Знакомцы соединили правые руки, будто желая поднести их к губам, однако в последний момент ладони разжались, и каждый поцеловал свою руку, приложив ее затем ко лбу.
— На твоей одежде так мало пыли, — сказал равви, — ты, вероятно, ночевал в городе наших отцов.
— Нет, — ответил Иосиф, — к ночи мы добрались только до Виффании и переночевали в караван-сарае, а с рассвета снова в пути.
— Значит, вас ожидает долгое путешествие. Не в Иоффу, надеюсь.
— Только в Вифлеем.
Лицо равви помрачнело, а из горла вырвался стон.
— Понимаю, — сказал он. — Ты родился в Вифлееме и теперь идешь туда со своей дочерью, чтобы быть переписанным для налогообложения по приказу цезаря. Дети Иакова ныне, как племена в Египте, только нет у них теперь ни Моисея, ни Иисуса. Какое падение!
Иосиф отвечал, не меняя позы или выражения лица:
— Эта женщина — не дочь моя.
Но равви, захваченный политическими идеями, не заметил поправки.
— Что делают зелоты в Галилее?
— Я плотник, а Назарет всего лишь село, — сказал Иосиф осторожно. — Улица, на которой стоит моя мастерская, не ведет ни в какой город. Работа не оставляет мне времени для политических споров.
— Но ты иудей, — серьезно говорил равви. — Ты еврей и происходишь от Давида. Я не могу представить, чтобы ты с радостью платил какой-либо налог, кроме шекеля, по древнему обычаю отдаваемого Иегове.
Иосиф оставался спокоен.
— Я не жалуюсь, — продолжал его друг, — на величину налога, динарий — это пустяк. Нет! Оскорбителен сам налог. И что значит его уплата, если не подчинение тирании. Скажи, правда ли, что Иуда называет себя мессией? Ты живешь среди его последователей.
— Я слышал, что последователи называют его мессией, — ответил Иосиф.
В это мгновение покрывало поднялось, и равви успел заметить лицо редкой красоты, оживленное выражением живого интереса, но тут щеки и лоб женщины вспыхнули, и покрывало вернулось на место.
Политик забыл свою тему.
— Твоя дочь хороша, — сказал он тише.
— Это не дочь моя, — ответил Иосиф.
Любопытство равви возросло, видя это, назаретянин поспешил продолжить:
— Она дочь Иоахима и Анны из Вифлеема, о которых ты должен был слышать, ибо они известны как…
— Да, — отозвался равви почтительно, — я слышал о них. Они происходят от Давида. Я хорошо их знаю.
— Они оба умерли, — продолжал назаретянин. — Умерли в Назарете. Иоахим не был богат, однако оставил дом и сад, которые должно было быть разделить между его дочерями: Марианной и Марией. Это одна из них; чтобы унаследовать свою часть имущества, она, по закону, должна была выйти замуж за родственника. Теперь она моя жена.
— А ты был…
— Ее дядей.
— Да, да! А так как оба вы родились в Вифлееме, римляне заставили вас отправиться туда, чтобы быть переписанными.
Равви сжал руки и возмущенно взглянул на небо, восклицая:
— Бог Израиля жив! Месть за ним!
После чего повернулся и удалился. Стоявший рядом незнакомец, видя удивление Иосифа, тихо произнес:
— Равви Самуил — зелот. Сам Иуда не более ревностен.
Иосиф, не желая вступать в разговор, поспешил собрать разбросанную ослом траву и снова оперся на посох.
Через час они прошли через ворота и повернули налево, направляясь в Вифлеем. Назаретянин медленно брел возле женщины, держа повод в руке. Неспешно миновали они нижнее озеро Гихон, от которого бежала уменьшающаяся тень Святой горы, медленно шли мимо акведука от озера Соломона, пока не приблизились к загородному дому, расположенному на месте, называемом теперь Гора Злого Совета, откуда начали подниматься на Рефаимское плоскогорье. Солнце лило свои лучи на каменистое лицо знаменитой местности, и Мария, дочь Иоахима, сбросила покрывало, обнажив голову. Иосиф рассказывал историю о филистимлянах, на чей стоявший здесь лагерь, напал Давид. Он был скучным рассказчиком, и жена не всегда слушала его.
Лицо и фигура евреев известны всюду. Физический тип расы никогда не менялся, но были в ней всегда и индивидуальные отличия. «У него были светлые волосы и приятное лицо». Таким был сын Иессея, когда пришел к Самуилу. Таким он и остался в памяти людей. Поэтическое свидетельство переносит черты предка на его знаменитых потомков — на всех изображениях у Соломона светлая кожа и волосы, каштановые в тени и золотистые на солнце. Такими же, как принято считать, были локоны Авессалома. И не имея точных свидетельств, предание не менее благосклонно к той, вслед за которой мы сейчас спускаемся от родного города златокудрого царя.
Ей не исполнилось еще шестнадцати лет. Формы, голос и манеры были такими, какие свойственны периоду превращения девушки в женщину. Лицо представляло совершенный овал, кожа скорее бледная, чем светлая. Безупречный нос, полные и свежие, чуть раскрытые губы, придающие линии рта теплоту и нежность; большие голубые глаза в тени длинных ресниц и поток золотых волос, свободно падавший, как позволялось еврейским новобрачным, до самого седла. Иногда открывалась нежная, как у голубки, шея, которая поставила бы в тупик художника, не знающего, объясняется ли ее миловидность цветом или формой. К очарованию черт прибавлялось другое, труднее определимое: ощущение чистоты, которое дает только душа, и рассеянности, естественной для того, кто много думает об отвлеченных предметах. Часто она возводила глаза к небесам, таким же синим, часто складывала руки на груди, будто в восхищении и молитве, часто поднимала голову, как будто прислушиваясь к зовущему голосу. Время от времени Иосиф, прерывая свое медленное повествование, взглядывал на нее, замечал освещающее лицо выражение, забывал о своей теме и шел молча, со склоненной головой.
Так они пересекли великую равнину и достигли, наконец, возвышенности Мар Элиас, от которой был виден Вифлеем, древний Дом Хлеба с его белыми стенами, венчающими гору и сияющими среди коричневых опавших садов. Они остановились, и Иосиф показал места, связанные со священными событиями, затем начали спускаться к колодцу, видевшему некогда одну из славных битв Давидовых богатырей. Узкая дорога была запружена людьми и животными. Иосиф начал беспокоиться, не слишком ли переполнен город, и найдется ли в нем приют для нежной Марии. Не медля более, он поспешил мимо каменной колонны над могилой Рахили, по усаженному садами склону, не приветствуя никого из множества встречающихся людей, пока не остановился у входа в караван-сарай, который тогда находился за воротами у перекрестка дорог.
ГЛАВА IX
Пещера в Вифлееме
Чтобы вполне понять происшедшее с назаретянином в караван-сарае, читателю следует знать, как восточные постоялые дворы отличались от постоялых дворов западного мира. Они назывались персидским словом караван-сараи и в самой простой своей форме представляли собой огороженное пространство без какого-либо крова, часто даже без ворот. Места для них выбирались из соображений тени, защиты или воды. Таковы были постоялые дворы, дававшие приют Иакову, когда он отправился искать жену в Падан-Арам. Подобия их до сих пор можно встретить в пустыне. С другой стороны, некоторые из них, особенно на дорогах между большими городами, как Иерусалим и Александрия, содержались князьями, знаменуя милосердие построивших их. Однако чаще они были домом или собственностью шейха, откуда, как из штаб-квартиры, тот правил своим племенем. Размещение путешественников было последним из их предназначений: они служили рынками, факториями, фортами; местами сбора и резиденциями торговцев и ремесленников так же, как приютом для странников.
Но более всего западный ум должен поразить способ управления этими гостиницами. В них не было ни хозяина или хозяйки, ни администратора, ни повара, ни кухни; распорядитель у ворот был единственным, кто управлял всем имуществом. Чужестранцы останавливались здесь, не внося никакой платы. Вследствие такой системы постоялец должен был приносить с собой или же покупать у местных торговцев и пищу, и все необходимое для ее приготовления. То же относилось к его кровати и постели, а также корму для скота. Вода, отдых, укрытие и защита — вот все, что ожидалось от владельца, и они гарантировались. Мир синагог иногда нарушался участниками религиозных споров, но мир караван-сараев — никогда. Эти места были священны не менее, чем колодцы.
Караван-сарай в Вифлееме, у которого остановились Иосиф и его жена, представлял хороший образчик своего рода — не самый примитивный, но и не слишком роскошный. Строение было чисто восточным, то есть одноэтажный квадратный блок из грубого камня с плоской крышей, без окон и с одним входом, служившим в то же время восточными воротами. Дорога проходила так близко от дверей, что пыль покрывала их косяк до половины. Изгородь из плоских обломков скал, начинаясь у северо-восточного угла дома, простиралась на многие ярды вниз по склону, пока не упиралась в известковый утес, образуя то, что совершенно необходимо для респектабельного караван-сарая — загон для скота.
В небольшом селении, как Вифлеем, где жил только один шейх, не могло быть более одного караван-сарая, а назаретянин, хоть он и родился здесь, из-за долгого своего отсутствия не мог рассчитывать на гостеприимство в городе. К тому же перепись, ради которой он пришел, могла занять недели и даже месяцы — медлительность римских чиновников в провинциях вошла в пословицу — и о том, чтобы поселиться с женой у родичей или знакомых на столь неопределенный срок, не могло быть и речи. Поэтому, пока Иосиф, подгоняя осла, карабкался по склону, опасение не найти места в караван-сарае превратилось в сильное беспокойство, ибо дорога оказалась запруженной мужчинами и мальчиками, гнавшими лошадей, верблюдов и прочий скот в долину и из нее — к воде или близлежащим пещерам. Когда же он подошел ближе, тревога не уменьшилась от открытия, что ворота осаждает целая толпа, а огражденное место, при всей своей обширности, выглядит заполненным до предела.
— Нам не добраться до дверей, — сказал Иосиф в своей обычной медлительной манере. — Остановимся здесь и разберемся, если удастся, что тут произошло.
Жена, не отвечая, сняла покрывало. Печать усталости на ее лице сменилась любопытством. Она оказалась посреди сборища людей, которое не могло не вызвать ее интереса, хотя и являлось обычным для караван-сараев на любой из больших караванных дорог. Здесь были пешие, снующие во всех направлениях и перекрикивающиеся на всех языках Сирии, всадники на лошадях, орущие что-то всадникам на верблюдах, мужчины, пытающиеся справиться с мычащими коровами и перепуганными овцами; продавцы хлеба и вина и среди всего этого стайка ребятишек, гоняющихся за сворой собак. Все и все двигались одновременно. И, вероятно, нежная наблюдательница скоро устала от этого зрелища, вздохнула, устроилась поудобнее в седле и стала смотреть на юг поверх утесов Райской горы, порозовевшей в лучах заходящего солнца.
В это время у осла остановился человек, пробиравшийся через толпу. Назаретянин заговорил с ним.
— Я, как, наверное, и ты — сын Иуды; могу ли я спросить у тебя о причине такого сборища?
Незнакомец резко обернулся, но, увидев почтенную внешность Иосифа, гармонирующую с его глубоким голосом и медленной речью, поднял руку в приветствии и ответил:
— Мир тебе, равви! Я сын Иуды и отвечу тебе. Я живу в Бес-Дагоне, который, как ты знаешь, находится там, где была земля колена Данова.
— По дороге из Модина в Иоффу, — сказал Иосиф.
— О, ты бывал в Бес-Дагоне, — заметил собеседник, светлея лицом. — Какие же бродяги все мы, иудеи! Я жил там многие годы. Когда вышел указ, требующий всем евреям переписаться в местах своего рождения… Поэтому я здесь, равви.
Лицо Иосифа оставалось неподвижным, как маска, когда он говорил.
— Для того же пришли и я, и моя жена.
Незнакомец взглянул на Марию и промолчал. Она смотрела поверх голой вершины Гедора. Солнце коснулось поднятого лица и наполнило синью глубину глаз, на губах дрожало неземное стремление. В этот момент из прелести ее лица, казалось, исчезло все смертное: она была именно такой, какими мы представляем сидящих у райских врат. Человек из Бес-Дагона смотрел на оригинал, столетия спустя вдохновивший видения божественного гения Санчо, который сделал этот образ бессмертным.
— О чем я говорил? Ах да, вспомнил. Я собирался сказать, что, услышав приказ прибыть сюда, я рассердился. Потом вспомнил о древних холмах, о виноградниках и садах, о полях пшеницы, родящих со дней Вооза и Руфи; о знакомых горах, которые в детстве были границами моего мира, — и простил тирана, и пришел — я, Рахиль, моя жена, и Дебора с Михой, наши розы Шарона.
Человек снова замолчал, взглянув на Марию, которая теперь слушала его. Потом сказал:
— Равви, не лучше ли будет твоей жене подойти к моим? Вон они, у оливы. Могу тебе сказать, — он повернулся к Иосифу и заговорил уверенно, — могу тебе сказать, что караван-сарай полон. Бесполезно идти к воротам.
Решения Иосифа были медленны, как его ум, он поколебался, но в конце концов ответил:
— Хорошее предложение. Найдется место в доме или нет, мы подойдем к твоим. А сейчас я сам поговорю с привратником. Я скоро вернусь.
И передав незнакомцу повод, он стал проталкиваться через толпу.
Смотритель сидел на кедровом бревне перед воротами. За ним к стене был прислонен дротик. Под боком, свернувшись клубком, лежала собака.
— Да будет с тобой мир Иеговы, — сказал Иосиф, добравшись, наконец, до смотрителя.
— Да вернется к тебе умноженным то, что ты даешь, — серьезно отвечал на приветствие смотритель, не двигаясь, однако, с места.
— Я из Вифлеема, — сказал Иосиф. — Не найдется ли места для…
— Места нет.
— Ты мог слышать обо мне — Иосиф из Назарета. Это дом моих отцов. Я происхожу от Давида.
Последние слова оправдали надежды назаретянина. Не помоги они, дальнейшие просьбы были бы бессмысленны, даже подкрепленные многими шекелями. Одно дело быть сыном Иуды — немалое для племенного сознания, — но принадлежать к дому Давида — совсем другое; ничем иным не мог более гордиться еврей. Более тысячи лет прошло с тех пор, как мальчик-пастух стал наследником Саула и основал царский дом. Войны, смуты, другие цари и бесконечное, все смывающее течение времени опустили его наследников до уровня обычных евреев; хлеб, который они ели, добывался самыми смиренными трудами, однако за ними была свято хранимая история, в которой генеалогия стояла первой главой и последней; неизвестность им не грозила; в каком бы конце Израиля они не оказались, к ним относились с почтением.
Если так было в Иерусалиме и других местах, то уж конечно потомок священного рода мог положиться на свою репутацию у дверей вифлеемского караван-сарая. Сказать, как сказал Иосиф: «Это дом моих отцов», значило сказать правду в самом буквальном ее смысле, ибо это был тот самый дом, которым управляла Руфь как жена Вооза, тот самый дом, в котором родились Иессей и десять[2] его сыновей, младший из которых — Давид; тот самый дом, в который пришел Самуил в поисках царя и где нашел его; тот самый дом, который Давид передал сыну Верзеллия Галаадитянина; тот самый дом, в котором Иеремия спасал остатки своей расы, бегущие от вавилонян.
Упоминание подействовало. Смотритель вскочил с бревна и, приложив руку к бороде, почтительно произнес:
— Равви, я не могу сказать тебе, когда эти двери первый раз открылись перед путешественником, но не раньше тысячи лет назад; и за все это время не случалось, чтобы добрый человек не был принят ими, если только находилось место, где дать ему приют. Если так было с чужестранцами, то какие же нужны причины, чтобы отказать потомку Давида. А потому я приветствую тебя еще раз и, если тебе угодно будет пройти со мной, покажу, что в доме не осталось свободной пяди: ни в комнатах, ни в галереях, ни во дворе, ни даже на крыше. Могу ли я спросить, когда ты пришел?
— Только что.
Смотритель улыбнулся.
— «Пришлец, поселившийся у вас, да будет для вас то же, что туземец ваш; люби его, как себя». Не так ли говорит закон, равви?
Иосиф молчал.
— Если таков закон, могу ли я сказать пришедшим уже давно: «Идите своей дорогой; пришел другой, кто займет ваше место»?
Иосиф по-прежнему не отвечал.
— А если я скажу так, кому будет принадлежать освободившееся место? Смотри, сколько их, ждущих. Многие пришли сюда еще до полудня.
— Кто все эти люди? — спросил Иосиф, оборачиваясь к толпе. — И почему все они собрались здесь?
— Та же причина, что, наверное, и тебя, равви, — декрет цезаря, — смотритель бросил вопросительный взгляд на назаретянина и продолжал, — привела большинство из тех, кто остановился в доме. А вчера пришел караван из Дамаска в Аравию и Нижний Египет.
Но Иосиф настаивал.
— Двор велик, — сказал он.
— Да, но завален грузом: рулоны шелка, тюки пряностей и всевозможные товары.
На мгновение лицо просителя утратило свою твердость, и глаза его опустились. С неожиданной теплотой в голосе он сказал:
— Я беспокоюсь не о себе. Со мной жена, а ночь будет холодной — холоднее, чем в Назарете. Ей нельзя оставаться под открытым небом. Не найдется ли свободной комнаты в городе?
— Эти люди, — смотритель махнул рукой в сторону толпы, уже побывали в городе и говорят, что там все занято.
Снова Иосиф изучал землю под ногами, как будто говоря самому себе: «Она так молода! Если я сделаю постель на склоне, мороз убьет ее».
Снова он обратился к смотрителю.
— Может быть, ты знаешь ее родителей, Иоахима и Анну, они из Вифлеема и, как и я, происходят от Давида.
— Да, я знаю их. Это были хорошие люди. Я был тогда еще мальчиком.
На этот раз смотритель опустил глаза, задумавшись о чем-то. Вдруг он поднял голову.
— Комнаты у меня нет, — сказал он, — но и отказать тебе я не могу. Равви, я сделаю все, что в моих силах. Сколько вас?
Иосиф, подумав, ответил:
— Моя жена и друг с семьей из Бес-Дагона — это небольшой город близ Иоффы; всего нас шестеро.
— Хорошо. Вы не будете ночевать под открытым небом. Скорее веди своих, ибо когда солнце скроется за горой, ночь, как ты знаешь, наступит очень быстро.
— Да пребудет с тобой благословение бездомного странника.
С этими словами повеселевший назаретянин отправился к Марии и человеку из Бес-Дагона. Вскоре последний привел свою семью — женщин на ослах. Жена его выглядела настоящей хозяйкой очага, а дочери были воплощением юности; смотритель же сразу определил в них представителей самого смиренного класса.
— Вот та, о которой я говорил, — сказал назаретянин, — а это — наши друзья.
Покрывало Марии было поднято.
— Синие глаза и золотые волосы, — пробормотал смотритель, — так выглядел молодой царь, когда пришел петь перед Саулом.
Затем он взял повод из рук Иосифа и сказал Марии:
— Мир тебе, о дочь Давида! — а затем остальным: — Мир вам всем! — и Иосифу: — Иди за мной, равви!
Они проследовали по широкому мощеному камнем проходу и оказались во дворе караван-сарая. Пробрались между горами поклажи, а затем через проход, подобный первому, в загон для скота, наполненный стреноженными верблюдами, лошадьми и ослами, а также усталыми погонщиками, спящими или молча охраняющими своих подопечных. Прибывшие продвигались по склону медленно, ибо бессловесные твари, на которых ехали женщины, имели собственное представление о нужной скорости. Наконец они свернули к серому известковому утесу.
— Мы идем к пещере, — лаконически заметил Иосиф.
Проводник молча подождал, пока Мария не поравнялась с ним.
— Пещера, к которой мы идем, — сказал он только для нее, — та самая, что давала убежище твоему предку Давиду. Из долины под нами и от колодца в конце долины он пригонял сюда на ночь свое стадо, а после, когда стал царем, возвращался в старый дом, чтобы отдохнуть и набраться сил, приводя огромные стада. Здесь те же ясли, что были в его дни. Лучше устроить постель на полу, где спал он, чем во дворе или у дороги. А вот и дом перед пещерой!
Не следует принимать эту речь за извинения скромности приюта. Извинения не требовались. Гости были простыми людьми, привыкшими к скромной жизни, а для еврея тех времен пещера была привычным жилищем и по собственному его опыту, и по тому, что он слышал по субботам в синагогах. Какая большая часть еврейской истории, сколько волнующих событий произошло в пещерах! Более того, эти люди были евреями Вифлеема, которым идея такого жилища особенно близка, ибо местность изобиловала большими и малыми пещерами, многие из которых давали приют своим обитателям со времен Эмима и Хорит. Не могло показаться оскорбительным и то, что в предлагаемой пещере размещалось стойло. Они были потомками расы пастухов, а по закону Авраама шатер бедуина до сих пор равно делят его лошади и дети. Поэтому гости с радостью последовали за смотрителем, и чувство, с которым они смотрели на дом, было только естественным любопытством. Их интересовало все, что связано с историей Давида.
Низкое и узкое строение чуть выдавалось из скалы; окон не было. Дверь висела на огромных петлях и была густо забрызгана охряной глиной. Пока вынимался засов, женщинам помогли спуститься с седел.
Открыв дверь, смотритель сказал:
— Входите!
Гости вошли и огляделись. Дом оказался лишь маской, закрывающей вход в естественную пещеру футов сорока в длину и двенадцати-пятнадцати в ширину. Проникающий через дверь свет ложился на неровный пол, груды зерна и сена, глиняную посуду и всяческую домашнюю утварь в центре помещения. У стен располагались низкие каменные ясли для овец. Пыль и полова окрашивали желтым пол, заполняли все щели и густой бахромой покрывали паутину, свисавшую с потолка; в остальном место было чистым и не менее удобным, чем любое другое помещение караван-сарая. По сути дела, пещера послужила исходной моделью всех остальных его помещений.
— Входите! — сказал проводник. — Эти груды на полу предназначены для путешественников, как вы. Берите, что понадобится.
Затем он обратился к Марии.
— Сможешь ли ты расположиться здесь?
— Здесь вполне можно жить, — с благодарностью ответила она.
— Тогда я оставляю тебя. Мир всем вам!
Когда он ушел, все занялись приведением пещеры в состояние, пригодное для жизни.
ГЛАВА X
Свет с неба
Вечером шум и движение людей в караван-сарае и вокруг затихли. В этот час каждый израильтянин поднимался на ноги, если он не стоял уже, принимал молитвенное выражение лица и обращал его к Иерусалиму, скрещивал руки на груди и молился, ибо это был священный девятый час, когда в храме Мории совершались жертвоприношения, и Бог, как верили, присутствовал там. Когда руки молящихся опустились, общее движение возобновилось, каждый спешил поужинать или приготовить постель. Чуть позже погасли все огни, воцарились тишина и сон.
* * *
Около полуночи с крыши закричали:
— Что это за свет на небе? Вставайте, братья, вставайте и смотрите!
Полусонные люди садились и смотрели, и быстро просыпались, изумленные увиденным. Оживление распространилось во двор и помещения, и скоро все обитатели караван-сарая смотрели в небо.
И вот что они видели. Луч света, начинавшийся в бесконечных высотах, падал на землю, расширяясь конусом с крошечной точкой наверху и основанием шириной во многие фарлонги[3]; границы его мягко смешивались с темнотой ночи, а ядро светилось удивительным розоватым сиянием. Основание покоилось где-то в ближайших горах к юго-востоку от селения, создавая бледное свечение над их силуэтом. Светло стало и в караван-сарае, так что стоящие на крыше видели удивленные лица друг друга.
Луч не исчезал, и постепенно удивление сменилось священным ужасом; робкие затрепетали, а самые смелые говорили шепотом.
— Видел ты когда-нибудь подобное? — спрашивал один.
— Похоже, это где-то в тех горах. Но я не знаю, что это, и никогда такого не видел, — был ответ.
— Может быть, звезда упала? — спрашивал кто-то неверным голосом.
— Звезда падает быстро.
— Я знаю, — закричал уверенный голос. — Пастухи увидели льва и разложили костер, чтобы отогнать его от стад.
Люди вокруг вздохнули с облегчением, и заговорили разом:
— Конечно! Вчера в долину собирались стада.
Но кто-то рассудительный снова нарушил спокойствие:
— Всего дерева в долинах Иуды не достанет, чтобы получить свет такой высокий и ровный.
После этого тишина на крыше была нарушена только один раз.
— Братья! — воскликнул еврей почтенного вида, — это лестница праотца нашего Иакова, которую он видел во сне. Благословен будь Господь Бог наших отцов!
ГЛАВА XI
Христос родился
В полутора-двух милях к юго-востоку от Вифлеема находится равнина, отделенная горным отрогом. Она не только хорошо защищена от северных ветров, но и покрыта сикаморами, карликовыми дубами и соснами, а в ближних теснинах растут оливы и тутовые деревья, которые в это время года могут прокормить овец, коз и коров кочующих стад.
В дальнем от селения конце долины стоит под утесом просторный мара, или древняя овчарня. В незапамятные времена здание было лишено крыши и полуразрушено. Однако загон сохранился, а он для пастухов важнее, чем само здание. Вокруг участка стояли каменные стены высотой в человеческий рост, что, впрочем, не помешало бы льву или пантере перепрыгнуть внутрь, не будь на внутренней стороне стены выращена живая изгородь крушины, изобретение очень удачное, ибо даже воробей не смог бы пробраться сквозь ее переплетенные ветви, вооруженные острыми и крепкими шипами.
В день описываемых в предыдущих главах событий несколько пастухов в поисках новых пастбищ для своих стад привели их в долину, и с самого утра заросли звенели от криков, стука топоров, блеяния овец и коз, колокольцев, мычания коров и лая собак. С заходом солнца все укрылись в мара, и долина успокоилась, а пастухи развели у ворот костер, скромно поужинали и, выставив часовых, повели беседу у огня.
Пастухов было шестеро, не считая часового; некоторые из них сидели, другие лежали на земле. Всегда открытые солнцу волосы торчали выгоревшими прядями; на грудь падали свалявшиеся бороды; перепоясанные широкими ремнями мохнатые плащи из шкур козлят и ягнят спускались до колен, оставляя руки открытыми; сандалии были самого грубого рода, а на плечах висели котомки с едой и камнями для пращей; на земле перед каждым лежал изогнутый посох, символ профессии и оружие в случае опасности.
Таковы были пастухи Иудеи. На вид грубые и дикие, как огромные собаки, сидящие рядом с ними у огня, на самом деле эти люди обладали чистыми душами и добрыми сердцами — результат простой жизни, а особенно — постоянной заботы о существах беззащитных и нежных.
Они отдыхали за разговорами, и разговоры их были посвящены исключительно стадам — тема, скучная для всего мира, но составлявшая весь мир для них. Рассказы были долгими и подробными, и даже если говорящий уделял самое пристальное внимание перипетиям поисков заблудившейся овцы или заболевшего козленка, это можно было понять, учитывая отношения между людьми и их животными: с момента рождения последние были окружены заботами пастухов, становились их товарищами, делили их странствия, и, защищая животное от льва или грабителя, человек готов был пойти на смерть.
Великие события, уничтожавшие народы и менявшие управление миром, мало что значили для них, если вообще становились известны. Случайно они могли услышать, что Ирод строит дворцы и гимнасии или предается запрещенным занятиям. Рим, как это было у него в обычае в те времена, не ждал, пока люди заинтересуются им, а приходил сам. В горах, где паслись стада, нередко слышались звуки труб, и проходила когорта, а то и легион, и пастух задумывался о значении орлов или позолоченных булав солдат, об их жизни, столь непохожей на его собственную.
Однако в этих людях, как ни грубы и просты они были, жила своя мудрость. По субботам они ходили в синагоги и сидели на самых дальних скамьях. Когда обносили Торой, никто не целовал ее с большим трепетом; когда читали текст, никто не слушал толкователя с такой абсолютной верой, и ни на кого не оказывали такого действия древние обряды, никто не уделял им стольких размышлений потом. В стихах Шемы они находили все знание и все законы своей простой жизни: их Бог — единственный Бог, они должны любить Его всеми своими душами. И они любили Его, и такова была их мудрость, превосходящая мудрость царей.
За разговором, и еще прежде, чем кончилась первая стража, то один, то другой из пастухов засыпал, ложась там же, где сидел.
Большинство зимних ночей в этой горной стране ясны, холодны и полны звезд. Казалось, однако, воздух никогда не еще был таким чистым, и никогда не стояли такие тишина и покой — божественный покой, когда небеса склоняются сообщить некую добрую весть внимающей им земле.
У ворот, завернувшись в плащ, расхаживал часовой; временами он останавливался, привлеченный движением среди спящих стад или криком шакала в горах. Полночь шла к нему долго, но наконец настала. Долг был выполнен, и теперь сон без сновидений — обычная награда для детей труда — ожидал его. Он двинулся было к костру, но остановился: вокруг разлился свет, мягкий и белый, как лунный. Пастух ждал, затаив дыхание. Свет становился ярче, освещая все, что прежде было невидимо, дрожь ужаса пронизала человека. Он взглянул наверх; звезды исчезли, и свет падал как будто из открывшегося в небе окна; свет превратился в сияние, и человек в страхе закричал:
— Вставайте! Вставайте!
С воем ринулись прочь собаки.
Стадо в страхе сбилось в кучу.
Люди вскочили на ноги с оружием в руках.
— Что случилось? — спрашивали они в один голос.
— Смотрите! — кричал часовой. — Небо горит.
Свет стал вдруг невыносимо ярким, и все, закрыв глаза, упали на колени, а потом, с объятыми страхом душами, — ниц, ослепшие и едва не лишившиеся чувств; они умерли бы, не прозвучи голос, говоривший им:
— Не бойтесь!
Они внимали.
— Не бойтесь: я возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям.
Сладкий и успокаивающий голос превыше человеческого был тих и ясен, пронизывая все их существо и наполняя уверенностью. Они поднялись на колени и в молитвенных позах взирали на фигуру в центре сияния, фигуру, облаченную в белые одежды; над ее плечами поднимались верхушки сияющих крыльев, а над головой светилась звезда, яркая, как Геспериды; руки были простерты, благословляя; лицо торжественно и божественно прекрасно.
Они часто слышали и на свой простой манер нередко беседовали об ангелах; теперь они более не сомневались, но говорили в своих сердцах: «Божья слава с нами, и это тот, кто в прежние времена являлся пророку у реки Ула».
Ангел продолжал:
— Ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь!
И снова пауза, пока слова входили в их сознание.
— И вот вам знак, — продолжал вестник, — вы найдете Младенца в пеленах, лежащего в яслях.
Глашатай не говорил более; его благая весть была сообщена, но он оставался в небе над ними. Вдруг свет, центром которого он казался, порозовел и затрепетал, затем в едва различимой высоте начался плеск белых крыльев, летали сияющие формы, и множество голосов пело в унисон:
— Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение!
Не один раз прозвучало это славословие, но много раз.
Тогда глашатай поднял глаза, будто ища одобрения свыше, крылья его встрепенулись и распахнулись широко и величественно, белые, как снег, наверху и мерцающие многими цветами, подобно перламутру, в тени; легко поднявшись, ангел уплыл в высь, унося с собой свет. Долгое время после того, как он исчез, летел с неба рефрен, ослабленный расстоянием:
— Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение!
Когда пастухи совершенно пришли в себя, они бессмысленно смотрели друг на друга, пока один не сказал:
— Это был Гавриил, Божий глашатай людям.
Никто не ответил.
— Христос Господь родился, не так ли он сказал?
Тогда другой обрел голос и отвечал:
— Так он сказал.
— И не сказал ли он: «в городе Давидовом», а это — наш Вифлеем. И что мы должны найти Его ребенком в пеленах?
— Лежащим в яслях.
Первый говоривший задумчиво уставился в огонь; прошло немало времени, прежде чем он сказал, как осененный внезапным решением:
— Только в одном месте Вифлеема есть ясли — в пещере возле старого караван-сарая. Братья, пойдем и увидим то, что явилось там. Первосвященники и книжники долго искали Христа. Вот Он родился, и Господь дал нам знак, как узнать Его. Пойдем и поклонимся Ему.
— Но стада!
— Господь позаботится о них. Поспешим.
Все они встали и оставили мара.
Вокруг горы и через город прошли они и приблизились к воротам караван-сарая, где их встретил часовой.
— Что вы хотите, — спросил он.
— Мы видели и слышали чудесное этой ночью, — ответили они.
— Мы тоже видели чудесное, но не слышали ничего. Что слышали вы?
— Позволь нам пройти к пещере за изгородью и убедиться, тогда мы расскажем все. Пойдем, и увидишь сам.
— Что за дурацкие выдумки!
— Нет, Христос родился.
— Христос! Откуда вы знаете?
— Позволь нам сначала пройти и увидеть.
Человек обидно засмеялся.
— Вот еще, Христос! Как же вы узнаете Его?
— Он родился этой ночью и лежит в яслях — так нам было сказано; а в Вифлееме есть только одни ясли.
— В пещере?
— Да. Пойдем с нами.
Они прошли через двор незамеченными, хотя некоторые до сих пор не спали, обсуждая чудесный свет. Дверь в пещеру была открыта. Внутри горел светильник, и они бесцеремонно вошли.
— Мир вам, — сказал часовой Иосифу и человеку из Бес-Дагона. — Вот эти люди ищут ребенка, рожденного нынче ночью, которого узнают по тому, что Он, завернутый в пеленах, лежит в яслях.
На мгновение лицо назаретянина дрогнуло, и он сказал, отвернувшись:
— Ребенок здесь.
Их провели в ясли, и там был ребенок. Фонарь светил ярко, и пастухи сгрудились вокруг младенца. Малыш был таким же, как любой новорожденный.
— Где его мать? — спросил часовой.
Одна из женщин взяла младенца, подошла к Марии, лежащей рядом, и положила ребенка в ее руки. Все окружили их.
— Это Христос! — сказал, наконец, пастух.
— Христос! — повторили они все, падая на колени. Один из них повторил несколько раз:
— Это Господь, и слава Его превыше земли и неба.
И простые люди, ни минуты не сомневаясь, поцеловали край платья матери и удалились с радостными лицами. В караван-сарае немедленно окружившим их постояльцам пастухи рассказали свою историю; через город и всю дорогу до мара они пели услышанное от ангелов: «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение!»
Рассказ распространился по всему городу, подтвержденный виденным всеми светом, и на следующий день, и многие дни потом в пещеру заходили толпы любопытных, некоторые из которых верили, но большинство смеялось и издевалось.
ГЛАВА XII
Мудрецы прибывают в Иерусалим
На одиннадцатый день после рождения младенца, перед наступлением вечера, три мудреца приближались к Иерусалиму по дороге из Сихема. После того, как дорога пересекла Кедрон, они встречали многих людей, и каждый останавливался, чтобы рассмотреть их.
Иудея по необходимости была тогда международным перекрестком; через ее узкую возвышенность, сжатую пустыней с востока и морем с запада, проходил торговый путь между востоком и югом, на чем и было основано благосостояние страны. Другими словами, богатства Иерусалима создавались и пополнялись торговыми пошлинами. Соответственно, ни в каком другом городе, кроме, может быть, Рима, чужестранец не привлекал меньшего внимания, чем в стенах и окрестностях Иерусалима. И тем не менее этих троих .замечали все встречные.
Ребенок на руках у одной из женщин, сидевших близ дороги напротив Гробницы Царей, увидев приближающихся, захлопал в ладоши и закричал: «Смотрите, смотрите! Какие колокольчики! Какие большие верблюды!»
Колокольцы были серебряными, а верблюды, как мы видели, — необычайных размеров и белизны; движения их были величественны, а снаряжение говорило об огромных пустынных просторах, а также и об огромном богатстве владельцев. Но не колокольчики, не верблюды, не их снаряжение и не внешность чужестранцев вызывали наибольшее удивление, а вопрос, задаваемый человеком, который ехал первым.
С севера к Иерусалиму ведет дорога по долине, доходящей до Дамаскских ворот; по обеим ее сторонам простирались в прежние времена плодородные поля и красивые оливковые рощи, которые должны были особенно радовать глаз тех, кто только что покинул безводные пустыни. На этой дороге мудрецы и остановились перед группой людей, направляющихся к Гробницам.
— Добрые люди, — сказал Балтазар, поглаживая свою заплетенную бороду и нагибаясь из седла, — не Иерусалим ли там?
— Да, — отвечала женщина, на чьих руках свернулся калачиком ребенок. — Будь те деревья пониже, ты бы видел отсюда башни на Рыночной площади.
Балтазар взглянул на грека и индуса, затем спросил:
— Где родившийся Царь Иудейский?
Женщины молча переглянулись.
— Вы не слышали о нем?
— Нет.
— Тогда скажите всем, что мы видели звезду Его на востоке и пришли поклониться Ему.
После этого друзья поехали дальше. Другим они задавали тот же вопрос, и с тем же результатом. Повстречавшаяся им толпа была так изумлена загадкой, что прервала свой путь к пещере Иеремии и, повернув, последовала за путешественниками обратно к городу.
Трое были настолько заняты мыслями о своей миссии, что не обращали внимания на разворачивавшиеся перед ними чудесные виды: ни на селения, ни на стену с сорока мощными башнями, число которых объяснялось отчасти требованиями обороны, а отчасти требовательным вкусом царя-строителя; ни на Сион — высочайшую из близлежащих гор, увенчанную мраморным дворцом; ни на сверкающие террасы храма на Мории, признанного одним из чудес света; ни на величественные горы, обрамляющие священный город.
Наконец они приблизились к высокой башне, в которой находились ворота на месте нынешних Дамаскских и перед которой сливались три дороги: из Сихема, Иерихона и Гаваона. Вход охранял римский стражник. К этому времени народ, следующий за верблюдами, образовал процессию, достаточную, чтобы немедленно привлечь к себе зевак у ворот, так что, когда. Балтазар нагнулся к часовому, мудрецы оказались в центре тесного кольца желающих услышать его слова.
— Мир тебе, — ясным голосом сказал египтянин.
Часовой не ответил.
— Мы прошли огромные расстояния в поисках родившегося Царя Иудейского. Можешь ли ты сказать нам, где Он?
Солдат поднял забрало шлема и громко позвал. Из помещения справа от прохода показался офицер.
— Дорогу, — крикнул он толпе, и поскольку та не спешила выполнять приказ, двинулся вперед, яростно расталкивая людей своим дротиком.
— Что тебе, — спросил он Балтазара на городском жаргоне.
Балтазар ответил все тем же:
— Где родившийся Царь Иудейский?
— Ирод? — спросил офицер в замешательстве.
— Царство Ирода от Цезаря; не Ирод.
— Нет другого царя иудейского.
— Но мы видели звезду Того, кого ищем, и пришли поклониться Ему.
Римлянин задумался.
— Проезжайте, — сказал он наконец. — Проезжайте. Я не еврей. Спросите у книжников в Храме или же у Анны, первосвященника, а еще лучше у самого Ирода. Если есть другой царь иудейский, он найдет его.
Он пропустил чужестранцев, и те проехали в ворота. Но прежде, чем углубиться в узкие улочки, Балтазар помедлил, чтобы сказать своим друзьям:
— Мы достаточно известили о себе. К полуночи весь город будет знать о нас и нашей миссии. Направимся же теперь в караван-сарай.
ГЛАВА XIII
Свидетельство перед Иродом
Вечером того же дня, перед закатом, несколько женщин стирали белье на верхних ступеньках лестницы, ведущей к Силоамскому пруду. Они стояли на коленях каждая перед своей глиняной лоханью, а снизу им приносила воду в кувшине весело распевающая девочка. Временами прачки садились на пятки и обводили взглядом склон Офела и вершины, называемые теперь гора Соблазна, освещенные садящимся солнцем.
К стирающим приблизились две женщины с пустыми кувшинами на плечах.
— Мир вам, — сказала одна из новопришедших.
Работающие отряхнули воду с рук и ответили на приветствие.
— Скоро ночь — пора кончать.
— У работы нет конца, — был ответ.
— Но пришло время отдохнуть и…
— Послушать новости, — вставила другая.
— Что же вы слышали интересного?
— Так вы не знаете?
— Нет.
— Говорят, Христос родился.
Лица работниц осветились интересом, что, однако, не помешало наполниться кувшинам.
— Христос! — воскликнула одна из слушательниц.
— Так говорят.
— Кто?
— Все. Все говорят об этом.
— А верит кто-нибудь?
— Сегодня по дороге из Сихема приехали три человека на белоснежных верблюдах, таких больших, каких еще не видели в Иерусалиме.
Глаза и рты слушательниц широко раскрылись.
— Чтобы вы могли представить, насколько богаты эти люди, — продолжала рассказчица, — скажу вам, что они сидели под шелковыми балдахинами, пряжки на их седлах золотые, и такая же бахрома на уздечках, а колокольцы серебряные и играют настоящую музыку. Никто их не знает, а выглядят они так, будто приехали с края земли. Говорит только один из них, и у всех, кого встречает, даже у женщин и детей, спрашивает: «Где родившийся Царь Иудейский». Ответить никто не мог — никто не понимал, о чем он спрашивает, и они проезжали, говоря: «Ибо мы видели звезду Его на востоке и пришли поклониться Ему». То же они спросили у римлянина в воротах, и он оказался не умнее, чем простые люди на дороге. Он послал их к Ироду.
— Где они теперь?
— В караван-сарае. Уже сотни приходили, чтобы посмотреть на них, и сотни еще идут.
— Кто они?
— Никто не знает. Говорят, персы — мудрецы, беседующие со звездами, может быть, пророки, как Илия и Иеремия.
— Кого они называют Царем Иудейским?
— Христа, который родился.
Одна из женщин рассмеялась и вернулась к работе, сказав:
— Не поверю, пока не увижу его.
Другая последовала ее примеру:
— А я — только когда увижу, что он оживляет мертвых.
Третья сказала тихо:
— Он давно обещан нам. Мне будет достаточно увидеть, как Он исцелит прокаженного.
И женщины обсуждали новость до ночи, когда холодный воздух разогнал их по домам.
* * *
Позже вечером, в начале первой стражи, во дворце на горе Сион собралось человек пятьдесят, которые могли встретиться все вместе только по приказу Ирода, и только когда ему требовалось узнать о какой-то из глубочайших загадок еврейской истории и закона. Короче говоря, это было собрание учителей духовных общин, священников и книжников, наиболее знаменитых своими знаниями; законодателей общественного мнения, исповедующих разные кредо, князей саддукеев, фарисейских толкователей; спокойных, всегда говорящих тихо ессенских философов-стоиков.
Помещение, в котором происходило собрание, было выдержано в римском стиле. Пол из мраморных блоков, желтые стены без окон покрыты фресками, в центре комнаты — диван в форме буквы U, открытой в сторону дверей, и в арке его — большой бронзовый треножник, причудливо инкрустированный золотом и серебром, над которым висит люстра с семью ветвями и зажженным светильником на каждой. Диван и люстра — чисто еврейские.
Общество, расположившееся на диване, одето на восточный манер и совершенно одинаково, если не считать цветов тканей. Это преимущественно мужчины преклонных лет; большие бороды, большие носы и большие темные глаза под густыми бровями придают лицам вид серьезный и торжественный, каковы и манеры этих патриархов. Короче говоря, здесь собрался Синедрион.
Сидящий перед треножником, на месте, которое можно назвать главой дивана, поскольку все остальные находятся справа и слева, но в то же время и перед ним, очевидно, председательствует на этом собрании, и он немедленно привлекает к себе внимание наблюдателя. Этот человек был некогда скроен по большой мерке, но теперь усох почти до невесомости: его белый балахон падает с плеч складками, не дающими намека на что-либо помимо угловатого скелета. Руки, наполовину скрытые шелковыми рукавами, лежат, сцепленные, на коленях. Говоря, он, временами, поднимает дрожащий указательный палец, что кажется единственным доступным старику жестом. Однако голова его великолепна. Скудные остатки волос белее начищенного серебра обрамляют идеально сферический череп, туго обтянутый кожей; виски — глубокие впадины, из которых выступает морщинистый утес лба; выцветшие глаза, тонкий нос; вся нижняя половина лица скрыта почтенной, как у Аарона, бородой. Таков Гилель-Вавилонянин! Линия пророков, давно угасшая в Израиле, ныне сменилась линией книжников, из коих этот — первый по учености — пророк во всем, кроме божественного вдохновения! В возрасте ста шести лет он по-прежнему ректор Высшей Школы.
На столе перед ним развернут свиток пергамента, покрытого еврейскими письменами; за ним стоит в ожидании богато одетый паж.
Здесь происходила дискуссия, но в данный момент все пришли к соглашению и отдыхали; Гилель, не шевелясь, позвал пажа. Юноша почтительно приблизился.
— Иди и скажи царю, что мы готовы дать ответ.
Мальчик поспешил выполнять поручение.
Некоторое время спустя вошли два офицера и остановились по сторонам дверей; за ними медленно проследовал весьма примечательный персонаж: старик, одетый в пурпурную мантию с алым подбоем и подпоясанный золотым кушаком такой тонкой работы, что гнулся, как кожа; застежки туфель сверкали драгоценными камнями; небольшая филигранной работы корона была надета на феску из тончайшего малинового плюша. Вместо печати за пояс его был засунут кинжал. Он шел, останавливаясь при каждом шаге и тяжело опираясь на посох. Лишь приблизившись к дивану, он поднял глаза и, как будто только заметив присутствующих, обвел их надменным взглядом. Казалось, он неожиданно увидел перед собой врага, так темен, подозрителен и угрожающ был этот взгляд. Таков был Ирод Великий — тело, разбитое недугами, и совесть, обожженная преступлениями, могучий ум и душа, склонная к братству с цезарями. Сейчас ему семьдесят шесть лет, но никогда прежде он не охранял трон с такой отчаяной ревностью, такой деспотической властью и такой неотвратимой жестокостью.
Собравшиеся пришли в движение: наиболее старые склонились в поклоне, наиболее учтивые встали, а затем опустились на колени, приложив руки к бороде или груди.
Рассмотрев всех, Ирод прошел дальше и остановился у треножника, где почтенный Гилель встретил его холодный взгляд кивком и легким поднятием рук.
— Ответ! — сказал царь с властной простотой, обращаясь к Гилелю и обеими руками упираясь в посох. — Ответ!
Глаза патриарха мягко блеснули, он поднял голову и, глядя прямо в лицо вопрошающего, отвечал при самом пристальном внимании своих товарищей:
— Да пребудет с тобой, о царь, мир Бога, Авраама и Иакова!
Затем, другим тоном, продолжал:
— Ты потребовал от нас ответа, где должен родиться Христос.
Царь кивнул, не отводя злых глаз от мудреца.
— Я спрашивал об этом.
— Ныне, о царь, говоря от себя и всех моих братьев, собравшихся здесь, я отвечаю: в Вифлееме Иудейском.
Гилель взглянул на пергамент и, указывая дрожащим пальцем, продолжал:
— В Вифлееме Иудейском, ибо так написано пророком: «И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных; ибо из тебя произойдет Вождь, Который спасет народ мой Израиля».
Лицо Ирода приняло обеспокоенное выражение, и глаза опустились в задумчивости. Глядящие на него затаили дыхание, они не издавали ни звука, молчал и он. Наконец царь повернулся и вышел.
— Братья, — сказал Гилель, — мы свободны.
Все встали и, разбившись на группы, покинули комнату.
— Симон, — позвал Гилель.
Пятидесятилетний человек в расцвете жизненных сил подошел к нему.
— Возьми священный пергамент, сын мой, сверни его бережно.
Приказание было выполнено.
— А теперь дай мне твою руку, я пойду к носилкам.
Сильный склонился и подал руку старому, который, воспользовавшись помощью, встал и неверными шагами пошел к двери.
Так ушли знаменитый ректор и Симон, его сын, который должен был унаследовать и мудрость, и ученость, и должность.
* * *
Еще позже вечером мудрецы без сна лежали под галереей караван-сарая. Камни, служившие подушками, поднимали их головы так, что можно было видеть бездонное небо через открытую арку; и они смотрели на мерцающие звезды и думали о будущем откровении. Как оно будет явлено? Что будет в нем? Они, наконец, в Иерусалиме, они спросили у ворот о Том, Кого искали, они принесли свидетельство о Его рождении и сделали все это, доверясь Духу. Люди, слушающие голос Бога или ждущие знака Небес, не могут спать.
Под арку вошел человек, заслонивший слабый свет.
— Проснитесь! — сказал он. — Я принес вам поручение, которое не терпит отлагательств.
Мудрецы сели.
— От кого? — спросил египтянин.
— От царя Ирода.
Каждый почувствовал, как затрепетал его дух.
— Не распорядитель ли ты караван-сарая? — спросил Балтазар.
— Да, это я.
— Что хочет от нас царь?
— Его гонец ждет снаружи, он ответит.
— Скажи, чтобы подождал, пока мы выйдем.
Они встали, надели сандалии, подпоясались и вышли.
— Приветствую вас и прошу простить, но мой господин, царь, послал пригласить вас во дворец, где он будет говорить с вами.
Так изложил свое поручение гонец.
При свете висевшей в проходе лампы они взглянули друг на друга и поняли, что Дух с ними. Тогда египтянин отошел к распорядителю и сказал так, чтобы не слышали остальные:
— Ты знаешь, где наша поклажа и где отдыхают верблюды. Пока нас не будет, приготовь все для отъезда, если он понадобится.
— Положитесь на меня и будьте спокойны, — ответил распорядитель.
— Воля царя — наша воля, — сказал Балтазар гонцу. — Мы следуем за тобой.
Как и сейчас, улицы Святого Города были тогда узкими, но отнюдь не такими грубыми и грязными, ибо великий строитель, не ограничиваясь красотой, позаботился о чистоте и удобстве. Идя за проводником, братья молча двигались в слабом свете звезд, еще более ослабленном тесно сдвинутыми стенами, а временами совсем закрываемом перекинутым между домами мостом; и так они поднялись на холм. Наконец, дорогу загородил величественный портал. Огни, горевшие в жаровнях, осветили дворец и стоявших опершись на оружие часовых. Мудрецов пропустили, ни о чем не спрашивая. Они долго шли по коридорам и сводчатым залам, через внутренние дворы и колоннады, не всегда освещенные, по длинным лестницам, мимо бесчисленных комнат и поднялись на высокую башню. Внезапно проводник остановился и, указывая на открытую дверь, сказал:
— Входите. Там царь.
Воздух в помещении был тяжелым от благовония сандала, и все ее убранство было необычайно богатым. На полу простирался ковер с бахромой, а на нем стоял трон. Гости едва успели бегло осмотреть резные позолоченные диваны, опахала и кувшины, музыкальные инструменты, золотые канделябры, мерцающие в свете собственных свечей, стены, расписанные в таком чувственном греческом стиле, что один взгляд на эти картины поверг бы фарисея в священный ужас. Ирод, сидящий на троне, привлек их взгляды и мысли.
У края ковра, .к которому они приблизились, не дождавшись приглашения, мудрецы простерлись ниц. Царь прикоснулся к колокольчику. Вошел придворный и поставил перед троном три табурета.
— Садитесь, — милостиво сказал монарх.
— От Северных ворот, — продолжал он, когда они сели, — я получил сегодня сообщение о прибытии трех чужестранцев, приехавших на странных животных и, по-видимому, из дальних краев. Вы ли эти люди?
Египтянин, получив знаки от грека и индуса, ответил с почтительнейшим поклоном:
— Не будь мы теми, кем являемся, могущественный Ирод, чья слава заполнила весь мир, не послал бы за нами. Мы несомненно чужестранцы.
Ирод поднял руку.
— Кто вы? Откуда приехали? — спросил он, добавив значительно. — Пусть каждый говорит за себя.
В ответ они просто назвали города своего рождения и пути, которыми приехали в Иерусалим. Несколько обескураженный, Ирод спросил прямо:
— Какой вопрос вы задали офицеру у ворот?
— Мы спросили его, где родившийся Царь Иудейский.
— Теперь я понимаю, почему так удивились люди. Меня вы удивили не меньше. Разве есть другой Царь Иудейский?
Египтянин не дрогнул лицом.
— Есть, и он только родился.
Судорога боли исказила мрачное лицо монарха, как будто пораженного ужасными воспоминаниями.
— Не я, не я? — воскликнул он.
Вероятно, перед ним возникли обвиняющие образы убитых детей; однако он справился со своими чувствами и снова спросил:
— Где же новый Царь?
— Об этом, о царь, мы и хотели спросить.
— Вы задали мне загадку, превосходящую Соломоновы. Видите, я нахожусь в той поре жизни, когда любопытство столь же необозримо, как в детстве, и не снизойти к нему — жестоко. Дайте ответ, и я воздам вам почести, какие цари воздают царям. Расскажите все, что знаете о младенце, и я присоединюсь к вашим поискам, а когда мы найдем его, сделаю все, что вы пожелаете. Я привезу его в Иерусалим и подготовлю к царствованию, я использую благоволение ко мне цезаря ради возвеличения его. Клянусь, что не будет ревности между ним и мною. Но скажите сначала, как вы, отделенные столькими морями и пустынями, услышали о нем?
— Я отвечу тебе правдиво, о царь.
— Говори, — сказал Ирод.
Балтазар выпрямился и торжественно произнес:
— Есть Всемогущий Бог.
Ирод был явно изумлен.
— Он повелел нам прийти сюда, пообещав, что мы найдем Спасителя Мира, чтобы увидеть Его и поклониться Ему, и понести свидетельство о Его приходе, а знаком было то, что каждому из нас дано было увидеть звезду. Дух Его с нами. О царь, Дух Его с нами сейчас!
Всевластное чувство овладело тремя. Грек с трудом сдержал восклицание. Взгляд Ирода быстро перебегал с одного на другого — он был еще более подозрителен и недоволен, чем прежде.
— Вы смеетесь надо мной, — сказал он. — Если нет, скажите больше. Что последует за приходом нового царя?
— Спасение людей.
— От чего?
— От их пороков.
— Как?
— Посредством трех божественных путей: Веры, Любви и Праведных Трудов.
— Значит, — Ирод помолчал, и по его виду никто не смог бы заключить, с каким чувством он продолжил, — вы — провозвестники Христа. Это все?
Балтазар низко поклонился.
— Мы слуги твои, о царь.
Монарх прикоснулся к колокольчику, и появился придворный.
— Принеси дары, — сказал господин.
Придворный вышел, но вскоре вернулся и, опустившись на колени перед гостями, подал каждому из них ало-голубую мантию и золотой пояс. Они поблагодарили за честь с восточной церемонностью.
— Еще одно слово, — сказал Ирод, когда процедура была закончена. — Офицеру у ворот и мне сейчас вы говорили о звезде, увиденной на востоке.
— Да, — отвечал Балтазар, — Его звезде, звезде только что родившегося.
— Когда она появилась?
— Когда нам велено было прийти сюда.
Ирод встал, давая понять, что аудиенция закончена. Шагнув к ним, он сказал самым милостивым тоном:
— Если, как я верю, о удивительные люди, вы воистину провозвестники родившегося Христа, знайте, что сегодня вечером я советовался с мудрейшими из евреев, и они в один голос сказали, что Он должен родиться в Вифлееме Иудейском. Говорю вам, идите туда, идите и ищите прилежно, а когда найдете его, пришлите мне весть, чтобы и я мог прийти и поклониться ему. В путешествии вам не будет никаких препятствий. Мир вам!
И, запахнув мантию, он вышел.
Тут же явился проводник и провел их обратно на улицу, а потом и в караван-сарай, у входа в который грек порывисто сказал:
— В Вифлеем, братья, как советовал нам царь.
— Да, — воскликнул индус. — Дух пылает во мне.
— Да будет так, — сказал Балтазар с тем же жаром. — Верблюды готовы.
Они одарили распорядителя, сели в седла, узнали дорогу до Иоффских ворот и отправились. Стоило им приблизиться, как тяжелые створки распахнулись, и путники выехали на дорогу, по которой так недавно шел Иосиф с Марией. Выехав из Хинном на равнину Рефаим, они увидели свет, сначала слабый и ровный. Сердца их забились быстрее. Свет становился все ярче, они закрыли глаза, не выдерживая сияния, а когда смогли взглянуть снова, звезда, как те, что освещают небеса, но гораздо более близкая, медленно двигалась перед ними. Они воздели руки и закричали, ликуя:
— С нами Бог! С нами Бог!
Они повторяли эти слова всю дорогу, пока звезда, поднявшись над долиной за Мар Елиас, не встала над домом на склоне холма близ города.
КНИГА ВТОРАЯ
… Огнем души, чьи крылья ввысь манят,
Ее презренья к нормам закоснелым,
К поставленным природою пределам,
Раз возгорясь, горит всю жизнь она,
Гоня покой, живя великим делом,
Неистребимым пламенем полна,
Для смертных роковым в любые времена.
ГЛАВА I
Иерусалим под римлянами
Теперь мы переносим читателя на двадцать один год вперед, к началу управления Валерия Гратуса, четвертого имперского прокуратора Иудеи, — период, который останется в истории как предшествующий политическим волнениям в Иерусалиме, если не как само начало последнего этапа борьбы между евреями и римлянами.
В это время Иудея подверглась изменениям во многих отношениях, но более всего в политическом статусе. Ирод Великий умер в течение года, последовавшего за рождением Младенца, — при таких прискорбных обстоятельствах, что у христианского мира есть все причины видеть в этом Божью кару. Как все великие правители, отдавшие жизнь совершенствованию созданной ими власти, он мечтал о передаче трона и короны, об основании династии. По его завещанию, страна делилась между тремя сыновьями: Антипусом, Филиппом и Архелаем, последний из которых должен был унаследовать титул. Император Август признал завещание за одним только исключением: он отложил передачу титула Архелаю до тех пор, пока тот не подтвердит свои способности и лояльность, а тем временем назначал его этнархом и в этом качестве позволил править девять лет, после чего за неспособность подавить политические волнения сослал в Галлию.
Цезарь не удовлетворился удалением Архелая, но сумел самым чувствительным образом уязвить гордость народа и надменность обитателей Храма. Он понизил Иудею до римской провинции и присоединил к сирийской префектуре. Таким образом, от царя город перешел в руки второстепенного чиновника — прокуратора, который мог обращаться к римскому двору только через легата Сирии, чья резиденция находилась в Антиохе. Чтобы сделать удар еще более чувствительным, прокуратору не было позволено жить в Иерусалиме — местом его правления стала Цезария. Однако самым унизительным, самым изощренным ходом было то, что более всего на свете презираемую Самарию присоединили к Иудее как часть той же провинции! Сколь жалки были фанатики-сепаратисты или фарисеи, когда их толкали локтями и насмехались над ними при прокураторе последователи Геризима!
Под этим дождем несчастий одно, только одно утешение оставалось униженному народу: первосвященник жил во дворце Ирода на площади Рынка и держал там подобие двора. Нетрудно оценить, к чему на самом деле сводилась его власть. Решение вопросов жизни и смерти подданных было передано прокуратору. Правосудие осуществлялось именем и в согласии с декреталиями Рима. Но еще более знаменательно то, что часть царского дворца была отведена для размещения имперского сборщика налогов, его помощников, регистраторов, мытарей, информаторов и шпионов. Мечтателям о будущей свободе оставалось только успокаивать себя тем, что главным владельцем дворца был все-таки еврей. Само его присутствие напоминало о заветах и обещаниях пророков, о временах, когда Иегова правил племенами через сынов Аарона; это помогало им терпеливо ждать, когда придет сын Иуды, который станет править Израилем.
Иудея была римской провинцией более восьмидесяти лет — время более чем достаточное для изучения цезарями идиосинкразий этого народа — достаточное, по крайней мере, для осознания, что евреями, при всей их гордости, можно спокойно управлять, если уважать их религию. Но Гратус избрал иной курс: чуть ли не первым его официальным актом было смещение Анны с поста первосвященника и назначение Шмуеля, сына Фабуса.
Анна, идол своей партии, честно пользовался властью в интересах римского патрона. Римский гарнизон размещался в Башне Антония, римские караулы охраняли ворота дворца, римские судьи осуществляли правосудие, гражданское и уголовное, римская система налогообложения, проводимая самым безжалостным образом, равно разоряла город и деревню; каждый день, каждый час, тысячами способов уязвлялся народ, постигая разницу между независимостью и чужой властью; и тем не менее Анне удавалось поддерживать относительное спокойствие. У Рима не было более искреннего друга, потеря его почувствовалась немедленно. Передав свое облачение Шмуелю, он направился из дворца в Храм, на совет сепаратистов, и стал главой объединения вефуситов и сефитов.
Таким образом, прокуратор Гратус увидел, как разгорается тлевший годами огонь. Через месяц после вступления Шмуеля в должность римлянин счел необходимым навестить его в Иерусалиме. Когда осыпаемый со стен ругательствами прокуратор вошел в город, евреи поняли настоящую цель визита: к прежнему гарнизону добавилась целая когорта, что позволяло теперь безнаказанно затягивать ярмо на их шее. Что ж, если прокуратору угодно подать пример, то горе начавшему.
ГЛАВА II
Бен-Гур и Мессала
Вооруженный приведенными пояснениями, читатель приглашается в один из садов дворца на горе Сион. Время — полдень середины июля, пик летнего зноя.
Сад с двух сторон ограничен зданиями, местами двухэтажными, с верандами, затеняющими двери и окна первого этажа, и галереями, украшающими второй. То здесь, то там сплошные стены прерываются низкими колоннадами, впускающими случайные ветерки и открывающими взгляду другие части дома, что позволяет лучше оценить его красоту и роскошь. Не менее приятна для глаза земля. По ней проложены дорожки, обсаженные травой и кустами, растет несколько больших деревьев, среди них — редкие экземпляры пальм, окруженных рожковыми деревьями, абрикосами и орехами. В высшей точке сада расположен глубокий мраморный бассейн с несколькими шлюзами, через которые вода может быть направлена в бегущие вдоль дорожек канавки — хитроумное изобретение, спасающее растительность от столь частых здесь засух.
Недалеко от бассейна — крошечный пруд, питающий клумбу канн и олеандров. Между клумбой и прудом, не обращая внимания на солнце, обрушивающее свои лучи в неподвижном воздухе, сидят два юноши; одному из них лет девятнадцать, другому — семнадцать.
Оба красивы и с первого взгляда могут быть приняты за братьев. У обоих черные волосы и глаза, загорелые лица, и сейчас, когда они сидят, кажется, что разница в росте точно соответствует разнице в возрасте.
Голова старшего обнажена. Свободная туника, спадающая до колен, составляет всю его одежду, если не считать сандалий и голубого плаща, брошенного на скамью; обнаженные руки и ноги так же загорелы, как лицо, однако определенное изящество манер, изысканность черт и культура речи позволяют определить происхождение. Туника из тончайшей серой шерсти, подбитая красным по вороту, рукавам и подолу, подпоясана витым шелковым шнуром — одежда римлянина. И если взгляды, бросаемые на товарища ее владельцем, выражают надменность, а в речи слышится превосходство, это почти можно извинить, поскольку он принадлежит к фамилии, считающейся благородной даже в самом Риме — обстоятельство, которое в те времена оправдывало все, что угодно. В ужасных войнах первого Цезаря с его великими противниками Мессала был другом Брута. После он, не жертвуя честью, примирился с победителем, однако позже, когда Октаван высказал претензии на престол, Мессала поддержал его. Став императором Августом, Октавий вспомнил службу и осыпал род почестями. Среди прочего он послал распорядителем налогов в пониженную до провинции Иудею сына своего старого клиента; на каковой службе тот и пребывал сейчас, деля дворец с первосвященником. Только что описанный юноша был его сыном, ни на минуту не забывающим об отношениях своего деда с великими римлянами прежних дней.
Товарищ Мессалы обладал более легким сложением, а одежда его — одежда обитателя Иерусалима — была сшита из тонкого белого полотна; голову покрывал перехваченный желтым шнуром платок. Сведущий в национальных признаках наблюдатель, уделив больше внимания его лицу, нежели костюму, скоро определил бы еврейское происхождение. Лоб римлянина высок и узок, нос тонок и крючковат, губы тонки и прямы, а глаза холодны и близко посажены. У израильтянина, напротив, лоб широк и низок, нос длинный, с широкими ноздрями, верхняя губа чуть нависает над нижней, короткой и изогнутой, как купидонов лук; черты, эти в соединении с крепкой шеей, большими глазами и пухлыми щеками, покрытыми румянцем, придают лицу нежность, силу и миловидность, свойственные этой расе. Красота римлянина сурова и аскетична, еврея же — богата и чувственна.
— Ты, кажется, говорил, что новый прокуратор должен прибыть завтра?
Вопрос младшего из друзей был задан по-гречески, на языке, преобладавшем в те времена среди высших классов Иудеи, перейдя из дворца в школу, оттуда — неизвестно, когда и как, — в сам Храм, и затем распространившись повсюду.
— Да, завтра, — ответил Мессала.
— Кто тебе сказал?
— Я слышал от Шмуеля, нового хозяина дворца. Новость заслуживала бы большего доверия, — уверяю тебя — будь она получена от египтянина, чья раса забыла, что такое правда, или даже идумеянина, чей народ никогда ее не знал, но я уточнил, сходив в Крепость к центуриону, который сказал, что идут приготовления к приему: оружейники чистят шлемы и щиты, обновляют позолоту на орлах и жезлах, а кроме того чистятся и проветриваются помещения, давно стоявшие пустыми, как будто ожидается увеличение гарнизона — за счет телохранителей прокуратора, по-видимому.
Перо не может передать настоящего впечатления от этого ответа. Читателю следует вспомнить, что в те времена почтительность как черта римского сознания если не исчезала, то быстро выходила из моды. Старая религия едва ли не перестала быть верой, оставаясь лишь привычкой мысли и выражения, поддерживаемой преимущественно жрецами, которые находили свою службу в храмах достаточно выгодной, и поэтами, которые в своих стихах не могли обойтись без знакомых божеств. Поскольку философия занимала место религии, сатира быстро вытесняла почтительность и преуспела уже настолько, что латинянин считал ее для любой речи тем же, что соль для еды и аромат для вина. Юный Мессала, только вернувшийся из Рима, где получал образование, вполне воспринял новые привычки, манеру легкого прищура глаз и подрагивания ноздрей, а также ленивую речь, что наилучшим образом выражало пренебрежительное отношение ко всему на свете. Такая вот остановка и последовала за аллюзией о египтянах и идумеянах. Цвет щек еврея стал гуще, и неизвестно, слышал ли он конец реплики, ибо молчал, с отсутствующим видом глядя в глубину пруда.
— Мы прощались в этом же саду. «Да пребудет с тобой мир Господа!» — были твои последние слова. «Да хранят тебя боги!»
— сказал я. Ты помнишь? Сколько лет прошло?
— Пять, — ответил еврей, продолжая глядеть в воду.
— Ну, тебе есть за что благодарить… кого только? Богов? Не важно. Ты стал красив, грек назвал бы тебя прекрасным. Если бы Юпитеру показалось мало одного Ганимеда, ты послужил бы ему прекрасным виночерпием. Но скажи, Иуда, почему тебя так интересует прибытие прокуратора?
Иуда перевел свои большие глаза на спрашивающего — серьезный и задумчивый взгляд встретился со взглядом римлянина.
— Да, пять лет. Я помню наше расставание. Ты уезжал в Рим, я смотрел, как ты удаляешься и плакал, потому что любил тебя. Годы прошли, ты вернулся настоящим мужчиной аристократом — я не шучу — и все же… все же я жалею, о Мессале, который уехал тогда.
Тонкие ноздри сатирика вздрогнули, и он ответил, растягивая слова:
— При звуке этого серьезного голоса пифия склонится перед тобой. В самом деле, друг мой, чем же я не тот Мессала, который уезжал? Мне пришлось как-то слушать величайшего логика в мире. Его темой было ведение спора. Одно высказывание я запомнил очень хорошо: «Пойми своего противника прежде, чем начнешь отвечать». Дай же мне понять тебя.
Парнишка покраснел под направленным на него циничным взглядом, но отвечал твердо:
— Я вижу, что ты воспользовался всеми предоставившимися тебе возможностями, ты приобрел у своих учителей много знаний и множество достоинств. Ты говоришь с легкостью мастера, однако речь твоя язвит. У моего Мессалы, когда он уезжал, не было яда, и за все сокровища мира он не стал бы оскорблять чувства друга.
Римлянин улыбнулся, будто от комплимента, и чуть выше поднял патрицианскую голову.
— О мой торжественный Иуда, мы не у Dodona или Pytho. Оставь свой оракульский тон и говори просто. Чем я тебя обидел?
Собеседник глубоко вздохнул и сказал, теребя шнур на поясе:
— За пять лет я тоже кое-чему научился. Гиллель, может быть, не сравнится с логиком, которого ты слушал, а Симон и Шаммай, без сомнений, ниже твоего закаленного на Форуме мастера. Их знание не ходит запрещенными тропами; те, кто сидит у их ног, получают только знание о Боге, законе и Израиле, что порождает в них почтение ко всему, относящемуся к этим предметам. Я узнал там, что Иудея сейчас не та, какой была прежде. Я знаю, какая разница между независимым царством и мелкой провинцией. Я был бы подлее и порочнее самаритянина, если бы не признал падения моей страны. Шмуель — не законный первосвященник и не может быть таковым, пока жив благородный Анна, и все же он — левит, один из тех, кто тысячи лет служит Господу Богу наших отцов. Его…
Мессала разразился отрывистым смехом.
— А, теперь я понимаю. Шмуель, говоришь ты, — узурпатор, и тем не менее верить идумеянину больше, чем Шмуелю, значит жалить, как гадюка. Клянусь пьяным сыном Семелы, что такое быть евреем! Все люди, все вещи, даже земля и небо меняются, но еврей — никогда. Для него нет «вперед» и «назад», он таков же, каким был его первый предок. Смотри, я рисую круг на песке — вот! Теперь скажи мне, чем отличается от него жизнь еврея? Все в пределах круга: здесь Авраам, там Исаак и Иаков, Бог посередине. И круг этот — клянусь хозяином громов! — круг этот еще слишком велик. Я нарисую его снова…
Он упер большой палец в песок и обвел круг остальными.
— Смотри, точка от большого пальца — Храм, а кольцо — Иудея. Неужели за пределами этот кружка нет ничего достойного внимания? Искусства? Ирод был строителем, и вы прокляли его. Живопись, скульптура! Взглянуть на них — грех. Поэзия обращает вас в бегство к своим алтарям. Кто из вас пробовал упражняться в элоквенции за пределами синагоги? На войне все, что завоевано за шесть дней, вы теряете в седьмой. Такова ваша жизнь, и таковы ее пределы; кто скажет, что я неправ, смеясь над вами? Что ваш Бог, удовлетворяющийся поклонением такого народа, по сравнению с нашим римским Юпитером, который дал нам своих орлов, чтобы мы объяли весь мир? Гиллель, Симон, Шаммай, Абталион — кто они по сравнению с мастерами, которые учат, что все, достойное познания, может быть познано?
Еврей вскочил с пылающим лицом.
— Нет, нет, сиди, Иуда, сиди, — воскликнул Мессала, протягивая руку.
— Ты издеваешься надо мной.
— Послушай еще немного. Вот уже, — римлянин презрительно улыбнулся, — вот уже Юпитер со всей своей семьей, греческой и римской, идут ко мне, как это у них водится, чтобы положить конец серьезным разговорам. Я ценю добрые чувства, приведшие тебя из дома отцов, чтобы поздравить меня с возвращением и возобновить любовь нашего детства, — если это возможно. «Иди, — сказал мне учитель на последнем уроке, — иди и, чтобы твоя жизнь была великой, помни, что Марс правит, а Эрос обрел глаза». Он хотел сказать, что любовь ничто, а война — все. Таков теперь Рим. Женитьба — первый шаг к разводу. Добродетель — гиря торговца. Клеопатра, умирая, завещала свое искусство, и теперь она отомщена: ее наследница в каждом римском доме. Весь мир идет тем же путем, и значит долой Эроса, да здравствует Марс! Я должен стать солдатом, а ты, мой Иуда, мне жаль тебя, кем ты можешь быть?
Еврей подвинулся ближе к пруду, Мессала еще старательнее растягивал слова.
— Да, мне жаль тебя, мой славный Иуда. Из школы в синагогу, потом в Храм, потом — о венец славы! — место в синедрионе. Жизнь, лишенная возможностей, да помогут тебе боги. Я же…
Иуда взглянул как раз вовремя, чтобы заметить румянец гордости на надменном лице.
— Я же — о, еще не весь мир завоеван. В море — неведомые острова. На севере — невиданные народы. Слава завершения Александрова похода на Дальнем Востоке ждет своего завоевателя. Видишь, какие возможности лежат перед римлянином?
В следующее мгновение он вспомнил, что слова надо растягивать.
— Кампания в Африке, другая в Скифии и — легион. Большинство карьер на этом заканчиваются, но не моя. Я — клянусь Юпитером! — я сменю легион на префектуру. Подумай о жизни в Риме при деньгах: деньги, вино, женщины, игры; поэты на банкетах, интриги при дворе и кости круглый год. Такой может быть жизнь, когда имеешь жирную префектуру, а я буду ее иметь. О мой Иуда, вот она, Сирия! Иудея богата, Антиох — столица богов. Я сменю Кирена, и ты разделишь мою судьбу.
Избранная Мессалой манера превосходства с самого начала была оскорбительной, затем она начала раздражать и наконец — больно ранить Иуду. Каждый из нас на своем опыте знает, что за этой чертой лежит гнев. Для еврея времен Ирода патриотизм был неугасающей страстью и настолько тесно связывался с его историей, религией и Богом, что едва ли не прямо происходил от них. Поэтому мы не преувеличим, сказав, что вся речь Мессалы вплоть до последней паузы была для слушателя непрекращаюoейся пыткой, и теперь gоследний сказал, принужденно улыбаясь:
— Немногие, как я слышал, осмеливаются шутить со своим будущим, и ты, Мессала, дал мне случай убедиться, что я не принадлежу к ним.
Римлянин, вглядевшись, ответил:
— Почему в шутке не может быть такой же правды, как в притче? Как-то Фульвия пошла удить рыбу и поймала больше, чем все, кто рыбачил рядом. Говорят, так получилось потому, что кончик ее крючка был позолочен.
— Значит, ты не шутишь?
— Мой Иуда, похоже, я предложил тебе недостаточно, — быстро ответил римлянин, блеснув глазами. — Став префектом, я сделаю тебя первосвященником.
Еврей, встал с сердитым видом.
— Не оставляй меня, — сказал Мессала.
Тот остановился в нерешительности.
— Боги, Иуда, как же палит солнце! — воскликнул патриций, видя замешательство юноши. — Давай уйдем в тень.
Иуда отвечал холодно:
— Лучше нам расстаться. Лучше бы я и не приходил. Я думал встретить друга, а увидел…
— Римлянина, — быстро закончил Мессала.
Руки еврея сжались, но, снова овладев собой, он двинулся прочь. Мессала поднялся, накинул на плечо плащ, а затем догнал своего гостя и пошел рядом, обняв его одной рукой.
— Вот так, моя рука на твоем плече, мы бродили, когда были детьми. Давай же сохраним это обыкновение хотя бы до ворот.
Мессала явно старался быть серьезным и добрым, хотя и не мог согнать с лица обычного иронического выражения. Иуда стерпел фамильярность.
— Ты мальчик, а я — мужчина, позволь мне говорить по-мужски.
В просьбе римлянина слышалось превосходство. Ментор, преподносящий урок юному Телемаку, не мог бы чувствовать себя более непринужденно.
— Ты веришь в парок? Ах да, я забыл, что ты саддукей и близок к Эссенцам; они верят. Я тоже. Как же неизменно становятся эти три сестрички на пути наших удовольствий! Я строю планы. Я открываю новые пути. ~Регро1! Едва я протягиваю руку, чтобы ухватить весь мир, за спиной раздается лязганье ножниц. Я оглядываюсь, и вот она, проклятая Атропос! Но, мой Иуда, почему ты выходишь из себя, стоит мне заговорить о наследовании Кирену? Ты думаешь, я собираюсь обогатиться, грабя твою Иудею? Допустим так, но какой-нибудь римлянин все равно сделает это. Почему же не я?
Иуда замедлил шаг.
— Чужестранцы владели Иудеей и до римлян, — сказал он, поднимая руку. — Где они, Мессала? Она пережила их всех. Как было, так и будет.
Мессала снова начал тянуть.
— В парок верят не только эссенцы. Поздравляю, Иуда, поздравляю тебя с этой верой.
— Нет, Мессала, не причисляй меня к ним. Моя вера покоится на скале, которая была основанием веры моих отцов задолго до Авраама, — на завете Господа Бога с Израилем.
— Слишком много чувства, Иуда. Как удивился бы мой учитель, позволь я себе такой жар в его присутствии! Я должен был сказать тебе еще многое, но теперь боюсь.
Они прошли несколько ярдов, и римлянин заговорил снова.
— Думаю, сейчас ты сможешь слушать хотя бы потому, что это касается тебя. Я хотел бы помочь тебе, о прекрасный, как Ганимед; помочь, по-настоящему желая добра. Я люблю тебя. Я говорил, что собираюсь стать солдатом. Почему тебе не заняться тем же? Почему не выйти за пределы круга?
Они были уже у ворот. Иуда остановился и мягко снял руку со своего плеча, в глазах его дрожали слезы.
— Я понимаю тебя, потому что ты — римлянин, а ты не понимаешь меня, потому что я израильтянин. Ты причинил мне боль сегодня, показав, что мы не можем быть друзьями, какими были раньше — никогда! Теперь мы расстаемся. Да пребудет с тобой мир Бога моих отцов!
Мессала протянул руку, еврей вышел из ворот. Когда он скрылся, римлянин помолчал, затем тоже прошел в ворота, говоря самому себе:
— Да будет так! Эрос мертв, Марс на царстве!
И он вскинул голову.
ГЛАВА III
Иудейский дом
Вскоре после того, как юный еврей расстался с римлянином у дворца на площади Рынка, он остановился перед воротами двухэтажного здания крепостного типа и постучал. В створке открылась небольшая дверь. Он торопливо вошел, не обратив внимания на почтительный поклон привратника.
Принявший его проход имел вид узкого тоннеля с облицованными стенами и неровным потолком. По обеим его сторонам находились отполированные долгим употреблением каменные скамьи. Пройдя двенадцать-пятнадцать шагов, наш знакомый очутился в вытянутом с севера на юг внутреннем дворике, с трех сторон ограниченном фасадами двухэтажных домов. Слуги, снующие по террасам второго этажа, звук мельничных жерновов, белье на веревках, цыплята и голуби на земле, козы, коровы, ослы и лошади в открытых стойлах, массивная колода с водой — все говорило о том, что это — хозяйственный двор. На востоке он упирался в стену с проходом, абсолютно идентичным описанному выше.
Второй проход привел молодого человека в просторный, квадратный двор, усаженный кустами и виноградом, свежими, благодаря воде из поднятого на уровень второго этажа бассейна. Между рядами высоких колонн, поддерживающих террасу висели полосатые, красно-белые пологи. На террасу вела лестница в южной части двора, другая лестница поднималась с террасы на крышу, край которой по всему периметру ограждал лепной карниз и облицованный шестигранной черепицей парапет. Повсюду здесь в глаза бросалась самая скрупулезная аккуратность, не допускающая ни пыли в углах, ни даже желтого листка в кустарнике, что, не менее прочего, вносило вклад в прекрасный общий эффект, и стоило гостю вдохнуть здешний чистый воздух, как он, еще не будучи представлен хозяевам, знал уже, что семья принадлежит к самым изысканным.
Парнишка поднялся на террасу, прошел под натянутым над ней тентом к дверному проему на северной стороне и шагнул в комнату, которая, когда за ним закрылся полог, снова погрузилась в темноту. Он, однако, уверенно направился к дивану и бросился лицом вниз, положив лоб на скрещенные руки.
Ближе к ночи к дверям подошла женщина и окликнула его. Иуда отозвался, и она вошла.
— Ужин закончился, и уже ночь. Мой сын не голоден? — спросила она.
— Нет.
— Ты болен?
— Я хочу спать.
— Мать спрашивала о тебе.
— Где она?
— В летнем доме на крыше.
Он встрепенулся и сел.
— Ладно. Принеси мне поесть.
— Чего ты хочешь?
— На твое усмотрение, Амра. Я не болен, но мне все безразлично. Жизнь не кажется такой приятной, какой была с утра. Вот такая новая хворь, моя Амра, а ты так хорошо меня знаешь, что сумеешь придумать что-нибудь, что послужит не только едой, но и лекарством.
Вопросы Амры и голос, которым они были заданы, — тихий, сочувствующий и встревоженный — свидетельствовали о близких отношениях Она положила руку на лоб мальчика и, удовлетворенная, вышла, сказав:
— Посмотрю что-нибудь.
Вскоре она вернулась, неся на деревянном подносе кувшин молока, несколько тонких лепешек белого хлеба, паштет из толченой пшеницы, жареную птицу, мед и соль. На одном конце подноса стоял кубок с вином, на другом — зажженный бронзовый светильник.
Теперь мы можем разглядеть женщину. Подвинув к дивану табурет, она поставила на него поднос и опустилась на колени, готовая прислуживать. Пятидесятилетнее лицо, темнокожее и темноглазое, в эту минугу смягчалось выражением почти материнской нежности. Белый тюрбан оставлял открытыми мочки ушей и навсегда запечатленный в них знак ее положения: дыры пробитые толстым шилом. Она была рабыней египетского происхождения, для которой даже священный пятидесятый год не принесет свободу, которую, впрочем, она бы и не приняла, потому что мальчик стал частью ее жизни. Она нянчила его младенцем, баловала ребенком и не могла прервать службу. Для ее любви он никогда не станет взрослым.
За едой он прервал молчание только однажды.
— Ты помнишь, моя Амра, Мессалу, который гащивал здесь по нескольку дней.
— Помню.
— Он уезжал в Рим несколько лет назад, а теперь вернулся. Я был у него сегодня.
Судорога отвращения пробежала по лицу парнишки.
— Я знала: что-то случилось, — сказала она, глубоко заинтересованная. — Мессала мне никогда не нравился. Расскажи все.
Но он впал в задумчивость и на повторный вопрос ответил только:
— Он очень изменился, и мне больше нет до него дела.
Когда Амра унесла поднос, он тоже вышел и поднялся с террасы на крышу.
Читатель, наверное, имеет некоторое представление о том, как используются крыши на Востоке. В вопросе обычаев климат — универсальный законодатель. Сирийский летний день загоняет искателей комфорта под террасы, ночь же зовет их оттуда, и тени, сгущающиеся на склонах гор, кажутся покрывалами певцов Цирцеи; но горы далеко, а крыша близко, открытая ветеркам и приподнятая к звездам, по крайней мере настолько, чтобы их сияние казалось ярче. Крыша становится местом отдыха: площадкой для игр, спальней, будуаром, местом сбора семьи, местом музыки, танцев, разговоров, ленивой дремы и молитв.
Те же мотивы, которые заставляют обитателей более холодного климата любой ценой украшать внутренние помещения, побуждают людей Востока роскошно обставлять свои крыши. Парапет Моисея стал триумфом гончаров, позже над ним поднялись башни, простые или фантастические, еще позже цари и князья увенчали свои крыши летними домами из мрамора и золота. Когда вавилонянин поднял в воздух сады, предел экстравагантности был достигнут.
Парнишка, за которым мы следуем, медленно пересек крышу и подошел к башенке на ее северо-западном углу. Будь он здесь впервые, его взгляд обвел бы сооружение и, насколько позволяла темнота, различил темную массу, низкую, решетчатую, поддерживаемую колоннами и завершающуюся куполом. Он вошел. Внутри не было никакого освещения за исключением звездного света, проникающего через четыре дверных проема, в одном из которых, облокотившись на диванные подушки, лежала женщина, едва видимая, несмотря даже на белые одежды. При звуке шагов ее опахало остановилось, мерцая там, где лучи звезд падали на украшавшие его рукоятку драгоценные камни. Женщина села и окликнула:
— Иуда, сын мой!
— Это я, матушка, — ответил он, ускоряя шаг.
Подойдя, он опустился на колени, мать обняла Иуду и, целуя, прижала к груди.
ГЛАВА IV
Странные вопросы Бен-Гура
Мать снова откинулась на подушки, а сын лег на диван, положив голову ей на колени.
— Амра говорит, с тобой что-то случилось, — сказала она, гладя его щеку. — Когда мой Иуда был ребенком, я позволяла ему огорчаться из-за пустяков, но теперь он мужчина. Он помнит, — голос ее был очень нежен, — что однажды должен стать моим героем.
Она говорила на языке, почти забытом в этой стране, но хранимом немногими — все они были столь же знатны, сколь и богаты — в чистоте, чтобы тем вернее отличаться от язычников — на том языке, которым влюбленные Ревекка и Рахиль пели Вениамину.
Он взял ласкавшую руку и сказал:
— Сегодня, матушка, мне пришлось задуматься о многих вещах, которые прежде не приходили в голову. Но скажи сначала, кем я должен быть?
— Разве я только что не сказала? Ты должен стать моим героем.
Он не видел лица, но знал, что она играет, и стал еще серьезнее.
— Ты очень добра, мама, никто не будет любить меня, как ты.
Он покрыл руку поцелуями.
— Думаю, я понимаю, почему ты не хочешь отвечать. До сих пор моя жизнь принадлежала тебе. Как нежен, как сладок был твой контроль! Я хотел бы, чтобы он продолжался вечно. Но это невозможно. Господня воля требует, чтобы однажды я стал хозяином своей жизни, — это будет день нашего разделения — ужасный день для тебя. Будем же смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но укажи мне путь. Ты знаешь закон: каждый сын Израиля должен выбрать себе занятие. Я не исключение, и теперь спрашиваю, должен ли я пасти стада, пахать землю, работать на мельнице, быть чиновником или законником? Кем я должен стать? Милая, добрая мама, помоги мне найти ответ.
— Гамалиель читал сегодня, — промолвила она в задумчивости.
— Может быть. Я не был там.
— Значит, ты бродил с Симоном, который, как говорят, унаследовал гений своей семьи.
— Нет, я не видел его. Я был на площади Рынка, а не в Храме. Я ходил в гости к молодому Мессале.
Легкое изменение голоса привлекло внимание матери. Предчувствие заставило ее сердце биться быстрее, а опахало снова замерло.
— Этот Мессала! — сказала она. — Что он сказал такого, что так встревожило тебя?
— Он очень изменился.
— Ты хочешь сказать, он вернулся римлянином?
— Да.
— Римлянин! — продолжала она, как будто про себя. — Для всего мира это слово значит «хозяин». Сколько его не было?
— Пять лет.
Она подняла голову и стала смотреть вверх, в ночное небо.
Сын заговорил первым.
— То, что говорил Мессала, было неприятно само по себе, но если учесть его манеру, кое-что из сказанного становилось просто невыносимым.
— Думаю, я понимаю тебя. Рим, его поэты, ораторы, сенаторы, придворные помешались на том, что они называют сатирой.
— Наверное, все великие народы тщеславны, — продолжал он, едва ли заметив, что был перебит, — но гордыня этих людей не похожа ни на что; в последнее время она выросла настолько, что щадит только богов.
— Богов? — быстро сказала мать. — А сколько римлян принимало божественные почести?
— Что ж, Мессала никогда не был свободен от этого недостатка. Я видел, как он еще ребенком издевался над чужестранцами, до почтительности с которыми снисходил даже Ирод, однако раньше он щадил Иудею. В сегодняшнем разговоре он впервые смеялся над нашими обычаями и Богом. В конце концов я расстался с ним, но теперь хочу знать, есть ли какие-то основания для римского самомнения. Почему — пусть даже в присутствии цезаря — я должен дрожать, как раб? А главное, скажи мне, почему, если такова моя склонность и таков выбор, я не могу искать славы в любой области? Почему я не могу взять меч и утолить свою страсть к войне? А есл и стану поэтом, почему не все темы открыты для меня? Я могу работать с металлами, пасти стада, быть купцом, но почему не художником, как грек? Скажи мне, мама, — и в этом основа моего беспокойства — почему сын Израиля не может делать все, что открыто римлянину?
Мать села и голосом быстрым и высоким, как у сына, ответила:
— Я понимаю, понимаю. Живя здесь, Мессала в детстве был почти евреем. Останься в Иерусалиме, он мог бы даже принять нашу веру — так сильно влияет окружение; однако годы в Риме сделали свое дело. Меня не удивляет перемена, но, — голос ее упал, — он мог пощадить хотя бы тебя. Только жестокая натура способна еще в юности забывать о своих первых привязанностях.
Ее рука легко опустилась на лоб Иуды, и пальцы нежно теребили волосы, но глаза были направлены высоко к звездам. Ее самолюбие заговорило вслед за его, и не эхом, а в унисон. Она хотела ответить, но ни за что на свете не простила бы себе ошибки. Если согласиться с превосходством римлян, это может ослабить его волю к жизни. Она колебалась, неуверенная в собственных силах.
— Твои вопросы, Иуда, нужно обсуждать не с женщинами. Позволь мне отложить ответ до завтра, когда мудрый Симон…
— Не отсылай меня к ректору, — перебил он.
— Я приглашу его к нам.
— Нет. Мне нужна не только информация, которой у него больше. Ты, мама, можешь дать мне куда большее: решимость, а это — душа души человека.
Она обвела небо быстрым взглядом, стараясь охватить весь смысл его вопросов.
— Требуя справедливости для себя, мудрый не отказывает в ней другим. Умалять достоинства побежденного врага значит принижать собственную победу; если же враг оказался настолько силен, что устоял перед нами и даже победил, — она поколебалась, — самоуважение требует от нас иных тому объяснений, нежели его недостатки.
И говоря скорее с собой, чем с ним, она начала:
— Слушай, сын мой. Мессала происходит из высокого рода, его семья была знаменита на протяжении многих поколений. В дни республиканского Рима они прославились на гражданском и военном поприщах. Я не помню ни одного консула, носящего это имя, — они были сенаторами, и их патронажа всегда искали, потому что они всегда были богаты. Но если сегодня твой друг хвастал происхождением, ты можешь посрамить его, обратясь к своему. Основание Рима была их началом, и лучшие из римлян не смогут проследить свой происхождение дальше — некоторые пробуют, но подтверждением их притязаний могут служить только легенды. Что же мы можем сказать о себе?
Новая мысль смягчила ее голос.
— Твой отец, Иуда, упокоился со своими отцами, однако я помню, будто это было нынче вечером, как мы с ним и многими друзьями шли в Храм, чтобы представить тебя Господу. Мы принесли в жертву голубок, и я назвала священнику твое имя, которое он записал в моем присутствии: «Иуда, сын Ифамара из дома Гуров». Это имя занесли в книгу.
Не могу сказать, когда начался обычай таких записей. Мы знаем, что он существовал еще до бегства из Египта. Я слышала, как Гилель говорил, что записи начал Авраам, открыв их своим именем и именами своих сыновей, когда Господь обещал отделить его и их от других рас, сделать их высшими и благороднейшими, избраннейшими на земле. Потом мудрые, предвидя необходимость справедливого раздела земли обетованной, дабы знать, кому надлежит получить свою долю, начали Книгу Поколений. Но не только для этого. Обещанное через патриарха благословение для всей земли направлено в далекое будущее. Лишь одно имя было названо в связи с благословением — благодетель может быть смиреннейшим из избранного рода, ибо Господь Бог наш не знает различения в знатности и богатстве. А потому, чтобы подтвердить право принесшего его для поколения, которое будет свидетелем, нужно было содержать записи в абсолютной точности. Выполнено ли это?
Она долго молчала, занятая опахалом, пока сын в нетерпении не повторил вопрос:
— Вполне ли достоверны записи?
— Гилель утверждает так, а никто из живущих не сведущ здесь более, чем он. Наш народ временами нарушал многие заповеди, но эту — никогда. Славный ректор сам проследил Книги Поколений на протяжении трех периодов: от завета до основания Храма; оттуда до пленения и от пленения до наших Дней. Лишь однажды записи были нарушены, и это случилось в конце второго периода, но когда народ вернулся из долгого изгнания, как первый долг перед Богом Израиля, Зераббабель восстановил Книги, позволив нам снова проследить линии еврейского происхождения на протяжении двух тысяч лет. И вот…
Она помолчала, будто позволяя слушателю измерить время, о котором говорила.
— И вот, — продолжала она, — что сказать о хвастовстве римской кровью, обогащенной веками? Если считать так, сыны Израиля, пасущие стада на старом Рефаиме, благороднее благороднейших из Марциев.
— А я, мама, кто я по книгам?
— Ты происходишь от Гура, который был с Иашувом. Если происхождение освящается временем, не благородно ли твое? Ты хочешь проследить дальше? Возьми Тору и прочитай Книгу Чисел, тогда в семьдесят втором поколении от Адама найдешь основателя своего дома.
Некоторое время в комнате стояла полная тишина.
— Благодарю тебя, мама, — сказал затем Иуда, сжимая ее руку. — Благодарю от всего сердца. Я был прав, не обращаясь к славному ректору, — он не дал бы мне больше, чем ты. И все же, достаточно ли только времени, чтобы сделать род по-настоящему высоким?
— Ты забываешь, что наше утверждение основывается не просто на времени — наша слава в избрании Божием.
— Ты говоришь о расе, а я, мама, о семье — нашей семье. Чего достигли мои предки за годы, прошедшие от времен Авраама? Что они совершили? Какие подвиги поднимают их над собратьями?
Она колебалась, думая, что могла все это время заблуждаться относительно цели его вопросов. Быть может, он не просто желал удовлетворить уязвленное тщеславие. Юноша — это пестрая раковина, в которой растет чудесная вещь — дух мужчины, ожидающий момента своего восхода, который у одних бывает раньше, чем у других. Когда мальчик спрашивает: «Кто я? Кем я должен быть?», нужно быть очень осторожным.
Каждое слово ответа может оказаться для его жизни тем же, что прикосновение пальцев художника к хрупкой глиняной модели.
— Я чувствую, мой Иуда, — сказала она, похлопывая его по щеке, — что сражаюсь не с воображаемым противником. Если мой враг — Мессала, не заставляй же сражаться в темноте. Расскажи, что он говорил.
ГЛАВА V
Рим и Израиль — сравнение
Юный израильтянин повторил свой разговор с Мессалой, подробно останавливаясь на презрительных словах о евреях, их обычаях и ограниченном круге жизни.
Боясь проронить звук, мать слушала, просто запоминая сказанное. Иуда ушел во дворец на площади Рынка, ведомый любовью к товарищу детских игр, которого думал найти точно таким же, каким тот уезжал годы назад, а встретил мужчину; вместо смеха и воспоминаний о былых забавах мужчина был полон будущим, говорил о славе, которую предстоит завоевать, богатстве и власти. Сам того не сознавая, гость унес пробудившуюся и уязвленную гордость, а думал, что задето только его самолюбие; она же, мать, видела все и, не зная, какой оборот могут принять его чувства, была тут же объята еврейским страхом: что, если он отойдет от веры отцов? В ее распоряжении имелся только один способ избежать этого, и она взялась за дело, причем все способности ее натуры оказались настолько возбуждены, что речь приобрела мужскую силу, а временами поднималась даже до поэтического жара.
— Не было народа, — начала она, — который не считал бы себя по крайней мере равным другим; и ни одной великой нации, которая не полагала бы, что она выше всех. Когда римлянин смеется, глядя на Израиль свысока, он просто повторяет глупость египтянина, ассирийца и македонца, а так как смех этот не угоден Богу, результат будет тем же.
Голос ее окреп.
— Нет закона, который позволил бы определить превосходство нации, — отсюда тщета претензий и бесплодность споров. Народ поднимается, проходит свой путь и погибает либо сам собой, либо от рук другого, который наследует власть и место на земле — такова история. Если бы мне предложили избрать символы для Бога и человека в самой простой возможной форме, я нарисовала бы прямую линию и круг, о линии сказала бы: «Это Бог, ибо он один вечно движется вперед», а о круге: «Это человек, и таково его движение». Я не говорю, что нет разницы между путями наций — среди них нет двух одинаковых. Разница, однако, относится не к размерам окружности, как думают некоторые, но к сфере движения, высочайшая из которых ближе всего к Богу. Есть знаки, позволяющие измерить высоту круга, проходимого каждой нацией. Сравним по этим знакам евреев и римлян.
Простейший из всех — это обычная жизнь народа. Я могу сказать о нем только то, что Израиль иногда забывал Бога, Рим же не знал его никогда; значит, сравнивать тут нечего.
Твой друг — или твой бывший друг — сказал, если я правильно поняла тебя, что у нас нет поэтов, художников и воинов, вероятно, желая доказать, что у нас нет великих людей, — а это второй из важнейших признаков. Но чтобы разобраться, сын мой, нужно точно определить предмет. Великий человек — тот, чья жизнь показывает, что он отмечен, если не вдохновлен, Богом. Не забывай этого определения, слушая меня.
Думают, что война — самое благородное занятие для мужчины и что высочайшая слава растет на полях брани. Не впадай же в заблуждение из-за того, что мир принял эту идею. Человек всегда поклонялся чему-то, и это закон, который будет существовать до тех пор, пока остается что-то вне нашего понимания. Молитва варвара — это плач страха перед Силой, единственным божественным качеством, открытым ему, поэтому он верит в героев. Что есть Юпитер, если не римский герой? Величайшая же слава греков в том, что они поставили Разум превыше Силы. В Афинах оратор и философ почитаются более, нежели воин. Победители в гонках колесниц или лучшие бегуны остаются идолами арены, однако иммортели хранят для сладчайшего певца. За право называться родиной одного поэта спорили семь городов. Но была ли Эллада первой, отказавшейся от старой варварской веры? Нет. Эта слава, сын мой, наша; против примитивной грубости наши отцы воздвигли Бога, в нашем богослужении место плача страха заняли осанна и псалом. Так еврей и грек повели человечество вперед и вверх. Но увы, мир не может жить без войны, и поэтому выше Разума и превыше Бога римляне поставили трон Цезаря, собравшего всю возможную власть и воспретившего любую другую славу.
Господство греков было временем расцвета их гения. Каких мыслителей создал освобожденный Разум! Слава и совершенство их были таковы, что во всем, кроме войны, даже римляне подражают им. Грек — образец для ораторов нынешнего Форума; послушай любую римскую песню, и ты узнаешь греческие ритмы; если римлянин открывает рот, собираясь говорить о морали, абстракциях, чудесах природы, он либо плагиатор, либо ученик одной из школ, основанных греками. Ни в чем, кроме войны, повторяю я, Рим не может претендовать на оригинальность. Его игры и зрелища — греческие изобретения, сдобренные кровью, чтобы удовлетворить жестокость его черни; его религия — если можно называть ее так — создана из верований других народов, причем наиболее почитаемые боги пришли с Олимпа — даже Марс и Юпитер. И получается, сын мой, что во всем мире только Израиль может оспаривать превосходство греков и состязаться с ними за венок оригинального гения.
Наша история — это история Бога, который писал руками наших праотцов, говорил их языками и пребывал во всем лучшем, что они творили. О сын мой, может ли быть, чтобы те, с кем пребывал Иегова, не взяли от него ничего, чтобы их гений, даже через века, не сохранил в себе крупицу неба?
Некоторое время в комнате слышался только шелест опахала.
— Если ограничивать искусство только скульптурой и живописью — правда, — снова заговорила она, — в Израиле нет художников.
Признание было сделано с сожалением, потому что она была саддукейкой, чья вера, в отличие от фарисейской, позволяла любить прекрасное в любой форме и независимо от происхождения.
— Однако желающий быть справедливым не должен забывать, что наши руки связаны запретом: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения», который Соферим прискорбно распространил за пределы цели и времени. Не следует забывать и о том, что задолго до того, как Дедал появился в Аттике и своими деревянными статуями преобразовал скульптуру, сделав возможными школы Коринфа и Эгины с их высочайшими достижениями и Капитолием, так вот задолго до времен Дедала, говорю я, два израильтянина, Веселиил и Аголиав, создатели первого святилища, о которых сказано, что они владели «всяким искусством», изваяли херувимов над крышкой ковчега. Чеканного золота были эти херувимы, и формы этих статуй были одновременно человеческими и божественными. Кто скажет, что они не были прекрасны? Или что это не были первые статуи?
— О, теперь я вижу, почему греки обошли нас, — сказал Иуда, живо заинтересованный. — А ковчег, да будут прокляты вавилоняне, разрушившие его?
— Нет, Иуда, верь. Он не разрушен, а лишь потерян, спрятан слишком далеко в горных пещерах. Однажды — Гиллель и Шамай утверждают это в один голос — однажды, когда будет на то воля Божья, его найдут, и Израиль спляшет перед ним, распевая, как в былые времена. И те, кто увидит лица херувимов, даже если они видели лицо Минервы из слоновой кости, готовы будут целовать руки еврея ради его гения, спавшего тысячи лет.
Мать в своем воодушевлении говорила быстро и страстно, как оратор, но теперь, чтобы овладеть собой или восстановить ход мысли, замолчала.
— Ты несравненна, мама, — благодарно произнес Иуда, — и я никогда не устану повторять это. Шаммай не смог бы сказать лучше, и даже сам Гиллель. Теперь я снова подлинный сын Израиля.
— Льстец, — отозвалась она. — Ты не знаешь, что я только повторяю услышанное от Гиллеля, когда он спорил с римским софистом.
— Но страстность слов — твоя.
К ней вернулась серьезность.
— Где я остановилась? Да, я утверждала, что наши отцы создали первые статуи. Скульптура, Иуда, — это не все искусство, как в искусстве не все величие. Я никогда не могу забыть о великих людях, шествующих сквозь века группами, связанными национальностью: индийцы, египтяне, ассирийцы; над ними звучит музыка фанфар и развеваются стяги, а справа и слева от них, как почтительные зрители, стоят бесчисленные поколения от начала времен. Когда они проходят, я думаю о греке, говорящем: «Вот Эллада прокладывает свой путь». Потом римлянин отвечает: «Молчать! Твое место занято мной, я оставлю тебя позади, как пыль, поднятую шагами». Но во все времена над этим шествием струится свет, о котором спорщики могут знать только то, что он ведет их — свет Откровения! Кто несет этот свет? О древняя иудейская кровь! Как играет она при этой мысли! По свету мы узнаем их. Трижды благословенные наши отцы, слуги Бога, хранители его заветов! Мы — вожди людей, живых и умерших. Первый ряд принадлежит тебе, и даже если бы каждый римлянин был Цезарем, ты не утратил бы своего места!
Обратимся к лучшим из них. Против Моисея поставь Цезаря, а Тарквиния против Давида; Суллу против Маккавеев, лучших консулов против наших судей; Августа против Соломона — здесь сравнение заканчивается. Но вспомни о наших пророках, величайших из великих.
Она горько рассмеялась.
— Прости. Я вспомнила о прорицателе, предупреждавшем Гая Юлия о мартовских идах и показывавшем ему дурные предзнаменования на внутренностях цыпленка. Обратись от этой картины к Илие, сидящему на вершине горы по дороге в Самарию среди дымящихся тел предводителей полусотен, предупреждающего сына Ахава о гневе Господнем. Наконец, мой Иуда, — если такие слова не будут богохульством — как судить Иегову и Юпитера, если не по свершенному во имя их? Что же до того, что должен делать ты…
Последние слова были произнесены медленно, дрожащим голосом.
— Что же до того, что должен делать ты, мальчик мой, — служи Господу, Господу Богу Израиля, а не Риму. Для сына Авраама нет славы кроме той, что лежит на путях Господних, а на них много славы.
— Значит, я могу быть солдатом? — спросил Иуда.
— Почему же нет? Разве Моисей не называл Бога воином? В комнате наступило долгое молчание.
— Я даю тебе свое позволение, — сказала она наконец, — если только ты будешь служить Господу, а не цезарю.
Он был согласен с условием и незаметно для себя заснул. Тогда она поднялась и положила подушку под его голову, накрыла его шалью, нежно поцеловала и вышла.
ГЛАВА VI
Несчастье с Гратусом
Когда Иуда проснулся, солнце уже поднялось над горами, голуби стаями летали в небе, наполняя воздух сиянием своих белых крыльев, а на юго-востоке ему был виден Храм, золотое чудо в голубом небе. Все это, однако, было знакомо и удостоено лишь взглядом; у края дивана, совсем рядом с ним, едва достигшая своего пятнадцатилетия девочка пела под аккомпанемент небеля, лежавшего на ее коленях. Он прислушался, и вот что она пела:
Любимый, внемля, спи!
Твой дух, плывущий в нежном сне,
Прошу тебя, склони ко мне.
Любимый, внемля, спи!
Дар Сна, блаженного царя,
Я принесла, тебе даря.
Любимый, внемля, спи!
На этот раз из мира снов
Ты можешь выбрать дар богов —
Так выбирай и спи!
А впредь не волен будь во сне,
Лишь разве — сон твой обо мне.
Она положила инструмент и ждала, пока он заговорит. И поскольку необходимо сказать о ней несколько слов, мы воспользуемся случае, и продолжим описание семьи, в чью жизнь вторглись.
Милости Ирода невероятно обогатили некоторых переживших его любимцев. Если же такая удача соединялась с несомненным происхождением от знаменитейших сынов одного из колен, особенно Иудиного, счастливец становился князем иерусалимским — отличие, приносившее ему почтение менее удачливых соотечественников и по меньшей мере уважение гоев, с которыми ему приходилось иметь деловые или политические связи. Из этого класса никто не достигал такого успеха, как отец юноши, за которым мы следим. Никогда не забывая о своей национальности, он честно служил царю и дома, и за границей. Некоторые поручения требовали его присутствия в Риме, где сам Август обратил внимание на этого человека и всячески старался завоевать его дружбу. Соответственно в его доме осталось много даров, льстящих тщеславию царей: пурпурные тоги, кресла из слоновой кости, золотые патеры, ценные более всего тем, что были подарены императорской рукой. Такой человек не мог не быть богатым, но богатство его не превосходило бы богатства царственных покровителей. Он же, с удовольствием следуя закону, требующему избрать какое-либо занятие, вместо одного отдавался многим. Многие из пастухов, смотрящих за стадами на долинах и горных склонах до самого Ливана, называли его своим хозяином; в приморских и внутренних городах он основал торговые дома; его суда привозили серебро из Испании, чьи рудники были тогда богатейшими из известных, а его караваны дважды в год приходили с Востока с пряностями и шелком. По вере он был иудеем, скрупулезно соблюдавшим закон, его место в синагоге и Храме не забывало своего хозяина, он превосходно знал Писание, находил удовольствие в обществе учителей из Синедриона, а его почтение к Гиллелю граничило с поклонением. Однако он ни в коем случае не был сепаратистом, его гостеприимство распространялось на чужестранцев из любых земель, давая повод фарисеям утверждать, что за его столом не раз сидели самаритяне. Будь он гоем и будь он жив, мир мог бы услышать о нем как о сопернике Иродов Аттических, но он погиб в море за несколько лет до второго периода нашей истории, оплаканный по всей Иудее. Мы уже знакомы с двумя членами его семьи — вдовой и сыном; осталось познакомиться с последним — дочерью — той, что пела своему брату.
Звали ее Тирза, и, когда эти двое сидели рядом, сходство их было разительно. Черты ее лица были столь же правильными, как у него, и принадлежали к тому же еврейскому типу, а кроме того несли очарование детской невинности. Жизнь в пределах домашних стен и наполнявшая ее доверчивая любовь позволяли ей легкое одеяние. Застегнутая на правом плече рубашка едва наполовину закрывала верхнюю часть тела, оставляя руки обнаженными. Кушак собирал ее складки и обозначал начало юбки. На голове сидела шелковая шапочка, обвитая полосатым шарфом, подчеркивающим, не увеличивая, форму черепа. Кольца, и серьги, браслеты на запястьях и лодыжках — все было из золота, на шее висело причудливое ожерелье из тонких золотых цепочек с жемчужинами. Края век и кончики пальцев были подкрашены. Волосы двумя длинными косами падали на спину, оставляя по завитому локону перед ушами.
— Очаровательна, моя Тирза, очаровательна, — сказал Иуда..
— Песня? — спросила она.
— Да, и певица тоже. Она похожа на греческую. Откуда она у тебя?
— Помнишь грека, который пел в театре месяц назад? Говорят, раньше он был придворным певцом у Ирода и его сестры Саломеи. Он вышел сразу после состязания борцов, когда еще не улегся шум. Но стоило ему запеть, сразу же стало так тихо, что я слышала каждое слово. Эта песня от него.
— Но он пел по-гречески.
— А я — по-еврейски.
— Я горжусь своей сестричкой. А еще знаешь?
— Очень много. Но отложим песни. Амра прислала меня сказать, что принесет завтрак и что ты можешь не спускаться. Она думает, что ты болен — вчера случилось что-то ужасное. О чем это она? Расскажи, и я помогу Амре вылечить тебя. Египтяне всегда были плохими докторами; у меня же много рецептов от арабов, которые…
— Еще хуже египтян, — сказал он, тряхнув головой.
— Ты думаешь? Ладно, — ответила она почти без паузы, поднося руку к левому уху. — Мы не будем иметь дела ни с теми, ни с другими. У меня здесь средство лучше и надежнее — амулет, который попал к кому-то из наших предков — не знаю когда, но это было очень давно — от персидского мага. Смотри, надпись почти стерлась.
Она подала серьгу, он рассмотрел и вернул, смеясь.
— Даже при смерти, Тирза, я не стал бы пользоваться чародейством. Это языческий амулет, запрещенный верующим сыновьям и дочерям Авраама. Возьми ее, но не носи больше.
— Запрещенный! А вот и нет, — ответила она. — Мать нашего отца носила его уж не знаю сколько Суббот в своей жизни. Он вылечил не знаю сколько людей — во всяком случае, больше, чем трех. Он разрешен — смотри, вот значок раввина.
— Я не верю в амулеты.
Она в изумлении подняла глаза.
— Что скажет Амра?
— Мать и отец Амры крутили водоподъемное колесо в нильском саду.
— Но Гамалиель!
— Он говорит, что это безбожные изобретения неверующих.
Тирза с сомнением смотрела на сережку.
— Что же мне с ней делать?
— Носи ее, сестренка. Она тебе идет, хотя для меня ты хороша сама по себе.
Удовлетворенная, она вернула амулет на место как раз в тот момент, когда в летний дом вошла Амра, неся поднос с водой для умывания и салфетками.
Не будучи фарисеем, Иуда совершил омовение быстро, после чего служанка ушла, оставив Тирзу заниматься его прической. Когда последний локон лег так, что удовлетворил ее, девочка сняла с кушака зеркальце, висевшее там по тогдашнему обычаю, и подала брату, чтобы он смог убедиться в ее успехе. Все это время они продолжали болтать.
— Что ты скажешь, Тирза? Я ведь уезжаю.
Изумленная, она уронила руки.
— Уезжаешь! Когда? Куда? Зачем?
Он рассмеялся.
— Три вопроса на одном дыхании! Это же надо! — Затем он стал серьезен. — Ты знаешь, что закон требует от меня избрания профессии. Отец оставил хороший пример. Даже ты презирала бы меня, если бы я праздно тратил плоды его трудов и знаний. Я еду в Рим.
— Я поеду с тобой.
— Ты должна остаться с мамой. Если уедем мы оба, она умрет.
Ее лицо погасло.
— Да, да! Но разве тебе обязательно нужно ехать? Здесь, в Иерусалиме ты можешь научиться всему, что нужно для купца — если ты думаешь об этом.
— Но я думаю не об этом. Закон не требует, чтобы сын был тем же, что отец.
— Кем же еще ты можешь быть?
— Солдатом, — ответил он с гордостью.
Тирза залилась слезами.
— Тебя убьют.
— Если будет на то Божья воля. Но, Тирза, не всех солдат убивают.
Она обвила руками его шею, как будто стараясь удержать.
— Мы так счастливы! Оставайся дома, брат.
— Дом не может всегда оставаться тем же. Ты сама скоро уйдешь отсюда.
— Никогда!
Он улыбнулся серьезности восклицания.
— Иудейский князь или кто-нибудь другой скоро придет, заявит права на мою Тирзу и уведет ее светить другому дому. Что тогда будет со мной?
Она только всхлипывала в ответ.
— Война — это ремесло, — продолжал он более торжественно. — Чтобы изучить его в совершенстве, нужно идти в школу, и нет лучшей школы, чем римский лагерь.
— Ты же не будешь сражаться за Рим? — спросила она и затаила дыхание.
— И ты, даже ты ненавидишь его. Весь мир его ненавидит. В этом, Тирза, смысл ответа, который я тебе дам: да, я буду воевать за него, а взамен он научит меня тому, как однажды начать войну против него.
— Когда ты едешь?
Послышались шаги возвращающейся Амры.
— Чш-ш! — сказал он. — Ей не надо знать об этом.
Верная рабыня принесла завтрак и поставила поднос на табурет перед ними, сама же с белой салфеткой на локте встала рядом. Они ополаскивали в воде кончики пальцев, когда раздался шум, привлекший их внимание. Это были звуки военной музыки, приближавшейся к дому с севера.
— Солдаты из Претории! Я должен видеть их, — воскликнул Иуда, вскакивая с дивана.
Мгновение спустя он смотрел, перегнувшись через черепичный парапет в северном углу крыши, и был настолько поглощен, что не заметил , как подошла Тирза и положила руку на его плечо.
Поскольку дом был выше всех других в округе, с него открывался вид до самой Башни Антония на востоке — огромного неправильного сооружения, в котором, как уже говорилось, размещался римский гарнизон. Улица шириной не более десяти футов во многих местах пересекалась мостиками, на которых, как и на окружающих крышах, начинали собираться мужчины, женщины и дети, привлеченные музыкой. Вряд ли это слово вполне подходит к реву труб, столь приятному для солдатских ушей.
Вскоре перед домом Гуров появился строй. Впереди — легко вооруженный авангард, преимущественно пращников и лучников, чьи шеренги и колонны разделялись большими интервалами; за ними шла тяжелая пехота с большими щитами и копьями, точно такими же, какими сражались под Илионом; затем музыканты, а потом скачущий в одиночестве офицер, за которым следовала конная охрана; за ними снова колонна тяжелой пехоты, чей плотный строй занимал всю улицу от стены до стены и, казалось, не имел конца.
Загорелые руки и ноги, ритмичное покачивание щитов, блеск начищенных доспехов, плюмажи над шлемами, значки и копья с железными наконечниками, наглый, уверенный шаг, точно выверенный по длине и ритму, торжественное, но настороженное выражение лиц, машиноподобное согласие всей движущейся массы — все это производило впечатление на Иуду, но даже не видом своим, а неким ощущением. Два объекта задержали его внимание: орел перед легионом — позолоченное изображение на высоком древке, поднявшее и соединившее над головой свои крылья (он знал, что эта птица, когда она выносилась из Башни, получала божественные почести) — и скачущий в колонне офицер. Голова его была обнажена — за этим исключением он был в полном вооружении. У левого бедра висел короткий меч, но в руке римлянин держал жезл, похожий на свиток белой бумаги. Под ним вместо седла была пурпурная попона, так же, как шелковые поводья, украшенная длинной бахромой.
Прежде чем человек приблизился, Иуда заметил, что его присутствие приводило зрителей в яростное возбуждение. Они потрясали кулаками, сопровождали его громкими выкриками, плевали, когда он проезжал под мостиками, женщины даже швыряли свои сандалии и иногда так метко, что попадали в него. Когда он подъехал ближе, можно было разобрать выкрики: «Злодей, тиран, римская собака! Убирайся вместе со Шмуелем! Верни нам Анну!»
Когда человек в венке подъехал, Иуда Бен-Гур увидел, что он не разделяет равнодушия, столь превосходно демонстрируемого легионерами; лицо его было мрачно, а во взглядах, которые он изредка метал на своих недоброжелателей, было столько угрозы, что робкие отшатывались.
Парнишка слыхал о традиции, происходившей от обыкновения первого Цезаря, согласно которой старшие командиры появлялись на людях в лавровом венке. Поэтому знаку он догадался, что офицер — ВАЛЕРИЙ ГРАТУС, НОВЫЙ ПРОКУРАТОР ИУДЕИ!
По правде говоря, попавший в переплет римлянин вызывал сочувствие молодого еврея, и когда прокуратор доехал до угла, Иуда перегнулся еще дальше, чтобы рассмотреть его, и положил руку на черепицу, которая давно уже треснула и едва держалась на своем месте. Веса руки оказалось достаточно, чтобы внешний кусок отломился и начал падать. Ужас пронзил мальчика. Он попытался схватить обломок. Со стороны это выглядело, как бросок. Попытка не удалась — нет, благодаря ей снаряд отлетел еще дальше от стены. Иуда закричал изо всех сил. Солдаты охраны посмотрели вверх, то же сделал и вельможа, в этот момент обломок ударил его, и он замертво упал с коня.
Когорта остановилась; караул, спрыгнув с коней, прикрыл щитами своего командира. В это время люди на крышах, не сомневаясь, что удар нанесен намеренно, приветствовали юношу, остававшегося в прежней позе у парапета на виду у всех, пораженного увиденным и предчувствующего последствия.
Мгновенно все крыши наполнились боевым духом. Люди отламывали черепицу и куски необожженной глины со своих парапетов и в слепой ярости осыпали ими легионеров. Завязался бой. Преимущество, конечно, было на стороне дисциплины. Борьба, убийства, искусство одной стороны и отчаяние другой — все это мы опускаем. Посмотрим лучше, что происходило с несчастным инициатором.
Он выпрямился с побелевшим лицом.
— О Тирза, Тирза! Что будет с нами?
Она не видела, что происходит внизу, но слышала крики и видела безумную деятельность на крышах. Творилось что-то ужасное, но что, и в чем причина, и кто из ее близких в опасности — этого девочка не знала.
— Что случилось? Что все это значит? — встревожась, спросила она.
— Я убил римского правителя. На него упала черепица.
Казалось, невидимая рука посыпала пеплом ее лицо. Она приникла к брату и в отчаянии смотрела в его глаза. Его страх передался ей, и увидев это, Иуда мужественно собрался с силами.
— Я сделал это не нарочно, Тирза, это несчастный случай, — сказал он более спокойно.
— Что они сделают?
Он обвел глазами сражение, развернувшееся на крышах и вспомнил угрожающее выражение лица Гратуса. Если он не убит, на кого падет его месть? А если убит, что остановит ярость подвергшихся нападению легионеров? Он снова перегнулся через парапет — как раз вовремя, чтобы увидеть, как караул помогает Гратусу сесть на коня.
— Он жив, Тирза, жив! Благословен будь Господь Бог наших отцов!
С этим восклицанием и просветлевшим лицом, он обернулся к Тирзе и ответил на ее вопрос.
— Не бойся, Тирза. Я объясню, что случилось, они вспомнят, как служил им наш отец и не причинят нам вреда.
Он вел девочку в летний дом, когда крыша задрожала у них под ногами, снизу донесся треск ломаемого дерева, а вслед за этим крик удивления и страха. Он остановился и прислушался. Крик повторился; послышался стук многих сандалий по камням двора и яростные голоса, смешавшиеся с голосами жалобными; а потом — женский вопль. Солдаты проломили северные ворота и захватили дом. Ужасное чувство преследуемой дичи охватило Иуду.
Первым побуждением было бежать; но куда? Для этого нужны крылья. Тирза с полными ужаса глазами вцепилась в его руку.
— Иуда, что это значит?
Там избивали слуг — и мать! Не ее ли голос он слышал?
Собрав остатки воли, он сказал:
— Жди меня здесь, Тирза. Я спущусь, узнаю в чем дело и вернусь к тебе.
Голос прозвучал не так уверенно, как хотелось. Сестра прижалась теснее.
Яснее, пронзительней, не оставляя места сомнению прозвучал крик матери. Он не колебался более.
— Тогда идем вместе.
Галерея у подножия лестницы была забита солдатами. Другие солдаты с обнаженными мечами носились по помещениям. В одном месте несколько женщин, сбившись в кучу, на коленях молили о пощаде. В стороне другая женщина в изорванной одежде и с упавшими на лицо длинными волосами вырывалась из рук легионера, который прилагал все силы, чтобы удержать ее. Крики этой жертвы были самыми пронзительными, сквозь весь шум внизу они долетели до крыши. К ней бросился Иуда, и прыжки его были подобны полету. «Мама, мама!», — кричал он. Мать протянула руки, и он почти коснулся их, когда был схвачен и оттащен в сторону. Кто-то громко произнес:
— Это он!
Иуда обернулся и увидел — Мессалу.
— Этот? — удивился высокий легионер в великолепных доспехах. — Да ведь он — мальчишка.
— Боги! — ответил Мессала, не забывая тянуть слова. — Новая философия! Что сказал бы Сенека на предположение, что лишь состарившись, можно научиться смертельной ненависти? Ты получил его, мать и сестру — это вся семья.
Любовь к ним заставила Иуду забыть о ссоре.
— Помоги им, о мой Мессала! Вспомни наше детство, и помоги им. Я, Иуда, молю тебя.
Мессала сделал вид, что не слышит.
— Больше я здесь не нужен, — сказал он офицеру. — На улице сейчас интереснее. Эрос мертв, Марс на царстве!
С этими словами он исчез. Иуда понял и со всей горечью души взмолился:
— В час мести твоей, Господи, да будет моей рука, которая ляжет на него!
Невероятным усилием ему удалось приблизиться к офицеру.
— Господин, женщина, которую ты слышишь, моя мать. Пощади ее, пощади мою сестру. Бог справедлив, он отплатит милосердием за твое милосердие.
Казалось, человек был тронут.
— Женщин в Крепость! — крикнул он. — Вреда не причинять — я проверю, — потом к державшим Иуду, — связать руки и на улицу. Он не уйдет от наказания.
Мать увели. Маленькая Тирза, в домашней одежде, отупевшая от страха, безвольно шла за солдатами. Иуда проводил их последним взглядом и закрыл лицо руками, будто навеки запечатлевая в памяти эту сцену. Быть может, он плакал, но никто не увидел слез.
В эти минуты с ним происходило то, что с полным правом может быть названо чудом жизни. Проницательный читатель уже понял, что молодой еврей был чувствителен почти до женственности — обычный результат жизни в любящем и любимом окружении. Если в его натуре и были более грубые элементы, до сих пор ничто не пробуждало их. Временами его тревожили уколы тщеславия, но это были только мимолетные мечты ребенка, гуляющего по морскому берегу и увидевшего красавец-корабль. Теперь же, чтобы понять происходящее в душе Бен-Гура, нужно представить привыкшего к почитанию идола, сброшенного с пьедестала и лежащего среди обломков своего прекрасного мирка. Однако ничто не указывало на перемену, когда он поднял голову и протянул руки, давая связать их; лишь купидонов изгиб покинул его губы. В это мгновение он расстался с детством и стал мужчиной.
Во дворе пропела труба. Галереи немедленно очистились от солдат, многие из которых, не решаясь стать в строй с награбленным, бросали на пол свою добычу.
Мать, дочь и всю челядь вывели из северных ворот, обломки которых загромождали проход. Когда вывели и лошадей вместе с прочим домашним скотом, Иуда начал понимать масштаб мести прокуратора. Ничто живое не должно было оставаться в обреченном доме. Если в Иудее найдется еще отчаянная душа, чтобы покуситься на римского правителя, кара, обрушившаяся на княжескую фамилию Гуров, послужит ей предостережением, и пустой дом должен напоминать об этой каре.
Офицер ждал, пока установят временные ворота.
Бой на улице почти прекратился, и только облака пыли над крышами указывали, где еще продолжается сопротивление. Почти вся когорта стояла, отдыхая; вид ее не стал менее блестящим.
Не думая уже о себе, Иуда был равнодушен ко всему, за исключением арестованных, среди которых тщетно искал мать и Тирзу.
Вдруг с земли поднялась женщина и бросилась к воротам.
Охранники попытались схватить ее, но безуспешно. Беглянка подбежала к Иуде и, упав, обхватила его колени. Грубые, покрытые пылью волосы упали ей на лицо.
— О Амра, добрая Амра, — сказал он. — Да поможет тебе Бог, а я не могу.
Она молчала.
Он нагнулся и прошептал:
— Живи, Амра. Ради Тирзы и моей матери. Они вернутся и…
Солдат оттащил рабыню, но она вырвалась и помчалась через ворота во двор.
— Не трогайте ее, — крикнул офицер. — Мы запечатаем ворота, и она умрет от голода.
Легионеры продолжили работу, а когда она была закончена, перешли к западным воротам. Они тоже были запечатаны.
Когорта промаршировала в Крепость, где прокуратор намеревался пробыть, пока не заживет рана и не будет вынесен приговор над арестованными.
ГЛАВА VII
Галерный раб
На следующий день к опустевшему жилищу прибыл отряд легионеров, которые навсегда закрыли двери, запечатали их воском и прибили объявления на латыни:
Собственность
ИМПЕРАТОРА.
По мнению надменных римлян, такое сообщение делало дом неприкосновенным — впрочем так оно и было на самом деле.
Еще день спустя некий декурион со своими десятью всадниками приближался со стороны Иерусалима к Назарету.
Назарет представлял собой нищую деревеньку, карабкающуюся по склону холма, столь незначительную, что ее единственной улицей была вытоптанная стадами и отарами тропа. С юга подступала великая Саронская равнина, а с вершины на западе можно было увидеть берега Средиземного моря, область за Иорданом и Ермон. Долина внизу и вся местность вокруг нее были заняты под сады, огороды, винорадники и пастбища. Пальмовые рощицы придавали пейзажу восточный характер. Неправильно расположенные дома имели вид крайне бедный: квадратные, одноэтажные, до плоских крыш увитые виноградом. Засуха, покрывшая трещинами сожженную землю Иудеи, остановилась у границ Галилеи.
Звук трубы, когда кавалькада приблизилась к деревне, произвел магическое действие на обитателей. Из каждой двери появилась группа, стремящаяся первой выяснить смысл столь необычного визита.
Здесь следует вспомнить, что Назарет не только стоял в стороне от больших дорог, но и находился в сфере влияния Иуды из Гамалы, из чего нетрудно заключить, с какими чувствами встречали легионеров. Но когда отряд одолел подъем и поехал по улице, страх и ненависть уступили место любопытству, повинуясь которому, люди оставили свои пороги и направились вслед за римлянами к общественному колодцу.
Объектом любопытства был арестованный, которого сопровождали легионеры. Он шел пешком, простоволосый, полуголый, с руками, связанными за спиной. Веревка, стянувшая его запястья, кончалась петлей на шее одной из лошадей. Поднятая копытами пыль скрывала его желтой пеленой, иногда превращавшейся в плотное облако, однако назаретянам удалось рассмотреть, что он хромает на обе израненные ноги и что он молод.
У колодца декурион остановился и — вместе с большинством своих людей — спешился. Арестованный упал в придорожную пыль — видно было, что он едва сознает себя от усталости. Приблизившись, назаретяне разглядели, что перед ними — мальчик, но не решались помочь в страхе перед римлянами.
Посреди этого замешательства, когда кувшины обходили солдат, на дороге из Сефориса показался человек, при виде которого одна из женщин воскликнула:
— Смотрите! Плотник идет. Сейчас мы что-нибудь узнаем.
Тот, о ком шла речь, имел весьма почтенную внешность. Из-под его тюрбана падали тонкие белые локоны, на грубый серый балахон струилась белая борода. Шел он медленно, ибо, помимо груза лет, нес на плечах некоторые орудия своего ремесла: топор, пилу и долото — все очень грубое и тяжелое; а также, очевидно, прошел без остановки немалый путь.
Подойдя к толпе, он остановился.
— Добрый рабби Иосиф! — воскликнула, подбежав к нему, женщина. — Сюда привели арестованного, спроси у солдат, кто он, что совершил против закона и что с ним собираются делать.
Лицо рабби оставалось невозмутимым, однако он взглянул на арестованного и направился к офицеру.
— Да пребудет с тобой мир Господа! — сказал он с достоинством.
— И мир богов — с тобой, — отвечал декурион.
— Вы из Иерусалима?
— Да.
— Арестованный молод.
— Годами — да.
— Могу ли я спросить, что он совершил?
Сельчане в изумлении повторяли последние слова, но рабби Иосиф продолжал расспросы.
— Он сын Израиля?
— Он еврей, — сухо ответил римлянин.
Поколебленное сочувствие окружающих вернулось к мальчику.
— Я не разбираюсь в ваших племенах, — продолжал декурион. — Но ты мог слышать об иерусалимском князе по имени Гур — Бен-Гур, как его называли. Он жил во времена Ирода.
— Я видел его, — сказал Иосиф.
— Ну вот, это его сын.
Все вокруг разразились криками, и декурион поспешил умерить возбуждение:
— Позавчера на улице Иерусалима он покушался на благородного Гратуса, сбросив на голову прокуратора кусок черепицы с крыши дворца — отцовского, как я понимаю.
В разговоре возникла пауза, во время которой назаретяне с опаской рассматривали Бен-Гура.
— Убил? — спросил рабби.
— Нет.
— Осужден?
— Да: пожизненно на галеры.
— Да поможет ему Господь! — сказал Иосиф, впервые утрачивая невозмутимость.
В это время юноша, пришедший вместе с Иосифом, но до сих пор остававшийся незамеченным, положил свой топор, приблизился к большому камню у колодца и взял кувшин воды. Настолько тихи и спокойны были все движения, что, прежде чем охрана успела помешать — если у нее было такое намерение, — он уже склонился над арестованным, предлагая ему попить.
Рука, ласково положенная на плечо, пробудила несчастного Иуду, он поднял глаза и увидел лицо, которое не смог забыть никогда: лицо мальчика примерно его возраста, затененное светло-каштановыми локонами; лицо, освещенное синими глазами, такими мягкими, такими просящими, столь полными любви и святости, что просьбе их невозможно было отказать. Дух еврея, хотя и ожесточенный днями и ночами страданий, отягощенный мечтами о мести, смягчился под взглядом незнакомца и снова стал подобным детскому. Иуда припал губами к кувшину и сделал длинный глоток. Ни слова не было сказано ему, и он не сказал ни слова.
Когда страдалец напился, рука, лежавшая на его плече, коснулась лба и оставалась на пропыленных волосах столько времени, сколько потребовали бы слова благословения; затем незнакомец вернул кувшин на место и снова встал за спиной рабби Иосифа. Все глаза следили за ним, и глаза декуриона вместе с прочими.
Так закончилась сцена у колодца. Когда люди напились и напоили лошадей, путь был продолжен. Однако настроение декуриона изменилось; он сам помог арестованному подняться, а затем вскарабкаться на лошадь за спину одного из солдат. Назаретяне и рабби Иосиф со своим учеником разошлись по домам.
Таковы были первая встреча и первое расставание Бен-Гура и сына Марии.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Клеопатра: Должна быть соразмерна скорбь моя ее причине.
Входит Диомед.
Говори, он умер?
Диомед: Он жив еще, но смерть над ним витает.
ГЛАВА I
Квинт Аррий уходит в море
Город Мизен дал ими скалистому мысу, который высится и нескольких милях на юго-запад от Неаполя. Сейчас от него осталась только груда руин, но в году от рождества Христова двадцать четвертом — в который мы хотим перенести теперь читателя — это место было одним и важнейших на западном побережье Италии.[4]
В названном году путешественник, пришедший на мыс и желающий в полной мере насладиться открывающимся видом поднялся бы на городскую стену и, повернувшись спиной к городу, увидел бы Неаполитанскую бухту, столь же чарующую тогда, как и ныне, несравненный берег, дымящийся конус вулкана, небо и волны безмятежной сини, Ишию и Капри; его взгляд скользил бы в блистающем воздухе, пока, усталый — ибо красота может утомить глаз, как сладость — небо, — не взглянул бы на то, чего не может увидеть современный турист: половину морского резерва Рима, движущегося и стоящего на якорях.
В те времена в городской стене был проем, минуя который улица превращалась в широкий мол, на многие стадии уходящий в волны.
Одним холодным сентябрьским утром часовой на стене был потревожен шумным разговором спускающейся по улице компании. Он бросил один лишь взгляд и снова погрузился в Дрему.
В компании было человек двадцать-тридцать, большинство из которых — рабы с факелами, дающими больше дыма, чем огня и оставляющими в воздухе аромат индийского нарда. Хозяева шли впереди, держась за руки. Один из них, на вид лет пятидесяти, начинающий лысеть и несущий на скудных локонах лавровый венок, судя по уделяемому ему вниманию, был центральным объектом некоей прочувствованной церемонии. Все они были одеты в просторные тоги с широким пурпурным подбоем. Часовому хватило одного взгляда. Он понял, что эти люди принадлежат к высшему классу, а сейчас, после ночи празднества, провожают на корабль своего друга. Дальнейшие объяснения мы получим, прислушавшись к их беседе.
— Нет, мой Квинт, — говорил один, обращаясь к человеку в венке, — зла Фортуна, забирающая тебя от нас так скоро. Ты ведь только вчера вернулся из морей за Столбами. Да у тебя ноги еще не привыкли к твердой земле.
— Клянусь Кастором, если мужчине позволена женская клятва, — сказал другой, на которого вино оказало большее действие. — Не будем жаловаться. Наш Квинт идет вернуть потерянное этой ночью. Кости на качающейся палубе — не то, что кости на берегу — а, Квинт?
— Не попрекайте Фортуну! — воскликнул третий. — Она не слепа и не переменчива. При Анцине, где наш Аррий испытывал ее, кивнула утвердительно, и в море она не покидает его, держа руку на кормиле. Она забирает его, но разве не возвращает всегда с победами?
— Его забирают греки, — вмешался еще один. — Будем же винить их, а не богов. Научившись торговать, они разучились сражаться.
С этими словами компания вышла из города и зашагала по молу навстречу прекрасной в утреннем свете бухте. Для морского волка плеск волн звучал приветствием. Он глубоко вздохнул, как будто запах соленой воды был слаще нарда, и воздел руки.
— Я принес дары в Пренесте, а не в Анции, и смотрите! Ветер с запада. Благодарю тебя, мать моя Фортуна! — произнес он серьезно.
Друзья повторили восклицание, а рабы качнули факелами.
— Вон она идет! — продолжал Аррий, указывая на приближающуюся к молу галеру. — Какая еще хозяйка нужна моряку? Разве твоя Лукреция более грациозна, Кай?
Он всматривался в приближающееся судно. Белый парус надулся на невысокой мачте, весла поднимались, на мгновение замирали и снова погружались, взмахивая, как крылья, через идеально размеренные интервалы.
— Да не будем гневить богов, — сказал он серьезно, не отводя глаз от корабля. — Они шлют возможности. Наша вина, если мы не умеем воспользоваться. Что же до греков, то не забывай, мой Лентул, что пираты, с которыми я должен расправиться, — греки. Одна победа над ними стоит больше, чем сотня — над африканцами.
— Значит, ты направляешься в Эгейское море?
Глаза моряка все впивались в корабль.
— Какая грация, какая свобода! Птица не могла бы легче скользить над волнами. Посмотрите! — сказал он, но почти сразу же добавил: — Прости, мой Лентул. Я направляюсь в Эгейское море, и поскольку отправление так близко, могу открыть причину, но не распространяйте ее слишком широко. Просто мне не хотелось бы, чтобы вы упрекали дуумвира при встрече. Он мой друг. Торговля между Грецией и Александрией, как вы, вероятно, знаете, едва ли уступает римско-александрийской. Люди в этой части света забыли праздновать Цереалии, и Триптолем платит им урожаем, который не стоит и собирать. Однако торговля там выросла настолько, что не терпит и одного дня перерыва. Вы могли также слышать о херсонесских пиратах понта Эвксинского; клянусь Бахусом, на свете не сыщешь более наглых! Вчера из Рима пришло сообщение, что их флот спустился по Босфору, потопил галеры Византии и Халцедона, вымел пролив и, не удовлетворившись этим, ворвался в Эгейское море. Торговцы пшеницей, чьи корабли сейчас в восточном Средиземноморье, перепуганы. Они добились аудиенции у самого императора, и из Равенны сегодня вышло сто галер, да из Мизена, — он выдержал паузу, дразня любопытство друзей, и закончил с нажимом: — одна.
— Счастливый Квинт! Поздравляем тебя!
— Предпочтение ведет к продвижению. Поздравляем с дуумвиром, не меньше.
— Квинт Аррий, дуумвир звучит лучше, чем Квинт Аррий, трибун.
В таком стиле они выражали свои поздравления.
— Я рад, как все, — говорил пьяный друг, — очень рад, но не могу оставить практического взгляда на вещи, мой дуумвир; и до тех пор, пока не увижу, что продвижение прибавило тебе знаний о тессерах, не стану судить, благосклонны или злы к тебе боги — дело есть дело.
— Спасибо, большое спасибо, — отвечал Аррий, обращаясь ко всем сразу. — Будь у вас фонари, — я назвал бы вас авгурами. Клянус Поллуксом! Я пойду дальше и покажу, какие вы мастера по части пророчеств! Читайте.
Из складок тоги он достал свиток бумаги и передал им со словами:
— Получено этой ночью, когда мы сидели за столом — от Силана.
Это имя было уже известным в римском мире, но не печально известным, каким стало позже.
— Силан! — воскликнули они в один голос, сгрудившись, чтобы прочитать послание министра.
Рим, XIX. Кал. Сел.
Цезарь получил хорошие отзывы о Квинте Аррии, трибуне. В частности, ему стало известно о храбрости, проявленной трибуном в западных морях; ввиду этого цезарь повелел немедленно перевести Квинта на восток.
Кроме того, цезарь повелевает тебе снарядить сто трирем первого класса и немедленно отправить их против появившихся в Эгейском море пиратов, а Квинта послать командовать этим флотом.
Детали определи сам, мой Сесилий.
Дело весьма спешное, как ты поймешь из прилагаемых докладов, предназначенных для твоего чтения и ознакомления упомянутого Квинта.
Аррий едва ли слышал читаемое. Чем ближе подходил корабль, тем больше привлекал его внимание. Моряк смотрел на корабль взглядом энтузиаста. Чуть погодя, он взмахнул свободным концом тоги, отвечая поднятому на aplustre, или веерообразном сооружении на корме судна, алому флагу, в то время, как на фальшборте появилось несколько матросов, тут же начавших карабкаться по снастям на рею, и убирать парус. Нос триремы повернулся и весла стали работать наполовину быстрее, так что судно, как на гонках, помчалось прямо на Аррия и его друзей. Он наблюдал за маневрами, с блеском в глазах. То, как мгновенно корабль подчинялся рулю и как ровно держал курс, были достоинства, на которые можно будет положиться в деле.
— Клянусь нимфой, — сказал один из друзей, возвращая свиток, — мы не можем более говорить, что наш друг будет велик, ибо он уже велик. Ты дал нашей любви славную пищу. Неужели есть что-то еще?
— Более ничего, — ответил Аррий. — То, что вы узнали, — для Рима уже старые новости; по крайней мере, для дворца и сената. Дуумвир скрытен; что я должен делать и где найду свой флот, мне будет сообщено только на корабле, где меня ждет запечатанный пакет. Впрочем, если сегодня у вас найдется жертва для какого-нибудь алтаря, то попросите за друга, на веслах и под парусом держащего путь куда-то в сторону Сицилии. Однако, она подходит, — сказал он снова о триреме. — Меня интересует экипаж — ведь с ними плавать и сражаться. Причалить здесь — непростая задача, посмотрим же, каковы их опыт и искусство.
— Что, ты не знаком с судном?
— Вижу его первый раз, и до сих пор не знаю, найду ли на нем хоть одного знакомого.
— Хорошо ли это?
— Это имеет значение, но небольшое. Мы, люди моря, быстро узнаем друг друга; наши любовь и ненависть рождаются в общих опасностях.
Судно принадлежало к классу, называемому naves liburniscae — длинное, узкое, низко сидящее в воде, сконструированное для скорости и быстрого маневра. Грациозно изогнутый нос, весь в брызгах разрезаемых волн, поднимался над палубой на два человеческих роста. По обеим его сторонам трубили в раковины деревянные тритоны. Ниже, прикрепленный к килю, выступал вперед ниже ватерлинии ростр, или клюв из крепкого дерева, окованного железом, который в бою служил тараном. От носа и по всей длине судна ажурный фальшборт был защищен массивными кранцами, ниже которых в три ряда располагались прикрытые щитами из бычьих шкур порты для весел — по шестьдесят с каждого борта. Помимо тритонов, высокий нос был украшен кадуцеями. Два толстых каната указывали на число якорей.
Простота верхнего снаряжения свидетельствовала о том, что главной заботой команды были весла. Закрепленные в кольцах на внутренней стороне фальшборта растяжки удерживали мачту, снабженную такелажем, необходимым для управления одним квадратным парусом и несущей его реей.
Помимо берущих рифы матросов на палубе был виден только один человек. Он стоял у носа в шлеме и со щитом в руках.
Сто двадцать ореховых лопастей, белых от пемзы и воды, поднимались и падали, будто движимые одной рукой, неся галеру вперед так быстро, что она могла бы посоперничать с современным пароходом.
Она двигалась так быстро и, казалось, так безрассудно, что приятели трибуна на молу встревожились. Вдруг человек у носа поднял руку, весла взлетели, на мгновение замерев в воздухе, а затем упали перпендикулярно вниз. Вода закипела, галера задрожала каждой своей частью и мгновенно остановилась, как испуганное животное. Снова жест рукой, весла снова взлетают, замирают и опускаются, но на этот раз правые гребут к корме, а левые — к носу. Трижды ударили в противоположных направлениях весла, судно повернулось вокруг собственной оси и, подхваченное ветром, прижалось к молу.
При повороте взглядам предстала корма со всем ее снаряжением: тритоны, как на носу, название корабля, рулевое весло сбоку, платформа, на которой сидел человек в полном вооружении с рукой на кормиле, и апюстра, высокая, позолоченная, покрытая резьбой, склонившаяся над кормщиком, как огромный лист с загнутыми зубцами.
Пока выполнялся поворот, коротко и пронзительно пропела труба, и из люков высыпали воины в превосходном вооружении. Они бросились по своим местам, будто готовясь к бою, матросы забрались на рею и выстроились на ней, офицеры и музыканты встали на свои посты. Все это выполнялось без криков и лишнего шума. Едва весла коснулись мола, были сброшены сходни. Тогда трибун обернулся к компании и сказал с новой серьезностью:
— Теперь — долг, друзья.
Он снял с головы венец и протянул игроку в кости.
— Возьми, любимец тессер! Если вернусь, постараюсь вернуть свои сестерции, а если не буду победителем, то не вернусь. Повесь мой венок в атриуме.
Затем он распахнул объятия, и друзья один за другим попрощались с ним.
— Боги пойдут с тобой, Квинт! — сказали они.
— Прощайте, — ответил он. Рабам, размахивающим факелами, он помахал рукой, повернулся к ожидающему судну, еще более прекрасному, когда его покрыли стройные ряды гребней на шлемах, щитов и дротиков. Едва трибун шагнул на сходни зазвучали трубы и на апюстре поднялся vexillum purpureum, или штандарт командующего флотом.
ГЛАВА II
У весла
Трибун, стоя на палубе кормщика с открытым приказом дуумвира в руке, говорил с начальником над гребцами.
— Чем ты располагаешь?
— Гребцов двести пятьдесят два, десять запасных.
— Вахты по…
— Восемьдесят четыре.
— Какой у тебя распорядок?
— Я сменял их через каждые два часа.
Трибун на минуту задумался.
— Это неудобно, я введу другой порядок, но не сейчас. Весла не должны отдыхать ни днем, ни ночью.
Затем — парусному мастеру:
— Ветер попутный. Пусть парус поможет веслам.
Когда получившие распоряжения ушли, он обратился к старшему штурману.
— Сколько ты плаваешь?
— Тридцать два года.
— В каких морях больше приходилось плавать?
— Между Римом и Востоком.
— Ты — тот человек, которого бы я выбрал сам.
Трибун вернуся к распоряжениям.
— За мысом курс будет на Мессину. Иди вдоль калабрийского берега, пока Мелито не окажется слева, затем… ты знаешь звезды, по которым ориентируются в Ионийском море?
— Знаю хорошо.
— Тогда от Мелито держи на Киферу. Если будет на то воля богов, я стану на якорь перед Антемонской бухтой. Задача важная. Я полагаюсь на тебя.
Воистину, Аррий был предусмотрительным человеком; обогащая своими дарами алтари в Пренесте и Анции, он придерживался мнения, что благоволение слепой богини зависит больше от усердия и ума просителя, нежели от его жертвоприношений и молитв. Всю ночь он провел во главе праздничного стола за вином и костями, однако запах моря снова сделал его моряком, и он не собирался отдыхать, пока не изучит корабль. Знание не оставляет места для случая. Начав с начальника над гребцами, парусного мастера и штурмана, вместе с остальными офицерами — командиром воинов, хранителем корабельного имущества, мастером боевых машин, ответственным за кухню и огни — он обошел все корабельные помещения. Ничто не избежало внимательного взгляда. Когда осмотр был закончен, из всего общества, собравшегося в тесных стенах, он один в совершенстве знал все, что относилось к материальной подготовке экспедиции; и поскольку все оказалось в наличии, оставалось только одно: досконально изучить экипаж. Это была наиболее деликатная и трудная часть задачи, требующая более всего времени; он взялся за ее выполнение на свой собственный манер.
В полдень галера бороздила море за Пестумом. Ветер по-прежнему дул с запада, туго надувая парус к удовольствию парусного мастера. На фордеке установили алтарь, посыпали его солью и ячменем, и трибун вознес торжественные молитвы Юпитеру, Нептуну и всем океанидам, а затем вылил вина и воскурил фимиам. После этого, чтобы узнать экипаж, он устроился d большой каюте.
Следует уточнить, что каюта была центральным помещением корабля, размерами шестьдесят пять на тридцать футов. Свет проникал через три широких люка. Из конца в конец проходил ряд пиллерсов, поддерживающих палубу, а в центре видно было основание мачты, все блестящее от боевых топоров, копий и дротиков. К каждому люку вела двойная лестница, поднимающаяся справа и слева, наверху же находилось устройство, позволяющее поднять оба трапа к потолку, а поскольку как раз сейчас они были подняты, каюта имела вид просторного зала с дневным освещением.
Читатель понимает, что это было сердце корабля, дом для всех, кто жил на борту, — столовая, спальня, место для упражнений, место отдыха для свободных от вахт — употребления, возможные благодаря законам, которыми жизнь здесь была расписана по минутам, и распорядку вахт, неодолимому, как смерть.
В дальнем конце каюты находилась приподнятая на несколько ступенек платформа. На ней сидел хортатор и деревянным молотком отбивал по столу ритм для гребцов, справа были водяные часы, отмеряющие время вахт. Выше находилась еще одна платформа, огороженная позолоченными поручнями, где и расположился трибун, ибо с этого места видно было все, а небольшое ложе, стол и кафедра, или стул с мягким сиденьем, подлокотниками и высокой спинкой, придавали ему даже элегантный вид — максимально дозволенная императором элегантность.
Так, удобно расположившись в кресле, в военном плаще, наполовину скрывшем тунику, с мечом на поясе, Аррий не спускал бдительных глаз со своей команды и сам был на виду. Он критически осматривал все, что находилось в поле зрения, но наибольшее внимание уделял гребцам. Читатель, несомненно, последует его примеру, но будет смотреть с большим сочувствием, тогда как Аррий, по обыкновению рабовладельцев, интересовался только результатами.
Зрелище само по себе было весьма простым. Вдоль обоих бортов тянулось, на первый взгляд, три ряда скамей; но присмотревшись внимательнее, наблюдатель узнавал в них ряд банок, у которых вторая и третья скамьи находились позади и выше предыдущих. Чтобы разместить в ограниченном пространстве шестьдесят гребцов с одной стороны, было сделано девятнадцать банок друг за другом с интервалом в один ярд, двадцатая же располагалась так, что ее верхнее сиденье находилось точно над нижним сиденьем первой. Такая система предоставляла каждому гребцу достаточно места, если он точно соразмерял свои движения с движениями остальных, как солдат, шагающий в плотном строю.
Что касается гребцов, то находившиеся на первой и второй скамьях сидели, гребцу же третьей, работающему самым длинным веслом, приходилось стоять. Рукоятки весел были залиты свинцом и около центра тяжести фиксировались в эластичных уключинах, что позволяло при необходимости едва касаться лопастями воды — этот прием назывался «перо», — но в то же время повышало требования к искусству гребцов, поскольку эксцентричная волна грозила в любой момент вышибить неосторожного со скамьи. Каждый проем был для сидящего у него раба источником воздуха. Свет струился сквозь решетку, которая служила полом в проходе между палубой и фальшбортом. Так что в некоторых отношениях условия могли быть гораздо худшими. Однако не следует думать, что жизнь рабов была приятной. Общение между ними запрещалось. День за днем они молча занимали свои места, в часы работы не могли видеть лиц друг друга, короткий отдых отдавался сну и поглощению пищи. Они никогда не смеялись, никто не слышал, чтобы они пели. Какая польза от языка, если вздох или стон может выразить все, что чувствуют эти люди, а думать они вынуждены молча? Существование несчастных походило на подземный ручей, медленно и трудно струящийся к устью, где бы оно ни находилось.
О сын Марии! Сейчас у меча есть сердце, и в этом твоя слава! Сейчас, но в дни, о которых мы пишем, изнурительный труд пленников на стенах, дорогах, в рудниках и на галерах, торговых и военных, был невыносимым. Когда Друнлиус одержал для своей страны первую морскую победу, на веслах работали римляне, и гребцы разделили славу с моряками. Скамьи, которые пытаемся описать мы, изменились с завоеваниями, они говорят и о политике, и о военном искусстве Рима. Едва ли не все народы имели здесь своих сыновей, большей частью военнопленных, отобранных по признаку силы и выносливости. Вот сидит британец, перед ним — ливиец, а сзади крымчанин. Повсюду увидишь скифов, галлов и себастийцев. Римский каторжник разделил судьбу гота и лангобарда, еврея и эфиопа, варваров с берегов Меотиса. Здесь афинянин, там рыжеволосый дикарь-ирландец, вон голубоглазые гиганты кимбирлийцы.
В труде гребцов недостаточно искусства, чтобы дать пищу их грубым мозгам. Нагнуться, на себя; перо, лопасть, глубже — вот и все, что от них требовалось; чем больше автоматизма в движениях, тем лучше. Даже внимание к морю за бортом со временем становилось инстинктивным. И вот после долгой службы несчастные превращались в животных — терпеливых, бессмысленных, покорных — в создания с мощной мускулатурой и уснувшим разумом, живущие скудными, но дорогими воспоминаниями; и в конце концов приходили в полубессознательное состояние, в котором ничтожество делалось привычкой, а душа смирялась с беспросветным существованием.
Справа налево, час за часом раскачивался в своем удобном кресле трибун и думал о чем угодно, только не о печальной участи рабов на скамьях. Их движения, абсолютно одинаковые по всей длине галеры, со временем надоели своей монотонностью, и тогда он начал развлекаться, изучая каждого гребца. Своим стилом он отмечал недостатки, думая, что при благоприятном исходе выберет из пиратов замены на некоторые места.
Не было нужды знать имена рабов, попавших на галеру, как в могилу; для удобства они заменялись номерами на скамьях. Острый взгляд трибуна перемещался с одного сиденья на другое, пока не дошел до скамьи номер шестьдесят, которая, как указывалось выше, принадлежала последней банке слева, но для экономии места размещалась над первой скамьей первой банки. Там взгляд задержался.
Скамья номер шестьдесят находилась чуть выше уровня платформы и всего в нескольких футах от нее. Свет, падавший сквозь решетку, позволял трибуну досконально разглядеть гребца: напряженного и, как все его товарищи, голого, за исключением набедренной повязки. Кое-чем, однако, он выгодно отличался от прочих. Он был очень молод — не старше двадцати лет. Далее, — Аррий любил не только кости, но был ценителем физической красоты человеческого тела и, бывая на берегу, не упускал случая посетить гимнасии, чтобы полюбоваться знаменитыми атлетами. У какого-то, вероятно, тренера, он почерпнул мысль, что сила зависит столько же от качества, сколько и от количества мускулов, а победа в состязаниях — столько же от ума, сколько от силы. Приняв доктрину, он постоянно искал ей подтверждений.
Читатель может поверить нам, что в поисках совершенства, как ни часто он им предавался, трибун редко находил желаемое — фактически никогда он не видел такого тела, как это.
В начале каждого движения весла тело и лицо гребца были обращены в профиль к платформе, в конце же тело оказывалось повернутым вполоборота. Грация и легкость движений поначалу вызвали сомнения в добросовестности, скоро, впрочем, отвергнутые: то, как твердо держали руки весло, занося его, и как сгибалось оно на рабочем ходе, было достаточным доказательством прилагаемых усилий и искусства гребца, что обратило мысли критика в кресле к поискам комбинации ума и силы, подтверждающей теорию.
В ходе изучения Аррий отметил молодость объекта наблюдения — не предаваясь сантиментам по этому поводу, — хороший рост, а также совершенство верхних и нижних конечностей. Может быть, руки длинноваты, но этот недостаток хорошо скрывала масса мускулов, которые при некоторых движениях бугрились, как узловатые канаты. На теле просматривалось каждое ребро, но худоба была здоровым избавлением от лишнего жира, чего так добивались на палестрах. А главное, в действиях гребца была гармония, напоминавшая о теории трибуна и усиливавшая его интерес.
Скоро он поймал себя на том, что ждет возможности увидеть лицо анфас. Голова была хорошей формы и сидела на шее, широкой у основания, но гибкой и грациозной. Черты лица в профиль казались восточными, а тонкость их выражения говорила о хорошей крови и живом духе. Новые наблюдения углубили интерес трибуна.
— Клянусь богами, — говорил он себе, — парень произвел на меня впечатление! Он многое обещает. Я узнаю о нем побольше.
В это мгновение гребец повернулся и взглянул на него.
— Еврей! И совсем мальчик!
Под пристальным взглядом большие глаза раба еще увеличились, кровь бросилась в лицо, и весло чуть помедлило. Однако в следующее мгновение сердито ударил молоток хортатора. Гребец опомнился, отвернулся от исследователя и, будто упрекнули именно его, сделал «перо». Когда он снова взглянул на трибуна, — сказать, что он был изумлен, совершенно недостаточно — на него смотрели с доброй улыбкой.
Тем временем галера подошла к Мессинскому проливу и, миновав город с тем же именем, вскоре повернула на восток, оставив за кормой темное облако Этны.
Всякий раз, возвращаясь на свою платформу в каюте, Аррий возобновлял изучение гребца, повторяя про себя:
— У парня есть дух. Евреи не варвары. Я узнаю о нем побольше.
ГЛАВА III
Аррий и Бен-Гур на палубе
Четвертый день «Астрея» — так называлась галера — летела по Ионийскому морю. Небо было чистым, и ветер будто нес добрую волю богов.
Поскольку была возможность встретить флот до острова Кифера, где назначалась встреча, Аррий проводил много времени на палубе. Он досконально изучил корабль и, в основном, остался доволен. Когда же оказывался в каюте, мысли неизменно возвращались к гребцу номер шестьдесят.
— Знаешь ли ты человека, который встал с той скамьи? — спросил он наконец хортатора.
В это время происходила смена вахт.
— Номер шестьдесят?
— Да.
Начальник присмотрелся к гребцу.
— Как ты знаешь, — ответил он, — корабль только вышел из рук мастеров, и люди так же новы для меня, как судно.
— Он еврей, — в задумчивости произнес Аррий.
— Благородный Квинт проницателен.
— Он очень молод, — продолжал Аррий.
— Но это наш лучший гребец, — был ответ. — Я видел, как гнется его весло.
— Каков его характер?
— Послушен, больше сказать не могу. Однажды он обратился ко мне с просьбой.
— О чем?
— Просил сажать поочередно на правую и левую сторону.
— Объяснил, зачем?
— Он заметил, что у гребцов, сидящих постоянно на одной стороне, деформируется тело. Сказал еще, что во время шторма или боя, может понадобиться пересадить его, а он не справится.
— Клянусь Поллуксом! Это идея. Что еще ты заметил за ним?
— Он чистоплотнее других.
— Римская черта, — одобрил Аррий. — Слышал что-нибудь о его истории?
— Ни слова.
Трибун на минуту задумался и направился к креслу.
— Если я окажусь на палубе, когда он будет меняться, — сказал Аррий, задержавшись, — пришли. Пусть придет один.
Два часа спустя Аррий стоял под аплюстрой. Он плыл навстречу важному событию, а пока делать было нечего. В таком настроении ничто не бывает так полезно уравновешенному человеку, как философия. Кормщик сидел держа руку на веревке, управлявшей рулевыми веслами. В тени паруса спало несколько матросов, а на рее сидел впередсмотрящий. Подняв глаза от солнечных часов, установленных под аплюстрой для контроля курса, Аррий увидел приближающегося гребца.
— Начальник приказал мне найти тебя, благородный Аррий. Я пришел.
Аррий осмотрел фигуру, высокую, жилистую, блестящую на солнце — осмотрел с восхищением и мыслью об арене; однако и манеры не ускользнули от его внимания: голос свидетельствовал о жизни, по крайней мере часть которой прошла под изысканным влиянием; глаза были чисты и открыты. Проницательный взгляд не нашел в лице никаких свидетельств преступных наклонностей, но лишь следы глубокой и долгой скорби, легших на него, как патина на старые картины. Под впечатлением своих наблюдений римлянин заговорил, как пожилой человек с юношей, а не хозяин с рабом.
— Хортатор сказал, что ты его лучший гребец.
— Хортатор добр, — ответил гребец.
— Давно в море?
— Около трех лет.
— У весла?
— Я не помню дня, когда был бы свободен от него.
— Этот труд тяжел; немногие выдерживают год, а ты — мальчик.
— Благородный Аррий забывает, что выносливость зависит от духа. Благодаря ему слабый иногда переживает сильного.
— Судя по речи, ты еврей.
— Мои предки были евреями задолго до появления первого римлянина.
— Ты не потерял упрямую гордость своей расы, — сказал Аррий, заметив, как вспыхнуло лицо юноши.
— Гордость громче в цепях.
— И в чем же основание твоей гордости?
— В том что я — иудей.
Аррий улыбнулся.
— Я не бывал в Иерусалиме, но слышал о его князьях. Даже знал одного. Он был купцом и плавал по морям. Этот человек мог быть царем. Кто ты?
— Я отвечаю с галерной скамьи. Я раб. Мой отец был князем иерусалимским и как купец плавал по морям. Его знали и ценили в приемных великого Августа.
— Его имя?
— Ифанар из дома Гура.
Трибун удивленно поднял руку.
— Сын Гура? Ты?
Помолчав, он спросил:
— Что привело тебя сюда.
Иуда опустил голову, и грудь его заходила. Справившись с чувствами, он прямо взглянул на трибуна и ответил:
— Я был обвинен в покушении на прокуратора Валерия Гратуса.
— Ты? — воскликнул Аррий, еще более пораженный, отступая на шаг. — Это был ты? Об этой истории говорил весь Рим. Я узнал о ней, когда мой корабль шел по реке мимо Лодинума.
Они молча смотрели друг на друга.
— Я думал, что семья Гура исчезла с лица земли, — заговорил Аррий.
Поток воспоминаний заставил юношу забыть о гордости, на щеках заблестели слезы.
— Мать, мать! И маленькая Тирза! Где они? О трибун, благородный трибун, если ты знаешь что-то о них, — он сцепил руки в мольбе, — скажи мне. Скажи, живы ли они, и где, если живы? Что с ними? Молю, скажи!
Он подошел к Аррию так близко, что руки его касались тоги хозяина.
— Три года прошло с того ужасного дня, о трибун, и каждый их час стоил целой жизни мучений — жизни в бездонном колодце, на дне которого — смерть; и единственное облегчение — труд; и за все это время ни слова, ни шепота. О, если бы, будучи забыты, мы могли забывать! Если бы я мог спрятаться от этой сцены: сестра, оторванная от меня, последний взгляд матери! Я знаю дыхание чумы и столкновение кораблей в бою; я слышал, как ревет шторм, и смеялся, когда другие молились: смерть была бы убежищем. Я гну весло? Да, пытаясь напряжением заслонить воспоминания о том дне. Скажи хотя бы, что они мертвы, ибо они не могут быть счастливы, потеряв меня. Я слышал, как они зовут по ночам, видел, как идут по воде. О, не было ничего более истинного, чем любовь моей матери! А Тирза — ее дыхание было дыханием белых лилий. Она была юным ростком пальмы — такой свежей, нежной, грациозной и прекрасной! Весь мой день она превращала в утро. Она приходила и уходила с песней. И эта моя рука, обрушила на них несчастье! Я…
— Ты признаешь вину? — сурово спросил Аррий.
С Бен-Гуром произошла удивительная перемена. Голос стал резче, руки сжались в кулаки, глаза сверкали.
— Ты слышал о Боге моих праотцов, — сказал он, — о бесконечном Иегове. Его истиной и могуществом, любовью его к Израилю клянусь: я невиновен!
Трибун был тронут.
— О благородный римлянин! — продолжал Бен-Гур, — подари мне немного доверия и направь во тьму, которая становится темнее с каждым днем, лучик света!
Аррий прошелся по палубе.
— Тебя судили?-спросил он, вдруг остановившись.
— Нет!
Римлянин удивленно поднял голову.
— Без суда нет свидетелей! Кто осуществлял правосудие?
Нужно вспомнить, что никогда римляне не были так привержены закону и его форме, как в годы упадка.
— Меня связали и бросили в камеру Крепости. Я никого не видел. Никто не говорил со мной. На следующий день солдаты доставили меня к морю. С тех пор я галерный раб.
— Чем ты можешь доказать свою невиновность?
— Я был мальчиком, слишком юным для заговора. Гратуса я видел впервые. Если бы я собирался убить его, то не среди дня, когда он ехал во главе легиона, — я не мог бы бежать. Я принадлежал к классу наиболее дружественному римлянам. Моего отца отличали за службу императору. У меня не было причин для преступления, тогда как все: состояние, семья, жизнь, совесть, Закон — который для сына Израиля превыше всего — должно было остановить мою руку, как бы твердо ни было намерение. Я не был безумен. Смерть лучше позора, я верю в это до сих пор.
— Кто был с тобой, когда был нанесен удар?
— Я был на крыше — на крыше отцовского дома. Со мной была Тирза. Мы перегнулись через парапет, чтобы посмотреть на проходящий легион. Кусок черепицы обломился под моей рукой и упал на Гратуса. Я думал, что убил его. Какой ужас я тогда почувствовал!
— Где была твоя мать?
— В комнате внизу.
— Что стало с ней?
Бен-Гур сцепил руки, и вздох его был подобен стону.
— Я не знаю. Я видел, как ее тащили прочь — вот и все. Они выгнали из дома все живое — даже скот — и запечатали ворота. Значит, она не должна была вернуться. Я прошу о ней. Одно слово! Она-то ни в чем не виновна. Я могу простить… но извини, благородный трибун! Раб не может говорить о прощении и мести. Я прикован к веслу пожизненно.
Аррий слушал внимательно. Он призвал на помощь все свои знания о рабах. Если продемонстрированные чувства не искренни, то перед ним великий актер; если же подлинны, в невиновности еврея нет сомнений; а если он невиновен, с какой слепой яростью была использована власть! Погубить целую семью из-за несчастного случая! Мысль потрясла его.
Ни в чем провидение не было столь мудро, как в том, что наши занятия, как бы грубы и кровавы они ни были, не лишают нас морали; что такие качества, как справедливость и милосердие, если мы обладали ими на самом деле, остаются жить, как цветы под снегом. Трибун умел быть безжалостным, иначе он не подходил бы для своей должности, но мог быть и справедливым; видя дурное, он немедленно старался исправить его. Команды кораблей, на которых он служил, вскоре начинали говорить о нем как о хорошем трибуне. Проницательному читателю не нужно лучшего описания характера.
В данном случае многие обстоятельства сложились на пользу молодому человеку, причем о некоторых из них можно только догадываться. Возможно, Аррий знал, но не любил Валерия Гратуса. Возможно, он был знаком со старшим Гуром.
На мгновение трибун заколебался. Власть его огромна. Он самодержец на своем корабле. Вся его природа требовала милосердия. Вера его была завоевана. Однако, говорил он себе, спешить некуда — точнее, нужно спешить к Кифере и нельзя лишаться лучшего гребца. Он подождет, он узнает больше, по крайней мере, убедится, что это действительно князь Гур и что у него добрые намерения. Обычно рабы лгут.
— Довольно, — сказал он вслух. — Иди.
Бен-Гур поклонился, еще раз взглянул в лицо хозяина, но не нашел там надежды. Он медленно повернулся, оглянулся и сказал:
— Если ты еще подумаешь обо мне, помни, что я просил только слова о матери и сестре.
Он двинулся прочь.
Аррий провожал его восхищенным взглядом.
«Клянусь Поллуксом! — думал он. — Если его обучить, какой человек для арены! Какой бегун! Боги, какая рука для меча или цестуса!»
— Стой! — сказал он вслух.
Бен-Гур остановился, и трибун подошел к нему.
— Если бы ты оказался на свободе, что бы ты стал делать?
— Благородный Аррий шутит! — губы Иуды задрожали.
— Нет, клянусь богами, нет.
— Тогда отвечу с радостью. Я посвятил бы себя первому долгу. Я не знал бы иного. Я не знал бы покоя, пока не вернул домой мать и Тирзу. Я отдал бы каждый день и час их счастью. Я был бы им вечным рабом. Они потеряли много, но, клянусь Богом праотцов, я вернул бы им больше!
Ответ был неожиданным для римлянина. На мгновение он растерялся.
— Я говорил о твоих наклонностях, — сказал он, собравшись с мыслями. — Если твои мать и сестра умерли или не могут быть найдены, что бы ты делал?
Бледность покрыла лицо Бен-Гура, и он посмотрел на море. Победив какое-то сильное чувство, повернулся к трибуну.
— Чем бы я занялся?
— Да.
— Трибун, я отвечу честно. В ночь перед тем самым днем я получил разрешение стать солдатом. Намерение мое не переменилось, а поскольку на земле есть только одна школа войны, туда бы я и пошел.
— На палестру! — воскликнул Аррий.
— Нет, в римский лагерь.
— Но прежде ты должен научиться владеть оружием.
Хозяин не должен давать такие советы рабу. Не переводя дыхания, Аррий заговорил холоднее.
— Теперь иди, — сказал он, — и не строй напрасных планов. Быть может, я играл с тобой. Или, — он отвел глаза, — или, если будешь думать, выбирай между славой гладиатора и солдатской службой. Первая может принести благоволение императора, а вторая не принесет тебе ничего — ты не римлянин. Иди!
Скоро Бен-Гур снова был на своей скамье.
Труд легок, когда на сердце легко. Надежда влетела в грудь Иуды, как певчая птичка. Предупреждение трибуна: «Быть может, я играл с тобой», было отметено. Важный римлянин вызвал его, спросил о его истории — это был хлеб для изголодавшегося духа. Конечно, это добрый знак. На скамью пролился свет надежды и он молился:
— Господи! Я истинный сын Израиля, которого ты так любил! Помоги мне, молю!
ГЛАВА IV
«N 60»
В Антемонской бухте, к северу от острова Кифера, собралось сто галер. Трибун делал смотр своего флота. Он пришел к Наксосу, самому большому острову Киклад, брошенному на полпути между Грецией и Азией, как огромный камень на проезжей дороге. Здесь никто не мог бы проскользнуть незамеченным римлянами, а кроме того, в любой момент можно было устремиться в погоню за пиратами, будь они в Эгейском море или Средиземном.
Когда флот выстроился под гористым берегом острова, доложили о приближающейся с севера галере. Аррий вышел навстречу. Это оказался транспорт из Византии, и от капитана трибун получил самые необходимые сведения.
Пираты собрались со всех дальних берегов Понта Эвксинского. Среди них был даже представлен Танаис. Все приготовления совершились тайно. Первое известие было получено только после того, как они вышли из Фракийского Босфора и потопили встреченный флот. Оттуда и до Геллеспонта, все, бороздившее море, становилось их добычей. В пиратской эскадре насчитывалось до шестидесяти галер, хорошо снаряженных и укомплектованных экипажем. Из них лишь несколько были биремами, все же остальные — триремы. Командовал грек, и большинство штурманов, хорошо знакомых, как говорили, со всеми восточными морями, — тоже греки. Попавшая в их руки добыча не поддавалась исчеслению. Не меньшей оказалась посеянная ими паника — она охватила не только море: города стояли с запертыми воротами и выставляли ночные дозоры на стенах. Морское движение почти прекратилось.
Где же пираты теперь? И на этот, наиболее интересовавший его вопрос Аррий получил ответ.
Разграбив Гефестию на острове Лемнос, противник направился к Фессалийской группе и, по последним сообщениям, исчез где-то между Эвбеей и Элладой.
Таковы были новости. Вскоре жители острова, собравшиеся на вершинах гор, чтобы понаблюдать за редким зрелищем ста кораблей, маневрирующих одной эскадрой, увидели, как авангард внезапно повернул на север, а остальные последовали за ним, подобно кавалерийской колонне. Вести о пиратах достигли острова, и теперь, проследив за белыми парусами, пока они не растворились на горизонте, островитяне исполнились покоя и благодарности. То, на что Рим налагал свою сильную руку, он всегда защищал: взамен налогов он давал безопасность.
Трибун был более чем удовлетворен действиями противника, за которые, несомненно, следовало благодарить Фортуну. Она вовремя доставила весть и привела врага именно в те воды, где его полное уничтожение оказывалось неизбежным. Аррий знал, какой кавардак может устроить в Средиземном море одна ускользнувшая галера, как трудно бывает найти и догнать ее; знал он также и то, насколько большую славу получит уничтоживший всех пиратов в одном сражении.
Если читатель возьмет карту Греции и Эгейского моря, он заметит остров Эвбея, вытянувшийся вдоль берега, как бастион против Азии, отделенный от континента каналом сто двадцати миль длиной и едва восьми шириной. Некогда в этот канал вошел с севера флот Ксеркса, а теперь — наглый эвксинский рейд. На берегах Пеласгского и Мелиакского заливов стоят богатые города, обещающие хорошую поживу. Взвесив все, Аррий пришел к выводу, что разбойников следует искать где-то под Фермопилами. Он благословил свою удачу и приказал закрыть пролив с юга и с севера, не теряя ни часа, не задерживаясь даже ради фруктов, вина и женщин Наксоса. Поэтому он плыл без остановок и задержек до самого заката, когда на темнеющем небе вырисовался силуэт горы, и штурман доложил о приближении эвбейского берега. Флот поднял весла, а когда движение было возобновлено, пятьдесят галер отправились к нижнему входу в канал, пятьдесят же других повернули носы к морской стороне острова, получив приказ как можно быстрее достичь верхнего входа и спускаться навстречу первому отряду, прочесывая акваторию.
Нужно отметить, что каждый из отрядов был слабее пиратского, но зато они обладали рядом преимуществ, не последнее из которых — дисциплина, невозможная в беззаконных ордах, как бы смелы они ни были. И даже если — в этом заключалась мудрая предусмотрительность трибуна — если по несчастью один из отрядов потерпит поражение, другой захватит ослабленного победой противника врасплох.
Тем временем Бен-Гур сменялся на своей скамье каждые шесть часов. Отдых в Антемонской бухте освежил его, весло не утомляло, и начальник на платформе не имел к гребцу никаких претензий.
Люди, как правило, не сознают, какое благо знать, куда они идут. Но если заблудившийся бывает потрясен своим положением, то насколько тяжелее чувствовать, что тебя влекут в неизвестность. Привычка лишь относительно ослабила это чувство в Бен-Гуре. Час за часом налегая на весло, он никогда не мог избавиться от желания узнать, где находится и куда плывет; сейчас же это желание подхлестывалось надеждой на новую жизнь, поселившейся в груди после разговора с трибуном. Чем уже проходимое кораблем место, тем сильнее качка — качка была сильной. Казалось, он слышит каждый звук на корабле, и он вслушивался в эти звуки так, будто каждый из них нес ему какую-то весть; он смотрел в решетку над головой, а через нее — на свет, столь малая часть которого принадлежала гребцу, и ожидал, сам не зная чего; не раз он ловил себя на том, что готов обратиться с вопросом к начальнику на платформе, что, несомненно, удивило бы достойного римлянина больше, чем любая перипетия морского сражения.
За свою долгую службу Бен-Гур научился по углу солнечных лучей, падающих в трюм, примерно определять направление, в котором движется судно. Это, разумеется, относилось только к ясным дням, как тот, который добрая Фортуна слала теперь Аррию. Опыт не подвел его в пути от Китиры. Думая, что галера движется к древней Иудее, он чутко реагировал на малейшее изменение курса. Болью отдался в нем упомянутый поворот на север, предпринятый близ Наксоса, о причине которого гребец, разумеется, не мог и предполагать, ибо — как следует помнить — он, подобно своим товарищам-рабам, не имел ни малейшего представления об экспедиции и никак не был заинтересован в ее целях. Его место было у весла — всегда, шло ли судно под парусом или стояло на якоре. Лишь раз за все три года он смог взглянуть на море с палубы. Мы присутствовали при этом.
Когда садящееся солнце увело из трюма последний луч, галера продолжала двигаться на север. Упала ночь, но Бен-Гур по-прежнему не замечал изменений курса. К этому времени с палубы начал доноситься запах благовоний.
— Трибун у алтаря, — подумал он. — Не в бой ли мы спешим? Он начал присматриваться и прислушиваться к происходящему вокруг.
Он побывал уже во многих битвах, не увидев ни одной. Сидя на скамье, гребец слышал шум боя над головой и за бортом, пока не узнал все его оттенки почти так же хорошо, как певец выучивает ноты песни. Не менее досконально изучил он все приготовления к схватке, из которых самым непременным была жертва богам. Обряд — тот же, что в начале путешествия, — всегда служил Бен-Гуру надежным знаком.
Сражение, заметим, значило для него и его товарищей — рабов совсем не то, что для обитателей палубы, — не связанные с ним опасности занимали их мысли, но то, что поражение означает перемену судьбы: может быть, свободу, а по меньшей мере — смену хозяев, что могло оказаться к лучшему.
В положенное время зажглись фонари у лестниц, и трибун спустился с палубы. По его слову воины надели доспехи. Еще слово, и осматриваются боевые машины, на пол складываются копья, дротики, стрелы в больших колчанах, ставятся чаны с зажигательным маслом и корзины с шарами из распушенного хлопка. Когда же трибун облачился в доспехи, сомнений в смысле происходящего не осталось, и Бен-Гур приготовился к последнему бесчестию своей службы.
К каждой из скамей крепились тяжелые ножные кандалы. Хортатор двинулся вдоль рядов, приковывая гребцов, что не оставляло им другого выбора, кроме повиновения, а в случае неудачи — никакой надежды на бегство.
Каждый из сидящих на скамье ощущал позор, и Бен-Гур более остро, чем другие. Вскоре звон железа сказал ему, что начальник завершает круг и скоро подойдет; не вмешается ли трибун?
По желанию читателя мысль может быть объяснена эгоизма или тщеславием, которые в эти минуты, несомненно, владели евреем. Если, идя в бой, трибун вспомнит о Бен-Гуре, значит решение принято, и он отличен от товарищей по несчастью — а это подтверждало бы надежду.
Бен-Гур напряженно ждал. Секунды казались веками. При каждом взмахе веслом он взглядывал на трибуна, который, завершив несложные приготовления, безмятежно отдыхал на своем ложе; номер шестьдесят мрачно посмеялся над своей самонадеянностью и решил больше не смотреть в ту сторону.
Хортатор приближался. Вот он уже у номера первого — как ужасно звучит лязг цепей! Наконец номер шестьдесят. С равнодушием отчаяния Бен-Гур уравновесил весло и протянул ногу. В это мгновение трибун оживился… сел… подозвал начальника.
Когда еврей опустил весло в воду, казалось, весь борт галеры окрасился розовым. Он не слышал, что сказал хортатору трибун, но довольно того, что цепь по прежнему валялась на полу, а начальник вернулся к своей платформе и взялся за молоток. Никогда еще эти удары не казались Бен-Гуру музыкой. Припадая грудью к залитой свинцом рукоятке, он греб изо всех сил, греб так, что весло гнулось, готовое переломиться.
Начальник подошел к трибуну и, улыбаясь, указал на номер шестьдесят.
— Какая сила! — сказал он. — И какой дух! — ответил трибун. — Клянус Поллуксом! Без цепи от него больше толку. Не приковывай больше.
Сказав это, Аррий снова растянулся на своем ложе. Корабль час за часом бежал на веслах по легкой зыби. Свободные от вахт спали, спал Аррий на ложе и воины на полу.
Один, два раза сменяется Бен-Гур, но спать он не может. Три года ночи, и наконец во тьме прорезался луч! Затерянный в бескрайнем море увидел землю! Такая долгая смерть, и вот — дрожь возрождения. Сон не для такого часа. Надежда обращается к будущему, настоящее же и прошедшее — всего лишь ее служанки, готовые доставить импульс или нужные обстоятельства. Пробужденная трибуном надежда вела в безграничные дали. Чудо не в том, что воображаемые плоды надежды могут делать нас такими счастливыми, а в том, что мы способны воспринимать их, как реальность. Подобно зернам пурпурного мака, они усыпляют наш рассудок. Скорбь утихает, дом возрождается, мать и сестра снова в его объятиях — вот образы, делавшие Бен-Гура в те мгновения счастливее, чем когда-либо прежде. То, что «Астрея» несет его навстречу ужасному бою, не имеет сейчас значения. Образы не были мечтой — они были. И потому счастье его было столь велико, столь полно, что в готовом разорваться сердце не осталось места для мести. Мессала, Гратус, Рим и все горькие воспоминания, связанные с ними, подобно миазмам прошедшей эпидемии остались внизу, а он летел по воздуху, далекий и недостижимый, внимающий пению звезд.
На воду легла густая предрассветная тьма, когда спустившийся с палубы человек быстро подошел к платформе и разбудил трибуна. Аррий встал, надел шлем, взял меч и щит и направился вслед за командиром моряков.
— Пираты близко. Вставайте и будьте готовы, — сказал он, поднялся по лестнице, вышел к звездам — спокойный, уверенный в себе настолько, что можно было подумать, глядя на него: «Вот счастливый эпикуреец, идущий на свою пирушку!»
ГЛАВА V
Морское сражение
Каждая душа на борту, и даже сам корабль проснулись. Офицеры разошлись по местам. Воины разобрали оружие и, став во всем похожими на легионеров, были расставлены для боя. Колчаны со стрелами и охапки дротиков лежали на верхней палубе. У центральной лестницы стояли наготове чаны с маслом и корзины зажигательных шаров. Горели дополнительные фонари. Свободные от вахты гребцы стояли под охраной перед своим начальником. Провидению было угодно, чтобы Бен-Гур находился в числе последних. Сверху до него доносились приглушенные звуки окончательных приготовлений: матросы сворачивали парус, натягивали сети, изготавливали для боя машины, развешивали по бортам щиты из бычьих шкур. Но вот снова наступила тишина, полная смутных страхов и ожиданий, которые и расшифровывают слово «готовы».
По сигналу с палубы, переданному хортатору младшим офицером, все весла замерли.
Что это? Из ста двадцати рабов, прикованных к скамьям, никто даже не задал себе этот вопрос. Ничто не побуждало их к бою. Патриотизм, любовь или честь, долг — все это не имело Для них никакого отношения к происходящему. Единственное, что они ощущали, — страх человека, беспомощно и слепо влекомого навстречу опасности. Возможно, даже самые неразвитые из них, балансируя веслом, думали о том, что может произойти, но не обещали себе ничего, ибо победа стянет их цепи еще туже, а в поражении они разделят судьбу корабля, сгорев или пойдя на дно вместе с ним.
Они не могли спросить о происходящем снаружи. Кто был противником? Что, если друзья, братья, соотечественники? Задумавшись об этом, читатель поймет, какая необходимость двигала римлянином, приковывающим несчастных к скамьям.
Впрочем, времени для таких размышлений у них было немного. Звук строящихся за кормой галер привлек внимание Бен-Гура, и «Астрея» закачалась на мелких волнах. Он понял, что сзади находится целый флот, маневрирующий и строящийся, возможно, для атаки.
Новый сигнал с палубы. Весла опустились, и галера едва ощутимо двинулась вперед. Ни звука снаружи, ни звука внутри, но каждый инстинктивно пошире расставил ноги, приготовившись к удару, и само судно, казалось, прониклось этим чувством, затаило дыхание и кралось, как тигр.
В таких ситуациях теряется представление о времени, и Бен-Гур не мог оценить, сколько они прошли. Наконец, трубы на палубе громко пропели длинную, чистую ноту. Доска хортатора зазвенела. Гребцы до предела занесли весла, полностью погрузили их и разом рванули изо всех сил. Галера, дрожа каждой доской, ответила прыжком. Прозвучали новые трубы — только сзади, ни одной впереди, откуда доносился лишь усиливавшийся гомон голосов.
Мощный удар. Гребцы перед платформой начальника качнулись, некоторые упали со скамей; судно осело на корму, затем выпрямилось и пошло вперед еще более неудержимо, чем прежде. Пронзительные крики ужаса перекрыли звуки труб и ломающегося дерева, Бен-Гур чувствовал, как киль под ногами крошит и топит что-то. Люди вокруг в страхе глядели друг на друга. С палубы донесся вопль восторга: римский клюв победил! Но кто были те, кого приняло море? На каком языке они говорили, с какой земли пришли?
Ни остановки, ни промедления! «Астрея» рвалась вперед. Матросы, сбегая по лестнице, окунали хлопковые шары в чан с маслом и бросали их своим товарищам наверху. К ужасам сражения добавлялся огонь.
Галера накренилась так, что верхние гребцы едва удержались на скамьях. И снова радостные крики римлян мешались с криками отчаяния. Вражеское судно, подхваченное рычагом на носу «Астреи», было поднято в воздух, чтобы затем быть сброшенным и утонуть.
Крики нарастали справа, слева, впереди и сзади, превращались в неописуемый гам. Время от времени треск дерева и крики ужаса говорили, что еще одно судно разбито и идет ко дну, а команда его тонет в водоворотах.
Однако потери несли обе стороны. То и дело через люк спускали римлянина в доспехах и клали его, истекающего кровью, иногда умирающего, на пол.
Временами в каюту врывались клубы дыма, смешанного с паром, воняющего горелой человеческой плотью, и тогда тусклый свет превращался в желтую муть. Задерживая дыхание в такие минуты, Бен-Гур понимал, что они проходят мимо корабля, горящего вместе с прикованными к скамьям гребцами.
Все это время «Астрея» пребывала в движении. Но вдруг она остановилась. Передние весла были выбиты из рук гребцов, а гребцы — со своих скамей. На палубе поднялась бешеная беготня, о бока со скрежетом терлись чужие борта. Впервые за время боя стук молотка затерялся в шуме. Люди в страхе бросались на пол или в страхе огладывались, ища, где спрятаться. В разгар этой паники какое-то тело свалилось или было сброшено в люк, и упало подле Бен-Гура. Он увидел полуобнаженную грудь, массу упавших на лицо волос, плетеный щит, обтянутый бычьей кожей, — белокожий варвар с севера, лишенный смертью добычи или мести. Как он попал сюда? Железная рука подцепила его с палубы противника — нет, «Астрею» взяли на абордаж! Римляне дерутся на своей палубе.
Холодная дрожь пронизала молодого еврея: Аррий в опасности, может быть, борется за жизнь. Если его убьют!.. Бог Авраама, не допусти этого! Надежды и мечты, пришедшие так поздно, неужели это только надежды и мечты? Мать и сестра, дом, родной очаг, Святая Земля — неужели он не увидит их? Он огляделся; все смешалось в каюте: гребцы, парализованные страхом, сидели на скамьях, люди слепо метались, не разбирая направления, и только начальник, невозмутимый как всегда, напрасно бил своим молотком и ожидал приказов трибуна, демонстрируя в красном полумраке несравненную дисциплину, победившую весь мир.
Пример оказал благоприятное действие на Бен-Гура. Он овладел собой настолько, чтобы осмыслить происходящее. Честь и долг приковывали римлянина к платформе, но от него требовали совсем иного. Если он умрет рабом, кому пойдет на пользу эта жертва? Для него делом долга, если не чести, было остаться в живых. Жизнь его принадлежала семье. Реальные, как никогда, встали перед ним родные образы: он видел простертые руки, слышал зовущие на помощь голоса. Он идет к ним. Он рванулся… и остановился. Увы! Римское правосудие свершилось, и пока приговор в силе, бегство бессмысленно. Во всем огромном мире нет места, где он почувствует себя вне досягаемости имперской власти — ни на суше, ни в море. Пока свобода не будет дана законом, он не сможет жить в Иудее и выполнять сыновний долг, которому решил посвятить себя; жизнь же в другом месте не имела для него цены. Боже правый! Как ждал он, как молился об освобождении! Как долго оно откладывалось! И вот, наконец, трибун подает ему надежду, — как иначе можно истолковать сказанное — и теперь спаситель должен умереть? Мертвые не приходят на помощь живым. Этого не должно быть — Аррий не умрет. По крайней мере, лучше погибнуть вместе с ним, чем жить галерным рабом.
Бен-Гур огляделся еще раз. Бой наверху продолжался; вражеские корабли продолжали крушить борта. Рабы на скамьях изо всех сил пытались разорвать цепи и, убедившись в тщетности усилий, начинали выть, как безумные; охрана бежала наверх; дисциплина бежала вместе с ней, уступив место панике. Нет, начальник не покинул своего места, не утратил обычной невозмутимости — безоружный, если не считать деревянного молотка, стуком которого наполнял каюту. Бен-Гур бросил на него последний взгляд и метнулся прочь — не бежать — искать трибуна.
Одним прыжком преодолел он расстояние до лестницы, вторым — половину ступеней и уже видел кусок багрового от огней неба, кусок моря, покрытого кораблями и их обломками, кусок боя, у штурманской палубы, где множество нападающих теснило горстку защитников, — и в это мгновение ноги утратили опору и он был брошен назад. Пол, на который он упал, вставал дыбом и разваливался на куски, потом вся задняя часть корпуса отделилась, море, шипя и пенясь, рванулось внутрь, тьма и вода поглотили Бен-Гура.
Нельзя сказать, что юный еврей спасся. Помимо обычных, природа хранит неизмеримые силы, проявляющиеся в крайней опасности, но тьма и ревущая, бешено крутящаяся вода лишили его сознания, и даже дыхание он задержал инстинктивно.
Хлынувшая вода бросила его обратно в каюту, где ждала смерть, но уже уйдя на многие сажени вниз, он был выброшен из полого объема вместе с обломками галеры и, еще не достигнув поверхности, ухватился за один из них. Мгновения тьмы показались годами, но они закончились, он наполнил свежим воздухом легкие, стряхнул воду с волос и глаз, забрался повыше на обломок доски и осмотрелся.
Смерть едва не настигла его под волнами, но и здесь она была повсюду — повсюду и во всевозможных формах.
Сквозь густой дым светились ядра пламени, в которых нетрудно было определить горящие суда. Бой продолжался, и еще нельзя было назвать победителя. По воде скользили тени проходящих галер, из-за завесь бурого дыма доносился треск сталкивающихся бортов, но опасность была ближе. Когда «Астрея» пошла под воду, на ее корме, как мы помним, находились римский экипаж и команды двух атаковавших пиратских судов — все они оказались в море. Многие противники вместе вынырнули на поверхность и, цепляясь за одну доску, продолжали схватку, начатую, быть может, еще под водой. Душа друг друга, нанося удары мечами и дротиками, они превратили в арену сражения исполосованные мраком и отблесками света волны. Ему не было дела до их борьбы — все это были враги, каждый из которых, не задумываясь, лишил бы его жизни ради спасительного обломка дерева. Бен-Гур поспешил отгрести в сторону.
В это время донесся плеск весел, и он увидел приближающуюся галеру. Высокий нос казался вдвое выше, блики, как клубки змей, сновали по резьбе на бортах. Вода под килем пенилась.
Он изо всех сил забил ногами, толкая тяжелую, неповоротливую доску. Секунды были драгоценны — половина любой из них могла стоить ему жизни или смерти. И тут из моря на расстоянии вытянутой руки блеснул золотом шлем. Потом показались руки с растопыренными пальцами — большие и сильные руки — раз ухватившись, они не дали бы сбросить себя. Бен-Гур рванулся прочь. Над водой поднялась голова, несущая шлем, руки судорожно забили, голова повернулась, и свет упал на лицо. Рот распахнут, невидящие глаза широко раскрыты, бескровная бледность утопленника — можно ли представить более жуткое зрелище? Но его встретил крик радости, и, не успев снова скрыться под волной, тонущий был схвачен за цепь шлема под подбородком и втащен на доску.
Это был Аррий, трибун.
Прилагая невероятные усилия, Бен-Гур одновременно толкал доску, цеплялся за нее и старался удерживать голову римлянина над водой. Галера прошла, едва не задев их веслами. Прошла прямо по головам со шлемами и без, а за ней осталась только освещенная огнями вода. Раздался приглушенный треск, за которыми последовали человеческие крики, заставившие пловца оглянуться, и жестокое удовольствие коснулось его сердца — «Астрея» отомщена.
После этого ход сражения переменился: оборона превратилась в бегство. Но кто же — победитель? Бен-Гур понимал, как сильно зависят от ответа его свобода и жизнь трибуна. Он подталкивал доску под тело последнего, пока оно не поднялось над водой, после чего прилагал все силы, чтобы удержать спасенного в таком положении. Медленно светало. Он ждал прихода утра с надеждой и страхом. Приведет оно римлян или пиратов? Если пиратов, его подопечный погиб.
Наконец утро настало, заполнив светом неподвижный воздух. Слева виднелась земля — слишком далеко, чтобы плыть туда. Повсюду плавали, подобно ему, спасшиеся на обломках. Кое-где чернели обугленные, порой еще дымящиеся остатки судов. В отдалении стояла галера со свернутым парусом и неподвижными веслами. Еще дальше можно было различить движущиеся точки, которые могли быть кораблями беглецов или преследователей, а могли — птицами.
Так прошел час. Нетерпение еврея росло. Если спасение не придет быстро, Аррий умрет. Порой он казался уже мертвым, так неподвижно лежал. Бен-Гур снял с него шлем, потом — с огромными усилиями — нагрудную пластину. Сердце билось. Это вселяло надежду, но он мог только ждать и, по обычаю своего народа, молиться.
ГЛАВА VI
Аррий усыновляет Бен-Гура
Возвращаясь к жизни, захлебнувшийся испытывает большие муки, чем тонущий. Аррий прошел через все и, наконец, к великой радости Бен-Гура смог говорить.
Постепенно от бессвязных вопросов: «Где я?» и «Кто ты?» он обратился к сражению. Сомнения в победе заставили его чувства вернуться быстрее — чему в немалой степени помог длительный отдых, какой только можно было получить на их утлом плоту. По прошествии времени он стал разговорчив.
— Наше спасение зависит от исхода боя. Однако я понимаю, что ты сделал для меня. Говоря прямо, ты спас мою жизнь, рискуя собственной. Об этом станет известно… но, что бы ни произошло, прими мою благодарность. Если же Фортуна окажется ко мне благосклонной, я отблагодарю тебя так, как подобает римлянину, имеющему власть и возможность доказать свою признательность. Однако, если ты оказал свое благодеяние с действительно добрыми намерениями, а точнее, обращаясь к твоей доброй воле… — он поколебался. — Я прошу у тебя обещания сослужить мне, в определенных условиях, величайшую службу мужчины мужчине. Обещай же сейчас!
— Если дело это не запретно, я выполню его, — ответил Бен-Гур.
Аррий снова опустил голову.
— Ты в самом деле сын еврея Гура? — спросил он чуть погодя.
— Как я и говорил.
— Я знал твоего отца…
Иуда придвинулся ближе — голос трибуна был слаб — и превратился во внимание, ибо ожидал, наконец, услышать весть о доме.
— Я знал его и любил, — продолжал Аррий.
Еще одна пауза, во время которой что — то отвлекло мысли говорившего.
— Не может быть, чТобы ты, его сын, не слышал о Катоне и Бру те. Они были великими, но наибольшее величие принесла им смерть. Умирая, они оставили закон: римлянин не переживает свою удачу. Ты слушаешь?
— Я слышу.
— По обычаю, каждый благородный римлянин носит кольцо. Вот оно, на моей руке. Возьми его теперь.
Он протянул Иуде руку, и тот выполнил просьбу.
— Надень его на свою руку.
Бен-Гур сделал и это.
— Безделушка может оказаться полезной, — говорил далее Аррий. — Я владею имуществом и деньгами. Даже в Риме я считаюсь бога тым. Семьи у меня нет. Покажи кольцо вольноотпущеннику, который управляет имуществом в мое отсутствие, — ты найдешь его на вилле у Мизена. Скажи, как оно к тебе попало, и проси, чего захочешь, или даже всего, — он не откажет. Если останусь в живых, я сделаю для тебя большее: я сделаю тебя свободным и верну в твой дом, к твоей семье, или же ты сможешь заняться тем, чем пожелаешь. Ты слышишь?
— У меня нет выбора, слышать или нет.
— Тогда поклянись. Богами…
— Нет, добрый трибун, я еврей.
— Тогда твоим Богом, или в самой священной форме, какую предполагает твоя вера, клянись выполнить то, о чем я сейчас скажу. Я жду, мне нужно твое обещание.
— Благородный Аррий, судя по твоему тону, меня ждет что-то очень важное. Сначала скажи свое желание.
— И тогда ты пообещаешь?
— Это значило бы уже обещать, а… Славен будь Бог моих отцов! К нам идет корабль!
— Откуда?
— С севера.
— Ты можешь определить национальность по его виду?
— Нет, я сидел на веслах.
— Он несет флаг?
— Нет, не вижу.
Аррий помолчал, по-видимому, глубоко задумавшись.
— Корабль все еще идет к нам? — спросил он наконец. — Да.
— А сейчас ты видишь флаг?
— Он идет без флага.
— И никакого знака?
— Он идет под парусом, у него три ряда весел, движется быстро — вот и все, что я могу сказать.
— Римлянин-победитель нес бы много флагов. Это враг. Теперь слушай, — Сказал Аррий, мрачнея. — слушай, пока я могу говорить. Если галера окажется пиратской, твоя жизнь в безопасности — может быть, они не отпустят тебя на свободу, могут снова по садить на весла, но не убьют. Я же…
Трибун запнулся.
— Клянусь Поллуксом! — продолжал он решительно. — Я слишком стар, что бы пережить бесчестие. Пусть в Риме думают, что Квинт Аррий, как и полагается римскому трибуну, пошел на дно со своим кораблем в разгаре схватки. Вот что ты должен сделать для меня. Если галера окажется пиратской, столкни меня с доски и утопи. Ты слышишь? Поклянись, что сделаешь это.
— Я не буду клясться, — твердо сказал Бен-Гур, — и не сделаю этого. Закон, который превыше всего для меня, о трибун, назвал бы меня убийцей. Забери свое кольцо, — он снял с пальца печать, — забери его вместе со всеми обещаниями на случай избавления.
Правосудие, пославшее меня на галеры до конца жизни, сделало Бен-Гура рабом, но я не раб и не твой вольноотпущенник. Я сын Израиля и — по крайней мере, в эти минуты — сам решаю за себя. Забери кольцо.
Аррий не шевельнулся.
— Не хочешь? Тогда, без злобы и отчаяния, но чтобы освободить себя от ненавистных обязательств, я отдаю твой подарок морю. Смотри, трибун!
Он отшвырнул кольцо. Аррий услышал всплеск, но не поднял глаз.
— Ты сделал глупость, — сказал он, — глупость для человека в твоем положении. Я не завишу от тебя в своей смерти. Жизнь — это нить, которую я смогу перерубить и без твоей помощи, но если я это сделаю, что будет с тобой? Обреченные на смерть предпочитают принять ее из чужих рук по той причине, что душа, которой наделяет нас Платон, восстает против мысли о саморазрушении — вот и все. Если корабль окажется пиратским, я расстанусь с миром. Воля моя тверда. Я — римлянин. Успех и слава превыше всего. Однако, я мог бы помочь тебе — ты не пожелал. Кольцо было единственным свидетелем моей воли. Теперь погибли мы оба. Я умру, жалея о победе и славе, покинувших меня; ты останешься жить, чтобы умереть немного позже, скорбя о священном долге, не выплаченном из-за твоей глупости. Мне жаль тебя.
Теперь Бен-Гуру яснее представились последствия его поступка, но он не поколебался.
— За три года рабства, о трибун, ты был первым, кто обратил ко мне добрый взгляд. Нет, нет! Был другой. — Голос прервался, глаза подернулись дымкой, и он увидел склоненное над собой лицо мальчика, подавшего воды в Назарете. — По крайней мере, — продолжал он, — ты был первым, кто спросил, кто я; протягивая руку за тобой, уже не видящим, последний раз скрывающимся под водой, я, безусловно, думал, сколь многим можешь ты быть полезен мне в моем несчастье, однако мной двигал не только эгоизм — поверь. Более того, Божьей волей познав теперь, что желанный мною исход достижим только чистыми средствами, я скорее умру вместе с тобой, чем стану твоим убийцей. Воля моя так же тверда, как твоя, и ты не изменил бы ее, предложив весь Рим. Распоряжайся наградой по своему усмотрению, трибун, — я не убью тебя. Твои Катон и Брут — младенцы по сравнению с Евреем, оставившим нам Закон.
— Но моя просьба. Разве…
— Приказ весил бы больше, но и его не хватило бы. Я сказал.
Оба ждали в молчании. Бен-Гур часто бросал взгляды на приближающееся судно. Аррий лежал безразличный, с закрытыми глазами.
— Ты уверен, что это враг? — спросил Бен-Гур.
— Полагаю — да, — был ответ.
— Она останавливается и спускает лодку.
— Ты видишь флаг?
— Нет ли другого знака, по которому можно узнать римлян?
— Если галера римская, на верхушке мачты должен быть шлем.
— Так радуйся же! Я вижу шлем.
Однако Аррий не был убежден.
— Люди в лодке подбирают спасшихся. Пираты не столь гуманны.
— Они могут нуждаться в гребцах, — ответил Аррий, вспоминая, быть может, собственный опыт.
Бен-Гур не спускал глаз с неизвестных.
— Корабль удаляется.
— Куда?
— Направо, где стоит брошенная, как мне кажется, галера. Они движутся к ней. Пристали. Послали людей на борт.
Аррий открыл глаза.
— Благодари своего Бога, — сказал он Бен-Гуру, присмотревшись к галерам, — благодари своего Бога, как я благодарю своих. Пираты потопили бы это судно, а не спасали его. По этому и по шлему на мачте я узнаю римлянина. Победа за мной. Фортуна не покинула меня. Мы спасены. Маши, кричи им, зови их скорее. Я буду дуумвиром, а ты!.. Я знал твоего отца и любил его. Он был настоящим князем. От него я узнал, что евреи не варвары. Я возьму тебя с собой. Я сделаю тебя своим сыном. Возноси хвалы своему Богу и кричи матросам. Скорее! Нужно продолжать погоню. Ни один разбойник не должен уйти. Торопи их!
Иуда приподнялся на доске, замахал рукой и закричал изо всех сил; наконец, ему удалось привлечь внимание матросов на лодке, и их подобрали.
Аррия встретили на галере со всеми почестями, полагающимися герою и любимцу Фортуны. Заняв установленное на палубе ложе, он выслушал подробности последней части сражения. Когда все спасшиеся были подняты на борт, а захваченное судно положено в дрейф, он поднял флаг командующего эскадрой и поспешил на север, чтобы присоединиться к флоту и завершить победу. В должное время пятьдесят кораблей, спускавшихся по каналу, перехватили бегущих пиратов и уничтожили, либо взяли в плен всех, до последнего человека. Венчали славу трибуна двадцать захваченных кораблей врага.
По возвращении из экспедиции Аррия ждала теплая встреча на молу в Мизене. Внимание друзей сразу привлек сопровождавший его молодой человек, и, отвечая на вопросы, трибун прочувствованно рассказал историю своего спасения, представив таким образом незнакомца. При этом он тщательно избегал упоминать об истории самого юноши. В конце рассказа он подозвал Бен-Гура и сказал, положив руку на его плечо:
— Добрые друзья, перед вами мой сын и наследник, и, поскольку ему предстоит получить всю мою собственность, если богам будет угодно, чтобы я оставил ее, я называю его вам своим именем и прошу любить, как любите меня.
Как только представилась возможность, усыновление было оформлено законным образом. Так храбрый римлянин сдержал слово, данное Бен-Гуру, и ввел его в мир империи. Через месяц после возвращения Аррия armilustrium был со всей пышностью отпразднован в театре Скаурус. Целая сторона сооружения была занята военными трофеями, среди которых наибольшее восхищение вызывали двадцать корабельных носов, к которым были добавлены aplustra, срубленные с тех же галер, а над ними на обозрение восьмидесяти тысячам зрителей был выставлена надпись:
ЗАХВАЧЕНО У ПИРАТОВ В ЗАЛИВЕ EURIPUS КВИНТОМ АРРИЕМ ДУУМВИРОМ
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
АЛЬБА. — Если бы король оказался несправедливым и теперь…
КОРОЛЕВА. — Тогда оставалось бы мне ждать, пока придет сама справедливость. Как счастливы те, чья совесть спокойна и кто может ожидать своего суда.
ГЛАВА I
Бен-Гур возвращается на Восток
Месяц, в который мы теперь переносимся, — июль; год от рождества Господня двадцать третий; место — Антиохия, царица Востока, город, уступающий в силе только Риму и едва ли не самый населенный в мире.
Существует мнение, что экстравагантность и распущенность тех времен проистекали из Рима, распространяясь оттуда по всей империи, что великие города только отражали нравы своего тибрского хозяина. В этом можно усомниться. На завоевателе сказалось влияние завоеванных. В Греции он нашел источник разложения и снова нашел его в Египте; исследователь, исчерпавший предмет, закроет книги, убежденный в том, что река разврата текла с Востока на Запад и что в Антиохии, древнейшем обиталище ассирийской власти и великолепия, был первый источник смертоносного потока.
Транспортная галера вошла в устье реки Оронт из голубых морских вод. Время близилось к полудню, но несмотря на великую жару, все, кто обладал такой привилегией, собрались на палубе — Бен-Гур среди прочих.
Пять лет привели юного еврея к расцвету мужественности. Хотя одеяние из белого льна отчасти скрывало формы, внешность его была чрезвычайно привлекательной. Более часа провел он на стуле в тени паруса, и за это время несколько пассажиров его национальности безуспешно пытались завязать беседу. Он отвечал на вопросы учтиво, но кратко и на латыни. Чистота речи, изысканные манеры и замкнутость только увеличивали любопытство окружающих. Те, кто присмотрелся к нему поближе, заметили некоторое несоответствие между поведением, отмеченным непринужденной грацией патриция, и некоторыми особенностями внешности. Так руки его были непропорционально длинными, а когда он брался за что-нибудь во время качки, размер ладоней и их очевидная сила завершали наблюдение, в результате чего желание узнать, кто он, смешивалось с интересом к истории его жизни. Другими словами, впечатление, им производимое, лучше всего характеризуется выражением: этому человеку есть что порассказать.
Галера останавливалась по дороге в одном из портов Кипра, где взяла на борт еврея почтенной наружности, спокойного, невозмутимого, патриархального вида. Бен-Гур задал ему несколько вопросов, ответы завоевали его доверие, и привели к пространной беседе.
Случилось также, что, когда галера входила в бухту Оронта, два других судна, замеченные еще в море, обогнали ее и одновременно вошли в реку, при этом оба незнакомца подняли небольшие ярко-желтые флаги. Относительно этих сигналов было сделано множество предположений. Наконец какой-то пассажир обратился за информацией к почтенному еврею.
— Да, я знаю значение этих флагов, — ответил тот, — они говорят не о национальности, а о личности собственника.
— И много ли у него кораблей?
— Много.
— Ты знаешь его?
— Я вел с ним дела.
Взгляды пассажиров просили говорящего продолжать. Бен-Гур прислушивался с интересом.
— Он живет в Антиохии, — продолжал еврей в своей спокойной манере. — Огромное богатство привлекло к нему всеобщее внимание, и мнения, высказываемые о нем, не всегда доброжелательны. Был некогда в Иерусалиме князь из очень древнего рода Гуров.
Иуда всеми силами старался сохранять невозмутимость, но сердце его забилось быстрее.
— Князь вел торговлю, проявляя большие способности к делу. Он положил начало многим предприятиям на Востоке и Западе. Его конторы стояли в крупнейших городах. Антиохийской управлял человек, о котором многие говорили, что он — домашний раб по имени Симонид, еврей с греческим именем. Хозяин утонул в море. Однако дело его продолжалось, и едва ли с меньшим успехом. Некоторое время спустя, семью постигло несчастье. Единственный сын князя, подросток, пытался убить прокуратора Гратуса на одной из иерусалимских улиц. Попытка провалилась, и с тех пор о нем никто не слышал. Ярость римлянина обрушилась на весь дом, и в живых не осталось никого, носящего это имя. Опечатанный дворец стал пристанищем диких голубей, имение было конфисковано; конфисковано было все имущество Гуров, какое удалось обнаружить. Прокуратор лечил свою рану золотыми примочками.
Пассажиры рассмеялись.
— Ты хочешь сказать, что он присвоил имущество погубленного рода?
— Так говорят, — отвечал еврей, — а я передаю историю в том виде, в каком услышал. Симонид же, который был агентом князя в Антиохии, вскоре открыл свое собственное дело и в необычайно короткое время стал главнейшим купцом города. Подражая своему хозяину, он отправлял караваны в Индию, а его корабли могли бы посоперничать с любым Царским флотом. Говорят, ему всюду сопутствует удача. Его верблюды умирают только от старости, его корабли не тонут, если он швыряет в реку медяк, тот возвращается золотым.
— Как долго он ведет свое дело?
— Меньше десяти лет.
— Должно быть, было с чем начать.
— Да, говорят, прокуратор завладел только имуществом князя: лошадями, скотом, домами, землей, судами, товарами. Деньги найти не удалось, хотя ожидались огромные суммы. Что с ними стало, остается неразрешенной загадкой.
— Не для меня, — ухмыльнулся один из пассажиров.
— Я понимаю тебя, — ответил еврей. — Многие полагают, что эти деньги помогли начать Симониду. Прокуратор тоже придерживается этого мнения — или придерживался, — ибо дважды за пять лет он захватывал купца и подвергал его пыткам.
Иуда сжал канат своей стальной ладонью.
— Говорят, — продолжал рассказчик, — что в нем не осталось ни одной здоровой кости. Когда я видел его в последний раз, это был бесформенный студень, растекшийся по подушкам кресла.
— Такие пытки! — в один голос воскликнули несколько слушателей.
— Вряд ли это была болезнь. Однако страдания не сломили его. Все, чем он владеет, принадлежит ему по закону, и он дает своей собственности законное применение — вот все, что удалось услышать римлянину. Так или иначе, теперь он избавился от преследований. Его лицензия на торговлю подписана самим Тиберием.
— Думаю, обошлось в круглую сумму.
— Эти корабли принадлежат ему, — продолжал еврей, пропустив замечание. — Среди его моряков существует обычай приветствовать друг друга желтыми флагами, которые означают: «Путешествие было удачным».
На этом рассказ закончился. Когда транспорт входил в реку, Иуда обратился к еврею:
— Как звали хозяина купца?
— Бен-Гур, иерусалимский князь.
— Что сталось с семьей князя?
— Мальчика послали на галеры. Я уверен, что его давно нет в живых, потому что никто не выдерживает там больше года. О вдове и дочери никто не слышал; те, кто знают, что с ними случилось, не станут говорить. Несомненно, они умерли в темнице одной из крепостей, каких много у дорог Иудеи.
Иуда прошел на штурманскую палубу. Столь занят он был своими мыслями, что едва ли замечал покрытые великолепными садами речные берега и соперничающие с неаполитанскими виллы, вокруг которых зрели все виды сирийских фруктов и винограда. Не больше внимания уделил он бесконечной веренице кораблей, пению и крикам моряков. Все небо было залито солнечным светом, равно ложащимся на воду и землю, лишь его жизнь омрачалась тенью.
Только однажды он проявил минутный интерес, когда кто-то указал на рощу Дафны в излучине реки.
ГЛАВА II
На Оронте
Когда показался город, все пассажиры собрались на деке, стремясь не пропустить ни одной детали открывающегося вида. Пояснения давал уже представленный читателю почтенный еврей.
— Река здесь течет на запад, — говорил он. — Я помню времена, когда она омывала городскую стену, но поскольку, будучи римскими подданными, мы давно живем в мире, то, как часто бывает в такие времена, условия стала диктовать торговля, и теперь весь берег занят верфями и доками. Там, — говорящий указал на юг, — гора Касия, или, как предпочитают называть ее здесь, гора Оронта, обращенная на севере к своей сестре Амнус, а между ними лежит долина Антиоха. За ней — Черные Горы, откуда Царские Акведуки несут чистейшую воду, чтобы утолить жажду людей и улиц, что не мешает лесам Черногорья оставаться в первобытной дикости и изобиловать зверем и птицей.
— А где озеро? — спросил кто-то из слушателей.
— На севере. Туда можно отправиться на лошади, а еще лучше в лодке, потому что оно соединяется с рекой.
— Роща Дафны! — говорил он третьему. — Она не поддается описанию. Ее создал сам Аполлон от начала до конца. Он предпочитал ее Олимпу. Люди идут туда ради одного взгляда, только одного и уже никогда не возвращаются. У них есть пословица, которая все объясняет: «Лучше быть червем на тутовнике Дафны, чем царским гостем».
— Так ты советуешь держаться подальше от нее?
— Только не я! Иди, если хочешь. Туда идут все: философ-киник, зрелый мужчина, мальчик, женщина, жрец. Я настолько уверен в твоих действиях, что осмелюсь посоветовать: не нанимай жилье в городе — напрасная трата времени, — а отправляйся сразу в селение у рощи. Дорога ведет через сад, орошаемый струями фонтанов. Поклонники бога и его возлюбленной-пенеиды построили город, в портиках, на тропах и в тысячах убежищ которого ты найдешь обычаи и услады, каких не встретишь нигде более… Но посмотри! Вот городская стена, творение Ксерея, мастера крепостей.
Все глаза последовали за указующим пальцем.
— Эта часть была возведена по велению первого из Селевкидов. Три сотни лет превратили ее в одно целое со скалой.
Крепость была достойна похвал. Высокая, мощная стена со многими остроугольными выступами скрывалась из виду далеко на юге.
— Стену венчают четыреста, башен, в каждой из которых — резервуар с водой, — продолжал еврей. — Поглядите! Как ни высока стена, над ней возвышаются две далеких горы, которые могут быть известны вам как перевалы Сульпия. Сооружение на дальней — это крепость, в которой круглый год стоит римский легион. Напротив нее, ближе к нам, — храм Юпитера, а у его подножия, рядом с резиденцией легата — дворец, набитый римскими чиновниками, который, в то же время, может послужить крепостью и отразить натиск толпы.
В этот момент матросы начали убирать парус, и еврей воскликнул:
— Смотрите вы, ненавидящие море и поклоняющиеся ему, готовьте свои молитвы или проклятия: вон тот мост, по которому проходит дорога Селевкидов, означает конец навигации. Отсюда груз, привезенный кораблями, понесут на своих спинах верблюды. За мостом начинается остров, на котором Калиник построил новый город, подведя к нему пять виадуков, таких мощных, что ни наводнения, ни землетрясения, ни само время не смогли их одолеть. Что же до главного города, друзья мои, я скажу только одно: вы станете счастливее, увидев его.
Когда он закончил, корабль развернулся и медленно подходил к своему причалу. Вот брошены на берег концы, закреплены весла, и путешествие закончилось. Бен-Гур обратился к почтенному еврею:
— Позволь задержать тебя еще ненадолго, прежде чем мы попрощаемся.
Ответом был поклон.
— Твой рассказ о купце вызвал у меня желание увидеть этого человека. Ты назвал его Симонидом?
— Да. Он еврей, но имя греческое.
— Где его можно найти? Рассказчик метнул проницательный взгляд.
— Быть может, я сберегу твои силы: он не ссужает.
— А я не занимаю, — улыбнулся догадке Бен-Гур. Собеседник поднял голову и задумался на мгновение.
— Можно предположить, — ответил он наконец, — что богатейший купец Антиоха ведет дела в доме, отвечающем его состоянию, однако если захочешь найти его, отправляйся по реке до того моста. Там он и живет в доме, похожем на выступ стены. Перед дверью расположена огромная пристань, всегда покрытая прибывшим и отправляемым грузом. Флот, который ты там увидишь, принадлежит ему. Не найти его там невозможно.
— Прими мою благодарность.
— Мир наших отцов да пребудет с тобой.
— И с тобой.
С этим они расстались. Два уличных носильщика, взвалив на плечи багаж Бен-Гура, выслушали его приказ:
— В цитадель, — сказал он, и направление указывало на официальную цель путешествия.
Две главных улицы, пересекавшихся под прямым углом, делили город на четыре части. Огромное и замысловатое сооружение, называемое Нимфеум, начинало одну из этих улиц, протянувшуюся с севера на юг. Когда носильщики повернули здесь на юг, новоприбывший, хотя и приехал из Рима, поразился открывшемуся великолепию. Справа и слева стояли дворцы, а между ними протянулись бесконечные мраморные колоннады, разделяющие потоки пешеходов, вьючных животных и колесниц — все в тени, все освежаемое неиссякающими фонтанами.
Однако Бен-Гур был не в настроении восхищаться зрелищами. Его преследовала история о Симониде. Достигнув Омфалуса — монумента из четырех арок, каждая шириной с улицу, спроектированного и воздвигнутого в собственную честь Епифанием, восьмым из Селевкидов, — он внезапно изменил свои намерения.
— Я не пойду в цитадель сегодня, — сказал он носильщикам. — В ближайший к дороге на Селевкию караван-сарай.
Маленький отряд развернулся, и вскоре путешественник оказался в примитивном, но просторном строении на расстоянии броска камня от моста, под которым находилась квартира старого Симонида. Всю ночь он провел на крыше, повторяя про себя: «Скоро, скоро я услышу о доме… о матери… о милой маленькой Тирзе. Если они на земле, я найду их.».
ГЛАВА III
Бен-Гур требует ответа у Симонида
Рано утром следующего дня Бен-Гур, не интересуясь городом, отправился искать дом Симонида. Через укрепленные ворота он прошел к непрерывной веренице верфей, и вдоль них — к Мосту Селевкидов, под которым остановился, чтобы осмотреться.
Прямо под мостом располагался дом купца — масса серого дикого камня, не претендующая на какой бы то ни было стиль и более всего напоминающая определение путешественника — утолщение стены, к которой примыкало здание. Две огромных двери в фасаде обеспечивали связь с верфью. Несколько отверстий выше дверей, забранные толстыми решетками, служили окнами. Растущие из трещин сорняки да, местами, черный мох — вот и все, что разнообразило голый камень.
Двери были открыты. В одну из них вносились товары, из другой — выносились; все это в непрекращающейся спешке.
На пристани лежали груды добра во всевозможных упаковках, между ними сновали группы полуобнаженных рабов.
Ниже моста стоял флот галер, нагружаемых и разгружаемых. Над каждой из них вился желтый флаг. Между флотом и пристанью, и от корабля к кораблю текли вереницы грузчиков.
Над мостом, на другой стороне реки, возвышались от самой воды стены имперского дворца, до последнего фута занимавшего остров. Однако, вопреки предсказанию почтенного попутчика, Бен-Гур едва заметил это удивительное сооружение. Сейчас он услышит, наконец, о своих родных — если, конечно, Симонид действительно был рабом его отца. Но признает ли этот человек такое? Ведь это значило бы расстаться с богатством и несравненной торговлей, о которой с такой очевидностью свидетельствовали пристань и река. И — что еще существеннее для купца — это значило бы пресечь свою карьеру в пике невероятной удачи и добровольно вернуться на положение раба. Сама мысль о таком требовании выглядела чудовищной наглостью. Если опустить дипломатические иносказания, это значило сказать: «Ты мой раб, отдай мне все, что имеешь, и себя самого».
И все же Бен-Гур находил силы для разговора в сознании своей правоты и в надежде, которая заполняла все его сердце. Если услышанная на корабле история верна — а он склонен был верить ей, — то Симонид принадлежал ему со всем своим имуществом, но Бен-Гур не думал о богатствах. Стоя у дверей, он говорил себе: «Пусть расскажет о матери и Тирзе, и я не посягну ни на его свободу, ни на деньги».
Он решительно вошел в дом.
Помещение было огромным складом, где в идеальном порядке возвышались на отведенных местах кучи и штабеля товаров. Хотя свет здесь был тускл, а воздух — душен, люди двигались с большой живостью, кое-где видны были работники с пилами и молотками, делающие ящики для погрузки на корабли. Он шел по проходу между штабелями, поражаясь тому, что человек, чей гений находил здесь такое очевидное подтверждение, мог быть рабом. Если это правда, то к какому классу он принадлежал? Если он еврей, то сын ли раба? Или должник, или сын должника? А может быть, продан в рабство по приговору суда как преступник? Однако все эти мысли ни в коей мере не умаляли уважения к купцу, растущего, как он замечал, с каждым шагом. Удивительным свойством нашего восхищения кем-то является то, что оно всегда ищет обстоятельств, его подтверждающих.
Наконец подошел человек и обратился со словами:
— Что тебе угодно?
— Я хотел бы увидеть купца Симонида.
— Иди за мной.
Миновав лабиринт проходов между уложенными товарами, они пробрались к лестнице, поднявшись по которой, Бен-Гур очутился на крыше склада, перед строением, которое нельзя было определить точнее, чем меньший каменный дом, построенный на большом и невидимый снизу. Огражденная низкой каменной стенкой крыша была похожа на террасу, покрытую, к удивлению пришельца, яркими цветами, из великолепия которых поднималось приземистое строение без окон и с одной дверью. К нему вела чисто выметенная дорожка, обсаженная кустами персидских роз в цвету. Вдыхая благоухания висячего сада, Бен-Гур пошел за своим провожатым.
Они миновали полутемный коридор и остановились перед приоткрытой портьерой. Приведший Бен-Гура громко произнес:
— Незнакомец желает увидеть хозяина.
Чистый голос ответил из комнаты:
— Во имя Бога, пусть войдет.
Римлянин мог бы назвать помещение, в которое вошел гость, атриумом. Стены были покрыты панелями, каждая панель походила на стеллаж в современном офисе, а каждая секция стеллажей была заполнена фолиантами, пожелтевшими от времени и долгого использования. Сверху и с боков панели обрамлялись белым и кремовым деревом, покрытым изумительной резьбой. Над карнизом из позолоченных шаров поднимался потолок павильонного стиля, переходящий в плоский купол из сотен пластинок фиолетовой слюды, пропускавших внутрь потоки смягченного света. Пол укрывали серые ковры, с таким длинным ворсом, что ноги вошедшего бесшумно утопали в нем.
В полумраке комнаты были два человека: мужчина, покоящийся на мягких подушках в кресле с высокой спинкой и широкими подлокотниками; и, слева от него, девочка, вступающая в пору женственности. При виде их Бен-Гур почувствовал, что краснеет, и низко поклонился столько же из почтения, сколько чтобы получить время овладеть собой, и это помешало ему заметить, как, вздрогнув, воздел руки сидящий, и какие чувства отразились на его бесстрастном лице — отразились так же быстро, как исчезли. Когда гость поднял глаза, хозяева находились в том же положении, лишь рука девушки легла на плечо старика; оба внимательно смотрели на пришедшего.
— Если ты Симонид, купец и еврей, — Бен-Гур запнулся, — то да пребудет мир Бога и праотца нашего Авраама на тебе и — твоих.
Последнее было адресовано девушке.
— Я Симонид, о ком ты говоришь, еврей по праву рождения, — ясным голосом ответил сидящий. — Я Симонид и еврей, и приветствуя тебя, прошу сказать, кто обращается ко мне.
Бен-Гур рассматривал говорящего и там, где должны были круглиться члены здорового человека, находил только бесформенную массу, утонувшую в подушках под стеганым халатом темного шелка. Над грудой бессильной плоти возвышалась царственных пропорций голова — идеальная голова государственного мужа и завоевателя — голова с широким затылком и куполом лба, какие Микеланджело избрал бы моделью для портрета Цезаря. Тонкие седые локоны падали на белые брови, под которыми темным огнем сияли глаза. Лицо было бескровное, вздутое складками, с двойным подбородком. Одним словом, это были голова и лицо человека, который скорее изменит мир, чем позволит миру изменить себя, человека, которого можно две дюжины раз обращать в массу бесформенной плоти, не исторгнув не только признания, но даже стона, человека, который скорее расстанется с жизнью, чем с поставленной целью, человека, рожденного закованным в доспехи и уязвимого только для любви. К этому человеку Бен-Гур простер руки с раскрытыми ладонями, как будто предлагая и прося мира.
— Я Иуда, сын Ифамара, последний глава дома Гуров и князь иерусалимский.
Рукав халата открывал правую ладонь купца, длинную и тонкую ладонь, обезображенную пытками. Она сжалась в кулак, и это было единственной реакцией — ни тревоги, ни. удивления не отразило лицо, и совершенно бесстрастным был ответ.
— Князья иерусалимские — дорогие гости в моем доме, я рад видеть тебя. Дай молодому человеку стул, Эсфирь.
Девушка взяла оттоманку и поставила возле Бен-Гура. Когда она подняла голову, их глаза встретились.
— Мир Господа нашего да пребудет с тобой, — сказала она. — Сядь и отдохни.
Снова заняв свое место у кресла, она еще не угадывала цели его прихода. Женская проницательность, когда дело не касается таких чувств, как жалость, милосердие, соболезнование, уступает мужской; в этом разница между женщиной и мужчиной, который многое может вынести, пока женщина не утрачивает своих способностей. Она знала только, что жизнь нанесла гостю тяжелые и еще не залеченные раны.
Бен-Гур, не садясь, почтительно произнес:
— Умоляю доброго господина Симонида не счесть мой приход вторжением. Прибыв вчера по реке, я услышал, что он знал моего отца.
— Я знал князя Гура. Мы были компаньонами в некоторых предприятиях в странах за морями и пустынями. Но садись, прошу тебя, и, Эсфирь, вина молодому человеку. Неемия говорит о сыне Гура, который некогда правил половиной Иерусалима, старый дом, очень старый, клянусь нашей верой! В дни Моисея и Иисуса Навина некоторые его сыны были отмечены Господом и делили славу с великими сими. Трудно поверить, что их потомок, придя к нам, откажется от чаши вина из винограда, созревшего на южных склонах Хеврона.
Когда речь его была закончена, Эсфирь уже стояла перед Бен-Гуром с серебряной чашей. Она протянула вино, опустив глаза. Он мягко коснулся ее руки, отводя, и глаза их снова встретились; только теперь он заметил, что девушка мала ростом — едва до плеча ему, — но очень стройна, что лицо ее миловидно, а черные глаза излучают нежность. Она добра и красива, подумал он, и похожа на Тирзу, если та жива. Бедная Тирза! Вслух он произнес:
— Нет, твой отец… если это твой отец, — он помедлил.
— Я Эсфйрь, дочь Симонида, — с достоинством ответила она.
— Эсфирь, дочь Симонида, когда твой отец услышит то, что я собираюсь сказать, он не осудит, если я не сразу приму предложенное им славное вино, и ты, надеюсь, тоже не осудишь меня. Прошу, задержись здесь ненадолго.
Теперь они оба, будто связанные обшей целью, смотрели на купца.
— Симонид! — сказал Бен-Гур твердо. — Когда умер мой отец, у него оставался верный слуга, носивший твое имя, и мне сказали, что это ты!
— Эсфирь! — сурово окликнул старик. — Здесь, а не там, если ты дочь своей матери, здесь, а не там твое место!
Девушка взглянула на отца, на гостя, затем поставила чашу на стол и послушно вернулась к креслу. На ее бесхитростном лице отразились удивление и тревога.
Симонид вложил левую руку в опустившуюся на его плечо руку дочери и сухо произнес:
— Я состарился, имея дела с людьми, состарился задолго до своего возраста. Если тот, на чьи слова ты ссылаешься, был другом, знающим мою историю, он не мог не сказать тебе, что жизнь отучила меня доверять себе подобным. Да поможет Бог Израиля тому, кто к концу своих дней узнает столько, сколько знаю я! Немного есть людей, которых я люблю, но они есть.
Одна из них та, — он поднес к губам руку, в которую была вложена его ладонь, — кто до сих пор была самоотверженно предана мне, и чьей преданностью я дорожу так, что умер бы, лишась ее.
Эсфирь склонила голову и коснулась щекой его волос.
— Вторая моя любовь это только воспоминание, о котором могу сказать, что оно вмещает целую семью, ради которой… — голос его ослабел и задрожал, — … если бы я только знал, где они.
Бен-Гур, вспыхнув, шагнул вперед и воскликнул:
— Мои мать и сестра! О них ты говоришь!
Эсфирь, как будто обращались к ней, вскинула голову, но Симонид овладел собой и ответил холодно:
— Дослушай. Поскольку я таков, каков есть, и ради тех, кого я люблю; прежде чем выяснять мои отношения к князю Гуру, представь то, что по праву должно быть первым — докажи, что ты тот, кем называешь себя. Есть ли у тебя письменное свидетельство? Или человек, который может подтвердить твои слова?
Требование было простым и справедливым. Снова залившись краской, Бен-Гур отвернулся в растерянности.
— Доказательства, доказательства, говорю я! Представь их, дай их мне!
Бен-Гуру нечего было ответить. Он не предвидел такого требования и теперь, когда оно было предъявлено, перед ним как никогда ясно встал тот факт, что три года на галерах полностью лишили его возможности доказать подлинность своего имени. Мать и сестра исчезли, и сам он исчез в памяти людской. Его знали многие, но что из того? Будь Квинт Аррий жив, что мог бы сказать он, помимо того, где нашел своего приемного сына, словам которого поверил? Но и отважный римлянин мертв. Иуда и раньше был знаком с одиночеством, но теперь оно проникло в самые глубины его существа. Он стоял со сцепленными руками и отвернутым лицом. Симонид молчал, уважая его страдание.
— Господин Симонид, — сказал он наконец. — Я могу только рассказать свою историю, но сделаю это лишь в том случае, если ты готов судить справедливо и желаешь выслушать меня.
— Говори, — произнес Симонид, который теперь был полным хозяином положения, — и я буду слушать с тем большим желанием, что не утверждал, будто ты выдаешь себя за другого.
Тогда Бен-Гур рассказал о своей жизни кратко, но с чувством, которое всегда бывает отцом красноречия. Поскольку нам эта история известна до момента прибытия в Мизен с Аррием — эгейским победителем, то отсюда мы и начнем передавать ее.
— Император любил моего благодетеля и награда была велика. К ней прибавились дары благодарных купцов Востока, Аррий стал вдвое богаче любого из римских богачей. Может ли еврей забыть свою религию? Или свою родину, если родился на Святой Земле наших отцов? Славный моряк усыновил меня по закону, и я старался быть благодарным сыном: ни один ребенок не был более почтителен к своему отцу, чем я к нему. Он хотел сделать меня ученым человеком, готов был нанять самых знаменитых учителей искусств, философии, риторики, ораторского искусства. Я отказался, ибо я еврей и не мог забыть Господа Бога, славу его пророков и города, построенного на холмах Давидом и Соломоном. Ты спросишь, почему же я принимал благодеяния римлянина? Я любил его, а кроме того надеялся с его помощью приобрести влияние, которое помогло бы узнать о судьбе матери и сестры. Была и еще одна причина, о которой я не стану говорить, упомянув только, что она побудила меня посвятить жизнь овладению оружием и всеми знаниями и искусствами, связанными с войной. Я не жалел сил ни на палестре, ни в цирке, ни в военном лагере. Во всех этих местах прославилось мое имя, но не имя моих отцов. Венцы, коих немало висит над воротами виллы в Мизене, присуждены сыну дуумвира Аррия. Только так я известен римлянам… Упорно преследуя свою тайную цель, я оставил Рим и направился в Антиох, намереваясь сопутствовать консулу Максентию в кампании против парфян. Я овладел всеми видами оружия и хочу теперь узнать более высокое искусство управления легионами на поле сражения. Консул принял меня в свою боевую семью. Но вчера, когда мой корабль входил в устье Оронта, два других судна, встретившись рядом с ним, подняли желтые флаги. Наш соотечественник с Кипра объяснил, что суда принадлежат Симониду, богатейшему купцу Антиоха, рассказал нам, кто этот купец, о его чудесных успехах в коммерции, о его флоте и караванах и, не зная, что среди слушателей есть тот, для кого это тема имеет особое значение, сообщил, что Симонид еврей и был некогда слугой князя Гура; не забыл он также о вероломной жестокости Гратуса и о его домогательствах.
При этом упоминании Симонид низко склонил голову, а дочь, движимая состраданием и желанием поддержать отца, спрятала свое лицо на его затылке. Мгновение спустя, он поднял глаза и спокойно произнес:
— Я слушаю.
— Добрый Симонид! — Бен-Гур приблизился на шаг и вложил всю душу в свои слова. — Вижу, ты не убежден, и я все еще нахожусь в тени твоего недоверия.
Лицо купца оставалось неподвижным, как мрамор. Язык его безмолвствовал.
— Я прекрасно вижу все трудности своего положения, — продолжал Бен-Гур. — Римские связи доказать нетрудно, достаточно обратиться к консулу, который сейчас гостит у правителя этого города, но невозможно доказать то, что требуешь ты. Я не могу доказать, что являюсь сыном своего отца. Те, кто помог бы мне — увы! все они мертвы или потеряны.
Он закрыл лицо руками, и тогда Эсфирь выпрямилась, поднесла чашу, от которой он отказывался, и сказала:
— Это вино страны, которую все мы любим. Выпей, прошу тебя!
Голос был сладок, как у Ревекки, когда она предлагала воду У колодца близ Нахора, он видел слезы нее глазах и выпил, сказав:
— Дочь Симонида, твое сердце полно доброты, и ты столь милосердна, что позволила чужому разделить ее с твоим отцом. Да благословит тебя Бог. Благодарю тебя.
Затем он снова обратился к купцу.
Поскольку я не могу доказать, что являюсь сыном своего отца, я ухожу, чтобы никогда больше не потревожить тебя, Симонид; позволь лишь сказать, что я не намеревался посягать на твою свободу или требовать отчета о твоем состоянии; как бы ни сложились обстоятельства, я сказал бы то, что говорю сейчас: все, что создано твоим трудом и гением, принадлежит тебе, владей им себе на счастье. Я не нуждаюсь в твоих богатствах. Квинт Аррий, мой второй отец, отправляясь в путешествие, которое оказалось для него последним, оставил меня наследником, и теперь я по-княжески богат. А потому, если ты вспомнишь обо мне когда-нибудь, то пусть это будет воспоминание о вопросе, что был — клянусь пророками и Иеговой — единственной целью моего прихода: «Что ты знаешь — что ты можешь сказать мне — о моей матери и Тирзе, моей сестре, которая красотой и грацией могла бы сравниться с той, что составляет свет твоей жизни, если не саму жизнь? Что ты можешь сказать мне о них?»
Слезы побежали по щекам Эсфири, но старик владел собой и отвечал ясным голосом:
— Я сказал, что знал князя Гура. Помню рассказы о несчастье, обрушившемся на его семью. Помню горечь, с какой слушал эти рассказы. Это несчастье пришло из рук того же человека, который — с той же целью — преследовал меня. Скажу более, я предпринимал усилия, чтобы узнать о твоей семье, но — мне нечего сообщить. Они исчезли.
Бен-Гур издал стон, подобный рычанию.
— Значит… Значит последняя надежда разбита! — сказал он, борясь с чувствами. — Но я привык к ударам. Прости за вторжение и, если я вызвал твое неудовольствие, прости и это ради моего горя. Для меня же в жизни не осталось теперь ничего кроме мести. Прощай.
У выхода он остановился и сказал просто:
— Спасибо вам обоим.
— Да пребудешь ты в мире, — ответил купец.
Эсфирь не могла говорить из-за слез.
Так он ушел.
ГЛАВА IV
Симонид и Эсфирь
Не успел Бен-Гур выйти, Симонид будто проснулся: лицо его оживилось, и мрачный свет глаз сменился ясным; он весело приказал:
— Эсфирь, звони, скорее!
Она подошла к столу и звякнула колокольчиком.
Одна из панелей стены повернулась, открывая проход, из которого появился человек, подошедший к купцу и приветствовавший его коротким поклоном.
— Малух, сюда — ближе — к креслу, — властно произнес хозяин. — Для тебя есть дело, с которым ты должен справиться, даже если солнце не справится со своим. Слушай! На склад сейчас спускается молодой человек. Приятной наружности, в израильской одежде. Следуй за ним вернее тени и каждый вечер присылай мне доклад о том, где он, что делает, с кем общается; если сможешь незаметно подслушать его разговоры, передавай их слово в слово вместе со всем, что поможет узнать его, его привычки, жизненные цели. Понимаешь? Иди скорее! Стой, Малух. Если он покинет город, следуй за ним. И помни, Малух, ты должен быть ему другом. Если он заговорит с тобой, действуй по обстоятельствам, не открывая только, что служишь мне — об этом не упоминай ни слова. А теперь — спеши.
Человек попрощался прежним поклоном и вышел.
Тогда Симонид потер изуродованные руки и рассмеялся.
— Какой сегодня день, дочь? — спросил он. — Какой сегодня день? Я хочу запомнить его за принесенное счастье. Радуйся, вспоминая, и отвечай смеясь.
Веселье показалось ей противоестественным, и будто желая прогнать его, девушка отвечала печально:
— Увы мне, отец, если я когда-нибудь забуду этот день.
Руки его мгновенно упали, и опустившийся на грудь подбородок утонул в складках шеи.
— Правда, ты права, дочь моя, — сказал он, не поднимая глаз. — Двенадцатый день четвертого месяца. Пять лет назад в этот день моя Рахиль, твоя мать, упала и умерла. Меня принесли домой изломанным, каким ты видишь меня сейчас, и мы нашли ее умершей от горя. О, для меня она была янтарной гроздью с виноградников Енгеди! Мои мирро и ладан были собраны. Мои хлеб и мед съедены. Мы положили ее в уединенном месте в гробу, высеченом из скалы, где никого не было рядом с ней. Однако во тьме остался от нее огонек, который, разгораясь год от года, превратился в утренний свет. — Он поднял руку и положил на голову дочери. — Господи, благодарю тебя, что теперь в моей Эсфири моя Рахиль живет снова!
Он тут же поднял голову и спросил, будто посещенный неожиданной мыслью:
— Не ясная ли погода сегодня?
— День был ясным, когда входил молодой человек.
— Тогда пусть Авимелех вывезет меня в сад, откуда видны река и корабли. Там я раскажу тебе, Эсфирь, почему мой рот только что был полон смехом, язык пел, а дух уподобился малой птахе или юному сердечку перед грудой сладостей.
В ответ на колокольчик появился слуга и, по указанию девушки, покатил кресло, установленное для этого на колесики, на крышу нижнего дома, которую старик называл своим садом. Меж розовых кустов, прямо по грядкам цветов не столь царственных, обычно радующих прилежного хозяина, но сейчас забытых, купец был доставлен в такую точку, откуда видны были крыши дворца на острове, мост и полная судов река под мостом. Там слуга оставил хозяина наедине с Эсфирью.
Крики грузчиков, их топот и стук не отвлекали Симонида, будучи привычными для уха в той же степени, что и вид для глаза, а потому лишь отмечаемыми, как обещание новых доходов.
Эсфирь села на ручку кресла, баюкая руку отца и ожидая, когда он заговорит.
— Пока молодой человек говорил, Эсфирь, — начал он, наконец, спокойно и сосредоточенно, — я наблюдал за тобой и подумал, что он покорил тебя.
Она опустила глаза, отвечая.
— Ты говоришь о доверии, отец? Я поверила ему.
— Значит, по-твоему, он — потерянный сын князя Гура?
— Если это не так… — она колебалась.
— Если это не так, что тогда, Эсфирь?
— Я была твоей помощницей, отец, с тех пор, как мама ответила на призыв Господа; стоя рядом с тобой, я слышала и видела, как мудро ты вел дела со всевозможными людьми, ищущими прибыли, честной и бесчестной; и вот я говорю: если молодой человек не князь, которым он себя называет, значит никогда еще ложь не играла передо мной так искусно роль истинной правды.
— Клянусь славой Соломона, дочь, ты говоришь серьезно. Веришь ли ты, что твой отец был рабом его отца?
— Я поняла так, что он спрашивал всего лишь об услышанном от кого-то.
Некоторое время взгляд Симонида неподвижно стоял между судов, хотя последним не находилось места в его мыслях.
— Что ж, ты славное дитя, Эсфирь, с настоящим еврейским умом и достаточно взрослая и сильная, чтобы выслушать печальную повесть. Потому слушай, и я расскажу о себе, твоей матери и о многих вещах, относящихся к прошлому, слишком далекому от твоей памяти и твоих мыслей; вещах, скрытых от алчных римлян ради надежды, и от тебя — чтобы ты росла и тянулась к Господу, прямо, как росток к солнцу… Я родился в долине Енном, к югу от Сиона. Мои отец и мать были евреями в долговом рабстве, растили фиговые и оливковые деревья и виноградники в Царских Садах близ Силоама; в детстве я помогал им. Они были пожизненными рабами. Меня продали князю Гуру, тогда богатейшему человеку в Иерусалиме после царя Ирода. Он перевел меня из сада на свой склад в Александрии Египетской, где я и достиг совершеннолетия. Я служил ему шесть лет, а на седьмой, по закону Моисея, вышел на свободу.
Эсфирь тихонько хлопнула в ладоши.
— Так значит, ты не раб его отца?
— Не спеши, дочь, слушай. В те годы было много законников в кельях Храма, кто яростно спорил, доказывая, что дети пожизненных рабов воспринимают состояние своих родителей, но князь Гур был человеком праведным во всем и толковал закон в духе самой строгой секты, хотя и не принадлежал к ней. Он сказал, что я был купленным рабом-евреем; и по истинному смыслу законодателя и согласно скрепленной печатью записи, которую храню до сих пор, я был отпущен на свободу.
— А мама? — спросила Эсфирь.
— Ты услышишь все, Эсфирь, будь терпелива. Прежде, чем закончится рассказ, ты увидишь, что проще мне было забыть себя, чем твою мать… В конце службы я приехал на пасху в Иерусалим. Господин принял меня, как гостя. Я уже любил его и просил продолжать службу. Он согласился, и еще семь лет я служил ему как нанятый сын Израиля. На этой службе я предпринимал путешествия на кораблях и путешествия с караванами в Сузу и Персеполис, и в шелковые страны за ними. Это были опасные дороги, дочь моя, но Господь благословлял все, за что я брался. Я привез князю огромную прибыль, но еще дороже были знания, которые я приобрел для себя и без которых не справился бы позже с изменившимися обстоятельствами… Однажды я был его гостем в Иерусалиме. Вошла рабыня с ломтями хлеба на подносе. Так я увидел твою мать, и полюбил ее, и унес с собой в глубине сердца. Потом пришло время, когда я просил князя отдать ее мне в жены. Он сказал, что эта женщина — пожизненная рабыня, но если она пожелает, князь отпустит ее на свободу ради меня. Она ответила любовью на любовь, но была довольна своим состоянием и не желала свободы. Я просил ее снова и снова, уходя надолго и возвращаясь. Всякий раз она отвечала, что согласна стать моей женой только если я стану тем же, кто она. Праотец наш Иаков служил еще семь лет за свою Рахиль. Разве не сделал бы я того же? Но твоя мать сказала, что я должен стать, как она, пожизненным рабом. Я ушел и вернулся. Смотри, Эсфирь, смотри сюда.
Он поднял локон от левого уха.
— Видишь след шила?
— Я вижу, — сказала она, — и я вижу, как ты любил мою мать!
— Любил ее, Эсфирь! Она была для меня большим, чем Суламифь для поющего царя, прекраснее и безупречнее; фонтан садов, колодец, дающий жизнь, ручей из Ливана. Господин, выполняя мою просьбу, отвел меня к судьям, а потом к своей двери, и шилом прибил к ней мое ухо, и я стал его рабом навсегда. Так я получил свою Рахиль. И была ли еще любовь, как моя?
Эсфирь нагнулась и поцеловала его, и они помолчали, думая об умершей.
— Мой господин утонул в море — первое обрушившееся на меня горе, — продолжал купец. — Скорбь была в его доме и в моем, в Антиохе, где я уже жил в то время. Теперь слушай, Эсфирь! Когда добрый князь погиб, я был уже его главным управляющим и распоряжался всем имуществом. Суди же, как он любил меня и как доверял! Я поспешил в Иерусалим, чтобы представить отчет вдове. Она утвердила меня в должности, и я взялся за дело с еще большим рвением. Дело мое процветало и росло год от года. Прошло десять лет до удара, о котором рассказывал молодой человек — несчастного случая, как говорил он, с прокуратором Гратусом. Римлянин счел это покушением и под таким предлогом, получив санкцию Рима, конфисковал в свою пользу огромное состояние вдовы и детей. Но не остановился на этом. Чтобы приговор не мог быть обжалован, он избавился от заинтересованных сторон. С того ужасного дня и до этого никто не слышал о семье Гура. Сын, которого я видел ребенком, был отправлен на галеры. Вдова и дочь, вероятно, погребены в одной из башен Иудеи, которые, приняв узников, закрываются и запечатываются, как склепы. Они ушли из памяти людей, будто поглощенные морем. Мы не узнаем, как они умерли — не узнаем даже, умерли они или живы.
Глаза Эсфири блестели слезами.
— У тебя хорошее сердце, Эсфирь, хорошее, как было у твоей матери, и я молю Бога, чтобы оно избежало участи большинства хороших сердец — быть растоптанным безжалостным слепцом. Но слушай. Я отправился в Иерусалим на помощь своей благодетельнице, был схвачен у городских ворот и брошен в подземную темницу Крепости Антония. Причина стала известна, только когда сам Гратус пришел и потребовал от меня деньги дома Гуров, которые, как он знал, по нашему еврейскому обычаю векселей могли быть получены за моей подписью на разных рынках мира. Он требовал подписи. Я отказал. Он получил дома, земли, товары, корабли и движимость тех, кому я служил, но не получил их денег. Я понимал, что если буду честен в глазах Господа, то смогу восстановить разрушенное состояние. Я ответил отказом на требования тирана. Он подверг меня пыткам, но воля моя выстояла, и он освободил меня, ничего не добившись. Я вернулся домой и начал с начала под именем Симонида из Антиоха прежнее дело князя Гура из Иерусалима. Ты знаешь, Эсфирь, как я преуспел; как чудесно выросли в моих руках миллионы князя; ты знаешь, как по истечении трех лет, по дороге в Цезарию, я был схвачен Гратусом и второй раз подвергнут пыткам. Он хотел признания, что мои товары и деньги подлежат конфискации согласно его ордеру, и снова не получил его. С изломанным телом я вернулся домой и нашел мою Рахиль умершей от страха и скорби по мне. Господь Бог наш позволил мне выжить. У самого императора я купил иммунитет и право торговли по всему миру. Сегодня — славен будь Тот, кто делает облака своей колесницей и шагает по ветрам! — сегодня, Эсфирь, доверенное моему управлению умножилось в таланты, способные обогатить цезаря.
Он гордо поднял голову, глаза их встретились, и каждый прочитал мысли другого.
— Что я должен сделать с этими сокровищами, Эсфирь? — спросил он, не опуская глаз.
— Отец мой, — тихо отвечала она, — разве законный хозяин не приходил за ними сегодня?
Он все не опускал глаз.
— А ты, дитя мое, должен ли я оставить тебя нищей?
— Нет, отец, разве я, твоя дочь, не его пожизненная рабыня? И о ком это написано: «Крепость и красота — одежда ее, и весело смотрит она на будущее»?[5]
Невыразимая любовь осветила лицо старика, когда он говорил:
— Господь дал мне много даров, ноты, Эсфирь, драгоценнейший из них.
Он привлек ее к груди и осыпал поцелуями.
— Слушай же, — сказал он ясным голосом, — слушай, почему я смеялся. Молодой человек показался мне своим отцом, вернувшимся во цвете юности. Дух мой рвался приветствовать его. Я чувствовал, что дни моих испытаний подходят к концу, и труды мои завершаются. С трудом удалось мне сдержать крик радости. Я хотел взять его за руку, показать итог заработанного и сказать: «Смотри, все это твое, и я — твой раб, ждущий отдыха». И я сделал бы это, Эсфирь, я сделал бы это, если бы три мысли не остановили меня. Я должен быть уверен, что это сын моего господина, — такова была первая мысль; если это сын моего господина, я должен узнать его характер. Из тех, кто рожден для богатства, подумай, Эсфирь, скольким из них богатство становится проклятием, — он помолчал, сжав руки, а когда заговорил снова, голос звенел чувством. — Эсфирь, вспомни муки, перенесенные мною от римских рук, — не только Гратус, безжалостные палачи, выполнявшие его приказ в первый раз и во второй, были римлянами, и они смеялись, слушая мои крики. Вспомни мое изломанное тело и годы, проведенные без движения; вспомни свою мать, там, в одинокой могиле, сокрушенную духом, как я — телом; вспомни несчастия семьи моего господина и ужас их кончины, если они мертвы; вспомни все это и перед глазами небесной любви ответь мне, дочь, не должен ли упасть волос или красная капля во искупление? Не говори мне, как иные проповедники, не говори мне, что отмщение — Господу. Разве его карающая воля, равно как и воля любви, не исполняется земными руками? Разве его воины не многочисленнее его пророков? Не его ли закон: «Глаз за глаз, руку за руку, ногу за ногу»? О, все эти годы я мечтал о мести, молил о ней и готовился к ней, копя богатства и думая о дне, кода они купят кару виновным. И когда этот юноша говорил, что не откроет цель, ради которой учился владеть оружием, я знал ее — месть! И это, Эсфирь, была третья мысль, которая заставила меня молчать, пока он просил, и смеяться, когда ушел.
Эсфирь погладила изуродованные руки и сказала, будто ее мысль опережала произнесенное:
— Он ушел. Он вернется?
— Верный Малух идет за ним, и приведет, когда я буду готов.
— Когда это будет, отец?
— Скоро, очень скоро. Он думает, все свидетели мертвы. Но остался один, который обязательно узнает его, если это сын моего хозяина.
— Его мать?
— Нет, дитя, я поставлю перед ним этого свидетеля, а до тех пор предоставим все Господу. Я устал. Позови Авимелеха.
Эсфирь позвала слугу, и они вернулись в дом.
ГЛАВА V
Роща Дафны
Выбираясь со склада, Бен-Гур чувствовал, как мысль о новой неудаче в поисках родных заволакивает его непроницаемой пеленой абсолютного одиночества, которое, как ничто другое, умеет изгнать из души последний интерес к жизни.
Тенистая и холодная речная глубина под пристанью поманила его желанным прибежищем. Ленивое течение, казалось, совсем замерло, ожидая. Оставалось сделать последний шаг, но в этот момент в памяти промелькнули слова попутчика: «Лучше быть червем на тутовнике Дафны, чем царским гостем». Он повернулся и быстро зашагал вдоль пристани к караван-сараю.
— Дорога к Дафне? — повторил распорядитель, удивленный вопросом. — Неужели ты еще не был там? Ну так считай, что сегодня счастливейший день в твоей жизни. А ошибиться дорогой невозможно. Следующая улица, если повернуть налево, ведет через гору Сульпия с алтарем Юпитера и Амфитеатром; иди до третьего перекрестка, где она пересекается Колоннадой Ирода, там поверни направо и иди по старому городу Селевкидов до бронзовых ворот Епифания. Оттуда начинается дорога к Дафне — и да хранят тебя боги!
Оставив несколько указаний относительно своего багажа, Бен-Гур отправился в путь.
Найти Колоннаду Ирода оказалось нетрудно; а оттуда он шел к бронзовым воротам под непрерывными мраморными портиками среди толп народа, смешавших в себе все торговые нации земли.
Было около четырех часов дня, когда он вышел из ворот и оказался в одной из кажущихся нескончаемыми процессий к знаменитой Роще. Дорога делилась на полосы для пешеходов, всадников и колесниц, а те, в свою очередь, на половины для направляющихся в Рощу и из нее. Разделительными линиями служили низкие балюстрады, прерываемые массивными пьедесталами мраморных скульптур. Справа и слева от дороги простирались ухоженные газоны, которые разнообразились купами дубов и сикамор, а также заплетенными виноградом летними домиками для отдыха уставших путников, каких на обратном пути оказывалось множество. Дорожки для пешеходов были вымощены красным камнем, а для всадников — посыпаны песком, укатанным, но не настолько, чтобы звенеть под копытами и колесами. Количество и разнообразие фонтанов поражало — все подарки царственных визитеров, носившие их имена. От ворот до Рощи дорога тянулась мили на четыре с небольшим.
Пребывающий в упадке чувств Бен-Гур едва замечал царственную непринужденность, с которой была построена дорога. Не большее внимание, поначалу, привлекала и толпа на ней. По правде говоря, помимо самососредоточенного настроения, в этом проявлялось отчасти и пренебрежение провинциальными церемониями, свойственное римлянину, только расставшемуся с бесконечным празднеством вокруг золотого столба, установленного Августом в центре вселенной. Провинции просто неспособны были предложить что-либо новое и более интересное. Он только старался воспользоваться каждой возможностью, чтобы протолкаться вперед между идущими слишком медленно для его нетерпения спутниками. Однако добравшись до Гераклии, пригородной деревушки на полпути к Роще, он успел несколько подустать и приобрел способность замечать происходящее вокруг. Сначала его внимание привлекла пара коз, сопровождаемых прекрасной женщиной, украшенной, как и животные, яркими лентами и цветами. Потом — могучий белоснежный бык, оплетенный свежесрезанными виноградными лозами, на спине которого сидел в корзине изображающий юного Бахуса ребенок, цедящий в чашу сок спелых ягод и пьющий его с застольными речами. И далее Бен-Гур уже примечал, чьи алтари собирают больше даров.
Мимо проскакала лошадь с подстриженной по моде того времени гривой и великолепно одетым всадником. Он улыбнулся, отметив, что человек и лошадь явно и равно гордились своими аксессуарами. После этого он уже часто поворачивал голову на шорох колес или глухой стук копыт, неосознанно начиная интересоваться стилями колесниц и седоков, обгоняющих его и движущихся навстречу. Прошло немного времени, и он уже рассматривал людей вокруг. Там были мужчины и женщины всех возрастов и состояний, все в праздничных одеждах. Некоторые группы несли флаги, другие — курящиеся кадильницы; одни шли медленно, распевая гимны, другие останавливались, услышав музыку флейт и бубнов. Если такое шествие направлялось в Рощу Дафны каждый день года, то какой же должна быть сама привлекавшая процессии роща!
Наконец раздалось хлопание множества ладоней и радостные крики; он проследил за направлением вытянутых пальцев и увидел у подножия холма ворота с небольшим храмом над ними — вход в священную Рощу. Гимны зазвучали громче, темп музыки ускорился; подхваченный течением толпы, разделяя ее нетерпение, он устремился к воротам и — сказывался романизированный вкус — присоединился к общему поклонению пред божественной местностью.
За сооружением, украшавшим проход, — чисто греческий стиль — он остановился на широкой эспланаде, мощеной полированным камнем; вокруг сновала шумная толпа в пестрых одеяниях, чьи цвета преломлялись в кристальных струях фонтанов; впереди уходил на юго-запад веер тропинок, ведущих в сад и далее в лес, над которым стояла голубоватая дымка. Бен-Гур медлил, не зная, какую тропу выбрать. И тут женский голос воскликнул:
— Какая красота! Но куда же идти?
Ее спутник в лавровом венке ответил, смеясь:
— Вперед, очаровательная варварка! В твоем вопросе звучит земной страх, но разве не решились мы оставить его на рыжей земле Антиоха? Здешние ветры — дуновения богов, так отдадимся же их воле.
— А если мы заблудимся?
— О робкая! Никому еще не удалось заблудиться в Роще Дафны за исключением тех, за кем эти ворота закрылись навсегда.
— О ком ты говоришь, — спросила она, все еще не избавившись от страха.
— О поддавшихся здешним чарам и решивших жить и умереть здесь. Подожди немного, я покажу тебе их, не сходя с места.
По мраморной мостовой засеменили ноги в сандалиях, толпа расступилась, говорящего и его миловидную спутницу окружила группа девушек, поющих и пляшущих под звуки своих бубнов. Женщина в испуге прижалась к мужчине, а тот обнял ее одной рукой, помахивая другою над головой в такт музыке. Волосы танцовщиц летели по ветру, их члены просвечивали сквозь тонкие одеяния. Слова не могут описать всей чувственности танца, совершив быстрый круг которого, шалуньи упорхнули сквозь толпу так же легко, как появились.
— Ну, что ты скажешь теперь? — кричит мужчина женщине.
— Кто они? — спрашивает она.
— Девадаси — жрицы храма Аполлона. Здесь их целая армия. Из них составляется хор на празднествах. Это их дом. Иногда они наведываются в города, но все, что зарабатывают там, обогащает храм бога-музыканта. Идем?
В следующее мгновение пара скрылась. Бен-Гур удовлетворился заверением, что никто еще не заблудился у Дафны, и двинулся вперед наугад.
Вскоре его внимание привлекла скульптура на великолепном пьедестале. Это была статуя кентавра. Надпись сообщала несведущему гостю, что перед ним точное изображение Хирона, любимца Аполлона и Дианы, обученного ими чудесным искусствам охоты, медицины, музыки и ясновидения. Надпись также советовала чужестранцу взглянуть в определенную часть ночного неба в определенный час, чтобы увидеть покойного живым среди звезд, куда перенес доброго гения Юпитер.
Тем не менее мудрейший из кентавров продолжал служить людям. В руке он держал свиток, где было выгравировано по-гречески:
О Путник! Ты чужестранец?
I. Слушай пение ручьев и не бойся струй фонтанов — тогда наяды полюбят тебя.
II. Зефир и Нот — избранные ветры Дафны, нежные носители жизни, они соберут для тебя все ее сладости; если дует Эвр, значит Диана вышла на охоту; когда же обрушивается Борей — прячься, Аполлон гневен.
III. Сень рощи принадлежит тебе весь день, но ночью она переходит к Пану и его Дриадам — не беспокой их.
IV. Будь осторожен, вкушая лотос у обочин, если не хочешь избавиться от воспоминаний о прошлом и навсегда стать сыном Дафны.
V. Обходи ткущего паука — это Арахна трудится для Минервы.
VI. Если увидишь слезы Дафны, сорвешь хоть почку с лавровой ветви — умрешь.
Будь осторожен!
И будешь счастлив в этой Роще.
Бен-Гур предоставил другим, быстро окружившим его, толковать мистические письмена, сам же оглянулся как раз вовремя, чтобы увидеть проходившего рядом белого быка. За мальчиком в корзине следовала процессия, за ней — женщина с козами, потом танцовщицы с флейтами и бубнами и новая процессия, несущая дары божествам.
— Куда они? — спросил кто-то рядом.
Другой ответил:
— Бык для Отца-Юпитера, а коза…
— Не пас ли однажды Аполлон коз Адмета? Точно, коза — Аполлону!
Мы позволим себе еще раз воспользоваться доброжелательностью читателя, чтобы изложить некоторые поясняющие соображения. Определенная веротерпимость обычно бывает результатом долгого общения с представителями разных вер; постепенно мы усваиваем ту истину, что каждое вероисповедание находит себе приверженцев, достойных нашего уважения, а уважать их, не уважая их кредо, невозможно. Именно таковы были к описываемому моменту взгляды Бен-Гура. Ни годы в Риме, ни годы на галерах не поколебали его собственной веры — он по-прежнему оставался иудеем; тем не менее ему не казалось грехом осмотреть красоты Рощи.
Впрочем, самые сильные угрызения совести заслонила бы сейчас горящая в нем ярость. Не злость, какую может вызвать пустяковое недоразумение, не бешенство глупца, черпаемое из бездонного колодца пустоты и способное излить себя в жалобах и ругательствах; но гнев страстной натуры, разбуженный рухнувшей надеждой — мечтой, если угодно, — обещавшей несказанное счастье. Такая страсть не может быть удовлетворена частью — это спор с самим Роком.
Проследуем немного далее путем философии и заметим, сколь облегчились бы такие споры, будь Рок чем-то, с чем можно обменяться взглядами или ударами, или обладай даром речи, чтобы к нему можно было обратить слова; тогда несчастный смертный не обрекался бы в конце концов казнить самого себя.
В обычном настроении Бен-Гур не отправился бы в Рощу один, а если бы и отправился, то не преминул воспользоваться преимуществами, какие давала принадлежность к дому консула, и не бродил наугад, ничего не зная и никому не известный.
Он заранее знал бы обо всем, достойном внимания, и посетил каждую из достопримечательностей в сопровождении знающего проводника, как если бы это был деловой визит; или, будь у него намерение провести несколько праздных дней в этом оазисе чудес, он имел бы при себе рекомендательное письмо к владельцу их всех, кем бы тот ни оказался. Он восхищался бы здешними зрелищами, как это делала шумная толпа вокруг, тогда как теперь не чувствовал ни почтения к божествам Рощи, ни любопытства; ослепший от горького разочарования, он плыл по течению, не ожидая, когда Рок настигнет его, но посылая Року отчаянный вызов.
Всякому знакомо это состояние, хотя, вероятно, не всякому — в такой степени; всякий знает, что в таком состоянии легко совершаются отчаянные поступки; и всякий, читая эти строки, пожелает Бен-Гуру, чтобы охватившее его безумие оказалось добродушным арлекином со свистком, а не Неистовством с острой и безжалостной сталью.
ГЛАВА VI
Тутовник Дафны
Бен-Гур следовал за процессией, не интересуясь, куда она направляется. Догадываясь, впрочем, что к храмам, сосредоточивающим притягательную силу Рощи.
Стоило умчаться певуньям, как он начал повторять про себя: «Лучше быть червем на тутовнике Дафны, чем царским гостем» Постепенно эти слова проникли в сознание и превратились в требующую разрешения загадку. Неужели жизнь в Роще настолько сладка? В чем ее чары? В некоей сложной и глубокой философии? Или в чем-то реальном, различимом обычными чувствами? Каждый год тысячи людей, прокляв мир, посвящают себя служению этому месту. Познают ли они его чары? И неужели эти чары достаточны, чтобы забыть прошлое, и столь глубоки, чтобы отказаться от бесконечного разнообразия жизни? ее сладости и горечи? надежд на близкое будущее и скорбей далекого прошлого? И если Роща так хороша для них, то не может ли она быть хорошей и для него? Он иудей; возможно ли, что здешнее совершенство предназначено для всего мира, кроме детей Авраама? Он напряг все свои способности для разрешения загадки, не обращая внимания на пение несущих дары и шутки их спутников.
Вот из зарослей справа ветер принес волну благоуханий.
— Там, должно быть, сад, — сказал он вслух.
— Скорее, какая-то религиозная церемония — что-нибудь посвященное Диане, Пану или другому божеству лесов.
Ответ прозвучал на его родном языке. Бен-Гур бросил на говорящего удивленный взгляд.
— Еврей?
Человек улыбнулся.
— Я родился среди камней Рыночной площади в Иерусалиме.
Бен-Гур хотел продолжить разговор, но толпа, подавшись вперед, отбросила его к одной обочине, а незнакомца — к другой. Осталось лишь воспоминание об израильском одеянии, посохе, желтом шнуре, перехватившем коричневый головной платок, и характерном иудейском лице.
Он свернул в заросли, казавшиеся с дороги диким обиталищем птиц. Однако первые же шаги развеяли заблуждение — и здесь видна была искусная рука. Каждый кустарник усыпали цветы или соблазнительные плоды, земля стелилась сплошным цветущим ковром, над которым склонялись тонкие ветви жасмина. Сирень и розы, лилии и тюльпаны, олеандры и земляничное дерево — старые друзья из долин у города Давида — наполняли воздух своими запахами; а слух ласкал нежным журчанием извилистый ручеек.
Из зарослей раздавалось воркование голубей и горлиц, соловей бесстрашно сидел на расстоянии вытянутой руки от проходившего, перепелка, пересвистываясь со своим выводком, перебежала так близко, что пришлось остановиться, давая ей дорогу; и в это мгновение из усыпанных соцветиями кустов показалась согнутая фигура. Ошеломленный Бен-Гур готов был поверить, что удостоился чести видеть сатира в его собственном доме, но фигура блеснула в улыбке зубами, сжимающими кривой садовый нож, пришелец улыбнулся своему страху — и тут тайна чар раскрылась ему. Мир без страха, мир как всеобщее состояние — вот чем покоряло это место!
Он опустился на землю близ цитронового деревца, вытянувшего серые корни за своей долей влаги из ручейка. Гнездо синицы свисало над самой водой, и крошечная обитательница глядела оттуда прямо в глаза ему. «Птаха растолковывает, — подумалось Бен-Гуру. — «Я не боюсь тебя, потому что закон этого счастливого уголка — Любовь.».
Дух его просветлел, и он решил присоединиться к затерявшимся у Дафны. В заботах о цветах и кустарниках, наблюдая рост безмолвной красоты вокруг, разве не может он, подобно человеку с садовым ножом, закончить здесь свою беспокойную жизнь спокойными годами забывшего и забытого.
Однако постепенно еврейская натура просыпалась в нем.
Быть может, чары действуют не на всех. Тогда на кого?
Любовь — наслаждение, а сменяя несчастья, какие довелось узнать ему, она становится истинной благодатью. Но заполнит ли она всю жизнь? Всю!
Есть разница между ним и теми, кто нашел здесь счастливое успокоение. У них нет обязанностей, нет и не может быть; он же…
— Бог Израиля, — крикнул он, вскакивая на ноги и пылая щеками. — Мать! Тирза! Проклят будь миг, проклято будь место, где я захотел счастья без вас!
Он бросился прочь сквозь заросли и вскоре оказался у небольшой речки в берегах из каменной кладки, прерываемых шлюзами для выпуска воды в каналы. Выйдя на мост, он остановился и увидел множество других мостиков, ни один из которых не походил на другой. Под ним вода разливалась недвижным и прозрачным озерком, немного ниже она с шумом падала на пороге, потом снова озерко и снова каскад, и так далее сколько хватало глаз, и все эти мостики, озерки и каскады говорили без слов, но с той ясностью, которой обладают лишенные речи вещи, что речка бежала с позволения мастера и именно таким образом, как пожелал мастер, послушная, как подобает служанке богов.
За мостом он видел долину и холмы с рощами и озерами, с причудливыми домиками, связанными белыми тропами и сверкающими ручьями. Внизу расстилались многие такие долины; они лежали зелеными коврами с узорами цветов и белоснежными пятнами овечьих стад. Напоминая о священном предназначении места всюду стояли под открытым небом алтари с фигурой в белом у каждого, белые процессии медленно шествовали от одного к другому, и дым алтарей, поднявшись в воздух, сливался в белые облачка.
Внезапно пришло озарение: на самом деле вся Роща была храмом — бескрайним, лишенным стен храмом!
Архитектор не остановился, сконструировав колонны и портики, пропорции и интерьеры, — он заставил служить себе Природу — предел, какого может достичь искусство.
Бен-Гур сошел с моста и углубился в ближайшую долину.
Он приблизился к стаду овец. Юная пастушка позвала его:
— Подойди!
Дальше тропа делилась алтарем — пьедесталом из черного гнейса, несущим мраморную плиту с причудливым узором из листьев, на которой, в медной жаровне, поддерживался огонь. Женщина у алтаря, увидев его, окликнула: «Постой!» В ее улыбке было искушение юной страсти.
Еще дальше встретилась процессия; во главе ее шли девочки, обнаженные, если не считать цветочных гирлянд, складывающие свои тонкие голоски в песню; за ними — мальчики, тоже обнаженные, с загорелыми телами, танцующие под звуки песни; за ними — процессия женщин с корзинами сладостей для алтарей — женщин, одетых в простые рубахи, не заботящихся об украшениях. Они протягивали к нему руки и говорили: «Постой, пойдем с нами». Одна из них, гречанка, пропела из Анакреонта:
Ныне брать или дарить,
Ныне жить и ныне пить,
Занимать или одалживать;
Нам неведом молчащий день завтрашний.
Но он продолжал идти, не обращая внимания на призывы, и приблизился к великолепной роще, поднявшейся в сердце долины. Она соблазняла своей тенью, сквозь листву сверкала белизной прекрасная статуя, и он, свернув, вошел под прохладную сень.
Трава там была свежей и чистой. Деревья, не тесня друг друга, представляли все породы, знакомые Востоку, смешанные с чужестранцами из отдаленных областей земли.
Статуя оказалась невыразимой красоты Дафной. Но он едва успел уделить ей беглый взгляд, потому что на тигровой шкуре у пьедестала спали в нежных объятиях девушка и юноша рядом с брошенными на охапку увядших роз топором, серпом и корзиной.
Зрелище заставило его остолбенеть. Прежде, в благоухающей чаще ему показалось, что законом этого рая был мир, и он готов был поверить такому выводу; теперь же этот сон среди сияния дня, сон у ног Дафны, открыл следующую главу. Законом здесь была Любовь, но Любовь без Закона.
Вот, что означал сладкий мир Дафны!
Вот жизнь ее служителей!
Вот чему приносили свои дары цари и князья!
Вот какому священнослужению покорилась природа — ее птицы, ручьи и лилии, река; труд многих рук, святость алтарей, животворящая сила солнца! Бен-Гур готов был пожалеть обитателей огромного храма. Как они пришли к своему состоянию, больше не было тайной: причины, воздействия, соблазны лежали перед ним. Некоторых прельстило обещание вечного мира в священном обиталище, красоте которого, даже не имея денег, они могли служить собственным трудом; этот класс предполагал наличие интеллекта, вмещающего надежду и страх; но это — лишь часть уверовавших. Сети Аполлона широки, а ячейки их малы, и трудно судить обо всем, что вытаскивают на берег его рыбари: тем более, что улов не только не может, но и не желает быть описанным. Довольно сказать, что здесь собрались все сибариты мира, и более всего среди них самых откровенных поклонников чувственности, которой предается почти весь Восток. Не поклонения поющему богу и его несчастной возлюбленной, не философии, требующей уединения, не религиозного служения, не любви в высшем ее смысле желали они. Благосклонный читатель, отчего нам не написать здесь правду? Отчего не признать, что в то время на земле было лишь два народа, способных на упомянутые экзальтации: тот, что жил по закону Моисея, и тот, что жил по закону Брахмы. Только они могли бы воскликнуть: «Лучше закон без любви, чем любовь без закона!»
Не нужно забывать, что сочувствие в значительной степени зависит от состояния духа: гнев несовместим с ним. (И наоборот, ничто так ему не способствует, как состояние самоудовлетворения.) Бен-Гур шагал быстрее, высоко держа голову; и хотя способность наслаждаться красотами не уменьшилась, он делал это спокойнее, лишь иногда кривил губы, вспоминая, как близок был к тому, чтобы поддаться соблазну.
ГЛАВА VII
Стадион в роще
Перед Бен-Гуром стоял кипарисовый лес. Войдя, он услышал трубу, а мгновение спустя увидел лежащего на траве соотечественника, с которым встретился на дороге. Человек встал и подошел.
— Приветствую тебя еще раз, — учтиво произнес он.
— Благодарю, — ответил Бен-Гур и спросил: — Нам по пути?
— Я иду на стадион, а ты?
— Стадион?
— Да, труба, которую ты сейчас слышал, звала участников гонок.
— Добрый друг, — сказал Бен-Гур, — я ничего не знаю о Роще и буду рад, если позволишь следовать за тобой.
— Мне будет очень приятно. Слышишь? Стучат колеса. Колесницы выезжают на дорожку.
Бен-Гур прислушался, потом взял человека за локоть и сказал:
— Я сын Аррия, дуумвира, а ты?
— Я Малух, антиохский купец.
— Что ж, Малух, труба, стук колес и обещание гонок возбуждают меня. Я сам имею опыт гонок, и на римской палестре знают мое имя. Идем!
Малух задержался, чтобы быстро произнести:
— Дуумвир был римлянином, а я вижу на его сыне еврейскую одежду.
— Благородный Аррий был моим приемным отцом, — ответил Бен-Гур.
— Понимаю и прошу извинить меня.
Пройдя через полосу леса, они вышли на поле, по которому была проложена дорожка, точно такая же, как на стадионе. Ее гладкая, укатанная земля была смочена, границы обозначались веревками, свободно висящими на дротиках. Для удобства зрителей имелось несколько трибун под тентами. На одной из них и нашли себе места новопришедшие.
Бен-Гур сосчитал колесницы — девять.
— Рекомендую тебе этих людей, — сказал он добродушно.
— Здесь, на Востоке, никому бы не пришло в голову запрягать больше двух, но тщеславие требует царственных четверок. Посмотрим, что они умеют.
Восемь четверок проехали шагом или рысью, девятая сорвалась в галоп. Бен-Гур разразился восклицаниями:
— Я бывал в императорских конюшнях, но клянусь праотцом Авраамом, да святится его память, не видел таких скакунов!
Как раз напротив них великолепная четверка смешалась. Кто-то на трибуне пронзительно вскрикнул. Бен-Гур обернулся и увидел старика, привставшего, воздевшего руки, сверкавшего глазами; длинная белая борода трепетала. Среди зрителей раздался смех.
— Они могли бы, по крайней мере, уважать его седины. Кто он? — спросил Бен-Гур.
— Могущественный человек из пустыни откуда-то за Моавом. Владелец верблюжьих стад и лошадей, происходящих, как говорят, от скакунов первого фараона. Шейх Ильде-рим.
Таков был ответ Мал уха.
Тем временем возничий безуспешно пытался успокоить четверку. Каждая неудачная попытка еще более возбуждала шейха.
— Абаддон побери его! — визжал патриарх. — Бегите, летите! Вы слышите, дети мои? — вопрос был обращен к спутникам и, очевидно, соплеменникам. — Вы слышите? Они рождены пустыней, как и вы. К ним — скорее!
Кони брыкались все сильнее.
— Проклятый римлянин! — шейх погрозил возничему кулаком. — Не клялся ли он, что сможет править ими — клялся всей шайкой своих ублюдочных богов? Руки прочь — прочь от меня! Клялся, что они полетят, как соколы, и будут смиренны, как ягнята. Будь он проклят! Будь проклят отец лгунов, называющий его своим сыном! Посмотрите на них, бесценных! Если он коснется хоть одного из них бичом… — остаток фразы заглушил яростный скрежет зубов. — Скорее к ним, заговорите с ними — довольно одного слова из песни, которую пели вам в шатрах матери. О дурак, дурак! Как мог я довериться римлянину!
Бен-Гур сочувствовал шейху, полагая, что понимает его чувства. Дело было не только в гордости собственника или азарте игрока — обычаи и образ мысли араба допускали страстную любовь к благородным животным.
Это были светлые жеребцы, идеально подобранные и столь пропорционально сложенные, что казались меньше, чем на самом деле. Изящные уши, точеные головы с широко посаженными глазами, раздувающиеся ноздри будто дышали пламенем, изогнутые шеи с длинными гривами, челки, вуалью падавшие на глаза; ноги от колен до бабок были плоскими, как раскрытая ладонь, но выше колен круглились могучими мускулами; копыта были подобны агатовым чашам; длинные хвосты мели землю. Шейх называл своих коней бесценными, и это было верное определение.
Внимательнее присмотревшись к лошадям, Бен-Гур прочитал историю, их отношений с хозяином. Они выросли на глазах шейха — предмет его дневных забот и ночных видений — жили в одном шатре с его семьей, любимые, как дети. Старик привез их в город, чтобы посрамить надменных и ненавистных римлян, не сомневаясь, что его кони победят, если только удастся найти подходящего возничего, обладающего не только достаточным искусством, но и духом, который будет признан ими. В отличие от хладнокровных сынов Запада, он не мог просто отказать неудачливому претенденту, но должен был взорваться и наполнить воздух проклятиями.
Прежде, чем патриарх замолчал, дюжина рук схватила коней за удила и успокоила их. В это же время на дорожке показалась новая колесница, и, в отличие от других, повозка, возничий и кони выглядели точно так же, как явятся они в цирке в день состязаний. По причине, которая очень скоро станет понятной, мы должны описать ее подробно.
Представление классической колесницы не составляет труда. Нужно только нарисовать в воображении широкую платформу, на которой установлен открытый сзади кузов. Такова исходная модель. Художественный гений превратил ее со временем в произведение искусства, подобное тому, на котором выезжала перед рассветом Аврора.
Жокеи древности, не менее изобретательные и тщеславные, чем их современные наследники, называли простейший выезд двойкой, а наилучший — четверкой, последние состязались на олимпиадах и подражавших им играх.
Лошади запрягались плечом к плечу, двое в центре назывались коренниками, а крайние — пристяжными. Считалось, что чем больше свободы предоставляется животным, тем большую скорость они развивают; поэтому упряжь делалась предельно простой, сводясь к хомуту и постромкам. У дальнего конца оглобли крепилась поперечина, через кольца которой пропускались ремни, пристегнутые к хомутам. Постромки коренников крепились к оси, а пристяжных — к верхней части рамы. Оставалось только разобраться с вожжами, которые, на современный взгляд, были устроены весьма примечательно. На дальнем конце оглобли имелось кольцо, через которое пропускался весь пучок, чтобы потом разделиться, проходя через кольца на кузове перед возницей.
Таково общее описание, детали же прояснятся по ходу предстоящей сцены.
Все колесницы встречались молчанием, но последняя была более счастливой. Ее продвижение к трибуне, с которой мы наблюдаем, сопровождалось громкими приветствиями, привлекшими общее внимание. Коренники ее были вороными, а пристяжные — снежно-белыми. По римской моде у всех лошадей были коротко подстрижены хвосты, а гривы разделены на множество косичек, заплетенных яркими красными и желтыми лентами.
Когда колесница приблизилась, оказалось, что сам ее вид оправдывает энтузиазм публики. Мощные бронзовые полосы схватывали ступицы, спицы представляли собой части слоновых бивней, вставленных естественным изгибом наружу; ободья из черного дерева также были окованы бронзой. На концах оси скалили зубы медные тигры, а плетеный кузов был позолочен.
Прекрасные кони и роскошная колесница заставили Бен-Гура внимательнее взглянуть на возничего.
Кто он?
Задаваясь этим вопросом, Бен-Гур еще не видел лица, но осанка показалась странно знакомой и уколола воспоминанием о далеком прошлом.
Кто это мог быть?
Лошади перешли на рысь. Судя по грому приветствий, это был либо официальный фаворит, либо знаменитый принц. Участие в скачках не могло унизить аристократа, ибо и цари нередко состязались за венок победителя. Можно вспомнить, что Нерон и Коммодус были без ума от колесниц. Бен-Гур встал и протолкался вниз, к ограждению. Лицо его было серьезно.
И в этот момент представилась возможность рассмотреть возничего. С ним ехал помощник, называвшийся миртилом, что позволялось знатным гонщикам. Бен-Гур, однако, видел только возничего, стоявшего с обмотанными вокруг талии вожжами — статная фигура, в легкой красной тунике; в правой руке бич, в левой — вожжи. Поза живая и грациозная. Приветствия принимаются с величественным равнодушием. Бен-Гур стоял в оцепенении — инстинкт и память не подвели его — возничим был Мессала!
Выбор лошадей, великолепие колесницы, осанка и более всего выражение холодных, резких орлиных черт лица, выработанное в его соотечественниках многими поколениями власти над миром, говорили Бен-Гуру, что Мессала не изменился: по-прежнему надменный, самоуверенный и наглый; те же амбиции, цинизм и презрительное пренебрежение.
ГЛАВА VIII
Кастальский ключ
Когда Бен-Гур спускался по ступеням трибуны, поднялся на ноги араб и выкрикнул:
— Мужчины Востока и Запада, слушайте! Славный шейх Ильдерим приветствует вас. Он привел четырех скакунов, происходящих от любимцев Соломона Премудрого. Нужен человек, который сумеет править ими. Того, кто справится с этой задачей к удовольствию шейха, он обещает обогатить до конца дней. Здесь, в городе, в цирке, всюду, где собираются сильные мужчины, передайте это предложение. Так сказал мой господин, шейх Ильдерим Щедрый.
Объявление вызвало живую реакцию под тентом. К вечеру его будут повторять и обсуждать по всему Антиоху. Бен-Гур, услышав, остановился и, колеблясь, переводил взгляд с глашатая на шейха. Малух решил было, что он готов принять вызов, и испытал облегчение, когда Бен-Гур вернулся и спросил:
— Куда теперь, добрый Малух?
Рассмеявшись, он ответил:
— Если желаешь уподобиться всем, впервые посещающим Рощу, иди и узнай свою судьбу.
— Мою судьбу, говоришь? Хоть это и попахивает нечестием — пойдем к богине.
— Нет, сын Аррия, здешние аполлониты придумали лучший фокус. Вместо разговора с пифией или сивиллой они продадут тебе едва высохший лист папируса его. Опустишь в определенный источник, выступят стихи, в которых можно прочитать свое будущее.
Выражение интереса покинуло лицо Бен-Гура.
— Есть люди, которым нечего узнавать о будущем, — сказал он мрачно.
— Значит, ты предпочитаешь храмы?
— Храмы греческие?
— Говорят, да.
— Эллины достигли совершенства в архитектуре, но заплатили за него разнообразием. Все их храмы похожи один на другой. Как называется источник?
— Кастальский.
— О! Да он известен во всем мире. Идем туда.
По дороге Малух наблюдал за своим спутником и отметил, что, по крайней мере на время, настроение у него испортилось. Он не обращал внимания на встречных, ни звука не исторгли из него придорожные чудеса, он шагал молча, даже мрачно.
Мысли Бен-Гура занимал Мессала. Будто и часу не прошло с тех пор, как жестокие руки оторвали его от матери; и часу не прошло с тех пор, как римляне запечатали ворота отцовского дома. Он возвращался к лишенному надежды прозябанию на галерах, когда помимо бесконечного труда у него было только одно — мечты о мести, в каждой из которых занимал свое немалое место Мессала. Ее может избегнуть — не раз говорил он себе — Гратус, но Мессала — никогда! И, чтобы сделать нерушимым свой приговор, он снова и снова повторял тогда: «Кто указал на нас карателям? А когда я просил его о помощи — не для себя — кто издевался надо мной и ушел, смеясь?» И всегда мечты завершались молитвой: «В день, когда я встречу его, помоги мне, Бог моего народа! — помоги найти ему достойную казнь!»
И вот встреча стала реальностью.
Быть может, окажись Мессала больным бедняком, чувства Бен-Гура были бы иными; но было не так. Он нашел врага более чем преуспевающим в свете солнца и блеске золота.
Вот так то, что Малух счел упадком духа было напряженным обдумыванием, когда должна произойти встреча и как сделать ее наиболее запоминающейся.
Через некоторое время они свернули на дубовую аллею, где сновали в обоих направлениях группы людей, пеших, конных, женщины в паланкинах и, изредка, грохочущие колесницы.
В конце аллеи дорога плавно спускалась в низину, где с одной стороны поднимались серые отвесные скалы, а с другой — лежал свежий зеленый луг. Тут им открылся знаменитый Кастальский ключ.
Пробравшись сквозь толпу, Бен-Гур увидел струю воды, бьющую из каменного гребня в середине бассейна из черного мрамора, в котором она, покипев, исчезала, как в воронке.
У бассейна, в вырубленном в скале портике, сидел жрец, старый, бородатый, морщинистый, в просторном плаще с капюшоном — настоящий отшельник. Невозможно сказать, что более поражало пришедших сюда людей: вечно неиссякающий ключ или вечно неотлучный жрец. Он видел, слышал, его видели все, но он никогда не говорил. Время от времени паломник протягивал ему руку с монетой. Хитро мигнув глазами, тот забирал монету и давал в обмен лист папируса.
Получивший спешил сунуть папирус в бассейн, после чего, держа на солнце мокрый листок, получал в награду проявившуюся стихотворную надпись, и слава фонтана редко страдала от скудных достоинств поэзии. Не успел Бен-Гур воспользоваться услугами оракула, как на лугу показались новые гости, привлекшие внимание толпы у бассейна, и Бен-Гур не был исключением.
Сначала он увидел верблюда — очень высокого и очень белого, которого вел поводырь верхом на лошади. Беседка на верблюде поражала не только необычайным размером, но и окраской — она была малиновой с золотом. За верблюдом следовали еще два всадника на лошадях с копьями в руках.
— Чудесный верблюд, — сказал кто-то в толпе.
— Князь приехал издалека, — предположил другой.
— Скорее — царь.
— Будь под ним слон, я так и сказал бы — царь.
У третьего было совершенно особое мнение.
— Верблюд, да еще белый! — заявил он авторитетно. — Клянусь Аполлоном, друзья, там едут — вы же видите, что на верблюде двое — не цари и не князья; это женщины!
В разгар диспута незнакомцы прибыли к своей цели.
Вблизи верблюд выглядел не хуже, чем издалека. Более высокого и статного зверя этой породы не видел никто из собравшихся, хотя там были путешественники из дальних стран. Какие огромные черные глаза! Какая тонкая и белая шерсть! Как он подбирает ногу, как бесшумно ставит ее, и какое тогда у него широкое копыто! — никто не видел верблюда, равного этому! И как идет ему все это шелковое и золотое убранство! Серебряный звон колокольца плывет перед ним, а сам он шагает, будто не замечая ноши.
Но кто же мужчина и женщина в беседке?
Все глаза вопросительно обратились к ним.
Если первый был князем или царем, философы толпы должны были бы признать индифферентность времени. Видя изможденное лицо под огромным тюрбаном, кожу мумии, не позволявшую определить национальность, они с удовлетворением отметили бы, что срок жизни великих такой же, как и у малых. Если чему и можно было позавидовать, глядя на эту фигуру, то разве что шали, ее покрывавшей.
Женщина сидела по восточному обычаю среди шалей и кисеи превосходного качества. На ее руках выше локтя были надеты браслеты в виде кусающих собственный хвост змеек, скрепленные золотыми цепочками с браслетами на запястьях. Если не считать этих украшений, руки были обнажены, открывая взглядам свою естественную грацию. Одна из маленьких, как у ребенка, ладоней лежала на бортике беседки; пальцы блистали золотом колец и перламутром ногтей. На волосах ее была сетка, украшенная коралловыми бусинами и золотыми монетами, нити которых спускались на лоб и на спину, теряясь в массе прямых иссиня-черных волос, настолько прекрасных, что покрывало не могло ничего добавить к их красоте, а служило разве что защитой от солнца и пыли. Со своего высокого сидения она взирала на людей, столь занятая изучением их, что, казалось, не замечала интереса, который вызывала сама; и что было самым необычным — нет, вопиюще противоречащим обычаям знатных женщин, показывающихся на людях, — она смотрела, не закрывая лица.
Это было миловидное лицо, юное, овальное по форме, цвет же его не белый, как у гречанок, не смуглый, как у римлянок, не светлый, как у галлов, но с тем оттенком солнца, который дарит только Верхний Нил, и подарен он был коже столь прозрачной, что кровь просвечивала сквозь нее, как лампа сквозь абажур. Огромные глаза были тронуты по векам черной краской, какой с незапамятных времен пользовался Восток. Губы чуть приоткрыты, и в их алом озере блестели снежной белизной зубы. Ко всей этой красоте внешности читатель должен, наконец, добавить впечатление от гордой посадки маленькой классической головки на длинной и стройной шее — это была царственная женщина.
Как будто удовлетворенное людьми и местом чудесное создание обратилось к обнаженному до пояса богатырю-эфиопу, который вел верблюда, и животное опустилось на колени у бассейна, после чего женщина подала поводырю чашу, которую тот поспешил наполнить. В это мгновение раздался стук колес и копыт, нарушивший тишину, которая установилась с появлением красавицы, а затем стоявшие рядом с криками бросились в разные стороны.
— Этот римлянин собирается задавить нас. Смотри! — крикнул Бен-Гуру Малух и тут же подал пример к бегству.
Тот оглянулся на звук и увидел Мессалу, направляющего свою четверку прямо на толпу. На этот раз предоставлялась возможность рассмотреть его с более чем близкого расстояния.
На пути колесницы оставался только верблюд, который, возможно, был подвижнее своих собратьев, но в данный момент копыта покоились под мощным крупом, глаза были закрыты, и животное жевало свою бесконечную жвачку, беспечное, каким может быть только многолетний любимец своего хозяина. Эфиоп в ужасе заламывал руки. Старик в беседке сделал было движение чтобы бежать, но был остановлен как тяжестью лет, так и грузом достоинства, которого не согласился бы лишиться даже под страхом смерти, ибо оно стало частью его натуры. Да и женщине уже поздно было бежать. Бен-Гур, стоявший ближе всего к ним, закричал Мессале:
— Держи! Смотри, куда едешь! Назад, Назад!
Патриций хохотал, пребывая в прекрасном расположении духа, и видя только один путь к спасению, Бен-Гур сделал шаг вперед и быстро ухватил под уздцы левых пристяжную и коренника.
— Римская собака! Так-то ты ценишь жизнь? — крикнул он, налегая изо всех сил. Две лошади попятились, заставив остальных бежать по кругу, колесница накренилась так, что Мессала едва избежал падения, а его миртил, как сноп, повалился на землю. Видя, что опасность миновала, толпа облегченно расхохоталась.
Несравненная наглость не изменила римлянину. Он освободился от обернутых вокруг талии вожжей, отбросил их, спрыгнул с колесницы, взглянул на Бен-Гура и обратился к старику и женщине.
— Прошу вас простить меня — вас обоих. Я Мессала и клянусь Матерью земли, что не видел ни вас, ни вашего верблюда. Что же до этих людей — кажется, я переоценил свое искусство. Хотел посмеяться, а смеются они. Тем лучше для них.
Слова эти сопровождали беспечный взгляд и жест в сторону толпы, примолкшей, слушая. Уверенный в победе над массой обиженных, он сделал помощнику знак отвести колесницу в безопасное место и обратился прямо к женщине.
— Ты связана с этим почтенным человеком, чьего прощения, если оно еще не получено, я всеми силами постараюсь заслужить. Его дочь?
Она молчала.
— Клянусь Палладой, ты прекрасна! Берегись, чтобы Аполлон не принял тебя за свою утраченную любовь. Хотелось бы знать, какая страна может похвастать такой дочерью. Не отворачивайся! Мир! Мир! В твоих глазах солнце Индии, а в изгибе губ оставил знак своей любви Египет. Клянусь Поллуксом! Не отворачивайся к другому рабу, не подарив милости этому. Скажи, что я прощен.
Тут она прервала его.
— Можешь ли ты подойти ко мне? — улыбнувшись, спросила она Бен-Гура. — Прошу тебя, наполни эту чашу. Мой отец хочет пить.
— Я твой самый преданный слуга!
Бен-Гур повернулся, чтобы выполнить просьбу, и оказался лицом к лицу с Мессалой. Взгляды встретились, и в глазах еврея сверкал вызов, а римский искрился юмором.
— О незнакомка, равно жестокая и прекрасная, — сказал Мессала, помахав рукой. — Если Аполлон не похитит тебя, мы еще увидимся. Не ведая твоей страны, я знаю бога, чьим заботам тебя следует поручить, во имя всех богов я поручаю тебя… себе!
Видя, что миртил управился с лошадьми, он вернулся к колеснице. Женщина следила за его удалением, и во взгляде ее было что угодно, кроме неудовольствия. Но вот и вода. Она дала напиться отцу, потом приблизила чашу к своим губам, а затем, склонившись, передала ее Бен-Гуру, и никто еще не видел жеста более грациозного и благосклонного.
— Прошу, оставь ее себе. Она полна благословений, и все они — твои.
Тут же верблюд был поднят на ноги и уже готов был тронуться в путь, когда раздался голос старика:
— Подойди ко мне.
Бен-Гур почтительно приблизился.
— Ты был добр к страннику. Бог един, и именем его я благодарю тебя. Я — Балтазар, египтянин. В Великом Пальмовом Саду за селением Дафны, в тени пальм, стоят шатры шейха Ильдерима Щедрого. Мы его гости. Найди нас там. Там тебя будет ждать благодарность.
Бен-Гур, пораженный ясным голосом и учтивыми манерами старца, не отводя глаз смотрел за удалением верблюда, но заметит и то, что Мессала уехал с таким же беспечным весельем и издевательским смехом, с какими появился.
ГЛАВА IX
Обсуждаются гонки колесниц
Обычно никто не вызывает такой неприязни, как тот, кто повел себя хорошо, когда мы сплоховали. К счастью, Малух оказался исключением из правила. Событие, которому он был свидетелем, подняло Бен-Гура в его глазах, поскольку он не мог отказать молодому человеку в смелости и решительности; если бы еще удалось заглянуть в прошлое Бен-Гура, можно было бы сказать, что день прошел не без пользы для Симонида.
До сих пор удалось выяснить только два ценных факта: юноша был евреем и приемным сыном знаменитого римлянина. Кроме того, в проницательном уме эмиссара формировалось еще одно важное заключение — между Мессалой и сыном дуумвира существовала некая связь. Но что это за связь? Как это выяснить точно? При всей своей сообразительности он не мог придумать подходящего способа. Но тут сам Бен-Гур прервал напряженную работу его мысли, придя на помощь. Взяв Малуха под руку, он вывел спутника из толпы, снова обратившей свой интерес к старому жрецу у фонтана.
— Добрый Малух, — сказал он, останавливаясь, — может ли человек забыть свою мать?
Вопрос был неожиданным, не имел видимой связи с предыдущими событиями и принадлежал к тому роду, который повергает вопрошаемого в замешательство. Малух взглянул на Бен-Гура, надеясь прочитать в лице намек на значение вопроса, но увидел только ярко-красные пятна на щеках и следы подавленных слез в глазах; и он отвечал машинально:
— Нет! — добавив с жаром, — никогда, — и мгновение спустя, начиная собираться с мыслями: — Никогда, если он израилит! — И наконец, вполне овладев собой: — Моим первым уроком в синагоге была Шема, а вторым — слова сына Сирахова: «Всем сердцем почитай отца своего и не забывай родильных болезней матери твоей.»
Красные пятна на щеках Бен-Гура стали гуще.
— Твои слова возвращают меня в детство; и, Малух, они доказывают, что ты настоящий иудей. Кажется, я могу довериться тебе.
Бен-Гур отпустил руку собеседника, схватился за складки своего одеяния на груди и прижал их, будто пытаясь умерить боль или чувство, острое, как боль.
— Мой отец, — сказал он, — носил хорошее имя и не был обойден почестями в Иерусалиме, где жил. Ко времени его смерти моя мать была в расцвете женской красоты, и мало было бы сказать, что она праведна и красива: языком ее говорил закон доброты, ее руками держался в благополучии весь дом, и она встречала улыбкой каждый новый день. У меня была младшая сестра, мы составляли семью и были так счастливы, что я не видел изъяна в словах старого равви: «Бог не может быть повсюду — поэтому он создал матерей». Однажды произошел несчастный случай с сановным римлянином, когда он, во главе когорты, проезжал мимо нашего дома; легионеры проломили ворота, ворвались в дом и схватили нас. С тех пор я не видел ни мать, ни сестру. Не могу даже сказать, живы они или умерли. Не знаю, что с ними сталось. Но, Малух, человек, приезжавший на колеснице, присутствовал, когда нас разлучали; он указал на нас солдатам; он слышал мольбы моей матери и смеялся, когда ее тащили прочь от детей. Трудно сказать, что глубже запечатлевается в памяти, любовь или ненависть. Сегодня я узнал его сразу же, с самого первого взгляда и, Малух…
Он снова схватил слушателя за руку.
— Малух, он знает, он носит с собой тайну, за которую я готов отдать свою жизнь. Он мог бы сказать, жива ли она, где она и что с ней; если она — нет, они — скорбь превратила двух в одну — если они мертвы, он мог бы сказать, где они умерли, от чего, и где ждут меня их кости.
— Но не скажет?
— Нет.
— Почему?
— Я еврей, а он римлянин.
— Но и у римлян есть языки, а евреи, как их ни презирают, умеют находить путь к этим языкам.
— К таким, как этот? Нет. И кроме того, это государственная тайна. Все имущество моего отца было конфисковано и поделено.
Малух медленно кивнул, соглашаясь с доводом, затем спросил:
— Он не узнал тебя?
— Не мог. Я был обречен на смерть и давно считаюсь мертвым.
— Не могу понять, как ты не ударил его, — сказал Малух, поддаваясь чувству.
— Тогда он уже не смог бы послужить мне никогда. Я убил бы его, а Смерть, как ты знаешь, хранит тайны даже лучше, чем преступный римлянин.
Человек, носящий в себе такую страшную месть и способный отказаться от первой возможности, должен либо знать свое будущее, либо иметь в голове лучший план. С приходом этой мысли характер интереса Малуха к Бен-Гуру изменился — это уже не был служебный интерес эмиссара. Бен-Гур приобрел друга. Теперь Малух готов был помогать ему искренне и с восхищением.
После короткой паузы Бен-Гур продолжал:
— Я не могу отнять у него жизнь, пока он носит тайну, но могу наказать его и сделаю это, если получу твою помощь.
— Он римлянин, — сказал Малух, не колеблясь, — а я из колена Иудина. Я помогу тебе. Если хочешь, возьми с меня клятву — самую страшную клятву.
— Дай руку — этого довольно.
После рукопожатия, Бен-Гур сказал, просветлев:
— Просьба моя не затруднит тебя, друг мой, и не отяготит твою совесть. Но идем.
Они пошли по дороге через луг, и Бен-Гур первым прервал молчание.
— Ты знаешь шейха Ильдерима Щедрого?
— Да.
— Где его Пальмовый Сад? А точнее, Малух, как далеко он от Рощи Дафны?
Сомнение коснулось сердца Малуха. Он вспомнил о благоволении женщины у фонтана и спросил себя, может ли носящий в груди скорбь по матери, забыть о ней ради приманок любви. Однако он отвечал:
— До Пальмового Сада два часа езды на лошади или час на резвом верблюде.
— Благодарю тебя. И снова обращаюсь к твоим познаниям. Широко ли объявлены игры, о которых ты говорил? И когда они должны проводиться?
Эти вопросы, если не вернули доверие Малуха, то, по крайней мере, снова возбудили его любопытство.
— О да, это будут очень пышные игры. Префект богат и мог бы отказаться от своего поста, но успех увеличивает аппетит, и хотя бы только для того, чтобы завоевать друга при дворе, он постарается окружить помпой прибытие консула Максентия, который приезжает для завершения приготовлений к парфянской кампании. Жители Антиохии знают по опыту, какие деньги сулят эти приготовления, и они исхлопотали разрешение присоединиться к префекту в организации встречи. Месяц назад во все стороны отправились глашатаи с вестью об открытии цирка для празднества. Востоку хватило бы одного имени префекта, чтобы не сомневаться в богатстве игр, но если присоединяется Антиохия, все острова, все приморские города поймут, что ожидается нечто необычайное и либо придут сами, либо пришлют своих лучших атлетов. Это будет царское зрелище.
— А цирк? Я слышал, он второй после цирка Максима.
— Ты имеешь в виду римский? В нашем умещается двести тысяч зрителей; в вашем — на семьдесят пять тысяч больше; ваш построен из мрамора — наш тоже. По устройству они совершенно одинаковы.
— А правила те же?
Малух улыбнулся.
— Если б Антиохия могла позволить себе оригинальность, сын Аррия, Рим не был бы ее хозяином. Здесь действуют все законы цирка Максима за единственным исключением: там может стартовать не более четырех колесниц, а здесь — все сразу независимо от числа.
— Это греческое правило, — сказал Бен-Гур.
— Да, Антиохия более греческая, чем римская.
— Значит, Малух, я могу сам выбирать себе колесницу?
— И колесницу, и лошадей. Тут нет никаких ограничений.
Отвечая, Малух увидел, как озабоченность сменилась удовлетворением на лице Бен-Гура.
— И еще одно, Малух. Когда состоится празднество?
— О, прости… Завтра, послезавтра… — вслух считал Малух, — и, если говорить на римский манер, коли будет на то воля морских богов, прибудет консул. Да, на шестой день, считая от сегодняшнего начнутся игры.
— Времени немного, Малух, но достаточно, — последние слова были произнесены решительно. — Клянусь пророками нашего древнего Израиля! Я снова возьмусь за вожжи. Постой, но есть ли уверенность, что Мессала будет в числе участников?
Теперь Малух понял план и мгновенно оценил открывающиеся возможности для унижения римлянина, но он не был бы настоящим сыном Иакова, если бы не поинтересовался шансами. Дрожащим от возбуждения голосом он спросил:
— У тебя есть опыт?
— Не беспокойся, друг мой. Последние три года победители в цирке Максима получали свои венки только по моей милости. Спроси их, спроси лучших из них, и они скажут тебе то же. На последних больших играх сам император предлагал мне патронаж, если я возьму его лошадей и буду состязаться против представителей всего мира.
— Но ты отказался?
— Я… Я иудей, — казалось, Бен-Гур как-то уменьшился в размерах при этих словах, — хоть на мне и было римское платье, я не осмеливался делать профессионально то, что легло бы тенью на имя моего отца в кельях Храма. Что дозволено изучать на палестре, было бы недостойнным на арене цирка. И если теперь я решаюсь выйти на дорожку, то клянусь, Малух, не за призом или наградой.
— Будь осторожней с клятвами! — воскликнул Малух. — Награда — десять тысяч сестерциев — этого хватит на всю жизнь!
— Не мою — пусть префект увеличивает награду хоть в пятьдесят раз. Дороже этого, дороже все имперских доходов с первого года правления первого Цезаря для меня возможность унизить врага. Закон разрешает месть.
Малух улыбнулся и кивнул, говоря:
— Верно, верно. Не сомневайся, я понимаю тебя, как еврей еврея.
— Мессала будет состязаться, — продолжал он. — Он столько раз провозглашал это на улицах, в банях и театрах, что менять решение поздно. К тому же его имя вписано в таблички каждого юного мота в Антиохии.
— Ты имеешь в виду пари, Малух?
— Да, ставки. И каждый день он демонстративно выезжает на тренировки, как сегодня.
— Так это были те самые колесница и кони, на которых он намерен состязаться? Благодарю, благодарю тебя, Малух! Ты уже помог мне. Я доволен. Теперь будь моим проводником в Пальмовый Сад и представь шейху Ильдериму Щедрому.
— Когда?
— Сегодня. Лошадей можно просить уже сегодня.
— Так они тебе понравились?
Бен-Гур отвечал с воодушевлением:
— Я видел их всего мгновение, потому что потом появился Мессала, и я уже не мог думать ни о чем другом; однако я узнал в них кровь, составляющую чудо и славу пустыни. Таких скакунов я видел только однажды в конюшнях цезаря, но увидев их раз, узнаешь всегда. Встретив тебя завтра, Малух, я узнаю, даже если ты не поприветствуешь меня; узнаю по лицу, фигуре, манерам; по тем же признаком я узнаю их и с той же уверенностью. Если все, сказанное о них, правда, и если мне удастся овладеть их духом, тогда я смогу…
— Выиграть сестерции! — смеясь, закончил Малух.
— Нет, — быстро ответил Бен-Гур. — Я сделаю то, что более приличествует наследнику Иакова — унижу врага самым публичным способом. Но, — добавил он нетерпеливо, — мы теряем время. Как быстрее добраться до шатров шейха?
Малух задумался на минуту.
— Лучше всего отправиться прямо в селение, которое, к счастью, недалеко. Если там найдется два резвых верблюда, то дороги едва на час.
— Так в путь!
Селение оказалось ансамблем дворцов и прекрасных садов, меж которых стояли караван-сараи княжеского типа. Дромадеры нашлись, и путешествие в Пальмовый Сад началось.
ГЛАВА X
Бен-Гур узнает о Христе
За селением открылась волнистая возделанная равнина — сады Антиохии. Каждый клочок земли здесь использовался; крутые склоны гор были покрыты террасами, и даже гребни их освежала зелень виноградников, обещавших, помимо благодатной тени, скорое вино и пурпурные спелые грозди. За бахчами, посадками абрикосовых и фиговых деревьев, апельсиновыми и лимонными рощами виднелись белые хижины поселян, и всюду Достаток — счастливый сын Мира свидетельствовал о своем присутствии тысячами столь очевидных признаков, что благодушный путешественник не мог не отдать должное Риму.
Дорога привела друзей к Оронту, извивам которого она следовала, то взбираясь на голые утесы, то сбегая в густонаселенные долины ; и если земля зеленела листвой дубов, сикамор, мирта, лавра и земляничного дерева, то вода сияла отражением солнечного света, который уснул бы, коснувшись ее, если бы не бесконечная вереница кораблей, говорящих о море, далеких народах, знаменитых странах и ценных диковинах. Ничто так не будит воображение, как белый парус, наполненный дующим в открытое море ветром, — ничто, кроме паруса, бегущего к берегу после счастливого путешествия. Друзья ехали вдоль реки, пока не приблизились к озеру, питаемому ее водами. Над прозрачной глубиной склонились пальмы, и, свернув к ним, Малух хлопнул в ладоши.
— Вот он — Пальмовый Сад!
Того, что увидел Бен-Гур, не найдешь нигде, кроме оазисов Аравии или берегов Нила. Под ногами лежат ковер свежей травы — столь же редкое для сирийской земли, сколь и прекрасное ее творение; над головой сквозь кроны величественных финиковых пальм сквозило бледно-голубое небо. Мощная колоннада стволов, изумрудный от зелени травы воздух, кристальная чистота озера — все это могло соперничать с самой Рощей Дафны.
— Смотри, — сказал Малух, указывая на ствол одного из гигантов. — Каждое кольцо означает год жизни. Сосчитай их от корней до кроны и, если шейх скажет, что эта роща была посажена до того, как Антиохия узнала Селевкидов, не сомневайся в его словах.
Невозможно смотреть на совершенство пальмы, не ощущая собственную мизерность, она узурпирует действительное бытие, превращая нас в созерцателей и поэтов. Этим объясняются восславления, получаемые ею от художников, начиная со времен первых царей, когда не было найдено на земле иного образца колонн для дворцов и храмов; и этим же были вызваны слова Бен-Гура:
— Сегодня на трибуне, добрый Малух, шейх Ильдерим показался мне очень заурядным человеком. Боюсь, иерусалимские рабби смотрели бы на него с презрением, как на сына эдомских собак. Как он стал владельцем Сада? И как удалось отстоять это сокровище от алчности римских правителей?
— Если благородство крови даруется временем, сын Аррия, то старый Ильдерим — человек, хотя и необрезанный эдомит, — с теплотой в голосе произнес Малух. — Все его предки были шейхами. Один из них — не берусь сказать, как Давно он жил и творил добрые дела, — однажды спас от охоты мечей некоего царя. Предание говорит, что он одолжил беглецу тысячу всадников, знавших тропы и убежища пустыни, как пастухи знают скудные склоны своих пастбищ; отряд уводил царя от преследователей, пока не представился удобный случая насадить их на копья, и тогда вернул ему трон. И царь, говорят, не забыл услуги — он привел шейха на это место и позволил ему разбить здесь шатры и привести свой род и свои стада, потому что озеро, и деревья, и вся земля до самых гор принадлежит ему и его потомкам навечно. С тех пор никто не посягал на это владение. Последующие правители находили благоразумным поддерживать хорошие отношения с племенем, которому Господь ниспослал умножение людей, лошадей, верблюдов и богатств и сделал их хозяевами дорог в пустыне, так что в любое время они могли сказать торговле: «Иди с миром» или «Остановись!», и как они скажут, так и будет. Сам префект в своей господствующей над Антиохией цитадели считает добрыми дни, когда Ильдерим, названный Щедрым за благие дела, которые совершал всеми доступными человеку путями, со своими женами и детьми, верблюдами и лошадьми и всем, что есть у шейха, кочуя, подобно нашим праотцам Аврааму и Иакову, решает сменить ненадолго свои горькие колодцы на благодать, которую ты видишь вокруг.
— Тогда непонятно другое, — сказал Бен-Гур, слушавший так внимательно, будто возлежал на удобном ложе, а не ехал на дромадере. — Я видел, как шейх рвал бороду, проклиная себя за то, что доверился римлянину. Цезарь, если узнает об этих словах, может сказать: «Мне не угоден такой друг; уберите его».
— Это было бы проницательное суждение, — улыбнулся Малух. — Ильдерим не друг Рима; он хранит обиду. Три года назад парфяне перерезали дорогу из Бозры в Дамаск и захватили караван, везущий, помимо прочего, налоги с тамошним провинций. Они перебили всех пленников — что не было бы сочтено грехом в Риме, получи он обратно свое добро. Сборщики налогов, на которых лежала ответственность за сокровища, пожаловались Цезарю, Цезарь призвал к ответу Ирода, а тот захватил собственность Ильдерима, которого обвинил в преступном небрежении обязанностями. Шейх обратился к Цезарю, но с равным успехом можно было ждать ответа от сфинкса. Старик уязвлен в самое сердце и с тех пор лелеет гнев, растущий день ото дня.
— Но он не может ничего сделать, Малух.
— Верно, — ответил Малух, — но это требует дальнейших разъяснений, которые я дам, если наша беседа будет продолжена. Однако смотри, как рано начинается гостеприимство шейха — дети обращаются к тебе.
Дромадеры остановились, и Бен-Гур взглянул на девочек в бедной сирийской одежде, предлагавших ему корзины фиников. Невозможно было отказаться от свежесобранных плодов, он принял их, и человек на дереве, у которого остановились гости, крикнул:
— Мир вам — и добро пожаловать!
Поблагодарив детей, друзья двинулись вперед, предоставив выбор хода своим верблюдам.
— Должен сказать, — продолжал Малух, время от времени прерываясь, чтобы отведать финик, — что купец Симонид дарит меня своим доверием и иногда оказывает честь, спрашивая совета в делах; а поскольку я часто бываю в его доме, то знаком со многими друзьями Симонида, которые, зная о моих отношениях с хозяином, свободно говорят при мне. Таким образом мне стали известны некоторые секреты шейха Ильдерима.
На миг внимание Бен-Гура отвлеклось. Перед его мысленным взором предстал чистый, нежный и привлекательный образ Эсфири, дочери купца. Ее темные глаза, светившиеся еврейским огнем, скромно встретили его взгляд, он слышал шаги девушки, несущей ему вино, и голос, предлагающий чашу; и так сладок был голос, что слова казались излишними. Милое видение рассеялось, когда он снова взглянул на Малуха.
— Несколько недель назад, — говорил Малух, — старый араб навестил Симонида и застал там меня. Я заметил, что он чем-то взволнован, и из почтения хотел удалиться, но был остановлен. «Израилиту, — сказал он, — будет интересна странная история, которую я собираюсь рассказать». Ударение на слове израилит возбудило мое любопытство. Я остался, и вот вкратце суть рассказанного — я буду очень краток, потому что мы уже подъезжаем к шатру, где ты сможешь услышать детали от самого хозяина. Много лет назад в шатер Ильдерима в пустыне вошли три человека. Все они были чужестранцами — индус, грек и египтянин; и приехали на верблюдах, самых больших из когда-либо виденных шейхом и безупречно белых. Он принял гостей и оставил на ночлег. Утром они молились, обращаясь — никогда прежде он не слышал такой молитвы — к Богу и Сыну его, и много другого таинственного было в этой молитве. После утренней трапезы египтянин рассказал, кто они и откуда приехали. Каждый из них видел звезду, из которой звучал голос, велевший идти в Иерусалим и спросить: «Где рожденный Царь Иудейский?» Они повиновались. Из Иерусалима звезда привела в Вифлеем, где, в пещере, они нашли новорожденного младенца, перед которым преклонились, а преклонившись, принеся дары и признав сущность младенца, немедленно сели на верблюдов и бежали к шейху, ибо Ирод — имелся в виду Ирод, названный Великим, — убил бы их, если бы смог захватить. Верный своему обычаю шейх позаботился о них и укрывал у себя год, после чего они, оставив богатые дары, уехали каждый своим путем.
— В самом деле чудесная история, — воскликнул Бен-Гур. — Как, ты говоришь, они спрашивали в Иерусалиме?
— Они должны были спросить: «Где рожденный Царь Иудейский?»
— И все?
— Было еще что-то, но я не могу вспомнить.
— И они нашли дитя?
— Да, и поклонились ему.
— Это чудо, Малух.
— Ильдерим — почтенный человек, хотя и вспыльчивый, как все арабы. Его язык не знает лжи.
В голосе Малуха звучала уверенность. Тем временем забытые дромадеры сами забыли о своих седоках и свернули с дороги пощипать траву.
— Слышал ли с тех пор Ильдерим об этих троих? — спросил Бен-Гур. — Что с ними стало потом?
— Именно потому он и пришел к Симониду в день, о котором я рассказываю. В предыдущую ночь у него снова появился египтянин.
— Где?
— Здесь, в шатре, к которому мы едем.
— Как он узнал этого человека?
— Так же, как ты — лошадей сегодня. По лицу и манере держаться.
— Только по этому?
— Он приехал на том же огромном белом верблюде и назвал то же имя — Балтазар.
— О чудо Господне! — в возбуждении воскликнул Бен-Гур.
— Отчего же, — удивился Малух.
— Ты сказал Балтазар?
— Да, Балтазар, египтянин.
— Это имя человека, которого мы видели сегодня у ключа, — египтянин Балтазар.
Теперь настал черед прийти в возбуждение Малуху.
— Верно, — сказал он, — и верблюд был тот же… и ты спас этому человеку жизнь.
— А женщина, — произнес Бен-Гур, думая вслух, — женщина была его дочерью.
Он задумался, и читатель несомненно скажет, что мысли были о женщине, и что образ ее оказался более привлекательным, чем образ Эсфири, хотя бы уже потому, что дольше оставался с нашим героем; но нет…
— Повтори еще раз, — сказал он. — Так ли должен был звучать вопрос: «Где тот, кто должен стать Царем Иудейским?»
— Не совсем так. Там было: «рожден Царем Иудейским». Эти слова шейх услышал в пустыне, и с тех пор он ждет прихода царя, и никто не мог поколебать его в вере, что царь придет.
— Как царь?
— Да. И как несущий Риму его рок — так говорит шейх.
Бен-Гур помолчал, размышляя и пытаясь умерить свои чувства.
— Старик — один из многих миллионов, — медленно произнес он, — многих миллионов тех, чья обида ждет отмщения; и странная вера — хлеб и вино его надежды, ибо кто; кроме Ирода, может быть царем иудейским, пока существует Рим? Но вернемся к рассказу. Слышал ли ты ответ Симонида?
— Если Ильдерим — почтенный человек, то Симонид — мудрый, — ответил Малух. — Я слышал, как он сказал… Но послушай! Кто-то едет нам навстречу.
Шум усиливался, пока они не разобрали тарахтение колес, смешанное со стуком лошадиных копыт, а мгновение спустя появился верхом на лошади шейх Ильдерим собственной персоной, сопровождаемый кавалькадой, в составе которой была и колесница, запряженная четырьмя рыжими арабами. Подбородок шейха, утонувший в длинной белой бороде, был опущен на грудь. Друзья прервали его путь, но, увидев их, он поднял голову и сказал радушно:
— Мир вам!.. О, мой друг Малух! Добро пожаловать! И скорее скажи, что ты не уезжаешь, а только прибыл с вестями от доброго Симонида — да продлит Бог его отцов дни жизни этого человека! Ну же, берите поводья, вы оба, и поезжайте за мной. У меня найдутся хлеб и лебен[6] или, если это вам больше по вкусу, арак и мясо козленка. Едем.
Они последовали до входа в шатер, где, когда гости спешились, хозяин уже встречал их, держа в руках поднос с тремя чашами густого напитка, только что налитого из закопченной кожаной бутылки, которая висела на центральном столбе.
— Пейте, — сказал шейх, — пейте, ибо это — сама доблесть кочевников.
Каждый взял по чаше и выпил, оставив только пену на дне.
— А теперь входите во имя Бога.
Войдя в шатер, Малух отвел шейха в сторону и тихо переговорил с ним, после чего подошел к Бен-Гуру и извинился.
— Я рассказал шейху о тебе, и он намерен дать лошадей на испытание завтра утром. Он твой друг. Я сделал все, что мог, остальное — за тобой; мне же позволь вернуться в Антиохию. У меня там назначена встреча нынче вечером. Мне непременно нужно быть там. Вернусь завтра, готовый, если за ночь не случится ничего непредвиденного, оставаться с тобой до конца игр.
Обменявшись добрыми пожеланиями, Малух отправился в обратный путь.
ГЛАВА XI
Мудрый раб и его дочь
Когда нижний рог молодой луны касается остроконечных пиков горы Сульфия и две трети населения Антиохии выходит на крыши своих домов, наслаждаясь ночным бризом, если он есть, или обмахивается веерами, когда ветер утихает, Симонид сидит в кресле, ставшем частью его самого, и смотрит с террасы на реку и свои покачивающиеся у пристани суда. Стена за его спиной бросает тень до противоположного берега. Над ним — неиссякаемая сутолока моста. Эсфирь держит поднос с его скудным ужином: несколько лепешек, тонких, как облатки, немного меда и кувшин молока.
— Малух запаздывает, — говорит он, обнаруживая ход своих мыслей.
— Ты уверен, что он придет? — спрашивает Эсфирь.
— Если только ему не пришлось отправиться в море или пустыню.
В голосе Симонида звучала спокойная уверенность.
— Он может написать.
— Нет, Эсфирь. Он отправил бы письмо сразу, как только понял, что не сможет вернуться; поскольку письма не было, я знаю, что он может прийти сам и придет.
— Надеюсь, ты прав, — тихо ответила девушка.
Что-то в тоне сказанного привлекло его внимание; это могла быть интонация, могло быть желание. Крошечная птичка не может взлететь с ветви дерева-гиганта, не заставив вздрогнуть каждую его клетку; так всякий ум бывает временами чувствителен к самым незначительным словам.
— Ты надеешься, что он придет, Эсфирь?
— Да, — ответила она, поднимая глаза.
— Почему? Ты можешь сказать? — настаивал он.
— Потому что… — она колебалась, — потому что молодой человек… — она не стала продолжать.
— Наш господин. Ты это хотела сказать?
— Да.
— И ты по-прежнему думаешь, что мне не следовало отпускать его, не сказав, что он может прийти, если захочет, и владеть нами — и всем, что у нас есть — всем, Эсфирь: товарами, шекелями, судами, рабами и огромным кредитом, который для меня — тканная золотом и серебром мантия величайшего из ангелов — Успеха.
Она ничего не ответила.
— Это тебя совершенно не трогает? Нет? — сказал он с едва заметной горечью. — Ну-ну, я уже знаю, Эсфирь, что самая страшная действительность не бывает невыносимой, когда приходит из-за туч, сквозь которые мы давно смутно различали ее — не бывает — даже если это смертная мука. Думаю, так будет и со смертью. И следуя этой философии, рабство, которое нас ждет, со временем станет сладким. Уже сейчас мне приятно подумать, какой счастливый человек наш господин. Богатство не стоило ему ничего — ни рвения, ни капли пота, ни даже мысли о нем; оно сваливается нежданно в расцвете его молодости. И, Эсфирь, прости мне немного тщеславия, он получает то, что не мог бы купить на рынке за все свое состояние — тебя, дитя мое, моя дорогая; тебя — росток из могилы моей утраченной Рахили.
Он привлек ее к себе и поцеловал — один раз от себя и второй — от ее матери.
— Не говори так, — сказала она, когда отец разжал объятия. — Давай думать о нем лучше; он знает, что такое скорбь, и отпустит нас на свободу.
— У тебя тонкие чувства, Эсфирь, и ты знаешь, что я полагаюсь на них в трудных случаях, когда надо составить хорошее или дурное мнение о человеке, стоящем перед тобой, как стоял он нынче утром. Но… но, — голос его отвердел, — эти члены, которые более не служат мне, это изуродованное тело, утратившее человеческий облик — не все, что я приношу ему с собой. О нет! Я приношу ему душу, одержавшую верх над пытками и римским презрением, которое страшнее пыток, я приношу ему ум, способный видеть золото на расстоянии большем, чем проходили корабли Соломона, и могущий доставить это золото в свои руки — в эти ладони, Эсфирь, в пальцы, которые умеют схватить и удержать, даже если у золота вырастут крылья, другими словами — ум, способный строить хорошие планы, — он остановился и рассмеялся. — Что там, Эсфирь, прежде, чем эта луна, приход которой празднуют сейчас во дворах Храма на Святой Горе, перейдет в следующую фазу, я могу охватить весь мир, поразив самого Цезаря, ибо знай, дитя, что я обладаю способностью, которая ценнее любого из пяти чувств, дороже совершенного тела, важнее, чем отвага и воля, полезнее, чем опыт — лучшее, что приносит обычно долгая жизнь — способность, наиболее приближающая человека к Богу, но которую, — он остановился и снова засмеялся, не горько, а по-настоящему весело, — но которую даже великие не умеют достаточно ценить, толпа же полагает несуществующей — способность подвигать людей служить моим целям и служить верно, благодаря чему я умножаю себя в сотни и тысячи раз. Так мои капитаны бороздят моря и честно привозят мне прибыль; так Малух следует за юношей, нашим хозяином, и непременно… — тут раздался звук шагов. — Ну, Эсфирь, не говорил ли я? Вот он, он несет добрые вести. Ради тебя, моя едва распускающаяся лилия, молю Господа Бога, не забывающего заблудших овец Израиля, чтобы вести были добрыми и успокоительными. Сейчас мы узнаем, отпустит ли он тебя с твоей красотой и меня с моими способностями.
Малух подошел к креслу.
— Мир тебе, добрый господин, — сказал он с глубоким почтением, — и тебе, Эсфирь, совершеннейшая из дочерей.
Он стоял смиренно; манеры и приветствие делали трудным вопрос о его отношениях с Симонидом и Эсфирью: одни принадлежали слуге, другое — близкому другу. Симонид же, что было его обыкновением в делах, ответив на приветствие, перешел сразу к главному.
— Что молодой человек, Малух?
Все события дня были изложены спокойно и в самых простых словах, которые не перебивались до конца не только звуком, но даже движением сидящего в кресле слушателя; если бы не широко раскрытые горящие глаза и, изредка, долгий вздох, его можно было бы счесть изваянием.
— Благодарю тебя, Малух, — сердечно сказал он, когда рассказ был завершен. — Ты хорошо справился с задачей — никто не смог бы сделать это лучше. Но что ты скажешь о национальности молодого человека?
— Он израилит, добрый господин, и из колена Иудина.
— Ты уверен?
— Вполне.
— Кажется, он немного рассказал тебе о своей жизни.
— Он успел научиться быть осторожным. Я мог бы даже назвать его недоверчивым. Он отвергал все мои попытки вызвать на откровенность, пока мы не покинули Кастальский ключ, направляясь к селению Дафны.