/ Language: Русский / Genre:children, / Series: Время читать

Не для взрослых. Время читать! Полка третья

Мариэтта Чудакова

Знаменитый историк литературы ХХ века, известный в мире знаток творчества М. Булгакова, а также автор увлекательного детектива для подростков «Дела и ужасы Жени Осинкиной» рассказывает о книгах, которые во что бы то ни стало надо прочесть именно до 16 лет – ни в коем случае не позже! Многие из вас, дорогие читатели, уже познакомились с «Полкой первой» и «Полкой второй» из этой серии книг, теперь перед вами – «Полка третья».

литературоведение,родителям и детям,книги и чтение2011 ru vetka FictionBook Editor Release 2.6 27 October 2011 http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=2447345Издательскпй текст 3b6b0bb1-0095-11e1-9959-47117d41cf4b 1.0 Не для взрослых. Время читать! Полка третья Время Москва 2011 978-5-9691-0700-7

Мариэтта Чудакова

Не для взрослых

Время читать!

Полка третья

ПРЕДИСЛОВИЕ

Я продолжаю разговор о тех книгах, которые вам нужно бы успеть прочесть до шестнадцати. Потому что, как я не раз поясняла, позже, во «взрослые» годы, если кто и возьмется (что вряд ли) читать эти книги впервые, – удовольствия-то настоящего уже не получит.

Но как-то, обсуждая с Машей Чудаковой возможные дальнейшие темы для книжек «Не для взрослых», мы пришли к неожиданной, но простой мысли. Поняли, что надо бы еще рассказывать время от времени о писателях – главным образом европейских, – читать которых можно с одинаковым удовольствием в любом возрасте, но познакомиться с ними все же стоит пораньше. Потому что довольно глупо, окончив среднюю школу, не знать, например, ни строчки Мопассана.

И тогда было решено, помимо рассказа о книгах, которые очень важно прочесть до шестнадцати, рассказывать понемножку и о тех сочинениях Мопассана, Флобера и других, с которых лучше всего начинать знакомство с этими знаменитыми писателями.

Потому на этой – третьей – полке, на которой я расставляю для вас только те книги отечественной и мировой литературы, которые обязательно стоит прочитать, будет еще второй небольшой раздел, в котором для вас представят на этот раз сочинения Мопассана, Флобера и Джека Лондона (вот его-то уж точно – чем раньше прочитаешь, тем лучше).

В первом – главном – разделе немало говорится о поэзии. Тут надо иметь в виду, что если человек не читает, не воспринимает, не чувствует стихи в детстве и отрочестве – скорее всего, мир поэзии будет потерян для него навсегда.

РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ

НЕПРЕМЕННО УСПЕТЬ ПРОЧИТАТЬ ДО ШЕСТНАДЦАТИ!

ПРО ЗВЕРЯТ

1

Первые мои воспоминания об этой писательнице такие. Мне семь лет. Я уже два года как целыми днями читаю – и страшно радуюсь каждой новой детской книжке. Я еду с мамой в метро. Сижу на очень мягком, пружинящем сиденье (сейчас вагоны с такими сиденьями остались в Москве – и то в небольшом количестве – только на одной ветке, идущей от станции «Александровский сад»), впившись в тоненькую книжку со странным, но притягательным названием: «Кинули».

Буквы страшно прыгают у меня перед глазами (впоследствии я не раз думала, но так и не додумалась – почему, когда я стала взрослой, в том же самом московском метро буквы перестали прыгать?..). Но я не выпускаю книжку из рук и не перестаю читать – очень интересно! И всем-всем, кому сейчас семь лет, я очень советую ее поскорее, не медля, начать читать.

«Кинули – это львенок. Родился он в Зоопарке. Назвала я его так потому, что его кинула мать. Почему львица не стала кормить детенышей, сказать трудно. Они ползали по клетке, пищали, а она ходила мимо них и как будто не замечала. На другой день после рождения трое львят погибли, а четвертого – самого маленького – успела забрать я».

Он был совсем холодный, не двигался, и его пришлось положить в страусиный инкубатор. Сама Чаплина осталась с ним на ночь. «…А чтобы дома не беспокоились, позвонила и сказала: „Ждите меня завтра со львенком“. Мама в ответ только ахнула». Зато соседка подняла такой крик, что сбежалась вся коммунальная квартира (напомню, что после революции отдельных квартир почти не осталась – ко всем подселяли чужих людей, которые вынуждены были толкаться на общей кухне и, конечно, ссорились). «…Все наперебой кричали, что меня выселят, что заявят в милицию, и вообще было столько крику и угроз, что я не дослушала и повесила трубку».

И вот наутро она везет львенка в трамвае. Спрятала за пазуху под пальто, а он стал там возиться и царапаться – «и вдруг пронзительно мяукнул. Мяукнул – если только можно так назвать этот протяжный, хриплый звук, похожий на скрип двери».

В книжке были, конечно, иллюстрации – не рисунки, а настоящие фотографии львенка! Их можно было рассматривать без конца – такой симпатичный был этот львенок.

Изданная давно, еще до Великой Отечественной войны, до моего рождения, эта повесть была частью библиотеки моих старших братьев. Но тогда я, конечно, еще не очень-то интересовалась годом издания. Просто радовалась, что мне досталась такая замечательная книжка. Фамилия автора – Чаплина – меня тоже увлекала. Я откуда-то уже знала, что есть такой потрясающий комический американский киноактер – Чарли Чаплин. Хотя я и понимала, что вряд ли есть какая-то связь между этими людьми, знакомая фамилия все равно очень нравилась.

2

Только через много-много лет я узнала, что это была фамилия деда автора книжки – замечательного русского ученого, инженера и педагога Владимира Михайловича Чаплина, в доме которого на Большой Дмитровке она выросла. В 1905 году он придумал такую систему водяного отопления, которая применяется до сих пор. Профессор Чаплин преподавал в знаменитом Московском училище живописи, ваяния и зодчества (это здание и сегодня возвышается на Мясницкой, напротив почтамта). Но не только преподавал. Он воспитал и выучил на свои личные средства нескольких детей бедных служащих, у которых не было денег, чтобы содержать своих детей на время учебы. Среди тех, кого Чаплин, можно сказать, поставил на ноги, был и один из самых знаменитых наших архитекторов – К. С. Мельников. Он стал одним из главных представителей нового течения в архитектуре ХХ века – конструктивизма. Я жила в Сокольниках и каждый день ходила мимо спроектированного им в 20-е годы необычного здания – клуба им. Русакова, а иногда бегала туда в кино. И с раннего детства знала – со слов старшего брата – архитектора, который впоследствии написал большую книгу о Мельникове, – кто именно автор этого здания.

А Чаплин не только дал возможность мальчику Косте в начале ХХ века подготовиться к поступлению в Московское училище – он еще и настоял, чтобы тот занялся именно архитектурой: видно, рано разглядел его талант. Сохранилась фотография – на ней подросток Мельников вместе со всей семьей Чаплиных. И впоследствии, вспоминая о своем воспитателе, Мельников написал коллеге в Америку: «американцу трудно представить, что в России были и есть натуры, способные бескорыстно творить Добро». Не знаю, что думали тогдашние американцы о России, но у них-то самих всегда очень принято было помогать бедным. А в России в советское время частная благотворительность оказалась под запретом – считалось, что обо всех позаботится государство. К тому же и запрещение иметь частную собственность лишало людей реальной возможности оказывать такую помощь.

Сегодня многие богатые люди дают огромные средства на лечение больных детей, на помощь детским домам, на стипендии способным и небогатым студентам. Но наше общество знает об этом, к сожалению, гораздо меньше, чем о стоимости дорогих яхт этих людей.

Не приходится удивляться, что в доме такого деда выросла добрая и чувствительная девочка. Свои чувства она обратила на тех, кому может помочь и ребенок, – на «братьев наших меньших», как назвал их в своих стихах Есенин.

В годы Гражданской войны десятилетняя Вера потерялась – осталась без семьи. И попала в Ташкенте в детский дом. Впоследствии она вспоминала об этом таком тяжелом для нее времени: «Только любовь к животным помогла мне пережить это первое большое горе. Даже находясь в детском доме, я ухитрялась держать щенят, котят и птенцов… Днем я выносила своих питомцев в огромный сад около дома, а на ночь тащила их в спальню и прятала кого в тумбочку, кого под кровать, а кого себе под одеяло. Иногда кто-нибудь из воспитателей обнаруживал моих питомцев, и мне здорово попадало».

Пять лет спустя Веру разыскала мама и привезла в Москву. И она стала ходить в Московский зоопарк, в кружок юных биологов. И всерьез занялась изучением жизни зверей и животных – особенно тем, как сделать так, чтобы в неволе им не было слишком грустно. Она стала сотрудницей зоопарка и придумала, например, площадку молодняка, где учила разных зверят дружить между собой и с теми, кто лишен клыков и когтей. И москвичи очень полюбили эту площадку, где все мирно уживались друг с другом и волчата кувыркались с зайчатами и козлятами. Около этой площадки всегда толпился народ. Мне кажется даже, что это необычное зрелище кое-чему учило людей.

…Вот почему Вера Чаплина и везла к себе домой из зоопарка крохотного львенка, к судьбе которого нам пора вернуться.

3

Когда львенок замяукал в трамвае, его новая хозяйка вышла поскорей на площадку, чтоб ее не высадили. И когда под секретом сказала одному, особенно настырному, что у нее за пазухой – львенок, так пока доехала – у нее на площадке перебывал весь вагон: все хотели посмотреть на живого львенка, хоть и очень маленького. А когда выходила – «высунулся кондуктор и закричал:

– Гражданка, что же вы мне-то льва не показали?

Пришлось показать и ему».

А дальше пришлось выбирать ему соску в аптеке – ведь пить из блюдца новорожденный львенок еще не умел.

«Долго искала я нужную. Одна была слишком жесткая, другая – большая, третья – маленькая. Продавщица меняла их несколько раз. Но я никак не могла подобрать годную. Наконец продавщица потеряла терпение и заявила мне, что если я сама не могу выбрать соску, пусть приходит мать. Пришлось объяснить, что мать – львица, сидит в клетке и прийти не может, что каждая потерянная минута будет стоить львенку жизни. В доказательство мне пришлось показать продавщице самого львенка.

Я никогда не думала, что это произведет такое впечатление. В одну минуту передо мной лежали все соски аптеки. Вероятно, у продавщицы это был первый случай, когда она продавала соску не для ребенка, а для звериного детеныша».

Дома Кинули уложили на мех от старой шубы – и еще положили под мех бутылочки с теплой водой – «и львенок в этом гнездышке лежал, как будто около матери».

А потом для него стали искать собаку – вместо няньки. И нашли в зоопарке шотландскую овчарку Пери, очень добрую и послушную.

«К новому своему подкидышу Пери отнеслась очень недоверчиво… Когда я положила к ней львенка, собака зарычала, старалась удрать. Пришлось держать ее силой. Но постепенно Пери привыкла к своему необычному питомцу, стала его вылизывать, а это означало, что Кинули усыновлена. Теперь можно было не бояться, что Пери ее обидит или бросит. Наоборот, когда подходили чужие люди, она беспокойно ворчала, оберегая львенка, боясь, как бы его не обидели. В собаке, у которой даже не было молока, вдруг проснулся материнский инстинкт».

Ну и, конечно, около львенка дежурили дети – по расписанию, которое сами составили. Кому же не захочется дежурить около львенка! Весь двор им завидовал.

На шестой день у Кинули открылись глаза. У кого были дома котята или щенята, те помнят, как ждешь-ждешь – когда же у них глаза откроются… «Сначала левый глазок, потом правый. Глазки были похожи на щелки и слезились. Ушки у нее поднялись, а ярко-красные губы стали розового цвета. Меня Кинули узнавала сразу. …Стоило мне только поднести к ней руку, как Кинули все бросала и ползла ко мне».

У нее были синие глаза – такие синие, что даже зрачка не было видно. А видела она плохо. «Идет по комнате и на все натыкается. Уткнется головой в ножку стула, а как обойти ее – не знает. Постоит-постоит и повернет обратно. Ходила Кинули вперевалочку, как утка. Ноги у нее заплетались, и падала она не на бок, а сразу на спину, совсем как заводная игрушка».

4

А потом немножко подросла и очень полюбила играть в прятки. Да-да! Дети придут, станут у дверей ее комнаты и шепчут в замочную скважину: «Кинули! Иди сюда, Кинули!» Она вскочит – и к двери. «Поднимется на задние лапки, передней за ручку потянет, откроет и выскочит в коридор. А в коридоре уже никого нет: попрятались ребята.

Ходит Кинули, ищет их. Ищет в темной ванной, за дверями, в передней. Везде посмотрит. Найдет и сама прячется. Самое ее любимое место было за шкафом. Место узкое, тесное, Кинули в нем едва умещалась. Знают ребята, где спрятался львенок, да найти сразу нельзя – уйдет и больше играть не будет». Приходилось делать вид, что ищут, пока сама не выскочит.

Подросла еще немножко. (Я пропускаю здесь целую историю, как взяли еще маленького рысенка и как пришлось его отдать – сами прочитаете, когда найдете книжку «Кинули».) И приехал в отпуск муж хозяйки Веры Вася. И Кинули очень не понравилось, что он вселился в ее комнату. Ее раздражали даже его вещи. Он оставил раскрытый чемодан, она все вещи раскидала, одну рубаху порвала, другую стала рвать… Ночью не давала спать – то одеяло стащит, то подушку. «Немало она испортила вещей – пальто разорвала, занавески. Ничего оставить нельзя! Бывало, Васю к телефону зовут, а он с собой постель тащит».

Тогда не все еще понимали, что взрослых хищников ни в коем случае нельзя держать дома. Но Вера Чаплина очень хорошо их изучила. И когда Кинули исполнился год, она отдала ее в свой зоопарк – где, как понимаете, с ней не расставалась. К тому же кто-то должен был отвечать на письма – после выхода книжки они шли к Кинули от детей со всей страны.

Потом началась война, Вера Чаплина с частью животных эвакуировалась в Свердловск. И как она встретилась два года спустя с Кинули, вернувшись в Москву, – об этом спокойно читать невозможно.

Чаплина написала еще много книг про зверей. Они часто переиздаются. И буквально любую из них можно покупать и начинать читать. Не ошибетесь! Конечно, если только вы неравнодушны к животным.

А впрочем – после чтения книг Веры Чаплиной вы уж точно станете неравнодушны к ним и будете защищать их от равнодушных.

СЧАСТЬЕ ДЕТСТВА

1

«Счастливая, счастливая невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней?»

Кто уже прочитал «Детство» Льва Толстого, тот наверняка запомнил это восклицание в начале одной из глав. В раннем детстве не очень-то оценишь эти слова. Но лет в двенадцать… четырнадцать… Когда уже появляются воспоминания о своем, увы, прошедшем детстве – счастливом времени, когда нет еще ни школы, ни уроков, мало обязанностей по дому, – тогда эти слова вызывают невольный грустный вздох. Вот уж правда – и счастливая, и невозвратимая пора…

Почти все писатели – ну, большинство, по крайней мере, – рано или поздно берутся писать о детстве. И там обязательно появляется немало автобиографического – то есть того, что помнится из того времени самого светлого. И даже когда детство довольно-таки ужасное – как, например, в «Детстве» Максима Горького (то есть Алексея Максимовича Горького, настоящая фамилия Пешков), едва ли не самой лучшей его книжке, – то все равно и там найдется немало трогательных страниц: например, о доброй, любящей бабушке.

Был в России такой писатель – Алексей Николаевич Толстой. Он родился в 1882 году в Заволжье – то есть в тех местах, что простираются за левым берегом средней части Волги, примерно до Урала. (А если вы знаете города Заволжск и Заволжье – как раз на правом берегу, – так это их назвали так уже в 1950—1960-е годы. Тогда советская власть не очень-то считалась с традиционными историко-географическими представлениями.)

Так и названа одна из первых его повестей – «Заволжье».

Там, в именье отчима, прошло его детство.

Вскоре после Октябрьского переворота А. Толстой вместе с семьей – женой и родившимся в 1917 году сыном Никитой – покинул Москву, где резко изменилась к худшему жизнь, начиналось голодное и холодное время. Он попал в Одессу, а оттуда – в эмиграцию: сначала в столицу Турции Стамбул, потом – в Париж, а через два года – в Берлин.

И в 1923 году принял решение вернуться в Россию – теперь уже в советскую. Это его решение, а также дальнейшая жизнь и работа в качестве советского писателя – тема большая и сложная. О ней мы говорить на этих немногих страницах не будем. А речь пойдет о повести, которую он написал в 1920 году в Париже, – «Детство Никиты». На мой вкус – самом замечательном его сочинении.

Правда, еще стоит помнить, что он же пятнадцать лет спустя написал «Золотой ключик, или приключения Буратино» – не перевел, а талантливо пересказал, очень многое придумав по-своему, одну итальянскую сказку про деревянного человечка. Но про Буратино и голубоглазую Мальвину, про ее пуделя Артемона, а также про торговца пиявками, про старую черепаху Тортиллу и многих других вам, наверно, давно прочитали взрослые – еще когда вы не умели читать.

А в старших классах неплохо бы прочитать и объемистый роман «Петр Первый». Уже несколько поколений читателей с удовольствием цитируют почему-то всем запомнившуюся наизусть первую фразу романа, начинающегося в деревенской избе: «Санька соскочила с печи, задом ударила в забухшую дверь».

Но «Петра Первого» можно, честно говоря, прочитать в любом возрасте. И потому вернемся к «Детству Никиты», которого можно прочитать или в детстве-отрочестве, или никогда.

2

В мои руки эта скорее тонкая, чем толстая книжка попала, когда мне было семь лет.

Прекрасно помню тот замечательный день. Ранняя весна, яркое мартовское солнце заливает нашу комнату. Я сижу почему-то на полу, на старом вытертом ковре, который называют «палас», и читаю, испытывая непрекращающееся чувство счастья. Квадратики солнца (от оконного переплета) на ковре каким-то образом это чувство усиливают – тем более что и в повести, которую я читаю, тоже все время льется солнечный свет.

…Читаю – а сама то и дело поглядываю: сколько осталось до конца. И очень огорчаюсь, что остается все меньше и меньше. Потому что читаю я быстро, взахлеб. Но остановиться или начать медлить – нет никаких сил. Мне нравится каждая страница, и чем дальше – тем больше.

Первая глава как раз так и называлась – «Солнечное утро»: «Никита вздохнул, просыпаясь, и открыл глаза. Сквозь морозные узоры на окнах, сквозь чудесно расписанные серебром звезды и лапчатые листья светило солнце. Свет в комнате был снежно-белый…

…Никита вылез из кровати и на цыпочках прошелся по горячим солнечным квадратам на полу…

В это время дверь приотворилась, и в комнату просунулась голова в очках, с торчащими рыжими бровями, с ярко-рыжей бородкой. Голова подмигнула и сказала:

– Встаешь, разбойник?»

Это был Никитин учитель, Аркадий Иванович.

Вы подумаете: «Какой еще учитель? Он ведь еще не учится и вообще дома проснулся!..»

Но в том-то и дело, что когда я написала вначале о счастливом времени детства – без школы, без уроков, – то к детям из дворянских семей и вообще из семей высокообразованных это вовсе не относилось. Задолго до гимназии, с довольно-таки раннего детства им нанимали домашних учителей. И те каждый день занимались с детьми всеми предметами, а особенно языками.

Учителя эти были, конечно, разные. Вон Петруше Гриневу в «Капитанской дочке» наняли француза Бопре, который «в отечестве своем был парикмахером, потом в Пруссии солдатом, потом приехал в Россию pour être ouchitel, не очень понимая значения этого слова». Дальше Пушкин рассказывает, что из этого вышло: «Мы тотчас поладили, и хотя по контракту обязан он был учить меня по-французски, по-немецки и всем наукам, но он предпочел наскоро выучиться от меня болтать по-русски – и потом каждый из нас занимался уже своим делом. Мы жили душа в душу». Ну, и понятно, чем это должно было кончиться – в один прекрасный день батюшка Петруши прогнал француза «со двора, к неописанной радости Савельича. Тем и кончилось мое воспитание».

Но это – русский ХVIII век. В конце ХIХ века все уже обстоит по-другому. И, конечно, – иначе, чем у нас в ХХI.

«У стола за самоваром сидела матушка в сером теплом платье. Она взяла Никиту за лицо, ясными глазами взглянула в глаза его и поцеловала.

– Хорошо спал, Никита?

Затем она протянула руку Аркадию Ивановичу и спросила ласково:

– А вы как спали, Аркадий Иванович?

– Спать-то я спал хорошо, – ответил он, улыбаясь непонятно чему, в рыжие усы, сел к столу, налил сливок в чай, бросил в рот кусочек сахару, схватил его белыми зубами и подмигнул Никите через очки.

Аркадий Иванович был невыносимый человек: всегда веселился, всегда подмигивал, не говорил никогда прямо, а так, что сердце екало. Например, кажется, ясно спросила мама: „Как вы спали?“ Он ответил: „Спать-то я спал хорошо“, – значит, это нужно понимать: „А вот Никита хотел на речку удрать от чая и занятий, а вот Никита вчера вместо немецкого перевода просидел два часа на верстаке у Пахома“.

Аркадий Иванович не жаловался никогда, это правда, но зато Никите все время приходилось держать ухо востро.

… – Идем заниматься, – сказал Аркадий Иванович, встал решительно и быстро потер руки, будто на свете не было большего удовольствия, как решать арифметические задачи и диктовать пословицы и поговорки, от которых глаза слипаются.

…Аркадий Иванович раскрыл задачник.

– Ну-с, – сказал он бодро, – на чем остановились? – И отточенным карандашиком подчеркнул номер задачи.

„Купец продал несколько аршин синего сукна по 3 рубля 64 копейки за аршин и черного сукна…“ – прочел Никита. И сейчас же, как и всегда, представился ему этот купец из задачника. Он был в длинном пыльном сюртуке, с желтым унылым лицом, весь скучный и плоский, высохший. Лавочка его была темная, как щель; на пыльной плоской полке лежали два куска сукна; купец протягивал к ним тощие руки, снимал куски с полки и глядел тусклыми неживыми глазами на Никиту».

3

Но зато наступает день, когда Аркадий Иванович объявляет, что сегодня заниматься не будем. «Две недели можешь бегать, высуня язык».

И Никита вспоминает: «– Рождественские каникулы!»

Появляется множество интересных дел – например, вместе с дворовыми мальчишками вести бой на снегу, стенка на стенку.

А в один прекрасный вечер за окном – скрип снега, голоса. «…Тяжело отворилась обитая войлоком дверь и появилась высокая и полная женщина в двух шубах и в платке, вся запорошенная снегом. Она держала за руку мальчика в сером пальто с блестящими пуговицами и в башлыке». Заметим, что такое пальто безусловно означало, что мальчик – гимназист. И действительно – Виктор оказался второклассником, важно и гордо рассказывал на другой день Никите о строгостях в их гимназии: «…Меня постоянно без обеда оставляют».

«…За ними, стуча морозными валенками, вошел ямщик, с ледяной бородой, с желтыми сосульками вместо усов, с белыми мохнатыми ресницами. На руках у него лежала девочка в белой, мехом наверх, козьей шубке. Склонив голову на плечо ямщика, она лежала с закрытыми глазами, личико у нее было нежное и лукавое».

Это к матери Никиты на рождественские каникулы приехала с детьми из Самары ее приятельница. «Сын ее Виктор, ожидая, когда с него снимут башлык, глядел исподлобья на Никиту. Матушка приняла у кучера спящую девочку, сняла с нее меховой капор, – из-под него тотчас рассыпались светлые, золотистые волосы, – и поцеловала ее.

– Лилечка, приехали.

Девочка вздохнула, открыла большие синие глаза и вздохнула еще раз, просыпаясь».

И жизнь Никиты сразу круто изменилась.

4

Наутро за завтраком Лиля, девочка «лет девяти», была одета «в белое платье с голубой шелковой лентой, завязанной сзади в большой бант. В ее светлых и вьющихся волосах был второй бант, тоже голубой, в виде бабочки.

Никита, подойдя к ней, покраснел и шаркнул ногой» – так, придвигая одну ногу к другой и слегка ударяя каблуком о каблук, в те годы мужчины здоровались с дамами и со старшими. «Лиля повернулась на стуле, протянула руку и сказала очень серьезно:

– Здравствуйте, мальчик.

Когда она говорила это, верхняя губа ее поднялась. Никите показалось, что это не настоящая девочка, до того хорошенькая, в особенности глаза – синие и ярче ленты, а длинные ресницы как шелковые».

А потом за ее братом Виктором и Никитой гонится злой бык Баян.

«Виктор оглянулся, закричал, упал в снег и закрыл голову руками. Баян был шагах в пяти. Тогда Никита остановился, стало вдруг горячо от злобы, сорвал шапку, подбежал к быку и шапкой стал бить его по морде:

– Пошел, пошел!

Бык встал, опустил рога. Сбоку подбегал Мишка Коряшонок, щелкая кнутом. Тогда Баян замычал жалобно, повернулся и пошел назад к колодцу. У Никиты от волнения дрожали губы. Он надел шапку и обернулся. Виктор был уже около дома и оттуда махал ему рукой. Никита невольно поглядел на окно – третье слева от крыльца. В окне он увидел два синих удивленных глаза и над ними стоящий бабочкой голубой бант. Лиля, взобравшись на подоконник, глядела на Никиту и вдруг улыбнулась. Никита сейчас же отвернулся. Он больше не оглядывался на окошко. Ему стало весело, он крикнул: – Виктор, идем с гор кататься, скорее!» А потом вносят кожаный чемодан гостьи и ставят на стол. «Матушка раскрыла его и начала вынимать: листы золотой бумаги, гладкой и с тиснением, листы серебряной, синей, зеленой и оранжевой бумаги, бристольский картон, коробочки со свечками, с елочными подсвечниками… затем коробку с хлопушками, пучки золотой и серебряной канители, фонарики с цветными слюдяными окошечками и большую звезду. С каждой новой коробкой дети стонали от восторга». Недаром в первом издании книга называлась «Повесть о многих превосходных вещах»! А «Детство Никиты» было подзаголовком.

Варят крахмал – и начинают клеить елочные цепи, фунтики для конфет… А Лиля клеит маленькую коробочку – «вырезала из золотой бумаги звездочку и наклеила ее на синюю крышечку.

– Вам для чего эта коробочка? – вполголоса спросил Никита.

– Это коробочка для кукольных перчаток, – ответила Лиля серьезно, – вы мальчик, вы этого не поймете. – Она подняла голову и поглядела на Никиту синими строгими глазами.

Он начал краснеть все гуще и жарче и, наконец, побагровел.

– Какой вы красный, – сказала Лиля, – как свекла.

И она опять склонилась к коробочке. Лицо ее стало лукавым».

…В повести происходит множество не только чудесных и прекрасных, но и опасных вещей. Никита слышит вдруг «короткий страшный крик матушки. Она появилась в глубине коридора, лицо ее было искажено, глаза – побелевшие, раскрытые ужасом. …Матушка не шла, а летела по коридору.

– Скорее, скорее, – крикнула она, распахивая дверь на кухню, – Степанида, Дуня, бегите в людскую!.. Василий Николаевич около Хомяковки то нет…»

Обо всем этом вы прочтете сами – и чем раньше, тем интересней вам будет читать.

ЧУДЕСНОЕ ВОКРУГ НАС

1

Если вам двенадцать лет и вы еще не читали ни одной страницы замечательного англичанина Герберта Уэллса, то я вам, во-первых, не завидую – потому что вы прожили уже немало лет без тех особенных чувств, которые охватывают того, кто читает «Хрустальное яйцо», «Новейший ускоритель», «Дверь в стене» или «Человека-невидимку».

А во-вторых – завидую. Потому что все это у вас впереди!

Вот один герой изобрел ускоритель и ради эксперимента принял его вовнутрь вместе со своим товарищем. Правда, он не забыл предупредить его о необходимости ряда предосторожностей, потому что «вы и не заметите резкости ваших жестов. Ощущения ваши останутся прежними, но все вокруг вас как бы замедлит ход».

И действительно. «Я выглянул в окно. Неподвижный велосипедист с застывшим облачком пыли у заднего колеса, опустив голову, с бешеной скоростью догонял мчащийся омнибус, который тоже не двигался с места. Я раскрыл рот от изумления при виде этого невероятного зрелища».

Друзья выбежали из дома – и стали разглядывать экипажи, неподвижно застывшие посреди улицы…

«– Бог мой! – вдруг воскликнул Гибберн. – Посмотрите-ка!

Там, куда он указывал, по воздуху, медленно перебирая крылышками, двигалась со скоростью медлительнейшей из улиток – кто бы вы думали? – пчела!

<…> Люди вокруг кто стоял навытяжку, кто, словно какое-то несуразное немое чучело, балансировал на одной ноге, прогуливаясь по лугу. Я прошел мимо пуделя, который подскочил кверху и теперь спускался на землю, чуть шевеля лапками в воздухе.

– Смотрите, смотрите! – крикнул Гибберн».

И оба они уставились на щеголя, «который оглянулся назад и подмигнул двум разодетым дамам. Подмигивание – если разглядывать его не спеша, во всех подробностях, как это делали мы, – вещь малопривлекательная. …Вы вдруг замечаете, что подмигивающий глаз закрывается неплотно и из-под опущенного века видна нижняя часть глазного яблока.

– Отныне, – заявил я, – если Господь Бог не лишит меня памяти, я никогда не буду подмигивать.

– А также и улыбаться, – подхватил Гибберн, глядя на ответный оскал одной из дам».

Как они выходили из своего ускорения (а у них от бешеной скорости уже начали дымиться брюки!) и как висевшая неподвижно в воздухе соседская «болонка, которая вечно лает» (Гибберн вознамерился зашвырнуть ее куда подальше), шмякнулась вдруг на зонтик одной из дам и прорвала его, – об этом вы, надеюсь, прочитаете сами.

А «Первые люди на луне» – вообще одно из самых сильных впечатлений моего детства. Не только необычайно увлекательно – там немало печального, даже щемящего. И мне, не скрою, было грустно, когда люди – и американцы, и мы, – добрались до Луны. И с тех пор, когда подымаешь лунной ночью голову и смотришь на таинственное светило, – уже точно знаешь, что там нет живых существ. А Уэллс в детстве заставил меня поверить в них.

И, конечно же, – «Человек-невидимка». Сколько потрясающих приключений! И никакое кино не заменит словесного описания финала, когда всей толпой добивают невидимого человека… Доктор Кемп «опустился на колени возле невидимого существа… Кемп водил рукой, словно ощупывая пустоту.

– Не дышит, – сказал он. – И сердце не бьется. Бок у него… Ох!

Какая-то старуха, выглядывавшая из-под локтя рослого землекопа, вдруг громко вскрикнула:

– Глядите! – сказала она, вытянув морщинистый палец.

И, взглянув в указанном ею направлении все увидели контур руки, бессильно лежавшей на земле; рука была словно стеклянная, можно было разглядеть все вены и артерии, все кости и нервы. Она теряла прозрачность и мутнела на глазах…»

2

«Год тому назад близ Севендайлса еще стояла маленькая, вся снаружи закопченная лавка… Набор вещей, выставленных в ее витрине, поражал пестротой. Там были слоновые клыки, разрозненные шахматные фигуры, четки, пистолеты, ящик, наполненный стеклянными глазами, два черепа тигра и один человеческий…» Среди прочего – «несколько засиженных мухами страусовых яиц…» И главное (как выясняется постепенно) – «среди всех этих предметов лежал и кусок хрусталя, выточенный в форме яйца и прекрасно отшлифованный».

Вокруг него-то и развивается все действие – и сам рассказ называется «Хрустальное яйцо».

Дело в том, что владелец лавки заметил – яйцо в полной темноте слабо фосфоресцирует.

И однажды, «поворачивая яйцо в руках, мистер Кэйв увидел нечто новое. В глубине хрусталя словно вспыхнула молния, и ему показалось, будто перед ним открылись на миг бескрайние просторы какой-то неведомой страны».

В следующий раз «что-то большое и яркое пролетело в вышине над красноватыми скалами и равниной».

Дальше – пуще: «Терраса нависала над зарослями роскошных цветущих кустарников, а дальше начинался широкий луг, в траве которого возлежали какие-то странные существа, похожие на огромных, раздавшихся в ширину жуков. За лугом бежала дорога, выложенная узором из розоватого камня, а еще дальше, вдоль цепи скал, сверкала зеркально-гладкая река, заросшая по берегам красной травой. Большие птицы тучами величественно парили в воздухе. По ту сторону реки, в чаще деревьев, покрытых мхами и лишайниками, высились дворцы, игравшие на солнце полировкой разноцветного гранита и металлической резьбой. И вдруг перед мистером Кэйвом что-то замелькало; это были словно взмахи крыльев или украшенного драгоценностями веера, и он увидел чье-то лицо, вернее, верхнюю часть лица, с огромными глазами – увидел его так близко от себя, точно их разделял только прозрачный хрусталь. Испуганный и пораженный живостью этих глаз, мистер Кэйв поднял голову, заглянул за яйцо и, очнувшись от своих видений, увидел себя все в той же холодной, темной лавчонке, пропитавшейся запахом метила, плесени и гнили. И пока он изумленно озирался по сторонам, сияние в хрустале стало меркнуть и вскоре совсем погасло».

Но не насовсем.

«Таковы были первые опыты мистера Кэйва. Рассказывал он о них обстоятельно, со всеми подробностями. Мелькнув перед ним в первый раз, пейзаж в хрустальном яйце поразил его воображение, а по мере того как он обдумывал увиденное, любопытство его перешло в страсть. Дела в лавке он вел теперь спустя рукава, помышляя только о том, как бы поскорее вернуться к своему новому занятию».

А дальше, естественно, все очень осложняется…

3

В 1908 году Герберт Уэллс, никогда не бывавший в России, писал о ней так: «Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками, где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых; где много икон и бородатых попов, где безлюдные плохие дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам. Не знаю, может быть все это и не так; хотел бы я знать, так ли».

…Проехав сто лет спустя всю Россию от Владивостока до Москвы на машине, я вынуждена сообщить своим юным читателям, что кое-что и сегодня – именно так.

Что же касается слов «много икон», надо иметь в виду, что для англичанина, с детства привыкшего к витражам в своих соборах, – это черта именно православных церквей.

Когда в 1920-м году Уэллс приехал в Россию, только что пережившую революцию и Гражданскую войну – то и другое погрузило страну в разруху, – его вполне реалистические описания увиденного напоминают едва ли не картины Англии во время и после нашествия марсиан. Смотрите сами:

«Впереди, насколько хватало глаз, вся дорога от Лондона казалась сплошным клокочущим потоком грязных и толкающихся людей, катившихся между двумя рядами вилл». И через несколько дней после нашествия: «Здесь тянулась извилистая улица – нарядные белые и красные домики, окруженные тенистыми деревьями. Теперь я стоял на груде мусора, кирпичей, глины и песка… Окрестные дома все были разрушены… стены уцелели до второго этажа, но все окна были разбиты, двери сорваны. …По стене одного дома осторожно спускалась кошка; но признаков людей я не видел нигде. Повсюду виднелись следы разрушения. Порою местность была так опустошена, как будто здесь пронесся циклон…» («Война миров», 1897).

Нечто в этом роде видит Уэллс в опустевшем – еще недавно столичном – огромном российском городе:

«Дворцы Петрограда пусты и безмолвны или же вновь омеблированы чуждой им обстановкой – пишущими машинками, столами и полками новых административных учреждений… Улицы Петрограда раньше были полны бойко торгующими магазинами… Все эти магазины не существуют больше». Теперь они «имеют совершенно жалкий и запущенный вид; краска облупилась, витрины потрескались, некоторые сломаны и забиты досками… стекла помутнели; на прилавках собралась двухгодичная пыль. Это – мертвые магазины». Мостовые «в ужасающем состоянии. Их не исправляли в течение трех-четырех лет, они полны ям, как будто вырытых снарядом, иногда в два-три фута глубиной. Трещины образовались от мороза, дожди их размыли; люди вынимают деревянные торцы мостовой, чтобы топить ими печи… Все люди оборваны… Когда идешь по какому-то переулку в сумерках и ничего не видишь, кроме плохо одетых фигур, которые все куда-то спешат… получаешь впечатление, что все население готовится к бегству. И это впечатление не вполне ошибочно. …Численность петроградского населения пала с 1 200 000 (до 1919 г.) до семисот тысяч с небольшим и продолжает падать: многие вернулись в деревню, к крестьянской жизни, многие пробрались за границу, но больше всего погибло людей от нужды и тяжелых условий жизни» («Россия во мгле», 1920).

А когда во время личной встречи с Лениным Уэллс стал допытываться у него: «Что, собственно, по вашему мнению, вы делаете с Россией? Что вы стараетесь создать?» – то есть, за что же вы платите такую непомерную цену? – Ленин вместо ответа задавал свои вопросы: «Почему социальная революция не началась еще в Англии? Почему вы ничего для социальной революции не делаете? Почему вы не разрушаете капитализма и не устанавливаете у себя коммунистический строй?..»

4

Я стала перечитывать «Войну миров» – и так же, как в детстве, она поразила меня правдоподобием всех описаний. Просто поверить невозможно, читая этот роман, что марсиане никогда (пока!) не высаживались на Земле!

«Большая сероватая круглая туша, величиной, пожалуй, с медведя, медленно, с трудом вылезала из цилиндра. Высунувшись на свет, она залоснилась, точно мокрый ремень. Два больших темных глаза пристально смотрели на меня. У чудовища была круглая голова и, если так можно выразиться, лицо… Тот, кто не видел живого марсианина, вряд ли может представить себе его страшную, отвратительную внешность. Треугольный рот с выступающей верхней губой, полнейшее отсутствие лба, никаких признаков подбородка под клинообразной нижней губой, непрерывное подергивание рта, щупальцы, как у Горгоны, шумное дыхание в непривычной атмосфере, неповоротливость и затрудненность в движениях – результат большой силы притяжения Земли, – в особенности же огромные пристальные глаза – все это было омерзительно до тошноты».

Любопытно – сразу ясно, что это написано в конце позапрошлого века. В сегодняшнем цивилизованном мире вот этот ход мысли – «очень непохоже на нас, следовательно – омерзительно», – уже, как говорится, не котируется. Мир (правда, далеко не все люди!) выучился относиться к непохожему терпимо (толерантно).

«Войну миров» прочесть надо обязательно. А если захочется сгладить тяжелое впечатление – поскорей открывайте «Дверь в стене». Там маленький мальчик открыл зеленую калитку в белой стене в переулке, вошел – и попал в иной мир, озаренный теплым, мягким, ласковым светом… «Длинная широкая дорожка, по обеим сторонам которой росли великолепные, никем не охраняемые цветы, бежала передо мной и манила идти все дальше, рядом со мной шли две большие пантеры. Я бесстрашно погрузил свои маленькие руки в их пушистую шерсть, гладил их круглые уши… Казалось, они приветствовали мое возвращение на родину. Все время мною владело радостное чувство, что я наконец вернулся домой». И дальше эта зеленая дверь то появляется в его жизни, то исчезает…

Между прочим, помимо всем известного поразительного дара выдумки, Уэллс обладал умением видеть и описывать зрительный облик реального предмета. Это особо отмечено было его соотечественником – другим замечательным английским писателем, о котором мы скоро будем с вами говорить отдельно. Это Гилберт Честертон – тот самый, который подарил нам рассказы о патере Брауне. Так вот, он, бывши свидетелем спора Уэллса о том, что «все относительно», рассказывает, что «Уэллс сказал, что лошадь красива сбоку, но очень уродлива сверху: тощая, длинная шея и толстые бока, наподобие скрипки» (курсив наш. – М. Ч.). Ведь и правда похоже.

АЛЕКСАНДР ТВАРДОВСКИЙ, МИХАИЛ ИСАКОВСКИЙ И ИОСИФ БРОДСКИЙ О ВОЙНЕ И О ЦЕНЕ ПОБЕДЫ

1

В сентябре 1942 года поэт Александр Твардовский, с самых первых дней войны оказавшийся на фронте, напечатал в «Красноармейской правде» первые главы своей новой поэмы «Василий Теркин». В них он сделал то, чего не решился сделать в тот момент с такой прямотой, кажется, никто, – с болью и суровой беспощадностью описал отступление нашей армии в первые месяцы войны, отступление до самой Москвы и до Волги.

Описал воистину как «тяжкий сон» своего героя,

Как от западной границы
Отступал к востоку он;
Как прошел он, Вася Теркин,
Из запаса рядовой,
В просоленной гимнастерке
Сотни верст земли родной.
До чего земля большая,
Величайшая земля.
И была б она чужая,
Чья-нибудь, а то – своя.
……………………………
Шел наш брат, худой, голодный,
Потерявший связь и часть,
Шел поротно и повзводно,
И компанией свободной,
И один, как перст, подчас.
………………………………
Шел он, серый, бородатый,
И, цепляясь за порог,
Заходил в любую хату,
Словно чем-то виноватый
Перед ней. А что он мог!
…………………………….
Он просил сперва водички,
А потом просил поесть.
Тетка – где ж она откажет?
Хоть какой, а все ж ты свой.
Ничего тебе не скажет,
Только всхлипнет над тобой,
Только молвит, провожая:
– Воротиться дай вам Бог…
То была печаль большая,
Как брели мы на восток
Шли худые, шли босые
В неизвестные края.
Что там, где она, Россия,
По какой рубеж своя!

…С осени 1942 года поэма Твардовского, ставшая несомненно главным поэтическим сочинением о войне, будет печататься в газете «Красноармейская правда» всю войну, порою несколько раз в месяц, вплоть до июня 1945 года. Солдаты рвали газету из рук, ожидая новых строк про любимого героя.

И ни разу не будет упомянуто в этой поэме имя Верховного главнокомандующего, не сходившее со страниц газет. Имя того, кто оставил жестко и жестоко руководимую им страну незащищенной перед нашествием, допустил оккупацию огромной ее части.

У Твардовского воюет, несет все тяготы войны, отвоевывает свою страну народ.

…Правда правдой, ложью ложь.
Отступали мы до срока,
Отступали мы далеко,
Но всегда твердили:
– Врешь!
……………………………………
Не зарвемся, так прорвемся,
Будем живы – не помрем.
Срок придет – назад вернемся,
Что отдали – все вернем.

Трижды возглашает автор в разных местах поэмы:

«– Взвод! За Родину! Вперед!»

И ни разу – «За Сталина!»

Это был прямой вызов: «…Официальный и абсолютно непреложный идеологический канон был начисто устранен из поэмы!» – написал недавно известный историк Е. Плимак. И добавил: «За два года пребывания на передовой я вообще не слышал <…> каких-либо разговоров о Сталине. <…> И в атаку бойцов поднимало не имя Сталина, а классический русский мат».

Твардовский и здесь не мог отступить от правды, не подтвердить —

…Что в бою – на то он бой
– Лишних слов не надо;
Что вступают там в права
И бывают кстати
Больше прочих те слова,
Что не для печати…

…Уже в «Теркине» – то есть в «сталинское» время – началась та словесная работа, которую Твардовский повел первым. Это было пародирование советских слов.

…Я ж, как более идейный,
Был там как бы политрук.
Я одну политбеседу
Повторял:
– Не унывай.

Так как советский язык политбесед идейных политруков был в те годы у любого читателя на слуху – на фоне живых речений Теркина очевидной становилась его мертвечина.

Можно смело сказать, что под пером поэта оживал, приобретал права, легализовывался загнанный в угол сугубо частной жизни живой русский язык.

2

Твардовский, как мог, подбадривал своим стихом отвоевывающих свою землю солдат. Когда же они освободили свою и вступили на землю чужую, когда замаячил конец страшной войны – он счел возможным заговорить в полный голос о том горе, которая она принесла. Так появилась в «Василии Теркине» глава «Про солдата-сироту».

На земле всего дороже,
Коль имеешь про запас
То окно, куда ты сможешь
Постучаться в некий час.
…………………………………
А у нашего солдата,
– Хоть сейчас войне отбой,
Ни окошка нет, ни хаты,
Ни хозяйки, хоть женатый,
Ни сынка, а был, ребята,
– Рисовал дома с трубой…

А узнал солдат о своем огромном несчастье ненароком – когда наша армия, развернувшись, двигалась наконец на запад, освобождая область за областью, после долгой, длившейся два-три года, оккупации, когда никаких известий о семье бойцы, как правило, не имели. Как не имел их, видимо, и сам Твардовский, у которого на Смоленщине под немцем остались родители, братья, сестры…

И вот солдат просит на привале разрешения отлучиться:

…Дескать, случай дорогой,
Мол, поскольку местный житель —
До двора – подать рукой.

И вот идет по местам, знакомым ему «до куста», —

Но глядит – не та дорога,
Местность будто бы не та.
Вот и взгорье, вот и речка,
Глушь, бурьян солдату в рост,
Да на столбике дощечка,
Мол, деревня Красный Мост.

И уцелевшие жители сообщают ему, что семьи его уже нет на свете.

У дощечки на развилке,
Сняв пилотку, наш солдат
Постоял, как на могилке,
И пора ему назад.

Поэт не берется гадать, что творилось у него в душе.

Но, бездомный и безродный,
Воротившись в батальон
Ел солдат свой суп холодный
После всех, и плакал он.
На краю сухой канавы,
С горькой, детской дрожью рта,
Плакал, сидя с ложкой в правой,
С хлебом в левой, – сирота.

3

Предполагают, что именно под воздействием этой главы «Теркина», напечатанной в конце января 1945 года в «Красноармейской правде», Михаил Исаковский – любимый и высоко чтимый земляк и старший (старше на десятилетие) товарищ Твардовского – написал в том же 1945 году, бесспорно, лучшее свое стихотворение:

Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?

Он идет – и находит

…в широком поле
Травой заросший бугорок.
Стоит солдат – и словно комья
Застряли в горле у него.
Сказал солдат: «Встречай, Прасковья,
Героя – мужа своего…»
………………………………
Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал,
И только теплый летний ветер
Траву могильную качал.
…………………………
«…Сойдутся вновь друзья-подружки,
Но не сойтись вовеки нам…»
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.

Эти стихи сразу же стали песней – музыку написал М. Блантер. Но петь ее – и по радио, и в концертах – запретили после первого же исполнения. Ее пели только фронтовики-инвалиды в подмосковных электричках, собирая милостыню.

Запрет длился полтора десятилетия – пока, вспоминает Е. Евтушенко, в 1960 году песню не отважился исполнить во Дворце спорта в Лужниках Марк Бернес. «Прежде чем запеть, он глуховатым голосом прочел, как прозу, вступление: „Враги сожгли родную хату. Сгубили всю его семью“. Четырнадцатитысячный зал встал после этих строк и стоя дослушал песню до конца. Ее запрещали еще не раз, ссылаясь на якобы возмущенное мнение ветеранов. Но в 1965 году герой Сталинграда маршал В. И. Чуйков попросил Бернеса ее исполнить на „Голубом огоньке“, прикрыв песню своим прославленным именем». После этого она «стала народным лирическим реквиемом».

4

А Твардовский вслед за главой «Про солдата-сироту» печатает в марте 1945 года в той же «Красноармейской правде» новую главу – «По дороге на Берлин».

Она открывается потрясающим для советской подцензурной печати, нигде более в поэзии советских лет не встречающимся описанием. Автор поэмы передает движение наступающей, с боями вступившей наконец в Германию армии поразительными по поэтической силе строками – с жесткими реалиями времени:

По дороге на Берлин
Вьется серый пух перин.
Провода угасших линий,
Ветки вымокшие лип
Пух перин повил, как иней,
По бортам машин налип.
И колеса пушек, кухонь
Грязь и снег мешают с пухом.
И ложится на шинель
С пухом мокрая метель…

Любой фронтовик, дошедший до Германии, с ходу узнавал эту причудливую для непосвященных деталь чужеземного ландшафта поверженной страны… А именно им в первую очередь адресовал свою поэму Твардовский – еще воюющим солдатам, которые шли теперь по бетонным, не пружинящим, как наш асфальт, под сапогом пехотинца, а отбивающим ему подошвы ног дорогам Германии… (Мне в детстве отец рассказывал об этой разнице в дорожном покрытии, чувствительной для ног, если в день идти по сорок километров.)

Поэт хотел, чтобы солдаты увидели – он пишет правду.

Так что это за пух?

И здесь прибегну к рассказу своего отца об этом пухе:

– Когда перешли границу, вошли в Польшу – бойцы были на пределе, хотели все крушить: многие уже знали о гибели близких, о сожженных домах… Командиры уговаривали: «Держитесь, ребята – подождите до Германии!..» Вошли – все дома пустые… Мирное население в страхе бежало: знали уже, что делала в России их армия… И солдаты не знали, как найти выход ярости, – били стекла, зеркала, хрусталь, сервизы… Вспарывали штыками во всех пустых домах перины… Мы шли по дорогам к Берлину – повсюду летел пух…

Об этом не писали в газетах – ведь советские солдаты должны были вести себя по-другому. Но для Твардовского важней всего была тяжелая правда войны.

5

И еще раз вернемся к стихотворению Исаковского – к его концовке.

Он пил – солдат, слуга народа,
И с болью в сердце говорил:
«Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил…»
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд.
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.

Медаль «За взятие Будапешта» была последней из тогдашних наград – ее учредили уже после Победы, в июне 1945 года, для тех, кто брал Будапешт зимой 1944/45 года.

…Мне всегда мерещится в этих щемящих строках о несбывшихся надеждах (и это, конечно, не только надежда увидеть семью), о несоответствии покорения трех держав – тому, что ожидало солдата дома (не только несчастье в семье, но и советские лагеря для тех, кто побывал в немецких, и нищета, и бесправие) какое-то предвестие моего любимого стихотворения Бродского «На смерть Жукова» – главного полководца Великой Отечественной войны, в армии которого воевал мой отец.

Оно написано в 1974 году в вынужденной эмиграции – в Америке:

Вижу колонны замерших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.
Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо, в опале
как Велизарий или Помпей.

И вот строфа, предшественником которой считаю я две последние строфы стихотворения Исаковского. Просто Исаковский не имел возможности выразить (а отчасти – и додумать, потому что скована была сама мысль поэтов, числивших себя советскими) то, что с такой свободой и с такой горечью выразил Иосиф Бродский; мы позволим себе выделить эти строки курсивом:

К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.

ПОЭЗИЯ И ЖИЗНЬ АЛЕКСАНДРА ТВАРДОВСКОГО

1

В поэме Твардовского «Страна Муравия» немало места уделено коню – во всех с детства досконально знакомых автору деталях:

Бредет в оглоблях серый конь
Под расписной дугой,
И крепко стянута супонь
Хозяйскою рукой.
………………………………
Тот конь был – нет таких коней!!
Не конь, а человек.
Бывало, свадьбу за пять дней
Почует, роет снег.
Земля, семья, изба и печь,
И каждый гвоздь в стене,
Портянки с ног, рубаха с плеч
– Держались на коне.
Как руку правую, коня,
Как глаз во лбу, берег
От вора, мора и огня
Никита Моргунок.

К тому времени Твардовский уже знал про горестную судьбу своей семьи.

…Все, можно сказать, произошло из-за лошади…

Пожалел отец Трифон Гордеич Твардовский свою единственную сданную им при вступлении в артель в общественный фонд лошадь. Увидел, что в общественном пользовании нет за любимцем семьи Пахарем должного ухода. «– Как он заметил меня – завертелся, бьет, копает землю и как не скажет: „Спаси! Уведи!“ А жара! В затишье там – ни ветерочка! Слепни, мухи – роем возле него! Тут сучья, коряги, и привязан он к яблоньке. Запутался, бьется! Вижу – беда! Сердце мое только тук-тук… Распутал, отвязал, прицепил к недоуздку ремень…

…– Обвинят же тебя! – с выражением непоправимой беды, плача, говорила мать… – Я не украл! Конь – мой!» – так описывал впоследствии происходящее в 1931 году в семье брат поэта Александра Твардовского Иван. Семья считала, что с этого импульсивного отцовского поступка, вызванного впитанным в кровь русского крестьянина отношением к коню, начались их беды… Назавтра Пахаря увели, конечно, обратно, глава же семьи уехал в Донбасс – пытаться что-то заработать. Потом семье назначили непосильный индивидуальный налог, который надо было выплатить в три дня – и охваченный страхом, чувством безысходности, подался из дома в Среднюю Азию старший брат Константин, забрав с собой брата Ивана, чтоб уменьшить количество ртов…

Семью это не спасло. Мать с малыми детьми выгнали из родного дома, посадили на телегу и повезли как можно дальше от родных мест. К ним скоро присоединились отец и старший брат.

С опозданием молодой Твардовский – еще начинающий, никому, кроме узкого круга друзей не известный, но очень верящий в себя поэт – в Смоленске узнал, что всю его семью «раскулачили» и выслали на северный Урал. Добился приема у тогдашнего секретаря Смоленского обкома партии.

Позже Твардовский напишет: «Он мне сказал (я очень хорошо помню эти слова), что в жизни бывают такие моменты, когда нужно выбирать „между папой и мамой с одной стороны и революцией – с другой“, что „лес рубят, щепки летят“ и т. п. Я убедился в полной невозможности что-либо тут поправить и стал относиться к этому делу, как к непоправимому несчастью своей жизни, которое остается только терпеть, если хочешь жить, служить своему призванию, идти вперед, а не назад».

Сохранилось его письмо другу-ровеснику от 31 января 1931 года, полное отчаяния: «Я добит до ручки. Был у секретаря обкома, он расследовал дело насчет обложения хозяйства моих родителей и – признано, что обложению подлежат… Я должен откинуть свои отдельные недоумения и признать, что это так.

Мне предложили признать это и отказаться от родителей, и тогда мне не будет препон в жизни.

АПП же [Ассоциация пролетарских писателей], несмотря ни на какие признания (а я признал и отказался), хочет, страшно хочет меня исключать.

Скажи ты мне ради Бога, неужели это мой конец. Скажи. Поддержи. Почему я один должен верить, что я, несмотря ни на какие штуки, буду, должен быть пролетарским поэтом?»

2

Как возникла в его жизни эта глубокая трещина?

…В 1917 году будущему поэту – семь лет. Досоветское деревенское детство уже вошло в плоть и кровь, легло на дно будущего творческого воображения невынимаемым пластом векового крестьянского уклада. А в стране начинается другая – какая-то новая – жизнь. Она совпадает с его отрочеством, временем жажды нового, а у мальчика Саши Твардовского – пронизанным смутным ощущением собственного таланта.

Тяжелая инерция крестьянского быта, тесной общей жизни многодетной семьи становится поперек бродившей в жилах творческой силе. Эта сила еще не проявила себя в реальных результатах, но сам он ее ощущает, и она властно требует свободы – этого непременного условия творчества.

Он рвется в город – и уходит из семьи в Смоленск. Его цель – писать и учиться.

Годы его отрочества упали на первую половину 20-х – когда социалистическая утопия была еще живой и увлекала юные сердца. Твардовский поверил, что деревенскую темноту, тяжкий, изнурительный крестьянский быт смогут преобразовать – осветить нездешним светом. Ему легко было поверить, что собственнический инстинкт, без которого нет крестьянского двора, не лучшее, что есть на свете, – и пойти за иными ценностями.

Манила городская культура, кружила голову новая, получившая полноту власти идеология, обещавшая в скором времени установить всеобщее равенство и справедливость А кто же в отрочестве и юности не поверит во все хорошее? Ведь недаром в русских сказках герой ищет страну, где текут молочные реки в кисельных берегах…

Молодой Твардовский увлечен размахом преобразований, и если даже видит их жестокость, то не представляет ее масштаба.

Дело в том, что с первых советских лет власть позаботилась об отсутствии добросовестной и гласной статистики, а также информации. И многим людям все плохое казалось единичным, случайным, зависящим от воли отдельных недобросовестных начальников.

По крестьянской наивности верил, видимо, и молодой Твардовский в «перегибы» на местах. Верил, что Сталин этого не хочет и не имеет, возможно, об этом информации…

3

Напечатанная в 1936 году поэма «Страна Муравия» принесла ему подлинную славу. Поэма была о крестьянине, пытавшемся жить прежним отдельным крестьянским двором, но к концу поэмы уразумевшем, что иного пути, как в колхоз, – нет.

Прославившийся автор первым делом совершил то, о чем и подумать не мог раньше – поехал к родителям и перевез всю семью в Смоленск…

Итак, поэма вроде бы прославляла коллективизацию? Ведь сам молодой поэт верил тогда в правильность этого пути? Да, верил. Но не так все просто в творчестве большого поэта. И стих может оказаться мудрее мысли, политических убеждений.

Литератор М. Шаповалов вспоминает: в послевоенные годы его отец – фронтовик любил читать гостям или просто домашним «в хорошую минуту» поэмы Твардовского – в первую очередь лучшее, что написано стихами о Великой Отечественной войне – поэму «Василий Теркин» с подзаголовком «Книга про бойца». «…Но была еще другая поэма Твардовского, она при гостях не читалась во избежание разговоров, могущих быть истолкованными как антисоветские. Я имею в виду „Страну Муравию“».

Дальше в воспоминаниях этих цитируются узловые строки поэмы, являющиеся ее стиховым центром:

…И в стороне далекой той —
Знал точно Моргунок —
Стоит на горочке крутой,
Как кустик, хуторок.
Земля в длину и ширину
Кругом своя.
Посеешь бубочку одну,
И та – твоя.
И никого не спрашивай,
Себя лишь уважай.
Косить пошел – покашивай,
Поехал – поезжай.
И все твое перед тобой,
Ходи себе, поплевывай.
Колодец твой, и ельник твой,
И шишки все еловые.
Весь год – и летом, и зимой,
Ныряют утки в озере.
И никакой, ни боже мой, —
Коммунии, колхозии!..

Фронтовик правильно чувствовал опасность – «антисоветскость» любимой им поэмы. Cилою поэтического слова, правдивого по сути, Твардовский победил собственную тенденциозность – «идейный смысл» поэмы: он не перевешивает эту «бубочку».

…Характерен не вошедший в печатный текст черновик из рукописей поэмы – картина разрушенной крестьянской жизни:

Дома гниют, дворы гниют,
По трубам галки гнезда вьют,
Зарос хозяйский след.
Кто сам сбежал, кого свезли,
Как говорят, на край земли,
Где и земли-то нет.

И еще две строфы не пропускала цензура начиная с первой, журнальной публикации 1936 года – их автору удалось включить только в пятитомное собрание сочинений 1966–1971 годов (последнее прижизненное издание).

– Их не били, не вязали,
Не пытали пытками,
Их везли, везли возами
С детьми и пожитками.

А кто сам не шел из хаты,
Кто кидался в обмороки,
Милицейские ребята
Выводили под руки.

4

Тут подошел и 1937 год – когда людей стали хватать и отправлять под расстрел или на Колыму уже безо всякого разбору – по разнарядке, спускавшейся в каждый район: «не добрать» арестованных до нужной цифры значило лишиться партбилета, а там и головы. В Смоленске арестовали друга и наставника Твардовского – критика А. Македонова. И близко знавший Твардовского писатель А. Бек записывает в дневник, что позиция поэта «такова: он не может отказаться от Македонова, не может признать его врагом народа. <…> Он должен быть убежден в разумности, в правильности всего, что совершается, только тогда может писать. Он сказал:

– У меня двадцать стихов начатых или замышленных. И я не могу ни за одно приняться.

И вместе с тем признать разумность ареста Македонова он не может.

– Нельзя так обманываться в людях, – говорит он. – Если Македонов японский шпион, тогда и жить не стоит. Не стоит, понимаешь!» (курсив наш. – М. Ч.).

Только так и мог он жить и писать.

А когда разуверился в разумности происходящего, написал сатирическую поэму «Теркин на том свете» и отдавал все силы, будучи редактором журнала «Новый мир», тому, чтобы печатать произведения, в которых видел правду о своем жестоком времени.

И когда легла на его редакторский стол повесть неведомого автора с подписью А. Рязанский – о существовании в одном из рассеянных по всей стране советских лагерей без вины оторванного от своей семьи, от двора, от земли крестьянина Ивана Денисовича, – сделал все, чтобы появилась в журнале осенью 1962 года повесть «Один день Ивана Денисовича» и ее враз прославившийся автор А. Солженицын.

Советская власть ему этого не простила. Постепенно отняли журнал. Твардовский почти сразу же тяжело заболел. И год спустя умер.

Любивший его поэт-фронтовик Константин Ваншенкин написал тогда такие простые и горестные строки:

…Какой ужасный год,
Безжалостное лето,
Коль близится уход
Великого поэта.

…Как странно все теперь,
В снегу поля пустые…
Поверь, таких потерь
Немного у России.

«ПУШКИН, ГРИБОЕДОВ – ДА КТО ИХ ЧИТАЛ?..»

1

Во многих школах все уроки – те драгоценные часы, которые оставлены для литературы, – изучают «образы». Образ Онегина, образ Фамусова, образ Чацкого… По большей части в школе идут уроки начального литературоведения. Они, несомненно, нужны, если это – школа с гуманитарным уклоном. Но в том-то и дело, что они вменены сегодня любой школе. А так как часов мало – то это происходит за счет знания самих текстов. На уроках литературы, конечно, в первую очередь надо читать. Читать вслух вот те самые замечательные книги, которые в школе проходят. Чтобы глагол этот не проявился в более известном значении – прошли мимо и оставили за собой, позади.

Некоторые особо бойкие ученики пишут сочинения, так и не прочитав ни «Евгения Онегина», ни «Горя от ума», ни «Капитанской дочки». А не прочитали в школе – значит, в подавляющем большинстве своем не прочитают никогда. А это обидно. Не за Пушкина – его не убудет, а за тех, кто никогда его не прочитает, не узнает, например, конца «Метели»:

«Боже мой, Боже мой! – сказала Марья Гавриловна, схватив его руку, – так это были вы! И вы не узнаете меня?

Бурмин побледнел… и бросился к ее ногам…».

Да – сегодня программные произведения в каждом классе читают единицы. Остальные заканчивают среднее образование, не прочитав ни «Мертвых душ», ни «Войны и мира», ни романов Достоевского. Каждый год 22 июня, вслед за выпускным балом, сильно пополняется тот слой общества, который лишен – частично или полностью – второй после родного языка общенациональной скрепы.

В этом – огромное отличие сегодняшнего российского общества не только от конца ХIХ – начала ХХ века, в котором люди, кончавшие гимназию или реальное училище, Пушкина и Гоголя точно читали, но даже от более или менее интеллигентной среды 60—90-х годов ХХ века. Тогда возрастные слои не были еще так, как сегодня, разъединены в этом именно отношении.

Если кто-то упоминал за общим, скажем, столом: «Помните, как генерал Петруше Гриневу говорит про ешовы рукавицы?» или «Это как Николай Ростов старосту Дрона у княжны Марьи за две минуты выучил» – то все люди со средним образованием понимали, о чем речь.

Вообще чего именно мы, культурное сообщество, и власть, которая должна служить обществу, хотим, включая литературу в число школьных предметов? Того, наверно, чтоб этот учебный предмет прежде всего знакомил юных сограждан с основным корпусом произведений отечественной словесности. Тем самым, который имеет статус общепризнанного культурного наследия. То есть мы, граждане России, принимаем за аксиому то мнение, что человек, вовсе не знакомый с этим корпусом или знакомый лишь понаслышке («Пушкин», «Крылов», «Лев Толстой»), оказывается лишенным чего-то, невосполнимого другими средствами.

В какой-то степени сюда относится, конечно, нравственный потенциал, заложенный в этом отобранном культурой корпусе произведений. Взрослых, вопреки распространенному в интеллигентной среде мнению, литература, на наш взгляд, не «воспитывает». Человек, прочитавший все романы Достоевского, может совершить преступление – потребовать, скажем, за что-либо огромную взятку, – точно так же, как и тот, кто ни одной строки Достоевского не читал. Зато в возрасте лет до шестнадцати литература очень даже воспитывает!

Если внимательно читать, а не наспех пролистывать, пытаясь запомнить, о чем речь, – устанавливаются некие моральные аксиомы, формируется не только определенный душевный склад, но и эстетические представления. Школьные условия теоретически для этого весьма удобны. А в дальнейшей жизни человек с такими представлениями гораздо более полезен и приятен в общежитии, чем тот, у кого они на нуле. О себе, в общем-то, хлопочем.

Но современные уроки литературы мало работают на все это – потому именно, что проходят мимо великих произведений.

2

Несколько лет назад газета «Вечерняя Москва» обратилась с вопросом к нескольким уважаемым читателям: «Как по-вашему, нужно ли заставлять детей учить стихи наизусть?» И поразили совсем не те люди, которые отвечали – нет, не надо, зачем мучить детей. Это было грустно, но не удивительно. Удивили другие – те, кто отвечали: да, нужно. Потому что все до одного мотивировали это так: это развивает память.

Вот это объяснение целый год не выходило из головы. Строки «Евгения Онегина» и «Горя от ума» затем лишь стоит выучивать наизусть, что это развивает память!

Пушкин писал А. А. Бестужеву-Марлинскому (за год до восстания декабристов, переломившего жизнь адресата), впервые знакомясь с «Горем от ума»: «О стихах я не говорю, половина – должна войти в пословицу».

Так и произошло. Точнее, как сказал как-то один талантливый пушкинист: «Пушкин единственный раз ошибся: вошло – больше».

Попробуем проверить. Полистаем «Горе от ума».

Говорок Лизы —

Минуй нас пуще всех печалей
И барский гнев, и барская любовь.

Вступает Фамусов:

Ей сна нет от французских книг,
А мне от русских больно спится.

С угрожающей интонацией:

…Нельзя ли для прогулок
Подальше выбрать закоулок?

И вот лепечет, боясь отцовского разоблаченья, Софья, выгораживая Молчалина, выходящего утром из ее комнаты:

…Шел в комнату, попал в другую.

Фамусов лапидарен и афористичен:

Тут все есть, коли нет обмана…

Начинается его разговор с Молчалиным о бумагах, близкий душе любого российского бюрократа:

МОЛЧАЛИН:
…Противуречья есть, и многое не дельно.

ФАМУСОВ:
Обычай мой такой:
Подписано, так с плеч долой.

И опять Лиза, со своей простецкой народной мудростью:

Грех не беда, молва не хороша.

И Софья, со своей женской узковатой логикой:

…Охота странствовать напала на него,
Ах! Если любит кто кого,
Зачем ума искать и ездить так далеко?

И вот появляется Чацкий – со своим набором на два века запомнившихся русским читателям присловий:

Чуть свет уж на ногах! И я у ваших ног.
………………………………………………
Блажен, кто верует, тепло ему на свете!
………………………………………………
В семнадцать лет вы расцвели прелестно,
Неподражаемо, и это вам известно…

И мгновенный обмен репликами между Чацким и Софьей высекает опять-таки искры присловий – на века:

…Гоненье на Москву. Что значит видеть свет!
Где ж лучше?
ЧАЦКИЙ:
– Где нас нет.

И знаменитая цитата из Державина, примененная к месту Чацким (и потому в точных, академических текстах «Горе от ума» дающаяся курсивом) и навсегда закрепившаяся у большинства читателей за Грибоедовым:

Когда ж постранствуешь, воротишься домой —
И дым Отечества нам сладок и приятен!

…Помню, как в школе (когда про Державина я еще не знала) мне все хотелось понять эту строку до тонкостей: что же имеется в виду – нам именно дым Отечества сладок и приятен? То есть – союз «и» просто связывает два предложения обычной сочинительной связью: воротишься домой, и приятен тебе дым отечества? Или «и» означает – даже дым?..

И только на филфаке МГУ узнала, что у Державина-то всё, как любят сегодня говорить к месту и не к месту, однозначно:

Мила нам добра весть о нашей стороне: Отечества и дым нам сладок и приятен.

А у Державина это, в свою очередь, восходит к «Одиссее» и затем к латинской пословице: «Et fumus patriae dulcis» – «И дым отечества сладок».

И снова умник Чацкий сыплет поговорками не хуже Фамусова – хранителя старины:

…Числом поболее, ценою подешевле…
………………………………………….
Господствует еще смешенье языков:
Французского с нижегородским?
………………………………………
Ум с сердцем не в ладу…
…………………………………………
Дома новы, но предрассудки стары
А судьи кто? – За древностию лет
К свободной жизни их вражда непримирима.
Сужденья черпают из забытых газет
Времен Очаковских и покоренья Крыма…
…………………………………………………
Где, укажите нам, отечества отцы,
Которых мы должны принять за образцы?
…………………………………………………
Прошедшего житья подлейшие черты…
Кричали женщины: ура!
И в воздух чепчики бросали!

О Молчалине:

А впрочем, он дойдет до степеней известных,
Ведь нынче любят бессловесных.
Но чтоб иметь детей,
Кому ума недоставало?

О Скалозубе:

Хрипун, удавленник, фагот,
Созвездие маневров и мазурки!

О себе:

Я странен, а не странен кто ж?
………………………………………………
Служить бы рад, прислуживаться тошно.
………………………………………………
Ах! Тот скажи любви конец,
Кто на три года вдаль уедет.
Свежо предание, а верится с трудом…
Кто служит делу, а не лицам…
……………………………………
Чины людьми даются;
А люди могут обмануться.
…………………………………………
Когда в делах, я от веселий прячусь,
Когда дурачиться – дурачусь;
А смешивать два этих ремесла —
Есть тьма искусников, я не из их числа.

Фамусов:

Что за комиссия, Создатель,
Быть взрослой дочери отцом!
………………………………….
Читай не так, как пономарь,
А с чувством, с толком, с расстановкой.
………………………………………………
А может в пятницу, а может и в субботу
Я должен у вдове, у докторше крестить.
Она не родила, но по расчету
По моему: должна родить…
………………………………………
(Упал вдругорядь – уж нарочно
А хохот пуще, он и в третий так же точно.
А? как по вашему? По нашему смышлен.)
Вы, нынешние, – нутка!
………………………………………………
Что говорит! И говорит, как пишет!
………………………………………………
Ну как не порадеть родному человечку!..

Скалозуб:

про женщину —

Мы с нею вместе не служили.

О Москве —

По моему сужденью
Пожар способствовал ей много к украшенью.
Об упавшем с лошади:
Поводья затянул, ну, жалкий же ездок…

Фамусов – Скалозубу:

…Признайтесь, что едва
Где сыщется столица, как Москва.
– Дистанции огромного размера.
– Вкус, батюшка, отменная манера…
…Дверь отперта для званых и незваных,
Особенно из иностранных
…Возьмите вы от головы до пяток,
На всех московских есть особый отпечаток.
Извольте посмотреть на нашу молодежь,
На юношей сынков и внучат,
Журим мы их, а если разберешь,
В пятнадцать лет учителей научат!
………………………………………………
И точно, можно ли воспитаннее быть!
Умеют же себя принарядить
Тафтицей, бархатцем и дымкой,
Словечка в простоте не скажут – все с ужимкой;
Французские романсы вам поют
И верхние выводят нотки,
К военным людям так и льнут,
А потому, что патриотки.

Софья:

…Лицом и голосом герой…
– Не моего романа.

Молчалин:

Умеренность и аккуратность.
…………………………………
– К Татьяне Юрьевне хоть раз бы съездить вам.
……………………………………………………
Мы покровительство находим, где не метим.

Чацкий:

Я езжу к женщинам, да только не за этим.
…………………………………………………
– …Слог его здесь ставят в образец, Читали вы? ЧАЦКИЙ:
– Я глупостей не чтец, а пуще образцовых.
– В мои лета не должно сметь
Свое суждение иметь.
ЧАЦКИЙ: Помилуйте, мы с вами не ребяты;
Зачем же мнения чужие только святы?
– Ведь надобно ж зависеть от других.
– Зачем же надобно?
– В чинах мы небольших.

Перечитав эти строки, скажите сами – разве не ясно из этого, почему Грибоедова надо учить наизусть?

Знание всеми людьми России строк великих поэтов, возможность перебрасываться ими в разговоре без объяснений – это (после родного общего для всех языка) едва ли не важнейшая скрепа нации. Остальные – сомнительны.

ГЕНРИ ХАГГАРД, И НЕ ТОЛЬКО ОН

1

Этот писатель жил в Англии во второй половине ХIХ века, дожил до 1925 года, а известен стал еще в 1880-е годы – своими захватывающими приключенческими романами.

«Для современников, – писал знаток американской и английской литературы Алексей Зверев, – книги Хаггарда были такой же неотъемлемой приметой английского быта, как согревавшие постель бутылки с горячей водой или гвардейцы в медвежьих шапках у резиденции престарелой королевы Виктории».

Особенным успехом пользовалась небольшая книжечка «Копи царя Соломона». Копи – раньше так называли рудники, вообще то пространство, где идет разработка каких-либо месторождений. А тут дело происходит в Южной Африке и речь идет об алмазах… Когда-то по ним в тех краях так же сходили с ума, как на американском материке, в Клондайке и в Калифорнии, – по золоту.

Хаггард описываемые им места хорошо знал. Он был восьмым ребенком в семье, где детей было десятеро. Отец с трудом дал сыновьям образование. И в восемнадцать лет Генри отправился в Южную Америку – секретарем новоназначенного английского губернатора. Там было легче, чем в метрополии (то есть – в самой Англии), сделать карьеру.

Конечно, эпоха империй повсюду шла на убыль. Но все-таки именно при юном Хаггарде покорились английской короне зулусские племена. Он, как и миллионы британцев, гордился, когда еще на одной африканской территории ползло по флагштоку британское знамя. Но это совсем не означает, что он относился к подчинившимся короне народностям с высокомерным презрением. Все тут гораздо сложнее. И, конечно, британцы шли на этот материк не только с огнем и мечом, но и с просвещением. Но эту обширную тему мы здесь подымать не будем, хотя отношения британцев и местных жителей – немаловажная часть содержания небольшой (к тому же недавно выпущенной в мягкой обложке, в удобном формате – влезает даже в карман куртки) книжки.

…Когда начнете ее читать – особое внимание обратите на зулуса Омбопа.

Вокруг него – подскажу вам, так и быть, – и развернутся в последней части книги главные события…

Вообще же эта книжка – на самые разные вкусы.

Если кто любит про добрые чувства вообще, в особенности же – про нежные чувства, тем более вспыхнувшие неожиданно, – пожалуйста:

«Женщины – всегда женщины, какого бы цвета ни была у них кожа, и куда ни пойдешь – всюду они одни и те же. А все же меня немного удивляло, что эта чернокожая красавица день и ночь склоняется над постелью больного и исполняет свое дело милосердия с таким же тонким пониманием своих обязанностей, как самая лучшая европейская больничная сиделка. … Как сейчас вижу всю эту сцену, повторявшуюся днем за днем, ночь за ночью при свете нашей первобытной лампы; вижу исхудалое лицо и широко раскрытые, неестественно блестящие глаза Гуда, который мечется на постели и бормочет всякую чепуху, и около него на полу – стройную кукуанскую красавицу с нежными глазами, которая сидит, прислонившись к стене хижины, и ее утомленное лицо так и дышит безграничной жалостью».

Кто ценит описание настоящего рукопашного боя – он тут есть, и на многих страницах.

А кто любит, чтоб дрожь от ужаса пробирала, – читайте, как герои книги оказались в некоей пещере:

«Эта комната или пещера была далеко не так хорошо освещена, как сталактитовый грот, и с первого раза я только мог рассмотреть массивный каменный стол, занимавший ее во всю длину, колоссальную белую фигуру, сидевшую на противоположном конце, да еще другие, тоже белые, фигуры в натуральную величину, сидящие кругом… Через минуту мои глаза свыклись с окружающим полумраком; я рассмотрел, что это значило, и бросился назад со всех ног. Вообще говоря, я человек не нервный и мало подвержен суевериям… но должен признаться, что то, что я тут увидел, перевернуло меня совсем. Если бы не сэр Генри, поймавший меня за шиворот и помешавший мне убежать, через пять минут меня бы уже не было в сталактитовом гроте, и я не согласился бы туда вернуться ни за какие алмазы. …Однако когда его собственные глаза привыкли к темноте, то и он отер со лба холодный пот и выпустил меня сразу».

2

Но и до этого им пришлось натерпеться страху – среди зулусов, которыми правили исключительно жестокие властители, убивавшие своих подданных за крохотные провинности и регулярно совершавшие человеческие жертвоприношения.

Пришельцам пришлось внушить туземцам, что они явились непосредственно со звезд. Но положение все равно было очень серьезное. И на их счастье – а также, как увидите, на счастье многих местных жителей, – один из путешественников заглянул в свой календарь. И прочитал там следующее: «…Четвертого июня – полное солнечное затмение. Начало в одиннадцать часов пятнадцать минут по гринвичскому времени, видимое на здешних островах, в Африке и т. д.».

…Ну, все, конечно, уже догадались, что путешественники использовали это свое знание, как говорится, по полной программе. И только жестокий правитель отдал приказ убить самую красивую девушку – по установленному там обычаю («Девушка в отчаянии заломила руки и громко закричала: – Жестокие, я так молода! Что я такое сделала?..»), как один из путешественников воскликнул:

«– Остановитесь! Мы, белые жители светлых звезд, повторяем, что мы не допустим этого убийства. Смейте только сделать хоть один шаг вперед, и мы потушим солнце и потопим всю землю во мраке. Отведаете нашего волшебства!

Моя угроза подействовала: люди остановились…» Ну а дальше все идет, как по нотам (астрономия – наука очень точная!), и читать очень интересно.

А теперь вопрос к самым начитанным из вас – не напомнила ли вам эта история с затмением нечто, читанное в совсем другой книжке?

3

Я рассказывала в свое время читателям «до шестнадцати» об американском писателе Вашингтоне Ирвинге (получившем, между прочим, от родителей свое имя в честь первого американского президента – Джорджа Вашингтона) и о его герое Рип ван Винкле, вошедшем в галерею знаменитых литературных героев. Он хлебнул однажды из предложенного ему незнакомцами кубка с вином – и «погрузился в глубокий сон». Проснулся же на том самом зеленом бугре, что и заснул, – но только через много-много лет…

А другой американский писатель – давно известный вам и, надеюсь, читанный Марк Твен – описал нечто противоположное.

Рассказчик одной из его повестей бродит вместе с недавним знакомым по старинному британскому замку и слушает скучный голос экскурсовода:

«– Древняя кольчуга шестого века, времен короля Артура и Круглого стола…» (а по преданию именно этот король задумал для пиршеств соорудить круглый стол – чтобы все рыцари чувствовали себя за ним равными друг другу!) «…по преданию, принадлежала рыцарю сэру Саграмору Желанному; обратите внимание на круглое отверстие между петлями кольчуги с левой стороны груди; происхождение этого отверстия неизвестно, предполагают, что это след пули. Очевидно, кольчуга была пробита после изобретения огнестрельного оружия» – экскурсовод высказывает предположение, что в нее какой-нибудь солдат выстрелил уже в позднейшее время – «из озорства». Спутник «улыбнулся… и пробормотал про себя:

– Что скрывать! Я-то знаю, как была пробита эта кольчуга. – Затем, помолчав, прибавил: – Я сам ее пробил.

Я вздрогнул от изумления, как от электрического тока. Когда я пришел в себя, его уже не было».

Вечером они вновь встречаются. И знакомец-незнакомец рассказывает следующее.

Он жил себе в Америке и в 1879 году работал в должности старшего мастера на оружейном заводе. А в те годы жители США – потомки энергичных, инициативных первопроходцев, покинувших старую добрую Европу, чтобы заселять этот не очень-то пригодный для жизни молодой материк, с его нередкими торнадо и землетрясениями, еще совсем не были такими законопослушными, какими стали в ХХ веке. Это были настоящие ковбои, в любой момент готовые к потасовке с любым исходом. Потому герой Марка Твена поясняет: «На такой должности надо быть человеком боевым – это само собой понятно. Если под вашим надзором две тысячи головорезов, развлечений у вас будет немало. У меня во всяком случае их было достаточно. И в конце концов я нарвался и получил то, что мне причиталось. Вышло у меня недоразумение с одним молодцом, которого мы прозвали Геркулесом. Он так хватил меня по голове, что череп затрещал, а все швы на нем разошлись и перепутались. Весь мир заволокла тьма, и я долго ничего не сознавал и не чувствовал.

Когда я очнулся, я сидел под дубом на траве, в прелестной местности, совершенно один. Впрочем, не совсем так: рядом находился еще какой-то молодец, он сидел верхом на лошади и смотрел на меня сверху вниз, – таких я видывал только в книжках с картинками. Весь он с головы до пят был покрыт старинной железной броней; голова его находилась внутри шлема, похожего на железный бочонок с прорезями; он держал щит, меч и длинное копье; лошадь его тоже была в броне, на лбу у нее торчал стальной рог, и пышная, красная с зеленым, шелковая попона свисала, как одеяло, почти до земли.

– Прекрасный сэр, вы готовы? – спросил этот детина.

– Готов? К чему готов?

– Готовы сразиться со мной из-за поместий, или из-за дамы, или…

– Что вы ко мне пристаете? – сказал я. – Убирайтесь к себе в цирк, а не то я отправлю вас в полицию».

Но тут быстро выясняется, что дело не шуточное, всадник несется прямо на него с копьем, в конце концов берет его в плен и куда-то ведет. По дороге попадается им прелестная девчушка лет десяти, которая «нисколько не удивилась его фантастическому наряду, словно ежедневно встречала людей в латах. Она прошла мимо него равнодушно, как прошла бы мимо коровы. Но что стало с ней, когда она увидела меня! Она подняла руки и окаменела от удивления, рот ее раскрылся, глаза испуганно расширились; вся она была воплощением любопытства, смешанного со страхом… И я никак не мог понять, почему ее поразил я, а не мой спутник. Тут было над чем призадуматься. Я шел как во сне».

4

Все больше и больше видит бедный герой несусветного и необъяснимого.

Наконец за ним присылают «главу пажей» – «тоненького мальчика в ярко-красных штанах. …Верхняя его одежда была сшита из голубого шелка и кружев; на его длинных светлых кудрях сидела розовая атласная шапочка с пером, кокетливо сдвинутая на ухо».

Они идут, мальчик весело болтает – и выбалтывает, что родился в начале 513 года. И тогда его собеседник спрашивает слабым голосом:

«– Послушай, мой мальчик, я здесь чужой, друзей у меня нет; будь со мной честен и правдив. Ты в своем уме?

Он ответил, что он в своем уме.

– И все эти люди тоже в своем уме?

Он ответил, что они тоже в своем уме.

– А разве здесь не сумасшедший дом? Я имею в виду заведение, где лечат сумасшедших.

Он ответил, что здесь не сумасшедший дом.

– Значит, – сказал я, – либо я сам сошел с ума, либо случилось что-то ужасное. Скажи мне честно и правдиво, где я нахожусь?

– При дворе короля Артура».

…Вот почему и повесть эта названа – «Янки при дворе короля Артура» («янки» – если кто забыл – это американец английского происхождения).

И когда герой узнает от пажа сегодняшнее число – 19 июня 528 года, он, «по какому-то наитию» (а мы думаем – просто хорошо учился!), вспоминает, что «единственное полное солнечное затмение в первой половине шестого века произошло 21 июня 528 года, и началось оно ровно в три минуты после полудня». Он решает, что это единственное средство проверить точно, в каком он времени. Но обстоятельства складываются так, что он использует это свое знание точь-в-точь как герои Хаггарда – для демонстрации своей волшебной силы…

5

«Копи царя Соломона» вышли в свет в 1885 году, а «Янки при дворе короля Артура» – в 1889. Так что у Марка Твена было время почитать Хаггарда.

А может, все-таки он его не читал? И это – случайное совпадение? Ведь у обоих писателей фантазия била ключом.

Но тут вот что интересно – когда Марк Твен будет описывать своего отважного янки, оказавшегося нежданно-негаданно в шестом веке, за столом короля Артура и королевы Гиневры, и собравшиеся за этим столом рыцари будут наперебой хвалиться, как они взяли его в плен, то автор вложит в уста волшебника Мерлина предложение снять с пленника его «заколдованную одежду», то есть никогда не виданный ими костюм приличного американца конца ХIХ века.

«Через полминуты я был гол, как кочерга! О боже, в этом обществе я оказался единственным человеком, которого смутила моя нагота. Все разглядывали и обсуждали меня с такой бесцеремонностью, словно я был кочан капусты. Королева Гиневра смотрела на меня с тем же простодушным любопытством, как и все остальные, и даже сказала, что никогда в жизни не видела таких ног, как у меня. Это был единственный комплимент, которого я удостоился, если подобное замечание можно назвать комплиментом».

Вот тут замечательный писатель себя выдал!..

Дело в том, что именно у Хаггарда одному из героев, европейцу, привыкшему быть одетым с иголочки и уж во всяком случае не показываться на людях без брюк, местные жители не отдают его брюки, поскольку не могут налюбоваться на его «прекрасные белые ноги»!

Так что если насчет затмения еще можно было сомневаться – почему не предположить, что Марк Твен и в глаза не видел роман Хаггарда, а додумался до этого эпизода сам? – то вот про прекрасные мужские ноги – вряд ли. Эта деталь, увы, выдает, на наш взгляд, чтение Марком Твеном романа Хаггарда.

Ну и что? Да ничего особенного. Это нисколько не значит, что Марк Твен сделал что-то плохое – списал у современника, как последний двоечник. Ничего необычного и тем более нехорошего нет в том, чтобы воспользоваться в литературном произведении известным сюжетным ходом. Даже – одним и тем же сюжетом. Сколько произведений написано о Доне Жуане, о Докторе Фаусте… Не раз пересказана на разных языках история деревянной куклы – Буратино… Ничего страшного – лишь бы у каждого из пишущих получилось и увлекательно, и поучительно.

Так что читайте, не теряя времени зря, и Генри Хаггарда, и Марка Твена! В любой последовательности. Чтобы было что перечитывать с удовольствием через много лет – и со знанием дела посоветовать своим детям…

ПРО ЩЕЛКУНЧИКА И НЕКОТОРЫХ ДРУГИХ

1

«…Забили в литавры, затрубили в трубы. Все короли и принцы в великолепных праздничных одеяниях – одни на белых конях, другие в хрустальных каретах – потянулись на колбасный пир. Король встретил их с сердечной приветливостью и почетом, а затем, в короне и со скипетром, как и полагается государю, сел во главе стола. Уже когда подали ливерные колбасы, гости заметили, что все больше и больше бледнел король, как он возводил очи к небу. Тихие вздохи вылетали из его груди. Казалось, его душой овладела сильная скорбь. Но когда подали кровяную колбасу, он с громким рыданием и стонами откинулся на спинку кресла, обеими руками закрыв лицо. Все повскакали из-за стола. Лейб-медик тщетно пытался нащупать пульс у злосчастного короля, которого, казалось, снедала глубокая, непонятная тоска. Наконец после долгих уговоров, после применения сильных средств, вроде жженых гусиных перьев и того подобного, король как будто начал приходить в себя. Он пролепетал еле слышно:

– Слишком мало сала!

Тогда безутешная королева бухнулась ему в ноги и простонала:

– О, мой бедный, несчастный царственный супруг! О, какое горе пришлось вам вынести! Но взгляните: виновница у ваших ног – покарайте, строго покарайте меня! Ах, Мышильда со своими кумовьями, тетушками и семью сыновьями съела сало, и…

С этими словами королева без чувств упала навзничь».

Вот какие чувствительные люди жили в старину!

2

Сказка Эрнста Теодора Амадея Гофмана «Щелкунчик и Мышиный король» издавна была знаменита в России. Вообще считается, что в России Гофмана с 20-х годов ХХ века – да и до сего дня – любили даже больше, чем у него на родине, в Германии: родился он в немецком городе Кенигсберге, который уже полвека носит имя Калининград – то есть напоминает о советском деятеле Михаиле Ивановиче Калинине, мало чем себя проявившем (разве что тем, что Сталин отправил в концлагерь его ни в чем не повинную жену, а Калинин продолжал ему верно служить), а не о жившем там философе Иммануиле Канте или Гофмане.

На родине он был, однако ж, не только писателем, но и музыкантом, зарабатывал одно время уроками пения, был известным музыкальным критиком. Считается даже, что он сделал немало для правильной оценки Бетховена – и положил начало его углубленному изучению…

Фантастика Гофмана в России как-то пришлась ко двору. «Золотой горшок», «Крошка Цахес», «Повелитель блох», «Песочный человек» (который называют новеллой ужасов)… А «Житейские воззрения Кота Мурра…»? Те самые, где в «Предисловии издателя» рассказано, что он, получив от приятеля некую рукопись, «был весьма и весьма удивлен, когда его друг признался ему, что рукопись сия вышла из-под пера некоего кота, отзывающегося на кличку Мурр, и что в манускрипте этом изложены житейские воззрения этого кота…» Этого мало – в заключение «издатель считает своим долгом заверить, что он лично познакомился с котом Мурром и нашел его чрезвычайно приятным молодым человеком, пресимпатичным и благовоспитанным». Тут уж тот, кто успел к своим шестнадцати годам прочитать «Мастера и Маргариту», поневоле вспомнит кота Бегемота и хотя бы разговор его с Мастером, после того, как тот обратился к коту на вы: «– Приятно слышать, что вы так вежливо обращаетесь с котом. Котам обычно почему-то говорят „ты“, хотя ни один кот никогда ни с кем ни пил брудершафта». Ясно, что сочинения Кота Мурра были внимательно прочитаны в России во всяком случае Гоголем и Михаилом Булгаковым – всеми любимый Бегемот состоит хоть и в далеком, но все же несомненном родстве с этим персонажем Гофмана. От кого же иного взял кот Бегемот свое забавное самодовольство, как не от своего далекого литературного предка? От того, кто в «Предисловии автора, для печати не предназначенном», пишет: «С уверенностью и спокойствием, неотъемлемо присущим истинному гению, передаю я свету мою биографию, дабы свет научился тому, как можно стать воистину великим котом, дабы свет признал, до чего я великолепен, и стал бы меня любить, ценить, почитать и даже благоговеть передо мной…»

Напомним еще, что вступление колонн русской армии в Дрезден и отступление французской гвардии Гофман внимательно наблюдал из чердачного окна. Некоторые считают, что именно эти наблюдения и дали потом поразительную точность батальных сцен в сказке «Щелкунчик и Мышиный Король».

…Эта сказка больше всего, пожалуй, и прижилась в России. Недаром на ее мотивы написал Чайковский свой знаменитый балет «Щелкунчик», который уже немало лет идет в Петербурге в постановке и изумительном оформлении знаменитого художника Шемякина.

Пересказать ее совершенно невозможно – надо читать самим всю подряд. Потому прежде всего, что там внутри одной сказки – другая. И они между собой причудливо переплетаются.

Вот рассказанный нами вначале эпизод с недостачей сала в королевской колбасе – это как раз из сказки о твердом орехе Кракатук и принцессе Пирлипат: вся судьба ее после ужасного колдовства королевы мышей Мышильды и ее семиголового (да-да, именно так!) сына зависит от этого ореха. А потом получается так, что в конце концов это колдовство переходит на того самого героя, который нашел орех, сумел его разгрызть (а всех, кто пробовал это сделать до него, «в полуобморочном состоянии уносили приглашенные на этот случай зубные врачи») и дал ядрышко принцессе! Она съела – и к ней вернулась красота. А безобразным по новому мышиному колдовству стал тот, кто ее расколдовал и должен бы по обещанию короля жениться на ней. А теперь принцесса Пирлипат в ужасе отвергла его – она закрыла лицо руками и закричала:

– Вон, вон отсюда, противный Щелкунчик!

И его вытолкали вон.

Но участвовавший во всей этой истории звездочет вычитал в расположении звезд следующее: уродство Щелкунчика исчезнет, если, во-первых, он победит семиголового сына Мышильды, а во-вторых – «если, несмотря на уродливую наружность, юного Дроссельмейера полюбит прекрасная дама».

Сказку же рассказывает главной героине «Щелкунчика» Мари ее крестный Дроссельмейер. И Мари, слушая увлекательную и страшную историю, нисколько не сомневается (только никому не говорит), что искусный часовщик при дворе отца принцессы Пирлипат – это не кто иной как сам ее крестный и есть – старший советник суда Дроссельмейер, ко всему прочему – умелый часовщик…

Каждую ночь у нее идет своя жизнь, о которой не знает никто, кроме ее брата Фрица. А все началось с того, что на Рождество крестный, который умел своими руками делать все, что угодно, подарил всей семье замечательного человечка. «Правда, он был не очень складный: чересчур длинное и плотное туловище на коротеньких и тонких ножках, да и голова тоже как будто великовата. Зато по щегольской одежде сразу было видно, что это человек благовоспитанный и со вкусом. На нем был очень красивый блестящий фиолетовый гусарский доломан, весь в пуговичках и в позументах, такие же рейтузы и столь щегольские сапожки, что едва доводилось носить подобные и офицерам…» И Мари вскоре становится ясно, что Щелкунчик-то – вовсе не бессловесная кукла, а племянник ее крестного Дроссельмейера, и что он к тому же – принц, заколдованный и превращенный в деревянного человечка злой Мышильдой… И каждую ночь идет битва – Щелкунчик защищает ее кукол от полчищ мышей. Все в доме считают, что никаких мышей в нем вообще нет. Только Мари знает, как обстоит дело на самом деле…

Щелкунчик очень подружился с Мари. И вот однажды ночью, когда она никак не могла сомкнуть глаз от тревоги и страха, «кто-то осторожно постучал в дверь и послышался тоненький голосок:

– Бесценная мадемуазель Штальбаум, откройте дверь и ничего не бойтесь! Добрые, радостные вести.

Мари узнала голос молодого Дроссельмейера, накинула юбочку и быстро отворила дверь. На пороге стоял Щелкунчик с окровавленной саблей в правой руке…»

3

Он сообщил об очень важной победе над своими серыми врагами и предложил следовать за ним – тогда он покажет ей невиданные диковинки…

Мари ответила: «– Я пойду с вами, господин Дроссельмейер, но только недалеко и ненадолго, так как я совсем еще не выспалась». И Щелкунчик обещал выбрать кратчайшую дорогу к диковинкам.

«Он пошел вперед. Мари – за ним. Остановились они в передней, у старого огромного платяного шкафа. Мари с удивлением заметила, что дверцы, обычно запертые на замок, распахнуты; ей хорошо было видно отцовскую дорожную лисью шубу, которая висела у самой дверцы. Щелкунчик очень ловко вскарабкался по выступу шкафа и резьбе и схватил большую кисть, болтавшуюся на толстом шнуре сзади на шубе. Он из всей силы дернул кисть, и тотчас из рукава шубы спустилась изящная лесенка кедрового дерева.

– Не угодно ли вам подняться, драгоценнейшая мадемуазель Мари? – спросил Щелкунчик.

Мари так и сделала. И не успела она подняться через рукав, не успела выглянуть из-за воротника, как ей навстречу засиял ослепительный свет, и она очутилась на прекрасном благоуханном лугу, который весь искрился…

– Мы на Леденцовом лугу, – сказал Щелкунчик…»

И дальше в этом чудесном путешествии где она только ни оказывается – у Апельсинового ручья, у Лимонадной и у Медовой реки – и в селе Пряничном, расположенном на его берегу. Щелкунчик сказал: «Народ в нем живет красивый, но очень сердитый, так как все там страдают зубной болью. Лучше мы туда не пойдем».

Они плыли в раковине, в которую были впряжены два золото-чешуйчатых дельфина, по Розовому озеру, и разные чудеса и диковины не переставали встречаться ей по дороге.

Но наутро дома, когда она стала рассказывать о своих ночных приключениях, ей не поверил никто. И она больше никогда никому о них не рассказывала.

«…Но волшебные образы сказочной страны не оставляли ее. Она слышала нежный шелест, ласковые, чарующие звуки; она видела все снова, как только начинала об этом думать, и вместо того чтобы играть, как бывало раньше, могла часами сидеть смирно и тихо, уйдя в себя, – вот почему все теперь звали ее маленькой мечтательницей.

Раз как-то случилось, что крестный чинил часы у Штальбаумов. Мари сидела у стеклянного шкафа и, грезя наяву, глядела на Щелкунчика. И вдруг у нее вырвалось:

– Ах, милый господин Дроссельмейер! Если бы вы на самом деле жили, я не отвергла бы вас, как принцесса Пирлипат, за то, что из-за меня вы потеряли свою красоту!

Советник суда в ту же минуту крикнул:

– Ну, ну, глупые выдумки!

Но в то же мгновение раздался такой грохот и треск, что Мари без чувств свалилась со стула».

Когда же она очнулась, тут-то и произошло самое главное и самое интересное, о чем вы, надеюсь, прочитаете сами – когда будете читать всю сказку. Потому что в этом кратком о ней рассказе мы не упомянули множество интереснейших подробностей и эпизодов.

4

Особый интерес сказок Гофмана, не похожих ни на какие другие, – в причудливом сочетании правды и вымысла. Порой так до конца и не понять – что же происходило в реальности, а что – примерещилось или приснилось. Отсюда и выражение: «– Ну, это просто гофманиада!» Так обозначали нечто уж вовсе выходящее из ряда вон, событие реальное, но, однако, фантастическое по своей необычности.

ЕСТЬ ЛИ У ЖИЗНИ СМЫСЛ?

1

Грустно наблюдать, что вполне зрелые, но все – таки еще молодые – по меркам ХХ и ХХI веков – люди…

Впрочем, прервемся, чтобы пояснить представление о возрасте в разные эпохи.

В первой трети ХIХ века Пушкин напишет: «И так они старели оба…» – про супругов Лариных. А Евгений Онегин обмолвится: «…Ларина проста, / Но очень милая старушка…». Но вдумайтесь: в тот момент у «старушки» еще обе дочери не замужем! Это значит по меркам той эпохи – им уж никак не более двадцати. И родить старшую в те времена Ларина вряд ли могла позже, чем в двадцать лет…

То есть этой «милой старушке», долго «старевшей» вместе со своим супругом («Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, / Господний раб и бригадир, / Под камнем сим вкушает мир»), – ну никак не более сорока лет…

Так вот, про наши дни. …Еще молодые по нашим меркам люди – примерно от сорока до пятидесяти лет – всерьез полагают, что проблема смысла жизни осталась на школьных уроках литературы. К их текущей повседневной жизни эти высокопарные слова не имеют ни малейшего отношения.

Ну, там – Пьер Безухов, Андрей Волконский и прочие персонажи школьных сочинений. Ну – уже в послесоветской школе – Раскольников, герои «Идиота», «Бесов»… Полвека назад, во всяком случае, в школе в обязательном порядке учили наизусть знаменитый внутренний монолог Печорина, и многие тогдашние школьники и сейчас вспомнят, не заглядывая в томик Лермонтова: «Пробегаю в памяти всё мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? Для какой цели я родился?.. А верно она существовала, и верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначенья…» – и так далее.

А книга, о которой я хочу рассказать в первую очередь моим главным адресатам – подросткам, вся говорит так или иначе о смысле жизни. Называется – «Сама жизнь» (СПб., 2008). Ее автор, недавно скончавшаяся к глубокому горю многих и многих Наталья Трауберг, рассказывает нам, в сущности, о правильном и неправильном с ней обхождении.

Ведь есть, согласитесь, что-то странное, гротескное в том, что внимательно изучаем инструкции – как правильно обращаться с электроприбором, с электроникой. И не вчитываемся в авторитетные руководства (а их немало) по обращению со своей жизнью. Но ведь прибор, если мы не будем следовать инструкции и испортим его, все-таки можно купить новый. А испорченную жизнь не обменяешь на новую.

Главное – книга эта о том, что в жизни должен быть смысл. А если кто видит, что его жизнь лишилась смысла, ее единственной живой краской стала азартность в заработке денег – на хорошую еду, хорошую одежду, хорошую мебель, хороший отдых, – значит, ему надо обязательно задуматься над этим смыслом. Не оставлять мысли о главном только Пьеру Безухову.

И человек, к счастью, устроен так, что стоит только начать над этим думать – и довольно быстро станет ясно, что смысл единожды данной нам временной жизни все-таки не в том, чтобы все время хотеть того, что предлагает сегодня со всех стен и телеэкранов реклама, уверяющая тебя – «Ведь ты этого достойна!..»

2

Автор книги – замечательная переводчица, которая в течение долгих советских десятилетий бескорыстно (сама переводила, отдавала перепечатывать на машинке, раздавала нам, жаждущим) знакомила многих своих сограждан с тем написанным по-английски, что советские издательства издавать упорно не хотели. В первую очередь это были статьи и эссе замечательного английского писателя и мыслителя Гилберта Честертона (1874–1936). Не исключаю, что поразительный, заслуживающий изучения и подражания свод обиходных моральных правил Натальи Трауберг, как и широкий круг ее размышлений, сложился под воздействием любимого автора.

Она вспоминает, что когда ее внук был маленький, то часто кричал: «Кату!» – поскольку «еще не мог выговорить „хочу“. Сейчас он его не кричит, и на том – большое спасибо. Он вообще человек хороший, что всегда – чудо; трудно ведь избавиться от детского потребительства».

Тонкое замечание! Ведь многим (чаще – единственным детям, никогда не отвечавшим за младших) не удается избавиться от него в буквальном смысле всю жизнь. Они становятся эгоцентриками (не обязательно при этом – эгоистами), детски уверенными, что вселенная вращается вокруг них.

Наталья Трауберг пишет: «Когда-то считали, что этому (избавлению от детского потребительства. – М. Ч.) надо помогать». Она хорошо помнит, как строгая бабушка и кроткая нянечка «как-то подсказывали своим воспитанницам…, что твое желание – не закон». И никто из них «не отсчитывал от „хочу!“».

Характерный эпизод на тему «что такое эгоцентризм».

С двумя знакомыми вошла она в троллейбус. «…Чтоб им было удобно, я села спиной к водителю, они, соответственно, на двойное сиденье, лицом по ходу. Кто-то из них и скажи: „Впервые вижу человека, который любит сидеть вот так“. Видит Бог, я не добрая (к сожалению), но при чем тут „любит“? Неужели никто и никогда не выполняет машинально простейших правил совместной жизни? Мы же все живем вместе…»

Так случайно обнаруживается, что жизнь двух взрослых людей давно идет в уверенности: «Рыба ищет, где глубже, человек (по их взгляду – любой, каждый человек. – М. Ч.) – где лучше». И без специального решения, а тоже – машинально. Сели, скажем, за стол четверо, в вазе четыре яблока. Протягиваю ручонку – беру лучшее. Вот и весь нехитрый смысл жизни. Скудновато. И так же привыкают жить их дети, не знающие других примеров.

«Может быть, поэтому, – признается Наталья Трауберг, – мне так противно слово „комфортный“. Я не Шишков (напоминаем, что современник Пушкина адмирал Шишков был очень увлечен идеей замены всех иностранных слов – русскими и предлагал „галоши“ заменить „мокроступами“. – М. Ч.) и чувствую, что какой-нибудь „имидж“, даже „паттерн“ выражает то, чего по-русски почти не выразишь. Сама так не пишу, но и не содрогаюсь. А как услышу „мне комфортно“ от самых просвещенных людей – чуть не плачу (и я очень ее понимаю. – М. Ч.). Казалось бы, есть „мне удобно“, не очень приятные „привольно“, „вольготно“, наконец, очень емкое „мне хорошо“. Почему так привязались к иностранному слову? А вдруг потому, что здесь включен этот культ „кату“?»

3

Многое в повседневном нашем не очень-то «комфортном» друг для друга обиходе автор книги связывает со слишком уж долгим советским временем.

«…Корень советского зла – не в материализме или марксизме, а в том, что каждый может над кем-нибудь издеваться».

Этот корень – «в очереди, в коммуналке, в непрестанных и злых советах подавальщиц и продавщиц, – словом, в том, что несчастные, измордованные люди норовят пнуть любого, кого не боятся. Особенно меня удивляют жалобы на нынешнее хамство. …Ведь грубили на моих глазах все семьдесят с лишним лет, а сейчас все-таки меньше».

Уважение к чужой свободе оказалось самым трудным делом не только для бывших советских людей (тех, собственно, кому сейчас больше тридцати), но и для их детей.

Девочка – или, скажем, барышня лет двадцати (не говорим уж про молодую даму) – без конца напоминает матери, что она «уже взрослая» и поэтому – «не надо меня учить!» Что ж – это можно бы принять во внимание. Защищать свою самостоятельность – это понятно и нормально; у нас в России потребность человека в самостоятельности часто недооценивают.

Повторю – можно разделить ее чувства и притязания. Если бы не одно «но»: эта же самая молодая особа всегда готова с энтузиазмом «учить» ту самую свою несвоевременно взявшуюся за воспитание маму, как ей самой надо жить. Да еще к тому же подробно поясняя, как неправильно она живет сейчас, пренебрегая ценнейшими советами дочери.

Глядишь – о праве матери на самостоятельность (а с годами эта потребность – открою секретик юным! – отнюдь не уменьшается, впритык до полной дряхлости) речь как-то не заходит. Нечто должна – только мать. И прямо-таки начинаешь радоваться за эту маму – кабы она не встретилась случайно со своим умным ребенком, так и прожила бы свою жизнь, погрязнув в неправильностях.

…Тут вспоминаются размышления Натальи Трауберг о разнице между тоталитарным и авторитарным строем: «Разница проста: лезут тебе в душу или нет». И опять – тоталитарный строй кончился, а его наследство поселилось в душах бывших советских людей, да и их детей, и даже внуков – надолго.

Один из важных компонентов этого наследства – раздражение и злость, по поводу и без повода. На этом даже объединяются в странные компании. «Вот – дама, вот – тетка. Что у них общего?

Пронзительная злость. …Главное – можно вместе возмущаться всеми и всем».

Наталья Трауберг пишет, что главный закон советского времени был прост (и, можно добавить, ужасен): «к другим – беспощадность, к себе – вседозволенность».

Советская власть учила именно беспощадности к врагам. В середине 30-х годов, в так называемое «сталинское» время (Сталин самовластно управлял страной почти тридцать лет), людей заставляли выходить на демонстрации с плакатами. На этих плакатах было требование не вообще наказания тем, кто под пытками (о том, что в советской тюрьме людей подвергали жестоким пыткам, чтобы они признались в том, чего не совершали, до поры до времени никто не догадывался) назвал себя японским шпионом и бог знает кем, а именно – РАССТРЕЛА.

Отсюда – несколько печальных свойств сегодняшних российских людей, доставшихся им по наследству. Наследство копилось, как уже было сказано, долго – семьдесят с лишним лет…

Сегодня видно, как привыкли люди к мысли о важности возмездия. Да, в этом есть, конечно, наша естественная, необходимая для правильной жизни общества жажда справедливости. Тот, кто совершил что-то очень плохое, должен быть, во-первых, найден (это – обязательно; но именно этого-то у нас часто не хватает…). Во-вторых, его вина должна быть досконально доказана – для того и существует суд присяжных, чтобы не юристы, а люди, обладающие простым здравым смыслом, решали – убедительны ли доказательства вины подсудимого? И в-третьих, он должен понести наказание.

Паршиво, когда к желанию по справедливости наказать зло примешивается злорадство, а также чувство мести.

В книжке, о которой я пишу, для отношения к злу находятся совсем другие измерения, другие понятия – о которых многие сегодня, привыкнув упрощать этические требования, и представления не имеют.

4

Наталья Трауберг пишет о главном герое детективных рассказов Честертона патере Брауне: «Зло он обличает прямо и резко, а людей почти всегда просто уводит от возмездия, заменяя его попыткой пробить уши самым мирным, необидным способом».

Читать и перечитывать Честертона стоит, я бы сказала, – в любом возрасте. Польза здесь – бесспорная.

Его герой, патер Браун, несомненно, жизнерадостен. Мы не найдем у него и следов того, что одни называют депрессией, а другие торжественно оповещают: «У меня плохое настроение!» – предлагая всем присутствующим, так сказать, учитывать этот важнейший факт. Хотя, казалось бы, наше настроение должно остаться нашим сугубо личным, частным делом, не правда ли?.. Ну, сейчас у нас не о них речь, а как раз о тех, кто хозяин своих страстей.

Так вот – Наталья Трауберг, понимающая Честертона и его героев как мало кто другой, проводит тонкую разницу между «бодрым, бесчувственным невниманием к скорби и злу» – и «надеждой», которая и помогает патеру Брауну сохранять жизнерадостность в мире, где столько горя и зла. А чужое горе печалит его больше, чем свое собственное.

Его печалит зло, воплощенное в тех преступлениях, которые он расследует. Одних преступников отец Браун, раскрыв их преступления, доводит до наказания. От наказания других отмахивается – что будет, то будет: «Наказан преступник по земному закону или не наказан, священник стремится к тому, чтобы он переменился, покаялся. Остальное он с евангельской легкостью предоставляет другому суду. Легкость эта – не удобство, небрежение или легкомыслие. …Это именно легкость. Отец Браун не падает под тяжестью зла. Он приветлив и прост…»

Когда читаешь эти простые определения человеческой личности и поведения, невольно впадаешь в грусть… Потому что – оглянемся-ка вокруг: много ли увидим тех, про кого можно сказать – приветлив и прост?

Впрочем, будем утешаться тем, что и в Англии времен Честертона они, возможно, не встречались на каждом шагу…

И далее – о печали: чувстве, явно вытесненном из нашей сегодняшней жизни другими, более броскими, например – злобой.

Действительно – похоже, что круг наших чувств на глазах сужается, упрощается, теряет важные оттенки. То есть – набор чувств становится беднее. Это все-таки скорее плохо, чем хорошо…

«В его реакции, – пишет Н. Трауберг о патере Брауне, – иногда слышишь гнев (не злобу!), но особенно сильна в ней печаль. Редко встретишь встречается такое точное изображение печали, прямо противоположной ее подобиям, от каприза до отчаяния, как в рассказе „Око Аполлона“». Отец Браун в этом рассказе понял, что убийство совершил тот, кто объявлял себя жрецом Солнца. «Все глядели на него, но он сидел так же тихо, отрешенно, и круглое лицо его хмурилось, словно он горевал о ком-то или за кого-то стыдился. Голос его был ровен и печален». Читая, вдруг начинаешь понимать ценность печали.

В первом же рассказе о патере Брауне Честертон пишет о знании зла – профессиональной черте священников. Люди идут к ним на исповедь. И некоторые исповедуются в грехах поистине страшных. В статьях Н. Трауберг о Честертоне рассказано, как однажды при нем молодые люди «сокрушались о том, что священники не знают темных сторон жизни». А Честертон, пойдя в тот вечер гулять со священником, впервые услышал от него то, что вложил затем в уста своего героя: «Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло?».

«Знание зла, – пишет Наталья Трауберг, – вызывает в нем очень глубокую печаль, но не ведет к болезненной искалеченности».

5

Напоследок – вполне личное: то, что поразило и запомнилось с самого первого чтения рассказов Честертона. Это был рассказ «Летучие звезды». Необычайно умелый, талантливый жулик – на дереве, с тремя украденными им крайне дорогими бриллиантами. Под деревом – отец Браун. Он уговаривает сидящего на дереве. Я выделю курсивом те его слова, которые поразили меня в юности – и запомнились наизусть, со всеми знаками препинания:

«– Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы вы покончили с такой жизнью… Можно как угодно долго держаться на одном и том же уровне добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном и том же уровне зла: этот путь ведет вниз». Три бриллианта упали с дерева на землю. И в других рассказах мы встретим уже иного Фламбо.

Тот, кто подумает, что так не бывает, – ничего не знает о жизни.

В ПЯТОМ УГЛУ

1

Многие, если и не смотрели сами, то слышали про давний фильм «Ко мне, Мухтар!». Он был снят по рассказу писателя Израиля Меттера (1909–1996) «Мухтар» – про собаку из уголовного розыска и ее проводника, про то, как преступник, которого помогала взять собака, стрелял в нее в упор и что было потом…

Но И. Меттер – автор и других, меньше известных, но очень хороших произведений.

Личная судьба этого замечательного писателя была драматичной. В советские годы он не мог рассказать об этом в печати. Но зато написал в 1967 году повесть «Пятый угол» и положил ее в свой стол. Спустя двадцать лет началось новое время, советская цензура отступала на глазах – и в 1987 году Меттер вынул рукопись из стола и выпустил свою повесть маленькой книжкой. Она так всем понравилась, что в 2009 году была переиздана. Недавно я купила ее и с удовольствием прочитала.

Эту книжку, о которой я расскажу позже, можно, конечно, читать в любом возрасте, но не мешало бы прочесть до шестнадцати – потому что чем раньше вы узнаете о некоторых чертах советского времени, тем скорее поумнеете и составите о той далекой для вас эпохе свое собственное мнение.

Если правду о своем времени он писал в 60-е годы «в стол», это совсем не значит, что в рассказах для печати он это время восхвалял. Меттер был человек очень честный и искал способ критически высказываться о своем времени и в подцензурной советской печати. И он его нашел – стал писать с виду бесхитростные рассказы для подростков и юношества, в которых был глубоко заложен критический заряд: в них повергался беспощадному анализу официальный советский язык. Те самые советизмы, на которых сначала строилась речь партийных начальников на собраниях и их пропагандистские газетные статьи, но за полвека советской власти, к середине 60-х они уже глубоко проросли в повседневную речь людей, делая ее бесцветной, тупо-бюрократической.

В рассказе «Свободная тема» два главных героя. Это молодые учителя – девушка и юноша. В повести постоянно слышится речь советских начальников – партийных чиновников районного масштаба: «– Почему же вы нам не сигнализировали?», «Мы тут побеседовали с Ольгой Михайловной и с инспекторшей облоно. Обе они считают, что наша школа должна реагировать», «В этом классе у вас вообще идейный разброд», «– …Нельзя подменять воспитательную работу развлечениями. Всему свое место и время. <…> Мне кажется, Ольга Михайловна, что у вас слабо ведется воспитательная работа с учителями», «– …И в целом педагог Охотников прививал своим ученикам сомнительные идеи, вредные по существу и далекие от задач воспитания нашей молодежи …», «– Вы не уважаете коллектив! – крикнула инспекторша», «И еще он сказал, что совершенно согласен с инспектором: к педагогу Охотникову надо присмотреться».

Увольнение Охотникова из школы сопровождается привычным набором лицемерных напутствий:

«– Больше того, я убежден, что в другой школе вам безусловно удастся завоевать доверие и любовь коллектива.

Он встал и протянул мне свою короткую руку, точно тем же движением, каким делал это год назад, когда направлял меня в эту школу, из которой сейчас убирал… И слова о доверии и любви коллектива он тоже произносил тогда. Насколько я заметил, он всегда разговаривает „крупноблочным“ способом. У него нет в запасе отдельных слов, которые можно переставлять, а есть блоки, из которых он строит свою малогабаритную речь».

Охотников немало размышляет в повести над этими особенностями советской жизни: «Мальчиков и девочек мы учим в школе связному изложению своих мыслей, а тут взрослый дядя бубнит знакомые всем сочетания звуков, да еще записанные не им, а кем-нибудь из инспекторов. Может, потому и надо писать все это, что говорить без мыслей гораздо труднее? Попробуй выучи наизусть пустую трескотню, да еще такую, в которой нельзя переставить ни одного слова. Тут, действительно, уже вопрос механической памяти, а она может подвести».

Но не только размышляет, а то и дело почти инстинктивно противостоит ей в разговорах с разными персонажами рассказа.

«Человек должен быть хозяином своей судьбы.

– То есть? – спросил я».

Сам вопрос этот весьма примечателен. Дело в том, что в советской жизни предполагалось, что все всё понимают одинаково – и все говорят на одном языке, не вдумываясь в содержание произносимого. На самом деле человек в Советском Союзе ну никак уж не был хозяином своей судьбы. Но он должен был делать вид, что принимает это утверждение всерьез. Между тем второй герой рассказа сохранил свое живое и оригинальное отношение ко всему, что видит и в чем участвует – и даже сумел не заразиться общесоветским языком. И он путает советским чиновникам, ведающим школьным образованием, все карты, – что неминуемо ведет к его увольнению из школы. На решающем собрании некоторые пытаются его защищать – но он сам им мешает, упорно не желая принять пустоту советского языка за норму.

«– …Товарищ Охотников совершил грубые ошибки, но это потому, что он у нас недавно, вот осознает сейчас, поварится в общем котле, и все будет в порядке.

Когда мне дали слово, я с места сказал, что не могу осознать то, с чем не согласен».

И хотя девушке-героине он явно нравится, она все равно норовит его «воспитывать» – просто не знает, как иначе общаться. Их диалог – это две разных системы речи, поскольку она-то привычно пользуется советскими штампами.

«– Если хочешь с ребятами поговорить, то говоришь обо всем, а не то чтоб на определенную тему… Они же спрашивают о чем попало…

– Значит, нам надо идти у них на поводу? – спросила я его».

«– Ты циник, – сказала Тамара. – Ты ни во что не веришь.

– Я верю в правду, – сказал я.

– Правда может быть нашей, а может быть и не нашей.

– Каким же путем ты узнаешь, чья она?

– А ты каким?

– Если я глубоко в нее верю, если она моя, значит, она наша. Потому что я ведь тоже наш. А тебе для выяснения истины надо непременно сбегать в райком комсомола».

«А я не могу свои личные отношения ставить выше общественных».

Молодой человек с его не омертвевшим языком – не уникален в повести. Там действует еще пожилая учительница, которой так же, как ему, претят штампы советской речи, за которыми нет живого, сочувствующего отношения к людям

«– Мне, милочка, уже поздно переучиваться.

Инспекторша улыбнулась.

– Учиться никогда не поздно, Варвара Никифоровна. Стоит ли проявлять такую нетерпимость к критике?

– Ах, да оставьте вы свои пошлости! – простонала вдруг Варвара Никифоровна».

Вот это «простонала» здесь особенно выразительно – слишком много лет пожилая интеллигентная учительница все это слышит, но привыкнуть не может и мучается.

2

В другом рассказе Меттера тех же 60-х годов – «Два дня» – другой вариант: героиня рассказа хорошо понимает советский язык, но сама им почти не пользуется. «Если бы Маша Корнеева загодя меня предупредила, что в шестой группе имеются нездоровые настроения, я, может, как-нибудь подготовилась бы к этому и все обошлось бы без скандала».

Зато старшие товарищи (это выражение было очень в ходу в советское время) затопляют свои разговоры с ней этим языком. Вот героиню представляют в новом месте ее работы – в училище:

«– …Секретарь нашего комсомольского комитета. Опыта еще маловато, но вкус к общественной работе уже есть. Будет работать с огоньком», «– Вот это я понимаю, комсорг! – громко сказал он <…>. – Сразу видно живинку в деле!», «Нашему училищу нужен опытный комсорг, делающий свое дело с огоньком, с живинкой, настоящий вожак молодежи …».

Интересно, что эта «живинка», попавшая в официальный, «партийный» язык из народной речи, полностью потеряла в ней всякую живость, превратившись в лицемерный псевдонародный орнамент партийных установок.

«– <…> Разве сотни тысяч комсомольцев, по первому зову партии отправившиеся на целину, не пренебрегли подчас собственной выгодой, удобствами, карьерой во имя общих интересов?».

«– Иждивенческие настроения, – сказала Вера Федоровна».

«– <…> И все для кого? Для наших девушек. Для их светлого будущего. А они еще фокусничают, крутят носом…»

И двадцать лет спустя эти же привычные слова мы встретим в публичном выступлении тогдашнего секретаря ЦК КПСС М. С. Горбачева на заседании Политбюро ЦК КПСС 11 марта 1985 года, перед открытием внеочередного Пленума ЦК КПСС, где его выберут Генеральным секретарем ЦК КПСС, и он начнет Перестройку: «Нам нужно набирать темпы, двигаться вперед, <…> ясно видеть наше светлое будущее». Пытаясь повернуть страну к новому (и повернул!), он нередко продолжал пользоваться старым советским языком – ведь другого он, всю жизнь находясь на партийной работе, просто не знал.

В рассказе современного писателя Виктора Пелевина – рассуждение о том, как именно это происходило: «…У советского человека, помимо физического, имелось несколько тонких тел, как бы наложенных друг на друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное и депутатское. <…> Происходящее на комсомольском собрании практически не отличается от одержания духом – участники точно так же предоставляют свои тела некой силе, не являющейся их нормальным „я“, разница только в том, что здесь мы имеем дело с групповым одержанием системой. Смысл провозглашавшегося когда-то „воспитания нового человека“ – сделать это одержание индивидуальным и постоянным».

В повести «Мухтар» И. Меттер демонстрировал, как одна недлинная фраза может содержать целый набор советизмов: «На общем собрании работников питомника Дуговец сказал, что равняться надо именно по таким труженикам, как проводник Глазычев, который относится к своим обязанностям не формально, а творчески».

В каждой повести Меттера появляются новые советизмы:

«Председатель сказал:

– Только этого не хватало в нашем героическом городе – коллективки! В условиях блокады коллективка – преступление, за которое надо карать по законам военного времени» («Пятый угол»).

В те же самые годы – 1967–1968, «расцвет» брежневского времени, – за «коллективку» прорабатывают (это – тоже советизм) на партийном собрании в Киеве известного писателя, автора знаменитой книги «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, а он защищается: «Я и до прочитанных вам здесь писем неоднократно подписывал коллективные письма и обращался с ними в вышестоящие органы власти и партии».

3

В писавшейся «в стол» повести «Пятый угол» Меттер рассказывает о том, как его герою (в котором угадываются автобиографические черты) сначала мешает пятый пункт анкеты (ее обязательно заполняли при поступлении в высшее учебное заведение) – «социальное положение»: «а было этих социальных категорий пять: рабочие, крестьяне, интеллигенция, служащие, кустари и пр. Я числился по самой последней, по пятой. Отец мой кормил семью из шести человек всеми доступными ему кустарными способами. <…> Мы жили бедно, но анкетное клеймо горело на моем лбу – сын частника. <…> Четыре года подряд я сдавал экзамены в институты, перетаскивая мои позорные документы из одной приемной комиссии в другую, и четырежды не находил своей фамилии в длинных списках принятых». А после войны «пятый пункт» – это национальность. И в этой графе у героя повести появляется слово «еврей». И начинается новая – только уже не объявляемая государством, а проводящаяся подспудно полоса дискриминации.

В этой повести автор демонстрирует и обсуждает особенности советской речи свободней, чем в печати, – фиксирует, например, такую важную черту советской жизни: «Долгие годы завоевывалось у нас право человека, описывающего исторические события, свидетелем которых он был, говорить от первого лица.

Не полагалось произносить местоимения „я“. Следовало писать „мы“. „Я“ считалось недостоверным. Говорить надо было только от лица народа».

Венгерский писатель Д. Ийеш заметил эту нашу особенность еще в середине 30-х годов в своей книге «Россия: 1934»: «Все здесь говорят во множественном числе. „В прошлом году, – заявляет некий поэт, – мы выплавили столько-то и столько-то тонн стали“. Я с удивлением смотрю на собеседника, взгляд мой против воли останавливается на его тонких, изнеженных пальцах. „Взялись мы окучивать капусту, – сообщает он чуть погодя, – и за две недели обработали сто восемьдесят тысяч гектаров“. И дальше, в том же духе: „Когда мы поднялись в стратосферу…“ – „Как?! И вы тоже летали?“ – „Нет-нет, трое ученых, которые, к несчастью, погибли“.

Усматривать ли в замене местоимений перестройку индивидуального самосознания и формирование коллективного духа? Кто такие эти „мы“, кто тут с кем отождествляет себя?

Для западного слуха все это поначалу звучит странно. Как показывает приобретенный мною опыт, народ отождествляет себя лишь с выстраданными бедами и причиненными ему несчастьями. „Да-а, войну мы проиграли“. Но экспроприацию скота проводили уже не мы, а правительство; по-моему, даже сами члены правительства формулируют именно так. „Мы прокладываем канал Москва – Волга“, – говорят те, кто всего лишь одобряет это начинание. Остальные говорят: они.

Человеку с Запада, конечно, кажется подозрительным это странное единение».

Талантливые отечественные литераторы тоже хорошо видели эту черту и высмеивали ее. Протоиерей Михаил Ардов рассказывает в одной из своих мемуарных книг, как в середине 30-х кто-то из знакомых упрекнул В. Стенича (замечательного переводчика, которому через несколько лет суждено было безвинно погибнуть в застенках ленинградского Большого дома):

«– Нельзя называть большевиков „они“. Надо говорить „мы“!

– Ну ничего, – ответил Стенич, – придет время, „мы“ „нам“ покажем!»

После доклада крупного партийного чиновника А. Жданова в августе 1946-го, где он обвинил двух замечательных литераторов – Анну Ахматову и Михаила Зощенко – в немыслимых грехах, их исключили из Союза писателей и лишили продуктовых карточек. Писатели и критики дружно травили недавних уважаемых коллег в статьях. «Ведь Зощенко и Ахматова сильны не сами по себе, – писал А. Фадеев. – Они являются как бы двумя ипостасями глубоко чуждого и враждебного нам явления».

А Меттер оказался одним из пяти писателей, не побоявшихся захлопать на писательском собрании после выступления затравленного Зощенко…

Вернемся к «я» и «мы». Михаил Ардов вспоминает, как в конце 50-х – начале 60-х годов «Борис Леонидович [Пастернак] рассмешил Анну Андреевну [Ахматову] и всех нас такой фразой:

– Я знаю, я – „нам не нужен“…».

Издевался над этим официальным «мы» и великий композитор Шостакович. Его дети вспоминают, как в 1960-е годы, «подойдя к кассе, мы увидели стоящего рядом с кассой Жана Поля Сартра, который старательно пересчитывал довольно толстую пачку купюр. [Советская власть подкупала большими гонорарами некоторых европейских писателей, чтобы они писали о ней хорошо. – М. Ч.] Отец метнул на француза быстрый взгляд и шепнул мне в самое ухо:

– Мы не отрицаем материальной заинтересованности при переходе из лагеря реакции в лагерь прогресса».

4

Напоследок – о том, как спекулировали советские властители словом «народ».

«– К вашему сведению, – сказал Дуговец, – кино снимается для народа.

– А я кто? – спросил Глазычев.

– А вы младший лейтенант милиции Глазычев» («Мухтар»).

Возлюбленная поэта Б. Пастернака, послужившая прототипом для обаятельной героини «Доктора Живаго», вспоминала разговор Пастернака с главным партийным начальником над писателями Поликарповым в 1958 году, когда началась официальная травля поэта за то, что он посмел передать рукопись своего собственного романа за границу. «– Но гнев народа своими силами нам сейчас унять трудно, – заявил Поликарпов. <…>

– Как вам не совестно, Дмитрий Поликарпович? – перебил Боря [Пастернак], – какой там гнев? <…> „Народ!“, „народ!“ – как будто вы его у себя из штанов вынимаете. Вы знаете прекрасно, что вам вообще нельзя произносить это слово – народ».

«…Некоторые литераторы, – писал в 1965 году Комитет государственной безопасности, докладывая в ЦК КПСС о настроениях общества, – огульно чернят завоевания нашего народа последних лет».

«Масштабы фальсификаций со словом „народ“ необозримы, – напишет Меттер в эти же годы в повести „Пятый угол“. – С тридцатых годов людей начали назначать в народ и исключать из народа. По существу же, титулом народа обладал один человек – Сталин…».

БЕССМЕННЫЙ ДЕЖУРНЫЙ ПО СТРАНЕ

1

Этот, самый первый раздел я пишу для моих постоянных адресатов – для тех, кому до шестнадцати лет.

Им все-таки необходимо объяснить, кто же такой Жванецкий. И одновременно напомнить, что несколько его давних-давних сочинений – это уже самая настоящая классика. И как раз такая классика, с которой стоит познакомиться пораньше (хотя смеяться будете в любом возрасте).

Конечно, некоторые из вас видят Михаила Жванецкого каждый месяц – в телепередаче «Дежурный по стране». Смеются вместе с родителями или бабушками и дедушками над его остротами. Они действительно всегда и неизменно острые – в отличие от довольно-таки тупого юмора большинства сегодняшних телеюмористов.

Но дело-то в том, что этот писатель точно так же страшно смешил нас своими коротенькими сочинениями и почти полвека назад, то есть в годы весьма суровой советской цензуры (сейчас, как известно, любая цензура запрещена Российской Конституцией). Он писал эти тексты для своих со товарищей-актеров – Романа Карцева и Виктора Ильченко, а потом и для знаменитого Аркадия Райкина. И тот со сцены с неподражаемым актерским мастерством и в то же время с тонким и бережным ощущением авторского текста (чем далеко не всегда могут похвалиться даже очень хорошие актеры) рассказывал публике о том, что все и так прекрасно знали, но о чем нельзя было ни говорить публично, ни писать.

Жванецкому и Райкину такое сходило с рук, видимо, потому, что само запрещающее начальство тоже безудержно смеялось, а после этого запрещать было не очень удобно.

Например, один изобретатель сделал некую машину – и ее решили отправить на выставку в Париж. «Правда, самого не пустили, у него кому-то чего-то не понравилось в рентгене; анализы у него не те».

В этом месте все уже смеялись, и многие горьким смехом: в зале сидело немало тех, кого никогда не выпускали за границу (такой был ходячий глагол – «его не выпускают»). При этом нередко ссылались на медицинские показатели…

«…Так что поехал я, у меня в этом смысле не придерешься – все качественное и количественное. И девчушка еще из колхоза поехала, ей давно обещали во Францию». (…Да за одно только это слово – «девчушка», поставленное в надлежащем месте, я дала бы Жванецкому любую литературную премию!)

Естественно, этот политически надежный человек ничего не понимает в машине, которую сопровождает. «Перед отъездом с изобретателем переговорили: выяснили там, какие заряды, какие притягиваются, какие оттягиваются…»

Если вы полагаете, что это – забавная выдумка, должна вас разочаровать. В советское время этот было самое обычное дело – изобретали одни, а демонстрировать изобретение ехали совсем другие. И в Италию никогда, до самой смерти «не выпускали» того, кто жизнь отдал изучению искусства Ренессанса. И на конференцию по искусству итальянского Возрождения вместо него ехал тот, кто ничего не понимал ни в итальянском, ни в каком другом искусстве. И это было – уверяю родившихся в 1990-е – совсем не исключение, а самая что ни на есть рутина. И вот накопившиеся у Жванецкого впечатления этого рода (не знаю, но почти уверена, что его самого до конца советской власти за границу не пускали) спрессовались наконец в литературный текст.

…Итак, вполне правдоподобным образом приехали в Париж, распаковались. «Народу набежало уйма. Машина – всеобщий восторг». Сопровождающий «речь толкнул и закончил по-французски. Так и сказал: „Селяви!“ В смысле – есть что показать!» Народ мне кричит: «Включайте!» <…>

«И вот тут мы куда-то что-то воткнули…

Потом меня спрашивали: „Куда ты воткнул, вспомни давай!“

Комиссия приехала из Москвы, меня спрашивала: „Куда ты втыкал, ты можешь вспомнить?“ Какое вспомнить, когда врачи ко мне вообще два месяца не допускали, у меня состояние было тяжелое.

Девчушка та покрепче оказалась, но у нее что-то с речью и не может вспомнить, как доить. Принцип начисто забыла! Откуда молоко берется, не помнит. Сейчас ее колхоз за свой счет лечит <…>».

Изобретателя же хотели «под стражу взять», но за него «коллектив поручился, так что просто взяли подписку о невыезде. Легко отделался…

Я вот, как видите… Маленько перекос, и вот не сгинается». (Старшие поколения хорошо помнят, как показывал это Аркадий Райкин!..) «Говорят, могло быть и хуже. Ну ничего, я подлечусь. Живем в век техники! Так что, может, еще и в Японию поеду!» (Жванецкий М. В век техники // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 1. Шестидесятые. М., 2007. С. 145–146).

И скорей всего – действительно поехал. За государственный счет.

2

А вот просто очень смешная вещь – «В Греческом зале». Хотя и грустная тоже – у Жванецкого без этого не бывает. В общем, о том, как многие мужчины в России культурно отдыхают… Можно было бы дать подзаголовок: «О том, чего не было, но что вполне могло бы быть».

«Дали этим женщинам два выходных, так они прямо с ума посходили». (…О том, как в середине 60-х годов субботу сделали выходным днем. Это был настоящий бескровный переворот! Когда по субботам работали, люди в семьях почти что не виделись друг с другом.) «Убивают время как попало. Вместо того чтобы отдохнуть… В прошлое воскресенье потянула она меня на выставку. Вернисаж ка кой-то… Я думал – музей как музей. А это не музей, а хуже забегаловки: горячего нет, один сыр и кофе. В Третьяковке хоть солянка была, а на вернисаже одна минеральная. Нет, думаю, тут не отдохнешь…

А воскресенье проходит.

Пока экскурсия таращилась на статую, я выскочил, прихватил на углу. Только разложился, газетку постелил, вахтерша прицепилась:

– В Греческом зале, в Греческом зале, как вам не стыдно!

Аж пенсне раскалилось. Я ей так тихо возражаю:

– Чего орешь, ты, мышь белая?.. Ты здесь каждый день дурака валяешь. А мне завтра на работу. Стакан бы лучше вынесла… Видишь, человек из горла булькает?! …Что селедку?.. Кто селедку?.. Какую селедку?.. Ну, селедку развернул у него на плече… А что ему сделается? Двести лет стоял, еще простоит, а у меня выходной кончается…»

И дальше все нарастает и нарастает этот диалог двух миров – двух собеседников, не понимающих друг друга. Жванецкий – мастер доведения вполне реальной ситуации до помрачающего ум гротеска.

«Тут я ей совсем тихо, ну тихо совсем:

– Слышь, штопор есть?

– Это итальянская живопись семнадцатого века!

– Ты не поняла, – говорю, – я тебя не спрашиваю, где брала живопись, я спрашиваю: штопор есть?»

Читать рассказ нужно обязательно до конца.

И у меня созрело такое предложение к учителям и старшеклассникам: очень бы стоило исполнять его людям с актерскими задатками на каких-нибудь школьных вечерах. Конечно, не ранее девятого класса. Пусть послушают, куда можно прибыть, если пойти по известной дорожке. Посмеются от души. А там, глядишь, и задумаются.

Пожалуй, подошел бы для школьного вечера – уже безо всякого назидания – и рассказ про советский футбол. Учителя бы смеялись, узнавая, а их ученики – просто потому, что смешно. Впрочем, наиболее вдумчивые, возможно, распознали бы в старом – очертания чего-то заново, к сожалению, нарождающегося.

Прежде самого рассказа надо напомнить про особый советский словарь, в котором многие слова имели не совсем то или даже совсем не то значение, которое имеют они в обычном толковом словаре русского языка. Например, слово «доверие».

В газетных статьях и публичных выступлениях всяких партийных (партия, напомним, была только одна – коммунистическая, она же правящая, что было записано раз и навсегда – то есть от выборов не зависело – в Конституции) деятелей это хорошее слово употреблялось только в таких словосочетаниях: завоевать доверие партии, доверие народа, безграничное доверие…

Например: «безграничное доверие всего советского народа Генеральному секретарю нашей родной (это уж как правило!) Коммунистической партии товарищу Леониду Ильичу Брежневу!» Тут уж происходила полная порча хорошего слова – окончательная утрата его сокровенного смысла.

Можно было оправдать доверие (партии и народа), а можно было и не оправдать, потерять, выйти из доверия

«Работники культуры и искусства, которые не перестроятся и не смогут удовлетворить выросших потребностей народа, могут быстро потерять доверие народа» (Жданов А. А. Доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград»…, 1946 // пример из Академического словаря, 1954 г.). Слушавшие этот текст советские люди производили мгновенную его перекодировку – «народ» превращался в партийное начальство, и оно-то уже явно угрожало «потерявшему» крупными неприятностями – вплоть до ареста, лагеря или пули в затылок.

А подлинный народ – не в те послевоенные очень тяжелые для людей, и вовсе не только из-за неизбежных физических лишений, годы, а после смерти Сталина, когда в самом воздухе времени сразу потянуло свежим ветром, – уже совсем не безмолвствовал, а сочинял, например, частушки.

И как только арестовали главного подручного Сталина по делам Гулага (это ему принадлежит речение: «Я тебя сотру в лагерную пыль!») и ясно стало, что грозит ему именно то, к чему сам он столько раз приговаривал тысячи людей, – запорхала по губам летом 1953 года частушка:

Берия, Берия
Вышел из доверия.

И такая еще песенка:

Лаврентий Палыч Берия
не оправдал доверия…

В наше, постсоветское время это слово звучит иначе, к нему вернулось его словарное значение. Оно, пожалуй, видно в официальной мотивировке увольнения в отставку мэра Москвы Ю. М. Лужкова в октябре 2010 года – «в связи с утратой доверия президента». И все же у людей старших поколений невольно возникают дурные ассоциации с прошлым его употреблением…

И теперь – к рассказу Михаила Жванецкого, который не смог пройти мимо этого слова в далекие 1970-е годы. (О его отношении к советизмам – точнее, о неустанной и успешной с ними войне, – мы расскажем впоследствии отдельно.) Он пишет монолог полуграмотного советского чиновника, ведающего футболом – игрой, которой тогда, как и вообще международным выступлениям спортсменов, придавали повышенное государственное значение.

«– Товарищи! Мы все собрались сегодня, чтобы почтить игроков в футбол, выбывающих за рубёж.

Товарищи игроки! Народ вам доверил игру в футбол. Почему народ не доверил игру в футбол врачам или писателям? Потому что интеллигенция такого доверия не выдерживает – у нее пенсне падает. <…> Поэтому народ это дело доверяет вам» (Какое-то напутствие из 70-х // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 2. Семидесятые. М., 2007. С. 8).

…Вообще любому выезду за рубеж придавалось особое, сакральное (юные читатели, кто пока еще не знает этого слова – загляните в словари и узнайте! Оно для понимания советской жизни очень важно) значение. Поездки считались особым знаком отличия, доверия (!) и обставлялись тайнами. До последнего дня человек часто не знал – так едет он или нет?.. А если вдруг узнавал, что не едет, никто и никогда не объяснял ему – почему?!

Эта непременная завеса тайн надо всем, что было связано с пересечением границы, передана Жванецким смешно, гротескно, но по сути-то почти без преувеличения, хотя в это и очень трудно поверить сегодняшнему юному читателю.

Итак, продолжим напутствие чиновника футболистам.

«Народ вас одевает, обувает, кормит, поит, стрижет. Вам остаются пустяки – выиграть все игры. <…> Нам нужна победа. Ничья нам не нужна. Я уже не говорю о поражении, которое мы не потерпим.

Запомните памятку игрока, выбывающего за рубёж. Прежде всего – ничего, никто, нигде, ни о чем. Ни пипсни! Это спорт, это игра. Здесь главное – престиж и тайна! До последнего момента мы не должны знать, кто поедет. Те, кто выехали, пусть думают, что они остались, а те, кто остались, пусть думают, что хотят. Из тех, которые все-таки выехали, никто не должен знать, кто выйдет на поле. Из тех, кто выйдет, никто не должен знать, кто будет играть. Из тех, кто будет играть, никто не должен знать, с кем будет играть».

А дальше – кульминация. Торжественная песнь бюрократа, «отвечающего» за футбол, при этом, как было принято в те годы, ничего в нем не понимающего, но зато имеющего доверие власти по части политической подготовки и бдительности.

«…Перед тем, как дать пас, сядь, подумай, кому ты даешь мяч. В чьи руки пойдет народное добро? Куда он смотрит? Какие у него взгляды? Готов ли он к твоему мячу? Перед тем, как ударить по воротам, сядь, подумай, а вдруг – мимо. Что скажут твои товарищи из вышестоящих инстанций? Какой вой подыметь белоэмигрантское охвостье. И помни: если народ поставил тебя левым крайним, люби свой край! Береги свой край! Наш край врагу не отдадим!»

3

В высшей степени правдиво говорит Жванецкий о той самой советской жизни, о которой сегодня многие, как заправские сказочники, любят рассказывать сказки – например, о том, как чуть ли не все могли получить отдельную квартиру… (Как люди ухитряются совершенно забыть, что множество людей продолжало жить в «коммуналках» и что это была за жизнь?..)

Он рассказывает обо всем этом предельно правдиво – и именно из-за такой детальности правды тем, кто родился в 1990-е годы и этого специфически советского быта практически не застал, его описание должно казаться веселым гротеском. «Здорово придумал!» – говорят они, наверно.

Вот крохотная новелла про старичка, который ходил в общий туалет со своим ведром (по-видимому, слив там работал с большими перебоями) и включал свой, установленный в его комнате выключатель (чтобы не платить за свет за тех, кто проводит в общем туалете много времени, а только за себя; счетчик, по-видимому, старичок тоже установил отдельный: в коммуналке моего детства тоже так было).

Читая, надо иметь в виду, что в длинный коридор коммунальной квартиры могло выходить пять, шесть, семь, а также десять и больше комнат. А кухня, ванная комната, туалет – это все было в одном экземпляре…

«Дед собирается в туалет в конце коридора.

Включает у себя свой свет.

Берет ведро воды.

Пока доходит до туалета, там кто-то сидит.

Под его светом.

Дед не может этого выдержать.

Срочно бежит обратно с ведром воды.

За это время тот выходит.

Дед берет ведро воды.

Включает свой свет.

Идет в туалет, пока доходит, там кто-то сидит.

Дед хватает ведро, бежит обратно, выключает свой свет.

Идет в туалет без ведра.

Дежурит у дверей.

Оттуда выходят, он бежит обратно, хватает ведро, включает свой свет.

Бежит в туалет, там кто-то сидит.

Он бежит обратно, падает, выливает ведро, выключает свой свет. Идет в туалет.

Сидит без воды и в темноте» (В коммуналке // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 332–333).

Это – о тех, кто дожили в своих коммуналках до самых девяностых.

Но главная тема того тома его пятитомного собрания сочинений, который называется «Семидесятые», – это, пожалуй, еда. О ее месте в ту самую брежневскую эпоху (напомним ее хронологические рамки – 1964–1982), особенно же – в последнее ее десятилетие, про которое многие пожилые люди сегодня, повторю, повадились говорить: «У нас все было!» Когда именно что ничего не было.

И Жванецкий прорезал резцом сатирика подлинные, нестираемые черты той эпохи.

«И что смешно – министр мясной и молочной промышленности есть и очень хорошо выглядит.

И что интересно – мясная и молочная промышленность есть, мы ее видим и запах чувствуем.

И что самое интересное – продукции выпускаем в пять раз больше, чем в 40-м году.

И что очень важно – действительно расширен ассортимент.

И в общем в очень удобной упаковке.

Все это действительно существует, что бы там ни говорили.

Просто, чтобы это увидеть, надо попасть к ним внутрь.

Они внутри, видимо, все это производят и, видимо, там же все это и потребляют, благодаря руководство за заботу и ассортимент.

У них объем продукции возрастает, значит, и возрастает потребление – ими же…

И нам всем, стоящим тут же за забором, остается поздравить их во главе с министром, пожелать дальнейших успехов им, их семьям и спросить, не нужны ли им юмористы, буквально три человека» (Их день // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 2. Семидесятые. М., 2007. С. 88–89).

Еще один рассказ этих лет – «На складе». Опять о пище, но также и о продукции легкой промышленности, в те годы еще более недоступной человеку, не приближенному к партийным властям.

«Главная мечта нашего человека – попасть на склад. Внутрь базы. В середину». Как сказано в предыдущем рассказе, «надо попасть к ним внутрь».

С этого места слушателям – современникам и соотечественникам автора – все уже было ясно, и они заранее послушно ложились от смеха.

Мы процитируем фрагменты, но читать рассказ надо обязательно весь. Он длинный, но весь состоит из простейших и кратчайших реплик – диалога того, кто ведает складом, и посетителя:

«– Шапки.

– Одна.

– Да. Две.

– Дальше.

– И еще одна.

– Три. Дальше.

– Пишите четвертую.

– Так. Обувь?» И нигде не падает читательское напряжение!

Важнейшее свойство литературы.

Ну, не будем скрывать – кое-какое представление об описываемом времени для этого иметь надо. Но ведь если ни слова не знать о войне 1812 года, то и «Войну и мир», пожалуй, не понять – какие-то французы посреди зимней Москвы почему-то костры жгут…

Продолжим цитировать обещанные фрагменты: «– А что у вас из продуктов питания?

– Что вас интересует?

– Меня интересует, ну поесть что-нибудь. Вот, например, ну хотя бы, допустим, колбаса.

– Батон?

– Два. А хорошая?

– Два.

– Три. А какая?»

На заметку сегодняшним читателям – он сначала просит колбасу (какую-нибудь! Он по любой истосковался) и только потом спрашивает – «Какая?»

А как герой рассказа вообще-то попал на этот склад?

Сам он об этом говорит так: «Мне сказали: в порядке исключения для поощрения».

…Так пожилая тетушка одного моего знакомого спорила с ним о брежневском времени: «И не говори! Все у нас было! К нам на завод каждую осень сапоги привозили! И мы покупали…» – «Тетя Оля! – проникновенно говорил мой знакомый. – Сапоги не на заводе, а в магазине покупать надо – вот как сейчас. Понимаешь ты это?» Но нет, тетя Оля не понимала.

…Рассказ идет к концу. Очумелый от невиданный роскоши – разные колбасы, свежая рыба, шапки (напомню тоже очень смешной рассказ Владимира Войновича «Шапка», в центре которого – жгучее и почти неисполнимое желание героя заиметь хорошую шапку) – все то, чего в семидесятые ни за какие деньги (!) не достанешь, даже отстояв любую очередь, – безымянный (а имени и не надо! Один из десятков миллионов советских людей!) герой рассказа уже и не знает, по какому же из семейных или дружеских адресов эту роскошь отправлять.

«– Все! (Лязгает железом.) Сами повезете заказ?

– А что, вы можете?

– Адрес?

– Все положите? Может, я помогу?

– Куда везти?

– На Чехова… то есть на Толбухина. А в другой город можете?

– Адрес?

– Нет, лучше ко мне. Хотя там сейчас… Давай на Красноярскую. Нет, тоже вцепятся. Давай к Жор ке. Хотя это сука. А ночью можно?»

И просит боевое орудие для сопровождения и при нем – двух солдат.

Замечателен конец:

«– Мне до вокзала. Там – на платформу, сам охраняю, и – на Север.

– Ты же здесь живешь.

– Теперь я уже не смогу. Не дадут. Плохо – живи. А хорошо… Не дадут». (На складе // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 2. Семидесятые. М., 2007. С. 36–45).

4

Вот еще семидесятые годы. Впрочем – это могло бы относиться к любым годам.

«Что такое фальшь? Это ложь об отношении к чему-то. „Я рад…“, „Вы гений…“, „Я с огромным удовольствием…“

Фальшь нельзя проверить, нельзя обратить на нее внимание судьи, друзей. Фальшь можно только почувствовать. Она вызывает бешенство, непонятное окружающим. Все, в том числе тот, кто сфальшивил, говорят: „Ну, псих!“» (Семидесятые, с. 200).

А теперь – о времени Перестройки.

В трогательном письме, которое Жванецкий пишет покойному отцу, стремясь рассказать о том, что тот не успел увидеть, – замечательное описание начала распада Советского Союза. Это – осень 1991 года. Смешно (но сквозь смех явно пробивается слеза) и точно:

«…Мы сейчас все разбились по республикам. Все выставили таможни. Потому что в одной республике нет мяса, в другой нет рыбы, в третьей нет хлеба. И мы хотим знать, где чего нет, и хотим это положение закрепить».

Дальше замечательное (смешное, но, по-моему, не обидное) описание так называемого «национального вопроса» на этом, самом первоначальном этапе:

«Теперь кто в какой народ попал, тот там и сидит. Назначили туркменом – так уж будь здоров. И кто в какой строй попал, там и сидит. Кто вообще в капитализм, а кто в первобытно-общинный. Все с трудом говорят на родном языке…»

В легкой форме, но при этом – без упрощения зафиксированы серьезные, сложные обстоятельства.

Вот описание самого начала 90-х годов. Здесь уже не до смеха.

«Что же такое происходит с нашими людьми? Что же они так дружно собираются на митинги и, страстно перебивая друг друга, кричат:

– Не хотим хорошо жить! Никто не заставит нас хорошо жить! Не подсовывайте нам собственность! Хотим жить без имущества и работать без зарплаты! Пусть за всю жизнь мы накопили шестнадцать рублей и детям ничего не завещаем, кроме рецептов, мы отстаиваем свой гибельный путь и рвем каждого, кто хочет выставить нас из капкана!

– Не трожь! – И лижем стальные прутья. – Не подходи, не лечи! Оставь как было! Нам нравится как было, когда ничего не было, ибо что-то было. Нас куда-то вели. Мы помним. Мы были в форме. Мы входили в другие страны. Нас боялись. Мы помним. Нас кто-то кормил. Не досыта, но как раз, чтобы мы входили в другие страны. Мы помним. Нас кто-то одевал. Зябко, но как раз, чтоб нас боялись. <…>

Наш способ!

Всего жалко, кроме жизни. <…> Умираем, но не отдаем. Ни цепь, ни миску, ни государственную собачью будку!

Это наш путь! И мы на нем лежим, рыча и завывая, в стороне от всего человечества» (Наш спор // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 4. Девяностые. М., 2007. С. 183–185).

И вот уже этих наших людей перетащили все-таки с тупикового пути на другой – трудный, но во всяком случае исторический, куда-то действительно ведущий.

Острым, цепким взглядом наблюдает Жванецкий соотечественников в совсем новой для них ситуации. Ну и как?..

«Наши люди.

Они на свободу не потянут. Они нарушать любят.

Ты ему запрети все, чтобы он нарушал. Это он понимает».

И – пояснение:

«Наша свобода – это то, что мы делаем, когда никто не видит.

Стены лифтов, туалеты вокзалов, колеса чужих машин.

Это и есть наша свобода.

Нам руки впереди мешают. Руки сзади – другое дело.

И команды не впереди, а сзади, то есть не зовут, а посылают.

Это совсем другое дело.

Можно глаза закрыть и подчиниться – левое плечо вперед, марш, стоп, отдыхать!»

И тут же – разъяснение разницы между диктатурой и демократией:

«То, что при демократии печатается, при диктатуре говорится.

…При диктатуре больше балета и анекдотов, при демократии – поездок и ограблений.

…При диктатуре могут прибить сверху, при демократии – снизу.

…Сказать, что при диктатуре милиция нас защищает, будет некоторым преувеличением. Она нас охраняет. Особенно в местах заключения» (Вперед назад // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 158–160).

И, как говорят, с хорошей завистью – о гражданах других стран:

«С детства они не чувствуют государства, а любят страну. Рискуя тавтологией, скажу, уж больно наоборот у нас, уж очень больно наоборот. Страну, что мы любили, заменило государство, его невозможно любить, как бы ты не изворачивался. Нас пугают родиной с какими-то длинными руками, цепкими пальцами, которая тебя достанет, где бы ты ни был. Там любят не родину и не государство, там любят свою страну, и на себе носят ее флаг, и поют ее гимн у костра…» (Не здесь и здесь // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 129–130).

Конечно, это – по большей части о советском времени. Но явление это, как скользкое пресмыкающееся, переползло постепенно и в новое, постсоветское время.

5

И напоследок – о том, что нынче мы называем толерантностью. Стремимся учить этому не только со школы, а даже с детского сада, но не очень-то преуспеваем.

А я предлагаю родителям, воспитательницам и учителям начать вот с этого рассказа Жванецкого. И раз в два-три года заново к нему возвращаться. И вот увидите – мы изменимся к лучшему.

«Чувство национального выбора тонкая вещь. Почему комары не вызывают отвращения, а тараканы вызывают? Хотя комары налетают, пьют самое дорогое, а тараканы просто противные. Противные, отвратные, и все.

Куда бы они не побежали, откуда бы не выбежали, все с криком за ними. А комары… Хорошо, чтобы не было. Но если есть, ну пусть, ну что делать, в обществе все должны быть. Кроме тараканов, конечно.

Тигров любим, шакалов нет. Хотя тигр подкрадется, набросится, разорвет не то что одного, а целое КБ», – так сокращали в советское время (не заметила – как сейчас) «конструкторское бюро», которое было при каждом почти предприятии.

Продолжим цитировать замечательное рассуждение Жванецкого. «А шакал? Кто слышал, чтоб кого-то разорвал шакал? За что мы его ненавидим? Противный. Да. А тот красавец полосатый – убийца, это доказано. И еще на территорию претендует. Ничего, пусть будет среди нас. А шакалов гнать.

Где логика?» – вопрошает нас всех Жванецкий. Резонно, правильно, по делу вопрошает.

И продолжает спрашивать – очень даже, как выражаются сегодня, «в тему»:

«Шакал разве виноват? В своем обществе он разве противный? Он такой, как все. Это когда он попадает в другое общество, там он кажется противным».

Ах, какие же умные, точные суждения!..

«…Но если мама смотрит на себя в зеркало или на своих детей, разве они ей кажутся противными, как нам? Или она себе в молодости казалась ужасной? С горбом, клыками, какая есть на самом деле. Да нет. Нормальная».

А вот и о том, как другие (хотя бы и шакалы) смотрят на нас самих:

«Им тоже противно, что мы торчим вертикально, шерсть носим только на голове. А вместо клыков протезы. И подкрасться толком ни к кому не можем. А падаль едим так же, как они, и еще ее варим для чего-то. А очки? А животы? Мы очень противные в обществе шакалов. Я уж не говорю о том, что разговор не сумеем поддержать».

И под конец – вывод. Целиком в духе Жванецкого – не крикливый, совершенно спокойный, но пронзительный по своей этической насыщенности: «У всех есть и нежность, и любовь, и страдания.

Так что в национальном вопросе нужно быть очень осторожным» (Этнические конфликты // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 131).

МАЙН РИД, КУМИР РОССИЙСКИХ ГИМНАЗИСТОВ

1

Сегодня в России юные читатели о Майн Риде узнают, пожалуй, из Чехова. Его рассказ «Мальчики» (он начинается запоминающимися фразами: «– Володя приехал! – крикнул кто-то на дворе. – Володичка приехали! – завопила Наталья, вбегая в столовую. – Ах, Боже мой!») читают (в тех семьях, где читают) обычно раньше, чем романы Майн Рида.

Второклассник-гимназист привез с собой на каникулы товарища, и тот глубоко поражает своим поведением Володиных сестер: «Чечевицын весь день сторонился девочек и глядел на них исподлобья. После вечернего чая случилось, что его минут на пять оставили одного с девочками. Неловко было молчать. Он сурово кашлянул, потер правой ладонью левую руку, поглядел угрюмо на Катю и спросил:

– Вы читали Майн Рида?

– Нет, не читала… Послушайте, вы умеете на коньках кататься?»

Но Чечевицын, погруженный в свои мысли, Кате не отвечает.

«Он еще раз поднял глаза на Катю и сказал:

– Когда стадо бизонов бежит через пампасы, то дрожит земля, а в это время мустанги, испугавшись, брыкаются и ржут.

Чечевицын грустно улыбнулся и добавил:

– А также индейцы нападают на поезда. Но хуже всего это москиты и термиты.

– А что это такое?

– Это вроде муравчиков, только с крыльями. Очень сильно кусаются. Знаете, кто я?

– Господин Чечевицын.

– Нет. Я Монтигомо Ястребиный Коготь, вождь непобедимых».

Господин Чечевицын потому грустно улыбается, что он-то знает, кто он и какова его дальнейшая судьба, а девочки-то этого не знают. Его жребий брошен – он со своим однокашником, второклассником Володей (тогда в гимназию поступали обычно в девять лет – после приготовительного класса, так что друзьям примерно по десять-одиннадцать лет) в ближайшие дни бежит в Америку. У них «уже все готово: пистолет, два ножа, сухари, увеличительное стекло для добывания огня, компас и четыре рубля денег».

Майн Рида активно стали издавать в русских переводах в 1860-е годы. И в конце XIX – начале XX века российские гимназисты, можно сказать, толпами бежали в Америку, начитавшись именно Майн Рида – пожалуй, он потеснил Фенимора Купера, пришедшего в Россию с его Кожаным Чулком (он же Великий Змей, Следопыт, Зверобой и так далее) немного раньше.

Будущий писатель родился в 1818 году в Ирландии. Он должен был стать, как и его отец, священником. Но этому препятствовал его воинственный темперамент: он мечтал о подвигах. В двадцать два года уехал в Америку. Был там профессиональным охотником; объехал все окраины Америки, насмотрелся на людей и на животных и начал писать…

Мне не очень-то удобно писать о личной жизни Майн Рида, обращаясь к подросткам. В его биографии есть щекотливые моменты. И меня уж точно обругают суровые к моим сочинениям женщины – детские критикессы – на этот раз за то, что я предлагаю вашему вниманию дурные и потому, возможно, заразительные примеры.

Ну, была не была! Все-таки я решила не скрывать от своих юных читателей, что когда Майн Риду стукнул тридцать один год, он влюбился – с первого взгляда! – в тринадцатилетнюю Элизабет Хайд… А когда ей исполнилось пятнадцать – женился… И они прожили в любви и согласии тридцать пять лет – до его смерти. И сто с лишним лет спустя, в 1963 году, замечательный польский поэт и философ Чеслав Милош напишет, что она «была, как теперь видно, личностью незаурядной», поскольку именно ее книга 1890 года «Майн Рид, воспоминания о его жизни» «остается – тем более что монографий о Риде пока не написано – важнейшим источником информации» о нем.

«Мне было лет десять, когда я наткнулся на сундучок отцовских сокровищ, собранных им в гимназические годы. Он был набит томиками Майн-Рида в русских переводах. Сражаясь с алфавитом (напомню, что польский язык использует латиницу. – М. Ч.), я читал подписи под картинками, это была моя первая русскоязычная книга – рассказывает Чеслав Милош (перевод Б. Дубина); в гимназические годы его отца Польша была частью России, юные поляки учились в русских гимназиях и читали так же и по-русски. – …Он околдовывал не только русских, но и польских читателей, и я помню себя, бредущего из библиотеки вверх по виленской улице Мала Погулянка с книгой Рида под мышкой: рукав перехваченного ремнем кожушка, серый зимний день, посередине улицы, лежа на животе и правя ногой как рулем, несутся вниз на санках ребята. Такие подробности обычно западают в память, если минуты, когда ими живешь, окрашены сильным чувством. От груза под мышкой сладко замирало сердце: это был заветный клад».

2

Один из многочисленных романов Майн Рида «Затерянные в океане» начинается не с человека, а с птицы. Для этого романиста мир природы – животных, зверей, растений – совсем не второстепенен по сравнению с жизнью людей.

«Ширококрылый морской коршун, реющий над просторами Атлантического океана, вдруг замер, всматриваясь во что-то внизу. Внимание его привлек маленький плот, размером не больше обеденного стола. Два небольших корабельных бруса, две широкие доски с несколькими небрежно брошенными на них полотнищами парусины да две-три доски поуже, связанные крест-накрест, – вот и весь плот.

И на таком гиблом суденышке ютятся двое людей: мужчина и юноша лет шестнадцати. Юноша, видимо, спит, растянувшись на куске мятой парусины. А мужчина стоит и, прикрыв глаза от солнца ладонью, напряженно всматривается в безбрежные дали океана.

У ног его валяются гандшпуг…»

Если кто не знает и нет под рукой словаря: гандшпуг, или аншпуг – это рычаг для передвижения тяжестей на корабле.

«…два лодочных весла, кусок просмоленного брезента, топор; ничего больше на плоту не увидеть даже зоркому глазу альбатроса».

Нельзя оторваться, читая, как люди с корабля, потерпевшего крушение, стремятся спастись.

А кто лучше Майн Рида расскажет об обитателях морских глубин?

«…Еще в самые давние времена, когда люди впервые стали плавать по морями и океанам, они с изумлением наблюдали одно явление… Рыба, существо, которому самой природой положено всегда пребывать в воде, выскакивает вдруг из глубин океана на поверхность и совершает прыжок чуть ли не с двухэтажный дом!..

Стайку долгоперов, поднявшихся в воздух, по ошибке легко принять за белокрылых птиц. Но сверкающий – особенно на солнце – блеск чешуи говорит о том, что перед нами рыбы.

Какое это очаровательное зрелище! …Сколько раз долгие часы скуки, томящие пассажира корабля, когда он сидит на корме, неустанно глядя на бесконечное водное пространство, сразу сменялись веселым оживлением при виде стайки летучих рыб, внезапно, сверкая серебром, поднявшихся из глубин океана!»

Только представьте себе – сидишь себе на палубе океанского парохода – и вдруг летит стая рыб!

Да еще, оказывается, существуют разные их виды…

«Один из этих видов – летучка европейская – водится не только в умеренных и тропических частях Атлантического океана, но и в Средиземном море. Эта пятнисто-бурая рыба достигает полуметра в длину. Ее огромные грудные плавники с острыми лучами придают головастой рыбе странный вид: во время полета она выглядит колючей „растопырой“.

Другой вид летучек – летучка восточная – живет в Индийском океане.

Выскакивая из воды, летучки пролетают до ста метров и опускаются на воду. Нужно сказать, что летают они тяжеловато».

Ага, тяжеловато!.. Сто метров над водой!

В романе Майн Рида матрос и пятнадцатилетний подросток должны погибнуть от голода и жажды – у них нет ни капли пресной воды.

Но тут он натыкаются в безбрежном океане – представьте себе! – на еще одну подобную парочку – с того же потонувшего парохода.

Это африканец, которого прозвали Снежок; он был невольником, потом стал свободным. Эпоха Майн Рида – эпоха, когда из Африки в Америку еще возят людей, которых насильно сделали рабами. Сейчас слово «негр» употреблять не принято, потому что те, которых так называют, считают это слово обидным и просят называть их «темнокожими». Но Майн Рид – яростный противник любой дискриминации, в том числе расовой, – употребляет слово «негр», как Марк Твен, как многие другие американские и английские писатели той далекой эпохи, безо всякого дурного намерения. И мы, конечно, не будем заменять это слово – ведь мы знаем, что мы, как и он, все равно не расисты.

Этот Снежок сумел спасти восьмилетнюю девочку, которую ему поручили отвезти в Америку. И вот он с маленькой девочкой на руках посреди океана – «на нескольких деревянных обломках, без еды, без капли питьевой воды. Ужасное положение, от которого самый мужественный человек может впасть в полное отчаяние!»

И дальше – весьма важные и интересные, по-моему, слова: «Но Снежок не знал, что значит отчаиваться».

Не знал, да и все тут! Не получил, значит, нужную дозу отчаяния в детстве. Это неплохо, согласитесь, – просто не знать, что такое отчаяние, страх… Не подавлять в себе эти очень плохие, недостойные мужчины чувства, а вообще их не знать!

И пошли приключения за приключениями…

3

Роман «Всадник без головы», которым сто лет зачитывались все гимназисты, первой же фразой начинается, как и «Затерянные в океане», не с людей, а с животных. Описанных так, как другие писатели описывают людей. И даже лучше. Но сразу вслед за этим – нечто страшное и таинственное…

«Техасский олень, дремавший в тиши ночной саванны, вздрагивает, услышав топот лошадиных копыт.

Но он не покидает своего ложа, даже не встает на ноги. Не ему одному принадлежат эти просторы – дикие степные лошади тоже пасутся здесь по ночам. Он только слегка поднимает голову – над высокой травой показываются его рога – и слушает: не повторится ли звук?

Снова доносится топот копыт, но теперь он звучит иначе. Можно различить звон металла, удар стали о камень.

Этот звук, такой тревожный для оленя, вызывает быструю перемену в его поведении».

Поясним для тех, кто еще не понял: олень слышит звук подков! Недалеко – лошадь. А значит – человек. То есть – скорее всего охотник с ружьем, несущим смерть.

«…Он стремительно вскакивает и мчится по прерии… В ясном лунном свете южной ночи олень узнает злейшего своего врага – человека. Человек приближается верхом на лошади.

Охваченный инстинктивным страхом, олень готов уже снова бежать; но что-то в облике всадника – что-то неестественное – приковывает его к месту.

Дрожа, он почти садится на задние ноги, поворачивает назад голову и продолжает смотреть – в его больших карих глазах отражаются страх и недоумение.

…Может быть, оленя испугал всадник? Да, это он пугает и заставляет недоумевать – в его облике есть что-то уродливое, жуткое.

Силы небесные! У всадника нет головы!

Это очевидно даже для неразумного животного. Еще с минуту смотрит олень растерянными глазами, как бы силясь понять: что это за невиданное чудовище? Но вот, охваченный ужасом, олень снова бежит. …Не обращая внимания на убегающего в испуге оленя, как будто даже не заметив его присутствия, всадник без головы продолжает свой путь.

Он тоже направляется к реке, но, кажется, никуда не спешит, а движется медленным, спокойным, почти церемониальным шагом.

Словно поглощенный своими мыслями, всадник опустил поводья, и лошадь его время от времени пощипывает траву.

…Кажется, что он во власти каких-то глубоких чувств и мелкие происшествия не могут вывести его из задумчивости. Ни единым звуком не выдает он своей тайны. Испуганный олень, лошадь, волк и полуночная луна – единственные свидетели его молчаливых раздумий».

На его плечах – широкий мексиканский плащ, который называется серапе. «Защищенный от ночной сырости и от тропических ливней, он едет вперед, молчаливый, как звезды, мерцающие над ним…»

Сотни тысяч, если не миллионы читателей романа мучительно пытались додуматься, что это за явление – всадник без головы? Ведь это не сказка. Значит, он на самом деле скачет по американской степи, покрытой высокой сочной травой, – саванне?..

«Впереди, до самого горизонта, простираются безграничные просторы саванны. На небесной лазури вырисовывается силуэт загадочной фигуры, похожей на поврежденную статую кентавра; он постепенно удаляется, пока совсем не исчезает в таинственных сумерках лунного света…».

А в конце романа больного, лежащего без сознания человека судят судом Линча (в середине XIX века в Америке еще могли убить человека по приговору толпы) и хотят тут же повесить. Но некоторые не верят, что именно он – убийца. Они требуют доказательств у того, кто больше всех настаивает на казни.

«– Есть они у вас, мистер Кассий Колхаун? – спрашивает из толпы чей-то голос с сильным ирландским акцентом.

– …Видит бог…» (издание советское, поэтому Бог там пишется с маленькой буквы, хотя его положено писать с большой – как имя собственное) «…доказательств больше чем достаточно. Даже защитники из его собственных глупых соотечественников…

– Возьмите свои слова обратно! – кричит тот же голос. – Помните, мистер Колхаун, вы в Техасе, а не на Миссисипи! Запомните это или ваш язык не доведет вас до добра!

– Я вовсе не хотел кого-нибудь оскорбить, – говорит Колхаун, стараясь выйти из неприятного положения, в которое попал из-за своей антипатии к ирландцам».

Довольно трудно понять, как можно испытывать антипатию не к какому-то человеку, а к целой нации, живущей на земле. Ведь Земля – общая!

Слово «антипатия», как известно, значит – неприязнь, когда кто-то кому-то сильно несимпатичен. Вообще-то так в жизни бывает, и ничего тут не поделаешь. Несимпатичен, пожалуй, даже антипатичен один какой-то человек. Но как может быть ан-ти-па-тич-на целая нация? Ведь не может быть, чтобы все до одного ирландца делали что-то точно плохое?

4

Чеслав Милош рассказывает, как в 1960-е годы, в каком-то московском разговоре, его американские знакомые были в полном замешательстве, когда узнали о невероятных тиражах Майн Рида на русском языке… «Они этого имени даже не слышали. Трудно их за это упрекать: в англосаксонских странах литература для юношества настолько богата, что Майн Рид, конечно же, оказался заслонен потомками…»

Нам же в России ни к чему его забывать. Он ничуть не потерял своей увлекательности. Да и вообще его вклад в мировую литературу весьма велик. Во-первых, пишет Милош, «Майн Рид привил новый – я бы сказал, более пристальный – взгляд на природу». Во-вторых, именно он первым создал романтический облик Америки. «После Рида Америка лесов, прерий, мустангов и бизонов стала существовать уже независимо от него…»

И третье – то, пожалуй, о чем написал в последнем письме из африканских джунглей знаменитый путешественник и исследователь Африки Ливингстон: «Читатели книг Майн-Рида – это тот материал, из которого получаются путешественники».

РАЗДЕЛ ВТОРОЙ

ЭТИХ ПИСАТЕЛЕЙ ЧИТАТЬ МОЖНО ВСЕГДА. НО ПОЧЕМУ НЕ УЗНАТЬ ИХ ПОРАНЬШЕ?

ВСТУПЛЕНИЕ

Итак, в этом разделе книжки «Не для взрослых» мы напоминаем о тех, чьи книги можно читать в любом возрасте, но обидно лишать себя возможности познакомиться с великими сочинениями мировой литературы прежде, чем прозвенит последний школьный звонок.

Начнем знакомство с ними с Мопассана.

А кто следующий?

Сошлемся здесь на детство и отрочество одного известного человека – на его тогдашний круг чтения.

Владимир Набоков – один из лучших русских писателей ХХ века, после революции вынужденно покинувший Россию в двадцать лет, – вспоминал: «Между десятью и пятнадцатью годами (то есть в возрасте тех самых читателей, к которым мы здесь и обращаемся. – М. Ч.) в Санкт-Петербурге я прочитал, наверное, больше беллетристики и поэзии – английской, русской, французской, – чем за любой такой же отрезок своей жизни. Особенно я наслаждался сочинениями Уэллса, По, Браунинга, Китса, Флобера, Верлена, Рембо, Чехова, Толстого и Александра Блока. Другими моими героями были Скарлетт Пимпернел, Филеас Фогг и Шерлок Холмс».

Значит, и спустя столетие сегодняшним подросткам не грех в том же возрасте ознакомиться с этими писателями. Чехов, Толстой, а также герой Конан Дойля Шерлок Холмс уже поставлены на наши предыдущие две полки. Для этой – третьей – мы выбрали из набоковского списка Флобера. А потом доберемся и до других. Пока же – еще об одном писателе, на это раз – американце.

Журналистка «Московской недели» – еженедельного приложения к «Известиям» – брала у меня интервью в связи с выходом последней части моего детектива для подростков «Дела и ужасы Жени Осинкиной» – «Завещание поручика Зайончковского». Но, конечно, разговор дошел и до книжек «Не для взрослых! Время читать». Ирина Мак спросила меня:

– Будет ли у них продолжение? И что читать подросткам – тем, кому двенадцать-тринадцать? Когда Толкиен и «Гарри Поттер» уже прочитаны, а Сэлинджера оценить пока еще трудно (сужу по своему сыну)?

Вот на этот вопрос я могла ответить совершенно уверенно. Есть писатель, которого лучше всего впервые читать именно в обозначенные моей собеседницей годы – не раньше и не позже.

В то самое время, когда закладывается фундамент воли, выдержки, выносливости, уменья стремиться к поставленной цели невзирая на препятствия. Когда надо тренировать свое умение вытерпеть, сцепив зубы, любые физические трудности – холод, голод, усталость. Словом – когда самое время закалять характер, а то можно и опоздать навсегда. Тут чтение Джека Лондона – незаменимое подспорье.

Просидевший много лет в сталинских лагерях Виктор Рубанович пишет: «Лондона я полюбил на всю жизнь, особенно его северные рассказы. В лагере я их не раз вспоминал, и мне это помогало одолевать трудности суровой северной природы».

И некоторым он оказывается нужным и интересным гораздо раньше, чем в 12–13. Егор Гайдар вспоминает: «…Я сам выбирал, что мне читать. Иногда отец мне мягко, неназойливо подсовывал какую-нибудь книжечку – Киплинга в шесть лет, Джека Лондона в семь лет… Никогда не навязывал».

Так или иначе – какой это прекрасный, захватывающий писатель, стоит, наверно, узнать пораньше.

Этот раздел нашей книжки ведет Маша Чудакова.

ОПИСАТЕЛЬ НРАВОВ, ИЛИ ОЖЕРЕЛЬЕ ЦЕНОЮ В ЖИЗНЬ

1

Самый первый рассказ Ги де Мопассана, который я прочла в своей жизни, – это «Ожерелье». И никогда уже не могла его забыть – так мне было жалко героиню.

«Это была одна из тех изящных и очаровательных девушек, которые, словно по иронии судьбы, рождаются иногда в чиновничьих семьях. У нее не было ни приданого, ни надежд на будущее, никаких шансов на то, чтобы ее узнал, полюбил и сделал своей женой человек состоятельный, из хорошего общества, и она приняла предложение мелкого чиновника министерства народного образования.

Не имея средств на туалеты, она одевалась просто, но чувствовала себя несчастной, как пария, ибо для женщин нет ни касты, ни породы – красота, грация и обаяние заменяют им права рождения и фамильные привилегии. Свойственный им такт, гибкий ум и вкус – вот единственная иерархия, равняющая дочерей народа с самыми знатными дамами… У нее не было ни туалетов, ни драгоценностей, ровно ничего. А она только это и любила, она чувствовала, что для этого создана».

И вот ее муж приносит со службы (из офиса, как теперь принято говорить) приглашение на бал. Госпожа Луазель покупает роскошное, приличествующее случаю платье – у мужа как раз были отложены четыреста франков на покупку ружья. Но тут выясняется, что платье нечем «оживить»!.. И хотя муж полагает, что зимой будет вполне элегантно приколоть к платью живые розы – и всего за десять франков, она не согласна с ним: «– Нет, не хочу… это такое унижение – выглядеть нищенкой среди богатых женщин».

И тогда любящий муж предлагает одолжить что-нибудь из драгоценностей у госпожи Форестье, богатой подруги, вместе с которой Матильда, как было принято в ХIX веке во Франции, воспитывалась в монастыре. Матильда едет к подруге, та открывает ей свою шкатулку…

«Вдруг ей попалось великолепное бриллиантовое ожерелье в черном атласном футляре, и сердце ее забилось от безумного желания». И она спросила подругу «нерешительно и боязливо:

– Можешь ты мне дать вот это, только это?

– Ну конечно, могу.

Госпожа Луазель бросилась на шею подруге, горячо ее поцеловала и убежала со своим сокровищем».

В день бала, возвращаясь домой под утро, Матильда теряет драгоценное ожерелье.

Супруги влезают в непосильные долги, покупают за 36 000 франков такое же новое и возвращают его хозяйке, ничего ей не рассказывая.

Отныне жизнь героев разделена на две неравных половины – до и после потери… Они рассчитали прислугу, поменяли квартиру – наняли мансарду под крышей. Каждый месяц надо было платить по векселям, выпрашивать отсрочки. Они работают не покладая рук. Мопассан размышляет: «Что было бы, если бы она не потеряла ожерелья? Кто знает? Как изменчива и капризна жизнь! Как мало нужно для того, чтобы спасти или погубить человека».

Так прошло десять лет. Долги выплачены. Женщины случайно встречаются. Госпожа Форестье едва узнает свою давнюю подругу: «Бедная Матильда, как ты изменилась!»

И когда узнает, какой жизнью и почему та жила все эти годы, в волнении хватает ее за руки – «Бедная моя Матильда!» И следующая ее фраза звучит поистине как гром среди ясного неба, переворачивая все содержание рассказа… Скорей открывайте любой томик новелл Мопассана – и все узнаете.

2

Ги де Мопассан прожил недолгую жизнь (1850–1893) – всего сорок три года. А творческая его жизнь закончилась и того раньше – последние годы были омрачены тяжелой болезнью. Всего за одиннадцать лет он успел написать шесть романов, более трехсот новелл (они объединены автором в сборники, каждый имеет свое название, и их так и можно читать – по очереди, в хронологической последовательности; а можно и взять в библиотеке его «Избранное»).

Писатель много путешествовал – по Италии, по Корсике. Тогда никакого туризма в помине не было, путешествовали на свой страх и риск, а места были дикие и даже опасные. Так появились три книги его путевых очерков. Их тоже читать интересно – все они основаны на реальных историях. Но начать советую все же с его новелл. А когда-нибудь потом – романы и очерки.

Родился он во французской провинции Нормандии в деревушке Этрета. Впоследствии, в конце Второй мировой войны, эти места стали известны всему миру благодаря высадке союзников СССР – англичан и американцев – в 1944 году.

Во времена же Мопассана этот городок был известен в основном своими скалистыми дикими пейзажами, запечатленными на картинах художников-импрессионистов (в том числе знаменитейшего Клода Монэ). Там прошло все детство писателя, кроме короткого времени, когда семья жила в Париже. Затем был развод родителей и возвращение матери с сыновьями в Нормандию. Писатель настолько полюбил свои края, что позже купил там дом и жил в нем почти до конца дней – лишь иногда проводя зиму в Париже (отсюда и романы, основанные на сюжетах из светской жизни).

Интерес к литературе прививала мать, Лора де Мопассан. Но в то же время он с детства был очень спортивным, дружил с рыбаками, удил с ними рыбу, лазал по скалам… Любовь к морю и к прогулкам на яхте так и осталась на всю жизнь. В конце концов Мопассан смог купить собственную яхту, которую назвал «Милый друг» – как один из своих романов.

В юности Мопассан пробовал писать стихи. Но поступил на факультет права в Парижский университет. Однако учению помешала франко-прусская война.

Война с Пруссией 1870–1871 годов стала для Францией настоящим народным бедствием. Была оккупирована треть страны, погибли тысячи людей. Напомню, что это случилось задолго до Первой мировой войны, и французы, как и все европейцы, еще не знали, какими могут быть войны…

В этой войне проявился героизм многих обычных до этого людей: они вовсе и не думали совершить подвиги – просто защищали свою любимую Францию… Для Мопассана война – одна из важнейших тем. Но говорит он о ней на необычных для литературы примерах: рассказывает не о боевых действиях, а о мести французов – жителей маленькой деревни прусским солдатам за смерть мужа, отца или сына. Это новеллы «Старуха Соваж», «Дядюшка Милон», «Пленные» и, конечно, рассказ «Пышка», с публикации которого и начался его литературный успех. (Был довольно известный советский фильм 1934 года по этому рассказу – в нем снимались Татьяна Окуневская и Фаина Раневская).

Рассказ этот лишь косвенно – о войне, а на самом деле – о бескрайнем эгоизме как бы добропорядочных людей, которые в буквальном смысле воспользовались наивностью и добротой простой деревенской девушки. Чрезвычайные обстоятельства показывают – и это станет обычным сюжетным ходом Мопассана – кто чего стоит, обнаруживают подлинные свойства людей.

3

А как же писатель описывал мирную жизнь? В сегодняшней речи слова «нравоописательный», пожалуй, уже не встретишь. А раньше оно было в ходу. Нравоописательный фельетон, нравоописательный роман…

В сущности, Мопассан описывал нравы своей эпохи. Нравы французских крестьян, буржуа, отчасти – аристократов… Привычные опоры семейного устройства. Карьера, деньги…

В его прославленных новеллах и нескольких романах – французское общество последней четверти ХIХ века. Общество, так сказать, зрелого, устоявшегося капитализма. В нем нет уже того азарта, который гнал в первой половине века молодого Растиньяка – одного из главных героев Бальзака (умершего в 1850-м году) – «завоевывать Париж». Само деланье карьеры к тому времени, когда Мопассан вступил в литературу (1879), приобрело скучные, нередко малоприятные очертания. Деньги заняли в социальном устройстве свое прочное место. В глазах многих – огромное.

В сочинениях Мопассана у денег – своя функция: они проявляют человеческие характеры. У одних – обнаруживают лучшие стороны души, у других – отвратительные, третьих – портят. В характерах же четвертых они вообще ничего не меняют: жизнь слишком важна и сложна, чтобы ставить ее в зависимость от денег. А если вы прочтете рассказ «Зонтик» – то поймете, как смешно иногда бывает смотреть на людей, так любящих деньги!

Это вообще одна из интересных черт сочинений Мопассана: он, так сказать, ставит деньги на место. Они не важны сами по себе – важно, в чьих они руках.

«– Мать моя, госпожа де Курсиль, была несчастная, робкая женщина, – повествует герой рассказа „Завещание“, Рене де Бурневаль. – Муж женился на ней по расчету, и жизнь ее стала безысходной мукой. Нежная, чуткая, застенчивая, она вечно страдала от грубости того, кто должен был сделаться и моим отцом – мужлана из породы, именуемой сельским дворянством». Кроме рассказчика, у них еще два сына. «Братья мои, по примеру отца, были с нею грубы, не находили для нее ласкового слова и, привыкнув, что мать не ставят в доме ни в грош, относились к ней как к служанке.

Из всех сыновей лишь я любил ее по-настоящему, и она любила одного меня.

Мать умерла, когда мне исполнилось восемнадцать».

И вот вся семья собирается у нотариуса, он читает завещание (поскольку за матерью сохранена была ее часть состояния).

«Я помню все до мелочей, как если бы это было вчера. Посмертный бунт покойницы, этот клич свободы и протеста, вырвавшийся из могилы мученицы, жизнь которой принесли в жертву нашим нравам и которая из заколоченного гроба бросила отчаянный призыв к независимости, повлек за собой потрясающую сцену – грандиозную, трагическую и карикатурную».

В рассказе приводится весь текст завещания, прозвучавший для слушавших как удар грома или пушечный выстрел. Процитирую только его фрагмент. «…Я страдала всю жизнь. Муж женился на мне по расчету, он всегда презирал, третировал и обманывал меня.

Я прощаю его, но свободна от обязательств перед ним.

Мои старшие сыновья никогда не любили меня, не баловали вниманием и вряд ли почитали за мать.

При жизни я была для них тем, чем велел мне быть долг; по смерти я ничего им не должна. Узы крови, не скрепленные каждодневной привязанностью, – пустой звук. Неблагодарный сын – это не просто чужой человек, это преступник: он не вправе быть равнодушен к матери.

Я всегда боялась людей с их несправедливыми законами, бесчеловечными обычаями и гнусными предрассудками. Перед лицом Бога мне нечего больше страшиться. Умирая, я отбрасываю позорное лицемерие; я осмеливаюсь сказать то, что думаю, открыть и засвидетельствовать подписью тайну своего сердца».

Далее Рене узнает, чей он на самом деле сын, – и… Словом, рассказ небольшой, и все, что произошло сразу же после чтения завещания, вы узнаете, надеюсь, сами.

4

Мопассан умел загипнотизировать читателя с первой же строчки, приковать внимание читателя к каждому событию любого своего рассказа. Но это мастерство не дается от рождения. Пробовать свои силы он начал в тринадцать лет, и сначала его учителем была мать. Но потом его учили литературному мастерству известные литераторы того времени, и наконец Гюстав Флобер. Он говорил ученику: «Не знаю, есть ли у вас талант. В том, что вы принесли мне, обнаруживаются некоторые способности, но никогда не забывайте, молодой человек, что талант, – это только длительное терпение. Работайте».

И Мопассан послушался. Он писал во всех жанрах, но Флобер считал первые опыты непригодными для опубликования. Мастер требовал учиться умению описывать облик и характер именно этого крестьянина, а кроме того, найти для этого единственно точные слова. «Какова бы ни была вещь, о которой вы заговорили, – имеется только одно существительное, чтобы ее назвать, только один глагол, чтобы обозначить ее действие, и только одно прилагательное, чтобы ее определить. И нужно искать до тех пор, пока не будут найдены это существительное, этот глагол и это прилагательное, и никогда не следует удовлетворяться приблизительным» – так излагал Мопассан советы мэтра. Но зато впоследствии Флобер говорил о его сочинениях: «Я скажу лишь, что это настоящий французский язык, ибо не знаю другой, лучшей похвалы».

Вот начало рассказа «В море»: «На днях газеты напечатали следующее сообщение: „Еще одно ужасное несчастье повергло в уныние обитателей нашего побережья. (…) Рыболовное судно под командой его владельца Жавеля при входе в гавань было отнесено к западу и разбилось о скалистое основание волнолома“.

Кто этот Жавель? Уж не брат ли однорукого? Если бедняга, смытый водой с палубы и, может быть, утонувший под обломками своего разнесенного в щепы судна, именно тот, о ком я думаю, значит, еще восемнадцать лет назад он стал очевидцем другой драмы, страшной и простой, как все драмы на море…»

И начинается уже рассказ об этой драме – и мы с замиранием следим: что же победит – любовь к брату, у которого руку зажало сетью, или боязнь потерять ценную (она стоит денег!) рыболовную снасть?

Или – «Папа Симона». Мальчик стоит на коленях на берегу реки и читает молитву, готовясь покончить с собой. Но не может дочитать ее от рыданий.

«Вдруг тяжелая рука легла на его плечо, и чей-то звучный голос спросил:

– Кто тебя обидел, мальчуган?»

И тот объясняет «прерывающимся голосом:

– Они поколотили меня, потому что… у меня… нет папы… нет папы…»

И кузнец Филипп знакомится с его матерью, у которой дурная, но как выясняется, вовсе не оправданная слава. Далее в рамках короткой новеллы, как нередко у Мопассана, – содержание целой повести. И финал ее таков: «– Скажи своим товарищам, что твой папа кузнец Филипп и что он отдерет за уши всякого, кто посмеет тебя обидеть».

Рассказ «Плетельщица стульев» – раньше было такое ремесло, чинить сиденья соломенных стульев. Сейчас мало кто что-нибудь чинит, разве что некоторые дедушки и бабушки… На самом деле – рассказ о любви. О девочке, полюбившей мальчика «из хорошей семьи», потом ставшей плетельщицей стульев и дававшей ему деньги всю жизнь до самой смерти – просто так!

И еще рассказ о деньгах «В полях» – о том, как супруги-крестьяне продали одного из двух своих детей богатой бездетной семье. Тогда не было усыновления в современном понимании – можно было просто отдать ребенка в другую семью…

Вот Мопассан и предлагает нам всем поразмышлять, что лучше – жить бедно, но у своих мамы и папы, или в обеспеченной, но чужой семье…

5

Мопассан – один из самых жизнелюбивых писателей во французской литературе. Он любил, как уже говорилось, путешествия, природу, вкусную еду, красивых женщин (сохранилась большая переписка со многими известными светскими дамами того времени) – и умел все это увлекательно описывать, а не просто прожигать жизнь. И так много написал за такую короткую жизнь!

В своем «Дневнике» он пишет: «Да, я жаждал всего и ничем не насладился! Мне бы жизненную силу всего рода человеческого, разум, отпущенный всем существам земным, все таланты, все силы и тысячи жизней вместо одной, ибо все манит меня, все соблазняет мою мысль…»

Потому и пересказать хочется все триста его новелл. Ведь каждая – это захватывающая история из жизни французов того времени. Мопассан писал о своих соотечественниках-французах, именно об их стиле жизни – и с чисто французским юмором, существовавшим уже и в средние века (помните Франсуа Рабле?). Ни в одной другой литературе нет, кажется, такого умения рассмешить читателя или зрителя.

Анатоль Франс – другой замечательный рассказчик, но уже начала ХХ века (о нем у нас еще пойдет речь позже), сказал о Мопассане: «Он обладает тремя величайшими достоинствами французского писателя – ясностью, ясностью и еще раз ясностью. …Он пишет так, как живет хороший нормандский фермер, – бережливо и радостно».

А если воспользоваться словами героини самого Мопассана из романа «Жизнь», – он как бы показывает нам: «Вот видите, какова она – жизнь: не так хороша, да и не так уж плоха, как думается».

ГЮСТАВ ФЛОБЕР, ИЛИ ЧЕЛОВЕК-ПЕРО

1

«Мы сидели в классе, когда вошел директор в сопровождении „новичка“, одетого в городское платье, и классного сторожа, несущего большой пюпитр. Кто спал, проснулся, и каждый встал с таким видом, словно его отвлекли от работы.

Директор подал нам знак сесть; потом, обращаясь к классному наставнику, сказал вполголоса:

– Господин Роже, рекомендую вам нового ученика; он поступает в пятый класс. Если своими занятиями и поведением он будет того заслуживать, мы переведем его в старшее отделение, где ему и следовало бы учиться по возрасту».

Прочитав эти строки, наш юный читатель или читательница подумает, что перед нами – книга о детстве и юношестве. Постепенно все яснее вырисовывается перед нами мальчик Шарль Бовари… Он вырос в деревне, в семье отставного военного фельдшера…. Правда, его детству посвящено всего несколько страниц. Но в них Флобер настолько емко сумел уложить почти всю биографию своего героя, что возникает ощущение, будто прочитал первую часть толстого романа:

«Когда ему минуло двенадцать лет, мать настояла на том, чтобы его отдали в учение. (Напомню – школьное образование в ту эпоху не было обязательным: зависело от воли родителей. – М. Ч.) Образование его было поручено местному священнику. Но уроки были так мимолетны и случайны, что не могли принести большой пользы. Они давались урывками, на ходу, второпях между крестинами и похоронами; оба поднимались наверх, в комнату кюре, и усаживались; мошки и ночные бабочки кружились вокруг свечи. Было жарко, ученик засыпал; да и сам наставник, сложив на животе руки, вскоре уже храпел с открытым ртом…. Впрочем, учитель был доволен свои учеником и говорил даже, что у „молодого человека“ хорошая память».

Еще две страницы – и перед нами вся остальная жизнь молодого Шарля, включая женитьбу, учебу на врача и начало врачебной деятельности в городке Тосте. И вот мы начинаем осознавать, что каким-то непонятным образом, мало-помалу, поначалу совсем-совсем незаметно, но автор затягивает нас в водоворот этой обыденной деревенской жизни. И вот уже, позабыв про собственную жизнь, про свою комнату, двор и класс, мы начинаем проживать все мелкие события рисуемой Флобером далекой от нас и во времени, и в пространстве жизни вместе с его героями. Да так, как будто это самые невероятные приключения, и самое главное – совсем уж непонятно отчего – нам очень интересно знать, что же будет дальше.

А дальше – и не ждите, долгое время не будет никаких событий. Максимум – старик Руо сломает ногу, пришлет за доктором Шарлем Бовари, тот блестяще справится с задачей, а старик (кстати, возраст его во время действия романа – не более 50 лет: тогда такие люди прочно находились в разряде стариков) всю жизнь будет слать ему индейку к празднику.

Но рано или поздно события все же начнутся – ведь у старика есть дочь Эмма…

«Молодая женщина, в голубом мериносовом платье с тремя оборками, встретила врача на пороге дома и ввела в кухню, где пылал веселый огонь. …Шарля поразила белизна ее ногтей. Они были блестящими, суживающиеся к концам, глаже диеппских изделий из слоновой кости, и подстрижены в форме миндалей…. Прекрасны были ее глаза: карие, они казались из-под ресниц черными, и взгляд ее был устремлен на собеседника прямо, с чистосердечной смелостью». (Для сгорающих от любопытства девочек поясню, что меринос – это особого плетения ткань из шерсти мериносовых – тонкорунных – овец; тонкая и в то же время теплая, близкая к кашемиру.)

Постепенно мы узнаем о мечтах Эммы: «Целых полгода пятнадцатилетняя Эмма пачкала себе руки пыльным хламом старых библиотек. Позже Вальтер Скотт влюбил ее в старину, заставил мечтать о кованых ларях, караульнях и менестрелях. Ей хотелось жить в старинном замке, подобно этим дамам в корсажах с длинною талией, которые под трилистниками готических окон проводили, пригорюнясь, целые дни, все поджидая и высматривая, не покажется ли за дальним полем всадник с белым пером, на вороном коне».

Дальше событий – в старом, романтическо-приключенческом смысле – еще меньше, если, конечно, не считать за события подробное, на протяжении пяти страниц, описание того, как привязанность Шарля к Эмме растет. И дело кончается свадьбой – на свадебном столе «второй ярус составляла башня-торт, окруженная бойницами из цукатов, миндаля, изюма, апельсинных ломтиков; и наконец, на верхней площадке – подобии зеленого луга со скалами, озерами из варенья и лодочками из ореховой скорлупы – маленький амур качался на шоколадных качелях, столбы которых расцветали двумя бутонами живых роз».

Но чем дальше, тем больше Эмма не радуется новому своему положению – казалось бы, мечте всякой барышни, – а грустит. Все увеличивается и увеличивается разрыв между мечтами и реальностью («Боже мой, зачем я вышла замуж?»).

А дальше вы прочтете знаменитое описание бала в Вобьессаре, куда супруги были приглашены, и что из события этого потом приключилось….

Но отвлечемся от жизни Эммы на какое-то время, чтобы представить себе, каким же был тот, кто создал ее и сказал знаменитую фразу: «Эмма Бовари – это я».

Не забудем – знаменитый роман Флобера о любви и гибели женщины из-за любви (попавший в середине XIX века под уголовное преследование за свою якобы непристойность) вышел на двадцать лет раньше «Анны Карениной» Льва Толстого!

2

Гюстав Флобер родился в 1821 году в семье врача и с ранних лет поглощал романы писателей-романтиков. Попытавшись изучать право, он окончательно понял, что его призвание на всю жизнь – это литература. И больше он от намеченного пути не отступал, писал, писал и писал, за что и получил прозвище «человек-перо». Он сам сказал: «Я – человек-перо, я существую из-за него, ради него, посредством него».

Вообще это большая редкость – молодой Флобер много писал и ничего не печатал. Он считал, что в его драмах, новеллах, повестях слишком просвечивает его личность, его эмоции. А он хотел писать уже совсем иначе. Был расцвет эпохи романтизма с его особым вниманием к личности автора. Но Флобер, как всякий большой писатель, уже предощущал конец этой эпохи и близость новой – ему суждено было стать одним из ее открывателей. Он говорил, прочитав «Хижину дяди Тома» Бичер-Стоу: «Меня все время раздражали авторские рассуждения. Разве нужны какие-нибудь рассуждения по поводу рабства? Покажите его – вот и все!»

Совершив несколько путешествий, главное из них – по Нилу, он наконец ясно понимает: то, что он писал до этого (но еще, повторю, не печатал), включая прекрасные путевые заметки – это совсем не то, что он хотел бы писать. Точнее – не то, с чем он хотел бы навсегда остаться в литературе. Да, путешествие из Египта в Италию – это тоже многие сотни страниц. Правда, для публикации пришлось бы сократить много разных дорогих ему эпизодов, особенно эротического характера. Но главное – Флобер хотел войти в литературу совершенно с другим произведением – современным романом. Ему-то он и решает посвятить, если понадобится, пять, а то и десять лет жизни: главное для него – результат.

Работа шла медленно – только написание плана будущего романа заняло шесть недель. Сюжет был взят нарочно обыденный – писатель хотел доказать, что превратит свой роман в шедевр не перипетиями сюжета, а только лишь с помощью новейших, изобретенных им самим художественных средств. В этом-то и была его новизна.

На работу над романом ушло почти семь лет – с 1851 по 1857. Он пишет своей подруге Луизе Коле: «Мне бы хотелось написать книгу ни о чем, без внешних связей, которая бы держалась только внутренней силой своего стиля, как наша земля. Которая держится в воздухе сама по себе».

Повторим медленно эти слова – держалась бы внутренней силой своего стиля… В этом – суть литературы. Настоящий писатель заставляет нас читать не отрываясь рассказ о том, что нам стало бы скучно слушать «в жизни» на третьей минуте.

3

Литература – совсем особый мир. Над входящим туда начинающим писателем нависают глыбами великие предшественники. Как не стать подражателем? Как внести в этот мир свое, новое, еще никем не сказанное?

Над любым, кто дерзал стать французским романистом во второй половине XIX века, нависала громада романов Бальзака – он умер в 1850 году, прожив всего 50 лет и сумев написать знаменитую «Человеческую комедию», в которую вошло 90 произведений! Узнав о его смерти, Флобер написал приятелю: «Всегда печально, когда умирает человек, которым восхищался. Была надежда познакомиться с ним впоследствии и заслужить его любовь. Да, это был сильный человек, который дьявольски понял свою эпоху».

Флоберу казалось очень важным покончить с «бальзаковской» моделью романа – а заодно и с так называемым реализмом (который до сих пор всякий толкует на свой лад). «Правдивое» изображение жизни во всех ее натуральных подробностях казалось ему еще более фальшивым, чем романтическая буря эмоций: ведь фотография все равно будет точнее. Он противопоставляет ему свою «научную» литературу – с набором сложных, изобретенных им самим грамматических приемов. Например, с помощью нагромождения несовершенных глаголов и знаменитым «и» («Et») в начале фразы писатель добивается самых разных эффектов – от демонстрации банальности Шарля до описания монотонности жизни в провинции и описаний природы.

Флобер продолжал эксперименты над стилем – появилась повесть «Простое сердце» – суховато изложенная душераздирающая по сути история пожизненного душевного одиночества женщины, всегда самоотверженно служившей другим людям.

Появляются новые повести и романы – «Саламбо», «Воспитание чувств», «Искушение святого Антония» (на каждый из них уходили годы – автор добивался совершенства) – но Флоберу все же суждено будет остаться в памяти последующих поколений читателей и писателей именно автором «Мадам Бовари».

4

Кроме литературы, он еще вынужден был заниматься и совсем другим – например, он продал ферму в Довиле (приносившую ему стабильный доход и позволявшую безбедно жить), чтобы спасти свою племянницу Каролину от разорения, – он воспитал ее как дочь после смерти любимой сестры. После этого он оказался без источника дохода и писал уже и для заработка….

Была и любовь – к не очень одаренной и вряд ли способной глубоко его понять поэтессе Луизе Коле. «Предоставим империи идти своим путем, – писал он ей, – закроем двери, поднимемся выше в нашу башню из слоновой кости (мало кто помнит сегодня, что это выделенное нами выражение, обозначающее бегство от мирской суеты в уединение, принадлежит Флоберу. – М. Ч.), на последнюю ступеньку, как можно ближе к небу. Там порой холодновато, не правда ли? Ну и что ж, зато видишь ясное сияние звезд и не слышишь больше болванов».

С годами, оставшись один после смерти матери и близких подруг – Луизы Коле и писательницы Жорж Санд (вернувшись с ее похорон, он скажет: «Мне кажется, что я второй раз хоронил свою мать…») – он стал все больше уединяться в своем доме в Круассе.

С большим энтузиазмом воспитывает Флобер будущего писателя, молодого Ги де Мопассана – он был одновременно сыном его подруги Луизы Пуатевен и племянником умершего друга. Молодой человек становится его учеником, которому учитель не разрешает публиковать тексты до тех пор, пока они не достигнут настоящего совершенства. В итоге Флобер достигает и этой цели – Мопассан становится известным после публикации «Пышки».

Заметим, что рассказ вызовет такой же скандал, как и в свое время «Мадам Бовари»!

При этом Мопассан писал: «Лично я не способен полюбить по-настоящему свое искусство. Я не могу помешать себе презирать мысль – настолько она слаба, и ее форму, настолько она несовершенна». Пожалуй, это сосущее чувство неудовлетворенности в бесконечном стремлении к совершенству он унаследовал от своего наставника.

Кроме романов, в архивах осталось еще более четырех тысяч писем Флобера. Даже если бы не осталось ни романов, ни повестей – они уже сами по себе могли бы его прославить. Живой узнаваемый стиль, обилие мыслей… Это еще и дневник его творчества, где он пишет о задачах, о новом смысле, который он придавал идее быть писателем. «Надо ли давать собственную оценку моим героям? Нет, тысячу раз нет! Я не имею на это права. Если читатель не извлекает из книги морали, которая в ней содержится, значит, читатель идиот, или книга фальшива с точки зрения точности. Ибо если книга правдива, то она и хороша. Некоторые непристойные книги даже не могут считаться аморальными, так как им не хватает правдивости в изображении» (письмо к Жорж Санд от 6 февраля 1876).

«Я с нежностью думаю о тех, еще не родившихся читателях, – написал он как-то, – которых будут волновать те же вещи, что и меня. Книга создает вечную семью из всего человечества. Все, кто будет жить вашими мыслями, – это дети, сидящие вместе с вами у семейного очага».

ВОЛЯ К ЖИЗНИ ДЖЕКА ЛОНДОНА

1

«Юкон» – это завораживающее слово я услышала от отца еще до школы. А было это так. Я часто просила папу (филолога, а уже много позже – и писателя Александра Павловича Чудакова) рассказать (а не почитать!) на ночь сказку.

То, что они у него непременно есть в запасе, почему-то было мне известно всегда. Но откуда он их брал, я тогда не знала.

И вот он садится в темноте на кровать рядом со мной, и звучат уже знакомые слова, что-то вроде пароля: «А потом они долго-долго шли по Юкону…» А мне очень нравились приключения тех, кто шел по Юкону.

И когда в возрасте одиннадцати лет (во время летних каникул после пятого класса) в моем распоряжении оказалось библиотечное собрание сочинений Джека Лондона, – я вдруг открываю какой-то первый попавшийся рассказ (это был рассказ «Любовь к жизни») и будто читаю продолжение той детской сказки:

«Прихрамывая, они спускались к речке, и один раз тот, что шел впереди, зашатался, споткнувшись посреди каменной россыпи. Оба устали и выбились из сил, и лица их выражали терпеливую покорность – след долгих лишений. Плечи им оттягивали тяжелые тюки, схваченные ремнями. Каждый нес ружье. Оба шли сгорбившись, низко нагнув голову и не поднимая глаз».

Наконец-то я узнала, что такое Юкон!

Оказывается, до появления рассказов Джека Лондона о существовании реки Юкон не очень-то и знали (во всяком случае, в России).

Итак: территория реки Юкон, где в 1897 году было найдено золотое месторождение, названное Клондайк, лежит в зоне Северного полярного круга, где температура воздуха в зимнее время может доходить до –50 градусов.

Сейчас ясно – если бы писатель Джек Лондон, сам родившийся в жаркой Калифорнии, не поехал туда попытать счастья – как и другие золотоискатели, – никто бы не описал то, что там происходило. И мы бы никогда не прочитали об этих захватывающих приключениях!

Так и бывает в литературе, да и вообще в жизни.

Забегая вперед, скажу, что в то лето я прочитала все тома собрания сочинений Джека Лондона, чего и вам желаю. Даю слово чести – это было «Бэк не читал газет и потому не знал, что надвигается беда – и не на него одного, а на всех собак с сильными мышцами и длинной, теплой шерстью, сколько их ни было от залива Пюджет до Сан-Диего. И все оттого, что люди, ощупью пробираясь сквозь полярный мрак, нашли желтый металл, а пароходные и транспортные компании раструбили повсюду об этой находке, – и тысячи людей ринулись на Север. Этим людям нужны были собаки крупной породы, сильные, годные для тяжелой работы, с густой и длинной шерстью, которая защитит их от морозов».

Дальше Бэка продают в рабство к золотоискателям: «Первый день на берегу в Дайе показался Бэку жутким кошмаром. Здесь беспрестанно что-нибудь поражало и пугало: его внезапно из центра цивилизации перебросили в какой-то первобытный мир. Окончилось блаженное и ленивое существование под солнцем юга, когда он только слонялся без дела и скучал. Здесь не было ни отдыха, ни покоя, и ни на миг Бэк не чувствовал себя в безопасности. Здесь все было в движении и действии, царила вечная сумятица, и каждую минуту грозило увечье или смерть. В этом новом мире следовало постоянно быть начеку, потому что и собаки и люди совсем не были похожи на городских собак и людей. Все они были дикари и не знали других законов, кроме закона дубины и клыка».

А что было дальше – верю, вы узнаете сами.

Еще немного о мужественных решениях: ведь всем нам, за редкими исключениями, не мешает учиться их принимать. Автор здесь не делает большого различия между взрослыми и детьми, собаками и волками: ему важно рассказать нам, что это единый мир. И проглотив на одном дыхании рассказ «На берегах Сакраменто», ясно понимаешь: мужественное поведение – это просто-напросто адекватное поведение человека в свалившийся на него ситуации!

Итак, читаем середину рассказа про мальчика Джерри (а зачем ему понадобилось чинить трос – это ищите в начале рассказа).

«Он, не задумываясь, решил, что надо делать. Ему было всего четырнадцать лет, этому худощавому, подвижному мальчугану, но он вырос в горах, отец посвятил его в разные тайны матросского искусства, и он совсем не боялся высоты.

В ящике с инструментами около барабана он разыскал старый гаечный ключ, небольшой железный прут и целую связку почти нового манильского троса… Седло, которое Джерри себе устроил, было проще простого: он перекинул канат через неподвижный трос, на котором висела пустая вагонетка, и, затянув его узлом, сделал большую петлю; сидя в этой петле, он без труда мог достать руками до троса и держаться за него. А вверху, где петля должна была тереться о металлический трос, он подложил свою куртку, потому что, как ни искал, нигде не мог найти тряпки или старого мешка.

Наскоро закончив все эти приготовления, Джерри повис в своей петле и двинулся прямо в бездну, перебирая руками трос… Не подъем затруднял его, а страшный ветер. Когда бешеные порывы ветра швыряли Джерри то туда, то сюда и чуть не переворачивали кругом, он чувствовал, что сердце у него замирает от страха. Ведь трос совсем старый… а вдруг он не выдержит его тяжести и этих бешеных натисков ветра – не выдержит и оборвется?»

Всеми этими действиями, описанными очень подробно и очень волнующе, он спасал двоих взрослых людей. И спас.

«Джерри соскочил на землю и закрепил свою вагонетку. Он проделал это спокойно и тщательно. А потом вдруг – совсем уже не по-геройски – бросился на землю у самого барабана, невзирая на бурю и ливень, и громко зарыдал. Причин для этого было немало: нестерпимая боль в изодранных руках, страшная усталость и сознание, что он наконец освободился от ужасного нервного напряжения, не отпускавшего его несколько часов, и еще – горячее, захватывающее чувство радости оттого, что Спиллен с женой теперь в безопасности.

Они были далеко и, понятно, не могли его поблагодарить, но он знал, что где-то там, за разъяренной, беснующейся рекой, они сейчас спешат по тропинке к шахте „Клеверного Листа“.

Джерри, пошатываясь, побрел к дому. Белая ручка двери окрасилась кровью, когда он взялся за нее, но он даже не заметил этого.

Мальчик был горд и доволен собой, потому что он твердо знал, что поступил правильно; а так как он еще не умел хитрить, то не боялся признаться самому себе, что сделал хорошее дело».

И прежде, чем вы бросите все другие дела и сделаете маленький первый шаг – начнете читать этого писателя с любого рассказа, – я еще немного расскажу вам о необыкновенной жизни самого Джека Лондона. Ведь лучшими качествами своих героев обладал и он сам.

2

В 1906 году, будучи уже известным писателем, автором десятков произведений, Джек Лондон пишет краткую автобиографию и рассказывает, как после многих лет изнурительного физического труда почти случайно открыл для себя, что «человеческий мозг тоже является товаром, и этот товар тоже имеет свои особенности. Торговец мозгом в пятьдесят-шестьдесят лет находится в расцвете сил, и в это время изделия его ума ценятся дороже, чем когда-либо. А рабочий уже к сорока пяти – пятидесяти годам истощает свой запас сил…

Я находился в подвальном этаже общества и считал это место не подходящим для жилья. Если уж мне нельзя жить в бельэтаже, то стоило попытаться попасть хотя бы на чердак. Я решил не продавать больше мускульную силу, а торговать изделиями своего ума».

Приемный сын фермера Джона Лондона, родившийся в Калифорнии в городе Сан-Франциско, с четырнадцати лет работавший разносчиком газет, рабочим на консервной фабрике, затем матросом на промысловой шхуне, в возрасте семнадцати лет впервые участвует в конкурсе на лучший очерк и получает первую премию за «Тайфун у берегов Японии» (опубликован 12 ноября 1893 года).

Но знаний явно не хватает – и в восемнадцать лет Джек поступает в среднюю школу (до этого он окончил в тринадцать лет так называемую начальную). Ухитрившись окончить курс за год, в 1896 году поступает в университет, хотя и ненадолго – из-за необходимости содержать родителей, их семью. Поработав еще во многих местах, в том числе в прачечной, и побродяжничав по Америке вдоль и поперек – сначала от Калифорнии до Бостона, а затем и с севера на юг, – Джек переполнился впечатлениями и характерами. Они требовали перенесения на бумагу.

Тем не менее он не сел за письменный стол, а двинулся на Клондайк – там только что были открыты богатые месторождения золота.

И вот именно там Джек Лондон открыл себя как писатель и понял, о чем же он хочет писать. И главное – как.

Так о чем же? Скитания, тюрьма, «Нет бога, кроме Случая, и Удача – пророк его» – так перефразировал он однажды известное изречение. Той важнейшей в его жизни зимой 1897/1898 годов случай и удача сопутствовали юному золотоискателю. Золота он не нашел, зато именно в тех краях встретил героев своих будущих рассказов. Долгой арктической ночью – когда солнце не появляется в течение многих месяцев – в хижине Джека проводили время за беседой охотники и искатели приключений, индейцы и золотоискатели, бродяги. Рассказанные ими истории Джек записывал и запоминал. Так возникли сюжеты многих его рассказов.

Сейчас эта хижина почти в первозданном виде стоит на площади имени Джека Лондона вблизи портовой набережной в Окленде. Полвека назад один канадский поклонник писателя стал разыскивать некий легендарный его автограф на обломке дерева. Разыскал. Потом разыскал хижину, а в ней – одно из бревен, из которого и был вырезан кусок дерева с автографом. И еще – печка, сковородка, лопата… Теперь из хижины сделаны две, в каждой – половина бревен оригинальных. Одна стоит в Канаде, другая – на родине писателя в Окленде. И совсем недалеко – полностью уцелевший совсем небольшой салун: приземистый, с покатым после давнего землетрясения полом, полутемный (как и был!) кабачок, в котором часами просиживал писатель. А в десятке метров – два памятника: Джек Лондон и Белый Клык. А немного подальше – уходящий за горизонт Тихий, он же Великий океан.

В этой же хижине среди снегов Джек Лондон проштудировал актуальные книги последней трети XIX века – «Капитал» Маркса и «Происхождение видов» Дарвина: посчитал, что ему не хватает «основательных» знаний.

Теперь надо было понять – как писать? И главное – когда?

3

И с 1900 года (ему всего двадцать четыре года, но ведь и работает он с четырнадцати лет, за плечами – десять лет трудового стажа!) Джек Лондон становится профессиональным литератором. То есть человеком, живущим на заработки от литературного труда.

Произошло это после долгих метаний.

Принять ли место почтового служащего за 65 долларов в месяц – ведь он может обеспечить свою мать Флору и остальных членов семьи (а ответственность сначала за семью отчима и матери, а потом и за свою собственную он чувствовал с ранних лет)? Так он мог получать гарантированное жалованье.

Или сделать все возможное для осуществления мечты своей жизни – писать?

И решение было принято.

Для большинства из нас Джек Лондон – это автор рассказов «Белое Безмолвие», «Мужество женщины», «Белый клык». Но он писал не только рассказы, а еще статьи и очерки для газет и журналов и романы – ведь для того, чтобы жить на литературные заработки, писать надо было очень много. Только потом, много позже, Джек Лондон станет самым высокооплачиваемым писателем Америки. Юность же его была тяжелой, полной лишений.

Джек создал себе систему, основанную на железной самодисциплине. Каждое утро, во что бы то ни стало, он должен был написать «порцию» – полторы тысячи слов. Потом перепечатать их на пишущей машинке. И только потом – все остальное: путешествия, самообразование, любовь, семья, общение с друзьями.

Так продолжалось семнадцать лет – и именно так были написаны все его произведения: восемь романов и сотни рассказов. Сорок четыре книги были изданы при жизни и шесть – посмертно.

Он рано понял законы творческого труда. Он знал, как нужно писать, чтобы читатель ощущал себя как бы участником происходящего – и чтобы ему в итоге захотелось прочитать и новые книги этого автора, узнать про него побольше!

В одном из писем к другу Клаудсли Джонсу по поводу его рассказа «Философия дороги» Лондон изложил свою философию творчества:

«Вы имеете дело с кипучей жизнью, романтикой, проблемами человеческой жизни и смерти, юмором и пафосом и т. д. Так, ради бога, обращайтесь же с ними подобающим образом. Не рассказывайте читателю о философии дороги (разве что вы сами участвуете в действии и говорите от первого лица). Не рассказывайте читателю. Ни в коем случае. Ни за что. Нет. Заставьте своих героев рассказать о ней своими делами, поступками, разговорами и т. д. Только тогда, но ничуть не раньше, ваши писания станут художественной прозой, а не социологической статьей об определенной прослойке общества. И дайте атмосферу. Придайте своим историям широту и перспективу, а не только растянутость в длину (которая достигается простым пересказом).

Поскольку это художественная проза, читателю не нужны ваши диссертации на эту тему, ваши наблюдения, ваши знания как таковые, ваши мысли и ваши идеи – нет, вложите все свое в рассказы, в истории, а сами уйдите в сторону (кроме тех случаев, когда рассказываете от первого лица, как непосредственный участник). Это-то и создает атмосферу. И этой атмосферой будете сами вы».

В лучшем из написанного Джеку Лондону это удалось – самоустраниться из книги и вместе с тем сделать ее продолжением своего собственного «я».

И если вам на самом деле интересно, как же пишутся книги, то хотя бы ради этого стоит прочесть роман «Мартин Иден», в котором много страниц – именно об этом:

«Читая произведения авторов, достигших успеха, он (Мартин Иден. – М. Ч.) отмечал все особенности их стиля, изложения, построения сюжета, характерные выражения, сравнения, остроты – одним словом, все, что могло способствовать успеху. И все это он выписывал и изучал. Он не стремился подражать. Он только искал каких-то общих принципов…»

Первые северные рассказы были опубликованы в 1899 году – после возвращения с Аляски. А в 1900-м уже издана первая книга – сборник рассказов «Сын волка». Но не только книги, а все, что он делал, он делал профессионально – от строительства парусника и дома до устройства молочной фермы или собственной семьи.

«В его короткую 40-летнюю жизнь вместились занятия сельским хозяйством на ранчо в Калифорнии; работа в качестве корреспондента во время русско-японской войны, сан-францисского землетрясения 1906 и мексиканской революции; чтение лекций в Гарвардском (Harvard University) и Йельском (Yale University) университетах; постройка парусной яхты „Снарк“ (The Snark) и попытка обогнуть на ней земной шар; несколько тяжелых болезней – от цинги до тропической лихорадки – и две женитьбы» (Англо-русский лингвострановедческий словарь «Американа»).

3

Когда читаешь биографии великих писателей, часто возникает вопрос: что лучше – когда писатель ни в чем не нуждается, имеет «ренту» и пишет, не думая о куске хлеба, или когда его постоянно подгоняет сначала забота о том, чтобы просто выжить, прокормить семью, а затем – истекающие сроки закладных за велосипед, часы, макинтош и зимний костюм, а потом уже и за дом?

Замечательный исследователь литературы Виктор Шкловский, цитируя Достоевского, сетовавшего, что если б его не подгоняли долги и он имел бы имение, как Тургенев, то писал бы не хуже Тургенева, заключил лаконично: «Писал он лучше».

Рассказывая, как Джек Лондон путем колоссальных усилий выбился из нищеты, автор лучшей его биографии «Моряк в седле» Ирвинг Стоун описывает 1907 год, когда у Джека Лондона вышли четыре книги – а писателю всего тридцать один год! – и размышляет об этом так: «Все это было написано ради денег, которые требовалось вложить в „Снарк“ (знаменитый парусник писателя, построенный по его проекту и с его участием).

Высокое совершенство этих произведений свидетельствует о том, что иные пишут лишь во имя литературы, не помышляя о такой скверне, как деньги, и получается чепуха, в то время как другие пишут ради денег и творят подлинную литературу. Определяющим фактором здесь служит талант, а не то, как человек намерен распорядиться вознаграждением за этот талант. Джеку Лондону были свойственны любовь к правде, смелость говорить то, что он чувствовал и думал, и он был образованным человеком. Это сочеталось в нем с даром прирожденного рассказчика, созревшим в результате неустанной работы. То обстоятельство, что он нуждался в деньгах, не заставило его снизить требовательность к себе – он всегда был уверен в том, что хорошая работа стоит хороших денег».

Но иногда достигнувшего славы писателя сторожит опасность, с которой трудно бороться: разочарование.

Нечто автобиографическое сквозит в словах едва ли не центрального героя Джека Лондона Мартина Идена, когда к нему, известному и богатому, приходит Руфь, отвергнувшая его, когда он был беден:

«– Отчего же вы раньше на это не решились? – спросил он сурово. – Когда я жил в каморке. Когда я голодал. Ведь тогда я был тем же самым Мартином Иденом – и как человек и как писатель… Я тот же! У меня та же голова, плечи, те же десять пальцев на руках и ногах. Никакими новыми талантами или добродетелями я не могу похвалиться… Ценность моей личности не увеличилась с тех пор, как я жил безвестным и одиноким. Так почему же теперь я вдруг стал всюду желанным гостем? Несомненно, что нужен людям не я сам по себе… Значит, они ценят во мне нечто иное (…) – то, что я получил всеобщее признание. Но ведь это признание вне меня. Оно существует в чужих умах. Кроме того, меня уважают за деньги (…) Но и деньги эти тоже вне меня. Они лежат в банках, в карманах всяких джонов, томов и джеков. Так что же, вам я тоже стал нужен из-за этого, из-за славы и денег?..»

4

Ирвинг Стоун пишет:

«Он всегда говорил: „Хочу пожить недолго, но весело“. Сверкнуть по небесному своду двадцатого века слепяшей кометой так, чтобы отблеск его идей сохранился в каждой человеческой душе. Гореть ярким, высоким пламенем, сгореть дотла, чтобы смерть не застала его врасплох, пока не истрачен хотя бы медный грош, не доведена до конца последняя мысль. Не засиживайся в обществе собственного трупа; дело сделано, жизнь кончилась – раскланивайся и уходи».

Таковы и его герои – живут не всегда долго, но жизнь эта полна событий.

С какого-то момента Джек Лондон мечтал о своем доме. И выстроил его. Он так много написал про волков и собак, что его друг Джордж Стеринг дал ему прозвище «Волк». И когда стал строиться в 1911 году дом его мечты, соседи называли его Домом Волка.

В жаркую летнюю ночь августа 1913-го соседний фермер увидел красный отблеск на небе в той стороне. А Лондоны спали в коттедже в полумиле от дома. Они вскочили на коней и поскакали к дому. Но он уже догорал. Хозяин хотел восстановить дом. Но Судьба не выделила ему на это жизненного времени.

…Однако лучше все-таки кончить не на этой печальной ноте, а на романе, написанном в последний год жизни писателя и до сих пор волнующем читательские сердца – загляните в интернет, и вы сами убедитесь в этом. Роман называется «Маленькая хозяйка большого дома».

«– Где же мой мальчик? – кричал Дик, топая и звеня шпорами по всему Большому дому в поисках его маленькой хозяйки.

Наконец он дошел до двери, которая вела во флигель Паолы.

…Дверь распахнулась.

– Где мой мальчик? – крикнул он опять и затопал по длинному коридору.

…– Где мой мальчик? – кричал он, проходя под воротами как раз в ту минуту, когда, огибая кусты сирени, подъехал лимузин.

– Черт меня побери, если я знаю, – ответил сидевший в машине высокий белокурый человек в светлом летнем костюме; и через мгновение Дик Форрест и Иван Грэхем пожимали друг другу руки».

И далее на наших глазах лепится внешний облик настоящего американца – в формировании его Джек Лондон (включая его собственную внешность), на мой взгляд, сыграл не последнюю роль:

«Грехэм был почти одного роста с Форрестом, может быть, выше на какой-нибудь дюйм, но зато уже в плечах и груди, и волосы светлее; глаза у обоих были почти одинаковые – серые, с голубоватым белком, и лица их покрывал одинаковый здоровый бронзовый загар. Черты лица у Грэхема казались несколько крупнее, чем у Форреста, разрез глаз чуть удлиненнее, что, однако, скрадывалось более тяжелыми веками. И нос его был как будто прямее и крупнее, чем у Дика, и губы алее и точно слегка припухли.

Волосы у Форреста были ровного светло-каштанового оттенка, а волосы Грэхема, без сомнения, отливали бы золотом, если бы они так не выгорели на солнце, что казались песочного цвета. Скулы у обоих слегка выступали, но впадины на щеках Форреста обозначались резче; носы были с широкими нервными ноздрями, рты крупные, по-женски красивые и чисто очерченные; вместе с тем в них чувствовались затаенная сила воли и суровость, так же как и в крепких, крутых подбородках».

А вот и та, кого искал хозяин дома.

«Они выехали на залитую ярким солнцем лужайку, и Грэхему открылось необыкновенное зрелище.

Середину обсаженной деревьями лужайки занимал большой квадратный бетонированный бассейн». И в нем, «как раз посередине, огромный гнедой жеребец, мокрый и блестящий, взвившись на дыбы, бил над водой копытами, и мокрая сталь подков блестела в солнечных лучах. А на его хребте, соскальзывая и едва держась, белела фигура, которую Грэхем в первую минуту принял за прекрасного юношу. И только когда жеребец, вдруг опустившийся в воду, снова вынырнул благодаря мощным ударам своих копыт, Грехэм понял, что на нем сидит женщина в белом шелковом купальном костюме, облегавшем ее так плотно, что она казалась изваянной из мрамора. Мраморной казалась ее спина, и только тонкие крепкие мышцы, натягивая шелк, извивались и двигались при ее усилиях держать голову над водой. Ее стройные руки зарылись в длинные пряди намокшей лошадиной гривы, белые округлые колени скользили по атласному мокрому крупу, а пальцами белых ног она сжимала мягкие бока животного, тщетно стараясь опереться на его ребра.

…Когда она, чтобы не сползти со спины жеребца, прижалась щекой к его выгнутой шее, ее распустившиеся мокрые золотисто-каштановые волосы переплелись и смешались с его черной гривой. Но больше всего поразило Грэхема ее лицо: это было лицо мальчика-подростка – и лицо женщины, серьезное и вместе с тем возбужденное и довольное игрой с опасностью…»

С этого все и начинается…