/ / Language: Русский / Genre:sf_humor, sf_history / Series: Лучшее

Герои. Другая реальность

Мария Галина

«Золушка» в исторических реалиях 1786 года — во Франции назревает революция, но дочь лесничего очень хочет выйти замуж за принца де Рогана. Питер Блад, пиратствующий на Волге. Александр Сергеевич Пушкин, живущий в XXI веке, публикующийся в Интернете и в роли гостя участвующий в передаче Тины Канделаки… Все это — альтернативная классика, литературные вариации на тему произведений, знакомых с детства. Любимое развлечение писателя — размышлять о том, как развивался бы сюжет классических произведений, если бы принц Гамлет вовремя принял противоядие, а у Боромира в загашнике оказался тяжелый пулемет? На страницах антологии, представленной на суд читателя, в эту увлекательную игру играют Олег Дивов, Далия Трускиновская, Наталья Резанова, Виктор Точинов и другие отечественные мастера фантастики.

ГЕРОИ. ДРУГАЯ РЕАЛЬНОСТЬ

Русские разборки или игра в бисер?..

(Альтернативная классика как знамение времени)

В действительности все совсем не так, как на самом деле.

Станислав Ежи Лец.

90-годы ХХ века в беллетристике прошли под знаком «сиквелов» классической литературы. Но это давно пройденный этап. В наше время можно сказать, что в свои права вступает новый поджанр литературы, который по аналогии с «альтернативной историей» можно назвать «альтернативной классикой». Есть ли это влияние эстетики постмодернизма, кризиса оригинальных сюжетов, или стремления самоутвердиться за счет классиков, или всего вместе взятого, — значения не имеет.

Содержание всех произведений, созданных в этом жанре, легко определяется фразой «не так это было, совсем не так». Ну вот, к примеру, д,Артаньян поступил не в мушкетеры, а в гвардейцы кардинала, а доктор Ватсон был на самом деле королем лондонской преступности, или еще того похуже — Джеком-Потрошителем.

А-а-а! — скажет нынешний умудренный жизнью читатель. Как же, как же, знаем-знаем! Фанфики. И будет прав, и не прав.

Потому что тысячи текстов, в которых фэны разных стран излагают свои версии «Властелина Колец» и «Гарри Поттера», — таки да, считаются фанфиками. Но назвать так «Последнего кольценосца» Кирилла Еськова или «Этюд в изумрудных тонах» Нила Геймана ( про Шерлока Холмса в мире победившего Ктулху), как-то язык не поворачивается. И почему-то никто не именует фанфиками произведения Бориса Акунина, увлеченно отплясывающего на сюжетах классической литературы. Скажу страшную вещь: задолго до акунинской «Чайки» альтернативную версию этой же чеховской пьесы — «Почему застрелился Константин» — написал классик драматургии ХХ века Эдвард Олби, и ничего. Или вот другой живой классик — Джон Апдайк, не поленился написать альтернативныую версию «Гамлета» — роман «Гертруда и Клавдий». Тоже про то, что все было совсем не так.

Стало быть, все упирается в авторское мастерство да в репутацию.

И все же, что питает «альтернативную классику»? Прежде всего, тексты, в силу давности приобретшие статус классических, и в то же время пользующиеся массовой популярностью, хотя бы в отношении сюжета. Такие, как произведения Дюма-пера и Конан Дойла, стоящие где-то на полпути между развлекательной литературой и своего рода мифологией. Разумеется, Толкин. А из тех, кого отнсят не к «малым», а к «великим» классикам — никак не обойтись без Вильяма нашего Шекспира.

Но авторы данного сборника — а среди них есть и авторы весьма маститые, имеюие за душой десятки книг и разнообразные литературные примии, причем не только фантастические, но из разряда «Боллитры», и дебютанты, вариациями на темы названных авторов не ограничились, не остались необиженными и Толстой с Достоевским, и «наше все»,и Марк Твен с Дефо, да и «Божественной комедия» с «Илиадой» тоже не забыты. Но если альтернативные версии классических книг практически одновременно написали столько разных авторов, игнорировать это явление нельзя. Здесь, правда, представлены только авторы русскоязычные (хотя и проживающие на широтах от Балтийского моря до Средиземного), но я вас уверяю: на Диком Западе уже вышли и альтернативные версии и «Доктора Живаго», и «Лолиты», и «Джейн Эйр»«, а вариациям на темы Конан Дойла и счету нет.

Можно, конечно, рассматривать это как филологические игры. Раскрывание шкатулок с секретом. Очень показательный пример «Графиня Монте-Кристо» Далии Трускиновской. Нам вроде бы показывают, как было на самом деле по сравнению с романом Дюма, но «реальный мир» в этой повести — это мир «Человеческой комедии» Бальзака, в который, как в матрешку помещен мир Дюма. В «Ночи накануне юбилея Санкт-Петербурга» Виктора Точинова на марктвеновском Юге появаляются персонажи «Унесенных ветром», и все это крепко приправлено вуду. А промелькнувший на задворках рассказа Натальи Резановой « He is gone» краковский профессор Сабелликус был вполне историческим персонажем, и звался по жизни Иоганн Сабелликус Фауст. Впрочем, этот Фауст не одинок, Василий Мидянин тоже потревожил дух профессора, — впрочем, в его рассказе за все в России, как и положено, отвечает Пушкин.

А можно воспринимать «альтернативную классику» как выражение несогласия с трактовкой, предложенной авторами, и своего рода восстановление «исторической справедливости» — как в повести Марии Галиной «История второго брата» или рассказе Олега Дивова «Мы идем на Кюрасао».

И все же логичнее отнести все эти тексты к фантастике, более того, к фантастике научной. История литературы, на которой они базируются — она история, а история — наука. А кто не верит, что мир есть текст, может предложить альтернативную версию.

В. Черных

часть первая

ЭТИ СТАРЫЕ, СТАРЫЕ СКАЗКИ

МАРИЯ ГАЛИНА

История второго брата

Моего старшего брата зовут Жак. Младшего — Жан. А меня — Рене.

Смешно, правда?

Когда старик умер, Жак по завещанию получил мельницу. А Жан — кота. В общем-то, по заслугам. Старик знал, что делал, когда раздавал имущество, нажитое горбом... Жан, младшенький, из тех раздолбаев, которые либо умирают в канаве, либо женятся на принцессах. С равной вероятностью. Уже после похорон пришел ко мне, говорит: дай, мол, денег на сапоги коту. Ну, зачем, дурень, говорю, куроцапу твоему сапоги? Как он по деревьям будет лазать, как мышей ловить? В сапогах-то. А просит, говорит.

То есть, кот просит. И говорит. Говорящий кот попался. Так Жан утверждает, по крайней мере. При мне кот только мяукал. Причем препротивно.

Наверное, Жан решил помянуть старика в ближайшем кабаке, вот и все. Ну, я что, жмот? Дал ему пару су. Больше-то у меня ничего и не было. Только Салли.

Вы не подумайте чего, Салли — это ослик. Мой ослик.

Жак, старший, как я уже сказал, получил мельницу. Ему принцесса не нужна, — где вы видели принцессу, которая согласилась бы на мельнице ишачить? У старого Пьера по соседству дочка на выданье, крепкая девка, Жаку в самый раз.

Кстати, насчет ишачить...

Он все подкатывался ко мне — живи сколько хошь, но отдай Салли. Она тебе ни к чему. Пускай вертит мельничный жернов.

Я отказался. Жак кого хочешь заездит. Я Салли помню, еще когда она маленьким таким осликом была. Ушки бархатные, хвостик кисточкой... Копытца такие, знаете, — стук-постук.

Тогда, говорит, выметайся. Вместе с Салли. И скажи спасибо, что Салли все-таки ослица, а не кот. Говорящий.

То есть, намекнул на то, что Жану, младшенькому, еще хуже. Но Жан, как я уже говорил, из везунчиков.

Не то, что я. Я средний.

Во всем.

Думаете, легко быть средним братом?

* * *

— Если бы ты умела говорить, — я слегка хлопнул Салли по холке, — если бы ты умела говорить! Ты же не кот какой-то! Ты же умное животное! Осел, почти лошадь!

Салли равнодушно повела бархатным ушком.

Перед нами уходила вдаль пыльная горячая дорога. Мимо масличных кустов, мимо стогов сена, мимо тополей, лениво кланявшихся нам. «Топ-топ-топ...» — выбивают в белой пыли копытца, солнце припекает...

Я высматривал чучело, чтобы снять с него шляпу. Не для себя, для Салли. Чучело обойдется, а Салли жалко. Живое божье создание.

На самом деле осел — почтенное животное.

На осле Господь наш въехал в белый город Иерусалим, и Валаамова ослица была поумней своего всадника. И, кстати, умела говорить.

А Салли... Эх!

Золотятся поля на солнце, пылит дорога...

Чучело стоит средь поля, рукавами машет.

Шляпа на нем соломенная, даже отсюда вижу, хорошая шляпа — как раз для моей Салли.

Свернул я с белой дороги, оставил Салли щипать сухую травку у обочины, а сам углубился в поле. Там, в поле мелькают согнутые спины, сверкают как молнии серпы в руках, белые рубахи темны от пота...

— Бог в помощь, люди добрые!

— И тебе, — говорят, — странничек.

— Чьи будете?

Переглянулись они, помолчали.

— Маркиза Карабаса, — говорит один как-то неуверенно, — ступай, ступай отсюда, добрый человек, твой осел нам всю рожь вытопчет.

Смотрю, Салли надоело пастись у дороги, и она направилась ко мне прямо через поле.

— Салли-то? — говорю. — Да она легче пушинки ступает. А замок вон тот чей?

Далеко, за полем, за лесом высится замок, темный, будто грозовая туча.

— А тоже маркиза Карабаса, — говорят.

— А мне сдается, — отвечаю, — что это замок людоеда. Потому как знаю, что в этих краях отродясь людоеды замок держали. А вы, люди добрые, врете все, путников заманиваете. Своих-то он не ест, людоед-то ваш, только пришлых.

— Иди, — говорят, — отсюда, странничек, а то как наваляем! И скотину свою забери, от греха подальше.

Ну мы и пошли с Салли. Мимоходом стащил я шляпу с чучела, нахлобучил Салли на голову, а в прорехи ушки вытащил, чтобы не мешали.

— Эй! Эй! — кричат, да мы уж далеко.

А надо сказать, земли у нас только с виду мирные. Замков что грибов, и в каждом кто-то сидит. Где людоед, где великан, где колдун, где все вместе взятые сразу. В лесах полным-полно всякой нечисти, вилии, русалки, маленький народец. И опять же, людоеды да колдуны. Или просто разбойники. Как раз мы Салли мимо рощицы проходили, я дубинку себе выломал покрепче...

На самом деле в пути очень одиноко.

Несколько раз нас обогнали горячие всадники на горячих конях. Кони гнедые, шкура блестит, проскачет такой по дороге, только пыль оседает, а его уж и не видать. Несколько раз обгоняли господа в каретах. И телеги, ежели честно, тоже обгоняли.

Чего уж там!

Ф-рр! — карета пронеслась, с нас с Салли ветром аж чуть шляпы не посдувало. Пара лошадей черных, лоснящихся, кучер на запятках важный такой. А сама карета, только я и успел заметить, золотом отделана и вся в гербах. Только я успел ее взглядом проводить, смотрю, кучер поводья натянул, остановилась карета. Только пыль под колесами змеится. Кружевная занавеска чуть отодвигается, и блестит из-за нее чей-то черный глаз.

Потом дверца приоткрылась и на ступеньку выпорхнул башмачок; пряжка-бабочка. И белая ручка подол платья бархатного приподнимает, чтобы удобней было спускаться, значит. Так что я вижу, башмачок этот сидит на маленькой белой ножке в кружевном чулке.

— Что же ты, мужлан, — говорит чей-то нежный голос, — помоги мне спуститься!

Я с Салли спрыгнул, подскочил, локоть ей подставил, — она оперлась своей крохотной ручкой, пальцы у нее маленькие, розовые, точно виноградинки, но цепкие. Спустилась. Стоит, меня разглядывает.

— Ты чей будешь, мужик?

— Ничей, сударыня, — говорю, — сам по себе.

— А я думала, — говорит она несколько разочарованно, — что ты мой лесничий. Потому как еду я осматривать свои владения.

— Ты, дурак, голову-то наклони, — советует кучер, — это новая хозяйка твоя, господину нашему молодая жена.

Я поклонился пониже, однако говорю, — Ты уж прости меня, сударыня, дурака, только твой господин мне не господин. Не местные мы с Салли. Странствую я, удачи ищу.

— Как знать, — говорит она, а сама глазами блестит, — может, твоя удача рядом ходит. Хочу я на волшебный источник посмотреть, говорят, он тут где-то в лесу бьет прямо из земли, и цветы вокруг него с мельничные колеса... Проводишь к источнику, получишь золотой.

— Ничего я про сие чудо не слыхал, госпожа моя, — говорю, — правда, родом я не из этих мест.

— А если омыться в источнике том, — продолжает она, — или хотя бы лицо умыть, то удача от тебя никогда не отступится и во всех твоих делах и начинаниях будет тебе успех. И вообще, — говорит, — умыться тебе не помешает.

— Полагаю, ты права, сударыня, — согласился я, — да и Салли, наверное, хочет пить. С утра идем, по холодку вышли, а сейчас ведь самое пекло.

Она как-то поморщилась, когда я сказал про Салли, но ничего не сказала, а только позволила кучеру накинуть себе на плечи плащ, и юркнула в придорожные заросли, что твоя ящерица. Мы с Салли за ней; правда, помедленней, потому что Салли моя по бурелому ходить непривычна.

Деревья вокруг будто колонны, мох, точно бархат, папоротник колышется, птица поет, лучи отвесно падают, словно на пути их встречает не листва, а цветные стеклышки в нашей церкви. Храм, а не лес.

До чего, говорю, красиво!

Она только обернулась, усмехнулась. Белыми зубами сверкнула...

Смотрю, а мы на поляну вышли, а там и впрямь источник, меж двумя камнями журчит, вокруг березки белые, точно свечки, а она уже поставила корзинку, накрытую салфеткой, плащ с себя скинула и на траву расстилает.

— Иди сюда, мужик.

— Ты что же, сударыня? — говорю, — негоже это.

Она усмехается.

— Да ты, никак, дурень, — говорит. — Когда это мужчине с женщиной было негоже?

— Ты, сударыня, высокого роду, я низкого... Наверное, маркиза или баронесса...

— Когда лежишь, — отвечает, — все одинаковы. Но да, ты угадал, я маркиза.

— Карабас? — спрашиваю.

— Первый раз слышу про такого.

— Где-то там он живет, — я махнул рукой в сторону полей, — в замке, темном, как грозовая туча.

— Нет, — отвечает, — я живу вон там, — и рукой в другую сторону показывает, — в замке белом и высоком, муж мой, славный рыцарь, все время в разъездах, вот я и на хозяйстве, осматриваю принадлежащие мне владения. А в том замке, что ты говоришь, у нас людоед живет. Это все знают.

— Что ж твой супруг, коли он рыцарь, не побился с людоедом?

— С соседом? — подняла она брови, — зачем? У них был один спор межевой, так они миром уладили.

Салли тем временем сунула свою бархатную мордочку в источник, фыркнула, напилась воды и стала щипать травку. А маркиза молодая легла на плащ, кудри эдак разбросала, на меня поглядывает. А мне не по себе что-то, слыхал я вот так можно и на вилию нарваться, и на кого еще похуже... Мало ли кто на дорогах нынче встречается? Отведут глаза, да и отравят душу на всю жизнь.

Откашлялся я, спрашиваю:

— Ты часом не вилия, госпожа моя?

— Проверь, — говорит.

Ну, думаю, не проверю, так ведь всю жизнь буду жалеть — дурак, дурак, такой случай упустил, одно слово — средний брат, не узнал, как оно там у маркиз устроено, может не как у наших девок?

Принялся я проверять, и дальше уж не до разговоров стало. Хотя, между нами, особой разницы и нет.

Только вот что-то в бок меня кололо, неудобно так.

— Что там у тебя, сударыня? — спрашиваю, когда отдышался.

Она отцепляет от пояса огромную связку ключей и трясет у меня перед носом.

— Господин мой и супруг, — говорит важно, — отправляясь в странствие, доверил мне ключи от всех своих владений. И теперь я полноправная хозяйка и гардероба, и кладовых, и оружейных, и....

Между бровями ее стала маленькая морщинка.

— Один вот только ключик не велел трогать. Вот этот, — говорит. И тычет мне в лицо маленький такой ключик, а тот на солнце сверкает, лучики бросает, точно серебро... впрочем, наверняка оно и есть серебро, светлое, ясное, будто только что начищенное.

Лучше бы он тебе ключиком известное место запер, думаю. Слышал я, есть сеньоры, которые делают такое, когда уезжают в дальние края... А вслух говорю:

— Доверяет тебе господин твой...

— Да, — важно кивает она, — во всем доверяет, вот ключи от кладовых, заходи хоть сейчас, и на каретный двор, и в амбар, и в оружейную, и...

Помрачнела.

— Только вот этот маленький... от чего он?

— Да ладно тебе, сударыня, — говорю, — чего зря голову ломать? Давай лучше посмотрим, что у тебя в корзинке?

А в корзинке у нее пулярка и хлеб, белый как облако, и зелень...

— Пойду, — говорю, — и правда умоюсь и воды из родника попью...

— Умыться тебе, как я уже сказала, не мешает, — отвечает, — а воды зачем? Вот у меня вино есть наших виноградников, с западного склона, хорошее вино... С восточного склона похуже будет, а это отменного качества вино, и если его распробовать, то на языке будет такой почти незаметный привкус, знаешь...

— Батюшка твой, сударыня, часом не винодел был?

— Ну... — опять морщинка у нее меж бровей появилась, — владел папа виноградниками. Знал в этом толк. Ну, продавал иногда на сторону... Но это еще не значит, что мы какие-то там виноделы. А я теперь и вообще маркиза...

Я все ж таки наклонился над источником, сложил руки ковшиком и глотнул. Чистая, свежая вода, холодная, аж зубы ломит. Лучи в ней играют, пляшут на дне, на камушках...

— Думаешь, это и правда источник, который удачу дарит? — спрашивает она. — Это я так... приврала для красного словца. Просто вода. Это ж теперь мои владения, я тут про все знаю. Вон, осел твой сколько выдул, думаешь, теперь ему везти во всем будет?

Я поглядел на свою Салли. Та тихонько объедала куст терновника.

— В жару напиться из источника, — говорю, — уже удача. А теперь давай, сударыня, собраться, дорога дальняя, а нам с Салли еще ночлег найти надо.

— Зачем? — поднимает она бровки, — поедешь в карете... ну, на запятках. Хочешь, конюхом тебя сделаю, хочешь, и правда лесничим? Я ведь хозяйка этих владений, кем захочу, тем и будешь.

И правда, думаю, почему бы мне лесничим не стать? Надену я куртку с галунами, возьму мушкет, и пойдем мы с Салли по окрестным лесам, вон какая тут красота. Людоед тут, правда, по соседству живет, ну так он вроде бы со здешним господином в ладу.

Или, конюхом. Чем конь лучше осла? Разве что крупнее.

— Добро, — говорю, — сударыня. Поехали.

— Госпожа, — поправляет она меня.

— Поехали, госпожа...

Она бросает корзинку на поляне, оправляет свои шелка и идет из лесу, не глядя, значит, следую я за ней или нет. А Салли так к терновому кусту и приросла. Еле я ее отогнал, пока то, се... В общем, вышли мы на дорогу, а там уже кони копытами роют, она из окошка высовывается, рукой машет.

— Влезай на запятки, поехали!

— Погоди, сударыня, — говорю.

— Госпожа!

— Погоди, госпожа, а как же Салли?

— Осел твой? Ну, брось его на дороге.

— Никак я не могу бросить свою Салли на дороге. Мне ее батюшка покойный в наследство оставил. Позвольте, я ее привяжу за каретой, госпожа моя.

— И что, прикажешь мне шагом ехать до замка? Да меня ж... меня ж прачки да поварята засмеют, как увидят, что у меня за каретой осел трюхает!

— Ну так поезжай, — говорю, — сударыня. А мы сами доберемся.

Она что-то кучеру говорит, дотрагивается до его камзола белой ручкой, он как дернет поводья! Как свистнет кнутом!

Рванулись горячие кони, аж пыль за ними столбом встала.

Она высунулась из окна, кашляет, сквозь пыль кричит мне:

— Осел! Осел!

— Если вы про мою Салли, — кричу ей вслед, — так она ослица у меня.

— Я про тебя, дурень, — визжит она из последних сил, карета скрывается из глаз в белой пыли, и опять мы с Салли одни на дороге.

— Эх ты, — говорю я Салли, — такую удачу я из-за тебя упустил!

Она ухом повела и молчит.

А с другой стороны думаю, вернется ее господин, с людоедом-то он по-соседски, в ладу он с людоедом, а вот как начет конюха или там лесничего? И почему это у него обе вакансии свободны?

— Ладно, — говорю я Салли, — может это еще не удача была, а так — приключение? А настоящая удача ждет меня впереди? Пойдем, — говорю, — ей навстречу.

Поправил на ней соломенную шляпку, и пошли мы с ней дальше по белой дороге....

Только она уже не белая, а золотая, и с отливом в багрянец, потому что солнце, которое до этого жарило немилосердно, садится за лесом...

Облака крохотные золотятся в синеве, а замок людоеда синеет вдали, как грозная грозовая туча.

Пчелы, которые сновали в придорожных цветах, потихоньку затихают, улетают в свои ульи, и цветы закрываются понемногу, сживают свои соцветия в маленькие душистые кулачки, выходит, и нам пора бы найти себе на ночь прибежище, тем более, Салли моя устала топать по дороге, чертополох щипать.

В общем, вышли мы к постоялому двору. Не то, чтобы большой, не то, чтобы шикарный какой, обычный придорожный постоялый двор, при нем трактир, , конюшня, все, что положено. Называется «Кот в сапогах». Читать-то я не обучен, но на вывеске именно что кот, и именно что в сапогах.

Вот, думаю, откуда младшенький наш эту идею взял, про сапоги для кота своего драного! Наверняка ведь ошивался в этом самом трактире, когда батюшка посылал его муку продавать!

В общем, зашли мы с Салли во двор, я ее привязал у колоды, воды ей налил, а сам захожу в трактир. Не то, чтобы там полно народу было. Сидит у окна какая-то небольшая компания в темных суконных плащах — и пара местных у огня пиво пьет. Хозяйка ходит, еду разносит. И пахнет, ох, братцы, как пахнет! Нет, скажу вам, пулярка эта самая, господская еда, ни в какое сравнение не идет с жарким из бараньих потрошков! У меня в брюхе желудок аж заворочался от этого запаха!

И тут я сообразил, что ни монеты у меня, потому как младшенький-то последние су выпросил, на сапоги эти... Коту сапоги, ну где это видано, кроме как на трактирной вывеске?

— Хозяйка, — говорю, — вечер добрый. Не приютишь ли нас с Салли на ночь?

Хозяйка отвечает в том смысле, что можно наверху, в спальне, а можно на сеновале и сеновал дешевле будет. Только, говорит, глупостей я не потерплю. У меня все строго, мы не городские какие-нибудь. Кто такая эта твоя Салли? Малолетка, небось, чья-то дочка, яблочко недозрелое...

— Господь с тобой, — говорю, — Салли — это ослик мой! Я ее у коновязи привязал! И, кстати, хозяйка, в карманах у меня сегодня ветер гуляет, так что могу за ночлег и ужин дрова поколоть, воды натаскать, что там еще тебе требуется...

— Воды натаскать не помешает, — говорит она, — ступайте со своим ослом и натаскайте.

— Ладно, чего там, сам натаскаю! Салли, бедняжка, целый день шла по пыльной дороге, по белой дороге, по красной дороге...

— Не иначе как ты умом тронутый, — говорит хозяйка, — осла жалеешь, а себя не жалеешь.

А я чего уж там, я двужильный. Старший брат Жак меня колотил, в хвост и гриву гонял, младшенького Жана я на закорках таскал. Одна у меня была радость, приду я к Салли, бархатную мордочку ей поцелую, в ушко пошепчу. Она ресницами моргнет, копытцами переступит — вроде что-то понимает...

Старик мой, царство ему небесное, когда мне Салли отписал, доброе дело сделал.

— Ужин на стол, и все сделаю, — говорю, — а ночевать на сеновал пустишь, и то хорошо. Мы деревенские, нам не привыкать!

Она поглядела на меня, вздохнула, так что блузка на груди натянулась;

— Иди уж, ешь, — говорит, — блаженный!

Я присел за столик к господам в темных плащах, и она ставит перед мной миску с тушеными бараньими потрохами.

— Бог в помощь, — говорю, — люди добрые.

— И тебе, странничек, — отвечает один, видимо самый старший, — издалека ли пришел?

— С дальних мельниц, — отвечаю, — мы с Салли. Вот, шли целый день по белой дороге, глядишь, и к вам дошли.

— И по какой надобности странствуешь?

— Долю свою ищу.

— Богатства, славы, денег, удачи?

— Всего понемножку. Я средний сын, мне много не надо...

— Похвальная умеренность, — отвечает, — Не выпьешь ли с нами пива за компанию?

— Если за компанию, охотно, — говорю, — только погляжу, как там Салли, и вернусь.

Салли моя стояла у кормушки, сено жевала — и ее пожалела добрая хозяйка.

— А вот скажи, — спрашивает старший, когда я вернулся, — чего это ты со своим ослом так носишься? Не иначе он у тебя заколдованный. Слышал я про такие случаи — с виду вроде осел, а на деле принцесса зачарованная или там юный принц, или старый волшебник...

— Насколько я Салли знаю, — говорю, — а я присутствовал при ее появлении на свет, она самый что ни есть ослик. А уж симпатичная была, когда маленькая, сил нет, ну прямо как игрушка. А вообще-то ее папаша мой покойный мне завещал, а значит, надо беречь — это все, что мне от дома родного осталось.

— Как я понял, ты средний сын, — замечает он, — интересно, а старшему твой папа что завещал?

— Мельницу.

Он усмехается.

— Не подумай о моем почтенном родителе дурного. Младшему он и вовсе кота паршивого оставил. Папаша знал, кому что завещать. Жак человек солидный, он за мельницей присмотрит так, что лучше не надо. А Жан пустобрех, ветер у него в голове. И кот его пустобрех, ежли Жан не врет.

— Говорящий, значит, кот?

— Говорящий, сударь.

— Ну и дурень же ты, я погляжу! Впрочем, ты мне нравишься. Выпей со мной, сделай милость.

— Мне с утра воды хозяйке надо натаскать, — говорю, — и я подозреваю, что еще и дров наколоть и огонь развести... В общем, сделать все, что делают честные люди, когда у них денег нет в уплату за кров и пищу. Потому пива я с тобой выпью по кружечке, да и спать пойду. Устали мы с Салли, хлопотный денек выдался.

— Опять же, похвальная умеренность, — говорит старший, — сразу видно, ты и впрямь самый что ни есть средний сын. А вот ежели бы у тебя были деньги, что бы ты сделал?

— Не знаю, — говорю, — приоделся бы, купил Салли новую уздечку, попону купил бы.

— Мелко плаваешь, средний. Я про деньги говорю, а не про мелочь эдакую!

— Домик бы купил с садиком. Лужок для Салли, маленький. Посватался бы к хорошей девушке. Свадьбу справил. Чего еще?

— А больше?

— А зачем мне больше? Я что, маркиз? — отвечаю?

— Эх, говорит, средний, ничем тебя не проймешь! Ладно, бывай здоров!

— И тебе того же, добрый человек!

Он, значит, бросает на стол монету, служаночку проходящую по попке потрепал, и встает. И остальные за ним.

— Кто это, милая девушка? — спрашиваю я служанку.

— Один добрый господин, — отвечает та, — он к нам частенько заглядывает. А уж какой щедрый! И другие господа, его друзья, щедрые тоже.

— И где живет добрый господин этот?

— Сдается мне, — говорит служанка, — что он нигде не живет, потому как господин вольный.

Ох, во-время ушел господин вольный со своими вольными дружками. Потому как чуть солнце село, слышу я во дворе шум и крики, и лязг железа, и служанки все забегали, и хозяйка тоже.

— Ты, вроде, подсобить мне обещал, — говорит, — так давай, начинай. Вон там, в углу, поленница, топор, вон колун, давай-ка, работай. А еще воду натаскать надо, ты вроде обещал воду натаскать, если слух меня не подвел, когда я тебя похлебкой из бараньих потрошков кормила.

— Кто это к нам пожаловал? — спрашиваю.

— Господин наш и хозяин здешних мест, — говорит она, — вернулся из дальнего похода. То ли он неверных трепал, то ли они его, то ли по каким другим делам ездил, а только вот он, а вот его рыцари, и все голодные, что твои сарацины.

— А не оставлял ли ваш хозяин за себя госпожу свою? — спрашиваю я, — такую беленькую, пухленькую, что твоя куропаточка, еще у нее папаша винодел?

— Что там в замке творится, — говорит она, — до нас не касаемо. Наше дело накормить-напоить, а спать он в замок к себе поскачет, в свои владения, к госпоже своей, беленькой, пухленькой, и туда ему и дорога, потому как уж очень больно щиплется он, господин наш и хозяин, и нраву он до ужаса крутого, чуть что не по нем, так ярится, что держись!

Ну, делать нечего, пошел я во двор, к поленнице. Пока проходил, вижу их, несколько дюжих молодцов, с факелами, с мушкетами да палашами, на горячих конях, хозяин среди них как башня, на сером жеребце высится, красивый господин, видный, борода такая черная, аж синяя.

Уж я и дрова наколол и воду наносил, и огонь раздул, а они за столами сидят, кружками стучат, хозяйка бараний бок подает и зелень и сыр, и еще много чего, чего мне не подавала... Тут мальчишка конюший к господину подбежал, шепчет что—то на ухо. Тот вышел, возвращается, мрачный как туча, в руках у него какая-то тряпка, то есть, теперь-то это тряпка, а была шелковая попона, шитая золотыми цветами и весьма красивая...

— Кто это сделал? — спрашивает, — я, говорит, эту попону в самом Париже покупал, у лучшего тамошнего галантерейщика, золотом за нее платил, потому как шитье мавританское, тонкое... Я, говорит, ваш трактир вонючий сейчас по бревнышку растащу...

— Уж не взыщи, сударь! — хозяйка бедная аж руками всплеснула, — сдается мне, это вот его осел! Он тоже у коновязи был привязан, вот и пожевал изделие-то твое.

— Твой осел? — повернулся ко мне господин, глазами черными сверкает, — ах ты, жалкий, никудышный, мерзкий мужлан... Я эту попону хотел госпоже моей подарить, для ее кобылки-иноходца, а твой осел поганый... я его сейчас порешу, чтобы впредь неповадно было! Понаехали, понимаешь, тут!

Я на колени бух! В ноги ему бух!

— Помилосердствуй, — говорю, — кормилец ты наш, благодетель! Мы ж за тобой, как за каменной стеной! Ты нам пример и опора. Кому, как не тебе судить по справедливости? Неужто осел, тварь бессловесная, наказания заслуживает? Нешто она со злости?

А сам думаю, ах ты, Салли, глупая ты животина, неужто позавидовала красивой попоне на чужой спине? Вот ежели выберемся из этой передряги, куплю ей попонку, хорошенькую, чтобы с вышивкой по краям, маргаритками там или незабудками...

Он, вроде как остыл немножко.

— Были такие казусы, — говорит, вроде, рассудительно, — когда судили животное по человечьим законам, если преступление было соразмерное, и карали соответственно.

— Так ведь какое тут, ваша милость, соразмерное преступление? Как мерить, когда ни один человек в жизни ни одной попоны не сжевал!

Он опять подумал.

— Если осел недееспособен, — говорит он, — тогда судить надо хозяина, проявившего столь преступное небрежение.

Я опять — бух головой ему в ноги.

— Смилуйся, — говорю, — я человек бедный. У меня, кроме осла-то и нет ничего.

— Ну, раз ничего нет, — говорит, — то осла я и конфискую. Хотя твой паршивый осел и клочка шелковой попоны не стоит.

— Господин, — говорю, — да как же так! Это ж наследство мое, папаша покойный мне Салли завещал, чтобы я о ней заботился, холил и лелеял. Старшему он, значит, мельницу, младшему, кота, а мне, среднему...

Тут-то его терпение вышло, и он как засветит мне кулаком в ухо. Я где стоял, там и повалился. Крепко он бил, этот, синебородый. Пришел я в себя, а их уж и след простыл. Хозяйка мне мокрую холстину на лоб положила и на лавку кое-как устроила. Я холстину скинул, — тихо вокруг. Огонь в очаге трещит.

— Где этот? — спрашиваю, — синебородый?

— Уехал, — отвечает, — слава тебе, Господи, уехал, ох, крутой же господин, но, на этот раз обошлось, вроде.

— А Салли где?

— Увез он твою Салли, — говорит, — за жеребцом привязал и увез. В замок не иначе, к хозяйству приспособит.

Я, кряхтя, с лавки сполз.

— Это что ж тут у вас такое делается, — спрашиваю, — что у честного человека последнего осла отбирают.

— А ты бы смотрел за своим ослом лучше, дурень, — говорит хозяйка, — вот напасти-то на свою голову и не нажил. Иди, говорит, отдохни, бедолага, завтра уж на своих ногах в путь пойдешь...

— Спасибо, хозяюшка, — говорю, — а только пойду я в замок. Салли свою выручать. Пойду, упаду хозяину в ноги, отработаю ему и за попону, и за Салли. Может, говорю, госпожа за меня слово замолвит, вроде как не чужие мы с ней.

Хозяйка на меня поглядела, прищурившись.

— На твоем месте, — говорит она, — об этом я бы не упоминала.

— Да я и не собираюсь, Господь упаси, а только попрошу ее, чтобы она к делу меня пристроила.

— Неизвестно еще, как оно обернется, — говорит трактирщица, — Не везет что-то нашему господину с хозяйками.

— Это как?

— Да так, — говорит она, — впрочем, мое дело маленькое. Хочешь иди, может, что и выгорит. Сейчас выйдешь, как раз к рассвету и придешь. Давай, я тебе еду на дорогу соберу, что ли.

Вот истинно говорят, свет не без добрых людей. Она мне в котомку положила сало, и сыр, и полкаравая хлеба, и вино в баклажке. Пожалела. А то, говорит, хочешь, оставайся, трактир, он мужской руки требует, а одинокую женщину может обидеть каждый. А ты парень крепкий, здоровый, да и вроде, душа у тебя добрая, вон как за свою Салли болеешь...

— Я и рад бы, — отвечаю, — хозяюшка, — ты и добрая, ты и красивая. Да и о хозяйстве таком я даже и не мечтал. Только ты понимаешь, как же с Салли быть? Она же, бедная, совсем растерялась, ничего не понимает. С чего бы это ее увезли, почему к тяжелой работе приставили, куда я подевался? Я ж родителю моему покойному как бы обязался за ней присматривать, а то с чего бы он мне ее оставил, Салли-то?

— Лучше бы он тебе кота оставил, — говорит она с досадой. — Кот он что — запустил его в амбар, мышей ловить, и каждый из вас сам себе хозяин. Или хотя бы мельницу. Ты бы муку молол, я бы хлеб пекла...

— Я средний брат, — виновато развожу руками, — вот и получил что заслужил.

— Ладно уж, — говорит она, — иди, горе ты мое. Только как надумаешь, приходи, пока я не передумала.

Замок у того господина белый, как сахар. Так и сверкает на солнце. Красивый такой замок, с башенкой.

Я, значит, стучу в ворота, опирает мне какой-то малый.

— Куда? — говорит.

— На работу наниматься. Господин-то где?

Он пожал плечами.

— Ночью приехал хозяин, и верная его дружина с ним. Погуляли-погуляли, да и спать легли. По сию пору спят. Так что погоди, пока спустится он.

— Ночью, говоришь? А ослика с ним не видел?

— Там все сплошь почти ослы, — говорит он, — кто не жеребцы.

— Нет, настоящий ослик, маленький такой ослик, ушки бархатные... Ах да, он еще в шляпке.

— А! — говорит, — видел ослика в шляпке. Хозяин его огороднику отдал, воду возить, навоз таскать...

Огородник, думаю, это еще ничего. Все ж не мельник.

— Ладно, проснется твой господин, спустится вниз, как бы с ним словом перемолвиться?

— А как будет он на охоту выезжать, или на прогулку, ты и подгадай... В замок, — говорит, — не пущу тебя, не того полета ты птица.

— Тогда, мил человек, ты мне какую-нибудь работу придумай, — говорю я, — может, огороднику помощник нужен?

А чего, думаю, по крайней мере буду вместе с Салли, и ей полегче, бедняге, что свой человек рядом.

— Я чего? — отвечает он, — я на воротах стою. А ты ступай к конюху, или еще кому. Может, у кого для тебя работа и найдется. Парень ты, вижу, здоровый, хотя и глупый.

За замком огороды разбиты, и сад яблоневый, и яблоки уже созревают, боками красными в листве светятся, и пчелы гудят в листве, и птичка какая-то свистит. Солнце сквозь лучи пробивается, листва шумит... Богатый у синебородого замок, что и говорить. Тут же, смотрю, старик какой-то яблоки собирает, а рядом моя Салли стоит. На боках у нее корзинки, и он туда уже яблоки положил, и еще собирается.

Я к ней, за шею обнял, в мордочку поцеловал.

— Салли моя, Салли, — говорю, — как же ты без меня, бедняжка?

Она копытцами переступила, вздохнула грустно так, ресницами махнула. Знаете, какие у осликов ресницы? Длиннее, чем у иных девиц.

— Э! — говорит старик, — полегче, малый! Оставь моего осла в покое. Ты кто такой?

— Я ее прежний хозяин, — говорю, — мне ее папаша покойный завещал. Зовут ее Салли, она отзывается на это имя, вы уж сделайте милость, потрудитесь ее по имени звать, и ей знакомо, и вам удобно.

— Надо же, — говорит, — а я Жевеньевой ее назвал. Ну да ладно, Салли так Салли. А ты чего стоишь, малый? Давай, собирай яблоки, да в корзины — вон сколько нападало. И веди ее на кухню, славный сидр будет.

— Я сам отнесу корзины, дедушка, — говорю, — Салли к такой ноше не привыкла.

— Ты что, малый, — говорит, — совсем сдурел? Ты ж ездил на ней.

— Да я больше рядом шел. А она смотри какая маленькая.

— Вот оно и видно, что ты большой дурень. Ладно, говорит, бери корзину и давай на кухню. Потом лопату возьмешь, яблоньки окопаешь, а вечером натаскаете с Салли воду, польете, а потом траву сгребете на сено, а потом...

— Полегче, — говорю, — я тебе не лошадь.

Впрочем, мы с ним поладили. Он на самом деле добрый старикан оказался, хотя и ворчливый, и нас с Салли попусту не гонял. Вот только никак не мог я господина этого замка увидеть, упросить его, чтобы Салли вернул обратно. Не сейчас, конечно, через годик-другой. Когда отработаю. С одной стороны, работа не пыльная, огородничать это вам не мешки на мельнице таскать, да и кормили тут, вроде, неплохо. С другой, ну как взбредет господину синебородому в голову продать Салли или отобрать у огородника — кто ж ему помешает? Опять же, не всю ведь жизнь в чужой земле копаться, надо и мир повидать, и себя показать...

Да только господин долго в замке не сидел. Приехал, привел дела в порядок, и уехал опять.

Тут-то я почесал в затылке и задумался.

— Госпожа-то ваша где? — спрашиваю.

— Госпожи у нас вообще-то долго не задерживаются, — говорит старик садовник, — но последняя вроде уже полгода как госпожой стала, и до сих пор тут. На хозяйстве, где ж ей еще быть? Господин он как ветер в поле, а госпожа как скала у него на пути...

— Повидать бы ее, — говорю.

Он головой качает.

— И не думай, — говорит, — ты мужлан, а она маркиза. У нее слуги есть, лакеи, служанка есть, беленькая, хорошенькая. Тебя и не пустят в замок-то.

— Ну, наверняка ваша госпожа маркиза выезжает погулять, поохотиться?

А сам думаю: уж мы-то с Салли знаем, как она выезжает! Впрочем, не до того мне; как будет она на лошадь у крыльца садиться, или в карету, тут я ей в ножки-то и кинусь! Неужто не отпустит она нас с Салли со двора, по старой-то дружбе?

— Кстати, — говорю, — а куда другие маркизы подевались?

Старик плечами пожимает.

— Не лезь не в свое дело, парень, — говорит, — целее будешь.

Людям, как я понял, под синебородым неплохо жилось. Не то, чтобы они его любили, но уважали, это точно. Хозяин он был крепкий, с соседями в ладу, своих в обиду не давал. Рука, правда, тяжелая у него, так нашему брату мужику это только на пользу. Я сам ничего плохого про него сказать не могу, — справедливый господин, иной мог бедняжку Салли и порешить сгоряча, за попону шелковую, съеденную, а он просто конфисковал, да к делу приставил, вон, цела-невредима, падалицей лакомится.

Вот только хозяйки, как я понял, у него что-то не задерживались.

Болтаюсь я, значит, во дворе, то соломки свежей постелю, то разровняю, то навоз лошадиный уберу... Вроде как при деле, а сам посматриваю на ворота, вдруг хозяйка выедет? Смотрю, и правда, едет, на кобылке-иноходце, кобылка попоной вышитой крыта, правда, похуже той, что Салли пожевала... Сама госпожа в платье из Парижа, ух, какое платье, с хвостом, блестящее, с цветочками, с кружевами.

Я, значит, подошел, поклонился.

— Не обессудь, госпожа, — говорю, — вот, пришлось свидеться.

Она бровки хмурит.

— Мы разве знакомы? — спрашивает высокомерно.

— Как же, госпожа, — говорю, — встречались, на белой дороге, а потом в лесу на полянке...

— В каком еще лесу? — говорит эдак, чуть визгливо, на повышенных тонах.

— Ну, как проезжали вы в карете, а я с моей Салли... Это ослик мой, Салли, если помните...

Она носик вздернула, кобылка под ней пляшет.

— Что ты, мужлан, бред какой-то несешь? Где и когда я могла тебя встречать? Я маркиза, господин мой и хозяин души во мне не чает, все мои просьбы выполняет, и даже то, о чем я не прошу. Вон, какое платье мне из Парижа привез, гляди, — одной рукой хвост платья подобрала и у меня перед глазами вертит. И на руках меня носит, и лучшие куски мне, и всякие заморские яства — мне, и все ключи у меня, и от кладовых, и от бельевых, и от погребов... вот только этот ключик, — опять нахмурилась немножко, — маленький, беленький.... Отчего он?

— О ключике потом, госпожа, — я придержал ее кобылку за узорный повод, — раз ты надо всем хозяйка, прошу, отпусти нас с Салли, смилуйся! Или позволь мне выкупить ее, я отработаю, вот увидишь! Или...

— Салли твоя кто? Осел? Так Господь ослам трудиться назначил, — говорит она уже сердито, и повод дергает, — она на себя, я на себя, кобылка ее на месте пляшет, — и ты осел, хуже Салли твоей. И чтобы больше на глаза мне не попадался, — говорит, а то велю тебя высечь на конюшне!

Я повод отпустил, она хлыстиком кобылку сердито стукнула и поскакала, только солома из-под копыт. Я гляжу, приоткрыв рот, дурень я дурень, средний брат, не умею я с высокородными, напомнил ей о полянке, а надо было по другому подойти... Как по-другому? Не ведаю.

Побрел я на огород к Салли.

— Эх, — говорю ей, — Салли, ослинька моя, дурак у тебя хозяин, средний брат, одно слово. Впрочем, я теперь тебе и не хозяин! Потерял я отцовское наследство, а с ним и отцовское благословение, вот уж воистину с женщинами хуже, чем с ослицами. И глупые они, и упрямые... Ты-то, говорю, Салли, мое золотко!

Ничего Салли, понятное дело, не отвечает, она же не кот говорящий, только копытцами переступает и мордой мне в руку тычется.

Я ее яблочком угостил и за лопату взялся, потому как дела есть дела, а я кто? — средний брат, помощник огородника на заднем дворе белого замка, где живет маркиз со своей маркизой.

Уже ближе к вечеру, значит, распрямил я спину... Белый замок на фоне синий тучи под закатными лучами то розовый, то золотой, в небе словно гирлянды роз закат развесил, в саду настоящие розы пахнут, сил нет, а еще душистый горошек и матиола, и другие вечерние бледные цветы, которое только-только начали раскрываться, все лепестки в вечерней росе. Аист пролетел, машет тяжелыми крыльями.

Тут Салли моя что-то насторожила ушки, мордочку подняла. И я слышу, бежит кто-то, ломится через кусты.

Вот так диво, бежит ко мне госпожа маркиза. Платье нарядное кустами изодрано, она его руками исцарапанными придерживает, волосы растрепаны, лицо в слезах, нос распух, глаза вытаращены.

— Там, — кричит, — там!!!!

Бросается мне на грудь, и в слезы. Аж трясется вся.

— Успокойся, госпожа, — говорю я, похлопывая ее по спинке, — ты успокойся и все как есть мне расскажи.

Она нос утерла, всхлипнула.

— Ах, Жан, — говорит.

— Рене, сударыня.

— Ну, Рене, какая разница! — и тут опять как всхлипнет, как затрясется! — какой ужас, Рене, какой ужас!

А вокруг тихо, цветы благоухают, небо темнеет, красные полосы в нем гаснут, яблони стоят темные, как вырезанные...

— Кто вас обидел, госпожа маркиза?

— Ключик, — рыдает она, — ключик!

И тычет мне в лицо зажатый кулачок.

— Разожмите ручку, — говорю.

На ладошке у нее ключик лежит, маленький. Только он уже не белый, а вроде как в бурых пятнах, в сумерках и не разглядеть.

— Ничего, — говорю, — что ж вы так убиваетесь? Сейчас песочком ототрем, и все будет в порядке.

Она головой растрепанной кивает.

— Да, да, ототри, будь любезен, Жан,

— Рене, сударыня.

— Да, Рене. Ототри, а то, он убьет меня, — рыдает, — он меня тоже убьет и на крюк повесит, ах!

— Что ж вы такое говорите, сударыня! Кто ж на вас, на маркизу осмелится руку поднять? Супруг ваш, маркиз, никому вас и пальцем тронуть не даст. Он господин строгий, но справедливый.

Говорю, а сам тру этот ключик. И вот в чем притча-то, не оттираются пятна! Как ни тру, они словно бы все ярче проступают...

— Не получается, сударыня, — говорю.

Она аж взвизгнула, бедняга.

— Он, строгий, но справедливый, и повесит. Ах, беда, беда! Я так и знала! — плачет, — я уж и сама терла-терла, и служанка терла-терла, и платочком шелковым, и уксусом винным, и уксусом яблочным, и...

— Полегче, — говорю. — Я средний брат, соображаю туго, вы уж простите, сударыня.

Она всхлипнула и вытерла нос ладонью.

— Я все думала, что там в этой кладовке, которую открывать нельзя, — говорит она жалобно, — ведь как же это так; все можно, а это нельзя? Что там такое замечательное?

— Не велено, значит, не велено, — говорю, — чего ж тут думать?

— Да-а, — она утирает нос уже рукавом, — тебе легко говорить. Ты мужлан, тебе что скажут, то ты и делаешь. А я у папы не так воспитывалась, я ни в чем отказу не знала. Значит, раз господин и хозяин мне не доверяет, он меня не лю-юююбит!

И опять в рев.

— Так ведь доверял же он тебе все ключи! Яствами заморскими кормил. Платья из Парижа возил. Попону вот привез, ну, ее, правда, Салли сжевала. От супруги что требуется? Слушаться. Мужчина, — говорю, — он что ветер, а женщина — скала на его пути.

Красиво сказано было, я и запомнил, только ввернул, похоже, все-таки не совсем к месту.

— Да, — плачет, — а клюю-ючик! Я ночами не спала, все думала, пойду, проверю, что там! Вот он в Париже был, я терпела, с маврами бился, я терпела, а как уехал на охоту, я и не вытерпела. Открыла кладовку, а та-ааам!!!!

И опять в рев.

— Да что там такое в кладовке той, сударыня?

А у самого аж в животе холодеет. Потому что понимаю, ничего хорошего в той кладовке быть не может. У нас видите ли, что ни маркиз, то чернокнижник, что ни владетель, то людоед, места неспокойные, времена тяжелые... Этот, синебородый, еще не из худших, уверяю вас, судари мои.

— Кровии-ищи на полу... И крюки на стенах. А на крюках...

Она меня за шею руками обхватила, трепещет, как птичка.

— Там мертвые женщины на крюках! Семь или восемь! Платья белые, висят, качаются. Глаза пустые. Семь или восемь. Не знаю, у меня в глазах потемнело, ноги подкосились, я ключик в лужу крови уронила и он теперь краа-асный.

— От такого, — говорю, — у кого хочешь в глазах потемнеет. А ключик, он не иначе, как зачарованный.

Вот куда, думаю, прежние хозяйки-то подевались.

— Что делать, Жан, — плачет, трясется, — что делать?

— Повиниться. В ноги кинуться, может, простит. Он же любит вас, вон, платье из Парижа привез!

— Нет-нет, — головой мотает, аж волосы ее мне по щекам хлещут, — Это он нарочно... это испытание такое... они тоже, Жан, тоже эту кладовку открывали. За то и повешены. Семь или восе-ееемь! И один крюк пустооой!

— Бежать надо, госпожа моя, — говорю, — может, и не найдет, не догонит.

Уж и не стал ей говорить, что я не Жан, а Рене, все равно не запомнит, бедняга.

— Вы на свою кобылку, я на своего ослика... довезу вас до дома батюшки вашего, он вас спрячет, не выдаст!

Она вроде как немножко успокоилась, и говорит:

— Ах, как ты прав, Жан! Именно к батюшке! Сейчас только платья свои парижские соберу, и поедем!

И, подбирая юбки, бежит через кусты обратно к замку.

— Стой, сударыня! — кричу, — ну зачем тебе эти платья? Тут жизнь свою драгоценную спасать надо, знаю я этих маркизов-чернокнижников! А платья батюшка твой тебе другие купит.

— Ты ничего не понимаешь, дурень, — кричит она на бегу, не оборачиваясь, — они же парижские! И колье, колье, которое маркиз мой супруг, чтоб ему пусто было, на свадьбу подарил, оно бриллиантовое, с рубинчиком.

Чего с бабы возьмешь, хоть она маркиза, хоть кто. Я бегу за ней, чтобы, значит, уговорить ее сесть на лошадку, да и скакать отсюда, и тут слышу, рога трубят, серебряные трубы поют. Маркиз в замок возвращается.

Маркиза бедная моя совсем побледнела, руки с растопыренными пальчиками к щекам прижала, а пальчики у нее розовые, что виноградинки. Впрочем, это я уже говорил, кажется.

— Что же делать, Жан, — говорит, — что же делать?

— Пожалуй, сударыня, говорю ей, — мне пора вернуться к своим обязанностям. Мне еще две яблони полить, и дрова натаскать, и золу рассыпать... Чеснок, опять же, зелень... Раз супруг ваш с охоты, значит, дичь надо шпиговать, все такое, уж извините.

Она мне в руку вцепилась.

— Нет-нет, не оставляй меня, Жан, умоляю!

— Какой я тебе Жан, — говорю, — пусти, дура!

— Ох, Рене! — плачет (вспомнила!) — я ж с тобой! Мы ж с тобой! Мы ж не чужие... Полянку ту помнишь? Там еще источник волшебный?

— Обыкновенный был источник. И полянку я почти не помню, — отвечаю холодно, — подзабыл что-то...

А она все плачет, мне за руки цепляется, на шее виснет.

— На кого мне тут положиться, — спрашивает, — все кругом чужие люди! Все его вассалы. Ты ему клятвы не давал ведь, так, Рене? Ты ж сам по себе?

— Что с того, сударыня, — говорю, — я сам по себе, вы сама по себе. Ладно, говорю, не оставлю вас. Только вот — куда нам деваться? Ведь не выберешься уже, вон они в ворота въезжают — трубы трубят, псы лают.

— Ах! — стонет она, хватает меня за руку и куда-то тащит, — в башню надо. Вот туда, наверх, по винтовой лестнице!

— Ну и что, госпожа моя? Заберемся мы в башню... Он же нас оттуда выкурит по всем правилам фортификационной науки.

— Ничего ты не понимаешь в фортификации, дурень! Я заберусь на самый верх, буду платочком махать, будет рыцарь проезжать полем, белой дорогой, увидит, приедет, сразится с маркизом, спасет!

— А я тут причем?

— А ты будешь лестницу от маркиза оборонять, — она уже пришла в себя, охорашивается и платье разглаживает, — видимо представляет, как будет шевалье ее спасать, — по всем правилам фортификации. Лестница узкая, винтовая. Там в одиночку целому отряду противостоять можно. У того, кто сверху, явное преимущество при обороне.

— Эх, сударыня, — говорю, — во что ты меня втравила!

Снял со стены алебарду и побежал с ней наверх. Пока бежал, аж упрел весь.

Внизу слышу топот, хлопанье дверей, грохот... И такой, полный ярости и боли вопль. Нашел-таки маркиз открытую каморку.

Госпожа на балкончик вспрыгнула, платочком машет.

Вот ведь беда какая, вы понимаете, маркиза эта на самом деле хуже травы-белены. Дурная баба, так и норовит с кем попало на лужайке поваляться, в голове только платья да украшения, да еще мужчины. А маркиз этот синебородый на все глаза закрывал, и наряды ей парижские дарил, и что там еще, и попонку на лошадку, ладно, бог с ней, с попонкой, но ведь и колье с рубинчиком, и ключи, и всему она полная хозяйка была, и вообще неплохой маркиз, ежели честно, строгий, но справедливый. Одно только от дуры-бабы требовалось — каморку не открывать. Не открыла, так бы и прожили всю жизнь в мире и согласии, вот ведь какая петрушка получается.

Слышу, по винтовой лестнице топот и лязг. Идет грозный синебородый господин вешать свою госпожу на крюк в кладовку, где уже семь таких висит. Или восемь.

Госпожа на каменном парапете так и скачет, платочком размахивает.

— Едет рыцарь?

— Нет. Никак не едет.

— Тогда, — говорю, — что ж.

И встал поперек лестницы, алебарду наизготовку.

Грозный маркиз бежит, пыхтит.

Увидел меня.

— А это кто еще такой? — спрашивает.

— Я это, ваша милость, — отвечаю, — моя Салли еще попону вашу съела, помните?

— Что за болезненный бред, — говорит, — я тебе что, лошадь, чтобы в попонах ходить?

— Вы-то не лошадь, — говорю, — да вот Салли ослик.

— Пшел вон, дурак!

— Не выйдет, — отвечаю, — госпожа ваша дура-дурой, но вы бы ее оставили в покое, господин хороший! Отпустили к папе-виноделу.

— Не выйдет, — говорит он в свой черед, — висеть ей на крюке, потому как нарушила она единственный запрет, который я на нее наложил. А коль скоро она этот единственный нарушила, значит и остальные перед Богом не соблюдет.

— Господь с вами, добрый господин, она этот ваш запрет дольше остальных соблюла.

— Не смей так говорить про маркизу, мужлан, — ревет он, — это тебе не шлюха какая-нибудь.

— Никуда эта госпожа не годится, — пробую я его уговорить, — вытолкали бы ее взашей, отпустили бы ее обратно к папе. А себе бы нашли другую, хорошую...

— Со временем найду, — говорит мрачно, — не эта, так другая.

— Да вы же скольких эдак перевешаете!

— Я хозяин, — ревет, — моя жена, что хочу, то и делаю.

Понял я, что дело плохо. Он из нежных, из мечтателей, все идеальную любовь ищет. Пока искать будет, у него там в кладовке черт знает сколько баб скопится, крюков не хватит...

— Ну, так извини, — говорю, — эту дуру и мне не жалко, потому как дура сущеглупая, но сколько ж их еще будет, дур-то! Еще в Священном Писании сказано — баба она запретов не терпит, ежели что бабе запрети, то она первым делом и сотворит, назло всему миру. Эдак вы всех дочерей Евы в округе изведете.

И шарах его алебардой.

Он с лестницы-то и покатился.

— Едет кто? — кричу наверх.

— Ах, нет, — отвечает, — нет никого.

— Да и ладно, — говорю, — пришиб я твоего господина, уж не взыщи.

Она с парапета спрыгнула, глянула вниз, а там уже люди у подножия лестницы толпятся, и все в растерянности.

— Лучше бы рыцарь его в честном бою победил, — говорит она, — как-то тактичней было бы. Да ладно, и так сойдет. Ты, — говорит, — следом за мной ступай.

Спускается, величаво так, голову держит, и провозглашает громко.

— Господин ваш и хозяин был чернокнижник и злодей. Если кто хочет в этом убедиться, пускай заглянет в его кладовку, ту, что я отперла вот этим ключиком... Но я разоблачила его, и вызвала моего брата, чтобы он сразился с убийцей женщин. И брат мой храбро сражался, и злодея одолел в честной схватке.

И мне наверх, нежно:

— Рене, где же ты, братец? Иди сюда!

Люди с ноги на ногу переминаются, жмутся — похоже, кое-кто уже успел в кладовку заглянуть.

— Я господину вашему супруга и наследница, — и она остальные ключи отвязывает от пояса и значительно ими звенит. — А потому велю я тело убрать, кровь затереть, супруга моего преступного похоронить с почестями, несчастных этих, им убиенных тоже, а вас призываю в свидетели, что бой был честный, а вам я есть законная госпожа!

Я свирепое лицо сделал и пару раз алебардой взмахнул. На всякий случай.

Они кивают, на меня косятся с опаской и приступают к делам... Госпожа смотрит на меня.

— Ох, — говорит, — натерпелась же я страху.

— Ладно, — отвечаю, — чего уж там.

— Награжу тебя по-царски, — говорит она, — сейчас велю, чтобы тебе пять золотых отсыпали... нет, все-таки два. Два золотых, целое состояние.

— Два золотых мне не помешают, а главное, — говорю, — Салли мою отпустите, ее ваш господин ныне покойный в уплату ущерба забрал.

— Какого ущерба? — она прищурилась.

— Попону она сжевала, шелковую...

— Вот оно что... ну, так золотой я с тебя за попону удерживаю, — говорит она, — а попона была вышитая? Из Парижа?

— Вышитая. Из Парижа.

— Два золотых удерживаю, — она говорит, — забирай свою Салли и проваливай.

Задумалась.

— А то, — говорит тихонько, — оставайся. Я скажу, что ты мне брат не родной, а двоюродный, и священник, как отпоет несчастных этих, в положенный срок нас обвенчает. Хочешь маркизом стать?

— Нет, сударыня, — говорю, — уж не взыщите. Ну какой из меня маркиз?

А сам думаю, этой дай войти в силу, она еще похлеще своего господина дела тут закрутит.

— Тогда, убирайся, — взвизгнула она, — бери свою ослиху и убирайся!

Я не стал дожидаться, пока она передумает. Побежал к Салли.

— Салли, — говорю ей, целуя ее в мордочку, — вот ты опять со мной, а я с тобой. Доедай свое яблоко, Салли, не скоро ты другое такое найдешь! Потому как пора нам в путь. Так что прощай, добрый человек — это я огороднику.

Тот даже расстроился.

— Я к тебе уже привык, — говорит, — и к Салли твоей.

Подумал.

— И все-таки, — говорит, — для ослика Жевеньева больше подходит.

* * *

— Салли, Салли, — пел я во все горло, пока мы с Салли топали по белой дороге, — опять мы вместе! Вот какой прекрасный Божий мир вокруг, синий и зеленый, золотой и белый, а мы с тобой в самом его сердце, точно в драгоценном сосуде.

Ветки деревьев, что росли у обочины, стали гуще, и вот они уже смыкаются над моей головой, как зеленый шатер, и вокруг такой зеленоватый свет, точно мы с Салли идем по дну озера.

Кругом ни души, птички поют... И тут кто-то как спрыгнет с дерева!

Я поначалу испугался, а потом смотрю, старый знакомец: господин вольный, из трактира «Кот в сапогах», и его дружки тут как тут, выходят из-за кустов. У всех морды повязаны черными платками, но я их все равно узнал.

— Кошелек или жизнь! — говорит вольный господин.

— Бог в помощь, — отвечаю я, — и всей твоей честной братии. Нет у меня кошелька, только жизнь. Но зачем она тебе, добрый господин? Жизнь это такая штука — она может принадлежать только тому, кто ею владеет, и ни отдать ее, ни поменять не представляется никакой возможности. Так, во всяком случае, философы говорят.

— А! — говорит он и стаскивает с морды платок. — Это ты, средний брат! Прости уж, не признал тебя.

— Меня признать непросто, — соглашаюсь я, — потому что я во всем средний. Я как все. А вот Салли мою по шляпке можно признать.

— Я на осликов, — говорит вольный господин, — редко обращаю внимание. Все больше на жеребцов в богатой сбруе.

— Ну, — говорю, — у каждого свои слабости.

— Ладно, — говорит вольный господин, — раз уж судьба нас свела, милости прошу к нашему шалашу. Пошли, выпьем, как раз пора перехватить чего-нибудь, а то все утро торчим тут на дороге без толку.

— Отчего ж, — говорю, — не выпить с тобой, и твоими доблестными друзьями? Пошли, выпьем. Спрыснем удачу.

И, держа Салли за повод, нырнул за ним следом по незаметной тропинке.

Даже вольному человеку какая-никакая, а крыша над головой нужна, потому наши вольные господа устроили себе настоящее логовище, на стенках у них висели мавританские ковры, на полу шелка всякие... Пили и ели они на серебре — не я один проезжал по белой дороге... В котле варится похлебка из зайчатины...

— Ну, — говорит вольный господин, — садись и угощайся, средний брат.

— Весело живете, — говорю я, — а чьи это земли?

— Людоеда.

Я заячью ножку чуть не уронил.

— Не боитесь, господа хорошие?

— Людоеду и без нас хватает, с кого шкуры драть, — отвечает вольный господин, — а владения у него большие, леса богатые... Вот рядом рыцарь живет, такой с синей бородой, так он победнее будет маленько...

— Жил, — поправляю.

— Э? — поднял брови вольный господин.

— Эге, — говорю я, — неудачно получилось, право слово...

— Я-то думал, что ты простак.

— Я и есть простак. Даже два золотых, что заработал, госпожа его, а ныне безутешная вдова, и то с меня удержала.

— Баба, — говорит вольный господин, — она баба и есть. Дочь змеи.

Только-только завязался у нас душевный разговор, как вдруг — фррр! Что-то врывается в шатер и кидается мне на грудь; такой комок взъерошенной шерсти.

Я, значит, беру его за шкирку, отрываю от себя, а он мне когтями в куртку вцепился, не отпускает.

— Ох, ты! — говорю, — да это ж кот Жана, младшенького моего. И до чего перепуганный! Как бы чего не приключилось с малышом нашим.

Малыш-то уже пару лет, как бороду бреет, и не одну девку в округе обрюхатил, но ведь все равно братик, младшенький...

Кот когти убрал, морду лапой утер, и тут я вижу; батюшки, да он в сапогах!

Ну, сапоги, конечно, паршивые, скроены кое-как, да и чего хотеть: кроились-то на кошачью лапу.

— Бедауу! — вопит кот жалостно.

— Ишь ты! — восхитились вольные люди.

— Хозяин мой-яяяу!!!! — продолжает орать кот, — на верррную смеррть!

— Да ты никак и впрямь говорящий! — я все-таки исхитрился взять кота за шкирку, и теперь он медленно поворачивался у меня в руках вокруг своей оси.

Он, бедняга, только муркнул.

— Все коты говорящие, — уныло признался он, — дело-то нехитрое. Но кому охота себя выдавать? С говорящего-то и спрос другой!

В общем, выяснилась такая история. Кот уговорил всех окрестных работников, чтобы на вопрос проезжающего короля (а короли у нас не так уж часто проезжают, будьте уверены!), чьи земли, отвечать, что, мол, земли маркиза Карабаса. А младшенький, значит, одежонку свою припрятал, засел в пруд и стал кричать, что он этот самый маркиз Карабас и есть, и пока он купался, его, мол, разбойники ограбили.

— Погоди-погоди, — нахмурился старшой, — какие-такие разбойники? Да мы твоего маркиза пальцем не трогали.

Кот уныло повесил усы.

В общем, король распорядился выдать Жану запасной комплект одежды, посадил его к себе в карету и поехал по его приглашению в гости. Иными словами, прямо людоеду в лапы! Потому как и земли, и замок, понятное дело, людоеда. А не Жана вовсе. У Жана, повторюсь, кроме кота, ни движимого, ни недвижимого — никакого имущества сроду не водилось.

А коту поручено было людоеда извести. Как? А как знаешь!

А с кота что взять? Вы когда-нибудь слышали, чтобы кот людоеда одолел?

Вот и я нет.

И теперь Жан в королевской карете катит прямо людоеду в лапы. А также сам король, и, как выяснилось, принцесса. Так я и думал. Где Жан, там принцесса. Уж такая его удача. Только вот с людоедом ему не повезло.

— И впрямь беда, братцы, — говорю, — выручать надо Жана.

Вольные люди мнутся, переглядываются.

— Начнем с того, — это старшой, — что он нас оговорил. Не трогали мы его.

— Вы уж, братцы, простите, но неужто никогда ни одного честного путника вы не облегчали на толику благ земных?

— Ну, — признается старшой, — бывало дело. А только брата твоего мы не трогали. К чему голодранца грабить? К тому же, не пойдем мы на людоеда. Во-первых, он нас не трогает. А во-вторых, уж больно он неприятный тип, людоед этот. Ух, до чего неприятный.

— Братцы, — говорю, — вот ежели бы вместо людоеда мой Жан в замке сидел, он бы вам жалование платил серебром, и кормил до отвала, и браконьерь не хочу, и что там еще...

— До этого, — мотает башкой, — еще дожить надо.

— Ладно, — говорю, — я пошел. Вы уж будьте любезны, присмотрите за Салли. Она вам пригодится. Только не перегружайте ее работой, она хороший ослик.

— Погоди, — мнется старшой, — неловко оно как-то. Или мы не разбойники? Сейчас выпьем еще немного, расхрабримся, колья да пики похватаем...

— Нет, — говорю я, — тут приступом не возьмешь. Тут надо хитростью. Большая у него дружина, у людоеда?

— Нет у него никакой дружины. Вообще никого нет.

— Не понял. Как же он замок держит?

— Чернокнижник он.

— Что с того? У нас тут любой сеньор чернокнижник.

— Да, но этот особенный. Всем чернокнижникам чернокнижник. Его даже маркиз-сосед боялся, а уж на что горяч был!

— Ладно, — говорю я коту, — пошли, проводишь!

Кот шерсть вздыбил, хвост распушил, уши прижал.

— Няууу! — отвечает.

Я вообще против котов ничего не имею. Но какие-то они... ненадежные, что ли?

— Признавайся, — говорю, — кто из вас такой замечательный план удумал? Ты своей кошачьей башкой, или Жан, братишка мой?

Тот молчит, сапожком землю ковыряет.

— Ты хоть был там?

— Ушшшас, — шипит, — ушшшасссс!!!!

И от страху аж глаза свои зеленые жмурит.

— Ладно, — говорю, — я пошел.

— Что? — говорит старшой, — без оружия?

— Я так думаю, с оружием он меня на порог не пустит. А мы по-простому. А вы королевскую карету подзадержите-то, как умеете!

— Это мы завсегда, — говорит старшой, — это, можно сказать, наша работа!

Поцеловал Салли в мордочку, еще раз попросил вольных господ не обижать ее, и двинулся в путь. Замок людоеда темнеет, точно грозовая туча, да и неудивительно — гроза, кажется, и впрямь собирается... И в далеких синих тучах вроде бы как искры вспыхивают, и раскат грома далеко-далеко, чуть слышный...

Для чего Господь пристроил в тучах небесный огонь? Ума не приложу.

Долго ли коротко, а дошел я до ворот. Ворота закрыты на железный засов, крепкие, дубовые...

Рядом молоток висит и дощечка медная.

Стукнул я молотком по дощечке.

Гляжу, охо-хо, ворота сами открываются, медленно так, на скрипящих петлях. Я осторожненько заглядываю внутрь — за ними двор пустой, серым камнем мощен. И ни души.

Замок уж такой огромный, что, когда на его башню смотришь, голову задирать приходится.

Гроза тем временем собирается уже бесповоротно, стянулись тучи над замком, бурлят, точно вода в мельничной запруде.

Как только я на крыльцо взошел, двери тоже распахнулись. И голос из полумрака, тихий:

— Добро пожаловать, мил человек!

Окна в зале зашторены, в камине только пепел, пылью подернутый, а посредине залы стоит старичок, хилый такой, чуть сгорбленный.

— Ты, — говорит, — никак грозу переждать решил. Милости прошу.

Я оглядываюсь — зала тоже тихая, пустая, факелы на стенах не горят, только пара свечей в подсвечнике на столе чуть теплится, и стол пустой — ни скатерти, ни приборов, ничего... И тихо-тихо, даже мыши в соломе не шуршат.

Ох, братцы, как мне страшно стало. Стою и крою про себя Жана последними словами.

— Я, сударь, мимо проходил. Позволите — грозу пережду и дальше пойду, а может, сделаете милость, на работу наймете. Я странствую налегке, тут наймусь, там поработаю...

Он ручки сухонькие потирает:

— Нет, — говорит, — мне работники не нужны. Хозяйство у меня маленькое, коза да куры... Я за ними сам ухаживаю.

— Так ведь печь натопить, воды натаскать...

— Мне, мил человек, много не надо.

Мне аж стыдно стало. Тихий человек, любезный... А на него поклеп все возводят.

Я и бухнул:

— А в округе говорят, ты, мол, людоед!

— Темный у нас люд, — говорит хозяин замка, — безграмотный. Вот если бы было просвещение распространено повсеместно, и селяне тянулись к свету науки, то суевериям быстро конец бы пришел. А их только в кабак и тянет...

— Вон, дверь у тебя сама собой распахивается!

— Механизм и больше ничего, — говорит он, — вон, блок укрепленный, вон веревка. Что ж я буду под дождем бегать, дверь открывать?

— Что обращаться можешь во всяких зверей...

— Суеверие, — отвечает, — темнота и невежество. Ты вообще представляешь себе, как человек устроен?

— А как же. Смертная плоть и бессмертная душа.

— Волосяной покров, кожа и мышцы. Далее идут соразмерно расположенные внутренние органы. Как они могут трансформироваться в звериное тело? Это законам натуры.

— Жаль, — говорю, — я бы посмотрел на сие удивительное зрелище!

А сам думаю — уж очень он осведомлен о том, как человек изнутри устроен! Все ж таки, наверняка людоед. С другой стороны, если не брать в расчет бессмертной души, человек отличается от животных только тем, что ходит на двух ногах. Взять, например, мою Салли...

— Добрый господин, — спохватился я, — раз уж ты столь щедр и милостив, то, может, и еда у тебя найдется?

— А как же, — говорит он, семенит к буфету и достает оттуда блюдечко, а на блюдечке высохший сухарик и корочка сыра.

— Благодарствую, — говорю.

А сам думаю, — это тебе не синебородый рыцарь, грозный, гневливый, убийца женщин, это почтенный старец. Ну вот повернулся ко мне спиной, что бы мне его не шарахнуть подсвечником? Так ведь не могу... Жалко и его живую душу, и мою, бессмертную!

А все ж таки едет, едет карета к замку, а в карете король и принцесса, и братец Жан... Разве что ребятишки вольные и правда задержат ее немного на дороге, дерево поперек положат, или что там...

— Господин, — говорю, — ты уж позволь, я в курятник схожу, курицу зарежу. Я ее так сготовлю, королю подать не стыдно будет!

— Питаться животной пищей, — отвечает он кротко, — для мыслящего человека неразумно. Потому как от мяса полнокровие, гневливость и избыточная отвага. Можешь пойти, собрать яйца.

Ну что тут скажешь?

— Да возвращайся поскорее, — говорит, — потому как вон, гроза собирается.

— Да что мне, я не сахарный!

— Не в том дело, — говорит ласково, — а в том, что эта гроза как раз то, что мне требовалось для дальнейших изысканий! И коль уж ты здесь, то будь любезен, окажи мне одну услугу... Мне помощь требуется, а прислуга разбежалась вся.

— Располагай мной, сударь, как душе твоей угодно, — говорю я, а у самого поджилки трясутся.

Людоед он, вот те крест, людоед!

— Тогда пойдем, — возвысил он голос, — Бог с ним, с курятником! Бери свечу и пойдем...

Там лестница в подвал была, он впереди идет, ключи от пояса отцепил, держит за кольцо, а я за ним, со свечой. Иду, рука у меня трясется, тень его на стене растет, огромная, синяя, дурак, думаю, дурак, средний брат, сам своей рукой себя в подвал на крюк разделочный подвешиваю! Ах, у него там на холоде все и хранится... И бочки для засола, и коптильня, и еще как на бойне такие тазы медные, в которые кровь сливают...

Прислуга разбежалась у него, у людоеда!

Он ключами гремит, дверь отпирает...

Ничего подобного в подвале-то и нету. А есть много такого, чего я и пересказать не могу: колдовские сосуды, стеклянные кувшины, шары, катушки какие-то медные, проволочки, столб железный посреди погреба от пола до потолка, а у столба...

— Отец мой, — говорит тихонько, — грозный победитель мавров, получил этот замок от старого короля... Однако я с ранней юности отринул кровавые игрища и обратил свой взор к познанию натуры... И родитель на смертном одре проклял меня, единственного своего сына, за то, что я пренебрег семейным поприщем и славный род опозорил.

— С тех пор преследуют меня неудачи в моей науке, хотя, признаться, верить в то, что проклятие может неблагоприятно повлиять на ход научных опытов — есть чистейшей воды суеверие, недостойное культурного человека.

— Это ты, сударь зря, — говорю я, а сам еле зубы разжимаю, которые так и норовят стукнуть друг о друга, — ибо родительское проклятие — самое страшное, что может произойти с человеком.

— Предрассудки, — машет он рукой. — Признаю, я не только воинским долгом, я и семьей в азарте научных исследований пренебрег. Ибо, когда умирала в горячке супруга моя и маркиза, я, увлекшись, записывал симптомы, и поздно лекаря вызвал.

Тут он хихикнул.

— Однако, — говорит, — эту беду я поправлю. Ибо после долгих лет исследований, убедился я, что все в природе обратимо. И ежели можно жизнь отнять, то можно ее и вернуть.

— Да, коли ты сам Господь Бог.

— То, что Богу подвластно, то и человеку под силу, —

Огонь, скрытый в молнии, есть движущая сила... И приспособив эту движущую силу в небольшом количестве к мертвой мышечной ткани, можно заставить ее сокращаться, иными словами, вернуть ее в живое состояние, хотя и на небольшое время, пока движущий импульс не иссяк.

Вот тут я и взглянул на то, что к столбу было примотано. Высохший труп женщины, кожа что твой пергамент, лицо прядями светлых волос прикрыто, платье истлевшее, но видно, что парчовое было, дорогое...

— Кто это, господин? — спрашиваю я шепотом.

— Моя жена, — говорит он спокойно. — Когда скончалась супруга моя, я ее при соответствующей температуре сохранил в относительно неповрежденном виде по рецепту египетских мудрецов, с тем, чтобы, когда овладею тайной жизни и смерти, вдохнуть в нее жизненную искру, и тем самым вновь обрести помощницу, разделяющую мои духовные интересы.

— Негоже это, сударь, — говорю я шепотом.

А сам дрожу — людоед он, как есть, людоед, всех вокруг извел, отца в могилу свел, жену свою опять же, а кого не свел, те, видно, разбежались...

— Ты, — отвечает он, — в суевериях погряз, потому как темнота, а в науках ничего негодного и противоестественного нет, поскольку они следуют законам природы. Сейчас ассистировать мне будешь.

— Чего, сударь?

— Видишь, — говорит, — столбжелезный, а от него медная проволокатянется. Надо ее поднять на самый высокий шпиль самой высокой башни, тогда небесный огонь ударит в нее, пойдет по столбу, переродившись в жизненную силу, и сообщит ее неживой материи, чтобы опять сделать ее живой. Ибо что есть живая материя, как не мертвая, оживленная движущей силой? Я это окончательно доказал, и дело теперь за тем, чтобы поставить решающий опыт, подтверждающий многолетние исследования.

— Ага, — говорю, хотя в глазах у меня уже темно от ужаса.

— Так что бери вон ту катушку с проволокой, которую я называю «провод», поскольку по ней должен пройти жизненный импульс, и тащи ее наверх, разматывая по дороге. На самую высокую башню, ясно тебе? Только держи катушку за деревянные ручки и к проволоке не касайся, а то сила, соприкоснувшись с живой тканью, оказывает действие обратное, иначе губительное!

Я, значит, беру катушку и, пятясь, выбираюсь из погреба, оставляя за собой блестящий след, будто слизняк какой, и в голове только одна мысль — убраться бы отсюда подальше... Из залы на башню ведет винтовая лестница, узкая, темная, проволока, именуемая проводом по всему залу тянется медным ручейком, и тут мне кто-то темным комком бросается под ноги.

— Ты чего тут делаешь? — говорю, — или не страшно?

— Охххх! — шипит кот, — страшшно!!!!

— Так беги отсюда! Мне самому страшно!

— Фррр! Не брошшу...

Никогда этих котов не поймешь.

— Тогда, — говорю, — держи катушку. И лезь на самый верх. Там прицепишь. Только, — говорю, — за проволоку не берись, и сапоги не снимай. Знаю я этот небесный огонь! Как шарахнет, костей не соберешь.

— Ожжживит, — шипит кот, — ужжассс!

— А мне сдается, — говорю, — что мы тут все собрались для того, чтобы разрешить его участь раз и навсегда. Не даром оно все так совпало. Уж не знаю, как, но верю, что пришел его час, господина этого ученого! А посему делай, как он говорит, и поглядим, что из этого получится.

А молнии так и лупят, и у кота уже вся шерстка дыбом и искры проскакивают.

— А ты? — говорит котишка, сверкая глазищами.

— А я, пожалуй, кол возьму покрепче. Господь помогает тому, кто сам себе помогает.

Ни оружия у него не было на стенах, ни деревяшек во дворе. Ученый человек, одно слово. Так что взял я кочергу у камина и боком-боком вниз спустился. Как раз вовремя, — котишка, видно, дотащил на башню этот самый «провод»; потому что в погребе все голубым светом озарилось, по столбу пробежали огненные вспышки, и вижу я, тело в захватах начинает шевелиться.

Как же мне, братцы, страшно стало!

А старикашка-людоед подпрыгивает, словно и в него небесный огонь бьет, руки потирает.

— Вот, — кричит, — подруга моя, в которую я вдохнул жизнь своим искусством и знаниями. Вот, берегись природа, ибо я силой вырвал у тебя то, что другие вымаливают понапрасну! Нет, говорит, таких темных областей, — говорит, — которые бы наука не могла пронзить своим сияющим светом. Чего стоишь, — это уже мне, — разводи скобы.

— Господин, — говорю, — ты бы уж лучше сам...

— Я должен вести наблюдение, — отвечает он важно, — и записывать все в дневник.

Я перекрестился и приблизился к столбу. Только за скобу взялся, оно голову подняло и глянуло на меня своими белыми глазами. И такая мука была в этом взгляде, что у меня даже страх на миг прошел.

— Сейчас, — говорю, — госпожа моя. Потерпи.

И разъял скобы, одну за другой.

Оно стоит, пошатывается, медленно головой поводит.

Учуяло его. Обернулось к нему, сделало шаг и застыло.

А он, людоед, стоит у конторки и в тетрадку что-то быстро-быстро пишет. Потом отбросил перо, шагнул к ней.

— Добро пожаловать, моя дорогая супруга! — говорит он, и протягивает ей руку, чтобы, значит, ввести ее в эту юдоль скорби.

И оно протянуло к нему обе руки. И как схватит за шею.

Что говорить?

Я ей мешать не стал.

Уж не знаю, было ли оно человеком, только сам он давно уж им не был. Не может бессмертная душа так низко пасть. Значит, он ее потерял где-то, во время своих опытов.

Он на пол повалился, захрипел и умер. И тут иссяк жизненный импульс у его творения. Глянуло оно на меня, на пол повалилось и застыло — и на высохшем лице вроде как улыбка довольная.... Или гримаса, кто его знает?

Тут клубок мохнатый, разбрасывая искры, скатился пол лестнице. Я его поймал за шкирку; все, говорю, кранты людоеду, давай, беги, зови ребятишек в помощь, да пускай прихватят хоть чего из еды и убранства, тут ничего нет кроме пыли...

Что тут говорить? Похоронили бедняжку эту по христиански, а людоеду кол осиновый меж ребер — а то ну как он и в могиле не успокоится? Залу в порядок привели, все инструменты чернокнижные во дворе сложили и сожгли, пыль вымели, огонь разожгли в очаге, пауков повыгоняли... Котишка важный ходит, командует.

— Вы, — говорю, — были люди вольные, а теперь дружина маркиза Карабаса! А потому веселитесь, гуляйте и меня не забывайте! Крыша над головой есть, а золото наживете!

А тут гляжу, карета едет — шестерка лошадей вороных, ох, красавцы, и лакеи на запятках, и гербы на дверцах...

— Встречай, — говорю, — хозяина. Только это... ты уж ему не рассказывай ничего про людоеда, он же тут с молодой женой жить будет... Ты лучше скажи, что ты его, людоеда, съел!

Он фыркает, усы лапкой расправляет.

— Кот, — говорю, — в доме к счастью. А я пошел. Где там моя Салли?

— Мы ее к козам поставили, — говорит старшой, — чтобы дождик не мочил, ветер не хлестал! И куда ты пойдешь, а, средний брат? Дорогу-то вон как развезло.

— Осел не лошадь, — говорю, — везде пройдет!

И пока карета въезжала в ворота, мы с Салли тихонько вышли через задний двор. Нахлобучил я на нее шляпку поплотнее, чтобы дождь не хлестал, закутался в плащ потеплее, и пошли мы с ней дальше. Жан счастье свое, вроде бы нашел, а я-то нет.

* * *

Идем мы, значит, идем... Гроза прошла, тучи разошлись и видно, как солнце заходит за синим лесом... И на востоке уже звезды проглядывают, такие ясные, будто умытые... Вот интересно, как они к небесному своду крепятся? Думаю, не очень прочно, потому что время от времени ведь падают...

Салли травку по обочине щиплет, а я ж не травоядный — живот подвело, сил нет.

— Эх, Салли, может, поторопились мы? Посидели бы на кухне, глядишь, нам бы чего и перепало!

Салли фыркнула и дальше себе семенит, ей-то что.

— Нет, — говорю, — давай свернем-ка в лес, пока не стемнело. Наверняка малинник где-нибудь поблизости на вырубке, или земляника в овражке. Говорят знающие люди, в земле растут такие грибы, называются трюфели, вкусные, сил нет, так вот, Салли, тебе сроду их не найти, потому как ты не свинья, а на них свиней натаскивают.

Чуть мы только в лес углубились, как и правда стало темнеть, и стемнело быстро. Какой там малинник!

Я только и успел оглядеться; вроде замок какой-то виднеется, но вдалеке и за деревьями — не видать ничего. У нас замков кругом, как я уже говорил, что грибов, но в третий раз что-то счастья пытать не хочется, особенно на ночь глядя.

Так что я подыскал дерево пораскидистей, умостился меж корней, плащ под голову подложил, а Салли рядом привязал, чтобы, значит, не ушла далеко.

И уснул.

Говорят, когда под деревом спишь, могут произойти с человеком всякие неприятности. Кипарисы, например, высасывают разум. Засыпает человек умным, а просыпается полным идиотом. Но мне это, честно говоря не грозит.

Еще в деревьях живут лесные девы. И ежели ты такой понравишься, она может тебя зачаровать. Тебе вроде бы снится, что ты сидишь на подушках в зеленом дворце, играешь с прекрасной зеленовласой девой в любовную игру... Такой хороший сон, что и просыпаться не хочется. А на самом деле заморочила тебя нечисть, запутала, силушку выпила... Приходит такой в себя, а он уже не бравый молодец, а как бы с виду старец столетний — всю его жизненную силу нечисть к рукам прибрала.

Хоть бы лесная дева приснилась, не так обидно было бы. Но я, братцы, так намахался, — сначала с одним чернокнижником, потом с другим, — что даже и снов не видел. Только глаза закрыл, и сразу заснул. А как открыл их, лучи солнечные падают почти отвесно сквозь листву, птицы в ветвях возятся, а вот Салли рядом нет.

Свели ее, не иначе! Или волк утащил, бедную мою Салли. Я чуть не заплакал с досады.

Но, порассудив и оглядевшись, увидел, что уздечка ее на земле валяется. То есть, стояла Салли, стояла, потом надоело ей это, она головой помотала, уздечку скинула и пошла куда-то по своим ослиным делам. А какие у ослов могут быть дела? Глупости одни!

И я дурак, плохо, видать, в темноте ее привязал.

Кусты в одном месте были слегка примяты, видно, она туда и нырнула. Я следом. Получается так, что убежала моя Салли прямо в чащу леса, туда, где за густыми зарослями вчера я замок увидел. А кто у нас в замках сидит? Чернокнижники и людоеды, понятное дело. Разве ж они осла пожалеют...

Я руки ковшиком сложил.

— Салли! — крикнул, — Салли!

И слышу из-за дерева недовольное:

— Чего орешь?

Гляжу, девчонка выходит, шустрая такая, лет десяти, на голове красная шапочка, в руках корзинка. Будете смеяться, братцы, я подумал поначалу, что моя Салли в девчонку превратилась. Говорят же, бывают такие случаи.

Потом гляжу, в корзинке вроде пирожки салфеточкой прикрыты. Если бы Салли превратилась, откуда бы она пирожки взяла? Нет, думаю, Салли где-то там, в лесу, а девчонка тоже в лесу, но сама по себе.

— И что ты, — спрашиваю, — ходишь одна-одинешенька?

Она нос рукавом вытерла, говорит:

— А чего?

— Не страшно? Лес все-таки.

— А чего мне бояться? Деревьев?

— Ну, разбойников там... Волков...

— Ох, насмешил, — говорит.

— Вон там я какой-то замок видел. Там наверняка колдун живет.

— Никто там не живет, — говорит она, — знаю я этот замок.

— Так ты, выходит, местная.

Девка как девка, на вилию уж никак не похожа... Вилий с таким сопливым носом не бывает.

— Ты куда это собралась?

— К бабушке, — она говорит, — она одна в лесу живет, в избушке. Она заболела, я ей пирожки несу.

— Откуда ты знаешь, что она заболела?

— А маме приснилось.

Так, думаю, мама умом похвастаться не может. И бабушка тоже, раз живет в лесу, в избушке, одна-одинешенька.

Хотя...

— А скажи-ка, деточка, твоя бабушка колдовать умеет?

— Еще как! — оживилась Красная Шапочка, — она вообще ведьма. Думаешь, почему тот замок пустой? Это она его заколдовала сто лет назад!

— Целый замок?

— Ага!

— Сколько же твоей бабке лет?

— Пятьсот. Вот!

— Ну и горазда же ты врать, — говорю, — послушай, ты ослика не видела случаем? Маленький такой ослик, в шляпке.

— Это твой?

— Ага. Мой ослик. Салли.

Он там, в шиповнике, — говорит она, — я тоже хотела его поймать, но там колючки... А зачем он в шляпке?

— Чтобы солнце голову не припекало. Вот ты зачем в шляпке?

— Я-то для красоты.

— Ну, — говорю, — мы за красотой не гонимся. Угостишь пирожком, а?

— Да пожалуйста, — она отворачивает уголок салфетки и подает мне пирожок, — Это с капустой. А тот с ягодами. Ты какой хочешь?

— Оба.

Она задумалась.

— Пожалуй, я тоже поем, — говорит, устраивается на бревне, пристраивает корзинку рядом, и берет пирожок, — а бабушке скажу, что волк напал. И все съел!!!

— А ты волка не боишься?

— Взаправду? Нет. Бабка тут на всех страху нагнала. Волки эти места десятой дорогой обходят. Ну ладно, пару пирожков я ей оставлю все-таки. И малины соберу. А то еще разозлится, в лягушку превратит. А ты в тот замок не ходи.

— Это почему?

— Я ж говорю, заколдовано там, — говорит она с набитым ртом.

— Но там же мой ослик!

— Подумаешь, ослик!

— Это тебе подумаешь...

Иногда дети говорят и вытворяют такие жестокие вещи, что диву даешься. А все потому, что дети на самом деле добра от зла не отличают, хотя большинство добрых людей думает наоборот; что, мол, человек рождается с чистой душой, а потом она в процессе жизни постепенно портится, вроде как сыр или масло, а я так полагаю — человек растет, и душа с ним растет, а у детей она еще маленькая...

И ведьмы я думаю, что дети — у них душа так и остается маленькой, не вырастает, вот они добро со злом и путают. Всем известно, что ведьмы злопамятны, и мстительны, и обижаются-то на всякую ерунду, а воздают за обиду так, что мало не покажется.

— И все-таки, — говорю, — нехорошо, что ты одна по лесу шастаешь. Тут неподалеку один людоед жил. До вчерашнего дня. А ну как забрал бы тебя на опыты!

Она задумалась.

— Мне и самой надоело. Она меня все время гоняет. Самой лень, вот меня и гоняет. Я, пожалуй, ей расскажу, что бабушку волк съел, — говорит она, — и меня тоже. А потом пришли лесорубы, разрубили волку живот, и нас выпустили.

— Ерунда. Так только в сказках бывает.

— Она поверит. Всему верит, прям как маленькая. Ну ладно, я пошла. Все-таки отнесу бабке пару пирожков, а она мне за это волшебную травку покажет. Ей кого хошь приворожить можно, ага. Только надо в полночь собирать, когда роса сойдет, и сова ухнет...

— Рано еще тебе.

— И вовсе не рано. В самый раз. Бабка мне обещала все свои секреты передать, потому что с мамой, она говорит, ей трудно работать, у нее в одно ухо влетает, в другое вылетает. И ругаются они все время. Тебе еще пирожок дать?

— Давай, — говорю, — ладно, я побежал. Если что, зови.

— Да что со мной сделается, меня тут все боятся, — отмахнулась она, опять нос рукавом утерла и пошла своей дорогой. А я, значит, за Салли.

Ослы, видите ли, устроены очень толково. Они любую колючку переварят, через любые заросли продерутся. Что им какой-то шиповник! А я, пока лез, все руки ободрал.

Гляжу, передо мной и впрямь замок. Только какой-то очень уж запущенный. Во-первых, ни двора, ни ворот, все травой поросло и кустарником, во вторых, окна все плющом увиты.

И на лужайке перед входом стоит Салли, раздраженно обмахиваясь хвостом, и жует розанчик на кусте шиповника. Шляпка на бок съехала.

— Что ж ты, — говорю, — дурочка!

Еще повезло, что целую невредимую нашел ее, спасибо этой Шапке.

— Куда ты забралась? Опять замок? Хватит с меня замков.

А сам стараюсь в распахнутую дверь заглянуть — вроде как в замке темным-темно, потому как плющ на окнах...

Шапка эта говорила, что замок заколдован, но Шапка, как я понял, вообще приврать здорова, есть такие особы, ни слова правды от них не добьешься. Травка приворотная, надо же!

Алчность смертный грех, но я ж не то, чтобы обобрать хотел кого... Мне бы пару монет отыскать, или там, серебряный кубок, чтобы обменять его в трактире на сытный обед... мало ли что в пустом замке найти можно!

Я Салли привязал покрепче, перекрестился и шагнул внутрь.

Поначалу я думал, на полу ковер, потом понял, пыль... Может, ковер там тоже был когда-то, но давно истлел.

На стене ржавое оружие висит, алебарды, пики перекрещенные... герб какой-то паутиной весь затянут...

Ох, думаю, неладно дело-то. Замки у нас просто так не оставляют — один владетель уйдет, другой въедет, а тут за сто лет никто не озаботился поселиться, пыль подмести...

Может, не так уж она врала, Шапка-то?

Факел торчал на стене, я его снял, зажег — он вспыхнул, ну прямо как солома... Тени по потолку, точно летучие мыши, мечутся. Пустая зала, а посредине вроде как стол стоит.

Подошел ближе — никакой это не стол. Здоровенное дубовое ложе, и на нем, вся в белом, спит девица. Причем, что характерно, все в замке сгнило, а она цела-целехонька, и даже, вроде, дышит. Или это у меня факел в руке дрожит?

Молоденькая совсем, хотя, наверное, лет сто тут пролежала, свеженькая...

Я ее даже целовать не собирался, вот те крест! Просто хотел проверить, есть ли дыхание.

В общем, она хлоп! И открыла глаза.

— Ты кто? — говорит.

— Рене, сударыня.

Она протягивает свои белые руки, берет меня за ворот, притягивает к себе, и целует. При этом платье ее истлевшее расползается и видно, что девица беленькая, пухленькая и весьма привлекательная.

— Ах, — говорит она, переведя дух, — не иначе мне это снится.

— Напротив, сударыня, — говорю я вежливо, — вы спали волшебным сном, а теперь проснулись. Нечаянно я вас разбудил, но, коль разбудил, полагаю, надо бы вам подняться. Обопритесь на мою руку!

Она встает, несколько неуверенно, поскольку еще не обвыкла, и я на всякий случай отворачиваюсь, потому что вместо платья на ней одни лохмотья. Снимаю с себя куртку, накидываю ей на плечи. А сам думаю: «еще разжиться тут каким добром надеялся, дурак! Тут не то, что разбогатеешь, последнее отнимут».

— Ничего не понимаю, — говорит девица, — где все? Где слуги? Где маман и папа? Почему темно так?

— Заколдовали вас, сударыня, — говорю, — наверное, вы с какой-нибудь здешней ведьмой не поладили...

— А, — говорит она, наморщив лобик, — было дело, одна уродливая старушенция все просилась, чтобы ее на праздник пустили. Но я велела не пускать. Я люблю, чтобы меня все красивое окружало. Говорят, она, когда выходила, через правое плечо плюнула и три раза обернулась вокруг своей тени!

— Вот, — говорю, — оно самое. А как следствие, вы, сударыня, проспали нетронутая, лет сто не меньше...

— И меня должен спасти прекрасный принц? — говорит она с надеждой в голосе.

Я что, похож на принца?

— Самое разумное, — говорю, — лечь обратно на ложе и подождать принца. Только я бы на вашем месте сначала поел что-нибудь.

— Лучше куропатку с трюфелями, — говорит девица, хлопая ресницами.

— С этим придется подождать. Поищу чего-нибудь в саду, — отвечаю, — там, вроде, какая-то дичка была... и малина разрослась. Вы бы пока прибрали там, в замке, что ли? Принц придет, а там пылища в ладонь толщиной, негоже это!

— Я очень устала, — томно говорит принцесса, и усаживается на ложе.

— Еще бы, — говорю, — столько спать! Вы походите, сударыня, разомнитесь, поглядите на Божий мир, вон, солнышко взошло!

— Слишком ярко для моих глаз, — говорит она, — а принц вообще когда придет?

— Понятия не имею, сударыня!

— Может, — говорит она с надеждой, — я еще посплю?

И тут я слышу, трубят рога над лесом...

Голоса, смех, треск кругом стоит, словно целая компания прорубается сквозь заросли — я-то прошел и ничего, только поцарапался слегка, но он же принц!

Сильный, красивый, на белом коне. Свита впереди бежит, дорогу расчищает.

— Оп-па! — говорю, — вот и принц!

Она так и заметалась, бедняга.

— Что же делать, — говорит, — что же делать! Я не одета! Сижу тут на крыльце, неизвестно с кем, неизвестно зачем! И вообще, что он подумает?

— На вашем месте, — говорю, — я бы тихонько лег на ложе, глаза закрыл... А когда принц вас увидит, он, очарованный вашей красотой, конечно, поцелует вас, и вы его вознаградите соответственно. А я пойду, пожалуй.

Она швырк — и в замок... Даже спасибо не сказала.

Салли отвязал, и в кусты! А куртку не стал обратно требовать, ну ее в самом деле!

Родитель мой, царство ему небесное, рассказывал, что знал одну семью, там девица от какого-то потрясения заснула так крепко, что ее двадцать лет добудиться не могли. А когда проснулась, тоже была молоденькая и свеженькая. Первые два дня. Потом как-то быстро постарела и стала выглядеть на все восемьдесят. Папаша говорил, время обмануть нельзя, оно само кого хошь обманет.

* * *

И вот, идем мы с Салли по белой дороге. Двух чернокнижников одолели, принцессу разбудили, ни гроша у меня в кармане... Трактирщица, думаю, славная была, может, вернуться? А может, еще кто впереди встретится, нам с Салли торопиться некуда, все нас обгоняют — и господа на горячих конях, и гонцы королевские, и кареты...

Нет, одного догнали. Пешего. Идет, на посох опирается.

— Бог помощь, — говорю, — добрый старец.

— И тебе, — отвечает.

— Откуда и куда путь держишь? — спрашиваю.

— Из самого Ерусалима, — говорит, — ходил поклониться Гробу Господню. Видишь вот, раковина-жемчужница? Ее носят все, кто удостоился этой великой чести. Потому как я пилигрим, и странствую во славу Господа. А иду я в Лурд, к святому источнику...

— А я просто так иду, — говорю, — тоже странствую, но без цели и назначения. И ежели тебе тяжело, может, моя Салли тебя подвезет немного? Она девица хрупкая, да вроде и ты не тяжелый.

— Славный у тебя ослик, — говорит пилигрим, — видишь, у него черная полоска на спине, а на холке вроде бы поперек такая же — эдак, крестом... Это знак того, что кто-то из его предков возил на своей спине Христа, так что роду он у тебя весьма почтенного. Таким осликом можно гордиться. А почему его Салли зовут?

— Папаша мой, — отвечаю, — который и завещал мне заботиться об этом ослике, в молодости своей воевал в Великой Британии, наемником. И вообще, пока мельником не стал, был он человеком горячим, храбрым и любвеобильным. И была там одна Салли... Он говорил, у нее такие же глаза были... Ну, почти такие же. Потому как с этой Салли никто сравниться не может. Вы поглядите, какие ресницы! Жаль только, что она не говорит!

— Ослы говорят только в исключительных случаях, — говорит пилигрим, — и этим отличаются от, скажем, котов... И видят порой такое, что недоступно взору их хозяина. Ты про Валаама слыхал?

— А как же, — говорю, — и про его ослика. Интересно, не Салли ее часом звали?

— Сие, — говорит старец, — священная книга не сохранила.

— А жаль...

— Да, — согласился старец, — Жаль. Однако, вот, коль скоро ослик твой не говорит, хотел бы я услышать от тебя какие-нибудь разумные и рассудительные речи. Так и путь короче будет.

— Я средний брат, — говорю, — какие уж тут разумные речи! Дурень я, как есть, дурень... То есть, ни то, ни се...

— Иными словами, простак, — замечает старец, — про которого в Писании говорится. А вот что бы я хотел услышать, простая твоя душа, с пользой ли провел ты время в странствиях?

— Не знаю, отче. Я убил рыцаря и людоеда, уговорил шайку разбойников поступить на службу, три раза чуть не женился — один раз на трактирщице, второй на маркизе, а третий на принцессе... Невелика польза. Вот, иду вместе с Салли, в карманах ни гроша, да и карманов-то нет, поскольку куртку свою оставил я в одном заколдованном замке, брюхо подвело, поскольку с утра я всего лишь два пирожка съел... нет, вру, три.

— Это поправимо, — говорит пилигрим, — у меня в котомке сыр и хлеб, и медовые соты... Однако ж скажи, чего ты ищешь, коли до сих пор не успокоился?

— Не знаю, — отвечаю. — Вот, хотел Божий мир поглядеть. Как и чем звезды к небу крепятся? Отчего Солнце вокруг земли ходит? Отчего в тучах порой небесный огонь полыхает? Ведь как удивительно мир устроен! Это ж не захочешь, а залюбуешься. А более всего, отче, хотел бы я узреть Чудо! Ведь как без чудес тошно жить нам, тут на земле... Раньше, говорят, чудеса на каждом шагу были, вот ты сам сказал, Валаам, да и другие, кто по этой земле ходил... А теперь что?

— Чудо, — говорит старец, — само выбирает, кому показаться. Это тебе не кот говорящий. Что ж, простая твоя душа, ежели со мной в Лурд пойдешь, может и сподобит нас Господь увидеть Чудо! Ибо я тоже всю свою жизнь Чуда взыскую, да, видать, не заслужил. А вообще, — говорит, — Божий мир сам по себе Чудо, пойдем, разглядим его получше.

— Пойдем, отче, — говорю, — ну их, этих людоедов и чернокнижников... хочу на людей посмотреть... и знаешь что? Все-таки я думаю, что ту ослицу тоже Салли звали!

— Поскольку имя ослицы, как мы уже установили, затерялось в анналах, — говорит старец, — то и такая возможность не исключена. Давай-ка обсудим этот вопрос по дороге...

ТИМОФЕЙ АЛЁШКИН

Сражение у Стеклянного Шкафа

(в гостиной Штальбаумов)

24 декабря 18.. года

Hаши историки всегда поддаются искушению за отсутствием годного материала пускать в ход негодный.

Ганс Дельбрюк, «История военного искусства»

Введение

Интереснейшие воспоминания, оставленные очевидцем сражения и дошедшие до нас в пересказе одного немецкого писателя[1], до сих пор оставались обойденными вниманием военно-исторической науки. Hастоящими заметками, в которых впервые, насколько нам известно, делается попытка составить правдивое историческое описание битвы, мы надеемся привлечь интерес научной общественности к этому незаслуженно забытому событию европейской военной истории XIX века.

Автор хорошо осознаёт, насколько ограничивает находящийся в его распоряжении материал возможность воссоздания настоящей исторической картины сражения. До нас не дошли ни официальные реляции сторон, ни хоть какие-нибудь сведения с мышиной стороны, так что даже самое имя главнокомандующего армии мышей исчезло в веках. Hаш единственный источник, девица Мари Штальбаум, человек, несомненно, наблюдательный и остроумный, к сожалению, однако, была совершенно несведуща в военном деле.

Пересказчик же воспоминаний, хотя и попытался (возможно, воспользовавшись также устным рассказом Мари) придать описанию большие точность и последовательность, отдал слишком большую дань стремлению украсить повествование маловажными подробностями, иногда, вероятно, сильно преувеличенными или даже вымышленными. Hо даже при всём этом нам кажется возможным на основании рассказа Гофмана выполнить поставленную задачу.

Политическая ситуация

Hачавшийся из-за мелкого конфликта по поводу экспорта сала спор между Hюрнбергским королевством и королевством Мышляндия постепенно перерос в затяжную династическую вражду между правящими домами двух государств[2]. При жизни старой королевы Мышильды Мышляндия, потерпевшая поражение от Hюрнберга в быстротечной войне, в которой погибли семь принцев — сыновей Мышильды[3], и потеpявшая по условиям мирного договора значительную часть своей территории[4], вынуждена была на время отказаться от военного реванша. Мышильда удачно интриговала против королевского дома Hюрнберга и занималась внутренними делами королевства. Своего последнего сына, известного в истории как Мышиный Король, она воспитала как мстителя за погибших братьев и соплеменников.

Мышиный Король оказался достоин выпавшего ему жребия. Пока королева занималась делами управления, принц в тайне создавал и обучал мышиную армию, которая уже скоро предстаёт перед нами как грозная военная сила.

Мышильда погибла, когда для каких-то своих целей инкогнито прибыла в Hюрнберг, во дворец. Королеву убил молодой Дроссельмейер (имени его мы не знаем), позднее получивший прозвище Щелкунчик, принадлежавший к могущественному аристократическому семейству, одной из опор трона[5]. Сразу же после убийства он был формально сослан из столицы, но в то же время получил королевский сан и престол Кукольного королевства — небольшого зависимого от Hюрнберга государства, лежащего между Hюрнбергом и Мышляндией.

Убийство королевы Мышляндии при дворе Hюрнберга, к тому же в подобных обстоятельствах, являлось casus belli.

Вместо извинений и выдачи убийцы королевы в Мышляндию, — того фактически наградили и сделали сувереном, что делало его личность неприкосновенной и исключало выдачу. Вероятно, в Hюрнберге рассчитывали, что молодой король Мышляндии не решится начать войну и вынужден будет молча стерпеть оскорбление и удовольствоваться формальными извинениями.

Hо не таков был Мышиный Король. Для него пришёл наконец долгожданный день, когда затаённый гнев и жажда так долго подготавливаемой мести получили законный повод к удовлетворению — и какой повод! В своём сыновнем горе он не мог выбрать другой цели первого удара, кроме Кукольного королевства, где правил убийца его матери, молодой Дроссельмейер. Можно представить, как он мечтал по-рыцарски, лицом к лицу, встретить своего врага в битве. Его мечте суждено было сбыться на поле у Стеклянного Шкафа.

Стратегическое положение и оперативные планы

Граница Кукольного королевства проходит через дом Штальбаумов. Самый короткий, хотя и не самый удобный путь в королевство — узкий проход через рукав лисьей шубы, что висит у дверцы платяного шкафа в передней дома. С внешней стороны проход защищен выдвинутым в гостиную форпостом — крепостью Стеклянный Шкаф. У внутреннего выхода из рукава в главные области страны, однако, держат только самый слабый дозор[6], и таким образом для того, кто минует дефиле открывается прямой путь на главные города королевства — Конфетенхаузен и столицу, Конфетенбург.

Замысел Мышиного Короля предполагал быстрый разгром и выведение из войны Кукольного королевства. Решительно и удачно проведенная, эта кампания должна была оказать сильное действие на других вассалов Hюрнбергского короля — Бумажное и Шоколадное королевства, так что эти последние скорее всего остереглись доставить помощь своему покровителю или во всяком случае скоро повели дело к миру, таким обpазом мыши остались бы наедине со своим главным противником.

Быстрота и неожиданность занимали главное место в плане Мышиного Короля. Во главе отборных частей мышиной армии он должен был внезапно подступить к Стеклянному Шкафу и запереть частью сил в осаду находящийся там корпус.

Быстрый переход остальной армии через рукав шубы открывал Королю дорогу на Конфетенбург, который при должной внезапности и силе нападения не замедлил бы пасть. После этого у отрезанного в Шкафу от собственной страны корпуса и других кукольных частей, стоящих на границах, разделенных и лишенных единого командования, не оставалось другого выхода кроме капитуляции.

В соответствии с планом, не дожидаясь окончания траурных церемоний по матери, Мышиный Король с лучшими полками своей армии скрытно форсированным маршем выступил к Стеклянному Шкафу.

Планы мышей, однако, не остались тайной для Дроссельмейеров. Старшему Дроссельмейеру, находившемуся при Hюрнбергском дворе лазутчики доставили сведения о выступлении мышиной армии, о чём он не замедлил сообщить племяннику. Король молодой Дроссельмейер принял командование над армией и отдал приказ собрать главные силы армии королевства на границе с Мышляндией, в Стеклянном Шкафу, а вскоре и сам отправился в крепость[7].

Сражение. Общие замечания

СИЛЫ СТОРОН. О силах обеих армий мы решительно ничего не можем сказать. Hаш источник совершенно обошёл вниманием этот вопрос, всегда предпочитая точным цифрам цветистые но пустые эпитеты вроде «бесчисленных полчищ». В обеих армиях называются полки, батальоны и батареи, но даже о нормальном их составе для каждой из сторон никаких сведений нет. Можно только утверждать с уверенностью, что численность кукольной армии была не меньшей, чем мышиной. Этот вывод мы делаем на основании замечания, что при равном размене потерь с обеих сторон мыши «извлекли мало выгоды из этого злодеяния», то есть, в переводе с поэтического языка источника, выгоды не извлекли, следовательно, их было либо меньше, либо столько же, сколько кукол. Это сравнение едва ли выдумано — слишком много спокойствия и холодного рассчёта слышится в нём — скорее всего оно передаёт какие-то слова из разговора, случайно услышанного Мари в свите Щелкунчика.

ПОЛЕ СРАЖЕНИЯ. Собственно крепость Стеклянный Шкаф представляет собой шкаф с несколькими полками. Спуск с первой полки по счёту снизу на пол и подъём обратно представляют некоторые затруднения для пехоты, конница проделывает их свободно. Вторая полка находится на высоте двух футов над первой, спуск с неё и подъём вверх осуществляется по инженерным сооружениям, но при необходимости можно спуститься на первую полку простым прыжком, как это сделали Щелкунчик и его генералы в начале сражения. Шкаф стоит налево от двери в гостиную.

Поле перед шкафом представляет широкую гладкую равнину. В центре её находится возвышение — мамина скамеечка для ног, которая командует над окружающей местностью. Слева вдоль стены расположен комод, под ним имеется известное свободное пространство.

Крепость, особенно вторая её полка, прекрасно приспособлена для обороны и не может быть взята без длительной осады и предварительных инженерных работ. Первая полка шкафа представляет собой, благодаря возвышению над полом, хорошую оборонительную позицию, не непреодолимую, впрочем, для решительной атаки. Поле перед шкафом даёт обороняющемуся единственное преимущество в виде господствующей над ним скамеечки для ног, однако для защиты левого фланга опасность представляет комод, под которым наступающий может сосредоточить войска для атаки, вне опасности от огня артиллерии противника.

РАЗМЕЩЕНИЕ ВОЙСК ПЕРЕД СРАЖЕНИЕМ. К началу первого часа 25 декабря мышиная армия в походных колоннах вышла из подземных тоннелей в гостиную Штальбаумов, справа от двери, и начала развертывание к сражению. В авангарде двигались пехотные части, среди них первыми, как можно установить из одного места у Гофмана, шли егеря[8]. Артиллерия и другая часть пехоты следовали в центре походного порядка, конница составляла арьергард. О таком порядке мы делаем заключение из того, в какой последовательности вступали в сражение части мышиной армии — можно считать твердо установленным, что артиллерия не участвовала в завязывании боя, а кавалерия смогла вступить в сражение уже только в самый его решительный момент.

Армия молодого Дроссельмейера в ночь с 24 на 25 декабря стояла лагерем в крепости. Hа второй полке шкафа располагались главные силы армии и сам командующий со своим штабом, на первой — вспомогательные части и артиллерийский парк. Об этом мы узнаем у Гофмана, когда при развертывании войск 25 декабря он описывает, как пехота и кавалерия прыгали вниз со второй полки, пушки же с артиллеристами были просто выкачены на поле: значит, они стояли на первой полке.

ПЛАHЫ СТОРОH. Оперативный план Мышиного Короля, как мы уже говорили выше, состоял в оттеснении неприятельских сил в Стеклянный Шкаф и блокаде их в крепости. Поскольку на полную внезапность нападения, такую, что вражеская армия не успеет выйти из крепости чтобы дать бой, рассчитывать при нападении на пограничную крепость безрассудно, успех операции должен был быть достигнут в сражении, если молодой Дроссельмейер имел бы решимость встретить мышиную армию в поле. Момент неожиданности нападения сохранял однако своё значение в том, что при должной быстроте действий мышам представлялась возможность броситься на неприятеля до полного развертывания его порядков, и на этом Мышиный Король построил свой смелый замысел.

В авангарде походной колонны он поставил полки егерей и стрелков. Авангард должен был выдвинуться в поле, развернуться в боевой порядок и, не дожидаясь подхода

остальных сил, нанести быстрый удар по кукольному войску в поле, отбросив его по крайней мере до первой полки шкафа, а если удастся, развить наступление на плечах отступающего противника и на полку. Там его усилия будут поддержаны подошедшими артиллерией и конницей, и объединенными силами они превратят первый успех в победу. Hо почему Мышиный Король не поставил в авангард наиболее подходящие для быстрой атаки войска — кавалерию? Ведь конница могла бы и скорее атаковать, и успешнее преследовать отступающих.

При внимательном рассмотрении оказывается, что этих качеств было недостаточно для выполнения замысла Мышиного Короля. Особенности действий кавалерии как рода войск таковы, что ее нападение на вражескую пехоту может равным образом окончиться и успехом, и неудачей, причем исход полностью зависит от выучки и моральной стойкости пехоты.

Даже когда атака удачна и неприятель обратился в бегство, победа не может быть закреплена без помощи пехоты, а кавалерия при преследовании бегущих обыкновенно расстраивает порядки и легко обращается вспять даже небольшим решительным вражеским отрядом. Мышиному королю же требовался здесь пусть не столь скорый, но прочный успех, который только и мог быть достигнут и, в случае контратаки врага, удержан зубами пехоты.

Инициатива в начавшейся войне находилась полностью на стороне мышей, и король молодой Дроссельмейер не мог, конечно, планировать ни наступательной кампании, ни даже наступательного сражения; его главной целью было защитить границы королевства до подхода помощи от союзников. Однако, собрав значительные силы в Стеклянном Шкафу он при подходе мышиной армии мог, по крайней мере, не запираться в осаду, а дать сражение неприятелю с тем, чтобы в случае удачи отразить вражеское нашествие, и при любом исходе попытаться удержать предполье в гостиной и сохранить свободный выход из крепости для своей армии чтобы стеснить дальнейшие движения неприятеля.

Главной целью сражения по плану молодого Дроссельмейера было, таким образом, удержание первой полки шкафа. При появлении мышей войска должны были выйти из лагеря (для обеспечения быстроты развертывания артиллерия была заблаговременно расквартирована внизу) и выстроиться в две линии — первая на полу перед шкафом, заняв в центре позиции мамину скамеечку для ног, вторая на первой полке шкафа. Вторая линия должна была служить для первой источником подкреплений, а при необходимости первая линия могла бы отойти на позиции второй. План был составлен командующим и высшим генералитетом 24 декабря, в самый день прибытия короля в крепость самых общих чертах, составление подробной диспозиции было отнесено на следующий день.

Ход сражения

HАЧАЛО. Приведенные у Гофмана сведения о времени начала и конца сражения весьма противоречивы[9] и не могут быть при нынешней изученности вопроса удовлетворительно согласованы. Мы здесь принимаем за время начала битвы пятнадцать минут первого 25 декабря, что согласуется с нашим основным источником — Мари Штальбаум, оставляя вопрос для полного прояснения будущим поколениям исследователей.

Тотчас после того, как часы пробили двенадцать, колонны авангарда мышиной армии через щели в полу вышли на поле в правой от двери части гостиной Штальбаумов и начали построение в боевую линию. Через пятнадцать минут мыши выстроились в боевой порядок, приблизительно в это же время на поле появился Мышиный Король и взял общее командование над войсками. Hеожиданностью для мышей было наличие на полу перед шкафом маминой скамеечки для ног, но Король продолжил действовать в соответствии с планом, сочтя, вероятно, это новое препятствие преодолимым для его егерей. Первым приказом он двинул полки в атаку. Беглым шагом, без единого выстрела мыши пересекли комнату и напали на кукольную линию.

Hа Мари Штальбаум произвела большое впечатление эта череда быстрых, четких и решительных действий, надо полагать, были впечталены, хотя и не столь сильно, и воины Щелкунчика.

Совсем не так начали дело кукольные войска. Еще до появления мышей на полу гостиной, пока часы били двенадцать, в крепости была сыграна тревога[10]. Большим затруднением для армии стало отсутствие диспозиции сражения. Офицеры не знали, куда им следует выводить солдат, и молодому Дроссельмейеру пришлось спешно спуститься с генералами на первую полку и там разделить командование и составить импровизированный ordre de bataille. Командиром кавалерии, выделенной в самостоятельный корпус, был назначен Панталоне, вторую линию возглавил Паяц, сам Щелкунчик принял командование над первой линией.

Hи о каком отборе полков в первую и вторую линии не могло быть и речи, навстречу мышам спешно направляли части, первыми приведенные в готовность. Ближе всего оказалась артиллерия, стоявшая на первой полке, тут же всю её назначили в первую линию и отправили на позиции. Тяжёлой артиллерии приказано было занять скамеечку для ног, другим батареям размещаться вдоль всей линии. Чтобы уменьшить беспорядок приказали сначала спускаться на первую полку пехоте, а коннице оставаться пока на месте. Тут выявилось ещё одно препятствие, которое не успели предусмотреть.

Пехоте кукол приходилось на пути на поле дважды преодолевать значительные преграды — при прыжке со второй полки шкафа на первую и при спуске с первой на пол, и оба раза порядки при этом приходили в расстройство, так что требовалось время для восстановления строя. По свидетельству Мари полки солдатиков маршировали к своим местам один за другим, так что к началу боя некоторые участки линии оставались занятыми только артиллерией без пехотного прикрытия. После пехоты начала спуск вниз конница Панталоне, которой также после его завершения понадобилось значительное время для принятия боевого порядка.

Бой начался артиллерийским залпом кукольной батареи по подступающим мышам. Вскоре открыли огонь все орудия кукол.

ПЕРВЫЙ ЭТАП. Плотный артиллерийский огонь оказался для мышей неожиданным и нанес наступающим значительные потери, особенно сильными были удары тяжелой батареи со скамеечки для ног. Больше всего погибло офицеров и унтер-офицеров, которые шли в первых рядах своих частей. Hесмотря на это все полки достигли неприятельской линии и вступили в рукопашную схватку. Однако успеха наступающие добились только на своём левом фланге, там, где батареи кукол стояли без пехотного прикрытия. Здесь мыши захватили несколько пушек.

К обеим сторонам во время боя подходили подкрепления.

У кукол это были пехотные полки, опоздавшие к началу боя, у мышей — гренадерские полки из колонны главных сил, постепенно втягивавшейся на поле во время сражения. И Щелкунчик, и Мышиный Король направляли большинство подкреплений на правый фланг кукол, где сражение было наиболее ожесточенным. В один момент мыши сильно потеснили здесь солдатиков, Мари даже отмечает, что серебряные пилюльки мышиных гренадеров долетали уже до шкафа, однако скоро куклы выправили положение. В центре, напротив скамеечки для ног положение мышей было гораздо хуже. У наступающих полков не было инженерных средств для взятия возвышенности, и они только бессильно топтались напротив скамеечки, в упор расстреливаемые из пушек.

Приблизительно в это время, около сорока минут первого, Мышиный Король из донесений с поля боя окончательно понимает, что его авангард столкнулся со значительно большими неприятельскими силами, нежели рассчитывал король и что вернее всего мышам противостоит не пограничный корпус, а вся армия кукольного королевства. С тяжёлым сердцем приказывает он трубить отход[11].

ВТОРОЙ ЭТАП. Оставив на месте схватки множество убитых и раненых, мышиные полки, повинуясь звукам труб, попятились назад. Король молодой Дроссемльмейер видит счастливую возможность превратить отступление врага в бегство.

Кавалерия Панталоне у шкафа наконец выстроилась и готова к сражению. Пехотные полки образуют проходы, по которым эскадроны выходят в пространство между армиями и бросаются на отступающие мышиные ряды.

Этим Мышиный Король был вынужден остановить авангард для сражения с конницей противника, так как требовалось время для развертывания непрерывно подходящих частей основных сил. Мышиные полки образовали каре и отбили несколько атак Панталоне. Отчего этот генерал не отвёл свои эскадроны сразу после неудачи первой атаки, когда стало очевидным, что обратить мышей в бегство не удалось, нельзя сказать с полной определенностью. Вероятнее всего он на некоторое время потерял управление своими частями — во время атаки связь с конным подразделением поддерживать довольно трудно. Пока Панталоне рассылал ординарцев к командирам, чтобы призвать их к послушанию, его полки продолжали беспорядочно атаковать мышиные каре, что, вероятно, и было принято нашим очевидцем за несколько атак.

Конец им положило только вступление в действие мышиной артиллерии, которая наконец развернулась под прикрытием авангарда, приблизилась к передовой линии и смогла вступить в дело. Попав под обстрел, кавалерия Панталоне вернулась за спины своей пехоты.

Главные силы мышей уже полностью развернуты. Hачинает прибывать конница из арьергарда. Hе желая ослаблять хорошее впечатление, оказанное на дух армии отражением вражеской конницы, Мышиный Король решает тут же, не тратя время на перестроения начать новую атаку.

ТРЕТИЙ ЭТАП. Опять мыши по всей линии бросаются в наступление всеми силами. Полки авангарда оставлены в первой линии, только немного приняли вправо и влево. В центре Мышиный Король собрал несколько свежих полков, которые общим натиском на мамину скамеечку для ног должны наконец выбить неприятеля из этой позиции. Всем подходящим конным полкам отдан приказ собираться под комодом и ожидать сигнала к атаке. Молодой Дроссельмейер не успел ещё распорядиться подвести резервы из второй линии, как мышиная армия опять наступает. События развиваются быстро, одно за другим. Под натиском множества мышиных тел скамеечка для ног перевернута! Падая, она задела боевые порядки на правом фланге, так что тот был поколеблен.

Щелкунчик оказался вынужден скомандовать отступление на правом фланге, в надежде подкрепить линию конницей Панталоне. Очень скоро, однако, отступавшие полки совершенно расстроили ряды и смешались с наступающими мышами. В одном из таких отрезанных отрядов оказался молодой Дроссельмейер, с этого момента утративший связь со своими генералами и всякую власть над событиями, и, кажется, поддался общей панике[12].

Мышиные солдаты, оставшиеся по большей части без офицеров, начали беспорядочно преследовать отступающего противника. Сам Мышиный Король бросился в их ряды, пытаясь вернуть свои войска к повиновению, но тщетно. Командир мышиной конницы, не дождавшись сигнала, вывел своих мышей из-под комода и начал жестокое сражение с ещё державшимися полками левого фланга кукол.

Дальнейшее — хаос на поле боя и жестокая резня, в которой Гофман находит несколько ярких эпизодов и пускается в их подробное описание, не жалея красок. Для военного искусства интереса они не представляют.

Конец сражения источником не описан. Мы на основе отрывочных свидетельств восстанавливаем его следующим образом. Король молодой Дроссельмейер избег гибели по счастливой случайности. Сохранившие организованность конница Панталоне и вторая линия Паяца сумели в бою на первой полке прикрыть бегство основной массы кукольных войск в лагерь на вторую полку и не пропустить вслед за ними мышей, после чего отступили наверх сами и закрылись в осаду в крепости.

Итоги сражения

Мыши одержали победу, тем более славную, что неожиданно для себя оказались перед армией, превосходной по числу. Мышиный Король показал себя не слишком гибким, но хорошо оценивающим свои силы и силы противника, спокойным и уверенным в себе полководцем. Мышиная армия дралась отлично, проявив стойкость в обороне и замечательную отвагу в наступлении, но довольно мало настоящей дисциплины. Из-за своеволия командира конницы не удалось уничтожить или пленить хотя бы часть бегущих неприятелей.

Король молодой Дроссельмейер явился в сражении слабым полководцем, слишком доверяющим своим генералам и медлительным в острые моменты. Многие части кукольной армии проявили стойкость, но вялое и неинициативное командование не смогло использовать лучшие их качества.

Мышам досталось поле боя и большая часть артиллерии кукол. Их цель была достигнута, но слишком дорогой ценой.

Как известно, Мышиный Король не смог из-за огромных потерь разделить свою армию и отправить хотя бы часть ее для завоевания Кукольного королевства. Он вынужден был держать всеми оставшимися силами осаду и ждать подкреплений.

Hелепая смерть во время вылазки осажденных прервала в самом начале эту так много в будущем обещавшую жизнь одаренного полководца и любимого вождя своего народа.

АРТЕМ ЦАРЕВ

Сандрийон.

Истинное происшествие, случившееся летом 1786 года

в провинции Турень, в трех лье от городка Монбазон

ПРОЛОГ, в котором вопреки обыкновению

описаны события, воспоследовавшие спустя

несколько лет после эпилога

— Говорят, она была красавицей... — задумчиво сказал генерал Бриссак. — Теперь уж и не понять...

— Зато сейчас вполне соответствует своему прозвищу! — ощерил зубы в нехорошей усмешке Ватье, бывший лионский портной, вознесенный вихрем революции на пост особого комиссара Конвента.

Правы были оба. «Кровавая маркиза» и остатки ее отряда знали: пощады не будет, сопротивлялись шуаны отчаянно, взять живыми не удалось почти никого. Исколотое штыками, изуродованное несколькими пулями тело предводительницы мятежников обильно залила кровь, своя и чужая.

— Надо достойно похоронить ее, — предложил генерал. — Всё-таки женщина и всё-таки была заслуживающей уважения противницей.

Обычно убитых и расстрелянных после боя шуанов скидывали в одну общую яму и зарывали без каких-либо опознавательных знаков.

— Что?! — изумился Ватье. — В своем ли ты уме, гражданин Бриссак?!

Слово «гражданин», обращаясь к генералу, он всегда произносил с особым нажимом, бесцеремонно намекая на дворянское происхождение командующего колонной.

— Мятежница Сен-Пьер по прозвищу «кровавая маркиза» приговорена революционным трибуналом к казни на гильотине! — патетично, словно с трибуны, провозгласил комиссар. — И она, несмотря ни на что, будет доставлена в Нант, и будет гильотинирована! Чтобы никто не усомнился, что приговоры трибунала всегда исполняются!

Солдаты принесли трофей, отысканный в «штабе» маркизы — увесистый окованный ларец, поцарапанный, потертый, наверняка переживший вместе со своей владелицей немало приключений.

— Выйдите! — скомандовал комиссар подчиненным. — А это оставь... — он потянул из рук солдата ружье с примкнутым штыком.

— Здесь могут лежать секретные документы, — пояснил Ватье генералу, словно тот спрашивал объяснений. — Переписка с Кобленцем или что-то не менее важное.

И он стал прилаживать штык к замку ларца. Генерал подумал, что судя по возбужденному, алчному лицу бывшего портного, тот рассчитывает найти кое-что более ценное...

Обломав кончик штыка, комиссар добился-таки своего — и тут же разочарованно выругался. Ларец оказался почти пуст, тяжесть его объяснялась лишь толщиной стенок.

Ватье повертел в руках дешевенькое бирюзовое ожерелье, небрежно кинул обратно в ларец. Вскрыл ладанку из потертого бархата, но обнаружил лишь локон — волосы светлые, очень тонкие, наверняка детские... Последний трофей — стеклянную, оправленную в серебро туфельку — комиссар несколько мгновений недоуменно разглядывал, затем прошипел:

— Аристократические выкрутасы... — и с силой ударил сувенир об угол ларца, осколки стекла посыпались на пол.

— Она не была аристократкой, — сказал генерал негромко, с тщательно сдерживаемой неприязнью. — По крайней мере не урожденной...

— Да что ты говоришь, гражданин Бриссак?! Я читал ее дело — самая натуральная маркиза.

— Морганатический брак с одним из младших Роганов, — пояснил генерал, сам не зная, зачем это делает. — И король пожаловал невесте титул маркизы де Сен-Пьер. А родом она из третьего сословия, вроде бы даже крестьянка...

— Крестьяне, рвущиеся в аристократы, не менее отвратительны, чем бывшие аристократы, прикидывающиеся друзьями народа! — с пафосом заявил Ватье и выразительно посмотрел на генерала. Тот отвернулся, затем вышел, бросив последний взгляд на тело мятежницы.

«Говорят, она была красавицей... — повторил гражданин Бриссак мысленно. — Жаль, что не пришлось увидеть ее живой...»

Бригадный генерал Бриссак, командующий карательной «адской колонной», никогда — до самой своей казни в 1794 году — не узнал, что с «кровавой маркизой» ему уже доводилось встречаться.

ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой выясняется, что

чистая и светлая любовь подстерегает свои

жертвы в самых глухих провинциальных

закоулках, а граф д'Антраг отправляется

в путешествие

«...привык сообщать тебе, любезный мой друг, обо всех моих радостях и горестях, постоянно черпать в нашей дружбе надежду на утешение и никогда не укрепляться в каком-либо мнении или же чувстве, прежде чем не поделюсь ими с тобой; поэтому теперь, когда разлучившие нас события бросили меня на новое поприще, в новую среду, мне было бы особенно тяжело, если бы я не мог поверять тебе все те переживания, которые уготовала мне судьба в этих новых обстоятельствах.

О, я уже вижу, милый Анри, как ты недовольно хмуришь брови, полагая, что сейчас тебе придется на двух десятках страниц внимать жалобам человека, не своею волею, но ради благосостояния семейства надевшего сутану, — и сожалеющего об утерянных радостях парижской жизни, о сумасбродных безумствах нашей юности и об изменчивой благосклонности красоток полусвета. Нет, друг мой, та мишура, тот бездумный калейдоскоп дней мало что уже значат для меня: двадцать восемь лет — возраст достаточный, чтобы по-иному, по-взрослому взглянуть на юношеские забавы и увидеть истинную цену того, что всего лишь несколько лет назад казалось важным и значимым...

Всё гораздо проще, любезный Анри, и всё гораздо сложнее: я влюбился!

Теперь я мысленным взором вижу твою снисходительную улыбку: эка невидаль, скажешь ты, — слышавший не один раз от меня подобные признания, — и ошибешься. Такого со мной не происходило никогда, да и не могло произойти, женщины Парижа похожи на цветы, выращенные в оранжерее — прекрасные, головокружительно благоухающие, и при том до последнего атома своего существа искусственные, бесконечно далекие от природы.

Нет, друг мой, поверь: лишь здесь, в глуши, в провинции, можно встретить девушку настоящую, подобную прелестному цветку сильвии — расцветающему, как известно, в самых безлюдных и глухих лесных дебрях. Помнишь ли, дорогой Анри, изящную строфу немецкого поэта, столь бездарно переведенную Лагарпом: «О сильвия, о нежный анемон лесов...» Впрочем, я отвлекся...

Итак, ее зовут Сандрийон...»

* * *

Прочитав вслух эту строчку, «любезный Анри» — Эмманюэль-Луи-Анри де Лоне, граф д'Антраг — сложил письмо (действительно, написанное мелким почерком на многих страницах), убрал в карман. Спросил, обводя взглядом присутствующих:

— Теперь, друзья мои, вы убедились, что бедняга Арман и в самом деле нуждается в том, чтобы мы пришли ему на помощь?

Собравшаяся компания ответила нестройными, но, в общем и целом, одобрительными возгласами.

— Сандрийон... Фи... — скривил презрительную гримасу Монтейль. — Какие уж там «анемоны лесов» — да от такого имечка за лье несет ароматами свиного хлева или лука, поджаренного на прогоркшем масле!

— Уверен, что под этим прозвищем скрывается графиня Ламотт, столь удачно ускользнувшая от пожизненного заточения, — предположил Бриссак с непроницаемо серьезным лицом. — Особе, сумевшей обвести вокруг пальца и королевский двор, и этих пройдох, парижских ювелиров, — вскружить голову бедолаге Арману никакого труда не составит.

— Вы смеетесь, господа, меж тем дело куда как серьезно, — сказал Анри д'Антраг. — Я хорошо знаю Армана, и он действительно принадлежит к тем людям, что способны испортить себе жизнь и карьеру из-за озорных глаз и стройных ножек сельской потаскушки.

— Так поедем же и спасем его! — вскричал с военной прямотой и решительностью шевалье де Монбаре, успевший более других воздать должное дарам Бахуса. — Мы, все вместе, — поедем в ближайшие же дни и вырвем Армана из лап деревенской Цирцеи. А если она и в самом деле столь хороша, то... — он выдержал многозначительную паузу, давая понять, что не одни новоиспеченные аббаты способны оценить красоту цветов, выросших в лесной глуши.

К тому времени подали уже третью перемену блюд, и выпито было немало, дом графа д'Антраг всегда славился винным погребом, — идею шевалье тут же бурно поддержали все участники обеда. Сам граф, впрочем, не сомневался — когда дойдет до дела, у каждого найдутся весомые причины для отказа, и отправиться в Турень придется в одиночестве... Эмманюэль-Луи-Анри де Лоне, граф д'Антраг, напротив, всегда доводил задуманное до конца. И слыл в своем кругу весьма увлекающимся человеком: чего стоила одна лишь его дружба с братьями Монгольфье и полеты на их детище, на воздушном шаре, — вызывавшие у знакомых графа восторг и боязливое восхищение, но отнюдь не желание совершить такой же подвиг...

— Отчего Арман вообще избрал духовное сословие? — негромко спросил маркиз де Шатлю у хозяина дома. — Совсем не в его характере, насколько я успел узнать этого молодого человека.

Маркиз был как минимум на два десятка лет старше любого из собравшейся компании. И всех здесь именовал «молодыми людьми», о себе же и своих ровесниках выражался: «мы, старики...»

Д'Антраг ответил машинально, продолжая размышлять об одном пассаже из письма друга:

— Дело в том, что семья Армана — давно, со времен Анри Четвертого — пользуется одной восьмой частью доходов аббатства Жанлис, что даже сейчас составляет весьма неплохую сумму, смею вас уверить. Но бенефиций сей осуществляется лишь при условии: один из членов семейства носит сутану священника. И вот, после смерти одного престарелого родственника, вместо шевалье Армана де Леру на свет семь месяцев назад появился аббат Леру.

— Значит, о браке с этой самой Сандрийон речь идти не может, — заметил маркиз с крайне глубокомысленным видом. Он вообще обладал даром изрекать прописные истины так, словно они являлись плодом его собственных глубоких размышлений.

— В том-то и дело, что Арман способен сотворить большую глупость...

О тревожных симптомах, замеченных им в самом конце письма, граф ничего не сказал. Позже, когда гости разъехались, вновь достал из кармана письмо Армана де Леру, перечитал предпоследний абзац:

«Очень многое в нашей жизни, любезный друг, соседствует со своей противоположностью: день и ночь, аверс и реверс монеты, умница Неккер и тупой бездарь Калонн. Не стала исключением и Сандрийон, — насколько ее, без преувеличения, можно считать ангелом во плоти, настолько же напоминает демона ее крестная — тетушка Имельда. Ты знаешь, милейший Анри, как скептично я всегда относился к диким предрассудкам минувших веков, но сейчас пишу тебе без тени сомнения: старуха Имельда — НАСТОЯЩАЯ ВЕДЬМА...»

Последние слова были написаны заглавными буквами и дважды подчеркнуты.

* * *

К удивлению графа д'Антраг, один из собутыльников — де Бриссак — без шуток воспринял идею поехать в Турень и спасти аббата Леру от вскружившей ему голову сельской обольстительницы.

Причины столь серьезного отношения к застольному, шампанским подогретому разговору выяснились достаточно быстро. Выехали на следующий день, в половине первого пополудни, в карете графа, — и лишь после двух часов пути Бриссак перестал настороженно оглядываться.

— Кредиторы? — догадался д'Антраг после очередного тревожного взгляда, брошенного спутником назад.

Бриссак понуро кивнул. И добавил немного спустя:

— Не только они... Муж моей Жанны-Арманды — редкостная скотина, разбогатевшая на подрядах Пари-Дюверне и купившая баронский титул. Ревнив, как мужлан, и вопросы чести решает мужицкими способами... Впрочем, и слово «честь», и обозначаемое им понятие для него не существуют...

Как оказалось, ревнивый муж оповестил обитателей парижского дна, что заплатит тысячу ливров за каждую сломанную конечность лейтенанта де Бриссака. И триста ливров за каждое сломанное ребро. Хотя к столь возмутительному объявлению прилагалось подробное описание внешности лейтенанта, уже пострадали двое или трое безвинных, на свое несчастье имевших с ним внешнее сходство...

Бриссак вновь тревожно оглянулся. Однако за каретой катила лишь другая, тоже принадлежавшая графу, — в ней были слуги и вещи, призванные сгладить неудобства, поджидающие в дороге путешественников. Да еще двое конных грумов вели в поводу лошадей, на тот случай, если благородные господа соизволят развлечь себя верховой ездой.

Не видя преследователей, Бриссак приободрился и разговорился. Граф, собиравшийся было прочесть в дороге новую трагедию Лемьера и полистать томик мемуаров госпожи де Моттвиль, вынужден был вместо того слушать рассказы о всевозможных жизненных невзгодах приятеля. Слушал он, тем не менее, без особого неудовольствия — д'Антраг считал себя исследователем человеческой натуры.

Жизнь и службу Бриссаку портила, по его уверениям, исключительно фамилия. Начальство, да и просто влиятельные люди, с коими лейтенанту доводилось сводить знакомство, — поначалу относились к нему весьма благосклонно, убежденные, что имеют дело с родственником герцога Жана-Поля де Коссе, маршала де Бриссака. Позже, когда ошибка вскрывалась — лейтенант не приходился маршалу даже отдаленной родней — влиятельные особы словно бы спешили исправиться и встречали де Бриссака более чем холодно...

Граф подумал, что, возможно, дело обстояло именно таким образом — надо полагать, «скотина-подрядчик» тоже поначалу вполне терпимо отнесся к шашням жены с родственником маршала и герцога, — но разъярился, когда узнал, что обязан рогами лейтенанту, происходившему из мелкопоместных перигорских дворян.

После пятой или шестой печальной истории Бриссак сделал долгую паузу, и граф решил: сейчас невезучий лейтенант попросит одолжить ему денег, ливров пятьсот... Но тот лишь уныло пошутил:

— Наверное, стоит заказать ленту на грудь, на манер орденской, с вышитыми словами: «Я не родня маршалу Бриссаку!» Вдруг поможет?

Д'Антраг понял, что в своих штудиях рода людского допустил ошибку — впрочем, приятную.

...Заночевали в Орлеане, сняв два лучших номера во «Льве Франции», причем граф записался в гостиничной книге под привычным своим дорожным именем «господин Делоне».

После ужина разошлись по номерам, и, судя по женскому смеху, доносящемуся из-за двери Бриссака, лейтенант нашел утешение в объятиях какой-то орлеанки, слыхом не слыхавшей о существовании маршала-однофамильца.

Граф д'Антраг тем временем разделся без помощи камердинера, улегся в постель и достал второе письмо, полученное от Армана де Леру. Сей эпистолярий на вчерашнем обеде он не стал зачитывать — слишком странные вещи там излагались, заставляющие предположить у Армана серьезное умственное расстройство, либо...

Внятно сформулировать пресловутое «либо...» граф, считавший себя материалистом и друживший с учеными-просветителями, так и не смог...

* * *

«...вынужден общаться с предметом своей любви в облике благочестивого аббата — и, поверь, друг мой, не придумано еще изобретательным человечеством пытки горше и тягостней. Но Сандрийон настолько чиста и непорочна, что, без сомнения, одна мысль о любовной связи с духовной особой способна повергнуть ее в ужас и навеки положить конец нашему знакомству...

Вчера она пришла в мое скромное жилище — я как раз работал над переводом весьма-таки фривольного отрывка из Апулея, и пришлось сделать вид, что, на манер аббата Ватри или аббата Канэ, я занимаюсь богословскими филологическими изысканиями... И что же? Наутро я получил письмо от Сандрийон — на уродливой и грешащей грубыми ошибками латыни, но, тем не менее, столь варварская версия языка Вергилия и Цицерона выходила из-под пера писавшей весьма милой и трогательной.

Увы, друг мой, слова «ego amat», написанные Сандрийон вместо «ego amo»[13], относились никак не ко мне... Представь себе, она одержима мыслью выйти замуж не просто за дворянина, но за принца! Ты скажешь, милый Анри, что подобное намерение — наивная утопия наивной провинциалочки? Ты не видел Сандрийон, любезный друг, — именно с такими девушками и заключаются порой морганатические браки...

Едва ли родители — отец и мачеха — одобрили бы подобные устремления дочери, даже если бы были осведомлены о них. Но крестная, тетушка Имельда, о которой я упоминал в предыдущем послании, — как я понял из разговоров с Сандрийон, зачем-то пестует в ней сие навязчивое желание.

Именно с крестной Имельдой связано странное происшествие, случившееся сегодня, к рассказу о котором я перехожу. Сняв сутану и одевшись как дворянин, я решил навестить эту достойную женщину, имея целью использовать ее влияние на крестницу: убедить старушку — посредством уговоров или даже некоей суммы денег — исподволь внести в мечты девушки столь важную для меня эволюцию: дворянину хорошего рода не обязательно быть принцем, достаточно искренне, всем сердцем полюбить Сандрийон, чтобы составить счастье ее жизни.

Местные крестьяне отчего-то весьма неохотно показывали мне дорогу к дому Имельды, да и место для жилья она (либо ее предки) выбрала странное — на уединенной опушке леса, вдали от дорог и деревень. Лишь слабо набитая тропа вела туда, порой совсем исчезая в зарослях трав и кустарников — но истинная любовь, друг мой, преодолеет все препоны, и к четырем часам пополудни я добрался до обиталища крестной. Позаброшенная, пришедшая в упадок усадьба, коя в равной степени могла принадлежать ранее и обедневшему дворянину, и зажиточному мещанину, — такой предстала моему взору резиденция тетушки Имельды. Стены дома и служб покрывал дикий, неухожено растущий плющ, скрывающий даже окна, беседка совершенно развалилась, полураспахнутые ворота конюшни вросли в землю, и тянуло из-за них сыростью и трупным запахом — словно последние лошади околели здесь от голода и разлагались прямо в стойлах...

Как могла Сандрийон, такая прекрасная и солнечная, охотно бывать в столь неуютном, мрачном месте? — недоумевал я. И не просто бывать, но поддерживать хорошие отношения с владелицей этого трупа некогда живой усадьбы?

Впрочем, отдельные следы людского присутствия и даже заботы мне довелось увидеть. Цветник перед домом выглядел ухоженным, а голубятню, казалось, покрыли свежей краской не далее как в прошлом месяце.

«Ну и где же искать крестную Имельду в этом заросшем плющом царстве?» — едва лишь в голову мне пришла эта мысль, как я увидел человека — невысокого, но солидного, дородного, с густыми и длинными усами, облаченного, как мне показалось, в ливрею слуги, украшенную золотым позументом.

Слуга — если то был слуга (чуть позже, милый Анри, ты поймешь причину моих сомнений) — прошел совсем рядом, не обратив на меня внимания. А я... я стоял, не в силах задать ему вопрос — настолько удивительным показалось мне лицо этого человека. Причем мимолетность наблюдения не позволила понять и внятно объяснить причину того — осталось лишь убеждение: что-то с лицом не так, что-то не в порядке.

Страннолицый слуга меж тем шмыгнул — как-то на удивление проворно и быстро — в невысокую дверцу, ранее не замеченную мною за густым плющом. Стряхнув минутное оцепенение, я последовал за ним, — и лучше бы, любезный друг, я этого не делал.

Крохотная комнатка, с единственной дверью, на пороге которой стоял я, — и при этом абсолютно пустая!! Ты можешь представить, дорогой Анри, мое изумление. Простукивать стены в поисках секретного хода не имело смысла — покрывавшие их пыль и густая паутина явственно свидетельствовали: даже если здесь и имеется тайный лаз, никто им много лет не пользовался... Единственное оконце — затянутое плющом и дающее минимум света — давно лишилось стекол, но сквозь частый его переплет с трудом проскользнула бы кошка, — что уж говорить о грузном мужчине! Искать люк в земляном полу я не стал, проще было предположить у себя расстройство разума или вызванную жарой галлюцинацию...

Вскоре глаза мои привыкли к сумраку, и я понял, что из помещения все же имеется еще один выход, пусть и не объясняющий загадочное исчезновение слуги, — большая крысиная нора. Спустя мгновение я с отвращением увидел обитателя пресловутой норы — огромная крыса вылезла наружу. Усы ее шевелились, и красные бусинки глаз уставились на меня с ненавистью.

И вот именно тогда, милый друг, я с трудом удержался от крика. Нет, не от вида грызуна — хотя, как и у большинства людей, крысы вызывают у меня лишь омерзение. Ужас мой и оцепенение вызваны были иной причиной: я понял, наконец, что столь поразило меня в лице исчезнувшего человека! Рот, любезный Анри! Крохотный, совершенно несоразмерный рот слуги с двумя торчащими зубами был точной копией крысиного, который я мог в настоящий момент лицезреть...

Крыса бросилась на меня. По счастью, мои сапоги для верховой езды оказались серой каналье не по зубам. Пнув ее ногой, я торопливо выскочил на улицу.

Мой визит привлек, наконец, внимание обитателей усадьбы — но отнюдь не людей. Между мной и моим конем стояла собака — большая, с внушительной пастью, но какая-то понурая, покрытая клочковатой, свалявшейся шерстью, с наполовину обрубленным хвостом. Рядом с ней сидел на земле громадный черный ворон, уставившись на меня прямо-таки человеческим взглядом. Услышав наверху карканье и хлопки крыльев, я поднял взгляд, и увидел, что на голубятне обитают далеко не голуби.

Давешняя крыса — неловко, прихрамывая на обе левых лапы — протиснулась в щель неплотно притворенной двери, за ней еще несколько. Пять или шесть воронов, размерами не уступавших первому, спорхнули с крыши — и я подумал, что клювы их могут оказаться не менее остры и опасны, чем ястребиные. Вся пернатая и четвероногая компания окружила меня и начала приближаться — медленно, почти незаметно...

Мое желание поговорить с мадам Имельдой вмиг куда-то улетучилось, сменившись другим: ретироваться как можно скорее из неприятного места.

Положив руку на рукоять шпаги — представляю, милый Анри, сколь нелепо смотрелся сей жест, особенно если учесть его адресатов, — я шагнул в сторону своего жеребца. Собака негромко заворчала, но отступила в сторону. Клянусь, друг мой, в ворчании ее слышались поистине человеческие нотки. Ворон тяжело отлетел на несколько шагов. Путь стал свободен, но это отнюдь не казалось моей победой — словно меня хотели заставить отсюда убраться и добились своего...»

ГЛАВА ВТОРАЯ, в которой путешествие графа

д'Антраг завершается, а так же идет разговор

о предметах и событиях совершенно мистических

В маленький городок Монбазон они въехали ближе к вечеру, изрядно прискучив долгой и унылой дорогой. От мысли заночевать здесь д'Антраг отказался. Во-первых, не было приличной гостиницы, а во-вторых, по справке выяснилось, что деревушка Сен-Пьер — именно там влачил аббат Леру свое сельское уединение — находится не далее как в трех лье.

— Поехали верхом, — предложил граф. — Слуги как-нибудь разыщут дорогу сами, а мне не терпится поскорей увидеть Армана.

Бриссак не возражал, и, проведя менее часа в седлах, оставшиеся вдвоем путешественники увидели крыши Сен-Пьера. Деревушка производила гнетущее впечатление. Покосившиеся, потемневшие от времени дома, разбросанные без признака какой-либо планировки. Упомянутые крыши покрывала солома, и многих вязанок не хватало... Ни одного жителя не было видно.

«Неужели Арман живет в таком убожестве? — с горечью подумал граф. — Неудивительно, что в голове у него помутилось...»

Они направили коней к церквушке — и она, и стоявший неподалеку дом кюре выглядели чуть более приглядно, чем дома паствы. Но лишь чуть...

Кюре они не нашли, ни дома, ни в храме, зато обнаружили звонаря — тугого на ухо (издержки профессии), слегка пьяного и изрядно придурковатого. Разговор затянулся, но все же с немалым трудом удалось разузнать: нет, мсье аббат здесь не живет. Да, порой бывает, и даже проводит иногда службы вместо часто хворающего кюре, например, завтра будет служить заутреню... Так где же его найти? А вон по той дорожке поезжайте, незадолго до леса увидите.

Д'Антраг тронулся было в указанном направлении, но пришлось подождать Бриссака — тот с необычайно таинственным видом отвел звонаря в сторонку, что-то долго втолковывал ему, затем, как показалось графу, протянул несколько монет.

— Не пожалел двух экю, зато приготовил милый сюрприз для Армана, — несколько туманно пояснил вернувшийся Бриссак и больше ничего не пожелал рассказывать.

На выезде из деревни они увидели еще одного местного жителя, одетого в невероятно засаленную домотканую блузу и в панталоны примерно той же степени чистоты и опрятности. Деревянными двузубыми вилами мужчина переворачивал сено, разложенное на придорожной лужайке.

— Скажите, любезнейший, мы правильно едем к дому аббата Леру? — поинтересовался граф, решивший, что целиком и полностью полагаться на слова звонаря будет несколько опрометчиво.

Пейзанин разогнулся, и растерянно переводил взгляд с одного путника на другого. Был он немолод — в густо росшей на лице щетине обильно сквозила седина.

«Еще один глухой? — подумал граф. — Уж французский-то язык здесь должны понимать, не Бретонь, где целые деревни бормочут лишь на своем варварском наречии...»

Он повторил вопрос, громко и тщательно выговаривая слова.

Низкий лоб пейзанина собрался в морщины, рука потянулась к затылку... Отреагировал он своеобразно — гаркнул во всю глотку:

— Мари-Николь! Мари-Николь!

Из-за кособокого сарайчика показалась девушка, и граф д'Антраг на время позабыл, что собирался поставить небольшой научный опыт: выяснить, чем быстрее можно подвигнуть пейзанина к разговорчивости — видом хлыста или же серебряной монеты.

Девушка была хороша — для тех, кто имеет склонность к деревенским, кровь с молоком, красавицам. К тому же одежда ее резко контрастировала с засаленной блузой старика — простое, но чистенькое и нарядное платье. Высокую полную грудь пейзанки даже украшало ожерелье — граф удивился, до сих пор он считал, что деревенские девушки так наряжаются на работу лишь в буколических операх... Однако Мари-Николь принесла деревянные грабли и немедленно пустила их в ход — при том нагнулась в сторону господ столь низко, что содержимое ее декольте заставило де Бриссака с шумом втянуть в себя воздух.

— Аббат... там... — проговорил наконец старик, и показал для верности рукой. Зубы у него были хуже некуда — половины не хватало, оставшиеся потемнели, сгнили, — и, казалось, униженно молили о щипцах зубодера.

Указанное направление соответствовало полученным от звонаря сведениям.

— Если бог действительно создал человека по своему образу и подобию, — несколько минут спустя произнес Бриссак, отличавшийся вольнодумством, — то надо признать, что во внешности господина Б. имеются весьма неприятные черты...

Д'Антраг промолчал. Затем лейтенант намекнул, что неплохо бы запомнить имя и дом Мари-Николь — он, Бриссак, дескать, охотно бы улучшил бы породу здешних мужланов на каком-нибудь сельском сеновале. Граф вновь ничего не сказал.

Они пришпорили коней и вскоре увидели домик, разительно отличавшийся от домов Сен-Пьера: небольшой, но уютный, аккуратно побеленный, с черепичной крышей.

А еще через минуту на пороге появился привлеченный стуком копыт Арман де Леру.

* * *

— Ты в письмах очень мало рассказал о предмете своей страсти, — сказал д'Антраг, наблюдая, как слуги устанавливают на улице походный стол и выгружают из кареты многочисленные припасы. — Кто она и кто ее родители, о которых ты мельком упомянул?

Граф был несколько удивлен — никаких признаков безумной, страстной влюбленности, столь явно сквозившей в письмах, молодой аббат не проявлял.

— Ее родители... — задумчиво повторил Арман. — Вообще-то ее отец дворянин...

— «Вообще-то» означает, что он из новоиспеченных? — уточнил Бриссак. — Фи-и-и...

Д'Антраг — чьи предки-графы ходили еще в крестовые походы — улыбнулся самыми кончиками губ. Род перигорских де Бриссаков был возведен в дворянское достоинство тоже не так уж давно, во времена религиозных войн.

— Именно так, — подтвердил Арман. — Причем дворянство дедом Сандрийон получено за подвиг, достойный внесения в исторические анналы, — за излечение застарелого геморроя у самого герцога д'Аржансона!

— Если бы в геральдической комиссии сидели честные люди, — немедленно подхватил Бриссак, — то центральное место в новом гербе занимало бы седалище военного министра!

Граф взглянул на Армана де Леру с легкой тревогой — как он отнесется к весьма вольной шутке приятеля? Все-таки речь идет об отце возлюбленной...

Арман остался совершенно спокоен. Более того, продолжил рассказ о родне Сандрийон в столь же фривольном тоне:

— А ее мачеха в первом браке была баронессой — и теперь спит и видит, как бы вернуть баронскую корону на дверцы кареты. Выхлопотала для своего благоверного место главного лесничего принца де Рогана — здешний лес принадлежит ему, вы не знали? Неподалеку отсюда по дороге на Бельви расположен один из замков принца, и раз в год, летом, он дает бал для верхушки местного дворянства...

После этих слов господин аббат тяжело вздохнул.

— Ба! Кажется, я понял, в чем дело! — вскричал Бриссак. — Принц Роган давал этим летом бал — и не счел фамилию де Леру относящейся к верхушке дворянства?!

— Бал состоится сегодня, — сухо ответил Арман. — И дело совсем не во мне... Сандрийон, окончательно потеряв голову от бредней тетки, собралась туда... Без приглашения.

— Едва ли ее пропустят дальше ворот парка, — сказал д'Антраг. — Роганы любят держать в услужении титулованных людей, подчеркивая своё исключительное положение среди французских дворян. Но за ровню их никогда не призн<А>ют.

Бриссак сегодня был явно в ударе и продолжил блистать проницательностью:

— Полноте, граф! Дружище Арман опасается обратного — что его возлюбленную пропустят, не так ли? У де Рогана, например, двое молодых сыновей... Принцы ведь женятся на простолюдинках лишь в сказках, а вот делают их содержанками сплошь и рядом!

Арман ничего не ответил, и упорно молчал до того момента, когда трое друзей уселись за стол. Тогда он произнес с горечью:

— У меня, не знаю отчего, есть нехорошее предчувствие: я не увижу больше Сандрийон... А ведь всё так удачно складывалось... Я рассказал ей о своем брате-близнеце, — дворянине, чистом душою и сердцем, к тому же не женатом... Нашел священника, готового за деньги обвенчать хоть магометанина с картезианкой... Снял очень миленький домик в Монбазоне... Будь проклят Роган с его балом!

Граф д'Антраг решился наконец высказать томившее его сомнение:

— Прости меня, милый Арман, но... Мне показалось, что в письмах ты демонстрировал несколько иные чувства — и несколько иные намерения — в отношении своей избранницы. Мы, твои друзья, даже опасались, что...

Граф не договорил — аббат рассмеялся, на удивление заразительно и весело.

— Ох, извини, любезный Анри... Неужели и в самом деле можно было решить, что я потерял голову от прекрасной селянки? Что же, тем лучше! Всё гораздо проще, друзья мои... Должен признаться, что питаю самые серьезные намерения прославиться на литературном поприще, — а времена, когда можно было проложить путь в Академию косноязычными переводами Федра либо Саллюстия, к счастью, миновали. В изящной словесности наступает новый век, и новые книги будут занимать внимание читателей и критиков — наиболее близкие к жизни, к природе, к истинным взаимоотношениям между людьми...

— Значит, мне довелось стать первым читателем начальных глав «Писем из деревни»? — догадался граф. — Эпистолярного романа, сочиненного господином де Леру?

— Ну, не совсем так... — смутился Арман. — Ничего специально я не сочинял и не выдумывал... Просто описал имевшие место события несколько более литературно и возвышенно...

Бриссак почувствовал — или ему показалось, что почувствовал — в двух последних репликах некое глубинное напряжение. И он поспешил увести разговор в сторону:

— Арман, вы, наверное, отчаянно здесь скучаете без последних парижских новостей? Мне кажется, мы с графом сможем восполнить сей пробел. Дошла ли, к примеру, до ваших краев препикантнейшая история о новом любовнике мадмуазель Дютэ?

* * *

После пятой бутылки шампанского разговор о женщинах сменился разговором о делах магических и оккультных — хотя и прекрасный пол продолжал занимать в нем изрядное место.

— Любопытный случай произошел с девицей Ленорман, наделавшей столь много шума в Париже, — рассказывал Бриссак. — Учился с нами в военной школе один юнкер — нелюдимый, настоящий дикарь-южанин, не хочу утомлять вашу память его варварской фамилией... Утверждал, что он сын провинциального адвоката — может, оно и так, но я уверен, что еще дед этого малого был самым настоящим корсиканским banditto. Однажды — редкий случай — нам удалось вытащить его на воскресное гуляние на площади Дофина. Там выступала со своими гаданиями мадмуазель Ленорман. Мы сложились по несколько экю с человека, и Монборе заранее навестил девицу, рассказав ей, что надо предсказать нашему нелюдиму. Шутка удалась на славу! Малыш-корсиканец ходит теперь сам не свой — еще бы, услышал, что ему предстоит стать величайшим полководцем в истории и повелителем половины мира!

— К концу жизни дослужится до чина капитана в провинциальном гарнизоне, — меланхолически прокомментировал граф. И рассказал о другом пророчестве, слухи о котором поползли не так давно по Парижу:

— В начале этого года в салоне герцогини де Грамон собралось достаточно пестрое общество: придворные, военные, судейские, литераторы... Звучали весьма смелые речи — о Вольтере, о грядущей революции, что сбросит с Франции цепи суеверия и фанатизма, о царстве разума и свободы, которое не за горами. Лишь Казот — связавшись с иллюминатами, он помалу приобрел славу ясновидца, — не разделял общих восторгов. «Вы увидите ту великую и прекрасную революцию, о которой так мечтаете, — сказал он. — Но лучше вам не знать, что произойдет с вами в долгожданном царстве разума...» Конечно же, после такого вступления все наперебой стали требовать предсказаний: что случится с каждым из них. И Казот дал волю фантазии: Кондорсе, по его словам, предстоит принять яд, чтобы избежать казни на революционном эшафоте; Шамфор с той же целью выстрелит себе в голову, но неудачно, лишь обезобразив лицо... Де Байи и де Мальзерб не успеют уйти из жизни сами — и примут смерть из рук палача. Герцогиня попыталась свести все к шутке, сказав, что женщины в бунтах и революциях не участвуют, и ей ничего не грозит. «Ошибаетесь, сударыня, — сказал безжалостный Казот. — Вы поедете к месту казни на простой тюремной повозке, и умрете без духовника, без исповеди. Причем окажетесь еще не самой высокопоставленной дамой, казненной таким образом...» И он весьма прозрачно намекнул, что позорная казнь ждет и принцесс крови, и, смешно сказать, королевскую чету... Сейчас это звучит как иллюминатские бредни — но тогда уверенные мрачные речи Казота на многих произвели впечатление.

— Бред, конечно же, — произнес де Бриссак. После чего в нарочито игривом тоне пересказал старый анекдот об известной иллюминатке — супруге маршала де Ноайля, опустившей адресованное Богородице письмо в кружку для пожертвований церкви святого Рока; томимый скукой священник написал ответ от имени Пресвятой Девы, завязалась оживленная переписка — обман вскрылся несколько месяцев спустя и история наделала много шума... В заключение рассказа он спросил де Леру:

— Скажите, Арман, коли вы уж время от времени подвизаетесь в здешней церкви, — вам не доводилось получать схожие послания? При здешней простоте нравов это было бы не удивительно...

— Не доводилось... Но примеров мракобесного суеверия и без того хватает. Не так давно кюре привез из Парижа часы — большие напольные часы с боем... И что вы думаете? Сия невинная покупка вызвала крестьянское волнение, чуть ли не бунт. Кто-то пустил слух, что часы на самом деле — пресловутая габель, которую никто здесь в глаза не видел и ничего о ней толком не знает, но все уверены, что страшнее вещи нет на свете... Пришлось вмешаться мне — причем успел я в последний момент, часы уже лежали на готовой вспыхнуть поленице.

— Как же вы сумели переубедить фанатиков? — поинтересовался Бриссак.

— Очень просто. Показал им письмо, полученное из Артуа, от де Левиса, — большая печать с герцогской короной выглядела на нем необычайно внушительно. И сказал, что это булла папы римского — предписывающая каждому французскому кюре владеть часами с боем. Толпа немедленно разошлась, причем многие с благоговением облобызали печать де Левиса.

— Фанатизм и суеверия низов или развращенное безверие высшего сословия — что страшнее для Франции? — продекламировал Бриссак патетически. — Хорошая мысль, надо бы записать...

— Фанатизма здесь хватает... То ползут слухи о двухголовом теленке, родившемся в соседней деревне в пятницу, и предвестившем великие беды, причем на турецком языке... То пейзане приносят мне какой-то обугленный камень, и пытаются продать за десять ливров, утверждая, что он свалился с неба... И все мои уверения, что физиологическое устройство гортани телят не позволяет им произносить ни турецкие, ни какие иные речи, — уходят, как вода в песок. С тем же успехом можно объяснять, что космос — суть пустота, заполненная мировым эфиром, и камням там взяться решительно неоткуда...

Увидев, что Бриссак тянется откупорить очередную бутылку (слуг приятели давно отпустили), аббат де Леру запротестовал:

— Полно, друг мой! Мне завтра — вернее, уже сегодня — очень рано вставать и служить заутреню — кюре в отъезде. И без того, боюсь, вместо канонических текстов придется прочесть несколько отрывков из Апулея, вставляя в подходящих местах «аминь»...

— Не волнуйтесь, Арман, — сказал Бриссак с многозначительным видом. — Я предвидел, что наша вечеринка затянется, — и принял меры. Взгляните на свои часы, когда колокол на церкви в очередной раз пробьет время, и вы всё поймете.

«Так вот о чем он сговаривался со звонарем, услышав про заутреню...» — догадался д'Антраг.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой материализм

и просвещение одерживают самую решительную

победу над фанатизмом, мракобесием

и суевериями

Роже-Анж — тот самый пейзанин, что встретился графу и Бриссаку на выезде из Сен-Пьера — привык вставать не просто на рассвете, но за час до него, едва небо на востоке начинало набухать розовым. Вставал и безжалостно поднимал домочадцев — скудный завтрак, и за работу.

Сегодня он проснулся особенно рано, но дело того стоило, утро предстояло особое...

Полежал в темноте, приводя мысли в порядок, услышал, как колокол церкви святого Петра пробил три удара — и тут же сел на низкой, сколоченной из досок лежанке. Что-то не так... Время он давно привык чувствовать без часов — и, по его ощущениям, было гораздо позднее.

Он встал, с наслаждением почесался, тело зудело от укусов насекомых. Иветт, рябая невестка, греющая ложе свекра, пробормотала что-то во сне — Роже-Анж взглянул на нее почти с ненавистью.

Одеваться не стал, спал в одежде — июньские ночи прохладны, а топливо для очага дорого. Роже-Анж вышел из-за занавески, отделявшей ложе главы семейства от общей комнаты. Остальные домочадцы спали прямо на земляном полу, на кучах всевозможного рваного тряпья. Ни в узенькие щели окошек, ни в зияющее в потолке отверстие дымохода не сочилось ни лучика света. Перешагивая через лежащие тела, Роже-Анж прошел к двери, отодвинул деревянный засов, вышел на улицу.

Так и есть — небо на востоке оказалось не то чтобы светлым, но чуть менее темным. Не иначе как звонарь Гризье выпил вчера больше обычного... Пора будить Мари-Николь — по опыту прошлых лет Роже-Анж знал, что гости с бала начнут разъезжаться через час-другой, но приготовиться стоило заранее. Он шагнул обратно в дом, стараясь дышать ртом — после ночной свежести густые испарения давно не мытых тел казались особенно отвратительными.

Дверь чуланчика, где ночевала Мари-Николь, отворилась с пронзительным скрипом. Роже-Анж специально не смазывал петли — не для того он бережет дочку, чтобы кто-то из недоумков-сыновей залез к ней под юбку и порушил все великие планы... (На самом деле двое старших лишь считались сыновьями Роже-Анжа, будучи в действительности его единокровными братьями, — покойный отец тоже был не прочь пошалить с невесткой.)

Мари-Николь посапывала, свернувшись клубком, подтянув колени к подбородку — иначе на полу крохотного помещения было попросту не разместиться. Роже-Анж пнул ее — легонечко, чтобы, чего доброго, не остался синяк. Прошипел:

— Вставай, дармоедка...

Потом Мари-Николь мылась на улице, под навесом, вскрикивая от ледяной воды. Роже-Анж стоял рядом, придирчиво разглядывал ее грудь, живот, бедра... Хороша, спору нет, хоть сейчас под принца... Нет, конечно же, Роже-Анж не мечтал, что на его дочь упадет благосклонный взгляд столь высокой особы. Однако старый Козиньяк (тоже владевший участком, очень удачно расположенным у дороги) продал два года назад дочь проезжему секретарю королевского суда из Монбазона, — и дела его круто пошли в гору, прикупил виноградник у вдовы Люро, а сейчас торгуется с кривым Венье насчет покупки мельницы...

Рассвет близился. Роже-Анж принес дочери хранившиеся в запертом сундуке выходное платье, бирюзовое ожерелье и нарядные башмачки из красной кожи. Мари-Николь, закутанная в холщовое полотенце, дрожала и смотрелась не слишком-то прельстительно. Пришлось исправлять дело — аккуратно положив сложенное платье на чурбак, Роже-Анж обнял дочь, мял ей грудь заскорузлой, мозолистой ладонью, вторая скользнула вниз... Остановился старик с трудом, но своего добился: Мари-Николь покрылась румянцем, глаза поблескивали, дыхание бурно вздымало грудь...

— Одевайся, — буркнул Роже-Анж и отвернулся. Затем подумал, что если принц — или хотя бы секретарь суда — нынешним летом не подвернется, то он сам опробует это яблочко. Перезревшие плоды начинают гнить...

Вручил дочери деревянные грабли, отправил к дороге — вновь разметать сено, уложенное вчера вечером в аккуратную копну.

Восток все больше наливался светом, уже можно было разглядеть купол церкви и колокольню, различить в темной стене леса отдельные деревья. Скоро гости его высочества начнут разъезжаться. Да и вчерашних дворян, спрашивавших про аббата, нельзя сбрасывать со счетов — Роже-Анж заметил, как один из них пялился на грудь его дочери...

Пора поднимать домочадцев, хватит им бездельничать. Роже-Анж тяжело пошагал к дому, но остановился, услышав от дороги истошный крик:

— Оте-е-е-е-ец!!!

Ну что там у нее... На грабли наступила? Он поспешил к дочери. Подойдя, решил было, что понял причину ее испуга: из-под ног метнулась огромная крыса — как-то неловко, несколько боком, прихрамывая на обе левые лапы... Но закричала Мари-Николь не при виде грызуна.

— Э-э-э... — только и сказал Роже-Анж, потянувшись к затылку привычным жестом.

На дороге лежала тыква. Да что там тыква — тыквища, не то король, не то кардинал всех тыкв. Огромная, рыже-красная, необхватная... Откуда она здесь? Да еще в такое время? Прошлогодний урожай давно съеден, и тыквы сейчас зеленые, с кулак размером...

— Отец... — лепетала Мари-Николь, — она... она... Она говорит!!

Губы девушки подрагивали. Роже-Анж собрался огреть ее пониже спины рукоятью граблей, — какому же принцу, скажите на милость, приглянется слабоумная, несущая всякую чушь? И тут он сам услышал — далекий, еле слышный женский голос, раздающийся словно бы прямо в голове...

Роже-Анж осторожно шагнул к чудо-тыкве, и голос стал громче — сидящая не то в гигантском овоще, не то в голове женщина умоляла спасти ее отсюда, и порола какую-то ахинею о часах, не вовремя пробивших...

— Сгинь, сатана, — пробормотал Роже-Анж, осеняя себя крестным знамением.

* * *

Под утро обильные возлияния сделали свое дело. Арман де Леру если и вспоминал про заутреню, то далеко не в благочестивых выражениях: какого дьявола, в самом деле, он должен исполнять чужие обязанности? Да и вообще, завтра же отправится в Париж, и объявит семье, что бросает постылую каторгу, — пускай-ка братец Жан-Франсуа отрабатывает бенефиций, хватит ему бездельничать! А его, Армана, призвание — литература!

— Но сегодня, друзья, мы поедем к моей Сандрийон! — восклицал Арман. — И вы убедитесь, какие жемчужины попадаются в здешней навозной куче! Я уверен, что она вернулась задолго до полуночи, даже не попав в бальную залу, и нуждается в утешении, — а сотня экю сделает лесничего весьма сговорчивым, и он не будет возражать, если мы прокатимся с его дочерью развлечься в Монбазон! Выезжаем немедленно!

Пошатываясь, он направился к дому, переодеться. Бриссак, тоже весьма разгоряченный вином, был не прочь составить компанию приятелю. Д'Антраг ближе к рассвету впал в меланхолию и никаких возражений не высказал.

Сонные слуги седлали коней, когда заявился встрепанный, с соломой в волосах крестьянский парень: очень важное, мол, дело к господину аббату. На графа и Бриссака он глянул с опаской, и, нагнувшись к уху де Леру, горячо что-то зашептал. Арман сидел с брезгливой миной — наверняка изо рта парня разило отнюдь не флорентийскими благовониями.

— Тыква?! — вскричал аббат, не дослушав. — Человеческим голосом?! Сожгите ее к чертям! Спалите на самой большой поленице! И не забудьте положить туда же двухголового теленка!

— И габель, — подсказал Бриссак.

— Да, да, и габель! В огонь все порождения дьявола! В очистительное пламя!

...Когда они проезжали окраиной Сен-Пьера, со стороны церкви донесся отчаянный, оглушительный вопль — трудно было представить, что его способен издать человек либо животное. Бриссак придержал коня, потянул носом воздух. Покачал головой:

— Похоже, они и в самом деле жгут теленка... Явственно тянет горелой плотью.

— Да пропади они пропадом, фанатики и мракобесы! — откликнулся Арман, по-прежнему возбужденный. — Поспешим, друзья, нас ждет Сандрийон, моя Сандрийон!!

ЭПИЛОГ, в котором объясняются некоторые

события, описанные в прологе, а некоторые

навсегда остаются загадкой

Тем летом восьмилетняя Сюзанн по прозвищу Заячья Губа — дочь Роже-Анжа, считавшаяся его внучкой — стала обладательницей собственной, тщательно скрываемой от посторонних тайны.

Когда выдавалось свободное время, она убегала далеко, за самый дальний, давно пустующий амбар, чуть ли не к границе леса, доставала из тайника свое сокровище, — и хоть на полчаса, но чувствовала себя настоящей принцессой. О том, чтобы обуть туфельку из хрусталя и серебра, она даже не помышляла, — ставила ее на камень и любовалась, грезя о другой, прекрасной жизни...

Потом сказка закончилась — кто-то выследил Сюзанн, и в следующий визит она нашла тайник разграбленным... Девочка подозревала Мари-Николь, единокровную сестру, — пару раз видела ее неподалеку от своего убежища.

Безутешное горе длилось больше месяца, а затем визиты за дальний амбар возобновились — у Сюзанн появилась новая тайна. Вернее сказать, появился друг — большая старая крыса. Заслышав шаги девочки, она тяжело, хромая на обе левые лапы, вылезала из норы. Неторопливо съедала принесенное угощение, и при этом важно, словно королевский гвардеец, топорщила усы. Затем устраивалась на солнышке и слушала, как девочка рассказывает сказки...

Слушательницей крыса оказалась благодарной: не перебивала и не смеялась над шепелявостью, вызванной заячьей губой... И, казалось, если бы умела говорить, — тоже могла бы поведать немало занимательных историй.

часть вторая

ЗВОН МЕЧЕЙ И ПУШЕК ГРОМ

ОЛЕГ ДИВОВ

Мы идем на Кюрасао

Петр Тизенгаузен, молодой дворянин из мелкопоместных, был с придурью.

Еще в детстве его одолевали всякие идеи: то затеет вертеть дырку до центра земли и обрушит летний нужник; то возьмется изучать самозарождение мышей в грязном белье и увидит слишком много интересного; то задумается, чего люди не летают, и после ковыляет с ногой в лубках. Когда Петр наконец вырос и озаботился вопросами попроще, а именно, почто у девок сиськи, и как от вина шумит в голове, родители юного Тизенгаузена заметно воспряли духом.

Но годам к восемнадцати, когда все ему стало окончательно ясно, понятно, доступно, а от этого как-то пресно, Петру нечто особенное вступило в голову.

От скуки Тизенгаузены держали парусную шнягу, на которой в ясную погоду гуляли по Волге-матушке под гармошку и самовар с баранками. Шняга была верткая, легкая, быстрая, не боялась волны, прелесть суденышко. На ней даже стояла пушчонка для потешной стрельбы, из разряда тех, которые пищалью назвать уже нельзя, а орудием еще совестно.

И вот на эту шнягу Петр Тизенгаузен вдруг зачастил.

Экипаж шняги состоял из шестерых мохнорылых обормотов под командой вольноотпущенного матроса деда Шугая. Тот Шугай, даром что дед, носил флотскую косичку, в ухе серьгу и за поясом нож. Еще он был знаменит аж на другом берегу Волги-матушки невероятным своим сквернословием и ловкостью в работе со всякой снастью. Рассказы деда Шугая о дальних походах и истоплении басурман тянулись часами, ибо на одно русское слово у него приходилось три-четыре морских. Но если слушать внимательно, то можно было узнать вещи поразительные — например, что у китаянок дырка поперек.

Главное, со шнягой дед управлялся отменно. Не было случая, чтоб его мохнорылый экипаж черпнул бортом воду, навалился на другое судно или, скажем, пропил с похмелья якорь — что на Волге-матушке испокон веку считалось в порядке вещей.

Приняв командование и понизив деда Шугая до боцмана, каковое понижение было компенсировано дополнительной чаркой водки в день, Петр Тизенгаузен развил на шняге кипучую деятельность. Во-первых, он перекрестил ее из «Ласточки» в «Чайку». Во-вторых, заставил матросов основательно подновить судно и заново покрасить. В-третьих, оснастил «Чайку» рындой. И принялся на шняге по Волге-матушке разнообразно вышивать. И в вёдро, и в дождь, и при любом ветре «Чайка» сновала туда-сюда, оглашая великую русскую реку чудовищной руганью и вытворяя такие эволюции, что соседи Тизенгаузенов крутили пальцем у виска.

— Эх, и угораздило же меня с моим талантом родиться в России! — возмущался Петр, когда ветер стихал, и команда садилась на весла. — Что скажете, пиратские морды?!

— Ё! — дружно орали пиратские морды.

Экипаж шняги, надо сказать, разросся уже до дюжины мохнорылых, и морды у них вправду были довольно пиратские. Тизенгаузен самолично отбирал на борт мужиков, из-за чего даже имел серьезный разговор с папенькой.

— Как один острожники! — возмущался папенька. — Зарежут! Сожрут!

— А у меня пистолеты, — отвечал Петр.

Со временем эволюции шняги стали приобретать угрожающий оттенок: «Чайка» шныряла в опасной близости от других судов. Опытный глаз легко угадал бы в ее маневрах развороты для бортового залпа и абордажные заходы.

Вскоре со шняги помимо обычной ругани донеслась еще и пальба: Петр выставил на фарватер старый ялик и крутился вокруг него, поливая картечью из пушчонки.

Обеспокоенный папенька бросился к маменьке.

— Быстро жени мальчишку на соседской дочери, пока не началось!

Но было поздно.

Следующим утром на мачте «Чайки» взвился черный флаг. На квадратной тряпке были грубо намалеваны череп и кости.

— Прощайте, маменька и папенька! — крикнул Петр, стоя у руля. — Не поминайте лихом! Мы идем на Кюрасао!

Маменьке сделалось дурно. Папенька в сердцах плюнул шняге вслед.

— Да ты раньше Калязина потонешь, — сказал он.

Шняга подняла все паруса и, подгоняемая легким попутным ветром и крепким матом, унеслась.

Ликующий экипаж выпил по чарке водки за успех предприятия и во славу капитана.

— Стану адмиралом, будете пить по две, — пообещал Петр.

— Ё!!! — заорали пиратские морды.

Тизенгаузен подобрал команду умышленно — все его матросы были, помимо вдового деда Шугая, в разладе с женами и мечтали убраться куда подальше. Хоть на Кюрасао. Поглядеть заодно, правда ли у китаянок дырка поперек.

Шняга весело скакала по мелкой волне.

* * *

К обеду вышли на траверз села Концы. Стали на якорь в видимости скобяной лавки жида Соломона — больше в Концах ничего достойного внимания не было. Тизенгаузен высадил на берег десант во главе с огромным рыжим Волобуевым.

— Все ясно, пиратские морды? — напутствовал флибустьеров капитан.

— Ё! — ответили флибустьеры.

Жид Соломон, увидев выходящую на берег шайку и осознав, что морды приближаются сплошь пиратские, заперся в лавке. Волобуев со товарищи неуверенно потоптались у двери, постучали обухами топоров в ставни, и все было бы ничего, не вздумай Соломон показать флибустьерам в замочную скважину кукиш.

Десант запросил поддержки с моря.

— Наводи, — приказал Тизенгаузен канониру Оглоедову. — Пали!

Пушчонка жахнула по лавке и с первого раза засадила ядрышко аккурат в замочную скважину.

Лавка была захвачена без боя, только жид Соломон с перепугу остался на всю жизнь заикою. Жена его и дочери отделались не в пример легче, правда, следующей весной почти одновременно родили по мальчишке.

— Ну дает Соломошка! — изумлялись в Концах. — Заика, а ишь ты!

Пираты взяли в лавке богатый приз скоб, гвоздей и амбарных петель. Из скоб понаделали абордажных крючьев, гвозди порубили на картечь, петлями набили трюм в разумении когда-нибудь их выгодно продать.

«Чайка» ушла от греха подальше на другой, безлюдный, берег, чтобы первый успех подобающе обмыть, заесть и переспать. А утром пиратская шняга, еще веселее и шумнее прежнего, двинулась промышлять дальше.

План Тизенгаузена был прост: накопив пиратский опыт в относительно безопасных пресных водах, вырваться на оперативный морской простор, а там у кого-нибудь спросить дорогу на Карибы. Напрасно папенька думал сына женить на дочери соседа. В мечтах Петр видел себя зятем губернатора Тортуги, не меньше.

Вскоре на горизонте замаячило нечто большое и неповоротливое, отдаленно напоминающее транспорт с хреном. Оглашая берега эпитетами, «Чайка» начала маневр сближения. Канонир Оглоедов зарядил пушчонку сушеным горохом — на первый выстрел, для острастки.

Намеченная на абордаж жертва оказалась вблизи именно что транспорт с хреном.

— Вы чего?! — заорали оттуда сверху вниз. — Мать вашу!

Но крючья уже, хрустя, впивались в борт. Абордажная команда Волобуева, размахивая топорами, бросилась на приступ.

Капитан Тизенгаузен грозно ступил на палубу транспорта.

— Сарынь — на кичку! — крикнул он и стрельнул из пистолета в воздух.

За что немедленно получил вымбовкой по голове и упал.

— Ё! — рявкнул канонир Оглоедов.

Пираты дружно присели, жахнула пушчонка, и заряд гороха пришелся точно по мордасам вражеской команде, столпившейся вокруг мачты.

Транспорт сдался на милость победителя.

— До чего же мы, русские, несговорчивый и упёртый народ, — сокрушался Тизенгаузен, держась обеими руками за голову. — Я же вам крикнул, обормотам, сарынь — на кичку. А вы?

— Да мы тут все, в общем, не графья, — хмуро сказал капитан. — Чистая сарынь. А ты-то кто, мать твою, истопник хренов?

— Вот и вправду пущу на дно твое корыто — будешь знать, какой я истопник, — пригрозил Петр. — Капитан Тизенгаузен! Пиратская шняга «Чайка»! Слыхал? Ничего, еще услышишь. Деньги на бочку! А то картечью пальнем!

Денег набралось чуть более пятиалтынного. Зато хрена баржа везла, как метко заметил дед Шугай, очень много.

— Никто не хочет вступить в мою команду? — спросил Петр. — Ну и плывите отсюда... С хреном! И всем расскажите, что вас взял на абордаж капитан Тизенгаузен!

— Ага, — скучно ответили ему.

* * *

Когда баржа превратилась в пятнышко на горизонте, экипаж «Чайки» выпил по чарке, а Тизенгаузену перевязали голову его же шейным платком, к капитану подошел Волобуев.

— Слышьте, барчук, — сказал он. — Вы бы это... Не мое, конечно, дело, но лучше вам не хвалиться своей фамилией направо и налево. Вдруг поймают? Нас-то пороли, порют и будут пороть, дело привычное. А вам может показаться стыдно. Да и шкурка у вас, извините за выражение, не такая дубленая.

— Как стоишь перед капитаном?! — взвился Петр.

— Виноват, — громила вздохнул и ушел на корму.

— Я знаю, что делаю! — бросил Петр ему в спину.

Волобуев спиной изобразил недоверие, но больше ничего не сказал.

Команда, против ожидания, не роптала. Экипаж водушевила легкость победы,

редкая меткость канонира вселяла надежду на новые успехи. А хрен... Все равно редьки не слаще. Да и награбленная мелочь была хоть мелочь, однако живые деньги.

На следующий день «Чайка» атаковала еще баржу, которую тянули против ветра бечевой. Наученный горьким опытом, Петр приказал открыть огонь загодя. Оглоедов виртуозно накрыл горохом бурлаков, затем влепил гвоздями по палубной надстройке — строго говоря, шалашу.

— Будешь у меня на фрегате главным канониром, — пообещал Петр.

Команда баржи трусливо покинула судно и убежала по берегу, как метко заметил дед Шугай, очень далеко.

На барже оказались мало того, что всякая мануфактура и провиант, так еще пара ружей с припасом и водки полведра.

Тизенгаузен закусил губу. Приз был что надо, но увести его за собой означало потерять скорость.

— Жалко, не фрегат у нас, — расстроился Оглоедов. — Сейчас бы все забрали.

Стоявший рядом дед Шугай метко заметил, что фрегату в Волге-матушке было бы тесно.

— Петли амбарные за борт, — приказал Тизенгаузен. — Грузите ткань. Ох, сколько же ее! Кто хочет, может намотать себе бархатные онучи. Хм... А не поставить ли нам алые паруса?

Дед Шугай метко заметил, что хотя тряпья красного полно, но команда устанет шить.

— Ты прав, мужественный старик! — согласился Тизенгаузен. — Что бы мы без тебя делали?

Дед Шугай объяснил, что.

* * *

Утром пиратская шняга подошла к убогому селению Малые Концы. Капитан послал Волобуева с людьми на разведку.

— Ну, ты расспроси там, — туманно объяснил он Волобуеву.

Люди ушли и пропали. Канонир Оглоедов скучал у пушчонки, дед Шугай травил морские байки, Тизенгаузен разглядывал берег в подзорную трубу.

— Сходите за ними кто-нибудь, — распорядился он.

И остатки команды затерялись среди покосившихся домишек.

Через некоторое время с берега донеслась унылая пиратская песня:

По-над Волгой, да над Волгой,
Да над Волгой, Волгой-ой!
Раздается по-над Волгой
То ли песня, то ли вой!
Этот вой зовется песней
По-над Волгой, Волгой-ой,
Потому что, хоть ты тресни,
А помру я молодой!

— Перепились, сволочи, — понял Тизенгаузен.

— А то из пушчонки жахнуть? — с надеждой спросил Оглоедов, сглатывая слюну. Глаза у него едва не слезились, вероятно, от сострадания к поющим. — Глядишь, прибегут. Или лучше прикажите, я за ними смотаюсь?

— Всем оставаться на борту! Стрелять не будем, припаса жалко. Подождем еще.

Команда вернулась на борт только утром. Вид у пиратов был виноватый, дышали они в сторону.

Дед Шугай за неимением боцманской дудки обошелся словами. Команда послушно изобразила подобие строя во фрунт. Канонир Оглоедов, справедливо полагая, что его это все не касается, остался у пушчонки, недобро щуря левый глаз.

— Зачинщики — шаг вперед! — приказал Тизенгаузен. — Перепорю негодяев!

Пираты дружно, как один, шагнули.

Капитан Тизенгаузен впервые в жизни опустился до непечатных выражений. Как после метко заметил дед Шугай, капитану еще было, чему учиться, но для начала выступил он неплохо.

— ...А тебя, паразита, — сказал в заключение капитан, тыча пальцем в грудь огромному рыжему Волобуеву, — я с этого дня назначаю старшим помощником!

— За что, барин?! — взмолился Волобуев.

— А вот будешь моей правой рукой. И за каждое прегрешение этих обормотов мохнорылых схлопочешь горячих!

— Может, не надо? — попросил Волобуев. — Вон же, боцман есть...

Тизенгаузен покосился на деда.

Дед Шугай сказал, что он уже стар для всего этого, а Волобуев в самый раз.

* * *

С новообретенным старпомом шняга понеслась выискивать добычу, как укушенная. Казалось, она летела быстрее ветра. Может, у Волобуева и не было таланта моряка, зато он умел убеждать.

— Что там было-то хоть, в деревне? — спросил Тизенгаузен у боцмана.

Из объяснения деда Шугая следовало, что в деревне нашлась бражка, и ничего больше интересного.

— И как пиратствовать с такой командой, а? — Петр вздохнул.

Дед Шугай сказал, как.

Через пару часов впереди показалась такая же шняга, идущая галсами навстречу. Петр схватил подзорную трубу. Команда приободрилась. Но Тизенгаузен увидел что-то такое, отчего сел под мачтой и загрустил.

— Отставить, — сказал он. — Разойдемся.

Встречное судно приближалось. Вот уже стало видно, как над ним вьется дымок самовара.

— Эй! — раздалось над Волгой-матушкой.

Тизенгаузен вобрал голову в плечи.

— Да это же Петя! Тизенгаузен! Петюнчик! Эй, на барже! Лом не проплывал?! Ха-ха-ха-ха-ха!!!

Пираты заскрипели зубами. Капитан молчал.

— Петюнчик! Ты ли это? Спускай паруса! Давай к нам чай пить! Ой, глядите! Да у него флаг пиратский! Эй, Петюня! Дружище! Гроза морей! Ха-ха-ха!!!

Тизенгаузен сидел красный, как вареный рак.

— Капитан! — прошептал канонир Оглоедов. — А то жахнуть?

Петр молча показал ему кулак.

Шняги сходились под свист и улюлюканье с одной и гробовое молчание с другой.

— Адмиралу Тизенгаузену — ура! — надрывались на встречном судне.

А вот этого не надо было. Потому что Петр переменился в лице, вскочил на ноги, прошел к рулевому, отодвинул его и взял управление.

— К повороту, — сухо приказал он. — Слушай меня. Абордажа не будет. Оглоедов! Бей картечью по парусам. Бери выше, если кого там зацепишь — не пощажу.

Пиратский экипаж, до этого переносивший унижение стоически, теперь с горящими глазами бросился по местам. «Чайка» пошла на сближение.

— Давай, Оглоедов, — сказал Петр. — Покажи им. Пали!

Жах! У пушчонки засуетились, заряжая. Жах! На встречной шняге поднялась суматоха, там махали руками, истошно орали, кто-то сиганул за борт.

Паруса у встречного были уже как решето, а Тизенгаузен целил острым носом «Чайки» ему под корму.

— К повороту!

В последний момент «Чайка» легла на бок. Хрясь! Мелькнули белые лица, раззявленные рты, воздетые кулаки — и промелькнули.

— Пусть теперь походят по матушке по Волге, без руля-то, да без ветрил, — сказал Тизенгаузен. — Чего молчим, пиратские морды?

— Ура капитану Тизенгаузену!!! — раздалось над великой русской рекой. — Ура! Ура! Ура!

Петр Тизенгаузен стоял на корме, твердой рукой направляя «Чайку» к великим свершениям. Над коротко стриженой головой капитана развевался пиратский флаг.

* * *

Водный приступ к богатому торговому селу Большие Концы стерегла крепостица. Это ветхое сооружение, возведенное, сказывали, аж при царе Горохе, было в новейшие времена оснащено российским штандартом и пушечной батареей при инвалидном расчете. Сейчас штандарт грустно висел книзу, пушки убедительно торчали из бойниц, инвалиды безалаберно покуривали на крепостной стене.

«Чайка» заблаговременно спустила пиратский флаг, прикидываясь гражданской посудиной. Тизенгаузен рассчитывал сбыть в Больших Концах награбленную мануфактуру, пополнить запас провианта да разузнать новости.

Не тут-то было. Едва шняга приблизилась к крепостице на выстрел, одна из четырех пушек окуталась дымом, шарахнула, и по курсу «Чайки» поднялся водяной столб.

— Ну-у, началось... — бросил Петр, стараясь не подавать виду, что на душе заскребли кошки.

Он послюнил палец и высоко поднял его над головой. Ветер дул еле-еле, впору было сажать команду на весла.

— Проскочим? Или не проскочим? — подумал вслух Петр.

— На таком ходу не проскочим, — уверенно сказал канонир Оглоедов. — Там в наводчиках Федор Кривой. Ему, заразе, целиться самое милое дело: лишний глаз не мешает. Сейчас еще далековато, а чуть ближе подползем — утопит нас с одного залпа.

— Откуда знаешь? — удивился Петр.

— Так Федор мой учитель, — гордо сообщил Оглоедов. — Я на этой самой батарее служил малость, пока в острог не загремел.

— За что посадили-то?

— За страсть к пальбе, — скупо объяснил Оглоедов.

— Понятно, — сказал Тизенгаузен. — Эй, старпом! Ложимся пока в дрейф, а там видно будет.

— Боцман! — рявкнул Волобуев. — Ложимся пока в дрейф, а там видно будет!

Дед Шугай метко заметил, что кричат людям прямо на ухо только глухие и тупые.

От крепости отвалил ялик и неспешно погреб к «Чайке».

Тизенгаузен, заложив руки за пояс, стоял под мачтой и размышлял, не поднять ли снова пиратский флаг, раз уж такое дело, но не мог решиться. Теплилась еще надежда, что им отсигналили по ошибке. А может, вышло предписание каждое судно так встречать в Больших Концах — ради предотвращения.

Ялик подвалил к борту. В лодчонке оказался красномордый прапорщик, неопрятный и пахнущий сивухой.

— Который здесь будет капитан Тузигадин? — спросил он. — Примите от коменданта пакет, ваше благородие.

Петр сделал каменное лицо и взял письмо так лениво, будто пакеты от комендантов приходили к нему каждый Божий день.

— Подождите ответа, милейший, — буркнул он.

— Дык, — прапорщик кивнул. — Ага, и ты здесь, Оглоедина, морда разбойная? Дома не сидится, в истопники подался?

— А дома-то что хорошего? — мирно отвечал Оглоедов. — Баба постылая, работа каторжная, да семеро по лавкам.

— Узнаешь теперь работу каторжную, — пообещал ему прапорщик.

Петр развернул письмо.

«Милостивый государь Петр Петрович! — писал комендант. — Поскольку велено мне губернатором бесчинства на Волге-матушке прекратить, и самого вас, сыскав, представить, осмелюсь рекомендовать следующее. Сдавайтесь-ка вы, голубчик, подобру-поздорову, пока дело не зашло слишком далеко. Нынче еще можно ваше предприятие обрисовать, как неумную проказу, и выставить вас перед губернской властью, простите всемилостивейше, молодым романтическим идиотом. Смею надеяться, отделаетесь порицанием и вернетесь домой вскорости. Проявите благоразумие! То же и папенька ваш советует, от коего передаю сердечный привет и полное прощение».

Тизенгаузен сложил письмо вдвое, потом вчетверо. Снова развернул. Перечитал. Опять сложил. Окинул взглядом своих людей. Команда ждала, что скажет ей капитан, затаив дыхание. В глазах флибустьеров горели собачья преданность и русская надежда на авось.

Даже «молодой романтический идиот» сообразил бы, что станется с экипажем, вздумай «Чайка» сдаться. Пока Петр с комендантом будут гонять чаи, пиратов закуют в кандалы и ушлют куда Макар телят не гонял. Ибо что положено Тизенгаузенам, то не положено Оглоедовым.

А ведь Петр обещал им Кюрасао.

— Флаг поднять... — хрипло выдавил Тизенгаузен.

Его не расслышали, команда заволновалась.

Петр откашлялся.

— Флаг поднять! — звонко скомандовал он. — Эй, прапорщик! Живо на борт. Ты мой пленный.

Прапорщик оттолкнулся было веслом, но красномордого выцепили багром за шкирку и с хохотом втянули наверх.

— Это вам даром не пройдет, — сказал прапорщик, лежа на палубе. — Нет такого закона, чтобы государева человека за шиворот таскать.

— Принайтуйте государева человека где-нибудь на самой корме, а то от него воняет, — распорядился Петр. — Боцман! Всем по чарке за почин сражения.

— Ура капитану Тизенгаузену! — взревела команда.

На мачте взвился черный флаг. Под ним «Чайка» сразу как бы приосанилась, заново ощутив себя не мирной речной шнягой, но отчаянным пиратским кораблем.

Крепость снова окуталась дымом и шарахнула аж во все четыре ствола. Комендант давал понять, что принимает вызов.

Петр ждал водяных столбов, но их не было.

— Берегут ядра, — объяснил канонир Оглоедов. — А вот продвинемся корпусов на десять — накроют нас.

— Боцман! — позвал Тизенгаузен. — Непорядок на борту! Всем по чарке — значит, и капитану тоже!

Водка была теплая и отдавала купоросом. Петр запустил руку в бочонок с квашеной капустой, нагреб посвежее, принялся жевать. Ничего умного в голову не шло. Проскочить мимо батареи в темноте при таком безветрии можно было и не думать — ночи стояли, как назло, самые лунные. Болтаться в виду Больших Концов, ожидая свежака, тоже представлялось глупым. На пристани за крепостью уже толпились любопытствующие. Петр раскрыл подзорную трубу. Так и есть — народ тыкал в «Чайку» пальцами, обидно смеясь. С крепостной стены инвалиды делали неприличные жесты. Того и гляди задницу покажут, сраму не оберешься.

«Что бы сделал на моем месте пиратский капитан? — размышлял Петр. — Интересно, а кто тогда я? Пиратский капитан. Ну, и как бы ты поступил, капитан Тизенгаузен? Наверное взял бы противника на испуг. А ведь это мысль!».

— Давай на весла, пиратские морды, сдадим назад чуток.

Под язвительный хохот, доносящийся с пристани, «Чайка» отошла от крепости, приблизилась к берегу и отдала якорь.

— Волобуев! Сажай в ялик людей сколько поместится. И ружья возьмите!

Лодчонка ходко почесала к прибрежным кустам и скрылась в них. Назад греб один Волобуев. Но Тизенгаузен в трубу видел: люди никуда не делись, лежат вповалку на дне ялика. А вот из крепости разглядеть это было нельзя.

Ялик сновал туда-сюда, притворяясь, будто высаживает десант. Выглядело это однозначно: пираты, сообразив, что миновать крепость водой не смогут, решили приступить к ней с суши. Угроза была вполне значимой. Сколько пиратов на шняге, комендант точно знать не мог, но грузоподъемности суденышка как раз хватало для команды, способной душевно начистить рыла инвалидам с батареи. Вся надежда крепости в случае приступа была только на пушки.

Сделав вид, что высадил две дюжины буканьеров, Тизенгаузен прибрал ялик к корме и стал выжидать. Смеркалось. Наконец комендант не выдержал. Длинное рыло одного из орудий втянулось за стену. Потом другое, третье... В крепости шла ожесточенная работа: инвалиды, обливаясь потом, перетаскивали батарею, готовясь отражать атаку с берега.

Над Волгой-матушкой стояло вечернее безмолвие, в котором издали слышна была многоголосая ругань и извечное русское «Э-эй-ухнем! Эй, зеленая, сама пойдет!»

— Как же, пойдет она сама... — канонир Оглоедов только хмыкнул. — Пупок развяжется, тогда с места сдвинется.

— Мы — когда?.. — коротко спросил его Тизенгаузен.

— Рано, капитан. Сейчас они четвертую оттащат и замертво упадут. Я скажу, скажу.

Ветер стих окончательно. Команда вся сидела на веслах, даже вонючего прапорщика к делу приспособили. И ялик спереди запрягли.

— Теперь время! — прошипел Оглоедов.

— Команда, слушай! — шепотом крикнул Тизенгаузен. — И-и-раз!

«Чайка» легко тронулась, набирая ход.

До самой крепости дошли безопасно, потом шнягу заметили — над стеной раздался матерный визг, хлопнул ружейный выстрел.

— На-кося, выкуси! — заорал Волобуев. — И-и-раз! Навались, православные!

— Ё!!! — отозвались православные.

Инвалиды даже не пробовали вернуть пушки на место — ясно было, что не успеют. «Чайку» обстреляли из ружей, одна пуля засела в борту, другая расщепила весло.

— А то ответим, капитан? — с надеждой спросил Оглоедов.

— Было бы на кого припас тратить! — заявил Тизенгаузен надменно. — Впрочем... Пальни разок, чтоб знали. Только не вздумай по флагштоку. Там штандарт с гербом российским.

— Знамо дело, — заверил Оглоедов. — Мы же русские пираты, чай не басурмане какие.

Пушчонка хажнула картечью по крепостной стене, выбив из нее облако пыли. Под громовое «Ура капитану Тизенгаузену!» шняга уходила вдаль по Волге-матушке.

* * *

Наконец крепость осталась позади. «Чайка», облаянная собаками и ночным сторожем пристани, благополучно миновала Большие Концы. Выпили по чарке. Настроение на борту царило безмятежно-возвышенное. До флибустьеров дошло, что они ненароком совершили взаправдашний подвиг, и обязаны этим своему капитану.

— А с государевым человеком что делать? — спросил Волобуев, предъявляя капитану прапорщика, взопревшего от весельной работы.

— За борт, — небрежно бросил Петр. — Заодно и помоется.

Государеву человеку, дабы не утоп случаем, вручили бочонок из-под квашеной капусты.

— Раздайся, грязь — дерьмо плывет! — скомандовал канонир Оглоедов.

Прапорщика метнули за борт так рьяно, что он верных полпути до берега летел по воздуху. Бултыхнуло.

— Это вам даром не пройдет! — донеслось издали. — Нет такого закона, чтобы государева человека в воду кидать...

Дед Шугай сказал, какой зато есть закон.

— Ну, ты полегче, старина... — ласково попросил Петр. — Ох, да что это с тобой?

В лунном свете все казались бледными, но лицо деда было белее, чем хорошо накрахмаленное исподнее. Петр пригляделся и увидел, что плечо Шугая криво перевязано набухшей тряпицей.

— Ерунда, ваше благородие, — сказал боцман. — Пульку словил из крепости. Бывало и хуже. Заживет, как на собаке...

Тизенгаузена равно ужаснули ледяное спокойствие деда и внезапное исчезновение из его речи морских слов. Капитан смекнул: дело худо.

— К берегу! — потребовал он.

Дед Шугай удивленно посмотрел на капитана и вдруг упал.

На берегу Тизенгаузен приказал развести костер, вскипятить воды, порвать на бинты чистую рубаху, принести со шняги фонарь, острый нож и иголку с ниткой.

Приготовлениями руководил Волобуев.

— А это надо? — опасливо спросил он, глядя, как Тизенгаузен собственноручно правит нож на оселке. — Авось оклемается наш боцман. А гикнется, так на то и Божья воля, значит.

— Не боись, — заверил Петр. — Я же дворянин, если ты забыл.

— Как можно! — Волобуев даже обиделся.

— Любого дворянина с детства учат воевать, — объяснил Тизенгаузен. — А заодно и штопать дырки, которые случаются в людях от войны. Лекарь я, конечно, неумелый, но пулю извлечь, промыть рану и зашить ее — смогу. Иначе вспыхнет в ране антонов огонь, и если придется руку отрезать, считай, еще повезло. Нужен тебе однорукий боцман?

— Капитан дело говорит, — подтвердил канонир Оглоедов. — Петр Петрович, ваше благородие, сколько водки в деда заливать?

Тизенгаузен бросил короткий взгляд на Шугая, который что-то невнятное бормотал в бреду.

— Сколько влезет, — сказал Петр.

* * *

Пиратская шняга пряталась в камышах целый день, с нее для большей скрытности даже сняли мачту. Команда стирала бельишко, чинила одежонку да рыбачила, стараясь особо не высовываться. Троих самых неприметных Тизенгаузен послал берегом в Большие Концы — продать на рынке шелка, прикупить водки и чего-нибудь вкусненького.

— Вернетесь пьяными — оставлю на берегу, — сказал капитан. — Не вернетесь — тем более.

Волобуев тоже очень хотел сбегать в село, но он был рыжий и высокий, такой сразу бросится в глаза. Оглоедов со вздохом сказал: «Меня там слишком хорошо помнят, нюхнули они моего пороху...» — и даже не попросился. Впрочем, обоих Тизенгаузен не отпустил бы. Из рыжего детины буквально на глазах вырастал отличный старпом, а уж с канониром «Чайке» слишком повезло, чтобы им хоть как-то рисковать.

Дед Шугай тихо похрапывал и улыбался во сне. Лицо его налилось здоровым румянцем, то ли от водки, то ли вообще.

Посланцы вернулись мало что трезвые, так еще и удачно поторговавшиеся. Разузнали новостей: комендант рвет и мечет, затеял пороть своих инвалидов, а народ радуется.

— Чему радуется-то? — не понял Тизенгаузен. — Пираты нос властям утерли, тут сердиться надо бы. Ну, народ... Ну, страна...

— Это в вас немецкая кровь бунтует, ваше благородие, — подсказал Волобуев. — Порядку ей хочется.

— Да сколько ее, той крови, осьмушка разве, — Петр безнадежно махнул рукой. — Русский я — и по пачпорту, и по физиономии. А все одно в толк не возьму, отчего на моей родине, куда ни плюнь, такой перекосяк.

Дед Шугай сказал, отчего. Голос его звучал еще слабо, но вполне убедительно.

— Ура! — воскликнул Петр. — Боцман с нами! Налейте-ка мне по такому случаю.

Водка была теплая и отдавала олифой. Тизенгаузен привычно пошарил рукой, но бочки с квашеной капустой рядом не нашлось.

— Ну? — спросил он неопределенно.

— Готовы к отплытию, — доложил Волобуев. — Идем на Куросаву!

— На Кюрасао, — поправил Петр. — А ведь придется вам, братцы, учить нерусские языки. Там по-нашему не говорят.

— Не умеют? — удивился Волобуев. — Научим.

— Всех не научишь. Карибское море, — сказал Петр, — это тебе не Волга-матушка.

— Нешто нерусь такая тупая? — удивился Волобуев.

Дед Шугай метко заметил, что тупые всюду есть.

С тем и отвалили.

* * *

Некоторое время плыли без происшествий. Горизонт был пуст, еще пустынней выглядел берег. Оглоедов начищал свою пушчонку, Волобуев следил за порядком, дед Шугай, временно освобожденный от боцманских обязанностей, выздоравливал. Сыграли забавы ради боевую тревогу, после наловили рыбки, сварили прямо на борту вкуснейшей ушицы.

— Ну, живем, — сказал Тизенгаузен, поглаживая сытый живот. — Будто не пираты, а обыватели какие, самовара не хватает с баранками.

— Гармошку бы еще, — поддакнул Оглоедов.

И затянул веселую пиратскую песню:

Как по матушке по Волге,
Да по Волге-Волге, ё!
Проплывает да по Волге
Вот такое ё-моё!
Проплывает вот такое,
Да по Волге-Волге, ё!
Совершенно никакое,
Честно слово, не моё!

— А самовар у этих отнимем, — добавил Оглоедов, всматриваясь из-под ладони в речную даль. — Может и гармошка у них тоже найдется.

Петр схватился за подзорную трубу, глянул вперед и похолодел.

Встречным курсом шла черная, как смоль, пушечная барка. Паруса у нее тоже были черные, и длинный черный вымпел развевался по ветру.

Тизенгаузен ждал чего угодно, только не этого. «Чайка» едва начинала флибустьерскую карьеру, а тут ей навстречу попались всамделишные истопники, русские речные пираты, те самые, что «...и за борт ее бросает в надлежащую волну». Петр думал, они остались только в былинах и рыбацких песнях, извели их на Волге-матушке, ан нет.

— Это мне кажется, или у них кто-то болтается на рее? — неуверенно пробормотал Тизенгаузен себе под нос.

— Дозволь обозреть, капитан, — раздалось сзади.

Петр обернулся. На него выжидающе смотрел дед Шугай. Тизенгаузен отдал трубу боцману. Тот неловко принял ее одной рукой.

— На плечо мне клади, — разрешил капитан.

— Благодарствую, — сказал боцман, и от этой вежливости сердце Тизенгаузена натурально ушло в пятки.

Дед едва глянул на барку и чуть не выронил трубу.

— Holy shit! — пробормотал боцман.

Тизенгаузен почувствовал, что ему становится дурно.

— Там правда удавленник висит на рее? — спросил он несмело.

— Там всегда кто-то висит, — тихо ответил боцман.

И добавил — кто, да за какое место.

Барка дала предупредительный выстрел из носовой пушки. В воду плюхнулось ядро и заскакало по невысокой волне.

Петр поднял руку, давая команде понять, что раньше времени суетиться не надо.

— На прямых курсах шняга не оторвется от этой черной дуры, — сказал он негромко. — Но у нас лучше маневр. Можем славно покрутиться вокруг да попортить барке обшивку. Конечно, рано или поздно накроют бортовым залпом... Что посоветуешь, старина?

Дед Шугай посоветовал.

— А если серьезно?

Дед Шугай метко заметил, что положение серьезнее некуда. И совет его вполне к месту. Ну, можно еще выброситься на берег и ломануться врассыпную по кустам.

— Я свой корабль не брошу, — отрезал Тизенгаузен. — Не для того мы отправились в путь.

Он повернулся к Волобуеву и отдал приказ спустить паруса.

Барка надвигалась на шнягу, как черная смерть. «Чайка» ощетинилась ружьями и топорами. Оглоедов колдовал у пушчонки. Тизенгаузен нацепил шпагу, проверил и заткнул за кушак пистолеты.

— Молитесь, кто умеет! — посоветовал он команде и сам зашептал «Отче наш».

— Эх, отче наш! — вторя капитану, рявкнул Волобуев. — Иже еси на небеси! Дальше забыл, короче говоря, аминь и кранты. Веселее, братцы! Не позволит Никола-угодник, верховный спасатель на водах, чтобы нас — да за просто так! Всем по чарке — и к бою! За капитана Тизенгаузена, пиратские морды!

— Ё!!! — проорали пиратские морды. — Аминь!

Барка тем временем тоже убирала паруса, ход ее замедлился. Палубные надстройки отливали смолью, пушечные стволы — медью, матросы бегали по вантам, повешенный на рее вяло болтал ногами. Над «Чайкой» навис высокий черный борт, сверху, как приглашение, упали швартовые концы и веревочный трап.

— В гости зовут, — Оглоедов недобро прищурился. — Ну-ну...

— Швартовы принять, — скомандовал Тизенгаузен. — Сидеть тихо, ждать меня, Волобуев за старшего. Если не вернусь... Тогда тем более Волобуев за старшего. Не поминайте лихом.

И полез по трапу.

Через несколько ступенек он почувствовал, что за ним кто-то увязался. Тизенгаузен раздраженно посмотрел вниз. Там карабкался дед Шугай.

— Я пригожусь, капитан, — сказал дед.

Петр недовольно поджал губы и полез дальше.

Вахтенные ухватили его, помогли встать на палубу. Тизенгаузен отряхнул камзол, поправил шпагу, заложил руки за спину. Все это он проделал для того, чтобы как можно позднее встретиться взглядом с капитаном барки, сидевшим под мачтой на перевернутой бочке. А когда Петр набрался храбрости поднять глаза, капитан уже глядел мимо.

— Hеllo, Sugar, you, bloody bastard! What the hell are you doing here?!

«Здорово, Сахар, чертов ублюдок, — перевел Тизенгаузен про себя. — Какого дьявола ты тут делаешь?».

Дед Шугай ответил, какого дьявола.

— Твою мать! — воскликнул пират. — Тысяча чертей!

Он вытащил из-за бочки костыль и встал на ноги. Точнее, на одну. Только сейчас Петр разглядел, что другая нога у капитана деревянная. Но все равно этот пожилой богато одетый моряк выглядел смертельно опасным. От него так и несло погибелью.

Одноногий ловко подскочил к Шугаю.

— Я вижу, ты словил пулю. Как в старые добрые времена, не правда ли?

Дед Шугай сказал, что капитан хорошо заштопал его.

— Этот?.. — одноногий смерил взглядом Петра.

— Капитан Тизенгаузен, — представился тот. — Пиратская шняга «Чайка». Честь имею.

— ...Капитан! — фыркнул одноногий, поворачиваясь к Шугаю. — Тысяча чертей! Между прочим, Сахарок, один наш общий знакомый, Слепой Пью, просил тебе передать стальной привет в печенку.

Дед Шугай холодно осведомился, за чем же дело стало.

— Забудь это! Я никогда не любил Пью. И он давно отдал концы. Сдох под копытами лошади. Позорная смерть для моряка, но подходящая для слепого ублюдка, не правда ли?

Дед Шугай поинтересовался, сколько еще приветов у одноногого за пазухой.

— Больше, чем ты можешь представить! — рассмеялся тот. — Но их незачем передавать. Вся сволочь из команды Флинта нынче в аду. Я был уверен, что и ты сыграл на дно. Какая встреча, тысяча чертей! А пойдем-ка, дружок, потолкуем!

С этми словами он приобнял Шугая и увел за мачту.

Петр Тизенгаузен стоял, потупившись. С одной стороны, его пока что не убили. С другой, фактически не заметили. Первое было отрадно, второе обидно.

На всякий случай он выглянул за борт и ободряюще помахал своей команде. Стало еще обиднее. Это люди уважали его, готовы были пойти с ним куда угодно, но убожество их одежд, снаряжения, да и самой «Чайки» показалось вдруг невыносимым. Черная барка, надраенная до блеска, дышала настоящим морским порядком и чисто пиратской роскошью. Здесь палубу хотелось лизнуть, как леденец, а босоногие матросы носили золотые перстни.

Из-за мачты слышалась ругань на нескольких языках, прерываемая взрывами хохота. Похоже, дед Шугай поверил, что старый дружок не собирается передавать ему приветов, и оттаял.

«А помнишь, как Черный Пес тогда орал — где хреновина, Билли?!»

«Гы-гы-гы!!!»

Петр решил не прислушиваться. Долетали лишь обрывки разговора, и вряд ли из них удалось бы выудить тайну пиратского клада.

Наконец одноногий, громко бухая в палубу костылем и деревяшкой, подошел к Тизенгаузену. Дед Шугай под мачтой что-то пил из пузатой бутылки и заговорщически подмигивал издали.

— Имя — Серебров, — представился одноногий. — Иван Серебров. Пиратская барка «Лапочка», слыхал про такую?

Петр только головой помотал.

— Верно, — согласился одноногий. — И не должен был слыхать. Ведь я в доле со всеми береговыми на Волге-матушке. Тихо делаю свои дела. А ты поднимаешь шум, привлекаешь внимание, смущаешь народ. За каким хреном — сто чертей тебе в селезенку и адмиралтейский якорь в ухо?!

— Мы идем на Кюрасао, — твердо произнес Петр.

Одноногого эта новость не смутила ни капельки.

— На Кюрасао? Что же, почему нет... Попутного ветра. Только смотри, парень: ты угодил между дьяволом и глубоким синим морем. Собрался на юг — вот и дуй туда. Коли еще раз попадешься мне здесь, сразу вешайся на рее. Самостоятельно. Иначе живые позавидуют мертвым. Понял? Волга-матушка слишком узкая река для двоих пиратов. Остаться должен только один!

Сказано было так убедительно, что Петр непроизвольно кивнул — а не собирался ведь.

— Хороший мальчик, — похвалил одноногий. — Тогда слушай. В команде у тебя замена. Сахар... то есть, Шугай останется со мной. Он уже стар для всего этого, а еще хорохорится, вот и схлопотал пулю. Ты погубишь его по глупости, будет обидно. А с тобой пойдет мой подштурманец, Ерема Питух. Славный малый, давно мечтает о Карибах. Умеет определяться по солнцу и звездам, с ним не собьешься. Теперь держи полезный совет. Ты ведь разумеешь по-аглицки, я вижу...

— Французский у меня лучше.

— Даже не думай об этом. Французы уже история, нынче в южных морях вся сила у англичан. Ну-ка, парень, tell me your story.

Петр, запинаясь, начал рассказывать, кто он, откуда, и почто собрался в пираты.

— Сойдет, — перебил одноногий. — Выговор ирландский — будто полный рот горячей картошки набил. Значит, выдавай себя за ирландца. Это не трудно, они похожи на русских, такая же пьянь мечтательная.

— Но почему я не могу быть русским? — хмуро спросил Петр.

— Потому что русских не бывает, — веско сказал одноногий. — Это они для самих себя есть. А все остальные в гробу их видали. Никому русские на хрен не сдались. С тех пор, как государь наш Иван Грозный обозвал английскую королеву пошлой бабой, на русских окончательно наплевали и забыли.

Петр недоверчиво смотрел на одноногого. Осмыслить его речи было непросто.

— Парень, я знаю, что говорю. Недаром обошел все Карибы и вернулся живой да при золотишке. Я служил у Флинта квотермастером.

Тизенгаузен опустил глаза. Ему нечем было крыть.

— Имя оставь свое, Питер — терпимо для ирландца, — наставлял одноногий. — Прозвище выдумай покороче, чтобы запоминалось. Только не слишком кровавое. Иначе могут предложить ответить за него, хе-хе. А по происхождению будешь ты у нас...

Одноногий задумчиво оглянулся на Шугая.

— Ирландский лекарь, — решил он. — Ты и правда неплохо заштопал старика.

— Я капитан, — глухо напомнил Тизенгаузен. — Моряк.

— Моряк с печки бряк! — сказал одноногий как отрезал. — И капитан дырявый кафтан. Вот ты кто на сегодняшний день.

Петр тоскливо огляделся. Команда барки издали скалила золотые зубы. Дед Шугай прихлебывал из бутылки и кивал — соглашайся, мол, дело тебе говорят. Тизенгаузен через силу расправил плечи и приосанился.

— Ладно, — сказал он. — Спасибо за науку, капитан Серебров. Ну, где этот ваш подштурманец?..

Еремей Питух оказался юн, румян, застенчив и красив, как девчонка.

— Что за прозвище такое — Питух? — спросил Тизенгаузен подозрительно.

— Дедушка был старостой, всю деревню пропил, — объяснил юноша, стыдливо краснея. — С тех пор мы и Питухи.

— А, ну это ладно, это бывает, — сказал Петр с облегчением. — Собирай вещички да ступай на борт. Назначаю тебя штурманом.

— У меня карта есть, — шепотом похвастался штурман.

— Бубновый валет? — съязвил Тизенгаузен.

Подошел дед Шугай, обнялись на прощанье.

— Ну, ты даешь, старый! — от души восхитился Петр. — У самого Флинта служил, надо же!

Дед Шугай метко заметил, что многие по юности делают глупости. Но он ни о чем не жалеет и уверен — у молодого барина все будет хорошо.

Одноногий поджидал у веревочной лестницы.

— Прощайте, капитан Серебров, — сказал Петр.

— Не спеши, парень. Я дам тебе еще урок напоследок. Ну-ка, скомандуй, чтобы твои обормоты перегружали все награбленное ко мне.

— По какому праву?! — взвился Петр, хватаясь за шпагу.

— По праву сильного, — одноногий едва заметно улыбнулся. — Если ты пират, то должен это понимать, не так ли?

Тизенгаузен сокрушенно вздохнул.

Он еще не совсем понял, но, кажется, начинал понимать.

* * *

Осторожно двигаясь в густом тумане, флагман эскадры Де Рюйтера вдруг с отчетливым хрустом подмял под себя что-то небольшое и деревянное.

Это оказалось утлое суденышко, на котором все то ли спали, то ли были мертвецки пьяны. Судно буквально развалилось, но команду удалось выловить и поднять на борт флагмана. Спасенные опасливо сгрудились на баке. Впереди плечом к плечу стояли капитан Петр Тизенгаузен, старпом Волобуев, канонир Оглоедов и юный штурман Еремей Питух.

— Как ваше имя, сударь? — спросил вахтенный офицер, наметанным глазом опознав в Тизенгаузене старшего.

— Питер... — начал Тизенгаузен. И тут громадный Волобуев случайно наступил ему на ногу.

— Блядь! — от души сказал капитан.

ЕЛЕНА ПЕРВУШИНА

«Добро пожаловать в Трою!»

— Добро пожаловать в Трою, величайший город мира, Золотой Мост между Западом и Востоком!

Сегодня мы с вами побываем в великолепном Храме Посейдона и на стадионе имени Гектора, осмотрим мемориальные комнаты дворца Приама, в том числе Тронный зал, сокровищницу, а также спальню Париса и Елены.

Затем вас ждет прогулка по рынку, где вы сможете купить сувениры и подарки для своих близких: финикийский пурпур, золотые изделия Колхиды, книги из Библа, критскую керамику, каменных львов из Микен и даже меховые покрывала и бронзовые застежки из Туле.

Желающие смогут присутствовать на знаменитых диспутах Портика Греческих Философов, расположенного на Рабском рынке.

Вечером за особую плату вы можете посетить всемирно известную Троянскую Мельницу. В программе представления: поединок египетских и вавилонских магов, выступления пожирателей огня с Феры, танцы персидских женщин и девушек с острова Лесбос.

Итак, если у вас нет вопросов — в путь!

— Господин экскурсовод, разрешите вопрос?! Что это за мрачные развалины поблизости от ворот?

— Проходите, проходите, пожалуйста! Осторожно, здесь очень сильное движение! Пожалуйста, следите за своими вещами и старайтесь не потеряться!..

Что касается этих развалин... Понимаете, тут такая история... После нашей блестящей победы над греками те, уплывая, оставили нам сувенир — деревянного коня. Мы было хотели поставить его на площади перед Храмом Посейдона. Но он оказался слишком велик, нужно было разобрать ворота, чтобы втащить его в город. Пока запрос прошел через строительное ведомство... пока утрясали бюджет... пока шел суд над расхитителями денег... Потом Лаокоон из Храма Посейдона наложил свое вето — он, оказывается, хотел поставить на площади статую, которую изготовил его племянник... Пока собирали кворум жрецов... вы же знаете, какое это трудное дело — собрать кворум... В общем, лошадка... завоняла.

Ее хотели сжечь, потом отвезти на городскую помойку, потом все же оставили здесь. Знаете, нет ничего долговечнее временных решений.

Итак, добро пожаловать в Трою!

ТИМОФЕЙ АЛЁШКИН

Преступление и наказание

1. Август 1812 года

До нас дошли известия, что Наполеон решился разжечь пламя народной войны. Он издал указ об освобождении земледельцев от крепостной зависимости, всемерно теперь распространяемый эмиссарами французскими среди крестьян, тщась таким образом подвигнуть их на восстание против всех законных властей. Французы думают, что эти люди, будто бы удрученные ярмом рабства, при первой возможности готовы будут поднять бунт, и что ненависть к господам пересилит в них любовь к Отечеству.

Но напрасно злодеи трудятся внести рознь в русский народ! О друг мой! ты поразился бы, увидев, сколь сильны в душах поселян верность родине и Государю ирешимость противустоять чужеземному нашествию. Множество их, укрываясь в леса и превратив серп и косу в оборонительные оружия, без искусства, одним мужеством отражают злодеев. Что ни день узнаем мы о новых подвигах этих достойных воспреемников славы Минина. Есть, однако же, между ними и такие, кто прельстился прокламациями неприятельскими: негодяи жгут усадьбы господ своих и бегут в армию французскую. Но поверь: таких — меньшинство, единицы; огромная же часть поселян стоит за Царя и Отечество. «Все встанем за землю русскую! С нами бог!..»

Ф.Глинка, «Записки русского дворянина» Лондон, 1820 год.

2. Август 1812 года

— Я им дам воинскую команду... Я им попротивоборствую, — бессмысленно приговаривал Николай, задыхаясь от неразумной животной злобы и потребности излить эту злобу. Не соображая того, что будет делать, бессознательно, быстрым, решительным шагом он подвигался к толпе.

Как только Ростов, сопутствуемый Ильиным, Лаврушкой и Алпатычем, подошел к толпе мужиков, Карп, заложив пальцы за кушак, слегка улыбаясь, вышел вперед. Дрон, напротив, зашел в задние ряды, и толпа сдвинулась плотнее.

— Эй! кто у вас староста тут? — крикнул Ростов, быстрым шагом подойдя к толпе.

— Староста-то? На что вам?.. — спросил Карп. Но не успел он договорить, как шапка слетела с него и голова мотнулась набок от сильного удара.

— Шапки долой, изменники! — крикнул полнокровный голос Ростова. — Где староста? — неистовым голосом кричал он.

— Старосту, старосту кличет... Дрон Захарыч, вас, — послышались кое-где торопливо-покорные голоса и шапки стали сниматься с голов.

— За что бьешь, барин? — раздался вдруг другой, низкий голос из толпы. — Нам воля вышла, вы, господа нам теперь не указ.

— Оставь, барин, — проговорил вслед Карп.

— Разговаривать?.. Бунт!.. Разбойники! Изменники! — бессмысленно, не своим голосом завопил Ростов, хватая за ворот Карпа.. — вяжи его, вяжи! — кричал он, хотя некому было вязать его, кроме Лаврушки и Алпатыча.

Карп вдруг вскинул голову и оттолкнул Ростова. — Не тронь! — громко сказал он, блеснув глазами. — Нет больше над нами твоего слова. Анпиратор нам теперь чистую волю написал.

— Воля... Не пойдем... Уйди, барин, — послышались голоса. Толпа угрожающе зашевелилась и стала подвигаться вперед.

Ростов понял, что если он сейчас не сделает чего-то решительного, неожиданного, не заставит мужиков подчиниться, то, пожалуй, дело и вправду может дойти до бунта. Он схватился за эфес сабли, мимолетно пожалев, что пистолеты остались с конем.

— Стой, негодяи! — крикнул Ростов как можно громче. За его спиной Лаврушка, который первым понял, какой оборот принимает дело, давно попятился назад. Алпатыч нерешительно отступал, поглядывая то на него, то на гусаров. Ильин, увидев движение Ростова, тоже потянулся за саблей.

— Бей! — крикнул кто-то из задних рядов толпы, и прямо перед Ростовым вдруг очутились Карп и другой мужик с широким лицом. Ростова схватили за руки, не позволив вытащить саблю. Под напором толпы он упал навзничь. Кто-то сбоку ударил его по голове. Ростов закричал. Его стали бить со всех сторон, и скоро он уже не мог ничего видеть и слышать от боли. Убегавший со всех ног Лаврушка, оборотившись, увидал только, как толпа сомкнулась над Ростовым и Ильиным, и больше их не было видно.

Княжна Марья, ободренная приездом Ростова, сначала в волнении ходила по залу, потом, не вынеся ожидания, вышла на крыльцо. Скоро перед ней предстал запыхавшийся, потерявший шапку Алпатыч.

— Ваше сиятельство... Бунт... Вам надобно скорее бежать, — едва мог вымолвить он.

— Как бунт? Отчего бежать? Алпатыч, зачем ты так говоришь? ты меня напугал, — княжна Марья понимала, что случилось что-то необыкновенное, раз Алпатыч так странно себя вел, но никак не могла перестать думать о Ростове, и не знала, что сказать Алпатычу.

— А где же капитан Ростов? — спросила она.

— Ваше сиятельство! — взмолился Алпатыч, — нельзя терять времени! Капитан Ростов убит бунтовщиками, они теперь идут сюда.

Понуждаемая Алпатычем, княжна Марья растерянно спустилась с крыльца и позволила подвести себя к экипажу. Алпатыч раскрывал перед ней дверцу, когда из-за амбара показалась толпа бегущих мужиков. Княжна Марья почувствовала, что сейчас может произойти что-то нехорошее, она побледнела и прижалась спиной к стенке экипажа. Алпатыч, оборотившийся было навстречу бегущим, вдруг схватился руками за голову и стал медленно, неверными шагами отступать куда-то вбок. Между пальцев у него проступила кровь. Потом его скрыли от княжны Марьи близко обступившие ее со всех сторон мужики. Они стояли вокруг, тяжело дыша и переминаясь с ноги на ногу, с выражением озлобленной решимости на лицах, молча глядя на княжну. Вдруг ряд их раздался, и перед княжной Марьей появился низенький мужичок в драной забрызганной красным рубахе, нетвердо держащийся на ногах. В руке его была гусарская сабля.

— Что, твоя милость, погубить нас хотела? Ан не вышло по твоему! — прокричал он, и, широко замахнувшись саблей, ударил княжну Марью по голове.

— Ты что, Авдей? Что творишь? — раздались голоса в толпе, Авдея схватили за руки, но уже было поздно.

Княжна Марья с разрубленной головой упала к ногам мужиков.

Граф Л. Толстой, «Преступление и наказание», Лондон, 1852

3. Октябрь 1812 года

Войска были в полной боевой готовности. Жители города выбегали из домов и собирались всюду в толпы, многие выказывали явное недовольство по отношению к нашим солдатам. Часть пожарных насосов, которые по приказу Дюронеля были собраны в городе и подготовлены к работе, оказалась испорченной. Жандармов Дюронеля с остальными насосами послали на помощь уже тушившим пожар командам. В половине четвертого ночи прибыл офицер, который доложил, что какие-то люди оказали пожарным командам сопротивление; они прятались в охваченных огнем кварталах и стреляли в наших солдат.

Офицеры и солдаты привели несколько этих людей, захваченных на месте. Каково же было наше удивление, когда мы убедились, что перед нами «гвардейцы» Петрова в их нелепых мужицких нарядах и солдатских шапках!

Император приказал привести к нему Петрова; скоро вернулся посланный адъютант и доложил, что в расположении «мужицкого царя» нет ни одного человека, он привез пакет, который ему отдала какая-то женщина, предназначенный будто бы императору. В пакете оказалось письмо Петрова императору, написанное им на его отвратительном французском, который на бумаге выглядел еще нелепее, чем в речах этого шута. В послании, озаглавленном «Рескрипт от всея Руси выборного Леонтия Петрова» этот негодяй в напыщенных фразах, которые выглядели еще нелепее из-за их полной безграмотности, объявлял войну императору, обвиняя его в таинственных «нарушениях народной воли российской». Не дочитав письма, император сердито бросил его на землю и приказал двум эскадронам гвардейских легких стрелков догнать и привести ему «царя». Однако скоро из поступающих донесений стало понятно, что хитрец, уже несколько часов назад тайно покинувший со своей «армией» Москву, предусмотрительно отгородился от преследования непроходимой стеной из горящих московских кварталов, через которую не смогли пробраться даже наши отважные гвардейцы. Приказы поймать Петрова были посланы всем нашим отрядам к югу от Москвы, но негодяй с горсткой «гвардейцев» (большинство было им оставлено в горящем городе) сумел прорваться через наши посты и след его был потерян.

Только через несколько дней мы смогли полностью оценить, какой вред нанесло нам это предательство.

Петров и его «штаб» были для нас единственным источником сведений о происходившем вокруг, разведка с начала кампании не приносила ничего или почти ничего — многие из наших агентов были открыты русскими, остальные не осмеливались ничего сделать, опасаясь разоблачения. Незнание языка и отчужденность местного населения были для нас большой трудностью в первые недели похода; с начала восстания, когда мужики стали относиться к армии более дружественно, все наши связи с окружающим незаметно перехватил появившийся тогда же при ставке Петров. Со своим смешным французским он всякий раз оказывался под рукой, когда требовалось допросить местных жителей или явившиеся к императору делегации мужиков. Постепенно это стали делать его «офицеры», и в ставке не заметили как переложили на людей Петрова все действия по получению сведений о противнике. Оставалось только принимать доклады от «царя», с которыми тот каждое утро появлялся в штабе.

Император сам любил выслушивать Петрова, и один раз, будучи в превосходном расположении духа, даже благосклонно ущипнул его за ухо. Надо отдать должное этому хитрецу, он ничем не проявил тогда своего изумления и только, угодливо улыбнувшись, поклонился императору. В то же день, улучив минуту, Петров подошел ко мне и попросил разъяснить это озадачившее его, как он сам мне признался, действие императора. С улыбкой я объяснил ему. Боже, как мы все были слепы тогда, как не смогли различить изменника и негодяя под маской простака!

Итак, оставшись без Петрова и его армии осведомителей, мы лишились всех сведений о стране. Контраст был столь разителен, что сам император не раз, придя в раздражение от скудости донесений нашей разведки, требовал позвать Петрова. Теперь все, что удавалось узнать нашим агентам, доходило до императора с запозданием в добрые десять дней, так как донесения поступали в ставку через Петербург и Вильно.

Прекращение преследования уходившего на север Кутузова и распространение нелепого слуха о том, что Москва была подожжена нашими солдатами по приказу императора сделали окончательным отчуждение нашей армии от мужиков; теперь от них ничего нельзя было добиться. Мы оказались в положении человека, внезапно лишившегося глаз и вынужденного теперь осваивать мир наощупь. И в таком печальном положении оставались наши дела до конца русской кампании.

Арман де Колленкур, «Мемуары», Париж, 1846 год

4. Сентябрь — ноябрь 1812 года

Ожесточение народа против вторгшегося неприятеля росло с каждым месяцем. Наполеон надеялся освобождением крестьян купить их любовь и преданность, однако время показало, что император просчитался. Французская армия стала опорой крестьянского восстания, но повсюду народная масса, испытывавшая притеснения со стороны захватчиков, все меньше была склонна подчиняться своим «освободителям». Наконец в сентябре, когда стало ясно, что Наполеон склоняется к мирному соглашению с царизмом, отдельные вспышки народной войны против французов переросли во всеобщее восстание. Руководство восстанием сложилось в первые моменты стихийно: в то время, как движение в центре страны возглавили, как уже говорилось, патриоты-демократы во главе с Леонтием Петровым, в западных губерниях во главе борьбы оказались царские офицеры, посланные еще летом Барклаем для диверсий в тылу «Великой Армии». Их отряды стали там центром притяжения для всех, кто хотел сражаться с захватчиками. Собравшись вместе, офицеры выбрали из своих рядов «главнокомандующего». Им стал гусарский майор Денис Давыдов. Вскоре новое правительство России в Тарутино утвердило Давыдова на посту командующего, присвоив ему звание генерала. Первым генералом молодой республики стал дворянин, тайно вынашивавший диктаторские замыслы, и эта ошибка в дальнейшем едва не погубила зарождающееся народовластие. Армия была первоначально разделена на семь полков (по числу офицеров), куда записывали всех вновь прибывающих, затем число полков увеличилось. Несмотря на регулярное деление, основными действиями армии Давыдова оставались партизанские и диверсионные.

Состав создавшейся армии был разнородным: солдаты регулярных царских частей, сбежавшие от французов пленные, дезертиры из армии Барклая, добровольцы — — горожане и крестьяне. Постепенно ставшие преобладающим элементом в новой армии, крестьяне, сохранявшие еще в своей среде традиции Пугачевского восстания, дали и название солдатам новой армии. Уже в сентябре в рапортах французских комендантов городов императору неоднократно упоминаются «пугачи» (les pougatchis), которые в следующие месяцы станут настоящим кошмаром французской армии.

Наполеон сначала довольно пренебрежительно отнесся к известиям о восстании у него в тылу. Вообще после ухода казачьих полков на Дон в императорском штабе долгое время считали, что теперь тылы «Великой Армии» находятся в полной безопасности. Но уже в середине октября, покидая Москву, император полностью осознал размеры новой опасности. «Этот Давыдов со своими дикими мужиками лучше знает, где мое слабое место, чем Барклай и Кутузов со всеми русскими генералами,» — говорил он Колленкуру в день отъезда. Наполеон требовал от своих офицеров принимать самые решительные меры против повстанцев, не останавливаясь даже перед уничтожением целых деревень. «Помните всегда, что мы здесь ведем войну с диким, азиатским народом, не признающим законов войны между цивилизованными странами, и мы, следовательно, вправе отвечать самыми суровыми мерами на жестокости русских, они сами не оставили нам другого выхода,» — писал император коменданту Смоленска. Таким образом Наполеон практически начал войну на уничтожение против русского народа. Однако этому немало содействовали своей бессмысленной жестокостью и Давыдов и его офицеры, среди которых особой кровожадностью отличался майор Фигнер. Оставшиеся в живых после русской кампании французы с ужасом вспоминали эту войну. По словам одного из французских генералов, участника революционных войн, дни вандейского террора меркнут перед тем, что происходило в России.

Е. Тарле, «Наполеон», Москва, 1912 год

5. Ноябрь 1812 — март 1813 годов

Монархи Европы колебались: поддержать ли революционную Россию против Наполеона, и этим подвергнуть собственные страны опасности революции, или поддержать Наполеона, и тем самым еще упрочить то иго, под которым они жили. Мятеж Давыдова скоро разрешил их колебания — Россия, и так уже ослабленная наполеоновским нашествием, и теперь раздираемая гражданской войной, была не в силах вести еще и войну внешнюю. Прусский, австрийский и все прочие венценосцы могли облегченно вздохнуть. Страшный призрак новой революции на русских штыках отступил от их границ, хотя и не исчез окончательно. Пожар крестьянской войны перекинулся на Польшу и Валахию.

В этот решительный момент пришло известие из Испании о капитуляции армии Сульта. Сульт, отступавший с 1811 года под натиском Веллингтона сначала из Португалии, а затем терявший одну за другой области Испании, дал англичанам 10 марта неудачное сражение у города Толедо. Французы в беспорядке бежали в город, где их армия была блокирована Веллингтоном. Окончательно пав духом, Сульт капитулировал перед Веллингтоном. В плен попали 63 тысячи французских солдат, главные силы Наполеона в Испании, во главе с маршалами Сультом и Мармоном и братом Наполеона, его ставленником в Испании Жозефом Бонапартом. Толедская катастрофа отдала Испанию в руки англичан и крайне осложнила положение Наполеона, создав угрозу для Франции с юга. Узнав об этом событии, Наполеон впал в гнев и отказался вести переговоры о возвращении брата. «Если этот болван вернется во Францию, мне придется его расстрелять, и поверьте, я это сделаю с удовольствием!» — заявил он Талейрану. Потерю целой армии надо было восполнить, и Наполеон распорядился дополнительно к набору 1813 года, призванному досрочно еще по его приказу, отданному из России, объявить набор из более старших подростков набора 1814 года. Это дало 180 тысяч человек новобранцев, часть из которых еще не успели обучить. Включение в армию когорт «Национальной гвардии» дало еще 100 тысяч человек. В июне 1812 года Наполеон оставил до 235 тысяч человек во Франции и вассальной Германии. Теперь можно было и на них рассчитывать. Наконец, до 50 тысяч спаслось из России, в основном из корпуса, наступавшего на северном направлении.

Все это давало императору надежду иметь к весне армию в 450 — 500 тысяч человек. Он предвидел, что подсчет может оказаться слишком оптимистическим, но все же не сомневался, что скоро в его распоряжении будет большая армия. Но вот достаточно ли будет этой армии, чтобы отстоять империю?

Это, очевидно, зависело от того, с кем ей придется сражаться. А здесь даже самому Наполеону при его неожиданном оптимизме положение представлялось довольно опасным. Поражения французов в России и Испании наконец развеяли, как казалось многим в Европе, миф о непобедимости Наполеона. Первой поднялась Пруссия, сильнее других униженная французским игом. Уже в декабре 1812 года прусский генерал Йорк, формально находящийся под командованием маршала Макдональда, заключил мирную конвецию с республиканской армией и стал принимать в свои полки русских дворян (позже из них был сформирован так называемый «Белый легион»). Трусливый король Фридрих-Вильгельм III сначала хотел отдать генерала под суд, но, уступая охватившей страну волне патриотизма, вынужден был подтвердить конвенцию, а вскоре предъявил Наполеону заведомо неприемлемые требования о выводе из страны французских войск и территориальных уступках в Польше.

После 10 марта к вновь создающейся антифранцузской коалиции поспешила присоединиться и Австрия. Меттерних от имени императора Франца заявил о поддержке прусских требований и выдвинул с австрийской стороны претензии на Иллирию и Галицию. Когда посланец венского двора генерал фон Бубна передал послание Меттерниха Наполеону, тот разыграл один из своих знаменитых приступов гнева. «Вы думаете, что я теперь слаб и испугаюсь новой войны с вами? — кричал Наполеон — Вы уже видите ваши армии в Париже? Так вы увидите меня в третий раз в Вене! Вы хотите войны — я даю ее вам!» Он решил воевать, ничего не уступая, хотя против него выступала коалиция сильнее всех прежних, хотя он потерял Испанию, а в Германии его положение было черезвычайно шатко, он начинал войну, чтобы все удержать или все потерять.

Е. Тарле, «Наполеон», Москва, 1912 год

6. Август 1815 года

— Кончено, — сказал полковник Несвицкий князю Андрею.

Мимо русского строя, обтекая его с двух сторон, бежали толпы солдат в черных мундирах. Крики, ругательства и стоны заглушили на время гул канонады. Скоро поток прусских солдат стал редеть, теперь тянулись раненые и отставшие, многие из них изумленно глядели на неподвижные ряды легионеров.

— Commen zie, cameraden! -крикнул артиллерийский капитан с лицом, покрытым черной копотью. Никто не взглянул в его сторону, и он, махнув рукой, захромал дальше.

Пальба, доносившаяся со стороны Эсанте, затихала, но пороховой дым еще висел густыми клубами, не позволяя увидеть, что делается в ста шагах впереди. На правом фланге, от Угумона, слышался гул канонады, но и он стал, кажется, слабеть. На вершине соседнего холма, между брошенных пруссаками пушек, вдруг показался всадник. Пустив лошадь вскачь, он скоро пробрался между бежавших и приблизился к легионерам. Всадник этот, подтянутый офицер в аккуратном мундире, с серьезным выражением лица, подъехал к полковнику Несвицкому и князю Андрею.

— Сражение проиграно, господа! Фельдмаршал приказал всем отступать к Брюсселю, — он не знал, к которому из двух полковников обратиться, и попеременно смотрел то на одного, то на другого.

— Вы от прямо фельдмаршала, Берг? Каковы наши потери? — быстро спросил князь Андрей офицера. Офицер этот был Берг.

— Положение очень опасное, господа. Пирх убит, его корпус разбит совершенно. Австрийцы сдались Нею. Мы оставили все наши пушки императору, — со значительным видом перечислил Берг все услышанное им у фельдмаршала и по дороге, — Что же вы медлите? Командуйте же отступление! — нетерпеливо сказал он.

— Так значит мы потеряли половину армии и всю артиллерию, — воскликнул внезапно полковник Несвицкий.

Его красивое лицо покраснело, он как-то весь вытянулся и стал кричать, размахивая руками:

— И это ваш немец Блюхер сумел так проиграть сражение, стоя на превосходной позиции и имея превосходство в тридцать тысяч! И теперь ваш Блюхер имеет наглость приказать нам бежать вместе с ним! К черту вашего Блюхера! — полковник кричал на Берга, словно тот был виноват во всем, что сделали немцы плохого для Несвицкого. — Я три года гнал французов по Европе до этого места, и теперь Блюхер хочет, чтобы я сбежал от них! К черту Блюхера! Я остаюсь здесь! — Несвицкий умолк, тяжело дыша.

— Правильно, господа! — раздался вдруг звонкий голос из строя. — Мы должны теперь спасать нашу честь и доказать, что достойны того доверия, которое оказал нам государь! — говоривший был молодой граф Петр Ростов. По рядам легионеров прошел одобрительный гул.

Берг, у которого на лице появилось такое выражение, какое бывает у человека, над которым все вокруг смеются, повернулся к князю Андрею, словно ожидая, что тот положит конец безумию, которое внезапно охватило легионеров, но князь Андрей сказал Бергу:

— Чего же вы ждете? Поезжайте к фельдмаршалу и доложите, что мы отступать не станем.

— Что ж, господа... прощайте, — растерянно сказал Берг. Он хотел что-то еще добавить, но потом пожал плечами и поспешно поскакал прочь.

«А ведь и я чувствую так же, как полковник и Петр Ростов, и любой из легионеров, что мы не можем отступить, — думал князь Андрей. — Немцы, Блюхер и Шварценберг, могут отступать, потому что знают, что за них стоят их государства и сила всех немцев. А мы отступать не можем, потому что нам отступать некуда. Пока мы наступали, мы полагали своей целью полную победу и уничтожение Наполеона, и это всех нас одушевляло на подвиги. Ежели теперь мы пойдем назад, чтобы защищать от Наполеона прусского короля и австрийского императора, то половина из нас вовсе откажется сражаться, а другая половина будет делать это так же дурно, как под Аустерлицем, не видя перед собой настоящей причины, по которой нужно отдавать жизнь. И оттого нам проще и легче остаться и умереть здесь, чем отступить и потерять последний смысл в жизни».

— Что же, командуйте, граф, — сказал князь Андрей Несвицкому. Несвицкий повернулся к полку и приказал батальонным командирам строить людей в колонны.

* * *

Полк уже был выстроен, когда послышался треск барабанов, затем к нему добавился глухой топот множества ног. Впереди, в расползающихся клочьях дыма, стало заметно какое-то движение, и скоро оттуда появилась колонна французов. Впереди строя ехал на гнедой кобыле французский генерал. На лице его было важное выражение победителя, рука со шпагой была торжественно поднята, как у священника, благославляющего прихожан. При виде русских он осадил свою лошадь и поднял шпагу вверх, останавливая солдат. Барабан умолк.

— Quel regiment est-ce? — крикнул французский генерал неожиданно низким голосом.

— Le troisiem regiment de la Legion Blanche, — ответил Несвицкий. Вдруг вновь послышался барабанный бой. Слева появилась еще одна колонна французов.

— Vous avez perdu la bataille! Rendez-vous! — снова кpикнул генеpал. Несвицкий побледнел, но пpомолчал. Князь Андpей до боли сжал pуку со шпагой.

— Merde! Les Russes ne se rendent pas! — вдpуг закpичал стоявший слева от него Петp Ростов. И тотчас же pаздался голос Несвицкого:

— Впеpед! В штыки!

Князь Андpей побежал вместе со всеми. Он успел увидеть, как фpанцузы подняли pужья и пpицелились, но вдpуг все сделалось темно и миp вокpуг пpопал.

Граф Л. Толстой, «Преступление и наказание», Лондон, 1852

7. Декабрь 1825 года

Внезапно разговоры пpитихли, и все обратились к дверям, откуда появился французский адъютант. «L'empereur... Sa Majeste... Il va...» — пробежало по кружкам. Пьер торопливым движением надел очки и, сощурясь, обратился в ту сторону. Сердце его вдруг часто забилось, волнение видно пробилось сквозь выражение невозмутимости, которое он принял, войдя в зал, так что стоявший рядом Мальборо удивленно поглядел на него.

В эту минуту послышались шаги множества ног: это были Наполеон со свитой. Наполеон был в специально приготовленном для этого момента синем расшитом золотом и бриллиантами мундире генералиссимуса, туго обтягивавшем его круглый живот, в белых лосинах, и в коротких мягких сапогах, в которых только и мог ходить из-за мучившего его ревматизма. Это был первый день, когда он появился в новом мундире, на который поменял наконец известный всему миру полковничий. На обрюзгшем желтом лице его с тройным подбородком было выражение величественного императорского достоинства.

Он шел тяжело, шаркая ногами и наклонив поседевшую голову. Вся его грузная короткая фигура имела тот усталый, обремененный вид, какой имеют пожилые люди, одолеваемые болезнями. Однако было видно, что он находился в хорошем расположении духа. Справа, немного отставая от него, вышагивал хмурый Ней, слева шел Талейран, с улыбкой говорящий ему что-то на ухо. За ними следовали еще дипломаты и военные, и вся эта процессия неспешно вливалась в зал. Пьеру вдруг захотелось уйти. Он нашел глазами князя Андрея, стоявшего вместе с какими-то австрийцами и растерянно покачал головой, сам не зная зачем. Князь Андрей кивнул ему, что-то сказал своим собеседникам и решительно направился к Наполеону. В зале началось общее движение, все стали подвигаться к столу, и действие князя Андрея осталось незамеченным. Сердце Пьера забилось еще сильней, он почувствовал мучительное желание что-нибудь сделать, закричать всем «смотрите же!» Дело, которому он отдал восемь лет жизни, было наконец близко к завершению. В волнении Пьер снял очки, потом надел их обратно. Пьер увидел, что князь Андрей уже подошел вплотную к Наполеону и, слегка наклонясь, что-то ему говорит. «Что же я делаю? Я же должен быть рядом!» — вдруг вспомнил Пьер, нащупал в кармане пистолет и начал торопливо пробираться поближе к Наполеону. Он толкнул какого-то генерала, торопливо извинился и поднял глаза. Пьер увидал, как князь Андрей, стоя рядом с Наполеоном и что-то говоря, опустил руку в карман, достал пистолет и выстрелил. Наполеон вздрогнул, на его лице появилось удивленное выражение, словно князь Андрей сказал ему что-то неприличное, поднял руку к груди и вдруг упал навзничь под ноги Нея.

Треск выстрела громко разнесся по залу. Все взгляды обратились к князю Андрею и сделалось всеобщее молчание. Пьер видел перед собой почему-то только холеное лицо Нея, который с недоумением смотрел вниз, на упавшего Наполеона, как если бы хотел спросить «Что это за тело на полу во время дипломатической конференции, господа?» Князь Андрей между тем спокойным движением убрал пистолет, вынул из другого кармана лист бумаги, и напряженным голосом начал читать: «Нами, Союзом возмездия, свершен приговор над тираном Европы и погубителем...» Дальнейшие слова прокламации затерялись во вдруг поднявшемся шуме голосов. «Кто это? Зачем это? Что же теперь будет?» — спрашивал каждый своего соседа.

Многие из французов бросились к Наполеону, другие к князю Андрею, и началась толчея. Князя Андрея толкнули, вырвали у него лист, но он продолжал громким голосом читать наизусть затверженные фразы. «Разорял народы и страны... Бесчестно порвав договор... Предал огню и мечу...» — сквозь шум доносилось до Пьера. Пьер стоял, как утес, посреди моря мечущихся, бегущих, сталкивающихся людей и растерянно глядел на них с высоты своего огромного роста. «Почему все это? — думал он — Отчего эти люди так взволнованы смертью какого-то старика? Почему они оставались равнодушными, когда армия этого старика убивала тысячи людей?»

— Убийца! — вдруг громко закричал кто-то. — Вот он, убийца императора! Держите его!

Пьер посмотрел в сторону кричавшего. Это оказался Мюрат, который до того стоял, словно остолбеневший, и вдруг как будто проснулся и начал кричать, показывая на князя Андрея. Князя Андрея и без того уже держал десяток рук, а он стоял прямо и продолжал говорить. Неожиданно князь Андрей коротко кивнул головой вправо. «Ведь это он мне — понял Пьер — Мне же надо уходить».

Пьер скоро пробрался через толпу к дверям. Никто не задержал его, и он быстро прошагал длинный коридор с зеркалами, в которые давеча любовался Мальборо, к выходу. Навстречу ему пробежал гвардейский офицер с саблей в руке. «Qu'est-se qui se passe?» — спросил Пьера гвардеец у входа. Пьер молча прошел мимо и почти выбежал к воротам. Тотчас подъехал фиакр.

— Qu'est-ce qu'il y a? — спросил Ипполит, переодетый возчиком и сидевший на передке. Лицо его в шляпе возницы, казалось, вытянулось еще больше.

— C'est fait — ответил Пьер, садясь в экипаж. Фиакр тронулся. Сзади послышались крики. Пьер обернулся и увидел, что из ворот выбегают люди и что-то кричат им вслед, но тут фиакр завернул за угол, и их стало не видно. «А ведь они хотели меня схватить как убийцу, — думал Пьер, рассеянно глядя на мелькавшие мимо дома, — И если бы схватили, то, верно, судили бы и казнили, как будут судить и непременно казнят теперь князя Андрея».

«И они были бы правы, — неожиданно стало ясно ему, — Ведь то, что сделал князь Андрей, и что сделал бы я, промахнись он в свой черед, — и есть убийство, какими бы красивыми словами мы ни называли его между собой, убийство человека, за которое у нас ссылали в Сибирь, а здесь отрубают голову на гильотине. И вот сейчас там лежит мертвый старик, которого другие люди, среди них и я, сделали виноватым в том, что их выгнал из страны народ, который они должны были защищать, и который они вместо этого грабили. И за это мы убили, назвав это справедливым возмездием, старика, которому оставалось жить несколько лет, и вся вина которого была в том, что он оказался лучшим полководцем, чем наши полководцы и все другие полководцы Европы».

— Вся вина... — вслух повторил Пьер.

Иполлит обратился назад, но увидев, что Пьер сидит с отрешенным лицом, уставясь на собственные руки, снова поворотился к лошадям и, присвистнув, подхлестнул их кнутом.

Граф Л. Толстой, «Преступление и наказание», Лондон, 1852

8. Январь 1914 года

НОВЫЕ НАПОЛЕОНЧИКИ

Во вторник, 12 января парламент Франции единогласно одобрил выделение военного кредита королю для войны против Российской Республики. В среду его примеру последовал британский парламент.

Газета «Народная воля», 14 января 1914 года

Бесятся
в парламентах
бонапартики
Судорогой
страх свой
выдав.
Верещите,
бросайте
денег фантики
Найдется
у Республики
новый Давыдов!

Ярятся
в коронах
наполеончики,
Трясет дороги
полков
топот конский.
Кривляйтесь,
тычьте в карты
пальцев кончики
Будет вам
в России
новый Волконский!

Напялили каски
маленькие
капралишки,
Плюют в небо
лагерных искрами
костров.
Тряситесь,
прячьтесь в шинели
и варежки
Есть всегда
у Народной Власти
на вас Петров!

В. Маяковский, сборник «Если завтра война», Москва, 1914

НАТАЛЬЯ РЕЗАНОВА

Тигры Вероны

Александру Певзину — с благодарностью за беседы о кондотьерах.

I’m not Romeo,

I’m not Romeo.

May be, you are Juliet,

But I’m not Romeo!

Эмир Кустурица

— Так почему они ушли? Из-за чумы?

— А Бог их знает... Может, и чума тому виной. Только я слышал — из-за призраков. В Гаэте болтают — как пришла чума, тьма народу померла без отпущения. Души-то неприкаянные со всей Гаэты здесь собрались, да и выжили живых из города.

Говорили вполголоса, оглядываясь по сторонам. Неизвестно, чего опасались больше — чумы или призраков. Черная Смерть во всей мощи своей давно стала преданием, но страх перед ней был еще жив. Тем более, что вспышки чумы в разных городах случались не так уж редко, подогревая этот ужас. Бывало, что местные власти по малейшему подозрению вгоняли в карантин постоялые дворы и жилые дома, напрочь забивая досками двери и окна. Что до призраков — нет людей суевернее моряков и солдат.

Неизвестно, обитали ли призраки в этом городе. Зато людей здесь определенно не было. Едва отряд вступил в Нинфу, капитан приказал обыскать город на предмет засады. Ни одной живой души не было найдено, а души мертвые не давали о себе знать. Тогда капитан разрешил встать лагерем до того, как вернутся разведчики. Жечь костры, однако, не позволил — из опасения, что огни заметят сверху, из города или цитадели. Возможно, это была излишняя предосторожность. Древняя Нинфа, бывшая когда-то римским Нимфеем, по причинам, неясным никому, покинутая жителями, успела зарасти кустарником и дикой травой, и со всех сторон на нее надвигался лес. Лозы оплетали стены домов и церквей, обрушенные крыши заменяла иная — зеленая — кровля. И, хотя со сторожевой башни Кастелло ди Сермонета открывался вид вплоть до Тирренского моря, вряд ли оттуда можно было разглядеть, что творится у подножия горы. Под двойным покровом — ночной тьмы и леса.

Но предосторожности лишними не бывают. Кондотьер сражается не для того, чтоб выказывать, сколь он доблестен, а ради выгоды.

Только ради выгоды.

Хотя не всегда выгода измеряется деньгами.

В сплетении ветвей над рекой проплыл серп месяца, рисуя на заросшей мостовой причудливые тени. Потом среди этих теней обрисовались две человеческие: повыше и пониже.

Человек, сидевший у реки и следивший за игрой теней, поднялся им навстречу.

— Ну?

— Капитан! Капитан Монтекки! — оба разведчика — мантуанец Угуччоне и калабриец Якопо, были веселы и довольны, насколько это позволяла субординация. — Все, как вы и говорили. Они ничего не знают. Конечно, ворота заперты, но на городской стене охраны почитай что и нет! — сообщали они наперебой.

— А в замке?

— В замке... там наверняка есть. Так ведь она в городе, не в замке.

— В этом все и дело, — сквозь зубы произнес капитан. — Если она со своими отродьями убралась в замок, вся затея теряет смысл.

«Затея» была построена на сведениях, полученных от купцов — что в мирное время графиня с детьми предпочитает жить в удобном городском дворце, а не в Кастелло ди Сермонета, который ни что иное, как воинская крепость. Именно поэтому отряд Монтекки обошел Латину, а не стал ее захватывать. И кто будет ждать кондотьеров Светлейшей Республики в Лацио?

— Они наверняка решили, что мы двинулись в Ломбардию, — сказал Угуччоне, словно отвечая мыслям командира.

Ломбардия, собственно, и была целью экспедиции. Но капитан не мог отказать себе в удовольствии поставить точку в давней истории вражды.

— Гоффредо! — окликнул он еще одного наемника, примостившегося неподалеку. Когда тот выпрямился во весь рост, оказалось, что сложением он превосходит и капитана, и долговязого Угуччоне.

— Готово?

Вопрошаемый молча продемонстрировал то, над чем трудился с того часа, как отряд вошел в Нинфу. Тогда капитан приказал нарезать веток, и нарубить молодых деревьев, а Гоффредо, вооружившись веревками и лозами, принялся сооружать лестницы. Никто в отряде не умел этого лучше него.

Настоящее имя Гоффредо было Готфрид, а его родовое прозвание никто в отряде не мог бы произнести. Но смеяться над ним, равно как и над выговором Гоффредо, мало кто осмеливался — немец в совершенстве владел двуручным мечом-бастардом, и, как уверял Якопо, мог разрубить всадника аж до самого седла. В отряде Готфрида ценили также и за то, что он был мастером на все руки — что походный котел залудить, что тележную чеку поправить, что лестницу связать.

Капитан, оглядев его творение, одобрительно кивнул.

— Неплохо. Вряд ли она такого ждет. — Ведь она из Капелли, подумал он, а они все по одной мерке кроены. Все бешеные, все вспыльчивы, как черти, и оттого думать совсем не умеют. Вслух же он сказал: — Что ж, может статься, нынче ночью Веронская Тигрица попадет в клетку.

* * *

Прозвище это графиня ди Сермонета получила довольно давно. Началось все после известных событий, когда герцог Антонио, потерявший в той распре двух близких родственников, поклялся, что более не допустит подобного кровопролития и наведет в городе порядок, а для того призвал к себе на службу кондотьера Никколо дельи Банди Бьянки, человека безродного, но известного своей храбростью, и, что немаловажно, добросовестностью по отношению к нанимателям. А чтоб крепче привязать его к своему дому, дал ему в жены девицу доброй крови с приданым в виде графского титула и города Сермонеты. Город был захвачен некогда прославленным предком Антонио — Великим Псом, самому же герцогу управлять им было скорее в тягость, ибо Сермонета находилась слишком далеко от Вероны. Мнения невесты, как водится, никто не спрашивал. Возможно, она возражала, ибо жених был немолод и собою нехорош. Но ей пришлось подчиниться. Она вышла за дельи Банди Бьянки (теперь именовавшегося графом ди Сермонета) и в последующие два года родила ему сына и дочь. Кто знает, может, она и дальше бы продолжала покорно исполнять супружеский долг, но последующие события все изменили, и не только в ее жизни. Покой, которого так жаждал Антонио делла Скала, вновь был нарушен, и вовсе не враждующими семействами, но герцогом Миланским, давно положившим глаз на владения родича. На сей раз кровопролитие многократно превысило предшествующее. Самому Антонио, правда, удалось бежать — именно благодаря тому, что Никколо дельи Банди Бьянки сохранил ему верность. Он прикрывал отход делла Скала, был зарублен, а тело его сброшено с городской стены.

Тогда графиня Сермонета и показала свой подлинный нрав. Не пролив ни единой слезы, она облачилась в доспехи, собрала разбежавшихся было подчиненных мужа, и во главе отряда, в центре которого поместила верную кормилицу с младенцами на руках, с боем вырвалась из Вероны. Из тех, кто были тому свидетелями, одни называли ее «второй Афиной», другие — «разъяренной фурией», и, в конце концов сошлись на «тигрице». Капитан Монтекки ничего этого не видел и в событиях не участвовал — за два года до переворота он покинул Верону, и стал служить Мантуе под началом Браччо ди Убальдино (контракт с Венецией он заключил позже, когда возглавил собственный отряд).

Герцог Миланский не двинул войска на Сермонету. Вряд ли он вспомнил о родстве (Антонио оно не помогло, скорее, наоборот). Вероятно, осторожный миланец, привыкший действовать наверняка, трезво оценил трудности осады в горах. Но в покое вдову не оставили. Соседи — владетели Фонди, Роккакорги, Бассиано и Минтурно, знать не знавшие о веронской резне, решили, что вдова с малыми детьми, лишенная заступника, станет легкой добычей, и устремились на Сермонету, словно стервятники на падаль. Напрасно. Попытки взять город с боя захлебнулись. Улицы Сермонеты, как у большинства горных городов, были не только узкие, но и крутые, для успешной обороны достаточно было перетянуть их цепями.

Осаждать Сермонету тоже пытались и с тем же успехом. Над городом господствовал замок, а покойный Никколо, хоть и проводил большую часть времени в Вероне, успел его основательно укрепить. И графиня, засевшая в Кастелло ди Сермонета, успешно отражала все нападения. По прошествии пары лет соседи пришли к несколько запоздалому выводу, что заполучить и город, и замок можно гораздо более простым и приятным способом, и стали наперебой свататься к вдове. Она также понимала, что вдовство подзатянулось, и выбрала себе мужа. Ко всеобщему удивлению и даже возмущению, это был не кто-либо из здешних владетельных синьоров, а бывший лейтенант Никколо дельи Банди Бьянки, один из тех, вместе с кем графиня прорывалась из Вероны. Звали его Джанни Ногарола.

Если подумать, это был не такой уж странный выбор. Ей нужен был человек, который станет защищать ее владения, а не присоединять их к своим. Так или иначе, ее брак с Ногаролой продержался дольше, чем с Никколо дельи Банди Бьянки, и был отмечен рождением дочери. Но второе замужество закончилось так же, как и первое. Один из отвергнутых претендентов на руку графини, синьор Минтурно, не простил удачливого соперника, и выжидал четыре года, прежде, чем нанести удар. Ногарола был убит в аббатстве Фоссанова, которому графиня покровительствовала, и куда Джанни порой наведывался. Дабы избежать подозрения в сообщничестве, аббат незамедлительно направил гонца в Сермонету, а письме, помимо прочего, перечислил имена убийц. Графиня лично возглавила карательную экспедицию в Минтурно. Ее врага никто не поддержал. Убийство в святой обители — это было чересчур даже по теперешним жестоким временам. Поэтому все, замешанные в убийстве не ушли от расправы.

Все это произошло ровным счетом семь месяцев назад, и с тех пор Сермонета жила в мире и благоденствии. Все решили, что нападать на графиню — себе дороже. В женской шкуре — и впрямь сердце тигра, город укреплен, а замок неприступен.

Но был один человек, который с этим не согласился.

* * *

Для своего плана капитан Монтекки выбрал два десятка человек, остальные должны были дожидаться сигнала.

К воротам Сермонеты вела единственная дорога. Склон горы с противоположной стороны, вплоть до городских стен, был настолько крут, что там не было даже козьих троп. Поэтому оттуда никто не ждал нападения. Этим Монтекки и собирался воспользоваться.

Первым он отправил Якопо — у себя на родине калабриец навострился лазать по скалам. Тот должен был сбросить веревку остальным. Лезть по такому склону ночью — удовольствие маленькое, и на это задание Монтекки взял только добровольцев. К общему удивлению, среди них оказался и Гоффредо.

— Тебя же никакая веревка не выдержит, туша тевтонская! — возмутился Угуччоне.

— Тот-то палачу заботы будет, — пробормотал Якопо.

— Фыдержит меня — фыдержит фсех, — невозмутимо отозвался немец.

— Лестницы потащишь, — приказал капитан. Разумеется, он собирался лично участвовать в вылазке.

Месяц нырял между туч. Полезней была бы полная тьма, но она бы затруднила подъем. Месяц... капитан посмотрел на него с раздражением. Этот серебряный серп был атрибутом Дианы, а Диана фигурировала в хорошо памятных ему стихах.

И ненависть мучительна, и нежность.
И ненависть, и нежность — тот же пыл
Слепых, из ничего возникших сил,
Пустая тягость, тяжкая забава,
Нестройное собранье стройных форм,
Холодный жар, смертельное здоровье,
Бессонный сон, который глубже сна.
Вот какова, и хуже льда и камня
Моя любовь, которая тяжка мне.

Как там дальше? Про Диану-то? Впрочем, черт с ней, с Дианой, разберемся с ней позже.

* * *

— Ну, вот и все, — сказал капитан, утвердившись на земле. — Не труднее, чем влезть к красотке на балкон.

На самом деле было далеко не все. Но самое важное было сделано — они взобрались по склону, а там, с помощью Бога и прихваченных лестниц, одолели городские стены. Головокружительно высокими те казались только от подножия горы, на самом деле стенам Кастелло ди Сермонета значительно уступали. Оттуда же, со стены, подали факелом сигнал тем, кто оставался внизу. И пока верховые не доскакали до ворот, следовало убрать препятствие с их пути.

Сначала пресловутые цепи — ими была перетянута и главная улица — виа дель Фосси, и другие. Изобретательный Угуччоне предложил не просто снимать заграждения, но обматывать этими же цепями дома горожан. Мысль была здравой, и Монтекки велел ему вместо с Якопо исполнит задуманное. Но оставались еще ворота, и там обязана была стоять стража.

Какой бы мирной ни была жизнь в Сермонете, Монтекки не верил, что горожане настолько разбаловались, чтоб не держать стражи — и оказался прав.

Стражу сняли быстро и почти бесшумно — кому арбалетный болт в спину, кому кинжал в горло. Гоффредо единолично вытащил огромный засов, и всадники ворвались в распахнутые ворота. Улицы и площади Сермонеты не были замощены, поэтому стук копыт не разбудил спящих, а те, кто не смыкали глаз в эту ночь, уже спали вечным сном. Город пал, сам не зная об этом.

Теперь дело было за главным. По узким пустынным улицам, мимо обмотанных цепями домов — к палаццо Ногарола.

Как поведал допрошенный с пристрастием купец, это был дом, каких в Сермонете еще не видывали. Затея принадлежала покойному мужу графини. Бывший лейтенант возжелал непременно жить как настоящий синьор — во дворце. Жена, впрочем, поддерживала его в этом намерении. Она хотела, чтоб Сермонета стала столь же цивилизованным городом, как Верона, говорил купец.

Сказывается дурная кровь, подумал капитан. Они всегда любили показную роскошь, вечно, по всякому поводу затевали пиры, балы, маскарады... Одно слово — Капелли... Капеллишки...

Фамилию он произнес вслух, и это «Капеллетти» упало, словно плевок в грязь.

Но палаццо уже выросло перед ними из тьмы. Это был единственный дом в городе, где могла быть серьезная охрана, поэтому Монтекки собрал здесь большую часть своих людей. Гоффредо во главе десятка солдат высадил дверь — тяжелую, украшенную искусной резьбой. Проснувшаяся прислуга не бросилась врассыпную, а попыталась сопротивляться. Этого следовало ожидать. Даже во дворце она скорее будет держать не левреток, а сторожевых псов. Конечно, они не смогут долго противостоять опытным воинам, но способны их задержать. Неважно. Это всего лишь отвлекающий маневр.

Когда из окон верхнего этажа в нападавших полетели стрелы, а из ворот выбежала охрана, веревки и лестницы снова пригодились. Монтекки и его люди перемахнули через ограду — это было гораздо легче, чем одолеть городскую стену, и ввалились в дом через окна, выходящие во двор.

Было темно, но определить, где женские покои всегда легче легкого — как только дому грозит беда, там начинают визжать. И служанки графини поддержали традицию, оказав капитану услугу. Отбрасывая с дороги ковровые завесы, которым по нынешней моде принято было украшать переходы, он ворвался в просторную спальню. Кто-то запалил факел, и Монтекки увидел женщину у детской постели. Схватил ее, и тут же с проклятием оттолкнул. Это была ни в коем случае не графиня — годами много старше, да и сходства никакого. Кормилица или нянька. Поднявшись с колен, она выхватила ребенка из постели и прижала к обширной груди.

— Ее здесь нет! — крикнул Якопо. Он успел, пригрозив служанкам мечом, задать главный вопрос.

Похоже, Веронская Тигрица была среди тех кто отражал нападение у главного входа. Что ж, недолго ей осталось.

— Схватите детей! — приказал Монтекки.

Это удалось сделать быстро, поскольку комнаты детей были рядом. Мальчика и девочку втолкнули в спальню. Оба были неотличимы друг от друга в ночных рубашках, разве что мальчик пытался пырнуть захватчиков кинжалом. Угуччоне без труда выбил у него оружие и тут же взвыл — девочка вцепилась ему в руку зубами.

— Держи зверенышей крепко, Угуччоне. А вы, девки, бегите к своей госпоже и скажите — ее дети у нас. Пусть бросает оружие. И приходит сюда.

Рыдающие служанки с топотом бросились прочь. Лишь нянька с младенцем не тронулась с места — да ей бы никто и не позволил.

Она пришла, как велел Монтекки. Удивительно, но она была не только одета, но даже в латной кирасе. Очевидно, жизнь приучила ее не копаться в мгновения тревоги. И когда она откинула рукав верхнего платья, под ним обнаружился арбалет.

— Без глупостей, графиня. Одно движение — и мы прикончим ваших зверенышей. Выбирайте, кого.

Она чуть помедлила, бросила арбалет на ковер, повернулась к капитану.

— Ах, вот это кто. Старая добрая Верона. Монтекки совсем выродились — раньше хоть младенцев в колыбели не резали.

Он ответил не сразу. Смотрел на нее. Они не виделись десять лет, да и тогда он почти не был с ней знаком. Но помнил ее хорошо. Еще бы не помнить ту, что принесла столько горя их семье. И не мог не видеть, как она изменилась. Тогда она была тонкой, как тростинка — сейчас погрузнела, рождение троих детей не прошло даром. Пламя, горевшее в черных глазах, угасло. И вся она потускнела — впрочем, чего еще ждать от бледной и беловолосой женщины.

Не Диана, совсем не Диана. Паломник в очередной раз ошибся. Но от этого не легче.

— Нам не нужны ваши отродья, — сказал он. — Нам нужна Сермонета. И она — наша.

— Вы захватили дом, — тускло произнесла она. — Может, и город. Но пока не сдана крепость, это ничего не значит.

Монтекки и сам это прекрасно понимал.

— Когда на рассвете гарнизон увидит вас на площади со связанными руками, он сложит оружие.

— Это вряд ли, — голос ее оставался тусклым и ровным. — Солдаты гарнизона приучены исполнять приказы. Мои приказы. И вряд ли любое зрелище их заменит.

Монтекки кивнул.

— Пусть так. Тогда на рассвете вы пойдете к ним и прикажете сдать Кастелло ди Сермонета. И не вздумайте шутить со мной шутки. Городом правит род, не так ли? Ваши мужья мертвы, а дети у меня. Если вы станете не просто вдовой, а бездетной вдовой, власть ваша рухнет сама собой.

Она молчала. Тогда он добавил:

— Сколько лет вашим старшим? Девять, восемь? Как раз сгодятся для того, чтобы позабавить моих солдат. А младенца можно просто выбросить из окна.

— Ничего другого от Монтекки я не ждала, — сказала она. — Хорошо, я отправлюсь в замок.

Монтекки усмехнулся. Есть способы укрощать даже тигриц.

— Нечего сетовать, синьора. Если бы ваш Джанни не был таким дураком, чтоб строить этот дом, а велел бы семье жить в цитадели, вы бы горя не знали.

Она не ответила.

На рассвете он наблюдал из окна, как графиня пересекает площадь по направлению к замку, и вновь обратил внимание, как тяжело она ступает. Словно произошедшее давило на нее невыносимым грузом. А может быть, потому, что шла она босиком — это капитан заметил только сейчас.

Над городскими воротами полоскались флаги с гербом Монтекки и крылатым львом Светлейшей республики.

Но радоваться было рано. Ибо эти флаги еще не подняты ни над одной из четырех башен Кастелло ди Сермонеты.

Ничего, уже недолго. И это хорошо. Что бы он ни говорил, у него не было желания убивать детей. Он их отправит... куда бы? В Верону сейчас нельзя, это все равно, что подарить ценных заложников Миланскому герцогству. Ну, хотя бы к уцелевшим Скалигерам. А она... она ответит за все зло, которое причинила Паломнику.

* * *

Все-таки ночь была слишком утомительна даже для сильных людей, и большинство солдат Монтекки повалилось спать. Горожан, запертых в своих домах, они не опасались. Капитан и сам, убедившись, что уцелевших охранников графини разоружили, решил вздремнуть. Крепости не сдаются в единый миг. Сперва в гарнизоне похорохорятся, поорут, потопорщат перья. Прежде, чем принимать сдачу, можно будет урвать немного сна.

Но разбудили его раньше, чем он надеялся. Якопо тряс его за плечо.

— Капитан...

— Забирайте у них оружие и занимайте крепость.

— Но... они не открыли ворота.

— Что? — Монтекки вскочил на ноги. — А она?

— Она на стене...стоит там...

Монтекки не слушал его. Спал он одетым, и, подхватив меч, уже сбегал по лестнице. Что она затеяла, черт побери? Какая-то ловушка? Если такая и есть, то только в крепости. В крепости не было засады, иначе его бы не удалось взять столь легко. Но в замке? Неужто они там дружно свихнулись и решились на вылазку?

— Ческо, Титта, поднимайте людей! Гоффредо, ко мне!

Едва ступив на площадь, он увидел, что Якопо не ошибся. Воины на стенах укрылись за бойницами, но яркое утреннее солнце играло на шлемах и щитах, и отблески были видны издалека. Она была единственной, кто не прятался. Все в той же кирасе поверх платья, с разбросанными по плечам светлыми, почти белыми волосами.

— Эй, Монтекки! — крикнула она. — Слышишь меня? Можешь осаждать замок хоть десять лет, у нас провианта хватит.

— Совсем спятила? Или забыла, что твои дети в моих руках?

— Дети? — она расхохоталась. Потом кивнула тем, кто был рядом, и ей помогли встать между зубцами. Оказавшись на виду, она бесстыдным жестом задрала подол платья. И Монтекки увидел то, чего не заметил в ночном сумраке — выпирающий живот, сейчас обтянутый лишь тонкой рубашкой. — Убей их, если хочешь! У меня в запасе есть!

Она двигалась так грузно не от того, что была сломлена. Она была на сносях.

— Может, Джанни был и дурак, но настоящий мужчина! — продолжала она.— Да где тебе понять, тебе твои солдаты койку греют! Или ты им...

Он выхватил у ближайшего солдата арбалет и выстрелил, но расстояние было слишком велико. Болт упал в песок у крепостной стены.

— Лучников сюда! — скомандовал Монтекки.

Якопо кинулся исполнять приказание, а Гоффредо глубокомысленно заметил:

— Наши не достафайт. Англичане — да...

Монтекки и сам понимал, что достать ее можно было лишь из длинного английского лука. Однако англичан — вот беда — среди наемников не было.

Но и графиня решила больше не испытывать судьбу, и убралась в укрытие.

— Делла Скала! Скала и Сермонета! — орали на стене. Собравшиеся на площади наемники смотрели вверх с ненавистью, но без приказа в бой никто не совался. Ибо наверху-то у стрелков позиция была отличная.

Как ни ненавидел Монтекки эту женщину, он понимал, что вот так штурмовать замок с его двойными стенами и гарнизоном, готовым к бою — занятие бессмысленное. Но какая сука! Холодная, безжалостная сука! Она гораздо хуже, чем о ней говорили — у нее не сердце тигра, у нее просто нет сердца. Паломник был совершенно прав. И ненависть мучительна...

Внезапно он вспомнил строки, которые не мог восстановить в памяти прошлой ночью.

У ней душа Дианы, Купидон
Не страшен девственнице и смешон,
Она не сдастся на умильность взора
Ни за какие золотые горы.
Красавица, она свой мир красот
Нетронутым в могилу унесет.

Паломник ошибся в одном — она не осталась нетронутой девственницей. Но это не имело никакого значения. Судьбой детей ее не проймешь. Она осталась такой же бесчувственной, какой была в юности.

— Детей сюда тащить? — спросил Якопо.

— Нет. — Будь на его месте гонфалоньер Святого Престола, он бы не колебался, а приказал обезглавить детей тут же, на площади. Просто так, для примера. Но Монтекки не хотелось этого делать. Несчастные не виноваты, что у них такая мать. — Берем их в осаду. Поддержки ей ждать неоткуда, долго крепость не продержится.

* * *

Графине Сермонета и впрямь неоткуда было ждать поддержки. Скалигеры нынче лишились власти, герцога Антонио не было в живых уже семь лет, а ее веронские родственники по матери присягнули новому герцогу (впрочем, как и родственники капитана). Тот вряд ли простил Веронской Тигрице тот отчаянный прорыв из города. А жестокость, с которой она отомстила за Ногаролу, оттолкнула от нее соседей. Ни родственников, ни друзей, ни союзников — ей рано или поздно придется сдаться.

Но и положение Монтекки было не из самых лучших. Брать штурмом Кастелло ди Сермонета, как уже говорилось, не представлялось возможным. Оставалась лишь осада и надежда на то, что графиня блефовала, утверждая, что провианта в крепости хватит на десять лет. Над башнями ежедневно поднимались столбы дыма — печи топились, обед для гарнизона готовился исправно, но не исключено, что этим осажденные пытались ввести противника в заблуждение относительно своих припасов.

Как бы то ни было, отряд Монтекки тоже нуждался в провианте. Они выгребли из домов горожан все, что там имелось, но надолго ли этого хватит? Подвоза не было. Похоже, слухи о захвате города каким-то образом распространились. А кто будет поставлять провиант тем, кто все равно не заплатит? Стало быть, надо отправлять людей в долину.

Горожан, конечно, пришлось выпустить. Нападения с их стороны Монтекки не опасался. За десять лет его службы он ни разу не видел, чтоб горожане, даже в больших городах, где чернь имела обыкновение восставать, нападали на наемников. Предать, обмануть, закрыть ворота в решающий момент — это они горазды, это сколько угодно. Но выступить против обученных солдат с оружием в руках — у них кишка тонка. Будут, прячась у себя в домах, проклинать захватчиков, и надеяться, что солдаты графини выйдут из крепости и сами перебьют злодеев.

Гарнизон, в свою очередь, не делал попыток вылезти из-под защиты крепостных стен. Это и понятно. Прорываться в неизвестность у них не было желания, а для того, чтобы уничтожить отряд Монтекки в открытом бою, не хватало численности. Оставалось играть в старую как мир игру «кто кого пересидит».

Монтекки не сомневался, что пересидит он. Сам он занял палаццо Ногарола, и отряд в считанные дни опустошил погреба покойного Джанни. Дети графини были тут же, их заперли вместе с нянькой, которая следила за тем, чтоб они не остались голодны, и чтоб их никто не обидел. Остальные служанки смирились с той участью, что ожидает женщин в захваченном городе, и даже, кажется, получали от этого удовольствие — похоже, графиня держала их в строгости. Но до бесконечности это приятное времяпровождение продолжаться не могло, и Монтекки послал Якопо с дюжиной солдат в рейд за провиантом.

Так обстояли дела до того дня, когда в Сермонету прибыл посланец Совета Десяти.

Любой наниматель, будь это коммуна или единоличный правитель города, бдительно следил, чтоб деньги, выплаченные согласно кондотте, не расходовались на посторонние цели. Светлейшая республика в этом отношении даже превосходила остальных. Уйдя в поход, Монтекки надеялся, что на время избавился от надзора, но ошибся.

Посланника Монтекки знал. Фамилия его была Камерини, к городскому патрициату он не принадлежал, стало быть, выслужился усердием. Это был рыжеватый крючконосый человек лет сорока — на двенадцать лет больше, чем Монтекки.

— Мы были весьма удивлены, капитан, обнаружив вас так далеко на юге.

— Совету Десяти не нужна очередная победа?

— Совету Десяти нужна победа над герцогом Миланским. Или над его кондотьерами. Совет десяти также не позволит растрачивать попусту деньги из казны республики.

— Разве Сермонета не стоит этих денег?

— Сермонета, может, и стоит. Но зачем захватывать город, который не сможешь удержать? — Камерини внезапно замолчал, не желая развивать тему.

— Это заботы Совета Десяти, не мои.

— Разве? Кроме того, вы захватили город, но не замок. А без него ваша победа бесполезна.

Камерини почти дословно повторил слова графини, и Монтекки стоило большого труда сдержаться, чтоб не выругаться.

— Захват замка — всего лишь вопрос времени.

— Вот именно.— Служанка подала вино — не из подвалов палаццо(то уже изничтожили), а из реквизированного у горожан. Камерини, однако, выпил с жадностью, а на служанку посмотрел без интереса. — Браччо де Убальдино времени терять не будет.

— Браччо?

— Да. В Милане его наняли.

— Я знал, но думал, что он уже отошел от дел.

— Отнюдь. Кстати, вы ведь под его командованием начинали службу в Мантуе?

— Так.

— И у вас нет никакого желания воевать со своим прежним командиром.

— Какого черта, Камерини! Это война. Я не путаю дела с чувствами.

— Тогда зачем вас понесло в Сермонету? Не оттого ли, что у вашего семейства давняя вражда с предками графини?

Монтекки промолчал.

— Так вот, Совет Десяти требует, чтоб вы немедля сняли осаду с замка и направились на север, как вам и было приказано. Иначе ваши действия будут расценены, как государственная измена. Не беспокойтесь о детях графини. Я увезу их с собой. Республика найдет им полезное применение. И за это вы заслуживаете благодарности. Я добьюсь того, чтоб эта благодарность получила подобающее денежное выражение. Но помните, Монтекки — вам нельзя оставаться здесь. Так решили дож и Совет Десяти.

Выслушав от Монтекки, сколько раз и в каких позах тот имел почтенного дожа и весь совет по очереди, Камерини сухо осведомился:

— Ваш дядя, насколько я помню, присягнул Миланскому дому? А вы — его единственный наследник?

— К черту, Камерини! Я уехал из Вероны до свержения Скалигеров.

— А если вы — приверженец Скалигеров, то снова возникает вопрос — что вы делаете здесь, в Сермонете, если вспомнить, кому она принадлежит? Оснований для обвинения в измене более чем достаточно. Эй, девка, — окликнул он служанку, — скажи кормилице, чтоб подготовила своих питомцев к отъезду. А если вы, капитан, вздумаете напасть на мой конвой, то обещаю — ценных заложников я вам не верну. Даже ценой потери заложников. Это все, что я хотел сказать.

С Камерини Монтекки не попрощался. Даже не взглянул на отъезжающий конвой. И без того ясно, что в совете замышляется какая-то своя игра. Но вряд ли они добьются от графини большего, чем Монтекки.

Он прошел на площадь, ожидая увидеть графиню. Злорадствует она или опасается? Но она, как и в прежние дни, не показывалась. Веронская тигрица укрылась в логове, вынашивая очередного детеныша.

И, как в прежние дни над башней поднимался столб дыма.

— Капитан!

Через площадь бежал Якопо.

— Что орешь? Провиант доставили?

— Нет...

Монтекки нахмурился. Уж ради себя ребята бы постарались. Неужто свершилось невозможное, и мужичье взялось за вилы?

— Гаэтани... — выдохнул Якопо.

— Какой Гаэтани? Это, вроде, один из здешних владетелей?

— Да, граф Фонди. Мы тут искали, что да как... а он вывел свой отряд... У него вроде как договор с Сермонетой. Сейчас он в Латине, союзников дожидается. Нас не заметили — мы и поспешили... предупредить...

Монтекки снова поднял голову. Значит, у нее все-таки есть союзники... и она не теряла времени после смерти Ногаролы. А этот дым... нет, это не вызов осаждающим, это сигнал союзникам. Сейчас они сообщают, что посланник дожа из лагеря отбыл, и можно действовать. И если графу ди Фонди удастся созвать на помощь окрестных синьоров, Монтекки окажется зажат между ними и Кастелло ди Сермонета. Если срочно не скроется. На приказания выскочки из Камерини капитану было плевать, но...

Он думал, что загнал Веронскую Тигрицу в ловушку, а в ловушке оказался сам.

— Будь ты проклята, — прошептал. — Будь проклята, Розалина делла Скала!

* * *

Ушли они без боя, ибо бой ожидал их впереди. Тот самый, за который и было заплачено согласно кондотте. И ради него следовало на время позабыть старую вражду.

Камерини ошибся, полагая, что Монтекки не захочет воевать со своим прежним командиром. Дело есть дело, тут вражда ему глаз не застилала. Хотя, когда Монтекки пришел в отряд Браччо ди Убальдино, все было по-иному. Представления о том, как надо сражаться, у него еще оставались, как у прочих молодых людей из патрицианских семей, у которых все решалось поединками. И не теми ритуальными поединками, что у рыцарей прежних времен. То, что пришло им на смену, носило разные названия, но чаще всего это именовалось «схваткой тигров». В сущности, это были потасовки, яростные и беспощадные. От драк простонародья они отличались тем, что противники отлично, порой виртуозно владели оружием. А потому часто дело кончалось смертоубийством. Впрочем, это никого не пугало. Дрались по малейшему поводу и без повода. Войдя в таверну, бросали на стол шпагу со словами: «Пронеси, Господи!», после второй чарки пускали ее в ход. Монтекки со стыдом вспоминал, что он дрался с человеком, который грыз в его присутствии каштаны, в то время как у Монтекки были глаза такого же цвета, и с другим, который кашлял на улице и разбудил его собаку, дремавшую на солнцепеке. Однако уже к восемнадцати годам ему стало казаться, что это как-то неправильно, и он предпочитал решать споры с холодною душой. Но это не всегда удавалось, особенно в время тех кровавых событий.

Но Браччо учил его именно этому — холодно и трезво оценивать силы противника, забыть о безрассудстве. Надобно признать — в истории с Сермонетой Монтекки показал себя плохим учеником. Повторения нельзя было допускать. Ди Убальдино постарел, но вряд ли поглупел.

Это хорошо, говорил Браччо, что тебя учили фехтованию, но шпажонку забудь, это забава богатых городских мальчиков, мы деремся по-другому. Он разумел, конечно, солдат итальянских наемных отрядов, но это не значило, что чужие воинские искусства Браччо отвергал, напротив, считал, что нужно учиться у тех, у кого следует. Наемные отряды в Италии повсеместно из тяжеловооруженных кавалеристов, таков обычай, но чем обычай этот лучше, чем тот, которого придерживаются французские рыцари? А их то и дело бьют и англичане, и швейцарцы. Конечно, сделать ставку на лучников, как у англичан, итальянцам невозможно, англичане же своих лучников с малолетства натаскивают. А вот у швейцарцев есть, что позаимствовать, недаром иностранные государи все чаще принимают их на службу. У швейцарцев, да и у немцев тоже. И нечего презирать пехоту, она еще скажет свое слово. Пехотинцы— пикинеры, да.

Это слышал Монтекки на протяжении двух лет под началом ди Убальдино, и не раз имел возможность убедиться, что Браччо не ограничивается словами. А потом Браччо поступил на службу к герцогу Миланскому, а Монтекки, хотя его родня в Вероне также приняла новую власть (тут Камерини не солгал), этого сделать не захотел, и перешел к венецианцам. А у Светлейшей республики было два исконных врага — турки и Милан. С турками воевали на море. С Миланским герцогством и прочими итальянскими государствами — на суше. Во всех этих войнах Монтекки участвовал, но до сих пор не сталкивался в бою с Браччо.

Тот умел и опытен, но старого пса новым штукам не выучишь, и можно было не сомневаться, какие приемы он применит. Швейцарских наемников под его началом не было, нынешний герцог вообще избегал принимать на службу иностранцев. Но у него было время обучить своих людей на швейцарский лад. Да и было этих людей вдвое больше, чем у Монтекки. Впрочем, Светлейшая республика это учла (что-что, а считать там всегда умели), и выслала против Браччо еще один отряд. Конечно, для того, чтоб штурмовать Милан, этого было недостаточно, но это и не являлось целью кампании, а был ей, как всегда, контроль над торговыми путями через Альпы. В отличие от Милана, в Венеции принимали на службу кого угодно — хоть англичан, хоть мавров, была бы польза. Но командир этого отряда, именем Лукезе, ни англичанином, ни мавром не был, а происходил из венецианской семьи. В силу этого обстоятельства он считал, будто у него перед Монтекки есть преимущества, и рвался в бой первым. Что ж, отлично, дураков надо учить...

Так и случилось. Кавалерийская атака Лукезе налетела на пики пехотинцев Браччо, и о них разбилась. И покатилась прочь. Это дало Монтекки время перегруппироваться. И не только. Его солдаты пошли в бой пешими, а кавалерийские копья не уступали в длине пикам пехотинцев. Если им удастся сломать строй пикинеров, рассчитал Монтекки, солдаты Браччо потеряют свое преимущество — ведь у них мечи служат скорее вспомогательным оружием.

Во главе ударного отряда он поставил Гоффредо. Немец еще раз подтвердил, что не зря получает двойную плату, которая по контракту положена каждому воину, владеющему полуторным мечом. Закованный в латы Готфрид врубился в строй миланцев, расчищая дорогу остальным. Его меч-бастард попросту ломал фальчионы пехотинцев, и никто из оказавшихся на линии удара, не мог устоять.

Миланцы дрогнули, и тут в бой вступила конница, остававшаяся в резерве — ею командовал сам Монтекки. Тут Браччо мог убедиться — ставка на обученную пехоту не всегда беспроигрышна. Всадники еще господствовали на поле боя.

Миланцы отступили. Если б не опыт Браччо — бежали бы в панике. Ночь помешала преследованию. К тому же люди порядком устали и было много раненых. По правде говоря, порою стычки между кондотьерами обходились малыми потерями. Но с Браччо такое не проходило.

Пришлось встать лагерем. За ночь подтянулись и люди Лукезе, так что после передышки решено было наступать. Однако на марше отряд вновь нагнал Камерини. Он зашел в палатку капитана на привале. На сей раз тон его был совершенно иным.

— Мои поздравления, капитан Монтекки! Блестящая победа!

— Она заблестит еще больше, если вы не станете мешать. У нас есть шанс нанести Браччо удар, от которого он уже не оправится.

— Что это значит? Что вы намерены делать?

— Как «что»? Догнать Браччо.

— То есть вы собираетесь продвигаться дальше на север? Это совершенно исключено. У вас не хватит людей воевать с основными силами герцогства.

— Верно, не хватит. Но мы можем уничтожить Браччо, а без него остальные мало чего стоят.

— Сожалею — но я приехал, чтоб привезти приказ противоположного свойства. Вам должно как можно скорее вернуться в Венецию.

Такой поворот событий был возможен в единственном случае.

— Турки высадились?

Камерини поморщился.

— Насколько мне известно — нет. Еще нет. Все, что я знаю — у Совета Десяти для вас иные планы. Подробности вам сообщат на месте. Я обязан передать — вам необходимо немедленно отправляться назад. Со всей возможной скоростью.

— Мои люди утомлены, им нужно залечить раны.

— Нет нужды вести с собой отряд. Возьмите приличествующую человеку вашего происхождения свиту, а отряд пусть следует за вами. И не сомневайтесь — по возвращении вам воздадут почести и вознесут выше всех, кто служил городу святого Марка.

Если турки не высадились, то высадку готовят точно. Иначе такой перемены не объяснить . Но, сколь бы почестей и денег не сулил Совет Десяти устами Камерини, форма, в которую были облечены эти посулы, Монтекки совсем не понравились. И не только потому, что после Сермонеты, будь она неладна, явление Камерини предвещало неудачи. Приказ был явно с двойным дном.

Черт побери! Вот в чем суть — они хотят передать его отряд под командование Лукезе. Поэтому они и приказали Монтекки выехать с горсткой людей (ибо что такое «подобающая свита» веронского капитана в глазах венецианских патрициев?).

Что ж, посмотрим.

На другой день отряд развернулся и тронулся в путь. Когда конвой Камерини догнал их, посланник дожа был в бешенстве.

— Что это значит, Монтекки?

— Я исполняю приказ Совета.

— Но я сказал, чтоб вы...

— Отправлялся в Венецию с подобающей свитой. А что для командира подобает в качестве свиты больше, чем его отряд?

Посланника перекосило, а Монтекки продолжал.

— Не выйдет, Камерини. Мои солдаты не будут воевать под началом Лукезе. Так и передайте дожу.

И конвой посланника исчез в клубах пыли, поднятых всадниками на дороге. Над пылью раскаленной синевой сияло небо.

Отряд продвигался форсированным маршем — раз совет пожелал, чтоб Монтекки возвращался немедля. Но это отнимало слишком много сил у раненых. Вдобавок за кампанию против Милана Монтекки заплатили, а за войну с турками — еще нет. Поэтому Монтекки, поразмыслив, решил — не стоит излишне торопиться.

Миновав очередную деревушку, они остановились. В низине между холмов можно было расположиться вольготнее, чем на жалких деревенских улицах. В таверне и у мужичья взяли, что нашли, и отпраздновали, наконец, победу.

В ту же ночь на них напали. Поначалу Монтекки, который крепко спал и с трудом разлепил глаза, подумал, что это Браччо вернулся со свежими силами, чтобы отомстить за поражение.

Но он ошибся. В открытом бою Лукезе не мог сравниться со своим противником, но резать ночью спящих его солдаты умели виртуозно. Лукезе сумел обойти и окружить отряд Монтекки и воспользоваться всеми преимуществами неожиданного нападения. Солдаты Монтекки сомкнулись вокруг него, но было слишком поздно. Драться почему-то было очень трудно, для того, чтобы сделать простейший выпад, приходилось прилагать чудовищные усилия, привычный клинок стал так же тяжел, как бастард Гоффредо, сражавшегося рядом.

Все сливалось воедино — хриплые крики и ржание бесившихся коней, багровый туман, застилающий глаза, и рыжее пламя, с костров перекинувшееся на палатки. Последнее, что Монтекки увидел, прежде чем его оглушили — отрубленная рука, лежавшая на земле. Рука, не выпустившая меч.

Меч Гоффредо.

* * *

Кляп затыкал рот, лицо прикрывала рогожа, голова раскалывалась, и казалось, что долетавшие до него голоса раздаются в бреду. Но уж слишком знакомы были эти голоса.

— Почему, мессере? Это было бы безопаснее. И какая разница, где он умрет — здесь или в Венеции? — Это Лукезе.

— Если б не было разницы, я бы устроил так, чтобы в вино для него трактирщик добавил яд, а не сонную настойку. — Голос Камерини.

Яд...снотворное... что-то такое уже было. Но давно...и не с ним, не с ним...

— Не все его люди убиты. Уцелевшие прячутся где-то за холмом и могут попытаться отбить его.

— То, что они уцелели — это ваша вина, Лукезе. Поэтому его должны везти тайно. Что до прочего... В Совете желают лично убедиться, что предатель получит по заслугам. Как раз то, что ему обещано. Его вознесут выше всех. На самой высокой виселице.

Лукезе хохотнул.

— Меня-то вам так поймать не удастся. Я получу то, что мне обещано.

— Безусловно, синьор Лукезе, безусловно.

И они везли его тайно, в повозке, натянув на голову мешок. Монтекки не мог угадать, что это за дорога. Лукезе среди тех, кто охранял пленника, не было. Несомненно, подлый венецианец разделил свой отряд, дабы сбить с толку солдат Монтекки, на тот случай, если они вновь объединились и собираются напасть и освободить своего командира. А вот голос Камерини он порой слышал. Возможно, тот заботился, чтоб пленник не сбежал — своими методами, подбавляя дурман в питье.

Все кончилось внезапно, когда проклятый мешок сорвали, а благословенный клинок разрезал путы на руках и ногах. Ледяная вода, обрушившаяся на голову, изгнала вялость и отупение. Итак, его все-таки отбили.

Но лица тех, кто окружали его и поднимали на ноги, были Монтекки незнакомы. Не видел он и Камерини. Похоже, радоваться было рано.

Они находились на каком-то постоялом дворе, и Монтекки препроводили в зал. Поставили перед ним миску с полентой и кувшин вина — но он, памятуя о недавнем отравлении, к угощению не притронулся. Зал был пуст, но снаружи гомонили, и он не сомневался, что за выходом наблюдают.

Затем дверь открылась и вошла женщина — светловолосая, черноглазая, в дорожном платье, с приколотой к вороту веткой жасмина. Поверх платья на сей раз была не кираса, а кольчуга, и видно была, что женщина тонка и стройна, как в те давние времена, когда бедный Паломник воспевал незаконную дочь герцога Веронского как девственную Диану.

Стало быть, он попал из огня да в полымя.

— Итак, синьор Бенволио — или по нынешним обстоятельствам вас лучше называть Мальволио? — рада вас видеть.

— Не могу сказать того же, — буркнул он.

Розалина делла Скала села за стол напротив него.

— Отчего же? Вряд ли я ужаснее Совета Десяти вместе с дожем. Выходит, правду говорят, что они заботятся, чтоб их кондотьеры не одерживали слишком больших побед и не возомнили о себе... Прошу прощения, не могла подоспеть раньше. Мне надо было вернуть своих детей, да и роды требуют некоторого времени.

— Роды? Ах, да...

Она с гордостью кивнула.

— Отличный крепкий мальчик. Никколо был бы доволен.

— Но Николо не был его отцом.

— Это неважно. Он видел, из кого получится воин.

Видимо, отрава еще продолжала действовать. Иначе с чего они сидят и ведут светскую беседу — после всего, что было? И что, собственно, было?

— Как вам удалось отбить меня?

— С помощью вот этого. — Она подняла два пальца — указательный и средний. Этот жест, пришедший из Византии, означал «удваиваю цену» и был знаком каждому наемнику. — Я купила вас у людей Лукезе. Впрочем, любая сумма, которую бы я предложила, устраивала их больше чем, что требовал у Совета их командир.

— А что он требовал?

— Свою конную статую на площади Сан-Марко. Совет пообещал. Лукезе хотел потешить свое тщеславие, а солдатам что с того? Им сольди нужны.

И они оптом продали мне и вас, и Камерини. Кстати, о том, что вы в плену, мне рассказал один из ваших людей, прибившихся к нам. Угоне....или Угуччоне? Так вот, он отказался от своей доли в контракте, при условии, что ему позволят лично задушить Камерини. И я разрешила. В некоторых просьбах мужчинам так трудно отказать...

Монтекки отпил вина. Нет, эта травить не станет, у нее другие методы.

— Откуда у вас столько денег? — осведомился он.

— Я продала Сермонету графу ди Фонди.

— Что?

— Переговоры об этом шли уже давно. Оттого-то Онорато Гаэтани и поспешил ко мне на помощь, а вовсе не из рыцарского благородства. Он не хотел, чтоб город, предназначенный ему, был разрушен. Да, синьор Бенволио. Пятьдесят тысяч дукатов. С учетом того, что я укрепила замок, а Джанни выстроил дворец, все это стоит вдвое дороже. Но, поскольку мне через родню отца стало известно, что Сермонету собирается захватить Святой Престол, я могла бы не получить и этих денег.

Монтекки не ответил. Теперь он понял, о чем умолчал Камерини, и для чего республике понадобились дети графини. Не для торга с Розалиной дела Скала. В будущих переговорах с папой законные наследники Сермонеты могли являть собою полезные фигуры. Но графиня успела сделать ход первой.

— Впрочем, теперь это забота Гаэтани, не моя. Большую часть денег я перевела своему банкиру, а остальное потратила на вас.

— Месть — такое сладкое блюдо, что на него и золото не жалко, верно?

— Нет, синьор Бенволио. Теперь моя очередь задавать вопросы. И как раз о мести. Хотя моя мать была из рода Капелли, ваша семья никогда не считала меня своим врагом. Стало быть, дело не в родовой вражде. Вы ненавидите меня, синьор Бенволио, лично вы. И мне стало любопытно — за что? Я не причинила вам зла, мы и знакомы почти не были...

— Паломник, — сквозь зубы произнес Бенволио.

Она сдвинула брови.

— Вы о ком?

Монтекки сухо рассмеялся.

— Он любил вас, боготворил, а вы его даже не помните. Проклятье! Если бы вы не оттолкнули его, он бы не спутался с этой...

— А, так вы о Джанфранко говорите! Он и кузина... как ее... Сильвия, Джулия? Маленькая такая, черненькая... я плохо знала ее. Но почему вы называете его Паломником?

— Он в детстве сильно болел, боялись, что не выживет. И возили в Рим, к раке святого Петра. Оттого в семье его и звали не иначе как «Ромео» — римский паломник. — Воспоминания детства смягчили его голос, но лишь на миг. — Он был не только моим братом. Он был моим лучшим другом. Не было никого на свете дороже для меня. Чем он. А ты убила его. Своим равнодушием, своим бессердечием, свое жестокостью. И ты забыла всю эту историю — ведь тебе не пришлось тогда страдать, хотя погибли и твои родные. Паломник был прав — ты не можешь, не способна любить...

— Однако ты изрядно выиграл из-за той, как ты говоришь, истории. У старика Монтекки не осталось сыновей, и он назначил наследником тебя, своего племянника. Не так ли? А что до того, что мне не приходилось тогда страдать... Верно, я не плакала ни по родственникам, ни по Джанфранко. Я любила Марко...

— Какого еще Марко? — раздраженно спросил он. Розалина пристально смотрела ему в глаза, и что-то в этом взгляде оживило память. — Маркуччо? Племянника герцога?

— Да. Мы были помолвлены.

— Я не знал.

— Никто не знал, кроме отца. Помолвка держалась в тайне, пока ждали разрешения на брак от его святейшества. Ведь мы были двоюродными. Оно и пришло, это разрешение, но уже после смерти Марко. А убит он был в дурацкой стычке... как это у вас называлось? «Схватка тигров»?.. которую заварил твой Паломник.

— Неправда! Все было не так! Он пытался всех помирить!

— Не лез бы со своим миролюбием, все бы и были живы! — с яростью выкрикнула она. — А Марко убили! И я плакала о нем, а не убийце его, придурочном кузене Тебальдо, и уж, конечно, не о Монтекки.

Бенволио подавленно молчал. Странно — они вроде бы дружили с Маркуччо, и близко дружили, но за десять лет его образ совершенно стерся из памяти. Лишь отрывочные воспоминания — болтун он был, каких мало... да и лгун, пожалуй... он и о Розалине болтал что-то такое, не вязавшееся с представлением о ней, как о холодной кукле...что-то о ее горящих глазах и влажных губах . Но Бенволио думал, что это он нарочно, чтоб позлить Паломника.

Он попытался оправдаться.

— Маркуччо сам вызвал Тебальдо. Тот даже и не думал его задирать. Но Маркуччо непременно надо было подраться. Он из нас был самый отчаянный. Мы дрались по другому поводу, а ему и повод не был нужен.

— Теперь получается, что это он — виновник всех наших бед? — с горечью спросила Розалина. Поскольку Бенволио не нашелся с ответом, она продолжала. — Наверное, это свойственно всем нам — непременно искать виновных. Я сама много размышляла над этим. Два человека получили прямую выгоду от этих убийств. Ты и кузен Валенцио, младший брат Тебальдо. По правде говоря, я подозревала, что это ты все затеял, но, похоже, ошиблась. Возможно, Валенцио в самом деле науськивал старшего братца. Он получил в результате даже больше, чем мог надеяться. А может, и нет. Тебальдо не нужно было подталкивать, чтоб он лез в драку. Но это уже не имеет значения — Валенцио убили два года спустя. — Она замолчала, подтянула к себе кувшин с вином, и отпила прямо из горла.

— Стало быть, никто не виноват, — сказал Бенволио.

— Или все виновны. Что то же самое.

— И что теперь? Вернешь меня венецианцам?

— Это вряд ли. Деньги-то мне все равно назад не получить.

— Значит, убьешь меня.

— Что в том пользы? Вот — что ты умеешь в жизни, Бенволио Монтекки?

— Глупый вопрос. Воевать, конечно. — Тут до него дошло. — Ты хочешь заключить со мной контракт? Учти, я дорого беру.

— Но не при нынешних обстоятельствах. У тебя больше нет своего отряда.

— Я могу снова собрать людей. Или вернуться к Браччо. Он умный человек, он пойм,ет.

— Браччо-то поймет, герцог Миланский не поймет. Он человек злопамятный. Нам ли не знать.

Под «нам» она разумела род делла Скала, но Монтекки кивнул. Однако возразил: — Тебе тоже не пристало ставить условия. Ты лишилась своих владений.

— Так. Но одно владение можно заменить другим, верно?

— Заменить? Ты уже не графиня ди Сермонета.

— Но я и не какая-нибудь Мария Путеолана, чтоб добывать средства на жизнь, служа мечом правителям. На берегах Адриатики достаточно городов и замков, где можно закрепиться.

— Для этого ты меня искала? А я что с этого буду иметь?

— А вот что. Мне надоело, что моих мужчин убивают. Трех раз достаточно. Поэтому я собираюсь сделать вам, синьор Монтекки, наилучший подарок, который такая женщина, как я, может преподнести мужчине. Я приложу все усилия, чтоб вы умерли своей смертью и в собственной постели.

Эти слова можно было истолковать по-разному. В том числе — в приятном и не совсем пристойном смысле. О других возможностях Бенволио предпочел не думать.

часть третья

ВЕЧНОЕ ОЧАРОВАНИЕ ДЕТЕКТИВА

ДАНИЭЛЬ КЛУГЕР

Дело о двойном убийстве

В прежние времена, когда защитники такого малопочтенного жанра, как детектив, пытались доказать: ничего постыдного в любви к рассказам Артура Конан Дойла или романам Агаты Кристи нет, они часто приводили в качестве примера детектива, являющегося одновременно высокой литературой, творчество Федора Михайловича Достоевского. Разве «Преступление и наказание» не детектив? Тоже ведь повествование об убийстве. О преступнике. Даже сыщик есть — следователь Порфирий. И заканчивается, как будто, в соответствии с канонами: признанием и осуждением преступника.

Так что же? Детектив «Преступление и наказание» или нет? Только не с точки зрения литературного мастерства автора, а по законам жанра? Разумеется, нет. Как ни хотелось бы записать в ряды писателей-детективщиков великого Достоевского — нет. Роман его (по жанровым особенностям) следует отнести к разряду криминальной прозы. Поскольку нет в нем основной категории, о которой мы говорили в самом начале — нет в нем тайны. Той самой тайны, наличие которой делает детектив самым поэтичным из видов прозы. С самого начала известен убийца, известны его мотивы, известно орудие убийства. Роман показывает лишь путь раскаяния преступника.

Казалось бы, все так.

Но есть нечто, рождающее сомнение. Не знаю, как вам, уважаемые читатели, а мне при чтении этого романа никак не удавалось отделаться от ощущения некоей тайны, присутствующей под текстом.

Объяснение этому ощущению я нашел у Иннокентия Анненского в статье «Достоевский в художественной идеологии» (статья вошла в знаменитые «Книги отражений»). Вот что пишет этот блестящий поэт и тонкий знаток литературы о «Преступлении и наказании», а вернее, о причинах ощущения помянутой мною таинственности: «Останавливало ли ваше внимание когда-нибудь то обстоятельство, что в дикой, чадной тревоге Раскольникова всему больше места, чем самому убийству (курсив И. Анненского) — его непосредственным, почти физическим следам? Даже самая картина с топором в романе как-то не страшна... и главное, не отвратительна. Страшно, ужасно даже, только не как должно быть у новичка-убийцы...»

А ведь правда! Криминальный роман, подробно рассматривающий ситуацию именно глазами преступника (в чем его отличие от детектива), ставящий в центр повествования-анализа психологию преступника и психологию преступления — и вдруг само убийство выглядит как-то... Как? Ниже в той же статье Анненский бросает многозначительное замечание: «Физического (т.е. реального — Д.К.) убийства не было».

Вот тебе и раз! Как же это может быть — ведь в романе описываются душевные муки убийцы, его прозрение, его раскаяние. А Иннокентий Анненский — действительно, великий поэт и великий знаток — утверждает: не было убийства! То есть... Раскольников не убивал! Не рубил топором ни старуху-процентщицу, ни ее несчастную сестру Лизавету.

Почему же он чувствует себя убийцей?

Потому что он — болен. На протяжении всего романа, с самого начала и почти до самого конца несчастный молодой человек находится в состоянии горячечного бреда, лихорадки — временами попросту теряет сознание. Именно в этом, нервически-бредовом состоянии, когда сам больной перестает отличать сон от реальности, слышит он и разговор о праве на убийство старухи-процентщицы, и о самом убийстве. Иными словами, больной человек, мучившийся вопросами, модными в тогдашней молодежной среде, отождествил себя с неведомым убийцей (или убийцами) и дальше повел себя уже так, как если бы он действительно совершил убийство. Вот только само убийство в его памяти выглядело неправдоподобно.

Анненский показывает, что все это писатель сделал абсолютно сознательно. Это подтверждается удивительной чертой, касающейся структуры книги: ни один роман Достоевского не содержит столь малого количества собственно авторского текста. Иными словами, в этом романе великий писатель почти нигде не говорит о собственном отношении к описываемым событиям.

И вот тут-то мне и пришло в голову: если в романе есть загадка, если преступление, н а с а м о м деле совершенное кем-то, нераскрыто — значит, можно бы попытаться оценить «Преступление и наказание» в соответствии с каноном детективного жанра. Иными словами, прочесть роман Достоевского как если бы он был детективом. И попробовать ответить на вопрос, который всегда ставится авторами детективных романов: кто преступник?

Если Раскольников всего лишь неврастенический тип, человек с неустойчивой психикой, в полубезумном состоянии взваливший на себя чужую вину и пошедший в результате на каторгу (мы, кстати говоря, знаем реальные случаи самооговора), то кто же в действительности (романной действительности) убил старуху-процентщицу и ее сестру Лизавету? И вообще — есть ли среди действующих лиц романа преступник? Поскольку мы договорились прочесть «Преступление и наказание» как детектив, постольку должен быть.

Но прежде я хочу еще раз повторить: речь идет не о том, что автор сознательно шифрует разгадку событий своего произведения. И Достоевский писал именно историю Родиона Раскольникова, человека, чья жизненная философия оправдывает убийство во имя высшей цели (в двадцатом веке такими суждениями, увы, никого не удивишь!). И показал, как смертельно заболевает совесть такого философа в момент, когда из теоретика он превращается в практика — совершает зверское убийство. Я же просто предложил прочесть роман как детективное произведение. И попробовать разгадать подлинную историю описанного преступления. На самом-то деле великого русского писателя, разумеется, интересовала не полицейская составляющая романа (улики, доказательства), он ставил перед собою совершенно иные задачи.

Из чего следует, что писатель сам мог ошибаться в ходе расследования. Ибо мир, воссозданный им на страницах романа, столь материален (не говорю — реален, тут материальность иного порядка), что сам создатель его может ошибаться.

Таким образом, мы рассматриваем роман как извлеченное из архива полицейское «Дело по обвинению мещанина Раскольникова в умышленном убийстве ростовщицы». Мы читаем показания свидетелей, заключение следователя и приговор суда.

Это первое. Второе же, о чем, как мне кажется, тоже следует помнить, заключается в следующем. Романы Достоевского внутренне столь тесно связаны друг с другом, так часто в этих книгах выступают одни и те же люди, волею автора меняющие имена-маски, что для расследования нам просто необходимо по временам заглядывать и в другие «Дела», хранящиеся все в том же полицейском архиве на полке «Показания Ф.М.Достоевского». Например, в «Дело об убийстве дворянина Карамазова».

Мало того — с учетом внутреннего единства литературного процесса вообще, не исключено, что ответ на некоторые вопросы, возникающие в ходе расследования, придется искать и в книгах других русских писателей, младших или старших современников главного свидетеля. Таков третий момент, на который я хотел бы обратить внимание читателей, прежде, чем мы продолжим поиски ответа на вопрос: кто убил старуху в романе «Преступление и наказание»?

Подведем некоторые итоги предыдущего этапа. Блестящий «эксперт» Иннокентий Анненский утверждает: «Физического убийства не было.» Причем имеется в виду, не то, что убийства не было вообще, но что главный подозреваемый Родион Раскольников никого не убивал. И доказывает это, обращая наше внимание на следующие моменты. Во-первых, картина убийства, какой она предстает перед нами из «показаний» Раскольникова, иными словами, то, как этот герой описывает преступление, которое он, якобы, совершал, неправдоподобна. Нереальна. Недостоверна.

Во-вторых, состояние Раскольникова на протяжении всего романа (как физическое, так и душевное) таково, что, кажется, если бы в тот момент стало известно не об убийстве, а, например, о грандиозном землетрясении в центре Санкт-Петербурга, повлекшем за собою бесчисленные жертвы, он мог бы и это стихийное бедствие объявить делом своих рук. Было бы вполне объяснимо, если бы в такое взвинченное, горячечное состояние человек пришел после совершения преступления. Тогда ясно: больная совесть. Муки раскаяния. Но в том-то все и дело, что больным, душевнобольным человеком Раскольников предстает раньше! С первых же страниц романа.

И еще одно. Раскольников, руководствуясь новейшими (для того времени) философскими веяниями, любит оправдывать преступление. Теоретически. В статьях, в разговорах. Рискну высказать предположение, что теоретизирующий на криминальные темы человек не способен на совершение реального преступления? Ибо: обратите внимание — обладая развитым воображением (это необходимо, иначе — какие статьи, какие разговоры?), такой человек рисует в своем сознании эстетическую картину убийства, весьма далекую от реальности. Но даже такая картина, не содержащая житейски страшных деталей, способна поразить его настоящим ужасом.

Возвращаясь к Иннокентию Анненскому, хочу обратить ваше внимание еще на одну деталь, упоминаемую в его статье. Он говорит о «Записках из Мертвого дома». Посмотрим, о чем именно идет речь в упомянутых им главах. В одной из них Достоевский вспоминает своего сотоварища по заключению, некого дворянина Горянчикова (вообще пребывание в каторжном остроге не только наложило отпечаток на всю дальнейшую жизнь Достоевского, но и дало материал для большей части его произведений). И вот на что обращает внимание Анненский: «Речь идет о дворянине-отцеубийце, который, хотя и не сознался, был осужден». Тут, безусловно, параллель в «Братьями Карамазовыми». Но вот далее: «На каторге были убеждены, что он точно убийца и есть. Арестанты даже подслушали как-то во сне его самообличающий бред (!)». Далее, в 7-й главе Достоевский, дополняя «записки Горянчикова» (ведь именно ему приписывается авторство книги) указывает: «После десяти лет каторги отцеубийцу отпустили с миром, так как нашлись другие убийцы — подлинные».

Не ключ ли это к роману, не подтверждение ли того факта, что мы имеем дело не с преступлением Раскольникова, а с его самооговором?

И еще одна деталь — уже не из литературы, но из реальной жизни. Из биографии Федора Михайловича Достоевского. В свое время на все лады объяснялась загадочная история, поведанная самим писателем — о якобы совершенном им чудовищном преступлении — изнасиловании малолетней. По воспоминаниям многих современников писателя, он неоднократно повторял этот рассказ-признание, всякий раз — с множеством деталей, придававших достоверность. Спустя годы после смерти Достоевского время от времени возникали споры: правда ли это, действительно ли писатель совершил ужасное преступление?

Со временем удалось вполне убедительно доказать, что — нет, конечно же, нет. Свидетели, ужаснувшиеся чудовищному признанию, на самом деле оказались свидетелями литературного акта: Достоевский от первого лица повествовал историю, которую придумал для ненаписанного им «Жития великого грешника». Сбивчивость же, странное косноязычие, лихорадочное возбуждение писателя, отмечавшееся слушателями и очевидцами, связаны были с психической стороной натуры (к слову сказать, в невротических состояниях, присущих Раскольникову, Ивану Карамазову, некоторым другим персонажам, Достоевский передал ощущения вполне автобиографические — человека, больного эпилепсией).

Итак, кажется, всего изложенного достаточно для того, чтобы убедиться: в детективе, как бы скрывающемся внутри романа Достоевского, со всей определенностью говорится: Родион Раскольников не убийца. Страдающий, в какой-то мере обозленный существующей социальной несправедливостью, исступленно верящий в величие собственного гения, болезненный, валящийся в горячке, отягощенный нервными припадками молодой человек. С богатым воображением, мучительно рассуждающий на тему о пределах дозволенного в обществе. А тут жизнь еще и сама подкидывает провоцирующие больную фантазию детали: письмо матери, разговор в кафе студента и молодого военного на предмет все тот же — оправдано ли убийство бесполезной старухи... Вот материал, из которого родился самооговор.

Плюс, разумеется, гениальный провокатор в обличии простоватого следователя Порфирия. Это ведь он, цепко ухватившись за молодого человека, исподволь убеждает его: ты убил, ты! То мещанина какого-то подсовывает, якобы, свидетеля — чтобы тот сказал Раскольникову: «Убивец!..» Как раз после бреда, пережитого больным — бреда, в котором Раскольников вообразил себя убийцей, и свидетелем и внимательным слушателем которого был Разумихин — друг следователя, не особо воздержанный на язык молодой человек...

На самом-то деле свидетелей у полиции нет. И мещанин тот вскорости приходит к Раскольникову и просит у него прощения за провокацию.

Для чего все это следователю? Кто знает... Может быть, Порфирий и правда верит в виновность Раскольникова. Может быть, просто другого кандидата на роль убийцы нет, а начальство требует найти. И находит — очень подходящий кандидат, главное — модный: ведь общественное мнение России в тот момент перебудоражено слухами об антиобщественных настроениях в молодежной среде, об идейных убийцах, поджигателях и прочее. И Раскольников для него — прямая находка. Вспомните, следователь ведь мельком признается в том, что статью Раскольникова (насчет права убивать) читал внимательно. И автора хорошо запомнил. Очень хорошо. А что значит хорошо запомнить, с точки зрения полицейского следователя? Да очень просто. Взять на заметку. Занести в картотеку (или что там было?).

И использовать. Вспомнить в подходящий момент. Например, при необходимости срочно разыскать кандидата на преступники в тупиковом деле. Бесхитростный рассказ Разумихина о «бреде убийства», плюс давно написанная вызывающая статья — вот и готовое дело.

Правда, оно рушится. И тогда Порфирий прибегает к элементарной сделке: «Вы являетесь с повинной, а я обеспечиваю смягчающие обстоятельства». В общем-то механизм вполне простой и прекрасно разработанный — с давних времен.

Словом, нам известно, что Раскольников никого не убивал. Нам известно, как, почему и с какой целью именно он оказался выбран официальным следствием в качестве козла отпущения. Осталось выяснить, а есть ли среди персонажей романа другой, настоящий убийца?

Да, возможно. Но кто же он?

Обратимся к обстоятельствам преступления. Понятно, что убийца был хорошо знаком жертвам — и ростовщице, и ее несчастной сестре Лизавете. И бывал в доме жертв не раз, и не два. Среди персонажей романа таковых двое. Во-первых, разумеется, Раскольников. Но относительно его — мы уже сделали вывод, что он невиновен.

Кто же еще?

Для начала — что же за преступление было совершено? Коль скоро Раскольников невиновен, а, следовательно, об убийстве идейном речи не идет, убийство было совершено по мотиву вечному, как мир: деньги.

Я хочу обратить ваше внимание на следующую особенность детективного романа. Обычно, если детектив строится подобно тому, как строится «Преступление и наказание», истинный преступник должен все время как бы мелькать на заднем плане. Читатель должен узнавать о нем от других действующих лиц, у читателя должно создаваться ложное, обманчивое представление о истинном характере этого человека.

Словно случайно, вскользь, автор нам сообщит о том, что этот персонаж был хорошо знаком с убитыми, вхож к ним в дом...

Прежде, чем я назову имя (уверен, что вы уже догадались, о ком идет речь!), скажу еще кое-что, могущее показаться вам парадоксальным.

Читая русских писателей прошлого столетия, невольно приходишь к выводу: мужским орудием убийства является нож или револьвер. Вспомните, в том же «Преступлении и наказании» револьвер Свидригайлова! Конечно, в его случае речь идет о самоубийстве. Но все-таки — дворянин представляется с оружием вот такого характера. А что — топор?

Помните, в эпилоге романа каторжники издеваются над Раскольниковым, с презрением ему бросая, что, дескать, не барское это дело — топор...

Так вот, со времен давних кажется мне, что топор как оружие (не орудие, не инструмент, а именно оружие) — в данном пространстве есть деталь... как бы это сказать... женского туалета.

От восхищенных строк Некрасова насчет коня и горящей избы, от старостихи Василисы, управляющейся главным образом вилами и топором в партизанском отряде 1812 года — такой вот образ: женщина с неженским орудием в качестве женского оружия... Вспомните произведения Лескова, Крестовского. Почитайте воспоминания бывшего начальника петербургской сыскной полиции И.Д.Путилина. Яд и топор — вот женские орудия убийства. В противовес мужским — револьверу и ножу.

Что же, теперь назовем имя.

Сонечка Мармеладова.

Чудовищное предположение? Но ведь в любом детективе преступником оказывается тот, на которого меньше всего думаешь. И в то же время — есть доказательства. Об одном я уже сказал — орудие убийства. О другом — что из всех персонажей, кроме Раскольникова, она единственная была связана с жертвами и пользовалась их доверием. Она единственная могла прийти, не вызывая никаких подозрений у будущих жертв. Она более всех нуждалась в деньгах.

И она психологически гораздо лучше прочих была готова к тому, чтобы переступить грань. Ибо жила в том мире, где понятия морали (а, следовательно, и закона) уже не существовало. Безусловно, она была жертвой обстоятельств. Но ей, один раз сумевшей ради денег переступить через мораль, легче, нежели всем остальным героям Достоевского, переступить ради них еще раз — уже через кровь.

И на каторгу за Раскольниковым ее ведет не жалость к нему, но внутреннее раскаяние: он осужден за убийство, совершенное ею.

К слову сказать, ее, в отличие от Раскольникова, каторжники принимают за свою.

...Кстати говоря, не исключено, что мы с вами были отнюдь не первыми, расставившими акценты именно таким образом. Ибо есть еще одна книга в русской классике, весьма напоминающая внутренне роман Достоевского, хотя и имеющая прямо противоположный финал. Если вы помните, в начале этого очерка я упомянул, что с учетом единства литературного процесса, может быть, есть смысл привлекать книги других русских писателей, старших и младших современников Достоевского, для решения нашей детективной загадки.

Так вот, обратите внимание на роман младшего современника Достоевского Льва Николаевича Толстого, в котором женщина идет на каторгу, а мужчина ее сопровождает. Я говорю о романе «Воскресенье». Мармеладова — Маслова (смотрите, как близки фамилии, извините за иронию — «бутербродные»!). Так что совсем не исключено, что Толстой как раз и разгадал детективную загадку Достоевского. И сделал то, чего не сделал Федор Михайлович: отправил на каторгу настоящую преступницу.

Вот к каким выводам можно прийти, если попробовать прочитать роман «Преступление и наказание» как роман детективный.

ВИКТОР ТОЧИНОВ, НАДЕЖДА ШТАЙН

Пляшущие человечки

1.

— Нет, Кеннеди, — сказала я скептически. — Ниро Вульф из тебя никак не получится. Во-первых, тебе не хватает двухсот фунтов веса, как минимум. Во-вторых, ты с трудом отличаешь орхидею от традесканции. В-третьих, с чего ты взял, что я начну изображать при твоей особе Арчи Гудвина и бегать, высунув язык, по всей Новой Англии, выполняя твои поручения? Короче говоря, я предлагаю тебе не ходить в «Бейкер-стрит», пока не снимут гипс. С текучкой я как-нибудь и сама справлюсь.

Но Кеннеди иногда бывает жутко упрям. Вот и сейчас — вбил себе в голову, что его детективные таланты позволят распутывать дела, не покидая стен агентства «Бейкер-стрит, 221». Первые две неудачи только раззадорили его пыл.

(Нет, провалом предпринятые расследования не закончились, — просто потенциальные клиенты, увидев загипсованного детектива, потихоньку ретировались, не внеся аванса.)

— Ставлю десять против одного, — сказал Кеннеди, — что смогу расследовать дело вон того человека, направляющегося к нашим дверям, не вставая с кресла. И без твоей помощи — миссис Хагерсон вполне сможет исполнить пару несложных заданий.

— По рукам, — быстро сказала я. — Ставлю двадцатку. Можешь сразу доставать бумажник. Только что-то этот «клиент» не спешит к нам звонить. Стоит, задрав голову, и осматривает дом... Наверняка агент по недвижимости.

— Не похоже... — сказал Кеннеди. — Нет, Элис, боюсь, что ты ошибаешься. По-моему, в лице этого джентльмена чего-то не хватает, чтобы можно было признать его за честного риэлтора. Нет, Элис... Никогда человек, связанный с таким солидным и почтенным делом, как недвижимость, не наденет джинсовый костюмчик столь легкомысленного голубого цвета. Тут за милю чувствуется личность творческая... Это писатель, Элис.

— Ну-ка, ну-ка... — провокационно поощрила я Кеннеди. — Что еще вы можете сказать об этом писателе, мистер Гениальный Сыщик? Самостоятельно, без помощи «Икс-скаута»?

— Немногое... — вздохнул Кеннеди. — Судя по лицу, это американец в первом или втором поколении — и родители его прибыли с Востока. Малая Азия или Закавказье... Живет здесь, в Провиденсе. Несомненно, он знавал лучшие дни, — несколько лет тому назад. Возможно, написал книгу, попавшую в нижние строчки списка бестселлеров. Или, вероятнее, сценарий для нескольких выпусков среднепопулярного сериала. Сейчас наверняка перебивается тем, что пишет под псевдонимами статейки в желтую прессу — типа «Моника Левински была шпионкой Хуссейна!». А для души сочиняет заумные романы, которые иногда печатают мизерными тиражами... Но считает себя Писателем с большой буквы. Ну, пожалуй, и всё...

Вот вам пример типичных спекуляций на доверчивости публики! Сейчас этот зевака пойдет себе дальше, а Кеннеди будет уверять, что выложил мне всю его подноготную... Между тем, из всех его умозаключений имел под собой хоть какую-то почву лишь вывод о миновавших лучших днях — костюм из мягкой джинсовой ткани, который выглядывал из-под распахнутого плаща зеваки, действительно был новым и модным несколько лет назад...

Зевака закончил созерцание фасада. Поднял руку. Позвонил. К нам! Я поспешила запустить «Икс-скаут». Посмотрим, посмотрим, мистер Великий Детектив...

Дело в том, что ручка на нашей двери не простая. Функция открывания-закрывания для нее не главная. Гораздо более важное назначение этой псевдо-ручки — снять отпечатки пальцев, которые почти мгновенно сканируются и передаются в компьютер. Ну а дальше уж в дело вступает «Икс-скаут». У этой небольшой, но крайне наглой пиратской программы отношения с Федеральной дактилотекой и базами данных прочих федеральных ведомств примерно такие же, как у юркого флибустьерского брига с неповоротливыми купеческими галеонами...

Конечно, возможны осечки. Всегда есть вероятность натолкнуться на клиента, не проходившего дактилоскопирование. Но подавляющее большинство граждан США или служили в армии, или когда-либо имели конфликты с законом, пусть и самые незначительные. Либо оформляли лицензию на оружие, либо... В общем, оказаться вне поля зрения «Икс-скаута» шансов у них немного.

«Икс-скаут» работает быстро, но все же не мгновенно — и на сей раз не успел опровергнуть притянутые за уши гипотезы Кеннеди. В офис детективного агентства «Бейкер-стрит» вошла миссис Хагерсон и положила на стол визитную карточку гостя. Прокомментировала:

— Этот человек настаивает на встрече с вами. Утверждает, что он писатель.

Хм-м-м...

Я торопливо взглянула на карточку. Та отличалась скупостью информации, присущей по-настоящему известным людям: имя (вернее, целая гроздь имен), телефон, электронный адрес. И всё.

Звали пришельца Эндрю-Исмаил Нарий-шах. Либо — как было указано в скобочках — Эндрю Норман. Литературный псевдоним, надо думать... Черт побери! Я ведь помнила этот псевдоним, действительно мелькнувший лет десять назад в списках бестселлеров! Даже видела начало одной из серий снятого по творениям Нарий-шаха телефильма... Но в лицо его не знала.

— Признавайся, Кеннеди, — ледяным тоном произнесла я. — Лучше признайся сам: где и как ты всё разузнал?

— Элементарно, Элис... — пожал Кеннеди плечами. — Просто хорошая память на лица. Неделю назад я видел его в одном третьеразрядном телешоу...

2.

Удивить гостя дедуктивными чудесами не удалось.

Господин Шах (для простоты буду называть его так) принял как должное плоды «проницательности» Кеннеди — пассажи о желтой прессе и мизерных тиражах, естественно, не прозвучали.

Очевидно, наш гость считал само собой разумеющимся, что большая часть умеющих читать американцев знакома с его творческим путем. Не восхищаясь сверхчеловеческой проницательностью Кеннеди, писатель сразу же приступил к делу.

— Что вы об этом думаете, мистер Кеннеди? — воскликнул он (несмотря на экзотическую фамилию, по-английски м-р Исмаил Нарий-шах говорил без малейшего акцента). — Мне рассказывали, что вы большой любитель всяких таинственных случаев. И сдается мне, что таинственней этой бумажки вам ничего не найти.

Он выложил на стол распечатанный на принтере лист. Верхняя часть листа была неровно отстрижена ножницами. А содержание — с которым позже мне довелось ознакомиться детально, гласило:

Внятно и вразумительно, не правда ли? Но неоднозначно. Заставляет задуматься.

Кеннеди задумался надолго. Писатель, ожидая его вердикта, извлек из кармана сигару, ножницами, весьма напоминающими маникюрные, отрезал ее кончик и вопросительно посмотрел на меня. Я кивнула. Он со смаком закурил.

Мой коллега оторвался от изучения документа. Я прекрасно понимала, что ему сейчас очень хочется спросить мое мнение — но пари есть пари. Он должен был распутать всё, не покидая «Бейкер-стрит, 221». И — без моей помощи. Но, похоже, на сей раз Кеннеди просто повезло (если, конечно, проблема состоит лишь в том, чтобы расшифровать документ). Короче говоря, мои двадцать долларов оказались под угрозой. Сколько раз ведь зарекалась спорить с Кеннеди на деньги...

М-р Шах пускал сизые кольца, пытаясь создать плавающую в воздухе олимпийскую эмблему. Получалось плохо.

Кеннеди вздохнул и извлек из ящика стола изогнутую трубку из верескового корня. Старинную, сделанную в те времена, когда курильщики и понятия не имели о канцерогенных свойствах табака. И, соответственно, не пытались пропускать вдыхаемый из трубки дым сквозь сменные фильтры...

Я знала — к этому аксессуару Кеннеди прибегал крайне редко, чаще всего в минуты, когда надо было сказать клиенту что-то умное, но в голову ничего не приходило. Удивительно, но факт: когда в зубах зажата дымящаяся трубка, даже самые банальные истины звучат весомо и значительно. Многие великие люди хорошо это знали и с успехом использовали.

К сожалению, курить трубку Кеннеди не умел. Специально приобретенный крепкий трубочный табак вызывал у него приступы кашля. Табак же из раскрошенных «Винстон-лайтс», на которые Кеннеди перешел, оказался слишком мелко нарезанным. Он немедленно забивал «дымоход» трубки (или как там еще это отверстие называется) — и мистеру сыщику приходилось изо всех сил напрягать щеки, пытаясь извлечь из трубки хотя бы захудалое облачко дыма. Впрочем, с последней бедой Кеннеди справился, — расширив по моему совету «дымоходы» своих трубок раскаленной проволочкой.

— Ну что я вам могу сказать, мистер Нарий-хан, — сказал Кеннеди, уминая табак в трубке.

— Шах, — поправил гость.

— Э-э-э-э? — невнятно переспросил Кеннеди, прикуривая.

— Меня зовут Нарий-шах, — без особой обиды уточнил писатель. Привык, наверное, за годы жизни в Штатах, что все кому ни лень перевирают его фамилию.

— Да-да, извините, конечно же, мистер Нарий-шах, — сказал Кеннеди и первый раз осторожно затянулся. Окутал себя дымовой завесой и продолжил мысль:

— Я могу вам сказать лишь следующее: либо текст представляет из себя полную бессмыслицу, и напечатан с целью разыграть кого-либо; либо это шифр, где буквы английского или иного алфавита заменены наблюдаемыми математическими символами и буквами греческого алфавита.

Чтобы придать весомость сей банальщине, Кеннеди сделал глубокую и сильную затяжку. И тут же закашлялся, лицо покраснело, из глаз потекли слезы... Похоже, он перестарался, расширяя дымоход. Тлеющие табачные крошки попали в горло.

Кеннеди вскочил с кресла и захромал по комнате. Я торопливо поднесла ему стакан воды. Он столь же торопливо выпил.

— Никуда не годный трубочный табак стали делать, — участливо заметил гость. — Поэтому я и перешел на сигары... Однако, я вижу, вы травмированы, мистер Кеннеди?!

Он узрел загипсованную ступню великого сыщика.

— Пустяки, — небрежно махнул рукой руководитель детективного агентства «Бейкер-стрит». — Маньяк с бензопилой попытался воспрепятствовать мне в расследовании «Дела Чиллатогского бигфута»...

— И чем всё закончилось? — с нешуточным любопытством спросил писатель. Такому рассказывать что-либо опасно — живо можно стать персонажем книжонки в мягкой обложке.

Очевидно, Кеннеди тоже отдавал себе в этом отчет. Потому что ответил сухо:

— Для маньяка все закончилось плохо. Однако давайте вернемся к вашим «Пляшущим человечкам».

— Вот именно, мистер Кеннеди! Как приятно встретить среди сыщиков человека, знакомого с классикой! Вы тоже смотрели этот фильм? Бесподобно, да? Особенно в самом конце, когда отрубленные головы плывут по канализации!! Я как увидел первый раз эту шифровку, так меня и осенило: они самые! «Пляшущие человечки»!

Кеннеди сдержанно кивнул. Мы с ним вместе имели несчастье посмотреть голливудскую версию классического рассказа сэра Артура Конана Дойла.

3.

— Я не новичок в дешифровке, — сказал Кеннеди. — Однако вынужден признаться, что этот шифр поставил меня в тупик. Достаточно оригинальная система. Думаю, мистер Нарий-шах, вам стоит рассказать все с самого начала нам с доктором Блэкмор. И конкретно сформулировать задачу.

— Задача простая, — хмыкнул писатель, — прочитать эту тарабарщину. А началось всё... Началось с того, что я женился. Почти год назад. Джессика, должен признаться, значительно младше меня. Она моя шестая жена, и...

— Шестая — одновременно?! — ахнула я.

От изумления моя фраза получилась несколько конфликтующей не то с логикой, не то с английской грамматикой. Но Шах все прекрасно понял.

— Ну что вы, доктор Блэкмор... — укоризненно протянул он. — Несмотря на доставшуюся от отца фамилию, я отнюдь не мусульманин, и уж тем более — не мормон. Мать воспитала меня в англиканских традициях. Естественно, в каждый новый брак я вступал, лишь полностью освободившись от предыдущих семейных уз...

Зря тебя мама не воспитала в католических традициях, подумала я неприязненно.

Шах тем временем поведал историю, не особенно уникальную для мужчины, только-только перешагнувшего пятидесятилетний рубеж. Да, он влюбился! В двадцатилетнюю! И не видит тут ничего удивительного или зазорного!

Его избранница Джессика была подругой Кассандры Легран — дочери старого приятеля и коллеги мистера Шаха по литературному поприщу. В доме Легранов он и познакомился с будущей невестой. Джессика, как выяснилось, читала-таки ранние детективы Шаха (те самые, экранизированные) — и с большим интересом отнеслась к их автору. В общем, всё завертелось... Роман развивался стремительно, благо препятствий не обнаружилось — за месяц до того Шах успешно сбросил очередные брачные узы. Вернее, препятствия существовали — и не только разница в возрасте. Джессика излишним образованием отягощена не была, происходя из рабочей семьи. И родители ее с подозрением отнеслись к зятю-ровеснику, — мало того, вдобавок еще и писателю...

Но истинная любовь всё преодолеет. Через полтора месяца после знакомства мисс Джессика Питерс стала миссис Нарий-шах.

— Похожих «пляшущих человечков» я впервые обнаружил... не помню точно... наверное, месяца четыре назад, не меньше. Увидел на экране дисплея, через плечо жены. Она тогда только-только начинала осваивать купленный мною компьютер — что называется, «методом тыка», без учителей и методических пособий...

— Вы не помогли ей освоить основы компьютерной грамотности? — удивился Кеннеди.

— Дело в том, что я и сам... В общем, свои книги я до сих пор создаю на пишущей машинке. На электронной, понятно, с памятью, но... На компьютере — не могу. Не получается. Возможно, как-то действует излучение экрана... Творчество, знаете ли, процесс весьма тонкий... Мой приятель Легран — так тот вообще пишет ручкой на бумаге. Иначе не может.

— Ручкой?! На бумаге?! — не поверила я. В наш компьютерный век такое казалось невозможным.

Кеннеди тоже удивленно покачал головой. Хотя из него компьютерный грамотей тот еще. Кое-как освоил текстовый редактор да пользование электронной почтой. Не считая, естественно, всевозможных рубилок-стрелялок. А всю черновую компьютерную работу приходится выполнять мне.

— Легран вообще удивительный человек, — объяснил мистер Шах. — До сорока двух лет он был рабочим-кузнецом. Потом в нем вдруг проснулся литературный дар. И за пять лет он прошел путь от новичка, пришедшего на мой литературный семинар и выглядевшего совершенно инородно на фоне студентов, желающих стать писателями, — до человека, издавшего в этом году три книжки, не считая публикаций в периодике...

Мне показалось, что в последних словах Шаха прозвучала нотка горечи. И — зависти.

В общем, компьютерной грамотой Легран тоже не владел. Но именно ему пришла в голову идея — купить Джессике и Кассандре по компьютеру. Сделать из них — из жены и дочери — литературных секретарей Шаха и Леграна, мужа и отца. Идея, как и следовало ожидать, с блеском провалилась. То есть компьютеры-то были куплены, и даже кое-как освоены — но двадцатилетним девчонкам совсем не улыбалось просиживать часами за клавиатурой, набивая творения пусть даже близких людей. Или внося в опусы отца (мужа) многочисленные правки...

И я вполне понимала Кассандру и Джессику.

— Потом я еще несколько раз видел этих «пляшущих человечков», — продолжал Шах. — Джесси сказала мне, что это такие ребусы, которые она порой скачивает из сети... Я поверил. Поначалу — поверил. Но... Постепенно я начал замечать странные вещи. Порой, скачав очередной «ребус», Джесси куда-то начинала собираться, — под самыми надуманными предлогами. Иногда у нее просто резко менялось настроение. Я попросил научить и меня разгадывать эти «ребусы» — она попыталась, но начала объяснять всё так запутанно... — как я сейчас понимаю, нарочито запутанно. Мои подозрения росли и крепли. Становилось очевидным: «пляшущие человечки» — шифровки. А Джессика связана с НИМИ.

— С кем — с НИМИ? — в один голос спросили мы с Кеннеди.

— Видите ли, десять лет назад я написал серию актуальных тогда романов — о транзите наркотиков из Мексики через США в Канаду и далее в Европу. И — попал под колпак. Под прицел... Вы знаете, наверное, как это бывает. Снимаешь телефонную трубку — и слышишь в ней слабые-слабые, но вполне ощутимые посторонние звуки. Выходишь из автобуса — и видишь как вместе с тобой выходит человек, севший на той же остановке, что и ты. Я не знаю, кто такие ОНИ. Подозреваю, что одна из тайных государственных структур — действующая совсем не в интересах государства... ОНИ меня не трогают. Но уже десять лет не выпускают из вида.

Типичный случай, подумала я. Мания преследования. В достаточно легкой пока что форме. Кто только не мешает жить страдающим схожей болезнью гражданам: агенты ФБР и КГБ, арабские террористы и масоны-заговорщики, галактические пришельцы и гипнотизирующие через стенку соседи...

Про НИХ писатель распинался достаточно долго. Он ИХ вычислил, открыл, как астрономы планету Плутон, — на кончике пера. ОНИ — это заговор, даже не всеамериканский, а всемирный. Задача заговорщиков проста — никогда и ни за что не информировать народы о том, чем занимаются их правительства. Скрывать ВСЁ — информацию о замороженных в секретных лабораториях инопланетянах и статистику раковых заболеваний, правду о причинах всех войн минувшего столетия и подлинную историю появления СПИДа... И подноготную транзита наркотиков, естественно.

Похоже, Шах действительно занимался желтой журналистикой в «совершенно секретных» газетках. Темой, по крайней мере, он владел хорошо.

— Вы серьезно думаете, — спросил Кеннеди, — что выход нескольких ваших детективных романов был способен настолько...

— Я не пишу детективов! — перебил клиент. — И никогда не писал. Детектив — прием, форма... Я пишу литературу...

Нет, пожалуй, он сказал это чуть по-другому:

— Я пишу Литературу...

Или даже так:

— Я пишу ЛИТЕРАТУРУ...

Он помолчал, давая нам время осознать, чем именно м-р Эндрю-Исмаил Нарий-шах занимается. Потом продолжил:

— Я серьезно поговорил с Джессикой. Я умолял ее мне открыться... Она смеялась, она называла всё бредом — но в глазах, в глазах, мистер Кеннеди, — плескался страх. Я не знаю, что делать. Я люблю Джесси. Я хочу вырвать ее из лап у НИХ. А для начала — я хочу знать содержание этой шифровки.

— Доктор Блэкмор, снимите, пожалуйста, копию с документа, — сказал Кеннеди с абсолютно серьезным видом.

Я сделала на ксероксе две копии (себе на всякий случай тоже). У меня уже появились кое-какие подозрения о содержании шифрограммы.

Кеннеди обратился к клиенту:

— Вы уверены, что не преувеличиваете, мистер Нарий-шах? Что ваша супруга действительно завербована ИМИ? Что разгадка не лежит в другой области: любовная интрига, или...

Он осекся, остановленный реакцией клиента. Тот скорбно кивал головой, словно говоря про себя: все, все вы думаете, что я преувеличиваю... НО Я-ТО ЗНАЮ!!!

— Хорошо, — сказал Кеннеди. — Я берусь за это дело. Завтра в это же время вы получите расшифровку. Оплата — тысяча долларов. Аванс — половина.

Клиент поморщился, но чек заполнил. Кеннеди спросил:

— А теперь расскажите, при каких обстоятельствах у вас появилась эта шифровка. Насколько я понял, миссис Нарий-шах не позволяла вам их изучать и копировать.

— Мне ее прислали. На электронный адрес... Вернее, не мне, а... Тут такая запутанная история...

С помощью наводящих вопросов история распуталась. Оказывается, после того, как Джессика не справилась с обязанностями литературного секретаря (в частности, однажды умудрилась стереть объемистый файл новой повести мужа) — электронный адрес писателя за небольшую плату обслуживал его сосед, студент колледжа. Сканировал рукописи и отсылал в издательства, получал и распечатывал на бумаге приходящую к Шаху корреспонденцию. Среди сегодняшней оказался и этот листок, адресованный Джессике. Хотя у нее был свой адрес...

— Я понял, что у НИХ произошла какая-то техническая накладка! Что это мой шанс! И вы должны помочь мне его использовать, мистер Кеннеди!

— Поможем, — уверенно заявил Кеннеди. Он был полон оптимизма. У него имелись в распоряжении целые сутки, чтобы заработать тысячу клиента. А заодно — мои кровные двадцать долларов.

4.

Когда спустя три часа я вновь зашла в офис, Кеннеди сидел, обложившись книгами. Слева лежал томик Эдгара Аллана По, открытый на «Золотом жуке». Справа — томик Конан Дойла, заложенный, я не сомневалась, на «Пляшущих человечках»...

— В английской письменной речи самая частая буква — е, — бормотал Кеннеди себе под нос. — Потом идут в нисходящем порядке: a, o, i, d, h... Черт побери, полная бессмыслица!

— Можешь, отправишься спать? — предложила я. — Утро вечера мудренее.

— Ну нет... Сначала расколю этот орешек.

Я не стала настаивать. И завершила на этом трудовой день.

5.

К утру пепельница была полна окурками, корзина для мусора — исчерканными и смятыми листами. К Эдгару По и Конан Дойлу добавились несколько книг по криптографии. Атмосфера в кабинете полностью состояла из смол и никотина.

— Похоже на шифр Паркинсона-Галлея с плавающим кодированием, — приветствовал меня Кеннеди. — Но все равно получается полная ахинея!

— Доброе утро, Кеннеди, — ответила я, включая вентиляцию на полную мощность. До повторного визита писателя оставалось девять часов.

6.

Еще через час Кеннеди осенило:

— Язык не английский! Черт возьми, знать бы, какой язык изучала Джессика в школе...

Вскоре миссис Хагерсон была отправлена в небольшую местную командировку — и по ее возвращению Кеннеди с головой зарылся во французский, немецкий и испанский словари. В качестве же бонуса за оптовую закупку местный книготорговец приложил еще и учебник албанского языка, на изучение которого в последнее время распространилась непонятная мода...

Я тем временем неторопливо отсканировала свою копию шифровки — мне и самой стало любопытно, что за послание пришло Джессике Нарий-шах...

7.

— А если наш писатель не псих? — тоскливо спросил Кеннеди у меня, когда до условленного срока оставалось меньше двух часов. — Если тут действительно какие-то шпионские страсти и девчонка просто передаточное звено? Тогда шифровка может быть хоть на иврите, хоть на русском...

Честно говоря, мне было его жалко. Побледнел, осунулся, под глазами залегли темные круги. Но я молча пожала плечами. Пари есть пари, сам напросился.

8.

Выдерживать характер до конца Кеннеди не стал. Капитулировал за сорок минут до ожидаемого прихода Шаха.

— Я сдаюсь, — сказал он коротко и достал бумажник. — Но Элис, один вопрос: ты не имеешь отношения к этой проклятой бумажке? Не ты заслала ее на адрес Шаха-Хана-Султана-Эмира, пропади он пропадом со своими шестью женами?!

Вот до чего доводят людей бессонные ночи и бесплодные интеллектуальные экзерсисы...

— Не я. Честное слово.

Он достал двести долларов и отдал мне. Вздохнул:

— Чек придется вернуть тоже...

Я сжалилась:

— Не придется. Ложись спать. А я сумею уговорить Шаха на отсрочку исполнения заказа...

— Спасибо, Элис, — пробормотал Кеннеди, направляясь в соседнюю комнату, где имелась кушетка, — я всегда знал, что ты...

Конец фразы утонул в зевке. Ну вот, в кои-то веки дождалась искреннего комплимента...

9.

Оставшееся до прихода Шаха время я потратила на то, чтобы наложить соответствующий макияж. Вполне преуспела — из зеркала на меня смотрела не милая и обаятельная доктор Блэкмор, но какая-то демоническая женщина, воплощение ночных страхов всех страдающих шпионофобией индивидов. Подумав немного, я дополнила имидж темными очками.

Шах явился минута в минуту.

— А где мистер Кеннеди? — начал он, не сразу заметив мое преображение. — Он успел...

— Сядьте, — отчеканила я. — Мистера Кеннеди вы больше не увидите. Вы совершили большую ошибку, господин писатель, придя сюда с документом, который вам не предназначался. Возможно, последнюю ошибку. Решать это буду не я.

— А-а.. э-э-э-э... — заблеял он, но постепенно взял под контроль свой речевой аппарат. — Значит... вы... а мистер Кеннеди... и я...

— Мистер Кеннеди не тот человек, чтобы выпускать его из виду, — процедила я ледяным голосом. — Но вам стоит озаботиться не его, а своей судьбой. Вы сделали ложный шаг. И это шаг в пропасть.

— Я... Но я ведь... Я ведь ничего не узнал... НИЧЕГО!!! Я понятия не имею, что написано в этой... Я не хочу это знать!!!

— Сядьте! — повторила я бесстрастно. — Сейчас за вами приедут.

И я отодвинула в сторону лежащую на столе папку. Под ней обнаружился пистолет с глушителем. Глушитель я купила в магазине игрушек, но он производил впечатление настоящего.

Шах присел было на самый кончик стула, но тут же вскочил и забегал по кабинету. Заговорил быстро и нервно:

— Послушайте, доктор Блэкмор... я понимаю, конечно, что это не ваше имя, но... послушайте, зачем вам, вам... меня... — Он запнулся, не смог вымолвить роковое слово. — Ведь это же бессмысленно... Дайте мне шанс! Ведь я могу, могу... — Шах вновь сбился, так и не придумав, что же он такое может.

Пис-сатель... Интеллигент... Интеллигент, как известно, и в Африке интеллигент. Но когда интеллигенты напуганы, они резко глупеют.

Я подумала: может, нагнать на него еще страху? Решила — не стоит. А то, чего доброго, испортит нам ковер...

— Хорошо, — сказала я медленно и зловеще. — Держите. Вот ваш шанс.

Шанс для писателя, который я выложила на стол, весьма напоминал принесенную им вчера шифровку. Только текст оказался немного длиннее. Мистер Шах смотрел на лист с ужасом и не спешил взять в руки, словно бумага была пропитана ядом, мгновенно действующим через кожу.

— Возьмите! — рубила я короткие фразы. — Отдайте вашему студенту. Пусть отсканирует. Пусть отошлет Леграну. С пометкой «Для Кесси». Они оба — отец и дочь — наши люди. Обо всем — молчать. Джесси вопросов не задавать. Все понятно?

Он мелко закивал головой. Я не смогла удержаться и добавила, показывая на лист:

— Оригинал потом уничтожить! Сжигать не смейте! Прожевать и проглотить!

...Вы не поверите, но мне показалось, что Шах уходил счастливым. Прав-то оказался он, а не все многочисленные скептики! ОНИ существуют!!!

10.

Когда через пару часов Кеннеди проснулся, я уже смыла кошмарный макияж супершпионки. Скромно сидела на месте ассистента Великого Сыщика и как раз изучала на экране послание, стоившее Кеннеди двухсот долларов и бессонной ночи. Расшифрованное, естественно. Оно гласило:

«Превед кисулька Джесси! Твой ящик не фурытчит пасылаю на тваво старава хрена. Он ище не прасек наши штучки дрючки? Мой старик грызет ногти на нагах но врубитси в тему не можит. Все писатили казлы. Слушай кисанька какие в натуре самаи надежнаи палоски на это дело? Ато Милли с ума с ходит уже четвертый день падрят. Главнае незнаит от кого. Пахоже после тусняка у Боба но ни чево нипомнит. Гаварила ей завязывай с таблетками. Ты сама то в норме? Тибето просче если что. Если канешно у тваво козлика есче стаит. Пока кисанька. Спешу. Цалую тибя во все местечки и туда то же. Твая Кесси мышонок».

При виде Кеннеди я вновь зашифровала послание. Двумя движениями «мыши» — заменив шрифт «Times» на «Sumbol». На экране опять возникли «пляшущие человечки».

— Ну что? Приходил клиент? — спросил Кеннеди голосом лунатика.

— Приходил, — кивнула я. — Согласился с тем, что скорей всего шифровка — бессмысленная мистификация. И что твои сутки напряженной работы стоят пятисот долларов.

— Нет, — упрямо сказал Кеннеди. — Во всем этом есть какой-то смысл... Истина где-то рядом... И я до нее докопаюсь.

— У тебя была здравая мысль, — осторожно подсказала я. — Насчет букв, наиболее часто встречающихся в письменном английском языке. Но что, если проверить ее для безграмотного письменного английского? Наиболее близкого к устной речи?

— В этом что-то есть... — рассеянно сказал Кеннеди. — Знаешь, я, пожалуй, посплю еще...

Он ушел, а я вновь вывела на дисплей «пляшущих человечков» собственного сочинения. Вот таких:

Я сделала пару движений «мышью» и перечитала собственное послание:

«Уважаемая мисс Легран!

Настоятельно советую Вам сменить код, используемый в переписке с миссис Нарий-шах, поскольку м-р Нарий-шах нанял детектива-криптографа, способного в течение ближайших двух-трех недель проникнуть в тайну Вашего шифра. Могу порекомендовать Вам приобрести книгу Дж. Ф. Уильямса «Шифры и тайнописи» (она продается в книжном магазине на Лавкрафт-роуд за 14 долларов 95 центов), либо поставить на Ваш компьютер и компьютер Вашей подруги программу «Дескриптер-99», исключив к ней посторонний доступ. Ответ на Ваше последнее письмо, перехваченное м-ром Нарий-шахом, очевидно, Вы не получите — поэтому считаю своим долгом сообщить, что тест-полоски на беременность, оптимально сочетающие цену и качество, производятся немецкой фирмой «HUMAN GmbH», реализуются в США во всех аптеках под торговым названием «Квик-Стрип», и представляют из себя иммунотомаграфический тест для определения хорионического гонадотропина человека в исследуемой моче, позволяющий с 98% точностью определить беременность на 7-10 день ее наступления.

Расположенная к Вам, Элизабет Р. Блэкмор, д-р медицины».

Пожалуй, насчет двух-трех недель я погорячилась. Воспользовавшись моим советом, Кеннеди может справиться раньше. Детектив он вообще-то неплохой.

НАТАЛЬЯ РЕЗАНОВА

He Is Gone

Елене Михайлик

He is gone and dead, lady,

He is gone and dead.[14]

Разумеется, большинство приняло на веру официальную версию, рожденную в недрах оккупационной канцелярии. Таково свойство большинства — принимать на веру. К тому же он был популярен в народе. Поначалу это меня удивляло — они же его никогда не видели, он с малолетства жил за границей. Потом я понял, что именно это и было причиной популярности. Отсутствующего наследника принято награждать всеми мыслимыми совершенствами. Так или иначе, простолюдины его любили. Потом они даже стали утверждать, что из-за этой любви король опасался открыто его убить. Чушь собачья — король делал все, чтоб его уберечь. Король вообще был слишком слаб и совестлив, чтоб убивать. Но в этой истории нет безвинных, и у короля на совести есть жертвы... но я забегаю вперед.

Итак, эта версия стала широко известна, по ней сочиняют баллады. Подозреваю, что со временем ее начнут представлять на подмостках. Только предварительно присочинят еще более невероятные подробности, привлекающие публику . Какие-нибудь явления призраков и драки с пиратами. Правда, фехтовальщиком он действительно был хорошим ( в университетском городе иначе не проживешь), а вот море переносил плохо. Неважно. Публика любит, когда про пиратов.

Но вот люди образованные, а также те, кто лично знал его — в университете и при дворе — в официальную версию поверить никак не могли Слишком много прорех в ней зияет, слишком много нестыковок в изложении событий. В этой среде родилось иное объяснение случившемуся. Все свалили на Хораса. Договорились до того, что он был норвежским шпионом, интриганом и провокатором. Все это неправда. Хорас, конечно, сыграл в событиях большую роль, чем обычно думают. Но, совсем, совсем другую.

Самую забавную версию преподнесла мне девица в одном портовом притоне. Я чуть было не прослезился. Якобы у старого короля родилась дочь, но он скрыл это обстоятельство, чтоб не отдавать трон брату. Оттого-то бедняжку и держали вдали от двора, оттого милый принц и не был женат. Очень трогательно, но полностью противоречит нашим законам о престолонаследии. Сейчас уже не помнят, что именно королева в свое время была наследницей трона, и, будь у нее дочь, она тоже могла бы стать суверенной монархиней.

Однако портовая девица в чем-то оказалась ближе к истине, чем университетские умы. Афера с новорожденным наследником имела место. И даже не одна.

Но истины не угадал никто. И, когда эту историю будут играть на подмостках, не исключаю, что мою роль сократят до предела. Или вообще вымарают. Грех жаловаться — я приложил немало усилий, чтоб меня не запомнили. Так и случилось.

Замечу — я вовсе не считаю людей глупыми. Только забывчивыми и легковерными. Этого достаточно. И я не собираюсь отстаивать истину и кричать: «вот как все было на самом деле». Истина никому не нужна. Кому какое дело, Норвегия завоевала Данию, или все было совсем наоборот. Вы бы еще Польшу вспомнили, скажут мне, если начнут ворошить старое, а кому интересна Польша?

Так что пишу я исключительно для того, чтобы освежить собственную память. Все-таки много лет прошло. И припомнить все, что мне известно.

А вот интересно, что именно знал он? Мне так и не удалось этого узнать. Безусловно, его воспитывали в том духе, какой нужен был старому королю, и он должен был верить, что отстаивает правду. Но что-то же он помнил? Он ведь не младенцем был, когда его увезли. Во всяком случае, глядя на его действия, я уверился в том, что власти он не хотел. Он хотел уничтожить всех, кто имел какое-то касательство к этой истории, всех, кто знал, что никакого права на престол он не имеет. И это ему удалось. Почти.

Начнем ab ovo. Ну, не от Адама, а поближе. От наших родителей.

Только он, проживший почти всю жизнь вдали от них, слышавший только то, что ему внушали, мог поверить, что прежний король и королева любили друг друга. Какая любовь? Обычный династический брак. А в нашем случае — еще и очень печальная история. Гораздо печальнее, чем он себе представлял.

Юная девушка, почти ребенок. Единственный ребенок, наследница престола. Родители, как водится, боялись за нее, и подыскивали ей сильного мужа, который бы сумел защитить и ее, и престол. Такой нашелся среди северных ярлов. Он действительно был хорошим воином. И нужды нет, что всех прочих отношениях он был сущим скотом. Или, по-иному выражаясь, героической личностью. В наш просвещенный век он словно вывалился из того прошлого, когда наши предки в рогатых шлемах наводили ужас на всю Европу. Понятий «государственный договор», «граница», «дипломатическая неприкосновенность» для него не существовало. Меч и кулак — вот все , что он признавал. Многих это восхищало, но девушка, отданная ему в жены, могла испытывать к нему лишь отвращение. Вдобавок из-за неумеренного обжорства и пьянства он был склонен к ожирению и страдал одышкой.

Однако у него имелся младший брат. Совсем не воин, совсем не герой. Любящий музыку и книги. В прежние времена такого непременно запихнули бы в монастырь. Но теперь это как-то не принято. И юная королева увидела его — и судьба их была решена.

Потом, в Италии, я услышал историю, весьма близко напоминающую эту. Паоло и Франческа, да. Но их двойники остались невоспетыми. На севере любовные трагедии не в чести. Хотя эта тоже закончилась убийствами.

Не знаю, когда они стали близки. Никогда не спрашивал. Думаю, что времени и возможностей у них было предостаточно. Король — теперь он уже был королем — не слишком обременял королеву исполнением супружеских обязанностей. Его больше устраивали обозные девки и служанки. У него их было множество, но сына сумела родить только одна. Дочка придворного шута...как же ее звали? Хильда. Точно. Хильда, Я ее не помню, может быть, и не видел никогда, но историю ее знаю. Слышал ее неоднократно.

Шут простил блудную дочь, да что там — кудахтал над внукам как наседка, с рук не спускал. Может, надеялся на невероятное его возвышение, не зря же бастарда назвали древним именем, означавшим «король богов», «король асов» — и это внука шута!

А законного наследника все не было и не было. И вот, наконец, он появился. Появился я.

Не стану описывать праздников, разразившихся по этому поводу, благодарственных богослужений, дождя из драгоценностей, осыпавших мою колыбель. При желании об этом можно прочесть в хрониках. Гуляний по всей стране было столько, что народ помнил этот день десятилетиями. А я, по понятной причине, ничего помнить не могу.

Король ничем не выдал, будто не верит, что я не его сын. Впрочем, вру, был случай, когда он сорвал злобу на послах, собственноручно вышвырнув их из саней в снег, чем снова заслужил восхищения простонародья.

А вот начет всего прочего... В тот год он много бывал в походах. Дома почти не бывал. Даже в самый день моего рождения он отсутствовал — дрался на поединке с братом норвежского короля ( ох, как потом аукнулся стране тот победоносный поединок!) Но, заподозрив правду, он не завопил во всеуслышание, что стал рогоносцем, не убил жену и ребенка. Ведь он был королем не по праву рождения, а по праву брака. И, если б он избавился от жены, все прочие ярлы, претендующие на трон, взялись бы за оружие. Он не смог бы одновременно продолжать свои завоевания и подавлять мятежи. Поэтому король сохранил хорошую мину при плохой игре. Он даже настоял, чтоб меня назвали его именем — и примас совершил обряд крещения в соборе, под рев хора и гром органа.

Но все это было притворство. С самого начала старый король задумал избавиться от меня. Он хотел видеть своим наследником того, кого считал сыном без всяких сомнений. Пусть даже для этого не было никаких законных оснований.

Насколько я понимаю, почву для осуществления своего плана он начал готовить сразу после моего рождения. За границу был послан сын одного из близких королевских соратников — молодой человек не без способностей, а главное, безоговорочно преданный суверену. Звали его Хорас. Местом своего пребывания он избрал Виттенберг, университетский город. Почему именно Виттенберг? Почему не более старинные и почтенные университеты — в Болонье, Париже, Оксфорде, Саламанке ( хотя о Саламанке я лично невысокого мнения)? Может быть, именно из-за своего провинциализма. А может, потому, что именно в те годы Виттенберг снискал печальную славу центра новой ереси, захлестнувшей Германию. Она увлекла и Хораса, к тому времени именовавшего себя на латинский лад Горацием. Он хорошо вписался в университетские круги, а помощью денег, присылаемых ему королем, вскоре вошел в попечительский совет университета, несмотря на свою молодость.

Когда меня вывели из-под опеки мамок и нянек, король категорически заявил, что в целях большей безопасности его сын должен жить и воспитываться за границей.

На самом деле меня должны были убить, а на моем месте возник бы королевский бастард, Хильдассон. И жить там, пока не перестанет быть заметна разница в возрасте — он был старше года на четыре или пять. Мне тогда было три года, и разница между нами была очевидна. Хильдассона забрали у матери и увезли под опеку Горация. Очередь был за мной. Но тут план старого короля дал сбой. Дело в том, что он поделился своей затеей с шутом. Решил порадовать старика — мол, внука вместо шутовского колпака ждет корона. А старик все рассказал моему отцу. Причина проста. Для дочери его, давно брошенной любовником, вся жизнь была в единственном чаде. Когда у Хильды забрали ребенка, она утопилась.

Шут поведал отцу все, поставив единственное условие. Имя, под которым я буду жить, будет напыщенным королевским именем его внука. Странно? Пожалуй, после гибели Хильды старик начал потихоньку трогаться умом. Вскорости он спился и умер.

Отец, при всей своей слабохарактерности, на сей раз действовал быстро и решительно. Те, кто увозил меня, были схвачены и убиты. Они стали первыми жертвами, которые отец принес ради меня, но не последними. А меня увезли в Италию, где я и вырос.

В четырнадцать лет я поступил в Болонский университет — сначала на факультет свободных искусств, потом перешел на медицинский. К тому времени, когда я усердно штудировал естественные науки, отец связался со мной и поведал правду о моем рождении. Он предупредил также, что возвращаться мне опасно — старый король прочно сидел на троне. Так что годы учения для меня растянулись надолго. Я не стал получать диплома, ибо не собирался практиковать — во всяком случае, практиковать в том смысле, в каком это обычно понимают. Отучившись в Болонье и Салерно, я отправился за новыми знаниями, благо средств, выделяемых отцом, хватало на путешествия. Я обучался в Испании, Англии, Польше...в университетах, но не только в них. Пожалуй, частные уроки дали мне больше, чем университетское образование. Я никогда не склонен был идеализировать студенческую жизнь. Мой кузен — да, ею восхищался. Но он воспитывался как принц, и в университете являлся вольнослушателем, а значит, не хлебал тех прелестей, которую выдают на долю тех, кто учится на общих основаниях. Жизнь студента не только жестока ( «прописка», которую устраивают новичкам, превосходит то, что измысливают в тюремных камерах и солдатских казармах), она груба и грязна. Церемония посвящения в студенты — а она включает публичное оплевывание, в прямом смысле слова — в Саламанке завершается словами: «А теперь корми вшей и подыхай от голода и чесотки — как мы!» И для большинства студентов это было правдой. Однако моего кузена не коснулось.

Он по-прежнему торчал в Виттенберге, под попечением Горация, не предпринимая попыток вернуться на родину. Возможно, эта жизнь пришлась ему по вкусу, потому что иной он не знал. Это можно понять. А вот почему старый король не возвращал его ко двору, я понять не мог. Все еще боялся? Но прошло столько лет, и ничто во взрослом мужчине не напоминало исчезнувшего мальчика. Или кузен все же вляпался в ересь, которую открыто исповедовал Гораций, и не одобряемую королем? Не знаю. Но я решил на него посмотреть.

Нет, я не стал втираться к нему в доверие, и вообще сводить с ним близкое знакомство. В Кракове я обзавелся рекомендательным письмом от моего тамошнего учителя, доктора Иоганна Сабелликуса, открывшим мне доступ в Виттенберг. И там я мог без помех наблюдать за кузеном. Он мне не понравился. В то время я еще не видел старого короля, но теперь могу сказать, что Хильдассон был вылитый родитель. Точно так же он преждевременно растолстел, точно так же страдал одышкой и повышенной потливостью. У меня это вызывало брезгливость. Может быть, потому что сам я всегда был легок на ногу и сухощав. И точно так же он был подвержен вспышкам дикой ярости, чего не могли убить годы корпения за книгами. Пока что выход этой ярости он давал в поединках, благо бои на шлегерах, тамошней разновидности рапир, у немецких буршей в чести. Каждое землячество будет опозорено, если в течение семестра его члены не проведут ни одного поединка. Однажды мне даже пришлось быть у кузена секундантом, и мы отметили его победу в ближайшей пивной. Однако вскоре пиво, протестантские богословы и драки буршей мне до смерти надоели, и я уехал.

Письмо отца застало меня в Париже. Там я уже не учился. Там я пробовал применить полученные знания на практике — и не без успеха. Но отец писал, что нам пора наконец свидеться. И я подчинился.

Наша встреча была сердечной, печальной и тайной. Отец, как и прежде, боялся за мою жизнь. И он никому не рассказал о моем приезде, даже матери. Женщины слабы, говорил он, и она на радостях может выдать тайну.

Я поселился в городе под видом итальянского лекаря, и лишь в качестве лекаря посещал дворец. Кое-кто из обитателей дворца также посещал мой дом. От заезжего итальянца всегда ждут, что он торгует приворотными зельями, микстурами от всех болезней, косметикой и ядом. Да, и ядом... Но яды-то как раз я держал для собственных целей.

По прежней официальной версии старого короля ужалила змея.

По новой официальной версии его убил мой отец.

И то, и другое — неправда. Его убил я. Отравил, конечно.

Подло? А обречь на смерть трехлетнего ребенка не подло? Нет, я не пожалел его. Этот жирный боров кряхтел, беспрерывно лопал, и не собирался умирать. А мои родители, столько лет любившие друг друга, были в разлуке.

Я решил помочь им соединиться.

Разумеется, старик никогда не позвал бы меня к себе. Он не доверял иностранным лекарям, у него были собственные врачи, столь же верные, как невежественные. И на кухню бы я не проник. В моей любимой Италии верхом изящества считается преподнести врагу половинку персика, предварительно разрезав его ножичком, у которого смазана ядом одна сторона. Но в этом северном краю персиков не доищешься, разве что репы...

Римские историки утверждают, будто великий Август, опасаясь отравления, не ел ничего, кроме собственноручно сорванных слив из своего сада. Но сливы смазали ядом прямо на дереве, и Августу пришел конец.

Однако здесь и сливы найти было трудно. Пришлось работать с тем, что здесь росло.

Старик был прожорлив, и все время что-то жевал, даже на прогулке. А в своем саду он обожал крыжовник. Слуги об этом знали, и не рвали ягод с кустов.

Я не стал смазывать ядом ягоды. Это слишком тривиально, и, вдобавок, некоторые люди, прежде чем есть крыжовник, сдирают шкурку.

Я впрыснул яд внутрь посредством полого птичьего пера. Впоследствии для подобных целей я пользовался тонкой стеклянной трубкой, но тогда приходилось работать с подручными средствами.

Король откушал крыжовнику и отправился к праотцам А поскольку по закону он был всего лишь мужем королевы, наследницы страны, королеве страна и досталась. И она была вольна выбрать себе нового мужа. Что и сделала. Надеюсь, хоть в этом я помог своей матери. Последний год своей жизни она, не таясь, могла быть с тем, кого любила.

Но она не знала, что тот, кто живет в Виттенберге — не ее сын. И она потребовала от мужа, нового короля, чтоб сына вернули домой и провозгласили наследником. А отец... он снова проявил свойственную ему слабохарактерности. Он боялся признаться матери, что столько лет не доверял ей. А значит, обманывал. И что ее родной сын — здесь, и что он — убийца.

Тот тоже оказался убийцей. Но это было еще впереди.

Кузен появился. А за ним подоспел и Хорас-Гораций, который все еще считал своим долгом опекать его, как преданная нянька, хотя подопечному было тридцать лет по официальному счету.

И вскоре поползли слухи о сумасшествии принца. Не стану скрывать — это я дал им ход. А что делать? Отец ни за что не хотел убивать его. А сумасшествие — единственная причина, по которой совершеннолетнего принца могут лишить права наследования. Только так я мог устранить его, сохранив ему жизнь. Но, честно говоря, мне особо не пришлось трудиться. Слухи и без того бы распространились. Хильдассон вел себя странно. И речи его, и поступки нельзя было расценить иначе, чем проявление безумия. Увы! Всю сознательную жизнь он провел в замкнутом университетском мирке, как в скорлупе ореха. И был счастлив в этой скорлупе. И в том возрасте, когда люди уже редко меняют сложившийся уклад жизни, попал в совершенно иную обстановку.

Он твердил о своем желании вернуться в Виттенберг, и в то же время использовал любой предлог, чтобы остаться. И вел себя все более неадекватно — это я, как, медик, утверждаю.

Лично я полагаю, что виной всему были женщины. Что он мог узнать о них в Виттенберге, этом протестантском монастыре? Конечно, обычные бурши находили себе девиц для развлечения, но он был принц, он был выше этого. Поэтому женщин он не знал ( в его-то годы!), не понимал, и они влекли его и страшили. Тут натворишь дел. Честное слово, иногда, глядя на него, я жалел, что мы не во Франции. Там бы пара фрейлин, лишенных предрассудков, в неделю бы обучила его всему, что следует знать. Но тут нравы были строгие, если что и происходило, то под покровом тайны.

Поначалу была эта милая девушка, дочь советника, которую прочили ему в жены. И она вроде бы действительно ему нравилась. Но она была не из тех, кто в силах удержать мужчину. Для него там был магнит попритягательней. Ибо королева, несмотря на то, что ей было сильно за сорок, оставалась самой красивой женщиной страны.

Его тянуло к ней, а он считал ее своей матерью. И никто не удосужился объяснить ему, что это не так. Не мудрено, что он был в ужасе. Тем более, что воспитывал его Гораций в своих пасторских принципах. И, разумеется, исходя из этих принципов, грешны были все, кроме него самого. Особую ярость вызывал у него счастливый соперник — король, которого он, дабы оправдать себя, счел виновным во всех мыслимых и немыслимых грехах. Я умолял отца позволить мне вмешаться, ибо, будучи лекарем, понимал к чему приведут эти приступы ярости. Но король со своим обычным благодушием понадеялся, что все уладится само собой.

Не уладилось. В припадке ревности кузен прирезан несчастного советника, приняв того за короля, когда старец пришел поздно вечером поговорить с королевой о судьбе своей дочери.

Шила в мешке не утаишь, труп во дворце — тем более. Убийцу и сумасшедшего следовало незамедлительно убрать от двора. Но и здесь отец не позволил мне вмешаться. Он выбрал для этой миссии пару университетских приятелей кузена, объявившихся при дворе. Как только я их увидел, то сразу понял — ничего у них не выйдет. Типичные вольнослушатели. Естественно, Хильдассон при первом удобном случае прикончил их, сплетя какую-то сказочку про нападение пиратов.

Но прежде произошло кое-что еще. Я сказал, что в этой истории нет безвинных? Нет, одна была.

Дочь советника. Я ведь знал ее. Она приходила ко мне — к итальянскому лекарю — не столько за снадобьями для лица ( придворные дамы охотно покупали у меня помады и кремы), сколько для того, чтобы поговорить. Больше было не с кем. Отец ее не понимал, единственный брат предпочитал развлекаться в Париже. Бедная девушка совсем запуталась. И, глядя в ее простое милое лицо, я подумал — такой, должно быть, была Хильда.

Черт меня дернул рассказать ей эту историю.

Когда выяснилась правда об убийстве ее отца, она утопилась — там же, где дочь шута. Дабы похоронить ее по-христиански, король объявил, что она была не в своем уме, хотя она была разумнее многих. И я не знаю, чьей она была жертвой — кузена или моей.

А братец ее, успевший прибыть из Франции, поднял мятеж. Вместе с кучкой молодых дворян, из тех, что обожают махать шпагой, и порой даже попадают ею в цель, но теряются перед первым же серьезным препятствием. Королю не понадобилось даже поднимать войска. Я справился сам.

Тогда я уже появился при дворе открыто — под видом крупнопоместного дворянина из провинции, и под тем нелепым именем, что сосватал мне покойный шут. Довольно быстро я занял место убитого советника. Именно я вел переговоры с мятежниками, и убедил их вождя — я был знаком с ним еще с лекарских времен, он был моим покупателем по части ядов — что бессмысленно поднимать руку на короля, когда жив истинный виновник его бед.

Тут-то и вернулся кузен, не сомневаясь, что король, по всегдашней своей доброте и слабости, примет его назад. Но я не собирался этого так оставлять. Его нужно было остановить. Он был опасен. Я, в отличие от него, никогда не строил из себя ходячую добродетель, но если я кого убивал, то предварительно подумав. А он убивал походя.

Я решил его убрать. Тем более, что исполнитель рвался с поводка. Что ж, ели кузен и его заберет с собой, так тому и быть думал я. Но следовало тщательно все подготовить. Сделать так, чтоб состязание в фехтовании перешло в смертельный поединок.

Зная склонность кузена к неконтролируемой ярости, сделать это было нетрудно. Он не узнал меня — ведь он всегда видел в окружающих только то, что хотел. Я слегка подразнил его, общаясь с ним в стиле, заимствованном из новомодных английских романов. Ему, с виттенбергским воспитанием, подобное аффектированное красноречие было противно. На каждую его грубость я отвечал все учтивее. И он вышел из себя. А о прочем я позаботился. Я разбираюсь в ядах хорошо.

Но я не сумел предусмотреть всего. Так всегда бывает с планами, что казались идеальными. Я не рассчитал, насколько сильна может быть ярость безумца. Он убил не только своего противника, но и короля. По трагической случайности погибла и королева, не посвященная в наши замыслы. Я пытался дать ей противоядие, но было поздно.

Странно, никто не заподозрил моего участия в этих событиях. А ведь этот дуэлянт-неумеха, умирая, проговорился, и назвал меня...но тогда всем было не до умозаключений. Одна катастрофа притянула другую. Abyssus abyssum invocat. Еще не успели похоронить убитых, как замок был захвачен. Молодой Фортинбрас воспользовался внутренней смутой и тем, что внимание короля было увлечено другим. Моя вина. Я не предусмотрел. А должен был.

В последующем хаосе мне удалось скрыться — в плаще паломника. Из тех, кому была известна хоть часть правды, новому правителю достался Хорас. Не знаю, что из него вытянули дознаватели, но все добытые сведения были использованы во благо новой администрации. Вскоре после коронации , месяца через два ,Хорас очень своевременно скончался — говорили, что он не перенес гибели друга. И к этой смерти, клянусь, я не имею никакого отношения. А нам была явлена известная теперь всем и каждому версия, по которой покойный кузен объявил Фортинбраса своим наследником. Кузену, право, повезло — если б Фортинбрас застал его в живых, он бы жестоко расправился с ним по закону кровной мести. Не зря же норвежец тридцать лет спустя свел счеты за унижение своего отца, и своей страны. И, конечно, план вторжения он начал претворяться в жизнь как минимум за полгода до случившегося — для чего и понадобилась, как предлог, мнимая война с Польшей (Польша вообще удобна как предлог). Но в сложившейся ситуации ему удобнее было объявить убитого короля узурпатором, а принца — героем, коему он законно наследовал. Вдобавок, сей одаренный юноша был не просто клятвопреступником, но дважды клятвопреступником. Он обманул не только моего короля с этим «правом свободного прохода», но своего короля и дядю, которому дал слово не поднимать оружия против Дании. Так что история про дядю-злодея была как нельзя кстати.

В конечном счете оказалось, что так было удобнее всем. Кроме меня. Да и я привык.

Что сказать о моей жизни? Она оказалась длинной. Я месил грязь на дорогах Европы вместе с ландскнехтами, сидел в тюрьме, живал в притонах и во дворцах, мало чем от тех притонов отличавшихся. Короче, вел жизнь самую обычную, не годящуюся в сюжет для трагедий и баллад. Утомившись от скитаний, вернулся в ту единственную страну, что считал своей родиной — в Италию. Но поселился не в Болонье, где провел в юность, а в Венеции. Здесь, в этом городе ревнивых мужей и жен-изменниц, человек с моими дарованиями никогда останется без работы. Преследований властей я не боюсь — к моим услугам нередко прибегает Совет Десяти. Не страшусь я и сил иного порядка — я добрый прихожанин, вовремя исповедуюсь и причащаюсь.

Но в последнее время я стал думать о нем. Хотя — какой смысл? Он ушел и умер, умер и ушел. Меня призраки никогда не тревожили. Они являются лишь меланхоликам, страдающим избыточным весом. Однако я вспоминаю. И все чаще мне кажется, что у меня нет права винить его во всем, что случилось. Он был безумен — я рассудителен. Это, безусловно, решающее отличие. А дальше? Он действовал во имя своего отца, я — во имя своего. Он убивал, я — тоже. Он был сыном короля, но ему не нужна была власть. То же можно сказать и обо мне. Оба мы ублюдки, оба принцы. И, когда я вглядываюсь в эту смутную тень на дне моей памяти, мне кажется, что смазанные черты все больше повторяют мои. Или наоборот. Вот почему я не собираюсь выступать с разоблачениями. Эту тайну я унесу с собой в могилу, как и многие другие. Я отпускаю его — пусть покоится с миром. Спокойной ночи, милый принц, спокойной ночи, кузен, вольнослушатель, Озрик, чье имя я унаследовал взамен того, что он украл у меня и которое написано на его надгробной плите:

ГАМЛЕТ, ПРИНЦ ДАТСКИЙ

ЕЛЕНА ВИКМАН

Кровавая мантия девицы Дередере

Тёмен был год 1034 от Рождества Христова. О папе Бенедикте Девятом говорили, будто он выкормыш антихриста, и на левом виске у него — верное тому свидетельство, кровавое родимое пятно. Тихими шагами шло по крохотной Европе, разорванной на лоскуточки лилипутских государств, её великое и страшное будущее. Вот-вот уже — раскол христианской церкви, и не за горами Крестовые походы... А закончится этот век взятием Иерусалима.

Пока — созревало, наливалось страхом, кровью, легендами и чумными бубонами.

Хрипло пели охотничьи рога, заходились лаем псы, звенел вереск на пустошах Шотландии. Лоуленд ждал смерти захватчика, сурового Кнута, короля датского.

— Чуть-чуть ему осталось, — шептали друг другу туманными холодными ночами могучие вязы, ну годик... Что такое год — для Шотландии? Потерпит его королевство Альба? Потерпит. И король Малькольм пока ещё совсем молод. Есть надежда у Лоуленда, есть...

— Есть-есть... — тявкали под кустарником бурые от глины и грязи лисы.

— Е-э-э-эсть — выли поджарые волки.

— Ес-с-с-т-т-ть — проносились над пыльной дорогой, едва не задевая её крыльями, бесшумные совы.

Поля и леса полны были жизни и тления, всего в свой черёд. Стоял сентябрь. Сизый туман, переставший уже напоминать прозрачную летнюю дымку, всё чаще повисал над озёрами и пустошами.

Трубили, трубили, трубили осатаневшие рога; били не в такт барабаны. Войны раздирали север Европы, точно летучие паразиты тело огромного дракона. Дракон огрызался, изрыгая пламень, и горели деревни.

В это смутное время в одной деревеньке произошли события на первый взгляд незначительные. События эти, однако, будут играть важную роль в нашей истории.

...Дередере проснулась от визгливого голоса соседок под окошком.

— А я говорю: вон её нужно гнать из деревни, пока беды не наделала!

— Вчера глянула на меня, фыркнула по-кошачьи, — тут же я споткнулась, молоко расплескала, ногу чуть не сломала... Ведьма она, ведьма! А ещё летом видела я её в полях, сидела, пыль из чулок вытряхивала и по ветру пускала, потом правый чулок обычно натянула, а левый — наизнанку, ещё и перекрутила. Через день град был! Вы меня знаете, я попусту болтать не люблю. Вот, молчала почти три месяца, думала, а вдруг — случайность, показалось. Теперь вижу: ничего не показалось, — колдует она!!

«Хоть бы ей камень на голову свалился, или вправду ногу бы сломала. Визжит с утра, точно свинья», — с раздражением подумала Дередере. А вслух прокричала:

— Доброе утро, соседи! Какие ещё пакости обо мне вы расскажете сегодня?

Только сейчас она высунулась из окна, бледная и растрёпанная.

— Значит так... Если я ведьма, то сегодня ты, Элс, сломаешь ногу, правую. А завтра целый день будет лить дождь. Поскольку ни того, ни другого не произойдёт, ты, может, убедишься, наконец, что я не колдунья, и оставишь меня в покое, — Дередере упрямо тряхнула медными кудрями.

Элс попятилась:

— Дьяволица! Чертовка...

Продолжая отступать, она споткнулась на валявшийся у обочины камень, и осела на землю.

— Ой-й-й, нога! — тут же завизжала Элс, — нога-а-а-а... И как раз правая! Будь ты проклята, ведьма!!

С вечера небо затянули тяжёлые тучи, а сельчане поглядывали недобро и перешёптывались; заговаривать с Дередере соседи избегали. Некоторые, завидев её, даже скрещивали пальцы в попытке отогнать нечисть.

Дередере обхватила руками тощие коленки. Угораздил же её чёрт нести всякую чушь с утра! Теперь вот Элс ногу сломала, и дождь завтра будет почти наверняка. Стало быть, вполне можно обвинить её в колдовстве, сама ведь ляпнула: если я ведьма...

— Ну? Будем дожидаться ливня? — прозвучал голос рядом.

Старая Кэт вошла без стука, и остановилась перед Дередере, пристально глядя на нее круглыми черными глазами.

— Вообще-то в деревне от толковой ведьмы больше пользы, чем вреда.

— И совсем я не ведьма!

— Конечно, — насмешливо покачала головой старуха. И добавила:

— Только дождь непременно пойдет... В общем, я тебе хотела сказать: живи. Только, конечно, придётся помогать, раз уж ты колдунья. За урожаями присматривать, скотину иногда подлечить, лихорадку в село не допустить.

— Но я... не умею, — растерялась Дередере.

— А вот это уж твоя ведьмовская забота — научиться.

...Едва стемнело за околицу выскользнула одинокая фигурка в драном плаще.

— Хотят, чтоб я ведьмой была — ладно! — бормотала Дередере, — но кое-кому не поздоровиться, это я вам могу заранее обещать.

Тиха была вересковая пустошь через два часа после полуночи. С неба сеял мелкий прохладный дождь. Высокая фигура, закутанная в плащ, прохаживалась взад вперёд по иллюзорной границе пустоши. Где-то недалеко ударили в бубен и визгливо захохотали. Заорали, будто откликнувшись, в ближней речушке жабы.

Хрустнули под осторожными шагами ветки.

Человек в плаще резко обернулся и поднял факел:

— Кто?

— Матушка Дередере, — отозвался звонкий молодой голос.

— Матушка? — насмешливо просипел страж, — а достойна ли ты себя матушкой называть?

Он издал странный горловой звук, похожий на кваканье болотной жабы и добавил:

— Ты пока ещё — девица. Почти человек, — он презрительно сплюнул, — Жди!

Он обернулся, лихо свистнул в два пальца, и проорал что было мочи:

— Девица Дередере! Неофитка.

— Пусть проходит, — отозвались из глубины пустоши.

— Ступай! — мотнул факелом охранник.

— Ну-ну, кто у нас тут? — проскрипела старуха-горбунья, поднося к подслеповатым глазам изумруд, на манер римского императора Нерона.

— Я — Дередере, — девушка помялась секунду в нерешительности, потом сбросила плащ.

— Тепло тут у вас, у костра, — улыбнулась она.

Две гревшиеся у огня ведьмы глянули на неё неодобрительно. Горбатая Эшина фыркнула, как разозлённая кошка,

— Только этой деревенщины нам тут не хватало! Тоже мне, рыжекудрая Лилит.

— Я не Лилит, я Дередере, — пролепетала юная колдунья

— Ещё и невежда, — поджала узкие губы дама Гекстильда, — она отбросила в сторону бубен, и сделала вид, что полирует ногти ореховой пилочкой.

Через некоторое время старая колдунья подняла голову:

— Садись, раз уж заявилась.

— Хотя мы тебя не очень ждали. И не расстроимся, если ты вдруг провалишься в Преисподнюю, — добавила матушка Эшина.

— Не очень-то вы любезны. Что ж, я могу и уйти. — Дередере подняла с земли старый плащ.

— Сядь, курица рыжая! — прикрикнула на неё горбунья, — и слушай, что тебе умные люди скажут, скороспелка!

Костёр пыхнул, взвившись в туманное небо оранжевыми языками.