/ Language: Русский / Genre:prose_rus_classic,

Избранное

Лев Гинзбург


Гинзбург Лев Владимирович

Избранное

Лев Гинзбург

Избранное

Лев Гинзбург (1921-1980) хорошо известен читателям как поэт, переводчик, знаток истории и культуры Германии.

"Избранное" включает в себя его лучшие произведения в прозаическом жанре. "Бездна" и рассказы из книги "Цена пепла" разоблачают военных преступников, орудовавших на нашей земле в годы Великой Отечественной войны. "Разбилось лишь сердце мое..." - роман во многом автобиографичный, вобравший в себя впечатления от многочисленных поездок и встреч писателя, содержит его раздумья о времени и своем творческом труде.

СОДЕРЖАНИЕ

Евгений Сидоров. В защиту человечности и культуры

ИЗ КНИГИ "ЦЕНА ПЕПЛА"

Попытка к бегству

Сюжет для романа

Лицо времени

Зимние размышления

"Дело Эйхмана"

Дитя человеческое

БЕЗДНА. Повествование, основанное на документах

РАЗБИЛОСЬ ЛИШЬ СЕРДЦЕ МОЕ... Роман-эссе

В ЗАЩИТУ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ И КУЛЬТУРЫ

Лев Владимирович Гинзбург (1921-1980) был выдающимся переводчиком немецкой поэзии и замечательным публицистом. Всю свою творческую жизнь он писал о Германии, о ее великих поэтах, о кошмарной ночи фашизма, опустившейся над Европой, о человеческом достоинстве и героизме сопротивления, о советском народе, вынесшем основную тяжесть борьбы с гитлеризмом. В переводах Гинзбурга зазвучали по-русски десять веков немецкой демократической поэзии - от вагантов до Иоганнеса Бехера. В его документально-публицистических книгах "Цена пепла", "Бездна", "Потусторонние встречи" запечатлены дни позора и печали немецкой нации, круги ада на земле, созданного нацистским режимом.

Две ипостаси творчества Гинзбурга неразделимы, они питали друг друга. Волею судьбы, таланта, воспитания он оказался как бы в эпицентре борьбы между культурой и безумием, гуманизмом и человеконенавистничеством. Эти две Германии навсегда столкнулись в его сердце.

Когда вышла книга народных немецких баллад в переводе Гинзбурга, он получил письмо от одной русской женщины, которая писала, что три года провела на оккупированной территории. "У этой женщины убили дочь, муж ее погиб на войне. К немцам она прониклась ненавистью, ей казалось, что на всю жизнь. И вот она писала: "Эти стихи спасли меня от ненависти. Не может быть плохим народ, у которого есть такие песни. Не народ, видимо, виноват..."

Политически страстное, умное перо писателя-коммуниста и сейчас, когда его нет среди нас, продолжает бороться за мир, за высокую поэзию любви и правды, против любых проявлений фашизма и мракобесия. Он с полным правом мог поставить в эпиграф своей последней прозаической книги "Разбилось лишь сердце мое..." строки из переведенного им "Парцифаля":

И это вот что означало:

Все человечество кричало

И в исступлении звало

Избыть содеянное зло...

Биография Льва Гинзбурга достаточно типична для советского интеллигента-гуманитария его поколения. Он родился в Москве в семье юриста, учился в школе № 240 на Рождественском бульваре, с детства писал стихи и изучал немецкий язык, занимался в литературной студии Дома пионеров под руководством Михаила Светлова. Осенью 1939 года Гинзбург стал студентом Института истории, философии и литературы, но учиться там ему фактически не пришлось. 27 сентября он был призван в армию и отправлен на Дальневосточный фронт, где прослужил шесть с половиной лет до окончания второй мировой войны. Потом были годы учебы в Московском университете на филфаке, первые опубликованные переводы, вступление в литературу.

Такова внешняя канва начала этой творческой биографии. Гораздо более существенна внутренняя, духовная сторона дела. Читатель книги, к которой я пишу сейчас короткое предисловие, многое узнает об авторе - как о человеке и художнике - прямо из его уст. Гинзбург тяготел к исповеди, особенно в последние годы жизни. И к документу как основе неприкрашенного свидетельства о времени и себе.

Пепел погибших в нацистских лагерях смерти стучал в его сердце, когда он писал свои немецкие заметки "Цена пепла". Кровавая история фашистской зондеркоманды СС 10-а послужила основой для книги "Бездна". "Это. наша боль, - писал он, - наше дело, долг, возложенный на наше поколение: до конца рассчитываться за всех убитых, замученных, загубленных, рассчитываться за всех вместе и за каждого в отдельности - от прославленных мучеников, чьи имена высечены на граните и начертаны золотом на мраморе, до безвестного, еще не успевшего получить имени ребенка, оторванного от материнской груди и брошенного в могильный ров..."

И он рассчитывался, заглядывая в "бездны" предательства и преступлений против человечности, называя имена палачей и жертв, раскрывая психологию душегубства. Он шел по следам военных преступников, живших в Западной Германии, и предавал гласности их прошлое. Это были его боль и его дело, как и дело сближения двух поэтических культур - русской и немецкой.

Кое-кто на Западе хотел бы сегодня переписать историю нацизма, фальсифицировать некоторые ее страницы, преуменьшить значение подвига Советской Армии и советского парода. Антифашистские произведения Гинзбурга в ряду тех, которые скрупулезно восстанавливают правду о гитлеризме. Они звучат как предупреждение новым поколениям, призывают к бодрствующему разуму, чей сон, по слову Гойи, способен рождать чудовищ.

Галерея психологических портретов палачей всех рангов - от Гиммлера до Эйхмана - и их приспешников, предателей Родины, полицаев и карателей, запятнавших свои руки кровью миллионов ни в чем не повинных людей - русских, поляков, евреев, белорусов, украинцев, французов, голландцев, немцев, детей, женщин, стариков, - дана Гинзбургом в суховатой оправе фактов, без повышенно эмоциональной риторики. Гнев и сострадание, ненависть и боль клокочут внутри, как лава, и тем сильнее действуют на наше сознание и чувства извлечения из документов и протоколов, зафиксировавших злодеяния гитлеровцев. Да они и сами писали свою историю не только пулей, веревкой виселицы, газом душегубок, огнем крематориев, но и выверенной отчетной цифирью, подробным реестром жертв, педантичной бухгалтерией смерти.

Со страниц книг Льва Гинзбурга во весь рост встает и другая Германия Генриха Гейне и Эрнста Тельмана, Германия Сопротивления и социалистической стройки. В послевоенные годы писатель обрел много друзей в ГДР и ФРГ, он пишет об этих людях - поэтах, журналистах, ученых - с чувством симпатии и душевной близости. Он вновь и вновь обращается к прогрессивной немецкой поэзии, которая из века в век сражалась против рабства и угнетения, против филистерской пошлости и милитаристского смрада за духовно свободного человека.

Позволю себе личную ноту. В конце семидесятых мы на короткое время сошлись с Гинзбургом поближе. Он дружил с писателями, которых я глубоко уважал и уважаю: Юрием Трифоновым, Иосифом Диком, Еленой Николаевской, Булатом Окуджавой, Евгением Винокуровым, Константином Ваншенкиным, Юрием Давыдовым. Он дарил мне свои книги, и в ответ на его перевод средневековой поэмы "Рейнеке-лис" я послал шутливое четверостишие:

Скажу, нахально осмелев,

Опровергая Брема:

Лис - Рейнеке и Гинзбург - Лев

Теперь одна поэма.

- Ну вот, эпиграммой отделался, - сказал он, улыбнувшись. - Мог бы и рецензию написать.

Рецензию я так и не написал, ибо не чувствовал себя вправе профессионально судить о тонкостях перевода. Но последнюю книгу Гинзбурга "Разбилось лишь сердце мое..." читал по его просьбе в рукописи и рецензировал для издательства "Советский писатель".

Он не сразу озаглавил ее вещей стихотворной строкой Генриха Гейне. Были колебания в выборе названия. Для Гинзбурга эта книга означала очень многое, если не всё. Какой-то глубиной подсознания он предчувствовал, что она может стать прощанием, финалом, хотя вслух никогда не признавался в этом.

"Любая человеческая личность, - пишет автор в предуведомлении к книге, - как бы ни была она угнетена заботами повседневности, вмещает в себя весь мир, исторический опыт поколений, причастна к высочайшим понятиям. Земное и духовное начала переплетены в жизни и в каждом из нас, ежесекундно проникают друг в друга. Дух, вырываясь из-под ярма бытия, устремляется ввысь, и он же силой земного притяжения возвращается к нам на землю".

Человеческая личность Гинзбурга вмещала множество действительностей, жизней, авторов и персонажей, потому что он был переводчиком милостью божьей и всякий раз, не теряя себя, оставаясь самим собой, всем существом вживался в судьбу и время переводимых поэтов.

Что она по жанру, эта книга? Роман-автобиография, комментарий к собственным переводам, путешествие по столетиям немецкой культуры, исповедь сына века? Все это есть в ней, написанной свободно и поэтично, с тем неподдельным жаром внутреннего огня, который согревает и облагораживает читательское сердце.

"Дух бессилен, если его не питают знания", - сказано автором, совершающим вместе с нами увлекательный путь по средневековью немецкой поэзии: лирика вагантов, великая поэма "Парцифаль", барокко. Лица и голоса воскресают, звучат, светятся, страдают. Здесь особенно выделяются страницы, посвященные судьбе и поэзии "воинственного утешителя" Грифиуса, современника Тридцатилетней войны, по существу открытого Гинзбургом для русского читателя. Поэтический перевод становится жизнью, познанием, искусством самого высокого толка. Будь моя воля, я рекомендовал бы эту книгу как настольную для каждого молодого переводчика.

Но это и роман. Роман о собственной жизни. Смелая книга, откровенная. Книга о времени трудном и единственно данном поколению, к которому принадлежал автор.

Очень важно сегодня в потрясенном мире, еще недавно пережившем трагедию второй мировой войны, в мире, над которым нависла тень новой катастрофы, говорить и писать о культуре, в ее защиту. Книга Гинзбурга выполнена в лучших традициях русского и европейского гуманизма, интернационализма. Ее антифашистский пафос взрывчато актуален; он обращен не столько к истории, сколько к будущему, которое по-прежнему чревато воинственным национализмом в самых разных своих проявлениях.

Подробный, внешне бесстрастный отчет старика Миндлина, пережившего в оккупации гетто, потрясает.

Чудесно написано о цыганах, которые внезапно сошлись в сознании автора с вагантами,- рифмуются судьбы, мотивы, страстная неприкаянность, любовь к свободе.

Такая книга не могла быть написана, если бы не личная драма, только что свершившаяся, не остывшая. Смерть жены, самого близкого человека, вошла в книгу как реальная боль, вошла сдержанно, достойно.

"Мы часто все употребляем слово "смертные", не думая, что оно относится к нам самим. А ведь осознание краткости жизни возлагает на нас высокий долг. В припадке обиды или раздражения мы иногда не разговариваем со своими близкими, забывая, что потом они, умерев, не смогут разговаривать с нами вечно... Бойтесь ссор! Каждая ссора может оказаться последней! Старайтесь простить друг другу все, что можно простить. Знайте, что высшее счастье, истинное счастье - возможность видеть любимое существо. Других любимых не будет!"

Оттого что автор так беззащитно открыт читателям, ему особенно веришь. Нужно было решиться. Горе всегда смелее и больше счастья.

Радость радости не приносила.

Счастье длилось короткий миг.

Только горе - великая сила

Длится дольше столетий самих.

(Борис Слуцкий)

Я не говорю подробно о переводческих, профессиональных вопросах, которые затрагивает Лев Гинзбург. Здесь, на мой взгляд, он безукоризненно компетентен. Гейне и особенно Шиллер, прочитанный автором свежо, заново, образы, далекие от хрестоматийного глянца, наши товарищи по культуре. История, в том числе история литературы, под пером Гинзбурга становится живой и близкой; с фолиантов стирается пыль веков, краски промываются и проступают в своем первозданном виде; даже фантастически многостраничный, далекий Эшенбах, автор "Парцифаля", пробуждается от долгого сна и, погромыхивая рыцарскими доспехами, протягивает нам теплую руку из тринадцатого столетия.

"Если вспомнить мое хождение по стихам, - записывает Гинзбург в дневнике, - то я пытался с помощью своих переводов сказать, чем я жил, что думал о жизни, чего хотел от нее. Выражал я через них и радость молодости, и грубое наслаждение плотью, напор и лихость, жившие во мне, тогда молодом". Но более всего хотелось "показать крутые и сильные характеры - в веселье и гневе, в отчаянии или в яростном негодовании, в неистовом отрицании зла и в потребности прощать, любить, делать добро...".

Это правда, именно так он и переводил - смеясь и гневаясь, отчаявшись и сострадая.

Хорошо, что автор вспомнил добрым словом Г. Шенгели и целую плеяду прекрасных русских и советских переводчиков, порою почти забытых нами.

Люди вообще склонны забывать. Художник живет памятью и напоминанием. Эстрадные наивные мифы юности, мелодия "Донны Клары" и "Синенького, скромного платочка" Петербургского, Франческа Гааль ("Петер", "Маленькая мама", "Катерина"), вновь возникшая на экранах и в моем послевоенном детстве,- все это не сентиментальные воспоминания, а кровная часть прожитого мира, в котором многое сцеплено и значимо. Гинзбург прослеживает эти судьбы до их грустного финала не для снижения или пересмотра темы, а для нового утверждения правды того собственного состояния, взгляда, без которых не было бы его, сегодняшнего.

Написал "не было бы сегодняшнего" и не стал исправлять. Гинзбург умер, едва поставив точку в конце своей рукописи. Его последняя книга - итог творческой жизни, внезапно оборвавшейся на новом высоком взлете.

В который раз поэтическое оказалось пророческим: "Разбилось лишь сердце мое..."

ЕВГЕНИЙ СИДОРОВ

Из книги "Цена пепла"

ПОПЫТКА К БЕГСТВУ

У них была власть, которая казалась незыблемой, и незыблемыми казались дома, здания министерств и канцелярий, незыблемыми были и концентрационные лагеря, окруженные колючей проволокой: на вышках стояли часовые, а при попытке к бегству заключенных расстреливали. "Попытка к бегству" была емкой, излюбленной формулой, наиболее удобным предлогом для того, чтобы выстрелить узнику в спину, без лишних церемоний избавиться от политических противников. Кроме того, за каждого расстрелянного при попытке к бегству эсэсовцы получали трехдневный отпуск. В концентрационном лагере Заксенхаузен придумали забаву: срывали с новичков-заключенных шапки, бросали на запретную зону, расположенную между забором и выложенной из камня чертой, приказывали: "За шапками бегом марш!" Новички переступали черту. Тотчас же раздавались выстрелы: попытка к бегству.

В сорок пятом году рухнули под бомбами здания, распались министерства, танки сметали колючую проволоку концентрационных лагерей. Среди битого кирпича и щебня издыхала на тринадцатом году своего существования "тысячелетняя империя". И тогда они сами предприняли отчаянную попытку к бегству: устремились на запад, к американцам и англичанам, в надежде на лояльность, на деловые связи и политическую конъюнктуру.

Сегодня стоит вспомнить о том, как они бежали и как были пойманы. Это поучительный рассказ о неотвратимости возмездия, голос предостережения. Вновь и вновь обратится человечество к тем последним страницам их ничтожной жизни, когда страх вывернул наизнанку их слабые души, а сладострастное, отчаянное желание выжить оказалось сильнее всех догм, нацистской "этики" и понятий о долге. Не щадившие никого, они взывали к пощаде; безжалостные, молили о жалости; и умерли они так же скверно, как жили.

21 мая 1945 года близ города Майнштедта через британский контрольный пункт проходили тысячи людей. Это была пестрая толпа - беженцы, раненые, демобилизованные, бывшие военнопленные, узники, освобожденные из лагерей смерти. В длинной очереди среди угрюмых инвалидов, среди стриженных наголо женщин в полосатых куртках и охмелевших от весны и свободы солдат стоял человек в новеньком мундире немецкой полевой полиции. Он был тщательно выбрит, но выглядел несколько неуклюже: с черной повязкой на глазу, тонконогий, сутулый. По мере приближения к контрольному пункту очередь сбивалась в кучу, начиналась давка, патрули не успевали проверять документы - верили на слово, да и ответ на вопрос: "Куда следуете?" - был во всех случаях один: "Домой!"

Человек в мундире полицейского отнюдь не собирался воспользоваться беспорядком. Козырнув, он вынул из кармана солдатскую книжку, предъявил ее англичанину и отрапортовал:

- Генрих Хитцингер, полицейский!

Долговязый "томми", который уже успел устать от всего этого столпотворения и равнодушно поглядывал на проходящих, вдруг насторожился. Его смутила новая форма и новые, "нетронутые" документы полицейского, черная повязка на глазу. Хитцингер был доставлен в лагерь Вестертимке, подвергнут допросу и заперт в одиночную камеру.

...За несколько месяцев до этого случая недалеко от Берлина человек, который назвал себя Генрихом Хитцингером, вел секретные переговоры с вице-президентом шведского Красного Креста графом Фольке Бернадоттом. Речь шла о капитуляции Германии перед западными союзниками. Немец требовал немедленно связать его с Эйзенхауэром и Монтгомери, швед отвечал уклончиво, наконец спросил, готово ли гестапо передать Красному Кресту датчан и норвежцев, заключенных в немецких концентрационных лагерях. Он посмотрел на своего собеседника: страшилище, ночной кошмар Европы выглядел как заурядный чиновник - постное лицо, усики, очки в роговой оправе, аккуратные, отполированные ногти.

Тогда они ни о чем не договорились. Швед уехал. Человек, назвавший себя Генрихом Хитцингером, решил между тем действовать. Надо было не просто спасаться: если американцы и англичане заключат с Германией сепаратный мир, он станет главой нового государства, преемником Гитлера. Необходимо сделать лишь несколько тактически верных шагов.

Со своим ближайшим сотрудником - Вальтером Шелленбергом - будущий фюрер обсуждает план устранения Гитлера. Может быть, стоит уговорить его добровольно отказаться от власти? А может быть...

В апреле Советская Армия подошла к самым воротам имперской столицы время для путчей и дворцовых переворотов было неподходящим. В живописных берлинских пригородах, в пикниковых рощах настойчиво гремели орудия. Там были русские - из Смоленска, из Астрахани, из какой-нибудь Костромы. Он знал их по лагерям смерти, во время инспекторских поездок видел: простодушные лица, а в глазах - ненависть, сухость, злость. Он жег их в крематориях, загонял в каменоломни, живыми закапывал в землю, мордовал на допросах - они выжили, пришли, дымят махоркой, гогочут: "А Берлин-то совсем рядом!"

Нет, эти не пойдут ни на какую сделку, от них не откупишься, не сторгуешься с ними: варвары, они не знают, что между цивилизованными людьми возможны джентльменские комбинации, уступки...

...В ночь на 24 апреля в помещении шведского консульства в Любеке он вновь встречается с Бернадоттом.

- Я согласен на все, - говорит он усталым голосом. - Арестованные датчане и норвежцы будут освобождены. Передайте Эйзенхауэру: мы готовы немедленно капитулировать на западе, но никогда не капитулируем на востоке. Западные державы должны принять нашу капитуляцию и продвинуться как можно дальше на восток.

Швед улыбается. Его собеседник явно не ориентируется в международной обстановке. С подобным предложением следовало выступить гораздо раньше. Или значительно позже. Через несколько лет. Бернадотту понятно: обе стороны упустили возможности. Медлили упрямые немцы, слишком долго политиканствовали западные союзники. Казалось, обо всем договорились в тридцать восьмом в Мюнхене, снова начали сговариваться в сорок первом году, потом оттягивали второй фронт, посылали тайных эмиссаров в Ватикан, в Швейцарию, в Швецию, в Португалию, Аллен Даллес готовил создание единого антибольшевистского фронта. И что же? Ничего не вышло: русские смешали все карты, должны были погибнуть, а оказались победителями.

Внезапно гаснет электричество, гигантские кувалды колошматят по земле, дрожат стены, взрывная волна вышибает стекла окон, в кабинет врывается резкий ночной ветер: опрокидывает чернильницу, сгребает со стола деловые бумаги.

- Нам помешали, - говорит немец. - Может быть, мы продолжим разговор в бомбоубежище?

Граф пожимает плечами:

- Едва ли я смогу быть вам полезен. Думаю, что союзники в настоящее время не согласятся на сепаратный мир. Во всяком случае, я передам своему правительству.

Потом он спрашивает:

- Что же вы намерены делать?

- Возьму батальон и пойду на Восточный фронт, - криво усмехается собеседник. - Теперь это, к сожалению, не так далеко...

Бомбежка кончилась. Он вызывает машину, садится за руль, отъезжает несколько метров. Автомобиль с грохотом врезается в проволочное заграждение, которым окружен консульский двор. Трое эсэсовцев спешат на выручку. Из кабины вылезает водитель - он без очков, фуражка слетела.

"Это зрелище показалось мне глубоко символичным", - отмечает граф Бернадотт в своем дневнике.

В десятых числах мая его видели во Фленсбурге, у Деница. Он все еще надеялся на благие перемены, шептал Шверину-Крозику:

- Я пережду... Времена меняются... Ход событий работает на меня...

Потом он исчез. Без подчиненных, без власти, без полицейского аппарата, он оказался совершенно беспомощным, не знал, что предпринять, даже законспирироваться не смог по-настоящему: сбрил усы, повязал глаз черной тряпкой, как в детективном романе, выправил фальшивые документы.

- Генрих Хитцингер... К вашим услугам...

...Хитцингер сидит в одиночной камере в лагере Вестертимке, медленно тянется время: тоска. Его распирает досада. Черт побери, кто он такой политический деятель или заурядный преступник, вынужденный скрываться от сыщиков? Может быть, весь этот маскарад - глупость, непростительная ошибка, достаточно ему назвать свое настоящее имя - и он будет принят как представитель пусть побежденного, но государства со всеми вытекающими отсюда последствиями: специальные апартаменты во дворце, где будут происходить мирные переговоры, ванна, чистое белье, наконец, приличный ужин с французским коньяком и коктейлями? Вот он входит в зал, где собрались министры, генералы, эксперты, занимает отведенное ему место. Как следует поступать в подобных случаях? Ограничиться поклоном или пожать победителям руку - по-военному, мужественным, энергичным рукопожатием?..

Генрих Хитцингер стучит в дверь камеры.

Входит дежурный офицер.

Хитцингер снимает черную повязку, надевает очки:

- Не узнаете? Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Пожалуйста, доставьте меня немедленно к фельдмаршалу Монтгомери...

В октябре 1942 года немцы рвались на Кавказ, вели бои на Волге. Впрочем, они были всюду: в Париже и в Виннице, в Нарвике и в Пятигорске, в Амстердаме и в Кракове. Зловещим пятном расплылась по карте Европы оккупация.

Мы помним эти дни и эту карту: на восток, на восток отодвигалась цепочка флажков, отступали под натиском превосходящих сил противника фронты... Почтальонши разносили "похоронные", скорбные очереди стояли у дверей магазинов - быт сорок второго года. На запад из Москвы поезда шли не дальше Можайска. В Можайске обрывалась жизнь и кончался день: дальше, за минными полями, за линией фронта, была ночь. В Вязьме у здания райисполкома стоял немец с винтовкой. На вокзале в Смоленске конвоиры подгоняли прикладами женщин - их грузили в теплушки, везли в Германию, на рынок рабов. Была ночь в Минске - выл ветер, дробно стучали выстрелы: расстреливали население. На расстрелах в Минске присутствовал Гиммлер - приехал посмотреть, как эсэсовцы стреляют в детей. Иногда попадания были точными - в голову, в грудь, но иногда эсэсовцы "мазали" - заденут плечо или ногу, раненые дети корчатся от боли, пищат. В конце концов Гиммлера стошнило. Отвернувшись, он сказал: "Это невыносимо! Расстрелы пора отменить. В дальнейшем женщин и детей следует убивать газом".

Так появились душегубки.

Горели украинские, белорусские, литовские деревни. Грабили, отбирали продовольствие, скот. Искали партизан, вешали на деревьях заложников. По домам ходили полицаи, скликали людей на работу. Это выполнялась директива Гиммлера: "Живут ли другие народы в благоденствии или издыхают от голода, интересует меня лишь в той мере, в какой они нужны как роботы для нашей культуры... Погибнут или нет от изнурения при рытье противотанкового рва десять тысяч русских баб, интересует меня лишь в том смысле, готов ли для Германии этот противотанковый ров..."

Ночь в Киеве, в Вильнюсе, в Бресте...

И ночь в Варшаве.

Дождь. Патрули. Идут по Маршалковской, по Иерусалимской аллее, свет фонарика полоснет по глазам:

- Хальт! Документы...

В варшавском гетто, в ночном ресторане, надрывается джаз. Печальную песенку про чудака Иозефа, который "карманом беден, но умом богат", сменяет потешная "Бай мир бист ду шейн":

Моя красавица

Всем очень нравится...

В гетто четыреста тысяч человек размещены на территории в 8,5 квадратных километров (четыре километра длина, ширина - два с половиной). Живут по тридцать шесть человек в одной комнате, спят посменно. В сорок втором году гестапо в Варшаве испытывало различные способы истребления. Первый способ - истребление голодом. Ввели норму: в день - 20 граммов хлеба, в месяц - 50 граммов жиров, 100 граммов мармелада. Запрещена торговля мясом, яйцами, молоком, хлебными изделиями. На улицах трупы, но еще больше трупиков: раньше взрослых умирают от голода дети. Они, эти дети, - герои. Пробиваются сквозь ограду в польские кварталы, целый день бродят по городу, клянчат:

- Может, даст пан хлеба...

У поляков самих нет ничего, но как не помочь в таком горе, не поделиться последним?

К вечеру дети возвращаются домой: заметит немецкий патруль или полицай из "Юденрата" - пристрелят на месте.

Ночь. Отправляется в парк единственный в гетто трамвай. На щите вместо номера - желтая звезда, "знак Давида"...

В ночном ресторане надрывается джаз. Те, у кого сохранились золото, бриллианты, доллары, могут напоследок повеселиться. "Выручку" забирает генерал-лейтенант войск СС Одилло Глобочник.

Ночь в Кракове. По кабинету шагает генерал-губернатор Польши Ганс Франк. Думает. Подходит к столу, заносит в дневник сокровенные ночные мысли:

"Если мы выиграем войну, тогда, по моему мнению, поляков, украинцев и все, что околачивается вокруг, можно будет превратить в фарш...

Если бы я пришел к фюреру и сказал ему: "Мой фюрер, я докладываю, что я снова уничтожил 150 тысяч поляков", то он бы ответил: "Прекрасно!.."

Эти внечеловеческие слова написаны в строгом соответствии с грамматикой, все на месте - подлежащие, сказуемые, правильно расставлены запятые.

...В Берлине - ночь, канун триумфа, ночь, полная сладких предчувствий. Доволен Гитлер: все идет как надо, на восток, на восток продвигаются по карте флажки... Готовится к очередной речи Геббельс, просматривает сводки какое величие, какие победы - о, что вы за великий народ, немцы!.. У Геринга секретное совещание рейхскомиссаров, руководителей немецких управлений в оккупированных странах и областях. Оккупация - это навсегда. Германия захватила богатейшие земли, нужно только умело использовать богатства. Рейхсмаршал отчитывает присутствующих - резко, надтреснутым тенорком:

- Вы посланы не для того, чтобы работать на благосостояние вверенных вам народов, а для того, чтобы выкачать все возможное, с тем чтобы мог жить немецкий народ!.. Голландия должна дать овощи, Норвегия - рыбу, Франция... В этой Франции население обжирается так, что просто стыд и срам...

Ему становится весело, он переходит на "юмор". Хохочет:

- Я ничего не скажу, напротив, я обиделся бы на вас, если бы мы не имели в Париже чудесного ресторанчика, где бы мы могли как следует поесть. Но мне не доставит удовольствия, если туда будут шляться французы.

И опять резко, фальцетом:

- Вы должны быть как легавые собаки там, где имеется еще кое-что, в чем может нуждаться немецкий народ...

В эту ночь кошмаров, победных реляций, расстрелов, в ночь отчаяния, страха и наглости прозвучало из Москвы Заявление Советского правительства:

"Ознакомившись... с полученной информацией о чудовищных злодеяниях, совершенных и совершаемых гитлеровцами..."

Радио разносит слова Заявления на весь мир. Его слушают в тылу, в цехах уральских заводов, читают фронты - в блиндажи, в окопы пробираются под пулями агитаторы, приносят размноженный на папиросной бумаге текст:

"...Заинтересованные государства будут оказывать друг другу взаимное содействие в розыске, выдаче, предании суду и суровом наказании гитлеровцев..."

Слушают партизаны за линией фронта. На оккупированных территориях настроились на московскую волну сотни самодельных приемников:

"...Всему человечеству уже известны имена и кровавые злодеяния главарей преступной гитлеровской клики - Гитлера, Геринга, Гесса, Геббельса, Гиммлера, Риббентропа и других организаторов... зверств из числа руководителей фашистской Германии".

В Берлине на стол Гитлера, на стол Геринга и Геббельса ложится текст радиоперехвата:

"...Советское правительство считает, что оно, так же как и правительства всех государств, отстаивающих свою независимость от гитлеровских орд, обязано рассматривать суровое наказание этих уже изобличенных главарей преступной гитлеровской шайки как неотложный долг перед бесчисленными вдовами и сиротами, родными и близкими тех невинных людей, которые зверски замучены и убиты по указаниям названных преступников. Советское правительство считает необходимым безотлагательное предание суду специального международного трибунала и наказание по всей строгости уголовного закона любого из главарей фашистской Германии..."

Эти слова в Берлине воспринимают с усмешкой, как обычную вражескую пропаганду, далекую от реальности. Заявление датировано 14 октября 1942 года. На карте булавки флажков вонзились в приволжские степи. Взят Ростов, немцы ведут бои на Волге, они всюду: в Париже и в Виннице, в Нарвике и в Пятигорске, в Амстердаме и в Кракове...

Удивительная у этого документа судьба! С каждым отвоеванным у гитлеровцев километром растет его грозное значение, отчетливей становится его реальный смысл, из дипломатической ноты он превращается в боевой приказ.

Позднее, во время конференции министров иностранных дел, происходившей в Москве с 19 по 30 октября 1943 года, была опубликована совместная декларация СССР, Великобритании и США "Об ответственности гитлеровцев за совершаемые зверства". В начале февраля 1945 года в Ялте руководители трех союзных держав подтвердили свое решение "подвергнуть всех преступников войны справедливому и быстрому наказанию".

А потом были поиски, попытка к бегству, поимка, было следствие, был Нюрнбергский процесс... Но память вновь возвращает нас к тому октябрю сорок второго года, когда неподалеку от Можайска обрывалась жизнь и кончался день...

Первым не выдержал Гитлер - нырнул в смерть, передоверив управление рейхом Деницу.

Во Фленсбурге "временное правительство" Деница просуществовало несколько дней, финал был трагикомическим: к правителям явились солдаты союзных армий и приказали снять штаны - нательный обыск. Это неприятное приказание было исполнено с величайшей добросовестностью. Стояли без брюк преемник фюрера Дениц, шеф ОКБ фельдмаршал Кейтель, начальник оперативного штаба ОКБ Иодль, министр вооружения Альберт Шпеер. Потом им разрешили одеться и вывели с поднятыми руками на улицу.

Сохранились воспоминания о последней пресс-конференции Геббельса в министерстве пропаганды Берлин тогда уже трясся в ознобе от артиллерийской стрельбы, клубилась кирпичная пыль, и плыл дым над сгоревшими кварталами. В кинозале министерства окна заколочены досками, взрывная волна повредила потолки, стены. Штукатурка и пыль лежат на роскошных креслах. В зале ближайшие сотрудники Геббельса, представители имперской прессы. Нет электричества, пять канделябров освещают мрачную сцену.

Геббельс весь в черном, как на похоронах. Сегодня он хоронит Германию, немецкий народ, самого себя.

- Немецкий народ оказался нежизнеспособным, - говорит он, глядя в упор на своих сослуживцев. - На востоке он обратился в постыдное бегство, на западе встречает врага белыми флагами.

Он говорит громко, почти кричит, как на митинге во Дворце спорта:

- Что я могу поделать с народом, чьи мужчины не желают сражаться за честь своих жен?

И шепотом:

- Немецкий народ сам выбрал свою судьбу... Мы никого не принуждали...

Кто-то пытается возразить, вскакивает с места. Геббельс иронически усмехается:

- Может быть, вас это удивит, но я никого не заставлял сотрудничать со мной, так же как мы ни к чему не принуждали немецкий народ. Вы сами хотели этого... Скажите, зачем вы со мной работали? А теперь вас за это всех вздернут...

Прихрамывая, он подходит к золоченой двери кинозала и, обернувшись, выкрикивает напоследок:

- Но когда мы уйдем, мир содрогнется!..

Геббельс последовал за своим фюрером: принял яд, сбежал из жизни вместе с семейством. Советские солдаты нашли обугленные трупы Геббельса, его жены Магды и пятерых детей. Дети были одеты в белые ночные сорочки, родители умертвили их во время сна...

Бежали из Берлина Геринг, Риббентроп и Розенберг - нацистский "философ". Розенберга обнаружили в военном госпитале во Фленсбурге. "Философ" изображал из себя контуженого, блеял что-то невнятное. Поначалу его приняли за переодетого Гиммлера; тогда, испугавшись, он поспешил признаться:

- Какой я Гиммлер? Я Альфред Розенберг, теоретик... Под влиянием Карлейля и Диккенса...

Карлейль и Диккенс здесь ни при чем. "Теоретик" Розенберг был практиком - рейхскомиссаром захваченных нацистами "восточных областей"...

Министр иностранных дел Иоахим фон Риббентроп направился в Гамбург. В конце мая на улицах Гамбурга появился господин в дымчатых очках и дипломатическом цилиндре: Рейзер, специалист по продаже шипучих вин.

Куда смотрели хваленые детективы из британской разведки? Под самым их носом господин Рейзер арендовал небольшую квартиру на пятом этаже ветхого дома, чудом уцелевшего от бомбардировок, затем принялся восстанавливать старые связи. Господину Рейзеру вспомнились времена, когда он действительно торговал шампанским. 13 июня он заглянул в некую винную лавку, вызвал хозяина, снял свои дымчатые очки:

- Здравствуйте, дорогой друг. Надеюсь, вы меня еще помните?

У виноторговца отвисла челюсть.

- Прошу вас успокоиться, - сказал господин Рейзер. - Я имею при себе завещание фюрера. Вы должны меня спрятать. Скоро все изменится к лучшему. Речь идет о судьбе Германии...

Виноторговец начал прикидывать: стоит - не стоит:.. Ведь с одной стороны... а впрочем...

На всякий случай он решил посоветоваться с сыном.

Сын ничего не сказал, пошел прямо в комендатуру...

Ночью 14 июня на пятый этаж ветхого дома поднялись три английских и один бельгийский солдат. Они долго звонили, стучали в дверь. Наконец послышались шаги. Солдаты ожидали сопротивления, англичанин - старший по званию - шепнул:

- В случае чего стреляйте... Но лучше бы взять живым...

Щелкнул замок. На пороге появилась молодая взлохмаченная женщина с размазанной вокруг рта помадой. Запахнула халатик:

- О! Томми! - Она провела гостей в спальню. - Спит... А кто он такой: спекулянт?

Одетый в голубую пижаму, г-н Рейзер чмокал во сне губами. Никак не могли добудиться. Женщина вздохнула, сказала сочувственно:

- Утомился.

- Господин Риббентроп, вы арестованы!..

На первом допросе Риббентроп пояснил:

- Я хотел спрятаться до тех пор, пока не успокоится общественное мнение. Потом я бы снова выплыл...

...На то, что общественные страсти в конце концов улягутся, надеялись тогда многие. Геринг поверил в это одним из первых. 9 мая в районе Берхтесгадена сдался американцам и, уплетая принесенную ему курицу, добродушно внушал генералу Дальквисту - командиру 36-й американской дивизии:

- Гитлер - узколобый фанатик, Гесс - эксцентрик, Риббентроп - известный прохвост. Вы должны иметь дело со мной...

Американские корреспонденты устроили ему пресс-конференцию:

- Из-за чего Германия проиграла войну?

Геринг решил польстить:

- Из-за ваших бомбардировок...

- Кто приказал начать вторжение в Россию?

- Сам Гитлер...

- Кто был ответственным за концентрационные лагеря?

- Гитлер лично...

В частном доме в Китцбюле Геринга поместили на ночлег. Он принял ванну, побрился. Два здоровенных "студебеккера" привезли в Китцбюль его личное имущество.

В ту же ночь он был арестован.

Советское правительство настойчиво потребовало от союзников выполнения декларации о розыске и предании суду гитлеровских преступников.

С этим требованием пришлось тогда посчитаться. Был сорок пятый год, май, - не сорок девятый год, не пятьдесят третий, и "холодной войны" еще не было...

Вот как окончил свою жизнь Генрих Гиммлер. Из Вестертимке его доставили в штаб-квартиру англичан в Люнебург, подвергли обыску и в кармане мундира обнаружили ампулу с цианистым калием величиной с сигару. После этого его переодели в поношенную солдатскую форму (какой английский солдат был первым ее владельцем?) и заперли в ожидании дальнейших распоряжений. В этот день в Люнебурге Гиммлер понял, что не будет ни встречи с Монтгомери, ни "мирных переговоров", ни французского коньяка. Игра проиграна, не выпутаться теперь, не спастись. И тогда его охватило отчаяние. Он смотрел на немую, равнодушную стену камеры. Почему так несправедлива судьба? Только что тебя боялся весь мир, миллионы дрожали от ужаса, услышав одно твое имя, а теперь ты - нуль, арестант, одетый в застиранную форму, и какой-нибудь еврейский портняжка из Бирмингама поведет тебя под винтовкой в уборную... Нет, англичане - идиоты, он всегда считал, что это тупая, бездарная нация! Разве не он уничтожал заклятых врагов Англии - большевиков - и предлагал Западу объединиться против большевистской России? О, когда-нибудь они еще поймут свою ошибку, будут еще искать такого человека, как Гиммлер, - пусть попробуют найти! Эти шашни с большевиками дорого обойдутся западному миру!..

В камеру вошел офицер. Ему было приказано еще раз обыскать Гиммлера: возможно, что ампула в кармане мундира - всего лишь маскировка. Не спрятал ли он еще одну ампулу где-нибудь, допустим, во рту...

Офицер выполнял свой служебный долг. Он не размышлял о политике и не задумывался над расстановкой мировых сил.

- Рот! - сказал он. - Покажите рот!

Гиммлер пристально посмотрел на вошедшего. Глаза его сузились. Под зубами хрустнуло стекло.

...Позднее недалеко от Бертехсгадена были найдены личные капиталы Гиммлера: 132 канадских доллара, 25 935 английских фунтов, 8 миллионов французских франков, 3 миллиона алжирских и марокканских франков, миллион немецких марок, миллион египетских фунтов, полмиллиона японских иен и 75 тысяч палестинских фунтов! Все это было отобрано у тех, кого убивали и сжигали в лагерях смерти.

А спустя много лет в книгах западных писателей возник другой образ Гиммлера - бескорыстного фанатика, "идеалиста", который убивал во имя "идеи", не думая о личных выгодах.

Странные вещи произошли спустя много лет!

На Западе главными героями второй мировой войны, победителями третьего рейха, объявили американцев и англичан, тех самых, у кого искали последнего убежища Геринг и Гиммлер.

Так фальсифицируют историю.

На самом деле в мае сорок пятого года солдаты западных армий оказались лишь конвоирами. Судьба Геринга была решена не в Бертехсгадене, где он завтракал с генералом Дальквистом, и не в Люнебурге пробил последний час Гиммлера. На бесславную смерть их обрекли советские воины, которые разгромили фашистский вермахт под Москвой, на Волге, под Курском и у стен Берлина. После этого Западу оставалось самое простое и эффектное: доставить опознанных, обличенных и уже никому не нужных преступников на скамью подсудимых. Этих уже нельзя было спасти. Зато, начиная с того же сорок пятого года, генералы из оккупационных штабов в Западной Германии сделали все для того, чтобы через недолгое время на свободе, у власти, в почете и силе оказались сотни и тысячи гитлеровских негодяев...

Нюрнбергский приговор известен всем, но мало кто знает, как дожидались его исполнения осужденные. Две бесконечные недели между приговором и казнью прошли в нервных припадках, глотании пилюль, лихорадочном писании писем, адресованных Трумэну, Эттли, Монтгомери, и в беспорядочном чтении книг из тюремной библиотеки. Геринг перелистывал "Эффи-Брист" Теодора Фонтане, Риббентроп читал Густава Фрейтага, Зейсс-Инкварт - "Разговоры с Гёте" Эккермана. Иногда к осужденным заглядывал судебный психолог Жильбер. В его дневнике содержатся любопытные свидетельства. Никто из преступников не рассуждал о "высоких материях", не пытался как-то осмыслить свой жизненный путь, судьбу государства, в котором они хозяйничали. Беседы с Жильбером, с тюремным персоналом, с охраной сводились в основном к бытовым мелочам - что подадут сегодня на завтрак, какая погода? Некоторые робко спрашивали когда?

Двенадцать лет подряд обманутому народу внушали, что именно в этих людях воплощены могущество, мужество, государственный ум, душевная стойкость, а они уходили из жизни уныло, слинявшие, раздавленные. На суде, в последнем слове, они исчерпали весь запас скудных и шаблонных мыслей, подсказанных адвокатами, и у них не оставалось ничего, кроме страха.

Это тоже была попытка к бегству, теперь уже к бегству от необходимости проявить известную выдержку, достоинство, соблюсти хотя бы приличие.

На виселицу их волокли под руки, они плелись с закрытыми глазами, опустив головы, корчась от приступов рвоты...

СЮЖЕТ ДЛЯ РОМАНА

Его допросили в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе, втолкнули в машину, повезли... Он был моим школьным другом...

Я хотел представить себе, что он чувствовал, и спустя восемнадцать лет поехал по тому же маршруту. Шофер - веселый малый - включил радио: сперва был джаз, а потом хор берлинских школьников исполнил песенку из оперетты "Москва - Черемушки".

Был теплый февраль, воскресенье, люди без пальто высыпали на улицу. Пестро, весело. Берлин по воскресеньям - улей. Кто сказал, что немцы домоседы? Отдыхают добросовестно, тщательно, направляются семьями к свекру, к снохе, к тетушкам.

Он тогда ничего этого не замечал. Берлин был тогда другой, да и воскресенье было не такое, как это. Просто видел: идут люди, солдаты, раненые, какая-то женщина с мальчишкой прошла - город большой, чужой, с заграничными вывесками, как в кино, и он здесь почему-то...

Ехали, ехали, а город все продолжался: сперва казенно-торжественный (центр), затем - заводской, кирпичный, наконец среди буроватой зелени начался пригород, край кладбищ. Кладбищ было множество, у них тоже были свои окраины - мастерские по изготовлению памятников, солидные предприятия, которые выставляли напоказ гранитные, бронзовые, мраморные образцы, и захудалые конторы с деревянными крестами в витринах.

На одном из кладбищ он увидел похороны и с удивлением подумал о том, что люди еще остаются людьми: не утратили способности оплакивать умерших, переживать горе, кому-то сочувствовать. После Принц-Альбрехтштрассе можно было в этом усомниться...

Кладбищами заканчивался Берлин - дальше шли ветлы, липы, поля, скучные, однообразные городишки с воткнутыми в них кирхами - Шидлов, Глинеке, Нейстрелиц.

Время было послеобеденное - часа четыре. Я ехал по тому же шоссе, похожему на аллею, по которому везли когда-то его. Поднимался с земли пар, обволакивал местность, где-то угадывалось полотно железной дороги.

Въехали в деревню: аккуратные, дачного типа коттеджи, девушка с велосипедом. Рекламы тех лет: "Перзиль остается перзилем!" (мыльный порошок), "Читайте "Берлинер анцейгер!"; при въезде объявление: "Куриная чума! Вход собакам закрыт", И опять - поле.

Шофер обернулся ко мне, сказал:

- Я был в России... В сущности, земля повсюду похожа. Не правда ли?

Вскоре показался Ораниенбург: одноэтажные каменные дома, маленькая кирха, казарма, большая кирха, что-то вроде дворца с флагом (наверно, ратуша), аптека, "Свино- и скотобойня", "Отто Бике, галантерея". Интересно, было ли это при нем?

В Ораниенбурге на улицах тоже царило воскресное оживление. Мы спросили, как попасть в Заксенхаузен, и прохожий - старик в картузе с наушниками стал подробно объяснять нам дорогу.

Мы учились в одном классе, в Москве, и, когда нам исполнилось по восемнадцать лет, нас призвали в тридцать девятом году в армию. Служба почетный, священный долг, мы знали, что будет служба и, наверно, будет война, пели на демонстрациях: "Будь сегодня к походу готов!", но 1 сентября 1939 года речи депутатов на сессии Верховного Совета были для нас неожиданностью: неужели теперь именно?

Весной мы закончили школу, все лето готовились к приемным экзаменам в институты - он в геологоразведочный, я - в ИФЛИ, сдали, и вот военкомат, комиссия: берут с первого курса.

Райвоенком, техник-интендант с венгерской фамилией (кажется, Белаш), поздравляет:

- Вы удостоены быть призванным в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию...

Сентябрь. Москва пахнет арбузами, позднее бабье лето. В Европе - война, в газетах пишут о Чемберлене, о Гитлере. 17-го начался поход в Западную Украину, в Западную Белоруссию, только и слышишь по радио: Львов, Белосток, Брест, Гродно...

Неожиданно мы чувствуем себя участниками событий, впервые наша жизнь начинает зависеть от того, что происходит не дома, не в школьном классе, а в мире...

Дома:

- Война не за горами...

- Но у нас пакт!

- А! Можно ли им верить?

- Успокойся, не на войну же их берут, послужат, окрепнут, через два года, как миленькие, снова возьмутся за учебники...

Сентябрь, 27-е, мы на пересыльном пункте, где армейский борщ, где бани и объявление на стене: "Получение мочал". Кто-то острит:

Получение мочал

Есть начало всех начал.

- Ста-ановись!

Перекличка. Восьмым называют меня, а его имени нет в списке. В чем дело? Старшина, который выкликал фамилии, наставительно объяснил:

- Когда нужно будет - вызовут. Нервничать в армии не положено...

- По вагонам!

- Как же так? Мы ведь вместе...

Его назначили в другую часть, "в другую сторону". Два года мы с ним переписывались, а на третий - в войну - письма стали приходить от его матери: пропал без вести. Что с ним, где он?

Письма от его матери все реже, все безнадежнее. И кончились письма совсем.

А потом, уже после войны, в Москве сорок шестого года, рассказывали мне о каком-то студенте МИИТа, который был с ним в одной части и вместе в плену, и они с этим студентом будто бы вместе бежали, попались гестапо, и что однажды студент мельком увидел его на плацу, в концентрационном лагере Заксенхаузен...

Ищу его, не дает мне покоя его судьба...

Из Ораниенбурга выехали в поле, миновали железнодорожный переезд, на перроне крохотной станции Заксенхаузен пассажиры дожидались поезда. Стояли там две девушки и солдат, и это напомнило мне Подмосковье, и февраль был золотым, солнечным, как у нас в Подмосковье апрель.

На окраине Заксенхаузена среди зелени выпирал, словно гигантский каменный нарост, массив концентрационного лагеря. Он неуклюже вторгался в природу, обезображивал местность. Таких наростов на зеленом теле земли много осталось в Европе: под Веймаром, в буковых лесах, Бухенвальд, Дахау под Мюнхеном, в Австрии - Маутхаузен, Освенцим - в Польше...

Был античный мир - Греция, Рим, сохранились от античной древности Акрополь, Колизей, Форум. Фашисты оставили потомкам иные сооружения, со своей архитектурой и особым принципом построения: территория лагеря треугольник, в каждом углу сторожевая вышка, таким образом вся территория просматривалась часовыми и простреливалась. Здесь происходили "массовые действа", о которых не знали ни античность, ни два последующих тысячелетия...

У ворот бывшего лагеря директор музея Кристиан Малер - седеющий, крепкий человек с крутыми плечами, в плаще нараспашку.

- Из Москвы?.. Гм... Но музей еще не работает - только готовим к открытию... Нельзя никак. Вы журналист?

- В какой-то степени. Но я не за материалом сюда приехал. Понимаете, мой школьный товарищ...

Называю фамилию. Он просит повторить, пытается вспомнить.

- Нет, не слыхал. Многих привозили сюда безымянными. Видите в глубине очертания барака? Там содержались советские военнопленные. Около двадцати тысяч. Восемнадцать тысяч из них погибло. Вот, идемте за мной...

Малер отворил ключом железные ворота.

Пустынный плац, залитый вечерним солнцем, тишина, пустота, вымершие бараки. Никого...

- Их доставляли сюда - кого на машинах, кого поездом по узкоколейной дороге. - Малер подвел нас к платформе, покрытой навесом. - Вот эта платформа. Нацисты были склонны к аллегориям, придумали название: "Станция Зет". "Зет" - последняя буква латинского алфавита: последний этап, конец.

Разумеется, Освенцим, Дахау, Бухенвальд - лагеря более "известные", но Заксенхаузен - коварнее намного. Это - опытное поле, курсы по усовершенствованию палачей. Здесь проходили производственную практику Гесс и Бер - будущие коменданты Освенцима, Зурен - комендант Равенсбрюка, Кох комендант Бухенвальда. В Заксенхаузене помещалась главная инспекция концентрационных лагерей и разрабатывались новейшие методы истребления: газовые камеры, удушение, отравление, замораживание, но гордостью лагерного начальства, оригинальным изобретением Заксенхаузена были расстрелы во время измерения роста.

Заключенный прибывал в лагерь, его регистрировали, два эсэсовца в белых халатах врачей производили медицинский осмотр - выслушивали сердце, легкие, спрашивали, какие есть жалобы на здоровье, затем подводили к ростомеру. Тем временем третий эсэсовец, стоящий по другую сторону планки, сквозь особое отверстие в ростомере стрелял заключенному в затылок.

Так были убиты тысячи советских военнопленных.

Малер задумался:

- Обо всем не расскажешь... Слишком много было способов, которыми уничтожали людей. И, знаете, во всем этом был свой, дьявольский рационализм. Вот по этому покрытому щебенкой плацу узники пробегали сорок - сорок пять километров в день. Каждое утро им выдавали новую обувь, вешали на спину двадцатикилограммовый груз:

- По кругу бегом марш!

После каждого круга капо делал отметку, а к вечеру подсчитывали общий километраж. Это испытывалась прочность различных заменителей кожаных подошв, предназначенных для армии. Обувь давали какую попало, кому слишком тесную, кому на несколько номеров больше: понятно, что после таких пробежек люди возвращались с изуродованными, опухшими ногами.

Я посмотрел на ноги Малера. Он медленно, с некоторым даже усилием, ступал в своих желтых, до блеска начищенных ботинках, как бы рассчитывая, куда безболезненнее поставить ногу.

Узник № 11081.

Кристиан Малер - коммунист, был арестован в 1934 году. Семь лет он провел в тюрьмах и четыре года - здесь, в Заксенхаузене. Таким образом, из двенадцати фашистских лет одиннадцать он жил в неволе. Если бы "тысячелетняя империя" просуществовала дольше, Малер оставался бы в лагере, и это продолжалось бы до тех пор, пока кто-нибудь из них двоих не погиб - Малер или "тысячелетняя империя", так как мирно сотрудничать друг с другом они бы все равно никогда не смогли.

Всяких людей знал Заксенхаузен. Были среди его узников не только герои, но и трусы, приспособленцы, предатели. Сидели в особом бараке арестованные фальшивомонетчики, "искупали вину": по заказу гестапо изготовляли фальшивую валюту чуть ли не всех стран Европы. Выслуживались уголовники - работали надсмотрщиками, старостами блоков. Писаря из заключенных встречали новичков побоями и окриками. Ловкачи устраивались на "теплых местечках" - состояли при крематории, в похоронных командах. Для "активистов" - в порядке поощрения - открыли публичный дом, свезли туда девушек из других лагерей. По вечерам отличившимся выдавали талоны - разовые пропуска "на одно посещение".

Эсэсовцы, лагерное начальство, хмыкали:

- Разве мы имеем дело с людьми? Фюрер очищает человечество от подонков...

По щебенке, по адскому кругу, гнали узников с красными треугольниками "винкелями" - на груди. 11081-й бежал в паре со стариком заключенным. Старик шепнул:

- Сегодня день партийной учебы, ты помнишь?

- Да...

- Вечером, на прогулке, пойдешь рядом с тем дрезденским архитектором, а я возьму на себя Хорста. Тема: "Капитал", земельная рента...

Старика звали Макс Опиц. Это один из ближайших сотрудников Вильгельма Пика. Он жив, сейчас ему семьдесят один год. Я читал его статью воспоминания о Заксенхаузене. Он мало говорит о себе, но я нашел в его воспоминаниях строки о других, может быть и о моем друге, следы которого я искал в Заксенхаузене:

"Первыми, кого комендант Кайндл, выполняя приказ Гиммлера от 1 февраля 1945 года о всеобщей ликвидации лагерей, послал на смерть, были, помимо евреев, советские интеллигенты и советские офицеры. Мы знаем, что они оказали своим палачам такое сопротивление, что эсэсовцы вынуждены были вызвать подкрепление... Героизм советских граждан напоминает о том, что даже в этом "автоматизированном" комбинате небывалых пыток и бесконечных убийств, среди голода и смерти, люди различных рас и мировоззрений, сплотившись в "молчаливом товариществе", боролись за освобождение народов от фашизма".

Об этом товариществе рассказывал и Кристиан Малер.

Содержалась в его рассказе рождественская новелла о семерых повешенных, рождественская потому, что, когда тех семерых вешали, было рождество и на том месте, где обычно стояла виселица, возвышалась в этот день зажженная елка. И все же елку пришлось временно убрать - привезли семерых русских, доставили из Берлина, из тюрьмы Плецензее. Видимо, их в плен взяли не так давно, они еще были в своем обмундировании - только погоны спороты, - в шинелях, в ушанках: летчики. Летчиков поставили на табуреты, надели им на шею петлю. И тогда они, словно сговорившись заранее, как по команде, сорвали со своих голов ушанки, ударили ими палачей по лицу и с криком "Да здравствует Советская Родина!" сами выбили из-под себя табуреты.

Маляр сказал:

- Коммунисты в лагере жили единой боевой семьей. Единой, но не изолированной от внешнего мира. Сюда, в лагерь, поступали директивы, боевые приказы Центрального Комитета Коммунистической партии Германии, была установлена связь с Национальным комитетом "Свободная Германия".

Что значит интернационализм, проверка интернационалистических убеждений?

Одетых в одинаковую полосатую одежду узников нацисты лишили имен, фамилий, стерли "индивидуальность", одно только оставили: национальную принадлежность. Это подчеркивалось всячески, каждый день напоминали: ты полячишка, ты - чешская свинья, ты - еврейский выродок. Узник № 11081 Кристиан Малер - не был ни "чешской свиньей", ни "итальянской обезьяной": немцем. И № 1300 - старый коммунист Эрих Шмидт - тоже был немцем. Немцами были Макс Опиц, Эрнст Шнеллер, Фриц Эйкемейер, Петер Эдель, Матиас Тезен тысячи... Но они были прежде всего коммунистами и, как немецкие коммунисты, чувствовали особую ответственность, особую свою задачу - доказать зарубежным товарищам, что помимо всех этих комендантов, палачей и карателей существуют еще и другие немцы.

Прибыли в лагерь чешские студенты - немцы устроили демонстрацию солидарности с ними, приветствовал их Хорст Зиндерман - их сверстник. Курт Юнгханс провел диспут о социалистическом планировании. Чехи тоже не остались в долгу. Узник Заксенхаузена Антонин Запотоцкий организовал семинар по вопросам международного рабочего движения. Все это - с соблюдением строжайшей конспирации, под угрозой смерти.

Сотрудничали с поляками, с русскими, старались помочь евреям.

Сохранилась небольшая пейзажная зарисовка. Ее подарил дрезденский художник Ганс Грундиг молодому советскому военнопленному. Был у парня день рождения, Грундиг подумал: как его поздравить, порадовать? Нашел карандаш, лист картона: держи, товарищ, на память...

Малер усмехнулся:

- Вот вам основа будущего культурного и делового сотрудничества, обмен мыслями, опытом, произведениями искусства даже.

Я подумал о моем друге. Он не дожил до лучших времен, не видел ни победы, ни всего, что пришло, стало обычным после войны: фестивалей, международных выставок, делегаций. Но он присутствовал при самом начале "сотрудничества", когда в лагере смерти люди из различных стран обсуждали, как планировать при социализме хозяйство, как действовать сообща, в рамках социалистического содружества. Он учился в международном семинаре у Запотоцкого...

Интересно, кто тот военнопленный, кому Грундиг подарил свою картину?

И вот стихи (перевожу их с немецкого).

Их нашли в пятьдесят четвертом году, когда разбирали развалины лагерного лазарета. К стихам приложена записка:

"Только что мы узнали о том, что в большой лагерь вновь привезли на казнь 400 красногвардейцев. Мы все потрясены этими убийствами, число которых перевалило за тысячу. Пока мы не в состоянии чем-нибудь помочь товарищам. Обстановка в нашем лагере еще очень неясная, нет еще необходимого единства, но мы - коммунисты - делаем все для того, чтобы устранить трудности. Настроение среди членов партии бодрое и уверенное..."

Дата - 19 сентября 1941 года.

А затем стихи:

Подобно акробату

(Нам души страх изгрыз),

Идем, как по канату,

Боясь сорваться вниз.

Лавируем, не знаем,

Куда верней шагнуть...

Но, тверд и несгибаем,

Ты подсказал нам путь.

"Друзья! Не только выжить

Важней задача есть:

Не дать из сердца выжечь

Достоинство и честь.

Пред сильными не гнуться,

А слабых не топтать,

Не попросту вернуться,

А в строй бойцами встать!"

К нам силы возвращались

Мы верили тебе,

Мы снова приобщались

К надежде и к борьбе.

Тебя вели на пытки,

Глумились над тобой,

Но мужеством в избытке

Ты наделен судьбой.

Как дом прочнейшей кладки,

Что не сломать вовек,

Ты - в драной полосатке,

Обычный человек.

Твое услышав слово,

Здесь, средь кромешной тьмы,

Не умереть готовы,

А жить готовы мы.

Забыв тоску и усталь,

Сквозь ночь и смерть пройдем...

Нет, мы, товарищ Густав,

Тебя не подведем!

В глухом тюремном блоке,

В последний смертный час,

Свободы свет далекий

Ты сохранил для нас.

Пока неизвестно, кто автор этих стихов и кто такой Густав. Малер предполагает, что это Густав Шрерс, а может быть, и другой Густав. А поэт, наверно, погиб - стихи были опубликованы, но автор не откликнулся: убили поэта.

...Подошел старичок, сухонький, хромой, на лацкане пиджака ленточка ветерана революции "1918-1923". Представился:

- Вильгельм Хаан, служащий музея, член партии с тысяча девятьсот седьмого года, член профсоюза с тысяча девятисотого.

Хаан тоже сидел в Заксенхаузене, после освобождения пожил в Берлине, а теперь вернулся сюда: это суровая обязанность многих бывших узников оставаться в тех местах, где они страдали, чтобы поведать новому поколению о том, что пережито, добровольный крест, который они несут во имя памяти павших и жизни живых.

Кто расскажет лучше Малера, лучше Хаана?

- Товарищ Малер, еще приехали двое, просят впустить.

Двое - рыжий напомаженный паренек с девушкой - подъехали на машине, одеты по-воскресному.

- Здравствуйте. Очень просим... Мы из Эберсвальде, давно мечтаем побывать в Заксенхаузене.

Малер опять недоволен ("непорядок, нельзя, музей откроют только в апреле"). Потом махнул рукой:

- Ладно...

Рыжий паренек победителем взглянул на девушку: видишь, я говорил - со мной впустят...

Хаан:

- Сколько тебе лет?

- Двадцать. Вчера только исполнилось.

- Вот как? Ну что ж... Двадцать лет назад в этом самом лагере...

Паренек из Эберсвальде родился в деревне близ Вроцлава, который тогда назывался Бреслау, а теперь опять стал Вроцлавом, Польшей. Отца он не помнит, отец был на войне - сперва в России, а под конец, после ранения, попал на западный фронт и - в плен, к американцам.

В сорок пятом рыжий паренек вместе с матерью переместился на запад, в Германию. Ехали, боялись: русская зона. Сколько было наговорено соседками, соседями, кому-то прислали письмо, кто-то слышал...

Дома родители крестьянствовали, жили не бог весть как, всякое случалось - земли было мало. Когда уходил отец на войну, обещал ему землю. Он все шутил: "Стану я украинским помещиком!"

Где оно, поместье? И где отец?

Вышла из вагона женщина с малышом на руках - поле, незнакомые, чужие места. Ах, война, будь она проклята!

Разместили их в селе, неподалеку от Эберсвальде, округ Франкфурт н/О. Начали привыкать.

Однажды созвали переселенцев и местных крестьян на собрание, сказали:

- Жил здесь прежде помещик, прусский юнкер, сбежал он теперь на Запад. Будем делить его землю между собой.

Земельная реформа...

Вскоре создали в деревне кооператив, началась новая жизнь, вросла мать в эту жизнь, понравилось. Земля своя, и государство свое, и люди кругом хорошие.

А рыжий паренек подрос, пошел в школу: "2X2=4", "Власть в республике принадлежит рабочим и крестьянам", "Мы боремся за мир".

В пятьдесят четвертом году объявился наконец папаша: прислал письмо из Кёльна:

"...в Кёльне я кельнером, возвращаться к вам не собираюсь, встретимся в Бреслау. Отнимем его у поляков, помяните мое слово. Набирайтесь терпения..."

Всплеснула мать руками:

- Бреслау?.. Зачем? Неужели опять война, неужели он так ничего и не понял, дурень?

Сидела вместе с сыном, долго сочиняла ответ:

"Родина наша здесь, в Германской Демократической Республике, живем мы хорошо. Образумься, пойми..."

Кончилась на этом их переписка.

После школы рыжий паренек остался у себя в деревне: механик-тракторист, вот жениться задумал, девушка из той же деревни. Познакомьтесь, пожалуйста: Гильда.

...Всю эту историю выслушал я, сидя в конторе будущего музея, куда нас вместе с рыжим пареньком и его невестой пригласили Малер и Хаан: попросили сделать запись в книге отзывов.

Не хотелось уходить, разговаривали о разных вещах, вспоминали.

Потом Малер сказал:

- Да... Все это надо осмыслить, свести воедино: Заксенхаузен, ваш друг - советский солдат, который погиб здесь, мы с Хааном, и вот он, эберсвальдец, и его папаша, который в Кёльне мечтает о Вроцлаве... Сложное это понятие - "Германия", не сразу разберешься...

Старик Хаан вынул из какой-то папки брошюру, протянул пареньку:

- Прочитай и напиши отцу в Кёльн: живет, мол, с тобой в одном городе господин Корнелий - комиссар кёльнской полиции. В Заксенхаузене его хорошо помнят, был он здесь начальником Особой комиссии, уничтожал людей почем зря, скольких убил - не перечислишь! Матиас Тезен, Эрнст Шнеллер - лучшие наши товарищи пали от его руки. Напиши отцу и про эсэсовца Эккариуса, в брошюре о нем подробно говорится. Замечательный был семьянин! Вышел однажды на плац со своими детишками, воркует: хотите, покажу вам фокус? Подозвал кого-то из наших, больного узника: "Ложись!" - и стал топтать его каблуками, пока тот не умер. Господин Эккариус тоже на свободе, в Бонне живет. И еще напиши отцу - пусть съездит в Дюссельдорф, к господину Эрвину Брандту - в концерне Флика Эрвина Брандта знает любой служащий. Да и мы его знаем неплохо, еще с тех времен, когда он был оберштурмбаннфюрером СС...

...Стали прощаться.

- Поедете обратно через Ораниенбург, а там на Берлин прямая дорога, вам любой покажет.

Неожиданно Гильда спросила:

- А скажите, товарищ Хаан, в те времена жители Ораниенбурга и Заксенхаузена знали о том, что творится здесь, в лагере?

- Возможно, догадывались, но, скорей всего, точно не знали. В этом-то ведь и все дело. Население, то есть народ, должно знать, что происходит в его стране, в любом доме, за любыми стенами, только тогда станут невозможными "совершенно секретные" газовые камеры, "засекреченные" виселицы и выстрелы в затылок во время измерения роста.

- ...Счастливого пути!

- Спасибо вам, товарищи!

- Пошли, Хаан. Надо запереть ворота, кстати проверь, убран ли мусор возле польского барака.

Двое идут, скрипит под ногами щебенка. Темнеет - вечер уже...

...Возвращались в Берлин, шофер включил было радио, поймал мелодийку, выключил.

- Да, - сказал он, - многое мы сегодня повидали. Будет вам теперь о чем написать. Сюжет для романа...

ЛИЦО ВРЕМЕНИ

Этот фильм создавался на протяжении примерно тридцати лет, его с различных "позиций" снимали различные операторы. Над иными кадрами судьба подшутила: предназначенные стать документами триумфа, они превратились в документы позора, и, напротив, то, что должно было запечатлеть страх и отчаяние, стало кинопамятником силе человеческого духа и мужества.

Речь идет о шведском фильме "Кровавое время", смонтированном Эрвином Лейзером. В архивах из тысячи километров отснятой пленки он выбрал немногое, многое зато сказал. "Кровавое время" - рассказ о Гитлере и гитлеризме, о том, как пришли к власти фашисты и что они сделали с Германией и с Европой. Титры в начале фильма поясняют: кровавую историю гитлеризма надо знать, чтобы трагедия, пережитая человечеством, никогда больше не повторилась.

Подробно излагать содержание фильма - занятие, пожалуй, бессмысленное: раскройте учебник новейшей немецкой истории, перечитайте его - и вы узнаете содержание картины Эрвина Лейзера. Большие и малые события нашли в ней свое отражение: первая мировая война, Версаль, революция и контрреволюция, мюнхенский путч, экономический кризис, безработица, борьба партий внутри Германии... На экране - деятели Веймарской республики, Гинденбург, финансисты, заводчики, дипломаты, Гитлер не сам пришел к власти, его к ней "привели", расчистили путь в надежде, что именно он "утихомирит" революцию и коммунистов. Это пролог к двенадцатилетнему господству нацизма и пролог к фильму.

Персонажи пролога засняты в патетические минуты: они выступают с речами, присутствуют на официальных церемониях, сговариваются, торгуются. Начало трагедии напоминает фарс. Трудно поверить в то, что господа в цилиндрах, с моноклями, которые смешно суетятся на экране (что это кинокомедия из буржуазного быта?), играют не в скат, не в бридж, а в судьбы народов.

В сумятице двадцатых годов, среди послевоенной накипи, возникает потешная фигура человека с челкой и усиками: неудавшийся художник, недоучка, истерик. Эрвин Лейзер показал вехи его биографии. На увеличенных во всю ширину экрана фотоснимках из семейного альбома - невзрачный младенец, а затем школьник с туповатым лицом: такими обычно изображают второгодников. Портрет мамаши, аккуратной мещаночки. Папаша - добропорядочный чиновник. Эти снимки даны неспроста. В них обвинение взбесившемуся мещанству, которое в определенных исторических условиях может причинить величайшее зло. Филистерская алчность, прожорливость и крохоборство возводятся в государственный принцип, пустая ненависть к инакомыслящим, к инакоговорящим, зависть к соседу, который кажется более удачливым, превращаются в "расовую теорию", жестокость мещанина оборачивается бараками и крематориями лагерей смерти, а второгодник с туповатым лицом становится Гитлером. Впрочем, автор фильма настойчиво подчеркивает и другое: Гитлер так и остался бы всего-навсего злобствующим неудачником, если бы его не наняли промышленные магнаты, не снабдили деньгами Тиссена, пушками Круппа, танками Флика, самолетами Хейнкеля, не предоставили бы в его распоряжение всю мощь германской индустрии. Мещанин оказывается на службе у монополий и с фельдфебельским усердием несет эту службу. Заключен союз между Гитлером и концернами, между Гитлером и генералами рейхсвера. Господа с моноклями покидают экран, остаются где-то за кадром, экран заполняют теперь штурмовики, гестаповцы, эсэсовцы, оголтелые толпы с факелами в руках. Вот появился Геринг, вот Гесс, вот Гиммлер и Франк - и Гитлер, Гитлер, Гитлер...

Фарс окончен. Начинается трагедия. Кровавое время...

Еще задолго до того как стать фюрером, Гитлер написал свою книжку "Майн кампф", объявленную библией нацизма. Фильм - своеобразная иллюстрация к этому сочинению. Каждое "теоретическое" положение осуществлялось на практике, а кинохроника зафиксировала все: лихорадочную подготовку к войне, "трудовую повинность", аресты, погромы, бессовестную нацистскую демагогию. Вот они стоят на перекличке - немецкие мальчики: не шелохнутся, держат равнение, в глазах - энтузиазм, вера.

- Откуда ты, камерад? - спрашивает правофланговый.

- Я из Пруссии!

- Я из Баварии!

- ...из Тюрингии!

- ...из Саксонии!

- ...из Дрездена!

- ...из Гамбурга!

И левофланговый заключает восторженно:

- Один народ! Одна кровь! Один рейх! Один фюрер!..

Много кадров спустя вновь прозвучит этот текст, прозвучит как горькая и беспощадная ирония... Уныло бредут по Москве колонны немецких военнопленных - усталая, одичавшая масса, "битые фрицы", как их называли в те дни.

- Откуда ты, камерад?

- Из Пруссии... из Баварии... Из Тюрингии...

Крах.

Но это - после, после, а пока что еще идет "обработка": мечется по Германии Гитлер, хрипит, неистовствует, выступает с речами, уговаривает, грозит, обещает, машет кулаками, гладит по головкам детей: фюрер - отец, фюрер вас любит, фюрер принесет счастье.

Что стало с этими детьми, которых в "историческое мгновение" запечатлел объектив кинокамеры? Живы они или погибли под бомбами, задохнулись среди развалин, утонули в то роковое апрельское утро сорок пятого года, когда в последнем исступлении Гитлер приказал затопить берлинское метро? А если они живы, то, может быть, смотрят сейчас этот фильм и с отвращением вспоминают свое украденное, обманутое детство? С кого спросить, кому предъявить счет?

...Ликовали дети, легковерные родители думали: кто его знает, может, действительно этот человек наделен сверхъестественной силой? Без боя запросто - стал немецким Саар, и без войны была проглочена Австрия, а потом - опять-таки без единого выстрела! - стер Гитлер с карты мира название "Чехословакия" и появилось слово "протекторат". Чудо!

Эрвин Лейзер в своем фильме показал, как это "чудо" произошло, вызвал на суд истории участников мюнхенского сговора. Навсегда запомнится улыбающийся Чемберлен с текстом позорного соглашения на лондонском аэродроме: я привез вам мир!

1 сентября 1939 года началась вторая мировая война...

Кто увидит эти кадры, у того сожмется сердце от боли: польская кавалерия бросается навстречу немецким танкам, отчаянно сопротивляются защитники Варшавы - тщетно.

Страданиям Польши в фильме отведено особое место. Отчасти это объясняется обилием материала, - фашисты позаботились о том, чтобы их злодеяния были увековечены. В варшавское гетто Геббельс направил группу операторов, хотел порадовать "арийскую публику" занятным зрелищем: смотрите, как мы образцово действуем! Вот трупы умерших от голода, а вот те, кто еще живы, но обязательно скоро умрут, не люди - скелеты. Польшу превратили в страну смерти. На ее земле были Освенцим, Майданек, Треблинка. Здесь гитлеровский генерал-губернатор Ганс Франк записывал в свой дневник: "Если мы выиграем войну, тогда, по моему мнению, поляков, украинцев и все, что околачивается вокруг, можно будет превратить в фарш..."

Жгли, убивали, а потом - под самый конец - взорвали Варшаву. И это тоже заснято: оседают, рассыпаются дома, фашисты стреляют в жителей.

Кровавое время... Гитлеровские войска вступают в Париж. Воют бомбы над Лондоном. Взят Амстердам. Взяты Брюссель, Копенгаген, и над Норвегией - флаг оккупантов.

22 июня 1941 года. Утро. Раненый в красноармейской гимнастерке с петлицами. Это из немецкой кинохроники: гонят первых русских пленных, подталкивают прикладами. Всмотримся внимательней в лица, - может быть, узнаем своих, пропавших без вести, наглядеться бы на них... Увели... Не успели...

Хмель побед. Рожи на экране: хохочущий Геринг, надменный каменный Риббентроп, одутловатая физиономия Гиммлера. И опять - Гитлер, уже не просто германский фюрер, а властелин мира: дошел почти до самой Москвы. И Ленинград рядом.

Смотришь эти кадры в шестьдесят первом году, давят воспоминания, но знаешь: скоро покажут разгром фашистов под Москвой, битву на Волге, а там...

Двадцать лет назад, в сорок первом, было это не в кино, а в жизни. Чья кровь пролилась, кто отдал все, ничего не пожалел для того, чтобы случилось именно так, как показано в заключительной части фильма?

Бегут, покидают захваченные территории гитлеровцы, рушатся проволочные заборы концентрационных лагерей, сползает с карты Европы черное пятно оккупации. Война пришла в Германию. В последний раз появляется на экране человек с усиками - помятый, скрюченный, проигравшийся в прах... Бои на улицах Берлина... Капитуляция. Нюрнбергский процесс...

Нервное напряжение сменяется разрядкой, хочется перевести дух - сколько пережито за эту полуторачасовую экскурсию в кровавое время! И все же какая-то, сперва неосознанная досада начинает овладевать нами: чем ближе к финалу, тем эта досада сильней. Казалось бы, все правильно: пронеслись по экрану огненные голуби "катюш", откатилась от волжских берегов гитлеровская лавина, хроника (теперь уже не из нацистских архивов!) воспроизводит боевые налеты англо-американской авиации, штабы союзников... Кто же принес победу, кому принадлежит главный вклад? На этот вопрос фильм отвечает уклончиво, чувство строгой беспристрастности вдруг начинает изменять Эрвину Лейзеру нехорошо. И вот идут американцы, американцы форсируют реки, возводят понтонные мосты - английские танки, английские генералы - изредка промелькнут советские пехотинцы, а потом - опять американцы... Так у Лейзера в фильме. А в жизни? Вспомни сорок первый, сорок второй, сорок третий годы, нашу надежду, наш постоянный вопрос о втором фронте. Здесь хватило бы материала для иронии и для патетики: прозябание на Западе и упорные бои за каждую высотку, за дом, за деревню, а потом - за Киев, за Бухарест, Варшаву, Белград, Софию, Вену...

Все это говорится не из чувства высокомерия и не из амбиции. Мы ли не радовались победам наших боевых друзей, встрече на Эльбе?.. Но нельзя отдавать дань предрассудкам в фильме, который так горячо и талантливо обличает предрассудки, мракобесие, вражду между народами.

И еще об одном. Кровавое время нацистского владычества было временем не только страха, кошмаров и пыток. Это было также время великой, осознанной борьбы против зла, борьбы, которая велась и на фронте, и в глубоком немецком тылу, в антифашистском подполье внутри Германии и в заводских уральских цехах. К сожалению, говоря о страданиях, Эрвин Лейзер очень мало говорит о борьбе. В его фильме мы не увидим ни советских партизан, ни французских маки, ни коммунистов Германии, оказавших беспримерное по героизму сопротивление Гитлеру. Вместо них на экран пришли участники "генеральского заговора", те самые, о которых одна из жертв кровавого времени, четырнадцатилетняя девочка Анна Франк, писала в своем "Дневнике":

"Их цель - создать после смерти Гитлера военную диктатуру, затем заключить мир с союзниками и снова вооружиться, чтобы лет через двадцать начать новую войну".

Таковы просчеты и слабости фильма, который тем не менее успел взволновать миллион зрителей и добросовестно выполняет свою антифашистскую миссию. Можно поблагодарить его автора, но что сказать об операторах, безвестных "соавторах" Эрвина Лейзера? Кто эти люди? Какими глазами смотрели они на "объект съемки", что чувствовали? Перед чьим аппаратом проходили узники концентрационных лагерей, обреченные на смерть, на сожжение? Кому позировал Гитлер?

Недавно стало известным имя одной из "соавторш" Лейзера. Это Лени Рифеншталь, личный кинооператор Гитлера, нацистская каналья, которая задалась целью увековечить каждый жест и каждое слово обожаемого фюрера. Ныне мадам Рифеншталь благополучно проживает в Западной Германии. Не подумайте, что после выхода на экран фильма "Кровавое время" ею заинтересовалась полиция. Нет, госпожа Рифеншталь сама заявила о себе, предъявила иск Эрвину Лейзеру и потребовала отчислений от его гонорара. В некоторых судебных инстанциях иск был удовлетворен.

При такой постановке вопроса создание документальных фильмов о кровавом гитлеровском времени - дело поистине накладное. Кто знает, может быть, в один прекрасный день к Эрвину Лейзеру заявятся пожилые, решительного вида господа, положат на стол исковое заявление и потребуют:

- Заплатите нам за наш труд. По личному распоряжению Геббельса мы снимали варшавское гетто. Помните, сколько там было трупов?..

И Эрвину Лейзеру придется платить, потому что в Западной Германии уважают "законность" и не дают в обиду тех, кто верой и правдой служил кровавому времени.

Вот посмотрите: смешно суетятся на экране седые аккуратные старички в цилиндрах, финансисты, магнаты, вот шествуют генералы...

Но это уже начало нового, еще не созданного фильма: пролог напоминает фарс. Подумаем об эпилоге...

ЗИМНИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

В Аугсбурге зарезали Элизабет Баумейстер и ее пятилетнего сына. Полиция ищет убийцу - человека в коричневом дождевике, разъезжающего на голубом велосипеде. Об этом сообщает западногерманская пресса. Газеты грустят: зима, зябко, у людей расшатались нервы. В качестве лекарства предлагается коньячок "Потт 54". Я видел рекламу - "Высокое искусство уюта". Тоскующий господин, сидя в кресле, попивает из чашечки чай. Рецепт: три куска сахара, средней крепости заварка, полрюмки доброго старого "Потта". Так достигается нирвана...

...В пригороде Дармштадта, во дворе евангелической лечебницы для пьяниц, звучит антиалкогольный псалом:

Бедный брат,

убойся пагубных страстей!

Брось вино,

беги от дьявольских сетей!

"Подверженные" с нотами в руках медленно движутся по мощеному плацу. Это напоминает "Прогулку заключенных" - картину Ван Гога. Священник в белом одеянии отпускает грехи и призывает одуматься.

Журнал "Дер Шпигель" сообщает: за последние годы потребление водки в Западной Германии возросло в полтора раза, зарегистрировано два миллиона хронических алкоголиков; 43 тысячи автомобилистов в 1959 году потерпели аварию из-за пристрастия к выпивке.

Впрочем, из всего этого делается неожиданно оптимистический вывод: повальное пьянство - признак растущего благосостояния.

Когда-то Юстус Либих в "Письмах о химии" доказывал: "Пьянство является не причиной, а следствием нужды". Теперь, сто лет спустя, в ФРГ пишут: "Алкоголизм - свидетельство высокого уровня жизни населения". Благосостоянием пытаются объяснить падение нравов, интеллектуальную деградацию, рост преступности.

В Оснабрюке молодые поэты задумали выпустить сборник стихов - не нашлось издателя. Сборник размножили на ротаторе, сброшюровали при помощи скрепок. Пошла странствовать по Германии тоненькая тетрадь, которая попала в руки тоскующему господину. Сидя за чашечкой чая (полрюмки "Потта", три куска сахара), стал перелистывать:

Луна окосела, и небо - в лоск,

и под нами качается ночь.

Пожал плечами, улыбнулся.

Отчаянными очами

глядит

в наши окна война...

Отхлебнул из чашечки.

Уходишь ты. И жизнь мертва,

И как опавшая листва

слепые, тленные слова...

Чепуха! Бросил...

По радио из Дармштадта транслировали концерт алкоголиков:

Бедный брат,

убойся пагубных страстей!..

Встал, выключил радио, надел коричневый дождевик и вышел со своим голубым велосипедом на улицу...

Сын гитлеровского военного преступника Рудольфа Гесса двадцатитрехлетний Вольф Гесс - отказался служить в бундесвере. Он сделал это не из пацифистских убеждений и не потому, что учел горький опыт отца. Вольф Гесс набивает себе цену и капризничает. "Где гарантии, - пишет он в своем заявлении, - что и меня не будут судить?" Вольф Гесс осыпает проклятиями победителей: он требует реабилитации папаши.

Знакомые успокаивают волчонка: все будет хорошо; учитесь выдержке у вашей матери.

...В небольшом селе на юге Германии проживает женщина - она именует себя на странный манер: "Фрау Рудольф". Это - фрау Ильза Гесс, супруга Рудольфа Гесса и матушка Вольфганга. У нее занятная судьба: с 1927 года член нацистской партии, обладательница золотого партийного знака, гранд-дама третьего рейха. После войны фрау Гесс предстала перед судом, ее оправдали, назвав всего-навсего безвинной "попутчицей". Она удалилась в деревню, занялась огородничеством, но под капустными листьями лежала у нее рукопись книги о "мученике-муже и о любимом фюрере". Рукопись увидела свет: ее издал бывший заместитель руководителя имперского ведомства прессы Зюндерман. Начались протесты, общественность потребовала изъятия подлой книжонки, но "высокий суд" не увидел в писаниях фрау Рудольф ничего противозаконного.

В 1955 году г-жа Гесс открыла пансион "для знакомых и незнакомых друзей". Со всех концов съезжаются в пансион зловещие постояльцы. Здесь не просто вспоминают прошлое. Здесь думают о будущем, оценивают настоящее. Не так давно "знакомые и незнакомые друзья" г-жи Рудольф Гесс выпустили прокламацию, манифест, в котором призвали к созданию неонацистской партии. Среди подписавших манифест - бригаденфюрер СС Карл Церф, один из руководителей "Гитлерюгенда"...

Комплект "Дейче зольдатенцейтунг" за 1960 год. У газеты один лейтмотив: нас обижают. Перед читателем предстают обездоленные эсэсовцы, страдающие генералы, "герои" войны, которых забыли неблагодарные соотечественники. И при этом не стесняются, прямо говорят: Лидице - это хорошо, Дахау - тоже хорошо, воздушная операция против Англии была гениальной.

И уже вновь звучат слова: "Ночь над Германией". В гамбургской газете "Ди андере цейтунг" под таким названием напечатана большая статья.

Там сказано:

"Фашизм жив. Он живет в солдатских газетах, в подстрекательских листках милитаристов, в грохоте реваншистских барабанов - "сладко умереть за отчизну!". Замалчивают ужасную правду - фашизм жив. Сегодня на самом деле рискованно назвать эсэсовского убийцу убийцей, войну - преступлением, а гитлеровского генерала - врагом человечества..."

Ночь над Германией. Над Западом.

И опять сквозь ночь смотрят на меня печальные глаза Анны Франк. Она перешагнула рамки своего дневника: теперь мы знаем о ней гораздо больше знаем, как она жила, как погибла. На сцене это выглядит слишком театрально: шаги на лестнице, грохот прикладов. Все было проще: г-н Франк готовил с детьми уроки. они писали диктовку, г-жа Франк собирала ужинать. В нижнем этаже к хозяину склада явился человек в шляпе, надвинутой на уши, за ним трое полицейских. Человек в шляпе сказал: "Мы хотим осмотреть помещение". Они ничего не нашли и уже собирались уходить, но вдруг решили подняться наверх, на чердак, и человек в шляпе вынул револьвер. Хозяин прошел вперед, подталкиваемый полицейским, и, когда он очутился на пороге комнаты, те, кто скрывались на чердаке, еще ничего не подозревали. Хозяин увидел, как г-жа Франк накрывает на стол, и виновато сказал:

- Пришли из гестапо. Вот так...

Но г-жа Франк ничего не ответила. Человек в шляпе подошел к г-ну Франку, и тот поднял вверх руки.

А потом их увели и повезли всех вместе в Вестерборк, повезли в пассажирском вагоне, и Анна не отрываясь смотрела в окно, на веселые пейзажи Голландии, и это была встреча со свободой, приобщение к жизни, и Анна была счастлива, потому что целых два года не видела ничего, кроме мрачного чердака в Амстердаме.

Разлучили их только в Освенциме, когда Анне, ее сестре и матери приказали идти налево, а отцу направо.

Из рассказов очевидцев мы знаем теперь о том, как жила Анна Франк в Освенциме. Ее содержали в 29-м блоке. Была осень 1944 года. Чувствовалось приближение конца, и комендант, эсэсовская охрана и старосты спешили завершить "ликвидацию". Печи лагерного крематория дымили день и ночь. Людьми овладело равнодушие - атрофия чувств, которая предшествует смерти. Но худая большеглазая девочка из 29-го блока еще замечала, что происходит вокруг. Она сохранила способность улыбаться. У нее не было чулок, и как-то ей удалось раздобыть старые мужские кальсоны. Этот наряд показался ей нелепым, и, оглядывая свои ноги, она улыбнулась.

Она сохранила способность плакать. Однажды, стоя на пороге барака, она увидела, как дожидаются очереди в газовую камеру дети из Венгрии. Голые, под дождем, они стояли по нескольку часов. Очередь двигалась медленно, дети дрожали от холода, и, не выдержав, Анна заплакала в отчаянии от собственной беспомощности. И еще она плакала, когда мимо нее провели в крематорий девочек-цыганок, тоже голых и остриженных под машинку...

А потом был Берген-Бельзен, последний этап. Они должны были умереть, потому что на них распространялись законы, принятые в городе Нюрнберге.

Нюрнбергские законы составлял и комментировал д-р Ганс Глобке, "директор" в имперском министерстве внутренних дел. В тридцать пятом году, 15 сентября, вступили в действие его законы о "чистоте расы" и "о защите немецкой крови и чести". Будущие массовые убийства нуждались в юридическом и "философском" обосновании, бесправие должно было стать краеугольным камнем государственного нацистского права, беззаконие - возведено в закон, разнузданная прихоть человека-зверя - в норму поведения нации.

Доктор Глобке по этому поводу писал: "Государственные и правовые установления третьего рейха должны быть вновь приведены в полное соответствие с извечными законами естества, с жизненными законами тела, духа и психики германца".

Таким образом, фашистская система объявлялась "естественной", "натуральной", разумной, как сама природа. Все было с этой точки зрения оправданным: гитлеровский террор, агрессия, 29-й блок, очередь в газовую камеру...

Д-р Глобке в своих комментариях писал:

"Учениям о всеобщем равенстве и о неограниченной свободе личности перед государством национал-социализм противопоставляет здесь суровую, но необходимую доктрину естественного неравенства людей. Из различия между расами, народами и отдельными людьми неизбежно вытекают различия в правах и обязанностях индивидуумов".

На практике подобное различие в "правах и обязанностях" целых народов свелось к тому, что любой гитлеровский ефрейтор считал себя вправе терзать и насиловать прекраснейшие европейские страны, издеваться над русскими, над украинцами, над французами, над чехами и поляками и - на "законном основании" - искренне полагал, что "естественной обязанностью" этих народов является рабское повиновение ему - немцу, ефрейтору, господину...

Впрочем, "неравенство", узаконенное в комментариях г-на Глобке, распространялось также и на ту часть немцев, которая отказывалась повиноваться гитлеровскому режиму. В "комментариях" говорилось о том, что из "сообщества немцев" должны быть изъяты "элементы неполноценные в политическом отношении", прежде всего коммунисты, социал-демократы, профсоюзные деятели, прогрессивные писатели и ученые.

Сподвижник д-ра Глобке Адольф Эйхман признался однажды:

"Я не раз высказывал пожелание о том, что до того, как мы доберемся до противника, которым я занимался, нам надо поставить к стенке определенное число немцев, чтобы наконец в собственной нашей конюшне воцарился покой... Я говорил, что мы должны сначала поставить к стенке 500 тысяч немцев и только тогда мы будем иметь право долбануть по врагу".

Как видим, "разнарядка" с указанием точного количества смертников имелась и в отношении немцев. Лучшие должны были "встать к стенке" или, спасаясь от неминуемой гибели, покинуть страну.

На основании нюрнбергских законов перестали считаться немцами Томас Манн, Леонгард Франк, Курт Тухольский и многие другие, которые составляли подлинный цвет немецкой нации, ее настоящую славу.

"Пятый параграф" нюрнбергских законов был посвящен евреям и цыганам. Он лишал их германского гражданства и политических прав. В паспортах у сотен тысяч людей появилась буква "j", что означало "jude" - "еврей". Человеку с такой буквой в паспорте запрещалось занимать государственные должности, преподавать в школах и высших учебных заведениях, лечить больных, выступать в суде.

Так начиналась трагедия, которая закончилась печами Освенцима.

"Комментарии" д-ра Ганса Глобке не оставляли никаких лазеек, они были исчерпывающими и предусматривали множество разнообразных вариантов. В целях лучшего "выявления" лиц, подпадающих под "пятый параграф", д-р Глобке воспретил евреям менять имена и фамилии; он создал целую "теорию имен" и для ясности распорядился вписывать в документы евреев, носящих немецкие имена, дополнительно "Сарра" женщинам, а мужчинам "Израиль": "Зигфрид-Израиль Кох", Андреас-Израиль Мюллер", "Ингеборг-Cappa Шульц".

Особая инструкция касалась влюбленных. Если еврей осмеливался полюбить немку или немец еврейку, то их подвергали позору и наказанию. Были запрещены браки между "арийцами" и "неарийцами". Это д-р Ганс Глобке защищал "чистоту расы" от славян и евреев. Есть в архивах официальный документ, подписанный д-ром Глобке: инструкция о порядке выдачи паспортов чехам. В этом официальном документе слова "чехи" нет, там сказано иначе - "свиньи".

Множеству людей стоила жизни "паспортизация", осуществленная доктором Глобке в Чехословакии. Впоследствии, когда была оккупирована Польша, Глобке поручили разработать принципы "расового контроля" в "генерал-губернаторстве". Все польское население было разбито на четыре "оценочные категории". Группа I и II подлежали германизации", группа III обращению в рабство, группа IV - физическому истреблению...

Вот чем были нюрнбергские законы д-ра Глобке, от которых семья Франк бежала в Голландию. Однако "доктор" настиг их и в Амстердаме. Во время войны он был назначен начальником "отделения I Вест" и в качестве уполномоченного Гиммлера разъезжал по оккупированной Европе. В частности, он "инспектировал" и Нидерланды. Законы д-ра Глобке убили Анну Франк, ее мать и сестру.

А д-р Ганс Глобке жив, он статс-секретарь при Аденауэре. Канцлер Аденауэр сказал о нем: "За всю мою многолетнюю деятельность я почти не встречал людей более преданных долгу и более добросовестных, чем господин Глобке".

Примерно такую же характеристику дал д-ру Глобке гитлеровский министр внутренних дел Фрик: "Способнейший и добросовестнейший сотрудник".

По представлению Фрика Глобке за "особые заслуги" получил "особые" медали, которые вручались лишь избранным: "В память о 13 марта 1938 года" (день захвата Австрии) и "В память о 1 октября 1938 года" (оккупация Чехословакии). Кроме того, у него был еще серебряный знак "За верную службу". В Румынии Антонеску наградил Глобке высшим правительственным орденом. Гитлер лично повысил его в должности и освободил от военной службы как "незаменимого".

Анну Франк не успели сжечь, она умерла в концентрационном лагере Берген-Бельзен за несколько дней до освобождения.

Школьная подруга, которая случайно встретилась с ней в лагере, рассказывает:

- Она была в лохмотьях. В темноте, за колючей проволокой, я увидела ее худое, осунувшееся лицо. У нее были очень большие глаза. Мы расплакались, и я рассказала Анне, что моя мать умерла... И все-таки мне жилось лучше, чем Анне. Меня поместили в блок, где иногда выдавали пакеты. У Анны не было ничего. Она мерзла, и голод сводил ее с ума. Я крикнула:

- Я посмотрю, Анна, может быть... Приходи завтра!

И Анна ответила:

- Хорошо, я приду.

Но она не пришла.

И г-жа Л. из Амстердама тоже рассказала о том, как умерла Анна Франк. Два года назад с г-жой Л. встретился западногерманский журналист Эрнст Шнабель. Он писал книгу об Анне - "По следам одного ребенка" - и хотел знать подробности. Г-жа Л. спросила: из какой Германии г-н Шнабель приехал? И когда узнала, что из Западной, прервала свой рассказ:

- К чему вам все это? Ведь у вас этому не верят, я ничего вам больше не стану говорить...

И все же Эрнст Шнабель собрал материал и написал свою книгу. Теперь мы знаем, как умерла Анна Франк.

А г-н Глобке жив.

В сорок пятом году его имя - под № 101 - числилось в списке военных преступников, составленном союзными державами. № 101 скрывался в доминиканском монастыре Вальбергер, между Бонном и Кёльном. Он "покаялся" патеру Лауренцису Зимеру и получил "абсолюцию" - полное отпущение грехов. Патер Зимер, тесно связанный с влиятельными лицами в хозяйственных и политических кругах тогдашней британской зоны, не думал ни об Анне Франк, ни о "пятом параграфе" - он смотрел в будущее, знал, что "доктор" может еще пригодиться. Вместе с кардиналом графом Прейсингом он оказал Глобке "первую помощь". Тем не менее Глобке был помещен в лагерь для интернированных. Здесь о нем позаботились американцы. Выдав сообщников и переложив всю вину на свое непосредственное начальство, Глобке вновь получил "абсолюцию", теперь уже по судебной линии...

Два года скрывалась на чердаке в Амстердаме девочка Анна Франк. В Освенциме, в Берген-Бельзене она отчаянно боролась за жизнь. Ей не удалось спастись. Анна Франк умерла.

Д-р Ганс Глобке спасся.

Некоторое время он служил казначеем в Аахене, затем перебрался в Дюссельдорф, а оттуда в Бонн - к Аденауэру...

Недавно стали известными факты о связи Глобке с Эйхманом. Глобке действительно был его двойником. Когда в оккупированных странах Европы появлялся с визитом Глобке, люди знали, что скоро за ним последует Эйхман.

27 августа 1934 года Глобке собственноручно подписал клятвенное обязательство:

"Я клянусь, что буду верой и правдой служить фюреру германского рейха и германского народа Адольфу Гитлеру, свято соблюдать законы и добросовестно выполнять возложенные на меня обязанности. Да поможет мне в этом всемогущий бог!"

Бог не подвел - Ганс Глобке выполнил возложенные на него обязанности: Анна Франк погибла в концентрационном лагере Берген-Бельзен...

Всемогущий бог продолжает помогать г-ну Глобке и сегодня.

В 1960 году канцлер Аденауэр подтвердил, что ни под каким предлогом "не допустит" отставки г-на Глобке и "оскорбление его чести".

Глобке считается лицом, наиболее приближенным к федеральному канцлеру, он могущественнее любого боннского министра. Вся корреспонденция на имя Аденауэра предварительно просматривается статс-секретарем. От него зависят назначения, увольнения и перемещения по службе всех высших государственных чиновников, ему подчинены разведка и ведомство прессы.

И опять сквозь ночь смотрят печальные глаза Анны Франк...

В окрестностях города Касселя возвышается гигантская фигура Геркулеса. Античный герой стоит на фоне искусственных развалин: в 1702 году эти развалины построил местный ландграф, на это шли немалые средства - развалины в те времена считались роскошью. Двести сорок один год спустя весь Кассель превратился в груду щебня: в редкость были не развалины, а жилые дома. Но искусственные руины чудом уцелели, и теперь вместе с Геркулесом они составляют гордость города, романтический заповедник, куда привозят жадных до "красоты" экскурсантов. Гиды поясняют: нога у Геркулеса - столько-то метров, рука - столько-то. Сам он величиной в три этажа.

Это печальное зрелище: титан в плену у филистеров, у того самого "немецкого убожества", о котором писал еще Энгельс.

Уроки прошлого не всем пошли впрок. В Западной Германии вновь увлекаются показной грандиозностью, мнимым величием. Из глубины истории вытаскивают битву при Танненберге, вспоминают Фридриха, поют "патриотические" гимны: Германия превыше всего!

Учитель говорит детям:

- Мы великий народ, мы выиграли тысячи битв.

У подножия Геркулеса собираются кассельские патриоты. Они с вожделением поглядывают на нелепую статую: нам нужна сила!

Генералы бундесвера обращаются к правительству:

- Отсутствие ядерного оружия для нас унизительно. Величие Германии - в атомной бомбе.

Правительство требует от западных союзников:

- Мы хотим атомного равноправия. Дайте нам ракеты "Поларис".

В Касселе помимо Геркулеса имеется другая достопримечательность "Голова старика" работы Рембрандта. Этот небольшой по формату портрет одиноко висит в местном музее. У старика высокий лоб и глаза, которые запомнишь на всю жизнь: глубокий внутренний свет, доброта, вера.

В музей явился господин Шнурре - владелец аптеки, бывший офицер. Он посмотрел на старика и откровенно сказал:

- Голова как голова. Из-за чего столько шума - не могу понять. Правда, лысина сделана очень естественно.

Господин Шнурре обожает все грандиозное. Во время войны он завоевал "жизненное пространство" для "великой Германии". Он вернулся без правой руки, довольный тем, что осталась хоть левая, но привязанности к "великому" все еще не утратил. Дважды в месяц он отправляется на встречу "фронтовиков". Отставные штабисты, интенданты и писаря вспоминают боевые походы и призывают "готовиться". Они говорят о том, что воевали не зря. Вот дословно:

"Мы не смели бы и мечтать о нашем нынешнем благополучии, если бы германский солдат второй мировой войны не вымотал душу большевизму своей отчаянной и героической борьбой за каждую пядь немецкой и европейской земли".

Что г-ну Шнурре и его воинственным коллегам голова старика? С высоты Геркулеса они готовы обрушить шквал огня на миллионы голов...

В Касселе я подумал о том, что существуют две эстетики: эстетика рембрандтовского "Старика" и эстетика кассельского "Геркулеса". Войну обслуживают не только военные. У нее есть свои художники, скульпторы и стихотворцы.

В одной западногерманской газете я прочитал статью о творчестве Ины Зейдель. Автор панегирика противопоставляет поэтессу другим немецким литераторам. Он пишет: "Гёте, Гейне, Гёльдерлин, Манны - все они в той или иной степени подвержены античному, французскому и прочим влияниям. В отличие от них, Ина Зейдель - поэтесса истинно германская".

Ина Зейдель "принимала" фашистский режим, ее чтили при Гитлере. Гейне был запрещен, Манны - тоже, Гёте и Гёльдерлин находились в забвении.

В те годы много развелось новоявленных Дарований. Эрих Вайнер писал тогда о некоем "имперском поэте":

В архив сдан Гёте, не в почете Шиллер,

Лауреатства Манны лишены.

Зато, вчера безвестный, Франц Душилер

Достиг невероятной вышины,

Назначенный "певцом родной страны".

Это - сатира, но какая в ней перекличка со статьей о мадам Зейдель!

Сейчас никто не помнит "имперских поэтов" третьего рейха, между тем один из них безусловно вошел в историю: это Бальдур фон Ширах - "вождь" гитлеровской молодежи, стихотворец и гаулейтер Вены. Его стихи зачитывали прокуроры на Нюрнбергском процессе: "Германия, проснись!", "Барабаны гремят по стране". Он бойко начинал - чувствовал себя геркулесом: культ силы, мускульной красоты; на спортивных парадах, факельных шествиях, под рев оголтелых толп выбрасывал вперед руку: вот оно, величие Германии, энтузиазм, победа! А кончил печально: пятнадцатый год Бальдур фон Ширах сидит в тюрьме Шпандау, теперь уже старик, "заключенный № 1".

Тюрьму Шпандау западные журналисты именуют "историческим парадоксом" это единственное в Германии место, где сотрудничают союзники по минувшей войне. Тюрьму охраняют конвоиры четырех стран-победительниц. Нюрнбергский приговор выполняется.

В западноберлинском районе Шпандау (Вильгельмштрассе, 24) я видел эти мрачные стены - нет, не исторический парадокс, а историческое возмездие, напоминание о том, что зло наказуемо.

Проходят по Вильгельмштрассе люди - среди них, может быть, и те, кто вновь хотел бы, чтобы по стране "гремели барабаны", - и вдруг глянут на высокий забор, на железные ворота тюрьмы. Что там, за теми воротами?

А там их осталось всего трое - Гесс, Ширах и Шпеер. Три тени "тысячелетнего рейха", призраки в черных шинелях и арестантских фуражках, некогда могущественные "повелители", хозяева над жизнью и смертью миллионов людей. Они мечтали о мировом господстве, хотели подчинить себе все человечество. Их обезвредили и подчинили строгому тюремному режиму: в 6 подъем, в 7.30 - уборка камер, с 8 до 11.45 - работа в саду и так далее... Так, во всяком случае, сообщается в книге Хейдекера и Лееба "Нюрнбергский процесс".

Дважды я был в Нюрнберге, перед зданием трибунала меня охватывал трепет: здесь осуществилась всемирная справедливость, трубный голос приговора заклеймил жестокость, войну, мракобесие. Человечество познало тогда сладость справедливого возмездия. Сохранились воспоминания о том, как плакался перед смертью Ганс Франк, как "несгибаемый" Кейтель умолял тюремного органиста не играть детскую песенку "Спи, дитя мое, усни".

Судебный психолог Жильбер регистрировал тогда в своем дневнике: "У Геринга - нервный припадок"... Судорожно сжатые руки Кальтенбруннера выдают его страх... Хуже всех воспринял смертный приговор Заукель".

Они страшились расплаты - плевать им было на все: спастись бы, вырваться из петли, выжить...

Юлиуса Штрейхера повели на виселицу в кальсонах: у него не хватило самообладания, чтобы надеть штаны. Геринг принял яд. Зейсс-Инкварт находился в прострации. Риббентроп лепетал что-то о "крови агнца"...

1960 год. В Левекузене испытывают газы, воздействующие на нервную систему человека. Руководит испытаниями д-р Шрадер - создатель газов "Бладан" и "Табун", которые применялись в лагерях уничтожения.

В Западном Берлине председатель местного отделения Немецкой партии Вольфрам фон Гейниц выступает с речью:

- Мемель, Кёнигсберг, Катовицы, Карлсбад при всех обстоятельствах должны вновь стать немецкими. Пора наконец перейти от слов к делу и двинуться на восток...

Газета "Дейче зольдатенцейтунг" проделала историческое изыскание: кто виноват во второй мировой войне? Вот что говорится о захвате Австрии:

"Подавляющее большинство австрийцев желало аншлюса и горячо стремилось к воссоединению с рейхом... Даже та часть населения, которая была против национал-социализма, не противилась аншлюсу, нет, она от всего сердца хотела воссоединиться..."

Я видел карикатуру, которую распространили западногерманские сторонники мира: в аду Гитлер, Геринг и Гиммлер, поглядывая на "продолжателей" их дела, перешептываются: все не так уж плохо, зря мы поспешили покончить с собой...

Я хочу рассказать об одном удивительном случае. Впрочем, однажды я уже писал о нем: в 1958 году был напечатан мой очерк "Преступление генерала Симона". Там говорилось о том, как в последние дни войны в районе Бреттгейма крестьяне Ганзельман и Уль разоружили двух гитлеровских солдат. Крестьян решено было судить, но судьи - бургомистр Бреттгейма Гакштаттер и чиновник Вольфмейер - были честными людьми. Они знали, что Ганзельман и Уль действовали как патриоты, и оправдали обвиняемых. Тогда в дело вмешался командир 13-го корпуса войск СС генерал Макс Симон. Он приказал повесить Гакштаттера, Вольфмейера и Ганзельмана (Уль успел скрыться), и на бреттгеймском кладбище состоялась эта казнь - одна из самых последних и, может быть, одна из самых подлых казней в гитлеровской Германии.

В то далекое апрельское утро 1945 года на бреттгеймское кладбище пригнали местных жителей, жен и детей осужденных. Оцепеневшие от ужаса люди увидели, как вздернули их земляков на старых кладбищенских липах, под которыми покоится прах многих поколений бреттгеймцев. Затем эсэсовцы извлекли из своих шинелей губные гармошки и сыграли потешную песенку - "Ах, ты мой милый Августин". На всех домах Бреттгейма были расклеены подписанные генералом Симоном воззвания:

"Германский народ полон решимости с еще большей суровостью выкорчевывать из своей среды малодушных себялюбцев..."

Тринадцать лет спустя Макс Симон предстал перед западногерманским судом. Это было в какой-то степени неожиданным: в Федеративной Республике Германии редко судят военных преступников. Но дело кончилось ничем: Симона оправдали, а возмущенным родственникам бреттгеймских патриотов объяснили, что Симон всего-навсего добросовестный служака, исполнитель уставов. Не ему отвечать за то, что эти уставы были преступными.

Так в 1958 году западногерманский суд выгородил генерала-убийцу.

Едва ли кто-нибудь предполагал, что у этой истории будет продолжение.

В 1960 году Симон вновь предстал перед судом и вновь был оправдан. Но на этот раз его не просто "реабилитировали". Казнь трех жителей Бреттгейма была поставлена генералу в прямую заслугу, а Гакштаттера, Вольфмейера и Ганзельмана объявили изменниками, как тогда, при Гитлере.

Вот что пишут в своей прессе реваншисты: "Мы ни в коей мере не можем согласиться с точкой зрения, согласно которой три жителя Бреттгейма, приговоренные к смерти, поступили правильно".

И дальше издевательская оговорка, инструкция будущим карателям: "Вешать изменников на деревьях было возможно только во времена третьего рейха. Нашей военной традиции более соответствует расстрел, чем повешение".

Вдумаемся в эти строки. В них многое сказано. В них суть "демократических преобразований", осуществленных в Западной Германии. Господа, оправдавшие Симона, считают, что они не эсэсовцы. Что у них общего с Гитлером? Тогда патриотов вешали и сжигали в печах. Они вешать не будут, они будут расстреливать. Человечество может не волноваться...

И все же человечество волнуется. В тихом Бреттгейме земляки бургомистра Гакштаттера в ноябре 1960 года устроили демонстрацию. Они пришли на кладбище, к трем могилам, чтобы почтить память погибших и заклеймить убийц.

Корреспондент газеты "Ди тат" беседовал с земляками казненных. Крестьянин Аккерман вспомнил апрель 1945 года; он был свидетелем казни.

Аккерман сказал:

- Здесь, в Бреттгейме, все удручены оправданием генерала Симона. Я простой человек и не разбираюсь в судебных процедурах, но я знаю, что такое правда, а что - нет. Этот приговор я считаю несправедливым...

Сын казненного Ганзельмана сказал:

- Дело не в том, чтобы упрятать кого-то в тюрьму. Но, оправдав эсэсовского генерала, судьи как бы вместе с ним во второй раз засудили моего отца...

Пятнадцать лет назад в маленьком безвестном городке Бреттгейме вспыхнуло пламя сопротивления злу. Это пламя не угасло. Традиции живут. У борцов есть наследники.

Наследниками бывают не только дети,- сколько отцов после этой войны стало наследниками своих детей!

В 1943 году в Мюнхене казнили Ганса и Софью Шолль - студентов университета. Они распространяли листовку: "Час расплаты настал!.. Пора положить конец нацистскому рабству!"

В наши дни городские власти Мюнхена присвоили имя Шоллей площади перед университетом. Но героям нужны не столько посмертные почести, сколько уважение к тому делу, за которое они отдали жизнь. Едва ли Софья и Ганс согласились бы на то, чтобы на площади, носящей их имя, свободно разгуливали генерал Симон и господин доктор Глобке.

Будь они живы, они возразили бы против многих вещей: против атомной бомбы, против вооружения бундесвера, против преследования сторонников мира...

Может быть, они бы вновь распространяли "возмутительные" листовки и вновь очутились бы в камерах тюрьмы "для политических".

Но Софьи и Ганса Шолль давно уже нет в живых, и вместо них действует их наследник. Это их отец, бургомистр в отставке Роберт Шолль. Он унаследовал от своих детей честность и бесстрашие. Он разъезжает по стране с требованием отказа от политики "атомной смерти", выступает за разоружение, за мирный договор с Германией. Он знает, кем он уполномочен. На него обрушился град обвинении со стороны тех самых господ, которые лицемерно говорят о прекрасном подвиге брата и сестры Шолль. Но г-н Шолль гордо несет свое бремя. Он не может отступить, сдаться, пойти на сделку с врагами своих детей: он их наследник.

Отцы и дети...

Мне известна судьба другого наследника - сына Георга Шумана, коммуниста, возглавлявшего в Лейпциге боевую подпольную группу. Сын Георга Шумана - Хорст - поклялся продолжать дело отца. Но для того чтобы выполнить клятву, ему не пришлось подвергаться травле и полицейским преследованиям. Хорст Шуман живет в Германской Демократической Республике - там дело Георга Шумана продолжает весь народ, рабоче-крестьянское государство. Я бывал в Лейпциге, в городе социалистической промышленности и социалистической культуры; мне вспоминались виденные в музее оттиски листовок. Группа Шумана действовала до 1944 года - она вела свою работу на предприятиях Лейпцига. В одной из листовок была напечатана программа: "Свержение нацистского режима... Создание народного правительства... Окончание войны".

Группа Шумана называлась "Георг Шуман и товарищи". Товарищей тогда было немного. Теперь их миллионы. Они создали народное правительство, осуществили важнейшие реформы. Германская Демократическая Республика связана братским союзом со всем социалистическим лагерем.

Среди молодых строителей новой жизни выделялся Хорст Шуман. В нем узнавали черты отца: убежденность пролетарского революционера, целеустремленность, волю к победе. Его выбрали первым секретарем центрального совета Союза свободной немецкой молодежи - не ради громкого имени, а потому, что он оказался достойным наследником.

Я пишу о Хорсте Шумане и знаю, что все сделанное и созданное им и его друзьями в Германской Демократической Республике вселяет бодрость и веру в тех, кто в Западной Германии считает себя наследниками борцов против фашизма.

Мы говорим о перекличке поколений. Газета "Дас андере Дейчланд", которую издают в Ганновере супруги Кюстер, напечатала вехи биографий трех немцев: деда, отца и сына. Это тоже к вопросу о "наследстве". Дед жил при Вильгельме. В 1913 году его призвали в армию, в 1914-м послали на фронт, в 1917-м он был ранен, в 1918-м попал в плен; вернулся домой в 1921 году и умер в 1925-м от последствий ранения. Отец в 1938 году, при Гитлере, был призван в вермахт, в 1939 году отправлен на фронт; в 1944 году во время бомбежки погибла его жена, а дом был разрушен. Отец так и не вернулся с войны. Сын живет при Аденауэре. В 1957 году он был мобилизован в бундесвер. Печальное продолжение следует...

Газета "Дас андере Дейчланд" взяла на себя роль колокола: она будит спящих. Из номера в номер она разоблачает реваншистов, развенчивает демагогов.

В сонном, самодовольном Ганновере люди, читая газету супругов Кюстер, узнают о том, что миру угрожает большая опасность, война может вспыхнуть в любую минуту, ее поджигатели - рядом: здесь же, в Ганновере, в Дюссельдорфе, в Бонне.

"Дас андере Дейчланд" рассказывает и о другом: по ту сторону Эльбы, в Германской Демократической Республике, немцы создают общество, где защита свободы и мира стала законом. В газете публикуется объективная информация о жизни в Советском Союзе и в странах народной демократии. Особое место занимают очерки, посвященные истории антифашистского Сопротивления.

Надо отдать должное супругам Кюстер. Им нелегко. Против них не только полицейская система, но и сложная правительственная демагогия, клевета, равнодушие. Такую стену трудно пробить. Но супруги Кюстер продолжают борьбу. Вдвоем выпускают они свою газету, не рассчитывая на субсидии филантропов, опираясь на энтузиазм и доверие читателей.

Рождество - праздник умиротворения, благорастворения: в церквах проповедники говорят о любви к ближнему, по радио, вперемежку с последними известиями, транслируются псалмы: "Stille Nacht, heilige Nacht" - "Тихая ночь, святая ночь".

В "тихую, святую ночь" кому охота вспоминать злое прошлое? В конце концов, все не так уж страшно: светятся огни елок, на столе рождественский гусь, вся семья в сборе...

Близ Мюнхена, в городишке Дахау, бургомистр г-н Цаунер покупает для своих внучат шоколадных гномов.

Дахау - неплохой городок, здесь есть на что посмотреть. В местном музее - старинные изделия из стекла, традиционные костюмы баварских крестьян, коллекции амулетов. Любители архитектуры могут ознакомиться с дворцовым парком. Но почему-то приезжих тянет на дальнюю окраину города, где нет ни дворца, ни парка, ни даже музея, а стоят унылые бараки и крематорий с кирпичной трубой.

Г-н Цаунер удивляется: что там интересного? Ах эти смутьяны! Для них Дахау - все еще лагерь смерти, они требуют обелисков, траурных манифестаций, никак не хотят успокоиться. Корреспонденту английской газеты "Санди экспресс" г-н Цаунер сказал:

- Не забывайте, что в Дахау содержалось много уголовников и гомосексуалистов. Неужели мы должны воздвигать этим людям памятники?..

Я познакомился с Иваном Ивановичем Гордеевым - крепким, веселым человеком из Караганды. У него славная должность: командир горноспасательного взвода. Когда на руднике беда - обвал или отравление газами, - Иван Иванович вместе со своими бойцами спешит горнякам на выручку.

Вот этого Ивана Ивановича должны были убить: сжечь живьем, отравить "Моноксидом" или уморить голодом. В 1941 году в районе Кировограда он попал в окружение, а затем в плен. Его привезли в Штутгарт, в литейном цехе завода компании "Роберт Бош" советскому лейтенанту Ивану Гордееву приказали работать на гитлеровскую Германию. Но лейтенант Гордеев не был предателем он бежал на юг, к Боденскому озеру, по тому самому маршруту, по которому теперь возят туристов, желающих ознакомиться с красотами немецкой природы.

Летом 1960 года я повидал эти живописные места. В соответствии с контрактом хозяева отелей преподносили нам сувениры, угощали пивом, стоимость которого была заранее оплачена туристской фирмой, а хозяйские дети выходили навстречу с букетиками купленных за счет фирмы цветов и застенчиво улыбались.

На Боденском озере, в Констанце, мы любовались старинным собором и идиллией германо-швейцарской границы: Констанц находится на самой границе со Швейцарией. Каждое утро немецкие домохозяйки отправляются с кошелками за границу: в Швейцарии дешевле кофе.

Опрятные, белые дома, синее озеро, курортная послеобеденная истома... В Констанце мы думали о благах мирного времени: какой ценой, чьею кровью и чьими страданиями оплачен этот курортный покой на Боденском озере?

В январе 1943 года в Констанц доставили трех беглецов: Гордеева, Дерюжина и Киченко. Едва ли их могла интересовать живописность пейзажей, а старинного собора они так и не увидели - их привезли прямо в тюрьму, а до этого долго мучили в гестапо.

Гордеев вспоминает об этом, как о наваждении. Лицо гестаповского офицера: "У нас не отпираются!.." Удар плетью. Девица-переводчица: "Я тоже русская, из Санкт-Петербурга. Советую говорить правду. Удар плетью. Волокут на "козла" Дерюжина. Удар. Потом - какая-то странная фигура с копилкой: "Сбор денежных средств для армии". Гестаповцы достают кошельки. Бренькают пфенниги. Удар плетью. Восемнадцать ударов. Бреньк... Бреньк... Бреньк.

Из Констанца Ивана Гордеева переслали в штрафной лагерь в Карлсруэ. Двадцать девять дней показались вечностью: холод, похлебка, гимнастика. Четыре часа подряд: "Встать! Сесть! Встать! Сесть!.." Приседание с кирпичами на вытянутых руках. Ночью: "С коек марш! Бегом! Лечь! Лечь лицом в лужу!"

За двадцать девять дней из трехсот обитателей лагеря в живых осталось пятьдесят. На тридцатый день собрали оставшихся - поляков, французов, русских, - сказали: "Лагерь расформировывается. Пойте!"

16 марта 1943 года Иван Иванович Гордеев прибыл в Дахау. Мне он рассказывал:

- Как подвезли к лагерным воротам, я сразу подумал: где-то я такие ворота видел? Потом догадался: в кино. Показывали у нас до войны фильм "Болотные солдаты", про немецких антифашистов. И песня там была:

Болотные солдаты,

Мы выйдем из проклятых

Болот...

Выйдем ли?

Попал я поначалу в карантинный блок помер девятнадцать. Из нашего блока десять человек выбрали на эксперименты по замораживанию. Был у нас такой паренек - Николай. Он выдержал двенадцать экспериментов. За это была ему от начальства награда - разрешили волосы носить, ходил он по лагерю с чубом...

...Из карантинного блока перевели меня в команду по уборке крематория. Много чего насмотрелся, страшные вещи видел. Но я сейчас о другом хочу рассказать. О болотных солдатах. Там, в Дахау, я, как говорится, на практике убедился в том, что человек, который верит в свое правое, рабочее, партийное дело, непобедим! Познакомился я с одним узником - немцем. Звали его Бернгард Квандт. Бывало, грызет тебя тоска, невмоготу становится, тошнит от голода, от усталости, от трупного запаха, а Бернгард Квандт подойдет, положит на плечо руку и говорит: "Ничего. Мужайся, товарищ! Мы же с тобой революционеры!"

Многое он мне рассказывал: о немецком революционном движении, о братстве русских и немецких рабочих, о том, как борются против Гитлера немецкие коммунисты.

"Понимаешь, Иван, - говорил Бернгард Квандт, - они могут убить меня, тебя, тысячи таких, как мы. Но они не в состоянии уничтожить веру в коммунизм. Ничего у них с этим не выйдет!"

...И я слушал его, и становилось как-то удивительно легко на душе. Ведь вот, думал я, сколько лет свирепствуют в Германии фашисты, кажется, всех они запугали, одурачили, всем заткнули рты. А оказывается, нет! Жива пролетарская совесть - и не где-нибудь, а даже здесь, в этом ужасном лагере смерти, который для того и создан, чтобы убить человеческую душу, веру в людей.

Так в Дахау узнал я, что существует другая Германия. А когда много лет спустя получил письмо из Шверина, от секретаря окружкома Социалистической единой партии товарища Квандта, понял, что эта, победившая фашизм "другая Германия" находится в верных руках.

...Вот что рассказал командир горноспасательного взвода из Караганды Иван Иванович Гордеев. Его рассказ многое мне объяснил. Почему нынешний бургомистр Дахау г-н Цаунер так не хочет вспоминать печальную историю своего города? Почему в ФРГ боятся правды о гитлеровских лагерях смерти? Дело не только в том, что эта правда разжигает в людях ненависть к фашизму. Есть еще и другая причина: там, в лагерях кошмара, в скорбных бараках и каменоломнях, рождалась пролетарская солидарность, формировались отряды борцов против фашистского рабства, выковывались те самые кадры, которые создали наконец "другую Германию" и уверенно повели ее вперед к социализму...

Стоит ли думать об этом?

Ни в одном учебнике современной истории, изданном в ФРГ, ни в одной школьной хрестоматии вы не найдете упоминания о Тельмане, о Джоне Шеере, о Вальтере Хуземане, о героях Бухенвальда и Дахау. В ранг "антифашистов" возведены гитлеровские генералы, нацистские чиновники, немногие представители духовенства. А что касается зверств, то, оказывается, их "было не так уж много", все это "сильно преувеличено", и вообще, давайте поговорим о другом...

Я видел города Западной Германии: там горькую быль мог бы рассказать каждый камень. Но камни вычищены, вылизаны, обсажены розами. На крови и пепле стоят нарядные дома, и уютно в квартирах. Разве могут проникнуть сюда тени замученных? Может быть, все это не больше чем мистика? Пепел, снег, неясные очертания каких-то фигур: Анна Франк, Ганс и Софья Шолль, Ганзельман, Гакштаттер...

Просим не мешать празднику!

В Дахау бургомистр г-н Цаунер обнимает внучат:

- Сейчас я вам расскажу сказочку...

Уселся за праздничный стол Макс Симон, обтер платком лысину: слава богу, 1960 год закончился благополучно...

В Бонне статс-секретарь д-р Глобке произнес торжественный спич:

- В этот святой праздник еще раз поклянемся в верности нашим принципам...

В Касселе бывший офицер, а ныне владелец аптеки г-н Шнурре, нацепив на елку марципанового "Геркулеса", предается сладостным воспоминаниям:

- Было рождество тысяча девятьсот сорок первого года. И стояли мы тогда под самой Москвой...

"Тихая ночь, святая ночь". Весело светятся огни елок. И все же у Симонов, глобке, цаунеров неспокойно на душе.

Кто там за окном? Призраки? Тени? Нет. Это живые люди, которые ничего не простили и ничего не могут забыть.

За этими людьми огромная сила: на немецкой земле свобода существует теперь не только в подпольных кружках, она обрела отечество, говорит полным голосом, и дыхание ее прорвалось из-за Эльбы на запад, в самые затхлые уголки, туда, где прежде о ней и понятия не имели...

"ДЕЛО ЭЙХМАНА"

I

Еще в прошлом году в Заксенвальде, близ Гамбурга, работал лесником Карл Нейман - веселый человек лет пятидесяти. Однажды он принес из лесу хромого щегла, отдал соседке:

- Примите, фрау Бест, подкидыша, а то боюсь, как бы мой кот Муркель не причинил ему вреда...

Фрау Бест перевязала щеглу лапку, пришел бакалейщик Эйнфельд, стал вместе с Нейманом мастерить клетку. Неожиданно явилась полиция. Нейман вытянул руки по швам, сказал с достоинством:

- Ладно, я - Рихард Бер. Прошу помнить, что я был офицером, обращайтесь со мной соответственно.

Фрау Бест и Ганс Эйнфельд - бакалейщик - разинули от изумления рты, щегол жалобно пискнул.

- Как так?

Рихард Бер был последним комендантом Освенцима, он завершал "ликвидацию".

Узнав об этом, бакалейщик Эйнфельд покачал головой:

- Что он там натворил - его дело; ко мне он относился очень приветливо. А возьмите историю со щеглом!..

Рихард Бер приютил хромого щегла. Начальник Бера - Адольф Эйхман любил кроликов. На фотографии, сделанной незадолго до ареста, он снят в тени оливкового дерева: полузакрыв глаза, улыбаясь, держит в руке смешного зверька "добрый дедушка" Эйхман.

Он и попался в результате собственной сентиментальности. 21 марта 1960 года Рикардо Клемент преподнес своей жене букет белых цветов. Жену Клемента звали Вера Либль, когда-то она была замужем за Эйхманом; после войны переехала с детьми из Австрии в Аргентину, сошлась с Клементом, служащим фирмы "Мерседес-Бенц". Дети Веры Либль называли Клемента "дядей Рикардо". В те дни агенты следили за каждым шагом Рикардо Клемента, сличая факты, искали последних доказательств. Букет, преподнесенный 21 марта, окончательно устранил все сомнения: 21 марта было годовщиной свадьбы Веры Либль и Адольфа Эйхмана.

Агенты приступили к разработке "операции"...

Личность Эйхмана изучена, исследована, его сделали знаменитостью. Существует целая литература, в которой подробно рассмотрен феномен, именуемый Эйхманом. Его прозвали "бухгалтером смерти", и это почти правильное определение, если не считать того, что "бухгалтер" отнюдь не отличался бухгалтерским беспристрастием, когда речь шла об убийствах, удушениях, сожжении живьем. Рассказывают, как Эйхман выбросил из окна пятого этажа грудного ребенка, как он спалил зажигалкой бороду старому еврею, и все же это случаи исключительные, они совершались в состоянии аффекта - Эйхман обладал ровным, спокойным характером: сидел у себя в кабинете, калькулировал, подсчитывал, иногда выезжал в командировки.

Он был вполне "порядочным человеком" - можно привести длинный перечень его добродетелей: еще до войны инспекция полиции безопасности составила анкету-характеристику Эйхмана:

Поведение на службе и вне службы - корректен, безупречен.

Денежные дела - долгов не имеет.

Отношение к семье - хорошее.

Личные качества - активен, выдержан, обладает чувством товарищества, целеустремлен.

Душевная бодрость - ярко выражена.

Мировоззрение - здоровое.

Слабости, недостатки - (прочерк).

Эйхман любил спорт, верховую езду, музыку, недурно играл на скрипке. Еще и сегодня о нем с грустью вспоминают женщины, которым он "оказывал честь". Приезжал усталый, заложив руки за голову, мечтал: построю за Уралом замок, буду пить кумыс, скакать верхом по степи...

Скрываясь несколько лет на севере Западной Германии, Эйхман, как и Рихард Бер, работал в лесу, жил в бараке. Жена почтальона Рут Трамер вспоминает: "Часто он совершал одинокие лесные прогулки", был "тихим, сдержанным", "по вечерам играл на своей скрипке". Домовладелец Франциско Шмидт из Аргентины пишет о Рикардо Клементе - Эйхмане: "Корректный, приятный человек, аккуратно вносил квартирную плату". И Эйхман - о себе, в своем "духовном завещании", составленном в Буэнос-Айресе:

"Я не убийца. Я всего-навсего лояльный, корректный и послушный солдат!.. Все, что я совершал, делалось мной из идеалистической преданности моему отечеству и СС... Я был хорошим немцем, я остаюсь хорошим немцем, и я всегда буду хорошим немцем".

До начала процесса многие гадали, как поведет себя Эйхман на суде: станет ли отпираться, раскаиваться или "сыграет ва-банк" - попробует превратить суд в трибуну?

Его поместили в стеклянный куб - клетку. 11 апреля 1961 года на нем задержался взгляд человечества: вот оно - чудовище, истребитель шести миллионов!

Эйхман надел наушники, положил перед собой цветные карандаши, стопку бумаги.

До середины июня выступали свидетели. Эйхман внимательно слушал, изредка улыбался, качал головой.

В зале суда воскресали ужасные картины. Незримый строй мертвецов шесть миллионов убитых - проходил мимо стеклянного куба. Это были жертвы из всех европейских стран: те, кого убили газом в лагерях смерти, и узники гетто, умершие от голода; дети, расстрелянные эйнзац-командами на краю противотанковых рвов, и старики, которых загоняли в здания синагог, а потом сжигали. Никто из них не ушел от Эйхмана. Он организовал строгий учет, обеспечил образцовую систему "выявления". Если на местах, в странах-сателлитах, власти проявляли нерешительность, Эйхман действовал через дипломатические каналы, через имперских уполномоченных - так он "очистил" Будапешт, подготовил полную ликвидацию итальянских и румынских евреев. Если происходили заминки с транспортом, Эйхман "нажимал" на железнодорожников, и предназначенные для перевозки войск эшелоны поступали в распоряжение гестапо. Когда в лагерях смерти возникали перебои с газом или не справлялись с перегрузкой крематории, Эйхман связывался с техниками, с инженерами, и "машина" вновь действовала безотказно.

Цифры всегда абстрактны. Рука выводит на бумаге шестерку, за ней выстраиваются нули - шесть нулей, шесть миллионов - жертвы Эйхмана. Сейчас в нашем воображении эти шесть миллионов слились в некую единую массу, мы почти не различаем их лиц: стриженые головы, погасшие глаза, в которых запечатлена предсмертная, смертельная усталость.

Кто они, стоящие в строю мертвецов?

Вот этот, с обритым черепом, похожий на скелет, был стариком. Он прожил жизнь в польском городе Радоме, старый сапожник. Его уважали соседи, три поколения заказчиков прошли через его мастерскую... Его вывели из дому ночью, втолкнули в эшелон. Потом он стоял на плацу в Майданеке, без очков, без бороды, без лица, без возраста, - один из шести миллионов...

Случай, рассказанный Эдмундом Питковским. Молодой человек попал в концентрационный лагерь, стал уборщиком газовых камер. Как только заканчивалась "газация", уборщики отворяли железную дверь, выволакивали из камеры трупы, везли в крематорий. Однажды после очередного "сеанса" среди обезображенных трупов уборщик узнал свою мать. Он закричал, бросился с кулаками на эсэсовцев. Его пристрелили. Так в строю мертвецов встретились мать и сын - двое из шести миллионов...

Эти были детьми. 1 июня 1942 года их привели на парижский велодром Иври. Родителям объявили, что детей временно эвакуируют в приюты, в глубь Франции. Стали прощаться. Дети были маленькими - от двух лет до четырех. На велодроме Иври они провели больше месяца. Немецкая администрация сказала, что еще не готовы помещения, на самом деле не хватало железнодорожных составов - дорога предстояла дальняя. Каждый день родители приходили на велодром. Это были немыслимые свидания, и все же некоторые тешили себя надеждой: вот уже август, а они все еще здесь. Может быть, и отменят...

В середине августа из Берлина в Париж позвонил Эйхман. Веселым голосом он сообщил своему уполномоченному Ритке, что с эшелонами все наконец утряслось. Велодром Иври опустел. В заколоченных теплушках везли из Парижа в Польшу, в Освенцим, детей - 4051 человек.

Четыре тысячи пятьдесят один - из шести миллионов...

Шесть миллионов убитых хотят, чтобы живые знали правду об их гибели. Многие из них недешево отдали свою жизнь палачам, не бессловесными жертвами - героями вступили в строй мертвецов. У скольких шестиконечная звезда на груди была составлена из двух треугольников: желтого - "еврей" и красного - "политический": коммунист, партизан, подпольщик! Это борцы Сопротивления, сопротивления фашизму, смерти, потере чувства собственного достоинства, предательству, страху.

Забудется ли эпопея варшавского гетто: конспиративные пекарни, в которых выпекали хлеб для стариков и детей, школы в катакомбах, дружины смельчаков огородников, которые под страхом смерти, вопреки фашистским запретам, выращивали на пустырях, среди развалин, картофель и овощи, чтобы отдать скудный свой урожай в распоряжение подпольного центра? Это была не просто борьба за существование, а продуманный и хорошо организованный отпор врагу, формирование боевых сил. Обнесенное каменной оградой, отрезанное от всей остальной Варшавы, гетто являлось одним из очагов антифашистского движения в Польше, связанным с тысячами братьев-поляков единой судьбой и общими целями. Нацизм потерпел здесь величайшее свое поражение: хотел разъединить народы, а они сплотились, прониклись чувствами взаимной любви и симпатии, отрешились от вековых предрассудков.

В феврале 1943 года варшавское гетто восстало. Пятьдесят шесть дней люди, вооруженные самодельными револьверами, кольями и ножами, вели отчаянный бой с солдатами всемогущего вермахта. Фашистское командование бросило против гетто дальнобойную артиллерию, авиацию, танки, отрезало источники водоснабжения. И все же гетто не сдалось на милость врага, продолжало сражаться до тех пор, пока в строй мертвецов не встал последний его защитник.

Недавно я слышал песню. Вот ее текст:

Ты не верь, что это твой последний шаг.

Что уходит синий день в свинцовый мрак,

Громыхнут шаги, раздастся бой часов,

Содрогнется даль от гула голосов.

Мы с собой сюда со всех концов земли

Нашу скорбь и нашу муку принесли,

Но за кровь, что пролилась из наших ран,

Воздадут врагу винтовки партизан.

Сгинет враг, и с ним навеки ночь падет.

В сердце боль клокочет, ненависть поет,

А погибнем, эту песню не допев,

Наши внуки пусть подхватят наш напев.

Нет, не птица в безмятежной вышине

Эту песню распевала при луне,

Средь горящих стен, не сломанный судьбой,

Пел народ ее, идя на смертный бой.

Это "Песня партизан варшавского гетто". Я слушал ее в демократическом Берлине, на улице. Ее пели солдаты немецкой Народной армии...

...В Иерусалиме, в зале суда, слушая показания свидетелей, мужчины плакали, женщины падали в обморок - их выносили. Адвокат Эйхмана - Роберт Серватиус - заявил протест: суд не театр, надо во всем разобраться спокойно. Эйхман, сидя в своем стеклянном убежище, невозмутимо делал пометки, что-то чертил цветными карандашами. Наконец ему предоставили слово. Он протянул судье чертеж - сложное переплетение линий, кружочки, квадратики, затем пояснил:

- Это графическое изображение "окончательного решения еврейского вопроса". Красные линии означают смерть, зеленые - депортацию, синие дискриминационные меры. Квадратик в левом углу - четвертое управление, в правом - пятое. Вот этот кружок - Гиммлер, этот - Мюллер, я - с краю, в самом низу. Красные линии меня не касаются, от меня исходят зеленые, синие.

31 августа 1946 года на Нюрнбергском процессе получил последнее слово подсудимый Эрнст Кальтенбруннер, начальник главного имперского управления безопасности, зловещий преемник Гейдриха. О чем говорил он в то роковое мгновение, в канун приговора, в канун смерти, перед лицом всего мира?

Подойдя к микрофону, Кальтенбруннер сказал:

- Обвинение до сих пор не видит противоречий в том обстоятельстве, что пятое управление главного имперского управления безопасности не может отвечать за преступления, которые совершало четвертое управление...

Пятнадцать лет спустя, на процессе в Иерусалиме, Эйхман продолжил ведомственный спор между четвертым и пятым управлениями. Это выглядит невероятным кощунством! Есть ли дело миллионам убитых до того, какое именно управление доставляло их в лагеря смерти, а какое сжигало? Между тем на этой дефективной аргументации построена в ФРГ вся система морального и юридического оправдания и поощрения нацистских преступников. Привлечь к ответственности Глобке? Видите ли, он, конечно, "замешан", но министерство внутренних дел, в котором он сотрудничал, не занималось непосредственным истреблением: тут нужно уметь различать... Ферч? Да, возможно, однако общий характер войны определялся, как известно, генеральным штабом и ставкой, так что... Шпейдель? Как вам сказать? Карательные действия производились, разумеется, не без ведома военного руководства, но с другой стороны...

Такие рассуждения я слышал в Западной Германии не от бывших эсэсовцев, не от оголтелых нацистов, а от людей "независимо мыслящих" - от респектабельных гейдельбергских профессоров, от господ издателей "внепартийных" журналов, от благодушных, процветающих коммерсантов. И когда я спрашивал их: "А что вы делали во время гитлеризма?" - они одинаково отвечали: "Что я мог делать? Служил..."

В Висбадене, в том самом Рулетенбурге, где проиграла свои капиталы "бабуленька" из "Игрока" Достоевского, в курортном парке, рядом с казино, среди роз, среди огней и мрамора, можно встретить сегодня строгого седого господина. По вечерам он совершает здесь моцион, пьет из источника целебную воду, нюхает розы. Это владелец фирмы "Топф и сыновья. Висбаден", известный поставщик печного оборудования для лагерей смерти. В 1941 году Топф писал Гиммлеру: "В кремационных двойных муфельных печах "Топф", работающих на коксе, в течение примерно 10 часов может быть произведена кремация 30-35 трупов. Упомянутое число трупов может сжигаться, не вызывая перегрузки печи. Не беда, если по условиям производства кремация будет производиться днем и ночью".

"По условиям производства" кремация производилась действительно круглосуточно. Сколько миллионов людей прошло через двойные муфельные печи? Пепел этих людей до сих пор не дает нам покоя, а господин Топф и его сыновья живы, и все западногерманские крематории пользуются их печами, теперь уже "для нужд мирного времени". И опять я слышу знакомое: "Ну, чего вы хотите от Топфа? Разве он отвечает за своих заказчиков? Сам он человек в высшей степени порядочный..."

Нет, на процессе в Иерусалиме Эйхман отнюдь не оригинален в своей защитительной тактике. Это "стиль" Кальтенбруннера, "стиль" Риббентропа и Юлиуса Штрейхера, которые пытались заморочить голову нюрнбергским судьям бесконечным уточнением "рамок" своей деятельности; это бессовестная "тактика", выработанная "порядочными людьми" в Западной Германии, которые, говоря о прошлом, готовы признать себя кем угодно - слепцами, глупцами, солдафонами, бюрократами, но только не тем, кем они были на самом деле, и прежде всего убийцами...

На суде Эйхман сказал о себе: "Я - бюрократ". Он представил заметки, сделанные им в ходе процесса, скрупулезные и подробные исследования: "Принципы отдачи приказов ведомствами и должностными лицами", "Система подчинения в органах полиции безопасности". Одна из заметок озаглавлена на манер старинных трактатов, торжественно и многословно: "Размышления о служебных инстанциях, принимавших участие в окончательном решении еврейского вопроса, плюс дополнительный план с некоторыми пояснениями". Перед Эйхманом лежит тетрадь, на которой написано: "Мелкие заблуждения. В целях предосторожности от оглашения пока воздержаться". Можно представить себе, какие там заготовлены козыри! Перечень неправильных наименований отделов, неточности в обозначении должностей, ошибки в датах.

Убийца миллионов оказался унылым чиновником, "бухгалтером смерти", а его еще сравнивали с Торквемадой, с Борджа, с Лойолой! Но что Лойола, что Чезаре Борджа, что Торквемада перед этим убийцей с арифмометром и папкой деловых бумаг, который никогда не убивал "по вдохновению", а в строгом соответствии с планом и "специальным законодательством"!

Эйхмана спросили об его участии в конференции "Ванзее".

В январе 1942 года в Берлине, на берегу озера Гроссер-Ванзее, собрались высокопоставленные нацистские чиновники - представители партийной и имперской канцелярий, министерств, гестапо, управлений "по четырехлетнему плану" и "по делам расы и поселений". Никто из присутствующих не считал себя убийцей - это были ответственные руководители, и вся атмосфера конференции напоминала о том, что здесь происходит нечто деловое и чрезвычайно значительное. Был составлен протокол, снабженный грифом - "секретный документ государственной важности", и каждое из этих четырех слов, взятое в отдельности, наполняло сердца присутствующих трепетом, подымало на некий, всем прочим людям недоступный уровень, связывало особой порукой.

"Секретный", - следовательно, я облечен особым доверием фюрера и удостоен особой чести знать то, чего не знают и не должны знать миллионы моих сограждан.

"Документ", - значит, все, что я говорю здесь и делаю, приобретает силу документа и придает моим действиям законный и официальный характер.

"Государственной", - стало быть, я в данном случае выражаю не свою собственную волю, а руководствуюсь интересами государства. Это налагает на меня особую ответственность, но в то же время освобождает от всякой личной ответственности, так как государство, поручившее мне осуществление "секретного дела", берет всю ответственность на себя.

"Важности", - следовательно, все, что изложено в этом документе, является важным, продиктовано высшей целесообразностью, оправдывающей любые средства, к которым я прибегну для осуществления возложенной на меня задачи.

Между тем речь на конференции шла всего-навсего о том, чтобы собрать со всей оккупированной нацистами Европы, а также из тех стран, которые будут оккупированы в дальнейшем, 11 миллионов человек, свезти их в лагеря уничтожения, а их имущество конфисковать и обратить в доход третьей империи. Это была известная нацистская программа, открыто, хотя и в общей форме, изложенная в книге Гитлера "Майн кампф" и с предельной краткостью выраженная в лозунге, нацарапанном на стенах каждой общественной уборной: "Jude, verrecke!" - "Сдохни, еврей!" Конференция "Ванзее" должна была лишь конкретизировать эту программу, установить порядок и сроки ее осуществления и уточнить контингент лиц, подпадающих под ее действие.

Так было определено, что Германия "даст" 131800 евреев, польское "генерал-губернаторство" - 2 284000, СССР - 5 000 000, Англия - 330 000, Венгрия - 742 800, Италия, включая Сардинию, - 58 000 и т. д., всего свыше 11 миллионов.

Возник вопрос: как поступить с полуевреями и с теми, кто является евреем только на четверть, с так называемыми "лицами смешанного происхождения первой и второй степени"? На этот счет имелись комментарии к нюрнбергским законам о чистоте расы, составленные господином Глобке.

Г-н Глобке разъяснил, что "лица смешанного происхождения первой степени приравниваются к евреям", а "лица смешанного происхождения второй степени в принципе приравниваются к лицам немецкой крови, за исключением следующих случаев, когда лица смешанного происхождения второй степени приравниваются к евреям:

а) лицо смешанного происхождения второй степени само происходит от смешанного брака (оба супруга являются лицами смешанного происхождения) ;

б) особенно неблагоприятно с расовой точки зрения внешность лица смешанного происхождения второй степени, которая (внешность) делает его похожим на еврея;

в) особенно плохая полицейская и политическая характеристика лица смешанного происхождения второй степени, по которой видно, что оно чувствует себя евреем и ведет себя как таковой".

Постановили: полуевреев "эвакуировать", а евреев на четверть пока не трогать. Что касается полуевреев, которые женаты на немках, то приравнять их к "лицам смешанного происхождения второй степени", но предварительно "подвергнуть стерилизации с тем, чтобы не допустить потомства, и с целью окончательного урегулирования проблемы лиц смешанного происхождения".

В "секретном документе государственной важности", выработанном на Гроссер-Ванзее, некоторые понятия слегка зашифрованы. Убийство названо "окончательным решением", массовый угон - "эвакуацией", лагеря смерти "транзитными гетто для престарелых". Это произошло не от застенчивости авторов протокола и не из соображений секретности. Лицемерие - испытаннейшее орудие фашистов - заставляло их лгать даже в документах, составленных для "внутреннего употребления", называть вещи не своими именами. Кроме того, в рамки бюрократической лексики удобнее укладывались такие термины, как "окончательное решение" или "транзитное гетто", чем чересчур эмоционально окрашенные "убийство" и "лагерь смерти".

Торквемада и Чезаре Борджа могли бы только поучиться у Эйхмана, у Глобке, у Гейдриха! Пять веков назад в дело истребления людей привносилось слишком много театрального пафоса, средневековых эффектов. Фашизм впервые доказал, что хорошо поставленная бухгалтерия, бюрократическая дотошность являются залогом успешного "тотального" уничтожения целых народов. Он доказал также, что помимо романтики кинжала и яда существует еще романтика секретного совещания, "документа государственной важности", романтика напечатанного на пишущей машинке циркуляра.

Тогда, на конференции "Ванзее", Эйхман окончательно определил круг своих обязанностей.

На процессе в Иерусалиме он по этому поводу пояснил:

- В тот момент, когда был подписан протокол, я испытал удовлетворение Понтия Пилата и почувствовал себя свободным от всякой ответственности. На конференции "Ванзее" слово имели виднейшие авторитеты тогдашнего рейха, сановники приказывали - мне оставалось умыть руки.

Эйхман забыл добавить: в крови...

Как они утомительно похожи друг на друга - "сановники", "теоретики" и "бухгалтеры" фашизма! Я вновь перечитал последние слова "сановников", произнесенные на Нюрнбергском процессе. Вот что они говорили:

Геринг: "Я никогда... не отдавал в отношении кого-либо приказа об убийстве, а также не отдавал приказов о жестокостях... Я не хотел войны и не способствовал ее развязыванию".

Штрейхер: "Обвинение в массовых убийствах я... отклоняю, как их отклоняет каждый честный немец... Будучи гаулейтером и политическим писателем, я не совершал никаких преступлений и поэтому с чистой совестью..."

Заукель: "Я не принимал участия в каком-либо заговоре против мира и человечности и никогда не терпел никаких убийств... В моем гау я завоевал доверие рабочих, крестьян и ремесленников..."

Функ: "Я всегда уважал чужую собственность, всегда думал о том, чтобы оказать людям помощь в их нужде, поскольку я имел возможность внести в их существование радость и счастье..."

И Эйхман в Иерусалиме:

- Я лично никого не убивал, самый вид человеческой крови вызывал во мне отвращение...

Потом Эйхман сказал:

- Я не был биологическим антисемитом. Среди моих родственников есть такие, которые женились или выходили замуж за евреев.

Этот "непринципиальный вопрос" имеет все же некоторое значение. Фашистский чиновник типа Эйхмана вполне мог истребить миллионы евреев, даже не будучи биологическим антисемитом. Один из психологов утверждает, что если бы "врагами Германии" были вдруг объявлены все рыжеволосые или все граждане, фамилия которых начинается на букву "К", то Эйхман уничтожал бы их с тем же усердием, с которым он осуществлял ликвидацию евреев. Зловещая особенность эйхманов состоит, помимо всего прочего, в том, что они умели легко и ловко подгонять свои эмоции - антипатии, негодование, гнев или сочувствие - под любой приказ фюрера. Останови Гитлер свой выбор действительно на рыжеволосых, весь нацистский аппарат немедленно обслужил бы это "мероприятие". "Теоретики" сочинили бы труд, в котором, ссылаясь на исторические примеры, доказали особую опасность рыжеволосых для цивилизации, о мистике рыжего цвета. Кинодеятели создали бы цветные фильмы, где в качестве отрицательного персонажа - убийцы, мошенника или растлителя выступал бы человек с рыжими волосами. Имперские поэты написали бы соответствующие стихи.

Эйхман же составил бы картотеку, произвел поголовный учет "подлежащих изъятию", подготовил бы эшелоны. Среди рыжеволосых началось бы смятение. Одни бы впали в отчаяние, другие пытались бы сопротивляться, третьи стали бы перекрашиваться, что едва ли бы им помогло, поскольку эйхманы хорошо знают малейшие приметы своих "подопечных" и от эйхманов трудно скрыться. А потом в поездах смертников повезли бы в лагеря уничтожения рыжих: профессоров и рабочих, ремесленников и торговцев, атеистов и священников, стариков, детей, женщин, рыжих всех возрастов, рыжих добрых и злых, отважных и робких, веселых и грустных, только за то, что они имели несчастье родиться рыжими.

Кто поверит в такую ситуацию? Она кажется совершенно неправдоподобной. Но разве не менее неправдоподобным, нелепым и бессмысленным является истребление шести миллионов человек, уроженцев разных стран, говорящих на разных языках, воспитанных различными культурами, людей разных социальных слоев и убеждений, объединенных единственным признаком - национальным происхождением?

Однако все это было: сочинения "теоретиков", кинофильмы, стихи имперских поэтов, картотека Эйхмана, эшелоны. Было уничтожение цыган, истребление поляков, "окончательное решение еврейского вопроса...". До рыжеволосых дело не дошло, но руководители "третьей империи", как об этом сообщает в своих записях Гарольд Рейтлингер, всерьез подумывали о последующем выселении за пределы Германии немцев-брюнетов.

Такова природа фашизма: он не может существовать без того, чтобы не убивать, не травить, не мучить. Если бы не было евреев, их пришлось бы выдумать. Если бы все враги национал-социализма были побеждены, он стал бы искать врагов внутри себя потому, что там, где враги, там кровь и казни.

На процессе Эйхмана оглашено показание Теодора Хорста Грелля, бывшего эксперта германской миссии в Будапеште. Однажды Эйхман сказал ему: "Чем больше врагов, тем больше чести".

Безотчетная ненависть, сладострастная жажда истребления были той силой, которая вовлекла в фашистскую партию людей с извращенной психикой, неврастеников, хулиганов, озлобленных неудачников.

Говорят: Эйхман - порождение "системы". Это верно в той степени, в какой сама "система" является кровным детищем эйхманов. Только отъявленные негодяи и проходимцы могли быть опорой гитлеровской "системы", проводниками ее политики и "морали". Нельзя стать сотрудником гестапо в результате наивности или заблуждения: мало одной "слепоты" для того, чтобы отправить в газовую камеру ребенка. Неужели г-н Глобке тоже всего-навсего "продукт"? Или, напротив, расовые законы, толкования о "лицах смешанного происхождения второй степени" являются "продуктом" деятельности и убеждений господина Глобке?

Не оттого нас тревожат сегодня Глобке, Хойзингер, Ферч, Оберлендер, что их мировоззрение порождено и отравлено фашизмом, а оттого, что, будучи фашистами по духу, по нравственному складу, по "методам работы", они сами порождают чудовище западногерманского реваншизма, определяют нынешний моральный и политический облик западногерманского государства.

Недавно канцлер Аденауэр призвал своих подданных прекратить старый спор о "хороших и плохих немцах". Все они теперь стали хорошими - и Глобке, и Ферч, и Рихард Бер со своим щеглом и Эйхман с кроликом в Аргентине.

Вспомним: "Я был хорошим немцем, я остаюсь хорошим немцем, и я всегда буду хорошим немцем".

Избавленный от необходимости выполнять служебные обязанности в гестапо. Эйхман превратился в мирного гражданина: занимался садоводством, разводил кроликов, много читал. На полях прочитанных им книг он иногда делал пометки, некоторые его афоризмы вполне могли бы войти в любую хрестоматию для западногерманских гимназистов, которых воспитывают в духе религии, в идеализме и в неприятии "безбожных" учений: "Я предостерегаю моих детей от материализма коммунистического мировоззрения... Ленинско-марксистская доктрина учит материализму. Он холоден и безжизнен. В отличие от него, вера в бога сердечна, естественна и бессмертна".

Это писал в 1960 году в Аргентине "хороший немец" Рикардо Клемент, служащий фирмы "Мерседес-Бенц".

А через несколько страниц, встретив место, пришедшееся ему не по вкусу, он обрушился на автора: "Автор этой книги глуп, как задница! Больдт фамилия этой скотины! С автора с живого следовало бы содрать шкуру за его низость. Из-за таких сволочей проиграна война!"

Это в том же 1960 году писал в Аргентине "хороший немец" Адольф Эйхман, начальник отдела гестапо, "бухгалтер смерти"...

II

"Дело Эйхмана" и процесс Эйхмана - понятия различные.

Процесс прост, "дело" гораздо сложнее. Процесс закончится приговором, "делу" пока что не видно конца. Процесс - судебное разбирательство, "дело" комплекс проблем, в нем собраны грязь и кровь всего мира. Сколько еще таких, кто служит тому самому "делу", которому служил Эйхман? Где они?

Процесс - сенсация. Было во всей атмосфере процесса нечто такое, что взвинчивает нервы, горячит воображение: стеклянная клетка, семисвечие, черная мантия Серватиуса. И этот преступник, доставленный в зал суда таким необычным путем...

Сенсация порой вытесняет суть "дела". В чем, собственно, обвинялся Эйхман?

Он занимался не только евреями - "приходилось" сжигать также чехов, поляков, русских. Эйхман не раз подчеркивал "многогранный" характер своей "деятельности", избегал слова "евреи", говорил - "враги Германии". С евреев начали - здесь сыграла известную роль "традиция". К тому, что преследуют евреев, многие привыкли, подходящими казались любые аргументы: "Евреи все коммунисты, они хотят отнять частную собственность", "Евреи - прислужники мировой плутократии, они против рабочих".

Евреи - объект тренировки: фашизм натаскивал будущих покорителей мира, приучал к запаху крови. Тот, кто в тридцать восьмом году, у себя в Брауншвейге, ограбил еврейскую лавку, был готов к тому, чтобы в сороковом разграбить Париж, а в сорок первом полезть за "жизненным пространством" в Россию.

Били евреев - испытывали "сопротивляемость" человеческого материала, определяли "пропускную способность" душегубок и газовых камер.

Когда Гитлер задумал истребить русскую нацию, то в разработке "генерального плана Ост" опирались на "опыт", накопленный "в ходе разрешения еврейской проблемы".

Истреблению наций всегда предшествует их унижение. Истребитель должен быть убежден в своем интеллектуальном и нравственном превосходстве над истребляемым. Расовое высокомерие, брезгливое презрение к жертве - вернейшая гарантия от естественного чувства сострадания, от присущего каждому нормальному человеку отвращения к жестокости и зверствам...

У немецкого поэта Кубы есть стихи: "Склонитесь все перед страданьем Польши".

Страдания начались с того, что оккупанты закрыли средние и высшие школы, взорвали памятник Копернику и запретили полякам исполнять и слушать Шопена. Фашисты ввели для Польши голодный рацион, зато почти бесплатно раздавали населению сивуху. После этого они говорили: с поляками нечего церемониться - сами видите, это полуграмотный, дикий и пьяный народ.

Немецкие патрули заглядывали в пивнушки, подходили к посетителям: "А ну, марш отсюда!.." Их расстреливали тут же, на улице.

"Генеральный план Ост", который предусматривал тотальное уничтожение миллионов русских, также требовал особой обработки будущих исполнителей этого плана.

Существовал дьявольский замысел: поставить русских людей в такие условия, чтобы оправдать по отношению к ним любые жестокости.

В деревнях разоряли хозяйства, отбирали у колхозников скот, запасы хлеба, потом шли мимо пустых, вымерших изб, пожимали плечами: "Какая унылая страна! То ли дело у нас, в Тюрингии..."

Входили в города, грабили, издавали приказы, которые парализовали всякое подобие жизни, и в геббельсовских газетах писали: "Русские вырождаются. Мы присутствуем при процессе полной деградации славянства".

Осенью сорок первого года, когда взяты были Украина и Белоруссия, когда к Москве и Ленинграду прорвались фашистские армии, в Берлине выпустили брошюру - сборник "фронтовых" писем: "Советский Союз глазами немецких солдат". Есть основания предполагать, что эти письма были изготовлены Вольфгангом Диверге из министерства пропаганды, однако в данном случае нас мало интересует, кто их подлинный автор. Важно другое: фашистские бесчинства, зверский оккупационный режим, массовые казни русских людей получали в этих письмах психологическое обоснование.

Кто дал немцам право хозяйничать в России, насаждать в ней свои порядки, повелевать русскими? Почему Россия должна стать объектом немецкой оккупации?

На это отвечал "старший ефрейтор" Герберт Небенштрейт, обращаясь к "любимой матушке" со словами "немецкого привета":

"Только в Польше я видел подобное запустение... у русских нет разума".

Другой "старший ефрейтор" - Генрих Зоммер - сообщал: "Россия - страна, лишенная какой бы то ни было культуры и морали... Малейшие культурные запросы отсутствуют начисто".

"Рядовой" Аугуст Ваппротер писал о немецком превосходстве:

"Мы всегда знали, как прекрасна наша немецкая родина, но здесь, в Советской России, мы поняли, что Германия поистине рай".

И вывод:

"Пусть чистый меч нашего фюрера обрушится на головы этих грязных чудовищ!.."

Вот с каким "нравственным багажом" вторглись на советскую землю гитлеровские захватчики. Этот "багаж", который уместился в небольшой брошюре, обладал зловещей, развращающей силой. Чувство расового превосходства, желание унизить и оскорбить "неполноценный" русский народ быстро перерастали в садистскую потребность мучить, убивать, изничтожать "поголовно" десятки миллионов русских людей.

Такова внутренняя логика тщательно продуманного, организованного сверху расового "безумия", основные его этапы: оскорбление нации - введение для нее ограничительных норм - массовое истребление.

"Генеральный план Ост" опирался именно на эти этапы. Теоретически обосновав "отсутствие у большинства русских признаков нордической расы", авторы плана - в качестве переходного этапа - предусмотрели целую серию ограничений. Русским запрещалось учиться в средних и высших школах, получать медицинскую помощь, пользоваться детскими садами, "ограничивалось" самое право русских людей на жизнь, и в одном из приложений к плану было сказано:

"Мы должны сознательно проводить линию на сокращение населения".

Тем временем "практики" должны были установить очередность массовых убийств, произвести "селекцию" и подготовить "широкую сеть" зауральских лагерей смерти...

Можно представить себе честолюбивые мечты Эйхмана: с евреями покончено, с поляками и чехами тоже, отдел IV-Б-4 реорганизуется в "русское управление". Кому, как не Эйхману, с его опытом и служебным рвением, поручат возглавлять новую "канцелярию"? И вот он едет в Смоленск, в Москву, в Ленинград, и в его картотеке числятся уже не сотни тысяч, не миллионы, а десятки и сотни миллионов людей, и на огромном, бескрайнем пространстве России дымят, дымят крематории...

Давно уже перечеркнут штыками Советской Армии "генеральный план Ост", и Эйхман под стеклянным колпаком всего лишь чучело, и все же варианты плана (правда, в несколько измененном виде) по-прежнему существуют, во всяком случае известны нынешние "идеологические" и "литературные" проявления этого плана.

В 1961 году в Западной Германии на экранах телевизоров замелькали кадры телепостановки по роману Иозефа Мартина Бауэра "Покуда несут ноги".

Главное действующее лицо романа - фашистский обер-лейтенант со странной рыбьей фамилией Форелль. "Ноги" занесли Форелля из Германии в Советскую Россию, куда он пришел в качестве оккупанта, а затем в исправительно-трудовой лагерь: Форелля "ни за что ни про что" приговорили к двадцати пяти годам заключения.

Роман повествует о том, как Форелль на своих арийских ногах бежит из лагеря через всю Россию в Иран, а оттуда в ФРГ, на родину. Читаешь этот роман, живо вспоминаются "письма с фронта", изготовленные в сорок первом году: Форелль - не кто иной, как нацистский "сверхчеловек", представитель "арийской культуры", попавший в окружение отсталых, примитивных и апатичных "азиатов". Все подчиняются его стальной "германской" воле - природа и люди, русские туземцы с обожанием смотрят на современного нибелунга: он кажется им "мессией", освободителем от "большевистского рабства". В этом, между прочим, состоит отличие романа Бауэра от "фронтовых писем" Диверге: понятия "покоритель", "завоеватель" заменены более деликатным термином "освободитель", идея же осталась прежней, захватнической.

Откуда такое духовное родство? Кто он такой, этот обер-лейтенант Форелль? И кто такой Бауэр?

И мы вспоминаем. 1943 год. Мюнхен. В центральном издательстве нацистской партии выходит в свет книга "Под знаком "Эдельвейс" на Украине".

"...Не зная отдыха, сражается отважный, закаленный в боях, честный германский солдат против этих ползучих животных, в чьих узких звериных глазах лишь тогда вспыхивает подобие отблеска, когда меткая пуля, точно рассчитанный выстрел достигает намеченной цели...

Так выглядит наш противник. Мы ведем честную немецкую битву против звериного бездушия этих узкоглазых азиатов..."

"Это не люди, это чудовищные звери, которых нужно убивать девятикратно, потому что они живучи и после каждого раза, подобно издыхающей кошке, корчась в судорогах, пытаются вновь подняться, до тех пор, пока не свалятся, хрипя в последней агонии".

"Уничтожение может быть не менее прекрасным, чем самое гордое созидание. Уничтожение является даже более величественным, более впечатляющим..."

Все это тогда, в 1943 году, писал автор романа "Покуда несут ноги" почитаемый в Западной Германии "христианский" литератор г-н Иозеф Мартин Бауэр.

И еще одна книга, вышедшая в Западной Германии в наши дни, - роман X. Б. Конзалика, изданный тиражом в сто тысяч экземпляров и при помощи кино и телевидения ставший достоянием миллионов "западных" немцев. Герой этого романа - нацистский военный врач Зельнов, духовный брат бауэровского Форелля. Он тоже сверхчеловек и тоже действует в советском лагере. Но если Форелль "берет" интеллектом, то Зельнов предпочитает опираться на свою "мужскую, немецкую силу". Есть в романе сцена, в которой Зельнов расправляется с советским комиссаром по фамилии Кувакино:

"Зельнов обрушился на Кувакино и ударил его кулаком по лицу... Визжа, маленький азиат рухнул на землю. Тогда Зельнов стал топтать его ногами, словно хотел вдавить тело Кувакино в лед. Он закрыл глаза и топтал... топтал..." Нельзя отказать г-ну Конзалику в известной реалистичности. "Избиение" описано со знанием дела. Именно так расправлялись с пленными комиссарами в фашистских лагерях смерти.

Об одном только забыли господа Конзалик и Бауэр: о великом возмездии, которое обрушилось на гитлеровскую Германию, о страшной цене, которой оплатили миллионы немцев бредовые планы и замыслы своих повелителей, о том, как мужеством, культурой, добротой и силой могучего русского народа были сокрушены бронированные дивизии "расы господ".

Вдумаемся в прочитанные нами цитаты, в отголоски нынешнего "генерального плана Ост", представим себе, что было бы с нами, со всеми людьми на земле, если бы на страже мира не стояла наша мощь, наша воля, наши ракеты. Слепые в своем высокомерии, охмелевшие от чванства, ничего не понявшие и не научившиеся ничему, форелли, зельновы, конзалики, бауэры ринулись бы в новый безумный поход, чтобы покорить, удушить, заставить изойти зеленой рвотой в газовых камерах все человечество.

Вот "дело", которому служил Эйхман...

...Процесс - вереница эпизодов. 23 июня разбирали массовые расстрелы в Польше, 27-го - коснулись судьбы детей из чешской деревни Лидице: Эйхман удушил их газом близ польского города Хелмно. Судья Моше Ландау взвешивает обстоятельства: действительно ли в Хелмно, или Эйхман отправил их в Познань, как утверждает свидетельница г-жа Фрейберг?

А "дело Эйхмана" тем временем идет своим чередом. В Кёльне 350 тысяч человек тоже вспоминают о Лидице. Это "судетские немцы", которых собрал министр Зеебом на ежегодную встречу. Они требуют "права на самоопределение". В их манифесте, принятом в мае 1961 года, "самоопределение" истолковывается так: "Нам нужна родина без чехов и коммунистов".

Пока еще не совсем ясно, как авторы манифеста практически думают осуществить "очищение" Чехословакии от чехов: может быть, детей Лидице снова придется вывозить в Хелмно?

Судей в Иерусалиме не интересуют, однако, ни г-н Зеебом, ни дальнейшая участь жителей Лидице. Председатель суда Ландау и прокурор Гаузнер говорят, что они рассматривают "только личные преступления Эйхмана".

То, что происходило на суде, тоже может быть включено в комплекс, именуемый "делом Эйхмана".

В журнале "Дер Шпигель" помещена фотография. Друг против друга сидят два государственных старика: Бен-Гурион, премьер-министр Израиля, и Аденауэр - западногерманский канцлер.

В 1944 году в Будапеште Эйхман предложил Брандту - представителю еврейской общины - обменять миллион евреев на десять тысяч грузовиков и несколько тонн хозяйственного мыла.

В 1951 году в Австрии эсэсовец Климрод предложил добровольцам, занятым поисками Эйхмана, продать Эйхмана "евреям" за пять миллионов долларов.

В 1961 году "государственные старики" договорились о главном: Израиль при разборе "дела Эйхмана" обязуется не затрагивать интересов ФРГ.

Журнал "Дер Шпигель" приводит слова Бен-Гуриона:

"Речь идет не о том, чтобы наказать Эйхмана. Для него нет наказания. Странно, что некоторые усматривают в этом процессе мотивы мести... Я принципиально возражаю против смертной казни".

В "деле Эйхмана", в котором грязи не меньше, чем крови, такая торговля вполне допустима. Три месяца суда вызвали в мире тревогу и разочарование. Ждали разоблачений, ежился в Бонне г-н Глобке, опасался неприятных последствий "главнокомандующий" Ферч. Каждый понимал, что такой процесс не может ограничиться одними эмоциями. Эйхман был не один - вскроются связи, опять начнут ворошить: и ты сжигал, и ты, оказывается, душил газом, и ты...

В Иерусалим на процесс стекались свидетели. Их осталось немного, гораздо меньше, чем палачей, которые их мучили. Они везли с собой не только воспоминания - была еще неутоленная потребность в справедливости. Прошло шестнадцать лет - все ли выводы сделаны, нет ли новых очагов смерти? Или выпустили их в сорок пятом году из лагерей, вымыли в бане - идите теперь по домам, ждите, пока за вами не придут снова...

Начался суд. Напряженно вслушивались свидетели, публика, мир в перечень имен, упоминаемых прокурором: Гитлер, Гиммлер, Геринг, Геббельс и - Эйхман. "Мертвые души".

На процессе Эйхмана прошлое переплелось с настоящим, многое вызывало ассоциации. Свидетель Бакан говорил о том, как жили в лагерях: "Смерть стала нашим образом жизни". И на Иерусалимском процессе смерть - основное содержание. Все "действующие лица" умерли - те, кто убивал, и те, кого убивали. И подсудимый в своем стеклянном гробу-клетке похож на мертвеца.

Обнаружились мемуары Эйхмана - 716 страниц с приложением длинного списка сообщников - от Гитлера до Глобке, от Гиммлера до предателей-сионистов. Трудно сказать, для чего Эйхман составлял этот список, - может быть, скучая в Аргентине, он выписывал дорогие сердцу имена? Израильский суд принял к рассмотрению всего 83 страницы, остальные 633 отверг вместе со списком.

Журнал "Гаолам Газе" пояснил:

"Понятно, что разоблачение этих преступников на процессе Эйхмана могло бы испортить отношения между Израилем и Западной Германией, а может быть, между Израилем и США, так как это повредило бы престижу НАТО и затруднило вопрос о вооружении Западной Германии".

Бен-Гурион сдержал слово - нашел "взаимоприемлемый путь". Политика!

Эйхман, занимаясь "еврейским вопросом", тоже считал себя политиком, он заявил суду:

- Я искал решения, которое бы устроило как евреев, так и немцев.

В нудных его показаниях все же проскальзывают иногда разоблачительные факты - он вкладывал их без "злого умысла", вопреки линии суда, то ли из-за своей бюрократической дотошности, то ли случайно. Так он выдал Глобке рассказал про его функции в министерстве внутренних дел и о том, что Глобке "расширил полномочия" подведомственного Эйхману отдела; назвал среди участников ликвидации бельгийских евреев Вернера фон Баргена, нынешнего посла ФРГ в Ираке; вспомнил Курта Бехера, Крумея, ныне здравствующих.

Суду все равно - он занимался "только Эйхманом" и теми, кого уже нет.

"Если процесс кончится тем, что вся ответственность будет возложена на одного Эйхмана, то он принесет больше вреда, чем пользы..." - сказал парижский профессор Жан Гелевич...

...Рассказывал свидетель из лагеря Собибур:

- Один эсэсовец дал своей собаке кличку - Mensch - Человек, нас же называл собаками. Он говорил псу: "А ну-ка, Человек, перегрызи этим собакам глотку!"

Пес, возведенный в сан человека, кидался на людей, которым жилось тогда хуже собак.

Вот элементарная демагогия фашизма: убедить пса в том, что он человек, и натравить на тех, кого лишили даже самого права называться людьми.

12 мая 1961 года газета "Дейче зольдатенцейтунг" поместила статью "Нет! - Альберту Эйнштейну". Там напечатано:

"Мы решительно выступаем против Альберта Эйнштейна - человека, действия которого, говоря словами федерального канцлера, были бесчестными, человека, который... предал свое отечество, свое немецкое происхождение, который совершал самые бесчеловечные поступки..."

В 1961 году западногерманские расисты вновь лишают великого Эйнштейна звания человека и гражданина Германии, и в том же номере газеты они пространно пишут о "человеке" Эйхмане, который, разумеется, заблуждался, однако...

Псы, как видим, недурно устроились. У них есть сила, власть, своя пресса, "лучшая в мире" демократия и "лучшие в мире" автомобили, они нагло кичатся своим благосостоянием, благополучием. Одним лишь они недовольны: что-то слишком долго их не спускают с цепи. Когда же наконец?..

Впрочем, иногда они говорят о мире и даже ловят военных преступников.

Однажды вечером в Западной Германии арестовали эсэсовского генерала.

Это был Эрих фон дем Бах-Зелевски, подручный Гиммлера, основатель Освенцима, палач Варшавы и первый кандидат на должность начальника полиции безопасности города Москвы. После войны он хвалился, что оказал "услугу" приговоренному к смерти Герингу: сунул ему в куске мыла ампулу с цианистым калием. Во всяком случае, так фон дем Бах рассказывал американским журналистам.

Много лет он жил на свободе, не таился, не менял фамилии. В исторических архивах, доступных каждому, хранились документы: переписка фон дем Баха с Эйхманом относительно депортаций в Польше, рапорт главного врача СС доктора Гравица о состоянии здоровья фон дем Баха в бытность его "высшим командиром СС на центральном участке восточного фронта". Доктор Гравиц докладывал Гиммлеру, что фон дем Бах-Зелевски "особенно тяжело страдает от призраков, в связи с производимыми под его руководством расстрелами евреев и в связи с другими... переживаниями на востоке". Несколько папок содержало показания свидетелей о том, как фон дем Бах взорвал и уничтожил Варшаву.

Все это давно уже перестало кого-либо интересовать в Западной Германии, есть там люди и не с такими "заслугами", тем не менее однажды вечером на фон дем Баха надели наручники, привели к прокурору и предложили рассказать "всю правду".

Фон дем Бах начал с основания Освенцима, потом заговорил об Эйхмане, о расстрелах...

Его перебили.

- Мы ждем от вас показаний по существу, господин фон дем Бах-Зелевски! - строго сказал прокурор. - Пустяками вам не отделаться! Где вы были в июле тридцать четвертого года, во время так называемого "путча Рема"?

В июле 1934 года фон дем Бах вместе с двумя эсэсовцами прибыл в имение к графу Антону фон Хохберг-Бухвальду, старому члену нацистской партии. Графа они тогда пристрелили - Гитлер обновил "боевые ряды".

С тех пор прошло двадцать шесть лет. Как могли узнать, догадаться?

Фон дем Бах понял, что погиб. Все могут простить - Освенцим, "центральный участок восточного фронта", Варшаву. Но графа ему не простят никогда.

Пришлось давать показания "по существу".

Фон дем Баха приговорили к четырем с половиной годам тюрьмы. Нынешней весной о нем вспомнили: израильский суд пригласил его на процесс Эйхмана, свидетелем защиты...

В 1945 году выплыла из гестаповских архивов фамилия "Эйхман". Кто-то вспомнил: он отвечал за "еврейский вопрос". Потом, на Нюрнбергском процессе, об Эйхмане подробно рассказал Вислицени. Стали искать - след его петлял по Западной Австрии, исчез где-то в Германии, затем вновь возник и вновь потерялся, думали, что уже окончательно...

На суде Эйхман говорил о том, как он в 1945 году решил покончить с собой.

- Вы должны понять мое настроение в то время. Рейх, которому я верил, рушился...

Недальновидный чиновник, он искренне полагал, что "все кончено" и что "дело" навсегда провалилось. Те, кто был прозорливей, удержали его от рокового поступка.

Пятнадцатилетняя история розысков Эйхмана - это печальная история поощрения нацистов, история предательства по отношению к живым и мертвым.

Словно в каком-то дьявольском ревю странствовал по континентам "бухгалтер смерти", поддерживаемый незримыми и грозными силами всемирной реакции.

Гаулейтеры в роли мирных коммерсантов, гестаповские следователи в мантиях профессоров юриспруденции западногерманских университетов, лагерные офицеры на посту начальников полицейских участков, шлюхи из гитлеровского "Фрауенбевегунг" - "женского движения" - в качестве сотрудниц американских штабов - вот то "население", среди которого поначалу "затерялся" разыскиваемый разведками преступник. Его прятали австрийские и немецкие фашисты, переправляла через государственные границы подпольная организация эсэсовцев, он находил убежища в монастыре урсулинок и в обители капуцинов, и его дорога из Европы в Америку шла через Ватикан.

Прошлым летом, когда Эйхмана наконец поймали, в Риме для обсуждения текущих событий встретились отец Борман и отец Даллес. Эти отцы - дети. Преподобный отец Мартин Борман - сын Мартина Бормана, заместителя Гитлера по партии, преподобный отец Эвери Даллес - сын покойного Джона Фостера Даллеса, государственного секретаря США. Борман и Даллес замешаны в "деле Эйхмана". Ватикан превратил "безбожного" Карла Адольфа Эйхмана в католика Рикардо Франциска Клемента.

Антикоммунизм и "холодная война" объединили вчерашних противников. В зале Нюрнбергского суда Геринг напыщенно сказал американскому конвойному офицеру:

- Вы еще положите в мраморные гробы наши останки...

В воспоминаниях одного из участников охоты на Эйхмана содержатся горестные свидетельства. Он пишет о том, как в конце сороковых - начале пятидесятых годов Эйхман увильнул от своих преследователей в Австрии. (Это был разгар "холодной войны", и нацисты обзавелись тогда новым "секретным" оружием.) "Это секретное оружие, - сказано в воспоминаниях, - носило политический характер: нацисты объявляли своих преследователей коммунистами... Во многих австрийских городах нацистское подпольное движение имело своих агентов, которые обезвреживали противников нацизма, выдавая их американцам как коммунистов. Это секретное оружие осталось у нацистов и после ухода оккупационных войск. Тот, кто против нацистов, тот коммунист! Еще и сегодня всевозможные варианты этой мысли можно встретить в дружественной нацистам печати".

Перед тем как выступить с обвинительной речью, генеральный прокурор Израиля Гидеон Гаузнер посетил иерусалимский "Музей истребления". Он провел там в полном одиночестве восемь часов, рассматривал страшные экспонаты. Уходя, Гаузнер оставил в книге отзывов следующую запись:

"Именем этих убитых я призову к суду человека, который должен ответить за все, что я здесь увидел..."

"Именем убитых" - беспощадная формула, она исключает компромиссы. Перешагнув грань бытия, выйдя за пределы "земных" условий и условностей, мертвые завещают живым особый долг, который не терпит ни полумер, ни уверток.

Большинство из шести миллионов убитых, от имени которых выступил на суде Гаузнер, никогда не знали Эйхмана и даже не слышали о его существовании. Изнывая в лагерных бараках, в каменоломнях, в гетто, умирая на цементном полу газовых камер, они посылали проклятия своим палачам. Они говорили: будь проклят комендант лагеря и его помощник, будь проклят лагерный врач, солдаты охраны, староста блока, надзиратели, капо - все они, вместе взятые, и каждый в отдельности! Будь прокляты их друзья, которые с ними пили вино, бабы, которые с ними спали! Будь проклят их Гитлер, их Гиммлер, их генералы, их министры, их судьи, все их государство, будь проклято во веки веков! И, говоря так, они проклинали фашизм и проклинали тем самым никому не ведомого тогда Эйхмана.

Но что бы сказали убитые, если бы они вдруг узнали, что пятнадцатилетние поиски, дерзкое похищение Эйхмана, кропотливое следствие, экскурсия прокурора в "Музей истреблениям, стеклянная клетка, - что все это потребовалось только для того, чтобы из огромного аппарата служителей смерти осудить одного лишь "главбуха", не потревожив при этом живущих и поныне действующих идеологов, политиков, генералов смерти, ее промышленников и финансистов?

...Мне хотелось бы закончить разговор о "деле Эйхмана" вот чем.

В годы, когда фашистский кошмар был реальностью, когда понурые колонны смертников шли - через всю Европу - в крематории и газовые камеры, находилось немало людей, которые помогали обреченным, выражали им свою солидарность, рискуя жизнью, прятали их на чердаках и в подвалах своих домов. В Амстердаме многие голландцы добровольно переселялись в гетто, чтобы разделить горе и смерть со своими соотечественниками-евреями. Даже сам датский король, говорят, носил в знак протеста на рукаве повязку с желтой звездой.

Но была еще и высшая солидарность, наиболее активная и действенная помощь жертвам Эйхмана. Движимые этой высшей солидарностью, благороднейшим чувством интернационального братства, шли от берегов Волги на запад, на выручку всем, кто томится в лагерях смерти, в гетто, в гестаповских тюрьмах, шли, истекая кровью, солдаты Советской Армии, дети всех народов, населяющих Советский Союз. Они выбили топор из рук палачей и спасли тех, кто уже перестал надеяться на спасение.

Мы не должны этого забывать, мы, которые сами были участниками великого освободительного похода. Есть долг перед павшими, перед живыми и перед самим собой - оберегать плоды своей победы, не дать осквернить все то, что было отвоевано и спасено ценой крови, ценой пепла...

ДИТЯ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ

В многоголосицу жизни вплетен шепот мертвых: шорох дневников, шелест последних писем. Через семнадцать лет после войны мертвые все чаще напоминают о себе; в разных странах у самых разных людей возникает потребность вновь и вновь обращаться к завещаниям павших. Неспокойный мир нуждается в предостережении.

Мы адресаты: торопливое, в ночь перед атакой, письмо с фронта, надпись на стене камеры, последний крик на краю могильного рва обращены к нам, к живущим...

В Мюнхене вышла книга "Голос человека": письма, заметки, стихи, дневниковые записи людей, погибших во второй мировой войне. Двести два автора - граждане тридцати стран, солдаты враждующих армий, жертвы бомбардировок, узники тюрем и концентрационных лагерей, осужденные на смерть, и самоубийцы, убитые в первых боях и умершие от ранений и контузий уже после войны, люди с громкими именами и рядовые, безвестные участники событий: немцы, русские, англичане, китайцы, французы, поляки, американцы, японцы, евреи, индийцы, чехи, финны, датчане - род человеческий...

В сборнике двести два автора составляют как бы единое целое. Это "дитя человеческое", вобравшее в себя боль, страдания и надежды всех наций. В единый "голос человека" сливаются голоса миллионов.

В осажденном Севастополе пишет свой фронтовой дневник Евгений Петров. Смерть обрывает фразу...

Горит над Средиземным морем самолет Антуана Сент-Экзюпери...

В Афинах, в немецкой тюрьме, ведут на казнь греческого патриота Элефтериоса Киоссиса: "Привет тебе, Греция, мать героев!"

Род человеческий.

В голосе человека - твердость и вера.

"То, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом Бетховена. Человек не становится меньше оттого, что ему отрубают голову". Юлиус Фучик из тюрьмы в Берлине.

"Социализм, во имя которого я умираю, придет... Будь и ты борцом, люби справедливость". Иван Владков, Болгария, письмо сыну.

Голос человека - слабый стон, крик о помощи:

"Восемь дней я в оковах. Одиночная камера... Мучат проклятые цепи. О господи боже, за что ты покинул меня? Мои дорогие сестренки, Мина, Мими, помните бедную Лоранс, она вас любила... Неизвестная француженка, тюрьма, 1942 год.

У человека - острое зрение, "зрячая совесть".

Английского солдата Алана Луиса в сорок третьем - сорок четвертом годах послали служить в Индию. Он сравнивал величие Востока с "маленьким, замкнутым и суетливым западным миром", приглядывался к населению, слушал разговоры бенгальских крестьян: "В народе затаено глубокое чувство вражды и презрения к ним". Луиса томил стыд. В письме домой он писал: "Я хотел бы приехать сюда учителем, врачом, кем угодно, но только не солдатом. Быть в Индии солдатом - это нехорошо, низко".

Алан Луис видел то, чего не хотели видеть политики, государственные мужи. Он погиб в 1944 году, в Бирме...

Человек слеп.

В лагере смерти Терезиенштадт содержались в особом блоке слепые. Врач Карел Флейшман из Чехословакии - тоже узник - пробирался к ним в блок, рассказывал, как выглядят лица эсэсовцев, сторожевые вышки, крематорий и о том, что творится вокруг. Люди должны видеть правду, какой бы мрачной она ни была.

Существовала, однако, нравственная и политическая слепота, которой страдали миллионы зрячих. Они принимали ложь за истину, истину считали обманом, совершая преступления, верили, что творят добро, и, стоя на краю пропасти, искренне полагали, что находятся на вершине победы.

В последних записях Стефана Цвейга содержится горестное свидетельство о том, как в Англии поначалу восприняли мюнхенский сговор Чемберлена с Гитлером: ликовали в парламенте, ликовали на улицах, ликовала пресса - мир в Европе спасен, спасена честь Англии! В кино, где показывали хронику, "люди вскакивали с мест, кричали, били в ладоши и чуть ли не обнимали друг друга, охваченные чувством нового братства, которое должно отныне восторжествовать на земле", кто-то предложил воздвигнуть Чемберлену памятник. Потом наступило похмелье. "Уже через несколько дней стали известны мрачные подробности того, насколько безоговорочной была капитуляция перед Гитлером, как постыдно предали Чехословакию, которой были торжественно обещаны поддержка и помощь... Великий свет надежды угас".

1 сентября 1939 года люди стояли у радиоприемников - война воспринималась еще умозрительно: разве это обо мне, о моем доме, о моих детях?..

В день объявления войны очутился в Париже канадец Фрэнк Пикерсхилл. Он видел первое затемнение, всеобщий переполох. Тогда он подумал о человеческой беспечности. Неужели мир ничему не научился?

"Младшее поколение европейцев выросло на рассказах об ужасах войны, старшее узнало ее на собственном опыте. Известно, что каждая новая война автоматически и неизбежно оказывается больше и страшней предыдущей. В Эфиопии, в Испании, в Китае современная война показала свое истинное лицо". Все было даром. "Черт бы побрал этот подлый мир!" - восклицает Фрэнк Пикерсхилл, не подозревая того, что в эти же дни в другой европейской столице - в Берлине - теми же мыслями терзается немец Гейнц Кюхлер:

"Все время задаешь себе вопрос об исторической цене этой войны, которая началась вопреки горькому опыту последнего двадцатипятилетия..."

Пикерсхилл погиб 12 сентября 1944 года в лагере для военнопленных, Кюхлера убили в 1942 году под Вязьмой.

Сейчас, в 1962 году, можно повторить слова Пикерсхилла: "Младшее поколение... выросло на рассказах об ужасах войны, старшее узнало ее на собственном опыте". И что же? Учтен ли сыновьями Пикерсхилла и Кюхлера горький опыт отцов? Незачем перечислять общеизвестные факты. "Каждая новая война автоматически и неизбежно оказывается больше и страшней предыдущей". Мертвые предостерегают!..

В книге "Голос человека" мертвые рассказывают историю своей гибели. Солдатские могилы - весь земной шар: льды, болота, пески, глубь океана. Двести два автора поднялись из могил для посмертной исповеди. Личные трагедии неотделимы от трагедии времени. Что означает холм с деревянным крестом, с фанерным солдатским памятником? Это крайняя точка. К холму ведет незримая тропа - время, история. Война вызревала постепенно - из параграфов Версальского договора, из неурядиц двадцатых годов, безработицы, кризиса, из рукопожатия Шахта и Гитлера, из Антикоминтерновского пакта...

Знал ли итальянец Бруно Карлони, когда слушал радиорокот дуче, провозгласившего войну Абиссинии, что впереди - холм на берегу Волги?.. Эрик Найт из Менстона (США) видел, как сжигают в паровозных топках кофе, выбрасывают в океан апельсины. Есть ли связь между этими апельсинами и американской подводной лодкой, которую в 1943 году торпедировали японцы?.. Гаральд Генри, берлинский доктор философии, зарыт северо-западнее Москвы; где начало его тропы: на Унтер-ден-Линден, на площади перед горящим рейхстагом, в кабинете Тиссена?..

Империализм толкал мир в войну, а людей - в смерть, но многие не умели назвать беду по имени, думали, что над человечеством витает злой дух, с которым бесполезно бороться.

Японский учитель Ироку Ивагая, двадцати одного года, перед отправкой на фронт:

"Я ухожу на войну, не желая войны. Никто не поймет этого ужаса. Но я действительно не испытываю никакой потребности уничтожать человеческие жизни. Меня просто уносит какой-то вихрь".

"Вихрь" унес и музыканта Себастиана Мендельсона-Бартольди, немца с "примесью неарийской крови", потомка известного композитора. Получил повестку, пошел...

В недоумении умер парижанин Макс Жакоб, поэт. Однажды к нему явились чины гестапо: "Кто вы такой?" Макса Жакоба этот вопрос рассмешил, он протянул гестаповцам свою биографию, составленную Губертом Фабюро...

Последнее письмо Жакоба Жану Кокто написано в эшелоне, который шел в Дранси, в лагерь смерти...

Что за напасть! Жили мирные, добрые, умные люди. Какая сила швырнула их в котел войны? Неужели человек бессилен, беспомощен?.. Опыты на живых людях - это не только прививки и замораживания в концентрационных лагерях. Целые народы становятся объектом кровавых экспериментов: их стерилизуют, перемещают с места на место, лишают привычных условий существования.

Человек капитулирует.

В канун казни в Парме итальянский адмирал Иниго Кампиони в отчаянии пишет:

"Человек - венец творения, центр космической действительности, каким его представлял себе Паскаль, такой человек более не существует. В этом подлинная трагедия нашего времени".

Молодой революционер Альфред Рабофски арестован в Вене; в камеру смертников приходит тюремный священник. Рабофски стал искать утешения в молитвах. "Об одном сожалею, что, умерев, не смогу посвятить себя господу. Остался бы жив, служил бы отныне ему". Священник успокоил его: "Не тужи, дорогой мой брат, служить господу в небе легче, чем на земле".

В Лондоне, измученная воем сирен, тревогами, страхом бомбоубежищ, кончает с собой Вирджиния Вульф...

Человек борется.

Из писем советских людей врываются в книгу отголоски великой битвы, поступь народа, который вышел на защиту своей родины. "Вставай, страна огромная..."

На одном из участков советско-германского фронта в ночь перед боем подает заявление в Коммунистическую партию майор Юрий Крымов, писатель.

Стихи Семена Гудзенко: "Ветром походов, ветром весны снова апрель налился. Стали на время большой войны мужественней сердца, руки крепче, весомей слова..."

Сражается с фашистскими захватчиками югославский партизан Иван Рибар: "Жизнь, счастье, все, к чему стремимся мы вместе с миллионами других людей, а не изолированно от них, все это придет к нам только с нашей борьбой и победой".

Вылетел в ночь британский пилот Жервез Стюарт: "За Англию горю в ночи кромешной, как факел смоляной..."

В американских войсках, которые через Ла-Манш вторглись на материк, солдат Эрни Пайл.

Человек бросает вызов всемирному злу.

...Составитель сборника д-р Ганс Вальтер Бер не называет всемирное зло по имени. В его послесловии ничего не сказано о фашизме и о том, кто, собственно, виноват в страданиях человечества, - обстоятельство, которое в значительной степени нейтрализует скорбную силу его книги, хотя к особой четкости д-ра Бера обязывало самое место издания сборника.

Нельзя жить в Мюнхене и делать вид, что находишься в некоем абстрактном городе М***. Не будь мюнхенского путча, мюнхенской пивной, "коричневого дома" в Мюнхене, мюнхенского соглашения, кто знает, и не было бы второй мировой войны, а следовательно, и книги-мартиролога. Доктор Бер, напротив, как бы старается уверить нас в том, что все человечество в равной мере повинно в гибели своих сыновей и в равной мере невиновно перед лицом неумолимой судьбы. Но кому, как не д-ру Беру, знать, что такая концепция весьма удобна для тех, на ком лежит прямая ответственность за "трагедию времени"? В Западной Германии гитлеровские генералы, промышленники, политики, идеологи фашизма именно так и объясняют свое участие в массовых злодеяниях. Нацистские генштабисты, которые вполне "трезво" разрабатывали планы агрессии, лагерные коменданты, которые с легким сердцем посылали в "камин" сотни тысяч людей, фашистские писатели и журналисты, которые преднамеренно и сознательно отравляли ядом своей пропаганды человеческий разум, доносчики, провокаторы, погромщики - все они не прочь примазаться к "роду человеческому", с его слабостями и заблуждениями, и, уйдя от расплаты, безмятежно рассуждают о "всемирной вине", "всемирном ослеплении", "психозе", "гипнозе". Даже Эйхман и тот в своих записках из камеры смертников именует себя "последней жертвой второй мировой войны".

У д-ра Бера своя точка зрения на события. "Внешней стороне" - крови, ожесточению и жестокостям войны - он противопоставляет сторону внутреннюю, тот "огонек", который теплится в душе каждого человека. В послесловии к сборнику говорится:

"Собранные здесь записи как бы подводят нас к обрисовке вечных свойств человеческой натуры... Детство, родительский дом, брак, семья... Неизмеримое в своей бесконечности интимное начало становится силой, которая противопоставляет себя абсурдности войны".

Над пожарами, над пепелищами, среди лязга железа и грохота пушек звучит в книге флейта Генриха Линднера.

22 июня 1941 года в составе немецкой пехоты солдат Генрих Линднер форсировал Буг, видел, как отбивалась осажденная Брестская крепость, но Линднера занимало другое: именно в тот день он получил от товарища, приехавшего из Пльзена, в подарок флейту. В минуту передышки Линднер достал из своего ранца чудесный инструмент, заиграл. В письме он сообщает: "Флейта сразу же заставила меня забыть войну и все прочее... Я готовлю маме приятный сюрприз, думаю, что и ты удивишься, насколько эта флейта лучше моей старой..."

Флейту Генрих Линднер пронес по дорогам войны - странствующий флейтист в шинели гитлеровского солдата, с автоматом в руках.

Горела, истекала кровью Белоруссия - Генрих Линднер не замечал ничего, шел по сожженной земле, шепча слова из полевого молитвенника: "Не войну я пришел возвестить вам, но мира", потом из задавленной войной, горем, снегами Смоленщины писал о том, как уютно зимой в теплой избе и как ласково звучит его флейта. Лишь к лету сорок второго года у Линднера стали появляться зачатки зрения. "У войны, - пишет он, - кроме наших побед есть еще и другие стороны... Здесь разыгрываются трагедии, которых никто не замечает потому, что так "приказано". И еще потому, что русский, собственно, человек "второго сорта", истреблять которого считается делом "гуманным"... Здесь почти не осталось семей - только дети и вдовы..."

Прозрение пришло слишком поздно. Линднера убили в начале 1943 года, и те, кто его убил, не знали ни о флейте, ни о запоздалом сочувствии, ни об иронических кавычках. Был он для них не флейтист, а оккупант в шинели гитлеровского солдата.

Собрав немецкие и японские документы, подобные письмам Генриха Линднера, д-р Бер хочет внушить читателю мысль о том, что, даже служа неправому делу, человек может оставаться человеком, если у него в душе сохранились добрые чувства: вера в справедливость, сострадание, внутреннее изящество.

Но добр или зол, хорош или плох соотечественник Линднера - Герберт Хинтерлейтнер, который, придя вместе с армией захватчиков на землю древней Эллады, размышлял в своих письмах об архитектуре Акрополя и сочинял терцины на античные темы, но ни разу не задумался над тем, что не кто иной, как он, Хинтерлейтнер, распинает и мучит "прекрасную Грецию", которой в данной ситуации нет никакого дела до его эстетических воззрений? Да и о чем говорят письма Хинтерлейтнера? О торжестве "прекрасного" или о тупой невозмутимости мещанина?

Велика ли цена "гуманности" барона Мейнгарта фон Гуттенберга? В книге напечатаны его письма из Польши: легкое сочувствие к "туземцам", сетования на излишнюю суровость войны - роскошь, которую мог себе позволить завоеватель в порыве минутного благодушия.

Для д-ра Бера основной приметой, определяющей принадлежность того или иного "отдельно взятого" человека к "роду", служит спасительное "интимное начало". Фотография из семейного альбома, письмо к жене, к любимой - пропуск в человеческое сообщество. Слова "любовь", "бог", "милосердие" - пароль.

Но так ли это? Являлось ли "интимное начало" противоядием против озверения и жестокости? Вспомним "сентиментальных" эсэсовцев, которые хранили на сердце фотографии белокурых младенцев! Какого фашистского солдата уберегли от участия в преступной войне святочные песни, рождественская елка во фронтовом блиндаже?

Была любовь к детям, доброта польского педагога и писателя, автора замечательной книги "Король Матиуш Первый", Януша Корчака, который разделил со своими воспитанниками - еврейскими детьми из варшавского "Дома сирот" их горькую участь и добровольно пошел вместе с ними на смерть, и "доброта" немецкого солдата Эбергарта Лиеса, который, находясь в Вязьме, больше всего тревожился о "религиозной нравственности" своих детей, ничуть не стыдясь того безнравственного и кровавого дела, в котором он принимает самое непосредственное участие.

К чести немецкого народа, существовали тысячи и десятки тысяч немцев, которые совсем по-другому понимали свою человеческую миссию и воспринимали принадлежность к роду человеческому как обязанность бороться не на жизнь, а на смерть против фашистского варварства, за свободу и счастье своего народа и всех людей на земле. Лозунгом этих немцев были слова "Интернационала" "Воспрянет род людской!". И для того чтобы род человеческий воспрял, они бесстрашно шли на муки, на лишения, на отказ от личного благополучия. Нет, они не были аскетами. В их предсмертных письмах самые нежные слова обращены к близким, к родным, к товарищам по борьбе, но вся их жизнь была озарена светом той высшей любви, о которой иные "добрейшие" персонажи д-ра Бера не могли даже подозревать.

"...Пламя, которое озаряет наши сердца и наполняет наш дух, как яркий светоч, ведет нас по полям битвы нашей жизни". Эрнст Тельман, тюрьма Баутцен, 1944 год.

"...Я верю в жизнь... бесконечно люблю людей... Об этой-то любви к людям я и говорила в своем последнем слове. Никогда до этого мне не было так ясно, насколько я люблю Германию. Я ведь далеко не политик, и я хочу быть только одним - Человеком". Это голос молодой работницы Като Бонтьес Ван-Беек, приговоренной к смерти имперским военным судом за сотрудничество с коммунистическим подпольем.

"...Сегодня моя голова... скатится в песок и пребывание мое на этой земле будет закончено. Как и многие другие, я буду "вписан в сердца людей", на долю которых выпало так много страданий!.. "Все люди станут братьями!" Да, ради этого я, собственно, жил, за это я боролся с юных лет. И хотя моя жизнь кончается таким вот образом, я все же благодарю судьбу за то, что прожил свою жизнь именно так..." Коммунист Вильгельм Бейтель, 27 июля 1944 года.

Разве д-р Бер не заглядывал в книгу "Воспрянет род людской" - краткие биографии и последние письма борцов антифашистского сопротивления", изданную в Германской Демократической Республике за три года до выхода его сборника? В этой книге он мог бы найти ответ на многие "проклятые вопросы", которые томили его флейтистов и философов. Он прочел бы точное определение "мирового зла".

"...До тех пор пока существует капиталистический общественный строй, будут и войны, подавляющие всякого рода гуманные устремления человеческого общества и приводящие к чудовищным разрушениям материальных ценностей".

Так говорил перед гамбургскими судьями немецкий механик Бернгард Бестлейн, гильотинированный 18 сентября 1944 года в Бранденбургской каторжной тюрьме.

За семь дней до Бестлейна в той же тюрьме был казнен электросварщик Георг Шредер. В последнее мгновение он успел написать короткую записку, завет живущим: "Бойтесь стать бесхарактерными людьми!"

Эти слова не дошли до Генриха Линднера, Себастиана Мендельсона-Бартольди, Альфреда Рабофски, но почему д-р Бер не захотел, чтобы их услыхали живые, нынешние?

Бесхарактерность - сестра трусости и предательства, - обывательская пассивность привели ко множеству бед, дорого обошлись человечеству. В сборнике д-ра Бера, однако, эта бесхарактерность (когда речь идет о немцах) возводится подчас в добродетель, в средство "внутреннего сопротивления" злу.

Линднер, Гуттенберг, Хинтерлейтнер и другие глубоко ошибались, полагая, что находятся "над" схваткой, "вне" схватки. Самая их гибель на войне опровергает это убеждение, и оппонентами тут выступают осколок и пуля, которые не пожелали считаться с "внутренней позицией" авторов. Впрочем, "политика" так или иначе проступает сквозь самые, казалось бы, абстрактные строки, и, когда, укрывшись в окопе на берегу Донца, немец Гюнтер фон Шевен, верный своему "интимному началу", пишет на родину о доме, о "милом Рейне" и вдруг восклицает, что ведет войну "против чудовищного явления материализма", мы начинаем понимать, с кем имеем дело, и недоумеваем, зачем потребовалось д-ру Беру такое письмо в книге, призванной раскрывать людям глаза на роковые ошибки минувших лет.

Мертвые не ушли из жизни бесследно, у каждого из них есть наследники: у Гюнтера фон Шевена, убитого на Донце, и у Бернгарда Бестлейна, казненного в Бранденбургской каторжной тюрьме. Мы знаем, как живут и что делают сегодня наследники Бернгарда Бестлейна, Вильгельма Бейтеля, Георга Шредера в Германской Демократической Республике, знаем также о делах и настроениях наследников Шевена в Западной Германии.

Какое же наследство предпочел д-р Бер? Кого ставит он в пример современникам? От повторения чьих ошибок предостерегает?..

Я остановился так подробно на "немецкой части" книги "Голос человека" потому, что именно здесь наиболее отчетливо видна тенденция составителя объединить "род человеческий" на весьма шаткой основе.

И все же большой труд д-ра Бера заслуживает признательности. Мы не можем не оценить того, что д-р Бер впервые познакомил западногерманского читателя с фронтовыми письмами и дневниками Петра Лидова, Бориса Лапина и Захара Хацревина, Юрия Крымова, Евгения Петрова, Джека Алтаузена, Веньямина Ивантера, со стихами Мусы Джалиля и Семена Гудзенко.

В этих документах, так же как в материалах вышедшей у нас в Москве книги "Говорят погибшие герои", встает образ человека-борца, человека-победителя, знавшего, против кого он воюет и за что отдает жизнь.

Воспитанные ленинской партией и ленинским комсомолом, в роковое для человечества мгновение пошли эти наши люди в бой для того, чтобы выручить из беды свой народ и отстоять завоевания своей революции, пошли, не мудрствуя лукаво, не предаваясь мучительному самоанализу, но в их простых письмах, написанных на тетрадных листках, на обрывке газеты, на платке, на косынке, "суть философии всей" и "основа основ" человеческой совести, правоты и добра.

"...Когда защищаешь дорогую, родную землю и свою семью (у меня нет родной семьи, и поэтому весь народ - моя семья), тогда делаешься очень храброй и не понимаешь, что такое трусость".

Жила-была в Одессе девушка Нина Онилова, работала на трикотажной фабрике... Нину Онилову убили при обороне Севастополя. Бойцы называли ее "пулеметчицей Анкой"...

Учителя Степана Васильевича Скоблова немецкие фашисты расстреляли в Донбассе. Из тюрьмы в Авдотьино переслал Степан Скоблов письмецо:

"...Я хочу быть самым счастливым человеком в мире, ибо моя жизнь окончилась в борьбе за общечеловеческое счастье..."

И уже в самом конце войны, весной сорок пятого года, погиб в боях в Восточной Пруссии колхозник из села Якшино Павел Яблочкин. На груди, в кармане гимнастерки, носил он письмо, адресованное матери:

"...Я не умер, а ушел от вас, мама, как многие ушли, такие же, как я. Ушли мы в борьбе за народ, сметая с земли варварство, рабство. Ушли за будущее светлое не только нашего, но и всех народов земли...

Бесчеловечно, стыдно будет тем, кто поможет опять разнуздать таких, как вот эти. Весь мир не допустит, чтобы гунны вторично на землю сошли".

Вот оно - прямое и непосредственное выражение чувства принадлежности к роду человеческому, действенное чувство личной ответственности за судьбу "рода".

Не хилым порождением бездарного века, а борцом и героем, "центром космической действительности" видим мы "дитя человеческое", преодолевшее столько страданий, бед, трудностей...

В одном из предсмертных писем немецкого коммуниста-подпольщика Бруно Рюффера хорошо сказано: "Жизнь неуклонно идет дальше, через судьбы людей, их радости и горести".

Жизнь идет дальше, и в своем стремлении вперед к миру, к свободе, к братству нынешнее поколение чутко прислушивается к голосу тех, кого уже нет среди нас, чтобы на их подвигах, на их прозрениях и ошибках научиться жить, оправдывая простое и высокое звание : Человек.

Бездна

ПОВЕСТВОВАНИЕ, ОСНОВАННОЕ НА ДОКУМЕНТАХ

НЕСКОЛЬКО РАЗРОЗНЕННЫХ ДОКУМЕНТОВ

I

...Большевизм является смертельным врагом национал-социалистской Германии. Это враг не только военный, но и политический, в смысле разрушительного влияния на народы.

Поэтому большевистский солдат потерял всякое право на обращение с ним как с честным солдатом, согласно Женевскому договору.

Особые условия Восточного похода требуют беспощадных и энергичных действий при малейшем намеке на сопротивление, в особенности по отношению к большевистским активистам, политрукам и пр. ...

Особые мероприятия должны быть свободны от бюрократических и административных влияний, и их нужно проводить с чувством ответственности и долга.

Ранее всего нужно выявлять:

1. Всех известных служащих государственного аппарата и партии. В особенности профессиональных революционеров.

2. Сотрудников коминтерна.

3. Всех руководящих работников коммунистической партии Советского Союза и родственных ей организаций, ЦК, областных и районных комитетов.

4. Всех наркомов и их заместителей.

5. Всех бывших политкомиссаров красной армии.

6. Руководителей центральных и промежуточных инстанций государственных органов.

7. Руководящих лиц хозяйственной отрасли.

8. Советско-русских интеллигентов и евреев...

9. Всех лиц, которые установлены как подстрекатели или фанатичные коммунисты...

Экзекуции должны проводиться так, чтобы это не бросалось в глаза. Их нужно осуществлять в уединенных местах... Нужно заботиться о немедленном и аккуратном погребении трупов.

(Из инструкции для зондеркоманд)

II

...Чтобы в корне подавить недовольство, необходимо по первому же поводу незамедлительно предпринимать наиболее жестокие меры... При этом следует иметь в виду, что человеческая жизнь в оккупированных странах абсолютно ничего не стоит и что устрашающее воздействие возможно лишь путем применения необычной жестокости...

(Из инструкции верховного командования германской армии)

III

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Заявляйте о партизанах и их сотрудниках! За своевременные уведомления назначены высокие премии. В деревнях крестьяне получат участок земли, в городе - до 1000 рублей. Помните, что награды следуют тотчас же.

IV

...Немцы должны выступать против русских дружно. Даже ошибку немца нужно повернуть против русского... Не разговаривайте, но действуйте. Русских вы никогда не переговорите и разговорами не убедите. Говорить они могут лучше вас, ибо они прирожденные диалектики и унаследовали "философские наклонности"...

Вы должны действовать. Русским импонирует только действие, ибо сами они женственны и сентиментальны... Сохраняйте необходимую дистанцию от русских: они не немцы, а славяне...

(Из "12 заповедей поведения немцев на востоке и обращения с русскими")

V

...Докладываю, что города Мариуполь и Таганрог от евреев очищены полностью...

В Таганроге установлено, что русским населением предпринималась попытка установить связь с красными посредством почтовых голубей. В Таганроге ликвидировано 20 коммунистических функционеров, из них десять подвергнуты публичной казни. Деятельность команды сосредоточена сейчас на контрразведывательной работе и вскрытии партизанских групп.

(Из донесения начальника зондеркоманды СС 10-а)

VI

ИЗ ФАШИСТСКОЙ ГАЗЕТЫ "НОВОЕ СЛОВО" (ТАГАНРОГ)

...Мы свободны! Мы больше не рабы! Пора понять, что только слова и слезы благодарности это еще не все, что надо воздать нашему великодушному спасителю - непобедимой Германской Армии. Чем же отвечают русские люди на щедрый и незаслуженный дар? Мы уже видим чем! Уже несколько наших доблестных спасителей - германских солдат и офицеров пали жертвой подлых, предательских ударов из-за угла!

(27/10 1941 г.)

Несколько слов о культуре быта

Немецкий комендант города вынужден был обратиться к бургомистру с письмом, в котором с прискорбием обращал внимание на участившиеся случаи невежливости населения по отношению к представителям германской армии, в частности в непочтительном отношении к солдатам и даже офицерам, в нежелании уступать последним дорогу и в проявлении в разных мелких случаях публикой своей дикости и невоспитанности. Даже советская пропаганда и ТАСС не решаются приписать красной армии столько побед, сколько ей приписывается нашими согражданами...

(3/VII 1942 г.)

...продается кормовой бурак (мороженный)...

VII

НЕМНОГО ИСТОРИИ

...Действительная история германо-русских отношений говорит прямо противоположное иудейско-большевистской стряпне. В смене исторических эпох Германия выступает как благородная нация, как чистейший выразитель высшего типа мышления и культуры арийских народов, как богатырский боец за культуру человечества, как старший брат и руководитель других народов.

Еще в IV в. после Р. X. Восточная Европа... входила в состав великой германской Остготской державы, во главе которой стоял благородный род Амалов...

VIII

ПИСЬМО ИЗ ТАГАНРОГСКОЙ ТЮРЬМЫ

Тоня, я очень печальную новость узнала, что меня этапом отправлять будут, но ничего, буду терпеть, я все равно погибну... Я вас прошу, не обижайте Лианочки. В 10 часов утра в пятницу будут меня гнать, старайтесь меня видеть, договоритесь как-нибудь устроить свидание и очень прошу Лианочку хочу видеть, приведите ее сюда, может, дадут попрощаться. У меня мечты только за нее, я не знаю, почему она такая несчастная...

Может, не хотят говорить, что меня расстреляют, но вообще узнай точно, а если нет, то принесите завтра какое-нибудь темное платье, рубашку, у меня порвались боты, резина поотклеивалась, говорят, что сто километров пеши идти, не знаю, насколько верно.

Продай мои туфли, купите хлеба на дорогу, но только устройте, чтоб я увидела Лианочку, узнайте, по какой дороге поведут, может, Клавдия подойдет туда с Лианочкой, я хоть попрощаюсь, если у вас есть чувства материнские. Я больше ее не увижу и вас. Как тяжело расставаться. Я прошу всех, помогите проводить меня, ибо я с вами больше не встречусь. Вы будете жить, а я обливаться кровью...

Я вам пишу, а вы мне ни единого раза не отвечали, как вы живете и как моя золотая дочечка, интересно, у кого она останется жить, вот ей, бедной, досталась доля. Пока до свидания, прошу вас убедительно сделать, о чем прошу в записке, не обижайте, последний раз привет всем, отцу, матери, Жене, бабушке, тете Кате, всем ребятам твоим и детям, и моей дочечке. Целую вас всех крепко и свою белокурую Лианочку целую в глазки и в лобик...

IX

Г-ну начальнику

ЗАЕВЛЕНИЕ

Прошу Вашего Величества разобрат дело Глушенко Петра Петровича, т. к. он при советах работал в рыболовецком хозяйств Н.К.В.Д. не могу сказат чем.

В настоящее время работает рыбзавод отдел добычи смотрителем: работает не честно имеет свои сети и понемногу рыбачит, но плана на это и права никакого не имеет, это одно, а второе - человек нового порядка чужд, могу сказат - прямо жаждает советской власти. Быв кулак Игнатенко Михаил Матвеевич, при сужении фронта, вернулся обратно в г. Таганрог, Глушенко П. И. Игнатенку M. M. в глаза говорит чево ты вернулся все равно прийдут красные тебя расстреляют. По этому делу советую первым вызват Игнатенко Михаила Матвеевича, проживает 2-й крепостной № 106, а Глушенко Петр Петрович - 2-й крепостной № 108.

Второе положение: Директор отдела добычи Т.Р.З. г-н Ковалев человек чесный, действительно бореться за новый порядок, но его окружает чуждый элемент и работат ему тяжело, надо ему помочь. Советую Вашему Величеству: надо вызвать г-на Ковалева, он дасть кое-что, такой-то материал на Глушенко П. П. и старых рыбаков.

К сему - Ярошенко Иван Васильевич, г. Таганрог, 2-й Крепостной № 104.

X

Номер полевой почты 32/04 II/№ 40/42 16.5.1942.

СС - оберштурмбанфюреру Рауфу

документ 501

У "Зауер-вагена", который я перегонял из Симферополя в Таганрог, были повреждены тормоза. В зондеркоманде Мариуполь было установлено, что манжеты комбинированного воздушного масляного тормоза в нескольких местах лопнули. Удалось отлить формы, по которым были изготовлены два манжета... Мелкие повреждения в машинах будут устранены мастерами команд в мастерских. Из-за неровности местности, не поддающихся описанию дорог и состояния автострад происходят поломки газовых автомобилей... Чтобы сократить расходы, я дал указание непрочные места залатывать самим, а если это невозможно, сейчас же извещать Берлин телеграфом, что машина полевая почта № ... выбыла из строя.

Кроме того, я распорядился при проведении отравления газом держать солдат команды дальше от машин, с тем чтобы при частичном выходе газа не повредить их здоровью. При этом хотел бы обратить внимание на следующее: после проведения газации в некоторых командах выгрузка поручается личному составу этих команд. Я уже обращал внимание начальников зондеркоманд на то, какие ужасающие душевные и физические последствия может оказать эта работа на личный состав, если не сразу, то впоследствии. Солдаты команд жаловались мне на головную боль, которую они испытывают после каждой выгрузки. Тем не менее этот порядок продолжает сохраняться, т. к. существует боязнь, что в случае использования на этой работе самих узников последние могут улучить благоприятный момент для совершения побега. Чтобы избавить личный состав зондеркоманд от упомянутых выше последствий, прошу дать соответствующее распоряжение...

Д-р Бекер, СС-унтерштурмфюрер

XI

...Гений Гитлера и его лучшая в мире победоносная армия сделали неосуществимой попытку большевиков изменить ход войны в свою пользу... В целях сокращения Кавказского фронта германскими войсками оставлены города: Георгиевск, Пятигорск и Минеральные Воды...

(Из корреспонденции в газете "Панцер форан")

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

В этой книге речь пойдет о большой беде, которая произошла с человечеством, о беде, которая унесла в могилу миллионы наших людей, - ее не избыть, не утешиться в забвении. Сколько бы ни прошло лет, эта беда будет властно напоминать о себе, вновь и вновь требуя осмысления всех ее сторон, причин и последствий. Вторгшаяся к нам 22 июня 1941 года, эта беда была полнейшей неожиданностью для многих ее жертв, которые хоть и читали и слышали о жестокостях немецкого фашизма, но все же не могли предположить, что именно из той страны, с которой у нас связывались традиционные представления о высокой духовной и материальной культуре, ринется на нашу землю не просто война, не просто вражеское нашествие, а людоедство, повальное человекоистребление, тщательно продуманное, идеологически обоснованное и оснащенное новейшей техникой.

В инструкции для эсэсовских зондеркоманд перечислены категории лиц, подлежавших умерщвлению в первую очередь, однако все мы были заочно приговорены Гитлером к смерти: миллионы людей, зарытые в противотанковых рвах, в оврагах и в балках, истребленные в лагерях смерти и в гетто, напоминают о той участи, которая должна была постичь каждого из нас в случае победы гитлеровской Германии. Все это касается не только нас - сверстников погибших, но и наших детей, которые родились и выросли после войны и с трудом представляют себе всю степень угрозы, нависшей некогда над самой возможностью их появления на свет, угрозы небытия, отведенной от будущих поколений ценой неимоверных усилий и бесчисленных жертв.

Вспоминая пережитое, мы не можем отделаться от мысли о том, что если так называемая трагедия человечества дробится на множество отдельных человеческих трагедий, то и преступление, совершенное фашизмом, делится на множество отдельных преступлений, совершенных множеством "отдельных" людей с именами, фамилиями, званиями и должностями, людей, стоявших на разных ступенях фашистской служебной лестницы, но участвовавших в общем злодейском деле и поэтому несущих за него всю полноту ответственности.

Судебное преследование нацистских преступников началось в Советском Союзе еще в годы войны, на процессах в Краснодаре и в Харькове, ставших как бы провозвестниками Нюрнбергского суда народов, который в свою очередь вызвал серию процессов над гитлеровскими палачами различных чинов и рангов. Однако и сегодня, спустя целый исторический период, продолжается поименное выявление организаторов и исполнителей эсэсовских зверств, которым удалось перехитрить время и врасти в мирную жизнь.

С некоторыми из них нам, по совершенно конкретному поводу, еще предстоит встретиться "лицом к лицу" в нашем повествовании, но и в предисловии есть смысл изложить кое-какие факты...

На берегу Азовского моря, в Ейске, долгие годы существовал детский дом для детей, больных костным туберкулезом.

9 октября 1942 года к детскому дому подъехала легковая машина, из которой вышли несколько эсэсовских офицеров. Они осмотрели помещение, прошли в кабинет директора и потребовали списки детей. Старший из офицеров сказал:

- Детей мы эвакуируем.

Директор спросил:

- Куда?

Ему не ответили.

Директор попробовал протестовать, офицер пожал плечами:

- Не понимаю, из-за чего вы переживаете?! В Германии таких детей вообще не держат, а Германия - страна цивилизованная.

Вскоре прибыл серого цвета автобус. Началась "погрузка". Дети пытались бежать, спрятаться на чердак, уползти за цветочную клумбу. За ними гнались взрослые мужчины, одетые в военную форму.

Когда в Ейск вошла Красная Армия, во рву, за городом, обнаружили двести четырнадцать трупов. Многие лежали, обняв друг друга...

В Западной Германии, в Вуппертале, на Цунфштрассе, 20, живет человек по имени Курт Тримборн; ему шестьдесят один год, он служит в местной больнице. Говорят, что у Тримборна темное прошлое, но сам он о себе ничего не рассказывает.

Курт Тримборн был тем самым эсэсовским офицером, начальником ейского отделения зондеркоманды СС 10-а, который явился к директору детского дома. Осмотрев дом, Тримборн доложил в Краснодар, начальнику зондеркоманды Кристману, о "наличии детей" и "необходимости провести операцию". Кристман направил в Ейск две душегубки. Руководство "операцией" вместе с Тримборном осуществляли врач Генрих Герц, унтерштурмфюрер СС (в наши дни он занимается в ФРГ медицинской практикой) и белоэмигрант Юрьев. Среди детоубийц находилась еще одна фигура, которую мы пока оставим в тени, до более близкого знакомства на страницах нашей книги.

Истребление ейских детей - всего лишь эпизод в бесконечном ряду зверств, но и его достаточно для того, чтобы спросить: почему, в чьих интересах в Западной Германии изыскивают юридические обоснования для того, чтобы избавить таких вот герцев и тримборнов от возмездия?

Это наша боль, наше дело, долг, возложенный на наше поколение: до конца рассчитываться за всех убитых, замученных, загубленных, рассчитываться за всех вместе и за каждого в отдельности - от прославленных мучеников, чьи имена высечены на граните и начертаны золотом на мраморе, до безвестного, еще не успевшего получить имени ребенка, оторванного от материнской груди и брошенного в могильный ров...

Одна из зловещих особенностей фашизма состоит в том, что под свои зверства он подвел базу "исторической целесообразности" и попытался логически обосновать пытки, убийства, агрессию. Каждый, даже самый мелкий, палач получал от нацистского государства идеологическую "оснастку", достаточную для того, чтобы бестрепетно убивать и считать при этом, что он не только не совершает ничего безнравственного, а, напротив, является носителем "высшей морали", высших "нравственных ценностей". Фашистская пропаганда - литература, печать, радио, кино, фашистское "искусство", целая орава штатных ницшеанцев с теорией "сильного человека", препарированной для массового потребления и приспособленной к умственному уровню рядового гестаповского садиста, расистские проповедники "чистой крови" незримо участвовали во всех зверских акциях.

По психологической обработкой дело не ограничилось. Потребовались еще и ведомственные, юридические мероприятия, создание правовых норм бесправия, выработанных со всей прусской бюрократической тщательностью.

Убивая ни в чем не повинных людей, фашисты знали, что действуют в "рамках закона", впрочем ими же самими созданного. Поэтому не приходится удивляться тому на первый взгляд поразительному обстоятельству, при котором заботливые отцы, примерные мужья, люди вполне благовоспитанные и отнюдь не страшные в "быту", там, у себя на фашистской службе, совершали чудовищные бесчинства с садистскими вывертами и сладострастием.

В том-то и весь секрет, что злодейство при фашизме перестало противоречить морали, порядочности, законности, а сделалось как бы составной частью фашистской "этики", обыкновенной служебной обязанностью и самым надежным источником дохода.

Между тем ссылки на закон, на приказ, на необходимость подчиняться дисциплине и исполнять свой служебный долг стали привычным аргументом, которым сейчас оправдывается каждый нацистский убийца. С другой стороны, авторы фашистских законов, гитлеровские идеологи и пропагандисты вообще избавлены в Западной Германии от всякой ответственности. Получается заколдованный круг: исполнители были "ослеплены" законодателями и поэтому заслуживают снисхождения, а законодатели не подлежат ответственности, так как не были исполнителями!

В нашей книге мы намерены более подробно рассмотреть эту проблему и даже сконструировали некий собирательный образ фашистского генерала Биркампа (впрочем, фигуры вполне реальной, существовавшей в действительности), чтобы проследить взаимосвязь между фашистской идеологией, фашистской "логикой" и злодеяниями фашизма и, совместив в одном лице идеолога и исполнителя зверств, развенчать порочную аргументацию, с помощью которой оправдывают нацистских преступников.

Воссоздавая образ Биркампа, мы хотели напомнить об особой опасности, которую представляет собой эгоистический и холодный расчет, бездушная алгебра "целесообразности", когда речь заходит о жизни и смерти не только отдельных людей, но и целых народов. Нам представлялось важным сказать и о той ответственности, которую несет любой человек, состоящий на службе у реакции, у преступных режимов и совершающий бесчеловечные поступки, даже если эти поступки разрешены или прямо предписаны ему законами, приказами и уставами.

...В основу этой книги положены материалы судебного процесса над карателями из гитлеровской зондеркоманды СС 10-а, который состоялся осенью 1963 года в Краснодаре.

Зондеркоманд" - то есть команды особого назначения - занимались непосредственным истреблением людей. В командах имелись специалисты по всем видам смерти: по расстрелу, повешению, удушению в газовом автомобиле, по заталкиванию в душегубку и закапыванию трупов.

Вслед за немецкими фронтовыми частями зондеркоманды входили в города, проводили несколько молниеносных акций - регистрацию и расстрел всех евреев, цыган, членов семей советского и партийного актива; затем начиналась повседневная "служба смерти": выявление и ликвидация коммунистов, комсомольцев, подпольщиков, партизан, уничтожение больных, престарелых и вообще "сведение численности населения до минимума".

Одной из таких команд была и зондеркоманда СС 10-а, оставившая свой кровавый след в Крыму, в Мариуполе, в Таганроге, Ростове, Краснодаре, Ейске, Новороссийске, а затем в Белоруссии и в Польше.

Офицерами зондеркоманды были немецкие эсэсовцы, прошедшие особую подготовку в Германии и накопившие "опыт" в борьбе с немецкими антифашистами. В качестве рядовых в команду входили изменники Родины, перебежчики и отщепенцы, специально завербованные на оккупированной территории или в лагерях для военнопленных. Вместе с немцами и под их руководством они принимали непосредственное участие в массовых казнях, в операциях против партизан, в облавах, арестах, а также несли конвойную и охранную службу.

В 1943 году в только что освобожденном от фашистов Краснодаре состоялся первый процесс над группой этих изменников, захваченных нашими войсками. Позднее значительная часть карателей из зондеркоманды СС 10-а также была выловлена и предана суду, однако некоторым из них удалось скрываться довольно длительное время: одни затерялись в глухих, отдаленных местах; другие, выдав себя за вспомогательных служащих, непричастных к массовым зверствам, смогли обмануть следствие и отделались сравнительно легкими наказаниями; третьи отступили вместе с немцами на территорию Германии и других стран и осели там под видом перемещенных лиц.

Между тем все эти годы органы государственной безопасности продолжали неустанный розыск гитлеровских пособников, чтобы все они, до единого, предстали перед советским судом и понесли полную меру заслуженного ими возмездия.

В конце 1962 - начале 1963 года Управлением Комитета государственной безопасности по Краснодарскому краю в разных городах Советского Союза были арестованы девять человек, дело по обвинению которых и рассматривалось в октябре 1963 года Военным трибуналом Северо-Кавказского военного округа.

Автору этих строк была предоставлена возможность ознакомиться с материалами дела, присутствовать на допросах во время предварительного следствия, а затем пережить весь процесс.

В этой книге мы предполагаем провести читателя по путям следствия, суда и рассказать одну из самых мрачных историй человеческого падения. Дистанция в двадцать лет позволяет в целях "назидания и предостережения" более внимательно заглянуть в те бездны, через которые мы когда-то перешагивали, захваченные вихрем военных событий.

Готовя нападение на Советский Союз, гитлеровцы предусматривали полное порабощение советских людей и постепенное физическое истребление народов, населяющих нашу страну. Ни о каком привлечении русских людей на сторону Германии в этих условиях не могло быть и речи. Гитлер поначалу возражал своим экспертам, которые предлагали ему подыскать "русского Квислинга" и создать полицейские и воинские формирования из числа русских предателей. Однако огромные потери, которые несла гитлеровская Германия на Восточном фронте, вскоре обнаружили явную нехватку "рук" для того, чтобы осуществить гигантский план умерщвления миллионов людей, а также противостоять массовому подпольному и партизанскому движению на оккупированной территории Советского Союза.

Вот почему, начиная примерно с 1942 года, фашистские власти стали прибегать к услугам изменников, перебежчиков и прочих отбросов общества, вовлекая их в эсэсовские зондеркоманды или используя как охранников концлагерей, полицаев и пр. Этим же, очевидно, объясняется и то, что Гитлер, после долгих колебаний, решил создать так называемую "русскую освободительную армию", возглавляемую предателем Власовым.

...Не вдаваясь в подробности, которые нуждаются в специальном исследовании, скажем, что в большинстве случаев факты предательства и перехода на сторону немецких фашистов имели под собой социальную и психологическую подоплеку. Люди, враждебно настроенные к советской власти, те, кто в глубине души продолжал надеяться на восстановление старого строя, с приходом немцев стали перед выбором: с кем быть?

Немалая часть этих людей перед лицом смертельной опасности, нависшей над их Родиной, перед лицом чудовищных зверств, совершаемых захватчиками на русской земле, отвергла самую мысль о какой-либо сделке с врагом. Но были и такие, кто сотрудничал с оккупантами и, облачившись в немецкую форму, убивал и мучил своих соотечественников, в подлой и, кстати сказать, напрасной надежде на то, что гитлеровцы учтут их кровавые "заслуги" и возвратят им утраченную некогда власть.

Вышли на поверхность злобные мещане, готовые использовать любую ситуацию, в том числе бедствия войны и приход оккупантов, чтобы нажиться на чужой крови и на чужом несчастье.

Их отличала особая жадность и особая жестокость, и они уверенно шли по трупам, набивая окровавленным "барахлом" свои вещмешки. В этих людях жило неистребимое брезгливое презрение к тем, кто не "наверху", а, напротив, находится в нужде, в горе и в унижении. Не особенно задумываясь над тем, почему фашисты истребляют невинных мирных жителей, они злорадствовали при виде скорбных колонн, угоняемых на смерть, потому что здесь, на их глазах, осуществлялось торжество грубой вооруженной силы над безоружностью и беззащитностью.

С такого рода преступниками нам приходилось встречаться во время следствия и суда в Краснодаре и наблюдать за всеми особенностями их поведения, когда они оказались вынужденными держать ответ за все, что они совершили.

Была и еще одна категория представших перед судом изменников, в основе преступления которых лежала попытка откупиться от тягот и трудностей и ценой многих других жизней сохранить единственную - свою. Связи этих людей с обществом оказались такими непрочными, а принципы и убеждения такими зыбкими, что не выдержали первого серьезного испытания. Речь идет о тех, кто в каторжных условиях фашистского плена или оккупации рассчитывал облегчить свою участь не борьбой с врагом, а переходом к нему на службу. Иногда предательство начиналось с простого житейского рассуждения, что надо бы как-то приспособиться к немцам, причем не все и не всегда поначалу представляли себе, в чем это "как-то" будет выражаться. Но часто, совершив первое - психологическое - предательство, они превращались в отпетых преступников, в убийц и рабов одновременно, попадая в полную зависимость к фашистам. Нет, не желанную "волю", а рабство обретали они, пытаясь получше пристроить свое маленькое "я", по сравнению с которым для них ничего не значили ни Родина, ни родной народ, ни миллионы человеческих жизней.

В этом повествовании нам придется столкнуться также с персонажами, которые в своем падении не дошли до крайней черты и поэтому не привлекались к суду или, отбыв наказание, подверглись амнистии. И все же какой мрачной оказалась их жизнь, опустошенная, исковерканная одним только соприкосновением с фашизмом! Избавленные от ответственности по закону, они предстали перед судом человеческой памяти и совести и перед собственным страшным судом...

Готовясь к нашей работе, мы предприняли путешествие по тем местам, в которых происходили описываемые нами события. Это были города и села, прославленные мужеством подпольщиков, отвагой партизан, героизмом народа, поднявшегося на борьбу против оккупантов. В Таганроге мы узнали историю антифашистского подполья, созданного комсомольцами: даже дети-школьники участвовали в неравной борьбе с врагом. В Краснодаре перед нами раскрылись страницы партизанского движения на Кубани. В Ростове, Новороссийске, Ставрополе, Краснодаре и в других городах мы встречали партийных работников, бывших партизанских вожаков и разведчиков, которые дали нам материал для очерка "По ту сторону легенды", включенного в наше повествование.

Что по сравнению с этими героями несколько отщепенцев, людей, потерявших человеческий облик, да и люди ли они?

"Беда как раз в том, что они люди", - сказано о фашистах в пьесе Миллера, и мы, согласные с этими словами, намерены в своей книге отнестись к ее мрачным персонажам с той мерой требовательности, которая должна быть предъявлена к людям, отвечающим за свои дела и поступки...

В Таганроге в серо-свинцовый зимний день я еду на Петрушину балку, в деревню Петрушино, куда в течение двадцати двух месяцев оккупации с Владимирской площади везли на грузовиках, гнали пешком заложников и подозрительных, коммунистов и комсомольцев, евреев и цыган, русских и украинцев.

На черноземных полях - клочья снега. В двух километрах от балки дорога становится непроезжей, машина останавливается, и, скользя по ледяным коркам, плюхаясь в черноземную грязь, я иду по той же дороге, по которой вели их. И я представляю себе, как они шли, догадываясь, зачем вдруг колонна свернула с мариупольской дороги в сторону деревни Петрушино.

Два бесконечных километра были путем смерти и путем надежды: кто-то пустил слух, что в Петрушине будет привал. А потом, когда они сошли с дороги и спустились в узкую, между двух черных холмов, ложбину и задние увидели, как те, кто шел впереди, остановились - это рыли могилу, - они поняли, что именно сейчас, именно здесь будет смерть.

Их стали "по-хорошему" уговаривать "без паники" раздеться и прыгать в яму, "соблюдать порядок", а один из карателей устало сказал: "Ну, проявите же, наконец, сознательность. Надо раздеться. Сойти в яму. Вот так". И одни механически выполняли приказ, а другие начали упираться, плакать, кричать, но это не помогло ни тем, ни другим.

Теперь я той же ложбиной приближаюсь к страшному месту: безлюдье, чернота земли, и вдруг впереди - обелиск. На нем начертаны слова вечной памяти. Но что такое вечная память? Несколько слов на обелиске, ежегодные митинги, книги писателей? Или вечная память о погибших - это вечное, как сама жизнь, чувство ответственности за свою страну, за себя, за своих детей, за весь мир, чувство, которым должен проникнуться каждый человек, все люди?..

Я стал знакомиться с материалами, с документами - некоторые приведены здесь в качестве своеобразного эпиграфа. И по мере того как я приобщался к этим документам, к этому делу, мне все больше казалось, что я проваливаюсь в бездну, лечу в пропасть глубиной в двадцать лет - задеваю головой даты: 63... 45... 43... И вот я на самом дне: высоко надо мной, в непостижимом отдалении, светится небо шестьдесят третьего года.

Февраль 1963 - ноябрь 1965

ИЗ ОБВИНИТЕЛЬНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ ПО ДЕЛУ ВЕЙХА,

СКРИПКИНА, ЕСЬКОВА, СУХОВА И ДР.

Управлением Комитета государственной безопасности при Совете Министров Союза ССР по Краснодарскому краю за активную карательную деятельность и личное участие в массовом уничтожении мирного населения арестованы бывшие эсэсовцы гитлеровского карательного органа зондеркоманды СС 10-а: ВЕЙХ Алоис Карлович, он же Александр Христианович, СКРИПКИН Валентин Михайлович, ЕСЬКОВ Михаил Трофимович, СУХОВ Андрей Устинович, СУРГУЛАДЗЕ Валериан Давыдович. ЖИРУХИН Николай Павлович, БУГЛАК Емельян Андреевич, ДЗАМПАЕВ Урузбек Татарканович и ПСАРЕВ Николай Степанович.

Зондеркоманда СС 10-а, будучи созданной гитлеровским командованием еще на территории Германии, в 1942 году была переброшена в Крым, где приняла активное участие в борьбе с крымскими патриотами, производя среди жителей Крыма массовые экзекуции. Через несколько дней "команда" перебазировалась в Мариуполь, затем на территорию Ростовской области, а позднее в гор. Ростов-на-Дону...

Совершая повальные обыски и аресты советских людей, палачи "команды" применяли к своим жертвам неслыханные жестокости, изощряясь в методах пыток и истязаний ни в чем не повинных советских граждан...

Истребление мирного населения... производилось с помощью автомашины, именуемой "душегубкой", и путем массовых расстрелов... За время нахождения "команды" в Ростове карателями умерщвлено, расстреляно и заживо закопано несколько тысяч советских граждан, в числе которых были женщины, старики и дети.

С оккупацией гитлеровскими войсками гор. Краснодара зондеркоманда в начале августа 1942 года из Ростова переехала в гор. Краснодар. С прибытием "команды" в Краснодар по городу начались аресты, обыски и массовое истребление населения...

В городе Краснодаре был создан ряд карательных групп зондеркоманды: в Новороссийске, Анапе, Ейске и других городах края.

В начале 1943 года зондеркоманда СС 10-а в связи с отступлением гитлеровских войск из Краснодарского края перебралась снова в Крым, а затем через несколько дней прибыла в Белоруссию и разместилась в городе Мозыре.

Прибыв в Белоруссию, обвиняемые совместно с другими эсэсовцами "команды", которая к этому времени была переименована в "Кавказскую роту", приняли активное участие в борьбе с белорусскими партизанами и другими патриотами Белоруссии. Только в одной деревне Жуки Мозырского района карателями... было истреблено более 700 советских граждан.

В конце лета 1943 года "Кавказская рота" прибыла в Польшу, разместилась в городе Люблине и была придана Люблинскому СД. В Польше, так же как и на территории СССР, каратели принимали активное участие в борьбе с польскими патриотами и в расстрелах мирного населения.

Весь путь зондеркоманды СС 10-а, а позднее "Кавказской роты", обагрен человеческой кровью, омыт слезами женщин и детей, сопровождался криками истязаемых и плачем маленьких детей, просящих карателей не убивать их.

Расследованием установлено, что привлеченные по делу обвиняемые ПСАРЕВ, ДЗАМПАЕВ, ВЕЙХ, ЕСЬКОВ, БУГЛАК, СУХОВ, СКРИПКИН, ЖИРУХИН и СУРГУЛАДЗЕ принимали непосредственное участие во многих массовых арестах, истязаниях, расстрелах и умерщвлении советских граждан в машине "душегубке", совершаемых зондеркомандой СС 10-а на территории Краснодарского края, Ростовской области, Белорусской ССР, а некоторые из обвиняемых участвовали в истреблении патриотов и в других злодеяниях на территории Польской Народной Республики.

Эсэсовцы, под руководством главаря зондеркоманды СС 10-а палача Кристмана, учиняли дикие расправы над советско-партийным активом, военнопленными Советской Армии и лицами еврейской национальности...

КРИСТМАН

...Разыскивается по списку военных преступников как организатор массовых казней в городах Таганрог, Ростов, Краснодар, Ейск, Новороссийск, Мозырь, а также в связи с массовым истреблением военнопленных,

КРИСТМАН КУРТ, доктор, род. 1.6.1907 г. в Мюнхене. Член НСДАП с 1.5.1933 г., партийный билет № 3203599. Личный № СС - 103057. Оберштурмбанфюрер СС (подполковник).

12.3.1931 г. - сдал 1-й юридический госэкзамен.

20.4.1934 г. - сдал 2-й юридический госэкзамен с отличием.

Прохождение службы:

21.4.34-14.11.37 г. - Главное управление имперской безопасности. Референт по вопросам прессы а марксизма.

15.11.37-16.6.38 г.- Главное управление имперской безопасности.

Старший референт.

17.6.38-1.12.39 г. - Гестапо г. Мюнхена. Следователь.

1.12.39-1942 г. - Гестапо г. Зальцбурга. Начальник гестапо. Старший правительственный советник.

1942-1943 г. - Действующая армия. Начальник зондеркоманды СС 10-а.

1943-1944 г. - Гестапо г. Клагенфурта. Начальник гестапо.

1944-1945 г. - Гестапо г. Кобленца. Начальник гестапо.

В 1963 году я был в Западной Германии дважды - летом и осенью; конечно, не Кристмана ехал искать и не за военными преступниками отправился в путешествие. Я собирал там стихи - в Гамбурге, в Штутгарте, в Мюнхене. Привез в Москву целый букет - рифмованные, ухоженные, и без ритма, без рифм, где строки торчат как репьи, как сухие стебли. Пишут сейчас преимущественно о серьезных вещах, вроде жизни и смерти, и о том, как все надоело - и политика, и война, и мир, и нужда, и благополучие.

Никто из этих поэтов не знает, чего он хочет, - "ах, сытые, сытые свиньи, игроки в гольф", - но и "политруки" им тоже не нравятся, и есть у них одна только утеха - вот так возлежать длинными ногами в потолок и ухмыляться в ожидании чего-то. А что значит это "что-то", они сами не знают: атомная война или всемирный потоп, или революция, или, может быть, контрреволюция. Все им противно, они то и дело издеваются, прямо-таки ненавистью исходят к своим уютным, обставленным квартирам, и к своим автомобилям, и к "частной собственности", но спросите, хотят ли они социализма, они скорчат такую гримасу, что вам уже не захочется их ни о чем спрашивать.

А впрочем, какое мне до них дело в этой книге, где я нахожусь на глубине в двадцать лет, где женщина из Таганрога прячется с тремя своими детьми в кукурузном поле, а в полицейском участке стоят в очереди на регистрацию жители Новороссийска и во дворе зондеркоманды в Краснодаре идет разгрузка тюремного автобуса с арестованными. И резко пахнет кровью, потом и дезинфекцией...

Мои молодые поэты знают обо всем этом понаслышке или из книг, и они не хотят войны потому, что это - неуютно, и надо рано вставать, и как это так кто-то будет ими командовать, и зачем все это нужно? Все это устарело. Теперь даже если война, военная служба, то пусть при помощи кнопок, чтобы, лежа на диване, вот так нажимать на белый пластмассовый клавиш - и все решится само по себе...

Но я должен собрать их стихи, и я слушаю, как они бубнят мне свои стихотворные откровения (стихи теперь принято читать без пафоса бормотать), и я делаю вид, что понимаю внутренний, скрытый за словами смысл, хотя не понимаю ровным счетом ничего: слышу отдельные слова, а взятые вместе они для меня ничего не значат... И я досадую на свою отсталость, на беспомощную приверженность логике, "здравому смыслу", а может быть, дело не в отсталости, а в том, что я слишком переполнен Краснодаром, Ейском, фантастической близостью к Кристману, который живет где-то здесь, рядом с этими стихами, в то время как Скрипкина конвойный старшина-сверхсрочник ежедневно доставляет из тюрьмы в кабинет к следователю...

И я, пронзенный странной взаимосвязью явлений, сейчас вот, приготовившись было рассказывать о Кристмане, откладываю в сторону свои записи и совершенно отчетливо представляю себе, как я ехал по Западной Германии в поезде.

...Бесшумно ходят стеклянные двери, и в застекленных купе сидят в сладковатом табачном дыму исполненные чувства собственного достоинства пассажиры, и уютно качаются в сетках чемоданы, и поездной кельнер церемонно разливает в чашечки кофе, и на диванах - скомканные газеты, скомканная Кристин Киллер, скомканный Кеннеди, который тогда еще не был убит.

Я смотрю в окно: стеклянные корпуса заводов, дымные серокаменные улицы, мутный свет фонаря в тумане и ранние огни в окнах домов. Города следуют за городами, один город перерастает в другой, красные вывески баров, пивных, погашенные на ночь буквы. Перроны с привокзальными буфетами, стеклянные, облепленные обложками иллюстрированных журналов киоски, пассажиры в плащах, с поднятыми воротниками, дамы с собачками, проводник с красной, похожей на орденскую ленту, портупеей через плечо...

И все это так, словно ничего не было, и не обливалась кровью Европа, и детей не кидали во рвы...

И вдруг меня охватывает непонятное чувство жалости к этим людям, к Европе, оттого, что есть ощущение непрочности, что так легко все это разрушить, разбить стекло, фонарь, окна, перевернуть все это утро вверх дном и длинноногих чудаков, обритых, плачущих, загнать за колючую проволоку ведь так уже бывало однажды...

И вновь я думаю о Краснодаре, о Кристмане и о том, почему, собственно, на каком основании в угловом розовом доме, в чужой стране, в чужом кабинете должен был восседать за длинным столом маленький тонкогубый человек с большими мясистыми ушами и какой смысл, какое значение и какая польза в том, что он умел пронзать, просверливать собеседника взглядом - качество, которое в нем особенно ценило начальство и женщины. У него был действительно леденящий сердце взгляд, вернее - четыре разновидности взгляда, один из которых предназначался для подчиненных и для женщин, другой - для допрашиваемых, третий - для товарищей и четвертый - для вышестоящих.

И все это казалось важным, существенным, тщательно отработанным: взгляды, холодная непроницаемость лица и тонкие, в злой беспредметной иронии губы, и фуражка с высокой тульей и кокардой-черепом.

Сейчас такой "персонаж" в такой форме - ерунда, кукла, бутафория, фигура из кинофильма или театральной постановки, между тем двадцать два года, двадцать лет назад перед ним трепетали и каблуками "выклацывали", и личный повар Бруно пек ему торты, и на допросах в огромном его кабинете харкали кровью арестованные, а на третьем этаже, в верхней комнате, сидела, ждала вечера наложница Томка, и два пса у него было громадных, две овчарки...

С этой вот Томкой, наложницей Кристмана, я встретился в зимней ледяной Москве. Был очень морозный, так что пар отовсюду валил, день, - я ждал Томку в метро; она приехала из далекого города по делам, мы с ней предварительно списались, и она обещала мне рассказать про Кристмана все, что помнит, хотя прошло уже двадцать лет, "но, - как она писала, - такой ужас и через сто лет забыть невозможно". Я знал, что Томка была очень хороша собой - худенькая, черноволосая девчонка - и что попалась она ему в Краснодаре среди арестованных гестапо советских граждан. В 43-м году нашими войсками был взят в плен один из сослуживцев Кристмана, и в его показаниях было тогда отмечено, что Кристман "держит около себя девушку, брюнетку, лет 18-20, которая живет на отдельной квартире, снабжается питанием и никакой, помимо обслуживания Кристмана, работы не выполняет...".

Я стоял в метро и всматривался в лица поднимавшихся по эскалатору девушек, пока не услышал над собой голос: "Вы, наверно, меня ждете?.." Передо мной стояла высокая, сутулая и немолодая женщина в черном пальто, повязанная платком, в больших зимних, похожих на мужские, ботинках, и во всем ее облике было что-то мужское, солдатское: большие, длинные руки, и грубые, красные пальцы, и широкий, почти солдатский шаг. Мы пришли ко мне, и та, которую я внутренне звал "Томкой", достала из сумки пачку папирос (это были тоненькие папироски, "гвоздики", и войной повеяло от их резкого, приторного дымка), затянулась и вот так, внутренне собравшись, уселась поплотней на стуле, словно приготовилась давать показания... Я знал, что Томка за свою службу у Кристмана (ведь она с зондеркомандой прошла до самой Италии) отбыла в свое время "срок", потом была амнистирована, и конечно же никаких дополнительных расследований ей опасаться не приходилось. Все же Томка была начеку, ждала, может быть, подвоха с моей стороны. Я ее успокоил как мог.

Она снова полезла в сумку, стала вынимать оттуда какие-то сложенные вчетверо, протершиеся на сгибах бумажки, справочки, копии, и я подумал о том, как однажды пошла наперекос ее жизнь и что возмездие для нее наступило не столько в виде отбытого "срока", сколько в виде этих бумажек.

Человек, имеющий такие бумажки, дорожит ими, хранит в самом надежном месте. То и дело их надо кому-то показывать, предъявлять: видите - здесь мне ответили так, а здесь так, и все законно. Идет время, человек стареет, жизнь меняется, а бумажки все еще нужны, это его щит и его оружие, а оружие не должно лежать без применения.

Вот в чем, между прочим, состояла расплата за те годы, которые Томка провела вместе с Кристманом, хоть и не по своей воле, а все же провела, и за то, что пока там, в подвале, расстреливали ее сверстников и сверстниц, она в своей комнате на третьем этаже сидела, ждала возвращения Кристмана из подвала, и хохотала с немцами, и ходила на кухню к повару Бруно, спрашивала, что нынче будет на обед, и рыжий, здоровенный Фриц Голендер, шофер душегубки, был ее задушевным приятелем. В этой душегубке, во время отступления команды, на марше, ей приходилось не раз ночевать - "навалим, бывало, матрацев и спим".

И вот Томка разложила передо мной пасьянсом свои справочки и начала рассказывать. Ее история началась с той минуты, когда ее, арестованную в облаве, доставили в кабинет к Кристиану и она увидела человека очень маленького роста, худощавого, с острым лицом и гладко зачесанными назад волосами.

"...Я сразу поняла, что это из начальства. Большой кабинет, ковер. Стол, покрытый зеленым сукном. И он - маленький, из-за стола его почти не видно. Здесь же, при нем, был Раабе, офицер, и его личный переводчик Литтих Сашка. Чувствовалось, что он - начальник, потому что перед ним выклацывали по стойке "смирно", как псы... Он посмотрел на меня и что-то сказал переводчику, я не поняла, и меня отправили в подвал, в одиночную камеру, совершенно без света, цементный пол, и ни досок, ни стула, к тому же вода на полу. Кушать давали - раз в сутки пол-литровая банка соевой муки, разболтанной на сырой воде. И всё... Я просидела дней десять, и вот опять меня вызывает Кристман. Посмотрел сальными глазами и говорит: "Видите, таких, как вы, мы расстреливаем, но мы благородные люди, можем с вами поступить иначе, если вы согласитесь работать с нами..." Я думаю: была не была, черт с вами, там поглядим, как я буду работать, - и тут же согласилась, дала подписку, и меня снова отправили в подвал, только уже в общую камеру... После этого подвала у меня вспыхнул ревматизм, я ног не чувствовала, криком кричала. Вообще на нас смотрели как на смертников. Сидела со мной одна казачка, она мне посоветовала полечить ноги мочевыми компрессами, и мне стало легче..."

Томка все это рассказывает уверенно: видно, много раз ей приходилось излагать свою эпопею, и в этой эпопее место наименее уязвимое и наиболее благополучное - начало.

"...Однажды приходит за мной в камеру Литтих. "Поедемте, говорит, в больницу". И меня под проливным дождем на линейке отвез в местную больницу, цивильную, на окраине Краснодара - на проверку и на излечение для дальнейшей моей работы, а в чем будет моя работа заключаться, я, конечно, не знала, хотя и догадывалась, а сама себе думала: может, я как-нибудь вырвусь, как-нибудь, как говорится, замнусь.

И вот через две недели я из больницы была выписана и доставлена обратно к Кристману, в помещение зондеркоманды. Дал он мне задание поселиться в комнатке, на верхнем этаже (со двора я не могла выходить никуда) и прикомандировал к себе: убирать его комнаты, печи топить... И тут-то началось ухаживание - век бы его не видеть..."

Томка надолго замолкает, курит, смотрит в пространство, туда, в сорок третий год... А я вижу ее совсем молоденькой, с черными распущенными волосами, сидящую в той комнатке, в зондеркомандовской светелке на верхнем этаже, смотрящую в окно.

"...Из окна я видела машину-душегубку. Она всегда стояла против подвала, огромных размеров, как шеститонка-холодильник, только окрашенная в грязно-зеленый цвет, совершенно закрытая, сзади дверца. Каждый день туда заправляли партии людей, но я поначалу думала, что это отправляют их в другую тюрьму или на подсобное хозяйство...

По утрам я видела в окно построение. Дежурный офицер выстроит команду, и является он, коротыш. Что-то порявкает строго, поклацают они каблуками ни улыбки, ничего. И он такой серьезный.

Вечерами вижу - горит Краснодар, уже наши, стало быть, приближаются...

Каждый вечер он приходил ко мне, я женщина, мне об этом рассказывать неловко, но слушайте. Придет он ко мне, прижмется, притулится, а когда дело доходит до основного - раздевайся догола (это у них принято), обцелует, обмилует, а потом ни то ни се... Он, конечно, свое удовольствие делал, но по-скотски, не так, как люди...

Женщина остается женщиной, и мне порой становилось обидно: никогда у него не было никакого угощения, чтоб выпить или сладости. Видимо, из жадности, я не знаю... Не было, чтоб он спросил хоть на ломаном языке или на мигах: "Как у тебя, Тома, что?.." Я была его наложницей, и он никогда не интересовался моим настроением, отношением, - раз сказал, значит, надо идти...

Но там в Краснодаре, в этой команде, мне попались добрые люди, на кухне при столовой, которая называлась "казино": тетя Клара, повариха, и Бруно повар. Бруно частенько что-нибудь да и уделит мне вкусненького: он был хороший человек и не разделял ихних действий. Бывало, увидит Кристмана, махнет рукой, скривится: "А, Тома, шайзе", - дерьмо, значит.

Кристман этого Бруно из-за тортов держал, очень он любил торт, а Бруно был до войны знатный кондитер. Но вообще Кристман ел не много, мне приходилось накрывать ему на стол. Супник ставишь, тарелки, - больше рисовые супы, борщей он не ел, потом что-нибудь мясное - или биточки, или зразы...

Иногда они устраивали балы, это называлось у них "камерад-шафтсабенд". На таких балах одни только германские немцы присутствовали, даже переводчиков не допускали и женщин. Я потом, утром, убирала за ними - что там творилось!.. Столы перевернуты, все смешано, рюмки, посуда побита, на полу видно, как рвали, и до туалетов не доходили, и за маленьким там делали...

Помню рождество в Краснодаре - Кристману прислали из Германии елочку, веточку небольшую. Единственный раз он угостил меня тогда бонбонами в трубочках..."

Томка пришла в себя, уже не боится "подвоха", через двадцать лет изливает мне свою обиду на Кристмана, сводит счеты. Сейчас она курит нервно и зло, сухо нашептывает:

"...А сам имел жену в Германии, дочь-школьницу! Я узнала от Бруно, из разговоров, такой факт, что Кристман поехал в деревню на операцию, взял двух девочек, поиздевался над ними и расстрелял. Вообще расстреливали они почем зря, даже своих не жалели. Помню, был расстрелян один ихний солдат: то ли он пытался бежать, то ли что-то сказал, точно не помню. А еще один раз я сама видела, как расстреляли перед строем офицера-немца, доставленного в команду откуда-то с фронта: его казнили за то, что он пожалел людей, которых они убивают, и раскис. Но это было уже поздней, в Белоруссии...

Мне сейчас факты конкретных зверств над мирным населением перечислить трудно, потому что на операции я с ними не ездила, а вот возвращение их с операций, особенно из деревень, мне из окна приходилось наблюдать неоднократно. Въезжают во двор машины, все они высыпают, грязные, усталые. Тот тянет гуску, тот - курку, тот - какой-то мешок. Оружие на них на всех. Пух они обдирали с живого гуся, укладывали в конверт и посылали в Германию. Я никогда раньше не слыхала, чтоб с живого гуся пух обдирали, и возмущалась: как можно?

Отправляли в Германию сало, суровое полотно выбеленное, трикотаж целые свертки...

Что вам о них еще рассказать?

Книг у немцев вообще я не видела, чтоб они интересовались литературой, читали. Газеты были немецкие, какие - холера их знает.

Внешностью они мало чем выделялись, у многих были на пальцах понаделанные из монет кольца с изображением черепа. У меня впечатление было, что они не такие люди, как все, они изверги - и всё. Почему? А потому, что необычно они относились к людям. Кличка "руссише швайне" сплошь да рядом, ненависть была, особенно к еврейскому населению, а уж на нас, женщин, смотрели... Попробуй им не угодить.

Вот так я прожила при нем в Краснодаре до самого отступления, до февраля 43-го года, пока однажды не пришел ко мне вечером в комнату Литтих Сашка. Я думала, что вызывает к шефу (случалось, что он не сам за мной приходил, а звал через Сашку). Но оказалось, что нам приказ сворачиваться, отступать на Камышанскую. Под утро мы уже выехали. Чувствовалось, что все они, офицеры, страшно наэлектризованы, такое было впечатление, что они понимают, что очень нашкодили и единственный у них выход - удирать. Сашка тот совсем приуныл: "Ну, Томка, достанется нам здесь. Кристман и высшие офицеры улетят на самолете, а нас всех, как рыбочек, схватят". Но не схватили. Под утро я выехала с кухней, вместе с Бруно, тетей Кларой и еще одной официанткой. Кристмана я в тот вечер не видела, только уже в Камышанской мы с ним встретились вновь..."

Она и не могла видеть в тот вечер Кристмана, я это знал из документов. Точно установлено, чем он занимался ночью перед отступлением зондеркоманды из Краснодара.

В ту ночь Кристман обходил здание зондеркоманды, спустился в подвал, в тюремные камеры. Эсэсовцы разносили баллоны с бензином. Через двадцать минут вспыхнул огонь, заключенные бились головой о железные решетки.

В материалах Нюрнбергского процесса по этому поводу сказано: "...Быстро распространившееся пламя и взрывы предварительно заложенных мин сделали невозможным спасение заживо горящих заключенных. Из пламени удалось выскочить только одному, фамилия которого осталась невыясненной, так как он вскоре скончался в результате перенесенных пыток и полученных при пожаре ожогов..."

Об этом "одном", которому удалось "выскочить", я узнал теперь кое-какие подробности: он был красноармеец, узбек; во время пожара пытался выбраться из подвала через окно, немецкий часовой ударил его прикладом винтовки, выбил зубы. Но после того как гестаповцы покинули помещение, красноармеец, окровавленный и обгоревший, выполз на улицу, где его подобрала жительница Краснодара Рожкова и затащила в свой дом. Через несколько часов он умер...

Существует и другой вариант, рассказанный Марией Ивановной Глуховой.

Мария Ивановна на следующее утро после пожара шла по улице Орджоникидзе, к жене своего брата Елене Выскребцовой, и, проходя мимо здания зондеркоманды, обратила внимание на то, что все окна подвала были заложены камнями, а одно, угловое окно почему-то было сломано: ни стекол, ни решеток, осталась только ниша, да и она была повреждена.

"Вскоре я заметила, - сообщает Мария Ивановна, - как в этом окне что-то копошится, затем показались руки человека и исчезли. Я поняла, что кто-то пытается выбраться из подвала, но не может, и я поэтому решила ему помочь.

Подойдя к поврежденному окну, я увидела незнакомого мужчину: он хватался руками за подоконник и стремился вылезти в окно, однако у него не было сил сделать это. Руки у него были сильно обожжены, поэтому тянуть его за руки я не могла. Сняв с головы платок, я продела его мужчине под мышки и начала его тащить. С моей помощью он наконец выбрался. Был он не русский, но какой национальности, сказать не могу, среднего роста, лет 30-35, одет в краснофлотскую шинель, на ногах был только один ботинок, на руке висел котелок. Лицо у него сильно почернело, язык почему-то был прокушен.

Из подвала пахло чем-то горелым, доносился смрад.

В это время ко мне подбежал незнакомый мальчик, и мы вдвоем отвели мужчину в полуразрушенное здание школы, находившееся поблизости. В школе мы нашли неповрежденную комнату, где и положили мужчину.

Мальчик принес в котелке воды, и мы напоили раненого.

Я стала расспрашивать, что же с ним произошло, однако он говорить не мог, знаками объяснял, что его чем-то облили и подожгли. Потом он умолк...

Полагая, что в подвале могли остаться и другие люди, я вернулась к зданию гестапо и стала разбирать камни, которыми были заложены окна подвала. Они не были зацементированы, а просто сложены один на другой и легко вынимались.

За камнями в окнах оказались железные решетки, а стекла были выбиты. В отверстии я никого не увидела...

Вскоре ко мне присоединилось несколько мужчин и женщин, которые, воспользовавшись отступлением немцев, прибежали к зданию зондеркоманды, надеясь спасти арестованных. Мы пробрались в подвал. Фонаря ни у кого не оказалось, поэтому мы освещали себе путь спичками и факелами из бумаги. Двери в коридор уже до нас были кем-то открыты. Когда мы зашли в коридор, то увидели там много обгоревших мужских трупов, но сколько их было, я сказать затрудняюсь, так как мы их не считали, да и освещение было очень слабое. В конце коридора у стены мы увидели обгоревший труп женщины, которая прижимала к груди труп ребенка, трех-четырех лет.

В глубине подвала, в левой стороне, часть стены была обрушена, оттуда шел сильный запах горелого мяса..."

Томка в это время была уже на западной окраине города, собрала свое барахлишко, сидела в обтянутом брезентом кухонном грузовике.

"...Запомнила я об этом отступлении, только как ехали мы через Краснодар, видим - висят повешенные..."

И никакой попытки бежать, воспользоваться суматохой!

"...Да уж куда мне было бежать, если я как бы связала свою судьбу с ними".

От Кристмана действительно уйти было нелегко. Он цепко держал в своих руках не одну только Томку, вся команда, вплоть до старших офицеров, его боялась, такой он обладал силой. Может быть, тут играла свою роль должность Кристмана, огромные, неограниченные права, которые он имел над жизнью и смертью людей, права, которые его самого убеждали в том, что он является "сверхчеловеком".

Говорят: не место красит человека, а человек - место, но это не всегда так. Часто самое "место" возносит человека, определяет его значение в глазах других, и вся его "железная воля" объясняется тем, что ему, по своему служебному положению, не так уж трудно быть "железным". Попробуй воспротивиться этой воле - в действие будет приведен весь в его руках находящийся аппарат, и того, кто задумал противиться, сотрут в одну минуту.

Все же Кристман был, если судить по рассказам очевидцев и документам, натурой активной, а не кабинетным бюрократом. Его всегда влекло к активным действиям, к операциям, и в этой связи мне вспоминается разговор с одним человеком, хорошо знавшим дело Кристмана. Он предупреждал меня, чтобы я не особенно увлекался описанием кристмановского садизма, так как это и без меня всем известно, а обратил главное внимание на его оперативные качества, поскольку Кристман был очень опытный и ловкий контрразведчик. Именно этим, а не только садистскими наклонностями, он объяснял личное участие Кристмана почти во всех расстрелах и повешениях: казнь ему была дорога как завершение разработанной и осуществленной по его разработке операции, и, как истинный творец операции, он наслаждался конечным ее результатом.

Я с этим вполне согласен, но сейчас мне до оперативных талантов Кристмана нет никакого дела. Да и что означал этот оперативный зуд? Был азарт сыщика, ловца, когда Кристман пытался вскрыть подпольные группы, подпольные обкомы, райкомы, нащупать партизанских связных. Было удовлетворение, когда во время облавы на партизан заляжешь на склоне высоты, махнешь в кожаной перчатке рукой - и поползут по твоему взмаху солдаты, а потом возвращаешься, в грязи и в пыли, и прекрасную ощущаешь усталость. И была, как бы в награду за труды, радость допроса, когда перед тобой человек - у него руки, у него ноги, и у него борода, и губы, и вот всю эту гармонию его лица ты можешь нарушить, испортить в один миг, смазав ее кулаком или плетью. И потечет кровь, и этот благопристойный и приличный нос превратится в сливу, заплывет глаз, а тебе ничего ровным счетом за это не будет, тебе даже спасибо скажут и повысят в чине.

Была и другая радость, сладкая, тайная: там, за дымными просторами России, - сокровенная, интимная Германия, милый, мирный, святой в своей чистоте дом, где в длинных ночных рубахах дети и жена, которая ждет. И Кристман пакует чемоданы, он любовно укладывает туда куклу, медвежонка, и часы, и радиоприемник, и трикотаж, и меховые вещи. Томка однажды подсмотрела, как он собирал такую посылку, но вот выписка из показаний военнопленного эсэсовца: "В феврале 43-го года, при эвакуации зондеркоманды, Кристман заезжал в Симферополь, там оставил ценности - три сундука советских денег, а награбленное золото переправил в Германию..."

Но была еще, слава богу, и идея - потому что ничего бы не стоила вся эта война, и убийства, и рвы, было бы просто кровавое безумие, безобразие, если бы не идея, ради которой все это делается. С идеей жить было легко, удобно (всегда находилось внутреннее оправдание - "я одержим идеей", "я фанатик") и выгодно: за верность идее платили, причастность к ней сама по себе была источником дохода, она давала деньги и власть. И Кристман благодарил фюрера за то, что идея была такой выгодной, ясной, гениально простой: нужно очистить человечество от скверны ("скверной" считалось все человечество, кроме немцев), через кровь и трупы проложить дорогу "новому порядку" (вся предыдущая история была, по существу, беспорядком) - и тогда на этой крови расцветут розы, и музыка будет играть, и все будут разговаривать по-немецки.

Вот как он жил, не жалея сил, работал. Работы у Кристмана хватало, редко когда удавалось уложиться в составленный им самим распорядок дня: 7.40 - построение, информация о последних событиях (для офицерского состава), 8.00-12.00 - занятия, 12.00-13.00 - обед, 13.00-17.00 - занятия, с 17.00 - отдых.

Четыре оперативные группы занимались каждая своим делом. Лейтенант Кирмер, в прошлом полицейский сыщик, возглавлял группу (12 офицеров) по выявлению советского актива. Лейтенант Сарго отвечал за борьбу с партизанами, его группе доставалось больше всех. Но боевого опыта у Сарго было не много, до войны он был крупным виноделом и теперь еще тяготел к коммерции, присматривался к виноградникам под Краснодаром: неплохо бы прибрать их к рукам, построить здесь винный заводик...

Группу спецпроверки русского населения возглавлял лейтенант Пашен, старый разведчик, который в довоенные годы был резидентом чуть ли не во всех западно-европейских странах. Он хорошо изучил французов, англичан, итальянцев: каждая нация требовала своего подхода, своего "ключа"; впрочем, Пашен был убежден, что к каждому человеку при желании можно подобрать "ключ", надо только знать, какую человеческую эмоцию следует при случае использовать, потому что "сыграть" можно на всем - на убеждениях и предубеждениях, на достоинствах и недостатках, на любви и ненависти, на страхе и на отчаянной смелости, на самолюбии и на самоунижении, на элементарном желании выжить и на отвращении к жизни.

Однако Пашен, так же как и Кристман, все больше убеждался, что в России эта теория мало применима, вербовка агентов и провокаторов здесь проходит с трудом, может быть оттого, что русские, ввиду своей интеллектуальной отсталости, не поддаются обычной обработке и продолжают держаться за большевистские догмы. К тому же картотечный учет и спецпроверка показывали, что коммунистические элементы не просто вкраплены в население, а составляют как бы его основу, в то время как лица, проявлявшие активную враждебность большевистскому режиму, являются исключением. Все это, по существу, опровергало выводы берлинских экспертов и руководящие инструкции сверху.

Сознание того, что в Берлине ошиблись с выводами, не давало Кристману покоя. Он не мог допустить, чтобы начальство ошибалось, и считал своим служебным и патриотическим долгом создать такую обстановку, которая соответствовала бы выводам "верхов", - иначе говоря, рассуждал так, что должны быть исправлены не выводы, основанные на неверных фактах, а изменены сами факты, чтобы выводы оказались в конечном счете правильными.

Поэтому особые надежды он возлагал на четвертую группу зондеркоманды, которая носила тяжеловесное и малопонятное название: "Группа по оформлению управления на оккупированной территории". Возглавлял эту группу лейтенант Юргенсен - Юрьев, высокий седой старик, вступивший в германскую армию еще во времена гражданской войны, в оккупированном немцами Киеве. Именно эта группа, совместно с приданной ей ротой вспомогательной полиции, должна была физически ликвидировать все не угодные "новому порядку" человеческие контингенты и довести население до того минимума, при котором оно состояло бы только из благонамеренных лиц...

Тем большее удовлетворение Кристман испытывал, когда удавалось завербовать провокатора, - вот он сидит перед тобой и сейчас распишется в расписочке, такая давалась бумажка.

Заявление-обязательство

От. . . . . . . . . 194 ... г.

Я. . . . . . . . . . . . . . . . ., проживающий . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .даю добровольное обязательство активно помогать германским властям в деле установления нового порядка и сообщать обо всех известных мне лицах, опасных для нового строя. Мне известно, что за разглашение данного обязательства я буду привлечен к строгой ответственности.

Подпись . . . . . . . . . . . . . .

Присвоенный псевдоним . . . . . . . . . . . . . .

А завтра этот человек, еще сгибаясь под тяжестью нового, непривычного ему бремени (бумажка эта тонны весит), войдет в дом к знакомым, к друзьям и будет выслушивать всякие вещи, и будет кивать головой в знак согласия, и даже вставит в разговор иное словцо, а потом придет в кабинет к длинному большому столу и отрапортует, и глаза-сверла пощекочут его поощрительно...

Среди ближайших сотрудников Кристмана следует упомянуть еще доктора Герца и заместителя Кристмана - Раабе, который непосредственно руководил расстрелами и повешениями. Раабе по-своему примечателен тем, что был когда-то уголовником, мошенником или вором, сидел долгие годы в тюрьме и вышел на свободу, как только нацисты захватили в Германии власть. Он отличался прямо-таки фанатической верностью Гитлеру и какой-то сверхъестественной, до абсурда, исполнительностью. Трудно было даже представить себе, что этот педантичный службист - в прошлом уголовник. Скорее всего, Раабе испытывал искреннюю благодарность Гитлеру и его режиму. Он не раз говорил: "Фюрер меня человеком сделал. Кто я был раньше? Асоциальный элемент, вор. А сейчас я - офицер".

Доктор Герц, врач команды, ведал душегубкой и, кроме того, оказывал медицинскую помощь офицерскому составу и переводчикам. В его обязанности входила также ликвидация русских лечебных учреждений и умерщвление содержащихся там больных. Он был, пожалуй, самым образованным из всех офицеров команды, выписывал из Германии книги и получил патент на изобретение черного порошка или черной жидкости, которой он смазывал губы арестованным детям. Смерть наступала мгновенно в четырех случаях из десяти препарат требовал усовершенствования...

Вот что представляла собой в тот "краснодарский период" зондеркоманда СС 10-а, в которой рядовыми карателями служили Скрипкин, Еськов, Псарев, Сухов и другие изменники. Для Кристмана все они были на одно лицо: замызганные, суетливые и от своей запуганности и угодливости казавшиеся особенно свирепыми на операциях. Во время расстрелов Кристман и офицеры расстреливали со вкусом, с выдержкой, целились, стараясь изящно и метко сразить жертву, смаковали расстрел, а эти суетились, стреляли как попало, спихивали недострелянных в ров и торопливо засыпали яму землей, лишь бы "угодить" и поскорее закончить.

Эти люди были самыми презираемыми во всей команде, даже Юрьев и Герц ставили их ниже кристмановских овчарок, даже Томка и та относилась к ним с презрением: шакалы...

А между тем у каждого из них была своя судьба, своя тоска и своя надежда, и они, как самые подневольные, как стоящие на самой низшей ступеньке фашистской служебной лестницы, имели свою обиду на Кристмана.

Но о них мы еще поговорим в дальнейшем. Пока возвращусь к Кристману, чья благополучная жизнь в Краснодаре была так неожиданно и грубо нарушена зимним наступлением советских войск.

Это наступление воспринималось офицерами зондеркоманды как своего рода наглость со стороны русских, как непростительная дерзость, которая требует примерного наказания. Иначе они и не могли рассуждать, так как привыкли считать, что все их действия не являются какой-то кровавой прихотью или произволом, но абсолютно соответствуют "высшей справедливости", предначертаниям судьбы, перед которыми люди бессильны и которые недоступны пониманию обыкновенного человека.

Конечно же, рассуждал Кристман, нелегко сразу утвердить на огромных территориальных пространствах совершенно новый порядок, практически осуществить замену отживших и не оправдавших себя форм жизни новыми, высшего плана, установлениями, очистить мир от тормозящих это развитие людских категорий. Но тем большая слава ждет тех, на кого возложена обязанность быть проводниками этих установлений, на пионеров грядущего мироустройства, которое рождается в кровавой борьбе и рассчитано на долгие тысячелетия.

Этот Кристман, и заурядный полицейский сыщик Кирмер, и уголовник Раабе, и доктор Герц со своим черным порошком - все они были глубоко убеждены, что им действительно открыты какие-то высшие, конечные истины, до которых не дошли целые поколения философов, писателей, государственных деятелей и которым "в силу отсталости" отчаянно сопротивляется почти все человечество.

Но они были уверены в своей абсолютной правоте и в "разумности" своих действий еще и потому, что события развивались исключительно благоприятно, успех следовал за успехом, и какие могли быть сомнения в правоте, если почти вся Европа стала немецкой и Кристман находился на официальной должности не где-нибудь, а в Краснодаре, на Кубани, которая тоже отныне принадлежала Германии! Видимо, само провидение, "мировой разум" хотели, чтобы было так.

И Кристмана раздражала непонятливость русских, их попытки сопротивляться тому, что правильно, тому, что должно быть, "высшей воле", их стремление перехитрить "мировой разум" при помощи танковых атак или партизанских операций.

Но по мере того как стало выясняться, что с окончательной победой Германии дело затягивается, Кристман все меньше думал о провидении, о неизбежности "нового порядка" и других высоких материях. Сам тому удивляясь, он замечал, что из "сверхчеловека" он постепенно превращается в обыкновенного Курта Кристмана, которому хочется только одного: жить, вернее - выжить, унести ноги подобру-поздорову. Конечно, со стороны никто не мог заметить происходившей в нем перемены. Все так же осуществлялись карательные акции, бесперебойно работала душегубка, прочесывались партизанские деревни. Кристман даже с еще большей яростью пытал и расстреливал: мстил за крушение идеи, за неудачи. Его томило желание напоследок, перед неминуемым уходом из России, напортить, нагадить как можно больше, "наломать дров", чтобы долго о нем здесь помнили.

Но служение для Кристмана кончилось. Теперь это была просто служба...

Вместе с германскими частями зондеркоманда отступала на запад. Навстречу чему?..

И Томка рассказывает мне:

"После Краснодара мы жили недели три в Камышанской, настроение у всех было подавленное, чувствовалось, что разладилось дело, и сидели они как щур в горах: посты повыставляли, боялись, особенно по ночам, что их захватят. Камышанская находилась над самыми плавнями, и я из разговоров слышала, что там, в плавнях, есть партизаны.

С нами вместе была девушка Лида, ее, так же как и меня, взяли под Краснодаром, определили в санчасть, но это - формально, а фактически кто-то из офицеров, сейчас уже не скажу кто, держал ее при себе. Однажды утром, часов в девять, я пошла по воду к лиману, вижу - она лежит в лимане убитая, лицом вниз. Я прибегаю в команду, вся дрожу: стало быть, убили ее партизаны за то, что она с немцами, и думаю, как бы мне не было то, что ей. Тут Сашка пришел. "Да ну, говорит, не убьют тебя, не бойся. А вообще положение такое, что не знаем, как выберемся отсюда". Но вскоре разнесся слух, что Лиду сами немцы убили, так как она была подосланная, была советская разведчица.

Одним словом, все у них не клеилось, жили только одним: скорее бы отступить. Хорошо помню солнечный февральский день, когда принесли радостную весть и кто-то из офицеров выскочил от Кристмана и закричал: "Едем, едем, едем!.."

И через несколько дней все погрузились и выехали в полном составе по направлению на Темрюк. За Темрюком ночь переночевали и встали в очередь на переправу. Там есть коса - "чушка" называют эту косу, - мы на этой косе суток трое, наверное, стояли по дорогам. Офицеры ходили, охотились в озерах на диких уток, убивали время. Когда подсунулись к переправе, там войск полно, и команду нашу ни за что не хотят пропускать: нашелся какой-то немецкий полковник армейский, как увидел, что СС, так сразу нас и задвинул в хвост, - видно, что не любил СС. Кристман, помню, рассвирепел, ругался, говорил, что среди немцев полно предателей и что он до этого полковника доберется. Еле-еле уладил, и нас пропустили пораньше. Переправлялись под усиленной бомбежкой советской авиации. Всю дорогу настроение было ужасное.

Переночевали в Симферополе, а на второй день выехали в Феодосию, а затем на Джанкой...

К тому времени состав команды уже начал меняться - выбыли куда-то Юрьев, Герц. Повар Бруно на переправе был ранен, лег в госпиталь и уже не вернулся оттуда. Стал меня опекать шофер душегубки Фриц. Его все боялись. Это был человек высоты двери, рыжий, типичный немец: крупный нос, глаза голубые, но мутные, огромные волосатые ручищи. Знаю, что у него была на родине девушка, он показывал фотокарточку - красивая такая медхен... Фриц ходил всегда неопрятный, ничего из одежды у него не было свежего, вечно потный. Как-то в воскресенье он напился, разбушевался между своими камерадами, взял из-под бензина бочку и кинул, - они все разбежались, еле его успокоили. Но ко мне относился по-человечески. Я после Джанкоя до самого Мозыря, пока отступали, спала в душегубке, - так Фриц мне всегда наложит одеял, матрацев и местечко выберет поудобней, чтоб не трясло. Но мне он был противен, мне больше нравился Ганс, его напарник. Тот был поспокойней, покультурней...

Из Джанкоя нас перебросили в Мозырь, в Белоруссию. Прибыли мы в апреле - березки уже распустились, - заняли двухэтажное помещение школы. Во дворе школы был особнячок, там жили высшие офицеры, там же вели следствие. Мы же разместились в самой школе.

В Белоруссии атмосфера была напряженная, кругом были партизаны, и операции против них велись день и ночь. С Кристманом я в тот период встречалась редко, не до меня ему было. Как шальные они метались из одной деревни в другую, шарили в поисках партизан, сжигали села и подчищали, уничтожали всех, кто им попадет под руку. Это был какой-то кошмар, казалось, что они все взбесились. В одной деревне побросали в колодец детей, в другой - перевешали всех жителей на деревьях, потом я сама видела, как во дворе школы расстреляли учительницу-партизанку. Помню еще случай: привезли пленного комиссара. Его ужасно пытали, несколько суток, кажется, шел допрос. Только и разговору было что об этом комиссаре. Он так и умер от нечеловеческих пыток.

Я тогдашнее их бешенство могу объяснить страхом: нигде они так не боялись партизан, как в Белоруссии. Говорили, что все дороги минированы, что в лесах действуют целые партизанские армии. И на самом деле - часто они возвращались с операций, везя с собой трупы убитых офицеров и переводчиков. И ходили грустные, шептались между собой: что, мол, будет? Наши же русские изменники реагировали меньше: им было все нипочем - один ответ..."

Но Томкин рассказ мне придется сейчас снова прервать ввиду некоторой его беглости: попробую дополнить его показаниями других очевидцев.

Километрах в сорока от Мозыря расположена лесная деревня Костюковичи: сюда еще и сегодня наведываются следователи и прокуроры, пытаются уточнить историю здешних колодцев. Собственно, история этих колодцев известна, старые колодцы говорят сами за себя, потому что они переоборудованы в памятники; сруб здесь - своего рода пьедестал, на котором возвышается обелиск с надписью: "В этом колодце немецко-фашистские захватчики утопили столько-то (следует цифра) советских патриотов, жителей деревни Костюковичи".

В июле 1943 года Кристман во главе зондеркоманды направился сюда из Мозыря - выехали ночью по боевой тревоге на автомашинах, с собой везли 45-миллиметровую противотанковую пушку. Задумана была большая операция.

Прибыли к утру, в полутора километрах от деревни остановились и увидели, что из Костюковичей по направлению к лесу толпами бегут люди.

Кристман, оценив обстановку, понял, что людей не догонишь, а забираться в лес он из-за партизан не решался, поэтому приказал развернуть орудие, снаряды попадали прямо в толпу, много женщин и детей было убито, почти никто не ушел. После этого деревню оцепили, Кристман с эсэсовцами-офицерами и взводом солдат вошли в деревню, и тут снова раздались крики, заметались жители, поднялась стрельба...

Один из участников этой операции, стоявший тогда в оцеплении, на допросе вспоминал:

"...Через некоторое время нас с оцепления сняли. Когда я вошел в село, то увидел, что в одном месте была собрана небольшая группа людей, предназначенных для отправки в Германию, остальных - также группами согнали к колодцам. У одного из колодцев стояло человек пятьдесят - женщины, старики, дети, причем среди детей были и грудные, которых матери держали на руках. Вся эта группа волновалась, кричала, плакала. Кое-кто пытался вырваться и уйти, но солдаты их тут же загоняли в толпу. Затем я увидел, как к этой группе подошел Кристман, отдал распоряжение карателям: что-то кричал, размахивал руками. Солдаты стали хватать людей, бросать их в колодец, толпа сопротивлялась, тогда, по команде Кристмана, эсэсовцы начали в упор расстреливать толпу из автоматов. Люди падали. Кристман рукой указал на колодец, и туда стали сбрасывать мертвых, раненых и даже тех, кто вовсе не был ранен, в том числе и детей.

Расправа длилась полтора часа, затем собрали весь скот, выгнали его из деревни, а деревню сожгли..."

Томка сказала, что об этой операции она кое-что слышала, но подробностей вспомнить никак не может.

В начале августа Томка узнала, "будто бы советскими войсками захвачено несколько карателей и в Краснодаре состоялся над ними суд, где они показывали на Кристмана, на Раабе, на офицеров, в общем на всю команду. Это известие вызвало большую тревогу..."

Суд, о котором говорила Томка, был знаменитым в свое время Краснодарским процессом 1943 года - первым в истории судебным процессом над фашистами.

Все газеты мира писали об этом процессе, на экранах показывали документальный фильм. Диктор говорил: "Пусть знают кристманы, герцы, кровавые палачи из зондеркоманды СС 10-а, что им не уйти от расплаты".

Конкретность в именах, в фактах была тогда чем-то неожиданным. Фашизм обычно связывали с именами главарей - Гитлера, Геббельса, Гиммлера. Теперь же вырисовывались лица конкретных исполнителей, участников, составлялся счет, с указанием, кому и за что придется по этому счету платить.

Этот процесс заставил Кристмана по-новому взглянуть на события. Привыкший к тому, что все, что он делает, одобрено, разрешено и предписано законом, он вдруг установил, что существует и другой закон, согласно которому его действия считаются уголовным преступлением, и что за этим "другим законом" стоит государственная власть - судебный аппарат, армия. Словом, он, Кристман, из боевого офицера теперь как бы превращался в уголовного преступника, и для него отныне речь шла не о том, как успешно вести войну, а о том, как скрыться от суда. Это унижало, лишало привычной собранности. Впервые его охватил новый, неведомый ему прежде страх - не страх смерти в бою, а страх перед судом. И, движимый этим новым страхом, подчиняясь логике преследуемого законом уголовного преступника, он лихорадочно искал спасения, заметал следы, нервничал.

В Томкином рассказе это выглядело так:

"...Я начала замечать, что он не в себе, стал рассеяннее, а вскоре пошли в команде разговоры о том, что Кристмана откомандировывают в Германию. И однажды - это было в конце августа - он пришел ко мне днем (первый раз он пришел днем) и сказал, что уезжает в Германию. Я ответила, что знаю, слыхала уже. Он потрепал меня по щеке и пожелал счастья.

А через какое-то время и вся команда уехала, и я с ними вместе, в Люблин, в Польшу, где стали мы называться не зондеркомандой, а Кавказской ротой СД..."

Дальнейшие похождения Томки - уже без Кристмана: люблинское СД, Майданек, Ченстохов, Германия, поход через Югославию в Италию, в надежде сдаться американцам, и вот - "в одном месте нас задержали итальянские партизаны, сняли с машин и отправили в лагерь. А потом - куда брести? Приехали советские представители, возвращаться надо..."

Томка сидит напротив меня, жалкая коллаборационистка, мусор войны... Папироска у нее погасла, и сама она погасшая, усталая - измотал ее этот рассказ. И вовсе она теперь не Томка, а Тамара Даниловна...

И она говорит: "Человек человеку - разница. Один человек может, жизни не щадя, держаться, а другой... Вот мальчишки дерутся, один искровавленный весь, а держится. А другой - его налупили, и он согнулся. У меня такое мнение, что я была из числа тех, кто согнулся. Это своеобразное человеческое поведение. А уж зацепился, сделал первый шаг - и возврата нет, и продолжаешь делать последующее..."

И, придвинув ко мне свои справки, она заключает просьбой: "Вы бы поглядели... Тут у меня все мое дело. Я думаю, нельзя ли мне выхлопотать восстановление стажа, так как ведь не по своей вине я находилась у них, а как бы пленная..."

Вот в связи с этой эпопеей, где все на пределе, где самое дно "бездны", мне и вспомнилось мое путешествие в ту страну, откуда пришел к нам однажды Кристман со своей зондеркомандой. Эта страна жила своей жизнью - ела, пила, веселилась, торговала, строила, вооружалась, проводила кинофестивали и шумные политические митинги, - но мало кто сгорал со стыда, мало кто думал о Кристмане, как если бы он не имел к этой стране ни малейшего отношения. А он был здесь, я знал это из отрывочных и неясных сообщений. Он был где-то здесь, то ли в Гамбурге, то ли в Мюнхене, и я испытывал чувство, какое бывает, когда сидишь в комнате, а тебе кажется, что присутствует еще кто-то, невидимый, спрятанный за портьерой...

После Мозыря Кристман был назначен начальником гестапо сначала в Клагенфурт, в Австрию, а затем в Германию, в Кобленц, где прослужил до самого конца войны, занимаясь будничными своими делами: ловил дезертиров, которых с каждым днем становилось все больше, выявлял саботажников и людей, уличенных в пораженческих настроениях. Это были пожилые рабочие, и чиновники, и молодые студенты, и солдатские вдовы, и вернувшиеся с фронта инвалиды войны.

Всех их доставляли в кабинет, где за длинным столом восседал маленький тонкогубый человек с большими мясистыми ушами. Они смотрели в его лицо и понимали, что это - конец, что это - гестапо, откуда нет выхода. И они досадовали на свою судьбу, потому что двенадцать лет беда обходила их стороной, а сейчас, когда приближалась развязка и вот-вот должен был развеяться двенадцатилетний кошмар, с ними случилось непоправимое несчастье.

К тому времени Германию с востока и с запада уже кромсали союзные армии, но там, куда они еще не дошли, фашистский быт сохранялся во всей своей повседневной незыблемости, с гестапо, с нацистскими газетами, в которых спокойно сообщалось о "росте национального дохода" и видах на урожай, с обычными радиопередачами: 19.30-19.45 - сводки с фронтов, 19.45-20.00 - статья доктора Геббельса, 20.15-22.00 - Моцарт, "Волшебная флейта"...

За пять дней до капитуляции Кобленца Кристман еще допрашивал арестованных, шагал по кабинету, резким голосом кричал: "Ты, свинья! Ты, безмозглая задница! Ты, отвратительный, смердящий ублюдок! В то время как весь народ, не щадя крови, приносит себя в жертву, чтобы спасти цивилизацию от большевиков, ты наносишь ему предательский удар в спину!.."

И он ставил на протоколе допроса условный знак - крест, обозначавший смерть.

ИЗ СТАТЬИ СОБСТВЕННОГО КОРРЕСПОНДЕНТА ГАЗЕТЫ "ТРУД" В

БОННЕ А. ГРИГОРЬЯНЦА...

...Штахус - самое бойкое место Мюнхена, центральная площадь города, куда вливается множество улиц. Круглый день она захлестнута толпами людей и потоками автомобилей. Над площадью высится светлый многоэтажный дом: Штахус, Штютценштрассе, 1. В одной из витрин - рекламный щит: "Вы выбрали правильно: маклерское бюро доктора Курта Кристмана. Земельные участки, дома, квартиры. Третий этаж".

Поднимаюсь на лифте, вхожу в приемную. За пишущими машинками две молодые дамы. Налево в открытую дверь видны столы служащих. Направо кабинет шефа. Солидная контора.

Секретарша докладывает. Вхожу к шефу. Навстречу спешит маленький человек с длинным лицом и мясистыми торчащими ушами...

- Не вы ли Курт Кристман, бывший начальник зондеркоманды СС 10-а?

- Нет, я такого не знаю.

- Вы были в России?

- Был, но солдатом...

Смотрит прямо в глаза, ни тени волнения, спокоен и уверен. В следующее мгновение засыпает меня вопросами: откуда я знаю Кристмана, какие имеются доказательства его виновности, сообщила ли мне что-нибудь о Кристмане прокуратура?

Шеф конторы пускается в воспоминания о России:

- Прекрасная страна, замечательный народ.

Выражает "сожаление", что был в СССР как оккупант. Переходит к своим коммерческим делам: все прекрасно, конъюнктура отличная. Население Мюнхена растет, спрос на жилье огромный.

Провожая меня до самого выхода, приглашает заходить.

- Да, но где же мне искать того Кристмана?

- Если мне что-нибудь станет известно, сообщу.

Покидаю контору процветающего дельца. Пересекаю Штахус и... иду в прокуратуру. Прошу, наконец, определенно сказать, какова сегодняшняя профессия Курта Кристмана, бывшего оберштурмбанфюрера СС.

- Маклер по недвижимому имуществу. Земельные участки, дома, квартиры...

СКРИПКИН

О Скрипкине мне рассказывали в Таганроге в первый мой приезд: "Это наш, таганрогский". Его хорошо в городе знали: фигура приметная - долговязый, с острыми плечами, глаза глубоко запавшие, голос сиплый. И фамилия прилипчивая, немного смешная - Скрипкин.

До войны он был футболистом, имел даже своих болельщиков, тогда говорили: "Скрипкин - этот забьет!", "Дает Скрипкин!" А потом, уже при немцах, увидели вдруг Скрипкина на улице с повязкой полицая и ахнули: вот так Скрипкин, центр-форвард!

Куда-то он вскоре с немцами исчез, и жена его все ездила зачем-то, говорили - к нему, барахло от него привозит с убитых. Объявился он только в 56-м году, когда вышла амнистия, - опять он был в Таганроге, Скрипкин. Только был он теперь не прежний футболист, а сильно ссутулился, ссохся, сипел и кашлял в платок.

Скрипкин поступил на хлебокомбинат, и всегда вокруг него какой-то шумок был. То его куда-то вызывают, то на работу к нему приходят люди в штатском, беседуют, записывают что-то; на судах он выступал несколько раз свидетелем...

Между тем в ходе свидетельских его показаний все ясней становилось, что был он не простым полицейским, хотя до самого ареста убеждал следователя: "Не такой я человек, чтоб скрывать. Было бы за мной что - сам бы раскололся. Отцепитесь вы от меня, ради бога".

Может быть, и стоило отцепиться от Скрипкина, да не отцепились: следователь настоял на своем - в 62-м году, 5 ноября, под праздник, явился к нему: "Ну, Валентин Михайлович, поехали..." Валентин Михайлович спорить не стал, грустно надел пальто, шапку, пошел, как во сне.

Этот следователь мне потом рассказывал: "Привез я его в Ростов, только сел писать первый протокол, он тут же и рассказал все основное. И так уж держался до самого конца следствия, не отступал от своих показаний".

А "показывать" ему было что: из таганрогской полиции он попал в Ростов, в зондеркоманду. Соблазнил его на это дружок - Федоров, художник кинотеатра "Рот фронт", назначил Скрипкина своим помощником (Федоров был в зондеркоманде взводным). С немцами, с гестапо, проделал Скрипкин весь путь: был в Ростове, в Новороссийске, в Краснодаре, в Николаеве, в Одессе, затем в Румынии, в Галаце, в Катовицах, в Дрездене, в Эльзас-Лотарингии, расстреливал, закапывал, конвоировал узников в Бухенвальд, в Николаеве служил охранником в гестаповской тюрьме, наконец, стерег под Берлином, в международном штрафном лагере, венгров, поляков и итальянцев.

Впервые в "массовой экзекуции" Скрипкин участвовал в Ростове - там 10 августа 1942 года на домах немцы расклеили "Воззвание к еврейскому населению города Ростова".

Вот полный текст:

"В последние дни имелись случаи актов насилия по отношению к еврейскому населению со стороны жителей неевреев. Предотвращение таких случаев и в будущем не может быть гарантировано, пока еврейское население будет разбросанным по территории всего города. Германские полицейские органы, которые по мере возможности противодействовали этим насилиям, не видят, однако, иной возможности предотвращения таких случаев, как в концентрации всех находящихся в Ростове евреев в отдельном районе города. Все евреи гор. Ростова будут поэтому во вторник 11 августа 1942 года переведены в особый район, где они будут ограждены от враждебных актов.

Для проведения в жизнь этого мероприятия все евреи, обоих полов и всех возрастов, а также лица из смешанных браков евреев с неевреями должны явиться во вторник 11 августа 1942 года к 8 часам утра на соответствующие сборные пункты...

Все евреи должны иметь при себе свои документы и сдать на сборных пунктах ключи занятых до сих пор ими квартир. К ключам должен быть проволокой или шнурком приделан картонный ярлык, носящий имя, фамилию и точный адрес собственника квартиры.

Евреям рекомендуется взять с собой их ценности и наличные деньги; по желанию можно взять необходимейший для устройства на новом местожительстве ручной багаж... Беспрепятственное проведение в жизнь этого мероприятия - в интересах самого еврейского населения...

За еврейский совет старейшин д-р Лурье".

И внизу по-немецки: "SS - Sonderkommando 10-а".

В Ростове, весной 1963 года, я случайно оказался на том месте, где был один из таких сборных пунктов. На улице Энгельса, напротив "Московской гостиницы", возле железной ограды парка, я стоял, пытаясь представить себе, что здесь делалось и как бы я тут стоял в августе 1942 года, поскольку жизнь - это цепь непредвиденных и необъяснимых ходов. Кто знает?..

Но тогда здесь стоял не я, а доцент Ботвинник - преподаватель литературы Ростовского пединститута, и рядом с ним - преподаватель английского языка Бакиш и студентка третьего курса Леви. Они пришли сюда не под конвоем - сами явились, с вещами, с чемоданчиками, и отдавали, согласно "воззванию", снабженные бирками ключи от своих квартир. Многих пришли провожать соседи, знакомые, а доцент Ботвинник пришел вместе со своей "не-еврейкой" женой, которая довела его до железной ограды, а потом перешла на противоположную сторону улицы, там, где "Московская гостиница". И доцент Ботвинник смотрел на свою жену и не плакал, а по ее лицу катились слезы...

И вот - странное и страшное дело: улица как улица, какая, собственно, разница, правая сторона или левая, но между теми, кто стоял у гостиницы, и теми, возле железной ограды парка, пролегла граница, отделявшая жизнь от смерти, и уже никто не решался эту границу переступить. Не нужны были ни крепостные стены, ни колючая проволока, ничего,- только двух слов было достаточно, чтобы определить место и судьбу человека: "Вам сюда..."

Доктор Лурье принимал ключи и успокаивал плачущих: "С вами ничего не сделают, чего вы паникуете? Вы будете жить в отведенном для вас городке и работать, как раньше".

Подъехали крытые брезентом грузовики. Люди с чемоданами залезали в машины, подсаживали стариков, брали на руки детей. Возле гостиницы замахали платками...

...Взводу Федорова приказали отправиться на операцию. Явился немецкий офицер, через переводчика объяснил: грузиться в автобусы. Переводчик был в немецкой форме, но без погон, местный немец - "фольксдойче". То, что он был "дойче", делало его на две головы выше всех остальных из федоровского взвода, он принадлежал к избранным, к высшим, однако то, что он был не германский немец, а "фолькс", как бы несколько обесценивало его арийскую сущность, и поэтому он в зондеркоманде занимал некое промежуточное положение...

Скрипкин с винтовкой забрался в кузов; что за операция, он еще не знал, подумал только: может, пленных везут конвоировать или на облаву. Ехали через весь город, на далекую окраину. Километрах в десяти от Ростова машины остановились, и Федоров скомандовал: "Вылазь!" Скрипкин вылез, осмотрелся вдали виднелась железная дорога, станционные постройки, домики. Рядом был глубокий песчаный карьер. Около этого карьера их поставили полукругом немецкий офицер командовал, переводчик переводил, и Скрипкин тогда догадался, в чем дело.

Вскоре со стороны Ростова показалась первая, крытая брезентом машина. Она остановилась неподалеку от карьера. Из машины вышли люди с чемоданами...

"Операция" проводилась следующим образом. Возле одного из домов привезенные раздевались, - сразу же начинался шум; кричали от неестественности ситуации и от ужаса, потому что как так: приехать куда-то и вдруг, ни с того ни с сего, велят раздеваться донага, торопят, и хотя ничего не объясняют, все уже становится совершенно понятным. И тогда их охватывало чувство смертельной дурноты, которое бывает, когда тонешь или во время сильного сердечного приступа. И все же в последнем отчаянии сознание еще продолжало сопротивляться, билось, верило, что сейчас все это развеется, в последнюю секунду выплывешь, произойдет чудо, - и отчаянный взгляд человека на краю обрыва цеплялся за Скрипкина. Но он стоял угрюмый, непроницаемый, с левой стороны, рядом с полицейским Лобойко, и не сводил глаз с жилистого немецкого офицера, который бегал с автоматом на шее, суетился, приказывал, подталкивал людей к бровке, ставил их на колени, а затем стрелял им в спину или в затылок. Скрипкин спросил Лобойко, кто этот офицер. Так он впервые услыхал имя Герца.

Напротив себя, в правой стороне полукольца, Скрипкин приметил молодого толстого полицейского в полувоенном френче. Парень держал винтовку неумело, его пухлые руки подрагивали. Когда мимо него подводили к бровке людей, он от них отворачивался. Герц хлестнул его взглядом, парень перестал дрожать, сжал винтовку покрепче. А потом Скрипкин услышал крик - это уже к нему, к Скрипкину, обращался командир взвода Федоров; "Стреляй!" Он вскинул винтовку и выстрелил.

...Когда "операция" закончилась, Скрипкин сказал Федорову:

- Картина очень тяжелая, давай едем домой...

Федоров ответил:

- Ты что, с ума сошел? Расстреляют и нас, и семьи наши.."

Вечером Федоров затащил Скрипкина на склад, где лежали вещи убитых. Барахло было не бог весть какое - Скрипкин ждал большего, - все же они потихоньку, чтобы не заметили немцы, выбрали себе каждый по костюму двубортному, а Скрипкину достались еще и детские распашонки, правда сильно испачканные кровью.

Придя в казарму, они выпили - после "операции" полагалась водка, - и Скрипкин вспомнил о доме, представил себе, как обрадуется жена, получив от него посылку, и на душе у него потеплело...

Так убийство стало его профессией. Три года подряд он расстреливал, вешал, заталкивал в душегубки - долговязый человек в крагах и сером пиджаке. И раз уж он убивал и раз уж у него была такая служба, то он хотел, чтобы это было не за "здорово живешь", не задаром, а чтобы хоть что-то нажить на этой работе.

В зондеркоманде, среди карателей, Скрипкин слыл одним из самых "богатых": чего он только не напихал в свой вещмешок, пройдя пол-Европы!

Став помощником командира взвода, он других карателей просто "доводил" своей требовательностью, во все совался, ни одна почти операция не проходила без его личного участия... Здесь, в этой страшной команде, которая колесила по дорогам войны, Скрипкин почувствовал оседлость, проникся солидностью своего положения, и, хотя его власть распространялась всего лишь на нескольких изменников, все же это была власть, и он дорожил ею.

На третьем году Скрипкин увидел, что война немцами проиграна, все летит к черту. Тогда он решил начать новую жизнь, подался к американцам, но в горячке первых послевоенных дней был американцами передан на советский фильтрационный пункт, где его разоблачили как "бывшего полицейского" и на десять лет отправили на Колыму...

Работал он там, говорят, неплохо, но ни лагерное начальство, ни товарищи по заключению не знали, конечно, что покладистый и болезненный Скрипкин - величайший злодей, на счету у которого много сотен, а может быть, и тысячи загубленных человеческих жизней.

Один только Скрипкин знал о себе все.

И вот в феврале 1963 года в Краснодаре, на допросе, я вижу Скрипкина.

У него длинные руки, косой нос, весь он какой-то складной, как нож, можно, кажется, сложить пополам его ноги, руки, длинное туловище...

...Его ввели сонного, заспанного; синий свитер, серый потертый пиджак, волосы зачесаны гладко назад. Уселся за столик, скрестив длинные, в кирзовых сапогах ноги. Я смотрю на его скучающее лицо, на то, как больничными, чистыми пальцами он вертит спичечную коробку, выслушивает вопросы следователя и отвечает покладисто, односложно.

В Краснодаре, в тюрьме, его лечат, возят в городской тубдиспансер на "поддувание" (пневмоторакс), следователь ведет допрос беззлобно:

- Так давайте уточним, Валентин Михайлович...

И он уточняет:

- Во время расстрела я помню такой случай. Среди арестованных находилась молодая женщина, с нее сорвали нижнюю рубашку, затем, с целью поглумиться, - и трусы. Не выдержав надругательств, она бросилась на карателей, среди которых стояли я и Еськов. Мы от неожиданности отпрыгнули в сторону. Женщина была сбита с ног немцами, а мы с Еськовым схватили ее, голую, за ноги и за руки, подтащили к окопу и сбросили туда. Там она была убита немцами...

Обо всем этом он рассказывает медленно, сонно. Сидит, подперев длинную, вытянутую голову костлявым кулаком, курит, экономя папиросы и спички...

Перед тем как присутствовать на допросе Скрипкина, я прочел его дело, протоколы его показаний и заготовил несколько вопросов, которые мне разрешили ему задать.

Теперь я сам понимаю, насколько эти вопросы были наивными, но о чем было спрашивать?

1. Сколько времени вы при немцах прожили в Таганроге до вступления в полицию?..

- Октяберь, нояберь, декаберь... Время было тяжелое, особенно с материальной стороны. Ходил в села, менял барахло на продукты, семья голодала, и сам был голодный. Так шло месяца три-четыре, пока не познакомился с художником Константином Федоровым. Он говорит: "Дурак, хочешь, я тебя устрою, приходи завтра ко мне..." Скандалы были у меня с женой и тещей, ругали меня сильно за то, что связался с полицией...

2. Отношение к вам со стороны бывших товарищей, соседей по работе (в Таганроге)?

- Относились с презрением, чуждались...

3. Почему вы стали убийцей?

- Попал в свиное стадо, вот и сам стал свиньей...

4. Что вы делали после расстрелов?

- Кушали, газету читали, играли - в домино, в карты. Или разучивали немецкие строевые песни...

5. Кристман?

- Кристман - это фигура, все его боялись...

6. Вот вы доставляли арестованных в Бухенвальд и бывали в Веймаре. Какое Веймар на вас произвел впечатление?

Я вспоминаю Веймар, дом Гёте, дом Шиллера, брусчатку перед театром, замок герцога - Скрипкин в Веймаре?! - но, не обращая внимания на мою "литературщину" и не зная, кто я такой, Скрипкин без раздражения и недоумения говорит:

- Ничего не нашел там, в Веймаре, достопримечательного: небольшой такой городок. Материальная сторона тяжелая. Зашел пива выпить - и то искусственное.

7. А знали ли вы, что в Бухенвальде сидел Тельман? И кто такой Тельман, вы знаете?..

Он все так же рассудительно отвечает на этом странном экзамене:

- Тельман - вождь компартии Германии. А что он сидел там, не знал...

8. Книги вы читали?

- Как же не читать? Много читал: русских классиков, иностранную литературу.

Теперь мы с ним беседуем, я узнаю, что в Таганроге, незадолго до ареста, он познакомился и чуть ли не подружился с человеком, который "вернулся из Дахау с татуировкой-номером. Рассказывал, что был там и спасся от смерти". С этим человеком Скрипкин коротал вечера за бутылочкой, слушал его рассказы и вздыхал, словно удивляясь тому, что человеку пришлось пережить и какие на свете бывали злодейства. И вся эта история существовала как бы отдельно от него самого, и он ее не связывал с собой никак. И они сидели за бутылочкой в Таганроге и качали головами.

И там, в Таганроге, он ужасно не хотел, чтобы его арестовали, потому что считал, что ничего все равно не исправишь, а жизнь доживать как-то надо. У него два сына; старший, который сейчас во флоте, родился как раз во время войны, в то самое время, когда Скрипкин служил в зондеркоманде, а младший теперешний, уже после возвращения из лагеря, и этому сыну пять лет...

Так он рассказывает о себе. Вечер, в следовательском кабинете почти уютно, и я задаю Скрипкину вопрос, почему же он, если не в 45-м, так в 62-м году, сам не признался во всем, и он отвечает:

- Тогда не хватило мужества, боялся, а теперь рассказываю всю правду, ничего не скрываю...

Только что, еще не видя Скрипкина, я читал его показания и думал, что увижу чудовище, наглого и развязного бандита, но вот он сидит передо мной вялый, угасший, и я слушаю его сонную речь и никак не могу представить себе, что это и есть тот самый Скрипкин. Как их связать между собой, совместить воедино - того, кто в "деле", и этого, сидящего за столиком?

И вдруг следователь как бы невзначай спрашивает, за что ему немцы дали медаль, и Скрипкин устало поднимает глаза (не знал, что это известно следствию) и говорит:

- За выслугу лет, за что же еще могли дать?

Следователь - так учитель говорит с провинившимся учеником укоризненно качает головой:

- Нет, нет, Валентин Михайлович, как же так, какая там была выслуга? Давайте прикинем, медаль-то вы получили когда?..

И Скрипкин тоже усмехается, слегка даже довольный, - вот, мол, какой у меня следователь молодец, не дурак парень, такого не обманешь, - и уступает:

- Ну, не за выслугу, так за хорошую службу.

Следователю этого мало, наседает на Скрипкина:

- За какую же такую хорошую службу, Валентин Михайлович, попробуем уточнить? - Встал, подошел к Скрипкину вплотную. - В чем хорошая служба-то выражалась?

Теперь Скрипкин замыкается - взгляд уполз. Сипло, погасшим голосом:

- Что у меня, генеральские мозги, что я все должен знать?..

Следователь:

- Ранили-то вас когда, Валентин Михайлович? Летом 1943 года? Вот-вот! В боях с партизанами. За эту операцию вы и получили медаль. Что же там было, расскажите.

- Ну, что было? Ничего не было. Выезжали мы в село Александровку, в Черные леса, на операцию против партизан, человек двадцать группа. Приехали в лес, а там, в лесу, на горе, церковь была. Эту гору мы окружили, послали наверх разведку, а потом начался бой. Это против Калашникова-партизана была операция: он под видом немецкого офицера увез двадцать наших полицейских...

Я стоял в оцеплении, стрелял, был ранен в ногу. Бой шел долго, часть партизан ушла, часть погибла. Вообще в том бою много было жертв с немецкой стороны и с нашей...

- С какой нашей?

- С советской.

- А вы на какой стороне были?

- На немецкой...

Когда Скрипкина уводили, следователь отдал ему свои папиросы "Беломора" полпачки.

- Ну, как вам Скрипкин? - Следователь смеется, потом - уже серьезно, как бы размышляя вслух: - Ну, медаль-то, положим, он получил не только за ранение. Тут еще бухенвальдский эпизод замешан. Во время этапирования, после побега четырех заключенных из вагона, он лично расстрелял несколько человек "в назидание другим", Но этот эпизод еще придется с ним уточнять. Завтра...

ЕСЬКОВ

СОБСТВЕННОРУЧНЫЕ ПОКАЗАНИЯ ЕСЬКОВА МИХАИЛА ТРОФИМОВИЧА

(Выдержки)

...Я это увидел впервые так близко, поэтому потерял самообладание, кидал лопатой землю, но не видел, куда она летит. Немцам казалось, что мы работаем медленно, они все время кричали: "Шнель, шнель!"

После того как трупы были прикрыты землей, мы сели отдохнуть, доктор Герц шутил, смеялся (как будто это была обычная земляная работа).

Вечером командир взвода собрал нас всех, кто был в этой операции, и сделал выговор, что "доктор" недоволен нашим поведением и трусостью. Он предупредил меня, что я должен взять себя в руки и быть мужчиной...

...Когда мы въехали во двор, я услышал крик женщины. Немец с погонами унтер-офицера вырвал из рук женщины ребенка 4-х-5-ти лет и забросил в машину. Один из полицейских толкнул женщину, которая бежала следом за немцем; она упала. Потом мы подъехали уже к другому дому, на другой улице, и вчетвером зашли в квартиру. Впереди шли вахмистр и переводчик с адресами...

...Как только Ганс открыл дверь душегубки, а переводчик приказал всем раздеваться, нам тоже была дана команда подойти ближе. Двое из наших стали с двух сторон душегубки, охраняя выход во двор, а я и еще трое начали заставлять арестованных быстрее раздеваться. Они уже поняли свой приговор. Некоторые оказывали сопротивление, их приходилось заталкивать силой, другие не могли раздеться - тогда мы срывали с них одежду и вталкивали в душегубку. Многие проклинали нас, плевали в лицо. Но никто не просил о пощаде.

Доктор Герц в это время стоял на возвышении и с довольной улыбкой наслаждался страшной картиной уничтожения. Иногда он что-то говорил переводчику и громко смеялся.

Когда все арестованные были помещены в душегубку, Ганс захлопнул герметическую дверь, соединил шланг с кузовом и дал обороты мотору. Д-р Герц сел в кабину. Заревел мотор, заглушая чуть слышные стуки и крики умирающих, и машина выехала со двора... Мы - все шесть человек - сели во вторую машину, стоявшую тут же. В кабину сел переводчик и поехал за душегубкой. Машины шли по главной улице, по направлению к роще, в виноградники.

Доехав до противотанкового рва, шофер подогнал душегубку задом ко рву и открыл дверь. Доктора Герца мучило нетерпение, он беспрерывно заглядывал в душегубку, и - еще не полностью вышел газ - он приказал выбрасывать трупы. Один из наших стал подталкивать трупы к двери, двое - за ноги, за руки, как попало - сбрасывали посиневшие и испачканные испражнениями тела в яму. Они падали друг на друга, при падении издавали какой-то характерный, охающий звук, и казалось, сама земля стонала, принимая несчастные жертвы.

Выполняя эту ужасную работу, мы торопились, подгоняли друг друга. Доктор Герц нас иногда придерживал. Он внимательно осматривал жертвы.

После этого мы вымыли руки, сели в свою машину и отправились в рейс за второй партией...

...В один из дней я стоял на посту во дворе зондеркоманды, у входа в подвал. Подошел молодой офицер с переводчиком и приказал мне следовать за ними. Спустившись в подвал, офицер отпер одну из камер, а меня поставил с винтовкой против двери.

Как только дверь отворилась, я увидел камеру (в ней было одно маленькое окно с решеткой), набитую арестованными. Ударил тяжелый воздух испарений, люди с изможденными лицами, мокрые от жары и спертого воздуха, стали кричать все сразу, ничего нельзя было понять в этом сплошном шуме проклятий. Некоторые лежали на полу и уже не могли подняться, только показывали на побелевшие губы и просили воды. Другие кричали: "мучители", "палачи", "будьте вы прокляты". Вперед пробралась одна женщина; она была с распущенными волосами, с посиневшим лицом, на ней было изорванное платье, совершенно открытая тощая грудь; у нее лихорадочно блестели глаза. На вытянутых руках она держала худенький труп ребенка. Подошла к двери и истерически захохотала. Офицер захлопнул дверь и вышел. Следом за ним вернулся на свой пост и я. Но у меня еще долго в ушах стоял этот страшный смех смерти.

Через некоторое время подошла душегубка, и мы приступили к погрузке...

...Расстрел военнопленных возглавлял немец, офицер, лет 40-45. Роста он был среднего, коренаст, широк в плечах, крепкого телосложения. Широкое лицо, тяжелая нижняя челюсть. В его движениях и взгляде было что-то звериное. В моей памяти этот человек остался как самый страшный из всех виденных мной палачей.

В этот день нас было выставлено больше обычного. Как правило, на душегубку выставлялось человека 4-6, а здесь была организована вся команда, все принадлежащие ей машины. Кроме того, были выставлены машины и люди из немецких войсковых частей.

Как только оцепление было выставлено, военнопленным приказали вылазить из машин и садиться в одном месте, метрах в пятидесяти от ямы... Мне кажется, что офицер, командовавший операцией, делал это, чтобы насладиться муками людей, которым надо было проходить такой большой путь к смерти.

Приказали проходить по одному.

Расстрел начался.

Обреченные по одному, кто медленно, кто бегом, подходили и становились по колено в воду, в ров. Офицер не торопился. Он даже указывал рукой, где стоять. Стрелял одиночными выстрелами в затылок, трупы падали в воду, мутная вода окрашивалась кровью. Так прошло примерно около 15-20 человек. Военнопленные уже стали подбегать по два и по три человека сразу. Еще стоявшие не были расстреляны, как подбегали новые, поэтому некоторые успели упасть в воду, не замеченные палачом. В это время один из военнопленных, дойдя до ямы, не прыгнул в нее, а пробежал сзади офицера, перескочил через насыпь и скрылся в винограднике. Увидев это, палач зарычал, посмотрел на нас и побежал следом за ним.

В эту минуту, когда расстрел временно прекратился, из ямы на другую сторону рва стал вылезать человек. Кто-то крикнул: "Стреляй!"; я вскинул винтовку и выстрелил в этого человека. Он осунулся и упал в ров...

...В Новороссийске я участвовал в расстреле советских активистов. Среди них был раздетый до пояса мужчина, лет пятидесяти, с небольшими, поседевшими усами. Вышел, посмотрел на нас с презрением. Спокойно пошел к окопу, спрыгнул в него, встал лицом к немцу и сказал: "Стреляй, фашист!" Офицер растерялся и потребовал, чтобы человек повернулся спиной. Шеф заинтересовался этой картиной и подошел ближе. Засмеявшись, он направил автомат на пожилого человека. В это время человек громко закричал: "Да здравствует..." - автоматный выстрел оборвал его последние слова.

Нескольких нам пришлось силой подталкивать к окопу. Они упирались, называли нас фашистами, гадами, старались укусить или ударить...

...Однажды меня подсадили в камеру к арестованным и отвели в подвал. Там находилось несколько человек: мать со взрослой дочерью (лет 18-20), одна туберкулезная женщина, которая все время лежала. Еще трое.

Люди не знали, кто я, и верили мне, когда я им сказал, что пробирался домой из плена. Они мне сочувствовали, успокаивали и говорили, что ничего тебе не будет, отправят обратно в концлагерь, и все. Они мне выделили место в каморке и все беспокоились о своих квартирах, чтобы никто не разграбил их вещи. Ночью все спали, только я один не мог уснуть, ждал утра. Больная женщина меня все укладывала и успокаивала.

Утром переводчик вызвал меня к шефу. Он спросил, о чем были в камере разговоры, и приказал вернуть мне форму, а затем отправиться со служебным автобусом к месту расстрела.

Из подвала вывели знакомых мне женщин. Я не мог смотреть им в глаза. Увидев меня в немецкой форме, они удивились, но никто из них не сказал мне ни слова. Я о них ничего плохого не говорил, но я чувствовал себя таким подлым и низким человеком. Меня, очевидно, специально вывели на этот расстрел. Мне жаль было этих простых и добрых людей, но я не находил выхода, попав в эту кровавую шайку.

Повезли. Заехали по дороге в один дом, захватили женщину лет сорока с ребенком. В руке она держала бутылочку с молоком. Ее усадили в автобус, и мы поехали. Это была жена начальника милиции.

Мы прибыли к месту казни. Арестованные вышли. Больная женщина сказала: "Расстреливать привезли, гады". Мать громко рыдала, обнимая и целуя дочь. Женщина крепко прижала к груди ребенка. Больная, сбросив платок, сошла в окоп и, повернувшись, сказала: "Придет и ваша смерть, выродки!" Офицер выстрелил и закричал: "Шнель!" Мы тоже кричали: "Быстрее! Быстрее!" подталкивая арестованных. Дочь вырвалась из объятий матери, громко крича: "Да здравствует Ленинский комсомол!" Прыгнула в окоп - ее застрелили. Мать побежала следом, ноги ее не слушались, она спотыкалась и падала. Добежав до окопа и крикнув: "Доченька!" - упала и обняла окровавленный труп дочери. Очередной выстрел оборвал ее рыдания, они остались лежать, обнявшись, обливая друг друга кровью. Последней спрыгнула женщина с ребенком, закрывая его своим телом. Офицер стволом автомата повернул женщину и выстрелил в ребенка. Мать вскрикнула, крепче прижала ребенка к груди, но следующий выстрел разделил их: труп ребенка упал из рук матери и откатился в сторону.

Мы закопали еще истекавшие кровью трупы.

На обратном пути один из карателей нашел бутылочку с молоком и, смеясь, выпил: не пропадать же добру!..

...В 1943 году мне удалось скрыть от суда страшные картины уничтожения невинных советских людей, но не удалось мне их скрыть от самого себя...

Еськов - человек с задатками к сочинительству, в своих собственноручных показаниях он создал "образ Еськова". Начинаются показания с эпизода в Севастополе; двое в окопе, город уже сдан, а они все еще держат окоп в Песочной бухте - два черноморских матроса. К окопу вплотную подошла немецкая танкетка, те двое дали последнюю пулеметную очередь, больше патронов не было. Танкетка огрызнулась - одного матроса убило, второго контузило.

Тот, кого убило, остался навсегда безымянным героем. Он похоронен в братской могиле, и к подножию его памятника приносят сегодня цветы.

Тот, кого контузило, - Еськов.

Еськова приводят из камеры, он кивает следователю, увидев меня с блокнотом, понимающе подмигивает:

- А, из редакции! Ну, пиши, пиши: "узкий лоб, звериные глаза..."

Он сидит в сатиновых брюках, в тапочках, из-под расстегнутой серой рубахи видна морская тельняшка. Зажигая спичку, держит ее, не поднося к папиросе, ждет, пока спичка не обгорит до самых пальцев.

Допросы он любит - в разговоре со следователем отдыхает от тюремной тоски, резонерствует. Говорить умеет образно, складно и грустно, и своим умением любуется:

- Хорошо быть героем, когда за тобой армия идет, а без оружия - что сделаешь?..

О зондеркоманде:

- В зондеркоманде пасынков не было (это - о том, что все выполняли одинаковую "работу" и без исключения участвовали в расстрелах)...

- Вот - вы плотник. Лучший плотник, - значит, бригадир. А там же специальность - убийство. Лучший убийца, - значит, взводный...

О тогдашнем (43-го года) себе:

- Попал в водоворот войны, молодой был - мне тогда роща лесом казалась... Не нашел я пути, запутался, вот и все...

О себе он рассказывает охотно, особенно складно получается у него история о том, как записался в зондеркоманду. Это почти повесть, психологическая новелла, я ее здесь изложу.

...В Севастополе его подобрали, привезли в немецкий госпиталь, и это было удивительно, потому что Еськов слышал, что немцы убивают пленных на месте. Он пролежал несколько дней, его лечили, давали кое-какую еду. Палату обходил врач в фуражке с кокардой, изображавшей череп. Еськов рассмеялся: вспомнил, что врачей иногда в шутку называют "помощниками смерти". Он еще не знал, что здесь эта шутка приобретает совсем иной смысл: госпиталь находился в ведении службы безопасности - СД.

На шестой день выздоравливающих построили в колонну, повели пешком в Симферополь. На тридцатом километре колонна остановилась. Офицер сказал:

- Кому трудно идти, будет доставлен на подводах.

Сразу же объявились желающие. Их отвели за обочину деревни и расстреляли.

Из двухсот человек до Симферополя дошло пятьдесят.

Еськов был среди них.

Спасение пришло неожиданно: в лагерной канцелярии стали составлять списки уроженцев близлежащих районов - Крыма, Ставрополья, Кубани - для отправки на сельскохозяйственные работы по месту жительства.

Еськов, узнав об этом, прибежал в канцелярию, заявил, что он родом из Ставрополя. Ему ответили, что он скоро поедет домой, надо будет только немного послужить в "русском взводе" - караульная служба, охрана объектов: такое здесь правило. Сперва самая мысль о том, чтобы служить немцам, показалась чудовищной. Он уже в душе, в воображении своем, отвечал гневным отказом; это длилось секунду, пока он в душе произносил речь, а сам взял ручку, расписался в расписке и снова стал рисовать картину, как, получив от немцев оружие, перебьет охрану, взорвет какой-нибудь склад - и вот, во главе батальона военнопленных, он переходит линию фронта и... и...

Его одели в немецкую форму, на рукав нашили черную ленту с надписью: "Зондеркоманда СС 10-а".

Первые дни особенного ничего не было: занятия - строевая подготовка, топография - движение по азимуту, стрельба. Заставляли разучивать немецкие песни, русскими буквами он записывал: "Ин ай-нем грю-нен валь-де да штейт дес фюр-стен хауз".

Пришел немец, стал проводить по-русски беседу, тема - "Речь фюрера Гитлера от 26-го числа..." Тема на завтра - "Мать и дитя в новой Германии"...

Роздал брошюрку "Зверства ОГПУ".

Еськов все это воспринимал как сон, но постепенно стал привыкать, понял, что теперь ему. одна будет дорога - с немцами.

А потом - однажды утром - их, со взвода человек шесть, вызвали, погрузили в машину с червовой десяткой на кузове, и Еськов, ужаснувшись, подумал, что везут их на расстрел. Но когда прибыли на место и получили винтовки, успокоился, да ненадолго, потому что вскоре прибыли другие машины, откуда стали выгружать арестованных, и он понял, что не его будут расстреливать, а ему самому придется расстреливать других. И он стоял, и трясся, и хотел одного - чтобы скорее все это началось и скорее кончилось. И он услышал, как взводный сказал: "У кого слабое сердце, пусть становится на их место".

Но он уже решил, что стрелять по людям не будет, может быть, вообще не будет стрелять, а так для виду - только вскинет винтовку или, в крайнем случае, пальнет поверх голов в воздух. А когда раздалась команда, он прицелился и выстрелил в человека, и стрелял в людей до самого конца операции, и руки у него не дрожали...

Так он прослужил у немцев шесть месяцев, пока не предоставилась возможность отправиться в отпуск в Ставрополь. А там уж он действительно оторвался от немцев - с тех пор прошло двадцать лет...

Вот что рассказывает Еськов, и все это невозможно проверить - остается только поверить. Но поверить трудно, потому что под тельняшкой у Еськова эсэсовская татуировка, "группа крови", а кому такую татуировку выкалывают, тот уже заведомо знает, на какое он дело идет и в какую попадает компанию...

Еськов уже двадцать лет в заключении. В 1953 году он, отсидев на Колыме десять лет 1, вышел на волю и остался там же, на Колыме, работать по вольному найму, потому что "Колыма мне второй родиной стала, все там моими руками построено: каждый дом знаю. Я ведь приехал туда, когда еще одни палатки стояли".

1 Про зондеркоманду суд не знал. По приговору 1943 года Еськов был осужден за службу в немецких вспомогательных частях.

Была у него жена, она тоже работала по вольному найму, из бывших заключенных.

Однажды он с приятелями праздновал - пели песни, выпивали. Вдруг прибегает жена, говорит, что к ней пристал пьяный, стоит в тамбуре (в сенях), ждет, пока откроется дверь. Еськов снял со стены ружье, вышел в тамбур и выстрелил человеку в живот.

Еськову за убийство дали еще десять лет.

И тем не менее он говорит:

- Я курей имел на Колыме, а убить курицу просил соседа.

Он говорит об этом не для "характеристики", а так, чуть пожимая плечами, иронически, грустно улыбаясь, как бы удивляясь несуразности жизни.

Спрашиваю, вспоминал ли он службу в зондеркоманде, и он угрюмо отвечает:

- Как не вспоминать? Вот и рвался на самую тяжелую работу, чтоб не вспоминать. Посмотрите мое дело: плотник у меня самая легкая должность, а так - разведчик, шурфовщик.

Он говорит, что не сомневается в том, что его расстреляют, и мрачно философствует:

- Смерть-то - она не страшна, страшен путь к смерти. Мне уже все равно. В двадцать лет, как попал на войну, - жизнь кончилась. Если даже не расстреляют, дадут пятнадцать лет, разве я выдержу - тридцать лет в тюрьме?..

Я слушаю его спокойный, густой голос, смотрю на улыбку его аккуратных губ и понимаю, что Еськов сейчас совершенно уверен в обратном, то есть убежден в том, что все у него обойдется и что своей горечью, грустным своим разговором он уже вызвал к себе ту спасительную "симпатию", которая подчас может оказаться сильнее фактов...

Его уводят, а на другой день я читаю его стихи, которые он написал в камере, карандашом на трех бумажных полосках:

ЭТО НЕЛЬЗЯ ЗАБЫТЬ!

Двадцать лет минуло с тех пор,

Но разве можно такое забыть?

Зверский!

Кровавый!

Фашистский террор!

Правду нельзя ведь убить!

Это было в сорок втором!

Город стонал под чужим сапогом,

Город тонул в крови и слезах,

Город задохся в чужих руках.

В нашем крае тогда помещалась

Шайка убийц,

которая звалась

Зондеркоманда СС десять "а".

"Службу смерти" она несла.

Край наш постигла беда.

Землю топтала злая орда.

Грабила, вешала, била, пытала.

Старых отцов, матерей убивала.

Даже детей...

- живьем зарывала...

Страшной команда эта была.

В зверствах своих она превзошла

Древних татар,

экзекуторов Рима,

Пилата - царя Иерусалима.

Трудно мне эти строки писать,

Но про такое нельзя забывать.

Да разве можно те годы забыть?

Разве можно опять допустить?

Чтобы недобитый зверь пришел,

Чтобы он снова войною пошел?

Чтоб не воскресла черная сила,

Нет!!!

говорят народы мира.

Нет!!! говорят они войне.

Мир будет вечно на земле!

Он передает эти бумажки следователю и удовлетворенно закуривает, потому что верит в силу фраз, в то, что, какие бы ни натворил он дела, не дело важно, а слово, правильно сказанное...

ЖИРУХИН

Характеристика

ЖИРУХИН Николай Павлович работает в средней школе г. Новороссийска с 1.1Х.1959 г. До этого времени он работал в семилетней школа нашего города. Первый год он работал преподавателем труда и имел немного уроков немецкого языка, а с 1960 года полностью переключился на преподавание этого предмета, т. к. перешел на 3-й курс педагогического института, где он учился заочно и который окончил в 1962 году.

За период работы в средней школе Жирухин Н. П. проявил себя умелым учителем. На его уроках всегда соблюдается дисциплина и порядок, он находит средства для владения класса своей требовательностью к учащимся. Знания, которые он дает детям, удовлетворительны. К работе относится добросовестно, дисциплинирован. До начала этого учебного года в общественной жизни школы участия не принимал, объясняя это тем, что занят учебой. В октябре 1962 года избран в состав местного комитета профсоюза учителей школы...

Как классный руководитель, умело руководит коллективом учащихся своего класса, но выделить в этом отношении его нельзя - средний классный руководитель,

4.12.1962 г.

Директор (подпись)

- ...Какое у вас образование, Жирухин?

- Высшее.

- А среднее есть?

- Есть и среднее.

- Это ваш аттестат?

- Мой.

- Вы по нему в институт поступали?

- По нему.

- И вы утверждаете, что этот аттестат принадлежит вам?

- Да.

- Кто же вам его выдал?

- Одна преподавательница...

- При каких обстоятельствах?

- В 1954 году я работал преподавателем немецкого языка в школе № 28 свиносовхоза "Красноармеец", там была учительница русского языка и литературы. Я попросил у нее аттестат об окончании педучилища, и она мне его отдала,

- Так это был ее аттестат?

- Ее.

- А стал ваш?

- Выходит, так.

- Каким же образом чужой документ стал вдруг вашим?

- Я же говорил, что мне его отдала та учительница. Он был ей больше не нужен, и я переправил его на себя.

- Как это понимать - "переправил"?

- Сначала я резинкой подчистил, а потом хлоркой вытравил ее фамилию, имя и отчество и тушью вписал данные о себе.

- На что вам понадобился аттестат?

- Чтобы у меня был какой-либо документ о педагогическом образовании, поскольку я уже работал учителем, имел большой практический навык и мои знания примерно соответствовали оценкам, выставленным в аттестате. Кроме того, я хотел повысить свое образование.

- Следовательно, вы поступили в институт по подложному документу?

- Нет.

- Как же нет? Ведь этот аттестат принадлежал не вам, на нем стояла не ваша фамилия, а другого человека. Вы берете, выводите хлоркой его фамилию и вписываете свою. Что же это, если не подлог?

- Но аттестат был мне отдан добровольно, и я все равно уже работал учителем, и мои знания соответствовали...

- Послушайте, Жирухин. Вы взрослый человек, неужели вы не знаете, как все это называется?

- Я знаю только, что работал честно и оценки эти мной не завышены. Можете кого угодно спросить.

- Хлорку-то где брали?

- В уборной...

...Жирухин сидит за прибитым к полу столиком для допрашиваемых, в синем, в красную полоску, помятом костюме, в ботинках без шнурков. Всего два месяца, как он арестован, но на его круглом и, наверно, еще недавно розовом, рыжем лице уже серый налет. Он плотен, тучноват, на вид ему года сорок два сорок.

Арестовали его, после долгих сомнений и колебаний (он? не он?), в конце декабря.

По всем данным получалось, что это не тот Жирухин, который служил в зондеркоманде, да уж очень настаивал на нем Скрипкин: почти на каждом допросе называл среди своих сослуживцев Жирухина Николая, моряка. И хотя внешность действительно, в основном, соответствовала описаниям Скрипкина, и Жирухин Николай Павлович, новороссийский учитель, тоже был в 41-м году моряком, в Краснодарском управлении КГБ сильно сомневались, нет ли тут какой-либо ошибки. "Тот" Жирухин, о котором рассказывал Скрипкин, дезертировал, совершил предательство в Новороссийске, в Новороссийске же вступил в зондеркоманду, мог запомниться многим местным жителям - с чего бы он тогда полез снова в Новороссийск, да и на такую заметную должность? И по документам военкомата, по военному билету никак не выходило, что это и есть "тот" Жирухин: всю войну, без перерыва, прослужил во флоте, имеет ранения, в плену не был. И год рождения у него 1918-й, а не 1920-й, как у "того".

Все же решили на всякий случай познакомиться с ним лично. Жирухин пришел:

- Чем могу быть полезен, товарищи? Я к вашим услугам...

Его стали расспрашивать о всякой всячине, повели разговор на общие темы, и Жирухину уже почудилось, что хотят ему оказать какое-то особое доверие, и он еще больше расхрабрился, сказал ни с того ни с сего:

- Если от меня чего требуется, то я в любую минуту...

И поглядел на часы, поскольку беседа затягивалась, а сути он все никак уловить не мог.

И тогда следователь вдруг спросил, что он делал, находясь у немцев в плену, и Жирухин незаметно, как он полагал, а на самом деле очень заметно сглотнул слюну, поперхнулся, а потом, усмехнувшись, с ленцой произнес:

- А, это вы о плене? Да, был такой случай. Действительно, я какое-то время находился в плену, но за это, кажется, теперь никого не преследуют, я полагаю...

Стали дальше уточнять: почему в военном билете нет соответствующей записи? И опять Жирухин усмехнулся:

- Да я ее хлоркой вывел и вписал другие данные. Но для чего вы всем этим интересуетесь? Прошла амнистия, и я автоматически не подлежу никакой ответственности за эту подчистку. А понять меня вы должны. Сами знаете, какое отношение было к нашему брату - военнопленному...

- Но вот у нас имеются другие сведения, Николай Павлович: что были вы не военнопленным, а служили у немцев в СС, в зондеркоманде СС 10-а. Слышали вы о такой команде?

И тут Жирухин совершенно спокойно, глазом не моргнув, ответил:

- Правильно. Я служил в этой команде конвоиром, врать я не люблю. Но и это преступление, как вам известно, списано с меня амнистией. Или, может быть, Указ правительства уже отменен?

Даже привыкший ко всему следователь оторопел от такой наглости.

Жирухин вновь поглядел на часы и уже раздраженно сказал:

- Долго вы меня тут будете задерживать? Я опоздаю на поезд, а у меня завтра детский утренник. Елка.

- С елкой вам придется пока подождать, Николай Павлович, потому что служили вы не просто конвоиром, а карателем, убивали советских людей...

Тут Жирухин впервые потерял самообладание, хлопнул ладонью по столу.

- Вы эти методы оставьте! Я на вас жаловаться буду! Завтра же пойду в горком...

Он искоса взглянул на следователя, чтобы проверить, как воспринимается это слово "пойду": нет ли на лице следователя усмешки, - мол, "никуда ты уже не пойдешь, потому что мы тебя арестуем". И если бы он заметил такую усмешку, ему, возможно, стало бы легче - хотя бы от определенности, от сознания того, что участь его уже решена. Но следователь ничего не ответил, даже пожал плечами, как бы говоря: "Можете идти куда угодно, это ваше дело, а мое дело - во всем разобраться". И Жирухин, слегка успокоившись, усмотрев "шансик", вновь осмелел:

- Какие у вас доказательства? Что я делал в зондеркоманде, могут знать только два человека: командир взвода Федоров и помкомвзвода Скрипкин - мои непосредственные начальники. Их и спрашивайте...

Он с вызовом посмотрел на следователя, так как хорошо знал, что Федоров убит, а Скрипкин еще в 1945 году сбежал к американцам.

Следователь нажал на кнопку звонка.

Несколько минут оба молчали, наконец дверь отворилась и в кабинет ввели Скрипкина.

- Что ж, Николай Павлович, мы удовлетворили вашу просьбу, - сказал следователь. - Узнаёте этого человека?

Жирухин побелел, но не растерялся, превозмог себя и ответил почти радостно, давая понять, что очень рад этой встрече, которая немедленно все прояснит и установит истину:

- Конечно, узнаю! Скрипкин...

Теперь он с нескрываемым любопытством смотрел на Скрипкина: "А ты каким образом здесь очутился?" - пытаясь в то же время угадать, какую по отношению к нему позицию Скрипкин сейчас займет и чего ему следует ждать от этой встречи. Но Скрипкин, обведя Жирухина тяжелым взглядом и не обращая больше на него никакого внимания, отрапортовал:

- Сидящий здесь человек - Жирухин Николай, с которым вместе я проходил службу в эсэсовских частях и который вместе со мной принимал непосредственное участие в злодейском истреблении ни в чем не повинных советских граждан...

С этой минуты Жирухин почувствовал, что идет ко дну, тонет, и вот уже два месяца он погружался все глубже, так что даже голос следователя доносился до него словно издалека, с поверхности...

...Жирухин был родом из-под Тихвина, имел образование "незаконченный лесотехникум", до призыва работал в пожарной охране, а с 1940 года по 1942-й служил "баталером", то есть писарем-кладовщиком, новороссийской гарнизонной гауптвахты. Из подразделения он исчез 8 сентября 1942 года - за день до вступления в Новороссийск немцев: был послан на склад за продуктами и не вернулся. Его сочли пропавшим без вести, но уже через некоторое время на гауптвахту, которая перебазировалась в Кабардинку и вместе с войсками вела оборонительные бои, просочились из Новороссийска сведения о том, что "Колька Жирухин, писарь, служит у немцев в гестапо, ходит по домам и выявляет жен комсостава" и что, когда одна из этих опознанных Жирухиным женщин в отчаянии крикнула: "Ты же комсомолец!" - он ей в циничной форме ответил: "Я тебе покажу, какой я комсомолец!" - и сопроводил эти слова нецензурными ругательствами.

Так примерно было написано в донесении, которое начальник гауптвахты, старший лейтенант Васильев, послал тогда по дистанции. Васильев имел много неприятностей из-за Жирухина, но в конце концов отделался дисциплинарным взысканием "за потерю бдительности" и "плохое изучение личного состава". Васильев принял это взыскание как должное, хотя, по правде говоря, так и не мог понять, как ему следовало лучше изучать личный состав, в том числе и Жирухина, который в течение целого года спал с ним чуть ли не на одной койке, делился сокровенными мыслями и ни разу не проявлял каких-либо нездоровых или подозрительных настроений. Человеку в душу не заглянешь поди угадай, что у него там творится. Жирухин казался исполнительным матросом, свои обязанности выполнял добросовестно, разве что был несколько хитроват, слишком уж смекалист и норовил иногда угодить начальству: скажем, попросишь его принести с кухни обед, так он тебе в котелок мяса наложит сверх всяких норм и еще водочки предложит достать. Но тут ничего особенного вроде и нет: все они, писаря, народ дошлый... Может, в город его не стоило отпускать? Но почему проявлять к человеку недоверие?

Словом, Жирухин подвел всех, и, когда в 1943 году, в феврале, была совершена легендарная десантная операция в Новороссийск, на Малую землю, Васильев приказал своим ребятам разыскать Жирухина и доставить его в подразделение живым или мертвым. Но, конечно, никто Жирухина разыскать не мог: он был уже далеко от Новороссийска, и след его затерялся окончательно.

А личный состав гауптвахты, влившись в одну из действующих частей, продолжал под командованием старшего лейтенанта Васильева боевой путь...

С Жирухиным же произошло вот что.

8 сентября, получив со склада продукты, он решил навестить свою знакомую - Валентину, проживающую по улице Козлова, 62. Заехал к ней, посидели, выпили. На окраине шли бои, надо было торопиться, но Жирухин захмелел - сил не было подняться с постели.

На рассвете, когда проснулся, первая мысль была, что его могут накрыть патрули, взять как дезертира; представил себе лицо Васильева, трибунал. Он в ужасе вскочил, глянул в окно и обмер: по улице шли немецкие автоматчики...

И тут же его пронзило острое, самого его испугавшее чувство. Это было чувство освобождения от ответственности. Он как бы очутился за границей, где уже не действуют законы его страны и где с него полностью снимаются гражданские обязанности, до сегодняшнего дня определявшие всю его жизнь.

Эти фашистские автоматчики, шедшие сейчас по улице Козлова, одним своим присутствием здесь освобождали его от необходимости возвращаться в часть, отчитываться перед Васильевым, продолжать службу или нести ответственность перед трибуналом. Еще не сознавая всего до конца, он внутренне принял от немцев эту новую, открывшуюся перед ним возможность. И в тот самый момент, когда он принял эту возможность и почувствовал мгновенное облегчение оттого, что с него снят долг, он стал предателем.

Жирухин отошел от окна, присел на кровать и, опустив голову, спросил Валентину:

- Что же теперь делать?

Начали прикидывать, соображать. У Валентины имелся раскулаченный дядя, это могло быть немцами учтено: как-никак "семья, пострадавшая от большевизма". Если же немцы "не учтут" и если правда все то, что о них пишут в газетах, то надо будет искать партизан или подпольщиков и устроиться к ним, а те уж примут Жирухина наверняка, поскольку он комсомолец и черноморский матрос...

...- Ну, так как же вы попали к немцам на службу?

- Неделю я скрывался у Валентины, не имел намерения служить немцам, а потом меня взяли в облаве и поместили в лагерь. А там - кошмарное положение, невозможная жизнь. Кормили один раз в день, спали на сырой земле. Помощи никто не оказывал. Тут ефрейтор пришел, стал проводить беседу: кто, мол, хочет поработать у немцев? И я согласился ввиду сильного истощения организма...

- Стали убивать людей?

- Почему убивать? Стрелял вместе со всеми, а убил ли кого - не знаю, лично не видел, чтоб я кого-нибудь убил.

- Вы что же, не участвовали в расстрелах?

- Участвовал, я не отказываюсь.

- Как же вы участвовали, если никого не убивали?

- Почему никого? Там не разбирались - убил, не убил; приказано, значит, идешь...

- Опишите, как происходил расстрел пятисот советских военнопленных в лагере Цемдолина. Помните этот эпизод?

- Очень хорошо помню.

- И что же?

- Ну, пришел офицер Николаус, немец. "Постройте, говорит, людей". Мы построили, повели. Привели за город, к противотанковым рвам. Там они разделись, обмундирование сняли...

- Как - добровольно раздевались и не понимали, зачем их привели?

- Почему же не понимали? Всё очень хорошо понимали...

- И не оказывали вам никакого сопротивления?

- Которые могли, те оказывали. А истощенные - нет.

- А вы что же?

- Как что? Берешь, подталкиваешь к траншее и стреляешь. Потом дают приказ закопать. Берешь лопату, закидываешь. Барахло их, одежду ложишь в машину и возвращаешься в команду. Немец забирает барахло к себе в кладовку, а мы расходимся по своим комнатам. Кто отдыхает, кто чего. У каждого своя мысль.

Два месяца идет следствие - допросы, очные ставки.

Жирухину вспоминать прошлое тяжело и неловко. Что ни допрос подмачивается его репутация, а он все же учитель: неудобно перед педагогическим коллективом, да и учащиеся что могут подумать?.. Потом он спохватывается: ах, все это лопнуло, полетело, ничего этого больше не будет - ни педагогического коллектива, ни учащихся, ни классного руководителя Николая Павловича, а останется лишь Колька Жирухин, каратель из зондеркоманды, и так будет всю жизнь. И как это так? Ему уже за сорок, он почти состарился, а вот - силой возвратили, загнали его назад, в молодость, и уже не выпускают, держат в 42-м году, в 43-м.

Он с трудом свыкается с этим возвращением, то и дело ему кажется, что он все еще учитель, и на Еськова и Скрипкина он смотрит с высоты своего "учительского положения".

Признания из него приходится вытягивать, долго ковыряться в каждом эпизоде, пробиваясь сквозь пласты лжи, отговорок, чепухи, покуда заступ допроса не стукнется об очередной труп или не отроет очередное мошенничество.

...- Вы в расстреле старшего политрука принимали участие?

- Принимал.

- Расскажите, как это произошло.

- Мы в Гайдук ездили, зашли в помещение. Я увидел человека в плаще, сильно опухшего, обмороженного. Немцы вокруг него. Мы его погрузили в машину, привезли в Новороссийск. Положили на пол у печки. Потом следователь Унру говорит: "Принеси воды". Я и принес...

- И все?

- Все.

- А с политруком что вы сделали?

- Расстреляли...

Сидя в камере, Жирухин написал "собственноручные показания": на многих страницах путано изложил свою историю, как из Новороссийска был переведен в Краснодар, оттуда вместе с немцами отступил на Украину - в Николаев, в Херсон - и "по прибытию" в Херсон заболел ("по всему телу высыпала сып"), затем некоторое время находился в "Домбасе", "с Домбаса" вновь попал в Херсон, где "за вороство" был заключен немцами "в тюрму", но "с тюрмы" его вскоре освободили, и он уехал в "Дюселдорф", где охранял "дюселдорвскую тюрму", а под конец войны служил при берлинском полицей-президиуме, бежал к американцам, но был американцами передан на советский фильтрационный пункт, где работал писарем, "вел учет репатруируемых"...

Эта безграмотность заставила следствие заинтересоваться образованием Жирухина; подвергли графической экспертизе его аттестат, обнаружили подлог. Да и вся его послевоенная жизнь состояла из сплошной цепи мошеннических выходок, где было все: похищение и подделка фильтрационных бланков, взяткодательство, двоеженство, уклонение от уплаты алиментов, кража метрического свидетельства, фабрикация фальшивых справок... Несколько лет Жирухин разъезжал из города в город, заметая следы: то нигде не работал, торговал в Одессе на рынке камсой, то служил секретарем нарсуда в Вашковецком районе, фининспектором, физруком школы, в Татарии преподавал детям "труд", но грубо обошелся с учеником, был уволен, изготовил себе положительную характеристику и устроился в другую школу. Судьба вновь свела его с Валентиной, и в 1952 году он наконец обосновался в Новороссийске, на той же улице Козлова, 62, где совершил когда-то предательство...

Теперь все это, добытое следствием благодаря новейшим достижениям криминалистики, тщательному изучению документов, выездам в разные районы страны, опросам и сопоставлениям, выкладывают на стол перед Жирухиным, и он при каждом новом разоблачении вздрагивает и потом вновь приходит в себя.

- Зачем вы написали себе фальшивую характеристику?

- Чтобы остаться на преподавательской должности и честно работать.

- Эх, Жирухин! Как вы только смотрели в глаза своим ученикам? Неужели у вас не было угрызений совести?

- Почему не было? Было...

Моргая, он смотрит на молодого следователя, оформляющего протокол, и, улучив подходящий момент, спрашивает:

- А в колонии устроиться учителем можно? Нужны там преподаватели?

И ждет: если следователь ответит утвердительно, значит, допускает такую возможность, что Жирухин попадет в колонию, что не обязательно ему будет расстрел...

СУХОВ

Сухов был ветфельдшером, - до встречи с ним я видел его двадцати-пятнадцатилетней давности карточку: мордастое, нагловатое лицо, ноздри раздуты, - кажется, он хочет сказать: "А в чем дело? У меня все в ажуре, можете проверить".

В те годы "на" него писали характеристику, слепой машинописный текст аттестации: "Проявил себя храбрым, мужественным, знающим свое дело... Морально устойчив... предан..."

В другой характеристике отмечено: "Требователен к себе... имеет связь с массами..."

Сухова ввели - я бы его никогда не узнал. Вошел согнутый старичок: заострившийся нос, мертвый подбородок, губы сведены страхом и старостью.

Уселся за "свой" столик, начал многословно, с хозяйственным смаком объяснять, как дело было, причмокивая, прикряхтывая, подмигивая, - "на откровенность могу сказать...". Правда, "на откровенность" он говорит не многое: служил в зондеркоманде, приходилось, конечно, работать на душегубке, может указать всех, кто с ним "работал": "Я их всех напереучет знаю". Этот "переучет" - от хозяйственной жизни, оттого, что "требователен к себе". Сухов быстро врастал в любую среду, "выполнял", служил.

Он начинает рассказывать, потом быстро вянет, стихает; когда его подхлестывают вопросом, оживляется, иногда доходит до своеобразной патетики:

- Расстрел будет - расстрел приму, но не пошлю проклятий ни советской власти, ни советскому народу. А совершил преступление, - тут он рубит воздух рукой, - судите, чтобы другие не делали этого!..

Это не рисовка, хотя есть и она; тут еще и убежденность в том, что "так положено": избавить его от суда - непорядок, он против непорядка ("морально устойчив").

Сухов многолетним опытом своим усвоил ряд истин, знает: тому, кто пострадал на работе, получил травму, - уважение, поблажка. При этом он почти забывает, на какой "работе" пострадал, и нажимает на "травму" и на то, что ему не оказывали "помощи". Жалуется:

- Я удушился в Ейске, хватил газу с душегубки, - обратился было к доктору Герцу, а мне взводный говорит: "Русским к немецким врачам обращаться нельзя".

Знает он и то, что выполняющих работу более грязную, тяжелую физически принято жалеть: происходит какое-то смещение понятий. Вот он говорит:

- На откровенность могу сказать - всегда в грязи, в помете, халатов не давали, рукавиц не давали...

Кажется, еще немного - и он потребует компенсацию: за недоданную спецодежду - раз, за рукавицы - два, за мыло, которое должны были дать и не дали, - три...

"Обслуживание" душегубки он считает работой тяжелой, грязной и невыгодной. Смысл его рассказа в том, что он благодаря своей непрактичности и простофильству всегда попадал впросак, был "работягой", а не придуривался, как те ловкачи из его зондеркоманды, которые расстреливали себе, да и только. У него до сих пор не прошла зависть к тем, кто нагружал душегубку и, следовательно, не пачкался в кале и в крови, а ему приходилось в основном разгружать.

На вопрос, что было труднее - нагружать или разгружать "машину", он, поняв мой вопрос "производственно" и почти обидевшись на меня, отвечает:

- Не знаете, что ли? Конечно, разгружать! Они (то есть погрузчики) в чистом ходили: погрузили - и до свидания! Грузить каждый может, а выгружать попробуй, в грязи весь...

При этом службу на душегубке он считает "смягчающим обстоятельством":

- В Симферополе определяли, кто на что способен. Увидели, что я на расстрел не способный, - и сразу меня на душегубку...

О немцах он, как и большинство его сослуживцев, отзывается с ненавистью, с яростью. Здесь, конечно, и обида на то, что "немцы втянули", но главным образом на их спесь и заносчивость.

- Они нас ненавидели, а я их ненавидел...

- За что же?

- Они нас за то, что мы - русские, а я их за то, что они - фашисты!

Тут вновь в нем пробуждается патетика, он сейчас - бывший ветфельдшер отдельного батальона связи, участник боев за Берлин, человек из той характеристики: "Проявил себя храбрым, мужественным..."

Для него в этом нет никакого противоречия, так же как в словах характеристики почти нет преувеличения. В январе 1943 года он отстал от немцев, в Цимлянской его настиг фронт, он попал в Особый отдел и там, по его словам, сообщил о своей службе на душегубке. Однако, как он рассказывает, "особист" от этой темы отмахивался, поверить не мог. "Ты мне чепуху городить брось, рассказывай, с каким заданием прибыл!" Кончилось же все дело тем, что его направили в штрафбат "до первой крови", он был ранен, восстановлен в звании старшего лейтенанта и действительно дошел до Берлина.

Сейчас он рассказывает о том, как "зубами" перегрызал пять рядов немецкой проволоки и как, оказавшись в Германии, искал своих начальников Кристмана, Герца и шоферов душегубки Ганса и Фрица: "Знал бы, где они, порезал бы их, гадов, в Германии!" Он почти кричит, рубит воздух рукой и, хитро прищурив глазок, рассуждает, как бы ему надо было тогда действовать, чтобы "помочь следствию" в розыске немцев. При этом он, сетуя на свою тогдашнюю недогадливость, стучит пальцем по голове, извлекая какой-то деревянный звук.

На немцев ему есть за что обижаться. Он с увлечением их чернит, говорит об их коварстве и заносчивости.

Я спрашиваю, объясняли ли ему немцы цели той или иной операции.

- Никогда! Об этим они именно скрывали, для чего и почему, не объясняли. В конце концов решил я: уйду от их к чертовой бабушке!..

Потом он снова стушевывается - начинается разговор "за ейскую операцию".

Вообще он, пожалуй, из уважения к порядку ("положено") и оттого, что уже приперт к стене, решил, махнув рукой, признаваться, и все же временами, тоже "для порядка" и оттого, что "в каждом деле хитрость нужна", в меру врет, выдвигает обычную легенду о том, что кого-то спас от расстрела, каким-то партизанам помог, - все это проверяется и, как обычно, не подтверждается ничем. Он, обнаружив "провал", тоже особенно не спорит, не настаивает: "Это дело ваше, можете верить, можете - нет, а я-то хорошо помню..."

"За Ейск" он рассказывает нехотя, все же приходится восстанавливать по деталям картину, начиная с того, как накануне они получили сухой паек хлеб, консервы рыбные, маргарин - и поехали с Гансом и Фрицем в Ейск. Немцы сидели в кабине, он вместе "с Махном и Скрипкой" - внутри душегубки, но дверь была "открытая"...

Подъехали к дому. Герц, Тримборн и Юрьев ушли в канцелярию, вели "переговоры", а Сухов и другие каратели лежали на траве, ждали. Был серый теплый день, к ним подходили дети, спрашивали, что за машина, некоторые залезали в нее. А он лежал и думал, опять-таки недовольный тем, что хлопотное выпало задание: "Работа мне будет с этими детьми!"

Потом вышел Герц, началась загрузка. Он помнит, как заведующая умоляла Герца - доказывала, что какую-то девочку надо оставить, она, мол, способная, пишет, рисует...

Задавал ли он себе и другим вопрос, зачем проводится эта акция?

Он:

- Я еще Скрипке говорю - что эти дети, кому они помешали? Какая тут политика?..

В машину он затолкал человек восемьдесят...

Как всегда после допроса, разговор заходит о "личном", о житье-бытье. Сухов рассказывает, что до ареста работал в Ростове, на бензоскладе, в военизированной охране. У него недавно умерла от рака жена, смерть ее он переживает тяжело - "сперва ходил как помешанный, да и сейчас еще не могу успокоиться"...

После Скрипкина, после Жирухина и Еськова он уже не произвел на меня "болевого впечатления" - только разница между ним и его фотографией несколько испугала. Я стал привыкать к тому, что внешне они похожи на обыкновенных людей и что злодейство было для них службой, этапом биографии...

РАЗГОВОР С ВАЛЬТЕРОМ БИРКАМПОМ

...Разыскивается по списку военных преступников как участник и организатор массового истребления гражданских лиц и советских военнопленных на территории Ростовской области, Краснодарского края, Ставропольского края, Украинской ССР, Белорусской ССР, Польской Народной Республики.

БИРКАМП ВАЛЬТЕР,

генерал СС, начальник эйнзацгруппы "Д".

БИРКАМП Вальтер,

род. 17.12.1901 г.- в Гамбурге.

Родители:

Отец - Эмиль Герман Генрих Бирками, главный бухгалтер.

Мать - Иоганна София Луиза, урож. Штёвер, евангел., лютеранка.

Сыновья:

Хорст - род. 30.7.1930 г.

Вольф - род. 17.5.1933 г.

Член НСДАП с 1 декабря 1933 г. № партийного билета - 1408449, в СА - с 1 ноября 1933 г.

1924-1925 гг. - участник национал-социалистского освободительного движения.

В масонские ложи и масонские организации не входил.

Арийское происхождение его и супруги - подтверждается.

1-й юридический экзамен сдал 10.12.1924 г.- с оценкой - "вполне удовлетворительно".

Государственный экзамен сдал 28.4.1928 г.- с оценкой "удовлетворительно".

1.1.1925 г.-31.12.27 г. - Гамбургский ганзейский суд - секретарь суда.

16.5.1928 г.-31.12.1930 г. - Прокуратура г. Гамбурга - асессор.

1.1.1931-15.9.33 г. - Гамбургский административный суд - асессор.

16.9.33-29.7.37 г. - Прокурор Гамбурга.

1937 г.-1942 г. - Начальник криминальной полиции Гамбурга, старший правительственный советник.

1942 г. - Действующая армия, Восточный фронт. Начальник эйнзацгруппы "Д", генерал СС.

...Биркамп Вальтер, умер в 1945 г. в городе Шарбойц и похоронен в Тиммердорферштрандте. Факт его смерти зарегистрирован в книге умерших в Управлении Гражданского состояния в Глешендорфе...

...По заслуживающим доверия данным, Биркамп Вальтер, 1901 г., уроженец гор. Гамбурга, жив и в настоящее время скрывается под вымышленной фамилией в ФРГ.

Итак, генерал Вальтер Биркамп до сих пор не разыскан, он - по одним сведениям - умер, а по другим (более достоверным) - жив, и на кладбище в Тиммердорферштрандте покоятся не его кости.

Предположим, однако, что генерал Биркамп жив и не разыскан, и это обстоятельство меня очень озадачивает, так как не могу же я обойтись без генерала Биркампа, который возглавлял "эйнзацгруппу "Д" - то есть ту зону, где происходит действие всей моей книги.

В ведении генерала Биркампа были Ростов и Таганрог, и Ейск, и Краснодар. Сохранились документы, которые Биркамп составлял: месячная сводка - "с 16 ноября по 15 декабря расстреляно 75 881 человек"; двухнедельные отчеты - "с 1.III.42 по 15.III.42 - евреев 678, коммунистов 359, цыган - 810... С 15.III.42 по 30.III.42 - евреев - 588, коммунистов 405; цыган - 261"; обнаружена телеграмма - "меры к выявлению лиц, уклонившихся от расстрела, принимаются"; найдено также предписание, которое штаб 11-й армии направил генералу Биркампу - просьбу закончить "массовую акцию" к рождеству, чтобы не омрачать праздник, "для ускорения акции предоставляем в ваше распоряжение газолин, грузовики и людской персонал"...

Но где найти самого генерала Биркампа? В Западной Германии я заглядывал в телефонные справочники, спрашивал о нем журналистов. Никто его не видел, не знает. И все же мой "разговор" с Биркампом состоялся, и я привожу его здесь в том виде, в каком он сложился в моем воображении.

Мне почти не приходилось фантазировать: достаточно было вспомнить разговоры с некоторыми западногерманскими собеседниками, перечитать западногерманские газеты, материалы судебных процессов в ФРГ, вникнуть в характер обвинения и защиты, чтобы передо мной возник живой Биркамп, неразоружившийся нацист, который и сегодня представляет не меньшую опасность, чем двадцать лет назад.

...- Вы должны понять меня правильно - легче всего осуждать, клеймить, тем более сейчас, когда это "клеймение" не стоит вам никакого риска... Извините, не могу отказать себе в удовольствии: хочу представить себе, как бы вы разговаривали со мной лет двадцать пять - двадцать назад. Вас привели бы ко мне в полуобморочном состоянии, вы знали бы, что вас ждет смерть, и, может быть (я допускаю это!), приготовились бы к предсмертной тираде, поскольку терять вам все равно уже нечего и вы захотели бы уйти из жизни эффектно, с достоинством (в вашем понимании этого слова), - ну, допустим, решились бы сказать мне напоследок какую-нибудь гадость. Но эффекты на меня не действуют, - что значат все эти предсмертные выкрики и что они могут изменить в вашем или в моем положении? Вас расстреляют или повесят, а жизнь пойдет своим чередом, вне зависимости от того, покинули вы ее "с честью" или униженно молили о пощаде. Люди бесконечно наивны - я убеждался в этом не раз, они придают слишком большое значение словам, забывая о том, что только конкретные действия могут принести пользу...

Так вот, в Россию я прибыл для того, чтобы действовать. Если вам угодно, я готов признать, что действовали мы во многом неправильно, чересчур прямолинейно, глупо. Глупо именно потому, что не учли того значения, которое люди придают словам, - просто взяли и отбросили все эти словесные побрякушки: "вера", "добро", "справедливость", "свобода", "любовь", "демократия", - ах, таких слов я могу набрать сколько угодно. Мы не учли, что от побрякушек людей надо отучать постепенно, а не сразу, так как подавляющее большинство человечества еще не доросло до того, чтобы обходиться без декламации. Теперь я убежден, что мы достигли бы лучших результатов, если бы почаще прибегали к этим испытанным, доступным примитивному человеческому пониманию терминам.

Человек непременно нуждается в словах: он оправдает любое преступление (а иной раз и возведет его в добродетель) и даже с энтузиазмом подставит спину плетке, если вы назовете вещи не своими именами, а прямо противоположно их смыслу. Мы же во всеуслышание заявили, что совесть в политике - химера, и откровенно сказали: мы действуем так не ради "добра", не во имя бога и не во имя абстрактного понятия "человек", а сообразуясь со своими интересами. Вот в чем состояла наша особенность, которую нам не простили и которая навлекла на нас всемирную ненависть 1.

1 В Западной Германии такие фантастические утверждения проповедуются сейчас совершенно открыто. Вот письмо, опубликованное газетой "Дейче Националь унд золъдатенцейтунг" (1965, № 40). Ганс Кантцер пишет племяннику:

"Знай, что под мундирами вермахта и СС бились добрые человеческие сердца... Не поддавайся влиянию бульварной литературы, которая пытается оклеветать всех немцев, избавь себя от какого бы то ни было "комплекса вины"... Другие народы ничуть не лучше немцев, они только большие притворщики и лицемеры..."

Дело в непривычности и необычности наших методов, которые не укладываются в консервативное человеческое сознание. Нас постигла участь новаторов, не понятых современниками. Всех, например, ужаснули газовые автомобили. Подумать только - отработанным автомобильным газом нацисты умерщвляют людей! Это считается чудовищным злодейством, хотя, как известно, смерть в тазовых автомобилях наступает через 10-15 минут после подключения шланга и, следовательно, длительность процесса является ничтожной. Подумайте, скольких людей мы избавили от мучительных переживаний, которые человек испытывает, когда его ведут на расстрел или на виселицу.

Гуманизм конкретен, у Мольтке есть слова, повторенные Гитлером в "Майн кампф":

"Самое гуманное - как можно быстрее расправиться с врагом. Чем быстрее мы с ним покончим, тем меньше будут его мучения".

В газовом автомобиле смерть настигает человека внезапно, промежуток между осознанием смерти и самой смертью длится мгновение. Это было в буквальном смысле благом, благом для обеих сторон: для тех, кого казнят, и для исполнителей казни, которых мы уберегали от растлевающего зрелища смерти и человеческих мук. Небольшая резиновая трубка, гофрированный шланг, равнодушно выполняет работу, на которую потребовалось бы выделить добрый десяток солдат, подвергая их жестоким нравственным терзаниям 1.

1 На Нюрнбергском процессе свидетель Олендорф, предшественник Биркампа на посту начальника эйнзацгруппы "Д", благодушно рассказывал: "Промежуток между действительной казнью и осознанием, что это совершится, был очень незначительным..." ("Нюрнбергский процесс", сборник материалов, т. 4, с. 631.)

И дальше: "Женщины и дети... должны были умерщвляться именно таким образом, для того чтобы избежать лишних душевных волнений, которые возникали в связи с другими видами казни. Это также давало возможность мужчинам, которые сами были женаты, не стрелять в женщин и детей" (там же, с. 641).

Действительно, более "конкретной" формы "гуманизма" не придумаешь!

Из-за чего же тогда столько шуму? А опять-таки из-за того, что газовый автомобиль мы применили первыми, не дав человечеству как следует привыкнуть к этому нововведению и не дожидаясь, пока так называемые душегубки прочно войдут в обиход, подобно тому как вошли паровой двигатель, поезд, беспроволочный телеграф, электричество, которые ведь тоже когда-то считались "порождением дьявола"!..

Или возьмите лагеря смерти. "Как так? - говорят наши обвинители. Четыре миллиона человек погибло в Освенциме, старики, женщины, дети!.." При этом умалчивают, что эти четыре миллиона были уничтожены в течение четырех лет, что означает (займемся арифметикой) - по миллиону в год, по 90 тысяч человек в месяц, по 3600 человек в сутки, по 125 человек в час. Но во время одного только налета на Гамбург за два часа погибло 30 тысяч человек, среди которых также были женщины, старики и дети! Что же получается? Убивать стариков и детей бомбами, заживо хоронить их под кирпичными развалинами, поливать горящим фосфором - можно, дозволено, это, так сказать, хотя и неприятно, но все же куда ни шло, а производить ликвидацию в лагерном крематории или в газовой камере - значит совершать преступление! Но ведь все это опять-таки игра в термины, фетишизация слов: "газовая камера" - плохо, "бомбардировка", "налет на город" - приемлемо.

Нет, мы ничем не хуже других, и если мы в чем и виноваты, то лишь в том, что проиграли войну 1.

1 В "Нюрнбергском дневнике" Г. Джилберта, судебного психолога на Нюрнбергском процессе, приводится его разговор в зале суда с Гансом Франком и Альфредом Розенбергом:

"Франк. Они (т. е. судьи) хотят навешать на Кальтенбруннера обвинение в том, что в Освенциме убивали по две тысячи евреев в сутки. Но кто ответит за 30 тысяч человек, убитых за два часа в Гамбурге?.. И это - справедливо?!

Розенберг (смеясь). Да, конечно: мы же проиграли войну". (G. M. Gilbert, "The Nurenberg diary". Цитируется по немецкому изданию Nurenberger Tagebuch, с. 257-258.)

Стремление приравнять нацистские злодеяния к другим бедствиям и трагедиям войны характерно для гитлеровских преступников и для сегодняшних реваншистов. В том же "письме к племяннику" Ганс Катцер в "Зольдатенцейтунг" лицемерно пишет: "Невинные жертвы, погибшие в Дрездене, Гамбурге, Берлине, заслуживают тех же слез сострадания, что и жертвы немецких концлагерей".

Говорят о морали, о нарушении договоров, об агрессии. Но скажите, пожалуйста, когда, какой политик руководствовался в своих действиях соображениями морали, а не элементарной целесообразностью? Иначе в мире давно бы воцарились неразбериха и хаос!

При всем этом я вовсе не собираюсь полностью оправдывать газовые камеры, крематории и массовые расстрелы, то есть те самые "ужасы", которыми вот уже двадцать лет кормятся писатели, публицисты и создатели кинофильмов. Между прочим, интересно, что делали бы эти господа, если бы не было нас? Некоторые на описании гестаповских ужасов нажили целые состояния... Так вот, я повторяю, что сейчас, по прошествии двадцати лет, я считаю ряд наших мероприятий излишними, если не абсурдными.

Беда в том, что мы слишком спешили в пытались за несколько месяцев решить проблемы, которые требовали десятилетий. Возьмем для примера уничтожение евреев - шаг, который нам обошелся особенно дорого. Должен сказать, что, задумывая решение еврейского вопроса, мы вовсе не предполагали, что дело обязательно примет такой оборот и какого-нибудь старика сапожника из Вильно придется тащить в газовый автомобиль.

Впрочем, поверьте, что лично я не испытывал к евреям никакой биологической неприязни. Могу признаться: в детстве я учился в одной школе с еврейскими детьми, а у моего отца был приятель-еврей, с которым он по вечерам играл в бридж. Этот еврей сажал меня к себе на колени и рассказывал сказку про волка и семерых козлят.

Дело, стало быть, не в личной ненависти, а опять-таки в целесообразности. Антисемитизм должен был сплотить нацию, поднять ее дух, устранить классовые противоречия. Мы говорили рабочим: евреи - капиталисты, все немецкое золото в еврейских руках! Мы говорили капиталистам: все евреи марксисты, они против частной собственности! Евреям не повезло: они оказались объектом тренировки. Для того чтобы впоследствии устранить русских, поляков, французов, миллионные человеческие массы, нужно было с кого-то начать. На ненависти к евреям проверялась стойкость нации, чувство расового превосходства, умение подавлять.

Вот - вкратце - некоторые причины предусмотренных нами мер, которые поначалу сводились к изъятию еврейского имущества и к вытеснению евреев из политической, культурной и хозяйственной жизни внутри Германии. Позже возник замысел выдворить их за пределы Европы, а потом... Черт знает, как это все потом произошло! Увлеклись, захотели покончить с проблемой одним ударом, без проволочек, раз и навсегда. А что получилось? Весь мир ужаснулся, узнав о наших мероприятиях, от которых, в конечном счете, выиграли опять-таки евреи. Теперь они окружены ореолом мученичества! Между тем все это можно было сделать разумнее, без применения крайних средств, без перехлестов, а главное - не сразу 1.

1 Такого рода "самокритика" (уничтожение евреев - тактическая ошибка!) была весьма распространена среди нацистских кругов, особенно сразу после разгрома фашистской Германии. Руководитель гитлеровского трудового фронта военный преступник Роберт Лей, накануне самоубийства в нюрнбергской тюрьме, писал в своем "Завещании": "Антисемитизм исказил нашу перспективу... Мы, национал-социалисты, должны иметь силу отречься от антисемитизма. Мы должны объявить юношеству, что это была ошибка... Закоренелые антисемиты должны стать первыми борцами за новую идею..."

Разумеется, речь здесь идет не о раскаянии, а о попытке модернизировать фашизм, придать ему более гибкие, "современные" формы. Тот же Роберт Лей писал: "Национал-социалистская идея, очищенная от антисемитизма и соединенная с разумной демократией, - это наиболее ценное, что может предоставить Германия общему делу..." (Цитируется по книге А. И. Полторака "Нюрнбергский эпилог". М., 1965, с. 44 и 92.)

Это писалось в 1945 году, но и в 1956-м, и в 1960-м, и в 1963-м годах в Западной Германии я встречал многих вчерашних (а возможно, и сегодняшних) приверженцев Гитлера, которые основной тактической ошибкой "фюрера" считали его политику в "еврейском вопросе". Никто из моих собеседников не выражал при этом ни малейшего сожаления по поводу участи шести миллионов человек, расстрелянных, сожженных, отравленных газом, закопанных живьем. Они сетовали на другое: "Если бы не наша ссора с евреями, Рузвельт не вступил бы в войну", "из-за антисемитизма мы лишились многих ценных специалистов, ученых-физиков", "Гитлеру не хватило благоразумия! Эта история с евреями озлобила всех" и т. д.

Известной ошибкой было наше вторжение в Россию - в 41-м году. Здесь нас вновь подвела торопливость. Скорей всего, правильней было бы начать русскую кампанию после завершения разгрома Англии, хотя, вообще-то говоря, Восточный поход, ввиду необъятных российских пространств и суровости климата, был предприятием чрезвычайно рискованным. Начав оккупацию России, мы в нашей оккупационной политике пренебрегли разумными советами кое-каких экспертов, которые предлагали шире привлекать население к сотрудничеству с нами.

Вступая в русские города и деревни, мы начинали обычно с изъятий, конфискаций, строжайших распоряжений комендантского порядка и т. д., вместо того чтобы наряду с этими мероприятиями предоставить населению некоторые льготы, создавать касту привилегированных "активистов" - последнее обстоятельство могло иметь особо положительное значение. Можно было даже пойти на передачу отдельных заводов и фабрик в руки тех русских, которые проявили особую приверженность германскому новому порядку. Все это не исключало возможности с течением времени путем частных распоряжений аннулировать эти привилегии, однако на первых порах поощрительные меры принесли бы пользу.

Мы же отождествляли два этих понятия - "русский" и "коммунист", чем косвенно способствовали укреплению единства русского народа, сцементированного ненавистью к нам 1.

1 В сборнике документов об оккупационной политике фашистской Германии на территории СССР "Преступные цели - преступные средства" (Москва, 1983) на стр. 41-47 напечатан отрывок из речи Альфреда Розенберга, произнесенной 20 июня 1941 года, то есть за два дня до нападения на Советский Союз. В ней сказано:

"Одна точка зрения считает, что Германия вступила в последний бой с большевизмом и этот последний бой в области военной и политической нужно довести до конца; после этого наступит эпоха строительства заново всего русского хозяйства и союз в возрождающейся национальной Россией... Я уже на протяжении 20 лет не скрываю, что являюсь противником этой идеи...

Целью германской восточной политики по отношению к русским является то, чтобы эту первобытную Московию вернуть к старым традициям и повернуть лицом снова на Восток..."

В одном из архивов мной обнаружен любопытный документ - свидетельство того, что в фашистских "верхах" да и в "низах" еще до войны, а особенно в первые ее месяцы всерьез обсуждались две "концепции" будущего управления побежденной Россией. Обе "концепции" предусматривали полное порабощение советского народа, убийство миллионов людей, ликвидацию Советского Союза и расчленение его территории и т. д., однако между авторами различных проектов существовали некоторые тактические разногласия. Наиболее оголтелые и нетерпеливые предлагали сразу же расстрелять или отправить в душегубки большую часть населения. Другие же считали, что нужно на первых порах действовать осторожнее.

Вот несколько выдержек:

"Имеет смысл достичь сотрудничества с гражданским населением путем обещаний хозяйственного и экономического рода. Но, как бы это ни было важно, прежде всего мы должны привлечь на свою сторону русского солдата... Очевидно, что мы в дальнейшем не откажемся от реального сотрудничества с определенной группой верных нам и удостоенных нами доверия русских. В конце концов, Восточный поход является лишь частью нашей общей победы. В этом смысле война не кончится и после того, как мы завоюем всю Россию. Для... антикоммунистически, антисемитски настроенных русских наше пренебрежительное отношение к их содействию является основанием для того, чтобы бороться против нас... Союз русских добровольцев воспринимался бы по ту сторону всерьез, о нем стали бы говорить, и он нашел бы целый ряд приверженцев...

Бесспорно, что "освобождение от коммунизма" не явится достаточно веским аргументом до тех пор, пока русские будут воспринимать это как возвращение эмигрантов. Поэтому стоит подумать, не выдвинуть ли другой мотив: обещание передать управление на отвоеванных нами территориях России тем людям, которые хотя и жили при коммунистическом господстве, но за 25 лет существующей власти не приобрели никаких особых богатств и привилегий. Иными словами, в первую очередь должны исчезать только те люди, которые рассматривали коммунизм как идеал и как религию, а не просто как обычную государственную власть... Такие или близкие к этому воззрения мы должны, безусловно, поддерживать, чтобы не возникла большая опасность, при которой под ударами германской армии возникнет единый русский народ... Поэтому мы будем добиваться создания русских добровольческих союзов, проводя вместе с тем политику сохранения немецкой крови, путем окончательного решения - в нашем толковании этих терминов..." Сегодня общеизвестно "толкование" этих терминов: "окончательное решение", "сохранение немецкой крови" - шифрованные обозначения массовой ликвидации.

Вы видите, я объективен в оценке наших заблуждений, но обо всем этом легко рассуждать сейчас, когда позади - горькие уроки прошлого, опыт, накопленный ценой поражений и ошибок. Два десятилетия назад у нас не было времени для размышлений. У нас были горячие головы и пылкие, молодые сердца, перед нами открывались захватывающие дух перспективы. Мы говорили себе: "Всё или ничего!" - и отвечали: "Всё! Только всё!.."

Мы прямо сказали: равенство между людьми и народами - вздор, мы господа, вы - рабы, исходите отныне из этой аксиомы, иначе мы вас ликвидируем. Тех, кто принимал этот тезис или не сопротивлялся ему, мы не трогали. Называют количество уничтоженных нами людей, назовите лучше количество неуничтоженных!

Но для того чтобы служить Германии и тем самым обрести право на жизнь, нужно было обладать определенной суммой физических качеств, умением и способностью что-то производить, делать: мы не собирались содержать бесполезных нахлебников и делиться плодами своего труда с теми, кто не в состоянии держать в руках хотя бы лопату.

Неужели я отниму кусок хлеба у немецкого солдата, чтобы накормить в Таганроге какую-нибудь русскую старуху, не способную ни к какому полезному труду?

Что же мне делать? Отдать ей свой хлеб - бессмысленно, заставить ее голодать - бесчеловечно. Есть единственно разумный выход: ликвидировать эту старуху, проведя ликвидацию как можно быстрее и гуманнее. Об этом я вам уже говорил...

Вы, наверно, слышали об акции, проведенной летом 43-го года в Таганроге, когда мы за несколько часов, под видом эвакуации, очистили город от многодетных семей, больных, престарелых и неработающих. А детский дом в Ейске!..

В нашей убежденности, что мы избавляем себя от балласта, одно из объяснений того хладнокровия, с которым мы проводили массовые акции, кажущиеся вам фантастическими. Какие, однако, эмоции испытывает, например, санитар-дезинфектор, выводящий крыс или тараканов? Какими чувствами одержим садовник, отсекающий от дерева зараженную ветвь?..

Кстати, об убийстве... Видите ли, убийца, по существу, сидит в каждом человеке. Если быть совершенно откровенным, нет такого человека, который хотя бы раз не испытывал желания убить своего ближнего. Многие не стали убийцами только из трусости. Эта потребность к убийству является, пожалуй, здоровым началом, признаком того, что человек отстаивает свое право на жизнь и достоинство путем активных действий. Однако так называемая цивилизация с присущим ей ханжеством подавляла эту естественную потребность, превращала ее в нечто запретное, мельчила ее. Убийство приобрело вульгарно-бытовой характер, опасный для общественного порядка. Проповедуя унылое "не убий", ханжеская цивилизация в то же время оправдывала убийство из ревности (Отелло), убийство из ложного понимания чести (дуэль), то есть направляла исконную человеческую потребность по ненужному и бессмысленному руслу.

Мы же впервые рационализировали это самой природой данное человеку качество, поставили его на службу нашим идеям и тем самым значительно сузили возможность для стихийного, неорганизованного убийства как разнузданной прихоти индивидуума. Никто не имеет права убивать по собственному желанию или выбору; зато каждый имеет возможность удовлетворить свою потребность в установленных нами рамках.

Была бы у нас атомная бомба! Я часто думаю о том, как нам ужасно не повезло: атомное оружие - вот чего недоставало Германии! Циклон "Б", фаустпатроны, фугасные снаряды, "пантеры" и "фердинанды" - вся эта кустарщина не соответствовала грандиозности наших планов. Могут ли сравниться тысячи газовых печей хотя бы с одной ракетой, снабженной ядерной боеголовкой? Пусть об этом помнят те, кто пришел нам на смену: бундесвер нужно обручить с ядерной техникой - иначе идея мирового владычества останется всего лишь прекраснодушной мечтой, рождественской сказкой!

Сейчас нашим продолжателям намного легче, чем нам: ядерный век открывает тысячи новых возможностей. А мы?.. "Я родился слишком рано", поется в старинной немецкой песне, и горькие эти слова я могу отнести к самому себе. Кто знает, не пожалеют ли наши потомки, что они родились слишком поздно?..

Во всяком случае, немецкий народ жестоко расплачивается за это до сих пор. Дело вовсе не в том, что мы потерпели военное поражение, потеряли миллионы убитых, что страна оказалась расколотой, что отторгнуты территории, добытые нами в тяжелой борьбе. Со всем этим еще можно примириться. Есть худшее наказание. В наши дни, когда на игральном столе - огромные сферы влияния: страны и континенты, весь земной шар и даже космическое пространство, мы вынуждены довольствоваться крохотными ставками, играть "по маленькой", претендуя всего лишь на какой-нибудь Западный Берлин или на жалкие границы 1937 года. И это мы, которые владели территорией от Эль-Аламейна до Волги!

И все же не это главное. Даже не это! Главное наказание состоит в том, что, делая свои крохотные ставки, высказывая свои крохотные претензии, мы вынуждены говорить с вами на вашем же языке, пользоваться вашей фразеологией, строить из себя гуманистов, демократов, христиан, миротворцев, раскаявшихся грешников и антифашистов.

Вот в чем позор, вот в чем обида, которую мы не простим и которую когда-нибудь вам припомним!..

Поверьте мне: многие мои сограждане думают именно так, но никто, кроме меня, не выскажет вам всего этого вслух. Да и я это делаю только потому, что вы никогда не сможете доказать, что наш разговор имел место в действительности. Ведь вы даже не знаете, где я нахожусь, и все, что вы здесь записали, вам только померещилось, после того как вы начитались всяких мемуаров, дневников, судебных материалов, архивных бумаг. Разве Биркамп говорил что-нибудь подобное? Да и где он, Биркамп? Пропал без вести, да так и не обнаружен в течение всех этих лет. Может быть, он уже давно умер?

А я жив. И не собираюсь умирать. Я еще пригожусь - многие нуждаются в моем опыте и в моих услугах.

Конечно, может случиться и другое - меня продадут, откажутся от меня, как от ненужной и отыгранной фигуры, на радость дуракам газетчикам и "общественному мнению". Вот будет сенсация! Биркамп пойман! Биркамп перед судом! Справедливость торжествует!

Поймут ли они, что старого Биркампа выдали для того, чтобы он, стоя перед судом, отвлекал ваше внимание от новых биркампов, которые, упрятав меня в тюрьму и учтя мои ошибки, доведут до конца начатую мной работу?

И если это произойдет, если меня выдадут и мне придется исполнять роль подсудимого, я буду говорить со своими судьями совсем не так, как сегодня говорю с вами.

Я подойду к микрофону и скажу вот что...

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ВАЛЬТЕРА БИРКАМПА, ПРОИЗНЕСЕННОЕ ИМ

НА ПРОЦЕССЕ В ГОРОДЕ...

в 196... году

Господа судьи!

...лет прошло с того дня, когда смолкли последние залпы второй мировой войны, а человечество все еще пытается осмыслить существо всемирной трагедии, осознать ее последствия и полна решимости до конца рассчитаться с теми, кто вверг его в пучину неслыханных страданий. Да это и неудивительно. Никогда еще история цивилизации не знала такого глумления над самими основами человеческой нравственности, над элементарными нормами права и совести. Такие освященные веками понятия, как доброта, милосердие, справедливость, терпимость, уважение людей друг к другу, оказались попранными, втоптанными в грязь и залитыми кровью.

И если сегодня исцеленное от своих недугов и пробудившееся к разумной жизни человечество все еще не в состоянии забыть своих вчерашних мучителей, то какова же должна быть мера негодования со стороны того, кто волей судьбы сам оказался на службе у этой зловещей машины? Что должен испытывать тот, чьим доверием к вышестоящим, верностью долгу и любовью к родине злоупотребили во имя самых чудовищных и преступных целей?

Трагична судьба человека, павшего от рук палачей, однако участь его смягчается хотя бы тем, что он уходил из жизни в сознании своей правоты, преисполненный веры в благодарную память потомков. Но не является ли во сто крат более трагической участь невольного пособника зла и не подходит ли в большей степени слово "жертва" к тому, кто оказался в плену трагических заблуждений и, обманутый своими начальниками, вынужден был действовать противоположно своим истинным намерениям и целям?

Сейчас, по прошествии... лет, я со всей откровенностью могу сказать, что отношусь к числу этой, наиболее трагической, категории жертв нацистского варварства. Нет, не страх за свою жизнь, не боязнь ответственности, а глубокое чувство стыда заставляло меня скрываться от людского правосудия в предвидении неизбежности предстать перед Высшим Судьей и в полной готовности держать перед Ним ответ за свои деяния, которые могут рассматриваться лишь как человеческая трагедия, а не как уголовное преступление потому, что с точки зрения человеческих законов мои поступки не могут быть названы ни преступными, ни безнравственными.

Как документально установлено, я вступил в должность начальника эйнзацгруппы "Д" в июне 1942 года, сменив на этом посту генерала Отто Олендорфа. Таким образом, к тому времени, когда я прибыл на Восточный фронт, основные акции в зоне действий моей группы были закончены. Ликвидация евреев, цыган, а также коммунистических и антигерманских элементов в Крыму, в Мариуполе и Таганроге происходила еще в те времена, когда я занимал должность начальника криминальной полиции Гамбурга, и, таким образом, никак не может быть поставлена мне в вину. Генерал Олендорф создал настолько совершенную и четкую машину уничтожения людей, настолько детально разработал самую технику ликвидации, что мне уже почти не приходилось вмешиваться в деятельность зондеркоманд и отдавать какие-либо дополнительные приказы. Это может прозвучать сейчас горькой иронией, но, на мое счастье, в наследство от Олендорфа мне досталось прекрасно организованное хозяйство.

Все шло как бы по инерции, по уже готовым и выработанным Олендорфом образцам. Так, проводя очистительные акции в Ростове, Новороссийске, Краснодаре, Ставрополе, соответствующие зондеркоманды даже не обращались к руководству эйнзацгруппы за инструкциями: они попросту не нуждались в моих указаниях, так как все было разработано заранее и обычно меня ставили в известность уже после того, как та или иная операция была завершена. Помню, что среди моих ближайших сотрудников даже высказывалось недовольство по этому поводу. Некоторые сетовали на то, что нам фактически отведена роль регистраторов и что начальники зондеркоманд проявляют слишком большую самостоятельность. Я располагал также информацией о том, что ряд офицеров собирались обратиться к райхсфюреру СС Гиммлеру с просьбой отозвать "регистратора Биркампа" и вернуть им "старого Оле" (так называли между собой Олендорфа).

Между тем обвинение делает меня ответственным чуть ли не за все операции, которые были осуществлены в зоне действия возглавляемой мной группы, ссылаясь при этом на тот высокий пост, который я занимал. Но ведь это обстоятельство доказывает как раз обратное! Именно в силу своего высокого служебного положения я не вникал в подробности повседневной работы отдельных карательных команд и лишь следил за выполнением общих установок. Так, я совершенно не был осведомлен, в чем конкретно выражалось так называемое "очищение" от коммунистов, евреев и других лиц. Получая донесения с мест, я полагал, что речь идет о переселении или направлении на работы в специальные лагеря, расположенные за пределами моей зоны, - например, в Освенцим, Бухенвальд, на сборные пункты, в транзитные гетто и пр.

Только после войны из газетных сообщений о судебных процессах я узнал о том, что под видом переселения проводились массовые экзекуции.

Было бы, конечно, несправедливым утверждать, что я вовсе ничего не знал о чинимых жестокостях. Там, где это было возможным, я старался смягчить участь населения и даже оказывал ему посильную помощь. Я убедительно прошу суд обратить внимание на имеющиеся в деле телеграммы за номерами П/40/42, П/56/58 и М/70/84, поступившие на мое имя от начальника зондеркоманды СД Ц-6, в которых настойчиво повторяется требование направить бригаду для производства ремонта газового автомобиля "зауер", следовавшего из Мариуполя в Таганрог. Как видно из этой переписки, я всячески оттягивал производство ремонта, ссылаясь на отсутствие газовых шлангов, с целью воспрепятствовать или, во всяком случае, задержать намечавшуюся акцию. Таким образом, были спасены сотни, а может быть, тысячи человеческих жизней...

Хотел бы остановиться еще на одном пункте, а именно на так называемом жестоком обращении с партизанами и на ликвидации русских военнопленных. В данном случае суду незачем верить мне на слово - достаточно изучить имеющуюся документацию, чтобы понять, что боевые действия против партизан проводились, как правило, соответствующими армейскими соединениями под руководством своих командиров и что участие эйнзацгруппы в таких операциях было, по существу, номинальным.

Я со всей категоричностью утверждаю, что лично ни разу не участвовал ни в одном расстреле, ни в одном удушении, ни в одном повешении и что на моих руках нет ни одной капли человеческой крови.

Я утверждаю, что мне ничего не было известно о таких преступлениях, как расстрел русских военнопленных в районе Гайдука или уничтожение больных детей в Ейске (прошу, кстати, отметить, что в октябре 1942 года, когда проводилась ейская операция, я находился на излечении в госпитале).

Надо знать систему дьявольской конспирации, которой была пронизана вся деятельность органов безопасности, систему, при которой вышестоящее лицо зачастую не было даже осведомлено об истинном характере действий своих подчиненных, надо знать обстановку, царившую в штабах эйнзацгрупп, с их бюрократизмом, "канцелярской волокитой", которая поглощала все мое время, лишала возможности принимать практическое участие в конкретных операциях, чтобы понять, что даже при самом настойчивом желании я не мог быть причастным к тем преступлениям, которые инкриминируются мне обвинительным заключением.

Суд не может оставить без внимания и то обстоятельство, что, будучи солдатом и повинуясь приказам, я не имел ни моральной, ни физической возможности активно препятствовать предписаниям моих начальников, ибо, не выполняя приказ, какого бы содержания он ни был, я тем самым подал бы дурной пример моим подчиненным, что в свою очередь внесло бы во всю работу эйнзацгруппы хаос и разложение и привело бы к еще более диким, неорганизованным акциям. Не приходится доказывать, что в любой стране, в любой армии неукоснительное выполнение приказа является первейшей обязанностью каждого военнослужащего, особенно во время войны.

Материалы дела наглядно подтверждают, что лично я не совершил ни одного поступка, идущего вразрез с полученными мною приказами, и не моя вина в том, что эти приказы были преступными.

Может быть, мою вину усматривают в том, что я был верен присяге и продолжал выполнять свой служебный долг? Но ведь самое понятие "преступность" относительно и зависит от того, с какой точки зрения смотреть на вещи. То, что кажется преступным моим сегодняшним обвинителям, казалось справедливым и нравственным моим вчерашним начальникам и мне самому. Если бы осознание преступности моих действий пришло ко мне не сегодня, а двадцать лет назад, то я выступил бы против своего руководства. С вашей точки зрения я был бы в таком случае героем, но содержание моей деятельности разбиралось бы не на этом процессе, а подлежало бы разбору нацистского трибунала, который рассматривал бы это мое "геройство" как измену и преступление.

Но я не оказался ни героем, ни изменником.

Увы, человечество состоит не из героев, а из обыкновенных людей, которые действуют в зависимости от обстоятельств и живут по законам той страны, гражданами которой они являются. Это, между прочим, объясняет полную бессмысленность и обреченность любого индивидуального "героизма", противоречащего официальной доктрине. Такой "героизм" не был бы понят основной массой и только вызвал бы дополнительную волну репрессий и жестокостей.

Господа судьи! События, которые явились предметом судебного разбирательства на этом процессе, давно уже стали достоянием истории. История вынесла свой приговор - приговор времени, режимам, правительствам, оставив в стороне поступки отдельных людей, ибо не люди определяли характер времени, а, напротив, время определяло характер людей. И если история оказалась снисходительной к отдельным людям, к этим песчинкам, попавшим в водоворот времени, то я могу спокойно ждать вашего приговора, уверенный в вашей справедливости, в вашем нежелании увеличивать число пострадавших от этой войны еще одной жертвой.

ЧЕЛОВЕК ИЗ-ПОД КРОВАТИ

...В Ростове, во дворе дома на улице Горького, - небольшой флигелек, кусты, остатки плюща; должно быть, летом здесь зелено.

Из темноты отворили, в дверях - женщина, лет шестидесяти. Милый, певучий голос:

- Здравствуйте!..

Это его жена.

Полное, добродушное лицо, в очках.

- А дед где?

- На работе.

- Вот как!.. Устроился? Куда же?

- Он теперь охранником при гараже.

Вошел. В комнате обжито, уютно - "в тесноте, да не в обиде". Мебель. На столе - ноты. Пианино. Большая дореволюционная фотография - групповой снимок: лысые, с бородками, в стоячих воротниках. Кровати. Умывальник за дверью. Дореволюционный уют.

Здесь он жил.

Жена. Сколько было страха! При немцах. И потом... Лучше об этом не вспоминать. Он вам сам все расскажет.

Молодая женщина, жена его сына, весело вызвалась меня проводить, накинула на плечи шубку. Пошли.

Стучим в железные ворота.

- Папа, это я. Вернее, к вам! Ну, будьте здоровы...

Лязгнул тяжелый замок. Долго отпирает, медленно. Показался он, очень высокий, бледный, медленный. Ни испуга, ни удивления. Запер за мной ворота на замок, дважды повернул ключ. Прошли в контору, где он дежурит. Тепло. Яркий свет. На столе - алюминиевая ложка, таблетки биомицина, Чапыгин "Разин Степан". На стене - политическая карта мира и авоська с продуктами.

Смотрю на него: длинное лицо, поблекший, но аккуратный пробор (это - от офицерства, был у Колчака прапорщиком), офицерский подбритый висок, гладкое лицо, без морщин. Когда говорит, обнажает большие бледные десны, из которых торчит единственный длинный серебряный зуб. Иногда, разговаривая, облизывает языком губы. Голос густой, но какой-то погасший. Его длинное серое пальто напоминает кавалерийскую шинель, с которой сняли погоны.

Его жизнь

Из чиновничьей семьи, сибиряк, колчаковский прапорщик. После гражданской войны - в Ростове, бухгалтер в тресте столовых и ресторанов, руководитель ансамбля народных инструментов: играл на балалайке, гитаре и мандолине. О своей "советской деятельности" говорит так:

- Работал активно, избираем был в завком, в профком, был представителем МОПРа.

В 1941 году - война, ополчение. Ночью полк отступал из Новочеркасска, задержали немцы. Удалось отпроситься, вернуться домой.

Голодно. Кто-то сказал, что в полиции, если туда поступить, "будут хорошо питать и дадут документы".

- Я поступил в полицию. Обязанности: следить за порядком, обход участка, вывод населения на работы.

Обходил участок длинный бледный человек с повязкой на рукаве.

- Ну, и как же вас "питали" в полиции?

- Плохо. Никаких привилегий не было. Собак, кошек ели. К стыду...

Служба продолжалась. Были случаи, поступали доносы от провокаторов: в такой-то квартире прячется коммунист, еврей, хранят советскую литературу. Ходил. Производил обыски. Доставлял подозреваемых в полицию.

- Вы знали о расстрелах, о пытках?

- Лично не видел. Но говорили...

- И вам не жаль было людей?

- Что делать...

Он "исполнял обязанности", но никого из соседей по дому не выдал, даже помог кое-кому.

Когда стали регистрировать евреев, к нему пришел дирижер духового оркестра, знал его "по линии искусства".

- Спрашивает меня: "Что делать, являться ли?.." Я сказал: "Явись, им, наверно, такие специалисты, как ты, пригодятся..." Думаю, он меня послушался и погиб. Больше я его никогда не встречал.

В 1943 году при отступлении немцев из Ростова пешком ушел в Таганрог, оттуда - в Первомайское, с немцами бежал в Германию, работал бухгалтером на немецком заводе. Когда пришла Красная Армия, выдал себя за военнопленного, легко прошел "госпроверку" и вернулся в Ростов. Домой пришел ночью - никто его не видел.

Это было в 1945 году. Ему было тогда пятьдесят три года. Сейчас ему семьдесят...

Он знал, что его могут опознать, разоблачить как полицейского, судить.

- Я боялся.

И он залез под кровать.

Семнадцать лет он прожил под кроватью или в ларе для муки, семнадцать лет ни разу не выходил на улицу, не дышал воздухом.

Старилась жена, рос сын, совсем одряхлела теща. Ночью он спал с женой, чутко прислушиваясь к скрипам, к шорохам. Утром вставал, делал гимнастику и уползал под кровать, с которой до пола свисало плотное покрывало.

Изредка он вылезал, слушал радио, помогал по хозяйству...

Эта бесконечная процедура - его залезание под кровать - была главной деталью жизни этой семьи. Никогда не приходили гости. Если к сыну случайно заглядывал кто-то из товарищей или девушек, он лежал под кроватью, боясь кашлянуть, шелохнуться. Над семьей тяготела страшная тайна: это было так, как если бы под кроватью лежал труп зарезанного человека или динамит, который может вот-вот взорваться.

Время шло: конец сороковых годов, начало пятидесятых, шестидесятые... Умер Сталин, состоялся XX съезд, полетел в космос Гагарин. Он знал об этом от радио, напряженно следил за новостями, но каждое утро все начиналось сначала - длинный старый человек уползал под кровать.

Сын вырос, работал электротехником, влюбился, женился - молодую жену надо было ввести в дом. Он открыл ей страшный секрет. Теперь в историю с "отцом под кроватью" втянута была еще одна судьба и еще одна жизнь исковеркана.

А он все жил под кроватью, иногда, в случае особой опасности, залезал в ларь. Если за окном раздавались шаги, прятался за умывальник.

Ему шел седьмой десяток. Он стал стариком. У него выпали все зубы - он страдал зубной болью, но, конечно, не мог обратиться к врачу. Тем не менее серьезно он не болел ни разу.

- Я не рад уже был жизни. У меня нервы были издерганы, и сердце стало плохо работать. Но это у меня. А родные?..

Однажды в семье случилось несчастье - умерла мать жены. Пришли прощаться родственники, соседи, в комнату набралось много народу.

Он замер в своем укрытии - больше всего боялся чихнуть. Из-под кровати он видел ноги входивших, слышал голоса...

Наконец, осенью 1962 года, сын сказал: нужно явиться.

- Он взрослый же парень, а я все залажу и вылажу из-под кровати.

Жена купила ему пальто.

Он говорит:

- Это было в день Карибского кризиса...

Он шел по городу, в котором скрывался семнадцать лет, и не узнавал ни людей, ни домов, ни улиц. Все это выросло без него, не при нем.

Он явился с саквояжиком, заявил:

- Я служил в полиции.

На него взглянули с удивлением.

Он сказал:

- Я семнадцать лет прятался. Арестуйте меня.

Его опросили и отпустили домой: семь лет, как на него распространялась амнистия.

Ему дали паспорт, прописали, устроили на работу сюда, в гараж.

- ...Я, по-моему, даже не заслужил такого внимания.

Плачет. Беззвучным старческим плачем. Это - плач старого предателя, сухой плач, без слез, бессильное выражение угасших чувств. Плач человека из-под кровати.

- Я сознаю, какие преступления совершил. Во-первых, изменил Родине. И в белой армии служил к тому же. Не знаю, как благодарить даже...

Я задаю еще несколько вопросов. Он говорит, что после явки с повинной хотел покончить с собой. После того как страх - главное содержание его жизни - кончился, жизнь потеряла для него смысл. Выйдя наконец на улицу, он утратил цель, с которой сроднился: надежно спрятаться.

Теперь у него был паспорт, работа, не надо было ни от кого скрываться, но тем самым была утрачена цель. И это - самое страшное наказание, которое постигло бывшего изменника и полицая.

Найдет ли он новую цель? Едва ли. Ему уже семьдесят лет.

Он говорит, что мог бы еще руководить ансамблем народных инструментов, но его не возьмут на "культработу" (при этом он поглядывает на меня, надеясь услышать опровержение).

Беседа окончена.

Идем через мокрый, темный двор, похожий на тюремный.

У него длинное, нескладное, наклоненное вперед туловище. Голова на этом туловище кажется маленькой.

Он отпирает замок, скрипят железные ворота.

Потом я слышу, как он вновь запирает, гремит засовом, проверяет: надежно ли?..

Отрывок из этого очерка был опубликован в некоторых газетах. Я получил много писем читателей. Вот одно из них.

ИЗ ПИСЬМА ЧИТАТЕЛЬНИЦЫ

Двадцать лет скрывался предатель, прячась от страха под кроватью.

Была амнистия, его простили.

Но пусть не думает, что его современники также простили его. Пусть прошло 20 лет, пусть 1020. Имена Ирода или Иуды не забываются поколениями народов и будут нарицательными до тех пор, пока стоит земля.

Этот зверь, как он деликатно говорит о себе, "отводил подозреваемых в полицию!" Он не отводил, а вылавливал и приводил к немцам на казнь неповинных людей. Он делал это не в юношеском возрасте, когда еще могло не установиться моральное лицо: ему тогда было полсотни лет.

Кто поверит, что он теперь осознал, какой он гнусный, отвратительный преступник?

Нет, мы никогда не простим его!

Мы, которые видели увозимых на грузовиках за город матерей и бабушек с искаженными, застывшими лицами, в отчаянии прижимавших к груди испуганных внучат; мы, которые видели юношей и девушек, которых также везли на казнь, а они пели, прощаясь с жизнью, и помахивали фуражками; мы, которые видели двор ростовской тюрьмы, заваленный тысячами трупов невинных жертв, тоже отведенных в гестапо, - мы не простим предателям их черной работы.

Это не наказание предателю - просидеть годы в своей квартире. Он все же жил, жрал, дышал, а с темнотой, наверно, впитывал ночную прохладу, жизнь.

А те, которых он "отводил"...

Так пусть же они и простят его.

А мы не прощаем!

Людмила Назаревич, врач, Ростов-на-Дону

"БУНТЕ БЮНЕ"

III пехотная дивизия. Командный пункт.

II-а забота об офицерах. 22.8.43.

Содержание: посещение театров. Таганрог.

Требования, предъявляемые военной обстановкой к воинским частям, приводят к тому, что театры посещаются исключительно слабо

Т. к. театры должны работать без дотаций и рассчитывать только на свои доходы, ввиду плохой посещаемости театров увеличивается их нерентабельность, и вследствие этого может встать вопрос об их закрытии. Само собой понятно, что под критическим взором русских нельзя упразднять культурную работу среди немецких воинских частей. Исходя из интересов расквартированных в городе воинских частей и в целях организации времяпрепровождения войск во время долгих зимних вечеров, закрытие театров не должно быть допущено.

Поэтому рекомендуется всем командирам находящихся в Таганроге подразделений, особенно начальникам госпиталей и санаториев, всячески поощрять посещение театров путем вербовки зрителей или надлежащих указаний на этот счет. Чтобы привести в соответствие службу дежурных на постах и связистов с посещением ими театра, начало представлений в театрах с 28.8 переносится на 17 часов пополудни. Представления будут длиться два часа.

Кроме того, солдатам разрешается приводить с собой в театр гражданских лиц.

По поручению - Ф. Бюллов, полковник.

В Таганроге живет сейчас бывшая певица Лариса Георгиевна Сахарова (так ее назовем), которая в годах 1939-1940-м выступала на сочинских эстрадных подмостках, в 1941-м приехала домой, в Таганрог, "попала под оккупацию" и работала в театре при немцах. Я о ней собираюсь рассказать, хотя речь здесь пойдет не о героине-подпольщице и не о предательнице, а о судьбе некоей "певички", настолько заурядной, что, казалось бы, и рассказывать-то не о чем. Ну, пела немецким офицерам, ну, видела всякие безобразия, ну, голод был, и деваться было некуда: всех неработающих отправляли в Германию, а на бирже труда сказали, что требуются актеры в театр, - она и пошла с двумя трубачами, их всех троих зачислили, и она пела.

Жизнь коротка, искусство вечно - фашисты тоже не могли обойтись без искусства. Это - естественная человеческая потребность в зрелище, в том, чтобы вечером, после дня тяжелых трудов, переодеться, опрыскать себя одеколоном и прийти в театр, где огни, красный бархат кресел, а на сцене...

Вот тем, что происходило на сцене, меня поначалу и заинтересовала Лариса Георгиевна, потому что я о фашистской "теории искусства" много читал, на этот счет существует обширная литература, и на самом деле важно понять, в чем состоит так называемый "яд фашизма", проникший в искусство.

Меня, признаюсь, всегда удивляло одно обстоятельство. Эти мерзавцы, которые готовили себя для убийств и для которых убийство было главным занятием, главным удовольствием и содержанием всей их жизни, требовали от искусства какой-то нечеловеческой благопристойности. Казалось, их глазу милее всего должны быть кровавые фантасмагории, кошмары, нагромождение трупов, искаженные от боли и сладострастия лица - так нет же. В живописи, например, почитались скучнейшие пейзажи с изображением немецких лесов, гор, зеленых полей, по которым бродят откормленные стада и где "возделывают почву" трудолюбивые крестьяне. Были грандиозные статуи и портреты "немецких мужчин" - обнаженных мускулистых красавцев (лишенных, впрочем, признаков пола) или одетых в мундир "немецких женщин" - златокосых, задумчивых, но целеустремленных и уверенно глядящих "вдаль". Был Гитлер - в бронзе, в мраморе, в гипсе, Гитлер, написанный маслом и нарисованный углем, но не тот исступленный фанатик, который возбуждал толпы на митингах и "партайтагах" при свете факелов, а благопристойный, хорошо выбритый и причесанный господин в галстуке, с аккуратным пробором. Особенно тщательно выписывали галстук, вплоть до каждой волосинки - усы, и старались сделать пробор как можно ровнее, и пуговицы на кителе были как настоящие.

Я сперва не мог понять: какую, с точки зрения фашистов, "воспитательную роль" могла играть такая живопись? Ведь им нужно было взвинчивать людям нервы, подхлестывать воображение. Неврастеники, мистики, жизнь которых проходила в сплошной истерии, крайние декаденты в политике, которые руководствовались своей больной, воспаленной фантазией даже в государственных и внешнеполитических делах, устроители фантастических пыток, они должны были бы и в искусстве любить дисгармонию, нарушение пропорций, мистическую экзальтацию. Но они яростно боролись с "отклонениями от нормы", они только и делали, что кричали о "здоровом" искусстве, "полнокровном", "трезвом". Геббельс, например, приказал однажды прочесать все немецкие музеи и выявить хранящиеся в запасниках полотна "враждебных" художников. 730 полотен были извлечены из подвалов и выставлены на "всенародное" обозрение, снабженные такого рода надписями: "Так слабоумные психи видят природу", "Немецкая крестьянка глазами еврейчика". Приходили лавочники, унтер-офицеры, чиновники со своими женами - покатывались со смеху. После этого картины сожгли 1.

1 Выставка, о которой идет речь, была открыта 19 июня 1937 года в Мюнхене. Сожжение картин произошло 20 марта 1939 года во дворе пожарной команды в Берлине.

И в литературе было то же самое, и в театре, и в музыке. Здесь тоже все время кого-то выкорчевывали, громили, выжигали, обвиняли в безнравственности, в извращенной сексуальности, в растлении человеческой психики и морали. Это шла речь о крупнейших, признанных во всем мире писателях, драматургах и композиторах. Классиков, за небольшими исключениями, предлагали выбросить на свалку, как "либеральный хлам". Знаменитое сожжение книг 10 мая 1933 года проводилось под лозунгом - "Борьба за нравственность, дисциплину, за благородство человеческой души и уважение к нашему прошлому".

Сам по себе талант считался чем-то нежелательным, опасным, почти преступным. И это тоже - на первый взгляд - странно, потому что всякое, пусть и фашистское, государство, казалось бы, нуждается в определенном минимуме людей талантливых и мыслящих. Однако гитлеровское государство предпочитало иметь дело с бездарностями, с дилетантами, - даже симпатизировавший одно время нацистским "идеям" известный поэт Готфрид Бенн в своем отчаянном письме, адресованном берлинскому фельетонисту Франку Марауну, вынужден был признать, что в официальном искусстве царят "наглость и примитивность". Он писал: "Премии дилетантам, исключительно одним дилетантам, поощрение эпигонов, громкие слова в честь бездарностей, которыми прикрывается бессилие... вот в чем их сила".

И это действительно была "их сила" - сила тупости и человеконенавистничества, потому что в возвеличивании бездарностей, в насаждении всей этой "благопристойной" скуки был свой резон и своя цель: умертвить мысль, живое чувство, лишить человека радости; было садистское желание давить человека, довести его до такого отупения, чтобы он превратился в бездумный, нерассуждающий автомат.

На такое "искусство" они не жалели средств, осыпали деньгами, увенчивали титулами - "профессор", "культур-сенатор", "государственный артист" - ничтожеств, которых в других, мало-мальски нормальных, условиях к храму искусств близко бы не подпустили. Они даже создали специальный комитет "поощрения не признанных прежде поэтов, писателей и артистов". Каждый, кто осмеливался высказать слово хотя бы чисто профессиональной критики, подвергался оскорблениям, травле и легко мог оказаться в концентрационном лагере. В Нюрнберге полиция схватила двух журналистов, которые неодобрительно высказались о варьете, состоявшем под покровительством Юлиуса Штрейхера. Журналистов доставили в варьете, загримировали и приказали петь и плясать вместо раскритикованных ими актеров. Естественно, что они "провалились" и публика "с позором" прогнала их со сцены. Этот случай был позднее использован Геббельсом, который объявил критику "грязной еврейской затеей" и выпустил специальный приказ, согласно которому "каждый критик должен быть готов в любую минуту и по первому требованию заместить тех, кого он критикует; в противном случае критика теряет свой смысл - она становится наглой, самонадеянной и тормозит развитие культуры".

Зато сами они "критиковали" вовсю, у них был свой штат "критиков" - от гестаповских следователей до геббельсовских и розенберговских пропагандистов, которые мордовали немецких интеллигентов: одних загоняли в тюрьмы, других изгоняли из страны, третьих лишали возможности работать. И непременным аргументом в таких случаях было словцо "антинемецкий". Они клялись немецким народом на каждом шагу и шельмовали писателей, художников и ученых... Выходило, что не Томас Манн, не Генрих Манн, не Ремарк, не Фейхтвангер, не поэты рабочего класса Германии - Брехт, Бехер, Вайнерт, - а Розенберг с Геббельсом знали, чем живет и чего хочет немецкий народ. Но если бы кто-нибудь попробовал в гитлеровской Германии рассказать правду о том, как живет народ, или проявил хотя бы более или менее глубокий интерес к народной жизни, его бы немедленно отправили "изучать" жизнь и смерть туда, где в те времена находились лучшие представители немецкого народа.

А вообще иногда трудно было понять, чего им нужно от культуры: установки поступали самые неожиданные, исключающие друг друга. В "культурной политике", как и во всем, проявились разнузданная прихоть и произвол нацистских властителей. Кроме того, "культура" была подходящей областью для интриг, взаимных подсиживаний, сведения счетов между двумя могущественными соперниками - министром пропаганды Геббельсом и "партийным идеологом" Розенбергом.

В году 36-м, кажется, Геббельс задумал выпуск "патриотических" фильмов, картин о "выдающихся германцах" - полководцах, государственных мужах, промышленниках. Создавались и так называемые "почвенные" фильмы об "отечественной природе". Вся эта продукция официально провозглашалась "новым словом в кино", величайшим достижением "новой германской культуры", избавленной от "марксистской заразы".

Но в самый разгар кинокампании Гитлер выразил недовольство из-за того, что министерство пропаганды уделяет слишком большое внимание "патриотическим" фильмам и забывает "национал-социалистскую тематику". Это на Геббельса нажаловался Розенберг, обвинил его в том, что на экранах нет "героев движения" - гаулейтеров, генералов, эсэсовцев. Пришлось перестраиваться на ходу. Однако вскоре поступила новая директива. Было заявлено, что "никто не требует, чтобы новая идеология маршировала по сцене или экрану и чтобы в пьесе или фильме героями обязательно были эсэсовцы и штурмовики. Напротив, их место не на экране, а в строю". И почему так мало веселых комедий?..

Или другой пример. Сколько было произнесено речей, сколько статей написано о том, что "снобы" придираются к "самородкам", которым, может быть, недостает опыта и таланта, но которые одержимы желанием воспеть "великое нацистское время" (einmalige Zeit!). Некоторых "снобов" даже посадили в тюрьму. И вдруг - новость. Геббельс выступает с речью, он говорит: "Только посвященные могут служить на алтаре искусства. Никто не допустит, чтобы гениальность и талант были вытеснены бескровным дилетантизмом ничтожеств". "Снобы" воспряли духом, "ничтожества" приуныли, но зря. Кто является "гением", а кто "ничтожеством", устанавливали соответствующие ведомства, так что "ничтожествам" нечего было опасаться - их просто произвели в "гении", вот и все...

Я пишу обо всем этом так подробно потому, что между гитлеровской "культурой" и гитлеровскими зверствами есть прямая связь: ведь одни и те же руки сжигали картины и книги и уничтожали людей. Но тем, кто это делал, тоже нужна была какая-то "эстетическая радость", какие-то развлечения. Конечно, хороши Зигфриды, Брунгильды, "нордический стальной романтизм", но иногда хочется, чтобы на экране или на сцене была красивая жизнь, красивые женщины, с красивыми ногами, бедрами, бюстами, особенно когда идет война и кругом кровь, смерть и лязг железа. Нужен конкретный, доступный "идеал", чтобы фронтовик знал, за что он воюет и что он реально получит, если возвратится с победой...

В Таганроге я спрашивал, какие спектакли и фильмы смотрели оккупанты, что демонстрировалось в офицерских кино: интересно было узнать, "на чем" отдыхали Брандт, Герц, Тримборн после очередных прогулок на Петрушину балку, какую "зарядку" давало им искусство.

Киносеансы обычно начинались с "вохеншау" - еженедельных обозрений. В течение двадцати минут экран убеждал зрителей в близости победы, в том, что на фронтах и в тылу дела идут замечательно. Возникали Бранденбургские ворота. Гитлер в кожаном реглане выходил из машины, вскидывал руку. Парад... По обе стороны Унтер-ден-Линден стояли инвалидные коляски: ветераны первой мировой войны приветствовали боевую смену. Фюрер обходил строй колясок, ласково беседовал с инвалидами. Тыл. Женщины из "фрауенбевегунг" собирают посылки для фронта. Сгорбленная старушка принесла ватный жилет покойного мужа, пятилетняя девочка, ангелочек с золотыми локонами, - свою любимую куклу... Фронт. Двигались танки, ревели орудия, с закатанными по локоть рукавами шли загорелые, запыленные немецкие юноши... Поля, усеянные русскими трупами. Усталые колонны военнопленных.

Голос диктора звучал уверенно, в нем была государственная значительность: торжественность, ни тени сомнения: все в абсолютном порядке, мы побеждаем.

Затем давался основной фильм - "Девушка моей мечты", "Король-ротмистр" или "Улица Большой Свободы, 7" - о веселых гамбургских моряках. Это была награда победителям. Казалось, сама Германия, прекрасная и манящая, зовет к себе, в свое лоно, - надо только выиграть войну...

Показывали "Злату Прагу" - сентиментальную мелодраму о немецкой девушке, обманутой "коварным славянином" - чехом, который довел ее до самоубийства. В "Симфонии одной жизни" немец, учитель музыки, становится жертвой "коварной мадьярки". Зато в фильме "Средь шумного бала" с Царой Леандер иная ситуация: здесь немка, "фрау Мекк", выводит в люди русского композитора, это - фильм о Чайковском.

Изредка приезжали "фронтовые театры" - "фронт бюне", показывали ревю, отрывки из оперетт, певица пела: "Ах, ви ист ам Райн зо шён..." - "Как хорошо на Рейне..." Отдых после допросов, после Петрушиной балки. Когда смотришь ревю или слушаешь музыку из "Продавца птиц", проникаешься уважением к себе, чувством собственного достоинства: ты не огрубел в этой дикой России, не опустился. Если ты еще способен воспринимать прекрасное, ты человек...

В Таганроге стационарным "очагом культуры" была "Бунте бюне" ("Пестрая сцена") - варьете, созданное в помещении театра имени Чехова. "Бунте бюне" подчинялась "зондерфюреру по театру" Леберту, назначенному на этот пост службой безопасности. От пребывания Леберта в Таганроге осталось несколько архивных документов: распоряжение о том, что все исполнители музыкальных произведений обязаны зарегистрировать свой репертуар в городской полиции; репертуарный план таганрогского театра на 42-й год ("Бомбы и гранаты", "Редкая парочка", "Тайны гарема", "Неизвестная", "Рождественский сон") и докладная записка об аресте "баяниста Мищенко, русского", который был задержан на базаре за исполнение песни "Широка страна моя родная" и доставлен к Леберту. После допроса Леберт наложил резолюцию: "Подлежит переселению". Это означало расстрел.

"Бунте бюне" была странным заведением - не то варьете, не то гестапо, вернее - и то и другое. Здесь "искусство" и полиция шли рука об руку, Талия и Мельпомена носили особый характер.

Я перебирал документы, брошенные Лебертом, - непонятные мне сводки, заметки, записочки. Сведущие люди объясняли, в чем дело. Театр был одним из центров немецкой контрразведки в Таганроге. Каждую певицу или танцовщицу Леберт нагружал дополнительным заданием - разузнавать среди родственников, ближайших соседей, какие настроения в городе, заставлял артистов доносить друг на друга. Мало кто из этого омута выходил незапятнанным. Бывало, вызовет артистку, дает ей задание: пойди к такому-то, скажи, что ты нами обижена, хочешь от нас уйти, ищешь связи с подпольщиками; потом доложишь.

Отказ от задания рассматривался как антигерманский саботаж, и саботажем было, если откажешься лечь в постель с немецким офицером. Леберт сам подбирал для начальства "девочек", "устраивал" их высоким чинам и приятелям. Вот отчего не выходили из театра Зепп Дитрих - командир дивизии СС "Адольф Гитлер", и генерал Рекнагель, и начальник гестапо Брандт. Вот какой им нужен был театр - "здоровое", "не извращенное" немецкое искусство...

И все это видела, все это пережила и, можно сказать, испытала на себе Лариса Георгиевна Сахарова, которая, как я слышал, давно уже оставила сцену и работала теперь в строительной конторе.

Мне дали ее домашний адрес: сходите, она вам про "фашистское искусство" расскажет со всеми подробностями, ни в одной книге столько не прочитаете.

Сахарова встретила меня в халате - бледное большое лицо с крупными чертами, зачесанные кверху волосы. Подняла грустные глаза, сказала, чуть ли не умоляя:

- Проходите, пожалуйста. Пожа-луйста...

У нее почти страдальческий, глубокий взгляд, длинные пальцы, и во всем ее облике, в этом "неглиже" (халат, домашние туфли в два часа дня), в затянувшемся утре - что-то романсовое, какой-то "надлом". Но когда я прошел к ней в комнату, увидел быт вполне благополучный: новый платяной шкаф с отделением для немногих книг, телевизор, покрытый плюшевой накидкой; на столе - тетради, счетная линейка, пачка папирос "Наша марка".

- Курите, прошу вас! Я уже второй день не курю...

У ее ног, облизывая ее шлепанцы, суетится болонка. Сахарова уходит в соседнюю комнату, приносит двух щенят:

- Вот наше потомство...

Дверь в другую комнату приоткрыта - там бесшумно передвигается высокая, прямая старуха.

- Это моя мама. Ей девяносто лет.

Сначала разговор не клеился. Заплакала:

- Мне уже сорок семь! Я больше не могу вспоминать!

Потом стала рассказывать о предвоенной жизни - как выступала в Сочи, в Гагре, в Кисловодске, "подавала надежды".

- Помните до войны песню - "Чайка смело пролетела над седой волной..."? Это был мой коронный номер, меня знали на всех курортах. Но я мечтала о консерватории, собиралась в Ленинград - и вдруг война, пришлось возвращаться в Таганрог, к маме, к сестре. И знаете - это произошло так неожиданно, не успели даже сообразить, что нам делать, как уже в городе немцы.

За месяц до оккупации взяли в армию человека, которого я любила. Перед самым приходом немцев его часть остановилась в Таганроге, около Госбанка. Я прибежала как сумасшедшая, сказала, что пойду вместе с ними, буду, если хотите, солдатом, если нельзя, то буду песни петь, буду фронтовой певицей, кем угодно. Но это были только мечты. Часть уже отправлялась. Он вынул из бумажника триста рублей - все, что у него было, отдал мне. Так мы и расстались, договорившись, что я попробую эвакуироваться. Но достать в те дни эвакокарту было свыше сил человеческих.

И вот пришли немцы. Я осталась одна с мамой, сестра у меня с ребенком. Как быть? Пошла сначала маникюршей в парикмахерскую. Я все умею делать: нужно - буду актрисой, нужно - маникюршей или портнихой, а сейчас вот я техник, выучилась...

Маникюршей я проработала около месяца, но парикмахерскую закрыли - кому нужен был тогда маникюр? Стала я ходить по домам шить. Я кушала там и приносила домой. Ну, что дадут: когда пшена, когда кусочек мяса. А одной особе я шила каждый день по крепдешиновому платью. Ее муж был при немцах старостой какого-то района...

(Сахарова говорит, словно диктует: настойчиво, медленно, стараясь, чтобы я как следует вник в ее рассказ и не делал опрометчивых выводов.)

Когда в городе работы не стало, пошла по деревням. Латала одежду, шила, брала продуктами. Через три месяца вернулась домой с двумя мешками картошки, с яичками, фасолью. Все это я заработала честно и ни с какими немцами не встречалась. А дома узнаю новость: управдом Легиза выписал меня из домовой книги. "Идите, говорит, в полицию". Пришла я туда, а из полиции направляют меня на биржу; каждый тогда знал, что это означает: отправка в Германию - и никаких разговоров...

Я умоляла, просила: "Отдайте мне паспорт!.."

(Сахарова "входит в образ", сейчас она - актриса, исполняет роль "Лора Сахарова в 41-м году" и действительно умоляет отдать паспорт, горько плачет, и я невольно хочу ей помочь, ловлю себя на мысли, что надо бы ей как-то посодействовать, чтобы паспорт ей отдали.)

Не отдают... Я пошла на биржу, которая помещалась в школе № 8 - это была первая школа, в которой я училась, прошу вас запомнить. Пришла, а там уже два трубача, я с ними выступала когда-то в концертах, говорят, что немцам нужны артисты, но требуется рекомендация. И тут, на мое счастье (или, вернее, на мое несчастье - как вам сказать?), встречается мне учительница пения, Ковальская Юлия Францевна: она вела у нас в школе музыкальный кружок, а теперь была концертмейстершей в "Бунте бюне". Посмотрела на меня и говорит: "Погоди, я похлопочу перед своим шефом". Я умоляю: "Пожалуйста!" не хочется ж в Германию ехать...

В театре меня принял Леберт. Это был человек отталкивающей внешности, форменная горилла. Рассказывали, что он бывший актер из Гамбурга, постановщик танцев в варьете, но позже я узнала, что он сотрудник гестапо и в Гамбурге, когда работал в варьете, был уже тайным осведомителем. Он довольно прилично говорил по-русски, знал и польский язык, и когда я предстала перед ним, он меня по-русски стал спрашивать, кто я, откуда, замужем ли и какие у меня в городе знакомства.

И вот началась моя новая жизнь. В театре служил тогда всякий народ, и я по сравнению с ними была величина. Профессиональных артистов не осталось, шли безголосые девчонки, мелкие актеришки - лишь бы уцелеть, прокормиться. Работникам искусств давались кое-какие привилегии. В продовольственном смысле нас приравняли к полицаям, то есть мы получали триста граммов хлеба вместо ста пятидесяти и котелок супа. Но, конечно, главная радость была банкеты. Как только премьера или приезд высшего начальства - сразу же банкет. Присутствуют генерал Рекнагель, начальник гестапо Брандт, все их командование. На столах - вино, деревянные тарелочки в виде дубовых листьев с сырами, колбасами, с сырым мясом. Ну, тут уж никто из нас не терялся: крали бутылки с коньяком, бутерброды, печенье, потом выменивали на базаре. В городе тогда ничего не продавалось за деньги, всё меняли.

Я участвовала во всех спектаклях. В "Бомбах и гранатах" меня и девчонок одели в немецкую форму, мы пели их солдатскую песню "Лили Марлен", но в основном репертуар был чисто любовного содержания. Немцы очень любят песни про любовь, тирольские песенки и еще - "Мамахен, шенк мир айн пфердхен", то есть "Мамочка, подари мне лошадку"...

Я пользовалась большим успехом, была красива, и голос звучал не так, как сейчас. Леберт говорил, что после войны пошлет меня на гастроли в Берлин, и это мне как актрисе, конечно, льстило, не стану скрывать. Успех всегда окрыляет и кружит голову, так что забываешь, кому ты поешь и кто тебя хвалит. Это я признаю, в этом была моя слабость. Правда, иногда совесть мучила: наши Иваны с ними сражаются, а мы им тут песни поем, - но об этом старались не думать, жили одним днем, одним часом. Все матерились беспардонно - и мужчины, и женщины.

И в то же время мое особое положение в театре, мой успех избавляли меня от многих неприятностей. Я была более независимой, чем другие, могла себе кое-что позволить. Голой я никогда не выступала, отказывалась наотрез, даже в "Рождении Венеры", где я исполняла главную роль. Этот спектакль готовили специально для Зеппа Дитриха. Недавно я услышала его фамилию по радио оказывается, он в Западной Германии живет - как мне стало противно! Зепп приезжал всегда с целой сворой эсэсовцев - все в черных мундирах, проходил за кулисы, шлепал девчонок по мягкому месту и обязательно после спектакля увозил кого-нибудь к себе. Леберт лично разработал всю постановку: Венера должна была в финале выйти из раковины голой и преподнести Зеппу Дитриху букет цветов. Тогда я заявила, что петь не буду, устроила скандал, и Леберт ударил меня по физиономии. Я повернулась, ушла, а на другой день назначена премьера. Утром Леберт приезжает за мной на машине, улыбается как ни в чем не бывало: "Мы, говорит, сошьем тебе трико на бретельках..."

(У нее вдруг начинают дрожать руки, всю ее передернуло. Она говорит: "Трясучка нашла - вспоминаю...")

Оказывается, за меня заступился генерал Рекнагель - большой мой поклонник и очень корректный человек, седой, красивый, типичный генерал. Узнал от Леберта, что я не буду участвовать, возмутился, приказал немедленно доставить меня в театр.

И других я себе добилась поблажек. Был уж такой неписаный закон в этом театре, что все друг на друга докладывают, кто о чем говорит, поэтому в разговорах между собой старались выражать недовольство советским образом жизни, нашей "азиатчиной", и восхищаться всем немецким, их культурностью, тем, что они европейцы и прочее. Но я чувствовала себя незаменимой и не подлаживалась под этот тон, позволяла себе всякие выходки, за которые другому бы и головы не сносить. Например, как-то я пела на квартире у одного офицера, и он захотел со мной сблизиться. Вдруг началась бомбежка, и этот офицер говорит: "Ах, какая досада! Русская свинья залетела!" Так я ему ответила: "Ты, говорю, бандит, и все вы бандиты!" - и немедленно ушла. Он за мной гонялся по всему городу на машине с включенными фарами, а я спряталась у подруги, у Зины Катрич...

Но и это мне сошло с рук, только Леберт лишил на две недели пайка.

И вот нашелся подлец, тенор, который захотел продвинуть вместо меня свою любовницу, полнейшую бездарь, ни голоса, ни внешних данных - ничего абсолютно. И он пишет на меня донос в гестапо, будто я жена комиссара и связана с партизанами. Однажды ко мне в уборную врывается Леберт с тремя эсэсовцами,. говорит: "Одевайтесь быстрее. Поедемте с нами". - "Куда?" спрашиваю. "На концерт", - говорит.

И привезли меня в здание зондеркоманды, которая помещалась в школе на Октябрьской улице. Это - вторая школа, в которой я училась...

Допросили и вталкивают в камеру, в наручниках, вот посмотрите - до сих пор у меня остался рубец. Там, в камере, находилось четырнадцать человек, я пятнадцатая. Все черные, страшные, одна девушка была среди них - измученная, губы у нее в лихорадке, - ее взяли как заложницу за брата, который переправился на тот берег, к нашим. Я догадалась, что эти молодые люди подпольщики, и я смотрела на них как на героев. Я восхищалась ими. Впервые за много месяцев я увидела человеческие лица, пусть побитые, обезображенные, но это были человеческие лица, а не фашистские рожи. И я готова была умереть вместе с этими людьми, только бы они меня простили и поняли...

Просидели мы сутки, рано утром всех, кроме меня, вывели на расстрел. За что такая мне милость? Я стояла у окна, слышала крики: "Я не виновата!", "Погибаю!", "Смерть фашистам!" Потом во двор втолкнули какого-то мужчину, он быстро побежал, в него выстрелили...

Имеете ли вы представление, как дорога жизнь человеку, когда он попадает в такое положение? Я видела в окно соседний дом - там кухня, женщины что-то варят, стирают. О, как я им завидовала! Как хотела стать птичкой, пташкой какой-нибудь, чтобы выпорхнуть отсюда!..

Когда я пришла в себя, увидела, что в камеру пришел доктор Руппе немецкий врач, который обслуживал театр. Он был очень близок с актерами, не отходил от нас ни на шаг, - кто его знает, может быть, и он был к нам приставлен?

Доктор Руппе сообщил, что через генерала Рекнагеля выхлопотал мне освобождение и что я опять могу приступить к работе. И все началось сначала: "Рождение Венеры", "Бомбы и гранаты", "Оболтусы и ветрогоны" - и так почти два года...

Сахарова снова плачет, кажется, что у нее и через двадцать лет не осталось в душе места для радости, но было ли тогда место для слез? Я спросил, нет ли у нее фотографий тех лет. Она достала две карточки. На одной она изображена в балетной пачке на холме на фоне города - занесла ножку над одноэтажным, бедным, пришибленным Таганрогом. На другой карточке - Сахарова в трико, с папиросой...

Когда немцы бежали из Таганрога, доктор Руппе вывез Сахарову в Германию. В Берлине она играла во фронтовом немецком театре "Винетта", где были собраны актеры из всех оккупированных стран. Затем попала в Вену, оттуда - в Дрезден, на фабрику, как "остарбайтерин" - "восточная рабочая" (личный номер - Д-С 6984), пережила дрезденскую бомбардировку и после окончания войны вернулась в Таганрог, только "петь больше не могла - все во мне перегорело..."

- Между прочим, от доктора Руппе я в 1958 году получила из Гамбурга письмо...

"Meine liebe, liebe Lapitschka! - писал ей доктор Руппе. - Сегодня увидел тебя во сне и сразу же вспомнил и тебя, и наш Таганрог, и милый наш театр. Господи, как далеко ушло то золотое время, когда мы все были молоды, веселы и полны надежд! Где-то сейчас генерал Рекнагель, где Мария, где проказник Брандт, где все наши? Недавно я встретил... попробуй догадайся, кого? Беднягу Леберта! Он все такой же "красавчик", правда, поседел, и седина его несколько облагородила. Добряк открыл варьете, и как, ты думаешь, назвал он свое заведение? "Бунте бюне"! Так что "Бунте бюне" жива, только Венеру играет какая-то рыжая кляча. Мы со стариком выпили немного, вспомнили тебя и прослезились.

Я, слава богу, здоров, у меня растут двое чудесных малюток от второй жены, она примерная хозяйка и отменная мать... что в наши времена редкость. Считай - мне повезло. Посылаю тебе наши "изображения"... Моя добрая, горячо любимая матушка, благодарение богу, жива... Мой горячо любимый отец скончался в прошлом году, осенью... А как ты, как твой серебряный голосочек?.."

- Я ему, конечно, не ответила: стоит ли отвечать, да и на работе могут быть неприятности...

В тот вечер я побывал в театре имени Чехова. Шла современная пьеса, но мне иные мерещились персонажи, иной спектакль.

Я вышел в пустое фойе, заглянул к администратору, думал, он мне расскажет что-нибудь дополнительно. Но он мало что знал, вернулся в город 30 августа 1943 года, "вместе с войсками и начальником Ростовского управления культуры".

- К концу дня мы уже налаживали театр, собирали труппу. Немцы вывезли реквизит, костюмы, осталась голая сцена и буфет для актеров. Вы спросите у нашей гардеробщицы Зинаиды Романовны, она хорошо знает всю эту историю.

Я спустился вниз, нашел Зинаиду Романовну.

Сахарову она помнила:

- Да. Была такая, пела здесь. Она и сейчас живет неподалеку, только не поет больше... Стерва была порядочная...

- Стерва-то стерва, а все-таки жаль ее...

- А чего ее жалеть? Жалеть надо тех, кто погиб. А ее-то чего жалеть? Жива осталась...

ПРОЦЕСС

Председателю военного трибунала Северо-Кавказского военного округа

Коллектив треста "Краснодарнефтеразведка" с удовлетворенном принял сообщение, что перед судом военного трибунала предстали изменники Родины. Что может быть отвратительнее и презреннее отщепенцев, предавших свою Родину, свой народ в Великую Отечественную войну? Пощады быть не может! По поручению коллектива Кожемякин, Каменский, Щекотов.

Краснодар, Дом офицеров,

председателю трибунала

Многочисленный коллектив Новороссийского вагоноремонтного завода, переполненный гневом и возмущением, требует от вас быть беспощадными к выродкам и изменникам Родины...

В военный трибунал

Заслушав сообщение газеты "Советская Кубань" о разоблачении изменников Родины, бандитов из зондеркоманды СС 10-а, мы, рабочие овоще-виноградарского совхоза, требуем наказать их высшей мерой...

Председателю военного трибунала, Краснодар

Я, услышав по радио из Москвы о том, что в г. Краснодаре будет судебный процесс изменникам родины и убийцам, прошу огласить мое письмо на судебном процессе. Моя сестра Ярыш Дарья Михайловна, 1916 г. рожд., была схвачена убийцами и задушена в Краснодаре в 1943 году...

Я прошу, пусть народ осудит их самым страшным наказанием. Я уверен, что меня поддержат люди, которые убиты горем от рук бандитов-головорезов.

Участник Великой битвы на Волге, инвалид 2-й группы войны Ярыш Василий Михайлович

Краснодар, судебному заседанию над убийцами советских людей

В моей семье от рук ублюдков погибло свыше 20 человек. Мою сестрицу взяли на штык и бросили со 2-го этажа.

Карой для судимых вами преступников может быть только смерть, чтобы неповадно было греть руки на чужом несчастье и проводить в жизнь систему геноцида.

Работников КГБ, сумевших найти преступников, представьте к высшим наградам и почестям, они достойны этого.

Фамилию свою не пишу, т. к. таких, как я, - тысячи...

Председателю военного трибунала СКВО

...Чем больше наши успехи, чем ближе мы приближаемся к нашей заветной цели - коммунизму, тем все более чудовищными выглядят преступления тех гнусных предателей, которых вы судите от имени народа. Священная память тысяч невинно погубленных ими людей, миллионов героев требует беспощадного наказания этих архипреступников, которых нельзя назвать людьми.

Александр Михайлович Лаговер,

патриот Советской Родины, преподаватель

В военный трибунал

Узнав из газеты о процессе, я решила послать суду хранившееся у меня 20 лет "воззвание" зондеркоманды СС 10-а, как память о моих погибших знакомых во время оккупации и как назидание моим детям и внукам.

Может быть, этот документ пригодится суду во время процесса.

H. H. Свиренко

За день до процесса в Краснодар приехал сын Скрипкина, матрос. Я встретился с ним в кабинете следователя, который вел дело его отца. Этот следователь выхлопотал ему вызов и через председателя трибунала устроил свидание с отцом, не только потому, что хотел выполнить свое данное однажды Скрипкину обещание, но главным образом по другой причине. Он узнал, что в подразделении, где сын Скрипкина служит, среди матросов "пошли разговоры" и парень находится в растерянности: как ему дальше быть, как жить на свете, если он теперь - "сын предателя"?..

Я пришел в ту минуту, когда следователь уже прощался с молодым Скрипкиным - высоким, красивым и застенчивым юношей, с пунцовыми от волнения щеками, в отутюженной матросской блузе, со значком ГТО.

Поражало его сходство с отцом. В деле хранилась довоенная фотография: Скрипкин с женой и годовалым ребенком на руках. Теперь эта фотография как бы ожила, словно не случайным было это столь разительное сходство, а содержало свой смысл: та испорченная, испачканная кровью жизнь Скрипкина "погашалась", и вновь ему стало двадцать лет, и он "ни в чем не замешан", и теперь пусть живет как надо.

Может быть, именно об этом думал следователь, когда, пожимая молодому Скрипкину руку, говорил:

- Ну, поезжай и служи честно. Ты здесь ни при чем, командиру мы написали. Если вдруг когда что возникнет, обращайся к нам...

Свидание было недолгим. Скрипкин, увидев сына, всплакнул, просил его не присутствовать на процессе, и не потому, что стеснялся сына, а как отец - из педагогических, что ли, соображений - не хотел, чтобы мальчишка, к тому же матрос, воин, прикасался к той грязи, которая всплывает во время суда. Достаточно и того, что известно в общих чертах. Он так и сказал: "Урок тебе преподан наглядный". Под конец Скрипкин завещал "беречь мать" и поддерживать ее в трудные минуты, так как "исход может быть очень тяжелым".

Теперь это же слово - "исход" - повторил, прощаясь со следователем, сын Скрипкина: "Какой будет исход?" И все это странным образом напоминало вопрос, который задают врачу родственники тяжелобольного. И как врач, который не верит в благоприятный исход, вернее, уже не сомневается в том, что исход будет неблагоприятным, и все же не хочет огорчать родственников, следователь пожал плечами: "Кто знает?" - словно это не он только и делал, что добирался до той истины, которая исключала всякое вероятие "благоприятного исхода".

Но что в данном случае означал "благоприятный исход" и для кого он должен был стать благоприятным?..

В этот же день из Омска прилетела Марфа Антоновна Комкова. Она прочла о предстоящем процессе в газетах и не выдержала, так как среди обвиняемых оказался один из убийц ее брата - легендарного Филиппа Антоновича Комкова, или "Мишки Меченого", которого расстреляли в гестаповской тюрьме в Николаеве.

Филипп был гордостью их семьи, хотя слово "гордость" здесь не совсем подходящее: вся семья у них была такой, как Филипп, все братья и сестры, и если уж говорить о гордости, то гордость была оттого, что Филипп и там, "на той стороне", не подвел, остался таким же, каким они его знали, представителем их рода.

Все они вышли из беднейших сибирских крестьян, все были коммунистами, и в Камне-на-Оби еще в двадцатом году их отец, Антон Андреевич Комков, организовал коммуну "Вставай, бедняк!", позже преобразованную в колхоз "Смычка".

Когда началась война, на фронт ушли старшие братья, а младший, Филипп, к тому времени уже служил в кадрах, военным летчиком. После смерти отца, с тридцать третьего года, он воспитывался у сестры, у Марфы Антоновны; пошел сперва в техникум связи, оттуда - в военное училище...

Его подбили в воздушных боях под Одессой, и, прыгая с парашютом, он сломал ногу, так что получил "метку" и, оказавшись в николаевском подпольном центре, назвал себя "Мишкой Меченым". За поимку "Мишки Меченого" и его группы немцы обещали большое вознаграждение, но они были неуловимы. И только в мае 1943 года, перебираясь в Знаменские леса, выданные провокатором, они были схвачены. Комкова доставили в тюрьму в Николаев. Остальных расстреляли на месте.

Обо всем этом до Марфы Антоновны доходили разрозненные, случайные и не совсем достоверные сведения, и лишь один человек мог рассказать всю правду о последних минутах Филиппа, потому что своими руками его вязал и вталкивал в машину и перед самым расстрелом Комков плюнул ему в лицо.

Этим человеком был Скрипкин. Он Комкова очень хорошо помнил и на следствии, отвечая на вопрос следователя, знал ли он, кто такой "Мишка Меченый", сказал: "Это был один из мужественных советских людей - Филипп Комков, летчик".

Прибыв на процесс, Марфа Антоновна тоже ждала "благоприятного исхода", то есть ждала, что возмездие восторжествует и убийца ее брата понесет заслуженное наказание. В том, что возмездие задержалось на двадцать лет, было для нее даже что-то знаменательное и придавало возмездию особую торжественность и весомость: вот ведь столько лет прошло, а Филиппа и всех погибших, расстрелянных не забыли и не простили их смерти, и сколько бы ни прошло лет, убийцам и предателям не будет прощения.

Вообще двадцатилетняя давность играла на этом процессе возвышенную и грозную роль. Здесь сама судьба преподносила урок, и присутствие судьбы так или иначе ощущалось каждым из собравшихся в этот день в Краснодаре.

Но то, что воспринималось как судьба, как символическое выражение неотвратимости кары, было для б