Маргерит Дюрас — одна из самых читаемых, самых модных современных писательниц не только во Франции, но и во всей Европе. Ее повести и романы признаны необычными по содержанию и изысканными по стилю. Они переведены на многие языки, лучшие из них экранизированы. Предлагаемая читателям книга — это прекрасная проза. Поклонники любовного романа найдут в ней чудные, загадочные и благоуханные страницы о любви. Любители детективного жанра станут с неослабевающим интересом следить за развитием событий вокруг страшного преступления. Почитатели же изящной словесности получат истинное наслаждение от встречи с большим художником ("Модерато кантабиле" и "Английская мята" издаются в России впервые!).

Маргерит Дюрас

Английская мята

Посвящается Жану Шюстеру

Все, что здесь изложено, записано на магнитофон. Так начинается книга о виорнском убийстве.

— Согласны ли вы рассказать о том, что произошло в Виорне, в кафе «Балто», вечером тринадцатого апреля?

— Да, согласен.

— У нас здесь есть дубль магнитофонной пленки, которая была без вашего ведома записана в кафе «Бал-то» вечером тринадцатого апреля. Магнитофон слово в слово запомнил все, что говорилось тем вечером в «Бал-то», но он незряч и не дает увидеть, как все происходило на самом деле. Так что вам начинать эту книгу. Когда благодаря вашему рассказу события того памятного вечера тринадцатого апреля обретут реальность и определятся в пространстве, пленка сможет рассказать нам все, что сохранилось в ее памяти, — и тогда читатель встанет на ваше место и увидит все вашими глазами.

— А как быть, если не все, что я расскажу вам, совпадет с тем, что мне известно на самом деле?

— Этот разрыв составит ту главу, которую допишет сам читатель. Она есть в любой книге.

А теперь представьтесь, пожалуйста.

— Меня зовут Робер Лами. Сорок семь лет. Купил кафе «Балто» восемь лет назад.

— До вечера тринадцатого апреля вы ничего не знали об этом убийстве, во всяком случае, не больше любого другого виорнца, не так ли?

— Ничего. Кроме того, что писали в газетах.

— А теперь попробуйте представить себе, будто все газеты перестали выходить вечером тринадцатого апреля.

— Но если мне не всегда удастся стереть из памяти то, что я узнал потом, как быть тогда?

— Просто упомяните об этом всякий раз, когда заметите за собой такое.

Чтобы читатель смог представить себя на вашем месте вечером тринадцатого апреля и вместе с вами узнать о преступлении, начнем с магнитофонной записи обращения местной жандармерии к жителям Виорна, которое полицейские уже в третий раз за день зачитывали вслух на Рыночной площади.

«Как стало известно из газет, в разных районах Франции в товарных вагонах были обнаружены отдельные части человеческого трупа.

Заключение судебно-медицинской экспертизы префектуры полиции позволяет утверждать, что все найденные останки принадлежат одному и тому же телу. В Париже был по частям восстановлен весь труп, не хватает только головы, которая так до сих пор и не обнаружена.

Картина пересечения железнодорожных путей позволила прийти к заключению, что все составы, где были обнаружены означенные человеческие останки, вне зависимости от пункта назначения, следовали через один и тот же железнодорожный узел, точнее, проходили под Виорнским виадуком. Если все эти останки были заброшены в вагоны с того виадука, то логично предположить, что убийство могло быть совершено в нашей коммуне.

Учитывая вышеизложенное, городской муниципалитет обращается ко всем гражданам города с призывом незамедлительно объединить свои усилия с действиями местной полиции, дабы как можно скорее пролить свет на это страшное преступление.

Всех граждан просят срочно сообщить в местную жандармерию об исчезновении лиц женского пола, среднего роста и довольно плотного телосложения, в возрасте от тридцати пяти до сорока лет».

— Я был знаком с Клер и Пьером Ланн и с Альфонсо Риньери тоже. Они были среди пяти десятков жителей Виорна, которые частенько заглядывали ко мне в кафе. Знавал я и их кузину, Марию-Терезу Буске. Она тоже время от времени заходила вместе с Пьером и Клер, иногда в час аперитива, иногда поздно вечером, с португальскими рабочими. Правда, ее я знал похуже других, она была глухонемая, а с такими, сами понимаете, особенно не разговоришься.

Пьер и Клер Ланн заходили едва ли не каждый вечер, между восемью и девятью вечера, после ужина. Правда, случалось, они не показывались по несколько дней кряду, не потому что кто-то из них болел — может, просто лень было выбираться из дому, или настроение неподходящее, или усталость, всякое бывает.

Я не любитель лезть в чужие дела, так что взял себе за правило никогда не спрашивать Пьера, почему он не показывался вчера или даже пару-тройку дней. Я заметил — во всяком случае, так мне казалось, — Пьеру было не по нутру, когда его о чем-то расспрашивали: где пропадал, чем занимался. В общем, по-моему, он не любил, когда к нему лезли в душу.

Короче, тринадцатого апреля, когда Пьер появился, я не стал спрашивать его, почему он не показывался вот уже пять дней.

Было восемь вечера.

Местные полицейские как раз только что закончили читать на площади это самое обращение, уже в третий раз за день. Я смеялся над этой штукой с пересечением железнодорожных путей, как раз только что сказал Альфонсо, что все это умора, да и только, когда в кафе вошел Пьер. Он был один. Ему и раньше частенько случалось заходить без Клер, сразу по пути со службы прямо ко мне в «Балто». Мы поздоровались. Я тут же спросил: интересно, а вот ему пришла бы в голову мысль об этой ловушке с пересечением железнодорожных путей? Он ответил, что вряд ли.

Мне показалось, вид у него немного усталый, да и одет как-то небрежно — это он-то, всегда такой аккуратист. На нем была голубая рубашка, ворот немного засален — помню, я даже обратил внимание. Подумал про себя: интересно, с чего бы это?

С тех пор как случилось это самое убийство, в «Балто» по вечерам собиралось не слишком-то много народу.

Тем вечером нас было всего пятеро: Альфонсо, Пьер, какой-то тип с девицей, которых никто из нас прежде и в глаза-то не видел, да я. Мужчина читал газету. У ног его, прямо на полу, стоял пухлый черный портфель. Мы смотрели на него, все трое. У него был типичный вид легавого в штатском, правда, мы все же не были до конца уверены, из полиции он или нет, ведь с ним была еще та девица. Сидел, будто ему и дела нет, о чем мы говорим между собой. А вот девица, та, наоборот, даже заулыбалась, когда я заговорил об этом самом пересечении железнодорожных путей.

Поскольку ни у Пьера, ни у Альфонсо вроде как не было никакой охоты позубоскалить вместе со мной, я тогда сразу бросил насчет железнодорожных путей.

Это Пьер первым снова завел разговор про убийство. Спросил, как, по-моему, можно ли окончательно установить личность жертвы, ведь голову-то так и не нашли. Я ответил, ясное дело, это будет нелегко, но все равно можно, ведь у всякого есть что-то особенное, какие-нибудь родимые пятна, дефекты, шрамы и тому подобное, ведь что ни говори, а все мы разные, хоть чем-то, да отличаемся друг от друга.

Все долго молчали. Каждый поневоле ломал голову, кто же из виорнских женщин мог соответствовать описанию жертвы преступления.

И вот, пока все молчали, я и заметил отсутствие Клер.

Я хочу сказать, что ее отсутствие вдруг показалось мне странным, и подумалось, кто знает, а может, существует какая-то связь между тем, что ее нет, и встревоженным видом Пьера. Я не стал ни о чем спрашивать Пьера, но успел подумать про себя: видно, уже пришла ему пора расстаться с этой женщиной. Но тут Альфонсо — будто мысли мои угадал — возьми да и спроси его: «А где Клер, заболела, что ли?» И Пьер ответил: «Да нет, ей надо что-то сделать по дому, придет попозже, она вполне здорова, просто выглядит немного усталой, вот и все». Потом добавил: «Я бы даже сказал, какой-то измученной, что ли, но уверен, ничего серьезного, наверное, это все весна».

Потом разговор снова вернулся все к тому же убийству.

Я ужасно возмущался тем, с какой зверской жестокостью убийца расправился со своей жертвой, и, помню, Альфонсо произнес одну фразу, которая немало нас удивила. Он сказал: «Кто знает, а может, все дело в том, что у убийцы просто не хватало сил перетащить все тело целиком, вот он и поступил так, потому что у него не было другого выхода». Ни Пьеру, ни мне такое объяснение даже в голову не приходило. И тут Пьер заметил: можно себе представить, какой вечностью показались убийце эти три ночи. Вот тогда-то и подала голос та девица. Уточнила, что, судя по всему, за эти три ночи убийце пришлось девять раз дойти до виадука и вернуться назад, а с головой было бы целых десять. Что в Париже только и разговоров, что об этой истории с пересечением железнодорожных путей. Завязался разговор. Я поинтересовался, а что еще говорят об этом в Париже. Она ответила, там считают, что это дело рук какого-то душевнобольного, одного из чокнутых жителей департамента Сены и Уазы.

И вот в этот момент появляется Клер.

На ней темно-синий плащ, который она всегда надевает, когда идет дождь. А погода-то ясная, никакого дождя. В одной руке у нее маленький чемоданчик, а в другой черная клеенчатая сумочка.

Замечает, что в кафе посторонние, и сразу направляется к Альфонсо. С ней здороваются. Она отвечает. Но сразу видно, что она недовольна присутствием посторонних. Я услыхал шелест газеты и заметил, что тот незнакомец перестал читать и уставился на Клер. Просто заметил, вот и все. Нас-то Клер уже давно ничем не могла бы удивить, а постороннему ее вид мог показаться в диковинку.

— И какой же у нее был вид?

— Да какой-то суровый, что ли.

Тут Пьер резко кидается к ней, будто хочет прикрыть ее собой. Показывает на чемоданчик. Что это значит? Она отвечает: «Я еду в Кагор». Пьер успокаивается, заставляет себя улыбнуться, говорит так, чтобы всем было слышно: «А я как раз собирался взять на несколько дней отпуск и предложить тебе проехаться туда вместе».

Никто этому не верит.

Она не отвечает. Так и стоит в замешательстве, наверное, с минуту. Потом идет и садится подле Альфонсо, за один столик с ним.

Вот когда я шел обслуживать Клер, я и вспомнил, что они все трое из Кагора, но ни разу за восемь лет, что я их знаю, туда не ездили. И спросил ее: «Ты надолго туда?» Она ответила: «Дней на пять». Потом еще спросил: «А ты давно не ездила в Кагор?» А она: «Да ни разу». И тут же спросила, о чем мы говорили до ее появления, если об этом убийстве, то что именно. Альфонсо ответил, что действительно мы говорили об убийстве, но ничего такого интересного. Вид у нее был совсем чудной, даже хуже, чем обычно. Мне тогда подумалось, может, это из-за присутствия незнакомых людей.

— Она казалась грустной? Измученной?

— Да нет, не сказал бы.

Поскольку речь по-прежнему шла все о том же убийстве — само собой, о чем же нам еще было говорить, прикидывали, сколько поездов проходит каждую ночь через виадук, сколько раз приходилось ходить туда убийце, — она вдруг оборачивается к Альфонсо и спрашивает: «А что, неужели никто ни разу так и не встретил кого-нибудь ночью у виадука?» Альфонсо отвечает: «Во всяком случае, никто об этом не заявлял». Тогда Пьер оборачивается к Альфонсо и так долго-долго, пристально на него смотрит. Потом спрашивает: «А правда, Альфонсо, вот ты, к примеру, неужели ты ни разу не встречал никого ночью у виадука?»

Альфонсо как-то нетерпеливо передернул плечами, сказал, что нет, не встречал и вообще хватит об этом.

С этого момента между нами возникла какая-то неловкость, это точно, тут уж мне не ошибиться. От настойчивости, с какой Пьер и Клер расспрашивали Альфонсо, не встречал ли он убийцу — особенно в присутствии того незнакомого человека, — всем сразу стало как-то не по себе.

Вот в таком смущении мы и продолжаем разговор про убийство.

Говорим, что по домам ходят полицейские. Вчера, к примеру, были у Альфонсо, сегодня утром у меня.

Клер интересуется, а чего они вынюхивают, эти полицейские. Я отвечаю: сперва спрашивают удостоверение личности, а потом требуют объяснить, где находятся члены семьи, которых в тот момент не оказалось дома.

Альфонсо добавляет, что отряд полицейских с собакой с утра разыскивает голову жертвы. «Где?» — спрашивает Клер. «Да там, в лесу», — отвечает Альфонсо.

Потом мужчины еще некоторое время толкуют про это убийство… Не берусь сказать, как долго это продолжалось. Может, с полчаса. Когда мы взглянули на площадь, там уже было совсем темно.

Я говорю, что полиция попросила меня не закрывать кафе и что у нас в Виорне кафе, открытое до полуночи в пустынном, безлюдном городе, — это, должно быть, занятное зрелище. Девица поинтересовалась, а почему полиция попросила не закрывать кафе. Я ответил: «Да из-за этого вечного правила, якобы убийца всегда возвращается на место преступления». — «Что ж, в таком случае, стоит подождать», — заметила девица.

Вот о чем мы толковали в тот вечер.

Ах да, чуть не забыл, был еще момент, когда Клер с Альфонсо разговаривали о чем-то между собой — совсем недолго, всего две-три фразы. Мне удалось уловить слова: страх в Виорне — это сказал Альфонсо. Потом Альфонсо улыбнулся.

Через некоторое время девица подходит к Клер и спрашивает: «А как насчет вашего поезда, мадам, вы не опоздаете?» Клер вздрагивает от неожиданности и недоумевает: «Какого еще поезда?» Но тут же берет себя в руки и — как сейчас помню — отвечает, что поезд на Кагор отправляется с Аустерлицкого вокзала в семь тринадцать утра.

Девица смеется. Мы тоже, через силу.

Девица не отстает, говорит Клер, что та что-то уж чересчур рано собралась в путь. Клер не отвечает.

Потом девица еще спрашивает, красивый ли город Кагор. А Клер по-прежнему молчит, точно в рот воды набрала.

Всем жутко не по себе. Никто не знает, что сказать.

И вот тут вдруг поднимается с места тот мужчина. Подходит к стойке и этак вежливо спрашивает, не откажемся ли мы выпить с ним по стаканчику, он угощает. Я нелюбезно заметил что-то вроде: «Если вы надеетесь что-нибудь из нас вытянуть, то зря теряете время и деньги». Ясное дело, он ничуть не обиделся, даже и внимания-то не обратил.

Пьем. Мне невтерпеж узнать, правда ли, он из полиции. Спрашиваю: «А что, наши почтенные гости тоже из департамента Сены и Уазы?» Девица отвечает, что она лично парижанка, приехала сюда взглянуть на место преступления, случайно встретила этого господина, и он пригласил ее пропустить стаканчик. А тот улыбнулся и ответил шуткой, от которой никому не стало смешно. Ответил: «Нет, что касается меня, то я не из департамента Сены и Уазы, а просто с набережной Сены».

С этого момента мы уже не сомневались, что имеем дело с легавым. И все-таки никто не уходил. Все сидели и чего-то ждали. Должно быть, каких-нибудь новых подробностей насчет убийства, чего же еще.

— А что Клер, она так ничего и не сказала?

— Ах да, чуть не забыл. Она не поняла, что означал ответ полицейского. И спросила у Пьера: «А что это он имел в виду?» — а Пьер ответил, шепотом, но я-то смог услышать, стало быть, и полицейский тоже, такая стояла тишина: «Это легавый».

Так что теперь всем все стало ясно. Всем противно, всем не по себе. Но никто не двигается с места. Все сидят, чего-то ждут…

…Что-то я не припомню, на чем остановился.

— Полицейский предложил угостить всех присутствующих.

— Да-да, теперь вспомнил. А Клер, что же она делает? Погодите-ка минутку. Встает? Нет. Засовывает под стул свой чемоданчик с черной сумочкой и ждет — знаете, немного как в театре. Даже передвигается вместе со стулом, чтобы сидеть лицом к стойке бара.

Кто-то спрашивает полицейского, что он думает об этом убийстве. Тот отвечает, что, по его мнению, убийца живет в Виорне. Вот так все и началось.

Мы все с ним вместе как бы придумываем это преступление. Это то же самое убийство, которое только что произошло в Виорне. Но мы его не узнаем. Он заставляет нас говорить — мы рассказываем все, чего он от нас хочет, детально, не пропуская ни одной подробности, восстанавливаем, как произошло виорнское убийство. Мы ничего не замечаем.

Думаю, теперь уже можно было бы включить магнитофон.

— Мы сейчас послушаем пленку с того места, где вы прервали свой рассказ. Полицейский говорит, что убийца из Виорна.

— А где был магнитофон?

— На полу, в портфеле.

— И с какого момента началась запись?

— Его включили, когда вошел Пьер.

— Ага, теперь мне все понятно. Вот почему он все время говорил так громко и так быстро.

— Когда он поднялся с места, в его распоряжении была только одна кассета, примерно на час.

Теперь я одновременно включаю два магнитофона. Первый будет воспроизводить все, что было записано в тот вечер. Я буду останавливать его всякий раз, когда вы сочтете уместным сделать какие-нибудь комментарии. Второй будет работать без остановки. Он будет записывать все разговоры того вечера вместе с вашими комментариями.

Когда заговорит Клер, дайте знать об этом читателям.

Вот то место, где вы остановились.

— …имел в виду?

— Это легавый.

— Пусть так, и что же вы об этом думаете?

— Я думаю, что убийца — житель Виорна. И по одной простой причине: иначе зачем бы ему три ночи кряду таскаться на один и тот же виадук. Выбери он три разных виадука, а здесь в округе их вполне хватает, его было бы куда трудней найти, я бы даже сказал, почти невозможно.

— Стало быть, это кто-то из наших, из виорнцев…

— Да, четыре шанса из пяти, что он здешний.

— Выходит, он сейчас где-то здесь, среди нас, в Виорне, так, что ли?

— Да, по-моему, в этом не может быть никакого сомнения.

— Ну, а жертва?

— Скорее всего, ее убили тоже в Виорне, и причина все та же — близость виадука. Будь она убита где-нибудь еще, с чего бы тогда, спрашивается, преступнику избавляться от трупа именно здесь, в Виорне? Нет, что ни говорите, а убийство произошло именно здесь, в Виорне, и все эти три ночи он просто физически не имел никакой возможности выбраться из городка.

Улавливаете, какой отсюда следует вывод?

— Что это человек, у которого нет автомобиля, так, что ли?

— Угадали, именно так оно и есть.

— И даже велосипеда? Ничего, кроме пары ног?

— Точно. Можно сказать, что личность убийцы просматривается уже на характере самого преступления.

— Не думаю, чтобы он заранее знал об этом самом пересечении железнодорожных путей… Во всяком случае, об этом нигде не писали.

— Настоящий, завзятый уголовник, так сказать, профессионал, тот бы наверняка подумал об этом. Вот видите, теперь мы с вами даже знаем, к какой категории никак не может принадлежать наш убийца: он не профессиональный убийца, не уголовник, не киллер, в общем…

— Но ведь такое решение — бросить разрубленную на куски жертву в девять разных поездов, уже само по себе предполагает какой-то заранее продуманный план, определенную находчивость, разве не так?

— Поскольку этого потребовали обстоятельства, то да, в этом ему не откажешь.

— И кто же тогда остается, кроме профессионалов?

— Остаются те, у кого хватило сообразительности додуматься до разных поездов, но кто не мог заглянуть дальше, предусмотреть последствия такого решения. И еще те, кто вообще ни о чем не думал, ничего не рассчитывал заранее, ни расписаний, ни количества поездов, а просто случайно, наугад попадал на разные поезда.

— По-вашему, выходит, это мог быть любой, под это описание подпадают большинство людей, так ведь?

— Именно так. Случай имел здесь не меньше шансов на успех, чем заранее продуманный план.

— А что еще можно утверждать наверняка, кроме этого?

— Это Клер.

— Что это человек слабый, я имею в виду, физически. Понимаете, будь он посильней, ему не пришлось бы столько раз ходить к виадуку и возвращаться обратно.

— Да, это тоже верно. Может, просто пожилой?

— Или немощный?

— Или больной?

— Все возможно. Мы могли бы пойти в наших рассуждениях еще дальше, если, конечно, вам не наскучило…

— Да нет, что вы! Совсем наоборот.

— Так вот, возможно и то, что мы имеем дело с человеком методичным, аккуратным, я бы даже сказал, серьезным.

— Он что сказал, религиозным, да?

— Это Клер.

— Да.

— Что ж, может, и религиозным. Пожалуй, вы правы, мадам, это слово здесь даже уместней. Из-за головы, которую так и не удалось обнаружить.

— Вот тут я что-то не совсем уловил.

— Если убийца не выбросил голову вместе со всем остальным, то на первый взгляд может показаться, будто он поступил так только ради того, чтобы исключить опознание жертвы, не так ли?

— Пожалуй.

— Так вот, если хорошенько поразмыслить, то все это может выглядеть несколько сложнее.

— Раз уж он был полностью уверен, будто нашел идеальное решение, вполне мог бы избавиться и от головы тем же манером, что и от всего остального, вы не это имели в виду?

— Иначе говоря, если принять во внимание паническое состояние, которое ни на минуту не покидало убийцу все три ночи, пока он сновал взад-вперед между домом и виадуком, его нечеловеческую — только представьте! — буквально смертельную усталость и, наконец, страх, как бы его не схватили прежде, чем он уничтожит следы преступления, — согласитесь, подобная осторожность с его стороны кажется непостижимой. Есть здесь в поведении преступника нечто странное, необъяснимое. Либо он уверен, что совершил идеальное убийство и в этом случае может позволить себе, скажем, изуродовать голову до неузнаваемости и поступить с ней тем же манером, что и со всем остальным, — либо у него есть какие-то свои, личные мотивы, я бы сказал, морального свойства, по которым он уготовил голове совсем иную, особую участь. Предположим, к примеру, что это человек набожный или был таковым когда-то в прошлом…

— Ну, по-моему, это уж вы хватили через край…

— Вы действительно так думаете?

— Скажите, а может такое случиться, что, когда вы его поймаете, все это рухнет, как карточный домик, — и окажется, что вы полностью ошибались в своих догадках?

— Конечно, всякое бывает. Однако было бы весьма странно, если бы мы ошиблись во всем, так сказать, от начала до конца. Такое бывает очень редко.

— Выходит, все это произошло здесь, совсем рядом?

— Да, и тайна скрыта где-то среди вас.

— А по-моему, мы имеем дело с преступлением, которое можно было бы назвать спонтанным, бессознательным, что ли. Вас это удивляет?

— Да, весьма. Даже эта идея с виадуком, пусть она и не совсем сработала, все равно об этом надо было подумать заранее.

— Но почему? Почему непременно заранее? Почему это не могло просто осенить его в тот момент, когда он со своей ношей тащился по виадуку, уже не один час ломая себе голову, как бы избавиться от этого груза? Это ведь вы, читатели газет, придумали ту разгадку с девятью разными составами. А если хорошенько пораскинуть мозгами, можно прийти к выводу, что такого плана вообще не существовало в природе, что все это чистая случайность.

— Почему вы так упорно настаиваете, что все вышло совершенно случайно? Почему отрицаете заранее обдуманный план?

— Да хотя бы потому, что есть в этом преступлении какая-то непосредственность, простота, что ли, а это уж очень плохо вяжется с осторожностью.

— Может, просто какой-нибудь псих?..

— А в чем разница?

— Это опять она. Можно подумать, будто она в другой комнате.

— Между чем и чем?

— Между психом и нормальным, когда речь идет об убийстве. Она хотела спросить, как отличить, сумасшедший он или нет.

— Разница начинается после того, как преступление уже совершено. Можно сказать: у сумасшедшего не хватило бы терпения столько раз ходить до виадука и обратно. Сумасшедший, настоящий сумасшедший, был бы неспособен целые три ночи кряду действовать с такой поистине муравьиной педантичностью. С другой стороны, будь убийца сумасшедшим, он мог бы сохранить голову. Что и произошло на самом деле.

— Мне кажется, сумасшедший уже давным-давно как-то объявился, заговорил бы, что ли?

— Нет, вовсе не обязательно.

— А как по-вашему, допустил ли убийца хоть какую-то оплошность?

— Да. Без этого не обходится ни одно преступление. В данный момент это все, что я могу вам сказать.

— Так все-таки как по-вашему, он был сумасшедший или нет?

— Снова она. А я и забыл про этот вопрос.

— Откуда мне знать, мадам… Нам известно также, что убитая женщина, судя по всему, не была красавицей: плотного телосложения, коренастая, с широкими квадратными плечами. Что это была женщина физически сильная, этакая… рабочая лошадка.

— Женщина, привыкшая к физическому труду, так ведь?

— Да, пожалуй.

— Вы так говорите, будто по этому описанию можно кого-то узнать, но ведь это же просто глупо…

— Да тут, знаете ли, кто угодно подойдет.

— А вот то, что ее никак нельзя было назвать красоткой, какой, по-вашему, из этого следует вывод?

— А такой, что если кому-то могло прийти в голову, будто это убийство на почве ревности или любовной страсти, то, по-моему, он глубоко заблуждается.

— А что, неужели так никто до сих пор и не заявил в мэрию об исчезновении какой-нибудь женщины?

— Нет, никаких заявлений. Думаю, уже и не будет. Иначе уже давным-давно бы заявили. Сами подумайте, целую неделю все газеты только об этом и пишут — и хоть бы что! Нет, судя по всему, речь идет о женщине, у которой нет ни одного родственника или близкого друга, кого могло бы встревожить ее исчезновение.

— Или о женщине совсем одинокой?

— Одинокой? Но ведь где-то же она должна была жить. Если в многоквартирном доме, то консьержка сразу бы пришла и сообщила, что такая-то вот уже неделю как не кажет носа.

— Тогда где же? Одна в отдельном домике?

— Тоже не слишком правдоподобно. Если одна в доме, уже давно нашелся бы какой-нибудь сосед, который бы явился и доложил: мол, у такой-то вот уже неделю закрыты все ставни; или: такую-то вот уже неделю как никто и в глаза не видел, мусор во дворе неубранный… И так далее, и тому подобное.

— Ну и воображение же у вас… Хорошо, но ведь должна же она была где-то жить, разве не так?

— Это уж точно, иначе и быть не могло… Неужели еще не догадались?

— В таком случае, надо полагать, ее убил кто-то из тех, с кем она жила, так, что ли?

— Именно так. Девять шансов из десяти, что именно так оно и было. Это единственное, чем можно объяснить странное молчание, каким до сих пор окружено ее таинственное исчезновение. Попомните мои слова, вас здесь в Виорне ждут еще большие сюрпризы. У меня на это нюх. Преступление, его чуешь издалека, у него свой особый запах, цвет…

— И что же это, по-вашему, за преступление? Я имею в виду, каково ваше мнение, почему ее убили?

— Понимаю, что вы имеете в виду… Так вот, сдается мне, что это один из тех случаев, когда один человек убивает другого так, как убил бы самого себя… Известно ли вам, что такова подоплека очень многих тяжких преступлений?..

— Из ненависти — к себе или к другому, так?

— Далеко не всегда… скорее, потому, что порой люди оказываются накрепко связаны между собой какой-то общей ситуацией, чересчур неподвижной, слишком затянувшейся, что ли… Нет-нет, не подумайте, вовсе не обязательно трагической, приносящей страдания, скорее какой-то застывшей, безысходной, не сулящей никаких перемен.

— Никто даже не шелохнулся. Мы все были у стойки бара, кроме Клер и Альфонсо.

— Это что, голословное утверждение, как говорится, с потолка, что ли?

— Нет, таково мое глубокое убеждение. А в нашем деле оно никогда не бывает голословным. Я пришел к этому выводу после того, как отмел все неправдоподобные версии — убийство с целью ограбления, на почве ревности или любовной страсти и так далее.

— И все-таки в голове не укладывается, чтобы никто так ничего и не видел…

— Это Пьер, он обращается к Альфонсо. Альфонсо ничего не отвечает.

— Знаете, преступления такого рода, кажущиеся нам на первый взгляд совершенно немыслимыми, становятся почти… естественными, когда наконец докопаешься до истины. Настолько естественными, что порой даже диву даешься, как преступник мог бы удержаться и не совершить такого.

— Но разрубить жертву на куски, разделать, как в мясной лавке, что же, и это вы считаете естественным?

— Если разобраться, это просто один из способов замести следы, не лучше и не хуже любого другого. Тут людей просто ослепляет омерзение, но когда человек все равно уже мертв, какая разница, цел он или разрублен на куски… Более того, люди слишком легко забывают, какие мучения должен был при этом испытывать сам убийца.

— Ладно, дамы и господа, с вами хорошо, но мне пора…

— Но ведь еще так рано, Альфонсо…

— Это Клер. Альфонсо встает.

— Все можно понять на этом свете…

— А вот я как раз не согласен и никак не пойму, к чему все эти объяснения. Ну, к чему докапываться до каких-то причин, что это даст? И вообще не надо ничего объяснять. Давайте-ка лучше довольствоваться фактами, уликами. И все дела.

— Ну уж нет, Робер, тут я не согласен, по-моему, в любом случае все-таки лучше попытаться понять, представить себе обстановку, обстоятельства, по возможности проникнуть в них как можно глубже, пусть мы так и не поймем всего до конца, но надо же принимать во внимание…

— Вы правы, месье Лами, понять другого — это огромное счастье, вполне реальное, и стремление к нему так естественно, что наш долг не лишать этого никого — ни публику, ни судей, ни даже самих преступников.

— Нет, сударь. Всего не понять. А потому в какой-то момент нужно сказать себе: стоп… И перестать понимать. Иначе, опять-таки, куда это может нас завести?

— Робер, поверь, ты неправ.

— Я согласен с месье Пьером, вы, Робер, действительно неправы.

— А вот я полностью разделяю мнение месье Лами.

— Прошу тебя, Робер…

— Подумать только, а я-то, дурак набитый, и слышать ничего не хотел, находит же такое…

— Что с тобой, Робер, ты же у нас человек благородный, всегда готов понять любого и вдруг несешь такое, что это на тебя нашло? Мне очень жаль, Робер…

— Да поймите же вы наконец, ведь для всех нас это вопрос жизни и смерти. Люди в департаменте Сены и Уазы живут сейчас в постоянном страхе. Ну, представьте себя хотя бы на месте бездомных бедолаг, которые денно и нощно шатаются по дорогам нашего департамента!

— Робе-е-ер!..

— Что?

— Да так, ничего…

— Я так и не понял, что хотел сказать мне тогда Альфонсо.

Он снова сел и замолк.

— Никогда не знаешь, что может взбрести тебе в голову. Никто не может сказать: вот уж такого-то мне не набедокурить ни при каких обстоятельствах. Помню одно преступление, это был сельскохозяйственный рабочий из предместья, славный парень, с какой стороны ни погляди. Вот однажды вечером копает он себе спокойно на каком-то поле картошку, и случись пройти мимо одной женщине. Он знал ее уже давно… Может, просто приспичило переспать, а может, был влюблен не на шутку, поди знай… Короче говоря, она отказалась пойти с ним в лес. И он убил ее. Так вот, следует ли карать за такое преступление с такой же суровостью, как и за любое другое убийство?

— Пьер оборачивается в сторону Альфонсо.

— И какой же был приговор?

— Суд счел, что у этого человека было помрачение рассудка. Так что наказание было не слишком-то строгим. Если мне не изменяет память, он получил всего десять лет.

— Вообще-то, если подумать хорошенько, причина большинства преступлений — не что иное, как сама возможность…

— Вот послушайте внимательно, это Пьер начинает свою речь…

…совершить их. Представьте себе, что вы день и ночь живете бок о бок… ну, скажем… с какой-то адской машиной, что ли… стоит вам только нажать на кнопку, как она тут же сработает. И рано или поздно вы все равно нажмете. Или, к примеру, живешь себе год за годом под одной крышей с другим человеком, и вот в один прекрасный вечер тебе в голову вдруг закрадывается какая-то странная мыслишка. Поначалу даже не придаешь этому значения, говоришь себе, раз уж такая идея взбрела тебе в голову, выходит, ты и вправду способен на это — ясное дело, без малейшего намерения сделать такое. Потом начинаешь думать: а ведь другой-то на твоем месте уже давно бы решился, само собой, будь и у него на то достаточно веские причины. А потом, пройдет еще немного времени, и ты все чаще и чаще говоришь себе: всегда есть причины сделать это, всегда, и другой бы на твоем месте, не такой…

— …слабак, что ли?

— На Пьера иногда находило, и тогда он любил произносить всякие речи. Думаю, тут ему просто захотелось покрасоваться перед полицейским, какой он весь из себя умный.

— … да-да, именно не такой слабак, другого слова не подыщешь, тот бы не струсил. Вот, так все и начинается. В конце концов эта мысль приходит к вам все чаще и чаще, а потом уже больше не покидает ни на минуту, все время тут как тут. Разбухает, разбухает, заполняет собой весь дом, и сколько ни борись с ней, все равно ничего не получается. А потом вдруг глядишь — все уже позади, все свершилось.

— Что это он там несет?

— Это Клер. Она обращается к Альфонсо.

— Да невесть что…

— В общем, наступает день, и вы все-таки совершаете это. Дело сделано. А что потом — это уже другая история.

— Что это тебя понесло?

— Кажется, тут Альфонсо рассмеялся.

— А понесло потому, что у меня тут возникла одна идейка. Кстати, этот господин думает точно так же. Впрочем, ты тоже. Вот мне и пришла охота произнести это вслух.

— Да прекратите вы, что вы, в самом деле…

— Да нет, лучше уж сдохнуть, чем такое…

— Я выхожу из-за стойки, направляюсь к Пьеру. Мы все в тот вечер вели себя точно легавые. Я настаиваю, чтобы он сказал вслух, что имел в виду, то есть выдал нам мысли легавого.

— Сейчас я сам попытаюсь объяснить, что он имел в виду. Он считает, что история, которую вы только что услышали, про этого сельскохозяйственного рабочего, убившего какую-то женщину… так вот, нечто в этом роде и произошло у нас в Виорне.

— Пьер не отвечает. Я не отстаю.

— Выходит, вот почему уже неделя, как ты и носа сюда не кажешь, угадал?

— Да нет, не угадал.

— Мы все ждем. Пьер не произносит больше ни слова. Полицейский снова переходит в наступление:

— Если я правильно понял, вы уверены, что господин Альфонсо знает, кто это сделал, и просто не желает сказать… Так, что ли?

— Да, именно так я и думаю.

— Все головы поворачиваются в сторону Альфонсо. Клер вскакивает с места. А вот Альфонсо, тот даже ухом не повел.

— Что это с тобой, Пьер? Ты что, рехнулся, что ли?

— Ты уж извини, Робер.

— Что это тебе взбрело в голову?

— Да так, Робер, видно, просто чересчур газет начитался… Мне вдруг показалось, будто Альфонсо что-то от нас скрывает, а сразу смириться с этим духу не хватило…

— Значит, поэтому ты так долго не показывался?

— Да нет, вовсе не поэтому.

— Тогда почему же?

— Это вас не касается.

— Альфонсо поднимается со стула, направляется в сторону Пьера. Никогда еще мне не приходилось видеть его в таком гневе.

— Ладно, Пьер, пусть даже у меня и есть кое-какие догадки насчет этого убийства, неужели ты и вправду хочешь, чтобы я сказал это ему? Да что это с тобой? Ответь же мне, Пьер, не молчи.

— Просто мне вдруг очень захотелось узнать, как все было на самом деле. Ничего не мог с собой поделать, вот и все.

— Позвольте-ка мне угостить вас еще разок? Прошу вас, господин Робер.

— Зря вы, сударь, так тратитесь на нашу выпивку. Тут, знаете ли, от такого не отказываются.

— Делайте, что я сказал, о чем разговор…

— Пьер выглядел подавленным. Альфонсо заметно успокоился. Подошел к Пьеру, положил ему руку на плечо. Клер даже не шелохнулась, так и стояла, переводя взгляд с одного на другого.

— Послушай, всем известно, что ты никогда не спишь и вечно слоняешься по лесу. Всем известно, что ты знаешь всех в округе, живешь в лесу, а никто не разубедит меня, что все это произошло именно в лесу. Вот мне и подумалось: уж у кого-кого, а у тебя-то должны же быть на этот счет хоть какие-то догадки. И потом, конечно, тут и легавый меня попутал, очень уж обаятельный попался тип.

— Ладно, Пьер, хватит.

— Договорились.

— Но господин Альфонсо так и не сказал, ошибся господин Пьер в своих догадках или нет?

— Все снова уставились на Альфонсо.

— А что Клер, ничего?

— Нет, насколько мне помнится, сделала какое-то движение, но уже в сторону легавого.

— Да бросьте, я все это выдумал. Оставьте вы его в покое.

— Но у меня и в мыслях не было допрашивать господина Альфонсо. Так что не волнуйтесь. Это я просто так, к слову.

— Шел бы ты домой, Альфонсо.

— Нет, не пойду.

— Это Пьер, он опять за свое.

— Может, хоть ты что-нибудь скажешь, а?

— Сами найдут, без меня справятся. Не так ли, сударь?

— Раз вы так говорите, господин Альфонсо, стало быть, знаете не хуже меня, что преступление совершено именно здесь, в Виорне, разве не так?

— В ночь с седьмого на восьмое апреля?

— И именно в лесу, неподалеку от вашего дома, в пятидесяти метрах от виадука, прямо на краю откоса, ведь так?

— Альфонсо не отвечает. Смеется. Потом все долго молчат. И наконец Альфонсо отвечает:

— Да, вы правы. В лесу, в полусотне метров от виадука. Я слышал крики.

— Клер встрепенулась. Почти вплотную подошла к легавому. Про нее все как-то забыли.

— Это было вовсе не в лесу.

— Все, баста, я сыт по горло вашими намеками. Или говорите, что у вас на уме, или молчите. К чему заводить все эти разговоры, а потом замолкать на полуслове. Хватит, не то я закрываю лавочку.

— Что это ты там несешь, Клер? Эй, Кле-ер! Очнись, Клер!

— Это было вовсе не в лесу.

— Да не слушайте вы ее, сударь, она сама не знает, что несет, видно, совсем рехнулась, на сей раз окончательно и бесповоротно, может, вам этого и не понять, но уж я-то знаю свою жену, поверьте, она не в своем уме…

— Кажется, вы собирались мне что-то сказать, мадам, я не ошибся?

— Пьер хватает Клер и оттаскивает ее подальше от легавого. Она вырывается и снова возвращается к легавому. Легавый очень спокоен, улыбается.

— Так вы хотели мне что-то сказать, мадам?

— Да, хотела.

— Тут в разговор встревает та девица, видно, настал ее черед.

— Это нелегко произнести вслух, то, что собирается сказать вам эта дама, не так ли, мадам?

— Вы ведь хотели поделиться с нами чем-то насчет вашей кузины, Марии-Терезы Буске, не так ли, мадам?

— Это было как гром с ясного неба.

— Подумать только!

— Выходит, вы ее знали?..

— Но… откуда?..

— Мы всех знаем.

— Но Мария-Тереза Буске… она ведь уехала, сударь, с чего это вы о ней?

— Все, Пьер, я закрываю!

— Нам ведь некуда спешить, не так ли, мадам?

— Я ведь уже сказал, Пьер, если ты не уймешься, я закрываю лавочку!

— Не кипятитесь, сударь, ничего вы не закроете. А вы, мадам, подойдите-ка сюда, ко мне, поближе, еще ближе, пойдемте со мной.

— Пьер, Пье-ер, ты слышишь, все, я закрываю!

— Альфонсо не проронил ни звука. Он не сводил глаз с Клер.

— Да что это на вас нашло? Ведь Мария-Тереза уехала в Кагор, она сама вам об этом скажет. Ну же, Кле-ер!

— И каким же, по-вашему, манером, мадам, покинула нас Мария-Тереза?

— Зря вы это, сударь, она вам все равно ничего не ответит, она всегда так, от нее слова не добьешься, когда ей задаешь прямые вопросы, оставьте вы ее, пусть сама заговорит. Эй, Кле-ер! Вот видите, теперь она уже ни за что не ответит. И потом, не понимаю, зачем вам все это надо? Насколько мне известно, Мария-Тереза уложила свои вещички и села на автобус, что идет до Аустерлицкого вокзала. Просто проснулась утром и решила, а почему бы ей не проехаться в родные места, вот и все, обычное дело, сударь…

— А вы видели, как она уезжала?

— Послушай, Пьер, пойми ты, ведь никто из нас не знал, что она уехала, вот мы и удивились, но уж ты-то наверняка видел, когда она уезжала… Так и скажи… А то вот и я тоже все думаю, что это ее совсем не видать, интересно, куда же это она подевалась, наша Мария-Тереза…

— Эй, Пьер… да скажи же ты наконец.

— Зря вы сомневаетесь, сударь, вот увидите, она непременно вернется из Кагора. Ведь правда, Клер? Видите, она опять ничего не отвечает, вот беда, ну что с ней поделаешь… эх, если бы знали… Но мне-то она сказала… они простились на пороге дома. И Клер дождалась, покуда не отъехал автобус. Ну скажи, ведь правда, Кле-ер?..

— Альфонсо! Альфонсо!.. Альфо-о-онсо!..

— Это Альфонсо совсем было собрался уйти. Клер зовет его.

— Альфо-о-онсо-о-о-о!..

— Мадам, я пришел сюда ради вас. Не бойтесь. Скажите нам то, что вы хотели сказать.

— Клер! Кле-е-ер!…

— Это Пьер пытается помешать ей говорить.

— Кле-е-е-ер!..

— А потом никто уже больше не проронил ни единого слова.

— Это было вовсе не в лесу, я убила Марию-Терезу Буске в погребе в четыре часа утра.

— Мы знали, что убитая была Мария-Тереза Буске, но не были уверены, кто из вас троих убийца. На обрубках тела жертвы были углем написаны слова: «Кагор» и «Альфонсо». Газетам было запрещено писать об этом. Мадам, вам придется пройти вместе с нами.

— А Пьер Ланн, он никогда не говорил с вами о своей жене?

— Нет, никогда, думаю, ни с кем. Но мы с Альфонсо, уж мы-то знали.

— О чем?

— Что рано или поздно она окончательно свихнется и в конце концов Пьеру все равно придется с ней расстаться… Если подумать, все произошло так, будто мы сами отдали ее в лапы полиции.

— И больше она ничего не сказала?

— Нет, ничего. Покорно дала себя увести. Она была буквально зачарована этим человеком. Когда говорила, то не сводила с него глаз, точно это он ей все диктовал, слово в слово.

— Послушать вас, создается впечатление, будто сами вы не до конца поверили в признание Клер, я не прав? Если вы по каким-то причинам предпочтете не отвечать на мои вопросы, это ваше право.

— В таком случае, я воздержусь от ответа.

— Знай вы раньше, что она виновна, попытались ли бы вы, Робер Лами, защитить ее от полиции?

— Предпочитаю не отвечать.

— Считаете ли вы, что, знай Альфонсо, что она виновна в этом убийстве, он бы защитил ее от полиции?

— Да, считаю.

— Но ведь в тот вечер Альфонсо почти ничего не сделал, чтобы не дать ее в обиду, разве не так?

— Вы же слышали, один раз он сказал, что уходит домой, а она задержала его, возразив, что еще рано. И еще раз — уже в конце — она позвала — «Альфонсо!» — так, будто звала на помощь. Тогда он уж было совсем направился к двери, снова пытался уйти.

Хотя вы правы, он мог бы сделать и больше. Мог бы силой увести ее оттуда, ему бы она не противилась. Но он этого не сделал. А раз он этого не сделал, стало быть, ничего не знал, не знал, что ее могут арестовать, по-моему, логично, разве нет?

— А вдруг он просто боялся, что, если станет слишком уж настаивать, она окончательно свихнется, спросит, почему ему так приспичило уйти, в общем, наболтает лишнего?

— Вот это мне даже и в голову не приходило. Кто знает, может, это только там, в «Балто», пока полицейский произносил свои речи, он и понял наконец, что же произошло на самом деле, — раньше нас, но все равно слишком поздно, чтобы что-нибудь предпринять. По-моему, теперь нам уже никогда не узнать, что ему было известно, а что нет.

— А как вы считаете, почему он подтвердил выдумку полицейского насчет места преступления?

— Да просто чтобы поиздеваться над ним, вот и все. Он же смеялся, когда говорил, что якобы слышал шум на насыпи у виадука. С таким же успехом он мог бы подтвердить все что угодно.

— Но ведь эта ложь могла дорого ему обойтись, понимаете?

— Да нет, мы же с Пьером были рядом и в случае чего подтвердили бы, что ему просто была охота поиздеваться над полицейским. Он же не повторял такого, когда давал свидетельские показания?

— Насколько мне известно, нет.

— Вот видите.

— А вам самому, вам тогда не показалось, будто полицейский ошибался?

— Да нет, я думал, так оно и было на самом деле. По-моему, Альфонсо был единственным, кто догадался, что полицейский нарочно придумал место преступления. Во-первых, он действительно живет прямо в лесу. Потом, он следил за нашим разговором издалека, вроде как зритель, так что ему было легче заметить, где правда, а где выдумка. К тому же, даже знай Альфонсо, где это произошло на самом деле, он все равно бы и бровью не повел, это уж точно.

— А вот я не уверен. Впрочем, думаю, и вы тоже не вполне.

— Ну, как, по-вашему, он мог догадаться, что она сорвется именно на этом слове, на слове «лес»?

— А какие еще мысли пришли вам в голову после того, как вы прослушали эту пленку?

— Мне подумалось, мы могли бы догадаться, что ей грозит опасность, почти сразу же, как только она появилась в кафе и увидела полицейского. Но на самом деле это вовсе не так. Конечно, все мы немного побаивались за нее, но вовсе не из-за того, что знаем сейчас. Тогда это был страх, как бы полицейский не заметил, что эта женщина немного не в себе. Вот и все.

— И что поведение этой женщины могло навести на нее подозрения, так, что ли?

— Нет, скорее, что она может навести подозрения на кого-то из нас. А насчет нее, это нам и в голову не приходило. Альфонсо… он был такой наивный, беззащитный, так что, честно говоря, лично я очень рад, что он уехал из Франции. Да я и сам подумываю смыться из Виорна. Что-то не живется мне больше здесь, ничего не могу с собой поделать…

— Скажите, а зачем вам понадобилось говорить мне, что вы опасались, как бы полицейский не заподозрил, будто Клер не в себе?

— Я сказал это на тот случай, если бы полицейский сообщил, что все мы в тот вечер выглядели немного странно, будто все скопом боялись одного и того же. Будто всех нас связывала какая-то общая тайна.

— Вы говорите так, будто все вы тогда были заодно против полиции.

— Само собой, а как же иначе…

— Полицейский сообщил только одну вещь, что Альфонсо в начале того вечера почти все время молчал — и не сводил глаз с Клер.

— Да он всегда был такой, слова не вытянешь. Но, конечно, откуда бы это знать полицейскому?.. Так что сами видите, у нас были все основания держаться настороже.

— А сами вы, вы ведь тогда больше всего боялись именно за Альфонсо, разве не так?

— Думаю, так оно и было, хоть и не скажу, чтобы я вполне отдавал себе в этом отчет.

— А как вел себя Пьер Ланн?

— Я уже говорил вам, поначалу в тот вечер он показался мне каким-то встревоженным. Теперь-то я мог бы сказать и больше — испуганным. Но все равно бы ошибся: на первый взгляд могло показаться, будто он весь вечер умирал со страху, как бы Клер не заговорила об отъезде Марии-Терезы Буске в Кагор. Поскольку теперь мне известно — глупо было бы отрицать очевидное, что именно это она и сказала ему в то утро, когда произошло убийство, — я и подумал: так вот чего он так боялся… Но теперь знаю: и тут я был неправ. Даже больше того, уверен. Скорей всего, он был просто-напросто до смерти напуган тем, что с ним станет после отъезда кузины, оставившей его один на один с Клер. Как жить дальше вдвоем с этой женщиной? Вот что по-настоящему мучило его в тот вечер. Все это пришло мне в голову только сейчас, пока я разговаривал с вами.

— А вам ни разу не доводилось бывать дома у Ланнов?

— Нет, никогда. У нас в городке как-то не принято ходить друг к другу в гости. Хоть это и не мешает нам знать друг о друге множество всяких вещей, если разобраться, почти все.

— Вы считаете нормальным утверждение Пьера Ланна, будто ему бы никогда и в голову не пришло подумать о пересечении железнодорожных путей?

— Конечно, а кому бы это могло прийти в голову?..

— А как, по-вашему, он изменился в последнее время, я имею в виду душевное состояние, так сказать, моральный дух?

— Последних несколько лет его просто не узнать, он стал совсем другим человеком. Вам, должно быть, известно, что он выставлял свою кандидатуру в Виорнский муниципальный совет? Да-да. Пять лет назад. Но его не выбрали, и это было для него большим ударом.

Не думаю, чтобы он стал говорить об этом с вами. Политика была его страстью. Он долго не решался. А потом вдруг взял да и выставил свою кандидатуру. Здесь, в Виорне, у него была безупречная репутация, так что вряд ли он сомневался, что все выйдет само собой. Но просчитался.

— Это ведь отчасти из-за жены его тогда не выбрали, правда?

— Вам так сказали?

— Да нет. А сами-то вы как думаете?

— Были такие слухи. Но еще говорили, будто он уже не в том возрасте, немного староват для политики. А некоторым не нравилось, что слишком уж ходок по женской части.

— А что вам было известно о ней самой?

— О ней-то? Да кто ж не видел, как она сидела на лавочке у себя в саду? А последнее время проходишь мимо — раз узнает, а раз и в упор не увидит, будто вас и вовсе нет. И еще лентяйка каких мало, этого тоже не скроешь. Все знали, что весь дом у них держался только на одной Марии-Терезе Буске.

Должно быть, такое случается куда чаще, чем принято думать, — этакие тихие помешанные, которых оберегает вся округа. Покуда не разразится катастрофа…

— А о ее прошлом, до того, как она появилась в Виорне, об этом вам что-нибудь известно?

— Нет, я знаю лишь то, что было в Виорне. К примеру, как и многие здесь, знаю, что он изменял ей направо-налево, но ей было все равно. А вот насчет их прошлого в Кагоре, когда они были молодые, тут ничего не могу сказать…

— А не знаете ли вы о них чего-нибудь такого, что было бы неизвестно другим?

— Что он был несчастлив…

— Из-за нее?

— Да нет, вряд ли, она ведь не занимала слишком важного места в его жизни. Скорее из-за того, что надвигалась старость, а стало быть, ему волей-неволей пришлось бы умерить свой пыл по женской части, во всяком случае, не так, как раньше… Вот здесь он был по-настоящему безутешен. Само собой, он так прямо не говорил мне об этом, но я все равно догадывался.

— Скажите, а он не стыдился своей жены?

— Да нет, стыдился — это, пожалуй, не то слово. Она ведь никогда не делала ничего такого, чтобы ее можно было стыдиться. Скорее, боялся, как бы она чего не выкинула, чего-нибудь такого, из-за чего ее могли бы принять за сумасшедшую, — но только перед посторонними. А перед нами нет. Всякий раз, когда она принималась рассказывать свои небылицы, мы просто не обращали внимания, пусть себе несет что придет в голову. Вот Альфонсо, тот иногда слушал. А мы с Пьером — нет, говорили себе о чем-то своем и внимания не обращали…

Случалось, мы сидели вчетвером вплоть до самого закрытия. Мне нравилось болтать с ним. Он был неглуп, всегда в курсе всех событий. В общем, симпатичный мужик, славный, и насколько она была не в себе, настолько же он всегда был такой спокойный, уравновешенный, трезво смотрел на вещи.

— И что же она говорила, когда на нее находило такое?

— Ах, да невесть что, все, что взбредет в голову. О том, что видела на улице, по телику… У нее была такая манера рассказывать свои истории, которая очень смешила Альфонсо, она прекрасно это знала, поэтому часто пересказывала ему фильмы, что смотрела по телевизору. Я, признаться, не мог все это слушать. На меня все эти россказни всегда наводили смертельную скуку. На Пьера тоже. А вот на Альфонсо нет. Все зависит от человека…

— И… как же все это выглядело? Я имею в виду, как она все это рассказывала?

— Даже не знаю, как описать… обо всем сразу. Несет, несет невесть что, прямо не остановишь… А потом вдруг замолкнет — и ни слова.

— И что, это были какие-то бессвязные истории, ни начала, ни конца, так, что ли?

— Да нет, не совсем, вот Альфонсо, тот, к примеру, вроде бы всегда понимал, о чем там речь. Но, чтобы разобраться, надо было следить очень внимательно. Помню, Альфонсо иногда советовал: «А ты бы хоть разок попробовал, прислушался к тому, что она рассказывает». Я, и правда, пытался, да только мне так ни разу и не удалось дослушать до конца ни одной из ее историй.

— Выходит, в этих ее историях было начало и был конец?

— Само собой, просто за этим невозможно было уследить. Не успеешь оглянуться, как она уже совсем о другом, потом о третьем, и все это якобы связано между собой, но как-то так, что вам бы сроду и в голову-то не пришло.

— Но неужели она никогда не говорила о ком-то в отдельности, о каких-то конкретных людях из Виорна?

— Очень редко. Как правило, это были либо газеты, либо телевизор, либо какие-то ее собственные выдумки. Во всяком случае, начинала она именно с этого.

— У вас было впечатление, что она не в себе?

— Не знаю. Отказываюсь отвечать на этот вопрос, даже сейчас.

— Вы вот тут упомянули о тихих местных сумасшедших, которых оберегает вся округа…

— Это просто так, к слову, для ясности вроде.

— И еще вы сказали, будто заранее знали, что рано или поздно наступит день, когда она окончательно потеряет рассудок.

— Да, это так. И все же, если бы вы попросили меня ответить, вот так, окончательно и бесповоротно, в себе она была или нет, я бы не смог сказать. Кто знает, может, живи она в другом доме, с другими людьми, с другим мужем, все обернулось бы совсем по-другому…

— И все-таки, несмотря на то, что она производила впечатление немного тронутой, ее ведь считали скорее умной, чем наоборот, разве не так?

— Да, вот Альфонсо, он так и думал. Говорил, что если бы ей удалось образумиться, то была бы она очень даже умной женщиной. Остальные как-то просто об этом не думали. По-моему — я хочу сказать, на мой взгляд, — уж он-то был куда умней ее.

— А вы виделись с Альфонсо перед тем, как он уехал в Италию?

— Да, он заходил ко мне накануне отъезда, то есть три дня назад. Так, поговорили о том о сем, и он между делом сообщил мне, что завтра утром уезжает из Франции.

— И неужели вы так и не задали ему ни единого вопроса насчет того, что произошло у вас в городе?

— Да нет, мне бы и в голову не пришло заводить с ним такой разговор. И потом, даже если он как-то и был в этом замешан, все равно он ни в чем не виноват.

— А о чем же вы говорили?

— О том, какая жизнь ждет его там, в Модене. И еще немного о ней, о Клер. Он признался, что вот уже десять лет был к ней неравнодушен и, не будь Пьера, увел бы ее жить к себе в хижину. Он сказал мне об этом впервые. А я-то даже и не догадывался.

— Он жалел, что не сделал этого?

— Об этом он ничего не говорил.

— А вы не поинтересовались, почему он решил уехать из Виорна?

— Какой смысл, я и так знал. Он уехал из Виорна, потому что боялся, как бы Клер не наговорила чего во время следствия — мало ли что ей взбрело бы в голову! — чтобы и он тоже оказался за решеткой. Все было против него, сами посудите: сельскохозяйственный рабочий, холостяк и к тому же еще иностранец. Поэтому он предпочел уехать из Франции.

— Он знал, что Клер может попытаться его скомпрометировать?

— Да, знал. Но не из злого умысла. А… как бы сказать… из-за того, что она была не в себе… я выбрал это слово просто за неимением другого. С того момента, как она оказалась в тюрьме, ей вполне могло прийти в голову и его затащить туда же. Она ведь была к нему очень привязана.

— А он?

— И он тоже. Кто знает, вдруг у нее была надежда, что они окажутся вместе в одной и той же тюрьме? Может, она сама об этом расскажет…

— А как вы думаете, каким образом Альфонсо мог догадаться не только обо всем остальном, но и об этом тоже?

— Понятия не имею. Но знал, это уж точно.

— Хотя ни разу не говорил с ней об этом?

— Не вижу, в какой момент они могли бы поговорить об этом наедине…

— А вы знали, что иногда она гуляла по ночам?

— Я знаю, потому что он сказал об этом на следствии. Прочитал в газете. Только оттуда.

— Но ведь и он тоже часто бродил по ночам, похоже, страдал бессонницей и спал очень мало, так что не исключено, что им случалось порой встречаться, даже перекинуться словечком-другим, разве не так?

— Возможно. Но я говорю вам только то, что знаю наверняка. Я ведь ни разу не видел их нигде, кроме как в «Балто» и вместе с Пьером, — никогда наедине или где-нибудь еще, кроме своего кафе. По-моему, между ними никогда ничего не было, даже прежде, во всяком случае, ничего такого серьезного.

— Он бы сказал вам об этом?

— Да нет, такое вряд ли, и все же не думаю…

— Она утверждает, будто встретила его на третью ночь после убийства. Он это отрицает. А вы что об этом думаете?

— Знаете, если уж он наврал полиции, то только чтобы хоть как-то облегчить ее участь. Так что это не в счет. Дело понятное… Просто он всеми силами стремился защитить эту женщину.

— Выходит, в тот последний вечер вы с ним так ни разу и не затронули вопроса об этом убийстве?

— Нет, я уже сказал вам, мы говорили о ней, но в прошлом.

— А вам не кажется странным, что вы тогда ни единым словом не обмолвились об убийстве?

— Пожалуй, нет.

— А почему Клер не призналась Альфонсо, что убила Марию-Терезу Буске? Подумайте сами, почему бы ей не признаться ему во всем? Ведь она прекрасно знала, что может целиком и полностью на него положиться, согласны?

— Но когда бы она могла ему признаться?

— Может, той ночью в Виорне?

— Но ведь он же отрицал, будто они встречались… А если выбирать между ними, то я бы скорее поверил ему, чем ей. А теперь можно, я тоже задам вам пару вопросов?

— Разумеется.

— Что нового узнали вы из моего рассказа об этом преступлении?

— О самом преступлении — ничего нового, разве что еще больше укрепился в уверенности, что вы разделяете те же самые сомнения насчет виновности Клер, что и я сам. А вот что касается самой Клер, тут вы сообщили мне одну очень важную вещь, а именно, что она была в Виорне не так уж одинока, как можно было подумать поначалу, ведь ее здесь оберегал не только Альфонсо, но и вы тоже.

— И все-таки она была очень одинока — как одинока всякая сумасшедшая, где бы они ни жила.

— Все это так, но ведь безумие ее было не того сорта, чтобы полностью изолировать ее от людей, сделать равнодушной ко всему на свете…

— Знаете, я-то лично пришел сюда, в основном, ради Альфонсо. Если бы речь шла только о ней, я бы и отвечать-то вам не стал. У нас ведь не было с ней никаких отношений. Ну, заходила она в кафе, что правда, то правда, частенько, как и многие другие, так что со временем начинало казаться, будто все знают друг друга, но это все очень по-разному… Вот Альфонсо, Пьера — тех я, и правда, знал, а ее — нет. Признаться, как женщина она никогда мне особенно не нравилась.

— А вам случалось когда-нибудь говорить с Альфонсо о ней как о женщине, у которой не все дома?

— Нет, скорее как просто о женщине, пусть со странностями, но все равно прежде всего как о женщине, а не как о сумасшедшей. Говоря о ней, мы никогда не произносили вслух этого слова. Это было все равно что приговорить ее, что ли… Уж скорее мы могли бы обозвать сумасшедшим кого-то другого, вполне нормального, но не ее…

Второй вопрос, который мне хотелось бы задать вам, вот какой: почему вас так интересует, знал ли Альфонсо о преступлении, которое совершила Клер?

— Я пытаюсь понять, что за женщина эта Клер Ланн и почему она утверждает, что совершила это преступление. Сама она никак не объясняет мотивов убийства. Поэтому мне хотелось бы доискаться до них самому вместо нее. И, по-моему, если есть на свете человек, который хоть что-то об этом знает, то это Альфонсо…

Если, конечно, предположить, что она действительно виновна, я задаю себе вопрос: либо Альфонсо все знал, и тогда (если уж он допустил, чтобы ее арестовали, стало быть, у него не оставалось никакой надежды, что она когда-нибудь образумится, справится со своим безумием) он счел, что лучше уж ей быть за решеткой, — либо Альфонсо не был уверен, что же произошло на самом деле, может, у него и были какие-то догадки, подозрения, но и в этом случае, если уж, повторяю, он допустил, чтобы ее арестовали, стало быть, тоже хотел положить чему-то конец.

— Чему же?

— Ну, скажем, общей обстановке, в которой жила Клер.

— Кажется, я немного догадываюсь, что вы имеете в виду.

— Может, он допустил, чтобы она попала в руки полиции, по той же самой причине, которая довела ее до убийства. В таком случае, если разобраться, оба они сделали одно и то же — она, совершив убийство, он, допустив, чтобы она попала в руки полиции…

— А может, это и есть любовь?

— Каким словом назвать такую огромную привязанность? Конечно, она могла превратиться в любовь, но могла обрести и другие формы…

— И что, думаете, они так ни разу и не говорили об этом?

— Уверен, что нет. А что было у Альфонсо с Марией-Терезой Буске?

— Да ничего такого, разве что переспят когда, вот и все дела. Он не из тех мужчин, у кого могла бы вызвать отвращение немота Марии-Терезы.

— Или безумие Клер?

— Да, или безумие Клер.

— А вам никогда не случалось слышать об одном мужчине, который сыграл важную роль в жизни Клер, когда она была еще молодой, некоем полицейском из Кагора?

— Нет, никогда. А вы, стали бы вы расспрашивать Альфонсо, останься он здесь, в Виорне?

— Нет, не стал бы. Он бы все равно ничего не сказал. Даже на следствии и то от него ничего не удалось добиться, разве что насчет этих ее ночных прогулок.

— Да, что правда, то правда, он все равно бы ничего не сказал. А вы сами, ведь вы-то уверены, что он что-то знал, разве не так?

— Да, уверен. Только не знаю, что именно. А вы что об этом думаете?

— Думаю, он знал что-то очень важное о сути, о причинах случившегося, но не о том, что произошло на самом деле. А рассказать об этом, пусть бы даже он и захотел, — это уже другой вопрос… Вы намерены встречаться с Пьером и Клер?

— Да.

— А у вас лично есть какие-нибудь соображения относительно мотивов этого убийства?

— Издалека всегда что-то видится, да только невозможно сказать, что именно.

— Вы так говорите, будто действительно считаете Клер виновной.

— Да нет, скорее как если бы Клер была виновна в убийстве, которое себе приписывает. Ведь совершила она его на самом деле или просто хочет уверить всех, будто так оно и было, — какая, в сущности, разница… Уверен, мотивы все равно одни и те же — если бы только она была способна объяснить их… Вы не заметили, что мы с вами все время умалчиваем об одном событии того вечера?

— Да, заметил.

— Вы вот тут сказали, что, по-вашему, Пьер должен был весь вечер бояться, как бы Клер не заговорила об отъезде Марии-Терезы.

— Да, помнится, так я и говорил.

— «Боялся» — это именно то слово, какое вы имели в виду?

— Не знаю.

— Если предположить, что кто-то отдал Клер в руки полиции, то кто это? Пьер или Альфонсо?

— Если бы я не знал, то подумал бы, что это скорее Пьер.

— А зная?

— А зная, могу сказать, что в тот вечер у него было такое настроение, что он мог швырнуть в лапы полиции всех обитателей Виорна без остатка…

— А как вы думаете, кого убил бы Пьер Ланн с помощью той адской машины, о которой тогда говорил?

— Себя самого.

— А если мое мнение насчет настроения Пьера Ланна в тот вечер не совпадает с вашим, хотелось бы вам узнать, что я об этом думаю?

— Нет.

II

— Я пригласил вас, чтобы задать несколько вопросов о вашей жене, Клер Ланн.

— Зачем?

— Я собираюсь написать книгу об убийстве, которое совершено недавно в Виорне.

— И как же вы намерены это сделать?

— С помощью магнитофона. Он сейчас включен. Я уже говорил с Робером Лами. Вы можете отвечать на мои вопросы или нет, выбор за вами.

— Я согласен.

— В таком случае, соблаговолите представиться.

— Меня зовут Пьер Ланн. Родом из Кагора. Мне пятьдесят семь лет. Служу в министерстве финансов.

— Вы поселились в Виорне в сорок четвертом, иначе говоря, живете там уже двадцать два года, не так ли?

— Да, это так. Кроме двух лет, проведенных после свадьбы в Париже, мы все время жили здесь.

— Вы женились на Клер Буске в Кагоре в сорок втором году?

— Да.

— Вам, вероятно, известно из материалов следствия, что она показала, будто действовала в одиночку и вы ничего не знали о преступлении.

— Это чистая правда.

— Вы узнали обо всем одновременно с полицией?

— Да, я узнал обо всем, когда она сама призналась вечером тринадцатого апреля в кафе «Балто».

— И что же, неужели до того вечера, целых пять дней после убийства, у вас ни разу не возникло ни малейшего подозрения?

— Нет. Ни малейшего.

— Повторите, пожалуйста, что она говорила вам, объясняя отсутствие своей кузины Марии-Терезы Буске.

— Она сказала: «Представляешь, сегодня рано утром Мария-Тереза вдруг взяла и уехала в Кагор». Было часов семь утра, я как раз только что встал.

— И вы поверили?

— Не то чтобы поверил, будто она сказала мне всю правду, но подумал, что в этом была хотя бы доля правды. Мне и в голову не пришло, что она солгала.

— Вы всегда верили тому, что она вам говорила?

— Да, верил. Ей верили все, кто знал ее. Мне казалось, что если когда-то она и солгала мне насчет кое-каких фактов своего прошлого, то с тех пор уже больше никогда не говорила мне неправды.

— О каком прошлом?

— Да еще до того, как мы с ней познакомились. Это было давным-давно и не имеет никакого отношения к убийству.

— А вас не удивил внезапный отъезд кузины?

— Еще бы, удивил, конечно. Но, признаться, прежде всего я подумал о доме, во что он превратится, пока она будет в отъезде, это был бы полный кошмар. Я попытался расспросить ее поподробней. Она рассказала мне историю, которая звучала вполне правдоподобно, будто Мария-Тереза поехала повидаться с отцом, захотелось увидеть его перед смертью, и вернется через пару дней.

— А когда миновала эта пара дней, неужели вы так ни разу и не заговорили об этом снова, не напомнили ей, что она вам тогда сказала?

— Само собой. Но на это она ответила: «Знаешь, нам так хорошо без нее, я написала, чтобы она больше не возвращалась». И я промолчал.

— Вы все еще ей верили?

— У меня было такое ощущение, будто она чего-то недоговаривает, но мне не показалось, будто она лжет, тогда еще нет. Впрочем, я не особенно-то и пытался докопаться до истины. Отъезд Марии-Терезы Буске и так совсем выбил меня из колеи.

— Но ведь были же у вас хоть какие-то предположения?

— Конечно, были. Единственное, что осталось у меня в памяти, это что Мария-Тереза уехала, потому что ей вдруг стало невмоготу, просто устала от всего — от нас, от Виорна, от дома, но не решилась сказать нам это прямо в лицо. И желание повидаться перед смертью со своим отцом показалось мне просто деликатным предлогом, чтобы дать нам понять, что она покидает нас навсегда.

— А какие еще предположения могли у вас возникнуть, вы ведь так хорошо знали Марию-Терезу?

— Что она могла сбежать с каким-нибудь мужчиной, с одним из португальцев — ведь португальцам наплевать, что она глухонемая, они все равно не говорят по-французски.

— А с Альфонсо, как, по-вашему, могла она уехать с Альфонсо?

— Ну, нет, это бы мне даже в голову не пришло, между Марией-Терезой и Альфонсо никогда не было никаких сантиментов. Просто обоим было удобно, и больше ничего, вы ведь понимаете, что я имею в виду, не так ли… Вот чего у меня даже и в мыслях не было, так это чтобы они, эти две женщины, могли перессориться между собой.

— И что же вы собирались предпринять?

— Я собирался устроить Клер в какой-нибудь дом отдыха, а уж потом отправиться в Кагор за Марией-Терезой. Тогда мне было бы легче убедить Марию-Терезу вернуться, я смог бы сказать ей, что теперь я один и у нее будет меньше хлопот по дому.

— Иными словами, ее отъезд оказался для вас удобным поводом расстаться с Клер, я прав?

— Да, пожалуй. Весьма прискорбным, но, вероятно, именно поводом. Я бы даже сказал, неожиданным предлогом, о котором я и мечтать-то не смел.

— А если бы Мария-Тереза Буске заупрямилась и не согласилась вернуться, даже несмотря на то, что в доме уже не было бы Клер? Об этом вы подумали?

— Да, подумал. В таком случае, пришлось бы нанять кого-нибудь другого. У меня не было другого выхода. Сами посудите, не мог же я поддерживать порядок в доме без посторонней помощи.

— Но независимо от того, удалось ли бы вам уговорить Марию-Терезу или пришлось бы нанять другую женщину — все это при одном условии, избавившись от Клер, не так ли?

— Да, и даже, если можно так сказать, во втором случае у меня было бы еще больше оснований избавиться от Клер, ведь новому человеку вообще бы ни за что не выдержать присутствия Клер в доме.

— Вот почему вы и не настаивали, не попытались узнать поподробней насчет отъезда Марии-Терезы, ведь так?

— Возможно… Но не только. Дело в том, что все эти пять дней я ее почти не видел. Погода стояла прекрасная, и она целыми днями сидела в саду. Это я по пути с работы заходил в магазины и делал все покупки по хозяйству.

— А что, разве она ничего не ела?

— Нет, ей не хотелось. Думаю, она ела по ночам. Ведь должна же она была хоть чем-то питаться. Однажды утром я заметил, что хлеба стало меньше, чем накануне.

— Скажите, все эти пять дней она выглядела очень подавленной?

— Когда я уходил на работу, она была уже в саду. Когда возвращался, она все еще была там. Я почти ее не видел. Но не думаю, чтобы она была так уж подавлена. Я имею в виду те пять дней после убийства. Я немного теряюсь в датах. Так вот, в один из тех пяти дней, сразу после убийства или около этого, я как-то застал ее спящей в саду, на лавочке, вид у нее был совсем измученный. На другой день она ездила в Париж. Я увидел ее часа в два дня, она уже была совсем одета, в порядке… Сказала, что едет в Париж. Вернулась поздно, часам к десяти. Похоже, это было с неделю назад, дней за пять до того вечера в «Балто», в субботу.

— Иными словами, накануне последней ночи, что она провела в погребе?

— Если мне не изменяет память, да, так оно и есть.

— Она ведь нечасто ездила в Париж?

— Да, последние годы довольно редко. Если не считать этой поездки в Париж, в день убийства или сразу после него, насколько мне известно, все остальное время она провела в саду.

— Но, похоже, она и раньше проводила много времени в саду. Что же, в таком случае, изменилось?

— Да нет, в общем-то, ничего… разве что с тех пор, как в доме не стало Марии-Терезы, мы уже больше не собирались в определенные часы все вместе за столом, так что она могла сидеть в саду сколько душе угодно, хоть до самой ночи.

— И вы не пытались позвать ее в дом?

— У меня уже не осталось никакого желания звать ее. Признаться, с некоторых пор она внушала мне страх, после того как выбросила в колодец транзистор. У меня было такое ощущение, будто это конец.

— А тот страх, не означал ли он также и подозрения?

— Если это и было подозрение, то, во всяком случае, оно никак не было связано с тем, что случилось на самом деле. Сами посудите, могло ли мне прийти в голову такое?

— А вы виделись с ней после того, как ее арестовали?

— Да, на другой день я ходил в тюрьму, мне разрешили свидание.

— И какое же она на вас произвела впечатление?

— Знаете, теперь я уже ничего не понимаю, даже в себе самом.

— Чего вы боялись?

— С тех пор как исчезла Мария-Тереза, я боялся всего.

— Она за ней присматривала?

— Да, само собой. Без этого было не обойтись. Нет-нет, не подумайте, она делала это очень деликатно. Я боялся, как бы она не устроила какого скандала или, еще хуже, не наложила на себя руки… Знаете, после таких событий вспоминаешь вещи, о которых прежде никогда и не задумывался.

— И все эти дни вам ни разу не случалось заглянуть в погреб?

— Обычно я ходил туда за дровами. Но в те дни было тепло и не было никакой нужды разжигать камин. Впрочем, мне даже не пришлось ни о чем ее спрашивать, она сама, когда я как-то шел через сад, объявила: «Знаешь, Мария-Тереза увезла с собой ключ от погреба, так что туда теперь не попасть».

— Вы боялись, как бы она не покончила с собой, или в глубине души надеялись, что это когда-нибудь случится?

— Теперь я уже и сам не знаю.

— А ту сцену в «Балто», когда вы вдруг неожиданно для всех принялись произносить какие-то странные речи, вы помните?

— Да, отлично помню. До сих пор не пойму, что это на меня нашло.

— Поговорим об этом, если вы не против. Мне бы хотелось узнать ваше мнение: как вы думаете, она действовала в одиночку или ей все-таки кто-то помогал?

— Одна, в этом я совершенно уверен. Иначе и быть не могло.

— Но она говорила, будто один раз встретила Альфонсо, часа в два ночи, когда шла со своей хозяйственной сумкой в сторону виадука.

— Тогда не знаю. А Альфонсо, его допрашивали перед отъездом?

— Да, допрашивали. Он отрицал, будто встречал ее после убийства. Хотя признал, что вот уже несколько лет часто видел, как она бродит ночами по городу.

— Неужели… Даже не верится.

— А может, Альфонсо солгал?

— Нет-нет, раз он сказал, значит, так оно и было.

— А что она говорила об Альфонсо?

— Да не больше, чем обо всем остальном. Радовалась всякий раз, когда он приходил к нам рубить дрова. Говорила: «Какое счастье, что в Виорне есть Альфонсо». Вот и все.

— Видите ли, я решил поговорить с вами вовсе не для того, чтобы расспрашивать, как все произошло, меня интересует только суть случившегося. Ваше мнение о ней, вот что мне важно.

— Понятно.

— Как, по-вашему, а почему она сказала, будто встретила Альфонсо?

— Она была к нему очень привязана, так что по логике вещей должна была бы скорей промолчать, чтобы уберечь его от неприятностей. Даже не знаю, что и сказать.

— А вы отдавали себе отчет, что она была неравнодушна к Альфонсо?

— Понимаете, он был симпатичный парень, жил бирюком у себя в хижине там, наверху, в лесу. Тоже был не очень-то разговорчивый, холостяк, из итальянцев. Правда, в Виорне поговаривали, якобы Альфонсо был немного… глуповат, что ли, в общем, не то чтобы дурачок, но и нормальным тоже не назовешь… понимаете, что я имею в виду?.. Должно быть, она что-то насочиняла, чего не было на самом деле, иначе никак не объяснить, с чего бы это ей так к нему привязаться.

— А они не были немного похожи?

— Если вдуматься, может, так оно и было. Но она все же была поумней. Не думаю, чтобы она пользовалась в Виорне такой же репутацией, как он, хотя кто знает, тут я могу и ошибаться. Кстати, а что здесь говорят о ней, вы ведь, наверное, интересовались?

— Теперь говорят то, что обычно говорят в подобных случаях: рано или поздно это должно было случиться… она должна была перейти от слов к делу… А раньше, до этого, откуда мне знать… Хотя никто ни разу не сказал, будто вы с ней были несчастливы.

— Я всегда старался скрывать правду.

— Какую правду?

— Ну, насчет той жизни, какую она мне устроила. Полное равнодушие вот уже много лет. А последние годы она вообще на нас не смотрела. За столом всегда сидела, опустив глаза. А если что-нибудь и скажет, такое впечатление, будто делает это через силу, и вид какой-то запуганный. Будто со временем все меньше и меньше нас узнавала. Порой мне казалось, что все это из-за Марии-Терезы, что это ее присутствие в доме приучило Клер к молчанию, и мне даже случалось жалеть, что она живет вместе с нами. Но другого выхода у меня не было. Ведь жена-то хозяйством совсем не занималась. Выйдет из-за стола — и сразу в сад или к себе в комнату, в зависимости от погоды. И так год за годом.

— А что она там делала, в саду или у себя в комнате?

— Мне казалось, скорей всего, дремала.

— И что же, неужели вы никогда не заходили поговорить с ней?

— Да нет, что вы, и в голову не приходило. Надо пожить с ней бок о бок, чтобы понять, каково это было. Когда люди давно женаты, они с каждым годом общаются между собой все меньше и меньше, а уж мы-то еще реже любой другой семейной пары. Правда, время от времени у меня возникала необходимость обсудить с ней кое-какие дела. Скажем, когда надо было сделать какие-нибудь крупные покупки, отремонтировать дом, я всегда старался сделать так, чтобы она была в курсе, мне это было очень важно, хотя, заметьте, она неизменно соглашалась со всем, что бы я ни сказал, особенно насчет ремонта дома. Рабочий в доме — это она обожала, ходила за ним по пятам, глаз не спускала, наблюдала за работой. Поначалу им даже бывало немного не по себе, но это только в первый день, а потом все шло своим чередом. В сущности, это как если бы в доме жила полоумная, но тихая, безобидная, вот потому-то мы и не насторожились вовремя — живет себе и живет. Если разобраться, именно в этом и было все дело. К чему искать другие причины… Видите ли, все это было так странно, что я даже задавал себе вопрос, уж не придумала ли она всю эту историю, неужели это и вправду она убила бедняжку…

— Да, это она. Отпечатки пальцев полностью совпали. Это бесспорный факт.

— Знаю… Но она слабая женщина, откуда взялись силы?.. Ведь, согласитесь, не будь неопровержимых улик, вы ведь и сами не поверили бы, разве не так?

— Да тут любой бы усомнился, возможно, и сама она тоже. Она говорила, что как-то раз — не уточнила, когда именно — спросила вас, случалось ли вам видеть во сне, будто вы кого-то убили. Вы помните?

— Судья уже задавал мне этот вопрос. Думаю, это было года два-три назад. Как-то утром. Помнится, она говорила что-то об убийстве во сне. Если не ошибаюсь, я ответил ей, что такое со всяким случается и со мной тоже было. По-моему, она спросила, почему так. Я что-то ответил, но забыл, что именно.

— И что, это вас нисколько не поразило?

— Да, пожалуй, нет…

— И вы сказали правду, будто такое случалось и с вами?

— Да, правду. Особенно один раз. Это был настоящий кошмар.

— А когда это было?

— Да уж не помню точно, по-моему, незадолго перед тем, как она задала мне этот вопрос.

— И кто же это был, в этом кошмарном сне?

— Там все было примерно так же, как я рассказал тогда в кафе Робера, в «Балто», тем самым вечером, когда она призналась: я нажимаю на кнопку, взрыв и…

— Напоминаю, вы вовсе не обязаны отвечать на мои вопросы.

— Да, я знаю. Но когда-то нужно произнести это вслух, хотя бы раз. Это была Мария Тереза Буске. Правда, помню, в этом кошмарном сне я плакал, потому что обнаружил, что ошибся и убил не того, кого хотел. Я так и не понял, кто же должен был умереть, но уж точно не Мария-Тереза. И, похоже, не моя жена.

— А вы не пытались вспомнить, кто же это был?

— Пытался, но мне так и не удалось… Это ведь не имеет никакого отношения к случившемуся, почему же вы так упорно меня расспрашиваете?

— Напоминаю, вы вовсе не обязаны отвечать на мои вопросы. Просто я пытаюсь выяснить, почему ваша жена убила Марию-Терезу Буске. Заметьте, оба вы убили одну и ту же женщину — вы во сне, она наяву, — ту, что делала вам столько добра, больше чем кто бы то ни было другой.

— Но ведь я-то знал, что ошибся.

— Да нет, вряд ли вы могли осознать свою ошибку в том же самом ночном кошмаре, скорее всего, вы исправили ее сразу же после.

— Но каким образом?

— С помощью другого сна. Думаю, потом вы видели второй сон, вот там-то вы и плакали.

— Возможно. Но здесь нет моей вины.

— Само собой. Впрочем, во сне или наяву, все равно вряд ли вы и ваша жена, убив Марию-Терезу, совершили одно и то же преступление. Думаю, ваши настоящие жертвы были разные. А в той истории, что вы рассказали в вечер признания, кто это был?

— Там не было никакого конкретного человека. Только образ из сновидений, и больше ничего.

— А вы говорили об этом сне со своей женой, я имею в виду, в подробностях?

— Да нет, что вы.

— Почему?

— Я никогда не рассказывал ей ничего подобного. Если мне и случилось упомянуть об этом сне, то только чтобы ее успокоить, потому что тогда она сама спросила. А уж о себе самом я бы и подавно ей ничего не сказал. Мы вообще с ней почти не разговаривали, особенно под конец. Я даже больше не сообщал ей, когда уходил из дому. Да и втолковать ей какую-нибудь простую вещь всегда отнимало уйму времени. Часа два минет, пока до нее наконец дойдет.

— Ну что, например?

— Да что угодно. Что ни возьми. И потом…

— Что же?..

— И потом, у нее совсем не было никакого чувства такта, не понимала, что есть вещи, о которых не принято говорить вслух. Если бы я рассказал ей свой сон насчет Марии-Терезы, она вполне была способна заговорить об этом за столом, в присутствии этой бедняжки.

— Но ведь та была глухой, разве не так?

— Она все понимала по движению губ, буквально все. Впрочем, вы и сами об этом знали, не так ли?

— Да, пожалуй, действительно знал.

— Что бы вы ни говорили, ничто не ускользало от ее внимания. Ей все было интересно. Уж ей-то ничего не надо было долго втолковывать, и к тому же у нее была поразительная память. Не то что моя жена: вечером скажешь, а утром уже ничего не помнит. Каждый день все приходилось объяснять заново. Я чувствовал себя с ней очень одиноким. Теперь все кончено, и я могу в этом признаться.

— Но ведь не все же она забывала с такой легкостью?

— Да, вы правы, это я немного преувеличил… У нее тоже была своя, особая память. Например, обо всем, что было в Кагоре, она помнила так, будто уехала оттуда только вчера, что правда, то правда…

— Вы много ей изменяли?

— Любой мужчина на моем месте поступал бы точно так же. Да если бы я ей не изменял, то, наверное, уже давно бы лишился рассудка. Впрочем, уверен, она догадывалась, но ей было все равно.

— А она, она вам изменяла?

— Нет, не думаю. Но вовсе не потому, что была мне верна, просто ей это было безразлично. Даже в самом начале нашей связи, когда мы… сами понимаете, что я имею в виду… меня не покидало ощущение, будто… окажись на моем месте любой другой, все происходило бы точно так же, для нее это не имело ровно никакого значения.

— Выходит, она могла бы с легкостью менять мужчин?

— Да, но с таким же успехом могла подолгу оставаться и с одним и тем же. Ведь я-то был рядом.

— А вы не могли бы привести хоть один пример того, что ей удавалось усваивать труднее всего?

— Вещи, которые требовали воображения, вот их она была не способна понять. Какая-нибудь выдуманная история, например, пьеса, одна из тех, что передают по радио… никакими силами невозможно было убедить ее, что все это выдумано, не существовало на самом деле. В известном смысле она была как ребенок. Вот телевизор, это она понимала, конечно, на свой манер, но по крайней мере хоть не задавала никаких вопросов.

— А газеты она читала?

— Делала вид, будто читает, но сомневаюсь, чтобы она читала их на самом деле. Читала заголовки, а потом откладывала в сторону. Уж я-то её знал и могу заверить: нет, газет она не читала.

— Просто притворялась, будто читает?

— Да нет, не притворялась. Она вообще никогда не притворялась. Даже этого не делала. Просто искренне верила, будто читает газету, а это разные вещи. Помнится, лет десять назад вдруг ни с того ни с сего пристрастилась к этому вздору, знаете, иллюстрашки для детей, типа комиксов, потом бросила… И все кончилось — больше она не читала…

По правде говоря, это я ее заставил. Очень уж меня раздражало ее увлечение и даже пугало немного. Она воровала их из ученических парт, когда работала уборщицей в местной школе. Я запретил ей таскать эту гадость домой, она не послушалась, тогда я начал рвать их. Она ужасно огорчилась, но перестала.

Так что, если говорить о тех иллюстрашках, то это моя вина, что она перестала их читать. Может, я причинил ей боль, но ведь для ее же блага.

Потом-то она могла читать их сколько душе угодно, мне уже было все равно, да только уже и сама потеряла к этому интерес. Вот так… Какая ужасная судьба. Бедняжка…

— Кто?

— Клер, моя жена. Помню, как-то раз мне все-таки удалось заставить ее почитать одну книгу.

Это было примерно в то же самое время, когда она увлекалась этими дурацкими картинками, мне удалось тогда заставить ее читать мне вслух одну книжку, каждый вечер понемногу — как сейчас помню, это были какие-то путевые записки, рассказы о путешествиях. Поучительные и к тому же очень увлекательные. Пустые хлопоты. Где-то посреди книги мне пришлось окончательно отказаться от своей затеи. Думаю, половина той книги — это единственная серьезная вещь, которую она осилила за всю свою жизнь.

— И что, неужели это ее совсем не заинтересовало?

— Дело в том, что ей было совершенно не интересно узнавать что-то новое, она не умела учиться, могла фиксировать внимание только на чем-то одном. Читает про какую-то страну и тут же забывает ту, о которой шла речь накануне.

Поначалу меня это не на шутку раздражало. А потом смирился, какой смысл пытаться переделывать человека, коли у него нет ни малейшего желания меняться.

— А сами вы где учились?

— Я сдал первую часть экзаменов на степень бакалавра. Выдержал конкурс. Теперь служу контролером в министерстве финансов. Мне пришлось бросить учебу, когда умер мой отец: надо было зарабатывать на жизнь. Но я всегда старался быть в курсе событий. Люблю читать.

— Скажите, а вы могли бы утверждать, будто она вообще была лишена каких бы то ни было умственных способностей?

— Да нет, не сказал бы. Временами она могла судить очень здраво. Вдруг, ни с того ни с сего, скажет о ком-нибудь так метко, что даже диву даешься. А еще, когда на нее находило, она могла быть ужасно забавной. Порой они дурачились с Марией-Терезой — это было в самом начале, когда Мария-Тереза еще только переехала к нам. Ах, как давно это было…

А еще иногда ей случалось говорить каким-то странным языком, будто бы декламировала наизусть какие-то фразы, вычитанные из современных книг, хотя, сами понимаете, какие уж там книги… Помню две-три фразы насчет цветов из нашего сада. К примеру, она говорила: «Английская мята худа и стройна, она черного цвета, от нее пахнет рыбой, она пришла к нам с острова Песков».

— А чем бы вы стали заниматься, если бы вам удалось продолжить образование?

— Мне хотелось работать в промышленности.

— Вы утверждаете, будто она была напрочь лишена воображения, или я вас неправильно понял?

— Да, вы неправильно поняли. Я хотел сказать, что она была неспособна проникаться воображением других. Что же касается ее собственных фантазий, то тут можно не сомневаться, этого у нее хоть отбавляй. По-моему, они занимали в ее жизни самое главное место, важнее всего остального.

— А вам что-нибудь известно о том, что это были за фантазии?

— Почти ничего… Могу только сказать, что истории, которые она сочиняла, вполне могли происходить и на самом деле. Вначале все выглядело вполне правдоподобно — нельзя сказать, чтобы она придумывала все от начала до конца, — но потом, чем дальше, тем больше, она приплетала невесть что. Порой, к примеру, ни с того ни с сего примется сетовать на упреки, каких я ей никогда не высказывал, хотя вполне мог бы, они были бы вполне заслуженны, — будто она читала мои мысли…

Или еще начнет пересказывать нам разговоры, которые якобы были у нее с прохожими на улице. И никто бы ни за что не догадался, что все это только плод ее воображения, пока она не приписывала очередному мнимому собеседнику какую-нибудь реплику, лишенную всякого здравого смысла.

— А как вы думаете, она не страдала оттого, что стареет?

— Нет, нисколько. Пожалуй, это лучшее, что в ней было. Иногда даже как-то успокаивало.

— Откуда вы это знали?

— Я знал.

— Что бы вы могли о ней сказать?

— В смысле интеллекта, чтобы понять, была она умной или нет?

— Пусть так.

— Я бы сказал, что она была напрочь лишена восприимчивости, в ней ничего не задерживалось, что ли, ее ничему невозможно было обучить. У нее не было ни малейшей потребности чему бы то ни было учиться. Она была способна понять только то, что могла объяснить себе сама — каким образом, я и не знаю. Она была будто закрыта для всего и одновременно открыта для всего на свете — с одинаковым успехом можно было бы утверждать и то, и другое, в ней ничего не оставалось, она ничего не сохраняла в себе. Словно дом без дверей, по которому гуляет ветер, унося все с собой. Когда я понял, что это не ее вина, то раз и навсегда отказался от намерения заняться ее образованием. Я и сейчас никак не пойму, как это она умудрилась научиться читать и писать.

— Можно ли сказать, будто она была лишена какого бы то ни было любопытства, любознательности?

— Да нет. Скорее, они у нее были, но какого-то совсем особого свойства. Люди занимали ее как бы вообще, как вещи в себе, что ли, без всяких подробностей насчет того, что они могли бы сказать или сделать. Думаю, вот такой интерес у нее и возбуждала долгое время Мария-Тереза. Особенно поначалу. Ей все хотелось понять, как та существует. Тот же самый вопрос мучил ее и насчет Альфонсо.

— Она что, как бы пыталась ощутить себя в шкуре Альфонсо? Или превратиться в Марию-Терезу?

— Нечто в этом роде. Два дня колола дрова, чтобы быть как Альфонсо. Или затыкала воском уши, чтобы почувствовать себя Марией-Терезой. Даже вспомнить страшно. Это надо было видеть.

— А может, другие казались ей как бы несовершенными, вроде пустыми, и у нее возникало желание завершить, заполнить эту пустоту тем, что сочиняла она сама?

— Я понимаю, что вы имеете в виду. Нет, скорее наоборот. По-моему, она относилась к другим так, будто суть их нельзя было постигнуть привычными путями — с помощью органов чувств или в беседе. Они существовали для нее как некая целостность, непостижимая вещь в себе. Объяснить вам это поточнее я и сам не смогу.

Понимаете, когда мы с ней познакомились, я влюбился в нее именно по этой самой причине, я много думал об этом и вполне уверен, что так оно и было. И когда отдалился от нее, стал встречаться с другими женщинами, это произошло по той же самой причине: она не нуждалась во мне. В том, чтобы понять меня, узнать поближе, — нет, было такое впечатление, будто она легко может обойтись и без меня.

— Чем она была полна? Скажите первое же слово, какое придет вам в голову.

— Даже не знаю, не могу сказать. Может, самой собой?

— Если самой собой, то какой?

— Не могу сказать.

— Скажите, говорить о ней — вам то неприятно или интересно?

— Интересно. Никогда бы не подумал, что это может меня интересовать. Может, потому, что теперь все уже позади. А ей самой задавали такой вопрос?

— Не знаю, вряд ли. Она ведь никогда никому не писала писем, не правда ли?

— Когда-то писала в газеты, это я точно знаю. А вот последние лет десять, а может, и побольше того, думаю, она уже никуда не писала. Не удивлюсь, если она вообще разучилась писать.

Впрочем, у нее уже и не оставалось в Кагоре никого, кому она могла бы писать письма, разве что этому своему дяде, младшему брату матери, который был примерно ее возраста. Да только все это было ей совершенно безразлично.

— А как насчет того мужчины, полицейского из Кагора?

— Откуда вы узнали о его существовании?

— Она упоминала о нем во время следствия.

— Да нет, не думаю. Вряд ли даже в самом начале. Представить себе, чтобы она могла писать кому-то письма… интересоваться чьими-то новостями, сообщать свои… Зная ее, это просто невозможно представить. Так же невозможно, как представить ее за книгой. Другое дело газеты, туда она могла писать все, что взбредет ей в голову.

— А что, неужели после вашей женитьбы она так ни разу и не встретилась с этим полицейским?

— Насколько мне известно, нет… Она была с ним очень несчастна. Думаю, ей хотелось забыть обо всем этом.

— И с каких же пор?

— С тех самых пор, как мы с ней познакомились, ей хотелось его забыть.

— Уж не для того ли, чтобы забыть его, она и вышла за вас замуж?

— Не знаю.

— А почему вы на ней женились?

— Влюбился по уши. Она ужасно нравилась мне физически. Я бы сказал, в этом смысле я был от нее просто без ума. Вот это и помешало мне заметить все остальное.

— Что вы имеете в виду?

— Да характер, такой странный… будто она была не в себе.

— Как вы считаете, удалось вам заставить ее забыть того полицейского из Кагора?

— Да нет, не думаю… Теперь мне кажется, что это скорее время, чем я. А если даже и я, все равно мне так и не удалось заменить его, занять его место, что ли…

— Она никогда не говорила с вами о нем?

— Нет, ни разу. Но все равно я знал, что она об этом думала, особенно вначале. Правда, в то же самое время хотела забыть его, это я тоже знал. Когда к нам приехала Мария-Тереза, она даже не попыталась выяснить, были они знакомы в Кагоре или нет. Это я знаю, просто уверен. Из-за него мы никогда не ездили в отпуск в Кагор. Я не хотел, чтобы они снова встретились. Мне говорили, что он пытался узнать ее адрес, так что я не хотел рисковать.

— Выходит, вы боялись ее потерять?

— Да, несмотря ни на что, даже после того, как миновали первые месяцы после свадьбы.

— А сами вы ни разу не заговаривали с ней об этом кагорском полицейском?

— Нет, никогда.

— Она сама просила вас никогда не напоминать ей о нем?

— Да нет. Просто я не видел причин заводить с ней об этом разговор. Чтобы услышать, что она все еще любит его, стоило ли начинать?..

— У вас такой характер: вы всегда избегаете говорить о вещах, способных причинить вам боль?

— Да, такой уж я уродился.

— А вы знали, что из-за него она пыталась покончить с собой? Бросилась в пруд…

— Я узнал об этом уже после нашей свадьбы.

— Каким образом?

— В те времена я был активистом одной политической партии. Эти воспоминания связаны у меня с политикой, потому что как раз один парень родом из Кагора, с которым я случайно тогда познакомился, и рассказал мне эту историю. Когда занимаются партийными делами, редко говорят о личном. Так что мы быстро сменили тему.

— И после этого вы ни разу не попытались заговорить об этом с ней?

— Нет, ни разу.

— И ваши отношения никак не изменились?

— Нет, изменились, и, само собой, в худшую сторону. Теперь я знал, что, брось я ее, уж из-за меня-то она никогда не наложит на себя руки…

— А вам никогда не приходило в голову и вправду сделать это?

— Приходило, но ни разу достаточно серьезно, чтобы осуществить это на самом деле.

— Скажите, а прежде чем вы узнали об этом, могло ли вам прийти в голову, что она из тех женщин, которые способны наложить на себя руки?

— Узнав об этом, я не слишком-то удивился. Стало быть, наверное, в глубине души подозревал, что способна. Но вот чтобы она совершила это… этот кошмар — нет, мне бы и в голову не пришло.

— Вы уверены?

— …

— И все-таки почему вы так и не расстались с нею?

— Все, в чем я мог упрекать ее, не было достаточно веским мотивом для развода. Да, она была нерадивой хозяйкой, но ведь к нам переехала Мария-Тереза, и это перестало быть проблемой.

В такие минуты я пытался воскресить в памяти всю нашу с ней жизнь. Был период, когда я еще слишком любил ее, чтобы бросить, — это тогда я больше всего страдал от ее равнодушия. Потом многие годы — у меня уже появились другие женщины — равнодушие ее, вместо того чтобы причинять мне боль, напротив, нравилось мне, еще больше привязывало к ней. Тогда она время от времени даже кокетничала со мной. Порой вечерами вела себя как незнакомка, изображала из себя случайную гостью. Она долго сохраняла миловидность, изящные манеры, улыбку молодой девушки. Потом все это кончилось, ушло навсегда.

— Вы оформили свой брак на правах раздельного владения имуществом, ведь так?

— Да, это была моя идея.

— А вы не боялись, что с ней что-то случится, если вы вдруг ее бросите?

— Нет, ничуть. Уверен, она бы вернулась в Кагор. Скорее всего, в ту же самую молочную лавку. Так что мне совершенно не о чем было беспокоиться.

— Между вами никогда не было разговоров о разводе?

— Нет. Я ни разу не заговаривал с ней об этом. Может, все дело было в том, что я так и не встретил женщины, которую бы полюбил настолько, чтобы расстаться с ней. Пару раз мне казалось, будто я нашел такую женщину, но теперь, на расстоянии, понимаю, что никогда ни одну женщину не любил так, как любил ее. Она этого не знает.

— А прежде чем жениться на ней, вы знали о существовании того, другого мужчины?

— Да, знал от нее самой. Она не сказала мне, что они жили вместе. Но все же я знал о его существовании еще до женитьбы. И еще о том, что она была с ним очень несчастлива. Я решил закрыть на это глаза. Ведь нельзя же требовать от тридцатилетней женщины, чтобы у нее не было никакого прошлого. И потом, я так хотел, чтобы она стала моей, что был готов закрыть глаза на что угодно, только бы заполучить ее для себя.

— А разве вы не могли бы жить с ней просто так? Не оформляя брака?

— Не знаю, тогда мне это как-то и в голову не приходило. С тех пор прошло уже двадцать четыре года. Будто другая жизнь.

— А сейчас, оглядываясь назад, вы не жалеете, что женились на ней?

— Какая разница, жалею я или нет, ведь все равно уже ничего не вернешь…

— Но все же ответьте, жалеете или нет?

— Я жалею обо всем, что сделал.

— Но насчет нее больше, чем обо всем остальном, не так ли?

— Да нет. Я пережил с ней такие счастливые мгновения, разве о таком можно жалеть… Из всего, что я могу вам рассказать, вас ведь интересует только она одна, разве не так?

— Не стану отрицать.

— Только из-за убийства?

— Вернее было бы сказать, что это убийство привлекло мое внимание к ней, заставило заинтересоваться ею.

— Потому что она не в себе?

— Скорее потому, что я увидел в ней человека, который так и не смог приспособиться к жизни.

— А то, что вы узнали от меня, навело вас на какое-то объяснение мотивов преступления?

— На несколько объяснений, отличных от тех, что приходили мне в голову до нашего с вами разговора. Но я не вправе выбрать одно из них, чтобы опубликовать в своей книге.

— Какая разница, это всего лишь слова. Все равно теперь уже ничего не изменишь.

— Вот только что вы сказали: «Какая разница, это всего лишь слова. Все равно теперь уже ничего не изменишь». Это ведь ваша обычная манера говорить, я прав?

— Думаю, да, я говорю, как привык. Может, немного по-дурацки, но такой уж уродился…

— Почему вы так сказали? Машинально, как и многое другое?

— Да, пожалуй.

— Должно быть, она никогда не говорит таким манером?

— Нет, никогда. Она никогда не размышляет о жизни.

— А были ли другие причины, по которым вы так и не решились с ней развестись?

— Какой смысл — столько мужчин вокруг были еще более несчастливы, чем я. И потом, признаться, с ней я чувствовал себя свободным. Она никогда не задавала никаких вопросов. Такой свободы у меня не было бы ни с кем, ни с одной другой женщиной. Понимаю, это не самый блестящий предлог оставаться с женщиной, зато чистая правда. Теперь, когда все уже позади, могу сказать кому угодно, мне все равно: если уж я изменял ей, женщине, которую так любил, то наверняка изменял бы и любой другой, только не так свободно. Вот что я думал. Как видите, я не строил себе никаких иллюзий.

К тому же, как я уже говорил, она еще очень долго оставалась для меня привлекательной… Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду, это было сильнее меня.

Как-то раз в той же самой политической партии я встретил одну молодую женщину, с которой мне захотелось жить вместе. Она была свободна и очень мне нравилась. Моложе меня, но ей это было безразлично — тем более что в те годы я еще выглядел моложе своих лет. Наша связь длилась два года.

Я часто говорил Клер, будто еду в командировку, а на самом деле проводил время с ней. Один раз мы поехали с ней на Лазурный берег. Две недели. В Ницце. Мы договорились, что после этой поездки я приму решение — либо оставить Клер, либо порвать с этой женщиной. Я порвал с ней.

— Почему?

— Сам не знаю, может, потому, что эта женщина ужасно ревновала меня к Клер и все мои признания насчет нашей с ней жизни использовала потом, чтобы убедить меня оставить ее.

А может, слишком привык к Клер, ведь она никогда ничего от меня не требовала, ровным счетом ничего. Я назвал вам другие причины, кроме тех, о которых уже говорил — моя свобода и моя привязанность к ней.

— А вы никогда не пытались… у вас никогда ничего не было с Марией-Терезой Буске?

— Не могу сказать, чтобы это ни разу не приходило мне в голову… но не более того. Я не из тех мужчин, кому нравятся приключения такого сорта.

— Приключения такого сорта?..

— Я хотел сказать, с женщиной, которая работает у меня в доме и к тому же кузина моей жены. Думаю, вам уже говорили, что с Марией-Терезой все было очень просто, никаких проблем.

— Да, мне говорили, будто ее по вечерам часто видели в лесу с португальцами. И что, неужели у нее ни разу не было ни одной постоянной связи?

— Да нет, какие уж там постоянные связи… При ее-то немоте и глухоте…

— А с Альфонсо?

— Вряд ли, хоть и не берусь утверждать наверняка.

— Если бы вас спросили, какую роль сыграли вы в жизни Клер Буске, что бы вы на это ответили?

— Признаться, никогда не задавал себе подобного вопроса.

— Конечно, этот вопрос не имеет большого смысла. Но все равно ответить-то можно.

— Я не знаю, какую роль играл в ее жизни. Понятия не имею.

— А что бы с ней стало, если бы вы на ней не женились?

— О, не я, так нашелся бы кто-нибудь другой. Она ведь и вправду была на редкость мила. И жила бы точно так же. Уж в чем в чем, а в этом-то я абсолютно уверен. И точно так же охладила бы пыл любого мужчины, который бы оказался на моем месте. Скорее всего, рано или поздно ее бы бросали, но она быстро находила бы замену. Это уж точно. Помните, я говорил вам, что она солгала мне насчет кое-каких фактов своего прошлого?

— Да, помню.

— Так вот, я имел в виду именно это: что до нашего знакомства у нее было полно любовников.

— Сразу после того, как она пыталась наложить на себя руки?

— Да, это продолжалось два года. Я понятия об этом не имел, узнал только после женитьбы.

— Она солгала вам? Или просто никогда не заговаривала об этом?

— Разумеется, она никогда не заговаривала со мной об этом, с чего бы ей затевать такой разговор, но потом я как-то сам задал ей вопрос, но она все отрицала. Понятия не имею, почему…

— Выходит, вам случалось говорить с ней о ее прошлом?

— В тот раз да. Это случилось пару недель спустя после нашей женитьбы. А потом… больше уже никогда.

Так вот, отвечу на ваш вопрос: кто-нибудь другой… да что там, многие другие на моем месте думали бы, будто, женясь на ней, выступают в роли этаких спасителей и якобы именно в этом-то и заключается их роль в ее жизни… Само собой, единственная, какую им суждено в ней сыграть…

— А самому вам такие мысли никогда не приходили в голову?

— В худшие минуты — да. Я даже делился этим с другими женщинами. Но я лукавил. Знал, что нет никакого смысла спасать человека, которому глубоко наплевать, спасут его или нет. И потом, от чего бы, интересно, я мог ее спасти? Что мог бы дать ей? Я без всякого предубеждения отношусь к шлюхам или женщинам, зарабатывающим себе на жизнь как придется.

Даже если бы на ней так никто и не женился, она бы до самой старости продолжала спать с кем попало и до одури работать в своей молочной лавке. Ну, и что бы от этого изменилось в ее жизни? Теперь мне кажется, что хуже бы ей не стало.

— А может, так для нее было бы даже лучше?

— Ах, знаете, такая жизнь или любая другая, какая ей разница, она всем была довольна. Ничто не могло ее изменить — и рано или поздно все закончилось бы этим кошмаром, жила бы она со мной или с кем-то другим, все равно преступление было неминуемо, в этом я абсолютно уверен.

Даже с этим полицейским из Кагора, уверен, у нее не было ни малейшего представления, как именно ей хотелось бы жить вместе с ним, иначе говоря, какой образ жизни она предпочла бы всем остальным.

— Виорнцы, местные лавочники, соседи, все в один голос говорят, что между вами никогда не было никаких размолвок или ссор.

— Это правда, ничего такого между нами и близко не было. А что они еще говорили?

— Говорили, что у вас действительно были связи с другими женщинами, даже здесь, в Виорне. Но что ваша жена относилась к этому совершенно спокойно.

Скажите, а до того, как в доме появилась Мария-Тереза Буске, она все-таки хоть что-то делала по хозяйству?

— Делала, но, понимаете, без всякой охоты. Убиралась она очень чисто. Но стряпуха из нее всегда была никудышная.

— А после приезда Марии-Терезы она уже вообще ничего не делала по дому?

— С каждым годом все меньше и меньше.

— Но все-таки что именно?

— Через день ходила за покупками. Убирала свою комнату. Только свою. Всю жизнь, каждый день, старательно, до малейшей пылинки. Даже чересчур. Долго приводила себя в порядок, мылась, одевалась, причесывалась. Это занимало у нее каждое утро никак не меньше часа.

Многие годы любила подолгу гулять — здесь, в Виорне, или в Париже. Ходила в Париже в кино. Или отправлялась поглядеть, как Альфонсо рубит дрова. Смотрела телевизор. Стирала свои вещи, не хотела, чтобы это делала Мария-Тереза.

Кто знает, чем она еще занималась? Сидела в саду, а потом… Мы ведь ее почти не видели. Все выходные я проводил за домом, в огороде, а сад, он у нас по другую сторону, ближе к улице, Мария-Тереза, та вечно или на кухне, или шатается по Виорну. Встречались мы только по вечерам, за ужином. Клер приходилось звать раз по десять, не меньше, пока она наконец соблаговолит выйти к столу. Правда, последние годы, особенно последние месяцы, с весны, она вообще почти не выходила из сада, сидит себе там на лавочке целые дни напролет и ничего не делает, ровным счетом ничего. Знаю, в это трудно поверить, но так оно и было.

— А Мария-Тереза, она хорошо готовила?

— На мой вкус, она была отменной стряпухой.

— И что же, ее кухня нравилась вам больше, чем где-нибудь на стороне?

— Да, мне часто приходилось есть в ресторанах, так что было с чем сравнивать. Дома меня кормили лучше всего.

— Ваша жена, она тоже была довольна стряпней кузины?

— Думаю, да. Во всяком случае, она ни разу не выразила ни малейшего неудовольствия.

— Ни малейшего? Вы в этом уверены?

— Уверен. А почему вы об этом спрашиваете?

— Мария-Тереза Буске никогда не брала отпуска?

— Вы неправильно поняли, она ведь жила у нас в доме не в прислугах, и, приди ей охота уехать на пару недель, она была вольна делать все, что хочет.

— Однако она никогда этого не делала?

— Нет, никогда. Ведь это она была у нас настоящей хозяйкой. Дом был в полном ее распоряжении. Она решала, что подавать на стол, что починить по дому. Уехать значило для нее оставить свой дом на попечение этой неряхи Клер.

— Выходит, ваша жена Клер двадцать один год питалась стряпней Марии-Терезы Буске?

— Да. А почему вы об этом спрашиваете? Она действительно хорошо готовила, просто отлично, это была отменная кухня, разнообразная и здоровая.

— И что, неужели между двумя женщинами тоже никогда не возникало никаких ссор?

— Похоже, нет. Само собой, я не могу утверждать это наверняка, они ведь целыми днями оставались вдвоем, а иногда, как я уже говорил, и по несколько дней кряду, но, честное слово, не думаю, чтобы между ними возникали хоть какие-то размолвки.

— И все-таки припомните хорошенько.

— Пытаюсь. Да нет, пожалуй, и вправду ничего такого не было.

— А как она о ней говорила?

— Нормально. Помнится, как-то раз она позвала меня и показала на нее пальцем издалека, из дверей кухни. Ее разбирал смех. Сказала: «Глянь-ка, со спины она точь-в-точь молодой бычок». Мы посмеялись, но вполне добродушно, без всякого злого умысла. Это была чистая правда. Мне это тоже часто приходило в голову, когда я смотрел на Марию-Терезу.

Порой, когда они были помоложе, я частенько заставал их вдвоем за столом, они играли в карты. Особенно зимой. Да нет, думаю, они отлично ладили друг с другом. Никаких ссор… Да иначе и быть не могло… Ведь для моей жены все всегда было лучше не придумаешь. Если бы между ними случились хоть какие-то разногласия, пусть даже давным-давно, сами понимаете, это было бы первое, что я сообщил бы на следствии.

— Но, согласитесь, такие отношения между людьми, живущими в одном доме, случаются довольно редко.

— Знаю. Может, было бы даже лучше, если бы они все-таки время от времени ссорились, что ли…

— Вы действительно так думаете?

— Да. Но знали бы вы, как трудно повздорить с Клер, вызвать ее на ссору, изобразить, будто вы вне себя от злости… она сразу все чувствует и только смеется, вот и все.

— А как по-вашему, можно было что-нибудь сделать, чтобы предотвратить случившееся?

— Вряд ли. Да и какой смысл теперь думать об этом? Все равно уже ничего не вернешь.

— Выходит, у вас в доме царило безмятежное спокойствие?

— Между этими двумя женщинами, которые так хорошо ладили между собой, я, наверное, чувствовал себя словно в тихой колыбели. Повсюду, кроме собственного дома, я дурно спал, мне казалось, будто там слишком много говорят, что там грязно. Казалось, в доме не было ни одной живой души. И в то же время все было в порядке — прибрано, еда на столе. Я привык к ним двоим. У меня такое ощущение, будто я только что пробудился от какого-то долгого-долгого сна.

— Вы вот тут сказали, что Мария-Тереза присматривала за Клер, и добавили: деликатно, по-хорошему.

— Да, особенно в последнее время, без этого было не обойтись. Клер делала глупости, совершала какие-то несуразные поступки, это становилось опасно. Мария-Тереза сообщала мне обо всем. Когда я приходил домой, то отправлял ее к себе в комнату или в сад — и все сразу становилось на свои места. Самое лучшее было оставить ее одну.

— А когда вас не было дома?

— Это делала Мария-Тереза.

— И все это никак не нарушало покоя в доме?

— Нет. Мы считали, что он бы нарушился, если бы мы не пресекали ее причуд.

— Каких, например?

— То что-то испортит, сломает, то сделает какую-нибудь глупость. Разом сожжет в камине целую кипу газет… Ломала вещи, часто била посуду или просто выбрасывала в мусор. Иногда прятала какие-нибудь вещи по углам, закапывала в саду — например, свои часики, свое обручальное кольцо, — хоть она и клялась, будто потеряла, уверен, они где-то в саду. Потом могла что-нибудь разрезать. Помню, один раз она раскромсала свои одеяла, каждое на три лоскутка одинаковой длины. Правда, достаточно было не оставлять без присмотра спички и ножницы, и все было в порядке.

— А если Марии-Терезы не было в доме?

— Если не было меня, она никогда не оставляла ее в доме без присмотра. Некоторые комнаты запирались на ключ — кухня и наши спальни. Она могла рыться повсюду. Но стоило принять все меры предосторожности — и все шло спокойно. Я сказал вам правду: в доме царил покой, и они отлично ладили друг с другом. Клер никогда не возражала, если ее отсылали в сад, тут же послушно уходила.

— А что она искала, когда рылась у вас в комнатах?

— Вот это было настоящим безумием. Она искала то, что называла «особыми следами», якобы их нужно было непременно уничтожить. Это была полная загадка.

— Спокойней всего вы чувствовали себя тогда, когда она была в саду, не так ли?

— Да, разумеется.

— А по ночам ничего не запиралось на ключ?

— Думаю, иногда, особенно в последнее время, Мария-Тереза запирала кухню. Но не уверен. Может, она просто запирала ее, когда проводила ночи с португальцами.

— А она когда-нибудь приводила их к себе в спальню?

— Думаю, бывало и такое. Стоило мне подняться к себе в комнату, и меня уже не интересовало, что происходит там, внизу. Я считал, что Мария-Тереза вольна приводить к себе кого захочет и когда захочет.

— Вы ничего не слышали в ночь убийства?

— Во всяком случае, никаких криков. Мне только послышалось, будто где-то скрипнула дверь. Кажется, я тогда подумал, что, должно быть, это вернулась Мария-Тереза или кто-то из них двоих бродит по дому. И снова заснул. Моя комната на третьем этаже. Так что снизу до меня не доносилось почти никаких звуков.

— Теперь вы оставили свой дом?

— Да. Живу в гостинице. Взял номер в доме для приезжих, что неподалеку от вокзала.

— Вы по-прежнему заходите в «Балто»?

— Нет, мне вполне хватает бара гостиницы.

— А почему вы там больше не показываетесь?

— Хочу порвать с прошлым, даже с тем, что в нем было хорошего, даже с Робером Лами.

— Вы думали о том, как будете жить дальше?

— Продам дом. И уеду жить куда-нибудь в другое место.

— А как складывались у Клер Ланн отношения с местными жителями, скажем, владельцами лавок, продавцами, с ними она тоже ладила?

— Да, вполне. Здесь тоже никогда не было никаких осложнений. Я уж говорил вам, через день Клер ходила за покупками. Нет, все было спокойно.

— Она сама решала, что нужно покупать?

— Нет, Мария-Тереза составляла ей список.

— Робер с Альфонсо были вашими лучшими друзьями?

— Вернее сказать, это были люди, которых мы предпочитали всем остальным. Л сама она особенно выделяла Альфонсо.

— Не припоминается ли вам за последние годы ничего такого, что бы пусть отдаленно, но могло служить предвестником этого преступления?

— Да нет, абсолютно ничего, я и сам уже пытался вспомнить. Ничего такого не было.

— Скажите, а вам ни разу не приходило в голову, что она способна совершить то, что совершила?

— Вы ведь уже задавали мне этот вопрос, когда завели речь о попытке покончить с собой.

— Ошибаетесь, это вы первым заговорили об этом, речь у нас тогда действительно шла о попытке самоубийства. Я спросил, уверены ли вы, но так и не дождался ответа.

— Что ж, отвечаю: нет, у меня и в мыслях никогда не было, чтобы она была способна на такое. Ни разу. Если бы кто-нибудь задал мне подобный вопрос, я бы просто посмеялся в ответ, вот и все.

— И все-таки подумайте хорошенько.

— Да нет, не хочется. Знаете, стоит только как следует постараться, можно вспомнить что угодно — или вообще ничего. Так что лучше уж промолчать.

— Она была безразличной, но ведь не жестокой же, правда?

— Напротив, в молодости она отличалась на редкость мягким, ласковым нравом. Думаю, в глубине души такой она и осталась.

— Но вы не уверены?

— Для полной уверенности я уделял ей в последнее время слишком мало внимания.

— А как относилась к ней Мария-Тереза?

— Думаю, она была к ней по-настоящему привязана. Хоть и занималась ею куда меньше, чем мной. Клер как-то не располагала людей заботиться о себе. Понимаете, любые знаки внимания скорее заставляли ее замыкаться в себе, чем доставляли удовольствие.

Кроме того, должен сказать, Мария-Тереза всегда питала особую слабость к мужчинам, ко всем без разбора. Это вам в Виорне кто угодно подтвердит.

— И что же вы теперь обо всем этом думаете? Считаете, что, как бы ни сложилась у Клер жизнь, она все равно закончилась бы преступлением, так?

— Вернее сказать, я вот что думаю: поскольку жизнь ее со мной была, так сказать, обычной, на уровне средней французской семьи, сравнительно безбедной в материальном отношении, без ссор и размолвок — неважно, стоит теперь об этом сожалеть или нет, — то, как бы ни сложилась ее судьба, скорее всего, она пришла бы к тому же самому прискорбному финалу.

Нет, положительно не могу себе представить, какой образ жизни позволил бы ей избежать этого преступления.

— А живи она с другим мужчиной? Где-нибудь совсем в другом месте?

— Да нет, думаю, нечто в этом роде, то есть какое-то преступление, она все равно бы совершила — в любом месте и с любым мужчиной.

— Мы тут с вами так много говорили о ней, и неужели после всего этого у вас не возникло ощущения, что кое-что все-таки можно было бы предотвратить?

— Думаю, даже останься наши отношениями такими же, как в первые годы, все равно вряд ли мне удалось бы понять ее больше. Я говорю только о себе — кто знает, окажись на моем месте другой, более внимательный, чуткий, что ли, может, он бы и понял, что она катится в бездну. Но все же я сомневаюсь, что он был бы способен предотвратить катастрофу. Мне никогда не удавалось догадаться, о чем она думает, что собирается сказать или сделать.

Может, за минуту до убийства у нее и в мыслях не было никого убивать. Вы не согласны?

— Не знаю. А она никогда не задавала вам никаких вопросов насчет узловых станций и пересечения железнодорожных путей?

— Да нет, какие вопросы. Что бы там ни говорили, уверен, это решение пришло ей в голову в самую последнюю минуту. Наверное, просто брела себе ночью по Виорну, думала, как бы избавиться от своей ноши, случайно оказалась около виадука, а в тот момент как раз проходил какой-то поезд — вот тут-то ее и осенило. Прямо вижу, как все было, будто рядом стоял. Думаю, тут этот полицейский не ошибался.

— А насчет головы, есть у вас какие-нибудь соображения?

— Ни малейших. На всякий случай я поискал в саду, в том углу, где растет английская мята, — никаких следов.

— А что бы вы могли сказать о причинах происшедшего?

— Я бы сказал, что все дело в ее безумии. Думаю, она всегда была не в своем уме. Просто никто не замечал, потому что безумие ее проявлялось только тогда, когда она оставалась одна, наедине с собой — особенно в собственной комнате или в саду. Именно там-то, должно быть, ей и приходили в голову всякие ужасные вещи. Я более или менее знаком с современными теориями и много отдал бы, если бы вы смогли задать несколько вопросов тому мужчине, полицейскому из Кагора, да только жаль — уже год, как его нет в живых.

— Она знает об этом?

— Не думаю. Во всяком случае, сам я ей об этом не говорил. А Мария-Тереза вообще понятия не имела о его существовании. Так что не вижу, от кого бы ей узнать эту новость.

— Похоже, вы правы, потому что следователю она говорила о нем как о живом. И вы думаете, что тот человек из Кагора знал ее лучше, чем кто бы то ни было другой?

— Возможно. Ведь они знали друг друга с детства. И только он один мог сказать, какой она была в двадцать лет. Хотя кто знает? Не думаю, чтобы в юности она так уж сильно отличалась от той, какой стала сейчас. По-моему, вряд ли она могла сильно измениться. Ведь должно же было хоть что-то остаться.

Я много думал об этом и пришел к выводу, что она почти не изменилась с тех пор, как мы встретились с ней впервые. Такое впечатление, будто безумие сохраняло ей молодость.

— Но скажите, не узнай вы об этом позже, разве могли вы представить себе, будто она пережила когда-то любовь столь сильную, что едва не довела ее до самоубийства?

— Да, вы правы, мне бы это и в голову не пришло.

И все же не думаю, чтобы это так уж ее изменило.

— Но такая большая любовь… разве могли вы заподозрить, что она способна испытывать такие чувства? Разве можно представить ее такой влюбленной?

— Она всегда была одна, одинаковая, всегда сама по себе, неизменная во всем, как и в своих чувствах ко мне. Вы глубоко заблуждаетесь, если думаете, будто она меня совсем не любила…

Вы ведь уверены, что все дело было в том человеке, разве не так?

— Да нет, я вовсе так не думаю. Тут я с вами согласен. А не кажется ли вам, что ей было попросту скучно?

— Нет, по-моему, она ничуть не скучала. А вы как думаете?

— Тут я с вами опять полностью согласен — не думаю, чтобы она скучала. Не в том была беда.

— Это вы очень точно сказали: не в том была беда.

— А знаете, похоже, во время допросов она говорит много и весьма охотно.

— Подумать только… Что ж, почему бы и нет.

— Она что, всегда была молчуньей, или иногда случалось — разговорится, и уже не остановишь?

— Да, бывало и такое. Как и со всеми нами. Но должен признаться, никто никогда всерьез не прислушивался к тому, что она верещала в такие минуты.

— И все-таки что же это было?

— Ах, да ерунда всякая, все, что взбредет ей в голову. Впрочем, я ведь уже, кажется, говорил вам: какие-то выдуманные разговоры с несуществующими собеседниками… В общем, ничего такого, что представляло бы для нас хоть какой-то интерес.

— Для нас? Кого вы имеете в виду?

— Я имел в виду Марию-Терезу, себя, завсегдатаев кафе Робера.

— А как насчет Альфонсо?

— Вот Альфонсо — совсем другое дело, пожалуй, ему это было даже интересно. Она рассказывала ему все, что видела по телевизору. Мы оставляли их вдвоем, пусть себе развлекаются как могут…

Вы, конечно, уже знаете, что мы захаживали в «Балто» почти каждый вечер — вплоть до дня убийства. Потом целых пять дней я туда не показывался, мне было слишком не по себе. Ей тоже не хотелось.

И вдруг через пять дней к вечеру, часов в семь, она является домой и говорит, что ей пришла охота сходить к Роберу.

— Это было в тот самый день, когда газеты впервые написали о виорнском убийстве?

— Нет, на другой. Мне показалось, будто она понемногу возвращается к жизни. Когда мы уже совсем было собрались выйти из дома, она предложила мне пойти вперед — мол, у нее еще есть какие-то дела, она меня догонит. Вы уже, конечно, догадались, что ей просто нужно было упаковать тот самый чемоданчик?

— Понятно.

— Должен признаться, когда она выбросила в колодец транзистор, я обратился к врачу и попросил его прийти осмотреть ее. Ей я об этом ничего не сказал. Он должен был зайти на этой неделе. Я подумал, что на сей раз мне придется принять какое-то решение.

— Эти пять дней, между убийством и ее признанием вечером тринадцатого, она с вами почти не разговаривала, ведь так?

— Практически нет. Даже не заметила, когда я проходил мимо нее через сад, возвращаясь с работы. Я стал для нее совершенно посторонним, будто мы никогда и не были знакомы.

— Она ведь и очки ваши выбросила в колодец?

— Да, и свои тоже… Уверен, там же исчез и ключ от погреба. Его так и не удалось отыскать.

— Это она сама призналась вам в этом?

— Да нет, просто я заметил из окна столовой, как она выбрасывала очки. А насчет ключа, этого я не видел.

— Как, по-вашему, почему она выбросила очки?

— Раньше мне казалось, будто она сделала это, чтобы помешать мне читать газеты, вернее, узнать из них о том, что в Виорне произошло убийство. Теперь же думаю, что у нее была еще и другая причина.

— Чтобы дополнить катастрофу, не так ли?

— Скорее, чтобы… изолировать себя от внешнего мира, что ли, вот слово, которое приходит мне на ум…

— Она сказала следователю, что якобы просила Альфонсо помочь ей выкинуть в колодец телевизор.

— Но вы ведь знаете, что это ложь?

— Да, знаю.

— Она тащила телевизор по коридору, мимо двери в комнату Марии-Терезы, закрыв его каким-то тряпьем, кажется, своей старой юбкой.

— Да, знаю. Но как, по-вашему, почему она выдумала эту историю насчет Альфонсо?

— Может, у нее была мысль обратиться к нему за помощью, а потом ей казалось, что так оно и было на самом деле? Или же она и вправду попросила его, а он, естественно, отказался. Других объяснений я не вижу. А сам Альфонсо, что он об этом говорил?

— Он сказал, что все это ее выдумки, что она сроду не обращалась к нему с просьбами такого рода. Но факт остается фактом: если уж ей и пришло бы в голову обратиться к кому-то с подобной просьбой, то только к Альфонсо и ни к кому другому, вы согласны?

— Да, это несомненно. До сих пор не пойму, откуда у нее взялись силы дотащить телевизор до коридора. Я вышел за хлебом. А когда вернулся, телевизор уже стоял в коридоре.

— А вы что-нибудь сказали ей об этом?

— Нет, просто поставил его на прежнее место. В тот день она даже не заметила. А на другой ее арестовали.

— А когда Альфонсо сказал, будто все это ее выдумки, как вы думаете, мог он солгать или нет?

— Мог.

— А Робер, и он тоже мог бы солгать таким же манером?

— Нет, так мог поступить только Альфонсо. Он относился к Клер с какой-то особой нежностью, что ли… Всякий раз, когда он видел ее, лицо у него расплывалось в такой улыбке, что тут уж не ошибешься…

— Так все-таки что это, по-вашему, было — нежность или любовь?

— Вот уж чего не знаю, того не знаю.

— Но если кто-то и мог догадаться, что она натворила, то это ведь он, согласны?

— Да нет, думаю, такое не пришло бы в голову никому. Но если в Виорне и был хоть один человек, кто мог понять, что она катится в пропасть, то это, конечно, Альфонсо — и никто другой. Будь Альфонсо поумней, может, он бы и догадался. Что говорить, он был ей ближе всех и уж, конечно, ближе, чем я… Что правда, то правда. Она все еще была ему интересна. А она уже знает, что он уехал из Франции?

— Нет, не думаю. А что еще вы думаете об этом убийстве?

— Да трудно объяснить словами, что я об этом думаю. По-моему, не убей тогда Клер Марию-Терезу, она все равно рано или поздно убила бы кого-нибудь другого.

— Вас?

— Да, меня. Ведь она шла к этому убийству в полном мраке, и ей было безразлично, кто окажется в конце туннеля — Мария-Тереза или я…

— А чем же вы отличались друг от друга?

— Просто уж я-то почувствовал бы ее приближение.

— А кого, по логике своего безумия, она должна была бы убить?

— Меня.

— Но вы ведь сами только что сказали: Марию-Терезу или меня.

— А я и сам только что понял, что все было совсем не так — вот здесь, сейчас.

— Но почему же именно вас?

— Это невозможно объяснить, но я знаю.

— А у вас не осталось никаких бумаг, написанных ее рукою, пусть даже давным-давно?

— Нет, никаких.

— У нас нет ни единой строчки, которую бы она написала своей рукой. Неужели вам так ни разу ничего и не попадалось?

— Года два-три назад я нашел черновики писем, она писала их в версальские газеты. Их и разобрать-то было невозможно, сплошные орфографические ошибки. Я бросил их в камин.

— И о чем же там шла речь?

— Да, честно говоря, я их даже не читал. Только одно и запомнилось. Она спрашивала советов насчет своего сада, вернее, насчет английской мяты, интересовалась, как содержать ее в доме, зимой, в горшке. Мяту она написала как «маята»… А вместо английской — «ангельская». Ангельская маята… Как сделать так, чтобы она росла дома, в земле, как в песке… Кстати, она ведь, кажется, написала что-то на теле убитой?

— Да, все те же два слова, что и на стенах погреба: «Альфонсо» на одной стене. И «Кагор» — на другой. И все. Без единой ошибки.

— Я ведь с тех пор так ни разу и не был в погребе. И никогда больше туда не спущусь. Так, значит: Альфонсо, Кагор…

— Да, Альфонсо, Кагор…

— Выходит, и там ее все еще не покидали воспоминания о том полицейском из Кагора…

— Выходит, так.

— И как же они намерены с ней поступить?

— Понятия не имею. А вас это тревожит?

— Да нет, не так чтобы очень. Теперь уже нет.

— Я вот все думаю, а не произнеси вы тогда, в кафе Робера Лами, той самой памятной речи, интересно, призналась бы она в убийстве кузины или нет?.. Похоже, нам так никогда и не суждено узнать это наверняка.

Судя по всему, она ведь и вправду собиралась в Кагор. В чемодане у нее нашли туалетную сумочку, ночную рубашку — в общем, все, что могло понадобиться в поездке. Не исключено, что она взяла бы да и уехала себе в Кагор, если бы не ваши слова — может, только они в тот вечер и задержали ее в кафе. Она осталась только затем, чтобы исправить ошибку, которую вы допустили, сказав, будто, по-вашему, убийство было совершено в лесу.

— Тут я ничего не могу вам сказать, сам не знаю.

— Вы вот говорили, будто и сами не понимаете, что это на вас тогда нашло.

— Да, так оно и было.

— Но ведь уже десять дней, как в газетах пишут об этом преступлении. И три дня, как вы знали, что, скорей всего, оно произошло именно в Виорне. Что убитая была женщина возраста и телосложения Марии-Терезы Буске. И к тому же Клер уверяла, будто она отправилась в Кагор, хотя вот уже много лет она ни разу туда не ездила… Неужели у вас не возникло никаких, даже малейших подозрений?

— Абсолютно никаких. Даже в голову не приходило, что это могло произойти в моем собственном доме.

Видите ли, по-моему, косвенной виной всему была та ситуация, в какой очутился я сам, это из-за нее я вдруг стал произносить те идиотские речи насчет Альфонсо и насчет этого убийства вообще. Я имею в виду последствия, которые имел для меня лично внезапный отъезд Марии-Терезы. Это единственная связь, какую я вижу между своими словами и тем убийством. В тот вечер это преступление оказалось для меня удобным предлогом для поиска виновных во всем, что произошло в Виорне — в том числе и в моих личных проблемах тоже.

— А к кому конкретно были тем вечером в «Балто» обращены ваши слова?

— Да ко всем и ни к кому в отдельности.

— Но почему же тогда ваш выбор пал именно на Альфонсо?

— Должно быть, по той причине, что именно на него в первую очередь могли пасть подозрения полиции. Кроме того, меня раздражал его вид, будто он знает об этом больше других.

— И то, что он был с Клер?

— Да нет, это меня ничуть не трогало.

— Полицейский сказал, будто вы разглагольствовали в стиле репортеров хроники происшествий.

— Что ж, возможно. Я читаю много газет.

— А ее поведение в тот вечер не показалось вам странным?

— Нет, когда у Робера были посторонние, она обычно и рта не раскрывала. Она ведь призналась сама, по доброй воле, никто ее не принуждал. Когда полицейский повторил мою выдумку, будто убийство было совершено в лесу, то сперва она сказала, что это было вовсе не в лесу, несколько раз повторила, так и не кончив фразы, а потом призналась во всем, от начала до конца.

— И как же прозвучало это признание?

— Она сказала: «Это было вовсе не в лесу, я убила Марию-Терезу Буске в погребе в четыре часа утра». До самой смерти не забуду этих слов.

Вы что, думаете, это моя ошибка насчет места преступления и вынудила ее сознаться во всем?

— Думаю, да. По-моему, не соверши вы этой ошибки, она бы и вправду отправилась в Кагор.

— А если бы весь рассказ полицейского был выдуман, от начала от конца?

— Сдается мне, и в этом случае она все равно бы уехала в Кагор. У нее не было бы никаких причин встревать в разговор. Ваши гипотезы, верные поначалу, неожиданно сбили ее с толку, и она не смогла устоять перед соблазном восстановить истину.

— В общем, все выглядит так, будто это я своими словами «в лесу» и выдал ее полиции, вы это хотите сказать?

— Думаю, рано или поздно полиция все равно напала бы на ее след.

— Я вот тут говорил вам, что думал, будто Мария-Тереза уехала, потому что устала от нас, помните?

— Да, припоминаю.

— Так вот, это была правда, да не совсем. А полная правда такова: мне тогда показалось, что Мария-Тереза устала от нее, Клер, а вовсе не от меня. Что ей попросту надоело нянчиться с человеком, который не способен по достоинству оценить все ее старания. А уж про меня-то она такого не могла подумать.

— Как вам живется в гостинице?

— Неплохо. Признайтесь, в глубине души вы подозреваете, что я желал этой трагедии, чтобы избавиться от Клер, ведь так?

— По правде говоря, да.

— Но кто бы тогда ухаживал за мной, кто бы после смерти Марии-Терезы готовил еду и присматривал за домом?

— Нашелся бы кто-нибудь другой. Вы же сами сказали. Впрочем, так ведь оно и случится на самом деле. Вы купите себе новый дом и наймете новую прислугу, разве нет?

— Да, пожалуй. Мне бы хотелось, чтобы вы пошли до конца и высказали все, что у вас на уме. Я готов поверить всему — не только о других, но и о себе самом.

— Думаю, вам хотелось избавиться не только от Клер, но и от Марии-Терезы тоже — по-моему, на самом деле вы хотели, чтобы из вашей жизни исчезли обе эти женщины, вы хотели остаться в одиночестве. Должно быть, вы мечтали, чтобы наступил конец света. Вернее, чтобы началась новая жизнь. Но так, чтобы она досталась вам даром.

III

— Клер Ланн, скажите, вы давно живете в Виорне?

— С тех самых пор, как уехала из Кагора, не считая двух лет в Париже.

— После того, как вышли замуж за Пьера Ланна?

— Да, с тех пор.

— Детей у вас нет?

— Нет.

— Вы не работаете?

— Нет.

— А где вы работали в последний раз?

— Уборщицей в коммунальной школе. Убирала классы.

— Вы подтверждаете, что признались в убийстве своей кузины, Марии-Терезы Буске?

— Да.

— Вы также подтверждаете, что у вас не было сообщников, не так ли?

— …

— Я хотел сказать, вы действовали в одиночку?

— Да.

— Вы по-прежнему настаиваете, что ваш муж понятия не имел о том, что вы совершили?

— Откуда бы ему знать? Я разрубила ее на куски и вынесла из дому ночью, пока муж спал. Он даже не проснулся. Не пойму, чего вы от меня хотите.

— Поговорить с вами.

— Об убийстве?

— Да, об убийстве.

— Тогда ладно.

— Давайте начнем с ваших ночных прогулок между домом и виадуком. Вы не против?

— Нет.

— Случалось ли вам во время этих прогулок хоть раз кого-нибудь встретить?

— Я ведь уже говорила следователю. Один раз встретила Альфонсо. Это дровосек, он рубит в Виорне дрова.

— Да, я знаю.

— Он сидел у дороги на камне и курил. Мы поздоровались.

— В котором часу это было?

— Думаю, где-то между двумя и половиной третьего ночи.

— А он не удивился, увидев вас? Не спросил, как вы там оказались?

— Да нет, он ведь и сам сидел у дороги, так с чего бы ему спрашивать?

— И что же, по-вашему, он там делал?

— Не знаю, может, дожидался рассвета или еще что… Откуда мне знать?

— А вам не кажется странным, что он не задал вам ни единого вопроса?

— Нет.

— И вы не испугались, увидев его на дороге?

— Нет, куда мне было еще пугаться, я и так умирала со страху от того, что делала… Мне было так страшно в погребе, чуть с ума не сошла. А вы кто будете, другой следователь, что ли?

— Нет.

— И что, я обязана отвечать на ваши вопросы?

— Почему вы спрашиваете, вам не хочется отвечать?

— Да нет, я с удовольствием отвечу на любые вопросы про убийство… и про себя тоже.

— Вы сказали следователю следующее: «Однажды Мария-Тереза готовила ужин…» Вы не закончили фразы, и мне хотелось бы, чтобы мы продолжили ее вместе с вами.

— Это не имеет никакого отношения к убийству. Но я не против закончить ее вместе с вами.

…Она готовила ужин, мясо в соусе, пробовала соус, это было вечером, я вошла в кухню, она стояла спиной ко мне, и я заметила у нее на шее родимое пятно, вот здесь, видите?

А что они со мной сделают?

— Пока не знаю… И это все, что вы хотели бы рассказать о том дне?

— Да нет, что вы. Я бы еще много чего могла сказать. Когда она уже была мертвая, пятно оставалось все на том же месте, на шее. И я вспомнила, что уже видела его раньше.

— А почему вы рассказали об этом следователю?

— Потому что он хотел знать точные даты. Я попыталась припомнить, когда было то, когда это. А с момента, как я заметила это пятно впервые, и до того, как я увидела его во второй раз, наверное, прошло, несколько ночей, думаю, даже немало…

— А почему вы не закончили этой фразы, когда говорили со следователем?

— Да потому что это не имело никакого отношения к убийству. Я поняла это в середине фразы… спохватилась и замолчала.

— И когда же примерно это случилось?

— Если бы я знала, то не стала бы говорить об этом пятне. Во всяком случае, было еще холодно.

Я знаю, то, что я совершила, даже в голове не укладывается.

— А что, неужели вы раньше никогда не замечали у нее этого родимого пятна?

— Нет, никогда. Я заметила его потому, что она только что по-новому постриглась и прическа оголила ей шею.

— А эта прическа, она изменила и лицо тоже или нет?

— Нет, вот лицо не изменилось.

— Кто такая была Мария-Тереза Буске?

— Это была моя кузина. Глухонемая от рождения. Ей надо было найти какое-нибудь занятие. Работа по дому ей нравилась. Она была такая крепкая, сильная. И всегда всем довольна.

Мне говорили, что раз я женщина, то меня просто посадят в тюрьму до конца жизни. Выходит, все дни, что еще остались впереди, один за другим, мне придется провести в одном и том же месте — так, что ли?

— А как, по-вашему, если вас посадят в тюрьму, это будет справедливо или нет?

— Так ведь как посмотреть… Я бы сказала, скорей справедливо… А с другой стороны, вроде и не совсем справедливо…

— А почему вы считаете, что это не совсем справедливо?

— Да потому что я ведь им все рассказала, все, о чем меня спрашивали, и все равно ничего не изменилось. Теперь я поняла, что, промолчи я, результат был бы тот же самый, меня бы все равно упрятали за решетку.

— Скажите, а вы не считаете, что все это несправедливо в отношении вашего мужа? Я имею в виду, с вашей стороны…

— Да нет, вряд ли… Ведь все лучше, чем смерть. И потом…

— Что же еще?

— Я никогда особенно не любила этого мужчину, Пьера Ланна.

— Почему он пригласил к вам в дом Марию-Терезу Буске?

— Чтобы помогать по хозяйству. И еще потому, что это ему ничего не стоило.

— А разве не для того, чтобы стряпать?

— Когда он пригласил ее, нет, тогда он еще не знал, что она хорошо готовит. Потому что это ему ничего не стоило. Думаю, только позже он начал давать ей деньги.

— Вы все время говорите, будто ничего не утаили от правосудия, но это ведь не совсем так.

— Выходит, вы задаете мне вопросы чтобы выведать, чего я им не сказала?

— Нет. Вы мне верите?

— Хотелось бы. Я ведь почти все им сказала… разве что насчет головы… А когда расскажу и про голову, тогда будет совсем все.

— И когда же это будет?

— Сама не знаю. Во всяком случае, с головой я поступила так, как положено. Мне было ужасно тяжело. Похуже, чем со всем остальным. Даже не знаю, скажу ли я, где голова.

— А почему бы вам не сказать?

— Зачем?

— Закон требует, чтобы признание было полным и чистосердечным. А вовсе не потому, что, лишь обнаружив голову, можно окончательно установить личность убитой.

— Да и того, что уже нашли, должно хватить за глаза. Одни руки чего стоят, их ведь не спутаешь ни с какими другими. Если не верите, можете спросить у моего мужа. И потом, я же во всем призналась…

— Можете не говорить, где она находится, скажите хотя бы, когда вы ее спрятали?

— С головой я возилась в самую последнюю очередь, дело было ночью. Когда уже покончила со всем остальным. Я сделала все как положено. Долго прикидывала, как же мне поступить с головой. И все никак не могла придумать. Тогда поехала в Париж. Вышла у Орлеанских ворот и шла, шла, пока не придумала. Да-да, покуда не нашла решения. И только тогда я наконец успокоилась.

Не понимаю, зачем вам непременно нужна голова, будто мало всего остального.

— Я уже сказал, признание должно быть полным.

— Что-то я не пойму. А мой муж, что он говорил обо мне?

— Ничего плохого, скорее, вполне доброжелательно. Сказал, что с некоторых пор вы сильно переменились. Стали совсем молчаливы. И однажды сказали ему, будто Мария-Тереза похожа на какое-то животное.

— Неправда. Я сказала «на бычка». Со спины, это правда. Вы ошибаетесь, если думаете, будто я убила ее из-за этих слов. Я бы это знала.

— Каким образом?

— Поняла бы в тот момент, когда со мной заговорил об этом следователь.

— Вам когда-нибудь снилось, будто вы — не вы, а кто-то совсем другой?

— Да нет, ни разу. Мне снилось то, что я сделала. Но это было раньше, давным-давно. Я даже сказала об этом мужу. А он ответил, что такое и с ним тоже случается. Вечером, в кафе, я задала тот же вопрос Альфонсо и Роберу. Они сказали, что и им тоже случалось совершать во сне всякие преступления, что видеть во сне убийства — это бывает со всяким.

Это было не единственный раз, когда мне приснилось, будто я ее убиваю…

— А вы говорили на следствии, что были словно во сне, когда убивали Марию-Терезу Буске?

— Нет, никогда я этого не говорила. Мне задавали такой вопрос, а я ответила, что это было намного страшней сна.

— Почему же страшней?

— Потому что это был не сон. Что вы хотите разузнать?

— Хочу понять, почему вы убили Марию-Терезу Буске?

— Зачем вам это?

— Чтобы попытаться уберечь вас от пожизненного заключения.

— Это вы что, по долгу службы?

— Да нет…

— Выходит, вы не каждый день этим занимаетесь? И не для всех без разбору?

— Нет, не для всех.

— В таком случае, послушайте, что я вам скажу. Тут есть две совсем разные вещи. Первая — это когда мне снилось, будто я ее убила. А вторая — это когда я убила ее, и это мне вовсе не снилось.

Вам ведь это хотелось узнать, да?

— Нет, совсем другое.

— Знала бы я, как ответить на ваш вопрос, так бы и ответила. Просто мне никак не удается привести в порядок мысли, чтобы объяснить вам… и следователю тоже… что со мной случилось, как все произошло на самом деле.

— Кто знает, давайте попробуем вместе, а вдруг нам все-таки удастся.

— Кто знает… А если это мне удастся, если все станет ясно, тогда мне что сделают?

— Все будет зависеть от ваших мотивов.

— Я знаю, что чем откровенней говорят преступники, тем чаще их убивают. Интересно, что вы мне на это ответите?

— Что, несмотря на эту опасность, вам все равно хочется докопаться до сути, внести ясность во все, что случилось.

— Пожалуй, так оно и есть.

Должна признаться, что во сне я убивала всякого, с кем мне доводилось вместе жить, даже того полицейского из Кагора, он был моим первым мужчиной, и я никого в жизни не любила так, как любила его. И каждого из них я убивала помногу раз. Так что все равно рано или поздно должен был наступить день, когда мне пришлось бы сделать это на самом деле. Теперь, когда все позади, я знаю, что просто должна была хоть раз совершить это наяву, а не во сне.

— Ваш муж говорил, будто у вас не было никаких причин ненавидеть Марию-Терезу Буске, что она отлично справлялась с работой по дому и главное — отменно стряпала, была чистоплотна, добросовестна, великодушна и заботилась о вас лучше нельзя. Что, насколько ему известно, за все семнадцать лет между вами ни разу не было ни малейших размолвок.

— С ней было трудно поссориться, она ведь была глухонемая.

— А не будь она глухонемой, скажите, вы могли бы в чем-нибудь ее упрекнуть?

— Откуда мне знать?

— Но вы ведь разделяли мнение мужа, не так ли?

— Весь дом был в ее распоряжении. Она делала все, что хотела. Мне и в голову не приходило судить, хорошо это или плохо.

— А потом, когда ее не стало в доме?

— Вот тогда-то я и заметила разницу. Весь дом был в грязи, повсюду пыль.

— Вам что, больше нравится, когда в доме пыль?

— Но ведь лучше, когда чисто, разве нет?

— А вам как больше нравилось?

— Понимаете, чистота занимает много места в доме, даже чересчур много…

— Вы хотите сказать, что чистота занимала место чего-то другого?

— Кто знает, может, и так…

— Чего же именно? Назовите первое слово, какое придет вам на ум.

— Может, времени?

— Выходит, чистота занимала место времени, вы это хотели сказать?

— Пожалуй…

— А вкусная еда?

— Еще больше, чем чистота в доме.

Теперь там все так запущено. Плита совсем холодная. Весь стол в жирных пятнах, а поверх жира пыль, повсюду пыль. Окна такие грязные, что через них уже ничего не увидишь. А едва выглянет солнце — так сразу же все видно: застывший жир и пыль. Теперь там уже не осталось ничего чистого, ни единого стакана. Вся посуда из буфета грязная.

— Вы сказали: теперь — но ведь вас-то уже нет больше в доме…

— Мне ли не знать, во что превратился теперь наш дом.

— Как чердак?

— Не понимаю…

— Я хотел сказать, он стал таким же грязным, как чердак?

— Да нет, почему именно чердак?

— А если бы все продолжалось и дальше, к чему бы это привело?

— Но это ведь и в самом деле продолжается. Все началось, когда я еще была там. Целую неделю никто не мыл посуду.

— И если бы это продолжалось и дальше, во что бы все превратилось?

— Если бы это продолжалось и дальше, то скоро уже вообще ничего бы нельзя было разглядеть. Меж камней бы выросла трава, а потом и ногой-то ступить было бы некуда. Если бы это и дальше продолжалось, то, если хотите знать, это был бы уже не дом, а настоящий свинарник, вот во что бы все превратилось…

— Или чердак?

— Нет-нет. Я же сказала, свинарник. Все это началось с тех самых пор, как меня арестовали.

— А вы ничего не сделали, чтобы предотвратить это бедствие?

— Нет, ничего — ни за, ни против. Пусть все идет своим чередом. Увидим, чем все это закончится.

— Выходит, вы отдыхали, как бы взяли отпуск?

— Это когда же?

— Ну, когда в доме стало так грязно…

— С чего это вам пришло в голову? Да нет, я вообще ни разу в жизни не брала никакого отпуска. Какой смысл, мне это было совсем ни к чему. Я была совершенно свободна, муж зарабатывал вполне достаточно, да и у меня тоже были свои доходы от дома в Кагоре. Разве муж не говорил вам об этом?

— Да, говорил. Как вам нравится тюремная пища?

— Вы хотите, чтобы я сказала, нравится ли мне, как здесь кормят, так, что ли?

— Да.

— Мне нравится.

— Здесь хорошо кормят?

— Мне нравится. Я ответила на ваш вопрос?

— Да, вполне.

— Знаете, скажите им, если они считают, что меня нужно до конца жизни продержать в тюрьме, пусть так и делают, пусть, я не против, может, так оно даже и лучше.

— А в своей прошлой жизни вы ни о чем не жалеете?

— Если все и дальше будет так, как сейчас, мне здесь хорошо. Понимаете, теперь, когда у меня не осталось никого из родных… мне здесь совсем неплохо.

— И все же жалеете ли вы о чем-то из своей прошлой жизни?

— Какой жизни?

— Ну, скажем, последних лет.

— Альфонсо… Альфонсо и все остальное.

— Она была вашей последней родственницей, последним членом вашего семейства?

— Не совсем. Остался еще Альфред Буске, восьмой брат моей матери, Аделины Буске. Все члены семейства Буске уже умерли, кроме Альфреда, ее отца. У него была одна-единственная дочь, Мария-Тереза, и надо же было случиться такому несчастью… глухонемая… жена его умерла от горя.

Правда, еще муж… но он не в счет.

Вот она… она была мне настоящей родней. Всякий раз, когда я вижу ее перед глазами, всегда одна и та же картина — она играет на тротуаре с кошкой. Говорили, что для глухонемой она была удивительно жизнерадостной, куда веселей любой нормальной девушки.

— Скажите, а если оставить в стороне ее физическую неполноценность, вы чувствовали, что она чем-то отличается от вас?

— Да нет, мертвая, помилуйте, конечно, нет.

— А живая?

— Покуда она была живой, то отличалась от других, в основном, тем, что была жутко толстая, каждую ночь спала как убитая и ужасно много ела.

— И что же, это отличие было важнее того, что было связано с ее физическим недостатком?

— Да, пожалуй, именно когда она ела, когда двигалась, временами я просто терпеть ее не могла. Вот этого я не сказала следователю.

— А вы не могли бы попытаться объяснить, почему? Почему вы не сказали об этом следователю?

— Да потому что он мог бы неправильно меня понять, мог бы подумать, будто я ее ненавидела, хотя на самом деле никакой ненависти и в помине-то не было. А я не была уверена, что смогу все объяснить как надо, вот и решила лучше промолчать. Вы можете подумать, что я лгунья, мол, только что уверяла, будто ничего не скрывала от правосудия, — и вот теперь сама призналась, что чего-то им недоговорила. Но это все не так, ведь то, в чем я вам сейчас призналась, объясняется только моим характером, и ничем другим. Такая уж я уродилась… терпеть не могу, когда у людей зверский аппетит и они спят как убитые. Вот и все. Окажись на ее месте любой другой, кто бы ел и спал, как она, мне было бы противно ничуть не меньше. Просто потому, что я вообще этого не перевариваю, кто бы там ни был. Бывало, я выходила из-за стола и шла в сад, чтобы только поглядеть на что-нибудь другое. Иногда меня даже рвало. Особенно когда подавали мясо в соусе. Это мясо в соусе было для меня сущим кошмаром. Сама не знаю почему. У нас в Кагоре это обычное блюдо, хотя, когда я была еще девочкой, моя мать готовила это блюдо из экономии, потому что оно стойло дешевле чистого мяса.

— Но почему же тогда она готовила это блюдо, раз оно было вам так ненавистно?

— Да просто так, готовила и готовила, надо же было что-то есть, готовила, не задумываясь, для мужа, который обожал это блюдо, теперь с этим покончено, ему уже никогда не отведать такого мяса в соусе, она готовила для него, для себя, для меня, просто так…

— Неужели она не знала, что вы не любите мяса в соусе?

— Я никогда им об этом не говорила.

— А что, разве они сами не могли догадаться?

— Да нет. За столом я ела, как и они. Если мне удавалось не смотреть, как они пожирали это самое мясо, то и я тоже ела.

— Скажите, почему же вы все-таки так ни разу и не признались, что терпеть не можете мяса в соусе?

— Сама не знаю.

— И все же попытайтесь ответить.

— Да просто не могла я произнести вслух такие слова, поскольку не думала: «Господи, как же я ненавижу это мясо в соусе…»

— Неужели я первый подал вам мысль, что вы вполне могли бы сказать им об этом?

— Может, и так… Подумать только, и надо же мне было проглотить целые тонны этого отвратительного мяса. Пойди пойми…

— Скажите, почему же вы все-таки ели это мясо, ведь можно было просто оставлять на тарелке, ведь правда?

— Потому что в известном смысле это мне даже нравилось. Да-да, так оно и есть. Конечно, мне было противно глотать этот мерзкий жирный соус. Зато потом я могла целыми днями вспоминать о нем, сидя у себя в саду.

Не помню, говорила ли я вам, что очень любила свой сад? Вот там мне было спокойно. В доме я никогда не могла быть уверена, что она вдруг не появится и не примется прижимать меня к своей груди… Честно говоря, мне совсем не нравилось, когда она меня обнимала. Она была такая толстая, а комнаты такие маленькие… Мне казалось, что она слишком крупная для нашего дома.

— Вы когда-нибудь говорили ей об этом?

— Нет, ни разу.

— Почему?

— Потому что мне казалось, что она такая только для меня одной, только когда я видела ее в доме, она казалась мне слишком толстой. А в других случаях вовсе нет. И это происходило не только с ней. Вот мой муж, он был худой как жердь, а мне и он казался слишком большим, слишком высоким для нашего дома, и тогда я уходила в сад, только бы не видеть, как он слоняется по дому, задевая головой потолок.

В саду они меня не трогали.

Там есть такая цементная лавочка и еще кустики ангельской мяты, это мое самое любимое растение. Ее можно есть, она растет на островах, где живут овцы. И знаете, какая мысль приходила мне в голову? Что эта ангельская мята — полная противоположность мясу в соусе. Должна признаться, что иногда, сидя на этой самой цементной лавочке, я чувствовала себя ужасно умной. Чем больше я там сидела, неподвижно, спокойно, тем больше умных мыслей приходило мне в голову.

— Откуда вы знаете?

— Такое всегда знаешь.

Теперь все это кончилось. Теперь я стала только той, кого вы видите здесь, — и никем больше.

— А кем вы были в саду?

— Той, кто останется после моей смерти.

— Вы сказали, что, несмотря ни на что, все-таки ели это мясо в соусе.

— Ну да, так я вам и сказала.

— Скажите, а много вам приходилось делать такого, что бы внушало вам отвращение и в то же время нравилось?

— Случалось.

— И чем же вам это нравилось?

— Я же вам уже сказала. Мне это нравилось в том смысле, что я могла думать об этом потом, когда сидела в саду…

— Каждый день об одном и том же?

— Нет, никогда… всегда по-разному.

— А вы мечтали когда-нибудь о другом доме?

— Нет, я думала о доме, который был здесь, рядом.

— Но только чтобы там не было их?

— Без них?.. Нет, они были там, у меня за спиной, в этом доме… без них — нет, без них я бы не смогла…

Я пыталась найти какие-то объяснения, такие объяснения, которые никогда не приходили мне в голову прежде… а они все время были там, у меня за спиной.

— И что же вы пытались объяснить?

— Ах, всего не скажешь, столько разных вещей.

Я не помню, как прошла моя жизнь. Я любила того полицейского из Кагора. Вот и все, что было. А кому это нужно, чтобы я сидела в тюрьме?

— Никому — и всем.

— У вас может создаться впечатление, будто меня это очень волнует, но на самом деле мне совершенно безразлично. А мой муж… он говорил вам что-нибудь о том полицейском из Кагора?

— Почти ничего.

— Он даже не догадывается, как я его любила. Посмотрите, вот она я, все такая же, какой вы видите меня сейчас, и представьте, мне двадцать пять, и меня любит этот замечательный мужчина. В то время я еще верила в Бога и причащалась каждый день. Работала в нашей молочной лавке, а он по-семейному жил с одной женщиной, как с женой, вот почему я поначалу не хотела с ним встречаться… из-за этого. Тогда он взял и бросил эту женщину. Мы любили друг друга как помешанные целых два года. Безумно, другого слова и не подыскать. Это он разлучил меня с Богом. Я не слушала никого, кроме него, он был для меня всем… И вот настал день, когда у меня уже не стало Бога, только он один — он один, и больше никого. А потом наступил другой день, когда он обманул меня.

Он припозднился. Я ждала его. А когда наконец вернулся, глаза у него блестели, и он все говорил, говорил без остановки… Я глядела на него, слушала, как он рассказывал, что дежурил на посту, только что вырвался, чем занимался, все это вранье, я глядела на него, а он говорил все быстрей и быстрей, потом вдруг замолк… а мы все глядели, глядели друг на друга, глаза в глаза… И небо рухнуло.

Я вернулась в молочную лавку. А потом, три года спустя, встретила Пьера Ланна, и он увез меня в Париж. Детей у меня не было.

И вот теперь я все думаю, а что же было потом, как прожила я свою жизнь с тех пор…

— И что, неужели с тех пор вы так ни разу и не встречались с тем кагорским полицейским?

— Нет, встречалась один раз, в Париже. Он тогда специально приезжал из Кагора, чтобы увидеться со мной. Явился ко мне, когда мужа не было дома. Привел в какую-то гостиницу возле Лионского вокзала. Мы поплакали с ним вместе в гостиничном номере. Он хотел, чтобы я вернулась к нему, но было уже слишком поздно.

— Что значит, слишком поздно?

— Слишком поздно, чтобы любить друг друга так, как мы любили когда-то. Теперь нам только и оставалось, что поплакать обнявшись. В конце концов, хочешь не хочешь, мне все-таки удалось вырваться, высвободиться из его объятий, оторвать его руки от своей кожи, он никак не хотел меня отпускать. Оделась в темноте и убежала прочь. Да, удрала от него и вернулась домой, успела буквально за несколько минут до возвращения мужа.

Мне кажется, после этого я уже думала о нем гораздо меньше. Вот в том гостиничном номере возле Лионского вокзала мы и расстались с ним навсегда.

— Когда это произошло, Мария-Тереза Буске уже жила вместе с вами?

— Нет, она приехала год спустя. Муж специально ездил за ней в Кагор. Он привез ее седьмого марта сорок пятого года, ей тогда было девятнадцать. Это было воскресным утром. Я видела, как они шли по проспекту Республики, сидела в саду. Издали она казалась нормальной, как все. А вблизи — немая. Правда, она все понимала по губам. Но ее никогда нельзя было позвать, надо было обязательно подойти и тронуть за плечо.

В доме было тихо-претихо, особенно зимними вечерами, когда школьники разбегались по домам. В семь вечера из кухни начинали доноситься запахи, вот так мы и жили… Она всегда добавляла в свою стряпню слишком много жира, и запахи разносились по всему дому, от них нигде нельзя было скрыться.

Зимой я не могла уходить в сад. А вы не расспрашивали людей в Виорне, что они думают об этом убийстве?

— Расспрашивал. И Робера Лами тоже.

— Как хорошо, что он есть на свете.

И что же они вам говорили?

— Говорили, что ничего не понимают.

— Знаете, когда меня увозили в полицейской машине, я забыла в последний раз взглянуть на Виорн. О таких вещах как-то не думаешь. Все, что осталось у меня перед глазами, — это ночная площадь, по ней медленно уходит Альфонсо… он курит и улыбается мне.

— Люди говорят, будто вы имели все, чтобы быть счастливой.

— У меня было сколько угодно свободного времени, того, что получал муж, вполне хватало для безбедной жизни, да и у меня тоже были свои доходы, от дома в Кагоре, — вы, наверное, уже и сами об этом знаете, ведь так?

— Да, знаю. А иные говорили, будто все время ждали чего-то в этом роде.

— Надо же, подумать только…

— Скажите, а сейчас вы чувствуете себя несчастной?

— Да нет. Скорее счастливой… еще чуть-чуть, и я была бы совсем счастлива. Будь у меня тот сад — я впала бы в полное счастье, да только они ведь никогда мне его не вернут, а я… я предпочитаю такую жизнь, так даже лучше, эта тоска от разлуки с моим садом… потому что теперь мне ведь надо все время быть начеку, следить, как бы не допустить какой оплошности.

А будь у меня мой сад, это было бы невозможно… это было бы уже чересчур.

Так что же они говорили?

— Говорили, что у вас было все, чтобы быть счастливой.

— Что правда то правда…

В том саду я думала о счастье. Я уже совсем-совсем позабыла, о чем же это я там думала, сидя на той лавочке. Теперь, когда все кончено, я уже больше не понимаю, о чем думала тогда.

А Робер, неужели и он тоже говорил, будто у меня было все, чтобы быть счастливой?

— Нет. Он сказал: «Кто знает, может, сложись у Клер жизнь иначе, все было бы совсем по-другому».

— А как иначе, он не сказал?

— Нет, не сказал.

— Тогда мог бы и промолчать, какая разница…

А Альфонсо? А он что сказал?

— Сам я с Альфонсо не встречался. А на следствии он не сказал почти ничего. Похоже, он не очень ясно представлял себе, какая вы на самом деле.

— Странно, что Альфонсо ничего не сказал… ведь кто-кто, а уж он-то знал, что думать об этом убийстве.

— Вам приходилось говорить с ним об этом?

— Да нет, мне бы такое и в голову не пришло, конечно, нет, да и что мы бы могли сказать друг другу? Нет, просто, понимаете, когда целых двадцать два года, изо дня в день видишь Альфонсо, говоришь с ним, пусть всегда одно и то же — добрый день… добрый вечер… — все равно что-то да остается.

Или иногда в Виорне по ночам…

— А почему вы сказали: «Теперь, когда все кончено…»? Вы что, и вправду так думаете?

— А разве теперь что-нибудь еще может начаться? Стало быть, все кончено.

Она мертва, значит, для нее все закончилось. Я сделала это — значит, и для меня тоже…

С домом покончено, и для него тоже все позади. Это длилось целых двадцать два года, но теперь все кончено, все позади…

Один день, длинный-предлинный — день-ночь, день-ночь, — и потом вдруг это убийство…

Помнишь зиму, когда приходится жить без сада, а в остальном все время одно и то же. По-моему, на этой лавочке я успела передумать обо всем на свете.

Я читала газету, а потом, сидя на лавочке, думала о том, что в ней было написано. Иногда даже о политике. Мимо проходили люди, я думала о них… И о Марии-Терезе тоже думала… как ей жилось… Даже затыкала себе воском уши. Не так часто, может, раз десять, не больше, вот и все. А что мой муж, он говорил вам, что собирается продать дом?

— Не знаю.

— Ясно, продаст, тут и думать-то нечего. И мебель тоже, сами подумайте, что ему еще остается делать? Устроит аукцион прямо на улице. Вытащит все наружу. Жители Виорна соберутся поглазеть на кровати, которые будут стоять на улице. Теперь мне уже все равно, что они подумают, когда увидят всю эту пыль, столы в жирных пятнах, грязную посуду… Видно, так уж суждено было случиться…

Думаю, ему будет нелегко от него избавиться… кому понравится дом, в котором произошло убийство… Может, даже придется продать его по цене участка под застройку. Хотя, говорят, в Виорне теперь земля стоит франков семьсот за квадратный метр, а если еще учесть сад, можно получить неплохие деньги.

Интересно, что он с ними сделает, с этими деньгами?

— Скажите, а вы сами, разве вы не считаете, что у вас было все, чтобы быть счастливой?

— Для тех, кто так говорит и так думает, и я тоже так думаю… вроде у меня и вправду было все, чтобы быть счастливой… Хотя, с другой стороны, для других… пожалуй, что нет…

— И кто же эти другие?

— Вот вы, например.

— Но, по-вашему, я тоже ошибаюсь, ведь так?

— Да, пожалуй. Когда вспоминаешь, как все было с тем полицейским из Кагора, то кажется, будто после этого уже вообще ничего не происходило. Но это все неправда. Я ведь никогда ни на минуту не расставалась с тем кагорским счастьем, оно заполняло всю мою жизнь. Зря вы думаете, что это было счастье на каких-нибудь два-три года… нет, это было счастье навсегда. Когда я сплю, оно все еще длится, я вижу, как он улыбается мне из-за изгороди, возвращаясь со службы. Мне всегда так хотелось объяснить все это хоть кому-нибудь — но с кем, скажите, я могла поговорить об этом мужчине? Теперь уже слишком поздно, все слишком далеко… слишком поздно.

Писать о нем письма… это я могла бы — но кому?

— А почему бы не ему?

— Да нет, он все равно бы не понял.

Их надо было посылать кому попало. Но кого попало, таких ведь не так легко найти. А другого выхода не было: надо было отправлять их кому-то, кто бы не знал ни его, ни меня — иначе этого не понять.

— Тогда, может, в какую-нибудь газету?

— Бесполезно, мне ведь несколько раз приходилось писать в газеты, по разным причинам — правда, не по таким важным…

— А что было в промежутке между садом и всем остальным?

— Был момент, когда из кухни начинал доноситься запах стряпни. Сразу понимаешь, что до ужина остается не больше часа, что надо поторопиться и поскорее додумать о том, о чем еще надо подумать, потому что до конца дня осталось не больше часа. Вот и все.

Знаете, месье, когда я сидела в саду, у меня на голове всегда была такая свинцовая крышка. И мыслям, приходившим мне в голову, надо было пробиваться сквозь эту крышку, чтобы… ну, скажем, чтобы мне стало спокойно, что ли… да только им так редко удавалось вырваться наружу… Чаще всего эти мысли снова падали мне на голову, оставались под крышкой и все копошились-копошились там, а это было так мучительно, что я много раз хотела наложить на себя руки, только бы не терпеть больше таких мук.

— Но ведь иногда им все-таки удавалось прорваться сквозь эту свинцовую крышку, разве нет?

— Да, иногда они вылетали, на пару дней. Я ведь не какая-нибудь полоумная, я прекрасно знаю, что им некуда было исчезнуть. Но в тот момент, когда они покидали меня, прежде чем улететь прочь, мне было так… ах, я была так безмерно счастлива, что казалось, будто я схожу с ума. У меня было такое ощущение, будто все слышат, как я думаю, будто все мои мысли разрываются на улице, точно пули из ружья. Даже улица от этого меняется. Порой прохожие оборачиваются и смотрят в сторону сада, будто их кто-то окликнул. Я хочу сказать, мне могло бы показаться такое…

— А эти мысли, они были связаны с чем? С вашей жизнью?

— Будь они только про меня, про мою жизнь, разве они заставили бы кого-нибудь обернуться? Нет, они были совсем-совсем другие, они касались не только меня и тех, кто был вокруг. Они могли бы принадлежать всем… и принести им пользу. Это были мысли о счастье, о растениях зимой, некоторых растениях, кое-каких вещах, о еде, о политике, о воде, да, о воде, о холодных озерах, о том, какое дно у этих озер, об озерах на дне озер, о воде, которая утоляет твою жажду, принимает тебя в свои объятия, смыкается над тобой… вот обо всем об этом… чаще всего о воде и еще о зверях, что шатаются без передышки, без рук, обо всем, что мелькает мимо… да, часто и об этом тоже… а еще все эти мысли о Кагоре, всегда, когда я об этом думаю, а когда я об этом не думаю, то про телевизор, который вмешивается во все остальное, одна история громоздится на другую, вторая на третью, все это копошится, копошится, сплошное копошение, одно на другое, а в результате все начинает шевелиться и все такое прочее… и еще о соединении. И разъединении, об этом тоже много-много, понимаете, как все копошится-копошится, вместе и по отдельности, каждое само по себе, зернышко по зернышку, и в то же время склеенные между собой, об этом копошении умножения… и деления, обо всей это неразберихе и о том, что пропадает, теряется навсегда, и еще о множестве всяких разных вещей, и так далее и тому подобное… и еще даже сама не знаю о чем…

— А об Альфонсо?

— Еще бы, конечно, вот как раз о нем-то много-премного, он ведь весь нараспашку, ничего за душой, сердце открыто, руки нараспашку, хижина пустая, никакого багажа — и никого, кто бы понял, что он лучший из всех…

— А о тех, кому тоже случалось убивать?

— Да, и о них тоже, но теперь я знаю, что тут я ошибалась. Об этом я могла бы говорить только с тем, кто тоже пережил такое, понимаете, он мог бы помочь мне. А с вами — какой смысл…

— А вам бы хотелось, чтобы другие узнали, о чем вы тогда думали, сидя в саду?

— Еще бы.

Мне бы хотелось предупредить других, пусть бы знали, что у меня есть для них ответы. Но как это сделать? Я оказалась недостаточно умной для своего ума, у меня бы все равно ничего не вышло. Вот взять, к примеру, Пьера Ланна, так он даже слишком умен для своего ума — а я нет… Мне бы так хотелось быть совсем-совсем умной. Если что-то и служит мне утешением, когда я думаю, что когда-нибудь умру, так это мысль, что я не была достаточно умной для ума, бывшего у меня все это время. Так и не вышло, как ни старалась. Вы только представьте себе, даже подумать страшно, быть очень-очень умным и знать, что этому уму суждено умереть вместе с тобой… Но все равно я предпочла бы быть такой умной.

Столько времени, уйма времени — и все впустую. Теперь-то я спокойна, потому что знаю: все равно уже слишком поздно.

— И когда все это началось?

— В пустых классах, когда я убиралась в школе. Еще хранилось тепло детей, я одна, заперта с цифрами на таблицах, деление как умножение, умножение как деление… и вот сама я становлюсь цифрой «три»… нет, правда-правда, так оно и было.

— Ваш муж говорил, иногда вам казалось, будто вы разговариваете с прохожими.

— Ах вот как, значит, он вам и об этом рассказал… Что ж, мне и вправду случалось выдумывать всякие разговоры, иногда на меня находило такое. Я знала, что они мне не верили — ни он, ни она. Но временами мне нравилось, когда они принимали меня за сумасшедшую… так, попугать их немножко. После этого на душе у меня становилось еще спокойней.

Правда, порой я и в самом деле с кем-то разговаривала, но все происходило совсем не так, как я им рассказывала… вот это ни разу.

— А теперь, если вы не возражаете, давайте-ка вернемся к убийству.

— Думаю, вам уже сказали, что об этом времени я почти ничего не помню.

— Почему вы это сделали?

— Это вы о чем?

— Почему вы ее убили?

— Если бы мне удалось выразить это словами, сразу бы закончились все эти расспросы, да и вы тоже вряд ли пришли бы сюда, чтобы поговорить со мной. Вот насчет всего остального, это я могу.

— Всего остального?

— Ну да. Если я разрубила ее на куски и побросала эти куски в поезда, то ведь надо же было как-то от них избавиться. Поставьте себя на мое место, куда их еще девать?

А вообще-то говорят, будто это было не так уж плохо придумано.

Мне ведь совсем не хотелось, чтобы меня забрали в полицию… покуда не забрали… вот я и избавилась от нее так, как сделал бы на моем месте любой, у кого голова в порядке.

Вы и представить себе не можете, до чего тяжело было разделывать ее на куски — ночью, в погребе, прямо как в мясной лавке, никогда бы не подумала, что это такая тяжелая работа. Если вам кто-нибудь скажет, будто тем, что я сделала там, в погребе, я еще усугубила свою вину, как бы добавила к убийству еще одно преступление, можете передать им, что все это неправда.

— Так вы что, так и не знаете, почему ее убили?

— Этого я вам не скажу.

— А что бы вы могли мне сказать?

— Все зависит от того, какой мне зададут вопрос.

— Неужели, вам еще ни разу не задали насчет убийства ни одного правильного вопроса?

— Нет, ни разу. Правда-правда. Если бы мне задали правильный вопрос, я бы сразу нашла ответ. А какой это должен быть вопрос, я и сама толком не знаю.

— А как, по-вашему, есть кто-нибудь еще кроме вас, кто мог бы ответить на этот вопрос: почему вы ее убили?

— Нет, никого. Разве что в самом конце.

— А сами вы не пытались найти этот самый правильный вопрос?

— Конечно, пытаюсь, да только у меня никак не получается. Правда, я не очень-то и старалась. Так намучилась, пока все это делала, что теперь и думать об этом не могу.

Они задавали мне столько всяких вопросов, один за другим, но среди них я так и не услыхала ни одного, который бы…

— Неужели так-таки ни одного?..

— Ни единого. Например, они спрашивали: «Может, потому, что она была глухонемая и действовала вам на нервы?» Или: «А вы, случайно, не ревновали ее к своему мужу? Не завидовали, что она была намного моложе вас?» Или вот еще: «Может, вам просто было скучно?» Или еще: «А вас не раздражал заведенный в доме порядок?»

Вы хоть по крайней мере не задаете мне этих дурацких вопросов, и на том спасибо.

— А что же было в этих вопросах, что казалось вам таким уж дурацким?

— Они были все по отдельности.

— По-вашему, правильный вопрос должен был включать в себя все эти и еще какие-то другие, так, что ли?

— Может, и так. Откуда мне знать? А что, вам действительно интересно узнать, почему я это сделала?

— Да, интересно. Мне интересны вы сами. А стало быть, и все, что вы делаете.

— Может, так оно и есть, да только, не убей я ее, вам никогда бы и в голову не пришло обратить на меня хоть какое-то внимание. И я бы так все сидела, сидела себе там в саду и молчала, как прежде. Знаете, порой мне казалось, будто рот у меня залит застывшим цементом, вроде того, из которого была сделала моя лавочка.

— А вы не могли бы привести мне хотя бы один пример вопроса, который был бы, на ваш взгляд, правильным? Само собой, не из тех, какие мог бы задать вам я. А из тех, какие, скажем, могли бы задать мне вы сами…

— Задать вам? Это еще зачем?

— Ну, хотя бы чтоб узнать, по какой причине я вас расспрашиваю… Почему вы меня интересуете? Что за человек я сам?

— А я и так уже знаю, почему вы мной интересуетесь. И что вы за человек, тоже догадываюсь.

А в остальном, вот посмотрите, как я поступала с Альфонсо. Когда он заходил поговорить с Пьером о работе или о чем другом, я всегда выходила в коридор или еще пряталась за дверью и подслушивала, что он там говорит… И с вами надо было бы поступить точно также.

— Вы хотите сказать, мне надо было бы говорить где-нибудь вдали от вас?

— Да, и с кем-нибудь другим, не со мной.

— И чтобы я не знал, что вы меня слушаете?

— Да, чтобы вам это и в голову не приходило. Чтобы все это было как бы случайно, ненароком…

— Выходит, из-за дверей лучше слышишь?

— Всегда. Это одно из чудес света. Вот так я однажды и увидела Альфонсо насквозь, до той самой глубины, куда он и сам-то, наверное, сроду не заглядывал.

Всякий раз, когда Пьер заставал меня за дверью, он сразу же отсылал меня в сад — живо в сад, и никаких разговоров… Представляете, ничего себе жизнь, а?

— А у Пьера, какой голос был у него, когда вы слушали его из-за двери?

— У него-то? Да точно такой же, как и по ту сторону, никакой разницы.

Поверьте, это все, что я могу сказать… Вот если бы вы нашли правильный вопрос, тогда, клянусь, я бы ответила как надо.

А что говорят о причинах, почему я ее убила?

— Да всякое…

— Понятно, это вроде как следователь со своими вопросами…

— А слово «почему», оно кажется вам более уместным?

— Почему?.. Пожалуй. Думаю, это уже поближе.

— В таком случае, я задаю вам вопрос: почему?

— А ведь и правда… Почему?..

Но это слово снова возвращает меня к вам, к вашим вопросам…

— А вдруг причина все-таки есть, но о ней никто не знает, просто она никому не известна…

— А кому же она сейчас может быть не известна?

— Да ни вам… ни мне… Никому.

— И где же она скрывается, эта самая причина, которая никому не известна?

— Кто знает… Может, в вас?

— Почему это именно во мне? Почему не в ней?.. Не в доме?.. Не в ноже?.. Или в смерти?.. Да-да, именно в смерти…

Скажите, а безумие, оно может быть причиной?

— Кто знает…

— Когда долго ищут и никак не могут найти, то наверняка скажут, что это безумие, уж мне ли не знать.

Что ж, тем хуже. Если уж я и вправду лишилась рассудка, если моя болезнь называется безумием, то меня это не очень-то и огорчает…

— Не стоит об этом думать.

— А я и не думаю. Это вы об этом думаете. Уж я-то знаю, когда люди думают, будто у меня крыша поехала, — я сразу чувствую это по голосу.

— А что вы делали по дому?

— Ничего. Ходила за покупками через день. Вот и все.

— Но чем же вы тогда занимались целыми днями?

— Да ничем.

— А как же проходило время?

— Быстро-пребыстро, с какой-то бешеной скоростью, как лавина.

— Ваш муж говорил, что вы ежедневно наводили порядок у себя в комнате.

— Для себя самой, я убирала свою комнату, мылась, стирала свое белье, чтобы все было чисто… и я тоже. Понимаете, так я всегда была готова, и комната… Чистая, причесанная, кровать застелена. Могла спокойно идти в сад, никаких следов позади.

Что ни говори, а мне все-таки чуть-чуть грустно, что я сумасшедшая. Если и другие тоже сумасшедшие, что меня ждет среди них?

— Итак, вы навели порядок в комнате, помылись, привели себя в порядок, и к чему же вы таким образом готовились?

— Да ни к чему. Просто была готова… Если вдруг что-то случится — я готова, вот и все. Вдруг кто-то приедет за мной или я исчезну, уйду куда-нибудь и больше никогда не вернусь, никогда — после меня ничего не найдут, никаких особых следов, только одни чистые следы. Понимаете?

— О чем вы думаете?

— Я думаю о саде. Это далеко. Это приятно. Это кончилось навсегда. И об Альфонсо, который все рубит и рубит дрова, хотя все уже кончилось. И о Пьере, который ходит на службу. Мне кажется, и у Альфонсо тоже было все, чтобы стать умным, а он не был умным, мне никогда не понять, почему, как и насчет себя самой. Выходит, нас было двое во всем Виорне, Альфонсо да я…

Вот про Пьера Ланна я бы никогда такого не сказала…

Как, по-вашему, все, что я вам рассказываю, это правда или нет?

— Мне кажется, правда.

— Тогда послушайте. И мне тоже кажется, что это чистая правда. Я никогда еще не говорила так много, и я не лгу. Кто знает, может, если бы мне представился случай, я могла бы ничуть не хуже рассказать все это и раньше…

Я могла бы говорить без передышки целый год кряду. А могла и сразу замолкнуть, достаточно повернуть ключик — трык-трак, — и всему конец, навсегда… Теперь это одно и то же: я говорю с вами и не говорю — одновременно. Голова, как и прежде, полным-полна. Там, внутри, всегда полно всяких мыслей. Что ни говори, а непростое это дело — быть такими, как мы. Я уже рассказывала вам про дом?

Там было две комнаты на втором этаже, а на первом — столовая и комната Марии-Терезы.

— Вы спали до того, как спуститься к ней в комнату?

— Раз мне не пришлось включать свет — стало быть, уже рассвело. Выходит, я успела поспать.

Я часто просыпалась на рассвете, никак не могла снова заснуть — и слонялась по дому, всегда на первом этаже, вот так…

Между столовой и коридором было солнце.

— …Дверь к ней в комнату была открыта, и вы увидели ее спящей, на боку, спиной к вам.

— Да, она всегда так спала.

— Вы пошли в кухню выпить стакан воды. Огляделись вокруг.

— Да, так оно и было. На дне тарелок я вижу рисунок, это тарелки, купленные в Кагоре за три дня до нашей свадьбы, «Базар Звезды, 1942 год». Все начинается снова. Я знаю, сейчас меня опять понесет к мыслям об этих тарелках, ко всему этому… И вот тогда, понимаете, я чувствую: все, больше не могу, с меня хватит. Хочу, чтобы кто-нибудь появился и увел меня отсюда. Я хочу три-четыре стены, железную дверь, кровать из железа и окно с решеткой — и чтобы там заперли Клер Ланн. Тогда я открываю окно и разбиваю тарелки, чтобы меня услышали и пришли освободить от всего этого. И тут передо мной вырастает она, на сквозняке, смотрит, как я разбиваю тарелки, улыбается и бежит ябедничать Пьеру. Что бы ни произошло, она всегда обо всем докладывала Пьеру. Появляется Пьер. А ну-ка в сад, живо.

Кончилось тем, что я пристрастилась к саду.

— А когда это было?

— Когда я разбила те тарелки? Года три назад, а может, и все пять.

— Как же мог муж поверить вам, когда вы сказали, будто Мария-Тереза уехала в Кагор?

— Ах, да оставьте вы меня в покое. Ну что вы хотите узнать?

— Что вы сказали мужу, когда он встал утром?

— То же самое, что вы сами только что сказали.

— А ваш муж, он говорил правду?

— Нет, муж не поверил мне. Ведь никто так ни разу и не спросил меня, нет ли у меня о ней новостей, даже Альфонсо.

— И ваш муж не задал вам ни единого вопроса?

— Ни единого, вот вам доказательство, что на самом деле он мне не поверил, просто соврал, и все.

— Что же он тогда, по-вашему, подумал?

— Да зачем вам все это? Сама не знаю.

— А Альфонсо? По-вашему, он догадывался?

— Думаю, да. Когда я попросила его выкинуть в колодец телевизор, то сразу поняла, что он обо всем догадался. А сам он что говорит?

— Говорит, что вы никогда не просили его бросать в колодец телевизор.

— Я вам не верю. Или все они врут, или вы.

— Может, просто я все перепутал.

— Ладно, пусть так. Правда, Альфонсо, он такой, из него и слова не вытянешь, но ведь «да» или «нет» — это-то он может сказать. Думаю, и для него тоже наступит когда-нибудь день… как для меня, кто знает. Иногда по дороге к себе домой он напевает «Травиату», однажды я спросила, и он мне сказал. А вообще-то он рубит дрова все время, целыми днями, с утра до вечера — вот уж скучища, так скучища… Когда-то давно, лет двенадцать назад, я надеялась, что он любит меня, Альфонсо, что возьмет меня к себе и мы заживем с ним вместе там, в лесу, у него в хижине, но эта любовь так и не сбылась. Однажды я прождала его всю ночь напролет, прислушивалась к каждому шороху, с ним вместе мы могли бы снова пережить любовь… Кагор… все… — да только он так и не пришел.

Конечно, теперь все они будут говорить, будто у меня крыша съехала, как было бы с ними самими, окажись они на моем месте. А вообще-то пусть себе говорят, они ведь теперь по другую сторону и могут говорить все, что взбредет им в голову, пусть себе болтают что попало, они ведь не умеют ни думать, ни размышлять…

Знали бы они, что произошло тогда в погребе. Да случись им оказаться со мной в этом погребе, пусть хотя бы на одну минутку, пережить такое, они бы враз языки-то прикусили и уже больше ни слова не сказали обо всей этой истории.

— Но ведь до убийства и вы тоже были на их стороне?

— Нет, никогда, никогда я не была на их стороне. Если мне и случалось туда ходить, например, за покупками — я ведь через день ходила за покупками, так что не думайте, будто я вообще ничего не делала по дому, — так вот, тогда мне волей-неволей приходилось здороваться с ними, говорить, ну разве что перекинуться словечком-другим, но не больше. А потом целый час у меня в ушах звучали их голоса, пронзительные, точно в театре.

— Вы бывали в театре?

— Случалось, когда мы жили в Париже, он иногда водил меня туда. Но «Травиата» — это было в Кагоре, с тем полицейским…

— А Альфонсо, он не был по другую сторону?

— Нет, Альфонсо был с моей стороны, хотя, может, и сам-то не догадывался… И полицейский из Кагора, он тоже обеими ногами стоял на моей стороне.

— А вам не известно, что стало с ним теперь?

— Живет себе в Кагоре, как и прежде, заперт в этом городе, ведет жизнь, которая ему по душе, с какой стороны ни погляди.

— А ваш муж, он был «с другой стороны»?

— И да и нет. Думаю, по природе он был с другой, но из-за нас двоих ему так никогда и не удалось по-настоящему туда добраться. Не будь нас, уверена, он принимал бы их за своим столом и говорил бы в точности так же, как они. Добрый день, мадам, как поживаете? Как детишки? Все растут? И даже когда что-нибудь не так, все равно делают вид, будто все в порядке. Иногда он даже ходил к ним в гости. Но всегда возвращался назад, в свой теплый, пропитанный жиром дом, всегда, даже после многих дней с другими, он все равно возвращался к нам. Поймите, у нас ведь никогда и речи не заходило о том, чтобы пригласить кого-то к себе домой. Он понимал, что не может приглашать их к себе, с такой-то женой да еще с глухонемой кузиной в придачу. Он был как в ловушке. И отлично это понимал. Но, если разобраться, в глубине души он тоже всегда был с ними, по другую сторону…

Да-да, просто так уж вышло, что, живя с нами двумя, он привык к женщинам, которые, не произнося ни единого слова, молча ходят взад-вперед по коридорам или бесшумно сидят в саду.

Однажды, когда я возвращалась из гостиницы возле Лионского вокзала, где у меня было свидание с моим кагорским полицейским, это был последний раз, когда мы с ним виделись, я тогда так торопилась, как бы он ни о чем не догадался… и увидела, как он вернулся домой, с этим своим галстуком, в этих своих очках, будто ничего не заметил, будто ничего и не случилось, а я все плакала, плакала, никак не могла остановиться, слезы лились сами собой и жгли мне глаза, когда в тот день я увидела, как он вернулся домой, весь из себя такой вальяжный, при галстуке, в этих своих очках, с белым воротничком, с таким видом, будто молча говорил мне: «Если уж тебе, милочка, так приспичило поплакать, пойди-ка ты поплачь где-нибудь в другом месте», — вот в тот день я и поняла, что он с другой стороны, да-да, уже в тот день мне все стало ясно.

— А Мария-Тереза Буске, она тоже была «с другой стороны»?

— Из-за своей неполноценности, она ведь была глухонемая — нет… Но будь она нормальной, то стала бы настоящей королевой другой стороны. Обратите внимание, я знаю, что говорю, — именно королевой… Представляете, когда они шли мимо по тротуару, спеша к мессе, она буквально пожирала их глазами. А они даже ей улыбались, так что судите сами… Вот мне-то никто никогда не улыбался, им бы это и в голову не пришло…

Она была глухонемая, этакая туша глухого мяса, и из этого огромного тела порой вырывались какие-то крики, но они шли не из горла, а откуда-то из живота, из самого-самого нутра.

В погребе я надела черные очки и погасила свет, так что сами видите, я вовсе не сумасшедшая, потому что мне не хотелось на нее смотреть, и я сделала все, чтобы ее не было видно — выключила свет и надела очки. Я уже и так вдоволь на нее насмотрелась — за сто лет.

Вы ведь слышали, что я только что сказала? Заметили, я уже говорю не так, как раньше. Я больше не делаю различия между фразами. Я только что стала себя слышать. Вас это смущает?

— Да нет, нисколько.

— Я говорю всякие гадости и то и дело перескакиваю с одного на другое. Не думайте, будто я не замечаю, когда со мной такое случается.

Я замолкаю, перестаю говорить, навсегда. Вот так:

— На одной из стен погреба обнаружили имя Альфонсо, вы написали его куском угля. Вы помните, как вы это писали?

— Нет, не помню. Может, мне просто захотелось позвать его, чтобы он пришел мне на помощь? А поскольку кричать я не могла, иначе я могла бы разбудить мужа, вот и написала? Может, так оно и было… Я уж не помню.

Мне и раньше случалось писать, чтобы позвать кого-то, хоть я и знала, что это совершенно бесполезно.

— Кого, например?

— Да одного человека, который так и не вернулся. Так всегда делала Мария-Тереза, может, это я у нее переняла.

— На другой стене было написано слово «Кагор».

— Вполне возможно. Я уж и не помню. Я столько всего натворила в этом погребе.

Скажите, неужели все это было на самом деле?

— Вы не можете говорить про этот погреб или просто не хотите?

— Не хочу. Не могу.

Хотя погреб, он ведь ничего не объясняет. Просто жутко тяжелая работа, тяжелей не придумаешь, чтобы разделать эту тушу, избавиться от нее, вот и все. Там не было ничего другого, одна работа, но такая тяжелая — хоть кричи, хоть умри. По-моему, один раз я даже потеряла сознание, а когда пришла в себя, спала прямо на полу, да-да, уверена, так оно и было. Не могу, не хочу. Я умру с воспоминаниями об этом погребе. Все, что случилось, я унесу с собой в могилу. И пусть себе другие думают, будто я достойна только отвращения, пусть весь Виорн плюет мне вслед — это все одно и то же… чтобы восстановить равновесие погреба.

— Похоже, на самом деле обитатели Виорна значат для вас куда больше, чем вы хотите показать.

— Виорн — это дно, ведь там я прожила основную часть своей жизни, больше всего, посреди Виорна, точь-в-точь в самой сердцевине, знала обо всем, день за днем. И вот вдруг в один прекрасный день ни с того ни с сего — убийство. Нетрудно догадаться, что они об этом думают, это же ясно как Божий день. Вы только представьте себе — убийство! Стоит мне закрыть глаза, и я вижу их лица, как они выглядывают из окон или стоят у дверей и своими пронзительными, театральными голосами произносят: «Нет, что ни говорите, а это уж она через край!»

— Вы действительно собирались отправиться в Кагор?

— Да, клянусь, так бы я и сделала. Я говорю с вами, потому что вы ничего не знаете и, правда, хотите все понять, а вот мой муж, тот воображает, будто ему и так все известно, так что говорить с ним — все равно что попусту терять время. Да, я хотела уехать в Кагор. Рассудила, что, пока они догадаются, что убийство произошло именно в Виорне, а потом поймут, что все это сделала я, у меня будет пара-тройка дней, чтобы еще раз побывать в Кагоре.

Я бы остановилась в гостинице «Кристалл».

— А почему же вы все-таки не уехали?

— Вы ведь и сами знаете, к чему же тогда задавать такие вопросы?

— Это все из-за того, что сказал в тот вечер ваш муж?

— Он был так смешон, даже сам не понимал, как он был смешон.

— А была еще какая-нибудь причина?

— Думаю, да, была. Просто все это было мне так интересно, что я забыла о времени.

Понимаете, впервые в жизни он говорил о ней такие справедливые вещи. Вы ведь это имели в виду, да?

— А разве он говорил о ней?

— Само собой, даже назвал ее по имени: Мария-Тереза Буске.

Знаете, он ведь не упустил тогда почти ничего, сразу, в одну минуту пролил свет на мое преступление. Все эти подробности, их знала только я одна… Так что сами понимаете, после этого уже никак нельзя было удержаться и не сказать им всю правду.

— И что же вы им сказали?

— Я тихонько поговорила с Альфонсо, и это он им все рассказал. Все случилось очень просто. Я шепнула Альфонсо: «Скажи им, что это я, что я признаюсь». Тогда Альфонсо вышел на середину кафе и сказал: «Не стоит больше искать, это Клер зарезала свою кузину, пока та спала, а потом избавилась от трупа, а каким манером, это вы и сами знаете». Сперва стало тихо-претихо. Потом кто-то закричал.

А потом тот мужчина увел меня с собой.

— Альфонсо тоже говорил, что иногда встречал вас ночами в Виорне.

— Ну, это уже совсем другое дело. Сами посудите, не шатайся он сам ночами по Виорну, как бы, интересно, я могла тогда с ним встречаться? Странно, что он сказал такое…

— Могу заверить вас, что он говорил это без всякого злого умысла.

— Я знаю.

Если я и ходила ночами по Виорну, то только потому, что мне все время казалось, будто там что-то происходит и мне надо непременно пойти и убедиться во всем собственными глазами.

Мне казалось, что там до смерти забивают людей… в погребах. А однажды ночью, помню, вдруг повсюду разом запылали пожары… к счастью, пошел дождь и все погасло.

— А кто же забивал до смерти и кого?

— Полицейские, это они убивали в виорнских погребах иностранцев и других людей. А потом расходились, на рассвете.

— А вы их видели?

— Нет, стоило мне появиться, как все сразу же прекращалось…

Но очень часто мне случалось и ошибаться — все было тихо, спокойно, спокойно-преспокойно…

О чем это я говорила?

— Вы говорили об Альфонсо.

— Ах да, правда, об Альфонсо. А его тоже посадят в тюрьму?

— Нет.

— А я-то думала… И что, он тоже живет, как прежде? У себя в лесу?

— Не знаю. А вам бы хотелось, чтобы его тоже посадили в тюрьму?

— Как вам сказать… Раз уж я здесь, не вижу, почему бы и ему тоже не оказаться рядом. Ведь он-то знал обо всем с самого начала. А его так и не арестовали. Хотя, если разобраться, мы бы все равно с ним не попали в одну и ту же тюрьму. Так что какая разница…

— А что вы собирались делать в Кагоре?

— На пару дней начала бы все с самого начала… Погуляла бы, походила по одним улицам, по другим. Полюбовалась бы Кагором…

— А того кагорского полицейского, его бы вы стали искать?

— Может, и нет. К чему это — теперь? Ведь все равно рано или поздно они бы пришли и забрали меня с собой….

— А вот насчет головы…

— Ну вот, опять вы про голову, не надо…

— Я ведь не спрашиваю, куда вы ее девали. Мне только хотелось бы понять, в чем тут заключалась для вас проблема?

— Придумать, что с ней делать, куда девать…

— Но почему именно с головой?

— Голова есть голова. Ее ведь не выбросишь в первый попавшийся поезд.

И потом, корзинка, ее куда девать?

Я похоронила ее по всем правилам. Даже молитву прочитала за упокой души. Это единственное, что мне пришло в голову, хотя мой кагорский полицейский разлучил меня с Богом и я так никогда и не обрела его снова.

Вот видите, в конце концов я все-таки рассказала вам об этом, хоть и не хотела.

— Скажите, это ведь только в тот момент вы до конца осознали, что совершили убийство, что она действительно мертва, да?

— А как вы догадались?

Да, это правда, только в тот самый момент. Вы мне верите?

— Верю.

— Сперва было это родимое пятно на шее — и с этим пятном, стоило мне посмотреть на него, она будто вроде стала понемногу оживать… А уж потом, с головой, когда я ее увидела, она окончательно воскресла из мертвых.

Они бы должны отрубить голову и мне тоже в наказание за то, что я сделала. Око за око… На их месте, я бы так и поступила. Мне не хватает сада. В тюремном дворе нет ни травинки. Это чтобы покрепче наказать нас. Неплохо придумано. Ничто не заменит мне моего сада.

Вообще-то мужу надо бы быть повнимательней. Иногда мне и в самом деле кажется, будто у меня не все дома…

Все-таки странная у меня была жизнь.

— Выходит, вы считаете себя сумасшедшей?

— Да, по ночам я чувствую себя сумасшедшей. Слышу какие-то странные звуки. Мерещится, будто где-то убивают людей. Случалось, что я вправду во все это верила.

— Но вы ведь никогда не делились этим с мужем, как же ему было догадаться?

— Попробовала бы я рассказать ему что-нибудь подобное, он бы мигом упек меня в психушку, уж я-то его знаю. У него в голове все по полочкам, все по порядку. Говорит: у каждой вещи должно быть свое место и каждая вещь должна лежать на своем. Представляете?

Послушайте-ка, в ту ночь, когда я ее убила, она так кричала, что мне показалось, будто она мешает мне спать. Я подумала, уж не Альфонсо ли ее там ублажает? Знаете, Альфонсо, ему все еще нужны были женщины. Он моложе меня. Эта разница в возрасте, она всегда стояла между нами. Никогда не уменьшалась. Так вот, мне и подумалось, может, это он там кувыркается с Марией-Терезой Буске… Она ведь моя кузина, мы с ней одной крови. Носили одну фамилию, обе родом из Кагора, ели одну и ту же пищу, жили под одной крышей, только она глухонемая…

Я спустилась вниз. Альфонсо там не было.

Теперь я не говорю об этом ни слова.

Я ведь знала, что не застану там Альфонсо. Обычно у них это происходило в хижине, по субботам, после обеда — только там, и никогда по ночам. Вы спросите, в чем же тогда дело?

А знаете ли вы, что преступление никогда не совершают вдруг, ни с того ни с сего? Ни-ког-да!.. Оно наползает на вас медленно, постепенно, как танк. Потом останавливается. И вот вам, пожалуйста… Оно здесь, совсем рядом. В Виорне только что кого-то убили. И сделала это Клер Ланн. И уже нет пути назад. На Виорн обрушилось убийство. Висело где-то высоко-высоко в воздухе и упало именно там, где был Виорн, на тот самый дом, на кухню этого дома, на ту, кто совершил его, ах… и надо же было, чтобы это оказалась именно Клер Ланн. Уж ей ли было не знать о существовании этого преступления и о том, что оно на тонкой-тонкой ниточке висело прямо над Виорном?

Вот так, месье, все и случилось. Я знаю, что люди теперь и слышать не хотят имени Клер Ланн и даже газет избегают, но они неправы. Ну как донести до поезда тело весом в сотню кило? Как распилить кости, если у вас нет под рукой пилы? Говорят, в погребе все было залито кровью… Но представьте себя на моем месте, как можно было проделать все это без крови?

Если будут осматривать дом, не забудьте сказать, что двери — когда спускаешься с лестницы — всегда закрывались не с той стороны.

Мне всегда ужасно хотелось понять, неужели всякий, кто сделал такое, чувствует то же самое, что и я?

— Думаю, да.

— Разве это не объяснение?

— Нет.

— Вот видите, я все время кручусь вокруг одного и того же. Тем хуже для меня. Теперь я чувствую себя совсем разбитой. Но это такая усталость, от которой отдыхаешь. Может, я вот-вот сойду с ума. Или умру… Или оживу… Кто знает?

— Давайте поговорим о книге, которую ваш муж каждый вечер заставлял вас читать вслух, припоминаете?

— Да, это было много лет назад. Муж считал, что я недостаточно образованна. И заставлял меня читать какую-то географическую книжку. Но он был разочарован. До меня так ничего и не дошло.

Это все, что вас интересовало насчет той книжки?

— А все-таки что же именно до вас не дошло?

— Никак не могла взять в толк, почему ему приспичило, чтобы я знала географию всех этих стран.

Каждый день новая страна, по стране на день, это была какая-то бесконечная книга. Он заставлял меня читать, чтобы удержать возле себя и еще чтобы наказать за то, что я не переставала думать о своем кагорском полицейском. Но кое-что из этой книги я все-таки запомнила — насчет голода в Индии, про Тибет и еще про город Мехико, который сорок пять метров высотой.

Ну что, уж теперь-то все, хватит насчет этой книжки?

— Да, теперь все. А вы помните те книжки с картинками, что воровали когда-то в школе?

— Очень смутно… почти не помню.

А я вам уже рассказала насчет головы, куда я ее девала?

— Нет, не сказали.

— Хорошо. Эту тайну я должна сохранить. Только она одна у меня теперь и осталась, слишком уж я разговорилась.

Мне никогда не задавали вопросов. Я прямиком шла к этому убийству. И все мои секреты взлетели в воздух. Мне хочется спрятать лицо. Если бы я сидела в саду, если бы меня отпустили на свободу, все жители Виорна наверняка стали бы глазеть на меня и следить за мной, так что мне все равно пришлось бы уехать оттуда. А куда мне, спрашивается, податься? Так что пусть уж лучше они оставят меня здесь. Тем хуже для сада, я буду о нем вспоминать…

Теперь вот живу здесь, в женской уголовной тюрьме. Тут есть и другие женщины, они спрашивают друг у друга: «Как тебе нравится эта дамочка из Виорна?» — и смеются надо мной из-за этой идеи с пересечением железнодорожных путей. Просят объяснить, что это за штука такая, пересечение путей, узловые станции… Я объясняю.

Ко мне тут приходил один адвокат и сказал, что меня скоро переведут в другое место, в какой-то дом, где я забуду обо всем, что случилось. Да только мне что-то не верится.

Другие заключенные говорят, будто я невменяема и не могу отвечать за свои поступки. Я ведь не глухая, слышу, когда они разговаривают между собой. Но что они могут об этом знать? Веду я себя как следует, даже очень. Так мне сказали. Я отказалась снова встретиться с мужем.

Я знаю, Альфонсо никогда не придет ко мне сюда. Так и умру, не увидев больше никого из них троих. Тем хуже.

Жизнь у меня была какая-то однообразная, день за днем одно и то же, ничего не происходит… а ведь как все чудесно начиналось, с тем полицейским из Кагора. Что ж, ничего не поделаешь…

Что это вы вдруг замолчали? Знаете, а мне дали бумагу и ручку, чтобы я могла писать. Сказали записывать все, что придет в голову. Вам это неинтересно?

Я было попробовала писать, да так и не нашла первого слова, чтобы начать страницу.

А ведь когда-то я довольно часто писала в газеты — Господи, как же давно все это было — длинные-предлинные письма. Я уже говорила вам об этом? Само собой, они так никогда и не доходили.

— В одном из этих писем вы спрашивали, как сохранить зимой английскую мяту…

— Вот как, в самом деле? Иногда я ела ее понемножку, чтобы очищать себя изнутри. Может, я написала это письмо, потому что хотела узнать, как сделать, чтобы она всегда оставалась зеленой, такой же зеленой, как летом, теперь уж не припомню, может, поэтому, а может, и нет… Я столько всяких писем написала… Пятьдесят три письма… или даже целую дюжину. Мне так хотелось… ах, если бы вы знали, как мне хотелось все объяснить.

Знаете, до убийства я была хуже сточной канавы. Теперь все меньше и меньше…

Пересечение железнодорожных путей, они то и дело смеются над этим. А у меня ведь и в мыслях-то не было, что такое вообще существует… Была уверена, что им ни за что меня не найти.

Мне и в голову не приходило про этот виадук, просто иду себе к реке, а он оказался на пути.

Вот тут-то я и подумала… никогда… а если еще надежно зарыть где-нибудь голову… никогда, ни за что на свете… что они найдут в поездах, одному Богу известно, да что бы они там ни нашли, уж меня-то им ни за что не найти… никогда. Но, видите, я все-таки ошиблась. В газете напечатали схему пересечения железнодорожных путей: представляете, Виорн оказался в самом центре, крупнейшая узловая станция, и кто бы мог подумать, все поезда проходили через него, даже те, которые шли куда-то далеко-далеко. Выходит, любой железнодорожный состав волей-неволей должен был проходить через Виорн. А вы знали об этом? Оказывается, это самый важный железнодорожный узел во всей Франции… надо же, столько прожить в Виорне и даже не подозревать об этом. Выходит, я просто неудачно выбрала виадук.

Но другие все равно были слишком далеко, чтобы тащиться туда пешком, да еще глубокой ночью. Какой у меня еще был выход?

Так что они все нашли, все учли, все собрали, все до последнего кусочка — кроме головы…

Никогда бы не подумала, что такое возможно.

Вы опять все молчите…

— А теперь вы должны мне сказать, где же вы спрятали голову.

— Значит, вы все к этому вопросу и подбираетесь, потому и задавали мне все остальные, так, что ли?

— Да нет.

— Если это следователь попросил вас задать мне такой вопрос, можете передать ему, что я ничего не ответила.

А вот вы, что бы вы мне ответили, если бы я сказала, что они собираются отправить меня в Версальский сумасшедший дом?

— Я отвечу вам, что так оно и есть. Вот видите, я ответил на ваш вопрос.

— Выходит, я не в своем уме, так, значит? А что бы вы ответили, если бы я спросила вас, сумасшедшая я или нет?

— Ответ все тот же: да.

— Так, значит, вы разговариваете с сумасшедшей?

— Да.

— Но ведь тогда, что бы ни наговорила вам сумасшедшая, это все равно не имеет никакого значения. Зачем же тогда без конца расспрашивать меня, где голова, где голова, раз, что бы я вам ни ответила, это все равно не в счет? Может, я уже вообще не помню, куда ее запрятала, позабыла то место, и все?

— Хватило бы любого намека, пусть даже самого малого. Одного слова. Лес… Железнодорожная насыпь…

— Но зачем вам это?

— Просто из любопытства.

— Выходит, только одно это слово и имеет для вас значение, а все остальные не в счет? И вы надеетесь, что я позволю сорваться этому слову? Чтобы все остальные слова так и остались заживо погребенными… вместе со мной… в этой психушке?

Ну уж нет, этот номер не пройдет, вы должны пробыть со мной вместе долго-долго, послушать, поговорить… вы и другие, прежде чем я наконец произнесу это слово.

Вы слышите меня?

— Да, слышу.

— Есть вещи, которых я вам еще не сказала. Вы не хотите узнать, что это такое?

— Нет, не хочу.

— Тем хуже. А если я расскажу вам, куда девала голову, тогда вы еще останетесь поговорить со мной?

— Нет.

— Вижу, вы расстроены.

— Да, пожалуй.

— А если бы мне удалось объяснить вам, почему я убила эту глухую толстуху, тогда бы вы согласились поговорить со мной еще немножко?

— Да нет, вряд ли.

— Ну давайте попробуем еще, согласны? Я говорила вам, что она по любому поводу всегда звала Пьера? И что между нами никогда не было никаких скандалов, это я вам тоже говорила, ведь так? Никогда, ни малейших ссор… И догадываетесь почему? Да потому, что я всегда боялась, как бы они раньше времени не упекли меня в психушку, вот в чем все дело. А что я такого сказала, что это вас вдруг так сильно расстроило?

Думаете, теперь уже слишком поздно? Время упущено, да? Так всегда бывает, не важно, убил ты кого-нибудь или и мухи не обидел…

Эти детские иллюстрашки, они были такие симпатичные… такие интересные, жалко, что это запрещено законом. Хорошо, что Пьер вовремя предупредил меня об этом.

— И что же он вам сказал?

— Ах, вот вы и проснулись. Он сказал… уже не помню, что именно. Сказал, что это запрещено законом, вот и все.

— Что запрещено законом?

— Воровать у учеников. Нет, не читать. А читать — это уж он сам нам запретил, нам с Марией-Терезой…

А еще иногда я работала гардеробщицей на ужинах муниципальных советников, об этом я вам говорила?

На первом этаже, когда спускаешься с лестницы, три двери, первая — в столовую, вторая — в коридор, а третья — в ее комнату, они были вечно открыты, в ряд, все с одной стороны, давили на одну и ту же стенку, и тогда можно было подумать, будто весь дом накренился в ту сторону, будто она… она сама скатывается на самое дно, прямо под откос, мимо всех дверей, приходилось держаться за перила…

А вот я бы на вашем месте послушала. Выслушайте же меня.