Как по-разному складываются судьбы! Бывает, что в пятьдесят муж смотрит на жену с таким же благоговением, как в двадцать, а бывает, что мужчина живет на два дома, искренне считая, что делает счастливыми обеих женщин. У кого-то действительно крепкая семья, а кто-то сохраняет видимость ради детей или из страха перед одиночеством. Многие умеют довольствоваться тем, что есть, и радоваться каждому дню. Но что делать, если ты ждешь от жизни большего и страдаешь от того, что ожидания не оправдываются? Мария Метлицкая уверена: женская мудрость – в умении понять, простить и принять. Ведь никто не знает, сколько кому отмерено радости и печали. Всем сестрам – по-своему.
Всем сестрам… (сборник) Эксмо И. 2012 978-5-699-55326-6

Мария Метлицкая

Всем сестрам…

Понять, простить

Шура помнила эту сцену очень отчетливо: конец декабря, совсем скоро самый любимый Шурин праздник – Новый год. Мягкий морозец и редкий медленный снег, танцующий под неярким светом фонаря. Они идут с мамой на каток, точнее, в «секцию» – как говорит любимая Асенька, Шурина бабушка. Шура – в коричневой старой и тесноватой цигейковой шубе, переделанной в курточку, и вязаных рейтузах. Через плечо, на шнурках, связанных между собой, перекинуты ботинки с фигурными коньками. Фигурное катание Шура обожает, а вот ботинки ненавидит. Они черные, мальчиковые, доставшиеся Шуре по наследству. Конечно, она мечтает о белых, из блестящей и мягкой на ощупь, волшебной кожи, с хромированными крючками, настоящих, чешского производства. Но мама говорит, что это дорого и не по карману. Да и вообще, надо еще посмотреть, какая из Шуры фигуристка. «Может, от слова «фигу»?» – спрашивает мама и заливисто смеется. Шура слегка обижается, но мама ее целует и просит не дуться.

Сегодня мама почему-то сопровождает Шуру, хотя идти до катка от дома всего каких-нибудь пять минут, мимо детского магазина «Смена». Каток – во дворе красного кирпичного дома у метро. Дом в народе называется генеральским. Там и вправду живут военные, да еще «в чинах». Шура видит, как из подъезда выходят толстые важные дяденьки в длинных шинелях и их не менее важные жены – тоже крупные, в богатых каракулевых шубах.

Перед выходом Асенька кричит Шуре вслед:

– Держи крепче мать! Скользко!

Шура отвечает:

– Ага! – И на улице хватает маму за локоть.

Мама «в ожидании» – это выражение бабушки Аси. Она вообще, как говорит папа, любит разные «старорежимные» фразочки. У мамы большой живот. Просто огромный. Через месяц ей рожать. Мама любит пошутить и на вопрос «кого ждете?» отвечает «автобус». И при этом заливисто смеется. Шура держит маму за локоть и заботливо на нее смотрит.

– Гляди под ноги, – советует мама. А Шуре нравится смотреть на нее.

Мама очень хорошенькая. Ну просто красавица. Как бы Шура хотела быть на нее похожей! У мамы большие карие глаза, густейшие волнистые темные волосы и «самый очаровательный курносый нос на свете». Так говорит папа. А на носу – редкие конопушки. Мама очень огорчается, когда с первым весенним солнышком их прибавляется, и начинает их пересчитывать. А папа смеется и чмокает маму прямо в курносый нос. Ему нравится в маме все, это видно без всяких слов. И Шура смущается и отводит глаза, когда видит, как в коридоре или на кухне отец украдкой обнимает маму и крепко прижимает ее к себе. Шура мышью шмыгает к себе в комнату и слышит, как мама вырывается и тихо говорит папе:

– Ну, хватит, Митя, отстань! Сколько можно, ей-богу!

Шуре почему-то становится обидно за отца, и она злится на маму. А вообще у них самая счастливая семья – в этом Шура совершенно уверена.

Шуриного папу зовут Дмитрий Владимирович. Он – хирург в военном госпитале, заведующий отделением и подполковник. Отделение называется «торакальная хирургия». Папа написал по этой теме не одну статью и даже главу в пособии для студентов. Говорят, что он лучший специалист в городе. А это совсем не шутки. Рабочий день у него ненормированный и редко бывает выходной. Папу могут вызвать на работу даже среди ночи – если кому-то вдруг понадобится срочная операция.

Асенька говорит, что еще он «человек кристальной честности», за консультации и операции не берет не то что денег, но и даже презентов в виде коньяка или конфет. Поэтому и живут они скромно, на одну папину зарплату. Тем более что мама сейчас в декрете. Асенька целый день хлопочет на кухне – варит, жарит и печет. Экономит. Папа очень любит поесть, он говорит, что это – его единственная, из простительных, слабость. А мама злится на папу за то, что он не требует у своего начальства большую квартиру – они живут в крошечной двухкомнатной, а ведь скоро их будет пятеро. Папа все отмахивается и говорит – потом. А мама с вызовом спрашивает: «Потом – это когда?»

Наверное, мама тоже хочет жить в генеральском доме. И носить каракулевую шубу с большим воротником. Но папа еще не генерал, а всего-навсего подполковник, так что жить им в генеральском доме пока не положено. Это Шура объясняет непонятливой маме – так она заступается за отца. Но мама фыркает («Отстань!») и, вздохнув, добавляет:

– Много ты понимаешь!

Шура вздыхает и бросает взгляд на свои коньки.

В раздевалке она туго шнурует ботинки, чтобы не болталась нога, и вылетает на лед. Как ей нравится скользить по ровному, блестящему и гладкому льду! Делать «ласточку», и «пистолетик», и «дорожку». И просто кружиться под музыку!

Мама стоит у бортика и машет Шуре рукой. Потом Шура видит возле мамы высокого мужчину в длинном черном пальто. И еще она видит, как оба они неотрывно смотрят на Шурины «пируэты» и о чем-то оживленно разговаривают. Тут Шура отвлекается на Ладку Самсонову, точнее, на ее костюм. У Ладки, конечно, белые ботинки на крючках и еще вязаная белая юбочка с фестонами по краям, белая курточка из кролика и белый беретик, из-под которого выбиваются светлые Ладкины кудри. В общем, сказочная Снегурка, а не Ладка. Так выглядят по телевизору настоящие фигуристки. Правда, катается Ладка не ах. Тренер ее ругает, но все же Ладкой любуется – это всем заметно. А вот у Шуры сегодня все получается очень хорошо. Она смотрит на маму, и мама поднимает кверху большой палец.

– Здо€рово!

Шура подъезжает к бортику и вопросительно смотрит на маму. Мамин собеседник улыбается ей и говорит:

– Здравствуй, Шура!

Шура ему отвечает и опять смотрит на маму. Мама говорит:

– Познакомься, Шура, это Андрей Васильевич. Мой старинный приятель.

Шура вежливо кивает.

Потом занятия кончаются, и Шура идет в раздевалку, где Ладка хвастается новым нарядом. Девочки обступают ее плотным кругом, не подходит только Шура – ей противно Ладкино хвастовство.

Шура выходит на улицу и видит, что мама все еще стоит со своим приятелем. Они направляются к дому, и мама объясняет, что Андрей Васильевич пойдет их провожать. Шура удивляется и пожимает плечами. Мама и ее спутник идут чуть впереди, и теперь он держит маму за локоть.

У магазина «Смена» они останавливаются и шепотом о чем-то горячо спорят. Шура стоит в стороне и рассматривает витрину. Потом Андрей Васильевич говорит:

– А пойдем, Шура, заглянем в «Детский мир»? Может, найдем там что-нибудь интересное!

Шура теряется и опять смотрит на маму. Мама машет рукой: иди!

И они идут в магазин. Мама остается ждать их на улице.

В магазине полно народу – это как всегда. Народ снует между прилавками и кассой. Шура немного теряется, а Андрей Васильевич спрашивает, чего ей хочется. Шура смущенно молчит. Тогда он берет ее за руку, и они идут к отделу спорттоваров. Сквозь плотную толпу они наконец пробираются к прилавку. И тут Шура замирает: на полке она видит белые фигурные ботинки. Мягкие даже на вид. С блестящими крючками. У нее начинает учащенно биться сердце, и, осмелев, она кивает: эти!

– Ну вот и славно! – говорит Андрей Васильевич. – То, о чем человек мечтает, обязательно должно исполняться!

Он просит Шуру померить ботинки и даже немного в них пройтись.

– Не жмут? – заботливо спрашивает он.

Шура мотает головой. Потом он долго беседует с продавщицей, и вдобавок к ботинкам та выписывает еще и лезвия, и красивые синие пластмассовые чехлы. Андрей Васильевич берет чек, и они идут в кассу – платить. Но Шурина радость все же омрачена: она боится, что мама расстроится и будет ее ругать. Они получают коробку с коньками и выходят на улицу.

– Дотащишь? – улыбается Андрей Васильевич. Вспотевшая от волнения Шура радостно кивает.

– Купили? – спрашивает мама, и Шура с облегчением видит, что она совсем не сердится.

Теперь Шура абсолютно счастлива. Она идет впереди и гордо несет в руках большую серую коробку. Андрей Васильевич провожает их до дома, и они опять о чем-то долго говорят с мамой. Шура стоит поодаль. Ей не терпится поскорее прийти домой, померить ботинки и показать их скорее Асеньке и папе. Хотя наверняка папы, как всегда, нет дома.

Потом Андрей Васильевич, почему-то вздыхая, говорит:

– Ну, что, давай, Шура, прощаться.

Он протягивает ей руку и смотрит на нее долгим, внимательным и почему-то очень грустным взглядом.

– Прощайся, Шура. – Мама тоже грустно вздыхает. Андрей Васильевич присаживается перед Шурой на корточки, поправляет ей шапку, внимательно на нее смотрит и говорит ей странные слова, которые она почему-то запоминает на всю жизнь:

– Будь здорова, девочка, и будь счастлива. Очень тебя прошу! – И добавляет: – Все твои рекорды еще впереди.

Шура смущается и кивает. Они наконец идут к подъезду, и Шура почему-то оборачивается. Она видит, как Андрей Васильевич пристально смотрит им вслед, кричит ему «Спасибо!» и машет рукой.

Асенька не очень удивляется подарку и почему-то качает головой. Шура на Асеньку даже обижается – та не разделила с ней радость. И еще она, кажется, ругается с мамой: Шура слышит, что мама раздражена и говорит Асеньке, чтобы та оставила ее в покое.

Папе удается показать коньки только на следующий день – он, как всегда, приходит домой поздно, когда Шура уже, конечно, спит. Вот папа очень за Шуру рад, и это видно. Только почему-то и он вздыхает и грустно на нее смотрит.

А Шура продолжает мечтать. Она представляет, что снимет нелепую шубу и рейтузы, наденет голубую весеннюю куртку и колготки – у нее есть пара эластичных, выходных, – закрутит на голове плотную, тугую баранку – и плавно заскользит по гладкому льду. И будет она похожа на прекрасную Людмилу Белоусову, лучшую фигуристку на всем земном шаре, и никакая Ладка с ней не сравнится.

Скоро Новый год, все начинают готовиться к празднику. Папа приносит живую елку – огромную, под самый потолок – и достает с антресолей ящик с елочными игрушками. Шура разбирает эти игрушки. Больше всего ей нравятся стеклянные фигурки – лыжница, Снегурочка и Дед Мороз. Шура очень осторожна: игрушки – еще из бабулиного детства, и не дай бог их разбить.

Асенька печет пироги и варит холодец. По всему дому разносятся восхитительные запахи свежей сдобы, лаврового листа и крепкого мясного бульона. Папа раскладывает стол и застилает его нарядной белой скатертью. Мама протирает салфеткой парадные бокалы. В доме пахнет радостью и праздником. А Шура мечтает только об одном: чтобы скорее закончились праздники и она пошла бы с мамой на каток – ей не терпится надеть новые коньки.

Но после праздников маму увозят в роддом – и через два дня она рожает сестричку Катеньку. Из роддома ее встречают папа и Шура – бабуля готовится к приему нового члена семьи: варит обед, делает влажную уборку и проглаживает пеленки. Мама очень бледная и еле держится на ногах. Она целует Шуру и говорит, что роды были крайне тяжелыми. Дома она сразу ложится в постель, и все начинают хлопотать возле Катеньки: кладут ее на обеденный стол, предварительно постелив на него старое детское Шурино одеяльце, разворачивают тугой маленький сверток.

– Какой чудесный младенец! – говорит Асенька.

Шура с ней абсолютно согласна. Катенька – красавица. У нее карие глазки и бровки «домиком», как у мамы, и густые, совсем не младенческие, темные кудри. И еще гладкие атласные пяточки и умилительные крохотные пальчики на руках.

– Очень ладная девочка! – говорит Асенька.

А у папы не сходит с лица счастливая улыбка. Мама лежит в кровати и тоже счастливо улыбается. Счастливы все – это очевидно. Но Шуре кажется, что самая счастливая – точно она. Катеньку она любит больше всех. Страшно признаться, но ей кажется, даже больше мамы.

Катенька не кричит, спит ночами и ест по часам.

– Чудо-ребенок, – говорит мама. – Не то что ты, Шурка, орала по поводу и без.

Шура слегка обижается, а бабуля цыкает на маму и стучит пальцем по виску.

Папа теперь старается прийти с работы пораньше, бежит мыть руки и тоже торопится к Катеньке. Он целует ее крошечные бархатные ножки и перебирает отросшие нежные волосики. А Катенька смеется, открыв влажные перламутровые беззубые десны.

Теперь на каток Шура ходит с мамой и Катенькой, которая лежит в глубокой розовой с белой полосой коляске. После занятий все девчонки обступают коляску с Катенькой и, конечно, завидуют Шуре.

Так проходит остаток зимы и весна, а в мае папа снимает в Загорянке дачу. И как только заканчиваются занятия в школе, на большом крытом грузовике все переезжают туда. Папа приезжает на дачу в пятницу вечером, и мама с коляской и Шурой идут встречать его на станцию.

Это самое счастливое время для Шуры. Она скучает по папе, но знает, что он обязательно привезет ей новую книжку или куклу. И обязательно пирожные к чаю. И скорее всего, черешню в бумажном кульке, которую она так любит. Мама будет его ругать за то, что дорогие ягоды, как всегда, помялись. И еще папа обязательно купит Шуре вафельный стаканчик пломбира с желтой розочкой – самое вкусное на свете. Дома Шура торжественно вытащит из холодильника граненый стакан с земляникой, собранной ею собственноручно в лесу, на поляне, специально для папы. Почти полный стакан – ну, не хватает чуть-чуть, самую малость, Шура не удержалась и съела несколько ягод. Спать все лягут очень поздно, потому что будут пить на террасе чай и вести долгие семейные разговоры. У Шуры начнут слипаться глаза, и мама станет ее гнать в кровать, а папа разрешит посидеть еще немного. А в субботу они, скорее всего, пойдут на озеро, а вечером будут печь в золе картошку и, может быть, даже жарить шашлыки, если папа привезет подходящее мясо.

Но очень скоро пробежит-пролетит короткое и прекрасное лето и начнется московская жизнь. Тоже, между прочим, не самая плохая.

Школу Шура любит. Есть, конечно, противные учителя – например, трудяша и ботаничка. Но зато есть и другие – русичка Елена Петровна, сестра одного известного, очень известного поэта-фронтовика. Ах, какие она читала ребятам стихи! Или историчка Надежда Львовна. Ее рассказы о Древнем мире или Крестовых походах слушали, открыв рот, даже отпетые двоечники. А математичка Ида Давыдовна! Даже при всей нелюбви к математике на ее уроках Шуре никогда не было скучно.

Да и вообще, старая, темного кирпича, уютная школа, с густым, словно припорошенным весной снегом, яблоневым садом. Любимая классная руководительница Инна Ивановна. Театральный кружок по вечерам в пятницу. Походы в Третьяковку или в Пушкинский. Какао и пирожки с повидлом в школьном буфете. А вечера патриотической песни в актовом зале, где натерты до блеска полы и вкусно пахнет мастикой? А гулянье во дворе? А «классики», «казаки-разбойники» и «прятки»? И «секретики» из фантиков и цветной фольги, зарытые во дворе…

А еще можно сбегать к метро за фруктовым стаканчиком и поглазеть на цыганок в пестрых юбках, с младенчиками, замотанными в платки и привязанными сзади к материнской спине. Цыганок много, целая стая. Они громко галдят, ругаются между собой на своем языке и продают красные леденцы на палочках – петухов и медведей. Леденцы прозрачные, как стекло, и Шура мечтает их попробовать, но мама ей категорически это запрещает. К цыганкам подходит молодой безусый милиционер и пытается их разогнать, но они совсем не боятся и дружно кричат на него – все вместе.

К метро Шура бегает с Динкой и Розкой, двойняшками. Мама говорит, что они – «бедные девочки». Бедные потому, что очень некрасивые. Шура с мамой спорит и обижается за подружек, но в душе с мамой согласна – двойняшки и вправду совсем не симпатичные. А насчет «бедные» – это вообще смешно. Динка и Розка живут в генеральском доме в большой трехкомнатной квартире, где у них своя комната. Еще у них есть домработница Валя. Мать двойняшек, Белла Арнольдовна, не работает. Она расхаживает в шелковом халате, с кремом на лице и раздает указания Вале. Валя готовит, гладит, убирает квартиру и гуляет с собакой Кузькой. Что делает Белла Арнольдовна, Шура не понимает. Белла Арнольдовна ходит по квартире с телефоном и беседует день напролет. Ей делают массаж, педикюр и маникюр, косметичка и педикюрша ходят к ней на дом. В доме у них красиво и богато – это Шура понимает. На полах – ковры, на стенах – картины, на комоде – вазы.

Отец Динки и Розки – директор магазина «Диета», лучшего, между прочим, магазина в районе. В школьный буфет двойняшки не ходят, а едят на перемене восхитительные бутерброды с ветчиной и копченой колбасой. У Шуры от вида и запаха этих бутербродов кружится голова. Подруги предлагают Шуре половину, но Шура гордо отказывается и бежит в буфет за пирожками. Иногда Шура приходит в гости к сестрам, и девочки предлагают ей испечь печенье или пончики. Несмотря на огромную библиотеку, любимая книга сестер – «Книга о вкусной и здоровой пище», очень тяжелая, с цветными картинками. Девочки увлеченно ее листают и выбирают рецепты. Потом они приступают к делу, и по кухне летает мучная пыль. Печенье, как правило, не получается, и домработница Валя переживает, что они напрасно перевели продукты. Но Белла Арнольдовна девочек не ругает.

В классе случается страшное событие – умирает Лара Орлова. Узкий голубой гроб стоит во дворе Лариного дома на трех табуретках. Лара, худенькая и бледная, лежит в гробу, словно заснувшая принцесса. Снежинки медленно падают на ее спокойное лицо и не тают. Девочки держат друг друга за руки и боятся подойти к гробу поближе. Им и страшно, и интересно одновременно. Лару провожает весь класс и все учителя. Учителя плачут, а дети стоят в оцепенении – они еще не очень понимают, что такое смерть. Шура видит Ларину мать – ее с двух сторон держат под руки, но она все равно оседает на землю.

Потом девочки сидят в детской у двойняшек и обсуждают Ларины похороны. Валя тяжело вздыхает и говорит, что бог дал, бог и взял. Белла Арнольдовна кричит, что Валя темная и деревенская дура, прижимает к себе детей, плачет и выносит коробку шоколадного зефира. Обед отменяется. Белла спрашивает у Шуры про родителей и Катеньку и, закатывая глаза, говорит, что Шурин папа, такой спе-ци-алист, мог бы жить, как сыр в масле. Она трагически обводит взглядом свои ковры, мебель и хрусталь, вздыхая, прибавляет:

– Есть еще приличные люди на свете!

И непонятно, осуждает она этих самых приличных людей или восторгается ими.

Белла Арнольдовна опять тяжело вздыхает, просит Валю сварить кофе и отправляется в спальню отдыхать.

Шурина мама собирается выходить на работу. Эта тема обсуждается на семейном совете. Папа категорически против. Он считает, что мама должна сидеть дома и заниматься детьми. У мамы свои аргументы – она говорит, что на одну зарплату жить невозможно. Последнее слово, как всегда, остается за бабулей. Она твердо и сухо объявляет, что ни в какой детский сад она Катеньку не отдаст и готова с ней сидеть дома. Мама пытается сопротивляться, но довольно быстро соглашается. У мамы улучшается настроение, она достает из шкафа юбки и блузки, приводит их в порядок – подшивает, стирает и гладит. Расстраивается, потому что пополнела и ни во что не влезает. Папа смеется, говорит, что это знак свыше, и еще говорит маме, что она все равно – самая красивая. Шура с ним абсолютно согласна, а мама почему-то злится и плачет.

Мама идет работать в проектный институт чертежницей. Это очень удобно – институт находится прямо в их доме, только в другом крыле. И даже на обед мама прибегает домой. На маме узкая черная юбочка, голубая, «в огурцах», кофта, и от нее вкусно пахнет польскими духами «Быть может». Шура, кстати, иногда открывает узкий флакончик и капает себе на палец. Очень приятно и пахнет мамой.

По утрам у них сумасшедший дом. Мама, как всегда, опаздывает, носится по квартире, не успевает позавтракать, хватает из кроватки сонную Катеньку, начинает ее целовать и почему-то опять шмыгает носом. Папа ждет ее у двери, смотрит на часы и нервничает. А потом хватает ее за руку, и они наконец уходят.

– Выкатились, слава богу! – вздыхает Асенька и кормит внучек завтраком.

В школе Динка и Розка налетают на Шуру и таинственно шепчут, что в «Детский мир» завезли потрясающие кофты. Вязаные, китайские, с вышитыми на груди розочками. Всех цветов – и белые, и розовые, и голубые, и салатовые. Сказка, а не кофты. Как говорит Белла Арнольдовна, и в пир, и в мир, и в добрые люди. Кстати, она дочкам купила уже по две на каждую, понятно, разных цветов.

– Дорогие, наверно? – осторожно спрашивает Шура.

– А, ерунда, по двадцать рублей, – небрежно отвечает Динка.

«Ерунда!» – вздыхает про себя Шура. Ну, какая же это ерунда? Но после уроков девочки бегут в магазин. Шура замирает: от кофт и вправду невозможно отвести глаз. Шуре нравится бледно-голубая, с синими розами и перламутровыми пуговицами.

Вечером, набравшись духу, подождав, пока мама отдышится и придет после работы в себя, Шура осторожно заводит разговор про вожделенную кофту. Мама почему-то совсем не сердится, только вздыхает, тяжело поднимается с дивана и говорит Шуре:

– Пойдем.

Потом пересчитывает деньги и откладывает в кошелек двадцать рублей.

До закрытия магазина – полчаса, и народу к вечеру там совсем немного. Шура подводит маму к прилавку, и они начинают выбирать. Мама говорит, что голубая кофта простовата, и если брать, то, несомненно, желтую. Шура вздыхает и соглашается. Желтая определенно лучше, чем никакая. Мама направляется к кассе, а продавщица уже заворачивает в бумагу желтое, в розочках, чудо. Вдруг Шура слышит мамин крик и понимает: что-то случилось. Она бросается к кассе и видит, что мама плачет.

– Кошелек вытащили, Шурка! – говорит мама и вытирает ладонью слезы. Вокруг мамы толпятся зеваки и продавщицы. Все утешают ее, а про Шуру никто не вспоминает. Шура одна-одинешенька со своим горем. Потом мама берет Шуру за руки и резко бросает:

– Идем!

По дороге они обе ревут в голос. Папа уже дома. Он сидит за столом и ест жареную картошку. Услышав их рассказ, Асенька всплескивает руками, а папа смеется.

– Тоже мне беда! – говорит он.

Ночью Шура, конечно, не спит. Настроение – хуже некуда. Она еще немножко плачет и под утро засыпает. И снятся ей Динка и Розка, понятное дело, в новых кофтах.

День проходит тоскливо – не хочется ни обедать, ни гулять, ни делать уроки. Вечером приходит папа – совсем не поздно, Шура еще не спит. Он заходит к ней в комнату и кладет на кровать бумажный пакет. В пакете кофта. И не желтая, а голубая. Та самая, из Шуриных снов. Шура бросается к папе на шею и целует его.

– Ты самый лучший на свете! – кричит Шура.

А папа опять смеется:

– Носи, Шуренок, на радость!

И нет человека счастливей, чем Шура. Она меряет кофту и крутится перед зеркалом.

Вскоре случается одна странная история, которую Шура постарается сразу забыть. У метро, куда девчонки побежали за мороженым, она видит маму. Мама стоит с каким-то мужчиной, и он держит ее за руку. Не просто так, а со значением, как сказала бы Асенька. Шура это понимает. Она скорее старается увести двойняшек подальше, чтобы они ничего не заметили. Шура старается об этом не думать, но все равно у нее перед глазами стоят эти двое. Стоят, замерев, и смотрят друг на друга. И похоже, не видят вокруг никого. Мужчина кажется Шуре смутно знакомым, но, положа руку на сердце, она его не очень-то разглядела.

А дома тем временем тоже творится неладное. От Шуры скрывают, но она все видит. Мама часто запирается в ванной и плачет – Шура слышит. Бабуля колотится в дверь, но мама не открывает. А папа, проходя мимо, говорит Асеньке, чтобы та оставила маму в покое.

Потом мама уезжает в командировку. И все это как-то очень странно. Асенька с мамой в ссоре, и папа ходит мрачнее тучи.

– Не останавливай меня, – говорит мама бабуле. – Все равно уеду.

Мама приезжает через несколько дней. С ней творится что-то непонятное. Она то плачет, то смеется, то целует Шуру, то говорит «отстань». Шура беспокоится, что мама болеет, но нет – она снова ходит на работу.

Летом опять снимают дачу. И снова по пятницам Шура с Катенькой встречают маму и папу на станции. Только они оба какие-то грустные. Мама почти ничего не ест, все лежит в гамаке и курит. Папа пьет на террасе чай, и Асенька, вздыхая, говорит: «Ушел из дома покой», а папа ничего не отвечает. Шура все это слышит, но она занята важным делом: нанизывает на нитку ягоды рябины, делает Катеньке бусы.

В августе собираются на море, но ничего не получается. Папа не может уйти с работы – не на кого оставить отделение. Шура и Катенька очень расстраиваются, а мама говорит:

– Ну и слава богу! Не очень-то и хотелось.

В сентябре снова начинается школа. Динка и Розка, заведя Шуру в угол, жарко шепчут ей на ухо, что они, скорее всего, скоро уедут.

– У папы неприятности, – объясняет Динка.

– Очень крупные, – подтверждает Розка, и обе они делают большие глаза.

– Куда уедете? – понимая, что это страшная тайна, тихо спрашивает Шура.

– Туда, – многозначительно хором отвечают сестры и почему-то поднимают глаза к небу.

– Но это же очень страшно! – пугается Шура.

– Страшнее, чем здесь, не бывает, – трагическим голосом отвечают двойняшки.

Шура мало что понимает, но заранее расстраивается – расставаться с подружками ей совсем не хочется.

Она почти совсем забросила коньки – ходит на каток изредка, по воскресеньям, покататься для себя. Теперь ее больше увлекает театральный кружок и факультативы по химии.

Дома совсем грустно: мама больше не поет по утрам, бабуля все чаще мучается давлением, и папа по утрам делает ей уколы. Мама тоже часто берет больничный и подолгу лежит у себя в комнате на диване и просит ее не беспокоить, а папа еще больше проводит времени на работе.

Иногда, примерно раз в полгода, мама уезжает в командировку. Она долго собирается и просит Беллу Арнольдовну, маму Динки и Розки, достать ей консервы, копченую колбасу, индийский чай и растворимый кофе. Это странно, раньше она с такими просьбами к Белле не обращалась. Уезжает она примерно на неделю, и папа отвозит ее на вокзал. Асенька почти совсем не встает. Шура водит Катеньку в детский сад и кружок бальных танцев.

Динку и Розку на комсомольском собрании с позором выгоняют из комсомольцев. Шура на собрание не идет. На классном часе классная объявляет Динку и Розку предателями родины. Шура опускает глаза, а сестры смеются. Динка с Розкой с родителями уезжают в Америку, от греха подальше, как говорит Белла Арнольдовна. Из Америки они присылают Шуре короткие письма на очень тонкой, почти прозрачной бумаге с цветными бабочками в углу. Шура этих бабочек вырезает и наклеивает на обложку тетрадей.

Умирает Асенька – ночью, во сне. Шура помнит, как в голос, громко плачет мама и просит у бабули за что-то прощения. Еще Шура помнит, что в комнате стоит красный с черным гроб и в гробу лежит Асенька, почему-то очень маленькая, совсем как ребенок, только в белом платочке на голове; ее очень трудно узнать, никогда раньше платков Асенька не носила. Но папа говорит, что так положено. Он просит Шуру подойти к бабуле и попрощаться и объясняет, что ничего страшного в смерти нет. Но Шура все равно боится.

На кладбище Шуру не берут, она остается с сестрой. Соседки пекут блины и накрывают на стол – с кладбища все приедут поминать Асеньку. На поминках Шура видит, что мама пьет много водки и папа ее все останавливает, но она продолжает пить. Маме становится плохо, соседка ведет ее в ванную и ставит под холодный душ. А мама вырывается, кричит и зовет папу, но папа почему-то не выходит из своей комнаты. Шуре жалко и маму, и папу и еще неловко за маму. Она горько плачет по Асеньке и всем своим детским сердцем понимает, что прежняя, прекрасная жизнь закончилась безвозвратно и никогда их семья не будет жить спокойно и счастливо.

Да что там счастье! В дом приходит настоящая беда, огромная, как весь земной шар. Мама начинает пить. Она уже совсем не похожа на прежнюю маму – добрую, красивую и веселую. Она запирается у себя в комнате и пьет, а потом целый день спит. В доме нет ни обеда, ни ужина, в доме грязь и разруха. После школы Шура пытается прибраться и сварить обед. Получается плохо – Асенька ничему не успела ее научить. И потом, еще очень много уроков – последний, десятый класс. Вечером она забирает сестру из детского сада и подолгу с ней гуляет, чтобы как можно дольше не идти домой. Катенька хочет есть, и Шура в кулинарии покупает ей булку с холодной серой котлетой и стакан сока.

Папа борется с мамой всеми силами – кладет в больницу и санаторий, делает уколы и кормит с ложечки, объясняет Шуре, что это болезнь, и просит маму пожалеть. Но Шура ничего поделать с собой не может – она почти ненавидит маму, и ей страшно от этих мыслей. Она винит во всем ее, а папу как раз жалеет. Мама ходит по квартире как тень, худющая, с растрепанными волосами и черными кругами под глазами. Шура старается на нее не смотреть. Впрочем, иногда, после больницы, мама приходит в себя – идет в парикмахерскую, красит волосы, покупает новое пальто или туфли, снова красит губы и душится духами. И опять куда-то собирается. Пакует сумку с продуктами и папиросами, покупает у бабулек на рынке теплые носки и шерстяные варежки. И снова папа везет ее на вокзал.

Шура уже не ребенок, и она отчетливо понимает, что все это какая-то большая и страшная тайна. Какие командировки? Мама давно ушла с работы. Она спрашивает у отца, куда едет мать, а он молчит и говорит Шуре, что это мамина тайна и рассказать об этом должна сама мама. Но разговора не получается – мама возвращается из поездки и снова начинает пить. И опять бродит по квартире как тень.

В августе Шура поступает в МАИ, это совсем рядом с домом. Катеньку папа устраивает в китайский интернат. Теперь Шура забирает сестру на выходные домой, но Катенька ехать домой не хочет. Шура ходит с ней в музей или в кино, и Катенька просит, чтобы Шура отвезла ее поскорее обратно.

Папа очень постарел и изменился. Теперь он еще и преподает студентам – денег, как всегда, не хватает. А нужно многое: путевки в санаторий для мамы, одежда и фрукты для Катеньки, новые сапоги и зимнее пальто для Шуры.

Шуре очень нравится в институте. У них образовалась большая и дружная компания, и после лекций все не спешат расставаться и идут в кино или к кому-нибудь домой. Не зовет к себе только Шура, ссылаясь на то, что сильно болеет мама.

В декабре Шура влюбляется и через месяц выходит замуж. Ей очень хочется уйти из дома и начать свою, взрослую жизнь. Ее молодого мужа зовут Миша, он ее одногруппник. Им так здорово вместе: они бегают в театр на «лишний билетик», не пропускают ни одной выставки и бардовских выступлений по клубам. Замечательно, что у Миши есть своя комната – в коммуналке на Чистых прудах. Там, конечно, пыль и разруха, но Шура наводит чистоту и блеск. В доме все время люди – поют песни под гитару, общаются, и Шура не успевает нарезать винегрет и варить глинтвейн из дешевого болгарского вина.

Живут они с Мишкой дружно и весело, как положено студентам. На выходные Шура старается забрать Катеньку к себе. Иногда, по субботам, к ним заезжает папа, как всегда, с огромной сумкой продуктов. Но в воскресенье они зовут гостей – и опять в холодильнике пусто, однако это их нисколько не огорчает. Домой Шура почти не заезжает. Ее, конечно, мучает совесть, но она все откладывает эти визиты «на потом».

На летние каникулы они большой компанией уезжают в Коктебель. Снимают крошечную душную комнатенку – и удобства их вовсе не заботят. На пляже они играют в волейбол и подкидного дурака, а вечерами пьют во дворе дешевое и кислое молодое вино и жарят шашлыки. Все счастливы и беззаботны, как бывает только в ранней молодости.

Телеграмму о смерти мамы Шура получает за три дня до отъезда. Они бросаются на вокзал и пытаются поменять билет, но страждущих с подобными телеграммами – целая очередь. Они ночуют на вокзале две ночи, и наконец им удается поменять билет. Поезд дополнительный. В нем разбиты стекла и нет постельного белья. Но Шуру это не волнует. Она целый день стоит в тамбуре и смотрит в окно.

На похороны они не успевают. Первое, что Шура видит дома, – отца на кухне. Перед ним – фотография мамы и початая бутылка водки.

– Шуренок! – восклицает отец и, уронив голову в руки, начинает плакать. Шура садится возле него и гладит его по голове. Мишка растерянно топчется в дверях. Они, конечно, остаются ночевать. Отец и Мишка опять пьют, а Шура нарезает немудреную закуску, варит картошку и уговаривает отца хотя бы немного поесть. Он плачет, мычит что-то невразумительное и все время рассказывает, какая красивая лежала в гробу Шурина мать.

Шурина семейная жизнь как-то постепенно начинает терять ясные очертания. Отношения с мужем Мишкой все больше принимают характер дружеских. Им по-прежнему хорошо друг с другом, но все чаще они созывают шумные компании, и все реже им хочется остаться друг с другом наедине. Оба они чувствуют, что их скороспелый и бездумный студенческий брак дает непоправимую трещину.

Летом Мишка уехал на халтуру куда-то под Керчь, строить пионерский лагерь, а через полтора месяца написал Шуре, что у него закрутился роман с поварихой – студенткой ленинградского педа. Объяснял, что все серьезно, серьезнее не бывает. Но был благороден – в связи с его переводом и переездом в Питер к этой самой девице он написал Шуре, что жить она может в его комнате, только пусть не забывает платить коммунальные.

Шура прочла письмо без волнения и даже удивилась своему спокойствию и равнодушию. Мужа, теперь уже бывшего, она совсем не осуждала и в глубине души была рада такой быстрой и легкой развязке. Она обрадовалась одиночеству и в ближайшее время романов решила не заводить. По выходным забирала Катеньку из интерната, и они ехали к отцу. Все вместе, втроем, они ездили на кладбище. Катенька отреагировала на смерть матери спокойно, видимо, привыкла обходиться без нее. А отец горевал безутешно. Долго не уходил с кладбища и все гладил мамину фотографию.

Шура окончила институт и пошла работать в проектный институт. Работа была монотонная и неинтересная, и ей все время казалось, что она проживает жизнь бездарно и пусто. Год спустя у нее случился служебный роман, но предмет ее воздыханий был прочно женат, имел двухлетнего сына и психически неуравновешенную жену, и потому их встречи были нечасты и печальны для Шуры. Он неловко смотрел на часы, а она расстраивалась и начинала плакать. Время для их торопливых и скомканных свиданий выкраивалось нечасто, и было в них больше грусти, чем радости.

Года через два с начала их романа он попытался уйти из семьи и явился к Шуре с чемоданом, но спустя три недели вернулся к жене. Волевым решением Шура решила с ним расстаться – не тут-то было, спустя пару месяцев все закрутилось по новой. Она отчетливо понимала, что это путь в никуда, одна сплошная боль и потеря здоровья и времени. И конечно, было невыносимо видеть друг друга каждый день.

Шура ушла с работы. Новое место находилось довольно далеко от дома, но она даже была рада этому обстоятельству – приползала домой еле живая, и на дурацкие мысли и страдания совсем не оставалось сил.

Однажды среди недели позвонил отец и попросил приехать. Она приехала после работы, замученная и усталая, но, увидев отца в полном здравии, как-то сразу успокоилась.

Отец жарил на кухне картошку. Шура сняла пальто и сапоги и прилегла на диван, но он позвал ее ужинать. На столе стояла бутылка водки. Отец разложил картошку по тарелкам, крупно нарезал репчатый лук и открыл банку сайры. Потом налил водки – себе и Шуре.

– По какому поводу гуляем? – удивилась она.

Отец не ответил и опрокинул стопку. Потом он долго и молча ел, покрякивая от удовольствия, и молчал. Молчала и Шура. От водки потеплело внутри и еще больше захотелось спать. Наконец отец доел картошку, откинулся на стуле, закурил и внимательно посмотрел на Шуру.

– Есть разговор, Шуренок, – сказал он. И добавил: – Очень важный разговор.

Шура вздохнула.

– Ну, пап, не томи! Сколько можно!

Отец налил себе еще стопку.

– Для храбрости? – усмехнулась Шура.

– Именно так, Шуренок, представь себе. Для храбрости.

Он опять замолчал и прикурил новую сигарету.

– В общем, так, девочка, – начал он. – Только молчи и слушай. И не перебивай, если сможешь.

Шура вздохнула и кивнула.

– Тебе надо ехать в Архангельск, Шура. Незамедлительно ехать. Билет я уже взял. Он на столе в прихожей. Билет удобный – в поезде выспишься. На работе придется взять отгулы, дня на три или четыре, как сможешь.

Шура удивленно вскинула брови.

– Какой Архангельск, пап? Ты о чем?

Отец подошел к окну и открыл форточку.

– В Архангельск, Шуренок, – повторил он. – В Архангельске живет твой отец. Точнее, умирает. Диагноз мне известен. Плохой диагноз, Шура. Очень плохой. Короче говоря, тебе надо успеть.

Отец стоял к Шуре спиной и смотрел в окно.

– Пап! – жалобно сказала она. – Объясни, пожалуйста, пап, ну, я тебя очень прошу! Что за бред, пап! Какой отец, какой диагноз? – Она всхлипнула и закрыла лицо руками.

Отец сел за стол и разлил по стопкам водку – себе и Шуре. Молча выпили.

– История древняя, Шуренок. Такая древняя, что даже древней тебя, – улыбнулся он. – Говорить мне будет непросто. Это мягко говоря. Я прошу одного: слушать и не перебивать. Все вопросы – потом.

Шура кивнула.

– В общем, эта история началась давно. До твоего рождения, естественно. Мама окончила техникум и уехала отдыхать. На море. Денег тогда совсем не было, и Асенька снесла в ломбард свои золотые часы. Поехала она с подружкой, была у нее такая Света Семенова. Потом жизнь их развела, ты ее не знала. Но это и неважно. – Отец встал, подошел к окну и закрыл форточку. – Выбрали они Бердянск, курорт недорогой и обильный. Сняли комнатушку в слободке. От моря далековато, но зато дешевле. Купались, загорали. Бегали в киношку – ну, в общем, как обычно. Кавалеры кружились роем – оно и понятно: две молодые, хорошенькие москвички. Да что там хорошенькие – мама была тогда просто красавица. Впрочем, почему тогда? Она всегда была красавица. Всю свою не очень счастливую жизнь. – Отец грустно усмехнулся. – Кавалеры кавалерами, но мама держалась в стороне. Она всегда была осторожна и избирательна. Отпуск подходил к концу, оставалась всего-то неделя. И тут она встретила его. – Отец замолчал и опустил глаза. – Да, его. И совершенно потеряла свою молодую и распрекрасную голову. Ее можно было понять: тридцатитрехлетний красивый мужик, высокий, ладный. В волосах – ранняя проседь. В свои тридцать три – главный инженер большого текстильного комбината где-то под Новосибирском. В Бердянск он приехал на голубой «Волге» – сам заработал, сам купил. Они ездили с мамой на дальнюю косу, на совсем дикий пляж. Пролетела неделя – они не заметили. Нужно разъезжаться – а они не могут разомкнуть рук. Понимают, что это не банальный курортный роман, оба понимают. Но он предельно честен. Сразу, с первого дня знакомства, объяснил ей, что женат. Всерьез и надолго. Есть одна причина – не очень здоровый сын. А если точнее, мальчик серьезно болен, инвалид с детства, еще и слабослышащий – что-то упустили при родах. В общем, полный набор. Да еще и расстояние – сколько верст друг до друга! Он говорил, что любит ее, но будущего у них нет наверняка. Но мама ничего не хотела слушать – она придумывала разные схемы, ей казалось, что все прекрасно можно устроить – в конце концов, самолеты летают, да и поезда еще никто не отменял. Она легко согласилась с тем, что они никогда не смогут быть вместе – ну, в полном смысле слова. Ей было наплевать на расстояния, ее не смущало, что встречаться они смогут крайне редко – хорошо, если в полгода раз. Ее ничего не смущало – она любила и была любима, а это главное. Они разъехались, и началась переписка. Она писала ему «до востребования», а он ей на адрес Светки Семеновой. От Асеньки она все до поры скрывала. Через два месяца он приехал в Москву. На два дня. Поселился в гостинице. Она, естественно, у него. Для матери она придумывала всякие легенды. Эта история длилась почти три года – и всякий раз он предлагал ей расстаться и пробовать устроить свою жизнь. – Отец встал, подошел к плите, налил чайник и поставил его на огонь. – Попьем чайку, Шурка?

Она помотала головой:

– Нет, прошу тебя, дальше.

Отец кивнул и опять сел за стол.

– А потом она забеременела. Тобой. Совершенно сознательно. Он просил ее не оставлять ребенка – не потому, что был подлец, а потому, что имел ужасный опыт – больного сына. А мама и слышать не хотела. Пока она тебя носила, он вел себя безупречно – помогал деньгами и часто прилетал. Она познакомила его с Асенькой. Та, конечно, ситуацию не приняла: взрослый, женатый мужик, Новосибирск, больной ребенок. Винила во всем только его. Высказала ему все – ты же ее знаешь. Он со всем соглашался. Только что это меняло? В общем, ты родилась. Он по-прежнему приезжал и высылал деньги. А бабушка по-прежнему не хотела о нем слышать.

Мы встретились с твоей мамой, когда тебе было полтора года. Случайно, у общих знакомых. Через месяц я сделал ей предложение. В тот день она рассказала мне все про свою жизнь. И еще сказала, что любит того человека, очень сильно любит. Она была абсолютно, безоговорочно честна. Никаких претензий. А я был согласен на любой вариант, на все, только бы она оставалась со мной. Она думала несколько месяцев, а потом согласилась. Конечно, свою роль сыграла Асенька – мы с ней крепко подружились. Она видела во мне мужа, отца и главу семьи. Видела мое отношение к маме и, конечно, к тебе. Это, наверное, и было главное. Тебя я действительно сразу и всем сердцем полюбил. Сначала – как продолжение мамы. А потом – просто, без всяких оговорок. Сразу и навсегда. Ты и вправду была чудесным ребенком – смышленым, послушным и не капризным. Полюбить тебя было совсем нетрудно, ты сама мне в этом помогала. Мама, конечно, все рассказала твоему отцу. Он ответил, что искренне за нее рад. Наверное, ему действительно было бы легче, устрой мама свою судьбу. Но она наверняка ждала от него другой реакции и других слов. А получается, что получила от него карт-бланш. И тогда, только после этого разговора, она дала мне согласие. А я, конечно, был счастлив и совершенно уверен, что все непременно образуется – искренняя и идиотская уверенность влюбленного. В общем, расписались. Свадьбы мама не захотела – оно и понятно. Я, как ты понимаешь, был согласен на все. Жить мы начали вроде бы неплохо… – Отец замолчал и посмотрел в окно. А потом повторил: – Да, неплохо. Мне, признаться, хотелось большего. Впрочем, я знал, на что шел. Твой отец вел себя безупречно: посылал деньги, не приезжал и писем не писал. Короче говоря, делал все, чтобы мамина жизнь наладилась. А потом я тебя удочерил и был совершенно счастлив. И об одном просил маму: чтобы она отказалась от тех денег. Брать у кого-то, даже у твоего биологического отца, деньги на свою дочь мне казалось неприличным. О его чувствах я, конечно же, не думал. Он появился спустя несколько лет. Приехал в Москву в командировку. Мама тогда была беременна Катенькой, а ты покоряла ледовое пространство.

Шура усмехнулась.

– Конечно, ничего странного, – продолжал отец. – Он просто захотел увидеть свою дочь. Нормальное желание. В конце концов, он мне не докучал все эти годы, и я все понимал и был совершенно спокоен. – Отец вздохнул и закурил новую сигарету. – Оказалось, что зря. Это в смысле того, что я был спокоен. – Он опять замолчал. – Просто они тогда увидели друг друга – и все покатилось к чертовой матери. Вся жизнь. Вся наша такая налаженная и отлаженная жизнь. Теперь он опять стал прилетать. Не то чтобы часто, но мне хватало. – Он замолчал и скомкал пустую сигаретную пачку.

– А я его помню, – сказала Шура. – Вернее, тот день, ну, когда он купил мне коньки. Его самого я помню плохо – какой-то высокий и худощавый дядька. Ничем особенным он мне не запомнился, кроме коньков, разумеется. Я помню, что я тогда сильно смутилась и очень удивилась. Но мама сказала, что это ее хороший знакомый, старый приятель, что ли. В общем, она меня успокоила.

– Я помню, как ты была счастлива, – усмехнулся отец. – И ругал себя за то, что не сделал этого сам. Дурак, кретин, помешанный на своей работе! Ругал за то, что не сообразил, а ты у меня не просила. А ведь это доставило тебе такую радость! И очень обиделся на маму – она не должна была этого ему позволять. Так я думал тогда и, конечно, был не прав. Она ведь тогда не о моих амбициях думала, а о том, что чувствовал он. И это было правильно. А что еще он мог для тебя сделать? И я ревновал ее сильно. Так ревновал, что сердце заходилось. Понимал, что она все равно там, с ним, а не со мной. Даже после того, как родилась наша общая дочь. – Он замолчал, встал и опять подошел к окну. – Не приведи господь, Шурка, узнать человеку такие муки. Ты знаешь, я не из тех, кто скулит, но, ей-богу, не приведи господь!

Шура кивнула:

– Я все понимаю, пап. – И, помолчав, добавила: – А все ведь считали, что у нас замечательная семья. Все. И я в том числе. Хорошо же вы заметали следы, – горько усмехнулась она.

– Да нет, Шура, это не совсем так, – ответил отец. – У нас действительно была неплохая семья – без скандалов и претензий друг к другу. Мы понимали, что нужно все сохранить, ради детей, разумеется. А что до моих терзаний – так она ничего не могла с собой поделать. Есть что-то такое, что неподвластно человеку. И в конце концов, повторяю: она ничего мне не обещала и была абсолютно честна. А все остальное – мои проблемы. Эту жизнь я выбрал для себя сам. Давай чаю, а, Шуренок? Тем более что водка кончилась. Хорош я, нечего сказать, – усмехнулся он. – Родную дочь спаиваю! – Он подошел к плите, снова поставил чайник и засыпал заварки в маленький пузатый заварной, с отколотым носиком, еще Асенькин, наследный и любимый. Налил крутого кипятка, накрыл заварной чайник чистым полотенцем («Пусть настоится») и снова сел за стол. – В общем, смириться со всем этим было непросто, а жить дальше было надо. Помогала работа. Ну, и еще ты и Катюха. Иногда мне казалось, что весь этот кошмар вот-вот закончится. Мама как-то постепенно стала приходить в себя. Или мне так казалось, или, точнее, хотело казаться. Хотя нет, так оно и было. Это было понятно только нам двоим – в смысле это была только наша личная, если хочешь, интимная жизнь. Да и потом, все эти хлопоты – ты, Катенька, заботы, дом… Помнишь, она начала тогда вязать?

Шура кивнула. Отец продолжал:

– И вязать, и шить. И училась у Асеньки печь пироги. – Он улыбнулся. – Правда, тесто у нее никогда не всходило, но для этого, наверное, тоже нужен талант. В общем, старалась, как могла. Иногда получалось, но чаще всего нет. И она страдала. Поверь мне, страдала. Пошла на работу, думала, что будет легче. – Отец опять замолчал и открыл новую пачку сигарет. – А дальше… Дальше случилась большая беда, Шура. Очень большая беда. Его, твоего отца, посадили. Было громкое дело, все газеты писали. Хищение в особо крупных размерах, злоупотребление и халатность. Девяносто вторая статья. С конфискацией, разумеется. В общем, пошли обыски и суды. Обыск ничего не дал – у него ничего не нашли и даже удивились, как скромно он живет. Но это роли не сыграло – срок грозил большой, да и дело было показательным. Я уверен, что его подставили – шуровал там главный бухгалтер. Но срок он все равно получил, чтобы другим неповадно было. Правда, немного сыграло роль, что у него был больной ребенок, но все равно хватило – восемь лет. Правда, потом его почти располовинили – пять лет усиленного режима и три года – «химия». Жена его тогда попала в психушку, сына определили в интернат. В общем, представляешь, что с ним было. С мамой. И с нами со всеми. Но что говорить про нас! Смешно. Вот тогда-то и начались мамины «командировки». Ну, это ты, наверное, помнишь. Ей давали свидания, максимум сутки. Жена его ездить не могла. А потом ты знаешь, Шура, что случилось, – мама начала пить. И я был совершенно бессилен – помочь ей у меня не получалось, сколько бы я ни бился. Все дело в том, что она совсем не хотела, чтобы ей помогали. Она оживала, только когда подходил срок поездки, а в остальное время была абсолютно безучастна ко всему. Ну, это ты помнишь – о чем говорить. Еще смерть Асеньки – мама тоже чувствовала свою вину. Она собиралась поехать к нему насовсем – после того, как его переведут на поселение. И даже сама просила меня положить ее в больницу, понимая, что надо хоть как-то привести себя в порядок. Но получила письмо, где он ей написал, что к нему приехали жена и сын, сняли дом в поселке. Ни врачей, ни условий там нет, но жена приехала, и он ничего с этим поделать не может. Вот после этого мама уже не поднялась – незачем было. Слава богу, ты уже не жила дома и всего этого не видела, да и Катенька жила в интернате. Последние недели были самые страшные – она уже совсем ничего не хотела, ей все было в тягость. Она все время говорила, что устала жить и страдать. И бог ей послал легкую смерть. Смешно говорить, но после последних лет ее жизни это было действительно избавление. – Он помолчал и спросил: – Знаешь, что меня мучает больше всего, Шурка?

Шура мотнула головой.

– То, что я ничего не смог сделать. Ни заставить ее меня полюбить, ни забыть твоего отца. Ни сделать ее хоть капельку, ну самую малость, счастливой. Ни избавить ее от болезни. Ни облегчить ее страданий. НИ-ЧЕ-ГО, Шурка! Я не смог ничего сделать. А говорят еще – сила любви. Значит, у нее она была, эта сила, а мне не хватило. Выходит, что так. – Отец замолчал. – И вообще, в этой истории победителей нет. Одни проигравшие.

– И ты еще винишь себя? – сказала Шура. – А про свою жизнь ты подумал? Про свою исковерканную и покореженную жизнь? Какое чувство вины, пап? Разве ты не делал все, что мог? И даже то, чего не мог? И ты еще казнишь себя? Эти двое сами выбрали свою судьбу.

– А я – свою, – ответил он. – И тоже, заметь, добровольно. Так что виновных искать смешно, девочка. Просто ты должна их понять и простить. А для того чтобы простить, надо хотя бы понять. И тебе самой станет легче жить. Господи, мы ведь с тобой забыли про чай! – улыбнулся он и достал чашки (свою – голубую, с золотым ободком, и Шурину – белую, с желтыми ромашками по краю), налил темную, почти черную, сильно настоявшуюся заварку. Потом достал из шкафа банку варенья и смущенно проговорил: – Вот, Леночка угостила, старшая медсестра. У нее дача в Купавне и большой сад. Говорит, в этом году сумасшедший урожай яблок. Совсем некуда девать.

Потом они долго пили чай и молчали. Отец опять стоял у окна и смотрел на уже темную, почти чернильную улицу. А потом он как-то собрался, подтянулся и повторил Шуре, что надо собираться в дорогу.

– Ты должна поехать, девочка, – настаивал он.

Шура молча мотала головой.

– Должна! – повторил он. – Ты думаешь, его жене было легко просить меня об этом? Но она же это сделала, Шура! И тебе это сделать нужно. В конце концов, ты это сделать просто должна.

– Я? – удивилась она. – Нет, пап. Вот здесь ты заблуждаешься. Глубоко заблуждаешься. Ничего я ему не должна. И потом, какие у меня перед ним обязательства? Кто он мне такой, в конце концов?

– Шура, ты уже не ребенок. Ты уже взрослая женщина! Со своей, кстати, непростой судьбой. Кто там знает, как сложится жизнь? А про долги – никто никогда не расплатится по счетам, как бы ни старался. На раздумья времени нет, и я не хочу, чтобы в дальнейшем ты о чем-то жалела или не смогла себя простить. Я понимаю, что тебе нелегко, но я тебя хорошо знаю, девочка, и надеюсь на твое благоразумие. – Он улыбнулся и положил свою крупную ладонь на Шурину руку.

– Это вряд ли, пап, – ответила она и убрала свою руку.

– Ну, смотри, – вздохнул он. – Тебе решать.

– Я у тебя останусь? – спросила Шура. – Ехать неохота, да и сил совсем нет.

– Конечно! – кивнул он. – В твоей комнате все постелено.

Шура встала со стула, собрала тарелки и чашки и поставила их в мойку.

– Иди, иди, – сказал отец, – я помою.

Она мотнула головой и включила горячую воду.

– Слушай, пап! – обернулась Шура к отцу. – А вот сейчас, сегодня, когда все это уже в прошлой жизни, почему бы тебе не устроить свою судьбу? Ты ведь еще совсем не старый мужчина, полный сил, умный, красивый, талантливый. Кому, как не тебе, а, пап? Нет, правда, послушай!

Он усмехнулся.

– Ну спасибо, конечно, за комплимент. Приятно это слышать из уст молодой и красивой женщины, пусть даже эта женщина – твоя дочь. Я ничего не загадываю, Шурка. Но не подавать же мне свою кандидатуру на брачный рынок, если таковой имеется? И потом, прошлой жизни не бывает, Шуренок, уж ты мне поверь! – Отец улыбнулся, подошел к Шуре и поцеловал ее. – Спать, девочка. Немедленно! Бросай эти плошки к чертовой матери!

В комнате было душно. Шура открыла настежь окно, и тут же ворвался, словно долго ждал этой минуты, прохладный и свежий майский ветер. Шура укрылась одеялом и блаженно вытянула ноги.

«Господи! Как я устала!» – подумала она. И приказала себе отключиться.

– Завтра! – прошептала Шура. Обо всем этом она подумает завтра.

Когда она проснулась, отца уже не было. На кухне, накрытый полотенцем, стоял пузатый бабулин чайник со свежей заваркой. Она умылась, выпила чаю, съела бутерброд с сыром и посмотрела на часы.

«Ну, вот, как всегда, опаздываю», – подумала она. Второпях подкрасила губы, провела щеткой по волосам и накинула плащ, внимательно и критически оглядела себя в зеркало и поправила выбившуюся прядь. «Ну вот – а теперь к метро, и бегом. И хорошо бы, если бы сразу подошел трамвай. Пешком точно не успею». Она протянула руку за ключами и увидела на полочке перед зеркалом почтовый конверт. Она открыла его – в конверте лежал билет на отходящий вечером поезд. В один конец. Она повертела конверт в руках, поразмышляв, положила его в сумочку и выскочила из квартиры.

На улице Шура запахнула плащ – утром еще было прохладно, но в город уже окончательно пришла весна. Она побежала на трамвайную остановку, и, на ее счастье, через пару минут подошел трамвай.

«Успею, – подумала Шура. – Слава богу, не опоздаю».

Ей действительно нужно было многое успеть. И ни в коем случае не опоздать.

Общие песни

Обычно это начиналось так… Впрочем, нет, надо рассказывать с самого начала. Дня за четыре начинали закупать продукты – обстоятельно, по списку. Потом составляли другой список – собственно самих блюд. Они долго сидели на кухне напротив друг друга и что-то бесконечно уточняли, корректировали и даже спорили, но, как правило, всегда сходились во мнениях. Вообще, с годами их взгляды, представления или суждения о чем-либо практически на все совпадали.

Потом мать закатывала рукава – и начинала трудиться. Она вообще ко всему относилась либо очень серьезно, либо очень легко, середины не было. Потом она начинала тревожиться, что не застынет холодец или не поднимется тесто.

Накануне отец ставил в гостиной большой раскладной стол. Когда стол был уже накрыт, мать садилась на стул, тревожно оглядывала то, что на этом самом столе стояло, и трагически произносила:

– Я так и знала: еды мало. Может не хватить.

Отец подходил к столу, на минуту замирал, а потом растерянно, с сомнением спрашивал мать:

– Ты думаешь?

Мать медленно кивала головой. Сын, в который раз наблюдая эту сцену, крутил пальцем у виска, уходил к себе и раздраженно хлопал дверью. Вечное наследственное сумасшествие, страх, что гости останутся голодными.

– Ну, есть как есть! – вздыхала мать и уходила – переодеваться и наводить красоту.

Наконец раздавался первый звонок в дверь.

– Открывайте! – кричала из ванной мать, докрашивая глаза.

Отец, уже в рубашке и галстуке, распахивал дверь, а мать выбегала из ванной, тоже уже при полном параде. В узкой прихожей начинались радостные вопли и суета. Отец выдавал заранее приготовленные тапочки, а мать принимала конфеты и цветы. И конечно, объятия и поцелуи. Гости отходили на шаг, придирчиво оглядывая друг друга и хозяев, хлопали по плечам, кокетливо поправляли перед зеркалом волосы, одергивали костюмы и платья. Потом шли на кухню перекурить и обменяться самыми свежими сплетнями. Наконец объявляли полный сбор, и все рассаживались по местам.

Гости оживленно оглядывали стол, просили передать друг другу то заливное, то оливье, подкладывали что-то соседу в тарелку, наливали женщинам в бокалы вина и, конечно же, хвалили мать:

– Ну, ты, Танька, как всегда!

Мать рдела и приговаривала:

– Кушайте, кушайте, мои дорогие!

А «дорогие» делали это с явным удовольствием и искренностью.

Потом опять раздавался звонок в дверь, и все хором кричали:

– Открыто!

Конечно, это приходила Лялька, мамина подружка еще школьных лет и героиня тайных грез ее сына в пубертатный период. У Ляльки и сейчас была талия пятьдесят восемь сантиметров. Опоздания ей прощались: она большой босс, директор рекламного агентства. Жизнь у Ляльки непростая, занята она по горло, и внизу, у подъезда, ее всегда ждал водитель.

Лялька грациозно присаживалась на стул, расправляла складки платья и объявляла, что голодна, как портовый грузчик. Мужики наперебой бросались за ней ухаживать. Она девушка хоть и холостая, но, понятное дело, не одинокая, однако в эту компанию всегда приходила соло.

– Ну их к чертям, – говорила Лялька про своих мужиков. – А то еще привыкнут к хорошему!

Мать гордилась Лялькой и радовалась, что та нашла время и приехала.

– А ты думаешь, я пропущу? Ну и где я еще поем такого холодца? – смеялась Лялька.

Дальше – опять звонок в дверь, и все дружно кричали:

– Гоша!

Действительно, появлялся Гоша, точнее, Георгий Владимирович Быстров, по прозвищу Быстрый, адвокат, владелец адвокатского бюро «Быстров и партнеры». Он, как всегда, был неотразим – костюм, ботинки, портфель, и пахло от него сигарами, дорогой кожей и горьковатым парфюмом. Рядом с Быстровым – очередная блондинка под метр восемьдесят, но на нее никто не обращал внимания. Все пили, закусывали, делились новостями и, конечно, сплетничали. Потом, утолив голод, немного расслаблялись – и наступал час икс.

Отец смотрел на мать, и она кивала: давай! Он вставал, шел в спальню и возвращался с гитарой, потом садился на стул, сосредоточивался и с гримасой на лице, чуть наклонив голову влево, начинал ее настраивать. Отец лукавил: гитара бывала настроена со вчерашнего дня, но ему самому надо было настроиться, и все прощали такое кокетство. Мать называла этот проигрыш «бесамемучас». Наконец он поднимал голову, смотрел на мать, у него темнели глаза и твердели скулы, а мать подтягивалась, выпрямляла спину и сцепляла руки в замок. Отец ей кивал – и она начинала петь. «Надежды маленький оркестрик». Все замирали и переставали есть и пить. Кто-то смотрел перед собой, кто-то – на соседа, кто-то тихо, совсем тихо подпевал. «В года разлук, в года смятений, когда свинцовые дожди лупили так по нашим спинам… – чисто выводит мать, и у всех влажнеют глаза. – И вечно в сговоре с людьми надежды маленький оркестрик под управлением любви».

Мать заканчивала песню, и все несколько минут молчали. Потом кто-то говорил «еще» – и мать начинала петь «Старый пиджак» и «Арбатский романс», потом вступала Лялька, и они вместе, на два голоса, пели «Ты у меня одна». А дальше гитару брал Гоша и, немного фальшивя, что неизбежно вызывало у отца ироничную усмешку, приятным баритоном начинал: «Клены выкрасили город колдовским каким-то цветом. Это значит, очень скоро бабье лето, бабье лето». И эту песню уже подхватывали все.

Потом все недолго грустили, и кто-нибудь, вздыхая, предлагал выпить. Потом мать спохватывалась и начинала суетиться, вспомнив про горячее: беспокоилась, что пересушилась баранья нога. Нога торжественно вносится на блюде, в обрамлении картошки и маринованных слив. Большим охотничьим ножом отец начинал крушить эту красоту. Встрепенувшись, все опять оживлялись и наперебой протягивали ему тарелки.

– Нога нежнейшая, – выносил вердикт главный знаток и эксперт Гоша Быстрый, завсегдатай ресторанов.

Все опять с удовольствием ели и поднимали тост за мать.

– Ну что, чай? – спрашивала она, глядя на слегка осоловевших гостей.

– Подожди, Танюш, – останавливали материнский пыл собравшиеся.

Все притихали, отец опять брал гитару, и мать с Лялькой (это у них отлажено будь здоров) запевали на два голоса – мать чуть ниже, а Лялька чуть-чуть выше. Они выводили «Ах, эта красная рябина среди осенней желтизны, я на тебя смотрю, любимый, из невозвратной стороны», – и все печально подхватывали, хор становится нестройным, что немного сбивает Ляльку и мать.

После песни все почему-то вздыхали и несколько минут молчали, а потом гитару снова брал Быстрый и, картавя, кривляясь и слегка перевирая слова, пел Вертинского: «Сегодня наш последний день в приморском ресторане, мы пригласили тишину на наш прощальный ужин».

– Гошка, ну ты враль! – смеялась мать, отбирала у него гитару и передавала отцу.

Тот, чуть подкрутив после Гоши колки, пел, глядя на мать: «Милая моя, солнышко лесное!» И все смущенно отводили глаза, понимая, что сейчас они одни в комнате – мать и отец.

А потом Гоша просил отца спеть про муравья. Отец кивал и, вздыхая, начинал: «Мне надо на кого-нибудь молиться. Подумайте, простому муравью вдруг захотелось в ноженьки валиться, поверить в очарованность свою».

И все видели, как темнеет у Быстрого взгляд, как он вздыхает и смотрит в одну точку, – и все отводили глаза, потому что как-то не очень привычно было видеть поникшего и потерянного Гошу, Георгия Быстрова по кличке Быстрый, владельца адвокатского бюро «Быстров и партнеры». Самого успешного из них.

Впрочем, о чем вы говорите? Кто считал в тот момент промахи и победы? Кто думал, на какой машине и в каком костюме кто при-ехал? Они тогда точно все были равны: успешные и не очень, на «Вольво» или на «Жигулях», одетые с оптового рынка или из бутика с Тверской. Сохранившие размер или расплывшиеся, потерявшие в жизненных боях свои некогда роскошные шевелюры или сохранившие их. Уверенные, что жизнь их прошла не зря, и сильно сомневающиеся в этом. Умеющие брать от жизни все и бредущие по ней тяжело, спотыкаясь и буксуя. Твердо знающие, чего они хотят в этой жизни, и растерянные и растерявшиеся. Они были равны – и они дружно, стройно и уверенно подхватывали:

Каждый выбирает по себе
Женщину, религию, дорогу,
Ангелу служить или пророку,
Каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает для себя
Слово для любви и для молитвы,
Шпагу для дуэли, меч для битвы.
Каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает для себя:
Щит и латы, посох и заплаты.
Меру окончательной расплаты
Каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе.
Выбираю тоже, как умею.
Ни о чем при этом не жалею —
Каждый выбирает по себе.

Они были в тот момент прекрасны – все до одного. И каждый из них твердо был уверен, что он точно, почти наверняка, что бы ни случалось в этой жизни, выбрал по себе. И они остались вместе – основной костяк, ядро, двенадцать человек. Было бы больше – но, увы, кто-то уехал в неблизкие края. Слава богу, еще никого не хоронили. Тьфу-тьфу, не приведи господи!

А мать уже хлопотала с чаем – и все женщины, включая томную длинноногую Гошину блондинку, помогали ей накрывать на стол и резать пирог. А мужчины курили на кухне и о чем-то громко спорили.

Он со стыдом вспоминает, как тогда, в его неустойчивые пятнадцать, даже шестнадцать лет его все это раздражало. Да что там раздражало – просто бесило. С кривой ухмылочкой он присаживался на край стула, заявляя этим сразу: «Я тут у вас ненадолго, и не надейтесь», половиня какой-нибудь пирожок или кусок ветчины, презрительно хмыкал и кривил морду, слушая их заунывные песни и отвечая на их вопросы, смущаясь, когда отец слишком пристально смотрел на мать, а мать как-то по-особенному улыбалась ему. Потом резко вставал, бросал с издевкой короткое «спасибо» и удалялся в свою комнату. Господи, как надоели все эти «сопли в сахаре»! Он громко хлопал дверью и громко, очень громко включал свою музыку. «Металлику», например. Или садился за самопальные барабаны и начинал одурело по ним колотить.

Мать с тревогой смотрела на отца, а тот, тяжело вздыхая, растерянно пожимал плечами.

– Протест! – успокаивал умный Гоша и призывал вспомнить себя.

Одурев от своих барабанов, он хватал с вешалки куртку и выскакивал во двор.

Лет в девятнадцать, когда у него появилась первая серьезная девочка и он впервые начал серьезно сходить с ума, ему захотелось привести ее в дом. Девочка помогала матери накрывать на стол, тонко и красиво нарезала хлеб, подрезала длиннющие стебли роскошных чайных роз, любимых маминых, которые принес, конечно же, Быстрый, Лялька тогда сказала ему, как всегда, со своими хохмочками:

– Верной дорогой идете, товарищ! – и похлопала его по плечу. А потом тихо и серьезно добавила: – А ты молодец! Девочку-то выбрал правильную!

Потом эта «правильная девочка» сидела вместе со всеми за столом и подпевала. Она, конечно, не знала слов, путалась и иногда сбивалась, но он тогда просто смотрел на ее лицо. Просто смотрел – и ему становилось все ясно.

А когда были спеты все песни и съедена баранья нога и когда его девочка, надев мамин передник, мыла на кухне посуду, а отец провожал в передней последних гостей, мать, улыбаясь, шепнула ему:

– Берем?

Он кивнул, почему-то совершенно счастливый.

Вскоре он женился – на этой самой «правильной девочке» – и ни разу об этом не пожалел. Жить они начали сразу отдельно, в квартире бабушки, которую родители немедленно забрали к себе. И он, удивляясь себе, почему-то стал остро скучать по своим. Иногда заезжал по будням, невзирая на пробки и усталость, – так, на полчаса, просто посидеть с матерью на кухне и поболтать обо всем и ни о чем. А уж в субботу они выбирались уже вместе с женой обязательно. Она никогда не возражала.

Своя компания у них как-то не сложилась. Так, пара институтских друзей, один друг школьный. Пара подруг у жены – в основном телефонный треп. Иногда встречались где-то в кафе выпить кофе или пива. Но в гости друг к другу не ходили – как-то не было заведено.

Он спросил однажды у матери, почему это так.

– Вы сейчас очень разобщены, да и жизнь такая – всем не до кого и не до чего, – пожала она плечами. – Мы жили, а вы выживаете. Ужасно, конечно, но это, увы, данность. Мы – другое поколение, и у нас все по-другому. Раньше были только кухни, где мы собирались, а теперь неограниченные возможности. Правда, по-моему, люди потеряли больше, чем нашли, но это сугубо мое мнение.

Теперь он спрашивал мать:

– Ну когда же вы соберетесь?

И смущенно добавлял, что успел соскучиться «по всем нашим».

Мать отвечала: «Да, да, конечно», но он видел, что с годами им это стало все труднее и труднее. Оба работали – и мать, и отец, оба уставали.

Теперь он вызвался закупать продукты – и мать протягивала ему объемный список. Он привозил продукты и молодую жену на подмогу. И опять все парилось, жарилось и пеклось в четверг и в пятницу, а в субботу они с отцом вытаскивали с балкона раздвижной стол, а его жена ставила на скатерть парадные столовые приборы. Мать опять садилась на краешек стула и опять тревожно осматривала содержимое стола, и складывала руки на груди, тяжело вздыхала и произносила сакраментальную фразу:

– По-моему, мало еды!

Отец подходил к столу, внимательно оглядывал его и задавал один и тот же вопрос:

– Ты думаешь?

И мать медленно и трагично кивала головой.

– Вы сумасшедшие! – кричал он, хватаясь за голову, а его жена смеялась и успокаивала мать.

И снова раздавался звонок в дверь, все хором кричали:

– Открыто!

И отец раздавал в прихожей тапки и развешивал в стенном шкафу пальто и куртки. Мать торопливо докрашивала глаза в ванной, а он на правах хозяина рассаживал гостей по местам.

Снова все с аппетитом ели и нахваливали угощения, и снова все поднимали тосты за мать и за их прекрасный и гостеприимный дом. А он сидел и глупо и счастливо улыбался, потому что имел к этому дому самое непосредственное отношение и очень гордился этим обстоятельством.

Конечно, как всегда, Лялька опаздывала, и, как всегда, Быстрый приходил в умопомрачительном костюме и с очередной умопомрачительной блондинкой, и, как всегда, всем было на нее наплевать. Снова все сплетничали – так, понемножку, – и хвастались фотографиями детей и внуков, и курили на кухне. Как всегда, отец резал тонкими ломтями баранину и спорил с Быстрым, кому достанется самое вкусное – косточка от бараньей ноги. Все вспоминали, кому она досталась в последний раз, и путались в показаниях. Выигрывал всегда Быстрый. Мать говорила, что он наглец, и тот радостно с этим соглашался.

И конечно, отец брал гитару. Минут десять настраивал ее, а потом поднимал голову и внимательно смотрел на мать. Она вся подтягивалась и собиралась, и у нее взлетали вверх брови и светлели глаза – и она начинала петь. Она пела «Надежды маленький оркестрик», и все грустнели и хмурили брови, вспоминая свои «свинцовые дожди», лупившие по их спинам, но твердо знали, что снисхождение будет едва ли. Они это знали наверняка – потому что все уже знали про эту жизнь. И точно знали, что «снисхождения» не будет. А на последнем куплете их лица светлели, потому что они продолжали упрямо верить, что «вечно в сговоре с людьми надежды маленький оркестрик под управлением любви». Они подпевали, как всегда, нестройно и были прекрасны. И он гордился ими.

Потом брал гитару Быстрый и, как всегда немного фальшивя, пел, глядя на свою блондинку: «Зачем мы перешли на «ты»? За это нам и перепало на грош любви и простоты, а что-то главное пропало». Но она вряд ли понимала, о чем пел неисправимый романтик и, несмотря ни на что, наивный простак Гоша Быстрый, все еще надеющийся на большую любовь.

Снова чистым и низким голосом подпевала матери одинокая красавица Лялька. После он, сын, немного смущаясь, брал в руки гитару и запевал, глядя на свою молодую жену, – а она улыбалась и проводила рукой по его волосам.

Он пел о любви – потому что он очень любил их всех: и своих родителей, и свою жену, и всех этих немолодых и родных людей, которых знал всю жизнь. Он пел о любви – потому что все песни, в конце концов, о любви. И еще, конечно, о дружбе, верности, надежде и чести. Собственно, обо всем том, чему учили его всю жизнь. И все они, все двенадцать человек – костяк, ядро, все, кто не пропал в житейских бурях, все те, кто по-прежнему вместе, теперь уже, ясное дело, навсегда, такие разные и в чем-то, безусловно, похожие, – дружно и нестройно подпевали ему.

Привычка жениться

Яша Берендикер был мал ростом, почти тщедушен, лысоват и носовит. Но это не мешало ему слыть большим любителем женского пола. Впрочем, почему слыть? Так оно и было. Женщин он любил трепетно, горячо и пылко – словом, вкладывал в этот процесс душу и сердце. Ну и тело, разумеется. Женщины, надо сказать, его тоже без внимания не оставляли, чувствовали, видимо, искренность намерений. Яша был нежен, щедр, галантен, заботлив и услужлив: дарил цветы, не скупился на подарки и приносил кофе в постель. К тому же у него водились деньги, и неплохие, между прочим.

Яша работал фотографом. Служил сразу в нескольких журналах, газетах и фотоателье, здоровье, слава богу, позволяло. К тому же у Яши была престарелая мама, которую он очень любил, боготворил, можно сказать. Мама родила Яшу в тридцать девять, с большим риском для здоровья. Он считал себя большим жизнелюбом и был очень благодарен маме за то, что она, несмотря на запреты врачей, его родила.

Мама, конечно, мечтала, чтобы Яша поскорее женился – все-таки человеку уже за тридцать. И даже намечтала ему невесту – девочку тихую, скромную, разумеется, из хорошей семьи, маленькую, худенькую, кудрявую и кареглазую. Она приняла бы невестку всем сердцем и с дорогой душой, научила бы ее готовить фаршированную рыбу, форшмак и бульон с клецками. Но вкусы Яши и мамы категорически не совпадали. То есть абсолютно, вплоть до полного и тотального разногласия. Маме смириться с этим было трудно, почти невозможно, но она стоически терпела и надеялась на лучшее. Яше нравились совсем не те женщины. В душе он понимал, что мама, скорее всего, права, но ничего поделать с собой не мог. Природа брала свое: Яше нравились женщины яркие, крупные и высокие. Очень высокие. Впрочем, рядом с ним казаться высокой было нетрудно.

Со своей первой женой Яша познакомился на улице – та ловила машину. Когда Яша увидел ее на кромке тротуара, у него перехватило дыхание, и он резко затормозил. Это была высокая и довольно полная блондинка с большой грудью и голубыми глазами. Познакомились, разговорились. Ее звали Ольгой, и она была певицей из русского народного хора – пела в кокошнике и сарафане. Она рассказала, что живет с бывшим мужем в комнате в коммуналке. Муж-баянист – мерзавец и сволочь, таскает баб домой. Ольга в это время сидит на кухне. В общем, жизнь не сахар. К тому же вечные гастроли по провинции, холодные клубы, Дворцы культуры и воинские части. Яша слушал Ольгу, и у него рвалось сердце.

Назавтра решили встретиться. Яша пришел с букетом белых роз и пригласил ее в «Арагви». Заказал все, что можно, не скупился. Ольга оглядела стол, сглотнула слюну, уселась поудобнее и стала жадно есть. Яша смотрел и любовался. Хороший аппетит говорил о крепком душевном и физическом здоровье. Ольга не без удовольствия выпила триста граммов водки – еще бы, под такую закуску!

После «Арагви» Яша повез Ольгу домой. Долго целовались в машине. Она сморкалась, плакала и низким грудным голосом громко, очень громко пела Яше «Миленький ты мой, возьми меня с собой». У Яши от жалости рвалось сердце, но «взять с собой» было некуда.

И Яша начал действовать. Каждую неделю он объезжал детские сады и фотографировал детей. В день съемки мальчиков и девочек приводили в нарядных платьицах и костюмах. Яша сажал их на стул и давал в руки медвежонка или куклу, обещал, что вылетит птичка. Дети испуганно и торжественно замирали. Родителям он обещал, что если фото не понравится, то его можно будет не забирать и денег не платить. Это многих подкупало – и фотографии почти все с удовольствием забирали. Кому не хочется иметь дома лишний снимок любимого чада? К тому же халтурщиком Яша никогда не был.

Деньги потекли не речкой – рекой. Через полгода Яша купил квартиру у отъезжавшего на историческую родину дальнего родственника. По тем временам покупка квартиры была делом доступным. Квартира оказалась во вполне приличном состоянии и даже с мебелью (разумеется, за отдельную плату).

Ольга зашла в квартиру, села на стул и расплакалась, и у Яши от жалости и любви разболелось сердце. Она разобрала вещи, сварила кислые щи и предложила Яше сходить за бутылкой – отметить новоселье. А что, вполне нормальное желание.

На радостях Ольга крепко и много выпила – Яша был совсем не по этой части – и громко исполнила весь репертуар своего родного хора. Пела долго, с чувством и со слезой, а потом заснула прямо за столом. Яша с трудом, почти волоком, перенес ее в спальню. Она на минуту открыла глаза, с умилением взглянула на него, чмокнула его в нос, прошептала «миленький ты мой», икнула и, мощно всхрапнув, опять крепко заснула. Яша подумал, что Ольга, как Россия, – необъятная и непредсказуемая, и за это он любил ее еще больше.

Жили они хорошо, не скандалили, не ссорились. Ольга часто уезжала на гастроли – Яша ее жалел и предлагал бросить работу. Она не соглашалась, говорила, что еще не напелась. Яша встречал жену из поездок, жарил курицу и наливал теплую ванну с душистым шампунем. Когда Ольга выходила из ванной, он вытирал ее большим пушистым полотенцем, укладывал в кровать и укутывал одеялом. На стене плотным рядом висели ее фотографии – и на сцене, в костюмах, и в домашней обстановке.

Конечно, Яшина мама была недовольна: страдала со всей страстью и силой материнского сердца. Но что мама могла поделать? Только смириться и молиться. И это она самозабвенно и делала. В конце концов молитвы возымели действие – Ольга ушла от Яши, точнее, сбежала. В Гаграх, на гастролях, сошлась с метрдотелем местного ресторана Гиви Левановичем. Отбила короткую телеграмму: не ищи, бесполезно, вещи отправь с проводником.

Яша сначала хотел было ехать в Гагры разбираться с Гиви Левановичем, но потом передумал. В конце концов, если Ольга счастлива… И вообще, он желал ей только хорошего. Такое вот благородство и сила любви.

Яшина мама была счастлива и благодарила бога и опять с усердием принялась через знакомых искать сыну невесту, даже обратилась к свахе. Варианты, надо сказать, появлялись, и очень неплохие. Но Яша даже не хотел смотреть фотографии невест. Он тосковал по Ольге, правда, как оказалось, недолго. По совету друзей, от отчаяния и душевной боли он занялся спортом (убеждали, что поможет). Яша купил ракетку, белые шорты, бейсболку и еще абонемент на теннисный корт. Яша вышел на корт, расчехлил ракетку и через десять минут пропал – увидел ее. Вернее, ее ноги – стройные, загорелые и бесконечно длинные – до горизонта. У него заныло сердце. Потом он увидел ее в буфете: крупными глотками, откинув назад голову и открыв взору сильную, упругую шею, она пила воду из бутылки. Яша сидел за соседним столиком и любовался. Выпив всю воду, она со стуком поставила бутылку на стол, огляделась и, поймав Яшин встревоженный взгляд, широко улыбнулась, обнажив крепкие, со щербинкой, зубы.

Он посмотрел – рядом никого не было, значит, она улыбнулась ему. Он подошел к ее столику и предложил выпить кофе. Она еще раз улыбнулась и сказала, что это хорошая мысль, только она будет чай или сок, потому что кофе не пьет – спортивный режим. Яша взял два стакана сока, морковный и яблочный, а она рассмеялась и предположила, что он хочет, чтобы она лопнула. Яша смутился и представился, кивнув по-гусарски головой. Она ответила, что ее зовут Таня. Яша подумал: «Татьяна и Ольга» – и не к месту вспомнил «Евгения Онегина».

У Тани было скуластое, обсыпанное крупными веснушками лицо и задорный, курносый нос. Яша доходил ей примерно до подбородка. Поговорили о том о сем, и Яша отвез ее домой, робко предложив назавтра встретиться. Она согласилась.

Вечером следующего дня Яша с букетом белых роз ждал Таню у подъезда. Она вышла расстроенная и дерганая, вытирая ладонью злые слезы. Он спросил, в чем дело, но она только отмахнулась.

Поехали в «Арагви». Таня долго изучала меню и наконец заказала себе свежий салат и мороженое и принялась без особого удовольствия ковыряться в салате вилкой. Яша расстраивался, что у Тани плохой аппетит. Она отмахивалась: режим. Таня была профессиональной теннисисткой, то есть спортсменкой. Говорила, что склонна к полноте и поэтому очень следит за весом. Взяли бутылку «Киндзмараули». Таня выпила половину бокала и сразу захмелела – спортивный режим.

Она рассказала, что живет с маленьким сыном Петькой и родителями в крошечной двухкомнатной квартире. Еще частенько заходит сильно пьющий брат. Заходит на неделю или на две, поссорившись с законной. Пьет с горя без продыху, вместе с ним и батя. На второй неделе присоединяется мамаша. И все они дружно грызут Таню за то, что она родила без мужа. В общем, мрак и жуть, хоть из дома беги – а бежать-то некуда. Хорошо еще, сборы выручают – там хоть можно отоспаться, но душа болит за Петьку – как он там без нее?

Яша слушал Таню, и у него ныло сердце – конечно, от жалости. Потом он повез ее домой, и они долго целовались в машине. Яша даже немного устал и вспотел, а Таня все никак не уходила.

– Маленький ты мой, хороший такой! – словно удивлялась она и гладила Яшу по голове.

Через месяц он перевез Таню к себе, естественно, вместе с сыном Петькой. Петька был рыж, вихраст и конопат, носился по квартире как подстреленный, поливал из-за угла Яшу из водяного пистолета, залепил замочные скважины пластилином, засветил пленку в Яшином фотоаппарате, писал мимо унитаза. Но Яша его полюбил. Через три месяца расписались.

Яша прописал Таню к себе и усыновил Петьку. Теперь вихрастый, конопатый и курносый Петька носил фамилию Берендикер. В квартире стояли в рамочках Танины фотографии – на корте и дома, с Петькой и без. Яшина мама, конечно, была в ужасе, особенно когда они всей семьей приходили к ней в гости, а маленький Петька устраивал показательные выступления. Мама опять горячо молилась и просила у бога справедливости.

Яша с Таней жили хорошо. Иногда, правда, спорили по поводу Петькиного воспитания. Тане не нравилось, когда Яша делал Петьке замечания. Чтобы ее не травмировать, Яша откладывал воспитательный процесс на время Таниных отъездов на сборы – тогда он учил Петьку мыть посуду и поднимать крышку унитаза. В пять лет благодаря Яше Петька уже довольно бегло читал и решал простые задачки по арифметике. Яша варил ему кашу на завтрак и суп на обед. Таня приходила с тренировок усталая, садилась на кухне на стул и вытягивала на табуретке свои божественные ноги. Яша подходил, делал ей массаж и мечтал, чтобы скорее наступила ночь.

Первого сентября Яша отвел Петьку в первый класс, Таня была на соревнованиях. И в первый же день, придя за Петькой после уроков в школу, выслушал от учительницы кучу замечаний по поводу поведения ученика первого класса «А» Берендикера Петра. Он Петьку пожурил, но все-таки повел в кафе-мороженое, убеждая, что начало занятий в школе – большой праздник.

Таня приехала с соревнований с хорошими результатами и блуждающими глазами. Ночью, когда сильно соскучившийся Яша обнял ее и прижал к себе, она в голос заплакала и призналась, что она влюбилась и изменила ему. До утра они плакали вместе. Яша утешал Таню и умолял не расстраиваться, Таня утешала Яшу и просила о том же – не расстраиваться. Под утро, крепко обнявшись, они наконец уснули.

Утром Яша сделал Петьке бутерброды и отвез в школу. Вернувшись домой, сделал Тане крепкий чай со смородиновым листом и сварил два яйца в мешочек. Таня еще спала. Они решили поговорить и выяснить все на свежую голову. Яша предложил Тане не спешить и не пороть горячку, а подождать – может, все рассосется. Таня яростно вертела головой и твердила, что обманывать она его не может, слишком ценит и уважает. Но и завязать со своим баскетболистом тоже не может – это выше ее сил. В общем, решили разводиться.

– А Петька? – спросил Яша.

Таня глубоко вздохнула и опять расплакалась.

– А жилье у твоего хахаля есть? – тихо спросил Яша, подавая ей стакан воды.

– Ты что? – Она укоризненно посмотрела на мужа. – Я же говорила тебе, что он не местный. Из Саратова. Живет в общежитии.

– И где же вы собираетесь жить? – осторожно спросил Яша.

Таня удивилась.

– Здесь, а где же еще? Ты же не можешь оставить ребенка без жилплощади. И потом, здесь же у Петьки школа! – почти с возмущением сказала она.

Яша вздохнул и пожал плечами. Наверное, Таня права. В конце концов, она мать, и она должна думать о ребенке, а не о нем, бывшем уже муже. Яша собрал вещи и в тот же вечер уехал к маме. Петька из своей комнаты крикнул ему: «Пока!»

Конечно, Яшина мама была счастлива. Но это с одной стороны. Понятно с какой. А с другой стороны, ей было до боли жалко квартиру, к которой Таня не имела ни малейшего отношения.

– Ты идиот! – говорила она сыну.

– Но там же ребенок! – возражал Яша.

– Точно идиот, – уже совсем уверенно повторяла мама, тяжело вздыхая. Но при этом думала: «Черт с ней, с квартирой. Главное, что он выскочил из этой ситуации. А плата… так за все в этой жизни приходится платить. А уж тем более – за собственную глупость». Она была женщиной умной и к тому же имела богатый жизненный опыт.

Зажили вдвоем. Яша оказался в раю: каждый день свежая сорочка, на завтрак – оладьи со сметаной, обед из трех блюд плюс закуска, свежие газеты на тумбочке у кровати. Ни одна из жен не заботилась о нем так, как мама (впрочем, тоже мне новость). Но по Тане он, конечно, тосковал и по Петьке тоже. Раз в месяц отвозил Тане алименты и ходил с Петькой в зоопарк или в кино.

Как-то раз в журнале предложили командировку в Иваново – делать фоторепортаж на камвольном комбинате. Ехать никто не хотел, кому нужно Иваново? Все хотят в Париж или, в крайнем случае, в Прагу. А Яша поехал с удовольствием: все впечатления, все перемена мест. Поехал на машине – а что, почти путешествие!

Гостиница в Иванове была затрапезная, хуже некуда: батареи почти не грели, вода из крана ржавыми каплями всю ночь стучала по голове, а на завтрак в буфете подавали только яйцо под майонезом и кофе цвета грязного песка.

Комбинат поразил Яшу масштабом, гулким шумом цехов и стойким едким запахом пыли и машинного масла. Девушки в пестрых ситцевых халатах и косынках хлопотали у своих станков. Репортаж брали, естественно, у бригадира и передовика производства Любы Команиной, девушки крупной, даже излишне, очень высокой, на голову выше своих товарок, с большой, пышной грудью, на которой трещали хлипкие пуговицы халатика, и с крепкими и полными ногами.

На комбинате Люба была личностью известной – передовик, бригадир да еще и секретарь комсомольской организации комбината. Стоит ли говорить, что, увидев ее, Яша сразу потерял свою бедную голову?

После репортажа они долго пили чай с сушками в красном уголке, Яша неотрывно смотрел на Любу, а она краснела и отводила взгляд.

Вечером, после смены, Яша повез Любу домой. Жила она на окраине, в собственном доме, в большой многодетной семье. Яша пообещал, что приедет на следующие выходные. Он держал Любу за руку, а она пыталась вырвать руку и опять густо краснела.

Яша сдержал обещание – теперь он ездил в Иваново каждую неделю после работы, захватив цветы и торт – Люба была сладкоежка. Они гуляли по парку, катались на аттракционах и ели мороженое, а вечером целовались в машине у Любиного дома. Промотавшись так три месяца, вконец измученный Яша сделал Любе предложение. Она расплакалась, долго сморкалась в большой цветастый носовой платок и наконец согласилась.

Шумную свадьбу справили в доме невесты. Яшина мама приехать отказалась – от всех этих событий у нее обострилась гипертония.

После трехдневной свадьбы Яша привез Любу в Москву. Она зашла в квартиру, поставила на пороге чемодан и села в кухне на табуретку, заняв собой все пространство. Яшина мама стояла в проеме кухни со скорбным лицом, сложив на груди маленькие ручки.

Ночью Люба опять плакала, а Яша ее утешал и гладил по голове. В соседней комнате плакала Яшина мама, только ее никто не утешал.

Наутро Люба решила понравиться свекрови и сварила макароны. Поставила кастрюлю на стол, предварительно щедро посыпав их сахарным песком.

Яшина мама зашла на кухню и в ужасе спросила:

– Это что?

Люба расплакалась и убежала в свою комнату. Вечером мама твердо сказала, что нужно разъезжаться и разменивать квартиру. Яша удивился, но согласился.

Разменялись довольно быстро – и вскоре Яша с Любой переехали в однушку у метро «Беляево». На стене висели Любины фотографии – Люба на Красной площади, у Мавзолея Ленина и на Ленинских горах. Как многие провинциалы, она любила фотографии на фоне памятников культуры.

Москву Люба не полюбила и боялась ее. Сварив нехитрый обед, она сидела, подперев голову рукой, смотрела в окно и тосковала по семье, комбинату и родной комсомольской организации.

Однажды она поехала погостить домой. С удовольствием два часа полола огород, топила баньку и пила с сестрами чай из самовара в саду, а наутро пошла на комбинат, вдохнула запах пыли и машинного масла, услышала гул станков и разревелась.

Вечером Люба пошла на почту и заказала телефонный разговор с Москвой. Она долго плакала и объясняла Яше, что назад не вернется. Яша пожелал ей счастья. Хорошие люди всегда желают счастья тем, кого любят.

Яшина мама окончательно поверила в мудрость всевышнего и попросила знакомую сваху искать для Яши невесту. Сваха долго не соглашалась, помня о ненадежности клиента, но Яшина мама была настойчива, как никогда. Все невесты проходили тщательный отбор, как в отряд космонавтов. Больше осечек Яшина мама допустить не могла. Наконец претендентка была одобрена – образованная девочка из приличной семьи, врач-педиатр. Милая, тихая и скромная. И – чудо! Она была маленькая, тоненькая, кудрявая и темноглазая. Словом, точно такая, как намечтала мама. Это определенно был знак.

Мама показала Яше фотографию невесты. Невесту звали Соня. Яша внимательно разглядывал снимок.

– Ну? – нетерпеливо спросила мама.

Яша равнодушно пожал плечами.

– В каком смысле? – спросил он.

– Только не делай из себя идиота, – попросила мама.

Яша тяжело вздохнул и сказал:

– Ну хорошо.

Это было руководство к действию. Мама хорошо знала своего сына. Яше, честно говоря, было все равно. Он просто очень любил свою маму и не хотел больше ее огорчать. В конце концов, мама всегда оказывалась права, не признать этого было бы нечестно.

И Яша позвонил Соне. И Яша встретился с Соней. И Соня оказалась хорошей девочкой – сваха не обманула. Они приходили в гости к Яшиной маме и пили чай, а мама к их приходу пекла яблочный пирог. Они приходили в гости к Сониным родителям, а Сонина мама пекла пирожки с капустой. И они опять долго пили чай. С Сониным отцом Яша разговаривал о политике. Сониной маме Яша сделал парадный портрет на фоне старинного трюмо. Наконец, Соня вылечила Яшину маму от радикулита. Это стало последней каплей. Через пять месяцев Яша сделал Соне предложение. Познакомили родителей. Купили платье невесте и костюм жениху. Заказали ресторан.

Соня переехала к Яше только после свадьбы. Все приличия были соблюдены. Яшина мама сказала, что у нее прошла гипертония. Яша подумал, что только ради одного этого стоило жениться.

Зажили они, в общем-то, неплохо. У Сони был хороший характер – ровный и покладистый. Мужа понапрасну она не пилила. Каждый вечер звонила Яшиной маме, справлялась о здоровье (кстати, передавать свой богатый кулинарный опыт маме не пришлось – Соня прекрасно умела готовить). Придраться было абсолютно не к чему – даже если бы очень захотелось. Впрочем, Яша иногда находил повод. Понимал, что несправедливо, но ничего не мог с собой поделать – хотя придирки и брюзжание были совсем не в Яшином характере.

Родители с нетерпением ждали внуков. Яша не торопился, хотя в принципе к детям относился положительно.

Жизнь текла спокойная, тихая и размеренная, о такой только мечтать. Но мечтать как-то ни о чем не хотелось. Яша приходил вечером с работы, съедал вкусный ужин, садился пред телевизором и щелкал пультом. Соня приносила чай в подстаканнике и печенье с корицей – все, как любил Яша, – сама садилась в сторонке и вязала Яше теплый свитер с оленями – из синей шерсти, к его голубым глазам. Казалось бы, что еще человеку надо?

Яша не сделал ни одной Сониной фотографии – при том, что внешность у нее была яркая и выразительная. Года через полтора Яшин школьный друг Борька, сваливший в Штаты, прислал Яше гостевое приглашение. Борьке очень хотелось похвастаться своими успехами – длинной американской машиной, похожей на крокодила, новым домом, похожим на нормальное человеческое жилище, и женой-итальянкой, похожей на Мадонну Рафаэля (так, по крайней мере, казалось Борьке). И еще прелестными детьми, похожими на кудрявых и пухлых купидонов.

Яша купил полкило черной икры в синей жестяной банке, коробку конфет «Красный Октябрь», бутылку армянского коньяка «Ани» и павловопосадский платок с красными розами на синем фоне для Борькиной итальянской жены. Поменял во Внешторгбанке пятьсот долларов из расчета один доллар к шестидесяти восьми копейкам по тогдашнему справедливому курсу, не без труда взял билет – и через девять часов после взлета обнимал довольного и слегка разжиревшего на обильных американских харчах любимого школьного дружка.

Они внимательно рассматривали друг друга, хлопали по плечам и наконец обнялись. Из аэропорта ехали долго, часа два, и Яша как завороженный смотрел в окно.

Борькин дом показался Яше шикарным, машина – роскошной, дети – прелестными, а жена – просто милой и симпатичной. Яша достал подарки, и изумленные хозяева накинулись на икру. В тот же вечер, естественно, выпили весь коньяк. На десерт Яша ел диковинный волосатый фрукт под названием киви. Борька взял неделю отпуска, что по американским понятиям было почти подвигом. Яша был от Америки в полном восторге. Все ему нравилось – и небоскребы, и одноэтажные частные дома, и ровные, как зеркало, дороги, и длинные и безлопастные американские машины, и магазины, убивающие наповал своим одуряющим изобилием, и любезные улыбки продавцов и официантов, и просто воздух свободы и ощущение неограниченных возможностей.

По вечерам у телевизора пили пиво, а Борька уговаривал Яшу перебираться в Америку насовсем. Яша сомневался и задавал нудные вопросы. Борька убеждал, что в Америке Яша непременно устроится – хорошие фотографы везде в цене.

– Будешь снимать свадьбы и дни рождения, – убеждал Борька. – Аведон, ясен пень, из тебя не выйдет, но машину купишь, причем сразу. Потом дом. Возьмешь кредит – здесь все так делают. Отдыхать поедешь на Гавайи – и это только по первости. Ну а потом – Европа и так далее.

Яша молча слушал Борьку и тяжело вздыхал. Ночью совсем пропал сон. Яша взвешивал «за» и «против». Получалось так на так.

До отъезда оставалась неделя. Яша купил видик, плащ и туфли маме, костюм и сумку Соне и большую пожарную машину Таниному сыну Петьке. Себе – только джинсы и тенниску, на большее денег не было.

В предпоследний день поехали с Борькой напоследок пошататься по Манхэттену и на обратной дороге попали в аварию. Слава богу, так, ерунда – все живы-здоровы, но полицию, естественно, вызвали, в Америке без этого никак. Виноватым признали Борьку. Он, дурак, начал спорить с полицейским – неистребимая совковая привычка. Короче говоря, суд да дело – их забрали в участок.

В полицейской машине Борька продолжал возмущаться, но уже, к счастью, по-русски. Полицейский за рулем смотрел на них в зеркало и усмехался. Яша, естественно, нервничал и не понимал, чем кончится дело.

Их провели на второй этаж, наказали ждать и вести себя тихо. Они сели на стулья, Яша с укором посмотрел на Борьку и покрутил пальцем у виска. Тот тяжело вздохнул и развел руками.

Примерно через полчаса дверь открылась, и в комнату вошла женщина, одетая в форму лейтенанта, – высоченная и крупная мулатка. На бейджике были крупно написаны ее имя и фамилия. Фамилию Яша не запомнил, а вот имя оказалось прекрасным. Звали ее Изабель. У Яши задрожали колени, а по спине пробежала тонкая струйка холодного пота.

Борька, вовсю кокетничая с прекрасной Изабель, мягко пытался доказать свою правоту. Она слушала его молча, чуть наклонив голову набок, постукивая карандашом по поверхности стола. Когда Борькино красноречие иссякло, она вздохнула, сказала «о’кей», попросила подождать пару минут и вышла из кабинета. Борька сидел красный как рак и нервно барабанил пальцами по столу.

– Спроси ее, она замужем? – хрипло спросил Яша.

– Ты мудак? – ответил Борька.

– Почему? – удивился Яша.

Отпустили их примерно через час, вручив квитанцию на довольно увесистый штраф. В машине Борька радовался, что легко отделались.

Дома выпили полторы бутылки водки. Яша попросил разрешения позвонить в Москву. Он кричал маме в трубку, что Америка прекрасна и он абсолютно уверен, что жить надо только там и больше нигде. Он рассказывал маме про небоскребы, магазины и океан. Про американские продукты, рестораны и доброжелательный американский народ. Про Борькин дом и его машину. Про возможности и перспективы. В общем, заливался соловьем.

Мама слушала его молча, без обычных скептических комментариев. Когда Яша наконец остановился, она тихо и угрожающе спросила:

– Ну что, опять?

Она слишком хорошо знала своего сына Яшу Берендикера. Да и потом, материнское сердце – вещун. Это всем известно.

Яша счастливо рассмеялся. Теперь он знал наверняка, как ему надо действовать Он был спокоен, доволен и счастлив. Перспективы казались ему обнадеживающими и радужными.

На следующий день он занял у Борьки денег и послал на адрес полицейского участка огромную корзину белых роз. Разумеется, с указанием адресата.

Цена и плата

Этот сон давно перестал быть навязчивым кошмаром. Еще одно подтверждение тому, что человек ко всему привыкает. Проснувшись, она опять застонала: ну зачем? Сколько можно, господи! Столько лет! Но, видимо, на это срок давности не распространялся.

Все было как всегда: длинная и узкая, совсем без мебели, комната, с дощатым некрашеным полом. Тусклый свет, голая лампочка на потолке и серые цементные стены. Они стоят гуськом, друг за другом, низко опустив головы. На них – серые, холщовые, до пола рубашки, из-под которых выглядывают худые и босые ноги с плоскими и бледными ступнями. Руки закрыты рукавами рубашки. Лиц не видно. Они молчат – не тянут к ней руки, ничего не просят. А что просить, когда их лишили главного – жизни. Просто не позволили жить. Странные, словно инопланетные, существа. Эти трое – абсолютно безлики.

Чуть поодаль от них, на полу, стоит светлая деревянная колыбелька. В ней спит щекастый румяный и кудрявый младенец с длинными ресницами и пухлыми ручками. Вполне осязаемый младенец. Его хочется поскорее взять на руки и прижать к себе, но дотянуться до него невозможно. Она старается изо всех сил – но ничего не выходит.

На этом месте она, совершенно обессиленная, просыпалась. Долго лежала в кровати с открытыми глазами – закрыть их было страшно. Потом вставала, шла в ванную, умывалась холодной водой и постепенно приходила в себя. Дела не ждали. И надо было жить дальше.

Однажды пошла к психологу. Та, умница, объяснила. Каждый нормальный человек, сказала она, живет с чувством вины и раскаяния, просто у всех – разный болевой порог. Кто-то относится к этому как к неизбежной и рядовой процедуре, а для кого-то это очень травматично. Вы относитесь ко вторым. Надо научиться уживаться со своими страхами, договариваться с ними – и станет легче.

Психолог оказалась права. Почти права. Со временем она даже к этому привыкла, на-училась относиться как к неизбежному, к данности. И этот сон действительно стал приходить все реже и реже. Наверное, будь она человеком верующим, было бы легче. Верующим всегда легче – на все есть свои объяснения, можно пытаться отмолить. А так – своими словами. Но как было, так было. В общем, жизнь, как ей положено, продолжалась.

Первый раз это случилось по молодости и по глупости – как обычно это бывает. Скорее претензии к партнеру – он был старше ее на десять лет. Но расхлебывала, как водится, она, женщина. Впрочем, какая там женщина? Девчонка, восемнадцать лет. Он, кстати, ни от чего не отказывался, даже предложил оставить. Она рассмеялась. Оставить? Ну так, для интереса, посмотреть, какой получится. У него, правда, уже было двое – от разных жен. Она посоветовала ему почаще общаться с уже имеющимися.

– Да и замуж я в ближайшее время не собираюсь, – добавила она. – По крайней мере за тебя.

Он, правда, все устроил – и больницу, и врача. Отвез рано утром, купил яблоки и сок, поцеловал, сказал, что завтра обязательно встретит. Она кивнула и пошла.

Там все было буднично и обычно – конвейер. Одни входили, другие выходили с пеленками между ног. Последнее, что она помнит перед уколом, – это лицо врачихи. В очках, с черными усами над верхней губой. Она наклонилась к ней и сказала:

– Первый раз? А знаешь, как опасно? Можешь потом не родить.

«Гадина, – подумала она. – Ведь только что положила мой полтинник в карман».

Замуж она, кстати, вышла через год, по большой любви. И родила дочку. Господи, девочка моя! Какое счастье! Вся жизнь теперь была в этом крохотном и бесценном комочке.

«Попалась» она снова через год, как часто бывает. Гуляла с дочкой на улице и вдруг до судорог захотелось жареной рыбы. Если сейчас же не съем – умру. Зашла в какую-то зачуханную кулинарию и купила полкило жареной мойвы. Съела прямо на улице, в сквере. Отпустило. И сразу поняла, в чем дело.

Позвонила мужу – он тут же приехал. Пытались обсуждать, но она все время ревела, слушать ничего не хотела. За год не спала ни одной ночи – ходила тощая и бледная, как тень. Жуткие роды помнила как вчера. А говорят, физическая боль быстро забывается. Фигушки! Она помнила весь этот ужас и спустя тридцать лет. (Правда, потом поняла, что бывает боль пострашнее физической. Но это будет позже, значительно позже, когда она натворит еще много бед и наделает еще целый ворох глупостей.)

Муж пытался ее отговорить, но она была непреклонна и, самое главное, абсолютно уверена в своей правоте. Он тогда тяжело вздохнул и сказал:

– Ну, как знаешь. Решать тебе.

Она и решила. Понятно как. Снова долго, по знакомым, искали «своего» врача, чтобы обязательно с обезболиванием. В плановом порядке, по направлению из поликлиники обезболивание не предусматривалось – сойдет и так.

Больница находилась в каком-то странном, почти мистическом, месте, словно на острове. Вокруг ничего – ни домов, ни дорог, только старый и страшноватый заброшенный парк. Древнее, разбитое и облупившееся здание – отбитое крыльцо, разрушенные колонны. Видимо, больница доживала свои последние дни.

Она вошла внутрь без тени сожаления и сомнений. Хотелось одного – чтобы все это поскорее закончилось. Выдали халат на пять размеров больше, чем нужно, и разношенные мужские тапки. Посадили на койку, застеленную серым сырым бельем, и велели ждать. В палате лежали три женщины с грелками со льдом на животах. Одна стонала сквозь сон, а две другие в полный голос общались – у них все было уже позади.

Скоро ее позвали. Врачиха оказалась вполне приветливой и милой, только от нее сильно пахло терпкими и душными духами. Замутило. «Но скоро все это кончится», – с облегчением подумала она. В палате она уснула и только почувствовала, как нянька положила ей на живот что-то холодное. «Лед», – догадалась она.

Проснулась от резкой боли внизу живота. Прежних товарок по палате уже не было – на их местах лежали другие. Подошла нянька и сурово скомандовала:

– Собирайся! Нечего разлеживаться. Дома отоспишься.

Она медленно оделась, собрала вещи и вышла на улицу. Уже стемнело, и было боязно идти через этот страшный парк, хотелось скорее выйти на дорогу и увидеть освещение, машины и дома. Она прибавила шагу. Из первого попавшегося автомата она позвонила домой. Услышала плач дочки и сказала мужу, что сейчас поймает такси. Хотелось скорее к дочке, ей казалось, что она не видела ее целую вечность. Торопила таксиста: ну, пожалуйста, быстрее! Ворвавшись в квартиру, она скинула пальто, схватила дочку на руки, прижала к себе – и громко, в голос, разревелась.

А дальше – дальше потекла обычная жизнь. С заботами и хлопотами, проблемами и тревогами. В общем, как у всех. Дочка росла и радовала родителей. Хорошая получилась девочка, беспроблемная. Мама говорила, что таких детей можно иметь десяток. А вот с мужем отношения разладились. Что-то сломалось – и они стали почти чужими людьми. Жили по инерции, без особой радости.

Когда дочка пошла в первый класс, у нее случился служебный роман. Сначала все было так, что называется «провести время». А потом закрутило – будь здоров. Они сами не ожидали и даже растерялись. Выходные теперь стали каторгой. Ждала понедельника, скорее бы на работу. Он, ее возлюбленный, был уже два года как разведен. Ей было хуже, у нее какая-никакая, а семья, приходилось соблюдать приличия.

На тридцатилетие – праздновали, конечно, дома, семьей – сильно закружилась голова и затошнило. Сначала подумала: алкоголь. Дошло все дня через три. Конечно, ужаснулась. Знала точно, что не от мужа, – они уже давно спали в разных комнатах.

На следующий день рассказала любимому. Он растерялся, а потом с сомнением сказал:

– А может, оставить?

Она с удивлением посмотрела на него. Вроде планов на совместную жизнь они никогда не строили. Она почему-то была тогда твердо уверена, что, несмотря ни на что, от мужа не уйдет. Думала о дочке – сама росла без отца, – а отцом ее муж был прекрасным. Это все и объясняло.

Мужу ничего объяснять, слава богу, не пришлось – было лето, и он жил на даче. Наступили другие времена, и нужды в знакомом докторе уже не было. Повсюду, как грибы, разрастались частные клиники. Отдельная палата – пожалуйста, обезболивание – на здоровье, только платите деньги.

Любимый отвез ее рано утром. Погода стояла чудесная, абсолютно оптимистическая погода. Путь был неблизкий, но ехали молча.

Потом он сказал:

– По-моему, мы что-то делаем не так.

Она отмахнулась:

– Да нет, все правильно. Рожать хорошему человеку чужого ребенка?

– А мне? – спросил он.

– А что, ты уже готов? – усмехнулась она.

Он ничего не ответил.

«Все правильно, – подумала она тогда. – Все я делаю правильно».

В клинике все прошло без сучка без задоринки – прекрасная палата, вежливые врачи. Никаких тебе нянечек с окриками и грязными тряпками.

Через три часа она вышла на улицу. Его машина стояла у подъезда.

– Ты что, не уезжал? – удивилась она.

Он покачал головой.

– Мне почему-то казалось, что ты можешь передумать, – ответил ее любимый.

– Это вряд ли, – жестко ответила она. – В конце концов, это тяжеловато – все брать на себя.

– А разве я от чего-то отказываюсь? – обиделся он.

– Просто кому-то из нас надо было бы быть порешительней, – ответила она.

Потом она часто думала, что надо было тогда уйти от мужа. Все и так катилось в тартарары, на что она тогда рассчитывала? Что все еще образуется? Ведь понимала, что вряд ли, что конец их семейной жизни был уже ясен. И тогда жизнь наверняка сложилась бы по-другому. Но что рассуждать? Как вышло, так вышло. Просто казалось, что впереди еще так много времени, и такая длинная жизнь, и что она еще точно все успеет. В этом она практически не сомневалась.

От мужа она ушла через год. Продолжать жить во вранье было невыносимо. Расходились муторно и тяжело. А разве бывает по-другому?

Новая жизнь сначала тоже складывалась непросто. Сошлись два взрослых состоявшихся человека, со своими «примочками» и «тараканами». Но все вывезла любовь. И скоро все ее сомнения, правильно ли она поступила, ушли. Правильно, безусловно, все правильно. По-другому просто и не могло быть.

Только с детьми больше не получалось. А как они хотели! Мальчика, непременно мальчика. Для полного комплекта, ведь девочка уже была. Конечно, ходили к врачам. Те разводили руками – вы оба определенно здоровы. В чем дело, не понимал никто. Оставалось только надеяться. Вот тогда она в первый раз подумала… Такой счастливый брак! И они так хотели общего ребенка! Нет, нет, отношения у дочки с отчимом сложились прекрасные. Да какой, право слово, отчим? Он стал ей прекрасным отцом, близким, родным человеком, родные отцы такими бывают нечасто. Но тогда еще было уйма сил, планов и здоровья – и так хотелось ребенка.

С годами они смирились. Ну что поделаешь, не получилось. Работали, путешествовали, принимали гостей. В общем, жили полной жизнью. Но все еще мечтали, что говорить, все еще надеялись!

Забеременела она через десять лет. Ей уже исполнилось сорок, а мужу – пятьдесят. Как они тогда растерялись! Уже практически и не надеялись. Да что там – уже просто перестали об этом думать, понимали, что немолоды и нездоровы. И их привычная размеренная жизнь обоим нравилась и обоих вполне устраивала. Врачи были категоричны. Во-первых, возраст, кстати, обоих родителей – а это уже проблемы с генетикой, совсем не шутки, это группа риска. Во-вторых, не все так гладко со здоровьем, причем у обоих. Это риск удваивало. Она тогда подумала о дочке, естественно. И еще о маме и муже. А если с ней что-нибудь случится? Ну, если не дай бог что? Имеет ли она право так рисковать? Конечно, бывали женщины с проблемами и посерьезней, которые плевали на разговоры про риски, не обращали внимания на уговоры врачей и шли напролом до конца. Но она, видимо, не входила в ту когорту смельчаков. А может, привыкла все продумывать и просчитывать. Или банально испугалась сложностей и оказалась трусихой. Ходила к врачам по кругу, как цирковая лошадь, и не знала, как быть.

Все решил разговор с дочкой. Та посмотрела испуганными глазами, прошептала:

– А если что, мамочка? Я же не смогу без тебя! – Уткнулась ей в руки и разревелась.

Тогда все и решилось. Она твердо сказала:

– Ничего не будет. Ты – это самое главное, что есть у меня в жизни.

В тот момент много что наложилось, как будто все было против них. У мужа начались проблемы с бизнесом, да еще какие, реальная угроза остаться без куска хлеба. Как следствие – микроинфаркт: надо было его вытаскивать. У дочки закрутился бестолковый роман со взрослым женатым человеком. Она совсем потеряла голову и сутки напролет рыдала у нее на плече. Попала в больницу свекровь. В общем, силы были на исходе. Возле всех надо было крутиться и принимать участие. Все ждали от нее помощи – впрочем, как всегда. И она поняла, что ей нужно делать. Какие сомнения?

Вот тогда ей досталось по полной программе! Как будто был заранее написан весь сценарий ее страданий и мук. Сначала ее не взял наркоз, хороший, качественный наркоз. Все – наживую. Врачи ничего не понимали. Все было сделано как надо. И она, обычно терпеливая, кричала в голос от боли. Слышала все звуки адской машины, выдиравшей из нее жизнь. Наверное, тогда вместе с куском плоти из нее вытащили и душу.

Муж сразу увез ее из больницы. Оставаться там было невозможно. В машине она мечтала: «Только бы скорее домой! Забраться под одеяло и выпить снотворное. И провалиться, и ни о чем не думать. Хотя бы сегодня, хотя бы сегодня». А как просыпаться назавтра и жить дальше, она пока не представляла. Хотя нет, наверное, догадывалась.

Назавтра она уже не встала. И через день – тоже. Родные забили тревогу через две недели. У нее ничего не болело; она просто лежала с закрытыми глазами и не хотела смотреть на этот мир.

Началась бесконечная череда врачей. Сначала – светил-профессоров, потом пошли экстрасенсы и биоэнергетики, кореец-иглотерапевт, травники и знахари. Напоследок муж привез из деревни какую-то бабку. А она все не вставала. Врачи разводили руками и назначали новые обследования. Муж выносил ее из машины на руках. Ничего плохого не подтверждалось, а она все равно не вставала. Муж и дочь ходили на цыпочках, говорили шепотом. В доме отчетливо пахло бедой.

Вот тогда она поняла, что бывает боль пострашнее физической, куда страшнее. И еще чувство вины – непреходящее, неизбывное. И она все поняла про свою болезнь. Светила не поняли, а она поняла.

Стало ясно, какой нужен врач. Нашли. И врач подтвердил ее предположения.

– Болезнь века? – слабо улыбнулась она.

Врач покачал головой.

– А знаете, почему Ван Гог отрезал себе ухо?

Она не знала.

– Для того, чтобы физической болью заглушить душевную. Потому что физическую терпеть оказалось легче. Но теперь, слава богу, все значительно проще, есть препараты.

И началось лечение. Но еще около года из дома она не выходила – не было сил. И слезы лились беспрерывно, неиссякаемым потоком, который она никак не могла остановить.

Весной, в первые теплые дни, муж повез ее за город. Уже несмело пробивалась первая молодая трава, и даже появились маленькие желтые цветочки, названия которых она, конечно, не знала. Она сидела на раскладном стуле, глубоко дышала и смотрела на лес. Муж собирал хворост для костра. Потом сорвал две веточки вербы и протянул ей. Она поднесла вербу к лицу и закрыла глаза. Ветки пахли весной. Она вдруг подумала, что давно не ощущала никаких запахов, подставила лицо мягкому, еще не набравшему тепла солнцу и впервые за многие месяцы улыбнулась. Муж присел на корточки возле нее, взял ее руку и заплакал.

А потом они решили купить дачу. На последние деньги. Каждые выходные садились в машину, брали корзинку с бутербродами и термосом и мотались по Подмосковью.

Она точно знала, какая ей нужна дача: маленький домик с терраской и березки на участке. Им несказанно повезло – они нашли ровно то, о чем мечтали: совсем еще нестарый дом в три комнаты, с печкой и открытой террасой. На участке росли сосны и две большие березы, а рядом цвели незабудки.

Они сами покрасили рамы, поклеили свежие обои и купили на террасу большой круглый стол. Под окном она посадила незатейливые цветы – нарциссы, бархатцы и примулу. Повесили занавески на окна и фотографии на стены. Дом сразу стал живым и родным.

Тогда показалось, что все налаживается. Но именно тогда она начала видеть эти сны: ее нерожденные дети – трое совсем безликих, в сиротских, серых, словно из казенного дома, рубашках. С опущенными головами и босыми ступнями. Они, как всегда, стояли гуськом, друг за другом. И совсем ничего не просили и не тянули к ней рук. А чуть поодаль, на некрашеном деревянном полу, стояла колыбелька с румяным толстеньким младенцем. С тем, который обязательно должен был родиться. Она видит его так явственно, что даже во сне у нее начинает болеть сердце. Он, тихо посапывая, безмятежно спал, и на его пухлых щеках лежала тень от длинных и пушистых ресниц. Как же хотелось его взять на руки!

Она просыпалась и никому – ни мужу, ни дочке – не рассказывала про эти сны. Зачем? Это была только ее боль. У всех и так была непростая жизнь. Иногда помогало снотворное, но она понимала, что злоупотреблять им не стоит. Иногда думала: ну, может, хватит? разве она не расплатилась по всем квитанциям? Но, видимо, человеческая жизнь и человеческие страдания совсем не тождественны. Получалось, что так.

И не было Маргариты, которая умолила бы Воланда не подавать Фриде платок. Не было.

Потом она пошла работать – вспомнила о своем дипломе учителя младших классов. Работала много и тяжело, здорово уставала и, слава богу, почти не видела снов.

А потом выскочила замуж дочка – влюбилась по уши в хорошего парня, и через три месяца уже шили свадебное платье.

Очень хотелось внуков, просто до дрожи, и молодые не заставили долго ждать. Через девять месяцев после свадьбы дочка родила мальчика. Это был лучший младенец на свете – самый умный и самый красивый. С нежными, светлыми кудрями, длиннющими ресницами и ямочками на щеках. Каким счастьем было просто держать его на руках и прижимать к себе! Она поклялась, что будет самой лучшей бабушкой на свете. Впрочем, так оно и было.

Зависть

Галина лежит на диване, как Даная, так же красиво. Впрочем, все, что она делает, красиво. Ника так считает – абсолютно, кстати, искренне. Кожаная узкая юбка слегка задралась, демонстрируя длинные, полноватые, но все еще очень стройные ноги. Одна рука закинута за голову, а вторая держала сигарету. Тоже красиво. Руки очень ухоженные, с длинными красивыми пальцами и прекрасным темно-вишневым маникюром. Немного откинув голову назад и сложив в трубочку губы, Галина выпускает в потолок тонкую струйку дыма. Ника, как всегда, не может оторвать от Галины глаз. Смотрит на нее как завороженная, любуется лицом – гладким, очень белым, с яркими синими глазами, широкими темными бровями, прямым носом и крупным, пухлым, манящим ртом с полоской идеальных, белоснежных зубов. Длинные, темные, густые волосы, закрученные на затылке в небрежный пучок. Кофточка с глубоким декольте. А что, такую грудь не грех и выставить, сплошное богатство. Не то что Никин первый, и то с натяжкой, номер. И это после двоих-то детей!

Ника мысленно оглядывает себя и тяжело вздыхает. Угораздило же уродиться такой серой мышью! Вот родители постарались. Это про таких, как она, говорят: «Ни кожи ни рожи». Одно сплошное недовольство собой. А как по-другому? Роста ничтожного, вес – ученицы шестого класса. Фигуры нет и вовсе – ручки тоненькие, ножки кривенькие, волосы серенькие и тусклые. Глазки, ротик, оборотик – вот и получилась Ника. Никакая. Ника – никакая. Вот и каламбур, прости господи.

В соседней комнате возятся сыновья – пятилетний Вовка и трехлетний Колька. Орут как резаные, разносят комнату по кускам. Полная свобода.

Галина морщится и кивает в сторону детей:

– Усмири!

Ника обижается, но не подает вида – усмирять детей, конечно, смешно. Украдкой глядит на часы – скоро с работы должен при-ехать муж Виталик.

«Успеть бы проветрить», – с тоской думает она.

Галина тем временем в пятый раз просит сварить кофе. Ника бросается на кухню и заодно ставит разогревать кастрюлю с борщом – Виталик ждать не любит. Галина тем временем продолжает рассуждения.

– Ну что Савельев? – медленно растягивая слова, говорит она. – Да, конечно, человек небедный. Практически олигарх. Подарки не из последних. Шуба, машина, бриллианты. Ко дню рождения – гарнитур из розовых сапфиров. Не банально. Дом с прислугой. Казалось бы, что еще надо? Но есть один веский аргумент, который перечеркивает все положительное. Ложиться в койку с ним просто мука. Нечеловеческие страдания. У него какой-то особый запах, Ну, специфический такой, понимаешь?

Ника отрицательно мотает головой. Галина опять морщится.

– Ничего не помогает – ни духи, ни дезодоранты. Это же не запах нечистого тела – он чистюля будь здоров! Это просто его запах, понимаешь? И его ничем не перебьешь. Гормоны, наверно, – тяжело вздыхает Галина. – Ничего не могу с собой поделать – тошнит. Прямо к горлу подкатывает.

Ника, у которой в арсенале имеется единственный сексуальный опыт, с мужем Виталиком, тоже вздыхает и кивает понимающе.

Галина продолжает:

– А Могилко? Нет, сама подумай, можно в трезвом уме взять фамилию Могилко?

– А ты не бери, – говорит Ника. – Оставайся при своей.

– Так он же настаивает! И дети, нет, ты только представь, будут Могилко. Девочка, например. Или мальчик. Да там еще трое детей в анамнезе и три жены. И все – Могилко. Хорошие дела.

Галина привстает и раздраженно тушит окурок.

– Или вот Забельшанский. Фамилия что надо. Подходящая фамилия. Только живет с сестрой-дебилкой. Та голая по квартире ходит. Говорит, что принимает воздушные ванны. А мне кажется, что братца соблазняет. Нимфоманка, по-моему, на мужиков бросается. К нему друзья перестали в гости ходить – боятся. Он говорит, что ее ни за что не бросит, совесть не позволит. Сама – ни убрать, ни приготовить. Все он, как за малым дитем. Ну, мне это надо? Еще отравит меня из ревности. И не сядет, у нее справка. А жаль. Неплохой он мужик, этот Забельшанский. Умный, интересный. И не бедный, – добавляет Галина. И опять тяжело вздыхает.

Ника опять смотрит на часы – муж запаздывает. «Пробки, наверное», – думает она. Галина перехватывает взгляд.

– Психуешь? – усмехается подруга.

Ника пожимает плечом.

– Вот я и думаю, – говорит Галина. – На черта все эти мужья и дети? Только нервы и потерянное здоровье.

Она кивает на дверь детской, из-за которой раздаются дикие вопли.

– Ну, знаешь! – обижается Ника. – Дети – это счастье. Надежда на старость. Оплот.

– Я тебя умоляю! – с пафосом восклицает Галина. – Себя-то не смеши! Будешь этот «оплот» до сорока их лет тянуть. А потом уже ни на что сил не хватит. Даже на себя.

Потом долго молчат, и Ника, честно говоря, рада, что Виталик задерживается в пробках. Идет на кухню и выключает борщ.

– Принеси бутербродик! – кричит Галина.

Ника вздыхает и режет колбасу, сыр и хлеб. Тоненько, как Галина любит. Подруга жует бутерброд – хлеб, сыр и сверху колбаса – и опять рассуждает:

– Или вот Аркадий. Нет, ну надо, чтобы так угораздило! Шесть лет учиться в институте – и стать патологоанатомом. Нет чтобы хирургом или гинекологом. Там – бабки, почет и уважение. А здесь? Я с ним даже есть за одним столом не могу. Не могу на его руки смотреть. Так и представляю, как он этими руками в трупах копается.

– Так он же в перчатках! – удивляется Ника.

– Какая разница? – возмущается Галина. – Не могу, и все. И еще мне кажется, что от него анатомичкой пахнет.

– Все тебе пахнет! – в сердцах бросает Ника. – И потом, откуда ты знаешь, как пахнет в анатомичке?

– Представляю, – отрезает Галина. – У меня очень хорошо развито воображение.

– Даже слишком хорошо, – соглашается Ника.

Потом из детской пулями вылетают разгоряченные растерзанные мальчишки, и Ника утирает сопливые носы и оправляет им одежду. Галина брезгливо морщится и поднимается наконец с дивана.

В прихожей она долго и тщательно красит губы ярко-красной помадой, разглядывает себя в зеркало и наконец надевает шубу – коричневую норку густого шоколадного цвета.

Ника смотрит на эту норку и переводит взгляд на вешалку, на свой китайский пуховик пятилетней давности. Ника тяжело вздыхает. Галина, покрякивая, застегивает черные замшевые ботильоны на высоком каблуке.

– Ну а что ты на Новый год? – спрашивает она.

Ника отвечает дрожащим голосом:

– Господи, ну ты еще спрашиваешь! Все как всегда. Приедут свекор со свекровью, брат Виталика с детьми. Я буду стоять трое суток у плиты: холодцы, пироги, индейка, сто пятьдесят салатов – они все пожрать не дураки. Конечно, все сожрут и выпьют. Потом будут смотреть этот дурацкий телевизор и подпевать Пугачевой. В три ночи соберутся на улицу поджигать петарды.

Ника замолкает и кривит лицо.

– А потом все опять проголодаются и снова усядутся жрать. Дальше всех надо устроить на ночлег. Достану белье и буду стелить постели. Все улягутся, а я буду мыть посуду, – она всхлипнула. – а часов в семь утра пойду под бочок к Кольке или Вовке, потому что на моей кровати будут храпеть до обеда свекор и свекровь. А утром всех корми завтраком и снова мой посуду. Потом еще поздний обед, часов эдак в шесть. Ну и, дай бог, к ночи они все уберутся.

Ника опять всхлипывает и замолкает, вконец обидевшись на жизнь.

– Кошмар! – трагически произносит Галина. – Просто кошмар какой-то.

Так она, видимо, проявляет сочувствие.

– Семья! – вздыхает Ника. – Вот такая проза.

Галина тоже вздыхает и завязывает на шее ярко-красный шелковый шарф.

– Да уж! – отвечает Галина.

– А ты? – спрашивает вконец обиженная на судьбу Ника.

– Я? – тянет с ответом Галина. – Ну, не знаю. Пока не решила. Савельев предлагает ресторан – «Турандот» или «Пушкин», Забельшанский зовет на дачу к приятелям. А Могилко и патологоанатом еще составляют бизнес-план.

– Ага, – мрачно острит Ника. – Могилко – в могилу, а патологоанатом – в прозекторскую.

– Дура, – отвечает Галина, и обе они начинают в голос смеяться. – А еще тридцатого на работе корпоратив, – вспоминает Галина.

– Везет! – с завистью откликается замученная бытом и детьми Ника, мечтающая поскорее выйти на работу.

Потом они чмокают друг друга в щеки, и Галина наконец выходит из квартиры. Ника бросается в комнату и распахивает настежь окно – Виталик не любит запах табачного дыма. Потом летит в комнату к мальчишкам и приходит в ужас от причиненных убытков.

Вскоре на пороге возникает муж, недовольно ведет носом – запах табака еще плотно стоит в квартире. Долго моет в ванной руки и садится за стол. Ника пляшет вокруг него, а он с брезгливой миной на лице начинает есть борщ. Что поделаешь – Виталик всегда чем-нибудь недоволен. «Но зато он верный муж и хороший отец», – думает Ника. И она, между прочим, права.

Галина садится в машину, заводит мотор и включает Патрисию Каас. Она кладет локти на руль и долго смотрит на улицу. На улице плавно и медленно, словно в загадочном танце, кружат крупные редкие снежинки. Она вздыхает, приоткрывает окно и медленно трогает с места.

Назавтра, подхватив мальчишек и пластиковые клетчатые сумки, Ника отправляется на рынок.

Галина, приняв дома перед работой косметичку, которая делает ей массаж и накладывает маску из распаренного овса, неспешно собирается на работу. Сегодня в ее турбюро все равно работы не будет – все готовятся к корпоративу. К трем часам столы уже накрыты. Галина выходит из своего кабинета начальницы и придирчиво оглядывает стол. Она знает: веселье продлится до позднего вечера. Домой никто торопиться не будет – почти все девчонки свободные, разведенные или холостые. Только Оля Гречишникова семейная, за ней в восемь заедет муж. После ее поспешного ухода девчонки раскиснут, и веселье сойдет на нет. Все вспомнят, что дома их никто не ждет – в лучшем случае мама или подросший ребенок, до смерти довольный, что родительница задерживается и не выносит мозг. Уже изрядно принявшие на грудь сотрудницы начнут вспоминать свои былые любовные истории и по ходу дела хвастать и, естественно, привирать. Потом Галина раздаст всем сувениры, что-нибудь вроде геля для душа и коробки с «Рафаэлло», вызовет такси – и все наконец разъедутся по домам. По дороге, им по пути, завезет домой Ленку Кулагину, которая, как обычно, здорово наберется. И в машине, не стесняясь водителя, одинокая и бездетная Ленка, икая, будет в голос выть и проклинать судьбу. А Галина будет утешать ее и вытирать пьяные и честные слезы.

Ника притащит с рынка тяжеленные сумки, разденет вспотевших мальчишек, накормит их обедом и встанет к плите. У плиты она будет стоять и весь следующий день, до вечера. У нее сильно разболится спина и затекут руки. А потом она будет накрывать на стол: стелить парадную белую скатерть, к концу праздника напрочь убитую, в пятнах вина и масла, ставить на стол праздничный сервиз и бокалы, грустно думая, что не все тарелки и рюмки доживут до следующих торжеств. А дальше она будет перекладывать из кастрюль и мисок салаты и пирожки, обязательно в нарядные хрустальные плошки, и с волнением поглядывать на часы – родственники мужа явятся не позже восьми вечера. Это у них называется «проводить старый год». Она, конечно, очень устанет и будет счастлива, если выкроит хотя бы полчаса и просто полежит на диване.

Галина проснется тридцать первого не раньше двенадцати. Куда торопиться? Потом долго будет валяться в постели и щелкать пультом от телевизора. Найдет какой-нибудь старый, сто раз просмотренный, любимый фильм, обязательно досмотрит его до конца, раздражаясь на навязчивую рекламу, и обязательно всплакнет в конце – это уж непременно. Потом она решит сварить овощи для салата, но передумает. Будет постоянно проверять, не разрядился ли мобильный телефон. У телефона – полная батарейка, но он будет упорно молчать. Днем она выпьет бокал вина и ляжет спать. Проснувшись, спустится в магазин, купит салатов в пластиковых коробочках – столичный и селедку «под шубой», – бутылку итальянского шампанского и еще большой и очень калорийный торт, украшенный ядовитыми кремовыми цветами. Вернувшись, отключит мобильник, наденет старый любимый халат, густо намажет жирным питательным кремом лицо, не перекладывая из пластиковых контейнеров салаты, откроет бутылку дорогого шампанского и снова усядется у телевизора. В двенадцать, когда начнут бить куранты, она нальет большой бокал шампанского, поднимет его и пожелает себе «большого человеческого счастья». Всплакнет, съест весь салат и всю селедочную «шубу» прямо из коробки, столовой ложкой будет есть очень сладкий и противный торт, посмотрит «Огонек» с одними и теми же опостылевшими до боли лицами и примерно в час ночи уляжется спать. Перед этим, понятное дело, наревевшись по полной программе. Перед сном она подумает про Нику и представит, как за Никиным столом собирается вся большая Никина семья, где все порядком надоели друг другу, но где все друг за друга горой. Это уж точно. Галина тяжело вздохнет, укутается в одеяло и попытается уснуть.

А Нике будет не до телевизора и не до слез. Она будет челноком мотаться между кухней и комнатой, безуспешно пытаясь уложить валящихся с ног детей. Индейка, как всегда, пригорит, и она расстроится до слез. Свекор заснет в кресле перед телевизором, свекровь будет требовать чаю с тортом, а золовка пьяненько, но громко затянет про темно-вишневую шаль. Дети, конечно же, не уснут и будут бегать по комнатам и хватать со стола конфеты, чтобы назавтра на щеках буйным цветом расцвели малиновые розы диатеза. За окном будут рваться петарды, и про них все вспомнят и захотят «на воздух». На следующий день все проснутся не раньше трех и, естественно, захотят пообедать. Ника с трудом упросит мужа погулять с детьми и будет опять носиться между комнатой и кухней и бесконечно разогревать, накрывать и подавать. К позднему вечеру, выпив в последний раз чаю, родственники наконец выкатятся. В бессилье Ника сядет в прихожей на банкетку и расплачется. Но впереди ее ждет большая уборка – пылесос, швабра, мочалки и щетки. К ночи, свалившись «без задних ног», она подумает про Галину. Она представит, как Галина в длинном вечернем платье входит в зал ресторана и в ее ушах переливаются всеми цветами радуги розовые сапфиры. Галина садится в кресло, и официант наливает в ее фужер французское шампанское. Потом Галина ест икру и фуа-гра, и ее приглашают танцевать. Или, например, вот так: Галина сидит у камина, в котором уютно потрескивают дрова. Галина в брючках и мягком свитере. У нее распущены волосы. В углу комнаты стоит пушистая елка, и на ней искрятся разноцветные лампочки. Потом Галина накидывает дубленку и идет на улицу. Естественно, не одна. На улице они играют в снежки или просто, дурачась, валяются в сугробе.

Ника тяжело вздыхает и пытается уснуть. Нет, она совсем не из завистниц, просто почему-то ей за себя очень обидно. Она, конечно, совсем не выспится – ведь дети просыпаются, как всегда, рано. И снова с утра начнутся привычные хлопоты.

Первого января Галина проснется к полудню. Спокойно примет душ и усядется пить кофе. Потом позвонит какой-нибудь одинокой подружке и протреплется с ней до обеда. А дальше они решат, что хорошо бы сходить в баню, а потом поужинать в японском ресторане. И запирая за собой дверь, Галина подумает, что в ее жизни все не так уж плохо. В конце концов, у нее есть здоровье, молодость и красота. И, что немаловажно, деньги. Она ни от кого не зависит и может наслаждаться свободой. В машине она даже замурлыкает какую-то прилипчивую песенку.

А Ника вечером, уложив мальчишек спать, сядет наконец с мужем у телевизора, нальет обоим крепкого, только что заваренного чаю, положит на тарелку пирожки – из тех, что удалось сберечь от буйной оравы гостей, и с удовольствием оглядит прибранную квартиру. Они будут сидеть долго, до позднего вечера, смотреть по телевизору все подряд и наслаждаться тишиной и покоем.

В общем, каждый будет проживать свою жизнь – кому какая отпущена.

Maдам и все остальные

Мадам умерла в пятницу вечером, в больнице. Кира с тоской подумала, что такие долгожданные выходные безнадежно пропали. А это значило, что отменяется утренний сон в субботу – долгий и сладкий, потому что надо ехать в квартиру к Мадам и искать белье и платье, копаться в ее шкафах. Ехать в больницу – отвозить вещи. Забирать из больницы то, что Мадам уже никогда не понадобится. Общаться с жуликоватыми агентами ритуальных услуг. Выбирать гроб. Заказывать отпевание. Обзванивать родню и знакомых (впрочем, насчет этого Кира сильно сомневалась). В общем, Мадам в очередной – и, скорее всего, последний раз, – как обычно, подложила свинью.

Ночью Кира спала плохо – оно и понятно, перед такими хлопотами. Утром в субботу набрала Нью-Йорк. Трубку снял Митя.

– Ну ты даешь, ночь на дворе! – сонным голосом возмутился он.

– Мать умерла, – сказала Кира.

– Да? – удивился он. – А почему?

Кира разозлилась:

– Да потому, что ей восемьдесят три года. Вполне весомая причина.

– Ну да, в общем, – согласился он.

Она слышала, что он вышел из спальни, закурил. Голос его окреп.

– Короче, тебе надо вылетать, Митя, – вздохнула Кира.

– Как ты себе это представляешь? – опять возмутился он. – Виза, билеты, как я успею?

– По-моему, все решаемо, – устало ответила она.

– Это тебе так кажется, – почти обиделся он.

– Ну, смотри, дело твое. Спокойной ночи, малыш.

Она сидела на кухне и смотрела в окно. По небу неспешно плыли тяжелые серые облака, обещавшие дождь. Кира налила в чашку кофе, закурила и опять взяла телефонную трубку.

Трубку на том конце взяли на седьмом звонке. Раздалось Каринино протяжное:

– Ало-у!

– Здравствуй, – сказала Кира. – В общем, умерла бабушка. Надо ехать в больницу и все оформлять. Отвезти в больницу вещи. Заниматься всем этим, короче говоря.

– Кир, ты что? – возмутилась Карина. – У меня четвертый месяц. Пузо тянет, тошнит, мне, знаешь, совсем не до этого.

– А мама? – спросила Кира.

– При чем тут мама? – резонно удивилась Карина.

– А при чем тут я? – спросила Кира. И положила трубку.

Она вошла в квартиру Мадам – и в нос ей ударил запах старости и пыли. Она прошла в квартиру, открыла настежь окна и сняла пальто. С портрета на стене на нее смотрела Мадам, как всегда, с вызовом и укоризной.

– Ну вот, моя милая, – сказала Кира. – Хочешь или не хочешь, а придется заниматься всем этим мне. Родственники у тебя еще те. Как всегда, соскочили. Впрочем, есть в кого.

Кира вздохнула, открыла шкаф и стала перебирать вещи. И вспоминать.

* * *

В лифте Митя обнял ее и сказал:

– Мадам – человек специфический, и это мягко говоря. Вообще-то она Бармалейша будь здоров! Но ты не тушуйся. А то точно сожрет.

Он рассмеялся и чмокнул Киру в нос. Она жалобно улыбнулась.

Мадам открыла дверь и долгим оценивающим взглядом посмотрела на Киру.

– В общем, так, мам. Это Кира, моя жена. Прошу любить и жаловать.

Мадам молчала. Было видно, что «жаловать» и тем более любить она вовсе не собирается.

– Почему сюда? – спросила Мадам.

– А куда? – удивился Митя. – Кира не москвичка, живет в общежитии.

– Ну, в этом я не сомневаюсь. – Мадам развернулась и пошла в свою комнату.

Кира растерянно стояла на пороге. Митя рассмеялся:

– Ну вот, я так и знал – испугалась!

Он взял ее за руку, и они зашли в квартиру.

Кире тогда было семнадцать. Студентка-первокурсница. Мама и папа в Калуге.

С Митей она познакомилась на улице – обычное дело. Встречались три месяца. Мотались по улицам, целовались в подъездах. В общежитии было строго – никаких гостей, тем более мужского пола.

Им казалось, что друг без друга они не проживут и дня. Выход один – пожениться, чтобы каждый день вместе, каждую ночь. И конечно же, на всю жизнь. Кто бы сомневался?

На следующий день Мадам отчеканила:

– О прописке не мечтай. Я не идиотка.

– А мне и не надо, – тихо ответила Кира.

– Ну, расскажи, – усмехнулась Мадам.

В общем, зажили. У них своя полка в холодильнике. Жили на две стипендии. В воскресенье Кира делала уборку – пылесосила, мыла кафель, плиту. Мадам выходила из своей комнаты и указательным пальцем проводила по поверхности мебели, проверяла на чистоту. Вечерами, по счастью, дома бывала редко – театр, подружки.

Хуже всего было в выходные по утрам, когда все сталкивались на кухне. Кира предлагала Мадам омлет, а та демонстративно разбивала на сковородке два яйца и жарила на соседней конфорке. Кира уходила в комнату и плакала. Митя утешал, смеялся и просил не обращать внимания.

Через полгода Кира поняла, что забеременела. Взяла в поликлинике справку – очень тошнило и кружилась голова. Полусидела-полулежала на высоких подушках. Открывала глаза, и на нее начинал падать потолок. Рядом с кроватью стоял большой эмалированный таз. Мити дома не было.

Мадам без стука вошла в комнату, села на стул напротив кровати. Обе молчали. Потом Мадам сказала:

– Это невозможно.

– Что? – спросила Кира.

Мадам кивнула на ее живот.

– Беги, пока не поздно, на аборт.

– Вы что, с ума сошли? – задохнулась Кира.

Та медленно покачала головой:

– Отец у Митьки был шизофреник. Там по всему роду идет эта болезнь. Через третье поколение. Страшные судьбы. Всю жизнь по психушкам. Его родная сестра повесилась. Брат прыгнул с моста. В шестнадцать лет. Он сам, Митин отец, всю жизнь на препаратах. Тяжелейших. Месяцами не вставал с кровати. – Она замолчала и тяжело вздохнула. – Ты этого хочешь?

Ошарашенная Кира медленно покачала головой.

– Тогда беги. Беги, пока время есть. Через третье поколение, понимаешь?

Кира кивнула.

– Я могла бы от тебя это скрыть, но у меня есть совесть. Митьке ничего не говори – ему будет стыдно от того, что ты все знаешь про его отца. Придумай что-нибудь, ну, что еще рано, успеете или по показаниям. В общем, решай сама. Моя совесть чиста.

И вздохнув, Мадам вышла из комнаты.

Кира сидела на кровати, обхватив колени руками. Это все было невозможно. Страшно. Дико. Ужасно. Она вспомнила соседскую девочку в Калуге – слабоумную, с трясущимися ручками и струйкой слюны на подбородке. Девочка не понимала слов и смотрела на людей пустыми, немигающими глазами.

Через неделю Кира сделала аборт. Митя среагировал как-то удивительно спокойно:

– Рано, говоришь? Ну что, наверное, ты права, малыш. Все еще у нас с тобой будет.

Но – странно – отношения их после этого стали постепенно ухудшаться. Сначала остыла страсть – их уже так не бросало друг к другу, потом начались придирки, ссоры, а потом и скандалы. Так проскрипели еще два года.

Потом Кира ушла. В общежитие она не вернулась – сняла вместе с подружкой Ленкой комнату в коммуналке. Помогали родители.

Митю она долго не могла забыть, но жизнь, как водится, брала свое. Кира окончила институт и пошла на работу. Через два года вышла замуж, теперь уже официально – с загсом, рестораном, белым платьем и пластмассовым пупсом на машине.

Но семейная жизнь не заладилась – Кирин муж очень хотел детей. Ничего не получалось – три выкидыша за три года. Бесконечные больницы и врачи, уколы и таблетки, тревоги и страхи. В результате развелись.

Муж быстро женился, и у него родились двойняшки – мальчик и девочка. Он позвонил Кире и сообщил радостную весть. Она ответила «Сволочь!» и горько расплакалась.

Потом Кира купила однокомнатный кооператив – спасибо родителям. Перешла на другую работу, стала неплохо зарабатывать. Сошлась с мужчиной по имени Борис. У него была семья, и Кире он ничего не обещал. Но ее все устраивало. Она привыкла к своему одиночеству и даже уже находила в нем прелесть и удовольствие.

Однажды в автосервисе (что-то случилось с машиной) она встретила Митю. Тот очень изменился – пополнел, полысел. Он очень обрадовался встрече, уговорил зайти в соседнее кафе.

За кофе он рассказывал, что успел два раза жениться, родить в одном браке дочь, в другом – сына, но как-то не сложилось, и он вернулся к Мадам.

– Как она? – тихо спросила Кира.

– Да все так же, – хохотнул он. – Строит меня и живет в свое удовольствие. Внуки ей до фонаря. Я тоже. Все как обычно.

– А дети твои, как дети? – спросила Кира.

– А что дети? – удивился он. – Нормальные дети. Дочка в музыкалку ходит, вроде у нее способности. А сын со своей матерью в Германии – про него я мало что знаю.

– Они здоровы? – спросила Кира.

Он удивился и пожал плечами.

– Да все нормально, Кир, как все дети. Ну, ветрянка, краснуха, сопли. А так все обычно вроде.

Кира кивнула:

– Слава богу, Мить, слава богу.

Потом Митя рассказал, что собирается в Америку. Появилась девушка, ну, не девушка, конечно, женщина. Американка. Зовут Келли. В общем, скорее всего, они поженятся, и он уедет с ней в Америку.

– А мать, мать ты заберешь с собой? – спросила Кира.

– Я же не самоубийца! – рассмеялся Митя. – Ну, и вообще, у нее своя жизнь. Никто ей не нужен. – А потом как-то грустно добавил: – Жаль, Кирюх, что у нас с тобой не срослось, правда жаль. Молодые были, зеленые. Ни черта в этой жизни не смыслили. А может, если бы ты родила тогда, может быть, и ничего, сложилось, а?

Кира кивнула:

– Может быть.

Потом они обменялись телефонами, и Митя чмокнул ее в щеку, по-братски.

Он позвонил примерно через полгода и обратился с деликатной просьбой. Объяснил, что оставляет энную сумму для поддержки Мадам, но все деньги отдать ей нельзя – обязательно вложит в какую-нибудь пирамиду, впутается в аферу или просто спустит все в одночасье. Словом, просил он, нужно привозить ей в месяц понемногу, чтобы на жизнь хватало. Тогда душа у него будет спокойна.

– Не хочется обременять тебя, Кирюш. Но больше мне доверить это некому.

– А твои жены, друзья, наконец? – удивилась Кира.

– Друзьям не доверю, с моими бабами у Мадам как-то не сложилось. А с матерью дочки, Карины, они вообще лютые враги. – И что-то еще опять про доверие и надежность ее, Киры.

– Подумай сам, Мить, – сказала Кира. – Зачем мне все это надо? Думать об этом, помнить, ездить к ней, терять время?

– Все так, – согласился он. – Это наглость, конечно, с моей стороны.

И все же он уговорил ее. Умудрился. Кира согласилась.

Так в ее жизни опять появилась Мадам. Она здорово сдала, но по-прежнему была величава и надменна. Крупная, с седой косой, закрученной на затылке, с темной полоской усиков над верхней губой. С непременной сигаретой в углу рта. Только в глазах появился страх – страх одиночества.

Кира приезжала к ней раз в месяц – привозила деньги. Иногда Мадам просила прихватить по дороге продукты – хлеб, молоко, что-то по мелочи. Зимой она из дома не выходила – боялась упасть. Иногда они пили чай на кухне, и Мадам показывала фотографии Мити и его семьи. В Америке у Мити был красивый дом с бассейном, стройная американская жена и двое мальчишек. Кира вглядывалась в фотографии детей – обычные здоровые и озорные дети. Ничего настораживающего.

«Четверо детей, – думала Кира. – Четверо абсолютно здоровых детей. Господи, слава богу! Природа оказалась к Митьке милосердна».

Мадам привязалась к ней – часто звонила, часами рассказывала про болячки и просила Киру не забывать ее. Когда деньги кончились, она позвонила Мите и сказала, что теперь от обязательств свободна.

Он благодарил:

– Да, да, Кирюш, спасибо, буду отсылать деньги по почте.

А Мадам продолжала звонить. Она уже вошла в Кирину жизнь, и ничего нельзя было с этим поделать. Кира продолжала к ней заезжать – что делать, такой характер. Ругала себя на чем свет стоит – но продолжала к ней ездить. Последний раз отвезла ее в больницу – две недели назад.

Кира достала из шкафа нижнее белье и стала перебирать платья. Выбрала темно-зеленое, в желтых ромашках, любимое платье Мадам. Все сложила в пакет и вспомнила о документах на захоронение. Когда-то Мадам показала ей, где лежат все бумаги – в старом Митином «дипломате» в темной комнате.

Она нашла этот портфель и стала перебирать бумаги. Какие-то старые счета на квартиру, редкие письма от родни, Митин школьный аттестат – в общем, обычная бумажная белиберда. А потом увидела выписку из больницы. На Митиного отца. Старую, пожелтевшую, замятую на сгибах. Причина смерти – прободная язва. Сопутствующие заболевания – хронический бронхит, пиелонефрит, гипертония. Никаких намеков на душевную болезнь. Консультация невролога и психиатра – практически здоров. По их ведомству – ровным счетом ничего. Ни-че-го. Значит, Мадам ее тогда обманула. У Мити – четверо абсолютно здоровых детей, у нее – ни одного. Она одна как перст на этой земле. А Мадам не нашла времени покаяться, попросить прощения за ее, Кирину, поломанную жизнь.

Кира долго сидела в кресле, час или два. Потом встала, открыла записную книжку Мадам и принялась обзванивать знакомых. Кого-то не было дома, кто-то ссылался на болезнь, а кто-то просто говорил, что не считает нужным прийти и попрощаться.

– Значит, опять я, – сказала она вслух и глубоко вздохнула. – Значит, опять я, больше некому.

Она взяла пакет с вещами Мадам и вышла из квартиры.

В понедельник, в девять утра, она стояла в больничном морге в зале прощания. Мадам лежала в гробу – величественная и грозная. «Теперь тебя никто не боится, – подумала Кира. – Никто! И я в том числе. И мое прощение уже вряд ли тебе нужно. Хотя кто знает».

Она подошла к Мадам и положила в гроб шесть белых гвоздик.

«В конце концов, многое мы делаем для себя. Исключительно для себя», – думала Кира.

В зале зазвучала траурная музыка.

Она провожала Мадам в другую жизнь.

Такова жизнь

Мы знаем друг друга сто лет. Или больше. Знаем друг про друга даже то, что, в общем-то, ни к чему.

Мы сидим на балконе в ее парижской квартире и пьем красное вино 2003 года. У нас есть тема: Катькина дочь Алька выходит замуж. Впрочем, темы у нас есть всегда.

Итак, Алька выходит замуж. Да еще за кого, за графа! Событие эпохальное, что говорить. Мы ждем Альку, а пока ее нет, обсуждаем жениха и будущих родственников. А там есть что обсудить. Граф-папа, графиня-мама. Родственники. Катька хрипловато смеется: семейка давно обеднела, но изо всех сил стараются держать «лицо» – семейный замок, балы, приемы… Заодно папа служит нотариусом, а мама держит свой магазин.

Сын, он же графский отпрыск и будущий муж, хорош собой (даже слишком, говорит Катька), прекрасно воспитан и изыскан. Все от него без ума, считается, что Альке крупно повезло.

Катька посмеивается, щурит от солнца свои прекрасные бирюзовые глаза, закидывает голову и смахивает рукой набежавшие на лицо волосы. Знакомые жесты. Я смотрю на Катьку и понимаю, что ближе человека на земле нет.

Распахивается входная дверь, и на пороге появляется Алька. Она бросается ко мне, и мы долго обнимаемся. Она целует меня по-парижски – три раза, не снимая пальто, плюхается в плетеное кресло и начинает громко верещать. Я смеюсь над ее акцентом и любуюсь ею.

Глядя на Альку, я постигаю каноны современной красоты. У Альки узкое лицо, высокие скулы, чуть узковатые и удлиненные к вискам глаза, широковатый короткий нос и крупный, слишком крупный, красивый рот. Из-за этого рта Катька называет дочь «Буратино». Алька очень высока и, конечно же, худа как щепка, словом, вылитый Тьерри, Катькин муж. Алька окончила Сорбонну и не раз побеждала на каких-то конкурсах красоты типа «Мадемуазель Сорбонна» и еще что-то там подобное. Она еще и модель, ее снимают для каких-то журналов, и на улицах Парижа висят постеры с Алькой, где она рекламирует коричное печенье.

Она смешно коверкает слова, пьет зеленый чай и ругает мать за то, что та много курит. Интересуется моей жизнью и моими детьми – и я вижу, что ей это действительно интересно.

Алька порывиста, и у нее немного резкие движения, и, несмотря на свои двадцать, она все еще немного напоминает подростка. Она показывает мне эскизы свадебного платья – что-то изысканное кремовое, тонкие кружева и атласные ленты. Мы бурно обсуждаем платье, спорим из-за всякой ерунды и даже слегка ругаемся. Потом Алька показывает фотографии своего Гийома – и я вижу прекрасное, тонкое и умное лицо ее жениха. Почему-то я плачу, и Алька нежно меня обнимает.

Так мы сидим час или два, и нашу идиллию прерывает пришедший Тьерри, Катькин муж и, соответственно, Алькин отец.

Алька бросается к отцу на шею, и они уходят в его кабинет. Катька загадочно и счастливо улыбается. Мы молчим и все понимаем.

Я думаю о том, что в жизни, слава богу, есть справедливость. За все свои беды и горести Катька давно расплатилась по счетам, даже с лихвой, и сейчас наконец может расслабиться и наслаждаться жизнью. Она замужем за прекрасным человеком, у нее чудная дочь, квартира в шестнадцатом округе и неплохой счет в банке.

– Алька чудесная, – говорю я.

Катька кивает.

– Знаешь, она такая искренняя и живая, – продолжаю я. – Настоящая, в общем.

Катька счастливо прикрывает глаза.

– А как у тебя с Тьерри? – спрашиваю я.

– Ты не поверишь, – отвечает она, – но все по-прежнему здорово. Словно не прожита жизнь длиною в двадцать лет. Я по-прежнему скучаю по нему. Представляешь?

Катька наклоняется ко мне и тихо шепчет:

– И там у нас тоже все здорово. Все еще интересно. Ты можешь себе такое представить?

Катька откидывается в кресле и смеется. И я вижу, что она действительно счастлива. Тьфу-тьфу-тьфу. Дай ей бог, она так этого заслужила!

Потом Катька уходит на кухню кормить мужа. Возвращается Алька. Она уже без пальто, но кутается в плед – на улице ранний октябрь, еще тепло, но к вечеру свежеет.

– Я такая мерзляка! – смеется Алька. Она берет мою руку в свои и кладет голову мне на плечо.

– Любишь его? – спрашиваю я.

Алька долго молчит. А потом пожимает плечом и тихо шепчет:

– Я не знаю.

Она опять молчит, а потом резко встает и тихо говорит:

– Понимаешь, я не знаю. Я вообще не знаю, что это. Или мне кажется, – сомневается она. – Он, конечно, хороший, нет, он прекрасный. Но, понимаешь, я не дрожу, когда он берет меня за руку.

Алька смотрит на меня и явно чего-то ждет.

Я осторожна. Боюсь навредить.

– А ведь должно быть так, чтобы я дрожала, а? Или нет? – сомневается она. – Ну, знаешь, как в книжках, ты меня понимаешь?

Я молча киваю.

– И иногда я думаю, что вот проживу с ним целую жизнь и ни разу, слышишь, ни разу меня не будет колотить от его прикосновений. Разве это правильно?

Она смотрит на меня во все глаза, и в них я вижу тревогу и сомнения. Что я могу сказать? Я бормочу что-то о том, что семейная жизнь – это совсем другое, как важны корни, устои, семья, традиции….

– Не ври! – строго говорит она. И я чувствую себя полной идиоткой.

Катька зовет нас ужинать. Стол накрыт в столовой. Темная старинная мебель, кое-где изъеденная жучками, камин, желтый шелк гардин, мягкие уютные кресла, торшеры с приглушенным светом. Стол накрыт по-русски: грибочки, пирожки, борщ, баранья нога.

Алька снова весела, Тьерри сдержан и любезен, а Катька подкладывает мне в тарелку утиный паштет и мажет хрупкий багет деревенским маслом.

– Боишься, что похудею? – смеюсь я.

Их семейке это точно не грозит.

Мы опять пьем вино, болтаем обо всем, а за окном живет своей жизнью лучший из городов – прекрасный Париж.

* * *

Все лето мы живем на даче. Нас привозят в мае, даже если еще не очень тепло и льют дожди. Дети должны дышать воздухом. Это незыблемо.

Наши семьи – соседи по даче. У нас общий забор. Я живу с бабушкой и дедушкой, Катька – тоже. Но по субботам ко мне приезжают родители, папа и мама. К Катьке не приезжает никто. Отца у нее нет – был, да сплыл, говорит Катькина бабушка, а мать «в бегах» – это тоже слова бабушки. Что такое «в бегах», я не очень понимаю, но по обрывкам подслушанных разговоров узнаю, что Катькина мать сбежала с «очередным хахалем». Куда-то далеко, на Север.

Катьку растят дед с бабкой. Живут бедно, что такое две стариковские пенсии? А Катькина мать даже не пишет. «Стерва», – говорит моя бабушка. «Шалава», – добавляет Катькина.

Мы часто зовем Катьку на обед. Ее бабка целый день в огороде «кверху задом», а дед продает на станции огурцы и смородину. Моя бабушка читает книги и вяжет бесконечные свитера, а дед вечерами играет на скрипке – он скрипач и преподаватель в музыкальном училище.

Мы с Катькой висим на заборе и пристаем к прохожим с дурацкими вопросами. Нам очень весело. Мы варим кукольный суп из подорожника и рябины, шьем кукольные чепчики и строим шалаш. У нас прекрасная жизнь.

В субботу мы бежим на большак встречать моих родителей. Я вижу, как Катька грустит и в глазах у нее стоят слезы. Мне ее жалко, и я отдаю ей своего любимого мохнатого одноглазого медведя Мишу, с которым спала с двух лет. Это немного утешает Катьку, а мне до слез жалко Мишу. Я страдаю, и сердце мое рвется от жалости к Катьке и тоске по Мише.

Мы растем – и у нас появляются первые романтические истории. Сначала мы обе дружно влюблены в соседского мальчика Славу. Слава – из профессорской семьи, он умен, красив и прекрасно воспитан. До нас ему нет никакого дела. Мы важно прогуливаемся возле Славиного забора и нарочно громко смеемся – привлекаем к себе внимание. Слава читает на веранде и смотрит на нас как на идиоток. Впрочем, почему как?

Мы бегаем на станцию за мороженым, и я пытаюсь дозвониться маме. Катька отходит от автомата и что-то чертит босоножкой на песке. Я понимаю, что ей позвонить некому, – и мое сердце затопляют нежность и жалость.

Но кончается лето – и мы разъезжаемся по домам. В течение года мы обязательно созваниваемся каждую неделю, а на выходные иногда встречаемся, шляемся по центру, едим мороженое в кафе и, конечно, мечтаем о любви.

Я поступаю в институт – а Катьке не до учебы. У нее умирает дед и совсем слепнет бабка. С утра Катька разносит почту, а вечерами работает натурщицей в «Строгановке». Видимся мы теперь реже. Я явственно чувствую разницу между нами. У меня – ни забот, ни хлопот. Институт, мальчики, подружки. Мне не надо думать о куске хлеба и тарелке супа, о новых туфлях или пальто – на это у меня есть родители. Катька заботится о слепой бабке и сама зарабатывает на жизнь.

Но нет, мы не теряем друг друга. Ближе подруги у меня по-прежнему нет. Просто жизнь немного развела нас – слишком она разная у нас, эта жизнь.

Теперь летом я на даче редкий гость – на каникулах я уезжаю на море, а Катька и вовсе дачу сдала – понятно, им очень нужны деньги.

Однажды Катька приезжает ко мне – и я не узнаю ее. И так тоненькая, она еще больше похудела, глаза горят, смолит одну сигарету за другой. Она очень измученная и нервная. И еще очень голодная.

Пока я грею обед, она съедает кастрюлю холодной гречки, стоящей на окне.

Она торопливо рассказывает, что у нее сумасшедший роман. Абсолютно сумасшедший. Он – скульптор, гений (кто бы сомневался?). Она почти все время проводит у него в мастерской – они просто не могут друг от друга оторваться. Она бы совсем перебралась к нему – но не может бросить бабку. Она рассказывает мне все в деталях и в подробностях, и я смущаюсь – такого опыта у меня еще нет. Что там мои свидания с мальчиками из соседней группы? Она называет его по фамилии, Ганецкий, говорит, что он сказочно красив, талантлив, нежен, без конца лепит ее портреты и называет своей музой.

Ну, в общем, все понятно. Я вижу, что Катька, моя бедная Катька, совсем потеряла голову.

Конечно же, она тащит меня в его мастерскую, в маленький пыльный подвал в районе Чистых прудов.

Там я вижу Катьку сидящую, лежащую, стоящую, обнаженную и в одежде – словом, Катька везде и всюду. Ганецкий хорош собой – крепко сбитый, с сильными руками ремесленника, синеглазый, с короткой русой бородой, рваные джинсы и растянутый вязаный свитер. Он заваривает нам чай, глубокомысленно курит трубку – и по всей мастерской витает запах вишневого листа. Он почти не обращает на нас внимания – рассеянно ходит по мастерской, переставляет работы, месит глину…

Мы с Катькой пьем чай и тихо, как мыши, перешептываемся.

– Ну, как тебе? – одними губами спрашивает Катька.

Я пожимаю плечами. Она обиженно машет рукой, мол, ничего ты не понимаешь.

Потом Катька надолго пропадает, да и у меня куча разных дел.

Через три месяца она появляется на пороге моей квартиры – и я пугаюсь ее вида. Она «черная лицом» – теперь я понимаю значение этого выражения. На исхудалом лице горят необыкновенные Катькины глаза. Покачиваясь, она садится на табуретку и просит кофе.

– Может, поешь? – предлагаю я.

Она мотает головой:

– Ничего не лезет.

И рассказывает, что Ганецкий выгнал ее, потому что, ясное дело, у него завелась баба. И еще что у нее, у Катьки, срок два с половиной месяца.

– Какой срок? – торможу я.

– Тот самый, – тихо говорит Катька.

– И что делать? – Я пугаюсь.

– Не знаю, – плачет Катька. – Срок большой. А рожать я не буду.

Я долго увещеваю ее, что надо родить, ведь от любимого же, и говорю про то, как страшно делать первый аборт.

Катька неожиданно говорит:

– А жить вообще страшно. Ты не заметила?

– А что Ганецкий? – спрашиваю я.

– Умней вопроса на нашлось? – огрызается Катька. – Сказал, твои проблемы.

Мы, конечно, нашли врача, опытного. На большом сроке Катьке сделали аборт. В больнице она лежала тихая и бледная, не плакала, просто смотрела в одну точку.

В «Строгановку» она не вернулась, сказала, что «не может видеть всех этих». Пошла работать в ЦУМ, продавщицей, в отдел сувениров. Объяснила, что на людях ей легче.

Она ни с кем не встречалась, говорит, что все еще любит Ганецкого и что на сердце – одна сплошная кровавая рана.

Однажды неумело попыталась вскрыть вены – потом испугалась, и у нее хватило сил позвонить мне. Я прибежала одновременно со «Скорой».

Катьку положили в психушку с диагнозом «острая депрессия». Там она пробыла почти месяц, потом еще месяц провалялась на диване лицом к стене. Лекарства не помогали.

Спасла ее слепая бабушка – за ней надо было ходить, кормить, убирать. Пришлось подняться. Потихоньку ходила в магазин, в аптеку, готовила еду. Говорила почти шепотом, сильно дрожали руки и ноги, совсем не было сил. Ни о какой учебе и речи не шло – надо было кормить себя и слепую бабушку.

А через год она собралась замуж за Тьерри. Познакомилась с ним, понятное дело, на работе: он покупал какие-то сувениры – матрешки, самовары, встречались три дня, потом он прилетел через полгода и сделал предложение. Долго ждали всякие бумаги, собирали кучу справок – но, слава богу, поженились, и Катька укатила в Париж.

Из Парижа она писала восторженные письма: «Все клёво, сказка, сказка, хожу по Елисейским Полям. Пью кофе на пляс Пигаль. Ездили в Ниццу. Загорали в Провансе. Отметились на фестивале в Каннах».

Через два года Катька благополучно родила Альку.

Впервые я приехала к ней в гости, когда Альке исполнилось два года. У Катьки было все – квартира в шикарном районе, дом в деревне (видели бы вы эту самую деревню!), серебристый «Пежо» в гараже. Тьерри ее обожал, его родители относились к ней терпимо, а это уже немало, Алька росла веселым и спокойным ребенком.

Как-то вечером мы сидели одни на кухне и пили чай.

– Ты счастлива, Катька? – спросила я ее, понимая всю глупость своего вопроса.

Она долго молчала, а потом ответила:

– Знаешь, теперь я точно знаю, как выглядит счастье. И несчастье. – Она опять замолчала. – Но не могу тебе сказать, когда я больше была счастлива: теперь, в счастье, или тогда, в нищете, убогом быте и унижении. Это страшно и дико, но теперь я понимаю, что тогда я тоже была счастлива. По-другому, понимаешь?

Я кивнула. Я все поняла.

В Москву Катька не приехала ни разу. За могилами деда и бабки ухаживаю я. И я раз в два года езжу к Катьке в Париж.

После ужина мы пьем итальянский ликер «лимончелло». Потом Катька убирает посуду, Тьерри смотрит телевизор, а мы с Алькой шушукаемся у нее в комнате.

– Уговори родителей отпустить меня в Москву, – просит Алька. – Ну, пока я еще свободный человек. Понятно, что мой будущий муж не захочет ехать в Россию. Он говорит, что в мире столько прекрасных мест, жизни не хватит объехать. Наверно, он прав, но я ужасно хочу в Москву. Все хочу сама увидеть – и ваши дачи, где прошло ваше детство, и все-все. Понимаешь?

Я все понимаю, и Альку в том числе. Но затевать этот разговор с Катькой, честно говоря, боюсь. Вообще, на разговоры на тему Москвы наложено табу. Катька постаралась забыть ту жизнь, и кто ее за это осудит? Слишком много горя и страданий осталось у нее там.

А Алька продолжает меня упрашивать. И, вздохнув, я обещаю ей поговорить с матерью.

Мы сидим с Катькой на балконе и, укутавшись в пледы, пьем вино. Я начинаю свой опасный разговор. Катька, конечно, заводится с полоборота.

– Ни за что, никогда, невозможно, забудь!

Я пытаюсь мягко ей втолковать, что ничего такого в этом нет. Жить Алька будет у меня, мы покажем ей город, поводим по музеям, походим по театрам. Да и вообще Москва сейчас – центр Вселенной. Что там ваш Париж – деревня, стоячее болото.

– Ну, сделай ей подарок перед свадьбой – девочку можно понять. И даже порадоваться, что ее тянет туда, откуда ее корни. Пусть погуляет перед свадьбой, вдохнет глоток свободы, наберется впечатлений. И будет так тебе благодарна! И не затаит на тебя обиды!

– Мне наплевать, – жестко говорит Катька, – и на ее впечатления, и на ее обиды.

И прикрывает тему.

Приходит Алька. Я только развожу руками. Алька расстраивается, но надежды не теряет. Не было еще такого, чтобы она не вытянула из матери того, чего хочет. В конце концов, подтянет тяжелую артиллерию – отца. Уж он-то ей точно не сможет отказать.

Я уезжаю через неделю – ждут семья и дела. А еще через две звонит счастливая Алька и сообщает, что купила билет в Москву. Встречайте тогда-то.

Я звоню Катьке. Рассказываю, что готовим для Альки комнату – сын на время съедет к приятелю.

– Еще чего! – возмущается Катька. – Из-за блажи этой козы никто вас стеснять не собирается! Не сравнивай твою квартиру и мою! Жить эта стерва будет в отеле, в центре. Пусть шляется. Там все рядом. Метро вашего боюсь. И не напрягайтесь, вы все рабочие люди. Решила сама – вот и пусть сама, – раздраженно говорит подруга.

Я смеюсь.

– Ну да, бросим твою дочь, как же! – А потом серьезно говорю: – Не психуй, Катька. Этот город сейчас вполне безопасен. А вообще, что говорить, небезопасно сейчас везде. Не думай о плохом. Все будет кока-кола! Успокойся, Катюш!

Катька тяжело вздыхает.

Конечно, Альку мы встречаем всем семейством. Конечно, готовим праздничный обед, везем на машине показывать Москву. Естественно, я беру отпуск на неделю.

Ходим в «Современник» и в «Табакерку», в Пушкинский и в Третьяковку. Ездим в Абрамцево и в Кусково, гуляем в Архангельском. Покупаем сувениры в Измайлове. Обедаем в ресторанах с русской кухней. Алька – благодарнейший гость. Всему радуется, везде находит позитив. Восхищается Москвой, ненавязчива и корректна. Чудная девка!

Я звоню Катьке каждый вечер, докладываю в подробностях обстановку. Катька понемногу успокаивалась.

Через неделю мы отпустили Альку в свободное плавание – всем надо было на работу. Она уже неплохо ориентировалась в пространстве. Разработали программу, и я велела Альке звонить ежевечерне – отчитываться матери и мне.

Первые четыре дня она исправно докладывает, а потом пропадает. Мобильный недоступен, в номере ее нет. Мы сходим с ума и бьем тревогу.

Наконец она объявляется. Я хватаю такси и мчусь в гостиницу.

Алька долго не открывает дверь. Выходит заспанная. В час дня. Я высказываюсь по полной программе. Алька плачет и извиняется.

– Где ты шлялась? – грозно вопрошаю я.

– Садись, умоляю, не кричи, пожалуйста. Сейчас я тебе все расскажу. Мне очень стыдно, но я ничего не могла поделать. Понимаешь, со мной случилось такое!

Алька закрывает глаза и замолкает, потом встает и начинает ходить по комнате.

Смешная, тоненькая девочка в пижаме с утятами. Растрепанные волосы, красное пятно от подушки на щеке. Босые детские ступни с розовыми пятками. Просит у меня сигарету и неумело пытается закурить, закашливается. Заказывает в номер кофе. Идет в ванную и умывается холодной водой.

Мечется по номеру, как птица в клетке. Потом начинает говорить, горячо и сбивчиво. Я сразу понимаю: ее жизнь катится в тартарары. Вся ее спокойная, размеренная и благополучная жизнь.

Алька влюбилась.

– Помнишь, – спрашивает она, глядя мне в глаза, – я говорила тебе, что не знаю, люблю ли я Гийома? Ну, ты еще спросила, а я не смогла тебе ответить, – напоминает Алька.

Я киваю:

– Что-то помню, да, что-то было.

– Так вот! – Алька останавливается, со стуком ставит на стеклянный столик чашку с кофе и торжественно объявляет: – Так вот! Я поняла: Гийома я не любила и не люблю!

Потом она садится на пол возле моего кресла, по-турецки складывает свои бесконечные ноги, берет мою руку и говорит тихо, печально и очень серьезно:

– Я влюбилась, Ната. Теперь я знаю, что такое, когда от любви колотит, когда стучат зубы, как от страха. Когда холодные руки – и ты ничем не можешь их согреть. Когда совершенно не спишь ночью – просто ни одной минуты. Когда любишь весь мир. И веришь, что жизнь необыкновенна, понимаешь?

Я киваю. Я все понимаю. Я вижу перед собой абсолютно потерянного, но счастливого человека. Я сама испытывала это не раз. Почему же она не имеет на это права? Я понимаю, что за славного Гийома Алька не выйдет никогда. Слишком тонка, правдива и чувственна эта девочка. Я понимаю, что сейчас она рушит свою благополучную жизнь, и понимаю, что она имеет на это полное право. Я думаю о том, что будет с Катькой и Тьерри, когда они узнают эту новость. Про их обязательства перед той семьей, про свадебное Алькино платье из тончайшего шелка и ручных кружев, про общественное мнение, про потерю реноме, про расходы и затраты.

Да наплевать! Наплевать на все это! Может быть, это счастье, что случилось так и сейчас и что не будет бракосочетания в мэрии и пышного ужина в родовом замке. Что не будет еще одного несчастного человека или даже двух. А Катька… Катька должна понять свою единственную дочь. Сначала, конечно, повопит, а потом поймет. Ведь это Катька. Моя Катька! Уж если не поймет она…

Я вижу перед собой горящие Алькины глаза – и я в полном смятении. Ругать ее? За что? Радоваться вместе с ней? Да, скорее всего. Но для начала хорошо бы прийти в себя.

А меж тем Алька рассказывает мне о своем любимом. Конечно же, он самый необыкновенный, самый красивый, самый умный, самый нежный, самый талантливый. Познакомились они в Манеже на выставке. У него своя галерея. Он богат и успешен. Он любит ее. Он хочет от нее ребенка. И вообще, готов с ней прожить всю жизнь.

– Ты не веришь, что так бывает? – испуганно спрашивает она.

– Наверное, – уклончиво отвечаю я. – Но когда все так быстро и сразу – возникают сомнения, понимаешь?

Она не хочет ничего понимать. Она боится разговора с матерью. Она одна в своем счастье и несчастье – и если я не поддержу ее сейчас, то я предам ее. Она умоляет меня поговорить с Катькой, уверяет, что все более чем серьезно. Переживает за то, что придется разрывать помолвку, – ведь ей безумно жалко бедного Гийома. Почти верит, что здесь у нее все получится. Почти. А даже если не получится, за Гийома она все равно не выйдет и будет всю жизнь благодарить бога за то, что он дал ей все это испытать.

Она смеется и через минуту плачет. А мое сердце рвется от жалости к этому ребенку. Я не знаю, что делать и как отвечать ей. Я хочу ее поддержать и не уверена, что это правильно. Я боюсь разговора с Катькой. Боюсь, как ребенок, до ужаса. Чувствую свою вину. Глажу Альку по голове и реву вместе с ней.

Наревевшись, мы обнимаемся. Она целует меня и благодарит. За что? «Бедный ребенок!» – мелькает у меня в голове.

Потом она достает из бара бутылку вина. Мы пьем, и она говорит:

– За счастье!

Я глупо киваю и хочу поверить в то, что счастье обязательно будет. Очень хочу.

Потом мы долго лежим на кровати, и я глажу Алькины волосы, и ее голова у меня на плече. Она всхлипывает и засыпает, а я лежу в своих невеселых мыслях. Господи! Что же делать? Что делать, Господи, помоги! Во всяком случае, мне ясно одно: разговор с Катькой начну я, и я не смогу не поддержать этого ребенка. В конце концов, вся моя жизнь выстроена не по разуму, а по чувствам, и я ни разу не пожалела об этом. Всякое, конечно, бывало, но я твердо убеждена в одном: жить надо только с любимым человеком. Это, если хотите, мое кредо. Имею право.

Я тихонько встаю с кровати, укрываю спящую Альку пледом и иду в ванную курить. Кто-то стучит в дверь. Черт возьми, сейчас разбудят мою девочку – а ей так нужно поспать! Я подлетаю к двери и открываю.

Я узнаю его сразу. Сразу – хотя узнать его невозможно. Он стоит на пороге в белом костюме и с букетом ромашек. Он идеально выбрит, и у него прекрасная стрижка, ухоженные руки, и от него пахнет дорогим одеколоном. Он безупречен, белый костюм так идет к его загорелому лицу. Весь его внешний вид говорит об успешности и благополучии.

У него такие же яркие синие глаза. Совсем не выцветшие. На нем написано крупными буквами, что жизнь удалась.

Он хочет пройти, но я стою на его пути. Он улыбается и, конечно, меня не узнает.

– Это невозможно! – тихо говорю я.

Он удивленно вскидывает брови.

– Это невозможно, – повторяю я и бессильно припадаю к дверному косяку.

Он растерян и смотрит на меня с удивлением.

«Господи! – думаю я. – Ну неужели тебе было мало? Ну неужели тебе нужна еще одна жертва? Неужели ее мать не расплатилась за все сполна? Наперед! При чем тут этот ребенок и что теперь со всем этим делать? Бедная Катька, бедная Алька. Бедный Тьерри и Гийом. Бедная я! Как нам всем выбираться из всего этого? Как теперь с этим жить?»

Я закрываю глаза, и мне кажется, что меня больше нет.

Ему в конце концов надоедает этот безмолвный концерт, он делает шаг к прихожей. Я оглядываюсь в комнату и вижу, как безмятежно, свернувшись калачиком, со счастливой улыбкой на лице спит Алька.

Я снимаю с вешалки плащ и сумку и на дрожащих ногах выхожу в коридор. Я пока не знаю, что мне делать, но знаю одно: сейчас мне там места нет. Я выхожу на улицу и вижу, как не по-осеннему теплый ветер кружит в веселом танце желтые и красивые кленовые листья.

Я медленно иду по улице и пытаюсь прийти в себя. Мне это плохо удается. Я знаю только наверняка одно: Катька не должна узнать всю эту жуткую правду, не должна. А что с этим всем делать, я абсолютно не знаю. Первый раз в жизни я совершенно не понимаю, как поступить. Я, зрелая и разумная женщина, с о-го-го каким жизненным опытом. Впрочем, что там опыт, когда жизнь преподносит такие сюрпризы?

Я сажусь на лавочку и чувствую, как сильно я устала. Ну просто совсем нет сил. Я вижу синее, чистое и ровное небо, неяркое осеннее солнце и идущих мимо меня людей. Я думаю о том, как в номере гостиницы сейчас проснулась бедная Алька и что нет человека на свете счастливей ее.

«Может, еще рассосется?» – с тоской думаю я, потому что думать о другом мне просто откровенно страшно. Ведь несмотря ни на что, в душе я отчаянная трусиха. Наверное, как все мои сестры. Которые, все до одной, хотят одного – быть счастливыми. Но получается это, увы, не у всех.

Прощение

Готовьте документы в хоспис, – резко сказала Лина и отвернулась к окну.

Врач тяжело вздохнул и покачал головой.

– Осуждаете? – зло усмехнулась Лина.

Врач пожал плечами:

– Просто каждый человек имеет право умереть в своей постели.

– Вы в этом уверены? – спросила она. – Впрочем, что вы знаете о моей жизни? Хотя осуждать и быть абсолютно уверенным – это привилегия юности. Вы еще слишком молоды.

– Слишком для чего? – Этот молодой парень был не промах.

Лина устало махнула рукой и не прощаясь вышла. Погода заставила застегнуть куртку и надеть капюшон. На асфальте лежали тяжелые от дождя бурые листья. Октябрь.

Лина посмотрела на часы и заторопилась к остановке.

Надо было заехать на работу, забрать документы, заскочить в магазин – в холодильнике пусто. Она вспомнила, что на четыре записана в парикмахерскую, и решила, что обязательно туда пойдет. Гори все огнем! Впрочем, и так вся ее жизнь сейчас занялась колючим, злым, с синими языками пламенем.

«Опять я по уши вляпалась в чужие проблемы», – раздраженно подумала она.

В том, что проблемы были чужими, она была твердо уверена. Только надо сделать так, чтобы это все прошло по касательной. Надо постараться. Иначе не выдержит. И потом, это все справедливо: каждому по делам его, по заслугам. Как свойственно человеку, считающему себя бескомпромиссным, Лина свято верила в торжество справедливости. Хотя какое уж тут торжество?

В парикмахерской она сильно нервничала и смотрела на часы. В который раз отругала себя за это.

В доме пахло болезнью. Нет, не так. В доме отчетливо пахло смертью. Это был неуловимый запах, который невозможно объяснить, – запах беды и страданий, запах безнадежности и отчаяния.

Она бросила на стул куртку, сняла сапоги и пошла в ванную мыть руки. Потом зашла в его комнату. Он лежал с открытыми глазами и смотрел прямо перед собой. В стену.

– Есть будешь? – спросила Лина.

Он не ответил. Она вышла из комнаты и закрыла дверь. «Обида сильнее жалости», – подумала она. В семь должна приехать Марина.

Лина сварила кофе, села с ногами на диван и закрыла глаза.

Поженились они тридцать лет назад. Ему – двадцать пять, ей – двадцать. Встретились в одной компании – и Лина сразу потеряла голову. В нем была харизма. Впрочем, тогда этих слов не знали, тогда это называлось «клевый парень». Он и вправду был клевый – высокий, поджарый, длинноногий. Светлые волосы, серые глаза. В глазах усмешка: «все я про вас знаю». Девицы не давали ему покоя.

Она сидела в кресле и смотрела на то, как он танцует с какой-то красоткой. Красотка положила голову ему на плечо и закрыла глаза. Он оглядывался по сторонам. Было видно: до красотки ему нет никакого дела. Танец кончился, но девица продолжала стоять, не открывая глаз. Он рассмеялся и взял ее за плечи.

– Эй! – сказал он. – Проснись!

Девица открыла глаза и с затуманенным взором села на диван.

Он взял гитару и запел.

У него был низкий, чуть с хрипотцой голос. Голос, которым хорошо петь и Высоцкого, и Окуджаву, что он и делал. Было видно, что про себя он знал все.

– Мне надо на кого-нибудь молиться, – пел он и смотрел на Лину.

Лина была тоненькая и напряженная, как струна. Челка по брови, черные глаза, упрямый рот. Ничего особенного. Но почему-то она отличалась от всех остальных. Он это почувствовал. Потом взяла гитару лохматая толстая девочка и дивным голосом запела:

Когда б мы жили без затей,
Я нарожала бы детей,
От всех, кого любила,
Всех видов и мастей.

У Лины выступили на глазах слезы, и она вышла на кухню. Она стояла у окна и смотрела в черную январскую ночь.

– А вы, – услышала она за спиной, – вы бы так смогли?

Она обернулась.

Он стоял в дверном проеме и курил. Он даже курил красиво.

– В каком смысле? – не поняла Лина.

– В смысле того, что от всех, кого любила. Всех видов и мастей, – улыбнулся он.

– Ну, это зависит… – протянула она.

– Смелости хватит? – поинтересовался он.

– Главное, чтобы хватило кандидатов и средств, – в тон ответила Лина.

– Ну, с кандидатами, я думаю, проблем не будет. А что касается средств, то песня не об этом.

Он посмотрел в потолок и выпустил тонкую струйку дыма.

– Хорошо, что объяснили, – кивнула Лина.

– Ну, не сердитесь, – улыбнулся он. – И вообще, я предлагаю вам отсюда сбежать.

У нее екнуло сердце. Ерничать дальше не было смысла. Она кивнула.

На улице началась метель, но почему-то было очень тепло. Они быстро шли по белой мостовой. Он взял ее за руку. Потом, когда куртки и волосы совсем промокли от снега, они зашли в подъезд, и он достал из внутреннего кармана прихваченную с вечеринки початую бутылку вина. Он сделал глоток и протянул бутылку ей.

– Господи, как романтично! – съязвила Лина.

– Когда-нибудь ты будешь это вспоминать. Вспоминать с удовольствием, даже с радостью, – отозвался он.

Ей показалось, что он знает про эту жизнь гораздо больше, чем она. Она села на подоконник, сняла мокрую куртку и сделала несколько глотков из бутылки. Сразу стало тепло и немножко закружилась голова. Он взял ее лицо в свои ладони, начал томительно, уверенно и долго целовать, и в эту минуту она поняла, что пропала окончательно.

Потом все произошло довольно быстро. На следующий день днем он приехал к ней – родители были на работе, все и случилось. Ждать и держать «лицо» было невозможно.

Так она влюбилась в первый раз. Ничего подобного Лина не испытывала никогда ранее – и все остальные романы и романчики перечеркнулись сразу и навсегда, как не было.

Он был прекрасен. Он был нежен, тонок, терпелив, он угадывал ее самые потаенные желания, он чувствовал ее самые темные, неведанные прежде ей самой закоулки души и тела, он читал стихи, жарил картошку и гладил ее гофрированную юбку. У нее не получалось, у него – всегда.

Он нравился ее отцу – они вместе в гараже перебирали карбюратор старенькой отцовской «Волги». На день рождения ее матери он принес белые розы – невиданная роскошь по тем временам. И все же мать с прищуром разглядывала его. Для нее все не было так однозначно.

– Слишком хорошо, – заключила она. И добавила: – Слишком.

Через три месяца Лина залетела.

Она позвонила ему поздно вечером и сообщила новость.

– Ну, и какие мысли? – весело поинтересовался он.

– Ищи врача, – сказала Лина.

– Ты спятила? – удивился он. И твердо добавил: – Будем рожать.

Свадьба была в кафе у метро. Дурацкая, как обычно, пьяная и бестолковая. Лину здорово тошнило.

После свадьбы жить стали у его матери. Это было удобно: мать работала поварихой в экспедициях, на полгода уезжала «в поле» – они были предоставлены сами себе. Лина писала диплом. Он работал в КБ. Родители Лины подкидывали деньжат. Жить было можно, хватало на киношку и на кафешку, но почему-то было нерадостно.

Уже тогда Лина почувствовала, что что-то не так. Нет, он был по-прежнему нежен и предупредителен. Он по-прежнему жарил картошку, мыл полы и ходил в магазин. Все было как всегда. Кроме одного: он перестал с ней спать.

Она сказала об этом матери. Мать объяснила, что такое бывает.

– Ты изменилась, а мужики – большие эстеты, – с усмешкой сказала мать. – Подожди, родишь, и все наладится. Только не распускайся и следи за собой!

Через пару недель раздался звонок.

Та женщина говорила медленно, с расстановкой. Называла Лину дурочкой и глупышкой. Ласково так называла. Потом смеялась хрустальным смехом:

– Ты думаешь, он ходить ко мне перестал хоть на неделю?

Она предлагала Лине вспомнить его вечерние отлучки по числам. Лина чисел не помнила, но почему-то сразу поняла, что это правда. Все правда.

– Что вы хотите? – тихо спросила она.

– Я? – удивилась женщина и опять рассмеялась. У нее был очень красивый, нежный и звонкий смех. – Я – ничего. А ты готовься. Он не угомонится никогда. Такая натура. И потом, он же народное достояние. Почему это должно достаться одной тебе?

Она опять рассмеялась и положила трубку.

Ночью Лине стало плохо, и «Скорая» увезла ее в больницу. Все оставшиеся три месяца до родов ей предстояло лежать, не вставая. Угроза выкидыша.

Он приходил в больницу каждый день. Приносил цветы и соки. Писал нежные и трогательные записки. Придумывал будущему ребенку смешные имена: если будет девочка, то Глаша или Стеша, а мальчик – определенно Акакий или, в крайнем случае, если ты не согласна, Порфирий. Она смеялась сквозь слезы, читая эти дурацкие записки, и почти убедила себя, что тот звонок – бред и наговор. Какая-то из прежних баб, брошенная и обиженная.

В августе родилась дочка. Девочку назвали Мариной. Дома были вымыты окна, убраны ковры, а посреди комнаты стояла собранная детская кроватка.

«У меня все хорошо! – сказала себе Лина. – Все – бред и наветы. У меня самый красивый ребенок и самый лучший муж».

Вечером в ванной она нашла закатившуюся под баки с грязным бельем чужую губную помаду, а на подоконнике в спальне лежала щетка для волос с двумя длинными белыми волосами.

Потом, спустя много лет, когда ее жизнь бесповоротно превратилась в кромешный ад, а сама она стала вздрагивающей и пугливой неврастеничкой, – тогда она спрашивала себя, почему не ушла сразу. В том августе, после роддома. Почему у нее не хватило на это духа и сил? Почему она позволила ему так распорядиться ее жизнью?

Она, конечно, предъявила тогда и помаду, и расческу. Он удивился и пытался что-то придумать. Все, естественно, выглядело нелепым, смешным и совершенно неубедительным. Но она его тогда оправдала: жена три месяца в больнице, разве нормальный, здоровый молодой мужик выдержит такое испытание?

Она, конечно, без конца плакала, и в результате у нее пропало молоко. Дочке стали давать молочные смеси, и у нее началась экзема. Она корила себя, винила его и бросала ему в лицо жестокие обвинения. Он пожимал плечами и предлагал ей полечить нервы.

К Новому году приехала его мать. Женщина грубоватая, но без второго дна. Такая, какая есть.

– Как у тебя с ним? – спросила она.

Лина пожала плечами.

– Ясно, – сказала свекровь. – Надо было бы тебя раньше предупредить. Но разве я бы тебя остановила? Да и потом, беременность… Кровь не вода, – заключила свекровь. – Папаша его тоже был неугомонный. До самой смерти. Всю душу вынул. Я терпела ради сына.

Свекровь замолчала и закурила.

– Всю жизнь потом жалела. Зачем я с собой так? Ведь могла бы жизнь устроить. Смолоду, конечно. – Она замолчала. – А ты – ты подумай, девочка. Стоит ли? Столько слез выплачешь, ведь с этим смириться невозможно, как себя ни уговаривай. Ты мне поверь. В общем, беги от него, пока есть силы. Это я тебе не как свекровь говорю, а как женщина. Ребенка подымешь, куда денешься. И себя сохранишь, это тоже не пустяки.

Почему она тогда не послушалась свекрови? Ведь та определенно желала ей добра. Наверное, как жены алкоголиков, которые свято верят, что это последний раз. Другие не справлялись, но я-то точно справлюсь! Вера в светлое будущее! Идиотка! Дура! Бросила коту под хвост свою жизнь.

Нет, она, конечно, уходила. Несколько раз. К родителям. Но у родителей было тяжело – старел отец, болела мать. Свекровь вышла на пенсию и окончательно осела в Москве. Очень помогала с дочкой – девочка росла очень болезненной. Лина брала на все лето отпуск за свой счет – отпуск нехотя, но давали, приносила кучу справок от врачей и на все лето уезжала с дочкой в Крым. Но все равно зимой девочка болела – бесконечные ангины, бронхиты, ложные крупы.

О том, как он жил все лето без нее, она старалась не думать. Хотя ясно, кот из дома, мыши в пляс. Были и отвратительные звонки с подробностями, даже письма от доброжелателей… Свекровь не выдержала постоянных скандалов, купила себе однокомнатный кооператив в Беляеве. Без свекрови стало, с одной стороны, тяжелей, а с другой – легче, никто не видел ее позора и унижений. От родителей она все скрывала.

С годами он стал еще лучше, еще интересней: на висках – благородная седина, тот же блеск в глазах, стройная фигура, длинные ноги. Она видела, как бабы провожают его взглядом, как кокетничают с ним продавщицы в магазине, немолодая провизорша в аптеке и совсем пожилая почтальонша, принесшая телеграмму. «Народное достояние», – вспомнила она.

– Зачем ты на мне женился? – кричала она.

Он удивлялся.

– Я же тебя люблю, – невозмутимо объяснял он. – И тебя, и дочку!

Отец он и вправду был неплохой. Да что там неплохой, прекрасный! До десяти лет купал Маришку в ванной – она боялась мыть голову (шампунь попадал в глаза) и доверяла только ему.

– Папа это делает нежно! – говорила дочь.

– Папа твой все делает нежно, – усмехалась Лина. – И душу из меня вынимает тоже нежно. С чувством, с расстановкой.

Он уезжал в командировки – и она металась ночью, как в бреду, сходя с ума от ревности и отчаяния. Мечтала, чтобы все это кончилось, и больше всего на свете боялась, что однажды он скажет, что уходит. Ненавидела всех его баб, посылала проклятия на их голову.

Однажды, отчаявшись, пошла к гадалке, старой цыганке. Все ей рассказала. Та объяснила, что может сделать сильнейший приворот, но это большой грех, как аукнется – неизвестно, может и на ребенке. Еще сказала, что он будет кобелировать всю жизнь, но ее не бросит. Мужики вообще на это идут неохотно. Сила привычки. Еще уверяла, что он очень любит дочку, ценит ее как жену и мать.

– В общем, тебе решать, девка. Подумай! Не спеши. Придешь еще раз – помогу. Больно у тебя глаза больные.

Больше к гадалке Лина не пошла. Разумная женщина должна сама принимать решения и надеяться на свой разум и волю. Только отчаяние загоняет ее в эти бредовые ситуации.

В третьем классе у Марины случился аппендицит – и не было трепетнее отца и мужа, две недели не отходил от дочкиной кровати. А на третью неделю уехал в Ригу – Лина нашла у него два железнодорожных билета.

Потом она решила, что хватит заниматься мазохизмом и надо устраивать жизнь. Завела романчик с коллегой по работе. Но это было противно и низко: женатый полюбовник, как называла его она, вечно торопился в семью. Их встречи были похожи на собачьи случки. На чужих простынях, все быстро, все второпях, по минутам. Какая там радость – одно паскудство и разочарование. Чужой запах, чужое тело. Она чувствовала себя воровкой. После этих встреч долго стояла под душем – хотелось смыть с себя эту грязь. Естественно, через пару месяцев все оборвала.

Через пару лет, правда, почти влюбилась. Но мальчик был моложе на двенадцать лет. Лина чувствовала себя рядом с ним старухой, стеснялась своего тела. Этот мальчик, кстати, довольно быстро сбежал. К какой-то девочке, естественно. Она опять страдала, теперь от унижения. Смотрела на себя в зеркало: молодая еще женщина, а уже седина в волосах и такая тоска в глазах… Сгусток нервов и боли.

Дочка обожала отца. Мать всегда не в настроении, а отец, как обычно, весел, остроумен, легок. Всегда потакает ее капризам, балует, делает подарки. В шестнадцать лет – самый жестокий возраст – уже все понимала и кричала матери в лицо, что оправдывает отца: видеть постоянно кислую мину на лице – любой пустится в бега. Правда, к двадцати пришла в себя, поняла мать и пожалела. Это случилось, когда начала набирать обороты та, последняя, история.

Лина тогда почувствовала, что у него все не как обычно, все сложнее. Он стал молчалив и задумчив. Бренчал на гитаре, смотрел слезливые бабские мелодрамы. Уже взрослая Марина начала свое расследование. Узнала, что у отца серьезный роман. Женщина тридцати пяти лет, разведенная, с ребенком. Видела их вместе в парке Горького – отец катал мальчика на каруселях.

– Уходи, я все знаю, – сказала тогда Лина.

Он молчал.

– Что ты молчишь? – кричала она. – Не можешь решиться? Давай я тебе помогу. – И она начала собирать ему чемодан.

Сразу он тогда не ушел. Не спал по ночам, запирался в ванной с телефонной трубкой. Смотрел подолгу в одну точку. А однажды она пришла с работы домой и сразу поняла: ушел. Собрал все вещи и ушел. Только в коридоре одиноко стояли его забытые тапки.

Она сначала хотела их выбросить, но что-то ее остановило – она так и не поняла что. Просто взяла их и убрала в галошницу, с глаз долой.

Потом еще было много чего. Он приходил и уходил шесть раз. Она пыталась его не пускать, стояла в дверях, а он говорил, что прописан и что это квартира его матери, что он имеет право. Она искренне не понимала: раз там любовь, почему же он никак не угомонится? Значит, там ему не очень сладко? А здесь и вовсе колония строгого режима: она с ним не общается, дочка его избегает, едят они на кухне одни – его не зовут.

Приходил, правда, без чемодана – было понятно, что там он рвать не готов. В общем, мучил Лину бесконечно. Пять лет. Она его уже почти ненавидела – за предательство, за нерешительность, за слабость характера. И все-таки, глубоко-глубоко, на самом дне души, надеялась, хоть и боялась себе признаться, что однажды он вернется и останется насовсем. Все еще любила? Нет, ей точно казалось, что нет. Хотя тосковала по нему, все еще тосковала, это определенно.

Последний раз он ушел полтора года назад. Это был самый долгий срок без возвращений. Она уже почти успокоилась. Почти смирилась. Да нет, совсем смирилась, привыкла к своему одиночеству. Марина рано выскочила замуж, на первом курсе. Жить ушла к мужу. Лина теперь жила без хлопот. Закончилась бесконечная колготня на кухне – готовка, стирка, глажка, – она приходила с работы домой, принимала душ, надевала любимую махровую пижаму, наливала себе чай, делала бутерброды и весь вечер валялась с книжкой под тихое журчание телевизора. И даже стала получать удовольствие от своего одиночества.

Он возник на пороге квартиры под Новый год. Открыл дверь своими ключами. Лина вышла в коридор. В коридоре стоял чемодан.

– Что это? – спросила она его.

Он не ответил. Она зажгла в коридоре свет и ахнула:

– Что с тобой?

Он был худой как щепка, небритый, с ввалившимися щеками. Абсолютно измученный вид. Он сел на чемодан, закрыл глаза.

– Выгнали? – усмехнулась Лина.

Он мотнул головой:

– Я ушел сам. – Он опять замолчал. Потом открыл глаза и тихо произнес: – Я очень болен, Лина. Очень. Вряд ли можно что-то изменить. Поздно спохватился. – Он опять замолчал. – Постели мне, пожалуйста, в маминой комнате.

– Болен? – У Лины от волнения перехватило горло. – Значит, болен!

Хочется посочувствовать, но вряд ли получится. Теперь до нее все дошло.

– Значит, болен, – повторила она. – То есть пока ты был здоров, был там нужен, а когда заболел, отправили обратно?

Он мотнул головой:

– Я ушел сам.

– И как же тебя отпустили такого? С глаз долой, из сердца вон? Сладку ягоду рвали вместе? – продолжала ерничать Лина.

Он молчал.

– Значит, теперь домой? А где твой дом? Ты как-то с этим определись!

– Выгоняешь? – тихо спросил он.

– Ну как же, ты же здесь прописан! Закон на твоей стороне, любой участковый это подтвердит. А совесть у тебя есть?

Она закрыла лицо руками, опустилась на табуретку и заплакала.

– Мне недолго осталось, Лина. Потерпи. Пожалуйста.

Она резко встала, зашла в комнату, открыла шкаф и бросила на кровать смену белья.

– Располагайся! – бросила она ему.

Она закрыла дверь в свою комнату и начала мерить ее шагами. Так, все ясно. Ту женщину он пожалел, потому что любит. А на нее, Лину, наплевать. Той досталась нежность, и любовь, и жалость, а Лине достанется все остальное – больницы, врачи, страдания, слезы. Уход за тяжелым больным. Судно, уколы. Запах болезни и смерти. За что, господи?

Она заплакала. Нет, так не будет. В конце концов, она тоже человек, и надо считаться с ее чувствами. Она зашла к нему в комнату. Он лежал с закрытыми глазами на кое-как заправленной постели. Спал. Она посмотрела на его измученное лицо, тихо вышла и осторожно прикрыла за собой дверь.

Назавтра она вызвала участкового врача. Врач долго читал бумаги и выписки. Тяжело вздохнул и с сочувствием посмотрел на Лину.

Они вышли из комнаты и прошли на кухню.

– Ну, вы наверно, все понимаете, – тихо сказал врач. – Надежды практически никакой. Слишком поздно. Сейчас ему нужен только покой и уход. Вы работаете? – спросил врач.

Лина кивнула. Он выписал обезболивающее и у двери коротко бросил:

– Держитесь!

Лина горько усмехнулась.

Она посмотрела на список, оставленный врачом: поильник, судно, памперсы, мазь от пролежней. Врач сказал, что теперь будет ходить районный онколог и что эта история – месяца на три-четыре. Скорее всего.

– Увы, здоровое сердце. Но боли подступают. В общем, готовьтесь. Будет несладко.

Лина позвонила дочери. Та ошарашенно слушала.

– Ну, мам, не на улицу же его гнать!

Лина тогда возмутилась:

– Значит, ты считаешь, что после всего я должна этим всем заниматься?

– А кто? – удивилась дочь. – Тут его дом, и ты все еще его жена.

– Понятно, – сказала Лина и положила трубку.

Она сидела на кухне, не включая света, и пыталась понять, как жить дальше. На следующий день она поехала на работу и оформила отпуск. Он почти все время спал. Почти ничего не ел. Когда она приносила ему чашку бульона или подносила судно, он говорил «спасибо» и отворачивал голову к стене.

Лина совсем перестала спать. Слушала стоны за стеной. Ждала, когда в сердце появится жалость. Пока была одна злость и негодование. «Где справедливость?» – думала она. И еще в голову приходили совсем страшные мысли: господь его покарал за все мои слезы, но при чем тут я?

Дочь заезжала раз в неделю. У нее своя жизнь, свои дела. Сидела у кровати и держала его за руку. Плакала. Он пытался шутить. Потом они плакали оба. Зареванная дочь выходила на кухню и обнимала мать.

– Не могу больше! – говорила Лина.

Дочь осуждала. Потом посоветовала сходить к психологу и дала телефон.

Через пару дней Лина поехала. Психолог принимал дома.

«Кто мне поможет?» – думала Лина, стоя перед дверью, обитой серым дерматином.

Дверь открыла женщина примерно Лининых лет. Они прошли в квартиру. Лина села на диван, а психолог устроилась за письменным столом напротив.

– Хотите чаю? – предложила она.

Лина думала, что разговор не сложится, но неожиданно для себя долго, в подробностях, рассказывала ей всю свою жизнь, вывалила все свои обиды.

Психолог слушала молча и кивала головой. Потом, когда Лина остановилась, сказала ей:

– Все понятно. Забыть ту боль, что он вам причинил, невозможно, даже не пытайтесь. Все, что вы сейчас делаете, вы делаете для себя, чтобы потом вы могли спокойно жить. Это нужно прежде всего вам, и только вам. Представьте себе, что будет с вами, если вы сейчас откажетесь от него.

– Что будет? – усмехнулась Лина. – Да буду жить спокойно, своей жизнью. Знаете, я все еще верю в справедливость, как это ни смешно.

– Жестоко, – ответила психологиня. – Вот сейчас вы говорите только о своей боли и обиде. А что, разве хорошего ничего не было? Совсем ничего? Ну тогда, в молодости? Любовь, страсть, рождение дочери? Неужели за столько лет – и ничего хорошего? Зачем тогда вы столько терпели?

Лина ответила не сразу.

– Да нет, конечно, было и хорошее. Было. Только потом было столько всего ужасного, что все хорошее как-то забылось.

Психологиня тяжело вздохнула:

– Это вам кажется. В вас говорят злость и обида. Ему сейчас хуже, чем вам. У вас, в конце концов, впереди еще долгая жизнь, и, возможно, счастливая. А он наверняка раскаивается, и ему перед вами стыдно. И еще он благодарен вам – это тоже наверняка.

– Что мне его благодарность? – возмутилась Лина. – Знаете, каждому по заслугам. Просто ту женщину он пожалел, а меня – нет. Как всегда, меня – нет. Ее чувства он пощадил и не захотел предстать перед ней в неприглядном виде. Он же у нас мачо. А мне, мне можно все. Потому что на меня наплевать с высокой колокольни.

Лина замолчала и вытерла ладонью злые слезы. Она встала с дивана, открыла сумочку и вынула из кошелька деньги.

Перед тем как открыть ей дверь, психологиня сказала:

– Подумайте о себе. Сейчас вам главное – сохранить себя. Не делайте резких движений, это вам мой совет. Будьте великодушны, у всех в этой жизни – свой крест и своя мера страданий и обид.

– Страна советов, – усмехнулась Лина.

Она вышла на улицу и глубоко, до боли в легких, вздохнула. С неба падали мелкие снежинки и ближе к земле кружились в неспешном танце. Лина медленно шла по бульвару и не могла надышаться свежим и мягким морозным воздухом. Зажглись фонари, деревья и скамейки осветились мягким, желтым, почти сливочным светом.

У метро она зашла в уютное, маленькое, на три столика, кафе и заказала чашку кофе с молоком. Она села у окна и смотрела в окно. Мимо окна быстро шли люди, подняв воротники и надвинув капюшоны – метель усиливалась.

«Как все торопливо, – подумала Лина. – Как торопливо мы живем, как торопливо пролетает жизнь. Как надолго в душе остается боль. Как сложно с этим жить. Как сложно мириться с тем, что кажется тебе вопиющей несправедливостью! Как эта чертова жизнь выжигает душу обидой. И почти не остается места для жалости и сострадания».

Она впервые подумала о той женщине. Впервые подумала без неприязни о том, каково сейчас ей. Она достала из сумки мобильный и набрала заученный наизусть номер.

Трубку сняли после первого звонка.

– Это Лина, – сказала она, абсолютно уверенная, что там знают ее имя. – Вы можете приехать. В конце концов, вы тоже имеете на это право.

– Спасибо, – тихо ответили на том конце.

Лина допила кофе, надела пальто и вышла на улицу. Заходить в метро почему-то не хотелось. Она закрыла глаза и подняла лицо. Мягкий снег падал ей на лоб, щеки и ресницы. Она подумала, что великодушной быть совсем не трудно, нет в этом слове ни выспренности, ни высокомерности, если оно составляет сущность человека. Ей стало почему-то легко, и впервые отпустила обида, мучившая ее больше, чем все остальное. И жизнь показалась не такой безнадежной.

«Только бы хватило сил! – думала она. – Только бы хватило сил оставаться самой собой и нести свой крест. Ведь если его бросить, то потеряешь часть себя».

Лина глубоко вздохнула, достала из сумочки проездной и спустилась в метро.

В метро было много людей – впрочем, как всегда в час пик. И каждому из этих людей была отпущена своя мера страданий и обид. Впрочем, так же, как любви, радости и счастья.

Неподходящая партия

Гриша Райцигер, двадцатилетний худосочный и вполне носатый юноша, студент четвертого курса пединститута (факультет русского языка и литературы), блаженно дремал в провисшем глубоком гамаке под щедрой тенью густых сосен. Двенадцать дня. Жара стояла невыносимая. Сквозь некрепкий сон – только-только начал проваливаться глубже – он услышал резкий, впрочем как обычно, голос мамы Инны Семеновны. Вместе с назойливой мухой вялым движением руки он пытался отогнать решительный и неприятно громкий окрик матери, отлично понимая, что сделать это вряд ли удастся. Он с тяжелым вздохом открыл глаза и крикнул ответное:

– Ну? – Получилось довольно пискливо.

Инна Семеновна в открытом, ярком, цветастом сарафане, в белой панаме на пышных волосах стояла на крыльце руки в боки. Любимая поза.

Гриша начал вылезать из гамака, как всегда, запутался тощими ногами и плюхнулся носом в теплую, пахнувшую сосновыми иголками землю. Мама усмехнулась, но падение (странно) не прокомментировала.

Наконец Гриша поднялся, отряхнулся, надел упавшие очки и повторил свое невежливое «Ну?».

– Собирайся, – коротко скомандовала Инна Семеновна. – Потом будет перерыв в электричках.

Она круто развернулась и вошла в дом.

Гриша оглядел участок и тяжело вздохнул.

С одной стороны, уезжать с дачи в такую жару было глупостью – заслуженные каникулы, утренний сон до одиннадцати, холодный свекольник, дневной сон в любимом гамаке, вечером до бесконечности книги – в данный момент, например, Дюрренматт, – ночное сидение на балконе второго этажа и бесконечные мечты, мечты, мечты…

Мечтал Гриша, конечно, о любви. Вообще-то ему нравились женщины нежного типа, похожие на молодую Инну Семеновну (привет, старичок Фрейд!), безоговорочно признанную красавицей всеми, в том числе и недоброжелателями. Тип юной Джины Лоллобриджиды или Софи Лорен, нет, скорее всего, все-таки Джины – у Софи слишком хищное лицо. Непременно тонкая талия, покатые плечи, аккуратная, но выраженная грудь, да, конечно бедра, это уж наверняка. Следует добавить прелестное глазастое лицо, аккуратный носик и крупный подвижный рот.

Итак, Гриша представлял себе эту сладостную картину: рядом с ним – молодая красотка, джинсы в облипочку, открытая майка, восхитительная грудь, упругая даже на взгляд, и копна темных, слегка вьющихся волос.

На деле же он вяло флиртовал с одногруппницей Олей Якушевой – бледной до синевы, с торчащими, как у зайца, передними зубами, жидкой челкой невнятного цвета и металлическими очками с сильными диоптриями. Оля единственная из всех имевшихся поблизости девиц с радостью откликалась на Гришины ухаживания. В принципе, они вполне могли стать парой. Этакие брат с сестрой (такие часто встречаются): оба некрасивые, невзрачные, в болтающихся на тощих задах чехословацких джинсах. Оба, кстати, умные, что важно, любители поэзии Серебряного века. Но Оля Олей (куда она денется?), а мечты мечтами. Мечтать, как говорится, не вредно.

Итак, из положительного – вечная прохлада, книги, сон, мечты и покой. Хотя покой – это вряд ли. Мама всегда начеку: три раза в день – клубника с молоком, от которой уже подташнивает, и бесконечная жажда общения. Инна Семеновна была любительницей поговорить.

В Москву и хотелось, и не хотелось. Там, конечно, телефон – но все приятели в основном успели смотаться на юга или в Прибалтику, Оля… Да бог с ней, с Олей!

Можно пойти вечером в кино или просто помотаться по центру. Зайти, наконец, в букинистический – там Гриша мог проторчать и час, и два. Можно сходить в Пушкинский – там наверняка есть новая экспозиция, – выпить чаю в кафе «Аромат» – на модную «Адриатику» денег, увы, не было.

А с другой стороны – жара, лень. Но – лень не лень, а в Москву ехать было надо. Даже необходимо, так считала Инна Семеновна.

Дело в том, что все лето в московской квартире шел ремонт. Теперь дело подходило к концу, Инна Семеновна страшно нервничала и делегировала три раза в неделю мужа, посмотреть, что и как, но в глубине души ему не очень доверяла, считая его человеком непрактичным и крайне невнимательным в подобных делах (что, впрочем, было вполне правдой). Сама она весь месяц в Москву ехать отказывалась – жару она действительно переносила с трудом.

Сыну своему Грише, прозванному в детстве «Человек рассеянный с улицы Бассейной», она тоже, мягко говоря, не доверяла – но поездка в Москву в душной электричке страшила еще больше. Впрочем, Инна Семеновна понимала, что окончательной приемки работы ей не избежать, но это будет, по ее подсчетам, примерно через неделю. И может быть, жара тогда уже спадет? Дай-то бог! Гришу она отправляла с одной целью: заплатить маляршам за помывку окон и уборку основной послеремонтной грязи. А дальше она разберется сама.

Есть чудная женщина, пожилая, но шустрая, которая и натрет полы, и вымоет хрусталь, и почистит ковры, и возьмет за это совсем немного. Инна Семеновна приглашала ее два раза в год – на генеральную уборку. Но это будет позже.

Итак, она давала сыну указания – на что нужно обратить внимание и что проконтролировать, – Гриша слушал нехотя и вполуха.

Потом, утомившись, он раздраженно кивнул:

– Да понял, мам!

Инна Семеновна тяжело вздохнула. У калитки она протянула Грише десять рублей – маляршам – и добавила еще пятерку:

– Это тебе, где-нибудь поешь, холодильник-то в квартире отключен.

Гриша клюнул мать в щеку и направился к станции.

На Казанском мрачного вида человек в клетчатых брюках предложил ему блок сигарет «БТ» – страшный дефицит. Гриша был человеком некурящим, но покуривающим – так, в компании, для понтов. От блока он решительно отказался, а вот пару пачек купил – так, чтобы было.

Входная дверь в квартиру была оклеена газетами, а на резиновом коврике у двери виднелись белые следы, сигнал, что в квартире идет ремонт. Дверь закрыта не была – только прикрыта, и из квартиры раздавались громкие звуки радио – что-то задорное и залихватское исполнял детский хор.

Гриша зашел в прихожую и увидел сбитые деревянные козлы, а на них – молодую женщину в синих трениках, закатанных до колен, и в голубом, в мелкий цветочек бюстгальтере, с влажными пятнами под мышкой.

– Ой! – вскрикнула малярша и ярко покраснела под белой пудрой побелки. – Жарко! – объяснила она, спрыгнула с козел и проскочила на кухню.

Все, что запомнил Гриша, – это белая, всколыхнувшаяся от движения очень большая грудь малярши и простой крестик на веревочке на полной шее.

– Заходите! – крикнула она с кухни.

Когда он зашел, на малярше был уже короткий пестрый халатик.

– Ой, простите! – опять смущенно повторила она.

Гриша был страшно горд: если эта молодая женщина так смущена, значит, она явно видит в нем не мальчика, но мужа.

Он важно кашлянул и протянул ей руку:

– Григорий.

Она посмотрела на свою руку, испачканную в побелке, обтерла о халат и опять зарделась, протянув ему свою маленькую, пухлую ладонь:

– Люба.

Они помолчали, а потом Люба затараторила и повела его по квартире, показывая плоды своего труда.

– Ну, как вам обои? – барабанила она. – А эти в цветочек, в спальне, нежные, да?

Гриша важно, со знанием дела кивал.

Потом она потащила его в уборную.

– А унитаз? Да? – почему-то очень радовалась она. – Салатный, да? Модный такой. Югославский, – с уважением добавила Люба.

В уборной Гриша окончательно смутился.

Потом она демонстрировала плитку на кухне, новый линолеум на полу – и так активно радовалась, словно это была ее собственная, обновленная и посвежевшая квартира.

– А чаю? – вдруг всплеснула руками она. – Или квасу? Правда, он теплый, – искренне расстроилась Люба.

Гриша кивнул, ничего, мол, в самый раз. Они сели на табуретки, тоже покрытые газетами, и стали молча пить теплый и кислый квас.

Тут в кухню вошла высокая худая девица с неприятным хмурым лицом.

– Здрасте, – недовольно процедила она. И хмуро добавила: – Сказали же, еще три дня. Папаше вашему сказали.

– Это Зина, напарница, – объяснила торопливо Люба. Было видно, что ей неловко.

– Да я, собственно, по делу, – кашлянул Гриша, стараясь говорить басом.

Зина посмотрела на него с усмешкой. Хозяина в нем она явно не видела.

– Мама, в смысле Инесса Семеновна, просила вас попросить («Тьфу, – подумал он, – какая тавтология!» – и еще больше смутился)… Ну, в общем, окна помыть и вынести все это. – Гриша обвел руками пространство.

– Ясно, – зло ухмыльнулась Зина. – Сколько?

Гриша полез в карман джинсов и вынул смятую десятку.

– Ну, знаете! – обиделась Зина.

Тут вскочила Люба и испуганно затараторила, смущаясь за подругу:

– Да ладно, Зин, ты чего, все нормально, уберем, конечно, и окошки вымоем, да Зин, ну чего ты!

Зина опять недобро усмехнулась и мотнула головой:

– Ну и паши, если охота.

Она бросила окурок в стеклянную банку из-под майонеза и вышла, громко хлопнув входной дверью.

– Не обижайтесь на нее, – оправдывалась Люба. – Жених у нее сбежал, – вздохнула она. И горестно добавила: – К подруге ведь сбежал, гад.

Окончательно обескураженный Гриша махнул рукой:

– Ладно, чего там! В общем, я пойду по делам. До вечера.

Люба проводила его до двери:

– Да не волнуйтесь вы!

– Да я и не волнуюсь, собственно, – попытался пробасить Гриша.

Целый день он мотался по городу, сходил в киношку, два раза съел по порции «Ленинградского». К вечеру, когда жара чуть спала, но город, конечно, остыть так и не успел, он вернулся домой.

В квартире было тихо. Газеты и картонки исчезли, оконные стекла поблескивали, мусор был собран в картонную коробку из-под телевизора. Люба сидела на кухне и спала, положив голову на стол.

– Добрый вечер, – кашлянул Гриша.

– Ой, – она вскинулась и вскочила. – Ой! Поздно-то как! Ну, буду собираться, – засуетилась она. – Завтра только плинтуса в коридоре докрашу, и можно сказать, дело сделано.

Гриша достал из сумки бутылку белого «Арбатского» и кусок российского сыра.

– Ну, чего вам в ночь ехать, если завтра с утра приезжать? Разместимся как-нибудь, места хватит, – гудел он и отводил глаза.

– Правда? – обрадовалась малярша. – И то верно, и устала я здорово, честно говоря. Живу-то за городом, в Одинцове.

Гриша неловко нарезал крупными кусками сыр. Долго искали штопор, так и не нашли, протолкнули пробку внутрь бутылки и налили теплое вино в чайные чашки. Опьянели быстро и сразу – жара, усталость, обоюдное смущение…

Потом Гриша, пошатываясь, пошел в родительскую спальню и, чертыхаясь, пробовал отыскать белье и подушки. Предусмотрительная мама все упаковала. Наконец он что-то нашел, постелил в своей комнате и в родительской, позвал Любу – она вышла из душа, влажная, с мокрыми волосами, завернутая в простыню.

Ночь они, конечно, провели вместе. Неискушенный Гриша был потрясен. Такого в его жизни еще не было. Весь его малый, нехитрый и ничтожный опыт был перечеркнут раз и навсегда. Ему показалось, что она вся восхитительна – и кожа, и волосы, и губы, и ее тихое поскуливание, и негромкие вскрики, и смешные наивные слова, которые она шептала ему в ухо.

Он чувствовал себя героем, завоевателем, победителем, полубогом. Впервые это была не детская возня с опаской, что в соседней комнате – родители, не всеобъемлющий ужас, что может что-то не получиться, не страх, не гадливая, стучащая молотком в голове мысль, что он не успеет, не поймает и дело закончится беременностью – ужас! Не страх, что его обсмеют, раскритикуют, уничтожат. Впервые это было не по-детски, а серьезно и обстоятельно. Впервые он был мужчиной, и рядом была женщина. Желанная женщина, которую, как ему казалось, он делает счастливой. И она в этом его горячо убеждала.

Утихомирились они под утро и крепко уснули, а проснулись от стука двери и громких возгласов Зины:

– Любка, ну где ты есть, сукина дочь?

Люба вскочила, накинула халат, а в этот момент дверь распахнулась, и на пороге возникла злющая Зина с сигаретой в зубах.

– Так, все ясно, – сквозь зубы процедила она, оценив ситуацию. А потом хохотнула: – Шустрая ты, подруга. Только это тебя не спасет. Хозяйка с тебя по полной спросит, не сомневайся. И никакие адвокаты, – она усмехнулась и кивнула на Гришу, – не помогут. А может, даже и наоборот, – грозно добавила она и вышла из комнаты.

Грише все было до фонаря – он смотрел на растерянную Любу и любовался ею. Все ему нравилось в ней: и мягкие круглые бедра, и большая, чуть отвисшая грудь с крупными бледно-розовыми, едва различимыми сосками, и полноватые крепкие ноги, и маленькие сильные руки с коротко остриженными ногтями, покрытыми красным лаком, и короткие тонкие и легкие светлые волосы, и яркий румянец на круглом лице, и серые глаза, курносый нос, и мелкие конопушки…

– А ты красавица, – вздохнул Гриша и, вытянувшись, положил руки под голову.

– Какое там! – махнула рукой расстроенная появлением подруги Люба.

– Красавица! – уверенно подтвердил Гриша. – Мягкий среднерусский тип. Неброский, но самый милый, – разглагольствовал новообразованный казанова.

Целый день девушки что-то подкрашивали, подмазывали, оттирали растворителем краску со стекол и дверных ручек, опять мыли полы и кафель. А Гриша мотался по квартире, ковырялся в книгах в своей комнате, потом смотрел телевизор и уснул перед ним, сидя в кресле. На дачу он ехать не собирался. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы Люба сегодня осталась на ночь. И он мучился, ну как ей сказать об этом, и украдкой наблюдал за ней.

Уже совсем к вечеру он услышал возню и вышел в коридор. Люба и Зина стояли накрашенные и одетые – словом, готовые к выходу.

– Уходим, – ухмыльнулась Зина. – А завтра пусть хозяйка приедет. Работу принимать.

Люба стояла молча, опустив глаза, и теребила ситцевый поясок цветастого сарафана.

Гриша кивал и растерянно смотрел на Любу. Самое главное сейчас было ее остановить, но как это сделать, он не знал и почему-то очень стеснялся, даже побаивался злоязычной Зинаиды.

Наконец распрощались, и девушки вышли на улицу.

Грустный Гриша сел в кресло и неумело закурил сигарету «БТ».

Через минут пятнадцать в дверь раздался звонок. Гриша сорвался к двери. В дверях стояла растерянная и смущенная Люба. Оба молчали.

– Проходи, – хрипло сказал Гриша.

Люба зашла в квартиру. Гриша закрыл дверь, подошел к Любе и обнял ее за плечи.

– Умница моя, – тихо сказал он, целуя Любу в шею. Люба тихо засмеялась и обняла Гришу за шею.

И снова была еще одна восхитительная ночь. И снова Гриша летал на облаках, а Люба шептала ему в ухо самые важные и смешные слова на свете. Утром они долго пили кофе, и Люба рассказывала Грише про свою жизнь.

А жизнь ее была далеко не сахар. В деревушке Перхушково в собственном доме, с печкой и отсутствием всяческих удобств, жила Люба с бабкой и дедом. Родители ее давно умерли, мать – еще при родах, отец – позже, от пьянства. Дед с бабкой получали крошечную пенсию, и кормильцем в доме давно, с пятнадцати лет, была она, Люба. Окончила ПТУ по специальности маляр-штукатур, работала на стройке – но это очень тяжело и платят совсем копейки. Сейчас на частных ремонтах – позвала подруга Зинка, та ушлая. Но работа тоже не сахар – клиенты попадаются ох какие капризные. А дома еще огород, и куры, и корова. В общем, достается. Но Люба не жалуется. Жизнь есть жизнь. А у кого она сахарная?

Гриша лежал на кровати, курил в потолок (видела бы мама!) и важно и снисходительно кивал. Потом Люба горячо обнимала его, жарко целовала и плакала от того, что скоро, видимо, она ему наверняка наскучит и он ее бросит.

– Зачем я тебе такая? – всхлипывая, шептала Люба.

Вечером она уехала домой. Гриша тоже засобирался на дачу.

Мама встретила его подозрительно. Долго и тревожно оглядывала и мучила вопросами. Гриша отчитался в подробностях по квартире, соврал маме, что провел время с Олей, и сообщил, что голоден, как степной волк. Мама вздохнула, успокоилась и пошла на кухню разогревать котлеты. После ужина Гриша пошел к себе и сразу провалился в крепкий, здоровый сон.

Через пару часов он почему-то проснулся и долго лежал в темной комнате с открытыми глазами и думал о Любе. Он вспоминал ее мягкое, податливое тело, гладкое, бело-розовое, готовое откликнуться в любую минуту – только дотронься. Вспоминал нежные и крепкие руки с маленькими яркими ноготками. Вспоминал ее смешные и наивные горячие слова и чувствовал, как сильно бьется его сердце и как тяжелеет, тянет низ живота.

Больше всего на свете ему хотелось увидеть Любу. Но сбежать завтра с дачи наверняка не получится. Хотя мама завтра собралась в Москву принимать работу, присутствовать при этой процедуре Грише совершенно не хотелось – свою маму он знал достаточно хорошо.

Утром Инесса Семеновна с мужем уехали в Москву, а Гриша целый день маялся один на даче. Валялся в гамаке, пробовал читать. Но почему-то не читалось. Разогрел обед, но странно – аппетита не было вовсе.

Он ушел к себе в мансарду и попробовал уснуть – но сон почему-то никак не шел.

Вечером приехала мама и принялась возмущенно перечислять все недовольства ремонтом. Правда, в ее бурном повествовании фигурировала в основном «наглая Зинка», но Грише все равно все это слушать было неприятно.

Ночью он опять спал неважно, а утром сорвался в Москву. Объяснил – по делам. Он ругал себя последними словами: болван, идиот, не спросил у Любы адрес, только оставил свой телефон. Короче, односторонняя связь. Весь день он крутился у аппарата, но Люба не позвонила.

Зато позвонила Оля, только приехавшая с Азовского моря, и предложила Грише встретиться. Встретились они, как всегда, на «Кропоткинской». Оля была загорелая и даже слегка хорошенькая. Но Гриша смотрел на нее критически – нет, Оля ему не нравилась вовсе.

Они прогулялись по центру, съели мороженое, и Оля предложила Грише поехать к ней – родителей дома не было. По дороге купили вина и конфет. Оля громко включила музыку, Гриша разлил вино и сел в кресло. Оля примостилась рядом с ним. Оля зазывно смотрела на Гришу, загадочно улыбалась и водила пальцем по губам. Гриша пил вино и смотрел телевизор. Ничего не понимая, Оля переоделась в легкий открытый халатик и снова подсела к Грише.

Гриша листал журнал «Америка». Оля недоумевала. Она предложила Грише поужинать – Гриша вяло жевал холодный антрекот и смотрел в окно. После ужина он поднялся и сказал, что ему надо домой. Оля обиделась и отвернулась, когда он наклонился, чтобы чмокнуть ее в щеку. Когда за ним закрылась дверь, Оля громко разрыдалась от обиды и унижения, а Гриша ругал себя за то, что ушел на целый день из дому. А вдруг звонила Люба?

Люба позвонила через три дня и очень растерялась, когда взволнованный и возбужденный Гриша отчитал ее за долгое отсутствие. Они встретились в центре, погуляли по Горького, и Гриша проводил Любу до вокзала, взяв с нее честное слово, что звонить теперь она будет ему регулярно.

Кончился август, первого сентября начались занятия в институте. Оля обиделась и старалась не обращать на Гришу внимания. А Гриша этого не замечал. Теперь каждый день после занятий он встречался с Любой. Они ходили в кино и в кафе-мороженое, катались на аттракционах в парке Горького, а потом Гриша ездил провожать Любу в Перхушково. У калитки они долго целовались, после чего Люба вырывалась и убегала, говоря о том, что Грише еще ехать домой, да и ей вставать ни свет ни заря.

Гриша лихорадочно искал выход из создавшегося положения: срочно нужна была пустая квартира для встреч. Но квартира не находилась. Тогда ему пришла в голову гениальная мысль – и они стали ездить на Гришину дачу. Там все было по-прежнему волнующе и восхитительно. Гриша с энтузиазмом терзал замученную Любу, и она, как всегда, отвечала ему с трепетом и восторгом.

Так продолжалось до декабря. В декабре ездить на дачу стало невозможно, дача была летняя, и маленькая «буржуйка» уже не справлялась с холодами. А в январе грустная и потерянная Люба сказала Грише, что она беременна, и попросила найти врача. Гриша растерялся, никакого врача у него не было и в помине, к тому же он слабо представлял, к кому он может обратиться по такому щекотливому вопросу. Вскоре Люба сказала, что вопрос решен, помогла ушлая подруга Зина, и что на аборт она пойдет через два дня. Гриша сначала успокоился, но ночью проснулся в поту и точно понял, что надо делать. В конце концов, он мужчина и должен брать жизнеопределяющие решения на себя – иначе грош ему цена.

Он купил букет гвоздик, поехал к Любе и торжественно попросил Любиной руки у глуховатой, ничего не понимавшей бабки. Люба стояла посреди комнаты, скрестив руки на груди, и молча смотрела на Гришу. Бабка достала икону и благословила молодых.

Дело, казалось бы, было сделано. Но оставалось самое главное – Инесса Семеновна. Он решил, что действовать нужно сразу и наверняка. Шоковая терапия, чтобы воспользоваться растерянностью и обескураженностью мамы.

Отступать было некуда. Гриша пришел вечером домой, посадил Инессу Семеновну на стул, сел напротив и сказал, что есть серьезный повод для разговора.

На всякий случай Инесса Семеновна положила руку на сердце. Гриша предварил свой монолог коронной фразой «Мама, ты только не волнуйся!», после чего Инесса Семеновна пошла бордовыми пятнами и попросила налить ей тридцать капель валокордина. Гриша объявил, что женится, так как его возлюбленная ждет ребенка. Инесса Семеновна опрокинула стакан с валокордином и попросила вызвать «Скорую». Гриша жестко объяснил, что «Скорая» здесь не поможет, и попросил маму уважать его решение. Инесса Семеновна, шатаясь, дошла до дивана и грузно на него рухнула.

Диван жалобно всхлипнул. Через час домой пришел глава семейства, Гришин отец Борис Ефимович. Увидев любимую жену с мокрым полотенцем на лбу, он потребовал объяснений. Гриша все повторил еще раз. Борис Ефимович сказал сыну, что тот идиот, и принялся крутиться вокруг стенавшей Инессы Семеновны.

Через два часа, когда все более или менее успокоились, Инесса Семеновна сказала Грише, что от Оли такого не ожидала.

– При чем тут Оля? – не понял Гриша. – Мою невесту зовут Люба.

И когда Гриша объяснил ситуацию, Инесса Семеновна мгновенно оценила все масштабы катастрофы и сказала категорично:

– Нет. Этого не будет никогда.

Гриша нагловато, даже по-хамски, ответил:

– Посмотрим.

И ушел в свою комнату.

Родители растерянно смотрели друг на друга. Жизнь катилась в тартарары. Единственный любимый сын объявил им войну.

– Мальчик вырос, – трагически произнес Борис Ефимович.

– Сначала он похоронит меня, а потом пусть собирается под венец. Слава богу, я этого не увижу, – ответила мужу Инесса Семеновна.

Грише был объявлен бойкот. Но Грише было не до бойкота. Каждый день он встречал Любу после работы, и они дружно отправлялись в пельменную. Любе все время хотелось пельменей. Смущаясь, она брала две порции – с уксусом и со сметаной. А Гриша переживал, что уксус в ее, Любином, положении – не самый полезный продукт.

– Хочется, – тихо говорила Люба и гладила Гришу по руке.

Потом они шли на Центральный рынок, где Люба съедала полкило квашеной капусты. Гриша не выпускал Любиной руки, а она жалобно заглядывала ему в глаза и утешала, как могла, дескать, все образуется.

Инесса Семеновна бурно обсуждала с подругами текущие новости по телефону, а когда слышала, как Гриша отпирает входную дверь, немедленно ложилась на диван и закрывала глаза. Гриша равнодушно проходил мимо и в открытую курил на кухне.

Еще через месяц он поставил вопрос ребром – решительно и окончательно: или вы принимаете ситуацию такой, как она есть, или я ухожу из дома. Борис Ефимович умолял жену простить непутевого сына и принять в дом молодую невестку. Инесса Семеновна называла Любу «эта дрянь» и кричала, что никогда и ни при каких обстоятельствах ее не примет. И еще что-то про то, что «эта деревня соблазнила ее мальчика, а теперь хочет прописаться в квартиру, овладеть имуществом и выгнать ее, Инессу Семеновну, и тебя, старого дурака, из дому» и что благословения на брак «этот идиот, весь в тебя, кстати» не получит никогда. Саму Любу, правда, Инесса Семеновна помнила плохо, больше ей запомнилась наглая Зина, но эти два образа прочно слились в один. «Никогда и ни при каких условиях. Только через мой труп!» Борис Ефимович вздыхал и пил валокордин. Он хорошо был знаком со своей женой.

А Гриша с Любой подали заявление в загс. Они по-прежнему встречались почти ежедневно, и Гриша терпеливо ждал Любу после работы у кабинета женской консультации.

Инесса Семеновна держала оборону долго, пока одна из умных подруг не остудила ее пыл.

– Потеряешь сына! – твердила подруга. – Да и потом, разводов у нас никто не отменял. Откроются глаза у твоего малахольного Гриши, и найдет он себе ровню.

И Инесса Семеновна сменила тактику. Она все же была женщина не только красивая, но и умная. Теперь она хлопотала, устроила Любе визит к маститому гинекологу, беспокоилась о ее здоровье. Начала готовиться к свадьбе. Настояла на ресторане. Гриша был счастлив и готов на все. Грише купили костюм. Любе заказали у портных платье.

На свадьбе Люба робела – столько важных и незнакомых людей! Знакомые Инессы Семеновны смотрели на нее с сочувствием. С Любиной стороны гостей не было. Бабка и дед приехать на свадьбу застеснялись.

Сняли молодым квартиру – жить с невесткой Инесса Семеновна готова не была. Гриша заезжал два раза в неделю к родителям. На его лице блуждала совершенно идиотская счастливая улыбка. У порога Инесса Семеновна отдавала ему полную продуктов сумку. Денег, конечно, не хватало.

Люба ушла в декрет, у Гриши – стипендия. Работать Люба Грише запретила категорически («Ты голова, учись!»), а сама нашла надомную работу: вязала комплекты – шапочка, шарф, рукавицы. Получались приличные деньги. Гриша вечерами разносил почту. Квартиру оплачивали родители.

К сроку родился мальчик, крепенький и белобрысый. Инесса Семеновна скривилась: не наша порода. К внуку была скорее равнодушна, чем трепетна. Когда заезжала, поднимала крышки кастрюль и проводила рукой по поверхности мебели. Придраться было не к чему: на плите всегда обед, в доме чистота, в шкафу наглаженные рубашки, ребенок обихожен. Но все равно морщила носик. Жаловалась подругам, мол, деревенщина, книжек не читает, говорить с ней не о чем.

Те подруги, что подобрей, вступали с ней в спор. Чего еще надо? Чистота, порядок, сын накормлен, ребенок ухожен.

– Не ко двору, – огрызалась Инесса Семеновна. – А этот дурак мог гулять еще лет пять, а в такое ярмо влез.

– Но он же счастлив! – возражали подруги.

– Потому что идиот, – отвечала Инесса Семеновна.

А в общем, жизнь текла без особых эксцессов. Гриша окончил институт, ребенок ходил в сад, а Люба – Люба, конечно, работала. Что там Гришина зарплата школьного учителя русского языка и литературы?

В доме у них царил абсолютный лад и взаимопонимание. Летом с внуком на даче Инесса Семеновна не сидела, говорила, что очень хлопотно. Мальчик уезжал на все лето на дачу с детским садом. Гриша обижался, а Люба свекровь оправдывала: и вправду тяжело, ребенок-то шустрый.

Люба зарабатывала прилично – и особое удовольствие ей было одевать Гришу. Гриша ходил в дубленке и ондатровой шапке, а Любаня донашивала старое пальто и носила в починку сапоги. Инесса Семеновна предпочитала этого не замечать.

Потом стали уезжать Гришины друзья. Сначала уехал Ромка Кочан, потом – Илюша Рахмилович. Все писали письма. Всем было непросто, но никто о сделанном не жалел. Молодые и здоровые, они были уверены, что трудные времена пройдут и они обязательно встанут на ноги.

И Гриша принял решение. Люба его поддержала. «Как скажешь», – сказала она. Мужу Люба доверяла безоговорочно.

Гриша поехал к родителям. Те сказали, что держаться им не за что и они готовы поддержать компанию. Через полгода всем составом летели в самолете Москва – Тель-Авив.

Когда вышли на улицу, Инесса Семеновна недовольно поморщилась:

– Боже, какая жара!

Гриша спросил:

– А ты что, мам, была не в курсе?

Инесса Семеновна недовольно хмыкнула.

Кое-как обустроились. Гриша не мог найти работу – кому он там нужен со своим дипломом? Подался в сторожа на стройку, но там платили копейки, и Люба начала бегать по квартирам убираться. Пособие крошечное, нужно было выживать. Инесса Семеновна капризничала: квартира маленькая и душная, жара невыносимая, цены бешеные, продукты не-вкусные… Вспоминала свою дачу и квартиру в Москве – и жизнь там теперь казалась ей раем.

На нервной почве Инну Семеновну стали мучить мигрени. Целыми днями она лежала на диване и говорила по телефону. Борис Ефимович старался удрать из дома – то магазин, то рынок, то шахматы с пенсионерами.

Люба прибегала после работы, готовила ужин на всю семью, стирала, гладила, прибиралась и терпеливо сносила капризы, нападки и критику недовольной свекрови.

Инне Семеновне не нравилось все: суп пересолен, мясо пересушено, на ковре пятна. Люба вздыхала и чистила ковер. Ни слова, ни возражения.

Борис Ефимович мыл лестницы в подъезде. Люба сидела с парализованной старухой и убирала чужие квартиры. Гриша сторожил уже два объекта – один днем, второй по ночам. Ребенок ходил в сад.

А у Инессы Семеновны появилось новое увлечение: она объявила себя больной и стала ходить по врачам. В свободное от посещений врача время продолжала лежать на диване и болтать по телефону. «Эта» страна ей решительно не нравилась.

Через три года Люба родила дочку. Гриша был счастлив. Люба вышла на работу через три месяца. Девочке взяли няню. Ребенок плакал по ночам и беспокоил Инессу Семеновну.

Решили, что надо разъехаться. Это было крайне невыгодно, но что делать? У родителей – возраст, им нужен покой, да и вообще все устали друг от друга. Инесса Семеновна объявила, что у нее серьезный невроз, и постель уже не застилала. И Люба взяла в свои руки еще и ее хозяйство.

– Устаешь? – сочувственно спрашивал Гриша.

– Что ты, все нормально, – вымученно улыбалась Люба.

Люба два раза летала в Москву. Сначала хоронить деда, а через полгода – и бабушку. Рассказывала страшные вещи: прилавки пустые, все по карточкам, с хлебом перебои, на улице тьма и разбитые фонари. Началась перестройка.

Все вздыхали и говорили одно: «Слава богу, мы уехали!» С удовольствием открывали холодильник, где рядком стояли пластиковые баночки с фруктовым йогуртом, лежали три сорта сыра, а в марте появлялась свежая клубника.

Конечно, материально все еще было трудно, но начали ездить первые туристы, Гриша окончил курсы и получил профессию гида. Платили неплохо. Дети росли, тьфу-тьфу, здоровые. Инесса Семеновна получала пенсию. Бориса Ефимовича повысили, он стал домоуправом. Люба работала в большом универмаге в отделе сумок.

Вечерами Инесса Семеновна надевала шляпу с полями и выходила на променад. У нее образовался узкий круг близких приятельниц – дама она была общительная.

Все подобострастно кивали, слушая Инессу Семеновну. А Инесса Семеновна поносила невестку. Теперь, помимо крестьянского происхождения и отсутствия интеллекта, она обвиняла ее еще и в том, что она не сделала никакой карьеры и работала продавщицей. О том, что Люба по-прежнему прибирала в ее квартире, готовила и приносила продукты, Инесса Семеновна умалчивала.

– Плебейка! – говорила она и тяжело вздыхала. – Мезальянс, он и есть мезальянс.

О том, что ее сын Гриша был столько лет безоговорочно счастлив с «плебейкой», она старалась не вспоминать.

А в России меж тем происходили разные события. Люба внезапно стала обладательницей несметного богатства. Ее родовое гнездо (конечно, не дом, а участок) стоило теперь сумасшедших денег. Рублевка, близость к Москве и соседство с элитной Николиной Горой.

И Гриша с Любой отправились в Москву. Землю продали довольно быстро – спрос на нее был большой. Жили в гостинице. Ходили по Москве и удивлялись переменам.

– Европа! – восхищалась наивная Любаня.

– А пробки? А приезжие? – возражал уравновешенный Гриша.

Торопились обратно – дом есть дом. Дом там, где твои дети и где тебе хорошо.

Вернувшись, купили себе новую квартиру. Потом купили квартиру родителям – две комнаты, большая кухня, свой садик с розовыми кустами.

Сделали ремонт, обставили новой мебелью. Перевезли родителей. Наняли домработницу – готовка, уборка. Купили родителям тур по Европе. Положили на их счет приличную сумму.

После Европы Инесса Семеновна объявила, что ей нужно на воды, обязательно нужно, по состоянию здоровья. Люба купила ей путевку в Карловы Вары.

После Карловых Вар Инесса Семеновна захотела навестить подругу в Филадельфии и на месяц укатила туда. Когда старинные приятельницы задавали ей вопрос про невестку, она недовольно дергала плечом и неизменно говорила, что Гриша ее осчастливил, и непременно – что-нибудь про «мезальянс» и про «плебейку».

А Люба ни на что не обижалась. Он действительно считала, что вытянула счастливый билет. И еще она очень любила своего мужа Гришу и искренне благодарила судьбу.

А то, что кто-то кого-то недостоин и не подходит кому-то, это вообще большой вопрос. Ведь жизнь все равно проверит людей и расставит точки над «i». Это наверняка.

Лакомый кусок

Павлик был человек размеренный. Во всех смыслах положительный. Окончил школу – поступил в институт.

На последнем курсе женился. Жена Лена – тоже женщина положительная во всех смыслах. Учительница. Дома – чистота, ни пылинки. В шкафу вещи стопочкой сложены – здесь белье, здесь носки. На плите всегда обед из трех блюд. Захочешь – не придерешься. А Павлик и не придирался. Все его устраивало.

Родилась дочка. Ночами спит. Развивается по возрасту. Почти не болеет. В три года начала читать – заслуга жены. Зимой катались на лыжах, летом ездили на море. Набирались здоровья.

Потом Павлик пошел в бизнес. И тут, надо сказать, у него все получилось. Не сразу, конечно. Были и промахи и ошибки. Но ничего, выстоял, открыл свою фирму. Дела пошли, купили большую квартиру, сделали хороший ремонт. Взяли две новые иномарки, побольше – Павлику, поменьше – Лене.

Павлик приходил вечером домой – дома все сверкает, на столе красивая скатерть. Борщ. Котлеты. Компот. На десерт – пирог с яблоками. У жены все строго, все по часам. На выходные разработанный план: в субботу выставка, в воскресенье – прогулка по парку. Кстати, секс – тоже по расписанию. В субботу. Когда все дух переведут, придут в себя после трудовой недели.

На холодильнике висит расписание. Супов. Да-да, именно. В понедельник – щи, в среду – бульон, в пятницу – гороховый. И так на две недели. Что делать, любит человек точность и порядок. Сама работу не бросила, хотя денег хватало – была твердо уверена, что женщина обязательно должна работать.

У дочки Кати – тоже расписание. В понедельник – музыка, во вторник – хореография, в среду – художественный кружок. И так до конца недели. Отбой в девять ноль-ноль. Даже в выходные.

Жена одевалась скромно, хотя возможности большие. Меха не носила принципиально, пальто, костюм, блузки, туфли на удобном каблуке – в общем, женщина-порядок. Немного скучно, но зато без сюрпризов.

Павлик начал строить дачу. Вернее, не дачу, а загородный дом, так сейчас принято у обеспеченных людей. Лена ездила раз в неделю на стройку. Контролировала рабочих. И надо сказать, все ее слушались. Уважали.

Родители их тоже дружили. Вместе собирались на годовщины и дни рождения. А как же – общая внучка, единственная и обожаемая. Тесть помогал Павлику в строительстве дома, теща вязала теплые свитера. В общем, все дружно радовались. И на это были причины.

Павлик открыл филиал фирмы в Харькове. Начал мотаться туда в командировки. Нанимать людей, контролировать. Бизнес такая штука: только ослабишь контроль – все полетит в тартарары.

После работы ходили в ресторан. Поужинать и проговорить текущие вопросы. Так Павлик впервые увидел официантку Оксану. Челка по брови, черные глаза, ноги от ушей, грудь на всеобщее обозрение. А что? Если человеку есть что показать? Почему бы не поделиться этой радостью с другими?

Оксана наклонилась и коснулась грудью Павликова плеча. Павлика обдало жаром, и есть вареники с вишней расхотелось. Теперь он только вглядывался в зал и ждал, когда появится Оксана.

Ночью Павлик почти не спал. Метался, курил, пил воду. Ему казалось, что у него температура. На следующий день пошел снова в ресторан. Сел, заказал кофе. Ждал. Искал Оксану глазами. А ее не было. Спросил у официантки – та объяснила, что у Оксаны выходной. Ее телефон он спросить не решился и тем же вечером улетел в Москву.

В Москве было все по-прежнему. Чисто, вкусно, удобно. Вот только от своих еженедельных обязанностей в субботу он отказался. Сослался на то, что устал. А жена и не настаивала. Облегченно вздохнула и перевернулась на другой бок.

А Павлик не спал. Вспоминал Оксану, черные глаза, челку по брови, грудь и ноги. На следующий день взял билет и полетел в Харьков.

Оксана была на работе. Павлик пригласил ее на свидание.

– Только не в ресторан! – засмеялась Оксана. – Рестораны мне до чертиков надоели.

В семь вечера Павлик ее ждал с букетом цветов. Погуляли в парке. Сходили в кино. В кино Павлик осторожно взял ее за руку. Сердце билось так, что казалось: выскочит из груди. Оксана положила голову ему на плечо. Потом пошли в гостиницу.

Утром Павлик понял, что пропал. Но надо было возвращаться в Москву.

Теперь он мотался в Харьков раз в неделю. На один день и одну ночь. И за эту каждую ночь он готов был отдать все на свете, включая собственную жизнь.

Оксана встречала его в аэропорту и бросалась в объятия. Крепко, до боли обнимала за шею и целовала в губы. Павлик смущался. Такое проявление эмоций было ему внове. Они летели в гостиницу и сутки не выходили из номера.

Дома жена Лена хмурила брови. Чувствовала, что что-то не так, но виду не подавала, молчала. Себе дороже. Начать выяснять? А зачем? Слышать правду ей не хотелось. К тому же зачем делать первый шаг? Чтобы он принял решение и облегчил свою участь? Ну уж нет! Лена была женщиной умной.

Через три месяца Павлик снял квартиру и перевез Оксану в Москву. Каждый день после работы заезжал к ней. В коридоре Оксана снимала с него пиджак и рубашку. Они ни о чем не говорили – просто не было сил. Выходные Павлик проводил с семьей. Святое дело.

Через полгода Оксана сказала, что она беременна, и спросила:

– Что будем делать?

Павлик ответил:

– Рожай. Я уйду из семьи. Я тебя люблю и жить без тебя не смогу.

Честный человек, порядочный. Вечером он собрал вещи и сказал Лене, что уходит, потому что полюбил другую. Жена скандал не устроила, не так воспитана. Главное – сохранить лицо и достоинство. Сказала, что дочке все объяснит сама.

Павлик облегченно вздохнул и еще раз восхитился женой. В дверях сказал:

– Прости.

Лена кивнула, мол, всякое бывает. И добавила, что этот дом его. Навсегда, в любую минут дня или ночи. Павлик еще раз вздохнул и нажал кнопку лифта.

В квартире у Оксаны царил полный бедлам. Трусы валялись на диване, сапоги стояли, вернее, лежали в комнате. На кухне – гора посуды. В ванной – зеркало в пятнах от зубной пасты.

Готовила Оксана по привычке – картошку жарила на сале, в борщ толкла сало с чесноком. У Павлика был слабый желудок. Он ел и вспоминал Ленины запеканки и оладьи из тыквы.

Всю беременность Оксана капризничала. Утром Павлик выжимал свежий сок из апельсинов, а ночью срывался и ехал за мороженым. Павлик не очень к этому привык. Вспоминал, как ходила беременная Лена. Ни каприза, ни жалобы. Но Оксану он любил. Списывал все на беременность, жалел. Ночью обнимал ее и думал о том, что нет человека счастливей его. Засыпать с ней было счастьем и просыпаться тоже.

Жене Павлик исправно отвозил деньги и ходил с дочкой в кино и в «Макдоналдс». Жена молчала. Ни слова упрека. Только с жалостью смотрела на его плохо выглаженную рубашку, оторванную на куртке пуговицу и нечищеные туфли. Видела, что он похудел и что глаза его горят странным нездешним блеском, как у больного с высокой температурой.

Лена не задавала ни одного вопроса, всегда предлагала поесть или выпить кофе. Павлик смущался и отказывался.

Оксана сказала, что надо купить квартиру. Негоже приносить из роддома ребенка в съемную. Павлик поднатужился и квартиру купил. Сделал ремонт. Завез мебель. Оксана повесила розовые шторы с люрексом. Купила хрустальную люстру и красный ковер. Называла гостиную «залом». Павлик морщился и лечил гастрит.

Лена сказала, что надо достраивать дачу, в конце концов, дача строилась для ребенка. Павлик согласился и взялся за дело. Вечером, закрывшись в ванной, обсуждал с Леной текущие вопросы.

Оксана стучала в дверь и кричала, чтобы Павлик выходил. Павлик торопливо сворачивал разговор и выбирался из прикрытия.

Оксана устраивала скандал. Они шумно ссорились и так же шумно мирились, обычно в постели. Павлик говорил Оксане, что это опасно, все-таки большой срок. Оксана отвечала, что это ерунда, и засыпала на его плече.

Оксана родила мальчика. Павлик был счастлив. Лена попросила денег на летний отдых. Желательно на море, лучше на Средиземное. Они с дочкой собрались в Грецию, Лена сказала, что в Греции очень выгодно можно купить норковую шубу, старая износилась. Павлик, конечно, все оплатил, дал денег на шубу. В конце концов, ему было так удобней – ведь он чувствовал себя виноватым.

Оксана захотела няньку и машину. Павлик оплатил няньку и купил Оксане машину. В доме его раздражал вечный бедлам. Он просил Оксану навести порядок, Оксана отвечала, что ей нужна домработница и вообще, с ребенком трудно держать квартиру в порядке. Из Харькова приехала погостить Оксанина мама. Теперь перед глазами мелькали теща, няня и сама Оксана. Ребенок кричал, Оксана лупила его по попе, и ребенок кричал еще громче – в общем, филиал сумасшедшего дома.

Однажды в субботу Павлик заехал к Лене. Лена сварила ему манную кашу и положила туда свежую клубнику, потом налила кружку клюквенного киселя. Павлик в блаженстве откинулся в кресле: наконец у него не ныл желудок после еды. Он читал газету и смотрел телевизор. Дочка показала ему дневник, полный пятерок. В доме было чисто и тихо. Павлик прилег на диван и уснул. Лена накрыла его пушистым пледом и выключила свет.

Ночью он проснулся, сходил на кухню попить и вернулся в спальню. Жена тактично отодвинулась на край кровати. Павлик положил руку ей на плечо, и Лена тихо расплакалась.

Утром Лена поджарила сырники и сварила какао. Павлик с удовольствием позавтракал, а в дверях чмокнул Лену в щеку.

Она опять ничего не спросила.

Павлик приехал к Оксане. По дороге купил цветы и игрушку для ребенка.

Оксана открыла дверь и посмотрела на Павлика долгим изучающим взглядом. Он увидел синяки под глазами у Оксаны, но Оксана тоже не задавала вопросов.

В конце концов, дурой она не была точно. Всю следующую ночь они не спали. Оксана доказывала Павлику, что лучше ее на свете женщины нет, не согласиться с этим было трудно. Под утро Павлик, выжатый и обессиленный, уснул. Оксана лежала у него на груди, перебирала его волосы на голове и тихо пела колыбельную. Павлик был абсолютно счастлив.

– Любимая моя, – прошептал он и, между прочим, не покривил душой.

В конце недели в пятницу позвонила Лена и сказала, что надо ехать в магазин и выбирать плитку для загородного дома.

Они поехали в магазин, долго и тщательно выбирали плитку, а заодно – унитаз и раковину, обои в спальню дочери, паркет в гостиную, посудомойку на кухню. Потом приехали домой, ужинали, пили чай и смотрели телевизор.

Павлик опять остался у Лены. Лена по-прежнему молчала.

Утром Павлик позавтракал и поехал к Оксане. Она его встретила, налила ванну, бросила туда перламутровые шарики с пеной. Принесла махровый халат. Продемонстрировала, как сын научился делать «ладушки». Постелила в спальне новое шелковое белье – прохладное на ощупь, черное в синих цветах. Шептала ему в ухо такие слова, что у Павлика обрывалось сердце и летело в пропасть. Пела колыбельную. Под утро заснули, крепко переплетя ноги и скинув одеяло.

Так и повелось. На неделе Павлик жил у Оксаны, а в субботу уезжал к Лене, достраивал загородный дом. Купил две новые шубы, одну – Лене, вторую – Оксане. Летом отправил Лену с дочкой на Кипр, а Оксану с сыном – в Турцию.

Лена молчала – боялась Павлика спугнуть. В конце концов, в семье был достаток, у дочки – отец, а у нее – какой-никакой муж, пускай и наполовину.

Оксана тоже молчала, боялась, что Павлик уйдет. Он ведь ей ни в чем не отказывал – квартира в Москве, у ребенка няня, новая шуба и новая машина, отдых на море за границей. Потерять это все и вернуться в Харьков, в комнату тринадцать метров к папе и маме? Пойти работать официанткой, бегать с подносом? Ну уж нет. И она молчала, знала, в чем ее сила. Хотя это держит мужчину до поры до времени, пока есть молодость и красота. А они, как известно, – продукт скоропортящийся.

Ну а Павлика вообще все устраивало. Дети были при отце. Обе семьи ни в чем не нуждались, грех жаловаться. Дома у Лены он отогревался и наслаждался тишиной и покоем, а с Оксаной горел в огне страсти, что тоже было счастьем и откровением. В общем, обиженных вроде не было.

Только обе боялись одного: как бы в жизни Павлика не появилась третья женщина, которая бы навела порядок и расставила все точки над «i».

Ведь сами понимаете, мужик сорока лет, да еще с деньгами… Лакомый кусок. Дураку понятно.

Отец

У меня был замечательный отец, лучший отец на свете. Все мне завидовали. Еще бы! Он был высок, широкоплеч и бесконечно красив.

Он был щедр и великодушен. Конечно, он был смел и справедлив. Умен и блестяще образован. Словом, он был прекрасен. О таком отце можно было только мечтать. Он был остроумен с моими подругами и приветлив с моими кавалерами. Он никогда не ругал меня – ни за ложь, ни за двойки, просто спокойно объяснял, что к чему.

Ему нравились мои джинсы с бахромой и волосы, крашенные в ярко-рыжий, почти красный цвет. Он с удовольствием слушал музыку, которую совсем не понимали взрослые и которую слушали мы, молодежь.

Летом он отпустил меня с компанией в Коктебель. Он безгранично доверял мне – впрочем, это он делал зря.

Когда он узнал, что я курю, стал приносить мне американские сигареты, доставал их по черт-те какой цене у спекулянтов. На день рождения купил за валюту зеленый том Булгакова. Утешал меня, когда я провалилась в институт, – и повел обедать в «Арагви». Словом, понятно: у меня был лучший отец на свете.

У меня никогда не было отца. Нет, конечно, он был, но я его совсем не помнила. Мать ушла от него, когда мне было полтора года. Ушла из-за такой любви, когда уходят, не оглядываясь.

Отчим был неплохим человеком – и я, естественно, не знала правды, считала, что он мой отец. В одиннадцать лет дальняя родственница (мерзкое, надо сказать, создание) перебила мое щебетание, где фигурировало слово «папа», и спросила:

– Какой?

– Что «какой»? – не поняла я.

– Ну, какой из отцов, у тебя же их два, – пояснила она.

Я сказала ей, что она дура, и почему-то расплакалась.

Через неделю рассказала обо все маме. Она посоветовала не обращать внимания на сволочей и посчитала, что этого объяснения вполне достаточно.

В пятнадцать лет я нарыла какие-то документы вроде свидетельства о браке и моей метрики и поняла, что та сволочь была права.

Состоялся трудный разговор с мамой. Отчима, кстати, я продолжала называть папой и вообще относилась к нему неплохо, так же, как и он ко мне.

В двадцать лет я разыскала отца через Мосгорсправку. Позвонила, представилась. Он сказал, что очень занят и перезвонит мне завтра. Назавтра он не перезвонил. Он вообще мне не перезвонил, никогда.

Когда мне было лет сорок и я уже была почтенная мать двоих детей, от знакомых (такие всегда находятся) я узнала, что отец тяжело болен.

Я набрала его телефонный номер.

Он сильно кашлял, и было понятно, что говорить ему тяжело.

Я сказала, что сейчас приеду.

Он ответил: не надо, он не хочет, чтобы я видела его в таком виде, и вообще ему тяжело общаться с людьми. Я заплакала и положила трубку.

Он перезвонил вечером. Просил прощения, говорил, что так и не смог простить мою мать. Что она испортила ему всю жизнь, что после нее он не смог жить ни с одной женщиной.

– А при чем тут я? – удивилась я.

– Знаешь, все это я почему-то перевел и на тебя.

Потом он спросил, как я живу. Я ответила, что не без осадков, но в целом все нормально. Потом он спросил, как зовут его внуков. Я опять спросила, можно ли его навестить. Он объяснил, что завтра ложится в больницу, а там посмотрим.

Он умер в больнице через три дня. Я его не хоронила – свалилась с сезонным гриппом.

В общем, я его простила. Почти. Как можно простить человека, который отнимает у тебя последний шанс.

Да и вообще, великодушие не является, видимо, нашей наследственной чертой. Надо в этом признаться.

Не родись красивой

Считалось, что Марго крупно повезло, просто вытащила счастливый билет. Пока ее старшие сестры нервно делили перину и две подушки, любовно набитые старенькой бабушкой нежнейшим утиным пухом, младшая, Марго, уже примеряла свадебное платье. Да и партия не из последних, студент последнего курса Академии Внешторга, а это значило – человек с большими перспективами.

Свадьбу играли в квартире Марго, жених был из приезжих. Две старших сестры Марго злобно шипели, утверждая, что жениху нужна исключительно московская прописка. Но это была неправда, жениху очень нравилась невеста.

На краю Москвы, в Гольянове, где еще стояли частные дома, в старом, но еще довольно крепком доме, доставшемся от деда-портного, три дня активно жарили, парили и пекли. Замученная хлопотами мать Марго бегала из погреба на кухню и обратно и вытирала слезы безутешным и завистливым старшим дочерям, которые до того уверенно считали, что последышу, самой некрасивой из трех сестер, уготована участь старой девы.

Творец и вправду был, скорее всего, не в духе, когда на свет появилась маленькая Марго. Девочка была нехороша – не по возрасту крупна, с большими кистями рук и разлапистыми, широкими ступнями, выдающимся носом и толстыми яркими губами. Хороши были только глаза – темные, любопытные, живые.

Росла Марго улыбчивой, неприхотливой и всегда готовой услужить. Безропотно донашивала обноски за сестрами, безропотно помогала вечно хлопотавшей на кухне матери и так же безропотно ухаживала за больным отцом-астматиком.

Так и осталась бы в вечных прислугах, но вмешалась судьба. С Николаем Марго познакомилась в поликлинике – пришла что-то выписать для вечно болевшего отца, а Николай проходил диспансеризацию – в академии требовали справку, что он «практически здоров», а это значит, что его вполне можно делегировать в иностранные державы. В очереди разговорились – и на улицу уже вышли вместе.

Маленький, полноватый, с ранней плешью Николай остолбенел от крупной и яркой Марго, она казалась ему героиней итальянских фильмов шестидесятых. Встречались недолго – гуляли два месяца в Сокольниках, а на третий он попросил ее руки.

Родители Марго от большого душевного волнения и от солидного вида жениха растерялись и обращались к нему исключительно по имени-отчеству. Так и повелось, даже Марго называла его Николай Иванович, с легкой иронией, правда.

Первое время молодые жили у родителей Марго, а спустя три года уехали в свою первую командировку. В Швейцарию, между прочим.

Отношения между молодыми были распрекрасными. Николай Иванович обожал Марго, а Марго обожала Николая Ивановича. Из Швейцарии Марго присылала родственникам мотки яркого мохера и горький швейцарский шоколад. Все было ладно и складно, только вот не давал бог детей.

Через год после Швейцарии уехали в Австрию. Прошло пять лет.

В Москве Марго пошла на обследование. Получила вердикт – абсолютно здорова.

– Ищите причину в муже, – посоветовала врачиха.

Марго была человеком деликатным и решила пощадить нервы мужа. За банку растворимого кофе уговорила сестричку из ведомственной поликлиники показать медицинскую карту мужа. Изучила, аккуратно на листочек переписала мужнины болезни. Показала знакомой докторше. Та быстро нашла самую вероятную из причин – перенесенная в юношеском возрасте тяжелая свинка.

– У вас два пути, – сказала умная докторша. – Первый – взять ребенка из детдома, а второй – решить эту проблему самой.

Причем подчеркнула, что второй способ – менее травматичный.

Марго была женщиной не только умной, но и практичной – и она решила твердо: дети должны быть только ее. И обязательно красивые.

Еще со школьных лет у Марго имелась единственная закадычная подруга Любочка Левина. Любочка была преподавательницей русского языка и старой девой одновременно. Только ей, Любочке, Марго могла доверить свой опасный план. Допоздна они сидели на маленькой Любочкиной кухне, и смеялись, и плакали, и жалели друг друга. Потом сосредоточились и занялись делом.

Ни о каких любовниках речи быть не могло: во-первых, это не нужно было самой Марго, она искренне любила Николая Ивановича, а во-вторых, любой адюльтер мог из тайного стать явным – и тогда прощай карьера Николая Ивановича. Этого допустить они не могли. К первому часу ночи Любочку осенило.

– Аркадий! – громко воскликнула она и тут же испуганно прикрыла рот ладонью.

Аркадий был Любочкин родной брат. Собственно, и для Марго он тоже уже стал практически братом. Старый холостяк, живший с сестрой в одной квартире, работал Аркадий в каком-то НИИ, был нелюдим и неприхотлив. Из своей комнаты почти не вылезал – читал книжки и вяло диссидентствовал, слушал на «Спидоле» вражьи голоса. Женщин чурался, хотя вполне был хорош собой, этакий рак-отшельник. Соблазнить его было делом довольно сложным. Но тут опять – его величество случай.

В январе с сезонным гриппом свалилась Любаша, а через три дня, катаясь на лыжах, Аркадий сильно растянул ногу.

Марго прибежала за ними ухаживать – что, впрочем, было вполне естественно. Сварила бульон, натушила мяса, вымыла полы и протерла пыль. Устала. Домой ехать было далеко. Любочка уговорила подругу остаться ночевать. Ложиться в комнате больной гриппом Любочки было бы полной глупостью. Бросили на пол надувной матрас в комнате Аркадия.

Ночью Марго жалобно сказала, что по полу сильно тянет. Аркадий по-дружески подвинулся к стенке и предложил Марго половину своего дивана. Утром Марго принесла Любочке чай и показала большой палец. Любочка облегченно вздохнула. План не провалился – теперь оставалось уповать на господа бога.

Через месяц Марго затошнило. А еще через восемь счастливый и гордый Николай Иванович отвозил Марго в ведомственный родильный дом. Марго родила чудесного мальчика – крупноглазого и черноволосого.

Радости Николая Ивановича не было предела. Теперь он обожал Марго еще больше: подарил ей кольцо с бриллиантом и норковый палантин. Через полгода въехали в новую трехкомнатную кооперативную квартиру, обустроились и еще через год опять упорхнули в командировку, на сей раз в Бельгию. В комнате у счастливой Любочки висела фотография горячо любимого племянника.

Марго с Николаем Ивановичем вернулись в Москву через два года. Купили на чеки серую «Волгу». Марго похорошела – нашла свой стиль. Черные кудри по плечам, яркая помада, крупные серьги в ушах. Женщина-праздник. С Николаем Ивановичем жили еще дружнее – в доме достаток, подрастает умница-сынок.

Любочка давала частные уроки студентам-иностранцам. Естественно, на дому. Однажды на пороге ее дома Марго столкнулась с молодым студентом – красавцем-кубинцем.

– Люба! – жарко сказала Марго. – Я так хочу девочку!

Бедная Любочка опешила и стала отговаривать подругу.

– Не испытывай судьбу, один раз сошло – благодари бога.

Но Марго была непоколебима.

Студента-кубинца по имени Хосе пришлось соблазнять подольше. Марго пекла блины и щедро накладывала сверху горки красной и черной икры, варила борщ, жарила отбивные. Изголодавшийся без еды и женщин Хосе сломался через две недели. Любочка тактично ушла в кино на двухсерийный индийский фильм. Аркадий сплавлялся на байдарках по горной реке где-то в Карелии.

Блины и страстные объятия продолжались три месяца. Нет-нет, Марго совершенно не увлеклась, она по-прежнему любила только Николая Ивановича. Но надо было довести начатое до конца.

Через четыре месяца Марго затошнило. И опять Николай Иванович на светлой «Волге» гордо вез любимую жену в роддом. На сей раз родилась прелестная смуглая девочка с черными, словно нарисованными бровями и крупным ярким ртом.

– Вылитая Маргоша, – умилялся Николай Иванович.

А дальше жили-поживали и добро наживали, очень успешно, кстати.

В перестройку Николай Иванович не растерялся и открыл крупную фирму по торговле офисной техникой. В чем в чем, а в торговле с заграничными державами он был дока, что говорить.

Дети выросли и продолжали радовать родителей. Сын – умница и красавец – работал в фирме отца. Удачно женился и родил двух девочек-близняшек, хорошеньких, как фарфоровые куколки. Дочка, тоже умница и красавица, вышла замуж за французского бизнесмена и жила на Ривьере на большой вилле в мавританском стиле. Кстати, странно, но брат и сестра были очень похожи друг на друга.

– В красавицу-мамочку, – гордо говорил Николай Иванович, показывая партнерам яркие глянцевые фото.

С Николаем Ивановичем у Марго по-прежнему чудесные доверительные и близкие отношения. Теперь она еще и учредитель его компании и очень толковая помощница. Николай Иванович очень ценит ее и в этом качестве.

Живут они за городом, в большом и красивом доме с бассейном и прислугой.

К любимой подруге Любочке Марго исправно ездит каждый месяц. Привозит ей деньги и продукты. Скромная Любочка всегда отказывается от щедрых даров, расстраивается и даже плачет, но Марго неумолима. К приезду любимой подруги Любочка обязательно делает фаршированную рыбу и яичный паштет (три крутых яйца, жареный лук и куриные шкварки). И рыбу, и паштет Марго обожает.

Они выпивают немного сухого красного вина (у обеих гипертония) и бесконечно болтают. И нет ничего крепче и сильней их дружбы, проверенной годами и испытаниями, и нет ничего сильнее тайны, связывающей их судьбы.

Любочка не завидует Марго и ее богатой и сытой жизни – Любочка скромна, ей всего хватает. Не завидует тому, что у Марго прекрасный муж, – Любочка обожает одиночество, и ей хорошо с самой собой. Любочка гордится своим племянником и его прелестными дочурками и безмерно счастлива, что они у нее есть. Словом, Любочка – настоящий и верный друг. В общем, жизнь Марго удалась, кто бы мог подумать?

Чем обделил ее бог? Пожалуй, только красотой. Но, как говорится, не родись красивой… И жизнь это, кстати, частенько подтверждает.

Счастливая жизнь Веры Тапкиной

Вера Тапкина была из невезучих. Многое в ее жизни могло бы сложиться по-хорошему, а сложилось иначе.

Для начала Вера могла бы родиться в Москве – когда-то ее родители жили там и трудились на заводе ЗИЛ. Потом им надоело общежитие, и они вернулись в свой маленький и сонный городок в четырехстах верстах от столицы. За год до Вериного рождения.

Вера могла бы уродиться в мать – стройную, сероглазую, с пышными волосами красавицу, а вышла – копия бати. Тот бы смугл, как цыган, носовит и узкоглаз, напоминал копченую селедку. Вера и фигурой пошла в отца – крупная, мосластая, с большими руками.

После восьмилетки Вера хотела пойти в медучилище, а потом работать в поликлинике – белый халат, белая шапочка. Все бы уважали и ценили, соседки бы просили померить давление или поставить укол. Вера бы никому не отказала, чувствуя свою значимость. А отец заставил пойти в ПТУ, на плиточницу. Что, говорит, тебе с говном и мочой возиться? А там всегда будешь с халтурой. Вера была слаба характером и отца послушала.

Потом, на первом курсе, случилась у нее любовь, та, что до гроба. Звали его Колькой. Гуляли вечерами в парке культуры, ходили на танцы, целовались в подъезде. Дальше – ни-ни. Не так воспитана.

Проводила Кольку в армию. Два года писала письма, рыдала, ночей не спала. А он вернулся с молодой женой – привез ее из Барнаула. Вера тогда чуть с ума не сошла. Решила топиться, слава богу, передумала.

Вскоре в семью радость пришла – дали бате новую квартиру. На новоселье гуляло ползавода. Танцевали под баян, а Вера все хотела поставить пластинку с Пугачевой.

Пошла работать на стройку. Через два года у нее завязался роман с прорабом Петровичем. Петрович был старше Веры на двадцать лет и имел многодетную семью. Замуж за него Вера не хотела, ныть не ныла, ничего не просила. Все еще любила предателя Кольку. Встречала его иногда с женой и коляской – сердце рвалось из груди, и становилось так душно, что дышать тяжело.

Мать ее просила: ты хоть ребеночка роди, мы люди немолодые, с кем останешься? А от кого рожать? От Петровича не хотелось, да больше и не от кого было. Городок маленький, все на виду.

Колька стал пить и жену поколачивать. Об этом все знали. Вера видела ее в магазине – лицо опущенное, глаза на мокром месте. Однажды Колька пришел к Вере. Пьяный, конечно. В дверь колотился, орал. Вера не открыла. Вот бы от Кольки родить! А куда рожать от пьяницы?

В тридцать пять Вера осталась одна – родители ушли в один год, друг за дружкой. Вера сделала поминки, но отпевать побоялась, отец был коммунистом. Через год поставила хороший памятник – два голубя целуются, а над ними – веночек, буквы золотые. Очень ей этот памятник нравился.

Теперь деньги матери отдавать было не надо, и Вера купила себе дубленку – колкую, каменную, с цветочками по подолу. Правда, белая овчина после дождя козлом воняла, но все равно Вера была довольна.

Зарабатывала она неплохо. Весь год собирала на отпуск – и поехала в Болгарию, на Золотые Пески. Надеялась: а вдруг там найдет свою судьбу?

Через три дня на пляже познакомилась с пузатым немцем из ГДР. Объяснялись жестами. Немец пригласил ее в номер попить пива. Вера принарядилась и пришла. Долго стучала в дверь, не открывали. Толкнула дверь рукой – она оказалась незапертой. Кавалер спал на кровати в одних трусах. Храпел так, что стены тряслись. На следующий день Вера поехала на экскурсию, чтобы с ним не встречаться. Больше его не видела – видно, кончился у фрица отпуск и он уехал, да и черт с ним. Вера купила себе кофту-«лапшу», замшевую юбку с фестонами и духи «Розовое масло».

А в январе она сломала руку – поскользнулась у подъезда. Перелом был сложный, в трех местах, с осколками. Врач сказала, что сидеть Вере на больничном месяца два. Потом – неизвестно. Рука-то правая. По больничному платили пятьдесят процентов. На что жить?

И Вера решила сдать комнату. Жилец нашелся быстро – молодой врач из Питера, при-ехал по распределению. Парень простой, непьющий, звать Сергеем. Жилец оказался человечным. Видел, как Вера с рукой мается, – мог и картошки сварить, и щей на неделю, приглашал к столу: поешьте, Вера Григорьевна, горячего. Когда рука болела невмоготу, делал обезболивающий укол. Жили тихо, мирно, друг друга не задевая.

Работал Сергей в городской больнице и крутил роман с замужней медсестрой. Вера его слушала и головой качала:

– Жениться тебе надо, а не с замужней путаться. Вон сколько девчонок хороших, а ты?

– Я люблю женщин солидных и умных, – смеялся он. – А с девчонками мне неинтересно.

В свою замужнюю медсестру был влюблен не на шутку, просил уйти от мужа, а та все отмахивалась: отстань, мне и так хорошо.

Он ей ультиматум, а она: раз так, так и иди к черту.

В общем, нашла коса на камень. Он, бедолага, страдал, Вере плакался. Она его и пожалела. Пожалела одну ночь, вторую – так у них и поехало. Вера дурой не была, все про себя понимала. Влюбиться в него не влюбилась, хотя нравился он ей сильно, что говорить.

Денег за постой теперь у него не брала, неудобно как-то. Рука тем временем зажила, и в апреле Вера вышла на работу.

История с постояльцем как-то постепенно сошла на нет. Сначала он приходить к ней стал реже, говорил, что устал на дежурстве, потом и вовсе перестал. Вера на него не обижалась, и за то, что было, спасибо. Помог в трудную минуту, ухаживал, душу отогрел – и то хорошо. Ведь к хорошему Вера была непривычная.

Деньги, кстати, он теперь подкладывал на кухонную полочку. Тихо, без слов. Вера их сначала не трогала, а потом стала брать. Видела, что жилец переменился: глаз горит, брюки наглаживает, по вечерам торопится, убегает. Все поняла.

А потом он ее на разговор вызвал. Смущался, правда, страшно. Краснел, запинался:

– Вера Григорьевна, я жениться собираюсь – уж не обессудьте. Так вот получилось. Вам за все спасибо, вы – хороший человек. Но буду я подыскивать другое жилье. Невеста моя в положении, жилплощади у нее нет, там семья большая, братья, сестры, племянники. Так что надо нам семью строить на своих, так сказать, метрах, в смысле на съемных. Комната у вас хорошая, светлая, денег вы берете немного, хозяйка вы не вредная. Но неудобно как-то, сами понимаете, – он опять покраснел и запнулся. – И ребеночек вам мешать будет, да и две хозяйки на кухне… В общем, что говорить! Съеду я от вас, как только комнату подыщу.

Вера сидела молча, опустив голову, и теребила бахрому у скатерти. Они оба долго молчали. А потом Вера сказала, вздохнув:

– Не надо никакой другой комнаты, Сережа. Здесь ты привык, да и до работы тебе пешком. И вон двор какой хороший с малышом гулять. Да и я чем смогу помогу. Я ведь одна на свете, Сережа, никого у меня нет. А так будет семья. И денег мне платить не надо – я ведь хорошо зарабатываю.

Вера замолчала, боясь поднять на Сергея глаза. Молчал и Сергей.

– Ну а буду мешать вам – так съедете, вы же вольные люди, – засмеялась Вера. – Да и с женой твоей я общий язык найду. Уверена, что найду. Что вам по чужим углам мотаться, да еще с ребеночком? А мне только радость, Сережа! Поверь, только радость. Ты ведь мне не чужой.

Вера смутилась и отвернулась к окну. Сергей порывисто встал и вышел с кухни. Вера всю ночь не спала: боялась, что он передумает и она опять останется одна. Ведь они стали почти как родственники, привыкли друг к другу, ни разу не поругались.

Вечером того же дня Сергей принес букет гвоздик и торт. И еще красивый платок – на синем фоне красные розы.

– А что девушку свою не привел? – удивилась Вера.

Девушку свою он привел через два дня – с чемоданом и стопкой книг. Девушка была хорошенькая, черноглазая, курносая, с толстой косой до пояса. Звали ее Олей.

Вечерами, если Сергей был на дежурстве, Вера прогуливала беременную Олю по парку. Потом пили чай с печеньем, Вера терла Оле яблоко с морковью и вязала будущему малышу носочки и варежки. По воскресеньям Вера пекла пироги и накрывала стол белой скатертью. Присмотрела в «Детском мире» коляску. Только не знала, какую брать – синюю или красную. Решила подождать.

Со смены торопилась домой. Надо было прибрать и сготовить ужин – теперь у нее была семья. А что может быть важнее? Ведь она, как никто, знала, какое страшное дело – одиночество, не приведи бог!

Жизнь впервые была наполнена смыслом, Вера была счастлива.

И еще она ходила в церковь и долго просила бога, чтобы ничего в ее жизни не переменилось.

Самая счастливая

Часам к восьми все уже здорово напились. Лилька спала на ковре у батареи в позе эмбриона, всхлипывая и похрюкивая.

Светка выдернула Маргошу из кресла. Маргоша вяло вырывалась, а Светка танцевала. Танцевала она всегда прекрасно. Светка не обращала внимания на Маргошу, извивалась всем своим длинным и прекрасным телом – сама по себе или, точнее, сама с собой. Маргоша неловко покачивалась и кружилась.

Вика сидела в кресле и курила сигару. Светка скинула туфли, затем юбку и чулки и продолжала извиваться в трусиках и лифчике. Она подтягивала Маргошу к себе, крепко прижимала и отбрасывала. Маргоша по-дурацки хихикала. Потом Светка скинула лифчик и крепко прижала Маргошу к груди. Маргоша откинула голову, а Светка стала целовать ее в губы – долгим тягучим поцелуем. Потом взяла Маргошу за плечи, развернула и подтолкнула к двери спальни. Маргоша разразилась бездумным хохотом. Они зашли в спальню, и Светка громко хлопнула дверью.

Вика плеснула в стакан коньяку. Из-за двери доносились всхлипы и постанывания. Вика встала, подошла к спальне и тихонько заглянула: на широкой супружеской, ничем не оскверненной Лилькиной кровати Светка терзала маленькую, почти детскую Маргошину грудь. Она обернулась и хрипло сказала Вике:

– Уйди.

Вика пошла на кухню и попыталась найти кофе. На полке стоял только растворимый, да и то из самых дешевых. Вика брезгливо поставила банку на место. Не зажигая света, села на шаткую кухонную табуретку и стала смотреть, как за окном в свете фонаря медленно кружатся крупные хлопья снега. Музыка оборвалась, и стали отчетливее слышны звуки из спальни.

Вика вышла в коридор, накинула куртку, надела сапоги и вышла из квартиры. На улице она остановилась – подышать. Было влажно и пахло приближающейся весной – начало марта. Сугробы, темные от грязи, осели и покрылись коркой черного, острого льда.

Вика села на мокрую скамейку – ноги совсем не шли, и закурила.

«Бедная Лилька, – подумала она. – Самая талантливая из всех нас. Гнесинка, консерватория – и нате вам, учительница музыки. Учеников море – ничего не успевает, хочет заработать все деньги. Раз в полгода лечит в клинике невроз. Лет пять. Сидит на антидепрессантах. Мужа зовет Володенька, а этот Володенька – сволочь та еще, не придумано такого слова, чтобы его обозвать. Забирает у Лильки все до копейки, выдает на помаду и трусы (сам при этом зарабатывает, понятное дело, крохи). Вяжет из старых Лилькиных колготок косами мочалки, заставляет мыться только ими. Заварку не меняет по три дня. В магазин ходит сам – Лильке не доверяет. Колбасу жрет ту, что собакам покупают, и то не всем. Детей не заводит из экономии, чтоб не тратиться. А эта дурра Лилька… да что говорить…

Маргоша – тоже мама не горюй. При всей своей слабости мозга вышла замуж за олигарха. Правда, так, средней руки, но дом на Рублевке, «Ауди», прислуга, няньки… Муж Аркадий Васильевич – тот еще перец. Маскирует лысину лаками, красит волосы, вкалывает ботокс. Глаза липкие, губы мокрые. Ко всем подкатывал – и к ней, Вике, и к Светке, и даже к Лильке. Ему, по-моему, все равно. Держит Маргошу взаперти и убеждает, что осчастливил. Детки, правда, получились хорошие. Хоть это – если папаша и вся эта жизнь их не изуродуют.

И Светке тоже хватает. Муж никчемный, альфонс и плейбой, в голове – только тряпки и курорты. Ездит на распродажи в Милан. Похож на латентного гомика. За Светку держится будь здоров, понимает, что без нее пропадет, – у Светки три бутика. Дела идут неплохо. Завела себе мальчонку двадцати лет. Говорит, для души и тела. Неизвестно, что там для души, но для тела наверняка. Все-таки разница в пятнадцать лет. Купила ему тачку и снимает квартиру, а он ее, похоже, тихо ненавидит. Умный такой мальчик, хваткий, как все они, с периферии. Ну не хочет в родном Ейске на заводе пахать, можно понять. Сынок Светки, милый зайчик Кирюша, – третий раз в Швейцарии лечится от наркомании. Помогает месяца на два-три, а потом – снова-здорово».

Вика подняла глаза на Лилькины окна. В спальне потушили свет. Угомонились, стало быть.

Вика поежилась и поднялась со скамейки. Замерзла. Медленными и осторожными шагами пошла к дороге ловить такси. Шла и ревела. Больше всего ей сейчас хотелось увидеть Николаева – чтобы не чувствовать себя самой несчастной на свете. Она достала из сумки мобильник и набрала номер. Николаев ответил бодро:

– Да, Александр Иваныч, рад слышать, дорогой. Как жена, детишки?

Все ясно, законная рядом. Конспиратор хренов! Надоело все до чертей! Представила себе вечерний просмотр сериала в кругу семьи – жена в халате и в бигуди, дочка-отличница, чай в подстаканнике… Дружная семья. Все в порядке, все как у людей. Там – семья. Святое. Покой нарушить – смертная казнь. Кто такая она? Лю-бов-ни-ца. И любимая. Точно, любимая, это она знала наверняка. Но всяк сверчок знай свой шесток – завтра еще начнет выговаривать за то, что позвонила в неурочное время.

Вика заревела пуще прежнего, села в грязный сугроб и швырнула мобильник в лужу. «Заболею, – подумала она. – Точно заболею. Как всегда, месяца на два. Сначала бронхит, потом пневмония. Николаев будет таскаться с гранатами и медом, надевать на меня шерстяные носки и корить за разгильдяйство. И жалеть. Конечно, будет жалеть. Потому что как ни крути, а он меня любит. Просто приличный человек – не бросает жену после тридцати лет брака».

Она встала из сугроба, отряхнулась. Подняла из лужи мобильник. Вышла на дорогу и подняла руку. Остановилась старая иномарка. Рядом с водителем сидел молодой парень.

– Куда, красавица? Может, нам по пути?

– Вам не по пути! – рявкнула Вика. – Нашли молодуху.

Водитель дал по газам, резко рванул и окатил Вику с ног до головы.

– Сволочь! – крикнула она ему вслед и опять разревелась.

В метро зайти в таком виде было невозможно. Минут через десять она остановила «Жигули» и села в машину. В машине сильно пахло кокосовой отдушкой. Вику затошнило.

– В Чертаново, – коротко сказала она. Общаться не хотелось.

Теперь, немного придя в себя, она поняла, как замерзла. Скорее, скорее домой! Налить горячую ванну, бросить туда цветные шарики пены, заварить крепкий чай и положить туда три куска сахару… Чтобы было сладко. Очень сладко.

У подъезда дома она расплатилась с водилой и поднялась на седьмой этаж. Открыла дверь – и втянула носом родные и знакомые запахи. Вика с трудом стянула мокрые сапоги и колготки, бросила на пол сырую юбку и кофту и включила горячую воду – на полную катушку. Потом она заварила чай, размешала сахар, включила Патрисию Каас и плюхнулась в горячую ванну. Постепенно стали отходить, отогреваться ноги, перестали ныть спина и низ живота. Она глотнула горячего, сладкого чая и занырнула глубоко, под самый подбородок. Закрыла глаза, и на ее лице появилась блаженная спокойная улыбка.

«У меня все хорошо, – подумала она. – У меня все даже очень хорошо. Работа, слава богу, есть, квартира – тоже. Есть Николаев, умный, честный, надежный, порядочный, между прочим. Есть свобода – а это самое главное. Никаких скелетов в шкафу. Никаких пут, оков и обязательств. Захочу – ребеночка рожу, от любимого, между прочим, человека. В общем, все у меня хорошо. И получается, что я – самая счастливая. Точно, самая счастливая. Особенно когда есть с чем сравнить».

Она улыбнулась и с головой нырнула в пышную душистую пену.

А Патрисия Каас, как всегда, пела о любви.

Мечта

Таня Клименко, одинокая женщина тридцати шести лет, мечтала о шубе. Шуба снилась ей по ночам – длинная, в пол, цвета горького шоколада, обязательно с капюшоном. Шуба переливалась и сверкала, как колкий настоящий первый снег под светом уличного фонаря. Она была легкой, почти воздушной – мех в руке сжимался и тут же плавно, как цветок, раскрывался. Таня мысленно нежно гладила шубу, проводила ладонью по ворсу и против, трогала рукой легкую шелковую подкладку – и блаженно засыпала.

Этот сон приходил к ней почти ежедневно, отвлекая от тяжелых назойливых мыслей о куче несделанных дел. Засыпала Таня с улыбкой на губах.

На шубу, свою шоколадную мечту, она копила долгих три года. Какая зарплата у диспетчера аэропорта? Ей почему-то казалось, что наденет она шубу – и тут же придет счастье в виде мужа и, как следствие, детей.

На шубу были возложены многочисленные и обязывающие функции. Конечно, она должна сделать талию стройнее, выше, тоньше. Скрыть неприятные и опасные места – отвратительные валики на бедрах и складку на спине. Да просто должна украсить Таню, а когда мех не украшал женщину?

Таня про себя все понимала. Внешность обычная, как говорится, никакая, среднерусская: голубые глаза, курносый нос, светлые волосы. В шубе она точно станет таинственней, женщиной-загадкой. К шубе еще полагались сапожки на каблуках и элегантная маленькая сумочка, а не вечный баул, куда влезает пакет молока и три килограмма картошки.

Таня представляла: идет она в шубе, взгляд – куда-то вдаль, поверх суеты. Идет медленно, но не осторожно, не заглядывая себе под ноги, просто идет и несет себя как самую большую драгоценность, подарок. Кому – подумаем, будем выбирать, и прохожие мужского пола будут терять самообладание и оборачиваться Тане вслед.

Она не будет бежать за автобусом и толкаться, прорываясь внутрь. Она не будет носить тяжелые пакеты с надписью «Пятерочка». Шубе это не по ранжиру.

А в субботу она поедет в центр, на бульвары. И будет медленно плыть по заснеженной и прекрасной Москве, пахнущая свежестью и немножко духами. Ее бледные щеки покроет румянец, а на ресницы будет падать плавный и медленный снег.

И однажды, скажем, на Арбате, к ней подойдет высокий мужчина с висками, слегка тронутыми сединой, и предложит зайти в ближайшее кафе выпить чашечку кофе.

Или, например, вот так: у мостовой притормозит красивая перламутровая машина, и из нее выйдет опять же высокий мужчина с висками, слегка тронутыми сединой, и предложит подвезти Таню до дома.

А дальше будет все замечательно. Он, конечно, окажется одинок – за плечами два неудачных брака. Он не идиот, чтобы общаться с сопливыми малолетками, которых сейчас пруд пруди, которым нужно понятно что. Нет, он совсем не дурак. Ему нужна зрелая женщина бальзаковского возраста, когда природа еще благосклонна, но мозги уже на месте. Москвичка, из приличной семьи. Немного мечтательница, но вполне реалистка. Осознавшая, что в жизни деньги не главное, а главное – уважение, взаимопонимание и домашний очаг. И семейный ужин на чистой и уютной кухне – первое, второе и компот с печеньем.

Словом, шуба в корне должна были изменить Танину жизнь. На нее возлагались самые строгие обязательства.

Наконец деньги были собраны, и Таня поехала за шубой. Понятное дело, не в Лужники, а в хороший магазин, ошибиться она не имела права.

Она увидела ее сразу – долго выбирать не пришлось. Именно такую, какую намечтала. Увидела, и сердце замерло: вдруг не подойдет? Но ушлая продавщица перехватила Танин испуганный взгляд и ловко набросила шубу ей на плечи. Таня осторожно засунула в рукава руки, застегнула крючки и громко вздохнула. Шуба была впору, тютелька в тютельку, как будто на нее шили. Таня, замерев, стояла перед зеркалом и гладила мягкий и блестящий, словно масляный, мех. Потом она накинула капюшон – аккуратный и маленький.

Продавщица цокала языком и убеждала Таню в необходимости покупки. Но Таня ее почти не слышала, ей и так было все абсолютно ясно. Она со страхом посмотрела на ценник – и облегченно вздохнула. Денег хватало. Впритык, но хватало. С сапогами и сумочкой разберусь потом, здраво решила Таня. Она нехотя сняла шубу и пошла оплачивать покупку.

Шубу положили в солидный, золотистый с тиснением пакет. Пакет вполне соответствовал содержимому. Таня ехала в метро, плотно прижав к себе пакет с шубой, ей казалось, что она везет драгоценность (впрочем, так оно и было).

Дома она до полуночи мерила шубу, вертелась у зеркала. Вешала ее на плечики на дверь – отходила и любовалась. Сидела в кресле, положив шубу на колени. Гладила мех. Нюхала его (он приятно пах мехом – а чем же еще?) и, прикрыв глаза, жадно вдыхала этот запах. Потом наконец она угомонилась и легла спать. Шуба лежала на кресле у кровати.

Утром, когда она откроет глаза, она сразу же ее увидит. В эту ночь шуба уже больше ей не снилась. Снится мечта. А когда мечта воплотилась в реальность… Ночью Тане снился берег моря, тихий прибой, теплая галька и яркое солнце – душа ее наполнилась счастьем, а сон был спокойным и радостным.

Теперь Таня, как никогда, ждала приближения зимы. Конечно, в Европах ходят в шубах уже в октябре, снега там не дождешься, но у Тани было долгое терпение.

В первую субботу ноября наконец выпал снег. Таня выпила кофе, накрасила глаза, надела шубу и поехала в центр. Она вышла на «Кропоткинской» и медленно пошла по бульвару. Погода была прекрасная – мягкий морозец, яркое солнце. Снег играл и переливался на солнце – и играл и переливался мех на Таниной шубе. Таня запрокинула лицо, подставив его солнцу, и счастливо улыбнулась.

Она дошла до Арбата, зашла в маленькую уютную кафешку, заказала кофе с пирожным, села у окна и стала смотреть на улицу. За окном падали мягкие крупные хлопья. На улице ее окликнул какой-то художник, рисующий карандашные портреты на ватмане. Таня села на низенькую скамейку и сняла капюшон. На портрете она получилась молодая и прекрасная – художник знал свое дело, хотел угодить, и у него это получилось. Потом она зашла в кулинарию «Прага» и накупила всяких разных вкусностей – у нее был праздник.

На работу в понедельник Таня поехала в шубе: во-первых, хотела похвастаться, а во-вторых, мех надо прогуливать, иначе он захиреет.

На следующие выходные Таня опять поехала в центр. Она шла по Тверской, глядя прямо вдаль, опять посидела в кафе, зашла в книжный и купила новый детектив, пошаталась по магазинам, удивляясь ценам, – но ничего не происходило. Не останавливалась у обочины машина, и никто не приглашал Таню выпить кофе. Более того, она заметила, что по Тверской, одна за другой, наплывая на Таню, шли молодые и не очень дамы, одетые сплошь в норковые шубы – длинные, короткие, светлые и темные. Их было такое множество, что у Тани зарябило в глазах и выступили слезы.

Она приехала домой, убрала шубу в шкаф, легла на диван и укуталась одеялом. Она обиделась на шубу и на всю эту жизнь. Столько усилий! Три года отказывать себе во всем, даже в самой малости!

Но в душе Таня была оптимисткой и на шубу решила не обижаться. При чем тут шуба? В шубе, в конце концов, было тепло и легко и она, Таня, чувствовала себя женщиной. В общем, свои функции шуба почти выполнила. А все остальное – божий промысел.

Больше Таня в центр не ездила, решила, что судьба и под печкой найдет. Шубу она не жалела, носила постоянно, и в магазин, и на работу, и грустила о том, что скоро кончится зима, придется залезть в старую турецкую куртку и потерять ощущение счастья. Но зима, как известно, в наших широтах быстро сдавать позиции не собирается: в марте все еще стояли морозы и мели метели – словно февраль забыл их прихватить с собой.

Таня разболелась, слава богу, не грипп, а банальное ОРЗ, но все равно противно. Она взяла больничный и отлеживалась дома – чай с малиной, горчицу в носки. В пятницу, оклемавшись, отправилась в поликлинику закрывать больничный лист. Бледная, с красным носом и обветренными губами, в общем, та еще красавица, усмехнулась она, глядя на себя в зеркало. Надела шубу – на улице стоял приличный мороз.

В поликлинике, как всегда, была огромная очередь. Врачиха посмотрела на Таню и пожалела ее – дала еще три дня свободы. Таня спустилась в раздевалку и открыла сумочку, чтобы достать номерок. Номерка в сумочке не было. Она обшарила карманы джинсов, поднялась наверх, залезла под банкетку у кабинета врача, зашла в сам кабинет – номерка не было.

– Не волнуйтесь, – успокоила ее врачиха и спустилась с ней в гардероб.

Гардеробщица сурово расспросила Таню про шубу и принялась среди огромного количества пальто и курток искать Танино богатство. Шубы не было. К раздевалке спустились главврач и старшая медсестра.

Таня бегала среди вешалок и в голос рыдала. К поискам шубы присоединилось все руководство. Было ясно, что назревает ЧП. А потом старая гардеробщица вспомнила, что похожую шубу получил по номерку неприятный молодой парень. Она еще спросила его (как не спросить), почему он берет женскую шубу, но парень ответил, что шуба – его жены, а жена ждет в холле. Такое объяснение, понятное дело, гардеробщицу тетю Пашу удовлетворило.

Таня сидела на скамейке и, закрыв лицо руками, горько плакала. Сначала ей сочувствовали и гладили по плечам, а когда надоело – стали выговаривать: дескать, сама виновата – нельзя быть такой растяпой. Пошушукавшись, главный врач и старшая медсестра принялись утешать вопившую в голос гардеробщицу тетю Пашу. Кто-то из сердобольных вызвал милицию.

Через полчаса приехал наряд – два молодых милиционера. Один опрашивал несчастную гардеробщицу, а второй – несчастную потерпевшую. Тот, что опрашивал Таню, был молод, рыжеволос и светлоглаз. Звали его Белоус Иван Алексеевич. Он присел возле Тани на корточки и принялся успокаивать ее (поведение, нетипичное для старшего лейтенанта). Из всего сказанного Таня поняла одно: с шубой она простилась раз и навсегда. У нее началось удушье, и она стала громко икать.

– Истерика, – констатировал главный врач, и Тане сделали успокоительный укол.

Милиционер по фамилии Белоус взялся подвезти Таню до дома – куда ей, раздетой, на улицу? Он накинул на нее свою куртку и взвалил на себя, как раненого бойца. Открыл дверь квартиры (руки Таню совсем не слушались), снял с Тани сапоги и уложил на диван. Таня мгновенно уснула – сказался стресс и успокоительный укол.

Через два месяца Таня стояла в загсе под руку с рыжим и конопатым лейтенантом по фамилии Белоус. И была уверена, что встретила главного мужчину своей жизни – нежного, ласкового и честного.

На следующий год Таня купила финскую куртку, вполне приличную, на размер больше – из-за беременности она уже не влезала в свою прежнюю одежду. А лейтенант Иван Белоус втайне от жены копил деньги на новую шубу. По молодости лет он не очень понимал, что шуба – вовсе не главное. А может, и понимал, но очень хотел доставить любимой женщине радость.

Впрочем, у Тани теперь были совсем другие заботы.

Всем сестрам…

Алла Ивановна была суетливой хлопотуньей – а куда деваться бедной вдове, машинистке без «верхнего» образования, имеющей на руках двух половозрелых дочерей? Дочерей звали Галочка и Лялечка. И, надо сказать, создатель явно схалтурил – девицы получились как на подбор неказистые.

Лялечка была старшей. Худая до костлявости, с хрящеватым длинным носом, маленьким узким ртом и неясного цвета глубоко посаженными мелкими глазками. Галочка, наоборот, была дебелой, рыхлой, очень белокожей, что называется, без бровей и ресниц. Нос среднерусский, картошкой. Глаза блеклые. Грудь, живот, ноги – все от сорокалетней расплывшейся тетки.

Алла Ивановна, кстати, была еще очень симпатичной дамой – мелкая, стройненькая, темные глазки, темные кудряшки, носик пимпочкой, губки бантиком. Взгляд наивный, но с металлом. Понятно, жизнь – нелегкая штука.

У Аллы Ивановны была идея – пристроить двух своих кулем замуж. А что, понятное для матери желание – увидеть детей в благополучии и достатке. Тема была для Аллы Ивановны очень болезненной. Потому что ничего не получалось, все напрасно. Подключены были соседи, коллеги по работе, родственники – близкие и дальние, знакомые, знакомые знакомых, знакомые знакомых знакомых, случайные попутчики – в метро, трамваях и поездах… Все в «молоко». Но Алла Ивановна не отчаивалась и продолжала свою бурную деятельность. Правда, сил оставалось все меньше, а надежды становились все призрачней.

Однажды на курорте попался один на крючок. Почти. Но в последнюю минуту сорвался и этот хлипкий очкарик, дефилировавший по вечерней набережной в сопровождении необъятной мамаши в соломенной шляпе с красной розой.

Сколько сил тогда Алла Ивановна потратила! Сколько сил! Как заливалась соловьем, нахваливая пестрые кримпленовые платья этой самой мамаши, Клавдии Петровны. Делала комплименты ее безобразному жидкому перманенту, ее дешевым украшениям с красными и розовыми камнями – бр-р, безвкусица! Восхваляла ее сына-недоумка: ах, какой у вас чудный мальчик, чудный, прелесть! Не пьет, не курит. Студент, скромняга. А какой сын!

Клавдия Петровна важно кивала и соглашалась. Видно, и впрямь думала, что ее Вадик – завидный жених. Сам же Вадик был робок, молчалив и безынициативен, молча шел рядом, хмыкал носом и без конца протирал крупные старомодные очки с сильными диоптриями.

Тогда Алла Ивановна его и подтолкнула к Лялечке. Они даже сходили втроем в киношку: Лялечка, малахольный Вадик и, конечно, Клавдия Петровна. Куда же без нее?

На следующий день Алла Ивановна сладко улыбалась на пляже и, сидя под грибком, уговаривала мамашу:

– Ну, пусть дети побудут немного вдвоем, – медовым голосом ворковала Алла Ивановна. – Пусть сходят вечером в парк или на танцы!

Клавдия Петровна была непреклонна.

– Аллочка Иванна! – строго отвечала она. – Мой Вадик не так воспитан!

Алла Ивановна скрежетала зубами и мило улыбалась.

– Ну, не на танцы же вам вместе с ними идти! – с кислой миной говорила она.

– А Вадику на танцах делать нечего, милая моя. Вадик у меня человек серьезный. Студент!

Это она намекала на то, что Лялечка без высшего. Стерва. Через неделю Вадик обгорел до пузырей и совсем скис. Сидел в тенечке под платаном со страдальческой физиономией и разглядывал в бинокль фигуристых девок в купальниках. На Лялечку – ноль внимания, словно ее и нет.

Алла Ивановна обиделась, подхватила дочек и перебралась на другой конец пляжа. А встретившись с Клавдией Петровной на вечернем променаде, надула губы и отвернулась.

Дни-денечки между тем утекали. Лялечке было уже двадцать восемь, а Галочке – двадцать шесть. По вечерам Алла Ивановна, лежа в спальне, мысленно разговаривала со своим покойным мужем. Муж ее покойный был человеком очень умным. Только вот сгорел от рака печени в три месяца, как Алла Ивановна ни билась.

Муж служил в министерстве, на хорошей зарплате. Путевки, заказы – как сыр в масле каталась. А не стало его – выживай как знаешь. А как? Да так – девицам лучшие туфельки импортные, конечно, платья – только у хорошей портнихи, шубки, шапочки, сережки золотые в уши…. Билась как рыба об лед. Халтурила ночью, набросив на дверь ватное одеяло, чтобы девочки спокойно спали и пишущая машинка их не тревожила. Ночей недосыпала. С ног валилась. Но у дочек – все самое лучшее. Себе юбки перешивала, перелицовывала. Совсем уже было отчаялась – и тут ей судьба выбросила Никодимова.

Вместе стояли в универмаге за ангорскими костюмами. Все нервничали, большие размеры, как всегда, кончались. Алла Ивановна нервничала тоже. А как же? Лялечке костюм достанется, а Галочке? Обидно же будет. Никодимов стоял в очереди перед ней. Широкий, как шкаф, лицо красное, полное, руки крепкие, крестьянские, лысоват, нос картошкой. В пальто, шляпе и с портфелем. Дядька и дядька. Но если приглядеться – представительный. По-провинциальному, конечно (то, что он приезжий, Алла Ивановна поняла сразу).

– За костюмчиком тоже? – осведомилась Алла Ивановна. – Вот жене подарок будет!

Он мотнул головой:

– Сестре. Разведен я.

Алла Ивановна не в меру возбудилась.

– И что, проездом в Москве? – интересовалась она.

А что удивительного? В очереди люди всегда общаются. Постоишь часа два или три… Никодимов устал, хотел есть и пить, в пальто было невыносимо жарко. Очереди он ненавидел, впрочем, как всякий мужик, Москву не любил и слегка презирал, как всякий провинциал. Хотел домой. Очень хотел домой. До дрожи. Хотя дома было тоже мама не горюй.

Никодимов жил на кухне в шесть квадратных метров. Это после развода. Бывшая жена Зинаида занимала комнату четырнадцати метров. Она, их общая с Никодимовым дочка Любашка и новый Зинаидин муж Митрофанов, водитель автобазы номер пять. Хам и свинья. Под стать бывшей супруге Зинаиде, чтоб ей…

На ночь Никодимов разбирал на кухне раскладушку. Митрофанов вставал в шесть утра и начинал жарить яичницу. Горячие масляные брызги со сковородки летели Никодимову на лицо. Он укрывался с головой одеялом. В совмещенный санузел тоже было не попасть. Там Зинаида минут сорок строила на голове из белых, травленных до безжизненности паклевидных волос замысловатую башню. Дочка Любашка, позевывая, выходила на кухню без «здрасте» и «доброго утра». Хотя какое там доброе утро? Покой наступал только вечером. Все утихомиривались, и Никодимов читал газеты и пил на кухне чай.

Сестра – добрая душа – звала жить к себе. Но у нее самой – семеро по лавкам и три малюсенькие комнатухи.

Вообще-то самое разумное в положении Никодимова было жениться, создать семью, так сказать. Но требовалась женщина свободная и с жилплощадью – а с этим было никак. Была одна, Вера, малярша, женщина хорошая, чистоплотная, приятной наружности, – но жила со старухой-матерью на восьми метрах. Еще имелась инженерша с комбината. Бой-баба. У нее была квартира – но в квартире жило еще два ее пацана. Тоже не вариант. Вот тебе и город невест. Это в песне хорошо поется, а поди устрой жизнь. И все равно хотелось домой.

Москва на него давила, плющила всей своей мощью и объемом.

Алла Ивановна смотрела на Никодимова, как удав на кролика.

– Ну вот, миленько. Уже совсем близко. И возьмем костюмчики, – приговаривала она и нервно посматривала на часы. Никодимов тоже посмотрел на часы и вздохнул.

– Торопитесь? – осведомилась навязчивая дамочка.

Никодимов мотнул головой; до поезда оставалось четыре часа, до костюмов – минут двадцать. Когда подошли к прилавку, Алла Ивановна схватила два костюма, больше в руки не давали, и попросила Никодимова взять второй для нее. Никодимов пожал плечом и взял деньги.

На улицу вышли одновременно.

– Ох, дайте дух перевести! – кокетничала Алла Ивановна.

Никодимов опять пожал плечом, дескать, пожалуйста, кто ж мешает. Он опять посмотрел на часы и подумал, что надо двигаться к вокзалу, да и перекусить где-нибудь по дороге, на вокзале цены кусаются.

– Послушайте, – вдруг обратилась к нему дамочка. – Как ваше имя-отчество, простите?

– Петр Степаныч, – глухо буркнул Никодимов.

– Так вот, уважаемый Петр Степанович, – затарахтела она. – Пусть мое предложение не покажется вам странным, ничего такого в нем нет. – Она взволнованно сглотнула слюну. – Так вот, дорогой Петр Степанович. Я предлагаю вам зайти на часок ко мне, я тут рядом, в десяти минутах ходьбы, если быстрым шагом, то и за семь можно. Чаю попьем, дух переведете, отдохнете до поезда – ну что вам, право слово, на вокзале обретаться?

Никодимов вздрогнул и повел плечом:

– Неудобно как-то, мы ведь совсем незнакомы.

Алла Ивановна, видя его растерянность, воспряла духом, подхватила Никодимова за локоть и, приговаривая: «Что вы, что вы, приличного человека за версту ведь видно», потащила его за собой.

«Чего ей от меня надо? – удивлялся Никодимов. – Чудная какая-то дамочка. Может, чокнутая?»

До дома Аллы Ивановны дошли и вправду минут за десять. Дом был мощный, кирпичный, с хорошим ухоженным двором. Поднялись на шестой этаж, и Алла Ивановна открыла ключом массивную, обитую серым дерматином металлическую дверь.

Пока Никодимов раздевался в прихожей, Алла Ивановна уже вовсю хлопотала на кухне. Никодимов вымыл руки, и Алла Ивановна протянула ему маленькое махровое полотенце.

«Ничего себе хата! – удивлялся Никодимов. – Комнаты три, не меньше. Коридор метров десять. Ванная в розовой плитке. Ничего не понимаю. Может, она вдовица? Старовата, конечно, но юркая. И чего это она так старается?»

Когда Никодимов зашел на кухню, на столе уже стояла тарелка борща с жирным пятном быстро таявшей сметаны. Никодимов сглотнул слюну.

– Присаживайтесь, – любезно предложила Алла Ивановна. – Не откажитесь, прошу. Что там чай? Вы мужчина крепкий, крупный, надо и подкрепиться по-серьезному.

Отказаться сил не хватило. Никодимов сел за стол и, стесняясь и краснея, стараясь не чавкать, начал осторожно есть борщ. После борща ему подали котлеты с макаронами.

Наевшись, Никодимов вальяжно откинулся на стуле и спросил Аллу Ивановну почти грозно:

– Что-то не пойму я вас. Женщина вы с виду приличная и неглупая, а вот домой к себе незнакомого человека тащите, да еще и не москвича. Не боитесь?

Алла Ивановна присела на стул, откинула рукой кудряшки со лба и спокойно сказала:

– Представьте себе, не боюсь. Я людей насквозь вижу.

Она встала и поставила на газ чайник. Молча убрала посуду со стола, пододвинула Никодимову большую синюю, с золотым ободком, чайную чашку, тонко нарезанный лимон и конфеты «Мишка на Севере». Потом опять присела, опустила глаза и тихим голосом сказала:

– Дело у меня к вам, Петр Степанович. Очень серьезное дело.

«Костюм сестрин попросит отдать, – испугался Никодимов. – Спекулянтка, наверное. Хотя нет, не похоже». Да кто их знает, много ли спекулянтов видел Никодимов на своем веку?

А Алла Ивановна продолжила:

– Кривить душой и прикидываться не буду, – важно сказала она. – Времени у вас на это нет. А есть у меня к вам предложение.

Она замолчала, встала со стула, подошла к плите и выключила чайник. Было видно, что она волнуется.

– Итак, – медленно произнесла Алла Ивановна и после затянувшейся паузы сказала: – У меня есть две дочки. Чудные девочки. Домашние, рукодельницы. Обе работают. Лялечка – в роно, в бухгалтерии, Галечка – в детском саду, методистом. Славные, начитанные, с хорошими манерами, – нахваливала свой залежалый товар Алла Ивановна. – Только вот в жизни не повезло. Не сложилось. Женихов было много, – отчаянно врала Алла Ивановна, – а вот не сложилось. По разным причинам. Без подробностей. – И она строго посмотрела на притихшего Никодимова.

Никодимов смотрел на синюю чашку с золотым ободком.

Алла Ивановна громко вздохнула и проговорила:

– Мы с вами взрослые люди, чего уж там. Вы тоже, Петр Степанович, человек неустроенный, неухоженный – это же видно. В общем, – она нервно закашляла, – предлагаю вам фотографии девочек моих посмотреть – может, приглянется вам Лялечка или Галочка. – И, обессиленная, опустилась на стул, нервно теребя в руках льняную салфетку.

Никодимов краснел и тупо молчал, не поднимая глаз от стола. Молчали минут десять.

– Ну вы даете, – наконец выдавил Никодимов. – А если я аферист какой? Брачный или просто так жулик? Как же можно так человека в дом звать и дочек своих предлагать?

– Что вы, что вы, Петр Степанович, я женщина опытная, людей насквозь вижу! Разве ж я первого встречного в дом бы позвала? Да вы меня обижаете, ей-богу!

Алла Ивановна громко высморкалась в салфетку, на глазах у нее выступили слезы.

Никодимов смутился:

– Да не хотел я вас обидеть. Просто странно все это как-то.

– А ничего тут нет странного, – оживилась Алла Ивановна. – Просто вы мне приглянулись, вот и все. Что ж тут странного? Знаете, в старину только по сватовству люди и женились. Никак иначе. По рекомендации.

– Ну, какая у вас на меня рекомендация… – протянул Никодимов.

– Я мать, мне виднее. Я насквозь мужчин вижу, так что вы, Петр Степанович, не обессудьте и обиду на меня не держите.

Никодимов пожал плечом. Алла Ивановна резво вскочила и выбежала в комнату.

Петр Степанович оглядывал кухню. Гарнитур импортный, точно. Плитка на полу чешская, не меньше. Люстра даже на кухне не пластиковая, из металла со стеклянными висюльками. Тюль импортный, с люрексом, Сирия, Зинаида о таком всегда мечтала. Это если в кухне так, что тогда в комнатах?

Вошла Алла Ивановна и торжественно разложила на столе фотографии. Никодимов взял их в руки. На одной из них стояла тощая девица с длинным носом и узкими глазами. Прямая, как палка, и почти безгрудая. Совсем не в его вкусе. Девица строго смотрела в объектив. На другой радостно улыбалась полная, рыхлая молодуха в коротком пестром платье. Бросались в глаза ее крупные, круглые, открытые колени. Никодимов переводил взгляд с одной фотографии на другую. Думал. Потом отложил фото той, что с коленями. Она ему напоминала бывшую жену Зинаиду. Еще минут пять смотрел на фото узкоглазой. Тяжело вздохнул и протянул Алле Ивановне фотографии.

– Эта, – коротко вздохнул он и залился краской.

– Лялечка! – обрадовалась Алла Ивановна. – Старшая. Не подумайте ничего, ей двадцать восемь. Да, не девочка. Зато мозги уже на месте. В бухгалтерии, зарплата не бог весть, но там ее ценят, уважают. Читает взахлеб! Без книжки не засыпает, – радостно тараторила Алла Ивановна. – Чистюля, каких мало! Скромная, порядочная! Не пожалеете, Петр Степанович, ей-богу, не пожалеете!

Никодимов залпом выпил остывший чай – в горле пересохло.

– Ну а щи там сварить или рассольник? – смущенно спросил он.

– Вот за это, Петр Степанович, можете не волноваться. Хозяйство веду я. У меня с этим строго. Я не для того своих дочерей растила, чтобы они о чугунки ногти ломали. Пусть читают, кино смотрят, с мужем беседуют, – с напором ответила Алла Ивановна. – А по хозяйству я уж как-нибудь сама, не волнуйтесь. Или вам борщ не понравился?

– Борщ приличный, – успокоил ее Никодимов. – Но все равно это как-то…

Он замолчал.

– Что? – уточнила Алла Ивановна.

– Да странно, вот что, – ответил Никодимов.

– Не комплексуйте, Петр Степанович. Вы мне потом сами спасибо скажете. И потом, что вам терять-то?

Терять Никодимову было и вправду нечего. В общем, порешили так: Никодимов подает по собственному желанию, рассчитывается в две недели, приезжает в Москву и останавливается у Аллы Ивановны как сын ее старой приятельницы. Приезжает как будто в отпуск. А все остальное Алла Ивановна берет на себя.

Никодимов засобирался на вокзал. У двери Алла Ивановна его подбадривала:

– Все будет хорошо, Петр Степанович. Вот увидите. Я вам обещаю. Все будет очень даже мило, – тарахтела счастливая Алла Ивановна. И строго напомнила ему, подняв кверху указательный палец: – Жду вас через две недели. Ровно через две.

На вокзал Никодимов ехал в полном смятении. Радости не было никакой. Хотя если разобраться – прописка московская, квартира райская, будущая теща далеко не дура (он вспомнил Зинину мать тетю Раю, и его передернуло). А невеста? Не красавица, но это было бы слишком – не такой он подарок, чтобы получить еще и красавицу, он это понимал.

«Подумаю еще, время есть», – решил Никодимов и на вокзале на сэкономленные от обеда деньги купил племянникам и дочке Любашке вафель и конфет.

Дома его, понятное дело, не ждали. Зина тут же открыла пасть, а Митрофанов злобно сплюнул прямо на пол. Дочка Любаша развернула конфету, скривила морду и сказала:

– Говно.

Зинаида радостно рассмеялась.

На следующий день Никодимов написал заявление об уходе. Ночевать поехал к сестре. Все ей рассказал, как было, только слегка приукрасил. Сестра плакала от счастья.

Через две недели Никодимов с чемоданом стоял перед дверью, обитой серым дерматином, и не решался нажать кнопку звонка.

Но все оказалось не так страшно. Алла Ивановна встретила его радостно, как дорогого гостя. Освободила ему комнату, к его приезду испекла наполеон.

Вечером пришли Лялечка и Галечка.

Лялечка все больше молчала и шумно втягивала из блюдечка чай. Галечка много смеялась и съела почти весь наполеон.

Алла Ивановна купила билеты в цирк и «Сатиру». Лялечка тоже оказалась в отпуске – какое совпадение! В цирк и театр они пошли вдвоем, а после театра гуляли по Москве. Лялечка все больше молчала и смотрела на Никодимова с легким пренебрежением. Он чувствовал себя неловко.

Вечером шушукались на кухне с Аллой Ивановной.

– По-моему, я ей не нравлюсь, – жаловался Никодимов.

– Что вы! – горячо возражала Алла Ивановна. – Она в вас влюблена! Просто у девочки хорошие манеры – не вешаться же вам на шею, Петр Степанович!

Никодимов соглашался и тяжело вздыхал.

Квартира ему нравилась – тихо, прохладно, спокойно. На полу – ковры, на стенах – картины. Стряпня Аллы Ивановны тоже подходила – первое, второе, компот. Вечером – булочки к чаю.

К Москве Никодимов тоже стал привыкать, и она ему даже стала нравиться.

– Гигант-город, – с восторгом говорил он. – Мегаполис!

По ночам слышал, как на кухне Алла Ивановна шушукалась с Лялечкой.

«Мозги вправляет», – понял Никодимов.

Через две недели Алла Ивановна строго посмотрела на Никодимова и спросила:

– Ну а дальше-то что? Какие у вас, так сказать, Петр Степанович, планы?

Никодимов признался, что робеет перед Лялечкой и все не решается ее обнять.

– Это все ерунда, – отрезала Алла Ивановна. – Завтра сделайте предложение – и все само собой образуется.

Никодимов испуганно кивнул.

Вечером он пришел с цветами и тортом. Все сели ужинать. Никодимов уже доедал азу с овощами, но все молчал. Алла Ивановна бросала на него испепеляющие взгляды. Никодимов молчал. Алла Ивановна стала нервно покашливать. Никодимов пил компот и молчал. Алла Ивановна все взяла в свои руки.

– С чего бы у нас цветы и торт в будний день? – удивилась она.

Никодимов собрался с духом, встал, крякнул, поднял пустой стакан от компота и произнес почему-то глухим басом:

– Прошу у вас руки вашей дочери. Лялечки, – уточнил через минуту Никодимов.

Алла Ивановна ойкнула и всплеснула руками. Лялечка дрожащей рукой поставила на стол чашку и скорбно поджала губы. Галечка расплакалась и бросилась в свою комнату. Этого, правда, никто не заметил.

Алла Ивановна поднялась со стула, обняла Никодимова и поцеловала его во вспотевшую плешь. Соединила его и Лялечкину руки, благословила и счастливо повторяла:

– Вот и миленько все, вот и чудненько!

Свадьбу сыграли потихоньку, по-семейному. Настоял Никодимов. Алла Ивановна, конечно, хотела развернуться по полной. Чтобы все гости и все знакомые, чтобы сослуживцы, чтобы все видели и утерли носы. Но Никодимов был тверд как скала. И денег было жалко, да и вообще как-то неловко.

После свадьбы Никодимов переехал в комнату к Лялечке. Лялечка была по-прежнему суха и строга. Спать ложилась в пижаме и теплых носках. Через месяц после свадьбы Лялечка сказала Никодимову, что «это» ее мало интересует и чтобы Никодимов не мешал ей спать. Никодимов обиделся и лег «валетом». Лялечка презрительно хмыкнула и брезгливо отвернулась к стене.

Алла Ивановна устроила Никодимова в ЖЭК инженером – денег немного, но работа не пыльная и возле дома. Обедать Никодимов ходил домой. Жизнь была, ясное дело, не расчудесная, но тихая и сытая, уж точно лучше той, прежней. Лялечка все читала и перед сном вежливо желала Никодимову «спокойной ночи».

Алла Ивановна, конечно же, все понимала. Боялась, что Никодимов сбежит, и ублажала его, как могла: брала только половину зарплаты, пекла пироги, покупала ему носки и рубашки, достала чешский костюм и югославские полуботинки. На 23 Февраля подарила польский одеколон. Старалась не на шутку. А Никодимов сбегать и не собирался – он вполне прижился и вполне был доволен жизнью.

Как-то в марте Алла Ивановна почувствовала себя неважно. «От Галечки заразилась», – подумала она. Галечка хворала ОРЗ уже пятый день.

Алла Ивановна ушла с работы с обеда. Тихо открыла ключом дверь, чтобы не тревожить больную Галечку. На цыпочках зашла в квартиру. Стала осторожно снимать ботики, как вдруг услышала странные звуки из Галечкиной комнаты – вскрики, сопение, бормотание.

Алла Ивановна схватилась за сердце: «Плохо ей!» – и сделала шаг к комнате младшей дочери. И в эту самую минуту услышала приглушенный мужской смех. Алла Ивановна юркнула в свою комнату. В эту самую минуту дверь Галечкиной комнаты распахнулась, и из нее выскочил абсолютно голый Никодимов. Алла Ивановна вскрикнула и закрыла рот рукой.

Никодимов шумно плескался под душем. Галечка включила проигрыватель – истошно завопила Маша Распутина.

Алла Ивановна, дрожа как мышь, села на край кровати, пытаясь привести мысли в порядок. Сначала она хотела выскочить из комнаты и дать Никодимову по красной толстой морде. Потом – отхлестать по белым пухлым щекам дочь. Потом – собрать никодимовские манатки в чемодан и выбросить за дверь. Потом – строго наказать мерзавке Галечке, чтобы Лялечка, не дай бог, не узнала бы ничего…

Но Алла Ивановна была женщиной благоразумной. И потом, столько вложений, столько труда – и все насмарку! Да и Лялечка хороша – отказала мужику от постели, вот вам и результат. И Галечка бедная, одна, без мужика, а природа, видно, берет свое.

Тут Алла Ивановна вспомнила своего ненасытного мужа и смахнула со щеки слезу.

Никодимов, бедный, попал как кур в ощип.

В общем, все хороши, решила Алла Ивановна.

Но теперь появились три важных дела. Чтобы Лялечка ни о чем не узнала – раз. Чтобы Никодимов не сбежал – это два. И три – чтобы все было шито-крыто. Иначе кошмар, скандал, все знакомые, боже, соседи! Этого Алла Ивановна допустить не могла.

Никодимов оделся и ушел на работу. Обеденный перерыв закончился. Галечка сладко уснула под вопли вульгарной сибирской выскочки. Алла Ивановна вымыла посуду, померила давление, накапала тридцать капель валокордина и принялась варить обед на завтра.

Никодимов пришел с работы ровно в шесть. Вымыл руки и сел ужинать. Алла Ивановна поставила перед ним тарелку с горячими сырниками.

Лялечка пришла домой в семь пятнадцать. Выпила чаю и ушла к себе читать новый детектив.

Галечка проспала до позднего вечера и проснулась очень голодная. Алла Ивановна спекла ей оладьи.

Никодимов посмотрел по телевизору новости и улегся спать.

Алла Ивановна перемыла посуду и с тяжелым сердцем пошла к себе.

«Ничего, – успокаивала она себя, оправдывая всех и Лялечку. – Ну что поделаешь, сватать надо было бы Галечку. Лялечка оказалась типичная старая дева, синий чулок. Разве в том ее вина? И Галечке тоже обидно, хочется женского счастья. И Никодимов – здоровый же мужик, молодой».

И себя она тоже оправдывала. Ну, ошиблась она, ошиблась. А ведь хотела как лучше. Разве мать желает своим детям чего-нибудь, кроме добра?

В общем, через девять месяцев Галечка родила младенца – крупного, с красным личиком и белесыми бровями. Алла Ивановна была счастлива. Лялечка кривила ротик и зажимала нос и уши, когда младенец кричал и пачкал пеленки. Никодимов подходил к младенцу, молча и внимательно смотрел на него и делал «козу». Галечка смеялась и целовала сына в крепкую розовую попку. Алла Ивановна кипятила соски и варила манную кашу.

На улицу выходили такой компанией: Лялечка со скорбным и немного брезгливым выражением лица, Галечка, еще больше раздобревшая после родов, в с трудом застегивающемся плаще, со счастливой улыбкой, невозмутимый, важный Никодимов и счастливая Алла Ивановна, гордо катившая колясочку с новорожденным внуком.

Все было очень даже миленько, как любила говорить благоразумная Алла Ивановна.

Отражение

Сейчас она ненавидела это так же яростно, как когда-то любила. И все равно тянуло. Мазохистка. Дура. Всегда была дурой – жизнь показала. Пустая жизнь.

Где они, где эти бархатные брови, золотые волосы? Где эти сливовые глаза, тонкая шея? Сейчас, когда она присаживалась перед зеркалом, возникало два чувства – ненависть и стеснение.

Это раньше было – улыбка и кокетство с неодушевленным предметом:

– Свет мой, зеркальце, скажи!

Оно и говорило – всю правду. Как, впрочем, и сейчас, только сейчас беспощадно. С телом было еще хуже, еще печальней, совсем плохи дела. А этот дурак все любуется. Идиот. Всегда был идиотом.

– Ты – моя маленькая девочка.

Ни хрена себе девочка! Старуха. А он был слеп. Ничего не видел. И даже счастлив.

Потому что теперь – полная спокуха. Теперь она никому не нужна. Дождался своего часа. Высидел, как курица яйцо.

Всю жизнь – ни одного попрека. Словно не замечал ни ее пустых походов налево, ни судьбоносных романов. Лишь бы не ушла, лишь бы была рядом. Убожество. А может, просто умный? Делал вид. Ну уж нет! Тогда слишком умный – а этого не может быть.

Всю жизнь все ловились, как на крючок, на ее красоту. Глупые тупые рыбы с пустыми и обреченными глазами! Хотя им всем и всегда было нужно одно. Никому не была нужна она сама, ее душа. Впрочем, и ей до чужих душ… Пошли все к черту.

А тогда казалось, что жизнь – как песня. Детей не хотела. На черта? Видела у знакомых, подруг не было: сопли, свинки, ветрянки, сады и школы, внуки и невестки. Уже к тридцати – изношенные тела и лица. Она хоть продержалась.

Вспомнить, конечно, есть что. Что говорить? Один моряк чего стоил! Прилетал к ней на два часа, просто чтобы увидеть. Красивый мальчик. Наивный. Она тогда здорово увлеклась. А полковник? Сильный мужик, как сейчас сказали бы, брутальный. Хотел бросить семью, детей, на все был готов. А она как представила, что по гарнизонам… Увольте. Он тогда в Афган поехал. Поспешил к себе на похороны.

А хирург? Вскрывал ей гнойник на пальце – так, ерунда, мелочь. И глаза, полные слез. У него! А она смеялась.

– У тебя болевой порог низкий! – сказал он тогда. – Ты не чувствуешь боли!

Что есть, то есть. Хирург этот предлагал все бросить и свалить в Штаты.

– А муж? – она делала удивленные глаза.

– Не смеши, – отвечал он.

Она сделала вид, что обиделась. В общем, потом этот хирург в Штаты таки свалил. Слышала, что процветает. Ну и черт с ним.

Был еще архитектор. Писал стихи, хорошие, между прочим, стихи, она в них толк понимала. Хотел построить терем из розовых гладких бревен и увезти ее туда, в еловый темный лес. Она тогда смеялась: я – только во дворец. Он потом умер, кстати, быстро сгорел – за три месяца, от рака. Хорошо, что не заселились в терем.

Был еще и артист из театра оперетты. Это вообще смешно. Несерьезно. Но был красив как бог. Правда, с элементами голубизны. Черт и с ним. Это – из длительных. Ну, более-менее «по-сурьезу».

А так. Инженеришка из КБ. Резал вены – дурак, видел же, что не по Сеньке шапка. Водитель-дальнобойщик. Кулаки с ведро. Когда обнимал, от страха падало сердце, а потом было смешно – дикарь, в общем. Летчик себя тоже не оправдал. Думала: летчик, романтично. Форма, фуражка, голубая рубашка под цвет глаз, покоритель воздушного океана. А оказался слабак. Во всех смыслах. Ну, и так далее. Не о чем говорить.

К сорока вышла замуж – испугалась. Одиночества. По какой любви, о чем вы? Кто, как не она, знает, как быстро это проходит: вулканы страстей, пожары эмоций – а дальше труха, пепел. Воспоминания. Когда приятные, а когда не очень. Решила, что выйдет «по голове». Думала тогда, что это самое верное.

Выбирала долго. Выбрала. Если «по голове», то не прогадала. Чай, кофе в постель, домработница – «береги, любимая, свои прелестные ручки». Парикмахер, массажист на дом, водитель к подъезду. Дача в Малаховке – камин, зимний сад, квартира на Смоленке – четыре комнаты, потолки – четыре с половиной. Бронзовые люстры, персидские ковры, мейсенские сервизы. Спальня из карельской березы. Вдовец без детей. Куда лучше? А про то, что тошнит, знала только она.

Ушла в отдельную спальню. Он не возражал. Он вообще никогда ей не возражал. Слова грубого за всю жизнь, за все пятнадцать лет не услышала. Не жизнь, а рай.

Хочешь – читай, хочешь – смотри кино, хочешь – пой. Кстати, она когда-то неплохо пела. Говорили, у нее меццо-сопрано. Нужно было развивать, потенциал был. Она не стала.

Тогда у нее было много всяких дел, не до учебы. Пробовала вязать – бросала через полчаса. Занятие для идиоток. Вышивать на пяльцах? Извините. Однажды захотела рисовать – муж купил холсты, подрамник, краски. Постояла у мольберта два дня. Потом надоело. Один раз съездила в Третьяковку. Побродила по залам. Было хорошо. Больше не поехала.

Муж сутками на работе. Нет, это, конечно, хорошо, но одной тоже тоска. Звонить некому. Родственников нет, подруг, как известно, – тоже. С соседками не общалась – тупые наседки, в голове одни тряпки и дети, куда им с ней?

Она, конечно, тоже могла прошвырнуться по магазинам. Иногда ей это даже было в кайф. Кредитка неисчерпаема, иногда накупит платьев, туфель, сумок, дома померяет, покрутится перед зеркалом – а потом все забросит. Куда носить?

Нет, конечно, бывали выходы-приемы, премьеры. Но и там от всех мутило. Разговоры неинтересные – мужики все по бизнесу, их жены в основном молодухи – старые на свалке. А смотреть на этих девок, свежих и длинноногих, на их упругую кожу, дельфиньи тела… Увольте. Зачем ей отрицательные эмоции.

Попробовала жить на даче. Стала разводить цветы. Неинтересно. Цветы у нее почему-то не приживались, гибли. Какой смысл?

Впрочем, на даче бывало неплохо. Сосны, в доме вкусно пахло деревом и камином. Можно было зажечь свечи, забраться в глубокое кресло и мелкими глоточками, согревая во рту, пить коньяк. Ну, это день, два. А от себя ведь никуда не деться. Себя всегда берешь с собой.

Иногда представляла, что у нее есть дети, например красавец-сын или красавица-дочь, и внуки. Нет, увольте! Она не лукавит: ни разу не пожалела, что не родила. Живут же люди без детей и не тужат, живут друг для друга, для себя. Друг для друга не хотелось, а для себя она жила всю жизнь. И что, ей от этого легче?

Однажды совсем очумела от тоски – нашла родственников, дальних, по отцу, поехала к ним в Апрелевку. Там домик дощатый на шести сотках, огород. Куча детей и внуков, все ей были вроде рады. А она сорвалась через два часа, хорошо, что водителя не отпустила. Посылала им раз в месяц какие-то деньги и больше ничего знать не желала.

Она встала и прошлась по комнате. В полумраке гостиной на стене поблескивали от света уличного фонаря ее фотографии. Девятнадцать, двадцать пять, тридцать лет. Дальше не надо. Она задержалась около них и усмехнулась. Потом подошла к окну и уткнулась лбом в холодное стекло.

В окне она опять увидела свое отражение. Зеркало разбить можно. А вот окно – полная глупость. Она же не идиотка.

Лет десять назад она увлеклась – ботокс, подтяжки, лифтинг, пилинг. Предлагали кучу всего – почуяли ее кошелек. Результат сначала вроде бы был, ей даже нравилось. Лицо стало гладким как яйцо, неживое – брови не поднимались, уголки рта зависали. Потом увидела таких же, как она. Все на одно лицо, овал, глаза, губы… Все похожи на рыб, просто косяк из полудохлых рыб. Противно.

Ходить в фитнес? Там опять эти сопливые куклы. Смотрят на нее с усмешкой.

Муж считал, что у нее депрессия. Какая, к черту, депрессия? Просто она все про себя понимает. Все, до копеечки. Тогда была жизнь. А сейчас? Эта обвисшая грудь, складки на бедрах, волосы на расческе, пожелтевшие ногти.

Она усмехнулась. Никто из ее прежних любовников ее бы не узнал. Да и слава богу. Они, конечно, тоже не молодели, но они мужчины, это для них не трагедия.

А для нее это все – конец жизни. Ждать, когда будет еще хуже? Еще гнуснее? Чтобы тошнило уже от себя? Зачем это все, какой смысл? Завести молодого любовника? Запросто. Времени свободного уйма. Денег тоже. Ее никто не контролирует. Поехать с ним в Париж, в Ниццу, умирать от его гладкого смуглого тела, заглядывать ему в глаза, предлагать любые шмотки, купить машину. И знать, что он спит с тобой только потому, что ты – богатая и щедрая старуха. Знать, что он ненавидит тебя за это и себя заодно. Нет уж, увольте. Такого возвращения к жизни ей не надо. Сходить с ума от стыда и бессилия? Это не ее путь.

Муж предлагал любых врачей, любые лечебницы мира. Любые поездки. Бриллианты. Шубы. Зачем? Врачам она не доверяла. Тех стран, которые видела, хватило бы на три жизни. Шкафы и так ломятся. Все неинтересно. Все ни к чему. Все уже было, и не один раз.

Она опять подошла к ненавистному зеркалу. Внимательно разглядывая себя, провела пальцем по скуле и губам. Распустила волосы. Встряхнула головой – волосы разбежались по плечам. Открыла косметичку. Положила на кожу тон, румяна. Подвела глаза. Накрасила губы. Опять внимательно разглядывала себя. Потом пошла в спальню, надела лучшее белье и тончайший, состоящий из одних кружев, пеньюар. Легла на кровать поверх покрывала, потом вспомнила, быстро поднялась и босиком пошла на кухню. Налила в стакан воды и вернулась в спальню. Опять легла. Достала из тумбочки пачку снотворного и аккуратно стала выдавливать таблетки. Пять, восемь, пятнадцать – наверное, хватит. Медленно, тщательно запивая, выпила таблетки – все до одной. Для верности. Расправила на подушке волосы и сложила на груди руки. Красивая картина, если посмотреть со стороны. Да и выглядит она сегодня неплохо. Она усмехнулась и закрыла глаза.

Было совсем не страшно и ничего не было жаль. Что жалеть то, чего нет?

Она стала считать про себя. Двадцать, тридцать, пятьдесят. Черт его знает, когда все это закончится. Она была уверена, что поступила правильно. Через час придет домработница, откроет дверь своим ключом, войдет в спальню, закричит страшным голосом, бросится звонить хозяину. Он, конечно, тут же приедет. Вызовут «Скорую». Все будут в смятении и недоумении, будут обсуждать и осуждать. Чего ей, этой стерве, не хватало?

Никто не поймет, ведь никто не поймет, это точно. Муж, конечно, попытается сделать все шито-крыто. Не приведи бог потеря репутации, а это для него так важно! Придумает какой-нибудь сердечный приступ. Его дело. Ей уже будет все равно. Она уже будет далеко. Хорошо бы не в аду. Может быть, рай тоже не заслужила, но не в аду наверняка. Что и кому она в жизни сделала плохого? Правда, с хорошим тоже сложновато.

Ее наконец потянуло в сон. Она собралась с последними силами, с трудом встала с кровати и подошла к зеркалу. В комнате было темно. Она зажгла ночник и посмотрела на себя. При приглушенном розоватом свете ночника она была еще очень красива – свет падал мягко и щадяще. Она улыбнулась – и осталась вполне довольна. Она уйдет сейчас, сейчас, пока все еще не так ужасно, пока проклятая природа не завершила свое черное дело, пока все еще вполне терпимо. И все скажут, что она еще очень хороша. Наверняка.

Она снова легла на кровать и закрыла глаза. И даже слегка улыбнулась – она была собой очень довольна. И впервые за многие годы сумела понравиться себе.

Прощай навсегда!

Синдеев появился на хуторе поздней осенью – в это время к ним часто забредали случайные заплутавшие охотники. Он стоял на пороге огромный, как гора, в штормовке и кирзачах невиданного размера. Глаз его почти не было видно из-за густых кустистых бровей и лохматой, нечесаной бороды, закрывавшей почти все лицо. Десятилетний Колька и шестилетняя Любка лежали на печке, свесив из любопытства головы вниз. Незваный гость положил на скамью подбитого серого зайца с запекшимся кровавым боком и серую крякву, мелкую и тощую. Он снял штормовку и, не снимая сапог, молча сел за стол.

Мать с усмешкой оглядела «косого» и утку, снесла их на кухню и поставила перед незваным гостем миску с уже остывшей, оставшейся с ужина картошкой и крупно нарезанное, с бордовыми прожилками сало.

Он поднял голову и долгим взглядом посмотрел на мать. Она поняла, встрепенулась, метнулась к буфету и достала бутылку мутного самогона. Синдеев крякнул и одобрительно кивнул. Мать стояла в проеме кухни, обняв себя за плечи, и строго и внимательно наблюдала за тем, как Синдеев ест.

– Садись, хозяйка! – распорядился гость.

Мать повела плечом и присела на край табуретки.

– Пить будешь? – спросил Синдеев.

– Я – вина, – откликнулась мать и достала из буфета ополовиненную в прошлую Пасху бутылку кагора.

Колька не любил, когда мать пила, ни водку, ни вино. Пьяной мать не напивалась, но у нее густо и некрасиво краснело лицо, и она начинала завывать тоскливые песни про любовь и женскую долю. И все никак не ложилась спать, хотя Колька ее очень об этом просил.

Кагор было терпким и сладким – Колька однажды втихаря налил себе полчашки и все боялся, что мать своим острым глазом это увидит. Но, слава богу, мать подвоха не заметила.

Мать и гость почти не разговаривали, и Кольке с Любкой скоро надоело за ними наблюдать. Любка заснула, как всегда раскидав во все стороны ноги, Колька ее незлобно пнул и взялся читать своего любимого Жюля Верна. А скоро и сам не заметил, как уснул.

Проснулся Колька среди ночи, надо было во двор. Он заглянул за занавеску, где спала мать, но там ее не обнаружил. Вышел на крыльцо, поежился от холода и увидел в окне бани тусклый расплывчивый свет.

«Странно, – подумал Колька. – И чего она повела его в баню?» Обычно все заезжие ночевали в сарае, на сеновале.

Колька сделал свои дела и поторопился в теплую избу. Засыпая, он благодушно подумал: «Ничего, пусть покувыркаются. Мамка уже третий год одна».

Когда Колька утром открыл глаза, удивлению его не было предела. Синдеев сидел за столом, а мамка подавала ему сковородку с яичницей. Глазков в ней было штук шесть, не меньше. И это при том, что яйца были считаны – осенью куры неслись плохо. Синдеев ел шумно, громко втягивая в себя чай. Мать сидела напротив, подперев голову руками, и чему-то улыбалась. «Как дурочка прямо», – со злостью подумал Колька.

Потом мать вышла из избы.

Синдеев поднял на Кольку глаза.

– Что смотришь? – сказал он. – Не нравлюсь?

Колька сделал вид, что не расслышал, и стал натягивать штаны. Мать вернулась в избу и спросила Кольку, что приготовить на завтрак.

– Яичницу, – буркнул Колька.

– Так яиц больше нет, – растерялась мать. И виновато добавила: – Сегодня все собрала.

Колька ничего не ответил, надел куртку и сапоги, взял корзину и бросил:

– Я в лес.

В другой бы раз мать ни за что не отпустила его без завтрака. Или на крайний случай навертела бы с собой бутербродов с салом или с мясом. Или просто положила бы вареной картохи с луком. Колька обиженно хлопнул дверью и пошел в сторону сосняка – там наверняка еще можно будет набрать опят или волнушек. Когда Колька вернулся, Синдеева в избе не было.

День прошел как обычно. Колька помогал матери чистить грибы, потом убирал в хлеву за коровой и поросенком. Потом топил баню: завтра понедельник, и перед школой надо было помыться и постирать. Мать замочила в корыте Колькины трусы и майки. В мыльной воде рядом с ними болталась синдеевская клетчатая рубаха.

В понедельник утром Колька отправился в школу. Идти надо было в деревню. Сначала лесом, километра четыре, а потом полем – но там уже короче. После уроков Колька шел к тетке Клаве, материной сестре, там играл с братом Лешкой и вместе с ним делал уроки. Иногда оставался у тетки ночевать – идти домой в темноту не хотелось, но среди недели обязательно приходил домой. Мать знала и не волновалась. А тут на всю неделю остался у тетки.

Мать прибежала в поселок в четверг, прямо в школу. Вытащила Кольку с уроков и больно надрала уши. Колька плакал и укусил мать за локоть.

– Домой давай! – крикнула мать.

Колька насупился:

– А этот там?

– А твое какое дело? – крикнула мать. – Твое дело телячье. Обосрался – жди, пока дождь пойдет.

Колька на мать сильно обиделся и всю дорогу молчал.

Синдеев колол во дворе дрова. Колька прошел мимо, не поздоровавшись. Мать разозлилась и ткнула его кулаком в спину.

Колька зашел в избу. Любка сидела за столом и, высунув язык, рисовала.

– Живет здесь? – спросил Колька.

– Ага, – ответила Любка и вытерла ладонью нос.

Мать накрыла на стол, позвала всех ужинать. Колька лежал на кровати и читал.

– К тебе не относится? – крикнула мать.

– Не хочу, – буркнул он.

Мать подошла к кровати и сильно дернула его за руку.

– А ну, вставай!

Колька нехотя встал и вразвалочку подошел к столу.

– Чего матери нервы треплешь? – спросил Синдеев.

Колька не ответил. Мать вышла на кухню.

– Бастуешь, значит, – ухмыльнулся Синдеев. – Не нравлюсь я тебе.

– Ага, – сказал Колька и положил себе в тарелку макарон.

Ужинали молча. После ужина Синдеев вышел на крыльцо курить. Мать села напротив Кольки, погладила его по голове и, вздохнув, сказала:

– Что поделаешь, сынок? Я все понимаю. Но ты вырастешь, уедешь, Любка замуж выйдет. А мне что, одной жизнь доживать? Ты ведь знаешь, как мне без бати тяжело было, – мать опять тяжело вздохнула. – А он холостой, неженатый. Может, что и сложится.

– А ты почем знаешь, что неженатый? – спросил Колька. – Может, он от алиментов бегает, как наш батька? Или от милиции.

– Нет, – улыбнулась мать и покачала головой, – я его паспорт видела.

– Ну и живи, если нравится. А я у тетки Клавы жить буду.

– Нужен ты ей, – усмехнулась мать. – У нее своих трое.

– Тогда в интернат поеду, – заявил Колька. – Там хоть немецкий есть и физика, не то что в деревне.

– Ну, это дело твое, – вздохнула мать.

Через неделю мать отвезла Кольку в поселок, в интернат.

Сначала у Кольки дела не очень шли, Дрались много, правда, по-честному, «до первой кровянки». А потом ничего, все сложилось. Появились закадычные дружки – Федька и Ванька. Все вместе – сила, попробуй тронь! И библиотека в интернате была хорошая, и по средам и пятницам пончики пекли или ватрушки (и то и другое Колька обожал) и даже просто давали какао с печеньем. И кино раз в неделю крутили – «Кавказскую пленницу» или «Щит и меч». А по ночам с мальчишками они придумывали разные страшные истории или ходили в палату к девчонкам и мазали их зубной пастой. Девчонки радостно визжали и хватали мальчишек за руки.

Еще ездили на экскурсию в город, в Музей боевой славы. Весной даже обещали экскурсию в Москву или в Питер. Но это, конечно, для тех, у кого в дневнике нет троек. Приходилось стараться.

Приближались зимние каникулы. Все собирались разъезжаться по домам. Только Кольке ехать домой не хотелось, хотя по матери и по Любке он сильно скучал.

Мать приехала за ним тридцатого декабря. Поговорила с учителями. Радовалась, что на Кольку никто не жалуется. Привезла ему новую куртку – болоньевую, синюю с красными полосками на рукавах, Колька о такой даже во сне не мечтал. Сказала, что куртку достал Синдеев, в городе. У Кольки сразу испортилось настроение.

– Ты не забудь, спасибо ему скажи, – всю дорогу в автобусе повторяла мать.

Колька отвернулся к окну. Надевать куртку ему уже не очень-то и хотелось.

В магазине мать купила бутылку водки, батон ливерной колбасы и палку колбасного сыра.

– Для миленького своего стараешься? – усмехнулся Колька.

– Ага, – как-то глупо улыбнулась мать. Добавила: – Я теперь такая счастливая! – и рассмеялась.

«Глупая она все-таки, как все бабы», – подумал Колька, а вслух сказал:

– Ну так и ходи!

– Как? – не поняла мать.

– Так! – отрезал Колька.

Синдеева в избе не было.

– Баньку тебе топит, – опять радовалась мать.

Любка бросилась Кольке на шею – сразу понятно, соскучилась. Потом пришел Синдеев, буркнул:

– Здоро€во! Париться пойдешь?

– Не-а, я чистый, – ответил Колька. – У нас в интернате душ есть. Мойся хоть каждый день.

– Понятно, – усмехнулся Синдеев.

Мать покачала головой.

После ужина Колька пошел в их с Любкой комнату, лег на кровать и стал читать «Трех мушкетеров»

– Грамотный он у тебя, – с усмешкой сказал Синдеев матери.

Ночью, когда все улеглись, Колька тихо спросил у Любки, как они тут без него живут. Любка сказала, что хорошо. Только Синдеев, когда напьется, бьет мамку по голове и еще таскает за волосья. А мамка плачет и просит «не надо». А она, Любка, в это время прячется за печку или под стол.

– Ясно, – сказал Колька и заскрипел зубами.

Через три дня Колька запросился в интернат. Во-первых, дома было скучно, а во-вторых, он так яростно ненавидел Синдеева, что у него даже пропал аппетит.

Мать плакала, уговаривала остаться, потом вздохнула и стала собирать ему вещи. Синдеев сидел и посмеивался. И вместо «до свидания» или там «счастливого пути» бросил Кольке в спину с улыбочкой:

– Дезертир.

У Кольки от обиды выступили слезы, и он прошипел сквозь зубы:

– Гад!

Мать услышала и тоже расплакалась. В автобусе ехали молча. Перед дверью интерната мать обняла Кольку и опять разревелась. Колька смутился и вырвался из материных рук – в окнах торчали любопытные головы ребят, не уехавших на каникулы.

В интернате было весело, никаких занятий – смотрели по вечерам телик, гоняли в спортзале в футбол или в волейбол. А в тихий час потихоньку резались с ребятами в подкидного дурака. Но каникулы кончились быстро и начались занятия. Все ждали лета, а Колька думал о лете с тоской – ехать домой, на хутор, ему не хотелось, просто тоска брала за горло. Но потом он придумал, что в июне он может остаться в интернате – помогать красить окна и забор, белить стволы яблонь и слив и вскапывать интернатский огород, – а в июле можно напроситься в деревню, к материной сестре тетке Клавдии.

В конце мая за Колькой приехала мать и уговорила ехать на хутор. Сказала, что Синдеев калымит по деревням. Колька согласился, но начал торговаться: как Синдеев приедет на хутор, мать отправит его к тетке.

Колька, конечно, соскучился и по матери, и по сестре Любке, и по собаке Жульке. На хуторе было хорошо – спи по утрам сколько хочешь, бегай в лес, катайся на велике. И мать старалась вовсю – каждый день пекла пироги или блины. Колька с Любкой набирали корзины сморчков, а мать жарила их в сметане и с картошкой.

Синдеев появился за все лето раза три. Долго парился в бане, потом все никак не мог наесться и выпивал бутылку водки. Спать уходил в баню.

– Тебя боится, – говорила Любка.

Колька довольно усмехался. Правда, однажды, в его третий приезд, Колька проснулся ночью от крика. Крик раздавался из бани, где ночевал Синдеев. Колька глянул за занавеску – мамки в комнате не было.

Он сунул ноги в сапоги, схватил топор, лежавший у печки, и рванул в баню. Дернул за ручку, но дверь была закрыта. Он замолотил по ней ногами. Крики стихли, и дверь распахнулась. На пороге стоял пьяный Синдеев в трусах и майке. За его спиной, кутаясь в халат, всхлипывала мать.

– Чего тебе? – спросил Синдеев.

– Зарублю за мамку! – тонко выкрикнул Колька и занес топор.

Мать вскрикнула. Синдеев сплюнул сквозь зубы, легко вынул из Колькиной руки топор и засадил его в стоявший рядом с баней чурбак.

Колька неожиданно для себя в голос разревелся.

– Сопли подбери, – бросил Синдеев и ушел обратно в баню.

Мать схватила Кольку и побежала с ним в избу. Кольку трясло, он долго не мог согреться, зуб на зуб не попадал. Мать уложила его в кровать, согрела кружку молока, укутала его одеялом и села рядом на табуретку. Проснулась Любка.

– Гони его, мамка! – сказал он. – На черта тебе такой черт и пьяница? – спросил Колька.

– А где они, не пьяницы? – горько усмехнулась мать. – Ты их много видел?

Колька приподнялся на подушке:

– А трудовик наш, Степаныч? Он вообще в рот не берет. У него язва. Ты с ним, мамка, поженись!

– Дурачок ты мой! – сказала мать и погладила Кольку по голове. – На твоего Степаныча небось очередь из поварих и училок стоит. Боюсь, не достоюсь. – Мать улыбнулась и грустно добавила: – А Синдеев работящий, вон все лето шабашит. И мне со скотиной помогает, и с охоты его живем, и денег дает, не жалеет. На тебя, на Любку, на гостинцы.

– Не нужны мне его гостинцы, – заявил Колька. – И деньги его не нужны. Скоро сам тебе на все заработаю – и на пальто, и на сапоги. И сережки тебе куплю с красным камушком, как у тетки Нюры. Ты только гони его, мам! Ведь как мы хорошо без него жили!

– Много ты понимаешь! – сказала мать. – Какой-никакой, а мне с ним лучше стало. И потом, люблю я его, Колька!

– Ну и люби! – разозлился Колька и отвернулся к стене.

Мать гладила его по голове и тяжело вздыхала.

– Что вздыхаешь, как больная корова? – Колька повернулся и зло посмотрел на мать. – Собирай вещи, завтра с утра уеду.

Утром Синдеев отсыпался в бане. Мать проводила Кольку до поселка и посадила в автобус. Она стояла возле окна, ревела и махала ему рукой. Колька отвернулся, и у него защипало в носу.

Мать приезжала в интернат его навещать. Привозила гостинцы – пряники, вафли, конфеты и даже один раз апельсины. Они сидели с Колькой в коридоре, и она держала его за руку.

– Этот на месте? – спрашивал Колька.

Мать отворачивала голову и кивала.

– Хулиганит? – строго спрашивал он.

Мать мелко качала головой:

– Нет, нет, сынок. Ну почти нет. Очень редко!

– А это что? – Колька кивал на темно-фиолетовый синяк у матери на запястье.

Мать натягивала рукав кофты и придумывала какую-нибудь ерунду.

На зимние и весенние каникулы Колька из интерната не уезжал, а вот на летние, если Синдеева не было, ездил на хутор или к тетке Клаве в деревню. Любка тоже пошла в школу и ночевала неделю у тетки, а на выходные мать забирала ее на хутор.

Колька закончил восемь классов и поступил в ПТУ на крановщика. Дали койку в общежитии, получал стипендию, двадцать рублей. Приезжала мать и привозила курей, сало и картошку, в общем, не голодал. После училища пошел на домостроительный комбинат – отгружал бетонные плиты для фундамента и панели для домов. Платили неплохо. Отсылал понемногу матери.

А к весне его забрали в армию. Приехала мать с повзрослевшей Любкой, отметили проводы в кафе. Мать все переживала, что дорого, все время изучала меню и тяжело вздыхала.

Служить Колька отправился в Ташкент. Далеко, но интересно. Тепло – благодать! И столько фруктов! Гранаты, персики, черешня – Колька такого и сроду не видел. А какие лепешки! Горячие, мягкие – во рту тают. Куда вкуснее, чем хлеб.

Мать писала, что Любка учится плохо, книжек не читает. А Синдеев сильно болеет – попал в волчий капкан и раздробил всю ступню. Ступня гниет, не заживает, а он сидит дома и от злости пьет больше прежнего. Мать замучилась, а куда его девать, инвалида?

Колька матери отвечал, чтобы она гнала Синдеева в шею. И еще добавлял, что «при-едет и разберется».

Хорошо было ходить в увольнительные! Шататься по зеленому городу, есть ароматный шашлык, пить чай в чайхане. Кадриться с девчонками, конечно, русскими – местные закрывали лицо платком, отворачивались и пробегали мимо.

Когда служба подошла к концу, Колькин друган Петька предложил Кольке поехать на БАМ. Говорил, что там – длинная деньга и сговорчивые девчонки. За пару лет можно заработать на машину и даже на квартиру. Дембельнулись и рванули.

После Ташкента Тында оказалась раем сомнительным. Но на работу Колька устроился быстро – крановщики были нарасхват. И комнату хорошую в общежитии дали, с холодильником и телевизором. И зарплату положили, жаловаться грех. Колька послал матери фотку, где он – в обнимку с Петькой на фоне подъемного крана.

Через пару месяцев Колька закрутил роман с поварихой Людмилой. Она была старше Кольки на восемь лет, а замуж не сходила ни разу. Была она высокой, дородной и яркой – волосы красила в рыжий цвет, глаза жирно подводила синим карандашом, а губы густо малевала бордовой помадой. Замуж хотела до смерти. И еще ребеночка. Петька за Кольку опасался и говорил, что Людмила его окрутит и в загс приведет, как барана на веревке. Колька Людмилу не любил, крутил с ней так, от тоски. А нравилась ему Оля-официантка, худенькая, длинненькая, как былиночка, светлые волосы закручены в пучок, серые глаза, бледные губы. Но у Оли-официантки были муж и ребенок, так что дело было швах. Оставалось только на эту Оленьку втихаря любоваться да облизываться.

Работали, правда, как волы. Но зато за деньги, не за так. Колька исправно все относил на сберкнижку. Мечтал заработать на кооператив в городе и на машину «Москвич» или хотя бы на мотоцикл с коляской. Работали много, но и отдыхали хорошо. С гитарой, с пивком – с рыбкой, с танцами-обжиманцами. Водку Колька не пил – горько и противно, никакого удовольствия. Что деньги на эту гадость палить? Мечтали осенью поехать на море, в Сочи. Бывалые ребята рассказывали, что там рай и сплошные удовольствия. Море, солнце, кабаки и, конечно, девчонки на любой вкус. А уж если ты с деньгой – точно будешь королем.

Колька писал матери редкие письма. Мать отвечала, что все хворает и теперь на хозяйстве Синдеев, без него бы не справилась. Любка учится в интернате, но плохо, учителя жалуются. Еще мать писала, что теткин сын Лешка после армии привез в деревню жену – татарочку Зухру. Живут они хорошо и даже родили тетке Клаве внучку. Мать все спрашивала, когда женится Колька и дождется ли она внуков, и все просила приехать – очень сильно скучала.

На майские Колька с Петькой решили махнуть в Москву. Билеты на самолет стоили ползарплаты, но где наша не пропадала!

В Москве было уже совсем тепло, и город был украшен праздничными флагами и цветами. В гостиницах мест не было – полгорода обошли. Один дяденька, швейцар, дал им адрес знакомой бабульки. «Девушка моя», – со смехом объяснил он.

Бабулька-девушка жила в Сокольниках и сдавала приезжим одну из своих комнат. С дружком-швейцаром бизнес был налажен – будьте любезны! У нее и остановились. Брала она дорого – в день десятку с человека. Петька обозвал ее акулой капитализма.

Утром поехали гулять по Москве. Посетили, конечно, Третьяковскую галерею и ВДНХ, полюбовались фонтаном «Дружба народов». Впечатлил, ничего не скажешь! Прошлись по Калининскому, сходили в кинотеатр «Октябрь», на комедию с Луи де Фюнесом. Петька ржал как конь, так что Колька толкал его локтем в бок. А пообедали в ресторане «Арагви». Дали пятерку швейцару и прошли. А там – красота! Как в сказке. Ели солянку, шашлыки и пили грузинское вино. Такой вкусноты Колька не пробовал еще ни разу в жизни.

В магазине на улице Горького Колька купил матери сережки – золотые, с красным камушком, а в ГУМе три часа отстоял за костюмом «джерси», синего цвета с голубым кантом по краям. Людмиле, хоть и долго сомневался, взял арабские духи – с сильным запахом в толстом красивом стеклянном флаконе. В общем, намотались по полной – к вечеру валились с ног, но поездкой были довольны, впечатлений – тьма. Правда, решили, что в Москве жить бы не смогли – слишком суетливо и спешно.

А когда вернулись, Кольку ждали две новости. И обе господи не приведи! В двери комнаты торчала телеграмма от тетки, что умерла Колькина мать. Колька понял, что на похороны опоздал. Он сел на кровать, закрыл лицо руками и разревелся. Петька молча поднес ему стакан водки, и Колька залпом его выпил. Ночь не спал и ругал себя последними словами, что не успел, не доехал. Не в Москву надо было ехать по кабакам шляться, а к мамке, на хутор.

А тут еще Людмила с «хорошей» новостью – залетела, срок три месяца. Просто светится от счастья и все спрашивает у Кольки, когда пойдут в загс заявление подавать. Кольке стало совсем тоскливо, прямо хоть в петлю лезь. Жить не хотелось. А Людмила только о свадьбе и говорила. Жениться Колька не хотел – оно и понятно. Людмилу он не любил и, как проживет с ней жизнь, мягко говоря, не представлял. Но и ребенка оставить без отца тоже не дело. Сам рос безотцовщиной, помнил, как было сладко. В общем, подали заявление.

Людмила мечтала, что поедут они в Воронеж, к ней на родину. Купят кооператив, денег, слава богу, навалом и еще останется – если не на «Москвич», то на мотоцикл с коляской точно. И еще мечтала о свадьбе. В кафе «Березка», чтобы икра, шампанское и салат оливье. И платье – белое, с кружевом, и на голове – веночек из бумажных цветов. Колька слушал все это и тяжело вздыхал.

Через месяц Людмила загремела в больницу и ребеночка выкинула. Колька пришел в больницу с апельсинами и цветами, а она лежит лицом к стене и не повернется. Так ни слова и не сказала. Из больницы Людмилу встречала подруга Зойка. Она же и передала Кольке, что Людмила его видеть не хочет. Кольке, конечно, и Людмилу было жаль, и жаль неродившегося ребеночка, но в душе он испытал огромное, несказанное облегчение, такое, что ему стало стыдно и противно.

Через неделю, не попрощавшись, Людмила уехала на родину, в Воронеж, а еще через месяц Колька влюбился. Предмет его страсти звался Оксаной. Оксана работала на стройке штукатуром. В деревне, под Липецком, у нее жила мама, которая воспитывала ее сына Алешку.

Оксана была рыжая, кудрявая и смешливая. Кольке с ней было хорошо. Он хоть сейчас был готов жениться, но Оксана в этом вопросе оказалась девушкой серьезной.

– Куда торопиться? – удивлялась она. – Я с первым мужем-алкашом намаялась. Теперь хочу окончательно и на всю жизнь.

Колька вздыхал и соглашался. В летний отпуск поехали с Оксаной на ее родину. Накупили гостинцев сыну и маме. Будущая теща встретила их хорошо – с пирогами и вишневой наливкой. С Оксаниным сыном Алешкой Колька быстро нашел общий язык.

Ходили на речку, купались, загорали, собирали землянику и грибы. Спали на сеновале – и не было слаще сна. Характер у Оксаны оказался легкий и покладистый, да и Колька был не из зануд. Решили поработать в Тынде еще пару лет и вернуться в деревню, поставить большой и крепкий дом, сложить хорошую баню и завести хозяйство. Ну и, конечно, мотоцикл с коляской.

Колька сидел на косогоре, любовался закатом и думал о том, что никакой город ему не нужен. Человек он сельский, а где родился, там и сгодился. И еще мечтал, что родит ему Оксанка малышню – сына и двух дочек, ну, как получится, он всему будет рад. Потому что любил он Оксану так, что сердце заходилось.

Он предложил Оксане забрать мальца с собой, но тут воспротивилась теща. Здесь воздух, свое молоко, родная бабка. А там? Детский сад и жидкий суп с пшеном. И родители целый день на работе. В общем, крепко подумали, вздохнули и согласились. Против логики не попрешь, если голова на месте.

Еще через год поехали в отпуск на море. Колька хотел в Сочи или в Ялту, как советовали ребята, но Оксана строго сказала, что это места злачные, для тех, кто едет «погулять». А они, как люди семейные, да еще с ребенком, поедут на Азовское, в Ейск. Там и море мельче, и вообще все дешевле. Забрали пацана и рванули в Ейск. Отдыхали тихо, по-семейному. В рестораны не ходили – к чему деньги зря тратить, которые так тяжело достаются? Оксана вообще оказалась на редкость рассудительной и спокойной – какой и должна быть, по Колькиному разумению, жена.

Все бы хорошо, но Кольку мучила совесть. Третий год пошел, а он так и не был у матери на могиле. Да и сестру не видел. Деньги, конечно, отсылал и письма редкие писал, а она почему-то перестала на них отвечать. Обиделась, наверно. А что, права!

И Колька собрался на хутор. Взял неделю за свой счет, накупил подарков – цепочку золотую, перчатки кожаные румынские, шапку норковую и даже маленький цветной телевизор, «Юность» называется.

От поселка до деревни добирался на попутке. А как доехал, сразу пошел к тетке Клавдии. Самой тетки дома не оказалось – сестра Олька сказала, что они зарезали кабанчика и тетка поехала в город на базар.

– Ничего, свидимся, – сказал Колька. – Я на неделю приехал. А что Любка? Как поживает?

Олька покраснела и захихикала.

– Живет, не тужит. Сам увидишь. Замуж твоя Любка вышла! – и опять захихикала.

– За кого? – удивился Колька.

Олька засмеялась и пожала плечами.

«Всегда была дурой», – подумал Колька и попросил проводить на погост – показать мамину могилку. Нарвали в саду цветов и двинулись.

Кладбище находилось на другом конце деревни, на пригорке в березовой роще. Подошли к могиле. Простой деревянный крест, жестяная табличка с надписью. На кресте – мамина фотография на керамическом медальоне.

Колька сел на скамеечку и закурил. Олька что-то тараторила.

– Помолчи, – попросил Колька.

Она обиделась и отошла. А Колька разговаривал с мамой. Про себя, конечно. Прощения просил. За все. И было за что, это и так понятно. Детям всегда есть за что просить прощения у родителей.

Колька посмотрел на небо. Неярко светило прохладное осеннее солнце. Небо было чистым и прозрачно-голубым. Легкий ветерок перебирал на березках оставшуюся листву.

«Хорошо здесь, спокойно», – подумал Колька и прошептал:

– Лежи, мамка, не волнуйся. У меня все путем.

Он положил астры у материной фотографии и провел по ней рукой. Потом глубоко вздохнул и окликнул Ольку. Шли молча, но на душе у Кольки было спокойно и радостно. На развилке он попрощался с сестрой и двинулся к хутору.

Колька шел по знакомой тропе и узнавал каждый кустик и каждое дерево. Все было знакомым и родным. Он прибавил шагу. Впереди показался хутор. Из печной трубы вился дымок. Колька счастливо улыбнулся.

На крыльце стояла красная с белой полосой коляска.

«Уже и племяш народился! – обалдел Колька. – Или, скорее всего, племяшка».

Он подошел к коляске и заглянул внутрь. Младенец непонятного пола крепко спал и посасывал пустышку. Колька открыл дверь в избу. Пахнуло теплом и чем-то съестным. Колька сглотнул слюну и крикнул:

– Хозяйка!

Из кухни показалась Любка.

– Здорово, сеструха! – улыбнулся во весь рот Колька.

Любка охнула и прислонилась к дверному косяку, прижимая к животу поварешку.

– Ты? – тихо прошептала она.

– Я, а кто ж, по-твоему? – рассмеялся Колька. – А что ты так обалдела? Не ждала, что ли?

– Не ждала, – призналась сестра.

– Ну, ждала не ждала – а я вот, как видишь, нарисовался. Собственной персоной, – усмехнулся Колька и снял куртку и ботинки.

– А ты чего-то не радуешься, – удивился он.

– Я радуюсь, – тихо проговорила Любка и заплакала.

Колька открыл чемодан, стал доставать подарки и выкладывать их на стол. Любка стояла в дверном проеме и молча смотрела на него.

– Как племяша-то зовут? – обиженно спросил Колька. – Даже не написала.

– Дочка у меня, – ответила Любка. – Маринка.

– А чего не в честь матери назвала? – опять удивился он.

Любка ничего не ответила.

– Ну, иди, примеряйся, – важно скомандовал Колька.

Любка кивнула и продолжала стоять на месте.

Колька сел за стол и оглядел избу. В избе было чисто, а на окнах висели новые занавески.

– Ну а чего про братуху не спрашиваешь? Как у меня там, что?

Любка пожала плечами.

– Ну ладно, это правильно. Разговоры потом, успеем еще наговориться. А сейчас на стол собери. Проголодался я с дороги.

Любка кивнула и пошла на кухню. Колька посмотрел на нее.

– Че-то ты, мать, во все стороны разъехалась! – крикнул он вслед.

– Второго жду, – ответила Любка.

Колька был счастлив: родной дом есть родной дом. И слава богу, в нем все в порядке. «Молодец сеструха», – подумал он.

Любка на кухне гремела кастрюлями.

Дверь в избу растворилась, Колька услышал, как в сенях кто-то сбрасывает сапоги. «Вот и шурин, – подумал он. – Сейчас и познакомимся».

Но знакомиться не пришлось. На пороге стоял Синдеев.

Они стояли неподвижно и молча смотрели друг другу в глаза.

– Такие, значит, дела, – медленно и тихо произнес Колька. – Хорошие дела. Молодец сеструха.

Синдеев молча снял штормовку и повесил на гвоздь. Любка не выходила из кухни, оттуда слышались ее громкие рыдания.

Колька взял чемодан, шагнул к двери, надел куртку и ботинки и крикнул Любке:

– Не реви! Ребенку навредишь.

Он молча прошел мимо Синдеева и вышел на крыльцо. В коляске закряхтел младенец.

Колька спустился по ступенькам и пошел по тропинке к лесу. На улице уже стемнело. Он шел к деревне, и в его голове не было ни одной мысли – совершенная гулкая пустота. Шел он быстрым шагом, и вскоре показались огни деревни.

Он зашел в дом тетки Клавдии. Олька сидела и смотрела телевизор. Достал из кармана коробочку с серьгами, теми, что купил матери в Москве, положил на стол и сказал:

– Передашь тетке.

Олька кивнула.

Он вышел из дома и направился к автобусной остановке. Автобус довез его до железнодорожного вокзала. Колька взял билет и через полчаса уже сидел в купе поезда.

По радио гремела знакомая песня. Лев Лещенко мягким баритоном пел: «Прощай! Со всех вокзалов поезда уходят в дальние края! Прощай! Мы расстаемся навсегда под белым небом января!»

На улице стоял не январь, а вполне еще теплый октябрь, но сути это не меняло. Поезд увозил Кольку в дальние края – и точно навсегда. Он это знал наверняка.

Колька посмотрел в окно – поезд, дернувшись, медленно сдвинулся с места. Колька подумал, что ему очень хочется горячего и крепкого чаю. И желательно с бутербродом.