/ Language: Русский / Genre:russian_contemporary, / Series: За чужими окнами

Ошибка Молодости Сборник

Мария Метлицкая

Когда Николаев бросил жену с новорожденным больным ребенком, ему казалось, что он просто перевернул страницу жизни и начал новую. Как в школьной тетради: на этом листе много помарок, начнем с чистого, там-то все будет аккуратно, правильно – как надо. Ему понадобилось много времени, чтобы понять: из жизни не выдернешь страницы, как из школьной тетради. Подлость стоит очень дорого, и работа над ошибками просто исключена. Новая книга Марии Метлицкой – истории о тех, кто совершает ошибки. И, как всегда, о жизни, которая, подобно строгому учителю, не разрешает вырывать испорченные страницы.

Метлицкая М. Ошибка молодости : рассказы Эксмо Москва 2013 978-5-699-66288-3

Мария Метлицкая

Ошибка молодости (сборник)

Ошибка молодости

Он приходил каждую неделю. Как часы – в девятнадцать пятнадцать. Видимо, после работы. Садился на скамейку у третьего подъезда и доставал пачку сигарет. И так – в любое время года. Если температура на улице зашкаливала за двадцать мороза, иногда забегал в подъезд – погреться. Клал руки на батарею и притоптывал ногами.

Жильцы, проходящие мимо или гуляющие во дворе, только поначалу смотрели на него с подозрением и опаской. А потом и вовсе перестали замечать – привыкли.

Так он проводил время до определенного момента – момента, когда во двор входила пара, мать и сын. Завидев их, подозрительный незнакомец вздрагивал и отступал назад. Когда эта пара входила во двор и направлялась к третьему подъезду, он нервно затягивался сигаретой, бросал окурок в урну и делал шаг вперед. Навстречу.

И тут натыкался на взгляд женщины – жесткий, колючий, раздраженный. Почти ненавидящий.

Впрочем, не почти. А даже откровенно, яростно ненавидящий. Такой, от которого хочется скрыться, испариться, исчезнуть моментально и необратимо. Словно тебя никогда и не было на этой земле.

Он резко отступал назад, несколько шагов, еще пару. Прижимался к стене дома, почти съеживался, опуская руки и голову.

Исчезнуть, исчезнуть. Раствориться в пространстве. Чтобы никогда – никогда – не наткнуться на этот взгляд. Потому что невозможно, немыслимо его выдержать. Потому что бесчеловечно и жестоко – так.

Хотя что там говорить – заслужил. А раз заслужил – так и получи!

Медленно, трясущимися руками он раскуривал очередную сигарету и, шаркая ногами, словно старик, двигался прочь. Со двора. Прочь!

– Никогда больше! – бормотал он. – Никогда! Хватит унижений, хватит боли! В конце концов… У меня своя жизнь. Ну уж какая есть. Не приду. Больше не приду. Идиотская затея.

Но он знал, что через несколько дней придет сюда снова.

Мать и сын шли всегда неспешно, всегда под руку. Шли и оживленно разговаривали. Иногда было видно, что они горячо спорят. Тогда они останавливались, сын размахивал руками, а мать смеялась и, поправляя на мальчике шапку, обязательно чмокала его в нос, после чего смеялись уже оба.

Были они удивительно похожи: курносые, сероглазые, темнобровые. Оба в очках – очевидно, близорукие.

Мать всегда встречала сына у школы. Завидев ее, мальчик радостно махал рукой и торопился как мог. Она всегда успевала выкрикнуть:

– Не спеши! Не беги! – И лицо ее при этом искажалось гримасой беспокойства.

А он все равно торопился. И пытался бежать – как мог. Получалось плоховато – мальчик сильно хромал. Портфель он держал в правой руке – левая безжизненно висела вдоль угловатого подросткового тела.

Мать делала шаг навстречу, мальчик, поставив портфель, обнимал ее здоровой, левой, рукой. Они обменивались последними школьными новостями и не спеша отправлялись домой.

Частенько их можно было видеть в кондитерской. Мать садилась за стол, а сын шел к прилавку. Там он заказывал кофе для матери, чай для себя и пару пирожных – шоколадный эклер и безе.

Они смаковали все это баловство с явным и неспешным удовольствием и с таким же явным и неспешным удовольствием продолжали общаться.

Иногда, перекусив, направлялись в кино. Или в сквер – если была приятная погода. Там, сев на скамейку, они доставали книжки и очень сосредоточенно читали, тоже с явным интересом и удовольствием. В это время мать и сын не общались – молчали, не мешая друг другу. Чтение – вещь интимная.

Молодые мамаши, караулящие в школьном дворе своих первоклашек, разглядывали эту пару с интересом и завистью. Однажды рискнули все же обратиться к женщине, послав представителя – самую бойкую и общительную.

Та извинилась и задала маме мальчика один вопрос:

– Как вот сделать так, чтобы… Короче говоря, чтобы сын любил родителей, уважал, относился к ним бережливо и трепетно, как ваш мальчик.

Мать сначала рассмеялась, потом растерялась, залилась румянцем и в смущении развела руками:

– Да бог его знает! – А потом, сдвинув густые красивые темные брови, медленно и задумчиво произнесла: – Ну… Любить, наверно…

Интервьюерша удивилась – ответ ее явно не удовлетворил, она даже разочаровалась.

– Ну, любить… А кто же не любит своих детей?

– Ой, правда! – Женщина опять густо зарумянилась, снова крепко призадумалась и, наконец, произнесла: – Вот уважать, наверно, еще надо. Никогда не отмахиваться. Всегда находить на ребенка время. Даже если ты очень занята – готовка там, или уборка. Ведь ребенок важнее, верно?

Молодая мамаша кивнула.

– Да, – уверенно повторила мать мальчика. – Ребенок важнее всего! Думаю, так. Впрочем, какой из меня советчик и педагог? По образованию-то я химик-технолог! И опыта у меня никакого! Сын первый и единственный! Все – по наитию, все от сердца! Смелей – и оно не обманет!

Потом женщина увидела в толпе подростков своего мальчика и, привстав на цыпочки, помахала ему рукой.

Собеседница ее больше не интересовала.

В воскресенье мать и сын выходили на прогулку с высоким седовласым мужчиной, отцом семейства. В середине – мать и жена, любимая маленькая женщина, по бокам – сын и муж. Они оживленно беседовали, и взрослые чуть замедляли шаг, стараясь попасть в такт шагов мальчика.

Возвращались они с пакетами и сумками из магазина и с рынка. Частенько обедали в соседнем ресторанчике, объявив, что сегодня у любимой мамы выходной.

Переехали они в наш двор не так давно, каких-нибудь пять или шесть лет назад.

С бабушками на скамейках, местными дворовыми «авторитетами», женщина не общалась, только вежливо, с улыбкой здоровалась. Но дворовые всезнайки знали, что зовут ее Люба, хроменького сына – Сережа, а глава семьи – Евгений Андреевич. Все. Больше никакой информации, что, естественно, огорчало и не удовлетворяло в полной мере любопытство завсегдатаев двора.

Относились к этой семье с уважением – мать-то какая! Всю жизнь больному дитю посвятила! А папаша! Ни разу пьяным не явился. Ну ни разу! Только с пакетами и рысачит каждый вечер. Да еще и цветы прихватит или торт. Приличная семья, ничего не скажешь! Вот захочешь – и не скажешь. Потому что нечего. Только жалко – такая семья, а мальчишка больной. Не повезло людям, не повезло! А когда приличным людям везло?

Когда Люба ловила на себе жалостливый или участливый взгляд, ей становилось смешно. Наивные глупцы! Ее ли, счастливейшую из женщин, надо жалеть? Вот как им рассказать, что она счастливее их всех, вместе взятых? Ведь не поверят! Она относилась к ним снисходительно – с высоты своего счастья, своей удачи – и улыбалась открыто и задорно.

Потому что счастливому человеку улыбнуться несложно.

* * *

Николаев не хотел себе признаваться – даже сейчас, спустя много лет, – что не хотел этого ребенка. Ни этого, ни какого другого. Какой ребенок? Они с женой студенты, живут в квартире его родителей. Мать относится к молодой снохе не очень, честно говоря.

– Люба твоя – блаженная! Всю жизнь проходит в розовых очках! На все – с улыбкой и со смешком. Ну не дурочка ли? Все ей в радость, все нипочем. Точно – дурочка. Глазки нараспах.

Он буркал:

– А что, это плохо?

Мать отвечала с тяжелым вздохом:

– Да, сынок. Плохо. Жизнь – штука серьезная, и к ней надо относиться с почтением. Тогда и она тебе тем же ответит. А если к ней, как к подружке, беспечно, так она потом по морде настучит, не сомневайся!

Женился Николаев на втором курсе. Рано, конечно. Только влюбился и – море по колено. И на все сложности наплевать. Если бы он знал тогда, что тогдашние трудности – смех, пыль, ерунда по сравнению с тем, что еще предстоит. И на что он, как всегда, по привычке, по свойству натуры и характера, решит «наплевать».

Всю беременность Люба ходила с улыбкой. Трогала веточки пушистой вербы – радовалась. Букету полевых колокольчиков – радовалась. Пломбир в стаканчике – тоже счастье. Всё – счастье: синичка с желтой грудкой, котенок соседский, бродячий лохматый пес. Яблоко – какое сладкое! Сыр – боже, до чего пикантный! Хлеб – такой теплый! А дождь? Какой потрясающий дождь! А до чего приятно пахнет асфальт после дождя! Комедия какая чудесная! А книга – просто гениальная! Все талантливо, все замечательно! И люди вокруг – одни прекрасные и одухотворенные лица!

– Ты дура? – говорил он. – Не видишь алкашей, слякоти, очередей? Обмана? Пустословия, ехидства, зависти? Разбитой мостовой, хамства окружающих? Лицемерия знакомых? Ничего не видишь?

Она пугалась и мотала головой. Правильно говорит мать – дура. Блаженная. И как с нею жить?

Женщина должна быть такой, как его мать, например: собранной, жесткой, объективной. Без всяких там – пуси-муси. А как выжить иначе? Мать всегда впереди, всегда главный советчик и поддержка. Женщина должна вести дом, рассчитывать бюджет – кому туфли, кому пальто, сколько на отпуск отложить и на черный день.

А эта? Увидела кофточку и схватила. Потом еще одну. Сколько можно? Потом плакала – прости, так захотелось, просто до слез!

Вот и поплачь, поплачь! Поизвиняйся. Вместо того чтобы на коляску, например, отложить. Или на манеж. Стыдно? То-то!

Мать сетовала:

– О чем ты, Люба, думаешь? Вот где у тебя голова?

Та совсем расстроилась, даже жалко стало. А потом – дура есть дура! – пошла эту несчастную кофточку к галантерее продавать. Стоит, дрожит, как осиновый лист. Милиционера увидела – и со всех ног. В ее-то положении! Еще одно подтверждение – дура!

На дороге упала, спасибо что не под машину. Головой ударилась и спиной.

Мать сказала:

– Тебе только башкой ударяться! Все равно опилки внутри. – И отнесла назавтра кофту эту чертову на работу. Конечно, продала. Еще и на пятерку дороже!

Не то что эта… «Несклепа» – правильно мать ее называет. Зайчик солнечный на стене. Поверни зеркальце – и нет.

Дурак. Зачем торопился? Гормоны, правильно сказала мать. Повелся на поводу своих желаний, вот теперь и расплачивайся за ошибку молодости. А тут еще ребенок!

Если бы Николаев знал тогда, если бы мог предположить, что она, эта девочка, тоненькая, светлоглазая, курносая, окажется сильнее всех женщин на земле!

* * *

Роды были до срока. Ранние и тяжелые. Осложненные роды. Воды отошли, схватки дикие, а ребенок все не шел. Тянули щипцами. Вытянули. А он не плачет. Молчит. Зато мамаша кричит:

– Почему он молчит, почему?

Истерика, понятное дело. Откачивали долго. Акушерка глянула на часы и посмотрела на врача. Тот насупил брови и бросил:

– Еще!

Закричал! Точнее – пискнул. Недоношенные не кричат, пищат, как мышата. Ну и слава богу! Вытащили. А что потом?.. Хорошего мало, конечно. Акушерка опытная, все видит. Да и педиатр хмурится – хилый ребеночек, дохленький. Не жилец, по всему видно.

Ладно, не их дело. Их совесть чиста. А там – как судьба распорядится. На них греха нет.

А мамаша уже смеется:

– Сыночек мой! Звездочка! Солнышко мое ясное!

Охохошеньки! Грехи наши тяжкие. И за что ей, такой молодой? Впрочем, хорошо, что молодая. Еще родит. Если бог даст.

Кормить малыша не приносили. Говорили, так слаб, что сосать грудь не сможет. Лежит в камере с подогревом, под колпаком. И кормят его внутривенно. А она заливалась молоком. Не женщина – молокозавод. Сцеживать грудь было невыносимо больно. Она плакала и кусала до крови губы. Ее молоком кормили троих малышей.

Вечером, держась за стену, на дрожащих от слабости ногах Люба брела к реанимации. Если дежурила сестра Нина, она тащилась обратно. Нина была злая и вредная, а Надя, Надюша, тихонько кивала и впускала Любу в палату. «На одну минуту», – предупреждала строго.

Люба заходила в палату и смотрела на сына: крошечный, бледнющий, вздрагивающие ножки-прутики. На сморщенном личике гримаса боли. Пяточки темно-синие от уколов. Весь в проводах, в пластыре. «На аппарате» – Надюшины слова.

Она шептала:

– Сыночек! Не подведи! Борись, мой миленький! Только не сдавайся! Сейчас все зависит от тебя! А дальше – мы вместе! Я буду с тобой! И я обещаю. Обещаю – слышишь? Все будет нормально! И даже – замечательно! Ты же мне веришь? И я тебе! Держись, мой любимый! Я знаю, как тебе тяжело!

Надюша заглядывала в палату и шипела:

– Все. Свиданка закончилась.

Она готова была целовать этой Надюше руки.

И опять по стеночке ползла в палату. Падала без сил, не чувствуя боли в груди и внизу живота, и, счастливо улыбаясь, засыпала. Знала – все будет хорошо. Верила в то, что сыночек ее не подведет. Выкарабкается.

По-другому не может быть никак.

* * *

Педиатр, молодая красивая женщина с туго затянутым блестящим пучком на затылке, вышла в холл для беседы с родственниками. Эту обязательную часть работы она не любила больше всего, потому что приходилось часто говорить о неприятном. А неприятности она просто не выносила. Да и родственники попадались разные, в том числе очень нервные: начинали истерить и хватать ее за руки, пытались сунуть в карман открахмаленного до голубизны халата деньги. Еще не хватало! В деньгах она не нуждалась – полковничья жена. И в подарках тоже.

Но эти – эти были вполне вменяемы. Высокая, ухоженная, строгая женщина (свекровь, понятно) и совсем молодой, просто юный, растерянный папаша. С такой тоской в глазах! Даже жалко стало бедолагу.

А правду сказать все равно пришлось, несмотря на сочувствие. Все по букве закона и врачебному кодексу.

– Да, ребенок недоношенный, слабый. Лежит в кювезе на искусственной вентиляции легких, а это далеко не плюс! Никак не можем раздышать. Ну а посему – возможны всякие последствия. Предугадать какие – трудно.

Высокая женщина задавала четкие вопросы. Не рыдала и не сморкалась. Все по делу, грамотно. Общаться с ней было приятно, если может быть приятно в такой ситуации. Пришлось даже сказать главную правду, хотя произнести ее непросто:

– Да, лучше бы… Уж вы меня извините, но, я вижу, вы женщина выдержанная и разумная. Простите, бога ради, я, конечно, не должна этого говорить, однако… Из чистой человеческой симпатии и уважения, так сказать. Они такие молодые. Будут еще дети. Не сомневайтесь. А здесь… Всем мука. Всем – и ребенку, и родителям. Последним в особенности. Я-то знаю, во что превратится их жизнь. Так что советую подумать. Настоятельно советую, от всей души.

Высокая женщина свела брови и кивнула:

– Вы правы, безусловно. И спасибо вам за правду. Огромное!

Молодой папаша вздрогнул и вжал голову в плечи. Мать бросила на него строгий, даже суровый взгляд.

Педиаторша вздохнула и пошла к следующим страждущим. Свою миссию она посчитала выполненной.

* * *

Люба лежала на узкой жесткой больничной койке и смотрела в потолок – грязно-серый, в желтых подсохших разводах. «Безрадостный такой потолок, безнадежный», – подумала она.

Да что там потолок! Жизнь оказалась куда безрадостнее и безнадежнее. Вбить бы в этот потолок прочный металлический крюк и оборвать одним махом свою жизнь. Просто взять и закрыть эту тему. Раз и навсегда. И не будет больше слез и страхов. Не будет тоскливых, сверлящих голову мыслей: «А что же дальше? Как вообще со всем этим жить?»

Она не спала уже четвертую ночь. Встать с кровати совсем не было сил, а тут еще это бесконечное, словно река, текущее из груди молоко. Молоко, которое не нужно ее ребенку! Не пригодилось вот. Обильное, жирное, пахнущее чем-то сладким.

Боже, какой кошмарный запах – молока, больницы, пригорелой каши и ее страха!

Соседки по палате кряхтели, стонали, жаловались, обменивались впечатлениями, но они жили, им приносили на кормление младенцев! Женщины, не замечая Любу – счастье эгоистично, – сюсюкали с малышами, теребили их за щечки, нюхали жидкий пух на крошечных головках, разглядывали пальчики на руках.

Они кривили от боли лица, когда младенцы, жадно вцепившись в грудь, прихватывали перламутровыми деснами потрескавшиеся соски. Постанывали от боли, закрывали глаза, но… Люба видела, как они счастливы! Нет, не видела: конечно, она не могла на это смотреть – отворачивалась к серой стене и зажмуривалась. Она не видела – чувствовала, какая благость разливается по палате, как замирает, останавливается, а потом звенит, словно хрустальный, воздух. И счастье, огромное, точно пышное и мягкое розовое облако, накрывает этих бледных, измученных молодых женщин и их малюток, сосредоточенно и важно исполняющих свое главное на сегодняшний день дело.

Николаев к окну палаты не подходил. Все подходили и кричали: «Таня, Олька, Светик!»

Тани, Ольки и Светики вскакивали с кроватей и, наспех пригладив ладонями волосы и запахнув сиротские казенные халаты, бросались к окнам.

Иногда подносили к окнам малышей.

А Люба опять смотрела на серую стену, до боли сжимала глаза, губы и затыкала пальцами уши.

Муж написал ей записку. Одну-единственную: «Поправляйся, ешь фрукты, набирайся сил».

Вместе с запиской нянечка принесла пять яблок, пастилу и апельсиновый сок.

Соседка по палате покрутила пальцем у виска:

– Дурак твой! Какие цитрусы? Разве кормящим можно? – потом вспомнила: – А, да ты у нас не кормящая…

Молоко у Любы перегорело накануне. «Все, – сказала она себе. – Я больше не молочная ферма, и слава богу, если уж я своего не кормлю».

Медсестра перевязала ей грудь. Туго, больно, но стало легче. К вечеру поднялась температура под сорок. Люба стряхнула градусник и ничего медсестре не сказала. «Сдохну – и славно! Как будет хорошо!»

А ночью начался бред и судороги. Соседки вызвали дежурного, и ее перевели в отдельный бокс.

Через пару дней принесли записку от свекрови. Та высказывала Любе сочувствие и делилась своими переживаниями – за нее. О ребенке там не было ни единого слова.

Люба сползла с постели и вышла в коридор. Голова закружилась, она только успела выкрикнуть:

– Помогите!

Врач Инна Ивановна сидела на краю кровати и гладила ее по руке.

– Нет, мальчик жив. Про то, что здоров, говорить не будем. Физически чуть окреп, самую малость. Да, в кювезе, но аппарат отключили – раздышался, слава богу. А ты, – она сдвинула брови, – должна держаться! Слышишь? Другого выхода просто нет. Кто, если не ты? Мужики, они, знаешь, девочка… За себя-то частенько не отвечают! А тут за больного ребенка! На мужа не рассчитывай. Струсит. Молодой, трясется, как заяц, аж пот по лицу льется. А свекровь твоя… – Врач помолчала. – На нее не надейся. Не нужны ей ни ты, ни дитя. Так она мне и заявила. Поэтому спасешь его ты и только ты, поняла? Ты, как я знаю, сирота? Детдомовская?

Люба кивнула.

– Тетка есть в Казани, сестра отца. Но она и меня-то не взяла, когда родители погибли. Так, навещала в интернате иногда. Овсяное печенье и леденцы привозила.

Инна Ивановна стояла у окна и молчала.

Потом повернулась и спросила:

– Что делать-то будем, девочка?

– Жить, – тихо ответила Люба.

Инна Ивановна улыбнулась:

– Вот теперь я вижу: у тебя будет все хо-ро-шо. – Она кашлянула и смущенно бросила: – Пойду покурю. Страшное дело – зависимость.

* * *

Она вышла из роддома через месяц – одна, без сына: мальчика перевезли в больницу еще на три месяца.

С мужем они не разговаривали. Совсем. Он прятал глаза и старался убежать из дома. Свекровь, придя с работы, однажды жестко бросила:

– А суп не могла сварить? Или хотя бы картошки? Все работают, между прочим. Все делом заняты! Кроме тебя! Валяешься целый день с опухшей мордой и себя жалеешь! А лучше бы мужа своего пожалела! Уж он-то с тобой влип по уши! С тобой и с твоим… – она замолчала, бросила в мойку чашку. Та с жалобным звуком звякнула и разлетелась на мелкие осколки.

– Моим? – переспросила Люба. – А к вам он отношения не имеет? Ваш собственный внук?

– Внук? – свекровь рассмеялась мелким, дробным смехом. – Нет, милая! Он мне не внук! В нашей семье никогда уродов и инвалидов не было!

– Были! И есть, – ответила Люба. – Вы и ваш сын, к примеру.

Свекровь резко развернулась и хлестко ударила ее по лицу.

Мальчик все время спал. Плакал так тихо, что казалось, под шкафом пищит мышонок. Ел по капельке, отворачивался от бутылки и жалобно морщил нос. Даже пустышку не мог удержать. Она подкладывала под щечку свернутую пеленку. Тонюсенькие, как прутики, ручки. Словно две палочки, бледные ножки. А вот волосики были густые, светлые, заворачивались в запятую на затылке. И глаза удивляли – серые, огромные, с темными и длинными ресницами.

Приходила медсестра, делала массаж.

* * *

– Какой хорошенький мальчик! – умилялась она. – Чудо, а не ребенок! И спокойный какой! А сил, мамаша, наберет! И тельце нагуляет! Не сомневайтесь даже! Я таких деток видела! Не приведи господи. А ведь родители их вытаскивали. С того света, за шкирку. Любовь, мамаша, главное! Любовь! А с ней-то и черт не страшен!

Люба кивала, утирая ладонью слезы. И в этот момент верила. Абсолютно верила словам этой простой и бесхитростной женщины – все будет хорошо!

Потому что главное – любовь! А уж этого у нее в избытке!

* * *

Спустя почти два года после рождения Сережи Люба вспомнила разговор с Инной Ивановной, обещание жить, которое тогда ей дала. Но жить с каждым днем становилось все невыносимее, у нее больше не было сил находиться в атмосфере постоянной ненависти и лжи. И она позвонила Инне Ивановне, нашла ее в отделении, сама не понимая, что творит, ведь, по сути, какое дело немолодому и малознакомому человеку до ее горя.

Инна Ивановна вспомнила Любу и даже назвала по имени, а потом, затянувшись сигаретой, сказала, что через два часа за ней заедет.

– На сборы – всего два часа, поняла? – строго повторила она и положила трубку.

Люба, словно соскочив с раскаленной сковородки, заметалась по комнате, бросая в старый чемодан свои и детские вещи.

Мужа не было дома. Свекровь пила кофе на кухне.

Услышав возню у двери, она вышла в коридор и удивленно приподняла узкую накрашенную бровь:

– Далеко ли?

– Далеко, – коротко бросила невестка. – Так далеко, что, надеюсь, больше никогда не увидимся.

Свекровь, кивнув, усмехнулась:

– Счастливого пути!

Бросив вещи в коляску и подхватив на руки сына, Люба вышла на лестничную клетку и нажала кнопку лифта.

Дверь квартиры с громким стуком закрылась.

Инна Ивановна стояла у такси и, разумеется, курила. Увидев Любу, выходящую из подъезда, бросила окурок и подскочила к ней. Взяла сверток с мальчиком, откинула край одеяльца.

– Ну! – протянула она. – Ты же просто красавец, малый! Прямо Аполлон Бельведерский! Или Вячеслав Тихонов – тоже неплохо!

Люба плакала и смеялась.

Жила Инна Ивановна в двушке на окраине Москвы, почти у самой Окружной дороги.

– Хоромы не богаты, – вздохнула она, открывая простую, довольно обшарпанную деревянную дверь.

Провела Любу в маленькую комнату и сказала:

– Теперь это ваши апартаменты. Располагайтесь. А я пока с ужином чего-нибудь покумекаю. Знаешь, Любаша, хозяйка из меня… Раньше мама готовила, пока жива была. А теперь… Для себя одной готовить-то не будешь. Неохота. Так и гоняю чаи с утра до вечера. С хлебом и маслом. Иногда украшаю стол сыром или колбаской. Такие вот дела.

Люба положила сына на кровать и огляделась. Желтые обои в мелкий цветочек, выгоревшие и отклеенные по углам. Узкая тахта, письменный стол, двухстворчатый древний шкаф с мутным зеркалом и старый торшер с дряхлым абажуром.

Было понятно, что ремонт здесь не делали сто лет.

И еще было понятно, что это – ее дом. Ее и Сережи. Их первый в жизни дом.

* * *

Сидеть на шее Инны Ивановны было невозможно. Невыносимо просто. А что делать? Хорошо еще, что она взялась делать Сереже массаж – уже экономия на массажистке. На все остальное едва хватало, даже при их скромнейших запросах. Люба взялась за готовку. И это тоже облегчило положение. Из одной синюшной, вырванной в тяжелых битвах курицы ей удавалось сварить и первое, и второе и растянуть это на три-четыре дня. Придя с работы, Инна Ивановна кричала из коридора:

– Любаша, а первое у нас есть? Так хочется горячего супчика!

Люба ставила на плиту кастрюлю. Едок из Инны Ивановны был самый что ни на есть благодарный. Ела, закатив глаза от удовольствия, и постанывала. Ее худое морщинистое лицо порозовело и округлилось.

– Скоро в юбку не влезу! – вздыхала она. – А юбка-то всего одна!

Люба купила плотной серой ткани и сшила юбку. Обновка пришлась впору. Инна Ивановна прослезилась:

– После смерти мамы никто обо мне так не заботился!

– А вы обо мне? О нас с Сережей? – теперь расплакалась и Люба. В общем, развели сырость на пару.

А с Сережей все было непросто. Правда, вес он понемногу стал набирать, произносил какие-то невнятные слова и даже передвигался по комнате в ходунках. Еще с удовольствием слушал книжки, любил гулять и засыпал под колыбельную, спетую хриплым, прокуренным голосом любимой «Ии». Так он называл их благодетельницу. И еще помогали – нет, просто спасали – Иннины связи. Нашлись и опытнейший педиатр, и невролог, и логопед, и инструктор по лечебной гимнастике. Кто-то брал небольшие деньги, а кто-то консультировал за так, бескорыстно, из уважения к коллеге. В общем, вытягивали Сережу всем миром.

Любе было трудно. Очень. Особенно когда она видела здоровых, крепких детишек Сережиного возраста, активно копошившихся в песочнице и на качелях. Детки уже вовсю лепетали, строили песочные замки и куличики, ловили мячи и устраивали между собой шумные разборки. А ее сын только-только пытался ходить – несмело и неловко, крепко вцепившись в материну руку.

Врачи советовали море – надолго, минимум на три месяца. Солнце, песок и вода должны были сотворить чудеса. Грязевой курорт, лечебные ванны. А денег на море не было, хоть плачь, вой, кричи, умоляй или молись.

Не говоря ничего Инне Ивановне, она решила позвонить бывшему мужу. Ох, как не хотелось! Так не хотелось, что от одной этой мысли начинало тошнить и кружилась голова.

И все-таки она решила: «Наплевать! Здоровье Сережи важнее моих амбиций, страха, унижения – всего».

Она позвонила из телефона-автомата. Никак не могла проглотить ком, застрявший в горле. На лбу выступила испарина, похолодели и задрожали руки.

Трубку взяла бывшая свекровь.

– А, это ты! – разочарованно произнесла она. – Ну! И что ты от нас хочешь?

Люба что-то бессвязно залопотала.

Свекровь ее резко остановила:

– Что? Деньги? Какие деньги? На море? В санаторий? Ты что, спятила, матушка моя? Откуда у нас деньги? Я все время на больничных – по состоянию здоровья. Не без твоего, кстати, участия. – Она повысила голос. – А Петр с тобой развелся. Официально. Развели – тебя-то найти возможности не представилось! Сбежала, как вор с места преступления. Некрасиво. Ни до свидания, ни спасибо. Не объяснили тебе, что за добро нужно людей благодарить! Где уж там, в приюте… Там научат! Как прописку московскую получить и инвалида выродить. А еще приличным людям жизнь испортить.

Люба молчала. Было так страшно, так мерзко и горько, до желудочных спазмов, что она не смогла произнести ни слова в ответ этой гадине. Этому животному. Этому ходячему кошмару и чудовищу.

– Да! – выкрикнула свекровь. – И не смей сюда больше звонить! У Пети своя жизнь. Слава богу, без тебя и твоего… Он женился! Удачно, слава богу! У него прекрасные жена и ребенок. Замечательный мальчик. К тому же – абсолютно здоровый! И про алименты забудь – мы еще докажем, что ребенок не от Петра! У нас в роду дебилов не было! Это тебя родители выбросили на помойку! Вот там инвалидов и ищи!

– Бога поминаете… – прошептала Люба.

Свекровь рассмеялась:

– Это я так, к слову! Какой бог, помилуй! Я всю жизнь в райкоме партии проработала!

Люба вышла из телефонной будки и опустилась на скамейку. Страшнее, унизительнее и мучительней минут в ее жизни не было. Ни в детском доме, ни после рождения сына. Никогда. «И больше не будет!» – решила она. Протерла горящее лицо горстью снега и медленно, пошатываясь, пошла к подъезду. У подъезда от резкой, горячей боли в животе ее скрутило пополам и вывернуло наизнанку. А к вечеру поднялась температура – высокая, под сорок.

Инна пришла с работы и заметалась – ни красного горла, ни ломоты, ни кашля, а крутит девку, как в аду на чертовом колесе.

Напоила теплым молоком и дала аспирин. К утру Люба была здорова. Только двигалась по стенке еле-еле – от слабости. А к вечеру, сама не ожидая, рассказала все Инне Ивановне.

Та слушала молча. Ничего не комментировала. Дослушав до конца, вздохнула и подняла на Любу глаза.

– Все, забыли. Нет таких людей в нашей жизни. И ничего от них нам не надо, даже алиментов паршивых. Сами Сережку вытянем, слышишь? Сами! Мы теперь – семья. И друг за дружку… – Она резко встала, отвернулась к окну и закурила. – Чайку-то попьем? Как всегда, на ночь? У нас еще вроде вафельный тортик в холодильнике завалялся?

– Завалялся, – улыбнулась Люба и поставила на плиту чайник.

* * *

А на море поехали! Всем чертям назло! Инна Ивановна отнесла в ломбард свою единственную драгоценность: золотые часики с браслетом, доставшиеся от папы.

Купили путевку и – вперед! Сережа увидит море! Да и Люба заодно. Первый раз в жизни, кстати!

После санатория – два месяца, два полных срока – Сережа здорово окреп. Почти бегал, подволакивая левую ножку. А вот с рукой было по-прежнему плохо – не мог держать ни ложку, ни карандаш. Спасибо, что левая.

Осенью получили путевку в специальный садик – для деток с ограниченными возможностями. Ее выбила Инна. Писала во все инстанции и по ним же пару месяцев моталась без продыху. В садик устроилась и Люба – нянечкой. Стало полегче. В четыре года Сережа знал все буквы и пытался сложить слова. Мог часами слушать пластинки со сказками. Замирал, когда по «Маяку» передавали классическую музыку. Вытягивался в струнку и застывал. В школу он пошел семи с половиной лет. Умел читать и писать – буквы аккуратные, четкие, ровные. «Не пропись, а заглядение», – говорила учительница.

Люба заливалась краской и была счастлива так… Как никогда в жизни.

В восемь лет Сережа вполне прилично играл в шахматы – Иннина школа. А дальше – шахматный кружок. И там он опять впереди!

* * *

Мать проедала плешь:

– Надо жениться, Петр. Надо.

– Для чего? – вяло отбрехивался Николаев. – Один раз попробовал.

Жениться, разумеется, не хотелось. Вот совсем. Иногда мучила совесть, случалось такое. И тогда появлялись мысли найти Любу. Нет, ребенка видеть не хотелось. Да и не помнил он его совсем – так, какой-то кусочек плоти, мелкий, красный, пищащий. Что там можно было полюбить? К чему прикипеть? Бред какой-то.

Нет, мать, разумеется, несет чушь – определенно. В том, что это его ребенок, он ни минуты не сомневался. Люба и измены? Уж ее-то он знал хорошо. Но это еще больше огорчало Петра – то, что ребенок его. Значит, и он неполноценный, ведь в мальчике течет его кровь! Да, мать, конечно, права. С ними надо было расставаться. Другого выхода не было. Жить с этим кошмаром, с этим чувством вины? Смотреть, как его ребенок отличается от других, здоровых, красивых… нормальных?! Катать мальчика в инвалидном кресле? Вытирать слюни на подбородке? Кормить с ложки жидкой кашей? Менять обделанные штаны? Короче говоря, перечеркнуть всю свою жизнь? Одним махом?! Забыть про все: про приятелей, поездки в разные города? А на море? В театры? Куда ж с инвалидной коляской, господи?

Все помыслы, планы… все деньги, наконец, принести в жертву этому ребенку?! Да что там планы и деньги… Всю жизнь!

Которая, между прочим, дается, как известно, человеку один раз!

И надо прожить ее так, чтобы не было обидно за бесцельно прожитые годы. Кажется, так у классика?

* * *

Женя появился в их жизни, когда Сереже было почти девять. Ленинградец, сын Инниной школьной подруги. Перевелся в Москву в Генштаб, до этого прослужив много лет в Забайкалье.

Первый брак развалился через полгода после приезда семьи в гарнизон. Не выдержав первых серьезных испытаний, ничего не объяснив и даже не оставив записки, молодая жена упорхнула к родителям. А может быть, просто не любила? Или не успела полюбить? И такое случается. Брошенный муж – позор на весь городок – ее не осуждал. Тихая, изнеженная и избалованная ленинградская девочка, мамина и папина любимая дочка.

Уехала и уехала. Счастливого пути! И тут хороводами заходили потенциальные невесты: продавщицы, медсестры, парикмахерши и официантки из офицерской столовой. Такие круги наматывали, что от их напора он здорово сдрейфил. Но подоспел перевод в столицу. Вовремя, надо сказать, иначе он, кадровый офицер, молодой, крепкий, сильный духом мужчина, такого напора не выдержал бы.

Дали комнату в общежитии. Обещали квартиру – намекнули: как окольцуешься, так сразу.

Он рассмеялся:

– Не дождетесь! В ближайшие планы это точно не входит!

Надо еще от того предательства отойти. Обида была – чего скрывать! Живой ведь человек! К тому же мать ему написала: «Видела твою бывшую с новым мужем, беременную».

Бог с ней! Пусть будет здорова и счастлива. Вот зла он ей точно не желал.

К любимой Иннуле заглянул сразу, как устроился. За чаем долго болтали, вспоминали смешные случаи из его детства. Вернее, вспоминала Иннуля, а он краснел и смущался. Очень. Потому что рядом хлопотала прелестная молодая курносая и сероглазая женщина с прекрасным именем Люба. Любовь. Какое чудесное слово!

А возле нее крутился и тоже был явно смущен такой же сероглазый и курносый маленький человек по имени Сережа.

Поженились они через три месяца. Хотя предложение Женя ей сделал через две недели после знакомства. Потому что наконец понял, что такое настоящая любовь.

* * *

Светуля – именно так, а не иначе – оказалась коллегой матери. Точнее – секретаршей райкомовского секретаря, босса, или «папы», как называли его за глаза. Светуля пришла на день рождения маман. С тортом собственного изготовления и букетом белых гвоздик.

– Как невесте! – зарделась маман.

Светуля накрывала на стол, протирала хрустальные бокалы и расставляла в вазах цветы.

У маман был юбилей. Гостей пришло много, самое почетное место (кресло – не стул) досталось «папе». Он был громогласен, велеречив и внушителен. Много и шумно ел и, не дожидаясь тостов, частил с «беленькой». Впрочем, любил и речи – с усилием выпрастывался из кресла, стучал ножом по фужеру, призывая соблюсти тишину, и утомительно долго, путая падежи и не сдерживая отрыжку, пел осанну юбилярше, скромно потупившей глазки в тарелку. Не забывал и о «боевой подруге», своей секретарше Светульке.

Та глазки не тупила. Только ручкой махала:

– Да ладно вам, Василь Семеныч! Чего уж там. Работа такая!

На кухне мать спросила Николаева:

– Ну, как тебе Светулька?

– Кто? – переспросил он.

– Кретин ты, Петя, – ответила маман и бросилась в ванную на шум падающего тела.

Василь Семеныч к тому времени был уже определенно «телом». Сразу вызвали личного «папиного» шофера Костика, который благополучно это «тело» и откантовал: сначала в черную служебную «Волгу», а потом – домой, в объятия горячо любящей супруги Антонины Палны, женщины крепкого сибирского здоровья.

Вместе и переложили «тело» на широкую полированную румынскую кровать. «Уконропупили», по выражению Антонины Палны. А потом супружница «папы» накормила Костика огненным малиновым борщом. С мозговой косточкой.

Добрая женщина.

* * *

Светулька отправила маман «отдыхать» и принялась намывать посуду. Потом взялась за полы.

Следующим этапом – по плану – был он, Петюшка. Звучало панибратски, прямо скажем. Николаев недовольно дернулся.

Светулька, не отрывая от Петра взгляда, тщательно вытерла руки кухонным полотенцем и взялась за него. В прямом и переносном смысле.

Николаев задохнулся от ее крепких рук и кислого привкуса вина на губах и почему-то подумал, что пропал. Теперь не вырваться.

* * *

Стеснять Инну Ивановну не хотелось. Да и как разместиться всем в ее крошечной квартирке? Но и уйти так сразу было невозможно. Люба видела, как Иннуля за нее рада, даже не рада – счастлива! Но также она замечала, как Инна замирает у окна, громко вздыхает по ночам и явно не спит, как застывает ее взгляд, и сколько в нем тоски из-за снова надвигающегося одиночества.

Решили так: Люба и Сережа остаются пока у Иннули – до получения новой квартиры. Женя приезжает к ним на выходные, или Люба к нему в общежитие – на этом настаивала мудрая Иннуля. Сережка по-прежнему ходит в свою школу. А дальше… дальше все ясно: квартиру обещают трехкомнатную. Женя не верит, говорит, вряд ли. Но все равно, невзирая на количество комнат, Иннуля, конечно, переезжает с ними. Без вариантов.

Люба приезжала к мужу в субботу утром, и они шли гулять по Москве. Любе хотелось в музеи – Женя смеялся, что после Питера столичные экспозиции его вряд ли удивят. Они просто бродили по улицам. Как всякий питерец, Женя любил покритиковать столицу. Люба обижалась и спорила, словно сама была столичная штучка. И все же определились с любимыми местами – Замоскворечье, конечно, Арбат.

Бродили часами. Женя читал ей стихи, и каждый раз она смотрела на него с восторгом. Потом пили кофе в кафе, обязательно с мороженым. Вот здесь он не спорил, признавал: московское мороженое вне конкуренции. Ночевали в общежитии, а наутро ехали к Сереже и Иннуле.

Сережа висел на подоконнике и, не отрываясь, смотрел в окно. Иннуля безуспешно – увы! – пыталась приготовить немудреный обед. Сережа бросался к Любе и Жене одновременно, широко расставив руки, пытаясь обнять, обхватить обоих. Люба даже немного ревновала. Иннуля, заметив это, покрутила пальцем у виска и вздохнула:

– Да, не ожидала. Держала тебя за умную.

Люба, видя неумелую, подгоревшую Иннулину стряпню, вставала к плите и принималась за готовку.

А потом семья – семья! – садилась обедать. С разговорами, обсуждением дальнейших планов на жизнь, с долгим чаепитием. И опять – с разговорами.

Квартиру Жене дали через полтора года – двухкомнатную, как и предполагалось. Смотреть поехали все вместе. Люба ходила по пустым, гулким комнатам и молчала. В горле стоял комок. Женя с Иннулей обсуждали будущий ремонт и покупку кухонного гарнитура.

Люба открыла окно и задохнулась от свежего порыва весеннего ветра и слез. Женя, подойдя сзади, обнял ее за плечи.

Ремонт делали сами, помогали Женины друзья. А мебель достала Иннулина бывшая пациентка, не без Иннулиной помощи разрешившаяся два года назад крупной двойней мужеского пола.

А вот переезжать в новую квартиру Инна Ивановна категорически отказалась. Резко пресекла все уговоры.

– У меня есть квартира, где прошла вся моя жизнь, где жили и умерли мои старики. Здесь мне уютно и привычно, я сама себе хозяйка. А вот в гости приезжать буду, не сомневайтесь! Потому что жить без вас уже не смогу! – твердо сказала она и вытерла набежавшую слезу.

* * *

Свою беременность – анализ «на мышку» – Светуля предъявила через месяц после первого, полупьяного, соития. Причем сначала она поделилась этой радостью с потенциальной свекровью.

Та присвистнула и улыбнулась:

– Молодец, Светуля! Ловко поддела моего дурачка!

Теперь улыбнулась и Светуля.

– Ладно, не радуйся! – продолжала «свекровь». – Ты еще ребеночка здорового роди! А уж потом тебе медаль и всяческая моя поддержка, не сомневайся! Но! – Она свела брови и бросила на Светулю грозный взгляд. – Про сигареты и коньячок забудь! И про подружек своих шальных тоже! Знаю я вас! С этого дня – фрукты, овощи и трехчасовые прогулки! За этим я послежу! Будешь хорошей женой – поддержку тебе гарантирую во всех, так сказать, смыслах. А начнешь дурить… Вышибу вмиг! Ни ребенка не увидишь, ни света белого. – Она села на стул и устало прикрыла глаза. – Ребенок мне нужен здоровый! Ясно тебе?

Светуля с готовностью кивнула.

– А то была тут одна… Сирота детдомовская. Без роду, без племени. – «Свекровь» поморщилась. – Родила мне урода… Все ясно?

Светуля испуганно сморгнула и снова кивнула. И еще поняла, что здорово влипла. Крепко так, капитально. И вряд ли получится что-то исправить. Например, сбегать в очередной раз в абортарий.

Теперь ее точно не выпустят. Попалась птичка.

* * *

Жизнь была прекрасна! Господи, какая же чудесная настала жизнь! Люба днями хлопотала на кухне – пекла пироги, замысловатые торты, мудрила над экзотическими салатами. Только чтобы порадовать своих любимых мужичков, как она их называла. Как она украшала квартиру! Свою первую в жизни квартиру! Окна мыла раз в неделю, занавески стирала раз в две. А уж пыль и полы! Каждый день, а то и не по разу. Собирала букеты – везде цветы, в комнатах и на кухне. Зимой – веточки сосны, весной – вербы или багульника. Вязала кашпо из макраме. Вышивала на полотенцах имена: Женюра, Серенький, Люба.

Муж приходил с работы и, поев, садился заниматься с Сережей. Играли в шахматы – Женя говорил, что Сережка гений. Смотрели футбол или хоккей. Шумно болели за любимые команды. Спорили, остроумничали, делились впечатлениями.

Люба суетилась на кухне и иногда заглядывала в комнату. А потом садилась на кухонный табурет и шептала:

– Мамочки мои! И за что мне все это? За какие заслуги?

Сережа учился прекрасно. Успевал и по точным наукам, и по гуманитарным. В шахматном кружке его считали самым перспективным, самым способным. Интересовался искусством – живописью и классической музыкой. Последнее – влияние Жени. Люба взяла абонемент в Пушкинский на лекции по живописи. Женя покупал билеты в зал Чайковского.

Летом, в июне, на белые ночи, обязательно ездили в Питер. Женина мама, Лариса Петровна, принимала гостеприимно. В своей комнате размещалась с Сережей, а крошечную гостиную отдавала «молодым».

Сережа, по понятным причинам, ходить пешком долго не мог. По окрестностям Питера их возил на собственных «Жигулях» Женин двоюродный брат Антон. Ездили в Кронштадт, Павловск, Репино. За городом жарили шашлыки, и Антон пел под гитару бардовские песни.

Ходили и по гостям – у Жени была куча друзей: одноклассники, одногруппники, приятели по спортивной секции и по двору. Люба видела – ее муж, ее любимый Женька, всегда впереди, всегда на первых ролях. Остряк и весельчак, добряга и умница. В общем, есть чем гордиться.

Сережу всегда брали с собой – и в гости, и в театры. Люба видела, что сын устает, переносить такие нагрузки ему все же сложновато. Но муж успокаивал, объяснял, что мальчик не должен себя чувствовать инвалидом, слабым и ущербным. И она понимала: Женя абсолютно прав.

Однажды спросила о том, что ее постоянно мучило: о ребенке, их с Женей общем малыше. Сказала, что все понимает и готова родить.

Муж долго молчал, а потом ответил:

– Вот Сережку поднимем, и тогда… Тогда будет видно! С двумя ты не справишься. Сейчас главное – Сережа. Его надо развивать, с ним надо заниматься. Парень ведь необыкновенный! – горячо добавил Женя. – Столько в мальчишке талантов! Я просто теряюсь, в какую сторону его направлять.

Люба хлюпнула носом и тихо сказала:

– Спасибо тебе. За Сережу и вообще… за все. Но я же понимаю, что тебе хочется своего!

Женя сел на кровати и, посмотрев на жену, удивленно покачал головой:

– Дурында ты, Любашка! А он мне что, не свой? И спасибо еще…

В общем, с маленьким решили пока подождать. И, честно говоря, Люба облегченно вздохнула. Эгоизм, конечно, но… Только она знала, как за все эти годы она устала и чего все это ей стоило! Только одна она. А другим знать и не надо. Тем более – близким и любимым! Зачем им расстраиваться?

* * *

Светуля с маман готовились к свадьбе. Денег маман не жалела. Платье от Зайцева, туфли только итальянские. Норковый палантин, бриллианты на пальцы и в уши.

Разумеется, ресторан. «Прага», не меньше. «Чайка» для разъездов по городу. Маршрут известный – Ленинские горы, могила Неизвестного солдата, Красная площадь и Мавзолей.

Допоздна сидели со Светулей на кухне и обсуждали. Светуля ни с чем не спорила, со всем соглашалась. А если и пыталась слабенько возразить, маман бросала гневный взгляд и строго говорила:

– В советах твоих не нуждаюсь. Рановато тебе мне советовать!

Светуля краснела и замолкала. А Николаев, женишок, так сказать, видел, какой белой злобой наливались ее глаза. У него сводило зубы от всей этой суеты. И от Светули тоже. Однажды в порыве злобы, не выдержав, бросил маман, что от всего этого предприятия его тошнит и корежит.

Та ответила:

– Пойди поблюй. И морду перекошенную поставь на место! Ты позора моего хочешь? Чтобы она по всей Москве понесла, что сын Николаевой ее обесчестил и с пузом оставил? А она понесет, не сомневайся! И туда, – маман подняла глаза и палец к потолку, – и еще куда надо! И попрут меня с работы с такой репутацией! Ты что, не соображаешь? За ней не заржавеет! Как портки стягивать с пьяных глаз – на это ты скорый. Влип один раз – поплатился. И опять полез, мало было.

– Я не люблю ее! – взмолился Николаев. – Ни ее, ни этого ребенка! И как я буду с ней жить? – Он сел и заплакал.

– Будешь! – усмехнулась маман. – И жить будешь, и ребенка любить! Ты вон ободранку свою любил! А что ж ребеночка ее не полюбил? Да потому что уродца того полюбить было сложно! И в колясочке возить стыдно! У всех – румяные и здоровые, а у тебя – ни мышонка, ни лягушка. И быстро ты Любку эту разлюбил. И забыл быстро, из жизни вычеркнул. Потому что та жизнь была не жизнь – морока одна. Вот ты и рассудил – жизнь-то у тебя одна, другой не будет! И правильно, кстати, рассудил, сынок! Хоть на это ума хватило!

– Не без твоей помощи, – буркнул он.

– Вот-вот! Чистая правда! Так что еще и спасибо за это скажи! А за Светку ты не волнуйся! Приструним эту щучку, если что! Пока она от меня зависит, рта не откроет, потому что хитрая и жизни сладкой хочет!

– Ты в этом уверена? Что рта не откроет? – усмехнулся Николаев.

Маман рассмеялась.

«Хорошо смеется тот…» – подумал он и вышел из комнаты.

Свадьба получилась пышной, сытной и пьяной – райком гулять умел. Были еще какие-то важные гости, перед которыми маман приседала в реверансе.

Светуля скромно тупила глазки под белой фатой. Были ее родители: тихая мамаша с мышиными глазками и папаша, перепуганный отчего-то до смерти – от роскоши мероприятия, что ли, – и посему нажравшийся в первый час банкета до невменяемости. После ресторана родню молодой отправили к их же дальним родственникам, естественно, на торжество не приглашенным.

Маман отобрала у Светули конверты с деньгами и ушла к себе в комнату – подбивать дебет и кредит. Светуля, позеленев от злости, содрала с себя узкое колючее платье и залегла в кровать, отвернувшись к стене. «Молодой» лег рядом и тоже отвернулся.

Началась семейная жизнь.

Светуля капризничала – тошнит, воняет, душно, холодно. Маман скрипела зубами и помалкивала. Дышать воздухом Светуля отказывалась, есть полезный творог тоже. Грызла шоколадки и валялась у телевизора. Хозяйство игнорировала. Маман приходила с работы и вставала к плите. Светуля с недовольной гримасой ковыряла вилкой в тарелке и молча удалялась к себе. Маман бросала в мойку посуду и тоже шла в свою комнату. Николаев вставал со стула и со вздохом убирал следы «удачного» семейного ужина.

В июне Светуля уехала к своим в Кострому. Вернулась к августу и через две недели родила мальчика – крепкого, здорового и пухлого. Было все, что полагалось иметь здоровому младенцу: румяные круглые щеки, перевязочки на пухлых ножках, хохолок на затылке и резкий, громкий, очень требовательный голос.

Маман стояла над детской кроваткой и умилялась. Просто до слез. На этот раз ее не разочаровали – ни бестолковый раззява сынок, ни капризная неумеха невестка. Маман проведенной операцией была весьма довольна.

А эти… Разберутся как-нибудь! Куда им деваться! Все равно этот дурак Петька ни на что путное не способен. Весь в своего папашу! Так что пусть живет с этой Светулей. А то еще какую-нибудь притащит! И прописать захочет! У этой хоть прописка есть. И комната в коммуналке. Если что, будет куда отправить. Одну, разумеется. И она загугукала над проснувшимся внучком. Зазвенела немецкой погремушкой.

Николаев стоял в дверном проеме и недоуменно размышлял над неприкрытой и откровенной страстью своей суровой родительницы к этому толстому, громко орущему младенцу. Странно как-то. Никогда ведь не испытывала сильных чувств к кому бы то ни было. А тут ишь как разобрало! Видно, некогда было раньше любить: работа, карьера. Его, Николаева, растила старенькая баба Надя. Когда бабуля померла, он уже вырос. Глупо как-то лезть с нежностями к колючему, ершистому подростку. И не любит маман всякие сюси-пуси, да и он бы сам этому сильно удивился. Не вспоминались как-то ни ее объятия, ни разговоры, ни поцелуи.

«Мать при должности», – важно говорила гордая за дочь баба Надя и орден «За трудовые заслуги», приколотый к бархатной тряпочке, хранила на видном месте. Ей, простой малограмотной чернорабочей, казалось, что дочка достигла немыслимых высот: кабинет, служебная машина, водитель, обильные, невиданные еженедельные деликатесы в картонной коробке, которые бабка разбирала медленно, с торжественным трепетом и благоговением, долго нюхая и подробно разглядывая.

А уж когда любимая доча пошила важную шубу из черного каракуля, баба Надя и вовсе не спала неделю, потихоньку гладила шелковый мех и, так же как колбасу из коробки, оглянувшись по сторонам, дабы не быть замеченной и обсмеянной, тоже подолгу нюхала.

Когда она умерла, Николаев долго плакал. Почти неделю. Конечно, потихоньку от матери. Понимал просто, что теперь его любить некому, и баловать тоже, и жалеть, и гладить по голове, и пить вечерами чай на кухне – «со сладеньким» – не с кем.

– Жизню-то надо подсластить! – беззубым ртом смеялась бабулька.

И еще некому печь пирожки с повидлом – огромные, с толстыми, неровными краями, презираемые брезгливой матерью и так обожаемые им.

И никто не будет вздыхать по ночам в кровати и шептать что-то про «боженьку» – естественно, втихаря от суровой дочки. И рассказывать про войну, про деда-солдата, удалого молодца, уведшего Надьку-молодуху у ближайшего друга по причине неземной страсти. И про отца, Николаева-старшего, – шепотом, только шепотом, чтобы, не дай боженька, не услышала строгая дочка. Про то, что человек он был тихий, добрый, но слабый. И жена, конечно, его придавила. Так придавила, что он задыхаться стал. А потом сбежал – без чемодана, наспех. Вышел за папиросами и не вернулся. В розыск подавать мать не стала, говорила: «Ре-пу-та-ция». Стыдно. Объявила, что он на Север уехал, в командировку. И начала его проклинать.

– А ты, сынок, на него здорово похож! И лицом, и натурой. Ничего от матери у тебя нет. Ничего! – вздыхала баба Надя, то ли досадуя на это, то ли…

И еще дочку жалела – не выйдет та больше замуж. Не выйдет! Кто ее утерпит? Никто. Нет таких мужиков.

– Вот если бы генерал… Или космонавт, – мечтательно говорила баба Надя. – Но генералов на всех не напасешься! А уж космонавтов – тем более!

* * *

Светуля была матерью равнодушной. Нет, все, что положено, исполняла. Кормила, гуляла, купала – под присмотром свекрови, разумеется.

Но Николаев видел – ребенок Светулю не забавляет и не умиляет. Совсем. Ни нежных пришептываний, ни колыбельных на ночь, ни поцелуев, от которых не откажется ни одна нормальная мать.

Мальчик, названный Александром, Сашенькой, Шуренькой (вариант маман), рос крепким, здоровым, с отменным аппетитом и отлично развитыми голосовыми связками. Первый зубик прорезался к шести месяцам, ползать малыш начал в восемь, встал на ножки в девять и скоро пошел – сразу довольно устойчиво и бодро.

В восемь месяцев бодро отвечал «Га-га-га» на бабкин речитатив «Гуси-гуси». Первое слово малыша, к великому, несказанному удовольствию трепетной «бабули», было, разумеется, «баба». Тут и поставились точки над «i» – не только кто в доме хозяин (с этим и так было все ясно), но и кто самый главный «распорядитель и получатель» ребенка. Маман, разумеется.

Впервые Николаев с удивлением наблюдал, как его властная мать в один момент, в долю секунды, превращается в самую трепетную и нежную, самую ласковую и любящую, вечно сюсюкающую бабушку. Это было для него большим открытием и откровением. Им, своим сыном, она по-прежнему пренебрегала, смотрела на него с иронией и раздражением. А невестку, уже и не скрываясь – теперь-то к чему? – ненавидела. Могла ей выкрикнуть в лицо:

– Кто ты есть? Насекомое под ногами!

Скоро их взаимная ненависть достигла такого предела и накала, что только лишь искры не летели и не было драк. Впрочем, все понимали, что до этого недалеко.

Питались раздельно, вместе за стол не садились. Маман хватала Шуреньку и усаживала его в деревянный детский стульчик напротив себя. Размашисто, ложкой, укладывала на белый хлеб черную икру. С горкой. Клубника в январе, парная телятина с рынка, домашний творог. В субботу гоняла водителя Федю в далекую деревню под Кимрами – за парным молоком, деревенским маслом и свежими яичками. Оттуда же привозились сметана и домашние куры.

Шурик ел хорошо, глаз, что называется, радовался. А бабка продолжала умиляться:

– Прелесть какая, господи! И ест за троих, и вес набирает! И требует своего, как заправский мужик! Орет дурниной. Казак, одним словом! Чистый казак!

«Вспомнила на старости лет про свои казацкие корни», – с раздражением думал Николаев.

О детском саде разговор был один.

– Шуреньку в детский сад? К этим ублюдкам? И чего он там наберется? Нет, ни за что.

Наняли няню – для прогулок. В пять лет пришел учитель английского. В шесть было куплено пианино и приглашена учительница по музыке.

Няня сбежала через две недели – после того как Шуренька ударил куском кирпича на детской площадке трехлетнюю девочку. Малышке наложили три шва, и вечером заявился с претензией ее папа.

Маман сладко улыбалась и извинялась. Предлагала «попить чайку». Отец девочки отказался и принялся угрожать судом. Маман предложила деньги. Он и от этого отказался. Тогда маман пошла на него с размахом. Всем, так сказать, корпусом. Голос ее окреп, и интонации стали привычными. Папаша ретировался, проблеяв, что «так это все не оставит».

Маман рассмеялась смехом трагикомической уездной актрисы и громко хлопнула дверью.

Ни Светуля, ни Николаев во время разговора из своей комнаты не вышли – маман не велела. Притихшего внучка она тут же пожалела и посоветовала ему не расстраиваться.

– Пока бабуля рядом… – сладко мурлыкала она.

Шуренька вытер ладонью скупую слезу, смешанную с соплями, и попросил «мороженку». Бабуля погрозила пальцем и достала из морозилки «эскимо».

Светуля сделала очередную рожицу, хмыкнула и принялась красить ногти.

Николаев сорвал с вешалки куртку и, хлопнув дверью, выскочил из квартиры.

Маман недовольно поморщилась и обтерла салфеткой густо испачканный шоколадом пухлый ротик любимого внука.

Шуренька ударил ее по руке и радостно заулыбался.

– Дура! – весело сказал он.

Бабуля погрозила ему пальцем.

Он засмеялся. Было совсем не страшно.

У «англичанина» (пять рублей за урок) он вытащил из кармана пальто кошелек, пока скромный учитель тщательно мыл в ванной озябшие руки – требование бабули. Кругом инфекция.

Кошелек был спрятан под бабулин диван. Деньги смышленый малыш к тому времени вытащил.

После предъявления растерянным учителем факта воровства его же моментально, с угрозами и выставили. В дверь он колотил недолго – бабуля пригрозила милицией.

С «музыкалкой» было и того проще. Шуренька вытащил из кладовки молоток и прошелся по клавишам. Сила, надо сказать, для шестилетнего ребенка у него была немалая.

На сей раз бабуля отругала проказника и даже лишила телевизора и конфет. На три дня. Впрочем, этим же вечером сообразительный малыш открыл буфет и съел конфет пятнадцать подряд. Назло. Пока не затошнило.

Бабуля поняла, что методы запрета оказались недейственными, в чем она и не сомневалась.

– С ребенком надо договариваться, – резюмировала она.

Обиженный Шурик на контакт идти отказывался.

Светуля устроилась на работу – в роно, инспектором. Работа непыльная, да и крайне приятная: все шли к ней на поклон, а она это очень любила. Как-то значительней себя чувствовала, особенно после притязаний свекрови. И вообще, власть – приятное дело, даже самая незначительная. Да и не дома же сидеть – с «этим придурком» и «этой старой сукой». Правильно рассудила. Дома ей было невыносимо. Ребенок раздражал, муж бесил, а про свекровь и говорить нечего. Ту она просто ненавидела.

Сходила с подружкой к гадалке. Старая косматая цыганка, небрежно разбросав карты, крепко затянулась «Беломором» и усмехнулась:

– Не боись, девка! Это сейчас у тебя каторга. А скоро все наладится. И мужика найдешь приличного, и от свекрухи-кровопийцы избавишься. Все у тебя будет неплохо. – Тут старуха замолчала на несколько минут. А потом со вздохом сказала: – Только дитя у тебя непутевое. Намучаешься ты с ним.

– Знаю, – нетерпеливо перебила ее Светуля. – Тоже мне – открытие! – Она положила пятерку на цыганкин стол и пошла на выход.

На улице вздохнула полной грудью и улыбнулась. Жизнь обещала наладиться! И сколько всего впереди! Она резво пошагала к метро, напевая себе под нос веселую песенку.

Скоро будет счастье! Целый вагон и маленькая тележка! И забудет она этих чертовых Николаевых как страшный сон. Выплюнет и забудет.

Осточертели.

* * *

Сережу рвали на части – тренер по шахматам, учитель по рисованию. Математичка умоляла принять участие в городской олимпиаде. Словесница послала его эссе о Пушкине в детский журнал, умоляла туда же отправить и стихи. Сережа отказывался, отвечал, что стихи – это слишком личное. Мать и отец с ним согласились. Еще появилась театральная студия, где Сереже предложили роль маленького Пушкина. С ролью юного гения он справился прекрасно, сорвал шквал аплодисментов.

Теперь Сережа занимался еще и в художественной школе при Третьяковке. Преподаватель объяснял растерянным родителям, что парня надо развивать, игнорировать такие способности большой грех.

Люба нервничала, советовалась с Иннулей. Та считала, что художник – профессия ненадежная. Лучше подумать о чем-то реальном, тем более что парню все по плечу. Выбор должен оставаться за ним. Женя ее полностью в этом поддержал – человеку необходимо заниматься любимым делом, вот в чем залог успеха, развития, гармонии и счастья.

Люба согласилась и успокоилась. Впереди еще столько времени! Хватит подумать и определиться. Главное – чтобы здоровье не подводило. Сережино здоровье ее волновало, это было единственное, что омрачало жизнь. Мальчик быстро уставал, болели рука и нога, мучили частые головные боли, скакало давление, барахлили почки и желудок. Однажды врач сказал:

– Не перегружайте парня! Вы должны понимать, что здоровье у него как у очень немолодого человека.

«Сколько еще испытаний впереди? – думала Люба. – А как сложится его личная жизнь? С такими-то проблемами?» Она поделилась своими тяжелыми мыслями с Женей, тот рассмеялся:

– Да до этого совсем далеко.

Она успокоилась, но тревога, конечно, никуда не делась.

* * *

Роман Светуля закрутила совсем скоро после визита к гадалке, через пару месяцев. Подошел на улице приятный мужчина и – понеслось! С «полюбовником» – называла она его именно так – удалось даже смотаться на неделю в Сочи. А в городе Сочи, как известно, темные ночи. Пряные, густые, как душистое, слегка засахаренное варенье из роз.

«Полюбовник» со звучным именем Альберт занимался, судя по всему, какими-то темноватыми делишками. Светуля догадывалась – что-то типа фарцы. Власть Советов презирал, ненавидел и страстно мечтал «свалить отсюда на фиг». Пространно рассуждал об отъезде, о прелестях «тамошней» жизни. Насчет «прелестей» он не сомневался, жарко убеждал подругу, что там точно рай на земле. Светуля усмехалась:

– Уговариваешь, что ли?

– А почему бы и нет? Вместе, подруга, пробиваться легче. А ты ведь мне подруга?

«Подругой» быть не хотелось. Хотелось быть женой, спутницей и еще – любимой. Любимой она никогда не была. Ни разу в жизни.

Альберт был кавалером щедрым. Очень. Деньги швырял направо и налево. Любил кабаки и пышно накрытые столы. Купил «подруге» золотые сережки. После праздника возвращаться к осточертевшему мужу и ненавистной свекрови было невыносимо. Просто дурно становилось от одной этой мысли.

Светуля раздумывала. С «полюбовником» ей было хорошо. Так хорошо, что душа улетала. Но все же Светуля была дамой замужней и к тому же с ребенком. Сына она так и называла – ребенок. Без имени.

Но и милый друг ничего конкретного не предлагал. Так, разговоры, размытые, непонятные. Отъезд – в каком качестве туда отправится она? Получалось, что только в качестве «законной». По-другому не выехать. Ладно, надо переждать, что-нибудь и как-нибудь разрешится. А пока нужно затаиться.

После той поездки в Сочи свекровь сверкнула глазами:

– Ишь, загорела-то как у тетки под Псковом!

Светуля ничего не ответила. С мужем все было по-прежнему: глухая ненависть и раздражение. По вечерам Светуля уже в открытую, не таясь, наряжалась, обильно красилась, обливала себя, не жалея, духами и выскакивала за дверь.

Свекровь стояла в коридоре и молча наблюдала за действиями невестки: руки крестом на груди, взгляд испепеляющий. Светуля, накладывая толстый слой помады, смотрела на нее из зеркала и нагло ухмылялась.

Свекровь коротко бросала:

– Не споткнись по дороге! Бежишь больно резво!

Светуля ответом не удостаивала – чести много! Но понимала – она победила, обрела свободу от деспота. Потому что законная мать. Мать «ребенка». И никто ее этого не лишит. Даже всемогущая маман. Не за что лишать ее материнства! Не пьяница, не тунеядка, работает в хорошем месте и на хорошем счету. Здоровая, молодая. А то, что к любовнику бегает – ха-ха! – вы еще докажите! И к тому же это еще не повод лишать женщину материнства. А про то, что у свекрови в голове, догадаться можно. На фиг ей Светуля не нужна! Глаза бы ее не видели! А вот внучок – это да. Свет в окне. Вся ее жизнь. Лишиться внучка – лишиться смысла жизни. И даже просто – жизни. «Вот на чем мы и сыграем, – мудро решила Светуля. – Сколько выгоды можно от этого извлечь, если хорошенько подумать! Тут и квартирку можно требовать, и деньги. И еще кучу всего. Посоветоваться нужно с умными людьми. С Альбертом, например. Только он пока молчит. Ладно, время есть, подождем».

Только вот недооценила Светуля свою свекровь. Хорошо ведь знала, а недооценила должным образом. Не понимала по слабости ума, с кем дело имеет. Бедная.

* * *

Люба все время думала – вот за что ей, обычной женщине, ни умом, ни красотой не блещущей, такое счастье? Муж, Иннуля – ближе родной матери, свекровь – человек чуткий и ласковый, Женины друзья – все друг за друга горой, прибегут на помощь в одну секунду и снимут последнюю рубашку. А главное – сын. Сережа. Умница, талант. Самый нежный сын на земле. Близкий дружочек. А то, что он нездоров… Бога она никогда не гневила. Рук не заламывала и не восклицала: «За что?» Потому что никакого наказания, никакой божьей кары в этом не видела. Была уверена: сын – ее абсолютная награда и счастье.

Про то, что тяжело больна Иннуля, они долго не догадывались. Просто смущало немного, что она теперь к ним не приезжала, ссылаясь то на давление, то на погоду.

Женя привозил ей продукты и однажды сказал Любе:

– Что-то с теткой не так. Ходит по стеночке, бледная в синеву, кладу в холодильник продукты, а там еще с прошлой недели полно. Будто и не ела ничего.

В тот же вечер Люба поехала к Иннуле. Когда вошла в ее комнату, сразу все поняла. Она села на край кровати и спросила:

– Как же ты могла? Как могла такое скрывать? Кто, кроме друг друга, есть у нас на белом свете? – И Люба заплакала. Иннуля взяла ее за руку.

– Я врач, детка. Все понимаю. Лучше других. Была у своего приятеля институтского, он в онкологии большой человек. Попросила сказать правду. Он и сказал. Про то, что уже поздно – только меня и окружающих мучить, продлевать ненадолго жизнь, которая будет весьма далека от нормальной, человеческой. Кроме того, это значит, что нужен уход. Больница, сиделка, химия. У вас своих забот полон рот. Женька работает, на тебе и дом, и Сережа. – Она попыталась присесть и хрипло закашлялась. – Вот и скажи, кому все это надо, вся эта суета и дребедень? Попытка обмануть себя и Господа Бога. И еще – деньги, деньги, деньги. А у нас их нет. Ты же знаешь, я транжира жуткая! Получку спускала в первые три дня: кофе, эклеры, тарталетки. Барыня вшивая, прости господи. Ничего не скопила и не нажила. Даже подношений от благодарных пациентов не брала, совесть не позволяла – только цветы. Так что ты мне предлагаешь? Свалить на всех это нелегкое бремя? Какое я имею право усложнять вашу без того нелегкую жизнь? И вообще – пожила, хватит. Сколько можно небо коптить? – Она рассмеялась и опять зашлась в тяжелом кашле.

Люба заплакала. Ревела и приговаривала:

– Как же ты с нами так могла? Как же так? Кто у меня есть роднее тебя?

– Женька, – ответила Иннуля. – Сережка. Семья твоя. Мало? Вот их и тащи! О них заботься!

На следующий день они перевезли Иннулю к себе. Люба, нерешительная и мягкая, здесь была тверже скалы.

– Сопротивление бесполезно, – твердо заявила она.

А у Иннули и не было сил на это.

Четыре последних месяца ее жизни Люба, Женя и Сережа сделали все, что могли. Эти дни были доверху наполнены любовью, заботой и вниманием. Почти перед самой смертью она сказала:

– Знаешь, Любаша, есть такая пословица: человек, имеющий дитя, живет как собака, а вот умирает как человек. А бездетный – живет как человек, а умирает как собака. А я вот и умираю, как человек. И за что мне такое счастье?

Через пять дней Иннулю похоронили.

* * *

Альберт, Светулин «сердечный друг», наконец-то определился:

– Разводись. Решено, едем. Вызов уже в кармане. Поедем в Канаду, там у меня тетка по матери.

– А ребенок? – спросила счастливая Светуля.

Он пожал плечами:

– А что ребенок? Не удастся пристроить – заберем с собой. Я не против. А если папаша с бабкой согласятся оставить на пару лет, пока обустроимся, – еще лучше. Приедем, разберемся, найдем работу, снимем хату. Короче, оклемаемся слегка – и вперед, бери своего пацана. Что я, зверь лесной? Ты мать, все понимаю. Только учти – трудно там будет первое время. Это точно. А с пацаном еще сложней. Вот и думай, мать. Шевели мозгами.

Светуля мозгами, как могла, пошевелила. Объявила Николаеву, что хочет развод. Он ответил: не вопрос, хоть завтра. Чем быстрее, тем лучше.

– А что с сыном? Вряд ли маман сдастся без боя, – спросил он.

Она ответила неопределенно:

– Поживем – увидим.

Увидела быстро, не успев пожить. И услышала тоже. Свекровь молча ее выслушала и сказала тихим и страшным голосом:

– Тебя, пыль под ногами, чем скорее забуду, тем лучше. Забуду как страшный сон и даже помогу ускорить твой отъезд, пусть мне это будет стоить работы. Я переживу! А вот внука тебе не отдам! Это даже не обсуждается! Ни теперь, ни потом! Захочешь со мной связаться – пожалеешь. Ни тебя, ни твоего хахаля не выпустят. Ты с работы слетишь – путь только в дворники. А его еще за темные делишки прихватят, не сомневайся! Мне про него все известно. Дальше – моя воля. Усекла?

Светуля кивнула. Усекла, не дура. А может быть, все к лучшему? Пацан при бабке, чего беспокоиться? Она ему в задницу дует. А им с Альбертом там и вправду придется нелегко. Дальше же – время покажет! Эта старая карга тоже не вечная! Скопытится ведь когда-нибудь! Разберемся. Все складывалось на редкость удачно! А если что – ребеночка Светуля еще родит. Новенького. Да к тому же от любимого! Что у нее, здоровья не хватит?

* * *

Больше всех по Иннуле тосковал Сережа. Женя в работе, сплошные дальние тяжелые командировки. Люба закрутилась в делах и заботах – в Питере хворала свекровь. В выходные Люба садилась на «Красную стрелу» и мчалась туда: прибраться, закупить провизию, приготовить на неделю обед.

А Сережа страдал. Повесил над столом фотографию любимой тетки. Писал стихи, посвященные Иннуле. Рисовал эскиз будущего памятника. Как-то резко и быстро повзрослел – сразу, одним днем.

Весной стали думать об отпуске. Сережа мечтал о Карелии: байдарки, сплавы, палатки, рыбалка, костер.

Обсуждали поход с отцом. А вот Любе было тревожно – с Сережкиным здоровьем! Такие нагрузки выдержит не каждый взрослый здоровый мужик. А тут мальчишка, да еще больной!

* * *

Светуля и Альберт подали заявление в загс. Светуля металась по Москве в поисках свадебного наряда. Жених удивлялся:

– И зачем тебе все это надо? Что, в первый раз под венец? Девочка-ромашка! Ребенок пошел в школу, а она фату вышивает!

Светуля объясняла:

– Да, в первый раз. По-настоящему, по любви. А все, что было там, – не считается! Ни свадьба, ни муж, ни даже – страшно признаться – ребенок! – Тут Светуля вздрагивала и потихоньку перекрещивалась. Помнила, как бабка в деревне шептала: «Прости, Господи!» Вот и Светуля, бывшая комсомолка, работница райкома, тоже осеняла себя крестным знамением, неумело и отчего-то стыдясь.

После спокойного и равнодушного развода, кивнув на прощание бывшему мужу и отцу своего ребенка, Светуля прыгнула в машину любимого.

– Все! – облегченно выдохнула она. – Кончился ад. Начинается новая жизнь, где все: любовь, страсть, нежность и еще – куча надежд. На удачу и светлое будущее.

Про все то, что осталось в прошлой, постылой, жизни, Светуля старалась не вспоминать. В том числе и про сына, которого она называла «ребенком», а Альберт – «пацаном».

От любви к Альберту буквально заходилось сердце!

Все справедливо. Должно же быть и у Светули счастье – после такого кошмара!

Свадьбу сыграли в ресторане. Дружки жениха – люди деловые, сразу видно. Серьезные, солидные. Одеты, как с картинки модного журнала: дубленки, обувь нездешняя, стрижки модные. И подруги у этих модников под стать: высокие, длинноногие, фигуристые. С такими прическами и в таких нарядах! А на пальцах и в ушах! Светуля даже покраснела от злости. Что там подарки жениха! Слезы, по-другому не скажешь.

Девицы эти томно курили на диванах, небрежно ковырялись в вазочках с черной икрой, пили черный несладкий кофе и говорили на своем птичьем языке. Суть беседы «молодая» не улавливала, даже щурилась от напряжения. Поняла только, что речь о диетах, заграничных курортах – Балатоне и Золотых Песках. А еще о фирменных тряпках, общих парикмахерах и косметологах, что-то там о бассейне «Москва», стоматологе Вахтанге и «суке Варенцовой и гадине Кокошкиной».

Светуля, бедная, осознала: не из их она стаи, не из их. И не того птица полета. Ей до них ползти и не добраться. И еще. Самое неприятное. На Светулю, невесту и главную виновницу торжества, никто внимания не обращал. Никто. Ни модные и «упакованные» Альбертовы друзья, ни эти «птицы», что б их… Гадины лощеные. Светуля скрипнула зубами и зло посмотрела на молодого мужа. Посмотрим еще, кто кого! Будешь у меня по струнке! За все отыграюсь. И за твои копеечные сережки тоже!

Настроение Светули было сильно подпорчено. Просто разреветься хотелось. И еще обидно – родители жениха на свадьбу не явились. Ехать им, видите ли, далеко! Смех один – из подмосковного Подольска. Матушка прихворнула – давление поднялось. Ну и черт с ними! И с ними, и с его деловыми друзьями. И уж тем более – с их подружками!

Никогда еще Светуля не чувствовала себя такой униженной и оскобленной, даже в доме бывшей Кабанихи-свекрови.

Денег после свадьбы совсем не осталось. Альберт объяснял, что все спустил «на кабак». Светуля раскричалась:

– А поскромнее нельзя было? Не на пятьдесят человек и не в таком кабаке?

– Нельзя, – ответил муж. – Ни меньше, ни кабак поплоше. Дело престижа. Иначе – засмеют. Скажут, жлоб Альберто. Просто жлоб и выжига. У нас так не положено. На свадьбах и поминках не экономят. Не поймут. Разговоры пойдут – скурвился парень.

– А тебе не наплевать? – продолжала орать Светуля.

– Дура ты, – небрежно бросил новоиспеченный супруг. – В каждом обществе свои законы. И понты.

– «В обществе», – хмыкнула она. – И вот это ты называешь обществом? Спекулянтов твоих и фарцу? Девок этих центровых и панельных? Кавказцев стремных с золотыми печатками и зубами? Шулеров картежных? Ломщиков валютных?

Он усмехнулся:

– Да, это у тебя было общество! Свекровь, курва райкомовская, сука партийная. Коллеги ее с красными рылами. Муженек твой – затрапезник рублевый и бракодел. Одного урода физического заделал, другого морального. Папашка пропитый и мамашка-ворюга, расхитительница общественной собственности. Вот у тебя было общество! Не нашему чета! Что говорить! – Он шмякнул кулаком по столу и вышел из комнаты.

Первую брачную ночь «молодая» провела в гордом одиночестве и в слезах. «Молодой», хлопнув дверью, исчез. На три дня.

Светуля поняла – надо молчать. Закрыть свой рот раз и навсегда. Иначе беда. Впереди – отъезд. Эмиграция. А это совсем страшно. Так страшно, что хоть в свою коммуналку беги или к родителям, в их лачугу с вечным запахом перегара и кислых щей.

* * *

Николаев не понимал, как жить дальше. На работу таскался как на каторгу, – там все скучно, серо, тоскливо. Даже имитировать деятельность никому не хотелось, никто не утруждался. Читали газеты, обменивались невзрачными новостями. Женщины вязали, красили ногти и сплетничали. Мужики бесконечно бегали в курилку и играли в шашки.

Оживлялись в обеденный перерыв. После ругали столовскую еду и жаловались на испорченные желудки. Тетки бегали по магазинам и занимали очереди. Если удавалось что-то «оторвать», весь оставшийся рабочий день обсуждались покупки: колготки, польский шампунь, лак для ногтей или импортный лифчик. И мужики от безделья тоже принимали жаркое участие в этих обсуждениях, что казалось совсем противным.

Дома было не лучше. Маман с годами становилась невыносимей. Попрекала неудачными браками и тряслась над внуком, толстым, раскормленным, ленивым и наглым мальчишкой.

Оба – маман и Шурик – его ни в грош не ставили. Откровенно презирали. Шурик хамил – открыто, с наслаждением. Бабка делала вид, что ничего не слышит.

Однажды он влепил сыну пощечину. Подскочила маман – безумная, растрепанная, с сумасшедшими глазами – и кулаком ударила его по голове.

Он опустился на стул и заплакал. Сынуля заржал и на полную громкость включил кассетник. А Николаеву захотелось исчезнуть. Испариться. Растаять. Умереть. Просто сдохнуть.

Он начал пить. Дома, один. По вечерам, когда маман, ставшая почти безумной в слепой любви к внуку и такой же слепой и ярой ненависти к нему, сыну, засыпала. А Шурик, наплевав на тревожный бабкин сон, врубал свою безумную музыку.

Николаев напивался медленно, с расстановкой, накачивался – по-другому не скажешь, постепенно наблюдая, как опускается куда-то глубоко, на какое-то невидимое далекое дно. Там отчаяние и жгучая тоска его отпускали, но ненадолго, на какой-нибудь жалкий час или два, чтобы снова накрыть, равнодушно и холодно, словно расчетливый профессиональный убийца, не знающий пощады и жалости.

Шурика выгоняли из – какой по счету? – школы. Бабка ходила по инстанциям, умоляла и угрожала, кричала, что ребенок – сирота, брошенный подлой шлюхой матерью. Отец – пьяница и прощелыга. Она одна бьется, как может, а силы на исходе. Ее жалели и в очередной раз внука пристраивали, до следующего раза.

Родители одноклассников Шурика писали в роно и требовали «избавить детей от этого хулигана». Бабка грозилась судом. В восьмом классе любимый внук, сам обкуренный вусмерть, попался на торговле травкой. Бабку сразил инфаркт, потом – проводы на пенсию, в стране начинались перемены.

Шурик состоял на учете в милиции. Его нерадивый папаша потерял работу. Бабка почти не вставала с постели. Жили на ее пенсию. Шурику не хватало – и он устраивал истерики. Потом перешел к действиям: ограбления машин (магнитолы и колеса), торговых ларьков. С рук до поры сходило. Появились кожаная куртка, сапоги-казаки, новый магнитофон и деньги, небольшие – на дешевых девочек и дешевые кабаки: водка, шашлык, салат.

Жизнь вроде бы и налаживалась, да только как-то слабенько, серенько. Быстро надоели девки с начесанными челками, в ажурных колготках, пластиковые липкие столы в затрапезных забегаловках и плохо говорящие по-русски официанты в несвежих рубашках. Мелко все как-то. А по городу – темному, страшному, к вечеру совершенно пустому – уже разъезжали «бээмвухи» и «мерсы», пригнанные из далекого далека и казавшиеся несбыточной сладкой мечтой. В центре распахивали двери новые кабаки: с хрустальными люстрами, белоснежными скатертями, коврами и услужливой обслугой. Появлялись и магазины – в центре, в самом сердце столицы. И там, в хорошо освещенных витринах, стройные муляжи с тупыми пластмассовыми лицами демонстрировали голодному городу роскошные шмотки, явно отличающиеся от того турецкого и китайского ширпотреба, которым торговали в Лужниках.

Было к чему стремиться. Была цель! Да и способов достижения оной имелось множество. И Шурик начал думать и придумал. Впрочем, это было совсем несложно в те-то годы! Заиграться он не боялся. Смелый оказался мальчик.

* * *

Мать его, Светуля, понимала, что будет трудно, и быстро догадалась, что Альбертик – фрукт еще тот! Уже в Москве стало ясно: щедрости в нем на копейку. Все показное. Деньги считать любит, особенно на семью. Не жалеет только на понты – здесь вынет последнее и «накроет поляну». А назавтра будет ныть и требовать сдачу из булочной.

На «деловые встречи» наряжался тщательно. Себе на тряпки не жалел, поливался духами так, что Светулю начинало подташнивать, и даже в лютый мороз она распахивала окна. В кабаках зависал до утра. На следующий день отсыпался до вечера. С похмелья был зол и придирчив. В еде капризен – говорил, что привык к кабакам и эти «помои пойдут только свиньям».

На свои тусовки жену не брал. Светуля подозревала, что и погулять он не дурак. Нашла в кармане предметы защиты от случайных неприятностей, предъявила. Он разорался и пропал на два дня.

Светуля считала копейки – в буквальном смысле, не переносном. Однажды увидела на дороге вымазанную в грязи десятку, так рванула, что чуть не угодила под колеса. Десятку отмыла и высушила утюгом. И сколько было счастья! Купила новые колготки, польскую пудру и кремовый торт. Ела столовой ложкой в одиночестве на кухне и в голос ревела.

Пошла работать, точнее – прислуживать. Халтуру нашел любимый муж. Какая-то его дальняя родственница, древняя и богатая старуха, разумеется, одинокая, искала домработницу. Светуля убирала квартиру, мыла старуху, стригла ей ногти и ходила за продуктами. Квартира старухина была похожа на темное и мрачное логово. Свет хозяйка не включала – берегла электричество. На старой антикварной мебели стояли вазы и статуэтки, покрытые пылью. Вытирать пыль с них старуха не разрешала. На стенах висели портреты в тусклых затейливых рамах. Телевизора и радио не было – старуха часто сидела в глубоком кресле и молчала или дремала, громко, по-вороньи, каркая во сне.

Зарплату Альбертик у Светули отбирал – деньги должны быть у хозяина! Советовал приглядеться к старухиным богатствам. Светуля его не поняла:

– В каком смысле?

– В прямом, – усмехнулся он. – Мелочовку можешь прихватить, старуха не заметит. А там посмотрим! – И он заржал в полный голос.

Светуля была кем угодно: плохой матерью, неважной хозяйкой, корыстной и мелочной, скандальной и истеричной бабой. Но не воровкой. И становиться ею не собиралась – должны же быть и у неважного человека положительные качества!

А Альбертик продолжал:

– Ну, не созрела? Тушуешься, дура? Там что ни цацка – все деньги! Прихвати фигурку ерундовую или половник серебряный! Хотя бы такую херню!

Он уже не усмехался – требовал. Светуля плакала и отказывалась. А потом сдалась. Обливаясь холодным потом и немея от ужаса, прихватила два серебряных ножа с костяными ручками и фигурку пастушки с козочкой и свирелью.

Альбертик покрутил в руках ворованное, сделал кислую мину и вздохнул:

– Ладно, на первое время сойдет! А вообще включи соображалку! Бери, что ценнее. Серебро это копеечное, «глина» тоже не фонтан.

Дальше были еще какие-то вещи, она плохо понимала, что делает. Было противно и страшно. Хотелось одного – чтобы этот ад поскорее закончился, пока старуха не обнаружила пропажу вещей: имелась у нее привычка обходить все с инспекцией.

Когда пришло разрешение на отъезд, Светуля наконец вздохнула.

Уезжали налегке: только одежда, пара фотоаппаратов, янтарные и коралловые бусы, шерстяной ковер, советские часы и пара банок икры. Неделя в Вене, в накопителе. Город видели из окна автобуса, с территории их не выпускали. Далее – Италия. Тоже из окна. Привезли их в маленький городок на побережье, расселили. «Русские» – так их называли местные жители – ходили на базар и пытались пристроить свое барахло: павлопосадские платки в сочных розах, блестящих матрешек, приборы из мельхиора, самовары и льняные скатерти. На ура шли икра и водка. А вот все остальное брали плохо и за копейки. На базар ходили в основном мужчины – так безопаснее. Но Альбертик отказался, заявил, что себя не на помойке нашел. Пил пиво с пиццей и валялся на пляже. А на базар – шумный, орущий, невыносимо жаркий – ходила Светуля. С торговлей у нее получалось плоховато, и муж опять злился – продешевила.

Ее новая приятельница, одесситка Роза, дама в возрасте и опытная, бывшая директриса ресторана, сказала как-то в задушевной беседе:

– Влипла ты со своим законным, ой как влипла! Приедешь в Америчку – сортиры пойдешь мыть. А хрен твой будет бабки отбирать и на диване лежать. Помяни мое слово! Ни на какую работу в жизни не пойдет! Я таких знаешь сколько перевидела! Там-то фарцевать нечем, а больше ни на что он не годится. Ты хоть сама это понимаешь? Беги от него, спасайся, потом поздно будет. Он ведь клещ – всосется, не отдерешь! Он тебя за это и взял – баба простая, русская, жалостливая. В беде не бросит. Щи из топора сварганит, да еще и коня остановит, и в горящую избу попрется! Не дурак он у тебя и жизнь легкую любит. А вот пахать – ни за что. Такие, как он, считают, что не для этого на свет рождены. Ты уж мне поверь! Я таких перцев за свою жизнь навидалась! И мой Аркашка такой. Только мы с ним жизнь прожили, двух парней подняли. И когда меня посадили на два года, он каждый месяц ездил и передачи возил. А я добро помню.

Все Светуля понимала. Все. Только сейчас, на пересылке, Альбертика не бросишь. А там… Посмотрим. Кто знает, как жизнь повернет! А вот что бежать от мужа надо, понимала. И еще понимала, что теперь она одна на всем белом свете. И любит его, своего нерадивого муженька. Все еще любит. И ничего с этим поделать не может.

Дальше была Америка, тихий городок под Филадельфией. И все точно так, как обещала толстая одесситка. Альбертик лежал на печи, пил пиво, смотрел телевизор и капризничал. Светуля пахала как проклятая. Днем на кассе в супермаркете, вечером выгуливала лохматого и брехливого старого шпица соседки, по выходным убирала в семье уже успевших прочно обосноваться эмигрантов.

Когда Альбертику удавалось с истериками и угрозами «покончить свою несчастную жизнь» вытащить у жены немного денег, он срывался в Атлантик-сити, в казино.

Иногда деньги просто воровал, как бы Светуля ни прятала.

В общем, рая на земле она не обрела.

* * *

Шурик хотел стать бандитом – была у человека такая мечта! А в бандиты просто так не брали, желающих много. Там ценились спортсмены, крепкие ребятки, прошедшие Афган, либо просто – беспредельщики, готовые на все. Мальчик Шура не подходил ни по одному критерию, но сильное желание ему помогло. Взяли. Мелкой «шестеркой», сошкой, фунтом. А Шурик старался! Ой как он старался! И его заметили. Даже сами удивились – странный парень! То ли денег так хочет, то ли просто беспредельщик, и такая жестокость в крови чертом дадена. И то и другое – вполне имело место. Шурик Николаев «поднялся» быстро. Теперь у него самого появились подчиненные – сошки и «шестерки», рядовые бойцы вполне видимого фронта. Денег теперь у Шурика было море. И девки такие… Раньше и в самом сладком сне не привидится! И кабаки с хрустальными люстрами и крахмальными скатертями, и охотно прогибавшие спины официанты и метрдотели. И тачки – «бээмвухи» и «мерсы». И дорогие «котлы» из чистого золота. И «голда» в палец на шее. И хата, съемная, но при делах: мебель, телик, видик, койка-аэродром – с «ляльками» покувыркаться.

Все теперь у Шурика было, даже «погоняло»: Шура-бык. А бык – животное сильное, смелое. С кровью налитыми глазами и тяжелыми рогами. Шурик гордился и кликухой, и делами ратными. Всей своей жизнью гордился. Удалась.

Про бабку знал – не встает, копыто сломала. Папаша убогий пьет. Чуть ли не побирается. А про мамашу он не вспоминал, потому что больно было. И еще – обидно. Потому что на хахаля родного ребенка променяла. Сука щипаная!

Как слышал песню про матерей – а блатные эту тему любили, – рыдал, как пацан. Даже стыдно было перед братвой. Хотя те ржачку не устраивали, все понимали. У самих, у доброй половины, мамаши такие же курвы: кто в тюряге, кто пьет беспробудно. А кто еще дитем своего ребеночка в приют подкинул.

* * *

Николаеву иногда хотелось в церковь. Просто зайти. А что там будет, он не знал, не понимал. Стоял у входа и боялся. И еще – стыдился. Вида своего стыдился. Бабки, вечные церковные обитательницы, проходили мимо и бросали на него взгляды – кто суровый, кто осуждающий, а кто и жалостливый. Одна такая подошла, маленькая, сухонькая, платочек серый на голове, чуни на ногах стоптанные. Говорит: «Что, сынок, не заходишь? В глаза Ему посмотреть боишься?»

Он молча кивнул.

– Не боись, – успокоила бабка. – К нему такие ходют! Почище тебя! Хотя у грехов меры нет! У кого-то грех – буханку спереть, ежели голодно. А у кого-то жену отравить – чтобы век его не заедала. А у тебя, вижу, своя беда – жизнь разбитая. В глазах такая тоска, о веревке думаешь. Это потому что совестливый. А греха на тебе нет.

– Нет, мать! Не совестливый, ошиблась ты. И грех на мне есть. Да такой, что… Сына я больного бросил и мать его. Забыл про них. Жизнь свою устраивал, с белого листа хотелось, словно их и не было. А получилось… Совсем плохо… И лист тот оказался не белый, а чернее черного.

– Так повинись! – всплеснула руками бабка. – Повинись перед ними. И перед Ним, – кивнула на храм, – тоже. Он и простит! И будет тебе облегчение.

– Бог-то простит, – ухмыльнулся Николаев. – А вот они… Да и я сам себе индульгенцию не выпишу.

Бабка смутилась от незнакомого слова и перекрестилась. А он, стыдясь очередной слабости и откровения, пошел прочь.

Мать не могла пережить перемены в стране, потери идеалов, а главное – исчезновения любимого внука. Она задыхалась от злобы и бессилия, кричала в голос, рвала в клочья газеты и разбила пепельницей, тяжелой, хрустальной, из бывших подношений, телевизор. Метнула с такой силой, что в осколки – и ящик, и пепельница. Жили на ее пенсию и на его зарплату. Совсем смешно – Николаев сторожил теперь гаражи в соседнем дворе. Он и два приблудных пса, лучшие и единственные друзья, Борька и Малыш, огромные, свирепые, натасканные дворняги. С ними делил и хлеб с колбасой, и досуг.

На огромном черном джипе однажды заехал Шурик. Из машины вышли его друзья. Все, как на подбор, чудеса селекции. Пацаны – так они назывались – громко ржали, беспрерывно смолили и громко сплевывали себе под ноги. Ждали Шурика. Он зашел к бабке. Та в истерику – внучок, любимый! Подойди, обниму!

– Ба! Ты давай без базара! – строго сказал Шурик и посмотрел на часы. – Вот гостинцы. – Он поставил на стол три огромных пакета. – И еще тут, – Шурик смутился, – лаве, короче, бабло. Пока хватит. – На стол легла тугая пачка денег, перехваченная аптечной резинкой.

Бабка разрыдалась.

– Короче, – продолжал вконец смущенный внук, – не жалей денег! Трать от вольного! Ну, питайся там хорошо. Врачей зови. И это… – Он оглядел комнату, поморщился, потянул носом. – Ну, приберитесь тут, что ли. Вызови кого. А то сдохнуть тут у вас можно, ссаньем провоняли до некуда!

Бабка мелко закивала. Шурик вышел из комнаты. На кухне сидел папаша. Шурик увидел гору немытой посуды, пустые бутылки и полные окурков пепельницы.

– Как свиньи, ей-богу! – бросил он. – Разберитесь хоть! А то… Не как люди!

– А ты? – спросил отец. – Ты – как человек?

Шурик цыкнул зубом:

– Много ты сделал, чтобы я был «как человек»? Или сука твоя? Ты ведь даже на меня не смотрел, как не видел. Одна бабка билась. Как могла. – И он пошел к двери. Обернулся. – Телефон мой запиши. Если что. Ну, если бабок надо. Или обидит кто. – Он записал свой номер на стене, прямо на обоях.

Николаев смотрел в окно, как сын Шура садился в машину. Почему-то он подумал, что больше они не встретятся.

Николаев позвонил Шурику лишь однажды – когда умерла мать. Механический равнодушный голос ответил, что такой абонент в сети не зарегистрирован. Думать можно было всякое, но Николаеву почему-то вообще не хотелось думать на эту тему. По ящику каждый день говорили о взрывах машин, расстрелах в кафе и ресторанах, стрелках, сходках, разборках – обо всем, что входило в атрибутику тех «славных» лет. Телевизор Николаев не включал – боялся услышать свою фамилию или увидеть изуродованное тело сына.

А жизнь его, обесцененная, пустопорожняя, опостылевшая до некуда, нелепая и ненужная даже ему самому, все еще продолжалась.

Если вообще все это можно было назвать жизнью.

* * *

Сережа пошел все-таки в Строгановку. Решил заниматься театром всерьез. Уже на третьем курсе про него пошла молва – есть такой парень, что называется. Может учудить всякое! Спектакль оформить так, что зритель повалит только на декорации и костюмы. К защите диплома его ждали пять столичных театров, да еще и соревновались между собой – пытались перекупить молодого гения.

На семейном совете решили: работать по контракту, брать только тот материал, который творчески интересен. Работать в меру сил, не надрываться. Помнить о своем здоровье! Здесь настаивали и мать, и отец.

Конечно, это оказалось невыполнимым – потому что интересно было все: и классические постановки прославленных мэтров, и поиски молодых новаторов.

Сережа был счастлив – эти театральные люди были абсолютными фанатами. Глаза их горели, идеи рвали на части. Кого-то осеняло поздней ночью, а кого-то – ранним утром. Раздавался звонок, и лилась беседа эмоционально, воодушевленно, с непременными вскриками: «Гениально!», «Ну ты даешь!». А после премьеры: «Старик, ты гений! Ты наше все». Ну и так далее.

После спектакля ехали к кому-нибудь на квартиру. Обычно – в центре, захламленную, как водится у «гениев» и просто творческих людей.

Да, Сережа чувствовал себя счастливым. Впрочем, за всю свою недолгую жизнь он не мог вспомнить практически ни одного несчастливого дня. Если только ночные слезы матери… Тогда, в Иннулиной квартире, в далеком детстве. Но эти воспоминания, или, скорее, ощущения, были неточными, расплывчатыми, не вполне внятными.

Утром мать улыбалась. Всегда. И он начинал думать, что ему приснился плохой и тревожный сон.

А потом появился отец. Новая квартира, шумный и счастливый переезд, веселое обустройство. Поездки на каникулы к бабушке в Питер, походы в Карелию, друзья отца, счастливые глаза матери, долгие разговоры с Иннулей. Школа, институт – все было счастьем.

На годовщину родительской свадьбы он подарил им поездку в Париж. А в день рождения отца утром под окном у подъезда стояла новенькая, кокетливая «японка», зазывно сверкая гладкими полированными боками.

Впервые он увидел слезы в отцовских глазах.

Сережа предложил поменять квартиру – побольше, попросторней, поближе к центру. Зарабатывал он так, что любые варианты были возможны.

Родители отказались:

– Мы тут привыкли! А вот тебе о жилье подумать надо. Все верно, в центре, старом и тихом, поближе к работе, поменьше терять времени в пробках.

Он даже обиделся:

– Гоните?

Отец ответил спокойно и серьезно:

– Ты – все, что у нас есть. Вся наша жизнь. Наш воздух и наше дыхание. Мы счастливы быть рядом. Но ты человек взрослый. Надо строить свою жизнь.

В этот момент мать расплакалась и отвернулась к окну.

Сын обнял ее за плечи:

– Потерпишь еще, если мы пока тут, все вместе?

Мать обернулась, и он увидел ее заплаканные счастливые глаза. Отец вышел из комнаты. Люба обняла сына за шею и еще раз подумала: «За что мне, обычной детдомовской девчонке, выпало такое огромное человеческое счастье?» Ответ на этот вопрос, который мучил ее всю жизнь и который она неоднократно себе задавала, по-прежнему не находился.

* * *

Сережа влюбился. Это было видно и по его глазам, и по счастливой, отрешенной, блуждающей улыбке. Улыбке влюбленного человека.

Родители затаились и ни о чем не спрашивали. Любино сердце было не на месте. Отвечает ли взаимностью та женщина? Кто она? Да, Сережка замечательный – тонкий, умный, талантливый! Необыкновенный! Но его увечье, его здоровье… Кто, кроме матери, способен нести этот крест?

Ошибалась Люба, ошибалась и зря тревожилась и не спала ночами. Избранница была представлена как невеста. Тихая девочка, скрипачка театрального оркестра. Хорошенькая, умненькая и воспитанная. Какая-то родная, что ли. С первого взгляда. Свадьбу назначили на лето. Июнь, тепло, первая зелень. Начались хлопоты: платье, туфли, костюм, кольца, ресторан. Лидочка – так звали будущую невестку – приходила к ним на выходные. Они вместе с Любой готовили ужин.

Перед свадьбой купили квартиру у Чистых Прудов, маленькую и уютную двушку. Женя занимался ремонтом – Сережа был слишком занят.

* * *

Николаев стоял в подъезде и жадно курил. Потом, бросив сигарету, прильнул к грязному окну. Из подъезда напротив вышла молодая пара. Кудрявый светловолосый мужчина в сером костюме и тоненькая женщина в шелковом кремовом платье и веночке из мелких живых цветов. Мужчина шел медленно, заметно прихрамывая, а спутница его не торопилась, стараясь приноровиться к неспешному шагу. Следом вышла невысокая полноватая женщина в нарядном костюме и туфлях на каблуках. Ее кудрявые волосы были тщательно уложены в высокую прическу. Под руку женщину поддерживал высокий седоватый мужчина явно военной выправки.

Они о чем-то поговорили с молодыми и уселись в машину. Седоватый мужчина за руль, кудрявая женщина рядом. Молодые устроились сзади.

Машина развернулась и медленно выехала со двора.

* * *

Николаев вышел на улицу, огляделся и закурил очередную сигарету. Потом поднял голову и посмотрел на распахнутые окна третьего этажа. Там медленно и лениво колыхались светлые легкие занавески, совсем не защищая квартиру от густого и назойливого тополиного пуха.

Он стоял долго, прикуривая одну сигарету от другой. Потом, понуро опустив голову, обреченно поплелся прочь.

Жизнь продолжалась. И ничего с этим нельзя было поделать.

Свои и чужие

Они дачу снимали. «Съемщиков» видно сразу. Во-первых, люди они пришлые, временные, во-вторых, у магазина или правления группками не собираются, председателя и бухгалтера не ругают, к дорогам претензий не предъявляют и на черствый хлеб и просроченную сметану не жалуются. Все вроде их устраивает. Главное – воздух, лес и речка. Даже на комаров не жалуются! Вот только когда дожди… Тут «съемщики» беспокойно смотрят на небо, внимательно слушают сводки погоды и сетуют, сетуют. Оно и понятно – мы, собственники, можем уехать в город или рвануть на море. А они… У них «уплочено». Деньги немалые, приходится с погодой мириться: надевать резиновые сапоги, непромокаемые дождевики и гулять, гулять, гулять. Детки шаловливые месят глину, шлепают по лужам, мызгают одежду и радуются всему. Мамки и бабки мечтают о городской квартире, теплой воде и человеческом сортире. Но здоровье деток дороже, чем собственные желания, и бедолаги мучаются дальше.

Вот эта пара. Бабушка и внучок. Она явно из бывших учительниц или докторш. Никого не поучает, советы дает ненавязчиво и только тогда, когда попросят. Детку свою ругает исключительно за дело.

Внучок по имени Ваня хорошо развит и замечательно воспитан. Бабушка, Елена Степановна, стройна, с маникюром и аккуратной укладкой, подкрашенными губами и легким, ненавязчивым шлейфом хороших духов. Короче говоря, ухоженна. Не бабулька – дама. Встречаемся с ней ежевечерне, на просеке – так называется главная прогулочная улица, местный Арбат, самая «туса», как говорит мой старшенький. По «тусе» мотаются подростки на великах – разумеется, кадрятся. Тетеньки-пенсионерки важно фланируют, обмахиваясь жасминовыми веточками, бесцеремонно разглядывают прохожих, в основном не одобряют и сплетничают, сплетничают, сплетничают. У них клуб по интересам – выползают ровно в девять, после просмотра очередного шедевра «Пусть говорят». Есть у них и главарь, государыня-матушка, негласная президентша и непререкаемый авторитет – Галин-Иванна, высокая пышногрудая дама с ярко накрашенными, всегда недовольно надутыми губами. Она – жена председателя нашего кооператива Пал Палыча.

Их обоих молча ненавидят, подозревают в стабильном воровстве, побаиваются – странно, почему? – и заискивающе улыбаются при встрече.

Молодежи и поколению чуть постарше наплевать и на Галин-Иванну, и на Пал Палыча, вместе взятых. Никакого пиетета к ним они не испытывают, просто живут своей жизнью.

Следующая группа товарищей – мамашки и бабки с малолетками. Здесь свои интересы и свои разборки – в основном, конечно, из-за детей. Эта группа – самая многочисленная и шумная. Там оказалась и Елена Степановна с внучком Ванюшкой. Надо заметить, она в обсуждениях и осуждениях никогда не участвовала. Просто тактично отворачивалась или отходила. Ванюшку своего прилюдно никогда не ругала – тоже отводила в сторону. Да и ругать его, собственно, было не за что. В драки Ванюшка не лез, не орал, не капризничал. Игрушками делился. Чужих не отбирал. Не ребенок – золото. Впрочем, у такой бабушки…

В пятницу вечером, как и многие другие, Елена Степановна с внуком спешили на станцию. Там встречали «безлошадных» родителей. А тех, кто на машине, поджидали у развилки, у «большака», как говорили старожилы.

Ванюшка крепко держал бабушку за руку, смотрел по сторонам и уплетал мороженое. Вскоре из подошедшего поезда выходил мужчина средних лет – подтянутый, высокий, седовласый, в очках. Он рассеянно оглядывал встречающих и наконец замечал своих. В том, что это «свои», – сомнений не было. Ванюшка бросался к мужчине, а Елена Степановна, улыбаясь, устремлялась вслед за внуком.

Мальчик кидался к мужчине на шею, а бабушка стояла рядом. Просто стояла. Не целовалась и не обнималась с мужчиной, они по-дружески пожимали друг другу руки. Как-то совсем по-дружески. Мужчина сажал Ванюшку на плечи, подхватывал тяжелый рюкзак, и компания двигалась к поселку.

«Странно, как-то! – думала я. – Это точно не сын Елены Степановны – сын с матерью руки по-дружески не пожимают. Значит, зять. А где же тогда дочка, Ванюшкина мама?» А мамы не было. Ее не было все лето, с мая по сентябрь. Ни одного раза. Значит, с мамой что-то случилось, наверное, беда. Ну не может нормальная мама не приехать за все лето к ребенку. Значит, больна или – самое страшное – ее просто нет.

Я не из тех, кто будет задавать подобные вопросы. Но другие, из не в меру любопытных, естественно, нашлись. Самые подлые подкатывали к мальчику. Ванюшка широко раскрывал глаза и пожимал плечами – не знаю. Потом подкатывали к Елене Степановне. Та чернела лицом, резко брала внука за руку и быстро уходила.

Горе, решили мы. Значит, и вправду горе. Умерла дочка Елены Степановны. Нет ее на свете. Дочки и Ванюшкиной мамы. А как умерла – вот уж не наше дело. И мы заткнули сплетницам рты.

Елена Степановна общества отныне сторонилась. Мальчик, конечно, к малышне рвался, а вот она стояла поодаль и была очевидно напряжена.

Моя дружба с Еленой Степановной началась случайно. В поселке после грозы, как обычно, вырубили свет. Ничего страшного – жалко только продукты в холодильнике. И холодильники старались открывать пореже. Конечно, у всех были и фонарики, и свечки. Только у неопытной дачницы Елены Степановны не нашлось ни свечек, ни фонарика и газовой плитки – лишь электрическая. Ни до туалета впотьмах не дойти, ни молоко ребенку вскипятить.

Наши дачи по соседству, и Елена Степановна, очень смущаясь, постучала в мою дверь. Конечно, я дала и свечи, и фонарь, сварили Ванюшке кашу, налили в термос кипяченого молока. Елена Степановна горячо меня благодарила – теперь они с внуком до утра продержатся. А уж там – как сложится. Если свет не дадут – а такое может случиться, – позвонит в Москву Валентину Ильичу. Он их и заберет. Тем более что прогноз на неделю отвратительный – дожди, холод. Было понятно, что Валентин Ильич – тот самый седовласый мужчина, которого они с Ванюшкой встречали по пятницам. Больше Елена Степановна распространяться не стала, а я не из любопытных.

Но планы поменялись, как часто бывает. Заболел мальчик. Ночью поднялась высокая температура. Мы вызвали «Скорую», оказалось, бронхит. Нужны антибиотики и прочие лекарства. Разумеется, я съездила в ближайший город и все купила.

Елена Степановна была растеряна: что делать? Ехать в город? Везти больного ребенка? В московской квартире сыро – отопления нет. Здесь, на даче, по крайней мере можно протопить печь, открыть окно – воздух есть воздух, – купить у молочницы парного молока.

Я, опять же на машине, всегда под боком. К тому же – медик, сделать укол и послушать легкие всегда смогу. Одним словом, я на свой страх и риск уговорила Елену Степановну остаться. Просто посчитала, что ребенок быстрее поправится именно здесь. Так началась наша дружба. Именно – дружба, которой уже много лет и которая проверена этими самыми годами.

Историю своей семьи она рассказала не сразу, спустя пару недель. Когда поняла, что может мне окончательно доверять.

Поздно вечером детки наконец с усилиями были упакованы в постели, а мы сидели на веранде, пили чай с вареньем и болтали. Я рассказывала Елене Степановне про перипетии своего недавнего развода, про новую любовь, которая меня оглушила и почти сшибла с ног, про все терзания, страсти, обиды, неуверенность. Она слушала молча, очень внимательно, ничего не комментируя. Советы не давала и не утешала. Сказала только, что это счастье – так полюбить в весьма зрелом возрасте, что я права – не стала обманывать мужа и держаться за материальное. Еще добавила, что точно все образуется, потому что из любой ситуации обязательно есть выход. Только надо набраться терпения и подождать.

– Как, оказывается, все просто! – иронизирую я. – Набраться терпения и подождать!

Я не верю, что все разрулится само собой, потому что не фаталист и считаю, что свою жизнь мы строим сами. Какой построим, такой она и получится. Удачной или не очень.

Елена Степановна, моя собеседница и поверенная в сердечных делах, настаивает: жизнь умнее нас, все образуется.

А потом заговорила она – тихо, размеренно, опустив глаза, вертя в руке чайную ложечку.

– Есть сын, Гриша. Единственный. Есть или был? – растерянно усмехается она. – Нет, что я несу, Господи! Конечно, есть. И, слава богу, жив-здоров. Правда, он далеко, аж в самой Австралии. Не виделись давно, четыре года. Пишет? Да. Крайне редко. Звонит еще реже. Но главное, я знаю, что у него все хорошо, а больше мне ничего и не надо. Странно, да? Просто ситуация такая. Такой вот жизненный поворот. У Гриши на меня огромная обида. Огромная. Я его понимаю, так что без претензий, хотя уверена, что права. И он в своей правде тоже не сомневается. Вот такое столкновение планет! – Елена Степановна смущенно улыбается. – Мы с Гришей всегда жили очень дружно. Растила я его одна, потому что осталась вдовой в тридцать шесть лет и замуж больше не вышла – не хотела проблем в семье, боялась, что сыну будет некомфортно. А предложения мне делали! – Она немного краснеет.

Я киваю:

– Уж в этом не сомневаюсь!

Сын Елены Степановны рано женился по большой любви. Девочка была замечательная. Своя такая девочка: умненькая, тонкая, воспитанная, не ленивая. Без пустого гонора и дурацких претензий. Воспитана одинокой мамой, с которой они сразу крепко сдружились. В общем, все складывалось замечательно. Олечка – так звали невестку – стала Елене Степановне практически дочерью. Вот только детишек у них с Гришей не было, и это омрачало всеобщее счастье. Через пять лет после свадьбы решили обратиться к врачам. Все проверили, досконально, и Олечку, и Гришу. Врачи вынесли вердикт – оба совершенно здоровы. Оба. В чем дело? Ну, это знает только Господь! «Ждите, – сказали им, – все в жизни случается!» Стали ждать. Перед каждыми ежемесячными женскими неприятностями все беспокоились: и Олечка, и Гриша, и обе матушки. По Олечкиному настроению понимали – опять мимо. И надежда таяла с каждым месяцем. У Гриши с Олечкой стали портиться отношения. Нет, громких скандалов не было – не те люди. А вот напряжение и отчуждение наблюдались. Гриша мог застрять в компании без жены, чего раньше не бывало. Мог прийти сильно навеселе, что тоже раньше исключалось.

Олечка пару раз собирала вещи и уезжала к маме. Елена Степановна не могла ее удержать. Стояли у входной двери, обнявшись, и плакали.

Елена Степановна пыталась поговорить с сыном, доверительно, как раньше. Но он замкнулся и на контакт не шел. Даже позволил себе грубость – мол, сами разберемся, не лезь не в свои дела!

Можно было бы обидеться, но она не обиделась – просто поняла, как ему худо. Олечка, конечно, возвращалась, и на какое-то время все становилось по-прежнему. Но это довольно быстро заканчивалось. Елена Степановна подозревала, что у сына появилась женщина. Скоро вычислила – Аллочка, сотрудница. Молода, хороша собой и еще – глуповата. Откровенно глуповата. Звонила на домашний и жарко дышала в трубку.

Елена Степановна старалась опередить Олечку, первая бросалась к телефону, как на амбразуру. В трубке иногда звучала Пугачева: «Без меня тебе, любимый мой!..» По поводу Аллочкиных умственных способностей было все ясно. Но Гриша повеселел и даже приосанился. «Неужели такой дурак? – с ужасом думала мать. – Просто павлин самодовольный! И одеколонится так, что тошнить начинает». А Олечка, казалось, ничего не замечала, даже повеселела вроде. Пальто красное купила, стрижку короткую сделала, да еще и в рыжий цвет перекрасилась. Напевала что-то, когда у зеркала, высунув язык, ресницы красила.

С подружкой то в кино пойдет, то в кафе. Раньше с мужем, теперь с подружкой. А что делать, если муж возвращается к ночи? Сидеть у окна и лить слезы? Молодая ведь женщина, и слава богу, что так. Нашла выход, чтобы не сойти с ума. А что дальше будет? Елена Степановна совсем потеряла покой. Со сватьей своей не делилась – та сердечница, слабая такая, нервная.

Что может делать в таких случаях бедная мать? А ничего! Только ждать и терпеть. Смотреть со слезами на то, как разваливается прекрасная и дружная семья, как отдаляются друг от друга два родных человека. И Олечку, почти дочку, было жалко. И сына любимого. Всех жалко. И сватью, и себя. А самое глупое и ужасное – что все бессильны и никто ничего поделать не может. Или – не хочет. Спать Елена Степановна перестала. Совсем. Глотала успокоительные и прислушивалась к звукам в соседней комнате. Было тихо. И это пугало еще больше.

И вдруг – о, чудо! – Олечка объявила о своей беременности. Вернее, свекровь уже и сама догадывалась: то селедку невестка съедает от головы до хвоста, то лимонад пьет бутылками, то в туалет бежит сломя голову, то засыпает посреди белого дня. Догадывалась, а спросить не решалась, потому что боялась. И тут Олечка открылась. Говорила тихо, смущенно, с опущенными глазами. Наверное, оттого, что сама в свое счастье не верила. И все изменилось в мановение ока. Гриша летел с работы домой с цветами и фруктами, Елена Степановна готовила полезную еду и выжимала соки, гуляла с Олечкой в парке, присматривала в магазинах детские вещички, и сердце ее заходилось от счастья и страха.

А вдруг? Ой, не дай бог! Ну как могут в голову лезть подобные ужасы? Совсем нервы расшатались!

Олечка переносила беременность неплохо, но на седьмом месяце заболела ангиной. Боже! Как же они все тогда перепугались! Нашли врача, известного гомеопата. Вытащили Олечку каплями и шариками. Только вот кардиограмма ухудшилась, и все опять сходили с ума. Обсуждали предстоящие роды – плод был крупным, самой рожать опасно. И кесарить тоже опасно – при такой кардиограмме и наследственности по сердечной линии. Да прибавилась еще беда – в моче появился белок, и стало подскакивать давление. Консультировали лучшие столичные акушеры, кардиологи и урологи. И никто не давал четкого заключения. Вердикт такой – и рожать опасно, и кесарить страшновато. Как поведут себя почки? Что будет с давлением и сердцем? Риск и там, и там. Короче говоря, принимайте решение сами. Мы обо всем рассказали честно. А там уж…

«Все рассчитывают на Господа», – удивлялась титулованным светилам Елена Степановна. И в очередной раз поняла, что решение надо принимать самой. Впрочем, так обычно и происходило в ее жизни.

Гриша был растерян и подавлен, Олечка – бедная! – совсем измучена, сватья на таблетках и уколах, почти не вставала.

И Елена Степановна приняла решение – кесарево. Просто нужен хороший анестезиолог. Очень хороший, лучший.

Олечка умерла через час после родов. Не помогли ни самый опытный анестезиолог, ни сильные акушеры. Отказали почки.

А мальчик, крупный и длинненький – пятьдесят семь сантиметров! – оказался совершенно здоров! Все удивлялись этому чуду и пытались успокоить и порадовать родственников. Но «радовалось» плохо. Совсем как-то «не радовалось».

Гриша исчез на три дня и вернулся опухший, в мятом, замызганном костюме. От сватьи, Олечкиной матери, скрывали, как могли. Почти три дня, до самых похорон.

Бедную женщину увезли на «Скорой» с диагнозом «острый инфаркт». Хоронили ее через неделю после дочери. А еще через три дня из роддома забрали Ванюшку.

Гриша к мальчику не подходил. Мать понимала и жалела сына. Такая радость и такое горе! Мужики – слабое племя.

А вот ей деваться было некуда. Нянька требовалась и внуку, и сыну – в одинаковой мере. Только младенец просил есть, и ему надо было менять пеленки, а сын…

С ним все оказалось сложнее. Куда сложнее!

Теперь она мечтала, чтобы опять появилась эта глуповатая Аллочка и хоть чуточку отвлекла Гришу от его горя.

Через полгода сын потихоньку стал приходить в себя. Брал мальчика на руки, и мать видела, как разглаживаются морщины на Гришином лице и появляется улыбка.

Каково было ей, говорить не стоит. Все женщины знают и про бессонные ночи, и про ворохи грязных ползунков и пеленок, и про сопельки, поносики, зубки и колики. Молодым и здоровым непросто. А ведь ей уже… Плюс уборка, готовка, глажка и прогулки с Ванечкой. А еще поликлиника, массажи, прививки.

Ерунда! Со всем справлялась! Здоровье, слава богу, позволяло! Главное – внук! А Ванюшка радовал! Как на сердце было сладко, даже при всем этом необъятном горе и ужасе!

Гриша по выходным старался мать разгрузить – бегал на рынок, гулял с Ванюшкой, неловко помогал с уборкой. Даже пытался гладить, пока не сжег гладильную доску.

Все как-то вставало на свои места. Худо ли, бедно, но жизнь брала свое. Куда деваться?

Теперь она боялась, что Гриша поспешно женится, как и бывает в подобных случаях. Нет, разумеется, ему надо устраивать жизнь. Но Ванечка! Как его примет мачеха? Да и кому, положа руку на сердце, нужен чужой ребенок? Таких – единицы. Жалкая горстка святых людей, готовых полюбить и воспитать чужое дитя. «Не отдам! – решила Елена Степановна. – Никому не отдам! Не будет у Ванечки мачехи! Пусть его отец устраивает свою жизнь. Все правильно. И пусть рожает новеньких деток. А этот ребенок – мой! Моя кровинушка. Никому я его не отдам. И, слава богу, пока нет желающих!» – успокаивала себя она.

Ошибалась. Ох, как она ошибалась!

Думала, все горести уже позади. Сколько можно на одну бедную семью горя? Горя – точно хватит. Выше крыши, как говорится. Теперь – только испытания. А с этим она всегда справлялась. Справится и сейчас!

Ванечка рос здоровеньким и умненьким. Не мальчик, а сплошная огромная радость. Елена Степановна расчесывала густые волосики внука и внимательно разглядывала его. На Гришу, зеленоглазого, медноволосого, белолицего, веснушчатого и курносого, он был совсем не похож. На покойную Олечку, свою мать, тоже. Она была сероглазая, с рыхловатым среднерусским лицом. Да и сама Елена Степановна тоже славянской внешности. А Ванюшка словно цыганского племени: с темным, не по-младенчески жестким кучерявым чубом, внушительным для ребенка носом и ярко-карими глазами, с густыми темными бровями и ресницами.

Елена Степановна называла его Угольком. Рассматривала фотографии предков – а вот и нашлись родственнички! Брат маминого отца, Семен Егорыч. Просто вылитый цыган. Да и прозвище имел Головешка. Вот уж правда – генетика дело тонкое. Где и что вылезет, одному богу известно.

По выходным сын уезжал с ночевкой. Она ни о чем не спрашивала. Все понимала и даже радовалась такому повороту событий. С кем? С Аллочкой? Да хоть и с ней! Ради бога! Нужна же молодому мужику нормальная и регулярная личная жизнь!

Сын – отрезанный ломоть, как и любой мужик. А Ванечке до мужика далеко! Сколько у нее впереди счастливых и радостных дней! Сколько месяцев и лет!

Это помогало устоять на ногах. Не рухнуть от бед и физической усталости.

Звонок в дверь раздался в субботу в полдень. Ждали врача – у Ванюшки поднялась температура и появился кашель. С лечением все и так понятно – никакой врач не придумает ничего нового, а вот послушать ребенка надо, не дай бог, бронхи или легкие.

Дверь открыл Гриша. На пороге стоял высокий темноволосый бородатый мужчина средних лет, интеллигентного вида – плащ, очки, портфель. Гриша пригласил его войти и пожал руку:

– Ждем вас.

Мужчина растерянно посмотрел на хозяина и поставил на пол портфель. Гриша помог гостю снять плащ. Незнакомец замешкался, стянул с носа очки и начал протирать их носовым платком.

– Прошу вас! – Гриша указал рукой на Ванюшкину комнату. – Мальчик там, у себя.

– Позже, – проговорил мужчина.

– А, руки! – наконец догадался Гриша и крикнул: – Мамуль, полотенце! Доктор пришел.

В коридор выбежала Елена Степановна с полотенцем в руках. Незнакомец совсем растерялся и опустился на низкую банкетку.

– Подождите! Я не врач! – почти простонал он, прикрыв глаза.

– А кто же тогда? – теперь растерялся и Гриша.

Они с матерью переглянулись.

Мужчина встал с банкетки и посмотрел на Гришу:

– Григорий Васильевич?

Гриша кивнул.

– Давайте знакомиться. Я – отец Вани.

Долгий разговор на кухне был тяжелым. Невыносимым вначале и середине, непредсказуемым в финале.

Бородатый незваный гость сидел на стуле, подперев тяжелую голову руками. От чая он отказался, долго молчал, потом жарко заговорил, пытаясь что-то объяснить.

А все было проще пареной репы. Да, коллеги. Работали с Ольгой. Он холост, старый такой, убежденный холостяк. Ольга – прекрасная и честная женщина. Он был увлечен, хотя и понимал, что их краткосрочный роман закрутился от Ольгиной тоски и душевного беспокойства. Она и не скрывала – в семье все шатко и валко, с мужем отношения поганые, похоже, у него есть женщина. Да он и особо не таится. Свекровь – чудесная, но хочет счастья сыну и внуков себе. Мужа Ольга все еще очень любит, хотя на качество семейной жизни это положительно не влияет.

Роман их длился всего-то четыре месяца, а потом Ольга внезапно отношения разорвала без объяснения причин.

Он был расстроен и обескуражен, к Ольге уже привык и даже позволил себе влюбиться. А тут такой поворот событий! И он уехал в командировку в Монголию.

Вернувшись через год, узнал и про смерть Ольги, и про родившегося мальчика. По срокам все совпадало: и Ольгина беременность, и их поспешный разрыв, на котором она так настаивала, и рождение ребенка. А еще он увидел Ванюшку на прогулке – следил тайком. И вот тогда ему все окончательно стало ясно.

Все молчали. Гриша достал початую бутылку водки, налил полный стакан и выпил. Бородач жалобно попросил:

– А мне можно?

Гриша шмякнул бутылку на стол и вышел из кухни. Елена Степановна достала стакан и налила его до краев. Непрошеный гость жадно, словно воду, выпил содержимое громкими глотками и посмотрел на Елену Степановну:

– А дальше-то что?

Она поежилась, кутаясь в платок, и пожала плечами.

Долго молчали.

– Вы сейчас сломали всю нашу жизнь, – тихо сказала она, отошла к окну и повторила: – Сломали всю жизнь, и без того сложную.

– А что же мне делать? – еле слышно ответил он. – Про мою жизнь вы не подумали? Ольгу я любил. Никого из родных у меня нет. Только мальчик.

– Вы хотите забрать Ваню? – одними губами спросила она.

– Не знаю. Ничего пока не понимаю, скажу вам честно.

– Господи! Да что мне до вашей честности! – закричала она.

Мужчина поднялся.

– Простите меня, если сможете. И еще – поймите.

Елена Степановна ему не ответила.

Гриша задал один вопрос:

– Ты знала?

– Господи! Да откуда я могла знать?

– А фотографии, поиски родственников? Откопала этого дядьку деревенского, Егорыча, обрадовалась. Умилялась просто! Вот ведь кровь какая! Через столько поколений! Ты знала! – закричал он. – Или догадывалась, уж точно! А все просто! Просто, как… Сходила налево наша ангелица. Запросто так, как нечего делать. А потом – понесла! Всякое в жизни ведь бывает! От половых связей, в том числе и внебрачных, детки случаются! И родила наша тихушница! От чужого бородатого дядьки! А чё не родить? Ребеночек ведь семью подправит, муженька блудного в лоно, так сказать, возвернет! А не вышло! Не получилось красиво и гладенько! И сама отошла, и папаша вот нарисовался. Законный, так сказать. Бог-то, он – не Тимошка! Вот и жди теперь, что этот упырь надумает. Отберет у тебя внучка или оставит. А может, денег попросит. Отступных. Ребеночек-то ему, бирюку одинокому, вряд ли нужен. Или шантажом займется – сценариев много. А я – все. Умываю руки. Меня это больше не касается – ни по одному пункту. Хочешь – разбирайся с ним сама. Я в этих дрязгах и разборках участия не принимаю. – Гриша громко хлопнул дверью и ушел к себе.

Елена Степановна все понимала: и обиду сына, и его боль. Ни слова в ответ не сказала, только вот с сердцем стало плохо. И еще разболелся затылок. А тут – звонок, пришел долгожданный дежурный доктор.

Пришлось встать, открыть дверь, проводить в ванную и к ребенку. К ее внуку. Которого она не разлюбила ни на секунду.

Нет, не так. Которого она теперь любила еще больше, еще острей.

Потому что прибавился страх. Страх потери.

Через две недели Гриша женился на Аллочке и переехал к ней. Вернее, переехал к ней он еще раньше, сразу после визита бородача.

На свадьбу – а была ли она? – Елену Степановну не пригласили. Ладно, переживем и это. На кого обижаться? На единственного сына? Ему-то сейчас хуже, чем ей. Ему еще надо пережить, кроме всего прочего, и предательство. А вот это страшнее всего.

Через два месяца Гриша зашел попрощаться – он уезжал в Австралию, в командировку. От чая отказался, вопросов не задавал, в Ванину комнату не зашел. Елена Степановна пожелала ему удачи и перекрестила в спину.

Посмотрела в окно: Гриша медленно шел от подъезда прочь. Голова в землю, плечи опущены. Остановился и поднял голову на их окна.

Елена Степановна помахала рукой. Он кивнул.

– Вот и вся, собственно, история, – улыбнулась моя новая подруга. – Ребенка, по счастью, никто у меня не забрал. Его отец оказался вполне приличным человеком. Помогает, чем может. Ни от чего не отказывается. Ну вы же сами видели! Да! И у Гриши все, слава богу, образовалось. Работа хорошая, квартира тоже, машина чудесная. Жена его оказалась женщиной неплохой, хоть и не самой образованной. Но это все ерунда! В семейной жизни ценятся совсем другие вещи! А Гришу она очень любит и заботится о нем! Да и деньгами мне сын помогает. И за это спасибо. Так что сердце мое материнское спокойно. Ведь в нашей жизни понятие покоя – весьма относительно, верно?

Мне нечего было возразить.

– Да и в нашей с Ванюшкой жизни тоже все устаканилось и успокоилось, – продолжала Елена Степановна. – В общем – живем! Куда деваться? Как я вам говорила? Из любой ситуации есть выход! И жизнь – определенно – мудрее нас! – Она улыбнулась.

Дождливое лето того года закончилось, как все когда-нибудь заканчивается на этом свете. Мы уехали в город, обменявшись телефонами. И, как оказалось, эта встреча не была случайной или мимолетной, что часто происходит: встречаются люди, сближаются даже, а потом – исчезают с твоего горизонта навсегда, словно бешено промчавшийся поезд дальнего следования.

Мы же действительно подружились и стали близкими людьми. Ездили друг к другу в гости – на дни рождения и просто так. Выручали друг друга, поддерживали – словом, было у нас все то, из чего, собственно, и состоит дружба. Мы совпадали во взглядах на многие проблемы – короче говоря, были одного поля ягоды. «Одной крови», как говорил Маугли.

Пережили вместе и мою депрессию после развода, и вхождение – ох, нелегкое! – в новый брак. Отвели деток в школу, потом в институт. Выдали замуж мою дочку.

По телефону мы болтаем минимум три раза в неделю – это в штатном режиме. А уж если что…

Тогда мы всегда рядом. Плечом, так сказать, к плечу.

Ванюшкин отец женился – вот это поразило нас всех. Ему уже было хорошо к пятидесяти. Переехал к жене на Украину. Про сына не забывал.

А у Гриши, кстати, родилась дочка. Елена Степановна была счастлива! Как же она была счастлива!

Дочку назвали Леночкой. Понятно, в честь кого. Хорошему человеку когда-нибудь обязательно повезет, как говорит моя мама.

А плохих среди моих друзей нет.

Три нимфы на фоне моря

Первые пять дней я просто наслаждалась тишиной, покоем и одиночеством. Муж мне не мешал. Он тоже устал за прошедший год, так что желания наши вполне совпадали. Год был тяжелый, очень. Еще в самолете договорились о том, что о делах – рабочих и семейных – не говорим хотя бы две недели. С глубоким вздохом на четырнадцать дней вынырнули из водоворота проблем и приказали себе не думать о них, чтобы потом, с тем же глубоким вздохом, опять занырнуть обратно. Но – с новыми силами.

При этом оба понимали утопичность этой договоренности. Да и мобильный не выключишь – в Москве остались мамы, дети и друзья. Но пока держимся. Пишем эсэмэски и получаем в ответ заверения: «Отдыхайте, у нас все в порядке».

Средиземное море безмятежно, бирюзово и прохладно, а вот солнце уже припекает – не по-июньски набирает обороты. На территории отеля маленький сосновый бор, и наши окна выходят как раз туда. Нужды в кондиционере еще нет, и на ночь мы просто распахиваем окна и слышим запах хвои и тихий шум прибоя. Спим как убитые.

На пляже читаем, слушаем плеер с классической музыкой и дремлем.

Курорт, куда мы попали на этот раз, из дешевых – ну, или вполне доступных. Как раз то, что было сейчас нам по карману: впереди ждали крупные дела: ремонт московской квартиры и покупка новой машины. В кредит, разумеется. Нас вполне все устраивало: есть море, теплый песок, удобный шезлонг.

На шестой день мне стало скучновато, и я принялась осматривать окрестности. Горы вдалеке в лиловой дымке прекрасны. Море бесконечно – на то оно и море. И бесконечен пляж, вернее, пляжная полоса вдоль бесконечного моря. Можно прогуляться, но пейзаж все время один и тот же, и это быстро утомляет: отели, отели, тела, тела – лежащие, стоящие и сидящие. Нет, лучше на своем шезлонге, у своего отеля.

Внимание мое привлекла шумная компания из трех подружек. Наверняка – подружек. Три тетки лет так от сорока пяти. Две крашеные блондинки, одна жгучая брюнетка. Купальники яркие, серьги и кольца золотые. Зубы местами тоже. Губы ярко накрашены, на глазах темные очки. Подруги что-то деловито обсуждают, ходят в бар за пивом, достают из пакетов черешню, грызут семечки. Одна из блондинок, видимо, очень остроумна – что-то скажет, и остальные заливаются. Покатываются просто. А шутница сидит с непроницаемым лицом – элемент игры и артистизма, видимо. Подолгу сидят в море – взмахивают руками, плещутся, брызгают друг в друга водой, смеются, поругиваются и опять болтают. Болтовня не прекращается ни на минуту. Снова в центре внимания та самая остроумица. И опять громкий всплеск хохота и непроницаемое лицо автора хохмочек. Ровно в час дня – начало обеда, они шустро поднимаются и торопятся в столовую. После обеда возвращаются на пляж и укладываются спать, брюнетка читает какой-то зарубежный детектив. Наступает час тишины и молчания. А потом они дружно щебечут, хохочут, отчаянно спорят и снова заливаются смехом.

Я смотрела на них почти с завистью: беззаботны, легки, веселы. Знаете, как бывает на курортах? Толпы праздно шатающихся по вечерам на набережной людей – гуляют, заходят в магазинчики, отчаянно роются на прилавках и стеллажах, сидят в кафе и ресторанчиках, равнодушно оглядывают проходящую публику. На лицах покой и безмятежность, словно нет там, в родных краях, работы, болеющих стариков, неустроенных детей, вечной беготни, хлопот, забот, болезней, больших и малых неприятностей, нехватки денег, выцветших обоев и подтекающих кранов в ванной. Нет неподъемных цен на дантистов, старых шуб с потрепанными обшлагами и вышедших из моды ботинок. Забыли, как экономили на всем, просто на всем, чтобы приехать сюда – на море, в трехзвездочный отель, где все включено и не надо ни о чем заботиться, где удобная, почти царская, кровать, а не родной диван-книжка со щелью посередине, кондиционер, плазменная панель на стене, ароматные шампуни в крошечных тюбиках, душистые полотенца, официанты в черных манишках. Пусть даже с неискренними и натянутыми улыбками – все лучше отечественного хамства.

Вечером за ужином я хорошо разглядела соседок по пляжу – их столик на этот раз был напротив нашего. Дамы пришли при полном параде, и это мягко сказано: каблуки, вечерние туалеты с пайетками, яркий макияж, прически, украшения. Несли они себя гордо, с достоинством, победно оглядывая публику, суетливо толкающуюся с тарелками у прилавков с едой.

Подруги заказали шампанское. Беседовали негромко, ели с достоинством, бросали загадочные взгляды на официанта, метрдотеля и снующих мимо особей мужеского пола. Потом заказали кофе – четыре доллара чашка. Это так, к слову. Отельный беспредел. Такая же чашка в городе ровно вдвое дешевле.

После кофе они поднялись и гордо продефилировали к выходу. Я оглянулась – подруги спешили на улицу, громкую, пахнущую пряностями, жареным мясом, терпкими духами, потом и банальными приключениями. Восточные торговцы зазывали в свои лавчонки, были навязчивы и чрезмерно, до тошноты, предупредительны.

Вся эта пестрота и суета вызывали любопытство только первые дня два-три. А дальше начинало рябить в глазах от дешевых сувениров, дурно сшитых пестрых маек и сарафанов, тяжелых запахов поддельных духов и бесконечного блеска дешевого золота, похожего на крашеную фольгу.

В общем, выходить за территорию отеля нам расхотелось довольно быстро. Мы сидели на берегу, потом шли в номер. Муж смотрел новости, а я листала журналы. Засыпали мы довольно рано. А уж по нашим, московским, меркам…

Утром, на завтраке, подруг было на одну меньше. Отсутствовала остроумная, как окрестила ее я. Брюнетка и вторая блондинка были тихи и задумчивы. Попросили у официанта кефиру.

«Погуляли девочки!» – подумала я и даже позавидовала: умеют же люди расслабляться, не то что мы – в девять ноль-ноль в койку, ладошка под щеку.

На пляже мы опять оказались по соседству. Даже странно – вот облюбует человек себе место и стремится назавтра очутиться именно там. И очень расстраивается, если «его» шезлонг уже кем-то занят. Некоторые даже вступают в переговоры, хотя вокруг такие же шезлонги, тот же берег и то же море.

И мы такие же. Смешные, в общем.

Остроумная появилась ближе к обеду – бледная и без яркой помады. Подруги засуетились вокруг нее, предлагая то минералки, то персик, то шоколадку. Но через полчаса все три дружно барахтались у берега и снова заливались хохотом, брызгая друг на друга.

«Веселые тетки, незамороченные», – подумала я. Меня вот вряд ли развеселит, если муж схватит меня в море за ногу или брызнет в лицо пригоршню воды.

Выйдя из моря, они, как кошки, шумно, пофыркивая, отряхивались, вытирали друг друга полотенцами, мазали кремом. Потом наконец уселись, достали пакет с семечками и дружно, перебивая друг друга, затараторили.

Муж мой слегка поморщился и недовольно кхекнул.

– Может, переберемся? – жалобно спросил он.

– Неохота, – отозвалась я. – Да и потом, они скоро рванут на обед, а потом – тихий час.

Муж тяжело вздохнул. Я пошла к морю. Июньская вода, еще не прогретая, вначале обжигала, но была такой прозрачной, что я легко могла разглядеть мелких и шустрых рыбок, снующих у самого берега и испуганно вспархивающих в сторону от входящих в море купальщиков. Я легла на спину. Какое счастье! Какое все-таки чудо – море! И это синее, без единого облачка, небо! И воздух – прозрачный и чистый! После нашего мрачного свинцового неба и плотного городского непроходящего смога.

Покой и умиротворенность длились недолго. Раздались знакомые голоса и всплески воды и смеха. Конечно, мои соседки! Вот уж черт принес!

Они радостно бултыхались и делились впечатлениями о прошедшем вечере. Укоряли Галю – остроумицу, как я поняла: мол, столько коньяка неподъемно даже для нее.

Стало ясно, что Галя – девушка не только веселая, но и на выпивку стойкая.

Я чуть отплыла от шумной компании, но не тут-то было: брызги долетели и сюда. Тетеньки начали бурно извиняться. Я ответила что-то вроде «какие пустяки» и уже собралась слинять, как словоохотливая блондинка под номером два зацепила меня вопросом:

– А вы откуда будете?

– Из Москвы, – вздохнула я, понимая, что дамы из глубинки и к москвичам относятся, скорее всего, не лучшим образом, считая нас заносчивыми и хамоватыми. Что, увы, частенько оказывается правдой.

Далее пошли расспросы: с кем я тут, а давно ли и на сколько? Нравится ли мне здесь, и, кстати, сколько мне лет и кто я по профессии? Остроумица укорила болтливую подружку в чрезмерном любопытстве, но я ответила на вопросы, как первоклассник перед доской, – наверное, устала от молчания и сдержанности мужа, захотелось потрепаться. Знаете, как бывает на отдыхе? Обязательно с кем-то познакомишься и скрасишь себе досуг. Ну, если компаньонки не слишком назойливы.

Итак, мы болтали. О чем? О чем могут болтать женщины примерно одного возраста? Да обо всем на свете!

Блондинку номер два звали Женей, остроумицу, как я правильно догадалась, Галей, а брюнетку – Наташей.

В процессе беседы выяснилось, что мои новые знакомые из Надыма, здесь пробудут три недели, на более короткий срок ехать смысла нет – слишком долог и дорог перелет.

Женя – воспитательница в детском саду, Галя – предприниматель (без уточнений), а Наташа – самая тихая – продавец в салоне связи. Им по «сорок с хвостиком» – так кокетливо заявила Женя. Море они, конечно, обожают и отпуска с нетерпением ждут целый год.

– Чтобы без всех этих козлов и детей, – заявила Галя.

Узнав, что я отдыхаю с мужем, барышни скривились и посмотрели на меня с жалостью. Впрочем, этот факт не помешал подругам пригласить меня отправиться с ними вечером на дискотеку в город, тридцать минут пехом.

– Боже упаси! – Я почти испугалась и стала торопливо оправдываться, что подобные развлечения уже не для меня.

– Почему? – искренне удивились они.

– Нога болит, – выкрутилась я. – Перелом был год назад.

Вранье. Я тогда отделалась банальным растяжением, но сейчас боялась, что меня не поймут.

Подруги стали мне расписывать прелести ночной жизни городка: «А там вы были? А там? Нет?»

Страшное удивление и разочарование читались в их глазах. А что мы, собственно, здесь в таком случае делаем? Просто лежим на пляже? Просто отдыхаем? Устали? В девять идем в номер?

Нет, так не бывает. В чем тогда заключается отдых? Для чего ждешь отпуска целый год? Чтобы в девять смотреть новости по телевизору? А может быть, муж зануда? Или тиран?

– Да нет, – оправдывалась я. – И не тиран, а зануда – ну так, в пределах.

– А у нас тут воля! – мечтательно вздохнула Наташа. – От всего отключаемся. От всех проблем. А у нас их, знаете ли, тоже хватает! – Это уже с вызовом.

Ладно, хватит оправдываться. Ну как мне им объяснить, что дискотеки, бары и рестораны с русским шансоном не входят в круг моих интересов? Обидятся ведь.

И еще – я не переношу алкоголь. Совсем. После рюмки водки появляется одно желание: немедленно лечь спать. А от вина болит голова. А пиво – горькое. Что поделаешь? Самой обидно.

Вылезли на берег. Муж смотрел на меня с интересом. Новые знакомые достали колоду карт. Женя несла из бара высокие стаканы с пивом. Пригласили меня – в подкидного интересней вчетвером.

Я извинилась: хочу подремать, ночью плохо спала.

– Вот! – обрадовалась Наташа. – А если бы поплясала, да еще сто пятьдесят коньячку, спала бы как убитая!

Муж кивнул:

– Стоит попробовать!

Я надела бейсболку, нацепила очки и взялась за книжку.

Партия разыгрывалась шумно и ожесточенно. Дамы обвиняли Галину в жульничестве, та бросила карты, заявила, что подруги дуры, и пошла в бар пить кофе. Минут через десять она сидела на барном стуле и вовсю кокетничала с барменом.

Через полчаса Женя и Наташа позвали ее обедать. Обиды были забыты, и вся троица дружно отправилась в столовую. Бармен с грустью смотрел Галине вслед, та заманчиво вращала бедрами.

Муж почему-то опять тяжело вздохнул и углубился в журнал, а я попробовала подремать. Благо, наступила полная тишина.

На ужине мы, естественно, встретились. Подруги опять гордо выхаживали на высоченных каблуках и при полном параде. На их столике, как и накануне, стояла бутылка шампанского. Метрдотель с лучезарной улыбкой крутился рядом. Я поняла: их опять ждут яркие впечатления и даже, возможно, приключения.

Почему-то вздохнув, я принялась за морковный салат. Очень хотелось жареной картошки, но совесть (или поджелудочная?) больно толкнула меня в бок.

В этот вечер на веранде играл приглашенный тапер. На столах горели свечи, пахло морем и цветами. В общем, все располагало к романтике. Мои знакомицы встрепенулись и решительно двинулись на веранду. Женя закружилась в вальсе с Наташей, а Галина пригласила на тур пухлого немца, жующего в одиночестве. Тот покраснел, испуганно оглянулся вокруг и нерешительно двинулся за бойкой дамой. Потом и Женя отыскала себе кавалера – хорошо поддатого худосочного поляка, отдыхающего со взрослым сыном. Наташа подошла к своему столику, махом выпила фужер шампанского и решительно оглядела зал. Все суетливо опустили глаза и активно принялись за остатки ужина. Она тяжело вздохнула и взяла за руку пожилого растерявшегося метрдотеля. Тот попытался ей что-то объяснить, но она решительно замотала головой. Метрдотель вздохнул и обреченно двинулся за отчаянной русской. Видимо, отказать гостье было еще хуже, чем танцевать на рабочем месте.

Оживившийся тапер усиленно барабанил по клавишам. После вальса пошло таинственное танго, потом – чарльстон и подобие польки. Видимо, весь известный ему репертуар.

Первым сошел с дистанции грузный немец. За ним – смущенный и оправдывающийся метрдотель. Дольше всех продержался хилый пан, закручивая тонкими ногами невероятные и опасные па. Но вскоре его позвал недовольный отпрыск, и незадачливый танцор, галантно поклонившись, позволил разгневанному сыну увести себя.

Девушки мои посовещались и подошли к инструменту. Галя что-то зашептала таперу, Женя попробовала что-то напеть, и полилась песня. Вернее, песни, микс «нашего всего»: и «Отговорила роща золотая», и «Мороз, мороз», и «Очи черные» – как без них? Ну а потом – Пугачева, Аллегрова, Стас Михайлов и Михаил Круг. Да, и еще – репертуар «Лесоповала». Куда ж без него, родимого?

В общем, тетеньки отрывались по полной. Пели они слаженно и довольно стройно – красиво, в общем.

Было видно, что нашим соотечественникам даже взгрустнулось. Аплодировали дружно все – особенно старались благодарные и открытые иностранцы, наивные, как дети.

– Красиво отдыхают! – заметил мой супруг.

– Как умеют. Молодцы! – ответила я, не приняв его иронии. – Это куда лучше, чем сидеть с постным лицом и ковыряться в салате!

Муж посмотрел на меня с явным изумлением – зная мою сдержанность.

Мы встали из-за стола и поплелись в номер, скоро должны были начаться последние известия. Как-то обреченно, надо сказать, поплелись. По крайней мере, я. У выхода я помахала своим новым подругам, уже сидящим за столом в компании пузатого немца, открывающего новую бутылку шампанского.

Интересно, за чей счет? Думаю, ответ ясен.

На следующий день в холле гостиницы подруги записывались на экскурсии. На все подряд. Пригласили меня поехать на золотую и кожевенную фабрики, а заодно и на меховую. Я сказала, что не очень люблю все эти коллективные выезды, что истории про дешевые изделия на фабриках – бред и чистой воды афера и смотреть на национальные танцы, арабские ночи и поющие фонтаны мне совсем неинтересно. Так же, как слушать дурацкие байки плохо говорящего сонного гида. Кроме того, придется очень рано встать и потерять такой дорогой пляжный день.

На меня посмотрели с осуждением и недоверием.

Им, в отличие от меня, было все интересно.

А наутро испортилась погода. Небо плотно заволокли низкие свинцовые тучи, пошел мелкий и занудный дождь, подул сильный, совсем не южный ветер.

Народ, обреченно облачившись в кроссовки и ветровки, двинулся в город. Кто точно обрадовался непогоде, так это держатели магазинчиков и лавчонок. Что еще делать, если отменился пляж? Только шататься по лавкам и скупать никому не нужные дурацкие сувениры и тряпки.

Мы тоже оделись потеплее и решили посидеть на берегу. Муж, естественно, отказался от шопинга – самого ненавистного для него времяпрепровождения, в номере валяться тоже надоело, и он объявил, что мы идем дышать морским воздухом.

А на берегу, на сыром песке, набросив на плечи халаты и полотенца, в гордом одиночестве сидели и дружно играли в картишки Галя, Наташа и Женя.

Потом Наташа и Женя, сбросив с себя все тряпки, с криком бросились в неласковое, мрачное море.

Я поежилась. Вот ни за какие бы деньги! Ни за какие блага мира! Только если спасти чью-то жизнь!

Потом к воде подошла Галина. Подружки активно и громко приглашали ее разделить удовольствие. Та долго не решалась, а потом резко скинула халат и бросилась в воду.

– Смотреть больно, – прокомментировал мой муж.

А они резвились, хлопали ладонями по воде, громко хохотали. В общем, опять радовались жизни.

Честно говоря, даже завидно стало. Мне-то хотелось поныть, поскулить по поводу испорченного отдыха и потерянных пляжных дней.

Мы замерзли и ушли в номер. Хватило нас ненадолго.

Вечером, на ужине, я столкнулась с Женей. Она удивилась тому, что мы не купались.

– Холодно же, – оправдывалась я. – Да и без солнца как-то… Ветер к тому же. Не пляжная погода. Совсем.

– Так море же! – удивилась Женя. – Оно-то на месте. Никуда не делось! Что ж теперь, в номере валяться, денечки золотые терять?

Она нас не понимала и, наверное, осуждала.

А через два дня уже ярко светило солнце, словно и не было никакой непогоды, и все дружно ринулись на пляж, наверстывать упущенное.

Подружки пили пиво и чистили воблу. Я видела, как мой супруг сглотнул слюну.

– Интересно, – задумчиво произнес он. – А где эти красавицы воблу-то взяли?

Наташа, приветливо махнув нам, предложила разделить трапезу.

Мы вежливо отказались. Почему? Комплексы, наверно. Хотя можно было взять в баре пива, орешков и присоединиться к веселой компании.

Муж принес пива, и мы грустно заедали его соленым фундуком. Тут подошла Женя и положила перед нами разделанного аппетитного, жирного леща, объяснив, что рыбы у них навалом, берут с собой всегда, потому что здесь такого не найдешь «ни за какие валюты». Это было абсолютной правдой.

Мы распинались в благодарностях, а Женя удивленно ответила:

– Да о чем вы? Такая ерунда! Отчего не поделиться с приятелями?

Итак, нас приняли в приятели. Нас, скучных, тоскливых и необщительных. Такой вот бонус – в виде копченого леща и хорошего отношения.

Потом Женя доверительно сообщила, что вечером их ждут серьезные дела. А именно – покупка мехового жакета для Галины, кожаной куртки для Наташиного мужа и всяческих подарков для родственников, друзей и детей.

Мы жарко пожелали им хорошего шопинга.

Вечером после ужина ко мне подошла общительная Женя и принялась зазывать в номер посмотреть «шикарные покупки».

Я, примерно представляя, что это может быть, вяло отказывалась. Но куда мне против Жениного напора! Силы были явно не равны. И я потащилась в их номер. Знаю за собой грех – если мне что-то активно не нравится, хвалить я это точно не стану. В лучшем случае произнесу что-то вроде: «Ну ничего. Миленько так». А лицо у меня при этом будет… В общем, артистка я никакая. Плохонькая.

В номере подруг стояли шум и крики. Пахло пивом, кожей, пластиком и духами. Кровати, ковролин и тумбочки были завалены пакетами, пакетиками и клочьями упаковочной бумаги. Перед зеркалом стояла Галина – в трусах и без лифчика, на ней красовался норковый жакет. Она поворачивалась перед зеркалом, пыталась увидеть себя со спины и сбоку, вертелась и вытягивала шею.

Наташа возлежала на кровати и отпускала восторженные комментарии.

– Королева. Галка, ты королева. Просто модель. Звезда подиума. Наоми Кэмпбелл против тебя – пионерка. Кейт Мосс – ваще октябренок.

– Да? – недоверчиво протянула Галина.

Тут подхватилась вошедшая Женя:

– Ой, описаюсь сейчас! Галка! Все наши сдохнут от зависти! Застрелятся просто. А Еникеева выпьет яду. Надоит из вены и выпьет!

– Ну… Не знаю, – кокетничала Глина.

Женя ткнула меня в бок:

– Нет, ну ты, Тань, скажи! Офигенно, правда?

Я кивнула и промямлила:

– Да, очень идет. Правда.

Женя возмутилась:

– «Идет»! Да она лет двадцать скинула! А стройнит как! А цвет! Шоколад молочный! К Галкиным карим глазам!

– Ну да, – пролепетала я, стараясь придать живость голосу. – Не, честно. Здорово.

Женя бросила на меня недовольный взгляд и махнула рукой – типа, зря позвали.

Наташа разлила в пластиковые стаканы белое вино.

– За шубу! – торжественно произнесла она.

Мы чокнулись.

Я села в кресло, поняв, что скоро уйти не удастся. Ладно, в конце концов, покупки – это всегда интересно любой женщине. Даже такой скучной, как я.

Наташа требовала смены декораций, и Галина померила кожаный плащ ярко-салатового цвета. Потом еще раз меховой жакет (кусочки норки, не очень ловко собранные).

Потом пошли джинсы, платье и два купальника (брать надо было обязательно, потому что два по цене одного).

Наконец Галина в изнеможении рухнула на кровать, и на сцену вышла Наташа.

Джинсы с дырками, джинсы со стразами и вышитыми на попе розами. Кожаная курточка типа косухи, вся в «молниях», рокерского вида, и ковбойские сапоги – острый нос, строчка, скошенный каблук. Наташа тяготела к молодежной моде. Это было очевидно.

Теперь восторгались Галина, Женя и немножко я. Выпили еще по стакану. Чокнувшись, разумеется.

Потом со вздохом, как бы нехотя, поднялась Женя. Восторженной публике продемонстрировали шелковое платье до пят, в ярких цветах, свитера с аппликацией, кожаные брюки и меховую жилетку из песца, крашенного в фиолетовый цвет.

Женя не кокетничала – вертелась перед зеркалом и приговаривала:

– Здорово, правда? Нет, я роскошная женщина! Куколка просто!

Она озабоченно втягивала живот, вставала на цыпочки и делала гримасу типа «жена президента на приеме Большой восьмерки». Угомониться она долго не могла, грозилась какой-то Райке, которую «точно хватит удар».

Райку становилось жалко.

Женю хвалили мы вяловато – она была так активна и так радовалась себе, что наших усилий почти не требовалось. К тому же все немного устали. Допили вино. Наташа предложила открыть вторую бутылку. Я испуганно вскочила с кресла.

– Сиди! – жестко бросила Женя. – Сейчас будет самое главное.

Мне стало немного не по себе.

Наташа вынула из коробочки цепочку и с туманным взглядом протянула мне – главному, судя по всему, эксперту.

– Красивая, – прокомментировала я. – Нет, правда, симпатичная!

Что может быть плохого в золотой цепочке якорного плетения?

Потом со вздохом приподнялась Галина и протянула мне руку – как для поцелуя. Я поняла этот жест – на ее узком запястье поблескивал золотой браслет с зелеными камешками.

– Изумруды, – небрежно произнесла обладательница браслета.

– Ух ты! – Я начала исправляться. – Неужели изумруды?

Галина повела плечом и с достоинством кивнула.

– Ослепнуть можно, – тихо произнесла нетихая Женя.

– Да сдохнуть просто, – подтвердила Наташа.

Мы дружно и шумно вздохнули.

Наташа открыла вторую бутылку, разлила по стаканам.

– За счастье! – со значением произнесла она.

Отказываться, разумеется, был грех.

Женя скомандовала подъем и сбор: мои приятельницы собирались на танцы в соседний отель. Там сегодня пели цыгане.

– С нами? – без особой надежды и энтузиазма спросила Женя.

Я отказалась. Причина вполне уважительная – муж скучает и ждет. Да еще наверняка злится.

Доводы убедительные. Только Наташа разочарованно бросила:

– Жаль! Жизнь-то проходит. Надо пожить и для себя.

А Галина добавила:

– Хотя бы двадцать дней.

И подруги громко, протяжно вздохнули.

Когда я явилась в номер, муж подозрительно повел носом.

– Да! – гордо подтвердила я. – Выпила с девочками! А что, нельзя? – Я была явно готова к скандалу.

Муж посмотрел на меня с интересом и иронично произнес:

– С девочками – можно. Как не выпить с девочками?

Я бухнулась в кровать и закрыла глаза.

Человек по природе независтливый, я почему-то поймала себя на том, что завидую этим трем теткам. Нет, не танцам под громких и навязчивых цыган. И не покупкам – довольно, честно говоря, безвкусным, ну, по крайней мере, на мой взгляд, а их энергии. Желанию взять от жизни все. Их непотерянному вкусу к жизни, способности получать удовольствие от всего: банальных тряпок, цепочки, дешевого полушубка. От сладкого вина. От неба, затянутого тучами. От подкидного дурака и пива с копченым лещом.

Очень, надо сказать, позавидовала – для меня с возрастом все как-то поблекло, потускнело и многое потеряло смысл. А ведь они мои ровесницы. Ну, или почти ровесницы. В нашем возрасте три-пять лет не имеют особого значения. Впрочем, я и пять лет назад была уже вяловата, скучновата, ленива, и мало что приводило меня в неописуемый восторг. А уж смеялась я в голос точно лет пятнадцать назад. Придавили проблемы, заботы, болячки, разочарования (в людях в том числе).

Разучились мы радоваться простым, обыденным вещам. Да. Сначала муж потерял работу – развалилась, закрылась лаборатория. Кто мог – уехал. Наука в нашей стране методично загибалась, без всяких надежд на перспективы. Потом – уход из семьи отца, тяжелый и мучительный. Неудачный брак дочери. Неустроенность и неприкаянность сына. Все это сломало, перекорежило и согнуло нас. И очень многие из нашего поколения и окружения испытывали сходные чувства.

А вот у развеселых подруг, похоже, и вправду все хорошо! Бывает же такое на белом свете. Правда, как-то сомнительно. Видно, что тетки не бездельницы, не жены олигархов. Вряд ли им что-то на голову просто так сыплется. Но в любом случае – молодцы.

Я почему-то хлюпнула носом и пожалела себя. Дурь, конечно. У меня прекрасный муж, хорошие дети, работа, квартира, машина. И еще – возможность поскулить на теплых морях.

Все это – не от зависти, нет. Все это – от трех стаканов вина.

Алкоголь мне, как я уже говорила, категорически противопоказан.

На пляже Женя мне сообщила две новости. Первая – послезавтра они уезжают. Вечером – торжественный ужин «а-ля карт» в известном рыбном ресторане на набережной. Вторая – вчера в соседнем отеле, куда подруги отправились на цыганский хор, молодой человек подавился маслиной. Просто попала не в то горло. Парень начал задыхаться. Пока ехала «Скорая», Галина обхватила его за спину, согнула и стукнула. Маслина вылетела, и парень был спасен. В качестве благодарности – букет роз от спасенного и французское шампанское от него же. Три бутылки.

Я восхитилась отчаянной и смелой Галиной. Не всякий решится.

Женя предложила вечером шампанское распить на берегу. Я сказала, что мы подумаем.

Она посмотрела на меня и пожала плечами.

Я оправдалась – мы с мужем берем напрокат машину и едем в горы. Там и заночуем – в маленькой деревушке, номер заказан. Приедем только завтра к обеду.

– Ой, – расстроилась Женя. – Вот последние дни, а вы смываетесь!

Я развела руками.

Мы уехали. Всякие путешествия – даже самые недолгие – я обожаю. Иногда мы просто садимся в машину и едем. Недалеко, километров за сто или двести, в какой-нибудь городок среднерусский, просто посмотреть, погулять, пообедать в местном кафе, сходить в музей (а он непременно имеется в любом, самом малом городишке). Летом купаемся, покупаем у бабулек на местном рынке ягоды и молоко.

Осенью ездим за грибами, иногда ночуем в машине. А уж раньше, когда не было дурацких виз и всей этой суеты, путешествовали и по Прибалтике, и по Крыму, и по Кавказу на первой нашей машине – ярко-красной «копеечке».

Ездили с совсем маленькими детьми, с кастрюльками, смесями, пеленками. Весь год планировали отпуск, изучали карты, отмечали интересные места. Иногда ездили на двух или трех машинах с друзьями и их детьми. Шумно, весело. Здорово.

Куда все ушло? Как испарилось? Куда? Сейчас бы в шезлонг и на «все включено».

Может, возраст?

Дорога была прекрасна. Горы покрыты зеленью – свежей, яркой, не успевшей потускнеть, запылиться и выгореть на беспощадном южном солнце.

Мы остановились у придорожного кафе и выпили по огромному бокалу только что выжатого апельсинового сока, размялись, а потом двинулись в путь. Море внизу серебристо и зазывно сверкало.

Остановились на перевале: дорогу нам перегородило стадо коз с невероятно красивой и блестящей шерстью, ярко-рыжей, черной и пятнистой, с витыми рогами, стройными, элегантными ногами. Не козы – а сплошной аристократизм и достоинство.

Они не шарахались от машины. Шли чинно, изредка громкого блея, – видимо, обменивались впечатлениями.

Мы замерли, залюбовавшись этим роскошным, небывалым зрелищем.

Обедали в рыбном ресторане. Под столом у наших ног крутились тощие навязчивые кошки всех мастей и расцветок. Они нагло и громко мяукали, гипнотизируя нас голодными взглядами. Официант широко улыбнулся, видимо, думая, что подобное настырное соседство приносит нам удовольствие.

«Все добры! – подумала я. – Все и ко всем. А самое главное, что никого ничто здесь не раздражает. Все улыбчивы и терпимы. Но и жизнь здесь, прямо скажем, сильно отличается от нашей – шумной, суетливой, бестолковой. С заполошными и замученными нашими гражданами, уставшими от бесконечных пробок, серого неба, загаженного воздуха, уставших от вечной лжи, неожиданных и неприятных сюрпризов, хамства на каждом шагу, специально и искусственно созданных трудностей – во всех сферах и областях.

После перевала мы спустились к берегу моря. Пляж, а точнее узкая и короткая прибрежная полоса, был абсолютно диким. Ни машин, ни туристов. Мы, как дети, бросились в воду, и это было совершенно особое удовольствие: дикий берег, полная тишина, отсутствие шезлонгов, кафешек, музыки. Недалеко от берега из воды торчали две островерхие скалы. Между ними – узкая морская улица.

– Дорога в рай, – объявила я мужу. – Вот туда, на легком ялике… И выплываешь уже в другой мир.

Муж внимательно посмотрел на меня и вздохнул:

– Да, здорово, правда.

Конечно, мы снимали всю эту немыслимую красоту: и розовый закат, и почти малиновое солнце, и медленно темнеющее море, становившееся из светло-бирюзового темно-изумрудным. Снимали и на камеру, и на фотоаппарат.

Но пора было собираться обратно.

Приехали мы к почти заканчивающемуся ужину. Есть хотелось очень. Мы почти вбежали в столовую и увидели такую картину: столы были сдвинуты, на них стояло огромное количество еды и множество бутылок. За столом сидели и наши, и не наши. Кто-то пил, кто-то ел, кто-то звонко чокался, перекрикивая друг друга, громко смеясь и жарко что-то обсуждая. Мы в растерянности остановились. Нас увидела Галина и замахала руками. Подскочила Женя, бросилась с поцелуями. Шатаясь, подошла пьяненькая Наташа и повисла на шее у моего растерявшегося мужа. Мы замерли в недоумении. А мои подружки уже тащили нас за стол. Подскочил официант и налил нам вина. Женя положила какой-то еды.

– По какому поводу гуляем? – осторожно поинтересовался муж.

И все, перебивая друг друга, шумно затараторили.

Повод, оказывается, имелся. И даже не повод, а целое событие. Девочка-болгарка девяти лет уплыла на надувном матрасе. Унесло ее довольно далеко. Матрас по какой-то причине начал сдуваться, бедный ребенок страшно перепугался и стал тонуть. Вот где были ее беспечные родители? А они нежились у бассейна. Иностранцы предпочитают морю это хлорированное и сомнительное удовольствие. То, что девочка ушла на берег, они просто не заметили. Папаша читал газету, а мамаша мирно подремывала. Девочка же в это время, захлебываясь, тонула, и жалобный слабый писк ее был почти не слышен на берегу, тем более что в баре на берегу громко играла музыка.

Ребенка увидела Наташа. От ужаса у нее случился спазм связок, поэтому закричать и позвать на помощь она не смогла и бросилась в воду. Пловчиха она слабоватая, но в тот момент ей было не до анализа своих спортивных возможностей.

Наташа схватила ребенка за волосы, потом за руку и поплыла к берегу. Сил уже почти не было. Да и девочка билась в истерике, вырывала руку и захлебывалась. Тут Галина хватилась подруги – куда ту понесло? Обо всех передвижениях они обычно друг другу докладывали. Галина посмотрела на воду, все поняла и, конечно, бросилась вслед. На берегу началась суета. Через несколько минут молодой мускулистый бездельник-спасатель плыл к ним навстречу.

В общем, все были спасены, живы и почти здоровы. Девочка дрожала как осиновый лист и тихо плакала, умоляя ничего не говорить родителям, которые лежали у бассейна, находясь в неведении.

Женя потащила замерзшего ребенка под горячий душ.

Хуже было бедной Наташе. Она лежала молча и смотрела в одну точку, в синее невозмутимое небо. Не моргая.

Ее укрыли полотенцами, принесли горячего чаю. Кто-то пытался влить в плотно сжатый рот стакан виски.

Спустя полчаса Наташа встала и молча подошла к бару. Бармен – без слов – налил ей водки и протянул кусок пиццы. Она медленно, по глоточку, не отрываясь, выпила водку, медленно, с расстановкой, сжевала всю пиццу. Вытерла салфеткой – тоже тщательно – рот и руки и медленно, слегка пошатываясь, пошла в корпус. Женя и Галина бросились за ней.

В номере Наташа рухнула на кровать и проспала до самого вечера.

Конечно, в отеле поднялся страшный переполох. Прибежали менеджеры и все сотрудники, запоздало примчался врач и начал откачивать воющую мамашу ребенка. Девочке вызвали «Скорую». Ее папаша молча накачивался в баре – пил водку из горла.

Незадачливого спасателя, задремавшего на посту, выгнали с территории отеля. Вслед ему неслись проклятия на всех языках.

А Наташа спала, тревожно вскрикивая во сне. Рядом, справа и слева, молча сидели верные подруги, карауля ее некрепкий сон.

К ужину сотрудники отеля накрыли богатые столы и выставили спиртное – за счет заведения. Шеф-повар запек две бараньи ноги, кондитер сварганил огромный праздничный торт. Родители девочки притащили необъятный букет палевых роз, поставили его в ведро для шампанского.

Ни о чем не подозревающие подруги, замученные и обессиленные, без обычных нарядов и вечернего макияжа, спустились в ресторан. И тут заиграл праздничный туш – для этого срочно вызвали пожилого тапера.

Они растерялись и замешкались на пороге. К ногам Наташи отец спасенной девочки поставил ведро с цветами.

Она расплакалась и хотела как-нибудь незаметно исчезнуть, но подруги крепко держали ее за руки. Ну а дальше… Понятно, что было дальше – тосты за мужественную и отчаянную русскую женщину. Иностранцы кричали: «Браво, Россия. Виват, Горбачев, Ельцин и Путин». Словом, вспомнили всех. Никого не забыли. Мамаша девочки сняла с пальца дорогое кольцо и умоляла Наташу его надеть. Та отказывалась, мотая головой. Опять плакала. Кольцо решительным жестом взяла Женя и с трудом надела его на палец подруги.

Далее пошли тосты за дружбу, за русских – всех сразу и каждого в отдельности. За Великую Победу в сорок пятом. За перестройку и гласность. За мужество русских людей и их терпение. За великие просторы нашей Родины. За первый полет в космос. За Гагарина – разумеется. За русскую икру и лучший напиток в мире – нашу родимую беленькую.

Пьяненький немец просил у Галины прощения за вторжение в сорок первом. Очень настойчиво просил. Галина сказала:

– Расслабься. Тебя тогда и на свете не было.

Тогда немец заплакал и стал целовать Галинину руку.

Тапер, напрягши всю свою профессиональную память, заиграл «Калинку». Спасибо, что не «Интернационал».

Вскоре пафос мероприятия начал падать, и стало легче. Все задышали свободнее. Начались пляски и песни на разных языках.

Вот тут и появились мы, находящиеся в полном неведении относительно последних событий.

Мой сдержанный супруг, наконец-то окончательно расслабившись и расчувствовавшись, пригласил на танец виновницу торжества – Наташу.

Потом плюхнулся на стул и качнул головой:

– А наши-то! А?

– Наши – лучше всех! – уверенно кивнула я, вспомнив старый анекдот.

Женя предложила мне прогуляться до берега, сославшись на то, что от шума и суеты у нее сильно разболелась голова.

Мы сели в шезлонг.

– Такие вот дела, – грустно начала Женя и, вздохнув, добавила: – А завтра все кончится.

– Ну почему все? – ответила я. – Не все, только отпуск. А дальше будет жизнь. Просто жизнь. Обычная, без особых праздников. Наши нормальные, рядовые будни.

– Рядовые? – усмехнулась она. – Да, ты права. Именно – рядовые. У меня работа и парализованная мать. А еще – бывший муж, пьяница, бездельник и драчун, короче – сволочь законченная. Живем в одном доме, деваться некуда. Дочка уехала в Питер и почти не звонит. Живет с каким-то цыганом. (Конечно, тот на ней не женится. Женятся они на своих.) Только просит денег прислать, примерно раз в полгода. Говорит, что сожитель в казино проигрался. Не пришлю – порежут обоих. У Галки – сын с ДЦП. Передвигается только по квартире, и то – в ходунках. Муж сбежал, когда ребенку был год. Ну, когда стало все ясно. У нее бизнес – две палатки на рынке. Два раза поджигали и три обворовывали. Вся в долгах уже лет восемь, никак не выкарабкается. А еще старики в деревне. Болеют все время. И сестра безработная и беспутная. Галка и их содержит. Да еще сиделку для мальчика.

А Натаха… Вообще говорить не хочется. Первого родила в семнадцать. От проезжего молодца. Тянула сына, как могла. Родители ее из дома выгнали. Шалавой объявили. Она у родни жила – тетка пожалела. Пожалеть пожалела, а вот всю работу на нее свалила. Там, в поселке, хозяйство, скотины целый двор. Тетка богатая, на рынке торгует – творог там, сметана, молоко. Вот Наташка в пять утра трех коров доила. А ребенок до двух лет по ночам орал как резаный, она тогда спала пару часов в сутки. А еще кашеварила на всю семью, в доме убиралась и обстирывала этих кулаков. Короче, сделали из нее рабыню Изауру. По полной.

Галка ее через два года к себе забрала, так Наташка неделю спала. Встанет, в туалет, чайку попьет и опять дрыхнет. А еще через год сошлась с чеченцем Асланом. Любовь у них была… Как в сказке. И даже лучше. Аслан этот ее на руках носил. Одел как принцессу. Квартиру купил, диван бархатный, люстру хрустальную. Зажила Натаха как барыня. Родила Аслану близнецов – девулек-красотулек. Асланчик от дочек с ума сходил. В общем, жить бы и радоваться. Но не получается у нас как-то долго жить и радоваться. Убили Аслана. Какие-то разборки. В те годы это было через день. И опять нищета. Как жить? Как деток поднимать? Приехала его родня, кинул брат пачку денег, но Наташку и девчонок не признал. Спасибо, что хату не отобрал. Квартира-то на Асланчика записана, а женаты они с Наташкой не были. Ну, какое-то время она жила на эти деньги. Потом, когда кончились, стала продавать золото, тряпки. Затем сняла хрустальную люстру. Вынесли бархатный диван. Ну и так далее. На работу не устроишься – девчонок не с кем оставить. Пошла по ночам подъезды мыть. Ели хлеб и крупу. Ну а потом девчонки пошли в садик, и она туда же нянечкой. Вроде стали выживать. А в четырнадцать лет пацан ее сел по малолетке. Ограбил киоск на вокзале. В общем, зона, передачи. Она тогда на семнадцать килограммов похудела. А всегда была такой пышкой. Вернулся парень ее беспутный и стал кровь из матери попивать. Не человек пришел, а чистый уголовник. Ну и подался в бандюки. А куда еще? Опять сел. Когда вернулся, снова здорово. После третьей отсидки вообще сгинул. Жив ли, мертв – никто не знает. А она по нему всё слезы льет. Понятно – мать. – Женя замолчала и потерла виски. – Вот такие у нас будни и рядовая жизнь, как ты говоришь. – Она усмехнулась. – Собираем вот денежку весь год. Во всем себе отказываем, чтобы поехать на моря, есть от пуза, дрыхнуть без задних ног, тряпки покупать. Короче, бабами себя почувствовать. Хотя бы несколько недель в году. Ну а если какой-нибудь мужичонка попадется, мы не отказываемся. Дома-то у нас этой радости совсем нет. Столько лет – и все одни. А ведь не кривые и не косые. Просто судьба такая…

Мы замолчали. Потом я сказала:

– Ну, не все так плохо. Вы же есть друг у друга! А такая дружба не на каждом углу.

– Это да, – кивнула Женя. – Поддерживаем друг друга, как можем. Вместе и горе, и танцульки. А иначе – сдохли бы. Если по одиночке. – И она засмеялась.

– А я вот думала, – вздохнула я, – что у вас все хорошо. Вы такие беззаботные, всему радуетесь, всем довольны. Умеете получать от жизни удовольствие. В отличие от нас, например. Я вот сразу сникаю, сгибаюсь как-то, если неприятности. С детьми что-то или с родителями. Или вот с работой. Нет, карабкаемся, конечно. Выживаем как-то. Но после каждой истории – словно воздух из меня выкачали. И сил все меньше с каждым годом.

– Ну, это ты зря! – горячо откликнулась Женя. – Жизнь, она ведь на то и жизнь, чтобы нас испытывать – ну, кто сколько стоит. Выдюжишь – она тебе подарок. Обещает-то жизнь много, особенно по молодости. А вот слово свое не держит. – Женя вздохнула. – Но! Это еще не повод, чтобы ее разлюбить! А сколько в ней хорошего? Вот муж у тебя. Такой мужичок приличный. Детки дома. Мама жива. Квартира в Москве. Горячая вода целый день, мусоропровод. Театры у вас, выставки всякие. На курорты ездишь. Вот чем плохая жизнь? Нет, ты мне скажи? Если по-честному?

Я кивнула. Потому что все это было чистейшей правдой. Просто в таком ракурсе я давно свою судьбу не рассматривала.

– А у нас и вправду все хорошо! – улыбнулась она. – И будет еще лучше! Вот я точно это знаю! – Женя встала с шезлонга и сказала: – Пойду Наташку укладывать. Она у нас хилая по спиртной части. А завтра в полет. – Женя засмеялась.

Мы обнялись и простились. Ничего друг другу не желая. Потому что все уже знали про эту жизнь. Знали, что хорошего человека она пожмет-пожмет и отпустит. Сколько раз так было?

А утром на завтраке и на пляже нам было грустно, даже одиноко как-то. Казалось, что все загрустили без наших трех нимф на фоне моря.

А через три дня улетали и мы – в нашу суетную, беспокойную и тревожную жизнь. И только в самолете я поняла, что эта встреча была не напрасна. Почему – понятно. Впрочем, все в жизни наверняка не напрасно: и хорошее, и плохое. Уверена.

Бедный, бедный Лева

Санаторий в Прибалтике – воздух, сосновый бор, озеро с дикими лебедями, красные шляпки сыроежек на зеленом мху. Чистые и уютные номера, шведский стол, ненавязчивый, вышколенный и очень профессиональный персонал. Прибалтика – это Запад. Так было всегда, даже в застойные советские времена. Тихий и уютный городок. Машин немного, людей в магазинах почти нет. Много интересного – вязаные авторские вещи, стильная керамика, красивая посуда. Вкуснейший хлеб с тмином и замечательные молочные продукты.

Прекрасно все, кроме здоровья. Его-то мы и поехали поправлять с подругой Иришей. И еще – отдохнуть от своих семейств. Двадцать дней тишины, покоя, отсутствия привычных забот и хлопот. Мобильный выключен – пошли все на фиг. Процедуры утром. Любимые – массаж и релаксация под пледом, в глубоком кресле, под музыку. На экране – рыбки Красного моря. Удивляемся фантазии природы и невозможности такой красоты. Впрочем, удивляемся минут пять – на шестой засыпаем.

Просыпаемся свеженькие и бодрые. После обеда гуляем в лесу, любуемся на лебедей. И – болтаем, болтаем. Обо всем на свете. Темы неисчерпаемы. Мы вместе всю жизнь, с одиннадцати лет. Все друг про друга знаем, и нам все равно интересно друг с другом – всегда.

А вечерами шатаемся по городу. Сидим в кофейнях. Хулиганим – чизкейк с малиной, тирамису, кофейный крем. Наплевать. Главное – восстановить здоровье, потерянное в тяжелой борьбе за жизнь, которая продолжает безжалостно и методично нас проверять на прочность. Неужели ей непонятно, что мы со всем справимся и все переживем?

В магазинчиках покупаем керамику, яркие вязаные рукавицы (Ириша уже бабушка). Носки для мужей, серебро для невесток и родни. Да! И еще – грибы! Сухие белые на крепкой суровой нитке. Грибы лежат в чемодане и все равно – пахнут, пахнут… Крепкий и сладкий их дух пробирается сквозь бумагу, пакеты и пластик чемоданов.

Засыпаем под собственную нескончаемую болтовню, абсолютно счастливые. Нам так хорошо друг с другом! Вот ведь счастье – никто не зудит, не жалуется, не просит совета или поддержки. Короче – никто не напрягает и не достает.

Все обитатели санатория уже давно друг другу примелькались. Раскланиваемся на прогулке. Дороги в лесу ровные, асфальтированные, называются терренкуры. Вот мы и «терренкуем» днем и вечером с большим удовольствием. А еще с бо´льшим замечаем, что слегка схуднули, несмотря на шалости в кофейнях. Видим реальную пользу от наших прогулок по лесу.

В основном отдыхают семейные пары. Есть подружки – вроде нас. Встречаются и одиночки – их тоже предостаточно.

Знакомимся с москвичкой Людмилой. Она наша ровесница – очень грузная, болезненно грузная. Ходит медленно и тяжело. Видно, что каждый шаг ей дается с большим трудом. Все Людмилины проблемы налицо. А она смеется над ними и над собой, не теряя бодрости духа. Острит, хохмит и рассказывает про свою жизнь. Ненавязчиво, но очень поучительно для нас. Заболела в детстве – у матери были тяжелые роды. Проблем – не разгребешь обеими руками. Отец умер рано, они выживали вдвоем. Мама работала в билетной кассе, а это – связи и неплохой заработок. Маленькая Люда не пропускала ни одной премьеры, много читала, запоем. Игры во дворе были не для нее. Окончила техникум – на институт хватало знаний, но не хватало сил и здоровья. Работала методистом в детском саду. Родила сына – вопреки здравому смыслу и причитаниям врачей. Вдвоем с мамой тянули парня, и он оказался замечательным. Изменились времена, и мамин бизнес канул в Лету. Экономили на всем, чтобы посмотреть разные страны. Объездили полмира по самым дешевым турам. Но это никак не портило впечатлений. Даже побывали в круизе.

– Да, приходилось тяжело, – соглашалась Людмила. – Но что может быть прекрасней впечатлений и познания? Красивые тряпки мне недоступны, на нас шьют мало и неинтересно. Обувь делаю на заказ – удобную, но ужасную на вид. Ем мало, и все вкусное мне категорически противопоказано. Сын, слава богу, учится на бюджетном и на свои нужды зарабатывает. А в поездках бывают интересные встречи и даже романы, – смеется Людмила.

Мы с Иришей переглядываемся. Не то чтобы не верим… Нет, мы восхищаемся этой женщиной – остроумной, веселой, образованной. Не жалующейся на болячки и жизнь. Понятно, что очень непростую.

В санаториях принято обсуждать здоровье. А Людмила смеется:

– Что про него говорить? Говорить можно о том, что есть. А его нет.

И мы сникаем. Нам стыдно за свое нытье. Наши гастритики, головные боли и расшатанные нервы – просто мелочь, чепуха по сравнению с проблемами многих.

Мы проводим вместе пару дней. Людмила собирается домой – ее срок подходит к концу. Мы прощаемся и, естественно, обмениваемся телефонами.

Наблюдаем одинокого мужчину средних лет. Интереса женского он у нас не вызывает. Да и вообще, нам, честно говоря, не до подобных интересов – этот вопрос для нас давно закрыт. Откипели наши страсти, все в прошлом. Конечно, «никогда не говори никогда» – это истина, но очень хочется покоя, стабильности и размеренности. Каждому возрасту свои развлечения. Увы!

Итак, мужчина. Импозантен, фактурен. Немного мелковат и суховат, но довольно интересный. Эспаньолка, модные очки, волосы с сединой на висках. Одет стильно и аккуратно – джинсы, яркая куртка, клетчатый шарф. Хорошо пахнет, даже издали. Грустен и задумчив.

На ужине – в брюках и шейном платке. Человек от искусства – видно невооруженным глазом.

Сидит за соседним столом и грустит. Очень аккуратен и разборчив в еде. Видя, как он берет свежий салат и кефир, испытываем глубокий стыд и оглядываем наш стол, плотно уставленный тарелками с закуской и горячим.

Называем его искусствоведом. «Искусствовед» медленно выпивает свой кефир, тщательно вытирает салфеткой рот, после чего удаляется.

Мы тяжело вздыхаем и с неловкостью, которая, впрочем, скоро проходит, активно принимаемся за обильную трапезу. Совесть нас уже не мучает.

Назавтра вместе с «искусствоведом» плаваем в бассейне. Видно, что мужчина озверел от скуки, и вполне понятно, что он заговаривает первым.

За обедом галантно приглашает нас за занятый им стол. Все остальные столы заняты, и мы принимаем приглашение. Надо сказать, с некоторой неохотой, вспоминая его вечерний кефир.

Мы не ошиблись: на его подносе тушеная свекла и паровая рыбная котлета. Мы тоже сдержанны – неловко как-то.

Он представляется – Лев Каминский, литературный критик. Мы почти не ошиблись.

Рассказывает, что очень скучает и ждет жену, любимую жену. Это видно – говорит он о ней с пиететом, придыханием, теплотой, плохо скрываемым восторгом и тоской. Ну очень скучает. Жена задержалась на неделю – домашние заботы. Он говорит о ней беспрестанно. Называет нежно – Риммуля. Это довольно трогательно, но слегка раздражает.

Может, так он ограждает себя от наших посягательств? Собственно, посягать на святое и не входит в наши планы.

Теперь Лева повсюду с нами. Такая вот образовалась неразлучная троица. Мы вместе пьем из бювета полезную и довольно мерзкую водицу, вместе плаваем в бассейне, спим рядом под музыку Брамса на релаксации, вместе мотаемся на терренкуре. Даже в город он увязывается с нами. С интересом щупает тряпки, посуду, серебро. Щупает, но не покупает. Говорит, что Риммуля все должна одобрить. Сидит с нами в кафе, пьет много кофе. В антикварном дает консультации – во всем разбирается, с видом знатока разглядывает клейма на фарфоре и серебре.

Вечерами гуляем в лесу и опять слушаем песнь песней – «Риммуля, с Риммулей, о Риммуле». Испытываем легкое чувство зависти, смешанное с раздражением и подступающей злостью.

Потом наш новообретенный товарищ бежит к телефону в холле. Висит чуть ли не часами, заплетя худые ноги в косу. Что-то жарко шепчет, прикрывая трубку рукой с изящным агатовым перстнем.

Однажды он сообщает нам – улыбка счастья на лице, – что Риммуля наконец выехала. Советуется, когда купить цветы: вечером или с утра.

В этот день он рассеян и явно встревожен. Совсем не ест и пьет третий стакан ряженки.

Коллегиально решаем, что цветы покупаем завтра поутру. Мы советуем добавить к этому конфеты или пирожные. Риммуле будет приятно.

После ужина Лева оживляется не на шутку – видимо, в предвкушении встречи. Увязывается за нами на прогулку и без умолку трындит. Разумеется, о Риммуле, о редком счастье, данном только избранным. Рассказывает про упоительные, полные счастья дни – спасибо, не ночи, было бы совсем пошло. Про уникальные, удивительные Риммулины способности и человеческие качества.

Нас уже тошнит. Мы на пределе человеческих возможностей. Прервать пылкого влюбленного как-то неловко, но что нас точно покинуло, так это чувство зависти.

Мы желаем Леве сладких снов и почти бежим в номер. Нам не до смеха. И все-таки жутко интересно. Просто распирает от любопытства – завтра мы увидим уникальную, божественную Риммулю. Женщину, достойную такого восхищения, неземного обожания и пламенного восторга.

Лично я, как мне кажется, ни у кого не вызывала таких чувств. Ириша вздыхает и сознается, что и у нее подобного не было. Мы перебираем всех своих поклонников, значительных и не очень, и грустно соглашаемся: да, такого у нас не было. Впору возненавидеть таинственную Риммулю – от женской вредности. Но мы выше этого. А любопытство выше нас.

Утром по дороге на завтрак мы увидели Леву, который нервно топтался возле автобусной остановки. Разумеется, с букетом. Мы помахали ему, а он нам кивнул. В объятия, как прежде, не упал. Ладно, нервничает наш пылко влюбленный.

День в санатории расписан до обеда. Очень плотно расписан, не для ленивых. Бегаешь с процедуры на процедуру, высунув язык. Передых только после обеда, и то не всегда. На обеде мы наконец получили возможность лицезреть Риммулю. Ох… И ах. И даже ух и ой-ой-ой.

Мы остановились как вкопанные, чуть подносы из рук не полетели.

Риммуля оказалась зрелой теткой, лет на пятнадцать с виду старше Левушки. И то, если быть крайне доброжелательной. Крупная, не худая и не полная, а какая-то костистая, жилистая, квадратная. Широченная спина и длинные руки. При этом маленькая голова и большой размер ноги. Плохо прокрашенные волосы, собранные в пучок. Широкие брови, сросшиеся на переносице. Маленькие и цепкие глаза. Рот в недовольной гримасе. Узкая полоска темных усов. Серая юбка, серая кофта. На шее крупные бусы из самоцветов.

– Ой, – сказала моя наивная Ириша. – К Леве мама приехала.

– Не думаю, – ответила я.

– Риммуля? – У моей подруги расширились глаза.

Я со вздохом кивнула.

Нет, конечно, ничего особенного. Я знаю вполне счастливые браки, где жена прилично старше мужа. Разве дело в возрасте? Риммуля нас просто обескуражила и разочаровала. Мы ожидали увидеть прелестницу, зрелую симпатичную женщину, милую, с улыбкой на лице, нежно воркующую с любимым мужем.

А Риммуля сидела с кислой мордой, недовольно ковыряла в тарелке и что-то выговаривала своему муженьку. Лева, нервно подпрыгивая, побежал к раздаче. Подтащил новые блюда, с тихим ужасом ожидая Риммулину реакцию. Супруга опять поковыряла в тарелках, нервно и резко встала и пошла к выходу. Лева – естественно – бросился за ней.

Мы вздохнули. Были повержены наши иллюзии о красивой любви, оскорблены эстетические чувства. Мы задумались о несправедливости жизни. Сколько наших знакомых, умниц и красавиц, тосковало в одиночестве! Сколько маялось с неверными мужьями! Сколько мечтало о близком человеке – пусть немолодом, небогатом, некрасивом, с тяжелым рюкзаком проблем за спиной. Только чтобы был! Свой, родной, понятливый и верный.

А тут… Ириша начала рассуждать: ну, может, умная. Образованная. Хозяйка-умелица. Или – пылкая любовница.

Нет. Ничего не срасталось. И даже не хотелось предполагать. Крыса она и есть крыса. Просто потому, что противная. И это видно невооруженным глазом. А уж нашим-то вооруженным – и говорить нечего.

Наверное, он извращенец, заключили мы. Или в детстве ему недодали материнской любви. Нет, опять не срасталось. Левчик рассказывал нам о прелестной маме-искусствоведе, о папе-балетмейстере и бабуле – профессоре медицины.

Так что опять не то. Значит – любовь. Больше ничего мы придумать не могли. Фантазии не хватало.

На следующий день мы повстречались на терренкуре. Лева нежно вел свою крысулю под руку. С нами он не раскланялся – незаметно кивнул и отвел глаза. От Риммули сей жест скрыть не удалось, и она громко и грозно спросила:

– Кто это? Что еще за бабы?

Лева жарко оправдывался. Вот гад, возмутились мы. Терся возле нас целую неделю. Рассказал про себя все, до точки. Даже то, что и говорить не следовало. Про семью, работу и, конечно, про свою неземную любовь к Риммуле. И надо нам было выслушивать все эти бредни! Терять время! А ведь покоя не давал! И в город за нами, и в кафе, и в магазины. И на завтраке, на обеде и ужине. И спал с нами вместе! В смысле – рядом, на релаксации, под Брамса и глубоководных рыбок!

Ладно, черт с ним. Пусть пресмыкается перед своей цацей. Его воля. А мы-то точно переживем!

Теперь при встрече с нами Лева просто отводил глаза. Наказали, наверно. А может, она его бьет? Крупная ведь, жилистая. Руки, как у мясника. Двинет нашему худосочному бывшему другу, и запутается Лева в своих тонких ногах.

А Риммуля уже вовсю скандалила с официантками, горничными, медперсоналом, тренерами в бассейне и методистами на лечебной физкультуре.

Про нее говорили весь «контингент» и вся обслуга. Ее тихо ненавидели, но предпочитали не связываться – себе дороже. Правда, нашлась одна смелая медсестра. Она и посоветовала Риммуле сделать полное очищение кишечника. А вдруг поможет?

В ювелирном через окно мы увидели, как Риммуля скупает самоцветные бусы и стучит ребром ладони по прилавку. Видимо, настаивает на скидке. Продавщица бледнела и закатывала глаза. Вышел директор. Скидку, судя по всему, Риммуле сделали. Думаю, еще полчаса – и началась бы тотальная распродажа. Со скидкой до семидесяти процентов. Или – «Скорая» для директора и продавщицы.

Риммуля вышла из магазина с гордо поднятой головой, сильно хлопнув дверью.

За скандальной дамой, путаясь в ногах, плелся наш незадачливый знакомец.

Риммуля любила пить минералку из источника. Хлебала стаканами. Но, похоже, желчь все равно застаивалась и транспортировалась плохо.

Лева по-прежнему избегал нашего общества. Просто драпал со всех ног, завидев нас, ни в чем не повинных. А мы его уже только жалели. По-матерински – вот ведь влип, дурачок. Оставалось лишь наблюдать, как он надевает ботинки на корявые ножки любимой и ждет ее с полотенцем у бассейна.

А через неделю Риммуля, недовольная всем и вся, решила ехать на родину. Но! Оплаченный срок еще не вышел, и она начала требовать возврата денег. На путевке было написано крупными буквами: «Деньги не возвращаются». Всем не возвращаются, а вот Риммуле возвратились. После суточного пребывания у кабинета директора. Думаю, что вернул он из своих, оставив себе шанс не рухнуть с инфарктом и не сесть за убийство. Хотя, думаю, его бы оправдали – слишком много народу пошло бы в свидетели.

Риммуля гордо уселась в такси. На переднее сиденье, разумеется. Лева загружал чемоданы в багажник, пыхтел и потел. По-моему, ему тоже хотелось в багажник, рядом с чемоданами. До города все-таки почти три часа езды.

И наступил рай. Все, свободно вздохнув, расправили плечи. Даже сдержанный и холодноватый прибалтийский персонал горячо полюбил нас, оставшихся.

Мы проводили последние светлые денечки. Впереди – дом, работа, мужья, родители и дети. А еще кастрюли, сковородки, пылесос, швабра, унитазы, раковины, гладильная доска и далее – по списку. В общем, впереди – жизнь. А значит – заботы, хлопоты, переживания. Что поделаешь! Праздники реже, чем будни.

Мы бегали по магазинам и докупали подарки. Сыр, соленая и копченая рыба, хлеб (такого у нас точно нет), домашние колбасы. Пусть порадуются наши любимые! А вместе с ними и мы – отдохнувшие и довольные. Жалко, конечно, быстро пролетело времечко. Но не надо наглеть – спасибо и за это. В поезде мы настроились на встречу с родней и поняли, как соскучились по своим кровососущим.

Хорошего понемножку. Жизнь не праздник, но труд.

Про Левушку и его Риммулю мы больше не вспоминали. Много чести!

Но это не конец истории о слабом, подневольном подкаблучнике, тряпке и размазне, позволяющем противной хамской тетке сесть себе на шею.

Прошло года четыре. Москва, как известно, город маленький. Точнее – не мир тесен, а круг тонок.

День рождения моей подруги. Она – человек кинематографический, известный сценарист. Бытописатель наших дней – сериалов «за жизнь». Правда, довольно приличных, серий максимум на десять, а не на триста пятьдесят.

Публика в основном киношная – режиссеры, актеры, художники и операторы.

Огромная квартира на Страстном, доставшаяся от дедушки-дирижера. За столом не сидят – фуршет. Замечаю: едят мало, пьют куда усердней. Все беспорядочно перемещаются из комнаты в комнату – этакое броуновское движение. Разговоры на профессиональные темы и сплетни, сплетни, сплетни. Кто-то уходит, но появляются новые, только пришедшие люди.

И вот – в комнату вплывает пара. Он снимает запотевшие очки, протирает их, близоруко оглядывает гостей.

Левушка! Несомненно – он. Впрочем, изменился мой знакомец мало: та же бородка, беспомощные голубые растерянные глаза. Джинсы, яркий свитер, пестрый шарф. Но! Рядом с ним не Риммуля, а совсем другая спутница: молодая, стройная и очень симпатичная женщина примерно тридцати пяти лет. Она заботливо снимает с Левушки шарф, нежно гладит мужчину по руке и заглядывает в глаза. Тот, складывая губы в скобочку, со вздохом кивает. Спутница делает рывок к столу, хватает тарелку и начинает накладывать на нее закуску: бутерброды-канапе, тарталетки с салатом. Потом оглядывает комнату орлиным взором и замечает пустое кресло. В секунду она почти прыжком бросается туда и занимает место. Левушка неспешно к ней подходит. Она вскакивает и усаживает его. Сама устраивается на подлокотнике и принимается кормить своего приятеля. Еще один забег к столу, почти прыжок, за салфеткой, а дальше – продолжение кормления из нежных рук.

Она сосредоточенна, брови сведены: крошки смахнуть, одну салфетку постелить на брюки, другая для рук. Ну просто мадонна с младенцем. Заботливая и трепетная мать.

Она наклоняется над ним и что-то шепчет. Левушка опять вздыхает и мотает головой. Видимо, наелся. Она приносит кусок торта и бокал вина. При этом сама – ни крошки, ни глотка.

Потом она устремляется на кухню и возвращается с чашкой кофе. Левушка морщится и нюхает. Она нервничает. Левушка делает глоток и кивает. Вижу улыбку счастья на ее лице. Взгляд затуманенный и умиротворенный. Мальчик покушал и попил. Ура!

Левушка меня не узнает. А точнее – не видит. Народу тьма, дымно, шумно и громко.

Сквозь людские дебри я продираюсь на кухню. Моя подруга заваривает чай. Ее постоянно дергают, и видно, что она притомилась.

– Сделала бы в кабаке, – сетую я. – Деньги те же, а хлопот ноль. Теперь вот жди, пока все пожрут, напьются и кто-нибудь уляжется спать. Завтрашний день тоже обещает быть веселым – всех и сразу не выпрешь.

Подруга вздыхает и говорит, что, в принципе, я права. Но ресторан – это по´шло. Там не будет прелести общения, близости и домашнего уюта. Камерности – вот чего не будет.

Ладно, вольному воля. Но подругу мне искренне жаль, и я помогаю ей накрыть сладкий стол.

– С кем-нибудь познакомилась? – интересуется она.

Отвечаю, что нет. Суетливо, да и вообще – чужая свадьба. Но в целом – богемно и очень мило.

В комнате киваю на Левушку, дремлющего в кресле.

– Вот его знаю, – замечаю я.

Подруга не удивляется – мало ли кто кого знает.

Бросает небрежно:

– А, Каминский…

– А где его чудище? – интересуюсь я.

– Кто? Риммка, что ли? – уточняет подруга. – Так она его бросила. Года два назад. Объяснила, что ей нужен мужчина обстоятельный, а не этот лютик. И такой нашелся. Старый пень, генетик какой-то. Не бедный – своя лаборатория, кафедра, производят что-то. Со стволовыми клетками связано. Дача – гектар земли. Квартира на Тверской, прислуга, водитель. И зачем ей наш хмырь Левка? Его тогда из петли вынули. А он всех обнадежил, что жить все равно не будет. Сидит на антидепрессантах.

– А девица его? Не спасает от прошлой любви? – уточнила я.

– Кобенится он, – вздохнула подруга. – Девка хорошая, звуковик. Ушла от мужа, ребенка отправила к маме. Порхает над ним, как бабочка над цветком. Супчики варит, рубашки гладит. А этот примороженный нос воротит. На ночь ее не оставляет – любит спать один. Девка мается, рыдает, хочет от него ребенка. А какой ему ребенок? Сам с собой не справляется. Вот и отыгрывает он на ней свои старые комплексы. Знаешь, мужики сейчас… Говорить не о чем. Вот половина присутствующих, – она оглядела комнату, – ноют, скулят, живут за счет баб и этих же баб гнобят и изменяют им.

– Ну, это у вас так, – возразила я. – Богема, артисты, творцы. Есть же люди реальные, без тараканов.

– Где? – подруга бросила на меня грустный взгляд. – Покажи место!

Ответить было нечего. Увы! «Бедный, бедный Лева, – подумала я. – Дурак, конечно, но, все равно жалко. Человек образованный, способный и невредный».

Я заторопилась домой. Захотелось на воздух, в тишину и покой. К телевизору, где, возможно, идет очередной сериал по сценарию моей подруги, в котором непременно есть сильные мужчины, готовые за все отвечать, брать на себя решение любых проблем, дарящие своим женщинам цветы и билеты на круизы по теплым морям, бросающие легким и красивым жестом на кровать блестящие шубы. Таинственно достающие из карманов итальянских пиджаков бархатные футляры с браслетами и колье. Отрезающие изящной гильотиной кончик кубинской сигары со сладким запахом. Где в конце концов достается все Золушке-горничной, поначалу блеклой и незаметной, но к концу фильма золотоволосой, яркоглазой, доброй и бескорыстной. А гадина жена, алчная и неверная, переходит в разряд бывшей. Где все – справедливо и по-честному. Плохому человеку станет обязательно плохо, очень показательно и наглядно, а уж хороший получит все и по заслугам – тоже показательно и очень наглядно.

В общем, как в кино.

И совсем не так, как в жизни. К большому нашему сожалению.

Подруги

Утро у Раи начиналось всегда одинаково. В пять часов (человеку деревенскому это несложно) она брала тряпку, ведро с водой и выходила на лестничную клетку. То, что ее ожидало, уже не вызывало удивления. Но все равно каждый раз она тяжело вздыхала, качала головой и смотрела на мерзкого зеленого цвета стену, где мелом, крупными буквами, старательно было выведено: «ЗОЙКА – СУКА!»

С восклицательным, заметьте, знаком. Становилось понятно, что человек, написавший это послание миру, вложил в него всю душу и сердце. Буквы были правильными, жирными, с завитками.

Рая еще раз вздыхала и принималась оттирать стену, приговаривая при этом:

– Ну кому ж моя Зойка покою не дает? Мать твою…

Стена была вымыта – тщательно, без подтеков. Рая критично оглядывала свою работу, прихватывала ведро и уходила в квартиру пить чай. Теперь можно было еще поваляться и даже поспать, но она принималась за домашние дела. Что-то перебирала в гардеробе, тихонько, чтобы не разбудить спящую Зойку, гладила на столе Зойкины кофточки и бельишко, вытирала пыль с подоконника или поливала цветы – разросшееся до невероятных размеров колючее алоэ и мощный фикус с толстыми блестящими листьями.

Потом она садилась на стул возле Зойкиной раскладушки, скрещивала руки на животе и внимательно разглядывала спящую дочь. Та мирно посапывала, вытянув в трубочку пухлые губы. На смуглых щеках лежала тень от длинных пушистых ресниц.

Рая опять вздыхала и шла на кухню. Там она тихонько, стараясь не разбудить дочь и соседку Клару Мироновну, резала овощи на первое и варила макароны на второе.

В семь часов будила Зойку. Та вставала тяжело, хныкала и просила оставить ее в покое. Рая сдергивала с дочери одеяло. Зойка сворачивалась в комок. Потом Рая грозила водой из чайника. Зойка открывала глаза и, потягиваясь, начинала орать на мать.

Рая уходила на кухню и ставила на плиту чайник. Минут через десять, пошатываясь, из комнаты выходила заспанная лохматая Зойка. Она плюхалась на стул и брала бутерброд с колбасным сыром.

Медленно пережевывая, Зойка смотрела в окно и гундосила:

– Опять дождь. Туфли промокнут. На чулках две зацепки. На вечер в школу пойти не в чем. Сыр этот липкий надоел. Хочу колбасы с огурцом и кофе.

Мать молчала, отвернувшись к плите. Потом оборачивалась и говорила:

– Перебьешься.

Это означало – перебьешься без новых туфель, чулок, колбасы и кофе.

– И вообще – поторапливайся! – прикрикивала она. – Вон на часы глянь! Опоздаешь, неровен час.

Зойка махала рукой:

– Куда спешить-то? На каторгу эту всегда успею. – И шла причесываться и одеваться. У зеркала она замирала и поворачивалась то в профиль, то в фас, каждый раз удивляясь своему отражению. Зойка и вправду была сказочно, невообразимо хороша. Что есть, то есть.

Рая смотрела в окно на медленно бредущую к школе дочь: небрежно заколотые волосы успели растрепаться от ветра, портфель почти волочится по земле.

– Жопой виляет, – качала головой мать. – Как баба прям, царица небесная, прости, Господи, нас грешных. – И, оглянувшись, Рая мелко и быстро крестилась. Потом она смотрела на часы и быстро одевалась, каждый раз радуясь, что работа у дома, в соседнем дворе, только перейти улицу.

* * *

Впервые Рая появилась в нашем дворе с трехлетней Зойкой в конце лета. В одной руке коричневый картонный чемодан, в другой – упирающаяся, орущая, толстая кудрявая девочка с красным атласным бантом в густых смоляных волосах.

Комнату они заняли в одной квартире с Кларой, старожилом нашего дома. После смерти мужа ее уплотнили, решив, что старухе хватит и одной комнаты. Куда больше? С жильем в столице, знаете ли…

Кларина мебель никак не вмещалась в маленькую комнату, и шифоньер из ореха с вырезанными на дверцах лилиями и гранеными стеклами остался в большой комнате, той, куда заселились Рая с Зойкой. Там же осталось и трюмо с перламутровыми кубиками, и огромная люстра с мутными подвесками и потемневшей от времени бронзой.

Тетки, сидящие на лавочке у подъезда, переглянувшись, принялись жарко обсуждать новую жиличку: гордая – морду задрала и мимо, – а девка чернявая, нерусской породы. И нищие, видать, из вещей только чемодан потрепанный.

В общем, не понравились им ни Рая, ни Зойка. Не понравились – и все.

Так и создалось в тот первый день общественное мнение. И, как часто бывает, осталось навсегда.

* * *

Неразговорчивую Райку считали заносчивой и гордой. А чем гордиться? Одна, без мужика, нищая как церковная мышь, работает диспетчером в ЖЭКе. Тоже мне, фифа!

А про Зойку и вовсе ходили самые противоречивые слухи. То Райка сбежала с табором – и это в пятнадцать-то лет! – а потом красавец цыган, ее возлюбленный, женился. Естественно, на своей, таборной. И Райка вернулась в деревню уже пузатая. Родители-староверы беременную дочь в дом не пустили, и рожала она у повитухи, которая скоро от нее избавилась.

Еще версия – Райка родила Зойку от негра. А в кого девчонка такая смуглая и губастая?

Дальше. Райка устроилась в богатую еврейскую семью. Домработницей. Сошлась с сыном хозяев, студентом. Когда забеременела, возмущенные и оскорбленные хозяева ее выкинули. Зачем им дура деревенская, сами посудите?

Правды никто не знал. Райка молчала как рыба. Общалась только с Кларой. Благодарила за шифоньер и трюмо, а вот люстру не любила – мыть «стекляшки» было муторно, да и свету мало. Как денег скопила, купила польский светильник. Три рожка и разноцветные пластиковые плафоны. Красный, желтый, зеленый. Как светофор.

А Кларину люстру вечером снесла на помойку. Утром ее уже не было.

Зойка была нелюдимой. Сама ковырялась в песочнице со своим единственным дырявым жестяным синим ведерком и ржавым совком. Девчонки возились рядом и подозрительно поглядывали на нее, а она глаз не поднимала и в игру не просилась. Гордая. В мать.

Тома Забелина жила в отдельной квартире над квартирой Зойки. С этой девочкой тоже не дружили, говорили, что она страшная и сопливая. Тома и вправду вечно хмыкала и хлюпала носом, сморкалась в грязный платок и красотой не блистала. Тощая, угловатая, с жидкими серенькими волосами, заплетенными в крысиную косичку, с вечно красными, воспаленными глазами в белесых редких ресницах, длинноносая, с узкими, всегда поджатыми губами.

Тома выходила во двор и садилась на лавочку рядом с бабками. Те двигали толстыми задами, освобождая место для тощей девочки. Ее жалели – называли болявой и доходягой. Томина мать работала в столовой поваром и продавала соседкам мясо и масло. По дешевке, разумеется.

Всем было выгодно – и соседкам, и ей самой: семья накормлена, и излишки сданы.

Светку, Томину мать, не любили, справедливо называя ворюгой. Но – между собой, шепотом. Дешевого мяса и масла хотелось всем. Томкин отец работал прорабом на стройке. Говорили, что денег гребет немерено – тоже ворует: то унитазы польские продает, то плитку салатовую, дефицитную, то обои в блестящую полоску.

Еще говорили, что дома у них все в хрустале и бархате. Правда, этого никто не видел – в дом никого не звали. Если звонил почтальон или соседка, Светка выходила на лестничную клетку и закрывала за собой дверь.

Тома с Зойкой – два изгоя – подружились, что вполне объяснимо.

* * *

Тома пригласила Зойку в гости. Та замерла на пороге комнаты.

– Это у нас зал, – строго сказала Тома. – Руками ничего не трогай!

Зойка сглотнула слюну и кивнула. Такой красоты она никогда не видела. Просто дворец царский, а не квартира! На окнах бархатные шторы, на стенах картины – цветы и фрукты. И еще – русалка на валуне. Красивая, как богиня. Мебель полированная, блестящая. Горит прям на солнце. И ваза на столе горит, переливается.

– Чешский хрусталь, – важно объяснила Тома.

В вазе цветы – странные, тряпочные (Зойка тихонько потрогала, когда подруга вышла из комнаты).

– Хельга! – так важно обозвала Тома низкий пузатый шкаф со стеклом, полный сверкающей посуды. И еще был цветной телевизор и ящик с пластинками. – Проигрыватель, – просветила Тома.

А еще на столе, рядом с вазой с ненастоящими цветами, стояла большая хрустальная миска, полная шоколадных конфет – «Мишек на Севере», «Белочек» и других, ярких и разноцветных, незнакомых Зое.

Впрочем, «Мишки» и «Белочки» тоже были знакомы не очень – пару раз угостила Клара на Новый год и Восьмое марта.

Потом Тома торжественно распахнула дверь в свою комнату. Там стояли ее кушетка, письменный стол и тумба с куклами.

– Можно потрогать? – прошептала Зоя.

Тома кивнула:

– Осторожнее только.

Кукол было много. Все с настоящими волосами, в платьях, носочках и туфельках. И даже в трусиках! Мама дорогая! Вот это богатство!

На пороге показалась Света, Томина мать. Недовольно оглядев нежданную гостью, она позвала дочку обедать.

– Подождешь? – спросила Тома.

Зойка кивнула. Конечно, подождет! Еще бы! Ведь она останется с этим богатством наедине! Пусть даже на каких-то полчаса.

Зоя потянула носом – из кухни раздавался восхитительный запах куриного бульона.

Она проглотила слюну и отвлеклась на кукол.

* * *

На ужин мать подала макароны с сыром. Голодная Зоя проглотила пару ложек и спросила:

– Мам, а почему у Томки курица на обед и шоколадные конфеты в вазе? Прям целая куча?

Рая внимательно посмотрела на дочь и сказала:

– Живут по-другому.

– А почему мы по-другому не можем? – удивилась Зойка. – Ну, чтобы курица и конфеты? И мандарины? И еще – кукол много! И каких, мам! И платьев у Томки целая гора, и туфель!

– Дурочка ты, – вздохнула Рая. – Не все так умеют. Да и не всем это надо. Я люблю по ночам спать. И потом, если что, на кого мне тебя оставить? Вот именно, не на кого. Одни мы с тобой на белом свете. А Томке своей не завидуй! На нее что ни надень – сопля чахоточная. Смотреть противно.

Зойка за подругу обиделась.

* * *

В школе она училась плохо. Ничего ей не давалось – ни математика, ни литература, ни химия с физикой. Дети дразнили ее тупицей, но она не обижалась. Зойка вообще ни на кого не обижалась. Даже на Тому, когда та обзывала ее жирной коровой, – Тому девочка считала подругой.

Учителя вызывали Раису в школу. Говорили, что нужны дополнительные занятия.

А чем платить? Жили они не просто скромно – бедно. Зойка росла как на дрожжах, вернее, на макаронах, картошке и хлебе с повидлом. Подтянуть девочку по математике взялась Клара Мироновна. Билась с ней часами. Зойка смотрела на соседку глазами, полными ужаса и смертельной тоски. И Клара со вздохом вынесла приговор: учить девочку бесполезно, лучше готовь ее, Рая, к замужеству. С такой красотой вытянуть счастливый билет совсем несложно. Только надо объяснить, что, как и почему.

– Как же я ее научу? – удивилась Рая. – Я и сама про это ничего не знаю!

* * *

Не ругал Зойку только физрук Арсен Степанович, прихватывая неуклюжую ученицу за аппетитное пухлое плечо.

Говорил:

– Чего тебе через деревянного козла прыгать? Ты, с такой красотой и фигурой, – тут он сладко причмокивал, – найдешь себе козла живого и богатого!

В девятый класс Зойку брать не хотели. Директриса заявила Раисе, что в школе ее дочери делать нечего – с такими-то оценками.

Мать пошла в роно. Писала заявления во все инстанции – девочке не дают получить среднее образование. Ее, мать-одиночку, притесняют. Решили с Раисой не связываться, и Зойку взяли в девятый класс.

Клара уговаривала соседку, как могла. Зачем Зойке образование? Надо получать профессию, стабильную и денежную, чтобы могла прокормить. Раиса стояла на своем – я без образования, сижу на копейках, а дочь должна учиться.

Появление Зойки после летних каникул было главным школьным событием. В школьный двор вошла высокая, ладная девица, с большой грудью, тонкой талией и широкими бедрами. На полноватых красивых ногах сверкали белым лаком босоножки на каблуках. По плечам были распущены роскошные смоляные кудри. Горели черные глаза, сияла смуглая бархатная кожа, алел полногубый и яркий рот.

Смутились не только мальчишки, но и учителя. Директриса шепнула завучу, что «это явление опасно для всей школы». Наверное, она имела ввиду не только учеников в пышном пубертате, но и молодого математика, зрелого физика и разбитного физрука.

Девочки смотрели на Зойку с нескрываемой завистью. Мальчики – с повышенным интересом. Учителя – с опаской.

А Зойка ничего не замечала. По-прежнему с невыразимой тоской смотрела на классную доску, тщательно выписывала буквы в тетради, напряженно и внимательно слушая учителей.

Из хорошенькой толстушки она превратилась в писаную красавицу. Мальчишки бегали за девушкой все до единого, доходило до драк – каждый мечтал проводить Зойку до дома и донести ее портфель.

А вот на бедную Тому внимания по-прежнему никто не обращал, несмотря на ее наряды, дубленку и лаковые сапоги-чулки – зависть и несбыточная мечта всех девчонок и учительниц. Тома по вечерам торчала у зеркала, выдавливая крупные красные прыщи. Наутро все выглядело еще хуже. Накручивала жидкие волосы на бигуди и завивала челку щипцами. Локоны распадались через десять минут, и волосы опять повисали унылыми серыми прядями. Тома красила ресницы – на короткие тощие ресницы тушь ложилась неровно, осыпаясь грязными комьями. Тома тщательно замазывала лицо французской пудрой, но прыщи нагло лезли и из-под пудры, не поддаваясь маскировке. Хорошо держался только польский лак на ногтях. Но красить ногти в школу запрещалось.

Кстати, Тома свои ношеные белые лаковые босоножки, которые она милостиво подарила Зойке, потребовала немедленно назад. После первого сентября. Зойка безропотно ей их вернула, со вздохом надев старые коричневые туфли из «Детского мира».

С Томой они по-прежнему считались подругами. Вместе делали уроки – возмущенная Тома обзывала Зойку «тупой коровой», – вместе ходили в кино. Тома ловила восхищенные взгляды мужчин всех возрастов, брошенные на подругу. А та будто ничего не замечала и шла, высоко закинув голову назад и слегка прищурив глаза, – от усердных, но бесполезных занятий у Зойки сильно падало зрение.

Влюбился в девушку и Миша Пряткин, самый завидный из одноклассников: отличник, спортсмен, синеглазый красавец.

Вот тогда-то и стала появляться на зеленой стене подъезда та самая надпись цветным мелом – «Зойка – сука!». И тогда же у Раи началась ежеутренняя забота: смыть пораньше это безобразие, чтобы спозаранку все это не увидели соседи, спешащие на работу.

А беззаботная Зойка ничего не знала, пока однажды мать не заночевала у дальней родственницы в Орехове-Зуеве.

Девушка с удивлением посмотрела на настенные художества, покачала головой, пожала плечами и пошла дальше.

На перемене спросила у Томы:

– Видела?

Та скривилась:

– Да уж, как не заметить?

– И кому это надо? – удивилась наивная Зойка.

– А ты морду повыше задирай! – зло бросила Тома и проводила взглядом, полным тоски и отчаяния, Мишу Пряткина, идущего по коридору.

Зойка вздохнула и опять ничего не поняла. Что она сделала плохого? И кому?

На выпускном вечере, несмотря на все усилия и старания девочек, Зойка, конечно, была самой красивой. Правда, поплакала неделю – платье-то у портнихи сшили, а вот на туфли и прическу не хватило.

Клара ее утешила:

– Прическа тебе не нужна – твои волосы надо просто распустить, и это будет красивее любой прически. А про старые туфли не думай – при твоей красоте на них никто и не посмотрит. Мужики на это вовсе внимания не обращают.

– А девочки? – всхлипнула Зойка.

– А они по-любому тебя не простят! – рассмеялась Клара.

– За что? – удивилась Зойка.

– За все, – с коротким вздохом ответила соседка. – И за наивность твою и беззлобность заодно.

* * *

Школу окончили – Раиса наконец вздохнула полной грудью. В Зойкином аттестате одни тройки. Наплевать! А вот что дальше? В техникум она не хотела – опять учиться? Ну уж нет! Хватит с нее страхов и унижения!

И Зойка устроилась официанткой в ресторан. Взяли ее туда с удовольствием. Клиенты – в основном мужчины с Кавказа или просто «деловые» (а кто мог позволить себе в те времена ресторан?) – мечтали сесть за Зойкины столы. Заигрывали и предлагали счастливую, беззаботную жизнь: от ужина и поездки на море до полного содержания и даже законного брака.

Поклонники охапками дарили Зойке цветы, отсылали коробочки с золотыми украшениями и французскими духами. Она не брала ничего.

Жить стали полегче – прибавилась еще и Зойкина зарплата. Раиса брала половину дочериных денег – на хозяйство. Остальные копила ей на наряды. Зойка приоделась – платья, туфли, пальто. В ресторане всегда кто-то чем-то подторговывал. А вот духами пользовалась польскими и сережки носила дешевые.

Тома поступила в Плехановский институт, специальность – товаровед. Мать ей говорила, что при такой профессии голодать она никогда не будет.

На курсе образовывались парочки, только Тома ходила в гордом одиночестве. Подруг у нее не было, кавалеров тоже. Иногда звала Зойку попить кофейку. Жарко рассказывала про замечательную студенческую жизнь – веселую и разнообразную. Сочиняла истории про страстных назойливых поклонников. Курила финские сигареты, со свистом выпуская дым, и хвасталась новыми тряпками.

Зойка вздыхала:

– А у меня одна беготня, спина мокрая, ноги опухают. Клиенты достают.

– Сама виновата, – припечатывала Тома. – Пошла в халдейки – вот и терпи. Раз на большее мозгов не хватает.

Миролюбивая и невредная Зойка со всем соглашалась – такой вот характер.

Рая Тому ненавидела, завидовала, что у той студенческая легкая жизнь, что думать ни о чем не надо. Всего полно: и еды, и тряпок. Студенты – это не буйные, пьяные и назойливые сладострастники из ресторана. А дочери говорила:

– Что ж лучшая подруга тебя на вечера институтские не зовет? Или в театры, в киношку?

Зойка горестно вздыхала:

– Не пара я ей, мам. Ну что она про меня скажет? Подавалка из кабака? Даже техникум не осилила. Живу в коммуналке, отца нет. Книг не читаю. Стыдно ей за меня.

– Стыдно! – возмущалась мать. – За друзей стыдно быть не может! – И горестно добавляла: – Дура ты у меня, Зойка! Не серости она твоей боится, а красоты! Сама-то урод уродом! И тут ни тряпки не помогут, ни книжки прочитанные.

Зойка на мать обижалась и за подругу жарко заступалась. Всегда.

Но однажды все-таки Томку попросила:

– Возьми меня на новогодний вечер. Мы же подруги. А то в Новый год у меня одна компания – мама да Клара. Тоска.

Тома от возмущения задохнулась:

– Куда тебе? Там одни студенты! А ты – туда же, в калашный ряд.

Зойка впервые обиделась. Так обиделась, что дверью со всей дури шарахнула – штукатурка посыпалась. К телефону не подходила и дверь Томе не открывала. Та злилась – такое случилось впервые. Вышла Зойка из повиновения, вышла. Столько лет терпела, а тут… Мать Томе сказала:

– Возьми эту убогую. Что тебе, жалко? Не конкурент она тебе – коровища необразованная. Рот открыть не может. Глазами своими коровьими глупыми – хлоп-хлоп.

Тома решила подумать. Подруг, кроме Зойки, у нее не было.

Кстати, творения на стене по-прежнему появлялись. Каждое утро.

Тетки у подъезда продолжали бедную Зойку осуждать:

– Ишь, пошла, королевишна! А задом-то вертит! Вот прям сейчас этот зад и отвалится! А тряпки какие! Все яркое, заграничное! Сиськи вывалит – и вперед! Вокруг не смотрит! Взгляд поверх людей! С прищуром.

Не знали дворовые сплетницы, что «взгляд с прищуром», так же как и гордо вскинутая голова, – следствие сильной близорукости, а не гордыни. Тряпки – от спекулянтки Любки, тоже официантки. Да еще и ношеные – так дешевле. А про «вываленную напоказ грудь» – не помещалось Зойкино богатство в широкое декольте. Никак.

И подвозил Зойку после вечерней смены не любовник «из грузин», а бармен Витюша, которому она как любовница была не нужна по причине его увлечения отнюдь не противоположным полом. Девушка была ему просто подружкой. И еще – таким же изгоем, как и сам Витюша.

* * *

Тома подумала-подумала и Зойку решила взять. Ну что, уведет у нее она всех кавалеров? Да и кого, собственно, уводить? Где эти самые кавалеры?

Встретила Зойку у подъезда и важно объявила:

– Тридцать первого, в семь начало. – И добавила: – Не вздумай накраситься как проститутка. Губищи свои не малюй. Не поймут.

Зойка обрадовалась, как дитя. Обидные слова про «губищи» и «проститутку» молча проглотила. Ей и вправду косметика совсем не шла – только старила и утяжеляла. И так хватало природного буйства красок.

Боясь Томиного гнева, Зойка оделась скромно: узкая темная юбка, черный свитерок под горло. Совсем не накрасилась, только в уши вдела сережки с искусственным жемчугом, чтобы слегка оживить картинку.

И все равно была хороша так, что сама у зеркала притормозила. Поправила черные локоны и тяжело вздохнула: «Ну разве я виновата?» Так с чувством вины и смущения и выкатилась во двор.

Тома вышла через двадцать минут. Нарядная и благоухающая. Новая дубленка, сапожки на каблуках. На пальцах кольца, в ушах серьги, на шее медальон. Все – золото. Начес двадцать сантиметров, тени синие, черные стрелки до ушей, перламутровая помада. Гордая вышла, важная. Оглядела Зойку и скривилась:

– На поминки собралась?

Та растерялась:

– Ну, ты же сказала…

Тома скривилась:

– Нет мозгов – и не будет. Истина старая.

На вечер отправились на такси.

– Чтобы не повредить красоту, – объяснила Тома.

В огромном, сверкающем от многочисленных люстр фойе было шумно и многолюдно. Громко играла музыка.

Студенты кучковались группами, громко смеялись и пили шампанское. Тома, зло оглядев сокурсников, пару раз кому-то кивнула. К ней никто не подходил и в компанию не приглашал.

Зойку это удивило. Спросила у Томы, та с досадой ответила:

– Завидуют просто. И тряпкам моим, и цацкам. И тому, что учусь хорошо.

Зою это не очень убедило. Красивых и модных девчонок было немало. У многих золотые сережки и колечки. Нарядные платья, туфли на каблуках. Чему завидовать? Странно как-то. Может, и вправду дело в том, что Тома хорошо успевает?

Зойкины наивность и доброжелательность не имели границ. Не научилась она плохо думать о людях! И вредности – той, что есть у любой женщины, – у нее тоже не имелось. Такой уродилась.

Потом были концерт, фуршет, где Тома на нее зашипела:

– Много не жри! Скоро в дверях застрянешь.

Зойка покраснела и быстро положила бутерброд на край тарелки.

Потом били куранты, все громко кричали «ура!» и считали до двенадцати.

А дальше – приглушили свет, и начались танцы. От шума и двух бокалов шампанского у Зойки разболелась голова. А Тома все наливала себе и наливала. С красным злобным лицом она обсуждала и осуждала всех. Кивала и выносила свой беспощадный вердикт:

– Эта – дура деревенская. Эта – вообще потаскуха. Эта – спит с преподом. А у той уже три аборта.

Зойка стояла, открыв рот и глаза. Неужели все, все с изъянами? Кошмар какой-то!

– Все! – отчеканила Тома и залпом допила остатки вина.

А «ужасные» девчонки танцевали, смеялись и веселились. Новый год!

К Зойке подошел высокий смуглый парень с длинными черными как смоль волосами. Он галантно поклонился и пригласил ее на медленный танец.

Зойка оглянулась на Тому. Та, зло усмехнувшись, отвела взгляд.

Зойка положила руки кавалеру на плечи и закрыла глаза. Медленно лилась, как тихая вода, музыка. Парень уверенно и спокойно вел Зойку в танце, и она чувствовала его сильные и нежные, ненахальные руки.

И второй танец они танцевали, и третий. Зойке казалось, что никогда не закончится музыка и никогда она не снимет с его плеч свои уже онемевшие руки.

Но музыка кончилась. Зойка открыла глаза. Парень смотрел на нее долгим и внимательным взглядом.

– А ты с какого курса? – спросил он.

И Зойка подумала: «Какой необыкновенный и странный у него голос – бархатный, глубокий, с легким акцентом».

Тут ее резко дернули за рукав. Она обернулась – Тома, с перекошенным от гнева лицом. Подруга еще раз дернула Зойку за руку и потащила к выходу. Девушка обернулась, кинув взгляд на кавалера. Он догнал их у раздевалки и сунул Зойке в руку бумажку. Тома этого не видела – истерично натягивала шубу и сапоги.

Вышли на улицу. Тома шла впереди. Зойка еле поспевала.

– Том, ну чего ты? – Зойка обогнала подругу.

– Чего? – заорала Тома. – Ведешь себя как б…! Вот чего! Стыда не обобраться! Взяла ее, дуру непролазную. Пожалела! А она! Напилась и с иностранцем шашни развела! У меня еще из-за тебя неприятности будут!

Зойка совсем растерялась и остановилась.

– С каким иностранцем? Ты о чем, Том?

– С таким! – взвизгнула подруга. – Араб он. Ливанец. Сынок миллионера. Живет при посольстве, в трехкомнатной квартире с прислугой. Жрет только из «Березки». Отдыхает во Франции. В общем, гад еще тот. Капиталистический.

Зойка ойкнула и закрыла рот рукой. Прошептала:

– Я же не знала, Том!

– А вести себя надо уметь! Тогда и знать ничего не надо будет!

Тома подняла руку и остановила такси. Сев на переднее сиденье, громко хлопнула дверью.

Машина рванула с места.

Зойка осталась на темной улице одна. Села в сугроб и разревелась.

* * *

Если не везет человеку, так не везет. И Зойка считала себя самой несчастной из всех живущих на земле. Ненавидела свои буйные кудри и буйную плоть. Тело просто рвалось наружу – из всех платьев и кофточек. А губы? Ну что это за пельмени такие? Может, и вправду в роду у Зойки африканцы? А мать говорит – не твое дело. Как не ее? Что, человек не должен знать, кто его предки? Хорошо матери – белокожая и белобрысая. Глаза голубые. А Зойка? Головешка какая-то. Да еще и кавалер этот! Иностранец. Вот влипла! С иностранцами у нас строго. Томка сказала, что затаскают по всяким страшным организациям. Потому что нельзя. Нельзя полюбить человека из другого мира. Тем более – с самого Запада. Хотя – нет, с Востока. Но суть от этого не меняется. К тому же – сын миллионера. Сразу «за жопу возьмут» – слова Томы. Вот что делать? А парень этот ей так понравился! Так, что сердце заходилось тогда, в танце, и голова кружилась. И руки у него такие – нежные, сильные. Пальцы длинные, тонкие. Аристократ, одним словом. А одеколон у него какой! И на тебе, опять неудача. Зойка бумажку с телефоном выкинула, предварительно порвав на мелкие кусочки.

Да еще и Тома рассердилась. Говорит, что Зойка вела себя как потаскуха. И еще – как полная дура. Глаза раззявила и рот губастый раскрыла. Вот и жди теперь неприятностей! Корова тупорылая.

Зойка плакала и просила Тому не обижаться. Ну что она такого в самом деле сделала?

Тома хлопнула дверью, чуть не прищемив Зойке нос. Матери, конечно, она ничего не рассказала – та тоже со скандалом не задержится.

По ночам Зойка хлюпала в подушку и вспоминала красавца Самира. А потом успокоилась. «Не по Сеньке шапка», как сказала Тома. И вправду – не по Сеньке. Молодые ребята на нее лишь пялятся, но не знакомятся, только вслед свистят. А клиенты… На все готовы. Только Зойке не надо. С души воротит, потому что не нужны ей ни поездки в Сочи, ни норковая шуба и бриллианты. И машина не нужна, и квартира отдельная. Ничего этого Зойке не хочется. А хочется любви.

От расстройства Зойка впервые похудела и осунулась – самой понравилось. А Томка сказала:

– Худая корова еще не газель.

И вправду – не газель. Но все равно ничего. Лучше, чем было.

Самир ждал Зойку у подъезда целых два часа. Замерз как цуцик. Потом – два часа в подъезде. Было полегче. Цветы – белые розы – положил на батарею, сам бы тоже на ней пристроился, но не поместился. Зойка вбежала в подъезд и стала стряхивать с куртки и шапки снег.

Самир шагнул ей навстречу. Зойка, охнув, прижала руки к груди. Он улыбнулся и протянул ей согретые и подвявшие розы. Зойка еще раз ойкнула и замотала головой. Потом, расплакавшись, зашептала:

– Уходи. Уходи скорее! А то увидят!

– Кто? – не понял он. – Ты кого-то боишься? Мужа? Или отца?

Зойка опять замотала головой:

– Какого мужа, господи? И отца у меня сроду не было!

Он недоуменно пожал плечами:

– Не понимаю.

И Зойка яростно зашептала:

– Что непонятного? Ты – иностранец. Капиталист. Ладно бы из «наших»: кубинец или вьетнамец, коммунист. А ты – чужеродный элемент. – Слова Томы. – Что у нас может быть общего? У нас с этим делом строго. Может, ты не знаешь?

Он улыбнулся:

– Да, не кубинец. И, извини, уж точно не вьетнамец. Капиталист, правда. Вернее, не я – мой отец. А про то, что у нас может быть общего… Знаешь, много чего, если подумать. Дом, например. Семья. Дети. – Он взял Зойкины руки. – И чего ты боишься? Зверские времена прошли. Никого за это давно не кушают.

Зойка всхлипнула и поверила ему – она привыкла верить людям. И даже начала успокаиваться, с Самиром почему-то вообще было спокойно. И совсем не страшно. Несмотря ни на что.

В подъезде простояли часа три. Самир рассказывал ей о своей стране, о родителях, братьях и сестрах. Семья была огромной – семь детей и уже куча внуков. Рассказывал, что мать очень плакала и не хотела его отпускать в Москву: боялась, что он здесь замерзнет и умрет с голоду. Но ему было интересно поехать именно в Россию, такую страшную и непонятную. Отец предлагал учебу в любой европейской стране, в Америке и даже Австралии. Но он настоял на своем. Правда, в первом письме домой попросил родителей прислать зубную пасту, крем для бритья и пену.

– Какую пену? – не поняла Зойка.

И мама опять горько плакала по телефону. Но потом все как-то устроилось и образовалось. Оказалось, что есть валютные магазины, а в них и зубная паста, и мыло, и крем для бритья. И даже хороший кофе, сигареты и привычные продукты. Еще можно через посольство снять приличную квартиру. И через три месяца он сбежал из холодного общежития, кишащего тараканами и клопами (ранее ему неизвестными). Но Россию Самир полюбил. Москву признавал самым красивым городом на земле. Полюбил и соленые, хрустящие грибы, и кислую капусту, купленную у бабок на рынке, и картошку с селедкой, и русскую водочку из морозилки. И русские песни, берущие прямо за душу и рвущие сердце непонятной тоской. И русских людей – грубоватых, но открытых и хлебосольных.

– А какие у вас театры! – воскликнул Самир. – А Ленинград, а музеи!

Рассказывал, что на долгие летние каникулы ездил в гости к брату в Париж и к сестре в Бергамо. А еще к тетке, в Лондон.

Правда, и домой на каникулы приезжал с удовольствием. Скучал по родным и по теплу – что было, то было.

Зойка слушала его молча, внимательно. Потом вздохнула:

– А мне рассказать тебе нечего. Я ведь даже в Питере не была и моря не видела.

Он рассмеялся:

– Увидишь еще! Все увидишь! И Париж, и Лондон, и моря с океанами!

Зойка удивленно посмотрела на него:

– Шутник. Скажешь тоже!

* * *

Теперь они встречались почти каждый день. Самир ждал ее за домом – так просила Зойка. Чтобы ни мать, ни Тома не узнали. Пришла весна, и они часами гуляли по улицам, ходили в зоопарк, на Красную площадь, в музеи и театры. Зойка удивлялась – сколько же Самир всего знает про ее город, про ее страну! Даже стыдно становилось – какой она неуч! Права Тома.

Кстати, про Тому. Теперь подруги виделись редко – то у Томы сессия, то «мероприятия разные», как она сама говорила.

Да и слава богу! Так Зойке спокойнее – не надо ничего придумывать и врать. Врать она не любила больше всего на свете.

В июне Зойка впервые попала к Самиру домой. Удивилась простоте и уюту. И еще – чистоте. Он, смущаясь, объяснил, что чистота – не его заслуга. Раз в неделю приходит женщина и наводит в квартире порядок. Зойка растерялась:

– И такое бывает!

– Да. В родительском доме есть прислуга и повар.

Ели они в тот день чудные макароны с ароматной травой, сыром и томатным соусом.

– Спагетти, – объяснил Самир.

Потом пили кофе – бразильский, аромата бесподобного – и ели такие пирожные, просто язык проглотишь!

А потом Самир открыл бутылку шампанского и предложил выпить за их «дальнейшую жизнь». Зойка не очень поняла, что это значит, но спросить не решилась. Потом они слушали музыку и опять пили кофе, теперь уже с конфетами и тончайшим, на просвет, ореховым печеньем.

Вечером Самир проводил Зойку домой. Долго стояли в подъезде и целовались, никак не могли друг от друга оторваться. Наконец абсолютно одуревшая Зойка вырвалась из тесных объятий и помчалась по лестнице. У дверей квартиры она притормозила, перевела дыхание, вытерла вспотевший лоб и щеки и открыла дверь.

Замученная вечными проблемами Раиса как будто ничего не замечала: ни шальных глаз дочери, ни опухших губ, ни красных пятен на шее (от волнения и поцелуев – два в одном).

Глаза ей открыла Клара. Как же можно этого не заметить? Раиса мяла в руках кухонное полотенце, вытирала вспотевшие от волнения ладони и лицо, виновато приговаривая:

– Как же так, Кларочка Мироновна? Как же так? И как я могла не заметить? Дубина стоеросовая!

За ужином она внимательно вглядывалась в лицо дочери. Тревожно осматривала ее фигуру – не поправилась, не похудела? Ест хорошо, с аппетитом. Не бледная вроде. Или нет, все-таки бледная? И синяки под глазами…

– А что это у тебя на шее?

Зойка, стоявшая в ночнушке перед зеркалом, быстро прикрыла шею рукой, покраснела и залепетала:

– Да косынкой натерла!

Раиса побагровела:

– Ах ты дрянь! Пошла вразнос! С кем скрутилась, отвечай! – И отвесила тяжелой рукой звучную пощечину. Правду пишут на стене, правду! Вот оно и вылезло – как есть. Путается, шалава. – Глаз не спущу! – крикнула мать. – С работы домой. По часам! Опоздаешь – бить буду. Смертным боем!

Зойка поверила сразу. Заперлась в ванной и там отревелась. А Раиса тем временем рвала в клочья ее нарядные кофточки с вырезом и узкие юбки, с наслаждением и без грамма жалости, хотя бедность научила ее не выбрасывать даже рваные и латаные-перелатаные чулки и трико.

Опять все рушится! И опять ничего у нее не получается! Есть на свете невезучие люди. Когда не везет везде и во всем. И среди них она, Зойка. В первых рядах.

А самое страшное, что никому, никому она не может доверить свою тайну и поделиться своим счастьем – ни маме, ни Кларе. А про Тому и думать нечего. Вернее – страшно подумать.

Конечно, любимому она все рассказала. Тот опечалился, но ненадолго. Бодро сказал:

– Все будет хорошо! – И… уехал на каникулы домой.

Зойка дежурила у почтового ящика, но писем не было. Ни одной весточки за три месяца! Она впервые похудела так, что впору в манекенщицы. Почти до невероятного прежде и столь заветного Томкиного размера.

Подруга зашла к ней перед поездкой на море. Хвасталась новым югославским купальником и чешскими босоножками. Зойка, понурая и потерянная, вяло кивала.

– Тощая ты какая! – удивилась Тома. И с садистским удовольствием добавила: – А тебе не идет! Как цыганка-перестарок. – И опять затрещала про курорт, танцы, сладкое вино и сочные персики. – А поедешь со мной? – вдруг неожиданно предложила она.

Зойка растерялась:

– Как с тобой? На море?

Тома кивнула. Зойка засуетилась – а деньги? Купальника нет вообще. Вдруг не дадут отпуск? Или не разрешит поехать мать? А билеты? Разве в сезон достанешь?

– Ну, решай, – жестко ответила Тома. – Еду через две недели. Решишь свои вопросы – значит, поедешь. А не решишь – кисни тут до скончания века. Мне тебя не жалко.

Отпуск дали – упросила. Клара обещала уговорить мать. Купальник купила в туалете на Кузнецком у фарцы. Дорого так, что самой стало страшно. Но какой это был купальник! Синие розы, лимонные листья на черном фоне. И застежечка из желтого металла – как золотая, ей-богу. Еще хотелось сарафан – белый или голубой, можно и розовый. Были такие из марлевки, индийские. Отстояла в очереди четыре часа в индийском магазине «Ганг». Достался, правда, темный, грязно-зеленого цвета, в бурых листьях. Не о таком мечтала, но все равно – счастье.

Мать сказала:

– С Томкой отпущу, – и дала денег на билет.

С билетом помогла сама Томка – со вздохом и большим одолжением. Пришлось заплатить пятерку сверху.

Тома размышляла. Ругала себя за свой порыв – не от жалости взяла с собой эту дуреху, не от жалости, понятно. Просто подумала, скучно ей будет одной, да и страшновато. Чужой город, разгоряченные солнцем, алкоголем и свободой мужчины. Ни на танцы одна не пойдешь, ни в кино. Ладно, пусть едет эта овца. Страшна сейчас, как образина. Не помеха. А Тома загорит, отъестся. И будет вам там ого-го! Да и еще – с такими тряпками! Короче, держитесь, мужики! А эта голь перекатная… Пусть и ей будет счастье, милостиво решила Тома.

Зойка удивлялась всему: поезду, мерно постукивающему колесами, полустанкам и деревням, коротким остановкам на станциях, где горластые и шустрые торговки продавали горячую картошку, соленые огурцы и черешню.

Она висела на ступеньках вагона – сходить боялась, вдруг поезд тронется! – и ей хотелось всего и сразу: и картошки, и огурцов, и невиданных по размеру ярких фруктов.

Торговки набрасывались на Зойку, как коршуны, чуя острым и ушлым нюхом наивную, готовую на любые подвиги покупательницу.

Тома гоняла их и утаскивала свою компаньонку в купе.

– Дура, простофиля, здесь все втридорога! Спекулянтки сплошные! Вот приедем – и пожрешь свои ягоды, никуда они не денутся.

Зойка не верила:

– А вдруг там ничего такого не будет?

Тома презрительно фыркала и отворачивалась к стене. О чем с этой дурой говорить?

Сняли комнату у армян – чистую, беленые стены, беленый потолок, две железные кровати, шкаф, над столом зеркало. На общей веранде плитка и холодильник. Там же, на открытой полке, кастрюли и сковородки.

Во дворе, чисто выметенном и посыпанном мелкой галькой, – огромная беседка, увитая виноградом, а в ней большой деревянный стол. Семья хозяев – три поколения: бабушка с дедом, сноха с мужем, трое детей. Два холостых сына – высоких, крепких, с яркими глазами и белоснежными до сахарности зубами. И старшая замужняя тихая дочь – с маленьким сыном и большим беременным животом.

Готовила мать – тазами, чанами. С утра ловко вертела долму, тушила мясо, пекла пироги. Пахло так, что кружилась голова. Слепая бабушка помогала невестке чистить лук и морковь. Старик там же, под алычой, в тенечке, слушал радио – судя по громкости, он был сильно глуховат. Иногда невестка покрикивала на него, тогда тот выключал звук и мгновенно засыпал. Дочь возилась с ребенком и вязала приданое для малыша. Все надеялись, что родится девочка. Мужчины приходили с работы, и начинался обед. Сначала ели молча, а когда подавали кофе – обязательно сваренный в турке на песке, – начинались громкие и отчаянные споры, о чем, непонятно, на родном языке. Спать ложились рано – это вы тут на отдыхе, а у нас завтра рабочий день.

Последней уходила с кухни Ануш, хозяйка, тщательно перемыв всю посуду и протерев так же тщательно веселую, липковатую, в ромашках, клеенку.

Ануш подруг непременно угощала: то супом, то горячим. И наливала кофе – густой, ароматный и чуть соленый. Сетовала, что старший, Вартан, никак не женится. А парень хороший, непьющий, да и зарабатывает прилично. А у младшего, Гаика, была невеста, но что-то разладилось, и свадьба сорвалась. В общем, материнские горести и печали. Зойка готова была сидеть с Ануш допоздна, а Тома злилась и тащила подругу на танцы.

Зойка, разумеется, покорялась. Ее приглашали сразу, при входе на танцплощадку. Тома маялась пару дней, но потом кавалер нашелся – из местных: тощий, вертлявый и хронически поддатый Витя по кличке Подонок. Так его и приветствовали – а он не обижался и вроде даже гордился «ласковым» прозвищем. Было очевидно, что Витей брезгуют и одновременно побаиваются его.

Во время танца он не выпускал изо рта сигарету и шумно сплевывал густую вязкую слюну. Тома морщилась, но делала вид, что ей очень весело – Витя шептал на ухо скабрезные анекдоты, она откидывала голову и громко смеялась.

Зойка шла танцевать, как на голгофу. Взгляд в сторону, руки подальше, расстояние пионерское. Закрывала глаза и вспоминала танец с Самиром. Его руки и запах. Вырывалась из цепких лап случайных кавалеров и, оглянувшись на подругу, двигающуюся в томной позе с полузакрытыми глазами, уходила с танцпола. Выпивала с Ануш чашку кофе и шла спать. Иногда с ними сидел Вартан. Молча курил и разглядывал ромашки на клеенке. Ануш беспокоилась о Томе:

– Знаешь, у нас тут нравы такие! Это местных девчонок не задирают, а вот с приезжими не церемонятся.

Зойка разводила руками:

– Что я могу поделать? У Томы своя голова на плечах.

Та приходила под утро, Зойка еще крепко спала. Однажды проснулась – Тома, зареванная, с разбитой губой и фингалом под глазом и на скуле, в разодранном платье, раскачиваясь, выла на кровати.

Сон слетел, как пробка от шампанского.

– Господи, Томка, что с тобой, боженьки мои!

– С девственностью простилась, – прошипела подруга и отвернулась к стенке. – Отстань!

Зойка залепетала:

– Это он, сволочь! Витя-Подонок! Говорили тебе, Томка! Говорили – подальше от него! И ведь избил, тварь! Давай в милицию, а, Том? – жалобно скулила она. – Или ребятам скажем – Вартану, Гаику, дяде Ашоту?

– Отстань, сказала, – шипела Тома. – Отлежусь пару дней, потом видно будет. А писать я на него не буду!

– Почему? – тихо спросила Зойка.

– По кочану, – сквозь зубы бросила Тома. – Потому что по доброй воле. Поняла?

Зойка вздохнула и не ответила – она ничего не поняла. Вот просто совсем ничего – ни про милицию, ни про «добрую волю».

Рано утром Ануш с беременной дочкой уехали к родне в деревню. До Томы никому не было дела, и она спокойно отлеживалась в комнате. Подругу гнала на пляж.

– Мне сиделка не нужна.

Зойка нехотя собирала пляжную сумку. Вечером ходила в кино. Слава богу, что кончились эти отвратительные танцплощадки! Век бы их не видеть!

Однажды ушла с фильма раньше времени – тоска зеленая! Зойка любила комедии – наши, гайдаевские, и французские, с Луи де Фюнесом. Открыла дверь в комнату – божечки мои! Витя-Подонок с Томкой кувыркаются! Отскочила от двери как ошпаренная. Бросилась на улицу – бегом, бегом. За углом налетела на мужчину. Темно, ранний южный вечер. Уткнулась ему носом в грудь, испугалась, отпрянула. Оказалось – зря. Напоролась Зойка на Вартана, шедшего с работы. Он засмеялся и взял ее за плечи.

– Плачешь, Зоя? Кто обидел? – Взгляд, полный ярости, глаза вспыхнули звериным светом.

Зойка плакала и мотала головой:

– Нет, никто. Никто не обидел. Просто так, бывает. Настроение плохое…

Он взял ее за руку и повел на берег. Сели на влажный песок и молчали. Долго молчали. А потом он проговорил:

– Пойдешь за меня, Зоя?

– Что? Куда пойду? – Зойка мотнула головой, чтобы сбросить оцепенение. – Не поняла. Повтори!

Он повторил. Сказал, что полюбил сразу, с первой минуты.

– Жить будем с моими. Поначалу. Потом свой дом построю – так у нас принято. А хочешь, в Ереван поедем? Там много родни. Или в Москву. Я – строитель, работа будет всегда.

Зойка тихо плакала и качала головой.

– Не могу, миленький! Не могу! Прости, бога ради! Жених у меня в Москве, – безбожно врала она.

Вартан молчал. Она погладила его по голове и молча, спотыкаясь, побрела к дому.

Ну почему же у нее все складывается так нелепо?

Тома лежала, отвернувшись к стене. Зойка скинула шлепанцы и присела на край кровати. Тома резко обернулась.

– Погуляла? – хрипло спросила она.

– Не спишь? – почему-то обрадовалась Зойка. – Ага, погуляла. А мне Вартанчик предложение сделал! – желая повеселить подругу, сообщила она.

Тома густо закашляла и сказала, как каркнула:

– Прям сразу и предложение! Смотрите, как складывается! Ну что, приняла?

Зойка растерянно замотала головой.

– А чего ж? Такая выгодная партия! Будешь на ужин барана тушить и барана с работы ждать! – Тома села, поджав под себя колени. – Оставайся, Зоинька! Семья большая, дружная. Народишь «вартанчиков»! С твоей-то жопой! Все лучше, чем перед этими же «вартанами» в Москве с подносом бегать! – зло засмеялась, опять зашлась в хриплом кашле.

Зоя сняла сарафан и легла в кровать.

– Ну надо же! Вот так прямо и замуж! – не успокаивалась Тома.

«Скорее бы домой! – повторяла про себя Зойка. – Скорее бы! Правда и там, дома, тоже ничего хорошего».

Последние два дня Тома отлеживалась дома. Зойка уходила на пляж – только бы подальше от нее. На море и веселых отдыхающих глаза не смотрели. От всего с души воротило. К ней приставали какие-то парни, предлагали пойти на танцы или в кино. Вслед свистели горячие, темноголовые местные жители. Пыхтели, глядя на Зойку, и, отдуваясь, вытирали пот с полысевших лбов солидные отцы семейств, окруженные детьми и пышногрудыми важными женами.

Все одно и то же. И все – осточертело до некуда.

С Вартаном она больше не виделась – сестра сказала, что тот уехал в командировку.

* * *

В поезде обе молчали. Тома пошла в вагон-ресторан, подругу с собой не позвала. Да и денег у Зойки уже не было. Купила у проводника пачку печенья и грызла, запивая сладким чаем.

В Москве Тома отправилась к стоянке такси, небрежно махнув растерянной Зойке. Та вздохнула и спустилась в метро.

Мать тревожно оглядела дочь.

– Что невеселая? Вроде с курорта! Устала отдыхать? – усмехнулась она.

Зойка выжала из себя улыбку:

– Устала, мам, жара там такая. И на пляже ступить негде. А в поезде душно и хлоркой воняет.

– Ишь, барыня какая! Душно ей! Вот в деревню к тетке бы поехала, и не воняло бы тебе!

На Самира она наткнулась в первую неделю сентября. Влетела в подъезд и в прямом смысле наткнулась, напоролась. Он взял ее за плечи и посмотрел в глаза.

Зойка попыталась вырваться, но Самир держал ее крепко, так крепко, что она разревелась.

– Пусти! Закричу, – задыхаясь, сказала она.

Самир замотал головой и улыбнулся:

– Не пущу. Теперь уже точно – не отпущу.

Расписались они в декабре, под Новый год, в Грибоедовском загсе.

Зойка – красивая, как богиня, в платье сливочного цвета и пышной фате, с волосами, убранными кверху, и с полыхающим огнями бриллиантовым кольцом на тонком пальце – подарок незнакомой пока свекрови. Жених – красавец, глаз не отвести (не отводили даже ждущие своей очереди невесты и их беспокойные мамаши), в строгом темном костюме и с невиданной бабочкой на шее.

* * *

Позади – красная и потная от волнения Раиса в нелепом, колючем розовом кримпленовом платье с безумной розой на плече, Клара, бледная, как накрахмаленная простыня, с трясущимися от старости и волнения руками. И два добрых молодца, Хасан и Ваня, – друзья жениха.

Поехали в «Метрополь», стол был заказан, меню оговорено. Войдя в зал, Рая споткнулась и беспомощно посмотрела на Клару.

– Иди! – шепнула ей та.

И Рая пошла, как овца на заклание.

Выпили за молодых, крикнули «горько». Пили, ели, танцевали – Ваня с новоявленной тещей, страшно смущенной и оттого неловкой, Хасан – с Кларой, кокетливо откинувшей голову и блиставшей словно наклеенной улыбкой, обнажавшей пожелтевший советский фарфор.

Молодой муж показывал новоиспеченной родне фотографии своей семьи и дома. Раиса, надев очки, мучительно вглядывалась в яркий глянец заграничной небывалой красоты и никак не могла связать воедино все это: дом в три этажа с белыми колоннами и пышным, ухоженным садом, ярких, пестро одетых людей, улыбающихся ненатужно и не по-здешнему, вазы в рост ребенка, полные дивных незнакомых цветов, – и свою дочь. Свою Зойку – нищую, бестолковую, бесхитростную, точно медный пятак, сидящую сейчас, выпрямившись в струну, прекрасную и счастливую. Как, впрочем, и положено невесте.

* * *

На родину мужа молодые отправились в июле – Самир получил диплом инженера-гидростроителя и бесчисленные документы на вывоз жены, гражданки Советского Союза Зои Шихрази.

В Шереметьеве Рая не могла оторваться от замученной хлопотами Зойки. С воем бросалась на зятя, мяла его в крепких объятиях и умоляла не обижать дочь.

Зойку, бледную и потерянную, дрожащую не меньше матери, муж решительно оторвал от Раисы и… повел в неизвестную жизнь.

Она началась с таможни.

* * *

Зойка писала подробные письма. Очень подробные. Про всю огромную родню, перечисляя всех (Раиса шепотом повторяла незнакомые и чудные имена, пытаясь запомнить хотя бы одно). Живописала дом – каждую комнату, всего двенадцать. Описывала мебель: цвет диванов, ковров и стен. Подробно про обычаи, праздники, вечеринки. И очень подробно – про местные кушанья, которые подавала вышколенная прислуга.

На фотографиях Зойка выглядела счастливой. Такой счастливой, что у Раисы заходилось сердце.

Загорелая, с горящими глазами и улыбкой, любимая (от зоркого глаза матери не скроешь), любящая, беспечная, сытая, обласканная близкими, не думающая о хлебе насущном. Словом, прелестная, восхитительная и обожаемая молодая женщина.

И за что такое счастье? А за все. За Раисину изломанную, покалеченную жизнь. За бесконечное Кларино вдовство (три года счастья и война). За Зойкиных бабок, теток, знакомых и не очень.

За всех русских женщин – не знающих покоя, не ведающих беспечной и сытой жизни.

За них!

И все же материнское сердце болело. Восток, чужая страна, обычаи и уклад. Чужая семья – наверняка мечтали о другой невестке, это же понятно. А вдруг – развод? Эти восточные мужчины! Есть ли на них надежда? А детишки? Выгонит Зойку на улицу, отнимет детей и на билет обратный денег не даст! А если того хуже – захочет вторую жену завести? Это у них запросто! И заткнут Зойку на задворки или, опять же, на улицу, голую и босую.

И скучала по дочке Рая, ох, как скучала! Все глаза проплакала, все ночи в подушку. На работу ноги не несут да и с работы тоже. Так и перебирает дочкины фотографии – весь вечер напролет. Пока Клара не постучится и на чай не позовет.

Та соседку ругала:

– Что, как по покойнику, слезы льешь? Что воешь, как бродячая собака? Дочка твоя в тепле и ласке. С подносами не бегает и от козлов старых не отбивается. А здесь? Что ее ждало? Замуж за алкаша? Вечная нищета и коммуналка? Хлеб с вареной колбасой? Очереди за куском мяса? Одни колготки на пять месяцев и сапоги на пять лет? Дура ты, Райка! Любая бы на твоем месте от счастья прыгала!

– А увидимся ли? – жалобно всхлипывала Раиса. – Деток ее увижу? Кровиночка ведь моя! Единственная!

Клара вздыхала:

– Богу одному известно. Что правда, то правда. Но! – Тут Клара поднимала скрюченный артритом указательный палец с морковным маникюром. – Надо надеяться! Без надежды – никуда! Нет без нее жизни!

Раиса сморкалась в платок и махала рукой:

– А ты, ты вот на что надеешься?

– Я? – смеялась Клара. – На легкую смерть!

И пили чай дальше – вкусный, индийский, «Три слона». Такие вот радости.

* * *

Тома Зойку ненавидела сильнее прежнего. Так ненавидела, что зубы сводило. За что этой дуре? За что? Кобыла тупая, сисястая. Живет как принцесса. А у нее, у Томы? Да ни черта! Витя-Подонок и душа окровавленная. Ну закончила институт. Глухо. Все дуры-однокурсницы замуж выскочили, кто уже и по второму разу. У кого-то любовники – при живых мужьях. Слышит Тома их разговоры в курилке – шепчутся, делятся. Крысы! Вот если бы у Томы был муж – свой, законный, единственный! Неужели она бы от него налево пошла? Тома же не шалава какая-то! Ноги бы ему мыла и воду пила! Ужин на белой скатерти накрывала! Подушку бы взбивала на ночь! А уж по ночам! Всю ласку ему, всю нежность! Не от вредоносного характера она на весь мир озлилась! От одиночества своего бабьего.

На работе мужиков достаточно. Одному – тоже Витя, господи! – все глазки строила, место в столовке забивала. На Восьмое марта выпили крепко, закусили салатами и пирогами. Он затащил ее в пустую комнату и оприходовал – грубо, по-быстрому, торопясь. А потом сказал:

– Пикнешь – пожалеешь. Не было ничего, поняла?

Она поняла. Все поняла. Позвонила его жене и рассказала – роман у него, с чертежницей Леной. Полгода уже воркуют и к Лене в Бирюлево ездят. Лена – мать-одиночка, замуж хочет до дрожи. Вот и думайте, милая, как семью спасать. У вас вроде бы двое детишек?

Ха! Всем досталось! Пришла эта бабища, Витина благоверная, завалилась в самый обед. А Лена чахоточная, сорок кэгэ живого веса – вот ведь сложилось, – с Витюшей за одним столом сидит, рассольник вместе хлебают и ржут, как кони, – Витя известный балагур.

Подлетела эта тетка шестьдесят восьмого размера – и рассольником Ленке в морду, а муженьку котлетами с пюре. Остывшими, правда. Сцепились не на жизнь, а насмерть.

Короче, Ленка с работы уволилась. Бабища эта пообещала ей веселую жизнь. А Витьку своего ненаглядного с работы встречала – каждый день в восемнадцать ноль-ноль, как часы. И сопровождала муженька до дому. Весь институт пальцами показывал. Даже хотели Вите поводок собачий подарить на день рождения. Не подарили, конечно, но посмеялись.

А дома у Томы тоска смертная: папаша загулял, с матерью скандалит, даже двинул ей со всей дури, башку разбил. Мамаша понесла заявление в милицию. А он вещички собрал и к любовнице съехал. Сказал, что на рожу жены ненавистную смотреть сил больше нет и на дочку злобную и придурошную – тоже. Как будто Тома и не его ребенок!

Сволочь! Чтоб сдох под забором! Мать только об этом бога и просила.

А дальше еще беда, да пострашней. Взяли мать на проходной, а в кошелке мясо, масла брусок и яиц два десятка. Короче, посадили ее на три года. Андропов честный к власти пришел, чтоб ему… И жить стало тяжело. Невмоготу просто. Зарплата у Томы – кот начхал. Продукты в магазине не достать, очереди на три часа. Папаша грозится квартиру разменять. Тома ему то вазу сунет, то сервиз «Мадонна», то воротник норковый. Он и затихает на пару месяцев, а потом опять в дверь барабанит.

Пошла как-то Тома к Леопольду, часовщику на Арбате, часы мамкины золотые продать. Сидит в своей норе старый хрен – страшный, одноглазый. Пальцы скрюченные, ногу тянет. Часики взял и интересуется:

– А что у тебя, радость моя, еще хорошенького есть?

– Ну есть. А вам какое дело? Надо будет – принесу.

Через два месяца принесла. Цепочку золотую и кольцо материно обручальное. Зачем оно ей теперь?

Леопольд этот долго в руках крутил, бекал, мекал. Потом вздохнул:

– Маешься, миленькая? Тяжело тебе?

Пожалел волк кобылу. В ресторан пригласил, в «Прагу». Ну пошла Тома. От тоски, от отчаянья. Правда, стыдно было – старый хрен, косой и кривой. Глаза на людей не поднимала. Но стол накрыли – такого Тома не видела! Все со стариком здороваются, ручкаются: «Лео, Лео!» Он всех знает – и официантов, и гостей.

– Ешь, – говорит, – девочка. Не стесняйся!

Тома и не стеснялась. Икру черную наворачивала – дай бог! И коньячок армянский попивала, пять звезд, между прочим.

А потом в такси посадил, в щечку чмокнул.

Через месяц Тома к нему снова заявилась. Так, вроде шла мимо. Обрадовался, старый козел. Опять ресторан предложил.

Теперь в «Националь» отправились. На тачке, разумеется. Там он тоже свой в доску.

Тома от стыда напилась. А он, Люцифер, ручку гладит и нашептывает:

– Будь со мной, девочка! Не пожалеешь! В золоте будешь ходить! На серебре кушать! Шубку куплю – дубленочка-то твоя пообносилась! Вон, залысины на рукавах! Стыдно такой девочке хорошей!

В такси присаживает, сам рядышком. Таксисту адрес называет: Смоленский бульвар.

А Томе все равно. Голова трещит, тошнит. На душе – пустота. Ну и холера с ним! Пусть будет этот Лео кривоногий! Пусть лучше такой, чем никакого! Ничего, перетошнит! А не перетошнит – так вырвет! Тоже беда небольшая! Томе не привыкать!

* * *

К любовнику своему – кличка Тошнот – она наведывалась раз в неделю. Больше бы не выдержала. Да и ему, старому хрычу, больше не надо было. В самый раз. Квартира – огромная, темная и захламленная – казалась Томе пещерой какого-то страшного и злобного тролля. Впрочем, нет, злобным тролль не был вовсе. По-крайней мере с ней, с Томой. И все же каким-то пятым чувством она понимала: не дай бог что, вот не дай бог! Схарчит Леопольд ее, сжует со всеми потрохами. И косточки не выплюнет. Слышала, как он по телефону разговаривает: тихонько, вкрадчиво, вежливо. А становится страшно. Так страшно, что холодный пот по спине.

И ей сказал, тоже ласково и шепотом:

– Ты люби меня, Тома! А если не можешь – храни верность. И языком не мели! Поняла, девочка? – И страшненько так засмеялся, скрипучим и старческим смехом.

Она, сглотнув слюну, кивнула:

– Да, поняла.

Он погладил ее по голове.

– Вот и умница, понятливая девочка! А уж я тебя не обижу! Я верных людей не обижаю! – И снова трескучий и сухой смешок. А у нее мурашки по телу.

Но зато жить стало легче. Денег давал он ей щедро, шубу и вправду купил. Песцовую, до пят. Колечки разные, цепочки. Адреса магазинов – обувь, тряпки, продукты. Директора открывали перед ней двери в свой кабинет, товароведы заносили дефицитный товар. Тома томно покуривала и пила кофе. Пальчиком тыкала – то и это. Таксист ждал у заднего входа. Торгаши шепотком передавали «пламенный привет Леопольду Стефановичу».

С работы Тома уволилась. К чему ей это? Тряпок море, надевать некуда. Холодильник забит. Только скука страшная, смертельная. Душит по вечерам, сердце в тряпку выкручивает. Все есть, а жить неохота. И еще… Так ребеночка хочется! Малюсенького, толстенького, с душистым затылочком!

Смотрит на спящего любовничка и смерти ему желает, потому что понимает: по добру он ее не отпустит. «Денежки вложены – ха-ха-ха! А свое я просто так не отдаю!»

В квартире пыль вековая – домработницу в дом пускать нельзя. А Томе убираться неохота. Вазы, картины, часы на стенах. Статуэтки бронзовые. Понятно – все старинное, ценное, все антиквариат. Рассказал как-то, со смешком своим страшненьким, как бабулек арбатских охаживал. Молочко и саечки с изюмом носил. И покупал у бабулек этих вазочки, часики, колечки, статуэточки. За копейки, понятное дело. Говорил: «Люблю я, Томусик, старину. История в этих цацках есть, дыхание. Судьба у каждой игрушки. Это тогда – копейки. А дальше – цены этому всему не будет! Ты уж мне поверь!»

Она верила. Как не поверить? Только думала: «А кому ты все это оставишь? Ни семьи, ни детей…» Сказал, что была сестра родная. Где теперь – не знает. И знать не хочет. И про «родственные узы» ничего не понимает.

Однажды паспорт его нашла. И удивилась – всего-то пятьдесят семь лет! А она думала, что он глубокий старик. Вот откуда прыть его ненасытная! До утра может мучить, чтоб ему… Хорошо, что раз в неделю.

Фотки своих родителей показал, расчувствовался. Мать – красавица. Просто звезда кино, настоящая польская панна. И папаша ничего – вальяжный, в шляпе, с сигарой. Известный адвокат.

– А я… – он всхлипнул. – Няня коляску не удержала, та с лестницы покатилась. Выпал младенец, покалечился. Ручка, ножка, позвоночник. Уродом стал.

Мамаша с папашей бились, денег не жалели. Но ни профессора не помогли, ни операции, ни санатории. Все детство пролежал куколкой спеленатой. От боли выл. А когда родители поняли, что все равно человека из него не сделать, дочку родили, сестрицу Ванду проклятую. И вся любовь, вся нежность на эту чертову куклу ушла. Про него словно забыли. Ну лежит там калека в комнате, книжки свои читает. Есть-пить давали, конечно.

Но на курорты – с дочуркой, в театры – опять с ней. Что с ним позориться, взгляды людские привлекать? Машину купили, «Победу». Как он мечтал на ней в путешествие отправиться! В Крым, на Черное море! А они укатили без него, с этой дурой кудрявой.

Леопольд смотрел в окно, как родители чемоданы загружают, и плакал. Ненавидел их. Но больше всех сестру с розовой лентой в кудрявых льняных волосах. Мечтал, чтобы она утонула в этом Черном море, потерялась в Ялте или Севастополе. Чтобы они все выли от горя и тогда бы вспомнили про него.

Бойся своих желаний! Под Темрюком машина сорвалась в пропасть. Мать и отец погибли мгновенно. А эта пустоглазая выжила. Только позвоночник сломала. Да не так, как у него, а куда хуже! Лежачая на всю жизнь! И мамы с папой нет, чтобы за нее бороться! А с Леопольда какой спрос? Сам инвалид, да еще и тринадцать только исполнилось.

Ванду эту в больницу упекли на веки вечные. А к нему тетка матери заселилась, старая дева. Вечно губки поджатые, целый день Богу молится: «Матка боска, ченстоковска».

Платья маман на себя напялит, а они на ней как на корове седло.

Племянничка своего так и не полюбила, смотрела на Леопольда как на насекомое. А в детдом не отдашь – опекунство оформлено. Тогда из квартирки – тю-тю. Обратно в город Ковров, в комнату с печным отоплением.

Через пару лет тетка умирала от рака. В больницу он пришел один раз. Тетка его уже не узнала. Но ему было все равно. Через месяц Леопольду исполнялось восемнадцать, и это означало, что никакой детдом ему больше не грозит. Просто надо научиться выживать одному. Одному на всем белом свете. Про сестру Леопольд и не вспомнил. При чем тут она?

А потом один умный человечек подсказал, как дальше жить. (Дай бог ему рая небесного, всем ему обязан.)

Все, говорил, у тебя будет – и хлеба кусок со сливочным маслом, и на коньячок хватит, и на бабенку теплую. Бабы у нас увечных любят. Потому что жалостливые! А уж если увечный и при деньжатах! Не сомневайся, согреет.

Выучился он на часовщика. Капала денежка, капала. Небольшая, но на хлебушек с маслом хватало. И даже на икорку поверх маслица тоже. А потом одна старушенция пришла – чистенькая, сухонькая, в шляпке потертой. И дрожащими ручками протянула ему брошечку, в батистовый пожелтевший платочек завернутую. Он эту брошечку взял и чуть не ахнул. Еле сдержался.

Сказал:

– Покажу, постараюсь помочь. Есть люди, есть, кто может заинтересоваться подобным.

Старушка все причитала, что брошечка старая, очень старая. Еще прабабкина. Прабабка на балах в ней гарцевала.

Жалко брошечку, но пенсии не хватает, наследников нет. Если что, не дай бог, все соседке, пьянчуге деревенской, достанется. Или участковому (и он не лучше, тот еще хам).

А если уйдет брошечка… Можно и в театры походить, и в зал Чайковского. И пальто новое пошить, и телевизор! Ух, сколько всего можно! С телевизором ведь совсем другая жизнь!

Брошечка эта оказалась восемнадцатого века, самого конца. Тот советчик умный ее и задвинул. Деньги такие вышли, подумать страшно! Бабке он положил, не пожадничал. Та ему руки чуть ли не целовала. Говорила: «На всю жизнь, на всю жизнь теперь! Забуду копейки считать!»

А не пожадничал он потому, что ему тоже досталось столько, что на пару лет бы хватило жить, ни в чем себе не отказывая.

Потом эта бабка подружку свою привела. С мешочком холщовым на шее. Помог, не побрезговал. Бабки эти его благодетелем называли, чай пить и пирогов откушать приглашали.

Захаживал, чаек попивал. Молочко приносил, творожок рыночный. Лекарства от давления. Скоро бабок этих у него было – целый детский сад. Точнее – дом престарелых.

И все они его жалели: «Левушка, бедный мальчик! Сирота и хроменький наш!»

Через пару лет он уже имел свою клиентуру. Знали – фуфло не подсунет, фуфла у него нет.

То, с чем расставаться не хотелось, оставлял себе. Фарца начала к нему подкатывать – отшивал. Мелкий народец, ненадежный. Сидел только на своих клиентах. Там люди серьезные, толк в вещах понимают. В живописи разбираются.

Один раз зацепили его, всего один.

Но больше не трогали – был один клиент из «высоких». Из таких, что и говорить вслух страшно. Жена его очень камешки любила. Просто до одури. Особенно старинные и крупные. А клиент до одури любил жену – тоже немолодую и крупную.

Только женщин он боялся как огня. Боялся и в дом пускать, и в душу. Боялся привыкнуть, прикипеть.

Были, были, конечно, бабы. Именно – бабы. Девки, проститутки. Видел, как морщились, морды кособочили, губы вытирали, мылись подолгу. Брал их и ненавидел. Всех ненавидел, до одной.

А потом эта девочка, Тома. Такая же несчастная, одинокая, неприкаянная. На весь мир озлобленная, на весь белый свет. Как и он – всех ненавидит и никому не доверяет. А еще Тома – завистливая. А зависть – двигатель прогресса, ха-ха. Он-то это знает! Кто лучше его?! Сам из битых-перебитых.

Нет, не то чтобы верил, что полюбит, нет. Зла в сердце много, черноты. А вот что прикипит, привыкнет… Да и жизнь сытую оценит! Вот это точно. Захочет за все реванш взять, всем отомстить. И молчать будет, потому что жадная и трусливая. Уж он-то в людях разбирался, опыт был.

Может, и женится потом, почему нет. Жалко государству гнусному все оставлять, жалко. Впрочем, что бы он без этого строя, без этого блата и дефицита был? Ну, родись он где-нибудь в Европе, в Щвейцарии благословенной или даже в Польше – на родине предков? Да, жил бы в больничке чистой, нянечки бы постельку заправляли, супчик жидкий приносили. И прожил бы так, сколько отпущено калеке ущербному.

А здесь он – царь и бог. Большой человек. Уважаемый. С серьезными людьми раскланивается. Звонком может большие проблемы решить. Одним звонком.

Ест с серебра икорку белужью, помидорчики свежие среди зимы. Коньячком французским запивает. Сигары кубинские на десерт. Тряпки? Да любые, бога ради. Только они ему до фонаря. Никакие тряпки не украсят урода, как ни старайся. Автомобиль собственный? Куда ему, калеке, автомобиль? А такси все его, целую ночь будут у кабака стоять, дожидаться. Знают, что хромой Лео не обидит.

И вот девочка эта, Тома. Томка-котомка. Морду не воротит, ногу больную растирает. Пусть живет и радуется.

А там посмотрим. Жизнь подскажет. Однажды ведь подсказала, не бросила.

* * *

Тома думала: «Слава богу, переехать к нему не просил! Слава богу! Любит сидеть, как сыч, в добре своем ковыряться. Иногда позвонит к ночи: «Поговори, Томка, со мной. Одиноко совсем как-то. Не читается и не спится. Поговори! Расскажи, как сильно любишь!» И опять смешок его. Скрипучий, как песок.

Она вздохнет, воздуха в легкие наберет и журчит, журчит. Несет что-то там. Что по телевизору видела, что в журнале прочла, что купила из тряпок. Маникюр вот сделала. Завтра на укладку пойдет.

Он послушает минут двадцать, а потом зевнет: «Устал я, Томка, от твоих глупостей. Дурочка моя! Все, колыбельную спела. Я на бочок».

Трубку положит, а она усмехается: «Дурочка, как же. Ты у нас один умный, умнее нет. А кто кого вокруг пальца обведет, это мы посмотрим. Не вечер еще, ох, не вечер!»

Раису встретила у подъезда под Новый год. Удивилась – постарела тетка, сдала. Глаза потухшие, ногами еле шаркает. Значит, не все так сладко у бывшей подружки, раз мамаша печальная.

Раиса ее остановила.

– Ох, Тамарка! А ты похорошела прям! Расцвела!

Дура. Дура деревенская. «Похорошела, расцвела». А что, раньше уродом была?

– Работаешь, Томка? Нет? А живешь на что? – Шубу новую оглядела, сапоги.

Тома отмахнулась:

– Ну, что за разговоры, ей-богу. Кто ж о таком, тетя Рая, спрашивает? Да еще и у молодой женщины? – Рассмеялась кокетливо. Перчатку тонкую, лайковую стянула, брюлики на пальцах под светом фонаря переливаются, играют. Дура эта на нее смотрит, башкой мотает.

– Ох, Томка, кто ж ожидал!

Идиотка тупорылая! Вся в дочурку свою.

Про замужество спрашивает, интересуется. Деток, мол, пора, не опоздай, Тамарка! Вон, у Зойки уже двое, пацан и девчонка! Хорошенькие, глаз не отвести! И фотки под нос сует, тычет, внучков своих кудрявых темножопых демонстрирует. Тома в долгу не осталась:

– А вы, теть Рай? Че к внучкам и дочке не едете? Или не зовут?

Та и сдулась в минуту. Как проколотый резиновый мяч. Сморкаться начала, сипеть. Сказать-то нечего. Нечем ответить. Хороша у тебя дочка, что и говорить! Помнит о маме, помнит! Вон какие фотки красивые шлет! Чтобы порадовалась мама за дочь родную и заодно на внучков полюбовалась. А ты таскайся, мама, в свой ЖЭК, нюхай пьяных слесарюг, живи на свои копейки, стой за вонючей колбасой в очередях и письма мои почитывай о красивой жизни. Радуйся, короче, за единственную дочу, за кровиночку. Пристроилась твоя кровиночка – лучше не пожелаешь!

С горячим приветом, мама! Целую и обнимаю! Привет родне!

* * *

Зойка жила, как… Как цветок на подоконнике. В красивом горшке, на солнечной стороне. Подоконник широкий, высокий. Ребенок или кошка до него не доберутся. Горшок керамический, удобный, с самого утра яркое солнышко. Створка окна открыта, и дует слабый нежный ветерок.

Поливают этот сказочный и пышный цвет по часам, удобряют. Ни одного сухого листика, ни одного засохшего бутона. Словом, ни одной проблемы – только радость, покой и счастье бытия.

В половине Зойки и Самира – четыре спальни и гостиная (салон). Везде ковры, вазы с цветами, мягкие пуфики. У деток – тоже по комнате. Игрушек море! Сад под окном, ручеек журчит. Тень и прохлада. В саду гранаты и инжир – подошел к дереву, руку протянул и сорвал. А какие цветы! Кусты какие! Если бы у Зойки была фантазия, то рай на земле она бы представила точно так. Ничего бы не изменила!

Семья Зойку приняла и даже полюбила. Видели, какая любовь у молодых, от родительских глаз правду не скроешь. Да и невестка из далекой страшной страны вполне ничего – ненаглая и нежадная. Золотом себя не обвешала, нарядов не накупает. Деток родила, здоровых и красивых. Мать прекрасная. А уж как на мужа смотрит!

Свекровь вздыхала и утирала слезу. Да, чужая. И что? Средний сын женился на своей. Росли вместе, хорошая семья, люди зажиточные, с положением. А сноха… Только магазины знает. Целыми днями скандалы в доме. К малышу не подходит, тот так у няньки на руках и растет. С утра, как выспится – впрочем, какое там утро! день на дворе! – в машину и по подружкам. И опять магазины и кафе до вечера. На обычаи плюет, постов не соблюдает. К мужу и его родителям ни малейшего уважения. Вот где плакать надо!

А русская невестка! Поклониться ей незазорно и спасибо сказать нетрудно. И в мечеть на праздники ходит, и голову покрывает, потому что приняла их веру. Без этого нельзя.

Семья у них вполне светская. Дети образование в Европе получили. Дочка машину водит. Но традиции есть традиции! Без них не будет ни страны, ни семьи. А еще традиции – это уважение к родителям.

Не знала свекровь, что остался в Зойкиной душе еще один бог: с грустными глазами и тонкой бородкой. А что тут такого? Живут они оба в большом Зойкином сердце – Иисус из Назарета и Аллах. Ничего, уживаются.

Завтракают у себя – служанка приносит кофе и тосты. Зойка всегда садится с мужем пить кофе, провожает его на службу. Детишек уже няня к этому времени умывает и тоже за стол усаживает. Зойка при этом присутствует. Потом няня уходит с малышами в бассейн, а Зойка идет со свекровью здороваться, и еще раз пьют густой черный кофе со сладкой пахлавой. Болтают о жизни, о воспитании детей. Зойка спрашивает у Биби-ханум совета, та с удовольствием делится богатым опытом. Потом можно поехать на рынок и в магазин. Биби-ханум продукты всегда закупает сама. В магазине пьют чай и переводят дух. Обсуждают вечернее меню. Ужин всегда в родительской столовой, когда возвращается из офиса отец, глава семьи Джурабек-хан. Первым за стол садится он, а потом уже все остальные. За ужином смотрят телевизор и обсуждают мировые новости. Потом долго пьют чай, и старики играют с внуками. В доме еще живет незамужняя сестра Самира, Мерхаба, студентка второго курса. Она уже просватана, и все горячо обсуждают свадьбу, назначенную через полгода, изучают журналы мод со свадебными нарядами. По выходным приезжает с семьей старший сын. И он, и его жена – известные врачи, люди веселые и добродушные. У них своя клиника. По саду бегает малышня, и раздается то плач, то громкий смех. Все счастливы.

Нет, конечно, и в их семье были беды. Десять лет назад погиб младший сын, любимец семьи. Утонул. Огромное горе. Мать до сих пор носит траур. Была операция у свекра, диагноз страшный, оперировали в Париже, слава Аллаху, сейчас все позади. Дочка уехала в Лондон и там сошлась с англичанином. Приняла протестантство, отказалась от веры отцов. Тоже беда. Родители на свадьбу не поехали. Поехал только Самир, да и то – по-тихому. Хотел своими глазами на сестру и ее жениха посмотреть. Спустя пару лет мать с дочкой начали общаться, а вот отец не пожелал. Имя строптивой дочери при нем не произносили.

Зойка очень тосковала по матери. Так, что ревела ночи напролет. Собиралась в Москву. Но то дети заболеют, то свекровь захворает, то праздники, то свадьбы. Не оправдание, конечно, но что-то все время мешало.

Мать присылала веселые письма, не хотела расстраивать дочь: «Все хорошо, здоровье в порядке. Ноги не болят, давление нормальное. Собираюсь на пенсию. Будем с Кларой чаи распивать и в садике прогуливаться».

Ничего про свою тоску Раиса не писала. Счастлива дочка – это главное. А к своим бедам притерпимся, притремся. Нам не привыкать. И Рая, тяжело вздохнув, опять слала веселые письма: «Как ты там, деточка моя? Не обижают в чужой семье? Ладно ли у тебя с мужем? Спокойно ли на душе?»

«Ладно. Спокойно. Не обижают. Все у меня так… Как и во сне не мечталось. Потому что сны такие не снились. Не думала я, что жизнь такая бывает».

«Ну и славно. Ну и дай вам Бог. А я в церковь схожу, помолюсь. И свечку Николаю Угоднику поставлю. И еще попрошу – тихонько так, несмело. Может, даст мне Господь Всемогущий встречу с дочушкой и внучатами? Может, дождусь?»

Зойка полюбила свою новую родину. Приняла ее всей душой. Да и родина тоже приняла Зойку. За что же не полюбить? Зойка обожала жару, теплое, как парное молоко, море. Сочные диковинные фрукты – никак не могла наесться, – острые приправы, сочное терпкое мясо, приторные сладости с орехами, обжигающий ветер, печальную, монотонную музыку. Шумные праздники, нарядные, сверкающие огнями улицы, магазины, полные такой красоты, что перехватывало дыхание. Рынки, шумные, пестрые, с запахом пыли, моря, сочных трав и острых, душистых приправ.

Она видела, как сыты, веселы, спокойны и здоровы ее дети, и вспоминала свое детство – детский сад, спальню на тридцать коек, синие стены, выкрашенные масляной краской, неистребимый запах мочи и хлорки в туалете. Остывший блин манной каши, молоко, покрытое пенкой, которую не разрешали снимать. Тяжелые рейтузы с налипшими комьями снега. Шапку из искусственного серого меха – жаркую и неудобную. Байковое платье в скучную клетку, колготы с вытянутыми после первой стирки коленками. Мороженое по выходным – самая заветная мечта, ничего вкуснее нет на всем белом свете! И еще – банан. Упругий, твердый, с белой, душистой, слегка вяжущей мякотью. И пробовала его всего один раз в жизни – на празднике в школе.

И школу вспоминала, где одни унижения, окрики и тычки. И их с матерью вечную бедность, вечный подсчет копеек. Вечную экономию, вечный страх. Мать тащилась на работу с температурой. Возьмешь больничный – потеряешь в деньгах.

А дальше ресторан. Да, там отъелась, что говорить. Оглянувшись, быстро хватала куски, давилась – чтобы не заметили, не обсмеяли. И как рвалось сердце, что не может принести что-то домой, матери. Потому что нельзя. И еще знала: мать этого в жизни не попробует, устроит скандал и швырнет все ей в лицо.

Зойка смотрела на своих детей – загорелых, здоровых, сытых и нарядных. Она ждала со службы мужа – любимого и родного до спазмов в горле. Зойка уважала его стариков. Да что там уважала – любила. Зойка дружила с его сестрами и братьями, и они были ее семьей, семьей, которая всегда защитит, прикроет, встанет стеной и горой, пожалеет и обласкает. Это теперь была ее семья. Самые близкие люди. Вот только сердце болело за мать. Днем и ночью. Тосковала, ныла душа.

А что делать? В Москву муж отпускать ее не хотел, боялся. Там – перемены, а перемены – всегда страшно. Этой стране он не очень доверял, потому что хорошо знал историю.

Про тоску по матери Зойка ему не говорила. Почему? Чего боялась? Уж не гнева мужа точно. Просто думала – человек сделал счастливой ее жизнь, жизнь ее детей. У нее есть все, чего душа пожелает. Ни в чем отказа ей нет. Но захочет ли муж забрать ее мать насовсем? Захочет ли этого его семья? Захочет ли сама Раиса? И как у нее тут сложится? Как она ко всему привыкнет? Захочет ли быть на правах приживалки и бедной родственницы?

Сложно, все сложно. Зойка страдала, посылала матери веселые письма и, как всегда, надеялась, что все как-нибудь устаканится, рассосется, образуется. И кто-то – как всегда – примет за нее решение. Сама она это делать – увы! – не умела.

* * *

Хромого поляка убили ночью в собственной квартире. Тома подошла к дому днем, в обед, и увидела милицейские машины и людей в погонах. Во дворе толпились соседи.

Надвинув на лоб шапку и натянув очки, встала сзади, чтобы послушать разговоры. Соседи жарко обсуждали это происшествие, перебивая друг друга и настаивая на своих версиях. Ясно было одно – Лео задушили, квартиру обчистили.

Тома быстрым шагом пошла со двора. Времени у нее было совсем немного. Она собрала чемодан, деньги, драгоценности, выбежала из подъезда и поймала такси. На Курском вокзале взяла билет на поезд до Орска – это первое, что пришло на ум. Там жила дальняя родственница матери, но искать ее Тома не собиралась. Просто надо было уехать, срочно, в какую-нибудь глушь подальше от Москвы.

В Орске Тома сняла комнату в частном доме. Хозяйке сказала, что сбежала от пьяницы мужа и бесконечных побоев. Устроилась работать телефонисткой на почту и зажила, тихо и незаметно, упросив хозяйку доложить докучливому участковому, что она ее дальняя родственница из Питера, дочка троюродного брата.

Участковый выпил на кухне бутылку беленькой, купленную догадливой Томой, и от новой жилички отстал. Тихая, незаметная, мышь какая-то серая, тощая. Работает, не тунеядка, спиртного не пьет, мужиков не водит. Пусть живет.

Тома прожила в Орске три года. Три года тоски, нищеты, скрипучих полов и мышиного писка за шкафом.

А потом решила – хватит. Наверняка все успокоилось. Все прошло, и все всё забыли. Можно ехать домой. Сколько там осталось молодых годков впереди? Тьфу и обчелся. А жизнь еще надо попытаться устроить. Жизнь у человека одна.

Тома с трудом провернула в замке ключ. Открыла дверь, зашла в квартиру и опустилась на стул. Сидела так до вечера, глазами в одну точку.

Квартира была пустая. Ни люстр, ни ковров, ни мебели, ни посуды. Голые стены, рассохшийся паркет, табуретка на кухне и грязная плита. Не было даже холодильника. Ни-че-го!

Можно было бы сказать – стерильно, если б не грязь, подтеки и спертый запах водки, пыли и тухлятины.

Долго не думала – все понятно. Папаша. Больше некому. Замки не взломаны, просто подобраны ключи. Его почерк. В почтовом ящике увидела письмо от матери. Та сообщала, что освободилась и «нашла свою судьбу» – вольняшку Федора Иваныча, человека хорошего и душевного. Посему жить остается там, в Мордовии. Работать будет в пекарне. Иваныч – руки золотые и человек золотой – строит пятистенок. К зиме, дай бог, заселятся. В планах хозяйство, огород, корова, куры. А «в столицу эту проклятущую» ее теперь и калачом не заманишь. Не город – жерло адское.

Звала в гости. «Хоть и стерва ты, Томка, последняя. Ни письма матери, ни весточки. А как там папаша? Не сдох? От всей души ему этого желаю. От всей своей измученной невзгодами души».

Томка письмо порвала. Поревела с полчаса и принялась за дело. Вызвала слесаря из ЖЭКа, поменяла замки. Нашла маляров и паркетчика. Сдала в ломбард все свои цацки, спасибо Лео. Хватило и на скромный ремонт – главное, чтобы чисто, – и на скромную мебелишку: диван, телевизор из проката (новый не достать), холодильник «Саратов», подержанный, по объявлению из рубрики «Мебель на дачу». И как-то надо было жить дальше.

Про диплом свой она и не вспоминала – понимала, что работу по специальности вряд ли найдет. Да и не для нее это: за копейки и от звонка до звонка. А там – все семейные, с детишками. Да и общаться ни с кем не хочется.

Потому что от всех тошнит. Да и от жизни тоже. Вот только ей претензии не предъявишь. Не услышит.

* * *

Зойка поняла, что так больше не выдержит. Письмо прислала Клара, рассказав, что у матери была операция, удалили желчный и что-то там по-женски. И еще – мать без зубов, вставить не на что, хлеб в чае размачивает. «А ты, Зоинька, живи и радуйся! Пусть у тебя все будет хорошо! Здоровья тебе и деткам! Вот только подумай, а что, если бы твои детки тебя на старости лет забросили? Представь, включи воображение! А Райка, дура, тебе ни про что не пишет. Боится жизнь твою сладкую подсолить. А тянула она тебя одна – на свои копейки. Это к тому, если ты совсем память потеряла. Если у тебя от счастья и сытости мозг твой нехитрый жиром заплыл.

И пенсии Раисиной – только на квартплату, лекарства и молоко с хлебом. Счастья тебе! С приветом. Клара Мироновна».

Зойка рыдала весь день. Так нарыдалась, что с сердцем стало плохо. Примчался с работы муж, и вызвали врача. Никто не понимал, что произошло.

Врач объявил семье, что у госпожи нервный срыв. Нужны больница, лечение и отдых. И никаких забот – ни-ни!

Зойка лежала на кровати, отвернувшись к стене. Муж сидел рядом и гладил ее по руке. Он пытался понять, что же случилось с любимой женой.

Зойка, не повернувшись, протянула ему письмо.

Билеты в Москву были заказаны на следующий день. Отъезд через две недели. Ехать Зойке в таком состоянии врач запретил категорически.

Через три дня она, ожившая и повеселевшая, встала с кровати и начала собирать чемодан.

* * *

А в России между тем стало совсем плохо. В стране неразбериха и переполох. Все боятся перемен и денежной реформы. Люди напуганы и, как всегда, не доверяют власти. Ходят разговоры, что рубль рухнет и нужно покупать доллары.

Тома сдала в ломбард оставшиеся непроеденные украшения. Решила купить валюту. У вагончика, в котором находился обменник, терся высокий тощий парень – подошел сзади и шепнул, что обменяет рубли по выгодному курсу. Тома посмотрела на длинную очередь и решилась:

– Ну идем.

Зашли в ближайший двор, под детский деревянный грибок. Тома вынула деньги, парень громко втянул носом воздух и пересчитал их. Потом достал пачку долларов, перетянутую аптечной резинкой.

– Считай! – сказал он и огляделся по сторонам.

Тома начала считать:

– Не хватает двух сотен! – сказала она.

Парень удивился:

– Просчитался, наверно.

Она протянула ему пачку. Тот быстро зашелестел купюрами и кивнул:

– Ты права, извини.

Достал из кармана две стодолларовые бумажки и помахал ими перед Томиным лицом.

Раздался громкий крик. Тома обернулась. Парень сунул ей в руки пачку банкнот, крикнул:

– Бывай! – И рванул с места.

Тома растерянно оглянулась. Закричала какая-то женщина. Парня и след простыл. Тома положила деньги на дно сумочки, подняла воротник и быстро пошла прочь.

Дома она достала деньги, решив разложить их по пачкам и спрятать в разные места – под подоконник (приклеить скотчем), в морозильник (в коробку из-под пельменей) и в карман старой драной отцовской куртки.

Тома стянула с пачки черную аптечную резинку, взвесила в руке – тяжесть и увесистость пачки обрадовали. Она сняла с нее резинку и остолбенела: с середины там лежала бумага зеленого цвета. Доллары были только сверху и снизу.

«Кукла, – вспомнила Тома. – Это же называется кукла!» Хромой Лео рассказывал ей про такие аферы! Как она могла забыть? Так лопухнуться! Потерять все и сразу, в одну минуту! В очереди стоять не захотела! Дождь и ветер, противно, видите ли! Курс ей, дуре, предложили повыгодней! Вот и получи, жадная идиотка! Все. Ничего у нее больше нет, кроме нескольких жалких бумажек.

Господи! Как жить? Или нет, не жить – выжить?

Не раздеваясь, не снимая пальто и сапоги, она упала на диван и разревелась.

Ну почему все это ей? Что она сделала плохого? Да, не ангел, не ангел, сама понимает. Но и не сволочь же! Есть на свете люди пострашней!

Ничего у нее нет: ни денег, ни тряпок, ни посуды, ни золота. Только эта квартира – с желтым ворованным линолеумом, ржавым и скрипучим холодильником, телевизором, взятым напрокат, треснувшим унитазом.

Тома пролежала почти сутки. Потом столько же просидела на кухне, вглядываясь в темную и дождливую позднюю осень, которая не обещала ничего хорошего.

Через три дня она работала диспетчером в ЖЭКе. Рядом с домом, сутки через двое. Зарплата маленькая, диспетчерская узкая. Лампа дневного света невыносимо жужжала и моргала на потолке. В комнатухе было холодно и дуло из-под рассохшихся дверных проемов и от рам. Тома сидела в старых валенках, оставленных кем-то из бывших работниц, и грелась у рефлектора.

Молодые, веселые, вечно поддатые электрики и водопроводчики развлекали ее сальными анекдотами и приглашали «весело посидеть» после работы. Тома окатывала их ледяным взглядом и посылала ко всем чертям. А через два месяца, под Новый год, выпив молдавского портвейна и закусив любительской колбасой, она привела к себе в квартиру электрика Вову, двадцатипятилетнего оболтуса из Верхних Лук. Вова, здоровый и крепкий детина, оглядев Томину квартиру, подумал, что попал в рай: три комнаты, отдельная ванная и туалет, а еще телевизор и двуспальная кровать. В ванной висело большое махровое полотенце и приятно пахло земляничным мылом.

Правда, при ближайшем рассмотрении все оказалось старым, ветхим, разваливающимся. Но здесь было куда лучше, чем в комнате в общаге (десять коек, сортир на другом этаже, на кухне мыши и тараканы).

Перекантоваться – самое то. Бабец, конечно, не Софи Лорен и не Ирина Алферова (любимая актриса кино): старовата, страшновата и тощевата. Но на безрыбье – и Томка баба. Ха-ха! А там – как фишка ляжет.

«Будем посмотреть», – как говорит инженер Петрович. Умный человек, между прочим.

* * *

Тома про Вовку все понимала: и что не любит ее, что пользуется, что из-за квартиры ее убогой прилепился. Как выпадет ему удача – видала она его, как же.

Все понимала, и было противно. От всего противно: от шуточек его дебильных, от запаха ног, от того, как он ест по-свински – жадно и второпях. Как спичкой в зубах ковыряется. Но терпела. Все мужик под боком. Все не одна. Да и часть зарплаты отдает – «на харчи». Кран починил, галошницу. Набойки на сапоги поставил.

Хозяин, мать его…

Обижалась, конечно. Ни в кино, ни в Парк Горького. В выходной – лежит у телевизора и пиво сосет. На день рождения Томин принес бутылку водки и кулек пастилы. На три цветочка не разорился. Сволочь тупорылая, деревенская.

Вова прожил у Томы около года, а потом слинял – только его и видели. Свалил, когда она дежурила. Вещички собрал и был таков. Даже записки не оставил. Сволочь приблудная, чтоб он сдох.

* * *

Раису Тома встретила в булочной. Отвернулась, думала, не заметит. Заметила, старая карга. Разохалась:

– Ой, Томка! Мне сказали, что ты в диспетчерской сидишь! На моем, Томка, месте!

Сказали ей! Радуется, поди!

Нет, Рая не радовалась:

– Как же так, Томка? Ведь институт закончила, образование получила! И в ЖЭКе сидишь, алкашню нюхаешь!

Посочувствовала! Пожалела, блин. Знаем мы вашу жалость! А сама небось радуешься и дочке своей тупой толстожопой в письмах докладываешь: Томка, мол, подружка твоя закадычная, в обносках ходит и слесарюг строит. А ведь как жила! Как сыр в масле каталась! В доме всего полно! Тряпки заграничные носила, в лаковых сапожках и дубленке в институт бегала – с маникюрчиком и причесочкой.

Вот она, жизнь! Сегодня – полянка солнечная с травкой зеленой, с цветами да ягодами. А завтра – болото стылое и вонючее.

Круглая она, жизнь. Круглая. Каким боком повернется, как судьбой человеческой распорядится – никому не известно.

Раиса поковыляла в сапожищах своих раздолбанных прочь. Авоську еле тащит, головой мотает. Небось благодарит боженьку за то, что дочке жизнь сладкая выпала. Задница бы не слиплась от жизни этой сахарной! Толстая, кобылячья задница. Живет там на всем готовом, в ус не дует. А мамаша сумки с мороженым минтаем таскает.

Ну их к чертям! И всех остальных туда же, заодно.

* * *

О своем приезде Зойка сообщила матери за два дня. Раиса разохалась и запричитала:

– Как же так, Зоинька! Как же так! Я ведь и приготовить ничего не успею, и достать!

Зойка засмеялась:

– Какое «достать», мам! Пойдем на рынок и все купим!

– Да ты хоть знаешь, какие там цены? – возмутилась мать.

– Цены, мам? Да о чем ты? Нас этим не испугаешь!

Конечно, Раиса «достала» и курицу («Запечем в духовке», – сказала Клара), и копыта на холодец. Испекла пироги, с капустой и вареньем. Ну, селедочка с луком – там ведь наверняка селедочки нашей нет. А Зойка так любила «подсолониться»! Пару салатиков, капустка квашеная.

– Не оголодаем и в грязь лицом не ударим, – объявила торжественно Клара, оглядев накрытый стол.

В день приезда Зойки стояли у окна – плечом к плечу. Молчали – так велико было волнение. Наконец, резко затормозило такси, и из машины вышла Зойка: роскошная, в шубе до пят, увешанная баулами и разноцветными, невиданными пакетами. Таксист волок огромный тяжелый чемодан.

Бросились к двери. Зойка, в аромате ярких густых духов и незнакомой жизни, вышла из лифта и, бросив на пол сумки, кинулась к матери.

Раиса подвывала, не выпуская дочь из крепких объятий. Клара потихоньку утирала слезы.

Ввалились в квартиру, Зойка сбросила шубу и принялась доставать из пакетов гостинцы.

На щедрые дары посмотрели, поохали, поахали и, наконец, уселись за стол. Раиса рядом с Зойкой, не выпуская ее руки.

– Дай поесть ребенку! – прикрикнула Клара.

Зойка набросилась на черный хлеб и селедку, потом на кислую капусту. Съела два куска холодца. А вот пироги и курицу проигнорировала.

– Пирогов не ем, посмотри, какая толстая! А курицей нас не удивишь!

Куры за границей – самый дешевый и доступный продукт!

Пили французский коньяк из Зойкиных шуршащих пакетов, закусывали шоколадом с орешками – швейцарским, лучшим.

Раиса и Клара долго вглядывались в фотографии детей. Раиса всплакнула:

– Увижу ли? Будет ли мне такое счастье?

Зойка рассердилась:

– Увидишь! И совсем скоро!

Раиса испуганно посмотрела на соседку.

– А я ведь за тобой, мамуль! – продолжила Зойка. – Увезу тебя я в тундру! – И расхохоталась. А потом добавила серьезно: – Уезжаем мы с тобой, мамуль! Насовсем! Вот оформим бумаги – и вперед! Хватит. Нажились мы друг без друга. Настрадались!

Раиса молчала и смотрела в одну точку. Зойка теребила ее за плечо. Наконец Раиса расплакалась. Клара тоже, и Зойка не отстала.

Всем полегчало.

* * *

Начались хлопоты с бумагами – долгие, нудные, кропотливые. Бегала Зойка – Раиса лежала с высоким давлением.

– Смотри, не окочурься на радостях, – выговаривала ей Клара. – А то не доедешь до внуков, кондратий хватит!

Раиса встрепенулась и поднялась – испугалась. Ходила по комнате и перебирала свой жалкий скарб. Зойка сказала: «Брать ничего не будем. Такое барахло и увозить смешно. Все купим на месте!» А Рая прятала на дно чемодана вазочки, завернутые в старые полотенца, чайные дулевские чашки из толстого фаянса, с клубничинами. Бережно обертывала в газету вилки и ложки (мельхиор, Кларин подарок на юбилей). Не могла расстаться с платьями немыслимых тоскливых расцветок из скрипучего ацетата, трикотажными трико и розовыми атласными лифчиками.

Зойка устраивала скандалы и выбрасывала из чемодана «это старье и тряпье». Мать обижалась, плакала и требовала, чтобы дочь возвратила в кассу ее билет.

И Зойка сдалась:

– Бери, фиг с тобой. Все равно потом выкинешь.

– Счас! – сердилась Раиса. – Не ты добывала, не тебе распоряжаться. Барыня какая! Ишь, старье ей и барахло! А в этом старье и барахле – вся человеческая жизнь, между прочим!

* * *

Зойка увидела Тому у подъезда. Обе остановились как вкопанные. Зойка, заморская гостья, в распахнутой, словно шелковой, шубе до пят, в ярком платке, из-под которого яростно выбивались непослушные смоляные волосы, румяная, раскрасневшаяся, смутившись своего удивленного взгляда, бросилась к подруге в объятия. Та отстранилась и, до щелок сощурив глаза, сухо проговорила:

– Явилась?

Зойка радостно забалаболила и принялась делиться новостями. Тома слушала молча, ничего не комментируя. Потом сказала сквозь зубы:

– Рада за тебя. Неплохо выглядишь! И шуба какая!

– Да что там! – Зойка смутилась. – Свекровь моя настояла. Боялась, что замерзну я в нашу-то зиму. Ей все таким страшным кажется! И зима, и страна.

– Заботливая она у тебя! – нехорошо ухмыльнувшись, заметила Тома и добавила: – Кормят вас хорошо, видимо, в гареме-то. Расперло тебя, мать! Легче перепрыгнуть, чем обойти!

Зойка грустно подтвердила:

– Что правда, то правда! И что со всем этим делать! Ума не приложу!

– А чего там прикладывать, когда прикладывать-то нечего! – сказала, как выплюнула, Тома и направилась к подъезду. – Жрать надо меньше, – обернувшись, сказала она и толкнула подъездную дверь.

Зойка еще долго стояла на ветру в распахнутой шубе, платок на плечах – упал-таки с непокорных волос, не удержался. Зойка не замечала ни мелкого, острого, режущего снега, ни ранней зимней темноты, постепенно накрывшей стылый город, ни ледяных рук, ни деревянных, окоченевших ног в легких, модных, остроносых сапожках.

Она стояла и думала о Томе, единственной своей подружке, единственной, кто заметил ее, Зойку, нищую, в байковом платье с заплатами на локтях, в серых деревенских теплых, но таких стыдных валенках. С обкусанными ногтями, спутанными кудрями, косолапой походкой. Нелепую, никому не нужную Зойку. Обсмеянную, робкую, стеснительную, краснеющую по любому поводу.

Вечную двоечницу и неудачницу.

Зойка, вздохнув, мотнула кудрявой головой, словно отгоняя наваждение. Медленно она зашла в подъезд и медленно, как старуха, поднялась по лестнице. Лифт, остро пахнувший мочой, как всегда, не работал.

Мать и Клара ждали ее с ужином. Она от еды отказалась. Встала под горячий душ, долго отогревалась, наконец ей стало душно от плотного пара, и даже слегка закружилась голова. Она вышла из ванной, укуталась в старый фланелевый материнский халат, пахнувший хозяйственным мылом, и легла на диван.

«Бедная Тома! – подумала Зойка. – Бедная мать, бедная Клара. Все одинокие, затравленные и нищие. Такие же, как эта страна – тоже затравленная и нищая. Так тут и проживается жизнь. Вся жизнь – в страхе, борьбе и вечной мысли о куске хлеба и завтрашнем дне. И никто не знает, что бывает по-другому. Совсем по-другому. Что бывают нарядные и теплые страны, яркие цветы, сочные фрукты. Свежее мясо, терпкое вино. Кружевное нежное белье, ласкающее кожу. Удобная и мягкая обувь, аромат духов, вселяющий в женщину уверенность и дарящий надежду.

Что бывают улыбки – просто так, случайно встреченному прохожему. И почтительность продавцов, и внимание официантов. Улыбки и утешительные слова врачей в идеально накрахмаленных халатах. Больницы с кипенно-белым, ослепительным бельем, с цветами в вазах, телевизором и телефоном. Блестящие машины с мягкими сиденьями, услужливо катящие тебя по ровным, словно зеркальным, дорогам.

Все это – бывает! Вот только не здесь. А может, и счастливы они своим незнанием всего этого? Может, это и спасает их от непролазной мутной тоски?

Мать. Слава богу и слава Аллаху, скоро она увидит другую жизнь. Успеет прочувствовать и почувствовать ее. Вкусить. Насладиться ею. И забудет, забудет о долгих, бесконечных, нерадостных годах, прожитых в горе, нищете, одиночестве.

А Клара? Совсем старая и почти немощная Клара? Она-то останется здесь. И совсем одна. Никого на всем белом свете. И все мысли сейчас о том, кого подселят в Раисину комнату. А вдруг – пьяницу? Или скандальную бабу? И жизнь окончательно превратится в ад, из которого уже не будет выхода. Только один – доживать, доживать свою жизнь, и как можно быстрее.

Вот и Тома. Томка. Подружка. Вот ведь судьба. И все у человека было. Всё. Мать, отец, отдельная квартира. Лаковые туфельки и нарядные платья. Апельсины и шоколадные конфеты – не на праздники, так, каждый день, в вазочке на столе. Музыкальная школа и черное лаковое пианино – несбыточная Зойкина мечта, только бы подойти и погладить белоснежные, полированные клавиши. Хорошие отметки, белое платье с кружевом на выпускной вечер, институт.

Все было – и ничего нет, ни любящих родителей, ни нарядных вещей. Нет даже пианино – мать видела, как крепкие мужики выносили его на ремнях из подъезда».

А Томино скудное пальтишко и облезлые сапоги? А работа в диспетчерской?

Зойка помнила это жуткое место – запах перегара и мужских носков, рваный линолеум, заплеванная раковина, вечный нестерпимый грубый мат. Холод зимой и духота летом. В телефонной трубке скандальные выкрики вечно недовольных жильцов. Невыносимый запах рыбы, лежащей в раковине. И радость матери – на ужин сегодня котлеты.

Все пытаются унизить: от воспитателей в детском саду до медсестры в поликлинике и продавщицы в несвежем халате и с облупленным лаком на красных коротких жадных пальцах. От школьной директрисы до вокзальной кассирши и уборщицы в «Детском мире». Унижающим других, им, униженным, становилось легче. И никто – почти никто – не желал быть терпимее и добрее. В злобе и ненависти выживать почему-то легче.

Зойка встала, оделась, сказала:

– Я скоро, мам! – Набросила на руку шубу и вышла на лестницу. У Томиной двери Зойка на секунду задержалась, задумалась и решительно нажала на кнопку звонка.

Дверь распахнулась. На пороге стояла хозяйка и с прищуром и ухмылкой смотрела на нежданную гостью.

– Чего тебе? – грубо бросила она.

Зойка шагнула в прихожую. Потом она торопливо начала снимать с пальцев кольца. Стянула с запястья тяжелый браслет, вынула из ушей серьги. Не глядя на Тому, положила все это на тумбочку. Потом на табуретку аккуратно пристроила шубу и, красная от смущения и неловкости, тихо сказала:

– Пожалуйста! Не обижайся! – И подняла на Тому полные страдания и мольбы глаза.

Та, закусив побледневшую губу, небрежно бросила:

– Да что там! Куда уж нам обижаться! В нашем положении, знаешь ли, не до обид! – Потом бросила взгляд на тумбочку и табуретку и криво усмехнулась. – По мозгам-то не получишь от свекрухи своей щедрой?

Зойка мотнула головой, выскочила за дверь и, спустившись на свой этаж, громко разревелась.

Тома, еще раз взглянув на щедрые дары, пошла на кухню и достала из холодильника бутылку водки. Выпив полстакана, она завыла – по-собачьи, в голос.

* * *

Такси в аэропорт подъехало ранним утром. Клара и Раиса рыдали у двери – понимали, что прощаются навсегда. А позади была целая жизнь.

Зойка торопила мать и вытирала ладонью слезы. В Кларином кухонном шкафчике, в старой кастрюле с отбитой эмалью, лежала плотная пачка денег. Зойкина прощальная хитрость.

Наконец подошли к лифту.

Не без усилий загрузили чемоданы с Раисиным бесценным барахлом и спустились. Таксист, бросив на женщин возмущенный взгляд, медленно и нехотя, словно делая большое одолжение, вразвалочку вышел из машины и открыл багажник. Неспешно достал папиросу и смачно затянулся.

Зойка, усмехнувшись, принялась укладывать чемоданы сама. Двинулись. Раиса оглянулась на дом, где прожила все эти долгие годы, перекрестилась и хлюпнула носом. Дочь нежно взяла ее за руку.

На зеленой стене подъезда крупными буквами, размашисто и от души коричневой масляной краской была выведена знакомая уверенная надпись: «ЗОЙКА – СУКА!» Только не было больше Раисы с тряпкой и ведром, тщательно, с горечью и обидой стирающей это безобразие.

Она была уже далеко. Так далеко, что не достанешь, – в ярком и голубом, абсолютно безоблачном небе.

Вечная любовь

В один год в нашем дворе оказались свободными одновременно трое мужчин вполне репродуктивного возраста.

Начнем по порядку. Жили у нас Иваньковы, Люся и Витя. И вот Люся умерла. Произошло это так стремительно, что все отказывались в случившееся поверить. Люся, веселая, жизнерадостная хохотушка, была полнотелая, с ярким румянцем во все немалые щеки, пышущая богатырским здоровьем. Никогда не болела даже сезонными простудами. Работала она старшим продавцом всеми любимого районного образцово-показательного гастронома, где даже в самое голодное безвременье можно было, отстояв, правда, многочасовую очередь, достать и масло, и колбасу, и сыр. Люся торговала за прилавком колбасного отдела – самого элитарного, – и ловко мелькали ее пышные руки, точным движением ножа отрезающие нужные двести, четыреста и восемьсот положенных граммов вареной или полукопченой. Копченая колбаса (в просторечье – сухая) на прилавок не попадала. Ее, вожделенную и торжественную, получить можно было только одним путем – дружить со всемогущей Люсей.

Витя Иваньков трудился слесарем на автобазе. Хилый – особенно на фоне мощной жены, – вечно раздраженный Витя любил поругать во всеуслышание родную власть, осудить империализм и капитализм, позабивать козла во дворе и зло и решительно нажраться в любые праздники – ноябрьские, новогодние, в женский день (святое!) и, конечно, на майские.

Жили они с Люсей… Наверно, неплохо – в материальном смысле. И даже вполне себе хорошо. Денег хватало, пропитания тоже, да и какого!

Квартира была отдельная, двухкомнатная. Холодильник дефицитный, финский, до потолка. Ковер «Русская красавица» на стене в каждой комнате. В баре (а у них был бар!) рядком стояли разные фигуристые бутылки с иностранной выпивкой – Витя признавал только родную «беленькую». И гордость хозяев: цветной телевизор и полированная, с золотыми молдингами, немецкая стенка, полная хрусталя и богемского стекла.

Правда, иногда бузотер Витек бил нещадно и хрусталь, и чешскую богемию. Ничего не жалел.

Между собой они нередко собачились. «Брехались», как говорила Люся. Такой уж паскудный был у Витька характер. Склочный. Люся выходила во двор пожаловаться и поплакать. А когда ее начинали жалеть – у нас это любят, особенно в глаза, – тут же начинала смеяться:

– Да ну вас, бабы! Мой Витек не хуже других! А кто не пьет? Покажите? Зато добрый он у меня. И нежадный.

Люся вытирала слезу и торопилась домой – муж заругает. Бабы ухмылялись вслед – «добрый»! Сказала тоже!

Сын Юрка, отслужив в армии, женился на местной девочке и остался в Пензе. Люся горевала, но признавала, что невестка хорошая – «порядочная и хозяйственная».

К детям ездили три раза в год, груженные, как вьючные мулы, – с продуктами в Пензе было еще хуже, чем в столице. Витя волок тяжеленные баулы и громко, во весь голос, материл свою жену и заботливую мать.

Иногда – впрочем, нечасто – он крепко запивал. Совсем крепко, недели на три, а то и на четыре. И это была беда. Жену свою, крупную и пышнотелую Люську, Витя мутузил так, что однажды ее увезли на «Скорой» с сотрясением мозга и переломанными ребрами. А так – просто фингалы. То справа, то слева. Или на обоих глазах разом.

Что правда, то правда – «добрый».

Люся замазывала синяки плотным слоем чешского «Дермакола» и грустно плелась на работу. Приходил участковый, предлагал потерпевшей мужа-буяна посадить.

Люся возмущалась:

– Да чтобы я, своими вот руками, – она трясла перед его носом пухлыми пальцами, унизанными золотыми кольцами с красными и розовыми камнями, – посадила кормильца и отца моих детей?!

Участковый вздыхал:

– Каких детей, Иванькова? Сын у тебя! Один! Забыла? И кто у вас кормилец – это надо еще посмотреть.

Однажды Витю отправили в ЛТП. Люся моталась туда раза по три в неделю. Пока соседки ей не открыли глаза – отдыхай, дура! Когда тебе еще такое счастье выпадет?

Люся задумалась и ездить перестала. Сделала новую прическу, купила болгарскую дубленку – тетки подыхали от зависти. Съездила на экскурсию по Золотому кольцу. И даже отпраздновала свой день рождения в ресторане «Будапешт» – только «девочки» с работы. Никаких соседок: сплетен не оберешься.

«Девочки» крепко выпили, закусив икоркой и севрюгой с хреном, спели любимые песни («Зачем вы, девочки, красивых любите?» и «Миллион, миллион алых роз»), всплакнули, вспомнив себя молодых, погрустнели, вспомнив своих законных мужей. И совсем разнюнились, сообразив, что, скорее всего, ничего больше в их жизни не будет – ни любви к красивым, ни миллиона алых роз.

Таксист, везший разморенную и счастливую Люсю домой, молодой носатый кавказец, гладил ее по полной руке и уговаривал встретиться завтра в шесть вечера.

У подъезда она совсем расслабилась и почти задремала. Таксист предлагал ей руку и сердце, называл королевой, клялся в любви до гроба, наконец расстегнул неподатливые пуговки на Люсином платье и почти добрался до ее богатой груди.

Люся встрепенулась, пришла в себя, дала ему по носатой морде – той же пухлой и тяжелой рукой – и, не заплатив ни копейки (нанесено оскорбление!), гордо вывалилась из машины в сугроб, поднялась, отряхнулась, покачиваясь, доковыляла до подъезда и громко хлопнула входной дверью.

А вот наутро ей стало невыносимо стыдно. Старая дура! В Пензе внучок через два месяца должен народиться! Муж Витя в больнице на излечении! А она? Гуляет, блин! Отрывается! Совсем про стыд забыла. А если бы этот грузин отвез ее в лес и там бы… Черт с ней, с честью! Ведь и прибить бы мог!

После стыда и раскаяния оставалось одно: радоваться ненанесенному ущербу и срочно навестить больного мужа.

Витя, злой сильнее обычного, встретил жену неласково – не простил двухнедельного отсутствия. Унюхал запах вчерашнего алкоголя и заметил виноватые Люсины глаза.

– Нашлялась, курва драная, пока муж по больницам и госпиталям? – невежливо осведомился он. – Витин острый кадык напрягся и яростно задвигался. Он чувствовал себя героем, раненым бойцом, коварно брошенным неверной, ветреной женой.

Люся, мелко моргая, молила о пощаде. Пощада не предвещалась. Люся торопливо доставала из сумки и разворачивала сочные ломти буженины, тамбовского окорока «со слезой», сырокопченой колбасы и осетрины горячего копчения.

– Поешь, Витенька! – умоляюще прошептала она.

Муж недобро усмехнулся – чует кошка!

– Сама жри! – коротко бросил он и смачно сплюнул Люсе под ноги. – Курва! – повторил Витя и бодро зашагал к корпусу.

Люся села в сугроб и заплакала. Подошла здоровая серая, из местных, собака, подозрительно посмотрела на женщину и неторопливо начала жевать отвергнутую ее супругом буженину.

Витю выписывали через неделю. Люся отдраила квартиру, сварила кастрюлю борща и напекла пирогов.

Витя зашел мрачный и серьезный. На Люсино «здрасте» не ответил, только кивнул. Борщ съел молча, к пирогам не притронулся. Лег спать в зале, проигнорировав супружеское ложе. Вечером, когда Люся пришла с работы, Витя был смертельно пьян. Пил он на следующий день. И на следующий. И еще три недели подряд.

Люся умоляла мужа остановиться. Витя объяснил, что пьет с большого горя, потому как жена у него сволочь и шлюха и веры ей больше нет.

С тех пор все совсем разладилось. Окончательно и бесповоротно. С работы Витю выгнали, в ЛТП не брали, участковый махнул на него рукой. Бил теперь муж Люсю систематически – раза три в неделю. Она потухла, похудела, перестала красить волосы и губы.

Люсина дубленка – Болгария, цвет кофе с молоком – была изрезана Витей на мелкие кусочки. Точнее – в лапшу.

Жизнь покатилась в тартарары и стала совершенно бессмысленной. Через полгода Люся заболела. Через три недели после этого ее не стало. В четверг отвезли человека в больницу, а во вторник забирали из морга. Скоротечная онкология, сказали врачи.

Хоронили Люсю всем двором. Приехали сын и невестка. Почему-то она плакала больше, чем все кровные родственники. Сын с отцом не разговаривал – видимо, винил его в смерти матери. На поминках Витя, как и положено, нажрался и крикнул все еще горюющей снохе:

– Чё ревешь? Гостинцы закончились? Ничего, с голоду не опухнешь! – Он громко цыкнул зубом.

Сын медленно поднялся со стула. Жена схватила его за рукав и умоляла остановиться. Так же медленно он снова опустился на стул. Вскоре молодые стали собираться в дорогу, с отцом не простились.

Витя вышел на лестницу и крикнул им вслед:

– Счастливого пути!

Мужики затащили его в квартиру.

Поминки сворачивались, и женщины торопливо убирали со стола посуду.

Витя, уронив буйну голову на руки, продолжал планомерно накачиваться остатками спиртного.

– Говнючий ты человек, Виктор! – со вздохом сказал ему участковый. И пригрозил: – Будешь и дальше тунеядствовать – посажу!

Витя, подняв на него мутные глаза, бросил:

– Да пошел ты!

Это первая часть истории. Вводная, так сказать.

* * *

Вторая история, потрясшая обитателей двора, – смерть Дарины Силковской, умницы и красавицы сорока двух лет.

Силковские в нашем дворе считались, как бы сейчас сказали, випами.

Владимир Сергеевич – декан известного столичного вуза. Профессор, само собой разумеется. Высокий, интересный, с прекрасной спортивной фигурой, серыми глазами, висками, тронутыми ранней сединой, и очаровательной ямочкой на мужественном подбородке – совсем как у Жана Маре. Вежливый, воспитанный, улыбчивый. Кланяется каждой уборщице и каждому дворнику. Словом, интеллигент.

Дарина Петровна, его любимая, обожаемая жена – видно невооруженным глазом, – была высокой и статной. Тонкая талия, стройные ноги. Чудные карие глаза, полные ума и доброты. Нежная шея, пухлый, чувствительный рот. Короткие темные густые волосы стрижены «под мальчика», что делало ее еще более трогательной и беззащитной.

Дарина (а ее называли именно так, без отчества) работала врачом. Да не просто врачом – оперирующим хирургом. Говорили – замечательным.

Трудно было представить нежную Дарину со скальпелем в руках. Конечно, она лечила всех соседей. Никому не отказывала, поднималась по первому зову даже по пустякам – померить давление занудной и капризной бабке Мишутиной.

А однажды и вовсе спасла человека: подростка Юру Смирнова. Тот маялся головными болями. Врачи лечили от мигрени, но бедному парню ничего не помогало. Кружилась и болела голова, тошнило и мотало от стенки к стенке. И Дарина, нахмурив брови, срочно положила парня к себе в отделение. Оказалось, опухоль мозга. Операция, которую сделал известный нейрохирург (Дарина ассистировала), прошла успешно. Парень жив и здоров и даже поступил в институт.

Силковские жили интересно и правильно: посещали музеи и театры, зимой катались на лыжах, а летом отправлялись в поход на байдарках.

Всегда вместе и всегда за руки. Супруг заботливо поправлял на любимой съехавший беретик и потуже затягивал шарф. Однажды весь двор наблюдал, как он завязывал ей шнурок на ботинке. Тетки впали в ступор.

Дарина погибла внезапно и страшно – в тихом переулке ее сбила машина. «Скорая» приехала не скоро. Дарина успела прошептать номер своей больницы. Через два часа были подняты на ноги лучшие нейрохирурги столицы, сделали трепанацию черепа. Дарина впала в кому. Все две недели Владимир Сергеевич не отходил от дверей реанимации. Сидел, закрыв лицо руками, и ни с кем не общался. Ночью дремал на той же банкетке. Медсестры поили его сладким чаем.

Через две недели в коридор вышел профессор, учитель Дарины, и сказал одно слово:

– Крепитесь.

Владимир Сергеевич схватился за сердце и упал в обморок. Сделали кардиограмму и положили в палату с подозрением на инфаркт.

На кладбище он умолял, чтобы гроб не закрывали. А когда все кончилось, громко, по-волчьи завыл и осел на землю.

После похорон его по настоянию Дарининых коллег положили в клинику неврозов на два месяца.

* * *

Третья пара тоже считалась счастливой. Дуся и Вася Касаткины. Два голубка. Похожи друг на друга, как брат и сестра: маленькие, пухленькие, круглолицые и румяные. Ходили «под крендель». Все вместе, все на пару.

– Все вместе, – рассказывала Дуся соседкам и товаркам на работе. – Все напополам. Вася мой, – Дуся притворно вздыхала, – ну ничё мне делать одной не дает! Пироги печем вместе, щи варим вместе. Убираем квартиру – опять вместе. Газеты читаем вслух. Даже футбол я с ним смотрю, чтобы было что обсудить.

Бабы вздыхали и недоверчиво качали головами. Только вредная, острая на язык Валя Хохлова ехидно спрашивала:

– А в сортир? Тоже вместе?

– Завидуешь? – улыбалась находчивая Дуся.

И вправду, ей завидовали. Конечно, было чему! Восьмого марта утром Вася торопился домой с мимозой и тортом – поздравить Дусю. Три часа стоял в универмаге за лифчиками для любимой. Из командировок привозил дефицитные отрезы и обувь. Летом ездили в деревню. И там все вместе: огород, грибы, на речку.

Детей у них не было – жили «для себя». Дуся работала в ателье закройщицей, Вася – хозяйственником на фабрике. Денег хватало на хорошее питание и приличную одежду, а больше у них интересов не было. Ну и что? По-разному живут люди. Главное – никому не мешают. Ладно да дружно. Не всем же по театрам ходить!

Дуся была закройщицей экстра-класса. Конечно, соседи мечтали стать ее клиентками. В смысле – на дому, так как ателье было закрытое. Но Вася запрещал жене брать халтуру. Говорил, что им на все хватает, а Дусечке надо отдыхать.

Она обожала присесть на лавочку перед подъездом и похвалиться своим житьем-бытьем.

– А Вася мне сегодня делал педикюр, – доверительно сообщала Дуся. – Срезал мозоли и чистил пяточки.

«Пяточки» – Васино слово.

Или:

– А Василек мне сегодня сварил манную кашку.

Или:

– Васечек привез из Полтавы розовый кримплен. Красивый!

«Вася достал сумку», «Вася испек пирог», «Вася делает на ночь массаж ступней». «Вася», «Вася», «Вася»…

Тетки зверели. Просто наливались желчью. Их «Васи» пили, буянили, просаживали получку, гуляли на стороне и орали на детей. Как не возмутиться? Но долго на Дусю не злились. Называли дурой и страстно мечтали, чтобы «золотой Вася» наконец прокололся. К примеру, завел любовницу. Или крепко запил. Или – некрепко, а просто выпил и дал Дуське в морду.

Но не было им такого счастья. Не было. Вася по-прежнему делал педикюр и массаж, пек ватрушки и тащил на горбу новый телевизор. По-прежнему они выходили гулять – под ручку, Шерка с Машеркой. Дуся в новой каракулевой шубе и высокой норковой шапке победно оглядывала сидевших у подъезда теток и сильнее вцеплялась в мужнину руку.

Отдыхали супруги в санаториях. То лечили почки – болели они у них почему-то одновременно, – то пили водичку в Ессентуках, то принимали грязи на Мацесте. Рядком да ладком, как и положено.

Однажды совсем обнаглели и затеяли ремонт. Соседки наблюдали, как рабочие тащили голубую ванну и голубой же унитаз. Дуся сетовала, что обои удалось достать только югославские, а хотелось бы финские. Плитка вот чешская, а надо бы как раз югославскую. Добила всех мойка из нержавейки. Двухкамерная. С Дусей перестали разговаривать.

Ларисе из третьего подъезда сделалось плохо, когда грузчики распаковали синий бархатный диван. С двумя креслами, разумеется. А уж когда бессовестно обнажилась румынская стенка, Лариска разревелась и бросилась прочь со двора.

Теперь Дуся говорила, что пережить ремонт – это пережить два пожара. Жаловалась, что безумно устала от запахов клея, краски и бесцеремонности рабочих.

И ей никто не сочувствовал. Злые, черствые люди!

Дуся плакала и жаловалась мужу. Вася нежно гладил жену по голове и умолял не расстраиваться.

– На каждый роток… Да и черт с ними! Пусть в своем дерьме доживают! А у нас, Дусек, славная жизнь! И сколько еще впереди всего! Хочешь сырничков на ужин?

Дуся хотела. Поев сырников, она успокаивалась, и к тому же начинался показ любимого фильма – Штирлиц сражался против фашистской Германии. Было так интересно! И так страшно за Штирлица! Так страшно, что Дуся охала и ахала, крепко вцепившись в сильную руку спутника жизни.

После просмотра любимого фильма был еще чай с конфетами («подсластиться на ночь» – Васино выражение), а далее они укладывались баиньки (тоже Васины слова).

Белье индийское, мягкое, в веселый цветочек, пахнущее земляничным мылом (два куска в шкаф между стопками). Подушки – чистый утиный пух, одеяло из него же, атласное и стеганое. Дуся вздыхала: «Какие все злые и несправедливые!» Она укладывалась поудобнее на широкую пушистую Васину грудь и… засыпала. Все тревоги улетучивались в тот же момент.

И Дуся думала, какие они с мужем счастливые! Как же им повезло!

Через десять минут раздавался мощный храп. Храпели оба, в унисон. Как жили, так и храпели – сладко и дружно.

Беда пришла, как всегда, неожиданно. Дуся поехала к сестре в деревню, всего на три дня, пока Вася был в командировке. Стояло жаркое лето, и сестры решили искупаться в реке. Назавтра Дуся уезжала в Москву. Домой хотелось сильно – в свою чудесную, посвежевшую квартиру, на свой бархатный диван и в ванную с блестящей плиткой в салатовый цветочек.

Дуся села на расстеленное полотенце, закрыла глаза, подставив лицо теплому и приветливому солнышку. Сестра плескалась у берега и звала ее купаться. Дусе не хотелось, но – делать нечего: настырная сестра отвязываться не собиралась.

Она нехотя встала и пошла к реке. Вода была прозрачной и теплой. Не вода, а парное молоко. Дуся зажмурила глаза и медленно, по-собачьи, поплыла. Плавала она неплохо, да и речка была узкая и неглубокая. Но, как оказалось, – коварная: воронки, а в них били холодные ключи и водовороты.

Дусю начало крутить и затягивать вглубь. Несколько минут она боролась и пыталась вынырнуть, но вода затягивала все сильнее, а сил оставалось все меньше. Бедная Дуся так нахлебалась, что и крикнуть не смогла. Крик тонул вместе с Дусей, она захлебывалась водой и страхом.

Сестрица ничего не видела: побежала в кусты по малым делам.

Последнее, что успела прошептать выбившаяся из сил Дуся, – имя любимого мужа.

– Васечка! – булькнула она и погрузилась в пучину.

Вытащили утопленницу через три дня.

Вася сидел на кушетке и, не мигая, смотрел на беленую стену, украшенную плюшевым ковриком, – уточки, лебеди, бархатная речка. Осознав, что такая вот речка, тихая и спокойная, поглотила его любимую Дусю, он захрипел и упал. Прямо на пол, сильно стукнувшись головой.

Прибежала деревенская фельдшерица и закричала:

– Инсульт!

Но, по счастью, инсульта не было – лишь нарушение мозгового кровообращения. Васю увезли в больницу, однако на похороны жены отпустили. Вернее, его нельзя было удержать. Хоронили Дусю в родном селе, на деревенском погосте. Рядом лежали ее родители.

Опасались за Васино здоровье, очень. Накачали лекарствами. Вели одуревшего Васю под руки. Он шел медленно, покачиваясь, и молчал. Все время молчал. С Дусиной могилы увести его не могли. Вася сидел на кладбище неделю. Дусина сестра приносила ему поесть. Вася машинально открывал рот и проглатывал пищу. Потом послушно запивал ее молоком или чаем. И опять молчал. Наконец удалось увести его с кладбища. Сестра уложила беднягу в кровать, и Вася уснул. Спал он три дня, не просыпаясь. А когда проснулся, подскочил с кровати и закричал:

– Дуся! Она же там совсем одна! – И опрометью бросился на кладбище.

Потом понемногу стал приходить в себя. Ел за столом, помогал родне с покосом, кормил скотину. В Москву он не собирался.

– А как я оставлю Дусю? – удивлялся Вася.

Так и прижился в доме у Дусиной сестры. С деревенскими не общался, на лавочке за калиткой не сидел. Утром на кладбище, вечером на кладбище. На Дусиной могиле росли даже розы. Поставил витую оградку и покрасил ее серебрянкой. Дуся, веселая и улыбающаяся, смотрела на него с фотографии: совсем молодая, волосы с перманентом, яркая помада. Вася вел с ней многочасовые беседы. Рассказывал про деревенские новости и сестрино хозяйство. Дуся безмятежно улыбалась. Вася прощался и шел домой. Медленно, как дряхлый старик. Жизнь кончилась.

* * *

Двор буквально разбухал от слухов. Как такое возможно? Три смерти за год, три совсем молодые женщины. Появилась версия, что дом построили на месте старого кладбища – обычное дело. Далее, при строительстве дома обвалились строительные леса, и погибло много рабочих. Еще версия – на этом месте когда-то стоял купеческий дом, где ревнивый муженек зарезал красавицу жену. Нет? А почему такие проклятья сыплются на наш бедный дом? И резонный вопрос – кто же следующий? Особенно подозрительно поглядывали на женщин от тридцати до пятидесяти. Одна нервная дамочка даже поменяла квартиру.

Конечно, глупости. При чем тут кладбище и ревнивец-купец? Вы еще придумайте, что под фундаментом дома зарыт нечестный клад или ядерные отходы!

Просто трагическое совпадение, трагическое стечение обстоятельств. Онкология, авария, утопление. Года через два все облегченно вздохнули: больше никто не умирал, не травился, в реке не тонул и под машину не бросался.

– Пронесло, – облегченно вздохнули жители нашего дома. К тому же были опровергнуты предположения по поводу кладбищ, купцов и аварий на стройке. Все это оказалось полной ересью. Да и вообще, жители переключились на более интересные события – на те, от которых кровь стыла не меньше, чем от предыдущих трагедий. Хотя нет, глупость. Как можно вообще это сравнивать? Но тем не менее…

* * *

Владимир Сергеевич Силковский, убитый невероятным горем вдовец, оплакивающий свою безвременно ушедшую Дарину, женился повторно через три месяца. Точнее – через два с половиной. Свадьбы, разумеется, не было. Все по-тихому. Просто однажды он появился во дворе со спутницей – маленькой, невзрачной и худосочной девицей примерно двадцати лет отроду. Впрочем, возраст ее читался плохо – очень серенькая, очень невнятная, очень незначительная. Словом, с Дариной не сравнить, неприлично даже и сравнивать. В том, что это не просто знакомая, убедиться было несложно. Силковский так же поправлял на ее тонкой шейке шарфик и так же застегивал разъехавшуюся «молнию» на сапогах. Вечером так же прогуливались в сквере напротив. В пятницу Владимир Сергеевич спешил с работы с тортом и цветами (тот же трюфельный тортик и те же розовые гвоздики). Постоянный мужчина, сказать нечего.

В июне двор наблюдал, как Силковские грузили в машину походное снаряжение, а в декабре, облачившись в лыжные костюмы, с лыжами и палками торопились за город. По первому снежку, как говорится…

Владимир Сергеевич так же раскланивался с соседками – с полупоклоном, уважительно и учтиво.

Ему нехотя отвечали. Не могли простить скорую измену памяти всеми обожаемой Дарины. Сердцу не прикажешь!

Через год двор наблюдал такую картину: молодая жена, предположительно аспирантка Владимира Сергеевича, надвинув очочки на острый носик, аккуратно обходит лужи, бережно неся свой беременный живот, а муж так же аккуратно и бережно подхватывает ее за худой локоток. В положенный срок аспирантка родила. Силковский, с одуревшим от счастья лицом, катал по двору голубую коляску.

* * *

Вася Касаткин не появлялся в столице довольно долго, около шести месяцев. Сплетничали, что он парализован, другие утверждали, что госпитализирован в психиатрическую больницу с диагнозом «буйное помешательство». А вообще, скорее всего, лег на кладбище рядом с Дусей и наконец успокоился. Как у лебедей: один уходит за другим, потому что жить друг без друга не могут. В народе говорят – лебединая верность.

Больше всего бабки расстраивались, что «Дуська не пожила в новом ремонте».

Да, Дуся и вправду не пожила. Даже насладиться им не успела. Зато наслаждалась теперь… Дусина родная сестра.

Да-да! Именно так. Через полгода Вася Касаткин объявился. И не один. Рядом с ним стояла коренастая женщина с простым добродушным обветренным лицом. Вася проявил уважение и представил новую жену кумушкам и сплетницам, заседающим целый день на лавке у подъезда.

Так и сказал:

– Моя новая, заместо Дуси-покойницы. – И глаз его увлажнился. Спутница тоже, хрюкнув, крупной рабочей деревенской рукой оттерла скупую слезу.

Вася толкнул ее в бок, и она, вытерев руку об платье, заливаясь от смущения краской, пробормотала:

– Тоня. Тоня я. – И протянула руку Зинаиде Федоровне, пенсионерке и старожилу с лицом упрямым и суровым, похожим на лицо престарелой Родины-матери. Видно, чутье подсказало смущенной и растерянной «молодой», что баба Зина – объявленный лидер и непререкаемый авторитет в узких кругах.

Тоню приняли «на лавку». Без особого удовольствия, но с явным интересом. Всем было любопытно узнать, как и что в доме Касаткиных.

Сыграли и свадьбу – шумную, словно деревенскую, с баянистом, истерикой, Тониной, разумеется (что поделаешь – перепила баба, с кем не бывает? Радость ведь такая – невеста!), разборками, блюющими гостями и битой (на счастье?) посудой. Словом, как положено у приличных людей.

Тоня, в цветастом халате и тапках, широко раздвинув крепкие ноги, увитые от тяжелой физической работы синими жилами, лузгая семечки, любила, сидя на лавочке, с удовольствием рассказывать в мельчайших подробностях о своей с Васей счастливой жизни.

Вася так же пылесосил квартиру, так же мыл окна и стирал занавески, так же жарил сырники с изюмом. Все так же стоял в универмаге за чешскими сапожками и немецкими комбинациями. Так же получал путевки в санаторий – уже от другой работы, обувной фабрики, где тоже трудился снабженцем.

Тоню не полюбили: ленивая, трепливая, наглая.

– Что обед не готовишь, молодуха? – интересовались тетки.

– А! – махала рукой та. – Успею еще! – И добавляла: – Я за свою жизнь так наковырялась! Инвалидкой через это хозяйство сделалась! – И совала под нос соседкам узловатые красные артритные пальцы.

Бабы вздыхали:

– Дуська против Тоньки – чистая интеллигенция!

Тоня не работала: образование шесть классов, профессии нет. Сидела на лавочке и ходила в булочную и гастроном. В том же халате и домашних тапочках. С авоськой в руке.

Халат и тапочки были Дусины. Впрочем, как и все остальное: плащ, шуба, норковый берет и сапоги-аляски. А еще – арабские духи и мягкое душистое постельное белье в цветочек, чашка с василькакми и бархатный диван.

Простодушная Тоня рассказывала, что о счастье таком и не мечтала. Всю жизнь сеструхе завидовала. И в столице, и с квартирой, и в шубе, и в кримплене. И с Васей! Да с каким Васей!

Тоня вздыхала и продолжала:

– Был у меня муж, – опять глубокий вздох, – да сплыл…

– Куда? – ехидно вопрошали соседки.

Тоня хлюпала носом и так же бесхитростно отвечала:

– А зарезали его по пьяни. Прямо на свадьбе.

И снова про свое нежданное и негаданное счастье: «Вася, Вася, Василек».

Под крендель ходили на прогулку. И так же обратно. У Тони изменилась вся жизнь. Кто бы мог представить? После сорока какие надежды? Все в деревне женатые – кто не помер, – и все пьют. Одна морока. Лучше бобылкой свой век доживать. Вся жизнь изменилась у Тони.

А вот у Васи не изменилась. Ну так, расстроилась на пару месяцев, засбоила, и он был по-прежнему счастлив. Так счастлив, что сердце замирало, когда думал, как хороша жизнь! И регулярно напевал, стоя под финским душем:

– Я люблю, тебя жизнь! И надеюсь, что это взаимно!

Взаимно, Вася. Не сомневайся! У тебя – точно взаимно! Жизнь, она любит бодряков и оптимистов. Доказано.

* * *

Витя Иваньков, пьяница, бузотер, драчун и гуляка, пил после смерти жены уже без остановки и светлых промежутков. Пил он теперь от большого горя. И тоски. От тоски по жене Люсе. Дела у него теперь было два: пить и ездить к Люсе на кладбище.

На кладбище – кто бы мог предположить? – он ездил три раза в неделю. Иногда чаще – по душевному порыву. Сажал цветы, красил ограду и… плакал, плакал…

Возле кровати поставил Люсин портрет. Разговаривал с ним. Укорял Люсю:

– Как же так, как ты могла? Стерва ты, Люська! И всегда была ею.

Говорил, что пить бы бросил непременно. И зажили бы они счастливо. Ох, как бы зажили!

– А счас, – всхлипывал он, – что, Люська, мне осталось вот сейчас? Тоска одна да водка. Вот вся моя жизнь! – И добавлял: – А какая это, Люська, жизнь? Мука одна. Не нужна мне, Люся, без тебя она, сука эта жизнь.

А потом долго рассказывал, как хорошо они жили. Как ладно и складно. Помнишь, Люська?

Жена смотрела с портрета недоверчиво, вроде как сильно сомневалась в Витиных словах.

А он пил и плакал. Плакал и пил.

Тетки решили Витю сосватать. Что мужик пропадает? Какой ни есть, а все равно добро при нынешнем-то дефиците. Нашлась и невеста – татарочка Ася: тихая, скромная, работящая. Без квартиры и с временной пропиской. В булочной на кассе сидела.

Сватать взялась все та же бабка Зина. Рассказала Вите, какие Ася печет беляши и какую варит лапшу. Витя ответил грубо. Очень грубо и нецензурно.

Баба Зина в долгу не осталась. Сказывался опыт рабочей-путейщицы.

Витя покрутил пальцем у виска и объяснил недогадливой соседке, что «после Люськи нет для него женщин на земле». И, покачиваясь, отправился за очередным шкаликом.

А через пару месяцев Витя Иваньков повесился. У себя в квартире.

Бабы говорили – от водки. А тихая хроменькая тетя Оля Полозкова, старая дева, одинокая, без всякой родни, тихо сказала:

– Не от водки. От тоски. – И, грустно вздохнув, печально посмотрела куда-то вдаль.

На всю оставшуюся жизнь…

Квартира ровно напротив – дверь, что называется, в дверь. Она, дверь этой соседней квартиры, имеет вид… Доисторический она имеет вид. Это даже не «совковый» дерматин грязно-бурого цвета, нет. Просто родная деревяшка в царапинах и сколах цвета детской неожиданности, как говорят в народе. Да и замок… Чуть ли не навесной, из тех, что на шестисоточных сараях.

Но квартира – трехкомнатная, и я о такой мечтаю. Мы-то живем в однушке, и нас трое: муж, детеныш и я. Нам тесно, очень. Нет, и эта квартира – огромное счастье, потому что отдельная, без мамок и папок. Мы просто «крезы» по сравнению с нашими несчастными друзьями, проживающими с родителями. Но человеческая натура такова: хочу большего!

Я – не алчная пушкинская старуха, требующая золотую рыбку себе на посылки. И дворец мне не нужен. Мои мечты ограничиваются обычной малогабаритной трешкой с шестиметровой кухней и отдельной детской.

И еще я хочу второго ребенка. Точнее, этого мы хотим вместе с мужем. А в такой тесноте…

Бабушка твердит, что они рожали и в коммуналках. Свекровь вспоминает барак без воды и с печным отоплением. Кстати, в самом центре Москвы – там, где сейчас гостиница «Белград».

Я парирую:

– А хорошо ли вам там было? Комфортно, дорогие мои?

Тушуются. Причем – сразу. Вздыхают. Вспоминают, видимо, и свекровей своих незабвенных, и соседушек милых.

Теперь по делу. В той трешке, что строго напротив, проживает один человек – Василий Васильевич Бирюков. Мастер цеха на авиационном заводе. Убежденный холостяк.

Родители его давно успокоились на Хованском, унеся с собой в могилу неизбывную тоску и печаль – Вася, сынок, не пристроен. Так и проживет, неразумный, всю жизнь бобылем. А сколько сватали! Да и какие девушки перед Васильком млели и глаза опускали!

Вот уж не знаю. Посмотришь на этого Василька… Ну, может, в молодости… Хотя и в это верится с трудом. Нынешний Василь Василич – дядька сорока с лишним лет, угрюмый, неразговорчивый, в сандалиях фирмы «Скороход», коротких брючатах, клетчатой ковбойке и доисторических очках (ретро, конец пятидесятых).

После работы Вась Васич по прозвищу Бирюк торопился домой. В руке авоська – тоже анахронизм, – а в ней кефир в стекле, батон и кусок колбасы в серой бумаге.

Тетки на лавке кивали на Васино «здрасте» и продолжали свои нескончаемые беседы. Бирюков интереса у них не вызывал. Вообще.

Говорили, что одна вдовушка из третьего подъезда к Васе как-то подъезжала. Крепкая такая, телом не бедная. Вася в ответ на ее призывы, очевидные всем, кроме него, бурчал что-то невразумительное – и пулей проносился прочь.

Еще одна соседушка пыталась пристроить Василька к своей племяннице, старой деве из Старого же Оскола. Вася грубо тетку послал.

Кумушки у подъезда вынесли свой беспощадный вердикт – Вася болен. Неизлечимо. По мужской части. Ну и заодно – головой, это и так понятно. И Васю-Бирюка оставили в покое. Он облегченно вздохнул. А зря! На пороге его судьбы уже маячила я, но пока он об этом не знал.

А я заискивающе с ним здоровалась, с улыбочкой такой иезуитской:

– Здрасте, Василь Василич! Как драгоценное? Не подводит? Не надо ли вам чего? Мы вот тут на рынок собрались. Можем и вам прихватить. Не затруднит. Для соседа, так сказать. Пирожка с капустой, тортика киевского.

Вась Васич шарахался от меня как от прокаженной. Только увидит – сразу в дверь, угрем. Смотрит с опаской: что этой дуре надо?

Правильно, что с опаской. Этой дуре таки надо!

Я строила планы. Ох, как мы, женщины, любим строить планы! Просто замки на песке возводила сказочные. Кухня – мебель деревянная, светлая, теплая. Занавески в красную клетку. Такая же скатерть.

Спальня в зеленых тонах – говорят, успокаивает. Гостиная – тона… Ну пусть будет персик. И детская! Обои с гномами в разноцветных колпачках, стеллажи для книг и игрушек. А на потолке – звезды. Или солнце – еще подумаю.

И я начала капать мужу на голову – в смысле, сходи к Бирюку и поговори. Предложи обмен с доплатой.

– А зачем ему это надо? – удивился муж.

– Что значит зачем? Деньги стали никому не нужны? Отменили их, деньги, что ли? Вот что ему точно не нужно, так это трехкомнатная квартира!

– С чего ты взяла? – опять удивился муж.

– А на фиг? – вопросом на вопрос ответила я.

Идти на переговоры муж отказывался. Аргумент: «Ты же знаешь, я не люблю просить в долг, быть обязанным и вообще – что-нибудь просить!»

Он не любит! А я – обожаю! Особенно деньги в долг. Просто этим мужикам… Все делать, чтобы ничего не делать. Все ясно. Но и меня за просто так не остановишь. И я продолжала ежевечерние выступления. По-хорошему не получалось, что ж, ты мне не оставил выбора, как говорится.

Пошли попреки и укоры. Сравнения. Критика. Слезы. Стенания, мол, семья для тебя – поесть да поспать. Перекантоваться, одним словом. А я тут… Бьюсь как рыба об лед. И кухня эта мне тесна в бедрах. А второй ребенок? Маленькая такая… Доченька! Косички, бантики, заколочки с вишенкой. Платьица с оборочками…

– Достала! – зашипел муж и рванул к соседу.

Я прильнула к двери. Слышно ничего не было. Вообще. Вот что такое стальная звуконепроницаемая дверь. Не обманули. А минут через десять я получила стальной и непроницаемой по лбу. Муж вернулся мрачнее тучи. Я поняла – сделка сорвалась.

– Чего? – спросила я.

– Того, – по-хамски ответил муж, что, кстати, ему несвойственно.

– В смысле? – я решила уточнить.

Правильно говорит моя мама: не умею я вовремя остановиться. Не умею.

– В смысле, что ты – того. – Муж опять хамил: покрутил пальцем у виска и пошел спать.

Рухнули мои мечты. Рухнули. Обрушились в одно мгновение, как ветхий дом при землетрясении в восемь баллов. Или – как обвал в горах. Камни и пыль.

Утром я решила обидеться. Надула губы и молча подала завтрак.

Муж мой ссориться не любит и к тому же отходчив. С набитым ртом, прихлебывая кофе, он поделился впечатлениями.

Вась Васич, по его словам, шуганый какой-то, недоверчивый к людям. Сказал – не обсуждается, у него другие планы. Ремонт вот в мае намечает. А дальше – вообще, перемена участи, что называется.

И попросил его больше не беспокоить. Никогда и ни по какому поводу.

– О как! Сильно. А какая там перемена участи? Жениться, что ли, собрался, пень трухлявый? – поинтересовалась я.

– А вот это его личное дело, – осадил меня муж. – Знаешь ли, милая, нельзя так бесцеремонно лезть в чужую жизнь! Ты ведь вроде хорошо воспитана. Неприлично! И вообще, знаешь, какая у него квартира? Дерьмо. Стены масляной краской покрашены. Синего цвета. Лампочка Ильича в коридоре. Вместо коврика у двери – газеты разложены. И пахнет как-то… Кошатиной, что ли. И еще – рыбой вареной. Неблагородных сортов.

Утешил.

Ладно, черт с вами. Переживу. И будет еще у меня квартира, будет! И шторы в клеточку, и звезды на потолке! И зеленая спальня. И у тебя, сыночек мой бедненький, маленький, будет своя комната! С книжками и игрушками, с гномиками в ярких колпачках. Мамочка твоя постарается! Если уж папаша не смог!

В чужую жизнь лезть, видите ли, неприлично! А чтобы твоя родная семья страдала – это прилично?

Ладно, заносит меня иногда, признаю. Успокоюсь вот сейчас и опять буду девочкой из приличной семьи. Возьму себя, так сказать, в руки.

А уж этот Бирюков… Получит он от меня пирожка и тортика! И молочка при простуде! И чесночка при гриппе. Ненавижу.

Теперь, завидя Бирюкова у двери, я отворачивалась. Или цедила «здрасте» сквозь зубы.

Вскоре Бирюк зашевелился. Активизировался. Начал подтаскивать ведра и банки с краской, побелкой и лаками. Кисти, валики, обои. Всем стало ясно – Вась Васич готовится к ремонту. Опаньки! Неужто и вправду старый хрен задумал жениться?

«Старому хрену» было тогда слегка за сорок. Но и мне исполнилось всего-то двадцать пять. Есть оправдание.

Маляров и штукатуров Вась Васич не приглашал. «От жадности, – подумала я. – Жлоб, хмырь, упырь. Вот».

А жлоб, хмырь и упырь мотался челноком, как подорванный. Оживляж был такой, что все обалдели. И еще – улыбка на лице. Во весь щербатый бирюковский рот. И с кумушками у подъезда он раскланивался с усердием, чего раньше не было и в помине.

Все затаились, замерли. Что-то будет дальше…

Прошло три месяца. Бирюк закончил ремонт, и почти перестало вонять побелкой и краской. У входной двери он постелил затейливый коврик с зайцем из «Ну, погоди».

Советовался с соседкой Ираидой по поводу покупки гардин и светильников. Ираида, работающая в торговле, была для него непререкаемым авторитетом.

От осознания своей значимости и от чувств-с соседка приволокла из отдела «Ткани» рулон гардин, похожий на гаубицу от пушки. Слесарь Витек поздно вечером, соблюдая законы конспирации, важно доставил чешский унитаз, вынесенный с соседней стройки.

И мы поняли: все готово. Вот только что за этим последует, не знал никто. Пока не знал.

Ранним июнем, в субботний теплый и солнечный день, во двор въехало такси, а следом за ним – маленький грузовичок с матерчатым тентом.

С заднего сиденья бойко, совсем как-то по-молодецки, выскочил Вась Васич, распахнул переднюю дверцу.

Из машины очень медленно, с явно видимыми усилиями, не без помощи радостного и дурашливо-счастливого отчего-то Бирюка, вышла, опираясь на палку, немолодая полная дама. Очень немолодая и очень – болезненно – полная, на очень тяжелых, распухших ногах. Несмотря на жару, на ней был надет светлый (габардиновый?), почти антикварный плащ, шляпка песочного цвета с откинутой вуалеткой, летние перчатки и высокие ботинки, не оставляющие сомнений в том, что обувь – лечебная и сшита на заказ.

Вась Васич бережно усадил даму на лавочку и бросился к грузовичку, из которого работяги уже вытаскивали какой-то скарб.

Дама распахнула плащ, и взору открылась кружевная блузка с пышным жабо, прихваченным у шеи старинной брошкой. Потом незнакомка сняла перчатки и положила на колени пухлые, красивые, ухоженные руки в крупных перстнях. Женщина запрокинула голову к солнцу, и я смогла разглядеть ее лицо. Оно было прекрасно, несмотря на внушительный возраст дамы, морщины и по-стариковски выцветшие светло-голубые, блеклые, почти равнодушные глаза. Одухотворенностью своей, что ли? Отсутствием беспокойства и суеты?

А машину тем временем разгрузили. На асфальте стоял шкаф – деревянный, крепкий, из прошлой жизни. Комод – потемневший, но вовсе не ветхий, несколько изящных венских стульев, трюмо с резными лилиями, что говорит о стиле «модерн», плюшевое темно-зеленое кресло с вытертыми подлокотниками, горшки с фикусом и китайской розой и пара чемоданов – те, что называются фибровыми, коричневые, жесткие, с металлическими уголками.

Бирюков подбегал к даме и, видимо, интересовался ее самочувствием.

Потом грузчики бодренько затащили вещи, и Вась Васич спустился во двор, под локоток поднял свою гостью, и они медленно зашли в подъезд.

Из раскрытых окон гроздьями висели соседи. Во дворе воцарилось молчание. Можно сказать, гробовое.

Потом сплетницы пришли в себя, очухались и начали свое «бла-бла».

Вывод был сделан – на невесту толстая старуха не тянет. Родственница? Да не было у Бирюковых такой приличной родни – все деревенские, лимитчики.

Тогда кто? Ответа не было. Даже предположений и тех не имелось.

Муженек мой пошутил: может, он геронтофил?

Может. Все может. Но не верилось как-то, при всем моем бабском злоязычье и нелюбви к Бирюку.

Новую жиличку окрестили, естественно, «Мадам». А она и вправду была мадам. Всегда при прическе (хилые старческие волосы неизменно уложены), обязательно губная помада, яркий лак на ногтях, запах духов. Серьги, брошки, кольца. И еще – одно сплошное достоинство.

На скамейку она не садилась, выносила с собой раздвижной матерчатый стул, точнее кресло, а еще точнее, кресло это выносил сам Бирюков. Так наша соседка сидела при хорошей погоде часами. Иногда вставала и медленно, осторожно, опираясь на палку, прохаживалась по двору. В ней не было никакой напыщенности, чванства, презрения. Здоровалась и прощалась она с неизменной мягкой улыбкой. А вот в разговоры не вступала. Никогда.

Единственное, что про нее узнали, – это имя и отчество: Амалия Станиславовна.

А Вась Васич… Этого стали кликать «Блаженный», потому что видок у него был точно – блаженный. На лице постоянно тихая и счастливая улыбка слегка помешанного человека. Носился теперь Бирюк с удвоенной скоростью. Руки тянули тяжелые авоськи с фруктами, соками и пирожными.

Однажды я наблюдала такую сцену в нашей булочной (а тогда были булочные. И еще какие!): Вась Васич долго и тщательно мучил продавщицу в отделе тортов и пирожных.

Диалог был примерно такой:

– А картошечка свежая? А эклерчики? Сегодняшние? А «Наполеончик»? С заварным кремом?

Продавщица, суровая и грозная Фатима, испепеляя Бирюкова взглядом, гаркнула:

– Да все сиводнящие! Бери, старый черт, не сумневайся!

Бирюк радостно кивнул и пошел пробивать чек.

«Видимо, – подумала я, – мадама евойная охоча до сластей. В ее-то возрасте да с ее-то весом!»

Все – загадка неразрешимая, тайная тайна. Вот уж Бирюк! Озадачил, так озадачил. И никаких ответов – одни вопросы. Позвать бы мистера Холмса! Или – на крайний случай – доктора Ватсона. Но их рядом не было. А была только тихая пожилая дама, полная непередаваемого достоинства, и еще – окрыленный, не в меру счастливый Вась Васич Бирюков.

* * *

Семнадцатилетний подросток Вася Бирюков особых надежд не подавал. Да и, честно говоря, никто на него особенно не рассчитывал.

Отец с матерью приехали покорять столицу после войны. С радостью рванули в город, намучившись в деревне от голода и тяжелой работы. Им представлялось, что жизнь в городе будет несравненно легче деревенской. Но оказалось все далеко не так. Устроились на завод, работали посменно, даже им, привычным к физическому труду, было непросто. Дали комнату в бараке – удобства и вода во дворе. Пьянство и драки с утра до вечера. А тут Антонина Бирюкова забеременела. Васька родился еще в бараке. Через три года Тоня Бирюкова родила дочку Леночку. Василий-старший радовался как ребенок – по ночам вставал, молоко на керогазе грел, пеленки стирал. Говорил: «Птичка моя!» Тоня даже злилась – все больше сыновей любят, а этот на девке помешался. За Ваську-маленького обидно! Прожили они в бараке долго, девять лет. А потом – счастье! От завода дали квартиру, да еще и трехкомнатную.

Во-первых, двое разнополых детей, а во-вторых, глава семьи, Василий, достиг определенных высот: стал начальником цеха.

Переезжали налегке – как и все в те годы. В грузовичке с открытым верхом ехали Бирюковы всем семейством, а с ними фикус в два метра, шифоньер, стол со стульями и завернутые в простыни вещи – носильные и спальные причиндалы.

Зашли в квартиру и ахнули. Антонина села на табуретку и заплакала. Дети носились по комнатам, где гуляло гулкое эхо.

Со временем купили и холодильник, и телевизор. Зажили наконец как люди. Василий-старший был мужиком серьезным, работящим и основательным. Тоню свою любил крепко и на других баб рта не разевал, да и пил умеренно – по праздникам. Вернее, не пил – выпивал. Летом, в отпуск, отправлялись на старом горбатом «Запорожце» в деревню. Там было полно родни, сохранился крепкий родительский дом. Тоня копалась в огороде, Василий ходил в лес и на озеро – по грибы и на рыбалку. Тоня закатывала банки с компотами и соленьями на зиму, дети резвились с деревенской родней и друзьями.

Вечером Тоня выходила за околицу и присаживалась на лавку – потрекать с бабами. Те жаловались на пьющих и бестолковых мужей, на дурных детей, на тяжкую деревенскую жизнь. Тоня помалкивала. Умная была – не хвастала и никого не учила. Просто понимала, что и с мужем повезло, и с ребятами. А уж про квартиру, газ, теплую воду и белый унитаз – и говорить нечего. Счастливый билет вытянула Тоня.

О том, как все было сложно в столице, особенно по первости, она старалась не вспоминать. Знала, что ничего и никогда с неба не падает. Им по крайней мере точно.

Бабы смотрели на Тоню с завистью – фифа столичная! Босоножки на каблуке, купальник эластичный. Да нет, не босоножкам и купальнику (правда, красивому – жесткий и колючий эластик, зато синий в полосочку и худит! Так худит, словно двоих и не рожала!) завидовали бабы. Предметом их зависти были столичная жизнь, отдельная квартира и непьющий муж. А Тонька совсем не задавалась! Ни капельки! И в огороде раком стояла, землей не брезговала. Корней своих не забывала. Просто судьба у нее полегче. Везучая.

Сглазили бабы. Сглазили. Накаркали беду на Тонино счастье. Леночка заболела, дочка. Бледнеть стала, слабеть. Все в постель тянуло. Придет из школы – и спать. От еды отказывалась – поклюет, как птичка, и все, хватит. Хирела девка на глазах.

А когда положили в больницу, оказалось – опоздали. Поздно опомнились.

– Куда ж вы, мамочка, смотрели? – укорил Тоню врач.

У Леночки оказалась лейкемия. Протаскались год по больницам, и умерла дочка. В гробу лежала – как дитенок пятилетний. Совсем высохла.

Василий Бирюков жене Тоне этого не простил. Говорил:

– Ты девку запустила. И какая ты после этого мать?

Выпивать крепко начал, с женой скандалить. На Ваську смотрел зверем – будто тот виноват, что Леночки не стало. А малой и сам плакал: по сестренке скучал и еще мать жалел. Совсем сдала, в старуху превратилась. Седая вся, плачет и таблетки пьет. И Васька, и так молчун и скрытник, совсем ушел в себя. Сидел в своей комнате, книжки читал да радио слушал. Вот эту пластиковую черную коробку на стене, с двумя ручками – звук и программы – он полюбил больше всего. Для него это был выход в мир, ранее неизвестный.

Слушал Вася и стихи в исполнении любимых артистов, и рассказы, и постановки. Но больше всего ему нравились передачи музыкальные – «В рабочий полдень» и «По заявкам трудящихся». Тогда он впервые услышал ее. Ее голос. Ее имя. Просто какое-то сказочное сочетание слов – Амалия Клубовская.

А голос ее… Сердце Васино замирало – от счастья, восторга, нежности и почему-то неясной тревоги.

Теперь он караулил свою Амалию. Представлял ее себе. Казалось Васе, что она маленькая тонюсенькая брюнетка с фиалковыми глазами и длинными, очень черными, загнутыми ресницами. Легкая, почти невесомая, летит по земле, почти ее не касаясь, туфельки, прозрачные чулочки-капрон, на узкие плечи наброшена пушистая шубка. А на темных волосах тают снежинки.

А-ма-ли-я! Имя-то какое! Не имя – песня. Стихи. Воздух и легкий ветерок. Бриз морской.

Впрочем, какой там бриз! Моря Вася отродясь не видел. Только в кино, если честно. Но любить свою Амалию от этого меньше не стал. Невозможно было. Все девицы – во дворе, в школе, просто прохожие – казались Васе грубыми, уродливыми и тупыми. Такими, как Амалия Клубовская, они быть не могли. Теперь Вася знал все партии певицы наизусть.

Слушал ее, закрывая глаза. Когда диктор объявлял «Амалия Клубовская, меццо-сопрано», у Васи Бирюкова начинала кружиться голова.

Мать с отцом про его тайную страсть ничего не знали – каждый жил своей, теперь уже несчастной, жизнью. Мать все болела, отец пил и ездил на кладбище к дочке Леночке. На Васю внимания не обращали – не до того. Не шляется, не пьет по подворотням, учится кое-как, да и ладно. А что друзей и девок нет – так что с того? Значит, время не подошло. У всех по-разному.

Вася закончил школу и поступил в техникум. Да и слава богу! В армию не взяли – большая близорукость. Выучится – пойдет на завод. А там и невесту найдет. Какие его годы!

Выучился и пошел на завод. Династия, так сказать. А вот с невестой не получалось. Не было по-прежнему у Васи никакой невесты. Да и просто подружки тоже. Придет с завода, молча съест ужин – и к себе. Включит пластинки и музыку свою слушает.

Мать с отцом удивлялись – и что к этому радио и пластинкам прилип? Ни компаний, ни свиданий. Живет, как в скиту, ей-богу. Чудной получился парень, странный. И беспокоиться начали, переживать. Особенно – Антонина. А что толку? Не сдвинешь его, Ваську, с места. И вправду – чистый Бирюк, как есть.

И откуда такой получился? Непонятно. Словно и не бирюковский, чужой какой-то. Не было у них в роду ни фантазеров, ни романтиков. Из песен любили Гуляева, Лещенко, белоруса Евдокименко. Юрий Богатиков красиво пел про русскую землю, душевно. Да, еще нравился этот чукча смешной – «Увезу тебя я в тундру»! А в Васькиной музыке Антонина не разбиралась. Нытье какое-то заунывное. Только тоску нагоняет. А тоски у нее, у Тони… Целый товарный состав.

А однажды песни его любимой Амалии передавать перестали. Он не на шутку испугался – может, случилось что? Заболела его царица? Или еще что пострашнее?

Тоска и беспокойство погнали Васю в Радиокомитет. Как попал в редакцию музыкальных программ – отдельная история. Но попал. Редакторша, немолодая и грузная дама, явно восточных кровей, курила папиросу в янтарном мундштуке и с иронией поглядывала на Васю.

Он мялся, жался и никак не мог выразить свою мысль.

Редакторша начала с места в карьер:

– А в чем, собственно, претензия? В том, что эту Клубовскую мало ставим в эфир? Так это для вас мало. А нам вполне достаточно. У нас таких, как ваша Клубовская, – целая фонотека. Да и кто она такая, чтобы ей отдавать предпочтение? Обычный рядовой исполнитель. Есть еще и Вишневская, и Образцова, и Архипова. Вот это – царицы! Куда там вашей Клубовской! Они, с вашего позволения, солисты мирового уровня.

Вася вспыхнул, как факел, и задрожал от возмущения и обиды.

– Купите пластинку и слушайте свою приму, – тут редакторша усмехнулась, – хоть до… И вообще, не мешайте мне работать. Ничего с ней не случилось – уверяю вас. Как была, так и есть. В Ла Скала ее точно не пригласили. А голос мы ставим в записи, так что про передвижения Клубовской нам ничего не известно. – Она вынула папиросу из мундштука, загасила ее в большой хрустальной пепельнице и уткнулась в бумаги.

А Вася, незадачливый наш герой, с места не сдвинулся.

Дама подняла на него глаза и приподняла красивую узкую бровь.

– Что-нибудь еще?

Вася кивнул:

– А адрес? Вы можете дать ее адрес?

Дама медленно поднялась из кресла, одернула полу джерсового пиджака и, нервно кашлянув, сказала:

– Вот вам мой совет, молодой человек! Займитесь каким-нибудь делом! Женитесь, наконец! Вы уже вполне созрели! Родите ребенка. И еще – выбросите всю эту чушь из головы! Ну какое вам дело, где живет Клубовская и что с ней? Кто она вам? Совершенно посторонний человек. К тому же – немолодой. Знаете, с какого она года? Вот именно! Не знаете! И вообще, ничего про нее не знаете. И я вам больше скажу – и знать вам ничего не надо! Ни-че-го! – Она замолчала, посмотрела на Васю, и сердце ее, видать, дрогнуло: уж больно тот был жалок. – Ладно, пишите. Сущевский Вал, дом… квартира…

Вася, сжимая в руке бумажку с адресом, забыв поблагодарить даму, выскочил за дверь.

Итак, адрес был. Но тут Вася Бирюков испугался. Не на шутку, надо сказать. Ну купит он букет цветов и коробку конфет – если достанет. Ну приедет на Сущевский Вал. А дальше что? Откроет ему дверь здоровенный мужик. Или – не здоровенный. Какая разница, если тот мужик окажется мужем прекрасной Амалии? Швырнет ему конфеты в лицо и даст цветами по морде. Да еще и обсмеет – дескать, много вас здесь таких ходит, желающих на мою красавицу взглянуть хоть одним глазком. Вас много, а она одна. Что ей, со всеми здоровкаться?

Еще Вася представил толпу поклонников у подъезда – красивых, молодых, высоких и богатых. И он: тощий, кривоногий, мелкий, зубы частоколом, волосы ежиком. Джинсы индийские, ковбоечка из «Детского мира». Сандалии, носки горохового цвета. И стало Васе так стыдно и неловко, что в носу защипало и даже слеза выкатилась.

Однако через три месяца посетить квартиру на Сущевском Валу он все-же решился. Позвонил дрожавшей рукой в дверной звонок – не открыли. Из соседней квартиры выглянула остроносая дама в бигудях.

– Вам кого? – недовольно спросила она.

Вася пробормотал имя своей чаровницы.

Соседка повела острым осетровым носом.

– Нет ее. Съехала. С мужем разошлась и съехала. Он ее из квартирки-то попросил. – Она довольно ухмыльнулась.

– А куда съехала, неизвестно? – проскрипел Вася.

– Нет, – с удовольствием ответила тетка. – А если бы и было известно? Тогда что?

Он не ответил.

– Не на Ривьеру, разумеется, – продолжала соседка. – На выселки отправилась. Куда ж еще? Генерал, муж ее бывший, человек строгий. Не ужились – прощайте! Устраивайтесь теперь сами, как можете. Вместе со своим… – Тут она оглянулась и покраснела. За ее спиной стоял высокий мужчина в спортивном костюме и выразительно смотрел на нее.

Ойкнув, она быстро захлопнула дверь.

Всего две пластинки было. Две всего ее пластинки. На черной блестящей пластмассе – сплошные царапины от иглы. Пластинка заедала и шипела. Вася подскакивал, хватался за иглу. Протирал хрупкую поверхность бархатной тряпицей. Все равно заедала.

Мать врывалась в комнату и кричала:

– Когда это все кончится, господи!

Он не отвечал.

Слышал, как мать говорит соседке:

– И за что такое наказание? Один на кладбище, а второй – тоже вроде его и нет. Сидит, как в склепе. Ни бабы ему не нужны, ни радости в жизни. Вот была бы жива Леночка… – И мать начинала плакать.

Соседка утешала и шептала:

– Врачу надо твоего Ваську показать! Разве непонятно – сумасшедший!

– На аркане тащить? – вскрикивала мать. – Не дождусь я внуков, не дождусь.

Отец с ним почти не разговаривал, да и с матерью тоже. Приходил с завода, долго мылся в ванной, молча съедал ужин и шел к телевизору.

Мать, глотая слезы, убирала со стола.

Как-то разболелось горло. Пошел в медпункт. Молодая, точнее совсем юная, сестричка с розовыми волосами подскочила к нему и попросила открыть пошире рот. Потом залилась пунцовой краской, намотала на металлическую плоскую палку шматок ваты, окунула его в банку с чем-то, похожим на йод, только тянучим и жирным, и ловким движением протолкнула эту конструкцию в широко открытый Васин рот.

Вася поперхнулся и закашлялся.

– Люголь, – коротко бросила медсестричка, опять покраснев.

Он поблагодарил и пошел к двери.

– Завтра приходите, – пропищала она.

Вася оглянулся.

– На процедуру!

Он пришел и назавтра, и еще – послезавтра. Так ходил всю неделю.

Медсестричку звали Любой.

Жила она в Одинцове – совсем близко от Москвы.

Однажды он взялся ее проводить. Ехали в автобусе молча, потом молча шагали по мокрой размытой дорожке. Шел дождь – мелкий, осенний, противный. Зонта у него не было, а Люба зонт раскрыла и пролепетала:

– Иди сюда. Совсем вымокнешь.

Он неловко пристроился сбоку. Люба взяла его под руку. Он почувствовал ее тонкую руку и острое бедро. Было неловко и неудобно.

Подошли к калитке частного дома – низкого, грязно-серого, кривоватого. По жестяной ржавой крыше звонко стучал усилившийся дождь.

– Пойдем, чаю выпьешь, – предложила Люба. – А то опять простудишься – вон, мокрый весь.

Они поднялись по шаткому скользкому крыльцу. В доме было натоплено, пахло горячей едой. Из кухни вышла молодая женщина, очень похожая на Любу, только постарше и помясистей.

– Сестра моя, Галя, – представила Люба.

Галя вытерла об фартук руку и протянула ее Бирюкову.

Ужинали картошкой с луком и яичницей с салом. Галя плюхнула на стол бутылку водки. Выпили по первой, и они с Любой сразу захмелели. А Галя все разливала и укоряла:

– Ну и че ты за мужик, если с полстакана копыта готов отбросить?

Он смутился и выпил еще – разом, ожегшись.

Первую допили вдвоем с Галиной – Люба спала на столе, уронив голову на руки. Галина достала еще бутылку, уже початую. Наливала и смеялась:

– Ну, посмотрим, какой из тебя герой!

Пить не хотелось. Хотя – нет. Было уже все равно. Все равно было и когда Галина, подняв его с табуретки, потащила в комнату.

Он плюхнулся на кровать с никелированной спинкой, перед глазами плыли и набухали гулкие и тяжелые черные круги.

Галина, стягивая с него рубашку и брюки, опять приговаривала:

– Ну, посмотрим, какой из тебя мужик!

Сопротивляться сил не было. Все, что он запомнил, – это ее тяжелое, несвежее дыхание, большую, мокрую от пота грудь, ловкие жесткие руки и огромный шрам поперек живота, фиолетовый, неровно выпуклый и шершавый.

Еще он помнил Любин крик – пронзительный и невыносимо громкий. И невообразимые, ужасные слова, каких Вася не слышал даже от мужиков на заводе. Тяжелая, площадная брань и страшные проклятия младшей сестры. И ответная брань старшей – не менее ужасная в своей посконности и простоте.

Потом началась драка, и гремели чем-то железным – это было совсем невыносимо, от всего происходящего тошнило и разламывалась голова.

Потом Люба тащила его по полу во двор, пинала ногами и требовала подняться.

Встать на ноги он не смог. Люба еще раз его пнула и ушла в дом. Дальше он ничего не помнил.

Проснулся от холода – голый, насквозь мокрый, измазанный в раскисшей глине. Качаясь, поднялся и зашел в дом за одеждой.

Пока собирал с пола брюки, носки и рубашку, сестры уснули на одной кровати, под одним одеялом, из-под которого торчали босые ноги – маленькая и узкая ступня Любы и большая, широкая, с облупившимся на ногтях красным лаком Галинина.

Галина, громко всхрапнув, шумно перевернулась на другой бок. Люба тихо пискнула и прижалась покрепче к сестре.

Все. Ему хватило. На всю жизнь. Вспоминать без содрогания «провожалки» в Одинцово было не то чтобы противно – омерзительно и тошнотворно.

Любу Вася больше не видел. Говорили, что она выскочила замуж за младшего лейтенанта и уехала в Среднюю Азию.

А Васина жизнь вошла в прежнюю колею. Женщин он теперь не просто сторонился – он их смертельно боялся.

А потом умерла мать. На похоронах отец шумно плакал и просил у нее прощения.

После смерти матери их жизнь почти не изменилась – так же молчали, только ездили на кладбище вместе. Но и там молчали.

А через полгода отец привел в дом женщину. С порога объявил – жену. Женщина эта была немолодой и какой-то сильно потрепанной. Потом Вася понял – пьющая, и сильно. Когда с похмелья – лучше не подходи. Да он, правда, и не подходил. Заряжалась она с «утреца» – как выпьет, так и подобреет. Суетиться начинает, веником махать, тряпкой. Щей наварит, блинов напечет – полчаса, и горка в полметра.

Зовет его:

– Васька, иди пожри хоть, пока горячие!

Он шел – голод не тетка. А к вечеру – она совсем «тепленькая». Ждет отца и на шею кидается. Тот смущается, руки ее скидывает. А она его – в спальню. А оттуда… Он затыкал уши – не помогало. Такие звуки, как из преисподней. Ее рык, отцовский рык. Не любовь – зверство.

А однажды… Она возникла среди ночи в его комнате – пьяное и растрепанное чудовище. Сев на край кровати, дыхнула перегаром. Улыбка – дикая, безумная, глаза такие же.

– Иди сюда, иди! Погрею тебя, сынок. Побалую. – Она, скинув с себя халат, протянула к нему руки.

Вася в ужасе подскочил на кровати, закричал от испуга и омерзения. В комнату ворвался отец. Замер на пороге, а потом рванул – к ней, к этой… Схватил за волосья и ударил об стену. Она осела на пол – с той же дикой улыбкой, вытерла ладонью кровавую юшку с губ и сплюнула выбитый зуб.

Отец ее выгнал в ту же ночь. Она билась в дверь и рычала. Соседи вызвали милицию. Больше эту тетку они не видели – как в воду канула. Да и слава богу! Вы говорите – любовь. Какая любовь? Опять – одно зверство, собачий вой и запах мокрой псины.

А вот у него – любовь. Теперь он понимал, что это такое, какое это восхищение! Какая нежность!

И все-таки свою Амалию он нашел! Еще раз съездил на Сущевский, позвонил в соседнюю дверь – не к той, «остроносой». Открыла старушка в седых букольках, провела в квартиру – было видно, от скуки дохнет. Налила чаю, поставила печенье. Стало понятно, что настроена на разговор, торопиться ей некуда.

Рассказала про «Амалькиного генерала», старше ее на двадцать лет, солдафон из солдафонов, «даже руку на Амальку поднимал».

– Но – все было! В смысле, в доме: и прислуга, и черная икра, и шубы из норки. Но Амалька тосковала. Генерал этот… Зверь, а не человек. Даже ребенка не дал ей родить, изверг. Петь не разрешал, говорил: петь будешь поутру, на кухне – для меня. Ее тогда еще и на концерты приглашали, и в театр звали. А он – ни в какую. Я твой господин. Точка. Вот Амалька и загуляла. От тоски. Спуталась с одним… Слова доброго не скажешь. Пустой человек. Только деньги из нее тянул. А тут она забеременела. От этого, молодого.

Он в кусты. А генерал, Тихон Петрович, почуял неладное. Затеял расследование, все выяснил. И выгнал Амальку в полчаса, даже вещи не дал собрать. Она тогда у меня ночевала, две недели, от генерала пряталась – боялась его. И на аборт побежала. А срок был большой, очень большой. Врачи не брались. Нашлись добрые люди – дали акушерку подпольную. Я Амальку туда и свезла – под Коломну, в деревню. Обтяпали дело, а она свалилась. Там, в Коломне, в больницу и загремела – на второй день, с кровотечением. Еле с того света вытащили. А потом к тетке уехала, в Калинин. Она и сама оттуда. Голос у нее пропал. Совсем тогда пропал. А больше ничего она не умела – только арии свои петь. Тетка тоже прикурить ей давала, характер у нее был – не приведи бог! Все куском хлеба попрекала. Амалька мне тогда еще писала. Что делать? Работать пошла, в школу, домоводство преподавать. Руки у нее были способные – и шила, и вышивала. Это тогда Амальку и спасло. Еще вязать научилась – с того и кормилась.

А потом замуж вышла. Ну, не по-настоящему, без расписки. Только бы от тетки уйти. Мужчина оказался приличный – столярничал у них в школе. Только дети его Амальку не приняли. Ненавидели ее, все задеть норовили. А мужчина тот вскоре умер, через пару лет, и детки его Амальку из дома выперли в один миг. Она снова к тетке. А та уже старая, про себя подумала – не про Амальку. Прописала ее. А потом опять издеваться взялась. В общем, намучилась Амалька с ней… Та пять лет лежачая была. А потом, слава богу, на тот свет отправилась. И тут Амалька вздохнула, зажила наконец.

– А генерал? – спросил он.

Старушка вскинула брови.

– А что генерал? Что ему будет? Женился через год, и опять на молодой. Старый дурак! А та его быстро на тот свет собрала – через полтора года. И живет сейчас по соседству. С новым мужем.

– А она? – хрипло спросил Вася.

– Кто? Амалька? Да там же, в Калинине. Сюда больше не приезжала. Писала, что в Москву эту – ни ногой! Тихо живет, в теткином доме. Бедно. Болеет много. Ноги не ходят, и глаза плохо видят. Пишет редко – раз в год. Не жалуется, нет. Только все равно видно – плохо ей там. И одиноко.

Старушка отдала ему пустой конверт от последнего письма. С адресом.

* * *

Через год после той кошмарной ночи, когда его пыталась соблазнить страшная отцова сожительница, отца он похоронит. Останется совсем один. В одиночестве справит свое сорокалетие, пойдет на повышение на заводе. И только спустя три года отправится в Калинин.

Он сойдет с поезда рано утром, умоется холодной водой в вонючем привокзальном туалете, почистит зубы, пригладит мокрой ладонью непослушный ежик волос, протрет ботинки чистой салфеткой, смущаясь, достанет из дерматиновой синей сумки с олимпийскими кольцами одеколон «Саша». Неумело, а оттого много, выльет на себя – впервые – «мужские духи», поморщится от непривычного резкого запаха и бросится к бабкам, торгующим на перроне самодельными букетиками из собственных садов.

Нет, денег было не жалко – деньги имелись. Просто ему не нравились ярко-красные бездушные георгины, холодные, безароматные гладиолусы, растрепанные и пестрые, слишком дешевые на вид астры.

Он метался от бабки к бабке, нюхал букеты, тут же находил недостатки – этот подвядший, этот хилый какой-то, а тот – невзрачный.

Бабки цыкали на него и громко смеялись:

– Свататься приехал, голубь? Дык староват ты для молодого!

Наконец, совсем измучившись и окончательно смутившись, он схватил у самой тихой букет крупных ромашек («Садовые, не боись», – успокоила бабка) и бросился прочь с вокзала.

Потом он нашел гастроном («Центральный», – важно объяснили ему) и купил торт, огромный, слишком торжественный и оттого неуместный, и бутылку вина «Токай» («Сладенькое и вкусненькое», – объяснила молодая продавщица в накрахмаленном халате).

На улице он сел и закурил, оттирая со лба пот. Было совсем по-летнему жарко, словно и не сентябрь на дворе. «А, бабье лето, – вспомнил он. – Такое бывает».

Выкурив три сигареты подряд, он подошел к постовому и назвал адрес. Молодой румяный сержант махнул рукой на автобусную остановку.

Автобус ехал недолго, но медленно. Было невыносимо душно, бечевка от торта сильно резала ладонь.

Он сошел на нужной остановке и опять закурил. Улица была окраинная – одноэтажные частные домишки с маленькими чердачными мутными окнами. Зеленые палисадники, пока еще маскирующие пышной зеленью кустов хлипкий некрашеный штакетник. Колонка с водой и расплывшейся лужей. Дед с палкой на лавке у дома, двое мальчишек на велосипеде, молодая мать с коляской и книгой, отчаянно пытающаяся стряхнуть сон.

Он оглянулся, поискав нужную сторону улицы, и направился к дому. Дед на скамейке лениво глянул на Васю и отвел глаза. Молодая мать остановилась, провожая незнакомца любопытным взглядом. Мальчишки с гиканьем пронеслись мимо.

А он стоял у серого забора и мучительно вглядывался в глубь заросшего сада. Там стоял дом. Нет, не дом – домик. Домишко. Как и все в округе – чуть косой, припавший почему-то на правый бок, с почерневшей шиферной крышей, с тремя маленькими окошками на улицу и ржавой жестяной бочкой под водостоком.

Он наконец толкнул калитку и вошел во двор. На веревке, между двумя старыми яблонями, висели простыня, наволочка и ночнушка – большая, в мелкий синий горох, с кокетливым бантиком на груди. Ему отчего-то стало невыносимо стыдно, и он отвел глаза. Постучал в дверь, и оттуда сразу же раздался низкий, густой, медовый голос:

– Открыто.

Вася вошел и от волнения закашлялся.

– Доктор, вы? – услышал он все тот же голос.

Вася стоял столбом и молчал.

– Да кто там? – В голосе почувствовалось раздражение. – Ты, Петрович? Что молчишь, болван? Осип? Осип осип, Архип охрип, – звонко рассмеялся медовый голос.

– Нет! – почти выкрикнул он. – Не Петрович и не Осип.

– А кто же? – В ее голосе не чувствовалось никакой тревоги – одно кокетство.

Он опять закашлялся.

Через минуту услышал скрип пружинной кровати, тяжелый вздох и отпрянул к стене.

Ситцевая занавеска, отделяющая небольшую прихожую от комнаты, раздвинулась, и на пороге появилась женщина. Было видно, что она нездорова: температурный румянец на щеках, потный лоб, обметанный лихорадкой рот.

– А вы кто? – спокойно спросила женщина, поправляя царственным жестом воображаемую прическу.

Он хрипло проговорил:

– Я от Ремизовой, Натальи Ивановны, вашей бывшей соседки.

– А-а! – протянула она так, словно гонцы от старушки посещали ее не реже раза в неделю.

Оба помолчали.

– Ну, давайте пить чай, – она кивнула на коробку с тортом.

Прошли на крошечную кухоньку: стол, покрытый старой клеенкой в коричневую клетку, двухкомфорочная плита, дряхлый буфет с посудой, два шатких венских стула.

Амалия повернулась спиной, чтобы поставить чайник, и тут же обернулась:

– А трубу вы починить можете? Течет вот тут, под мойкой. – Она озабоченно нахмурила брови. И, чуть смутившись, продолжила: – И вот горелка что-то барахлит, правая, один свист, а газа нет.

Вася радостно закивал. Чай пили молча, так, пару вопросов про бывшую соседку. Скоро пришел врач, и Амалия удалилась с ним в комнату.

Потом Вася бегал в аптеку, в магазин и на рынок. Чинил плиту и трубу, опять пили чай, и она призналась, что по причине нездоровья сильно устала.

Амалия ушла к себе, а Вася отыскал в сенях старую ржавую косу, покосил пожелтевшую уже траву за домом и спереди, обрезал сухие ветки у яблонь и кустов, жидкой метлой, как смог, вымел двор и, умаявшись, сел на крыльцо – покурить.

Спал он на узком топчане на кухне. Нет, не спал – слушал звуки дома и ее дыхание, свистящее, хриплое, с частыми всплесками сухого, отрывистого кашля.

Подскочил под утро – когда наконец почти уснул, – она просила пить. Погрел молока – Амалия пила медленно, по-девичьи наморщив нос.

А утром – утром она попросила кофе:

– Без кофе я, знаете, вот просто не человек!

Кофе не оказалось. Он бросился в «Центральный», словно забыв, что кофе наряду со всем остальным уже давно был в Красной книге советской гастрономии.

Продавщица в накрахмаленном халате узнала вчерашнего покупателя и улыбнулась. И Вася – впервые в жизни! – стал умолять ее и откуда нашел такие слова:

– Ну хотите – на колени встану?

Она смутилась, оглянулась и нырнула в подсобку.

Вышла красная и испуганная:

– Не в кассу, нет. Давайте сюда.

– Кофе был – вос-хи-ти-телен! – ее слово. – Настоящая арабика. И помол такой мелкий! Сто лет такого не пила – одни опилки последние годы.

Теперь она смотрела на него с любопытством:

– Вон вы какой! А с виду… Такой скромный мальчик!

Его слегка резануло – «мальчик». Впрочем, счастья Васиного это не отменило. Ни на одну секунду!

После завтрака Василий вынес во двор старое кресло – Амалия села, укрыв ноги ватным одеялом, и зажмурила глаза.

– Просто как вдовствующая королева! – Она задорно улыбнулась. – Ох, и во дворе – чудеса! – снова изумилась Амалия. – Вы – мой ангел, Вася! Мой добрый ангел!

А Вася… Он был на седьмом – восьмом, десятом, сто пятнадцатом – небе от счастья.

Никогда, никогда Вася не помнил такого. Даже в детстве – далеком и почти нереальном, когда живы и здоровы были еще все: и мать, и отец, и Леночка, когда были покой, семья, поездки в деревню к родне, рыбалка с отцом на заре, поход за грибами ранним утром по холодку, по росе. Когда были подарки под елкой, запах пирогов с капустой, маминых духов и табака от крепких отцовских рук…

Никогда он не чувствовал себя таким счастливым. Ни разу в жизни.

Он не замечал ничего. Просто не видел – словно ослеп от радости и счастья. Ни ее возраста – увы, вполне почтенного. Ни ее грузности, больных и опухших ног, ни второго подбородка – дряблого и отвисшего. Ни ее курносого «картофельного» носа, жидкого пучка волос – ничего. Ровным счетом.

Она была прекрасна, величественна, горделива. Ее не сломали ни бедность – почти нищета, – ни предательство мужчин, любимых и нелюбимых, ни возраст, ни одиночество, ни болезни. Она не потеряла вкуса к жизни, маленьких радостей, способности удивляться, восхищаться, смеяться.

И голос ее – по-прежнему звонкий, глубокий, с растяжечкой, модуляциями, молодой, кокетливый, «хрустальный» – жил своей жизнью, отдельно от тяжелого, неудобного, уже такого немилого тела. Отдельно от нее.

Через три дня он уехал. Амалия вышла на улицу и смотрела ему вслед.

Когда Вася неловко залез в дряхлый, утробно урчащий автобус, она помахала рукой.

Теперь каждую пятницу он ездил в Калинин. В нем открылись удивительные для него самого качества «доставалы». То вез он ей теплую кофту (мохер беж, большие пуговицы – китайское чудо), то польские тапки, мягкие и теплые, добытые с большим трудом, просто нереальная удача. То махровый халат, выпрошенный у соседки почти со слезами. То коробку печенья с фруктовой прослойкой, то чай со слонами. Колбаса – венгерская салями пугающе-красного, неестественного, почти несъедобного вида. Курица из заказа. («Ах, какой бульон! А запах! Только не кладите моркови, умоляю вас!») То кубачинский серебряный браслет с чернью. Вот повезло, заскочил в ЦУМ – и нате вам!

Браслет, правда, был маловат и не очень садился на полную руку.

Теперь, став профессиональным «доставалой», он знал почти наверняка, что в Смоленском по вечерам «выбрасывают» свежие огурцы и сыр с плесенью, в ГУМе в последние дни месяца (обязательно, план) – какой-нибудь импорт. В польской «Ванде» за кремом и помадой надо занимать очередь с семи утра, а в Доме обуви Вася даже завел приятельницу – так, для дела, понятно. Пятерка сверху – и пожалуйста, теплые сапоги.

– Для жены? – интересовалась кокетливо она.

Вася буркал что-то несуразное и неловко совал свою пятерку.

А еще покупал духи! Франция, чистая Франция. И запах! Просто целая охапка ландышей! Вот духам она радовалась больше теплой кофты, уютных тапок и острой на вкус, слишком перченной деликатесной салями.

Женщина! Истинная женщина – вот кто была она.

Теперь Амалия наряжалась к его приезду – юбка, блузка с брошкой, помада на губах. Выходили в хорошую погоду на променад – доставалась шляпка с вуалью, светлые перчатки, легкий шарфик, чуть забахромившийся по краям. Они шли под руку: Амалия медленно, с явным усилием, Вася – подстраиваясь к ее шагу. Он не видел ни ее несовершенства, ни возраста, ни немощи, ни разу не вспомнив про тот образ сказочной Белоснежки, который придумал когда-то: темные локоны до плеч, перехваченные яркой лентой, распахнутые синие глаза в черных и густых ресницах, изящный вздернутый носик, сердечко алых губ, тонкие запястья, изящные и легкие ноги.

Об этом Вася просто забыл.

И зимой, и по ранней весне она часто мучилась бронхитами. Дом был холодный, продувной. Из старых, рассохшихся рам сифонило так, что не помогали ни вата между створками, ни газетная лента, приклеенная к окнам крахмальным клейстером. Полы застелили кое-как новым линолеумом. Но все равно – дуло. Да еще и вода ледяная, и печка-пенсионерка.

Вот тогда… Тогда Василий и решился. Не потому что устал мотаться. Хотя, конечно, устал. А потому что просто хотел ей облегчить жизнь. А это у него получится, Василий не сомневался!

В первый раз он себя чувствовал мужчиной. Не неудачником и нелепым растяпой Васькой Бирюком, а мужчиной.

А что такое мужчина? Тот, кто отвечает за чью-нибудь жизнь.

Боялся он смертельно: а вдруг не согласится, откажет?

У нее – польская гордыня. Вдруг всколыхнет непокорное сердце обида? Вдруг не захочет принять, расценит как жалость?

Нет, зря боялся. Она, конечно, разволновалась, запричитала совсем по-простонародному. Но через десять минут твердо произнесла:

– Да, я согласна. Теперь я, Вася, без вас – никуда.

Никакого кокетства – какое кокетство при ее-то разуме! Практичность-то ее польскую никто не отменял!

В общем, решили переезжать.

Легко сказать! Но Вася за дело взялся лихо!

Дальше все известно – и про ремонт в квартире, про переезд и так далее.

* * *

Амалия все так же выходила во двор, щурилась на теплом солнышке, мило улыбалась соседям и по-прежнему не вступала в досужие разговоры.

А Вась Васич Бирюков был по-прежнему активен, бодр и весел.

И еще – бесконечно, отчаянно счастлив!

А квартиру мы поменяли, через два года, нашли в том же доме, в соседнем подъезде. И с Вась Васичем я теперь раскланиваюсь вполне мило, без всякого камня на душе.

Да и какой там камень, право слово! У всех своя жизнь. И свои проблемы.

И дай бог, чтобы они всегда решались по-человечески, по мере наших возможностей и еще – желаний.

Милые люди

Нам повезло. Боже, как повезло! А ведь бывает по-разному. Соседи куда важнее родни! С родней можно не общаться или общаться крайне редко. А вот с соседями регулярно сталкиваешься нос к носу. А если общая стена? Если скандалы, музыка, вопли и битье посуды? А если грязнули? Тогда – мусор, рассыпанный у мусоропровода, грязная лестничная клетка, запахи и даже всякие кровососущие, непременно мигрирующие в соседние квартиры.

Нет! У нас ничего подобного не наблюдалось! Нашими соседями (спасибо судьбе) оказались интеллигентные бездетные супруги немного старше нас. Она – дирижер-хоровик, он – кандидат химических наук, занимавшийся чем-то, связанным с бытовой пластмассой. Изабелла Николаевна и Владимир Петрович. Тихие, милые, приветливые люди. Как и все пары, не обремененные детьми, жили они для себя и друг для друга.

Изабелла – для знакомых Беллочка – была прекрасной хозяйкой. Какие запахи раздавались из-за их двери! Мы на секунду замирали и шумно втягивали в себя пряный, ароматный дух ее творений. Она всегда нас угощала: пироги, торты, паштеты, заливное. Приносила все это на красивом блюде, покрытом белоснежной кружевной салфеткой. И в доме у нее были чистота и уют: накрахмаленные шторы, блестящие в любую погоду окна, сверкающий паркет. Все на своих местах – журналы в стопочке, тапочки по линейке, зимние вещи в чемодане, пересыпанные порошком от летающих вредителей, обувь в коробках, сложена по сезону, носки в комоде – темные и светлые отдельно.

Жизнь они вели размеренную, но не мещанскую. Театры, выставки, кинопремьеры. Правда, гостей не собирали. Беллочка говорила, что близкие друзья живут в разных странах, школьные остались на родине – она была из Феодосии, а Володя из Мурманска. Там, на курорте, куда приехал житель сурового Севера Вова, будущие супруги и познакомились. Ну а потом, после какого-то открытия в области бытовых пластмасс, его перевели в Москву, в научный институт.

Зарплата у Володи оказалась неплохая, плюс помощь родителей, и – итог: прекрасная двухкомнатная кооперативная квартира. Вскоре появилась и машина.

Летом, в августе, они уезжали в Юрмалу. «Пить сосновый и морской воздух», – с неким пафосом говорила Беллочка. Юг не любили: «жарко, грязно, некультурно» – тоже цитата. Отправлялись в отпуск на машине, по дороге заезжали в Псков, Питер или Нижний Новгород.

Ну а мы с мужем сидели с детьми на съемной даче. По очереди: месяц он, месяц я. И еще месяц бабушки – вдвоем. Справиться с нашими детками было не так просто. Бабушки, разумеется, не всегда совпадали по вопросам воспитания. Свекровь почти всему умилялась, а моя строгая мама постоянно находила, к чему придраться. Они даже поругивались и не разговаривали друг с другом по несколько дней. А мы, выслушивая их жалобы и претензии, ухохатывались – вот ведь, а еще образованные и интеллигентные тетеньки.

Об отдыхе вдвоем мы с мужем могли только мечтать. Ближайшие лет десять – точно.

Но случилось чудо. Уволилась с работы свекровь, и вышла на пенсию моя мама – почти одновременно. И тут мы принялись жалобно скулить, чтобы нас отпустили вдвоем. Ну хотя бы на десять дней! Совещания и прения длились довольно долго. Мы затаились. Понятно, что выдержать наших буйных деток было трудновато. Особенно – двум немолодым женщинам. Но наконец был дан ответ: черт с вами, езжайте. И даже на две недели!

Мы стали лихорадочно думать куда. Нет, мест предостаточно. Но хотелось и моря, и впечатлений, и путешествий, и эстетики, и возможности порадовать себя покупками и вкусной едой. Мы посчитали, что не были в ресторане семь лет. Кухня и уборка, котлы и швабры надоели до тошноты. Неужели можно две недели не пылесосить?! Не мыть посуду и не думать мучительно, что приготовить на завтрак, обед и ужин?!

Как-то мы столкнулись у лифта с Беллочкой и Володей. Похвастались предстоящей свободой и пожаловались, что не можем придумать маршрут.

Разумная Беллочка вздохнула:

– Да, билеты на поезд вы уже не достанете – надо было месяца за два. На самолет тоже, да и дороговато. Но есть идея! Можете поехать с нами! Лучше Юрмалы ничего не придумать! Здесь и воздух, и море, и прогулки в сосновом бору, и ненавязчивые аборигены, и приличная публика из отдыхающих. Не то что во всяких Сочах и прочих южных курортах. Кафе с прекрасным кофе и свежайшими продуктами. И магазинчики! Янтарь, серебро, керамика, лен и шерсть.

Мы растерялись – а те же билеты? Беллочка рассмеялась: с нами, на машине. Дорога известна, места для стоянок и ночевок тоже. Еда с собой, бензин пополам.

Как все замечательно складывалось! Полночи мы обсуждали с мужем предстоящую поездку. На море! Почти за границу! Да еще и на машине! О ней мы только мечтали. Наши соседи люди воспитанные и спокойные. Все там знают, помогут снять комнату, покатают по окрестностям. Боже! Мы поедем в Ригу и послушаем орган в Домском соборе! Все это было прекрасно, невероятно и просто сказочно.

«Какие милые люди!» – не уставали возбужденно повторять мы.

А потом начались тревоги. Только бы не заболели дети и родители! Только бы хватило денег. Только бы наши матушки не передумали. Только бы, только бы, только бы…

Слава богу – все сложилось! Продукты и рекомендации оставлены, мы собрались и трогаемся завтра в пять утра. Таков приказ.

Дорога была замечательной. Впечатлений море – мы, вырвавшись на свободу, радовались всему: и лесу вдоль дороги, и узким полоскам рек, и деревушкам с косыми домиками.

Были и привалы с Беллочкиными пирогами, нашими котлетами и кофе из термоса. Выносились походный пластмассовый столик и маленькие стульчики, а еще скатерть и пластиковая дорожная посуда – путешественниками наши соседи оказались профессиональными. Разговорами нас не утомляли. Можно было и подремать.

Остановились в Пскове, погуляли, полюбовались местными красотами, там же заночевали: женщины в машине, мужчины в палатке. После завтрака – снова в путь. В Прибалтике пейзаж поменялся резко и сразу. Аккуратные хутора, ухоженные поселки, прекрасные дороги. Выпили кофе в придорожном кафе. Кофе настоящий, крепкий и ароматный. Булочки с корицей, печенье с тмином. Чистота, цветы на столе. Вспомнились наши забегаловки с мутным кофе в граненых стаканах, липкие столы, мухи и хамство официанток. Началась вечная тема – ну почему мы так не можем? Почему у нас все не по-людски?

Посетовали – и дальше в путь. Увидели море, и нашему восторгу не было предела. Беллочка улыбалась, а Володя усмехался в усы.

В Юрмале, точнее, в Майори, сняли комнату – чистую и уютную, в пяти минутах ходьбы от наших благодетелей.

И начался наш отпуск. Августовское море было, разумеется, прохладным, весьма прохладным, что говорить. Вода обжигала. Но мы купались. Потом лежали в дюнах – спасались от прохладного ветра. Наши соседи в море заходили опасливо. Беллочка только мочила ноги, но Володя плавал.

Я видела, как заботливо они относились друг к другу. Она укутывала мужа в халат, он набрасывал ей на плечи полотенце. Он приносил ей кофе из пляжного кафе, а она разворачивала пакет с бутербродами – Володе надо было перекусить до обеда. В кафе супруги почти не ходили. Беллочка говорила, что муж привык к домашнему, да и зачем понапрасну тратить деньги? В общем, полная идиллия. Даже завидки брали. Мой муж никогда не был так внимателен и заботлив – при всей своей порядочности, верности и прочих положительных качествах. Может, из-за рассеянности? Так я утешала себя.

А мы с удовольствием обедали в кафе! Просто счастье – ни грязной посуды, ни закупки продуктов, ни дежурства у плиты. Боже, как мне надоело все это дома! Вот никаких денег не жалко, ей-богу!

Однако наш прекрасный отдых оказался омрачен ужасным событием. Беллочка получила телеграмму из Феодосии – случилось страшное, непоправимое горе: умерла ее родная сестра. Скоропостижно, сгорела за три месяца. Была, конечно, сделана операция, но… Оказалось, слишком поздно.

– А вы знали про диагноз? – спросила у них я.

Беллочка горестно кивнула. Володя вздохнул и нахмурился.

Тут я удивилась в первый раз. Поехать в отпуск? Пребывать в прекрасном настроении? Получать удовольствия от жизни? В моем сознании что-то не монтировалось.

Я знала, что Беллочкина сестра одинока, муж ушел, сына она поднимает одна. А ребенку всего восемь лет! И больше никакой родни!

Наши компаньоны пребывали в растерянности и печали. Лейтмотив постоянных разговоров – нужно прерывать отпуск и лететь на похороны. Короче говоря, не могла сестра подождать – выходило, что так.

В конце концов, Беллочка улетела одна – Володя оставался. Аргумент: зачем портить отпуск ему? В смысле – еще и ему. За квартиру уплачено, процедуры прерывать нельзя (массаж и кислородный коктейль в соседнем санатории).

– Да и что мучиться вдвоем? Какой смысл? – горестно вздыхала Беллочка.

– А поддержка? – удивлялась я.

Как не поддержать в такой ужасной ситуации самого близкого человека? Как не помочь с организацией, хлопотами, заботами – всем тем, что сопровождает эту трагическую процедуру?

Или я чего-то не понимаю? Аргумент – у Володи слабое здоровье. Аргумент или нет? А может, это я плохая жена и эгоистка? В конце концов, они же одни на свете. Им нужно друг друга беречь. Нет, в моем сознании это не укладывалось, хоть убей. В трудные минуты нашей жизни мы с мужем держались за руки.

Муж мой тоже пребывал в недоумении. Но, как любой мужчина, молчал и не обсуждал эту тему. Просто сказал:

– Никого не осуждай! И тебе будет легче жить.

Пастор Шлак, ей-богу! А я, как любая женщина, продолжала возмущаться.

Уезжая, Беллочка попросила меня присмотреть за Володей. Давала четкие инструкции – приготовить обед, первое и второе. Сварить кисель. На завтрак – сырники или каша. Утром и вечером – прием таблеток от гастрита. Он сам не справится, не привык. Ну и простирнуть кое-что, если понадобится.

Я, разумеется, согласилась. Как не помочь людям в беде? Назавтра Беллочка улетела. А я встала к плите.

У Володи был превосходный аппетит. С утра – бег на длинную дистанцию. Далее – плотный завтрак, море, заплыв, порция загара, плотный обед, тихий час. Вечером променад и поход в кино. Да! Перед сном – полстакана валерьянового корня. Заваривать нужно с утра. Естественно, мне.

Я четко исполняла инструкции. Оставленный Беллочкой супруг тоже тщательно им следовал. На пляже мы практически не общались – просто было неохота, все углублялись в книжки.

Володя ни разу не сходил на почту, чтобы позвонить любимой жене. Ни разу!

Ладно, чужая жизнь – потемки. В своей бы разобраться.

А через четыре дня приехала Беллочка. Встретились они так, словно не виделись три года. Было видно, как соскучились друг по другу. «Нет, все-таки любовь», – подумала я. И еще, конечно, привычка жить друг для друга и боязнь друг друга потерять.

Беллочка рассказала, что «похороны прошли прекрасно»:

– Все оплатила Лидина работа. Поминки в ресторане, стол богатый и разнообразный. Не поскупились, – радовалась Беллочка.

А похороны могут «пройти прекрасно»? Как вообще можно употребить это слово? А про то, что все оплатила Лидочкина работа и «богатый и разнообразный» поминальный стол?

Нет, что-то не так. У меня или у них? Вопрос…

Мой благородный муж посоветовал не примерять чужую жизнь и чужие поступки на себя – дескать, люди все разные. И соответственно, их поступки и действия тоже.

Перебив Беллочкину трескотню по поводу обильного стола, я спросила про мальчика, Лидиного сына и ее, Беллочкиного, племянника.

Та тяжело вздохнула. Да, думала оформить ребенка в детдом, но Лидочкина соседка, добрая женщина, сказала, что мальчика усыновит. Беллочка опять вздохнула.

– А вы? – спросила я. – Вы же обеспеченные люди, с хорошей квартирой и машиной. Почему не вы?

Я ничего не сказала про одиночество и пустоту, про моральные принципы и душевные качества. Про долг и обязательства. Про родную кровь, в конце концов.

– Что ты! – всплеснула руками соседка. – У Володи слабое здоровье: гастрит, колит, частые простуды и плохой сон. У меня мигрени и варикоз. Да и мальчик шумный, громкий, неспокойный. Писался до семи лет, нервный какой-то. Да и потом, такие хлопоты, столько забот и головной боли! Вся жизнь меняется, все наперекосяк. Все привычки, весь уклад. А деньги? Сколько их надо? На врачей, сезонную одежду – дети так быстро из всего вырастают. А школа? Потом – институт. А переходный возраст? Не приведи бог! Вон как мучаются знакомые, чего только не бывает! Подумать страшно!

А с квартирой как быть? Всего две комнаты. Всего! Гостиная и спальня! Одну комнату отдать ребенку? И спать на раскладном диване? С Володиным-то беспокойным сном и моим радикулитом?

Ничего не срасталось. Ничего не срасталось у мудрой, расчетливой Беллочки. Никак, ну никак не вписывался ее сирота-племянник в их с Володей организованную и тщательно выстроенную жизнь. Просто не было ему там места. Всего две комнаты! Чем не аргумент?

Не осуди! Одна из заповедей. Наверно, правильная – как все заповеди. Нам ли, простым смертным, оспаривать эти мудрости?

Не осуждать не получалось – оставалось только одно: не общаться с людьми, чьи принципы и жизненная позиция идут вразрез со всей моей сутью.

Значит, будет так. Но это здесь, в Юрмале, можно свести общение к минимуму. А обратная дорога в их машине? Короче говоря, нам не «спрятаться, не скрыться». Попробуй достань билеты в столицу в самый разгар сезона! Два дня мы провели на вокзале у билетных касс. И – чудо! Выскочили два билета из брони. Один в плацкарте, полка боковая. Второй – в СВ. Цена запредельная. А денег, мягко говоря, с гулькин нос. Какие обеды в кафе, какие пирожные с кофе? Какие подарки родным… Ели мы последние три дня картошку и макароны. Но не беда. В дорогу взяли хлеба, огурцов и помидоров – не помрем.

Соседям сказали, что едем на поезде, потому что меня сильно укачало по дороге в Прибалтику. Белочка в ответ растерялась и всплеснула ручками. Володя, кажется, все понял – криво усмехнулся и пожелал счастливого пути.

– Из-за трат на бензин переживают, – съехидничала я.

Муж не ответил.

С каким настроением мы уезжали домой? Что говорить…

Иногда разочарование в людях пережить труднее, чем предательство.

Дома все было хорошо. Дети не болели, бабушки изо всех сил держались и мечтали поскорее сбежать в свои пенаты. Мама сварила обед, а свекровь испекла лимонный пирог. Дети ждали подарков и были сильно разочарованы. С первой зарплаты мы повезли их в «Детский мир», и уж там они разгулялись по полной.

Машина наших соседей появилась во дворе спустя неделю. Однажды мы встретились у подъезда. Кивнули друг другу и разошлись. В общем, разлука была без печали.

Время летело, как ему и положено и быстрее, чем нам хочется. У Володи появилась новая машина – большой черный лакированный джип. Беллочка красовалась в новой норковой шубе. В квартире начался ремонт, завозилась новая мебель. Словом, эпоха больших перемен моим соседям пошла на пользу. По слухам, Володя занялся бизнесом, и дела у него, видимо, продвигались отлично. Из их квартиры по-прежнему разносились аппетитные запахи свежей сдобы. Беллочка уволилась с работы и старалась вовсю.

А через три года Володя от жены ушел. Разумеется, к молодухе. Менялась жизнь, а с ней и привычки. Исчез с нашей лестничной клетки Володя, и вместе с ним испарился, растаял ароматный шлейф терпкого одеколона и запах курительного табака.

Не появлялся больше в нашем дворе лакированный джип.

Говорили, что Беллочка сильно хворает, из дома выходит редко. Соседи ей носят молоко и хлеб. Пенсии еще нет, работы тоже. Живет тем, что продает ценные вещи – те, что остались от прежней жизни: шубу, цацки, посуду, столовое серебро. Нашлась соседка, которая с удовольствием все это скупает. Цены устанавливает сама – понятно, в чью пользу. А другого выхода у Беллочки нет.

Зимой она упала прямо у подъезда и сломала ногу. На сиделку денег не было. Опять помогали соседи. И мое сердце дрогнуло. Конечно, я к ней стала заходить. Приносила суп или второе, продукты из магазина, лекарства из аптеки.

Беллочка, постаревшая от несчастий и болезней, лежала на кровати и тихо плакала.

Говорила, как страшно одиночество. Как невыносимо предательство. Как ужасающа и унизительна бедность.

К бывшему мужу с просьбой о помощи не обратишься – Володя с молодой женой и ребенком уехал в Канаду.

Я предложила ей позвонить в Феодосию. Племянник, Лидочкин сын, давно вырос и, наверное, встал на ноги.

– Кому? – переспросила Беллочка. – Ну что ты, какой племянник? К тому же если он приедет, то не один, а наверняка с женой и, возможно, с ребенком. Всех их надо будет прописать!

– Разумеется, – кивнула я. – Прописать и отписать квартиру. А за это – уход и комфорт. Как иначе?

Беллочка саркастически рассмеялась:

– Ну да, а потом они меня упрячут в дом престарелых или в психушку! Ты хоть телевизор иногда смотришь? – возмутилась она.

– Не бывает игры в одни ворота! – я сделала еще одну попытку. – Да и потом, почему надо так плохо думать о людях?!

Беллочка раздраженно махнула рукой.

Я не была для нее авторитетом. И ни жестокий опыт, ни даже сама жизнь – ничто не послужило Беллочке аргументом.

А через полгода мы поменяли квартиру и уехали в другой район. Больше ничего не знаю. Могу только догадываться и предполагать. Хотя, честно говоря, неохота.

Самая мудрая учительница, жизнь, здесь проиграла и сдала свои позиции, потому что поняла – бесполезно. И я тоже это поняла.

Нелогичная жизнь

Как там принято считать? По заслугам, по заслугам – а как же иначе? Умным и красивым – счастье. Добрым, сердечным, заботливым, хозяйственным, рукодельным – тоже.

Ничего подобного! Вот никакой логики! То есть – абсолютно.

Сколько мелькало перед глазами на долгом жизненном пути примеров! Вот эта – красавица, боже ж мой! Ну просто глаз не отвести! Ни на что создатель не поскупился, да и родители от души постарались. А умница какая! И книжки читает, и в живописи с музыкой разбирается! А вяжет, а шьет! И в доме такой уют! А какой вкус! Просто из ничего конфетку сделает! А разносолы! Про ее столы ходят легенды! А какая трепетная мать! И результат – детки чудные! Загляденье просто, а не детки. Все логично – у нее, у этой трудяги и умницы, просто не может быть по-другому, если вообще есть в жизни справедливость!

И вот у нее, у этой трудяги, умницы, верной и преданной жены и матери, нет счастья. Например – муж гуляет, да еще и внаглую, или денег не носит. А она бьется, как на Ледовом побоище, чтобы «у всех все было». И у детей, и у этого…

Или вообще ужас, потому что пьет. И как она с этим ни борется, все впустую.

Вот тогда понимаешь – нет в жизни справедливости!

Очень обидно становится от всей этой алогичности.

И, как говорится, наоборот – зеркальное, так сказать, отражение ситуации.

Вот есть женщина: слова доброго не скажешь, при всем желании.

Не красавица, мягко говоря, неопрятна, неумна, необразованна. Хозяйка нулевая. Бывает – нет способностей. Но ты хотя бы постарайся! Не надо многослойных тортов, сложных рулетов, тончайших блинов и банок с солеными помидорами и грибами. Есть же блюда простые, но вкусные. И книги кулинарные есть – всегда были.

Но – не хочет. Готовить не хочет даже для самых близких и любимых. И полы вымыть не хочет, и красивые шторы повесить. И накраситься, и похудеть неохота, и брови выщипать, и надеть новый халат – взамен старого и дырявого.

И книжки читать, в театры ходить лень – сериалы доступней. И гостей созывать хлопотно.

Ей даже путешествовать неохота.

И, кроме всех вышеперечисленных «достоинств», она еще и сплетница, злоязыкая, недобрая к людям. Завистливая. Жадноватая. Равнодушная к чужой беде. Плачет только во время бразильских сериалов. Одним словом, совсем неважный человек. Дети ее раздражают. Подруги и соседки – тоже. Свекровь… Ту вообще глаза бы ее не видели.

И у такой женщины – прекрасный, любящий, заботливый муж. Щедрый и непритязательный. А как бы иначе он смог с ней жить, спрашивается?

Или давно со всем смирился? Или? Просто любит?

Ох, нелогичная жизнь! Нелогичная.

* * *

Нет, здесь было все не так криминально. Неважных людей точно не было. А вот все остальное, увы, имелось.

Три женщины, о которых пойдет речь, были очень некрасивы… Ну просто пугающе нехороши – так, что при встрече хотелось отвести глаза. И еще задать вопрос: ну почему? Почему так несправедливо, так жестоко обошлась с ними природа?

Конечно, они не виноваты! Разумеется. И все же… Был бы у них «изюм» какой-то. Не горсть – так, пара ягод. Обаяние хотя бы. Или какая-нибудь другая особенность: остроумие, тяга к знаниям, увлечение или хобби, рассудительность, женская премудрость, пылкое сердце.

Нет. Ничего этого не было. Все три, как на подбор, скучны, вялы, однобоки и пресны.

А еще все как из одного ларца – просто хромосомное извращение.

Бабка, мать и внучка. Аннета Ивановна, Изольда Александровна и София Вячеславовна.

Серые мыши, белые моли – что там еще?

Правда, дружны, ничего не скажешь. Прогуливаются «на променаде» рядком. В основном – молчат. Говорить не о чем. Книг не обсуждают – не читают. В кино не ходят, политикой не интересуются. Субботние ужины, когда собирается вся семья, не обсуждаются тоже…

Не оттого, что возвышенны, а оттого, что плохие хозяйки.

Моя бабушка их передразнивала: «Картошку сварим. Или макароны – с ними меньше хлопот. И откроем консерву. А чаек попьем с печеньем».

И это в самые яблочные годы, когда со всех участков разносились сладкие запахи яблочных пирогов, варенья и компотов.

А они яблок даже не собирали. Приходила деревенская молочница Дуся и уносила их ведрами – на радость своим кабанчикам.

В доме этих трех женщин (кстати, добротном и просторном) было «как в казарме» – тоже слова моей бабули: ни скатерки, ни покрывала, ни вазочки, самой простенькой, керамической, из местного сельпо, хотя бы с полевыми цветами.

Даже посуда у них была скучной – казенной, что ли. Как в дешевой столовке.

Соседки разводили георгины и розы, пускали по сетке разноцветный клематис, варили повидло из слив, закатывали банки с соленьями. Сушили на зиму мяту и зверобой – над печкой на нитке сладко пахли сухие грибы.

Нет. Ничего этого на восьмом участке, где проживали наши героини, не было. А что было? Сложно сказать.

Но зато эти три женщины, бабка, дочь и внучка, эти три «красавицы и хозяюшки», были абсолютно счастливы в браках. Правда, и в их жизни однажды случилась некая проблема… По части мужской верности… Но – так, мимолетно. Все пережили. А в целом…

* * *

Впрочем, как соседи они были просто замечательны. Наши заборы граничили друг с другом. Редкий штакетник, сквозь который, как на ладони, была представлена вся соседская жизнь. Что-то вроде коммунальной квартиры.

Все знали, когда и кто выходит в огород, кто подрезает кустарники и стрижет траву, кто собирает смородину и крыжовник, кто развешивает свежевыстиранное белье и насколько хорошо оно выстирано. Кто и какой варит суп – от запахов никуда не денешься. Кто печет пирог. Кто и с кем скандалит и выясняет отношения. Как много сумок привезли молодые на выходные старикам и детям. Кто из бездельников валяется в гамаке или загорает на травке. К таким отношение было, мягко говоря… Ну, это понятно. Когда женщины разрываются между внуками, готовкой и посадками, что, кроме презрения и зависти, могут вызвать праздношатающиеся?

Бабушка моя, не сидевшая ни минуты без дела – обед, штопка, стирка, уборка, цветы и морковь, – бросала на соседний участок редкий взгляд. Брови ее сходились к переносице, и губы складывались в «бутон».

Она качала головой и громко вздыхала. От зависти или осуждения? Не думаю, что от первого. Она просто не могла усидеть без дела. Если присаживалась, то на пару минут, и сидела как-то неспокойно, ерзая и теребя бретельку старого, в горошек, фартука. Посидит, встанет и скажет виновато:

– Не сидится как-то!

А тем временем… Тем временем на восьмом участке по-прежнему ничего не происходило! Так, какое-то вялое перемещение, почти незаметное глазу. То Аннета – без отчества, так короче, – та, что бабка и мать, присаживалась в гамак, лениво обмахиваясь пожелтевшей газетой, то Изольда – Доля, – ее дочь, плюхалась в соломенное кресло и равнодушно оглядывала заросший бурьяном участок. То София – дочь и внучка – заторможенно полоскала в эмалированном тазу чашки от завтрака. А потом и она присаживалась. Например, на колченогий стул у крыльца. И засохшим лаком пыталась накрасить короткие неухоженные ногти.

Они негромко и довольно редко перебрасывались какими-то незначительными фразами.

– А не подшить ли мне голубой сарафан? – спрашивала Софья у Изольды.

Та кивала:

– Да, подшей.

Бабка Аннета похрапывала в гамаке.

– А может, поменять на нем пуговицы? – продолжала, позевывая, Софья.

– Поменяй! – кивала мать.

– А если сварить зеленые щи? – вдруг осеняло Изольду.

– Свари, – соглашалась дочь. – Хорошо бы! Со сметаной и яйцом!

– И еще – охладить! – Изольда мечтательно прикрывала глаза.

И все оставались на своих местах. Теперь уже подремывала и Изольда, Аннета внушительно похрапывала, а Софья зевала и рассматривала свеженакрашенные куцые ногти.

Потом, словно очнувшись, Изольда снова вступала в разговор:

– Покосить бы! А то по пояс уже!

Дочь вздыхала:

– Позвать надо Федьку-пьяницу.

Мать тоже вздыхала и произносила с нескрываемым огорчением:

– И коса тупая. Совсем.

– Поточит! – успокаивала ее дочь.

И все опять замолкали. Потом, словно очнувшись, воскресала бабуля.

Приходило время обеда. Изольда тяжело поднималась со стула и задавала один вопрос:

– Гречка или лапша?

Софья кривила губы:

– Надоело. Давай картошечку отварим.

Изольда скрывалась в доме. Минут через пять раздавался ее голос:

– Картошка пропала. Одна гниль. Сходи на станцию!

– Тогда – макароны, – обрывала дискуссию дочь.

– А хлеб черный есть? – оживала бабка. – Свеженького хочется, с маслом.

– Черный тебе вредно, – назидательно говорила внучка. – У тебя колит. А про масло я вообще не говорю! И свежий завозят с утра. Теперь наверняка расхватали.

Аннета смиренно замолкала.

После обеда они «отдыхали». Это святое. От чего, спрашивается?

Бабка опять ныряла в гамак. Бог с ней, со старухой. Хотя моя бабушка моложе была ненамного…

Изольда укладывалась на раскладушке под яблоней – со старым журналом. Шарила рукой по траве и выуживала пару-тройку побитых, вялых яблок – обтирала их об халат и принималась грызть. А Софья плелась в мансарду – там хоть и душно, зато тишина.

К пяти стекались опять. Долго пили чай, смотрели вечерние ток-шоу и наконец отправлялись «променадиться», как говорила моя бабушка.

Вот ей-то было не до этого – определенно.

И шли они, наши «красавицы», по песчаным дорожкам, обмахивались веточками от комаров и прочей нечисти, перебрасываясь редкими фразами. Видимо, совсем незначительными, судя по отсутствию эмоций на лицах. Раскланивались с соседями – вполне доброжелательно, что есть, то есть. И даже любовались богатыми палисадниками, с большим, надо сказать, удивлением.

Так они и прогуливались неспешно – три абсолютно нелепые и некрасивые женщины, похожие между собой так, словно их сорвали с одного обветшалого, непородистого сорнякового куста: тонконогие, широкоспинные, длиннорукие, безгрудые. Со стертыми, равнодушными лицами и бедными волосами, забранными в одинаковые старческие пучки.

С трудом верилось, что у трех этих женщин были образованные, успешные мужья. А еще – красивые, очень.

И что самое главное – любящие и заботливые.

* * *

– Боже! – пафосно восклицала Милка, моя красавица тетка, родная сестра мамы, заехавшая к нам на выходные после очередной неудачной попытки устроить свою личную жизнь. – Ну где справедливость? – Она бросала на себя в зеркало мимолетный, очень довольный взгляд и кивала на соседний участок, наблюдая тамошнюю жизнь. – Чтобы «этим»! И – так!

Бабушка поднимала глаза и жестко пресекала Милкин пафос:

– Мозги надо иметь! А у тебя вместо них – жопа. Правда, красивая, сказать нечего. – Она принималась ожесточенно крошить свеклу на винегрет.

Моя легкомысленная тетушка весело хохотала, поворачивалась к зеркалу спиной и радостно хлопала себя по совершенно идеальным бедрам.

Потом она хватала яблоко и прыгала в кресло.

Бабушка крутила пальцем у виска и многозначительно смотрела на меня.

Тетку я любила, восхищалась ее легкостью, оптимизмом, веселым нравом и – увы – полной безответственностью. Замужем она была три раза и «все по любви», как говорила бабушка почему-то с явным осуждением.

– Разве по любви – это плохо? – удивлялась я.

– В третий раз – плохо! – уверенно отвечала бабушка. – И самое главное – на этом все не закончится!

Она, как всегда, была права. Но речь сейчас, в данный момент, не о моей шалопутной красавице тетке.

Речь о наших героинях, о тех, кто на соседнем участке.

* * *

Аннетка – так называла ее моя бабуля – происходила из приличной семьи земского доктора и акушерки. Жили небогато, но и не бедствовали. Только грустила Аннеткина мать, глядя на свою некрасивую дочь: «Ну почему в отца? Почему? Нет, он замечательный человек – душевный. Прекрасный доктор. Да, нехорош собою, но что это значит для мужчины? Ровным счетом – ничего. А вот для девицы…

Выдать удачно Аннетку – вряд ли получится. Просто бы выдать. Нет, разумеется, за приличного человека! О другом не может быть и речи! Но… Городок крошечный, все женихи на виду. А невест еще больше. И красавиц среди них, и богачек…» – переживала мать, заплетая в косу жидкие волосы дочери. Нужна хорошая специальность, чтобы рассчитывать только на себя, чтобы эта специальность всегда могла Аннетку прокормить, даже после их с отцом смерти. Ждать удачного брака – смешно и глупо.