/ Language: Русский / Genre:sf_fantasy, / Series: Скитальцы

Преемник

Марина Дяченко

Таинственная Третья Сила, дождавшись своего часа, вновь ищет Привратника, который открыл бы ей двери в нашу реальность. На сей раз её избранником становится Луар Солль, отверженный, исполненный горечи и обиды на весь мир. Ареной последней битвы становится душа Человека… Вместе с героями романа «Преемник», третьего в тетралогии Марины и Сергея Дяченко, читателю предстоит пройти долгий путь, полный побед, поражений и неожиданных открытий.

Марина и Сергей Дяченко

Преемник

Пролог

Мальчик сидел за сундуком, где пахло пылью. Портьеры, прикрывавшие окно, поднимались над ним, как массивные пыльные колонны; в луче солнца кружилась, растерявшись, белесая бабочка-моль.

За окном бряцало железо и топотали копыта. За окном говорили «враги» и говорили «война»; здесь, в доме, были отец и мать, домашние и надёжные, как эти столбы солнца, подпирающие потолок…

Но старика он боялся. Старик был чужим и непонятным; в его присутствии даже родные люди казались не такими, как прежде. Мать и отец не обращали на сына внимания — будто старик был тучей, заслонившей от мальчика солнце. Они тоже боятся старика — зачем же отдавать ему ЭТО?!

Мальчик плакал и слизывал слёзы. Та вещь… Та замечательная вещь. Неужели её больше не будет? И не будет праздников, когда, вытащив её из шкатулки, мама позволит ему — в награду за что-нибудь — одним только пальцем ПРИКОСНУТЬСЯ? И смотреть, смотреть, и следить за солнечным зайчиком на потолке…

Они говорили — что-то о ржавом пятнышке, которого, кажется, всё-таки нет. И ещё о войне; мальчик представил себе целый лес копий, узкие флаги, раздвоенные, как змеиные языки… Очень много красивых всадников, и приятно пахнет порохом… И его отец всех победит.

Но почему старик только молчит и кивает?!

Мокрым от слёз пальцем мальчик рисовал на сундуке злые рожицы. Его ругали, когда он рисовал злых. А теперь он с особым удовольствием выводил косые, с опущенными уголками рты и нахмуренные брови: ну и отдавайте… ну и пусть…

А потом золотая вещь блеснула на чужой ладони, на длинной ладони старика; тогда мальчик не выдержал, с рёвом выскочил из своего укрытия, желая выхватить игрушку и не в силах поверить, что на этот раз его каприз окажется неутолённым…

— Луар!!

На щеках матери выступили красные пятна; что-то строго говорил отец — но мальчик и сам уже пожалел о своём порыве. Потому что старик посмотрел на него в упор — долгим, пронзительным, изучающим взглядом. Странно ещё, как штанишки остались сухими.

По дну прозрачных, будто стеклянных глаз пробежала тень; кожистые веки без ресниц мигнули. Мальчик съёжился; старик перевёл взгляд на его мать:

— Вы назвали его в честь Луаяна?

За окном грохотали кованые сапоги, и грозный голос выкрикивал что-то решительное и командирское. Старик вздохнул:

— Когда один камень срывается с вершины… Всегда остаётся надежда, что он угодит в яму. И лавины не будет. Мы надеемся. Всегда.

Мальчик всхлипывал и тёр кулаками глаза, и цеплялся за рукав отцовой куртки — а потому не видел, как удивлённо переглянулись его родители.

Старик печально усмехнулся:

— Твоё семейство по-прежнему мечено, Солль. Судьбой.

Мать испугано вскинула глаза; отец молчал и держался за щёку, будто бы мучаясь зубной болью. Старик кивнул:

— Впрочем… Ничего. Ерунда. Забудьте, что я сказал.

Лишь когда за старцем закрылась дверь, к чувству утраты прибавилось ещё и облегчение.

Тёплая ладонь, в которой целиком тонет его рука. У тебя будет много других игрушек. Не грусти, Денёк.

Глава первая

…Мы успели-таки! Счастье, что городские ворота захлопнулись за нашими спинами — а могли ведь и перед носом, недаром Флобастер орал и ругался всю дорогу. Мы опаздывали, потому что ещё на рассвете сломалась ось, а ось сломалась потому, что сонный Муха проглядел ухаб на дороге, а сонный он был оттого, что Флобастер, не жалея факелов, репетировал чуть не до утра… Пришлось завернуть в кузницу, Флобастер охрип, торгуясь с кузнецом, потом плюнул, заплатил и ещё раз поколотил Муху.

Конечно же, под вечер ни у кого не осталось сил радоваться, что вот мы успели, вот мы в городе, и здесь уже праздник, толкотня, а то ли ещё будет завтра… Никто из наших и головы не поднял, чтобы полюбоваться высокими крышами с золотыми флюгерами — только Муха, которому всё нипочём, то и дело разевал навстречу диковинам свой круглый маленький рот.

Главная площадь оказалась сплошь уставлена повозками и палатками расторопных конкурентов — в суровой борьбе нам достался уголок, едва вместивший три наши тележки. Слева от нас оказался бродячий цирк, где в клетке под открытым небом уныло взрёвывал заморенный медведь; справа расположились кукольники, из их раскрытых сундуков жутковато торчали деревянные ноги огромных марионеток. Напротив стояли лагерем давние наши знакомые, комедианты с побережья — нам случалось встречать их на нескольких ярмарках, и тогда они отбили у нас изрядное количество монет. Южане полным ходом сколачивали подмостки; Флобастер помрачнел. Я отошла в сторону, чтобы тихонечко фыркнуть: ха-ха, неужто старик рассчитывал быть здесь первым и единственным? Ясно же, что на День Премноголикования сюда является кто угодно и из самых далёких далей — благо, условие только одно.

Очень простое и очень странное условие. Первая сценка программы должна изображать усекновение головы — кому угодно и как угодно. Странные вкусы у господ горожан, возьмите хоть эту потешную куклу на виселице, ту, что украшает собой здание суда…

Праздник начался прямо на рассвете.

Даже мы маленько ошалели — а мы ведь странствующие актёры, а не сборище деревенских сироток, случались на нашем веку и праздники и карнавалы. Богат был город, богат и доволен собой — ливрейные лакеи чуть не лопались от гордости на запятках золочёных карет, лоточники едва держались на ногах под грузом роскошных, дорогих, редкостных товаров; горожане, облачённые в лучшие свои наряды, плясали тут же на площади под приблудные скрипки и бубны, и даже бродячие собаки казались ухоженными и не лишёнными высокомерия. Жонглёры перебрасывались горящими факелами, на звенящих от напряжения, натянутых высоко в небе канатах танцевали канатоходцы — их было столько, что, спустившись вниз, они вполне могли бы основать маленькую деревню. Кто-то в аспидно-чёрном трико вертелся в сети натянутых верёвок, похожий одновременно на паука и на муху (Муха, кстати, не преминул стянуть что-то с лотка и похвастаться Флобастеру — тот долго драл его за ухо, показывая на мелькавших тут и там в толпе красно-белых стражников).

Потом пришёл наш черёд.

Первыми вступили в бой марионетки — им-то проще простого показать усекновение головы, они сыграли какой-то короткий бессмысленный фарс, и голова слетела с героя, как пробка слетает с бутылки тёплого шипучего вина. Худая, голодного вида девчонка обошла толпу с шапкой — давали мало. Не понравилось, видать.

Потом рядом заревел медведь; здоровенный громила в ярком, цвета сырого мяса трико вертел над головой маленького, будто резинового парнишку, и под конец сделал вид, что откручивает ему голову; в нужный момент парнишка сложился пополам, и мне на мгновение сделалось жутко — а кто их знает, этих циркачей…

Но парнишка раскланялся, как ни в чём не бывало; медведь, похожий на старую собаку, с отвращением прошёлся на задних лапах, и в протянутую шляпу немедленно посыпались монеты.

Южане уступили нам очередь, махнув Флобастеру рукой: начинайте, мол.

Ко Дню Премноголикования мы готовили «Игру о храбром Оллале и несчастной Розе». Несчастную Розу играла, конечно, не я, а Гезина; ей полагалось произнести большой монолог, обращённый к её возлюбленному Оллалю, и сразу же вслед за этим оплакать его кончину, потому что на сцену являлся палач в красном балахоне и отрубал герою голову. Пьесу написал Флобастер, но я никак не решалась спросить его: а за что, собственно, страдает благородный Оллаль?

Оллаля играл Бариан; он тянул в нашей труппе всех героев-любовников, но это было не совсем его амплуа, он и не молод к тому же… Флобастер мрачно обещал ему скорый переход на роли благородных отцов — но кто же, спрашивается, будет из пьесы в пьесу вздыхать о Гезине? Муха — вот кто настоящий герой-любовник, но ему только пятнадцать, и он Гезине по плечо…

Я смотрела из-за занавески, как прекрасная Роза, живописно разметав по доскам сцены подол платья и распущенные волосы, жалуется Оллалю и публике на жестокость свирепой судьбы. Красавица Гезина, пышногрудая и тонкая, с чистым розовым личиком и голубыми глазками фарфоровой куклы пользовалась неизменным успехом у публики — между тем все её актёрское умение колебалось между романтическими вскриками и жалостливым хныканьем. Что ж, а больше и не надо — особенно, если в сцене смерти возлюбленного удаётся выдавить две-три слезы.

Именно эти две слезы и блестели сейчас у Гезины на ресницах; публика притихла.

За кулисами послышались тяжёлые шаги палача — Флобастер, облачённый в свой балахон, нарочно топал как можно громче. Благородный Оллаль положил голову на плаху; палач покрасовался немного, пугая прекрасную Розу огромным иззубренным топором, потом длинно замахнулся и опустил своё орудие рядом с головой Бариана.

По замыслу Флобастера плаха была прикрыта шторкой — так, что зритель видел только плечи казнимого и замах палача. Потом кто-нибудь — и этот кто-нибудь была я — подавал в прорезь занавески отрубленную голову.

Ах, что это была за голова! Флобастер долго и любовно лепил её из папье-маше. Голова была вполне похожа на Бариана, только вся сине-красная, в потёках крови и с чёрным обрубком шеи; ужас, а не голова. Когда палач-Флобастер сдёргивал платок с лежащего на подносе предмета, брал голову за волосы-паклю и показывал зрителю, кое-кто из дам мог и в обморок грохнуться. Флобастер очень гордился этой своей придумкой.

Итак, Флобастер взмахнул топором, а я изготовилась подавать ему поднос с головой несчастного Оллаля; и надо же было случиться так, что в это самое мгновенье на глаза мне попался реквизит, приготовленный для фарса о жадной пастушке.

Большой капустный кочан.

Светлое небо, ну зачем я это сделала?!

Будто дёрнул меня кто-то. Отложив в сторону ужасную голову из папье-маше, я пристроила кочан на подносе и набросила сверху платок. Прекрасная Роза рыдала, закрыв лицо руками; видимое зрителю тело Бариана несколько раз дёрнулось и затихло.

Палач наклонился над плахой — и я увидела протянутую руку Флобастера. Менять что-либо было уже поздно; я подала ему поднос.

Какая это была минута! Меня рвали надвое два одинаково сильных чувства — страх перед кнутом Флобастера и жажда увидеть то, что случится сейчас на сцене… Нет, второе чувство было, пожалуй, сильнее. Трепеща, я прильнула к занавеске.

Прекрасная Роза рыдала. Палач продемонстрировал ей поднос, строго посмотрел на публику… и сдёрнул платок.

Светлое небо.

Такой тишины эта площадь, пожалуй, не помнила со дня своего основания. Вслед за тишиной грянул хохот, от которого взвились с флюгеров стаи ко всему привычных городских голубей.

Лица Флобастера не видел никто — оно было скрыто красной маской палача. На это я, признаться, и рассчитывала.

Прекрасная Роза раскрыла свой прекрасный рот до размеров, позволяющих некрупной вороне свободно полетать взад-вперёд. На лице её застыло такое неподдельное, такое искреннее, такое обиженное удивление, которого посредственная актриса Гезина не могла бы сыграть никогда в жизни. Толпа выла от хохота; из всех шатров и балаганчиков высунулись настороженные лица конкурентов: что, собственно, случилось с привередливой, ко всему привычной городской публикой?

И тогда Флобастер сделал единственно возможное: ухватил капусту за кочерыжку и патетически воздел над головой.

…Едва выбравшись за занавеску, Гезина вцепилась мне в волосы:

— Это ты сделала? Ты сделала? Ты сделала?!

Флобастер медленно стянул с себя накидку палача; лицо его оказалось вполне бесстрастным.

— Мастер Фло, это она сделала! Танталь сорвала мне сцену! Она сорвала нам пьесу! Она…

— Тихо, Гезина, — уронил Флобастер.

Явился сияющий Муха — тарелка для денег была полна, монетки лежали горкой, и среди них то и дело поблёскивало серебро.

— Тихо, Гезина, — сказал Флобастер. — Я ей велел.

Тут пришёл мой черёд поддерживать челюсть.

— Да? — без удивления переспросил Бариан. — То-то я гляжу, мне понравилось… Неожиданно как-то… И публике понравилось, да, Муха?

Гезина покраснела до слёз, фыркнула и ушла. Мне стало жаль её — наверное, не стоило так шутить. Она слишком серьёзная, Гезина… Теперь будет долго дуться.

— Пойдём, — сказал мне Флобастер.

Когда за нами опустился полог повозки, он крепко взял меня за ухо и что есть силы крутанул.

Бедный Муха, если такое с ним проделывают через день! У меня в глазах потемнело от боли, а когда я снова увидела Флобастера, то оказалось, что я смотрю на него через пелену слёз.

— Ты думаешь, тебе всё позволено? — спросил мой мучитель и снова потянулся к моему несчастному уху. Я взвизгнула и отскочила.

— Только попробуй, — пообещал он сквозь зубы. — Попробуй ещё раз… Всю шкуру спущу.

— Зрителям же понравилось! — захныкала я, глотая слёзы. — И сборы больше, чем…

Он шагнул ко мне — я замолчала, вжавшись спиной в брезентовую стенку.

Он взял меня за другое ухо — я зажмурилась. Он подержал его, будто раздумывая; потом отпустил:

— Будешь фиглярничать — продам в цирк.

Он ушёл, а я подумала: легко отделалась. За такое можно и кнутом…

Впрочем, Флобастер никогда бы не простил мне этой выходки, если б не маска, спрятавшая ото всех его удивлённо выпученные глаза.

* * *

Хозяин трактира «У землеройки» был от природы молчалив.

Хозяин трактира был памятлив; он знал, какое вино предпочитает сегодняшний его посетитель, — впрочем, что тут необычного, ведь посетитель — столь известная и уважаемая в городе личность…

Хозяин трактира понимал, что в этот день посетитель хочет остаться незамеченным; с раннего утра его дожидался столик, отгороженный ширмой от праздничного трактирного многолюдья.

Вот уже несколько лет подряд известный в городе человек приходил сюда и садился за этот одинокий столик, чтобы неторопливо выпить свой стакан изысканного напитка.

И хозяин, несколько лет наблюдавший за этим своеобразным ритуалом, прекрасно знал, что будет дальше.

Когда стакан уважаемого посетителя пустел примерно наполовину, в дверях появлялась тощая долговязая фигура; некий незнакомец склонял голову перед дверной притолокой — иначе ему было не пройти — и окидывал трактир вполне равнодушным взглядом. Незнакомец был сухой, как вобла, прозрачноглазый старик; кивнув трактирщику, он всякий раз направлялся прямо к столику за перегородкой. Трактирщик помнил, какое вино предпочитает незнакомец — вкусы старика несколько отличались от вкусов его сотрапезника.

Трактирщик готов был поклясться, что эти двое никогда не разговаривают. Уважаемый в городе человек в молчании допивал свои полстакана; старик, чуть пригубив своё вино, поднимался и уходил. Человек за одиноким столиком заказывал себе ещё стакан и добрую закуску; если перед тем он казался весёлым и напряжённым, то теперь хозяин ловил в его глазах облегчение — и одновременно некое разочарование. Щедро заплатив, уважаемый горожанин покидал трактир, кивнув трактирщику на прощанье.

Хозяин «Землеройки» прекрасно знал, какое неизгладимое впечатление оказал бы на соседей рассказ об этих странных событиях, повторяющихся из года в год — и всегда в День Премноголикования. Хозяин знал это и предвидел восторг всеведущих кумушек — но был молчалив от природы. А возможно, нечто, непостижимое тонким умом трактирщика, повелевало ему молчать.

* * *

…Тем временем праздник шёл своим чередом.

Наши соперники-южане представили почтеннейшей публике большую и помпезную пьесу — перед началом было объявлено, что все увидят «Историю Ордена Лаш». Толпа перед нашими подмостками постепенно переметнулась к сцене напротив — мы тоже выглянули, чтобы поглазеть.

«История» начиналась с отрубания головы большой тряпичной кукле — а голова-то, с позволения сказать, была на пуговицах, как воротничок. Потом являлось священное привидение Лаш — здоровенный парень на ходулях, до бровей завёрнутый в серый плащ. Край плаща по задумке автора был изъеден червями; для того, чтобы зритель подумал именно о сырой могиле, а не о сундуке с молью, к подолу были пришиты несколько жирных дождевых червяков — светлое небо, живых и бодрых, будто привидение собралось на рыбалку…

Публика, однако, была поражена. Дети завизжали от страха, священное привидение завыло, как майский кот, — право же, что значит идти на поводу у зрителя! Если священное привидение действительно так выглядело — откуда же у него взялись последователи?

Не успела я об этом подумать — и на тебе, вот и служители Ордена Лаш на сцене появились! Целых четверо, ибо у южан большая труппа; спереди они выглядели как чучела в капюшонах, а сзади на каждом было нарисовано по скелету — это аллегорически объясняло, что братья Лаш на самом деле сеют смерть. Публика зааплодировала, — говорят, среди горожан полно ещё свидетелей Мора, того самого, что девятнадцать лет назад сожрал половину жителей округи; того самого Мора, который, по слухам, и вызван был служителями Лаш…

Меня, по счастью, тогда и на свете не было; моя худая и бледная мать любила рассказывать, каким мощным, богатым и знатным был наш род. Мор расправился с ним за несколько дней: мой дед и бабка, а также дядья, тётки, кузены и кузины достались одной огромной могиле, их дом огню, а имущество — мародёрам. Из всей семьи уцелели только моя мать и её младший брат; остатки огромного состояния таяли на протяжении десяти лет, моё детство прошло в огромной пустой комнате, где было полно породистых собак и редкостных, в беспорядке разбросанных книг…

После смерти матери дядюшка заточил меня в приют. Из приюта меня вызволил Флобастер.

…Флобастер шумно дышал у меня над ухом — ясно, что южане имеют успех и нам придётся здорово посопеть, чтобы переманить к себе глупую публику.

«История Ордена Лаш» завершилась ко всеобщему удовольствию — розовощёкая дамочка, изображавшая Справедливость, повергла «братьев Лаш» в ловко откинутый люк, откуда они ещё долго стенали и жаловались. Публика хлопала как бешеная — Флобастер сделал кислое лицо и зашипел на Муху, когда тот попытался хлопать тоже.

Мы не начинали ещё с полчаса, потому что совсем рядом случился поединок барабанщиков. Оба были по уши обвешаны своими инструментами — да ещё тут же помещался прямо на земле барабан-чудовище размером с колодезный сруб. Грохот стоял — уши затыкай; толпа подхлопывала да подсвистывала, бедняги лезли из кожи вон, их барабаны ревели и плакали — и всё же ни один не мог перещеголять другого. Наконец, хозяин чудовища вскочил на него ногами, заколотил что есть мочи, запрыгал, будто ему пятки жжёт, сорвал шквал аплодисментов — и сразу же с треском провалился вовнутрь, в барабан. На том поединок закончился.

Настало наше время — и на суд зрителей была представлена «Игра о принцессе и единороге».

Мне нравилась эта пьеса. Флобастер перекупил её у какого-то бродячего сочинителя; в ней говорилось о принцессе (Гезина), полюбившей бедного юношу (Бариан), а злой колдун возьми да и преврати возлюбленного в единорога. Правда, как по мне, если уж колдун злой-таки, то не станет он в благородных единорогов превращать! Он чего-нибудь попротивнее найдёт — ведро помойное или башмак дырявый… Правда, попробуй сыграй потом пьесу, где героя превращают в поганое ведро…

Мага играл Фантин — наш вечный злодей. Он как никто умеет страшно хмурить брови, кривить рот и зловеще растягивать слова; справедливости ради следует сказать, что больше он решительно ничего и не умеет. Он добрый и глупый, наш Фантин. На таких воду возят.

Бариан и Гезина пели дуэтом — у Гезины тонкий, серебряный голосок, от него сходят с ума не только купцы на ярмарках, но даже знатные господа… Правда, Гезина ни поцелуя не допустит без «истовой любви». На моей памяти таких «любовей» было шесть или семь.

Спектакль шёл ни шатко ни валко; ближе к финалу публика заскучала. Немножко поправила дело сцена превращения — Муха что есть сил колотил в медный таз, Флобастер потрясал листом жести, а Бариан корчился в клубах дыма (это я подожгла под помостом пучок мокрой соломы). И всё равно к финалу толпа перед нашей сценой заметно поредела.

Южане скалили свои белые зубы. Надо было спасать положение.

Муха по-быстрому обежал публику с тарелкой — меньше половины — и тут же объявил «Фарс о рогатом муже». К нашим зрителям прибавилось ещё несколько заинтересованных горожан — тут-то я увидела Господина Блондина.

Это было немыслимо. Он возвышался над толпой на целую голову — эдакий мячик на гребне волн. Он был голубоглаз до неприличия — с любого расстояния глаза его горели, как два кусочка льда, подсвеченного солнцем. Он был не то чтобы молод, но назвать его стариком не поворачивался язык. Я в жизни не встречала столь благородных лиц; он был как ожившая статуя, как бронзовый памятник великому воителю. Теперь этот памятник поглядывал в нашу сторону, раздумывая, видимо, уходить или остаться.

Господин Блондин, не уходите!!

Я еле дождалась, пока Флобастер, вооружённый принадлежностями канцеляриста, закончит свой монолог — он-де суровый муж, и жена его — светоч добродетели.

Он ещё договаривал последние слова, когда на сцену вылетела я — с накладной грудью и оттопыренным задом. Вылетела, как горошина из трубки шкодника; на всей площади для меня существовал сейчас один только зритель.

Ах, я отчаявшаяся жёнушка, такая добродетельная, такая доброде-етельная, может быть, добрый муженёк позволит мне повышивать гладью на пару с подруженькой?

Подруженька выплыла из-за кулис, покачиваясь на тонких каблуках. На свет явились пяльцы размером с обеденный стол; по мере того, как я нежно напевала: «Ах, подруженька, какой сложный стежок, какой дивный рисунок», с подруженьки последовательно слетали шляпка, туфельки, вуалька, платье, корсет…

Муха остался в одних штанах. Спереди их оттопыривала огромная толстая морковка; заговорщицки переглянувшись, мы загородились натянутой на пяльцы простыней и от «мужа», и от публики.

Эту сцену можно играть до бесконечности.

Упёршись друг в друга лбами, мы с Мухой стонали и вопили, хрипло дышали и выписывали бёдрами кренделя; я то и дело выставляла из-за пяльцев голую по колено ногу, а Муха ритмично продавливал натянутую ткань своим тощим задом. Мы изображали страсть, как могли; чёрные глаза Мухи горели всё жарче, на верхней губе его выступал капельками пот, я подозреваю, что в тот момент он имел бы успех и без морковки…

А Флобастер тем временем говорил монолог, и в голосе его звенело такое искреннее, такое неподдельное самодовольство, что публика валилась с ног от утробного хохота.

Флобастер, воздевая руки, декламировал:

— О нравы! О распутство! О беда!
Тлетворное влияние повсюду…
Пускай цепной собакою я буду,
Но наглый взор распутства никогда
Супруги благодатной не коснётся…

Позади него тихонько раздвинулась шторка; невидимый публике Бариан засел у «мужа» за спиной — и, к удивлению зрителя, над макушкой Флобастера показались сперва острые кончики, потом первая развилочка — и наконец огромные ветвистые рога!

Толпа грянула хохотом, едва не надрывая животы. Рога росли всё выше и выше, пока на закрепились, наконец, особым образом у Флобастера на затылке. Бариан ускользнул за шторку.

Флобастер поднял палец:

— А не пойти ли к милой, не взглянуть ли
Как в обществе достойнейшей подруги
Моя супруга гладью вышивает;
Так голубь белоснежный пребывает в объятьях целомудрия.
Пичуга невинна, как пушистый нежный кролик…

Этим «кроликом» он совершенно доконал публику.

— Пойди! — заорал кто-то из толпы. — Пойди погляди, ты, простофиля, на своего кролика!!

Флобастер скептически поджал губы и показал на свои счета:

— Труды… Труды не позволяют мне отвлечься на минуту…

Лицо его под ветвистой короной было преисполнено такого достоинства, такого трогательного серьёза, что даже я, которая видела всё это двести раз, не удержалась и прыснула. Нет, Флобастер, конечно, самодур, тиран и скупердяй — но он великий актёр. Просто великий, и за это ему можно простить всё, что угодно…

Фарс подходил к концу — в дырочку натянутой на пяльцы ткани я поймала наконец своего Господина Блондина.

Небо, он не хохотал. Он ржал, как племенной жеребец. Лицо его потеряло аристократическую бледность, сделавшись красным, как помидор. Он хохотал, глядя на Флобастера и его рога; и как же мне захотелось выскочить вперёд и закричать на всю площадь: я, я придумала этот трюк! Вы все смеётесь, а я придумала, я, я, я!!

Конечно, я никуда не выскочила. Муха выполз из-за пяльцев на четвереньках, в перекошенном корсете, в едва застёгнутом платье; «муж» озадаченно предположил, что мы вышивали, не покладая рук. Толпа рукоплескала.

Мы раскланивались три раза подряд. Приседая в совершенно неуместном здесь реверансе, я в панике шарила глазами по толпе: потеряла, потеряла!!

Через минуту он обнаружился под самым помостом. Меня будто ошпарили кипятком; и Флобастер и Муха давно скрылись за кулисами — я раскланивалась, как заводная кукла, пока мой Господин Блондин не поманил меня пальцем.

В кулак ко мне непостижимым образом попала тёплая золотая монетка. Его совершенные губы двигались, он обращался ко мне — ко мне! — а я не слышала слов.

Чудесное мгновенье длилось до тех самых пор, пока безжалостная рука Флобастера на уволокла меня за подол…

Я носилась с золотой монеткой целых полдня; решено было, что она станет мне талисманом на всю жизнь. Однако уже назавтра здравый смысл взял верх над романтическим порывом, и талисман обратился сначала в горстку серебряных монеток, а потом уже в шляпку с бантом, платье на шнуровке и праздничную трапезу для всей честной компании.

* * *

Тяжёлый обеденный стол, окружённый стайкой испуганных стульев, забился в угол и оттуда наблюдал за поединком.

Луар нападал, стелился в длинных выпадах, всей азартной душой устремляясь вслед за кончиком затупленной шпаги. Его противник почти не сходил с места — Луар налетал на него с разных сторон, как воронёнок на каменную башню.

Привлечённая шумом, в дверь опасливо заглянула кухарка; при виде её Луаров противник воодушевился и, продолжая парировать и уклоняться, осведомился о завтраке. Кухарка опасливо закивала, пробормотала несколько аппетитных названий и ускользнула прочь.

— Ноги, ноги, ноги! — кричал Луаров противник, обращаясь на этот раз к Луару. — Не двигаешься, ну!

Луар утроил темп. Горячий пот стекал ему за шиворот.

Противник отступил на шаг и опустил шпагу:

— Передохнем.

— Я не устал! — оскорбился задыхающийся Луар.

— Всё равно передохнем… Я передохну.

— Тебе не надо.

— Ах, так?!

Шпаги снова скрестились, на этот раз Луар оказался в обороне; рассекая воздух, на него надвигалась размазанная в движении сталь, и, отразив несколько ударов, он просто испугался — как пугался в детстве, когда отец шёл на него, изображая медведя. Он знал, что это папа, а не медведь — и всё равно верил в игру, видел перед собой лесного зверя и кричал от страха…

Затупленное остриё остановилось у Луара перед лицом; противник тут же отступил, готовя новую атаку, и всё повторилось снова — несколько панических блоков со стороны Луара, железный веер перед его носом, остриё, эффектно замершее против его груди.

Луаров противник скользил по дощатому полу, как водомерка по озёрной глади; любое его движение было широким и экономным одновременно Луар залюбовался и, уже не сопротивляясь, принял несильный укол в бок.

— Внимательнее! — укорил противник. — Я уже накидал здесь кучу трупов… Ну-ка!

Луар улыбнулся и уронил шпагу на пол. Его противник на мгновение замер, потом осторожно опустил своё оружие:

— Опять?

— Это бесполезно, — признался Луар со вздохом.

— Сдаёшься?

— Не сдаюсь… Видеть не желаю эту шпагу, — приступ раздражения оказался неожиданностью для него самого. Тут же устыдившись, Луар отвернулся и отошёл к столу.

— На кого ты злишься? — спросили у него за спиной. — На меня?

— На себя, — признался Луар со вздохом. — Я… Так… Ну, бесполезно. Стоит ли тратить… Я всё равно не буду… как ты, — он улыбнулся через силу.

— Ну, вот и весенний денёк, — рядом шлёпнулись на стол кожаные перчатки, и Луар почувствовал тяжёлые руки на своих плечах. — Солнышко-дождик-смерчик-бурька-солнышко… Ты сегодня очень хорошо работал, малыш.

— Это смотря с чем сравнивать, — Луар на мгновение коснулся щекой горячей жёсткой ладони. — Если с пьяной старухой… да ещё на сносях…

— Так. Пьяная старуха на сносях, — его собеседник озадаченно хмыкнул. — Мда-а… Бери-ка своё несчастное оружие да закрепим сейчас одну штуку…

Они повторили несколько комбинаций подряд, когда двери столовой распахнулись и на пороге встала темноглазая внимательная женщина. Луаров противник тут же опустил шпагу, давая понять, что урок закончен, потому что — и Луар знал это давно — его отец никогда не фехтует в присутствии его матери. Никогда. Будто оружие руки жжёт.

За завтраком Алана долго и с пристрастием выясняла, почему, если волк — зверь, тигр — зверь, то лошадь, что, не зверь? А свинья? А корова?

Прислуживала новая горничная, Далла; Луар наблюдал, как она всякий раз краснеет, склоняясь над плечом его отца, краснеет мучительно, до слёз. Он попробовал взглянуть на своего отца круглыми глазами этой девчонки — красавец, герой, полковник со стальным взглядом и мягким голосом, ожившее чудо, воплощённое сновидение, предел мечтаний и повод для горьких слёз в подушку, потому что ничего, кроме просьбы подать салфетку, тебе, девочка, от него не услышать — хотя он добр и, может быть, не высмеет тебя, а если повезёт, то ласково потреплет по загривку…

Посмеиваясь про себя, Луар сам с собой заключил пари, что, едва покинув столовую, Далла тут же благоговейно сгрызёт вот эту недоеденную отцом горбушку; ещё более его веселило, что мама, его проницательная мама совершенно ничего не замечает. Она слишком далека от этих маленьких житейских драм, её это даже не веселит. При чём тут пунцовая горничная, когда на её, матери, глазах полковника Солля атаковали по всем правилам богатые и знатные соискательницы, атаковали свирепо, вооружившись густыми сетями интриг, — но госпожа Тория Солль и тогда не замечала их в упор, будто их и не было…

Пряча невольную улыбку, Луар дотянулся под столом до отцовой ноги и, когда отец вопросительно на него глянул, указал глазами на пышущую жаром Даллу. Тот насмешливо прикрыл глаза — вижу, мол, что поделать, сынок, не ругать же девчонку, вон как старается.

Луар вздохнул и опустил глаза в тарелку. Далла прошла мимо, задела спинку его стула, присела в извиняющемся реверансе…

Он, Луар, всегда останется пустым местом для Даллы, для многих тысяч Далл. Рядом с отцом он выглядит так же привлекательно, как чахлый кустик в тени огромного цветущего дерева. Горничная или принцесса — что им за дело до неловкого, неуклюжего, невзрачного…

— Что это ты ничего не ешь, Денёк? — тихо спросила мать. В любую какофонию Луаровых мыслей её голос всегда вплетался единственно чистой, уверенной нотой.

— Денёк, Денёк, тучка набежала? — деловито осведомилась Алана.

Он получил своё прозвище чуть ли не вместе с именем — мать говорила, что у этого ребёнка характер, как весенний день: солнце-тучи…

Он усмехнулся и подмигнул расцветшей Алане; сестра боготворит его так же, как сам он обожает отца. Кто знает, как сложились бы их отношения, будь задиристая Алана чуть старше — но между ними разница в тринадцать лет, для пятилетней девочки восемнадцатилетний брат — чудо из чудес, третий родитель…

— Луар, ты думал, о чём я просила? — мать задумчиво потрогала висок. Она звала его «Луаром» только в особо серьёзных случаях.

Честно говоря, он не думал. Если мать хочет, чтобы он поступил в Университет — он поступит, конечно, но и это, пожалуй, бесполезно. С младенчества он хотел стать воином, как отец, — но с отцом ему никогда не сравняться ни доблестью, ни умением, а вот мать… Ему никогда не сделаться таким учёным, как она. Голова лопнет.

— Я не знаю, — сказал он честно и едва удержался, чтобы не добавить: у выдающихся родителей дети обычно тусклые, как стекляшки.

Мать огорчилась; Луар чуть ли не кожей почувствовал, как она огорчилась — но виду не подала:

— Что ж… Если ты захочешь чего-нибудь другого… — она взглянула на отца, будто ожидая поддержки.

— Всё-таки лошадь — это не зверь, — задумчиво предположила Алана. — Лошадь — значит зверька…

— Ты грустный или мне кажется? — спросил отец. Луар снова улыбнулся через силу.

Отец успел остановить руку влюблённой Даллы, навострившейся заново наполнить его бокал; от прикосновения своего кумира бедная девушка чуть не грохнулась в обморок.

— У меня к тебе будет разговор, Денёк, — сказал отец, и Луар встрепенулся. — Погуляем… после завтрака?

— Конечно, — поспешно отозвался Луар, довольный и обеспокоенный одновременно.

Далла споткнулась в дверях и уронила на пол соусницу.

Улицы помнили недавний праздник. В этот уже не ранний час город всё ещё пребывал в сонном оцепенении, и тишина нарушалась лишь размеренным шарканьем метёлок.

Отец и сын вышли на площадь, непривычно малолюдную и пустую: театрики и балаганы, развлекавшие зрителей несколько дней подряд, исчезли, изгнанные с площади приказом бургомистра. Там, где ещё недавно стояли подмостки, громоздилась теперь куча хлама; в стороне лежал огромный, с разорванным боком барабан.

Перед зданием университета величественно замерли железная змея и деревянная обезьяна; чья-то развесёлая рука украсила обезьянью голову шутовским колпаком. Полковник Солль молча поднялся по широкой лестнице, чтобы стянуть колпак с тёмного деревянного лба.

— Я знаю, о чём ты думаешь, — сказал Луар. — Ты думаешь, что я… должен сделать так, как хочет мама? Стать студентом?

Отец задумчиво повертел в пальцах пёструю тряпочку. Улыбнулся:

— Знаешь, вчера я видел представление бродячей труппы… Такой занятный фарс. И что интересно — в точности повторяющий приключение, которое я сам устроил в городе Каваррене много лет назад… Ещё до знакомства с мамой.

Луар насторожился. За всю свою жизнь ему лишь дважды случалось побывать на родине отца — он смутно помнил красивый городок на берегу реки, огромный дом с гербом на воротах, жёлтого старичка в тесном гробу — своего деда… Мать не была в Каваррене ни разу, по крайней мере на памяти Луара; отец никогда не вспоминал при ней о своей каварренской жизни — а вот Луару рассказывал, смачно и с удовольствием, и про породистых бойцовых вепрей, и про высоких тонконогих коней, и про славный полк гуардов, парады и патрули, охоты и иногда — дуэли… Тогда Луар завидовал отцу — и лишний раз осознавал, что такую жизнь ему не прожить никогда.

Луар вздохнул. Отец следил за ним, накручивая колпачок на палец.

Навстречу им попалась стайка студентов; кто-то первый заметил полковника Солля, произошло сложное переталкивание локтями — и учёные юноши поприветствовали Луарова отца с необычной для сорвиголов почтительностью. Чёрные шапочки в их руках коснулись кисточками мостовой; Солль кивнул в ответ — студенты заулыбались, осчастливленные. Луара они, как водится, не заметили — впрочем, он и не огорчился.

Он всегда любил молча идти рядом с отцом. Сколько себя помнил — сначала держась за руку, и голова его едва дотягивалась отцу до пояса; в один отцов шаг тогда укладывалось несколько Луаровых. Даже теперь ему приходилось шагать чаще, чтобы примеряться к шагу своего замечательного спутника, — и всё равно он любил идти рядом, молчать и впитывать то искреннее и глубокое почтение, которое выказывали его отцу самые разные люди…

Отец и сын миновали здание суда, перед которым возвышалась круглая чёрная тумба, а на тумбе болтался игрушечный висельник на игрушечной же перекладине. Луар скользнул по нему равнодушным, давно привычным взглядом. Рядом возвышалась наглухо запертая башня — её звали «Башней Лаш», и случалось, что на изъеденных временем стенах появлялись написанные углём проклятия. Луар так и не знал толком — люди их пишут или сами проступают; за Башней укрепилась самая дурная слава, и стражники угрюмо гоняли любопытных от этих крепко запертых, да ещё и заложенных кирпичами ворот.

Сейчас двое красно-белых стражей порядка нерешительно отпихивали древками расхристанного, грязного, обвешанного лохмотьями старика; Луар почувствовал, как напрягся идущий рядом отец. Старик был городским сумасшедшим; он то исчезал надолго, то появлялся в городе снова, шатался по улицам, выкрикивая неразборчивые мольбы и собирая за собой целые шлейфы злых ребятишек; теперь, накинув на голову остатки ветхого капюшона, он что-то втолковывал стражникам, а те щерились и толкали его всё злее — древками в живот…

— Лаш-ашша! — тонко выкрикнул старик.

Встретившись с отцовым взглядом, Луар вздрогнул. Это был чужой, свинцовый взгляд, которого Луар никогда раньше не видел в его глазах…

Или почти никогда.

На секунду оставив старика, стражники поспешили поприветствовать господина полковника; Луаров отец ответил, не сбавляя шага. Скоро старик и стражники остались позади.

Весь следующий за площадью квартал Луар шёл, не поднимая головы. Будто в бокале сладкого вина оказался вдруг рыбий жир — его задела не столько неприятная встреча, сколько болезненная реакция отца; нервный и мнительный, он принял тот свинцовый взгляд едва ли не на свой счёт. Отец молча и виновато положил руку ему на плечо.

Луар знал, почему сам вид безумного старика способен ввести отца в ярость и раздражение. Эгерта Солля связывала с ныне запрещённым Орденом Лаш давняя трагедия; Луар догадывался, что отцу тяжело всякий раз даже смотреть на заколоченную Башню, что, будь его воля, он давно бы жил в Каваррене — но мама не может без Университета, без кабинета своего отца, Луарового деда, которого звали Луаян, который был магом и в честь которого, собственно, Луар получил своё имя…

И ещё — мама не любит Каваррена.

Луар вздохнул и, выказывая отцу свою солидарность, тихонько пожал его локоть.

…Ему было лет двенадцать, когда, жаждущий забав и раззадоренный примером прочих ребятишек, он запустил в старика камнем. Несчастный случай направил его руку — камень угодил бедняге в лицо и рассёк бровь. Старец вскрикнул и едва устоял на ногах; балахон его перепачкался кровью.

Тот же несчастный случай сделал так, что отец и мать Луара стали свидетелями его поступка.

Отец — и Луар был искренне в том уверен — и сам с удовольствием швырнул бы камнем в ненавистного старика; однако реакция его оказалась вовсе не такой, как ожидалось. Отец был хмур и молчал — а уж мать и вовсе потемнела, как туча. Луару доходчиво объяснили, как нехорошо причинять боль старым, да ещё и безумным людям, как отвратителен его поступок и что за это полагается; видя реакцию отца, он и сам уже уверился в совершеннейшем ужасе случившегося. Мать, стиснув зубы, послала за розгами — и Луар, на чью долю до сих пор не выпадало такого наказания, прекрасно знал, что рука её не дрогнет.

Тогда он взял отца за локоть и шёпотом попросил его собственноручно исполнить приговор. Он не знал, как сложились бы потом их отношения с матерью, — но от отца он с радостью готов был снести и это. Тем более, что в глубине души его по-прежнему жила уверенность: отец бы и сам…

…Они покружили по улицам, постояли на горбатом мостике над каналом; Луар чувствовал, что отец собирается с мыслями, а может быть, и с духом, — и молчал, боясь оказаться глупым, что-то нарушить. В нём почему-то крепла уверенность, что сегодняшняя прогулка откроет ему, Луару, нечто важное, что ещё приблизит его к отцу — хотя ближе, казалось бы, невозможно…

— Сынок, — сказал наконец полковник Солль. Маленький камушек вырвался из его руки и утонул в канале, оставив на поверхности тонкое расходящееся кольцо. — Ты сегодня очень хорошо фехтовал.

Луар вздрогнул. Он ожидал каких угодно слов — но только не этих. Он не смог сдержать довольной улыбки — но прекрасно понял, что отец хочет чего-то большего, нежели просто похвалить.

— Ты хорошо фехтовал, — продолжал отец, бросая другой камушек, — но, видишь ли, ты ведь можешь вообще не фехтовать… Если вдруг не захочешь… От этого мы не станем любить тебя меньше.

Сбитый с толку, Луар смотрел, как расходятся по воде тёмные круги. Отец улыбнулся:

— Ты можешь не поступать в университет и не прочесть больше ни одной книги… Нам будет грустно, но всё равно мы тебя не разлюбим. Понимаешь?

— Нет, — честно признался Луар.

Отец вздохнул:

— Телёнок валяется в ромашках и сосёт вымя… А теперь представь, что то же самое делает здоровенный бык.

Помолчали.

— Я что-то не так делаю? — спросил Луар шёпотом. Отец запустил руку в путаницу своих светлых, как и у Луара, волос, смел со лба назойливые пряди:

— Я, наверное, не так сказал… Малыш, нельзя до старости жить детством. Хм… Старость твоя далеко, конечно, но пора выбирать…

Луар прерывисто вздохнул. Потупился, изучая мокрицу на влажном камне перил.

Отцова рука легла ему на плечо:

— Денёк…

— Выбери за меня, — вдруг страстно попросил Луар. — Мне кажется… что у тебя лучше получится.

Отцовы пальцы на его плече сжались:

— Ну нельзя же!.. Ты мужчина, ты решаешь свою судьбу…

Луар вздохнул снова. Этого-то он и боялся; непостижимое будущее, неотвратимые перемены… Вернуться бы в четырнадцать лет. Даже и в двенадцать — несмотря даже на ту порку… Ведь потом было всё хорошо… Даже лучше прежнего… Кажется, та боль привязала его к отцу, вместо того чтобы оттолкнуть…

— Твой выбор будет правильнее, — сказал он глухо. — Ты опытнее… да и потом…

Он запнулся. Отец устало опустил кончики рта:

— Что — «потом»?

Луар молчал. Он мог бы сказать, что отец его умнее и лучше, что ему, сыну, никогда и ни в чём не сравняться с великолепным отцом, — но он молчал, опасаясь насмешки.

Его собеседник тоже молчал и смотрел без улыбки. Вздохнул, перевёл взгляд на воду; потёр пальцем ухо, будто собираясь с мыслями:

— Сынок… Когда я был такой, как ты… чуть постарше. В Каваррене… — Эгерт Солль перевёл дыхание. — Я совершил очень гадкий поступок. И я… был за него страшным образом наказан. Заклятье трусости… сделало меня жалким и… отвратительным существом. Я никогда не говорил тебе, но мама очень хорошо знает.

У Луара мурашки забегали по коже. Отец говорит о каком-то незнакомом человеке, а он, Луар, прослушал начало истории…

— Я стал трусом, Луар, самым низостным из трусов. Я боялся темноты, высоты, я смотреть не мог не обнажённую шпагу… Я терпел оскорбления и побои — и не мог ответить, хотя и был сильнее… Я не заступился за женщину, потому что…

Он запнулся, будто ему рот свело судорогой. Перевёл дыхание:

— Видишь ли, малыш… Я долго думал, рассказывать тебе… Или всё же не стоит.

Это испытание, понял Луар. Он меня разыгрывает.

Отец оторвался, наконец, от воды и заглянул сыну в глаза:

— Ты не веришь мне, Денёк?

В эту самую секунду Луар понял, что всё это правда. Отец не шутит и не разыгрывает, каждое слово даётся ему с болью, он ломает сейчас тот героический образ, который давно сложился в воображении Луара, он рискует уважением собственного сына…

Луар мигнул.

— Мама знает, — продолжал отец. — Она… видела меня… таким, что… Лучше не вспоминать. Но ты… Сегодня я снова увидел, как ты… забиваешься в тень. И тогда я решился. Рассказать тебе. В конце концов… сбросил заклятье, и всё равно прошли годы, прежде чем я стал таким, как сейчас… А ты ещё малыш. Я не желаю тебе и сотой доли тех… того, что было со мной. Будь счастливым, будь таким, как ты есть… Не мучай себя этим вечным сравнением. Понимаешь, почему?

Луар смотрел вниз, и в его голове царила сумятица. Мокрые ладони будто примёрзли к холодным каменным перилам; отец стоял перед ним и ждал его ответа — как подсудимый.

По воде тянулись блеклые осенние листочки; Луар не мог сосредоточиться. Всё это слишком сразу. Шли, молчали, было хорошо…

И тогда он вспомнил.

Тогда тоже были листья — на воде и на берегу… Ему было тринадцать лет, и пахло сеном. Ощутив боль, он не понял сразу, что произошло, дёрнулся, опустил глаза — и увидел в жухлой траве змею.

Ослабели ноги. Мир затянулся чёрной дымкой; Луар хотел бежать и не мог сойти с места — но люди на берегу услышали его отчаянный крик.

Траурная пелена. Страх, от которого цепенеют все внутренности; белое и жёсткое лицо отца: «Не бойся».

Лезвие ножа в костре. Ремень, перетянувший ногу до полного онемения. Какие-то перепуганные женщины; отец оборвал их причитания одним хлёстким коротким словом. А матери тогда не было на берегу — она ждала рождения Аланы…

Мокрое сено. Запах жухлой травы. И уже всё равно, как выглядишь и как на тебя посмотрят, нет сил играть храбрость — но отец спокоен: «Сейчас будет больно».

Он кричал и бился. Он боялся калёного железа больше смерти — уж лучше умереть от яда…

Но отец его был жесток; сильные руки скрутили Луара, как цыплёнка.

Край отцовой куртки в судорожно стиснутых пальцах. Ошеломляющая боль; костёр, широкая ладонь, зажимающая рот. Резкое облегчение. Белое бесстрастное лицо, и на губах — Луарова кровь. Вода. Холодная вода.

«Вот и всё».

И спокойствие сползает с этого лица, будто маска…

А потом подросток-Луар лежал на телеге и смотрел в небо. И удивлённо думал о странностях судьбы и бесконечно долгой жизни впереди — вот ведь…

Он не знал, каково в те минуты было его отцу. Наверное, во рту спасителя-Солля была ранка — яд, высосанный из тела сына, достал теперь самого спасителя, и даже могучий Соллев организм одним только чудом с ним справился…

Отправив домой сына, Солль свалился в судорогах. Ничего этого Луар в те минуты не знал…

Мгновение острого счастья — покачивающаяся телега, негромкий голос возницы, над миром — вечернее небо, зелёное с золотым…

…Блеклые листья под мостом. Неспешный осенний парад.

— Я… хотел как лучше, Денёк, — устало сказал отец. — Я хотел освободить тебя… От… идеала, что ли… Может, и не стоило…

Луар перевёл дыхание и крепко, крепко стиснул твёрдое плечо стоящего перед ним человека.

Обнять бы. Но нельзя. Не мальчишка.

* * *

Ночью в плотно закрытом фургончике тепло и душно — от нашего дыхания. Утром острый, как иголка, ледяной сквознячок пробился-таки в какую-то щель и цапнул меня за ногу; ёжась, щурясь, протирая глаза и чуть не разрывая себе рот смачными зеваниями, я выбралась наружу.

Под небом было серо и холодно. Три наши повозки стояли, сбившись в кучу, в каком-то дворе; Флобастер договорился с хозяином на неделю вперёд. Под ногами бродили куры; сонная Пасть, привязанная цепью к колесу, исподлобья разглядывала их одним приоткрытым глазом. Я огляделась, прикидывая, где тут безнаказанно можно справить нужду.

За День Премноголикования мы заработали столько, сколько не зарабатывали за целую ярмарочную неделю. Играли допоздна, играли при факелах, Муха взмок, бегая с тарелкой, а весёлые монеты звенели и звенели, и Флобастер подгонял: ещё! ещё!

Бариан охрип; Гезина пела, аккомпанируя себе на лютне, Флобастер читал сонеты собственного сочинения, где-то палили пушки, вертелись огненные колёса, пахло дымом, порохом и дорогими духами. Все мы пошатывались на ходу, как пьяницы или матросы; наконец, занавес был задёрнут, и Флобастер посадил на цепь нашу вечную спутницу — злобную суку по кличке Пасть. Муха где стоял, там и свалился; прочие с трудом добрались до фургончика, где и упали вповалку, и, засыпая — лицом во влажную мешковину — я слышала, как рвёт струны пьяная скрипка, подыгрывая не менее пьяным, охрипшим певцам…

Мы трудились, как бешеные, пока через несколько дней праздник не выдохся и к нам за занавеску не явился стражник — в красном мундире с белыми полосами, с пикой в руках и коротким клинком у пояса. Гезина попыталась было с ним кокетничать — с таким же успехом можно было совращать куклу, казнённую перед зданием суда. Мы очистили площадь так быстро, как только могли — однако Флобастер не спешил покидать город, полагая, очевидно, что в карманах горожан ещё полно наших денег.

…Одёргивая юбку, я некоторое время раздумывала — возвращаться в фургончик либо найти себе занятие поинтереснее. Из соседней повозки доносился могучий храп Флобастера; Пасть звякнула цепью и улеглась поудобнее. Вздрагивая от холода, я прокралась обратно, приоткрыла сундук и вытащила первый попавшийся плащ.

Это был плащ из фарса о Трире-простаке; я обнаружила это уже на улице, но возвращаться не хотелось, а потому я запахнула плащ поплотнее и пошла побыстрее, чтобы согреться.

Собственно говоря, уже через несколько кварталов я пожалела о своём предприятии. Город был как город, красивый, конечно, но что я — городов не видела? Прошедший праздник напоминал о себе грудами мусора, в котором деловито рылись мрачные полосатые коты — почему-то все полосатые, ну прям как братья! Лавочки и трактиры большей частью были закрыты, да я и не взяла с собой денег; несколько раз меня окликали — сначала какой-то хлюпик лакейского вида, потом ещё кто-то, потом, надо же, трубочист. Этот меня особенно разозлил — надо же, рыло чёрное, гирька в руках, а туда же — флиртовать! Я отбрила его так, что он, бедняга, чуть не свалился с этой своей крыши…

Короче говоря, настроение у меня совсем испортилось, да к тому же я испугалась заблудиться; и вот стоило мне повернуть обратно, как я увидела Его.

Мне, вероятно, покровительствует небо. Господин Блондин шёл мне навстречу с каким-то мальчишкой чуть постарше меня. Мальчишка сиял, как надраенный чайник; я посторонилась, давая им дорогу — но мой кумир даже не взглянул на меня. Он вообще меня не заметил, будто я деревце при дороге… Я проглотила обиду, потому что, во-первых, он мог уже меня забыть, а во-вторых, они оба были слишком увлечены разговором.

Скромно пропустив беседующих господ, я долго и задумчиво глядела им в спины — в это время мои ноги, о которых я напрочь забыла, помялись-помялись да и двинулись вслед, так что когда я опомнилась наконец, уже поздно было что-либо менять.

Так, верёвочкой, мы прошли несколько кварталов; Господин Блондин и его спутник остановились на перекрёстке, постояли, видимо прощаясь; потом мой кумир махнул рукой подкатившему экипажу — и только я его и видела!

Парень, впрочем, остался; худощавый такой, вполне симпатичный парень, немножко сутулый; он проводил экипаж глазами, потом повернулся и медленно двинулся в противоположную сторону.

На меня снова напало вдохновение — именно напало, как разбойник. На плечах у меня лежал плащ, в котором я играла Скупую Старуху в фарсе о Трире-простаке; этот плащ замечателен был не только плотной тканью, защитившей меня от утреннего холода, но и пришитыми к его краю длинными седыми космами.

Парень, не так давно бывший спутником Господина Блондина, неспешно уходил прочь; давно отработанным, привычным движением я натянула плащ себе на голову, согнула ноги в коленях и упрятала в тёмных складках всю свою немощную, согбенную фигуру. Седые пряди колыхались на ветру; то и дело приходилось сдувать их в сторону, чтобы не мешали смотреть.

С прытью, неожиданной для старушки, я нагнала парня и засеменила чуть сбоку; парень явно происходил из родовитых и богатых кварталов, это вам не лакей и не трубочист, породу сразу видать. Он шёл медленно, но слабые старушечьи ноги поспевали за ним с трудом; запыхавшись, я не выдержала и раскашлялась.

Он обернулся; на лице его блуждало то рассеянно-счастливое выражение, с которым он проводил Господина Блондина. Правда, при виде меня оно несколько померкло — что хорошего в дряхлой старухе с растрёпанными космами, когда она, старуха, появляется, как из под земли! Впрочем, он тут же овладел собой, и на лице его появилось подходящее к случаю внимание.

— Добрый юноша, — продребезжала я надтреснутым голоском. — Подскажи бедной глупой старухе, что за прекрасный господин только что разговаривал с тобой?

Его губы дрогнули — тут были и гордость, и застенчивость, и удовольствие, и некое превосходство:

— Это мой отец, почтеннейшая.

Мне понадобилось несколько секунд, чтобы переварить это сообщение. Лицо парня казалось непроницаемым, но я-то видела, что он вот-вот лопнет от гордости. Сочтя, что старушечье любопытство вполне удовлетворено, он повернулся и зашагал прочь; мне пришлось покряхтеть, чтобы нагнать его снова:

— Э-э… Деточка… Зовут-то его как?

Он остановился, уже с некоторым раздражением:

— Вы нездешняя?

Я охотно закивала, тряся седыми космами и разглядывая собеседника в узкую щель своего самодельного капюшона. Кажется, парень ни на минуту не сомневался, что уж здешние-то все как один обязаны узнавать его папашу в лицо.

— Это полковник Эгерт Солль, — сказал он. Таким же тоном он мог бы сказать — это повелитель облаков, обитатель заснеженных вершин и заклинатель солнца.

— Светлое небо! — воскликнула я, приседая чуть не до земли. — Эгерт Солль! Подумать только! То-то я гляжу — личико знакомое!

Теперь он смотрел на меня удивлённо.

— Маленький Эгерт, — прошептала я прочувственно. — Вот каким ты стал…

Он нахмурился, будто пытаясь что-то припомнить. Пробормотал нерешительно:

— Вы из Каваррена, что ли?

Милый мой мальчик, подумала я с долей нежности. Как с тобой легко. Из Каваррена…

— Из Каваррена! — задребезжала я воодушевлено. — Вот где он рос, родитель твой, на моих глазах рос, без штанишков бегал, пешком под стол ходил…

Он нахмурился — «без штанишков» было, пожалуй, слишком смело.

— Маленький Эгерт! — я тряслась от переполнявших меня чувств. — Да знаешь ли ты, юноша, что этого самого твоего родителя я и на коленках тетёшкала, и головку беленькую гладила, и сопли подтирала, а он, сорванец, всё норовил леденец с комода стянуть…

Парень отшатнулся, тараща глаза; тем временем моё сентиментальное старушечье сердце заходилось в сладких воспоминаниях:

— Глазки-то шустрые… Через забор к нам шмыгнёт, бывало, и давай яблоки воровать…

Он сглотнул — шея дёрнулась — но сказать так ничего и не смог.

— А старик-то отец мой, покойничек, хворостину однажды взял…

— Что вы мелете, — выдавил он наконец. — Какой… покойник?

У него, бедного, всё перемешалось в голове. Я наседала:

— …А как подрос наш орелик… Годков двенадцать было ему… Убегу, говорит, в актёры, лицедеить буду на сцене… В труппе господина Флобастера… Тут уж его батенька, дедушка твой, хворостину как взя…

— Вы, наверное, сумасшедшая, — осторожно предположил он. — Или перепутали имя.

Он пятился, и при этом всё быстрее и быстрее, досадуя, наверное, что ему попалась на редкость прыткая и ловкая старуха:

— Я?! Помилуй, деточка, я уж восемьдесят лет как всё помню! Актриса его сманила, и ведь так себе актриска, ни рожи ни кожи…

Он побагровел, резко повернулся и пошёл прочь; я нагнала его и побежала рядом; по дороге попалась лужа, и я в азарте перемахнула так, что по поверхности воды пробежала рябь. Он замедлил шаг и подозрительно на меня покосился. Чтобы загладить оплошность, я закряхтела с удвоенной силой; седые патлы забились мне в рот:

— Тьфу… Сынок… Тьфу… Не беги… пожалей… старуху… Актриска то… паршивая была, это я тебе гово…

С неба обрушился грохот колёс. Прямо перед моим лицом оказался карий лошадиный глаз в венчике из длинных ресниц; ещё мгновение — и круглые мохнатые копыта втоптали бы меня в мостовую. Заорал кучер, в потоке его слов я разобрала только «старую суку»; обжигающее конское дыхание отодвинулось — и карета, огромная, золочённая, пузатая как боров карета прокатила мимо, окатив меня грязью, ослепив мельканием спиц, обругав чёрным языком ливрейного лакея, громоздившегося на запятках…

…Моя брань догнала его в спину; он обернулся, и я ещё успела увидеть, как вытянулось и побагровело лакейское лицо. Карета давно скрылась за углом, а я стояла посреди улицы и орала, как базарная торговка, ругалась сквозь навернувшиеся на глаза слёзы, бранилась вслед, пытаясь криком изгнать запоздалый ужас — ещё волосок, и переехали бы…

Потом я обнаружила, что стою с непокрытой головой, что волосы растрепались у меня по плечам, а замечательный плащ из фарса о Трире-простаке зажат у меня в опущенной руке и купает в луже свои седые космы.

Мой недавний собеседник стоял чуть поодаль, и на лице его медленно сменяли друг друга всякие противоречивые чувства. Очевидно, превращение согбенной старухи в молодую и очень скандальную особу произвело на парня исключительное впечатление.

— Посетите представление, внучек, — сказала я ему сухо. — Труппа господина Флобастера, самые смешные на свете фарсы…

Развернулась и ушла, волоча плащ по мостовой и проклиная свой глупый, неожиданный, абсолютно бесполезный авантюризм.

Изрядно поплутав, я вернулась к месту нашей стоянки, получила выволочку от Флобастера и выстирала плащ в кадушке с ледяной водой. Жена нашего хозяина — весёлая молодуха — вертелась вокруг да около, ей было любопытно поглазеть на бродячих комедиантов.

— Милейшая, — обратилась я к ней, — вы слыхали когда-нибудь о господине по имени Эгерт Солль?

Она чуть не подскочила:

— Полковник Солль? Как же, это, милая, герой… Это, милая, если б не он, так и город спалили бы, уж лет двенадцать или больше, как наскок этот был… Ты молодая, может, не помнишь, но уж слыхала, наверное, кто их знает, откуда набежали, как саранча, орда громадная, бешеные, голодные и по-нашему не понимали… Резали и старых, и малых. Осада была, бургомистр-то растерялся, начальник стражи убёг… Полковник Солль, долгих лет ему, тогда ещё не полковник… Вот уж кто боец, так это боец, стражу собрал, людей собрал, муж мой ходил, вот… Отбили извергов этих, со стен поскидывали, кого в лес загнали, кого в реке потопили… Ну, и своих положили — меньше, чем в Мор, а всё поредел город… А если б не полковник Солль, так не знаю, девонька, что было бы, сожгли бы, пограбили, перебили да и всё…

Я поблагодарила разговорчивую женщину. Плащ висел на ветхой верёвке, заливая землю мыльными потоками.

Поистине, стыд — чудовище с горящими, как угли… ушами.

* * *

Кабинет назывался кабинетом декана Луаяна, хоть сам декан умер двадцать лет назад и никто из теперешних студентов никогда его не видел. Декана помнил кое-кто из профессоров; господин ректор, немощный старец, любил прервать лекцию ради рассказа о замечательном человеке, когда-то поднимавшемся на эту славную кафедру. Впрочем, самой живой памятью о декане Луаяне была его дочь, госпожа Тория Солль, которая царствовала в библиотеке, читала лекции и вершила научный труд в старом кабинете отца. Впервые в истории столь замечательного учебного заведения в святая святых науки была допущена женщина; Тория считалась достопримечательностью, поскольку была, ко всему прочему, безукоризненно красива и счастлива в браке, а мужем её был герой осады, полковник Солль.

…Эгерт почтительно стукнул в тяжёлую, до мелочей знакомую дверь. Тория восседала за огромным столом отца, простиравшимся перед ней, как усеянное фолиантами поле боя. С двух деревянных кресел с высокими спинками вскочили навстречу Соллю двое достаточно молодых ещё профессоров. После церемонного поклона оба, заизвинявшись, сейчас же сослались на неотложные дела и шмыгнули прочь.

— Ты мне разогнал учёный совет, — сказала Тория.

Эгерт усмехнулся широко и плотоядно — будто сама мысль о бегстве учёных мужей доставила ему удовольствие. Гордо окинув взглядом опустевшую комнату, он плотно прикрыл за беглецами входную дверь.

— Что-то случилось? — неуверенно предположила Тория.

Эгерт двинулся через весь кабинет — так крадётся барс, узревший в зарослях пятнистую спинку лани. Тория на всякий случай отступила под защиту письменного стола:

— Полковник, здесь храм науки!

Эгерт походя перемахнул через маленькую тележку на колёсиках. Раскрытая книга на верхней полке испуганно всплеснула страницами.

— Полковник, брысь!

Солль ловко обогнул громаду письменного стола и очутился там, где Тория стояла за мгновение до того — но где её уже не было, потому что, быстрая как ручеёк в свои почти сорок лет, госпожа профессорша укрылась за высоким креслом:

— Караул! Незаконное нападение на мирных поселян!

Эгерт аккуратно уложил второе кресло на бок — чтобы противнику негде было спрятаться. Тория возмущённо завопила; некоторое время прошло в безжалостном преследовании улепётывающей жертвы — но полковник Солль так последовательно выкуривал беглянку из-за шкафов и портьер, что в конце концов изловил её.

Строгая причёска Тории несколько пострадала.

— Это не по правилам… — отбивалась профессорша. — Сейчас же отпусти несчастную женщину.

— Я сделаю её счастливой.

— Прямо здесь?!

— Где застигну.

— Полковник, что ты де… Сумасшедший Солль, сумасшедший, отпусти, иначе лекции…

— Лекции? — удивился Эгерт.

— Сорвутся… — блаженно выдохнула Тория в его смеющиеся глаза.

— Сорвутся лекции! — прошептал Эгерт в благоговейном ужасе. — Сорвутся!

Тогда она закрыла глаза, чтобы не видеть его лица, чтобы только чувствовать губами его губы, скулы и глаза. Её ноздри раздувались от запаха Эгерта — запаха дома, свободы и спокойствия, дочери и сына; и Луар, и Алана унаследовали частичку запаха его кожи, это был лучший из известных ей ароматов.

— Давай сорвём лекции, — прошептал его голос в её темноте.

— Имей совесть! — простонала она, наступая остроносой туфелькой на его мягкий ботфорт. — Это… нельзя, кабинет же!

Его руки чуть разжались, и ей пришлось сделать над собой усилие. Ещё одно усилие за без малого двадцать лет супружества; почти двадцать лет Тория сражалась сама с собой — поразительно, как хрупка маска добропорядочной профессорши, если от одного прикосновения этого человека, её полковника, её Эгерта, её мужа, вся выдержка и вся учёность уходит, как вода, обнажая на дне её натуры неистовую, ненасытную, страстную жёлтую кошку…

Она задержала дыхание. Нельзя. Кабинет её отца. Никогда.

В ту же секунду к запаху Эгерта примешался другой — запах свежевыпеченной сдобы. Удивлённая, она открыла глаза — и оказалась лицом к лицу с румяной круглой булкой. Мордочка булки испещрена была веснушками маковых зёрен.

— Утоли плотскую потребность, — серьёзно попросил Эгерт. — Твоя плоть голодна, потому что почти не завтракала. Я пришёл, потому что знал — жену надо кормить вкусно и вовремя, только тогда она…

Тория разломила булку пополам и половинкой её заткнула Эгерту рот. В какой-то момент она чуть не вспомнила, как много лет назад она протянула Соллю, своему заклятому врагу, такую же булку — потому что он был голоден и несчастен; она готова была вспомнить об этом — но не вспомнила. В её жизни были вещи, которые она забыла навсегда.

Эгерт расправился с булкой в считанные секунды. Тщательно вытер с губ белые крошки и чёрные зёрнышки мака; улыбнулся:

— Пусть будут лекции. Сегодня. Пусть твои студенты бледнеют от зависти к твоему мужу… Я ухожу, Тор.

Уже в дверях он обернулся:

— Наш осенний пикник… ты помнишь?

Она кивнула.

— Луар хочет пригласить комедиантов. Пусть?

Она снова кивнула — слова Эгерта скользнули мимо её сознания. Она смотрела, как он шагает через порог, как светлые волосы на затылке касаются ворота куртки, как закрывается за его спиной тяжёлая дверь.

Какие там, светлое небо, лекции.

* * *

Флобастер задумал авантюру — испросить у городских властей разрешения играть в городе всю зиму. Я слышала, как он шептался с Барианом, кому следует дать взятку и какую; по денежным делам Флобастер иногда советовался с Барианом, и только с ним.

Я тихо обрадовалась — кому охота скитаться по зимним дорогам в компании простуженных волков, изображать фей на голодный желудок и обмахиваться веером, в то время как нос синеет от холода; нет, на зиму любая труппа ищет пристанище — и что, если нашим пристанищем окажется не сеновал в глухой деревне, а какой-нибудь чистый дворик в стенах большого города!

Флобастер, однако, хмурился и морщил лоб, из чего я заключила, что дело это не простое и взятку придётся давать немалую. С утра Флобастер надел своё лучшее платье (из «Игры о чародее»), Бариан нацепил шпагу и оба удалились в неизвестном направлении, оставив нас в растерянности и робкой надежде.

Парламентёры вернулись к обеду, и от одного взгляда на их хмурые лица всякая надежда приказала долго жить. Раздражённый Флобастер бранился, а Бариан, наоборот, молчал; только после наших долгих и униженных просьб он выдавил из себя, что южане нас обошли — похоже, им покровительствует влиятельная особа, и потому бургомистр позволил им поставить палатку на рынке и давать представления до самой весны. Флобастера с Барианом и слушать не стали — зачем городу целых две бродячие труппы?

— Даже денег не взяли, — заключил Бариан горько. — Что им наши гроши… Эти, вот, угодили какому-то — он за них замолвил… А мы не угодили, значит…

Я молча ушла к себе в повозку, села на сундук и укусила себя за палец. Никто из нашей труппы не знал, что известнейший в городе человек хохотал, как бешеный, над «Фарсом о рогатом муже» — и даже подарил мне монетку! Я могла бы стать героиней, явившись к господину Эгерту Соллю с просьбой о помощи; думаю, он не отказал бы. Вместо этого я сижу здесь, в сырых холщовых стенах, и грызу собственные руки: сама виновата! Кто ж заставлял меня насмехаться над Соллевым сыном, справлять малую нужду в колодец, из которого потом придётся пить!

В какой-то момент я хотела рассказать всё Флобастеру — но сдержалась. Слова, которые придётся от него услышать, я с таким же успехом могу сказать себе сама.

Делать нечего; теперь, трясясь от холода в чистом поле или скучая в душном деревенском кабаке, я буду, по крайней мере, знать, за что наказана. Впрочем, впереди осталась ещё неделя городской жизни; я со вздохом поднялась со своего сундука и принялась перетряхивать костюмы.

Незадолго до вечернего представления случилась ещё одна неприятность. Перед подмостками, наскоро сооружёнными прямо на улице, собирались уже первые зеваки — и один из них, тощий галантерейщик, положил глаз на Муху.

Муха приколачивал занавески — в руках молоток, и полон рот гвоздей. Галантерейщик долго стоял рядом, о чём-то расспрашивая; я готовила за кулисами реквизит и видела только, как Муха постепенно наливается краской. Потом галантерейщик протянул длинную как плеть руку — и погладил Муху по тощему заду; Муха развернулся и тюкнул его молотком.

Слава небу, что в последний момент рука его дрогнула. И всё равно галантерейщик упал как подкошенный, обливаясь кровью. Кто-то, не разобравшись, истошно завопил «убивают», и тут же, откуда не возьмись, возникла пара стражников.

Бледный Муха стоял, не сопротивляясь, а два красно-белых чудища держали его с двух сторон; выскочил Флобастер — да так и замер с раскрытым ртом, он-то не видел, как дело было. Видела я.

Только теперь я поняла, какие бывают вблизи блюстители порядка. Они пахли железом, чесноком и казармой, брови у обоих были особым образом выстрижены, и они ни о чём не собирались разговаривать — будто глухие.

Не помню, что за слова я им говорила. Кажется, я хватала их за негнущиеся рукава мундиров, кажется, даже улыбалась; кто-то из собравшейся толпы встал на мою сторону, а кто-то стал кричать, что всех фигляров давно след засадить за решётку. Наконец, убитый галантерейщик завозился и застонал на земле, а Флобастер, соображавший на лету, тихонько зазвенел золотыми монетами; стражники насупили стриженые брови — и неохотно отступили, унося в рукавах нашу выручку за несколько дней…

Представление прошло вкривь и вкось. Муха запинался и забывал слова, и все по очереди шипели ему подсказку. Я шкурой чувствовала, как тает зрительский интерес, как расползается, подобно студню на солнце, внимающая нам толпа — и лезла из кожи вон, заполняя собой всю сцену.

После ужина, прошедшего в молчании, к Флобастеру подкатился круглый, как луна, парнишка и за монету платы сообщил, что цех галантерейщиков намерен подать на нас иск, и тогда нас оштрафуют, то есть отберут повозки. Впрочем, добавил парнишка, галантерейщики не держат на нас зла — просто ищут выгоду, где только возможно.

Чёрный как туча, Флобастер удалился — на этот раз в сопровождении Фантина; оба вернулись поздним вечером, причём глупый Фантин от души радовался счастливому, по его мнению, исходу дела. Зато на Флобастере лица не было, потому что от богатой праздничной выручки теперь почти ничего не осталось.

…Под утро мне приснился приют. Это был один и тот же повторяющийся сон — серый потолок над серыми рядами коек, длинное, как серая лента, лицо старшей наставницы: «А подите-ка сюда, любезная девица!» Алчно подрагивающая розга в узловатых пальцах…

Ночью шёл дождь, и холщовые стены повозки хлопали, как мокрые паруса. Вздрагивая от падающих на лицо брызг, я лежала с открытыми глазами и слушала, как уходит из груди липкий, навалившийся во сне ужас.

* * *

Несколько дней Луар решал для себя, насколько оскорбительной можно считать странную выходку незнакомой девчонки-комедиантки; не придя к сколько-нибудь твёрдому заключению, он взял да и рассказал всё отцу.

Полковник Солль смеялся долго и смачно; оказывается, сам он не так давно подарил монетку некой симпатичной актрисе. Кстати, какая-то труппа разбила палатку на рынке — если Луару интересно, он вполне может вручить своей «старухе» денежку, признав тем самым её несомненный талант.

Рыночная палатка-балаганчик снабжена была цветными флажками на крыше и зазывалой у входа. В толпе зевак Луар чувствовал себя неуютно и сковано; представление показалось ему пошлым и скучным одновременно, среди актрис была настоящая сморщенная старуха — но Луаровой знакомой не оказалось, и приготовленная золотая монетка осталась невостребованной.

Луар ушёл задолго до конца представления; при выходе он наконец-то догадался спросить зазывалу, а не труппа ли это господина Флобастера.

Парень оскорбился так, будто Луар обвинил его в святотатстве:

— Нет! Конечно, нет! Это труппа господина Хаара! Это, молодой человек, лучшая труппа от предгорий до самого моря!

Он набрал воздуха, намереваясь, по-видимому, продолжить свои славословия — но Луар опередил его вопросом:

— А где найти труппу господина Флобастера?

Зазывала сморщился, как человек, поедающий живую жабу:

— О… Они, наверное, уже уехали.

Луар ощутил не то чтобы огорчение — так, разочарование. Как будто пирог с вишнями на самом деле оказался капустной запеканкой.

Он брёл по улицам, пытаясь самому себе объяснить, а зачем, собственно, ему понадобилось дарить денежку этой лгунье и притворщице; скорее всего затем, чтобы собственную неловкость — надо же, купился на лицедейство! — представить как спектакль, развлечение, за которое положено платить деньги…

Сумасшедший старик в рваном плаще служителя Лаш неподвижно стоял в чаше фонтана — высохшего фонтана, в центре которого, говорят, раньше помещалась статуя Священного привидения. Какая-то добрая рука положила рядом со стариком кусок хлеба; на глазах Луара хмурая пожилая женщина растоптала этот хлеб ногой. Старик остался совершенно безучастным.

Странно, что его до сих пор не забили камнями, подумал Луар. В детстве отец высек его за один только меткий бросок — а сам, мудрый и выдержанный человек, цепенеет от ненависти всякий раз, когда сталкивается с немощным, дряхлым, безумным старцем… Тайна. Тайна ещё более глубокая, чем разрытая могила, из которой двадцать лет назад явился вызванный орденом Лаш Чёрный Мор. Бесполезно расспрашивать отца о Лаш — он замыкается, как та заколоченная Башня на площади…

Луар замедлил шаг. Подобные мысли посещали его не часто — но по уходе всегда оставляли смутное беспокойство пополам с неким болезненным возбуждением; вот и сейчас ему ни с того ни с сего померещился пристальный взгляд, брошенный ему вслед совершенно незнакомым человеком.

Несколько секунд Луар ругал себя за странную мнительность и клялся, что не обернётся; потом обернулся-таки — незнакомец был немолод, равнодушен, смотрел, конечно, мимо Луара, на витрину ювелирной лавки. Вероятно, он собирался показать оценщику некое украшение — из ладони его свисала золотая цепочка…

На мгновение Луар нахмурился. Ему показалось, что он уже видел этого человека и вот именно с цепочкой — только не удавалось вспомнить, где и когда…

В этот самый момент мимо проследовали две горожанки — радостные и оживлённые, они весело болтали на всю улицу, и Луар ясно расслышал слово «комедианты». Он вздрогнул и забыл о золотой цепочке; вслед за парой горожанок заспешила компания мальчишек, потом некий приличного вида господин с нарочито отсутствующим, гуляющим видом. На улице сделалось вдруг неожиданно многолюдно — и Луар совсем почти не удивился, когда на открывшемся перед ним перекрёстке обнаружилась небольшая толпа. В центре толпы возвышались подмостки, с обоих боков подпираемые крытыми тележками. С подмостков доносилось звонкое:

— А ежели колдун без сердца
Меня замучить пожелает
Подобно маленькой пичуге —
Пусть знает, что во тьме могилы
Я буду о тебе, любимый,
Я буду помнить в чёрной яме
О том, кого я так любила…

Декламировала девица — тонкая, как стебелёк, с разбросанными по плечам светлыми волосами; нежный голосок вполне равнодушно перечислял самые душераздирающие обещания. Луар понял, что уже в следующую минуту ему сделается невыносимо скучно.

Он решил уходить — но всё-таки стоял, раздумывая и поглядывая по сторонам; пьеса благополучно подошла к концу, какая-то толстая дамочка из публики утёрла слезу. Актёры раскланялись, с подмостков соскочил парнишка лет шестнадцати и пробежался по кругу с жестяной тарелочкой; послышалось реденькое звяк-звяк-звяк медяков о донышко. На лице парнишки проступило столь явное разочарование, что Луар не удержался и бросил серебряную монетку. Парень чуть повеселел, взобрался обратно на подмостки и объявил, что сейчас почтеннейшая публика увидит фарс о Трире-простаке.

Луар улыбнулся. Давным-давно, когда отец чуть ли не впервые взял его… На охоту? Или это было что-то вроде военного смотра? Луар запомнил только солнечный день, много лошадей, густой лошадиный запах, синее небо и дымящиеся каштаны на дороге, Луар в седле за спиной отца, весь мир лежит внизу, маленький и яркий, как картинка на крышке шкатулки. На обратном пути кавалькаде встретилась какая-то ярмарка — Луар точно помнил, что бродячий театрик играл именно этот фарс, о Трире-простаке. Простак идёт с базара, где продал корову, а по дороге ему встречаются всевозможные хитрецы и выманивают понемногу все его денежки…

Над головами публики взвизгнул детский голос — строгая нянька оттаскивала от окошка едва не выпавшего оттуда сорванца. Цветочный горшок не удержался на подоконнике и сорвался вниз, чтобы со звоном расколоться о мостовую; сидевший под окном нищий увернулся с прытью, неожиданной для калеки, и тут же разразился громкой бранью. Надтреснутый вопль нищего на минуту перекрыл голос Трира-простака, крупного мужчины лет пятидесяти; озлившись, тот взревел, как ведомое на бойню стадо. Публика зааплодировала; Луар повернулся и пошёл прочь.

— Да где ж пять монет, когда тут четыре монеты! — продребезжал ему в спину старушечий голос.

Так рыбина заглатывает сдобренный червём крючок. Луар вздрогнул и обернулся.

Старуха с головой утопала в просторном плаще, наружу торчали только седые космы. Танцуя и приседая, окружая несчастного простака сразу со всех сторон, старая мерзавка вытягивала из него монету за монетой — Луар тут же вообразил, какое у неё может быть лицо. Ухмыляющаяся рожа прожжённой плутовки…

— Да где же четыре, когда три монетки всего! Сочти хорошенько, растяпа!

Трир-простак изо всех сил старался сосредоточиться. Маленькие глаза его напряжённо моргали; Луар поймал себя на некотором сочувствии — Трир был сейчас его собратом по несчастью, его вот также провела эта самая старуха, это он, Луар, растяпа…

Ощущение сродства с персонажем фарса рассмешило его; он усмехнулся — впервые с начала представления.

Впрочем, прочая публика уже давно надрывала животы. Приличный господин позабыл о приличиях, да так, что ненароком пустил ветры. Сразу же вслед за этим он побагровел, как роза, и воровато огляделся — по счастью, за всеобщим весельем почти никто ничего и не услышал.

— Э-э, парень, да у тебя дыра в кармане! Смотри, всего одна монетка и осталась!

На глазах Трира-простака выступили настоящие слёзы. Публику потряс новый взрыв хохота; один Луар стоял без улыбки, как каменный остров в бурном море. Ему было жаль Трира.

Один за другим последовали ещё несколько коротеньких фарсов. Луар по-прежнему не смеялся — но стоял, как приклеенный. На подмостках сменяли друг друга хитрецы и дураки, злодеи и жертвы — и тут и там возникала горластая, как петух, девчонка. Вместе с платьем она всякий раз меняла лицо — пересмешница, пляшущая на гребне куража, неудержимая, как хлынувшее из горлышка шипучее вино; её партнёры мелькали, как карты тасующейся колоды. Временами Луару казалось, что перед ним раскладывают большой и яркий пасьянс.

Наконец, щуплый парнишка, не успевший ещё отдышаться после громкой сценической перебранки, соскочил с подмостков со своей тарелочкой; на этот раз звяк-звяк-звяк оказалось куда бодрее, в горстке медяков поблёскивало и серебро. Луар замялся, снова испытывая неловкость; потом осторожно положил на поднос золотую денежку, кивнул обомлевшему парню и пошёл прочь.

* * *

За занавеской Муха толкнул меня локтём:

— Во, там благородный со шпагой стоит… Хоть бы хихикнул, да?

Я смолчала. Я заметила «благородного» раньше; Муха, в отличие от меня, не подозревал, что, возможно, на нас надвигается следующая крупная неприятность. Успокаивало одно — его великолепного отца поблизости не было, полковник Солль — не иголка, его просто так на площади не спрячешь.

— Шёл бы себе, раз не нравится, — бурчал под нос Муха. Я переодевалась, шурша множеством юбок, сгоряча втыкая в себя булавки и охая сквозь зубы, — Муха даже не удосужился отвернуться. Он вообще меня не видел — перед ним стояла не полуголая девица, а старый товарищ, выполняющий привычную работу.

— За «Единорога» мало дали, — продолжал бормотать Муха. — А сейчас ржут — так раскошелятся… Хоть бы немножко… покрыть… расходы-то…

Я знала, как мучится бедняга из-за истории с галантерейщиком и последовавшими за ней тратами. Хорошо бы визит Солля-младшего не обернулся новой бедой.

Стиснув зубы, я честно отрабатывала фарс за фарсом; мой старый знакомец не смеялся, но и не уходил, и с каждой минутой у меня становилось всё тяжелее на сердце.

Наконец, мокрый от пота Флобастер велел Мухе отправляться за платой. Из-за занавески я разглядела, как Солль-младший бросил что-то на тарелку; когда Муха вернулся, глаза его были круглы, как блюдечко для денег:

— Во бывает, а! Стоял, хоть бы хихикнул!

И триумфальным жестом Муха воздел над головой новенькую золотую монету.

У меня было ровно два мгновения, чтобы сообразить и решиться.

— А-а! — завопил Муха. — Ты чего делаешь?!

Стиснув в кулаке отвоёванный золотой, я откинула полог и соскочила на землю. Вслед мне летели обиженный Мухин вопль и густое Флобастерово «заткнись».

Толпа разбредалась; на меня удивлённо косились, кто-то засмеялся и попробовал заговорить. Не удостоив беднягу ответом, я уже через секунду была на месте, откуда наблюдал за представлением Солль-младший. Теперь там было пусто, только нищий у стены с готовностью протянул ко мне руку и завёл своё «Подай». Я растерянно оглянулась — и увидела спину, удалявшуюся в переулок за квартал от меня.

Мои башмаки ударили по камням мостовой. Для того, чтобы быстро бегать, надо точно знать, куда и зачем бежишь.

Он шарахнулся — слава небу, это точно был он, я не спутала его спину ни с какой другой спиной. Присев в реверансе, я попыталась унять бешеное дыхание; он явно не знал, чего от меня ждать — и смотрел, пожалуй, даже опасливо.

— Господин… — пробормотала я, смиренно опустив глаза. — бедные комедианты… не заслуживают столь высокой платы. Вы, наверное, ошиблись монеткой, — и я протянула ему его золотой.

Он удивился и долго молчал, переводя взгляд с меня на монетку и с монетки на меня. Потом сказал медленно и осторожно, будто пробуя на вкус каждое слово:

— Нет… Почему же. Я думал… Что это вознаграждение… как раз соответствует.

Ему было неловко; он не знал, что говорить дальше, стоит со мной прощаться или следует просто повернуться и уйти. Я присела ещё ниже — в благодарном порыве, и, глядя снизу вверх на его лицо, окончательно уверилась, что он не держит зла.

И ещё. Я почему-то решила, что разрешение бургомистра у нас почти что в кармане.

* * *

Ехали весело. Флобастер, непривычно разговорчивый и оживлённый, правил первой повозкой; я сидела за его спиной, укрывшись пологом от осеннего ветра. Наружу торчала одна лишь моя голова, с гордостью и самодовольством взиравшая по сторонам; гордость и самодовольство не сходили с моего лица вот уже несколько дней, и с этим решительно ничего нельзя было поделать.

Господин Луар Солль замолвил за нас словечко перед своим отцом, господином Эгертом Соллем, который, оказывается, и без того оценивал наше искусство как совершенно замечательное. Господин бургомистр подписал приказ без единого слова, с одной только милой улыбкой — и вот мы зимуем в городе, обеспеченные милостью знатной особы и освобождённые к тому же от половины всех причитающихся податей. Мало того — вчера мы получили приглашение играть в загородном имении господина Солля на каком-то семейном празднике, и сам господин Луар выехал нам навстречу, чтобы не сбились с пути и прибыли вовремя.

Пегая лошадка, запряжённая в нашу повозку, уныло косилась на высокого тонконогого жеребца, имевшего всадником молодого Солля. Луар то вырывался вперёд, позволяя любоваться своей по-ученически прямой посадкой, то придерживал жеребца и ехал бок о бок с повозкой. Ему снова было не по себе — он боялся опуститься до панибратской болтовни, но и не хотел обижать нас высокомерием.

Флобастер в свою очередь понятия не имел, о чём следует разговаривать с парнем, который лишь немного старше Мухи — но которому впору именоваться «благодетелем». Вымученный разговор хромал, как трёхлапая собака, пока я не сжалилась наконец и не задала один-единственный вопрос:

— Прошу прощения, господин Луар… А как случилось, что имя вашего отца сделалось таким известным в городе?

Он зарделся. Он выпрямился в седле, и его школьная посадка сделалась посадкой первого ученика. Он набрал в грудь воздуха, и с этой минуты нам с Флобастером осталось только ахать и восхищённо вздыхать.

Этот парень знал наизусть всю историю осады, во время которой ему вряд ли было больше шести. Он называл по имени всех командиров и предводителей, не забывая сообщить, что такой-то оказался трусом, а такой-то был храбр, как гром, и именно по храбрости и скудоумию загубил вверенных ему людей. Он подробно объяснял, в чём же заключалась миссия его отца — но увы, ни я, ни Флобастер не понимали и половины этих военных терминов, названий, оборотов; одних только пушек на стене было пять разновидностей, и оттого, какой ярус пальнёт первым, зависел, как я поняла, исход целой битвы…

Впрочем, один момент из рассказа Луара я вдруг увидела, будто своими глазами.

…Это случилось в самый тяжёлый день осады, когда силы защитников были подорваны, а осаждавшие, наоборот, дождались подкрепления и полезли на стены; увидев катящуюся на город орду, ополченцы-горожане оцепенели, лишились воли и обречённо опустили руки. Ни одна пушка не выстрелила и ни одно ведро с кипящей смолой не опрокинулось вниз, город готов был покорно захлебнуться в подступающих мутных волнах — когда на башню выбрался Эгерт Солль, и вместо флага в руках его была цветная детская сорочка.

Неизвестно, о чём думал в тот момент молодой ещё Эгерт, за чьей спиной были оставшиеся в городе жена и маленький сын. Сам он наверняка не помнит, думал ли он о чём-нибудь вообще. Он кричал, кричал неразборчиво, замершие у орудий люди слышали только неистовый приказ — новый предводитель, ещё не будучи признан, успел уже сорвать голос. Детская сорочка билась на ветру, умоляюще всплёскивала рукавами — и каждый, смотревший в тот момент на Солля, сразу вспомнил о тех, кто остался в городе. О тех, кого ни один мужчина никогда и ни за что не должен отдавать врагу.

Непонятная сила, исходившая в тот момент от оскаленного, разъярённого Эгерта, захлестнула защитников, как петля; навалив под стенами горы собственных тел, нападавшие откатились — в ярости и недоумении.

Говорят, он молчал все последующие дни осады. Он молчал, уводя на вылазку маленькие отряды — огромная, угнездившаяся вокруг города орда ворочалась и металась, как лев, атакуемый шершнем, потому что отряды Эгерта приходили ниоткуда, налетали молча и в тишине растворялись в нигде. Он молчал, меняя расстановку пушек и катапульт; командование обороной перетекало в его руки из рук нерадивых, растерявшихся или попросту более слабых начальников — так нити, стекающиеся к ткацкому станку, превращаются в полотно. Нанеся врагам несколько ощутимых ударов, он вдруг занялся городом и за один день навёл порядок в осаждённой твердыне — хлебные склады были оцеплены, два десятка мелких воров насильно отправлены на стены, а банда сытых разбойников, грабящих и мародёрствующих среди общей паники, оказалась рядком развешенной перед городскими воротами… Много лет спустя Солль признавался сыну, что ему легче было совершить десять вылазок, чем один раз отказать казнимым в помиловании.

Осада тянулась много долгих дней. Нападавшие оказались в положении лисицы, загнавшей в угол кролика и вдруг обнаружившей, что у жертвы по десять когтей на каждой лапе и полон рот клыков. Как бы там ни было, но однажды утром горожане посмотрели со стен — и не увидели никого, только чёрные пятна костров, брошенные осадные машины да наваленные в беспорядке мертвецы…

Я перевела дыхание, только сейчас обнаружив, что не разглядываю из бойницы оставленное врагами поле боя, а трясусь в повозке по разбитой осенней дороге. В горле моём стоял ком — что поделаешь, актрисе положено быть слегка сентиментальной… Луар замолчал, щёки у него горели, глаза сверкали — я мимоходом подумала, что из парня вышел бы неплохой актёр, по крайней мере рассказчик — великолепный…

Флобастер озадаченно щёлкнул хлыстом над головой пегой лошадки. Я улыбнулась вдохновлённому Луару:

— Таким отцом… можно гордиться. Думаю, ваша матушка… самая счастливая из женщин, правда?

Он запнулся, решая, можно ли рассказывать нам с Флобастером то, о чём ему мучительно хотелось поведать; совсем уж было превозмог себя и решил не рассказывать — но в последнюю минуту не удержался-таки.

Мать его, оказывается, в юные годы побывала в какой-то серьёзной переделке — её арестовали и едва не приговорили к смерти за несуществующую вину, а масла в огонь подливал орден Лаш, в особенности один его служитель по имени Фагирра. Свидетелем по делу выступал Эгерт — он-то и сумел добиться оправдания будущей Луаровой матери, а потом в схватке с Фагиррой убить его. Всё это случилось вскоре после Чёрного Мора — люди не сразу, но узнали-таки, что Мор вызван был орденом Лаш, и учинили стихийную расправу… Фагирра, вдохновитель негодяев, пал одним из первых.

По мере того, как Луар говорил, в голове у меня возникал и оформлялся дикий на первый взгляд, но ужасно привлекательный план.

Даже Флобастер оторопел, когда я, запинаясь, выложила своё предложение. Луар, кажется, едва не выпал из седла; в какой-то момент я испугалась, что он оскорбится.

— Но… — выдавил он неуверенно. — Вы это… серьёзно?

Я ощутила прилив куража: это более чем серьёзно, это замечательно, это станет гвоздём праздника и памятью на долгие годы. Это доставит удовольствие господину Эгерту — если же господин Луар сомневается, а пристойно ли это, то я с полной ответственностью заверяю, что в игре на сцене нет ничего унизительного даже для самого благородного вельможи, это ведь игра, а не заработок, это шутка, розыгрыш, это забавно, господин Луар повеселится от души…

Он сомневался — и тогда в бой пошёл Флобастер. Он, оказывается, помнил множество случаев, когда в героических ролях пробовали себя князья и бароны, герцоги и принцы… Господин Луар наделён природной грацией, нужно лишь найти подходящий сюжет…

И тогда я предложила сюжет. Луар заморгал, пытаясь удержать расплывающийся в улыбке рот, ещё чуть помялся — и согласился.

Загородный дом семейства Соллей оказался добротным, располагающим к себе строением, удобно уместившемся на берегу неширокой речки. Нанятые на день слуги коптили мясо под открытым небом — учуяв этот запах, Муха потерял способность думать о чём-нибудь, кроме пищи. Флобастеру пришлось тычком напомнить, что мы пока не заработали и корочки хлеба, а значит надо ставить подмостки, развешивать занавески и готовиться к представлению.

Впрочем, добрый господин Эгерт и без Мухиной подсказки сообразил, что актёров следует накормить. Улыбчивая служанка притащила нам две больших корзины — Флобастер позволил нам съесть только половину замечательной снеди, потому что «набитый живот — не работник».

Зрителей у нас предполагалось немного — со слов Луара я узнала двух университетских профессоров с жёнами, старикашку ректора, какую-то невыразительную компанию горожан — очевидно, ветеранов осады. Гости веселились, как могли — душой компании был Солль, и все как один дамы, включая и служанок, поедали его восхищёнными, восторженными глазами.

Я поймала себя на том, что не могу смотреть на «господина Блондина» по-прежнему. Принимая от него монетку, я видела его красавцем, красавчиком, лакомым кусочком с чужого стола — теперь передо мной был человек, сорвавший голос на крепостной башне, человек, поднявший вместо флага рубашку своего маленького сына…

Я снова порадовалась за свою удачную придумку. Пусть для Эгерта Солля я навсегда останусь просто забавной девчонкой, актриской, каких много — всё равно я преподнесу ему этот подарок, «Игру об Эгерте и Тории»…

Торию, мать Луара, я видела мельком — очень красивая и, по-моему, очень высокомерная женщина. По одному только взгляду, брошенному Соллем на жену, с уверенностью можно было определить, что все дамочки, кушавшие господина Эгерта глазами, обречены на позорную неудачу.

Голосистая девчонка под присмотром няньки оказалась Луаровой сестрой — я удивилась разнице в возрасте между Соллевыми детьми. Малышку звали Аланой, и её безумно интересовали наши тележки, лошади, сундуки и собака. Она провела бы весь вечер в нашем обществе — если б пожилая нянька не увела её ужинать, а затем спать.

Двор за каменным забором оказался идеальным местом для подмостков. Муха колотил молотком, как дятел; мы с Гезиной разбирали костюмы, попутно придумывая наряды для героев предстоящей пантомимы. Луар нет-нет, да и заглядывал за занавеску — на лице его блуждала нарочито равнодушная улыбка, за которой ненадёжно пряталось любопытство.

Из всех ролей будущей пантомимы он выбрал, конечно, роль своего отца; мне пришлось долго объяснять ему, что так, к сожалению, не делается — благородные герои пантомимы скрывают лица под ещё более благородными масками, а оставить лицо открытым может только злодей. Пусть он, Луар, выбирает — играть под маской, чтобы родители его даже не узнали, или рискнуть выступить в роли злого Фагирры?

Он долго мялся и мучился — но, как я и предполагала, прятаться под маской не захотел; это ведь только игра, объяснил он, будто оправдываясь. В игре Фагирра не тот мерзавец, каким он был в жизни — это шутка, обещает быть забавно… Все остались довольны этим его решением — кроме Фантина, у которого отобрали хлеб.

Понемногу гости перекочевали из-за стола во двор; мы поклонились в ответ на жидкие аплодисменты и сыграли без передышки «Рогатого мужа», «Трира-простака» и «Жадную пастушку».

Мне сотни раз приходилось наблюдать, как равнодушная, «дикая» публика перед нашими подмостками становится публикой азартной, весёлой, «домашней». В тот вечер прекрасная метаморфоза оказалась особенно впечатляющей.

Даже старикашка-ректор вплетал в общий хохот своё дребезжащее «хи-хи». Невыразительная компания горожан сразу сделалась обаятельной и милой; профессорские жёны порозовели, а сами профессора казались шкодливее любого студента. Все мы работали в охотку — так бывает, когда стараешься не из-за денег, а из одного только удовольствия. Даже Гезина казалась естественнее обычного, а Флобастер вообще превзошёл сам себя.

Эгерт Солль смеялся, как сумасшедший, и улыбалась его жена; Луар пристроился в первых рядах, нервно комкая полу своей куртки и маясь в ожидании пантомимы.

Наконец, Муха объявил короткий перерыв; публика осталась на местах, веселясь и попивая вино, а за кулисами развернулась лихорадочная подготовка к действу, которое должно было стать гвоздём программы.

Гезина и Муха помогли Луару облачиться в широкий серый плащ с капюшоном, благо такой нашёлся у нас в сундуках. Никто не знал точно, похож ли Луаров наряд на облачение служителей священного привидения Лаш, но пантомима есть символ, а не настоящая картинка из жизни. Главное, чтобы зритель понял, о чём идёт речь.

Бариан и Гезина надели маски — очень дорогие медные маски, соперничающие в красоте с лицами супругов Солль, но только совсем на них не похожие. Муха приготовил лист жести — для грома и молнии, они ведь обязательно должны быть во всякой героической истории. Флобастер и я в оба уха нашёптывали Луару сюжет предстоящего действа — в сотый раз, и ребёнок бы запомнил.

Сюжет был прост и эффектен: госпожа Тория любит господина Эгерта, злодей-Фагирра разлучает влюблённых и пытается погубить прекрасную Торию — но храбрый Эгерт отвоёвывает невесту и сочетается с ней браком…

— И убивает Фагирру, — шептал Луар, как сомнамбула. — Дайте Бариану кинжал…

Он краснел и бледнел попеременно — мне приходилось всё время напоминать ему, что это всего лишь игра, шутка, не надо так волноваться… Но он волновался всё равно. Первый выход на сцену есть первый выход на сцену.

Флобастер настроил лютню, пожевал губами и дал знак начинать.

— «Игра об Эгерте и Тории»! — объявил Муха, и публика запереглядывалась, загалдела, повторяя друг другу столь интригующее название. Госпожа Тория зарделась и вопросительно глянула на мужа — тот насмешливо закатил глаза под лоб.

Я спряталась за занавеской таким образом, чтобы видеть происходящее на сцене — и в то же время наблюдать за господином Эгертом. Флобастер коснулся струн — и пантомима началась.

С первых же мгновений сделалось ясно, что, подбив Флобастера на столь рискованную импровизацию, я не прогадала — наш успех удесятерится и принесёт в будущем ещё много выгод и удобств. Впрочем, шкурные интересы остались где-то на краю моего внимания, потому что гораздо интересней было знать, как примет господин Эгерт предназначенный ему дар.

Бариан и Гезина танцевали медленный танец любви — знакомое дело, без подобного танца не обходится ни одна драматическая история, которых эта парочка переиграла во множестве… Но публика-то этого не знала, для них грациозный балет был юностью Эгерта и Тории, ни больше и ни меньше! Аплодисменты начались со второй же минуты действа.

Я затаилась: главное-то впереди! Лютня зазвучала зловеще, и на сцену неуклюже вывалился Луар — знаю, помню это чувство, когда ноги подгибаются и ладони потеют, и губы будто ватные… Но молодой Солль, к его чести, очень скоро справился со страхом первого выхода — и я снова пожалела, что этот парень никогда не будет актёром. Его, пожалуй, любая труппа отхватила бы с руками.

Зрители замерли; все они знали, конечно же, историю Соллей, им не надо было объяснять, кто этот злодей в плаще с капюшоном, почему он так свиреп и куда тащит несчастную героиню (тут, правда, случился небольшой прокол — во-первых, Луар стеснялся ухватить Гезину как следует, а во-вторых, он не знал, что с ней делать. Случилась заминка — «Фагирра» попросту тянул «Торию» за кулисы, она упиралась, а «Эгерту» оставалось только заламывать руки).

Зритель, однако, был столь доброжелателен, что шероховатости не заметил. Луаровы родители сидели, взявшись за руки, и плевать им было, что вокруг полно народу. Госпожу Торию забавляло не столько содержание пьесы, сколько появление сына на подмостках бродячего театра; господин Эгерт, думаю, готов был сорваться с места и присоединиться к персонажам пантомимы. Оба казались весёлыми и возбуждёнными сверх меры.

Лютня разразилась аккордом — «Эгерт» выхватил кинжал. Луар, как истинный злодей, попытался заслониться «Торией» — вот до чего вошёл в роль! Проворный Бариан ловко всадил оружие Луару под мышку — тот не сразу понял, что убит, а догадавшись, свалился в весьма талантливой конвульсии. Бариан с Гезиной даже не успели станцевать финальный танец победы — зрители вскочили с мест, наперебой выражая свой восторг.

Актёры раскланялись. Бариан и Гезина сняли маски — но героем вечера оказался, конечно, Луар, переставший наконец корчить злодея и облегчённо обмахивающийся краем капюшона. По-видимому, импровизация оказалась для него немалым испытанием; я мимоходом подумала, что он повзрослел, от переживаний, что ли…

Когда я оторвала взгляд от Луара и снова отыскала Солля-старшего, на Эгертовом лице ещё лежал след недавней улыбки. След веселья не успел уйти из уголков рта — но мне вдруг сделалось холодно до дрожи.

Ещё смеялись гости, ещё раскланивался вспотевший Луар, что-то говорила госпожа Тория; на моих глазах с лица Эгерта, оказавшегося за спинами всех, опадали уверенность и счастье — так куски плоти опадают с мёртвой головы, обнажая череп. Он смотрел на сына, смотрел не отрываясь, и я доселе ни в чьём взгляде не видела такого безнадёжного, затравленного, такого всепожирающего ужаса. Казалось, Солль смотрит в лицо самому Чёрному Мору.

Мне стало нехорошо; смех начал стихать постепенно — будто одну за другой задували свечи. Гости по очереди поворачивали голову к хозяину праздника — и слова застревали у них в горле. Тория Солль стояла перед мужем, сжимая его руку, заглядывая в глаза:

— Эгерт… Плохо? Что? Эгерт, что?

Его губы дёрнулись — он хотел что-то ответить, но вместо слов получилась лишь гримаса. Луар сорвался с подмостков, подбежал, подметая землю полами плаща, схватил отца за другую руку; Эгерт — или мне показалось — содрогнулся, как от раскалённого железа.

Все говорили разом — сочувственно и ободряюще, нарочито весело и тревожно, вполголоса; служанка принесла воды, но Эгерт отстранил предложенный стакан. Кто-то выкрикнул, что при головокружении полагается бокал доброго вина, кто-то предлагал подкрепиться. В окружении многих лиц я то и дело теряла белое лицо господина Эгерта — а вокруг него столпились все, и Муха, и Флобастер, и Фантин, и какие-то кухарки, и кучер — слуги, похоже, все его очень любили. Только я одна стояла в стороне, у занавески, и рука моя без всякого моего участия терзала и комкала несчастную ткань. Мне казалось, что случилось что-то очень плохое. Ужасное.

Наконец, Солль освободился из рук жены и сына. Толпа чуть расступилась; не оглядываясь и ни на кого не поднимая глаз, господин Эгерт нетвёрдой походкой двинулся к дому.

* * *

…Он опомнился. Дождь наотмашь хлестал в лицо, лошадь едва держалась на ногах, вокруг расстилались пустые поля с комьями коричневой земли, рябые лужи под низким небом, ватный, безнадёжный, осенний мир но самое страшное, он не мог понять, рассвет или закат прячется за глухим слоем туч.

Он поднял голову, подставляя впалые щёки дождю. На минуту пришло забвение — он ощущал только холод бегущих капель, ледяное прикосновение ветра да глухую боль в спине; он растворился в холоде и боли, смакуя их, как гурман смакует новое блюдо. Холод и боль давали право не думать больше ни о чём. Ещё минуту. Ещё мгновение покоя.

Потом он вспомнил, и несчастная лошадь истошно заржала, роняя пену и кровь с израненных шпорами боков, заржала и кинулась вперёд, не разбирая дороги и поражаясь невменяемому поведению доселе доброго хозяина.

Эгерт кричал. Его никто не слышал, только серое небо и дождь.

У него не было оружия, чтобы покончить с собой.

* * *

…Луар наступал на меня, вращая глазами:

— Это… игра! Это… ты… Я чем-то… оскорбил его, я не должен был…

— Не говори ерунды, — мать его, госпожа Тория, казалась воплощением бесстрастности. — Спектакль тут ни при чём. Отцу понравился спектакль. У него просто закружилась голова, такое бывало и раньше, нужно дать ему время прийти в себя, а не раздражать причитаниями… Возьми себя в руки, Луар!

Я молча восхитилась — не женщина, кремень. Луар подобрал губы, покосился на меня с упрёком и, ведомый матерью, ушёл в дом.

На том праздник и закончился. Гости попытались смыть неприятный осадок остатками вина, так их, пьяненьких, и уложили спать, благо комнат в доме было в достатке. Нас тоже хотели пригласить в дом — но Флобастер вежливо отказался.

В ту ночь я не спала ни секунды, и потому у меня появилось вдруг множество времени — целая вечность — чтобы на все лады размышлять. Размышлять — в чём же и как я провинилась перед господином Соллем.

В полночь из дому вышел человек — лица в темноте не разглядеть, — вывел осёдланную лошадь, вскочил верхом и ускакал, едва перепуганный сонный слуга успел отпереть ворота. Следом вышла женщина и отослала слугу; ветер раскачивал фонарь в руках женщины, она долго стояла на дороге, и я видела пляшущие по двору тусклые блики.

Она простояла до утра. Фонарь догорел, всадник не вернулся; под утро хлынул дождь.

* * *

Тория солгала сыну — может быть, первый раз в жизни. Никогда у Эгерта Солля не кружилась голова.

Никогда раньше не случалось, чтобы муж ушёл, не проронив ни слова. Со всеми болями и несчастьями он шёл к ней — к ней, а не от неё.

Пламя фонаря металось в стеклянных стенках. Тории казалось, что ночь пришла навсегда и закончился сон о том, что она женщина, она счастлива и счастливы её муж и дети…

Тории казалось, что она мёртвое дерево у обочины.

В доме спала Алана. Спала старая нянька, спали гости, друзья, такие милые вчера и такие ненужные теперь. Эгерт ушёл, после его ухода у Тории не осталось друзей; даже на утро после смерти отца Тория не была так внезапно, так болезненно одинока.

Она не могла быть под крышей. Она вообще не желала быть.

* * *

…Мы выехали на рассвете, и за всю дорогу никто не сказал ни слова.

Тяжело вздрагивали мокрые холщовые стены. Флобастер погонял пегую лошадку, она обречённо месила копытами грязь, а дождь молотил её по спине, и впору было подумать об укрытии — но Флобастер погонял решительно и зло, и мне порой хотелось поменяться с лошадью местами.

Чтобы волочить ноги по размытой глине. Чтобы тянуть повозку и чувствовать кнут. Чтобы искупить ту странную и ужасную вину, которой я виновата перед Луаром и его отцом.

Его потрясли воспоминания? Он не в силах видеть Фагирру, даже на сцене? Он смеялся и сжимал руку жены, он улыбался, когда актёры вышли на поклон…

Мужественный человек. Человек, поднявшийся на башню и поднявший за собой защитников… Человек, отдавший приказ повесить десяток — да, бандитов, но повесить же! И вдруг такое лицо…

Свистнул кнут Флобастера. Я вздрогнула, будто на самом деле ударили меня.

Бей. Потом разберёмся, за что…

* * *

Порыв ветра снова привёл его в чувство.

Пустое серое небо и пустые поля; в мире не осталось людей — только сын, его мальчик, его гордость, его надежда, плод самой чистой на свете любви. Лицо Луара в обрамлении просторного серого капюшона — и проступившее сквозь него другое лицо, в таком же капюшоне, другое лицо, и небо! — ТО ЖЕ САМОЕ ЛИЦО! Усталый добродушный взгляд, узкие губы, серо-голубые, как у самого Эгерта, глаза…

Двадцать лет назад он убил этого человека. Он всадил ему в грудь не кинжал, как потом утверждала молва. Нет, он проткнул Фагирру острыми рукоятями железных клещей — клещей палача…

Лошадь зашаталась. Эгерт сполз с седла, лёг на землю, уронив лицо в ледяную лужу. Дождь плясал на его спине.

…Клещи палача. Тория в камере пыток. Шрамы… не сошли до сих пор, об этом знает лишь Эгерт — да пара поверенных горничных. Он убил того человека — и свято верил, что вместе с ним загнал в могилу всё самое страшное, что было в их с Торией жизни…

И ведь он видел раньше. Видел — и не желал понимать, откуда те приступы глухого беспокойства, которые он давил под пятой своего безусловного заслуженного счастья…

Почти двадцать лет. День в день. Девятнадцать с лишним лет…

Окровавленные рукояти торчали из спины. Агония… На другой день преступление ордена Лаш раскрылось, горожане начали самосуд… А Фагирру, он слышал, так и закопали — с клещами палача…

Закопали. Его закопали — а он дотянулся из могилы. Он отомстил так, как мстят лишь изощрённые палачи — он…

Перед глазами Солля переступали грязные копыта измученной лошади. Эгерт закрыл глаза — и зря, потому что весёлое лицо Луара в обрамлении капюшона было уже тут. Только из глаз сына смотрел Фагирра: «Так-то, Эгерт. Я знал, что рано или поздно захочешь оказаться там, где сейчас я. Тебе следовало дать себя убить, Солль. Тебе не стоило противиться неизбежному и бороться за жизнь женщины, которая уже тогда — уже тогда! — несла в себе моё семя. Вот тебе подарочек из могилы — сынишка, которого ты любил, как плод… самой чистой на свете любви, хе-хе. Я предупреждал тебя, Солль — лучше быть моим другом, нежели врагом… А теперь поздно. Плачь, Солль… Плачь…» Он плакал.

Глава вторая

…Человек был стар, но дом казался старше.

Дом стоял на пригорке, одинокий, но не заброшенный; много лет его порога не переступал ни хозяин, ни слуга, и окрестные жители опасались заросшей тропинки, подползавшей под тяжёлую входную дверь. Дом был одинок — но ни одна пылинка не смела касаться рассохшихся половиц, широкой столешницы обеденного стола или клавиш открытого клавесина; с тёмных портретов презрительно смотрели друг на друга чопорные, холодные лица.

На круглом столике стоял подсвечник без свечей; провалившись с ногами в глубокое кресло, перед столиком сидел старый человек. Он был даже более одинок, нежели это мог представить себе древний спесивый дом.

На круглой столешнице, испещрённой полустёршимися символами, лежал золотой предмет на длинной цепочке — медальон, тонкая пластинка с фигурной прорезью.

На краю золотой пластинки бурым пятном жила ржавчина.

Старый человек молчал.

Дом не смел нарушать его раздумий. Дом хотел покориться ему и служить верно и предано.

Человек не желал, чтобы ему служили.

Перед ним на столе лежала ржавая золотая пластинка.

Опять.

* * *

…Горничная Далла казалась растерянной и огорчённой: да, господин Солль дома… Он вернулся вчера вечером… Нет, он не выходил из спальни. Он не позавтракал, госпожа… А… хорошо ли прошёл… праздник?

Тория молча кивнула. Эгерт дома, значит, всё можно поправить. Эгерт не разбился, упав с лошади, не стал жертвой ночных бродяг и не потерял рассудок, как подумалось ей в одну из чёрных минут ожидания. Эгерт дома, и сейчас она увидит его.

Сонная и хмурая Алана поднялась в детскую вслед за нянькой. Луар стоял у двери, смотрел в пол и пытался оторвать пуговицу от собственной кожаной перчатки.

— Не хмурься, Денёк, — она даже улыбнулась, столь велико было её облегчение. — Нечего топтаться, у тебя есть время привести себя в порядок, прежде чем… прежде чем отец позовёт тебя.

Голос её звучал уверенно и ровно. На Луара её слова всегда оказывали магнетическое действие — даже сейчас он чуть расслабился, приподнял уголки губ и бросил наконец терзать перчатку:

— Да…

Тория проводила его глазами. Ей самой пришлось сделать над собой усилие, чтобы не броситься к Эгерту тотчас же; мужу не следует видеть отпечатка, оставленного двумя бессонными ночами, горем и страхом — а главное, той маской спокойствия и уверенности, которую Тория удерживала на лице уже вторые сутки.

Она умылась и переоделась; любое привычное, самое мелкое действие казалось ей то мучительным, а то исполненным чрезмерной важности. Не отдавая себе отчёта, она всячески оттягивала встречу с мужем — но каждая минута промедления стоила ей нового седого волоска.

Несколько раз ей казалось, что Эгерт неслышно открыл дверь и стоит теперь на пороге; некоторое время она делала вид, что не видит его, потом резко оборачивалась — но дверь была закрыта, и тяжёлые портьеры над ней не качались. Солль не мог не знать, что жена и дети вернулись; Тория выдумывала и не могла представить себе причину, по которой Эгерт ни словом, ни звуком не отреагировал на их приезд. Дом молчал, не то в страхе, не то в трауре; даже кухарка, казалось, боялась лишний раз громыхнуть посудой.

Может быть, измученный ночной скачкой, Эгерт заснул? Тории не хотелось бы его будить — она просто посидела бы рядом, лишний раз убедилась бы, что небо ещё не свалилось на землю, что Солль никуда не исчез — вот он, живой, а значит, всё можно поправить…

Она постояла перед зеркалом, глядя в свои ясные, спокойные — а на самом деле отчаянные и больные глаза. Вспомнила зимний день, снег на могиле Первого Прорицателя, свою холодную руку в руке Эгерта-юноши… Вспомнила горячую душную ночь с тлеющим камином, потом первую улыбку Луара, потом почему-то широкую лужу на лесной дороге — в ней Алана утопила пряжку от башмака. Лужа казалась сине-зелёной от неба и стеблей, по поверхности её плавал, уцепившись за веточку, неудачливый паук…

Тория подняла подбородок, выпрямилась, повела плечами — и отправилась в комнату мужа.

Она постучала тихо, чтобы не разбудить Эгерта, если он спит. Но он не спал; после долгой паузы из-за дверей донеслось его приглушённое «да».

Тория толкнула дверь и вошла.

Эгерт не обернулся ей навстречу. Он стоял возле низкого трёхлапого столика, на котором беспорядочной грудой валялись книги, обрывки бумаг, пояс с кошельком, кинжальные ножны, носовые платки, шпага, перчатки, бронзовая статуэтка, письменный прибор, обломок шпоры, скомканная рубашка — обычные предметы пополам со странными, всё это Тория успела рассмотреть машинально, мимоходом, в тщетных поисках Эгертовых глаз.

Солль стоял спиной, сгорбившись, опустив голову. Ему не нужно было оглядываться, чтобы узнать Торию — но узнав, следовало обернуться.

Она стояла у двери. Слов не было; Эгерт молчал, и руки его бесцельно перебирали перламутровые пуговицы брошенной на стол рубашки. Она смотрела в его спину, текли бесформенные, тяжёлые, неповоротливые минуты, и на Торию медленно нисходило чёрное осознание катастрофы.

Тогда она набрала в грудь воздуха. Всё равно, что сказать — лишь бы услышать свой голос. Лишь бы прервать течение тишины. Почему она молчит, сейчас она скажет, наваждение сгинет, в этого чужого отстранённого человека снова вселится душа Эгерта Солля…

Тория молчала. Молчание жило во всём доме — густое и вязкое, как смола.

Солль шевельнулся. Напряжённые плечи опустились ещё ниже; медленно, через силу, он повернулся — не прямо к Тории, а как-то скованно, боком.

Она увидела половину его лица и ужаснулась. Знакомый ей Эгерт был на десять лет моложе.

Он скомкал рубашку. Подержал в руках; осторожно положил на стол, накрыв рукоятку шпаги:

— Ты…

Голос был хриплый и чужой. Обращённый мимо Тории глаз болезненно щурился, и мелко подёргивалась щека.

Внезапный приступ жалости помог ей оборвать оцепенение. Она шагнула вперёд:

— Эгерт… Что бы там… Я…

Её протянутая рука повисла в воздухе. Солль отшатнулся, как от прокажённой; бронзовая статуэтка скатилась со стола и грянулась об пол.

Теперь Солль смотрел прямо на Торию. Забыв опустить протянутую руку, она попятилась, будто её собирались ударить.

— Ты… — сказал он медленно и раздельно. — Он… дотянулся. ОН.

Она молчала. Её глаза казались непроницаемо чёрными — одни зрачки.

Солль криво усмехнулся:

— Он… зачал… твоего сына, Тор. Там, в подвале…

Губы Тории шевельнулись. С них не слетело ни звука, но Эгерт расслышал и криво усмехнулся:

— Он… посмотри на… Твой сын.

Ему не хватило мужества, чтобы произнести проклятое имя Фагирры, но ещё страшнее оказалось вымолвить вслух имя Луара.

Тории показалось, что наглухо запертые подвалы её сознания, куда она боялась наведаться, чтобы не сойти с ума, что эти погребённые закоулки памяти переполнились вдруг и вот-вот сорвут плотину. Она насильно заставила себя не понимать, о чём говорит Эгерт, и медленно пятилась, оступаясь в складках ковра, пятилась, пока не прижалась спиной к двери.

Солль перевёл дыхание:

— Я… не хотел. Я… прости.

Его лицо судорожно передёрнулось.

С трудом сдерживая напор рвущейся наружу памяти, по-прежнему принуждая себя не понимать и не верить, Тория повернулась, открыла тяжёлую дверь и вышла прочь. Ей казалось, что, потеряв сознание, она упала на ковёр и лежит сейчас у ног мужа — на самом деле она спускалась по лестнице, слепо шаря рукой по перилам и беспомощно оглядываясь, пытаясь поймать среди сгустившейся черноты маленькое круглое пятнышко света.

Горничная шарахнулась от неё, как от привидения. Внизу лестницы стоял Луар — приодетый вымытый Луар, рассчитывающий, что отец его вот-вот позовёт… Тория остановилась, вцепившись в перила, гладкие деревянные ступени готовы были вырваться из-под её ног.

…Ступени. Склизкие каменные ступени, вытертые до дыр ногами палачей и жертв… Подвал под зданием суда, отвратительная тень на волглой стене, тошнотворный запах горелого мяса…

Луар испугался. Она не видела его испуга; взяв обмершего, покорного юношу за плечи, она сняла со стены подсвечник и с пристрастием заглянула в белое виноватое лицо.

…Она купала его в дубовом корыте, розовая рука хватала деревянную лодочку и тянула в рот — на радость единственному зубу… На воде дробилось солнце — рваными бликами, кругами… А над водой то и дело задирались ступни — гладкие и плоские, не сделавшие и шага, нежные ступни с мелкими шариками пальцев… А в корыте была тёмная трещина, скоро вода уйдёт…

— Мама, — шёпотом позвал Луар.

Она опомнилась. Протянула руку и взяла его за лицо:

— Нет… Нет.

Кивнув обомлевшему сыну, повернулась и пошла, ведя рукой по стене. Горничная присела, забившись в угол.

* * *

Наверное, первый раз в жизни мне было тошно выходить на подмостки.

Гезина подозрительно косилась; Муха поглядывал с недоумением: с чего бы это я проваливаю сцену за сценой, превращая весёлые фарсы в серые пошлые сценки? Флобастер хмурился, скрипел зубами — но молчал.

Самого Флобастера давно уже не огорчала неудачная импровизация в гостях у Соллей; он перестал волноваться в тот самый момент, когда выяснилось, что разрешение бургомистра остаётся в силе и никто нас из города не погонит. Все прочие переживания представлялись Флобастеру капризами — «с жиру», и только память о моём недавнем подвиге удерживала его от соблазна «вернуть меня на землю».

Довершил дело дождь — он разогнал публику так быстро, как не смог бы сделать этого даже самый скучный спектакль. В холщовом пологе повозки обнаружилась дыра; дождь капал за шиворот Мухе, когда тот пытался зачинить прохудившуюся крышу.

— Сегодня ты играла, как никогда, — сообщила Гезина. — Всем очень понравилось.

Муха криво усмехнулся; я сидела на своём сундуке, с трудом жевала чёрную горбушку и думала о тёплом лете, полной шляпе монет и смеющемся Эгерте Солле.

* * *

Второй раз за Луарову жизнь отец уехал, не попрощавшись. Мать заперлась в своей комнате, и за три дня он видел её два раза.

Первый раз к нему в комнату постучала испуганная горничная Далла:

— Господин Луар… Ваша матушка…

Он почувствовал, как цепенеет лицо:

— Что?!

Далла со всхлипом перевела дыхание:

— Зовёт… Желает… Желает позвать… вас…

Он кинулся в комнату матери, изо всех сил надеясь на чудо, на разъяснение, на то, что странные и страшные события последних дней ещё можно повернуть вспять.

Мать стояла, опёршись рукой на письменный стол; волосы её были уложены гладко, слишком гладко, неестественно аккуратно, а белое лицо казалось мёртвенно-спокойным:

— Луар… Подойди.

Внезапно ослабев, он приблизился и стал перед ней. Внимательно, напряжённо, щурясь, как близорукая, мать рассматривала его лицо — и Луару вдруг сделалось жутко.

— Нет, — слабо сказала мать. — Нет, мальчик… Нет… Иди.

Не смея ни о чём спрашивать, он вернулся к себе, заперся, сунул голову в подушку и разрыдался — без слёз.

Приходили гонцы из университета — горничная растерянно сообщила им, что госпожа Тория больна и не может принять их. Господин ректор прислал слугу, чтобы специально справиться — а не нужны ли госпоже Тории услуги лучшего врача? аптекаря? знахаря, наконец?

Луар проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня. Ему хотелось бежать от яви — и он бежал. В забытье.

Под вечер в дверь его комнаты стукнули; он хрипло сообщил Далле, что не голоден и ужинать снова не будет. В ответ послышалось слабое:

— Денёк…

Он вскочил, разбрасывая подушки; заметался, накинул халат, открыл матери дверь.

Лицо её, страшно осунувшееся, но всё ещё красивое, было теперь не просто спокойным — безучастным, как у деревянной куклы. Луар с ужасом подумал, что, опусти сейчас Тория руку в огонь, на этом лице не дрогнет ни единая жилка.

— Мама…

Ледяной рукой она взяла его за подбородок и развернула к свету. Глаза её сверлили насквозь; Луару показалось, что его хотят не просто изучить — разъять. Он снова испугался — неизвестно чего, но желудок его прыгнул к горлу:

— Мама!..

Глаза её чуть ожили, чуть потеплели:

— Нет… Нет, нет… Нет.

Она вышла, волоча ноги, как старуха. Луар стоял столбом, вцепившись в щёки, и тихонько скулил.

Прошёл ещё день; отец не вернулся, и Луар почти перестал его ждать. Блаженное забытье кончилось — теперь ему снились сны. Во сне он кидал камнем в согбенную фигуру, покрытую рваным плащом — и попадал в лицо отцу, тот смотрел укоризненно, и кровь виделась неестественно красной, как арбуз… Во сне он фехтовал с отцом, но шпага в руках противника превращалась зачем-то в розгу, ту проклятую розгу из далёкого детства…

Потом он вышел, потому что сидеть взаперти стало невмоготу. Спустился в пустую столовую, потрогал рукоятку собственной шпаги на стене, постоял под портретами отца и матери…

…Художник был упитан и самонадеян; Луару разрешалось сидеть у него за спиной во время сеансов, и, однажды, выждав момент, он запустил руку в краску — прохладную, остро пахнущую, мягкую, как каша, наверное, вкусную… Он надолго запомнил своё разочарование — пришлось долго отплёвываться, краска оказалась исключительно противной и липла к языку. Живописец возводил глаза к небу, горничные посмеивались, нянька сурово отчитала Луара и даже хотела отшлёпать…

Он вздрогнул, почувствовав взгляд. Мать стояла на лестнице, на самом верху, и смотрела напряжённо и пристально — будто задала важный вопрос и ждала ответа. Две свечи в тяжёлом канделябре бросали жёлтый отблеск на впалую щёку.

Луар молчал. Почему-то захотелось спрятаться.

Губы матери шевельнулись почти без звука:

— Подойди.

Он двинулся по лестнице вверх — наверное, с таким чувством всходят на эшафот.

Тория стояла, прямая, как шпага, и смотрела на идущего к ней сына. Перепуганный, виноватый, жалобный взгляд; Тория подняла перед собой подсвечник, поднеся два жёлтых язычка к самому Луаровому лицу:

— Н-нет…

Но слово умерло, не родившись. Мучительное дознание, разрушавшее её душу все эти дни, пришло наконец к ясному, единственно возможному выводу.

Покачнувшись, она чуть не обожгла сына огоньками свечей. Луар отшатнулся:

— Мама?..

Пелена, так много лет защищавшая её глаза от убийственного открытия, теперь сползла — лохмотьями, как изодранная ткань. На неё жалобно смотрел молодой Фагирра — палач Фагирра, который не замучил её сразу. Он отсрочил пытку, он растянул пытку на долгие годы, от сделал пыткой всю жизнь.

Перед глазами Тории слились два похожих лица — отца и сына. Оскалившись, как ведьма, она ударила канделябром, метя в ненавистную харю палача.

Луар отшатнулся, вскрикнув от боли. Свечи, задымив, покатились по ступенькам; Луар прижимал ладонь к разбитому лицу, из-под окровавленных пальцев в ужасе смотрели глаза избиваемого щенка:

— Мама! Мама!!

— Проклинаю, — прохрипела Тория, и из запретных глубин памяти всплыла улыбка Фагирры, улыбка, подсвеченная огнём жаровни. — Проклинаю… До конца… С глаз… Навеки… Ублюдок… Проклинаю!!

В детской тонко, навзрыд заплакала Алана.

* * *

Муха поспорил с хозяином харчевни, что снимет с полки, откупорит и выпьет бутылку вина без всякой помощи рук. Нашлись и скептики, и зрители; в Мухину шляпу упало полетели медяки — в случае неудачи «банк» доставался трактирщику.

Я сидела в углу, жевала невыносимо костистую рыбу и равнодушно смотрела, как заключаются пари. Этот трюк гораздо старше самого Мухи, странно, что его здесь не знают; Муха выучился ему недавно — но зато в совершенстве, я не боялась, что он проиграет.

Рыбья голова, сиротливо сидящая на обглоданном скелете, слепо пялилась на меня из пустеющей тарелки; Муха заложил назад руки, и хозяин тут же их связал. Посетители перебрасывались прогнозами — не так чтобы очень возбуждённо, но и не совсем равнодушно:

— Выпьет.

— Выпить и я могу, а как откупорит?

— Выпьет-выпьет, на дармовщину-то…

— Ах, ты, малявка, у меня ведь пацан такой вот, так его бы в трактире застукал — весь ремень об него истрепал бы…

Улыбаясь независимо и гордо, Муха подступил к шкафчику с бутылками. Зубами дёрнул ручку — отворил; мгновенно выбрал самую пузатую, самую почтенную на вид бутылку — трактирщик закричал предостерегающе:

— Эй, не эту! Это слишком жирно будет, ты, фигляр!..

Зрители зароптали на трактирщика — скрипнув зубами, тот был вынужден замолчать.

Вопль хозяина окончательно уверил Муху в правильности выбора. Довольно хмыкнув, он подался вперёд и губами ухватил короткое толстое горлышко. Зрители одобрительно загудели.

С некоторым опозданием я вспомнила вдруг, что Фантин давно ушёл спать, Флобастер вообще не появлялся в харчевне, у Бариана болит зуб, а Гезина ужинает в городе у нового знакомого — а это значит, что тащить домой пьяного Муху придётся мне одной.

Предпринимать что-либо было уже поздно — Муха вытащил бутылку на пустой стол посреди харчевни, и зрители подбадривали его солёными шуточками. Я уныло смотрела, как маленький мерзавец воюет с пробкой, согнувшись в три погибели, зажав бутылку между коленями и ловко орудуя зажатым в зубах штопором; на месте Флобастера я устроила бы из этого Мухиного умения весёленькую репризу между фарсами. Впрочем, тогда и вина не напасёшься, и кому нужен пьяный как бревно Муха?

Пробка вылетела наконец, зрители зааплодировали, а Муха выплюнул штопор. Теперь предстояло самое интересное; горлышко до половины скрылось в Мухиной глотке, он задрал голову, с видимым усилием опрокидывая бутылку — зрители замерли. Потом худое Мухино горло принялось ритмично, с утробным звуком заглатывать благородный напиток; в такт этому неприличному «огм, огм» в мутной бутылке забулькали пузыри, а по острому подбородку умельца заструились винные ручейки — правда, довольно скудные.

В харчевне воцарилась тишина, нарушаемая только Мухиными глотками; я хмуро прикидывала расстояние от трактира до гостеприимного дворика, приютившего наши повозки на эту ночь. Весу в Мухе… не так много, но мне хватит, я изящная девица, а не каменотёс, я не привыкла таскать на спине пьяных мальчишек…

Хозяин тихонько охнул; Муха крякнул и осторожно, преувеличенно осторожно поставил бутылку на стол. С трудом разжал зубы; зрители подались вперёд, кто-то особенно азартный подхватил бутылку и перевернул вверх дном. На пол упала одна только капля.

Вся харчевня загалдела, завозилась, захлопала, захохотала; Муха аккуратно выгреб из шляпы причитающиеся денежки, спрятал, подмигнул в толпу и направился ко мне.

За два шага до столика ноги его разъехались, лицо расплылось в бессмысленной улыбке — и он свалился на меня совершеннейшим безвольным мешком.

Вот оно, подумала я сквозь зубы (а сквозь зубы тоже, оказывается, можно думать). С отвращением отодвинула тарелку с рыбьим скелетиком и подхватила Муху под мышки.

Все видели, как и куда Муха прятал денежки; с соседнего столика уже постреливал вороватыми глазками шустрый сморщенный старичок. Горстка медяков — пожива не ахти, но наши с Мухой жизни стоят и того дешевле, поэтому я собралась с духом, ухватила Муху за шиворот и поволокла к двери.

Снова шёл дождь, промозглый, липкий, не устающий уже несколько дней. Муха то безмятежно, по-детски сопел носом, то принимался бормотать, петлять ногами и слабо вырываться. Я молчала, берегла силы; к счастью, улица была не из худших и кое-где покачивались горящие фонари.

Мы с трудом одолели половину пути. Муха смеялся, просил оторвать ему голову, тыкал неверным пальцем в фонарные столбы:

— Чего… лезет на живот. На живот мне лезет, ме-ирзавец…

Я сочиняла слова, которые скажу ему завтра, и эти мысли немного меня поддерживали. Глаза мои не отрывались от разбитой мостовой, я старалась не угодить в особенно глубокую лужу — а потому случилось так, что пьяный Муха первым увидел лежащего человека:

— Во… Тут уже все спят…

Стиснув зубы, я волокла его дальше; этот второй пьяница лежал навзничь, раскинув руки, будто собираясь взлететь. Запрокинутое лицо казалось покрытым слоем муки. Мельком взглянув на него, я внезапно помрачнела — лежащий напомнил мне Луара Солля. Во всяком случае такой же молодой — чуть старше Мухи.

Что за неудачный вечер, подумала я. Завтра отберу у Мухи половину выигранных денежек — я их заработала, пёс раздери. И в другой раз за всё золото мира не стану таскать на себе маленьких негодяев…

Человек под забором попытался пошевелиться и застонал. В первый раз напился, подумала я с отвращением. Убейте, не пойму, что за удовольствие платить за вино, чтобы за свои же денежки потом мучиться… Вот Мухе покамест хорошо. Весело Мухе, посмотрим, что ты завтра скажешь, щенок эдакий…

Мы миновали лежащего. До нашего пристанища оставалось совсем немного, когда я вдруг остановилась и чуть не выпустила икнувшего Муху. Дождь не унимался, вокруг тусклого фонаря пестрели, как мошки, частые летящие капли.

— Погоди, — я прислонила Муху к стене. Он тут же сполз на мостовую — в грязь, не пригасив тем не менее лучезарной пьяной улыбки.

Я оставила его в покое и бегом вернулась к лежащему юноше.

Он не пытался подняться, зато рядом сидел на корточках оборвыш лет десяти и сосредоточенно шарил в поисках кошелька. «Стража!» — рявкнула я страшным голосом, воришка растворился в мокрой темноте, а я с запозданием подумала о множестве взрослых его собратьев, которые ходят неподалёку.

Парень лежал, неудобно повернув голову. В тусклом свете фонаря я долго всматривалась в его лицо; даже на изрядном расстоянии мой нос морщился от густого винного перегара.

Скорее маленький сбежавший карманник окажется сиятельным князем, нежели наследник семейства Соллей обнаружится в грязной луже посреди города. Скорее Флобастер купит мне ферму, нежели я потрачу на этого пьяницу ещё секунду драгоценного времени. Скорее Гезина напишет философский трактат…

Скрипнув зубами, я крепко взяла лежащего под мышки — светлое небо, что за день сегодня! — и подтащила ближе к свету. Ноги его безвольно проехались по илистой луже — мне померещилось, что я нашла и тяну огромную снулую рыбину.

Парень не сопротивлялся. Только когда жёлтое пятно света упало ему на лицо, он сморщился, будто от невыносимо яркого солнца.

Я стояла над ним, опустив руки. Рёбра мои вздымались и опадали, как весла каторжной галеры.

Ну что мне теперь делать?! Бежать к господину Эгерту? «Скорее, скорее, господин Солль, а то одна я никак не утащу вашего сыночка, который как свалился под забором, так и лежит…» А может, напрямую к бургомистру? К начальнику стражи, пусть направит сюда патруль, пусть патруль донесёт господина Луара до отчего дома…

Меня передёрнуло. На свете существуют не только мелкие карманники и крупные грабители. На свете существуют огромные стражники, которые ни о чём не желают разговаривать, и вряд ли их подкупишь жалкими медяками — Мухиным выигрышем…

Светлое небо, да ведь ещё Муха!! Лежит под своей стеной и лучезарно улыбается… Будьте неладны. Будьте неладны оба.

Луар пошевелился и поднял опухшие веки. Небо, у этого парня были ясные серые глаза — теперь они смотрели слепо, мутно, страдальчески. От этого взгляда я чуть поостыла — как ни странно, только сейчас мне пришло в голову задуматься: а что же такое случилось в семействе Соллей, что после внезапной и странной отлучки отца сын оказался в столь невозможном, жалком состоянии?!

— И что мне теперь делать? — спросила я устало. Луар не ответил, глаза его закатились.

Бариан не спал — маялся зубом. В тёплом платке, намотанном вокруг лица, он совсем уж не походил на героя-любовника — скорее на измученную сельскую молодуху.

— У-ум… — простонал он, хватая за шиворот моего спутника, которого правильнее было бы называть ношей. — Над-ался, негодяй, вот бы…

Глаза его полезли из орбит, потому что пьяница у меня на руках оказался в полтора раза выше и тяжелее привычного Мухи.

У меня не было сил ничего ему растолковывать. Я промокла до нитки, вымазалась в грязи, а язык мой покрылся мозолями от непрерывных проклятий. Муха лежал в десяти шагах позади — не в силах тащить обоих парней одновременно, я волокла их эстафетой, по очереди.

Разбуженный нашей вознёй, явился Флобастер. Весёлый Муха водворён был в повозку — отсыпаться; и Бариан, и Флобастер удручённо качали головой, разглядывая землистое лицо юного Солля. После деловитого обмена опытом — а у обоих был обширный опыт неудачного пития — Флобастер потащил полумёртвого Луара на задний двор, «чтобы всё лишнее вон». Бариан, постанывая и держась за щёку, сообщил мне, что до утра делать всё равно нечего — приведём парня в чувство, а там пусть сам решает, что матушке-то сказать…

Я промолчала. Относительно матушки и особенно батюшки непутёвого Луара у меня сидела в голове здоровенная заноза.

После изуверской Флобастеровой операции Луар немного ожил, хотя на ногах всё равно не держался; его уложили на место Бариана, который всё равно не спал и собирался завтра идти к цирюльнику — рвать зуб…

Я провела ночь без сна и в одиночестве — Гезина, делившая со мной повозку, так и не вернулась после ужина с новым другом.

* * *

Тяжелее всего казалось то, что она не могла вспомнить. Защищаясь от безумия, рассудок её сделал всё, чтобы уничтожить память о тех днях — иначе она не могла бы жить и не могла бы дать жизнь проклятому сыну…

Сидя перед горящей свечой, она с утра до вечера сматывала нитки — бесконечные клубки шерсти, чудом сохранившиеся на дне старого сундука. Она сматывала их с клубка на клубок, как сумасшедшая паучиха; она глядела в пламя свечи и пыталась вспомнить.

Лучше всего помнилась жаровня. Странное чувство отстранённости — это не она, страшное происходит не с ней, она лишь наблюдатель… Она, кажется, так и не смогла поверить до конца во весь этот ужас — даже когда жгли тело раскалёнными щипцами, когда…

Провал в памяти. Спасительный провал.

Спрашивали её о чём-нибудь? Скорее всего, нет. Ни о чём не спрашивали, просто ждали признания… Признания в какой-то немыслимой вине, и она всякий раз признавалась — но палачи не унимались, будто желали чего-то ещё. Провал в памяти…

Клубок вывалился из онемевших пальцев и мягко, беззвучно побежал по ковру.

* * *

Муха проспал до полудня, и потому некому было таращиться на Луара и спрашивать, щёлкая языком, а что такое приключилось и откуда здесь маленький Солль?

Флобастер держался блестяще — со стороны можно было подумать, что наша труппа то и дело даёт приют пьяным отпрыскам благородных родов. Бариан поскакал к цирюльнику, Фантин был нелюбопытен, а Гезине я вполне ясно объяснила, что, если она посмеет задать хоть один вопрос, я своими руками повырву все до единого белокурые волосы. Она надулась — но, в конце концов, после романтического свидания ей было не до свар.

Луар сидел в повозке Флобастера — бледный до синевы, исхудавший, похожий на больную дворнягу; Флобастер чуть не силой влил в него полстакана вина. От всякой пищи юный Солль, конечно же, отказался; Флобастер понимающе кивал и укутывал его пледом — но Флобастер не дурак. Он, как и я, прекрасно понимал, что парень мучится не одним только похмельем.

Наконец, пришлось спросить-таки: а что, господа Солли не будут волноваться? Не кинутся разыскивать невесть куда пропавшего сына?

Реакция Луара на этот невинный, вскользь обронённый вопрос подтвердила наши самые худшие опасения. Парня перекосило, как от боли; он отвернулся к стене и пробормотал что-то совершенно невнятное.

Мы с Флобастером переглянулись. Он тут же спохватился — ведь через несколько часов спектакль — и поспешил давать распоряжения. Мы с Луаром остались одни.

Луар сидел ко мне боком, неловко подобрав ноги, скрючившись и глядя в одну точку. Ему было невыносимо тяжело и стыдно, может быть, мне стоило оставить его в покое и уйти — но я почему-то не уходила.

Неправдой будет сказать, что внутри меня не жило обыкновенное подлое любопытство. Да, я любопытствовала, как праздный зевака, — но удерживало и мучило меня совсем другое.

Я была виновата перед ним. Снова виновата; это чувство, успевшее притупиться за несколько прошедших дней, теперь вернулось с новой силой, чтобы терзать меня своей неопределённостью: виновата — но в чём?!

Луар молчал. На лице его темнели различимые при дневном свете синяки, а ногти грязных рук были сгрызены до мяса. Я напрягла память — не было у него такой привычки. Никогда, даже в рассеянности, воспитанный юноша не станет грызть ногти…

Не могу сказать, чтобы в жизни я кого-то так уж жалела — но в этот момент что-то внутри меня больно сжалось. Слишком уж внезапную катастрофу пережил этот благополучный мальчик, счастливый папенькин сынок… Мне захотелось напоить его горячим. Вымыть. Укутать. Сказать, наконец, какую-то ободряющую глупость…

Наверное, что-то такое отразилось у меня на лице — потому что, искоса взглянув на меня, он всхлипнул. Кто-кто, а я прекрасно знаю — обиженный хранит гордость, пока кругом равнодушные. Стоит просочиться хоть капельке сочувствия, понимания, жалости — и сдержать слёзы становится почти невозможно…

Луар судорожно вздохнул, снова глянул на меня — и я поняла, что его сейчас прорвёт. На минуту мне даже сделалось страшно — всё-таки есть вещи, которых лучше не знать…

Но он уже не мог остановиться. Слова текли из него пополам со слезами.

Выслушивать чужие исповеди мне приходилось и раньше; лицо у меня такое, что ли — но чуть не все приютские девчонки рано или поздно являлись, чтобы поплакать у меня на груди. Однако их печальные судьбы были бесхитростны и все похожи одна на другую — история же, рассказанная Луаром, заставила волосы шевелиться у меня на голове.

Я готова была не поверить. Кое-как напрягшись, можно вообразить себе господина Эгерта Солля, с перекошенным лицом и без единого слова уезжающего в ночь, — чему-то подобному и я была свидетелем… Но госпожа Тория, избивающая собственного сына?! Госпожа Тория, проклинающая обожаемого Луара как «выродка» и «ублюдка», выгоняющая его из дому ударами подсвечника по лицу?..

Он замолчал. С некоторым ужасом я осознала вдруг, что после всего сказанного этот парень перестал быть мне случайным знакомым. Никогда не следует подбирать бродячих щенят, чтобы покормить, приласкать, а потом выгнать с чистой совестью: был на улице и будет на улице, разве что-то изменилось?..

Небо, у него что же, действительно больше никого нет? Ни бабушки, ни дедушки, ни тётки, в конце концов? Что за злые шутки судьбы — вчера я была для него сродни прислуге, а сегодня он плачет передо мной, мучается, стыдится, но плачет?

Я села с ним рядом. Обняла его крепко — как когда-то в приюте, утешая очередную дурищу; он мелко дрожал, он был грязный и жалкий — но я почувствовала, как его плечи чуть расслабляются под моими руками.

Не помню, что я ему говорила. Утешения обязаны быть бессмысленными — тогда они особенно эффективны.

Он затих и всхлипывал всё реже. Я шептала что-то вроде «всё будет хорошо», гладила его влажные волосы, дышала в ухо, а сама всё думала: вот напасть. Вот новая забота; теперь он либо помирится с родственниками и возненавидит меня за эти свои слёзы — либо не помирится, и тогда вовсе худо, хоть бери его в труппу героем-любовником…

А своих слёз он всё равно мне не простит.

Небо, я моложе его где-то на год — но старше лет на сто…

Я осторожно отстранила его; он безропотно улёгся на Флобастеров сундук. Подмостив ему под голову какое-то тряпьё, я пробормотала последнее утешение и, удостоверившись в полусонном его забытьи, выбралась наружу. Флобастер сидел неподалёку на узком чурбачке — сторожил, значит. Оберегал наш интимный разговор от случайно забредших ушей.

Коротко и без подробностей я посвятила его в курс дела. Он долго покачивался с пятки на носок, с носка на пятку, свистел, вытянув губы трубочкой, и чесал в затылке.

— Стало быть, она его и наследства лишила? — поинтересовался он наконец.

Я пожала плечами. Похоже, что наследство беспокоило маленького неопытного Солля в самую последнюю очередь.

— Как бы справиться у нотариуса, — бормотал тем временем Флобастер. — Писца подкупить, что ли… Вызывала дама Солль нотариуса или нет?

Я тихо разозлилась. Вот ведь куда головы работают у бывалых людей; я-то, выходит, мотылёк вроде Луара, о наследстве и не подумала, мне несчастной семьи жалко…

— А полковник-то куда отправился? — озабоченно поинтересовался Флобастер.

Я пожала плечами. Единственным подходящим местом, упоминавшимся при мне Соллями, был город Каваррен.

— Ну добро, — подвёл итог Флобастер. — Пусть поживёт денёк-другой, ладно, потеснимся… А потом пусть в стражу нанимается, что ли… А сейчас давай-давай, скоро публика соберётся, а Муха, щенок, с перепою…

Я устало смотрела в его удаляющуюся спину.

* * *

Перед рассветом Тории захотелось умереть.

Подобное желание навещало её не однажды — но всякий раз невнятно, смутно, истерично; теперь мысль о смерти явилась ясно, строго и без прикрас — величественная, даже почтенная мысль. Тория села на скомканной за ночь постели и широко, успокоенно улыбнулась.

В дальнем отделении стола хранился ящичек со снадобьями; пузатый флакон из тёмного стекла покоился на вате среди бездомных раскатившихся пилюль — Тория давно забыла, от каких именно хворей прописывал их благодушный университетский доктор. Жидкость во флакончике хранила от зубной боли; баснословно дорогая и редкостная, она действительно оказалась чудодейственной — совсем недавно Тория спасала от жутких зубных страданий сладкоежку-горничную… Аптекарь, составивший снадобье, знал в травах толк; вручая Тории флакончик, он десять раз повторял своё предостережение: не более пяти капель! Если вам покажется, что вы ошиблись в счёте — сосчитайте заново, пусть лучше пропадёт толика лекарства, нежели он, аптекарь, окажется повинен в истории с ядом…

Тория бледно усмехнулась. Больше всего на свете аптекари боятся «истории с ядом»; будем же надеяться, что имя нашего добряка не всплывёт в связи с безвременной кончиной госпожи Тории Солль…

Она выронила флакон; за тёмным стеклом тяжело качнулась волна густой вязкой жидкости. Небо, больше половины…

Тёмная вода на дне пруда. Глинистое дно; поднимая в воде струи серой глины, топают маленькие босые ноги. Тёплая грязь продавливается между розовыми пальцами; только ноги, выше колен — солнечные блики на поверхности пруда да иногда — мокрый подол детского платьица…

На дне полно узловатых корней. Так легко наступить на острое, поранить, замутить и без того мутную воду твоей, девочка, кровью…

Она содрогнулась. Протянула руку, чтобы остановить — и тогда только опомнилась. Бред. Нет никакого пруда; то было летом, когда смеялся Эгерт…

Нету пруда. Есть Алана, о которой она даже не вспомнила все эти дни. Её девочка. Её дочь.

Она оделась — по привычке бесшумно, хоть и некого было будить. Взяла свечку и вышла в предрассветный полумрак спящего дома.

Нянька сопела в первой комнате от входа; неслышно ступая, Тория обогнула вздымающееся одеяло, отодвинула тяжёлую занавеску и вошла в тёплые запахи детской.

Кроватка стояла под сереющим окном; прикрыв свечу ладонью, Тория смотрела на утонувшую в подушке темноволосую голову — и рядом ещё одну, фарфоровую, кукольную, с выпученными бессонными глазами.

Там, в её комнате, остался наполовину полный флакон… Будь проклята её слабость.

Тория длинно, со всхлипом вздохнула. Алана вздрогнула; ещё не проснувшись, приподнялась на локте, приоткрыла рот, готовясь заплакать. Распахнула удивлённые глаза:

— Мама?!

Закусив губу, Тория опустилась на кроватку. Схватила дочь в объятия, сжала, изо всех сил вдыхая её запах, запах волос и сорочки, ладоней, кожи, локтей и подмышек, чувствуя губами щёточки ресниц и полоски бровей. Кукла грохнулась на пол; Алана сдавленно вскрикнула, и, на секунду отстранившись, Тория увидела перепуганные, полные слез глаза:

— Мамочка… А папа… А… Луар вернулся, да?

Нянька стояла в дверях. Подол её рубашки колыхался над самым полом.

* * *

Гезина повздорила с Флобастером — тот не без оснований счёл, что её новая дружба, переросшая в пылкую любовь, мешает работе. В самом деле, Гезина повадилась возвращаться перед самым спектаклем и после представления сразу же исчезать. Такое положение вещей не устраивало Флобастера, который нервничал и злился, утрачивая мельчайшую частичку власти; такое положение не устраивало и меня, потому что кому же охота делать чужую работу и возиться с костюмами за двоих?

Скандал вышел громкий — Гезина, видимо, изрядно осмелела в объятьях своего горожанина и потому не побоялась пригрозить, что, мол, вообще оставит труппу, выйдет замуж и плевала на нас на всех. Флобастер, от такой наглости на секунду потерявший дар речи, вдруг сделался тише сахарной ваты и елейным голосом предложил Гезине проваливать сию же секунду. Дивная блондинка ценила себя высоко и верила в столь же высокую оценку окружающих, поэтому лёгкость, с которой Флобастер согласился её отпустить, повергла Гезину в шок. Грозные посулы сменились всхлипами, потом звонким рёвом, потом истерикой; безжалостный Флобастер не допустил ни толики снисхождения — Гезина была самым жестоким образом водворена на подобающее место. Для пользы дела, разумеется.

Притихшая героиня старательно отыграла представление, помогла мне убрать костюмы — и уже вечером, пряча глаза, явилась к Флобастеру с нижайшей просьбой: только на ночь… Последний раз…

Флобастер выждал положенное время — о, мастер паузы, мучитель зрительских душ! — и снизошёл-таки. Позволил.

До утра наша с Гезиной повозка перешла в моё исключительное пользование — поэтому случилось так, что поздней ночью мы оказались наедине с Луаром Соллем. Холщовый вход был старательно зашнурован от ледяного ветра подступающей зимы; на ящичке из-под грима оплывала свечка.

Всю первую половину нашего разговора, долгую и бесплодную, мрачный Луар пытался выведать, как сильно он успел унизиться накануне. Мило улыбаясь, я пыталась увести его от этого самокопательного расследования — куда там! С тупым упорством самоубийцы он возвращался к болезненному вопросу и в конце концов поинтересовался с нервным смешком: что, может быть, он и слезу пустил?!

Такое его предположение заставило меня сперва оторопеть, а потом и возмутиться: слёзы? Господин Луар, видимо, до сих пор не пришёл в себя, иначе откуда взяться столь странному вопросу? Не было никаких слёз, да и не могло быть…

Он настороженно пытался понять, вру я или нет; наконец, поверив, устало вздохнул и расслабился.

Серо-голубые глаза его казались тёмными в тусклом свете единственного свечного язычка. Совершенно больные глаза — сухие. Исхудавшее лицо не то чтобы возмужало — подтянулось, что ли, сосредоточилось, напряглось, будто позарез нужно ответить важному собеседнику — да вот только вопрос позабылся… Руки с обгрызенными ногтями лежали на коленях; на тыльной стороне правой ладони краснел припухший полукруг — след истерически сжатых зубов. Ещё не успев поймать мой взгляд, он тут же интуитивно убрал руку.

Он выслушал меня внимательно. Помолчал, глядя в пламя свечи. Облизнул сухие губы:

— Да… Я… думал. Но… смею ли я?

Я возмутилась уже по-настоящему. Что значит — смею?! Это родной отец, вы же с ним и словом не перемолвились, ничего не прояснено, и, если госпожа Солль, возможно, не совсем здорова — то тем более важно встретиться с господином Эгертом и…

В середине моей пылкой тирады он опустил голову. Устало покачал шапкой спутанных волос. Госпожа Тория… Он почему-то уверен, что она здорова. Тут нельзя говорить о… душевном расстройстве… Конечно, в это легче поверить, но…

Он снова покачал тяжёлой головой. Снаружи рванул ветер, и пламя свечи заколебалось.

— Я даже не знаю, где он, — беспомощно сказал Луар.

Мне захотелось закатить глаза, но я сдержалась. Конечно, господин Эгерт в Каваррене, в родовом гнезде — где же ещё?!

Он просветлел. Уголки губ его чуть приподнялись — в теперешнем его состоянии это должно было означать благодарную улыбку:

— Значит, вы считаете…

Поразительный мальчик. Выплакавшись у меня на груди (тс-с! слёз-то и не было!) он всё-таки продолжал величать меня на «вы».

Я энергично закивала. Луар обязан отправиться в Каваррен и поговорить с отцом начистоту. Чем скорее, тем легче будет обоим.

Луар колебался. Ему, оказывается, всё дело представилось так, что своим внезапным диким отъездом отец отрезал самую мысль о возможной встрече — во всяком случае, до тех пор, пока сам он, Эгерт, не соблаговолит вернуться и объясниться. Пытаясь сдвинуть с места Луаровы представления о дозволенном и недозволенном, я покрылась потом, как ломовая лошадь.

Дело довершила нарисованная мной картина — вот господин Эгерт сидит в родовом замке (или что там у него в Каваррене), сидит, уронив голову на руки, тяжело страдает и желает видеть сына, но не решается первым сделать шаг навстречу, боится обиды и непонимания, мается одиночеством и робко надеется — вот скрипнет дверь, и на пороге встанет…

Щёки Луара покрылись румянцем — впервые за все эти дни. Он ожил на глазах, вслед за мной он поверил каждому моему слову, он мысленно пережил встречу с отцом и возвращение в семью — и, наблюдая за его метаморфозой, я с некоторой грустью подумала, что, быть может, сейчас искупила часть своей безымянной вины… А возможно, и усугубила её — кто знает, чем обернётся для мальчика эта внезапная надежда…

Мальчик же не имел ни времени, ни сил на столь сложные размышления. Враз успокоившись и просветлев, этот новый, обнадёженный Луар исходил благодарностью, и я с некоторым удивлением увидела его руку на своём колене:

— Танталь… Вы… Ты… Просто… Жизнь. Ты возвращаешь жизнь… Ты… просто прекрасная. Ты прекрасна. Вы прекрасны.

И, глядя в его сияющие глаза, я поняла, что он не кривит душой ни на волосок. В эту секунду перед ним сидело божество — усталое божество со следами плохо стёртого грима на впалых щеках.

— Танталь… — он улыбнулся, впервые за много дней по-настоящему улыбнулся. — Можно… я…

Он подался вперёд; где-то на половине этого движения решимость оставила его, но отступать было поздно, и тогда, удивляясь сам себе, он суетливо ткнулся губами мне в висок.

Он тут же пожалел о содеянном. Вероятно, детский поцелуй показался ему верхом распутства — он покраснел так, что в свете одинокого огонька лицо его сделалось коричневым.

Я прислонилась спиной к переборке. Кожа моя помнила царапающее прикосновение запёкшихся губ; прямо передо мной сидел парень, невинный, как первая травка, мучительно стыдящийся своего благодарного порыва. Казалось бы, жизнь его полна куда более тяжких вопросов и проблем — но вот он ёрзает, как ёж на ежихе, из-за такой малости, как близко сидящая девушка…

Мне сделалось грустно и смешно. Почти не рассуждая, я поймала его руку и прижала к своей груди — крепко, будто клятву принося.

Он оцепенел; наверное, ему было бы легче, если б я сунула его руку прямиком в горящую печку. Ладонь была холодная, как рыбий плавник; мне сделалось жаль бедного мальчика.

— Да ничего в этом нет, — сказала я устало, выпуская его руку. — Так… Обычное дело. Все люди обедают, едят картошку и шпинат, но никому ведь не придёт в голову краснеть и дрожать: сегодня я впервые покушаю… отведаю свёклы… интересно, какова она на вкус…

Он, кажется не понял. Я не выдержала и улыбнулась:

— Ну… Всё очень просто, Луар. Гораздо проще, чем считают девственники. Хочешь попробовать?

Он смотрел на меня во все глаза. Не хватало ещё, чтобы он принял меня за публичную девку.

— Хорошо, — сказала я, отводя взгляд. — Не слушай меня… Забудь, что я сказала. Тебе надо выспаться… Завтра в путь…

— Да, — отозвался он чуть слышно.

— Гезина вернётся только утром… Так что спи спокойно.

— Да…

— Ну вот… Ночью будет совсем уж холодно, Флобастер, скупердяй, всё обещает переехать на постоялый двор, чтобы в тепле… А я дам тебе хорошее одеяло. И вот ещё, тёплый плащ…

Склоняясь над сундуком, я прятала за деловым тоном внезапно возникшую неловкость, а Луар стоял за моей спиной и размеренно, глухо повторял своё «да». Потом замолчал.

Осторожно, боясь спугнуть неизвестно что, я выпрямилась и обернулась.

Он не сводил с меня глаз. Напряжённых, вопросительных, даже испуганных — но уж никак не похотливых. Что-что, а похоть я чуяла за версту.

— Танталь…

Только теперь я различила, что его трясёт. Мелкой нервной дрожью. Здорово я его растревожила.

— Танталь…

Я вздохнула. Ободряюще улыбнулась; взяла его за мёртвую холодную руку и задула свечу.

* * *

На мгновение раскрываясь и пропуская вовнутрь белое облако пара, тяжёлая дверь поспешно захлопывалась; в придорожном трактире становилось не то чтобы многолюдно — но всё оживлённее, потому что с каждым облаком пара являлся новый посетитель.

Завсегдатаи радостно приветствовали старых знакомцев, случайные путники настороженно оглядывались по сторонам — однако первым делом каждый вошедший спешил к камину, чтобы жадно протянуть озябшие руки к огню.

Луар сидел, наслаждаясь теплом; неподалёку хрустела дровами каменная печка, булькали котлы да напевал под нос довольный жизнью повар. Луар ел — неспешно и грациозно, будто в собственной столовой; с другого конца длинного стола за ним наблюдала угрюмая старуха с раздвоенным подбородком.

Он скакал уже пять дней подряд, останавливаясь только на ночь; возможно, он скакал бы и ночью, однако несчастная кобыла, чистокровное украшение конюшни Соллей, не могла сравниться выносливостью с одержимым надеждой Луаром. Лошадь нуждалась в еде и уходе, лошадь не переносила мороза — а в пути Солля настиг мороз, неожиданный в эту пору. Дороги опустели, волки сбились в стаи, а лесные разбойники потянулись к жилью; только безумцы путешествуют в такое время — но Луар не чувствовал себя безумцем.

Впервые за много дней он знал, чего хочет. Если выехать завтра до рассвета и хорошенько постараться, то к вечеру, может быть…

Он опустил воспалённые веки. Перед глазами тут же возникла дорога — замёрзшая, с клочьями ржавой травы по обочинам, со стаями ворон, кружащихся в воздухе, как хлопья копоти; всякий раз, засыпая на жёстком гостиничном тюфяке, он снова трясся в седле и высматривал покосившиеся дорожные указатели…

Иногда он вспоминал то, что осталось за спиной — конечно, не мать. Мать у него не было сил вспоминать, не хватало мужества; он вспоминал повозку на ветру, домик на колёсах и с холщовыми стенами, оплывающую свечку, блестящие чёрные глаза, обрывки странного сна… Тот разговор был, он подарил Луару истовую надежду, а сам полустёрся в памяти. Разговор был — но вот не приснилось ли всё, что было потом?

…Напротив пьянствовала компания из трёх крепких лохматых бородачей. Старуха с раздвоенным подбородком нехотя цедила что-то из кружки; Луар повёл плечами, только сейчас почувствовав некую брезгливость и неудобство от этого дымного, шумного, непривычного места.

Завтра, сказал он себе. Больше ни одной ночёвки… Завтра он увидит отца. Завтра вечером… Уже завтра.

Неслышно подошёл трактирщик — справиться, а не нужна ли юноше комната на ночь. Луар выложил названную трактирщиком сумму — и тут только заметил, что кошелёк опустел, только побрякивали на дне две медные монетки. Ничего, сказал себе Луар. Завтра…

Трактирщик поклонился; Луар спрятал кошелёк и устало опустил голову на руки. Спать… Интересно, а если то, что приснилось в ту ночь, было правдой, то почему он так равнодушен? Такая малость после всего, что с ним случилась… первая ночь, проведённая с женщиной… Но ведь так не должно быть. Может быть, он, Луар, не такой, как прочие мужчины?

В другое время подобная мысль повергла бы его в ужас — теперь же он просто смотрел, как трётся о ноги посетителей облезлая рыжая кошка, и устало думал, что вот сейчас подняться на второй этаж и спать, спать…

— Парень!

Он вздрогнул. Прямо перед ним сидела старуха с раздвоенным подбородком.

— Парень… Что ж ты… Он же с тебя вдвое содрал!

Луар смотрел, не понимая.

— Вдвое больше содрал против обычного… Тайша, трактирщик… Обманул тебя, как маленького, а ты и не пикнул…

Луар качнул головой и попробовал улыбнуться. Старухины слова казались ему далёкими, как луна, и обращёнными к кому-то другому.

— Эх… — старуха сморщилась, будто сожалея. окинула Луара внимательным, сочувственным взглядом. Огляделась. Прошипела сквозь зубы:

— Ты… Бородатых видишь? Они тебя… приметили. Сладкая добыча парень, один, одежонка хорошая, и заплатил, не торгуясь… Богатый, стало быть, парень. Ты вот завтра поедешь, а они тебя в лесочке-то и встретят… Коня, кошелёк, тряпки — всё себе заберут… Старший у них, Совой прозывают, тот волков прикармливать любит… Голенького к дереву привяжут — прими, мол, подарочек, Матушка-Волчица… Ты, парень, не надо ехать, обоза большого дождись… Только какой обоз в холода такие…

Луар слушал отстранённо; внутри него копошились сложные чувства, главным из которых было глухое раздражение. Завтра он должен быть в Каваррене; завтра у него встреча с отцом, что она плетёт, какие разбойники, какой обоз…

Он поднял голову. Те, напротив, искоса посверкивали наглыми, насмешливыми, холодными взглядами.

Тогда поверх раздражения его захлестнула ярость. Эти сытые, озверевшие от безнаказанности провинциальные разбойники смеют становиться на его пути к отцу — именно сейчас, когда до Каваррена остался день пути! И он должен выжидать и прятаться — он, потомок Эгерта Солля, героя осады?!

Громыхнув стулом, он встал. Что-то предостерегающе проскрипела старуха; Луар двинулся через обеденный зал, на ходу вытаскивая из-за пояса опустевший кошелёк.

Бородачи удивлённо примолкли; Луар подошёл вплотную, остановился перед самым мощным и нахальным на вид, вперился, не мигая, в круглые, коричневые в крапинку глаза:

— Ты — Сова?

Бородач потерял дар речи. За соседними столиками замолчали.

— Я спрашиваю, — холодно процедил Луар, — ты — Сова?!

— Э… Ты, это… — один из сотоварищей круглоглазого хотел, по-видимому, ответить, но не нашёл подходящих слов.

— Ну? — спросил, наконец, Сова.

Луар шлёпнул на стол перед ним тощий кошелёк с двумя медными монетками:

— На. Жри. Только… — он подался вперёд, упёршись в стол костяшками пальцев, — только однажды мой отец…

Перед глазами у него невесть откуда возникло воспоминание детства — осада, мать уводит его от чего-то волнующего и страшного, куда так и бежит голодный злой народ, и слышна барабанная дробь, и над низкой крышей дрожат натянутые, как струны, чёрные верёвки… Вешают, вешают…

В глазах Луара потемнело, а когда тьма разошлась наконец, Сова сидел перед ним насупленный и хмурый, и непривычно белыми казались лица его спутников.

— Я сказал, — обронил Луар. Отвернулся, в полной тишине поднялся в свою комнату, упал на постель и проспал до петухов.

Никто его не преследовал.

* * *

Я еле отвязалась от этой дурочки — служанки Даллы. Луар наотрез отказался показываться дома — несмотря на все Даллины заверения, что «если не хотите, госпожа и не увидит». Тем не менее ему нужны были лошадь, деньги, дорожная одежда; мне пришлось вступить в переговоры с Даллой, а ей позарез хотелось знать, что же случилось в семействе Соллей. Небо, если бы я могла ответить!..

Луар не снизошёл до сколько-нибудь тёплого прощания. Мне хотелось, закусив губу, съездить ему по физиономии — и это после всего, что было ночью!

Я не знала, радоваться мне или проклинать случай, забросивший высокородного девственника, домашнего мальчика Луара Солля в мою постель на жёстком сундуке. До этой ночи жизнь моя была если не размеренной, то в какой-то степени упорядоченной, а любовный опыт если не богатым, то по крайней мере красноречивым; я искренне считала, что персонажи фарсов, наставляющие друг другу рога, поступают так исключительно по воле автора, желающего рассмешить публику, а неземная любовь до гроба — такая же выдумка, как все эти Розы, Оллали и единороги. Гезина всякий раз закатывала глаза, рассказывая о своих любовных похождениях — но ведь на то она Гезина, то есть дура, каких мало!

Луар уехал сразу же, как был готов; он вполне вежливо поблагодарил меня за кров и за участие — и только! Кажется, он плохо помнил всё, что происходило ночью; он был одержим моей же идеей — увидеть отца, а всё остальное в этом мире делилось на сопутствующее либо препятствующее этому предприятию. Я провожала его квартала два — и по мере затянувшихся проводов из сподвижника превращалась в препятствие.

Мне хотелось погладить его по щеке. У меня даже ладонь взмокла так хотелось погладить его, но, глядя на враз отстранившееся, сосредоточенное лицо, я прекрасно понимала всю глупость этого желания.

Там, в повозке, он был совершенно другим. Небо, как я испугалась, первый раз угодив в это невыносимое чувство! Мы вдруг поменялись ролями — робкой ученицей сделалась многоопытная я, а девственник, поначалу растерянный, в какой-то момент обрёл уверенность, силу — и, повинуясь голосу крови, увлёк меня в области, о которых я и понятия не имела, и не верила, что так бывает… Будто шёл-шёл человек проверенным, давно знакомым мостиком — и вдруг доски разверзлись у него под ногами, и он свалился в тёплую воду, которая, как известно, ничего общего не имеет с сухими деревяшками моста…

Почему? Почему именно он?! Мне случалось любезничать с опытнейшими обольстителями, тончайшими знатоками женских душ и тел — и в угоду им я старательно изображала то самое, что теперь самым скандальным образом приключилось со мной в первый раз…

Луар ничего не понял. Он решил, что так и надо; где-то там в глубинах сознания у него отпечатались мои же глупые слова про «всё просто», «картошку и шпинат». От мысли, что такое сокровенное для меня действо Луару, возможно, показалось «шпинатом», мне хотелось грызть локти.

Страдая и злясь, я шла рядом с его стременем; наконец он нахмурился и сказал, что теперь он поедет быстро. До Каваррена неблизкий путь…

Тут я впервые подумала про подступающие холода, про волков, про ночных грабителей… И что будет, если я вижу его в последний раз.

— Прощай, — сказал он. — Спасибо… Думаю, всё будет, как ты сказала.

— Возвращайся скорей, — сказала я, глядя на медную звёздочку, украшение уздечки.

— Да, — сказал он и пришпорил лошадь. Мог бы и не пришпоривать, — до Каваррена неблизкий путь… А запасной лошади нет…

Я так и осталась стоять столбом посреди улицы.

* * *

За неполную неделю пути благородное животное под Луаром выдохлось и уподобилось жалкой кляче; постоянно понукая и пришпоривая, Луар вслух уговаривал кобылу потерпеть — скоро, скоро, там будет отдых и сколько угодно вкусной еды, сегодня вечером, ну же…

Солнце склонилось к горизонту раньше, чем он ожидал; невыносимо красный закат обещал назавтра холод и ветер. В полном одиночестве Луар углубился в лес — и на перекрёстке двух узких дорог повстречался с развесёлой кавалькадой.

Всадников было четверо; все они были слегка навеселе, и не зря отправиться в путь их заставило событие — рождение в городе Каваррене младенца, который приходился племянником всем четверым. Пропутешествовав весь день, они, как и Луар, рассчитывали попасть в Каваррен ещё до темноты; Луар застал новоявленных дядюшек в тот самый момент, когда один из них, щуплый и горластый весельчак, убедил прочих довериться ему и отправиться «короткой дорогой».

Луару обрадовались и позвали с собой; солнце упало за горизонт, сразу сделалось невыносимо холодно — однако разгорячённая вином компания не унывала, торопясь вслед за щуплым проводником. Луар ехал сбоку ему очень понравилась мысль о короткой дороге. Чем короче, тем лучше.

Вскоре лес превратился в редкую рощицу, проводник радостно воздел руки — и четверо дядюшек, а с ними и Луар, выехали на берег вполне широкой речки; лёд матово поблёскивал под сиреневым сумеречным небом. Моста не было.

Дядюшки сгрудились в кучу; проводник путано объяснял, что так они срезают половину пути — до моста, мол, не один час езды… Всадники спешились, под уздцы свели лошадей к воде — и тут среди дядюшек случился скандал.

Лёд казался прочным у берега и обманчиво-сахарным к середине; кто-то наиболее смелый прошёлся по ледяной кромке взад-вперёд — и авторитетно заявил щуплому весельчаку, что тот дурак и скотина, потому что такой лёд не выдержит не то что всадника — пешехода. Какой, гнилая жаба, «короткий путь» — сейчас придётся берегом переться к мосту, а вот уже темнеет, и вместо праздничного ужина угодим мы волкам на обед…

Дядюшки разругались, а потом и подрались. О Луаре забыли; не сходя с седла, он тупо смотрел на тёмную полоску того, противоположного берега, ему казалось, что он узнаёт места. Там, дальше, должен быть пригорок, на который если подняться, то видны башни Каваррена…

Его снова охватило раздражение — как тогда в трактире. Какие-то глупые бранчливые людишки, полоска замёрзшей воды…

Там отец. Рукой подать.

— Эй, парень!!

Лошади не хотелось идти на лёд — но породистым лошадям свойственно послушание. Звякнули подковы, скользнули; лошадь дико заржала, столь же дико закричал кто-то из дядюшек — а противоположный берег рванулся и скачками понёсся навстречу Луару.

Что-то надсадно трещало; Луар не видел змеящихся трещин, он шпорил и гнал, лошадь неслась вперёд, сразу же уразумев, что в скорости — спасение. Потом треск и грохот внезапно оборвались, посыпался иней с каких-то потревоженных веток, и Луар не стал оборачиваться на реку, разбитую, как зеркало.

Каваррен показался через полчаса.

* * *

В дверь тихонько поскреблись:

— Госпожа…

Она с трудом оторвала щёку от столешницы. В последнее время её то и дело смаривал сон — бывало, в самой неподходящей для этого позе; только что ей снилась грязная собачонка с обрывком верёвки на шее, надо ухватить за верёвку — но узелок ускользает…

В щель приоткрытой двери робко заглянула горничная Далла:

— Госпожа… Он… Уехал…

Эгерт уехал, подумала Тория. Уехал давно, много лет назад. Как жаль.

— Он… Господин Луар…

Торию передёрнуло. Остатки сна улетучились прочь; резко вскинув полную боли голову, она попыталась вспомнить: приказывала ли она не произносить этого имени? Или только собиралась приказать?

— Он… Взял лошадь из конюшни и денег из ящика… Он взял дорожный плащ… И он, госпожа, поехал в Каваррен…

Каваррен. Ранняя весна. Юный Эгерт — юный, беспечный, жестокий, как вода… Он действительно таким был? Её Эгерт?

— Он, госпожа, хочет встретиться… С отцом хочет встретиться…

Торию захлестнула новая волна боли. Встретиться с отцом…

Лицо Фагирры. Пылающая жаровня. Прикосновение холодных ладоней… Было? Не было? Ей казалось, что она вспоминает — но то было воспоминание бреда…

— Его отец… — произнесла она хрипло.

Она хотела сказать, что Луарова отца много лет назад похоронили с клещами в груди, похоронили за кладбищенской оградой… Потом она поняла, что не стоит задавать пересохшему горлу столь каторжную работу произносить всё это вслух…

— Хорошо, — сказала она бесцветно.

Далла суетливо присела, и дверь затворилась.

* * *

У городских ворот его не хотели пускать. Он назвал себя; помедлив, ворота отворились, и два стражника почтительно приветствовали Луара, ведь Каваррен — родной город прославленного семейства, пусть же юный отпрыск войдёт…

Юный отпрыск не помнил, где среди хитросплетения улочек искать дедовский дом; город погружён был во тьму, нарушаемую только тусклым светом узких окон, да редкими фонарями, да факелами в руках патруля…

Патруль проводил Луара до самых ворот. Высокий дом Соллей сиял огнями, как именинный пирог.

Луар долго стоял на улице, и рядом переминалась с ноги на ногу измученная кобыла. Редкие прохожие удивлённо поглядывали на неподвижно стоящего в темноте человека и всхрапывающую лошадь; он пытался вызвать в памяти картинку, придуманную Танталь и подстегнувшую Луара к путешествию, — вот отец его сидит у стола, уронив голову на руки; отец ждёт, когда на пороге встанет…

На улицу глухо доносился многоголосый гам. Все эти освещённые окна, чужие голоса в Соллевом доме не вязались с выстраданной картинкой, теперь она казалась нелепицей, в которую и поверить-то невозможно; Луар впервые подумал с ужасом, что отца его нет в Каваррене, что в доме веселятся чужие незнакомые люди, а где отец — неведомо, и неведомо, жив ли…

Ему захотелось заплакать — но глаза оставались сухими, хотя здесь, в темноте, некого было бояться или стыдиться. С трудом сдвинув с места окоченевшие ноги, он толкнул ворота и вошёл.

Над парадным входом тёмным полотнищем плескался родовой стяг. Из пристройки выскочил кто-то — кажется, конюх; Луар не пришлось ничего объяснять — многострадальную лошадь увели, заверив при этом, что «господин Солль заждался, все уж собрались». Лакей распахнул двери; пошатнувшись, Луар шагнул в мягкое тепло, полное знакомых с детства запахов и мокрых, распятых на вешалках плащей…

Слуга помог ему раздеться, и на радушном лице его понемногу проступили страх и замешательство; Луар увидел себя в большом, до пола, зеркале — обветренное лицо, чёрные запёкшиеся губы, лихорадочный блеск воспалённых глаз; он увидел себя и понял, почему смутился слуга.

В полумраке плавали язычки свечей. Луар поднялся по лестнице, помнившей первые шаги его отца и похороны его деда. В лицо ударил пьяный, нестройный шум, Луар захотел назад — но двигался вслед за слугой, и на секунду ему показалось, что он фигурка башенных часов, спешащая по своему желобку вслед за другой фигуркой, и потому не может ни отступить, ни остановиться…

Он очутился в большом обеденном зале; со стен смотрели отрешённые лица предков, в двух каминах истово пылал огонь, а прямо от входа тянулся невообразимо длинный стол, окружённый глазами навыкате, эфесами, масляными губами, блестящими эполетами, красными напряжёнными шеями, жестикулирующими руками, мундирами — несколькими десятками незнакомых громогласных людей. Сборище пило и хохотало, хвалилось и спорило — далеко, в тёмной дымке, на краю сознания, потому что во главе стола сидел неподвижный, будто выточенный из кости человек. Сидел и смотрел в скатерть.

По столу тянулась длинная дорожка горящих свечей; огоньки трепетали от неслышного смеха и неслышных выкриков. Небо, растерянно подумал Луар. Зачем всё. Зачем я пришёл… Где я. Зачем.

Потом у него в голове будто лопнула перепонка, и сразу нахлынули пронзительные голоса:

— …Да кому другому рассказывай — в старину! Вон, у меня вепри, так это же гром небесный… …твоих поросяток дюжину собьёт…

— …И помнить тут нечего… Увидим, как бои будут…

— …И тут он выкатывает бочку пороха…

— …Слава полка, честь полка, гордость полка…

В этот момент отец вздрогнул и поднял голову.

Качнулись язычки свечей.

Они смотрели друг другу в глаза — через стол, над головами пирующих; все Луаровы надежды на мгновение ожили, чтобы тут же и сгинуть безвозвратно. Он ещё ловил взгляд чужого немолодого человека, сидящего во главе стола — но белое как кость лицо отца вдруг обнаружилось рядом, и колебались огоньки в бронзовых блюдечках подсвечника, и Луар отшатнулся, будто ожидая нового удара.

Отец смотрел на него тем взглядом, который так пугал Луара в глазах матери, — напряжённо-изучающим, пронизывающим насквозь, так, что хотелось закрыть лицо руками.

Он отступил, едва не сбив слугу с подносом; зал накренился, будто желая прилечь на бок, и в этот же момент на Луара жёстко схватили за плечо:

— Что с тобой?

Зашелестела отодвигаемая портьера. Снова пахнуло тёплым спёртым воздухом, будто из старого домашнего сундука; перед глазами Луара оказались узкие мраморные ступени с медными прутьями поручней, потом испещрённые трещинами половицы, потом глубокий, вязкий как болото ворсистый ковёр.

За спиной бесшумно прикрылась дверь. Шум пира безнадёжно отдалился — так отдаляется грохот прибоя от утопленника, почившего на тёмном и тихом дне.

Луар поднял голову; со стен свирепо пялились породистые вепри, вытканные и вышитые на старинных гобеленах. С портрета в массивной раме смотрели два незнакомых лица — женщины и мальчика.

Отец стоял у него за спиной. Луар видел неподвижную тень на ворсистом ковре; потом тень укоротилась и расплылась — отец переставил светильник.

Жалобно звякало оконное стекло под порывами холодного ветра. Луар вспомнил свою бешеную скачку — и изумился. Ледяной ветер в лицо… Постоялые дворы… Вот он приехал. Вот.

Наверное, надо было обернуться — но он стоял, опустив голову, а перед глазами без остановки неслась навязчивая лента дороги, пучки пожухлой травы, голые стволы, голые поля, бесконечные, будто намалёванные на боках вертящегося барабана…

— Как… мама? — спросили у него из-за спины.

Луару захотелось кричать. Вместо этого он подошёл к мягкому креслу и, скорчившись, опустился на его край.

— Она… здорова?!

Луар сидел, марая дорогой ковёр мокрыми дорожными сапогами. Теперь он ощутил, как гудит спина, как горит обветренное до мяса лицо, как саднят чёрные губы. Перед глазами у него безостановочно прыгала дорога.

— Сынок…

В голосе отца скользнуло нечто такое, что заставило Луара выйти из болезненного оцепенения. Он поднял голову.

Отец стоял посреди комнаты, и левая рука его непроизвольно тёрла правую; Луару почему-то показалось, что отцу хочется стереть с ладони след от прикосновения к его, сына, плечу.

— Сынок… — повторил отец глухо. Луару померещилась угрюмая усмешка.

— Она здорова, — сказал Луар. — Она…

Он вдруг увидел себя со стороны, совсем отстранённым холодным взглядом — скорчившийся человечек на краешке мягкого кресла; так же холодно, отстранённо он слушал слова, которые с трудом слетали с его же запёкшихся губ.

Отец молчал. Глаза его на бледном костяном лице становились всё больше, пока Луар не увидел в чёрном зрачке собственного отражения.

Тогда он замолчал.

Отец выпрямился. Покачиваясь, как пьяный, прошёлся по комнате, остановился перед столом, склонил голову к плечу и сосредоточенно сунул палец в огонёк свечи.

— Тория, — сказал он шёпотом. — Тория…

Пламя облизывало его палец с двух сторон, чтобы затем сойтись в единый огонёк и устремиться к потолку.

— Тория, — пламя неподвижной красной точкой стояло у Эгерта в глазах.

— Папа, — шёпотом сказал Луар.

— Прости её, — отец накрыл свечку ладонью, огонёк треснул и погас. — Ты простил?

Луар удивлённо молчал. Он не задумывался над тем, должен ли он кого-то прощать.

— Она… Я виноват… Ей… — отец тёр ладони, размазывая копоть, — ещё больнее… хоть трудно представить… но… чем мне.

— А мне? — удивился Луар.

В большом обеденном зале завели нестройную, но дружную и громкую песню.

— Извини, — выдохнул отец. Луар смотрел теперь в его широкую спину, из-за плеча выглядывал кудрявый мальчик с портрета. — Извини. Но… Ей… Невозможно видеть тебя. Ты… с каждым днём… всё больше похож на отца.

Застольная песня прервалась молодецким хохотом. Под окном хрипло протрубил рожок, издалека ответил другой — патруль объезжал спокойные улицы спокойного города.

Кудрявый мальчик с портрета улыбался лукаво и безмятежно.

— На кого? — тихо спросил Луар.

Эгерт застонал сквозь зубы и обернулся. Луар встретился с ним взглядом — и подался назад.

— На своего отца… На Фагирру, служителя ордена Лаш, который… пытал твою мать.

Внизу тяжело хлопнула дверь. Гости разъезжались, так и не дождавшись хозяина и не жалея об этом; ржанула чья-то лошадь, кто-то выругал лакея, и снова смех, пьяная похвальба…

Луар смотрел, как распрямляются ворсинки ковра на месте, где секунду назад стоял Эгерт Солль.

Он понял сразу и сразу поверил. За плечами у него уже были безумные глаза матери, холодная пьяная ночь и бешеная скачка за ускользающей надеждой.

Ворсинки распрямлялись, как распрямляется трава. Как зелёный луг, где тьма стрекоз, где бродят вверх-вниз красные с чёрным жучки, где так приятно лежать на спине, раскинув руки, глядя в облака…

…И он лежал на спине, раскинув руки, а рядом, за стеной травы, играли и баловались его родители. Зелёные метёлочки стелились, пригибались к земле, чтобы потом медленно распрямиться.

Чёрные волосы матери сплетались со стеблями, с длинными острыми листьями, с жёлтыми, как пуговицы, цветами; отец смеялся, ловя её запястья, опрокидывая в зелёное месиво трав и падая сам, сплетая со стеблями уже свои, светлые, как у Луара, волосы…

Луар бездумно улыбался и смотрел, как у самого его лица вьются по бесконечной невидимой спирали две красно-чёрные, будто атласные, бабочки.

Отец и мать кружились в плотном, почти осязаемом облаке; маленькому Луару казалось, что это облако пахнет, что у него дурманящий запах пыльцы… Он лежал и смотрел в голубое небо, украшенное склонённым стебельком и жёлто-зелёной гусеницей на его вершине. Ему представлялось, что гусеница — пряжка на небесном платье…

А потом сквозь стену трав протянулись две руки — одна тонкая, белая, с прозрачными ниточками вен, другая жёсткая, сильная, загорелая; одна рука легла Луару на лоб, другая деловито почесала его за ухом.

Отец и мать, оказывается, держали в зубах каждый по травинке. Не говоря ни слова, Луар сорвал пушистую метёлочку и тоже сунул в рот…

Облако накрыло и его тоже. Будто одеялом…

Они лежали в траве, и подушкой Луару служило плечо матери, а ложем — спина отца.

Бесконечная песня кузнечиков и чей-то заблудившийся поросёнок на краю поляны…

И небо.

…Луар поднял глаза. Вместо облаков был высокий сводчатый потолок. На потолке снова лежали тени — его и отца…

Отца. Мир не излечился, мир вывихнулся окончательно — и утвердился в этом противоестественном положении.

Чтобы не свихнуться вслед за ним, Луар снова увидел себя со стороны. И подумал, что хорошо бы умереть. Упасть лицом в ковёр…

Но тот же отстранённый холодный рассудок подсказал ему, что он не умрёт. От этого не умирают.

— Как ты узнал? — услышал он собственный мёртвый голос. Голос со стороны.

Его собеседник молчал. Кстати, подумал отстранённый Луар. Как мне его теперь звать? Просто Эгерт? Господин Эгерт?

— Я похож на него? Да? Я похож?

— Я виноват, — глухо сказал тот, кто был Луаровым отцом. — Но… Я видеть тебя не могу, мальчик мой. Прости, Денёк… Я не могу.

* * *

С наступлением холодов мы перебрались на постоялый двор — в комнатушки под самой крышей, где скрипел прямо под маленьким окошком флюгер соседнего дома, стонали рассохшиеся половицы и сочно переругивались горничная с кухаркой. Местный конюх в первый же вечер полез Гезине под юбку; Флобастер препроводил его на задний двор, и присутствовавший при разбирательстве Муха сообщил с удовольствием, что «теперь надолго».

Конюх действительно надолго исчез с наших глаз, но конюх — это всего лишь конюх.

Мне было тяжелее. На меня положил глаз хозяин гостиницы.

Невысокий, щуплый, с острыми, как у кузнечика, коленками, лысоватый и хитроглазый хозяин проигнорировал прелести пышногрудой Гезины; я всё чаще ловила на себе лукавый, острый взгляд его маленьких чёрных глаз. Флобастер мрачнел, но молчал; я знала, что мы обязаны хозяину, он уступил нам комнаты за полцены и, следовательно, вправе ожидать от нас благодарности.

Я старалась попадаться ему на глаза как можно реже; завидев тонкую фигурку в конце коридора, я горбилась и начинала хромать. Напрасно; разведка в лице Мухи приносила самые неутешительные сведения: он обо мне справлялся. Его интересовало, когда я ухожу и когда возвращаюсь, и два раза подряд — неслыханное дело! — он снизошёл до спектаклей, которые мы давали посреди большого мощёного двора.

Исполнясь чёрных мыслей, я днями напролёт бродила по холодным улицам.

Сколько дней пути потребуется Луару, чтобы добраться до Каваррена? По моим расчётам, разговор с господином Эгертом уже состоялся… Если, конечно, Луару удалось добраться туда невредимым и если господин Эгерт действительно там…

О прочих возможностях и вероятностях я старалась не думать. Я бродила улицами, подолгу околачивалась у городских ворот и жалела об одном: мы не уговорились о встрече. Как Луар меня найдёт?! Если, конечно, предположить, что ему захочется меня искать…

Хозяин постоялого двора скоро понял, что я намеренно избегаю его; однажды утром Флобастер вызвал меня для беседы, и был он мрачнее тучи. Накануне хозяин имел с ним долгий и дружеский разговор; скрипя зубами и отводя глаза, Флобастер сухо сообщил мне, что, прежде чем обижать приятного и достойного человека, следует по крайней мере познакомиться с ним поближе.

В комнате меня ждал подарок — бумажная роза и тарелка пирожков; Гезина сообщила с невинным видом, что пару пирожков она уже съела — я ведь не обижусь?

Я повертела в пальцах бумажную розу. Из гущи шелестящих, будто накрахмаленных лепестков приторно несло ароматическим маслом; Гезина закатила глаза.

…Хозяин сидел в глубоком кресле посреди обеденного зала; мимо него не могла проскользнуть и мышь — если б, конечно, в голову ей пришла идея выйти через парадную дверь. К счастью, сквозь ажурные перила винтовой лестницы я вовремя разглядела щуплую тень — а потому поднялась обратно и, не слушая протестов потрясённой Гезины, выбралась через окно на соседнюю крышу.

Чёрный кот, вдыхавший ароматы из кухонной трубы, посмотрел на меня, как на сумасшедшую. Неуклюже спустившись на землю и чудом не переломав при этом руки-ноги, я поплотнее запахнулась в плащ и двинулась, куда глаза глядят.

Над городом вились причудливые дымы; замёрзнув, я зашла в какую-то лавку и долго приценивалась к изящного вида каминным щипцам. Наконец лавочник уступил и согласился на мою цену; разочарованно вздохнув, я пожала плечами и вышла прочь.

Проглянуло реденькое солнышко; по замёрзшей мостовой звонко цокали копыта. Из лошадиных ноздрей валил пар. Я шла и думала о Флобастере.

Он спас меня из застенка, именуемого приютом для обедневших девиц благородного сословия — спас совершенно бескорыстно, он ведь тогда не знал, что, выйдя на подмостки, я принесу немалый доход ему и труппе! Он никогда ни к чему меня не принуждал, всегда позволяя оставаться собой — даже на ту единственную сумбурную ночь я согласилась сама, из любопытства… Его одного не обманули мои надсадные стоны — он оценил моё актёрское мастерство, и только. Он знал о философии «картошки» и «шпината»; он видел меня насквозь, он знал обо мне всё — до того самого момента, как в жизни моей объявился Луар Солль.

Вряд ли Флобастер станет мною торговать. Нас слишком многое связывает… И всё же ему не следовало обнадёживать хозяина гостиницы. Я же понимаю, он его обнадёжил… Зачем?!

Я замедлила шаг, и в глазах моих стыли слёзы. Вместо того, чтобы заступиться… Из-за денег? Из-за этой проклятой скидки?

Мне показалось, что меня предали. На мостовой застыли обращённые в лёд помои; я не поднимала головы и потому сперва увидела лишь высокие дорожные сапоги.

Потом будто что-то толкнуло меня в затылок, я подняла красные глаза — прямо передо мной неспешно шёл Луар Солль, и обветренное лицо его было бесстрастно, как у человека, совершающего ежедневную надоевшую прогулку.

— Луар!!

Он обернулся — без удивления, будто его то и дело окликают. Брови над отрешёнными глазами чуть сдвинулись:

— А… Танталь…

Я готова была поклясться, что он с трудом вспомнил моё имя.

Впрочем, в тот момент мне было не до гордости; я едва удержалась, чтобы не схватить его за рукав:

— Здравствуй…

Он кивнул в ответ. Казалось, он постоянно складывает и делит в уме многозначные числа.

Мы пошли рядом; он явно не собирался примеривать свой широкий шаг к моему, и поэтому мне приходилось почти бежать.

— Луар…

Он чуть повернул голову, и в уголках его рта мне померещилось подобие улыбки. Странно, но горло моё сжалось при одной только мысли, что хорошо бы коснуться его и пойти с ним, и жить в одном доме, и вечно спать в одной постели… Почему — нельзя?

Он отвернулся. Нет, это была не улыбка — просто губы стянуло запёкшейся коркой.

— Луар… Ты…

Надо было спросить, был ли он в Каваррене и говорил ли с отцом, но слова не шли с языка. Нельзя так напрямик спрашивать… Он же понимает, чего я жду, какого ответа…

Он не понимал. Он жил в своём мире, отделённом от меня прозрачной скорлупой — от меня и от той ночи в повозке, в холщовом домике, на осеннем ветру…

На мгновение я похолодела от суеверного ужаса — а Луар ли это? Не призрак ли погибшего на большой дороге паренька, такой повзрослевший, равнодушный призрак?

— Извини, — сказал он всё так же отрешённо. — Я не о том.

Я так удивилась, что на секунду даже отстала:

— Не до… не о чём?

— Потом, Танталь.

Он пошёл быстрее; это равнозначно было приказу убираться. Сама не понимая, что делаю, я бежала рядом, будто на привязи; потом остановилась и крикнула ему в спину:

— «Смоляной бык»! Постоялый двор «Смоляной бык»!

Он не обернулся.

Некоторое время я висела между небом и землёй, выбирая, удариться ли в плач, отдаться ли в отместку хозяину двора либо предпринять что-то ещё; спина Луара маячила впереди, он уходил всё дальше и дальше — и, стиснув зубы, я решила отложить истерику на потом.

Он явно не бродил неприкаянно — он шёл к какой-то хорошо известной ему цели; его ноги были почти вдвое длиннее моих — но у меня зато было упрямство, какое Луару и не снилось.

Я пошла следом. Куда и девался холод; спина моя взмокла, щеки мои горели, изо рта равномерно вырывался пар — непосвящённый, верно, решил бы, что перед ним обращённый в девушку огнедышащий дракон. Не упуская из вида Луарову спину, я одновременно должна была смотреть под ноги, чтобы не поскользнуться на корке замёрзших нечистот; волоча за собой потеющий задыхающийся хвост, Луар вышел к городским воротам, свернул с широкой дороги и двинулся вдоль стены.

Никогда раньше я не бывала здесь. Тропка тянулась узкая, но уверенная и протоптанная; вскоре впереди показалось некое подобие железной ограды, и я поняла, что попала на кладбище.

Луар остановился, оглядываясь; вспомнив об укрытии, я юркнула за выступ городской стены. Впрочем, Луар всё равно бы меня не заметил ему было «не до того».

Из покосившегося домика выполз сторож; ещё издали Луар позвенел ему кошельком с монетами, и повадки старичка враз помолодели.

— Я ищу могилу, — сказал Луар.

Я насторожилась.

Старичок поклонился до земли:

— Как же… Затем и приставлены… Кого ищет юноша?

— Отца, — бросил Луар.

Я вжалась в стену щекой. Эгерт… Небо, Эгерт… Что же это, небо, что с ним случилось… За что…

— О-о, — протянул старичок с уважением. — Вы нездешний, стало быть… Звали-то вашего батюшку как?

Я обхватила плечи руками. Бедный Луар… Теперь всё понятно. Эти пустые отрешённые глаза…

Мотались по ветру спутанные ивовые ветки — целые колтуны голых жёлтых веток. Из-под тонкого слоя снега пробивалась бурая, как свалявшаяся шерсть, трава.

— Э-э… — снова протянул старичок. — Звали-то… Вашего батюшку…

— Фагирра. Фар Фагирра.

Мне показалось, что мои уши подло лгут. Старичку, по-видимому, показалось то же самое:

— Э… — промямлил он испуганно. — Как-как?!

— Фагирра, — бесстрастно повторил Луар. — Служитель ордена Лаш. Вы знаете.

Старичок подался назад; я издали видела, как дрожат его руки:

— Он… тот?

Луар вытащил из кошелька новую монету. Старичок отступил ещё:

— Стало быть… Тот самый… Фагирра?

Имя далось ему с трудом — как грозное, запрещённое к произнесению проклятие.

— Да, — сказал Луар уже раздражённо. — Где он похоронен?

— За оградой, — отозвался старичок глухо. И добавил что-то — я не расслышала.

Луар звякнул кошельком:

— Покажи.

Несколько секунд старичок колебался; потом поёжился, взял протянутую монетку и боком, как паук, побрёл прочь от ограды.

Луар последовал за ним.

* * *

Бормоча и озираясь, сторож трусил впереди. Оцепенение, владевшее Луаром несколько последних дней, понемногу сменялось смутным беспокойством — а может быть, ожиданием; он не разбирался в своих чувствах и не давал им названий, а просто шёл вслед за сторожем, слушая, как с каждым шагом ухает болью тяжёлая голова.

Сторож боялся — а может, делал вид, что боится; не доходя до чуть выступающего над землёй холмика, он чуть присел на своих коротких старческих ногах:

— Там… За оградой его… закопали, и камнем привалили… Как положено… Только ведь, когда осада была, тут поразграбили… Камень-то укатили… В катапульту, что ли…

Луар кивнул. Над местом успокоения его отца колыхалась бурая, чуть присыпанная снегом трава.

Сторож ушёл. Луар двинулся между согбенными голыми стволами к одинокой, заброшенной могиле.

Голые деревья — вечная похоронная процессия — вздрагивали под порывами ветра и всплёскивали бессильными ветвями. Маленький холмик встретил Луара сухим шелестением мёртвой травы. В траве лежал скрюченный дубовый лист — как пригоршня; в пригоршне пересыпался под ветром мелкий колючий снег.

Луар в изнеможении опустил плечи. Вот… Следовало бы положить на могилу подарок — хлеб или хотя бы цветок… Только ведь я ничего не принёс. Я не знаю, что тебе надо. Чего тебе надо от меня… Я пришёл, видишь?!

Ничего не произошло. Никто не встал из могилы; в сухой пригоршне дубового листа всё так же шелестел снег, и всё так же мотались нагие ветви над склонённой Луаровой головой.

Он подумал, что нужно опуститься на колени — так должен вести себя сын, впервые в жизни оказавшись на заброшенной отцовой могиле…

И тогда ему сделалось не по себе.

Будто холодный ветер кладбища ворвался вдруг внутрь его, Луаровой, груди — бешено застучало сердце и онемело лицо. Он испугался, схватившись за горло; он пошатнулся и еле устоял на ногах — а перед глазами откуда-то взялись цветные флаги, огромная пёстрая площадь далеко внизу, край серой ткани, скользящий по истёртым ступеням, дымящий фитилёк погасшей свечи, потом безумные глаза проклинающей матери, потом зеленоватая татуировка на запястье узкой мужской руки, потом ухмыляющийся бойцовый вепрь, дохлая змея на дне пересохшего ручья, железные прутья, похожие на вытянутых в верёвку дохлых змей, синее небо, цветные флаги…

Он схватил воздух ртом. Колени его подогнулись.

В пригоршне дубового листа лежала золотая пластинка с фигурной прорезью; ясно поблёскивала свернувшаяся клубком цепочка. Медальон, знакомый с детства.

Будто повинуясь приказу, Луар протянул дрожащую руку.

Рука его встретила снег. Пустой снег; сложный узор мерцающей снежной крупы.

Глава третья

Первой моей доброй мыслью было осознание, что Эгерт Солль жив.

Прочие мысли оказались спутанными, как колтун, растерянными и больными — Фагирра, Солль… Луар, Фагирра… Обрывки чьих-то рассказов, серый капюшон, белое лицо Эгерта, надменная женщина немыслимой красоты…

Луар провёл возле заброшенной могилы больше часа; впрочем, я потеряла счёт времени. Я дрожала в своём укрытии под городской стеной, не решаясь ни подобраться ближе, ни уйти прочь. Кто знает, о чём думал Луар; я же думала о разгадке моей перед ним вины.

Неизвестная вина сделалась теперь явной. Нарядив Луара в плащ с капюшоном — традиционную одежду служителей Лаш — я невольно спровоцировала узнавание. Эгерт Солль узнал в сыне ненавистного Фагирру, и напрасно я твердила себе, что рано или поздно это случилось бы и без меня. Такая тайна подобна углю за пазухой — но вина теперь на мне, как себя не уговаривай, как ни верти, страшное сбылось, а я, выходит, стояла за спиной у злой судьбы и подавала ей инструменты…

Луар вернулся в город, так и не заметив меня — хоть я не особенно и пряталась, просто шла за ним, как привязанная…

Потом будто кто-то хватил меня мешком по голове: Флобастер! Спектакль!

Усталые ноги мои прошли ещё два шага и запнулись. Что мне за дело, подумала я с кислой улыбкой, что мне за дело до Солля и Фагирры, мёртвых отцов и чужих сыновей? Меня ждёт моя повседневная жизнь — щелястые подмостки, тарелка с монетками, хозяин постоялого двора, который одновременно и хозяин положения…

Спина Луара растворилась в жиденькой толпе.

…За квартал до постоялого двора я почуяла недоброе.

Две наши повозки стояли посреди улицы, кособоко загораживая проезд — какой-то торговец с тележкой бранился, пытаясь протиснуться мимо. Щерила зубы недовольная Пасть; третья повозка неуклюже выбиралась из ворот, и пегая лошадка поглядывала на меня с укоризной.

Холщовый полог откинулся, и Гезина, растрёпанная, злая, с криком наставила на меня обвиняющий палец:

— Вот она! Здрасьте!

Муха, громоздившийся на козлах, хмуро глянул — и смолчал.

— Спасибочки! — надрывалась Гезина, и звонкий её голос заполнял улицу, перекрывая даже жалобы застрявшего с тележкой торговца. — Спасибо, Танталь! По твоей милости на улицу вышвырнули, спасибо!

До меня понемногу доходил смысл происходящего. Муха глядел в сторону; полный злорадства конюх с лязгом захлопнул ворота:

— А то гордые, вишь…

Флобастер, шедший последним, плюнул себе под ноги. Поднял на меня ледяные, странно сузившиеся глаза:

— В повозку. Живо.

Я молча повиновалась.

Спектакль сорвался; под вечер стало заметно холоднее — Гезина дрожала, закутавшись во все свои костюмы сразу, и уничтожала меня ненавидящим взглядом. Флобастер последовательно обошёл пять постоялых дворов — все хозяева, будто сговорившись, заламывали несусветную цену, ссылаясь на холодное время и наплыв постояльцев. Скоро стало ясно, что на сегодня пристанища не найти.

На меня никто не глядел. Даже Муха молчал и отводил глаза. Даже добряк Фантин хмурился, отчего его лицо отпетого злодея делалось ещё порочнее. Ветер совершенно озверел, и никакой полог не спасал от мороза.

На площади перед городскими воротами горели костры. Флобастер переговорил с ленивыми сонными стражниками, и нам позволено было ожидать здесь рассвета. Три повозки поставили рядом, чтобы не так продувало; украденные из казённого костра угли тлели на жестяном подносе, заменяя нам печку.

Все собрались в одной повозке, наглухо зашторив полог. К подносу с углями жадно тянулись пять пар рук — одна только я сидела в углу, сунув ладони под мышки, мрачная, нарочито одинокая.

Холодно. Всем холодно, и все знают, почему. Только остатки совести не позволяют Флобастеру назвать вещи своими именами и при всех сообщить мне, кто я такая; Бариан, может быть, и вступился бы — если б согрелся. Муха, может быть, посочувствовал бы — но холодно, до костей пронимает, а могли бы нежиться в тепле… Ну как с этим смириться?!

Все разом забыли, кому обязаны разрешением остаться на зиму в городе. Холодно, и виновница сидит здесь же, и никто уже не помнит, в чём она, собственно, провинилась — виновна, и всё тут…

Я молча сидела в углу, прикидывая, кто не выдержит первым. И, конечно, не ошиблась.

Угли на подносе понемногу подёргивались сизым; Гезина, у которой зуб на зуб не попадал, принялась бормотать — сперва беззвучно, потом всё громче и громче:

— Недотрога… Ишь ты… Девица на выданье… Будто в первый раз… Драгоценность какая… У-у-у… Неприступница в кружевах… Голубая кровь… Под забором теперь… Много под забором нагордишься…

Все молчали, будто не слыша. Голос Гезины, ранее серебряный, а теперь слегка охрипший, всё смелел и креп:

— Все собаки, значит… Она одна герцогиня… А все собаки, падаль… А она благородная… Вот так… Не таковская, значит… Недотрога… И кто бы выкобенивался, спрашивается… А тут каждая сука будет королеву строить… Каждая су…

Мой синий от холода кулак врезался Гезине в подбородок.

Дымящие угли рассыпались по полу; счастье, что их успели затоптать. Моя левая рука ловко вцепилась в роскошные светлые волосы, моя правая рука с наслаждением полосовала фарфоровое кукольное личико — только мгновенье, потому что в следующую секунду меня оторвали от жертвы и оттащили прочь.

Гезина рыдала, и нежные романтические уста захлёбывались словами, от которых покрылся бы краской самый циничный сапожник. Бариан молча прижимал меня к сундуку; я вырывалась — тоже молча, втайне радуясь, что стычка разогнала кровь и позволила хоть немножко согреться.

Рыкнул Флобастер; Гезина замолкла, всхлипывая. Муха сидел в углу, скособочившись, как больной воробей. Фантин меланхолично топтал всё ещё дымящие уголья.

— Ну что же вы все молчите?! — простонала сквозь слёзы Гезина.

Сделалось тихо — только хмурый Фантин удручённо сопел себе под нос да изредка всхлипывала пострадавшая героиня.

— Утро уже, — хрипло сообщил Муха. — Молочники кричат… Скоро рассвет…

Бариан, всё ещё удерживающий меня, больно сдавил моё запястье.

— Да отпусти ты меня, — бросила я зло. Он повиновался.

Гезина тихонько скулила; на меня никто не смотрел, и я подумала с внезапным отчаянием, что спокойная жизнь кончилась навсегда, я уже не смогу жить среди этих людей так свободно и безмятежно, как жила раньше. Что-то сломалось, всё…

Сквозь щели в пологе пробился мутный серый свет. Заскрежетали, открываясь, городские ворота. Горестно заржала пегая лошадка.

— Лошади замёрзли, — тихо сказал Муха. — Надо… ехать…

— Эй, — крикнули снаружи, и по борту повозки властно застучал металл.

Все вздрогнули и переглянулись. Я в изнеможении закрыла глаза — я сумасшедшая… Мне мерещится…

Перед повозкой стоял Луар Солль; шпага воинственно оттопыривала край его плаща:

— Эй… Танталь у вас?

Они расступились — хмурый Бариан, злой Флобастер, нахохленный Муха; Гезина что-то пробормотала вслед. Луар протянул мне руку, и, опёршись на неё, я спрыгнула на землю, едва не подвернув окоченевшую ногу.

— Пошли, — сказал он, без удивления разглядывая моё синюшное от холода лицо.

Наверное, следовало спросить куда, но я не спросила. Мне казалось, что я заснула наконец и вижу сон…

А во сне мне было всё равно, куда именно с ним идти.

* * *

Вот уже много дней он жил, отчуждённо наблюдая со стороны за своими собственными поступками и мыслями. Эту отстранённость не смогло переломить даже странное беспокойство, родившееся на могиле отца; сейчас он холодно наблюдал за юношей, идущим улицами города рядом со смятенной черноволосой девушкой.

Вот камни, говорил он себе, не отрывая взгляда от обледеневшей мостовой. Город, камни и лёд. Сейчас повернуть направо, гостиница «Медные врата»…

Девушка что-то говорила; это Танталь, подумал Луар. Она зачем-то нужна ему — в гостинице он припомнит, зачем. У девушки были блестящие глаза и кольца волос на висках — но Луар никак не мог понять, красива его спутница или нет.

Ветер покачивал закреплённые над дверью декоративные медные створки. «Врата» считались приличной гостиницей; некоторое время Луар с интересом изучал склонённую макушку ливрейного лакея. Нет, не надо горничной… Никого не надо. Завтрак? Потом.

Лакей снова поклонился — напомаженная деревянная кукла. Луару сделалось смешно; вернее, это отстранённому наблюдателю стало смешно, юный же господин Луар с неподвижным как лёд лицом проследовал в занимаемые им комнаты.

Винтовая лестница. Дыхание Танталь за спиной.

Наблюдатель смотрел, как шевелятся её губы. Она возилась с камином, улыбалась и чихала; она снова что-то говорила — Луар стянул с себя плащ, куртку, перевязь со шпагой, подошёл и сел перед камином, прямо на дощатый пол.

Раздвоенность продолжалась — но наблюдатель перестал быть бесстрастным, он топтался в Луаровой душе, не находя себе места; к свету серого дня примешался тёплый свет пламени. Танталь смеялась и протягивала к огню белые маленькие руки; Луар отстранённо подумал, что её пальцы, похоже, никогда не знали тяжёлого труда. И драгоценных перстней не знали тоже…

Она перестала улыбаться. Девушка сидела на полу, подобрав под себя босые ноги. Её промокшие башмаки стояли под каминной решёткой, над ними клубился пар.

Он вспомнил давнее далёкое утро, длинное озеро в замшевых зелёных берегах, и над спокойной водой — пар, душистый летний пар, скоро взойдёт солнце…

Она смотрела на него без улыбки.

Луар потянулся рукой, коснулся уголка её губ — запёкшихся, как у него самого. Оттянул уголок вниз — лицо сделалось обиженным, трагическим и смешным одновременно.

В камине с треском лопнула деревянная плашка.

Он вдруг перестал видеть Танталь — потому, оказывается, что она подалась вперёд и прижалась к нему, спрятав лицо.

Давным-давно была повозка, ветер в холщовых стенках и едва ощутимый запах дыма — свечку задули, Луар запомнил острый, щекочущий ноздри запах. Тогда, в повозке, девушка была смелее; теперь отваги её едва хватало на робкое, просительное прикосновение.

Она пахла дымом.

Наблюдатель, удивлённый, успел заметить, как перед глазами Луара расплылась тёплым пятном жёлтая пасть камина; потом наблюдателя не стало, потому что бесстрастие его потонуло в потоке неожиданных, как пожар, ощущений.

Ему казалось, что он видит, как чёрный фитилёк погасшей свечки тянет за собой седую нитку дыма, что далёкий хор тянет в сто голосов одну длинную высокую ноту, что всё его тело — шнурок, стягивающий узкое платье Танталь, что его мучительно тянет неведомая сила, и сейчас разорвёт пополам…

Запрыгала по полу отскочившая пуговица.

* * *

В стороне от дороги, за поворотом реки, когда-то стояла мельница. Матери по традиции не велели ребятишкам ходить сюда — почему, никто не помнил, да и не допытывался. Полусгнившие сваи сами по себе опасны, здесь так легко покалечиться или утонуть…

Под лучами неистового солнца лёд у берегов чуть подтаял. Прохожий выбрал камень посуше и сел, устало вытянув ноги.

Он помнил времена, когда здесь весело вертелось мельничное колесо, суетились выбеленные мукой работники и сурово распоряжался хозяин. Осознав на мгновение свою немыслимую древность, прохожий криво усмехнулся.

На ладони его лежала золотая пластинка с бурым ржавым пятном.

Он не просто стар. По человеческим меркам он немыслимо стар, и, собственно говоря, всё это уже не должно его волновать. Ржавчина на золотом медальоне как знак грядущей катастрофы — всё это уже было, он устал, ему неохота повторять всё сначала.

На сером льду сидела стая угольно-чёрных ворон. Прежде он не заметил бы её; сейчас он удивился, ощутив относительно птичек некое побуждение. Желание действовать.

Он сосредоточился; побуждение было — поднять камень и запустить в самую гущу, чтобы вороны взмыли вверх, хрипло ругаясь, кружась и хлопая крыльями, сбрасывая помёт…

Амулет Прорицателя у него на ладони. Не бросать же в ворон немыслимо ценной вещью, дающей могущество?

Правда, могущество Амулета предназначено вовсе не ему, прохожему с большой дороги. Амулет ищет своего Прорицателя — ох, как затянулись поиски, вот уже семь десятилетий… У Амулета времени в достатке. Амулет может выжидать веками, он всё равно переживёт всех своих владельцев… И его, временного хранителя, переживёт тоже.

Всё-таки гонять ворон или не стоит?..

Над миром нависла та же опасность. Эта тварь, что явилась извне, снова стоит на пороге и ждёт, чтобы её впустили… Сама войти не может, видите ли. Дались ей эти Привратники…

Он вздохнул. С чьей-то лёгкой руки визитёршу прозвали Третьей силой; с тех пор, как он, сидящий теперь на сухом камне у реки, едва не сделался её хозяином и жертвой — с тех самых пор он испытывал к ней чувства почти что родственные. Наверное, так забитая невестка ненавидит самодурку-свекровь…

…Знает ли кто-нибудь, кроме него? Знает ли, что случится, если её впустить?..

Сторонясь его взгляда, вороны полетели прочь — от греха подальше.

* * *

Луар спал. Я не сомкнула глаз ни на секунду.

Невозможно было сказать «люблю». В памяти сразу вставали все эти Розы и Оллали, принцессы и единороги — повторяемое многократно, слово давно потеряло для меня смысл, и я не знала теперь, как мне думать о Луаре.

Я лежала затылком на его расслабленной тонкой руке. Я боялась не то что пошевелиться — вздохнуть; моё тело затекло до бесчувствия, а Луар всё не просыпался, и, скосив глаза, я минуту за минутой разглядывала его спокойное умиротворённое лицо.

Небо, сколько лет я потеряла вдали от него. Сколько самовлюблённых ловеласов я называла «мужчинами». Как страшно я сделалась похожей на Гезину…

Он спал. Кое-где в лице его проступали черты матери — совершеннейшей красавицы; но Луар не был красив. За последние тяжкие недели мальчишеское обаяние стёрлось с него, как позолота; взрослое лицо, оказавшееся под ним, никак не соответствовало общепринятым понятиям о красоте.

Будто бы назло Эгерту, подумала я устало. Те же светлые волосы и серо-голубые глаза — но лицо у Луара другое, удивительно, что это вскрылось только сейчас… А может быть, это последние дни так изменили его?

У него, оказывается, жёсткие губы. У него, который сама нежность, который целует так ласково и одновременно страстно… Фу ты, уж не из пьесы ли это, не хочу, не буду, так страшно, что это — настоящее — может разрушиться от фальшивого слова…

Длинные загнутые ресницы — от матери. А скулы — чужие. Скулы — от отца, и подбородок, и линия лба…

Я поймала себя на попытке вообразить, как выглядел этот ужасный Фагирра, о котором столько говорено; вот уж был бы тесть так тесть…

Я улыбнулась; будто отвечая на мою улыбку, в дверь деликатно поскреблись:

— Не желает ли молодой господин отобедать?

Который час, подумала я в смятении.

Луар пошевельнулся. Я с наслаждением переменила позу, позволяя его руке выскользнуть из-под моего затылка.

— Не желает ли молодой господин…

— Желает, — сказал Луар хрипловато, но без тени сна в неожиданно властном голосе. — Обед на двоих.

Не оглядываясь, он выскользнул из-под полога и тут же задёрнул его обратно; я смотрела, как тяжело качаются бархатные кисти у меня над головой, и слушала, как он плещет водой в фарфоровом тазу. Богато живут господа-постояльцы в гостинице «Медные врата»…

— Когда мне было пять лет, — сказал Луар, закончив плескаться, — я упал в бочку с дождевой водой… Жаркий день, вода свежая, но не холодная…

Он замолчал.

— Ну? — спросила я, выждав минуту.

Он тихонько звякнул пряжкой на поясе. Пробормотал рассеянно:

— Потом захлебнулся и стал тонуть.

Снова последовала пауза; через дырочку в пологе я смотрела, как Луар натягивает сапоги.

— И что? — спросила я снова.

— Ничего, — отозвался он слегка раздражённо. — Не утонул же… Как видишь.

Мне показалось, что вместо «как видишь» он хотел сказать — «к сожалению».

Как и я, он украл у судьбы эти несколько часов. Как и мне, ему трудно и больно было возвращался к действительности. На секунду мне показалось, что он — это я и есть.

— Луар, — сказала я, обращаясь к бархатным кистям, — Луар… Я всё знаю.

Он не удивился. Он помолчал несколько минут; потом отозвался с каким-то даже облегчением:

— Значит… Тем лучше. Ни о чём не будешь спрашивать, да?

Я прикусила язык. Не буду спрашивать. Сама узнаю.

Глаза у горничной Даллы сделались круглые, как блюдца. Ледяным тоном я перечислила ей требования господина Луара; Далла неуверенно предположила, что, наверное, ей следует переговорить с госпожой…

Я рявкнула на неё, как рявкала, бывало, по ходу действия на Трира-простака. Господин Луар — совершеннолетний; никто не лишал его наследства, не говоря уж о том, что требуемые мною вещи принадлежат ему и только ему…

Пряча глаза, Далла вынесла мне сундучок. Я ни на секунду не сомневалась в том, что сразу же после моего ухода госпожа Тория узнает все причитающиеся подробности.

По дороге обратно я зашла в оружейную лавку — лучшую и самую богатую лавку под кичливой вывеской «Необоримый дракон». Посетители — два пышно разодетых аристократа — уставились на меня с таким видом, будто пред их спесивые очи явилась обритая наголо ежиха. Хозяин за прилавком нахмурился и собрался меня выставить.

— От господина Луара Солля, — сказала я небрежно и выложила на полированные доски прилавка маленький кинжал в богато изукрашенных ножнах.

Аристократы вытянули шеи; кинжал был очень красив, он намертво приковывал даже взгляд дилетанта — хозяин же, осмотрев инкрустированный клинок и перерубив на лету собственный вырванный волос, тихонько и удовлетворённо крякнул.

— Цена господина Солля? — вкрадчиво осведомился один из посетителей.

Я назвала цену. Хозяин напрягся:

— Передёргиваешь, плутовка! Хочешь подзаработать на хозяине, да?

Я пожала плечами:

— Вам прекрасно известна истинная цена этой вещи… Она сделана на заказ оружейниками города Каваррена, славного своими воинскими традициями… Если вы не желаете приобрести игрушку — что ж…

Я протянула руку, собираясь забрать кинжал; второй посетитель шепнул что-то на ухо первому. Хозяин поймал его взгляд и цапнул меня за запястье:

— Хорошо… Ладно, — рука его потянулась к кинжалу, но я проворно накрыла его рукавом:

— Деньги, досточтимый господин.

Бранясь и проклиная мою жадность, хозяин скрылся в недрах лавки; на плечо мне легла покрытая перчаткой ладонь. О, как мне были знакомы эти прикосновения — покровительственные и как бы случайные, цепкие, нарочито чувственные, убеждённые в безнаказанности: смазливая комедиантка, отчего бы не пощупать…

Первый посетитель наклонился к самому моему уху. От него несло, как из парфюмерной лавки, где на полу лежат с десяток неухоженных мокрых псов.

— Я бы набавил пару монет, плутовка, — предложил он игривым шепотком. — Игрушка того стоит… — и в подтверждение некой двусмысленности своих слов он больно щипнул меня за ребро.

— Я продаю кинжал за цену, назначенную господином Луаром, — сказала я громко и холодно. Первый посетитель отдёрнул руку — а хозяин, возникший в дверях в объёмистым мешочком, недобро ощерился:

— Нехорошо, господа… Торг свершился, соблюдём же благородство…

С твоей рожей только о благородстве говорить, подумала я, тщательно и без спешки пересчитывая деньги. В жизни не видела столько золотых монет.

Первый посетитель озлился — на хозяина, на меня и на судьбу; я ушла с гордо поднятой головой, оставляя за спиной некрасивую базарную перебранку.

* * *

Я отдала Луару сундучок и деньги — прибавив от себя, что жаль такого красивого кинжала, может быть, не стоило продавать… Луар глядел рассеянно и не внял моим сожалениям.

— Есть ещё одно дело… — пробормотал он, когда, сытно поужинав, мы грелись у камина. — Я должен… Прежде, чем уехать.

Я поперхнулась:

— Уехать?! Куда?

Он долго хмурился, наклонив голову к плечу:

— Мне надо… Раздобыть одну вещь, которая… моя. Принадлежит мне. Она мне… нужна. Вот.

При слове «нужна» его голос нехорошо дрогнул. Так запинается пьяница, выпрашивая у трактирщика в долг свой самый последний стакан; все мои возражения умерли, не успев родиться.

Конечно, на языке моём гроздьями висели вопросы — но я мужественно сдерживалась, помня, что доверие Луара — как чужая кошка. Она, может быть, и подойдёт — но только если сидеть тихо и делать равнодушное лицо.

С равнодушным лицом я смотрела в огонь. В пламени медленно корчились все мои бодрые надежды жить с Луаром мирно, долго и счастливо.

— Я скоро уеду, — сказал Луар, и теперь в его голосе скользнуло оправдание. — Я… мне надо.

Я молчала.

— У меня есть… к тебе просьба, — начал он осторожно. — Это трудно сделать… Это… тонкая вещь.

Я оскорблённо хмыкнула — мол, лёгких путей не ищем и в тонкостях разбираемся.

— Моя сестра… — он вздохнул. — Она ведь осталась моей сестрой, верно? Я хочу её видеть… Прежде чем… Ехать.

— Нянька? — спросила я деловито. — Сколько ей нужно заплатить?

Он вскинулся:

— Ты… Не вздумай. Она оскорбиться… Она… предана дому, это не за деньги… Надо ей… объяснить…

Я кивнула. Некоторое время мы молчали, глядя в огонь.

— Луар, — сказала я шёпотом. — Я поеду с тобой, ладно?

Его плечи опустились, будто придавленные внезапной тяжестью:

— Ты не понимаешь… Я один. Я должен сам… найти.

— Да что это за штука?! — рявкнула я, разом наплевав на все приличия. — Что за штука, что её, видите ли, нужно искать? Зачем, разве она сможет вернуть всё, как было?!

— Ничего не бывает, как было, — сказал он, и мне померещилось, что не Луар сидит рядом, а умудрённый жизнью старец. — Ничего не бывает… Но мне надо. Нужно. Хочется… Как хочется есть. Пить. Спать… Целовать тебя…

…Я уснула, счастливо ткнувшись носом в его голое худое плечо.

Девчонке не сказали, куда и зачем идём. Капризная, с вечно надутыми губами, с неизменным отвращением на круглом лице, Алана то и дело пыталась выдернуть ладонь из нянькиной руки. Хныча и бормоча, она постоянно шарахалась в сторону — чтобы поддать носком сапожка осколок сорвавшейся с крыши сосульки. Она не желала слушать мягких нянькиных уговоров; гостиница «Медные врата» заинтересовала её на секунду — но только на секунду.

— Куда это ты меня притащила? — поинтересовалась она со вздорной гримаской. — Что тут, при-идставление будет, да?

В её маленькой голове мой облик прочно вязался со словом «представление».

Посапывая и спотыкаясь, она взобралась вслед за мной по высоким ступеням. Я стукнула в дверь — три раза, условным стуком.

Прошла секунда.

Алана стояла ко мне боком; я видела щёку под тёплым платком, хмурую бровь и выпяченные губы.

Дверь распахнулась.

В первое мгновение она, кажется, не узнала брата.

В следующее мгновение это уже был комок, смеющийся и плачущий, молотящий по воздуху ногами, намертво вцепившийся в Луарову шею. Нянька за моей спиной длинно всхлипнула.

Он вертел её по комнате. Летали ноги и полы шубки, сбился на ухо платок, Алана хохотала, запрокинув голову — и на враз порозовевшей мордашке не осталось и следа того угрюмого раздражения, которое так отвращало меня утром.

Я подумала, что при столь значительной разнице в возрасте Луар мог сделаться для неё чем-то вроде третьего родителя; наверное, так оно и было. Можно представить себе, кем оказался для девчонки старший брат — взрослый брат! — который одновременно и ровня, и символ превосходства, и друг, и наставник, и покровитель…

Они уже сидели в углу; Алана удобно устроилась у него на коленях. Вцепившись в его воротник и поедая брата влюблёнными глазами, она серьёзно шептала что-то о кладе, вырытом соседскими мальчишками из-под куста сирени, — а он так же серьёзно утешал её, уверяя, что клад можно сделать новый и спрятать его так, что никто никогда не отыщет…

Потом они ушли гулять — вдвоём; Луар отстранил няньку и сам помог Алане привести в порядок платок и шубку. Дородная женщина долго вздыхала им вслед; потом скорбно обернулась ко мне:

— Деточка… Вы, может быть, знаете… Да что же делается-то у них, жили ведь душа в душу… Неужто у господина Эгерта… знаете, как бывает… взыграло, вторая молодость вроде, ну, в народе покруче говорят… А?

Я молча покачала головой. Избавьте Эгерта от ваших подозрений; впрочем, Эгерту наверняка плевать.

* * *

Гульба затянулась до рассвета; в последнее время всегда было так. Каждая новая попойка оказывалась отчаяннее предыдущей — а эта, последняя, была отмечена некоторым даже надрывом.

Эгерт усмехнулся. Несколько дней назад капитан гуардов интересовался как бы между прочим — когда господин Солль собирается отбыть?

По всему Каваррену стонали жёны — известно, что попойка со старым другом вещь благородная и естественная, но тридцать попоек одна за другой?! Небо, не у всех же такое железное здоровье, как у господина Эгерта…

Он не пьянел. Он обнаружил это с раздражением и тоской — никакого облегчения, никакого расслабления, трезвый рассудок и тупая головная боль под утро…

Дни шли за днями. Слуги сбивались с ног, приводя в порядок разорённый обеденный зал. Пьяные Соллевы собеседники вываливались из сёдел, и обеспокоенные домочадцы повадились присылать за ними кареты.

Эгерт знал, что городом ползут самые невероятные слухи. Среди сплетен попадались простые и пошлые, как то: признанный герой заливает вином многочисленные измены красавицы-жены. Другие байки, наоборот, были сложны до неправдоподобия — Солль-де заключил договор со злым колдуном и получит сказочное могущество, если до срока пустит на ветер всё достояние своих каварренских предков…

Эгерт потёр висок. До «на ветер» ещё далеко — впрочем, если постараться…

Слава небу, он не единственный источник сплетен в спокойном мирном Каваррене. В последнее время много говорили о разбойниках, о каких-то кровавых набегах, о беспокойстве на больших дорогах… Ветераны хватались за шпагу по десять раз за коротенький разговор — вояки, бойцы, не кровь — кипящая смола…

Эгерт усмехнулся особенно криво и желчно. Каваррену не суждено было пережить Осаду; Каваррен не знает, как изо дня в день делить между голодными оставшиеся крохи, дежурить на стенах, вешать мародёров и каждую ночь ждать штурма…

Впрочем, орда приходила раз — почему бы ей не прийти снова?

Его вяло царапнуло беспокойство. Тория одна… Тория…

Сгорбившись над столом и стиснув зубы, он переждал очередной приступ — желание прямо сейчас, сию секунду тронуться в путь, вернуться к ни в чём не повинному, родному, измученному, смешанному с грязью, самому дорогому человеку…

Под окном пронзительно, надрывно возопила молочница.

* * *

Алана хранила тайну целых полдня.

Вечером, прибежав в комнату матери и уткнувшись лицом ей в подол, она жалобно просила позвать Луара домой — она, Алана, звала, но он так и не пошёл… Маму наверняка послушает, надо позвать, ему ведь одному плохо…

Узнав, в чём дело, Тория призвала к себе няньку и тоном, которому позавидовал бы и ледяной торос, велела ей убираться.

Пожилая женщина расплакалась:

— Небо… Госпожа моя… Столько лет… уже она… как родная… Не знаю, в чём провинился этот несчастный мальчик… Но девочка-то ни в чём не виновата, госпожа моя… Я знаю… Не щенок же он — человек… За что же, госпожа…

Тория молчала. Впервые за много дней она увидела себя — и свои поступки — чужими, хоть и верными и преданными глазами. Бесчеловечная мать…

Криво улыбнувшись, она отменила приказ. Повернулась и ушла к себе — прямая, как мачта. Ей мерещилось, что она разносчица с площади, что на макушке у неё лежит ноша, которую нельзя уронить или расплескать; нельзя даже повернуть голову — а ноша давит, норовит вдавить в пол, оставить на ковре бесформенное мокрое пятно…

Ночью ей показалось, что она вспомнила.

На крик прибежала Далла — перепуганная, в смятой сорочке. Тория стояла посреди комнаты, в судорожно стиснутом кулаке вздрагивала горящая свечка, и расплавленный воск капал на побелевшие от усилия пальцы.

…Его руки были без костей. Мягкие и прохладные, будто тесто, белые холёные ладони. Этими руками он тащил её по изощрённому лабиринту пытки; она не знала, что коснётся её тела в следующую секунду — ободряюще-ласковая ладонь или раскалённый докрасна, дымящийся стальной прут.

В его глазах стояло наслаждение. Руки…

…Нет, он не касался её. Все допросы подряд он просиживал в высоком кресле с удобными подлокотниками, и только один раз, отослав палача…

Тория захлёбывалась водой из поднесённой Даллой чашки. Он не отсылал палача… Он…

Память взбеленилась. Исступлённая память не желала допускать разум за эту проклятую дверь; Фагирра мёртв, кричала память — и была права.

Грохот инструментов в железном тазу. Бескостные ладони на её бёдрах…

Отчаянно завопила Далла. Чашка покатилась по полу, расплёскивая воду; на глазах горничной госпожа Тория Солль побледнела как мертвец и лишилась сознания.

* * *

Бродячий театр — не иголка, в городе ему не потеряться. На площади перед рынком играют южане и только южане — кто, стало быть, поставил подмостки посреди торгового квартала?

А о том, что на просторном дворе гостиницы «Соломенный щит» играют лицедеи, твердили все зеваки на три квартала окрест; за полквартала я услышала жалобы прекрасной Розы, грустящей о безвременно погибшем Оллале.

Вокруг повозок стояла толпа; зрители переминались с ноги на ногу, поплёвывали семечки, кто-то уходил равнодушно, кто-то подходил, любопытствуя — а Флобастер в красной накидке палача уже показывал толпе отрубленную голову Бариана…

Я замедлила шаг. Нечто в груди моей странно и болезненно сжалось, и только теперь я поняла с удивлением, до чего он мне дорог, этот выдуманный мир на деревянном помосте, этот неуклюжий и смешной мирок, в котором я жила, как орех в скорлупе, до самой встречи с Луаром…

И я ужаснулась, осознав, как далеко пребывала все эти несколько дней. Так долго. Почти неделю без спектаклей — любая рыба, извлечённая из воды, уже сдохла бы. А я вот стою, проталкиваю комок обратно в горло и ловлю в прорезях красной маски глаза Флобастера…

Никто не сказал мне ни слова — будто так и надо.

Молча забравшись в свою повозку, я переоделась, напялив накладной бюст, и вовсю нарумянила щёки. Флобастер, следивший за мной глазами на затылке, дал Мухе знак — тот объявил «Фарс о рогатом муже».

У меня стало легче на душе. Почти совсем легко — будто всё по-прежнему, нет на свете никакого Луара-сына-Фагирры и никогда не было ледяной ночи под ледяными взглядами…

Пристанищем труппе служил теперь «Соломенный щит». Пересчитав заработанные деньги, Флобастер довольно крякнул.

Я долго колебалась — нужно было подойти к нему и сообщить, что я снова ухожу, что меня не будет до утра, и то же завтра, и послезавтра… Уходить легко под горячую руку, в ссоре; сейчас же, когда всё вроде бы уладилось, когда все доброжелательны и великодушны, подобный шаг следует десять раз просчитать. Может быть, сегодня и вовсе не стоит уходить…

Разумная мысль, вот только я не могла подарить судьбе ни ночи. Ни часа. Ни секунды. Он уедет — а ведь он твёрдо решил уехать! — и тогда у меня останется сколько угодно времени, чтобы плакать и вспоминать…

Мои колебания разрешились легко и просто. Флобастер подошёл ко мне первый и позвал поужинать в соседнем трактире.

Внутри меня сделалось холодно — слишком не вязался этот ужин со всей историей наших отношений. Я предпочла бы, чтобы он походя крутанул меня за ухо и пригрозил кнутом; однако делать было нечего, и я покорно кивнула.

Вечерело; размокшая за день мостовая подёрнулась коркой опасного ледка, и я не посмела отвергнуть предложенную руку. Локоть Флобастера в плотном рукаве казался вдвое мощнее Луарового; счастливо избежав падения, мы добрались до ближайшего пристойного кабачка и в молчании уселись за свободный столик.

Нижняя губа Флобастера топорщилась, как крахмальная бельевая складка — это означало, что он решителен и внутренне собран. Я попыталась припомнить, когда в последний раз мы сидели с ним вот так, нос к носу, — и не припомнила.

Служанка принесла горячее мясо в горшочках и баклажку кислого вина; Флобастер кивнул мне и с урчаньем принялся за трапезу. Мне на секунду захотелось поверить, что вот мы поедим, вытрем губы и так же молча вернёмся обратно; конечно, это была глупая мысль. Флобастер никогда не отступает перед задуманным — а сегодня он задумал нечто большее, нежели просто сожрать свою порцию в моём почтительном присутствии.

И, конечно, я не ошиблась.

Он обождал, пока я закончу обгладывать доставшееся мне рёбрышко (дело делом, а есть мне хотелось ужасно). Помолчал ещё, хлебнул вина. Сморщился. Я терпеливо молчала.

Наконец, он сдвинул брови и ещё дальше выпятил нижнюю губу:

— Ты… Ведь не дура, Танталь.

Я молча согласилась.

Начало не понравилось ему самому. Он снова поморщился, как от кислого:

— Поэтому… я удивился. Что тебе в этом родовитом щенке?

Я поперхнулась вином.

Своей огромной пятернёй он поймал мою беззащитную руку и крепко прижал к столу:

— Ты ведь не дура… была до сих пор. Ты ведь тогда, помнишь, клялась мне по малолетству, что и замуж не выйдешь, и ерунды всякой не будет… Ну я, положим, уже тогда понимал, что клятвы забудутся, как время придёт… Ладно, Танталь. Можешь не верить, но я бы тебя с чистой душой отпустил бы… Если б видел, что… понимаешь. Что это по-человечески… — он перевёл дух. Наклонился ближе, прожигая меня маленькими пристальными глазами:

— Вот только то, что сейчас… Дурь это, Танталь. Глупость. Угар… Не путайся с ним. Не знаю, почему — но только ничего, кроме горя… этот парень… ты нужна мне в труппе!! — он вдруг разъярился, может быть, от того, что не находил подходящих слов. Выпустил мою руку; сурово вперился исподлобья: — Ты нужна…

Залпом осушил свой стакан. С грохотом поставил его на стол. Отвернулся.

Я молча смотрела, как сползают по стенкам опустевшего стакана одинокие кислые капельки.

С Флобастером трудно. У него собачий нюх. Вот только объяснить ничего мне, наверное, не удастся; почуял-то он мгновенно, но вот понимает по-своему.

— А я буду в труппе, — сказала я без выражения. — Не собираюсь… Никуда…

Он снова подался вперёд:

— Послушай… Будешь-не будешь… Без тебя не пропадём. Ты — пропадёшь.

Я не выдержала и фыркнула. Не то чтобы презрительно — но он тут же налился кровью:

— Соплячка… Ты… Да помнишь…

Он собирался меня попрекнуть. Хотел напомнить, из какой дыры меня вытащил и что впоследствии для меня сделал. Я всем ему обязана, и это правда, тут не поспоришь, тут нечего возразить. Он хотел пристыдить меня, ткнуть носом, размазать по столу — но осёкся. Замолчал; налил себе ещё вина и снова залпом выпил.

Уж лучше бы он стыдил и попрекал. Это его благородство лишило меня сил сопротивляться.

— Я люблю его, — пропищала я чуть слышно.

Он возвёл глаза к небу, вернее, к потолку. Для него «любовь» была всего лишь сюжетом трагедии… да и фарса тоже. И я его понимала, потому что всю сознательную жизнь преспокойно прожила с таким же точно убеждением.

— Ты же не дура, — сказал он на этот раз почти нежно.

— Я люблю его, — повторила я упрямо.

В глубине его глаз вспыхнули белые злые огонёчки.

А ведь он ревнует, подумала я с удивлением. Он предъявляет на меня права — тот, кто всегда был для меня единственным мужчиной, облачённым властью. Он не злоупотреблял ею — но он ею обладал, он и мною обладал — хозяин… Он же отец. Он же и любовник. Есть-таки основания для ревности.

Он понял ход моих мыслей. Беззвучно ругнулся; отвернулся к стене:

— Ты… Зря. Я хочу, как лучше.

— И что мне делать? — спросила я устало.

— Не-делать, — он вздохнул. — Не ходи к нему. Хватит.

— Не могу, — сказала я виновато. И тут же подскочила — он грохнул кулаком по столу:

— Дура! Таки дура, как все…

Я втянула голову в плечи:

— Он… скоро уедет. Я…

— Как знаешь, — бросил он сухо. Встал и вышел, расплатившись по дороге со служанкой.

Я проводила его взглядом. Широкая дверь закрылась за широкой спиной, и смотреть оказалось не на кого — но я всё смотрела, пока сзади не кашлянули деликатно:

— Любезная Танталь…

Я обернулась. Рядом стоял длинный, как зимняя ночь, черноволосый, с сизым подбородком Хаар — так его звали, заправилу в труппе конкурентов-южан.

От неожиданности я лишилась дара речи. Хаар смотрел неотрывно, как змея; служанка споро приняла со стола пустую посуду. Предводитель южан присел, изящно забросив ногу на ногу.

Он был не стар — пожалуй, даже молод; из-под ворота куртки пробивались щёгольские кружева рубашки, а на пальце посверкивало сдвоенное золотое кольцо — у них, на юге, это символ богатства.

— Поссорились? — ласково спросил Хаар. Его большой рот, натянутый, как верёвка, чуть-чуть приподнял чувственные уголки. — С чего бы это?

Он даже не считал нужным соврать что-нибудь, дабы объяснить свою нескромность; мне захотелось тут же и ляпнуть ему промеж глаз: тебе-то какое дело? Следил?

— Сколько он тебе платит, любезная? — длинный Хаар явно предпочитал короткие разговоры. — Маленькая бедная труппа — не лучшее место для расцветающего таланта, верно? Это всё равно, что юный цветок засушить в склянке с песком… А кругом ведь полно плодородной почвы.

Какие пышные цветистые обороты, подумала я и твёрдо решила сорвать на Хааре накопившуюся злость.

Будто прочитав мои мысли, он примирительно кивнул:

— Впрочем… Не сочти за обиду. Мне нету дела до ваших расчётов… Знай только, что я не глядя наброшу пяток монет серебром. Стоит лишь тебе захотеть. Ну, не захочешь — дело твоё…

И, разом отбросив сдержанность, он вдруг белозубо усмехнулся:

— Где меня искать, ты помнишь, наверное?

Он ушёл, изящно поклонившись; я тупо смотрела в закрывшуюся дверь, сбитая с толку, злая, растерянная — и польщённая тем не менее. Важный человек Хаар. Важный и знаменитый. Снизошёл-таки. Приятно.

* * *

Каварренское кладбище знаменито было старинной традицией — почти все памятники изображали усталых птиц, присевших на надгробие.

Эгерт постоял у могил отца и матери. Надгробие старого Солля увенчано было мощным, чуть сгорбленным под тяжестью лет орлом, а над могилой его жены опустил голову измученный аист. Эгерт долго стряхивал снег с каменных плит, с крыльев, с холодных мраморных спин.

Кладбище молчало под тонкой простынёй снега; Эгерт возвращался кругами, по много раз проходя мимо поникших каменных голубей, съёжившихся ласточек и той маленькой безвестной пичуги, что сидела, склонив голову над гранитными буквами — «Снова полечу»…

Раньше могила без памятника была на краю кладбища, в стороне. Теперь её со всех сторон окружали соседи — но изваяния здесь так и не поставили, и пустая гладкая плита со всех сторон окружена была жухлой травой, жёлтые сухие космы торчали из-под снега.

Эгерт остановился. Надпись на камне невозможно было прочитать, не счистив снежной корки — но Эгерт прекрасно помнил, что здесь написано. Нетрудно запомнить имя безвинно убитого тобой человека.

«Динар Дарран» — написано на камне. Его звали Динар, он был женихом юной Тории. Эгерт Солль убил его на дуэли — а потом жестоко искупил этот грех; Динар, может быть, простил своего убийцу и разрешил ему быть счастливым с Торией.

Гибель Динара — вечная Эгертова вина; а вот гибель Фагирры была единственно возможной и праведной. Об этом убийстве он не жалел ни секунды — но Фагирра не простил, конечно. Дотянулся.

Над плитой взметнулась сухая серая позёмка…

* * *

…Маленький белесый смерч. Сухо зашелестела жухлая трава.

Луар стоял, привалившись спиной к стволу. Сторож ни за какие деньги не желал ухаживать за могилой — Луар сам очистил от прошлогодней листвы чуть заметный неогороженный холмик.

Ему было страшно сюда приходить. А не приходить он не мог; тем более сегодня — перед уходом…

Он не хотел уходить. Он боялся идти. Он знал, что в конце пути его уже ждут — и не желал этой встречи. Ему, в конце концов, вовсе не нужен старый, из детских воспоминаний медальон…

Необходим. Как воздух. Как свет.

Так пьяница спешит в трактир посреди метели, рискуя остаться в сугробе. Так влюблённый, ведомый вожделением, лезет в спальню по карнизу, не боясь свернуть себе шею. Луар цеплялся за каждый новый день, откладывая путешествие на послезавтра, — но сила, гнавшая его за медальоном, была стократ сильнее страха.

* * *

Мы лежали в душной темноте, разомлевшие и счастливые, как два сытых, раскалённых солнцем удава. Где-то в углу деликатно поскрёбывала мышь; сквозь щель полога пробивался тусклый отсвет прогоревшего камина. Красная искорка отражалась в открытом Луаровом глазу — второго глаза я не видела. В этот момент Луарово лицо на подушке представлялось мне живописной местностью, страной с долинами и горным пиком, с холмами и бессонным круглым озером. А красный свет камина заменял в этой стране закатное солнце… Наверное, подобные мысли являются в бедную голову только в преддверии сна.

Он чуть пошевелился — я увидела, что единственный видимый глаз смотрит на меня:

— Будешь спать?

— Нет, — отозвалась я шёпотом. Мне не хотелось, чтобы на смену блаженной красной темноте пришло обыкновенное серое утро.

Он осторожно привлёк меня к себе:

— Послушай… Давным-давно на белом свете жил колдун… маг. Он был силён и умел заглядывать в будущее… За это его звали Прорицателем.

Я чуть улыбнулась. «Одна женщина умела стирать бельё… За это её прозвали прачкой».

— Не смейся, — сказал он обиженно. Я примирительно прижалась к нему щекой; он вздохнул и продолжал — чуть напевно, как принято рассказывать сказки:

— Ну вот… Этот человек обладал драгоценной вещью — Амулетом Прорицателя… Это такой медальон с прорезью, и Прорицатель… видел недоступное. Он был могущественным и жил долго… Но в конце концов всё-таки умер. А медальон, то есть Амулет, передал своему преемнику… который тоже был магом и тоже стал прорицателем. И с тех пор его — не преемника, а того, старого — стали звать Первым Прорицателем… И так было долго. Прорицатель умирал — Амулет сам находил себе нового хозяина…

— Нюхом? — осведомилась я.

Луар не засмеялся:

— Наверное… Наверное, у Амулета был-таки нюх. Он… очень сложная вещь, этот Амулет. Своему хозяину он приносит могущество… А самозванца может и прикончить. Очень сильная вещь. Опасная… В книгах описано, как с помощью медальона прорицатели ходили сквозь… Но, может быть, как раз это и вымысел… Вот, шли века. Один умер — Амулет переходил к другому…

Он замолчал, и мышь, присмиревшая во время его рассказа, снова радостно принялась за работу.

— А дальше? — спросила я.

Он вздохнул:

— Дальше… Последний прорицатель умер… Он был хороший человек и достойный маг, звали его Орвин… Он умер, вернее, погиб, и Амулет остался бесхозным… И уже много десятилетий ищет.

— Кого? — глупо спросила я.

— Прорицателя, — отозвался он обречённо.

Мы снова замолчали — надолго, на радость мыши.

— А откуда ты всё это знаешь? — спросила я не без иронии.

Он приподнялся на локте — и оба его глаза, едва различимые в темноте, уставились мне в лицо:

— Этот медальон… Долго хранился у моего деда, декана Луаяна. Он был маг…

— Твой дед — маг?! — теперь я тоже села на постели. Искусство выдумывать небылицы в некоторой степени даже почётно — но очень уж не в обычае серьёзного мальчика Луара; поэтому я вперилась в него пристальнее, чем позволяла темнота:

— Твой дед? Маг?

В его голосе скользнуло удивление — он, выходит, думал, что я давно знаю:

— Ну да… Декан Луаян, он был известен в городе, а в университете на него вообще молились… Это он остановил Мор, вызванный братьями Лаш… Только этого почти никто не помнит, — теперь в его голосе послышалась горечь. — Он написал книгу, «О магах», этот такой здоровенный трактат, жизнеописания… Я так и не прочёл полностью. Но я читал о прорицателях и Амулете…

— Подожди-подожди, — я обняла колени руками, — ты читал книгу, написанную колдуном? Жизнеописания магов?

Луар представился мне в совершенно новом свете. Я в жизни не видела человека, который видел того человека, который видел бы настоящего мага.

— Да, — он снова вздохнул. — Но дело не в том… Дело ещё интересней. Дед хранил Амулет Прорицателя много лет, а после его смерти…

Он осёкся. Помолчал. Сказал сухо, нарочито спокойно:

— После смерти моего деда Амулет перешёл… к моей матери.

Я подпрыгнула, увязая в перине:

— Ты не шутишь? Значит, он сейчас у неё?

Он, кажется, покачал головой:

— Нет.

Я разочаровано улеглась обратно. Подтянула одеяло до подбородка:

— А где?

— Хотел бы я знать, — отозвался он с непонятным выражением.

— Что ж его, выкрали?

Он обхватил меня под одеялом — будто желая перевести мои мысли в другое русло; надо сказать, это ему отчасти удалось.

— Его не выкрали, — прошептал он мне в горячее ухо. — Его отдали… на сохранение. Другому человеку. И не спрашивай, кому. Сам не знаю толком…

Тут его рука проявила бесстыдство; в моём разморённом теле обнаружилась вдруг спрятанная пружина, и через несколько минут мышь в ужасе ретировалась, а из гостиничной перины полетели во все стороны пух и перья.

Камин погас полностью.

В чернильной темноте я слушала его дыхание — дыхание спокойного, счастливого, очень усталого человека. На секунду во мне ожила вдруг гордость — а ведь я спасла его… Тогда… И сейчас тоже.

— Луар, — сказала я шёпотом.

— Да, — отозвался он, сладко засыпая.

— Дашь мне почитать книгу… жизнеописание магов?

— Конечно… — он зевнул в темноте, — бе…ри…

Всю ночь мне снились волшебники в длинных, до пола, чёрных мантиях.

На другой день я купила ему яблоко.

Просто так — зашла на рынок и, долго выбирая, ходила вдоль рядов; потом торговалась до хрипоты, уходила, возвращалась, сделалась знаменитостью среди торговок — из одного только азарта. А уж потом, окинув горделивым взглядом повёрнутые в мою сторону недовольные головы в чепцах, купила яблоко. И во всеуслышание заявила: «Жениху».

Слуги в «Медном Щите» давно знали меня и кивали при встрече; на этот раз в прихожей сидел сам хозяин. Я поздоровалась, катая яблоко в ладонях, и как обычно шагнула к лестнице; меня удивлённо окликнули:

— Эгей, барышня!

Я обернулась. Хозяин смущённо улыбался:

— Уехал…

Я не поняла. Яблоко пахло — терпко, головокружительно, как пахнет в конце зимы хорошее, долго дремавшее в соломе осеннее яблоко.

— Господин Луар съехал. Вы что ж… Не знаете?

Винтовая лестница под моими ногами дрогнула и провернулась, как большое сверло. Я всё ещё надеялась, что хозяин, гнусная морда, издевательски шутит с безответной девушкой.

— Как? — спросила я чуть слышно. Он перестал улыбаться:

— Да ведь… Не доложился он, вот в чём дело. Я думал, вам виднее… А нет, так что ж…

В глазах его стояло понимание. Отвратительное пошлое понимание.

Проглотив унижение, изо всех сил собравшись с духом, я спросила так спокойно, как только могла:

— Ничего не передал? Ни записок, ни вещей? Может быть, в комнатах?

Он покачал головой:

— Убрали уже… Уже новый жилец вселился, не простаиваем, заведение-то… известное, да… Всего часика два прошло — и вот тебе, не пустует…

Я стиснула зубы:

— Часика два?

Хозяин тонко улыбнулся:

— Да не так мало… Но ежели угнаться, то…

Я не помнила, как очутилась на улице. «Ежели угнаться»… Надоела благородному господину очередная девочка-игрушка, вот он и избавился просто и дёшево…

Сволочь. Какая сволочь этот хозяин, какие гадкие у него мысли…

Я вдруг встала посреди улицы. Он уехал, как собирался. И я даже приблизительно знаю, куда и зачем…

Муха чистил лошадей. Я сунула ему яблоко:

— На.

Он с удивлением взял. Быстренько откусил, покуда не отобрали; расплылся в улыбке:

— Сладкое…

— За всё сладкое приходится расплачиваться, — объявила я зло. Он вытаращился, пытаясь понять, уж не рехнулась ли я окончательно.

…Пегая лошадка сроду не ходила под седлом. Я накинула уздечку; Муха испуганно закричал, давясь яблоком:

— Эй! Ты чего!

Я вскочила на голую, скользкую, неудобную лошадиную спину:

— С дороги! Ну!

— Дура! — завопил он, и в глазах его мелькнул неподдельный ужас. — Флобастер убьёт!

Лошадка была удивлена и раздосадована; я двинула её пятками, чтобы раз и навсегда разъяснить, кто здесь хозяин. Кобылка испуганно заржала, Муха метнулся в сторону — я вылетела из дверей конюшни, размазав широкую юбку по кобыльим бокам.

На улице оглядывались — глядите, девчонка! Верхом, как парень! Без седла! А ну ж ты! Я лупила кобылку по бокам; наездница из меня была, прямо скажем, никакая, но злость и отчаяние сделали своё дело — я вцепилась в беднягу, как клещ, который разжимает лапки только после смерти. А до смерти мне было ещё далеко — лошадка почувствовала это и решила, что в её же интересах подчиниться.

Степенные всадники шарахались, едва завидев меня в конце квартала. Какая-то карета чуть не перевернулась. Я вылетела за городские ворота, чуть не сбив с ног зазевавшегося стражника, — ветер отнёс назад предназначенную мне брань. Прогремел под копытами мост — я неслась по большой дороге, и кто-то маячил впереди, но это был не Луар — просто какой-то удивлённый горожанин, отправившийся в пригород навестить родных…

Как далеко он уехал? Сколько перекрёстков на большой дороге, сколько раз он мог свернуть?!

Пегая лошадка — не гончий рысак. Бег её замедлялся, а на новые безжалостные толчки она отзывалась только горестным укоризненным ржанием: за что?! Она служила труппе дольше, чем служила я, — и такова благодарность?!

Я огляделась. Кругом лежали серо-снежные поля в чёрных пятнах проталин, дорога была пуста, и только возле самой кромки леса…

Померещилось мне или нет, но я огрела кобылку так, что она чуть не сбросила меня со своей многострадальной спины.

Возле кромки леса маячила фигура всадника; мы снова понеслись, из-под копыт летели комья грязи и мокрого снега, и я моталась на спине, и с каждым лошадиным шагом мне было всё больнее, а горизонт не приближался, и человек впереди был всё так же далеко…

Потом я поняла, что не ошиблась. Всадник не был видением; когда, шатаясь под моим избитым задом, кобылка выбралась на развилку, он как раз решал, куда ему свернуть.

— Луар!!

Мой голос показался незнакомым мне самой — хриплый, как у больной вороны, надсадный, злой. Луар обернулся, рука его, потянувшаяся было к шпаге, бессильно опустилась:

— Ты?!

Я соскочила — скорее грохнулась — с несчастной лошади. Поднялась, подвывая от боли; подскочила к Луару, схватила его жеребца за уздечку:

— Ты… Я тебе девка? Я тебе цацка продажная, игрушечка, да? Послюнявил и выбросил?

Мне хотелось его ударить — но он был в седле, недостижимо высоко, я могла только шипеть, брызгая слюной, в его округлившиеся глаза:

— Ты… Щенок. Я тебя… Убирайся! Убирайся вон…

Я прогоняла его, стиснув кулаки — небо, будто бы это он битый час преследовал меня на кляче без седла и по разбитой дороге:

— Убирайся прочь! Скотина! На глаза мне больше… Пшёл вон!

Я выпустила его уздечку, развернулась и пошла куда глаза глядят, и с каждым шагом сдерживать слёзы становилось всё труднее; боль в ногах и спине оттеняла мои чувства неповторимыми красками. Несчастная кобылка смотрела на меня с ужасом — в её глазах я была чудовищем, сумасшедшей мучительницей всего живого.

Он поймал меня на обочине. Схватил за плечи, развернул к себе:

— Ну я же… Но я же не могу не идти!.. Я же не волен над собой… Я же…

Его умоляющий взгляд меня доконал. Я разревелась так, как не плакала со времён приюта.

Добрых полчаса мы стояли на обочине — он обнимал меня, я то вырывалась, то кидалась ему на шею; посторонний наблюдатель здорово повеселился бы — но никаких наблюдателей не было, только спокойный Луаров жеребец да моя кобылка, которая не сбежала только потому, что едва держалась на ногах.

Луара трясло. Он грыз губы и повторял, что любит меня и вернётся; на уме у него было что-то совсем другое, но я слишком измучилась, чтобы разгадывать его тайны. Он твердил, что не волен над собой, что ему плохо, что его тянет, что ему надо; слово «Амулет» так и не было сказано. Нам обоим было не до того.

Слово возникло в моей потрёпанной памяти, когда перед самым закрытием ворот мы — полуживая лошадь и её покрытая синяками всадница — вернулись в город.

Без мыслей и пояснений. Одно только странное слово — «Амулет».

* * *

Флобастер взялся за кнут.

Я бестрепетно пошла с ним на задний двор; испуганный Муха гладил по мокрой шее пострадавшую лошадь, из низкого окошка кухни пялилась любопытная служанка, на помойной бочке пировал облезлый кот. Бариан за что-то отчитывал Гезину — далеко, на краю моего сознания. Металась паническая мысль — нет! Флобастер никогда меня не порол!.. Но и паника была какая-то ненастоящая, ленивая, тоже далёкая и смутная. Луар уехал; Амулет.

Флобастер так зыркнул на любопытную служанку, что окошко тут же и опустело. Потом так же свирепо взглянул на меня — я бесстрашно выдержала его взгляд.

Он содрал с меня плащ. Молча, страшно сопя, рванул вверх подол мокрого платья.

Глаза его расширились. Лицо оставалось свирепым, но глаза сделались как блюдца, и смотрел он на мои голые ноги.

Неловко изогнувшись, я посмотрела туда же, куда и он.

На заднем дворе было темно — одинокий фонарь да светящиеся окна, да сгущающиеся сумерки; в этом полумраке я увидела на собственном теле чёрные, жуткого вида кровоподтёки. Да, поскачи с непривычки без седла.

Флобастер молчал. Я молчала тоже — ждала наказания.

Он выпустил меня. Сопя, подобрал мой плащ; накинул мне на плечи и ушёл, волоча кончик кнута по раскисшей грязи.

* * *

Гонцы явились на рассвете — вернее, гонец, потому что только этот парень в забрызганном грязью красно-белом мундире был полномочным представителем капитана стражи. Прочие двое служили ему провожатыми и телохранителями.

Посланцев встретил слуга с сонными красными глазами. Парня, оказавшегося лейтенантом стражи, провели прямиком к господину Соллю — или полковнику Соллю, как его почтительно именовал красно-белый юноша.

Разорённая гостиная произвела на лейтенанта сильное впечатление. Слуга, сопровождающий его, качался от усталости; кто знает, что ожидал увидеть юноша в кабинете Солля. Однако навстречу ему поднялся из-за стола совершенно трезвый, сухой, напряжённый и злой человек. Посланец оробел.

Эгерт взял у него из рук письмо, запечатанное личной печатью капитана стражи Яста. Подержал, ожидая от себя признаков волнения; не дождался, разломал печать, вскрыл.

«Полковнику Соллю радостей и побед. Пусть дни его…» — Эгерт пробежал глазами обычные вежливые строки. «Сообщаю господину полковнику, что после внезапного его отбытия гарнизон оказался обезглавленным, и мне ничего не оставалось делать, как только принять командование на себя…» Солль равнодушно кивнул. Хорошо. Он всё равно прочил Яста себе в преемники… Всё устроилось как нельзя лучше.

«…Однако вести, одна другой злее, не дают спать спокойно. Мелкие разбойничьи шайки, промышлявшие в окрестностях, объединились теперь в один крепкий отряд под предводительством некоего Совы… Злодеи осмеливаются нападать уже не просто на одиноких путников, но и на целые караваны; жители окрестных сел и хуторов боятся, присылают послов с челобитными — однако я не решаюсь предпринять большую карательную вылазку в ваше отсутствие… Дела всё хуже с каждым днём — умоляю, полковник, прибыть в расположение гарнизона и принять командование с тем, чтобы…» Молодой посланец нетерпеливо переступил с ноги на ногу, звякнув шпорой. Эгерт поднял глаза — юноша смотрел в меру почтительно, в меру выжидающе, в меру укоризненно.

— Передайте капитану Ясту, — Эгерт вздохнул, подбирая слова, — передайте капитану, что я прибуду сразу же… Как только мои важные дела позволят мне сделать это. Пусть капитан действует на свой страх и риск — я верю в его полководческий талант, — Солль снова вздохнул, сдерживая невольный зевок.

Потрясённый посланец глядел на него во все глаза.

* * *

Когда-то в детстве он тяжело переболел. Ему тогда было лет семь, и он на всю жизнь запомнил состояние полубреда, когда ему казалось, что под головой у него не подушка, а мешок с раскалёнными камнями.

Потом наступало облегчение — и в мокрой от пота темноте ему мерещились далёкие замки среди моря, звёзды на мачтах кораблей, многорукие рыбы и птицы с глазами, как угли…

Это путешествие напоминало Луару тот давний бред. И ещё почему-то представлялось красное яблоко, упавшее в реку и медленно плывущее по течению — полупритопленное, яркое, с дерзким хвостиком над поверхностью воды. Временами Луару казалось, что его дорога — та самая медленная прозрачная река, и она несёт его, как яблоко.

Он не сопротивлялся течению. Поначалу путешествие с закрытыми глазами оказалось даже приятным — он ни о чём не думал и лениво смотрел, как обнажаются под солнцем заснеженные поля, как ползут по ним тени облаков, как суетятся в проталинах отощавшие птицы. На душе у него было спокойно и пусто — теперь он ничего не решал и ничего не хотел. Судьба была предопределена — давно и окончательно, но вот неведомо кем; Луар установил для себя, что когда-нибудь потом он спросит и об этом. Не сейчас. Сейчас он лишён своей воли — и его зависимость столь глубока, что где-то смыкается с абсолютной свободой.

Но дни шли за днями — и с каждой новой ночёвкой, с каждым новым перекрёстком его спокойствие таяло.

Наверное, цель была всё ближе — но только с каждым часом в Луаровой душе усиливался неведомый зуд. Это было похоже одновременно на голод и на жажду, он чувствовал себя ребёнком, которому показали игрушку — а потом спрятали, и надо падать на землю, биться в истерике, требовать, требовать…

Он погонял и погонял коня; жеребец хрипел, покрываясь мылом, но Луару всё равно казалось, что он едет недостаточно быстро.

Однажды, ночуя на сеновале в чьём-то дворе, он ощутил под пальцами грани золотой пластинки. Будто глоток воды посреди бескрайних раскалённых песков. Цепочка холодит шею — наконец-то!

Он открыл глаза. Ладони помнили тяжесть медальона — но ладони были пусты. Тогда его скрутил спазм.

Он катался по сену. Он вопил что-то неразборчивое, сбежались люди со светильниками, сквозь шум в ушах он слышал сбивчивое: падучая… падучая… кончается… И он действительно бился с пеной у рта — ему казалось, что он пустой мешок, в сердцевине которого застряло шило. Ему хотелось вывернуться наизнанку.

Под утро он очнулся — но спокойствие ушло окончательно, сменившись исступлённой жаждой медальона.

Он видел его в очертаниях облаков. Золото мерещилось на дне ручья, всякий встречный человек казался узурпатором, незаконным обладателем святыни. Высматривая золотую цепочку, Луар повадился, встретив кого-нибудь, первым делом разглядывать его шею. Люди шарахались, бормоча заклятья-обереги — не иначе кровопийца, высматривает место, куда воткнуть клыки…

Вокруг него всё плотнее сгущался страх. Если б Луар, подобно девушке-кокетке, носил с собой маленькое железное зеркальце, если б Луар имел обыкновение изредка в него смотреть — вот тогда он понял бы, откуда эти затравленные взгляды встречных и попутчиков, почему его боятся пустить на ночлег — и всё-таки пускают… Жажда медальона, съедавшая его изнутри, всё яснее проступала в его холодных, остановившихся глазах.

Он плакал по ночам. Амулет звал его, как заблудившийся ребёнок зовёт мать; это превратилось в пытку, в навязчивую идею. Не видя ничего вокруг, Луар ломился вперёд, зная, что безумному странствию приходит конец.

И ещё — он понял, что рядом с медальоном находится некто, с кем неминуемо придётся встретиться.

* * *

Весна наступила сразу — тянулась-тянулась гнилая оттепель, а потом вдруг утром встало солнце, и все поняли, что зимы больше нет. Скисла.

Лохматые мётлы размазывали по мостовым навоз и глину, и на них, на мётлах, набухали почки. Горожанки спешили добавить к своему привычному платью какую-нибудь сочную весеннюю деталь, и потому у галантерейщиков повысился спрос на бантики-пряжки-платочки. Кое-где в палисадниках распустились дохленькие жёлтые цветочки, и местные влюблённые выдёргивали их с корнем, чтобы с превеликим шармом поднести потом своей милой шляпнице или белошвейке.

У нас выросли сборы, причём спрос пошёл на трагедии и лирику. Фарсы игрались реже обычного, и это было замечательно, потому что я хромала ещё довольно долго; публика рукоплескала, а между тем близился конец наших зимних гастролей.

Само собой подразумевалось, что с первым же по-настоящему тёплым днём труппа покинет гостеприимный город, и тогда жизнь завертится по-старому — дорога, представления, ярмарки, деревни, богатые и спесивые аристократы, живущие в замках, наивные и прижимистые крестьяне, живущие на хуторах, щедрые базары со множеством благородных воров, ухабы, дожди и солнце… Собираясь по вечерам в харчевне, Бариан и Флобастер решали, куда бы направиться, Фантин, располневший за зиму, кивал и соглашался, Гезина мечтала, что хорошо бы, мол, добраться до побережья и увидеть море — и только я уныло молчала. Интересно, Луар огорчится, когда, вернувшись, не застанет меня в городе? И сколько времени займут эти странные поиски «Амулета»?

Кто знает, когда я попаду сюда снова. Дороги — они непредсказуемы. Плывёт себе щепочка в бурном ручье и строит планы на будущее…

Тем временем талые ручьи выливались из подворотен и впадали в мутные уличные потоки, а вода в каменном городском канале поднялась под самый горбатый мостик. Воробьи орали от счастья, Флобастер всё чаще вопросительно поглядывал на солнце, а Муха вслух считал дни — так не терпелось ему тронуться в путь.

Всякий раз, встретив на улице студента, я исподтишка разглядывала его от башмаков до чёрной шапочки с бахромой. Слово «амулет» в моей памяти прочно сопрягалось со словом «книга». Книга Луарового деда… Мага, которого звали Луаян. Только теперь до меня дошло, что парня-то и назвали в честь деда, дед был любим и уважаем, и написал книгу — жизнеописание магов… А Луар, балда, не удосужился до конца прочитать её — но зато читал об «амулете». И, между прочим, позволил почитать и мне…

А раз Луар позволил, рассуждала я, то не воспользоваться его позволением было бы неблагодарно и глупо. Оставалась маленькая заминочка: книга-то наверняка хранится в Университете, где же ещё? Не в спальне же, в самом деле, держит её госпожа Тория, суровая наследница волшебника Луаяна. Вот это было бы скверно — в спальню госпожи Тории мне никак не пролезть. А в Университет…

Парочка студентов повадилась ходить на наши представления. Оба делали Гезине подношения в виде леденцов на палочке, серебряных монеток и всё тех же жёлтых цветочков из палисадника. Я их заботила мало — в костюме старухи из «Трира-простака» никого особенно не соблазнишь.

Первый из парочки был крепкий крестьянский парень, сбежавший, по-видимому, со своего хутора навстречу превратностям городской жизни и случайно угодивший в объятия профессоров. Второй казался сыном булочника — круглый, бело-розовый, как пряник, усыпанный к тому же веснушками, будто изюмом. Имея представления о вкусах Гезины, я предсказывала победу первому и сокрушительное поражение второму.

Так оно и случилось. В один из дивных весенних дней Гезина и крепыш отправились гулять за город, а веснушчатый парнишка остался один переживать своё горе.

И тогда я решила скрасить ему его одиночество.

Он был ужасно рад. Он улыбался и краснел, предлагая мне руку; он тут же чистосердечно позабыл Гезину и, честно говоря, ему было всё равно — та актриса или эта. Цвет волос не имеет значения — лишь бы гулять под ручку, горделиво поглядывать на прохожих и потом хвастать перед друзьями: видали, мол, этих комедианток!

Звали его Якон, отец его оказался не булочником, как я сперва подумала — нет! Отец его был лекарем, имел практику здесь, в городе, и воспитывал сына в строгости. Бедняга жестоко страдал — дома его до сих пор пороли, в Университете насмехались, женщины брезговали, и потому приходилось ежечасно утверждать себя.

Как я поняла, частью этого самоутверждения была и дружба с самым сильным студентом Университета (уж не знаю, чем лекарский сын покупал этого бесхитростного бычка), и погоня за благосклонностью комедианток. Теперь бедняга не верил своей удаче — я шлёпнулась ему прямо в руки, как перезрелый плод, и единственным препятствием к нашему сближению оказалась моя блажь, естественный для актрисы каприз: я хотела увидеть Университет изнутри. Если не весь, то уж библиотеку — обязательно.

Якон устал объяснять мне, что это не принято, что посторонних в Университете не жалуют — я стояла на своём. Трудно? Что ж. Лёгкие дела я могу свершать и без помощи влюблённых студентов.

Наконец Якон сдался. Не отступать же ему от чудом обретённого счастья, не идти же, в самом деле, на попятный! Мне была назначена встреча; тёмным вечером, когда лишь самые прилежные студенты сидят при свечах за книгой, а легкомысленные их товарищи бедокурят в городских тавернах, когда в огромном учебном здании пусто и сумрачно, когда вокруг бродит один только сторож, а в библиотеке шастает лишь кот-мышелов, — в эту самую пору трепещущий и потеющий Якон провёл меня мимо железной змеи и деревянной обезьяны, охраняющих вход.

Шумно дыша, он шлёпал впереди; прыгающий огонёк свечи выхватывал из темноты коридоры с нишами, приземистые колонны, чьи-то лица на каменных барельефах. Пахло пылью; я задрожала. Запах напомнил мне полуразрушенный дом моей бабки, дом, где я росла.

Якон обернулся:

— Вот… Здесь… Только пять минут, ясно? Посмотри — и пойдём…

Он тоже трясся — от страха и, может быть, от предвкушения. Думал, бедняга, что, насытив своё любопытство, я вслед за тем ублажу и его, мальчишки, похоть.

Огромная дверь медленно отворилась. В темноте виднелись три высоких окна — за ними ночь была чуть пожиже, в одном висела даже мелкая звёздочка. Якон сопел у меня над ухом.

Здесь лежала книжная пыль. Годами, десятилетиями; я ухватилась за угол стеллажа, потому что голова моя вдруг пошла кругом. Детство, мама…

Там тоже лежала пыль — и никто её не убирал. Время от времени часть бесценной библиотеки пускалась на растопку; я долгими часами сидела на полу, разглядывая золотые обрезы, кожаные переплёты, тиснёные корешки; особенно меня забавляли замочки — некоторые книги запирались цепью, будто сокрытую в них мудрость можно было запросто выкрасть и унести… Оставить пустые жёлтые страницы…

Читать я выучилась по старинной азбуке — на каждой странице там были картинки, любую из которых можно было рассматривать часами. Азбука погибла зимой в печи — и я не плакала, потому что на какое-то время сделалось тепло… А ещё досаждали мыши. Однажды я поймала на улице худую блохастую кошку — но пара охотничьих псов, чьей родословной не могли подпортить даже грязные колтуны под брюхом, изгнали мою протеже, спасибо ещё, что не съели.

Собаки были вечно голодны. Я тоже была вечно голодна; единственным, в чём моё детство не испытывало недостатка, были горы старинных книг…

Я опомнилась. Якон, конечно, погорячился, выделив мне на просмотр всего лишь пять минут. Однако в любом случае времени мало — не сидеть же тут до утра?

На маленьком столике нашёлся подсвечник. Засветив, к ужасу Якона, две его толстых витых свечи, я принялась знакомиться с содержимым полок.

— Ты что, с ума сошла? — выдохнул он. — Столько света… Заметят…

— Я в темноте не вижу, — призналась я.

— Чего тебе здесь видеть? Это учёные книжки… ты, наверное, и читать-то…

Я смолчала. Книг было слишком много, а времени слишком мало — я поняла, что без посторонней помощи мне не справиться. Посторонняя помощь могла быть одна — в лице перепуганного Якона.

Я обернулась, придав своему лицу восторженное, слегка растерянное выражение:

— Да… Вижу, что учёные… Ты что же, — голос мой дрогнул от восхищения, — все их прочитал?

Студиозус смутился. Вряд ли он блистал среди товарищей глубокими и обширными знаниями, добытыми прилежным трудом. Я напирала:

— Ты знаешь… Я всегда мечтала… Встретить… познакомиться… Учёные… они ведь не такие, как все. Они… Вот ты, наверное, знаешь, где какая книжка стоит?

На лице его проступило сомнение. Я скрежетнула зубами: достался олух на мою голову!

Теперь предстояло самое сложное. Надо было сообщить ему название книги — и посвятить тем самым в свою тайну. Кто знает, сколько ещё душ вслед за толстощёким Яконом узнают, что такая-то комедиантка ищет такую-то книжку…

Впрочем, плевать ему было на мои тайны. Он решительно схватил меня за руку:

— Пойдём… да пойдём же… Хватит… посмотрела…

Я вырвалась. Хладнокровно выпятила губу:

— Не хватай. Не заработал ещё.

Он тихонько застонал. Я удовлетворённо кивнула:

— То-то… А теперь найди мне, Якон, книжку декана Луаяна «О магах».

Кажется, я его потрясла.

С выпученными глазами он безмолвно углубился в пыльную книжную темноту; оттуда долго слышались его охи, вздохи и сдавленные проклятья — однако, когда он появился, книги у него в руках не было:

— Я не знаю… Тут была копия… А оригинал у госпожи Тории в кабинете, я не знаю… А копия тут была…

Я шагнула к нему — он, бедняга, отшатнулся:

— Слушай, Якон… Если ты мне не найдёшь сейчас эту книгу — я сейчас самолично заору и позову на помощь, а сторожу скажу, что ты затащил меня сюда, чтобы…

— Нет!! — он так побледнел, что даже веснушки пропали. — Ты… Ты просто…

— Ищи, — бросила я холодно.

Он искал долго; кот-мышелов явился из темноты, чтобы потереться носом о мою юбку.

Якон появился чуть не в слезах:

— Нету… Госпожа Тория… Она берёт иногда… в кабинет… декана…

— Пошли в кабинет, — сказала я спокойно. Он чуть не упал:

— Да ты… Нельзя!! Туда только госпожа Тория… только при ней… там заперто, нельзя!

Я скрипнула зубами. Похоже, все мои старания напрасны — остаётся чмокнуть в щёчку лекарского сына, чтобы не так сильно, несчастный, переживал…

Я подняла подсвечник над головой — чтобы осветилось побольше, чтобы бросить последний взгляд на это книжное великолепие…

Она стояла у меня над головой. Поблёскивал золотом тиснёный корешок. Только руку протяни.

Я протянула.

Луаян. «О магах… Жизнеописания великих, которые…»

— Она? — спросила я у Якона.

Тот сглотнул слюну. Затравленно кивнул.

Книга была тяжёлая. Она была неподобающе новая — каких-то пару десятков лет… Переплёт ещё пах кожей.

Свет двух витых свечей упал на гладкие, не успевшие пожелтеть страницы. Содержание книги; у меня захватило дух.

Какие имена. Их звук уже был полон магии — Бальтазарр Эст… Ларт Легиар… Орлан-отшельник… Руал Ильмарранен по кличке Марран, именуемый в дальнейшем Привратник…

Я почему-то вздрогнула. Может быть потому, что Руал — это как бы Луар наизнанку. Бывает же…

Якон постанывал у меня за спиной. Вернее, уже не постанывал, а скулил — тонко и безнадёжно.

Я перевернула страницу назад, к началу книги. Меня трясло всё сильнее — вот он, Первый Прорицатель… Какая-то немыслимая древность… А рядом…

Я тихо охнула. Рядом — «Старец Лаш, великий и безумный»…

Ладони мои вспотели. Осторожно, чтобы, упаси небо, не повредить ни странички, я принялась искать главу о великом и безумном старце. Таких совпадений не бывает — какое отношение безумный старец может иметь к Священному Привидению Лаш, которому поклонялся целый орден служителей, двадцать лет назад который наслал на живущих Мор, орден, из которого происходил отец Луара Фагирра…

Какая это была книга. В каждую страницу хотелось впиться и читать не отрываясь — но нельзя, нет времени, где глава о Лаш…

Якон закричал, как заяц. В библиотеке стало светлее; я не обратила бы внимания, но Якон не умолкал, лебезя, желая закрыть книгу своей спиной — закрыть от кого-то, стоящего в дверях:

— А… Нет… Это… Она… сама…

Пёс, подумала я злобно. Плевать мне на сторожа и плевать мне на Якона — я унесу эту книгу, украду, она мне нужна… Если потребуется, я буду за неё драться.

— Нет… Я… не я… — причитал лекарский сын. Я сжала зубы и с ледяным лицом обернулась.

Держа подсвечник с такими же, как у меня, двумя витыми свечами, в дверях стояла госпожа Тория Солль, и красивое лицо её было маской ярости.

Всю мою решительность и злость будто прихлопнули мокрым мешком. Наверное, когда госпожа Тория лупила канделябром по лицу своего сына, у неё было похожее выражение глаз. Таким взглядом убивают.

— Любезная комедиантка любопытна? — осведомилась Луарова мать. Она говорила тихо — и в шелестящем голосе её мне послышался звук скользящей по камню змеиной чешуи. — Любезная комедиантка решила, что театр её безграничен?

Конечно, она меня узнала. Конечно, с моим обликом в её памяти вязалось жуткое воспоминание о Луаре, капюшоне Лаш и прозрении Эгерта Солля.

— Она… — прохрипел Якон — и был безжалостно сметён с дороги. Тория шагнула ко мне, и глаза её горели, как два ледяных огня:

— Что тебе здесь надо, дрянь?!

Оскорбление, будто шлепок по щеке, вернуло мне утраченные было силы. Я выпрямилась:

— С какой стати госпожа считает себя вправе…

Зрачки её расширились. Она увидела на столе за моей спиной раскрытое Луаяново сочинение.

— Ах ты…

Меня отшвырнули прочь, словно котёнка. Тория захлопнула книгу, язычки свечей заплясали, едва не погаснув; с тяжёлым томом наперевес, будто желая меня ударить, Тория Солль слепо двинулась вперёд, загоняя меня в угол между полками:

— Как. Ты. Посмела.

— Он разрешил мне! — крикнула я в перекошенное яростью лицо. — Луар разрешил мне, он имеет право, это его книга тоже!

От имени сына она зашаталась, как от пощёчины. Остановилась; снова двинулась на меня:

— Я. Отучу тебя. Забираться в щели. Ползучая тварь.

В жизни меня обзывали по-всякому — я научилась пропускать оскорбления мимо ушей. Но теперь мне сделалось больно до слез.

— Я — тварь? — крикнула я сквозь эти непрошеные, унижающие меня слёзы. — Я от своего сына не отрекалась!

Она схватилась рукой за грудь. И сразу же — другой рукой за стеллаж, чтобы не упасть. Её взгляд бессильно скользнул по мне, как коготь по стеклу. Я испугалась.

— Ты… — выдохнула она.

Я всхлипнула:

— А что… Он… В чём он-то виноват? Он что, не любил вас, как мать? Он что, не верил вам? Он что, отвечает за…

Я осеклась. Нельзя было этого говорить. Нет.

Шаря, как слепая, она повернулась ко мне спиной. Придерживаясь за полки, отошла к столу — сгорбленная, шаркающая, старуха. Взяла подсвечник и побрела к выходу; забытый Якон плакал в каком-то углу. Я подумала о нём равнодушно, как о чужой вещи.

* * *

В его комнате было непривычно, неестественно чисто. Далла убирает каждый день… Да и некому мять постель, марать половицы и разбрасывать где попало вещи и книги.

Тория постояла на пороге, не решаясь войти. В детстве она вот так же боялась войти в комнату, где лежала её мёртвая мать…

Тихо и чисто. Как при покойнике.

Комната её мёртвого сына.

Она закрыла дверь, так и не переступив порога. Луар…

Имя обожгло, как кнут.

Ночью она проснулась оттого, что посреди комнаты кто-то стоял молчаливый и холодный, как отражение в толще льда.

— Уйди, — взмолилась она, натягивая на голову одеяло, — уйди… Что… За что…

Тогда, в подземелье, она тоже плакала и спрашивала, за что. Он объяснял, не жалея времени, что чудовищное преступление должно быть покарано… Наслать Мор — чудовищное преступление, не так ли?.. Она умоляла — но ведь не я… Я не виновата… И он объяснял, понимающе кивая: наказывают не обязательно виноватых. Жертва должна быть невиновна — иначе какая она жертва?..

Да, ещё он хотел знать, где медальон… Очень хотел знать; Тория сказала бы, чтобы прервать мучения — но в шоке и боли позабыла…

Посреди комнаты уже никого не было. Только запах горелого мяса. Отвратительный запах.

…Руки, привязанные ремнями к деревянной скамье. Насладившись её стонами, он ослабил ремни, стягивающие её щиколотки… Снял вовсе… Она хотела ударить его ногами — но сил не было, она лишь жалко дёрнулась, и тогда руки в перчатках развели ей колени…

В перчатках? разве он был в перчатках? Она же вспоминала отвратительно-тёплое, бескостное прикосновение голых ладоней…

Стояла глухая ночь. Тория встала, зажгла светильник, оделась и села у окна.

Так и просидела до рассвета.

Мальчишка явился в кабинет, сопровождаемый старичком-служителем.

— Студент Якон? — осведомилась она холодно.

Мальчишка всхлипнул. Белесая головёнка, россыпь веснушек на пухленькой детской физиономии.

— Больше не студент, — она повертела у него перед носом приказом господина ректора.

Глаза его сделались большими-большими, жалкими и мокрыми:

— Госпожа… Я клянусь… Не надо, госпожа… За что… Я не хотел…

Она кивнула служителю; тот вывел парня за плечо. Из коридора донеслись несдерживаемые, истошные рыдания.

Тория ничего не испытала. Разве что чуть-чуть облегчение — теперь обо всём этом можно будет забыть…

С глаз долой.

* * *

Река лежала в изгибах — голубое с зелёным. Голубое небо в воде, весенняя трава на мокрых осклизлых кочках.

Луар осадил коня. Дорога шла прямо — но в конце её не было медальона; зато на пологом берегу в стороне от тракта медленно прохаживался человек — маленькая фигурка то наклонялась, подметая землю полами плаща, то странно взмахивала рукой, приседая, будто в танце. Один только человек на широком берегу — и больше ни души.

У Луара перехватило дыхание. Безумному пути его пришёл конец; теперь он точно знал, что ещё до захода солнца Амулет будет у него в руках. Даже, если ради этого придётся убить.

Под ногами чавкала вода. Вода проступала сквозь слой травы — рыжей, полусгнившей, вперемешку с ярко-зелёной, новорождённой. Луар смотрел под ноги — на человека он пока не смотрел; все его силы шли на то, чтобы шаги не сбились в торопливую семенящую рысь. Он должен ступать, как хозяин.

Запах реки сделался сильнее. Сапоги по щиколотку проваливались в раскисшую грязь; потом Луар ступил на мокрый песок, и тогда только вскинул голову.

Человек не смотрел на него. Человек пускал по воде камушки.

Тщательно выбрав среди валявшейся на берегу гальки самый плоский и круглый камень, он долго примеривался, зажав снаряд между средним и указательным пальцем. Потом красиво замахивался, бросал — и камушек летел по поверхности воды, летел бесконечно долго, прыгая, как лягушка, по безупречной прямой — а незнакомец вслух считал его прыжки. Дело это казалось в его исполнении торжественным и важным, как коронация. Или как похороны.

Луар стоял и молчал. Вероятно, так чувствует себя странствующий рыцарь, отыскавший в каменном лабиринте сокровище — и на страже его свирепого дракона. Равнодушного, как все сторожа.

— Двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь… — метатель камушков поморщился — «двадцать семь» казалось ему неудачей. Он наклонился, высматривая, — плоский как монета камушек лежал в границах длинной, падающей от Луара тени.

Незнакомец помедлил, и казалось, что вот сейчас он наконец поднимет голову. Луар напрягся, готовясь встретиться с ним взглядом, — но незнакомец отвернулся, так и не подобрав камушек. Теперь он стоял спиной к юноше, стоял, глядя на реку, — высокий, худой, прямой как палка. Луар до сих пор не разглядел его лица.

— Я пришёл за своей вещью, — глухо сказал Луар. — У вас есть то, что принадлежит мне.

Незнакомец медленно обернулся.

Он не переменился с тех самых пор, когда пятилетний Луар глотал слёзы за сундуком, потому что его любимую вещь, тайную игрушку отдавали в чужие руки — в длинные сухие руки этого вот старика. И отец, и мать, бывшие тогда чуть старше теперешнего Луара, трепетали под его, незнакомца, взглядом — и теперь Луар отчасти понял, почему. Он был нездешний, этот старик. Кто знает, какая бездна его исторгла.

— Ты вырос, — медленно сказал старик. — И ты так похож на отца.

Кончики его губ язвительно приподнялись. Старик имел в виду вовсе не Эгерта Солля; Луар, затрясшийся, как от пощёчины, вспомнил тем не менее, что, когда четырнадцать лет назад его заставили поздороваться с этим страшным стариком — так вот уже тогда узкие губы язвительно изогнулись, а прозрачные глаза без ресниц впились в Луара, будто нанизывая его на вертел. Старик уже тогда всё знал. Видел насквозь.

— Отдайте мне моё, — сказал Луар всё так же глухо. — Больше мне ничего не надо.

— Чего уж больше, — усмехнулся старик.

Луар молчал, соображая, уж не отказ ли это и что в таком случае делать. Мысли его ворочались медленно — но он твёрдо знал, что пойдёт до конца. Если понадобится, утопит старика в реке вслед за его камушками.

— Иногда мне кажется, что мне уже всё равно, — старик поднял лицо к непрерывно меняющемуся небу. — Я уже всё видел… Теперь пришёл ты. И просишь вещь, которая… умирает. Вместе с нами. Вместе с миром. А я ещё не решил, заботит это меня или нет…

Луар смотрел на старика, пытаясь разглядеть на длинном, прорезанном морщинами лице его след сумасшествия. Старик поймал этот взгляд и хмыкнул:

— Да… мальчик. Дитя пыточного подвала… Ты — Прорицатель? Наследник Орвина?

Он захохотал, желчно кривя узкий рот. Потом оборвал себя, деловито выбрал камушек и запустил его по водной глади.

— Отдайте! — неожиданно для себя крикнул Луар. Старик молчал. Камушек прыгал и прыгал — где-то у противоположного берега.

— Я — Прорицатель, — сказал Луар. Язык, выговоривший небывалое сочетание слов, отнялся, онемел.

— Ты вправду пришёл за ним? — старик смотрел на противоположный берег.

Рука его скользнула за пазуху. Луар шагнул вперёд, как пьяный, которого толкнули в спину. На жёсткой ладони старика лежала золотая пластинка со сложным фигурным вырезом.

— Он ржавеет, — сказал старик шёпотом. — Видишь, он ржавеет.

Луар не слышал. Весь мир сжался до сокровища на старческой ладони.

— Ты… — старик чуть усмехнулся, — никогда не читал… завещания Первого Прорицателя. Тебе не понять…

Луар протянул трясущуюся руку.

— А зачем он тебе нужен? — легко спросил старик. — Так ли нужен, как ты думаешь, а?

Неуловимое движение рукой.

— Не-ет!

Луар захлебнулся криком.

Блеснула на солнце золотая цепочка; Амулет Прорицателя, выстраданная Луаром вещь, пустился прыгать по гладкой зеленоватой поверхности.

…Вода обожгла — так, будто он бросился в костёр. Глинистое дно выпало из-под ног, и на секунду он увидел водную гладь изнутри — колышущаяся светлая плёнка с шариками пузырей. И впереди — маленькая золотая комета, пластинка, опускающаяся на дно, влачащая за собой тонкий хвост цепочки.

Его руки впились в мутную ледяную воду. Он видел только свои руки цвета мертвечины, зелёную воду и белый песок на дне; на миг испугался, что потерял — но медальон звал его, тонкая пластинка стояла ребром, до половины утонув в иле.

И тогда его вытянутые пальцы коснулись Амулета Прорицателя.

Глава четвёртая

Ясным и солнечным, по-весеннему тёплым днём Флобастер объявил, что завтра — завтра! — мы покидаем город и трогаемся в путь.

Фантин обрадовался, как ребёнок. Бариан всё знал заранее, Муха довольно шмыгнул носом, а Гезина загадочно улыбнулась. Одна только я стояла с деревянным лицом, будто сельская невеста, которой уже на свадьбе показали наконец жениха.

Вечером все вместе отправились в трактир — пить и веселиться, радоваться весне и предстоящим странствиям. Я сидела в углу, цедила кислое вино и смотрела в стол.

Трактир был ещё полон, когда Флобастер железной рукой отправил всех спать — рассвет ждать не будет, ворота открывают на заре, дорога не снизойдёт к жалобам сонных лентяев, дорога любит лишь тех, кто выступает в путь затемно…

Я шла позади всех. Флобастер тоже чуть поотстал — и тогда я его окликнула:

— Мастер Фло!

Вероятно, он ждал от меня выходки — обернулся нервно, даже несколько суетливо:

— Ась?

— Я не поеду, — сказала я.

Весь вечер я мучительно сочиняла эту короткую фразу. Весь вечер я боялась вообразить, каким сделается лицо Флобастера; однако в переулке было темно — и потому я так его и не увидела.

Долго тянулась пауза; голоса, смех Гезины, хрипловатый басок Мухи отдалялись по улице.

— Он бросит тебя, — спокойно сказал Флобастер. — Он бросит тебя и забудет. Ты наймёшься служанкой в какую-нибудь лавку, всю жизнь будешь мыть заплёванный пол и выслушивать брань. А когда жирный хозяин станет тискать тебя где-нибудь в кладовке, ты будешь вспоминать своего благородного рыцаря и глотать слёзы…

Мне стало холодно. Он говорил бесстрастно и в то же время убеждённо — как пророк.

— И может быть, тогда ты вспомнишь и меня. И скажешь своей мокрой соломенной подушке, что старик, выходит, был прав… И кинешься вдогонку — но только зря, Танталь. Потому что такое не прощается. Никогда.

Он перевёл дыхание. Я стояла ни жива ни мертва.

— Знаешь, — он усмехнулся, — двадцать лет назад я сам мог стать лавочником и обзавестись выводком детишек… Но талант не тряпица, чтобы менять его на чью-то случайную ласку. Нашёлся добрый человек, который объяснил мне это… И я ему по гроб благодарен. Понимаешь?

Я молчала. От втянул воздух сквозь стиснутые зубы:

— А теперь скажи, что ты пошутила, и закончим этот разговор.

Где-то в темноте над нашими головами поскрипывал флюгер. Пронзительно заорал гулящий кот, ответил другой, грохнул ставень, на крикуна плеснули помои пополам с проклятьями — и снова тишина, нарушаемая теперь звуком стекающих с крыши ручейков.

Мне хотелось провалиться сквозь землю. Потому что ответ мой был предопределён. Потому что предстоит ещё узнать, смогу ли я жить без сцены и без труппы, — но вот без Луара мне не прожить точно. А Флобастер этого не поймёт. Я в его глазах… не хочется и думать, кем я представляюсь в его глазах. Лучше мне было ещё в приюте умереть от скарлатины.

Кошачий концерт возобновился на соседней крыше. Флобастер громко дышал в темноте.

— Я не поеду, — сказала я еле слышно.

Флюгер на крыше издал душераздирающую руладу.

— Как знаешь, — отозвался Флобастер глухо. — Прощай.

Повернулся и исчез в темноте.

* * *

Луар стоял посреди площади, и весенний ветер покачивал его, как деревце.

Он чувствовал себя, как человек, наконец-то оклемавшийся после долгой болезни; дорога помнилась смутно — был угар, исступление, потом ледяная вода — и сразу почему-то площадь с наглухо заколоченной Башней Лаш, с казнённой куклой перед зданием суда и этим самым зданием, в подвалах которого он был зачат…

Он с удивлением понял, что рад возвращению. Более того, всё путешествие в погоне за медальоном казалось теперь сказкой, рассказанной на ночь.

Эта мысль заставила его содрогнуться. Он сунул руку за пазуху — слава небу, медальон был на месте, и хорошо бы прямо сейчас положить его на ладонь и в который раз жадно рассмотреть до мелочей… Но нельзя. Луар почему-то панически боялся подставить Амулет под случайные посторонние взгляды.

Он с сожалением отпустил золотую пластинку, висевшую теперь у него на груди. Плотнее запахнул плащ; впрочем, площадь жила своей повседневной жизнью, ничуть не интересуясь Луаровыми тайнами. Площадь торговала и разгуливала; четыре ливрейных лакея, натужно сопя, протащили мимо безвкусно разукрашенный паланкин, и пухлая рука из затянутого кружевами окошка приветственно махнула зардевшейся цветочнице. У подножия Башни бродил безумный старик в развевающихся лохмотьях; пара зевак, видимо, деревенских, глазела на него, как на диковину. Рядом лоточник привлекал покупателей, ловко подкидывая в воздух круглые булочки с маком; хитрый уличный мальчишка поддел умельца под локоть, подхватил булочку, шлёпнувшуюся на мостовую, и, ретируясь, врезался на бегу в спокойно кормящуюся голубиную стаю. Голуби взмыли в небо, хлопая крыльями и осыпая площадь помётом; горожане морщились, счищая с одежды свежие птичьи отметины. Луар мрачно усмехнулся.

К радости его возвращения примешивалась некоторая удивлённая досада — за плечами долгий путь, и вот, вернувшись, он оказался в самом его начале. Снова в том же месте — как стрелка часов. Как крыса, бегущая по ободу деревянного колеса…

Теперь он стоял перед зданием Университета; кто-то из проходивших мимо студентов узнал его и поздоровался — тщетно, потому что Луар его не заметил. Взгляд его не отрывался от окон библиотеки, двух больших витражных окон, одно из которых было чуть приоткрыто.

Не отдавая себе отчёта, он снова сунул руку за пазуху. Ему показалось, что медальон пульсирует в ладони, хотя, скорее всего, это пульсировала в жилах собственная Луарова кровь.

Невозможно без конца играть с собою в прятки. Невозможно не думать о женщине… О той, которая так часто распахивала изнутри эти витражные библиотечные окна и смеялась, и махала рукой мальчику, восседавшему на плечах отца… Да, в общем-то, на плечах совершенно чужого человека, который был потом обижен судьбой — оскорблён в лучших своих чувствах…

Луар криво усмехнулся — что поделаешь. Трудно удержать за пазухой горячий уголь…

Рука, сжимавшая медальон, дёрнулась, как от ожога. Горячий уголь за пазухой — придёт же в голову. Горячий уголь на золотой цепочке.

…В гостинице он заперся на ключ, занавесил окно, вытащил Амулет и положил его на стол — посреди потёртой бархатной скатерти. Пластинка лежала смирно, тускло поблёскивая золотой гранью; Луар медленно, со вкусом изучал тонкости фигурного выреза, стараясь не замечать при этом бурых пятен ржавчины, расплодившихся на тусклой золотой поверхности.

Вещь, которая умирает. Так сказал старик, умевший запускать по воде прыгающие камушки. Именно так — «вещь, которая умирает. Вместе с нами. Вместе с миром»…

Слишком много сумасшедших стариков, подумал Луар. Тот, что бродит вокруг Башни в рваном одеянии служителя Лаш, тоже любит пророчить о конце света. Чего только не услышишь от безумного старца… Но ржавое золото? Луар привык считать, что золото не ржавеет.

Он накрыл медальон ладонью. Представил его во всех подробностях чистым, без единого пятнышка… Отнял руку. Ржавчина не исчезла — кажется, её стало больше.

Тогда у реки, в угаре и исступлении, было сказано нечто, чему сам Луар потом дивился. Что-то вроде «Я — Прорицатель»… Если это правда, если он действительно так сказал — что ж, тогда он безумнее всех сумасшедших стариков в этом сумасшедшем мире.

Золотая цепочка лежала на вытертом зелёном бархате, как тусклый ручеёк в траве. С каждой минутой Луаром всё более овладевало беспокойство: Амулет слишком долго находился вне его, а ему необходимо было постоянно ощущать медальон на своей груди.

Невнятный страх исчез, едва Амулет вернулся на своё место. Луар криво усмехнулся; неизвестно, кто здесь чей хозяин. Ничего не зная о свойствах золотой пластинки, он подозревал только, что медальон гораздо сильнее своего нового господина; впрочем, Луар скромно надеялся когда-нибудь стать с ним вровень.

Некого спросить. Накопилось так много вопросов — но сумасшедший хранитель, швыряющийся святынями, не снизошёл до объяснений. Теперь Луар оказался с медальоном один на один, и единственный человек, который может ему помочь — декан Луаян… Его дед, посвятивший долгую жизнь толстой мудрой книге.

* * *

Кабинет отца приносил Тории забвение.

Днями напролёт она просиживала за огромным столом, глядя перед собой и ни о чём не думая. Всякий, кто проходил в такие часы под дверью её кабинета, невольно понижал голос и поднимался на цыпочки — будь то зелёный студент либо сам господин ректор. Тише, госпожа Тория работает.

Она действительно работала — часто оставаясь на ночь, гнула спину над книгами, старательно делала выписки, готовясь к лекциям, которым так и не суждено было состояться. Она точно знала, что ей будет страшно подняться на кафедру и посмотреть всем им в глаза…

Она не уточняла, кто такие «все они». Все они знают, что она отреклась от сына; может быть, им известно, почему она это сделала. Той девчонке-комедиантке, невесть как оказавшейся на её пути, наверняка известно всё… Впрочем её, Торию, и раньше не особенно заботило чужое мнение. Ей хватает собственного судьи, с некоторых пор угнездившегося в душе.

Кабинет недоступен для суеты и осуждения. В кабинет не проникают посторонние мысли; Тория уверила себя, что здесь можно думать только о великих исторических событиях, о боях и царствах, о магах и полководцах… И ещё об отце, декане Луаяне.

Она совершала долгие обходы, выискивая в кабинете всё то, к чему отец когда-то прикасался. Она собрала в библиотеке все его рукописи и часами глядела на страницы, не видя слов, любуясь только почерком. Целые главы из книги «О магах» сами по себе засели у неё в памяти с точностью до запятой.

Она построила вокруг себя непрочный, зато вполне непроницаемый мир; не спокойствие, но некая иллюзия спокойствия — и всё это рухнуло, когда в один из дней в кабинет заглянул возбуждённый служитель.

— Госпожа моя! — воскликнул он радостно. — Вот хорошо как, и господин Луар к нам пожаловал, в библиотеке он, сами можете…

И отшатнулся, увидев, как переменилось её лицо.

Деревянным голосом она поблагодарила. Заперла за служителем дверь; распахнув первую попавшуюся книгу, уселась за работу — но с таким трудом выстроенная защита обрушилась, рука с пером мелко вздрагивала, глаза смотрели слепо, а в ушах звучали попеременно вкрадчивый смех Фагирры и звонкий выкрик той девчонки: «Я от своего сына не отрекалась!» Она поднялась, чуть не опрокинув кресло. Вцепилась ладонями в край отцова стола, будто прося помощи и защиты; не дождавшись ни того, ни другого, отперла дверь и вышла.

Кто-то шарахнулся с дороги и потом испуганно поздоровался — уже из-за спины. Она шагала по коридорам, лицо её было бесстрастным, а в душе сшиблись и сцепились клубком паника, стыд, трусливое желание бежать, малодушная боязнь упрёков — и некое чувство, которого она долго не могла распознать, а распознав, не поверила.

Она хотела его видеть. Она должна была его видеть, потому что долгими бессонными ночами ей не раз являлась мысль о его смерти. В бреду она почти желала этой смерти — и теперь радовалась, что её чёрные помыслы не навредили ему, что он по крайней мере жив…

Она подошла к дверям библиотеки. Отступила, вернулась; каменные лица с барельефов смотрели в пространство такими же, как у неё, отрешёнными глазами. Поклонился встречный студент; замешкался, будто желая о чём-то спросить — и сразу же ретировался. Пусто. Никого нет.

Дверь открывалась без скрипа.

Ей показалось, что библиотека пуста; под окном вылизывал шкуру поджарый кот-мышелов. Покосился на Торию жёлтым глазом; вернулся к своему занятию.

Она испытала мгновенное облегчение — и тогда за ближайшим высоким стеллажом кто-то пошевелился и вздохнул.

Она подавила желание бежать. Постояла, медленно, как по тонкому льду, сделала один шаг и другой.

Он сидел у подножия стремянки — на полу. Книги громоздились перед ним стопкой; Тория видела только вытянутую ногу с потёртой подмёткой сапога, опущенные плечи да закрывающие лицо светлые волосы.

Тория беззвучно вскрикнула. Эгерт. Он сидел, как сидел обычно Эгерт — та же поза, те же падающие на глаза светлые пряди…

Дыхание её сбилось. Тот, что сидел на полу, услышал присутствие другого человека и поднял голову.

Из-под светлых волос в лицо Тории глянул отрешёнными прозрачными глазами молодой Фагирра.

Посыпались с полки опрокинутые книги. Крича — и по-прежнему немо — она прорвалась сквозь заступившие дорогу стеллажи; зажимая рот рукой, вышла из Университета и почти бегом поспешила домой. С прокушенной ладони капала кровь.

В тот же день, поспешно собрав Алану и ничего не понимающую няньку, госпожа Тория Солль отбыла в загородный дом.

* * *

Над подмостками южан пузырился линялый навес. Зрители стояли подковой, время от времени взрывался утробный смех; затесавшись в самую гущу, я обречённо смотрела одну пьесу за другой.

Хаар перегибал палку. Ежесекундно желая ублажить самого непритязательного зрителя, он шёл порой на совершеннейшие пошлости; в одном из фарсов на сцену выносили настоящее дерьмо на лопате — а после диалога, состоящего сплошь из крепких словечек, опрокидывали благоухающую кучу на лысую голову придурковатого комика.

Толпа хохотала от пуза. Тут и там шныряли карманники, так что узелок с пожитками приходилось крепко прижимать к груди. Уши мои горели от стыда — не то за себя, не то за Хаара, не то за лысого комика; это ненадолго, говорила я себе. Скоро вернётся Луар…

Денег у меня почти совсем не осталось. Честно говоря, лучше бы мне было наняться в трактир служанкой. Никто не вспомнит, что после отъезда Флобастера я оказалась ни с чем; никто не вспомнит, что в труппу Хаара меня занесло не от хорошей жизни… Скажут — переметнулась. Сам Хаар решит — переметнулась, сманил-таки… Да что там Хаар, и при чём здесь пересуды. Сама я в это поверю, вот в чём беда. «Переметнулась»…

Двойное предательство. Уж лучше служанкой в трактир…

Но мысль о трактире вызывала во мне какой-то мистический страх. Сразу вспоминались слова Флобастера — «всю жизнь будешь мыть заплёванный пол и выслушивать брань»…

Я передёрнулась, как от холода. Толпа вокруг значительно поредела — фарс сменился какой-то драмой, донельзя скучной, Хаар не умеет ставить драмы, вот почему он их так не любит…

Потом я поняла, что меня заметили. За занавеской — в том самом месте, где обычно бывает дырочка — обнаружилось некое движение; мне показалось, что я вижу даже мигающий в прорехе глаз. Глядели из-за фанерного дерева посреди сцены, да и сами персонажи в перерывах между репликами бросали на меня косые ревнивые взгляды. Тот самый перемазанный дерьмом комик, старуха с неожиданно звонким детским голоском, герой-любовник с круглым как барабан лицом и масляным взглядом, героиня, красивая дамочка с капризно оттопыренными губками…

Мои будущие спутники. С ними жить под одной крышей, с ними делить хлеб и вино, деньги, ругань…

У южан очень большая труппа. Человек десять, не меньше. Вряд ли они обрадуются пришелице, чужачке, конкурентке…

Представление закончилось. Зазвенела, наполняясь, тарелка; я невольно вытянула шею, подсчитывая чужой доход. Не тарелка, а целый тазик, и доверху полный — мы обычно столько не собирали. Хаар знает, как угодить публике. Публика глупа.

Зрители потянулись прочь — и мне захотелось уйти тоже. Я уже сделала несколько шагов, когда хваткая как коготь лапа Хаара цапнула меня за плечо:

— А, любезный талант… Расцветающий талант нашёл наконец, где пустить корешки… Так, милая? Или ты попросту гуляешь?

Длинный рот его улыбался, а глаза оставались серьёзными — цепкими и томными одновременно. Подбородок, тщательно выскобленный бритвой, покрыт был несводимыми чёрными точками. От Хаара пахло пудрой и дорогим одеколоном; предположение о том, что я «гуляю», было чистой воды лицемерием — ему давно уже донесли, что труппа Флобастера покинула город.

— Как тебе спектакль? — в голосе его скользнули покровительственные нотки. Он будто радовался за меня — как же, наконец-то сподобилась поглядеть на настоящее искусство…

Я не нашла в себе сил хвалить зрелище — а ругать побоялась.

— Господин Хаар не собирается в дорогу? — ответила я вопросом на вопрос. Он хмыкнул:

— Тебя это заботит? Не волнуйся, труппа Хаара не испытывает в дороге ни лишений, ни нужды… Впрочем, я намерен пробыть здесь ещё несколько недель.

Он привычно говорил «я», а не «мы». Он постоянно наслаждался собственным здесь присутствием; я с нежностью вспомнила Флобастера — а тиран же был… скупердяй… самодур…

Хаар понимающе шлёпнул ладонью по моему узелку с пожитками. Крепко взял меня за локоть.

— Пойдём, дитя, — сказал он таким тоном, каким обычно говорят продавцу: заверните мне ЭТО.

И я пошла.

Новая труппа встретила меня именно так, как я того заслуживала.

Сразу вспомнился приют: косые улыбки из-за плеча, пересуды вполголоса, вечное желание толкнуть или щипнуть — хотя бы словом или красноречивым взглядом. Все эти люди принадлежали Хаару, как марионетки но, в отличие от марионеток, ещё и грызлись между собой за право принадлежать ему полней.

В первую ночь, лёжа без сна на отведённом мне тощем тюфяке, я всё пыталась представить, по каким дорогам тащатся сейчас наши повозки, что делает Флобастер, как говорят о моём отречении Бариан и Муха… Думать об этом было тяжело, и, закрыв глаза, я принялась вспоминать Луара.

Он вернётся, и тогда я скажу ему правду. Я скажу, что больше нас ничего не разделяет — и мне плевать, даже если его прокляла мать и лишил наследства отец. Ради него я пошла на неслыханное предательство — не значит ли это, что я жить без него не могу?!

И ещё. Я попрошу его раздобыть для меня эту книгу — «О магах». Я не успела прочесть ни о Первом прорицателе, ни о безумном Лаш — а теперь мне почему-то казалось, что это очень важно, что обязательно нужно прочитать и запомнить…

Настало серое утро, и хозяйственный Хаар занялся обустройством своего нового имущества, то есть меня; ради этого дела он решил обновить какой-то старый, вышедший из употребления фарс.

Мой новый хозяин был свято убеждён, что нет ничего смешнее, чем когда на сцене задирают кому-нибудь подол, пинают под зад да ещё обсыпают мукой — всё равно кого, лишь бы погуще. Я никак не могла уяснить смысл своей роли; Хаар раздражался, обзывал меня тупой коровой, щёлкал пальцами и требовал повторить всё сначала. Труппа зубоскалила.

После третьего или четвёртого повторения я перестала злиться и нервничать — мне сделалось всё равно. Пусть только вернётся Луар…

Будто почувствовав перемену моего настроения, Хаар объявил конец репетиции, ободряюще похлопал меня по крестцу и заявил, что, хоть задатки у меня слабенькие, но актрису из меня он тем не менее сделает.

Я смолчала.

Старуха, заведовавшая в труппе хозяйством, извлекла откуда-то ворох грязного тряпья и велела его выстирать; пока я таскала воду, ворочала в корыте несгибаемую холстину и вылавливала со дна ускользнувшее мыло, героиня с капризными губками и её круглолицая товарка сидели рядом на скамеечке, грызли орехи и то и дело прыскали, перешёптываясь и поглядывая на меня.

Я стерпела.

Вечером было представление — меня послали собирать деньги в тарелку. Я жадно всматривалась в лица окружавших подмостки людей — вдруг, думала я, Луар вернулся и ищет меня… Но и публика была под стать Хааровым фарсам, щекастая, вислоносая, глупая и пошлая… Впрочем я, скорее всего, преувеличила. Скорее всего, в тот момент мне казался глупым и пошлым любой человек, который не Луар…

Время остановилось. Мне казалось, что вслед за каждой ночью приходит один и тот же длинный серый день.

После двух или трёх репетиций Хаар решил, что хватит даром меня кормить — пора выходить на публику и зарабатывать деньги. У него была кошмарная привычка наблюдать за спектаклем из-за занавески — и прямо по ходу дела шёпотом высказывать замечания, среди которых самым красноречивым была всё та же «тупая безмозглая корова». После представления Хаар обычно собирал труппу, чтобы унизить одних и похвалить других; сразу вслед за этим случалась грызня, потому что оскорблённые впивались в горло похвалённым, обвиняя их в интригах. До поры до времени я наблюдала за этим зверинцем как бы со стороны; до поры до времени, потому что в один прекрасный день Хаар решил похвалить и меня.

Стоило хозяину удалиться, как я узнала о себе много интересных вещей. Бездарная сука, я, оказывается, изо всех сил старалась «подлезть под Хаара» и потому очутилась в лучшей в мире труппе — однако я к тому же ещё и дура, раз не понимаю, что попасть в труппу — не значит в ней удержаться… Ноги у меня кривые, но это уже к делу не относится.

Только абсурдность происходящего позволила мне выслушать всю эту тираду с неожиданным хладнокровием. Осведомившись, всё ли сказано, и получив в ответ презрительное молчание, я открыла рот и извергла в адрес своих новых товарок изощрённое мясницкое ругательство — кто знает, откуда оно взялось в моём словарном запасе и как мой язык ухитрился выговорить его до конца.

Капризная героиня, её круглолицая наперсница и заодно случившаяся рядом старуха переменились в лице; презрительно оглядев опустевшее поле боя, я удалилась — гордая и непобеждённая.

Ночью в моём тюфячке обнаружилась толстая кривая булавка.

Я свела дружбу с горничной из «Медных врат» — она ежедневно докладывала мне обо всех новоприбывших; Луар, рассуждала я, вернётся в знакомую гостиницу, это вроде бы домой, мы пережили там столько счастливых ночей… Дни шли за днями, я покупала горничной медовые пряники и до дыр зачитала книгу, куда постояльцы вписывали свои имена. Луара среди них не было.

Однажды я видела издали Торию Солль — измождённая и постаревшая, она странным образом сохранила свою красоту; теперь это была красота покойницы, положенной во гроб. Она шла в свой университет, и спина её казалась неестественно прямой, будто в каменном корсете. Меня она, по счастью, не заметила — а я ведь стояла совсем рядом. Я простаивала перед Университетом всё свободное время. Я ждала Луара.

И я дождалась его.

Он вышел из Университета вслед за стайкой студентов; ноги мои приросли к мостовой. Я столько раз воображала себе нашу встречу, что почти перестала верить в неё.

Он шёл прямо на меня, небрежно помахивая книгой в опущенной руке, — снова повзрослевший, заматеревший как бы, с чистым бесстрастным лицом, с жёсткими складками в уголках рта — резкими, немолодыми складками, которых раньше не было… Шёл уверенно, будто повторяя давно знакомый путь. Он не был похож на человека, только что вернувшегося из странствий, — скорее на вольнослушателя, отбывшего в Университете очередную лекцию. Глаза его обращены были вовнутрь — он не видел ни улицы, ни прохожих; не увидел и меня, когда я преградила ему дорогу:

— Здравствуй!!

Какое-то время он пытался вспомнить, кто перед ним. Кивнул без особой радости:

— Да… Хорошо.

Тогда я не удержалась и обняла его. Обняла, ткнулась носом в ухо, вдохнула чуть слышный запах, сразу пробудивший в моей памяти тёмную комнату с прогоревшим камином и таинственную местность на запрокинутом Луаровом лице…

Он осторожно высвободился. Вздохнул:

— Извини. Но я очень занят.

— Я тоже, — сказала я серьёзно. — У меня свадьба на носу. Я выхожу за тебя замуж.

Он не оценил моей шутки:

— Прости… Потом.

Он продолжал свой путь — а я бежала рядом, как собачка:

— Луар… Ты знаешь, я ведь ушла из труппы… Чтобы дождаться тебя. Когда ты приехал?

Он думал о своём. Пробормотал рассеянно:

— Не важно.

Я сбавила шаг; потом кинулась догонять:

— Не важно?!

Он посмотрел на меня уже с досадой:

— Есть вещи… важнее. Не отвлекай меня, пожалуйста.

Квартал прошёл в молчании — он шёл, я семенила, приноравливаясь к его широким шагам, и всё ещё не хотела верить. Опять. Всё это уже было однажды… Он вернулся из Каваррена строгий и отчуждённый — но тогда мы ещё не были мужем и женой. Тогда нас объединяла только сумасшедшая ночь в повозке на ветру — а теперь ради него я отказалась от всего, что у меня было.

— Луар… Я тебе больше не нужна?

Он поморщился:

— Не сейчас.

«Он бросит тебя и забудет».

Тонкая весенняя травка пробивалась между булыжниками мостовой. Я осталась одна.

* * *

Он сидел у края прибоя, и жадные сочные брызги иногда долетали до самых его сапог. Он сидел, опустив плечи, неподвижно уставившись на тонкую линию, где тёмно-синее переходило в белесо-голубое.

За его спиной стояла гора, которая была когда-то вулканом; теперь уже этого никто не помнил, это была холодная смирная гора, изрезанная временем и источенная ветром; однако он, напрягшись, ещё умел вспомнить, каково быть раскалённой лавой и стекать по этому пологому, заросшему можжевельником склону.

Перед ним лежало море — очень большая горькая чаша. Ничего, он пивал кое-что погорше — за всю его жизнь сладкого было всего ничего. Какие-то форели в светлой речке, какие-то муравьиные сражения на горячем белом песке, чьи-то руки на глазах, чьи-то губы… А дальше память отказывала, хотя он знал, что её можно принудить. Принудительно можно вспомнить всё, что угодно — только зачем?

Вот, однажды он был раскалённым красным потоком, и живое дерево трещало от его прикосновения, обращаясь в пепел… Потом он снова стал человеком и пил вино в портовом кабаке… Вина можно выпить и сейчас. А вот лавой уже не быть никогда — но вот беда, не хочется ни того, ни другого. Только сидеть у моря, смотреть на уходящие к горизонту белые гребни и думать ни о чём.

Всю жизнь его награждали ни за что и ни за что наказывали… От него ждали не того, что получалось потом. После давних потрясений его жизни текли, переливаясь одна в одну, без неожиданностей, ровно, как ухоженная дорога… Жизни, потому что их было, кажется, несколько, он сбился со счёта ещё в первый раз.

А теперь, возможно, наступает конец. Его дорога замкнулась кольцом — недаром эти вспышки, озарения, воспоминания почти вековой давности, недаром в том ущемлённом мальчике ему померещилось собственное отражение…

Теперь тот, другой, мальчик с похожим именем стоит на извечном кольце — и сам того не знает… до поры. Скоро ему всё откроется — и тогда, возможно, он изберёт свой путь, кольцо изменит форму, мир изменится — либо погибнет…

Ох, как надоели эти патетические фразы. Гибель мира… Тогда он не сможет вот так сидеть и смотреть на море — но он так и так не сможет, пора и честь знать, не бессмертный же он, в самом деле…

Он ощутил неприятный холодок под сердцем. А кто знает? А вдруг?..

Море плеснуло особенно сильно — и он увидел на камнях у ног своих распластанную студенистую медузу, склизкий комок с фиолетовыми квадратами на спине — будто окошко…

Что за дикая мысль о бессмертии. Да, он зажился — но что из этого? Он же, как-никак, не вполне обычный человек… Меченый, можно сказать… Клеймённый…

Новая волна не дотянулась до медузы — обдала веером брызг.

Кольцо, подумал он со странным чувством. Кольцо замыкается… Только я уже не тот. Просто страшно подумать, до чего я стал не тот…

Медуза истекала водой — кусочек мутного льда на залитой солнцем гальке.

Удивительное дело… Сам он тоже никогда не ожидал от себя того, что получалось потом. Как-то само получалось, честное слово…

Он шагнул вперёд. Наклонился, взял холодное, студенистое голыми руками. Дождался подступившей волны; опустил медузу в воду, разжал пальцы:

— Иди домой.

* * *

Очередное посольство застало Эгерта за бокалом кроваво-красного вина.

Солль отлично помнил человека, протянувшего ему запечатанный пакет. Ветеран стражи, наставник молодых, бывалый служака с маленьким рубцом над правой бровью; и в лучшие времена он держался сдержано — а теперь суровое лицо его казалось угрюмым.

«Полковнику Соллю радостей и побед». Несколько обычных парадных строк Эгерт пропустил, не задумываясь. Потом взгляд его споткнулся, и тщательно выведенные буквы расплылись.

«Засим сообщаю печальное известие… Капитана Яста, на плечи которого по внезапном вашем отъезде возлеглись обязанности командующего гарнизоном, уже нет среди живых…» Эгерт закрыл глаза. Капитану Ясту было чуть больше двадцати — талантливый молодой парень… Надежда. Будущее.

«…из пятерых купцов вырвался только один, который, истекая кровью, и явился к бургомистру и со слезами молил его о справедливости… Да и кому, как не городскому гарнизону, быть в ответе за безопасность дорог и селений? Капитан Яст воспылал гневом, собрал отряд и отправился, дабы наказать обнаглевших разбойников… Случилось, однако, так, что разбойники наказали капитана Яста, а с ним и доблесть и честь городского гарнизона… Сии злодеи, разобщённые в прошлом, ныне объединились в одну оголтелую шайку… Отряд капитана Яста угодил в засаду и был вырезан до последнего человека… Оплакивая погибших, городские власти обращаются к вам, господин Солль — вернитесь, полковник, и встаньте во главе преданных вам воинов… Иначе бесчинства злодеев угрозят не только славе гарнизона, но и безопасности окрестных мест…» Эгерт поднял голову. Всё письмо было сплошной упрёк.

Гонец ждал. Эгерт долго разглядывал его усталое хмурое лицо, сведённые на переносице брови и тяжёлые складки в уголках рта. Гонец знал о содержании письма. Гонец тоже был сплошной упрёк.

Эгерт вздохнул. Запрокинул голову, прислушался к себе — нет. Ни стыда, ни волнения — только тупая горечь. Жаль всё-таки Яста… Хотя чем он лучше других?!

Гонец всё ещё ждал — не решаясь открыто проявить нетерпение.

— Я помню о своём долге, — медленно проговорил Эгерт. — И явлюсь в гарнизон так скоро, — он криво усмехнулся, — как только позволят мне… дела необычайной важности.

В дверях громко икнул сонный лакей. Пожилой лейтенант глядел на Эгерта в упор, глаза его сверлили насквозь и требовали к ответу.

— Необычайной важности, — повторил Солль равнодушно.

В окне билась, жужжа, весенняя муха.

* * *

Визит матери в библиотеку ненадолго выбил Луара из колеи — но только ненадолго. Он понемногу учился управлять своими мыслями; на некоторые из них был наложен запрет, и Луар не сразу, но научился ему подчиняться. Думать следовало о важном; самым важным был медальон и связанная с ним история.

Кроме книги декана Луаяна, копию которой Луар счёл себя в праве присвоить, в библиотеке обнаружился ещё один важный источник — «О прорицаниях», книга старинного мага с труднопроизносимым именем. На жёлтых страницах её Луар нашёл имена большинства известных прорицателей с описанием их деяний. Все они без исключения были магами — более или менее великими; это как бы подразумевалось само собой и не требовало дополнительных объяснений. Луар, как ни старался, так и не смог найти в перечне прорицателей своего собрата не-мага; сбитый с толку, он покусал губы и решил отложить эту неясность на потом. Что до Амулета, то автор тяжёлого тома не объяснил его назначение — он просто упомянул несколько раз, что медальон есть необходимая принадлежность Прорицателя.

Имени последнего прорицателя — Орвина — в старой книге вообще не было; зато о нём много и тепло писал декан Луаян. Луар пробежал глазами раздел об Орвине, задержавшись только в одном месте — месте его гибели.

«Свидетелями гибели прорицателя Орвина, — писал декан Луаян, оказались два великих мага того времени — Ларт Легиар и Бальтазарр Эст. Впоследствии оба хранили молчание о произошедшем — только по косвенным оговоркам стало известно, что Орвин пошёл на дерзость: он попытался использовать Амулет для перехода в Преддверие Мира, где происходило в тот момент событие, названное потом „Отречением Привратника“… Попытка Орвина окончилась трагически — он погиб, оставив Амулет тому, кто явится на смену…» У Луара забегали по спине мурашки. Он невольно ощутил свою связь с тёмными, неясными и пугающими вещами и событиями — Преддверие Мира… Звучит страшновато. Но главное — Орвин «попытался использовать Амулет для перехода в…» Каким образом «попытался»? В чём его дерзость? Что такое «Отречение Привратника»?

Привычным уже движением он поймал в ладонь покоившийся на груди Амулет. Эта вещь пришла из глубины веков, это ниточка, которая тянется от героев и магов со звучными именами к нему, Луару, который пока что беспомощный щенок…

Он стиснул зубы. Есть время; посмотрим.

За несколько визитов он перерыл всё, что было в библиотеке о магах и прорицателях (не так уж много, если учесть, что основная «магическая» литература хранилась в кабинете декана, куда Луару путь был заказан). В работе Луаяна он просмотрел пока лишь главу об Орвине — потому только, что в других книгах о нём не было ни слова. Затем, по-хозяйски прихватив дедово наследство — книгу — отправился домой, дабы запереться в комнате и без спешки получить ответы на свои вопросы.

По дороге ему встретилась Танталь. Это было весьма неудачно — он напряжённо размышлял и боялся утратить с таким трудом найденную нить; он нёс память о прочитанном, будто полный до краёв сосуд, который так легко расплескать. Конечно, взбалмошная девчонка не желала ничего этого понимать. Впрочем, она скоро отстала, и Луар ощутил одновременно облегчение и смутное чувство утраты.

Добравшись до гостиницы, он задвинул до отказа засов на двери, сел под окном и принялся за чтение.

«О Первом Прорицателе». Следующая глава — «Старец Лаш, великий и безумный».

Луар почувствовал, как по спине его бродит холодный сквозняк. Жёсткая ткань капюшона… Тайна, трепещущая, как пламя на ветру. Тайна… Лаш… Фагирра…

Он закрыл глаза. Отдалённое пение, глухое, заунывное, ритуальное… Терпкий запах ароматического дыма. Пронизывающий звук, тоскливый и мощный, как вопль древнего чудовища…

Текст давался трудно — мешали постоянные ссылки на книги, которых он не читал, и воспоминания людей, о которых он не знал ничего. Декан Луаян кропотливо собирал воедино историю тысячелетней давности — по кусочкам, по черепкам, то и дело оговаривая возможность ошибки: «такой-то говорил там-то и там-то на странице такой-то, но, возможно, он ошибался по таким-то и таким-то причинам».

Правой рукой Луар измерил толщину тома — и только сейчас осознал, какого труда стоила декану эта книга. Если каждая глава добывалась так же трудно — тысячи перечитанных фолиантов, чьи-то случайные записи, чьи-то рассказы…

«…Как видим, Лаш был действительно могучим магом; звезда его сияла тысячу лет назад — но то была столь мощная звезда, что свет её жив и поныне. С достаточной долей вероятности можно утверждать, что он был близким соратником, возможно, и другом легендарному первому Прорицателю… Об этом говорят нам столь уважаемые исследователи, как…» — Луар пропустил долгую и подробную ссылку. «…Во всяком случае, Первый Прорицатель и Лаш однозначно были современниками и почти ровесниками; во второй половине их жизни отношения между ними обострились, о чём можно судить хотя бы по…» — Луар потёр глаза. «…События жизни столь неоднозначной личности, как Старец Лаш…» Луар просмотрел длинную таблицу с приблизительными датами и новыми бесконечными упоминаниями незнакомых имён. «Однако основным деянием Старца Лаш стало нечто, послужившее впоследствии основанию так называемого…» — сердце Луара бешено забилось, он закрыл страницу ладонью и некоторое время тупо смотрел в окно.

«…основанию так называемого Ордена Лаш, или Ордена Священного Привидения Лаш. Вероятно, после смерти своей, случившейся при крайне тёмных обстоятельствах, Старец, к тому времени, увы, обезумевший, ещё неоднократно являлся кому-то из учеников в виде призрака, привидения; существует предание, что именно в этом виде он передал последователям некую тайну, ставшую фундаментом Ордена…» Луара трясло. Чтобы сдержать дрожь, он крепко обхватил руками плечи; за окном смеркалось, и он поспешно засветил светильник, боясь почему-то наступления темноты.

Орден Лаш. Два проклинаемых слова; для него, Луара, это должно означать нечто большее, нежели просто клеймо на своре фанатиков. Отец его, Фагирра, ведом был какой-то могучей идеей — не самоубийством же был тот чудовищный шаг с разорением могилы Чёрного Мора… Впрочем, насколько Луар мог понимать, на этот шаг Орден толкнул не Фагирра, второй человек после Магистра, а именно сам Магистр; возможно, Фагирра был против… Возможно, озлевшая людская молва напрасно опорочила имя его отца…

Луар поёжился. Здесь дозволенные мысли вплотную смыкались с недозволенными — ведь заточение его матери, обвинение и суд над ней никак нельзя приписать молве. Сам он — живое тому свидетельство…

Он запретил себе думать дальше, силой возвратив ход своих рассуждений на прежний путь. Итак, Орден Лаш… Безумный Старец Лаш, тысячу лет назад водившийся с Первым Прорицателем. Декану Луаяну не всегда удаётся быть беспристрастным историком — его личность, его отношение к описываемым событиям проступает поверх строк. Наверное, для учёного это плохо…

Луар подсел ближе к светильнику.

«…свидетельства этих уважаемых историков позволяют считать, что в последние годы своей долгой жизни (а Лаш жил долго и вероятно потому остался в нашей памяти как Старец) он вплотную подошёл к чему-то, преумножившему его величие и затем сведшему его с ума… Спустя сто лет летописец, чьё имя не сохранилось, писал в своей „Книге бесконечных ночей“, что за несколько дней до смерти Лаш побывал в Преддверии Мироздания, где говорил с кем-то, находящимся вне… Иначе говоря, за Дверью Мира стоял некто, желающий войти и нуждающийся в помощи Привратника, открывающего дверь…» Луар прервался. Потёр переносицу, пытаясь собрать воедино клочки когда-то где-то слышанных рассказов. У него было смутное чувство, что, не целясь, он угодил прямо в центр некой мишени — а теперь стоит и гадает, какой ему достанется приз.

Глаза его бежали по строчкам — дальше, дальше; он досадовал на Луаяна, уделявшего внимание несущественным с точки зрения Луара подробностям и уводившего читателя от главного…

«…следовательно, последний подвиг великого безумца Лаш не состоялся; тот, что ожидал у Двери, так и не смог войти… Впрочем, „подвиг“ Старца вернее всего оказался бы неслыханным преступлением, потому что никто не знает, зачем чуждая этому миру сила желала овладеть им… Кое-какие не вполне ясные намёки содержались в „Завещании Первого Прорицателя“, самой ценной из известных в мире книг… К сожалению, к настоящему моменту ни одна копия — а их было не так много — не сохранилась. Мы лишились неоценимого источника знаний… и теперь можем полагаться только на слова людей, когда-либо читавших „Завещание“… Так, со слов Орвина-Прорицателя, а также Ларта Легиара, а также Орлана-Отшельника известно одно ключевое звено… Одна непоколебимая закономерность — появление Того, кто стоял за дверью… именуемого также Третьей силой… вызывает ответ со стороны Амулета Прорицателя. Золотой Амулет… ржавеет».

Луар неотрывно смотрел на страницу, и чёткие, натянутые как струны строки дрогнули, потом изогнулись, потом заплясали перед его глазами. Как змеи. Вереница змей…

Рука его давно лежала на медальоне; заранее зная, что он увидит, и заранее не желая верить этому, он вытащил Амулет из-за ворота и положил на ладонь.

«…ибо Тот, кто стоял за дверью, именуемый также Третьей силой, приходил не однажды… И кто знает…» Луар отодвинул книгу. Открывшееся ему знание было слишком тяжёлым; спрятав Амулет под рубашку, он силой велел себе не думать. Не думать ни о чём — потому что список запретных тем неслыханно вырос. По крайней мере, не сейчас. До утра… Он должен отдохнуть. Он должен…

Пошатываясь, он побрёл к постели. Походя дунул на свечку; в наступившей темноте расплылся запах, напомнивший Луару продуваемую ветрами повозку, мягкие длинные волосы на его плечах, руки, губы, смех… Потом…

Он дёрнулся и сел на кровати. Неслыханно. Именно сейчас, когда он узнал такое… Бездна с чудовищами на пороге — и вдруг это постыдное неутолимое желание. Танталь…

Он ворочался до полуночи. Потом измучился и заснул.

* * *

Теперь я была Хааровой марионеткой.

Дни цеплялись один за другой; я будто брела бездумно по грязной дороге, и всё, что было в моей жизни достойного, оставалось далеко за спиной, а впереди ничего не было вовсе.

Я выходила на подмостки, как кукла; Хаар иногда похваливал меня, иногда бранил, но я и без него знала, что играю отвратительно, что похожа на всех его актёров, что посредственна, как мешок с мукой — и что именно за это новые товарищи перестали меня ненавидеть. Лысый комик тот вообще души во мне не чаял, дарил конфетки и, почему-то вообразив себя неотразимым мужчиной, покровительственно хватал за все места, до которых мог дотянуться. Я отмахивалась от него, как от мухи; он не замечал моего презрения и оставался в уверенности, что своим вниманием оказывает мне честь.

Мне было всё равно. Я разучилась бояться, радоваться и злиться.

Слова Флобастера висели надо мной, как рок. «Он оставит тебя и забудет»; первая часть пророчества сбылась с изумительной быстротой.

Мне следовало ненавидеть предателя-Луара — но сознание, что я наказана поделом, надломило мою волю и пригасило все сколько-нибудь сильные чувства; все, кроме стыда и раскаяния. Мне не стоило вмешиваться в его судьбу. Роковое представление, погубившее целую семью, было целиком на моей совести — и не только у Луара, но и у Эгерта с Торией тоже достаточно причин, чтобы возненавидеть меня… Впрочем, думать о Луаре у меня просто не было сил.

Не менее больно было думать о Флобастере — вот кого я предала, вот за что и меня предали…

Не раз и не два мне хотелось броситься вдогонку. Мне снилось, что я вижу наши три повозки посреди чиста поля, бегу, спотыкаюсь — и не могу добежать, повозки медленно уплывают за горизонт, оставляя меня в слезах и отчаянии.

Снился и Луар. Как я подбираю его, пьяного, лежащего посреди улицы — только он не пьян, а мёртв, и я напрасно пытаюсь вдохнуть в его грудь хоть немножко воздуха…

Луар как орудие рока. Эта мысль выдавливала из меня жалкую, кривую ухмылку. Поделом вору и мука; я действительно находила странное удовольствие от полной и окончательной глубины своего падения. Поделом; так мне и надо.

Неизвестно, до чего я дошла бы в своём самобичевании; случилось, однако, так, что после очередного представления Хаар не похвалил меня и не поругал, а, приподняв в усмешке кончики своего длинного рта, обнял за талию и дохнул прямо в ухо запахом одеколона:

— Ну что… Созрела, а?

Сердце моё упало. Жестокая судьба изыскала резерв, дабы усугубить мои несчастья; очевидно, во искупление моей вселенской вины следовало испытать и это.

Чёрные, пронзительные Хааровы глаза насладились моим смятением; жёсткая наодеколоненная рука покровительственно взяла меня за подбородок:

— Хороша… Простовата, но по-своему хороша, с перчиком… Пойдём.

Его совершенно не заботило, что в свидетелях этого приглашения-приказа оказалась вся труппа, что героиня покраснела как томат, её наперсница на миг задержала дыхание, комик возвёл глаза к небу, громила-герой хохотнул, а старуха пожевала челюстями. Очевидно, так у них было принято.

Трудно объяснить, о чём я думала, когда, конвоируемая Хааром, шла с ним через двор большого дома, где он снимал комнату. Голова моя была будто набита ватой, и такими же ватными сделались ноги, а мысли казались уродцами без головы и хвоста, не мысли, а клочки: завтра, может быть, он уважит и эту… труппа уедет из города… или Хаар, или… вспоминать и глотать слёзы… ты толкнул меня на это, Луар. Пусть нам всем будет хуже… тебе же будет хуже… ты сам виноват.

Мысль о том, что таким образом я отомщу предателю, не вызвала радости. Хаар плотно задвинул задвижку, прошёлся по комнате, приглашая меня оценить её удобство и богатство; повалился на кровать, не снимая сапог:

— Ну-ка… Повернись-ка вот так…

Авторитетный жест смуглой руки объяснил мне, как именно следует повернуться. Он привык вертеть людьми, будто куклами, подумала я, поворачиваясь, как на торгах.

Хаар покивал, довольный. Щёлкнул языком:

— Да, замарашка… Будешь умницей — подарю тебе новое платье, безрукавку и плащ… Что ты хочешь, чтобы я тебе подарил?

Я тупо молчала, и это было плохо. Он нахмурился:

— Язычок проглотила? Ладно… Подарю тебе всё по очереди, какую тряпку первой снимешь, таков и подарок будет… Давай-ка.

Внутри меня всё скорчилось от стыда; я жалобно подумала, что, какой бы ужасной не была моя вина, расплата за неё всё-таки слишком жестока. Луар, ты видишь?!

Пальцы мои уже возились с застёжкой плаща. Не испачкать, подумала я вяло, и бросила плащ на спинку кресла.

— Хорошо, — сказал Хаар, облизывая узкие губы. — Плащик. Получишь. Что потом?

Неужели Флобастер не сумеет меня простить?! Сумеет, но не захочет. Как не захотела бы я на его месте… Хорошо бы вернуться назад, к тому моменту, когда там, в переулке, он просил меня сказать, что я пошутила…

Впрочем, всё повторилось бы снова, потому что… Жить без Луара можно, но очень уж тоскливо. Невыносимо.

Я распустила шнуровку безрукавки. Бросила на кресло поверх плаща. Хаар довольно зажмурился:

— Так-так… Ну-ну…

Скорей бы всё кончилось, подумала я устало. Заползти бы в какую-нибудь щель, закрыть глаза и обо всём забыть. И не видеть перед собой этой смазливой, самодовольной рожи. И не помнить тех Флобастеровых слов…

Я стянула через голову платье, расшнуровала корсет; нижняя юбка распласталась на полу, как дохлая бабочка. Я подняла её и, машинально отряхнув, аккуратно сложила на кресле. В одной тонкой рубашке было холодно — впрочем, колотившая меня дрожь имела совсем другое происхождение.

…Нас было пятеро — пятеро приютских девчонок, не внявших запретам и сбежавших на представление бродячей труппы. Гезина в ту пору была ещё голенастым подростком на маленьких ролях, Мухи не было вообще, Фантин казался в два раза тоньше, и лирические сцены на пару с Барианом играла Дора — пышнотелая, соблазнительная дамочка; несколько месяцев спустя она ушла фавориткой к богатому аристократу, в замке которого мы жили неделю… Но тогда, в тот день, я ничего этого не знала — я просто купалась в своём восторге, разинув глаза и рот, забыв обо всём на свете, восхищаясь и изнывая от зависти к этой жизни, такой свободной, такой яркой, к этому делу, такому странному и прекрасному, к этим подмосткам, к этим людям, казавшимся мне особенными, исключительными, почти что магами…

После представления, хоть было уже поздно и товарки мои, боясь разоблачения, торопили меня обратно в приют, я пробралась в головную повозку и среди потных полуодетых актёров нашла Флобастера.

Я стала перед ним на колени; я плакала и молила, обещала делать самую тяжёлую и грязную работу — пусть только он возьмёт меня с собой, я не могу возвращаться в приют…

Он пожимал плечами — зачем, к чему, сами с трудом кормимся, а что, если попечителям приюта это не понравится и они вышлют погоню… На любой земле свои законы — и не бедным странствующим актёрам нарушать их. Что ты, девочка…

Мои товарки ушли, не дождавшись меня; поспешность не помогла им — наше отсутствие обнаружилось, все в один голос указали на меня, как на зачинщицу, да так оно, по правде, и было… Нас жестоко высмеяли за пристрастие к низменным зрелищам, коим в первую очередь является балаган; я глотала слёзы от такой несправедливости и даже пыталась возражать — за что меня высмеяли ещё злее и, помучив всю провинившуюся пятёрку долгим судебным разбирательством, приговорили к публичной порке.

Не знаю, как бы я это вынесла — но, к счастью, наказанию не суждено было свершиться.

До сих пор неизвестно, почему Флобастер переменил своё решение и чем он купил попечительницу приюта. Деньгами? Вряд ли. Он пробыл в её кабинете весь вечер — а глубокой ночью, явившись в спальню и подняв всех на ноги, эта дама с вечно поджатыми губами велела мне собираться, и тогда, ещё не веря своему счастью, я уже знала тем не менее, что вот она пришла, моя настоящая жизнь…

…Хаар лежал на кровати, не сняв сапог. Я стояла перед ним в одной рубашке; он сыто щурился, как кот, к которому каждый день является на дом покорная мышка.

…А что делать?! Мышка сама полезла в мышеловку, теперь это её мир, и можно приспособиться и выжить… Или куда? На улицу? В служанки? Мыть заплёванный пол?

Хаар обнажил в усмешке свои белые зубы:

— Ну же… У тебя уже полно подарочков, и последним будет тонкая сорочка… Из нежного полотна… такого нежного, как твоя шкурка. Ну-ка!

Я стиснула зубы, и на секунду его лицо скрылось из глаз, отгороженное от меня скользящим полотном. Потом я снова увидела его довольный растянутый рот, и сорочка была уже у меня в руках.

Он с хрустом потянулся. Носком одной ноги зацепил за пятку другой, лениво стянул сапог, потом другой; расстегнул на груди куртку и рубашку, обнажив по-звериному шерстистую грудь. Не торопясь, горделиво похлопал себя по причинному месту — мне показалось, что в штанах его шевелится изрядных размеров гадюка. Поманил меня пальцем:

— Утю-тю…

Скрипнули половицы под моими босыми ногами. Я не чувствовала холода; Хаар тяжело дышал, от чего в крупном с горбинкой носу его трепетали чёрные волоски:

— Ай, славная девочка… Будешь послушной — будешь счастливой, всё у тебя будет, как сыр в масле… Иди, — его пальцы чуть дрожали, он расстёгивал пряжку кожаного с бляхами пояса.

Я оказалась рядом с кроватью; благоухая одеколоном, он поймал меня за безвольно свисающую руку, и ладонь его оказалась горячей, как утюг:

— Будешь счастливой… Верь мне…

Я послушно улеглась — и в этот самый момент во мне взбеленилась память.

Ошалевшая от моей бесстыдной покорности, память ревела, как пойманный зверь. Память подсовывала мне картину за картиной — глаза Луара, волосы Луара, хрипловатый со сна голос: «когда мне было пять лет, я упал в бочку с дождевой водой…» Тёплые ладони на моих бёдрах. Луар, мой властный сын, мой нежный мучитель… Целомудренный, как дождевая вода… Вот я лежу затылком на расслабленной тонкой руке, я боюсь не то что пошевелиться — вздохнуть, всё моё тело затекло до бесчувствия, а Луар всё не просыпается, и, скосив глаза, я разглядываю его лицо…

Надо мной нависало масляное, с сизым подбородком, холёное лицо Хаара.

Я завопила как резаная.

Выскользнув из-под его рук, путаясь в подвернувшейся простыне, я схватила в охапку свою одежду и ударилась в дверь, как мошка в стекло фонаря. Боль от ушиба заставила меня вспомнить о засове; обламывая ногти, я вырвалась из комнаты и кинулась бежать. Толстая хозяйка, восседавшая в прихожей, поперхнулась и закашлялась. Вероятно, коридорами её почтенного дома не каждый день бегают совершенно голые девчонки с круглыми безумными глазами.

* * *

Бургомистр казался столь же обрадованным, сколь и обеспокоенным; он сразу же пригласил Луара сесть и засыпал вопросами о здоровье его батюшки и матушки. Луар был готов к этому и ответил без запинки: его батюшка пребывает в здравии, а матушка ещё не совсем оправилась от поразившего её недуга, хотя дело явно идёт на поправку. Доктора, — тут Луар значительно покивал, — доктора прописали ей уединённый образ жизни, и госпожа Тория во всём следует их советам.

Бургомистр чуть успокоился и после нескольких незначительных фраз осторожно поинтересовался, как скоро полковник Солль сможет вернуться к обязанностям командующего гарнизоном. Луар и к этому был готов — его отец вернётся так скоро, как только позволят ему важные дела по устройству родового поместья. В эти два слова — «родовое поместье» — Луар ухитрился вложить настойчивое напоминание о древности рода Соллей, аристократической спеси и традиционном богатстве; бургомистр заново проникся уважением и благожелательно спросил, а какое, собственно, дело привело молодого Солля в кабинет скромного чиновника.

Луар собрался, как кошка перед прыжком; внешне это выглядело естественным желанием молодого человека вежливо дождаться, пока старший по возрасту и чину устроится поудобнее и будет готов его выслушать.

— Ваше сиятельство, конечно, помнит, какую роль сыграл мой отец в разоблачении преступлений Ордена Лаш, — начал Луар после паузы.

Бургомистр удивлённо кивнул.

— Ваше сиятельство знает, что мать моя, госпожа Тория Солль, занимается некоторыми научными изысканиями… Она изучает историю, продолжая дело своего отца, моего деда, декана Луаяна, — Луар снова сделал многозначительную паузу. Имя декана — тоже оружие, такими именами так просто не разбрасываются. — В последнее время исследования её требуют некоторых документов… Находящихся в ведении вашего сиятельства, — предвосхищая удивлённый вопрос бургомистра, Луар подался вперёд. — Да, речь идёт о… Дело в том, что моя мать ведёт уединённый образ жизни и не может сама… — Луар обозлился на себя за прорвавшуюся-таки суетливость. Хорошо ведь держался — так нет же, залепетал, заметался, как школьник… Впервые в жизни приходится так долго и складно лгать. Впрочем, разве есть иной путь?

Усилием воли он заставил себя спокойно улыбнуться:

— Да, к сожалению, моя мать не имеет возможности обратиться к вам самолично. Выполняя её поручение, я обращаюсь к вашему сиятельству с просьбой: для изучения важных исторических документов допустить меня в Башню Лаш.

Бургомистр, как видно, заранее готовил для госпожи Тории Солль вежливое согласие; он уже растянул губы в улыбке — однако последние Луаровы слова заставили его откинуться на спинку кресла с выпученными глазами.

В молчании прошла минута, другая; Луар ждал, наблюдая, как на лице бургомистра сменяют друг друга растерянность и возмущение.

— Гм, — сказал наконец бургомистр. — Полагаю, госпожа Тория Солль… М-м… Молодой человек, вы, право же… Ваша матушка, конечно, снабдила вас письмом, написанным собственноручно?

— Письмом? — Луар поднял брови.

Бургомистр досадливо поморщился:

— Документом, свидетельствующим, что она поручает вам… и так далее.

Луар обиженно захлопал глазами:

— Однако… Я никогда не носил с собой записок, удостоверяющих, что я не лгун.

Снова воцарилось молчание. Собеседники смотрели друг на друга поверх необъятного, заваленного бумагами стола.

— Это невозможно, — сказал со вздохом бургомистр. — Вы же знаете, что в Башню Лаш много лет не допускался ни один человек. Ни вы, ни я, никто другой… Там содержатся колдовские устройства, которые могут быть опасны. Там содержатся бумаги, не предназначенные для человеческих глаз… В конце концов, там могут быть остатки Мора!

Луар прикрыл глаза:

— Мора не бывает чуть-чуть. Мор приходит либо нет, двадцать лет назад мой дед декан Луаян изгнал Мор и поплатился за это жизнью…

На этот раз бургомистр не проникся благодарностью. Его брови были сурово сведены:

— Молодой человек… вы просите о невозможном. К сожалению, я вынужден передать госпоже Тории свой отказ…

— Она огорчится, — сказал Луар задумчиво.

Бургомистр возмущённо тряхнул вислыми щеками:

— Странно… если она не понимает… Там, в этой Башне, может содержаться… и почти наверняка содержится… приносящее беду… нельзя быть, как ребёнок…

Поток Луаровых мыслей вдруг вильнул, как река, налетевшая на гору. Нечто в тоне бургомистра, нечто на дне его напряжённых глаз заставили его думать с удвоенной скоростью.

Он боится! Он действительно боится, и не мифических колдовских устройств и бедоносных предметов, он боится чего-то конкретного и осязаемого, сулящего неприятности не городу и не человечеству, а лично ему, вислощёкому бургомистру, неплохому в общем-то дядьке и сносному правителю… Луар понял, что в его распоряжении минута, и за это время он должен догадаться — или проиграть.

— Наука… — медленно начал он, рассчитывая выиграть время. — Не существует для зла… история… всего лишь описывает события… какими они были либо представлялись…

Бургомистр заёрзал. Рука его потянулась к колокольчику — время аудиенции истекло.

Башня Лаш. Орден Лаш. Двадцать лет назад бургомистр был чуть постарше теперешнего Луара, и он пережил Мор… Он знает об Ордене не понаслышке, возможно, он знался с кем-то, носящим капюшон… Эти люди были везде, их боялись и уважали… Они…

— Господин бургомистр! — голос Луара резанул по ушам его самого, бургомистр дёрнулся, не услышав привычного «сиятельства», и рука с колокольчиком ослабла. — К сожалению, причина, по которой вы так блюдёте девственность Башни, не вполне уважительна.

Бургомистр побледнел. Брови его окончательно сошлись на переносице, грозя занавесить глаза:

— Вы забываетесь! Вы…

— Немногие семьи в городе могут похвастать родством со служителями Ордена, — Луар бросил фразу, как бросают камень в звериное логово — либо пусто, либо выскочит и съест.

Всю следующую секунду бургомистр неподвижно сидел, выкатив из-под бровей налитые кровью глаза; потом откинулся назад и задохнулся, закашлялся, хватая воздух ртом, и Луар понял, что победил.

— Ваша тайна — это всего лишь ваша тайна, — сказал он мягко. — И она в безопасности… Конечно, в Башне должны храниться списки служителей. Но я не узнаю из них ничего нового… Хотя, конечно, — он замешкался, решая, стоит ли раздражать бургомистра ещё и советом, — конечно, проще было попросту сжечь их, чтобы чей-нибудь нескромный глаз…

— Ваш отец знает? — хрипло спросил бургомистр.

Луар подумал, что неплохо бы позаботиться о собственной безопасности.

— Конечно, — он сделал удивлённое лицо. — Он знает, и в его глазах это не преступление… Вы же не можете отвечать за всех своих родственников… — он выждал, потом пожал плечами: — Хотя, конечно, большинство горожан… ненависть к Ордену так сильна, что…

Бургомистр сжал зубы. Взглянул на Луара в упор:

— Вы намерены меня шантажировать, юноша?

Луар захлопал ресницами:

— Ваше сиятельство… Вы же знаете, наша семья… Более тёплых чувств… Поверьте, я никогда бы не осмелился говорить так дерзко… и такие неприятные вещи. Однако речь идёт о посещении Башни… Крайне важном для нас — и совершенно безопасном для вас. Более того, — Луар обрадовался внезапному озарению, — я мог бы изъять документы, порочащие… прошу прощения, бросающие тень на ваше семейство… Если они там есть. И принести их вам, как плату за услугу… Вернее, как благодарность.

Бургомистр всё ещё хмурился — но теперь Луар не сомневался в его ответе.

— Будь проклят мой тесть, — проговорил бургомистр глухо. — Из-за этого фанатика… Впрочем, — он глянул на Луара, — не обольщайтесь. Это знание вам не поможет, вы никогда не сможете ничего мне навязать…

Луар встал и поклонился.

— Разрешение вы получите в канцелярии, — продолжал бургомистр сквозь зубы. — С вами отправится лейтенант стражи, который дождётся вас у выхода… — он раздражённо посопел, — и каменщик, чтобы разломать кладку и затем сложить её снова. Ни один человек не должен знать… Впрочем, и так ясно… — он вдруг усмехнулся так, что видны стали неровные зубы, — а не боитесь, юноша, что вас замуруют прямо там, внутри?

Луар улыбнулся в ответ:

— Вы тонко шутите, ваше сиятельство… Представляю, как смеялась бы моя мать!

Бургомистр погасил свою ухмылку. Звякнул колокольчиком, вызывая слугу; глухо ответил на Луаров поклон:

— Ступайте… Надеюсь, что Священное Привидение утащит вас живьём.

* * *

Пророчество Флобастера сбывалось скоро и неотвратимо. Теперь я была предоставлена самой себе, и единственный возможный путь вёл в трактирные служанки, «мыть заплёванный пол».

При мне не было ни монетки. Мой сундучок со скудными пожитками достался Хааровой своре — надо полагать, в утешение. Мне и помыслить было страшно о возвращении, хоть на несколько минут. Немного развлекала та мысль, что Хаар, должно быть, в свою очередь был трагически потрясён моим бегством.

Первую бездомную ночь я провела у костра перед городскими воротами; впрочем, стражники зорко следили, чтобы теплом их огня пользовались лишь «путники», и никак не «бродяги». Я должна была на рассвете покинуть город — либо искать себе другое пристанище. Появляться у ворот второй раз было просто опасно.

День прошёл в блужданиях по улицам; воду я пила из публичных источников, а вот есть хотелось невыносимо. Под вечер я набрела на харчевню «Утолись» и вызвалась за тарелку каши перемыть всю скопившуюся за вечер посуду.

Засыпая на грязной соломе, я чувствовала, как съеденная каша мечется в измученном голодом животе. Я была почти что сыта и почти что счастлива.

Среди ночи мне приснился незнакомый человек, похожий на Луара. В его лице не было ничего страшного — но я испугалась прежде, чем разглядела в полутьме застрявшие у него в груди стальные клещи.

— Не для всех, — сказал он глухо. — Для немногих… Для одного.

Я проснулась, дрожа. Я долго лежала с открытыми глазами и молила небо, чтобы следующий мой сон был о матери, о старой библиотеке, или о сцене и Флобастере, а лучше всего — о Луаре…

И мне явился сон о Луаре.

Луар стоял по колено в костре, и в груди его торчали стальные клещи.

* * *

Тяжёлый молот был обёрнут мешковиной, но удары о камень всё равно разносились по ночной площади, пугая весенних котов и тревожа покой окрестных жителей. Лейтенант стражи нервничал; Луар стоял поодаль, завернувшись в плащ, равнодушно глядя в тёмное небо, будто происходящее его не касалось.

Каменщик пыхтел, то и дело потирая левое плечо; кладка поддавалась с неохотой — надёжная добротная кладка. Сумасшедший старик в рваном балахоне Лаш лежал с стороне на сырой мостовой, лежал, обхватив голову руками, и тихо скулил.

Люди, явившиеся к Башне, открывшие её ворота и взявшиеся ломать кладку, произвели на несчастного старика большое впечатление — он кинулся к офицеру, что-то невнятно объясняя, выкрикивая бессвязные слова и норовя схватить его за руку. Офицер гадливо отстранился, тогда старик кинулся к каменщику и молча укусил его за плечо.

Всё последующее произошло мгновенно — глухой удар, старик, подвывая, отлетел сразу на несколько шагов, офицер двинулся на него, угрожая оружием и грязно ругаясь. Старик отполз в сторону, но не ушёл; Луар смотрел на него без сочувствия, но с интересом. Рука его лежала на груди, и пальцы чувствовали прорезь медальона.

Он знает, а они — нет. Бургомистр заботится о своём добром имени — а между тем у Двери Мироздания, о существовании которой бургомистр даже не подозревает, стоит некто, желающий войти. Желающий явиться в гости к бургомистру, к тысячам бургомистров в тысячах городов и что-то там учинить не просто с бургомистрами — с миром…

Он, Луар, знает нечто, в сравнении с которым сама тайна его рождения — лишь мелкая забавная деталь. Если б ему сказали это месяц назад — он подрался бы со сказавшим. А теперь он молчит и смотрит в ночное небо, пытаясь понять, чем же всё-таки хорош этот мир и почему он до сих пор устоял…

— Э-э, — прохрипел каменщик, бережно поглаживая пострадавшее плечо. — Может, хватит?

Луар обернулся. С десяток камней посреди кладки провалились вовнутрь, и стена зияла чёрным провалом, как чей-то щербатый рот.

— Молодому человеку достаточно? — осведомился лейтенант. Этот лейтенант опасался Солля, как безумца, презирал как потрясателя основ и одновременно пытался уважать — как сына своего самого высокого начальника.

Луар подошёл к пролому. Грузный человек не протиснулся бы в неровную чёрную дыру, но худому Луару это было вполне по силам.

— Хватит, — сказал он равнодушно. — Не возиться же тут до утра.

Каменщик обиженно засопел, лелея укушенное плечо. Старик-сумасшедший поднялся на четвереньки — офицер так глянул на него, что тот снова отполз, бормоча свои жалобы.

— Я дам вам только один факел, — сказал лейтенант Луару. — В ваших интересах успеть вернуться, пока он догорит.

Луар пожал плечами:

— Как знаете… Но столько трудов ради одного факела?

Лейтенант не удостоил его ответом; каменщик старался держаться подальше от им же проделанной дыры, и Луар скоро понял, почему.

Запах. Он стоял здесь долгие годы, такой густой, что в нём можно было плавать, как в смоле. Он был запахом тленья и смерти, затхлой сырости, осевшего дыма и ещё чего-то, похожего на терпкий дух благовоний. Лейтенант отшатнулся и в ужасе уставился на Луара — ждал, вероятно, что безумец тут же и откажется от своей затеи.

— Эге, — сказал Луар равнодушно. — Пожалуй, и гореть не будет, — и он сунул в проём зажжённый факел.

Осветились заплесневелые стены, потолок, поросший известковыми сосульками, коридор, длинный, как кишка. Факел пригас — но всё же не угас вовсе, и Луар удовлетворённо кивнул.

Первый шаг оказался трудным — но ни лейтенант, ни каменщик, ни даже безумный старик не смогли бы заметить его колебания. Луар справился с собой не легко, но быстро; даже у декана Луаяна не было такой возможности — узнать тайну Ордена из первых рук. А ведь Луара интересует не только Священное Привидение, Первый Прорицатель и ржавчина на медальоне; у сына Фагирры есть шанс узнать, что составляло смысл жизни его отца и в чём смысл его смерти. Возможно, темнота в провале — не разрытая могила, а наследное имение, отчий дом?

Он мрачно усмехнулся, согнулся в три погибели и с факелом наперевес нырнул в пролом.

Святая святых.

Закрывая лицо рукавом, он брёл в густых слоях слежавшегося воздуха, обходя тухлые лужи и пятна плесени. Коридоры двоились и троились, круглые ступени ложились веером, приглашая подняться; он двигался как заведённый, не боясь заплутать или не найти обратного пути — а боясь только остановиться, потому что очень скоро ему стало казаться, что некто невидимый следует за ним по пятам.

Не он выбирал дорогу — дорога выбирала его сама, и он почти не удивился, оказавшись перед массивной дверью из позеленевшей бронзы. Засов на двери был взломан, и у Луара не было причин, оправдавших бы его нежелание войти.

Он вошёл.

Свет факела сразу же перестал достигать потолка и стен; дуновение почти что свежего, живого воздуха позволило оторвать руку от лица и судорожно вздохнуть. И в ту же секунду он поперхнулся, потому что огромное тёмное пространство вокруг разом осветилось огнями.

Он ощутил себя не то выброшенным в звёздное небо, не то окружённым полчищем врагов, из которых каждый держал в руке по факелу. Он метнулся — огни метнулись тоже, и тогда, сдержав страх, он понял их природу.

Яркие огоньки, острые, как иглы, тусклые огоньки, совсем мелкие огни в тёмной пустоте, недостижимо далёкие, едва различимые, как пыль. Все они были отражениями его факела, и, пройдя несколько десятков шагов, он лицом к лицу встретился с собой — угрюмым парнем со впалыми щеками и чадящим факелом в руке, тусклым отражением в огромном, пыльном, подёрнутом паутиной зеркале.

Зеркальный зал. Чёрное пространство без границ, дробящееся и продолжающееся на сотнях запылённых граней. Плывущие в пространстве огоньки; некоторое время Луар стоял, покачивая факелом и вдыхая особенно сильный здесь запах старых благовоний. Это сердце Башни… Он кожей чувствует, что попал в самое её сердце — но ему нужен мозг. Факел скоро догорит, пора отправляться…

Окна в коридоре были замурованы изнутри. Кое-где попадались развороченные ниши — вероятно, вскрытые тайники. В глубине одного из них сидел скелет, и остатки капюшона падали на костяной лоб. Луар отшатнулся, наткнувшись на взгляд пустых глазниц. Сторож? Пленник? Жертва Мора?

Следующая дверь была приоткрыта; Луару оставалось только поддеть её носком сапога и с усилием распахнуть.

Снова запах, и снова иной. Сырость и благовония; посреди комнаты огромный стол, и всё кругом завалено бумагами — осклизлыми, позеленевшими, смятыми, как палая листва. Никто не помнит уже, кем именно учинено разорение — то ли озверевшие горожане здесь хозяйничали, то ли сами служители ворошили свой же архив… Во всяком случае, бургомистр может спать спокойно — на этих гнилых клочках, что устилают здесь пол с гнилыми же остатками ковра, никто и никогда не прочитает имени его непутёвого тестя.

Факел предупреждающе затрещал. Времени оставалось всего ничего.

Осторожно ступая по мусору, Луар обошёл вокруг стола. Поднял факел повыше, осмотрел гладкие, без единой щели каменные стены.

— Мне нужно, — сказал он хрипло, обращаясь не то к столу, не то к собственной мечущейся тени. — Я его сын и имею право… Я единственный наследник.

Тишина. Ужасающий запах, чадящий факел и корка из мёртвых бумаг.

Кончиками пальцев он дотронулся до стены, осторожно провёл, будто почёсывая каменную тушу Башни. Поднял руку выше; провёл снова — наугад, без надежды.

Щелчок прозвучал, как удар хлыста. Луар отпрыгнул, поскользнувшись и еле удержавшись на ногах. Гладкая стена обнаружила одну щель, потом другую, потом желобок, потом квадратную дверцу, которая без скрипа качнулась в сторону.

Луар понял, что дрожит.

Подойти к тайнику оказалось ещё труднее, нежели шагнуть в пролом навстречу запаху и темноте. Но теперь у его страха не было свидетелей — и потому Луар позволил себе искусать до крови без того запёкшиеся губы.

Тайник был не тронут. Он пережил Мор, пережил крах ордена Лаш и, без сомнения, пережил бы ещё много лет и событий — если бы сын Фагирры не явился, дабы получить наследство Ордена.

Тайник был осмолён изнутри. Луар мысленно поблагодарил его устроителя за догадливость, потому что архив оказался не тронут ни плесенью, ни гнилью, ни водой; Луар воткнул факел в кольцо на двери, трясущимися руками вытащил содержимое тайника, сел на пол и уложил драгоценные бумаги себе на колени.

Светлое небо… Полные списки служителей Ордена, с кратеньким досье на каждого — Магистр, если только это был Магистр, отличался дотошностью и педантизмом. Возможно, часть этих сведений позволяла поддерживать в Ордене железную дисциплину… Сколько людей в городе и окрестностях отдали бы правую руку за возможность бросить всё это в огонь?

Обрывки каких-то донесений — вероятно, самых важных, если они удостоились хранения в архиве… Огромная толстая бумага с золотым уголком — «Перечень наиболее страшных преступлений против Священного Привидения Лаш»… Луар присвистнул — первым в списке значилось «незаконное присвоение магического дара, совершаемое особой, такового дара не имеющей…» Далее. Косой неразборчивый почерк: «…именно этот человек, приближённый к интересующему нас лицу, оказался чрезвычайно лёгок в управлении… Он трус и боится силы, он несчастен и тянется к мягкости… остичь желаемого… его имя — Эгерт Солль.» У Луара пересохло во рту. Он быстро глянул в конец листа — размашистая подпись, в которой легко угадывались буквы «Ф», «А», «Р»…

Могила под снегом. Ветер в голых ветвях. Донесение, или донос… Всё, что осталось ему от отца. От настоящего отца.

Но Эгерт Солль — трус?! Ах, да… То было время, когда действовало заклятье… Его отец… приёмный отец… как его называть?!. был заклят… Наказан за что-то, за убийство на дуэли…

Луар бессильно опустил руки; на колени ему легла неожиданная тяжесть. Книга? Книга среди архивных бумаг?

Он вытащил её из обшей пачки. Переплёт казался обгорелым — да, книга явно побывала в огне, и случилось это не двадцать лет назад, а, может быть, все сто… Сколько же лет этому хламу…

Он с трудом разлепил листы и открыл первую страницу. Огонь истребил половину её — но пощадил заглавие, нарисованное тщательно и замысловато.

«Завещание Первого Прорицателя».

Факел затрещал.

…Декан, декан, вы слышите?! Вы видите, декан Луаян? Дедушка, посмотри, ты же говорил, что ЭТОГО больше нет!..

Факел затрещал снова, предостерегая в последний раз: в темноте ты не найдёшь обратного пути…

Луар заметался.

Книгу — под рубашку, под ремень… Он выстрадал эту книгу, он не оставит её во вскрытом тайнике на потеху плесени… И архив он тоже заберёт с собой. Он должен успеть…

Скоро стало ясно, что весь архив на себе не унести. Там, у подножия Башни, дожидаются свидетели — подозрительный лейтенант, приставленный бургомистром в шпионы, хмурый каменщик и, кстати, безумный старик, и кто знает, где предел его безумию… Луар решил, что заберёт самое важное, остальное бросит.

Самым важным оказались списки служителей. «Перечень преступлений» — долой… Стопка донесений, старых и новых, безжалостно смятая, втиснулась в голенища — края торчали, пришлось выбросить половину…

Факел погас раньше, нежели он успел добраться до выхода — однако предусмотрительный лейтенант, не желавший связываться ни с бургомистром, ни с господином Эгертом, ни тем более с госпожой Торией Солль, установил в проломе свечу.

* * *

Спустя неделю я выследила его.

Он снимал комнату неподалёку от площади и наружу выходил редко — я ухитрилась увидеть его всего лишь два раза, хоть и провела в подворотне напротив несколько долгих дней.

В харчевне «Утолись» меня подкармливали за кое-какую грязную работу; наверное, не только в одежде моей, но и в глазах проявились бездомность и неуверенность, потому что однажды меня остановил красно-белый патруль и с пристрастием поинтересовался, уж не бродяжничаю ли я. К счастью, я сумела возмутиться столь живо и достоверно, что стражники, поколебавшись, оставили меня в покое. Забившись в какую-то щель, я долго переживала свой страх; с бродягами в городе не церемонились, здесь любой нищий имел более-менее жалкое пристанище — одна только я всё ещё сопротивлялась судьбе и не спешила наниматься в служанки.

Впрочем, время играло против меня; случай со стражниками заставил меня серьёзно задуматься о будущем. Оно, это будущее, представлялось в трёх радостных картинах: во-первых, я могла последовать завету Флобастера и найти работу в какой-нибудь харчевне; этот путь был, между прочим, не так уж плох, потому что прилежная служанка рано или поздно заработает себе новую сорочку, башмаки и платье с оборками, а тогда можно попытать счастья и устроиться горничной в приличный дом, а там выйти замуж за лакея — и жить себе до старости в сытости и довольстве. Во-вторых, дело шло к лету — а летом в деревнях страда, и везде требуются молодые здоровые руки, пусть неумелые, но зато голодные и потому согласные трудиться от зари до зари. А потом, осенью, в деревнях играют свадьбы — опять-таки, молодая работница, если она не косая и не хромая, имеет шанс получить в мужья жизнерадостного крестьянского парня…

Я перевела дыхание. Третий путь был самым сомнительным, он почти наверняка вёл в никуда, он связан был с болью и унижением — и назывался «борьба за Луара».

Много раз я спорила сама с собой, доказывая себе же, что мой возлюбленный и в мыслях не имел меня оскорбить — он не прогонял меня и не отталкивал, он не сказал мне ни единого грубого слова… Доказательства отвергались с порога и опять-таки мной: он не гнал меня — он попросту меня не заметил. Лучше бы он сподобился на оплеуху — это, по крайней мере, стоило бы ему хоть каких-то усилий… Всякий раз подобный спор заканчивался проклятием и забвением самого Луарового имени — однако проходили несколько часов, и беседа с собой начиналась по новой.

Я вспоминала по минутам наши с ним дни и ночи — а их, оказывается, было не так уж много. Я перебирала слова, сказанные нами друг другу, как скряга перебирает драгоценные камни в своём сундучке. Я восстановила в своей памяти сцену, которой никогда не была свидетелем — как мать бьёт Луара и с проклятием выгоняет из дому. Всякий раз эта сцена виделась мне по-новому, но всякий раз я испытывала одинаковые угрызения совести.

Наконец, я стала думать о Тории Солль. О страшной и непостижимой женщине, обожавшей своего мужа и сына и в одночасье лишившейся того и другого. И это после тех страшных испытаний в молодости — казалось бы, судьба могла бы и пощадить… Не бить дважды по одному и тому же месту…

Я вспоминала, как зашаталась Тория, услышав от меня, что я, мол, от сына не отрекалась. Интересно, что бы сказала я через двадцать лет, если б узнала, что наш с Луаром мальчик — на самом деле отродье, скажем, Хаара?

Меня передёрнуло. Нет, этого спесивого богатенького шута никак нельзя сравнить с Фагиррой… И потом, меня ведь не пытали. Меня не приводили в подземелье, где греются в жаровне красные раскалённые крючья, меня не приковывали цепями к скамье, с меня не срывали одежду…

Богатое воображение подвело меня — я зажмурилась, обхватила голову руками, стараясь не думать о страшном. Нет, Тория Солль — это Тория Солль… Поберегусь осуждать её. Остерегусь, Небо свидетель…

Эгерт. Вот кто потерял сына, и совершенно безнадёжно. И как будто не было всех девятнадцати лет, когда он любил Луара, растил Луара, рисковал ради него жизнью… Там, на стене, во время Осады… Что ж, все эти годы оказались ложью?

А чем, скажите, виновата его жена? Что не умерла под пытками, что не выкинула плод? Что дожила до того дня, когда случайная полоумная девчонка открыла ему, Эгерту, глаза на Луарово происхождение?

Все виноваты. А больше всех виновен Луар — что родился, скотина, не удушился пуповиной, не околел в младенчестве, не умер от кори, не расшибся и не утонул… Оплакали бы, похоронили вместе с тайной — и жили бы себе дальше, в мире и любви, со светлыми воспоминаниями…

Я скрипнула зубами. Похоже, придётся простить дурака. Он же сумасшедший, он за себя не отвечает, я сама рехнулась бы…

А может, уже и рехнулась. В здравом уме я от Флобастера не ушла бы даже за королевский трон…

Впрочем, все слёзы уже выплаканы; если я не собираюсь замуж за лакея и не спешу становиться краснощёкой хуторянкой, если я всерьёз решила побороться с судьбой за этого парня… Или с парнем — против судьбы… Или даже одна против всех… Поглядим. Во всяком случае, рассиживаться нечего.

Повинуясь собственному приказу, я рывком поднялась с подгнившей бочки, брошенной кем-то посреди проходного двора. Одёрнула юбку; решительно двинулась вперёд — и только через два квартала сообразила, куда иду.

А шла я в славный город Каваррен, о котором даже не знала, где он. Спешила на встречу с господином Эгертом Соллем.

* * *

Хозяйка, сдавшая комнату молодому вольнослушателю из университета, не могла надивиться на прилежание юноши: тот ежедневно посещал лекции и однажды провёл в библиотеке целую ночь; сразу после этого характер его занятий резко изменился — теперь он заперся у себя и дни напролёт просиживал над книгами, прерываясь только затем, чтобы съесть приготовленный хозяйкой обед.

Луар действительно потратил много долгих часов на освоение украденного в Башне богатства; «Завещание Первого Прорицателя» потрясло его своей непонятностью, зашифрованностью и в то же время грандиозным размахом — уцелевшие в огне тексты заставляли думать о великане, складывающем ребус из пространств и времён, а заодно уж из человеческих династий и поколений. Луар читал, и волосы шевелились у него на голове — такой древней жутью веяло с обгоревших страниц: «И вода загустеет, как чёрная кровь… С неба содрали кожу… Достойны зависти поленья в очаге… будет ей слугой и наместником».

Целые разделы писались, по-видимому, рунами — Луар не понимал ни буквы. Встречались рисунки — большей частью изуродованные огнём, так что тварей, изображённых на них, невозможно было опознать. Это была настоящая колдовская книга — Луар старался читать её только днём, при солнечном свете, и никогда — при свече.

Список служителей Священного Привидения Лаш оказался куда прозаичнее и принёс гораздо больше пользы.

Фар Фагирра значился первым среди так называемых посвящённых; краткое досье поведало Луару, что отец его в прошлом был учителем фехтования и имел в предместье целый выводок родственников: мать, брата, двух сестёр и двух племянников. Луар содрогнулся при мысли, что, может быть, его тётки и двоюродные братья уцелели и предстоит встреча…

Третьим лицом Ордена, после Магистра и Фагирры, был некий Каара, «хранитель святыни». Против его имени стояла одна только пометка «верен до безумия». Любопытно, подумал Луар, кому именно верен — самому Магистру? Ордену? Этой самой «святыне»? Что за человек, всё досье на которого состоит из слова «верен»? А был ли, кстати, так же «верен» Фагирра, или Магистр опасался его, как возможного узурпатора? Что за отношения связывали престарелого главу Ордена — и властолюбца Фагирру?

Дочитав список до конца, Луар не поленился взять чистый лист бумаги и аккуратно выписать в столбик имена и возможные ориентиры: как и где искать. Двадцать лет — это не двести лет. Кто-то да уцелел.

Покончив со списком, он всерьёз принялся за секретные донесения — и сразу же вспотел, сгорбился, сдавил в кулаке медальон.

Имя декана Луаяна. Многократно повторяемое имя вольнослушателя Солля; в те далёкие годы по меньшей мере двое студентов служили шпионами Ордена Лаш. Орден интересовался деканом — точнее, некой «золотой вещью», хранящейся у него в кабинете. Орден хотел во что бы то ни стало завладеть «вещью», и для этого найден был вольнослушатель Солль, юноша, приближённый к семье декана — и в то же время находящийся в плену непреодолимого страха… То было время, когда действовало заклятье.

Луар вытащил медальон из-под рубашки. Ржавчины стало больше; Луар закрыл глаза и прижался щекой к золотой пластинке.

Что они знали? Зачем им нужен был Амулет Прорицателя — им, уже тогда решившимся устроить «окончание времён» и призвавшим для этого Чёрный Мор?

Луар вздрогнул. Там, в подвале, его отец пытал его мать, чтобы получить медальон. Неизвестно, что было бы, если бы Тория Солль не выдержала пытки и отдала Амулет Фагирре. Но она не отдала.

Мама… Ему захотелось вскочить, опрокинув стул, бежать к ней, плакать у ног, бормотать — «я знаю», ждать чего-то — прощения? Будто на нём, сыне, вина того — палача?

Усилием воли он подавил свой порыв. Она не отдала медальон Фагирре — но «золотая вещь» всё равно попала к нему, пусть и в следующем поколении. Бороться с судьбой бессмысленно — нужно вовремя понять, чего хочет судьба, и пособить ей…

Луар тщетно попытался соскоблить ногтем новое пятнышко ржавчины на золотой пластинке. Вздохнул. Спрятал медальон за пазуху, собрал листки с именами бывших служителей, оделся и вышел из дому. Хозяйке он сообщил, что идёт на вечеринку с друзьями, и добрая женщина от души порадовалась за своего юного жильца.

— Нет, — удивлённо сказала молодая женщина. — Такое имя… Где-то слышала… Но здесь нет таких никого.

За её юбку прятался застенчивый малыш с лукавыми чёрными глазами. Лохматый пёс у ворот не рычал, а только скалился — однако цепь натянулась, как струна.

Женщина вдруг помрачнела — вспомнила, очевидно, кто таков этот Фагирра, о котором так вот запросто спрашивает незнакомый парень. Сухо кивнула Луару и пошла в дом, уводя за руку упирающегося малыша.

— Не поминал бы, — хмуро посоветовал мужчина, точивший брусом узкую лопату. — Не поминал бы вслух, беду накличешь…

— Да тут они жили! — круглая, как сито, старуха выбралась из погреба, потирая поясницу. — Там… — она неопределённо махнула рукой куда-то за забор. — Ты, — это мужчине, — мал был… Соседи все от Мора и померли… И эти померли — мамаша ихняя, одна замужняя дочка с детями и одна незамужняя, и парнишка молоденький был, совсем сопляк… В один день и померли, а этот, в плаще, потом пришёл и сам закопал…

— Да что вы мелете, — неприязненно отозвался мужчина. — Он же, — кивнул на Луара, — про Фагирру спрашивает… По-вашему, кто в плаще, так и Фагирра сразу? А может, священное привидение Лаш?

— Спасибо, — сказал Луар, повернулся и ушёл, чувствуя затылком напряжённые взгляды.

Проходя через площадь у городских ворот, он вспомнил, как совсем недавно нашёл здесь три повозки, составленные рядом, и в одной из них была Танталь… И как он подал ей руку, а она обрушилась на него, как мёрзлый водопад, и как потом, в гостинице «Медные врата», этот водопад обернулся пламенем…

Безумный старик в плаще служителя Лаш сидел под горбатым мостом, неподвижно глядя в цвёлую воду канала. Не веря в удачу и не слушаясь разума, а просто повинуясь неясному интуитивному побуждению, Луар остановился рядом и тихо позвал:

— Служитель Каара…

Он не был готов к тому, что произошло потом.

Старик дёрнулся, по телу его пробежала судорога; медленно-медленно, по волоску, он обернулся к струсившему Луару — и заплывшие глаза его расширились, как от боли:

— Ты… Наконец…

Луар попятился. «Предан до безумия»… Какое точное определение. До безумия.

— Ты… — прохрипел старик, и на лбу его Луару померещился шрам — след давнего удара камнем. — Ты… Вернулся…

Луар испугался уже по-настоящему — только чудо и немыслимое усилие воли удержали его от позорного бегства.

— Фагирра, — проплакал старик. — Не все… Лишь немногие… Скоро… Уже… Доверши.

— Да, — сказал Луар, чувствуя, как по спине продирает будто ледяная лапа. — Я… скоро-скоро.

— Клянусь! — старик вскинул руку. — Он… без памяти, ты прав… Он недостоин… Достоин не каждый… Каара достоин… Ты прав, Фагирра, ты снова прав… Доверши же!

— Что? — прошептал Луар почти против воли.

Старик вдруг улыбнулся — и улыбка его была ужасна, такая немощная, такая искренняя и в то же время льстивая, обнажившая беззубые пятнистые десны:

— Ты задумал… правильно, Фар. Не все… Но Каара достоин, да?

— Да! — выкрикнул Луар, повернулся и кинулся бежать.

В тот вечер он долго стоял перед зеркалом, с двух сторон освещая своё лицо двумя длинными свечами.

Он хотел увидеть в нём то, что увидел старик. Он хотел знать, как выглядит Фагирра.

* * *

Старая нянька, чьим заботам вверена была маленькая Алана, много дней подряд не находила себе места.

Загородный дом Соллей, большой и удобный, пустовал без слуг; из обитателей в нём остались только сама госпожа Тория да девочка с нянькой. Хозяйство приходило в упадок; нянька сбивалась с ног, стараясь всюду поспеть, готовила и убирала, кормила лошадей, чистила стойла — и одновременно пыталась приглядеть за воспитанницей, которая с каждым днём всё больше отбивалась от рук.

Уютный мирок Аланы развалился окончательно. Она потеряла отца и брата, а теперь потеряла ещё и дом — потому что привычный быт её ухоженного детства отличался от нынешнего, как морской берег от малярийного болота. Она сделалась мрачной и капризной, угрюмой, как зверёныш, и всё чаще отвечала на нянькины заботы откровенной грубостью — добрая женщина не решалась её наказать, потому что в последние дни Алана потеряла и мать тоже.

Госпожа Тория Солль заперлась в своей комнате и не желала никого видеть. Нянька часами простаивала под дверью, умоляя госпожу съесть хоть яблоко, хоть ломтик мяса, — само упоминание о пище вызывало у Тории отвращение. Она не объявляла голодовки — она просто не могла есть, только жадно пила приносимую нянькой воду. Увидев её сквозь дверную щель, старая женщина долго потом маялась и плакала — Тория постарела лет на двадцать, кожа её плотно облегала кости, и на исхудавшем, белом до синевы лице лихорадочно блестели воспалённые, нездоровые глаза.

Однажды — это случилось вечером, когда нянька на кухне кормила Алану остывающей кашей — госпожа спустилась к ним. Неверным шагом пройдя мимо обмершей женщины, она молча подхватила Алану на руки и судорожно прижала к себе — так, что глаза девочки расширились от боли. Тория трясла её и тискала, истерично целуя, путаясь пальцами в растрёпанных волосах, постанывая и приговаривая чуть слышно: «Малыш… Мальчик мой… Маленький… Сынок…» Потом до Аланы дошёл весь ужас происходящего, и, забившись от страха, она закричала во всё горло, заплакала так, что слезинки разлетелись веером; будто протрезвев от этого крика, Тория безвольно опустила руки, позволяя девочке выскользнуть на пол, повернулась и ушла, не говоря ни слова.

Всю ночь старая женщина и маленькая, дрожащая Алана скулили и плакали, тесно прижавшись друг к другу.

Глава пятая

Утро он провёл в одиночестве, как, впрочем, и предыдущий вечер, и утро перед тем. Попойки в доме Соллей постепенно сошли на нет; для жителей Каваррена не осталось тайной его странное нежелание исполнить свой воинский долг — явиться на зов и возглавить гарнизон в борьбе с разбойниками, о которых уже и в Каваррене говорили, что они необычайно жестоки и наглы. Город, как и прежде, жил слухами — но и слухи не вечны, кто-то уже потерял интерес, кто-то пожал плечами, а кто-то и прямо объявил Эгерта Солля изменщиком и трусом…

Он усмехнулся. Горожане могли предположить, что их, горожан, мнение мало заботит Солля — но у них не хватило бы воображения понять, в какой колоссальной степени ему наплевать на все их пересуды. Он сидел у окна и равнодушно смотрел, как пузырятся под дождём лужи, как бродят по двору псы и время от времени гремят по мостовой кареты с кичливыми гербами.

В дверь нерешительно стукнули; горестный лакей просунул в щель свой круглый, пуговкой, нос:

— Господин… Там… Спрашивают…

Эгерт вяло отмахнулся. Посетители не интересовали его.

Лакей ушёл — однако через минуту вернулся снова, несколько возбуждённый:

— Господин… Она говорит… что это важно… Что она…

— Кто — она? — Эгерт удивился. Визит к нему дамы в самом деле был диковинкой.

Лакей помялся. Тихонько вздохнул:

— Девчонка, мой господин. Такая… девчонка, одним словом.

Эгерт подумал, разглядывая дождь. Погода казалась мало подходящей для визитов, и он рассудил, что, возможно, таинственная посетительница и впрямь слишком хочет его видеть.

— Проси, — бросил он лакею. Тот снова замялся:

— Так она… Мокрая, господин мой, грязная, ковёр замарает…

— И ты не в состоянии избавить меня от визитов замарашек? — спросил Эгерт холодно.

Лакей засуетился:

— Так… гнать, что ли?..

Эгерт со вздохом поднялся.

Девушка ждала у дверей; она действительно походила на искупавшегося в тине ежа, чёрные волосы слиплись и висели сосульками, под подошвами прохудившихся башмаков натекла уже целая лужа, и потому Эгерт узнал её не сразу, а только тогда, когда она шагнула ему навстречу и хрипловато, простужено пробормотала:

— Господин Солль… Я приехала, чтобы… Луар.

Этого имени она могла бы и не произносить. Он и без того прекрасно помнил осенний праздник с бродячим театром, искромётную комедиантку, вызывающую всеобщий смех, и своего сына в сером плаще служителя Лаш. Девушка по имени Танталь была связана в его памяти с шоком, ужасом и болью открытия — а потому он и сейчас поморщился, как от боли:

— Что — Луар?

Она захлопала ресницами, то и дело судорожно сглатывая. Кажется, его равнодушие и неприязнь оказались для неё неожиданным ударом — и сейчас она изо всех сил искала слова, чтобы задобрить его:

— Луар… Я хочу поговорить с вами. Господин Солль, я виновата, но так вышло, что я всё знаю…

За плечом у Солля навострил уши любопытный лакей. Солль подавил в себе малодушное желание отослать его.

— Что — всё? — спросил он нарочито громко, чтобы доказать и себе и лакею, насколько безразличны ему все на свете тайны. Впрочем, в глубине души он был уверен, что девчонке известно что-то совсем другое, мелкое, незначительное.

Она перевела дыхание. Покосилась на лакея; попросила тихо и жалобно:

— Наклонитесь… Я скажу…

Пожав плечами, он наклонил голову — и тогда, приблизив свои синие от холода губы к его уху, она прошептала чуть слышно:

— У него медальон… Он ходил на могилу… Но он не виноват. Он был в Башне Лаш… Он станет, как Фагирра. Нельзя… Почему вы его бросили?!

Лакей ничего не расслышал и обижено засопел. Эгерт стоял, забыв выпрямиться, и поэтому воспалённые глаза девчонки оказались совсем рядом с его глазами. Умоляющие, мокрые, испуганные собственной дерзостью глаза:

— Господин Солль… Я, конечно, не имею права… Но больше ведь некому вам это сказать… Простите…

Он с трудом разогнул сразу занемевшую спину. Тяжело направился к себе; у подножия лестницы оглянулся:

— Ты, наверное, хочешь есть?

Она молчала, смотрела затравленно и не знала, чего от него ожидать.

Он через силу улыбнулся:

— Ладно… Тебя покормят. Потом поговорим.

Она поспешно кивнула, но он увидел, что она хочет ещё что-то сказать, хочет и не решается.

— Ну? — спросил он через плечо.

Она прерывисто вздохнула:

— Если можно… Я хотела бы… помыться.

Весь путь до Каваррена занял, по её словам, «много дней» — как много, она сказать не могла, сбилась со счёта где-то посреди дороги. Она здорово изменилась с тех пор, как Эгерт видел её последний раз — исхудала, повзрослела и растеряла половину своей весёлости. Впрочем, горячая ванна и сытный обед вдохнули в неё жизнь — краем глаза Эгерт заметил, как она походя пристроила салфетку на согнутый локоть статуи, украшавшей столовую, отчего бронзовый пастушок сделался похожим на трактирного слугу.

Эгерт привёл её в кабинет и дал возможность разглядеть и вепрей на гобеленах, и женщину в мальчиком на парадном портрете; потом она села в кресло, в то самое, где несколько месяцев назад сидел Луар. Эгерт подавил в себе горечь.

Она заговорила, сначала с трудом, преодолевая робость, потом всё быстрее и раскованнее, причём голос её удивительным образом менялся в зависимости от того, кто именно был в этот момент героем рассказа. Эгерт почувствовал, как по спине его бегут мурашки, — в устах полузнакомой девчонки явственно звучали интонации Луара. Она говорила, привычно управляя вниманием слушателя, поочерёдно влезая в шкуру всех многочисленных персонажей, — а он смотрел в её мерцающие чёрные глаза и думал, что в ней проскальзывает что-то от Тории — совсем юной, ещё не пережившей смерти жениха, одухотворённой своей наукой и своей любовью… Конечно, Танталь ни лицом, ни нравом ничуть не была похожа на Торию. Но вот этот блеск в глазах…

Он позволил себе расслабиться. Чуть-чуть. Распустить бронированный панцирь, отрезавший его от мира, подумать о молодой Тории, о родинках на её шее, и о первой брачной ночи строгого и целомудренного Луара…

Какое счастье, что все эти месяцы мальчик был не один.

* * *

Я рассказала ему всё. То есть я, конечно, рассказала ему всё, что считала нужным, что, по моему мнению, он должен был знать про Луара. Кое-какие подробности я, конечно же, упустила — и тут же попалась, потому что Эгерт Солль не был дураком.

Он встал и отошёл к окну. Глядя в его широкую спину, я снова почувствовала головокружение от мысли, что пришла-таки, что он принял меня и разговаривает почти как с равной, что я сижу в его кресле и грею ноги в его ковре, что мы с ним беседуем один на один — а ведь он всегда представлялся мне чем-то совершенно недосягаемым, как статуя на высоком постаменте…

Я прикрыла глаза. Странствия хороши, когда ты трясёшься полегоньку в повозке, когда с тобой друзья и всегда имеется сытный ужин; то ли дело пешком и в одиночку, да по нынешним неспокойным дорогам, да впроголодь, да ночуя под заборами…