/ Language: Русский / Genre:russian_contemporary, / Series: За чужими окнами

А Жизнь Была Совсем Хорошая Сборник

Мария Метлицкая

Годы, которые принято называть «эпохой застоя», для многих были годами молодости, когда казалось, что все впереди, все по плечу. Иван и Ольга, люди простые и честные, были уверены, что все ясно: живи, работай, и будет тебе счастье и уважение. Но не суждено было Ивану и Ольге наслаждаться этой простой и честной жизнью, потому что такая жизнь оказалась не по нраву их дочерям. Иван не мог понять, где ошибся, в какой момент сделал что-то не так: недоглядел, когда его девочки пошли по кривой дороге. Во всем, что случилось, он винил только себя. Что ж, кто виноват, тому и исправлять ошибки. И Иван принял решение…

Метлицкая, Мария. А жизнь была совсем хорошая… : сборник Эксмо Москва 2014 978-5-699-75030-6

Мария Метлицкая

А жизнь была совсем хорошая (сборник)

© Метлицкая М., 2014

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014

А жизнь была совсем хорошая…

С самого раннего утра – привычное время для рабочего человека – из радиоточки неслась громкая музыка. Иван Иванович домашних своих в этот день не щадил – праздник! Да еще какой – самый светлый и самый любимый. Первое мая! День солидарности трудящихся. А уж семья Кутеповых к трудящимся относилась определенно.

Глава семьи, Иван Кутепов, был строителем первого разряда, монтажником-высотником. Ленинский проспект, широченный светлый новорожденный красавец, имел к нему непосредственное отношение. Не один дом из желтовато-розового кирпича построил Иван Кутепов. И жена его, Ольга Степановна, тоже из «своих» – маляр-штукатур, и тоже бригадир, между прочим. Любимая жена и мать его детей – двух дочек, Маруси и Валюшки, умниц и красавиц. Таких красавиц, что даже родители удивлялись – не девки получились, а принцессы сказочные. Хороши как на подбор, обе.

Маруська в Иванову родню – белобрысая и синеглазая. Только глаза как озера – огромные, бездонные. И льняные локоны вьются по плечам – такая вот красота. Мать, конечно, локоны эти непослушные в тугую косу… Но на висках и на нежной шейке плетут они свои соблазны, плетут.

А Валюшка – чернявая, в Ольгу. Волос тяжелый, густой. Цыганский такой волос. И глаза цыганские – без дна. Посмотришь, и страшно становится, не по себе. Точно в омут заглянул. И брови богатые, шелковые. Не иначе как табор мимо Ольгиной деревни проходил.

Девки – погодки. Дружные, хотя всякое случается. Но жить друг без друга не могут – как ни крути. Погавкаются, потявкаются, поворчат, матери пожалуются – а через полчаса снова вместе. Шушукаются.

Квартира у Кутеповых большая. Огромная даже. Мечтать о такой разве что в сладких снах… И это после всех мытарств, общежития, бараков, холодных и продувных. А что, заслужили! Через долгих тринадцать лет получили Кутеповы свои хоромы. И никто, между прочим, не возражал. Ни одного слова! Все на собрании Ивана Кутепова поддержали: кому, как не ему. Передовик, стахановец. Непьющий и некурящий. В семье лад, жена отличная, тоже не из последних на стройке. Девульки подрастают – славные такие! Отличницы. Да и намаялись они по полной. Все прошли – безденежье, трудный быт. Потому и заслужили – трудом праведным и таким же поведением. Уважали Ивана на стройке. И даже парторгом выбрали – тоже, кстати, единогласно. Главный инженер Крюков так и сказал: «Ты, Кутепов, у нас человек безупречный». А слова эти дорогого стоят. Всей жизнью надо такие слова заслужить.

Иван подкрутил радио и открыл холодильник. Красота! Расстаралась любимая Олюшка. «Умница моя», – довольно подумал он. А как же иначе? Вечером гости придут, друзья, родня. Соловьевы, Путилкины, Кротовы. Это – коллеги, так сказать. А из родни Курочкины нагрянут. А их человек шесть. Родня неблизкая, но все же. В холодильнике плотно, рядком, стояли судки с холодцом, миски с салатами, разделанная селедочка с зеленым лучком, фарш на котлеты. А на широком подоконнике, на больших тарелках, прикрытые белоснежными вафельными полотенцами, выпирают крутыми боками пироги – с мясом, капустой и яблоками – к чаю.

На кухню, позевывая, вышла Олюшка.

– Вань, – упрекнула она, – ну что ты, ей-богу! Орет с утра, не приведи господи. Пусть девчонки поспят.

– Нечего, – обрубил Иван. – Спать будут ночью. А сегодня – праздник. Красный день календаря! Пусть поднимаются и собираются по-быстрому. – Он кивнул на часы: – Полседьмого уже! А в семь надо выйти.

– Опоздаешь, – покачала головой жена, – вот прям опоздаешь! – И принялась накрывать на стол.

– Не опоздаю, – возразил Иван, – потому что опаздывать не имею права – я в голове колонны. Как я могу? – продолжал возмущаться он.

Ольга ничего не ответила – а что, прав. К тому же спорить с мужем она не любила. Ни к чему. Только уж в самых крайних случаях. А так… Не на спорах семья держится, а на добром мире и согласии. Это она давно усвоила. Да и характер был у нее хороший. Покорный. И мужа она уважала – да и к чему собачиться? Кому от этого хорошо?

Иван Кутепов, глава дружной семьи, распахнул без церемоний дверь в комнату дочек и громко гаркнул:

– Подъем! Подъем, лентяйки! А то… – И безжалостно распахнул настежь окно.

Девчонки поежились – утренний первомайский ветерок явно не напоминал жаркое лето – и натянули на носы одеяла.

За завтраком крепко сбитая Маруся вовсю уплетала яичницу с бутербродами, а тощая Валюшка брезгливо ковырялась в тарелке.

– Ешь давай! – прикрикнула на нее мать. – Ишь, разбирается!

Валюшка скривила гримасу и отодвинула тарелку – наелась.

– Вон, – с усмешкой кивнула на сестру, – эта… Скоро будет как бомба.

Маруська показала язык:

– Пока толстый усохнет, худой сдохнет.

И тут же получила подзатыльник от отца. Справедливо.

Нарядились – Ольга в новом платье в цветочек и новом плаще, Иван в парадном костюме и при галстуке, и девчонки в обновах – светлые туфельки, красные пальтишки. На головах – белые банты. Одним словом – красота!

Вышли из метро, увидели своих и влились в колонну. Зашагали бодро и весело. Из репродукторов рвалась музыка, развевались красные флаги. Люди несли знамена и транспаранты. В руках у детей пестрели бумажные цветы невообразимой красоты и размеров – еле удержишь. Кутеповы шли рядом, плечом к плечу – молодые, стройные, нарядные. И счастливые. Очень счастливые! А такое не придумаешь и не сыграешь – такое видно невооруженным глазом. В смысле – радость и истинное счастье. Счастье честного, порядочного, трудящегося человека.

После демонстрации отправились прямиком домой. Проголодались и слегка промерзли – не лето на дворе, а только начало весны.

Уселись за богато накрытый стол и подняли первую рюмку. За Первомай, разумеется! Остальное – потом.

* * *

Иван Кутепов приехал в столицу в шестидесятых из далекого приволжского села. Приехал один, и было ему так тоскливо и одиноко! Отпустили его неохотно – да и понятно: старший сын, основная надежда. После него еще две сестры, проку с них… Только рвался Иван в Москву – не удержишь! Ни на комбайн, как батя, садиться не хотел, ни в агрономы. Сельский человек – до мозга костей, а рвался в город, на стройку. Мать, женщина суровая, долго молчала и на сына обижалась. Невесту ему нашла – соседскую Нюру. А он на эту Нюру и смотреть не хотел – не нравилась. Совсем не нравилась. И в коровник не хотел, и в огород. Нет, родину свою малую он любил – куда ж без этого? И лес любил, и рыбалку на зорьке. И речку тихую, мелкую, в синюю рябь. А в город тянуло. Да так, что с родителями поругался, собрался да и уехал. Написал, правда, сразу, как в столицу шумную прибыл. Подробный отчет. Потом ничего, сгладилось – после первого отпуска. Привез подарков родне, матери платок и отрез, бате рубашку китайскую в клетку. Сестрам конфет и духов.

Смирилась родня – а куда деваться? А что рвалось материнское сердце…. Да кому до этого дело?

Первую койку дали в общаге на краю света. В комнате шесть человек. Все свои, деревенские. Все хотят не просто заработать – хотят в столице остаться. Чтобы сделаться москвичами. А это не трудно, но не быстро – сначала прописка временная, на пять лет. А потом – постоянная. И еще положено жилье – комната в общежитии или, если повезет, – в коммуналке. А это уж совсем свое!

В общежитии было весело и мирно – приходили со смены и падали на кровать как убитые. Не до пьянок по будням и не до гулянок. А в воскресенье уже могли и расслабиться – девчонки жарили готовые котлеты, доставали квашеную капусту, присланную деревенской родней, и накрывали столы. Кто-то играл на баяне, пели песни и танцевали – нелепый иностранный городской фокстрот и знакомый всем деревенским вальс. Там он и встретил Олечку Сидорову, которая и стала его первой и самой большой в жизни любовью. И кстати, единственной и навсегда.

Потом была семейная комнатуха в той же холодной общаге, потом восьмиметровка в коммуналке в Люберцах, а уж потом, когда родились девчонки, управление выделило хоромы на Ленинском.

Ух, как же они были счастливы тогда! Когда впервые зашли в эту светлую, огромную по их представлениям, сказку. Две комнаты – раздельные! Окнами на проспект. Кухня восемь метров. Ванная и туалет. А прихожка! Распахнули блестящие от свежей краски рамы, и ворвался в комнату ветер – свободы, счастья и молодости! Приезжала погостить мамаша – батя к тому времени помер. Ходила по квартире и качала головой – удивлялась всему. Белоснежной раковине, кухонной мойке, горячей воде, бегущей из сверкающего крана. Унитаз трогала руками, паркет. У окна замирала – дух захватывало. Такая красота! Машины шуршат шинами, огни… Напротив гастроном. А там! Никогда она такого добра не видела! И сколько! Что в деревенском магазине? Масло разливное, конфеты-подушечки в сахаре, макароны серые – и то праздник.

Ольга покупала свекрови торт «Сказка» и снимала цукаты – ешьте, мама! Такого дома не будет. И окорок покупала – «Тамбовский». Мать жир с краев на черный хлеб, а розовое, со слезой, мясо – девчонкам, внучкам. «Сало мне знакомее», – говорила.

Все от себя отрывала – всю жизнь. А когда совсем разболелась – от возраста, – Иван хотел ее навсегда забрать: здесь медицина, врачи. А мать отказалась. «Ты, – говорила снохе, – самая хорошая, лучше не бывает. А все равно – сноха. Не хочу быть у тебя приживалкой. Буду жить при родной дочери. Та хоть и стерва и рядом с тобой – никто, а все же дочь. Если прикрикнет и заругает, я не обижусь. А на тебя зло затаю». И уехала. Мудрая была, хоть и неграмотная. А сыну сказала: «Прав был, что уехал от черной работы. Хоть и здесь пашешь, зато жизнь видишь. В кинотеатры ходишь, в Парк культуры. А в деревне – только труд и водка. Все. Никакого просвета. Вот и батя сгорел – молодой. Пятьдесят пять – разве возраст?»

Обжились понемногу. Холодильник купили, люстры, ковер. Потом и на мебель собрали – зарабатывали хорошо оба. Девчонки в яслях выросли, слава богу, крепенькие были, сопли подхватят, носом пошмыгают, а группу не пропускают.

В санатории были. В Крыму и в Подмосковье. По Волге плавали на теплоходе. В Ленинград съездили – самим посмотреть и девчонкам показать. За грибами ездили, зимой на лыжах. Коньки девчонкам купили – фигурные. Те в ЖЭКе занимались, с тренером. Фигуристки! А ничего пируэты крутили! Иван с Ольгой стояли за заборчиком и диву давались. По субботам – в кино. Там в буфет – газировка, пирожные. Красота, а не жизнь!

И такую вот красоту построил Иван Кутепов. Своими крепкими рабочими руками. Не только дома у него выходили. Все остальное – тоже дай бог! Дай бог, чтобы и у другого хорошего человека – хоть кусочек такого счастья. Хоть граммулечку! И еще – когда по радио звучала замечательная песня «Я люблю тебя, жизнь», у Ивана Кутепова слезы на глазах закипали – искренние слезы счастливого человека. Потому что он и вправду очень любил эту прекрасную, честную и счастливую жизнь. Всей своей чистой и справедливой, щедрой и открытой русской душой.

И с женой, Ольгуней, тоже было как в сказке. Даже неловко порой от такого счастья – неловко отчего-то и… чуть-чуть страшновато.

Ни в чем Ольгуня не перечила, потому что доверяла мужу. Ценила его и уважала. Со всем соглашалась: «Да, Вань, как скажешь!» «Да, Ванюша, ты прав». Не спорила и в бутылку не лезла. И дом вела замечательно – пекла, варила, закатывала. И матерью оказалась прекрасной – строгой и справедливой. Нежная была женщина. Вкусная, ох! Ничего не пропало с годами – только сильнее стало. Как прижимался ночью к родному телу, так сердце и замирало, и дух перехватывало.

Такие дела. Впрочем, Иван Кутепов твердо знал – живи честно, чтобы не стыдно было перед людьми. Трудись с полной отдачей. Уважай и цени друзей. Не зарывайся. Не делай плохого другому. Будь верен жене, вкладывай свою правду в детей. И самое важное – личным примером! Вот это и есть основа. Не станет плохим человеком твое дитя, если будет расти в любви, верности и порядочности. И еще – в труде.

Выпили за праздник, за рабочий класс, за партию. Потом – тост за женщин – как без него! Наелись, попели, повели разговоры – за жизнь, разумеется. Женщины принялись убирать со стола, мужчины ослабили галстуки и закурили. Вера Кротова, Ольгина подружка и жена Ваниного друга, вытирала тарелки и задумчиво глядела в окно.

– Оль, – тихо сказала она, – а девки-то у вас… Хорошеют!

Ольга радостно кивнула – как тут не согласиться? Красивые дочки – загляденье. Ладные, толковые. Ленивые малость – ну, с годами пройдет этот грех. Потому что балованные – все у них есть, всего вдоволь. Не то что в ее юности в деревне. Коровник, огород, резиновые сапоги и грязь по колено – почти круглый год. Не хотела она такой участи для своих девок, не хотела. Вспоминала, как бабы женскими делами мучились – побегай в стужу на двор. Нет, пусть ее девки под горячей водой плещутся.

Вера задумалась:

– А ведь глаз да глаз нужен! Яркие девки, бойкие. Москвички – одно слово.

– Москвички, – согласилась Ольга. – И что плохого? Жизнь только будет полегче. И покрасивее! Не то что у нас, Вер!

Вера задумчиво подперла голову рукой.

– Наверное. Только Москва эта…. Соблазны одни. Как бы не сбились!

– Да с чего? – рассердилась Ольга. – С чего им сбиваться? Учатся, в кружки ходят. Отметки хорошие. Валюха вон по лыжам в районе первая! Не грубят, за хлебом бегают. Что попросишь – помогут, не отказываются. И в семье у нас… Ну, сама знаешь! И Ваня с ними строго, и я поддам, если надо! С чего им сбиваться? Да и нет у нас в родне вроде «сбившихся»!

– А где тебе сбиваться-то было? В Прохоровке твоей? Да там одни старики и алкаши остались. Навоз по колено да картошка мешками. А тут ты сразу за Кутепова выскочила. Время у тебя было на всякие глупости?

– Свинья всегда грязь найдет – если захочет, – сурово бросила Ольга, – и в селе, и на хуторе. И не в столице тут дело!

– Как раз-то в ней, в столице. Соблазны такие! Куда ни глянь. И мужики разные – не все как твой Ваня. Разные, Оль! Это ты их не видела. А я повидала.

Ольга с удивлением уставилась на подругу.

– И что, не понравилось?

– Да просто выводы сделала – вот и все. Только мне тогда уже двадцать было, а девкам твоим поменьше.

– Это ты к чему? – нахмурила брови Ольга. – К чему разговор этот дурацкий затеяла?

Вера пожала плечами.

– Да ни к чему. Просто вспомнила свою жизнь. Да и на девок твоих залюбовалась. И связала все вместе.

– А ты развяжи! – грубо ответила мягкая Ольга. – Вспоминай свою жизнь про себя. Я вроде не любопытствую.

Вера вздохнула и вышла из кухни, а Ольга еще долго стояла у окна и смотрела на улицу. Пока ее не окликнул удивленный муж:

– Про чай, хозяюшка, позабыла?

Она мотнула головой, подхватила чайник с заваркой, порезала торт и поспешила к гостям.

На лице улыбка, а в душе…. Мутота одна и чернота. Стерва эта Кротова. Стерва. Разве подруги так поступают? Сердце материнское бередят? Да и какие у нее поводы? Завидует просто – вдруг осенило Ольгу. Конечно, завидует! Не все у нее с Кротовым складно, известно всем. И родить никак не может. После пяти абортов.

А кто, спрашивается, виноват?

На лето поехали в деревню – к Ольгиной родне. Мать была еще в силах, держала и скотину, и большой огород. Валюшка с Маруськой деревню любили – да и бабка их не мучила, жалела. Уезжая, Иван, зять любезный, строго теще наказывал – девкам спуску не давать! Загружать по горло! Чтоб помогали – и за скотиной, и в саду. И в избе прибирались. Только она зятька не стала слушать, отмахнулась – сами разберемся. Пусть девки отоспятся, молочка парного попьют вволюшку. В лес по грибы походят. А с хозяйством она управится – не впервой. И на танцы девок отпускала – а когда гулять, как не по молодости? Когда волюшку потешить? Молодость, она быстро пролетит – не заметишь и за хвост не поймаешь. А там – дети, муж, хозяйство. Бабская доля не из простых, знаем!

Валюшке исполнилось тринадцать. Маруське четырнадцать. И распустились они точно майские розы. Приехали родители за ними – и ахнули! Еще краше девки стали, еще аппетитнее. Аж глазу больно – так хороши!

Бабка ничего родителям не сказала, как девки без спросу из дома по ночам бегали, как с танцев с кавалерами до утра «провожались». Как дрыхли до полудня. Только подумала, что на следующий год она с ними не сладит – сил не хватит. Напишет потом дочке, что хворает сильно. Пусть с девками в санаторию едут – при отце и матери они не обнаглеют и головы не потеряют. А сейчас главное – чтобы в сохранности их передать. Ну, вроде за этим делом следила – по бельишку ихнему. А сердце все равно замирало – не дай бог что! Не простит ни дочь, ни зять строгий. Ох, да лучше про это не думать – страшно!

А как они съехали – вздохнула. Не по годам ей такие испытания, не по годам. И не по здоровью.

В первый раз Маруська влюбилась в пятнадцать – в школьного математика. Валюшка сестру за это презирала, посмеивалась над ней. Маруська три месяца отстрадала и позабыла про бородатого математика – влюбилась в артиста Юрия Соломина. Тут сестра уже не смеялась – артист был немыслимой красоты. Только все равно – смешно в артистов влюбляться. Где ты, и где они! А Маруська обижалась и твердила, что найдет его адрес, подкараулит и объяснится в любви. Ну, и он, конечно, не устоит. И смешливая Маруся сама начинала смеяться: «А кто устоит, спрашивается? Перед такой-то красотой?» И, поворачиваясь перед зеркалом, надувая пухлые губы, кокетливо вопрошала: «Свет мой, зеркальце, скажи и всю правду доложи, я ль на свете всех милее?..» Тут к зеркалу подбегала Валюшка и, отталкивая сестру, кричала: «Я! Я на свете всех милее, всех румяней и белее! А ты, – она шутливо толкала сестру в бок, – а ты, Маруська, всех жирнее, всех противней и дурнее!» Начиналась веселая потасовка, и по комнате летали подушки, любовно собранные бабушкой, роняя легкое деревенское утиное перо. Все продолжалось, пока мать не заходила в комнату и строго не приказывала дочкам «прийти в себя и сесть наконец за уроки, пока отец не вернулся с работы! А то будет вам… на орехи…».

Сердце у Ольги тревожно замирало… Хотя с чего бы? Растут девки. Взрослеют. И ничего вроде не происходит. Нормально все. Пока…

Но почему такая тоска?

Серьезный роман первой завела Валюшка. С соседом Валеркой Фроловым. Тот только пришел из армии – высоченный, здоровый. Бык, а не мужик. Стояли на лестничной площадке часами – Валерка смолил одну за другой, а Валюшка «присутствовала». Хихикала по-глупому – сама удивлялась, глаза тупила. Валерка рассказывал несмешные армейские анекдоты, травил заезженные байки и делал соседке неловкие комплименты. Перед приходом отца недовольная Ольга загоняла дочь домой – как упрямую корову хворостиной.

Валюшка отвечала:

– Сейчас! – И не трогалась с места.

Любопытная Маруська выглядывала в коридор и показывала сестрице язык, а ночью пытала ее:

– Ну, как там у вас? Целовались?

Валюшка посылала сестру подальше и в сладких грезах моментально засыпала.

А Валерка ее вскоре бросил – завел роман с парикмахершей Зойкой и сказал Валюшке: «Делать с тобой нечего – сопливая еще! Малолетка».

Валюшка прорыдала недели две, а потом про Валерку забыла – влюбилась в другого.

Маруська же теперь любила артиста Андрея Миронова. Хоть и не такой красавец, как Юрий Соломин, зато «обаяния море!» – так говорила учительница по литературе.

Она даже караулила его у Театра сатиры после спектакля. Однажды повезло – увидела, как он садился в светлую «Волгу». Элегантный, в бежевых брюках и голубой водолазке. Правда, под руку он держал высокую блондинку на тонюсеньких острых шпильках, с высокой «бабеттой» и огромными, словно приклеенными, мохнатыми ресницами. «Бабетта» громко хихикала и одергивала узкую и короткую синюю юбчонку. Через минуту они, взвизгнув тормозами, мгновенно сорвались с места и укатили – в прекрасную и незнакомую Маруське загадочную жизнь. А она осталась на тротуаре – с раскрытым ртом и глупо хлопающими глазами – жалкая, расстроенная и униженная. И медленно побрела по улице – громко и обиженно всхлипывая.

Словно жизнь показала ей жирную и насмешливую фигу.

* * *

О том, что счастливая и прекрасная жизнь подходит к концу, Ольга поняла скоро. А вот супруг ее, Иван Иванович, довольно долго пребывал в счастливом неведении. Да и понятно – все, что только возможно, от него тщательно скрывалось. Например, девочки, зайдя в подъезд, тщательно стирали вазелином яркую косметику. Стягивали ажурные колготки и закручивали буйны локоны в стыдливую косу. Сигареты прятались под чугунную батарею на лестничной площадке и тщательно зажевывались лавровым листом. И в дом входили, скромно потупив глаза, тихие и прилежные дочери, просто сама невинность и стыдливость. Отец, как всякий ничего не подозревающий наивный человек (как, впрочем, и большинство счастливо и талантливо одураченных отцов), подвохов не замечал и замечать не собирался. Впрочем, не от лености или небрежности – все было шито-крыто, особенно для невнимательного и неопытного мужского взгляда. Дневники, которые он подписывал, пока они учились в школе, закончились, Валентина училась на парикмахера (вот уж где отец откровенно страдал!), а Мария – на швею-мотористку. Ни одна из дочерей не пожелала продолжить славную династию строителей.

Иван искренне считал, что рабочей косточке не место у кресла «вихлять задом перед клиентами». Ольга горячо убеждала его, что любой труд почетен и труд парикмахера – в том числе. Она приводила множество разумных доводов в пользу того, что профессия эта делает женщин красивыми и уверенными в себе, что не такой это тяжелый труд по сравнению с трудом маляра-штукатура. И не такой, кстати, опасный – к сорока годам у Ольги разыгралась тяжелая аллергия на масляную краску и побелку. Да и вопрос заработка тоже не из последних. Иван горячо возражал – особенно когда речь заходила про заработки. Какие чаевые у рабочего человека? Чаевые у лакеев! А чтоб его дочь, да в лакеи…

Марусин выбор его так больно не ранил – швея, все-таки рабочий класс. Но обида на дочерей оставалась – кончились строители Кутеповы, не случилось знатной и уважаемой династии. Дуры бабы, москвички – одно слово.

Итак – школа закончилась, девки выросли, и Иван Кутепов свято верил, что главное в своей жизни он уже совершил – поставил детей, что называется, на ноги. Ну, или почти поставил. Теперь дело за малым – удачные браки, крепкие и счастливые, хорошие зятья – из наших, деревенских (дай-то бог). Ну, или из городских, но все таки своих – из здоровых трудовых семей. А там уж – дело за внуками. Пусть рожают девчонки богатырей или красавиц – как уж получится. А Иван Кутепов постарается – и с квартирой поможет, и деньгами. А Ольгуша с внучками посидит – с работы по причине нездоровья пора, увы, уходить. Да и ладно – отработала Ольга свое, пусть отдыхает. А он, Иван, семью прокормит, как всякий нормальный мужик. Иногда, глядя на часы, он растерянно спрашивал у жены:

– А где девки, Ольгуша?

Ольга отвечала, что задерживаются – то на занятиях, то на вечеринках в училище. «Молодые, Вань, когда и погулять-то, если не сейчас?» Иван слегка нервничал, но быстро успокаивался – жене он доверял безгранично. Ольгуша спокойна – значит, нет причин волноваться и ему! И засыпал крепким сном рабочего человека. А Ольга не спала… Стояла часами у окна и вглядывалась в темную муть улицы. Сердце замирало от тревоги и тоски. И еще – от страха. Только бы Ваня не проснулся. Но Ваня спал – блаженным сном ни о чем не подозревающего человека.

Пару раз «дочушки» приходили подшофе – Ольга из комнаты не выходила, боясь потревожить мужа, но по звукам падающих предметов понимала, в чем дело. Разумеется, пыталась с дочерями разговаривать. По душам не получалось: девицы все отрицали и безбожно и опытно врали – то день рождения у подруги, то вечер встреч в школе, то успешно сданные экзамены.

– До беды доведете, – жарко шептала мать, – до греха! Жизнь поломаете – и себе и всем.

Сестры, как всегда, дружно, хотя и вяловато, пытались успокоить мать и слегка оправдаться.

Пару раз, доведенная до полного отчаяния, Ольга подумывала о том, чтобы посвятить в происходящее мужа. Но откладывала, боялась за его здоровье – мужики-то существа нервные, да и возраст у Ивана тревожный, вон от инфарктов мрут как мухи. И за себя боялась – что и говорить! Обвинит, что запустила, врала, скрывала. Боялась семейных скандалов и разборок – нрав у Вани горячий. Не дай бог попасться под горячую руку! И еще – надеялась, что как-нибудь… Как-нибудь рассосется, исправится, переменится… Ну встретят девки хороших парней! И – в загс. С фатой, белым платьем – все как положено. Как у людей. Образуется, дай бог! И будет у них в семье снова покой и радость – как раньше, в прошлой жизни… Когда все вместе, рука об руку и друг за друга.

А разве может быть у них по-другому?

* * *

Оказалось, может. Очень даже может. Увы…

Когда Валентина впервые ушла из дому, скрыть это от Ивана было уже невозможно. И байки придумывать тоже. Ушла Валька к любовнику, сорокапятилетнему директору треста столовых, пузатому, заросшему буйным курчавым волосом Виталию Ильичу. Русский по крови, нрава он был безумного, восточного и ревновал красавицу Вальку по-страшному. Было достаточно одного ее взгляда, вполне, кстати, невинного, в сторону какого-нибудь мужчины, как страстный любовник хватал ее за руку и волок в противоположную сторону. А уж там получала она по полной – точнее, по мордасам.

Жизнь их крутилась вокруг кабаков – ежевечерний обязательный ритуал. Наливаясь дорогим коньяком, он обводил глазами столики с посетителями и обязательно находил врага – того, кто «пялится на его женщину». Потому, что его женщина – шалава. Кабак был знакомый, почти всегда один и тот же, и официанты знали, чем, скорее всего, закончится гулянка ревнивого дельца и его красавицы подруги. Никто не препятствовал – во-первых, бесполезно, а во-вторых, Виталий Ильич так лихо и щедро оплачивал ресторанные потери в виде разбитой посуды, зеркал и окон, что всем это было в принципе выгодно. Хотя и довольно хлопотно. Но стекольщик дядя Вася из соседнего ЖЭКа был всегда начеку, и через пару часов после отъезда «веселой парочки» новые стекла уже протирала уборщица Нинка. Все окупалось с лихвой, а уж списать разбитую посуду было делом несложным. Валентина смотрела на драку с безразличным видом и никогда не препятствовала – покуривала себе, стряхивая пепел в бокал с шампанским.

Когда могучий швейцар, бывший майор, наконец оттаскивал ревнивца от очередной ни в чем не повинной жертвы, Валентина лениво и медленно вставала, поправляла прическу, облизывала ярко накрашенные губы и медленно, с расстановочкой, плавно покачивая роскошными бедрами, затянутыми в узкое платье, двигалась к распростертому на полу или уже сидящему на стуле окровавленному любовнику.

Подойдя совсем близко и чуть прищурив прекрасные цыганские глаза, спокойно и с достоинством вопрошала:

– Ну что, доволен?

И так же медленно, вразвалочку направлялась на выход, к гардеробу. Там услужливый хромоногий гардеробщик Степан лихо и шустро накидывал на ее прекрасные точеные плечи короткую норковую шубку или кожаный, блестящий, как масло, плащ – по сезону – и торжественно открывал тяжелую парадную дверь:

– Спасибочки за ласку, Валентина Ивановна! Ждем вас снова – как всегда!

Она, ничего, разумеется, не отвечая, хмурилась и выходила на улицу. Глубоко вдохнув свежего воздуха, снова закуривала и молча смотрела в одну точку – ожидая скорого выхода возлюбленного. Он появлялся минут через двадцать – виноватый, с отеком или фингалом на крупном, красивом и породистом лице, пытался что-то промямлить в свое оправдание – на что она резко его пресекала: «Да хватит уже!» И требовала быстрее ловить машину – замерзла тут, ожидаючи. Он бросался к мостовой и быстро, без торговли, сговаривался о маршруте. Ему не отказывали, понимая, что заплатит он щедро – такие всегда платили хорошо. Они молча ехали в машине, и виноватый любовник нежно, но крепко держал Валентину за руку. Машина останавливалась у невзрачного дома на Шаболовке – там он «держал» квартиру для любовницы – просторную, двухкомнатную, обставленную по его «притязательному» вкусу: румынская добротная мебель, тяжелые бархатные гардины и множество хрустальных светильников. Он любил яркий синтетический свет, в котором хорошо видна была молодая Валентинина красота – любуйся сколько хочешь! Твое. Уплачено.

Валентина не спеша раздевалась, а он, удобно усевшись в кресле, смотрел на нее тяжелым и все еще пьяным взором – довольным и сытым: мое! Она шла в душ, а затем в спальню с такой же добротной и массивной мебелью, а он, окончательно разгорячившись, резко снимался с места и с почти звериным рыком врывался к ней. Валентина чуть-чуть, совсем незаметно, морщилась и закрывала глаза. Все, что происходило потом, ей, честно признаться, очень и очень нравилось. И грубые ласки его и бранные слова ее совсем не смущали. Иногда он ночевал, грузно раскинувшись на широкой кровати и громко, трубно храпя. Иногда – уходил. И она совсем не переживала, точно зная свое место – у ее любовника была семья, жена и две дочери. Даже радовалась, когда он срывался домой – выспаться можно от души, без посторонних звуков и назойливых утренних ласк.

Утром Валентина долго спала, потом стояла под душем, спокойно завтракала – холодильник был всегда забит доверху самым отменным дефицитом. После обеда снова ложилась – уже подремать, полистать журнальчик или посмотреть кинцо по телевизору. Иногда протирала пыль и перебирала свой обновленный и обширный гардероб. Больше делать было нечего – только ждать вечера и настойчивого звонка в дверь.

Раза три в неделю забегала Маруська. Жадно оглядывала квартиру, всегда, словно в первый раз, удивляясь богатству. Щупала сестрины платья и кофты, красила ногти новым импортным лаком и залезала в холодильник – всегда голодная, готовая «съесть быка».

Валентина покуривала и посмеивалась:

– Жри, пока дают. Только смотри, скоро в дверь не войдешь!

Про родителей Валентина не спрашивала – Маруська трындела сама:

– Мать болеет, стареет, грустит. Папаша – вообще… Как с цепи сорвался! Тебе хорошо, – говорила она ноющим голосом, – свалила, и нате! А я… За тебя огребаю! Отец требует, чтобы из училища домой. По часам отслеживает! Достал дальше некуда.

Валентина пожимала плечами:

– А я-то тут при чем? Не нравится – съезжай. Взрослая уже. Сама себе хозяйка.

– Куда? – пугалась Маша.

– Коту под муда! – зло бросала Валентина и разговор прекращала.

На вопрос сестры, любит ли она своего любовника, громко хмыкала и отвечала:

– Обожаю! Жить без него не могу! – И грустно добавляла: – Дура!

Нет, конечно, не так она представляла себе прекрасную и счастливую семейную жизнь. Не так. Но и не так, как у мамки с папкой – пахать всю жизнь как бобики, и чего? Что они видели в своей нелепой жизни? Санатории сраные с гречневой кашей? Коровник в деревне? Сапоги да валенки? А, радостный и счастливый труд! Во имя, так сказать, социалистической родины? Родного государства и партии? Да гори оно все огнем! Пахали всю жизнь и «выпахали» – мама астму, а папаша гипертонию и еще пенсию в сто тридцать рублей. Ах да! Участок в шесть соток на торфяном болоте в Шатуре! И хижину дяди Тома – хибару пять на шесть! Вот радость-то, прости господи. Не хочет она такой жизни! Не хочет!

Правда, и эта… Зато – без забот! Сытая и веселая – ну почти… И тряпок вон импортных целый шкаф. За всю жизнь столько бы не заработала… И золота целый ларь. Плохо?

* * *

Маруся сестре завидовала – не тряпкам, нет. И не квартире с богатой мебелью. Свободе она завидовала, вот чему. Что мать не смотрит вечно грустными, словно больными, глазами. Что отец не глядит как на врага народа, – отпустить подол юбки, снять каблуки, что за прическа? А уж про косметику и говорить нечего. Да не самое главное это. Главное, что отец в них разочаровался. Не принимает их (про Валентину и говорить нечего – однажды сказал как отрезал: «Нет у меня такой дочки. Умерла»). «Ведет образ жизни несоветского человека». А в чем, спрашивается, эта несоветскость? В том, что хочется быть молодой и красивой? Носить яркие вещи, колечки, цепочки? Красить ресницы и губы, бегать на танцы, есть мороженое в кафе? Пить шампанское? Да уж! Советский человек должен вкалывать с утра до вечера, носить жесткую обувь фирмы «Скороход», платье из ацетатного шелка старушечьей расцветки, заплетать до старости косу и гордиться естественной красотой. Да! Еще выйти лет в двадцать замуж – за рабочего, разумеется, парня в жесткой робе и с радостной, щербатой, во весь рот улыбкой – и начать рожать детей, подряд и сразу. По воскресеньям ходить к родителям на семейные обеды, выслушивать нравоучения отца, помогать матери мыть посуду и следить за тем, чтобы благоверный «не перебрал» – тяжело тащить на себе до дому. Дальше – считать копейки до получки, лучшие годы прожить в коммуналке со сварливыми и пьющими соседями, штопать колготки, задыхаться от запахов соседских щей, отстаивать очереди за колбасой, проводить отпуск у родни в деревне, где все почти так же, как на коммунальной кухне, только грязь по колено, зеленые мухи и сортир во дворе.

Вот так? Вот так нужно проживать свою жизнь? Единственную, кстати! Нет, путь сестры Маше не совсем нравился. Точнее – совсем не нравился. И не нравился Валентинин сожитель. Конечно, хотелось молодого, красивого. Остроумного, делового и небедного.

Есть такие? Да конечно же, есть! Только вот… Не про нашу, как говорится, честь.

Такие учатся в МГИМО и в инязе. Родители таких дипломаты, которые не вылезают из заграницы, или военные при больших, генеральских, чинах. Или академики и ученые. Или известные актеры, режиссеры, художники.

Но! Вот тут – внимание! Девочки из рабочих семей – парикмахерши и швеи-мотористки, штукатуры, укладчицы, продавщицы и воспитательницы детских садов – им не нужны! Не их, что называется, товар. Не их профиль. Золушки бывают только в сказках. А в реальности – у них свои красавицы: в МГИМО, инязе, Университете, в Доме кино, Доме архитектора, журналиста и ученого. В модных кафе и на закрытых просмотрах. Внучки генералов и академиков, дочери режиссеров и дипломатов. У них свой круг, своя каста.

И что остается молодой, красивой и неглупой девушке без пропуска в красивую жизнь? Жалкие потуги выглядеть – модно, стильно, свободно, доставать, переплачивая из своих жалких грошей, польские платья, чешские туфли, болгарские духи, прибалтийские трусики. Кафе на окраинах с несвежими скатертями, киношки, танцульки. И там – только там! – искать себе спутника. Свое счастье. Ну а где же еще? Не на камвольном же комбинате, где мужиков – раз, два и обчелся: пара наладчиков, начальник цеха, вахтер да водитель директора. Да и те – кто алкаш, а кто в ожидании подарка от профсоюза – часов «Полет» по случаю выхода на пенсию.

И замуж Маруся не хотела – как посмотрит на мать, сразу желание и пропадает. И от крикливых младенцев ее воротило – от рассказов про пеленки, соски и постоянные сопли. И комбинат свой она ненавидела – от всей души. Запах пыли и полотна, стрекот швейных машинок, сопливый столовский кисель, жесткие холодные котлеты с серыми, слипшимися макаронами. Профсоюзный комитет, комсомольские собрания, синий рабочий халат и белую косынку – все ненавидела! Так страстно и так крепко, что слезы из глаз.

А дома было еще хуже – не приведи господи! Мать болела, кашляла, задыхалась и постоянно плакала – тосковала по Вальке. Отец постарел и еще больше засуровел – говорить с ним стало совсем невозможно. Только претензии и оскорбления – за себя и за Вальку. В квартире как после похорон – тихо, тревожно, неуютно. Куда делась их беззаботная и счастливая жизнь? Ушла вслед за Валькой и захлопнула дверь.

А вот любви хотелось! Какая девушка не хочет любви? Мечталось о нем – молодом, стройном, кудрявом. В модных джинсах и светлом свитерке. С сигареткой в узких ироничных губах.

Намечтала! Именно такого – точь-в-точь. Как в самом сладком, девичьем сне… А познакомились банально – в кафе-мороженом на Горького. Сидели с Валентиной, ковыряясь в жестяных вазочках с ванильно-абрикосовым, попивали несладкий кофеек. Валька первая заметила – кивнула острым подбородком:

– Смотри, какие хлопцы!

Хлопцы были хороши – стройные, модные. Один – блондин с голубыми глазами в узких темно-синих джинсах – постоянно курил и кидал равнодушные взгляды на девушек. Второй, попивая шампанское, рассказывал, видимо, что-то смешное, и это самого его страшно веселило. А вот приятель его, тот, голубоглазый и равнодушный, чуть кривил уголки красивого, крупного, четко очерченного рта.

– Не пялься, – строго приказала сестре Валентина и, закинув стройную ногу в темном чулке, картинно выпустила изо рта узкую струйку дыма. – Фарца, – тут же определила она. – Этот, в джинсах, точно! А второго – видела я его где-то. Зовут, по-моему, Арик.

– А блондин? – Маруся нервно облизала верхнюю губу. – Приятеля его знаешь?

– Да вроде нет, не припомню.

Не ошиблась – того и вправду звали Арик, и был он известный центровой «ломщик». Пробивался у валютных и «Интуриста». Второго, того самого блондина, Валентина не опознала. Был он из той же команды. Фарцевал у магазина на Беговой чем попало, не чурался ничего, что приносило бы доход и красивую жизнь. Еще его знали на ипподроме – там он тоже был своим человеком. Опытным прожженным букмекером. Жил он на съемной квартире там же, в районе Беговой, – рядом работа, ипподром и толкучка, и во дворе стояли его новенькие, заработанные всего за полгода неприличного канареечного цвета «Жигули».

Родители его, кстати, скромные рабочие, простые люди, жили в подмосковном Ногинске, абсолютно уверенные, что их любимый и единственный драгоценный сынок успешно постигает науку в Институте инженеров транспорта, стремясь поскорее его окончить и получить гордое звание советского инженера.

Звали его Владислав Волков. Но называли все Владик Волк. Фамилия очень и очень соответствовала Владиковой звериной, ушлой, осторожной и цепкой натуре.

Он кинул взгляд на сестер и небрежно бросил другу:

– Ничего телки! А как тебе?

Арик, озабоченный негаснущей страстью к официантке из «Националя» Милке, неверной и продажной (вот сука!) зеленоглазой брюнетке с бюстом шестого размера, бросил на девиц равнодушный и пустой взгляд.

– Да деревня какая-то. Темная – тощая, сухая. Треска. А белобрысая… Матрешка, блин! Хор Пятницкого. – И, видимо вспомнив коварную и прекрасную Милку, сразу погрустнел.

– Придурок, – качнул головой блондин, – чистый придурок! Та, блондинистая, вылитая Мэрилин Монро. Ты приглядись только! Губы, глаза, ноги! А сиськи какие! Нет, ты обернись, – настаивал он.

Арик повернулся, нагло разглядывая девиц, и пожал плечами.

– Монро! Скажешь тоже. Ей до Монро, как мне… до Штирлица. – Тут он задумался и почему-то оглянулся по сторонам. И, так ничего и не придумав, горестно вздохнув, одним залпом выпил полный бокал шампанского.

– Дурак, – повторил приятель, – всегда говорил, что ты дурак. Ни черта не смыслишь! Ее только подстричь. Даже красить не надо. И еще – прикинуть. Цацки, тряпки, шузы. Не телка будет – кинозвезда. Все обзавидуются. И не потрепанная, свежая. Краснеет вон! – Он усмехнулся. – Надоели все эти бабы – ну, те, что рядом по жизни. В глазах только бабки, бабки и ничего больше. Подсчет ежеминутный. Тоска. Одна мысль – как развести любовников. Нет, тут поработать немного…

– И охота тебе? – Арик покачал головой и пожал плечами. – Вон сколько их. Только свистни! – А потом, обведя равнодушными глазами зал, добавил: – Даже свистеть не надо. Сами прибегут и еще спасибо скажут.

Волк рассмеялся и уточнил:

– За что?

– Прикидываешься? – усмехнулся дружок. – Да за то, что ты просто внимание на нее обратил!

Тот кивнул и согласился.

– Ну да. Разумеется. А то мы не знаем!

Все ему удавалось в жизни – так искренне считал он сам и все остальные. Он – из породы везунчиков. Красавчиков и везунчиков. Редкое свойство.

Девицы засобирались уходить, и тут блондин, слегка крякнув, поднялся с места и подошел к их столику.

– Потанцуем? – осклабился он.

– Потанцуй, – согласилась брюнетка. – И, усмехнувшись, добавила: – Самостоятельно. Вдруг получится!

А блондинка, доморощенная Мэрилин, залилась сплошным и густым румянцем.

– Молодец, – кивнул он, – сечешь фишку. Только вот это зря. Я без понтов, с открытым и чистым сердцем!

– Ага, – усмехнулась Валентина, – знаем мы вас с открытым сердцем. И дружка твоего видали. – Она обошла блондина и кивнула спутнице: – Шевелись!

Та засеменила следом за бойкой подругой.

Брюнетка скрылась в туалетной комнате.

Уязвленный отказом, Волк двинулся следом. У гардероба, где блондинка смущенно натягивала скучный и серый плащ, он взял ее за руку и нежно шепнул:

– Не слушайте ее! И в искренности моей не сомневайтесь. Давайте встретимся вечером. Ну, у Большого театра, например?

«Мэрилин» кивнула, нервно оглядываясь по сторонам. Блондин поцеловал ей руку и испарился – словно его и не было.

Хмурая Валентина молча вышла на улицу. Маруся поспешила за ней.

– Ну и чего ты завелась? – спросила она сестру. – Вот что тут такого? Прикадрился парень. Тебе-то что? Завидно, что ли?

Валентина замедлила быстрый шаг, остановилась и посмотрела на сестру.

– Ты дура или как? Ты что, не понимаешь, что это за люди? Арик этот… И его дружок! Арик в ментовке свой человек. Возле иностранцев крутится – в «Национале», в «Белграде». Дипломатов «ломает». Знаешь, что это?

Маша покачала головой.

– Вот и я о том же! – резко сказала сестра. – Ход у них такой. Ни за что не засечешь! Берет валюту – типа, купить. Ловко так пересчитывает – «ломает» – и искренне удивляется: сотни или двух не хватает. Недодали, ошиблись, просчитались. А эта сотня уже у него в кулаке зажата. Чистый навар. Люди, может, и сомневаются, а к ментам не пойдут, потому что торговля валютой – статья. И еще поди докажи! Вот и попадаются разные лохи – командировочные и туристы. А еще там все стучат, понимаешь? Если за жопу их не берут, значит, точно – стучат. И фарца, и проститутки. И ломщики эти. Мир этот, знаешь ли… До добра не доведет. Ты уж мне поверь!

– Ну и что? – не поняла сестра. – А я-то тут при чем? С какого боку?

– Да с такого! – крикнула Валентина. – Ты что, на фабрику будешь ходить, пока он у гостиниц «утюжит»? А вечером ужин и в теплую койку? Так, что ли? Детишек ему родишь? К родителям будете по воскресеньям? Он будет с папашей футбольные матчи обсуждать и мамины пироги нахваливать? Думаешь, так?

Маруся молчала.

– Я и говорю – дура! Жизнь у них другая, понимаешь? Совсем другая! И та, о которой ты мечтаешь, ему до фонаря! Он убежал от такой жизни! И от родителей своих убежал. Чтобы к твоим приходить, что ли? И семья ему не нужна, и дети. И котлеты твои с макаронами – они каждый день в кабаках обедают. И ужинают тоже. И баба им нужна для картинки – прийти, прошвырнуться, поехать в Сочи, на море. Показать дружкам, похвастаться. В постели покувыркаться. Надоест – гудбай! Потому что нужна новая, свежая, неизвестная. Ну, теперь поняла? И на аборты будешь бегать, как на свидания – без передыху. Потому что эгоисты они! Сволочи и потребители! Ясно тебе?

Маруся нахмурила брови.

– Ну, не тебе говорить. И не тебе учить. Сама-то…

– Вот именно! – с жаром подхватила Валентина. – Вот поэтому и не хочу, чтобы ты… И чтобы тебя – как поломанную куклу на помойку!

Она развернулась и пошла быстрым шагом к метро. Маруся смотрела ей вслед. Потом бросила взгляд на часы на Главпочтамте и побежала к метро – надо успеть домой, вымыть голову, обновить маникюр, одеться понаряднее. И… в восемь у нее свидание! У Большого театра. У четвертой колонны. С самым прекрасным мужчиной на свете!

А про сестру подумала: «Завидует! Сидит в своей золотой клетке, фингалы Виталькины дермаколом замазывает. И ждет своего борова волосатого. Фу! Вот я бы…. Ни за что и никогда!»

Когда она подошла к Большому, он уже стоял у колонны и крутил в руке одинокую белую розу. Увидев ее, усмехнулся уголком красивого и упрямого рта и принялся рассматривать – бесстыдно и откровенно, так, что она сбилась с ноги и снова залилась бордовым румянцем.

В тот первый вечер они долго сидели в кафе на Горького, пили коктейль «Шампань-коблер», вкусный до невозможности, ели мороженое и эклеры, и он, смеясь, признавался ей, что страшный сластена и за кусок торта готов на все – даже родину продать.

Она испугалась, а он рассмеялся – шутка. Потом они бродили по городу, сидели на лавочках, снова шатались, и он рассказывал ей про чудесные страны и чудесную жизнь – там, за границей. Про Париж, например. Или Рим.

Она удивлялась – как много он знает! И про музеи, и про магазины. И про архитектуру – дворцы и замки. Про иностранные машины, про марки (лейблы) заграничных тряпок. Про все, о чем раньше она и слыхом не слыхивала. Еще он говорил – с неподдельной тоской, – что жизни «здесь нет». Не только приличных машин и тряпок, а вообще – жизни. Что мы ничего не знаем про «огромные человеческие возможности». Про путешествия, яхты под белыми парусами, французское шампанское, фуа-гра, устрицы, хорошее белье, модные рубашки…

– Ничего! – сокрушался он. – Живем как в диком лесу! Радуемся говну – джинсам по непомерным ценам, снятым с заезжего «форина», эластичным носкам, банке индийского кофе. Поездке к Черному морю – на заплеванный, полный бесноватого и нетрезвого народу пляж. Столовым с остывшими котлетами, штопаному белью в душной каморке. Радуемся. Потому что не знаем, как бывает по-другому. И в этом наше советское, гордое счастье. Никому не знакомое и не известное – да и слава богу! Врагу такого счастья не пожелаешь.

Владик распалился, потом загрустил, а Маша, совершенно растерянная, не знала, как его успокоить и утешить – ей-то вся эта жизнь казалась, конечно, убогой, но все же не такой катастрофической. И не такой ужасной.

Она постеснялась сказать кавалеру, что работает на камвольном, и что-то пролепетала про техникум связи – почему-то именно это пришло ей в голову. А он особенно и не углублялся. Сказал, что институт бросил, фарцует, не бедствует, но… Тошно ему от этой жизни. Тошно от всего. Страха, как ни странно, нет, но на нары не хочется. Словом, денег полно, а толку? Ну, еще пара шмоток. Новая тачка. Квартира получше. Кабаки подороже. Икры побольше, шампанского. А дальше? А дальше – ноль. Ничего. Ни поездок по свету, ни домика в горах, ни пустынного пляжа с белым песочком. Ни резвой, блестящей округлыми боками чужестранки-машинки.

И тогда спрашивается – зачем? Зачем все эти риски, глумливые менты, скользкие иностранцы? Зачем бабки, зачем? Чтобы съесть еще одну котлету де-воляй и выпить еще пару коктейлей? Снять телку на ночь?

Маша молчала, ошарашенная, испуганная. «Разве все так?» – думала она, но переспрашивать боялась. Боялась и стыдилась – наверное, своей серости. Своих родителей, живущих честно и безропотно. Первомайских и ноябрьских шумных застолий. Алого бумажного цветка на демонстрации – мечты и радости ее детства. Каникул у бабки в деревне. Мешков с картошкой, привезенных оттуда. Батареи банок с мамиными соленьями. Водки, настоянной на красном перце, – гордости отца. Их песен – про Родину, командира Щорса и про сладку ягоду. Кухонного гарнитура в серую ряпушку – маминой гордости, полированной горки со штампованным хрусталем. Красного ковра на стене. Веточек вербы в молочной бутылке на кухонном окне. Чешских туфель из грубой кожи, советского лифчика грязно-голубого цвета. Таких же трусов – в голубой горох, с жестким кружевом… Всего! За все ей было сейчас стыдно, и все казалось таким нелепым и дурацким… Вся ее жизнь и жизнь ее семьи… Их родни, друзей и знакомых.

И еще – в тот же вечер, их первый, – Маша поняла, что влюблена в этого человека всерьез и надолго, скорее всего, навсегда. И пойдет она за ним куда угодно – лишь бы позвал.

Хоть на край света.

Он позвал, правда, не на край света – пойди у нас на край света! Сибирь у нас край света – туда пожалуйста! Сами предложат. Пока, слава богу, не туда! А в квартиру на Беговую. Окнами на ипподром.

Навсегда? Ну, вот это – вряд ли! Ничего не бывает, девочка, навсегда! А на сколько – покажет время!

Кто ж его знает….

Он был ее первым мужчиной. Нежным, пылким. Неутомимым. Восхитительным. Когда под утро он уснул, она не сводила с него счастливых глаз – как он красив! Как печален. И как несчастлив. Потому что из другого теста! Не то что она, Маруся, и вся ее семья. Семья дураков – наивных и глупых.

Дождалась она своего принца. Дождалась. Глупая Валька. Глупая и несчастная. Только пожалеть ее, бедную, с ее пошлым золотишком и фингалами.

Про родителей Маша и не вспоминала – столько счастья, зачем думать о неприятном. И не знала, что ночью мать стала задыхаться и два раза приезжала «Скорая». И у отца с давлением – никак не сбивалось. «Да и черт с ним! – думал он. – Лишь бы Олюшку отпустило».

Домой Маша явилась к вечеру – для того чтобы забрать свои вещи, хотя Владик смеялся:

– Забудь! Все это тебе не понадобится – гардеробчик, милая, надо обновлять. А то, прости господи, стыдно с тобой в люди, ей-богу! Ну завтра этим и займемся. И еще – в «Чародейку», к Боре. Он сделает из тебя человека. А потом и гардеробом займемся! Здесь, слава богу, проблем никаких.

* * *

Мать спала после уколов. Отец сидел на кухне и смолил папиросы. Увидев дочь, вскочил с табуретки и занес над ней руку. Увидел ее глаза, и рука сама собой опустилась.

– Сволочь! – только и сказал он. – Мать чуть на тот свет не отправила.

Маша ничего не ответила, попила холодного компоту и пошла в свою комнату.

Когда отец вошел, она уже застегивала большой клетчатый чемодан, с которым они когда-то ездили в отпуск всей семьей.

Отец смотрел на нее растерянно и непонимающе.

– Куда собралась? – хрипло спросил он.

Маша пожала плечами.

– Ухожу! Надоело. – И подняла на него глаза.

Он понял – останавливать ее бесполезно, да и незачем, наверное, раз так получилось. А когда за ней захлопнулась дверь, опустился на стул и… заплакал. Горестно и беспомощно. Как ребенок, у которого отобрали все.

Или как старик. Осознавший, что жизнь прожита зря.

Впрочем, так оно и было.

* * *

Там, на Беговой, Маша сразу принялась за уборку. Окна, плита, полы, унитаз. Владик, придя с «работы», брезгливо поморщился:

– Зря. Вызову тетку из «Зари», все помоет и отскребет. Тебе это надо?

Почувствовал запах супа, пошел на кухню и приоткрыл крышку кастрюли. Покачал головой и поморщился.

– Вот этого точно не надо! – недовольно сказал он. – Суп я с детства ненавижу. Маман варила, чтобы сытнее было. Денег-то особенно не водилось. И все это: щи, гречку, пюре, котлеты – я, извини, не ем. В детстве обожрался. Так, что глаза не смотрят. Да, еще тушеная капуста – ну это, если захочешь моей смерти! Суп – в унитаз, и без обид. А ужинать мы сегодня идем в «Советскую». Бывший «Яр», слышала? – И, увидев ее дрожащие от обиды губы, рассмеялся. – Дурочка! Вот скажи, разве я предлагаю тебе что-то плохое?

Она покачала головой и через силу улыбнулась. Ничего плохого, разумеется. Сплошной праздник жизни. Придется привыкать, а что делать?

И подумала о сестре – как все похоже! Нет, глупости. У нее, Маши, по-другому. У нее принц, молодой и прекрасный. К тому же неженатый. И еще у нее – любовь!

Бедная Валька, несчастная сестрица! Только посочувствовать. От чистого и счастливого сердца.

* * *

Иван Кутепов молчал. Молчал на работе, молчал дома. Просто не отвечал на вопросы. На работе и так все ясно, мужики Ивана не доставали – знали, в доме бригадира беда. Жена болеет, да и все остальное… Дочки, красавицы, Валентина и Мария, ушли из дому. Куда? А вот этого никто не знал. Знали одно – не «в замуж» ушли. Не к добрым хлопцам, не к плите и малым деткам, а куда-то в плохую и непонятную честному рабочему человеку жизнь. Ходили сплетни – Валентина живет в содержанках у женатого, человека мутного и непонятного, с большими и нечестными деньгами. А младшая, Машка, и того хуже – со спекулянтом и противником родной советской власти, которая, между прочим, дала Кутеповым все – работу, квартиру, хорошую зарплату, садовый участок. Все, кроме счастья… Такие дела…

Мужики Кутепова не трогали и вопросов не задавали: придет в себя, оклемается. Жизнь – она такая. А может, еще все и наладится – всяко бывает. Образумятся девки, вернутся к нормальной жизни. Хотя… Если уж пошло так криво… Странно даже – и Иван, и Ольга люди простые, работящие, скромные. Крепких и здоровых корней. И откуда такая напасть?

Иван приходил с работы, молча съедал тарелку супа, выпивал стакан крепкого чаю и… снова молчал. В телевизор смотрел невидящими глазами, словно сквозь экран. Ольга вздыхала и… тоже молчала. Что тут говорить, когда такая беда? Был дом, была семья. Счастье… И где все это? Куда провалилось, в какую черную яму?

Ничего от прежней жизни не осталось. Ничего. Одни слезы. Как жить?

Выплакала все глаза – за дочек, за мужа. Давление, сердце, приступы удушья. «Скорые» одна за другой – днем и ночью. Постарела, высохла, поседела. И Ваня… был мужик крепкий, широкий – косая сажень в плечах, здоровая крестьянская кровь. А стал… сгорбился, как старик. Под глазами мешки, лицо серое.

А кого когда горе красило?

Пусто в их доме, как в могиле. Пустая, тревожная тишина – как в ожидании большой беды. Только разве может быть еще больше беда, чем та, что им выпала? Ни детей, ни внуков. Один позор.

Еще боялась, что Ваня запьет. Нет, признаков не было, слава богу. Но русский мужик, даже непьющий, может в бездну сорваться. Может! С головой и со всеми потрохами – как в омут. Когда силы закончатся и поймет, что ничего в жизни нет. И жить тоже не нужно. Зачем? Если без смысла…

Про дочерей не говорили – больно. Больно и стыдно. Только однажды муж у нее спросил:

– За что, Олюшка? За какие грехи? Что мы с тобой пропустили? Что сделали не так?

Она вздохнула и пожала плечами. Ответила коротко:

– Не кори себя, Ваня. Ничего такого мы с тобой не сотворили. Просто такая судьба.

Иван заплакал – она впервые увидела его слезы – и стукнул все еще тяжелым кулаком по столу.

– Москва! Москва эта проклятая!

И снова зашелся в громком, отчаянном, лающем хрипе.

* * *

Валентина делала аборты раза три в год, не меньше. Рожать не хотела и от любовника своего походы в больницу не скрывала. А однажды чуть на тот свет не отправилась – сама решила ребеночка скинуть. Врачи говорили, что «скоблиться» больше нельзя – сколько можно? Напилась каких-то лекарств, выпила горячей водки с красным жгучим перцем и легла в горячую ванну. Там сознание и потеряла – сомлела. Чуть не захлебнулась и еле выбралась. Так и пролежала на кафельном полу часов десять. Застудилась до воспаления легких. Позвонила сестре – «своему» побоялась. Маруся прибежала, разохалась, вызвала «Скорую», и та увезла еле живую Валентину в больницу.

Пролежала она в больнице долго, почти два месяца. Маруся позвонила матери и коротко бросила:

– Валька в больнице, хочешь – навести.

Ольга спросить ничего не успела – дочь бросила трубку. Заметалась по квартире, бестолково пытаясь собрать какие-то вещи. Из дому выскочила, забыв закрыть на ключ входную дверь.

Прибежала в больницу, нашла дочкину палату, а увидев Валентину, завыла по-деревенски, как по покойнику, и осела на пол. Ее подняли, вкатили укол и положили рядом с дочкой на соседнюю койку.

Закрыла Ольга глаза и стала просить Бога – впервые в жизни, – чтобы он забрал ее к себе. Так молилась когда-то в деревне ее старая бабушка, видимо, просто устав жить.

Валентина, очнувшись от глубокого, лекарственного сна, увидела мать и… заплакала. Плакала долго, отвернувшись к грязноватой стене, покрашенной ярко-голубой, жизнеутверждающей краской. Ольга открыла глаза и тихо сказала:

– Не плачь, доча! Все наладится. И скоро поедем домой.

Валентина замотала головой:

– Нет, мам. Не наладится. И домой я не поеду.

Вечером в больницу примчался Иван. Увидел двух своих женщин, лежавших на соседних кроватях. Сел на стул, уронил голову в крупные рабочие руки и… завыл, как раненый медведь. Дико, страшно.

Валентина отвернулась к стене. Ольга смотрела в одну точку. Обе молчали.

А Иван, раскачиваясь на стуле, приговаривал только одно:

– Что ты сделала со своей жизнью, Валька! И с нашей тоже…

Через неделю Ольгу забирала из больницы соседка, Таня Гусева. Иван не смог – запил. По-черному запил, страшно. Как когда-то пил его дед – сидя на полу, отекший и опухший, в луже испражнений, мычавший, точно животное, пугая жену и внуков. Страшно.

Ольга долго не уходила из больницы – сидела на краю дочкиной постели, гладила ее по руке и умоляла вернуться домой.

Валентина повернула к ней бледное худое лицо и коротко бросила:

– Отстань. Бесполезно.

Таня Гусева увела Ольгу из палаты – справа она, Таня, слева медсестра. Под обе руки.

* * *

Через две недели Валентину выписали. Приехала за ней Маруся. Сели в такси, и та спросила:

– Ну и куда тебя?

Боялась, что сестра скажет: «Забери к себе хоть на время. Пока оклемаюсь». Ну как она приведет Валентину к себе? Вернее, не к себе – к любимому. Можно представить, что доволен он не будет. Характер у Валентины не сахар, а с болезнью уж точно не улучшился. Капризничает, вредничает, подначивает. «Ох, поломает она мою жизнь, поломает! И счастье мое поломает – как пить дать! Знаю я Вальку как облупленную», – тревожно думала она.

Но – пронесло! Валентина коротко бросила:

– Домой! На Шаболовку.

Маруся облегченно вздохнула – получилось громко, Валентина бросила на нее взгляд, криво усмехнулась и сказала:

– Что, испугалась, милая?

Та смущенно отвела взгляд: «Да ну ее! С ней лучше не связываться. Злющая, загрызет».

Проводила сестру до подъезда, потопталась на пороге квартиры, учуяла – пылью пахнет и гнилью какой-то, что ли. Поставила Валькину сумку и спросила:

– Пойду? А то счетчик-то тикает!

Валентина снова усмехнулась и кивнула:

– Да иди. Толку-то от тебя… Как от козла молока. Поспешай, а то опоздаешь своим счастьем насладиться!

«Вот точно – завидует!» – злорадно подумала Маруся.

И вздохнула – есть чему. Понимает ведь, не дура! Ох, бедная Валька. Злющая, колючая, но… Бедная! Что ж, у каждого своя судьба. Кому розги, а кому пряники. Сама выбирала – никто не заставлял. Что ж тут поделать?

Дома ее ждал хмурый возлюбленный. Резко бросил:

– Где тебя носит?

Она залепетала, оправдываясь. Он перебил:

– Меня все это не колышет! Изволь быть дома – хотя бы к моему приходу. – Бросил на диван книжку, оделся и ушел, громко хлопнув дверью.

Маша от обиды расплакалась и, утирая слезы, подумала: «Все, к чертям! Никогда больше. Самое главное – он. Он и я. Все, точка. Больше никто. Никто не важен и никто не нужен. У меня своя жизнь и свое счастье. И рушить его я не позволю. Никому». Прилегла на диван и отодвинула книжку – листки какие-то. Перепечатанные. Какой-то Солженицын, «В круге первом». Никогда не слышала. Любит он всякую муть, нормальным людям неизвестную. Начитается, а потом расстраивается. Брови хмурит, курит, молчит. Квартиру шагами меряет. И зачем такое читать? Только глаза портить – шрифт-то мелкий, плохо пропечатанный. Глаза и настроение – себе и ей. Дурь какая-то, не иначе. Вздохнула и закрыла глаза. Тяжелый какой-то день. Мрачный. Валька эта, он… Ушел, дверью шарахнул. Характер – не мед. Обижается долго, обстоятельно. Молчит, на вопросы не отвечает. Словно сыч. Пока помирятся… Дня три пройдет, не меньше. Что ж, Маша привыкла терпеть. И на этот раз стерпит. Потому что есть ради чего.

Ради любви – вот чего. И еще – ради их ночей. Таких сладких и таких… что даже не по себе становится. Кошмар какой-то.

Опять вздохнула, тяжелее прежнего – вот ведь привязал к себе! Крепче каната. Правильно Валька говорит – какая самая тяжелая операция для женщин? Не аборт – ни-ни. Правильно. Удаление члена из головы.

Правда, Валька выражается еще покрепче. Стыдоба.

Грубо, смешно, а ведь правда!

Маруся сладко улыбнулась, вспомнив их с Владиком жаркие ночи, и прошептала:

– Привязал, не отвяжешься. И не хочу – не приведи бог!

* * *

В доме Кутеповых стало совсем тихо. Исчезли гости, испарилась родня. Даже братья и сестры из деревни перестали приезжать – слух, он ведь быстро по земле ползет, быстрее ветра. Особенно печальный. Ольга, как всякая женщина, оказалась покрепче своего сильного мужа. Поднимала себя из постели, прибиралась в доме – не так, как раньше и как привыкла, слегка. По верхам – пыль протрет, и ладно. Кое-как готовила и обед – тоже что попроще. И самой тяжело, и мужу все равно – похлебает, не разобрав, и буркнет дежурное «спасибо».

Исчезли запахи сдобных пирогов и сладких булочек с вареньем и запах вишневой наливки в огромной, зеленоватой бутыли, прихваченной из деревенского погреба. И не краснели, не переливались румяными бочками ровные помидорки, упакованные в трехлитровые банки – на долгую зиму. Запылился и посерел любимый Ольгин ковер на стене – красный с золотистыми цветами и разводами. И люстра-обманка потускнела, не хрусталь, конечно же, нет – но очень похоже. Особенно когда чистая – висит и переливается, хотя и пластмасса. «Каскад» называется. В очереди отстояла за ней два часа. Вот счастья-то было…

Господи! Сколько же тогда было счастья! Не жизнь – одно огромное сплошное счастье!

А ценила ли? Да, разумеется, ценила. Не такой она человек, чтобы хорошего не замечать. Ценить – ценила, а вот оценить все тогда не могла. Как много у нее было счастья. Как много радостей, тепла и надежд.

Надежд! Вот что главное. А когда без надежды… Для чего тогда жить?

Теперь на уме и в сердце было одно – Ваня. Даже боль из-за дочерей отошла на второй план. Да и понятно – детей у нее… нет. Как ни горько об этом думать. А вот Ваня есть. Ее муж, ее друг. Любимый человек. И больше никого на всем свете. Надеяться не на кого.

Вот и получается – надо друг друга беречь. Поддерживать. Плечо подставлять. Потому что она без него – ну, все понятно. А он без нее и вовсе пропадет. Мужик, он же только на вид мощный. А поглубже копни…

А Ване лучше не стало. Так и ходил по земле, волоча ноги. Словно не жизнь у него, а мука вселенская. Впрочем, так оно, наверное, и было.

Пыталась завести разговор о дочках:

– Ну всяко в жизни бывает. У всех по-разному складывается. Живы – и слава богу! Чего нам, родителям, еще надо…

Но он ее обрывал на полуслове и начинал кричать, да так… что сердце останавливалось – от страха за него. И она эти разговоры прекратила – к чему?

* * *

Однажды Иван увидел свою младшую дочь Марусю. Случайно, на улице. Так и замер с открытым ртом – волосы крашеные, как будто седые. Глаза аж до висков намалеваны. Губы в красной помаде. А главное – сиськи до пупа вывалены. И юбка кончается там, где у приличных женщин только начинается. Не стыд – срам божий. Идет, жопой виляет, грудь колышется. Ржет, как лошадь. И под ручку мужика держит – не мужика, а так… Хилого, узкоплечего. Портками зад обтянут – того и гляди треснет. Очки темные на носу – видно, глаза показать стыдно. Сигаретка в зубах, и цедит что-то. А та дура наклоняется к нему, в очки эти пижонские срамные пялится и заливается по новой, как в цирке на премьере. А потом – ох, лучше бы не видеть! Потом сигарету из сумки вынула и от его прикурила.

Иван чуть вслед не кинулся, в голове закипело – догонит и прямо убьет. Просто кулаком по башке тупой стукнет его и ее – и все, с концами. Он стоял как в ступоре, пока дочь со своим ухажером в такси не прыгнули и не укатили. Потом, очухавшись, рванул с места, да поздно. Не успел.

А чего не успел? Прибить дочь родную?

Зашел в рюмочную и напился. До соплей. Так, что рухнул на лавочке в сквере. Там его менты и подобрали. Проснулся он под утро – огляделся и ни черта не понял. Стены белые, простыня… И только потом дошло, что в вытрезвителе. Вот какой позор… будет тут и письмо на работу, и Ольгины слезы… Как она там? Ведь целую ночь в неведении.

Никогда – даже с уходом из отчего дома беспутных и подлых дочерей – не было в жизни Ивана Кутепова, заслуженного строителя, героя соцтруда, бригадира и секретаря партийной ячейки, человека кристально честного, надежного и верного, такого позора и краха.

«Кончилась жизнь», – с тоской и стоном подумал он. Кончилась. Потому что жить после этого вряд ли сможет. Потому что есть у человека совесть и честь. Качества, не передаваемые, как оказывается, по наследству.

Как пережила ту ночь Ольга, она сама не помнила. Помнила одно – лежала на кровати и снова молила бога о смерти. А потом… Задремала, наверное. Потому что, когда открыла глаза, Ваня стоял на коленях у кровати и плакал.

– Жить надо, Ванечка. Или – помирать. Другого выхода нет, – прошептала она.

Он почему-то улыбнулся, отчего ей стало как-то неуютно и даже страшновато, и кивнул.

– Будем, Олюня. Куда ж денемся! – И засмеялся каким-то незнакомым и непонятным, скрипучим, дробным и злым смехом.

И на сердце от этого смеха стало еще тоскливее и тяжелее.

Но вздох свой, прерывистый, сиплый и тяжелый, она сдержала – не дай бог, услышит и усомнится.

Что жить они теперь будут.

* * *

Валентина звала сестру в гости. Та отказывалась и ссылалась на неотложные дела.

– Какие у тебя дела? – злилась Валентина и обиженно швыряла трубку. – Вот сука!

А дел и вправду особенно не было – в магазин ходить не надо, сам все привезет и достанет. По блату, разумеется: и продукты, и тряпки, и духи, и косметику, и американские сигареты. За фруктами и овощами – на рынок, к кавказцам. Там все свежее и пахучее – и персики, и помидоры. Стоять у плиты тоже ни к чему – почти каждый вечер они в ресторане. Там у Владика «дела и делишки». Шепчется с разными «нужными человечками». Маруся сидит за столом, «шампусик» попивает и черной икрой закусывает. Владик научил – на свежий огурец. Хлеба наказал не есть:

– Ты, Мария, расположена к полноте. Разожрешься – брошу.

Сидит она, значит, покуривает, по сторонам поглядывает. «Сечет» всех на раз – научилась. Эта – любовница. Эта – путана. Эта – жена, все меню вычитывает, что подешевле. И про мужиков тоже все знает – вот этот деляга. Из «больших». Этот мелочь, фарца туалетная. Этот, представительный, торгаш. Директор базы или универмага. Не из простых. Этот задохлик гуляет на заначку от жены. И скорее всего, со своей сотрудницей. А та разведенка. Вот сейчас на грудь примут, оливье докушают и потащит сотрудница этого хмыря к себе в Кузьминки на общественном транспорте.

Два часа покувыркаются неумело, хмырь, тонкогубый «смельчак», протрезвеет и рванет домой, перепуганный до смерти – и деньги профукал, и супружница скандал закатит.

Эти две козы – вообще смехота! Старые вешалки, уж точно за сорок, коньяком наливаются и глазками опухшими по сторонам стреляют – по мужикам, называется.

А ее Волчок дела обделает, с нужными людьми перетрет и за стол – рюмочку «Наполеона» пропустит, хлебушек с белугой куснет и – снова за чужой столик. Дела.

А Маруся не скучает, привыкла. Только потанцевать хочется. Но нельзя. Несолидно. Она – женщина серьезного человека.

Однажды в дверях столкнулись с Валентиной и ее волосатым. Тот на нее посмотрел, золотым зубом цыкнул и дальше пошел. А Валентина за ним засеменила:

– Потом позвоню.

А Волк от смеха чуть не помер:

– Ну и кадр у твоей сеструхи! Просто журнал «Крокодил»…

А Валентина ничего, оклемалась. Поправилась, порозовела. И пальто на ней шикарное – твидовое, с бурой лисой. Австрия.

А однажды Маруся от страху чуть не окочурилась. К ним нагрянули с обыском. Среди ночи. Весь дом перевернули. Ей даже одеться не дали – так в ночнушке и сидела на батарее. А под утро забрали ее Волчка. Увели. Она по квартире металась, как рысь бешеная. Две пачки скурила и не заметила. Позвонила Валентине, а та коротко бросила:

– Не смей звонить мне, идиотка! Ты что, не понимаешь, телефон могут прослушивать!

И все. Позвонить больше некому – ни друзей, ни подруг. А у Волка в записной книжке все под цифрами – ни одного имени. Только родители и Арик. Дозвонилась Арику, а тот – хуже Вальки испугался. Трубку швырнул, прошипев:

– Не звони, дура оловянная!

Слава богу, Волк вернулся – поздно вечером. Смотреть страшно – бледный, измученный, под глазами чернота. Зашел, выпил стакан водки и рухнул в кровать.

– Меня не буди! – бросил он и вырубился. Почти на сутки. А когда проснулся, сказал, что с квартиры они будут съезжать. И «надолго залягут на дно».

– Так что веселье временно закончилось, – объявил он и станцевал вприсядку, лупя себя по ляжкам. – И тряпки твои, Маруська, закончились! И кабаки! И черная икра с коньяком! – выкрикивал он, продолжая громко и отчаянно веселиться. – Ну что? Оставишь меня теперь, верная подруга жизни?

– Да не надо мне, – обиделась она. – Что я с тобой, за коньяк? Лишь бы ты…. – всхлипнула она, – рядом…

Это почему-то его еще больше развеселило, уже не смеялся, а ржал.

А потом вдруг осекся и коротко бросил:

– Посмотрим, на что ты способна.

Переехали. В Мневники – дом старый, довоенный. Горячая вода из газовой колонки. Первый этаж, по подъезду носятся крысы – ничего не боятся. Войти страшно. А еще страшнее обнаружить эту гадость на кухне или в туалете. В старом холодильнике, по виду тоже довоенном, вонь и пустота. Денег нет – он объяснил, что ничего не осталось. Все проели и пропили, прогуляли. А то, что он выскочил, – большое счастье. За спекуляцию и – еще страшней – самиздат присесть можно было надолго. Волку вежливо предложили «стучать». Он согласился – куда деваться? Только стучать он не будет – много им чести. И вообще – западло.

– Так что сидеть нам в Мневниках до конца жизни. А, Марусь? И радоваться, что хорошо отделались!

Но с того дня он стал невыносимым. То молчал, то орал – страшно, шепотом. Громко боялся – услышат соседи и стукнут куда надо. А от его «тихого» крика было еще страшнее. Шугался и вздрагивал от каждого скрипа и шума. Из дома почти не выходил – только поглядывал из-за марлевой, кухонной занавесочки на свет божий.

– Ты как Штирлиц прям, – пробовала шутить Маша.

Волк ожесточенно крутил пальцем у виска и делал страшные глаза. Шипел:

– Дура! Тебя бы туда. На пару часов.

Иногда чуть приходил в себя и тогда тяжело вздыхал:

– Все рухнуло, всё! Я-то думал, капусты нарублю – потихоньку, курочка по зернышку, переправлю с Эдди и свалю к чертовой матери. А сейчас… – На его воспаленных от бессонницы глазах вскипали слезы. – Все пропало, все! – И Владик начинал бегать по комнате, размахивая руками: – Жизнь пропала!

Маруся помнила этого Эдди – чернокожий, страшный как смертный грех. А дипломат! Из какой-то африканской страны. И еще не очень понимала, что же такого страшного произошло. Ну да – «взяли». Да, приказали «не высовываться» – какое-то время. Но – это же пройдет! И наступит другая жизнь, красивая и приятная. Все же временно. И денег он снова заработает – молодой ведь, вся жизнь впереди!

А может… Может, они еще и поженятся… Детишек народят. Квартиру купят кооперативную, машину. К родителям будут в гости ходить – к его и к ее. А те будут внукам радоваться. И наладится жизнь!

Ну, не бывает же по-другому. Ведь как говорят – белая полоса, черная. Недаром жизнь называют зеброй.

Маруся ходила в магазин и покупала картошку и крупы. Варила пустые щи. Волк плевался и швырял ложку. Она плакала и просила прощения.

На себя смотреть в зеркало не хотелось – волосы, давно не знавшие ножниц хорошего мастера, отросли и унылыми прядями висели вдоль лица. Хорошие кремы закончились, кожа посерела и постарела – от курева и слез. Косметика тоже закончилась – помаду она выковыривала из тюбика спичкой. В тюбик с тушью подливала воду. В лак для ногтей – ацетон.

Как-то сказала Волку:

– Работать пойду!

Он рассмеялся.

– Иди! На фабрику свою, что ли? Иди. Паши за сто рублей с утра до ночи. Колбасы ливерной купим. Собачьей! Водки дешевой. И с гармошкой к подъезду – где все упыри соседские развлекаются. – И зло добавил: – Дура! На что ты еще способна?

Маша разозлилась:

– Вот докажу тебе! И любовь свою, и способности!

Только как? Сначала отвезла в ломбард сережки и колечки. Проели, заплатили за квартиру. Деньги быстро растаяли. Что дальше?

Шла однажды по переходу. Увидела – стайка разноцветных и пестрых цыганок продает тушь, помаду и прочую лабуду. Подошла к одной, немолодой, с папироской в золотых зубах. Купила тушь и помаду. Цыганка сверкнула золотым зубом:

– Перебиваешься, девка?

Маша вздрогнула, не сразу поняв смысл сказанного, а потом кивнула.

– Постой тут вместо меня. Пару часов. Мне к доктору по зубам надо – третий день болит. А я тебе трешку дам. Ну, или пятерку, – после минутного раздумья сказала цыганка.

– Да с радостью! Торопиться мне некуда, – вздохнула она, – да и пятерка не помешает.

Цыганка сплюнула и кивнула:

– Ну, лады! Только не сбеги с товаром – соседки присмотрят.

Маша встала в сторонке, держа в кулаке тюбик «цыганской» косметики чуть высунутым – чтобы, если появятся менты, быстро спрятать и сделать вид, что она стоит просто так.

* * *

Иван Кутепов шел по переходу. Медленно, не торопясь. В аптеку за лекарством для жены.

Глянул на пеструю толпу гомонящих женщин, сбившихся вдруг в тревожную стаю. В переход быстро спустились милиционеры, жадно оглядывая спешащий народ, бросились наперерез цыганкам и окружили их плотной стеной. Цыганки завопили, размахивая руками и тыча в лица милиционеров свертки с грудными детьми.

Начался шум и гам, и стражи порядка потащили торговок наверх, на свет божий. Среди толпы была испуганная молодая женщина, одетая не по-цыгански, светловолосая и очень бледная. Иван остановился и схватился за сердце. В белокожей испуганной блондинке он узнал свою младшую дочь – Марусю.

Хотел за ней броситься – да замер на месте. Не шли ноги. Не шли.

* * *

Ольга почти не вставала с кровати.

– Жить не хочется, Ваня! – словно извиняясь, говорила она мужу. – Силы кончились.

А однажды утром, в воскресный погожий апрельский денек, Ольга не проснулась.

Иван хоронил жену, не проронив ни единой слезинки. Молча стоял у гроба, молча поцеловал Ольгу в лоб, молча бросил еще холодный ком земли на крышку гроба. И молча пошел с кладбища прочь.

На поминках, устроенных женами его приятелей в маленьком кафе у метро, тоже молчал. Не закусывая, пил водку и смотрел в пустоту – ничего не замечая и не прислушиваясь к тихим разговорам и перешептываниям. С поминок ушел первым, никому не сказав ни слова. Люди не осуждали – столько горя человеку досталось. Господи не приведи!

Войдя в квартиру, Иван Кутепов по-деловому быстро оделся – сапоги, старая куртка, кепка. Взял рюкзак с антресолей и двинулся на вокзал. Шел он быстро, по-молодому, высоко подняв голову. Купил билет и уселся в вагон. Поезд двинулся, унося Ивана из огромного шумного прекрасного города, именуемого столицей нашей необъятной родины. За окном уже мелькали пролески, редкие деревушки с покосившимися избами, еще пустые огороды и палисадники. Голые весенние поля, переезды, мосты, шлагбаумы. Небольшие городишки, дороги с редкими машинами, еще более редкие телеги, запряженные усталыми и понурыми клячами.

Иван смотрел, не отрываясь, в окно, слегка удивляясь, что жизнь, оказывается, не кончилась. Течет.

Поздно вечером он сошел на маленькой станции и бодро зашагал по знакомой дороге. На улице было темно и сыро, но он знал дорогу как свои пять пальцев, углубился в густой лес и встал на узкую «местную» тропку. С пути ни разу не сбился.

На пригорке показалась деревушка, домов восемь. Кое-где тускло светились окошки. Он подошел к одному, пнул ногой дырявую калитку и уверенно пошел к дому.

Ключ от дома висел на гвозде у крыльца. Дверь открылась, и Иван вошел в избу. Поморщился – дом, выстуженный за зиму, пронзил ледяным дыханием, острым мышиным запахом и запахом плесени. Иван спустился в подпол, с трудом подняв тяжелую, разбухшую от влаги, крышку. Зажег свечу, привезенную из дома, и скоро увидел то, за чем, собственно, приехал.

Ружье, еще отцовское, старая берданка, стояло на месте – там, где когда-то его и оставили. Иван взял его в руки, придирчиво осмотрел и полез наверх. Потом достал кусок хлеба с колбасой, взятый с поминок, открыл початую бутылку водки, выпил из горла, медленно сжевал бутерброд и улегся на кровать, застеленную старым ватным одеялом.

Поежился, накинул сверху тяжелый и влажный ватник и, отвернувшись к стене, громко и облегченно вздохнув, уснул. Рано утром, еще не было и шести, бодро встал, взял рюкзак, ружьишко и вышел во двор.

На крыльце поднял голову – только-только взошло еще белое солнце, обещая теплый и яркий денек. Он посмотрел на голубоватое чистое небо, темный лес, стоящий полукольцом вдоль деревни, на темные домики, покосившиеся крылечки и заборы, на серое поле, лежавшее вдали, – на места, где прошла его счастливая молодая, полная светлых и радужных надежд, такая, оказывается, короткая, просто молниеносная, жизнь и…

Быстро пошел к лесу. Чтобы никого, не дай бог, по дороге не встретить.

На вокзале купил билет и поехал обратно, в столицу. В прекрасный город, о котором мечтают многие и куда так стремятся попасть.

В поезде он снова уснул, крепко прижимая к себе свой потертый и ветхий рюкзак.

* * *

Адрес старшей дочери, Валентины, Иван знал давно – выследил. Адрес младшей узнал не сразу.

Сначала он поехал домой и крепко выспался. Встал под вечер, долго умывался, выпил крепкого чаю, заварив его прямо в кружке, собрался и двинулся в путь.

Ему повезло – ну должно же когда-нибудь повезти честному человеку! – и Валентининого любовника, волосатого торгаша, он ждал недолго. Тот, тяжело вылезая из светлой «Волги», покрякивая и поправляя ремень на толстом пузе, с тяжелым пакетом в руках медленно пошел к подъезду.

Иван вышел из-за высокого тополя и вскинул ружье. Грянул негромкий выстрел, вспугнув стайку воробьев на деревьях и голубей на козырьке подъезда.

Мужчина с пакетом, тяжело охнув, некрасиво осел на асфальт.

Иван Кутепов довольно усмехнулся и пошел прочь со двора.

На перекрестке он поймал частника и коротко бросил:

– В Мневники.

В окне первого этажа горел свет. Он зашел в подъезд, достал свое верное ружьишко и позвонил в дверь.

Дверь не скоро открыла Маруся. Увидев отца, охнула, застонала и привалилась к дверному косяку.

Иван отодвинул ее и прошел на кухню.

Худощавый и сутулый парень сидел за столом и, читая газету, пил молоко.

Увидев нежданного гостя, он вскинул красивые брови и чуть привстал с табуретки.

– Сядь, – бросил Иван и навел ружье.

Тот покорно опустился на табурет. Потом поморщился, криво усмехнулся и косо приоткрыл рот.

– Молчать! – приказал Иван и нажал на спусковой крючок.

Запахло порохом, и поплыла струйка темного дыма. Мужчина медленно и громко рухнул на пол.

Иван удовлетворенно кивнул и пошел в коридор.

Маруся стояла там же, все в той же позе, прикрыв рот ладонью.

– Ну что, дочка, – с тихой улыбкой сказал Иван, – кончились ваши муки! Твои и Валькины. Заживете теперь как люди. Поняла?

Дочь испуганно кивнула.

– Вот, – довольно прибавил Иван, – вот и я о том же! Нету больше ваших мучителей, поняла?

Маруся опять кивнула.

– Заживете по-людски, да, дочь? Чтобы семья там, детишки… Вы ж еще молодые! Вся ж жизнь впереди! Долгая и счастливая! Правда, Марусь? – И снова улыбнулся светлой полубезумной улыбкой. Затянул веревку рюкзака и спокойно сказал: – Ну, я пошел!

Маруся, продолжая зажимать рот рукой, всхлипнула, еле сдерживая крик, и снова кивнула.

У двери Иван обернулся и строго сказал:

– Спешу, понимаешь?

Она услышала стук подъездной двери и медленно осела на корточки, теперь уже завыв в полный голос.

* * *

Иван Кутепов бодро шагал по темной улице. Доехал на автобусе до метро, доехал до станции «Университет» и так же бодро поднялся наверх.

Увидев светящийся огонек с вывеской «Милиция», он прибавил шагу – заторопился. Зашел в отделение, подошел к окошку дежурного и, слегка откашлявшись, обратился к молодому лейтенанту:

– Сынок! Сдаваться я пришел! Слышишь?

Лейтенант поднял на него голубые, в белесых ресницах, глаза и задумчиво посмотрел.

– Сдаваться, понимаешь?

Лейтенант вздохнул и кивнул:

– Понимаю, батя! Выпил крепко?

– Да нет, – отмахнулся Иван. – Тверезый я. Бери меня, сынок, тепленького. Людей я убил! Не одного – двух! – Потом подумал и добавил: – Хотя какие они люди…. Шлак и дерьмо. – Иван Кутепов протянул руки: – Вяжи, милый! Ну что там у вас положено?

* * *

Умер он той же ночью от обширного инфаркта в предвариловке, на холодном полу. В одну секунду – ну должно же было еще раз повезти хорошему человеку!

Три тополя в Новых Черемушках

Нина не видела ничего, кроме широко распахнутых и испуганных глаз Котика. Бледный, худенький, встревоженный, он привстал на сиденье, чтобы еще раз посмотреть на нее, и она заметила, как задрожали его губешки.

Раздался бравурный марш, все испуганно вздрогнули, заревели дети – дружно, хором, как по команде, и автобус резко рванул с места. Мамаши бросились за ним вслед – увозили их деток. Их счастье, тревогу и боль.

Нина завыла в голос и тоже рванула вперед. Клавка догнала ее, больно вцепилась ей в локоть и гаркнула в ухо, пытаясь перекричать рвущую душу музыку:

– Стой, дура! Стой, оглашенная!

Нина вырвалась и неловко побежала. Клавка нагнала ее снова и с высоты своего роста жестко схватила за плечо.

– Стой! Кому говорят! Прям под колеса, коза полоумная! Остановись! Взлетишь ведь!

Автобус почти исчез с горизонта, потерялся среди себе подобных, а мамаши и бабки продолжали стоять на площади, утирая слезы и жалобно причитая.

Наконец все медленно стали разбредаться – кто к метро, кто на трамвай, а кто и пешком.

Суббота. Детей отправляли в субботу. В летний детский сад, на природу.

Печальные матери теперь были свободны, но, казалось, это их совсем не радовало.

Нина продолжала стоять на том же месте, где упорная Клавка поймала ее на лету.

Клавка достала пачку сигарет и смачно затянулась.

– Уф! Ну, вы и придурочные! Счастья своего не понимаете!

Нина вяло отмахнулась:

– Что б ты понимала в женском-то счастье! – Она громко всхлипнула, высморкалась в носовой платок и растерянно посмотрела по сторонам.

Клавка, видя замешательство подруги, звонко хлопнула ее по плечу и засмеялась.

– Ну чё? Двинули, что ли?

Нина вздрогнула.

– Куда еще?

– Да в кафе! Посидим как люди! Винишка попьем! Кофейку! А хочешь, водочки тяпнем? За новую, так сказать, свободную жизнь!

Нина покачала головой и отмахнулась:

– Да ну тебя! Скажешь тоже – кафе! Ты б еще ресторан придумала.

– Да пожалуйста! – рассмеялась Клавка. – Можно и в ресторан! Чё мы, не люди, что ли?

Нина снова покачала головой:

– Иди ты! Мне только по ресторанам… И вообще… Какое там «посидим»! Домой я. Настроение, знаешь ли… Не до развлечений.

– Ага! – разозлилась Клавка. – Вот давай! Домой. Приди и рыдай как белуга. Знаю тебя. Радости жизни тебе не знакомы. Только бы ныть и скулить – самая бедная, самая несчастная. Ни денег, ни сына.

Нина обиделась и снова была готова разреветься.

– Ну, знаешь ли! – Она резко развернулась и пошла прочь.

Клавка нагнала ее и примирительно сказала:

– Ладно. Не дуйся. Это я так, чтоб взбодриться.

Она взяла подругу под руку, и они вышли на Кировскую.

Стояла жара – совсем не типичная для начала июня. Тополиный пух, прибитый к асфальту, напоминал счесанную собачью шерсть. Счесанную и неубранную.

Нине, полноватой и тяжелой, было невыносимо жарко и душно, так что прихватывало сердце и стучало тяжелым колоколом в голове, а тощей Клавке – хоть бы что. Ни капельки пота на крупном, некрасивом лошадином лице.

Клавка вела Нину уверенно, точно зная куда. Наконец, остановившись перед массивной коричневой дверью, с усилием толкнула ее.

Они вошли в помещение – Нина робея, а ушлая и наглая Клавка, как всегда, уверенно.

В зале стоял полумрак и тишина и даже было вполне прохладно. Они уселись за столик у окна, и к ним не спеша, словно делая большое одолжение, направился официант – рыхлый белобрысый парень с косой ухмылочкой на невыразительном, отекшем лице.

Он молча кивнул и положил на стол меню в коричневом переплете.

Клавка деловито открыла папку и бегло пробежалась глазами.

– Так, значит! – Она сглотнула слюну. – Салатика два с помидорами. Одну селедочку с луком. Бифштекс с картошкой. Два, разумеется. И триста грамм. Беленькой! – Она чуть прибавила нажима в голосе.

Официант кивнул, снова ухмыльнулся и медленно отошел от их столика.

– И не тяните там! – крикнула ему вслед наглая и уверенная в себе Клавка.

Нина вздрогнула – вот и будет сейчас скандал!

Но скандала не случилось, а официант чуть прибавил шагу и бросил на Клавку уважительный взгляд.

– Есть не хочу, – заявила Нина и сморщилась. – Нет аппетита.

– Ага, – кивнула подруга, – и ты мне тут еще поговори! – Она снова закурила, картинно выпустив в потолок тонкую струйку дыма.

Официант принес водку в прозрачном графинчике, салат из помидоров и селедочницу, в которой красивыми и крупными кольцами лука была прикрыта серебристо-перламутровая, крупно нарезанная селедка.

Клавка громко и плотоядно сглотнула слюну и нацелилась вилкой на кусок пожирней.

Официант разлил в стопки холодную водку. Клавка опрокинула стопку и громко крякнула, кивнув острым подбородком на застывшую Нину.

– Ну, и чё? Любоваться будем или…

Нина мотнула головой.

– Говорила ведь, не хочу! Ни пить, ни есть. – Она скорбно поджала губы.

Возмущенная Клавка откинулась на стуле и зло прищурила глаз.

– Та-ак! Ну, правильно. У нас ведь горе горькое. Беда ведь у нас просто. Трагедь, так сказать. Потоп всемирный!

Нина молчала, уставившись в окно.

Клавка шмякнула вилку на стол.

– Нет, вот не понимаю я! Хоть убей – не понимаю!

Нина усмехнулась. Мол, куда тебе. Но – промолчала.

А Клавка продолжала возбухать:

– Нет, только посмотрите на нее! Бедная, несчастная! Ребенок у нее, видите ли, на природу уехал. В лес. На озеро. На воздух, твою мать! Зарядка, прогулки, весь день на воздухе. Няньки, воспиталки, врачи… Сто нянек вокруг, дети! Питание диетическое. Господи! Да другая бы – умная, конечно, – от радости штаны бы потеряла. Орала бы в голос. Три месяца покоя! Сама себе хозяйка! Ни готовки, ни стирки, ни глажки. В воскресенье – спи до отека. Никто не разбудит. По магазинам не бегать за куском колбасы. Никто не ноет и ничего не просит. А главное, – тут Клавка наклонилась к Нине, – ребенку хорошо! – Она замолчала и с негодованием посмотрела на подругу. – Но ей плевать! Плевать ей, святой такой матери, на все это. С высокой колокольни. Не ребенок ее волнует, а она сама! Скучать она, видите ли, будет! Непривычно ей, видите ли, одной в квартире. Без сыночка драгоценного. А то, что сыночек бы сейчас по жаре, да в городе, – вот на это ей, простите, насрать! – Клавка резко опрокинула в широко раскрытый рот следующую рюмку.

Нина хмурила брови и по-прежнему обиженно молчала. Клавка ожесточенно кромсала кусок жесткого, не поддающегося тупому ножу, мяса.

– Эй! – крикнула она официанту. – Не спи, замерзнешь!

Тот резко дернулся и бросился к ней.

– Это чего? – спросила Клавка, указывая глазами в тарелку.

Официант недоуменно пожал плечами:

– В смысле?

– В смысле? – уточнила Клавка. – А ты вот давай, пожуй! Деловой. Или – ножи поточи. Хотя бы. У меня – зубы, а не акульи челюсти! – Клавка почти кричала. – Понял, что ли?

– Так ведь бифштекс! Мя-со. Коровье к тому же, – пытался оправдаться официант.

Клавка зловеще, по-мефистофельски, расхохоталась.

– Да что ты? Мясо, говоришь? Ну надо же! А я думала – рыба. Коровье! Сам ты – коровье! Только не мясо! Понял?

Официант, красный как рак, мелко закивал головой.

– Заменить?

Клавка кивнула – ну, ни дать ни взять английская королева, – молча так, с достоинством.

Тот подхватил тарелки и опрометью бросился на кухню.

Клавка с гордостью и удовлетворением посмотрела на подругу – свысока посмотрела. Типа, ну как? Видала? Как я его?

Нина, красная от стыда, смущения и страха (а вдруг сейчас – милицию? хулиганство какое-то!), посмотрела на подругу.

– Ну, ты вообще! Ужас какой-то! Прямо стыдно с тобой выйти куда-нибудь!

– Ага, страшно! Стыдно таким мясом людей кормить. Да еще и за деньги!

Нина, ожидая худшего, выпила одним глотком полную рюмку.

А через десять минут официант притащил сковородку с картошкой и мелко нарезанным, сочным, шипящим мясом.

– Поджарочка! Свиная! Во рту тает. Водочки? – осведомился он.

Клавка гордо кивнула.

Нина внезапно почувствовала, что захотелось есть. Очень захотелось! У нее так всегда – как только нервы, так сразу хомячить, по словам мамы-покойницы.

Мясо и правда таяло во рту. После третьей рюмки чуть отпустило, но она почувствовала, что совсем пьяна – ну просто вдупель, как говорила Клавка.

Расплатилась щедрая Клавка – щедрая, потому что пьяная. На трезвую голову от нее и снега прошлогоднего не допросишься. А тут – само благородство:

– Да ладно, сиди! Мне Ашотик вчера подкинул!

Ашотик – один из любовников Клавки. Есть еще несколько – Мишка-таксист, Лешка-строитель и Пашка-студент. Сопляк, совсем мальчишка. Клавка была «беспринципная», как говорила Нинина мама.

И вправду – беспринципная. Зато – не одна.

Нина вздохнула. А ведь посмотришь на нее – кобыла кобылой. Лицо мужицкое, длинная, как жердь, мосластая.

Правда, замуж Клавку не брали. Говорила, что сама не хочет – носки, борщи, – да ну их к лешему. Жила в свое удовольствие – детей и семью не хотела. А когда Нина вздумала рожать, да еще и без мужа… Ох и орала тогда! Из дур у нее Нина не выходила. А когда из роддома Нину встречала, на Котика равнодушно глянула и сказала: «Ну, все. Жизни ты, подруга, себя лишила!»

А Нина не обиделась. Потому что была самая счастливая. Самая-самая! И ни разу, как бы ни было трудно, о решении своем не пожалела. Вот еще! И в душе считала, что Клавка ей завидует. Хотя… Кто ее знает? Жила она весело, ездила по морям, по курортам, ходила по ресторанам всяким – с Ашотиком, конечно. Платья шила раз пять в год. Шуба у Клавки была – серая, беличья. Лезла, правда….

На улицу вышли, пошатываясь. Разобрало даже стойкую Клавку. В метро долго прощались и наконец разъехались – сегодня было им в разные стороны. Клавке на север, в «явочную квартиру», а Нине на запад.

В вагоне Нина задремала и проснулась только оттого, что какая-то бабка тормошила ее за плечо.

– Вставай, конечная! Щас вот в депо увезут! Ишь, напилась! А с виду – приличная! – И, осуждающе покачивая головой, бабка вышла из вагона.

Нина испуганно вскочила и бросилась на перрон. И вправду стыдоба. Вот свяжись с этой Клавкой!

На улице было по-прежнему удушливо жарко. Асфальт под ногами был мягким и чуть липким – каблуки босоножек проваливались в него, словно нож в масло.

Кое-как она добралась до дома, медленно поднялась на третий этаж, открыла дверь и вошла в темную квартиру. В «зале», большой комнате, на полу, на красном ковре, валялись самосвал и пожарка. Нина села на диван и разревелась. Потом зашла в Котикову комнату. Рухнула на его кушетку, уткнулась в маленькую подушку-думочку – и снова-здорово.

Подушка еще пахла Котиком – леденцами, яблоком и волосиками. Вдоволь наревевшись, измученная Нина наконец уснула.

На часах было половина первого ночи. За окном вместе с ней затих уставший от духоты и вечной торопливости город.

Разбудил ее телефонный звонок – невыносимо громкий и резкий. Она вскочила с кушетки и бросилась к трубке.

– Здрасте, с воскресеньичком! – радовалась на конце трубки неутомимая Клавка. – И чё у нас в планах? – осведомилась она.

Нина буркнула:

– Какие планы, господь с тобой? Встала только.

– Ну и отличненько, – подхватила Клавка. – Чайку, туалет, морду холодной водой и… Вперед!

– Куда еще? – испугалась Нина.

– В жизнь! – гордо ответила Клавка. – В самое ее, так сказать, пекло! В Сокольники поедем или в парк Горького. Чего дома сидеть? Ты теперь у нас свободная женщина. На волю, Нинка! Глотнем свежего воздуха, так сказать.

– Вчера глотнули, – угрюмо отозвалась Нина. – Так глотнули, что… Голова раскалывается.

– Анальгинчику, – бодро посоветовала подруга. – Короче, через два часа – на «Проспекте Маркса». Внизу, в центре зала. А там – разберемся. – И она бросила трубку.

Нина присела на табуретку и тяжело вздохнула. Сладить с Клавкой ей было не под силу. Всегда. С самого детства. Что поделаешь – тетеха. Права была мама. Куда поведут – туда и пойдет. Коза на веревочке. А все потому, что бесхарактерная. Бесхребетная, как говорил отец. Ни на что решиться не может. А вот и нет! Глупости, ерунда.

Один раз решилась – и получился Котик!

И Нина, вспомнив про сына, опять заплакала.

Квартиру ждали, как… Да не скажешь как… Нет такого сравнения! Нет такой силы, такого желания, такой страстной мечты, таких сладких снов, как мечта советского человека об отдельной квартире. Отдельной от вредных и докучливых соседей, общей шумной, прокопченной, запаренной кухни с кучей колченогих, убогих столов. С проржавелой раковиной, плитой со следами прикипевшего намертво борща, с туалетом, украшенным деревянными сиденьями, висевшими на гвоздях. С полотняными мешочками, сшитыми из ветхих покрывал и скатертей, напичканными резаными газетами. С серыми, шершавыми ваннами, с вечно текущей водой из крана, оставляющей несмываемый след – рыжий, переходящий в коричневый. С бельевыми веревками, увешанными тяжелыми, плохо отжатыми, застиранными полотенцами, безразмерными черными семейными сатиновыми трусами и необъятными женскими трико.

– Марь Васильна! Ваши, пардон, парашюты бьют моего мужа прямо по голове!

– От него не убавится, – едко бросала Марь Васильна, обладательница необъятного бюста. – Ну, бьют – и что? Голова-то пустая!

Сплетни, скандалы, ссоры, перешептывания, крики… Ненависть и… Любовь! Представьте – любовь! Любовь к ближнему, непонятно откуда возникшее вдруг сострадание – если вдруг, не приведи господи, у кого-то из соседей случалась беда или горе.

Тогда подключались все – и хорошие, и плохие. Всем миром. И представьте, с бедою справлялись. Потом, когда отпускало, еще какое-то время, недолго, было тихо, мирно и благостно – сочувствие, воспоминания, чай на кухне, пирог: «Вера Павловна! Попробуйте моего яблочного! И ты, Гришенька, тоже! Любонька, не стесняйтесь! И кусочек для Михал Абрамыча!»

Но все это заканчивалось, и снова начиналась прежняя жизнь. Нет, конечно, на Первомай, октябрьские, Новый год тоже было неплохо. Но… Всем все равно хотелось своего! Личного. В которое никто и никогда не ворвется – ни с радостью, ни с проблемами.

Расселили их коммуналку на Петровке быстро – все брали то, что давали. Даже самые завистливые и жадные хватали смотровой и начинали быстро собирать вещи. Нину с родителями отправили в Черемушки. Даль страшенная! Ни метро, ни цивилизации – папины слова. Маму отец ходил встречать в резиновых сапогах, с фонариком и сучковатой и мощной палкой. Мама работала в смену – утро-вечер.

А как они радовались! Ну и пусть комнаты смежные! И пусть та, проходная, узкая – Нинке места хватит. Пусть кухня крошечная, пятиметровая, зато своя! И раковина белоснежная, и плита сверкает! И вода горячая идет круглые сутки. А туалет, господи! Беленький, ровненький, сверкает весь! «Счастье и счастье», – говорила мама и шила шторы на окна, чехлы на диван и кресла. Папа стоял на балконе, курил и общался с соседом. В окно второго этажа бились ветки сирени – белой, розовой и фиолетовой. А у подъезда гордо высились тополя – молодые и стройные, точно лейтенанты после училища.

И мебель купили, и ковер – мама мечтала – красный с золотистым, только на стену! По такой красоте – и ногами? И телевизор папа на работе достал. Мама помолодела, похорошела и каждую субботу пекла пироги.

Мечтали о квартире долго, а вот пожили совсем немного – всего-то семь лет. Папа заболел, а за ним и мама. След в след. Один за другим. Как жили дружно, так и ушли вдогонку. Нине было тогда девятнадцать. Одна на всем белом свете. Только Клавка. Человек вроде бы и надежный, но… Клавка могла загулять. Да так, что только перья летели. В Черемушки переехали почти одновременно – Клавка оказалась в соседнем доме. Окнами напротив. Только квартира у них была однокомнатная. На двоих с матерью. С мамашей, – как говорила Клавка. И мамаша эта была, честно говоря, не дай бог. Вредная, как сто чертей. С дочкой билась не на жизнь, а на смерть. Обзывали друг друга так… Клавка у нее из шалав не выходила. Что, впрочем, было недалеко от истины.

Клавка ударялась во все тяжкие. Особенно когда появился Ашотик. С Ашотиком она моталась то в Сочи, то в Ялту. Приезжала бледная, с синячищами под глазами. Про Крым и Кавказ не рассказывала ни слова. Лежала неделю и молчала.

Нина тогда думала – и зачем это? Ведь никакого счастья у Клавки не видно – глаза как у побитой собаки. Однажды приехала беременная. Поносила Ашотика разными словами. И как срок подошел – рванула на аборт.

Нина спросила: «Не жалко?»

Клавка посмотрела на нее как на полоумную и только покрутила пальцем у виска.

Ашотик рубил в магазине мясо и «деньгу имел», – говорила Клавка, примеряя очередные золотые сережки от любовника.

Ашотик замуж не звал. А вот Мишка-таксист однажды позвал! Только Клавка всерьез «женишка» не принимала. Говорила: «И куда я? К нему в коммуналку? В комнату с отцом и сестрой? И ко мне некуда – ты же знаешь, моя стерва всех со свету сживет! Да и куда? На пол в кухню?»

Мишка повздыхал и женился. Но Клавку любить не перестал.

И отчего так бывает? Еще Нинина мама-покойница удивлялась – говорила, правда, мягко (вообще была женщиной мягкой и незлобивой): «Клава твоя… Ну, совсем не симпатичная!»

И папа посмеивался: «На кобылу похожа. Только кобыла на морду красивее».

Кобыла кобылой, а кавалеры были. А у Нины вот… глухо, как в танке.

Один в институте был. Лева Булочкин. Тихий такой, незаметный, болезненный. Жил с мамой на Беговой. Нина ему, больному, конспекты возила.

Мама у Левы была замечательная – тихая, как мышка, улыбчивая и гостеприимная: «Чайку, Ниночка? С сырничками?»

Нина смущалась, отказывалась от сырничков и чая, передавала Леве конспекты и убегала.

Лева ей ничуть не нравился – тощий, бледный, «доходной» – как говорила Клавка. Ветер подует и – тю-тю! Унесет Леву в далекие леса, за кудыкины горы.

Лева смотрел на Нину такими глазами, что она терялась, краснела и… Старалась с ним не сталкиваться. И когда Лева снова заболел, конспекты возить отказалась. За дело взялась староста Соколова. И на третьем курсе они с Булочкиным поженились. Все удивлялись – Соколова была яркая, громкая. А тут – Лева Булочкин. Тихий, бледный, болезненный. Правда, начитанный и умный. И еще говорили – очень способный. В двадцать шесть защитил кандидатскую, а в тридцать – докторскую. Но и Соколова оказалась ему под стать – в смысле, не дура.

И все – никаких ухажеров у Нины больше не было. Вот просто ни одного! А уж если в институте замуж не вышла – дело плохо, хуже некуда. Женихов больше брать негде. И на работе одни женщины – статуправление, мужиков – два на этаж. И те не про Нину. Есть товар посвежее.

Когда Нина осталась одна, совсем стало плохо. Никому и ничего – в смысле, не должна и не нужна. Приходила в свою квартиру – отдельную, новую, свежую, с красным ковром на стене и сиренью под окном, и… От одиночества выла. Иногда ночевала Клавка – когда с матерью наступал «ваще кошмар».

Клавка говорила, что Нина своего счастья не понимает – одна в хоромах, на мозги никто не капает. Жизнь ее не заедает.

Не понимала Клавка, что потеряла Нина. Какую семью…

Иногда Клавка оставалась на несколько дней. А потом все же спешила к мамаше. «Не дай бог чего! – говорила она. – Это ж такая стерва! И газ может открыть, и воду в ванной. Соседям по батарее стучит. Знаешь, чем? Молотком! Гадина, одним словом. А ты говоришь – замуж, ребенок…»

А Нина мечтала о ребенке. Так мечтала, что даже представляла его – отчетливо, будто видела наяву. Беленький, с пушистыми, мягкими волосиками, с голубыми глазками. Тоненький такой, беззащитный. Ее сыночек. Только ее! Родная душа. Надежда на будущее. «И никакой папаша нам не нужен!» – решила Нина и принялась свой план разрабатывать. От мечты к действию! Клавке ничего не говорила. Знала – та не то что не поддержит, засмеет! Засмеет и назовет полной дурой – ну, впрочем, тоже мне открытие!

В сентябре Нине дали путевку в дом отдыха. Не дали – выпросила. Ходила в местком и ныла два месяца. Пожалели – одинокая, тихая, работает хорошо. А вдруг… Вдруг найдет свое счастье? Все в жизни бывает. Хотя… Сомнительно как-то. Рыхлая, полная, ходит тяжело, как утка, а ведь совсем молодая. Глаз блеклый, одевается точно бабка старая – серая юбка, серая кофта. Никакой косметики. А ведь хорошенькая! Голубоглазая, белокожая, рот яркий, малинкой.

В столовой дома отдыха, на Клязьме, Нина деловито оглядывалась. Красила ресницы Клавкиной тушью, помаду купила у цыганки в переходе – розовую, перламутровую, мягкую и пахнущую одеколоном.

Ходила на танцы – а там одни тетки, шерочки с машерочками. Вцепятся друг в друга и топчутся, как слоны. Душно, потно, полутемно. И духами воняет – не пахнет, а именно воняет!

Пошла гулять – по дорожкам во влажный лес. Под кустами сыроежки – красные и желтые. Красота! А потом напала на опята – два поваленных дерева, а на них… Море, океан! Ровненькие, светленькие! Собрала целый мешок. А куда девать? Отнесла на кухню – поджарьте, девчонки, себе с картошечкой. Девчонки грибы взяли и позвали повара. Вышел повар – большой, пузатый, в белом колпаке. Посмотрел на Нину, сказал:

– Приходи на грибы, кормилица! – И, усмехнувшись, пошел прочь. Вечером – делать-то все равно нечего – накрасилась и пошла в столовку. Ужин пропустила.

А там уже стол накрыт – для своих. Грибы с картошкой, огурцы соленые, водочка.

Во главе стола – повар. Тот, усмешливый. Зовут Сергеичем. Симпатичный, кстати. И совсем не старый! Чуть за сорок. Девчонки с ним кокетничают, а он анекдоты рассказывает – смешно! Выпили, закусили. Включили музыку. Сергеич пригласил Нину на танец. Девчонки замерли и покачали головами. Нина даже испугалась – вдруг побьют? Их вон сколько, а Сергеич один! Да нет, нет им никакого дела ни до Нины, ни до Сергеича. Болтают, песни поют.

А Нина осмелела – от водки, что ли? И шепнула Сергеичу:

– Проводите даму?

Сказала – и до смерти перепугалась. Так, что пот по спине.

Он опять усмехнулся. И ничего не ответил. Нина расстроилась и засобиралась в корпус. Ушла по-английски. Никто и не заметил. Шла по сырой улице от столовки и плакала. В комнате разделась и улеглась. За окном скрипел фонарь, и по стеклу бежали струйки дождя.

Нина укрылась с головой. А тут стук в дверь. Она открыла. На пороге в тусклом коридорном свете стоял Сергеич и опять ухмылялся. Нина отступила назад и села на кровать. Утром Сергеич, натягивая брюки, посмотрел на нее и сказал:

– А ты такая… Кто б мог подумать!

Какая «такая», Нина спросить не осмелилась – постеснялась. А вечером снова ждала Сергеича. Накрасилась, надушилась «Белой сиренью». Лежала, вытянувшись в струну и затаив дыхание, прислушивалась к звукам из коридора. Сергеич пришел и снова молчал и только ухмылялся. А на третий день, уходя, сказал:

– Семья у меня, Нинок! Жена и две дочки. Жена – кастелянша. Сейчас вот в отпуске, у родни. Завтра приезжает. Ты уж прости меня, Нинок, но… Сама понимаешь!

Нина, сглотнув слюну, кивнула.

У двери он обернулся:

– Бывай! Хорошая ты баба. И – спасибо тебе!

За что спасибо? Чудак, ей-богу!

Нина уезжала через два дня. А через две недели, уже в Москве, почувствовала в себе перемены. И спать тянуло больше обычного, и меду вдруг захотелось, да так – вот вынь да положь! И съела целую поллитровку, в один присест. Да еще и с черным хлебом! Где вот такое видано?

А потом только дошло. И счастью ее не было конца!

Потому что через восемь месяцев родится у нее сыночек. Мальчик, Котик. Константин. В честь папы.

* * *

Клавка узнала все, когда Нина была на четвертом месяце. Нина – не Клавка, у которой брюхо к спине прилипло. Нина – ватрушка сдобная, так говорила мама. А мама, естественно, всегда смягчит ситуацию – на то она и мама. Нина была полноватой с самого детства. Да и поесть любила – перед сном сушки, пряники, печеньки. Мама вздыхала и приносила дочке стакан теплого молока – для хорошего сна.

В семнадцать лет все Нинины плюшки ровненько и плавно улеглись по бокам, бедрам, рукам и ляжкам. Нина переживала, но… Поделать с собой ничего не могла. Пару дней посидела на диете и, как потом говорила: «Я на нее села и ее раздавила». Да и на личную жизнь, которая совсем не хотела складываться – ну, просто никак, – давно наплевала. Да и мамин пример – тоже толстушка с юности, а как папа ее любил! Говорил нежно: «Булочка моя сдобная! Пироженка со сливками!»

И Нина себе сказала: «Вот! Никакой вес и никакая полнота счастью и любви не помеха. Будет так будет. А не будет – значит, не судьба».

Правда, похудеть, конечно, хотелось. Глядя на Клавку – поджарую, быструю, – еще больше. А Клавка ей сказала:

– Не мучайся! У тебя все полные – генетика, значит! От природы не уйдешь! – И, усмехнувшись, добавила: – Жри, пока не опухнешь!

Нина на Клавку не обижалась: знала, как до дела – Клавка первая прибежит. А если у человека есть такое качество, как надежность, простить ему можно многое. Даже почти все. А уж едкий язык и подавно.

Ситуация обнаружилась, когда Клавка закурила сигарету, а Нина, закашлявшись, бросилась в туалет. Пока ее выкручивало над унитазом, Клавка стояла у нее за спиной на пороге туалета и внимательно наблюдала за происходящим.

– Та-аак! – медленно произнесла она. – Значит, так! Ну, все с тобой ясно.

Клавка оскорбилась не на шутку – скрыть такое!

И в принципе, была права.

Нина вяло оправдывалась, что-то лепетала и бормотала, а Клавка, словно замороженная, сидела с прямой спиной и смотрела в окно.

– Видала я дур, – наконец выдавила она, – но таких! Ты, вообще, понимаешь, что затеяла? Вот хоть грамм мозга у тебя есть? Хоть частица? Одна – на всем белом свете. Папаши, как я поминаю, нет и не будет? – строго спросила она.

Нина сглотнула и кивнула.

– И чего?

Нина легкомысленно передернула плечом.

– Делать-то чего будешь? – продолжала Клавка. – На кого рассчитываешь? Я, – тут она повысила голос, – в этом деле тебе не помощник. Мне свои-то не нужны, а тут – чужие!

Нина понимающе кивнула.

Клавка, все еще оскорбленная до глубины души, резко встала и пошла в коридор. Открыв входную дверь, повернулась и еще раз четко повторила:

– На меня не рассчитывай. Никогда. Ни разу, поняла?

Нина снова кивнула, и Клавка гордо шарахнула дверью. «Не буду брать трубку. – Нина решила обидеться. – В конце концов, что я, должна была разрешения спрашивать? Она у меня много спрашивала? Про Ашотика, например. Или – про свои аборты…» Увиделись они случайно недели через две во дворе. Клавка шла, как всегда, высоко подняв голову, размахивая черной лакированной сумочкой, в ярком и очень красивом платье – синем с красными розами по подолу. Увидев подругу, презрительно усмехнулась.

Нина жалобно окликнула:

– Клав, ну ты что, совсем рехнулась?

Клавка остановилась, закинула голову назад и проговорила:

– И это кто мне говорит? Полоумная дура?

Актриса хренова.

Нина Клавке всегда уступала. Попробуй не уступи! Непокорности та не терпела.

Помирились. Клавка – вот ведь чудной человек! – начала таскать Нине авоськи с фруктами и дефицитными соками, говяжью печенку и рыночный творог – Ашотик, наверное, к этому делу был приобщен. Выкладывала с громким стуком добро на кухонный стол и приговаривала:

– Ешь, корова тельная! Сил набирайся! И витаминов.

И Нина набиралась. А вместе с силами и витаминами набирался и вес – куда денешься!

Из роддома Нину встречала, конечно же, Клавка. И еще сотрудница Валя – представитель месткома. Девчонки с работы собрали на коляску, Ашотик притащил деревянную кроватку, в общем – зажили Нина с Котиком. Самым хорошим и любимым мальчиком на всем белом свете!

Клавка подходила к Котиковой кроватке и морщила нос – не люблю младенцев! Нина, конечно же, обижалась: разве такое говорят матери? А Клавка, разглядывая Котика, словно насекомое, брезгливо и без особого интереса: «Лысый какой-то! И глаза глупые! А нос? Картошка какая-то вместо носа!» Вот тогда Нина не выдержала. Орала так, как никогда в жизни: «На себя посмотри, красавица! Нос ей не нравится… На свой клюв полюбуйся! Лысый? Да ты свои перья пересчитай! Глаза глупые? У всех младенцев такие. Молочные, называются! Хорошо, что у тебя умные. Зенки твои цыганские…»

Клавка от такого напора и таких оскорблений растерялась и примолкла – поняла, что мать трогать нельзя. Это для нее он белобрысый и курносый глуповатый Костик. А для Нины – самый умный и самый красивый голубоглазый блондин на свете.

Конечно, было тяжело. Да еще как! И если бы не Клавка, верная подруга, совсем бы Нина пропала. Что говорить! Ни в магазин, ни в аптеку не выскочишь. Устала, болеешь – все равно: корми, гуляй и стирай пеленки. Нет у одинокой матери ни выходных, ни оправданий. И никто ее не пожалеет – никто! Только Котик, сынок. Да и то – когда вырастет. А когда еще это будет….

Прикипела Клавка к Котику после одной истории – Нина попала в больницу. Аппендицит, будь он… Приехала «Скорая», и врач объявил скорчившейся на диване Нине:

– Собирайся, мать моя, да побыстрей. Сколько терпела! Как бы перитонита не было! – И грустно добавил: – Ох, бабы-бабы! И чего ж вы все такие… Дуры. Прости господи!

Нина и вправду терпела два дня. Пока не стало совсем худо. Тогда вызвала Клавку и позвонила в 03.

Клавка перегородила входную дверь:

– Э! Подождите! Кудай-то вы собрались? А Котика куда? На кого?

Врач посмотрел на Клавку с осуждением:

– На тебя, милая! А на кого же еще? Или ты не подруга?

Клавка побледнела, как полотно.

– Не-ет! Так не пойдет! С собой забирайте! Или в приют какой! Я с ним не останусь! Хоть стреляйте – не останусь! Хоть на куски режьте! Я же ни кашу сварить, ни пеленки сменить… Да и гадит же он! Говном гадит! – продолжала возмущаться Клавка.

Врач, пожилой мужчина с очень интеллигентным и усталым лицом, вдруг гаркнул – совсем по-простому:

– А ну замолчи! Не останется она, видите ли. Цаца какая! Останешься. И как миленькая. И кашу сваришь, и ссанье постираешь. Ишь, барыня нашлась! И дорогу дай! А то подруга твоя здесь и окочурится. Прямо на пороге. – И решительно отодвинул растерянную Клавку с прохода и под руки вывел плачущую от боли Нину.

Боль была такая, что Нина даже не сопротивлялась – дотерпела, как говорится. Даже к Котику на прощанье рванулась слабовато – врач ее удержал. Аппендицит вырезали, слава богу, до плохого не дошло. Нина рвалась домой – как там, что? Накормлен ли Котик? Клавка такая хозяйка… Кашу сварить не умеет! Не мокрый ли? Клавка брезгливая до жути, сменит ли пеленки? А постирать и погладить? Сердце болело… Из больницы ушла на четвертый день, под расписку. Взяла такси и рванула домой. Приезжает, сердце рвется, колотится – сейчас из груди выскочит. Взбежала по лестнице, как девочка.

Дверь открыла, а там… Идиллия! Клавка Котика на руках держит и песенку поет.

– Баю-баю! Сладенький мой. Малюсенький. Спи, отрава ты моя! Спи, родименький. Спи, говнюк.

Нина на пороге так и рухнула – от слабости и умиления. А Клавка, увидев ее, покраснела как рак и засмущалась.

– Явилась не запылилась! И что мы без вас тут? С голоду помираем? Обоссанные лежим? Негуляные?

И правда – в комнате чистота, пеленки проглаженные стопочкой, бутылочки чистые, кашка сварена – жиденькая, манная. Как положено. И яблочко потерто в мисочке. Чудеса! Нина тогда подруге чуть ноги не целовала. Вот с тех пор Клавка Котика и полюбила. Жить без него не могла. С работы – к Котику. Почти каждый день. Ну, или – через. День к Котику, день к Ашотику. По расписанию. И игрушки таскала, и продукты полезные. А летом в деревню отвезла, под Кимры. К сестре двоюродной. Чтобы Котик окреп на воздухе и сил поднабрался.

Качала Котика и говорила:

– И зачем нам папка? Да, Котик? Не нужен нам никакой папка! Козел дурацкий! Все у Котика есть. И матроска, и шубка цигейковая. И шапочка с сапожками. И машинки, и мячики. И яблочки с мандаринками. Все у нашего Котика – хоть залейся! И зачем нам папка-дурак? Когда есть мамки – целых две! Нинка-дурында и мама Клава – серьезная женщина…

Нина Клавку не ревновала, потому что жалела. Знала, что детей у Клавки не будет – никогда. И еще поняла – если что-то вложишь, то тогда и любовь. А без труда и забот, тревоги и ответственности сердцем не прикипишь. Клавке хватило четырех дней – может, самых тяжелых в ее жизни. И самых счастливых. Потому, что она была нужна. Необходима просто. Без нее бы не справились. А это и есть самое большое человеческое счастье.

* * *

Но такая тоска… Такое одиночество! Какая там свобода, о которой говорила верная Клавка! Не нужна ей такая свобода, не нужна. Она подносила к носу Котиковы маечки и рубашечки и… Вдыхала родной запах. И тут же, конечно, в слезы. Правильно говорила мама: «Ты, Нинка, плакса-вакса». Чуть что – сразу нос набухал, предательски краснел, краснели и опухали глаза – в общем, видок еще тот! И так ведь не красавица. А поплакать Нина любила, правда. Над книжкой про человеческую судьбу-злодейку, под фильм жалостливый, под песню про несчастную любовь и одиночество. Поплачет, носом распухшим пошмыгает – и вроде полегче. Отпускает. «Со слезьми и тоска вымывается, – тоже мамины слова. – Поплачь, дочка, пошмыгай».

И сон не шел – без родного Котикова дыхания рядом. Встала среди ночи, выпила чаю, посмотрела в окно. Жарко. Даже ночью душно. Слава богу, Котик сейчас в лесу. Окна в комнату открыты, и веет свежей, лесной прохладой. Елками пахнет, травой. А завтра пойдут на речку! Теплый песочек, прозрачная, веселая вода… Господи! А вдруг воспитательница за Котиком не уследит? Вдруг бросится Котик в прохладную воду и захлебнется? Дыхание перехватит, и пойдет он ко дну, лупя по тугой воде тоненькими ручками? И закричать не сможет – испуг горло перехватит! Боже, ужас-то какой! А воспитательница и не заметит сначала – она одна, а детишек куча. Поймет только, когда пересчитывать начнет. А Котика уже не будет! Не будет ее Котика! И Нина завыла в голос. Нет, к черту эту дачу! К черту этот воздух, лес и прохладную речку. Завтра же отпрошусь и рвану в это Пестово и заберу Котика. Пусть в городе в сад ходит. Пусть жара, духота, но… зато ничего с ним не случится. И в лесу не отстанет и не заблудится, и в речке не утонет. Господи! А еще ведь ягоды! Нина вспомнила про бузину и волчью ягоду. Вспомнила, как однажды в ее далеком детстве в деревне у отцовой родни кто-то из детей съел несколько ягод и… Хоронили девочку в розовом сатиновом гробике. На всю жизнь Нина запомнила этот гробик, похожий на кремовое пирожное, и девочку Надю в гробу – беленькую, с большим голубым бантом в волосах.

А мухоморы? А осы, от укуса которых можно сразу раздуться и умереть? А змеи, наконец? Божечки мои! Завтра, нет, это уже сегодня, дотерпеть бы до шести утра, на первое метро и – на вокзал! Схватить скорее Котика, прижать к себе! Целовать его теплую макушку, вдыхать его родной запах и… Быть самой счастливой на свете. Потому что рядом ее сынок! Чуть успокоившись – ночью не страшны Котику лесные звери, насекомые и ядовитые ягоды, ночью детей не водят на речку и в лес, – она наконец уснула.

Проснулась в десять утра – вот тебе и материнское сердце! Так стало стыдно, что бросилась одеваться – никаких чаев и никаких бутербродов! На вокзал! У двери ее настиг телефонный звонок. Схватила трубку – вдруг из садика? Нет, сонная Клавка. Как всегда, со своими дурацкими шуточками – типа, как провела первую свободную ночь? В одиночестве?

Нина раскричалась:

– Дура ты, ей-богу! И вообще отстань! Некогда мне, убегаю!

– Куда? – удивилась Клавка.

– В Пестово. К Котику, – отрывисто и нехотя объяснила Нина.

– Что-то случилось? – В голосе подруги явная тревога.

Нина смутилась.

– Пока нет.

– Что значит – «пока»? – прицепилась настырная Клавка.

– Ну, пока, – растерялась Нина.

И тут же, не ожидая критики и оскорблений, затараторила:

– Пока! А дальше – все может быть! И гадюки ядовитые, и пчелы! И ягоды волчьи! И мухоморы! И омуты в реке! А если он потеряется? Заблудится если? Кто вот будет его искать? Кому до него будет дело?

Клавка молчала, переваривая информацию. А когда переварила, заорала, как сумасшедшая:

– Ну ты и кретинка! Совсем полоумная! Какие звери, твою мать? Какие мухоморы? Какие омуты, придурочная! Там на десять ребятенков две воспитательницы и нянечка. Дневная и ночная! И еще – медсестра, врач, плотник, физрук, начальник, куча поваров и еще черт его знает кто! Кому до твоего Котика нет дела? Кто в тюрьму захочет, если ребенок потонет или отравится? Ты что, совсем с ума съехала? Совсем рассудок потеряла?

Клавка орала, не останавливаясь.

– Все это – дурь твоя, оттого, что без мужика! Оттого, что в голове только Котик драгоценный – и больше ничего! Ни одной мысли нормальной! Змеи, мухоморы… Потеряется… Радоваться не умеешь, эгоистка чертова. На воздухе дитя, на природе… Это ты тут в жаре мозгами сопрела. Поедет она! Никуда не поедешь. Истеричка! Дома сиди, – рявкнула Клавка. – Приду скоро!

Нина опустилась на табуретку – совсем без сил. И вправду, почему надо думать о самом плохом? Все детишки ездят на дачу в Пестово, все мамки довольны. Посещают детишек только в родительский день и живут спокойно! Никто про страшное и думать не думает! В кино бегают, отсыпаются по выходным, некоторые даже на море успевают смотаться – пока дитенок с садом на даче! А она… И правда – придурочная! Собралась, заполошная… На следующий же день! Как говорил папа: «Нина! Работай мозгом! – И тихо добавлял, почти неслышно: – А не задницей».

Она скинула босоножки, сняла платье и пошла на кухню – пить чай. Только бутерброд с сыром все равно в горло не лез. Клавка приперлась минут через сорок – злая, дерганая:

– Разнервничалась из-за тебя, дуры!

Съела полкило сыра без хлеба, не переставая поносить подругу. А потом жестко сказала:

– Квартиру отмой! Генеральную сделай! Перестирай, перегладь, перемой! Вон люстру, например. Короче, делом займись. А вечером, – тут Клавка хитро улыбнулась, – у нас с тобой выход. В смысле – в свет.

– В какой свет? – испугалась Нина. – Не хочу я ни в какой свет! Не пойду!

– Пойдешь! – грозно рявкнула Клавка. – Еще как пойдешь! Как миленькая. В ресторан пойдем, в «Прагу». С Ашотиком и его братом. Из Дилижана приехал. Важный человек, при деньгах.

– А я ему зачем? Важному? – совсем расстроилась Нина.

– Ему женщина в Москве нужна. Постоянная. Приличная, русская, не гулящая. Скромная. Он по делам будет часто приезжать, ну и… Чтоб не скучать, короче! Ты что, совсем дура? Не понимаешь?

Нина помотала головой и уже собралась снова расплакаться.

– Не пойду я, Клавка! И не уговаривай. Не нужен мне ни важный, ни богатый. Никто не нужен! Кроме Котика.

– Пойдешь! – твердо сказала Клавка. – Ашотик просил. А как ты Ашотику откажешь? Сколько он тебе добра сделал, забыла?

Нина покачала головой – добро она помнила. И гранаты с рынка, когда она была совсем слабая после аппендицита. И антибиотики дефицитные, когда Котик заболел тяжелой ангиной. И костюмчик вязаный, синий, импортный. И машинки. И билет на елку в Кремлевский дворец. Все Нина помнила. Все Ашотиково добро и все милости. И кто она ему такая со своим Котиком? И что он, обязан? Нет, ни минуты. А вот она ему – да. По полной обязана.

Нина молча кивнула – сдалась. Подумала: «В ресторан пойду, а дальше – ни-ни. Никаких братьев с их потребностями не будет. Просто из уважения и благодарности к Ашотику схожу».

Клавка, видя, что упрямая Нина сдалась, затараторила:

– «Прага» – это, Нинка, просто дворец королевский. Все в золоте, буквально все. А люстры какие! А гардины! Не хуже, чем в Большом театре. Правда, там я не была – картинки видела. А ты была, Нин? В Большом – была?

Нина вяло кивнула.

– Так вот, там – еще лучше! Потому что еда и музыка!

– В Большом тоже музыка, – вяло ответила Нина.

– Правильно! – кинула Клавка. – Зато еды нет. Икры поедим, крабов, шампанское выпьем, а? Нинк?

Нина вздохнула:

– Выпьем.

– К шести я у тебя. В смысле – внизу. Ашотик с братом на такси подъедут. Кавалеры! Не то что наши Ваньки рублевые. Алкаши сплошные!

Клавка убежала к матери. У той опять давление и две «Скорых» за ночь. Стерва старая.

Впереди был огромный и грустный день. Пустой день. Очень грустный – от тоски по Котику и от предстоящего визита в роскошную «Прагу». Вот ведь угораздило этого брата из Дилижана приехать, когда Нина совершенно свободна – и не откажешься. Она решила взять себя в руки и заняться делом – вытащила из темной комнаты швабру, тряпки и пылесос. Вымыла полы, протерла пыль, и весь запал ее быстро пропал – неохота. Все неохота. Посмотрела на люстру – и вправду стекляшки все грязные, мутные. А мыть не стала – на все на это нужно настроение. А настроение, понятное дело, никакое.

В пять вечера сползла с дивана, вымыла голову, накрутила волосы на бигуди, достала, вздыхая, выходное платье – синее в белый горох, рукав фонариком, кружевной воротничок. Протерла белые туфли – тоже выходные, на каблуке, с бантиком спереди. Достала белую сумку и увидела, что дерматин пожелтел. Пробовала отмыть – не получилось. Ну и черт с ней! Пойду с пожелтевшей. И для кого я, собственно, прихорашиваюсь? Для какого-то неведомого дядьки? Наверняка лысого и с пузом – такого же, как Ашотик. Ресницы красить не стала – много чести! Не надо ей ему «понравиться»! Ни одной минуты не надо! Села на стул и посмотрела на часы – пора выходить. Никуда не денешься! Тяжело вздохнув, Нина поковыляла по лестнице вниз, точно на эшафот. Выходные белые туфли с бантиком жали невыносимо… И скрипели как несмазанная телега.

Все оказалось так, как она себе и представляла, – брат Ашотика был немолод, пузат, златозуб и не в меру разговорчив. Нину он рассматривал с довольной и радостной улыбкой, словно близкую и любимую родственницу, которая наконец-то приехала в гости в его гостеприимный и хлебосольный дом.

«Прага» оказалась и вправду дворцом – куда там Большому театру. Нина зашла, огляделась и заробела, когда пожилой и очень значительный метрдотель склонился перед ней в сдержанном поклоне.

А вот Клавка не робела – за стол с белоснежной скатертью уселась, словно у себя в бухгалтерии. Закурила, закинула ногу на ногу, хрустальную пепельницу придвинула. Попросила холодного шампанского – ничего себе!

Нина смотрела на неробкую подругу во все глаза – та словно всю жизнь прожила, не печалясь – будто выросла в роскоши и богатстве. При хрустальных люстрах, малиновых коврах, жестких накрахмаленных салфетках и роскошных тарелках – размером с полстола и с золотыми вензелями по краям. Заказывали мужчины. Даже Клавка помалкивала – Кавказ, женщина, молчи!

Принесли разную роскошь – черную икру, розовые крабы, политые майонезом, тонко нарезанную красную рыбу, украшенную дольками лимона. Буженину со слезой и горкой малинового хрена. Нина все это видела впервые – такую красоту и такое роскошество. В молодости она была в ресторане на юбилее отца – в скромном, небольшом, у метро «Черемушки». Там было все довольно обычно, никаких открытий и удивлений. Играл, правда, ансамбль, и Нина кружилась в вальсе с отцовским начальником Пал Петровичем. Кто кого удерживал – непонятно. Пал Петрович был уже вполне себе «хорош» и без конца наступал бедной и юной Ниночке на новые туфли. И еще один раз Нина была в кафе – на дне рождения своей начальницы, Вероники Семеновны. Там тоже все было обычно – и небольшой зальчик с дешевыми шторками и шаткими столиками, и небрежные официанты, и сама, собственно, еда. Посидели, съели по порции салата, куриного жаркого, закусили жирным и невкусным тортом – и по домам.

Официант, похожий на скрипача из оркестра, в черном смокинге и белоснежной атласной бабочке, склонился над Ниной и интимно прошептал:

– Шампанского?

Нина покраснела и молча кивнула. Клавка ей подмигнула – знай, типа, наших! И плюхнула на Нинину тарелку горку перламутровой, сероватой зернистой икры.

Выпили – мужчины и Клавка коньяк, Нина шампанское. Закусили. Нина впервые распробовала черную икру – подержала немного на языке, раздавила сочную и соленую мякоть и поняла наконец, что это значит – деликатес. И еще подумала: «Котик! Вот бы ему сейчас бутербродик намазать – маслице, а сверху икра. Ведь, говорят, в ней целая куча витаминов!» В горло не лезет эта икра. Как подумаешь, что Котик хлебает жидкий детсадовский суп. А она тут…

Клавка уловила перемену настроения и погрозила. Права – нечего было в ресторан идти и людям настроение портить. Спустя, наверное, час Клавка и Ашотик плыли под музыку в вальсе. Ашотик танцевал довольно ловко – несмотря на свой объемный живот. Брат посмотрел на Нину, цыкнул золотым зубом и угрожающе спросил:

– Потанцуем?

Нина вздохнула и выбралась из-за стола. Клавка строго отслеживала все ее действия.

Но внушительный братец оказался, не в пример Ашотику, танцором плоховатым – оттоптал Нине ноги, пыхтел как паровоз и пытался в голос подпевать музыкантам.

Короче говоря, сгореть со стыда – ничего другого не скажешь. Домой! Срочно – домой! И наплевать на Клавку, ее добряка Ашотика, на все их добрые дела и чистые помыслы. Бежать! От этого потного и чужого мужика, от этих крабов, икры, шампанского, сверкающих люстр, жестких от крахмала скатертей, грохочущей музыки и небрежной усмешки важного официанта.

Клавка, словно почуяв опасность, схватила ее за руку и потащила в туалет.

– Чего задумала? – зашипела она. – Драпануть хочешь? Не выйдет! – Она больно дернула Нину за руку. – Дура! В первый раз, можно сказать, повезло. Мужчина серьезный, при деньгах. И от тебя ему ничего не надо! В Москву приезжает раз в месяц – от силы. От тебя – всего-то! – встретить, приласкать, сказать, что ждала. И только! Даже жрать готовить не надо – сам все с базара привезет. Или в кабак сводит. Денег оставит, продуктов на месяц. Тряпок накупит – и тебе, и ребенку. Они к чужим детям как к своим. И все! Отдыхай целый месяц до следующего приезда. И приезжает-то на три дня! И что от тебя отвалится? Кусок твоей жирной задницы, например? Или еще чего? Жить не хочешь как человек? Чтобы у ребенка твоего все было? И игрушки, и шубка новая, и творог рыночный? И чтоб на море летом, а не в сад вонючий, комаров кормить? Плохо тебе будет?

Нина молча кивнула. Плохо. Нет, Клавка, конечно, права. Умная и расчетливая Клавка. Только вот представить страшно. Страшно и тошно. Как обнять этого незнакомого и волосатого дядьку? Как стелить ему постель? Как лечь в эту постель, откинув край одеяла?

– Не смогу я, Клав! Ну пойми – не смогу!

Клавка побелела от возмущения и злости. Зашипела, как змея:

– Что не сможешь? Приласкать? Лечь с ним на полчаса? Или – в кабак с ним сходить и на рынок? Или подарки от него принять? Тебе и Котику?

– Ничего, – твердо сказала Нина. – Ничего не смогу. Ни приласкать, ни в кабак. Не для меня это, Клав, ну пойми! Ты же Ашотика любишь. Сколько лет с ним. А я… Ну как без любви, Клав? Он же чужой, незнакомый! Женатый, наверное. Детишек полно.

– Женатый, – кивнула Клавка. – Только тебе-то что? Где ты, и где его жена? И что – я тебе за него замуж предлагаю? Без любви? – Клавка сощурила глаза. – А с поваром своим на Клязьме? Ты по любви легла? По большой и страстной? Или женат твой Сергеич не был? И детей не имел?

Нина молчала, опустив глаза.

– Вот, – заключила Клавка, – и не строй из себя. Тоже мне невинность святая! Легла под мужика – без всяких там любовей – и еще ребенка родила. Незаконного… Повезло тебе, понимаешь? – энергично зашептала Клавка. – Мужик немолодой, мучить тебя не станет. Не жадный – Ашотик врать не будет. И нужно ему – всего ничего. Подумай, Нинка! Это ж все по знакомству, удача такая! Нет у него времени бабу в Москве искать. Берет, что дают, как говорится. Ашотик сказал, что ты – женщина приличная, чистая. Не гулящая. С жилплощадью. Он и согласился. Ты на себя посмотри! Тридцать четыре уже. И никого рядом! И на горизонте никого! Красавица, тоже мне! Толстая, рыхлая. Одета как нищенка. За душой ни шиша. И одна на всем свете. Ни поддержки, ни помощи.

– Не одна! – возразила Нина. – С Котиком!

– Вот именно, с Котиком! О нем хоть подумай. Только слезы лить можешь – ах, Котик! Бедный Котик! А на деле… Была б ты хорошая мать, Котик твой грел бы жопку на Черном море. И персики бы кушал, а не холодную манную кашу.

Вот это было уже зря. Точнее – не зря! Это было по больному.

– Хорошо, – тихо сказала Нина. И еще тише добавила: – Я… Попробую. Постараюсь… Ради Котика…

Клавка удовлетворенно кивнула и достала из сумки помаду – разумеется, ярко-красную.

– Еще шпашибо мне шкажешь! – прошепелявила она, крася перед зеркалом тонкие губы.

Вернулись в зал – Клавка довольная и решительная, Нина – поблекшая и совсем скисшая. Как простокваша на подоконнике.

Из ресторана вышли пошатываясь – орлы с Кавказа и Клавка от выпитого, а Нина – от усталости и тошнотворного страха перед тем, что ей предстоит.

Поймали два такси – для Клавки с ухажером, они ехали в комнату, снятую Ашотиком для любовных утех, и вторую машину – для Нины и дилижанского гостя. Ту, что везла Нину на эшафот. Голгофу. Виселицу.

Клавка шепнула:

– Не дрейфь! Не девочка. Делов-то на три копейки! Через час будет дрыхнуть, как сурок. – И засмеялась: – Стерпишь. Не то мы, бабы, еще терпели! А может, еще и понравится. Когда распробуешь! – И громко хохотнула, усаживаясь в подъехавшую машину.

В машине герой-любовник всхрапнул, как старый конь, и завалился тяжелой головой на Нинино плечо – больно, но терпела.

У дома она его почти выволакивала на себе – молодой шоферюга нагло ухмылялся, но из машины не вылез – не царское дело!

Втащила по лестнице в свою квартиру. Усадила в кресло в надежде, что там несостоявшийся, слава богу, любовник и проведет остаток ночи.

Сама легла у Котика в комнате, не раздеваясь. Сон не шел – прислушивалась к звукам из большой комнаты. Мерный и громкий храп гостя ее успокоил, и к утру Нина, наконец умаявшись, уснула. Проснулась она от грохота – выскочила в коридор. Братец ронял что-то в ванной и громко чертыхался. Вышел мокрый, в семейных трусах по колено, волосатый, огромный, распаренный и злой.

– Тесно у тебя. Не квартира, а нора заячья!

Нина обиделась – какая есть. И подумала: «В гости не приглашала, между прочим. Сам напросился». Но чистое банное полотенце вынесла – гость в доме, хоть и непрошеный. И чайник на плиту поставила.

Посмотрел на нее внимательно, словно видя впервые. От чая отказался.

– Что кишки полоскать? Завтракать пойдем в ресторан!

– Зачем? – испуганно пискнула Нина. – И дома можно. Яичницу вот или колбасу поджарить.

– В ресторан! – настойчиво повторил он. – Там покушаем. Мясо, овощи. Как люди. Колбасу я не ем – собачья еда. А потом на базар пойдем. Еду купим. Хорошую. Человеческую.

Нина плюхнулась на табуретку и заревела.

– Не пойду! Не приучена я к ресторанам. И мясо мне не нужно. И овощи. И еда не нужна. Никакая. Ничего мне не нужно! Ну пожалуйста! – взмолилась она.

– Странная ты. Непонятная. Того не хочешь, этого, – совсем растерялся Ашотов брат. – А чего хочешь, женщина?

– Уходите! – взмолилась Нина. – Пожалуйста! Не получится у нас. Вы уж на меня не сердитесь! Найдете другую женщину. Хорошую. А я… Не подхожу вам. Честное слово – не подхожу!

Он удивленно пожал плечами и стал натягивать рубашку, повторяя:

– Странная ты. Непонятная. И чего плачешь? Что я, тебя обидел?

Нина жарко заверила:

– Нет, что вы! Ничем и ни разу. Просто…

И снова принялась твердить, что виновата, расстроена, что плохая и глупая, но…

Влезая в брюки, он чертыхнулся, запыхтел и крикнул ей из комнаты:

– Проводи меня, хозяйка!

Она вышла из кухни и протянула ему руку – будьте здоровы, дескать, и не обессудьте!

Несостоявшийся любовник посмотрел на нее и, тяжело вздохнув, подтвердил:

– Странная. Чудачка. – И, покачивая головой, как от неожиданного открытия, стал медленно спускаться по лестнице, продолжая что-то бормотать на своем языке.

Нина, закрыв дверь, вздохнула так глубоко, что даже перехватило дыхание – где-то в области грудной клетки. Словно спазмом, до боли.

И наступило счастье! Такое счастье и облегчение, словно она выиграла… Ну, допустим, машину «Волгу» – в лотерею. Или… да что там! Ни с чем не сравнимо было облегчение, ну просто камень с души. Словно казнь через повешение заменили долгожданной путевкой. Например, в Болгарию, на Солнечный Берег.

Вечером позвонила Клавка, прошипела в трубку:

– Нет у тебя подруги, свинья противная! Выгнала человека на улицу – не емши, не спамши! Он Ашотику сказал, что ты – ненормальная. Выла белугой! Вот теперь и вой дальше. Посмотрим, как ты без меня. И без Ашотика. Мало мы тебе добра сделали? Скотина неблагодарная. И телефон мой забудь, поняла? Нет у тебя подруги Клавдии. Нет! Честная наша и неприступная! И выживай, как знаешь, вместе со своим Котиком бледнолицым. Доходягой незаконнорожденным. И еще – жди своего прынца. Подъедет, не сомневайся! Молодой и красивый. Весь в тебя! – Клавка швырнула трубку.

Нина не обиделась – ну, почти. Потому что отчего-то чувствовала себя очень виноватой. Получается – в ресторан пошла, икры поела, шампанского попила, а надежд не оправдала – ни Клавкиных, ни Багдасара – так звали братца. Не говоря про Ашотика. Обиделась только на «бледнолицего доходягу». Вот тут обиделась до смерти и изгнала Клавку из своего сердца. Вычеркнула. Из списка знакомых тоже. Пошла ко всем чертям! Благодетельница! И без вас проживем. Не сдохнем. И без любви и «прекрасного прынца» тоже.

Она и Котик. Семья. И никто им не нужен, а уж богатый Багдасар – тем более. Потому что главное в ее жизни – сын. Котик. А ее жизнь… да бог с ней, с ее жизнью!

Не сложилась – да и ладно. Переживем.

* * *

Всю неделю прожила как на пороховой бочке. Сотрудницы утешали: не дай бог, что – узнали бы сразу. Плохие вести доходят быстро.

Нина видела, как женщины из ее отдела расцвели, расправили плечи, подняли головы – а все потому, что «скинули» детей. Осторожно спросила у одной:

– Не скучаешь?

Та рассмеялась:

– Пока не соскучилась! И потом, мы с мужем как в раю – вечером в киношку бегаем, в выходные по гостям. Даже в театр сходили – сто лет не были! Какой театр, если дочку оставить не на кого! Свекровь – стерва, мать болеет. И поспать можно, и вечером у телика завалиться. Короче – не жизнь, а сказка. И потом, когда же пожить для себя? Пока молодые и здоровые! – И, чуть подумав, подтвердила: – Ну, нет! Точно – не соскучилась.

Нина подумала: «Я урод. Все нормальные, только я сумасшедшая. Права Клавка. Все щебечут, обсуждают наряды, красят губы и глаза, бегают в столовую попить кофейку с ромовой бабой. А я…»

Только одна сотрудница, Вера Матвеевна, внимательно наблюдала за печальной Ниной, а потом тихо сказала:

– Все оттого, Нинок, что ты – одинокая. В смысле, мать-одиночка. Вот если бы была при муже – тогда бы не убивалась так горько. Не обижайся – я знаю, что говорю. Сама сына одна тянула, с трех месяцев. И жизнь свою так и не устроила – все думала, а если Ваньке моему при чужом мужике хуже будет? Или обидит его чужой мужик? Вдруг неласковый попадется? А Ванька был для меня всем. Ничего вокруг не видела. – Она замолчала и грустно покачала головой. – А теперь понимаю – зря! Жизнь пролетела, пенсия на носу. И я старуха – больная и скучная. А Ванька мой… женился, развелся. Опять женился. И снова развелся. И – ту-ту! Уехал в Мурманск. Как сбежал. И вижу я его два раза в год – это если по-хорошему. А ведь я совсем одна – ни сестер, ни братьев. Подруги при семьях – свои заботы. Внуки, мужья, дачи, огороды… Так и кукую – а сын к себе не зовет! Да и куда бы я – в Мурманск? От своей квартиры, от работы. От Москвы… Эх, Нина! Думать надо о себе – это в первую очередь! Дети, они ведь… Свою жизнь проживают. Особенно – сыновья! – Она горько вздохнула, взяла из ящика стола сигареты и пошла в курилку.

Нина подумала, не у всех же так! И потом – сколько еще впереди времени! Целая жизнь. Пока Котик вырастет. Пока женится. Жизнь устроит. И ни в какой Мурманск он не уедет. Разве же он оставит ее одну?

В субботу утром вскочила, собрала сумки – печенье, карамельки, лимонные дольки, сливы, яблоки, сыр «Российский», плавленый сырок «Дружба» – все, что Котик любил. Накануне купила машинку в «Детском мире». Сначала в сумку положила, а потом вынула – отберут машинку у Котика, наверняка отберут. И тогда будет трагедия и слезы. Приедет – и наиграется! В булочной у метро «Университет» купила еще теплых ватрушек: «Угощу воспитательниц и нянечек». И двинулась на вокзал. Поезд до Рузы шел долго, около двух часов. В поезде, еще не заполненном дачниками, она уселась у окна и задремала. На станции вышла и растерялась – автобус до Пестово ушел полчаса назад. А следующий должен был подойти только к обеду. Нина села на скамейку и расплакалась. Полдня терять! И пешком не дойдешь – полста километров до сада. Вышла на улицу – а вдруг такси? Таксисты были, но… кто ехать вообще отказывался, а кто заломил такую цену, что у Нины слезы из глаз – да как же так можно, господи!

Солнце уже вовсю раскочегарилось – и спрятаться негде. Села на бетонную тумбу, и тут ее окликнули – перед ней стоял немолодой и сильно помятый мужчина в серой кепке набекрень и курил папиросу.

– Далеко, красавица?

– В садик к сыну. В Пестово. А тебе-то что?

Он усмехнулся.

– Ну считай, тебе повезло! И я туда же. В деревню соседнюю. К матери еду. Не побрезгуешь – довезу.

– А денег сколько? – тихо спросила Нина.

Он махнул рукой.

– Да брось ты! Какие деньги? По дороге ведь. Даже крюк не надо делать. А вдвоем веселее!

«Куда там, веселее», – мрачно подумала Нина, усаживаясь в кабину старенького грузовичка.

Поехали! Нина, не чуя себя от счастья, предложила шоферу ватрушку. Он усмехнулся и согласился – с утра не поел, дела торопили.

– Вот сейчас купим молочка в магазине и устроим привал, – обрадовался он.

– И без привала хорошо, – строго оборвала его Нина. – В машине сжуешь! А мне торопиться надо. А то к тихому часу приеду. – А потом осторожно спросила: – А что же жена не покормила?

Он засмеялся.

– Да нет жены! Нет на меня желающих. Живу в общаге. Денег не густо. Да и кому я нужен?

Она удивилась.

– Как это «кому»? На вас, – подчеркнула, – желающие всегда найдутся.

Он не ответил, только чуть сдвинул брови и тут же спросил:

– А ты чего? Без мужа, в смысле? Или дрыхнуть дома оставила?

Нина дернула плечом.

– А нет его! Нет и не было. – И отвернулась к окну.

– Ну ты даешь! – развеселился шофер. – Нет и не было! А родила от кого? От святого духа?

– От хорошего человека, – строго оборвала разговор Нина.

Шофер понимающе кивнул и больше вопросов не задавал.

Ехали молча. Разговаривать почему-то совсем расхотелось. Нине было даже неловко – везет человек, денег не берет. А она как бука – насупилась и в окно смотрит.

– Давай в магазин, – наконец согласилась она. – Купим тебе молока.

Он повеселел и скоро подрулил к скособоченному сельскому магазинчику с громкой вывеской «Товары повседневного спроса». Вышел с двумя бутылками молока и бумажным свертком. Остановились на обочине и вошли в сухой и прозрачный молодой ельник. Шофер постелил на траву брезент, Нина достала ватрушки. Молоко было таким вкусным, таким настоящим, как только пила она в детстве, в деревне у папиной родни. Шофер развернул бумагу, там лежала нарезанная крупными ломтями вареная колбаса и кирпич серого, еще теплого, деревенского хлеба. Нина ела хлеб с колбасой, запивала молоком и смотрела на лес. Тоненько подвывали комары, жужжала повисшая в воздухе зеленоватая стрекоза, и пахло травой и еще чем-то лесным и свежим, почти совсем забытым, тоже из самого детства. Она закрыла глаза и подумала, что так хорошо ей не было давно. Просто сто лет назад, не меньше.

– Зовут-то тебя как? – насмешливо спросил шофер.

– Ниной.

– А меня Сергеем, – представился он.

– Как папу моего, – тихо сказала она.

– Поспишь? – спросил он. – Здесь, на траве? Я одеялко принесу из машины.

Нина испугалась и подхватилась, отряхивая юбку.

– Какое! Спешить надо, а то совсем…

Они сели в машину и двинулись дальше.

Она искоса посмотрела на нового знакомого – немолодой, весь лоб в морщинах. Веселый вроде, а нет, не веселый – усмешливый. Простой вроде, деревенский, а в душу не лезет. Не трепливый. И нос симпатичный – курносый слегка. И глаза хорошие – голубые, совсем светлые. И тоже грустные. И складка резкая у подбородка и губ.

Наконец подъехали к месту. Нина выскочила из машины и стала благодарить. Сергей отмахнулся.

– Сегодня назад?

– Сегодня. Вот сына повидаю, и назад. Дорога не близкая. Пока доберусь!

Он внимательно посмотрел на нее и бросил:

– Ну, бывай, попутчица! Веселого тебе свидания и крепкого здоровья. И не грусти! Все образуется.

Машина рванула с места и, подняв облако густой и сухой пыли, скрылась за поворотом.

Нина махнула рукой и пошла к деревянному забору, выкрашенному яркой голубой краской вырви-глаз, с надписью: «Детский сад «Ромашка»». К своему сыну! К любимому Котику! Скорее бы, скорее! Обнять, прижать к себе и уткнуться в белый, мягкий и пушистый затылок…

И нет больше на свете счастья!

Это ей было хорошо известно. Хорошо и наверняка.

Она дернула ручку калитки – та не поддавалась. Закрыто! Ну разумеется, закрыто. Она пошла вдоль забора и наконец увидела чуть отодвинутую доску. Оглядываясь, осторожно пролезла в узкую щель. Корпус детсада стоял в отдалении – большой, деревянный, с огромной открытой террасой. Она подошла к корпусу – тишина. Такая, что слышно жужжание мух. На раскладушке под деревом, накрывшись белым халатом, спала, раскинув руки, молодая женщина. Нина растерянно осмотрелась – никого. Детки, наверное, спят. И сморило воспитателей и нянечек. Она устало опустилась на пенек – надо ждать.

Тут воспитательница открыла глаза и резко села, сразу почуяв что-то незнакомое и чужое. Она посмотрела на Нину и нахмурилась.

– Вы кто? – резко спросила она. – Почему чужие на территории?

Нина смутилась.

– Господи, да какие чужие! Я – мама Котика Соловьева. В смысле – Костика.

– Понятно, – еще больше нахмурилась воспитательница. – Проникли, так сказать, незаконно! Для посещения существуют родительские дни. Вам это известно?

Нина, боясь расплакаться, быстро кивнула.

– Если все, знаете ли… – воспитательница встала с раскладушки и, смущаясь, надела халат. – Если все, знаете ли, будут являться, когда им заблагорассудится… Порядок есть порядок! Впущу вас – завтра приедут другие.

– Да как же так? – Нина наконец разревелась. – Как же так? Я так долго добиралась, везла вот… – Она растерянно кивнула на сумку. – Соскучилась так… что нету сил больше! Понимаете? Нету сил терпеть! – И она громко всхлипнула.

– Распущенность все это, – ответила воспитательница. – О себе думаете, а не о ребенке! И еще притащили тут! – Она кивнула на Нинин баул. – Не знаете, что нельзя? Их тут, между прочим, кормят. А вы как накормите! Нам потом от поноса лечить. И еще – от диатеза. Сладкого небось притащили?

Нина жалобно кивнула.

– И ватрушки вот…

– Вот именно! Ватрушки! – с жаром подхватила воспитательница. – Вот я и говорю – головой не думаете! Какой творог при такой жаре?

– Господи! – заверещала Нина. – А я-то и не подумала!

– Вот именно – не подумала, – еще больше нахмурилась воспитательница. – А думать-то, мамаша, надо! Вот потискаете сейчас, зацелуете. Ребенок расстроится – неделю будет в себя приходить. Ночами не спать, писаться начнет. А вам-то что? Вам ничего! Потешите душеньку – и домой! Дела свои устраивать. А нам – нам разбираться со всем этим! Со всеми этими соплями!

– Да какие дела устраивать? – Нина задохнулась от обиды и возмущения. – Нет у меня никаких дел, кроме Костика моего. Я ведь одна его ращу – без мужа и без родителей. Соскучилась просто – совсем нету сил. Вот неделю выдержала, и все… Первый раз мы с ним порознь, понимаете?

Воспитательница тяжело вздохнула и примирительно сказала:

– Ладно, хватит слезы лить. Пройди вон в спальню, там на третьей кроватке справа. Только обувь сними! – крикнула она вслед.

Нина, не чуя под собой ног от счастья, бросилась в дом. Скинула босоножки и прошла в спальню. Котик безмятежно, раскинув руки и приоткрыв рот, крепко спал. Нина присела на корточки и стала разглядывать сына. Погладить побоялась – вдруг разбужу! Котик был спокоен – никакой тревоги на мордочке. Заметила – чуть загорел, подрумянился. Волосики, и без того светлые, почти льняные, выгорели и стали еще светлей.

«Господи! Хорошенький-то какой! – умиленно подумала Нина. – Просто ангелочек, ей-богу!»

Мальчик, словно почувствовав ее взгляд, дернулся и открыл глаза.

– Мама? – удивился он. – А ты здесь?

Она осторожно взяла его на руки и вынесла из спальни. Погулять разрешили и покормить тоже – предупредили только: осторожно, без всяких там! Пошли на опушку в лес. Котик ел яблоко, закусывал печеньем и требовал конфет.

– Как тебе тут, сынок? – осторожно спросила Нина.

– Хорошо, мам. Вера Ивановна хорошая. Тамара Петровна тоже. Ну, не такая добрая… – Котик вздохнул. – Ну, тоже ничего. – Потом подумал и опять вздохнул. – А вот Лидия Васильевна… Не добрая, мам. Кричит на нас, ругается. Если обсикается кто – вообще орет.

Нина испугалась:

– Не бьет, сынок?

Котик посмотрел на нее удивленно:

– Бьет? Нет, мам, ты что! Кто ж ей разрешит!

Нина успокоилась и засмеялась. Потом прошлись по опушке, еще посидели, обнявшись, а потом Котик спросил:

– Мам! А ты когда домой поедешь?

Нина удивилась:

– Надоела тебе?

Он мотнул головой.

– Не-а, не надоела. Просто… Зарядка у нас вечером… Потом ноги мыть. Ну, и… С ребятами надо поиграть, понимаешь?

Нина кивнула.

– Соскучился? Ну, пойдем! Отведу тебя в группу.

Он вложил свою ладошку в ее руку и поспешил обратно. Было видно, что он уже там.

Немного обидно, да, но… Сердце успокоилось – домой не просится, выглядит на пятерку, никто не обижает. А главное – торопится назад!

На полянке перед корпусом играли детишки. Котик вырвал из Нининой ладони руку и рванул вперед.

– Сынок! – крикнула Нина. – Как же ты так? Не попрощавшись?

Котик обернулся и помахал рукой.

– Пока, мам! Ну, я побежал?

Нина кивнула. Вот так, – подумала она, – вот так. Однажды он уйдет от нее, не обернувшись. Уйдет навсегда. В свою взрослую жизнь. Проживать свою судьбу. И останется она одна. На всем белом свете. Даже Клавки не будет.

Нина вышла за ворота и поплелась устало, еле перебирая ногами. Услышала за спиной автомобильный гудок и отступила на траву – с дороги.

Раздался скрежет тормозов – она обернулась и увидела его, Сергея. Он высунулся из окна и смотрел на нее.

– Ну, как прошла встреча в верхах? – схохмил он.

А ей было не до шуток. Такая тоска вдруг заполнила сердце, только бы не разреветься. Только бы сдержаться. А то стыдоба какая! Ведь все у мальчика слава богу, а она… Готова завыть белугой. Обиделась, дура. На кого обиделась? И на что? Что сыночку ее хорошо? На это обиделась?

– Да нормально все, спасибо. На шоссе сейчас выйду, попутку поймаю до станции. И – домой!

– Садись уж! Попутку она поймает, видите ли… – Он снова усмехнулся.

Нина залезла в знакомый грузовичок и, усевшись поудобнее, подумала: «А как повезло-то, что Сергей этот опять попался! А то… тащилась бы до шоссе… Часа полтора бы тащилась. А устала так, словно вагоны грузила». Она прислонила голову к окну и прикрыла глаза. Он посмотрел на нее, но ничего не сказал. Она не заметила, как уснула, а когда открыла глаза, увидела, что за окном уже сумерки, солнце зашло, и машина быстро и уверенно мчится по широкому шоссе.

– Не доехали еще? – удивилась она.

Он кивнул – не доехали.

– До станции? – снова удивилась она.

– До столицы, – скупо обронил он и включил маленький радиоприемник, висевший на переднем зеркале.

Нина посмотрела на него, но вопросов задавать не стала. Почему-то поняла, что вопрос ее прозвучит глупо, очень глупо. И еще раз подивилась тому, что с ней происходит в данный момент. Да и вообще в ее жизни.

По радио своим нежным, глубоким и волнующим голосом запела Майя Кристалинская. Запела так, что сердце подпрыгнуло, зависло где-то в районе горла и тревожно, сладко-тревожно, забилось. И запело вместе с певицей. Сама Нина прикрыла глаза и стала невольно тихонько подпевать знакомые слова. Сергей посмотрел на нее, усмехнулся и прибавил звука. Она открыла глаза и смутилась. Еще мама говорила, что слух у нее… В общем, медведь на ухо наступил. Она замолчала и отвернулась к окну. Песня кончилась, оба молчали. Так молча и въехали в город. Нина объяснила, как проехать в Черемушки. По опустевшему городу доехали совсем быстро и наконец остановились перед ее домом. Было ужасно неловко. Предложить денег? Откажется. Наверняка откажется. Да еще и обидится. Или нет? Может, все-таки предложить? Пригласить на чай? Ну уж вот этого совсем не хотелось. Во-первых, устала. Очень устала. Во-вторых – страшновато как-то. Нет, ничего плохого она про него не думает. Но все-таки… Как-то неправильно это. А потом, ночь на дворе. Выгнать из дома на улицу? А где ему ночевать? Не в кабине же! Но не в ее доме – уж точно. Дурацкая, в общем, ситуация! Молчание затянулось – вместе с неловкостью. Наконец он сказал:

– Ну, бывай, Нина Сергеевна! Иди отдыхать – день у тебя выдался…

– А вы? – От смущения она перешла на «вы».

– А мы, – усмехнулся он, – к приятелю. В Мневники. Друг там мой закадычный, старый дружок. Вот и повидаемся наконец. С оказией, что называется. – Помолчал и тихо добавил: – Сидел я, Нин. Три года сидел. Не скажу, что святой, – всяко было. А вот сел по-глупому. За чужие грехи. Да и за свои тоже. Жена ушла, дочку с собой, ясное дело. Видеть ее мне не дает – говорит, нечего с уголовником. Что, испугалась? – Он посмотрел ей прямо в глаза.

– Да чего пугаться? – спокойно ответила Нина. – У нас, почитай, полстраны сидело. И что, все по делу? Все – за грехи?

Помолчали с минуту.

– Ну, я пошла? – нерешительно спросила Нина.

– Поспеши! Завтра на работу, поди?

Она вылезла из машины и, прежде чем закрыть дверь, тихо и отчего-то жалобно сказала:

– Спасибо тебе…

Сергей махнул рукой.

– Не грусти! Много чего еще будет хорошего. – Он улыбнулся.

Нина хлопнула дверью и пошла к подъезду. Услышала, как он завел мотор и резко рванул со двора. Но лишь когда закрылась подъездная дверь, она облегченно вздохнула и медленно побрела на свой третий этаж.

Только зайдя в квартиру и почувствовав родные неуловимые запахи, Нина почувствовала, что боль и тревога отпустили. Она с удовольствием выпила крепкого сладкого чаю, съела два бутерброда с колбасой, потом, секунду подумав, съела и третий и, наконец, рухнула в кровать.

Сны ей в ту ночь не снились – или она их просто не запомнила. Ведь говорят, сны человеку снятся каждую ночь. Но спаслось ей крепко и сладко, а утром, открыв глаза и зажмурившись от яркого солнца, она глубоко вздохнула, потянулась, окончательно проснулась – и отчего-то почувствовала себя абсолютно счастливой. Такой безмятежно-счастливой она не помнила себя никогда.

– Странно, да? – спросила она саму себя и от удивления покачала головой.

Подойдя к окну, раздернула шторы, и ослепительное, еще не горячее, утреннее, щадящее солнце радостно ворвалось в комнату и мгновенно затопило ее всю – от пола до потолка, залив светлым и нежным золотистым светом.

Нина выглянула в окно и… увидела: двор с густыми тополями, обметанными густым, белым пухом. Детские качели. Деревянную песочницу с одиноко забытым красным пластмассовым детским ведерком. Две лавочки – пока пустые, время для прогулок окрестных старушек еще не пришло. И… грузовичок – старый, раздолбанный, с деревянным бортом, покрашенным веселой голубой краской. И его… Сергей стоял возле кабины в своей большой и довольно нелепой, смешной кепке серого цвета и смотрел на ее окна. Нина распахнула окно и спокойно, словно совсем не удивившись, махнула рукой.

Сергей, увидев ее, смущенно улыбнулся и чуть дрогнувшим голосом выкрикнул:

– До работы… Подвезу до работы… По пути, – и лихо сдвинул кепку на затылок.

Она кивнула.

– Подвезешь! Ну раз по пути-то! – И, совсем не раздумывая, спокойно и буднично прибавила: – А сейчас иди завтракать.

Он смотрел на нее несколько секунд, а потом, спохватившись, открыл дверь кабины и вытащил оттуда большого и ушастого белого зайца. Потом растерянно, словно оправдываясь, пожал плечом и нерешительно, вразвалочку, двинулся к подъезду. А Нина поспешила на кухню, по дороге лихорадочно думая, что там мужчины едят на завтрак? Что-то посытнее, чем бутерброд с колбасой. Папа, например, любил жареную картошку.

Интересно, а что любит Сергей?

Все это ей еще только предстояло узнать. Узнать своего мужчину.

В том, что он, Сергей, свой, Нина почему-то не сомневалась – ни одной минуты.

В доме напротив в окне показалась худая женщина в бигуди и с сигаретой в углу рта. Внимательно понаблюдав за этой сценой, она потушила сигарету и тихо сказала:

– Ну и слава богу! Хоть так…

И, отойдя от окна, подумала: «Надо позвонить этой дурехе. Вечером. Или нет. Завтра. Сегодня ей будет точно не до меня».

Фотограф

Он приезжал нечасто, примерно раз в полгода, а то и реже. Но Васильеву было вполне достаточно и этого – гостей он не любил, а уж гостей ночующих тем более. Интроверт, молчун, одиночка. По сути и складу – типичный холостяк. А вот надо же – женился, удивив не только знакомых и приятелей, но даже мать. Удивив и обрадовав, конечно. Та мечтала о внуках – и нате! Через пару лет получила.

Катя с матерью не ужилась – а странно! Мать была женщиной тихой и несварливой, да и Катя не из вреднюг. А все равно выходило плохо. Не грызлись вроде, не скандалили, а в доме было тревожно и неспокойно. Скандал, так ни разу и не разразившийся, грозно висел в воздухе, под низким, два пятьдесят, потолком и не давал спокойно дышать.

Катя плакала, закрывшись в ванной, а мать уходила к себе, и оттуда доносились сдержанные всхлипы. Сначала он рвался – то в ванную, то в комнату матери, распахивал двери, кричал, призывая «пожалеть хотя бы его», помириться, но выходило еще хуже.

И делить им было вроде нечего, и он был вполне нормальный сын и муж, а все равно – плохо, плохо и плохо. Если он бежал утешать жену – обижалась мать. Ну и наоборот. Были попытки посадить их рядом, друг напротив друга, перечислить взаимные претензии, обиды. Называлось это – «как у цивилизованных людей». И снова нулевой результат.

А уж после рождения Варьки… Совсем все стало плохо.

Васильев возвращался с работы и видел одну и ту же сцену – Катя в их комнате, зареванная и замученная, мать у себя – лежит, отвернувшись к стене, и сильно пахнет валокордином.

А потом он бросил попытки их мирить – надоело. Не было сил. Варька орала ночи напролет, все бестолково мотались по квартире, сталкивались – в буквальном смысле – лбами, орали (нервы уже не выдерживали, и про интеллигентность все быстренько позабыли), вырывали друг у друга Варьку, отчего та заходилась еще сильнее.

В конце концов Васильев засыпал на диване в «гостиной» (проходная, тринадцать метров) с подушкой на голове. И уже не слышал ни мать, ни Катьку, ни даже горластую Варьку.

Про размен их трехкомнатного «рая» в шестьдесят два метра он разговор не поднимал – боялся реакции матери. А Катька нудила без остановки – поговори, спроси, за спрос денег не берут. Ты что, так ее боишься?

Он взрывался:

– При чем тут боюсь? Она выстрадала эту квартиру, стояла в очереди тысячу лет. Сама делала ремонт, доставала мебель, ночуя в магазинах. Привыкла к району, соседкам, врачам. А тут – явилась Катя Нефедова из города Зажопинска и требует отдельную квартиру. Не жирно?

Жена сухо и по складам возражала:

– Из Но-во-си-бирс-ка, между прочим. Из города научной интеллигенции – это так, для справки, наглому и зажравшемуся москвичу.

Мать заговорила о размене первой, убив его фразой:

– Жалко тебя, сынок!

И начался размен. В ту сложную и беспокойную пору мать с невесткой почти не общались. Он бегал от одной к другой, тыча каждой в нос газетой с приемлемыми вариантами.

Мать изучала подчеркнутые красным карандашом строки и откладывала газету.

– Ну? – нервно спрашивал он. – Опять не подходит?

Мать снимала очки и поднимала на него глаза. Молчала.

И он молчал. Испытывая отчего-то немыслимый стыд и тоску. Всю жизнь они прожили с матерью. Всю! Отец умер рано, едва они въехали в эту долгожданную и выстраданную квартиру. И жили, надо сказать, прекрасно. Замечательно они с матерью жили! Мирно, тихо, не задевая интересов друг друга.

Вот тогда он начал злиться на Катьку, объявив ее виновницей происходящего. И дернул же его черт! Но уже была Варька… Куда деваться?

«Как же все это отвратительно, – думал он. – Тихая и покорная Катька стала невменяемой и склочной бабой. Смотреть противно…» И снова ему с удвоенной силой начинало казаться, что «зря так все сложилось». Глупо и никчемно. Да и он слабак – не смог разрулить ситуацию и поставить своих баб на место.

Квартиру разменяли – мать осталась в том же районе на соседней улице. И это было важно. Поликлиника, приятельницы, сквер.

А они уехали в Химки, к черту на кулички.

И – чудеса! Через полгода отношения наладились. Мать приезжала по субботам, гуляла с Варькой и отпускала их в кино или в гости – расслабиться. А когда они возвращались, уже было переглажено белье, и испечен пирог с капустой – Катькин любимый. Они вызывали такси, и уставшая мать уезжала. Катька чмокала ее в щеку и всем рассказывала, что у нее лучшая в мире свекровь.

«Чудеса, – думал он, – вот бабы! Как будто не было пяти жутких, полных взаимной ненависти лет и угробленного здоровья».

Катька с удовольствием вила гнездо – шила занавески, перетянула старый диван и смастерила забавные колпачки на люстру. Свекрови она звонила ежедневно, обстоятельно докладывая про их дела и здоровье.

* * *

Итак, дядя Аркадий появлялся два раза в год. Статус – ближайший друг семьи. Хотя… Все это было не совсем так. Катька рассказывала (почему-то шепотом, как страшную тайну): дядя Аркадий – двоюродный брат отца. Родственник. Ближайший. Холостой, не бедный – имел свое фотоателье. Называл себя фотографом-художником. И наверное, не без оснований: Катькин детский портрет – девочка с вишенкой на дачном крыльце – был и вправду искусен, изящен и необычен. Головка, склоненная набок. Подбородок – детский, сердечком, трогательный – подперла ладонью. Густая, косая челка закрывает один глаз. Второй удивленно смотрит на мир. Мир – за крыльцом, за калиткой. В углу рта на веточке – яркая, спелая вишня.

Фотография висела над письменным столом, и он с радостью замечал сходство с дочкой – тот же удивленный и задумчивый взгляд, та же густая темная челка, та же тонкая, словно нарисованная, черная бровь. Густые и короткие, щеточкой, ресницы, вздернутый нос, припухшая верхняя губа.

Дядя Аркадий приезжал обычно после отпуска, который всегда проводил в Одессе. И не с пустыми руками – сушеная тарань к пиву, огромные помидоры, пахучие маленькие дыньки, непременно – пакет черных промасленных семечек. А Варьке игрушку – куклу, красавицу заморскую, с одесской толкучки. Таких кукол у Варькиных подружек еще не было. И Катьку не обижал – духи, кофту-лапшу, джинсовую юбку с того же одесского толчка. Наверняка по бешеным ценам.

Катька отмахивалась:

– Не переживай! Аркаша – богач. Ни семьи, ни детей – мы у него одни.

Но было как-то неловко… И Васильев как-то поинтересовался:

– С чего вдруг такая щедрость?

Катька рассказала, что всю жизнь Аркаша любил ее мать. Оттого и не женился!

Васильев пожал плечами – странно как-то… Тещу он помнил плохо – видел всего-то пару раз. Один раз на собственной свадьбе, а второй – мимолетом на вокзале. Та ехала на юг и на пару часов зависла в столице, чему он несказанно порадовался. Встретили поезд, вышли на площади, пообедали в кафе и – обратно на вокзал.

Теща была невзрачная, мелкая, суховатая. Не по-старчески – от природы. И лицо незначительное – мелкое, блеклое, какое-то усредненное, глазки, ротик-оборотик – ничего примечательного. Воробьиной породы женщина. Он даже удивился – в кого Катька, жена? Брюнетка с яркими глазами, высокой грудью и длинными стройными ногами – на это он, собственно, и запал.

Жена объясняла – в отца. Тот был известный красавец и дамский угодник. Тетки сходили с ума. А он… В удовольствиях себе не отказывал, любовниц имел без числа. К тому же главный врач районной больницы: врачихи, медсестры, больные. А от матери – чудеса – не уходил. И семью, как ни странно, обожал. Дом был полная чаша: конфеты, цветы, коньяк. А сгорел за две недели – инфаркт, и привет. Нет человека.

– Допрыгался, короче, – недобро заключила жена.

И Васильев тогда понял, что в семье было все непросто. Катька остро переживала отцовские загулы. Любила отца и ненавидела одновременно. Что ж, бывает и так.

Дядя Аркадий, брат отца, вдову брата не бросил – Катька тогда уже пребывала в Москве. А когда мать заболела, все тяготы взял на себя, не ее, кстати, родственник. Оплачивал сиделку, приносил рыночные продукты, выгуливал ее в больничном дворе.

– Такая любовь! – грустно заключала Катька, тяжело вздыхая и закатывая глаза.

Дядя Аркадий был совсем небольшого росточка и очень «приличной», даже смешной комплекции. Этакий карикатурный пузан – сверкающая, вечно потная лысина с зачесом на правый бок, выпученные, словно испуганные, «рачьи» глаза, детский ротик бантиком и вздернутые домиком бровки.

Но самым смешным на его нелепом лице был нос. Не нос – бугристая, в крупных порах, с розовым оттенком «картофелина» – большая, словно с чужого лица.

Ручки – смешные, пухлые, с коротко остриженными крохотными ноготками. И ноги – размер тридцать шестой, не больше.

Брюки высоко держались на широком ремне, с трудом обнимающем объемное пузо.

Он был суетлив, но не болтлив и довольно тактичен – приезжал на пару дней и с утра старался убежать.

– По делам, – объяснял он.

По делам – ну и ладно. Главное – сегодня среда. А отчалит дальний родственник вечером в четверг. А значит, любимый пятничный вечер они будут одни. И в субботу, и в воскресенье! Вот что главное.

Дядя Аркаша без остановки щелкал непоседливую Варвару и обещал «бесподобные снимки». И вот в этом уж никто и не сомневался.

* * *

Жена не очень любила рассказывать про свою семью – видимо, на отца, балагура и гуляку, держала большую обиду. Хотя… Ему казалось, что отцом она при этом восхищается – глубоко в душе. И прячет это восхищение и безответную любовь даже от самой себя. Во всяком случае, фотографии отца, явно постановочные, то на фоне фонтана, то у ущелья, то у Царь-пушки, вечно в окружении счастливо улыбающихся молодых и красивых женщин, лежали у нее в прикроватной тумбочке.

Катя была точной копией отца – яркого брюнета, сверкавшего серыми очами и сдвигавшего к переносью густые и ровные черные брови.

А фотография матери – невзрачная, как и она сама, и, видимо, как и ее жизнь, лежала у нее в корочке паспорта, сбоку. С заломами и трещинами, черно-белая, совсем небольшая.

Теща мелькнула пару раз и на их свадебных фото – бесполой тенью, призраком. То за спиной какого-то трудно узнаваемого гостя, то у машины на улице.

Он тогда подумал: «Ни за что бы на улице ее не узнал! Просто прошел мимо. А если бы окликнула – напрягался бы, чтобы ее признать».

Детство свое жена тоже вспоминать не любила. Про отца – все ясно. Какой ребенок обрадуется тому, что «очаровун-папаша» распыляется на всех окружающих баб, а на свою дочь откровенно забивает. Ревность, понятно. Да еще и обида за мать. Страх потерять его, страх, что семья разобьется вдребезги. С такими бонвиванами всегда вечный напряг. Всегда тревожное ожидание какой-нибудь подлости. И все же – восхищение! Каков, а?

А к матери… Чувство легкого пренебрежения, брезгливости даже. Недоумения – как он мог на ней жениться? И наверняка оправдание его загулам – ну, все понятно. Она виновата.

Ну и дополнительное раздражение – хозяйкой мать была никакой. Катька злилась, когда у нее сгорали очередные котлеты или пирог: «Ну вот! Это она меня ничему не научила!»

Ни матери, ни отца давно не было на свете, а детские комплексы, наши верные спутники, оставались. Однажды вырвалось – после очередного отъезда дяди Аркадия:

– Вот ушла бы она к нему! И все бы встало на свои места. И у нее, и у отца. Все были бы счастливы.

– Ну не ушла же, – Васильев пожал плечами. – Чужая душа потемки. Не любила она твоего прекрасного дядюшку. Да и рядом с отцом он, прости… Не читается как-то. Куда ему до такого красавца.

Катя кивнула.

– Верно. Все ее упрямство.

Васильев возмутился:

– Да при чем тут упрямство! Одного любила, другого нет. Все просто, как мир. И так же старо.

Катька замотала головой:

– Упрямство? Действительно, при чем тут упрямство? Тупость, вот как это называется!

Он осуждающе покачал головой.

– Какая тупость, господи!

Жена взорвалась.

– Да что ты знаешь про нашу жизнь! У тебя всегда все было гладко и складно. Папа, мама. Друзья родителей. Дни рождения с шоколадным тортом. Пожарная машинка под елкой.

Он кивнул.

– Ага, все было здорово. Только папа ушел молодым. И мама пахала как лошадь. И гости все закончились – сил у нее не было. И пожарные машины с шоколадными зайцами тоже.

Катька расплакалась.

– Да разве я про это? Я про другое! Про грязь и сплошное вранье. – И, хлопнув дверью, вышла из комнаты.

Васильев думал иногда про свою семейную жизнь – в те моменты, когда отчего-то становилось особенно тоскливо и муторно. Вечный вопрос – зачем? Зачем он тогда поторопился? Тогда – когда не мог еще все ответственно и грамотно оценить. Зачем они столько лет вместе? Была ли любовь? Есть ли любовь? И если нет – то что их держит вместе? Дочь – и только? Убогая квартира в ненавистных и далеких Химках? Трусость, привычка, леность… Смог бы он жить без Кати? И если да – зачем тогда они вместе? Он заботится о ней, наверное, скучает. Волнуется. Переживает, когда она болеет или грустит. Он привык к ней, как привыкают друг к другу люди за долгие годы брака. Как привыкают к своей чашке, подушке или сорту сыра. Наверное, удачного брака… но… Почему эти вечные сомнения, вечная рефлексия, непреходящее недовольство? Кризис среднего возраста? Переоценка ценностей? Или просто его дурацкий характер – вечно и во всем сомневаться? И вечно искать причины для «тяжких дум»? Ведь и он не сахар – хмурый молчун, педант и зануда. Не слишком хороший добытчик. И Катька не мед – вечно сведенные брови, приступы гнева и тоски. Правда, о материальном – ни-ни. Ни одного попрека, что могли бы жить лучше.

Честная девочка, но – хмурая. Недаром остроумная дочь прозвала ее «мама-осень».

Васильев смотрел на незнакомых и чужих женщин, с интересом и удовольствием подмечая их прелести – неизвестное манило. Сравнивал с женой. Но – как-то несильно, не откровенно, слегка. Можно было бы. Если бы да кабы…

А можно и нет. Во всяком случае, никаких усилий он не делал. Ни разу! А о чем это говорит? Да ни о чем. Лентяй и не бабник по натуре – только всего. Предложили бы – не отказался, а так….

Ну, и где эта любовь? Или – это нормально? После одиннадцати лет брака? А у кого по-другому?

В общем, жили… Иногда тужили – не без этого. А в целом….

Нормально в целом. Нор-маль-но!

* * *

Дядя Аркадий объявился внезапно – под Новый год, хотя обычно появлялся весной и осенью. А тут позвонил и объявил о приезде. Сказал – форс-мажор.

Катька забеспокоилась, заволновалась и поехала на вокзал.

Привезла его на такси и шепнула в дверях:

– Что-то не то. Точно. Еле добрались, одышка и бледность такая…

Васильев кинул взгляд на гостя:

– Устал. С дороги. Возраст, Кать. Ты что, не понимаешь? Возраст!

Та вздохнула и побежала хлопотать – чайник, обед, плед и подушку на диван – прилечь после дороги.

Дядя Аркадий прилег – что само по себе было необычно. Обычно он был легок, возбужден – по-хорошему, болтлив и очень голоден.

А тут… лег и заснул. Катька смотрела на него и хлюпала носом, шептала:

– Посмотри, как он похудел! И цвет лица – просто пепельный какой-то. И нос… Посмотри – нос заострился!

Васильев махнул рукой.

– Не придумывай!

А все это было чистой правдой. Плох был дядя Аркадий, очень плох… Как говорится – на лице написано.

Потом, когда тот проснулся, они долго ужинали и даже выпили «по сто грамм», как всегда. Он по-прежнему шутил, остроумничал, заигрывал «с девочками», делая цветистые и неловкие комплименты, но довольно быстро сломался и, извинившись, смущенно «отпросился» на покой.

Катька, не зажигая света, стояла на кухне и задумчиво смотрела в окно.

– Плохи дела, Вов. Чувствую – очень плохи. А ведь он, – всхлипнула она, – единственное, что у меня осталось из той жизни! Понимаешь?

Васильев ободряюще погладил жену по плечу.

Утром поехали в институт Герцена – дядя Аркадий признался, что приехал по этому поводу. Диагноз поставили, разумеется, дома, в Одессе.

– Надежд почти не оставили, – он жалко улыбнулся и развел все еще пухлыми ручками, – но… попробовать-то надо! Да и деньги, слава богу, есть – грустно вздохнул он, – хотя… Даже жалко их тратить, – тут он улыбнулся, – на это. – Губы у него задрожали. – Ей-богу, жалко. Все бы – вам. И на дело! Квартиру бы поменяли, машину купили.

Катька заверещала и расплакалась. В общем, двинулись…

Все было плохо. И даже очень плохо. Пока Катька одевала дядьку, Васильев пошел в ординаторскую говорить с врачом. Тот был предельно краток, все подтвердил и определил сроки – месяца два от силы. Ну, если повезет, полгода. Пробовать что-то можно, но смысла нет – только мучить. Пусть доживает «красиво» – ест, пьет, ходит в театры и рестораны. Жаль – не лето. Можно было бы на море. Он, говорят, бывший одессит?

– Бывших одесситов не бывает, – глухо откликнулась Катька, возникшая на пороге ординаторской.

Дядю Аркадия забрали, разумеется, к себе. Варька была срочно отправлена к бабке. Катька взяла отпуск и неотлучно находилась при дяде. Все привозилось с рынка – свежайший творог, деревенские яйца, парная телятина, гранаты, помидоры.

А ему однажды захотелось селедки и пива… Катькину диетическую стряпню дядя Аркадий жевал обреченно – не хотел обижать хозяйку.

Один раз поехали в театр – на втором действии он уснул. Как-то раз отправились в ресторан – заказали улиток и лангустинов. Он ел, приговаривая, что раки и омуль – ни в какое сравнение.

Немного выпил белого вина. Включили телевизор – шел какой-то старый фильм. Дядя Аркадий смотрел и блаженно улыбался… Пока сон не победил его.

Он то и дело причитал, что «принес им столько хлопот, что совесть мучает». И зачем, мол, только «приперся, старый дурак»! Корил себя, просто уничтожал. Катька читала ему вслух О’Генри. А Васильев играл с ним в шахматы.

Дядя Аркадий плакал и смеялся. Каждый вечер спрашивал:

– Ну я молодцом? На троечку или выше?

Еще они подолгу разговаривали с Катькой, вспоминая «старую жизнь», Одессу, Новосибирск, родню. Он помнил все Катькины детские «примочки и прибамбасы». И еще… он все время говорил про Лилечку – Катькину мать и его, васильевскую, «малознакомую» тещу.

Катька держала дядю Аркадия за руку и смахивала слезы.

Как-то вечером он сказал:

– Завтра разбери баулы, Катюнь, – и кивнул на свой большой, дорогой светлой кожи неразобранный чемодан. – Завтра, – тихо повторил он и закрыл глаза.

Умер дядя Аркадий в два часа ночи. Так тихо, что они не заметили. По дороге в туалет Васильев подошел к его кровати и наклонился к нему. Было так тихо, что он сразу все понял. Измученную жену решил не будить до утра, до рассвета размышляя, а правильно ли он поступил? И вообще – можно так поступить? Или – ни в какие ворота?

Утром начались обычные хлопоты – врач, констатация, справки, похоронный агент.

После похорон они вспомнили про чемодан.

Жена долго не решалась его открыть. Открыли на десятый день. Книги, которые дядя Аркадий считал самыми ценными – впрочем, так оно и было. Кое-какое золотишко – не много, но видно, что очень старинное. Катька сказала, что все это – от его матери. А еще жемчужные бусы, чуть мутные, розоватые, очень длинные. Пара серег с мелкими бриллиантами, кольцо с темным овальным изумрудом. Кошелечек, вышитый мелким, кое-где утерянным жемчугом по черному бархату. Золотая пудреница, еще сохранившая прелый цветочный запах. И серебряный портсигар с золоченым орнаментом и дарственной надписью, Катька сказала, что это – его отца, известного одесского фотографа Шпитцера. Еще был помутневший небольшой серебряный стаканчик с какими-то незнакомыми полустертыми буквами. Катька объяснила, что стакан ритуальный. Ну, то есть молитвенный.

– В каком смысле? – не понял Васильев.

Она принялась бестолково объяснять, что по пятницам в стакан наливали красное вино и что-то читали нараспев.

– Наверное, молитву, – предположила она.

Еще в чемодане обнаружились три сберкнижки на предъявителя – с такой суммой, что они растерянно уставились друг на друга и долго молчали. Там хватало на все – на просторную кооперативную квартиру, новую машину, на поездки и прочую приятную чепуху и не чепуху, которая способна украсить, освежить и облагородить человеческую жизнь.

Всё. Ах да! И два кожаных альбома с фотографиями. Катька села их рассматривать, а Васильев заспешил по делам. Да и что ему до чужих семейных портретов? Какое дело? Такое времяпрепровождение его никогда не привлекало. Про эти альбомы он вскоре забыл, а жена убрала их куда-то. Точнее, не «куда-то», а в ящик Варькиного письменного стола – другого места просто не было.

В ту зиму им вообще досталось – пневмония у Варьки, перелом ноги у мамы, неприятности на работе – новый шеф и новые правила. Васильев даже подумывал искать что-то другое, но – было не до того. Не до поисков работы уж точно. Да, кстати, Аркашины деньги они почему-то не тратили. Катька молчала, а Васильеву было и вовсе неловко даже спрашивать ее об этом.

Он поразился тогда своей, как он считал, неловкой жене. Она успевала все – с утра к Варьке в больницу с термосом супа, днем к маме. Там она вставала к плите, прибиралась и выводила маму на улицу. Вечером опять к дочери. Он, разумеется, помогал. Но какая там помощь от мужчины? Тем паче от такого неуклюжего, как он.

А от Кати – на удивление – ни жалобы, ни попрека. Даже задумчиво сказала однажды:

– А может, нам снова съехаться? Маме ведь теперь совсем тяжело будет…

Васильев пожал плечами.

– Ну это уж как вы сами решите. – И слегка сдрейфил, вспоминая былое.

Но мама шла на поправку, гипс сняли, и она постепенно приходила в себя. С Катькой они теперь ворковали часами. Причем жена с телефоном уединялась в комнате и, когда он входил, делала «страшные» глаза и махала рукой:

– Выйди!

Он качал головой и недоуменно вздыхал – новости! Впрочем, так оно точно лучше, чем по-другому. По-старому. Мать теперь называла невестку «Катечкой» и покупала с пенсии «по телевизору», в недавно появившихся «магазинах на диване» дурацкие, дорогие и ненужные подарки – паровую щетку или агрегат для мойки окон. Или нелепые в своей пошлости ювелирные украшения.

Аркашины альбомы он открыл спустя полтора года – когда наконец все устаканилось и они готовились к переезду – в трехкомнатную квартиру в двух минутах ходьбы от матери.

Он паковал вещи и наткнулся на эти альбомы. И… «ушел» на несколько часов – благо никого не было дома.

То, что он увидел, потрясло его, проняло и придавило. На всех фотографиях была она. Его невзрачная теща. Та самая, воробьиной породы. Та, что не заметишь в толпе и не сразу признаешь при встрече. Но… Нет! Это была не она. От той, сухонькой, бледной, серой «невзрачницы» не осталось и следа.

Там была женщина. Алмаз прекрасной и бесценной огранки. Звезда, княгиня, царица.

Грета Гарбо, Марлен Дитрих, Любовь Орлова. Звезда всех времен и – без времени. Она сидела, полулежала, стояла. На ней были шляпы, накидки, боа и меха. Она кокетничала, грустила, задумчиво смотрела в непонятный и таинственный, известный только ей мир. Внутрь себя. Вокруг – недоуменно. Почему я – здесь, рядом с вами? В этом жестоком и примитивном мире? И почему вы, простые смертные, рядом со мной? Имеете ли вы право на это? Она была загадочна, красива, нереальна и даже невозможна на этой бренной земле.

О таких мечтали подростки в липких и тревожных пубертатных снах. И немощные старики – наивно приукрашивая «свои все еще возможности» и питавшиеся только давними – сладкими, полустертыми – путаными воспоминаниями. На таких любовались и вполне зрелые и крепкие, полные сил и желаний мужчины.

Васильев был ошарашен и потрясен – неужели это она? Как же он, неловкий слепец, не сумел ее разглядеть? Сопляк, мальчишка.

Да нет, жена говорила, что мать никогда не считалась красавицей – никогда. Никогда и никто не посмотрел ей вслед, не покраснел и не присвистнул. Никто, включая отца, не отмечал ее прелести и привлекательности. Никто, кроме неповоротливого, неловкого, пучеглазого, смешного Аркаши.

Того, кто возвеличил ее, вознес, выдумал, сотворил и – облек в плоть! И еще любил – всю свою жизнь. Для него она была всегда единственной, недосягаемой и неповторимой. Прелестной, кокетливой, волнующей красавицей, мимо таких не проходят, ими восхищаются всю жизнь самые пылкие мужчины.

Выходит, он был пылким, этот смешной и кургузый толстячок? Смешно как-то… Но то, что он был романтик, восторженный Сирано, разухабистый Дон Жуан, одержимо верный Дон Кихот, – определенно. И еще – он был гений. Гений в своем деле. Художник, творец, сказочник. Он придумал ее, создал и поклонялся ей до самых последних дней.

Господи! Бред. Несчастный и одинокий, никому не нужный уродец. Хотя богат, известен – неужто бы не нашлось хоть одной, которая разделила бы с ним жизнь? Да наверняка! У безногих инвалидов есть жены и любовницы. А тут – кристалл, человек отменных качеств, достойный, порядочный, умный. Остряк и «смешила». Богач – по советским меркам.

Да хоровод бы плясал вокруг него, ей-богу! Хотя внешне, конечно… Страшила из «Изумрудного города» – так называла его маленькая и острая на язык Варька.

Да не во внешности дело. Чушь! Для мужика – уж тем более.

Васильев вспомнил соседа Витька – инвалида, одноногого пьяницу, к тому же с сухой рукой, с хитрым прищуренным глазом.

– Все бабы – мои! – уверял Витек, сплевывая густую табачную слюну. И правда – много лет за Витька бились жена и любовница, насмерть бились, до крови. А он стоял и лыбился, глядя, как две молодые, вполне симпатичные тетки молотят друг друга, вырывая клоки пергидрольных волос.

А дальше – больше. Витек ушел к третьей – в квартиру напротив, к поварихе Надежде. И бывшая жена с бывшей любовницей дружно объединились уже против «кобылы Надьки».

Теперь теряла свой пергидроль Надежда. Но оказалась стоиком и объявила, что Витька не отдаст – ни за какие коврижки.

* * *

А Васильев все переворачивал страницы альбома. И снова любовался той женщиной – теперь у него не поворачивался язык называть ее тещей. Она была женщиной.

Так и просидел до самого вечера, до прихода Катьки. Жена посмотрела на него и улыбнулась – каково, а?

– Я и сама обалдела, – честно призналась она.

Он спросил:

– Слушай, а может, я, молодой дурак, чего-нибудь не заметил?

Катька мотнула головой.

– Да нет, не думай! Не ты один. И я была слепа, как котенок. Ну да, знала – Аркаша «увлечен Лилечкой». Так всегда с иронией говорил отец. Ему всегда было смешно: его невзрачная Лилечка – и такие африканские страсти! Хотя проявлений страсти Аркаша себе не позволял – ни-ни. Только немая любовь и молчаливое поклонение. Все! Ни намека, ни звука. Взгляды и вздохи – это да! Отец посмеивался, а мать махала рукой, смущаясь и раздражаясь:

«Ну сколько можно, господи! Надоело, ей-богу!»

Иногда казалось, что Аркаша ее сильно нервирует, раздражает, и она давала ему это понять. Он исчезал, представляешь? На месяц, на два. Пока она сама ему не звонила и не начинала переживать. Все уговаривала его жениться – тут он мрачнел и тихо требовал, чтобы она оставила его в покое. Одна из ее подруг была совсем не прочь – ну, с ним, понимаешь? Правда, думаю, что там большую роль сыграли деньги. А начиналось все в Одессе, откуда приехали в Москву два брата – отец Аркаши и мой родной дед. Первый – богач, своя лавка с каким-то колониальным дерьмом. Хороший дом, добрая жена и единственный сын – Кадик. Так звали его родители. Внешностью ребенок не удался. А вот характером, нравом – вполне. Не знали проблем с маленьким Кадиком. Мальчик слушался маму и няню, ходил в школу и старательно учил уроки. В семье моего же деда сыночек – «звездонька любимая» – прикурить давал с первых же дней. Убегал из дома, учиться не желал, родителей не уважал. Зато был хорош собой, смешлив, остроумен и нравился окружающим. Дед с бабкой бились изо всех сил. Чего только не пробовали! Без толку. Папан с годами отрывался все круче. Да и у деда дела шли не ах – по совету брата он тоже занялся торговлей. Прогорел в первый же год. Жена стала болеть – ну, причины были: банкротство, нищета и загульный сынок. Дед вылавливал его то у гулящих баб, то на катранах – так назывались притоны, где играли в карты. У папаши и Кадика, разумеется, не было ничего общего – красавец и гуляка папаша смотрел на некрасивого и прилежного брата как на придурка или на вошь. Да, еще важный момент. Кадику, прилежному и старательному, учеба давалась с трудом. А вот папаше бог насыпал щедрой рукой – книг не открывал, а учился легко и весело. И вот дед решил папашу «обженить». На достойной, разумеется, девушке. Скромной и из хорошей семьи. Папаша к тому времени заканчивал институт, куда поступил, при своих талантах, тоже на раз. Еще дед с бабкой тревожились – сынуля и звездонька прилип к «очень нехорошей женщине». Дневал и ночевал у Наташи Тихони – известной в округе шалавы. Невесту нашли – тихая Лилечка, дочка уважаемого человека, директора фабрики. Уж не знаю, как уговорили папашу жениться – некрасивая и тихая Лилечка была совсем не в его вкусе. Но – свадьба отгуляла, и молодые зажили вместе. Аркаша к тому времени работал в фотомастерской и жил небедно, но одиноко. Его тоже сватали – и он даже дал согласие. А потом отказался. В общем, был большой скандал – даже ресторан уже был оплачен. Но потом родители от Аркаши отстали. А он, оказывается, был влюблен в Лилечку. А мой беспечный папаша давным-давно свалил бы от скучной и некрасивой жены – если бы… Первый младенец у них умер. Мальчик. Потом они уехали в Новосибирск. А через два года там объявился Аркадий. Но понял, что лишний, в Москву не вернулся, уехал в Одессу.

Она замолчала. Молчали оба.

Потом он тихо закончил:

– И любил свою Лилечку всю свою жизнь.

Катька кивнула.

– И как! Не всякой женщине выпадает такое обожание и преклонение. Такая тихая нежность… Но вот смешно, – Катька усмехнулась, – все это ей оказалось совершенно ненужно. Даже когда отец гулял, пропадал на недели, и ведь она знала про все его «шалости». Однажды она заболела – операция и все прочее. А папашка развлекался с очередной пассией. В больнице сидел Аркаша, срочно прилетевший в Новосибирск. Днями, понимаешь? – Катька снова замолчала. – Ну вот и скажи. Есть ли у баб мозги? Прожить жизнь с человеком верным, небедным и приличным или?..

Он пожал плечами.

– Ну, знаешь ли… Есть еще такой фактор, как любовь. Немало, надо сказать, значащий.

Она пожала плечами.

– Ну да. В принципе… – И грустно добавила: – А папаша мой резвый так всю жизнь его и презирал. Посмеивался, подшучивал и держал за идиота. А мне он был ближе отца… Ему я могла рассказать все…

* * *

В ту ночь Васильев долго не мог уснуть. Мотался по квартире, курил, пил холодную воду, смотрел на темную улицу и думал, думал без конца. О чем? О жизни и о ее странностях! Раньше ему казалось, что любовь – это кипящий котел: страстей, скандалов, разборок, сладких перемирий. Ну и в постели, разумеется… Не так, как у них, – скучно…

Он был убежден, что ему в этой жизни всего этого недодали. Их ранний торопливый брак с Катькой был пресным и довольно обыденным. Покипели полгода в страстях и… Все закончилось быстро – началась собственно жизнь. Их размолвки и разборки были мелкими, бытовыми, частенько стыдными. После всего сказанного накануне он не представлял, как можно наутро смотреть друг другу в глаза и вместе пить чай. Оказалось, можно…

Они прожили вместе половину жизни – лучшую, надо сказать, половину. Вырастили дочь, обзавелись хозяйством. Друзьями, знакомыми. Но… Надо признаться – или хотя бы быть честным перед самим собой, – в душе, в самых ее потаенных закоулках, Васильев все же… надеялся. Что будет в его жизни еще страсть. Любовь. Сумасшедшие ночи. Слезы, восторг. Сумасшедшая нежность и невозможность прожить друг без друга.

Настоящие! Не тот суррогат, который подсунула ему жизнь.

Так он считал. И было немножко стыдно за эти нечастые мысли… Было.

В ту ночь в его голове все перевернулось. Все! Он понял, какая бывает любовь. Тихая, жертвенная. Незаметная. Ненавязчивая. И очень нежная, очень. Неторопливая, без суеты.

Совсем без тех атрибутов, которых, как ему казалось, ему не хватало.

Под утро он зашел в комнату к дочке. Та спала, как всегда, скинув одеяло на пол – до половины. Он поднял его, поправил, внимательно посмотрел на спящую дочь, провел ладонью по ее щеке и тихо вышел.

В спальне он сел на кровать и долго смотрел на спящую жену. Они были очень похожи – жена и дочь. Две его женщины. Та же линия лба, те же высокие скулы. Темные брови, волосы. Две его женщины. Самые дорогие на свете. Нет, конечно же, еще мама. Разумеется, мама.

Но сейчас речь не о ней. Две его женщины, с которыми прошла его жизнь. Ну, лучшая ее часть. И нет их родней и любимей. Они – его, и только его. Он за них отвечает – всей своей шкурой и всей своей жизнью. Потому, что прожита жизнь. Потому, что рожден общий ребенок. Потому, что все, что они пережили, они пережили вдвоем. И на двоих. И это самое главное. Важнее страстей, пылких поцелуев, громких обвинений, сладкого раскаяния и всей этой мути, называемой страстью.

Потому что жизнь, между прочим, состоит из более важных вещей.

И это то, что он понял сегодня ночью благодаря смешному и нелепому гениальному фотографу из Одессы.

Гениальному – точно! Как говорят? Волшебная сила искусства? А ведь да, между прочим. Так оно и есть. И не смешно. Совсем не смешно…

Немного грустно и еще – светло. Очень светло. Отчего-то.

Время для счастья

Марина, Андрей

– Такое могло произойти только со мной, – приговаривала Марина, горько плача в испачканную зеленкой подушку.

Нет, это не просто обидно. Не просто жалко, глупо и смешно, хотя Андрей и пытался все обратить в шутку – впрочем, как всегда.

Это вовсе не шутки – это так нелепо, как… Как непонятно что. Даже слов не подобрать.

Надо же! Мечтать об этом весь год – долгий, холодный, тревожный. Мечтать, надеяться, нервничать, психовать, почти не верить: а вдруг не сложится, не получится, сорвется в самый последний момент?

Причин миллион – и все против нее. А если ему не дадут отпуск? Не будет билетов? А вдруг кто-нибудь разболеется – например, его дочь или ее мама? Или он сам сломает ногу? Или она – вот это скорее всего. Потому что она не из везучих. С ней все время случалась какая-нибудь дурацкая гадость. В самый неподходящий момент. Ну, не всегда, конечно… Но сколько раз!

Но чтобы так! Вот такую насмешку судьбы она даже не могла и представить. Действительно смешно. Только не ей, увы!

А ведь поначалу все сложилось. И отпуск дали, и билеты достали без проблем. И семейство его укатило в Прибалтику, а это означало, что от отцовских обязанностей он совершенно свободен. И август был вполне себе дачный – теплый и сухой, словно не предвещающий скорой осени. То есть мама на даче в полном покое и счастье. И отпустила она ее почти спокойно… Разговоры велись только два вечера – Людмила Петровна пыталась увещевать, разумеется. Шаблонно – не губи свою жизнь, не теряй драгоценные годы, думай о будущем и вообще, пошли подальше «эту сволочь».

– Мам, бесполезно! – оборвала Марина. – Не распаляйся, не стоит. Все равно уеду и все равно от него не уйду. Не надейся. И потом, – она усмехнулась, – вот кто бы говорил! Смешно прям.

Жестоко. Но мать моментально затихла и, скорбно поджав губы, ушла к себе.

Попрощались сухо. И к окну мать, как обычно проводить и помахать рукой, не подошла. Да и бог с ней! Марине уже было не до матери. И вообще ни до чего.

Андрей ждал ее на вокзале, под часами, курил и близоруко щурил глаза. Марина чуть притормозила и залюбовалась им. Сердце билось, как после спринтерского забега.

Он увидел ее, улыбнулся и махнул рукой. Вагон был купейный – вот уж совсем роскошь для отпускного сезона. Белая скатерка, печенье на блюдце, пластмассовая ромашка в узкой вазочке.

На нижней полке сидела пожилая женщина и тревожно смотрела в окно.

– Муж, – объяснила она, – ушел за сигаретами.

Она явно нервничала и теребила в руках носовой платок.

– Ненадежный? – улыбнулся Андрей.

Женщина махнула рукой.

– Куда там! Уж если пропадет… полгода можно ждать.

Андрей усмехнулся и присвистнул:

– Ничего себе! Отчаянный, значит.

– Дурак, – женщина мотнула головой. – И я дура, что не послала его куда подальше тогда, в молодости.

– Ну, так пошлите сейчас, – рассмеялся Андрей.

– Поздно, – горько вздохнула соседка. – Пропадет. Влезет в какую-нибудь историю. Всю жизнь я с ним как на пороховой бочке. Ни дня покоя. То деньги прогуляет, то проиграет, то одолжит непонятно кому. Или бабу найдет бестолковую. И тоже пропадет.

– А вам не все равно? – удивился Андрей.

Соседка посмотрела на него с удивлением.

– Да как же? Муж ведь! Отец детей! Да и потом… как брат он мне. Непутевый. Жалею, конечно, – словно оправдываясь, вздохнула она.

«Непутевый» появился за три минуты до отхода поезда – с тремя бутылками «Жигулевского» и блоком болгарской «Стюардессы». Хилый такой мужичонка, дохлый. А глаз горит! Хитрый и бесноватый глаз.

Жена отвернулась и промолчала – было понятно, что стыдно перед попутчиками. Мужичонка вскоре исчез в соседнем купе, прихватив «Жигулевское» и домашние пирожки. Супруга его улеглась спать и тут же захрапела.

Марина и Андрей забрались на верхнюю полку и, обнявшись, стали смотреть в окно. Потом Марина не заметила, как задремала, и, слыша мерный перестук колес, думала о том, какая же она счастливая…

– Ведь так не бывает, да? – шепнула она Андрею.

Он чмокнул ее в ухо и шепнул:

– Бывает. Все бывает на свете, дурачок.

* * *

Приехав, пошли по известному адресу – там в прошлом году полдома снимал Андреев приятель.

Хозяев расхвалил, избушку тоже. До моря минут десять пехом и до центра с кинотеатрами, кафешками, танцплощадками и всей бурной южной жизнью тоже рукой подать. Минут пятнадцать.

Хозяйка комнату им приготовила – ждала. Списались с ней за полгода. Комната была небольшая, но уютная – кровать, тумбочка, платяной шкаф и даже маленький, старый, но все еще пыхтящий «Рекорд». Белоснежное и накрахмаленное белье выдавало в ней чистюлю и аккуратистку. Показала стол на кухне, холодильник и плиту:

– Хотите – готовьте, хотите – ешьте в столовой. За углом. Но там всегда очередя и качество – ну, сами понимаете. В ресторанах, конечно, лучше, но – цены!

– Разберемся, – кивнул Андрей и открыл чемодан.

Хозяйка поняла и быстро удалилась.

– Не болтливая – уже хорошо, – улыбнулся Андрей, вытаскивая из чемодана плавки и резиновые шлепки. – Ну что, копуша? На пляж?

И опять все было прекрасно. Просто сказочно было это «все». И море, и даже пляж с грязноватым песком, усеянный народом. Они вбегали в легкую волну, спотыкались, со смехом падали в воду, ребром ладони устраивали водопадные брызги и… целовались – без стеснения. Потому что до них решительно никому не было никакого дела. Народ играл в карты, пил пиво, лениво переругивались супруги и орали на внуков беспокойные и суетливые бабки.

А влюбленные – были, разумеется, и такие, их братья и сестры по молодому и уверенному счастью, – так же беззастенчиво прижимались друг к другу влажными телами, нежными руками и трепетными губами.

Вечером они ели шашлык, запивая молодым и кислым вином, от которого сводило зубы, потом заказывали черный кофе – крепкий, настоящий, сваренный на песке ленивым восточным человеком с очень неторопливыми движениями и спокойной мудростью в темных глазах.

А дальше была ночь. Все. Больше говорить на эту тему ничего не надо. Просто – была ночь. Без комментариев. А потом – не менее прекрасное утро, дающее надежду и силу на весь последующий день.

Все это продолжалось ровно четыре дня. Точнее, три с половиной. Потому что к вечеру четвертого у Марины уже заболело горло, стало ломить тело, и появились красные пятна на коже.

– Перекупалась? – предположил Андрей.

Она пожала плечами. Он сходил в магазин и принес банку жирной густой простокваши. Густо намазывал ее всю, морщил нос и острил.

– Ох! Сейчас вот горбушечку черненького об тебя! И с лучком!

Холодная простокваша обжигала, и она морщилась от озноба и кислого запаха.

А наутро все стало ясно – никакой это не перегрев, а что-то значительно хуже. Вызвали врача. Немолодая врачиха, осмотрев больную, спросила:

– Ветрянкой в детстве болела?

Марина растерянно пожала плечами:

– Вроде нет. Не помню. Надо позвонить маме.

– Не звони, – вздохнула врачиха и похлопала ее по руке. – И так все ясно. Ветрянка, девочка. Не повезло тебе.

Она все разъяснила и строго-настрого приказала лежать – все думают, болезнь это легкая, игривая. Ан нет – серьезная, хотя и быстро проходит. Но все бывает. Особенно в зрелом возрасте.

– Ну, про зрелый возраст вы, извините, загнули, – улыбнулся Андрей.

– Для детских инфекций – зрелый, – упрямо повторила врачиха. – А вы, кстати, успели переболеть? – Она строго посмотрела на шутника.

– Успел, – вздохнул тот, – я все успел, видите ли.

– Ну, это вам так кажется. – Врачиха встала с табуретки и попыталась утешить больную: – Не плачь, девочка. Все еще будет в твоей жизни – и реки, и моря.

– И океаны, – кивнул Андрей.

Врачиха строго посмотрела на остряка и покачала головой.

– Дай-то бог. Если что – вызывайте!

Марина плакала. Как же она плакала! Как жалела себя, приговаривая, что она невезучая, нелепая, прóклятая просто. Вот чтобы так не повезло! Нет, ну ведь это надо. Не просто сопли, кашель или даже сломанная рука. Дурацкая детская ветрянка! Лицо и тело в прыщах, которые к тому же еще немилосердно чешутся – просто руки надо связывать! И надо их мазать мерзкой «бриллиантовой зеленью», зеленкой, проще говоря. Андрей все хихикал по поводу бриллиантовой зелени:

– Бриллиантово-зеленая ты моя!

Очень смешно! И эта пятнистая физиономия – вместо гладкого, шоколадного загара. Ровной персиковой кожи. Выгоревших, с льняным оттенком, волос. Нового купальника, специально для поездки сшитого разноцветного сарафана на тонких лямочках, открывающего смуглые плечи и упругую грудь!

Помятая, мокрая от пота и слез простыня в зеленых разводах. Душная комната, крики жильцов и хозяев, запах баллонного газа и подгоревшего масла с кухни.

И время! Тянущееся сейчас, без моря и ресторанов, вечернего променада по набережной, неистощимых бесконечных ночных ласк, так издевательски медленно, так неспешно и томительно… За что это ей? За ее грех? За то, что без памяти влюбилась? Совсем потеряла свою бедную голову? Связалась с «не своим» мужчиной?

Но его-то грех, если разобраться, куда больше. Он, и только он, «виновник» всей этой истории. Это он соблазнил «невинное дитя» – его, между прочим, слова. А дурацкая ветрянка у нее!

Вот и съездили, отдохнули. Оторвали счастья, нечего сказать. Украли… У судьбы.

Нет! Это у них все украли. Вот как получается.

А Андрей все шутил. Все ему шуточки. Марина стала раздражаться. А кто бы не стал?

Он аккуратно макал спичку с ваткой в пузырек с зеленкой и мазал гнойнички.

– На спину! – командовал он. – Я написал на твоей попе «любимая». Не возражаешь? – продолжал он веселиться.

Она злилась и снова начинала плакать.

– Издеваешься! – кричала она. – Конечно, тебе смешно. И вообще, все это страшно весело!

Он удивлялся:

– Ну, не вешаться же по такому поводу. Или тебе бы больше понравилось, чтобы я лег у твоей кровати на пол и рыдал вместе с тобой?

Кстати, спал он теперь на старой, невыносимо скрипучей раскладушке, выданной сердобольной хозяйкой.

Нет. Ей не хотелось, чтобы он лег рядом и рыдал. Разумеется, нет. Но и повода для веселья она как-то не находила. И поэтому обижалась.

А он все никак не успокаивался.

– Нет, ты только представь! – веселился он. – Приезжаю в Москву и рассказываю Толику – вырвался с любимой на две недели на море, а ее свалила – что бы ты думал? Страшная болезнь – ветрянка называется. И лежит моя любимая – нервная, дерганая, злющая, в зеленых пятнах и проклинает меня. И ненавидит все на свете. Класс, правда? Оторвался, нечего сказать!

Марина отворачивалась к стенке и опять злилась и плакала. А однажды не выдержала и бросила сквозь зубы:

– Дурак или прикидываешься?

Он пожал плечами.

– А раньше тебе это нравилось.

Потом ему пришла в голову мысль:

– А ведь это моя бывшая колдует. Как пить дать! Не хочет нашего с тобой счастья. Увы, не хочет.

Хотелось выкрикнуть: «А вот жена твоя меня совсем не волнует!» Или еще покруче: «Да катись ты к ней, к своей бывшей! Она у тебя ангел просто! Святая женщина!» Сдержалась. А ведь придраться было не к чему – ну, кроме его дурацких шуток. Прыгал вокруг нее, то чай, то компот. Приносил из шашлычной теплый шашлык, завернутый в тонкую лепешку подмокшего лаваша. Стирал белье – ее личное и постельное, зелено-пятнистое. Чистил груши, вырезал арбузную мякоть. Успокаивал, шутил, гладил по голове:

– Ты ребенок. И болезнь у тебя ребеночья. Словно дочка моя маленькая!

Хозяйка качала головой.

– Заботливый он у тебя. Аж завидки берут! Мой мне стакан воды за всю жизнь не поднес, – и она бросала горькое: – Тьфу! Сволочь проклятая! Всю жизнь только нервы мотал. А твой…

Марина не отвечала. «Мой» – это сильно преувеличено», – думалось ей.

Много о чем она тогда думала. Особенно когда Андрей убегал на пляж – коротенько, правда, на часик: «Купнуться два раза и – к тебе, моя радость! Позволишь?»

Она позволяла. Одной было даже лучше. Без его «милых» шуточек, которые раздражали все больше и больше.

* * *

Теперь у нее была новая кличка – «ягуар». Это, понятно, из-за ее зеленой пятнистости. «И оттого, что рычишь на меня, как хищный зверь», – объяснял он. И ей опять было не смешно.

Хотя все понимала, не дура – ведет он себя правильно, в тоску не впадает, ситуацию из трагической (по ее мнению) пытается перевести в трагикомическую. Подумала – ведь если бы ей такое рассказали, она бы точно повеселилась. Вот подумать только – собирались полюбовнички целый год на море, планы строили, мечтали. А вышло… может, правда – бог не Тимошка? За грехи карает?

Хотя нет. Вот при чем тут бог! Ни в какого бога она, разумеется, не верила. А просто вынесла приговор – несчастливая она и невезучая. Все. И не хотелось быть ни ягуаром, ни бриллиантово-зеленой. Хотелось быть… Самой любимой и самой красивой.

Через неделю новые высыпания, слава богу, появляться перестали. А вот зеленку поди смой. Особенно когда под душем не была черт-те сколько дней. Воду врач запретила категорически.

– Только не чешись! – кричал Андрей. – И не сдирай бога ради. Жди, пока само отвалится. Если сдерешь корку, навсегда останется ямка. Рытвина останется. Отметина. Слышишь, навсегда! На всю жизнь. И будешь рябая, как девка Маланья. Вот кто тебя замуж тогда возьмет, кроме меня? А я, знаешь, не лучший вариант. Уж ты мне поверь. – И все это с очень серьезным лицом. Только в глазах черти скачут.

– А я замуж не собираюсь, – серьезно ответила Марина. – А уж за тебя – тем более.

– Пренебрегаешь, значит, – кивнул он, – не подхожу, выходит. Мордой не вышел, так сказать.

Она села на кровати и обняла коленки руками.

– Ага, – почему-то радостно подтвердила она, – не подходишь. Вот замуж за тебя точно – никогда!

– Ну и слава богу! – облегченно вздохнул Андрей. – Мне, знаешь ли, такая тоже не нужна. Злющая, вредная, пятнистая и к тому же ветреная. На море – с одним, замуж – за другого.

Она кивала – все правильно. На море – с одним, а вот замуж – за другого. Серьезного. Не за такого вот весельчака. Семейная жизнь, знаете ли… Там все серьезно. Не до веселья и прибауток. Все рассчитать, все прикинуть. Чтоб разумно и с холодной головой. А вам, господин хороший, – в клоуны. И зарабатывать будете на репризах куда больше, думаю, чем на своем Мосфильме. В цирк! Туда вам и дорога.

Он сидел на табуретке, курил и с вниманием, слишком серьезным для него, словно впервые, ее разглядывал.

– Умница, – кивнул он, – все понимаешь про жизнь. Умна не по годам просто. А как же любовь, детка? Что будем делать с ней?

– С ней? – продолжала паясничать Марина. – Вот ведь вопрос. Ну просто вопрос вопросов, знаете ли!

Андрей

Со второй женой он разошелся чуть больше года назад. Причин – видимых – для окружающих не было. Причины знали только они двое. Точнее – причину, и обсуждать ее просто не имело никакого смысла. Ольга была умна, и от этого что-то было совсем легко, а что-то определенно тяжелее.

Она все понимала – пожалуй, с самого начала их так называемого романа. Сложно все было, сложно. После развода с первой женой, Жанной, Андрей долго маялся один – почти шесть лет. Хотя какой там «один»! Вот уж смешно, ей-богу. Первый развод, кровавый, нервный, «традиционный» такой, надолго отбил желание создавать следующую семью. Гулял он и отрывался, что называется, в полный рост. Вереница любовниц, подружек, случайных попутчиц была бесконечной, такой обширной и беспокойной, что он просто устал. И тут Ольга. Ему тогда показалось, что это именно то, о чем он мечтал всегда, всю свою дурацкую жизнь. Да-да, именно так – милая, интеллигентная, вполне хорошенькая, чуть перезрелая и чуть «засидевшаяся» женщина. Не юная, но и не искушенная в любовных делах – это было очевидно. Недавно с трудом выкарабкавшаяся из тяжелого и нудного романа с каким-то маменькиным сынком, где абсолютно все было категорически бесперспективно.

Квартира на Старом Арбате, в Староконюшенном. Столовая с овальным дубовым столом под тяжелой скатертью и абажуром (наследство от прабабушки). Суп подавался в супнице («Нет, мы не аристократы, – оправдывалась она, – просто… Так привыкли»). Салфетки были только полотняные – бумажных не признавали. Бульон подавали в бульонницах – больших чашках с подставками. В квартире, кроме Ольги, проживали отец (переводчик немецкой поэзии), мать (тоже филолог) и старенькая бабуля, полуслепая, но крепко держащая хозяйство семьи в худеньких, всегда дрожавших руках.

Его потрясло количество книг – в старых, до потолка, книжных дубовых шкафах. Старая мебель – «присядь на козетку, я пойду поставлю чай»… Бюро из палисандрового дерева, за которым работал Ольгин отец. Ручная мельница для кофе – из Тифлиса, в конце девятнадцатого ее привез прадед. Костяной веер, которым в жару обмахивалась бабуля. Серебряная хлебница («Варшавского серебра, никакой ценности, отец привез в конце века из Польши», – объясняла старушка).

Ольгина мать – в шали, с очками на носу, правящая тексты своих нерадивых авторов.

Бабулины куличи с цукатами на Пасху. Жареный гусь с яблоками на Рождество. Неторопливые разговоры, обращение за столом – «позволь», «если тебе не трудно», «благодарю, все было замечательно вкусно»…

Сначала Андрей растерялся – в его семье ели, что называется, «с газетки». На кухонном столе лежала клеенка с завернутыми внутрь краями. Мать готовила быстро, на скорую руку – борщ варился на неделю. Мясо тушилось в утятнице – тоже на пять-шесть дней. Хлеб подавался на той же доске, где и нарезался. К чаю покупался немыслимый кремовый торт, который никогда не съедался и через пару дней с тяжелым материным вздохом отправлялся в помойку.

А Ольгина бабуля первое готовила на два дня – максимум. И покупные сладости не признавала – как можно есть этот крашеный маргарин?

Ежедневно к ритуальному вечернему чаю она пекла тонюсенькие слойки с вареньем, коричные коржики или ореховое печенье. И чай заваривался в старом фарфоровом чайнике, настоящем китайском, «правильном» – с облезлыми малиновыми драконами.

Родственники Ольги обращались к нему на «вы». Здесь было не то чтобы уважение, скорее черта – ты чужой, не наш, и мы тебе не очень-то верим.

Впрочем, он почти не сомневался – Ольгу они от этого брака не отговаривали. Здесь уважали чужое решение, и было свято невмешательство в чужое личное пространство.

Поселились они в узенькой «девичьей» Ольгиной комнатке. Диван, письменный стол, стул, книжный шкаф. Свадьбу не справляли – к чему? Только семейный ужин в тесном кругу. Родители жены подарили на свадьбу поездку в Питер. Походите по музеям, сходите в Мариинку. «Ты, Ольгуша, не была в Питере уже три года!»

Из Питера они и «привезли» Ксюшу.

Внучку и правнучку все обожали – уже почти и не надеялись на такое счастье!

Ему даже показалось, что ему за Ксюшу «все простили». Правда, что? Тогда еще и прощать было нечего. Почти нечего.

Над Ксюшей вились все четверо ежеминутно. Андрею доверили только воскресные прогулки («Не больше двух часов, следите за погодой и ветром, трогайте носик, не по тротуарам – ни-ни! – подальше от машин, только зеленые дворы»).

Он выкатывал коляску с дочкой и шел по Арбату. Ему казалось, что он вырвался из темницы на волю. Глазел на витрины, ел мороженое, останавливался около только что появившихся бродячих музыкантов.

Однажды его «засекли» – теща пошла в булочную, и от прогулок с дочкой отстранили («Вы, Андрей, больше не вызываете у нас доверия»).

Ольга словно забыла про него – дочка, поздняя и такая долгожданная, захватила ее полностью. Ее волновало теперь только купание в череде, прокипяченное масло для смазывания кожи, ватные тампоны, которые она с остервенением крутила каждый вечер – для глазок, ушек и прочих мест.

На кухне висели пеленки, которые усердно кипятились круглые сутки в огромном эмалированном баке. Андрея заставляли натирать на крупной терке детское мыло для кипячения и мыть детскую ванночку – все, что ему смогли доверить.

Ему казались отчаянной глупостью все эти манипуляции – например, проглаживание распашонок и ползунков с обеих сторон и кипячение упавшей на пол соски. Он вспоминал беспечность своей первой жены и рождение их сына. Ничего такого не было и в помине. Ничего не кипятилось сутками… Они оставляли сына на глуховатую соседку и убегали вечером в кино. Соседка спала, а мальчик, оторавшись и словно поняв безнадежность этого предприятия, тоже засыпал.

Правда, тот брак тоже спасти не удалось – но совсем по другим причинам.

– Слушай, – сказал он однажды Ольге, – мне кажется, если я уйду, никто из вас этого даже не заметит. Ты так не думаешь? Мавр сделал свое дело, мавр может уходить. Или не так?

Жена попыталась спорить, но как-то вяло. И он утвердился в своих сомнениях.

И еще… Интимная жизнь у них тогда кончилась. Оборвалась – совсем. Ей было не до этого, хотя… Андрей снова вспоминал Жанну. Глупо, конечно. Все равно разлетелись, разбежались, ни сын не спас, ни взаимная страсть. А тут другое, но тоже, знаете ли… Ни Ольге это было не надо, ни ему. Он смотрел на жену в байковом халате, в сатиновом лифчике («Для кормящих матерей, Оля! Тебе это просто необходимо»), с кое-как схваченными в небрежный хвост волосами – заполошную, в вечной тревоге, суетливую и довольно бестолковую, и думал: «А на фига? Вот на фига мне такая жизнь? Ни я никому, ни мне – никто. В смысле – не нужен».

Дочка, хорошенькая, толстенькая девочка, похожая, кстати, на его мать, смотрела на него голубыми глазенками и, казалось, тоже удивлялась – кто это и что он тут делает?

Андрей отлично понимал, что дочка тоже не заметит его отсутствия, как и все остальные. А может, даже вздохнут с облегчением – на один рот меньше. Подавать ему, стирать, убирать, гладить. Одни хлопоты, а толку от него…

Хотя, справедливости ради, надо сказать, что дурного слова от «святого семейства» он никогда не слышал, а вот пренебрежение и легкую досаду – а зачем он здесь? – чувствовал.

Все решила одна ночь. В жаркий август родители жены остались на даче с полуторагодовалой внучкой. Отпустили, так сказать, молодых в трехдневный отпуск.

«Последняя попытка», – подумал Андрей. Но крепко ошибся. Ольга, не снимая любимого «старушечьего» халата в коричневых розах (бр-рр!), не вымыв голову, уселась с ногами на диван и принялась грызть орехи.

Он смотрел на нее краем глаза и слушал невыносимое щелканье ореховой скорлупы. Она уставилась в телевизор – там шла запись симфонического концерта. Андрей не выдержал и ушел к себе. Ольга пришла ночью, сбросила халат, надела ночнушку (и это в душную, непроходимо душную летнюю ночь!), густо смазала руки вазелином и залезла под одеяло, коснувшись его ногами в теплых носках.

Он, пытаясь побороть какую-то брезгливость, дотронулся до ее плеча.

– Давай завтра, а? – виновато попросила она. – Очень спать хочется.

Он отвернулся.

– Ты обиделся? – спросила она.

– Нет, что ты, – спокойно ответил он.

И еще подумал: «А «завтра» уже не будет. Жить с женщиной и не желать ее – боже, какое убожество и наказание!»

Утром, когда они сели завтракать, он сказал:

– Слушай, Оль! Я, наверное, уйду. – И добавил: – Думаю, никто не расстроится и волноваться за мою судьбу не будет.

Ольга пила кофе и глаз на него не поднимала.

– Ну, если ты решил… – тихо сказала она. – Думаю, уговаривать тебя нет смысла.

Он кивнул.

– Точно, нет. – И вышел из-за стола, не забыв поблагодарить за вкусный завтрак.

Пока он собирал свои нехитрые пожитки, жена топталась на кухне.

– Я пошел, – крикнул он, отпирая входную дверь. – Ключи оставляю на комоде.

Ольга вышла из кухни, печально посмотрела на него и сказала:

– Пока. Звони, если что.

– Если что, – кивнул он и вышел на лестничную клетку.

Выйдя на улицу, душную, не успевшую остыть даже после ночи, он остановился, глубоко вздохнул и почувствовал такое невыразимое облегчение… Немножко похожее на счастье.

Он приходил к дочке каждую субботу – на пару часов. Встречали его тепло и всегда предлагали обед или чай. Он видел, что облегчение от его ухода посещало всех членов семьи. И даже, пожалуй, вызвало – впервые! – ничем не объяснимую симпатию.

Ольга чмокала его в щеку и куда-то торопилась. А через полтора года вышла замуж – за какого-то отцовского коллегу. Муж был приезжий, свердловчанин, ученый муж в бифокальных очках и при окладистой «поповской» бороде. Смешной чувак, в общем. Он горячо жал приходящему отцу руку и предлагал «располагаться поудобнее». И еще очень смущался, когда Ксюша путалась и называла его папой – при родном отце.

Кстати, смущались от этого все – и бывшие тесть с тещей, и сама Ольга. А ему было до фонаря – ну, папа так папа. Что ребенку морочить голову? С кем живет, тот и папа. Кто растит, тот и отец. И вскоре Ксюша начала называть его Андреем.

* * *

Уйдя от Ольги, Андрей снял у знакомых, уезжавших в Монголию, однокомнатную квартирку в Беляево. За сущие копейки – квартплата и еще что-то совсем символическое.

Он думал, что вот сейчас, вновь обретя неограниченную свободу, пустится во все тяжкие. Ан нет. «Тяжкие» остались в прошлом. Совсем не хотелось этих «тяжких». Да и все это было так скучно и так неинтересно, что от тоски просто сводило скулы. К тому же – обременительно, да и годы не те – тридцать три, знаете ли… Пора и о душе подумать.

Вот тогда появилась эта девочка, Марина. Двадцать лет. Студентка. Живет с мамой и собакой Тихоном, пушистой дворнягой среднего роста и очень буйного нрава.

Они и познакомились на улице – этот самый буйный Тихон сорвался с поводка и бросился на проезжую часть. Девушка закричала, а Андрей ловко наступил ногой на поводок и этим Тихона урезонил.

Они пару раз сходили в кино, погуляли по улице, посидели в кафе, и Марина пришла к нему.

В ту же ночь она осталась.

И тогда ему показалось, что все снова стало интересно.

Интересно прикасаться к ней, снять с нее плащ в прихожей, проведя рукой невзначай по узкой спине. Интересно пить с ней вино и даже чай на кухне. Интересно смеяться, грустить, кого-то обсуждать, чем-то делиться.

Интересно и очень волнительно ждать, когда она выйдет из душа и юркнет к нему под одеяло. И тихо спросит:

– Скучал?

Интересно проснуться и увидеть ее волосы, разметанные по подушке. И узкую тонкую ступню, коснувшуюся холодного пола, – так она спала, свесив одну ногу.

И пить с ней утром чай тоже было интересно.

И даже скучать по ней было интересно. Вот какие дела.

* * *

Андрей вспомнил свой разговор со Степкой – лучшим и единственным другом. Посиделки начались как всегда – сварили картошку, покрошили в кастрюлю чесночку, нарезали репчатого лука и нажарили «столовских» котлет из кулинарии – плоских и бледно-розовых, размером с мужскую ладонь.

Разговор шел «за жизнь» – обычный мужской треп. Про работу, политику, газетные статьи, прочитанные и непрочитанные книги и, разумеется, про «бабс».

Андрей, как всегда, пьянел быстро и все пытался разобраться в «вопросах, в которых разобраться не может никто». Степка, человек без рефлексий, спокойный, по словам друга, как мамонт, в который раз пытался объяснить, что все его «страдания» по поводу вопроса полов не стоят и ломаного гроша.

– Все просто, как рыболовный крючок. Главное – определиться. Что для тебя самое главное.

Он, Степка, это понял довольно быстро – годам к тридцати. «Нашлявшись и нахлебавшись» по полной, до демаркационной линии – он проводил ребром ладони по горлу, – вдоволь накушавшись страстей с роскошной («Нереальная баба, ты мне поверь!») блондинкой по имени Инна, однажды чуть не выскочив из окна родительской квартиры на двенадцатом этаже и через три месяца женившись на тихой и скромной учительнице младших классов Наташе.

На свадьбе друга потрясенный Андрей все пытался понять, чем зацепила ловеласа и бабника Степку тихая и ничем не приметная невеста. Понять пытался, а ничего не выходило. Наташа была типичной серой мышкой – ни лица, ни фигуры, ни блеска в глазах. Ни даже намека на пусть крошечную, но тайну.

У них это называлось «без изюминки». И не по залету – Степка, врач и просто очень осторожный человек, такого не допустит. Жених был вполне доволен и несчастным не выглядел. Пил и ел с удовольствием, плясал с невестой и новоявленной тещей, которая явно не могла прийти в себя от свалившегося на их скромную семью «огромного человеческого счастья».

И зажили они вполне прилично – без скандалов, взаимных претензий и обид. Родили двух девок, и Степка оказался трепетным отцом.

Наташа прекрасно вела дом – всегда чисто и всегда есть обед. Муж обихожен, девочки тоже. Копили на машину, строили избушку на шести сотках. Все ладком да мирком.

Степка поправился, отпустил «трудовую мозоль» в виде небольшого брюшка и с умиротворением взирал на окружающий мир. И вот тогда, в тот вечер, под картошечку с чесночком, он все Андрею и объяснил.

Главное – понять, при каких обстоятельствах ты будешь счастлив. Ну, если без пафоса – просто доволен. Итак. После всех перипетий и коллизий он, его мудрый друг, понял: страдание не есть смысл жизни. И ее, жизнь, надо строить и планировать, иначе пропадешь. Утонешь, погибнешь, захлебнешься. Страстями жить нельзя, невозможно. Да и сама по себе страсть – продукт скоропортящийся. Основа семьи – уважение и братство. Схожесть взглядов и совпадение биополей.

– А как же любовь? – удивился Андрей.

Степка раздраженно мотнул головой.

– При чем здесь любовь? Достаточно просто хорошего отношения.

– Ну, знаешь ли… – усмехнулся Андрей, – я вот прекрасно относился к Ольге. Прекрасно! И уважал, кстати. Только вот спать с ней не мог. Не хотелось, понимаешь? «Братство» в таких случаях, знаешь ли, только помеха. Вот о чем ты разговариваешь с женой? – с ехидцей поинтересовался он. – Есть темы для разговоров? Ну, это я про совпадение взглядов и биополей.

Степка пожал плечами:

– О даче, например. Сколько завезти вагонки и как строить веранду. О дочках – что у них в саду и в школе, какие купить книжки и куртки на осень. Про болезнь тестя. Про будущий отпуск. Где купить мясо. О жизни, мой друг, о жизни! Именно той, которую мы проживаем каждый день и каждую минуту. Здесь и сейчас. Просто я понял, с какой женщиной надо проживать жизнь – с верной, терпеливой, прощающей. Хорошей матерью, невесткой. С другом, который никогда не предаст и не подставит. Я понял, а ты, видимо, нет.

– А спишь ты с ней как? Тоже по-братски? – ухмыльнулся Андрей.

– Да все нормально там, не волнуйся. Когда хорошо относишься к женщине, знаешь ли…

– Не знаю, – ответил он. – И эти твои постулаты, видимо, не для меня. И еще вопрос – а как же любовь? Ее ты совершенно списываешь со счетов?

– А кто тебе сказал, что я не люблю жену? – удивился Степка. – Я очень и очень, слышишь, хорошо к ней отношусь.

– Умница ты, – закуривая, кивнул Андрей. – А я и не подозревал, что ты такой рассудительный.

– Осуждаешь, а зря. На себя оборотись, – мрачно посоветовал друг. – Твой первый брак – по любви, так?

Андрей молчал, опустив голову.

– Ну, уж по страсти – точно! Помню тогда тебя и Жанку твою. Отлично помню. Как глаза у вас горели синим пламенем. Как вы в гостях в ванной запирались, уже будучи супругами. Как бешено ревновали друг друга, кидаясь тяжелыми пепельницами. Как ссорились – навеки, навсегда. Как ты страдал и ревел, когда вы наконец, измучив друг друга окончательно, разошлись. И как потом ты по ней сох и тосковал. И что в итоге? В остатке – что? Потом ты ее возненавидел. Запрезирал просто. И она в позу – ни тебе ребенка, ни тебе жалости. Пошел вон из моей жизни! Дальше – Ольга. От обратного. Казалось бы… Все то, о чем ты мечтал. Родители – не Жанкина мамаша, буфетчица на вокзале. Дом, семья, традиции, устои. И? С Жанкой ты спал с удовольствием, зато не мог по-человечески жить. С Ольгой ты мог жить как человек, зато не мог спать. Знаешь ли, милый мой, все сразу и навсегда не бывает. Ну, не могут совпасть все составляющие успеха! Так что придется сделать суровый выбор – жить по-людски или…

– Да брось ты! – отмахнулся Андрей. – Вывел, блин, формулу! Умник такой. А жить с женщиной в любви, уважении и еще к тому же и желать ее – так не может быть?

– Может, – кивнул Степка, – но крайне редко. Исключительный случай. И не про нас, как говорится.

– Почему не про нас? – удивился Андрей.

– Потому что не заслужили, – коротко ответил лучший друг.

* * *

Первый Андреев брак был абсолютно безголовым и сумасшедшим. И совершенно верно и точно препарирован и оценен Степаном.

Жанка, яркая смуглянка, красавица брюнетка с голубыми глазами и фигурой Мэрилин Монро, досталась ему, как тогда казалось, случайно и не по заслугам. Познакомились они на море – он студент, московский мальчик, она – казачка из кубанской станицы. Налицо все различия между ними были не просто видны, а бросались в глаза. Когда она приехала к нему в столицу и сказала его матери, кивнув на привезенные в качестве гостинца помидоры:

– Ложьте в газету, – мать с испугом посмотрела на него.

– Украинизмы, – объяснил Андрей, – не обращай внимания, исправится.

Но, и переехав в столицу, Жанка исправляться не желала. Сначала было смешно. Раздражать стало гораздо позже. Его мать она стала сразу называть на «ты» и «мамой».

Мать, учительница музыки в Гнесинке, каждый раз вздрагивала и старалась не показывать невестку консерваторским подругам. Жанка была шустрой и по-деревенски небрежной. В понедельник варила огромную кастрюлю борща и не понимала, почему муж отказывается есть борщ на завтрак, как делали ее отец, дядья и братья. Сытно и быстро! Муж привык завтракать яичницей, сыром и чашкой кофе, а Жанка упрямо разогревала борщ и ставила перед ним глубокую тарелку. И опять – сначала было смешно, а потом… Однажды он грохнул эту тарелку об пол. Жанка не задержалась и грохнула кофейную чашку.

Мать боялась выйти из своей комнаты.

Ругались они страшно, до хрипа. А мирились всегда так сладко и громко…

Короче, бедная мать! Нервы ее не выдержали, и скоро она съехала к сестре на Полянку. Объяснила, что жить в таком ритме не может.

А они облегченно вздохнули и принялись бить посуду, орать и мириться с удвоенной силой – практически без оглядки. Когда родился Санька, отношения совсем разладились. Сын орал ночи напролет, Жанка падала с ног, Андрей торопливо и трусливо просачивался за дверь и сбегал из дому.

Теперь жена орала, что Андрей ей не помогает, сын ему до фонаря, и вообще вся эта жизнь ее достала дальше некуда. Москву она справедливо ненавидела за толпы спешащего и неприветливого народа, за очереди, толчею, хамство, мороженое мясо и неприветливую погоду. Тосковала по родному поселку, теплу, морю и спелым фруктам.

Помогать с ребенком приехала теща. И вот тогда начался настоящий ад. Теща, привыкшая рулить в семье, лезла во все щели, делала замечания, поносила его мать, попрекала зарплатой и считала, что он испортил жизнь ее дочери. Впрочем, здесь она была недалека от истины. В тот год они окончательно измотали друг друга и почти возненавидели.

Его даже раздражала пышная и душная красота жены. И даже ее тело, всегда столь желанное, податливое и такое отзывчивое, перестало его волновать. В один миг – как отрезало.

Через четыре месяца теща увезла дочку с внуком домой. Считалось – на лето. Но было понятно, что Жанка в Москву не вернется.

Так и получилось. И, надо сказать, после ее короткого звонка: «Не жди, не приедем», – Андрей испытал огромное облегчение. Развелись они «по его неявке в суд». Жанка тогда же подала на алименты и приезжать к сыну запретила.

– Не заслужил, – коротко объяснила она.

Андрей позвонил тетке и сказал, чтобы мать собирала вещи. Перевез он ее в тот же вечер и долго просил прощения. Она молчала, тихо плакала и гладила его по голове. Сказала одно:

– Больше я подобного не переживу. Можешь быть в этом уверен.

Через пять дней Андрей снял комнату на Остоженке у приличной старушки, Гортензии Павловны. В одной жила сама хозяйка, а маленькую семиметровку сдавала, «чтобы позволить себе удовольствия. На пенсию, знаете ли…». Удовольствия Гортензии были гастрономического свойства – тортики, пирожные, шоколадные конфеты и деликатесы в виде судака в желе или печеночного паштета.

– Какая же я транжира! – пугалась она, выкладывая покупки на кухонный стол. И печально, словно оправдываясь, добавляла: – А что у меня осталось в этой жизни? Какие удовольствия? И только вот эти! – И с любовью и предвкушением принималась распаковывать коробки и развязывать свертки. Потом стелила пожелтевшую скатерку с кружевом по краям, ставила тарелку старого фарфора и раскладывала серебряные приборы, и варила в старинном кофейнике кофе. Красиво располагала принесенные яства, недолго с умильной улыбкой любовалась натюрмортом, включала телевизор и начинала трапезничать.

Квартиранта к столу приглашала, но он всегда отказывался, а она и не настаивала. Андрей со смехом интересовался, не влияют ли на аппетит последние новости. Старушка отвечала:

– А я и не слушаю! Это для фона. И потом, такая прелесть эти эклеры! Разве что-нибудь может мне испортить впечатление от них?

После еды она засыпала там же, за столиком, в глубоком кресле, под звук телевизора. И на лице ее было написано, что жизнь прекрасна.

Иногда Гортензия «впадала в благость» и пускалась в воспоминания. Это было бы весьма забавно, если бы истории не повторялись день ото дня. Замужем она не побывала – ни разу за всю свою долгую жизнь. А вот «сердечных» друзей имела. Почти до самой старости. Говорила, что все ее мужчины были прекрасны и звали замуж, но «оков и якорей» ей не хотелось. Присутственные дни любовникам она определяла сама, от помощи не отказывалась, а вот подарков не требовала – говорила, что просили тогда только содержанки, коими быть было зазорно. Детей не хотела, жила как птичка божья. И говорила, что, если предложат новую жизнь, с листа, выберет точно такую же.

– А немощи не боитесь? Болезней? – удивленно спрашивал Андрей.

Она легко отмахивалась.

– А что изменится, если я буду дрожать в ожидании плохого? Только приближу это плохое. Будет день, будет пища. Там и буду решать, как быть. А здоровье у меня отменное. Грех жаловаться.

И вправду – из лекарств у Гортензии были только мятные капли и спиртовая настойка для коленей.

– Скрипят! – очень удивлялась она.

Умерла старушка на лавочке у подъезда, куда присела отдохнуть в теплый майский денек, держа в руке авоську с кефиром и сдобными булочками. Присела, задремала и… Больше глаз не открыла, пока не хватился дворник.

После похорон, которые устроил и оплатил Андрей – у Гортензии не нашлось ни рубля заначки, – с квартиры пришлось съехать.

Тогда у него был роман с прекрасной женщиной, телеведущей. Она делала яркие и необычные для того времени программы – встречи с забытыми актерами и режиссерами. Умница была и красавица. Уставала как проклятая, но всегда была в хорошем настроении. Ему было интересно с ней. Она остроумно и весело рассказывала телевизионные байки. Андрей переехал к ней, но совместная жизнь не удалась. Она, одиночка по натуре, уставала от его присутствия в квартире. Он это чувствовал и через пару месяцев съехал, вернулся к матери. Друг от друга они успели отвыкнуть и теперь явно друг другу мешали. Андрей подумывал о том, чтобы занять денег и вступить в кооператив. Пусть у черта на куличках, у Окружной, пусть с крошечной кухней и комнатой, но все же свое, отдельное жилье. Да и матери хлопоты не по годам – ее тоже следовало оставить в покое.

Мать обрадовалась и даже не смогла этого скрыть. Сказала, что половину суммы на первый взнос даст – деньги лежат на книжке. Вторую половину обещал Степка – у его кропотливой жены была, разумеется, приличная заначка. Мать, разумеется, о возврате долга и не думала. А вот Степкина Наташа… Подробно оговорила сроки и порции, которыми он будет отдавать долг. Степан смущался и пытался предприимчивую супругу остановить, но Наташа, мышка тихая, так на него зыркнула, что верный друг удалился на балкон – покурить.

Вот тогда Андрей и понял, кто рулит в семейке друга. И даже стало смешно – вот ведь бабы! Все под себя выкрутят. Причем – любые. И шустрая Жанка, и тихоня Наташа. Но предстояло еще в этот кооператив вступить. Иметь на руках деньги – это совсем не все. Помочь взялась его милая телевизионщица, связи которой были, разумеется, безграничны. Почти все вопросы были решены. Оставался прием у кого-то большого и важного и его последняя, решающая подпись.

И тут случилась трагедия… Телевизионщица разбилась в машине. Мгновенная смерть. Молодая, прекрасная, талантливая…

Андрей не любил ее, нет. Просто был влюблен. Просто восхищался ею. Безмерно уважал и ценил. Но сам факт, вопиюще несправедливый, кошмарный, нелепый, надолго выбил его из колеи.

По ней искренне плакали многие – светлый была человек, что правда, то правда.

С квартирой, разумеется, все сорвалось – не до того было. Да и при чем тут квартира… Когда нет человека – молодого, яркого и просто хорошего.

Он еще долго ездил к ее старенькой маме, которую очень скоро забросили друзья, мужья и любовники дочери. Возил продукты, пил чай – до самой ее смерти. Так он расплатился за дочкину любовь к себе, за все то хорошее, что успела она ему дать. А успела она многое.

* * *

Степке нравилась Марина. Но он сказал честно – не потянешь. Слишком молода и слишком хороша.

– Не заслужил? – обиделся Андрей.

– Да не в этом дело, – отмахнулся друг. – Пятнадцать лет – огромная пропасть. Даже сейчас. А уж в дальнейшем… И говорить нечего. Ей нужно рожать. А тебе дети не нужны – двое уже болтаются без папаши. У нее куча желаний и планов. А ты уже усталый, заезженный конь. Борозды не испортишь, но и свежую не вспашешь. Сам знаешь – чего обсуждать. И жизнь ее молодую и прекрасную губить как-то несправедливо. Неправильно как-то. Это ты ведь рисуешься перед ней, бьешь копытом – шустрый, остроумный, все ему шуточки, все легко. Балагур и весельчак. Хохмишь без перерыва. Гоголем ходишь. А в душе – подпол сырой. И еще – пустота. – Он помолчал, а потом добавил: – Да и бросит она тебя к чертовой матери. Годика через три. Ну максимум через пять. Да и то оттого, что бабы – народ жалостливый. А ты после этого – вообще костей не соберешь. Сопьешься или просто от тоски сдохнешь.

Они долго молчали, а потом Андрей бросил:

– Посмотрим!

Степа не стал уточнять, что его приятель имеет в виду – на всякий случай.

Марина

– Только не сдирай болячки! – умолял Андрей. – Сдерешь – останется след. На всю жизнь. Ямы останутся будь здоров какие. – И он демонстрировал ей свое плечо с содранной в детстве ветряной коркой.

Она смотреть не желала – отворачивалась.

А наутро он увидел, как она перед зеркалом ковырнула ногтем – болячка отвалилась и на лбу, над правой бровью, показалась светлая, неровная ямка молодой кожи.

– Умница! – разозлился он. – Вот и ходи теперь рябая.

Она хмыкнула, повела плечом и стала кидать в сумку полотенце и купальник.

– И куда это мы собрались? – желчно осведомился он. – Уж не на пляж ли? Погреть свое божественное тело?

Она ничего не ответила, набросила сарафан, взяла сумку и, громко хлопнув дверью, вышла на улицу.

– Финита ля комедь, – пробормотал он и лег на диван.

Жалобно и протяжно завыли диванные пружины.

Жизнь почему-то ему совсем разонравилась.

Марина долго сидела на берегу и просто смотрела на серую, неприветливую поверхность воды. «Вот тебе и синее море», – подумалось ей.

Было довольно прохладно. Погода портилась, и к вечеру обещали дожди.

Ее немного познабливало, и идти в воду совсем не хотелось. В голове было пусто, и пусто было на сердце. Куда же все подевалось? Господи, как она ждала этого лета! Как мечтала об этой поездке! До последнего дня, до самого отправления поезда не верила, что все это сбудется. Как она представляла себе весь год, перед сном, закрывая глаза в блаженном мороке! Маленькая уютная комнатка с видом на море. Ветер, пахнущий соленой водой, колышет легкие занавески. Она лежит у Андрея на плече – легкая, необременительная и, разумеется, прекрасная. Молодая, красивая, нежная. Тонкая – в прямом и переносном смысле. Умная. Лучшая из всех его женщин. И ни одного дурацкого вопроса про будущую жизнь. Ни одного!

Она так хороша, что у Андрея захватывает дух от мысли, что эта женщина принадлежит ему. Только ему. Она любит его и так ему предана… Как могут быть любимы, преданы и верны только лучшие женщины планеты.

Они тихо о чем-то переговариваются. Или молчат. И молчание их вовсе не угнетает. Потому что… Потому что им хорошо вместе всё – ехать в душном и неряшливом поезде, пить чай или грызть яблоко, смотреть в окно. Молчать. Смеяться. Любить друг друга. Просто – быть вместе.

Он, разумеется, ею любуется – напрямую и исподволь. Но она все равно чувствует его восхищенный взгляд.

Он говорит ей нежные и совсем неизбитые слова: «Умница моя. Девочка. Разумныш мой маленький. Точечка моя» В смысле – точка вселенной. Он объяснил это так. «Золотая моя девочка», – и так он ее называл. Нет, конечно, были слова и совсем избитые: «Заяц, малыш, рыбешка золотая». Но… В его устах это совсем не звучит пошло. Потому что он не пошляк. И все влюбленные говорят затертые и глупые слова – так у влюбленных принято. Но менее приятно от этого не становится.

А она – уже загорелая. «Слушай, впервые вижу, чтобы кожа не краснела и не облезала! Нет ли у тебя, часом, мулатов в генеалогии?»

Да, вот так, загорелая, посвежевшая, глаза особенно ярки на фоне смуглой кожи. И губы чуть припухли – ну, понятно, отчего. И талия, и грудь, и ноги… И тоненькая соблазнительная полоска купальника, под которой нежная и светлая кожа…

Он осторожно проводит пальцем по этому переходу – от светлой кожи к уже загорелой, и на его лице мука: «Пойдем домой, а, малыш? Или лучше побежим!» Она смеется и качает головой: «Перебьешься!» И чувствует свою власть. Власть над ним. Над мужчиной – взрослым, сильным, умным и красивым.

И ничего нет слаще этой власти, ничего!

Но не получилось – ни прекрасной и смуглой возлюбленной, ни нежных и сумасшедших ночей, ни моря, ни песка, ни тоненькой полоски незагорелой кожи.

Ничего не получилось. Одна досада и раздражение. И одно желание – поскорее расстаться. А поди попробуй! Билеты не обменяешь. Еще вовсю сезон – конец августа. Никаких билетов – без вариантов. А это значит, что предстоит прожить вместе еще десять дней. Разговаривать. Или не разговаривать. Что совсем глупо и трудно. Вместе есть яичницу, пить чай. Резать арбуз. И отворачиваться к стенке. «Слушай, так жарко! Может, ляжешь на раскладушку?»

Он усмехнется и переляжет – не дурак. И Марина будет слышать, как он выходит на крыльцо и чиркает спичкой. И в темноте южной ночи будет ярко вспыхивать красная точка сигареты.

А потом они сядут в поезд и снова станут молчать. И это будет совсем непросто. И смотреть в окно, уже ничего не обсуждая – ни пейзаж, ни полустанки, ни случайных попутчиков, ни хамство проводницы. Ни дальнейшие жизненные планы.

А в Москве, на перроне, она постарается «сделать вид» – улыбнется, чмокнет его в щеку и предложит «созвониться», поспешив в метро.

А он усмехнется и наверняка схохмит: «Ну, если не пожениться, то хотя бы созвониться».

И все это закончится, как только она спустится в подземку. И уже тем же вечером, приняв наконец «человеческий» душ, облачившись в любимую пижаму, с чашкой маминого сливового компота усевшись в любимом кресле, она вдруг так отчаянно затоскует, почти завоет, и наконец задаст себе вопрос – почему?

Почему все так?

И ответа, разумеется, не найдет.

* * *

Марина встала, отряхнула колючие песчинки, одернула сарафан и, тяжело вздохнув, побрела с пляжа. Немного побродила по шумным улицам, пахнущим чуть пригорелым от сладкой ваты жженым сахаром и душным распаренным зазывным южным вечером, и пошла к дому. Андрей лежал на кровати и читал потрепанную книгу. Махнул рукой, приветствуя ее.

«Обиделся», – подумала Марина, и это совсем ее не тронуло.

На столе стояла сковородка с засохшими остатками яичницы, шкурками от колбасы и хлебными крошками. Она поморщилась. На полу валялись мокрые плавки и полотенце.

– Нагулялась? – осведомился Андрей.

Она не ответила и легла на раскладушку.

– Ну, и каковы наши успехи? – поинтересовался он. – Сколько разбитых сердец, сколько поверженных молодых и мускулистых тел?

– Не надоело? – спросила она.

– Мне – нет, – покачал головой он. И добавил: – В отличие от тебя. Есть будешь, Ветрянка?

Она отвернулась к стенке.

– Ну, помирай с голоду, легкомысленная и ветреная дочь Ветра.

– Шут! – крикнула она. – Шут гороховый! Ну, сделай вид, что все прекрасно. Сделай вид, что все у нас замечательно. Сделай вид, что ничего не произошло. Ненавижу тебя! За шуточки твои дурацкие и за… – Она обвела взглядом комнату. – Вот за все это!

Он удивленно приподнял бровь.

– А что, собственно, произошло, зайка? А, понял! – продолжал юродствовать он. – Море оказалось не синее, а серое. К тому же – грязное-пенное, мутное. И еще соленое. И песок оказался не белым и нежным, а серым, колючим и – извини – откровенно засранным. И персики не так сочны и сладки, и вино не терпкое, а кислое и… такое вот здесь, матушка, вино, – притворно тяжело вздохнул он. – И комната наша убога. Как тут не согласиться? И эта пыльная марля на окнах… И никакого вида на безбрежное море. Никакого! Потому, что «с видом» дороже и все разобрано, увы! И любовник твой – прости – тоже немолод и довольно беден. И еще зануден, неряшлив и… довольно потрепан. Как местный курорт, местный базар, тутошний ресторан и наше временное гнездо. Словом, не так прекрасен, как ты себе рисовала. В своей красивой и юной головке. Вот и ты, любимая, впервые столкнулась с тем, к чему так трудно привыкать, – с разочарованием и крахом надежд. Ничего, привыкнешь. Куда деваться? Вот тогда и вспомнишь своего неловкого бывшего возлюбленного. Или не вспомнишь. Тоже не беда. А если вспомнишь – поймешь. Хотя, конечно… такого «оптимиста», как я, – еще поискать. Ну, что поделаешь – каков есть. Такая данность! Зато легче жить. Хотя тоже – вопрос… А ты, детка, совсем далека от реальности. Женщины такие фантазерки! Особенно молодые. Даже те, которые кажутся себе очень умными. Кстати, не только себе – и окружающим тоже. Да, милая! Есть прекрасные страны, бирюзовые моря, седые пески. Хорошее шампанское. И прохладные комнаты с шелковистым бельем и пушистым ковром. Есть, моя дорогая! Только в другой жизни. Которая, увы, – не про нас. Знаешь, где прекрасен антураж, там и живется «попрекрасней». Ну, уж повеселее точно. А нам остается радоваться всему этому, – он обвел рукой комнату. – Радоваться и получать удовольствие. Море, оно и есть море. И можно закрыть глаза на очереди в кафе и не очень свежие салаты и скатерти. Если, конечно, есть такое желание. И любовники есть… ну, посвежее и поудачливей – уж точно. Не такие «писаки» в стол, как я. Да и что это за жалкий удел – сценарист, сценарии которого не берут даже на Казахфильме и киностудии Довженко. Но все женщины, моя дорогая, придумывают себе истории. Как правило, красивые. И вот когда действительность уж очень расходится со всеми их горячими фантазиями… вот тут и происходит… чепуха. Не выдержала ты, девочка, испытания реальностью. Ничего, со временем пройдет. Хотя это испытание не для слабонервных. Правда, – он сел на стул и закурил сигарету, – правда, не всегда дело только в этом.

Он надолго замолчал.

Марина не выдержала.

– А в чем, интересно? – с сарказмом спросила она, готовая предъявить ему и загаженную сковородку, и брошенное полотенце. – В чем же, по-твоему, дело? Философ ты наш доморощенный!

– Какой там философ, – отмахнулся он. – Все просто, как велосипед. Ничего изобретать не стоит.

Она, приподняв брови, с усмешкой смотрела на него.

– И даже еще проще, – он помолчал. А потом, усмехнувшись, сказал: – Просто ты меня разлюбила.

Он затушил сигарету и, взяв книгу и фонарик, вышел на крыльцо.

* * *

Сердце дрогнуло. Дрогнуло. От его беспощадной правды и… жалости. К нему? К себе? К их любви, которая так спешно, так коварно, так нечестно покинула их?..

Или – только ее? Впрочем, какая разница? Суть от этого не меняется.

А что меняется?

Ее жизнь. Вот что.

И вообще – какая-то глупая ситуация. А глупых ситуаций она не любила. Никогда.

Она укуталась в простыню и зажмурила глаза. «До завтра, – сказала она себе. – Вот завтра и решу, что надо делать. А пока – устала. Так устала, что точно – усну. А вот завтра…» – Она зевнула и… сразу же уснула. Потому что была еще очень слаба после этой дурацкой болезни. Вот уж повезло, нечего сказать! Такое подхватить. И где! Ветрянка – обхохочешься просто!

Андрей

Он долго сидел на деревянной ступеньке и смотрел в густую, глубокую чернильную ночь. «Вот и все», – подумал он.

Совершенно спокойно. Без истерик – приказал он себе. Да и что, собственно, произошло? Еще одно разочарование, еще один проигрыш, еще один провал.

Новая порция в ту кучу, где смиренно лежат предыдущие обиды, провалы и промахи. И что, собственно, изменится в его жизни? Да по сути – ничего. Какое-то время одиночества, вполне, кстати, желанного, а затем – новая встреча. Другая женщина, новая жизнь. Впрочем, такая ли уж новая…

И снова будет чуть-чуть надежды и легкого оживления. Чуть-чуть загадочности, флера, кокетства с обеих сторон – каждому ведь хочется выглядеть чуть лучше в глазах другого. Правда, всего этого будет с каждым разом все меньше и меньше. А вот усталости, раздражения, стремления к одиночеству – все больше и больше.

Сначала будет желание. Которое, впрочем, довольно скоро превратится в рутину, раздражение и, если хотите – обязанность. Потом и оно пройдет. И наступит пугающая (или не очень) темнота, глухая тоска, тупая, ноющая боль. И встанет вопрос: «А зачем мне все это, собственно, надо?»

И ответ не заставит себя ждать – а не надо! Все так просто, как таблица умножения, – не надо, и все!

И тогда он уйдет. Снова. И снова в никуда.

Правда, сейчас «ушли» от него. Может быть, впервые в жизни. Ничего, он это переживет – сомнений нет. Смешно даже! Милая девочка, чудная. Умненькая такая – не по годам. Своя такая девочка. Но Степка прав – не потянет он ее. Да и не заслужил, наверное. Точно – не заслужил. Старый циник и брюзга. Нытик и неудачник. Несвежий такой мужичок – во всем. Душа с тухлинкой. Нищий, несостоявшийся писака.

«Размышлятель», – как сказала она однажды. Был бы занят делом – меньше бы «философил» о несправедливости жизни. Зарабатывал бы деньги, растил детей, любил женщину.

А так – мыльный пузырь. Фикция. Врун, болтун и хохотун, как пел Великий поэт.

И за это тебе эта девочка? Золотая такая девочка… Лучшая из тех, кого он знал.

Не по ранжиру. Сопли утри и постарайся достойно выйти из дурацкой ситуации. Потому что старше и потому что все же мужик.

Он зашел в комнату и тихо прикрыл скрипучую дверь. Она крепко спала. Волосы разметались по подушке и прилипли к щеке. Нога выпросталась из-под простынки и свешивалась на пол. Фонарь во дворе красиво и нежно освещал ее всю. Такую молодую, такую нежную. Такую беззащитную и… такую чужую. Уже чужую.

Он уже не мог подойти и чмокнуть ее в нос. Убрать прядь с лица, прикрыть простыней. Уже не мог.

Она ему уже не принадлежала. Женщина, которая разлюбила, мужчине уже не принадлежит. Даже если называется его женой.

А эта и женой не была… была просто девочкой – его девочкой. Его золотой девочкой. Его ушастым зайцем, глупым малышом, его ветрянкой.

Он долго смотрел на нее и пришел в себя только тогда, когда заметил слезу, которая скатилась к его губам, – что-то соленое, господи.

Бред. Чушь. Фигня. Завтра разбежимся – и поминай как звали. Много чести страдать по тебе, матушка! Годками не вышла.

Марина

Утром, когда она проснулась, его в комнате не было. На столе лежал хлеб, огурец и плавленый сырок «Дружба». Она с удовольствием позавтракала, запила все это теплым «Боржоми» и стала собирать вещи.

Из дома вышла минут через сорок. Хозяйка во дворе стирала белье. Увидев Марину, выпрямилась, потерла поясницу, промокнула о фартук руки и удивленно спросила:

– Куда это ты намылилась?

– Уезжаю, – бросила она.

Болтать с хозяйкой совсем не хотелось.

Та от удивления присвистнула и присела на колченогую табуретку.

– Дела! Бежишь? От своего сбегаешь?

Марина неопределенно пожала плечами – понимай как хочешь.

– Понятно! – отчего-то горестно вздохнула хозяйка. – Надоел. Староват он для тебя, конечно. Но, – она опять вздохнула и задумалась, – мужик-то неплохой. Ухаживал за тобой так… Беспокоился. Все врачиху пытал – что да как. Кашу просил меня сварить – манную. Говорил, жидкое надо…

Марина в растерянности топталась у калитки – неудобно прервать человека.

– Ну, что поделаешь, – развела руками хозяйка, – так получилось. Насильно мил не будешь. И правильно – по себе ищи. Молодого и свежего. Этот твой… Через пару лег совсем загнется. Уже ногами шаркает, хоть и хорохорится. А ведь не старый еще! В его-то годы… Другие как с цепи сорванные носятся, а он… Подстреленный какой-то… Раненый… Ну, и иди с богом! А ему-то чего сказать?

Она пожала плечами и толкнула калитку,

– А ничего. Он – из толковых. Сам сообразит.

Она пошла на вокзал. Там, как и предполагалось, билет поменять не удалось. У окошек с кассами выли женщины и скандалили мужчины. Кто-то пытался просунуть в окно орущего младенца, кто-то тряс перед лицом красной, как рак, кассирши телеграммой. Было нестерпимо душно, воняло привокзальным туалетом, прогорклым маслом, перезрелыми фруктами и скандалами.

«Филиал ада», – подумала Марина и пошла прочь с вокзала. На улице дежурили водилы, лениво перебрехиваясь с пассажирами и друг с другом, щелкали семечки и сплевывали шелуху и окурки.

Бабки торговали семечками, вареной кукурузой, помидорами и сушеной таранькой по немыслимой привокзальной цене.

Вокзальная суета, грязь и нервозность угнетали и гнали ее прочь. Была ясна абсолютная бесперспективность ее мероприятия.

Что делать? Вопрос вопросов. Классика помним. Она в раздумье покрутила головой, отошла в сторону, присела на низкую чугунную оградку, выкрашенную в цвет сажи, и…

Решила подумать. Ну, не бывает безвыходных ситуаций. Не бывает! Из любой, самой патовой, есть как минимум два выхода. Два – точно.

– Соберись! – приказала она себе, когда почувствовала, что на глаза наворачиваются слезы.

О том, чтобы вернуться туда, в их «гнездышко», не могло быть и речи. Лучше пешком до столицы. Она даже представила себя бредущую по пыльной, выжженной солнцем дороге – в потрепанных босоножках на грязных и сбитых ногах, волочащую по земле покалеченный чемодан и стучащую в дверь придорожной лачуги с просьбой переночевать и напиться воды.

Ей стало смешно, и она улыбнулась.

– Эй! – окликнули ее.

Рядом возник высокий и худой парень в драных кедах и сильно потертых джинсах. Очень высокий и очень худой.

Она подняла голову и прищурилась от солнца.

– Это вы мне? – холодно осведомилась она.

– Да, тебе, – раздраженно ответил парень. – Что, тоже застряла? И тоже надо валить?

Она кивнула.

– Ясное дело, – он тоже кивнул, – еще одна дура без обратного билета.

– Я с обратным, – возмутилась она, – просто надо свалить пораньше. И не такая я дура.

Он махнул рукой:

– Вот ты еще обидься! И чё твой обратный? Ни поменять, ни обменять. Хотя сдать можешь. По крайней мере на бабки не попадешь.

– А дальше? – спросила она.

Он почесал затылок.

– А дальше… Поедем автостопом. До Ялты, потом до… Дальше – до Курска. А там и до столицы-мамы недалеко. Хоть на телеге, а доберемся.

– Ты серьезно? – удивилась она. – Это возможно?

Он ухмыльнулся.

– Ничего невозможного, детка, на свете нет! Уж ты мне поверь. Особенно если в наличии есть капуста.

– Умник, – усмехнулась она. – И какая я тебе детка, малыш?

Он махнул рукой и взял ее чемодан.

– Двинули, что ли? И добавил: – Малыш! – после чего рассмеялся, и она, неожиданно для себя, – тоже.

Сначала поймали грузинского горячего парня на разбитой «Волге», ехавшего свататься к родне. Грузин сокрушался, что невеста немолода и собою нехороша, но… Он поднимал большой палец и театрально держал паузу: «Богата, как цар! Вернее, царыца». У невестиного папы, дай ему бог здоровья, плантации мандаринов и лимонов – цытрысаваи, короче. Ну, дом еще у папы, машины. Короче – сказка!

Они ухахатывались на заднем сиденье.

– А как же любовь? – давясь от смеха, спросила Марина.

Водитель, обернувшись, посмотрел на нее как на сумасшедшую.

– Какая любовь, слюшай? Уважение! Уважение надо. Почтение. К папе, маме, к жене. А она – любовь! – возмутился он. Потом, словно о чем-то вспомнив, он резко притормозил и закричал: – Кто такая любовь? Кто ее видел?

Он требовал ответа, а они снова умирали от хохота.

Кстати, Марининого попутчика звали Денис. Он был студентом Архитектурного и торопился в Москву по серьезным делам – заболел отец, которому предстояла тяжелая операция.

Она удивлялась его веселью и осторожно спросила:

– А у тебя настроение вполне приличное для такого повода?

Он отмахнулся.

– А ты что предлагаешь? Уже сейчас начать сходить с ума? И кому я помогу? Себе, маме, отцу? Правильно, никому. Вот доберусь и тогда расстроюсь. Не сомневайся. И больничку на уши подниму, и лучшего врача доставлю. И все лекарства – мыслимые и немыслимые. Ты не волнуйся – я замечательный сын. И родители у меня замечательные. И вообще, вся семья. А пока я еще на каникулах.

Она внимательно посмотрела на него и подумала: «А ведь прав! Вот что бы изменилось, если бы он сейчас канючил, ныл, скулил и страдал? Ничего. Научиться бы так! Так относиться к проблемам. Не всякому дано». И она вспомнила своего возлюбленного. Вернее, бывшего возлюбленного. И философски подумала: «Какие на свете разные люди! Ну просто земля и небо».

Потом они ночевали в маленьком селе, куда их привез жених. А утром брат его невесты отвез их на дорогу, где они снова голосовали. Повезло отнюдь не сразу – на дороге торчали почти пять часов. Палило солнце, а потом начался дождь – мощный, отчаянный, но короткий, слава богу.

Пожалел их водитель разбитого грузовичка с открытым кузовом. В кузове перевозили мелкий домашний скот, и желтое редкое сухое сено, устилавшее шаткий деревянный пол, удушливо пахло засохшим навозом.

В машине они уснули и даже почти обсохли. А когда проснулись – от голода и вечерней прохлады, – стали мечтать о мамином борще, домашних пельменях, горячем душе и чистом постельном белье.

Жалела ли Марина, что отправилась в это дурацкое путешествие, поддалась на авантюру незнакомого человека?

Да нет, пожалуй. Хотя к концу второго дня эта «романтика» ей уже поднадоела. Попутчик ее не раздражал – не приставал с лишними разговорами, не клеился, не намекал на что-либо неприличное.

К ночи приехали в небольшой городок, выпрыгнули из кузова и с радостью ощутили земную твердь. Ночевку нашли в общежитии местного техникума, сунув сонной вахтерше мятую трешку, – договариваться Денис мог и умел.

Та же вахтерша принесла им чаю с сушками и полбанки подсохшего сливового варенья.

Марина вытянулась на узкой неудобной скрипучей кровати и… с невиданным блаженством закрыла глаза. Пожалуй, так крепко и сладко она давно не спала – с самого детства.

Утром Денис ее растормошил и приказал одеваться.

– А куда спешить? – сонно удивилась она.

Он внимательно на нее посмотрел и ничего не ответил.

Она тут же пришла в себя, вскочила и виновато сказала:

– Прости.

Следующую машину поймали довольно быстро, и угрюмый шофер обещал целых триста километров сплошного пути – без остановок, но за деньги. Они переглянулись и согласились. В машине на заднем сиденье Марина снова уснула, слыша сквозь сон мужскую беседу – о чем? Вот это было совсем неинтересно.

Остановились у придорожного магазина, где купили сыроватую буханку вязкого серого хлеба, плавленые сырки и пару бутылок молока. Наспех поели и снова двинулись в путь. Теперь на заднем сиденье спал Денис, а Марина сидела рядом с шофером и смотрела в окно.

Ей казалось, что едет она по этой ухабистой, виляющей разбитой дороге черт-те сколько времени – ну, уж не три дня точно. И дорога эта не кончится никогда – так и будет подмигивать редкими светофорами, пугать кочками и ямами, мелькать убогими деревушками, переездами с чахлыми палисадниками, пыльными рябинами, только набирающими свой карминный цвет, и шустрыми, нервными машинами, обгоняющими их неторопливого и молчаливого водителя.

Та жизнь, вернее, тот ее короткий отрезок – на море, в душной комнате с серой марлей на окнах, со сбитыми мокрыми простынями, сковородкой с яичницей и крепким, заваренным в литровой банке чаем, с Андреем, сидящим на краю кровати, – немного растерянным, близоруко щурящимся, разумеется, по-прежнему пытающимся острить и переводить все в шутку, казалась ей какой-то нереальностью, выдумкой, нелепым сном.

Все это было глупо и как-то бессмысленно – особенно ее смешная и дурацкая болезнь. И его суета и забота, пятна зеленки на постельном белье, тоска, раздражение, духота в сердце – и желание, скорее бы….

Скорее бы все это закончилось, прекратилось, исчезло, оборвалось – как не было…

Собственно, так и случилось…

И еще – небольшое, совсем чуть-чуть – чувство неловкости, что ли…

Оттого что заболела, оттого что доставила хлопоты. Оттого что сбежала. Оттого что испытала такое глубокое разочарование…

И совсем слегка – оттого что разлюбила. И он снова оказался прав.

* * *

Дороги оставалось не так много – всего-то четыреста километров. Уже – совсем Россия, леса, луга, поля. И еще более печальная картинка за окном…

Мощная, сильная, прекрасная природа и… убогая человеческая жизнь – хилые домики, щелястые заборы, полупустые огородики, грустные палисадники. Россия не спешила себя прибирать и украшать. И так сойдет…

– Теперь можно и на автобусе, – буркнул водитель, высаживая их на остановке на краю какого-то сонного городишка. И тщательно пересчитал деньги.

Они отправились на поиски общепита. Повезло – оказалось, что городишко, кроме рабочей столовой, имеет кафе и даже ресторан с поэтическим названием «Алые паруса».

Похохмили, мол, вот они, комплексы провинциальной директрисы.

Обсудили, что делать в случае пищевого отравления, пообещав, что умирать на дороге друг друга не бросят.

А оказалось все почти сказочно. Медлительная, с утиной походкой официантка, выслушав историю их нелегкого пути, всплеснула руками и крикнула поварихе:

– Зой! Выйди! Тут такие дела!

Вышла Зоя – такая же полная, уютная и «утиная» – историю пришлось повторить, слегка приукрасив.

Зоя поохала, поахала и припечатала:

– Ждите! Сейчас все оформим. А то мамки родные вас не узнают.

И правда – чудеса! Минут через пятнадцать на столе стояла кастрюлька со свежими щами, сметана, чеснок и мелко порезанная зелень. А чуть позже, когда они, раскрасневшиеся от горячего супа, блаженно откинулись на спинки стульев, Зоя торжественно принесла сковородку с жареной картошкой и большими кусками мяса, посыпанного зеленым лучком. Запивали все это божество компотом из сухофруктов – совсем как в детстве, в детском саду, веселились они.

А потом официантка отвела их в душевую. Вода из ржавого крана текла медленно и скупо, но! Это была горячая, ну, или – почти горячая вода. И земляничное мыло пахло лучше французских духов. А еще удалось немного поспать на «заднем дворе». Дырявая раскладушка и старый деревянный топчан – и это тоже было полным восторгом и счастьем.

Официантке Наташе хотелось поговорить «за жизнь», и деваться, разумеется, было некуда. Оказалось, что громоздкая и полная Наташа еще совсем молода.

– Вот только жизнь деревенская… – вздыхала она. – Огород, хозяйство… Свекровь-придира, муж… Так – ничего, а как выпьет… – Наташа утерла ладонью слезу. – Житья никакого. Мука одна. Да еще двое детишков – свекровь не больно-то помогает, а нервы мотает… Вот такая жизнь, – грустно заключила Наташа и тихо спросила, кивнув на Дениса: – А у тебя с ним серьезно?

– Да что ты! – рассмеялась Марина. – Просто попутчик. Я и знаю-то его всего двое суток с половиной. Просто совпало – завтра доберемся и расстанемся. У него свои проблемы, у меня свои.

Наташа покачала головой.

– Зря ты так. Присмотрись! Хороший же парень – сразу видно. Непьющий. Образованный. Видно, что и семья…

Она пожала плечами.

– Да не до него мне сейчас. Из своей бы истории вылезти. Без потерь.

– Без потерь не бывает, – грустно сказала Наташа.

А вечером Наташин муж подвез их на мотоцикле до ближайшей железнодорожной станции. Объяснили, что стоянки здесь нечастые и короткие – не больше минуты. А проводницы до столицы подсаживают – и себе копеечка, и контролеры уже все сошли. До Москвы-то рукой подать.

С Наташей и Зоей расстались как добрые подруги. Впрочем, почему – как? Так оно и было.

С поездом тоже сложилось. И к утру были в Москве.

На вокзале Марина чмокнула Дениса в щеку и записала на сигаретной пачке свой телефон.

Через сорок минут она уже открывала дверь своей квартиры.

Она ходила по комнатам, заходила в ванную и на кухню, садилась в кресло в гостиной, ложилась на диван в своей комнате, и ей казалось, что она вернулась из очень далекого и очень долгого путешествия. Довольно трудного, даже тяжелого, утомительно-изнуряющего, но… Наверное, необходимого. Для того чтобы пересмотреть или переосмыслить свою жизнь.

В холодильнике она нашла курицу и съела ее холодной, закусывая соленым огурцом и запивая все это великолепие большой кружкой только что смолотого и сваренного кофе.

Когда вернулась с работы Людмила Петровна, она крепко спала под крики телевизора. Мать растормошила ее, принялась обнимать, гладила ее по голове и приговаривала, как сильно по ней соскучилась.

Потом они долго пили чай, и она, сама того не ожидая, рассказала матери обо всем, что произошло. В таких подробностях, что, в общем-то, были не очень приняты в их отношениях.

Мать слушала ее молча, иногда вздыхая и кивая, а выслушав, сказала:

– Ну, значит, так надо. Так тому и быть. Знаешь, редко кто проживает жизнь без краха желаний и больших разочарований. Радуйся, что это случилось сейчас. Когда ты молода и полна сил. Слишком большой накал был, слишком. Ну, а тогда и сгорает все быстрее – это уж как водится.

Мать тяжело вздохнула и подошла к окну.

Марина все поняла – мать подумала о своем. Об уходе отца – странном, в никуда. Об их распавшемся браке – просто стало все пресно, скучно и как-то совсем неинтересно. Казалось, что она, мать, еще так молода и сможет – да конечно же, сможет! – еще устроить свою жизнь. И снова быть счастливой. А не получалось…

И мать, все еще красивая и совсем нестарая, начала как-то по-женски угасать, чахнуть, вянуть. И стала «грустной рабочей, тягловой лошадью» – по ее же словам. И совсем потеряла всякие надежды.

– Живу по инерции, – грустно говорила она, – никуда не деться – надо жить.

Дочь ее слова вводили в растерянность и в ступор. А зачем так жить? Пить по утрам кофе с бутербродом, красить ресницы, брызгать духами запястье и шею, вдевать в уши серьги, а на шею повязывать яркий платок. Бежать на работу, давиться за курицей в душной очереди, бежать, запыхаясь, на автобусную остановку. Готовить ужин, смотреть телевизор, вяло поругивая очередной серый и скучный фильм, досматривая его до конца. Бухаться в постель, мечтая только об одном – скорее уснуть, чтобы ни о чем не думать. И еще мечтать о выходных. Самая сладкая мечта! Отгоняя от себя неприятные мысли о горе неглаженого белья и об уборке квартиры.

И это – жизнь? Ради такой жизни родилась эта красивая, умная и достойная женщина? Ради этого она росла, мечтала, читала книги, расплетая кончик пушистой косы, в волнении покусывая губы…

Окончила школу, поступила в институт, остригла волосы – коротко, по моде. И принялась мечтать о любви.

Вышла замуж – слава богу, за самого лучшего и любимого. Была невестой под застенчивой фатой. И сама была застенчива, мила и очень, очень счастлива… Родила дочку – от самого любимого мужчины. Вот оно, счастье! Новая квартира, кухня с окном на юг. Занавески в цветочек, дубленка – жутко дорогая, купленная с рук, слегка поношенная, но этого почти не заметно. Отпуск на море – она еще так молода, так прекрасна и счастлива…

А потом… Крах. Крах всей жизни, обломки, руины, развалины…

И это – все?

Она выкарабкалась… Кое-как, не без потерь. Отлежала две недели на липовом больничном и… поднялась. Дочь, работа, обеды, уборка. Надо жить. Куда деваться…

А может, все еще впереди?

Но пока не получалось. Пока – нет. Ладно, там посмотрим. Поживем – увидим. В конце концов… Грех жаловаться! Есть здоровье, квартира, работа. Есть дочь. Разве мало?

Счастья нет? Да брось ты! То, что перечислено выше, – уже счастье. Или ты дурочка? Не понимаешь?

Крась ресницы, надевай узкие и модные туфли, яркую косынку, духи на запястье и шею и… вперед!

С надеждой. И с верой. И может быть, когда-нибудь… Все будет хо-ро-шо!

А разве может быть как-нибудь по-другому?

* * *

Душа за Марину, конечно, болела. Девочка моя, маленькая, глупенькая. Ждет – как все маленькие и глупенькие – большой любви. А получит бо-оль-шое разочарование!

В первый раз по голове стукнуло – сколько еще? А сколько хочешь! Регламента нет.

Дай ей бог другой женской судьбы – полегче, порадостнее, что ли. Без острых ножевых сердечных ранений.

А так бывает? Вот даже интересно!

Но она знала точно: не нужно убеждать дочку, что все женские истории – это истории боли, обид, предательства и, как следствие, – обиды на судьбу. Хотелось все-таки верить, что так не у всех. Очень хотелось. Слабый уголек надежды все еще, как ни смешно, тлел в ее опустевшем и очень одиноком сердце.

Ну, и к тому же извечная женская тема – у дочки будет все по-другому. Чище, надежнее, светлее. Гораздо лучше. Ей повезет. Ведь я уже за все расплатилась… Сполна.

Конечно, разговор с дочерью, такой откровенный, горячий и доверительный, вверг мать в шок и растерянность. Ее маленькая хрупкая девочка, которой она совсем недавно вплетала в косу белый капроновый бант и пришивала кружевной воротничок к школьному платью, неожиданно оказалась женщиной… Молодой, прекрасной, полной жизненной силы и доверчиво открытой любви.

И уже успела испытать первое, наверное, самое сильное потрясение и разочарование. И любовник ее… Опытный, далеко не юный… Успевший здорово наследить по жизни, оставив двоих детей от разных женщин. К которому она, мать, испытывала что-то вроде брезгливости или ревности. Но уж точно не симпатии или сострадания.

Взяв себя в руки, она улыбнулась, обняла дочь и сказала:

– Ну и славно! То, что все это так закончилось. Без особых размышлений и истерик. А впереди, моя девочка, целая жизнь. Такая долгая, такая прекрасная, такая извилистая! И слез он твоих не стоит, ты мне поверь. Никто из них не стоит.

Вырвалось все-таки! Вот оно, чертово подсознание!

Дочь удивленно вскинула на нее глаза.

– Мам! Ты что? Я не по нему плачу, а по себе! И по своей любви. Как же ты этого не поняла?

Потом они опять пили чай, после чего, обнявшись, улеглись на диван, укрылись одним пледом и обе задремали.

* * *

В сентябре начался институт, и все закрутилось, завертелось и постепенно вошло в привычную колею. Марина почти не вспоминала об Андрее, а если случалось, сердце по-прежнему гулко ухало, сжималось и ныло. Однажды ей захотелось ему позвонить, она даже взяла трубку и набрала номер. Телефон ответил глухими гудками, и она почувствовала облегчение – не получилось, и слава богу! Интересно, а что бы она ему сказала? Да ничего, спросила бы просто: «Как, мол, живешь-можешь?»

А он бы ответил: «Живу хреново, а могу еще ого-го!» Ну, обычные его шуточки.

Однажды Марине показалось, что Андрей промелькнул в проезжающем вагоне метро. Она удивилась своей реакции – рванула вперед так, что чуть не вцепилась руками в вагон.

Потом плюхнулась на деревянную скамью и отдышалась. Чушь какая-то. Вот просто бред сивой кобылы. Что все это значит? Учащенное дыхание, холодный пот, дрожащие руки. Истеричка. Сама ушла от него, сбежала, можно сказать. Видеть его было невыносимо.

А запах его помнит. И руки помнит. И жесты. И как он затягивался сигаретой. И как отдергивал штору по утрам, а она, жмурясь от внезапного света, начинала капризно верещать.

Мать видела – не отпустило. Понятно – первый мужчина, первые серьезные отношения. Все пройдет – у всех проходило. Любовь и печаль неразделимы. Но – молодость! А в молодости, знаете ли…

В молодости все, абсолютно все, имеет другой вес и другую цену. И радости, и печали, и страдания в том числе.

Еще Марина почему-то вспоминала квартиру на Чистых прудах, в которую они попали случайно – точнее, случайно попала она. Андрея пригласили на день рождения. А он пошел с ней. Дурак! Она поняла это сразу, как только увидела именинницу – немолодую пианистку с влажными, чуть выпуклыми, очень черными глазами. Пианистка смотрела на нее с тихой грустью, признавая ее очевидную молодость и красоту. Народу было много, они припозднились, уже накрывали чай. Какая-то важная дама внесла сливовый пирог – на огромном фарфоровом блюде. И все оживились и заголосили – пирог, судя по всему, был фирменным блюдом дома. Сливы матово блестели, и в них отражались оплывшие свечи. Хозяйка, скинув шаль, играла Шопена. Андрей шепнул на ухо:

– Убежим?

Марина кивнула, с сожалением глядя на сливовый пирог. Они торопливо одевались в прихожей. Звуки фортепиано резко оборвались, и хозяйка, снова набросив шаль, вышла в коридор.

– Уходишь? – спросила она его, не обращая на Марину никакого внимания.

Он спокойно кивнул.

– И зачем приходил? – удивилась она.

Он пожал плечами и глупо ответил:

– Поздравить.

– Спасибо, – усмехнулась хозяйка, и глаза ее наполнились слезами. – Поздравил!

Марина выскользнула за дверь и сбежала по шаткой деревянной лестнице. На улице она задохнулась от злости и возмущения.

– Зачем? Зачем ты притащил меня сюда? Это же твоя бывшая любовница! Я что, идиотка? Не вижу и не понимаю? А тебе же на все наплевать! И на нее – в том числе. В день ее рождения, между прочим.

Андрей равнодушно пожал плечами.

– Тебе-то что? И чего завелась? Какая любовница? Бред, ей-богу. Ну, ладно, любовница… А какая, в сущности, разница?

Марина быстро пошла к метро, а он семенил за ней, бурча себе под нос:

– Любовница! Бред какой-то. Да и вообще – когда это было.

В тот день они крепко поссорились.

* * *

Зима была нестерпимо морозной, снежной и какой-то бесконечной. Казалось, там, наверху, весну отменили. Ну, или забыли назначить – даже в начале апреля мели метели и совсем не показывалось солнце, которого все так ждали.

Марина вбежала в метро, отряхивая с варежек и воротника снег. И тут ее окликнули. Она подняла глаза и увидела Дениса.

– Встретились, – мрачно констатировал он.

Она рассмеялась.

– Ты, я вижу, страшно этому рад.

– Ну, могла бы и объявиться, – проговорил он. – Так, между прочим. Не один пуд соли вместе съели, матушка.

– А ты? – удивилась она.

– Телефон потерял, – признался Денис. – Да и не до того было. Отец долго болел, а потом… – он помолчал, – а потом умер.

– Прости – сказала Марина.

Денис усмехнулся:

– За что?

Они доехали до центра и зашли в кафе. Погрелись горячим кофе. Потом долго болтали о жизни. Марине было с ним легко и просто – никакого напряга. Видела, что он здорово изменился – повзрослел, что ли. Он рассказал ей, что мать его в себя не пришла, совсем ничего не хочет, почти не встает с дивана и в дальнейшей жизни не видит ровно никакого смысла. С отцом они были так счастливы, что, казалось, так не бывает.

Денис провожать ее не стал – торопился домой. Объяснил, что не хочет оставлять мать надолго. Да и покормить ее надо – одна точно не поест.

– Давай я тебя провожу, – предложила она. Домой идти почему-то совсем расхотелось.

Они доехали до его дома, и он, смущаясь, извинился:

– Прости, что не приглашаю. Ну, не до гостей маме – надеюсь, ты понимаешь.

Марина чмокнула его в щеку.

– Держись! – И сунула ему в руку бумажку со своим телефоном. – Надеюсь, теперь не потеряешь.

Он внимательно посмотрел на нее:

– Теперь – точно нет.

А она подумала: «Какой надежный! Чтобы так к матери… а отношение к матери, как известно…»

* * *

Денис очень нравился Марининой маме. Воспитан, хорош собой, приличная семья. Перспективное образование, замечательный вуз – Архитектурный. Там дураков не держат. И пахать надо – будь здоров! Даже будучи студентом.

– Хороший мальчик, – говорила мать. – Очень хороший мальчик.

– И что? – взрывалась Марина. – Что ты хочешь этим сказать?

– А ничего, – пожимала плечами мать, – только то, что уже сказала. Присмотрись просто – такие парни на дороге не валяются. Перспективный и приличный человек. Ответственный. С таким по жизни не страшно.

– Мы друзья, мам! Если ты этого еще не поняла, – кипятилась дочь. – И как мужчина он меня совершенно не привлекает. Несмотря на его ответственность и перспективность, чувств я к нему никаких не испытываю. Понимаешь? Просто приятель. Попутчик! И замуж я, кстати, тоже пока не собираюсь. Рановато еще. Тебе не кажется?

– Ну, насчет рановато… это как сказать. Я тебя родила в девятнадцать. А насчет чувств… Кто его знает… По сердцу надо выходить замуж или по голове? И попутчик, кстати, это синоним спутника. А спутник – это не так уж плохо. – Мать села за стол и продолжила: – Вот подруги мои… Саша и Лера. Ты все про них знаешь. Сашка, как и я, замуж выскочила очертя голову и по любви. Итог – я одна, и она тоже. Любовь закончилась, как не было. У меня хоть от этой любви дочка осталась. А у нее – пять абортов. То рано, то надо встать на ноги. То кооператив выплачивать, то машину для Юры. А потом оказалось, что у Юры растет сын. Правда, от другой женщины. Той, для которой оказалось «не рано» и не поздно, а в самый раз. И Лерочка. Любила одногруппника. Севка такой был – красавец, глаз не оторвешь. Она по нему сохла три года. И даже почти иссохла. А он… И любил вроде… Но ни в чем себе не отказывал. Она тогда в психушку даже загремела… Говорила, он дотрагивался до меня, и я теряла сознание. В буквальном смысле. А после психушки сказала – все, хорош. С любовью этой… После психушки следующая остановка – кладбище. И от Севки ушла. А потом вышла замуж. Сергей заурядный был, обычный такой… И внешне, и огня в нем никакого. Куда ему до Севки, с его гитарой и остроумием! С его плечами, ростом и синими очами. Мелкий мужичок, сухощавый. Очки на носу. Правда, теперь уже он сознание терял – от Лерочки. Ну, здесь в переносном, разумеется, смысле. Цветы каждый вечер, пирожное «картошка» – две штуки. На большее денег не было. А Лерочка эту «картошку» обожала. Заболела однажды – так он всю ночь ей компрессы менял. И она вспомнила, как Севка ни разу в больницу не пришел. Говорил, больничный дух на него тоску нагоняет. А когда Сережа сварил ей куриный бульон… Тут у нее в голове и перевернулось. И через месяц она за Сережу замуж и вышла. Ну, а как они живут – ты знаешь. И дом полная чаша, и Лерочка по-прежнему королева на троне. Даже еще больше, чем в молодости. Оттого, что он в себя до сих пор прийти не может, что такая царица, как Лерочка, за него вышла. И еще дочку родила. Вот и подумаешь тут… про сердце и голову…

– Мам! – жалобно сказала дочь. – А ты и сама в это веришь? И сама бы так могла, как Лерочка?

Мать ничего не ответила. Только посмотрела на дочку так, что у той зашлось сердце. От любви и… от жалости.

Андрей

В жизни Андрея ничего не менялось. Совсем ничего. Его сценарии по-прежнему возвращались со студий. Рукописи, отосланные в журналы – крупные и не очень, – не возвращались вообще. Там было не принято возвращать забракованные послания.

Он подвизался в детском журнале и рабочей газете при крупном машиностроительном заводе – на это и жил. Скудновато, но уж точно не голодно. На картошку с селедкой и бутылку «Столичной» всегда хватало, равно как на чай, печенье и хлеб с маслом. Варенье поставляла мама. По воскресеньям он ездил к ней обедать. Тогда она пыталась его откормить, а он шутил, что на неделю не хватит. Вместе с пакетом с пирожками и котлетами мать пыталась засунуть ему червонец или пятерку. Он, немея от стыда, начинал кричать, швырял пакет с провизией и хлопал входной дверью.

Господи! Какой бред и стыд! Я, здоровый, почти сорокалетний мужик, еду к матери подхарчиться, и она мне сует мятую пятерку! Вместо того чтобы я привез ей цветы, конфеты, хорошего сыру. Купил ей путевку в Кисловодск, который ей просто необходим. Справил новое зимнее пальто и сапоги. Переклеил наконец драные обои в комнате.

К Ксюше и Ольге он по-прежнему ездил раз в неделю. Видел, что Ольга этим тяготится. И ее добродушный муженек, радостно улыбаясь и протягивая руку для пожатия, видимо, тоже.

Ксюша, абсолютная его копия, росла славной девочкой – послушной, умненькой и спокойной. К нему она относилась доброжелательно, но… Естественно, равнодушно. Впрочем, чему удивляться?

С восторгом рассказывала ему, как «с мамой и папой» ездили кататься на санках.

Уловила, что он поморщился, и, покраснев, взяла его за руку.

«Тонкий ребенок. – подумал он – есть в кого. И жизнь ей это точно не облегчит».

А тут объявилась Жанка. Тараторила в трубку, что собирается сваливать. Всей семьей, разумеется. Жанка, Санька, Жанкин муж-стоматолог и маленькая дочка от этого самого стоматолога.

Звонок, Жанкина торопливость и сбивчивость были понятны – нужно было разрешение на вывоз Саньки. Он, не подумав, сразу сказал:

– Нет. Не может быть и речи. Даже думать не хочу, что я, скорее всего, никогда не увижу своего сына!

Жанка, естественно, взбеленилась.

– А часто ли ты его видишь? И уж на те ли копейки, что ты высылаешь, Санька жрет и снашивает портки?

Тут же вставила про Фиму, нового мужа, который Саньке и то, и се… Лучше родного папаши.

– И вообще, сволочь, не ломай мою жизнь! И Санькину, кстати, тоже. И какое ты имеешь право, черт подери! Знала, что ты гад, но чтобы настолько!..

Жанка в горячке шваркнула трубку – кипела кровь вместе с гневом, хотя понимала отчетливо: от бывшего муженька никуда не деться. А вот выдержки не хватило. Ведь такая сволочь, прости господи! Чтоб ему…

Какие проклятия были в тот вечер посланы на его голову, даже он, отлично знавший бывшую жену, предположить не мог.

А рассудительный стоматолог уговаривал Жанночку «таки помириться».

– Что поделаешь? Все мы от кого-нибудь зависим, мамочка! – журчал он, уплетая третью по счету котлету.

– Хватит жрать! – гаркнула Жанка и шарахнула кухонной дверью.

В спальне (белый Людовик, зависть всех подруг) поревела от унижения в подушку, утерла слезы и твердо сказала:

– Прорвемся! Ну, купим этого гада, в конце концов. Есть, слава богу, на что. Спасибо этому обжоре – Фиме.

А спокойный, как слон, Фима доедал уже четвертую по счету котлету, думая о том, как несказанно ему повезло с женой – и красавица, и умница. А как готовит! Даже его маме Берте Исааковне не проиграет. Да еще и фору даст. Фима выпил кизилового киселя и блаженно улыбнулся. Все замечательно. И уедут они, разумеется. И никто их не остановит. И там, в благословенной Америчке, у них наверняка все сложится хорошо. И дом, и машины. И Жанка будет одета как куколка. Лучше прежнего. Он, Фима, ничего для жены не пожалеет.

Не то что некоторые идиоты, упустившие свое счастье.

* * *

Конечно, осудили все – и мама, и Степка, и даже Ольга, с которой он почему-то, удивляясь сам себе, вдруг неожиданно посоветовался.

Текст был примерно одинаков: «Какое ты имеешь право? Портить и ломать жизнь всем (Жанке, Саньке и всей ее семье). От мальчика ты отвык, да и почти его не растил. Материально они давно от тебя независимы. А Санькино будущее? Перспективы и так далее?»

Короче, неправ везде и всюду. Да, Андрей все понимал. И со всем был согласен – про себя, разумеется. Но что-то не пускало… Глупость, вредность, эгоизм… Тупое упрямство. Или – любовь к мальчику? Спрятанная глубоко в сердце, на самом донышке… Первый ребенок. Сын. Его точная копия. Он хорошо помнил то тактильное ощущение, когда он брал маленького Саньку на руки. Запах его волос, для младенца уморительно и неожиданно густых и темных. Помнил, как держал его «столбиком» после кормления и испытывал абсолютно животное удовольствие и облегчение, когда тот отрыгивал лишний воздух и блаженно закрывал глаза.

Помнил, как чуть не разорвалось сердце, когда он увидел Санькину раздрызганную в клочья кровавую коленку. И как испытывал нестерпимую боль в собственной ноге, когда мазал рану зеленкой и дул на воспаленную кожу.

Разрыв с Жанкой он пережил гораздо тяжелее, чем разрыв с Ольгой. И в глубине души ему казалось, что хулигана Саньку он любит больше, чем милую и послушную Ксюшу. Не оттого, что сын – какая чушь! Просто за Ксюшу он был больше спокоен – девочку не обидят и ею никогда не пренебрегут. Ксюша – центр вселенной и пуп земли. Ей поклоняются, как божеству – и мать, и дед с бабкой. В ее настоящем и будущем он был уверен. Ей дадут прекрасное образование, она никогда не будет испытывать нужды – все будет у ее ног.

А Санька… Что еще выкинет его пустоголовая мать? В какие дебри ее занесет, какой ураган закрутит? Кто будет следующий Жанкин избранник? Как он отнесется к Саньке? Жанка беспечна, ленива, жадна до денег, безмерно эгоистична, груба и несентиментальна. Ничего нет дороже ее собственного спокойствия. За сына в бой не вступит и глотку обидчику не перегрызет. Не тот случай.

Впрочем, насчет ее пустоголовости он, вероятно, не прав – вон какого мужика отхватила! Жанкин дантист был в Одессе человеком известным. При деньгах и с весьма определенным будущим. Хотя ум и жизненная хватка – отнюдь не синонимы.

* * *

Жанка тактику изменила – теперь она была вежлива и обходительна. Пыталась купить его тем, что отказывается от алиментов, которые он должен платить сыну до восемнадцати лет. Умоляла, увещевала, упрашивала. Хватило ее, разумеется, ненадолго. Скоро она снова начала орать и скандалить: «Я тебя закажу! – визжала она. – Легче тебя прихлопнуть, чем с тобой связываться!»

Андрей слышал, как дантист оттаскивал ее от телефона, пытаясь усмирить. Жанка орала и на него. Потом звонить перестала. И вдруг – возникла. Сообщила, что в Москве и надо срочно встретиться.

– Сегодня! – жестко уточнила она.

Он усмехнулся:

– Не выйдет. Сегодня – точно не выйдет.

Она снова закипела. Кому отказали, ей? Жанне Васильевне Кац, урожденной Луценко?

– Я здесь с Шуриком, – наконец зло выдавила она.

Он даже не сразу понял, что Шурик – это его Санька.

Через полчаса он примчался на «Кропоткинскую», где бывшая назначила встречу. Первое, что бросилось в глаза, как Санька вырос. Всего-то за год! Даже за те десять месяцев, которые он его не видел. Сын смотрел на него спокойно и равнодушно, дергая мать за руку.

– А зоопарк, мам? Успеем?

Жанка нервничала и срывалась на мальчика.

Еще он отметил, что Жанка еще больше расцвела и похорошела – и впрямь глаз не оторвать. Ни один прохожий мужик, невзирая на возраст, не мог не задержать на ней взгляд – теперь она была настоящая секс-бомба. Крутобедрая, грудастая, с тонкой девической талией и роскошными, по плечи, темными волосами.

«Пропал дантист, – весело подумал Андрей. – И его таки можно понять!»

Пошли в кафе – Саньке мороженое, им кофе. Жанка глотнула и брезгливо поморщилась.

– Хавно!

– В Америке подадут лучше, – кивнул он.

– Не сомневайся, – парировала Жанка.

Санька, съев мороженое, снова заныл про зоопарк.

Андрей предложил Жанке, что сходит с сыном сам. Та обрадовалась.

– А я тогда в ГУМ или в ЦУМ смотаюсь!

На том и порешили.

В зоопарке он взял мальчика за руку и почувствовал, как заныло сердце. Они бродили по закоулкам, пили газировку, снова ели мороженое, сидели на лавочке.

– Пап! – вдруг сказал Санька. – А ты меня почему в Америку не пускаешь?

Он вздрогнул и спросил:

– А ты туда хочешь?

Мальчик кивнул.

– Фима говорит, там здорово. Машины классные. Небоскребы – до небес! Ну и вообще, – смутился он.

– А Фима? – дрогнувшим голосом спросил он. – Как он с тобой?

Санька пожал плечом.

– Нормально. Фима хороший. Не кричит, как мама. Шуточки отпускает. Веселится. Мама говорит, как придурок.

«Еще один весельчак, – подумал Андрей, – везет Жанке на шутников».

– Значит, хочешь в Америку, – вздохнул он.

Санька кивнул.

– А потом ты приедешь. Да, пап?

– Как сложится, – ответил он, – чего в жизни не бывает!

С Жанкой встретились у метро.

– Бумаги с тобой? – спросил он.

Она раскрыла глаза, сглотнула слюну и кивнула.

Когда на скамейке, подложив под формуляр журнал, Андрей размашисто ставил свою подпись, бывшая жена внимательно, не дыша, следила за каждым его движением и, наконец увидев, что все готово, облегченно вздохнула.

– Ну и славненько. И делов-то! А ведь нервов мне помотал… – Глаза ее снова вспыхнули недобрым огнем. – К тому же у тебя ведь тут дочка остается, – торопливо добавила она, деловито запихивая бумаги в сумку.

– Господи, какая же ты дура! – почти простонал Андрей.

Он крепко прижал к себе сына и быстро пошел прочь. Потому что… Потому что все это было невыносимо.

Марина

А потом случилась еще одна трагедия – мать Дениса покончила с собой. Выпила горсть снотворного. Не смогла жить без мужа…

Без мужа не смогла, а оставить сиротой сына…

Марина была теперь с Денисом ежедневно – из института сразу к нему. Он был почти безучастен – отвечал машинально, подолгу сидел на стуле и смотрел перед собой. Она приносила продукты, варила какую-то несложную еду, пыталась его накормить. Он машинально съедал, не замечая вкуса, благодарил и просил ее уехать домой. Она оставалась ночевать – было страшно оставить его одного в пустой квартире, ложилась на диване в кабинете отца и видела, что на кухне почти всю ночь горит свет. Это означало, что он опять не ложился. Утром она видела на столе пустую бутылку от коньяка или водки и полную пепельницу окурков.

Денис спал на диване не раздеваясь, и на лице его были такие страдание и мука, что Марине становилось физически больно. И еще отчего-то очень страшно…

Однажды ночью она не выдержала и вышла на кухню. Он сидел за столом и плакал, уронив голову на руки.

Она подошла к нему и прижала его голову к своей груди.

– Не уходи, – попросил он, – пожалуйста, не уходи. Я понимаю, как я тебя достал. И что ты со мной возишься, как с малым дитем? И какого черта тебе все это надо? Да и кто я тебе? Никто. Так – приятель, – усмехнулся он, – дружок по автостопу.

Она покачала головой.

– Не дружок, а попутчик, – поправила она. – А мама говорит, что попутчик – это совсем немало. Попутчик – это почти спутник. Если получится.

Она взяла его за руки и повела в комнату.

Через месяц они расписались.

* * *

Жизнь, собственно, особенно не изменилась. Теперь они жили у Дениса и так же ходили в институт, встречаясь по вечерам после занятий.

Он сразу воспрял духом, и из него образовался отменный добытчик – радуясь как дитя, он притаскивал из магазина то курицу, то сосиски и пытался к ее приходу приготовить ужин.

В воскресенье они убирали квартиру, стирали, гладили, готовили ужин – что-нибудь с претензией на изыск, например, мясо по-польски с сыром и луком, пекли кекс или незатейливую шарлотку.

Иногда приезжала ее мать, гордо именуемая отныне тещей. И это превращалось в настоящий семейный ужин – с долгими и подробными разговорами про общие и личные проблемы, устройство быта или планы на будущее.

Мать тоже повеселела и как-то расцвела, почувствовав свободу и покой.

– Ничего не готовлю, Маринка! – словно оправдывалась она. – Ни черта не делаю. В первый раз в жизни. Приду с работы, попью чайку с тортиком и к телевизору. Или с книжечкой на диван. Райская жизнь! – умилялась она.

За дочь она была спокойна – ничто не предвещало плохого. Видела, что Марина довольна. Прошли нервозность и тревожность. С мужем отношения ровные. Наверное, это и хорошо…

В конце концов, семейная жизнь – это не котел с кипящими страстями, а ровные, пусть однообразные и довольно мещанские будни. Ужин, тихие разговоры, обсуждение общих проблем. Планы и мечты. Обычная человеческая жизнь, ценнее и дороже которой нет.

Бог с ними, со страстями. Ну их к лешему! Надо учиться жить с умом и пусть даже с расчетом.

Дочь нашла положительного и перспективного человека с квартирой в центре. И еще – уважение и любовь. В зяте мать почему-то не сомневалась. Да и как можно не полюбить ее Марину?

А про то, что в душе у дочери, старалась не думать.

Ведь все хорошо, правда?

* * *

И было действительно все хорошо. Вот ничего не сказать и не отыскать плохого! Марина с Денисом не ругались и даже почти не спорили. Найти общий язык было не трудно.

Она уже стала привыкать к чужой и просторной квартире с высокими потолками, так непривычными ей.

Даже вполне уловимый запах беды и трагедии, казалось, почти выветрился, вытравился из этого дома.

В доме стали появляться люди – друзья Дениса. И о них тоже нельзя было сказать ничего дурного. Марина резала винегрет, пекла блины, накрывала стол скатертью, и ей казалось, что все это – настоящая семейная жизнь.

Только иногда, крайне редко, она вдруг замирала и на секунду останавливалась. В голове возникал непонятный вопрос: «А что я здесь делаю? По какому праву я здесь ем, сплю, хозяйничаю? Что делаю я рядом с этим человеком? Близким, почти понятным, даже почти родным? А вот любимым ли… Я называюсь его женой, варю ему по утрам кофе, глажу его рубашки. Сплю у него на плече. Целую его, когда он приходит домой. Но… Люблю ли я его?.. И весь этот наш брак и наша семейная жизнь… Какая-то случайная, поспешная, что ли… Нелепая… Одна, задыхаясь от одиночества, пожалела. Другой задыхался от одиночества и позволил себя пожалеть… Просто так сложилось – и все. Совпало. Он один, и я одна. И оба с разбитыми сердцами. Попутчики… А вот спутники ли? И должно ли было все это сложиться и совпасть?»

Иногда, исподволь наблюдая за мужем, она видела его растерянный и потерянный взгляд.

Любит ли он ее? Вроде бы и сомневаться грех… От него – ничего плохого. Одно хорошее. А может, это просто – благодарность? За то, что она оставила его жить на белом свете?

Осенью, на последнем курсе, Марина поняла, что беременна. Радость была всеобщая – и муж, и мама – все были искренне счастливы. И тогда она подумала: «Значит, все правильно. Так тому и быть». Потому что, если бы все это было неправильно, вряд ли такое бы с ними случилось. Вот такая наивная девочка двадцати двух лет. Смешно, ей-богу.

* * *

Что будет с дипломом и с распределением, Марина старалась не думать. Да и мама успокаивала: «Помогу, перейду на полставки, словом, не брошу, не сомневайся, справимся».

Поговаривали даже о том, чтобы на первых порах мама переехала к ним. Квартира огромная, всем места хватит. Ходила Марина тяжело – токсикоз, обычно мучающий беременную женщину первые три месяца, продолжался почти полгода. Марина скисла, приуныла и совсем потеряла интерес к жизни. Муж особой поддержки не выказывал, иногда, впрочем, попрекая Марину в унынии.

А мама… Ну, тут вообще – чудеса. Неожиданные, прямо сказать.

Людмила Петровна перед дочкиными родами и предстоящими хлопотами решила себя побаловать и съездить в туристическую поездку в ГДР. Берлин, Дрезден, Росток.

Денег скопила и, оправдываясь, объяснила, что едет за приданым – ползуночки, пинеточки, костюмчики и прочая необходимая и приятная мелочь, которой у нас днем с огнем, знаете ли… И – ту-ту, в дальний путь на целых десять дней.

А вернувшись, повела себя довольно странно – объявилась только дней через пять, смущенная, беспокойная и непривычно неловкая, – то чашку уронит, то вазу локтем заденет. Марина даже спросила – все в порядке, мамуль?

Мать покраснела и отвела глаза, залепетав что-то невразумительное.

И так продолжалось довольно долго – постоянно находились причины, почему она не может заезжать так часто, как прежде, по телефону говорила отрывисто и коротко, точно куда-то спеша. Покрасила в невообразимый рыжий цвет волосы, надела джинсы и встала на каблуки.

Денис усмехался, глядя на растерянность жены.

– Ты что, дурочка? У Люси роман.

Марина негодующе отвергала его предположения и злилась – на мужа и мать. Не до фокусов сейчас и не до глупых шуток.

А оказалось все именно так. В поездке Людмила Петровна, по-домашнему Люся, – кто бы мог подумать! – закрутила роман с одиноким мужчиной, вдовцом, которого верные друзья отправили «передохнуть и прийти в себя» после долгой и мучительной болезни любимой жены, ее неравной борьбы со смертью.

Валерий Григорьевич, представительный и успешный мужчина пятидесяти лет, заведующий лабораторией, владелец трехкомнатной квартиры, машины и дачи, лакомый кусок для всех одиноких женщин института, с нетерпением ожидавших его выхода на работу (вот вернется, оклемается, и тут уж мы!..), совсем не рассчитывал ни на какие отношения – даже на легкую интрижку, не говоря о романе.

В Германию поехал без особой охоты, скорее, чтобы отстали друзья и сын с невесткой. В сердце оставалась легкая грусть – жена болела давно, надежд врачи не оставляли, и страдания ее были так мучительны, что гуманнее было пожелать ей скорейшего избавления от них. Валерий Григорьевич, будучи человеком, безусловно, достойным, свой долг выполнил сполна – лучшие врачи, лучшие лекарства, лучшие сиделки. К жене он долгие годы болезни относился как к ребенку, родственнице, сестре. Женщиной она, увы, быть для него уже давно перестала. Что поделаешь, такова жестокая и несправедливая жизнь…

Проводив свою Ниночку в последний путь, он облегченно вздохнул – за нее, не за себя. За годы, когда в их доме поселилась беда, он ни разу не дал почувствовать жене, что она его раздражает или заживает его жизнь. И ни разу – в этом он был уверен – она не поняла, что возвратился он от другой женщины. А такое, разумеется, бывало. Но! Ровно в семь вечера, кровь из носу, он открывал входную дверь и громко оповещал из коридора, что прибыл. Женщины в его жизни были случайны и мимолетны – любой роман или серьезные отношения казались ему кощунственными и невозможными. О женитьбе после смерти жены он и не думал. А уж о том, что приведет в дом, на Ниночкино место, новую хозяйку, не могло быть и речи.

На высокую и не по годам стройную женщину с легкими вьющимися волосами он обратил внимание в Дрезденской галерее. Она долго стояла перед знаменитой «Шоколадницей» Лиотара, и на лице ее была легкая грусть и умиление.

Она вздрогнула, когда экскурсовод ее громко окликнула, и, словно сбросив оцепенение, быстро нагнала уходящую группу.

Потом, на обеде в маленьком и не по-советски симпатичном ресторанчике, где все набросились на сосиски и пиво, Валерий Григорьевич увидел, как незнакомка рассеянно ковыряет вилкой в тарелке и не реагирует на дурацкие хохмы лысого и пузатого весельчака, взявшего на себя роль группового массовика-затейника и решившего, что без его прибауток все определенно заскучают.

Объявили свободное время, и все рванули в магазины. Она всеобщему порыву не поддалась, а пошла спокойно и медленно, с интересом разглядывая окружающие дома. Получилось, что они оказались рядом, и Валерий Григорьевич поинтересовался, не против ли она, что он ее сопровождает. Она мило улыбнулась.

– Нет, что вы. Напротив, я рада. Главное – что сгинули те! – кивнула она вслед быстро удаляющейся группе во главе с балагуром, давшим ей трехчасовой передых.

Они посмеялись и пошли… куда глядят глаза. Оживилась она только у магазина с детскими товарами. Извиняясь, сказала, что зайти ей «необходимо». Там она совсем растерялась, засуетилась и раскраснелась. Хватая то костюмчик, то курточку, подсчитывала в уме деньги, разочарованно возвращала вещичку на вешалку. Наконец покупки были совершены, они облегченно вздохнули и вышли на уличную прохладу.

Валерий Григорьевич предложил новой знакомой зайти куда-нибудь, выпить кофе и прийти в себя. Она, явно смущаясь, робко зашла в кафе, и, когда он открыл меню с яркими картинками и предложил ей выбрать пирожное, залилась краской и принялась отчаянно отказываться.

Он понял, что дискуссия бесполезна, и на свой вкус выбрал нечто высокое, пышное, украшенное взбитыми сливками и цукатами. Оказалось – мороженое.

Когда официантка водрузила «мороженую башню» на стол, его новая знакомая рассмеялась и сказала, что есть это нельзя – только любоваться. И все же съели, разделив пополам. Одному такое не одолеть.

И в те минуты, когда они осторожно, каждый со своей стороны, рушили пышность десерта, он вдруг подумал, что с этой женщиной готов разделить не только порцию мороженого, но и, наверное, всю оставшуюся жизнь…

Теперь, в автобусе, они садились рядом и кожей ощущали, как прожигают их недобрые или, в лучшем случае, очень удивленные взгляды. В самолете уселись тоже, разумеется, вместе, и на втором часу полета Валерий Григорьевич, робея, словно мальчишка, осторожно взял ее за руку. Людмила Петровна сначала вспыхнула, потом побледнела, но руку не отняла.

В Москве он поймал такси и довез ее до дома. Они молча сидели на заднем сиденье и снова не разнимали рук. Он проводил Людмилу Петровну до двери, поставил чемодан и поцеловал в щеку. Зайти она не пригласила, и Валерий Григорьевич почему-то очень этому обрадовался.

Приехав домой, он, словно мальчишка, не мог найти себе места, слонялся по квартире, лег спать, не уснул, снова полночи мотался, выпил полстакана коньяку и наконец угомонился. Утром, проснувшись, впервые за много лет почувствовал себя молодым и сильным, готовым к любым треволнениям и испытаниям. Впрочем, испытаний достаточно. Хватит. Теперь – только волнения и только томительные и прекрасные, отвечающие за сердечную область.

Людмила Петровна тоже в ту ночь не спала. Лежала в постели, вытянувшись в струнку, и, не мигая, смотрела в потолок, на котором вспыхивали узкие всполохи света от проезжающих ночных машин. От того, что произошло в ее жизни, пусть даже у этого не будет дальнейшего продолжения, было так светло и тревожно на сердце, словно она получила неожиданный дорогущий подарок, на который и вовсе не рассчитывала. То, что случилось с ними, ее ошеломило. Она! Еще способна! Такое еще возможно! Эти несколько дней счастья. Ощущения, что она испытала. Только от прикосновения его руки. Оттого, что он рядом. За что ей это? Когда жизнь практически уже кончена – женская жизнь. Скоро, совсем скоро, она станет бабушкой. Разве такое возможно? Она должна жить жизнью дочери и для дочери. И еще – для младенца. А тут… Что она задумала, господи? О чем размечталась? Думать надо о пеленках, сосках и молочной кухне.

Ее жизнь ей не принадлежит. И как она могла об этом забыть? Ей почти сорок четыре. И что она себе напридумывала? Стыдно, ей-богу! Вот если он позвонит… Завтра, ну, или когда-нибудь… Она ему скажет… Или просто не возьмет трубку.

Хотя вряд ли он позвонит – завтра или когда-нибудь…

Назавтра он не позвонил – точнее, телефонного звонка не было. А был звонок в дверь – робкий, короткий, еле услышишь. Но Люся услышала и дверь открыла. На пороге стоял Валерий Григорьевич, держа в руках букет белых лилий. Он смотрел на нее испуганными глазами, словно опасаясь, что сейчас его непременно прогонят. Раз и навсегда.

Она прикрыла глаза, прислонилась к дверному косяку и поняла, что пропала. И еще – что все будет хорошо! А он, будучи, как все мужчины, особенно влюбленные, не слишком догадлив, вконец испугался и расстроился, абсолютно ничего не поняв. Кроме одного – любви все возрасты покорны. Потому что очень сильно забилось сердце. Так сильно, что даже почти заболело. И виной всему этому была эта хрупкая женщина в просторном уютном синем халате, с девичьим хвостом на затылке и в смешных, просто потешных, каких-то «курносых» оранжевых домашних тапочках.

Больше они с того дня не расставались. И пока об этом не знали их близкие – ни ее дочь, ни его сыновья.

Отчего-то им было неловко. Смешные все-таки существа эти люди!

* * *

Всю беременность Марина думала – только бы скорее! Скорее бы закончилось это дурацкое состояние «тюлень в спячке». Понятно, что в спячку впадает медведь. Но даже косолапый теперь казался ей верхом изящества. Она именно тюлень. Лежать бы весь день на боку, не переворачиваясь, и… Грустить, между прочим. О том, что жизнь практически кончилась, так особенно и не порадовав. А дальше будет еще грустнее… Ей было немного стыдно за свои мысли – разве может так рассуждать будущая мать? Это же нонсенс какой-то. Но… Именно так и было. В женской консультации она наблюдала за беременными – те плыли по коридору с каким-то неземным остановившимся взглядом – внутрь себя, и на губах их блуждала странная, с какой-то сумасшедшинкой, тихая загадочная улыбка.

Еще была обида на мать. Совсем ума лишилась! То одно, то другое. Вечно придумывает какие-то дурацкие причины, чтобы не приехать. Может, климакс? После сорока бабы, говорят, совсем с ума съезжают. Она так обиделась, что даже перестала вообще звонить матери. И ничего себе – та тоже не проявлялась несколько дней. А потом позвонила – коротенько так, на три слова:

– Все нормально, Мариш? Новостей никаких?

Марина от обиды аж задохнулась:

– Ну какие у нас новости, мам? Это у тебя, видимо, жизнь бьет ключом!

Людмила Петровна глупо захихикала и пожелала дочери спокойной ночи. И это в три часа дня!

Марина обижалась и на мужа – невнимателен, может нахамить, она его раздражает, и это очень заметно. Все понятно – беременная женщина все воспринимает трагично. Даже то, что трагичным вовсе и не является. Это азбука, и про это написано в куче журналов и книг.

И все же… Именно там написано и другое – что окружающие, особенно близкие родственники, должны быть с беременной особенно нежны, предупредительны, тактичны и терпеливы. И это тоже азбука.

«А буду ли я его любить?» – испуганно думала она про ребенка. Пока – никаких чувств. Вот совершенно никаких. А как, интересно, у других? И спросить-то не у кого… Близкие подружки еще в свободном полете. С маман разговаривать бесполезно – она в астрале.

Ну, не подойдешь же к мамашкам с колясками, сюсюкающим с блаженными улыбками, не спросишь: «А вы когда полюбили своего ребенка? Еще в утробе или чуть позже?» И у товарок в консультации не спросишь, тоже решат – отмороженная.

Ночами Марина прислушивалась к себе – клала руку на живот, слушала, как малыш толкается и шевелится внутри, словно рыбка в аквариуме. И опять – ничего… Она даже стала бояться – а вдруг у нее какая-то патология сознания? Вдруг она вообще никогда…

Ну, есть же матери-кукушки. Немного, но есть! И ей становилось страшно.

* * *

Ночью отошли воды. Марина начала кричать и плакать. Денис, стиснув зубы (от раздражения?), вызвал такси и отвез ее в роддом. К утру она родила. И когда ей показали девочку, крошечную, ярко-красную, сморщенную, как засохший мандарин, она вдруг разрыдалась такими бурными и светлыми слезами, что испугались даже видавшие виды акушерки. А одна, лет пятидесяти, хмурая и очень строгая, вдруг улыбнулась и, вздохнув, сказала: «Еще наплачешься, девка. Слезы-то побереги. Жизнь впереди, ох, долгая!»

Ночью она не спала – ждала утра, когда привезут малышей на кормление. Это было волнительнее первого свидания. Точнее, это и было их первое свидание – ее и дочери. И она, вскочив в пять утра – молодые матери еще пребывали в глубоком и наконец спокойном послеродовом сне, – умылась, почистила зубы и заплела волосы в косу. А когда медсестричка положила на ее кровать малышку, снова подступили слезы и перехватило дыхание – от умиления, восторга, любви… Такой любви, что сдавило горло. И сомнения, так мучившие ее всю беременность, наконец отступили.

Мать писала смешные записки, что совсем на нее было непохоже, пытаясь, видимо, развеселить и поддержать дочь. А муж писал записки короткие и сдержанные: «Поздравляю, спасибо, умница».

А встречали ее у роддома трое: муж – с букетом банальных гвоздик, развеселая маман и… представительный и довольно симпатичный мужчина, очень смущенный, державшийся чуть в стороне – и представленный, как новоиспеченный муж Людмилы Петровны.

Денис скривился, а Марине было все равно – ее занимала только дочка, от которой она не могла отвести глаз. Ее девочка, ее малышка. Главный человек в ее жизни. А на остальных наплевать! На мужа, не ставшего ни на минуту роднее – даже после рождения дочки. На заполошную и очень счастливую мамашу, даже не пытающуюся этого скрыть. И на этого нового знакомца – приятного, кстати, и, кажется, в отличие от маман, вполне вменяемого.

Дома, обнаружив отсутствие всего – начиная с кроватки, коляски, приданого и праздничного обеда, видя растерянность и дрожащие от обиды губы молодой матери, новоиспеченный муж матери укоризненно посмотрел на жену и покачал головой:

– Ох, Люда, Люда…

Дениса он взглядом даже не удостоил. Быстро одевшись, вышел из квартиры и возник снова через пару часов, ввезя в дом коляску, упаковку с деревянной кроваткой, сумку с ползунками и пеленками и, что самое смешное и трогательное, картонную коробку из ресторана, в которую были тщательно и с любовью упакованы переложенные бумагой (чтобы не остыло) шашлык, еще теплые лепешки с сыром и без, курица в ореховом соусе, тушенные с чесноком баклажаны и даже кусочки торта, проложенные салфеткой и все же слегка покалеченные и примятые, со сбившимися набок шоколадными украшениями.

Он строго посмотрел на мать, твердо сказал:

– Люда! – и кивнул на коробку.

Мать все поняла, покраснела и бросилась на кухню – разбирать всю эту сказочную вкусноту и накрывать на стол.

Потом был быстрый кивок в сторону молодого отца, и закипела работа. Была собрана кроватка, разложены пеленки и бутылочки, расставлены пузырьки с марганцовкой, зеленкой, детским кремом и укропной водой.

– Ну, вы даете! – с восторгом выдохнула Марина.

– Опыт, девочка, сын ошибок трудных… У меня ведь два внука. И очень бестолковая невестка, – тяжело и грустно вздохнул он.

Маминого мужа, Валерочку, она тогда полюбила сразу и навсегда, грустно отметив, что жизненная несправедливость еще раз явила себя во всей красе – везет совсем не тем, которым повезти должно и обязано. Мать, конечно, человек родной и любимый, но… Росомаха – не приведи господи! А вот повезло так повезло, нечего сказать. И это при нынешнем-то дефиците мужиков любого возраста. Не говоря уже про людей зрелых и жизнью пообтертых.

Судьба! Та, что и на печке найдет!

Девочка, названная Юлькой, оказалась беспокойной – ночи были бессонными и словно в тумане. Денис раздражался, хватал подушку и уходил спать в соседнюю комнату: «Мне завтра на работу, а ты можешь дрыхнуть хоть целый день».

Дрыхнуть! Насмешил. Не было и получаса, чтобы приклонить голову. Марина моталась, словно сомнамбула, – все на автомате, голова ничего не соображала, руки дрожали, как у пьяницы, подкашивались колени.

Хотелось одного – спать, спать и спать. Вот лечь в кровать, рухнуть и… провалиться в счастье. И чтобы сутки или двое… Не слышать детского плача и не думать о том, что надо вскочить, развести и подогреть смесь и поменять пеленки.

Иногда снова наваливалась апатия: неужели это никогда не кончится? Неужели она никогда больше не будет принадлежать себе? Не сделает прическу, маникюр… Не наденет красивое платье. Не сядет в ресторане за столик, где свет такой мягкий и приглушенный, и ее спутник (почему-то представлялось, что это вовсе не Денис) не будет смотреть на нее нежно и с интересом, который может вызвать только молодая, очень красивая и желанная женщина.

Людмила Петровна приезжала раз в неделю, и то, как предполагала Марина, по настоянию Валерочки. Он заезжал за ней после работы, обязательно поднимался в квартиру, тетешкался с Юлькой и приносил несколько пакетов с провизией и подарками для внучки – именно так он называл Маринину дочь.

Мать помогала бестолково – крутилась под ногами, проливала суп и колотила тарелки. Марина раздражалась:

– Ты, мам, как во сне или в глубоком обмороке.

А мать по-прежнему словно пребывала на другой планете. Только когда появлялся на пороге «Валерочка», она по-прежнему вспыхивала, как девочка, и сразу хорошела лицом.

Радость за мать, конечно, была. Но и раздражение никуда не делось. «Лучше бы не приезжала вовсе», – думала Марина, выметая из-под стола осколки разбитой тарелки или чашки.

Денис с дочкой был довольно сдержан и на Маринины просьбы «погулять с ребенком хотя бы в выходные», чтобы она могла приложиться к подушке на час или полтора, слышала всегда одно: «А я не устал? Я, между прочим, всю неделю работал!» И, громко хлопнув дверью, он уходил в свою комнату. Конечно, начались скандалы. Напряжение росло не по дням, а по часам. Однажды Марина бросила:

– А я и не знала, что ты такая сволочь!

Денис, сузив глаза, спокойно ответил:

– А что ты хотела? Пламенной любви? Помнится, речь о ней никогда и не шла – ни с твоей, ни с моей стороны. Или я что-то путаю? Да и вообще, – он брезгливо поморщился, – этот наш с тобой брак, знаешь ли… Чушь какая-то и хрень на постном масле.

– А Юлька? – закричала Марина. – Тоже чушь собачья и хрень?

Не разговаривали три недели. Марина ничего не просила – сама ходила в аптеку и за хлебом. Продукты, слава богу, по-прежнему подкидывал Валерочка.

Ах, если бы она могла уйти! Подхватив Юльку, бросив в коляску свои и дочкины тряпки. Вот только куда? Валерочка жил у Людмилы Петровны, оставив свою квартиру младшему сыну, у которого родился уже третий ребенок.

Нет, можно было, конечно, поставить условия им с матерью… Но, что называется, язык не поворачивался. Марина помнила все то добро, что сделал и продолжал делать мамин муж. И еще понимала – если что, рассчитывать она может только на него. Уж не на Дениса – определенно.

* * *

В девяностых Денис, как, впрочем, и все или почти все, решил зарабатывать деньги. И, к большому удивлению Марины, это у него здорово получалось. Теперь он снимал офис (комнатушка в здании проектного института, огромного, с бестолково длинными и холодными коридорами), где сидели он, его единственный сотрудник и секретарша Светлана – молоденькая приезжая деваха с боевым раскрасом североамериканских индейцев на смазливом личике.

Она неторопливо снимала трубку и важно, в нос, говорила:

– Компания «Феникс», чем могу быть полезна?

Все это было смешно, но компания «Феникс» могла быть полезна по многим вопросам. Например, можно было партиями закупить вертолеты или колготки. А также теплые куртки американских ВМС и женские прокладки.

Спустя полтора года Денис снял офис побольше, сменил секретаршу на более толковую, расторопную и длинноногую и одновременно поменял машину – вместо старых «Жигулей» пересел в не более свежую, но достойную БМВ, почувствовав себя настоящим и успешным бизнесменом.

То, что муженек загулял, Марина поняла быстро – возвращения под утро и подшофе, пустые и злые глаза, раздражение, упреки, переходящие в скандалы. А однажды он замахнулся…

Она, белая от ненависти, совсем не испугавшись, схватила кухонный нож и прошипела:

– Только посмей!

Он быстро все понял и, мотнув, как бык, головой, убрался к себе.

Больше такого не повторялось, но… Жизнь ее от этого краше не стала. Ужасна была ее жизнь. Ужасна и, казалось, абсолютно беспросветна…

Людмила Петровна старалась не замечать Марининого настроения – так было проще. А когда дочь однажды, не выдержав, попрекнула ее, расплакалась и даже обиделась:

– Ну неужели я не имею права на счастье? Ты только вспомни, сколько лет у меня не было ничего, кроме одиночества и отчаяния. И вот, когда мне так несказанно повезло, ты, моя дочь, упрекаешь меня и осуждаешь!

Ладно, все. Так, значит, так. Значит, такая судьба – что поделаешь. В конце концов, есть Юлька и есть здоровье. Хотя при таких нервах смешно говорить о здоровье. И еще она поняла, что деньги, которые ей швырял на пол пьяный муж, она больше не возьмет. Никогда. Лучше пойдет мыть полы в подъезде. Или просить милостыню у метро.

А вообще, когда она слышала пьяный храп из соседней комнаты, ей казалось, что она в западне, из которой нет выхода. Там – счастливая до дурости мать, здесь – вечно пьяный хам, швыряющий шальные деньги направо и налево. И выхода нет.

А однажды, когда поздно вечером позвонил муженек и под крики пьяных же девок сообщил ей, что он в сауне и чтобы она поджарила мясо к его приезду, она, слушая невообразимые визги и базарный мат, поняла, что это – край. Конец, пропасть, бездна, тухлая черная яма. И если она из нее не выберется, то погибнет. Вместе с дочерью, кстати. А пока она продумывала пути отступления, готовя разговор с Валерочкой (мать по-прежнему была далека от реалий), подумывала даже о том, чтобы куда-нибудь уехать – далеко-далеко, например, в глухую деревню где-нибудь за Уралом, снять там угол у доброй старушки и пойти работать, скажем, в школу или в детский сад, милый муженек влип в дикую историю, вполне характерную, впрочем, для тех безумных лет.

Все – и новая машина, огромный блестящий, похожий на гигантскую акулу черный джип, и офис, уже тоже, кстати, огромный, уставленный добротной дубовой и кожаной мебелью, и сам, собственно, бизнес, в котором Марина ничего не понимала и понять не старалась, – все это «великолепие», весь этот непременный антураж успешного человека накрылся медным тазом и был отобран за долги – тоже вполне обычная, рядовая история. В список отобранных и любимых мужниных игрушек вошла еще и квартира.

И был обозначен срок – два месяца, а не то…

Что означает это «не то», Марина уточнять не стала – слишком жалок был ее супруг, трезвый и притихший, сидящий напротив нее на кухне и жалобно излагающий всю эту историю.

– Ясно, – сказала Марина. – Дальнейшие действия?

– Чьи? – испуганно спросил он.

– Твои, – усмехнулась она. – Я-то какое имею ко всему этому отношение?

– Ты – моя жена, – всхлипнул он.

Марина расхохоталась.

– Ну, ты, братец, вспомнил! Может, еще и про дочку вспомнишь – заодно? И вообще, чего, интересно, ты от меня ждешь? Сопли вытирать тебе я точно не буду. Попроси своих подружек из сауны. Или секретаршу. Как ее, кажется, Нонна?

– Прости, – сказал Денис и заплакал.

– Бог простит, – ответила Марина и вышла из комнаты.

Огромную родительскую квартиру продали быстро и довольно дорого – жилье в тихом центре и в старых домах наконец оценили. Квартиру, кстати, купил «бизнесмен из Ташкента» – так обозначил себя восточный человек средних лет.

Денег хватило на крошечную двушку в пятиэтажке на окраине.

Денис сидел дома, вздрагивая от каждого звука или телефонного звонка. Заглядывал Марине в глаза и обещал «что-нибудь придумать».

– С твоей-то фантазией! – усмехалась она.

Если бы не Валерочка, они бы тогда точно пропали.

И все же надо было как-то жить дальше.

Юлька пошла в сад, а Марина устроилась на работу. Денис, как ни странно, вдруг обнаружил в себе таланты «домохозяина». Убирал квартиру, стирал белье, водил Юльку в сад и даже вполне сносно готовил.

Жили по-прежнему как соседи, только без пьянок и скандалов. Муж, чувствуя вину (значит, остатки совести сохранились), был тише воды ниже травы.

Марина приходила с работы, молча съедала ужин, убирала посуду в раковину и уходила к себе в комнату. Муж с дочкой смотрели мультики или читали книжки. А она, вытянув усталые ноги, смотрела в потолок и думала о том, что жизнь ее, в сущности, изменилась мало. Так же пусто было внутри, в душе и на сердце, словно в голой степи, где гуляют холодные и злые ветры – так же одиноко и безнадежно.

И даже почти уже ничего не хотелось… Ни любви, ни счастья – ну, нет и не надо. Черт с вами.

Только усталость… Лечь бы и… Ни о чем не думать. Ни о чем и ни о ком. И о себе в том числе.

Значит, такая судьба. Ползу по жизни на брюхе – ну и ладно.

Однажды этот дурень мириться пришел – так и сказал: «мириться». Марина рассмеялась:

– А мы с тобой и не ссорились вроде.

И из комнаты его прогнала.

Болван! Думает, вот поноет сейчас снова, вымоет пол и… Снова они обретут любовь и счастье.

Которых, кстати, никогда и не было.

Андрей

Жизнь в новых реалиях казалась Андрею безумной и непостижимой. Люди словно сошли с ума, бросившись в какие-то немыслимые авантюры, в сумасшедший забег за наживой, стремлением отхватить кусок еще больше, еще жирнее, еще сочнее.

Даже те, про кого он бы никогда не подумал. Ему, кстати, тоже было предложено – в офис, за компьютер, за телефон. Пейджер – непременно. Как символ успеха. Он недоумевал – где я и где тот пейджер? И все, что прилагается. Какая торговля, о чем вы, ребята?

А они, представьте, покупали иностранные машины, надевали итальянские костюмы и узкие блестящие туфли. Обедали и ужинали в ресторанах, небрежно заказывая черную икру и омаров, запивая все это непременно французским коньяком и дорогим вином. Они – бывшие доктора наук, сбежавшие из гулких коридоров полупустых институтов, скромные инженеры, прежде перехватывавшие трешку до зарплаты, свободные и гордые художники – писатели и режиссеры. Правда, некоторые довольно быстро сходили с дистанции или были сняты с пробега против воли – хорошо, если без потерь.

Многие бросали «старых» жен и обзаводились одинаковыми, словно клонированными, блондинками с тонкими и бесконечными ногами, капризно надувающими и без того надутые губы, гундосящими с одинаковой интонацией: «Папуль, хочу новую шубку или салат с рукколой…»

Ко всему этому покупались огромные квартиры, в которых бродило эхо, и делались сумасшедшие ремонты с непременными джакузи, посудомоечными машинами, наборным «дворцовым» паркетом, необъятными гардеробными и спальней с выходом в собственный, «хозяйский», сортир.

А отдыхать теперь было принято… Такие названия, что можно было сразу рехнуться! Ну, кто мог представить себя лежащим на берегу океана или Эгейского моря? Сейшелы, Багамы, Канары… А за шмотками – в Европу. Милан, Лондон, Дюссельдорф…

И разговоры велись теперь такие, что начинало тошнить в первые же пятнадцать минут: авизо, платежки, черный нал.

И это были те люди, которые совсем недавно пили родную «Пшеничную» и крымский портвейн, закусывали «Российским» и «Докторской» с горбушечкой «Бородинского», рвались в «Современник» и в зал Чайковского – на самые дешевые места. Отстаивали пятичасовые очереди в Пушкинский и радовались как малые дети, урвав «с рук и по случаю» уже кем-то прилично поношенные «Левиса» и чешские «Цебо». И жен своих «старых» тогда еще любили и боготворили, и сидеть на тесных кухнях могли до утра, и читали стихи, перебивая друг друга, и передавали перепечатанного Солженицына, Булгакова и Мандельштама только своим, близким. Потому что опасно для жизни – все помнили, где живут.

Всем вечно не хватало денег, но все все-таки в августе уезжали на море, Азовское или Черное, снимали для детей дачи – комнатка и терраска, электроплитка, удобства во дворе. Ну и черт с ним, что дожди – дети на воздухе, а мы в субботу пулечку под пивко с таранькой и, если повезет, шашлычок. Если достанем мясо. И еще – гитара. Старенькая, облезлая… А пелось под нее… Хорошо под нее пелось. Про всю нашу жизнь.

И еще все ходили друг к другу в гости… Как хорошо мы плохо жили, господи!

Сейчас это стало не то что немодным – это стало почти неприличным. Да и зачем? Когда в кабаке вам накроют, уберут, да еще и поклонятся. А про то, что в этом кабаке разговоры как-то не клеятся… Да и какие там разговоры! Не было тех разговоров, прежних. Не было.

Быть бедным, или, как стали говорить, неуспешным, сделалось неприлично.

Все зарабатывают деньги, старик! Такие времена. Не воспользоваться этим означало быть последним «запредельным лохом и лузером». И еще – вызывать у окружающих жалость, брезгливость и непонимание.

В общем, он не вписывался в картину прекрасной и по-лубочному красочной новой жизни.

И еще умерла мама… На даче. Возилась на огороде, пытаясь вырастить «урожай». Стало плохо с сердцем. «Скорую» не вызвала, решила не беспокоить соседей. И тихо под утро отошла. Хватились соседи – к вечеру. Что-то не видно Ирины Ивановны. Зашли в дом…

После похорон Андрею жить совсем расхотелось. Подумал: «А ведь никого не осталось. Совсем никого. Ни Ксюша, ни Степка не в счет…»

И тогда он уехал. Все крутили пальцем у виска – все умные сейчас, наоборот, возвращаются оттуда. А ты – туда!

Нет, определенно – лох. Трус и немощь. Впрочем, какое нам дело до неудачников! Он всегда был такой. Чему удивляться?

Помогла ему, кстати, бывшая жена Жанка, прислав в виде невесты для фиктивного брака какую-то потрепанную и немолодую лесбиянку, заплатив ей, нищей, за это приличные деньги. Жанка вполне могла это себе позволить – дантист процветал и был, как всегда, великодушен. Впрочем, в этом никто и не сомневался. В смысле, в его процветании. Жанка любила быть благородной, тем более что это не стоило ей особенных усилий. Хотя как сказать… И тетку нашла, и денег отвалила…

В Америке он чувствовал себя одуревшим и растерянным – от пейзажа за окном, от дорог, ровных, как зеркало, от домиков с уютными двориками, от небоскребов, убегающих в небо, от блестящих и чистых машин. И самое главное – от улыбок случайных прохожих. И еще какого-то спокойствия и уверенности, неведомых доселе, – здесь тебя не унизят и не оскорбят!

Ему казалось, что он пребывает в каком-то сне – вот сейчас проснется, откроет глаза и… окажется в съемной квартире с чужой и ветхой мебелью, с облезлым чайником на облезлой плите, мутным зеркалом в ванной, отлично, впрочем, скрывающим помятую утреннюю физиономию.

И пейзажем за окном – два ржавых рыжих помойных бака, огромные каркающие вороны, беседующие друг с другом на краях этих баков, облезлая собачонка, крутящаяся около по-цыганистому шумных ворон, и рваный асфальт, по которому грохочут, наверняка чертыхаясь, водители облезлых иномарок и еще более облезлых «Жигулей». «Приличных» машин в этом районе не было.

И снова будет день – мутный, тяжелый, бесполезный… Он сядет за письменный стол и положит перед собой лист белой бумаги. И уставится в грязное окно… А потом, словно спохватившись, начнет писать – сначала увлеченно, с азартом, а через пару часов пробежит по страницам глазами, и опять подступит такая тоска… Хоть волком вой. И он набросит куртку, влезет в старые разношенные кроссовки и выйдет на улицу. В ближайшем магазине возьмет дешевой водки, колбасы и хлеба. И заторопится домой, обратно в теплое нутро чужой квартиры. И там, открыв бутылку и нарезав закуски, выпьет первый стакан. Сначала станет легче – ненадолго, на полчаса. А вслед за вторым и третьим…

Станет еще тоскливей, еще беспросветней… И он рухнет в неразобранную постель и – дай-то бог! – провалится в темный и беспокойный сон.

Про утро лучше не думать… Проснувшись, он будет ненавидеть себя пуще прежнего, ненавидеть белеющие в темноте комнаты листы на столе, ненавидеть крики наглых ворон, серую муть за окном, бензиновый запах, телевизор, орущий у старухи-соседки за стенкой…

Но больше всех все же – себя.

Даже Степка, друг нежный, ему не компания теперь – вернее, он – Степке. Тот весь в удачном бизнесе, при молодой любовнице, жена в загородном доме муштрует прислугу, дитятко учится, естественно, за границей.

А дружок его, подтянутый (бассейн, ушу, массаж), деловой, в ослепительных ботинках и костюмах, на такой же, естественно, ослепительной тачке, будет стараться поскорее закончить телефонный разговор: «Прости, старина, дела».

И звонить ему Андрей скоро перестанет.

* * *

Нет, это был не сон – за прозрачным, словно воздух, оконным стеклом зеленела изумрудная лужайка, голубело небо, пахло цветами, свежей зеленью, хвоей и чистотой, что ли – давно забытый запах.

Его поселили в домике для гостей – три комнаты, ванная размером с его бывшую квартиру. За завтраком – Фима уже в офисе – Жанка пьет сок и кофе, под белой салфеткой круассаны – приличные, из французской бэйкери, по словам гостеприимной хозяйки.

Жанка посмеивается.

– Что, одурел, любезный?

Андрей в смущении кивает.

– А что, заметно?

– Не ты первый, не ты последний, – кивает Жанка.

Рассказывает про Саньку:

– Балбес, ленивец, ищет себя, блин, – короче, весь в тебя! А вот дочка умница. И в школе, и в гольф, и в хоре поет. Гены, никуда не деться!

Девочка спускается к завтраку – смешная, неуклюжая, на коротких и толстых ножках, в очках с большими диоптриями.

Жанка ловит его взгляд и вздыхает.

– Не красавица. А жаль. Зато сынок твой Аполлон! Только толку…

Рассказывает, что Санька в Филадельфии «гоняет балду», «типа, учится» и живет с черной девкой. Красотка, правда, но… «Ты понимаешь!»

Когда приедет? Да черт его знает. Да, сказала, что папаша прибыл. Думаешь, ему это интересно? Он тебя даже не помнит!

Андрей молчит и смотрит в чашку с кофе. Опять почему-то такая тоска…

Жанка продолжает:

– На работу устроишься – мне нужен садовник, хотя какой из тебя садовник… Садовник из тебя как из говна пуля, – тяжело вздыхает она. Иди в такси! Работа всегда будет. Жить можешь пока тут, поставлю тебе плитку, холодильник есть.

Он мотает головой.

– Спасибо, но нет. Квартиру сниму, только одолжи денег, ну, если сможешь! – Он смотрит на нее и краснеет.

– О’кей! – Жанка облегченно вздыхает. – Денег дадим, – подчеркивает слово «дадим», – хату снять поможем, да и в такси тоже есть зацепки.

– Благодетельница, – шепчет Андрей и прикладывается к ее ручке.

Она недовольно хмурится.

– Началось?

Она уходит в дом, и он смотрит ей вслед – хороша она еще так, что учащенно бьется сердце. Она, словно догадываясь, идет медленно, покачивая бедрами, словно чувствуя его взгляд. Андрею становится смешно и даже чуть легче.

Одолженных денег хватит на три месяца аренды крошечной квартирки без кухни и лифта, в черном районе и чуть-чуть «на хлеб». И все же, оказавшись в этой конурке, он впервые вздыхает свободно и полной грудью. Стоит у окна, курит и верит, что все в его жизни будет хорошо. Ну или почти хорошо.

Во всяком случае, лучше, чем было. Хотя это совсем не трудно – после почти вбитого в потолок крюка и намыленной веревки. В образном, разумеется, смысле.

По вечерам Андрей изучал карту города, хайвеи и объездные пути. Помогали и ребята-таксисты, тоже из наших бывших. Иногда звонила Жанка и интересовалась его жизнью, советуя «поскорее найти бабу, здесь одиноких море, пристроишься – и хорошо».

А ему было хорошо одному. Какая, к черту, баба! И представить трудно. И что он может ей, этой гипотетической «бабе», предложить?

– Себя, – коротко сформулировала бывшая. – Да и потом… Она же не сразу тебя узнает. Не все про тебя поймет. А ты куй железо!

Логика ее, как всегда, была проста, примитивна и конкретна.

– Обиделся? – удивилась она. – Ну мы же родные люди!

Он не обиделся – все правда, а куда от нее деваться? Неудачник, лох педальный, поц. Причем в глазах любого – Степки, бывшей, приятелей, сына и дочери…

А главное – в своих собственных.

Пахал он так, что, вваливаясь в свою конуру, одетым падал на кровать, даже не сняв кроссовок. Просыпаясь, пил пиво, смотрел маленький телевизор, подаренный одним из таксистов, пытаясь уловить язык, выражения, сленг, на котором ему теперь приходилось разговаривать.

А ночью шел в забегаловку – «Макдоналдс» или «Бургер Кинг», брал картошку, гамбургеры, наедался досыта и снова шел спать, перекинувшись парой фраз с местными орлами – огромными черными мускулистыми красавцами, валяющими дурака у подъезда, – их он совсем не боялся, да и они радостно приветствовали его, держа уже за вполне своего:

– Привет, Эндрю! Хау а ю? – И дружески похлопывали по плечу.

Долг Жанке Андрей отдал через четыре месяца, очень ее удивив.

Деньги она взяла и равнодушно спросила:

– Ну, как? Жизнью доволен?

– Вполне.

И это, надо сказать, была чистая правда.

А потому, что не было сил на раздумья, рефлексию, тоску и безделье.

Он отлично понимал: заработает – оплатит квартиру и поест в харчевне. Не заработает – вылетит на улицу и поселится у мусорного бака. Как вороны, галдевшие у его бывшего московского дома.

Значит, усмехался он своему открытию, все это надо было сделать раньше! Уехать в деревню, освоить трактор или грузовик, сесть за баранку, косить траву… Что еще можно было придумать? Физический труд, который был ему незнаком прежде и, что говорить, слегка презираемый им, спас его тогда.

Изнурительный, однообразный, выматывающий до самого дна – оказался неожиданно спасительным.

Как странно и смешно – почувствовать себя счастливым он смог, лишь когда перестал чувствовать себя избранником божьим. Человеком, способным изменить этот грешный мир – что-то донести, доказать, объяснить. В чем, собственно, счастье? В покое, в уверенности в завтрашнем дне. Если хотите – в удобной квартире с окнами на океан. В ощущении теплого женского бедра ночью, в бутылке запотевшего, из холодильника пива. В поездке по магазинам по субботам – с уточненным списком. И все! Ты уже счастлив.

А все потому, что уточнена и твоя цена. Все встало на место.

Слишком серьезное отношение к себе – вот что мешает нам быть счастливыми.

Нет, радостей по-прежнему совсем не было, хотя… Когда он однажды зашел (впервые!) в какой-то ресторанчик, маленький, на отшибе, простой, но, естественно, чистенький и уютный, и заказал стейк, салат и десерт – знаменитый американский чизкейк (тоже впервые!), ему показалось, что он абсолютно счастлив.

Ему вежливо улыбались, подносили еду, меняли пепельницу, а он, расслабившись, смотрел в окно и… балдел.

Глупо, но факт. Через год он снял квартирку побольше, обзавелся кухонной посудой, купил сервиз на две персоны, поменял кухонные шторы и заказал большой телевизор.

В новой кожаной куртке цвета спелой сливы, тончайшей на ощупь (распродажа, не сезон, но все равно – сказочно повезло), он чувствовал себя почти красавцем, молодым (идиот!), сильным и смелым. Словом – хоть куда! Даже перестал по-старчески шаркать ногами. И плечи распрямил – орел, да и только! Удивлялся, посмеиваясь и глядя на себя в зеркало.

А потом вдруг подумал: а может, зря он тогда, в Москве? Может, зря воротил нос от старых друзей, ставших «новыми русскими»? И на Степку напрягался зря?

Ведь в том, что поднимает мужчину в собственных глазах и дает ему уверенность в себе, ничего ужасного и криминального нет?

Хотя речь здесь идет об аппетитах, методах и способах – вот от чего воротило.

А он – честный трудяга. Водила, драйвер. И на куртку свою восхитительную он заработал. Так же, как и на стейк и на новый «ящик». А не спер, не украл, ни у кого не отжал и никого не кинул. Разница есть?

Из всей своей прошлой жизни он почему-то вспоминал их дачу – участок в шесть соток, кусты малины, печку, которую растапливала, чертыхаясь, мать, молоко в глиняной крынке, заварной местный хлеб, который так вкусно было макать в свежую сметану, старый проигрыватель с пластинками Юрьевой и Козловского, который слушала мать на террасе, крики мальчишек, гоняющих по просеке на раздолбанных великах, и… Марину.

Тот август на море, ее смешную детскую болезнь, ее внезапный отъезд, почти бегство. И ее плечи – тонкие, чуть покрытые свежим загаром… И легкие, летящие волосы, разметанные по подушке…

Наверное, думал он, эта легкая девочка, которую он назвал Ветрянкой, превратилась теперь в упитанную и важную матрону, жену и мать большого семейства. Пополнела – русские женщины отчего-то так быстро полнеют, а жаль… Стала окончательно рассудительной. Впрочем, рассудительной она была всегда.

Наверняка муж ее человек не пустой и небедный – вряд ли иначе. Девочка-то с головой. И детки славные, и дом полная чаша. И все у нее хо-ро-шо. У таких девочек все должно быть хорошо. Просто обязано!

Ну и дай ей бог! Обиды прошли давно. И осталась только светлая печаль и светлая нежность.

Лучшая из его женщин. Лучшая. Самая нежная и самая желанная.

Как говорится, спасибо, что была!

И на лбу у нее все та же метка – неровное, рваное пятнышко, крошечная ранка, четко посередине тонкой, красивой брови. Память о том августе и о ее смешной болезни. Пятнышки – они ведь никуда не исчезают. И ранки, кстати, тоже.

Через полгода Андрей сошелся с хорошей женщиной. Тихой, терпеливой, выносливой – как все эмигранты.

И даже зажил с ней по-семейному.

Словом, все у него было хорошо. Ну, или почти хорошо.

Марина

Стоячее болото, а не жизнь. Ни шатко ни валко, как говорится. Все в полусне, все на автомате. Иногда она, словно очнувшись, вдруг думала: «И это моя жизнь? Единственная, богом данная, бесценная и прекрасная? И я проживу ее так? И вот для всего этого, рутинного, безрадостного, однотонного, я родилась на белый свет? Только для того, чтобы тянуть всю эту тягомотину, эту резину, топтаться в этом тухлом болоте, которое засасывает медленно, не спеша, словно издеваясь надо мной. Это не я распоряжаюсь своей жизнью, а какой-то невидимый враг, дурная сила, отчего-то так невзлюбившая меня».

Даже у зеркала она теперь не задерживалась – взмах расчески, мазок туши на ресницы, помада? Да нет, достаточно.

Тетки на работе обсуждали свои и чужие жизни – те, кто постарше, детей, зятьев, невесток, внуков. А молодые шушукались по углам, шептались, бледнея или краснея лицом и сверкая расширенными, горящими глазами.

Витали и слухи: «Танечка из бухгалтерии ушла от мужа. И подумайте, к кому! К мальчишке, младше ее на восемь лет! И это притом что у нее двое детей!» Танечку осуждали, обсуждали, придумывали всякие небылицы, а когда сталкивались с ней в столовой или в коридоре, завидовали – Танечка не шла по земле, а летела. С абсолютно отрешенным видом. И на взгляды и сплетни ей было совершенно наплевать. А в глазах ее отражался свет любви.

Или вот Карина Ивановна из кадров. Вообще смех! Завела интрижку с экспедитором Ваней. А у самой дома муж, сын, сноха и внук. А Карина Ивановна шла по коридору как лебедь белая. Не шла, а плыла, плавно покачивая пышными бедрами. И на ее губах чуть заметно играла загадочная и нездешняя улыбка.

А еще Клара из Марининого отдела всегда торопилась с работы, первая хватала телефонную трубку, и у подъезда ее частенько ждала машина, в которую Клара впрыгивала, словно пятнадцатилетняя девочка, – легко и изящно. Лариса Кротова мучилась и страдала оттого, что никак не решалась уйти от мужа к любимому. Ларисину жизнь обсуждали всем отделом. Проводился референдум: кто лучше? Законный Кротов или возлюбленный Рыбкин? Получалось, что хорош и один и другой. Одинокие дамы привередливой Лариске завидовали, а она, уставившись в окно, размышляла. А после вслух делилась соображениями.

Была еще Светлана Замицкая – умница, красавица, к внешности кинозвезды прилагались отличные мозги. Светлана ходила в вечных любовницах какого-то загадочного господина. Господина никто не видел, фантазии разыгрывались витиеватые, а умница Светлана ни с кем не делилась, еще больше раздражая любопытную публику.

Марину называли Снежная королева и Несмеяна. Она про это знала, а вот опровергать не собиралась. Только иногда про себя усмехалась: «Да что вы про меня знаете? Глупые курицы! Это я-то Несмеяна? Я Снежная королева? Хотя сейчас, наверное, вы, увы, правы. Только во всем этом я не виновата. Это все она, дурацкая жизнь. И еще – сложившиеся обстоятельства. Еще, кстати, более дурацкие».

Однажды в курилке молчаливая Светлана тихо ей сказала:

– А ты ведь красавица, Мариша! Только в глазах у тебя… Заглянешь – застрелиться хочется. Не пробовала ничего изменить? Женская жизнь – это ведь как забег на короткую дистанцию. Или как выстрел из сигнальной ракеты – вспыхнула и погасла!

Марина пожала плечом, выкинула сигарету и пошла прочь.

Больше Светлана с ней разговоров не заводила. И на том спасибо.

А ведь Света права! Не жизнь у нее, а… Замуж вышла по-дурацки. Молодость свою проживает идиотически.

В общем, тоска… И это еще очень мягко сказано.

* * *

Это случилось в один из февральских и очень морозных дней. Марина влетела на работу, снимая на ходу дубленку и шапку. Черт, опоздала!

Она глянула на часы и на вахтера Филатова. Филатов отвел глаза. Но все знали – Филатов постукивает начальству.

Бегом по коридору, бегом. Начальница Вера Ивановна обожала проинспектировать поутру кабинеты. Вот чуть-чуть, поворот, и я на месте! Может, еще успею до прихода неспящей и бдительной Веры. Судачили, что у Веры бессонница, и на работу она является за час до начала. К тому же Вера Ивановна была женщиной одинокой – завтраком кормить некого, чистую рубашку подавать тоже. Да и с работы спешить ни к чему. Одинокая и немолодая начальница – кошмар и ужас подчиненного!

У самой двери в свою комнату она налетела на молодого и незнакомого мужчину в белом, крупной вязки, с деревянными пуговицами свитере. Мужчина был так высок, что даже немаленькая Марина уперлась носом в деревянную пуговицу.

– Простите, – пролепетала она и подняла на него глаза.

Потом, вспоминая их первую встречу, она по секундам пыталась восстановить ход событий.

Бежала, затормозила, вернее, налетела. Уткнулась. Попала носом в пуговицу. Подняла глаза и…

Пропала. Пропала сразу, что сразу и поняла. Замерла. Окаменела. Зазвенело в голове. Забухало в груди.

Что-то залепетала, отшатнулась, покраснела – словно залило горячей волной.

Он усмехнулся и ответил:

– Бывает. – И пошел прочь.

А Марина, обернувшись ему вслед, долго стояла с открытым ртом – шапка в руке, дубленка по полу.

Очнулась, когда из кабинета вышла Лариска.

Та внимательно посмотрела на нее, потом вслед уходящему мужчине, тяжело вздохнула и сказала:

– Забудь. Не про тебя птица.

– Почему? – прошептала Марина.

– По кочану, – ответила Лариска. – Разведен, развод был кровавый, бывшая – стерва еще та. Дочь какого-то высокопоставленного папаши. Еле вырвался, – она кивнула вслед мужчине, – остался на бобах. Гол как сокол. На баб смотреть не может. Так его женушка достала. Да к тому же, – Лариска усмехнулась, – ты что, не знаешь? Он же у нас на место Верунчика!

– Откуда информация? – спросила Марина.

Лариска небрежно махнула рукой.

– Я его младшего брата знаю. Отсюда и информация. В курилку пойдешь?

Марина медленно покачала головой.

– Ну-ну, – вздохнула Лариска. – Хочешь совет? Приди в себя. А то костей не соберешь. Ишь, замахнулась! Он же красавец нереальный! – И покачивая от возмущения головой, двинула к курилке.

Все оказалось правдой. Светловецкий, так звали нового начальника, жил на съемной квартире и тосковал по сыну, с которым его разлучили.

Лариска все, конечно же, тут же растрепала – за ней не задержится. Марину, находящуюся в перманентном ступоре, внезапно похорошевшую, румяную, с нездорово горящими, словно температурными, глазами, натыкающуюся на предметы, бьющуюся об углы, растерянную и неловкую, кто-то жалел, а кто-то откровенно или скрыто насмехался.

Только Светлана смотрела на нее с сожалением и какой-то жалостью, что ли.

А Марина пребывала в пространстве, словно в космосе. Или в самолете, готовом к падению – резкому и внезапному. Тому, что именуется катастрофой. То ей не хватало воздуха, то начинало болеть сердце. И все же женщины от любви не только умирают, но и расцветают. И Марина расцвела! Расцвела так, что вслед ей снова стали оборачиваться остолбеневшие мужчины всех возрастов.

Влюбленная женщина несет тайну, загадку и какую-то неприступность, пугающую и притягивающую мужчин.

Денис разглядывал жену с опасением.

Это была новая Марина. Новая, странная, еще более чужая, чем раньше. Еще более недоступная, заманчивая и… прекрасная.

И теперь ее муж окончательно понял, что эта женщина не будет принадлежать ему никогда. Переверни мир – а не будет!

Потому что цвела она не для него. Светловецкий был сдержан, даже почти суров – коллектив женский, бабы, естественно, активизировались и пытались обратить на себя внимание. А они для него были одной сплошной и монотонной толпой – даже в лицо он различал их не очень.

Ни про что такое, что называется «отношениями», он и думать не мог. Так далась ему семейная жизнь и последующий развод – не приведи господи!

Он никак еще не мог отойти от скандалов, оскорблений и унижений – бывшая супруга от души постаралась «отпустить» его полностью деморализованным, растоптанным и разбитым. Никто и не подозревал, что этот красивый, здоровенный и хорошо одетый молодой мужик абсолютно пуст внутри – выпотрошен до дна, обессилен, истощен душевно и физически. И для него подумать даже о мимолетном романе – не просто смешно, а прямо-таки страшно.

Он приходил в свою съемную квартиру, бросал вещи на стул, врубал громко, пока не начинали колотить о батарею соседи, тяжелый металл, выпивал полстакана коньяка и лежал с закрытыми глазами на кровати – пока не приходил спасительный сон. А утром, отстояв минут сорок под почти ледяным душем и выпив две чашки крепчайшего черного кофе, он медленно и тщательно одевался и ехал на работу. Чтобы вечером все повторилось сначала.

И – что довольно странно – никакой другой жизни он и не хотел.

Хотя что в этом странного? Ровным счетом ничего.

* * *

Начальник отдела Светловецкий одиноко и сосредоточенно ел рыбную котлету с сероватым и вязким картофельным пюре и глядел в окно.

В окне, собственно, тоже не было ничего хорошего, и порадовать его не желала ни погода, ни пейзаж за окном. Лил дождь, размазывая струи и капли по давно не мытым окнам, почти опали листья на редких московских деревьях, люди, под зонтами и в капюшонах, шли торопливо, стараясь поскорее добраться до любого закрытого места, где можно укрыться от непогоды.

В такие дни мечталось только о стакане горячего чая и теплом пледе на родном диване. А впереди ждала только длинная, почти бесконечная зима.

«Ноябрь – самый отвратный месяц», – подумал он и отодвинул тарелку с застывшим пюре. Потом встал из-за стола, тяжело покрякивая, и взгляд его упал на молодую женщину, тоже смотрящую в окно – задумчиво, словно утонув в своих мыслях. На скуластом, нежном и молодом лице читались печаль и озабоченность.

Почувствовав его взгляд, женщина вздрогнула, словно очнулась, и подняла на него глаза – огромные, темно-серые, опушенные густыми темными ресницами. Она побледнела, скомкала салфетку и резко встала.

Светловецкий, словно стряхнув наваждение, мотнул головой и быстро пошел к выходу.

У лифта они снова столкнулись.

– Какой? – спросил он, имея в виду, естественно, этаж.

Она удивленно посмотрела на него и, словно укоряя, ответила:

– Пятый, разумеется. Разве вы не помните, что мы с вами работаем на одном этаже? И даже в одном отделе?

Он, смутившись, растерянно пожал плечами и пролепетал:

– Извините.

– Да не за что, – вскинув голову, ответила она и быстро вышла из лифта.

Он посмотрел ей вслед – высокая, выше среднего роста, длинноногая, прямые темно-русые волосы лежат на ровной и тонкой спине. Узкие черные брюки красиво обтягивают стройные бедра.

Вслед за ней тянулся запах неброских легких духов, пахнущих почему-то морской волной. Или – свежим ветром, что ли?

Он вошел в кабинет и принялся за работу. Больше о длинноногой попутчице он не вспоминал – ни разу за весь оставшийся рабочий день.

А Марина лила слезы в женском туалете. Не заметил. Ничего не заметил. И не замечал никогда! Все ее старания пошли прахом. И новые кофточки, с трудом выкроенные из зарплаты, и ботиночки с узким носом – изящные, словно кукольные. И помада, и тени, и французские духи.

Наверное, Лариска права – раненый. Подстреленный. Сбитый летчик, как говорят сейчас. Не до любви ему и не до романов. И единственное, что будет правильным, – выбросить Светловецкого из головы. Выбросить сейчас и навсегда – вместе с его голубыми глазами, упрямым ртом, ямочкой на подбородке, широкими плечами и белым свитером в крупную косичку – катитесь, уважаемый, колбаской. По Малой Спасской. А можно и по Большой. И без остановок!

Не судьба нам, видно… Не судьба. Вы – в свое одиночество, а я в свое. Каждый кулик в свое болото. Большой привет!

Легко сказать! Не выходил он из ее бедной и глупой головы – ни днем, ни ночью. Только теперь страдать она перестала. Ну или почти перестала. Потому что поняла – безответная любовь вернула ее к жизни.

Снова все стало небезразлично. Появился вкус у кофе и пирожных. Снова стало интересно рассматривать журналы мод и заглядывать в магазины с косметикой.

Она начала смеяться и радоваться простым и прекрасным вещам – солнцу, дождю, снегу, запаху сдобы, дразнящему из уличной кофейни, новой книге, розе на длинном стебле, купленной ею в ларьке у метро – а просто так, что бы порадовать себя. Вот так!

Она словно очнулась от долгой зимней спячки. Или проснулась, как та, спящая в хрустальном гробу, принцесса, – от поцелуя. Хотя никакого поцелуя не было и в помине. Просто она начала жить. И на все остальное ей было решительно наплевать – в том числе на собственного мужа, бестолково снующего перед ее глазами, словно назойливый сосед. Да и черт с ним! Он, конечно, ее раздражал, но жить не мешал – никто сейчас не мог помешать ее тихой радости. Ее почти счастью – я! Живу! Существую! Чувствую! Потому что я… Люблю! Вот, собственно, в чем секрет.

Она не чувствовала себя несчастной – ну, поревела в туалете, выкурив две сигареты подряд, «утерла сопли», умылась холодной водой и – вперед!

После долгих лет одиночества, вранья и грязи, ее «окаменелости», почти нежелания жить, вечного уныния и отсутствия каких бы то ни было надежд и желаний сейчас, пребывая в сладком, душистом, абсолютно суверенном облаке блаженства и мечтаний, почти девических фантазий и грез, свойственных влюбленной женщине практически любого возраста, она ощущала себя совершенно счастливой.

И это было самое главное.

В ней появилось тонкое изящество, грация – даже в мелочах: как она снимала перчатку или стряхивала с зонта капли дождя. Как поправляла упавшую на лоб прядь волос.

Она задумчиво разглядывала себя в зеркало. Перед ней была абсолютно другая женщина – вся искус, вся загадка. Вся тайна. Она и сама не узнавала себя. И с улыбкой ловила взгляды прохожих – удивленные и чуть испуганные.

* * *

Юлька жила у мамы – настоял умница Валерочка. Его волевым решением было «уйти» маму с работы и посадить дома с внучкой: «Маринке и так несладко. Работа, два часа дороги, да еще и «этот».

Неожиданно для всех, и в первую очередь для себя, мама стала внезапно такой трепетной и сумасшедшей бабулей, что бедная Юлька, с детства привыкшая к сдержанной и спокойной, вечно невеселой матери и почти равнодушному отцу, стонала от ее услуг и забот.

Жаловалась:

– Мам, опять бабуля кормит меня овощным супом!

Бабуля не купила мороженое, не дала конфету, заставляет делать гимнастику и туго заплетает косичку…

Марина смеялась:

– Терпи, казак! – И, вздохнув, объясняла, что бабуля все делает правильно.

А матери пеняла:

– Что с тобой, мам? Откуда такое педагогическое рвение? Со мной ты такой не была.

Мать всерьез обижалась и отвечала, мол, «ты и Юлька – это абсолютно разные вещи».

– Интересно, в чем? – искренне удивлялась Марина.

Мать в подробности не вдавалась, коротко отрезав:

– Тебя я упустила. И демократия моя ни к чему хорошему не привела.

Теперь обиделась Марина:

– А что, собственно, я? Или я, по-твоему, не удалась?

– Не удалась, – уверенно подтвердила Людмила Петровна и перевела разговор на другое.

К бабке отношение у Юльки было непростым, а вот Валерочку она обожала. Впрочем, кто мог не любить их Валерочку?

Словом, Марина, сдав дочь в надежные руки, окончательно почувствовала себя вольной птицей – муж в счет не входил. С работы домой она теперь не торопилась – болталась по улицам, разглядывая себя в отражениях витринных стекол, глазея на изобилие неведомых ранее товаров – немыслимых прежде для советских женщин. Изредка позволяла себе выпить кофе в расплодившихся, как грибы после дождя, уютных кафешках. Зависала в книжных, листая любовные романы, надеясь получить новые, неведомые ей, знания. Придя домой, уходила в свою комнату и плотно закрывала дверь. И хорошо было лежать в тишине и в темноте, блаженно прикрыв глаза. Хорошо было снова мечтать о море, о летнем отпуске.

Просто было хо-ро-шо! Вот и все. Вполне достаточно.

Муженек наконец устроился на работу – куда и кем, она не интересовалась. От предложенных денег отказалась:

– Хочешь, отвези маме на Юльку. А мне твои деньги не нужны – справляюсь.

А однажды, когда он снова завел разговор о том, чтобы наладить совместную семейную жизнь, «попробовать начать все по новой», она резко ответила, точнее – спросила:

– По какой «по новой»? – И сухо рассмеялась. – Ну ты и сказочник, однако! После всего дерьма, что между нами было? Ты считаешь, что есть возможность открыть новый счет? – И жестко добавила: – Живи своей жизнью, Денис! Устраивай ее, как сможешь. А брак наш… Брак наш с самого начала был… пылью, фикцией, дурацкой и нелепой попыткой построить что-то без любви – на одной только жалости. А если нет любви, нужно хотя бы уважение. А тут и о нем не может никакой речи быть. Вот тебе и результат.

– А Юлька? – спросил он.

– А что Юлька? – устало переспросила Марина. – Юлька, слава богу, есть. Только спасибо за это я тебе говорить не буду. Потому что все помню. Все! Как ты свои миллионы с девками прогуливал, а мы с Юлькой… Да если бы не Валерочка, не знаю, что бы с нами тогда было! Так что прости. Память меня пока не подводит.

Через три месяца Денис ушел. Объяснил коротко:

– Встретил женщину, у нее квартира. Эта пока остается тебе. А там – посмотрим, жизнь покажет.

Когда за ним захлопнулась дверь, Марина запрыгала, как девчонка, и закричала:

– Свобода Юрию Деточкину!

Вот привалило-то! Нет, бог, определенно, есть! Теперь она в этом не сомневалась.

И наплевать, что Светловецкий не обращает на нее никакого внимания. Важно то, что ощущает она – свободу и счастье!

А то, что не получилась из нее жена и, судя по всему, хорошая мать…

Несчастливая женщина обречена на провал – наверное, так.

А несчастливой она больше быть не собирается! Хватит!

Андрей

Его жизнь, внезапно наладившаяся, размеренная и незатейливая в своей обыденности, текла неспешно, словно река. И единственное, о чем он просил бога, – не прерывать ее размеренный и спокойный ход.

Только иногда, крайне редко, за что большое спасибо, он думал, а не купить ли ему пачку бумажных листов размером А4 или хотя бы толстый блокнот. А может быть, компьютер? Здесь они не так дороги и вполне доступны. А если попробовать? Ну хотя бы разок? А вдруг?

Нет!!! Он тут же отгонял от себя эту мысль, словно страшную крамолу – опять? В эти страшные, мучительные дебри? Опять к тяжелым раздумьям, бессонным ночам, мукам, терзаньям…

Да и для чего? Чего ему не хватает сейчас? Он сыт, доволен, одет и обут. Он давно забыл о черном и беспокойном районе, где начиналась ЕГО Америка. Теперь они снимали отличную квартиру – три комнаты, два санузла, огромный балкон, на котором его женщина высадила в ящиках розы. На балконе кресло и столик – сиди теплым калифорнийским вечерком, посасывай пивко и смотри на закат. Редкой, надо сказать, красоты. И машина у него теперь была новая, не «Мерседес», конечно, но вполне приличный и свежий «Форд». И продукты они покупали, не бросаясь к ярким ценникам с надписью «Акция» и не вырезая купоны из газет. А те, которые захотелось, – и в итальянской колбасной, и во французской кондитерской. И в рестораны – да каждую неделю! Хочешь – в китайский, хочешь – в японский. А если поностальгировать – плиз, в родной русский. А там под шашлычок или котлету по-киевски прилагалась и песня про родину, березовые ситцы и русскую удаль. Рядом с ним спокойная и нормальная женщина, которая не докучает, не требует, не ноет. Ее все устраивает. Скорее всего, она даже счастлива с ним.

Среднестатистическая женщина средних лет, получившая наконец мужа, дом, семью. Ей, слава богу, не нужны бешеные страсти и острые впечатления.

Все это было и, слава богу, прошло. Всему свое время! Их время сейчас – именно то, что они оба имеют. Стабильность. Уважение. Взаимную приязнь.

Кажется, вполне достаточно для немолодых людей, уставших от проблем и одиночества.

Жизнь, она ведь, по сути, проста.

Если, конечно, тебе самому не дана «дивная» способность ее усложнять.

А вот его, пожалуй, такой способностью бог не обделил – скорее всего. Так чего же ему, дураку, не хватало?

А ведь не хватало…

Потому что все чаще и чаще, словно муравьи, непрошено забравшиеся под брючину, закипало и начинало копошиться, лишая снова покоя и сна, все то, что всегда не давало ему жить спокойно, – недовольство собой и, собственно, несовершенством окружающего мира.

Она, совсем неглупая, частенько замечала его взгляд «в пространство», задумчивость, перемену настроения и бессонницу.

И думала: «Неужели опять? Опять все обрушится, обвалится, рухнет?»

Она была хорошо с этим знакома – первый муж скульптор, второй – переводчик. Третий, думала, таксист, простой водила, а оказалось – сценарист. Хоть и бывший. Да вдобавок и журналист, и «немножко поэт», – как шутил он сам.

И почему ей, такой простой и обычной, бог посылает таких мужчин? Странно даже. Она ведь совсем не для них.

А они – не для нее. Разве там, наверху, это не очевидно? Она вдруг подумала о своей родне – матери и сестре, живущих в маленьком селе в далекой Удмуртии. Живущих скудно, монотонно, почти в нищете. Мать поднимала их одна, отца девочки совсем не помнили. А вслед за ней «горе мыкала» и сестра, оставшись одна с двумя пацанами и на четвертом месяце беременности. И опять мальчишка! Так и тянули они, две замученные женщины, свой нелегкий воз. И ни на что не роптали. Ее они считали счастливицей и почти небожительницей – им совершенно искренне казалось, что в далекой сказочной Америке несчастливых не бывает. Ведь она так высоко взлетела, ну просто выше небес! И еще вспомнился разговор с матерью – мужики возле нас не держатся, судьба, видно, такая…

А сестра, грустно улыбнувшись, добавила:

– Как от стенки горох!

И все-таки она пугалась его остановившегося взгляда. Пугалась и чувствовала – что-то будет! И вряд ли хорошее…

Она повернулась к нему перед сном, тихо спросила:

– Задумал что-то?

Андрей посмотрел на нее удивленно и ответил:

– Ты о чем? На ночь глядя! Спи давай. И не морочь себе голову.

* * *

Через две недели он вышел в Шереметьево и остановился, жадно вдыхая знакомые запахи гари, выхлопных газов, дорогих духов, хорошей кожи, человеческого пота и перегара.

Родные запахи родного города. Довольно отвратительные и… как ни странно, любимые.

А он все стоял, зажмурив глаза, и вдыхал, привлекая к себе удивленные взгляды торопливых прохожих.

В такси – цена, естественно, заоблачная – он крутил головой как петух. Таксист усмехнулся:

– Давно, что ли, не был?

Андрей кивнул:

– Целую жизнь.

Водитель нервно закурил.

– А тут у нас такие перемены, блин! Лучше бы их не было, – и принялся ругать власть.

А Андрей не слушал. Ехал по родному, до боли, до спазмов, городу, кое-где безнадежно изувеченному, а кое-где невообразимо прекрасному, и думал о том, как он мог столько лет без него жить?

– Погодка! – хмыкнул водила.

Погодка и впрямь была московская – дождь с мелким снегом, мокрые тротуары, лужи на проезжей части, грустные влажные серые дома и народ… С плотно сомкнутыми губами, как всегда спешащий, замкнутый, нервный, недобрый. Но! Все же это был его народ и его город. Как ни крути…

Открыв квартиру, он сел на галошнице при входе, чтобы перевести дух. Пахло пылью, спертым воздухом и чуть-чуть – мамиными духами.

Или это ему показалось? Какие духи… столько лет прошло…

Наконец он нашел в себе силы подняться и прошелся по комнатам. Пыль плотным слоем, грязные занавески, отключенный холодильник, засохший цветок, который он забыл тогда выкинуть, дорожка ржавчины на раковине.

Он открыл шкаф. Рядком висели мамины платья. Он зарылся в них лицом и заплакал.

Потом вынул из чемодана плоскую фляжечку с виски, которую прикупил в дьюти-фри, и залпом выпил все содержимое. После этого, не раздеваясь, лег на диван и закрыл глаза.

«Отсрочка», – решил он. Пару часов отсрочки. А уж потом… Потом придется снова начинать жить.

В который раз!

Марина

Так бы и пребывала Марина в тихом и блаженном счастье, если бы не случай. Новый год – вот как назывался этот самый случай.

Суета стояла невообразимая. Шепоточки по углам, покупка подарков родным и коллегам. Самое важное – покупка подарков любимым. Жаркие обсуждения новогоднего меню. Что называется, обмен опытом.

Она слушала вполуха – салат с ананасами и куриной грудкой, с шампиньонами и сельдереем, с креветками, сладкой кукурузой. Сплошные новшества. Всем хотелось перемен.

«Чудеса, – не понимала она. – Что они все придумывают? Чем им не угодили любимые оливье и «Мимоза»?»

Ее, кстати, этот вопрос не интересовал – праздник она должна была встречать у мамы. Мама, Валерочка, Валерочкины сыновья с детками, Юлька и, собственно, она сама – вот такая большая, огромная даже и дружная семья!

Подарки купила – маме, Валерочке, дочке. Валерочкиных родственников так много, а денег так мало…

Мама успокоила – этот вопрос они решат без нее. Праздничный наряд ее тоже волновал не сильно – какая разница? Все свои, и никому до нее нет дела.

Да и вообще… Вся эта суета и суматоха накануне всеми любимого праздника ей была не очень понятна.

Больше она думала о том, как провести каникулы с дочкой. Планы были обширны – театры, обязательно Пушкинский, Третьяковка, сама не была там сто лет.

Да и к вечеру на работе готовились активно – тоже сувениры, распределение салатов и закусок по опытным сотрудницам. Словом, предпраздничная суета – приятная и бестолковая.

Стол был накрыт к трем часам – Света Зимицкая пошутила:

– Детский утренник.

Марине идти не хотелось, а деваться некуда – снова сплетни и разговоры. Подкрасила губы, поправила волосы и… Медленно спустилась в актовый зал, где уже вовсю звучала музыка и был накрыт праздничный стол. Села с краю – так легче сбежать. Чуть отпила шампанского и грустно ковырялась вилкой в салате. Подняла глаза и увидела его. Он растерянно стоял на пороге и близоруко щурил глаза. Подбежала шустрая Лариска и потащила его к столу. Свободное место нашлось – рядом с Мариной. Он присел на краешек стула. Она, побелев от волнения, тихо спросила:

– Салат?

– Ну да. Наверное, – смущенно улыбнулся Светловецкий.

Марина положила в тарелку салат и кусок курицы. Он поднял бокал и шепнул:

– С праздником, да? Ну, и за все хорошее!

Дрогнувшими губами она попыталась улыбнуться, и они сдвинули бокалы с шампанским.

Почему-то – вдруг, совсем неожиданно – стало совсем легко и просто. Словно всю жизнь они сидели рядом, ели жареную курицу, оливье и запивали все это «Советским полусладким».

А на танцполе вовсю зажигала Лариска, меняя почти обессилевших от ее прыти немолодых и загнанных партнеров.

Она подскочила – неугомонная – к ним.

– Что сидим, молодежь? К стульям приклеились?

Они снова смутились. Оба.

– Пойдемте? – не ожидая от себя и холодея от своей дерзости, спросила Марина.

Светловецкий неожиданно улыбнулся и кивнул. Они вышли в центр зала и, словно не замечая никого вокруг, сплели руки, прижались друг к другу телами и… Потерялись для общества на две короткие медленные песни. Разумеется, про любовь.

– Сбегаем? – шепнул он ей в ухо.

Она кивнула.

Они выскочили из актового и бросились вниз по ступенькам, держа друг друга за руки, нежно и крепко.

И на всех оставшихся там, наверху, в душном и прокуренном зале, им было решительно наплевать.

Да и на все остальное тоже. На пересуды кумушек, на осуждение («Она же замужем! А сколько у нас свободных, одиноких и разведенных женщин!»), на сплетни («Они уже живут в одной квартире!» «Шустрые какие…» «Вот акула, подцепила такого красавца!» «Правда, и сама, конечно, ничего…»).

Только Света Зимицкая улыбалась Марине приветливо и советовала не обращать внимание «на этих завистливых и злобных дур».

А Марине и было до фонаря – она, казалось, не замечала ничего, кроме… Кроме своей любви, своего огромного счастья и его, своего любимого.

После работы она ждала Светловецкого за углом здания, наивно полагая, что это никому не известно.

Ныряла к нему в машину и… Они улетали на другую планету.

Ехали к ней – к себе он почему-то ее не звал. Да и какая разница! Если бы ей предложили переночевать с ним на крыше пятиэтажки в самую непогоду, в шалаше, юрте, чуме, землянке, подвале – она бы, не раздумывая ни минуты, конечно же, согласилась. Но он почему-то ночевать не оставался. В три часа ночи или в пять утра он вставал с кровати и натягивал джинсы. Она обижалась, плакала, недоумевала… А он отвечал коротко:

– Так надо, малыш. Привычка, знаешь ли. Умыться и побриться в своей ванной, зайти в свой, пардон, туалет и надеть чистую рубашку. А кофе я люблю пить, прости, зайка, один. В гордом, так сказать, одиночестве. Прийти в себя, настроиться на новый день, выкурить пару сигарет, глядя в окно.

Какая глупость! И бритву, и чистую рубашку – что, она не перегладила бы сотню рубашек, не сварила бы ему крепкий, как он любит, кофе и не поджарила бы омлет? И сидела бы мышкой в своей комнате, пока он пил бы этот дурацкий «одинокий» кофе и курил свои сигареты!

Да она бы крутилась как белка и считала, что это – самые прекрасные обязанности на свете!

Но… Что было, то было. Он все равно уходил. А она, всплакнув, засыпала. И одинокое утро казалось ей пустым, мрачным и немилым. В себя она приходила только в метро, понимая, что скоро, минут через сорок, встретит его в коридоре, почему-то оба они покраснеют, шарахнутся в стороны и, счастливые, с бьющимся сердцем, разбредутся по своим комнатам.

Она, как почти любая молодая, полная сил, желаний и возможностей женщина, готова была сразу нырнуть в новую семейную жизнь – для женщины нет ничего важнее, чем этот самый процесс.

А он, что тоже вполне объяснимо, пережив отвратительный и крайне тяжелый развод, гнездо обустраивать не торопился. Его вполне устраивала свобода от обязательств, возможность сорваться в любую минуту, не выполнять дурацкие, по мужскому мнению, поручения и не давать отчета – ни за свои действия, ни за времяпрепровождение.

Он боялся строить новую семью. Боялся, как боятся обожженные несчастливым браком мужчины, обязанностей, указаний, претензий. Всего.

Это женщины готовы броситься в новый омут, снова наступить на старые грабли, только бы… Только бы милый был рядом. Двадцать четыре часа в сутки. А можно и двадцать пять! Никаких возражений.

Она, конечно, не задавала прямого вопроса – почему?

Почему мы не сходимся, не заводим совместное хозяйство, детей. Не идем в загс.

Но он видел – от него этого ждут. А он этого дать не может. По крайней мере – сейчас.

Бывшая жена ему по-прежнему видеться с ребенком не разрешала. Он страдал и очень скучал по мальчишке. Иногда удавалось увидеть его мельком на улице – когда бывшая запихивала почему-то плачущего ребенка в машину. Однажды он не выдержал и бросился наперерез.

Она чуть не задавила его, показав средним пальцем весьма неприличный жест и скорчив зверскую физиономию.

Как-то Светловецкий рассказал Марине о своих страданиях. Она отреагировала неожиданно:

– А давай я рожу тебе сына? Будет ничуть не хуже прежнего!

Он вскочил с кровати и, побелев, тихо, но внятно сказал:

– Да уж! Что тебе стоит! У тебя же один ребенок растет на чужих руках. И ничего! Ты, кажется, совсем не скучаешь и вполне всем довольна.

Марина обиделась. Хотя понимала, что он прав – так оно и было. Потому что он затмил для нее всех – и маму, и дочку, и весь белый свет. А получается, это ему совсем не по душе – он ее осуждает.

Да и вправду мать она не самая горячая. Но так сложилась жизнь, – уговаривала она себя. Так развернулись события. Неужели Юльке лучше было бы расти в постоянных скандалах, сидеть до последнего в саду, видеть вечно раздраженную и недовольную мать? Разве мало детей живут у бабок и дедок, которые балуют их, трясутся над ними, водят их в театры, кружки, пекут им печенье и панически боятся, что дочь или невестка – не дай бог – отнимут у них это счастье и смысл всей жизни?

Да если бы ее семейная жизнь сложилась! Если бы в доме был мир и покой! Да разве бы она… И вообще – некрасиво и бессердечно ее упрекать в этом. Жестоко даже.

Не разговаривали они довольно долго – это была их первая серьезная ссора.

А когда помирились, то все равно не забыли об этом – Марина обиды помнила долго, а Светловецкий… Считал, что он прав – вот так легко и по больному… Родить новенького и вычеркнуть «стареньких» – чтобы не были помехой в новой прекрасной жизни.

Потом, естественно, все постепенно устаканилось, почти забылось и потекло по-прежнему.

Он любил ее. Конечно, любил. Понимал, что она неплохая, да нет, даже хорошая. Что ради него готова на многое – если не на все. Ему было с ней хорошо, что говорить. Есть, говорить, смотреть телевизор, пить вино или чай. Спать. Вот это точно, было прекрасно!

И все-таки… Что не позволяло ему пуститься в далекое и долгое плаванье с этой женщиной? Чего он боялся?

Ответственности? И это тоже. Да все просто – еще не остыл. Не пришел в себя. Да просто не готов! Мужчины – трусы? Ну и пожалуйста! Он трус. Согласен. Пусть так. Но пока все будет именно так, а не иначе. А там – посмотрим. Жизнь, как говорится, покажет.

Через полтора года, когда их «неземная страсть» чуть поостыла, слегка поутихла, когда они уже не бросались друг на друга с порога, как дикие звери, а спокойно шли по очереди в душ, могли выпить на кухне кофе, перекурить, поболтать о новостях и посплетничать про работу, Марина вдруг поняла, что он, ее возлюбленный, не так прекрасен, не так мужествен, как она представляла прежде. Как она вообще представляла своего героя.

Да и герой ли он? Рухнул в постель с самым несчастным видом при температуре в тридцать семь и две, объявив, что жизненный его путь, скорее всего, подходит к концу. И пролежал, не вставая, пять дней. Капризничал, чай то горячий, то слишком сладкий. А почему в доме нет лимона? Ты относишься ко всему слишком легкомысленно. Нужно вызвать врача и начать пить лекарства, лучше антибиотики.

Марина переводила все в шутку.

– Ну, помилуй, какого врача и какие антибиотики? Обычная простуда, рядовой случай. Пей чай с медом, закапывай в нос.

Светловецкий обиделся.

– А если осложнения? Например, пневмония?

– Какая пневмония, господи! Ты же ни разу не кашлянул!

А он каждые полчаса совал под мышку градусник.

Разозлилась и вызвала участкового. А тому по барабану. «Хотите таблеток? Да пейте, ради бога!»

Он смотрел на нее укоризненно и торжествующе.

– Ну и кто из нас прав?

А как только «полегчало», уехал «болеть» к маме, рассказывая ей по телефону, что мама кормит его бульоном и выжимает свежие соки.

После «тяжелой» болезни панически боялся сквозняка, компота из холодильника и «физической нагрузки» в виде секса. «Ты что? Я еще очень слаб».

Вот именно – слаб! – зло подумала она. А точнее – слабак. Всего боится, всего остерегается. Мужчина ведь тот, кто отвечает. Как Валерочка, например. А Светловецкий… Не орел, одним словом. Как оказалось. Лебедь белый и прекрасный, но не орел.

Но потом и это забылось. В смысле – его хвороба. Забылась, а осадочек, как говорится, остался.

Со временем таких «осадочков» набралось немало. Впрочем, а кто без греха? Вот уж она – точно не святая. И еще подумалось: раньше казалось, что главное – любовь. Чтобы она просто БЫЛА. А тогда все нипочем!

Ведь только когда ее нет, видишь все словно под лупой. А оказалось, не так. Все равно все видишь. Только нелюбимому ничего не простишь, а любимому…

Простишь, наверное, все. Только сейчас она в этом не была до конца уверена.

Андрей

Сбежав из прекрасной и теплой Калифорнии, Андрей в который раз чувствовал себя негодяем. Ведь так и не решился признаться женщине, с которой жил, что уехал насовсем. Сказал, пряча глаза, что нужно проверить московскую квартиру, возможно, сдать ее, да и просто потусоваться. Как принято теперь говорить.

Та, конечно, все поняла. Ничего не спросила, только вздохнула, провожая, и провела рукой по щеке:

– А ведь ты не вернешься!

Хорошая женщина, ничего плохого не скажешь. Прожил с ней, между прочим, целых шесть лет. Прожил в мире и спокойствии. Ни ссор, ни скандалов. Она была всем довольна.

И чтоб оправдать себя, Андрей зло подумал: «А чем ей, собственно, быть недовольной? Не пил, не бил, не гулял. Приносил деньги. Покупал тряпки. И всего у нее хватало».

Тоже, кстати, неплохо пристроилась – и так можно сказать. В ее-то годы! Уезжая, он оставил ей денег – на полгода безбедной жизни и оплаты квартиры. Нормально. А дальше… Как повезет. В конце концов, он ничего ей не обещал!

В самолете он тогда подумал: «А ведь Санька так и не стал родным!» Их редкие встречи… Сын зевал и смотрел на часы. Все. И снова ничего не получилось. Он страдал, а Жанка утешала:

– Ты ему до фонаря! Нужен, как козе баян! И вырос без тебя, и отвык. Все нормально – а ты чего хотел? Парень взрослый, своя жизнь. И я ему до фонаря! И вот не страдаю!

Он усмехнулся:

– Ну, ты! Сравнила, господи!

Тех денег, что он привез с собой, Андрею тоже вполне бы хватило на год или даже, при большой экономии, на полтора или два. «Скромненько надо, – повторял он себе. – Скромненько».

Присматриваться, привыкать. А потом… Снова искать, блин, себя!

И что ему, дураку, там не сиделось?

Встретился со старыми приятелями – те недоумевали и крутили пальцем у висков:

– Ну, ты и придурок! Квартира, говоришь, приличная была? Бассейн во дворе? Тачка новая? Да еще и с теткой хорошей жил? А погода там… Океан…

Нашел он, правда, не сразу, и Степку, с которым связь оборвалась довольно давно, почти пять лет назад. Тот просто перестал отвечать на звонки. Общие приятели говорили много и разное – мол, обанкротился, потерял все. Влип крупно и даже скрывался. Жена от него ушла – вот кто бы мог подумать? Тихая и смирная женщина. Теперь вроде выполз. В смысле – обнаружился. Живет где-то в деревне под Тверью, занят хозяйством, разводит кур и ударился в религию.

Он не очень поверил и поехал его искать. А все оказалось почти правдой! Степка был ему сдержанно рад – теперь это был вообще другой человек. Абсолютно другой. Полублаженный, что ли.

В его доме, точнее, в избе, да, именно деревенской избе-пятистенке, в углах висели иконы. И Степка, скупо рассказывая о своем житье-бытье, поминутно обращал к ним взор и не забывал креститься.

В избе было чисто и очень, естественно, скромно. Если не сказать – аскетически скудно. Стол, кровать, табуретки. Из книг – только Библия и молитвослов.

Естественно, никакого телевизора – только старая радиоточка, двухпрограммник, оставшаяся, видимо, от прежних хозяев.

На стол он поставил картошку, капусту, грибы и соленые помидоры – объяснил, что Петровский пост, и выпивать категорически отказался. Подтвердил: да, все правда, наехали, отобрали, поставили на счетчик. Держали даже в подвале – почти неделю. Били. «Не больно», – усмехнулся он.

Жена сбежала – он не осуждает, понимает, что испугалась. За детей, за себя. Уехала, видимо, к тетке куда-то на Украину. Он не искал – ну просто не захотел усложнять ей жизнь. Наверняка устроилась, вышла замуж. А дети… Да тоже не пропадут. Когда разобрался – помогли, конечно, «добрые люди», – Степка снова усмехнулся, – отдал все, что было и «не было», и уехал сюда. Купил за копейки избу, и вот… Живу, как говорится. Жизнью своей доволен и даже счастлив – помог Господь! Да если бы не это…. – Он махнул рукой. – Кстати, есть женщина – чудесная, верная женщина. Из местных, тверчанка, зрелая, пережившая мужа-алкаша, свекра-алкаша и алкашку-свекровь. Сын у нее взрослый, в армии. Квартира в Твери, она сейчас там, приедет завтра.

Ну и вместе они по хозяйству, разумеется.

– А на что живешь? – спросил он у друга.

– Да хватает, – Степка махнул рукой. – «Мерседесов» мне не надо, мраморных полов тоже. По кабакам не скучаю. – Он улыбнулся. – Наелся всего этого говна… По горло. Огород, куры, Тамара моя в соседнем селе три раза в неделю в больнице дежурит. Нянечкой. Рыбалка еще, грибы по осени.

– В Москву не тянет? – спросил Андрей.

– Не приведи Господи! – ужаснулся Степка. – В пекло это адово. Да ни за какие коврижки меня туда не заманишь! А в храм ездим в соседнее село. Полчаса на автобусе. Какой у нас там батюшка! – сказал он, и глаза его заблестели. – Чудо, а не человек! После службы – на исповедь. А потом… Жить снова хочется, понимаешь?

Андрей кивнул: мол, понимаю. Ну, или почти понимаю.

Замолчали. Он видел, что Степка им тяготится, и стал собираться в дорогу.

Тот не удерживал. На прощанье сказал:

– Приезжай. У нас такая баня!

Андрей кивнул, понимая, что больше они не увидятся. Скорее всего – никогда.

Уже в электричке подумал: а ведь он счастливый, его друг. Так просто все взять и решить. Хотя… Кто там знает, как просто! Чужую беду развести… Все мы умеем. Но то, что Степка счастлив, Андрей не сомневался ни минуты.

И был за него искренне рад. Рад, понимая, что друг для него потерян. Последний и самый верный друг.

Слишком все у них теперь разное. Слишком.

Ах, если бы он смог так! Так, как смог его друг. Отрезать, отринуть, перечеркнуть и… начать все сначала, вот так, например.

А ведь понимал, что так не сможет. Не потому, что на долю Степана выпало больше испытаний, больше страданий. У каждого, знаете ли, своя мера, и каждому по его силам… Что и чем, главное, мериться? А просто вот именно так не сможет – никогда. Потому, что так надо… С самой глубины, с самого донышка души и сердца. Поверить. Иначе – ничего не получится.

А он не может. Несчастный человек… Наверное.

А жить было надо. Жить, выживать – как угодно. Словом, существовать – покупать еду и сигареты, платить за квартиру, подкупить какие-то шмотки. Поменять, например, старый телевизор – советский, громоздкий, ламповый. И не оттого, что устарел морально – черт бы с ним. А просто толком ничего не показывал, да и звук как из могилы.

Сел и стал думать. Потом прошелся по квартире. Прилег. Эффективности не прибавилось – ноль. Зеро, как говорили в Америке.

Ну вот что он может и на что способен? Немолодой и неудачливый сценарист. Из полезного – только водить машину, пожалуй. Этот опыт таксиста бесценен. Но Москва – это вам не благочестивая и законопослушная Америка. Пару часов в московских пробках – и ты психический инвалид. Можно вставать на учет в ПНД.

Позвонил от нечего делать Жанке. Та, как водится, обложила его шестиэтажным:

– Дурак, сволочь. И чего тебе не хватало, кретин? Впервые ведь жил как человек!

Он что-то мямлил в ответ, а она и не слушала:

– Все твои доводы, блин! Хотя… если ты думаешь, что ты меня сильно удивил… В общем, не ной и не кряхти. И не звони. Надоел!

А потом прислала триста долларов. Смешная баба! До сих пор – загадка для него. А ведь такая простая, такая, казалось бы, примитивная. Андрей знал – прислала от сердца. Но… Стало так невыносимо стыдно, что… Доллары он отправил обратно. Минус процент за пересылку. Ничего, переживет.

Потом засел за газетенки с заголовком «Приглашаем на работу».

А там – смех один. Эти дохлые изданьица, сильно пачкавшие руки, пытались убедить его, что в принципе он может уже медленно ползти на кладбище. Или – не очень медленно. Но верно. Мужчины (да и женщины тоже) в возрасте после сорока лет не требовались. Не требовались! Нет такой прослойки населения в стране.

Устроился курьером – возить лекарства. Сколько раз в день прокатишься – столько и заработаешь. Рублей пятьсот в день – вполне. И пятьсот рублей тоже, извините, деньги. И на «пожрать» и на «покурить». И даже на «выпить»: две бутылки недорогого пива – пожалуйста!

Вдруг однажды вечером, дома, захотелось взять ручку и пару листов бумаги. Андрей сел на кухне, поставил кружку с горячим чаем, положил перед собой лист и, почувствовав внезапное и такое резкое, до дрожи и холодного «тревожного» пота волнение, встал и быстро заходил по квартире – кругами.

Эта «встреча» с профессией, со специальностью, с призванием, если хотите, далась ему непросто. Так непросто, что ничего он в тот вечер не написал, а зато вот заснуть совсем не получилось.

Отчего-то было так страшно и так тревожно… Он схватил эти несколько жалких листов, причину своих страданий и мук, порвал и выкинул в мусорное ведро. Туда же отправил и шариковую дешевую ручку. Не велика потеря. А потом рухнул на табуретку и застыдился самого себя.

Кретин! Болван! Неврастеник! Чего испугался? Или – кого? Да самого себя! Господи, слава богу, что никто этого не видел! Он пошел в комнату, лег на диван и включил телевизор. А через полчаса поднялся, пошел на кухню, снова разложил на столе листы и ручку, снова согрел чайник, заварил крепкий-крепкий чай и…

И написал семь первых страниц. Одним духом, без остановки и перекуров. А когда глянул на часы – было полпятого утра. Он встал, чтобы размять ноги и спину, и отдернул плотную штору. За окном занимался рассвет и пели птицы. За окном светлело небо. За окном чуть пробивались лучи солнца и обещали хороший день.

За окном была жизнь.

И у него теперь была жизнь.

Он улыбнулся и улегся спать. Не забыв перед этим подумать: «Какой же я был дурак, господи! Какая же непростительная глупость и чушь – бояться своей сути и самого себя. Идентификация, батенька, определяет судьбу. Правильная идентификация, блин!»

Марина

– Я хочу семью! Ребенка! – кричала Марина. – Все женщины хотят семью и ребенка!

– Женщины, – кивнул он. – А я, если ты заметила, не то чтобы очень нежно к ним относился!

– Не очень, – саркастически усмехнулась она. – Правильно, не очень. Потому что женщины… Они отвечают. Они решают. И планируют, кстати, свою судьбу.

– Планируй, – кивнул он, – но только без меня. Потому что меня все устраивает. Все, понимаешь? В отличие от тебя. И вообще, мне твои истерики порядком надоели – вот если честно.

Оделся и ушел.

Сначала была злость. Такая, что становилось душно. Потом – обида. Сволочь, дрянь, слабак. Маменькин сынок. Пирожок ни с чем. Одна оболочка. Сломался от первого же удара судьбы. А на черта мне мужик, который не умеет держать удар? Да все они… Киношник тот… «удачливый». Денис, муженек бывший. Бизнесмен, мать его. Этот… Голубь сизокрылый. Все – как на подбор. Или мне так везет? Может быть, и вправду дело во мне? Вот маме же повезло – такой Валерочка… Дай бог ему здоровья! Господи, не всем, видно, судьба посылает такого Валерочку. Не заслужила, значит.

Раньше думала – только бы неженатый, чтобы не разбивать семью, не оставлять детей несчастными. И вот пожалуйста – холостой. Молодой, здоровый, полный сил. Не обременен, так сказать. А что толку? Ничего не получается. А сколько она молчала! Просто силы и терпение кончились. Нервы сдали, вот и все. Дура? Да ради бога!

Устала быть утешительницей, нянькой, мамкой, жилеткой.

Устала быть умной. Вот и все.

А потом, после всех этих ссор и взаимных попреков… начинала скучать. Ждать звонка. Томиться. Привычка? Любовь? Потому что только она прощает и на все закрывает глаза. Ну или – почти на все.

Помирились, разумеется. Сама позвонила. И тогда поняла, что проиграла. Теперь – все. Этим звонком она приняла его правила игры. А это означало… Терпеть, принимать все, как есть, любить, холить, лелеять и…

И ничего не ждать – никаких перемен. Но… Снова осадочек! Каждый раз – обвиняя друг друга, попрекая или оскорбляя, они что-то безвозвратно теряли… Теряли навсегда, насовсем.

А годы шли. Да даже не шли – бежали, летели – стремительно, без оглядки. Первые седые волосы, первая морщинка у глаз. Плюс размер. После работы – поскорее прилечь, потому что устала. А раньше так не уставала! Думала часто – а у других и такого нет. Ничего у других нет – ни родной ладони на шее, ни поцелуя – знакомого и все равно такого сладкого и желанного, ни ласкового слова – ничего. Только об этом и мечтают! Сотни и тысячи одиноких, оставленных, неприкаянных, неудачливых. Молодых и не очень. И все об одном – о своем единственном. О любви. Ей ли жаловаться? Ведь даже ни с кем не делит! Не счастье разве? Ну и ладно. Как есть – так есть. Значит, такая судьба.

Опять смирилась.

А потом Марина поняла – так легче. Легче, когда уже ничего не ждешь и ни на что не надеешься. Никаких сюрпризов – вот оно, счастье! – как говорила мама.

Вот и у нее, Марины, – больше никаких сюрпризов. Идет как идет. И ничего, кстати, плохого! Никакого быта – ни рубашек, ни носков, ни борщей. Пришел – ушел. Все довольны, все свободны. Гостевой брак – это даже становится модным. Да и честно говоря…

Все неплохо, одним словом. Когда осознала, тогда и полегчало. И приставать перестала. Он даже удивился:

– Ты меня разлюбила!

Губки дул.

«Ох, мужики! – подумала она и улыбнулась. – Как дети, честное слово!»

В июне поехали отдыхать в Ялту. Сняли комнатку с удобствами, решили, что обедать и ужинать будут в кафешках. Никакого быта.

– Устала, – твердо объявила она.

Он удивился:

– А раньше ты старалась.

– Раньше! – рассмеялась она. – Раньше, милый… – усмехнулась, – так то было раньше!

Он выпучил глаза и пробормотал:

– Ну, ты даешь, матушка! Совсем обнаглела!

А в целом… В целом все было совсем неплохо. Да и что плохого? Море, солнце, теплая галька. Рядом – любимый. Или… просто близкий человек. Тоже немало!

Нет, это все без иронии! Констатация факта, так сказать. И абсолютная правда, кстати.

Ничего друг от друга не ждать и не требовать – вот, оказывается, в чем мудрость! Не обременять, так сказать. Получать друг от друга только радость. И согласиться с его позицией. Тогда все и будет славно.

Правда, иногда хотелось задать ему вопрос: а про то, что грядет, не задумывался? Про старость, например, про болезни? Про невеселые годы, так сказать? Кто будет рядом?

И еще – довольно часто: да пошел ты на фиг со своей «жизненной концепцией»!

И даже думалось так сладко: «Вот однажды – скажу! Оторвусь. Не постесняюсь. Не откажу себе в удовольствии».

Теперь она смотрела на него… с сожалением, что ли. И еще – чуть с презрением, совсем чуть-чуть. Ну, прощаем же мы близким людям их слабости!

А пока – все хорошо, прекрасная маркиза! Все очень даже хорошо.

Или по крайней мере совсем даже неплохо!

Если разобраться.

Потому что она тоже привыкла жить одна.

Сами виноваты. А что на сердце рана… Посыпанная солью крупного помола… Той, с которой солят капусту умелые домохозяйки.

Да кому до этого есть дело? Правильно, никому. Только… Сколько потерянных лет! Подумать страшно…

Андрей

И снова все было без изменений. Шло как шло. Точнее – катилось, ползло…

Тоска. Андрей уже и не ждал никаких перемен. Личная жизнь… Да была она, эта личная жизнь, была. И тоже – ни уму, ни сердцу. Кому он нужен теперь, в новых жизненных, так сказать, реалиях? Немолодой (чуть за полтинник, не возраст, конечно, для мужика, но все же).

«Не возраст» для мужика успешного. Прочно стоящего на обеих ногах. А он… Качался по жизни – под любым дуновением ветра. Хорошо еще, не спился. А сколько их, «лежавших в этой бездне»…

Море. Океан. Однажды встретил на Арбате мужичка – сизый такой, бомжеватый. Курточка с чужого плеча, ботинки раздолбанные. Шел, опустив голову, спотыкался.

А поднял глаза – как обжег. Такая тоска в глазах, такая боль.

И он сразу его узнал – Митечка Самсонов. Вместе учились во ВГИКе. Талантливый был парень. Куда остальным до него! Прочили такое будущее! И семья была не из простых – то ли папаша, то ли дед – из бывших знаковых. Кинцо лепили про дедушку Ленина, премии брали. Власть таких щедро одаряла – квартира у Митечки была на Тверской. Прислуга пельмешки лепила. Однажды у него погуляли – коньяк армянский лился рекой – из «закромов родины». Лучшие девочки возле наследника крутились, мечтали хотя бы приблизиться.

А он скромный такой был, фильмов, которые родня «лепила», стеснялся. Кумирами объявлял Висконти и Феллини. Андрей даже остановился и посмотрел ему вслед – да, точно, Митечка. А вот окликнуть смелости не хватило. Испугался.

Знал про немногих – Вера Ладейкина спилась, а какая девочка была! Мужики – табунами. Оля Кумыршина. Глаза – зеленые озера. Коса ниже пояса. Повесилась. Арик Саркисов, чудный парень, умница, каких мало. Пропал. Сгинул, как не было. Говорили – утонул. Напился и полез в реку. А на дворе ноябрь. Мишка Гарбузов – сердечный приступ. Только сороковник отметил. Да что вспоминать. Как косой скосило их поколение – и это в мирное время! Все сведения – из Интернета или от прежних знакомых. Такие дела.

Митечка, правда, три дня из головы не шел. Стояло перед глазами его лицо, куртяшка, ботинки и глаза…

Итак – молодым девицам он был не нужен, это понятно. А вот дамам постарше и, как говорится, попроще… Спрос был. Еще был. Видел, как немолодые и побитые жизнью тетки бросают на него равнодушные взгляды – небось дома такие же неудачники.

Но иногда ловил на себе взгляд более пристальный и не совсем равнодушный: цепкое женское око выхватывало его из толпы – наверное, одинокий. Потому что не очень обихоженный, запущенный такой мужичок, а ведь ничего еще, вполне. И видно, что не из пьющих – просто лузер, скорее всего, как говорили сейчас. Лузер! Да кто бы спорил…

На улице, как раньше, к женщине не подойдешь – не по возрасту как-то. В клуб знакомств – ну совсем смешно! Сидеть на сайтах – унизительно. Да и что про себя рассказывать? Бывший киношник, бывший эмигрант, бывший… Все – бывший.

А женщинам бывшие неинтересны! Тем более – бывший без надежды на будущее.

И все же женщина появилась. Приезжая – из Костромы, разведенная, дома мать с ребенком. Она бьется как рыба об лед, чтобы выслать своим побольше денег. А надо платить за комнату! Да и цены в столице…

Андрей понимал – женщина хорошая, тридцать восемь, а прожила на все шестьдесят. Готова на все – стирать, убирать, стоять у плиты. И молчать! Потому что капризы свои, знаете ли, засуньте куда подальше!

Он видел, как она устает – придет с работы, присядет, а подняться нет сил. Все приговаривала:

– Сейчас, сейчас, подожди! Сейчас встану и картошки пожарю.

А в глазах такая усталость, такая тоска! Хоть вой.

Он жалел ее:

– Да сиди! Сам пожарю. – И вставал к плите. А она потом жевала эту картошку, а в глазах слезы…

И ночью… Отдавалась ему, словно по обязанности…

Он видел – не противно ей, нет. Ей – никак. А старается, бедная. Обнимает, слова выдумывает.

Однажды он спросил:

– Слушай, а зачем тебе это надо? Ты же меня не любишь.

Она расплакалась и стала убеждать его в обратном. Горячо убеждать.

Андрей видел – врет. И так ее жалко стало, хоть вместе с ней завой…

«Господи, – думал, – ведь молодая совсем женщина! Молодая, стройная, симпатичная. Ноги красивые, волосы. Жить бы с любимым и радоваться. Родить еще парочку деток. Петь по утрам, готовя любимым омлет. Ходить в кино, ездить на море, покупать красивые платья.

А она… Терпит нелюбимого, немолодого и чужого мужика, гладит ему рубашки, моет тарелки, обнимает по ночам, изображая пылкую страсть.

И все для чего? Чтобы не платить за комнату! Чтобы лишние двести долларов отправить домой, сыну, матери и больному брату.

И что ее за это – осуждать?»

Вот сволочь жизнь! И за что она так с людьми? Неплохими, кстати, людьми.

Андрей сказал:

– Живи. Комнаты две, места хватит. Я уйду в мамину. И не ломай себя! Ты еще так молода. Все в твоей жизни будет!

Она ревела часа два. Благодарила. За что, господи?

А потом напоследок выдала:

– Готовить я буду. Суп сварю, потушу мясо. И постираю тебе, и поглажу. Не сомневайся. – И тихо добавила: – А если тебе… Ну, ты понимаешь… – и замолчала, потупив глаза. Бледная, как полотно.

– Нет, не понимаю. О чем ты?

Она совсем смутилась и снова до слез расстроилась.

– Об этом. Ну, если тебе… Захочется…

Он помолчал.

– Не захочется. Это не делают по принуждению. Никогда! Если только это не профессия. Запомни. И живи спокойно.

И вправду – стали жить по-соседски. Она убирала, готовила, словом, делала всю домашнюю работу – без энтузиазма и изысков, но честно. Вроде как по договоренности.

Они даже вместе пили по вечерам чай и болтали. Теперь она могла болтать, ничего не придумывать, не изображать и быть такой, как есть, – обычной, рядовой, сметливой, хитроватой и простодушной одновременно.

Какой ее сделали обстоятельства.

Марина

Последней каплей стала такая история – любимый (а он, конечно, все еще был любимый, или ей так упрямо казалось) попал в больницу. История обычная, обострение язвенной болезни, которой он, кстати, страдал с юности.

Ну, и классическая схема – лежал, упершись взглядом в потолок, не разговаривал, на вопросы отвечал односложно, капризничал, ныл, готовился к скорым похоронам – ну, словом, как обычно.

Однажды она столкнулась в палате с его матерью. Та, все еще очень красивая и ухоженная женщина, бросила на нее высокомерный взгляд, надменно кивнула и пошла дальше.

Марина смутилась и окликнула ее:

– Светлана Сергеевна! Постойте!

Та обернулась и приподняла высокую и тонкую бровь.

– Я вас слушаю.

Голос как из подземелья Снежной королевы. И сама как Снежная королева – высокая, прямая, статная и… ледяная.

– Может быть, – растерянно лепетала Марина, – ну, помощь какая-нибудь… С врачами там или с лекарствами…

Та недобро усмехнулась.

– Помощь, говорите? Да бросьте, какая от вас, – она поддала голосу, – помощь? Вы же, – она призадумалась, подыскивая нужное слово, – любовница! Ну какие у вас обязанности? Ночь скоротать или… в отпуск. А женщина, знаете ли… если она, конечно, женщина, – это обязанности, милочка. В первую очередь. А не права и свобода! А у вас, как я понимаю, сплошные права и сплошная свобода. И суп протертый вожу ему я. И каши в термосе. И с врачом… тоже я.