Письма последних лет жизни Л. В. Успенского, вошедшие в посмертный сборник его произведений — совсем малая часть его эпистолярного наследия. Однако в ней, как в капле воды, отразились черты личности писателя: его обязательность, вежливость, уважение к чужому мнению, желание дать наиболее исчерпывающий ответ на вопрос. Облик Л. В. Успенского, писателя и деятеля, просто человека, с наилучшей стороны раскрывается в его письмах. Переписка занимала в жизни Л. В. Успенского очень большое место. Сложенные вместе, ответы писателя его адресатам по количеству страниц равняются нескольким объемистым томам. Иногда Лев Васильевич сетовал: сколько успел бы написать, сколько замыслов осуществить, если бы не письма! Сетовал, но продолжал аккуратнейше отвечать, не разрешая себе проволочек. Лишь во время болезни письма скопились, но, едва оправившись от инфаркта, педантично определив хронологию пришедшей почты, писатель постепенно ответил всем, кто к нему обращался. Из послесловия к сборнику «За языком до Киева» Натальи Банк — «Свет его окна».

ПИСЬМА ПОСЛЕДНИХ ЛЕТ

* * *

1977. VII. 3[1]

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый В. А.

В сущности говоря, главный вопрос Вашего письма имеет чисто этический смысл и значение и сводится к следующему: можно ли нарушить волю автора писем после его смерти, если письма эти могут представлять общественный интерес и историческую ценность?

Я полагаю, что при соблюдении этих двух условий не только можно, но и должно. А так как мы никогда не можем ответственно судить о том, какие именно из уничтожаемых сегодня документов будут признаны невозвратимой утратой огромных ценностей через 100, 200, 500 лет, то ответ должен быть таков: любой личный документ, если он может быть фактически сохранен и исследован, должен быть и исследован и, будучи отнесен к группе ценных, сохранен.

Нам хорошо известно, что родные некоторых больших людей всячески препятствовали опубликованию их письменного наследия — писем, дневников, рукописных черновиков и т. п. Известно, скажем, что родные Байрона утаили и уничтожили значительную долю его литературного наследия исходя из собственных своих понятий о «пристойном» и «непристойном». Прошло полтора века, и понятия следующих поколений изменились если не на 100, то на 90 %. Теперь внуки и правнуки поэта дорого бы дали, чтобы помешать своим дедам и отцам рвать и жечь его документы. Но — их уже нет.

Вы можете мне сказать, что в Вашем случае речь идет не о воле наследников, а о воле самого поэта[2].

С моей точки зрения, это не составляет ни малейшей разницы. Во-первых, сам создатель письма или дневника не может представлять себе его грядущей ценности и важности. Во-вторых, завещая «уничтожать» письма или другие документы, авторы, очевидно, не вполне искренни. Если бы это было для них так уж обязательно, они сами озаботились бы этим, потребовав, скажем, от своих корреспондентов обязательного возврата каждого письма и лично уничтожая их, собственные дневники. Раз они этого не сделали, значит, стремление стереть следы своего существования не столь уж глубоко владело ими, и при наличии двух моих условий оно может быть нарушено.

* * *

1974. V.

Ленинград

Многоуважаемый М. Н.

Ваше множество вопросов сводится, собственно говоря, к одному: имеет ли русский язык право и основание изменяться, создавать новые и переосмыслять старые слова, и если да, то все ли нововведения одинаково заслуживают одобрения?

Что можно Вам на это ответить?

Любой язык, если он живой, меняется непрерывно.

Меняется значение составляющих его слов, их произношение, ударения в них, конструкция фраз, форма и вид обращений — всё.

Примеры первого — бесчисленны. Слово «изумленный» в XVIII веке еще значило «спятивший», «сведенный с ума»: «и после пытки огнем, в изумление пришед, выдал своих сообщников». Пушкин потреблял это слово еще и в старом (редко) и в новом (постоянно) значении, т. е. как «чрезвычайно удивленный».

К. Чуковский вспоминает, что А. Ф. Кони, отличный оратор, слово «обязательный» понимал только как «предупредительно услужливый» и требовал такого понимания и от людей на несколько поколений моложе его.

Примером второго — укажу на слово «музыка». Вы знаете, что Пушкин произносил его с ударением на «Ы», пришедшим к нам из французского «мюзúк». В наше время так уж решительно никто не скажет.

Сто — сто пятьдесят лет назад (еще у Гоголя) постоянно встречалось множественное число на «Ы» от слова «дом» — «дóмы». Во дни нашего с Вами детства слово «доктор» во множественном числе чаще всего произносилось как «докторы», «профессоры». Теперь «докторы» если и говорится, то лишь в смысле «докторы различных наук». Про врачей же говорят только «доктора». Множественное на «А» все расширяет поле своего владения, на «Ы» — отступает.

Все это показывает, что наш язык меняется независимо от нашей воли и что ВООБЩЕ против этой его изменчивости бороться нельзя, иначе мы и сегодня спрашивали бы друг у друга: «Камо грядеши?», а не «Куда идти изволишь?»

Но, с другой стороны, признать за говорящим на этом основании менять словарь, формы слов, ударения — как кому вздумается — также невозможно: спустя короткий срок мы перестали бы говорить на одном русском языке от Ленинграда до Камчатки, перестали бы и понимать один другого. Русский язык сохраняет свое единство в изменчивости благодаря наличию в нем ЛИТЕРАТУРНОЙ НОРМЫ, и, судя о словах, всегда надо ориентироваться именно на нее: если я начну именовать бабочек «мяклышами», это будет резкое отклонение от нормы, хотя в Псковской области бабочки разделяются на «мяклышей» и «пепелушек».

Точно так же, если я начну слово «портфель» произносить с ударением на «О», я грубо нарушу норму литературного современного языка и меня следует строго поправить. Помните прибаутку: «Известный прОцент дОцентов носит пОртфели, но больший процЕнт доцЕнтов носит портфЕли»…

Вот почему я всегда выступаю против «довлеть» в значении «оказывать влияние, нажим, ДОВЛЕНИЕ». Вот почему следует отучать товарищей, произносящих «Алло» примерно с тем же русским окончанием, что и «трепло». Но, воспитывая их, нельзя перегнуть палку и обучить их произношению этого иностранного наподобие русского «алё». Дело-то ведь тут не просто в мягкости и твердости «л», а в его «иноязычном оттенке».

В свое время Игорь Северянин наивно думал, что создает точную и «нерусскую» рифму, сопоставляя слова «меню» и «не изменю». Но беда в том, что оба концевых звука во французском и русском словах имеют совершенно разный характер.

Слово «купейный»… Ну, прежде всего, это «профессиональное» словечко из языка железнодорожников. Затем, у него, несомненно, далеко не все в значении совпадает со словом «купированный». Говорят «купейное место», но НЕЛЬЗЯ сказать КУПИРОВАННОЕ МЕСТО: места не купируют. Говорят «доплата за купейность», однако нельзя сказать «доплата за купированность» — такую доплату пришлось бы выплачивать министерству или вагонному заводу. Словом — слово «купейность» в языке железнодорожников имеет твердую позицию, а раз это так, то крайне трудно будет поставить железный занавес на пути его проникновения в литературный язык: если в нем ощутится надобность (в таком слове), язык его примет и Вы его оттуда не изгоните никак. А Ваш вопрос: «Как образовалось это слово?» — не затрудняет ответом: при помощи суффиксов «ЕЙ-Н-ЫЙ» от слова «купе». Точно так же, как слово «желейный» образовано от «желе» или сочетание «филейная часть» — от «филе». Ведь они-то Вас не шокируют. А почему? Только из-за привычки.

«Бесталанный» — старое русское слово, означающее «неудачник», лишенный «талана», счастья. Заменять его словом «бесталанТный» мог предлагать только Б. Н. Тимофеев, не языковед по образованию, а языкофил-любитель. Во-первых, слово со звукосочетанием «нТн» в середине — уродливо с точки зрения духа русского языка; во-вторых, оно никогда не привьется, ибо у него есть старый ходячий синоним «бездарный». Так как «талант» и «дар» означает одно и то же, язык, разумеется, не пожелает создавать два равнозначных слова ради того, чтобы избежать возможности ошибки малограмотных говорящих. Ведь и народ замещает выдуманное, никогда в живом языке не существовавшее слово «бесталаНТНый» по причинам благозвучия. Произносить это НТН — язык сломаешь!

В последнее время у нас что-то обнаруживается все больше и больше великих любителей пересматривать многовековые пословицы, редактируя их с нашей современной точки зрения. Тот же добрый мой друг, покойный Б. Н. Тимофеев, с яростью утверждал, что известную пословицу «Попал, как кур во щи» надо читать «как кур в ощип», на том основании, что из петухов-де щей не готовят.

Не говоря уже о том, что старик Даль, великий дока по всяким русским свычаям и обычаям, толкуя слово «ЩИ», никак не ограничивает их мясной «состав», т. е. не указывает, варят их из говядины, телятины, баранины, свинины или курятины. Он пишет весьма обобщенно: «похлебка, МЯСНАЯ или ПОСТНАЯ, из рубленой и квашеной капусты». Далее указывается, что даже капусту можно заменять щавелем, свекольником и пр. Что же до «мяса», то в приводимых Далем народных изречениях есть и такое: «Дичь во щах — а все тараканы». Это желчное выражение использовал, как известно, Некрасов:

У людей-то для щей
С солонинкою чан,
А у нас-то во щах —
Таракан, таракан…

Отсюда ясно видно, что щи могли быть из ДИЧИ, а не только из куриного мяса.

Больше того, большой лингвист А. А. Реформатский в своей очень доброжелательной рецензии на книжку Б. Тимофеева указал, что пословица в виде «во щи» существует еще в рукописных списках и сборниках XVII века. Что же до искусственного производного от глагола ОЩИПЫВАТЬ — ОЩИП, то его существование вполне возможно теоретически, но весьма сомнительно, чтобы оно могло появиться в таком именно словосочетании: «попадать в ощип».

Должен признать, что Б. Н. Тимофеева это не убедило.

Придумывают новые толкования для выражения «коломенская верста», «во всю Ивановскую», но, как правило, новые оказываются слабее старых.

Думается, и Ваша знакомая напрасно старается «рационализировать» старое, многовековое речение. «Смотреть в зубы» ничуть не менее нелепо, нежели «смотреть в глаза», с одной стороны, и чем «дать в зубы» — с другой. В обоих случаях мы сталкиваемся с типично народными ПЕРЕНОСНЫМИ, МЕТАФОРИЧЕСКИМИ словоупотреблениями. Конечно, тот, кто ударяет другого кулаком ПО зубам, ничего не дает ему В зубы. Однако фразеология существует именно с предлогом «В»; с предлогом «ПО» сказать тоже можно, но выражение не будет иметь той экспрессивной силы. То же самое относится и ко «смотреть ЗУБЫ» и «смотреть В зубы». Теоретически «смотреть зубы» в смысле их «разглядывать» и «изучать» — можно. Но экспрессивную силу имеет только выражение «смотреть В зубы». Спорить с этим может только педант, лишенный чувства языка. С его точки зрения, вероятно, и «косая сажень в плечах» следует заменить выражением «косая сажень при измерении ОТ оконечности одного плеча до оконечности другого». Народ так не выражается и СЕЙЧАС, и уж тем более не выражался в те далекие годы, когда слагалась его исконная фразеология.

Итак, «вопросы» Ваши исчерпаны. Что же до той части Вашего письма, в которой содержатся лестные для меня похвалы моим «Запискам»[3], то позвольте мне от души поблагодарить Вас за эти теплые слова.

Что касается до спора между нами о Потоцкой-Тиме, то я могу сказать одно: года два-три назад я раздобыл на краткий срок программку митинга и там с удовлетворением увидел фамилию Тиме.

Так как специально и много лет я занимался историей авиации в ее так называемую «героическую эпоху» (годы 1910–1915), то мне было бы очень интересно узнать фамилию Вашего троюродного брата. Ведь есть (и переписываются со мною) милые ветераны, летавшие еще в те годы. Было бы интересно побеседовать с ними на тему о Вашем кузене.

Всех институтцев — и Джемса Шмидта и Вальдгауэра — я помню отлично. Правда, они преподавали на ИЗО, а я учился на ЛИТО, но я был, кроме всего прочего, еще и секретарем учебной части курса и имел со всеми ними непрестанную связь <…>

* * *

1974. XL. 8

Ленинград

Многоуважаемая А. Д.

В Вашем отвращении к употреблению слова «бесталанный» в его безграмотном «псевдозначении» Вы абсолютно правы. Оба Ваших письма и приложенные к ним вырезки свидетельствуют о бесспорности Вашего гнева.

Не правы Вы в одном — в намерении свирепо бомбардировать меня вырезками, «считая Вас ответственным за эту распространенную ошибку». Вы горько заблуждаетесь: авторитет-то я, может быть, и «авторитет», но вот к моему замечанию (ям) никто не прислушивается.

Дважды наши ленинградские газеты — сначала «Лен. правда», а затем — в этом году — «Смена» ставили у себя мои доклады на тему о стилистических и прочих ошибках, допускаемых ими на их полосах. Я месяцами выбирал из них всевозможные ляпсусы, составлял доклады, докладывал, меня внимательно выслушивали, ужасались, благодарили, и на следующий же день я видел половину указанных мной безобразий в следующих номерах этих уважаемых газет.

С меня — взятки гладки. Я не только неоднократно докладывал и писал в газетах об этом казусе («талант — талан»); я даже в книге «Почему не иначе?», которая представляет собою этимологический словарь, писал ясно:

«ТАЛАН. Я не забыл здесь написать на конце „т“: „талант“ и „талан“ — два совершенно различных слова, и их никак не следует путать. „Кому есть талан, тот будет атаман“ — говорит пословица. „Талан“ значит „удача, счастье“. Это слово тюркское…» (Почему не иначе? М., 1967, тираж 75 000). Было и второе издание с тиражом 150 тыс. А написать персонально профессору А. Харчеву и литератору С. Чупринину, что они неграмотные люди, и повторять это и Ю. Нагибину, и по всем другим адресам, которые Вы мне укажете, я, извиняюсь, не Атлант, способный на своих раменах поддерживать свод небесный над землей. (В виду имеется «небесный свод грамотности» и хорошего языкового вкуса.)

Вот так-то! От времени до времени я публикую статейки по поводу различных языковых огрехов. Но их так много, что никакие органы печати не возьмутся учить уму-разуму своих коллег, даже и руками «авторитета» Успенского.

Засим разрешите поблагодарить за горячую заботу о русском языке и выразить сочувствие по поводу чересчур частых огорчений, связанных с современной литературной практикой.

* * *

1974. III. 23

Комарово под Л-дом

Многоуважаемый тов. Т.

Вы задали мне вопрос не столько грамматический, сколько этический. В грамматике нельзя искать указания на него, потому что правописание, если его рассматривать в отрыве от общепринятых условностей вежливости, такими проблемами не занимается.

Люди старшего поколения, мы ставим большое В в начале обращения Вы, когда оно относится к одному уважаемому лицу, так же естественно и просто, как целуем дамам руку, здороваясь и прощаясь. Я полагаю, что так следует поступать и впредь.

<…> Между тем в различных языках правила употребления прописных и строчных букв в местоимениях и в других словах очень резко различаются.

Англичане, например, пишут с прописной буквы местоимение I, т. е. «я», a you — вы, спокойно изображают со строчной. Немец большими буквами начинает, как все хорошо знают, любое существительное, так что для него написать Sie — вы именно так, навряд ли выражает большое почтение. Скорее это нужно для того, чтобы различить Sie — вы, sie — они.

Таким образом, на Ваш драматический вопрос: «где же правда?» — ответ с точки зрения языковедческой — а ведь Вы обращаетесь ко мне как к филологу, — строго говоря, дать просто нельзя: грамматике до чинопочитания и вежливости дела мало, и ее правила в этом смысле весьма переменчивы.

Отвечу еще раз с позиций воспитанного человека начала столетия, потому что воспитание получал именно в девятисотые и девятьсот десятые годы: по-моему, вежливее и благопристойнее писать «Вы», обращаясь к лицу, и «вы» — при обращении к нескольким лицам.

Что же до молодого поколения, то они, как прутковский скрипач, «играют всегда без этого», без канифоли или без вежливости. Одна моя юная родственница уверяет, что начинать письмо с обращения «Многоуважаемый» ей стыдно: «Точно я дореволюционная дамочка»!

Так что они-то Вас в безграмотности и неуважительности не обвинят, будьте спокойны. Но и следовать их примеру нам, пенсионерам и вообще старшим, ей-ей не стоит. Будем писать, как МЫ считаем правильным.

* * *

1973. XI. 10

Ленинград

Многоуважаемый Б. М.

Редакция «Литературной России» переслала мне Ваше письмо-вопрос[4]. Рад сообщить Вам ответ на него, но прошу Вас при этом иметь в виду, что я сообщаю Вам не какие-нибудь свои личные домыслы, а просто те сведения, которые по поводу этого слова признаны достоверными в современных наиболее авторитетных так называемых ЭТИМОЛОГИЧЕСКИХ словарях. (Этимологическими именуют словари, которые дают нам не значение слова, а данные о его происхождении.)

Вот что пишет по поводу этого слова «Краткий этимологический словарь русского языка» Шанских и Иванова:

«ТОВАРИЩ — общеславянское заимствование из тюркских языков. В тюркских языках это слово является сложным, образованным путем соединения tovar (товар) и es (ищ) (друг). Первоначальное значение, вероятно, „компаньон в торговле“».

То же самое видим мы и в трехтомном, лучшем из существующих, словаре большого знатока славянской этимологии профессора Макса Фасмера:

«ТОВАРИЩ — обычно объясняется как происхождение из тюркско-татарского tavar (имущество, скот, товар) и es, is (приятель, друг)».

Не следует, однако, думать, что в тюркских языках «товарищ» могло иметь значение во всем подобное дореволюционному «компаньон», т. е. «член какой-то торговой компании», «соучастник в деле». Разумеется, в далеких веках, перед тем как войти в русский язык, слово это у наших тогдашних соседей — степных кочевников и полукочевых тюрков имело несравненно более романтический смысл и характер. Через тюркский приволжский и среднеазиатский Восток велась тогда оживленная торговля и Московской Руси, и Западной Европы с Индией и Китаем.

В Хорезме, в Самарканде, в Бухаре и Хиве собирались караваны, пускавшиеся в долгие и опасные пути через Амударьинские и Сырдарьинские пустыни, через Памир и Тянь-Шань, среди опасностей широкой и бесконечно длинной Волги, по дремучим русским лесам. Участники таких караванов (а их редко посылал какой-нибудь ОДИН купец) собирались, конечно, прежде всего по деловым признакам: или работавшие в одной и той же отрасли торговли, или, наоборот, в нескольких, смежных. Но в то же время они зорко приглядывались друг к другу, прикидывая моральные, человеческие качества один другого. В многонедельном, а то и многомесячном пути было очень важно питать уверенность в твоем компаньоне, знать, что он ни сам не прирежет тебя на ночлеге в темном караван-сарае, ни выдаст твои тайны (где у тебя зашито золото или драгоценные камни), если налетит шайка разбойников и будут угрозами и пытками вынуждать такие признания. Тот, на ком останавливался неоднократно выбор какого-нибудь хивинца или самаркандца, кто много раз делил с ним и опасности и барыши, на самом деле становился чем-то большим, чем случайный спутник — йолдаш, даже чем тот, с кем ты сидел спина к спине в медресе — аркадаш. И слово «таварищ» постепенно приобретало более теплое, более высокое значение.

Окончательно же значение этого слова стало меняться, отходить от «приземленной» конкретности — «совладелец товара», вероятно, уже на русской почве. Тут у нас оно получило за долгие годы свой новый, благородный, хорошо нам известный смысл.

Однако и это сделалось не вдруг, не по птичьему веленью. Еще в словаре Даля мы находим для слова «товарищ» довольно много синонимов, но все не те, к чему мы привыкли. Даль говорит, что «товарищ» это — «дружка, сверстник, сотрудник, однолеток, ровня в чем-то, односум; помощник, сотрудник, соучастник в чем-либо; клеврет, собрат». Полное впечатление, что лексикограф, как будто играя в «холодно — горячо», ходит вокруг главного значения, но никак не может натолкнуться на него. А это потому, что тогда его просто не существовало в языке Даля.

Беру словарь под редакцией проф. Д. Н. Ушакова, отделенный от далевского 60 годами и Октябрьской революцией, и читаю:

«Товарищ — 1. Человек, действующий, работающий вместе с кем-либо, помогающий ему, делающий с ним общее дело, связанный с ним занятием, общими условиями жизни и потому близкий ему».

Таково, по Ушакову, общеязыковое значение этого слова, самое широкое. Но ниже он же указывает и на два самых новых оттенка. «2. Член политической партии (в языке революционных партий, в особенности коммунистов). 3. Человек, принадлежащий к советскому обществу».

Можно было бы показать, что эти новые значения возникли вследствие перевода на русский язык иноязычных, возникших в употреблении западноевропейских революционеров, особенно последователей К. Маркса и Ф. Энгельса, партийных обозначений: Genosse, Parteigenosse, Camarade и т. п.

Любопытно, пожалуй, заметить, что в первые послереволюционные месяцы и годы народ наш заменил все другие вежливые и уважительные обращения людей друг к другу словом «товарищ» не по какому-либо указу или декрету свыше, а как бы сам по себе, в общем всенародном языковом порыве.

Вот, пожалуй, все, что я могу сообщить Вам об этом высоком слове.

* * *

1974. VII. 24

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый тов. Б.

Благодарю Вас за теплые слова о моих работах.

Тот вопрос, который Вас занимает, — об иноязычных словах на «-изм», в массовом масштабе входящих в наш язык, — он, конечно, не так-то прост.

«Откуда» они берутся, совершенно ясно: это все искусственные «латинизмы», но образованные не с живой речи древних римлян, а учеными разных последующих времен, пользовавшихся (а отчасти пользующихся и поныне) для своего обихода научными терминами, образованными средствами так называемой «кухонной латыни».

Так, скажем, еще в древнегреческом языке от основы «софиа» — «мудрость» было образовано слово «софизмос» — первоначально «мудрое изречение», а в дальнейшем — «хитроумный, лукавый парадокс».

Это греческое «-измос», распространенный суффикс из числа выражающих отвлеченные понятия, в Риме превратилось в латинское (латинизированное) «-измус»: так, скажем, от основы «абсолютус» можно представить себе образование римского слова «абсолютизмус» — безоговорочное самодержавие. По этому образцу в XIX веке было образовано чудовищное множество интернациональных и наукообразных терминов, в общем и приблизительном свойстве выражающих нечто вроде: «явление, связанное с понятием, выраженным в основе».

Из 51 примера, приведенного Вами, 50 принадлежат к порождению XIX века; может быть, только «афоризм» существовало в античном мире и является словом, заимствованным из древнегреческого языка. Все же остальные 50 терминов, услышь их ухо древнего римлянина или грека, показались бы ему незнакомыми и «варварскими»… Хотя римский филолог, поразмыслив, мог бы догадаться, что какой-то плохо знающий римский язык иностранец хотел на ломаном языке ими обозначить. Правда, такая возможность представилась бы далеко не по отношению ко всем приведенным Вами вокабулам. Слово «реализм» римлянин связал бы со словом «реалис» — вещный, вещественный, слово «пессимизм» мог бы, не без труда, соотнести с прилагательным «пессимус» — самый худший, но навряд ли догадался бы, что это означает «склонность видеть свершающееся в мрачном свете». А вот такие слова, как «Бюрократизм», древние просто не поняли бы, потому что слово «бюро» в их языках никогда не водилось. Это во Франции, много веков спустя, «бюро» означало сначала сукно, которым покрывали столы в «присутственных местах», потом стали называть сами эти столы, затем — помещение, в котором канцелярские столы стояли, — конторы. К французскому, бюро присоединили древнегреческое «кратос», означающее «властитель», «правящий»: получилось «Контороправитель», т. е. «чиновник»; а затем и шире — представитель власти чиновничества, мандаринов. И наконец, когда сюда приклеилось латинское «-изм», получился термин, означающий «чиновниковластие».

Вы сами легко поймете, что термины с окончанием «-изм», произведенные от личных имен и обозначающие «учение такого-то», были созданы на древний лад не латинянами, а теми народами, которые породили людей — основателей этих учений, или их современниками. Таковы такие термины, как «марксизм», «ленинизм», «дарвинизм» и им подобные.

Я думаю, что будет неправильно считать эти полные значения слова, сформированные при посредстве греко-латинских морфологических частиц, а нередко и из греко-латинских корней и основ, как Вы пишете, словами-штампами. Чтобы решать вопрос об их пригодности или непригодности для употребления в русском языке, следует, по отношению к каждому из них в отдельности, поставить вопрос: «А каким русским словом можно было бы его заменить и будет ли это слово более удобным, красивым, выразительным и понятным не только русским, но при необходимости и иностранцам, так же как термин на „-изм“?»

Вы вот, к сожалению, не поставили рядом с Вашим 51 словом тех русских слов, которые Вы предложили бы использовать вместо них.

Вот — «оптимизм». Что Вы придумаете? «Прекраснодушие»? Не то. «Хорошесть» — вовсе не то; «лучшеглядство», «хорошедумство»? А не получается ли это похоже на выдумки старика Шишкова, предлагавшего «калоши» заменить «мокроступами», а «панель»— «топтырнёй»?

Ведь в подавляющем большинстве Ваших примеров существенно не только заменить русским суффиксом суффикс «-изм», но и проделать что-то в этом роде с самой основой. Некрасиво будет звучать ни «дарвиниство», ни «анархичность»: все это будет путаться с другими нашими производными от тех же иноязычных слов.

Вы пишете, что таких слов «около 200». Сомневаюсь. Полагаю — гораздо больше. Вы приводите только попавший Вам на глаза термин «китаизм». Но в языковедении такие образования на «-изм» означают заимствованные из данного языка в другой слова или выражения, так что их должно быть по меньшей мере столько же, сколько в мире языков, а их более двух тысяч. Рядом с «китаизмами» существуют «японизм», «монголизм», «тюрцизм», «индуизм», «бенгализмы», «германизмы», «англизмы», «русизмы», «украинизмы», «белорусизмы»… Не буду продолжать. А чем Вы все это изволите заменить? «Китайскость», «русскость», «американскость»? И неточно, и некрасиво.

* * *

1974. II. 15

Ленинград

Многоуважаемая тов. X.

Во-первых, Вам следует сообщить мне свое отчество: называть даже очень молодых девушек просто по имени — не в моих правилах (я ведь все-таки «ровесник века»!), а такое обращение, как в этом письме, отзывает канцелярщиной.

Я не считаю переписку с Вами обременительной, хотя заранее предупреждаю, что в дальнейшем, вполне возможно, буду не слишком аккуратным корреспондентом. Я горжусь тем, что в месяц получаю примерно 100–120 писем, но если Вы примете в расчет, что примерно на 90 % их я отвечаю, Вы поймете, что нередко «отстаю» от моих корреспондентов: их много, а я — один.

Выпадают такие месяцы, когда я вынужден с головой уходить в собственную литературную работу. Тогда тоже отвечать на письма удается лишь в случайные «щели» между главами книг, которые я пишу. Вот почему я заблаговременно предупреждаю: если письма от меня вдруг на несколько месяцев прекратятся, не следует думать, что либо я заболел, либо мне надоело. Это означает только одно: у меня нет времени.

Я благодарен Вам за отличные и искренние отзывы о моих книгах и их действии на Вас. Этого добивается каждый серьезный литератор…

Вас заинтересовало, почему мне пришло в голову писать Уэллсу. Ну, с одной стороны, в «Записках старого петербуржца» все это довольно подробно рассказано, а прибавить я могу немного. Нет, спорить с ним у меня желания не было: я отлично знал, что в ГЛАВНОМ в тот миг вопросе — о борьбе с фашизмом — он на моей стороне. Но я знал, что кроме него в Англии есть множество «средних людишек», которые, с одной стороны, готовы были бы примириться хоть с Гитлером, лишь бы он не помешал их рыльцам копаться в их корытцах, а с другой — очень плохо представляли себе, что за люди МЫ, которые теперь оказались их союзниками.

Я был уверен, что, получив мое письмо, Уэллс не преминет опубликовать и его и свой ответ там, в Англии; я понимал также, что, прочтя только МОЕ письмо, англичанин подумает: «Э, пропаганда!», а вот прочтя его как бы с визой Уэллса, по-иному отнесется к нему.

Так все и получилось, и какую-то роль в достижении своей основной цели, ускорении открытия второго фронта, оно сыграло. Вот зачем я его ему писал.

Теперь: Вы пишете, «я буду писательницей». Я думаю так: если Вы твердо решили так, то так оно и случится. Я уже лет в 11–12 совершенно точно определил свой будущий путь: «Хочу стать писателем!» Хотя я шел к этой цели далеко не по прямой линии (я учился в Лесном институте, потом в Институте истории искусств, который кончил вовсе не со званием «писателя»); я работал по 14 различным специальностям, от педагога до землемера и от шофера до художника, хотя я совершенно не умею рисовать. Тем не менее всюду я работал хорошо. Но во все эти времена я неустанно работал и над своими литературными произведениями. В моем архиве исписано бумаги столько, что если бы все это напечатать, наверняка вышло бы не меньше, чем теперь опубликовано моих работ. А ведь тогда, в те дни, их упорно не печатали (хотя многие из них вполне заслуживали бы опубликования). Вот, прежде чем окончательно решиться избрать жизнь писательницы, Вам нужно подумать над этим — выдержите ли Вы многолетнее испытание на терпеливость и трудоспособность? Если не уверены — не стоит и браться. Ведь когда инженер «защищает» проект или кандидат наук «защищает» диссертацию, им именно дозволяется их ЗАЩИЩАТЬ, т. е., споря с оппонентом, доказывать свою правоту. А если я завтра выпущу книжку и кому-то где-то вздумается ее обругать, то мне никто не разрешит выступить с опровержением этого дурного отзыва или спорить, доказывая, что я написал отличную вещь. Это — так же не принято, как женщине, которую назвали дурнушкой, спорить и доказывать, что она мила собой.

Смешно? Возможно. Но это — так.

Да даже и заслужив известность, Вы все равно всецело зависите от общественного мнения, от мнения критиков и рецензентов. А так как в мире, вообще-то говоря, умных людей по крайней мере НЕ БОЛЬШЕ, чем глупых, и добрых, по меньшей мере, не больше, чем злых и недоброжелательных, то и до старости лет Вы всегда будете жить под дамокловым мечом. А вдруг скажут: «Ты устарел!» Надо обладать очень спокойным и в то же время очень смелым характером, чтобы, не заболев и не махнув на все рукой, добиться признания и долгое время сохранять его.

Вот если Вас и это не испугает — что ж, ДЕРЗАЙТЕ!

Ведь надо иметь в виду еще вот что. Когда авиаинженер строит новый самолет, его успех или неуспех поддается простой проверке: летает — хорошо. Не поднимается или падает — плохо. И строитель моста: выдерживает мост проектную нагрузку или нет, определить легко. А вот как установить, хороший или плохой роман Вы написали? Один критик скажет — недурной, трое скажут — фу, гадость, а еще один закричит: «Гениально!» А как узнать, на самом-то деле — что? Узнать можно: об этом скажет мнение широкого читателя. Но для того чтобы он мог пройти по Вашему мосту, прочитать Вашу повесть, надо, чтобы ее напечатали. А часто при пяти отличных отзывах достаточно одного кислого, чтобы издательство от Вас отвернулось… Не боитесь? Ну что ж, тогда — счастливого пути…

* * *

1978. VII. 31

Павловск под Ленинградом

Многоуважаемая С. Я. и Сын!

Прежде всего — простите за безобразную задержку ответа. Чтобы Вы не относили ее за счет моей лени или каких-нибудь еще более предосудительных качеств, прилагаю письмо Лен. Дома детской книги, где по каким-то причинам Ваше письмо пролежало, как Вы видите, почти пять месяцев: привезли мне его на дачу только вчера, 30 июля.

Теперь — по существу вопроса. В моих «Козликах»[5] я ввожу читателя (заметно для него или незаметно, хотелось бы — незаметно) в другой, по сравнению с ему привычным, мир — мир явлений и отношений языка. Поэтому многие свойственные нам обыденные представления тут упраздняются и заменяются иными, не обязательно «перпендикулярными», но и не обязательно «параллельными» первым.

Самый близкий пример — Ваш: «Сети притащили МЕРТВЕЦА, но они же притащили ТРУП». Для языка труп — это вещь, а МЕРТВЕЦ — это мертвый ЧЕЛОВЕК. В те далекие времена, когда складывались основные законосообразности старорусской грамматики, между тем и другим была великая и принципиальная разница. Можно было сказать: «Иду, лежит ТРУП БЫКА». Немыслимо было сказать: «Иду, лежит МЕРТВЕЦ-БЫК». Мертвецом могло стать лицо ОДУШЕВЛЕННОЕ, а БЫК, хоть и десять раз живой, душой не обладал и почетного звания «мертвеца» заслужить не мог, умри он хоть трижды.

Вне языка мы давно подвергли сомнению это различие среди живых. Внутри языка оно даже и терминологически еще не совсем изжилось: и сегодня нет-нет слышишь деление предметов на «одушевленные» и «неодушевленные». Да оно и удобно, тем более что языку очень мало дела до любых открытий в области биологии, астрономии и любых других наук. Пусть нам великолепно известно, что не солнце обходит неподвижную Землю, а наоборот, она, Земля, вращается в его лучах, — зная это, никто из нас не скажет: «Земля подвернула под лучи солнца Северодонецк (или Ленинград)». Напротив того, и Вы, и мы со спокойной совестью скажем: у нас, в Ленинграде, или у вас, в Северодонецке, солнце зимой САДИТСЯ раньше, ВСТАЕТ позже, чем летом.

Вот почему я считал (и считаю) себя вправе, рассказывая о существах, как бы «живущих внутри языка», иметь в виду именно их внутриязыковые, а не реальные отношения. <…>

<…> Вы приписали мне стремление каким бы то ни было способом объяснять ЯВЛЕНИЯ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ. У меня такого стремления не было, начиная с первой и до последней страницы моего «Козлика». Это — сказка о русском языке, и коты, ослы, козлы, в ней живущие, ничуть не более реальны, чем знаменитый ЧЕШИРСКИЙ КОТ ЛЬЮИСА КЭРРОЛЛА. Помните, как он доказывает Алисе, что в Стране Чудес — все сумасшедшие. «Как по-Вашему, — спрашивает он, — обыкновенная собака — сумасшедшая?» — «Н-нет…» — робко отвечает Алиса. «А когда собака виляет хвостом? — говорит, сидя на дереве, Кот, — тогда она ластится, не так ли?» — «Конечно!» — отвечает, не подозревая ловушки, Алиса. «Ну, а я виляю хвостом, когда я злюсь! — восклицает Кот. — Скажите теперь, что я — не сумасшедший». Вы меня простите, но в некотором роде Вы поставили себя в положение милой маленькой Алисы из Страны Чудес.

* * *

1977. II. 1

Ленинград

Многоуважаемый В. В.

Мне кажется, что «мое мнение» по интересующему Вас вопросу в значительной мере выражено на цитируемых Вами страницах 311–312 моего «Слова»[6]. Я уверен, что слова «тушевать» и «стушевать», как и многие однокоренные, существовали в языке чертежников задолго до Достоевского. Вполне вероятно существование и слова «стушеваться», «стушевываться».

За два года до того чтения «Двойника» у Белинского, на котором, по словам Достоевского, он впервые огласил перед аудиторией слово «стушеваться», сам Достоевский еще учился в Военно-инженерном училище. Его ученики много чертили и, несомненно, «тушевали», «растушевывали» и «стушевывали». «Эта линия стушевалась» или: «Нужно, чтобы возвышенность на плавных участках склона постепенно стушевывалась», несомненно, были так же в ходу в этом училище, как были они в ходу при прохождении курса геодезии в 1918 году в Лесном институте в Петрограде, где я тогда учился.

Федор Михайлович просто придал хорошо знакомому слову переносное и уже общерусское и литературное значение, причем, возможно, именно в силу привычности его профессионального значения совершенно не заметил невольного заимствования.

Ваша версия[7], чтобы стать гипотезой, нуждается в том, чтобы либо сам Достоевский рассказал о таком происхождении слова, либо чтобы нам стало известно, что он был близко знаком с таким-то и таким-то гидробиологом, либо чтобы мы знали о его пристрастии к малакологии, и в частности к описанию жизни головоногих моллюсков.

Поскольку ни первое, ни второе, ни третье нам ни из каких источников не известно, я не вижу возможности присоединиться к Вашему допущению.

Самым существенным возражением против Вашего предположения может служить то, что между словом «тушь» и коричневым веществом, образующимся в чернильных железах каракатиц, нет решительно ничего общего. Вещество это носит техническое название «сепия»; никто ни на каком языке не зовет его тушью. Русское же слово «тушь» заимствовано нами из французского языка, где оно означает «прикосновение». Отсюда «тушэ» — «трогать» и «тушевать»; отсюда «ретушь» — т. е. «повторное прикосновение кистью или карандашом», а никак не «покрытие тушью». Во французском языке слова «тушь» вовсе нет: «тушь» называется там «китайские чернила».

И зоологи, описывая применение своего рода «дымовых завес» морскими моллюсками, никогда не говорят о испускаемой ими «туши», но всегда о «чернильной жидкости», «жидкости чернильного мешка» и т. п.

Теперь судите сами, можно ли с Вами согласиться.

* * *

1974. II. 12

Ленинград

Многоуважаемый товарищ Я.

Может быть, это удивит Вас, но я вынужден в Вашем расхождении с учебником, изданном «Просвещением», стать на сторону учебника.

Ваша ошибка заключается в одной неточности. Вы считаете, что слова «лестница» и «лезть» — одного корня. Это — правильно. Однако общий корень у них не «л-е-з-т», а «л-е-з».

В самом деле, если допустить, что корнем является звукосочетание «лезт», то в таких словах, как «лезу» или «лазание», «влезающий» корень являлся бы в каком-то «укороченном» виде, как бы освободившись от некоторой своей необязательной части, согласного «т». Но ведь корнем (см. БСЭ) именуется «часть слова, не поддающаяся дальнейшему разложению на части». А этому противоречила бы возможность разделить корень «лезт» на часть «лез», которая возникает в одной группе слов (я уже назвал три таких слова), и на часть «т», появляющуюся в других словах (типа «лазать», «лестница» и т. п.).

Следовательно, «лезт» — не корень, а производная основа, состоящая из основы «непроизводной» (она же — корень) и того или иного суффикса. В данном случае мы наблюдаем суффикс «т», который встречается во множестве глаголов. Так, в глаголе БИТЬ корнем является не «бит», а только «би», ибо лишь эта морфема входит в такие слова, как «биение», «убиенный», «убийство» и тому подобные. Суффикс же «т» в соединении с корнем «би» позволяет нам образовывать слова типа «би-т-ый», «би-т-ье», «би-т-ком» и пр.

Вот почему справедливо также и то, что непроизносимое «т» в слове «лестница» не может быть установлено по слову «лезть» или, тем более, по слову «ла-з-и-ть». Это не много отличалось бы от того, как если бы Вы попробовали установить, что слово «мыло» следует писать «мы-т-ло» на том основании, что существует глагол «мы-ть».

Правописание слова «лестница» действительно «непроверяемо» способами школьных грамматик. Установить его можно только при помощи этимологических разысканий, а учебник, выпущенный «Просвещением», не имел права отсылать школьников даже 5–8-х классов к неизвестным им законам этимологии.

Я не думаю, чтобы нам с Вами стоило этот вопрос выносить на страницы «Лит. России». Вероятно, Вы удовлетворитесь моим ответом по почте.

* * *

1974. VII. 3

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемая А. Ф.!

Что я могу сказать Вам по поводу Вашего письма?

Собирание имен, как и любое коллекционерство, — занятие засасывающее, способное приносить некоторое «нравственное удовлетворение» самому собирателю, и, в конце концов, может привести (как к результату) к составлению обширной и, возможно, весьма интересной картотеки имен, какую не прочь бы иметь под руками любой ономатолог, т. е. специалист по именам собственным.

Но для того чтобы такое собирание представляло собой какую-либо ценность, которую можно было бы «пустить в ход», необходимо, чтобы оно подверглось той или иной научной обработке.

Вот, во-первых, Вы пишете, что записываете не только русские, но и иноязычные имена. Это неплохо, однако те от других необходимо отделить, так сказать, «держать в особицу».

Теперь — возьмите только русские имена. Весьма существенно, собраны ли Вами только современные имена, так сказать, «со слуха» и из современных письменных источников, или же Вы почерпаете их из литературы, из старых документов и тому подобное. Русский народ в своей основе, кроме церковных, календарных имен, всем нам известных, пользовался еще системой так называемых «мирских», или «княжих», имен, типа Добрыня, Буслай, Суббота, Дорога, Шуба и так далее. Вот если и такие Вам попадают, их надо снова отделять от «святоотческих», календарных, обычных, вроде Василий, Алексей, Никон и пр.

Этого мало: после Октября в народе стали применяться так называемые «советские» имена — Ким, Владлен, Нинель, Радий, Ванадий, Марлена, Революция и тому подобные. Можно и их помещать в Ваше собрание, однако располагать их в нем необходимо отдельно, не путая ни с иноязычными, ни с православными, ни со старорусскими.

Можно задать Вам вопрос? Как Вы относитесь к именам «уменьшительным», типа Ваня, Ивашка, Ванятка и так далее? Лет 8–10 назад вышел в свет Словарь русских имен, содержащий их около 2500, составленный Никандром Александровичем Петровским. Теперь это уже очень редкая книга; Вы ее сможете получить только в больших библиотеках. Так вот Петровский собирал и исследовал и уменьшительные имена и открыл весьма неожиданные вещи: оказалось, что от имени Иван, например, существует много десятков таких уменьшительных форм.

Теперь допустим, что Вы собрали или соберете все до единого русские имена, употребляемые в наши дни. Ведь нельзя себе представить, что достаточно их именно собрать и на этом можно остановиться.

Как Вы уже видели, их прежде всего надо расклассифицировать. Затем возникает множество вопросов. Первое, что приходит в голову, — знание происхождения имен. Вот, скажем, имя Александра — греческое и означает защитница людей. Имя Федор — тоже греческое — значит «богом данный», «дар божий». Это относится не только к русским именам, но и к именам других народов, входящих в СССР. Тюркское имя МАМЛАКАТ, например, означает «государство». Татарское АКСАК (от которого произошла фамилия Аксаковых) по-татарски значит «хромуля». Тому, кто собрал большую (а 8000 «единиц» — уже очень много!) коллекцию имен, надо будет или самому заняться их изучением, или же попытаться подключить к этому делу какое-то филологическое учреждение (отдельных лиц я бы не советовал привлекать к нему).

Это все относится к тому времени, когда Вы уже остановитесь на достигнутом. Но у меня есть вопросы и к «настоящему моменту». Как именно Вы собираете имена? Записываете их в тетрадку? Мой настоятельный совет перестать делать это: Вам, вероятно, и сейчас уже трудно проверить, нужно ли записывать новое имя, или оно где-то у Вас уже попадалось. Надо каждое имя записывать, громко говоря, «на карточку», а менее пышно выражаясь, на кусочек размером в одну восьмушку такого листа бумаги, на каком я пишу Вам. Эти «карточки» надо сразу располагать в алфавитном порядке — пока, может быть, в общем алфавите, а затем, когда Вы рассортируете их на русские, западноевропейские, восточные, народов Советского Союза, зарубежные, учиняя алфавитный порядок внутри каждого отдела свой. Вот тогда, в дальнейшем, вздумаете ли Вы сами заниматься научной обработкой Вашей коллекции, или привлечете к этому каких-либо специалистов, для Вас не представит труда разыскать в Вашем собрании любое имя, если Вы установили по его поводу какие-либо новые данные — перенести его из отдела в другой отдел и вообще всегда иметь его «на глазах» и «под рукой».

Вам надо принять в расчет, что научная обработка Ваших «скопов», как и любой другой коллекции, потребует от Вас известных знаний вопроса. На эту тему есть книги — правда, их очень немного. Вам обязательно надо добыть упомянутый мною Словарь русских имен Н. А. Петровского; следует прочесть хотя бы совсем популярную книжку по ономатологии (наука об именах личных, собственных). Такую книжку — она называется «Ты и твое имя» — написал и я; она содержит основные положения этой науки, и, ознакомившись с ней, Вы будете хоть отчасти представлять себе, «что можно сделать при умении из Вашего собрания имен». Пока что я не представляю себе, как «организована» Ваша коллекция, что Вам на данный момент присоветовать.

Если у Вас после моих рассуждений не пропадет желание заниматься Вашим «хобби», а моей книги Вам не удастся раздобыть, напишите мне еще раз после первого сентября — я Вам пошлю один экземпляр ее.

* * *

1972. IV. 14

Ленинград

Многоуважаемый тов. А.

В моей книге «Загадки топонимики», которая, вероятно, не попадала Вам в руки, на стр. 258–259 я перебираю некоторые, наиболее распространенные этимологии топонима и гидронима «Москва». Там и вятско-зырянское «масква», т. е. «коровья вода», и мерянско-марийское «маска-ава» — медведица, финское «муста» (черный) +«ва» (вода), и скифско-иранское «охотница», и связь со славянским «мост, мостки», и даже с пришедшим из итальяского языка «москатель»… Как указано в этой книге моей, все эти и многие другие гипотезы отвергнуты и доныне твердого истолкования имени реки и города мы не имеем (что, впрочем, относится к большинству старых столиц).

Все перечисленные предположения выдвигались не профанами, а серьезными учеными и тем не менее, по обсуждении, отвергались. Ну, возьмем для примера хотя бы «муста-ва». Действительно, «ва» означает «вода» на восточнофинских языках, а «муста» — черный, но, увы, на языке западных финнов, у которых вода будет «веси». Слов же с началом западнофинским и концом восточнофинским наука не знает.

Слово «москатель» появилось на Руси XIV–XV веков, а река МОСКВА носила свое имя, несомненно, в X–XI веках, да, вероятно, и много раньше, когда русские с Европой и Италией не сносились и слов «москательные товары» не знали и знать не могли. Да еще так знать, чтобы назвать словом «Москатель» реку или свою столицу…

Видите? Думается, и Вам не должно быть обидно оказаться в столь почетной компании отвергнутых объявителей (среди них есть по крайней мере два академика) и тоже получить отказ в признании Вашей гипотезы. Она навряд ли может показаться приемлемой по целому ряду причин.

I. Сторона фонетическая: в русском языке согласный «X» никогда не может превратиться в сочетание согласных «СК». Из «X» может при определенных условиях получиться «Ш» (слух — слышать — послушник; пух — пушнина), но с «эс-ка» звук «х» не способен альтернировать. В то же время при любых этимологических построениях ЗАКОНЫ ФОНЕТИКИ должны соблюдаться НЕУКОСНИТЕЛЬНО. При их нарушении увядают самые пышные теории.

II. Сторона историческая: спрашивается, какие это ПРИШЛЫЕ С ЗАПАДА ЛЮДИ, как Вы допускаете, стали называть МОХОВУ словосочетанием МООС-АКВА? Судя по всему, это должны были быть немцы («моос» — немецкое слово), да к тому же хорошо образованные, знавшие латынь: «аква» — слово латинское. Интересно, когда же они могли появиться на берегах Москвы?

Вы забываете, что их («немцев») массовое появление на этих берегах не могло начаться раньше XV–XVI веков, а ведь имя Москва-река упоминается уже с середины XII века, со времен Юрия Долгорукого, когда западные люди не только тут не бывали, но даже и мало слыхивали о такой реке.

Это не всё. Ведь Ваши «пришлые с Запада люди» могли явиться только к тому месту Москвы-реки, где вознесся привлекавший их торговый и военный центр. Но как раз в этом месте Москва, текущая в возвышенных и сухих берегах, никогда не могла показаться «Моос-аквой» — «болотной рекой».

В те далекие места, на границе Московской и Смоленской областей, где Москва действительно вытекает из болота и еще до сих пор именутся не Москвой, а речкой Коноплянкой, ни один иноземец тогда и не заглядывал.

Таким образом, и с историко-географической точки зрения Ваша догадка не выглядит основательной.

Не выдерживает критики и Ваше сопоставление истории этого имени с превращением, которое испытало имя Шексна — Шехонь. Если я говорил, что «X» у нас никогда не превращается в «СК», то, как раз наоборот, переход «КС» в «X» являлось законом еще в общеславянском языке, а по его следам может быть обнаружено и в древнерусском. Поэтому было вполне естественным, что ШЕХОНЬ могла в устах части русского населения превратиться в ШЕКСНУ, но было бы сенсацией, если бы имя ШЕХОНЬ перешло в имя ШЕСКОНЬ. Такого случиться не может.

Вот что я думаю по поводу Вашей этимологии гидронима (гидроним всегда старше, чем топонимы, с ним совпадающие) МОСКВА, а отсюда и названия нашей столицы.

Мне хочется на примере предостеречь Вас от чисто звуковых сближений, от установления родства между словами «по созвучиям».

По-польски «начальник» будет «начелник». Кажется несомненным, что оба эти слова, означающие одно и то же, близки, родственны друг другу: м. б., по-польски «начало» — «начело»?

На деле же это слова абсолютно разных корней. Наш НАЧАЛЬНИК действительно связан со словом «начало» (тот, кто стоит в начале иерархии), польское же НАЧЕЛНИК происходит от слова ЧЕЛО. НАЧЕЛНИК — тот, кто идет в бой «на челе войска».

Видите, как сложна работа этимолога. В случае же этимологий топонимических, где нельзя опираться на прямое значение имени, все осложняется еще существенней.

* * *

1977. V. 20

Ленинград

Многоуважаемый тов. Г.

(Своих имени-отчества Вы мне не сообщили)

Сведения о деревне Грумант, окрещенной так Волконским Николаем, дедом Льва Толстого по матери и прототипом старого князя Болконского из «Войны и мира», почерпнуты мною из очень солидного исследования В. Б. Шкловского «Лев Толстой» (серия «ЖЗЛ», изд. «Молодая гвардия»). К сожалению, у меня в данный момент нет на руках этой превосходной книги, но недели две назад я нарочно взял ее в библиотеке и, развернув на одной из 100 или 150 страниц (первых) прочитал на том месте, где автор рассказывает о предках Льва Николаевича то же самое. То есть В. Б. Шкловский подробно пишет, что дед Л. Н. Толстого Волконский Николай (согласно БСЭ — «екатерининский генерал») был архангельским губернатором, совмещая с этим и управление Шпицбергеном — Грумантом[8].

Если Вас такие сведения не устраивают (книга В. Б. Шкловского — весьма серьезная и заслуживающая доверия работа), то могу дать Вам адрес самого В. Б. Шкловского. <…> Предупреждаю только, что он на 7 лет старше меня (р. 1893) и что вполне возможно, что ответ от него очень задержится, а то он и вовсе не найдет на него времени. Но он-то, разумеется, почерпнул данные из неких архивных источников.

Допускаю в то же время, что прямого «губернатора» русского на Шпицбергене не было и что архангелогородский губернатор, так сказать, «по совместительству» (и, вероятно, на основании каких-то договорных отношений с норвежцами) ведал делами русских, проживавших на Груманте.

Вы понимаете, конечно, что для меня, автора книги об ИМЕНАХ МЕСТ, да еще рассматривающего в данном случае название не заполярного архипелага, а тульской деревни, переименованной в его честь, абсолютно безразлично, каково было во время оно реальное правовое отношение России и Шпицбергена. Для меня существенно лишь одно: по данным Шкловского, генерала, имевшего административные обязанности на этих островах, «надлежит считать крестным отцом среднерусской деревни Грумант, превращенной крестьянами в Угрюмы».

Вот все, что меня интересовало и что дало мне полнейшее право смутить Вас несколькими строчками моей книги.

Рад сообщить Вам источник, откуда мною эти данные почерпнуты, равно как и путь к установлению более глубоких родников для них.

* * *

1974. XI. 27

Ленинград

Глубокоуважаемая Т. П.

Вы — врач. Так, наверное, Вам неоднократно приходилось сталкиваться с двумя такими явлениями:

А) Несколько врачей, курируя одного пациента, порой довольно резко расходятся в диагнозе. И нередко бывает так, что лишь четвертый или пятый из них устанавливает точно, чем человек болен.

Б) С течением времени фармакологические и диетические рекомендации изменяются до прямой противоположности. <…> Когда я был ребенком, буквально каждое желудочное заболевание у нас лечили касторкой. А моих детей и внуков чаша сия уже миновала, и в 30-х годах один очень видный ленинградский педиатр, озабоченно морща лоб, сказал мне, что «неосторожный прием касторового масла может грозить большими неприятностями». Я только ухмыльнулся: по приказам врачей и родителей 1900-х годов я выхлестал за свое детство несколько литров Олей Рицини, и вот — живу!

Да что там говорить: в моем письменном столе лежат номера журнала «Нива» за 1907–1908 годы. На обложках почти каждого из них рекламируется «Validol» — превосходное, испытанное врачами средство ПРОТИВ ЖЕЛУДОЧНЫХ ЗАБОЛЕВАНИЙ. Оно представляет собой комбинированное соединение валериановой кислоты с ментолом.

А ведь теперь валидол вроде как более сердечные недуги лечит.

Словом, я хочу Вам сказать, что науки экспериментальные (и гуманитарные и естественнонаучные, биологического плана), будучи дисциплинами весьма почтенными, всегда строятся в основном на гипотезах, а не на бесспорных аксиомах и точно доказуемых теоремах. <…>

Совершенно такое же положение, но только в еще более ярком виде имеем мы в языкознании, и в частности в учении о происхождении слов, этимологии, топонимике (учение о названии мест) и т. п.

Каждый серьезный топонимист знает, что он имеет право в большинстве случаев (если этимология названия не вполне прозрачна, как, скажем, в случаях ЛЕНИНГРАД или НОВГОРОД) лишь высказать некую версию решения, которая может быть принята, или отвергнута, или заменена другой, более удачной, может быть, сразу же после опубликования, а возможно, и столетие спустя.

Само собой, это не дает права каждому выдвигать ЛЮБЫЕ ДОГАДКИ и не делает высказанные допущения равно правдоподобными.

Так, например, из трех перечисленных Вами версий для имени места ПУШКИНО вторая представляется типичным случаем «народной», или «ложной», этимологии: никогда никакое место не может получить имя от того или иного существующего или вырабатываемого в ней предмета, образованное при помощи суффикса принадлежности «-ин» или «-ов, ев». Эти суффиксы означают слова, отвечающие на вопрос «чей?», и могут относиться только к основе с обозначением «существа», а чаще — человеческого имени или прозвища.

Вы не можете сказать: «Это пушкИНЫ колеса»; так говорят только дети.

Тем более невозможно сказать: это — ПУШКИНО производство или что-либо подобное…

Третья встреченная Вами гипотеза также малоосновательна: крайне сомнительно, чтобы речка, называвшаяся раньше ПУЧА, почему-либо получила вдруг имя УЧА, это — раз. Второе: от гидронима — имени реки ПУЧА — не могло образоваться название ПУЧКИНО: нужно, чтобы река звалась ПУЧКА, а по-видимому, Ваши источники об этом не говорят, да тогда от ПУЧКА должно было бы получиться название УЧКА, а ведь речка-то называется не УЧКА, а УЧА. Наконец, в таком положении, как в этом случае, почти невозможно допустить переход Ч в Ш. Слово ПУЧИНА никогда не превращается в ПУШИНА, из ПУЧИТЬ не получится ПУШИТЬ. Слово ШАЙКА не образует из себя слова ЧАЙКА (и наоборот). Словом, ни по одному из предположений нельзя признать эту этимологию хоть мало-мальски вероятной.

Самое же главное заключается вот в чем. Любой этимологический спор считается решен и решение не подлежащим оспариванию, если по поводу того или иного названия становится известным ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ его происхождения.

Крупнейший историк наших дней Веселовский, работая над прошлым Подмосковья, твердо установил, что, скажем, первым владельцем села ТУШИНО был боярин «мирским, именем Туша». Первым владельцем ПУШКИНА был также боярин, именем или прозвищем ПУШКА. От него пошел и род дворян ПУШКИНЫХ. От него было названо и само село: «Чье село?» — «ПУШКИНО!»

Вашей ошибкой является то, что Вы обращались за справками по таким сложным вопросам, как топонимика, к довольно легкомысленным источникам.

Если угодно узнать более или менее точно происхождение какого-либо названия, надо смотреть не в «один из путеводителей», а в серьезные научные справочники по географическим именам. Составители путеводителей почти так же мало осведомлены и безответственны, как местные экскурсоводы. До чего же доходит невежество этих последних, свидетельствует хотя бы то, что, например, в Полтаве туристам предлагают объяснение, согласно которому имя реки ВОРСКЛА дано Петром I, который, уронив в нее подзорную трубу (сткло — по-тогдашнему), вскричал: «Не река, а ВОР СТКЛА!» Тот, кто распространяет эту глупую выдумку, не только не знает русского языка (по-русски нельзя сказать «вор сткла»), но, хуже того, не имеет представления, что Ворскла носила это имя и за сто, и за двести, и, вероятно, за тысячу лет до Петра и Полтавской битвы, что ее имя записано и в летописях и в книгах чертежей и XVIII, и XVII, и XVI веков и что известно даже, что раньше оно выговаривалось как BOPCKOЛ.

Вот передо мною Краткий топонимический словарь, составленный топонимистом В. А. Никоновым (Изд-во «Мысль», М., 1966 г., стр. 346):

«ПУШКИНО — г. в Московской области на р. Уча. В XIV веке местностью владел боярин Григорий Пушка, по прозвищу которого и названо село с суффиксом „-ин“ в значении принадлежности (С. Б. Веселовский. Стр. 32 и 42 — 4-я)».

Как видите, и я (в моей книге о топонимике — Вы только не сообщаете, в какой именно, а я бессилен проверить это, т. к. таких книг я написал не одну) и В. А. Никонов, не сговариваясь, почерпнули свои данные о происхождении имени ПУШКИНО (на р. Уче стоит именно ПУШКИНО; г. Пушкин расположен под Ленинградом и ни на какой не на реке) у весьма авторитетного автора, профессора истории, основывавшего свои утверждения только на документально-архивных данных.

Согласитесь, что это столь же разумно, как по вопросам медицинским не основываться на статейках из ж. «Здоровье» или на сборнике «300 полезных советов», а обратиться к врачу и проконсультироваться у него.

Я думаю, у Вас не должно остаться неясности по поставленному Вами вопросу. Это — редкий случай в науке об именах мест, но в отношении ПУШКИНА мы имеем совершенно точное и документированное решение, единственно правильное.

* * *

Без даты

Многоуважаемый Л. В.

Вы задали мне весьма трудную задачу. Добрая половина наших фамилий не имеет установившейся и точной этимологии и, конечно, не менее одной трети — не имеют вовсе никакой.

Ваша, как Вы сами отмечаете, редко встречающаяся фамилия представляет тем больше затруднения при попытке ее толкования. Все, что я скажу, — только мои предположения, и гарантировать их истинность я не могу. Мне неизвестно, ОТКУДА ВАШИ ПРЕДКИ прибыли в Петербург, а для понимания происхождения фамилий происхождение их носителей — необходимое и первое условие.

Шансов, что РИкуновы произошли из КРИкуновых, ничтожно мало. В словах с корнем «крик» немыслимо выпадение первого, ясно слышимого, подкрепляемого такими формами, как КРИЧАТЬ, КРИКУН, согласного. Не очень убедительно и сопоставление «РИкунова» и «РЕкунова». И та и другая фамилии предполагают наличие имени существительного «РЕкун»; тогда «Рекунов» (Рикунов) мог бы оказаться его потомком: «чей?» — «Рекунов». Но я слова рекун в русской речи никогда не встречал… Не нахожу я его и в самых старинных словарях. Значит, и это производство маловероятно.

Могло ли быть, что Ваши предки прибыли на Север откуда-либо с Украины или из соседних с ней губерний? Вот в украинском языке «рыкать» (как лев), издавать «рыкание» будет «рИкати», «рыкание» — «рикання». В украинских диалектах легко можно найти слово «рикун» — «тот, кто рыкает, подобно льву». Слово это спокойно могло стать «прозвищем», а потом и «мирским именем». И от того, и от другого прекрасно могла образоваться — уже в южнорусских говорах — фамилия Рикуновы[9].

Ничего более похожего на правду я Вам пока что предложить не могу, да и во всех имеющихся у меня словарях русских фамилий Вашей не встречается.

* * *

1975. IV. 4

Ленинград

Многоуважаемая И. Г.!

Вы задали мне чрезвычайно трудную задачу. Во всех русских словарях, какие мне удалось просмотреть, я встретил единственное указание на существование в нашем языке слова «ашуг», которое происходит от тюркского «ашик» — «певец», но, к сожалению, хорошо известно, что слово это принадлежит не русскому, а кавказским языкам. Вы можете встретить его в названии одной из сказок М. Ю. Лермонтова: «Ашик-Кериб». «Бедный Ашик-Кериб» в этой сказке и есть талантливый певец.

Если бы Ваша фамилия звучала как «Ашиховы», я бы не колеблясь сказал, что она — тюркского происхождения: жителям Средней России никак нельзя считать такое происхождение своих фамилий невозможным, поскольку вся она в течение долгого времени пребывала под татарским (а кое-где и турецким) господством… Но вот окончание «-мины» требует, чтобы фамилия происходила от имени и прозвища «Ашикма». «Ма» — отрицание, равносильное нашему «не»: но, к сожалению, оно является обычно в связи с глаголом «БАРМА» — «есть не», а не с существительным…

В Орловской области господствует акающее произношение. Поэтому можно бы заподозрить, что фамилия Ваша только произносится как Ашихмины, а писаться должна была бы по правилам грамматики как Ошихмины. В этом опять не было бы ничего удивительного: например, фамилию писателя Сергея Отавы он сам, а за ним и все писали Атава, хотя слово «отава» — второй прирост травы после косьбы — во всех славянских языках, где нет «аканья», пишется через «о». Но беда в том, что и слов, которые могли бы образовать фамилию ОШИХМИНЫ, ни в каких русских словарях нет.

Поэтому меня не удивляет, что Вы не нашли объяснений ни в «Науке и жизни», ни в моей книге. Вообще, фамилии — это такая сложная вещь, что не существует никаких общих правил для их объяснения: каждую приходится разгадывать в особицу. Раз все в деревне, откуда родом Ваш батюшка, носили такую фамилию, то следовало бы именно там, на месте, и попытаться узнать, нет ли в местном говоре каких-либо слов, которые могли бы, так или иначе преобразовавшись, дать эту фамилию.

Буду продолжать попытки дознаться до ее значения и, если что-либо найду, сообщу Вам.

* * *

1978. VI. 23

Ленинград

Многоуважаемый С. Н.

Извините, что долго не отвечал — прихварывал.

«Загадка» Вашей фамилии разрешается без особых сложностей. Вы сами сопоставляете с ней топонимы ЮХНОВ, ЮХНОВИЧИ. В телефонном справочнике Ленинграда я встречаю 3-х Юхневичей, одного Юхнина и двух Юхновых. «-Евичи», «-ин» и «-овы» — все форманты, образующие фамилии от той или иной именной основы. «Васьковы», «Васькин» образованы от «Васько», «Васька»… Ваш вариант — ЮХНЕВ.

Русский язык позволяет разными суффиксами-формантами от одного имени личного образовать десятки (порою — сотни!) производных уменьшительных, ласкательных и т. п. имен: Василий — Вася — Васятка — Васюра — Васько — Васюня — Васютка и т. д. и т. п.

Основа Вашей фамилии — звукосочетание ЮХН выделено из старорусской переделки имени Ефим (из древнееврейского «Хаим» — «жизнь»).

Среди Ваших предков (может быть, весьма далеких, а возможно, если они жили в сельской местности, то и относительно близких) был несомненно почтенный родоначальник, носивший имя ЮХНЕ или ЮХНЯ (выбрать между этими двумя вариантами невозможно). Его же дети стали именоваться, по своему личному вкусу или по изволению соседей, не ЮХНИНЫМИ и не ЮХНОВЫМИ, а ЮХНЁВЫМИ. Можно ли судить, почему именно так? Пожалуй — да, только для этого надо проделать очень большую работу: узнать точное место, откуда начался Ваш род, выяснить фонетические особенности языка этого местечка… Вот тогда станет ясно… А пока удовольствуйтесь малым: ЮХНЁВ — значит ЕФИМОВ.

* * *

1978. V. 8

Ленинград

Глубокоуважаемая «Г. П.»!

Вы сами виноваты в том, что я вынужден обратиться к Вам так: рассуждая в своем письме об именах и отчествах, Вы не расшифровали ни Вашего имени, ни отчества, скрыв их за инициалами… Ну, вольному воля! <…>

<…> За зафиксированные Вами фамилии — спасибо: их у меня не было. <…> Вы разделили имена и фамилии, я буду говорить обо всем под рубрикой ИМЕНА.

Многие из личных имен, которые Вы относите к «вымершим» в России, на самом деле отлично живут, только не так частотны, как другие. Я не уверен, где больше Русланов — у вас или у нас. То же и с Романами. Хватает тут и Орестов (встречаются даже Модесты). Из имен на — слав Ярослав, Владислав, Вячеслав достаточно распространены. Хватает и Святославов. Вот Мирославы и Станиславы редки и обычно связаны с Польшей или западными областями.

Парных имен, наблюдаемых Вами, в русском и впрямь нет, но не принципиально (Василий — Василиса, Антон — Антонина (да), Александр — Александра, Евгений — Евгения, Степан — Степанида) и по употребляемости.

«Тетя Володя», конечно, звучит непривычно. Но у меня был «дядя Маня» (Измаил Александрович), и это тоже слышалось «с насилием».

В сочетании Игорь Святославович я вижу ненамного больше неожиданности, нежели в «Петр Алексеевич» (Великий) или «Александр Сергеевич» (Пушкин).

С именем Георгий то же свойственно и великорусскому именословию. Одного моего племянника причудник-дедушка пожелал окрестить Егором. Это ему не удалось: имени «Егор» в святцах нет. Тогда, окрестив Георгием, решили звать Егором. Так и звали до школы. В школе он распался на Егорку, Юрика, Жоржика…

Я все советовал старшим использовать еще и древнерусскую форму: ГЮРГИ или ДЮК. Помните, в былине про ДЮКА СТЕПАНОВИЧА? Это же тоже Егорушка.

Вот теперь — топонимическая история. Ваша Коломыя в Топонимическом словаре Никонова разъяснена, как «более оправдано по названию речки Мыя (Мыява), впадающей в этом месте в Прут». Выступая в качестве арбитра Вашего несогласия, я должен склониться в Вашу пользу, потому что В. Никонов (крупный топонимист) не дает объяснения, как и почему русский предлог КОЛО оказался включенным в состав украинского топонима. Впрочем — стоп! Русско-украинский академический словарь 1955 года для русского «около» дает и «бiля мене». Так что — извиняюсь перед Никоновым.

Остальные гипотезы — типичные «народные этимологии».

* * *

1978. III.20

Комарово

Многоуважаемый тов. Т.

Вы укоряете меня в том, что я не ответил на два Ваших письма, и, сравнивая меня с Толстым, Чеховым и Горьким, находите, что они были любезнее меня и отвечали даже детям…

Я извиняюсь за неаккуратность в ответах, но, по правде сказать, даже на это письмо, написанное Вами 6 марта с г., Вы очень легко могли бы не получить от меня ответа, если бы случайно оно не пришло ко мне в то время, когда я пребываю в Доме творчества в Комарове: его мне привезла сюда моя невестка, вместе с десятью или двадцатью другими письмами, пришедшими в Ленинград без меня (т. е. в мое отсутствие).

Работы у меня и тут достаточно, но в Ленинграде у меня на столе высится ящик, в котором расставлены в порядке получения не отвеченные еще мною письма, прибывшие после 1/IX, после возвращения с дачи. Их примерно 500. Это — вещь обыкновенная, ибо за 6 месяцев я получаю в среднем 540–550 писем от читателей. Это — по три письма (в среднем) в сутки.

Когда мне было всего 60 или 70 лет, я справлялся с таким потоком корреспонденции. Теперь, когда мне уже 78, у меня уже не хватает сил и времени поддерживать свою корреспонденцию «в ажурном состоянии».

Я не рискнул бы сравнивать свое положение с положением Толстого или Чехова. Я не хотел бы, подобно Л. Н. Толстому, быть окруженным целым штатом секретарей типа Гусева (были и другие); но как-никак — в переписке они ему подсобляли. Чехов? Справьтесь — какое число чеховских ответов на читательские письма известно и хранится в чеховских архивах. Несколько тысяч… Ну вот… А у меня начиная с 1954 года до настоящего времени получено приблизительно около 25 000 писем, причем примерно на 18 000 я ответил. Около 10 тысяч и таких посланий и копий моих ответов я уже сдал в начале 70-х годов в архивы. Лет 15 назад в «Лит. газете» я напечатал фельетон о своей переписке, озаглавленный «Я к вам пишу…», и там уже подсчитал, что на ответы читателям (и детям в том числе) у меня уходит столько времени и «печатных листов», что, «работая в этот счет», я мог бы написать десятки «полнометражных» книг.

Когда я указываю, что получаю куда больше писем, нежели их получал А. П. Чехов, я отнюдь не хочу сказать, что, следовательно, я пишу во столько же раз лучше, чем он. Просто время сейчас другое. Сейчас, например, возник обычай всесветного взаимного поздравления друг друга с главными нашими праздниками. Во времена моего детства и юности письменно поздравляли друг друга очень немногие, обычно лишь занося или засылая друг другу «визитные карточки». Я был сыном интеллигентов, но из огромного круга хорошо мне знакомых людей ДОРЕВОЛЮЦИОННОГО МИРА я могу назвать, пожалуй, только одного известного мне человека, который обратился с письмом к редакторам тогдашнего журнала «Вестник Европы», сопроводив им стихотворения, которые он предлагал вниманию редакции. Это было в 1916 году, и этот человек был я сам. Из сотен мне известных лиц того мира больше никто не писал никому из литераторов. А сегодня у меня такое впечатление, что пишет буквально «каждый второй».

Раз в месяц я выступаю по Лен. радио с передачами о природе (последняя была вчера, 19/1II). Каждая из них приносит за собой шквал писем. Раза 3–4 в году я появляюсь на телеэкране. После каждого «появления» — новая буря писем.

Вот потому-то я не только не ответил на два Ваши письма, но сейчас не могу сказать с уверенностью, а получил ли я их или нет.

Я не успеваю даже расставлять письма в алфавите корреспондентов; чтобы узнать, получены ли Ваши, я, вернувшись в город (это будет в конце апреля), должен буду перебрать упомянутые полтысячи конвертов и разыскать (или не найти) среди них Ваши… Подумайте сами, легко ли это.

Примите также в расчет, что, «по средним многолетним данным», 2 % писем исходят от психически больных, некоторое число принадлежит людям, для которых письма литераторам, ученым, артистам, художникам — своего рода «хобби». Добавьте к этому письма просто пустые, чтобы не сказать «глупые». Вот передо мною открытка. Ее автор прочитал, с одной стороны, мои воспоминания («Записки старого петербуржца») и узнал из них, что я родился 9 февраля 1900 года. С другой стороны, ему попался мой научно-фантастический рассказ «Блохолов», написанный от первого лица. Герой рассказа пишет о себе, что в 1913 году ему было 20 лет. Автор письма возмущается на такое противоречие: «Значит, вы родились в 1893 году!» — и требует, чтобы я разъяснил ему причины такой неточности.

Кроме того, не найдя в справочной книге членов Союза писателей за 1976 год двух запомнившихся ему писателей-ленинградцев, он сердито требует, чтобы я объяснил ему, почему их там нет, и, если они скончались, разъяснил бы — когда и от какой болезни. А я их вообще не знавал…

Слава богу, на своей открытке данный вопрошатель забыл поставить обратный адрес. Но ведь большинство — не забывают.

Поэтому не гневайтесь, а, наоборот, скорее, посочувствуйте мне. Приеду в Питер, пороюсь в письмах и, если найду Ваши, отвечу.

* * *

1977. XI. 6

Ленинград

Уважаемый А. С.

Я не знаю Вашего рода занятий, образования и национальности, но предполагаю, что Вы не филолог.

Очень приятно видеть, что вопросами языка сейчас стали интересоваться и инженеры, и биологи, и физики, и химики. Нельзя одобрить только, что они, не получив специальной подготовки, считают, что по этим вопросам всякий и каждый знает все и может спорить «на равных» со специалистом-языковедом.

Читая мою заметку в «Лен. правде», Вы даже не поняли ее содержания. Я НИГДЕ НЕ «ПРИРАВНИВАЛ» диалектов к литературному языку… Наоборот, я указал (столбец 2-й) на резкое различие между диалектами (профессиональными в том числе) и литературным русским (общерусским) языком.

Вы на это не обратили Вашего самонадеянного внимания.

Вы рискуете «усумниться в моей грамотности», если я, писатель, сообщаю, что в романе на производственную тему я «не побоюсь применить И В АВТОРСКОЙ РЕЧИ профдиалектную форму (в рассказе о крестьянстве — просто диалектную)».

Не случалось ли Вам в речах, раздававшихся с самых высоких в нашей стране трибун, слышать выражения «выдано на-гора», которое при этом употреблялось отнюдь не в косвенной, а в прямой речи самых высококвалифицированных ораторов. Как, по-Вашему, эти товарищи, употреблявшие в «собственной речи» типичный шахтерский профдиалектизм, неграмотны? Прочитайте внимательно еще раз звучавшие за последние месяц-два речи, а затем напишите в соответствующие учреждения, что Вы считаете произносивших их людей неграмотными.

Это — публицистика, и это — профдиалект. Может быть, Вы обвините в слабой грамотности или незнании РУССКОГО языка и Александра Сергеевича Пушкина?

В Псковской области (губернии) искони веков слово «белянка» означало «молодая девушка» (см. словарь «Псковский областной», т. 1-й, 1967, Изд-во ЛГУ, стр. 170, значение 2-е). Вы, вероятно, разгневаетесь по поводу того, что такие «областные словари» вообще издаются. Мне в данном случае он был не обязателен, ибо с юности я помню частушку:

Рекрут я, возьмут меня,
Прощай, беляночка моя!

Но не в этом дело. А. С. Пушкин, описывая времяпрепровождение Евгения Онегина, пишет:

Прогулки, чтенья, сон глубокий,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой БЕЛЯНКИ ЧЕРНООКОЙ
Младой и свежий поцелуй…

Как видите, Пушкин бесстрастно употребляет здесь типичный диалектизм в АВТОРСКОЙ речи. Что это — от безграмотности? Спросите у пушкинистов, что они по этому поводу думают? Они дадут Вам жару.

Вам мало этого? Могу сообщить, что Вы отстали от века лет на полтораста. Было время, когда В. Белинский писал о Тургеневе, что тот пользуется в своих произведениях «орловским языком», а по-русски писать не умеет. Но теперь отлично видно, умел ли И. С. Тургенев писать ПО-РУССКИ и мешало ли ему владение «орловским языком» — диалектом.

Я — не Тургенев, но и Вы — не Белинский. Поэтому пример этот поучителен для нас обоих.

Хочу закончить вот чем. Если читатель не соглашается с писателем, ПРИНЯТО, чтобы он написал ПИСАТЕЛЮ личное письмо и поспорил с ним, в меру своей «подкованности». Тогда это будет проявление живого интереса к вопросу.

НЕ ПРИНЯТО и нежелательно немедленно хвататься за перо и строчить ЖАЛОБУ в редакцию: мол, вот, у Вас писатель такой-то, неграмотный и неквалифицированный, протаскивает такие-то невежественные точки зрения, а я, понимающий и осведомленный, СИГНАЛИЗИРУЮ вам об этом.

Это, простите меня, дурной тон.

Обратись Вы ко мне прямо, я бы взял на себя труд организовать филологический сумбур, образовавшийся в Ваших представлениях. Мы бы сделали это между нами.

Теперь же — не сетуйте, но, поскольку Вы обратились не ко мне, а к редакции, я вынужден буду копию моего ответа направить и ей.

* * *

1973. XII. 9

Ленинград

Многоуважаемая тов. Р.

Вы не расшифровали Ваши инициалы, и я вынужден титуловать Вас так официально.

Судя по Вашему письму, Вы — сторонник немногословия в переписке. Вы пишете: «Задаю вопрос: так и надо и можно писать или это опечатка редакции?» Вы добавляете, что, по Вашему разумению, было бы лучше написать: «можно наблюдать».

Отвечаю: В толковых словарях (Д. Н. Ушакова и АН СССР в 4-х томах) эти глагольные формы поясняются так:

«НАБЛЮДАТЬ» — внимательно следя за чем-либо, изучать.

«НАБЛЮСТИ» — сделать наблюдение над чем-либо.

Перечтите мою фразу: «Нередко можно наблюсти такого рода построения „по аналогии“ в устах людей, плохо знающих данный язык».

Теперь попробуйте на месте подчеркнутого слова подставить только что приведенные мною словарные толкования для обеих форм. Думается, Вы вынуждены будете согласиться, что «нередко можно, внимательно следя за построениями такого рода, изучать их» здесь решительным образом не годится. А вот «нередко можно сделать наблюдение над такого рода построениями» — это как раз то, что Я именно и хотел выразить. (Как видите, местоимение «я» я написал прописной буквой, чтобы обозначить, что речь идет не просто о Л. В. Успенском, но о любом АВТОРЕ статьи или заметки: только он один, а никак не читатель может знать — какой их двух ВИДОВ одного глагола ему было сподручнее в данном случае употребить). Очевидно, и я был совершенно прав, избрав СОВЕРШЕННЫЙ ВИД глагола, и редакция, которую Вы заподозрили в небрежности, не допустила тут никакой опечатки.

Мне приходится упрекнуть Вас в некоторой скоропалительности Ваших умозаключений. Прежде чем делать о данном предложении далеко идущие выводы, вероятно, много правильнее было бы Вам полистать современные толковые словари и ознакомиться с тем, как они расшифровывают значения и формы «наблюдать» и формы «наблюсти». Тогда, скорее всего, Вы пересмотрели бы Ваши выводы.

* * *

Без даты.

Многоуважаемая тов. Р.

Спасибо за письмо-отклик: на маленькие заметки читатели откликаются не так уж часто[10].

Вас смущает словечко «нормально», которым многие наши современники отвечают на вопрос «Как поживаешь?».

Я думаю, что особенно огорчаться ему — нечего, и вот почему.

В быту существует немало стандартных формул, которыми люди обмениваются при встречах и которые состоят из слов, совершенно или отчасти утративших свой подлинный смысл.

Когда кто-нибудь, завидя Вас на улице или позвонив Вам по телефону, задает Вам вопрос: «Как поживаете?», он в 90 случаях из ста весьма удивился бы, если бы Вы стали на этот вопрос отвечать по существу: «Да вот, мне в том месяце минуло 55 (или 27) лет, я работаю мастером на таком-то заводе. У меня трое детей, болею воспалением поджелудочной железы, иногда ругаюсь с соседями через площадку…» — и так далее и тому подобное.

Вопрос «Как поживаете?» имеет в большинстве случаев значение простой формулы вежливости, такой же, как «здравствуй» или «сколько лет, сколько зим». На подобного рода вопросы-приветствия во все времена и отвечать было принято «ответами-приветствиями», такими же словесными формулами, прямого «вещественного» значения не имеющими. Бывало, в дореволюционные времена (а люди постарше — и сейчас) на вопрос «Как поживаешь?» — вопрос совершенно формальный и не рассчитанный на получение детального ответа — отвечали традиционными выражениями: «Слава богу!», или «Вашими молитвами», или «Живем — хлеб жуем» — как-либо в этом духе.

Если Вы поразмыслите, Вы скажете себе, что большой разницы по содержательности между «Нормально» и «Слава богу!» — нет: оба выражения заменяют собой «да так себе», «ни шатко, ни валко», «помаленечку», «как всегда». Заметьте, что некоторые на тот же пустой вопрос отвечают: «Да ничего», но при этом рискуют получить давно уже изобретенную отповедь: «„Ничего“ у нас своего много; нам ваше „чего“ интересно».

В разные времена такие типизированные формулы-ответы и вопросы вежливости меняются. И если 200 лет назад на вопрос «Как живешь-можешь?» полагалось ответить: «Живем, покуда бог по грехам терпит», то ведь теперь Вы не спросите «Как живете-можете?», потому что слово «мочь», которое еще в 1881 году В. Даль объяснял как «быть здоровым, домогать», утратило свое значение. А поэтому не удивляйтесь, и получив в ответ не старинное «потихонечку» или «да живем смирненько», а бодрое, современное «нормально». Оно точно означает «живу благополучно, но хвастаться особенно чем — не вижу». Или — «живу, как всегда». Или — «живу без особых происшествий как в ту, так и в другую сторону». Что в этом плохого?

Вы скажете, что по существу слово это ничего не говорит? Верно, но и Ваше «Как поживаете?» ничего не говорит в такой же степени. Ведь на него надо либо отвечать длинной исповедью, либо каким-то общим словом. А задают этот вопрос даже из окна одного остановившегося на станции поезда в окно другого, отлично зная, что стоянка обоих полминуты и, значит, на ответ не рассчитывай.

Вот почему шутники и оригиналы отвечают на «Как поживаешь?» шутками: «Как в сказке!» или — «Как фонтан!», а когда удивленный собеседник озадаченно спрашивает: «Почему как фонтан?», ему покладисто отвечают: «Ну, как НЕ фонтан!»

Так что, по-моему, этот Ваш вопрос решается просто.

Теперь — насчет моего «носа». Вот тут уж надо сказать прямо, что Вы не так хорошо знаете русский язык, как Вам кажется. Вы думаете, что глагол «подточить» означает только одно: «немного обточить, обстругать». На деле же во всех словарях указано еще и другое его значение: «проделать под чем-нибудь ход снизу». «Вода подточила стену, плотину» (так иллюстрирует это значение Даль). Из этого значения выросла, например, известная поговорка: «Комар носа не подточит», т. е. не подсунет или не просунет в какую-либо щелку (говорится обычно в переносном смысле, и, например, тот же Даль приводит поговорку: «Под добрую сваху комар носа не подточит», т. е. так у нее все устроено без огрехов и зазоров). Как видите, здесь уже глагол «подточить» очень далеко ушел от Вашего единственного значения «подточить карандаш», «заточить карандаш» (кстати сказать, мне ни разу не приходилось слышать: «Наточить карандаш». «Заточить карандаш» — слыхал, «поточить» — слыхал, а «подточить» — ни разу. Но вот Вы так написали, и я не протестую: а чего возражать? Понятно, что Вы хотите сказать).

Я в своей заметке, пользуясь стилем чуть-чуть шутливым, уподобил себя комару, который подтачивает нос (под или в щелку рядом с дверью), чтобы узнать, оставаясь невидимым, что за нею происходит.

Вы скажете: «В первый раз слышу такое выражение!» Так это же мне как писателю — лучший комплимент! Если бы мы, пишущие люди, употребляли только выражения, которые кто-то употребил до нас, русская литература так бы и не сдвинулась с места со времен Кантемира и Тредиаковского. Прямое право писателя ИГРАТЬ словами, как ему заблагорассудится. Докажите, что он сыграл «неудачно», тогда он исправится. А если Вы скажете только, что слышите такое впервые, он ответит Вам: «Ну вот! Теперь знайте, что и так можно говорить». Так примерно и я Вам отвечаю.

* * *

1972, февраль, 18

Ленинград

Многоуважаемый тов. Ш.

Ваш вопрос делится на две неравные части. Первая, большая, расценивает меня как поборника литературно-нормативного русского языка, способного в любой момент ответить, «что такое — в языке — хорошо и что такое плохо». Это далеко не так. Вчера в 15 ч. 45 м. по первой Московской программе в передаче «Русская речь», в которой мне выпала честь участвовать рядом с членкором АН СССР Ф. П. Филиным и другими учеными, я достаточно ясно сказал, что, на мой взгляд, языковая норма есть явление достаточно зыбкое, хотя и весьма существенное, что вырабатывается оно в непрерывной борьбе «консерваторов» в языке с «новаторами»; что, на мой взгляд, ни тем, ни другим нельзя давать единоличную власть в руки, но что из столкновения между ними норма языка сама собой и вырабатывается.

Язык настолько мощная сила, что, как бы ни хотелось нам с Вами запретить употребление длинного ряда «вненормативных слов», он — если вздумает — некоторые из них оставит жить. Наоборот, как бы ни хотелось «языковым новаторам» вложить в нормативную речь каждый день по новому словечку, язык, может быть, примет из них, выдуманных, 1 %.

Вы (равно, как и я) — «консерватор». Нам отвратно произношение «Сы-Шы-А» или «Сы-Сы-Сы-Ры». И мы с Вами должны всюду и везде и сами настойчиво говорить «ЭС-Ша-А», «Эс-Эс-Эс-Эр», и высказывать, устно и письменно, свое отношение к обратному. (Рад сообщить Вам, что именно сегодня, в книжке, которую я сдаю в печать и правлю, по совершенно косвенному поводу, упомянув США, счел полезным транскрибировать это обозначение в скобках, как «Эс-Ша-A» и оговорить («… а, разумеется, не СЫШЫА!»)

Я сделал это и буду делать всегда. Но я отлично понимаю, что существуют не только профаны, но и молодые ученые, вульгарно понимающие тезис о всесилии народа-языкотворца и готовые любую случайно распространившуюся безграмотность счесть «нормой» именно в силу ее распространенности. Но тогда, конечно, следует ввести употребление слов «лаболатория», «булгахтер» — по большинству голосов.

Но ничего, унывать нет надобности: никогда еще никто за всю историю человечества не увидел ни одного «вконец испортившегося языка» и даже такого, который на протяжении нескольких столетий (и десятилетий) становился «все хуже». Будьте совершенно уверены, что и с русским языком, невзирая на все «складирования» и «субпродукты», никакой порчи произойти не может…

Но при оценке различных неприятных нам явлений нельзя забывать, что оценка эта всегда колеблется около красной черты субъективизма. «Сы-Шы-А» одинаково отвратительно Вам и мне. А «электричка», «публичка», «столовка» на меня плохого впечатления не производят. Могу объяснить почему. Если Вас раздражает «электричка», то, вероятно, только потому, что в Вашем активном словаре никогда не было слов «кон-ка» или «чугун-ка». Для меня же, если я в детстве (в буржуазно-интеллигентном детстве) знал слово «кон-ка» как образец правильного произведения нормального, вполне литературного слова, почему я буду «коситься пугливым оком», слыша слово, построенное точно по такому же алгоритму: «двигатель»+суффикс «КА»?

А «метро» в Нью-Йорке многие наши авторы именовали «подземкой» и были вполне правы; я даже огорчен, что это слово у нас заменено претенциозно-парижским «Метро».

Не ощущаю я как вульгаризмы и «Александринка», «Мариинка», вероятно, именно потому, что помню уймы интеллигентов (и «золотой молодежи») 1900–1910-х годов, с полной свободой произносивших эти слова и не видевших в них ни тени пренебрежения. Не было его в названии «Техноложка» и многих других таких же «полуаббревиатурах»-полузапанибратизмах, Ведь так именовали только места приятные, дорогие…

* * *

1978. I. 28

Ленинград

Многоуважаемый т. К.

Существует ядовитое утверждение, что в России (думаю — в других странах такие анекдоты распространены также) вышла в свет одна-единственная книга без единой опечатки. Это «Апостол», выпущенный в свет в 1564 году. Утверждение это хоть и не бесспорно, но близко к истине.

Так как с момента выхода в свет моей «Культуры речи» прошло значительно меньше лет, чем со дня рождения «Апостола», тем не менее мне сегодня, на третьем году этого события, представляется уже невозможным с достаточной твердостью указать на истинного виновника опечатки «вуда — водá». Думаю, что это не моя описка, потому что я еще в 20-х или 30-х годах, смотря постановку Вс. Мейерхольда «Трест ДЕ», любовался, как изящно там показывается, что толпящееся на сцене множество людей, танцующих на балу у Пилсудского (или кого-то в этом роде), не русские, а поляки.

Приходит известие о каких-то важных успехах большевиков. Одной даме делается дурно. К ней бросаются на помощь кавалеры в раззолоченных мундирах, с криком: «Вóды, вóды!» Вся остальная сцена идет на чистейшем русском языке, но «знак польскости дан одним только перемещением ударения». Я столько раз приводил этот пример и устно и письменно, что навряд ли мог допустить ошибку. Как и «чьими руками» она возникла, разыскивать не берусь. Скажу только, что корректура «Культуры речи» была очень сложной, ибо типография осваивала усовершенствованную машину (управляемую, если не ошибаюсь, ЭВМ), и я вполне мог пропустить опечатку, так же как корректор мог принять мой знак «акцента» над «о» за исправление «о» на «у».

Во втором случае Вы обнаружили чистокровнейшую опечатку, вызванную, как Вы справедливо подозреваете, с одной стороны, небольшим знанием иностранных языков, свойственным нашим полиграфистам, с другой же — той сверхнонпарелью, которую издательство избрало для моей «Культуры речи».

Должен сказать Вам, что, проявив изрядный уровень «пупсологии», Вы в данном случае сражались с ветряными мельницами. Ни о каком «пупсе» я на стр. 1? — й не упоминал и упоминать не собирался. Строку 4 снизу надо было, по моему замыслу, печатать так: «И куклу она станет звать „ПУПЭ“» (ср. французское «poupel»), а вовсе не «пупЗ». Не говоря о том, что я отлично помню слово «ПупСик», я достаточно владею французским, чтобы не поставить на конце слова «пупэ» буквы «3». Но тут я могу сказать смело: а) шрифт настолько мелок, что не отличить при корректуре «э» от «з» в мои 75 лет было вполне простительно; б) такого рода ошибки вообще недопустимо считать ошибками авторов — их должны отыскивать корректоры. И в) упомянутая выше ЭВМ в наборе по причинам, о которых я, профан, и догадываться не могу, заменила буквой «з» почти все буквы «н» моего текста и многие другие. Как видите, в борьбе машины и человеческого разума в большинстве случаев восторжествовал последний, но вот перед Вами — последний свидетель этой сокрушительной битвы.

А теперь… …Вы правы: обе найденные Вами ошибки реально допущены. Но, простите меня, — неужели кроме них Вы ровно ничего хоть отчасти любопытного на всех 95 страничках книжки так-таки и не заметили? А ведь это довольно грустно, как Вам кажется?

* * *

1974.VII.23

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый П. Г.

Когда речь заходит о феноменах языка, я вступаю в дискуссию никогда не «по велению долга», а всегда «по велению сердца».

Ваша ненависть к суффиксу «-ир», действительно заимствованному из немецкого языка, но, полагаю, не во времена Бирона, а скорее во времена Фохта и Молешотта, в XIX веке, и, пожалуй, во второй его половине, — законна.

Надо сказать, что у Вас были мощные предшественники в ополчении против этого богомерзкого «-ир».

Так, например, содружество эстетов, групповавшихся (так, что ли?) вокруг дореволюционного журнала «Аполлон», печатало во всех своих статьях слово «цитировать» только как «цитовать». Во дни моего студенчества половина профессоров Гос. инст. искусств «цитовали», вторая половина «цитировали».

Я лично не испытываю к этому варваристическому суффиксу (или «морфологическому варваризму», как Вам угодно) какой-либо активной ненависти. Правда, я полагаю, как и Вы, что во многих заимствованных словах он отяжеляет их строение. Так, например, то самое «авиационное» планировать, которое Вы бросаете, как кость, любителям «-ирования», если разобраться в его составе, происходит от французского глагола «planer», т. е. — «плянэ». Естественно было бы от этого глагола «плянэ» произвести наше «плановать», но мы почему-то к французскому глагольному корню предпочли присандалить немецкий «-ир». Почему? Вероятнее всего, как раз потому, что в те годы, когда слово диффунд-ир-овало в наш язык, слово «планировать» в тогдашней бесплановой империи было словом редким, а вот мужицкое «плановать», т. е. именно «раскидывать умом, как действовать», было широко известно. Сколько раз я сам слыхал от милых мне моих «скобарей»: «Не, уж у мяня всё давным-давно оплановано, где дом ставить, где — пуню…»

Интеллигенция, естественно, предпочла «планировать», а не «плановать», и, вероятно, в обоих случаях, поскольку слова-то входили в живую речь не одновременно и не в одном общественном слое.

Я думаю, и Вы чувствуете, что НАЦЕЛО ЗАПРЕТИТЬ суффикс «-ир» уже не удастся: он въелся в наш язык. Безусловно, лучше всего идет он к глаголам с иноязычной основой. <…> Навряд ли Вы будете настаивать на том, чтобы солдаты МАРШЕВАЛИ, а не МАРШИРОВАЛИ, чтоб летчики «пиковали», вместо того чтобы «пикировать», и «бомбовали» там, где до некоторых пор «бомбардировали». Кстати: «бомбардировали» всегда только артиллерийские орудия; недаром Петр I был «бомбардиром», до Бирона. А вот летчики с самого начала стали бомбить, и действие по этому глаголу стало именоваться «бомбежкой», а не «бомбардировкой». Почему? Ну, как сказал Пушкин: «поэту и орлу и сердцу девы нет закона». Он мог бы прибавить: «И языку, по крайней мере — в некоторых вопросах…»

Так или иначе: давайте не будем:

МАРШЕВАТЬ

ФАРШЕВАТЬ

ПЛОМБОВАТЬ

ПИКОВАТЬ

МУЗИЦЕВАТЬ

ЖОНГЛЕВАТЬ

ПОЛЕВАТЬ (и восхищаться ПОЛЁВАННОЙ мебелью)

СОРТОВАТЬ.

Оставим уж этим (а ведь если пораздумать, так и множеству других «заимствованных» глаголов) их «-ир».

Но заметим себе тотчас же, что в таком случае нелегко будет провести четкие границы, за которыми «-ир» законно, а по сю сторону — подлежит изгнанию.

В самом деле, почему никто не станет требовать, чтобы франты типа прошлого века «лорновали» друг друга в лорнеты, а в то же время — никому не придет в голову сочинить глагол «пенснировать» или «очкировать».

Ну, скажете Вы: «очкировать»-то — тут же русская основа. Да, но разве Вам не приходилось теперь слышать и читать очаровательное русско-бухгалтерское словечко «складировать», которое означает СКЛАДЫВАТЬ НА СКЛАДЕ, ТАМ И СОХРАНЯТЬ?

Вы резонно пишете про слова «рокироваться», «курировать» — что «их образование, видимо, подчинено другим правилам». Но по какому другому закону? «Кур-ИР-овать» все-таки идет от основы «кура», что по-латински означает «забота», так что образуйся глагол в русском, он мог бы получить и форму «куровать». Но позаимствован он нами «из НЕМЕЦКОГО» языка, а там из латинского «cura» естественно возникло чисто немецкое «Kuriren».

В этих случаях — что ж поделаешь? Или — не заимствовать слова, или же заимствовать, так уж в предложенной ТЕМ языком форме. Хуже, когда основу мы почерпаем из одного языка, а суффикс — невесть почему — из другого. И окончательно возмутительно, если суффикс «-ир» присобачивается к чисто русским основам. Скоро, кажется, будут говорить: «бегИРовать», «обедИРовать», «ПоздравлИРовать» и так далее. Вот за такие штуки, типа «складировать», надо головы снимать.

* * *

1974. XII. 10

Ленинград

Многоуважаемый С. Д.

Нет, я не напишу Вам краткого «ерунда». Не напишу потому, что то, что Вы мне сообщаете как Ваши предположения, — хуже, чем ерунда: вещь невозможная, «розовые грезы», наподобие маниловских, — простите меня за резкость, хотя и литературно выраженную.

Почему я думаю так? Ну, во-первых, потому, что я почти ежегодно откликаюсь на какой-либо проект кардинальной реформы письменности, причем большинство из них ничем не бессмысленнее Вашего (и ничем не осуществимей). Как и Вы, все Ваши соратники-прожектеры, начинаете не с основательной проработки истории письменности, в частности — русской. Вы даже не пытаетесь подсчитать, во что обойдется переход нашей литературы (в широком смысле этого слова) на новую не то что систему, но даже на некоторое число замен буквенных знаков новыми. В какие это все «вскочит» миллиарды рублей.

То, что Вы свободно обращаетесь с историей письма вообще, доказывается хотя бы тем, что Вы рекомендуете упразднить гласные звуки и вернуться к давно отброшенному народами мира обозначению только согласных звуков. Те письменности (арабская и др.), которые еще держатся за такое «безгласное» письмо, лишены малейшей возможности соперничать с теми алфавитами, которые означают гласные. Этот качественный скачок был сделан еще в промежутке между Финикией и Элладой, и нам нет никаких резонов к нему возвращаться во имя сомнительных «экономических» выгод. Никак не заметно, чтобы арабские страны расходовали меньше бумаги на сумму выражения мыслей. А уж что на чтение и понимание текста тратится во много раз больше времени — засвидетельствуют Вам хотя бы турки, благословляющие Кемаля за то, что он перевел их на неэкономный, но удобный, удобочитаемый латинский шрифт. Спросите и у наших среднеазиатов, перешедших на русскую грамматику. Предложите им вернуться вспять не на 3000, а только на 50 лет, и Вы увидите, что они Вам ответят.

Вы, как выражался художник Александр Иванов о Н. В. Гоголе, — «прекрасный теоретический человек». Но Вы без больших колебаний рекомендуете нам вернуться к системе титлов (да, пожалуй, и к «силам» — ударениям), т. е. ко всяким диакриптическим значкам. Но ведь избавление от титлов было великой победой прогресса: я не знаю, может быть, Вы большой специалист в чтении кириллической скорописи, скажем, второй половины XVI века; на мой взгляд, письмо, написанное самым ужасающим современным нам почерком, — конфетка по сравнению с образцами творчества лучших «титулованных» и «силованных» каллиграфов тех времен. А если добавить к этому еще Ваше стремление вернуть нас во времена строк, в которых предложение от предложения не отделяется точками, то давайте уж махнем к письму «бустрофедон» — строка справа налево, строка — слева направо.

Многое в Ваших рассуждениях зависит от того, что Вы как-то упускаете из виду технический прогресс в искусстве письма. Но Вы все рассуждаете о трудностях чтения рукописей. А ведь с каждым днем все решительней человечество переходит от «чера и пернильницы» к пишущей машинке, и нет никаких сомнений, что на протяжении ближайших 25–30 лет оно совершенно распростится с разными примитивными способами письма. Меж тем на машинке даже ненавистного Вам «жучка» — букву «ж» — не труднее и не медленнее изобразить, нежели самое простое «о» или даже точку. При этом и в смысле занимаемого на бумаге места «ж» и «а» совершенно равноправны: вот я сейчас забью одну из этих букв другою — (ж) — и Вы видите, что они обе вписались в один и тот же прямоугольник.

А ведь пишущая машинка — не предел технических возможностей. При общении с ЭВМ уже пишут буквами — лучом по соответствующему экрану. И кто знает, чем и как будут писать наши дети и внуки в 2000 году? Так что, по-моему, Вы выбрали довольно несвоевременный момент для выступления с проектом реформы письменности — в те годы, когда вот-вот НТР — научно-техническая революция — перевернет самое наше понятие о ПИСЬМЕ, а может быть, и самую надобность в нем: ведь уже сейчас в быту деловых людей на месте секретаря с пишущей машинкой все более властными стопами входит магнито- и диктофон. Разве мы можем поручиться, как усовершенствуется дело звучащей записи речи на каких-либо субстратах; разве можем предвидеть, не найдутся ли способы править, как захочет автор (или редактор) записанный на них звучащий текст, способы пересылать такие записи во все концы земли, совершенно не тратя времени на их воспроизведение в графическом виде?

…Кстати сказать, — упал взгляд на Вашу 1-ю страницу: почему Вы думаете, что если заменить буквы по Вашей системе, то исчезнет индивидуальная манера их изображения? Она останется, и люди будут продолжать так же писать каждый по-своему, как делают это сейчас. Это похоже на эволюцию всемирного языка эсперанто. Давно уже выяснилось, что русское эсперанто (устное) так же мало похоже на маорийское, как сам язык маори на русский язык… Ведь латынь француза и латынь немца — две разные в фонетическом отношении латыни. Точно так же из Вашего любимого знака /|/ люди весьма быстро получат десятки его разновидностей — и более и менее округлых, и более и менее выходящих за горизонты строки. Запретить? Так тогда почему бы не запретить всем писать «т» как «m». <…>

Словом, дорогой друг: буквально каждое Ваше предложение спорно, крайне спорно и очень слабо аргументировано. «Вставлять подстрочные знаки в старые отливки»?! Боже мой! Да у Вас представления о темпах работы средневековых китайских умельцев… Попробовали бы Вы предложить что-либо подобное любому специалисту по шрифтам, особенно сейчас, когда они отливаются машинным способом… Мне при издании книги «По закону буквы» понадобилось в десятке случаев к нормальным интернациональным А и а приделать в первом случае шведские нолики и точки НАД литерами, а во втором — польские лапки ПОД ними. Боже, какой шум поднялся. В конце концов приварили, но — все перепутали, а времени и сил затратили столько, что можно было бы отлить заново второй шрифт со всеми этими диактриками.

Вот, словом, мой Вам ответ. Он не похож на лаконическое «ЕРУНДА», но, как я Вас предупредил, ненамного от него отличается. Что поделать: пишу, что думаю. Ваше дело — соглашаться или отвергнуть на корню все мои замечания, как «старозаветные» и «консервативные». Но это будет все-таки уже похоже на прославленное самим А. С. Пушкиным: «Сам съешь». Приветствую Вас от души, и не приходите в малодушие, а поищите себе другого рецензента, помоложе и порадикальнее.

Вон мне одна девица прислала предложение «отменить грамматический род, как категорию, нарушающую женское равноправие». Она требовала, чтобы всех детей, девочек в том числе, приучали с пеленок говорить и думать о себе «Тиночка сел», «Тиночка — хороший девочка».

Я ответил ей, что она недовыполнила план. Почему «Тиночка хороший», а не «Петенька маленькая»? Почему Вы в своем мужегонстве все-таки пошли на поводу у сильного пола? Скажу честно: ответа на этот ответ я уже не получил.

Но в наших гуманитарных науках нет положений, подобных «сумма угла треугольника равна двум дэ», которые не оспоришь. У нас все можно (и должно) оспаривать… И, обратившись к другому языковеду, Вы вполне можете найти сочувствие и одобрение, если не во всем, то отдельным Вашим положениям. Так что мой совет — попробуйте!

* * *

1976. I. 22.

Ленинград

Многоуважаемый М. Л.

<…> Вам кажется недостойным русского языка, что в его лексику вводят такие греко-римские варваризмы, как ФОРМАНТ, АФФИКС или ТОПОНИМИКА. Вы, по-видимому, не считаете нужным принять в расчет, что, скажем, АФФИКС будет и по-французски — ль'АФФИКС, и по-немецки — дас АФФИКС, и по-английски зэ ЭЙФФИКС, что, словом, это просто один из терминов МЕЖДУНАРОДНОЙ НАУЧНОЙ ТЕРМИНОЛОГИИ. Все современные языки без зазрения совести пользуются услугами языков античных, и в том, что они это умеют делать, — их заслуга, а не беда. Неужто Вы хотите вернуться на стезю печальной памяти адмирала Шишкова и заменить «бильярд» «шарокатом», а «калоши» — «мокроступами»? Да помилуй бог! Ведь, чистя русский язык от иноязычных заимствований, Вам придется изъять из него и «лошадь» (татарское), и «собаку» (иранское), и «кнут» (скандинавское)…

Я советовал бы Вам, вместо того чтобы в тысячный раз (но с большим опозданием) поднимать этот древний вопрос, перелистать хотя бы Белинского (Собр. соч., т. IX, стр. 375–376): «…все образованные народы — должники… древних греков и римлян — и против нравственной зависимости этого рода (т. е. против заимствования у них их слов и корней. — Л. У.) могут вооружаться только умы… увлекаемые ложным патриотизмом». (Я потому поставил тут многоточие, что Виссарион Григорьевич отнесся к Вашим взглядам, может быть, уж чрезмерно невежливо.)

«Простолюдины, — говорит он в другом месте, — не понимают многих чисто русских слов, которых смысл вне тесного круга их обычных житейских понятий, например, событие, современность и т. п., и хорошо понимают иностранные слова… не чуждые их понятиям, напр.: пачпорт, билет, ассигнация, квитанция…» (Собр. соч., т. III, стр. 768–770).

<…> Вы легко и просто утверждаете, что в статье т. Н. Ю. Шведовой и в выступлении врача все (заметьте — ВСЕ) иностранные слова можно было бы заменить русскими. Я не слышал того врача и не читал статьи Н. Ю. Шведовой, но я очень хотел бы, чтобы Вы предложили мне хорошие, благозвучные, удобопроизносимые, выраженные одним словом замены для врачебных терминов ОПЕРАЦИЯ, АППЕНДИЦИТ, РЕНТГЕНОСКОПИЯ, ПИЛЮЛЯ. Интересно было бы также послушать, как бы Вы предложили назвать по-русски СУФФИКС, в отличие от ПРЕФИКСА, ИНФИКСА и АФФИКСА, или — обращаясь к самой современной современности — чем бы заменили Вы слова АТОМ, КИБЕРНЕТИКА, КОСМОС, РАДИО… Попробуйте, и, я думаю, Вы скоро выкинете белый флаг.

<…> На всем протяжении истории русского языка Вы увидите одно: в нем происходил непрерывный процесс поглощения и переделки на русский лад иностранных слов, связанный с весьма энергичной их сортировкой на приемлемые и неприемлемые, причем НИКОГДА в этом процессе мнение отдельных лиц, даже самых компетентных, не играло никакой роли.

Ведь, ей-богу же, перенеситесь на 200 лет назад, и Вы увидите, что очень многие тогдашние русские люди с отвращением и негодованием относились к таким ненужным заимствованиям, как «суп», «бульон», «котлеты», «зразы», «буфет», «комод», «секретер», «конторка». Я убежден, что даже Вы откажетесь совершенно удобное, абсолютно обрусевшее слово «котлета» заменить каким-нибудь русским — «обжаренный кусок мясного фарша». Навряд ли Вы сумеете обойтись без иноземного «картошка», и навряд ли великороссы когда-либо станут вместо этого слова употреблять нечто вроде белорусского «бульба».

Сомневаюсь, чтобы Вы вздумали навек отвергнуть заимствованное «собака» и вернуться к национальному «пес». Не запретите Вы и употребление татарского «лошадь», и не заставите вместо этого во всех случаях жизни выговаривать исконно русское «конь».

А ведь, несомненно, было время, когда большинство русских людей знали только слово «конь», а «лошадь» представлялась им ненавистным заимствованием из языка арабов, которые употребляет кучка антипатриотов.

Теперь же слово это явно обогатило наш словарь. Посмотрите, можно ли сказать: «Дореволюционные „ваньки“ — извозчики — возили пассажиров на заморенных КОНЯХ или даже КОНЬКАХ?» Конечно, только на «лошаденках».

В то же время мог ли бы Пушкин в «Медном всаднике» воскликнуть:

А в этой ЛОШАДИ — какой огонь,
Какая сила в ней сокрыта!
Куда ты скачешь, гордая ЛОШАДЬ,
И где опустишь ты копыта?

Само собой, нет: он мог сказать только «в КОНЕ», «гордый КОНЬ»…

Не мог и Буденный скомандовать своим кавалеристам: «На ЛОШАДЕЙ!» А вот в Псковской области слово КОНЬ превратилось в синоним слова МЕРИН. «Говорят, ты жеребца купил?» — «Ай, да разве в деревне ЖЕРЕБЦА можно держать? Коня купил, КОНЯ… С КОНЕМ-то спокойнее!»

Видите, слова для разных оттенков одного понятия связались с заимствованием, до появления которого, вполне вероятно, и сами оттенки еще не были дифференцированы. Можно ли сказать, что слово «ЛОШАДЬ» следовало бы на корню срубить? Думаю — нет.

Не вполне согласен я и с Вашим стремлением всячески облегчить жизнь малообразованных людей, заставляя ученых говорить только языком, понятным для любого невежды.

Конечно, Вы правы в том смысле, что многие, преимущественно молодые, ученые склонны бывают загромождать свою речь бесчисленными множествами сложных терминов. «Они ученость свою хочут показать и говорят непонятно» — как телеграфист Ять в чеховской «Свадьбе с генералом». Это явление древнее. Такую речь медиков высмеивал еще Мольер, а лет сто с небольшим назвал ее, обрисовал и сердито не одобрил А. И. Герцен в одной из своих статей.

Но из этого отнюдь не следует, что для того, чтобы учить молодежь геометрии, учителя и составители учебников должны отказаться от слов АКСИОМА, ТЕОРЕМА, ПАРАЛЛЕЛЕПИПЕД, РОМБ, ПРИЗМА, ЦИРКУЛЬ, ЛИНЕЙКА, ПЕРПЕНДИКУЛЯР; да ведь уже и в самой низшей математике первоклашки сталкиваются с понятиями «ПЛЮС» и «МИНУС», с тем же «ЦИРКУЛЕМ» и «ЛИНЕЙКОЙ».

Я думаю — из Вашей критики <…> следует только одно: тем товарищам, которые, по Вашим словам, не способны понять слова РЕАЛИИ, следует пополнить свое образование и выучить значение таких необходимых для языкознания слов. Ибо так же, как и в алгебре мы говорим «а», «в», «с», вместо того чтобы втолковывать: «первое какое угодно число», «второе какое угодно число», «третье…» и т. д., так и в языкознании разумно употребить слово «реалии», вместо того чтобы каждый раз повторять: «реально существующий предмет, называемый данным словом и представляемый соответствующим понятием». <…>

* * *

1973. VII1. 22

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый Л. С.

Съездил в Ленинград, снял грубую выкопировку с десятиверстки Южного Берега и добыл, хотя и с трудом, свои «Записки», ставшие уже давно совершеннейшей библиографической редкостью. Я их вот уже год как никому не дарю, но Вам, «пятачковцу», приходится. На стр. 398–430 Вы найдете рассказ о том, к чему всего ближе пришлось оказаться на «плацдарме» МНЕ. Впрочем, возможно, что кое-какие названия или имена «отзовутся и в Вашем сердце».

На карте я без всякого труда разыскал Ваше Стародворье. На моей карте оно, по состоянию на 12/IX 41 г., значится ЗА ЛИНИЕЙ ФРОНТА, а из Вашего письма я не смог сообразить — Ваша ОШР базировалась в нем или только прорывалась до него за «языками». Так или иначе, от Вашего Стародворья до моего ВЯРЕПОЛЯ — рукой подать: каких-нибудь 10–12 км. И речка Черная, как я и предполагал, оказалась одним из двух истоков речки КОВАШИ, в который впадает речка Рудица (у дер. Усть-Рудица). В этих местах я бывал не только, когда немцы еще сидели на Дедовой горе, а и в конце 40-х годов, когда писал свою «60-ю параллель», в которой «пятачка» куда больше, чем в «Записках», но которую я лишен возможности презентовать Вам, ибо у меня ее сохранились считанные экземпляры. Однако если Вам при писании Вашей будущей книги понадобятся живые картины природы как раз в этих самых местах, Вы правильно сделаете, если возьмете где-либо в библиотеке этот мой роман. Следует только иметь в виду, что по разным, теперь уже трудно объяснимым причинам он вышел в свет под двумя фамилиями: «Г. Караев и Л. Успенский. Шестидесятая параллель». Там у меня девушка-снайпер работает как раз возле д. Вяреполь и как раз в виду Дедовой горы. Думается, Вам это будет небесполезно пробежать. Есть «пятачковый» пейзаж и жанр и в моей повести «Скобарь». <…> Да и в других моих повестях я часто возвращался к «пятачковой» теме.

Я сообщаю Вам все это… только потому, что, по Вашим же словам, у Вас потускнели воспоминания о «декорациях» той эпопеи; а у меня чего-чего, а «декораций», кулис, пейзажей — даже больше, чем нужно. Особенно в «Параллели».

Ну вот, по-моему, вроде и все: карту Вы рассмотрите сами: Вы же б[ывший] разведчик.

* * *

1971. VIII. 20

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемая М. А.

<…> Насчет полета Гюйо… Таково положение мемуариста. Мне многие читатели с досадой пишут: «Почему же Вы, Л. В., не описали наводнение 1924 года? Ведь это такое замечательное явление природы!» А я не описал потому, что обретался в ту осеннюю неделю не в Ленинграде, а в Псковской губернии, где никакого «наводнения», естественно, не было, а был только очень сильный, почти ураганной силы, западный ветер. Писать же с чужих слов — кому это надо?

Так и с Гюйо (как и с Леганье): я по каким-то причинам не попал на его полет. То ли он производился летом, когда я сидел невылазно в деревне, то ли меня почему-то «мама не пустила» (м. б., «инфлуэнца»), но полета Гюйо я не видел, и только отлично помню его внешность (он был французик с эспаньолкой) на фотографиях в «Огоньке». Мало того, я эту фотографию в свое время вырезал и вклеил в имевшуюся у меня тогда толстую тетрадь, превращенную мною в пособие по истории авиации.

Но — видать-то я его не видал… Так не мне о его полете и писать!

* * *

1971. VIII. 16

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый тов. Л.

(Вы не расшифровали Ваших инициалов и тем лишили меня удовольствия назвать Вас по имени-отчеству.)

Я очень благодарен Вам за добрые слова о моей книге. Я ничего не могу Вам сказать пока по поводу ее второго издания, так как сейчас и издательство и я, мы заняты вторым томом моих воспоминаний, который уже сдан мною в производство и фрагменты которого уже появляются в повременных изданиях (в том числе и в «Неделе», которую Вы, как москвич, вероятно, видите чаще, чем ленинградские еженедельники). Есть такой договор, что по выходе в свет второй части «Записок» они будут затем изданы в виде однотомника. Но это еще не так-то скоро.

Теперь, прежде чем перейти к Вашему возмущенному замечанию и Вашей «горячей просьбе», я должен объясниться: получив Ваше письмо в начале марта, я отвечаю на него в середине августа.

Я не так виноват, как кажется. В сентябре 1970 года меня хватил инфаркт. Не столько болезнь, сколько врачи довольно долго держали меня сначала в постели, затем с запрещением работать, утомляться и волноваться, а следовательно (так решили мои семейные), и читать письма по поводу «Записок», плохие ли (их почти не было), хорошие ли: все — повод для волнения.

Меня от моей корреспонденции отлучили, но читатели того не знали и продолжали свое. В среднем в день я получаю 4 письма. За четыре месяца запрета их накопилось около 500. А когда мне разрешили действовать (инфаркт-то был — не «мини», не «макси», а «миди»), то мне пришлось до самого 1 июня заканчивать как раз ту вторую часть «Записок», о которой я уже упомянул; издательство может, конечно, отложить срок сдачи, но ведь литератор питается подножным кормом, и ему нежелательно откладывать срок получения гонорара.

По всем сим причинам я смог начать разбирать колоссальную груду писем, только уехав на летние пастбища, сначала в Дом творчества, а затем на дачу. Сюда мне письма все лето привозят огромными кипами, а я, учиняя по конвертам хронологическую очередь, постепенно разбираюсь в них. Вот дошел черед до Вашего: это значит, что я уже с пятью месяцами расправился. Теперь и судите сами: если я и виноват, то не заслуживаю ли снисхождения?

Покончив с этим, могу перейти к кислотам.

Я поступлю с этим обстоятельством так: в следующем издании книги я НЕ ИСПРАВЛЮ ТЕКСТА, но дам к нему примечание, в котором сошлюсь с Вашего разрешения на Ваш, из самого сердца исторгнутый, вопль негодования. В примечании я смогу сделать поправку. Почему не в самом тексте? Сейчас объясню.

В эпоху, описанную на стр. 71-й моих «Записок», мне стукнуло, по-видимому, что-то около 5 лет. Химически я был еще совершенно невинен и первые сведения о кислотах получал от трех лиц: моих Мамы, Бабушки и Няни. Могу заверить Вас, что все три дамы эти были такие же «табула раза» в отношении химии, как и я в те дни.

Что знали они о кислотах? Что есть страшная, преступная, мерзкая СЕРНАЯ кислота, которой ужасные женщины выжигают глаза друг другу, своим соперницам, неверным мужьям и богомерзким любовникам. Им так же не могло прийти в голову, что у нас между рамами стоят стаканы с этой дьявольской кислотой, как прутковской итальянской девке вообразиться, что в какой-то там реке «вот уже десять лет заряженный пистолет обретается». А «соляная кислота» — это было дело житейское, ее применяли при несварении желудка и в других домашних случаях.

Так или иначе, они сказали мне, что за стеклами «соляная кислота», и я не просто был введен ими в заблуждение (химическое), но, кроме того, обманут словесно. Я относительно множество слов с детства помню, при каких обстоятельствах я услышал их впервые. «Слово» «соляная кислота» я услышал впервые именно в связи с этими стаканчиками (во второй раз я столкнулся с ним три года спустя, в 1908-м, холерном году, когда ее стали, по совету эпидемиологов, капать в воду перед ее употреблением вовнутрь). Так как же я теперь, «вспоминая», могу «вспомнить» не своей памятью, а памятью других, хотя и вполне правых в этом вопросе, людей?

Ведь, став на этот скользкий путь, я должен был бы — кто сказал «А», должен сказать и «Б» — многое, что в моем детстве я видел своими тогдашними глазами, переглядеть, так сказать, своим нынешним зрением или, еще проще, заглянуть на тот мой мир глазами премудрых историков тех лет.

Это привело бы к тому, что в моих воспоминаниях, вероятно, исчезли бы все или почти все милые мне люди — Мама, Бабушка, Отец, Няня — и на их место пришли бы столбовые дворянки, преуспевающий чиновник, рабски преданная своим старым господам верная личарда — словом, совсем не те, кто был мне близок и дорог в детстве и кто живет таким в воспоминаниях. И вот самый прискорбный результат — Вы, начав читать такие «пересмотренные и исправленные» «Записки» мои, сказали бы через пять страниц: «А на кой я их буду читать? Лучше уж я почитаю историю этих годов: там все будет шире, обобщенней и еще правильней…»

Вы можете сказать: так это же две разные вещи… Нет, для мемуариста моего толка, мемуариста лирического — это одна и та же вещь.

Я чрезвычайно упорно стараюсь обходиться без справок и проверок всюду, где могу опираться на мою память. Если она меня подведет, будет все же лучше и честнее, чем если я выдам чужую память за мою. Так — в большом: зная окружавшие меня изнутри семьи, я не пытаюсь рассматривать их в широком социологическом плане, хотя, несомненно, прожив последующие 65–67 лет, я мог бы сделать это. Но тогда я рассказал бы не о том, что испытывал, видел, переживал когда-то мальчик Лева Успенский, а то, что узнал впоследствии о его времени из чужих рук «старейший ленинградский писатель Л. В. Успенский»… Я думаю, напиши я такую книгу, она не пробудила бы у Вас целого клуба воспоминаний, как Вы пишете.

Поправку о серной кислоте мне, кроме Вас, сделали многие: химические знания распространены сейчас шире, чем в 1905 году.

Но мне было сделано немало других поправок. Так, скажем, по поводу «улицы Карла и Эмилии» мне сообщили 6 совершенно различных версий самоубийства этих питерско-немецких Ромео и Джульетты. Каждый информатор претендует на то, что его «извод» — единственно правильный.

Положение сложное: я ведь сам не присутствовал при этом происшествии. Чем же я могу мотивировать приверженность к моей версии? Только тем, что в детстве моем мой личный информатор, сам немец из той самой лесновско-сосновской колонии, репетитор моего младшего брата, студент-политехник, рассказал мне эту историю так, как я ее изложил. Поэтому в моем воспоминании она и может фигурировать только в этом единственном виде.

Вот видите, какой длинный ответ пришлось мне давать на Ваше короткое письмо. Это потому, что положение мемуариста — весьма щепетильное положение. Оно требует больших раздумий по поводу каждого слова, которое он готовится сказать.

Возьмите, например, мою главку, посвященную вечеру К. Д. Бальмонта. Каких только агрессивных писем от его неистовых поклонниц, сохранивших на протяжении полувека весь жар первоначальных чувств к этому поэту, я не получил (правда, их было всего 4, но то были поистине чисто-истерические письма!) Меня обвиняли главным образом в том, что я описывал то, что на самом деле видел в мои 13 лет. По мнению моих интерпеллянтов, я обязан был изменить нарисованный мною портрет, как и общую картину вечера, ПРИНЯВ ВО ВНИМАНИЕ ПЕЧАЛЬНУЮ И ОДИНОКУЮ КОНЧИНУ БАЛЬМОНТА ЗА РУБЕЖОМ…

Но ведь Бальмонт умер за рубежом спустя несколько десятилетий после того дня, который я запомнил и который взялся описать так, как запомнилось. А я не вижу за мемуаристом права изменять свои свидетельства очевидца в соответствии с тем, что случится с действующими лицами его воспоминаний полвека спустя. Ибо, если только авторы воспоминаний присвоят (а это бывает) себе такое право, их мемуары полностью утратят всякое значение беспристрастных свидетельств, а приобретут характер апологий или филиппик в пользу лиц и событий.

Мне не улыбается роль ни панегириста, ни Ювенала. Я имел в виду явиться спокойным и честным восстановителем позабытого и малоизвестного в хорошо памятном в общих чертах всем нам прошлом. На том и стою.

* * *

1971. VIII. 5

Ильичево под Ленинградом

Многоуважаемый тов. С.

<…> Пушки, стоявшие перед Арсеналом, насупротив тогдашнего Окружного суда на Литейном (это был дом 3), упомянуты во второй части моих «Записок». К сожалению, мне не пришло в голову построить рассказ именно на разных трофейных (арсенальные пушки, к сожалению, своего рода «анти-трофеи» — русские орудия, взятые шведами под Нарвой и затем выкупленные русскими купцами-патриотами где-то в Швеции, когда их уже хотели пускать на переплавку). Но орудия эти сейчас стоят возле Артиллерийского музея в крепости, на Кронверке; о них рассказывают экскурсантам.

На месте, как мне кажется, и орудия бывшего Константиновского артиллерийского — они стоят у подъезда того же здания. Может быть, в последнее время их оттуда убрали?

О таком же пушечном полукруге возле «Памятника Славы» я, как и о самом памятнике, воздерживаюсь писать. Если написать, так придется уж очень свирепо говорить о тех, кто в 20-х годах, во имя ложно понятой идеи международности, ликвидировал всякую память и самое представление о национальной славе. Было же время, когда, издавая, скажем, стихи Д. Давыдова, писатели предисловий много говорили о бездарных русских генералах Кутузове и Багратионе, да чуть ли и не о позорно проигранной аракчеевской Россией войне (Наполеона разбил «Генерал Мороз» и т. п.). Именно тогда ломались и пускались в переплавку, сносились и памятники народной славы. Хорошо, что нашелся какой-то смелый человек, который сумел припрятать целые Московские ворота; а Триумфальные в Москве так-таки разбили «по винтикам, по кирпичикам» и теперь построили заново подделку.

Написать же так, будто ничего не помнишь, как детям пишут: «А вот еще куда-то исчезли вдруг памятники Славы и окружавшие его пушки», — извините, это не в моем стиле.

Памятник Славы большой художественной ценностью не отличался — маленькое, но импозантное подражание Александрийской колонне. Известно, что на его возведении нагрел руки (не только на нем) большой по этим делам спец, Вел[икий] князь Владимир Александрович, крупный знаток не балета, но балерин, покровитель художника Зичи и коллекционер порнографических рисунков… Да, но колонна-то действительно была выполнена из стволов трофейных пушек турецкой войны 1879 года, и этого было достаточно, чтобы ее поберечь. А теперь — можно восстановить любую колонну, но не эту, ибо заново отлитые «турецкие» пушки турецкими уже не будут. Я с горечью начинаю подозревать, что небреженье к собственной истории, к своим отцам и их жизням стало (или было) не славянской, а именно национальной чертой. Поезжайте в любую Болгарию или Чехию и вы увидите истинный (и благородный) культ предков и их деяний.

А у нас… Поезжайте в Пушкин, о котором и я, и множество почтенных людей столько раз писали. Авгиевы конюшни…

Я так уверен в острой необходимости «беречь старые названия», что мне представляется, что не стоит даже возвращать новым названиям их старое звучание: это — тоже переименование, и оно развращает администраторов. Ведь подумайте: Забалканский — Международный — Сталина — Московский… Неужто и в пятый раз перевешивать таблички? А перевесят сегодня тут, завтра — на улице Дзержинского, сделав ее Гороховой, а послезавтра скажут: Гороховая? «По Гороховой я шел, да гороха не нашел?» Переименовать ее в улицу братьев Тур, или Льва Никулина, или кто под горячую руку подвернется…

Участвуя в работе Комиссии Ленгорисполкома по наименованию улиц, я вот уже много лет отстаиваю принцип: переименовывать в любом направлении только в самых необходимых и неотвратимых случаях. И — вроде начинает действовать.

Ну вот, на главные поднятые Вами темы я ответил. Маленькие мортирки в конце Каменноостровского я как будто помню. Это — на левой руке, если идти к Островам, у последнего здания перед Каменноостровским мостом? Я не помню тут приюта для артиллеристов, но помню, как там в начале 20-х годов было общежитие Герценовского института. Была вывешена громадная кумачовая вывеска:

ОБЩЕЖИТИЕ СТУДЕНТОВ ИНСТИТУТА ИМЕНИ А. И. ГЕРЦЕНА

Петербургского 1-й гильдии купца П. П. Солодовникова

Старая вывеска вылезла из-под новой…

Мне что-то вспоминаются там именно такие мортирки, у которых из дульных срезов вроде бы виднелись полушария будто бы находившихся в них медных ядер. Но не ручаюсь, так это или не так…

* * *

1971. III. 10

Ленинград

Многоуважаемая тов. П.

<…> Я очень и от души благодарен Вам за милый подарок — фотографию, присланную Вами.

Выход в свет моей новой книжки сделал так, что многие «старые петербуржцы» почувствовали некую симпатию и доверие ко мне. Они стали присылать — что у кого сохранилось. Одни шлют мне открытки, изображающие то «Памятник Славы», то «Петра-плотника», но не на Адмиралтейской набережной в 10-е годы нашего века, а в голландском Заандаме, сфотографированного уже в наши дни. Другие присылают просто виды Петербурга — чаще всего любительские, но превосходные фото. У меня скоро образуется маленький «музей старого петербуржца», и в этом Музее Ваша трогательная группа займет свое почетное место.

Вы по детству своему — Охтинка, а на Охте за все свое детство (я) был один-единственный раз, годов 7-ми. Мама поехала к своей знакомой — учительнице одной из охтинских школ, Над[ежде] Петр[овне] Румянцевой, сестре известного переводчика «Капитала» Петра Петровича Румянцева. Я изо всей Охты с тех пор помнил только узенькую «каланчу» с «талией», неподалеку от нынешнего Охт[инского] моста. Впрочем, я видел ее целой еще и в 1969 году.

Так или иначе, мне было чрезвычайно приятно получить и само Ваше письмо, и добрые, теплые слова по адресу моих книг и моей работы.

* * *

1969. VII. 26

Дорогой и бесконечно уважаемый Корней Иванович!

Мне даже трудно выразить, как я признателен Вам за присланную очаровательную акварель[11]. Я и вообще-то очень люблю М. В. Добужинского, хотя больше всего знал его графику. Кроме того надо сказать, что два или три сына его учились в той же гимназии Мая, что и я. Они были не моими, а моего младшего брата одноклассниками, но я их всех прекрасно представляю себе (вот только забыл — двое их было или трое). В гимназии Мая учились множество младенцев тогдашней интеллигентской «элиты», в частности и уйма детей художников: тот Коля Бенуа, который теперь в Ла-Скала, как две капли воды похожий на серовский портрет своей матери, сын Рериха, вот эти мальчики Добужинские — много.

А гимназия была такой отличной, что все мы, бывшие «майцы», и к ней и друг к другу сохраняем самые нежные чувства, хотя осталось нас уже маловато.

Но это — а пропо.

Сегодня и завтра (суббота и воскресенье) я не могу известить редакцию о такой нашей книжной радости, но в понедельник сделаю это обязательно. Мы с ними сговаривались (так оно, очевидно, и будет), что они пришлют фотографа ко мне на дом и он никуда не будет уносить подлинник, так что, как только он скажет Бармалею свое «спокойно, снимаю», я запечатаю его (Бармалея) еще раз в конверт и тотчас отправлю Вам. Вероятно, к концу той недели он уже обретет свое привычное место в Вашей Чукоккале[12].

Вы пишете, «не позволю ли я Вам кое-где проретушировать мою статью о Николае Корнеевиче»[13], Ах, Корней Иванович! Вы меня ставите в положение какого-нибудь, пусть даже и не совсем неумелого, врача из войска, осаждавшего Трою, к которому бог врачебного искусства Асклепий обратился бы за «разрешением» помочь тому в его медицинской практике… Да я буду только польщен Вашим вмешательством, и «Молодая гвардия» после Вашей ретуши не имеет ни малейшей надобности показывать мне, что получилось перед сдачей в набор. Если бы Вы изъявили такое желание в отношении любой моей работы, я бы ответил так же, а тут, где речь идет о Николае Корнеевиче, и вопроса такого возникнуть не может.

Огорчила меня Ваша приписка: нездоров, хотя я и сам, как это ни странно, чувствую себя в 1969 году почему-то значительно менее крепким, чем, скажем, в 1929-м или 39-м. Но только на днях получил Ваше предыдущее письмо и радовался в нем всему впечатлению прямо юношеской твердости и почерка, и «плетения словес», и мысли. Впрочем, и это письмо никак не несет на себе отпечатка какого-либо нездоровья, и я надеюсь, что, когда Вы получите этот мой ответ, Вы будете уже бодры и крепки, как всегда.

Еще раз огромное спасибо.

* * *

1976. XII. 25

Ленинград

Многоуважаемая Ольга Эразмовна![14]

Вы совершенно правы: я именно тот Лев Успенский, который работал у Я. Л. Зархи в Аэромузее, часто бывал на Корпусном аэродроме и на самом деле имел великое счастье несколько раз летать на Ю-13 с Валерием Павловичем.

К сожалению, я, по-видимому, как-то разошелся с доктором Хиловым и музыкантом Никитиным. Я их не то что «не помню», а просто «не знал». Т. е. вполне возможно, что мы неоднократно встречались, сталкивались, но так как меня, по Вашему справедливому замечанию, интересовал на Корпусном только язык летчиков, а значит и ТОЛЬКО ЛЕТЧИКИ, то я на остальную публику не обращал внимания.

Память у меня всю жизнь была, и сейчас, на 77-м году, осталась по отношению к прошлому — отличная. Если бы мне кто-либо представил этих товарищей и назвал их, я бы на всю жизнь их запомнил. Помню же я, скажем, начальника школы Адольфа Карловича Иооста, помню одного из механиков Валерия Павловича, Колю Иванова (отчества не знаю лишь потому, что его тогда никто по отчеству и не знал), помню — по той же причине без отчества — девушек-учлеток Лелю Коротову и Ямщикову — тоже Лелю, хотя она была Вашей тезкой, а не Еленой; помню «теоретика» Игоря Костенко… А тут — не знаю, и к огорчению моему, помочь Вам ничем не могу. <…>

Вы совершенно правильно указали причину, которая привела меня в авиационную среду, но я думаю, что не стоит писать — «издатель словаря». Я, на базе собранного на Корпусном и в кружке планеристов материала, написал работу о профессиональном языке русских летчиков. Она была издана в сверхученых Записках Института языка и мышления (1936 г., выпуски VI–VII, стр. 161–217). Она в филологических кругах получила широкую известность, и ее постоянно цитируют ученые в своих работах и по сей день, но все-таки это не словарь, хотя к статье и приложен краткий «словарик» летных слов и выражений, из которых немало я услышал из уст Валерия Павловича.

Мне кажется, что слишком льстите Вы мне, называя меня «другом» Валерия Павловича. Я горжусь тем, что уже тогда, за несколько лет до того, как к нему пришла всемирная слава, я стал его горячим поклонником, мне приятно думать, что я был знаком с ним, но мне кажется, что если Вы зачислите меня в «друзья» Валерия Павловича, то настоящие его друзья скажут: «А видно — этот Успенский наболтал Ольге Эразмовне чего-то лишнего! Ну, какой он был Чкалову друг? Он и смотрел-то на него снизу вверх, как на чудо!» И они будут правы.

Мне очень хочется сообщить Вам хоть что-либо полезное для Вас. Вот, например, известно ли Вам, каким был тот Ю-13, на котором «вывозил» нас Валерий Павлович?

Фирма «ЮНКЕРС» каждому выпускаемому ею самолету помимо порядкового номера давала (и записывала в его «паспорт») еще и какое-нибудь шуточное прозвище. Вот тот «горбатый» (так летчики звали все «Юнкерсы-13» из-за их сильно выпуклой крыши над кабиной), на котором Валерий Павлович демонстрировал свое удивительное мастерство, имел прозвище «Ди Путэ», т. е. «Индюшка».

Приобретенный СССР, он был поставлен на работу в Сибири и получил второе, почетное имя: «Сибиревком». Не знаю, работал ли он там на пассажирской линии или как иначе, но однажды, в дурных погодных условиях, его экипажу пришлось совершить вынужденную посадку зимой, в глухой тайге. Люди вышли благополучно, а машину пришлось оставить до навигации и потом, прорубив короткую просеку до реки, сплавить ее вниз водным путем. За время стоянки в лесу, под снегом, вешними дождями и ветром «Сибиревком» пришел в печальное состояние, был со штатской службы списан и передан в Осоавиахим как учебное пособие. Вот на этом-то «пособии» и летал Валерий Павлович. Кроме него, насколько я помню, полет на нем, вывозя пассажиров, выполнял и А. К. Иоост, но вот тут-то и сказывалась разница. Хороший, очень осторожный летчик Иоост взлетал строго «по коробочке», облетал аэродром вокруг, садился и явно мысленно осенял себя крестным знаменем: «Сошло!»

В руках Валерия Павловича та же старая проржавевшая «индюшка» вдруг начинала казаться чуть ли не истребителем. Он летал, как сказано в «Вечерке»[15], «катая пассажиров в свободное время», когда никто не заставлял его это делать. Со мной он раза два летал до Сиверской и почти все время «на бреющем». Чувствовалось, что и ему и самолету спаренная работа эта доставляет истинное наслаждение.

Видел я В. П. и на больших авиапраздниках и должен сказать, что несомненно он был летчиком феноменального класса. В отрочестве мне приходилось встречаться и видеть в воздухе другого необыкновенного русского летчика Ми. Ми. Ефимова. Трудно, разумеется, сравнивать их полеты, но все же скажу: счастлив, что мне пришлось своими глазами увидеть двух несомненных гениев воздуха.

Не знаю, пригодится ли Вам хоть что-либо из моего письма, но чем богат, тем и рад.

* * *

1971. 10

Ленинград

Многоуважаемый Никита Владимирович!

Я поистине тронут Вашим вниманием и любезностью[16]. Конечно, мне не вполне удобно именовать «самопожертвованием» подарок мне книги, написанной, хотя бы наполовину, мною же. Получится так, как будто я очень высокого мнения о своих «первых блинах». Но, с другой стороны, я понимаю психологию библиофила, для которого не так уж важно качество содержания книги, а важно количество обращающихся на книжном рынке ее экземпляров. И вот тут-то Ваш поступок представляется мне сверхблагородным.

Кроме того, я рад, что «Запах лимона» послужил поводом к тому, что я вступил в переписку с человеком, которого знал до сих пор только по различным легендам, как своеобразный комбайн из композитора, острослова, писателя и многих других «прицепов». Это получается, как если бы, живучи в XVII веке, счастливец познакомился с человеком, который был бы одновременно и Люлли, и Ларошфуко, да еще и Сирано де Бержераком напридачу… И я чувствую, что мне действительно повезло…

Еще раз великое спасибо.

Наталья Банк

СВЕТ ЕГО ОКНА

Среди писателей истинно ленинградских не только по месту рождения, не только по интересам и темам, преобладающим в творчестве, но и по всему человеческому, гражданскому облику одним из первых мы называем имя автора этой книги Льва Васильевича Успенского. Он того же поколения, что Ник. Чуковский, М. Слонимский, М. Зощенко (три-четыре года разницы не в счет), — из славной, теперь уже почти легендарной когорты деятелей советской культуры — ровесников века. Автор «Записок старого петербуржца», сберегший до наших дней яркие картины жизни города в начале столетия, Л. В. Успенский встретил в Петрограде Великую Октябрьскую революцию, воевал за Ленинград на Ораниенбаумском «пятачке» в годы Великой Отечественной войны. С Ленинградом связана вся судьба писателя, его разносторонняя деятельность ученого-лингвиста, переводчика, журналиста, работа в довоенных «Еже», «Чиже», «Костре», участие в тридцатые годы — вместе с Я. И. Перельманом — в создании Дома занимательной науки, сплочение сил писателей, выступающих в жанре научно-художественной, фантастической и приключенческой литературы, рачительная забота о молодых талантах. Блестящий знаток и летописец нашего города, Л. В. Успенский и сам вошел в его историю, стал неотъемлемой частью его духовной жизни, его культуры. Именно так воспринимали Льва Васильевича — уже при его жизни — поэты Ольга Берггольц и Михаил Дудин, художник Андрей Мыльников, литературовед Владимир Орлов…

До сих пор, к сожалению, нет мемориальной доски на доме № 41 по Красной улице, которую Л. В. Успенский знал еще как Галерную. Здесь писатель жил и работал на протяжении многих лет. Отсюда начинались его далекие увлекательнейшие маршруты по ленинградским улицам, набережным, площадям; отсюда расходились радиусы путешествий в прошлое города. Сколько находок совершал писатель во время этих воображаемых и реальных путешествий, сколько разгадывал тайн города (тайн его островов, фонарей, его каменных львов), какие интересные страницы былого открывал нам в своих книгах! Высокий, седой, сутуловатый, тяжело опираясь на палку (все-таки она понадобилась с годами!), Лев Васильевич шел по Ленинграду. Его узнавали, на нем останавливали взгляд, его видная, массивная фигура как-то удивительно соответствовала стилю города, самому ленинградскому пейзажу.

В этом посмертном однотомнике Л. В. Успенского оказалось трудно представить ленинградскую сторону творчества писателя. Но не сказать о ней нельзя. Л. В. Успенский писал о Ленинграде, его замечательной истории, революционных традициях и нынешних днях, о его людях — романы «Пулковский меридиан» и «Шестидесятая параллель» (совместно с Г. Караевым), рассказы, очерки, воспоминания. Написал и такие книги — «Ленинград. Из истории города» (с братом В. В. Успенским), «На 101 острове» (в соавторстве с К. Н. Шнейдер), где образ города возникает как бы на грани научного исследования историка и творческого воображения писателя. Ведь «о городе, подобном Ленинграду, можно говорить на тысячу ладов», и Л. В. Успенский выбирал, пробовал свой лад. Поэзия города в книгах Л. В. Успенского укреплена на прочном фундаменте и в переносном, и в буквальном смысле слова — когда писатель рассказывает, «на чем стоит Ленинград», и выясняется, что он, «как сказочный богатырь, возлежит на каменном ложе с толстым матрасом кембрийской глины, поверх которого постлана тоненькая, но мягкая перина песка и торфа». Писатель по-своему воспитывает в людях эстетическое чувство: он объясняет гармонию, отличающую архитектурные ансамбли города, планировку его улиц и площадей…

Перед составителями однотомника была непростая задача: что и как отобрать из прозы Л. В. Успенского, чтобы читатель, особенно молодой человек, впервые открывающий для себя этого писателя, составил о нем достаточно полное представление. Ведь произведения Л. В. Успенского образуют целую библиотеку. И дело не только в их количестве: от детективного романа «Запах лимона», давно ставшего библиографической редкостью (он вышел в 1927 году в харьковском издательстве «Космос»), до последних книг, изданных при жизни писателя, — «Беда с этим козликом. Рассказы о правописании», «По закону буквы» — десятки наименований. Дело еще и в том, что чтение прозы Л. В. Успенского приобщает человека к различным областям знаний — истории и географии, археологии и языкознанию.

Особенно широкую известность получили книги Л. В. Успенского по лингвистике. «Слово о словах», «Ты и твое имя», «Имя дома твоего», этимологический словарь школьника «Почему не иначе?», «По закону буквы» вместе с многочисленными статьями, очерками о культуре речи образуют единственную в своем роде научно-беллетристическую эпопею о жизни русского языка, сложной, долгой, изменчивой, полной драматизма, а порой и курьезов. Из этой эпопеи в однотомник вошли реже других издававшиеся: «За языком до Киева» («Загадки топонимики») и «Хорошо или правильно?» («Культура речи»). По ним можно судить о стиле языковедческой прозы писателя, об особенностях рассказа, приемах раскрытия темы и т. д.

В союзе Успенского-исследователя и Успенского — художника, писателя, беллетриста функции, как можно заметить, всегда строго распределены. Мысль ученого руководит композицией книг, определяет их ясную, такую четкую — в чтении — конструкцию, систематизирует огромный многоязычный материал, ведь родной язык у Л. В. Успенского показан в сложных взаимоотношениях с языками — соседями, родственниками, свойственниками, предками. Писатель приглашает к исследованию законов языка, вовлекает широкого читателя в самый процесс исследования, увлекает, будит творческую мысль. Он разговаривает с читателем, строит повествование по принципу цепочки вопросов — и отвечает на них, но не единолично, а опираясь на мнение своих союзников, единомышленников, людей самых разных профессий, которые благодаря писателю стали внимательнее, бережнее к родному языку, уважительнее в повседневном обращении с ним.

Л. В. Успенский пишет о трудном просто, ясно, обнажая суть проблемы:

«…Иностранцам часто кажется, что русским просто живется — ставь ударение, где вздумаешь. На деле наше положение несравненно сложнее, чем, скажем, у француза или турка. Русскому человеку приходится „в голове держать“ бесконечное разнообразие мест ударения, не подчиняющееся никаким видимым правилам. В самом деле, если лошадь — лóшадь, то маленькая лошадь должна быть лóшадка, а она почему-то лошáдка. Почему?»

Писатель не уходит от этих многочисленных, на каждом шагу возникающих «почему?». Лингвистическая проза Л. В. Успенского приобщает людей к прекрасному и очень нелегкому труду по добыванию научной истины.

Ученые-лингвисты высоко ценят научную сторону лингвистической прозы Л. В. Успенского. На вечере памяти писателя в Центральном Доме литераторов 25 апреля 1980 года Л. И. Скворцов, доктор филологических наук, заведующий сектором культуры русской речи Института русского языка АН СССР, говорил о том, что в своих книгах Л. В. Успенский дает не полунауку, а науку целиком, говорил о научной достоверности, первичности материала в словарях, которые писатель составлял (словарь летчиков, этимологический словарь школьника и т. д.). Выступавшие на вечере высказывались о том, что Л. В. Успенский достойно нес звание писателя-филолога, весьма уважаемое в России, если вспомнить имена В. И. Даля, Н. С. Ашукина, а ближе к нашим дням — Л. Я. Борового, Б. В. Казанского и др.

Однако пропаганда науки всегда была для Л. В. Успенского, по его признанию, искусством. Характерно, что К. А. Федин, например, назвал «Слово о словах» не трактатом, не исследованием — «увлекательной повестью о своеобразных „приключениях“ слов в истории русского и других языков». В книгах Л. В. Успенского вершит свой праздник вдохновенная поэзия науки. Рассказ о жизни языка, об именах людей и географических названиях (топонимах), даже о такой прозаической материи, как правописание, то лиричен, то патетически приподнят, то блещет юмором. Писатель как бы перелагает на язык природы звучные и загадочные географические имена, говорит о сибирских речках, что они «бегут по тайге и по карте, как стайка веселых лесных девчонок, и шумят, и журчат по-своему». Он пишет о любопытных явлениях топонимики, пользуясь образами «морскими», «речными», «снежными»: «поземка ничего не означающих слов, имен без тени значения», которая «запорошила просторы нашей Родины»; «дождь географических имен»; язык народа, «обкатывающий и оглаживающий» при бесчисленных повторениях названия, которые состоят из нескольких слов, «как морской прибой обкатывает остроугольные камешки, превращая их в круглую гладкую гальку». Писатель не перегружает подобными метафорами текст, они уместны в рассказе о причудливых именах, нанесенных на карту Родины, неотделим от размышлений о природе страны, о ее людях.

Перечитывая лингвистические работы Л. В. Успенского, мы находим там — в поэтическом, образном выражении — идеи, удивительно созвучные дням сегодняшним. Есть в США озеро «Лак-Ки-Парль» («Озеро, которое говорит»), имя озеру давал француз («…в нем — ропот маленьких волн в береговых корнях, свист ветра в тростнике, крик утки в утреннем тумане…»). И есть в верховьях суровой северной русской реки отвесный утес по имени Говорливый камень.

«Как жаль, — размышляет писатель, — что эти два имени разделены континентами и океаном, что Говорливый камень не может побеседовать с озером, которое разговаривает… А может, не жаль? Может быть, это радостно, что и там, и тут, в Европе и Америке, человек создал такую похожую красоту имен».

Родство имен — родство людей на земле — мирное сотрудничество государств — вот мысль-основа многих страниц языковедческой прозы Л. В. Успенского.

Работы Л. В. Успенского о языке пробуждают интерес человека к истории, уважение к прошлому. Географическое имя, говорит писатель, — это «надпись на могильной плите, полуистершийся священный иероглиф — драгоценная памятка прошлого», это «экспонат великого музея топонимики». Какой величавый, торжественный образный ряд! Так не случайно: ведь топонимы любой страны, нашей в частности, рассуждает писатель, — ценности исключительные. Они хранят память о прошлом народа, об истории Родины, иное географическое имя — как окошко, через которое «можно заглянуть в жизнь», протекавшую несколько тысячелетий назад. С именами городов, рек, селений нельзя обращаться беззаботно, своевольно менять их, безграмотно искажать. Восстановить географическое название так же трудно, как фреску работы Андрея Рублева или Феофана Грека.

«Упразднить старое имя — это то же, что… на древнем холсте написать веселенькими красками новую картину — еще одну копию шишкинских „медведей“ или „Девятого вала“ Айвазовского».

Каких бы специальных вопросов языкознания он ни касался, на страницах своей прозы Л. В. Успенский выступает как публицист. Энергичный полемический язык прозы пропитан иронией, подчас нескрываемо злой — и поделом! — зачем, упраздняя в 40-е годы имена «с немецким душком», не вернули Шлиссельбургу его исконного звучного имени Орешек, а нахлобучили на него чудовищное сложносокращенное, противное духу русского языка: Петрокрепость; почему из Петергофа сделали точную кальку немецкого слова, такое же нерусское Петродворец?

Методу скорой перестраховочной расправы с непонятными, «темными» — за давностью лет — географическими названиями в повествовании Л. В. Успенского исподволь противопоставляется другой — метод тщательного изучения редких или примелькавшихся имен городов и селений, разных загадок топонимики.

Лукавый, добрый, терпеливый в растолковывании самых трудных проблем, писатель знал цену шутке, веселому слову. Рассказам о языке неизменно сопутствовал юмор. Поводы для веселой издевки, тонкого авторского злословия возникали то и дело. Л. В. Успенский умел писать о сложном остроумно, весело. Как выходят из положения языки, в которых имена существительные не различаются по родам, например английский, чтобы указать пол животного? Они вырабатывают приемы косвенного указания пола, на наш взгляд забавные, потому что «в применении к нашим обыкновениям это могло бы звучать как „котоваська“ и „котомашка“ или „котодяденька“ и „кототетенька“». Комический эффект производит и необычный, вольный перевод иностранных имен на русский язык (Септимий Север значит «Семеркин из Суровых»!) и обратный перевод — «разоблачение» некоторых имен, казавшихся исконно русскими («приветствуя учителя физики: „Петр Никитич, здравствуйте!“ — вы, собственно, произносите: „Здравствуйте, Камень Победителевич!“»), и непривычные смешные «ботанически-зоологические» имена, которые придумывает писатель по аналогии с существующими: если есть «Роза Львовна», отчего же не быть «Фиалке Леопардовне» или «Настурции Гиппопотамовне»?! Остроумные изобретения Л. В. Успенского напоминают образы из «Записных книжек» Ильфа: оба писателя росчерком пера набрасывают выразительный портрет, комический, а случается, и откровенно издевательский.

Мы улыбаемся умному замечанию Л. В. Успенского по поводу суеверия наших предков, которые боялись навлечь на ребенка злых духов и прикрывали его красивое, нежное или горделивое имя другим, непривлекательным или то же самое имя переводили на иностранные языки:

«…окрестили Хоздазатом („дар божий“), а зовут Феодором (тоже „божий дар“)… Оба слова значат одно… но ведь навряд ли злые духи хорошо знают иностранные языки…»

Покоряет легкость, с которой Л. В. Успенский — по ходу сюжета — обращался то к мифологии, то к истории флота, наводил справки у археологов и «птицеведов», цитировал древних и современных поэтов. Но это — легкость, оплаченная годами упорного труда, свидетельствующая о глубокой, всесторонней образованности писателя. Прекрасная научная школа, которую Л. В. Успенский прошел в 20-е годы под руководством своих учителей Л. В. Щербы и Б. А. Ларина, В. М. Жирмунского и Б. М. Эйхенбаума на Высших курсах искусствоведения, обязывала бесконечно пополнять и совершенствовать знания. В кабинете Льва Васильевича за стеклами стеллажей ряды книг самых необходимых, постоянных спутников писателя-ученого: энциклопедии, справочники, словари. И еще одно серьезное подспорье в работе над лингвистической эпопеей и другими произведениями — уникальная картотека, которую Л. В. Успенский собирал, создавал много лет: здесь в алфавитном порядке сотни топонимов и специальный ящик, отведенный под имена (с подразделами «Имена советские», «Имя в литературе», «Имя в пословицах Даля» и другие), здесь карточки с названиями улиц и… ботанический словарь Пушкина.

Через всю жизнь пронес Л. В. Успенский благодарную память о своих учителях, пользовался любым случаем рассказать о них, сослаться на их опыт. Пожалуй, чаще других он называл Льва Владимировича Щербу, — не его ли знаменитая лекция, которую профессор начал с анализа вымышленной фразы о «глокой куздре», стала первой завязью «Слова о словах» (кстати, одна из начальных глав этой книги, напечатанная в 1936 году в «Пионере», так и называлась — «Глокая куздра»).

Л. В. Успенский щедро делился богатыми познаниями — и в книгах, и в публичных выступлениях, он был великолепным рассказчиком, свободно собеседующим с любой аудиторией. Его всесторонняя образованность никогда не подавляла людей, общавшихся с писателем: настоящий интеллигент, он обладал демократизмом, тактом и уважением к своим читателям, слушателям, многочисленным адресатам (почта Л. В. Успенского насчитывает тысячи писем).

Вероятно, и об этих сторонах личности Л. В. Успенского размышлял человек одного с ним поколения, известный советский поэт Павел Григорьевич Антокольский, когда говорил, что Лев Васильевич — «очень редкий сейчас тип писателя и деятеля», поясняя:

«Дело не в труде его, не в трудоспособности, не в объеме сделанного, но в нравственном облике и нравственном поведении».

Облик Л. В. Успенского, писателя и деятеля, просто человека, с наилучшей стороны раскрывается в его письмах. Они составляют особый раздел однотомника. Их нельзя было не включить в эту книгу, выходящую, когда автора уже нет среди нас и когда хочется как можно полнее, правдивее воссоздать его образ, показать разные грани его личности. Переписка занимала в жизни Л. В. Успенского очень большое место. Сложенные вместе, ответы писателя его адресатам по количеству страниц равняются нескольким объемистым томам, дополняют хорошо известные книги Л. В. Успенского — и лингвистические, и «Записки старого петербуржца». Иногда Лев Васильевич сетовал: сколько успел бы написать, сколько замыслов осуществить, если бы не письма! Сетовал, но продолжал аккуратнейше отвечать, не разрешая себе проволочек. Лишь во время болезни письма скопились, но, едва оправившись от инфаркта, педантично определив хронологию пришедшей почты, писатель постепенно ответил всем, кто к нему обращался. В нашем однотомнике приводятся письма последних лет жизни Л. В. Успенского, совсем малая часть его эпистолярного наследия, однако в ней, как в капле воды, отразились черты личности писателя — его обязательность, вежливость, уважение к чужому мнению, желание дать наиболее исчерпывающий ответ на вопрос. Л. В. Успенский не заискивал перед адресатами: должным образом реагировал на чью-то бесцеремонность, чванство (было и такое). Но подавляющее большинство писем давало писателю силы, новые импульсы для работы.

Читая этот раздел однотомника, думаешь о культуре эпистолярного общения, ныне почти утраченной. Л. В. Успенский — среди тех писателей, которые напоминают нам об этой культуре — не роскоши, а насущной необходимости в духовной жизни общества.

В нашей литературе Л. В. Успенский — это пример писателя-труженика. Отвечая на анкету журнала «Вопросы литературы», он заметил однажды, что его работа почти никогда не строится на «творческих озарениях». В ней были, конечно, свои озарения, но чаще, как правило, она подчинялась обдуманному плану, это диктовалось спецификой занятий Л. В. Успенского, его интересов писателя-ученого, писателя-просветителя.

С годами поле деятельности Л. В. Успенского становилось все шире. Он обратился к публицистике. Область тревоги писателя — духовный мир современного человека, уровень его культуры, состояние книготорговли и библиотечного дела, отношение к наследию прошлого. Это все темы актуальных, острых статей Л. В. Успенского, рассыпанных по страницам журналов и газет. А цикл радиопередач «Мир и мы»! Адресованные детям размышления вслух о проблемах морали, о взаимоотношениях человека с природой, беседы, исполненные лиризма, тончайших наблюдений, с удовольствием и пользой для себя слушали и взрослые. Тексты этих радиопередач, по всей вероятности, основа книги, задуманной писателем.

Современник и участник многих замечательных событий нашего века, Л. В. Успенский все чаще доверял читателю воспоминания о прошлом. Были подготовлены к изданию дополненные новыми главами «Записки старого петербуржца». Одновременно шла работа над книгой с условным названием «А мне — глаз вон» и над книгой рассказов «Записки старого скобаря». Словечко это Лев Васильевич всегда произносил с удовольствием и сам называл себя скобарем. Рассказы из этого цикла вошли в настоящую книгу. За живыми узорчатыми зарисовками быта, нравов, характеров Псковщины 1917–1923 годов встают неповторимые, невыдуманные картины времени. Такой помнил и любил Псковщину писатель, живший подолгу в детстве и юности в небольшом псковском имении Костюриных (девичья фамилия матери), а позднее работавший в тех местах землемером. В этих рассказах, как говорил сам писатель, беллетристика сливается с занимательной лингвистикой. И он очень гордился знанием своеобразного псковского — «скобского» — говора.

Но еще не все псковские новеллы (одна из последних работ Льва Успенского) увидели свет. На письменном столе Льва Васильевича остались страницы неопубликованной прозы — густая машинопись, тщательно испещренная авторской правкой. Здесь же — натруженная, служившая писателю верой и правдой многие годы пишущая машинка «Континенталь»…

Окно кабинета выходит на Неву. За окном — набережная Красного Флота, мост Лейтенанта Шмидта, здание Академии художеств на противоположном берегу, дорогой, постоянно вдохновлявший писателя Ленинград. Вспоминаются строки из письма ко мне воронежского поэта Алексея Прасолова. Испытывавший великое почтение к нашему городу, к его культуре, поэт высказал мысль, что прекрасные книги Л. В. Успенского о языке должны были родиться именно в Ленинграде:

«…не случайно там, на севере, в том же городе, билось другое благороднейшее сердце, в трагическую минуту сказавшее: „Но мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово!“ В Петербурге сошлись все речевые потоки России — чистый народный язык северных россов, выкристаллизованный Пушкиным, роскошь южнорусского — многоцветного, певучего, раздольного, пророчески звучного — того, что у Гоголя, и срединного — по-орловски хлесткого, по-пензенски звонкого — и бог весть еще каких только там не сошлось!..»

Гореть и гореть свету в окне кабинета, выходящего на Неву. Ведь это самый верный, самый добрый и гуманный свет — свет знаний, которые всю жизнь нес людям, продолжает нести и теперь своими книгами неутомимый пропагандист науки, писатель-просветитель, старый петербуржец — ленинградец Лев Васильевич Успенский.

Наталья Банк

Письма даются не в хронологическом порядке, а по тематике.
Ответ на письмо В. А. Смирнова из Уфы о рукописях и письмах башкирской поэтессы и художницы М. Н. Елгаштиной.
«Записки старого петербуржца».
В письме, подписанном: «Б. Строганов, бригадир слесарей», содержалось желание узнать подробно, где, когда и при каких обстоятельствах родилось слово «товарищ» и вошло в наш обиход.
«Беда с этим козликом. Рассказы о правописании».
«Слово о словах».
В письме В. В. Величко высказывалось предположение, не изобрел ли Ф. М. Достоевский слово «стушеваться» после того, как кто-то из мореплавателей рассказал ему случай из жизни осьминогов, которые, увидев врага, выпускают в воду черную жидкость (тушь), отгораживаясь непроницаемой стеной от нападающего, и тем самым «смываются», «стушевываются».
Ответ на письмо живущего на острове Шпицберген журналиста.
Предположение Л. В. Успенского оказалось правильным: предки автора письма действительно были с Украины.
Речь идет о заметке Л. Успенского «С пылу, с жару»
Если бы мне принадлежала Венера Милосская, я и ту с удовольствием предоставил бы в Ваше распоряжение! Издательство хочет прислать ко мне своего фотографа. Если это неудобно, я готов прислать Вам этот рисунок Добужинского по Вашему адресу, с тем чтобы по миновании надобности он вернулся ко мне в Москву. Этак будет лучше. &lt;…&gt; Знаете ли Вы, что в издательстве «Радуга» в 1924 году вышел мой «Бармалей» с рисунками Добужинского?
Дружеский привет!
Л. В. Успенский — автор воспоминаний о Н. К. Чуковском, сыне К. И. Чуковского.
Весь этот материал я получила от механика Валерия Павловича — Владимира Лазаревича Зархи (к сожалению, его уже нет). Если Вам не трудно, очень прошу Вас ответить мне. И не знаете ли Вы имени и отчества врача Хилова и скрипача Никитина?
Л. В. Успенский цитирует свою статью «Корпусной аэродром», напечатанную в газете «Вечерний Ленинград». — Ред.
Искренне растроганный Вашими ламентациями касаемо отсутствия у Вас экземпляра «Запаха лимона», с тяжелым вздохом сняв с полки своей библиотеки эту книгу, посылаю ее Вам в качестве скромного дара (обычно бывает наоборот — автор дарит свою книгу).