/ / Language: Русский / Genre:det_political,

Архив шевалье

Максим Теплый

Канун и начало 90-х годов прошлого века. Россия и Германия – вечные заклятые друзья. В России – мышиная возня «тонкошеих вождей» возле партийного трона – уходящая натура – и опереточные страсти псевдодемократов. В Германии – полуфантастическая находка архива пожелтевших лагерных рисунков укрывшихся фашистских вождей, готовых к броску вперед – в прошлое. И невольное вмешательство в детективную русско-немецкую интригу молодого политолога Каленина. Как всякая хорошая литература, этот текст полифоничен. Кто-то прочтет его как по-булгаковски мастерски написанную безжалостную сатиру на нравы «лихих 90-х», кто-то вздрогнет, ощутив совсем близко щупальца опасного прошлого. Уходящая ли натура? Круто заваренный и насыщенный детективно-политический бульон Максима Теплого, несомненно, по вкусу читателю: к хорошему, как известно, быстро привыкаешь и начинаешь испытывать чувство благодарности к автору. Ведь появляется возможность узнать о чем-то под грифом «совершенно секретно», пусть и в лукавой литературной форме.

Максим Теплый

Архив Шевалье

От издательства

Читатель уже знаком с феерическим бестселлером Максима Теплого «Казнить Шарпея».

Перед вами новый роман, который объединяет с предыдущим главный герой. Только в этот раз события происходят двадцатью годами раньше.

На страницах книги разворачиваются две сюжетные линии: одна – это головокружительный детектив, события которого происходят в Бонне в середине 80-х годов, и по законам жанра развязка почти до последней страницы остается скрытой от читателя; другая же отражает бурные политические события периода советской перестройки.

Определить жанр этого повествования мы не беремся. Скажем только, что слово «шок» не самое сильное, чтобы передать наши эмоции: здесь есть от чего содрогнуться и чего устыдиться, над чем расхохотаться и от чего погрустить, а в итоге – задуматься и сказать самому себе: «Уж не про меня ли это?! Не я ли стою в толпе на Манежной площади? Не я ли, вприпрыжку от нетерпения, бегу приветствовать нового мессию, а потом стыдливо прячу глаза, так как очередной король оказался голым?»

Есть над чем поразмышлять! И есть за что упрекнуть автора, который нарочито выпячивает свою субъективность и дразнит каждого из нас.

Но гарантируем – скучно не будет!

В этой книге нет ни одного вымышленного персонажа.

Все герои имеют своих реальных прототипов.

Автор

Я мечтаю, чтобы их рвало, когда они будут узнавать себя в героях этой книги. Рвота – отличное средство для очищения закоулков головного мозга!

Адольф Якобсен. Умри вчера, Магда

Поезд Париж – Кёльн – Москва, …ноября 1986 года, 4 часа утра

Проводник спал, сидя за столом. Его седая голова, опущенная на крупные морщинистые ладони, покачивалась в такт ударам колес. Дверь в купе была приоткрыта, и Каленин невольно задержался.

«Во дает! – подумал он. – Только что сидел с нами, и вот уже спит как младенец. Сам же говорил, что быстро пьянеет… Зачем тогда пил?…»

Каленин прошел дальше и закрылся в туалете. Он тщательно побрился и энергично растер лицо лосьоном «Огуречный», которому не изменил, несмотря на то что выбор косметики в Германии поначалу его просто ошеломил. «Ну вот! Вид, кажется, вполне торжественный, достойный пересечения границы!» Въезд на территорию Польши означал, что он фактически уже дома: всего каких-нибудь двенадцать часов пути – и уже Москва.

Он еще раз критически осмотрел себя и неожиданно отметил, что год, проведенный за границей, наложил на его внешность заметный отпечаток. В облике читалось что-то неуловимо западное. Ну конечно: вельветовые джинсы, белоснежные кроссовки фирмы «Пума», элегантный кашемировый джемпер… Откуда в Союзе такие ладные шмотки?

А может быть, дело в прическе, которая по советским меркам чересчур смела? «Точно! – подумал Каленин. – Надо будет подстричься». Длинные вьющиеся вихры, имевшие от природы необычный, почти платиновый цвет, запросто могли вызвать недовольство университетского начальства. Хотя за год много воды утекло. В стране перестройка, и, по слухам, свободы стало намного больше.

Каленин двинулся назад и снова оказался напротив спящего проводника. Картина не изменилась. Гаврилыч сидел в той же позе, мелко вздрагивая седой шевелюрой.

Каленин сделал еще пару шагов в сторону своего купе и вдруг остановился как вкопанный. Что-то в увиденной только что картине его насторожило.

«Нога! Ну да! Нога у него как-то неестественно подогнута. Обычно, когда спит, человек устраивается поудобнее. А тут… Не случилось ли чего?»

Он вернулся и, осторожно ступая, подошел к спящему. С каждой секундой на душе становилось все тревожнее.

– Спишь, Гаврилыч? – негромко произнес Каленин. – Граница скоро… – Он тронул проводника за плечо и резко отдернул руку. Легкого прикосновения оказалось достаточно, чтобы ноги сидящего за столом подломились и он сполз вниз. Все тело оказалось под столом, и только седая голова, будто зацепившись за что-то, осталась лежать на нижней полке.

«Да он же мертв!» Каленин впервые в жизни оказался один на один с покойником, и его охватило единственное желание – бежать подальше. Тем более что всего каких-то четверть часа назад он весело балагурил с покойным.

Каленин бросился к своему купе и с удивлением обнаружил его пустым – попутчик отсутствовал. Он стал стучать в соседнюю дверь и тут же вспомнил: Гаврилыч говорил, что они с соседом по купе поедут одни во всем вагоне. Была еще супружеская пара, но проводник убедил их перейти в соседний вагон.

Каленин побежал к тамбуру.

«Должны же где-то быть люди. И врач, наверное, есть… Какой врач! Врач уже точно не нужен. Разве что зафиксировать смерть. Похоже, сердце…»

Каленин нажал на запорную ручку и дернул дверь, ведущую из тамбура в соседний вагон. Дверь не поддалась.

«Что за черт!»

Он сделал еще одну попытку, но тут же понял, что дверь заперта на ключ.

«Ерунда какая-то! Может, Гаврилыч закрыл? Бедняга… Ключи наверняка у него… Так… надо в другую дверь».

Каленин бегом пробежал через весь вагон в противоположный тамбур и с удивлением, перерастающим в тревогу, обнаружил, что эта дверь также не поддается.

Вагон был заблокирован с обеих сторон…

«Так, а где же сосед по купе? Ну да, конечно, здесь, в туалете. Сколько же он там сидит… Надо ему скорее сказать про проводника… И про дверь заодно!»

– Эй! Вы там живы? – Каленин осторожно постучал. – Беда у нас…

Ответа не последовало. Он осторожно толкнул дверь и убедился в том, что туалет пуст.

«Чертовщина! Где же он? Что вообще происходит? Надо набраться мужества и взять ключи у покойника. В кармане, наверное… И скорее выбираться из вагона! Куда мог исчезнуть из запертого вагона человек?…»

Каленин не успел додумать мысль, которая будто бы замерзла в голове, как вдруг увидел, что прямо напротив открытой двери, ведущей в его купе, стоят двое мужчин. Все остальные двери были закрыты, и поэтому эти двое оказались в единственном ярком световом пятне на фоне полутемного коридора.

«Ну да! Точно! Это наше купе, – холодея спиной, подумал Каленин. – Только откуда там два человека? Один – понятно, это сосед. Его легко узнать по фигуре и породистой осанке. Господи! Он пьян в стельку! Отсюда видно, как его мотает… А кто рядом? Этот низкорослый – откуда он взялся? Тот, что стоит спиной? Они что, все это время, пока он бегал по вагону, сидели в одном из пустующих купе?…»

Каленин, еще не очень понимая, почему ему так страшно, двинулся по вагону и вдруг услышал голос незнакомца, который, не поворачиваясь, произнес:

– А мы вас ждем, Беркас Сергеевич! Хватит уже бегать да за дверные ручки дергать! Отбегались вы, милейший! Рассчитаться бы надо…

Каленин буквально прирос к полу, догадавшись, кому принадлежит этот характерный голос.

Мужчина медленно повернулся, и Каленин, как на бандитскую заточку, натолкнулся на тускловатый отблеск его маленьких глаз, полуприкрытых сверху нависающими тяжелыми веками и готовых вот-вот провалиться вниз, в огромные синеватые мешки…

Москва, …марта 1985 года. Попытка заговора

Промозглым мартовским вечером по московской улице, названной в честь болгарского патриота-интернационалиста Георгия Димитрова, в сторону бывшей Калужской заставы, сверкая черными вздутыми боками, мчался автомобиль «Чайка». Редкие пешеходы, зябко прятавшие носы в поднятые воротники, могли заметить, что это было уже не первое представительское авто, двигавшееся из центра в сторону недавно отстроенной гостиницы ЦК КПСС «Октябрьская».

Правительственные лимузины, метко и зло прозванные в народе «членовозами», появлялись на московских улицах вовсе не так часто, как это могло подуматься человеку несведущему. Их было всего-то штук двадцать на всю необъятную державу. Дело в том, что монументальные «ЗИЛы», снабженные уникальной системой защиты от опрокидывания и обладавшие выдающейся плавностью хода, полагались только членам Политбюро и секретарям ЦК КПСС, а министры и прочие функционеры, вопреки расхожему мнению, ездили вовсе не на лимузинах, а на черных «Волгах». Так же как и первые секретари обкомов и крайкомов, поскольку ЦК КПСС выделял своим региональным организациям денежные лимиты согласно строго расписанной номенклатуре товаров, начиная от канцелярских кнопок и кончая автомобилями – главным образом «Волгами» и «уазиками».

Что же касается устаревших «Чаек», то они выезжали из гаража особого назначения – сокращенно ГОН – только в дни крупных партийных мероприятий. На них ездили по Москве партийные руководители союзных республик и секретари некоторых обкомов, сумевшие заручиться благосклонностью всемогущего заведующего Управлением делами ЦК КПСС Николая Лучины.

В тех нескольких автомобилях, что один за другим солидно миновали шлагбаум строго охраняемой гостиницы, находились именно такие влиятельные партийцы. Все они прибыли на пленум ЦК, экстренно созванный в связи со скоропостижной кончиной генерального секретаря ЦК КПСС Константина Черненко. Жили все на одном этаже, каждый в том номере, в котором останавливался прежде. Это считалось особым шиком – каждый раз добиваться размещения в привычных апартаментах. Для этого их вездесущие помощники заводили знакомства с дирекцией гостиницы, администраторами, не гнушаясь общения с дежурными по этажу и даже вездесущими горничными.

Персоналу гостиниц везли в подарок зимние шапки, дорогие коньяки и продовольственные наборы. Правда, в последнее время, когда дефицит самых ходовых товаров стал явлением повсеместным, горничным уже дарили сувениры попроще – к примеру комплект различных сортов мыла, включая особо дефицитное, «Хозяйственное». Дежурным по этажу и администраторам подносили коробки шоколадных конфет или давно исчезнувший с прилавков растворимый кофе. В заветном пакете могла оказаться также бутылочка болгарского или венгерского сухого вина.

Ну а директору и его заместителям по-прежнему вручались норковые шапки, колбасные наборы, немыслимо дорогие – ценой в двадцать пять рублей за крошечный флакончик – французские духи «Диориссимо», а также прочий дефицит, способный впечатлить серьезных людей, привыкших к достойным знакам внимания.

При этом все высокопоставленные постояльцы знали, что дежурная по этажу, деланно смущаясь, подарок, конечно же, примет и будет всячески демонстрировать готовность помочь в любой мелочи, но потом обо всем, что увидит и услышит, сообщит куда надо. Так уж повелось еще со сталинских времен…

В этот раз договорились встретиться в номере первого секретаря Краснодарского крайкома Бориса Беляева. У этой компании была традиция: собираться вечером перед партийным мероприятием, чтобы поговорить за жизнь.

Все четверо были почти одногодками – недавно разменяли полтинник, – уже давно занимали руководящие посты и считались в партийных кругах людьми весьма влиятельными.

Когда сели к столу, Фарид Мусин из Татарии повел носом и, приобняв краснодарского коллегу, сказал:

– Борис Нодарьевич, ты, похоже, уже гульнул где-то? Я запах коньяка за версту слышу. Молдавский пил?

Беляев медленно повернул голову в его сторону и тряхнул густой роскошной шевелюрой, которая, вопреки строгим канонам того времени, была непозволительной длины. Только немногие посвященные знали, что у Беляева не было одного уха. Точнее сказать, оно было, но выглядело как волосатая розовая гусеница, прицепившаяся к черепу в том месте, где должна была быть ушная раковина. Этот дефект Беляев маскировал при помощи прически, и делал это так мастерски, что и сам стал забывать тот злосчастный день, когда он – молодой деревенский парень – не поделил с приятелем подругу во время танцев в клубе, а тот подстерег его ночью возле дома да и шарахнул из охотничьего ружья в спину. Большая часть дробового заряда прошла слева от головы, но несколько дробинок пробили плечо, одна зацепила шею, а вот уху не повезло – оно фактически отлетело и превратилось в рваные бесформенные ошметки.

В больницу Борис по горячности идти наотрез отказался. Ухо, или, точнее, то, что от него осталось, срослось как попало. Тогда-то и стал носить будущий партийный лидер необычную прическу, которая ему очень шла и делала объектом воздыханий бесчисленного количества женщин…

Эта прическа, как ни странно, побудила Беляева запеть в опере. Он от природы обладал приятным голосом и отменным музыкальным слухом, запросто мог повторить любую оперную партию, услышав ее по радио или на грампластинке. Новая прическа добавила Борису артистического лоска, и он, вняв совету своего школьного учителя по физкультуре – большого поклонника оперного искусства, – без особых колебаний согласился поучаствовать в самодеятельной постановке оперы «Евгений Онегин», где ему досталась партия Гремина.

Постановка имела оглушительный успех. Самодеятельный коллектив был приглашен в Москву для участия во всесоюзном конкурсе, где стал лауреатом, а Беляев получил поощрительный приз жюри и премию в размере ста рублей. После этого Борис, к удивлению многих, занялся вокалом всерьез и, вплоть до перехода на высокую партийную должность в обком партии, с неизменным успехом пел на любительской сцене. Особенно удавалась ему партия царя Бориса…

– …А ты что, Фарид, из партконтроля, что ли, чтобы мое выпитое считать? – мрачно огрызнулся Беляев и примирительно добавил: – С Грушиным встречались. Пообедали вместе, завтрашний день обсудили. Часа два просидели… А с коньяком ты ошибся, Фарид: французский пили, «Наполеон», – со значением подчеркнул Беляев и после паузы добавил: – Грушин с вами просил переговорить.

Тут надо заметить, что обмен мнениями о коньяке носил далеко не формальный характер. В 80-е годы прошлого столетия хорошими коньяками в СССР считались выдержанные напитки, произведенные в Молдавии, Армении и Дагестане. Про «Хеннесси», «Мартель» или какой-нибудь там «Реми Мартен» никто, включая участников застолья, слыхом не слыхивал. Поэтому попадавший в Москву всякими окольными путями «Наполеон», производимый в Югославии из весьма посредственных коньячных спиртов, принимали за настоящую Францию. Напиток этот был много хуже пятирублевого болгарского бренди «Плиска» и не шел ни в какое сравнение с хорошими молдавскими коньяками. Но, в силу устойчивых предрассудков по поводу уникальных свойств французского алкоголя, югославская подделка попадала на стол даже высокопоставленных персон.

Беляев помолчал и внушительно повторил:

– Грушин, говорю, хочет завтра на пленуме бой дать!

Все насторожились.

– И что? – вкрадчиво спросил орловский первый Егор Маршев. Он казался намного старше своих пятидесяти лет, был по-особому сутул и все время пожимал плечами, отчего шея постоянно погружалась куда-то в недра пиджака.

– А то! – Беляев встал, посмотрел сверху, наполнены ли у всех рюмки, потом взял свою и опрокинул ее в фужер, который затем дополнил до краев. Медленно, в одиночестве выпил. Постоял, прислушиваясь к движению жгучей жидкости по пищеводу, дождался, когда жжение утихнет, и напористо повторил: – А то! Сначала выпейте! Разговор будет серьезный.

Вадим Минайлов, плечистый красавец, скрывающий активно пробивающуюся лысину при помощи хитроумного распределения по черепу редких светлых прядей, отпил глоток, поморщился и раздраженно спросил:

– А на трезвую голову нельзя?

– Нельзя! – спокойно возразил Беляев. – На трезвую хорошо в шахматы играть. А тут – как в атаку подняться! Лучше после ста грамм!

Он подошел к двери номера, выглянул и зычно произнес в пространство, удовлетворенно отмечая, что эхо усиливает значимость его и без того мощного баса:

– Стойте здесь! Чтобы на расстоянии выстрела ни души возле этих дверей! Поняли?!

Затем вернулся к столу и буднично произнес:

– Короче: Громыко[1] двигает в генсеки Мишу Горбачева.

– Значит, все-таки Горбачев! – разочарованно хлопнул себя по коленям Маршев. – Я думал – пронесет.

– Грушин вне себя от ярости, – продолжил Беляев. – В союзники зовет и обещает, что, в случае успеха, мы будем включены в состав высшего руководства страны. Вы, все трое, в секретари ЦК пойдете! – Беляев помолчал, ожидая вопросов. И поскольку все молчали, добавил: – Ну и мне тоже что-то предложат. Возможно, Москву…

– Понятно, – задумчиво протянул Мусин. – А кто ему сказал, что я, к примеру, в секретари хочу? Мне и в Казани хорошо. Да и врет твой Грушин… – Мусин насмешливо взглянул на Беляева. – Небось не одному тебе должность обещает. На всех все равно не хватит… – Он глубоко затянулся папиросой, которую минуту назад достал из коробки, украшенной изображением златовласой восточной красавицы. Коробку эту некурящий Минайлов уже несколько раз брал в руки и внимательно рассматривал, потом раздраженно отбрасывал, будучи не в состоянии сообразить, какая связь между золотыми косами татарской дивы[2] и табаком…

– Тут другое надо понять! – продолжил Мусин, придвигая к себе папиросы. – С какой стати именно тебя Грушин позвал на этот разговор? Кто его уполномочил должности раздавать? Кто из членов Политбюро и ЦК на его стороне? Может, он нас на прочность проверяет? А?

– Странно все это! – поддержал Мусина Минайлов. – Громыко не станет бой начинать, если не знает, как его выиграть. Ты так не считаешь, Борис?

Беляев смутился.

– Грушин рассчитывает на поддержку некоторых членов Политбюро, – неуверенно пояснил он. – Говорит, что несколько человек из Политбюро на его стороне. Никонов, например…

– Никонов? – удивился Мусин. – Вот уж точно вранье! Мы же с ним земляки, и я от него самого знаю, что это он Горбачева рекомендовал на должность секретаря по селу. Никонов будет на стороне Громыко! Это точно! Что-то не вяжутся у тебя концы с концами.

– Грушин намерен заручиться поддержкой большинства участников пленума и добиться альтернативного голосования, – настаивал Беляев. – Он уверен, что в этом случае пленум поддержит его, а не Горбачева.

– А вот тут он прав! – согласился Мусин. – Грушина не любят, но Горбачева не любят еще больше. Если у участников пленума будет выбор, Горбачев проиграет. Любому проиграет! Только где ты видел альтернативное голосование в нашей партии? Кого двинут, тот и генсек…

– По мне, так пусть кто угодно, только не Горбачев! – Беляев даже встал от волнения. – Этому нарциссу надо в цирке шпрехшталмейстером работать, – с трудом выговорил он длинное и заковыристое слово и, увидев удивленно-вопросительное выражение лица Минайлова, уточнил: – Должность такая в цирке. Вроде конферансье. Ему надо клоунов объявлять, а не страной руководить! Валить надо Мишку!

– Погоди, Борис! – решительно вмешался Минайлов. – Куда ты нас гонишь? Ну да, я не люблю Горбачева – это правда! А кто его любит, выскочку этого? Но воевать с Громыко – это все равно что против ветра писать! – Минайлов осторожно потрогал волосы, как бы проверяя, не открылась ли тщательно скрываемая лысина, что, в сочетании со словами про ветер, выглядело очень комично. – Чего мы добьемся своим геройством?

– Должности через неделю потеряем, вот чего мы добьемся! – откликнулся Маршев.

Беляев недобро стрельнул на него глазом и напористо предложил:

– Давайте-ка выпьем. Для куража! А то смотреть на вас противно… В политике кураж – главное дело! – Он быстро наполнил рюмки и снова, не дожидаясь остальных, резко опрокинул свою. Потом вопросительно обвел всех взглядом и недоуменно спросил: – Ну?! А вы? Я один, что ли, пить должен?

Стало заметно, что он пьянеет. Участники застолья молча выпили, так как знали правило: не хочешь пить – не садись за стол с Беляевым. А уж если сел – пей, иначе рискуешь нарваться на неприятности.

– То-то же! А то не по-русски получается. Так, Фарид? – Беляев мрачно посмотрел на Мусина, ожидая, что тот разовьет национальную тему. Но тот вызов не принял и, не обращая внимания на беляевский сарказм, развил мысль Минайлова:

– Я согласен с Вадимом. Громыко всегда был хитрее и мудрее всех… Сталинская школа! Раз он за Горбачева, значит, знает, как побеждать! С нами или без нас – но сценарий победы уже написан… А коли так, надо быть в стане победителей…

– …и даже выступить, если дадут такую возможность, – вставил Маршев. – Вот ты, Вадим, – повернулся он к Минайлову. – Ты у нас самый видный. Давай-ка готовь прочувствованную речь…

– Так, значит?! – перебил его Беляев и насупился. – Сами же в один голос твердите, что он не годится в генсеки, а хотите речью его поддержать! Как это понимать? А где совесть ваша партийная? Где ленинская принципиальность. А?

– Ну, началось! – поморщился Минайлов. – «Ленинская принципиальность»! – передразнил он Беляева. – Какая, к черту, принципиальность? Одного только что схоронили, а Грушин всего на три года младше. Хватит уже мир смешить! Четвертые похороны страна не вынесет… Люди уже не плакать, а смеяться станут!

Беляев насупился и вдруг грохнул кулаком по столу так, что почти полная рюмка Минайлова подпрыгнула и большая часть янтарной жидкости выплеснулась ему на брюки.

– А брюки мои при чем, Борис?! Чего ты буйствуешь? Хочешь – тащи своего Грушина! А нас уволь. Мне еще область подымать. А для этого деньги нужны. Я готов хоть за черта лысого проголосовать, лишь бы дали…

– Точно, что за лысого! Да за деньги… – отозвался Беляев и вдруг истерично заорал: – А ну валите отсюда, трусы! Лизоблюды! – Он рванул на себя скатерть, которой был накрыт стол. Посуда и закуска с грохотом полетели на пол.

В дверях номера тут же возник рослый перепуганный человек в штатском и кинулся к Беляеву:

– Что случилось, Борис Нодарьевич?

– Все вон! – бушевал Беляев. – И ты тоже, опричник хренов! – Он сделал шаг в сторону растерявшегося помощника, отчего тот неожиданно ловко для своей нешуточной комплекции отскочил назад за дверь. – Родину продаете! – вращал Беляев глазами. – Партию! Народ свой!! Ленина!!!

Мусин, никак не реагируя на беляевскую истерику, молча поднял с пола бутылку коньяка, взял свою рюмку и, посмотрев на свет, плеснул в нее немного напитка. Потом процедил сквозь зубы:

– Что «Наполеон», что молдавский – все одно меру надо знать. Пошли, мужики. А ты проспись, Борис. Эк тебя колбасит! Сердце побереги! – Мусин усмехнулся. – А то не дотянешь до той светлой поры, когда тебя на Москву призовут. Здоровья не хватит…

Он мелкими глотками опустошил рюмку и направился к выходу. За ним двинулись остальные…

Спустя пятнадцать минут в номере Беляева загрохотал телефон правительственной связи. Беляев, который вдруг посвежел лицом и выглядел абсолютно трезвым, бросил помощнику:

– Послушай!

Тот снял трубку и тут же, закрыв ее рукой, прошептал:

– Грушин…

Беляев легко поднялся с кресла и подошел к телефону.

– Все слышали, Виктор Иванович? – спросил он не здороваясь и, дождавшись ответа, добавил: – Да, хорошая штучка, раз вы все в деталях знаете. Теперь без вашего строгого ока и в туалет не сходишь! Да уж! Перестарался, говорите? В каком смысле?…Ну должен же я их был как-то вытянуть на откровенный разговор? Вот и придумал кое-что по мелочи…Да не сердитесь вы, Виктор Иванович! Никто же не знает, а они никому не скажут, потому что никто им не поверит. И потом, вы же сами попросили их прощупать…Ну хорошо, простите неразумного. Про ваши намерения стать генсеком – это я лишнее на себя взял. Но иначе они бы не стали со мной откровенно разговаривать… Да, Виктор Иванович! Вы же знаете, это моя позиция! Если что надо – поручайте, я всегда ваш!.. До свидания!

Беляев положил трубку и бросил куда-то в пространство:

– Нашел дурака! – Он повернулся, отыскал глазами помощника и буркнул: – Соедини-ка меня с Горбачевым!

Беляев в задумчивости ходил за спиной помощника, пока тот не протянул ему трубку:

– Горбачев…

– Михаил Семенович! Это Беляев. Все как договаривались. Сначала, как вы и предполагали, упрямились, но потом согласились с моими аргументами. Да, все трое! Кто дольше других? Мусин! Как вы и предполагали! Этот, конечно, сопротивлялся. Он, помимо Грушина, еще Никонова предлагал. Ну да, Никонова! Земляк, говорит! Но я его тоже убедил. Что? Это вам решать, Михаил Семенович! Предложите – возьмусь за Москву! До завтра! Спасибо за доверие.

Беляев опустился в кресло и крикнул помощнику.

– Саша, меня нет! Будет звонить Грушин – не соединяй! Этих долбаё… тоже не пускай! Скажи, выпил лишнего. Спит, мол…

Десять минут спустя… Горбачев и Грушин

Виктор Иванович Грушин вторично звонить Беляеву не собирался. Помощник, проработавший с ним много лет, привычно подал ему тяжелое пальто из толстого драпа. Виктор Иванович несколько раз обмотал вокруг шеи мохеровый шарф, на голову надел каракулевый «пирожок» – теплую шапку, по форме напоминающую солдатскую пилотку. Помощник заботливо поправил начальнику шарф и бросил охранникам:

– Смотрите, чтобы Виктор Иванович ноги не промочил!

В сопровождении охранников Грушин вышел из здания Московского горкома на скудно освещенную Старую площадь и медленно двинулся в сторону площади Дзержинского. Зрелище это было, прямо скажем, необычное: тихо бредущий по улице всемогущий первый секретарь Московского горкома, прикрывающий лицо ладонью от пронизывающего холодного ветра.

Идти было всего метров триста. Грушин не спеша вошел в центральный подъезд здания ЦК КПСС, миновал удивленную охрану, с которой кинулись объясняться сопровождавшие его парни в штатском, и, к еще большему удивлению всех, тихо сказал:

– Дальше не надо со мной. Я сам тут разберусь…

Он поднялся на лифте на пятый этаж. Дежурный офицер узнал его и козырнул. В сторону пустующего кабинета скончавшегося генсека Грушин не пошел, а повернул в противоположную сторону. За поворотом, возле еще одного поста, его ждал невысокий человек в очках, который первым протянул Грушину руку и сказал:

– Михаил Семенович уже ждет вас!

– Здравствуйте, Валерий Иванович! – отозвался Грушин, стягивая перчатку и пожимая протянутую руку. – Похвально, что вы сегодня здесь, рядом с Михаилом Семеновичем. Он нуждается в нашей поддержке…

…Запись, которую воспроизводил крошечный, диковинный для того времени прибор, слушали втроем: Грушин, Горбачев и Валерий Иванович Болдырев – заместитель главного редактора газеты «Правда». Как ни странно, звук был достаточно сильным, а голоса – вполне узнаваемыми. Вот Беляев, вот насмешливый Мусин, а вот сипловатый голос Маршева.

Горбачев напряженно вслушивался в их разговор и с каждой секундой мрачнел. После того как в кабинете прозвучал грозный рык Беляева: «Все вон! Родину продаете!» – Горбачев хлопнул пухлой ладошкой по столу и резко бросил:

– Хватит!!! – И тихо добавил: – Подонок! Мразь! Ну, я ему этот спектакль припомню! Спасибо, Виктор Иванович! Просветили!

– Не за что! Там дальше послушайте, наш с ним телефонный разговор. Он там прямо говорит, что про меня все придумал, мерзавец. Послушайте! И тогда окончательно убедитесь, что я против вас никакой игры не веду!

– Да бросьте вы! Я с самого начала это знал.

– Ну, это вряд ли! Доброхотов много. Небось всякого про меня наговорили. А я вам – вот эту пленочку. Для верности! И вы, конечно же, поняли, что Беляев все переврал! Я его попросил только мнение остальных прощупать, а он тут про меня целый детектив придумал.

– А эти тоже хороши! – вмешался в разговор Болдырев. – Я про Мусина с компанией.

– Да нет, Валерий Иванович! – возразил Горбачев. – ЭТИ, как вы выразились, самые надежные люди. Они циники и встали на мою сторону потому, что хотят быть в команде победителей. Если бы они начали клясться мне в любви, я бы заподозрил недоброе. А так – все нормально. Будут преданно служить, пока я не упаду! А уж если начну падать, так мне их преданность ни к чему. В нашей партии еще случая не было, чтобы кто-то помогал споткнувшемуся. Добить – это пожалуйста! И эти добьют с удовольствием! Но пока я во главе стаи, будут ступать след в след! Как волки! А вот Беляев… Этот… – Горбачев сжал кулаки, – этот будет у меня катиться вниз, пока не дослужится до «Кушать подано!» в нашем буфете! Я ему покажу шприх… мистера! Как он там меня обозвал?

– Шпрехшталмейстером, – потупив глаза, пояснил Болдырев.

– А я так и не понял, кто это? – поинтересовался Грушин.

– Что-то вроде конферансье в цирке… – совсем тихо уточнил Болдырев.

– Обидно! – согласился Грушин. – Ну, я пойду… Вы, Михаил Семенович, поосторожней с Беляевым. Его наскоком не возьмешь. Помяните мое слово: вы с ним еще хлебнете лиха! Лучше сразу добейте. Если он в силу войдет, трудно вам будет! Конкурентом станет. Этот ни перед чем не остановится…

– Стану генсеком, вот ему… – Горбачев хлопнул ладонью левой руки по локтевому сгибу правой. – Вот ему! Он у меня и в Краснодаре не усидит! А Москвой вы будете руководить! Как и сегодня! Обещаю…

– Ну-ну! – Грушин печально усмехнулся. – Бог в помощь… в смысле пусть поможет вам всепобеждающая сила марксизма-ленинизма.

Он вздохнул и, не прощаясь, шаркающей походкой вышел из кабинета…

Часом позже… «Этот не утонет!»

В знаменитом на всю страну гастрономе номер 1 – или, как его еще называли, Елисеевском – в очереди в кондитерский отдел стояла моложавая женщина, одетая в длинную каракулевую шубу, которая смотрелась бы нелепо на абсолютно бесснежных московских улицах, если бы не холоднющий мартовский ветер… Женщина как женщина… Про таких говорят: в самом соку. Весьма симпатичная, с ухоженным лицом. Странность была только в том, что она разговаривала сама с собой, высоко подняв голову и обращаясь куда-то вверх. Не сразу было понятно, что она что-то говорит в затылок высокому дородному мужчине, который стоял в очереди перед ней. Даже соседям по временному и весьма тесному человеческому общежитию, каковым в данный момент и являлась тяжело дышащая очередь, было не разобрать слов, которые женщина говорила ухоженному мужскому затылку. А даже если кто-то и расслышал бы сказанное, то ничего бы не понял.

– Я только через полчаса туда попала…

Затылок едва заметно качнулся вперед.

– А лампу-то он переставил. Еле сняла…

Затылок снова дернулся.

– Но никто ничего не заметил. Кладу в правый карман…Конфеты брать будете? Сегодня «Стратосферу» завезли…

Затылок пошел вбок. Появился симпатичный мужской профиль с чуть отвисшими щеками, которые, впрочем, лицо не портили. Мужчина обернулся и громко, чтобы все слышали, сказал:

– Женщина, я стоять не буду – на поезд опаздываю. Занимайте мое место…

Мужчина вышел на улицу Горького и замахал рукой. Перед ним затормозила видавшая виды «Волга» с потертыми черными квадратами вдоль борта.

– До Ленинградского вокзала подбросите? На поезд опаздываю…

– Три! – раздалось из салона.

– С ума вы все посходили! От Горького до трех вокзалов – три рубля! Раньше за эти деньги два часа по всей Москве возили да еще сдачу давали.

– Не хотите – ждите другого. Но дешевле никто не поедет. Такса.

– Ладно! Пейте кровь мою, кровососы гнусные. – Мужчина нырнул на заднее сиденье.

– Не понял! – угрожающе обернулся в его сторону таксист. – Гнусный – это кто?

– Да это из Высоцкого, – успокоил пассажир. – Поехали!

Такси двинулось в сторону Садового кольца, но не прошло и минуты, как пассажир неожиданно произнес:

– Я передумал… Все равно уже опоздал. Давайте к кинотеатру «Россия» – если можно, прямо ко входу…

– Э-э, товарищ! Так дело не пойдет. Я на короткие дистанции не бегаю. Кто…

– …деньги будет платить? – перебил странный пассажир. – Я, конечно! Вот держите: трешка, как договаривались. Я здесь выйду…

Мужчина шагнул из машины навстречу ветру и надвинул на глаза меховую кепку, которая мгновенно покрылась бисером мелких, едва видимых капель.

– …То ли снег, то ли дождь… одно слово – пакость, – раздраженно буркнул он себе под нос и быстро, почти бегом, бросился внутрь ярко освещенного вестибюля.

До начала последнего сеанса в малом зале кинотеатра оставалось буквально несколько минут. Мужчина достал из кармана заранее купленный билет, вежливо кивнул грозной билетерше и скрылся в полутемном зале. Зрителей было совсем немного. Фильм «Неоконченная пьеса для механического пианино» был снят почти десять лет назад и иногда повторно шел на малых экранах. В зале находились в основном редкие молодые парочки, выбравшие последний сеанс для уединения в темном зале.

Мужчина, не глядя на билет, уверенно двинулся в сторону одного из последних рядов и уселся рядом с очень пожилым седовласым зрителем, который опирался подбородком на рукоятку трости и дремал в полном одиночестве.

Погас свет, и пожилой, не открывая глаз, тихо, но очень отчетливо произнес:

– Хороший фильм. Третий раз смотрю. Самые хорошие фильмы снимают именно у нас, в СССР. – Он почувствовал, что его утверждение вызвало у собеседника усмешку, и добавил: – Говорю это абсолютно искренне и, как вы понимаете, со знанием дела. Перевоплощения – это моя давняя страсть…

– Просто это утверждение именно в ваших устах выглядит… как помягче сказать… странно, что ли, а можно сказать, даже смешно.

– Ну почему же? Объективность – это инструмент любого добросовестного исследователя.

– А что же американское кино? Великий Голливуд?

– Scheiße[3] ваше американское кино. Да и все остальное… американское. Только это красивое слово из моего родного языка можно поставить в один ряд с замечательными русскими оборотами, которыми выражается мое отношение ко всему американскому.

– И Френсис Коппола? Он тоже это ваше замечательное немецкое слово? Его «Новый апокалипсис», к примеру?

– И он тоже! В этом фильме самое замечательное – это музыка Вагнера. А он, как известно, был немцем!..Принесли? – спросил пожилой.

Второй участник беседы непонимающе переспросил:

– Что? – Он не почувствовал резкой перемены беседы, которая скакнула в другую сторону.

– Я говорю, с вами то, что мне нужно?

– Ах да! Конечно!

– Слушали?

– Не успел. Дежурная по этажу только что передала «жучка», в «Елисеевском». Там такая давка за конфетами…

В зале неожиданно раздался странный, нарастающий по силе звук. Это один из героев фильма в исполнении актера Олега Табакова изображал свадебный крик марала. Пожилой прыснул и затрясся от смеха.

– Умора! – зашелестел он своим сипловатым голосом. – Люблю Табакова! Сильный актер. Кота хорошо играет… и Ленина.

– Кота?

– Ну да! Матроскина… Американцы сделали ставку на Горбачева. Знаете почему? – опять резко сменил тему разговора пожилой.

– Догадываюсь…

– Вряд ли догадываетесь. – Пожилой наконец открыл глаза и повернулся к собеседнику, лицо которого мертвенно бликовало отблесками экрана. – У американцев никогда не было сильных аналитиков. Таких, к примеру, как я. А те, что есть, считают только на один шаг вперед. – Старик замурлыкал какую-то мелодию, пытаясь попасть в такт с музыкой, которая сопровождала фильм. – Вся их так называемая советология – это перепев моих работ. Ничего нового, сплошной плагиат.

– Если бы они знали, с кого списывают, вот уж удивились бы. А может, и перепугались…

– Они списывают с Бруно Майсснера – известного на весь мир ученого. Другое дело, что они не догадываются, что этот псевдоним принадлежит мне.

– Я и говорю, подивились бы… Где Бруно Майсснер и где вы – скромный учитель немецкого языка из Тарту.

В ответ на эту реплику старец удовлетворенно заулыбался в экран.

– Я от природы очень тщеславен, – продолжил он. – А к старости мое тщеславие выросло до неимоверных размеров. Недавно мне в руки попалась книжка одного, с позволения сказать, ученого – кажется, из Уфы. Книжка пустая, как все, что называется «критикой буржуазной советологии». Но представьте, чуть ли не на каждой странице цитируются мои работы. Я имею в виду работы Бруно Майсснера. Чертовски приятно… Горбачева американцы видят наиболее удобным партнером для продвижения своих интересов, – опять вернулся к новому генсеку разговор, – и не замечают настоящего разрушителя, богатыря, который не побоится поставить автограф на руинах советской империи. Вы улыбаетесь? А я, кажется, его вычислил! – Старик радостно потер морщинистые ладошки. – Этот краснодарский парень еще удивит весь мир, поверьте мне! У Беляева инстинкт власти. Нам надо знать об этом человеке все, слушать его каждый день, по возможности записывать на кинопленку его похождения и внедрять в его окружение своих людей…

– Вы так в нем уверены? В смысле его возможностей заменить Горбачева?

– Я интересовался его психотипом у классных специалистов. Они поехали в Краснодар, посмотрели за ним неделю и сделали вывод: паранойя, очень схожая со сталинским вариантом. Этот пойдет по головам! Если надо, человечину станет есть, но своего добьется! Я напишу о нем книгу, и это будет мировая сенсация!

– Рисковый вы человек, товарищ Рейльян! – без тени восхищения, а, напротив, с раздражением сказал собеседник. – Двадцать лет я терплю эту историю с вашим Майсснером. И черт бы с вами и с вашими научными амбициями! Но ведь и моя голова на кону! Теперь вот этот Беляев! Когда вы угомонитесь только, Арнольд Янович…

– Никогда! – холодно откликнулся Рейльян. – Мы, немцы, люди системные и организованные. К тому же я солдат и буду вести свою войну до победного конца. Впрочем, вам этого не понять. Вы ведь все делаете за деньги. Надеюсь, по этой части у вас нет ко мне претензий? Ну вот и славно! – резко закончил он.

На экране главный герой фильма бежал к обрыву и, не сбавляя скорости, прыгнул.

– Не утонет! – хихикнул старик. – Он до воды не долетит. Умора!..Беляев тоже не утонет. Он же яхтсмен, мастер спорта, плавает как рыба…Мы сделаем ставку на него. Хотите, поспорим, что он скоро сменит Горбачева?…Правильно, что не хотите. Не было случая, чтобы мой прогноз не сбылся! Да, кстати, лет через пять не станет и вашей Родины – Союза Советских Социалистических Республик! Что смотрите? Не верите? Давайте поспорим… Я об этом уже давно написал.

– Послушайте, Мессер, хватит кликушествовать! Все эти ваши прогнозы, этот ваш менторский тон… Я устал от вашего высокомерия. Что за глупости вы несете? Как это, не будет СССР?

– Во-первых, я сниму вас с довольствия, если вы еще раз назовете меня этим именем. Мессер погиб в сорок пятом… Ясно? Будьте любезны, называйте меня Арнольдом Яновичем. Или товарищем Рейльяном, если угодно!

Старик для верности больно ткнул собеседника тростью в носок ботинка.

– А во-вторых, что ж тут обижаться? На правду не обижаются, даже если она горькая. Так, кажется, говорил один забавный персонаж из вашего фильма?

Старик наклонился к уху собеседника и свистящим шепотом произнес:

– Твое дело служить, а не рассуждать! Еще раз ляпнешь что-нибудь подобное, я попрошу Луку вспомнить свои навыки. Пожалеешь, что на свет появился…

Старец встал и, не прощаясь, вышел…

Поезд Москва – Кёльн – Париж, …декабря 1985 года. Женщины, собаки и экстрасенс Куприн

Писать на узком столике в трясущемся вагоне было очень неудобно. Ручка прыгала, оставляя на бумаги пьяные каракули. Беркас ловил ритм ударов о рельсовые стыки и пытался предугадывать амплитуду раскачки поезда, но ничего не получалось. Вагон дергался хаотично и обманчиво, поэтому дешевая шариковая ручка стоимостью одиннадцать копеек жила своей собственной жизнью – абсолютно отдельной от руки, ее направлявшей.

Получалось смешно. Вместо слова «собака» вышло «содака», так как хвостик буквы «б» ушел в противоположную сторону. «Хвост собаки ушел на сторону», – мысленно пошутил Каленин, глядя на бумагу.

«Женщину» прыгающие буквы превратили в «трещину». «А что? Так и есть! Это трещина на судьбе! Разлом! – продолжал размышлять Каленин. – Разлом, разделяющий жизнь на „до нее“ и „с нею“. А потом еще непременно наступает „после“.

…Задание не давалось. Да и полная чушь это задание! Только в лысую и упрямую голову профессора Балтанова могла явиться эта дурацкая идея – заставлять аспирантов заниматься сочинительством. Он задавал тему и просил раскрыть ее на одной страничке. В этот раз тема была та еще: «Собаки и женщины»!

Увернуться от задания не удалось. Балтанов был неумолим. Он мрачно выслушал сбивчивое сообщение Каленина о том, что длительная баталия по поводу его выезда в капстрану для многомесячной научной стажировки увенчалась успехом, и назидательно произнес:

– Вот и славно. Изложите свои мысли, пока едете в поезде, и вышлите по почте. А я вам пришлю свое мнение. Надеюсь, оно вам будет небезразлично?

Каленин обреченно кивнул: мол, конечно! Как же, Денис Абрамович!

А тот злорадно ухмыльнулся и добавил:

– Не надо так откровенно выражать свое недовольство. Не надо! Вы, товарищ аспирант, работаете над диссертацией, посвященной теории писательского мастерства. Вот и покажите, как вы сами владеете словом.

Дальше была прочитана короткая лекция, которую Каленин слышал раз сто. Слог очередного новомодного писателя Х… Балтанов определял как «скудословие», а образцом русского языка называл произведения великого Бунина, чей писательский талант возносил до уровня гениальности и непререкаемости.

Из-за назойливых нравоучений профессора писателя Ивана Бунина Каленин тихо ненавидел. Умом Беркас все понимал. И даже соглашался с Балтановым: трудно кого-то поставить рядом с Буниным в части свежести русского языка, его природного звучания и гармоничности… Но всякий раз, когда в его руках оказывался томик великого прозаика, он видел перед собой лысую голову Балтанова, после чего чтение произведений Бунина приносило ему настоящие физические мучения. С некоторых пор благодаря Балтанову Каленин просто перестал читать классика, точнее, перечитывать, так как все нужное уже было прочитано, а предаваться наслаждению от смакования уже некогда изведанного было выше его сил.

По мере постоянно возобновляемых назиданий профессора и восхищений Буниным неприязнь Каленина к великому прозаику усиливалась: ему и вправду стало казаться, что Бунин до оскомины вылизывает фразу и портит русский язык своим эстетским старанием. Он все чаще виделся Каленину стеклянным и скучным. Без куража, без нерва, без неправильностей вроде лермонтовского: «…и Терек, прыгая, как львица с косматой гривой на хребте, ревел…»[4]. Гривастая львица, которую дотошный зоолог должен был бы поставить Лермонтову в упрек, нравилась Каленину куда больше, чем красивости Бунина. Но сказать об этом вслух он не решался. Балтанов мог бы от такого пассажа скончаться на месте. Поэтому Каленин, дабы побудить профессора поскорей завершить свою лекцию, угодливо вставил:

– Про Х… это вы, Денис Абрамович, точно заметили.

– А про Бунина? – угрожающе уточнил профессор.

– Иван Алексеевич Бунин – великий русский писатель! – дипломатично ответил Каленин. – У него в стихах есть нерв! Помните?

…И что мне будущее благо
России, Франции! Пускай
Любая буйная ватага
Трамвай захватывает в рай[5].

Очки Балтанова рухнули на кончик носа, и он озадаченно глянул на своего аспиранта.

– Я не люблю стихи Бунина. В них он совсем не Бунин. То, что вы процитировали, не Бунин. Где вы это взяли, юноша?

– Денис Абрамович, это – Бунин. Эти строки у нас не публиковались.

– Что за странная манера выискивать какие-то нехарактерные цитаты? – раздраженно пробурчал он. – Это уже не в первый раз, Каленин! Где вы их берете? Одним словом, жду текст! И постарайтесь на этот раз! В прошлый было очень пресно и неубедительно…

«Самое прекрасное, что мне довелось испытать в жизни, – это любовь собак и женщин… – быстро писал Каленин, удивляясь собственному почерку. – Собаки любят легко и преданно. Женщины – тяжело и еще преданней. Собаки никогда не изменяют. Женщины изменяют всегда, а потом возвращаются и искупают свой грех вечной преданностью и тиранической любовью. Искупают даже те, что не возвращаются.

Все женщины, которых я любил, мне изменяли.

Их было всего три…»

Каленин задумался. Три? Нет, конечно. К двадцати четырем годам он успел жениться, произвести на свет сына, развестись под аккомпанемент грозных предупреждений из факультетского партбюро и университетского парткома, а после развода – прославиться несколькими бурными романами, которые широко обсуждались преподавательской и студенческой общественностью. Романов было, конечно, больше чем три. Но главных было три. Итак…

«Первая – назовем ее Майская – сделала меня мужчиной. С тех пор я самоуверенно считаю себя таковым. Она была чудо как хороша. Ее измена стала экспериментом, который она поставила над собой. Она проверяла свою любовь ко мне. Обмануть меня было невозможно. Я все понял в секунду и навсегда затаил скорбь.

Вторая – пусть она будет Октябрьская – изменила мне со своим законным мужем. То есть любила меня, а жила с мужем. Было очень неловко. Я в любую секунду мог увести ее от мужа, а она, понимая это, стыдливо говорила: «Не делай этого!» Ну я и не сделал.

Третья – назовем ее Близнецом – изменяла напропалую. Она искала меня, ждала только меня – единственную и вечную любовь, поэтому всматривалась в других и сравнивала со мной. И в конце концов назначила на это место – единственной и вечной любви – меня. Вот ненормальная!

Она, несмотря на все свои измены, совершенно искренне считала, что я первый и последний мужчина в ее жизни. Она бешено ревновала меня к другим женщинам. И еще говорила, что появилась на свет только для того, чтобы встретить меня. Врет, конечно! Впрочем, как все женщины, которые преданно любят. Преданность – это великое женское вранье. Но иногда они так заигрываются в этом своем вранье, что остаются преданными до самой смерти…

Да, кстати, о собаках. Эти не врут никогда. Друг другу, может, и врут, но человеку – никогда. Выбирают себе хозяина и не врут.

Банальная, конечно, мысль про собачью преданность. Тогда вот вам свежая: преданность – это врожденный собачий инстинкт, которого лишены женщины; у них он приобретенный…»

Каленин поставил финальную точку, ставшую от тряски вихлястой запятой, и резко обернулся на звук открываемой двери. В узкое купе международного вагона протиснулся его попутчик, который сразу после посадки куда-то исчез и отсутствовал уже минут двадцать. Он фамильярно хлопнул Беркаса по плечу и заговорщически подмигнул.

– Ну что, юноша, сколько бутылок водки вы пытаетесь незаконно провезти через границу нашей социалистической родины? А? Признавайтесь!

Беркас густо покраснел, так как на дне огромного чемодана, набитого до отказа в расчете на почти годичное проживание за рубежом, действительно лежали в ряд четыре бутылки «Пшеничной», из которых две провозились сверх разрешенного лимита. Опытные люди посоветовали: вези больше. Найдут лишнее – отберут. С поезда все равно не ссадят…

Сосед заметил смущение Каленина и снова подмигнул.

– Значит, так. У меня лишних целых пять штук. Давайте ваши… сколько?

– Две!

– Две. Отлично. Всего семь. Отдадим проводнику – я договорился. Он провезет без проблем. А вот это, – мужчина ловко извлек из потертого портфеля бутылку армянского коньяка, – мы откроем сейчас. У меня такая традиция: обязательно выпить сто грамм за отъезд. И давайте знакомиться. – Мужчина дружелюбно протянул широкую ладонь: – Куприн Николай Данилович, дипломат, работаю в советском посольстве в Бонне.

– Каленин. Беркас… Сергеевич. Я аспирант, еду на стажировку в Боннский университет.

– Как вы сказали: Беркас?

Каленин привычно вздохнул, давая понять, что ему не впервой объясняться по поводу своего странного имени:

– Это имя такое… древнеримское. Дед настоял, чтобы так назвали…Я не пью.

– Я тоже не пью, но за отъезд надо. Тем более открытую бутылку таможенники не заберут. С собой провезем! – Куприн раскатисто захохотал. – Да вы не думайте ничего такого. Водку и коньяк можно запросто купить в посольском магазине. И стоит это – сущие копейки. Просто традиция у нас такая: непременно привезти из Союза бутылочку-другую. Вроде как привет с Родины. Вот и хитрим с таможней. Немцам, кстати сказать, все равно. Они не интересуются нашими чемоданами. Вези что хочешь! А вот поляки после Бреста обязательно все перевернут. Каждую пачку сигарет пересчитают. Ну что, поехали, Беркас Сергеевич? – Куприн поднял стакан, наполовину наполненный янтарным напитком. – За знакомство и за отъезд!

Каленин отхлебнул из стакана, скривился и в очередной раз подумал о странностях человеческих привычек – как можно всерьез любить вкус этого отвратительного напитка, пахнущего старыми простынями и еще чем-то неприятным.

– А водку для чего везете? – неожиданно спросил Куприн. – Вы же непьющий?

– На сувениры, – засмущался Каленин.

– Правильно! – энергично согласился Куприн. – Вот все свои четыре бутылки и будете раздавать в течение года! – Он снова заливисто захохотал. – Эти глупости – про необходимость везти побольше водки – придумывают так называемые бывалые посетители капстран. Мол, водка – лучший подарок! Небось и супы в пакетах везете? И копченую колбасу, которую в очередях с боем добывали?

– Водку тоже в очереди, по карточкам… – буркнул Каленин.

– Глупости все это. Все это можно купить в Бонне дешевле, чем в Москве. Месячная стипендия стажера сделает вас в Германии настоящим богачом. Стипендия-то небось тысяча марок, не меньше?

– Тысяча двести.

– Ну вот. Это же целое состояние! А это что? – Куприн бесцеремонно взял со стола листок с записями Каленина.

– Это… по работе! Это не закончено… Разрешите, я уберу.

– А поздно уже убирать! – хмыкнул Куприн. – Я успел почти все прочесть, пока вы коньяк мучили. Забавный текст! Как там у вас: «Преданность – это великое женское вранье!» Точно сказано! – Куприн довольно крякнул. – Нас, дипломатов, обучают как разведчиков! Надо успевать все увидеть, запомнить, оценить. Талантливый дипломат – это наблюдательность и способность анализировать. Хотите, про вас расскажу? Все, что успел узнать, наблюдая вас десять минут. Хотите?

Каленин пожал плечами.

– Не стесняйтесь. Если что не так, поправляйте. Итак… – Куприн внимательно посмотрел на Каленина, сделал паузу и заговорил: – Вам двадцать четыре года. С отличием закончили вуз. Скорее всего МГУ. Вы филолог. Были женаты. Теперь разведены, а может быть, просто не живете в браке.

Каленин с нарастающим изумлением всматривался в собеседника, который как ни в чем не бывало продолжал:

– Есть ребенок. Сын. Около двух лет. Родились вы не в Москве, а, видимо, на юге. «Г» по-южному смягчаете.

– Я смягчаю? – возмутился Каленин – Я москвич! У меня московский говор! Я специально изучал сценическую речь, риторику!

– Значит, кто-то из близких родственников с юга. Мама, к примеру, дед или бабушка, – невозмутимо уточнил Куприн.

Каленин обреченно умолк, так как вся родня по материнской линии действительно была из Астрахани.

В этот момент дверь в купе с грохотом отъехала и в проеме появился улыбающийся проводник.

– Николай Данилович! Я все сделаю, как договаривались. Кладите сюда вашу контрабанду. – Он протянул видавшую виды сумку, в которой незамедлительно утонули сверхлимитные бутылки. – Вы уж не забудьте, Николай Данилович, ребятам напомнить, чтобы они там мои пакеты по чемоданам рассовали. Поезд из Кёльна пойдет через три дня. Там не меньше двадцати мотков…

– Помню, Гаврилыч, помню! Доставим твой мохер. Распределим по багажу. Тебе, кстати, зачем так много? Спекулируешь, что ли?

– Да что вы, Николай Данилович! Я же член партии. Как можно! – засмущался проводник. – Жена кофты вяжет; продает, не скрою. Подругам там, родне… Но это же труд.

– Ладно-ладно! Зарабатывай!

– Спасибо, Николай Данилович! Сейчас вам чай принесу…

Куприн проводил его глазами и радостно потер руки:

– Ну что, продолжим наш психологический эксперимент? Вы хороший спортсмен. Сейчас скажу, минуточку. – Он уставился куда-то в плечо Каленина. – Вы автогонщик! Так?

Беркас, глаза которого, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит, судорожно сглотнул слюну и кивнул:

– Мастер спорта СССР по автоспорту…

– …и фехтованию. Да, и еще: вы окончили музыкальную школу по классу фортепьяно и скрипки. – Куприн хитро улыбнулся и, окончательно добивая собеседника, добавил: – В совершенстве владеете немецким языком, буквально как родным. Хотите, отчество вашего отца отгадаю? – Куприн опять всмотрелся Каленину куда-то в область уха и уверенно бросил:

– Сергеевич он! Сергей Сергеевич!

– Но это невозможно! – воскликнул Каленин. – Этого не может быть!

– Отчего же? Хотите, объясню, как я при помощи нехитрых умозаключений все это угадал? – Куприн сверкнул белозубой улыбкой. – Вижу, что сгораете от любопытства! А между тем все элементарно. Судите сами: я сказал, что вам двадцать четыре года. Это было совсем не трудно. Вы представились как аспирант. В армии, судя по всему, вы не служили. Скорее всего сразу после окончания вуза поступили в аспирантуру – то есть в двадцать один или в двадцать два года. После первого года обучения вас на стажировку вряд ли отпустили бы. Значит, вам примерно двадцать четыре.

Каленин молчал, напряженно встраиваясь в логику рассуждений Куприна.

– С отличником и филфаком МГУ я угадал? – спросил тот.

– Угадали…

– Тоже элементарно. Троечника на стажировку в капстрану не пошлют. Это раз! Филолог – это видно из вашего текста, который вы так неловко пытаетесь прикрыть локтем. Повторяю, я успел его прочесть. Это два. А МГУ… Тут так: я знаю, что в капстраны на стажировку посылают в основном технарей – физиков там, механиков, которые ихние секреты спереть могут или наши продать! – Куприн опять жизнерадостно засмеялся собственной шутке. – Гуманитариев не пускают за ненадобностью. А раз вас пустили, то, значит, есть козыри: хороший немецкий, интересная тема научных исследований например! А главное – уважаемая контора, которая известна в Германии. Университет имени Михайло Ломоносова для этого подходит лучше всего.

Теперь насчет развода. У вас на безымянном пальце след от обручального кольца. А кольца нет. Можно предположить, что сняли его из-за развода, причем совсем недавно…

Скрипка – совсем просто. Пальцы длинные, а подушки на левой руке огрубевшие и темные в отличие от правой – здесь они нежные и розовые.

– Подождите. А как вы про сына узнали, про фортепьяно?

– Беркас Сергеевич! Миленький! Вы когда в купе зашли и билет доставали, то портмоне открыли. А там фото, где вы за роялем, а на руках – мальчик лет двух, копия вы!

– Ну хорошо! А про автогонки, про фехтование, про отчество отцовское?

– Вот это было легче всего. Надо было просто прочесть ваше личное дело, где так и сказано: отец, Иванов, а по жене – Каленин Сергей Сергеевич, военный переводчик. Там же я прочел, что вы чемпион Москвы по авторалли среди юношей, про увлечение эспандером, про то, что фехтовальную науку постигали у Альфреда Шалмана, что матушка ваша родом из славного города Астрахани! Продолжать?

Куприн зашелся в хохоте. Он дергал ногами и смахивал слезы. Его большое тело корчилось от судорог, и он никак не мог выдавить что-то, что хотел сказать Каленину. Наконец ему это удалось.

– Я, товарищ аспирант, ха-ха-ха… ваш… ха-ха-ха… куратор. В посольстве меня за вами закрепили… ха-ха. Вы должны ко мне явиться по прибытии в Бонн. Поняли? Ха-ха!

– Вы?

– Знаю, знаю. Вам другую фамилию называли. Благов. Так?

– Так!

– Он перешел на другую работу. В Австрию уехал. Буквально неделю назад. Теперь всю науку и культуру курирую я. Милости прошу, Беркас Сергеевич! Смешно, правда? Ха-ха-ха… – Куприн отсмеялся и вдруг взглянул на Каленина строго и серьезно: – Кстати, про скрипку в вашем личном деле ничего не было. Я действительно установил это по вашим пальцам. Поверьте, Беркас Сергеевич, я человек серьезный и основательный. Вы в этом еще убедитесь…

Бонн, …февраля 1985 года. Ганс Беккер критикует Карла Маркса и рассказывает удивительные вещи

…Женщина шла по коридору медленно, может быть, даже на цыпочках. В полуподвале, ставшем с недавних пор жилищем Каленина, было темно. Свет проникал очень скудно – через узкие прямоугольные окна, нижний край которых совпадал с линией тротуара. Тут и днем-то света было не много, а вечером он вообще пробивался едва-едва.

Каленин видел только покачивающийся силуэт. Наконец женщина приблизилась, и темнота, ослабевшая от скудного света небольшого окна, немного отступила и позволила разглядеть черты ее лица. Каленин узнал хозяйку дома – пожилую даму с красиво уложенной прической и совиным профилем. Он хотел ее окликнуть и спросить, что ей нужно в его квартире в столь неурочный час, но язык непослушно завалился куда-то в область горла и, казалось, перекрыл и дыхание, и возможность издавать какие-либо звуки.

Заметив усилия постояльца, дама приложила палец к губам и покачала головой, давая понять, что просит его помолчать. Она прошла мимо дивана, на котором лежал Каленин, и дотронулась до его руки – вроде как поздоровалась, – отчего Каленин дернулся всем телом, ощутив обжигающий холод прикосновения.

Дама между тем приблизилась к письменному столу. Она что-то разглядывала, а потом протянула руку и стала гладить стену, к которой примыкал стол. Затем двинулась вправо и начала ощупывать следующую стену. Зачем-то приоткрыла книжный шкаф и передвинула книги на средней полке, на уровне своих глаз. Двинулась дальше – и опять ладони женщины обшарили штукатурку. Наконец круг замкнулся, и дама снова подошла к дивану. Не обращая внимания на застывшего от ужаса Каленина, она оперлась одной рукой о спинку дивана, а другой стала водить по стене. Каленин не столько увидел, сколько услышал, что она легко постукивает по стене, как бы проверяя наличие в ней пустот и прислушиваясь к звукам.

Беркас сделал еще одну попытку произнести хотя бы слово, но мрачная старуха снова приложила палец к губам, а потом с кошачьей ловкостью бросилась на Каленина и двумя большими пальцами резко надавила ему на глаза. Острая боль буквально захлестнула Беркаса, превратилась в яркое свечение и в непрерывный звон, который пульсировал в висках. Каленин отчаянно заорал и, оттолкнув взбесившуюся старуху… проснулся.

В комнате было темно и пусто. Рядом, возле дивана, валялась подушка, которую Беркас отшвырнул, приняв за навалившуюся старуху. Надсадно верещал звонок входной двери. Беркас тряхнул головой, оглядел комнату и, убедившись, что никого рядом нет, что все случившееся ему только приснилось, дотянулся до стены, на которой располагалась кнопка открывания двери.

Его боннская квартирка представляла собой три небольшие, очень уютные комнаты, которые располагались в полуподвальном цокольном этаже старого трехэтажного дома, построенного до войны, как и многие дома в старой части Бонна. Квартира имела то неоспоримое преимущество, что была снабжена отдельным входом, расположенным на лестничной площадке первого этажа. Чтобы попасть в Беркасово жилище, надо был войти в подъезд, открыть дверь, ведущую вниз, в цокольный этаж, пройти один лестничный марш, а там была еще одна дверь, миновав которую можно было войти уже в саму квартиру.

Хозяйка дома, носившая очень странную для немки фамилию Шевалье, объяснила Беркасу, что открыть верхнюю дверь он может, не выходя из квартиры, откликнувшись на звонок нажатием специальной кнопки, установленной в комнате, которую Беркас сразу определил для себя как кабинет-спальня. Он предпочитал работать именно здесь и, засиживаясь допоздна, часто засыпал прямо на диване, а две другие комнаты использовал крайне редко.

Кнопка для открывания двери находилась в кабинете возле двери, и Беркас в первый же день своего пребывания в квартире, в полном соответствии с русской традицией переустраивать жизнь так, чтобы решать проблемы лежа, передвинул диван поближе к кнопке, и теперь мог легко дотянуться до нее ногой, не вставая со своего лежбища. Ее-то он в данный момент и давил ногой, отзываясь на настойчивый сигнал, идущий откуда-то сверху…

Беркас прислушался к шагам, унимая разбушевавшееся сердце: кто-то не спеша спускался по лестнице. Потом открылась дверь в квартиру, и он, выглянув в коридор, увидел Ганса Беккера – молодого немца, с которым познакомился буквально в первый же день своего пребывания в университете. Тот работал в институте политологии у всемирно известного профессора Карла Швайцера.

– Бэр! – окликнул его Ганс… (Он сразу же после их знакомства переделал имя Каленина на западный манер, объясняя это тем, что так ему удобнее, да и звучит солидно – «медведь»!) – Я уже собрался уходить. Думал, ты забыл… – Беккер посмотрел на часы и поправил шейный платок. – Давно хотел сказать: зачем ты открываешь дверь, не спрашивая, кто к тебе идет?

– Привет, Ганс! Прости, уснул… – Беркас потер глаза, вспоминая ощущение яркой вспышки, вызванное нападением приснившейся домохозяйки.

«Чертовщина какая-то!» – подумал он, а вслух беспечно сказал:

– А что может случиться? Бонн – это, по-моему, город, где последнее ограбление квартиры случилось во времена раннего Средневековья. И потом, в этой квартире установлена дурацкая конструкция: кнопка открывания верхней двери находится здесь, в кабинете, а переговорное устройство – в коридоре. Чтобы уточнить, кто пришел, я должен идти в коридор, а чтобы открыть дверь – вернуться в кабинет и нажать кнопку. Мне становится лень уже от одной мысли об этом!

– Да, – согласился Беккер. – Это не по-немецки! Кстати, про немецкий: не устаю восхищаться – у тебя фантастически красивый рейнский акцент! Я как-то раз слышал, как говорил по-немецки один ваш ученый – он, как у вас говорят, «невозвращенец». Это было чудовищно! Звучало так, будто он издевался над нами и пародировал немецкую речь. А тебя можно смело принять за рейнского немца.

– Спасибо, Ганс! Это заслуга моего папы, который почти пять лет совершенствовал свой немецкий на фронте. Он был переводчиком… – Каленин стрельнул глазом на собеседника, проверяя реакцию на слова про фронт. Но тот был абсолютно невозмутим. – Он с детства со мной говорил по-немецки. А вот система открывания двери в этой квартире устроена, видимо, по-французски. Немцы до такой глупости додуматься не могли. Ты же знаешь, моя домохозяйка, фрау Шевалье, родом из Эльзаса… Судя по фамилии, тут не обошлось без галльского влияния…

Беккер прошел в кабинет и внимательно стал рассматривать свое лицо в зеркале, висевшем над письменным столом. Он чуть взъерошил густые русые волосы, еще раз подвигал пестрый шейный платок, добиваясь только ему одному ведомой конфигурации легкого шелка, потом для чего-то подвигал стол и спросил:

– С хозяйкой ладишь? Она ведь женщина с характером!

– Я пока ничего особенного в ее характере не заметил. Милейшая старушка. Если бы еще по ночам ко мне не являлась…

– Не понял… – искренне удивился Беккер. – Она приходит к тебе по ночам?

– Да я пошутил, все нормально. Говорю же, добрейшая женщина. Мы подружились, и она даже не берет с меня Nebenkosten[6].

– По поводу безопасности… я бы все же не рисковал. Сегодня этот квартал почти полностью заселен турками и арабами. Тут по ночам совсем не безопасно…

– Кому я нужен?! – отозвался Каленин. – Да и денег у меня почти нет. Я тут учусь кредитной карточкой пользоваться. Так странно: приходишь в магазин без денег, и все можно купить…

– А в СССР что, нет кредитных карточек? – искренне удивился Беккер.

Каленин не смутился.

– «Зато мы делаем ракеты и перекрыли Енисей…» – процитировал он известную песню и назидательно добавил: – В СССР много всего хорошего, но кредитных карточек пока нет. Но будут! Мы же сверхдержава. – Он хитро улыбнулся. – И потом, это же вы, немцы, придумали, что можно построить общество, в котором не будет денег. Поэтому вы раньше нас и перешли на карточки.

– Маркс ошибался, – серьезно возразил Беккер. – Деньги будут всегда! И Енисей перекрывать не надо… Природа страдает.

– Может, и ошибался! Только его ошибки будоражат людей вот уже второе столетие. У нас, к примеру, ваш Маркс очень популярен… А у вас – всего одна улочка его имени, да и та метров сорок.

– Ну почему же только улочка… В Брюсселе, к примеру, есть ресторан, где все стены увешаны фотографиями Маркса и Энгельса. Говорят, когда они там писали свой «Манифест», то выпили очень много пива. Даже в полицию попали за пьяный дебош. Будешь в Брюсселе, обязательно зайди в эту пивнушку. Это прямо в центре, рядом с ратушей.

Каленин внимательно посмотрел на Беккера, пытаясь понять, серьезно тот говорит или шутит. В части посещения Брюсселя… Ведь сама поездка в Бонн на научную стажировку уже для советского аспиранта событие крайне редкое. Во всей Западной Германии таких счастливчиков было человек двадцать, и всем категорически запрещалось пересекать границу страны пребывания. Но лицо Ганса было абсолютно непроницаемым. Оценив его готовность вступить в серьезный и долгий политический спор, Беркас примирительно уточнил:

– Ладно! О чем тут спорить. Товарищи Маркс и Энгельс – это ваши немецкие парни. Что заслужили, то и получили.

Беккер в свою очередь явно размышлял, как среагировать на иронию Каленина: то ли дать отпор, то ли сделать вид, что не заметил подколки.

Эту его способность все воспринимать всерьез Беркас пару раз уже использовал, чтобы подшутить над новым приятелем. К примеру, он подарил ему несколько коробок папирос. Уже сам по себе этот подарок был абсолютно экзотичен, так как Беккер, будучи заядлым курильщиком, никогда в жизни папиросу во рту не держал. Даже блеклые пачки «Беломора» и «Севера» вызвали у него неподдельный интерес. А уж изящная коробочка папирос «Три богатыря» с картинкой от Васнецова на крышке произвела на него просто неизгладимое впечатление. Он рассматривал ее со всех сторон, не зная, как подступиться к диковинному презенту.

Каленин аккуратно вскрыл красивую коробочку, достал папиросу, смял в одно движение мундштук, для того чтобы ее можно было держать зубами, а потом смело согнул под прямым углом.

– На! Кури на здоровье!

Ганс аккуратно сунул папиросу в рот, прикурил от зажигалки, смешно склонив голову набок, а потом застыл, не зная, что делать дальше.

– Держи папиросу, как трубку, – посоветовал Беркас, с трудом сдерживая смех. – Так у нас принято.

– Потрясающе! – восхищенно произнес Ганс. – Вы, русские, всегда так курите? Очень красиво!

Через пару дней Ганс подошел в библиотеке к Каленину и серьезно спросил:

– Бэр! Я сегодня общался с одним поляком. Он удивился. Он сказал, что папиросу ломать не надо. Я ему ответил, что курю по-русски, а он начал смеяться.

– Не верь ты этим полякам! Не умеют они курить папиросы. Хотя должен тебе сказать, что папиросу можно и не ломать. А твой стиль курения называется по-русски «козья ножка».

– Ко-зи-ея ниошка! – повторил Ганс, сделав серьезное лицо.

– Точно!

Ганс взглянул на Беркаса, и в его глазах наконец-то мелькнуло недоверие.

…Ганс, присев к письменному столу, с удивлением наблюдал, как Каленин наглаживает брюки. Он никогда не видел этой процедуры. Для этого в Бонне существовали химчистки, да к тому же он просто не мог припомнить, когда в последний раз надевал костюм. Джемпер с джинсами, правда, всегда идеально подобранные и с этикеткой известной фирмы, были его одеждой на все случаи жизни. Вот и сегодня, собираясь в университет на открытую лекцию знаменитого политолога, профессора графа Ламсдорфа, он был в своем традиционном наряде, с той лишь разницей, что на шее был повязан цветастый шелковый платок, призванный подчеркнуть торжественность момента.

– Послушай, Ганс! – Каленин продолжал ловко орудовать утюгом. – Еще в прошлый раз хотел тебя спросить: а как эта квартира связана с остальной частью полуподвала, с бывшей клиникой? Я в том смысле, что за этой стеной? – Каленин показал на стену, возле которой стоял книжный шкаф. – Там же огромное помещение. А входа туда нет – ни с улицы, ни отсюда.

Каленин поставил утюг и, подойдя к стене, похлопал по ней точно в том месте, которое в его тревожном сне ощупывала приснившаяся хозяйка дома.

– А почему ты меня об этом спрашиваешь? – насторожился Беккер.

– Ну ты же родственник хозяйки. Сам же говорил… Вот я и подумал: вдруг ты знаешь. Уж больно странно устроен этот подвал.

Каленин вернулся к прерванному занятию, набрал в рот воды и резко выдохнул на газету, через которую, за неимением марли, гладил брюки. Появление газеты «Bild» в качестве вспомогательного орудия для глажки вызвало на лице Ганса такое искреннее удивление, что Каленин, рассмеявшись, счел необходимым пояснить:

– В самый раз для глажки брюк! Такая газета для этого и нужна!..Получается, что бывшая клиника замурована со всех сторон. Это же странно! Огромный этаж, много окон, а используются только мои три комнатки?…

Беккеру явно не понравилась настойчивость русского приятеля, и он неохотно ответил:

– Спроси фрау Шевалье! Это же клиника ее покойного мужа…

– Да я спрашивал. И представляешь, этот вопрос почему-то ее смутил. Вот я и подумал, а вдруг тут есть что-то такое, что мне лучше было бы знать? Это я как раз про безопасность. – Каленин многозначительно помахал утюгом. – Как бы не привлекли эти темные окна каких-нибудь незваных гостей с дурными намерениями!

– Ты что, действительно не знаешь историю этой семьи? Фрау Шевалье тебе ничего не рассказывала? – подозрительно уточнил Беккер.

– Это-то и странно! Она вот уже почти два месяца через вечер приглашает меня к себе на политические диспуты. Но когда я как-то раз спросил ее про клинику и о смерти мужа, вдруг замкнулась и после этого целую неделю со мной не разговаривала. А тут еще я натолкнулся в прессе на сообщение о том, что доктор Шевалье покончил жизнь самоубийством. Может, расскажешь, что это за история?

Беккер скривил физиономию, давая понять, что не испытывает особого желания говорить о покойном муже хозяйки дома. Но поскольку Каленин выжидательно молчал, нехотя начал:

– Клиника всегда была главным местом в этом доме. Ведь Герман Шевалье был знаменитым на всю Германию стоматологом и пластическим хирургом. Собственно говоря, немецкая пластическая хирургия с него и пошла. Он стал особенно знаменит в конце тридцатых…

– При фашистах?… Ой, извини…

– Нормально! Мы так и говорим: «во время наци», – это нормально. Ты никого не обидишь этим. Правда, лучше говорить не «при фашистах», а «при нацистах»… Так вот, при нацистах с ее мужем приключилась непонятная история. Он был абсолютно вне политики и занимался только врачебной практикой. Ему доверяла свои зубы вся элита Третьего рейха. Он быстро разбогател и купил этот дом. Внизу была клиника. Третий этаж занимал сам доктор с семьей, остальные площади сдавались.

Беркас перестал гладить и стал внимательно слушать рассказ Беккера. Последнюю порцию набранной в рот воды он попросту проглотил…

– Представь себе, – продолжил Беккер, – в самом конце сорок четвертого года Герман Шевалье неожиданно исчез. Спустился сюда, вниз, в свою клинику, которая как раз и находилась здесь, за стеной, а когда через час жена пошла приглашать его пить традиционный утренний кофе, то доктора в клинике не оказалось. Причем никто не видел, как он исчез. Говорят, фрау Шевалье даже к Гиммлеру обращалась по этому поводу… Но все было тщетно – муж исчез бесследно, и, по слухам, его не было месяца три-четыре… А потом он объявился. И представь: следующие сорок лет, до самой смерти, он не произнес ни слова.

– В переносном смысле?

– В самом прямом! У него случилось какое-то нервное заболевание. Что-то с ним произошло такое… Ну давай заканчивай, нам пора!

Беркас снова начал энергично орудовать утюгом и уточнил:

– А ты откуда знаешь эти подробности?

– От самой фрау Шевалье. Она же родственница моей матери. Мы часто общаемся.

Беркас продемонстрировал идеально отутюженные брюки и, ничуть не стесняясь гостя, скинул спортивные штаны. Взгляду изумленного немца предстали трусы из черного сатина, каковых ему прежде видеть не приходилось. Каленин в два движения натянул отглаженные брюки.

– Успеем! А что случилось потом?

– Незадолго до смерти он затеял ремонт клиники. Как говорит фрау Шевалье, ему пришла в голову странная идея все перепланировать. Он замуровал вход с улицы, и хотел эту квартирку, где раньше была его библиотека, перепланировать и сделать приемным покоем клиники. Где-то тут начали делать новый вход… Но не успел… Умер… Он повесился…

– Вот незадача! – сочувственно произнес Каленин. Еще раз оглядев кабинет, он снова вспомнил тревожный сон, но опечалиться всерьез не получалось, а изображать сопереживание не хотелось. – Я почти готов! – Каленин нырнул в соседнюю комнату и через минуту вышел оттуда в отлично сидящем пиджаке, пошитом специально для заграничной поездки, в белой рубашке и галстуке.

Ганс не удержался и удивленно присвистнул:

– Ты после лекции еще куда-то собираешься?

– Нет, а что?

– Как тебе сказать… У нас так торжественно не ходят даже на свадьбу.

Каленин смутился.

– Считаешь, что очень парадно? Просто у нас в Союзе именно так одеваются на работу, а тем более на вечернее мероприятие.

– Никаких проблем! – улыбнулся Ганс. – Можно и так. Просто ты будешь сегодня вечером единственным молодым человеком на весь Бонн, столь строго одетым. Тогда уж возьми папироску и сделай «козиею ниошку». – Ганс мстительно похлопал Каленина по плечу. – Будет советский стиль.

– Погоди… – Каленин забежал в спальню и через пару минут вышел в черных вельветовых джинсах и джинсовой куртке, надетой на футболку, на которой на фоне серпа и молота через грудь шла ярко-красная надпись: «Слава советскому хоккею!» – Годится?

– Здорово! – восхитился Ганс. – А что тут написано?

– Тут написано: «Слава КПСС!» У нас на всех майках так пишут, и все носят только такие майки.

Ганс помрачнел и пробурчал:

– Надеюсь, на лекции не будет никого, кто понимает по-русски…

Но Беккер ошибся. На лекцию в своем черном «порше» – сам за рулем! – ехал профессор Адольф Якобсен, прославившийся в Боннском университете тем, что, несмотря на свои шестьдесят с лишним, виртуозно водил спортивный автомобиль, издававший при приближении к университетским стенам басовитое грозное рычание.

Другой талант профессора был малоизвестен, да и оценить его по достоинству было практически некому: он виртуозно ругался матом, переняв это непростое искусство от старшины Красной армии Ивана Лыкова. Старшина опекал молодого обер-лейтенанта во времена его пятилетнего пребывания в советском плену, в лагере под Одессой, где тот быстро выучился русскому языку, оказавшись исключительно способным учеником.

Адольф был переводчиком при начальнике лагеря, что позволяло ему свободно выходить за «колючку», пить со старшиной водку и даже ухаживать за молоденькими русскими девушками из ближайшей деревеньки…

Ну и, наконец, профессор писал романы, каждый из которых буквально взрывал Германию. Но об этом чуть позже…

Москва, тот же день. Лера Старосельская бьет по лицу Гавриила Дьякова

Ровнехонько в тот момент, когда двухместная спортивная бестия профессора Якобсена влетела на парковку университетского городка в центре Бонна, в Москве началась телевизионная новостная программа «Время». Если кто-то из читателей запамятовал, то напомню, что в Москве тогда было всего два телевизионных канала – первый и местный, московский. В девять вечера подавляющее большинство граждан Советского Союза включали свои в основном все еще черно-белые телеприемники и смотрели новости.

О! Это была целая наука – смотреть новости. К примеру, если диктор говорил о встрече генерального секретаря ЦК КПСС с другим генеральным из какой-нибудь страны ближнего европейского зарубежья и при этом сообщал: «Встреча прошла в братской атмосфере», – то это означало, что на встрече все было скучно и обыденно.

А вот если, сделав суровое лицо, он произносил: «Состоялся откровенный разговор об актуальных проблемах двусторонних отношений…», – то искушенный зритель приникал к телеэкрану, чтобы по всяческим малоприметным деталям уловить, на какую тему поругались встретившиеся вожди и не ждать ли теперь исчезновения с прилавков товаров той страны, лидер которой «откровенно» поговорил с нашим отечественным руководителем.

В последние недели – сразу после избрания Михаила Горбачева генеральным секретарем ЦК КПСС – все было вроде бы как всегда. Те же бодрые сводки о производственных успехах. То же осуждение неизменных происков международного империализма, который по-прежнему угрожал социалистическому лагерю своими крылатыми ракетами, завезенными в самое сердце Европы.

Передавались все те же отчеты об очередных матчах хоккейного первенства страны, где из года в год интригой оставалось только одно – сможет ли московский «Спартак» на это раз все же скинуть ЦСКА с высшей ступеньки пьедестала почета или все останется как есть: ЦСКА – первый, за ним – «Спартак», а дальше – либо «Динамо», либо «Крылышки»… Ну, иногда «Химик» из Воскресенска…

И все-таки что-то неуловимо поменялось. То ли костюмы дикторов посветлели, то ли как-то незаметно в их лексиконе стали появляться новые слова. А в этот вечер вообще случилось невероятное: по телевизору показали, как первый секретарь Краснодарского обкома КПСС товарищ Беляев Борис Нодарьевич, работая локтями, протискивается вместе с простыми тружениками в переполненный троллейбус. Потом появилась и вовсе шокирующая картинка: выбравшись из троллейбуса, глава крайкома обнял пожилого попутчика и в порыве невиданного благородства снял с руки часы и сам застегнул их на запястье растерявшегося пенсионера.

– Не перебор ли? – поинтересовался сам у себя вслух мужчина средних лет, который внимательно смотрел телевизионную программу, развалившись в кресле и выложив на колени огромный оголенный живот. Мужчина был такой полный и неповоротливый, что его, без всяких скидок на вежливость, можно было назвать очень толстым. Голова была под стать туловищу: огромная, увенчанная густым седоватым ежиком, что еще больше увеличивало ее в размерах. С чубом контрастировали абсолютно черные усы – будто бы приклеенные к основанию крючковатого мясистого носа. – Да нет, нормально! – ответил он на собственный вопрос после некоторого размышления. – Умные люди, конечно же, поймут, что все это чистейшей воды показуха. Еще и плеваться будут! Ну так ведь это умные! Они в нашей стране ничего не решают…

Между тем на экране миловидная кокетливая дикторша перешла к следующему сюжету.

«…Сегодня в Москве состоялось заседание организационного комитета новой общественной организации – „Гражданский форум в поддержку Михаила Горбачева“, – выделяя голосом имя реформатора, произнесла она. – Председателем новой общественной организации избран доктор экономических наук Гавриил Христофорович Дьяков…»

«Это про меня!» – подумал одинокий телезритель и подался вперед, отчего кресло жалобно запищало.

«…Вот что он сказал по окончании заседания…»

«До чего же ты нетелегеничен, Гавриил Христофорович! – подумал Дьяков, разглядывая свою оплывшую физиономию на экране. – Еще толще, чем в жизни. Урод, право слово…»

«…решение всех прогрессивных сил в стране!» – звучало с экрана.

«И голос какой-то противный, – самокритично продолжал рассматривать себя Дьяков. – Никогда бы не подумал, что он у меня звучит так, будто воду в унитазном бачке сливают. К тому же акцент… Ну откуда, скажите? И не жил ведь ни дня с отцом, а дураку ясно, что у человека иностранный акцент. Ладно хоть никто не догадывается какой. Просто никто не слышал, как он звучит в природе – этот турецкий язык… Надо свести эти телевизионные выступления к минимуму. Твое дело, Гавриил, – кабинетная интрига, статейки всякие. А выступает пусть Коля! У него это просто блестяще получается…Интересно, покажут?… Ага, вот как раз и он!»

«…В заседании приняли участие видные представители науки, литературы и искусства, замечательные советские спортсмены, – торжественно продолжала дикторша. – Но особенно запомнилось всем участникам яркое и бескомпромиссное выступление офицера Советской армии, подполковника Николая Плотникова».

На экране появился молодой подполковник. Открытое и даже миловидное лицо, привлекательное не столько приятными чертами, сколько скромной мужественностью и некоторой застенчивостью. Высокий рост, широкие плечи, правильная речь…

«Уважаемый Михаил Семенович! – по-военному четко и решительно начал он. – Посмотрите, пожалуйста, на меня! – Парень вдруг засмущался, и все телезрители должны были это заметить. – Мне тридцать пять лет. Я офицер, член КПСС. Не мальчик уже. У меня семья, двое маленьких детей. Если честно, уважаемый Михаил Семенович, – офицер потупил глаза, – я давно уже разуверился во всем. В военной службе и, страшно сказать, даже в своей любимой стране… И в партии тоже! А как по-другому? – Теперь глаза смотрели точно в объектив, были чисты и прямодушны. – Как можно, оставаясь честным человеком, закрывать глаза на все, что творится вокруг? В армии сегодня – пьянство и разложение. В стране – сон летаргический! В партии – карьеристы и догматики!..»

На слове «догматики» Дьяков удовлетворенно хлопнул в ладоши.

«…Ну нельзя так больше, Михаил Семенович!!! Качните вы эту махину! Прогоните этих зажравшихся партийных аппаратчиков! Мочи нет смотреть, как они партию дискредитируют! – Парень сделал паузу и вдруг рубанул рукой воздух. – Если и осталась надежда – она на вас, товарищ генеральный секретарь! Только, положа руку на сердце, – тут подполковник положил руку на левую сторону груди и заметно погрустнел, – не очень я верю в ваш успех. Не дадут они вам провести реформы – эти памятники из Политбюро! Эти питекантропы замшелые! Поэтому принял тяжелое решение. – Офицер картинно опустил голову. – Я приостанавливаю свое членство в КПСС!!! Сегодня утром я отослал свой партбилет по почте в ваш адрес. Приостанавливаю до тех пор, пока не почувствую, что вы всерьез взялись за перестройку нашей страны, нашей партии».

– «Перестройка»!!! Точно, перестройка! – Дьяков от волнения впился крепкими желтоватыми зубами в ноготь большого пальца. – Ну, Коля! Ну, молодец! Это ведь он, умница, сымпровизировал!

«…Пусть мой партийный билет полежит у вас, Михаил Семенович. Давайте встретимся через год – и тогда я надеюсь, что смогу отбросить все свои сомнения и вернуться в ряды советских коммунистов…»

– Браво, Коля! – подскочил Дьяков под аккомпанемент жалобно скрипящего кресла. – Молодец! Даже лучше, чем во время репетиции. Чувства больше, искренности! Завтра тебя попрут за эту крамолу из армии. Послезавтра не станут никуда брать на работу! А через месяц мы сделаем тебя национальным героем! Как Беляева… Быть тебе большим начальником!

«…продолжают поступать отклики на заседание оргкомитета и создание новой организации. – Это уже включился в работу диктор-мужчина, демонстрируя безупречную укладку и новомодный воротник белой рубашки – широкий, с длиннющими острыми углами. – Есть обращения целых трудовых коллективов в поддержку данной инициативы. А вот как высказался по этому поводу товарищ Беляев Борис Нодарьевич, первый секретарь Краснодарского крайкома КПСС».

Сначала на экране появилась заставка с надписью «Краснодар», а затем – статная фигура Беляева на фоне черного, только что вспаханного поля, которое, казалось, дымилось под жаркими лучами южного весеннего солнца.

«Труженики Краснодарского края – рабочие, селяне, интеллигенция – горячо одобряют эту замечательную инициативу, – хорошо поставленным голосом произнес Беляев, а Дьяков в очередной раз отметил, что баритональный бас его протеже хорошо звучит не только со сцены. – Надо поддержать нашего генерального секретаря. В стране пахнуло ветром перемен! Наконец-то пахнуло! – Беляев широко улыбнулся и отработанным жестом отбросил со лба красивую густую прядь. – Обновляется партия! Люди задышали свободнее. Мы ответим на эту инициативу новыми трудовыми достижениями. Дадим в этом году рекордный урожай зерновых! А офицеру этому скажу! Молодец! Не побоялся пойти против ветра!.. – Белов подумал и поправился: – Против течения! – А потом нахмурил брови и грозно произнес: – И попробуйте только тронуть этого смелого человека! Все честные люди встанут на его защиту! Вся партия! Весь ЦК!..»

И снова голос диктора:

«…Мы передавали репортаж из Московского дома актера, где сегодня была учреждена новая общественная организация „Гражданский форум в поддержку Михаила Горбачева“.

Не дожидаясь окончания программы (обычно Дьяков выключал телевизор только после спортивных новостей), он тяжело поднялся и, успокаивая дыхание, которое тут же сбилось от необходимости пополнять кислородом пыхтящую махину его оплывшего тела, выключил телевизор. Он люто ненавидел эту процедуру – вставать и подходить к телевизору… Гавриил Христофорович давно собирался купить телевизионный аппарат с дистанционным управлением: нажал кнопку – телевизор включился, нажал другую – прибавил звук. Красота! Но сегодня он даже не успел подумать о своих неприятных ощущениях. Слишком хорошо было на душе, чтобы обращать внимание на такую мелочь, как необходимость делать лишние движения.

Дьяков по инерции чертыхнулся, но вернулся к креслу и уселся в него с явным удовольствием. Рядом на полу лежала трубка радиотелефона, которую он сейчас и терзал, пытаясь попасть толстыми пальцами в кнопки. Дьяков гордился тем, что радиотелефон с переносной трубкой появился у него у одного из первых в Москве. При его лености трубка была спасением, так как по телефону Гавриил Христофорович говорил десятки раз на дню.

– Женя! Ты видел?! – Гавриил Христофорович торопился услышать мнение своего давнего приятеля и советчика по всем важным вопросам – Евгения Ивановича Скорочкина, который на тот момент занимал должность директора Московского плодовощторга и был человеком не просто влиятельным, но даже могущественным. Достаточно сказать, что на его недавнем юбилее присутствовал сам Горбачев с супругой, а поздравительную телеграмму прислали Фидель Кастро и знаменитая американская певица Элла Фицджеральд.

– Ну естественно! – отозвался Скорочкин. – Этот твой генерал просто красавец!

– Подполковник! – уточнил Дьяков. – Но скоро обязательно будет генералом! Веселое время наступает, Женечка! Ой какое веселое! Главное сейчас – сделать правильные ставки! Твоя идея с форумом – гениальная!

– А ты меня не ценишь, Гаврюша! – полушутливо ответил на комплимент Скорочкин. – Ты теперь большой человек. А насчет ставок ты прав. Мое мнение – надо обложить Горбачева своими людьми. Глупо сейчас двигать кого-то на его место. Я твою идею насчет Беляева не одобряю…

– Если честно, то идея эта вовсе не моя. Есть люди…

– Да знаю я этих людей! – перебил Скорочкин. – Только ты на них не очень-то ссылайся. Они еще месяц назад во врагах числились. Да и вообще спецслужбы другой страны в друзей никогда не превратятся! У них всегда будет свой интерес. А наша задача сделать так, чтобы их интересы совпали с нашими. Только торопишься ты больно! Всему свое время. Пусть сначала конфликт случится между Горбачевым и Беляевым. Пусть Миша съест этого доморощенного Шаляпина вместе со шнурками. Иначе твой одноухий не станет кумиром масс. Он должен превратиться в придорожную пыль и озлобиться на весь свет. Не на Горбачева, заметь! На всю систему!

– Согласен, Женечка, согласен! Борис еще не созрел для настоящей борьбы. Но роль свою выводит на диво точно. Видел, какой он номер с часами придумал?

– Да брось ты! – равнодушно отозвался Скорочкин. – Этот номер у него с бородой. Просто на экраны попал первый раз. А так вся крайкомовская челядь знает, что его охрана в карманах часы таскает, которые он потом якобы со своей руки гражданам раздает. Там, в Краснодаре, общественную организацию впору создавать с названием «У меня есть часы Беляева!»

– Ну не суди ты его так строго. Старается человек. Прок будет, я уверен. Обязательно будет! Нам ведь такой и нужен: бесшабашный, открытый, пьющий. К тому же властолюбец и карьерист. Находка! Ему нужна власть, ну а нам – все остальное.

– Еще раз говорю: не торопись. Обкладывай Горбачева, обнимай. Хвали взахлеб – он это жутко любит! Ври в глаза. Убеждай, что все идет замечательно. Что народ от него без ума! Остальное он сделает сам. Сам могилу себе выкопает, сам себя похоронит да еще и речь на собственных похоронах произнесет. А певца своего спровоцируй на конфликт. Пусть, к примеру, на пленуме выступит, что с линией партии, мол, не согласен: реформы идут медленно, партийный аппарат погряз в привилегиях… ну и прочая подобная фигня. А потом генерала твоего подключим…

– Подполковника…

– Ну подполковника. Какая разница… Он начнет компанию по сжиганию партийных билетов в знак протеста… Представляешь, все твои артисты, спортсмены, ученые эти, которые сейчас нашу историю переписывают, черпая факты прямо из унитаза, потом журналисты, особенно этот, с украинским акцентом, из «Фары…», он у меня уже лет десять продуктовые наборы берет, так вот, представляешь, вся эта гоп-компания стоит, к примеру, напротив мавзолея и в присутствии сотен телекамер жжет партийные билеты. Да еще все приплясывают от подобострастия, поскольку уверены, что их смелость высочайше одобрена.

Дьяков восхищенно захлебнулся подступившим к горлу смехом:

– Тебе, Евгений Иванович, надо спектакли ставить, а не редиской торговать.

– Поставим, надо будет… – почему-то обиделся Скорочкин. – А над редиской ты не смейся. Ты вот профессор, а что у тебя есть? Двухкомнатная квартира и ожирение второй степени от неправильного питания в студенческой столовой. А на меня посмотри?! У меня полнота здоровая, розовая, спокойная. Дом на Рублевке, «Волга» черная, у каждого сына по «девятке», хотя младшему только восемнадцать стукнуло. Жена под центнер весом и вся в золоте… За границу езжу каждый год. В Мюнхен, между прочим. У нас там ежегодная ярмарка… Ты вот когда последний раз был в капстране?

– Не был я в капстране. Ты же знаешь. Меня не пускают из-за корней моих турецких. Папаша биографию подпортил…

– Ну вот видишь! Одним словом, думай, Гавриил Христофорович! Ты теперь у нас главный по Горбачеву. Он теперь – за тобой. Глядишь, лет эдак через пять и ты на Рублевку переберешься. Время такое грядет! Правильно ты сказал, веселое время. Сейчас героями начнут становиться не те, кто умеет работать, а те, кто умеет себя показать! Один выступит – и в дамки. Другой статейку тиснет – и кумир. Третий в тюрьму сядет за спекуляцию – и мученик! А кто и просто билет свой партийный бросит в помойку – и тут же герой!

– Моего генерала имеешь в виду?

– Почему только его! Подполковник твой, конечно, из этой серии. Но и ты тоже, к примеру! Еще вчера никому не известный профессор. Заднескамеечник, можно сказать. Далеко не Абалкин, не Петраков[7]… А сегодня – эвон как вырос: по телику людей уму-разуму учишь! Сразу всех своих коллег перепрыгнул.

– Спасибо, Женечка! Спасибо на добром слове! Красиво похвалил. Мол, идиот идиотом, а вот ведь выбился случайно…

– Не за что! Не идиот, конечно! Но действительно выбился. Разве не так? Ладно! Будь здоров… – Скорочкин бросил трубку, оставив Дьякова в состоянии обиды и раздражения.

Гавриил Христофорович попытался собраться с мыслями, но тут надсадно заверещал дверной звонок. Дьяков взглянул на часы и удивился. Одиннадцатый час. В это позднее время к нему никто и никогда не приходил. Даже в юности, когда еще мама была жива… А последние лет десять никто, кроме тети Клавы, которая убирала в квартире и стирала белье, вообще не переступал порог его холостяцкого жилья.

Для тети Клавы время было уж точно неурочное. Она жила на другом конце Москвы и приезжала исключительно по понедельникам. А сегодня среда…

Гавриил Христофорович, отдуваясь и смахивая со лба крупные капли пота, двинулся к входной двери. Он с трудом развернулся в прихожей, основательно толкнув плечом старую вешалку, выполненную в виде оленьих рогов с бесчисленным количеством отростков, на которых, как елочные игрушки, висели головные уборы. От толчка на пол упало сразу несколько, включая отцовскую турецкую феску – сильно побитую молью и остро пахнущую нафталином.

– Лера?! – с удивлением воскликнул Дьяков, обнаружив на пороге сотрудницу своей кафедры Валерию Старосельскую, которая твердо шагнула в квартиру, не спрашивая разрешения. – Что случилось? Почему так поздно?

Валерия Ильинична Старосельская, которая и обычно-то не блистала ухоженной внешностью и опрятностью в одежде, в данный момент являла собой зрелище просто ужасное. Была она в потертом пальто с оторванной верхней пуговицей, которую заменяла булавка. Пальто было настолько старым и не подходящим по размеру, что оставшиеся пуговицы сидели в истрепанных петлях как-то боком, обнажая длиннющий пучок ниток, на которых они едва держались. При этом все неровности ее крупного тела отчетливо проступали по стиснутым серой тканью бокам. На ногах – боты «прощай, молодость». Огромные тяжелые кисти рук имели лилово-синий оттенок – видимо, от холода. Было заметно, что добиралась она издалека и изрядно замерзла.

Лера близоруко щурилась через очки с толстенными стеклами, в которых ее глаза, если смотреть ей прямо в лицо, превращались в две крохотные шляпки от гвоздей. Как раз в эту минуту она напряженно поблескивала своими шляпками, всматриваясь в Дьякова, будто бы видела его впервые и потому пыталась понять, тот ли перед ней человек, который нужен. Наконец она в чем-то убедилась, шумно вздохнула и наотмашь, со всей силы, на которую только была способна ее увесистая комплекция, врезала ему по физиономии. Голова Дьякова гулко ударилась о вешалку, с которой упала очередная шапка – кажется, это была тюбетейка.

Не дожидаясь от Дьякова какой-либо реакции, Валерия Старосельская саданула ему по физиономии с другой руки и, не давая голове шмыгнуть куда-нибудь в сторону, снова широко махнула правой. И снова загудела вешалка. Снова упал головной убор. Теперь это была белая соломенная шляпа, которая спланировала прямо к ногам женщины. Она победоносно пнула головной убор ногой, отчего тот подпрыгнул и покатился в комнату. Потом развернулась и вышла из квартиры, причем хлопнула дверью с такой силой, что вешалка, недобро качнувшись, рухнула на Гавриила Христофоровича, который за все это время не проронил ни одного слова, а только вращал влажными черными глазами, зажмуривая их всякий раз, когда получал очередную затрещину…

Бонн, вечер того же дня. Застолье с профессором

Профессор Адольф Якобсен был известным на всю Германию оригиналом. Рассказывали, что как-то раз он явился получать литературную премию из рук канцлера Гельмута Шмидта в необычайно экстравагантном костюме, пошитом специально для этого случая его личным другом, французским модельером Криштианом Диором, который, кстати сказать, присутствовал на торжестве. После награждения приятели распили на ступеньках резиденции канцлера бутылку немыслимо дорогого шампанского и двинулись в сторону старого кладбища, расположенного в самом центре города и известного знаменитыми захоронениями: здесь, к примеру, покоился прах безумного Франца Шуберта и его романтичной жены Клары Вик; здесь упокоилась мать великого Бетховена и многие другие знаменитые жители Бонна.

Перед центральным кладбищенским входом, в присутствии большого числа журналистов и телекамер, профессор разделся до трусов и спалил на импровизированном костре свои малиновые брюки и зеленый смокинг вместе с конвертом, в котором лежало пятьдесят тысяч дойчмарок – как раз вся полученная только что премия. Недоумевающим газетчикам, а также быстро прибывшим к месту нарушения общественного порядка полицейским и расчету пожарных, профессор охотно объяснил, что таким образом он протестует против потребительского образа жизни, атрибутами которого являются дорогие вещи и деньги.

Правда, поступок этот совсем не мешал ему разъезжать по Бонну на очень дорогом автомобиле, жить вдвоем с парализованной женой в доме из восемнадцати комнат и носить на указательном пальце перстень с огромным бриллиантом.

…Профессор ехал на вечернюю лекцию специально ради Каленина. В научных кругах он был хорошо известен как специалист по международному праву, а с некоторых пор стал куда более знаменит как писатель. Первый его роман, написанный, когда ему было уже далеко за пятьдесят, назывался «Умри вчера, Магда!» и вызвал страшный переполох в немецком обществе. Книга была посвящена судьбе нескольких немецких женщин, чьи мужья не вернулись с Восточного фронта, а одного казнили по приговору Нюрнбергского трибунала как нацистского преступника. Роман шокировал сытую и умиротворенную немецкую публику тем, что в нем вина за фашизм и Вторую мировую войну возлагалась не только на Гитлера и его приспешников, но и на немецкую нацию в целом.

Особенно досталось женщинам. Якобсен выдвинул идею, что преклонение перед Гитлером – это в первую очередь массовое проявление известного женского психологического феномена: влюбленности жертвы в насильника и маньяка. Больше того, Якобсен утверждал, что подтвержденная позже импотенция Гитлера только усиливала влечение к нему значительной части немецких женщин…

«Обезумевшие от сексуальной сублимации немецкие овчарки и привели к власти этого психа!» – утверждал Якобсен, имея в виду немок.

Надо ли говорить, что отношение к литературному творчеству профессора было в Западной Германии, мягко скажем, критическим. Были, правда, те, кто считал его непризнанным гением. Но другие, каковых среди интересующихся литературой немцев было подавляющее большинство, при его появлении делали вид, что не замечают, дабы избежать необходимости здороваться и подавать ему руку. А Якобсен платил им тем же, демонстрируя полное пренебрежение к общественному мнению и готовность взрывать его новыми неординарными суждениями и поступками…

Интерес Якобсена к русскому ученому был вызван тем, что он набрел в библиотеке на советский журнал «Вопросы истории», в котором была опубликована статья Каленина, посвященная его скандальному роману. Оценки молодого советского литературоведа потрясли профессора своей точностью и абсолютной свободой мысли. И это было вдвойне удивительно, учитывая, что роман на русский язык не переводился, а значит, Каленин читал его в подлиннике. А вскоре кто-то рассказал профессору, что тот самый Каленин, который написал блистательную статью про его роман, стажируется нынче в Боннском университете и намерен на днях посетить открытую лекцию профессора Ламсдорфа, посвященную внешней политике Советского Союза.

…Московского стажера он вычислил именно по майке, прославлявшей советский хоккей. Профессор широко раскинул длинные руки и, улыбаясь всеми частями своей физиономии, которая напоминала морду старого верблюда, вытянул в сторону Беркаса свои огромные влажные губы.

– Здравствуй, Каленин!!! – завопил профессор. – Долго эта херня будет продолжаться? – вполне сносно выговаривая русские слова, спросил он, а потом решительно хлопнул Беркаса по плечу и неожиданно вцепился ему в обе щеки, теребя их так, как это делают взрослые, когда хотят приласкать маленького щекастого карапуза. – Почему ты меня не нашел… – Немец на секунду задумался, пытаясь найти нужное русское слово, и, не найдя, вставил немецкое: – …sofort[8], скотина?! Ты уже два месяца в Бонне, а мы до сих пор с тобой не выпили!

Беркас ожидал от своего пребывания на немецкой чужбине чего угодно, кроме возможности услышать в стенах Боннского университета, где, как известно, учился сам Карл Маркс, знакомое слово «херня», которое было произнесено пожилым долговязым немцем. Но еще большее потрясение он испытал, когда почувствовал, как крепкие пальцы незнакомца бесцеремонно дергают его за щеки.

– Что вы делаете?! – заорал он по-русски, пытаясь увернуться от бесцеремонных объятий. – Кто вы, черт побери?

– Ты не знаешь меня? – абсолютно искренне удивился Якобсен и обидчиво зашевелил влажными губами. – Как же так, дружище?! Как ты можешь меня не знать?! Я старый Адольф! Ты же читал мой роман! Ты даже хвалил его, маленький распиздяй!

Беркас умоляюще взглянул на Ганса, и тот, быстро разобравшись в ситуации, шепнул ему:

– Это Якобсен! Тот самый… Не обращай внимания на его манеры… Он всегда так! Что он тебе сказал?

Переводить сказанное профессором Беркас, разумеется, не стал – главным образом потому, что абсолютно не представлял, как перевести на немецкий несколько ключевых русских слов, примененных экстравагантным литератором для усиления своих эмоций. Но на фамилию Якобсен среагировал тут же.

– Мистер Якобсен? – Он ловко увернулся от очередной попытки профессора дотянуться до его лица. – Я искренне рад с вами познакомиться! Я в восторге от вашего романа! Это сильная литература…

– Ну да, – перебил Якобсен, – только вы в Союзе Советских Социалистических Республик не хотите его издавать. Я даже знаю почему: вас смущает сцена изнасилования моей героини русским офицером. Так?… – Профессор вновь потянулся было к щеке Каленина, но передумал. – Вы и вправду будете слушать этого выскочку, Ламсдорфа? – неожиданно спросил он.

Каленин растерялся и не нашелся что ответить. Он снова умоляюще взглянул на Ганса, но тот, естественно, никак не мог принять участие в разговоре, который шел на русском языке.

– Тоже мне граф! Мать его за ступню! – Якобсен изобразил презрение, отчего верблюд в его исполнении сделался еще более надменным. – Эти немецкие графы все есть дети позора! Их предки воевали новые земли, а они их просрали! Давайте лучше сделаем по-вашему, по-русски: пойдем ко мне домой, выпьем водки и застанем мою жену… – Немец задумался. – …расплохом ее застанем. Так, кажется, по-русски?

Каленин окончательно растерялся и перевел Гансу предложение профессора, упустив подробности про немецких дворян. Тот пожал плечами, давая понять: мол, делай как знаешь.

Якобсен в свою очередь тоже обратился к Гансу, но уже по-немецки:

– Машина у меня двухместная, но сзади, за сиденьями, боком можно поместиться. Нашего русского гостя я посажу вперед, а вы сзади. Пошли! – Он решительно повернулся и двинулся к дверям. Каленин с Беккером переглянулись и покорно побрели за профессором, еще не представляя, что ждет их в ближайшие пятнадцать минут…

Каленин с восхищением взглядом опытного автомобилиста рассматривал внутренности спортивного «порше», в то время как Беккер, бурча что-то под нос, устраивался у него за спиной в маленьком пространстве между спинками сидений и крышкой багажника. Якобсен повернул ключ зажигания, и автомобиль, несколько раз рыкнув могучим нутром, сорвался с места.

Если уважаемый читатель не бывал в Бонне, то специально для него замечу, что городок этот счастливо пережил войну и сохранился в целости, являя собой пример классической планировки старого немецкого города с его узкими улочками. И поскольку профессор проживал в пригороде, то следующие десять минут его спортивный автомобиль как обезумевший метался по этим узким улочкам, спеша вырваться на оперативный простор. Все это время за спиной у Каленина раздавались нечленораздельные крики Беккера. В этих воплях иногда можно было разобрать отдельные слова – главным образом хилые немецкие ругательства и настойчивые предложения немедленно остановиться, так как бешеные разгоны и резкие торможения швыряли несчастного Ганса из стороны в сторону, ударяя о различные части его неуютного убежища. Каленин же сидел вдавленным в кресло и накрепко зажмуривался всякий раз, когда казалось, что столкновение с углом дома или встречным автомобилем неизбежно. Но Якобсен вел машину на удивление точно и умело, а на крики несчастного Беккера реагировал так, что у Каленина от удивления глаза полезли из орбит.

– Молчи, немецкая сволочь! – орал профессор по-русски. – Москву они захотели взять! Х… вам, а не Москва!!! Дали вам русские просраться!!! И правильно сделали! На х… вы туда полезли? А?

– Что он говорит? – умоляюще спрашивал Беккер, каким-то образом догадываясь, что профессор говорит нечто адресованное именно ему.

– Я плохо понимаю… – смутился Каленин, не зная, как реагировать на нервные выкрики странного профессора. – Кажется, он ругает Гитлера…

– Нашел время! – взвыл Беккер, шлепаясь в очередной раз о стенку багажника. – Когда это кончится?!

– Что, плохо тебе?! – уже по-немецки вмешался в их диалог профессор. – Вот посиди там и почувствуй то, что чувствовали мы, когда нас русские погнали на запад!..

Машина уже покинула город, и на спидометре значилась скорость, заметно превышающая двести километров в час. Наконец автомобиль засвистел тормозами и уткнулся в ворота, которые автоматически разъехались. Двор перед внушительным двухэтажным особняком был ярко освещен. Профессор подрулил прямо к высокому мраморному пандусу, легко выпрыгнул из машины и помог выбраться Беккеру.

– Беркас, он хотел меня убить, – заорал Беккер, не обращая внимания на помощь профессора. – Он абсолютный псих! – Беккер пытался высвободить руку, но вырваться из цепких объятий профессора было вовсе не легко.

– Что здесь происходит? – раздался скрипучий женский голос, в котором явно прослушивались властные интонации. – Что еще натворил этот старый идиот? – На крыльце появилась инвалидная коляска, в которой гордо восседала хрупкая старушка. Она по-балетному прямо держала спину и тянула вверх и без того длинную шею. Волосы были тщательно уложены – волосок к волоску, словно дама только что покинула элитную парикмахерскую. На все происходящее женщина взирала холодно и презрительно. – Адольф! Немедленно отпусти молодого человека и вытри наконец слюни! Почти сорок лет живу с этим человеком и не могу приучить его следить за собой: у него вечно в уголках рта собирается пена. Я слышала, что это признак развивающегося слабоумия…

Беккер внимательно взглянул на профессора и кивнул: слюни действительно были.

– Магда, это господин Каленин из Москвы! – отозвался профессор. – Кстати, а как зовут этого господина? – Профессор, кажется, впервые внимательно, но сумрачно взглянул на Беккера, который к этому времени уже вырвался из его объятий и жался поближе к профессорше, рассчитывая в случае чего найти у нее защиту.

– Это господин Беккер, – немного робея, ответил Каленин. – Он доктор политологии…

– Доктор политологии? – возбужденно переспросил Якобсен. – Значит, правильно я ему врезал! Есть за что! Политологи – это недоучившиеся юристы. Как Ламсдорф! Есть среди них один серьезный человек! Майсснер! Да и того никто в глаза не видел! Магда! – обратился он к жене. – Сегодня мы будем вспоминать мой плен под Одессой и пить водку. Вы не сердитесь, мистер Беккер! – Якобсен примирительно обратился к Гансу, норовя ущипнуть его за щеку, чему тот всячески противился. – Не люблю немцев! Тем более политологов! Немцы – это нация завистливых и злобных ублюдков. Поэтому их ненавидит весь мир…

– Прекрати, Адольф! – вмешалась старуха. – Ты же сам немец!

– Вот именно! Где ты видела большего ублюдка, чем я?! – Профессор весело улыбнулся и широким жестом, направленным в сторону дома, пригласил: – Прошу! Водка у меня, правда, польская. Но это как раз единственное, что поляки делают хорошо.

…Вечер в доме профессора произвел на Каленина неизгладимое впечатление. Столько мата в единицу времени он не слышал за всю свою жизнь. При этом ему приходилось то и дело переводить спичи профессора, когда тот переходил на русский, причем однажды фрау Якобсен даже упрекнула его в неточности – это когда Беркас односложно перевел длинную тираду профессора, посвященную старшине Лыкову.

– Он очень пространно говорил об этом человеке, – удивилась она. – А вы уложили перевод в несколько слов.

Каленин замялся, но профессор тут же пришел ему на помощь:

– Магда! Это невозможно перевести иначе. Дословный перевод означал бы, что я имел с этим старшиной интимные отношения…

– Какой ужас, Адольф! Я не знала, что во время войны с тобой приключались и такие несчастья.

…Уже под занавес посиделок, когда раскрасневшаяся от водки хозяйка без стеснений поведала Каленину, что именно она послужила мужу прототипом героини его романа и пережила весь кошмар берлинской операции, Беркас случайно обронил, что совсем недавно ему о последних месяцах войны подробно рассказывала его хозяйка – фрау Шевалье. Это крайне редкая для Германии фамилия сразу вызвала у четы Якобсен ответную реакцию. Оба неожиданно замолчали, а профессор после неловкой паузы спросил:

– Вы знаете историю ее мужа?

– Без особых подробностей. Мне именно сегодня кое-что рассказал Ганс… – Каленин кивнул на Беккера. – Знаю, что с ним приключилась во время войны какая-то беда, а недавно он трагически умер.

Якобсен в очередной раз подозрительно оглядел Беккера и решительно произнес:

– Он был гений! Мы дружили, и последний раз виделись буквально за пару дней до его неожиданной кончины. Он был на удивление весел. Вы, вероятно, знаете, что он не разговаривал, то есть у него был паралич речи. Но в тот день я впервые за многие годы услышал, как он рассмеялся какой-то шутке. Он весь вечер улыбался, а потом через день вдруг узнаю – Герман умер!..Он покончил жизнь самоубийством. Повесился прямо в своей клинике…

Якобсен неожиданно наклонился к Каленину и оскалился, выставив вперед зубы, которые выглядели абсолютно естественно.

– Вот! – Профессор пощелкал крепкими челюстями. – Это его работа! И никакого фарфорового Голливуда! Все естественно. Он мне даже мой естественный дефект воспроизвел: «зуб Турнера»[9]. Вот здесь! – Профессор, ничуть не стесняясь, задрал пальцем губу и показал маленький острый треугольник – вроде как осколок здорового зуба. – Говорю же, гений!

– Погодите! – заволновался Каленин. – Вы сказали, что он повесился в своей клинике. Но он же ее замуровал! Бог мой! Значит, он умер в моей квартире… Какой кошмар! То-то его жена предложила мне такие фантастические скидки за аренду жилья. Старая ведьма!

– Да бросьте вы нервничать! Разве важно, где он это сделал? Важно – почему!

– Не скажи, Адольф! – вмешалась жена профессора. – Покойник всегда оставляет следы после смерти. Так что будьте осторожны, молодой человек. – Она исподлобья взглянула на Каленина. – Может быть, по вашей спальне бродит дух старого Германа. Душа самоубийцы долго не успокаивается…

– Магда! Не говори глупости. Просто для нас с Магдой смерть Германа стала тяжелым потрясением. В свое время… – Профессор взглянул на жену: – Могу я рассказать об этом?

– Здесь нет тайны…

– В свое время Герман буквально из ничего слепил лицо Магды после автокатастрофы. Лица у нее практически не было: кости раздроблены, кожа сгорела, нижнюю челюсть фактически оторвало. А сейчас взгляните на мою красавицу! – Якобсен указал на жену. Каленин машинально перевел взгляд на лицо пожилой женщины и еще раз утвердился в том, что выглядела она для своих лет очень даже неплохо: ухоженная кожа, минимум морщин, ясный взгляд и никаких следов перенесенных операций.

– Жаль, что Герман не умел делать человеку новый позвоночник и ноги, – посетовала фрау профессор, указывая взглядом на инвалидную коляску.

– А что, разве расследования причин смерти не было? – неожиданно вмешался в разговор молчавший весь вечер Беккер. Каленин отметил, что с момента, когда речь зашла о покойном стоматологе, тот заметно оживился и стал внимательно слушать чету Якобсен.

– Вам тоже это интересно? – Профессор нервно забарабанил пальцами по столу, давая понять, что не приветствует участие Беккера в беседе. – Говорят, следствие не отметило ничего необычного. Записки не было. Официальная версия – самоубийство в состоянии депрессии. Хотя какая там депрессия? Говорю же, накануне он был необычайно жизнерадостен и весел. Ну, давайте – по-вашему, по-русски – выпьем за душу Германа. И пусть она успокоится на небесах!..

…В свой полуподвал Каленин вернулся в скверном настроении. Вскоре оно стало просто отвратительным. И дело было не только в том, что история недавнего самоубийства доктора не добавляла уюта этому жилищу. По некоторым признакам Беркас сразу же установил, что за время его отсутствия кто-то побывал в квартире.

Сначала он заметил, что на недавно купленном японском двухкассетнике была сбита настройка, установленная на радиоволну Москвы. Потом его взгляд упал на книгу Бориса Пастернака «Доктор Живаго», лежащую там же, где он ее оставил, в книжном шкафу, но раскрытую вовсе не на той странице, на которой остановился Беркас. Страницу эту он отлично запомнил…

«Может быть, ветер? – подумал Беркас. И сам же себя осадил: – Какой ветер в полуподвале с закрытыми окнами, да еще внутри книжного шкафа! Ну, допустим, внеурочно пришла Putzfrau[10], хотя сегодня не ее день. Но затевать уборку на ночь глядя – чушь! Ага! Вот еще один след! Отлично помню, что куртку вешал в шкаф молнией к задней стенке. А сейчас она висит наоборот. Черт побери! Кто-то явно рылся в моих вещах! Кто-то шарил в ящиках! Но зачем?! Кому нужны мои книги, мои тряпки? Надо завтра же переговорить с хозяйкой! А может быть, и съехать из этого дома! Хозяйка! Фрау Шевалье! Может быть, это она роется в его вещах?»

Каленин вспомнил недавний сон, и ему вновь стало не по себе. Он двинулся на кухню и включил чайник. Ему почему-то не хотелось оставаться в кабинете, и он решил почитать при ярком свете за маленьким кухонным столиком. Беркас вернулся, открыл книжный шкаф, потянулся за книгой и вдруг, потеряв равновесие, сильно оперся рукой на заднюю стенку, которая неожиданно отделилась от каркаса шкафа и отодвинулась вглубь сантиметров на десять. Откуда-то повеяло холодным воздухом. Каленин растерянно заглядывал внутрь, не понимая, как может задняя стенка шкафа продавить кирпичную кладку. Раздумывая над этим вопросом, он еще раз сильно надавил на фанеру двумя руками, и стена снова подалась дальше вглубь, открывая замаскированный вход в помещение, которое располагалось за стеной.

Беркас застыл, чувствуя, как сердце болезненно бьется где-то в области горла. Дыхание сделалось частым и хриплым. Было ужасно страшно. Но любопытство перебороло страх, и он, быстро выложив на пол книги и аккуратно вынув книжные полки, решительно шагнул в шкаф, с облегчением ощущая, что в кулаке у него зажат коробок спичек, который он только что использовал для разжигания газовой плиты…

Попытка найти выключатель ничем не увенчалась. Да к тому же Каленин вовремя подумал, что если он зажжет свет, то это сразу будет видно с улицы. С одной стороны, в этом не было ничего особенного. В конце концов, он обнаружил потайную дверь случайно и его ночное проникновение в пустующее помещение не сильно нарушало правила приличия. С другой, было во всем этом что-то тревожное, и ему не очень хотелось, чтобы в эту минуту его обнаружили и спросили, что он делает в комнатах, где еще недавно принимал пациентов покойный доктор.

…Коробок спичек почти закончился, и с каждой гаснущей спичкой Беркас испытывал нарастающее чувство разочарования: он увидел почти пустое помещение, подготовленное к будущему ремонту. Мебель вся вынесена, кое-где по углам лежал аккуратно собранный в кучи мусор – обрывки бумаг, какие-то стеклянные банки, упаковки от лекарств. На стенах висели многочисленные обветшавшие плакаты, обещавшие пациентам быстрое избавление от кариеса и разъяснявшие, как пользоваться зубной пастой. Одним словом, ничего интересного.

Главный вопрос, поддерживавший его любопытство и заставлявший продолжать осмотр, состоял в том, что покойный или кто-то другой – возможно, сама фрау Шевалье – для чего-то замаскировал потайную дверь в пустующее помещение. Какой смысл в том, чтобы закрывать дверь книжным шкафом да еще маскировать ее под стену? Ведь Беркас успел заметить, что со стороны его спальни дверь выглядела как часть стены и была аккуратно обклеена обоями. Зачем? Какая-то тайна за всем этим ощущалась, и Беркас хотел ее открыть. Но тайна не давалась. Все выглядело ровно так, как и должно было выглядеть: пахло нежилой сыростью, а каждый шаг отдавался гулкой пустотой.

Каленин нащупал в коробке две последние спички и двинулся назад. Вот и дверь, за которой видна тонкая полоска тусклого света, пробивавшаяся из кабинета. Беркас чиркнул очередной спичкой и в ее пляшущих всполохах увидел то, чего не заметил, когда проникал в заброшенную клинику. Справа от двери, прямо на кофейного цвета обоях, углем был нарисован портрет женщины.

Беркас без труда узнал свою хозяйку, фрау Шевалье, только на рисунке она выглядела лет на сорок моложе. Увидев ее впервые, Каленин сразу почувствовал, что в прошлом она, судя по всему, была чудо как хороша собой. Но рисунок привлекал внимание не только тем, что автору, безусловно, удалось передать броскую красоту изображенной женщины. Необычным было то, что она смотрела со стены как бы через обращенную к зрителю ладонь. Ладонь была выставлена вперед и, казалось, должна закрывать значительную часть лица, но художник изобразил ее прозрачной, поэтому прямо за ней ясно читались немного капризные пухлые губы, очаровательная ямочка на подбородке, тонкий изящный нос с небольшой горбинкой. Каленин успел разглядеть, что на ладони есть едва заметная паутинка линий – то есть рисунок, по которому принято предсказывать человеческую судьбу.

Последняя спичка сломалась при попытке зажечь ее, и, оказавшись в кромешной тьме, Каленин сделал шаг к выходу, который обозначала скудная полоска света. В тот момент, когда низкая дверь, противно скрипнув, открылась, Беркас ясно почувствовал, что в его квартире кто-то есть. Кажется, он ощутил сладкий запах духов. Каленин с замиранием сердца шагнул с тыльной стороны в книжный шкаф и услышал густой низкий голос Констанции Шевалье:

– Надеюсь, вам понравился мой портрет? Герман был не только гениальный врач, но еще и талантливый художник…

Москва, …мая 1986 года. Выстрел в живот

…Лера Старосельская ненавидела мужчин – всех вместе и каждого в отдельности. Она делала исключение только для Гавриила Дьякова, в которого влюбилась еще молоденькой аспиранткой. Любовь эта была безответной, так как Дьяков Лериных чувств принципиально не замечал. После своего юношеского неудачного брака Гавриил Христофорович к особам женского пола относился крайне настороженно.

Гавриил был тихим отличником, очень стеснявшимся и своих студенческих успехов, и ранней полноты, которая делала его похожим на розовощекого первоклассника и начисто, как ему казалось, исключала возможность нравиться однокурсницам. Поэтому, заметив однажды, что ему выказывает знаки внимания первая красавица курса Алиса Руссова, Гавриил Дьяков испугался этого настолько сильно, что попал с нервным расстройством в больницу, где вскоре подхватил еще и свинку…

Только через месяц он смог снова приступить к учебе и появился на лекции бледный и похудевший килограммов на пять, причем болезнь отнюдь не добавила ему внешней привлекательности, так как привела к отвисанию пухлых щек и сделала его похожим на грустного и немного обтрепанного английского бульдога. В этот же день Алиса демонстративно села на лекции рядом с ним и предложила подать заявление в ЗАГС.

Алиса не скрывала, что выбрала Дьякова в мужья из холодного расчета.

Во-первых, москвич, проживающий вдвоем с мамой в двухкомнатной квартире в доме послевоенной сталинской постройки, – это уже хорошая пара.

Во-вторых, отличник, которому светит аспирантура и быстрая карьера вузовского преподавателя, – к тридцати годам получит доцента, к сорока станет профессором, а может быть, и заведующим кафедрой. А это уже рублей пятьсот пятьдесят в месяц новыми плюс всякие там статьи, платные лекции по линии общества «Знание», почасовые за участие в работе экзаменационных комиссий в других вузах, аспиранты и прочие докторанты – на круг получится уже рублей семьсот. Огромные деньги! На такие деньжищи можно было очень даже неплохо устроить жизнь в Москве – купить, к примеру, «Победу», а может быть, даже красавицу «Волгу» с оленем на капоте.

Алиса жмурилась от сладостных мечтаний и настойчиво учила «своего Гаврюшу» жизненным премудростям: к примеру, указывала на необходимость заниматься общественной работой, втолковывая ему – человеку, погруженному в исследования экономики стран Ближнего и Среднего Востока, – что без общественной работы его карьера будет не такой успешной, как того хотелось бы.

На почве приобщения Гавриила Христофоровича к общественной работе и произошел конфуз, изменивший всю его жизнь. А случилось вот что: Гавриилу Христофоровичу, который по протекции активной супруги стал на пятом курсе членом студенческого профкома МГУ, было поручено организовать прием молодежной студенческой делегации из Египта. С Египтом в то время была большая дружба. Дружили главным образом на почве строительства Асуанской плотины, совместной борьбы с израильскими агрессорами и противостояния проискам американского империализма.

Выбор Гавриила Христофоровича на роль главного распорядителя приема высокопоставленной молодежной делегации из братского Египта был отнюдь не случаен. Он в научном плане занимался именно этим регионом и даже немного знал арабский язык. Но мало кто догадывался о том, что этот выбор – вольно или невольно – затронул, так сказать, деликатную сторону личной жизни Гавриила Христофоровича. Дело в том, что его отца звали Хамид Эркан и был он этническим турком. Мама, Раиса Адамовна Дьякова, была Дьяковой по фамилии первого мужа, а в девичестве имела фамилию Гейфман.

Отца своего Гавриил не помнил: он куда-то сгинул, когда мальчику было года три, – поэтому отчество Гавриилу определили не Хамидович, а Христофорович, фамилию записали по матери, и все это не имело бы в жизни Гавриила Христофоровича ровно никакого значения и никто никогда этой страницей его биографии не заинтересовался бы, пока не случилась в Москве эта дурацкая египетская делегация.

Гавриил, вникая во все тонкости визита, обратил внимание на то, что на обед, организованный в студенческой столовой, египетским гостям должны были подать котлеты. Дьяков не поленился поинтересоваться, из какого мяса будут котлеты, а когда его вместе с его вопросом послали куда подальше, то рискнул письменно проинформировать о своих сомнениях университетский партком. Там тоже его сомнениям значения не придали, а тревожную записку выбросили в мусорную корзину.

Через пару дней разгорелся грандиозный скандал, докатившийся глухим эхом до международного отдела ЦК партии. Египтяне наотрез отказались есть мясо сомнительного происхождения, не без оснований заподозрив наличие в нем свинины. Обед был сорван. Египтяне обиделись. А Дьякова вызвали в партком для объяснений. Когда же он в недоумении напомнил старшим товарищам о том, что он их о возможных последствиях котлетного скандала предупреждал, то те в ответ, защищая собственную задницу, обвинили во всех грехах самого Дьякова. Мол, это он сам «стукнул» египтянам про свинину. А иначе как бы, мол, они, египтяне, самостоятельно, без наводки, могли отличить свинину от несвинины.

Тут же какие-то доброхоты сообщили, что Дьяков вовсе и не Дьяков, а Эркан, а может быть, даже Гейфман. Ах, Гейфман, обрадовались в парткоме! Тогда понятно, почему он затеял разрушение советско-египетской дружбы! Ах, Эркан, возликовали там же! Значит, проявляя мусульманскую солидарность, Дьяков сознательно уберег египтян от употребления свиного мяса. Короче, за такие грехи в то время уже не сажали, а вот из комсомола и, разумеется, из студенческого профкома Дьякова поперли с формулировкой «за проявленную политическую близорукость».

С этого момента в его жизни наступила бесконечная черная полоса. Дьякова, несмотря на красный диплом, не взяли в аспирантуру. Оказалась закрытой дорога и для вступления в партию, без чего даже мечтать об удачной карьере ученого-гуманитария было невозможно. Одним словом, жизнь не заладилась, хотя молодой ученый буквально грыз свою скучную науку, дабы занять хоть какое-то мало-мальски пристойное место под солнцем.

Алиса сбежала от Гавриила через год совместной жизни, посчитав, что своими женскими прелестями она может распорядиться с гораздо большим толком. А Гавриил тем временем начал свою трудную жизнь в вузе, карабкаясь вверх намного медленнее и прилагая к этому гораздо больше усилий, чем его более удачливые сверстники, не имевшие и десятой доли его талантов.

Но как бы то ни было, к сорока годам Гавриил Христофорович все положенные ступеньки прошел и занял должность заведующего кафедрой экономической истории, что уже было почти подвигом, учитывая его беспартийность и тянувшийся шлейф политической неблагонадежности. К этому времени физический вес Гавриила Христофоровича равнялся ста двадцати килограммам, он страдал ишемической болезнью сердца и гипертонией, был малозаметен в общественной жизни вуза, хотя много печатался и выпустил несколько монографий, вызвавших интерес в ученых кругах.

Вот в такого Гавриила Харитоновича Дьякова и влюбилась Лера Старосельская, которая считала его человеком трудной судьбы, пострадавшим за свои политические убеждения. Свои чувства Лера, разумеется, скрывала как могла. Она даже в мыслях не допускала возможности признания Дьякову в любви, тем более что всех остальных мужчин Лера рисовала одной черной краской и серьезно подозревала в плохо скрываемых намерениях при случае покуситься на ее, Лерину, непорочную девичью честь.

Лера была женщиной неопределенного возраста, но одевалась и выглядела так, что иногда ее сверстницы уступали ей место в трамвае. Она искренне считала, что главными достоинствами женщины являются ум и начитанность, и именно это, по ее мнению, могло обеспечить любой женщине успех практически у любого мужчины – если, конечно, он тоже умен и начитан. И в этом Лерином убеждении не было никакой позы, никакого желания скрыть под бравадой собственную застенчивость и грустное осознание своей очевидной невостребованности особями мужского пола. Она была искренне уверена в том, что ею интересуются толпы мужчин, которых она, со своей стороны, гордо не замечает в силу их пустейшей натуры и физиологической отвратительности.

– Вы только посмотрите на это убожество с кафедры научного коммунизма! – презрительно говорила она секретарше Дьякова. – Представляете, он сегодня ворвался к нам на кафедру, когда я была там совершенно одна, и знаете, о чем спросил?…

Секретарша, которая подобных Лериных историй слышала великое множество, продолжала стучать на машинке, перепечатывая набело рукопись очередной статьи Дьякова. Она только неопределенно хмыкнула, что Лера и приняла за желание услышать историю дальше.

– …Он заходит не здороваясь и, представляете, ведет себя так вызывающе, что впору звонить в милицию.

Секретарша стрельнула глазом на Леру – мол, не томи, скажи скорее, что сделал сей Казанова.

– Он подошел прямо ко мне, сел прямо напротив меня, сел так близко, что я почувствовала запах его одеколона и, кажется, пота! И противно так спрашивает: «Извините, не помню вашего имени и отчества»… Представляете, он хочет таким образом вызвать меня на разговор, а я, естественно, презрительно смотрю на него и молчу. Так вот, он говорит: «…не помню вашего имени и отчества, да это, собственно, и не важно…» Нахал! «…но вы должны мне помочь!» Представляете, я ему что-то должна! Подонок! А он: «Нельзя ли с кем-нибудь из ваших поменяться в среду аудиторией?» А сам не отрываясь рассматривает мою грудь! Представляете, какой негодяй?

На слове «грудь» секретарша бросила печатать и внимательно посмотрела на многочисленные выпуклости, которые располагались в том месте Лериного большого тела, где анатомически как раз и должна была находиться грудь. Потом вздохнула и снова принялась тарабанить по клавишам.

…Лера пришла на заседание президиума «Гражданского форума в поддержку Михаила Горбачева» – сокращенно ГРАФМИГ, – чтобы поговорить с Дьяковым, которого она не видела с того злополучного вечера, когда выразила ему свой политический протест при помощи трех тяжелых затрещин по физиономии. В конце концов, он должен понять ее порыв, ее спонтанную реакцию. Ведь она всю жизнь уважала его за принципиальность, за то, что он не склонил свою седую голову перед режимом, за дух протеста и бескомпромиссность, за настоящую мужскую отвагу, наконец! Она слышала эту чудовищную историю, которую ей под большим секретом поведала секретарша Дьякова, – про то, как он отказался по политическим соображениям организовывать прием египетской делегации в знак протеста против политики Советского Союза на Ближнем Востоке. И это в самом начале шестидесятых! Всего десять лет миновало со смерти Сталина – и он, Гавриил, решился на такой поступок. Он был первым диссидентом в стране! Это уже после Дьякова вышли смельчаки на Красную площадь протестовать против ввода танков в Прагу! Это уже потом Ростропович приютил у себя Солженицына, а Сахаров получил Нобелевскую премию мира за свою несгибаемую позицию в борьбе с коммунистическим произволом! Буковский, Войнович, нынешний бунтарь из Краснодара Беляев, который на днях выступил с разгромной антигорбачевской речью, – все они выросли из «дьяковской диссидентской шинели».

Естественно, она не могла понять мотивов, по которым Дьяков возглавил этот форум. Это было так гадко, так низко!!! Особенно омерзительно было видеть его лицо на экране телевизора! Эти его сладкие речи! Этот отвратительный пафос! Как он мог? Он предал ее! Ее любовь. Ее веру в него!..

Тут как раз Лерины мысли нарушила суета на сцене, которая была оформлена весьма необычно. Вместо привычного «Решения… съезда КПСС – в жизнь!» задник был украшен огромной фотографией Горбачева в окружении восхищенно разглядывающих его женщин различных профессий: здесь угадывались доярки и врачи, учителя и балерины. А над фотографией, во всю ширину сцены, значился лозунг «Если ускоряться, то быстро!», причем буквы были смелого голубого цвета, а сам лозунг закавычен – значит, это была цитата, принадлежащая, видимо, главному герою фотографии.

В центре сцены стоял длинный стол, застеленный красным кумачом. Появился Дьяков в сопровождении грустно улыбающегося невысокого мужичка, в котором присутствующие узнали ставшего за последний месяц знаменитым на всю страну главного редактора журнала «Фара ускорения» Виталия Длинича. В зале раздались аплодисменты.

Дьяков тем временем с удивлением разглядывал задник сцены, потом, демонстрируя явное недовольство, покачал головой и обратился в зал:

– Здравствуйте, товарищи! Интересно, кто придумал вот это? – И не оборачиваясь показал большим пальцем за спину. – Времена меняются! Партия обновляется! А мы все те же! Я предлагаю раз и навсегда отказаться от этих вот столов на сцене, от начальников и подчиненных… От этих глупостей… – Он осекся, понимая, что зашел слишком далеко, так как глупость, если она сказана генеральным секретарем ЦК КПСС, в то время глупостью считаться ну никак не могла!

На этой фразе в притихшем зале громко брякнула дверь и появилась живописная группа молодых людей, которая двинулась в сторону президиума. Впереди шел симпатичный высокий парень, лицо которого показалось Дьякову знакомым. Он присмотрелся и понял, что видел это лицо накануне вечером на упаковке маргарина, которую домработница Клава забыла возле плиты.

«Маргарин Говдань, – вспомнил Дьяков. – Ах, точно! Он же, этот Говдань, тоже избран членом президиума форума».

– Товарищ Говдань! Здравствуйте! – поприветствовал Дьяков гостя. – Проходите… а кто это с вами? Там что-то много с вами людей.

– Это моя охрана! – небрежно ответил Говдань. – Я без нее никуда не хожу, даже в туалет. Да они все равно ничего не понимают в наших делах. Посидят тут в углу… Эй, орлы! – грозно обратился он к угрюмым пацанам, похожим друг на друга как близнецы. – Чипсами не шуршать, сидеть тихо! А ты, – обратился он к одному из них, – если еще раз наденешь кроссовки на босу ногу – уволю! От тебя воняет как от казармы на сто человек…

Дьяков не нашелся что сказать и решил: «Черт с ними, пусть сидят, хотя вид у них какой-то уж больно свирепый: все бритые наголо, с цепями на животе. Надо будет потом сказать телевизионщикам, чтобы вырезали их вместе с этим „маргарином“, и больше его не приглашать». А вслух продолжил прерванную мысль:

– …Тем более что в стране полным ходом идут выборы руководителей предприятий. Представляете, товарищи! Народ сам выбирает своих директоров, решением трудового коллектива. К примеру, на одном из крупнейших предприятий Перми люди отказали в доверии бывшему директору, который сидел в своем кресле около двадцати лет. Представляете! Двадцать лет, как пробка в горлышке, никого не пускал на свое место! Новым директором решением общего собрания трудового коллектива избран молодой перспективный руководитель. Мы пригласили его поучаствовать в нашем заседании, он должен был приехать…

Тут Длинич что-то тихо сказал Дьякову. Тот смутился и торопливой скороговоркой уточнил:

– Заболел наш новоизбранный директор[11]! Но, как только поправится, мы его тут же вам представим и, надеюсь, введем в руководство форума. А теперь, как договорились, – без всяких президиумов. Я спускаюсь в зал и хочу вас друг другу представить, так как не все члены нашего руководящего органа знакомы друг с другом.

Дьяков с микрофоном в руках тяжело спустился в зал и стал неуклюже протискиваться между сценой и первым рядом, причем его огромный живот заставлял всех сидящих далеко откидывать голову.

– Начну с Владимира Сергеевича Сладкоухина. – Дьяков остановился напротив мужчины, лицо которого можно было бы назвать стертым. Оно было какое-то незапоминающееся. Вроде лицо есть, а сказать о нем что-то определенное невозможно. – Его, надеюсь, представлять никому не надо?! – то ли спросил, то ли объявил Гавриил Христофорович. – Глыбища! Мастер слова, так сказать! Сейчас он работает над сборником эссе на исторические темы. Уверяю вас, это будет политическая бомба. Так, Владимир Сергеевич?

«Мастер слова» степенно поднялся и раскланялся. Это был плотный мужичок невысокого роста, на лице которого начисто отсутствовала растительность – то есть не было ни ресниц, ни бровей. Заявление Дьякова о том, что писателя представлять не надо, привело большинство участников высокого собрания в замешательство, так как писатель был им незнаком. А те, что слышали фамилию Сладкоухин, решительно не могли вспомнить ничего такого, что позволяло бы объявить его известным писателем, но публично признаться в неведении относительно талантов человека, попавшего в состав руководства форума в поддержку стремительных демократических перемен, никто не посмел. Все, напротив, стали внутренне корить себя за то, что не знакомы с творчеством представленного Дьяковым писателя.

«Сладкоухин?! Ну как же, как же! Это не тот ли, что написал про ужасы голодомора на Украине? Ах да, про голодомор это не он написал. Тогда про Фрунзе! Как его прямо на операционном столе! Лично!!!..Что, тоже не он? Ах, ну да! Тот Пильняк! А этот тогда про какие ужасы советского режима написал? Как вы сказали? „Черные плиты“? Знаете, не читал, к сожалению… Как же я так? Пропустил, значит…»

Писатель между тем удовлетворенно крякнул и густым басом, сильно окая, пояснил:

– Эвон, как повернулося все! Проснулся нородец наш! Пробудился, родимый! Это будет выход нородного гнева! Котарсис, простите великодушно за нерусское слово! Там – в книжке моей – знаете что? Там будет отвротительный Ленин! Мелкий человечишко! Клоп истории!..

– А как же Каутский? – прозвучало из зала.

– Что Каутский? – переспросил Гавриил Христофорович, выискивая автора неожиданного вопроса. «Говдань! – догадался он. – Не надо было его приглашать!» А вслух уточнил: – А при чем тут Каутский, товарищ Говдань?

– У меня в книге про Каутского ничего нет! – вмешался в диалог писатель. – У меня про Ленина…

– Вот я и говорю, – продолжил человек с маргариновой обертки, – Каутский утверждал: «Только идиот может отрицать величие Ленина как политика!» Так, кажется… А он Ленина уж точно не любил. Как же тогда ваши слова про клопа истории?…

Писатель насупился.

– Я провел исследование, – обидчиво пробасил он. – Не знаете, тогда и не говорите!

– Эй! – неожиданно послышалось из рядов охранников Говданя. – Ты, борзый, полегче на поворотах! Это кто не знает? Шеф наш??? Да я тебя…

– Сидеть!!! – рявкнул Говдань. – Тут научный спор, а не разборка. Так про что книга-то? – насмешливо обратился он к писателю и демонстративно положил ноги на спинку кресла перед собой. При этом все обратили внимание на то, что на чистейших подошвах черных лакированных ботинок было фабричным способом выбито «Govdan».

– Значит, так, – начал Сладкоухин…

– Не надо, Владимир Сергеевич! – торопливо остановил его Дьяков. – Книгу за пять минут не расскажешь. Вы только про главное…

– Если про главное, – раскраснелся писатель, – то это будет бомба! Комета, взрывающая мозги человеческие! Ленин у меня будет несчастных зайцев убивать!..Десятками, товарищи! Десятками! Коково?! А?!

В зале кто-то зааплодировал. Дьяков встал, прищурился в темноту и по толстенным линзам, по запоминающимся очертаниям фигуры узнал Леру, которая стояла и хлопала в ладоши над головой – как это делают пионеры, когда хотят выразить особое одобрение по поводу происходящего.

– Валерия Ильинична! А вас кто сюда пригласил? Кто пустил сюда эту женщину?! – грозно обратился в зал Гавриил Христофорович.

– Я сама сюда пришла! – отважно ответила Старосельская.

Дьяков понял бессмысленность собственного гнева и безнадежно махнул рукой – мол, куда тут деваться, раз пришла. Он животом подтолкнул писателя, и тот неуклюже плюхнулся на свое место.

Гавриил Христофорович попытался двинуться дальше, но передумал и просто ткнул микрофоном во второй ряд, прямо над головой пыхтящего от возбуждения литератора.

– Николай Сергеевич! Подымитесь, голубчик! Дайте пожму вашу мужественную руку! – Дьяков обменялся рукопожатиями с симпатичным офицером в погонах полковника. – Товарищи! А это Николай Сергеевич Плотников! Тот самый.

В зале зааплодировали – теперь уже несколько человек сразу.

– …Николай Сергеевич, как вы знаете, отослал свой партбилет Михаилу Семеновичу Горбачеву! Но, товарищи, Михаил Семенович билет Николаю Сергеевичу вернул! Более того – похвалил за смелость и буквально два дня назад повысил Николая Сергеевича в звании. До полковника! Поприветствуем, товарищи, это справедливое и смелое решение нашего генерального секретаря, товарища Михаила Семеновича Горбачева.

Снова раздались аплодисменты…

– Но это еще не все, товарищи! Нашему геройскому офицеру предложена работа в аппарате ЦК КПСС. Со вчерашнего дня Николай Сергеевич заместитель заведующего идеологическим отделом Центрального комитета нашей коммунистической партии. Видите, товарищи! Вот вам и пример, как обновляется наша партия. Прямо на глазах! Скажете нам что-нибудь, Николай Сергеевич?

Офицер поднялся, привычным жестом одернул за обе полы китель и хорошо поставленным голосом произнес:

– Я благодарю судьбу, что живу в это великое время! Всем нам выпал уникальный исторический шанс разрушить эту… – офицер задумался, – эту империю зла!..

– Где-то я уже слышал про империю зла! – снова вмешался Говдань и тут же, заметив, что один из охранников двинулся к полковнику, гаркнул: – А ну сядь!!! Это он не про меня, дубина!

– Так обидно же, Владимир Эдуардович! Обзывается же!

– Сядь, говорю! Он не сам придумал. Американца одного цитирует…

– Что он с американцем делает? – удивился охранник.

– Да ну тебя! – махнул рукой Говдань. – Вы, товарищ полковник, хотя бы не так откровенно! Про империю зла! А то скоро выяснится, что мы и Вторую мировую войну развязали, и пигмеев в Африке обижаем.

– Не надо, друзья! Не ссорьтесь! – примирительно заговорил Гавриил Христофорович. – Ну какие там пигмеи, Владимир Эдуардович! А вот по поводу Мировой войны, знаете ли, споры уже идут. Но в главном – все мы здесь единомышленники! В главном…

– А вот и нет! – раздался звонкий голос Леры Старосельской. – Я думаю иначе! Вы лизоблюды и сатрапы!

Тут снова подскочил охранник Говданя, а Дьяков, махнув рукой – мол, не обращайте внимания, – двинулся по ряду дальше.

– Позвольте вам представить, товарищи! – Гавриил Христофорович надсадно запыхтел, пытаясь разместиться на маленьком пространстве вместе с пожилым седовласым мужчиной, отличавшимся от всех присутствующих тем, что вместо галстука у него на шее была повязана изящная черная бабочка. – Этого человека никто пока не знает. Потому что он скромный учитель немецкого языка из Эстонии. Арнольд Янович Рейльян! Он сегодня подписал обращение в адрес генерального секретаря и нашего форума с предложением узаконить Народный фронт Эстонии как демократическую инициативу народных масс! Арнольд Янович, собственно, и был одним из инициаторов создания Народного фронта.

– А чем будет заниматься этот Народный фронт? – cнова послышался надоедливый голос маргаринового короля.

– Я отвечу! – обернулся к залу Рейльян. – Отвечу! Эта организация ставит своей целью возродить интерес граждан Эстонии к собственной истории, культуре, языку…

– А что, есть проблемы с языком? – проявил настойчивость Говдань.

– Есть, конечно! – качнул сединой Рейльян. – Делопроизводство ведется на русском. Мало школ с преподаванием на эстонском языке. Мы, эстонцы, как известно, очень свободолюбивы, в нас жива память об эстонской государственности, и поэтому настаиваем на уважении к себе. Мы не хотим, чтобы наша качественная сельскохозяйственная продукция без всякой выгоды для нас вывозилась в Москву…

Тут уже даже Дьяков не выдержал:

– Арнольд Янович! Помилуйте! Ну какая там государственность, какая продукция?! Я же ученый и знаю, что ничего такого в природе нет, о чем вы тут говорите…

– Ну и что? – холодно взглянул на него Рейльян. – В политике важна не истина, а ее муляж. Вот мы такой муляж и предложим эстонцам. Про ужасы советской оккупации, к примеру! Бронзового солдата на центральной площади Таллина снесем. Мне лично очень хочется его своими руками… Хорошо бы петлю на шею и с корнем из земли! На помойку! Навсегда!!!

В зале повисла тягостная пауза, поскольку никто от старого эстонца такой прыти не ожидал. Установившуюся тягостную тишину взорвала неуемная Лера Старосельская.

– Господа! – обратилась она к залу, и это тревожное обращение, непривычное уху присутствующих, заставило заерзать маститого писателя, обещавшего смелый сюжет про Ленина и зайцев. – Господа! – снова произнесла Лера. – О чем вы думаете! Господа! При чем тут бронзовый солдат?! О другом надо говорить! Вот смотрите, на днях даже первый секретарь Краснодарского крайкома Беляев сказал Горбачеву о том, какая мерзость эта ваша КПСС! Не побоялся! А вы?! Вы лижете лысую жопу этому Горбачеву!

– Валерия Ильинична!!! – взвился Дьяков. – Мало того что вы проникли сюда незаконно, так еще и обзываетесь. Покиньте зал! Извините, товарищи! Эта женщина – она не в себе! На днях напала на меня. Честное слово! Напала и ударила по лицу. Ну, больная!!! Покиньте зал, я сказал!

Дьяков замолчал, ожидая, что Лера наконец образумится и инцидент на этом завершиться. Но не тут-то было!

– А вот это – видал?! – Лера задорно рассмеялась и выставила вперед кукиш… – Видал?! Коллаборационист!!! Гапон!!! Маршал Петен!!! Иуда!!! – Лера на секунду задумалась, так как список оскорблений показался ей недостаточно внушительным. – Янычар кровавый!!! – неожиданно выкрикнула она.

– Почему, собственно, янычар? – растерялся Дьяков и густо покраснел, усмотрев в Лерином выкрике намек на свое турецкое происхождение.

Между тем все с интересом ждали, чем кончится этот необычный поворот событий. Маститый писатель даже приподнялся и начал что-то лихорадочно писать в блокноте. Бравый полковник, напротив, решительно надел фуражку и, буркнув про себя: «Ну, знаете ли!..» – стал протискиваться к выходу.

Лера же сунула руку в свое необъятное декольте и выхватила стопку исписанной бумаги.

– Я хочу, чтобы все прочли это! – звонко крикнула она. Потом огляделась по сторонам, ища короткий путь к сцене, и решительно стала перебираться через перегораживающий ей дорогу ряд кресел. Навалившись грудью на ближайшее, она одним махом перекинула через него свое вместительное тело, однако сделала это настолько неловко, что ногой нанесла сокрушительный удар в ухо сидевшему на этом ряду Владимиру Эдуардовичу Говданю. Охнув, тот рухнул в проход между рядами.

Охранники Говданя дружно вскочили со своих мест, но тут же сообразили, что быстро пробраться к упавшему в проход охраняемому объекту им не удастся. Тогда один из них не нашел ничего лучшего, как выхватить откуда-то из недр своего малинового пиджака пистолет.

– Не надо!!! – успел что было сил крикнуть Дьяков, но его вопль совпал с выстрелом, который в замкнутом пространстве прозвучал необычайно громко.

Пуля ударила в деревянную ручку кресла, возле которого пыхтела Лера, пытаясь взять следующее препятствие. Щепки от пробитого кресла брызнули в разные стороны, а самый большой кусок ударил Старосельскую прямо в живот.

– Ой! – вскрикнула она и уставилась на свою ладонь, на которой посверкивало несколько капелек крови. – Меня, кажется, убили… – Лера вопросительно взглянула на Дьякова, качнулась и тоже грохнулась в пролет между креслами, накрыв собой появившееся снизу лицо с маргариновой обертки…

Бонн, …апреля 1985 года. Зашифрованный портрет

Беркас Каленин потерял сон. В самом прямом смысле. Сон куда-то делся сразу после ночного посещения заброшенной клиники покойного Германа Шевалье. Самым правильным поступком в этой ситуации было бы как можно скорее съехать на новую квартиру – куда-нибудь поближе к университету, где добросовестный Каленин бывал каждодневно. Но сон-то пропал именно потому, что вся эта чертовщина была крайне любопытна.

В том ночном разговоре хозяйка квартиры призналась, что в последнее время регулярно ходит через комнату Каленина в помещение заброшенной клиники. А значит, навязчивый сон, мучивший его, был близок к реальности.

Она поведала Каленину, что буквально через неделю после того, как мистер Куприн – тот, что из советского посольства, – договорился с ней о найме жилья, на что она согласилась без особой охоты, так как не собиралась сдавать свой подвал… Но мистер Куприн уговорил ее, объяснив, что у советских стажеров не так много средств, чтобы снимать хорошее жилье, а вот полуподвал за триста марок в месяц – это в самый раз. К тому же мистер Куприн очень лестно отозвался о мистере Каленине – мол, литератор, ученый, великолепно владеет немецким языком. И она действительно смогла быстро убедиться в том, что мистер Каленин (она, разумеется, говорила не «мистер Каленин», а «Herr Kalenin», но передать это немецкое словосочетание в русском звучании очень непросто: напишешь «хер» – выйдет непристойность, а скажешь «гер» – никто не поймет, о чем речь)… что мистер Каленин человек в высшей степени воспитанный и приятный.

Ровно через неделю после сдачи жилья внаем, а надо сказать, что накануне заселения мистера Каленина в его квартирке был сделан ремонт и дверь в злополучную клинику заклеили обоями и даже заблокировали книжным шкафом, так как она, фрау Шевалье, уже твердо решила для себя, что больше не будет туда ходить. Так вот, ровно через неделю после знакомства с мистером Калениным ей приходит письмо. И знаете, от кого было это письмо? От покойного мужа, от доктора Германа Шевалье!

– Нет, не думайте! Разумеется, тут нет никакой мистики: мужа я лично оплакала и собрала в последний путь. В том, что он умер и на момент появления письма находился в том далеком мире, откуда не возвращаются, у меня нет сомнений. Несчастный Герман совершил кошмарный поступок. Это, конечно же, было как-то связано с его умопомрачением – тогда, в далеком сорок пятом году. Что-то нашло на него. И он сам ушел из жизни. Он даже не стал для этого ничего особенного придумывать: взял поводок нашего маленького Томми, когда вернулся с ним после прогулки, запустил песика в подъезд, а сам спустился сюда и вот здесь, прямо на кухне, защелкнул карабин за вентиль трубы отопления – вот здесь! – а голову просунул в петлю. И все! Присел на корточки… – Я услышала вой Томми, спустилась сюда, а Герман был уже мертв.

Это было ужасно! Особенно его руки. С ладоней слезла кожа. Он, перед тем как совершить свой ужасный поступок, зачем-то схватился за трубу отопления. А январь был очень холодный, топили сильно, и ладони были сильно обожжены!

Вот, кстати, это письмо! Тут вначале про меня, потом про несчастного Вилли – это брат Германа. Его судьбу тоже покорежила эта страшная война. Он служил в СС…

…Нет-нет! Не думайте! Писал точно сам Герман! Видите букву «F»? Ее так писал только Герман. Это подделать невозможно. И потом, в письме есть детали, о которых знаем только мы двое. Эти детали он специально выделяет, чтобы я была уверена, что именно он писал это письмо, что это не подделка.

…Он важный знак мне дал. Помнишь, говорит, стихи, которые я тебе читал в день нашего знакомства? А читал он стихи Рильке. Немцы не любят Рильке. В Германии вообще не жалуют австрийцев… Гитлер – это скорее чудовищный парадокс… Поэтому любовь мужа к Рильке была, как говорится теперь, нонсенс. Этим мне Рильке и запомнился. Хотя я сама не прочитала ни одной его строчки.

Так вот, Герман всю жизнь читал мне стихи Рильке. Особенно он любил у него стихотворение, которое я по-настоящему поняла только тогда, когда Герман ушел из жизни. Кажется, так: «Что станешь делать, Боже, коль умру я?…»[12] Ну, там, в этих стихах, если помните, про то, что со смертью человека исчезает весь мир и даже дела Божьи утрачивают смысл.

Так, что-то я запуталась: а при чем тут Рильке? Ах да! Это я о том, что Герман, упоминая Рильке, давал мне знак, что пишет письмо именно он. Незадолго до смерти он намекнул мне, что с войны хранил что-то, по его словам, бесценное. Он тогда так и сказал, то есть написал: «Бесценно», – не в переносном смысле, а в самом прямом! Мол, если захочу, могу ЭТО продать. И речь идет о миллионах марок! Представляете?!

И вот он пишет – вот здесь, читайте! Все письмо читать не надо – тут много личного. Вот отсюда!

Каленин взял письмо, которое фрау Шевалье перегнула таким образом, чтобы он сразу увидел то место, с которого надо начать чтение. При этом женщина была абсолютно спокойна и только иногда шмыгала покрасневшим носом и трогала платком глаза, которые от влажного блеска неожиданно помолодели и даже похорошели.

«…что касается того нашего разговора, Констанция, то должен тебя заверить: все так и есть, как я сказал. Но! Но, если ты читаешь это письмо, значит, судьба распорядилась моей жизнью иначе, чем я думал. Значит, прошло уже сорок дней со дня моей смерти. Я так и наказал, отправляя письмо: вручить по истечении сорока дней.

Констанция! То главное, что я берег все эти годы, принадлежит тебе. ЭТА штука столь же бесценна, сколь и опасна. Я ЕЕ надежно спрятал, и найти ЕЕ теперь сможешь только ты одна.

Зайди в клинику и посмотри на свой портрет возле двери. Это шифр, который будет понятен только тебе. Ты же умница! Итак.

1. Вспомни, какого числа и какого месяца я тебя сфотографировал на берегу Рейна. Портрет на стене сделан с этой фотографии. Вспомнила? Четыре цифры есть!

2. Чтобы найти ТО, что я спрятал, нужны еще две цифры. Смотри на ладонь – она их укажет. Теперь ты знаешь все шесть цифр!

3. Вспомни первую строчку стихов русского поэта, которые я читал тебе в тот день. Вряд ли ты знаешь других русских поэтов! Вспомнила? Теперь ты знаешь место, где искать ЭТО…»

* * *

Каленин прервал чтение и вопросительно взглянул на фрау Шевалье. Его взгляд был абсолютно понятен: мол, зачем все эти загадки.

Но фрау Шевалье вопрос поняла по-своему. Она извиняющимся тоном произнесла:

– Он пошутил, мой добрый Герман. Я никогда не относилась всерьез к его увлечению стихами. К тому же я иногда не помню имя моей консьержки, а он мне про какого-то русского поэта. Просит вспомнить строчку… Это невозможно! Разве что вы что-то мне подскажете.

– Я?! – изумленно спросил Каленин. – Я-то чем могу вам помочь?

– Сначала дочитайте до конца. Вы же литератор!

«…Итак: первые две цифры – это номер того, о чем говорится в стихах русского поэта. А остальные четыре помогут тебе получить ТО, что я хранил сорок лет.

Возьми ЭТО. Там я написал для тебя инструкцию. Если что-то не поймешь, посоветуйся с Адольфом. Вместе с ним вы обязательно найдете правильное решение. Любящий тебя навсегда, Герман…»

Каленин снова вопросительно посмотрел на фрау Шевалье, не очень понимая, что он должен сказать после прочтения столь загадочного текста, из которого он ничегошеньки не понял.

Немка тоже молчала, то и дело шумно вздыхая, а потом неожиданно твердо произнесла:

– Из этого письма я поняла несколько вещей. Герман знал, что ему грозит какая-то опасность, поэтому при жизни не поведал мне свою тайну. Видимо, боялся, что она станет опасной и для меня…

– А из письма вы поняли, в чем она состоит – эта тайна?

– Нет! Не поняла. Вы же видите, Герман так все запутал…

– Но зачем?

Фрау Шевалье вздохнула:

– Видимо, на тот случай, если письмо попадет не ко мне. Кроме меня, расшифровать это письмо никто не сможет. Тут столько личного… Да мне и самой понятно здесь совсем немногое. – Женщина виновато улыбнулась. – К примеру…

– Подождите! – невежливо перебил ее Беркас. – Скажите, зачем мне ваши тайны? Зачем вы показали мне это письмо?

Фрау Шевалье внимательно взглянула Каленину прямо в глаза и вполне решительно ответила:

– Ну, во-первых, мистер Каленин, вы в эту тайну уже проникли…

Каленин невольно покраснел…

– …вы же видели мой портрет, эту загадочную ладонь, сами нашли спрятанную дверь…

– Да, но это произошло абсолютно случайно! И потом, все увиденное мне ни о чем не говорит… Может быть, вам следует обратиться к этому Адольфу, про которого пишет… писал ваш муж?

– К Якобсену?! Увольте! – Фрау Шевалье брезгливо поморщилась. – Я вообще не понимала этой привязанности мужа. Взбалмошный и экзальтированный субъект с явно нездоровой психикой – вот кто таков этот Якобсен… Правда, Герман сотворил чудо с его женой. Но это вовсе не повод для душевной привязанности! Герман всегда был волшебником по части своей профессии… И потом, эти его книги! Furchtbar[13]!

– У меня насчет книг есть мнение…

– Не надо! – решительно остановила его фрау Шевалье. – Если у вас, у русских, положительное отношение к его сочинениям, то мы, немцы, тем более должны сказать свое «нет» этому старому верблюду…

«А ведь точно! Он похож на верблюда!» – подумал Каленин.

– …Он сделал из нас нацию идиотов! А это не так! – горделиво завершила мысль Констанция Шевалье. – К Якобсену я не пойду! В полицию? Но Герман почему-то к ее услугам не прибег! Значит, у него на то были причины и мне туда идти незачем.

Немка перевела дух и снова пристально посмотрела на Каленина.

– Мне не к кому обратиться, – продолжила она после паузы. – Есть сестра, которая живет в Дюссельдорфе, но ей уже восемьдесят три, и она пребывает в глубоком маразме. Сохрани меня Господь от этого ужаса! – Немка перекрестилась. – Лучше смерть, чем безумие и докучливое существование в виде растения!

– Вы хотите какой-то помощи от меня? Но в чем она может состоять? Если уж вы не можете разгадать ребус, заданный мистером Шевалье, то я из письма не понял практически ничего. Ну Рильке понятно – я знаю это стихотворение. Но дальше…

– А вот и помогите мне вспомнить, о каком русском поэте может идти речь. Герман что-то напутал. Я не помню, что он там мне читал в десятую годовщину нашей свадьбы – двенадцатого октября сорокового года. Это день нашей свадьбы. А портрет – тот, что вы видели, – написан по мотивам фотографии, сделанной именно в этот день…

– Двенадцатого? Значит, он имеет в виду цифры «один» и «два»?

– Ну, это самое легкое. Как и число «десять»: октябрь – десятый месяц. – Только «двенадцать» – это номер чего? Квартиры, дома, автобуса?… Ответ в стихах русского поэта, о котором я ничего не помню.

– Русскую поэзию я знаю хорошо. Скажем, если бы это были Пушкин или Лермонтов – вы бы запомнили?

– Я не знаю этих фамилий. Постойте… Давайте пойдем от обратного. Если честно, то я знаю только двух русских сочинителей – это Достоевский и Пастернак. Там у вас есть его книжка в шкафу… А, еще Шаляпин.

– Шаляпин – певец…

– Достоевский писал стихи? – не обращая внимания на реплику Каленина, спросила фрау Шевалье.

– Если и писал, то мне об этом ничего не известно. Полагаю, ваш муж читал вам не Достоевского. Может быть, Пастернака?

– Я смотрела фильм про эту плаксивую историю с доктором… Как его?

– Живаго!

– Писал стихи, говорите? Может быть, может быть… Прочтите что-нибудь по-русски из этого вашего Пастернака.

– «Вокзал – несгораемый ящик разлук моих, встреч и разлук…»[14] – начал Каленин читать свое любимое стихотворение… и вдруг осекся, вытаращив глаза на собеседницу. Та, в свою очередь, тоже обеспокоенно заерзала и пробасила:

– Непонятно, но очень похоже на Германа. Он тоже так подвывал, как вы. А про что стихи?

Каленин продолжал ошарашенно смотреть на собеседницу, а потом произнес:

– Если речь идет об этих стихах, то все просто: ваш муж намекает на то, что спрятанное находится на вокзале, в автоматической камере хранения. Номер ячейки – двенадцать. Первое число кода – «десять». Осталось понять, что там с ладонью…

– Ну вот видите!!! – Немка радостно хлопнула себя по коленям. – Я в вас не ошиблась! Вы очень сообразительны, мистер Каленин. И что же вы скажете про ладонь?

– На рисунке изображена ваша ладонь?

– Нет. – Женщина еще раз внимательно взглянула на свою морщинистую руку. – Я об этом думала. Нет, не моя. И пальцы не мои – явно длиннее, и рисунок на ладони какой-то странный. Точки какие-то… Таких ладоней не бывает… Мне кажется, что Герман произвольно провел несколько линий, чтобы обозначить складки… И как будто что-то рассыпал на ладони. Какой-то хаос… Что я тут должна понять? Я в растерянности…

Каленин пожал плечами:

– Увы, я не владею тайнами хиромантии.

– Я купила пару книг об этом. Внимательно их прочла, но ничего не поняла. Думаю, что рисунок на ладони к хиромантии не имеет никакого отношения. Ладно, мистер Каленин! Время – два ночи. Оставьте себе рисунок! – Фрау Шевалье вытащила откуда-то из складок своей одежды вчетверо сложенный листок бумаги и, развернув, протянула Каленину. – Я скопировала ладонь с портрета абсолютно точно… Вдруг вы что-то придумаете… У вас это хорошо получается. Спокойной ночи…

…Ночь, разумеется, опять выдалась беспокойная. Снова бродила по комнате безумная старуха, и Каленин даже разок прикрикнул на нее: хватит, мол, тут шастать! Но старуха не унималась, а вскоре показалась из проема шкафа в облике высоченного мужика, который, перегнувшись чуть ли не пополам, с трудом втиснулся в кабинет. Он тихо прошел по комнате и осторожно вынул из рук спящего Каленина бумагу, а потом на цыпочках пытался пробраться в коридор.

– Эй! – как можно более грозно крикнул Каленин, хотя на деле голос его со сна звучал сипло и тихо. – Вы, собственно, кто?

– Конь в пальто! – весело ответил ночной визитер по-русски, а может, Каленину только показалось, что прозвучал именно такой ответ. Каленин сделал еще одну попытку проснуться: приподнялся, вытянул руку и попытался схватить злоумышленника, но тот легко увернулся, а потом резким, профессиональным движением ударил Каленина кулаком в лицо, да так сильно, что тот рухнул навзничь как подкошенный и напрочь потерял сознание…

Москва, …мая 1986 года. Страшный генерал

«Как же это все могло случиться? Этот идиотский выстрел, эта дура Старосельская. История с выстрелом дошла до самого Горбачева. Доброхоты донесли…»

Дьяков отсчитал сорок капель валокордина, выпил залпом. Потом подумал, махнул рукой и налил себе рюмку коньяку.

«Что делать, что делать?! Скорочкин в ярости! Говорит, что еле убедил Горбачева сохранить проект и оставить меня председателем форума… Да, коньяк лучше валокордина, к тому же и помогает сразу… Ну и действительно стыдно! Ладно еще ничего не попало на экраны. Только этот придурок – Длинич – в своей „Фаре перестройки“ разместил все же заметку под гнусным названием „Демократия, расстрелянная в живот“… Какую там фамилию назвал Скорочкин – Кулагин, кажется? Ага! Точно, Кулагин! Вот и телефончик! Так, последняя цифра – это что у меня: „один“ или „семь“?! Кажется, „семь“…»

– Михаил Борисович! Здравствуйте. Это Дьяков Гавриил Христофорович. Мне Евгений Иванович Скорочкин дал ваш телефон и попросил привлечь к нашему проекту. Про форум слышали?…

Дальше случилась долгая пауза. Дьяков несколько минут слушал, что отвечает ему собеседник по поводу форума, и лицо Гавриила Христофоровича меняло при этом цвет несколько раз: становилось то потным и малиновым, то высыхало и мертвенно желтело.

– Это уже слишком!!! – наконец свистящим шепотом произнес он после длительного молчания и решительно нажал кнопку отбоя на своем радиотелефоне.

Постояв минуту в задумчивости и пытаясь что-то ответить уже не слышимому собеседнику, Дьяков начал набирать Скорочкина.

– Женя! Я тебя, конечно, люблю! Но этот твой Кулагин… он обозвал меня жирным педерастом. Он пять минут поливал меня и тебя грязью! Там не было ни одного цензурного слова! Женя! Зачем он нам нужен, этот хам?! Мне плевать, что он генерал-майор КГБ!.. Он сначала хам, а уж потом генерал, Женя!..

Дьяков швырнул трубку под кресло и вдруг вспомнил, что последняя фраза Кулагина была произнесена сразу после матерной тирады и звучала так: «Жду тебя, жирный боров, через час в ресторане „Узбекистан“!»

Дьяков махнул еще рюмку коньяку и стал торопливо, насколько это позволяла его комплекция, собираться на встречу с генералом Кулагиным. Ему было безмерно противно, конечно, но, по словам Скорочкина, именно Кулагин располагал наиболее обширными связями на Западе и мог дать деньги для проведения всей задуманной операции по приведению Беляева к власти.

…Было двенадцать дня, и ресторан выглядел сиротливо и пусто. В дверях Дьякову преградил путь огромного роста узбек в потертом костюме швейцара.

– Куда, дарагой? – мрачно спросил он и упер огромную ладонь Дьякову в живот. – Места нет… Приходы другой раз.

Дьяков откровенно растерялся. Он всегда испытывал трепет при общении с разного рода обслуживающим людом: продавцами, швейцарами, официантами и прочими вершителями конкретной человеческой судьбы в конкретных нечеловеческих обстоятельствах. Дьяков хотел что-то сказать, но неожиданно замычал, показывая пальцем куда-то в глубину зала. Швейцар проследил за пальцем и увидел, что он направлен на большую группу людей в черных пиджаках, которые сгрудились вокруг стола и что-то оживленно обсуждают. Швейцар неожиданно отступил и, показав белозубую улыбку, максимально ласково произнес:

– Праходы!

…При ближайшем рассмотрении выяснилось, что «черные пиджаки» клубились вокруг сидящего за столиком человека лет пятидесяти. Был он крепкого телосложения, подтянут, лицом весьма интересен, если не считать по-бульдожьи выдвинутой вперед нижней челюсти, что, впрочем, его не портило, а, напротив, добавляло мужественности и твердости.

«Кулагин!» – догадался Дьяков.

Кулагин читал меню. Официанты, числом человек семь, ему услужливо что-то объясняли. Выглядело это так: Кулагин молча тыкал пальцем в очередную строчку меню, и официанты начинали дружно щебетать, расхваливая дорогому посетителю указанное блюдо.

Кулагин поднял глаза, и Дьяков с трепетом отметил, что они у него белесо-голубые, почти белые.

Генерал не сказал ни слова – лишь чуть наклонил голову в сторону стоящего рядом стула, и Дьяков понял: велят присесть! Когда его задница коснулась краешка стула, Кулагин неожиданно швырнул меню на стол и рявкнул:

– Куда?! Куда ты сел, мерзавец?!

Дьяков подскочил и машинально глянул на покинутый им стул. На стуле и соответственно на брюках расплывалось что-то коричнево-желтое.

«Горчица», – испытывая ужас, догадался Дьяков.

– Я же специально сюда розетку с горчицей поставил! – вопил Кулагин. – Чтобы никто рядом не садился!!! Тебе что, места в ресторане мало?! А??? Откуда только берутся такие идиоты?!

Дьяков неожиданно громко замычал.

– Что? Что ты сказал?! – удивленно спросил Кулагин. – Все слышали?

Официанты дружно кивнули.

– Слышали??? Он меня обозвал!

Официанты снова дружно и осуждающе кивнули.

– Мало того что своими штанами испортил мою горчицу, так еще и обозвал! Как ты меня обозвал, урод, повтори-ка?

Дьяков из последних сил хотел что-то возразить и, может быть, даже сказать страшному генералу, что он ничего плохого не имел в виду, а если генерал что-то не расслышал, то он, Дьяков, готов немедленно принести свои извинения. Но вместо этого из его могучей грудной клетки шестьдесят шестого размера вырвался хрип, сильно напоминающий первоначальное мычание.

– Ну вот! – холодно констатировал Кулагин. – Опять?! Я этого не потерплю! – Генерал поднялся во весь свой немалый рост, швырнул с размаху на пол салфетку, которая доселе была аккуратно заткнута за ворот белоснежной рубашки, и решительно двинулся на Дьякова. При этом его глаза светились каким-то белым огнем и смотрели на Гавриила Христофоровича пронзительно и страшно.

Официанты – кто с полотенцем, намотанным на кулак, кто с поднятым подносом – двинулись следом за наступающим генералом с явным намерением принять его сторону в случае потасовки.

Гавриил Христофорович не на шутку испугался. Он попятился и уперся задницей в соседний стол, но поскольку ее размер был вполне сопоставим с размерами препятствия, то стол легко сдвинулся с места и тут же опрокинулся, увлекая за собой стулья и посуду.

– Что ты делаешь, ирод?! – завопил один из официантов. – Это же фарфор Каподемонте! Восемнадцатый век!

– А они думают, что им все можно! – мрачно согласился с официантом генерал. – Думают, раз фонды всякие возглавляют, то можно народное достояние изничтожать! Им наплевать, что этот сервиз еще при Карле Третьем Неапольском создан! Что посуда эта бесценна!!!

– Я не хотел, не хотел я… – лепетал Дьяков, отступая перед напором Кулагина и распаленных гибелью сервиза официантов. – Не знал я, что он из Неаполя…

– Всем стоять! Руки вверх! Стоять, я сказал!!!

Этот решительный приказ, отданный зычным голосом откуда-то сверху, буквально пригвоздил Дьякова к полу. Он остановился и вскинул руки к трясущимся щекам – выше поднять их он не мог при всем своем желании. Вместе с ним испуганно затихли и официанты. И только Кулагин среагировал иначе – прыгнул в сторону и исчез за портьерой.

Дьяков мотнул головой и увидел, как в зал вбегают люди, вооруженные автоматами, а один даже держал наперевес ручной пулемет. Впереди всех мчался человек с пистолетом в форме полковника. Именно он еще раз громко приказал:

– Всем оставаться на своих местах! Мы из КГБ СССР. Управление по борьбе с империалистическим шпионажем. Вы арестованы!!!

При слове «шпионаж» Гавриил Христофорович успел вспомнить о том, что однажды, лет так десять назад, он неожиданно для самого себя сильно напился и по пьянке познакомился в ресторане «Метелица» – в том, что на Калининском проспекте, – с каким-то иностранцем. Кажется, с немцем. Ну да! С немцем! Он даже представился – профессор Якобсен из Бонна. И вот они тогда сидели до самого закрытия, и он, Дьяков, помогал немцу восстанавливать свои знания по части русского мата. И немец почему-то все время использовал свои навыки, чтобы обозвать нехорошим словом кого-нибудь из известных людей. Чаще всего он обзывал тогдашнего немецкого канцлера Вилли Брандта и всех американских президентов начиная с Джорджа Вашингтона. И все бы было ничего, а может быть, даже политически очень выдержанно, если бы периодически он не добавлял к этой компании и Леонида Ильича Брежнева.

Один раз он очень громко крикнул – так крикнул, что все обернулись, – что «ваш Брежнев тоже большой мудила». Тут же подошел милиционер, который, к счастью, не все расслышал, но заподозрил, что иностранец что-то нехорошее говорит про генерального секретаря ЦК КПСС. Он сделал Якобсену замечание, и тот, как законопослушный человек, тут же согласился, что обзывать мудилой главу государства, на территории которого он в данный момент находится, действительно немного не того… нетактично, так сказать. Милиционер, услышав слово, которым немецкий гость называет генсека, потребовал документы как у Якобсена, так и у Дьякова. Документы Якобсена его полностью удовлетворили, и он, по тогдашней традиции, категорически запрещавшей обижать иностранных гостей, даже выпивших, Якобсену строго козырнул и разъяснил на ухо смысл произносимого им оскорбления. Якобсен удивленно прижал руку ко рту и сделал вид, что вовсе и не знал значение данного термина, а, мол, когда узнал – только что, от милиционера, – то, естественно, категорически отказывается от своих поганых слов, сказанных в абсолютном беспамятстве и полном непонимании их смысла.

С Дьяковым вышло хуже. Прочитав, что тот служит в вузе и является доцентом, сержант милиции с укоризной произнес:

– Товарищ Дьяков! Как же так?! Ну, допустим, немецкий гость не знает, что такое «мудила». Но вы-то ведь знаете! Как же вы не пресекли, так сказать?! Почему не разъяснили товарищу из ФРГ, что наш генсек вовсе не мудила?

При этом Якобсен, как бы механически, снова повторил:

– Мудила…

– Вот видите, товарищ Дьяков! Он же не понимает, что говорит. И когда я ему на ухо – заметьте, шепотом – разъяснил значение этого слова, то даже немец понял, что так обзываться нехорошо. Стыдно должно быть вам, товарищ Дьяков! Стыдно! Так что давайте забирайте своего немца и идите спать. А я доложу по инстанции…

– Не надо по инстанции… – пролепетал Дьяков.

– Мудила… – отозвался Якобсен.

Милиционер снова укоризненно взглянул на немецкого гостя, потом перевел взгляд на Дьякова и примирительно произнес:

– Ладно! Не буду. Вот ваше удостоверение. Забирайте фрица.

– Я Адольф… – вмешался Якобсен.

– Фриц! – сурово нажал на слово сержант. – И давайте отсюда! А ты запомни, немчура! Даже если он и мудила, – сержант выразительно показал пальцем куда-то наверх, – то не тебе судить об этом. Это уж лучше мы с ним, с другом твоим советским, будем его так называть. А ты права такого не имеешь!

«Не сдержал слово сержант. Доложил… – думал, холодея, Гавриил Христофорович. – И вот она, кара! Настигла! Через десять лет…»

– Где Кулагин? – орал между тем полковник, размахивая пистолетом. – А-а-а, вон он! Вы арестованы, Кулагин! Выходите!!! Бросайте оружие!!! Сдавайтесь!!!

«Кулагин! – радостно подумал Дьяков. – Значит, не за мной», – а вслух крикнул, проявив неожиданную для самого себя смелость:

– Арестуйте его, товарищ генерал!

– Полковник!.. – поправили его.

– Товарищ генерал-полковник! Он вот еще что… Он не только шпион. Он – вот! – И Гавриил Христофорович решительно показал свой зад офицеру с пистолетом.

Тот хмыкнул и веско произнес:

– Бывает! От страха и не такое случается! Ты только вот что, мил человек, давай держись от нас подальше, а к воде поближе… Короче, как у нас в армии говорят, иди выполняй команду «оправиться!».

…Между тем Кулагин, который понял, что его обнаружили, самообладания не потерял! Он выскочил из укрытия и бросился к Дьякову.

– Стоять! У меня заложник! – жутким голосом закричал он. – Это лидер форума в помощь Горбачеву! Я его убью! У меня вилка!

Кулагин действительно держал возле оплывшей к плечам шеи Дьякова вилку и даже тихонько тыкал ею, давая понять, что может проткнуть несчастному профессору горло.

– Не надо! – захрипел Дьяков и почувствовал, что одной горчицей дело, видимо, не обойдется. – Не надо, товарищ Кулагин. О вас очень хорошо отзывался Женя Скорочкин…

– Молчать! – ткнул его в шею Кулагин, причем ткнул так, что стало больно.

Он пятился вместе с Дьяковым к ближайшему окну и прятался за его большое тело. Потом резко толкнул его на наседавшего полковника, да так сильно, что Гавриил Христофорович буквально снес коренастого офицера с ног и накрепко придавил к полу. А Кулагин вышиб спиной окно и, сделав сальто, ловко прыгнул на улицу. Он уверенно приземлился на ноги и пустился наутек, причем бежал по-военному профессионально – петляя и прикрываясь случайными прохожими, чтобы не попасть под автоматный огонь…

…Гавриил Христофорович в абсолютно мокрых штанах медленно брел по улице Горького в сторону Красной площади. На душе от всего случившегося было крайне мерзко! Все вместе взятое мутило душу – эти плохо отстиравшиеся штаны, сохранявшие подозрительный цвет, и этот подлый Кулагин, оказавшийся на поверку империалистическим агентом, разыскиваемым службами КГБ, да и вся эта противная история, в которую его втянул авантюрист Скорочкин.

Дьяков как раз поравнялся с огромным угловым зданием Центрального телеграфа, как вдруг услышал:

– Гавриил Христофорович! Товарищ Дьяков! Вы же искали встречи со мной. Вот он я! Михаил Кулагин.

Дьяков присел на долю секунды, опасливо повернул голову вправо и увидел, что прямо из-за газетного киоска на него пронзительно смотрит белыми глазами страшный генерал Кулагин. Только в этот раз был он улыбчив и тих. Можно даже сказать, приятен. Он ласково смотрел на Дьякова и показывал глазами: мол, давай пройдем чуть дальше, я покажу дорогу – там и поговорим.

Но Дьяков сразу на знаки не откликнулся. Он помнил про горчицу и подозревал новый подвох. Был даже момент, когда он вдруг набрался храбрости и хотел заорать во всю силу своих немалых легких: мол, шпион у нас обнаружился, вот он! Хватайте его, товарищи пулеметчики!

Однако что-то подсказало Гавриилу Христофоровичу, что так делать не следует. Ему даже показалось, что Кулагин как-то по-особенному держит руку в правом кармане брюк. А поскольку был он – то есть Гавриил Христофорович – воспитан на замечательном советском фильме «Подвиг разведчика», где, как известно, советский разведчик в исполнении актера Павла Кадочникова сражает фашиста наповал, не вынимая руку с оружием из кармана, то посчитал за благо тихо последовать за генералом, который прямиком направлялся в сторону Театра имени Ермоловой, в знаменитое кафе «МуЛиНе». Причем шагал генерал столь вальяжно и уверенно, что представить его бегущим от каких-то там автоматчиков было решительно невозможно!

Надо сказать, кафе это пользовалось на улице Горького безудержной популярностью, так как предлагало фирменный напиток под названием «Моток ниток». Коктейль представлял собой стакан водки, в который опускался густой моток разноцветных ниток, носящих название «мулине», кончик которого, естественно, свисал наружу. По мере их набухания нужно было опорожнить стакан, обсасывая свисающий конец. Если пили на спор, то побеждал тот, кому судья первому отжимал в рот последнюю каплю и демонстрировал пустой стакан…

Кулагин сел за стол в темном углу спиной к окну и теперь уж нескрываемым жестом пригласил собеседника присесть рядом.

– Не бойтесь! Шуток с горчицей больше не будет. Впрочем, на грязную салфетку вы таки уселись! Официант, черт побери! – негромко окликнул он. – Я же просил вас проделывать этот номер исключительно для неприятных мне людей. А нынче – вы же видите: перед нами сам Гавриил Христофорович Дьяков! Очаг перестройки, так сказать!! Телевизор не смотрите, любезнейший!!! Так можно и доходного места лишиться! А ну-ка нож мне, быстро! Да поострей! Помните, как товарищ Сталин чистил штаны простому танцору, или как там его… Давайте-ка и я…

Генерал опустился на колени и принялся соскребать засохшие подтеки с необъятных штанин Гавриила Христофоровича.

– Это горчица, а это – застывший кетчуп и масло, – пояснял он. – Кетчуп отойдет, а вот масляные пятна, увы, останутся. Но ходить можно будет. Просто люди подумают, что человек неудачно к трамваю прижался во время посадки… Пить что будем? «Моток ниток», конечно?

– Я не пью! Совсем не пью, товарищ, генерал, – робко возразил Дьяков.

– Это правильно! Я вообще не понимаю эту эпикурейскую придурь – туманить голову алкоголем, чтобы сделать ее еще дурнее, чем она есть от природы. Но сегодня день такой, Гавриил Христофорович. Нам предстоит очень непростой разговор, который потребует полной перестройки ваших мозгов, – точнее сказать, всего вашего миропонимания. Иначе вы ничего не поймете. А коли не поймете, то и деньги западные вам ни к чему. Вы же за деньгами пришли и за властью! Так ведь? Вот и послушайте меня, старого разведчика и шпиона, а проще говоря, коммерсанта, умеющего делать деньги из информации. Поэтому будем обсасывать нитки, Гавриил. Будем!

– Два «Мотка», любезный! – крикнул Кулагин официанту. – Без закуски! Закуской у них знаете что считается? – доверительно наклонился он к Дьякову. – Пучок черемши, этими же нитками перевязанный. Только баловство все это. Сегодня у нас будет только «Моток ниток»! И с каждым, простите за выражение, обсосом ниток будет наступать просветление вашего рассудка. Точнее, даже не просветление, а освобождение от той паутины нелепостей, которыми мораль облепила человеческое поведение.

– А как же автоматчики и этот полковник, которого я так неловко придавил к полу? – шепотом спросил Дьяков.

– Калов, что ли? А он с ребятами пьет такой же напиток в соседнем зале. Просто им никак нельзя меня поймать! То есть ловить меня они должны, причем постоянно. И докладывать об этом начальству, но вот окончательно поймать меня им нельзя. Ибо если они меня поймают, тогда им всем кранты!

– В каком смысле? – удивился Дьяков.

– А в прямом! Если меня поймать да как следует допросить, то выяснится, что шпион-то вовсе и не я, а как раз таки они и их командиры! Поэтому зачем им этот геморрой? Вот и бегают за мной, почитай, уж второй год. Ну, давай махнем по ниточке, а ты слушай! Постигай науку новой морали прогрессивного человечества! А Гришка Калов тем временем будет водку пьянствовать в соседнем зале и все запишет и сдаст запись под роспись в спецчасть КГБ. Там у них моих записей – целый чемодан. Ну, слушай…

Там же. Смертельная исповедь генерала Кулагина

– Вот ты, Гавриил, думаешь, легко стать предателем Родины? Родины с большой буквы? В смысле, всей страны, всей державы? Нет, Гавриил, совсем не легко. Человек предателем не рождается. Человек хоть и зачат в грехе, но на свет появляется ангелом. Нет на нем проступков! Ни единого! Ничего поганого он сделать не успел. Разве что обделался сразу. Но это и не грех вовсе…

Так вот, Гавриил, знаешь, что нужно иметь, чтобы стать предателем? Не знаешь… Надо иметь что-то такое, что хоть чуть-чуть дорого твоему сердцу! Предать можно только то, что дорого, что любишь. Предательство есть страдание, Гавриил!

Предатель – это очень трудная профессия. Вот смотри, задачку тебе одну задам! Антиномия разума, так сказать! Считается, что предать мать или отца – это великий грех. Ведь так? А давай-ка спросим себя, а почему, собственно, грех? Может, потому, что они твои биологические родители? Или потому, что кормили-поили тебя? Задницу подтирали? Ну не смешно ли?

Ну хорошо, допустим, все дело в том, что есть какая-то биологическая связь между ребенком и его матерью. Все же в утробе своей она это дитя выносила, жизнь подарила – не спрося, правда, хотел ли ты «посетить сей мир в его минуты роковые». Ну уж так вышло…

Кулагин нервно задергал ногой, раскачивая стол, который звенел всеми своими стаканами и приборами.

– А взять отца! – продолжил он. – Ты, может, и видел-то его пару раз за всю жизнь, когда он матери алименты изредка заносил…

(Тут Гавриил Христофорович вздрогнул и густо покраснел, так как ему показалось, что Кулагин произнес эту фразу не просто так, а имея в виду именно его, Дьякова, который действительно видел отца всего несколько раз, когда тот, смущенно и торопливо, передавал матери деньги.)

– И отчества его не помнишь! И на улице, встретив, не узнаешь! За что его любить? За заблудившийся сперматозоид, что ли? Ты разве не видишь, Гавриил, что удивительно все это? Тут концы с концами не связываются, если логично рассуждать! А все дело в том, что нет тут никакой логики! Ребенок изначально всегда любит своих родителей! Беззаветно любит! Беспричинно! Всяких! Даже тех, что лупят его почем зря! Даже если видит их раз в год! Даже тех, которых не знает, которых не видел никогда! И предать их – значит, любовь свою растоптать! А это очень больно. Тут сила нужна! Надо душу себе ампутировать. С корнем! Понял? Только тот, кто сможет переступить через эту любовь, и есть настоящий предатель. Понял?

Дьяков автоматически кивнул. И не потому, что понял, а от желания поскорее добраться до конца этих нелепых рассуждений Кулагина.

– И вот когда однажды ты проведешь эту ампутацию внутри себя – тогда уже все можно… Тогда уже Родину предать – что высморкаться! И потом, Родина – это что за танго-манго такое? Картинка в твоем букваре, что ли? – Кулагин задергал желваками. – Помню я эти картинки… Фильмы ужасов! «Мама мыла раму»! На шестнадцатом этаже она ее мыла, что ли… Или, может быть, про старую отцовскую буденовку вспомним, а? Так ведь не было у меня никакой отцовской буденовки. А была у меня невесть как сохранившаяся, пробитая навылет левее кокарды, фуражка штабс-капитана Кулагина, моего деда, расстрелянного большевиками под Перекопом. Именно расстрелянного! Их четверо осталось. Когда на расстрел повели, предложили им спеть «Интернационал», а за это – отпустить пообещали, мол, «бёгите отселе»! А они – нет, стреляйте! За Родину, мол!!! За царя и Отечество!!! Присягу, мол, давали… А кому они ее давали, идиоты, кому?! – Кулагин скривил рот и закашлялся, давясь перехватившим горло спазмом. – Как можно так называемую честь выше жизни ставить?!

Кулагин брезгливо вытащил из стакана нитки и в один огромный глоток опрокинул его содержимое в себя.

– Царя они защищали… Идиоты несчастные… Какого царя?! Того, что всех продал, чьи братья всю нацию содомским грехом заразили. – Лицо Кулагина в эту секунду сделалось красным, и он закрыл его руками. – А другие казнокрадством опутали да распутинщиной опоганили? За них, что ли, следовало пулю получать слева от кокарды? А, господин профессор? Как вам такая Родина, пахнущая дерьмом и кровью? Кстати сказать, душка моя интеллигентная, чтоб вы знали: расстрелянные, как правило, во время агонии испражняются – организм, видите ли, так у человека устроен. Ну и какие думы приходят сейчас в вашу светлую голову, а? Молчите, профессор. Так вот, нету никакого отечества как такового! Понятно?! Это единственно верное из того, что ваш «обрезон», этот ваш еврейский Маркс, сказал за всю свою беспутную жизнь.

– Он много чего еще сказал, – неуверенно вставил Дьяков.

– А про остальное мы не станем… мы только о предательстве… Вот почему его последователь – картавый ваш – сразу смекитил и к немцам подался. Ему ведь все равно – что германцы, что русские. Нету отечества – и все тут! Нету, батенька мой!

– Постойте! – возразил Гавриил Христофорович. – Если он все так смекитил, как вы изволили выразиться, то зачем же к германцам? Они-то войну в итоге проиграли.

– Они-то проиграли, – согласился Кулагин. – Но Ленин ваш в итоге выиграл?! Они – предатели – всегда и везде выигрывают. Что и требовалось доказать!

– А нынешнюю?

– Что – нынешнюю?

– Ну нынешнюю войну, между коммунистами и антикоммунистами, кто выиграет?

– Вы и выиграете, бывшие коммунисты, то есть предатели! Ведь тот, кто стразу в бой кинется, сразу же пулю в лоб и получит. А предатель отсидится, выживет да и выберет момент, когда штабы брать. И крикнет во все свое сбереженное горло: «Вот он я – победитель! Я всех вас уделал, всех предал и продал, включая отца и мать, и победил!» Так-то!

Кулагин победоносно посмотрел на Дьякова и торопливо добавил:

– Кстати, знаете, почему я без злости не могу про так называемую любовь к Отечеству говорить? А потому что Отечество – это люди, а не географическое место. Получается, я людей должен любить! Это каких же? Тех, что большевикам верноподданнически сапоги слюнявили? А если не про людей речь, тогда про что? Может, про березки, про куст ракиты над рекой? Видал я эти березы под Оттавой. Там они здоровее и веселее. И сок, между прочим, слаще, так как с экологией получше.

Мы с вами не Родине присягаем, а старым негодяям из Политбюро, которые и есть наша Родина. Вот почему от нее и тошнит с таким удовольствием! Они нас казнят и милуют. Захотят – наградят, а захотят – сдадут супостату на растерзание, как незабвенного товарища Зорге, когда стал ненадобен. Вот почему я имею право сказать при случае: «А пошла ты в задницу, дорогая моя Родина! С этой секунды – у меня другая Родина. Вот ей и послужу. А потом, глядишь, и еще разок обзаведусь любимой березкой, где-нибудь на севере Китая. Говорят, они там ничуть не хуже наших, амурских…»

– Но это же нехорошо! – вырвалось у Дьякова.

– Что нехорошо?

– Предавать нехорошо! Есть же какие-то моральные принципы в конце концов!

– Принципы, говоришь?! – Кулагин сжал кулаки и хищно ухмыльнулся. – Тогда вот тебе примерчик про принципы. Зверский примерчик! Экзистенциалистский, так сказать. Представьте: дадут матери револьвер с одним патроном да и скажут: девка твоя – за красных, а сынок – из юнкеров. Выстрел один, и в себя нельзя. Кому жизнь сохранишь? А не стрельнешь – убьем обоих! А? Во сюжет! Во предательство! Одного-то она точно спасет! А другого – точно предаст!..

Дьяков совсем съежился, пытаясь уложить в голове жутковатые рассуждения Кулагина в какую-то более-менее стройную конструкцию. Ему это не удавалось. Он периодически терял скачущую мысль генерала, и только чувство нарастающего омерзения оставалось неизменным и с каждой минутой усиливалось. Тут он абсолютно некстати обратил внимание на сочную коленку приближающейся девицы, которая эротично посасывала «Моток ниток». Она призывно улыбнулась профессору, а когда тот смутился, бесцеремонно обняла за шею Кулагина.

– Иди отсюда, Марго! Не сегодня… – раздраженно буркнул генерал. И добавил, вздохнув: – Примета времени! Все пороки вылезли наружу как навозные жуки по весне!.. Вот ты, Гавриил Христофорович, говоришь: предательство, предательство…

– Я ничего такого не говорю, – поспешил ответить Дьяков, продолжая прятать глаза от назойливой проститутки.

– Да нет, любезный! Вижу, что говоришь. Вижу, что трудны для твоего понимания мои рассуждения! А между тем после ампутации души предательство перестает быть предательством. Оно становится образом жизни, способом существования. Вот сдал я всю известную мне советскую агентурную сеть американцам… За деньги сдал… Нет, вру, за огромные деньги. И что? Никто меня и пальцем не тронул! Попробуй тронь, если я светоч перестройки и ее рупор, звучащий прямиком из чекистских рядов. Тронешь – кругом заорут, что демократию-де сворачивают, свободу слова ограничивают…

Раздолье нам сейчас, шпионам. Все Политбюро – одни шпионы. Прибрежный шельф американцам кусками отстегивают. А тут я со своей мелочовкой… Смешно, право!

Но все это шутки, так сказать. А если всерьез, то по-настоящему успокоил мою обескровленную душу только один человек – Солженицын его фамилия.

– Как же… Читал, – отозвался Гавриил Христофорович. – «Один день Ивана Денисовича». Стыдно признаться, но я не очень понял, откуда такой шум вокруг этой книги. Смело, конечно, для своего времени. К тому же Твардовский помог… Но я, к примеру, Шаламова куда больше ценю. Там литературы больше. А у Солженицына – одна голая публицистика.

– Ну это как вам будет угодно! Я тут не про литературу. Я про суть. Вы про «Архипелаг ГУЛАГ» слышали?

– Конечно, слышал! Но не читал, разумеется, – торопливо уточнил Дьяков, вспомнив вдруг, что говорит с генералом КГБ, который как раз и призван надзирать, чтобы в стране не читали запрещенные книжки. – Книга же на Западе опубликована. Где же я мог ее читать?

– Ну да, понятно… Это нам, сотрудникам КГБ, без нее нельзя было. Врага надо было знать в лицо, так сказать. Так вот, Солженицын там рассуждает про генерала Власова. Про того самого, которого потом советские контрразведчики изловили и приволокли в Москву, где прилюдно повесили на Красной площади вместе с господами Красновым и Шкуро. И знаете, что говорит Александр Исаевич? Он говорит – внимание! – что если предаешь такое чудовище, как Сталин, то это и не предательство вовсе, а поступок! То есть если ты против Сталина, то можно! То есть такое предательство если и не заслуживает исторического оправдания, то уж человеческого понимания вполне достойно! Каково?! Значит, иногда можно, если осторожно? А?

Кулагин торжествующе посмотрел на Дьякова и напористо продолжил:

– А чем тогда ваш Ленин отличается от Власова? Да ничем! Он тоже царя и царский режим ненавидел. Значит, и ему можно предавать и во имя классовой ненависти деньги у немцев брать на нужды революции! А коли так, коли всегда находится оправдание предательства, то почему, скажите на милость, мне нельзя?! Объявлю, что всегда ненавидел советскую власть, Ленина и Сталина, – и все дела! И уже могу поступить так, как велит мне моя классовая ненависть! Продам я эту Родину вместе с потрохами!

Дьяков поперхнулся водкой и побагровел.

– Что, не нравится? – торжествующе спросил генерал. – Чего это вы пятнами пошли? Слушайте дальше: ваш Солженицын беспардонно искажает масштабы сталинских репрессий.

– Почему он мой? – обиделся Дьяков. – Вовсе он не мой! Мне он решительно не нравится как писатель…

– Да это я так, для усиления эффекта. Чтобы вас половчее убедить! Так вот, думаете все исторические искажения Солженицына – это писательский вымысел? Нет, дорогой мой! Это классовая ненависть! А она выше правды! Поэтому лет так примерно через пять все то, что напридумывал Александр Исаевич, станет правдой. Единственной и неоспоримой! И никакая реальная статистика поколебать ее не сможет. Никакая! Хоть удавись! Даже тогда, когда откроют архивы! Когда выяснится, что писатель, мягко скажем, сильно исказил количество репрессированных – раз эдак в десять! Но все равно правда будет только одна – у Солженицына. А все остальное объявят заблуждением, поскольку все остальное не впишется в законы обновленной и сильно побелевшей классовой ненависти. Богов не правят, милейший мой профессор! Запомните это! – Кулагин победоносно откинулся на спинку стула. – Поэтому, прочитав про Власова, я принял решение, громко говоря, изменить своей Родине – Союзу Советских Социалистических Республик. И теперь все известные мне тайны сообщаю различным заинтересованным в том супостатам. А Отечеству своему – вот! – Кулагин ткнул Дьякову в нос побагровевший кукиш. Болт ему! И непременно с левой резьбой.

– А зачем с левой? – ошеломленно уточнил Дьяков.

– А чтобы ввернуть этот болт некуда было!.. Чтобы дырки для него во всей стране не нашлось! Смотрите, как я их! – Кулагин даже подскочил от возбуждения. – Всех известных мне иностранных резидентов я сдал в КГБ и скоро получу повышение по службе, а всю нашу советскую резидентуру сдал ЦРУ, американцам, и получу большущие деньги. Вот тебе и Родина, Гавриил! Давай-ка еще грамм по пятьдесят отсосем. Чтобы разговор ладно шел. Ты как?

Дьяков глаз на генерала не поднимал – смотрел в пол или в тарелку. Водку сосал резко и помногу. Его стакан уже опустел, и Кулагин застучал вилкой о тарелку. Подбежал один из автоматчиков: он раньше официанта услышал призыв генерала.

– Слышь, сержант, какая история получается! – сурово сказал Кулагин. – «Моток» у профессора закончился и у меня тоже, а у нас еще разговора минимум на полчаса. Давай-ка распорядись!

– Слушаюсь, товарищ генерал! – козырнул сержант и буквально через полминуты приволок за шиворот упирающегося официанта. Тот что-то бурчал про то, что «эти обычно не плотют и уходят через окно», на что сержант серьезно соглашался: да, мол, уходят именно через окно, да и не «плотют» – это точно! Но налить придется, а то, сам понимаешь, будет тебе кердык с особым цинизмом…

Гавриил еще ниже опустил голову, жахнул до дна только что принесенный стакан и, набрав полную грудь ярости, тихо заговорил, спотыкаясь через слово непослушным языком, расслабленным суровым напитком.

– Вот ты, генерал, уже сорок минут меня водкой поишь да про дела свои поганые треплешься. Душу свою грязную выворачиваешь! Товарищей, говоришь, в Америке сдал? – Гавриил мутно глянул на генерала и покачал толстым пальцем. – Тех, что по приказу Родины отправились в логово врага?… Я про них, про них, горемычных! У каждого, между прочим, семья есть. Дети… Зарплату от папки ждут. А у папки профессия такая – опасная и беспокойная. И тут как раз ты со своим предательством! Ну и, естественно, арестуют этих отважных парней, твоих соратников. И ведь знаешь, генерал, с ними шутить не будут. Кое-кому стул электрический светит! Убьют ведь их по твоей милости! Заметь, я даже не про Родину – я про людей, которых ты погубил!

Дьяков чувствовал, что быстро пьянеет, и торопился сформулировать ускользающую мысль.

– А ответ-то на все твои заковыристые вопросы прост, генерал! – Дьяков отважно и вызывающе ухмыльнулся. – Как яблоко прост! Знаешь, почему предавать нельзя? Да потому что это заповедь библейская! Просто она не написана, а может, не дописана. А может, посчитал Творец, что и так все ясно. Вот он сказал: почитай мать и отца! А дальше, может, так было: и Отечество почитай, как отца и мать. И сразу все станет на свои места. И весь сказ! И получается со всех сторон, что гад ты, генерал, подонок ты вонючий!

Гавриил Христофорович пьяно улыбнулся наливающемуся злобой Кулагину.

– Не зыркай на меня своими белыми глазами, – продолжал он. – Я уже не боюсь тебя и знаю, что будет через полминуты! – Дьяков поднял вверх указательный палец. – Я, к примеру, сейчас еще водки выпью. Гляди! – Дьяков взял стакан Кулагина, выкинул из него нитки и залпом выпил. – Видишь, сбылось. А про тебя вот что предскажу: за тобой сейчас целая орава волкодавов кинется, причем скорее всего догонит и убьет. Понял? Ну а если не догонит сейчас, то найдется какой-нибудь специалист, который тебя в Нью-Йорке зонтиком тихонько в коленку кольнет, и ты минут через десять сдохнешь в страшных мучениях. И найдут твое скрюченное тело в ближайшем общественном туалете – в говне и блевотине. Все будет точно так же, как тогда в Болгарии, когда ты этого – писателя, кажется? – зонтиком отравил. Помнишь? Такая вот фигня…

Дьяков решительно поднялся, и его сильно мотнуло. Но он устоял и завершил свою речь:

– А денег я с тебя, падла, не возьму! Подавись!

Дьяков вызывающе похлопал Кулагина по плечу и, пошатываясь, пошел к выходу, но потом резко остановился и заорал, подражая голосу Левитана:

– Всем подразделениям КГБ СССР! Немедленно приступить к ликвидации империалистического агента, лютого наймита и предателя перестройки! – Дьяков долю секунды подумал и добавил: – А также американского космополитического испытателя Михаила Кулагина!

Подброшенные с мест столь решительным распоряжением, в зал ворвались преследователи Кулагина, которые посчитали, что получили приказ через громкоговорители непосредственно с Лубянки. Началась страшная пальба. Кулагин, отстреливаясь, стал пробиваться к окну. Но именно в тот момент, когда он уже было вскочил на подоконник и ударом локтя высадил стекло, его достала пуля, выпущенная полковником Каловым.

Генерал КГБ СССР Михаил Кулагин был сражен наповал. Но, дабы не возбуждать демократическую общественность страны, газеты сообщили, что генерал уехал читать лекции за границу. Его даже показали по телевизору: он якобы зарабатывает на жизнь тем, что возит по Нью-Йорку туристов и демонстрирует им места, связанные с деятельностью КГБ СССР. Надо ли говорить, что это был подставной Кулагин, так как труп настоящего той же ночью кремировали, а его мозг, необычного фиолетового цвета, передали для закрытых исследований «генетической предрасположенности к предательству» в Институт им. Сербского.

Бонн, на следующее утро. «Стойте, бабуся! Я ничего не пойму!»

…Сознание возвращалось к Каленину кусками. Он то вновь видел бродящую по комнате хозяйку, то вглядывался в серые пуговки глаз агрессивного ночного визитера, который так жестоко ударил его… Наконец наступило стойкое просветление сознания и Каленин ощутил на лице приятные прохладные прикосновения. Это фрау Шевалье делала ему влажные компрессы, приводя в чувства и омывая довольно серьезное рассечение в районе глаза.

– Бил в переносицу, – профессионально прокомментировала она, – но промахнулся. Теперь будет огромный синяк под глазом.

– Кто это был? – буквально прошептал Каленин, не в полной мере владея голосом.

– Потом, потом… А теперь давайте-ка приложим лед, попробуем снять отек. Все остальное сейчас не имеет ровно никакого значения…

– В каком смысле «потом»? – пролепетал Каленин. – Мне чуть не вышибли глаз, а вы утверждаете, что это не имеет никакого значения? Объяснитесь же наконец!

– Не двигайтесь! Когда вы округляете здоровый глаз, то заплывший смотрится просто ужасно – его почти что нет. То есть он, конечно же, есть, но только предположительно. Я уже вызвала доктора, и он будет с минуты на минуту.

– Что за дурацкие шутки происходят со мной в вашей вонючей квартире? – простонал Каленин. Он специально подобрал слово – «вонючая», – которое, как ему казалось, должно было больше всего обидеть чистоплотную фрау Шевалье. – Почему меня здесь бьют по лицу?

– Вы тоже заметили, – закрутила немка крючковатым носом. – Это тараканы! Мы их травили почти два месяца – вот и запах. Но, говорят, он держится не больше недели, и я полагала, что все уже выветрилось. Видимо, у вас очень острое обоняние, мистер Каленин…

– Я не про тараканов! – взвился Беркас. – Почему в вашем доме меня то душат подушкой, то лишают зрения?

– Да потому, мой мальчик, – загадочно проворковала фрау Шевалье, – что, пока вы спали, я все сделала. – Она соорудила таинственное лицо и прошептала: – Портфель у нас. Вы поняли? Он у нас! – И как бы отвечая на сохраняющееся недоумение на перекошенном лице Беркаса, старая немка снисходительно добавила: – Ну согласитесь, не могли же мы оба среди ночи отправиться на вокзал и вскрывать там ячейку, в которой хранятся бесценные материалы… Тем более что за домом точно ведется слежка. Я ее обнаружила вскоре после смерти Германа. На вас, видимо, напали как раз те, кто охотится за этим портфелем. Но я их обвела вокруг пальца! Они думали, что в мое отсутствие попадут в клинику и откроют тайну Германа. Черта с два! – И фрау Шевалье торжествующе хлопнула Беркаса по плечу, да так сильно, что удар отозвался болезненным гулом в не окрепшей после ночной взбучки голове.

– Стойте, бабуся! – задергался на диване Каленин. – Я ничего не пойму! Я немедленно собираюсь и еду в советское посольство. Какой портфель? Какая слежка? Меня, гражданина СССР, только что пытались искалечить на территории государства, которое на год гарантировало мне все гражданские права, в том числе право на безопасность!

– Ну, мой друг, как только вы догадались про вокзал и ящик, дальше я все додумала сама. Портрет этот я сознательно оставила у вас. Хотя у меня и в мыслях, разумеется, не было, что эти господа поступят с вами столь варварским способом. Я думала, они просто заберут его. А бить по лицу ради того, чтобы завладеть ничего не значащей бумажкой, из которой они ничего не поймут, – это, конечно, варварство и вздор.

– Вздор?! – эхом отозвался Каленин и осторожно потрогал набухающую гематому, которая уже полностью закрыла глаз и теперь взялась за щеку, наливая ее синевой и перекашивая лицо. При этом Беркас успел мимоходом глянуть в зеркало и заметил, что редкие веснушки выросли в размерах и стали напоминать пигментные пятна. Это почему-то его особенно разозлило. – То есть вы заранее предполагали, что сюда могут явиться охотники за портфелем? – с вызовом спросил он. – Вы хотите сказать, что они и сейчас могут сюда ворваться?

Немка смущенно пожала плечами:

– Я этого не исключаю!.. Хотя то, что они явились в дом именно сегодня, конечно же, совпадение. Они же не знают, что я добыла бумаги Германа… – Она решительно сжала сморщенные кулаки и торжествующе воскликнула: – Портфель-то у нас! Ура!

– Значит, вы разгадали шифр и играли со мной в «кошки-мышки», когда всего пару часов назад отдавали мне этот рисунок? – потрясенно спросил Каленин.

– Да там все элементарно! – небрежно бросила Шевалье. – Большой палец и мизинец указывают на серьги с бриллиантами, подаренные мне Германом на свадьбу. Понятно также, что количество каратов в этих камнях знаем только мы двое. Кстати сказать, мы давно выменяли эти серьги, еще во время войны… Так вот там в каждой серьге по карату. Вот вам и решение задачи: вокзальный ящик номер двенадцать, код – десять одиннадцать! Задача решена! Спасибо вашему поэту… этому… Живаго…

– Пастернаку.

– Да-да! И ему тоже! Вот! – Старушка сделала несколько изящных па, исполняя что-то вроде полонеза. – Я получила то, что оставил мне Герман.

– Да что это в конце концов! Что в портфеле?

– Там рисунки Германа…

– Что-о-о? – возмущенно протянул Каленин. – Рисунки?! И за них меня чуть не убили?! Вы в своем уме, фрау Шевалье?

– Ну да! Хотите взглянуть? – Фрау Шевалье открыла видавший виды потертый коричневый портфель, хотела что-то достать из него, но портфель выскользнул из ее рук и по полу ворохом рассыпались карандашные портреты, в основном молодых мужчин. Были здесь и женские лица – всех рисунков штук сорок.

Каленин с удивлением, в один глаз разглядывал все это добро, потом недоуменно спросил:

– А кому, кроме вас, нужны эти рисунки? И почему доктор намекал, что они стоят больших денег?

– Думаю, насчет денег Герман сильно заблуждался. Мне эти рисунки дороги как память. А те, кто за ними охотится… это коллекционеры. Для них эта коллекция ценна ароматом времени. На рисунках – клиенты доктора: офицеры вермахта, отцы города, известные жители Бонна… К тому же, говорят, рисунки имеют и художественную ценность. Но большие деньги – это скорее шутка.

– Какая шутка, мадам, если ваш муж в письме предвидит собственную смерть и тщательно шифрует местонахождение портфеля?… И потом, что это за двухметровые коллекционеры, которые врываются ночью в дом и бьют незнакомого человека по лицу? За какой-то дурацкий портфель с рисунками! Вы хотите, чтобы я в это поверил? Не держите меня за идиота, фрау Шевалье!

– Ну хорошо! Допустим, я не говорю вам всей правды! И что же? Вы будете ее искать? Молодой человек, – назидательно заулыбалась немка, – правда иногда бывает так опасна, что ее лучше не знать!

– Замечательно! – грозно произнес Каленин. – Правду я искать не стану! Пусть ее ищут другие – те, кому положено! – Он решительно встал и двинулся к телефону. – Я должен обо всем этом информировать мистера Куприна из советского посольства…

– Конечно-конечно! Но сначала вас должен осмотреть доктор. К тому же я вызвала полицию… А вот как раз и доктора! – Фрау Шевалье двинулась навстречу появившимся в коридоре двум степенным мужчинам, которые дружно приподняли шляпы и так же дружно отправились мыть руки.

…Доктора констатировали, что у Беркаса рассечена бровь, имеется обширная опухоль под глазом, и не исключили также наличие ушиба глазного яблока. К тому же Каленин потерял сознание – а это верный признак сотрясения мозга! Они настойчиво рекомендовали госпитализацию и были сражены ответом Каленина, который сказал, что в больницу не поедет, поскольку в Германии в отличие от Советского Союза нет бесплатной медицины и он не намерен тратить свою стипендию на пустяковую травму. По его словам, чайные компрессы, а также примочки с использованием мочи (немецкие доктора пришли в ужас, услышав это) реабилитируют его глаз за пару дней.

– Да-да, господа! Именно так поступил мой дедушка, Георгий Иванович, когда гигантская семга ударила его хвостом в глаз. И ничего – до сих пор выбивает из «мелкашки» нормы ГТО!

«Нормы ГТО», «мелкашка» – слова эти для немцев были равноценны языку марсиан, поэтому, дружно пожав плечами, они покинули гостеприимную фрау Шевалье, оставив рецепты, основанные на иных ингредиентах, нежели те, что применялись дедушкой Георгием Ивановичем…

…Полиция, как водится, развела руками, так как ничего вразумительного по поводу пучеглазого разбойника, напавшего на Каленина, тот сообщить не смог… Все действительно выглядело как попытка ограбления, так как были открыты все ящики письменного стола, выпотрошен чемодан с каленинскими вещами, выброшены на пол все книги…

Господину Каленину были принесены извинения и рекомендовано поменять запоры на входной двери, которые, кстати сказать, оказались абсолютно неповрежденными.

…Когда Каленин и Шевалье остались вдвоем, Беркас вновь кинулся было к телефону, чтобы позвонить в посольство Куприну, но старуха мягко остановила его. Она наклонилась к его уху и ласково прошептала:

– Не стоит этого делать. Не впутывайте в эту историю ваших друзей из посольства. Засмеют!

Каленин застыл с трубкой в руке и вдруг представил себя со стороны: как он рассказывает Куприну про женский портрет на стене комнаты, куда он проник тайком, про письмо с того света, про стихи Пастернака и про ночного визитера, который представляется «конем в пальто» и лупит Беркаса в глаз.

Каленин явственно увидел, как вытягивается строгое лицо Куприна и как тот говорит ему: «Мальчишка! А еще член КПСС! Как можно проявлять такую легкомысленность?! Как вы могли впутаться в эту скверную историю?!»

Действительно, как? Беркас медленно положил трубку и опустился на стул.

– Так-то лучше, мистер Каленин, – продолжала мурлыкать немка. – Зачем вам неприятности? А меня простите. Мне правда не у кого было спросить про стихи, кроме вас. Вот, возьмите… – Немка протянула Каленину пухлый конверт. – Здесь пять ваших годовых стипендий. Надеюсь, это стоит вашего синяка?

Каленин потерял дар речи от возмущения. Не говоря ни слова, он вскочил и стал лихорадочно собирать вещи. Он метался по кабинету, хватая книги, фотографии, какие-то бумаги со стола… Потом выскочил в соседнюю комнату и стал, комкая, швырять в чемодан одежду.

– Что вы делаете? – спокойно спросила фрау Шевалье, выйдя в коридор.

– Да пошла ты… – буркнул по-русски Каленин, продолжая сметать в чемодан все, что попадалось под руку.

– Портрет верните… – неожиданно попросила немка. – Он вам не принадлежит. Да и зачем он вам?

Каленин вопросительно взглянул на хозяйку квартиры.

Та глазами указала на кучу бумаг возле письменного стола, которые Беркас сгоряча смахнул на пол.

– Вы вместе со своими бумагами прихватили со стола портрет Вилли. Я достала его из портфеля, пока приводила вас в чувство. Он очень похож на Германа.

Каленин присел на корточки и безошибочно вытащил из кучи чуть пожелтевший лист бумаги. Это был карандашный портрет мужчины лет тридцати, в форме офицера СС. Портрет был выполнен мастерски. Художник передал не только портретное сходство, так как Каленин сразу же отметил, что мужчина на рисунке очень похож на доктора Шевалье, фотографии которого ему неоднократно показывала хозяйка квартиры. Но главное – портрет точно передавал характер человека. Тот смотрел на Каленина с вызовом, плотно сжав тонкие губы и прищурив глаза. Взгляд был цепким и холодным.

Великолепна была и техника рисунка. Создавалось впечатление, что карандаш мастера в состоянии решить любую художественную задачу. Каждый штрих был индивидуален. Зрачок был выполнен так, что можно было подумать, что автор применил акварель. А детали эсэсовского мундира прописаны со знанием мельчайших деталей – вплоть до особенностей швов.

Внизу значилось: «Вилли Штерман, 1915 г.р. № 1, февраль 1945 г.».

Каленин вопросительно посмотрел на женщину. Та бережно взяла из его рук рисунок и пояснила:

– У него фамилия матери – Штерман. Служить в СС и носить при этом французскую фамилию Шевалье было во времена наци невозможно. Вы обиделись на меня за то, что предложила вам деньги? Но я действительно не знаю, как вас еще отблагодарить за помощь. Не обижайтесь…

В этот момент раздался звонок в дверь, и Каленин по привычке хлопнул ладонью по кнопке, хотя в гости никого не ждал. Послышались шаги, и в кабинет вошел Ганс Беккер, который первым делом бросился к фрау Шевалье и спросил:

– Ну что, все в порядке? Вы нашли его?

– Ты хотя бы поздоровался, Ганс, – обратился к визитеру Каленин, но тот, не обращая на него внимания, наседал на фрау Шевалье:

– Что вы молчите? Удалось? – Беккер посмотрел на Каленина, и его скулы, плотно обтянутые смуглой кожей, стали пергаментно-бледными. – Вы что, нашли себе другого помощника? Этого вздорного коммуниста?

– Успокойтесь, Ганс, и не говорите ерунду!..

– Но вон же портфель! Вон же рисунки! – Беккер впился глазами в рассыпанные на полу портреты, которые фрау Шевалье так и не успела убрать назад в портфель. – Это архив вашего мужа, да? Тот самый?! Знаменитый архив Шевалье?! Вы что же, решили обойтись без меня? – Беккер как безумный метался по кабинету. – Это нечестно! С какой стати этот господин, – Беккер кивнул на Каленина, – должен получить то, что вы обещали мне? Я ради этого все поставил на карту, а вы…

– Заткнитесь же наконец! – рявкнула Шевалье басом. – Что вы несете, Беккер?! Давайте поговорим после… Вы, кажется, собирались покинуть мой дом? – обратилась она к Каленину.

– А вот возьму и не покину! – неожиданно заявил Каленин и демонстративно уселся в кресло. – Хватит из меня дурака делать! Что за архив? Почему вокруг него такая возня? Я даже пострадал за него. Ну-ка объясните, что тут за тайна!

– Так он ничего не знает?! – обрадовался Ганс.

– Вы идиот, Беккер! – сердито выкрикнула фрау Шевалье. – Теперь благодаря вам уже кое-что знает! Мистер Каленин, – обратилась она к Беркасу, – я вовсе не настаиваю на том, чтобы вы покинули мой дом. Оставайтесь и живите сколько угодно. Не хотите брать деньги – ваше право…

При слове «деньги» Беккер снова забеспокоился и закрутил головой, пытаясь понять, о чем идет речь.

– Могу предложить полный пансион и освобождение от всех платежей за жилье. Но у меня есть просьба: давайте забудем про портфель и про все, что с ним связано. Через час этот портфель вместе с его содержимым навсегда исчезнет из вашей жизни – я вам обещаю это. – Старуха пристально посмотрела Каленину в глаза и добавила: – Если, конечно, вы не станете делать глупостей…

– Каких, например? – уточнил Беркас.

– К примеру, впутывать в эту историю мистера Куприна… Впрочем, как вам будет угодно. Можете рассказать ему обо всем. Только не думаю, что ему это понравится… Особенно после того как он попросит предъявить какие-либо доказательства случившегося.

– А если я покажу ему портрет на стене и потайную дверь в шкафу? – злорадно спросил Каленин.

– Портрет? Какой портрет? – Немка ехидно разглядывала Каленина. – Ах да, тот, что на стене… Прошу вас, – она показала рукой на книжный шкаф, – взгляните. Боюсь, что вас ждет разочарование…

Каленин решительно шагнул в тайный проем и услышал вслед:

– Выключатель слева от двери – прикрыт оторванным куском обоев…

Каленин провел рукой по стене и нажал на клавишу. Вспыхнул тусклый свет одной-единственной лампы, осветивший пустые стены и усиливающий ощущение запустения. Он взглянул на то место, где еще вчера был нарисован на белых обоях портрет хозяйки, и уперся взглядом в грязное большое пятно, оставшееся на месте оторванного куска обоев. Рисунка не было…

В этот момент он увидел, как потайная дверь резко пошла вперед и захлопнулась с характерным щелчком. Каленин в долю секунды оценил ситуацию и бросился на дверь, норовя высадить ее плечом, но та даже не шелохнулась. Голова же отозвалась на удар гулкой болью, которая, казалось, взбежала вверх – от ушибленного плеча до самой макушки.

Вгорячах Каленин ударил дверь ногой, потом еще раз плечом. Бесполезно… Дверь была сделана на совесть, а потайной замок надежно крепил ее к косяку.

– Потерпите, мистер Каленин. Всего полчасика потерпите, – услышал он глуховатое контральто фрау Шевалье, чей голос показался ему еще ниже и басовитей за счет разделяющего их препятствия. – Мы быстро вернемся. А это – я имею в виду запертую дверь – мы сделали для вашего же спокойствия. За время нашего отсутствия вы успокоитесь, все обдумаете и… примете правильное решение. Я надеюсь на ваше благоразумие, мистер Каленин…

– Ах ты, старая… – Каленин от возмущения задохнулся и даже не смог выговорить ругательство, которым хотел подчеркнуть свое отношение к вероломной немке. – Открой! – Он еще раз бросился всем телом на дверь, но добился лишь того, что взрыв головной боли стал еще обширнее и тяжелее.

Каленин присел на корточки и, приложив ухо к двери, услышал тяжелые шаги хозяйки, сопровождаемые торопливыми подпрыгиваниями Беккера. Потом хлопнула входная дверь и установилась полная тишина, едва пробиваемая звуками проезжающих мимо дома автомобилей.

Узкие бойницы окон полуподвала были снаружи зарешечены, что не оставляло никаких надежд выбраться на улицу. Можно было, конечно, разбить окно и позвать на помощь, но этот вариант Каленин сразу отбросил как абсурдный. Он представил, как добропорядочные немецкие прохожие вызовут полицию и ему придется объяснять, что он направился в заброшенную клинику разглядывать отсутствующий портрет, что его закрыла в подвале старая немка, которая разведет руками и сообщит, что дверь скорее всего сама захлопнулась и все рассказанное мистером Калениным не более чем его фантазии, вызванные болезненным состоянием мозговой деятельности, расстроенной ночным ударом в область правого глаза. Чушь, короче…

Оставалось ждать. Но при этом Каленин твердо решил, что Куприну он, конечно же, все расскажет при личной встрече. Пусть ругает! Пусть возмущается! Но оставить злобную старуху безнаказанной – это слишком. «Пусть только вернется! Пусть откроет дверь! Этому хлыщу – Беккеру – сразу двину в морду! Это мы умеем! А немку… Немкой пусть займется Николай Данилович! Может, она воровка! Может, вся эта история с архивом заслуживает внимания полиции! Короче, пусть Куприн решает».

В этот момент размышления Каленина прервались, так как он не то чтобы услышал, а скорее почувствовал какое-то движение с другой стороны двери. Он снова припал ухом к холодному дереву и теперь уже явственно услышал: по кабинету кто-то ходил, но ходил крадучись, на цыпочках. И уж точно это не фрау Шевалье или Беккер.

– Эй! – тихо позвал Каленин, еще не очень понимая зачем. – Эй! – повторил он чуть громче, и в этот момент у него неожиданно похолодела спина, так как он вдруг осознал, что в кабинете может находиться тот самый гигант, который проник в квартиру ночью, и встреча с ним не предвещает ничего хорошего.

– Где вы? – послышалось с другой стороны, и голос показался Беркасу знакомым. – Как до вас добраться? Это вы, мистер Каленин?

Последний вопрос был задан по-русски, и Каленин догадался, кто проник в квартиру и стоит в полуметре от него.

– Откройте! – попросил он также по-русски. – Тут дверь… Потайная… В книжном шкафу.

Послышалась какая-то возня, потом раздался щелчок и дверь отступила, скрывая в полумраке долговязую фигуру…

Москва, …июня 1986 года. Большой пленум

Пленум ЦК КПСС – всегда событие. Но этот пленум заранее объявили Большим и даже эпохальным. Вся партия знала: будут публично изгонять из партии Беляева.

Накануне в «Правде» вышла разгромная статья, в которой описывались все художества краснодарского первого, в том числе говорилось и о выбросившихся из окон подчиненных, которых Беляев довел до самоубийства. Были также письма трудящихся, сообщавших о личной разгульной жизни краснодарского начальника: пьет, мол, без удержу, куролесит в пьяном виде. В присутствии иностранной делегации, включавшей представительниц женского пола, публично помочился на забор своей загородной резиденции.

Вспомнили и любовь Беляева к пению: сигналили, что уж больно натурально у него царь Борис получается в одноименной опере Мусоргского. Корону, мол, царскую примеряет, властолюбец краснодарский!

Даже про ухо написали. Причем представили дело таким образом, что это именно Беляев достал до печенок своего товарища приставаниями к его девушке, а тот, не выдержав, отомстил обидчику. Нашли и самого стрелка, отсидевшего пять лет «за нанесение телесных повреждений средней тяжести». Тот был немногословен, но твердо сказал журналистам: «Борька меня тогда крепко обидел!»

Статью и соответствующие отклики готовили Дьяков под присмотром Скорочкина, который к тому времени ушел из Плодовощторга и стал первым заместителем управляющего делами ЦК КПСС. Они для себя решили, что центральной темой публикаций будет пьянство Беляева. Причем особенно ярко была представлена поездка Беляева в США и его выступление в американском конгрессе, где он вышел на трибуну вдрызг пьяным. Намекали, что выпито было не меньше семисот граммов «Столичной» и Беляев, мол, опозорил страну, представ перед идеологическим врагом в непотребном виде, оскорбляющем звание советского коммуниста.

Расчет оказался точным. Вся страна над публикацией потешалась. Беляева никто особо не защищал, но и не осуждал, поскольку в общественном мнении доминировала та общепринятая формула, что пить в общем-то не только не грех, но даже и не порок – так, страстишка. Но когда пьешь, голову, конечно, терять не должен. Поэтому публичное окропление забора, к примеру, читающая публика откровенно не одобряла, поскольку это не вписывалось в допустимые нормы поведения пьющего мужика.

А вот выступление в конгрессе и отстреленное ухо воспринимались простым народом с очень даже большим уважением. Говорили так: «Наш-то Бориска! Врезал литр да и объяснил этим американским придуркам про то, как надо нашу страну уважать! Кредиты ей давать и прочую гуманитарную помощь! Вот пускай слушают русского мужика, у которого что на уме, то и на пьяном языке, а доза при этом вообще никакого значения не имеет: раз на ногах стоит и „папа-мама“ выговаривает, значит, физическая форма вполне даже соответствует.

И про ухо тоже судачили незлобно: мужик, мол, он и есть мужик! Повздорил из-за бабы, да и получил свое. Это дело такое – с каждым может случиться!

…Горбачев на пленуме выступать не собирался. Он знал, что готовится спецпрограмма: о Беляеве скажут все необходимое, выведут из Политбюро, снимут с должности первого секретаря Краснодарского крайкома и с треском исключат из партии. Выступать должны были простые партийцы: рабочие, военные, учителя, один маститый режиссер, ну и парочка местных секретарей – как говорится, по поручению коллег.

В день пленума люди Скорочкина с трудом отыскали Беляева на квартире его однокашника и собутыльника, с которым тот всю ночь пил по-черному. Нашли в семь утра. Пленум – в десять. За время, оставшееся до начала пленума, ему успели поставить пару капельниц, беспощадно промыть желудок, сделать несколько клизм, напичкать какими-то таблетками – в общем, привели в чувство и поставили на ноги.

В полубессознательном состоянии его коротко подстригли – так чтобы ухо-гусеница отчетливо виднелось со всех ракурсов.

Уже перед самым пленумом – минут так за двадцать – измученному неприятными процедурами Борису Нодарьевичу Женя Скорочкин лично поднес стакан коньяку.

Он внимательно наблюдал, как трепетно, маленькими глотками поглощает Беляев янтарную жидкость. Его передернуло от увиденного и в какой-то момент чуть не стошнило, но он взял себя в руки и внушительно произнес:

– Значит, так, Борис Нодарьевич! Попроси слово сразу, как начнется пленум! Это будет примерно через сорок минут. Как раз коньяк подействует и ты придешь в наилучшую форму. Текст у тебя в правом кармане. Проверь-ка! Так, все на месте. После того как выступишь, садись на место и молчи. Понял? Опусти глаза, слушай и молчи. Дождешься выступления эстонца. После этого молча встаешь и выходишь из зала. И смотри – чтобы не развезло! Когда пойдешь по залу – иди твердо и сурово, одним словом – основательно иди. И уже в конце дверью к-а-а-а-к жахни! Чтобы штукатурка посыпалась! И сразу на митинг! Там тоже выступаешь. Текст в левом кармане. Проверь! И не перепутай, Борис! Это разные тексты!

– Не дурак, знаю, что разные!..

– Дальше – немедленно улетаешь из Москвы, поскольку тут как раз все и начнется. Учти, Борис! Твои слова на митинге «всех политических жуликов – на нары!» – это фактически сигнал к народному восстанию. Дальше мы запускаем свой сценарий, понял?

– Отстань, Женька! Что вы меня за идиота держите: понял – не понял! – передразнил Скорочкина Беляев. – Все я понял! Это вы давайте понимайте все правильно, стратеги хреновы. Это вы у меня служите, а не я у вас! Понял, Женечка?! Управляющим-то стать хочешь небось? Партийными деньгами порулить?! А?!

Беляев громко рыгнул, и в комнате отчетливо запахло алкоголем. Скорочкин поморщился:

– Хватит, Борис! Сочтемся славой. А тексты ты все же не перепутай…

…Горбачев открыл пленум привычными фразами, а потом, при уточнении повестки дня, предоставил слово своему заму по идеологии, который предложил до обсуждения основной повестки обсудить персональное дело коммуниста Беляева.

– Беляев стал знаменем антиперестроечных сил! – заявил тот. – Открыто противопоставил себя партии! Мы не можем двигаться дальше, не дав должной оценки… – Ну и так далее в том же духе…

Дружно проголосовали за дополнение повестки.

Тут же поднял руку Беляев.

– Ты что, Борис, против изменения повестки? – улыбаясь в зал, спросил Горбачев.

– Я – за! – рыкнул Беляев. – Я прошу слова!

– До обсуждения вопроса? Я думал, ты выступишь в конце, как-то покаешься перед партией – разоружишься, как раньше говорили…

– Дайте слово! Может, и разоружусь! – настаивал Беляев.

– Пусть выступит! – послышалось из зала. – Что мы, боимся его, что ли? Пусть говорит!

– Ну давай, Борис, давай! Слово по его просьбе предоставляется товарищу Беляеву!

Беляев, который сидел где-то в последнем ряду президиума пленума, тяжело стал спускаться к трибуне. Он встал перед микрофонами, покрутил головой так, что во все стороны сверкнуло сизым глянцем его искалеченное ухо, потом полез в левый карман пиджака и развернул бумагу.

– Россияне! Братья и сестры! Все, кто сейчас слышит меня! Народ мой, несчастный и любимый! Дети мои! К вам обращаюсь я в эту трудную минуту своей и нашей общей жизни.

Скорочкин, сидя за сценой, сначала схватился за голову, а потом кинулся к ближайшему телефону.

– …Ну и чего они добились, эти гулаговские выкормыши? – драматично вопрошал в зал Беляев, поглядывая в лежащий перед ним текст. – Эти Пилаты современности! Эти Шариковы при должностях! Эти Дуремары-отравители, замешивающие свое страшное идеологическое зелье, которое разлагает душу народа нашего?

По залу пробежал гул и стих, так как всем хотелось услышать продолжение странного выступления, явно тянувшего на шизофрению…

– …Чего они добились? Ну сняли меня с должности! Да пускай подавятся этой должностью! Я заявляю вам, дорогие мои сограждане, россияне, что больше этой организации, под названием КПСС, я не служу! Служу я только вам, родные мои!

– Погоди, Борис! – вмешался Горбачев. – К кому это ты тут обращаешься? К каким таким родным россиянам? Что за бред несешь? Мы тебя пока еще ниоткуда не исключали. Ты о чем?

Беляев, не обращая внимания на эту реплику, задиристо продолжал:

– Они уже свою историю написали. Грязную, надо сказать, историю! Историю унижения человеческой личности! Историю позора страны, победившей фашизм и живущей нынче хуже, чем некоторые африканские страны. Историю воровства и создания привилегий для себя, любимых…Вот Горбачев, к примеру, генсек наш новоиспеченный! – Беляев оторвался от текста и заметно оживился. – Строит себе две офигенные дачи – одну под Москвой, другую в Крыму. Мало ему того, что у него уже есть! Мало того, что эта ваша КПСС украла у нашего народа все, что можно украсть! Так нет же, вам, горбачевым, еще подавай!

В зале стали раздаваться выкрики: «Позор!», «Долой!», «Он пьян, как всегда!»

– А посмотрите на этих, – не обращая внимания на начинающуюся обструкцию, продолжал Беляев, – на первых секретарей в республиках и краях! Это же зажравшиеся жирные коты, которые ненавидят свой собственный народ! А тот платит им тем же – ненавистью платит. Пока, правда, тихой, но такой глубокой и сильной, что она рано или поздно выплеснется на улицы и смоет очищающим дождем этот гнусный режим, а вместе с ним и всю эту империю зла…

На этих словах по залу прокатилась волна возмущенных возгласов. Они слились в нестройный, но громогласный хор, исполняющий грозный речитатив, смысл которого был абсолютно ясен: зал требовал крови и призывал смести с трибуны наглеца! И вдруг, на фоне этого океана ненависти, раздались из разных концов робкие, одинокие, но настойчивые аплодисменты.

Беляев повернулся скрюченным ухом в зал и напряженно прислушался, стараясь утвердиться в том, что аплодисменты ему вовсе не грезятся. И когда понял, что ему действительно аплодируют, набрал в могучие легкие побольше воздуху и гаркнул что было силы:

– Пьян, говорите?! Конечно, пьян!!! А как вы хотели?! Я пью вместе с моим несчастным народом, у которого вы и эту, можно сказать, последнюю, радость хотели отобрать! – Беляев взвинтил свою речь до дисканта. – Глядя на вас, товарищи правящие коммунисты, не пить невозможно. Вас нельзя на трезвую голову воспринимать – иначе сразу с ума сойдешь.

Беляев стал печален и замолчал.

– …Да, и вот что! – устало добавил он. – Не ставьте на голосование вопрос о моем исключении из КПСС. Я сам себя сегодня из нее исключу! А вы в ней оставайтесь. И очень скоро больше станет тех, кто со мной, а не тех, кто с вами… Ах да, чуть не забыл! – буднично спохватился Беляев. – Информирую вас, товарищи члены пленума, что всех политических жуликов мы сегодня же отправим на нары! Так-то вот!..

Он замолчал, мрачно наблюдая, как повскакивали со своих мест люди в зале, как замахали руками, как несколько особо буйных кинулись к президиуму, рассчитывая, видимо, стащить докладчика с трибуны. Но тот уже и сам двинулся на свое место, однако, что-то вспомнив, вернулся назад.

– Ну, где там ваш эстонец? – неожиданно обратился он к президиуму. – Пусть выступит, а то мне пора уже…

Горбачев наклонился к соседу и довольно громко спросил:

– Какой еще эстонец?

Тот в ответ стал что-то говорить на ухо Горбачеву. Генсек долго слушал, потом отшатнулся и хлопнул ладонью по столу.

– Нет уж! Нечего за эстонских коммунистов прятаться! Давай-ка сам на трибуну, Егор Дмитриевич! Слово предоставляется товарищу Лузгачеву! – объявил он.

Лузгачев привычно взгромоздился на трибуну и достал из кармана заготовленную речь. Он начал с неожиданного обращения непосредственно к Беляеву:

– Послушай, Борис! Кто дал тебе право пачкать своими грязными словами партию? Ну ладно – вчера ты меня обвинил в догматизме! Сегодня – товарища Горбачева обвинил в стяжательстве… Но партию-то… Как ты только решился на такое? Ведь она тебе все дала – должность, высокую зарплату, машину персональную… Ты уже лет пятнадцать как живешь только за счет партии. Хочешь, скажу пленуму, какая у тебя зарплата? Хочешь?

– Говорите уж, раз начали! – послышалось из зала.

– …Полторы тысячи рублей у него зарплата плюс шесть окладов к отпуску…

В зале зашумели.

– Все продукты по госцене, а кое-что и бесплатно! – напористо продолжал Лузгачев, подбадриваемый нарастающим возмущением участников пленума. – Костюмы он себе и жене шьет в нашем ателье с пятидесятипроцентной скидкой. «Волгу» недавно получил без очереди! Сыну – «Жигули» «семерку» приобрел. И это все тебе дала партия, Борис! А ты ее… Лучше бы ты, Борис… застрелился, что ли! Как белый офицер… – Лузгачев смутился и поправился: – Я имел в виду, что белые офицеры стрелялись, когда понимали, что терпят поражение. А ты, Борис, сегодня проиграл начисто!

– Надо будет – и застрелюсь! – неожиданно выкрикнул из президиума Беляев. – А «Жигули» – так это же ты мне свои, Егор Дмитриевич, уступил. Сказал, что у тебя уже есть!

– Позор!!! – неслось из зала.

Лузгачев же расценил все эти выкрики как поддержку своего выступления и гордо завершил его:

– Действительно позор, товарищи! Позор, что партия столько лет таскала на своей могучей шее этого дармоеда, который изменил ей как последняя… – Лузгачев присмотрелся к своим записям и не решился прочитать написанное. – Как последняя… потаскуха, – наконец нашелся он. – Все, товарищи! – рубанул он рукой по трибуне и, не глядя в текст, завершил: – Изгоним эту Марию Мандалину из партии.

– Какую Марию? – не расслышал Горбачев.

– Мандалину! – не моргнув глазом повторил Лузгачев. – Ту, про которую Христос сказал… ну там что-то про то, что ее надо пожалеть. Но нашу, внутрипартийную Мандалину, жалеть нельзя. Жалеть надо партию! Все, товарищи!

В зале кто-то зааплодировал, а кто-то свистнул в два пальца. Лузгачев к этому моменту уже отошел от трибуны, но, услышав свист, вернулся назад и погрозил пальцем в зал:

– Я знаю этого свистуна! Я узнал тебя, сбитый летчик! Зайдешь после пленума ко мне. Думаешь, получил Звезду Героя и теперь тебе все позволено? Завтра же вернем тебя назад в твою часть! Жалко, что тебя в тот раз моджахеды не придушили. Не свистел бы сейчас…

– Садись, Егор! – грозно прикрикнул Горбачев.

Лузгачев еще раз погрозил кому-то пальцем и гордо занял свое место.

Горбачев тут же наклонился к нему, и первые ряды отчетливо услышали, как он спросил:

– Эстонца тренировали?

Лузгачев утвердительно кивнул.

– Ну смотрите мне!..Слово предоставляется товарищу Рейльяну, члену ЦК компартии Эстонии, учителю средней школы номер три города Тарту. Только прежде чем он выступит, я скажу так, товарищи: выступление Беляева, которое мы с вами слышали, – это выступление врага! Беляева надо не только из партии гнать! Его надо к суду привлечь за антисоветскую агитацию! По пятьдесят восьмой статье! Или какая она у нас теперь… Вот возьмите академика Сахарова. Ну, он же не говорит так, как Беляев. Он же за перестройку, за ускорение. А этот – просто бандит какой-то! Мы ему это все припомним по-настоящему! По-пролетарски! Так сказать, ребром припомним!

Горбачев помолчал, успокаивая себя, и наконец повторил:

– Пожалуйста, товарищ Рейльян!

Арнольд Янович Рейльян медленно шел через весь зал к трибуне, опираясь на трость, рукоятка которой была выполнена в виде головы леопарда. Эстонец был одет в черный костюм, который сидел на его грузной фигуре с каким-то особым лоском, причем вместо галстука ворот рубашки украшала бабочка. Густые седые волосы лежали на крупной голове плотными волнами, которые плавно покачивались в такт шагам.

Он молча постоял несколько минут на трибуне, дожидаясь полной тишины в зале, а когда тишина установилась, начал свою речь неожиданным вопросом:

– А что, товарищи, есть в этом зале люди, которые не согласны с тем, что сказал пленуму товарищ Беляев? Кроме товарищей Горбачева и Лузгачева, конечно! Есть?

– Есть! – раздались нестройные выкрики. – Конечно!

– Я тоже так думаю! Конечно же, есть! И таких пока большинство. Только еще год назад – выступи так Беляев или кто-то другой – против были бы все до единого. А сейчас, как я вижу, многие с Беляевым согласны. Кто открыто, а кто тайно. Мы изменились, друзья! И, кажется, навсегда! Я здесь представляю не только компартию Эстонии, но и созданный недавно Народный фронт, который объединяет большинство граждан нашей республики. Я от имени нашей делегации и по поручению руководства Народного фронта должен сделать заявление: мы, вся партия, коллективно выходим из КПСС, а Народный фронт начинает процесс по выходу Эстонии из состава Союза ССР.

– Ты что несешь, старый пень? – неожиданно заорал из президиума Гавриил Христофорович Дьяков. – Ты же вчера обещал только про Беляева говорить! Покритиковать, но поддержать!

В зале стало так шумно, что Горбачев был вынужден несколько раз призвать к тишине, а потом обратился к замолчавшему Рейльяну:

– Вы что, товарищ, с ума, что ли, сошли?! Я вам покажу независимость! Я вам покажу – из КПСС! Завтра же введем в Таллин войска! Где председатель КГБ? Ну-ка арестуйте этого провокатора!

В президиуме произошло какое-то шевеление, и из него стал выбираться маленький лысый человек, в котором все узнали председателя КГБ Николая Крюкова. Он двинулся в сторону трибуны, и зал мгновенно притих, с замиранием наблюдая, как Крюков будет арестовывать старого эстонца.

Навстречу Крюкову, с противоположной стороны президиума, решительно шагнул широкоплечий Беляев, который, после своего выступления, предназначенного, конечно же, не для пленума, а для митинга, успел хватануть хорошую порцию коньяку из припрятанной фляжки и теперь впадал в привычную алкогольную экзальтацию. Коньяк бодрил и способствовал росту отваги, перерастающей в готовность помахать кулаками прямо в зале.

– А ну не трожь эстонского ветерана! – заорал Беляев и, схватив Крюкова за ворот пиджака, стал оттаскивать от трибуны.

В этот момент в зале неожиданно погас свет и раздался голос Евгения Скорочкина, который говорил в микрофон откуда-то из-за кулис:

– Всем оставаться на своих местах! В стране вводится чрезвычайное положение. Создан коллективный орган временного управления: Государственный комитет по чрезвычайному положению – ГКЧП. Председателем ГКЧП является главный балетмейстер Большого театра. Кодовое название операции – «Лебединое озеро». Все члены Политбюро и все участники пленума объявляются временно задержанными. Держите Горбачева! – возвысил голос Скорочкин. – Уйдет! Вон он крадется вдоль кулис!

В зале заморгали многочисленные фонарики и прожектора, забегали вооруженные люди. Вскоре раздался торжествующий крик: «Попался, генсек хренов! У нас он, Евгений Иванович! Не уйдет теперь!»

– А что делать с Беляевым и эстонцем этим? – Это уже другой голос вопрошал из темноты.

– Арестовать всех, я сказал! – зычно командовал Скорочкин. – Всех на нары! И эстонца в первую очередь! Будет знать, как нарушать договоренности…

– Евгений Иванович! А нету их обоих! Ни Беляева, ни эстонца.

– Свет!!! – заорал Скорочкин.

Дали свет, который высветил следующую картину: в одном конце огромного зала с поднятыми руками, лицом к стене стояли делегаты, которых охраняли многочисленные автоматчики. Отдельно в углу охраняли сидящего в кресле Горбачева, который все время повторял:

– А это мы еще посмотрим, чья возьмет! ГКЧП – это незаконно. Я сегодня же улетаю в Форос и оттуда возьму на себя управление страной. Давайте-ка отпускайте меня! Я к вечеру должен быть в Форосе. Вы меня не имеете права держать в Москве!

– Да заткнись ты! – огрызнулся Скорочкин. – Отправим мы тебя в Форос. У самих это в планах… Ты пока пофорось там, в Крыму, с недельку, а мы тут порядок наведем. Вот только Бориса отыщем!.. Эй! Срочно ищите Беляева! Я знаю, где он. Он там же, где мы его утром нашли. Там у них еще дня на два запасы алкоголя. Туда давайте! И сделайте так, чтобы он хотя бы сутки не пил. Ему же надо страной руководить. А этих – этих всех в Лефортово. Напоить, накормить и брать с каждого присягу на верность новому генсеку, которого, будем считать, нынешний пленум выбрал – Беляева то есть. Кстати, кто отвечает за прессу? Готовьте отчет о пленуме, выступления там всякие, кто внес предложение, как голосовали. И чтобы все правдоподобно, как всегда… – Скорочкин по-хозяйски огляделся. – А с этими, с участниками пленума, поступим так: кто подпишется – тому сразу должность определяйте, и на волю, прямо на работу. Да, и вот еще что: вот тот мордастенький уже расписался и присягнул. Фамилия у него такая – он всегда впереди. Айдар! Так вот: раз первым присягнул, пусть пока премьером побудет. Ну, пару месяцев. А там посмотрим. К тому времени Борис уж точно протрезвеет… Тогда другого премьера найдем, и хорошо бы с основательной фамилией, такой, знаете ли, запоминающейся – типа Белоконев или, к примеру, Чернобровин. Поняли? Думайте давайте! И генсека ищите! Чтобы через час сидел на Старой площади и рулил страной!

Бонн, …1986 года. История архива Шевалье

…Перед Калениным во всей своей красе предстал профессор Адольф Якобсен. Был он в белоснежном костюме и в башмаках цвета молочной пенки, которые своей легкой матовой желтизной должны были подчеркивать бескомпромиссную белизну костюма. Распахнутый ворот нежно-розовой рубашки с длиннющими языками модного воротничка заполнял шейный платок кумачового цвета, завязанный узлом так, что в его центре располагалась золотая звезда, обрамленная серпом и молотом. Якобсен смешно тянул шею из кумачовой пены платка и неистово, с каким-то настойчивым садизмом, каждые две секунды наотмашь хлопал себя ладонью по лысине. Этим он демонстрировал крайнюю степень возбуждения и восторга. Было совершенно очевидно, что он искренне удивлен неожиданной встречей с Калениным.

Не меньше был удивлен и сам Каленин. Он сохранил о профессоре очень противоречивое мнение и помнил, что от взбалмошного немца можно ожидать всего, чего угодно. Его мучил вопрос: как профессор оказался в его жилище? Для чего? Да еще столь точно угадав время своего появления – ровно тогда, когда надо было вытащить Каленина из заточения… Поэтому, внутренне ликуя от нежданно полученной свободы, Беркас виду не подал и даже, напротив, соорудил на лице гримасу нескрываемой подозрительности.

Немец же выделывал вокруг него замысловатые телодвижения, норовя по привычке схватить за щеку или, того хуже, облизать своими обширными и вечно влажными губами. Не добравшись до лица, он схватил его за плечи и развернул к себе, так что полоса света упала Каленину точно на поврежденную щеку. Профессор по-детски ойкнул и испуганно отдернул руки, так как наконец-то разглядел на месте каленинского правого глаза огромную фиолетово-красную опухоль.

– Что это? Как это случилось? Тебя ударили? Кто, Беркас? Неужели эта мерзкая тварь? Это она закрыла тебя здесь? И избила? Вот змея! А зачем? Что ты натворил? – Профессор выстреливал вопросы как из пулемета, абсолютно не настаивая на ответах. – Давно тут?

– Минут десять… – успел вставить Беркас.

А профессор продолжил стрельбу, будто беседуя сам с собой:

– У меня давно есть ключи… Герман дал их мне за неделю до смерти… Я уже приходил сюда на днях…

– Да?

– Так зачем она вас закрыла?…

– Зачем вы приходили?…

– Как – зачем?… – Якобсен неопределенно хмыкнул. – По просьбе доктора Шевалье.

– Он позвонил вам с того света? Или, может быть, написал письмо?

Якобсен намек на письмо не понял и уточнил:

– Он просил, если что, помогать Констанции… Вот я и решил посмотреть, как тут дела, все ли в порядке. Ну… то есть… нет ли каких-нибудь проблем у вдовы…

– Значит, так, господин Якобсен, – раздраженно прервал профессора Каленин. – Мне надоело, что меня все пытаются держать за дурака! Либо скажите все как есть, либо давайте прекратим эту бессмысленную беседу. Я собираю чемодан и ухожу… Вы, если хотите, можете остаться. Фрау Шевалье отбыла в неизвестном направлении вместе с тем субъектом, с которым мы были у вас в гостях, с мистером Беккером, если помните. Но уверяю вас, она скоро вернется. И тогда вы сможете объяснить ей цель вашего визита. Может быть, она даже придет в умиление от предсмертной просьбы мужа присматривать за ней… Хотя не думаю…

– Ну ладно, ладно, – перебил его Якобсен. – Не сердись. Я скажу тебе правду! Я ищу кое-какие бумаги, которые оставил Герман…

– Если вы ищете так называемый архив Шевалье, то вынужден вас сильно огорчить…

– Ты знаешь про архив?! – Профессор буквально подпрыгнул на месте, что при его долговязости было вовсе не безопасно, учитывая низкие потолки полуподвала. – Где он? Ты его видел?

– Видел! Правда, мельком. Я толком не понял, что это за бумаги. Ну рисунки… И что? Тем обиднее, что именно из-за них эта ведьма заперла меня в подвале…

– Она заперла тебя из-за рисунков Германа? – искренне удивился профессор.

– Представьте себе, из-за них! – огрызнулся Каленин. – Она решила надежно спрятать бумаги до того, как я позвоню в посольство и расскажу про этот чертов архив.

– А глаз? Они тебя били?

– Не успели. Это случилось до того…

Каленин коротко рассказал про ночное нападение и закончил решительным выводом:

– Вокруг все взбесились из-за этого архива. Расскажите мне, в конце концов, что это за рисунки такие и почему их все ищут… Только давайте уйдем отсюда…

– Поехали! – согласился Якобсен. – Тут недалеко есть замечательная пивная под названием «Der Zwibel»[15]. Отличное место! Лучшее пиво в Бонне! Хозяин – мой студент. Я имею там сумасшедшую скидку… Поболтаем и вмажем! – Последнюю фразу Якобсен произнес по-русски и, шумно вздохнув, неожиданно запел, причем фальшиво и противно: – «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем!»

…В пивной было не протолкнуться. В зале плотными группами стояли в основном мужчины, хотя в некоторых компаниях встречались и дамы. В этой густой человеческой массе стремительно и в то же время величаво плавали дородные официантки в баварских национальных костюмах. Были они все, как на подбор, в той выдающейся телесной кондиции, которая при внушительности массы исключает всякий намек на рыхлость и впечатляет здоровой упругостью.

Жарко дыша и элегантно прокладывая плотным бедром дорогу к очередному клиенту, барышни умудрялись нести перед собой до десяти полуторалитровых кружек с пивом, прижимая их к себе так, чтобы приподнять полуобнаженный бюст на рискованную высоту. Казалось, еще миллиметр, и пространства, оберегающего могучие округлости, не хватит и оно с треском разлетится, к всеобщему удовлетворению. Но ничего подобного, разумеется, не происходило…

Публика воспринимала официанток как неотъемлемую часть процесса поглощения пива. С ними перебрасывались шутками, успевали поинтересоваться всевозможными подробностями личной жизни, а иногда находился ловелас, который фривольно чмокал красавиц в тугую щеку или даже ловчился приложиться губами в область шеи, поближе к заветным округлостям.

Те достойно принимали ухаживания или, если того требовала ситуация, находили возможность тактично увернуться от назойливого клиента. При этом они продолжали безукоризненно выполнять свою нелегкую работу: без всякой записи запоминали заказ каждого клиента, отмечая количество выпитого им пива стремительным карандашным штрихом на картонной подложке под кружкой, которая обменивалась на полную ровно в ту секунду, когда янтарная полоска пива окончательно исчезала под осевшей на дно пеной…

Именно одну из таких див, тащивших гору пустых кружек, и ухватил за локоть Якобсен. Он развернул ее к себе и, обхватив своими длиннющими руками, сумел дотянуться влажными губами до лица.

– Привет, Грета! – неистово орал профессор, стараясь перекрыть мощный гул переполненного зала. – Нам надо поговорить!

– Со мной? – игриво улыбнулась официантка, но при этом выставила гору кружек так, чтобы не позволить профессору еще раз облизать лицо.

– С ним! – кивнул Якобсен на Каленина. – Мы сядем там… – Профессор показал куда-то наверх. – И принеси нам водки.

…В маленькой уютной комнатке оказалось на удивление тихо. Единственное, что мешало и создавало дискомфорт, так это стойкий запах табачного дыма, который проникал, казалось, через пол и туманил свет ламп, и без того не очень ярких.

– Это все Вилли, – начал свой рассказ Якобсен. – Брат Германа. Во время войны он был заместителем начальника Бухенвальда – это концлагерь.

– Слышал! – мрачно отреагировал Беркас.

– Всю эту историю с использованием Германа в качестве пластического хирурга придумал он. Сначала речь шла только о нем самом. Вилли, конечно, понимал, что брат ему не откажет, так как, попадись он к русским, те, в приступе благородной ярости, шлепнули бы его на месте без всяких колебаний. Но потом Вилли, видимо, поразмышлял и придумал чудовищную по своим последствиям аферу: он создал целый синдикат желающих поменять свою внешность. И в партнеры взял своего приятеля Бруно Мессера, который имел за спиной много неприятных историй с евреями на территории Польши и Западной Украины.

– Мессера? – механически переспросил Каленин.

– Ну да! Вы, конечно же, слышали об этой бестии. Тогда его звали именно Бруно Мессер. Полагаю, теперь у него другое имя… Они пообещали Герману хорошо заплатить, намекнув, что имеют доступ к так называемой «кассе Бормана»[16].

– Деньги партии?

– Именно! Те самые, что не найдены до сих пор! К тому же они брали деньги со всех участников этого страшного проекта. Каждый отдавал кучу золота, драгоценностей – короче говоря, все то, что было награблено этими людьми. Я даже говорить не берусь о происхождении всего этого… этих колец, камней, золотых слитков. Герман рассказывал, что видел полный чемодан этого… горя людского. Он говорил, что его тошнило от трупного запаха… Даже кожа этих ублюдков, которую он резал и штопал, пахла смертью…

Якобсен решительно выдохнул, опрокинул в себя полстакана водки и, сморщившись, занюхал выпитое куском хлеба.

– Выпей! – сипло выговорил он. – Надо обязательно выпить.

– Потом… А как он вам все это рассказывал? Он же…

– Да-да, ты прав. Он не говорил, как обычные люди, а шипел, так как у него была атрофия голосовых связок. Отдельные слова писал на бумаге… При этом он еще страшно заикался. Но можно было привыкнуть. Я понимал все, что он хотел сказать. Только мы двое и понимали: я и она – его жена лупоглазая… У-у-у, стерва! – Якобсен вывалил из орбит покрасневшие от натуги глаза, намекая на то, что фрау Шевалье имела явные признаки базедовой болезни.

– За что вы ее так не любите?

– А за что ее любить? За то, что она всю жизнь тянула из Германа деньги? Потом… одним словом, мне известно, что это она надоумила Вилли обратиться к услугам Германа. Не исключаю, что и появление Мессера как его клиента – это тоже она… Да и вообще, по слухам, Герман был рогоносцем. Она изменяла ему с этим подонком, я имею в виду Вилли…

– Давайте лучше про архив… – перебил профессора Каленин. Он боялся, что постельные тайны семейства Шевалье уведут рассказчика далеко от нужной темы.

– Да… Архив. – Якобсен задумался. – Германа увезли куда-то под Берлин. Он в течение нескольких месяцев делал операции. Это был конвейер. Вскоре стало понятно, что Вилли не контролирует ситуацию, что всем заправляет Бруно. А Мессер – это человек, привыкший шагать по трупам. Он не страдал тем, что принято называть человеческой благодарностью. Герман сразу догадался, что по окончании последней операции его ждут вовсе не деньги, до которых он даже дотронуться не смог бы, а непременный выстрел в затылок. И беспутный брат его не спасет. Вот тогда он и придумал гениальный выход из, казалось бы, абсолютно безвыходной ситуации.

Якобсен взглянул на Каленина и неожиданно спросил:

– Ты кто по национальности? Я знаю, что в России очень много наций – кроме русских и украинцев, есть одесситы, казаки, турки…

Каленин улыбнулся.

– Турок у нас нет. Одесситы и казаки – это не нация. А я русский… По крайней мере папа и мама русские. А почему вы спрашиваете?

Якобсен вздохнул:

– Имя нерусское – Беркас. И не пьешь совсем к тому же. Русских я много видел на войне и после нее. Непьющих русских не бывает! Я однажды с русскими пить отказался – это уже в лагере было. Так они меня чуть не расстреляли. Может, выпьешь, а?

Беркас молча поднял высокий стакан с водкой, который наполовину был наполнен льдом, выпил его содержимое залпом и захрустел кусочками льда, ловя восхищенный взгляд профессора.

– Занюхай! – предложил тот.

– Русские после первой не занюхивают… И что же ваш доктор? Как он спасся?

– Герман был не только великим врачом, но и замечательным художником. Причем обладал даром рисовать по памяти.

– Да-да, кое-что я видел. Это действительно великолепная графика. Очень точно передает характер.

– Предчувствуя страшный финал, он пошел ва-банк: показал Мессеру несколько своих рисунков, включая портрет самого Бруно. Сказал, что тайно рисовал каждого пациента – как до операции, так и после. Причем объяснил, что составил на каждого обширное медицинское досье: всякие там особенности операции, родимые пятна, родинки, шрамы, следы от ранений. Его расчет был безупречен: он сказал этому Бруно, что у него готов полный комплект всех рисунков и что он сумел передать его надежному человеку.

Они стали его зверски пытать, пытаясь выведать, где спрятан этот компромат. Тогда-то, кстати сказать, Герман и лишился речи – видимо, от пыток и сильнейшего нервного потрясения. Но он стоял на том, что сразу после его гибели все рисунки немедленно будут у русских. И наоборот, пока он жив, внушал им Герман, ему нет никакой нужды сообщать о проделанных операциях, поскольку среди прооперированных – его родной брат Вилли, а кроме того, в этом случае сам Герман тоже, мол, попадает под удар как человек, способствующий уходу от возмездия нацистских преступников. Тут еще и Вилли вмешался, сумевший убедить Мессера, что не надо искушать судьбу…

– А он что, этот ваш доктор Шевалье, действительно был готов передать рисунки русским?

– Думаю, он блефовал. Скорее всего это был сюрпляс…

– Что-что?

– Есть в велоспорте такой прием: когда имитируют атаку, чтобы ввести соперника в заблуждение… Думаю, он сначала нарисовал только то, что показал Мессеру. Несколько портретов. А все остальное сделал потом – по памяти.

– Да! Для этого нужно иметь огромное самообладание. Мессер мог ему и не поверить.

– А он и не поверил. Он до последнего настаивал на том, что надо Герману навсегда заткнуть рот. А потом нехотя уступил, но при этом сделал несколько компрометирующих фотографий, на которых было изображено, как доктор Шевалье в подпольной клинике делает пластические операции военным преступникам. Причем достоверность этим кадрам должно было придать то, что среди пациентов доктора был запечатлен и сам Мартин Борман, который якобы тоже воспользовался услугами Шевалье. Кстати сказать, именно эта фотография – реального Бормана в реальной клинике доктора Шевалье, который действительно устанавливал начальнику гитлеровской канцелярии съемные зубные протезы, – позже послужила основанием для многочисленных версий о том, что Борман будто бы спасся и до сих пор жив…

Одним словом, после нечеловеческих пыток Германа отпустили. Это был уже апрель 1945 года. Трудно понять, как он все это выдержал. Врачи, которые его обследовали после этой истории – а длилась она почти пять месяцев, – говорили, что он и года не протянет. Искалечили его страшно… Но Герман выжил и создал-таки свой архив. Он никому его не показывал все эти годы. Даже мне, хотя я знал эту историю в подробностях от самого Германа.

– А что стало с его пациентами?

– Разбежались кто куда – главным образом в Латинскую Америку, Австралию и Южную Африку. Кого-то из них позже арестовали, кто-то умер своей смертью. Но, как ни странно, ни в одном из случаев не возникло имя доктора Шевалье. Может быть, как раз потому, что попадались эти наци вовсе не из-за Германа, и это было лучшим подтверждением, что он продолжает хранить свою тайну. Да, кстати, – оживился Якобсен, – в этой истории есть еще одна немаловажная деталь: буквально через неделю после того, как Шевалье был отпущен домой, появилось сообщение, что погиб Бруно Мессер. Самолет, на котором он пытался пересечь Атлантику, был сбит американцами. Обломки упали в океан. Никому из пассажиров и членов экипажа спастись не удалось…

– Все это, конечно, очень любопытно, – задумчиво произнес Каленин, – только я одного не пойму: зачем и кому нужен этот архив сегодня? Меня, если верить докторше, чуть не искалечили из-за него. – Каленин машинально потрогал опухоль, которая инородным телом висела на щеке и, казалось, делала правую часть головы тяжелее левой.

– Герман рассказал мне про архив лет десять назад, – отозвался Якобсен. – Он долго хранил свой секрет и раскрыл только тогда, когда, как он полагал, эта ситуация потеряла всякую свежесть.

– Неужели у него никогда не возникал соблазн отомстить обидчикам?

– Не возникал! Напротив, когда я однажды намекнул, что мог бы предать эту историю огласке и начать искать его клиентов, доктор буквально взял с меня страшную клятву, что я не стану этого делать.

– И почему, как вы думаете?

– Думаю, из-за Вилли! Он же все эти годы знал, где тот скрывается. Но, представьте себе, где-то за год до смерти он неожиданно резко изменился. Стал замкнутым, скрытным, раздражительным. И, наконец, как-то признался мне, что у Вилли большие проблемы, в которые каким-то образом втянут и он, Герман. Что произошло – я не знаю. Но было видно, что его что-то очень сильно угнетает. И только накануне своей странной смерти он вдруг просветлел, стал веселым и жизнерадостным. А потом… потом случилось это несчастье. И, черт побери, чует мое беспокойное сердце, что этот архив имеет прямое отношение к его смерти. Вот почему я стал его искать.

– В своем посмертном письме, которое прочла мне фрау Шевалье, ваш друг прямо просит ее советоваться с вами. Но, судя по всему, в ее планы это не входит.

– Да, мы взаимны в своих чувствах… И что в этом письме?

Каленин коротко передал содержание письма, после чего профессор откинулся в кресле, а потом всем телом потянулся к Беркасу.

– А теперь самое главное, господин Каленин. – Якобсен вытянул губы и шею, отчего его сходство с верблюдом существенно усилилось. – Мессер жив! – прошептал он. – И не просто жив! – Якобсен опасливо закрутил головой. – Он сейчас здесь, в Бонне… Я точно знаю это.

– Откуда же? – также тихо спросил Каленин.

– Мне позвонил, – Якобсен едва шевелил губами, – Вилли, брат Германа. Он сказал только одну фразу и бросил трубку. Он сказал: «Бойся Бруно. Он ищет бумаги…»

Москва, …1986 года. Писатель Хулио Кортасар и экономист Андрон Нуйкин

– А что, Колян, как думаешь, этот комендантский час, тот, что ввели эти… как же их, мать честная, забыл… короче, те, что путч объявили… на вокзалы он распространяется? – Пожилой мужчина, сидевший прямо на каменном заплеванном полу, обращался к дремавшему рядом субъекту помоложе.

Тот приоткрыл мутные глаза и, несмотря на очевидную похмельную муку, ответил неожиданно твердо и со знанием дела:

– Нет, Саня! Не распространяется!

– А как ты это понял, Колян?

– Вокзал – тюрьма, Саня! А в тюрьме – какой комендантский час? Нету тут комендантского часа. Потому что он здесь круглосуточный!

Молодой снова закрыл глаза, подтянул грязную телогрейку поближе к подбородку и, отвернувшись к стене, мгновенно уснул, на зависть своему беспокойному соседу. А тот долго устраивался, кряхтел, ложился на пол то одним боком, то другим, а потом снова сел, мрачно плюнул себе под ноги и закурил.

Буквально в двух шагах от него, тоже на полу, расположился цыганский табор. Одетые в пестрое рванье цыганские дети привычно шлепали почерневшими от грязи босыми ногами по ледяному полу и приставали к прохожим. Просили кто хлеба, кто денег, а кто и вовсе выхватывал из авоськи зазевавшегося обитателя вокзала холодную курицу и, вцепившись в нее зубами, забивался под скамейку, не обращая внимания на крики потерпевшего и давясь срочно поедаемой добычей…

– …Курить вредно, Дурманов!

Над Саней склонились два милиционера. Один из них вытирал грязным носовым платком руки и злобно причитал:

– Вот куда войска вводить надо: сюда, на Казанский вокзал, а вовсе не на Красную площадь! Мать их так! Там, возле Кремля, все спокойно, между прочим! Как носили цветы Ильичу, так и носят! Никому в башку не придет на погосте безобразничать! А тут… Чуть руку мне не откусил, гаденыш, пока я курицу у него изо рта выковыривал…Ну что мы с вами тут вдвоем можем сделать, товарищ старшина? Захотят, вышвырнут нас на улицу эти люмпен-пролетарии, да еще п… навешают.

– Не скули! – отозвался старший. – Держи фасон, сержант… Я спрашиваю тебя, Дурманов, – обратился он к продолжавшему спокойно курить Сане, – ты почему куришь в неположенном месте? Хочешь, чтобы мы наряд вызвали? Давно в камере не ночевал?

– Вызывай, – равнодушно ответил Саня Дурманов и глубоко затянулся. – В камере теплее, чем тут. Там братва надышит – и сразу тепло! А тут только цыгане не простужаются. У меня, к примеру, цистит. У Коляна и вовсе триппер. Вызывай.

– Вот почему ты, Дурманов, не хочешь, чтобы все было по-человечески? Погоди, сержант! – удержал он напарника, который уже собрался было пнуть Саню тяжелым сапогом. – Видишь, Дурманов, до чего ты людей доводишь! Товарищ сержант еле сдерживает свое справедливое негодование твоим, Дурманов, контрсоциальным поведением. Мы же тебе здесь жить не запрещаем! Живи, раз так вышло в нашей стране. Но не кури хотя бы! Кругом женщины, дети, иностранные гости. Стыдно, Дурманов! А ну сдай чинарик, а то – вот честное старшинское – дам тебе по башке «демократизатором» и пройдет твой цистит, будто его и не было…

Саня, не поднимая головы, сделал две глубокие затяжки. Он жадно обсасывал окурок, впечатывая небритые щеки друг в друга, а потом выдохнул в пол тяжелое перегарное облако. Обмусоленный чинарик, как живой, выпрыгнул после щелчка из его пальцев, описал дугу и приземлился точно на носок сержантского сапога.

– Ну вот и молодец! – обрадовался старшина, с интересом наблюдая, как сержант, приплясывая, сбивает на пол прилипшую «приму» и при этом гулко наносит Дурманову увесистые удары ногой в голову. – Хватит, Мурашов! Хватит! Он все понял. Не бей его больше. А то, не ровен час, перебьешь ему какую-нибудь жизненно важную деталь в расстроенном никотином организме, скончается он от нанесенных тобой увечий, а демократическая пресса напишет, что имели место истязания гражданина Дурманова, который, сидя голой жопой на холодном полу, протестовал против существующего коммунистического режима! Чуешь, Мурашов, куда клоню?! Того, кто грубит или сопротивляется, теперь наказывать нельзя. Вот если человек молчит или, к примеру, пьян, тогда молоти его, Мурашов, со всей демократической открытостью и коммунистической принципиальностью! От всей души, как в той телепередаче! А вот если упирается или там окурком в тебя целит – это уже политика, Мурашов. Это уже социальный протест. Понял?

– Так точно, товарищ старшина!

– Молодец, Мурашов! Хвалю! Быть тебе начальником московской милиции! Видишь, Дурманов! – продолжил он. – Демократия торжествует по всей стране! Ты имеешь полное право жить там, где хочешь, – к примеру, хоть на Казанском вокзале. А нам положено беречь твой покой! Но пойми: мы ведь бережем покой и остальных граждан, которые вместе с тобой проводят свой досуг на Казанском вокзале. Вот почему ты не должен здесь курить! Пойми, Дурманов: твоя свобода, если судить по Гегелю, заканчивается там, где начинаются свобода и права другого человека!

– В смысле, арестуете, что ли? – глухо уточнил Дурманов.

– Нет, не арестуем мы тебя. Говорю же – свобода!

Саня Дурманов согласно кивнул: мол, точно, свобода…

– Лучше ложись рядом с Николаем. Поспи… Ночь уже… И утрись! А то вон кровь из ушей пошла! Ну-ка скажи быстро, почему у тебя кровь из ушей идет? Может, тебя бил кто? Может, ты подвергся бандитскому нападению? Ты скажи, Дурманов, и мы сразу отыщем этих разбойников!

– Что вы, товарищ старшина! Это я об угол скамейки… Случайно, так сказать!

– Молодец, что не врешь органам! Ну спи, болезный! Ночь уже…

И правда, была глубокая ночь, но, несмотря на это, в центральном пассажирском зале Казанского вокзала было удивительно многолюдно. Вокзал жил своей бурной ночной жизнью. У центрального входа и возле туалетов дежурили потертые вокзальные проститутки. Бегали многочисленные носильщики с тележками. Все они поголовно почему-то разговаривали по-татарски. Но основная масса народа толпилась у касс в бесконечных очередях. При этом большинство кассиров на рабочих местах отсутствовали, выставив в окошко таблички с надписью «Технический перерыв 15 минут».

Возле Сани Дурманова, уснувшего наконец-то чутким сном алкоголика, очередь выстроилась особенно длинная и беспокойная. Она с каждой минутой набухала беспросветным отчаянием и угрюмо колыхалась, как похоронная процессия, томящаяся в ожидании окончательного расставания с покойником. То к одному, то к другому члену этого печального человеческого сообщества подходили какие-то суетливые субъекты. Они что-то тихо предлагали людям, которые на эти предложения реагировали по-разному: кто-то отмахивался от них и гордо отворачивался; другие громко посылали надоедливых граждан куда подальше. Но парни, одетые, как один, в джинсы фирмы «Монтана» и куртки с рекламой фирмы «Проктер энд Гэмбл», проявляли настойчивость. И им удавалось с некоторыми очередниками договориться. Их куда-то уводили, и через четверть часа они возвращались, гордо прижимая к груди заветный билет.

– Сколько? – мрачно раздавалось из очереди.

– Тридцать – за плацкарт до Самары! Поезд через час…

– Ну ты даешь, Рокфеллер сраный! Это же четыре цены!

– А что делать? Ехать-то надо…

Очередь тяжело вздыхала и снова напряженно затихала в ожидании истечения затянувшегося на многие часы «Технического перерыва».

Главным занятием, скрашивающим долгое ожидание вокзальных страдальцев, было обсуждение того, что происходило в стране. Тон задавала интеллигентного вида женщина, которая периодически сжимала мелко дрожащие кулачки, упирала их в подбородок и, казалось беспричинно, заливалась слезами.

– Что с вами? – осторожно интересовались особо сочувствующие. – Вам плохо?

– Мне хорошо! – Дама судорожно сглотнула. – Это слезы счастья! Я горжусь, что живу в одно время с этим великим человеком. Я просто не могу сдержать свои чувства! Я когда о нем думаю, плакать начинаю.

– Кого это вы плачете? – спросила другая, толстая и неопрятная.

– Бориса Нодарьевича, лидера нашего, вот кого! Он настоящий герой нашего времени! – всхлипнула первая. – Жизнь свою сжигает дотла ради нас! Наперекор всему пошел…

– У нас, в Ляховке, его тоже все любят, – согласилась толстая. – Бывали в Ляховке? У нас там самый знаменитый во всей Ульяновской области сумасшедший дом… А может, и во всей РСФСР, – подумав, добавила она.

– Он у нас, в Мордовии, сидел, – вмешался бритый парень с наколками на пальцах в виде многочисленных колец и перстней. – За убийство! Он вроде как пацана зарезал и очень мучился потом.

– Вы с ума сошли! – решительно толкнул его в грудь маленький человек в очках и начал грозно размахивать книгой Анатолия Рыбакова. – Это у него отец сидел! У него папа – жертва сталинских репрессий! Какой младенец? Вы провокатор, милейший! Вы грязный осколок прогнившего режима!

Очкастый взмахнул книгой и почти ударил по лицу того, что в наколках. Но тот ловко увернулся и одним движением пригнул соперника к полу.

– А я тебе говорю, сидел он! Надежные кенты мне рассказывали, которые с ним шконку делили! Чифирили вместе! На волю провожали! Он в зоне на нож пошел за товарища! Там ему ухо и повредили – я по телику его ухо видел, то, что от него осталось. Начисто отсекли!

Очкастый дернулся, но тут же снова затих, слушая продолжение.

– Я, если хочешь знать, сам слышал по радио, как он на допросе орал, мол, мальчики у меня кровавые в глазах и душит что-то, душит! И голова, говорит, сильно кружится! А потом – к-а-а-а-к крикнет: чур меня! Чур!

– Погодите! – хрипел очкастый, испытывая стеснение от крепких пальцев, вцепившихся ему в ворот плаща. – Это же опера! Мусоргский! Он же поет в ней.

– Я и говорю: у мусоров всякий запоет! Он сам им сначала во всем признался, а потом в отказ пошел – мол, оговор был…

– А вот мне все равно, сидел он или нет, – снова всхлипнула дама интеллигентного вида. – Если сидел – даже лучше! Значит, знает цену свободе. Поэтому и дал нам ее… – Дама патетически взмахнула рукой и сделала шаг назад, принимая позу молодого Пушкина, читающего стихи в лицее, как это изображено на известной картине. И в этот момент она наступила на руку Сане Дурманову, только что по-настоящему погрузившемуся в сон после напряженного дня и побоев средней тяжести.

Саня взвыл от боли и заорал спросонья:

– Прочь руки от токаря-разрядника и орденоносца! Свободу многодетным отцам!

Потом взглянул на сильно покрасневшую ладонь, поднял побелевшие глаза на заплаканную женщину и тихо сказал:

– Все. Инструмента больше нет. Две фаланги – в хруст! Кто мне теперь руку вернет? Токарю-разряднику? Ваш Беляев, что ли? Он хоть знает, что такое токарь? Беляев ваш! Вот ты, например, – Саня поднялся во весь свой сутулый рост и ткнул пальцем в живот очкастому, который все еще пребывал в объятиях того, что в наколках, – ты, к примеру, похож на человека, который читал книги Хулио Кортасара…

При этих словах очередь как-то напряглась, потому что имя писателя многим показалось каким-то обидным как для самого Кортасара, так и для интеллигента с книгой, который смущенно сознался, что Кортасара не читал.

– Понял я тебя, – сурово произнес Саня. – Понял твою сущность! Тогда скажи: а историк Андрон Нуйкин тебе знаком?

– Конечно! – торопливо подтвердил очкастый, продолжая хаотично дергаться в объятиях товарища из Мордовии. – Только он не историк. Он, кажется, экономист и публицист.

– Вот видишь! – укоризненно покачал головой Саня. – Нуйкина ты знаешь, а аргентинский писатель Хулио Кортасар тебе не знаком. А ведь он такую фантазию изобразил еще в начале пятидесятых, где все про нас предсказал. Плохо, что вы не знаете этого! – Саня уже обращался ко всей очереди, а не только к знатоку оперного искусства и конкретно произведения Модеста Мусоргского «Борис Годунов». – А вот на спор! Вы все – все, говорю, – через пару лет проклинать этого дурачка одноухого станете. Сегодня у вас затмение мозговое! Но оно пройдет! На следующих выборах никто не признается, что за него, за этого басовитого, голосовал. А ведь все голосовали! Почти все, кроме меня. Я тоже, может, голосовал бы, но паспорт потерял… И рад теперь, что нет в его победе моего гордого голоса…

Саня решительно положил руку на плечо субъекта в наколках:

– А ну-ка отпусти товарища с книгой! – решительно приказал он. – Книга – источник знаний и заблуждений.

– Забирай! – толкнул тот очкастого. – Он мне надоел уже. Запах от него какой-то нафталиновый…

– Вот скажи, книгочей, – продолжил Саня, – тебе зачем свобода?

– Свобода – она важнее всего на свете! – гордо ответил очкастый, утирая вспотевшее от длительного сопротивления лицо. – Ради свободы можно умереть!

– Дурак ты! – разочарованно вздохнул Дурманов. – Умирать стоит только в двух случаях: когда время пришло и когда надо честь свою отстоять. Все! Больше незачем! Свобода, брат, это самое опасное состояние человека. Самое сладкое и самое опасное. Я, к примеру, свободен как Куба! Ну и что из того? Ты же не хочешь моей свободы! Ты же совсем другого хочешь… Чтобы к свободе прилагались хорошие деньги, работа любимая, квартирка или домик в ближнем Подмосковье, порядок на улицах и в подъездах, честные гаишники. Чтобы жена не изменяла с более удачливым соседом, у которого рост сто восемьдесят пять и мускулатура рельефная, в то время как у тебя – впалая грудь, близорукость минус восемь и рост вместе с кепкой и подпрыгом метр шестьдесят. И никакая свобода, брат, тебе соседских сантиметров не добавит! Понял?

– Что вы такое говорите? – вмешалась в разговор рыдающая дама. – Свобода – это справедливость!

– Вот как? – обрадовался Саня новому повороту темы. – Справедливость, говорите? То есть вы искренне полагаете, мадам, что свобода позволит вам, в случае чего, отстоять в суде свои права – те самые, что бесчеловечно попираются сержантом Мурашовым? Вы делаете мне смешно! Может быть, вы еще надеетесь, что олигархи и прочие состоятельные людишки станут исправно платить налоги и обеспечивать тем самым вам достойную старость? Путаете вы все, господа! Вы не свободу взалкали, а счастливую жизнь! А свобода – это только трудная дорога к этому счастью. Не всяк ее пройдет!..

Саня был убедителен и красив в своем порыве донести до непонятливых собеседников правду о свободе и справедливости. Он уже находился в самой гуще очереди и картинно размахивал поврежденной рукой. Потом глянул на нее, вспомнил о травме и бережно прижал ее к груди.

– А руку мою, вами отдавленную, можно сказать – раздробленную напополам, кто мне вернет, а? – обратился он к экзальтированной особе. – А квартиру, которую отобрали паскуды судейские, кто мне вернет? А страну нашу великую? А? Беляев, говорите? – Саня сурово разглядывал лица своих собеседников, и они, сильно смущаясь, почему-то опускали глаза и не знали, что ответить разговорившемуся оборванцу. – И страну свою ты не знаешь, очкастый! Судишь о ней по одной статейке в «Московских новостях»! Или вот по этой книжке! – Дурманов ткнул в сочинение Рыбакова, которое тот бережно прижимал к груди. – Талантливый, скажу вам, человек, этот Анатолий Наумович. Я ему давеча говорю: «Как же так, Анатолий: ты прежде пионеров героил, которые вместе с революционными матросами недобитых белогвардейцев вылавливали, а теперь вот врешь про Сталина, который якобы чуть ли не самолично Кирова умертвил?» А он мне в ответ: «Вы, Александр Вильгельмович… – Александр Вильгельмович – это я, – …вы, – говорит, – не понимаете противоречивого хода истории. Вот, – говорит, – я ее переосмыслил, и взглядом литератора пронзил ее противоречивую толщу, и постиг писательской интуицией, что именно Иосиф Виссарионович приказал застрелить любимца партии товарища Кирова с целью объявить по всей стране гонения на непокорных делегатов семнадцатого партсъезда и прочих недовольных сталинским режимом».

«Как же так, – возражаю я, – ведь сегодня, когда открылись архивы, каждый питерский школьник знает, что товарищ Киров был убит за свои постельные подвиги: накуролесил с одной милой дамочкой, а ее муж, некто Николаев, не стерпел такого оскорбления и отомстил обидчику. Ладно бы вы, – говорю, – эту фантазию лет сорок назад учинили! Но сегодня… Не стыдно, Анатолий Наумович?»

А он мне: «Примитивно мыслишь, Александр! Нету у тебя полета мысли и глубины исторического прозрения. Быть тебе на свалке истории!»

И ведь прав оказался, провидец хренов! Я вот на вокзале бомжую, а он очередное поколение советских людей в заблуждение вводит и литературные премии пропивает с собратьями по историческому прозрению. Свобода, брат…

– Так вы что, с ним лично, с Рыбаковым?… – задохнулся от счастья очкастый.

– Конечно, лично! – махнул рукой Саня. – Мы с ним с одного года. Вместе начинали когда-то. Я потом сел по «Ленинградскому делу», а он как раз в гору пошел, свой «Кортик» написал. Вот так и живем, – печально подытожил он. – Историю изучаем по Рыбакову, а настоящее, прости господи, по Нуйкину. Стыдно! Я ведь именно от стыда выбрал свою нынешнюю свободу. Поскольку вашей свободы не хочу. Увольте.

Женщина перестала плакать и стала лихорадочно рыться в сумке.

– Вот! – протянула она Сане пять рублей. – Возьмите! Я нечаянно!

– Думаете, откажусь? – сурово взглянул на нее Саня. Потом перевел взгляд на свою ладонь, которая почти приняла свой первоначальный вид. – Нет, не откажусь! Колян, вставай! Там, в другом зале, круглосуточный книжный киоск есть. Пойдем купим томик Кортасара, почитаем на ночь. А вам всем – не хворать. И смотрите у меня!

Саня погрозил всем грязным пальцем, закурил и похромал в другой зал, толкая перед собой все еще не проснувшегося Коляна…

Москва, …1986 года. Покушение

У Гавриила Христофоровича Дьякова была насыщенная жизнь. Гражданский форум в поддержку Михаила Горбачева (ГРАФМИГ) переделали в Форум поддержки Беляева (ГРАФБЕЛ). Заместителем Дьякова избрали Скорочкина, который стремительно набирал политический вес в ближайшем окружении Беляева.

Дьяков на радостях помирился с Лерой Старосельской и даже предложил ей войти в состав президиума форума, но Лера гордо отказалась.

– Я не могу там, где КПСС, – тихо ответила она. – Я за Беляева, но против КПСС. Не могу, извините…

– Лера, да ты посмотри, что он с этой КПСС делает. Он же ее уничтожает! Он ее генсек, и он же ее в гроб загоняет! Видимо, замысел у него такой. Он на этой почве уже со всей старой гвардией перессорился. Старики пачками выходят из КПСС и уже начали формировать свою альтернативную коммунистическую партию – КПРФ. Что, правда, абсолютно противозаконно, так как у нас по Конституции однопартийная система. Он вовсе не коммунист, Лера! Он антикоммунист с партбилетом в кармане.

– Разве он не вышел из партии тогда, на пленуме?

– Как он мог выйти, когда его генсеком избрали? Другое дело, что теперь даже не поймешь – какой партии он генсек. В его партию сейчас ринулись все, кого раньше к ней на пушечный выстрел не подпускали. Вернулись те, что выходили по политическим соображениям. Восстановились пьяницы и развратники, спекулянты и фарцовщики, педики и лесбиянки. Коммунистами стали все новоявленные капитаны бизнеса. Эмигранты вступают тысячами. Представляешь, возвращаются из Израиля, из Штатов, из Австралии даже – и прямиком в КПСС записываются. Недавно вон внук Деникина записался и тут же предложил Ленина в мавзолее на своего деда поменять. Но предложение пока не принято.

– Все равно не пойду! – твердо сказала Лера. – Я лучше… свою партию создам!

– Лера! Ну-ка посмотри на меня. Ты что, с ума сошла? Ну какая партия, Господи?

– Я уже все продумала. Это будет партия радикально-демократического действия. Мы решили ее назвать глобально: «Перестройка, демократия и мир» – ПЕРДИМ сокращенно.

– Как-как? – изумился Дьяков. – Звучит как-то не очень благозвучно.

Лера непреклонно сверкнула глазами:

– Это мы специально придумали. Для вызова! Мы еще посмотрим, кто кого! – Она наклонилась к Дьякову и шепотом, таинственно округлив глаза, сказала: – Скоро будет отменена шестая статья Конституции, о руководящей и направляющей роли КПСС. И когда будут свободные выборы в Государственную думу, наша партия их выиграет, вот посмотрите.

– Лерочка, о чем ты? Какая Дума? Откуда ты это все взяла? Даже если и будут свободные выборы в эту… как ты сказала? Думу?…то их выиграем мы – новая старая партноменклатура. Ведь это только кажется, что в стране что-то изменилось. Ну развалится скоро СССР, так ведь его уже почти нет! Беляев добивает этого монстра, чтобы сохранить свою власть в России. У него нет выбора! Но Беляев – умница! Он создает новую номенклатуру, которая непобедима. Знаешь что, – поколебавшись, предложил Дьяков, – приходи сегодня вечером в наш Центр политических исследований – сокращенно ЦЕПИС.

– Как?

– ЦЕПИС… Что, тоже неблагозвучно?

– Особенно если по-украински, – мстительно произнесла Лера.

– Бог с ним, с благозвучием. Ты приходи, будет весь узкий беляевский круг. Это он сам придумал – раз в неделю собираться этим кругом и обсуждать все проблемы. Это сегодня – мозг страны!

– А печень у этого мозга здоровая? Не барахлит? – едко уточнила Лера.

– Ты знаешь, как ни странно, но на работе он не пьет. Держится! Правда, по выходным… пока не можем взять этот процесс под контроль. С охраной своей бухает. Но это – пусть! По-другому уже не будет. Придешь?

– Приду, – буркнула Лера.

…ЦЕПИС занимал старинный особняк в центре Москвы, переданный этой организации Указом Беляева, который к тому времени уже совмещал две должности – генерального секретаря ЦК КПСС и председателя Верховного Совета СССР. Но Указ был составлен так хитро, что разрешал впоследствии оформить особняк как собственность учредителей центра. А учредителей и было-то всего двое – Дьяков да Скорочкин.

Как раз истек месяц, в течение которого нельзя было переоформлять здание в собственность. И теперь Женя Скорочкин, как человек более пронырливый и со времен Плодовощторга, хорошо понимающий толк во всякого рода махинациях, энергично занимался оформлением здания в личную собственность.

Добыв очередную нужную бумагу, он радостно жмурился и говорил Дьякову:

– Эх, Гаврюха! Кто раньше жил, тот и теперь будет жить! Это я, конечно, про себя больше! Но и ты молодец! Растешь на глазах. Как ты ловко тогда этого эстонца в туалете нашел! Молодец! Мы ведь его потом официально из страны выслали за антигосударственные высказывания, направленные на разжигание межнациональной розни и разрушение единства федеративного государства. Говорят, он в Германию уехал… Одним словом, молодец ты!

Дьяков зарделся от похвалы, а Скорочкин между тем наращивал масштабы мечтаний о счастливом будущем:

– Здесь мы с тобой ресторан откроем. – Евгений Иванович раскинул руки, словно намеревался обхватить все здание целиком. – Лучше всего японский. Сейчас все на эти суши кинулись… А три верхних этажа отдадим под пятизвездочную гостиницу. Представляешь, сейчас на всю Москву нет ни одной гостиницы в пять звезд! А у нас будет! Уже через год! Заживем, старик! Так заживем, как мало кто живет даже там у них, в мире капитала.

– А куда же центр денем?

– Наивный ты, Гавриил, ну прямо как дитё малое! Кому этот центр нужен будет через год? И потом, как станем собственниками, так сразу скажем этим баранам: «Все, господа! Покуражились, и хватит! Prawet, так сказать! Частная, если хотите знать, собственность!» И коленом их под зад! Коленом!!!

– И Беляева? – задыхаясь от ужаса, уточнил Дьяков, которому казалось странным, что и по отношению к генсеку можно вести себя столь вероломно.

– Ну ты даешь, Христофорыч! А зачем, ты думаешь, мы этого обезумевшего алкаша на трон сажали? Чтобы он властью потешился? Нет, дорогой, совсем не для этого! Вот пусть сначала все, что надо, разрушит, раздаст хорошим людям страну нашу, а потом… потом будем ее собирать заново. Лет пятнадцать у нас на это уйдет. Успеем попользоваться…

Дьяков пугался этих нахальных и одновременно пронзительно привлекательных речей Скорочкина, так как был человеком скромным и нерешительным. Он не мог представить себя владельцем ресторана, а тем более гостиницы.

А Скорочкин продолжал его соблазнять прелестями богатой жизни.

– Знаешь что, Дьяков! Хватит тебе интриговать! Все эти форумы, центры… Операция «Беляев» заканчивается. Начинается операция «Москва»! Давай возьмем ее, куполастую! Представь, ты мэр столицы самого большого в мире государства.

– Мэр?

– Ну не мэр, конечно, а председатель Моссовета по-нашему. Это почти то же самое, что мэр! А может, даже лучше. Знаешь почему?

– Я уже боюсь, Женя. Ну посмотри, какой я мэр?

– Я спросил: ты понял, почему председатель лучше мэра? – грозно повторил Скорочкин.

– Нет, не понял, – тихо ответил Дьяков.

– А я тебе скажу! Потому что ты ответственность за все несешь не один, а вместе со всей этой шоблой – депутатами Моссовета. Продаешь ты мне, к примеру, какой-нибудь лакомый кусочек Москвы – Красную площадь, скажем. Причем продаешь за смешные деньги, за какой-нибудь миллион рублей. Обрати внимание, Гавриил: продаешь ее вместе с мавзолеем, который нам понадобится для организации международных симпозиумов по вечному сохранению человеческих останков, вместе с Кремлевской стеной, которую можно использовать для погребения родственников и друзей…

– Зачем тебе мавзолей, Женя?

– Я для примера! Вот представь, сидят эти депутаты и дружно за продажу Красной площади голосуют. А ты хмуришься и говоришь им: «Воля ваша, товарищи, но ведь это общенародное достояние! Как же вы так опрометчиво голосуете?» А они глаза прячут и кнопки жмут, жмут, жмут! А ты вздыхаешь и говоришь опять: «Воля ваша, товарищи!»

– А почему они кнопки-то жмут? – не понял Дьяков.

– Да потому, болван, что я с ними давно договорился. С каждым! И потратил на это… ну пусть еще один миллион рублей. Что, много? А как ты думал? Скоро без взятки вообще ничего нельзя будет сделать. Но, с другой стороны, подумай: миллион в казну и миллион этим голодным народным избранникам. Они ведь раньше гнили в своих лабораториях, дышали каким-нибудь азотом или, того хуже, сидели без свинцовых трусов, то есть практически голой жопой, прямо на атомном реакторе. Кто в актерах прозябал, кто изображал непризнанного гения кисти… Большинство сильно пьющие… Многим из них за сорок, Гаврюша! Жизнь уже почти мимо прошла, и только колошматила их по башке, а кого и ниже пояса! Они, Гавриил, обижены навсегда! Даже если их завтра всех сделать долларовыми миллиардерами, они все равно будут брюзжать на кухне и костерить власть!

– Я, между прочим, тоже из науки… – обиделся Дьяков.

– Так ты и есть такой же, как они. Такая же вечная рвань… Кто там еще остался?… Ах да! Еще эти, которых из армии поперли по причине полной непригодности к военной службе. Есть, конечно, среди депутатов с десяток серьезных ребят – солнцевские, ореховские, два татарина с тяп-ляпа[17]. Этим, конечно, не деньги нужны, а покровительство. И у нас с тобой «есть его»! – схохмил Скорочкин. – Ну понял? Всего два миллиона рублей за Красную площадь вместе с Мининым и Пожарским: один миллион на взятки этим недоноскам из Моссовета, а второй в казну! И все, Гавриил! Красная площадь наша! Обнесем ее «колючкой» и будем за деньги экскурсии пускать, – мечтательно закончил свой монолог Скорочкин…

– Женя! Скажи, что ты шутишь! Ну нельзя же так. Нехорошо все это…

– Про площадь – шучу, конечно! А в остальном – никаких шуток. Сейчас приедет Беляев, и мы сегодня же договоримся о том, чтобы тебя двинуть на должность председателя Моссовета! Москва будет наша, поверь мне.

…Беляев появился ровно в 21:00. Он по старой аппаратной привычке никогда не опаздывал и приходил на встречу секунда в секунду. Он вошел в зал в сопровождении своей многочисленной охраны. Был абсолютно трезв и, может быть, поэтому необычайно мрачен. Но главное – на голове у генсека красовался мотоциклетный шлем. Причем шлем был явно на пару размеров больше, чем нужно, отчего налезал на глаза и Беляев все время делал бодливое движение головой, норовя сдвинуть шлем повыше.

– Здравствуй, Боренька! – двинулся ему навстречу Скорочкин, широко раскинув руки согласно новой моде, предписывающей обниматься при встрече. Он, конечно, обратил внимание на шлем, но решил сделать вид, что его это вовсе не волнует.

Между тем Беляев молча отстранился, давая понять, что не намерен обниматься, и сел во главе огромного овального стола.

– Где народ? – угрюмо спросил он.

– Да опаздывает, как всегда! Ты же знаешь, Боря, этих людей дисциплине обучить невозможно. Если уж коммунисты за семьдесят лет ни тюрьмами, ни лагерями не научили их дисциплине, то мы со своей демократией и подавно никогда не научим.

Беляев обиженно поджал губы и аккуратно стал стаскивать шлем с головы. Только тут Скорочкин сообразил, почему Беляев заявился в шлеме. Пару дней назад ему сделали пластическую операцию по приживлению нового искусственного уха, изготовленного из хрящей молодого шимпанзе. Причем сам Скорочкин и подсказал ему эту идею: мол, хватит уродством народ возбуждать. Было время, когда без уха ты нравился людям больше, чем если бы оно у тебя было. Но теперь ты генсек и почти президент. Надо, чтобы было два уха.

– Ну как? – настороженно спросил Беляев, медленно поводя головой то в одну, то в другую сторону.

У Скорочкина натурально шевельнулись волосы, а Дьяков даже издал какой-то звук – он, видимо, хотел сказать «ой!», но вовремя зажал ладонью рот и получилось «у-у-у!».

Беляев строго взглянул на него и спросил:

– Что, очень плохо?

Скорочкин, у которого волосы уже вернулись на свое место, опустил глаза и тихо спросил:

– А ты сам-то видел?

– Видел, – вяло махнул рукой Беляев. – Они, хирурги эти недоделанные, сказали, что скоро сравняются.

– Кто?

– Да уши. Что, совсем хреново?

– Понимаешь, Борис, у тебя искусственное ухо розовое и маленькое, как у младенца, а свое – темное и покусанное, как у раненого динозавра. Куда они смотрели, твои хирурги?

Беляев аж подпрыгнул.

– Что ты несешь?! Розовое – это же мое ухо, родное. Оно же теплое. – Беляев для верности потрогал ухо и удовлетворенно кивнул: – Говорю же, теплое. А это… – Он помрачнел, пытаясь скошенными глазами заглянуть себе за щеку, – …это какое-то черное и холодное. Это не мое! Это то, которое только что пришили!

Скорочкин захлебнулся от возмущения:

– А вы куда смотрели, идиоты несчастные?! – налетел он на охрану. – Как водку с вождем жрать, так вы первые, а когда ему ухо не то вшили, вас нет. Вы где были, янычары хреновы?

– В коридоре мы были! – ответил за всех тот, что был с Беляевым еще с Краснодара. – Он когда вышел, уже в шлеме был. А спрашивать как-то неловко. Я же не могу ему сказать: сними шлем, дай посмотреть… Но вы не беспокойтесь, Евгений Иванович! Люди уже поехали с хирургами разбираться. Если что, мы из них доноров сделаем. Их уши и пришьем, причем оба, чтобы одинаковыми были.

– А мое, то, что теплое, его тогда куда? – недоуменно спросил Беляев.

Охранник тяжело вздохнул.

– Тут, Борис Нодарьевич, выбора нет! С такими ушами, как сейчас, вам на люди нельзя. Шок будет! Поэтому надо либо все назад вернуть, как было, либо оба уха менять, чтобы красиво сидели. Иначе ничего не получится.

– Да, Борис, – согласился Скорочкин, – он прав. А пока надень-ка шлем, вон идут наши демократы. Не надо, чтобы они тебя с такими лицевыми дефектами наблюдали. Здравствуйте, Антон Борисович! – поприветствовал он почти без паузы входящего в зал высокого блондина. – А это кто с вами? Мы же договаривались – если кого-то нового приводите, предупреждайте!

– А я и предупредил, – спокойно ответил блондин. – Только не вас, милейший, а Бориса Нодарьевича! Хочу вам представить, господа: полковник Цапля, воевал в Афганистане, десантник.

– Честь имею! – рявкнул полковник утробным басом. – Где есть тигр, я его буду укротить?

– Чего-чего? – изумленно переспросил Скорочкин.

– Шутка! – еще гуще произнес Цапля. – Это из фильма «Полосатый рейс». Я его как посмотрел еще в первом классе, так и шучу теперь, как тот укротитель из фильма. Не постоянно, конечно. Только когда здороваюсь.

– Ладно! Не придуривайся! – Антон Борисович Братский хлопнул полковника по могучей спине. – Он умница и интеллектуал, каких мало, но иногда специально гнет из себя солдафона. Эпатирует! Характер у него такой: всегда все делать с вызовом! Вот кого надо в министры обороны, Борис Нодарьевич! А не этого вашего Пашу Запорожца. И даже не вашего Плотникова, господин Скорочкин. Я же знаю, что вы уговариваете генсека назначить на эту должность вашего пожирателя партбилетов.

– Хватит! – хлопнул по столу Беляев. – Кстати, а почему вы моего министра Пашей Запорожцем называете? Он же вовсе не из Запорожья. Он вроде бы родом из деревни где-то под Рязанью.

– «Запорожец», Борис Нодарьевич, пошло не от географии, а от манер вашего министра. Ничем не гнушается. Взятки «Запорожцами» берет, причем даже с ручным управлением.

– А зачем ему «Запорожцы»? – искренне удивился Беляев. – Да еще с ручным управлением. Он же вроде не инвалид?

Братский хмыкнул:

– Да потому что доступ к ним имеет. Ему предписано эти машины выдавать тем, кому положено, причем бесплатно, а он их продает на сторону.

– Проверю! – грозно сказал Беляев. – Если правда – башку ему сверну. А если врешь, то тогда тебе, Братский, сверну…

Пока они обсуждали министра, комната постепенно наполнилась людьми, которых очень трудно было представить членами одной команды, настолько они отличались друг от друга. Разным было все: возраст, манера одеваться, поведение и даже запах. От одного, высокого стройного брюнета в обтягивающей черной «водолазке», нестерпимо пахло дорогими французскими духами, причем, похоже, женскими. Брюнет жеманно улыбался и делал многозначительные знаки входящим мужчинам: кому-то подмигивал, другому посылал воздушный поцелуй, а одного даже пытался похлопать ниже спины.

А рядом с ним подпирал стену крутым плечом лысоватый, рано ссутулившийся мужичок, прятавший руки с грязными ногтями за спину. От него стойко пахло бензином и еще чем-то непередаваемо знакомым – похоже, это был запах промасленного железа, знакомый каждому с детства, кто делал себе самокат с подшипниками вместо колес или консервировал на зиму велосипед, заботливо смазывая все металлические поверхности густым слоем солидола. Правда, сегодня к этим запахам добавился едва уловимый запах спиртного…

Это был рабочий Николай Осокин, которого Беляев неожиданно предложил избрать первым секретарем подмосковной парторганизации. Осокин сильно смущался, попадая в окружение журналистов, актеров и прочей развязной творческой интеллигенции. Он почти всегда молчал. А когда к нему обращались с прямым вопросом, то мгновенно густо покрывался от волнения красными пятнами и произносил одну и ту же, подсказанную кем-то фразу: «Я как раз сейчас размышляю над этим вопросом. Давайте вернемся к нему через неделю». После такого ответа от него тут же отставали, а Осокин мысленно благодарил человека, научившего его не оставлять собеседнику никакого шанса на продолжение беседы.

В этот раз Коля хлопнул сто граммов для храбрости, и его в тепле стало развозить. На пике алкогольного дурмана Осокин заметил, что в зал, как-то боком, удерживая на лице выражение глубокой печали, проникает редактор «Фары перестройки» Длинич, только что вернувшийся из очередной поездки в США и опубликовавший в своем журнале очерки об американском рабочем классе. Смысл публикации сводился к тому, что американские работяги всегда энергично борются за свои права, объединяются в профсоюзы, а если надо – выходят на многотысячные демонстрации и перегораживают тяжелыми грузовиками центральные улицы американских городов. Поэтому и зарплата у них доходит до десяти тысяч долларов в месяц. «Вот и у нас бы так, в цитадели мирового социализма, – заканчивал статью Длинич. – Может, тогда и в СССР наконец-то появится настоящий рабочий класс – богатый и активный».

Реакцию Осокина на статью усугубляло то, что он впервые увидел доллары примерно за неделю до ее появления. Ему их дал в конверте Дьяков как участнику заседаний Центра политических исследований. Он похлопал Осокина по плечу и загадочно произнес, заметив Колино смущение: «Берите, не стесняйтесь. Вы давно уже заслужили этот скромный дар. Мы не платим своим людям в рублях. Сейчас это ненадежно…»

В конверте было три сотни, позволявшие приобрести не самый шикарный, но все же импортный цветной телевизор, о котором Коля давно мечтал. Разглядывая диковинные бумажки, Коля буквально захлебывался от смущения и счастья.

И вот теперь он узнал из статьи про зарплату в десять тысяч «зеленых».

Конечно, если бы не водка, он, наверное, промолчал. Но алкоголь бодрил, и Осокин решительно двинулся навстречу Длиничу.

Тот как раз раскланивался с Беляевым и очень удивился, когда Коля бесцеремонно хлопнул его по плечу.

– Послушайте, товарищ… как вас там… Коротич!

– Длинич! – поправил тот.

– Э-э нет! Какой же вы Длинич? Посмотрите-ка на себя! Вы настоящий Коротич! Слушай, давай на ты. Так проще…

Вокруг стали затихать, с удивлением прислушиваясь к тому, что говорит вечно молчащий Осокин.

– Так вот! – продолжал Осокин. – Ребята из нашего цеха велели тебе передать, чтобы ты свои вшивые доллары засунул себе в задницу.

– Не понял? – удивился Длинич.

– Что ж тут непонятного! Берешь, сворачиваешь в трубочку… ну и дальше все получится автоматом. Ты кого в пример нам ставишь, провокатор?… Наймит империализма?!

В этом месте громко икнул Беляев, и Коле показалось, что он произнес что-то вроде «точно!», так, мол, и есть.

Коля приободрился.

– Ты куда толкаешь рабочий класс, провокатор? Поп Гапон! Блюмкин недобитый! Рабочие напрягают свою тугую спину в поддержку преобразований товарища Беляева! А ты? Совесть у тебя есть, когда ты предлагаешь нам «КамАЗами» улицы перекрывать? Или, может, ты хочешь видеть нас на американских «катерпиллерах»? Может, ты считаешь, космополит говорливый, что улицы лучше перегораживать ихними автомобилями? А?

Беляев с удивлением посмотрел на Осокина, который на глазах раскрывался с новой стороны. «Надо сделать его „первым“! Точно! – подумал он. – Этот справится! Гляди-ка, как он громит этого прохвоста Длинича…»

– Раскусил я твою заботу о нас, работягах! – напирал Осокин. – Ты хочешь, чтобы мы тут нашу страну раскачали! Развалили ее, несчастную! Ты потом, конечно же, дернешь в свою Америку, а развалины опять мы разгребать будем, работяги простые! Не так, что ли?

– А ведь прав он, наш рабочий! – неожиданно вмешался в разговор Беляев. – Ты, Виталий, – обратился он к Длиничу, – посмотрел бы вокруг, что ли! Как зажег свою «Фару» при Горбачеве, так и не можешь остановиться. Улицы все уже осветил, теперь по закоулкам шаришь!

– Это мои политические принципы, Борис Нодарьевич!

– Чт-о-о? – грозно переспросил Беляев. – Принципы, говоришь? А деньги у американцев брать за свою, так сказать, политическую деятельность – это тоже часть твоих принципов? Ты думаешь, я об этом не знаю?

– Слышь, Коржиков! – обратился он к своему главному охраннику. – Ты покажи-ка нашему товарищу редактору, что о нем пишет в журнале «Шпигель» некто Майсснер. Ты мне на днях перевод показывал… Так вот, этот Майсснер прямо называет тебя, Виталий, американским агентом. Говорит, что вовсе не бескорыстно служишь ты идеям демократии, советует мне держаться от тебя подальше – продаст, мол, на первом повороте. Что скажешь?

Длинич решительно встал и двинулся к выходу. Возле дверей он на секунду задержался, как бы додумывая ответ, повернулся и пафосно произнес:

– Если Америка служит утверждению демократии во всем мире, то я не считаю для себя зазорным служить Америке!

Осокин тут же сунул два пальца в рот и пронзительно свистнул. Длинич присел от неожиданности и неловко вывалился за дверь, за которой тут же что-то загрохотало, а в комнату ввалился усатый полковник со Звездой Героя Советского Союза на мундире.

– Что тут происходит? Редактор выбежал от вас на четвереньках, и я наступил ему на руку. А вы, Борис Нодарьевич, почему в шлеме?

– Все, хватит! – перебил его Беляев, поправляя на всякий случай шлем. – Давайте о деле! Начинай, Скорочкин.

– Друзья, на повестке один вопрос: Москва! – обратился к присутствующим Скорочкин. – Жалко, что уполз Длинич! Именно в его «Фаре» была опубликована стенограмма закрытого заседания нынешнего руководства Моссовета. Они фактически готовят государственный переворот. Предлагают на должность председателя Моссовета какого-то Лыжкова или Лужкова. Там, в стенограмме, и так и так его называют. Мы сейчас разбираемся, кто это такой. Но в любом случае нельзя нам допускать этого… Ляжкова. Надо своего ставить. – Скорочкин сделал паузу и поднял руку наподобие того, как это делают ученики в школе. – Имею предложение, Борис Нодарьевич!

– Давайте ваше предложение! – согласился Беляев, который обожал, когда даже в простых ситуациях у него спрашивали разрешения. Он, к примеру, всех приучил к тому, что во время заседаний никто не мог без его разрешения покинуть помещение. А если у кого-то возникала такая необходимость – к примеру естественная, – то даже в этом случае он требовал, чтобы человек встал и публично отпросился у него по нужде – Ну и кого вы видите на этом месте?

– Дьякова вижу, Борис Нодарьевич! Человек наш, проверенный! В коррупции не замечен. Коренной москвич к тому же!

– Так он же не знает, чем канализация от кулинарии отличается! – резко вмешался в разговор Братский. – Провалит все! Тут надо…

– А это вы зря, Антон Борисович! – перебил его Беляев. – Мы живем в новое время. Зачем ему канализация? Для этого он человека наймет. А вот линию политическую провести – это не каждому дано. Вас, к примеру, я бы на Москву не пустил, Антон Борисович! – строго добавил Беляев. – Вас надо для разрушения использовать. Приватизацию, к примеру, провести в стране! Это как раз по вашим возможностям. А столица – тут другое нужно! Тут надо людей любить, как бы это странно ни звучало.

– Борис Нодарьевич, – неожиданно вмешался седовласый академик из Ленинграда. – А как же демократия?

– Какая такая демократия? – недоуменно поднял брови Беляев.

– Так ведь председателя Моссовета выбирают из числа депутатов, а Дьяков сегодня не депутат.

– Скверно! – согласился Беляев. – Скверно, что не подумали заранее. Значит, так! В течение недели надо сделать его депутатом.

– Так ведь не изберут! – не унимался академик. – А если и изберут в депутаты, то вряд ли изберут председателем. Там тайное голосование. Это демократичная процедура.

– Доверьте этот вопрос мне, Борис Нодарьевич! – вмешался Скорочкин. – Дьякова в Моссовет мы уже выдвинули. Правда, он сам слышит сегодня об этом впервые. Выборы как раз через неделю, Борис Нодарьевич!

Скорочкин весомо помолчал с полминуты, давая Беляеву осознать, что он, Скорочкин, вносит вполне подготовленное предложение.

– Но к замечанию академика нашего, Дмитрия Ивановича, следует прислушаться, – согласился Скорочкин. – Он прав, как всегда. Недаром у него имя и отчество как у Менделеева. Оба они гении – и Менделеев, и наш Дмитрий Иванович! Только Менделеев он кто – химик? А вы? – обратился Скорочкин к академику. – Вы физик-ядерщик! А я пришел из торговли, знаете ли. Поэтому я знаю, как продать товар подороже и купить подешевле. Дьяков – мой товар. И я его продам Моссовету так, что они даже не поймут, что они купили. Купят, даже не охнут! А уж избиратели – эти вообще без всяких там премудростей за него проголосуют. В Москве всего один свободный округ – Южное Бутово. Как раз во всем округе уже два месяца нет горячей воды. Я специально придерживал решение этого вопроса к выборам. И вот представьте, забили предвыборные барабаны – и тут появляется Гавриил Христофорович, весь в белом. «Все обещают, только я делаю!» – говорит он избирателям и за два дня обходит все дома, причем каждому встречному обещает, что завтра же горячая вода появится! Снова бьют барабаны, и бац! – вода есть! Что сделают люди? Правильно! Они скажут: этого кудесника надо в Моссовет. А уж там… – Скорочкин хищно ухмыльнулся, – …там все решит предварительная работа с каждым депутатом. Они за честь почтут отмеченный, где надо, бюллетень сперва мне показать, а потом уже в урну опустить, так сказать, в процедуре тайного голосования! Единогласно изберут! Может быть, только татары заупрямятся, так как считается, что этот, как его, Ляшко…

– Ляжков, – подсказали Скорочкину.

– …ну пусть Ляжков. Так вот, они считают, что он никакой не Ляжков, а крещеный татарин из Башкирии. Поэтому за татар я стопроцентный результат не гарантирую.

– Я, кстати, турок по отцу, – неожиданно выпалил Дьяков.

– Точно! – обрадовался Скорочкин. – Тогда и татары будут наши. Как же я забыл, что папа у нас – турок.

– Значит, договорились! – подвел черту Беляев. – А ты, Антон… Ты давай-ка продумай, как нам быстро приватизацию провести. Дело это… Как тебе сказать? Довольных будет совсем немного. Возьми на себя эту миссию. Ты парень толстокожий, в меру циничный. Все объяснить можешь – даже то, что не имеет объяснений. У тебя получится… А это еще что такое?! – Беляев показал куда-то в угол, откуда задорно бликовали толстые стекла очков Леры Старосельской. – Я не знаю эту женщину. Вы кто, гражданка, и как здесь очутились?

Лера медленно поднялась, вышла на середину комнаты и мстительно произнесла:

– Ну, теперь молитесь, сатрапы! Конец вам пришел! Справедливый конец! – Она ловко выхватила из-под кофты гранату Ф-1, называемую в народе «лимонкой», быстро вырвала из нее чеку и бросила к ногам Беляева. Граната с грохотом покатилась по полу, ударилась о беляевский ботинок и завертелась на месте, прямо между широко расставленными ступнями генсека…

Бонн, …1986 года. «О, бедный мой Томми…»

– …Знаете что, Беркас Сергеевич, возвращайтесь-ка вы к своей мадам! – Куприн смотрел на Каленина мирно и снисходительно. Казалось, что совсем не он еще десять минут назад орал на Каленина и топал ногами.

Все произошло примерно так, как и предвидел Беркас, когда рисовал в воображении свою предстоящую встречу с посольским куратором. Он отправился в посольский жилой городок уже под вечер, сразу после разговора с профессором Якобсеном. Его звонок застал Куприна уже дома. Но после слов Беркаса, что он был избит прямо в собственной квартире, Куприн коротко бросил:

– Приезжайте…

В посольском городке Каленин бывал неоднократно. Здесь находился магазин, куда приходили отовариваться все советские граждане, живущие в Бонне. Тут можно было купить все раза в два дешевле, чем в городских магазинах, хотя и в городе цены были вполне доступными. Да и работал магазин с раннего утра до поздней ночи, что позволяло работникам посольства, консульства и торгпредства и после работы сделать все необходимые покупки.

Куприн назначил ему свидание именно здесь, возле входа в магазин, так как это место было легче всего найти в лабиринтах безликих многоэтажек посольского городка.

– Как вы могли?! – кричал Куприн, напрягая жилы мощной шеи. – Вас же инструктировали! Я же лично знаю полковника Буренина, который читал вам лекции в Красновидове! Главное правило поведения в капстране – предвидеть ситуацию, которая может привести к провокации, а то и к вербовке. Как вы только додумались полезть в эту клинику?! Зачем стали помогать этой безумной старухе?!

Куприн был одет в теплый спортивный костюм и, разговаривая с Калениным, совершал спортивные упражнения. Он приседал, подпрыгивал, делал наклоны вперед – одним словом, не терял времени зря, сочетая воспитательную беседу с вечерним фитнесом.

– Да, Каленин! – тяжело дыша, продолжал он. – От вас я этого не ожидал! Вы производили на меня впечатление крайне рассудительного человека. Мы и так постоянно мыкаемся с вашим братом – стажером. Недавно один отправился в Гамбурге в публичный дом. Член партии, между прочим! Другой – спекуляцией занялся. Уехал на каникулы и провез с собой чемодан джинсов. И представляете, стал их продавать своим сослуживцам прямо в стенах МВТУ имени Баумана. Революционер такой был, – неожиданно уточнил Куприн. – Его черносотенцы в 1905 году убили. Повезло, что не позже…

– В каком смысле повезло? – не выдержал Каленин, доселе молча слушавший нравоучения старшего товарища.

– А в таком! – вздохнул Куприн. – Если бы дожил до семнадцатого года – теперь бы переименовали институт за пособничество товарища Баумана октябрьскому перевороту. А так – зацепился человек за историю. Миновал полосу переименований. Глядишь, останется Николай Эрнестович в благодарной памяти потомков приличным человеком. Так, молодой человек! – рассердился на самого себя Куприн. – Вы меня Бауманом не отвлекайте! Не отвлекайте, говорю! Вы о своем безобразном поведении думайте! Уже немецкая полиция его допросила!!! Врачи немецкие осматривали!!! Следующий шаг – вас начнут вербовать немецкие спецслужбы! Будут подбивать Родине изменить!

Каленин побледнел. Такое не могло ему привидеться даже в самом кошмарном сне.

– Да вас, батенька, надо срочно назад, в Союз, отправлять! – наседал Куприн. – С волчьим билетом! Чтобы впредь другим неповадно было! Образованность свою показать ему захотелось, видите ли! А если бы эта немка вас попросила какой-нибудь секрет выдать? Государственный? Тоже любезничали бы?

– Не знаю я никаких секретов, Николай Данилович! – расстроенно оправдывался Каленин. – Случайно все вышло. Я же ничего не знал про этот архив. Про нацистов. Думал, какие-то семейные бумаги… Да и немка эта – она с виду такая благообразная. Разве подумаешь, что она может быть такой вероломной?

– Вы, Каленин, находитесь в логове идеологического врага! – назидательно произнес Куприн. – А идеологическая борьба, как известно, мирного сосуществования не предполагает! Тут всегда война. И немка ваша, как вы изволили выразиться – благообразная, просто воспользовалась вами как известным резинотехническим изделием! Попользовалась – и выкинула за ненадобностью.

Куприн говорил уже гораздо примирительнее, чем вначале.

– Пришли бы сразу ко мне, – продолжил он, – рассказали о ее кознях – глядишь, мы бы вместе придумали, как грамотно воспользоваться этой ситуацией. Ведь если верить словам этого вашего профессора… как там его?…

– Якобсена… – подсказал Каленин.

– Да, Якобсена. Если ему верить, то бумаги этого доктора могут представлять большой интерес. Представляете – досье на матерых нацистских преступников, которые до сих пор скрываются от справедливого возмездия. Это настоящая бомба!!!

Такой поворот в рассуждениях куратора Каленина удивил. Он озадаченно посмотрел на Куприна и робко возразил:

– Так все же произошло за одну ночь. Я хотел с вами посоветоваться, но не успел…

– Этим и отличается умный человек от мудрого: умный извлекает уроки из собственных ошибок, а мудрый просто не попадает в глупые ситуации, так как заранее предвидит их. Пришел, к примеру, вам на ум Пастернак с его стихами про вокзал. Ну и дали бы подсказку эту через день, через два. А мы бы пока посоветовались, да, глядишь, и подобрались бы к этому архиву. Вдруг он действительно мог бы разоблачить нацистских преступников?!

Куприн замолчал и стал разглядывать Каленина так, словно размышлял, можно ли ему доверить важное задание.

– Как вы думаете, – спросил он, – эта докторша не пойдет на сделку?

– Какую сделку? – удивился Каленин.

– Что, если предложить ей деньги за архив? Сказать, что есть покупатель. Как думаете, продаст?

Каленин пожал плечами:

– Вряд ли. Она же не зря меня закрыла в своем подвале. Ведь это случилось именно после того, как я пригрозил, что свяжусь с посольством.

– А зачем ей говорить про посольство? Надо сказать, что есть частное лицо, которое готово приобрести архив. Вдруг она ищет покупателя? Мне почему-то не кажется, что архив дорог ей как память о муже. В конце концов, если она захочет какие-то рисунки оставить себе – этого Вилли к примеру, – то можно купить и часть архива. А потом мы бы с вами передали рисунки нашим органам госбезопасности. Представляете, какая мировая сенсация вышла бы? Мне – повышение по службе! Вам – слава и почет!

– Вы серьезно, Николай Данилович? – ошеломленно спросил Беркас.

– Абсолютно серьезно! Я ведь за что вас ругал – за самодеятельность! Ввязываться в подобные ситуации, не имея санкции, не только опрометчиво, но и преступно. А теперь – считайте, что имеете деликатное поручение от посольства. Теперь ваши действия – это уже не какая-то там мальчишеская шалость. Это уже государственная миссия, так сказать.

Каленин снова подозрительно посмотрел на Куприна.

– Вы правда не шутите?

– Попробуйте старушку расположить. Вдруг согласится? – не отвечая на вопрос, продолжил Куприн. – Интересная может получиться история. Представляю, какой шум поднимется, когда наш доблестный Комитет госбезопасности разоблачит парочку бывших фашистских преступников! Вы уж постарайтесь, Беркас Сергеевич.

– А как же этот длинный? Ну тот, что меня в глаз…

– Да глупости все это! Ну посудите сами, откуда он мог знать про письмо, про портрет этот? Обычный грабитель. Вы же сами сказали, что он все ваши вещи перерыл. Деньги искал, наверное… Замки надо сменить, вот и все! А Якобсен – тот и вовсе мог все придумать. Он же ненормальный. Об этом вся Германия знает. Если кто-то и представился ему как Вилли, то где гарантия, что это именно тот Вилли – брат доктора Шевалье. Потом, почему он решил, что этот Бруно, про которого ему якобы сказали, – именно Мессер? Подобные фантазии точно в духе этого сумасброда. Он мог вообще всю эту историю, которую вам поведал, придумать от начала до конца. Одним словом, возвращайтесь. Улыбайтесь своей домоправительнице. Очаруйте ее. Торгуйтесь. А сумму – пусть сама назовет. Для такого важного дела деньги найдутся!

…Через полчаса Беркас уже спускался по лестнице в свое жилище. Он еще с улицы заметил, что в комнатах горит свет, а значит, внизу кто-то есть. В кабинете он увидел живописную картину: на журнальном столике стояла открытая бутылка шампанского и лежала коробка конфет, а возле столика расположились фрау Шевалье и Беккер, которые встретили Каленина так, словно он минут на пять отлучился из-за стола, а теперь вернулся к друзьям, которые уже заждались его.

– Я рада, Беркас, что вы поняли нас с Гансом, – мурлыкала немка. – Не в ваших интересах начинать с нами войну. Кстати, как вы выбрались? Дверь в клинику не повреждена.

– Я отжал ее ручкой от ведра, – нашелся Каленин. – Там, внизу, ведро валялось…

– Валялось, – согласилась немка. – Давайте-ка я займусь вашим глазом. – Немка взяла с письменного стола пузырек с желтоватым раствором, которым смачивала рану Беркаса утром. – Ну-ну, не дергайтесь, я все делаю очень осторожно. Ваш глаз к завтрашнему утру откроется, и этот ужасный отек спадет.

Фрау Шевалье принялась колдовать над лицом Каленина, а Беккер тем временем всячески пытался показать, что он чувствует себя хозяином положения.

– Ну что, – ехидно спросил он, – в посольство успел сбегать? Надеюсь, Советский Союз не объявит войну Германии на том основании, что тебя немного потрепали в доме фрау Шевалье?

– Не задавайте глупых вопросов, Ганс, – вступила в разговор немка. – Все советские стажеры – коммунисты, а значит, агенты КГБ. Мистер Каленин не мог обойти вниманием свое начальство. Поэтому он, разумеется, обо всем доложил. И, конечно же, был поднят на смех. Тем более что он ничего, кроме синяка под глазом, не может представить в качестве доказательства своего участия в этой истории.

– Вы плохо думаете о моих руководителях, – возразил Каленин. – Они не усомнились в моих словах. Другое дело, что я толком и рассказать-то ничего не мог. Ну, рисунки… Но я их толком и не видел. Ценность всего этого сомнительна. Хотя один мой товарищ, большой знаток живописи и коллекционер, выразил желание посмотреть вашу коллекцию. У него большая коллекция фотографий, гравюр, рисунков из жизни предвоенной и послевоенной Германии. – Каленин старался придать своему лицу максимально равнодушное выражение и продолжал вдохновенно врать, не очень понимая, зачем это делает. – Если его заинтересует ваша коллекция, он мог бы ее приобрести. Но, разумеется, если у него будет возможность с ней ознакомиться.

Немка хрипло рассмеялась и, наклонившись к Каленину, доверительно сказала:

– Не трудитесь, мистер Каленин. Врете вы неубедительно. Я не клюну на вашу удочку, и русским архив не достанется. Я же догадываюсь, что вы сделаете, окажись он в ваших руках! Архив не продается. А уж если я решу его продать, то уверяю – покупатель найдется быстрее, чем вы думаете. Он… точнее сказать, они, собственно говоря, уже имеются…

– И вообще, – бесцеремонно вмешался в разговор Беккер, – забудь про бумаги доктора, Беркас. Навсегда забудь! Ей-богу, так будет лучше в первую очередь для тебя!

Каленин с удивлением заметил, что его немецкий приятель пьян и поэтому держится непривычно развязно… Таким он видел его впервые, и тем необычнее было его поведение.

– Не вздумай лезть в наши дела, – продолжил Беккер, и Каленин сразу заметил это многозначительное «наши». – И посольских своих не впутывай. Живи себе тихо, и тогда будешь цел.

– Ты что, мне угрожаешь? – не на шутку рассердился Беркас. Он вопросительно посмотрел одним глазом на фрау Шевалье, а та неожиданно кивнула в знак согласия со словами Беккера и подтвердила:

– Он прав, мистер Каленин. Это в ваших интересах!

– Плевал я на ваши рисунки! – неожиданно вспылил Каленин, которого эти двое стали всерьез раздражать своим высокомерием. – Я оставляю за собой право поступать так, как считаю нужным. И никто мне этого не запретит!

– А вот это видел?! – заорал Беккер. – Никто не запретит, говоришь?! На, посмотри! Узнаешь? Завтра это будет опубликовано на страницах «Bild».

Беккер подскочил к Каленину и сунул к здоровому глазу фотографию. Каленин не сразу понял, что изображено на фото, а когда разобрал, то сделал движение рукой, которое можно было расценить как попытку выхватить фотографию, но в последнюю долю секунды он крепко сжал пальцы в кулак, довернул его до правильной траектории и резко ударил Беккера в висок. По мере того как тот вместе со стулом стал падать навзничь, Каленин успел выхватить из его рук фотографию и теперь уже разглядел ее внимательно. Это был весьма искусно сделанный фотомонтаж. На снимке абсолютно голый Каленин в недвусмысленной позе обнимал двух обнаженных девиц. Отдельные детали интерьера, запечатленного на фото, не оставляли никаких сомнений в том, где заснята сия пикантная сцена: это был публичный дом.

Беккер тем временем грохнулся всем телом на пол и закатил зрачки так, что между полуоткрытыми веками остались только прочерченные красными прожилками белки.

– Toll[18]! – воскликнула немка, с искренним восхищением разглядывая мычавшего что-то нечленораздельное Беккера. – Вот это удар! А вы, оказывается, опасный субъект, мистер Каленин! Еще парочка таких оплеух – и я останусь без помощника. Только зря вы его ударили, – хмыкнула она. – Он ведь делает только то, что я ему приказываю! И фотографию эту он изготовил по моей просьбе. Я подумала, что с фотографией, если что, вы будете сговорчивее… как говорится, auf jeden Fall. Кстати, а в русском языке есть аналог этого выражения?

– Есть! «На всякий случай», – нехотя буркнул Каленин, потом поднялся, взял беспомощного Беккера под мышки и потащил его вверх по лестнице, что оказалось занятием далеко не легким.

– Это я на всякий случай! – отреагировал он на вопросительный взгляд немки. – Пусть полежит на холодке.

Он вышвырнул вяло сопротивлявшегося Беккера за дверь и, тяжело дыша, снова спустился на кухню, где обнаружил свою хозяйку беспечно допивающей очередной фужер шампанского.

– Мы больше не увидимся, Беркас Сергеевич!

Глаза старой немки оставались абсолютно трезвыми и разглядывали Каленина жестко и пронзительно.

– Сожалею, что обошлась с вами столь бесцеремонно, но у меня не было выбора. Воспримите всерьез мой совет: отныне держитесь подальше от всего того, что связано со мной и этой историей. Тут несчастный Ганс, которого вы так жестоко ударили, абсолютно прав. Кстати, как он там? Он не умрет, надеюсь?

– Не умрет! – зло буркнул Каленин. – Уже очухался и пытается встать.

– Надеюсь, вы отнесетесь к моему совету с полной серьезностью. – Фрау Шевалье встала и медленно поплыла к выходу. Уже с лестницы она добавила: – Да, и если надумаете съезжать, то не забудьте предупредить Putzfrau. Она подыщет кого-нибудь на ваше место. Прощайте…

…Беркас хорошо помнил эту бессонную ночь, которая прошла в мучительных размышлениях и была наполнена непрерывной болью: то глаз начинал нестерпимо ныть, то напоминали о себе разбитые в кровь фаланги пальцев правой руки. С первыми серыми пятнами рассвета, проникающими в комнату сквозь узкое окно, Каленин встал и направился в ванную. В этот момент он и услышал тихий стук во входную дверь – не звонок, а именно легкое постукивание, будто кто-то кончиком пальца робко обозначал свое присутствие.

Каленин механически взглянул на настольные часы – было полшестого утра. Он не стал открывать дверь кнопкой, а тихо поднялся по лестнице и приложил ухо к холодному дереву. Сомнений не было: кто-то стоял за дверью и нерешительно постукивал в нее.

– Кто там? – наконец тихо спросил Каленин.

– Это я, Ганс. Открой… Прошу тебя…

Каленин минуту раздумывал, потом быстро спустился вниз, схватил на кухне маленький изящный топорик для разделывания мяса и снова поднялся к двери. Он щелкнул замком и, отступив на шаг, произнес:

– Заходи, если не боишься.

Увиденное его сперва обрадовало. Удар, которым он угостил Беккера, оказался, видимо, очень убедительным: у того за ночь развился так называемый «очковый эффект», то есть вокруг обоих глаз обозначились два черных кровоподтека. «Э-э-э, дружок! Кажется, у тебя маленькое сотрясение мозга!» – не без удовлетворения отметил он.

Но Беккер выглядел настолько подавленным, что Каленин сразу забеспокоился. Было ясно, что тот заявился в такую рань вовсе не для объяснений по поводу побитой физиономии.

– Понимаешь, – промямлил Беккер, – я должен был за ней заехать в пять утра. У нее билеты на какой-то ранний самолет. Но ее нет в квартире…

– Что, надула тебя твоя дама сердца? – зло отозвался Каленин. – Видимо, и от тебя следы свои прячет, и от этого, как его… Мессера?

Беккер вздрогнул и приложил палец к губам.

– Умоляю, не произноси громко никаких имен. Пойдем, я кое-что тебе покажу.

Они вошли в лифт, который весь оказался испачкан какими-то свежими бурыми пятнами.

«Похоже на кровь!» – подумал Каленин.

– Да, это кровь! – как бы читая его мысли, подтвердил Беккер. – Ее кровь!

Двери лифта открылись на третьем этаже, и Каленин, похолодев сердцем, увидел, что от приоткрытой двери, ведущей в квартиру хозяйки дома, к лифту тянутся две широкие полосы: так, будто кого-то волокли по полу, а тот размазывал ногами собственную кровь.

Беккер толкнул дверь, и Каленин увидел, что прямо в центре коридора, метрах в пяти от входной двери, темнеет лужа крови, от которой и тянутся следы…

– Ты был в квартире?

Беккер отрицательно мотнул головой.

– А может, она там, внутри?

Беккер судорожно дернул плечами, давая понять, что вовсе не уверен в этом, но и не намерен заходить в квартиру.

– Давай посмотрим. – Каленин решительно шагнул вперед и, стараясь не наступать на то и дело встречающиеся следы крови, обошел все четыре комнаты.

Он обнаружил два собранных чемодана, другие явные следы того, что человек собирался в дорогу. Наконец он услышал какой-то странный звук, доносящийся из ванной комнаты. Беркас открыл ее и отшатнулся: на полу бился в агонии истерзанный пес фрау Шевалье, маленький Томми, который еще двигал помутневшими глазами, но было понятно, что он доживает последние мгновения.

Сзади застонал Беккер, который все это время шел за Калениным, и его вырвало прямо тут же, в коридоре.

– Да-а-а! – протянул Каленин. – Похоже, что маршрут фрау Шевалье круто изменился.

– Пойдем отсюда скорей! – пролепетал Беккер.

– А поздно уже! – холодно отозвался Беркас. – Гляди-ка!

Беккер поднял голову и увидел, что в дверях квартиры стоят два полицейских, держа наготове оружие и приглашая их обоих приблизиться.

– Только прошу вас, очень медленно, господа! – сказал один из них. – А вы, молодой человек, будьте любезны, аккуратно положите топор к ногам и, если хотите уцелеть, не делайте никаких резких движений!

Только в эту секунду Каленин с ужасом догадался, как все это выглядит со стороны: кругом кровь, рядом блюющий Беккер с почерневшими от синяков глазами, и он сам – с топором в руках, заплывшим глазом и разбитыми костяшками пальцев.

…В полиции их продержали до самого вечера. Сначала отпустили Беккера, так как его родители и соседи подтвердили, что он ночь провел дома и даже приглашал врача, который сделал ему обезболивающий укол… Кроме того, пожилая дама, проживающая напротив дома Шевалье, мучаясь бессонницей, видела в окно, как около пяти утра Беккер на машине подъехал к дому фрау Шевалье и больше, по ее словам, из подъезда не выходил, пока не приехали полицейские.

Хуже обстояло дело с Калениным, объяснения которого полиция воспринимала с большими сомнениями. Зачем он в такую рань впустил Беккера, раз они накануне так сильно поссорились? Зачем взял топор? На топоре оказались едва заметные следы крови, о которых Каленин не мог сказать ничего вразумительного. Он только позже сообразил, что мог в лифте прикоснуться топором к стене, которая была забрызгана кровью, но полицию такое объяснение устроило далеко не сразу. К тому же подлый Беккер поспешил проинформировать полицию, что войти в квартиру предложил именно Каленин, и кто знает, не был ли он там за пару часов до этого.

Каленин в тот день еще раз убедился, насколько верна поговорка «Сила – в правде!». Он твердо стоял на своей версии случившегося, не отклонялся от нее ни на один миллиметр и не позволял запутать себя каверзными вопросами. Помимо этого он неустанно требовал, чтобы в полицию немедленно был приглашен господин Куприн из советского посольства.

Наконец, после вмешательства Куприна, его все же отпустили, взяв письменное обязательство не покидать в ближайшие дни ни Бонн, ни Германию.

– Может быть, вам стоит переехать на территорию посольства? – мрачно спросил его Куприн, когда уже под вечер они вместе покидали полицейский участок. – Там по крайней мере действует принцип экстерриториальности. Там вас не достанут.

– Нет, не надо! – заупрямился Каленин, размышляя о невеселой перспективе оказаться на несколько месяцев под замком. – Я ничего дурного не делал! Вы же не думаете, что я прикончил эту взбалмошную немку?!

– Не думаю! Ладно, если не хотите в посольство, то хотя бы переезжайте с этой опасной квартиры. Я подобрал вам новое жилья. Это дом, который сейчас пустует, так как хозяева живут и работают в Лондоне. Надо завтра же туда перебраться. И вообще стоит успокоиться, собраться с мыслями и что-нибудь хорошее почитать… к примеру, Бунина.

– Почему Бунина? – Беркас аж подпрыгнул от возмущения, вспомнив нравоучительные лекции профессора Балтанова.

– Ну хотя бы потому, что у него замечательный русский язык.

– О нет! – застонал Каленин. – Можно я буду читать Набокова? Не возражаете? От него тошнит ничуть не хуже, чем от Бунина!

– Как знаете… – Куприн подозрительно посмотрел на своего подопечного, неопределенно хмыкнул и многозначительно крутанул пальцем у виска.

«Жалко, что она не взорвалась!»

«Совершенно секретно.

Указ председателя президиума Верховного Совета СССР

За мужество и героизм, проявленные при задержании опасного преступника, наградить полковника Цаплю Леонида Брониславовича именным оружием и присвоить ему очередное звание

ГЕНЕРАЛ-МАЙОР,

Председатель президиума Верховного Совета СССР Б. Беляев, Москва, Кремль».

…Эту странную историю обсуждала вся Москва. Да что там Москва! Гудела слухами и пересудами вся страна. Еще бы: покушение на первое лицо в государстве. Последний раз такое случилось при Брежневе, в которого стрелял какой-то безумец.

О том, что произошло в старинном особняке в центре Москвы, не знал толком никто. Рассказывали, что на Беляева напал хорошо вооруженный отряд военных, которые хотели его убить и осуществить в стране государственный переворот. Они якобы намеревались вернуть из Фороса Горбачева, который находился там уже третий месяц, но доблестная охрана генсека перебила всех нападавших. Беляев же чудом избежал гибели и в тот же вечер, чтобы успокоить народ, обратился к нему с экранов телевизоров в прямом эфире. Он призвал к бдительности и пообещал сурово покарать антиперестроечные силы, которые хотят погубить молодую советскую демократию.

Другие утверждали, что перестрелка возникла между соратниками, которые перессорились и начали палить друг в друга. Половина погибли в перестрелке, остальные, прикрывая Беляева своими телами, вывели его из особняка и спасли. После чего возмущенный генсек и направился на прямой эфир клеймить антиперестроечные силы.

Конечно же, не обошлось без разговоров о кознях американцев. Говорили, что террорист-смертник, обвязанный гранатами и получивший задание от ЦРУ, ворвался в особняк и подорвал свой боезаряд. Но генсека спас от осколков бронежилет. А потом он, сохраняя мужество и самообладание, поехал общаться с народом с телеэкранов.

В доказательство своих предположений наиболее осведомленные приводили друзей и знакомых к ставшему знаменитым особняку и показывали на разбитое окно на втором этаже. Видите, мол! Вот они, следы страшного боя, который произошел здесь на днях.

Много противоречивой информации исходило от тех, кто утверждал, что лично все видел и слышал. Это были официанты, обслуживающие завсегдатаев центра, любивших после заседания спуститься в подвал, в уютный и закрытый для посетителей ресторанчик, где за неспешной беседой пили дорогой коньяк и ели никому тогда не известные блюда японской кухни.

Охрана, дежурившая на улице и видевшая, как разлетается окно и как на улицу вылетает черная «лимонка», тоже плодила свои версии.

Кое-что шепотом рассказывали своим женам и подругам сами участники того знаменитого заседания. Но и они не запомнили всех деталей, так как все произошло стремительно и непонятно.

Даже сама Лера Старосельская, бросившая учебную гранату к ногам генсека, не знала всей правды. Она была уверена в том, что мечет в Беляева гранату вполне боевую. А то, что она не разорвалась, объясняла недостатками своей подготовки в области бомбометания.

Правду во всех деталях знали только три человека: Беляев, Скорочкин и полковник Цапля, произведенный секретным указом председателя президиума Верховного Совета СССР в генералы.

…Когда граната завертелась у ног генсека, полковник Цапля не размышлял ни секунды. Сказались боевой опыт и природная отвага. К тому же полковник был отменно подготовлен физически. Он в два огромных прыжка оказался возле Беляева, бросил свое тренированное тело под ноги генсеку и неуловимым движением руки, как мощной катапультой, подхватил гранату и швырнул в окно. Затем столь же стремительно бросился к разлетевшемуся вдребезги окну и заорал во всю силу своих гигантских легких:

– Всем лежать!!!

Его мощный голос обладал буквально физическим воздействием: многие участники совещания рухнули на пол вовсе не потому, что поняли про гранату, а потому, что их буквально свалил с ног голос полковника. Попадали на землю и уличные охранники вместе с редкими прохожими.

Но граната не взорвалась ни через пять секунд, ни через минуту. Тогда Цапля аккуратно передал бьющуюся в его объятиях Леру Герою Советского Союза летчику Александру Курскому, а сам отправился обезвреживать гранату.

Минут через пять он вернулся с неразорвавшейся «лимонкой» на раскрытой огромной ладони. Под вопли «Не надо! Не надо!!!» он подбросил ее под потолок, а когда все присутствующие обомлели от страха и в комнате воцарилась тишина, весело пробасил:

– Учебная! Не взорвется!

Тут его взгляд упал на Беляева, и полковник застыл с гранатой в руках. Потом он машинально спрятал гранату в карман и тихо спросил:

– Что с вами, Борис Нодарьевич?

Все повернулись туда же, куда с напряжением всматривался полковник. По залу прокатилось дружное «Ух ты!!!». И.о. премьера Гурий Айдар перекрестился, причем на католический манер – слева направо, а известная писательница Елизавета Савроскина сначала истерично захохотала, а потом навзрыд заплакала. Перед взорами участников заседания предстал генсек, который сидел без шлема. Его красивые густые волосы взмокли и прилипли к черепу, обнажив два абсолютно разных по размеру и цвету уха.

Первым оправился от шока Евгений Иванович Скорочкин.

– Чего уставились? – грозно двинулся он на соратников. – Это послеоперационный эффект! Через неделю все будет нормально – так ведь, товарищ Цапля? – неожиданно обратился он к полковнику.

Тот кивнул и отрубил по-военному:

– Так точно!!!

– Я надеюсь на вашу тактичность, товарищи! – продолжил Скорочкин. – Борис Нодарьевич – это наша судьба, это судьба нашей страны и нашего народа! – патетически заключил он. – Не играйте с судьбой! Не спугните ее! Я предлагаю прямо сейчас принять решение по поводу Дьякова, – настырно продолжил Скорочкин. – Граната гранатой, а интересы народа превыше всего. Вы согласны, Борис Нодарьевич?

Беляев вяло махнул рукой, давая понять, что возражений не имеет. И только угрюмый академик буркнул себе под нос:

– Ну как так можно?! Где совесть у людей? Если так дальше пойдет, то скоро будут должностями первых секретарей обкомов торговать. Мерзость какая…

…Леру Старосельскую увели в соседнюю комнату практически сразу же, как только Цапля бросился обезвреживать гранату. Курский вместе с Дьяковым пытались вытащить из нее какие-то объяснения, но Лера до белизны сжимала губы и молчала. Лишь иногда она кривила рот в презрительной усмешке и произносила:

– Жалко, что она не взорвалась…

– Лера! – тряс ее за плечи Дьяков. – Ты понимаешь, что тебя ждет тюрьма. Ты совершила преступление. Это уже не шутки! Все!

– Пускай! – цедила сквозь зубы Лера. – Я готова идти на расстрел за свои идеалы! Пусть эти сатрапы меня расстреляют!

– Вас, мадам, не расстреляют, – ехидно возразил Курский. – Вас отправят в обычную женскую колонию лет на десять. И вы выйдете оттуда глубокой, никому не нужной старухой. И о вашем, так сказать, подвиге никто не вспомнит. Напротив, мы постараемся выдать вас за обезумевшую от личного одиночества бабу, за психопатку. В СССР, как вы, вероятно, знаете, есть большой опыт по этой части. А теперь скажите-ка, мадам, кто вас надоумил совершить это преступление? Не сами же вы это придумали… Где гранату взяли? А?

Лера мстительно улыбнулась и кивнула на Дьякова:

– Это он все придумал. И на вашу сходку он меня пригласил, и гранату я взяла в нашем институте, на кафедре гражданской обороны – сказала, что гранату Дьяков попросил, хочет, мол, сравнить ее с аналогичными образцами, пиратски произведенными в Египте. Он же у нас специалист по Ближнему Востоку!

Лера демонически захохотала…

«Архив будет наш, помяните мое слово…»

Памятник самому популярному немецкому канцлеру, Конраду Аденауэру, очень нравился Беркасу. Черная глянцевая голова, растущая прямо из асфальта, при ближайшем рассмотрении была полна символов и олицетворяла послевоенную Германию. Особенно впечатляла шея, которая сзади была не чем иным, как изображением знаменитого Кёльнского собора…

Беркас уже минут двадцать прогуливался возле памятника и, делая очередной круг, давал себе зарок: еще минута – и ухожу! Но проходили следующие шестьдесят секунд, потом еще и еще… а Каленин, ругая себя последними словами, продолжал со всех боков разглядывать остроносого канцлера, ожидая встречи неведомо с кем…

Он уже больше месяца жил на новом месте и стал понемногу забывать неприятную историю с исчезнувшей немкой, пока за день до описываемых событий не обнаружил утром в почтовом ящике письмо без подписи следующего содержания:

«Если вам интересно, что стало с одной старой немкой и ее бумагами, погуляйте завтра вечером у памятника Аденауэру. Возле его головы вы найдете много полезной информации, в том числе и о вашем приятеле… Если согласны прийти, дайте знать – к примеру, положите в свой почтовый ящик сегодняшнюю „Bild“…»

– Бред! – буркнул себе под нос Каленин. – Не куплюсь я на эти шпионские штучки!..

Он скомкал записку и прицельно швырнул в ближайшую урну. За время проживания в Бонне он привык к строгим правилам поведения и не представлял, как можно что-то бросить на тротуар, пойти на красный свет или не улыбнуться кассирше в студенческой столовой. Поэтому, заглянув в урну и убедившись, что бумажный комок попал точно в цель, Каленин облегченно вздохнул и решительно зашагал в сторону университета.

Он твердо решил больше не совершать опрометчивых поступков. Хватит с него приключений! К тому же Куприн строго-настрого предупредил его, что оторвет голову, если Каленин еще раз впутается в какую-нибудь сомнительную ситуацию.

Но, добравшись до университета, Беркас почувствовал беспокойство и непреодолимое желание еще раз перечитать записку. Каленина не оставляла мысль, что анонимный автор говорит о немке как о живой. Ну да! Как там? Кажется, так: «много полезной информации». Зачем нужна информация о фрау Шевалье, если она мертва? И зачем нужно что-то знать про этого придурка Беккера, которого он чуть ли не каждый день видит в университете?

Каленин развернулся с полдороги и спешно вернулся к тому месту, где выбросил записку. В урне бумажки не было, хотя прошло всего каких-то пятнадцать минут. Он еще раз убедился, что ничего не перепутал, что урна именно та, куда он выбросил записку. Мусор был тот же – по крайней мере он запомнил, что там валялась пустая пачка довольно редких в Германии кубинских сигарет. Пачка была на месте, а смятой бумажки не было. Вывод можно было сделать только один: автор записки следил за Калениным и забрал ее, чтобы не оставлять следов.

Каленин долго и настойчиво звонил Куприну, чтобы посоветоваться, как себя вести, но телефон дипломата упорно молчал. А когда ответил многоканальный телефон посольства, выяснилось, что его куратор уехал в командировку и находится за пределами Германии.

Тогда Каленин решительно двинулся к ближайшему газетному киоску, купил нужную газету и сунул ее в свой почтовый бокс. Потом зашел в ближайший телефон-автомат и набрал телефон профессора Якобсена…

…Беркас продолжал кружить возле памятника, открывая в нем все новые и новые детали, которые раньше ускользали от его внимания.

– Очень люблю про него анекдоты! – услышал он за спиной глуховатый голос. – Хотите, расскажу?

Каленин вздрогнул и обернулся. Перед ним стоял пожилой незнакомец, который сигналил шляпой свое почтение, демонстрируя при каждом ее поднятии белоснежный пушок редких седых волос. Мужчина смотрел на Беркаса напряженно, но каждый раз, приподнимая шляпу, изображал улыбку, причем улыбка эта, при всей ее искусственности, показалась Беркасу неуловимо знакомой.

– Так как насчет анекдота? – переспросил незнакомец и, не дожидаясь ответа, продолжил: – Аденауэра спрашивают: что будет, если он спустит штаны?

Беркас удивленно вскинул брови. Такое начало беседы его обескуражило.

– Нет-нет, не думайте… Ничего предосудительного! – отреагировал тот. – Авторство анекдота приписывают самому канцлеру. Доподлинно известно, что он самолично его рассказывал. Так вот, на поставленный вопрос мудрый канцлер отвечает: спереди вы увидите военную мощь Германии, которая уже никогда не поднимется, а сзади – две половинки Германии, которые уже никогда не соединятся!

Возникла неловкая пауза, так как Каленин не стал смеяться: во-первых, было не очень-то смешно, а потом, смеяться над Аденауэром в присутствии незнакомца не хотелось. Незнакомец тоже смотрел на Каленина серьезно, без тени улыбки, которую он стер с лица сразу же после первых ритуальных взмахов шляпой.

Мужчине было около семидесяти. Лицо болезненно-бледное и изможденное, иссеченное очень крупными и глубокими морщинами, которые как бы разрубали его на части. Отдельно высокий лоб, рассеченный надвое двумя вертикальными бороздами, идущими от переносицы и упирающимися в линию волос. Отдельно отвислые щеки, также поддерживаемые снизу двумя глубокими бороздами морщин. Носогубные складки шли от крыльев носа и скрывались где-то в нижнем изгибе подбородка, выделяя в отдельную часть костистый нос, тонкие губы и не по годам гладкий подбородок. Все это делало лицо каким-то нарисованным, слепленным из разных частей, плохо сочетающихся друг с другом.

«Он похож на индейца с боевой раскраской», – подумал Беркас.

Незнакомец был высок ростом, но одновременно настолько сутул и худ, что плащ висел на нем как на спинке сильно изогнутого венского стула.

«Нет, я ошибся, – решил Каленин. – Абсолютно незнакомое лицо. Может быть, случайный прохожий?…»

– Размышляете, встречались ли мы ранее? – заговорил незнакомец. – Нет, уверяю вас, мы общаемся впервые. Но записку написал именно я. И был почти уверен, что вы придете.

– Кто вы? – испытывая нарастающее беспокойство, спросил Каленин. – И что вам угодно от меня?

– Я здесь проездом, а живу очень далеко, не в Германии.

– Но, судя по всему, немецкий язык для вас родной…

– Это верно! У меня к вам предложение. Как бы это сказать… коммерческое. Я хочу предложить вам сделку…

– Сделку? Это какая-то ошибка. – Каленин никак не мог уловить, как может быть связан этот долговязый немец с пропавшей фрау Шевалье, о которой тот намеревался сообщить некие подробности.

– Нет-нет, мистер Каленин. Я ничего не путаю. Давайте зайдем в кафе, и я вам все объясню. Здесь недалеко…

В кафе, пока они усаживались за столик, Беркас снова внимательно рассмотрел своего спутника. Заказывая кофе, тот вновь продемонстрировал свою улыбку и безупречные белоснежные зубы. И тут Беркаса пробил холодный пот. Он понял, где видел эту улыбку: так улыбался на фотографиях покойный доктор Шевалье! Это открытие не только потрясло Каленина, но и не на шутку испугало. Он догадался, кто перед ним, и, чтобы скрыть собственное волнение, решил нанести удар первым.

– Черт побери! – нервно произнес он. – От вашей семейки просто некуда деться. Могу предположить, что вас зовут Вилли Штерман. Не так ли?

Незнакомец опустил голову, отхлебнул кофе и спокойно ответил:

– Я в любом случае открылся бы вам. Хотя не скрою, я удивлен. Откуда вы знаете мое имя? Ах, ну да! Я понял. Вероятно, от Констанции? Она некоторое время назад поделилась со мной своими планами поиска бумаг мужа и рассказала о той роли, которую отвела вам. Я имею в виду русские стихи, которые надо было отыскать… Но, честно говоря, у нее не было никакой надобности рассказывать вам про меня. Вот почему я удивился вашей догадливости.

– Она мне еще кое-что рассказала, – продолжал наступать Каленин. Он вспомнил, как беспардонно обошлась с ним покойная немка, и решил немного приврать: – Я знаю даже то, что вас с фрау Шевалье связывают… как бы поточнее выразиться… более чем теплые отношения, – злорадно произнес он, намекая на полученную от Якобсена информацию о том, что в прошлом Вилли и жена доктора были любовниками.

– Вот как? – удивился тот. – Такая осведомленность только усиливает мое желание предложить вам сделку. Но позвольте сначала несколько слов о себе…

– Можете не трудиться, – перебил его Каленин. – Про Бухенвальд и про то, что вы изменили внешность, мне известно. Кстати, надеюсь, вы в розыске?

– Именно по этому вопросу я хотел бы с вами поговорить… Нет. Я не в розыске. Ну кто, скажите, сейчас помнит, что был такой Вилли Штерман? Да никто! Уже сорок лет я живу под другим именем. Большую часть своей жизни! А скоро меня не станет в прямом, физическом смысле. Я умру в своей Боливии… Видите, я даже не скрываю, где меня могли бы найти все желающие! Но не ищут! А если бы и искали, то теперь в этом нет никакой нужды. Дело в том, что мне осталось жить пару месяцев. Ну три от силы. Рак легких в неоперабельной стадии. Я закурю, с вашего позволения…

Немец достал из плаща мешочек с табаком и трубку, специальной лопаточкой набил ее и закурил, пуская кольца ароматного дыма.

– Как же вы – с раком-то?… – недоуменно спросил Каленин, кивая на облако дыма.

– А как раз при четвертой стадии этой болезни можно все. Это раньше нельзя, когда еще есть шанс. А когда шанса нет – надо позволять себе приятные мелочи вроде хорошего табака и рюмки шнапса. Так вот, мистер Каленин, я хочу приобрести у вас право на жизнь после смерти. Нет-нет! Не на вечную жизнь. Вечная жизнь мне не светит. Я страшный грешник. Я прошу полгода. Ну максимум год после смерти…

– Что-что? – недоуменно переспросил Каленин. – Жизнь после смерти? На полгода?

На секунду ему показалось, что он либо ослышался, либо что-то не так понял, что произошел какой-то сбой в его знаниях немецкого языка.

– Ну да. Мы с вами возьмем и вместе напишем одну страничку истории, которая позволит мне спокойно отправиться в мир иной. Я буду осознавать, что, находясь на том свете, продолжаю преследовать одного своего врага.

– Послушайте, перестаньте говорить загадками! Объясните толком, зачем вы меня позвали и чего хотите.

– Сейчас я подойду к самому главному. К сути моей просьбы. Я хочу, чтобы архив моего брата оказался у вас.

– ???

– Ну не смотрите на меня так, будто я предлагаю вам ядовитую змею. Я предлагаю вам уникальную вещь! Ей нет цены. Ведь у справедливости нет цены, правда?

– В ваших устах слова про справедливость выглядят особенно цинично.

Немец улыбнулся своей фирменной семейной улыбкой и согласно кивнул, от чего редкие волосы также послушно кивнули:

– Согласен! Я вовсе не намерен себя отделять от тех, кто в сорок пятом прибег к услугам моего брата. Поздно уже… И потом, я не раскаиваюсь!

– Не раскаиваетесь???

– Это долгий разговор. Он сейчас неуместен. Скажу только вот что…

Штерман закашлялся и побагровел. Из его и без того слезящихся глаз хлынули слезы. При этом он вовсе не перестал курить, а, напротив, продолжал судорожными движениями подсасывать трубку и выбрасывать вместе с кашлем всполохи ароматного дыма.

– …Война, юноша, это форма, в которой только и проявляется сполна самоотдача человека. Может быть, потому, что война – это синоним смерти. На войну идут умирать, а значит, смерть превращается в обыденное явление. И побеждает тот, кто меньше думает о спасении как собственной жизни, так и жизней других людей. Кто меньше подвержен жалости. Вот вы, русские, – вы же на той войне себя не щадили! Вы положили за победу два десятка миллионов жизней. Вы были беспощадны к себе! А нам этой беспощадности не хватило! Не было нужной самоотдачи!

Штерман снова закашлялся, недоуменно глянул на погасшую трубку и ловкими движениями стал вытряхивать пепел прямо на кофейное блюдце.

– Мы, немцы, оказались непозволительно сентиментальными, – хрипло продолжил он. – А надо было идти до конца! Надо было проявить чудеса жестокости и тем самым подавить волю русской нации к сопротивлению. И поверьте, это вовсе не патология! Это норма! Лагеря смерти – это неизбежная часть войны. Поэтому я готов к суду истории, а в небесный суд я не верю…

– Вы чудовище! – не сдержал эмоций Каленин. – Вас надо в зоопарке показывать людям как образец зверя-людоеда, который подлежит обязательному и тотальному уничтожению.

– Условие предлагаемой сделки таково, – не обращая внимания на слова Каленина, продолжил Штерман. – Я помогу вам добраться до архива. А вы со своей стороны берете обязательство передать его российским властям. Хотите весь, хотите частями. Но! Обязательным условием является передача материалов на Бруно Мессера…

– Слушайте, сводите с ним свои счеты сами. Сдайте его немецким спецслужбам, которые, насколько мне известно, участвуют в розыске военных преступников.

– Я думал об этом. Но немецкие власти всерьез архивом заниматься не станут. Нация не выдержит такого удара. Ей хватает «героев» Нюрнберга. А тут – сразу четыре десятка новых потенциальных висельников. Многих из них никто не ищет. Они уже давно историческая пыль. И вдруг эти скелеты появляются и входят в дом к каждому немцу, терзают совесть нации, которая и без того неспокойна. Я бы на месте немецких властей этого не допустил! А вот от бывшего врага, от того, кто имеет на это моральное право, они удар примут. Но сами эту кровоточащую рану ковырять не станут. Больно же!

– Я все-таки не пойму. Ну допустим, с Мессером вы сводите какие-то свои счеты. А остальные? Остальных-то почему вы хотите сдать нашим спецслужбам?

Штерман усмехнулся.

– Остальные меня мало интересуют. Хотя с недавних пор я считаю, что всем нам – тем, кто совершал так называемые военные преступления, – надо перестать скрываться. Настало время переосмыслить роль фашизма и вступить в публичную полемику о его роли в истории. А Мессер – он не идейный фашист. Он садист и жулик! Доведите его до виселицы. Пусть его повесят на Красной площади! – Немец злобно захихикал. – Поверьте, его художества во время войны стоят того!

Каленин решительно поднялся из-за стола.

– Мне хочется вас ударить! – едва сдерживаясь, произнес он. – Сил нет слушать вас дальше.

– Еще минута! – Штерман сохранял полнейшее хладнокровие. – Вы не знаете самого интересного. Дело в том, что Мессер живет в Советском Союзе. Я сам узнал об этом совсем недавно. Брат на него единственного собирал досье все послевоенные годы. Это он его вычислил, отыскал следы и установил его нынешнее имя.

– Мне говорили, что вы вместе с этим Бруно пытали родного брата.

– Это неправда! – возразил немец, и в его лице впервые промелькнуло что-то человеческое. – В той неразберихе я не сразу узнал, что Бруно не выполнил своих обещаний… Именно мое вмешательство спасло Герману жизнь… Я только потом узнал про эту историю с рисунками и пытками… Бруно преследовал меня всю жизнь. Он не отдал мне мою долю… Я имею в виду кассу Бормана… А эта дрянь, Констанция, снюхалась с Мессером! Представляете?! Она вернулась в Бонн и намерена продать этому подонку архив!

– Фрау Шевалье жива???

– Как ваш Ленин, живее всех живых!

– Но я слышал, что полиция установила идентичность крови. В квартире была ее кровь!

– Вы не знаете Констанцию! Эта бестия даже собственную собаку зарезала, чтобы инсценировать свою смерть. А уж расплескать по квартире пол-литра своей дурной крови, смешанной с водой для количества, не составляло никакого труда. Вот возьмите… – Немец что-то протянул Каленину, и в ту же секунду Беркас увидел, как огромная белая глыба ударилась о стол, смела Штермана и покатилась вместе с ним по полу.

Посетители кафе повскакивали со своих мест. Кто-то стал звать полицию. Каленин увидел, что по полу катаются два тела – одно принадлежало его собеседнику, а во втором он не без труда опознал профессора Якобсена.

Дерущихся стали растаскивать. Лицо Штермана было прилично расцарапано, что еще больше усилило его сходство с индейцем. Якобсен же, которого держали за руки бармен и один из посетителей, норовил ногой дотянуться до противника и при этом вопил во весь голос, что надо задержать военного преступника. Штерман что-то отвечал на испанском языке, потом предъявил всем желающим свой боливийский паспорт и через минуту был отпущен. Он демонстративно покрутил пальцем у виска и жестами призвал присутствующих обратить внимание на внешний вид своего соперника, а потом швырнул на стол смятую купюру и покинул кафе.

Якобсен действительно выглядел странно. Он был одет в грязновато-белую дубленку, перетянутую на поясе советским солдатским ремнем. Желтая пряжка со звездой посредине была надраена до блеска. Картину дополняли кирзовые сапоги, по верхнему краю которых виднелись клочки портянок, и медаль «За победу над Германией», приколотая на груди прямо поверх дубленки. Именно его внешний вид послужил, видимо, причиной, по которой и посетители, и обслуживающий персонал кафе взяли сторону Штермана.

Полиция появилась минут через пять после исчезновения гостя из Боливии. Рассказ Якобсена про военного преступника они восприняли без энтузиазма, так же как его ссылки на то, что эту информацию может подтвердить гражданин СССР, господин Каленин.

Господин Каленин, в свою очередь, затруднился объяснить, какого черта он приперся в кафе с так называемым военным преступником. А вопрос, как ныне зовут преступника, привел гражданина СССР в полное замешательство. Этого он тоже не знал. Данное обстоятельство особенно обрадовало полицейских, которые успели связаться со своим офисом и выяснить, что именно советский гражданин Каленин был объектом нападения в доме фрау Шевалье, которая, в свою очередь, исчезла при загадочных обстоятельствах. И что особенно странно: почти сразу после ее исчезновения в ее квартире был задержан именно Каленин. Как, мол, вам такие совпадения?

Короче говоря, полицейские едва не арестовали Каленина вместе с Якобсеном, посчитав их крайне подозрительными субъектами. И только связавшись с советским посольством и переговорив с Николаем Даниловичем Куприным, согласились ограничиться извинениями.

Куприн попросил пригласить к трубке Каленина и сердито бросил:

– Ни ногой из кафе. Буду через тридцать минут…

– …Почему вы не дождались моего сигнала, как договаривались? – обрушился Каленин на Якобсена. – Да еще так вырядились?! В таком виде полиция будет вас забирать без всякой драки каждые пять минут!

Профессор, ничуть не смущаясь, ответил:

– Не смог я удержаться! Как увидел эту фашистскую дрянь, так тут же захотел его удавить собственными руками. Представляешь, я ведь его сразу узнал! Столько лет прошло… А ремень, медаль и сапоги я купил в прошлом году на Старом Арбате в Москве. Немцы прямо дуреют, когда видят меня в этом одеянии. Была даже попытка отправить меня в психушку…

– И правильно! Вам там самое место! – вырвалось у Беркаса. Он не скрывал своего раздражения и наступал на профессора: – Это же вы настояли на том, чтобы я пошел на эту встречу! Это же была ваша идея – ошарашить автора записки и неожиданно появиться в разгар беседы? И что теперь? А теперь – извините! Не будет вам архива. Убежал Штерман и больше не появится.

– Найдем! – самоуверенно отозвался профессор. – Я подключу все свои связи и найду его – боливийца… – Якобсен наморщил лоб и сказал по-русски: – Из дерева – так, кажется, у вас говорят?

– Липового?!

– Да! Точно! Липового!

Профессор уселся за столик и, потирая набухающую шишку, полученную в скоротечной схватке со Штерманом, произнес оптимистическую речь про то, как он непременно доберется до архива Шевалье и как самолично будет вылавливать некоторых из его персонажей. Информация о том, что жена доктора жива и вернулась в Бонн, вызвала у него новый прилив энтузиазма. Он горячо настаивал на том, что архив должен быть передан в СССР, а все пойманные преступники непременно казнены на Красной площади.

– И все-таки я не пойму, как по этим портретам сорокалетней давности можно кого-то найти, – упирался Каленин, которого не очень грела перспектива бегать за бумагами покойного доктора.

– Вот именно! Не понимаете! – горячился профессор. – Здесь важен сам факт появления архива в СССР. Это сенсация! Мировая сенсация! Новый Нюрнберг! Их найдут! Всех до единого найдут. Потому что на поиски этих ублюдков поднимется все прогрессивное человечество! – И, почувствовав, что Каленин смотрит на него с нескрываемым скепсисом, добавил: – Это ваш долг, Каленин, найти бумаги Шевалье.

– Какой еще долг? – поперхнулся Беркас.

– Сыновний! Вы же сын фронтовика! Так?

– И что?

– К тому же коммунист.

– И что же?

– А то, что надо было вам съездить в Веймар, на гору Эттерсберг[19]! Я специально съездил посмотреть. Именно там наш славный Вилли отправил в мир иной – главным образом через трубу крематория – более полусотни тысяч человек. Говорят, что лидера немецких коммунистов Эрнста Тельмана он расстрелял лично, после чего приказал немедленно сжечь его тело! Вот таким милым парнем был этот наш Вилли…

Якобсен замолчал, давая понять, что про Вилли лично ему все ясно! Он взял чашечку с кофе и потащил ко рту, но промахнулся и опрокинул коричневую жижу на дубленку, которую так и не снял в течение всего разговора.

– Блядские чашки! – рявкнул он по-русски. – Официант! Слушай, парень! – орал он. – Ты сам пробовал пить из этих чашек?! Пробовал взять ее в руки?! Она же обязательно выскользнет! Скотина!!! Что смотришь, как Гитлер на Европу? Хрен я тебе заплачу даже пфенниг!!!

– Что с вами, профессор? – изумился Каленин этой немотивированной вспышке гнева. – При чем здесь чашки? Прекратите скандал! Мало вам драки?

– Дубленку жалко! – мирно произнес Якобсен, будто и не орал только что, разбрызгивая слюни. – Именно этот придурок держал меня за руки, когда я хотел отлупить Штермана! Вот я и не удержался! Ладно! Я пошел! Вон, кажется, появился ваш шеф. Не говорите ему всего. Архив наш, помните это!

Появившийся Куприн холодно раскланялся с убегающим Якобсеном и раздраженно бросил:

– Если так и дальше пойдет, товарищ Каленин, то мне придется обратиться в Минвуз с просьбой о вашем отзыве из Бонна. А там недалеко и до исключения из рядов КПСС. Стыдно!

Всю дорогу до посольства Куприн не произнес ни слова, а когда прибыли на место, завел Каленина в комнату для секретных переговоров, включил приборы для подавления прослушивания и куда-то исчез.

Оставшись один, Каленин загрустил. Он увидел всю историю минувшего дня как бы со стороны и внутренне полностью согласился с выводом Куприна. Действительно, стыдно и абсолютно нелепо! Ну как объяснить, зачем он поперся на встречу с этим недобитым эсэсовцем?! Или взять экстравагантного профессора. Зачем он его позвал? А тот вырядился как чучело огородное да еще ввязался в драку! Если честно смотреть на вещи, то немецкая полиция абсолютно права, подозревая Каленина в патологической склонности плодить вокруг себя конфликты… И ведь клятвенно обещал Куприну не делать без его ведома ни шагу! И вот – нарушил данное слово, опять вляпался в скандал…

Куприн вошел в комнату настолько бесшумно, что Каленин пропустил сам момент его появления. Увидев краем глаза тень, он вздрогнул и резко обернулся. Куприн стоял возле прибора, обеспечивающего глушение, и что-то крутил на его панели. Беркас был здесь уже не первый раз и не переставал удивляться, зачем на территории советского посольства нужен такой режим секретности.

– Неужели кому-то интересны наши с вами беседы? – удивленно спросил он как-то раз Куприна.

– А как вы думали? – строго ответил тот. – Идет идеологическая война двух систем! Перестройка, конечно, гарантирует их мирное сосуществование в политической и экономической сферах. Но идеологическая борьба – она, как известно, не терпит компромиссов. Она неизбежно будет обостряться. Вот вы думаете, немецкие спецслужбы за вами не наблюдают? Еще как наблюдают! И при случае непременно попытаются вас завербовать. Поэтому бдительность терять нельзя!..

На этот раз Куприн был явно не расположен к задушевным разговорам. Он подошел к столу и неожиданно с размаху грохнул по нему кулаком. Потом потряс ушибленной рукой и стал разминать пальцы, наблюдая за реакцией Беркаса.

Тот инстинктивно вжал голову в плечи и приготовился к самому худшему.

– Ну-с-с-с, – грозно прошипел Куприн, – что будем делать? Вот, смотрите! – Он толкнул к Каленину лист бумаги. Это был факс, в котором полицейское управление города Бонна информировало советское посольство о том, что стажер Боннского университета, гражданин СССР Б.С. Каленин, был отпущен под поручительство советника-посланника Куприна Н.Д., после того как стал участником инцидента в кафе на аллее Аденауэра. Посольству рекомендовалось провести беседу с господином Калениным в целях разъяснения ему правил пребывания в европейских странах.

– Разъяснить вам эти правила? – издевательски спросил Куприн.

– Не надо… Я звонил вам, Николай Данилович. Честное слово! Спросите вашу секретаршу. Вы были в командировке.

– А я знаю, молодой человек! Знаю! Только надо было дозваниваться, а не звонить! Надо было сказать секретарше, что дело не терпит отлагательств! Она бы меня нашла. А ваша самодеятельность просто возмутительна! Как вы думаете, что будет, если я отправлю этот факс в Москву? Как там отреагируют на поведение советского стажера, члена партии, в логове капитализма?! В самом сердце империалистического блока НАТО?! А??? Это, товарищ Каленин, в самом лучшем случае – разгильдяйство, а в худшем – антисоветчина чистой воды!

Перспектива быть обвиненным в антисоветчине Каленина откровенно испугала. Он представил, как возвращается в Москву, как появляется на факультете и как секретарь партбюро доцент Телешев, с которым он безысходно не ладил, злорадно говорит ему: «Ну что, Каленин! Прав я был, когда проголосовал против решения о твоей стажировке! Смотри: из семьи ты ушел, „амуры“ со студентками крутил, на писателя Бунина всякую напраслину возводил! А теперь вот звание советского преподавателя опозорил на всю Европу! Ты, часом, не шпион, Каленин?! Одним словом, исключать из партии тебя будем за действия, нанесшие непоправимый ущерб нашей социалистической Родине! А потом и с работы вышибем. Нельзя тебе молодые души советских студентов доверять!..»

– Не надо в Москву, Николай Данилович! – виновато произнес Беркас. – Я, ей-богу, не пошел бы на эту встречу без вашего разрешения, но вы же сами про архив говорили… Даже купить его хотели. Вот я и подумал: может быть, что-то новое узнаю…

– А в драку вы тоже по моей протекции полезли?

– Да не дрался я, только разнимал…

– Ладно, – примирительно бросил Куприн. – Расскажите-ка, что за субъект был в кафе. Давайте со всеми подробностями.

Каленин рассказал о встрече со Штерманом, о том, как Якобсен своей выходкой не дал узнать, что же хотел сообщить ему старый фашист.

– Нелепо все вышло, – закончил он. – Так ничего и не узнал, кроме того, что хозяйка моя жива и вернулась в Бонн…

Вдруг он резко переменился в лице и ошарашенно воскликнул:

– Постойте! Он же мне какую-то бумажку успел сунуть за секунду до того, как на него налетел Якобсен. Сейчас! – Каленин стал судорожно шарить по карманам и наконец извлек смятую бумажку, в которой значилось:

Адольфштрассе, 8, квартира 36. Снята на имя некоего Шнайдера. Он же – Ганс Беккер. Там по вечерам бывает интересующая вас особа. Торопитесь. Она скоро уезжает из Германии. Возможно, навсегда.

Куприн, прочитав записку, неожиданно оживился. Он стал энергично расхаживать по комнате и размышлять вслух.

– Ну и что хорошего в том, что архив вместе со старухой исчезнет навсегда? А вдруг она уже продала его? Этот Вилли намекал, что за архивом охотится тот самый Мессер. Жаль, конечно, если архив уйдет к этим мерзавцам! Как думаете, Каленин?

– Я уже никак не думаю, Николай Данилович! Знаю только, что с того самого момента, как я оказался квартиросъемщиком этой дамы, на меня посыпались проблемы! Кстати сказать, это ведь вы меня определили к ней на жительство, Николай Данилович!

Куприн рассмеялся и дружелюбно хлопнул Беркаса по плечу.

– Вы до сих пор не поняли, Беркас Сергеевич, что я журю вас вовсе не за интерес к бумагам доктора Шевалье! Этот интерес вполне закономерен! Я и сам был бы не прочь до них добраться. Но вы же все время своевольничаете! И всякий раз набиваете себе шишки! Причем даже в прямом смысле! – Куприн бесцеремонно развернул Беркаса к свету и констатировал: – Ага, следов не осталось. А казалось, ваш синячище никогда не пройдет. Знатный был фингал!

Куприн еще раз изучающе вгляделся в лицо Каленина и неожиданно заявил:

– Ну что, Беркас Сергеевич! Сдается мне, история эта не закончилась. Она только начинается. И вам придется сыграть в ней свою решающую роль. Знаете какую? Вы раздобудете для нашей страны архив Шевалье!

Каленин даже присвистнул от удивления. После всего случившегося он меньше всего ожидал такого поворота событий.

– Пока вы целый месяц изучали особенности писательского мастерства Генриха Бёлля, – продолжил Куприн, – я времени зря не терял. Движимый интуицией, в силе которой вы уже не раз могли убедиться, я собирал досье на ваших знакомых – фрау Шевалье и этого Ганса Беккера.

Каленин поймал себя на том, что сидит с открытым ртом и со стороны, видимо, выглядит последним идиотом.

– Так вот. В жизни старушки ничего примечательного обнаружить не удалось, кроме романа с этим Вилли и нескольких тщательно скрываемых хронических заболеваний. А вот ваш приятель оказался парнем с биографией!

Каленин брезгливо дернул плечами, вспомнив, как Беккер тряс перед ним омерзительной фотоподделкой.

– Как там… у каждого свой скелет в шкафу? Так, кажется? У нашего Ганса их целых два. И оба такие, знаете ли, добротные скелетища! Загляденье!

– Он производил на меня впечатление маменькиного сынка, пока не случилась эта история с фотографией. Да и потом тоже… Когда мы с ним в квартиру этой фрау входили… тогда ночью, когда она исчезла… он почти в штаны наделал! Совсем не герой!

– Не знакомы вы с азами психологии, Беркас Сергеевич! Самые безрассудные поступки совершают именно трусы, люди с ущемленным самолюбием и комплексом неполноценности. Судя по всему, наш Беккер именно таков…Так вот, в семьдесят девятом году по Германии прокатилась очередная волна студенческих волнений. Особенно усердствовали студенты Бременского университета, где и учился тогда наш фигурант. Кстати, именно с тех самых пор за выпускниками этого вуза закрепилась дурная слава и их неохотно берут на работу. И вот представьте, жестокое столкновение с полицией. Водометы, слезоточивый газ… Студенты бросают булыжники в полицию. Есть видеозапись этой схватки, которая была показана по всем каналам телевидения. И есть там кадр, когда один молодой человек наносит полицейскому удар чем-то вроде бейсбольной биты. Полицейский тот потерял зрение, стал инвалидом. Об этом много писали тогда… Парня не нашли. На пленке во время нападения на полицейского его видно только со спины, а потом он скрывается в толпе.

– Неужели Беккер? – изумился Каленин.

– Именно! У нас есть показания его однокурсника, выходца из Бангладеш, который рассказывает, что именно Беккер нанес тот страшный удар.

– Странно, что полиция не вышла на этого бангладешского малого, а вам удалось.

– Полиция в Германии не платит деньги за информацию – рассчитывает на сознательность и правосудие, – а мы заплатили. А второй скелет – тот еще лучше. Помните нашумевшую историю Фракции Красной армии Баадера – Майнхоф[20]?

Каленин кивнул. В городах Германии он и поныне встречал на стенах домов знаменитый и страшный стишок террористов, нанесенный черной краской: «Sie haben die Macht! Wir haben die Nacht!»[21]

– Помните, была версия о том, что оружие в камеру лидерам террористов пронесли адвокаты?

Каленин снова кивнул.

– Так вот. Фамилия одного из них… Беккер!

– Ганс???

– Ну что вы? Его старший брат, который тогда же исчез и разыскивается Интерполом. Так вот, роясь в биографии нашего героя, мы обратили внимание на то, что в прошлом году он совершил необычную поездку. Знаете куда? На Кубу. Мы заинтересовались таким необычным выбором. Связались с нашим посольством на Кубе – там есть ребята из КГБ, которые под большим секретом поведали нам, что Беккер-старший скрывается именно на Кубе. Согласитесь, что перестройка и следование так называемым общечеловеческим ценностям вполне позволяют нам в неофициальном порядке проинформировать немецкие спецслужбы о том, где скрывается пособник террористов. Думаю, в этом случае именно Беккеру-младшему несдобровать в первую очередь, так как старшего кубинцы вряд ли выдадут. Одним словом, для нашего Ганса это разоблачение одним запретом на профессию не обойдется! Тут пахнет уголовным преследованием! – подвел итог Куприн. – Попади эти сведения в Bundesnachrichtendiеnst или Bundesamt für Verfassungsschutz[22], и молодому ученому могут грозить серьезные неприятности. Может быть, даже уголовное преследование.

– Для чего вы все это мне рассказываете, Николай Данилович?

– Да ладно, не прикидывайтесь простачком! Надо при помощи этих документов взять Беккера, как говорится, за вымя, и через него… – Куприн рассмеялся, почувствовав двусмысленность фразы. – Через Беккера, а не через вымя, разумеется, выйти на архив Шевалье! Парень, судя по всему, пользуется у старухи доверием. Вот и действуйте.

– Николай Данилович! Но это же самодеятельность какая-то! Вы же сами меня столько раз за это ругали! Разве нельзя это сделать… официально, что ли. Ну есть же специально обученные люди для такой работы. Почему я?

– Какие обученные люди? Вы с ума сошли! Давайте уж сразу автоматчиков направим для засады на эту квартиру, – саркастически заметил Куприн. – Представьте, что будет, если мы втянем в эту историю спецслужбы, посольство и «обученных людей», как вы изволили выразиться. А если утечка?! Если Беккер наши условия не примет? Это же сразу международный скандал! Высылка дипломатов! Санкции! А вы… Вы, Беркас Сергеевич, лицо частное. Вы же с ним почти друзья! По одному делу, можно сказать, проходили! – Куприн рассмеялся. – Подрались даже! С вас какой спрос? Всегда отопретесь, если что.

– Вы же сами меня исключением из партии пугали, Николай Данилович!

– За самоуправство – да, пугал! А теперь считайте, что партийное поручение вам даю! Выполните – ей-богу, буду ходатайствовать о том, чтобы вас поощрили и по партийной линии, и по служебной. Доцента вам вне очереди пробьем! А? Вперед, Беркас Сергеевич! Смерть нацистам! Архив будет наш, помяните мое слово!

– Все это выглядит как-то легкомысленно, что ли! Может быть, не надо, Николай Данилович?… – без всякой надежды промямлил Каленин.

– Хватит нюни распускать! – строго перебил его Куприн. – Ступайте подвиг совершать!

Он обрадовался неожиданно получившейся рифме и смягчился:

– Беркас Сергеевич! Ну постарайтесь, голубчик! У меня чутье… я верю: у вас получится!

Каленин обреченно вздохнул и неожиданно спросил:

– Как там в Москве? Я слышал, покушение на генсека было?

– Точно! – вполне жизнерадостно ответил Куприн. – Было покушение! Гранату в него кинула одна баба, но какой-то генерал на гранату успел грудью лечь и все осколки на себя принял. Новый посол вчера в деталях рассказывал эту жуткую историю. Он сам все видел, своими глазами.

– А как посол-то?

– Нормально… Бывший старший тренер краснодарской футбольной команды «Кубань», личный друг Беляева. Правда, иногда Германию с Австрией путает… Но это, в общем, фигня. Географии мы его обучим. Хуже то, что он немцам при встрече вместо «Гутен таг» «Хенде хох» говорит. А они шуток не понимают и обижаются… Но это мы со временем тоже поправим. А так мужик отличный!..

Речь правозащитницы Валерии Старосельской на суде, тайно вывезенная из СССР и опубликованная в газете «Frankfurter Algemeinen»

«Граждане судьи! Я все прекрасно понимаю! Поверьте, несмотря на безумность моих поступков, я абсолютно отдаю себе отчет в том, что намеревалась сделать и сделала. Я не видела иного выхода для себя! Я не знала, как еще могу выразить свой протест.

В моем уголовном деле есть материалы обыска, которому меня подвергли после ареста. В складках моего платья была обнаружена ампула с сильнодействующим ядом. И я действительно намеревалась, если не погибну от взрыва гранаты, покончить с собой. Но следователи оказались столь проворны, что лишили меня этой возможности.

Я должна объяснить вам мотивы моих странных поступков. Ибо меньше всего мне хочется выглядеть в глазах моего народа экзальтированной дурочкой, которая не ведает, что творит.

Начну с самого детства. Мой отец, Старосельский Илья Семенович, родился в 1923 году. Осенью 1941 года он принял боевое крещение под Москвой. Был тяжело ранен во время штыковой контратаки, в которую их, ополченцев-москвичей, бросил приехавший на передовую Маршал Советского Союза. К тому времени патроны у них уже кончились, а штыком против пулеметов… сами понимаете. Отец получил сквозное пулевое ранение правого легкого. Долго лежал в госпитале. Потом окончил курсы пулеметчиков и прошел командиром пулеметного расчета всю войну. Был еще дважды ранен… На фронте вступил в партию коммунистов.

Мать – в девичестве Гурьянова Мария Демидовна – была из семьи священнослужителей. С отцом она познакомилась в санатории, сразу после войны. Отец лечился от малокровия и дистрофии. Организм его как-то странно среагировал на демобилизацию из армии. Мне рассказывали, что так случалось со многими: на войне даже насморка не было, а возвращались, и умирали за два дня от случайной простуды.

Отец похудел на тридцать килограммов и практически не мог ходить от слабости. Мама вынянчила его, кормила с ложечки, бегала в соседнюю деревню за козьим молоком, хотя и сама была не совсем здорова – ей сделали сложную операцию, после которой и направили долечиваться в Крым.

В сорок девятом году арестовали моего деда – Гурьянова Демида Андреевича. Он, будучи православным священнослужителем, вступился за врача местной больницы, латыша по фамилии Сакс, которого обвинили в космополитизме и осудили на двадцать пять лет. Через неделю после ареста нам сообщили, что Гурьянов Д.А. скончался во время допроса от обострения хронического сердечного заболевания.

Мама потребовала выдать ей тело отца и медицинское заключение о причинах смерти. Ее пригласили на беседу к следователю, который вел дело деда, и там же арестовали как дочь врага народа.

Отец бросился в высокие кабинеты, чтобы объяснить: творится беззаконие и несправедливость. Он очень верил, что ему – фронтовику и коммунисту – не могут не поверить. Он даже сумел записаться на прием к первому секретарю Московского горкома партии Никите Хрущеву. Но к Хрущеву его не пустили…»

Председательствующий: «Вы не могли бы перейти к сути вопроса и рассказать нам про мотивы вашего преступления?»

Старосельская: «А я о них и рассказываю. Без истории моей семьи вам многое непонятно будет… Так вот, какой-то чин из горкома посоветовал отцу отречься от мамы, то есть от своей жены. Мол, все партийцы так делают, даже члены Политбюро. Отец не сдержался, полез в драку и нанес этому партийному работнику травму – одним словом, сильно повредил ухо. Почти оторвал. Кстати, фамилия этого партийца была Беляев – я об этом совсем недавно узнала. Его позже тоже посадили – как раз за то, что представил историю с моим отцом как обычную уголовку, а не разоблачил его как врага народа. Я слышала, что отец нашего генсека тоже при Сталине сидел! Но не выясняла, тот ли это Беляев…

Так, за неделю, в возрасте одного года я стала сиротой: мама на Колыме, отец в колонии как уголовник.

Меня забрали дальние родственники, но им было очень тяжело содержать и своих троих детей, и меня. Помаявшись пару месяцев, они отдали меня в дом малютки – в приют, другими словами…»

Председательствующий: «Гражданка Старосельская! Сколько нам еще слушать про ваше трудное детство?»

Старосельская: «…Отец погиб через год. По официальной версии умер от менингита. Но позже я узнала от сидельцев этой колонии, что его зарезали уголовники. Так оборвалась жизнь фронтовика и коммуниста Ильи Старосельского, которого я знаю по единственной сохранившейся у меня фотографии.

…Мама вернулась домой после ареста Берии и объявления амнистии. Через два года открылась застарелая болезнь, и мамы не стало.

Таким образом, граждане судьи, я единственная дочь двух замечательных и честных людей, которых ваша система безжалостно уничтожила…»

Председательствующий: «Делаю вам замечание, Старосельская. Какая такая наша система?! В чем это вы нас обвиняете?»

Старосельская: «Я всех, кто служит этой власти, обвиняю. Всех! Потому и не поверила Горбачеву. Сразу почувствовала: он собирается эту систему лакировать, а не ломать. Я, честно сказать, замышляла и его убить. Как Шарлотта Корде, которая убила этого живодера, Марата…»

Председательствующий: «Какой такой живодер? И что это за Шарлотта? Это ваша сообщница?»

Старосельская: «В известном смысле сообщница! Это было давно, граждане судьи… Нас всю жизнь заставляли восхищаться этим параноиком и пожирателем младенцев – этим „другом народа“ Маратом! Более мерзостной личности трудно найти в истории. Он упивался кровью, он проливал ее целыми реками! А нас учили, что он герой, что всякая революция – это очищающий дождь истории. Только дождь этот всегда кровавый!

Потом… этот Беляев».

Председательствующий: «Не „этот Беляев“, а генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Борис Нодарьевич Беляев. Уточните, какую связь вы усматриваете между ним и товарищем Маратом?»

Старосельская: «Параноики оба – вот какая у них связь!.. Я Беляеву почему сначала поверила: потому что уже никого не осталось, кому верить можно. И потом, Гавриил им очень восхищался, и народ как-то воспрянул. Ну и поддалась я этим общим настроениям. А тут еще мне стали соль на раны сыпать. Нашлись доброхоты: вот, говорят, Беляев сейчас всех, кто виноват в репрессиях против своего народа, на чистую воду выведет. Живых – сажать начнет! Мертвых – назовет поименно! Я сначала обрадовалась. А потом – вдруг так мерзко стало, будто меня заставляют могилы раскапывать…

Никому я за мать с отцом мстить не хотела! Хотела, чтобы в стране воцарились добро и справедливость. Чтобы больше никого не казнили безвинно, как моих родителей.

И знаете, когда я поняла, что все идет прахом, что этот ваш Беляев такой же прохвост, как и вся его камарилья? Это произошло тогда, когда в стране началась кампания по переиначиванию истории. Когда заулюлюкали клевреты беляевские! Когда почуяли, что все позволено! Что можно на вранье карьеру сделать!

Вот я никогда не была ни пионеркой, ни комсомолкой. Но когда стали гадости про Зою Космодемьянскую писать – про девочку эту, замученную фашистскими ублюдками; когда шаманить стали на костях мальчишки этого – Павлика Морозова, невинно и зверски убиенного вместе со своим братиком малолетним, тут во мне какая-то струна лопнула. Прозрела я будто! А ведь знали, должны были знать, эти так называемые историки и публицисты, что вранье все это – и про никчемность подвига Зои, и про предательство Павла. Я даже материалы уголовного дела прочла про убийство Павлика и братика его. Не «стучал» он на отца! Не «стучал»! Это тогдашние коммунисты придумали, будто пионер родного отца во имя идеи предал. Им это нужно было для того, чтобы логику своей жизни оправдать, где брат на брата, сын на отца! Оболгали мальчишку во имя своих гнусных идей!

Те оболгали, а нынешние – нет чтобы устыдиться этого вранья, так они, наоборот, мальчишку невинного изобличать стали! И знаете почему? Потому что они, нынешние, точно такие же, как те, прежние. Они их прямые наследники.

Потом мне стали внушать, что живу я в поганой стране. А я ведь, несмотря ни на что, ее очень люблю и другой страны себе не желаю.

Потом генсек самолично пожалел, что господину Черчиллю не удалось свою речь в Фултоне в жизнь воплотить. Да-да! Так и сказал! Жалко, мол. Давно бы в другой стране жили. И это лидер моей страны? Это он жалеет, что страну мою не стали атомной бомбой лечить от бациллы коммунизма! Это нормально, по-вашему? Это можно принять?

Потом мне стали объяснять, что теперь нужно ходить в церковь! Мне, внучке священника, мученическую смерть принявшего за веру свою, объясняли эти холуи, которые жгли храмы, разоряли могилы и восхищались антирелигиозными книжками Емельяна Ярославского; которые до того, как своего партийного патрона Беляева увидели в храме со свечкой в руках, ни разу крестного знамения на себя не положили, да и сейчас паясничают: то плечо перепутают, когда крестятся, то свечку за здравие генсека к распятому Спасителю несут.

Да, вот еще о чем сказать хотела. О войне. Вот панфиловцы, те, что Москву защищали… Говорят, что этих двадцати восьми героев и не было вовсе, что все это по поручению Сталина придумали… И политрука Клочкова, который сказал: «Велика Россия, а отступать некуда – позади Москва!» – тоже, оказывается, не было.

Ну допустим! А генерал Панфилов Иван Васильевич, командир Триста шестнадцатой стрелковой дивизии, тот, что на Новодевичьем лежит, – он был, или его тоже Сталин придумал? Отца моего что – тоже не было?

…А потом, как это и бывает на Руси, пришла распутинщина. При царе он хотя бы один был, Распутин. В единственном числе. И то дурман на всю страну лег! А тут каждый второй. И Скорочкин этот, и Березовский, и Гавриил мой разлюбезный! Мир вранья, грязной наживы и отвратительного лицедейства! И во главе всей этой кучи дерьма – он, Беляев!

Вот тогда я и решила! Нет ему прощенья! Нельзя брать ответственность за страну, если кишка тонка, если не знаешь как!

Думаете, не понимала я, что своим поступком ничего не изменю? Понимала, конечно! Я ведь доктор исторических наук и уроки истории хорошо знаю! И про Ульянова-старшего, и про садиста Желябова, и про Веру Засулич, с которой меня сегодня некоторые идиоты сравнивают! А сравнение-то негодное! Ведь Засулич невинного казнить хотела! А я – растлителя нации уничтожить. Пусть уж лучше с Шарлоттой Корде сравнивают…

Ничего я не хотела изменить. Я хотела ценою жизни своей, никому в общем-то не нужной, показать, что так нельзя, как они. Что это не может остаться безнаказанным. Вот такой был мой протест… нелепый и бездарный. Как там у классика: «Эти – даже умереть по-человечески не могут!» Это про меня, граждане судьи!

Но знаете, где лежит моя надежда? Я месяц назад в Болгарию ездила, к Ванге. Смешно, конечно, верить в эту чушь. Но ведь очень хочется. Так вот, Ванга сказала, что дни Беляева сочтены. Что умрет он смешно и странно. А сменит его человек с фамилией не то Елин, не то Ельцов. Но точно на букву «Е». При нем рухнет СССР, будет смута. Его сменит совсем пожилой человек. Побудет недолго. Уйдет сам.

Потом придет тот, кто возродит Россию. Ванга сказала, что его фамилия на «П». Вот его и буду дожидаться.

Мне сейчас тридцать девять лет. Получу лет пятнадцать. Время есть…»

Фрау Шевалье: второе исчезновение

Адрес, указанный Штерманом, оказался, как и предыдущее жилье Беркаса, в турецком районе Бонна.

«Везет мне на Адольфов! – думал Каленин, разглядывая номера домов вдоль Адольфштрассе. – Интересно, имя откладывает отпечаток на поведение человека? Вот Адольф, к примеру… Они все, эти Адольфы, немного не в себе, или это случайное совпадение?»

Каленин воспроизвел в памяти экстравагантный образ профессора Якобсена, его глянцевый череп с фиолетовым оттенком и влажные губы, от вида которых Каленина неизменно передергивало.

А потом это имя, хочешь не хочешь, всегда связывалось с еще одним известным Адольфом – тем, который носил псевдоним Гитлер. Поэтому, услышав вскоре после своего приезда в Бонн, что в городе есть улица Адольфа, Каленин тут же с напряженным интересом поинтересовался, в честь какого такого Адольфа названа улица. Ему пояснили, что в Бонне есть целый район, где улицы названы различными мужскими именами, среди которых есть и Адольф. Никто конкретный тут не имеется в виду.

Но Каленин невольно подумал тогда, что не хотел бы жить на улице имени Адольфа. Так уж устроено русское ухо: Адольф звучит дурно, хоть ты тресни. Недаром хитроумные австрийцы приложили колоссальные усилия, чтобы откреститься от родственных связей с Гитлером, объявив его вовсе не австрийцем, а немцем.

И им, как ни странно, это удалось! Теперь в Австрии все поголовно убеждены, что Гитлер был, конечно же, немцем. А вот Бетховен, напротив, был, по их мнению, чистокровным австрийцем, поскольку он только родился в Бонне, а жил много лет то в Вене, то в Зальцбурге, то в австрийском Бадене. Да и похоронен «великий глухой», как известно, в Вене на Wahringer[23]

…Каленин уже час наблюдал за темными окнами квартиры, которая была указана в адресе. Перед этим он попросил прилежного мальчугана за пять марок нажать на звонок, который находился рядом с подъездной дверью, и, если по домофону из квартиры кто-то отзовется, спросить… ну, к примеру, господина Шульца. А потом – вежливо извиниться и бежать тратить честно заработанное.

Но на звонок никто не ответил. Поэтому Каленин поблагодарил мальчугана и принялся наблюдать за домом…

Конечно, он мог отыскать Беккера в другом месте: в университете, к примеру, или даже по его домашнему адресу. С момента исчезновения Констанции Шевалье они неоднократно сталкивались в университете, но всякий раз делали вид, что эта встреча неинтересна обоим.

Но когда по настоянию Куприна было принято решение продолжить охоту за архивом, Каленин посчитал, что лучше разговаривать с Беккером на квартире, которую тот снял на чужое имя. Пусть почувствует, что Каленин всемогущ и знает про него все!

…Уже ближе к десяти вечера, когда Беркас почти потерял надежду, он наконец увидел Беккера. Тот быстрым шагом шел к пешеходному переходу, который находился наискосок, метрах в пятидесяти от дома.

«Вот ведь немчура дисциплинированная, – беззлобно подумал Каленин, который в действительности глубоко уважал эту особенность большинства немцев. – В неположенном месте дорогу не перейдет! Но это нам как раз на руку!»

Каленин, под неодобрительные взгляды водителей и пешеходов, рванул напрямую, через проезжую часть, и оказался рядом с подъездом раньше Беккера. Он повернулся спиной к его предполагаемому маршруту и стал напряженно вслушиваться в приближающиеся быстрые шаги.

Беккер мельком взглянул на сутулую спину мужчины, стоящего немного в стороне от подъезда, и, разумеется, не узнал в этой сгорбленной спине черты своего советского знакомого.

Как только Каленин услышал писк электронного замка и противный скрип открываемой Беккером подъездной двери, он распрямил плечи и одним прыжком оказался за его спиной. Беккер попытался обернуться, но Каленин с силой толкнул его в глубь подъезда, моля Бога, чтобы им навстречу не попался никто из жильцов.

– Прошу тебя, Ганс, прояви мудрость: не кричи и не сопротивляйся, – тихо произнес Каленин в затылок Беккеру. А когда тот все же обозначил еще одну попытку обернуться, обхватил его крепко за шею и подсунул под нос маленький черный баллончик.

– Здесь сильный нервно-паралитический газ. Одного нажатия и попадания брызг на кожу достаточно, чтобы отправить тебя на долгое лечение. Мне нужно пять минут твоего внимания. Это в твоих интересах! Пошли!

…Они сидели на маленькой кухне и пили кофе. Беккер был подавлен.

– Откуда у тебя эти бумаги? Ты что, из КГБ? – тяжело дыша, спросил он.

– Считай так, если тебе угодно. Только это не имеет никакого значения. Для тебя во всяком случае. – И, упреждая следующий вопрос, многозначительно добавил: – Тебе, надеюсь, не надо объяснять, что информацию об этой квартире и о том, что докторша жива, я мог получить только из надежных источников? Мне нужна встреча с ней.

– Она приходит сюда когда захочет. У нас нет никаких договоренностей о том, когда она придет. Ее не было уже два дня.

– Скажи, почему она скрывается? И зачем ей нужен ты?

Беккер пожал плечами.

– Я мало что знаю. Она сказала, что ей нужен помощник. Что одна она не справится. Кажется, она хочет продать архив… выгодно продать. Обещала и мне хорошо заплатить.

– А про человека по имени Мессер, Бруно Мессер, ты что-нибудь слышал?

– Еще бы! – Беккер понизил голос и испуганно огляделся. – Думаю, от него она и прячется! Дело в том, что этот Мессер уже один раз покупал архив, – Беккер перешел на шепот, – у покойного доктора. А тот его обманул.

– Зачем? – искренне удивился Каленин.

– Думаю, из мести. Он продал Мессеру только часть портретов, в основном тех, кто уже умер. Да еще и поиздевался над ним. Все рисунки оказались новейшими копиями с оригиналов, причем доктор в карандашной штриховке зашифровал всякие крепкие выражения в адрес Мессера. Через пару дней после сделки он прислал Мессеру «ключ», позволяющий прочитать эти надписи. Накладываешь на рисунок трафарет с беспорядочно вырезанными маленькими отверстиями и читаешь: на одном – «Бруно – ублюдок!», на другом – «Бруно – убийца», на третьем – «Скоро тебе конец».

– И что же Бруно? Смирился?

– Как бы не так! Я думаю, это он, – Беккер буквально шевелил губами, – доктора убил. Не сам, конечно… А может, и сам… Страшный человек.

– Хорошо. А кто же новый покупатель?

Беккер неожиданно замолчал и прислушался.

– Показалось, – тихо сказал он. – Какие у меня гарантии? Ну, ты понял!

– Конечно, понял! – веско ответил Каленин. – Гарантии – здравый смысл. Ну посуди сам. Зачем мне тебя добивать, если архив будет у меня? Спецслужбы наши о тебе все знают. Раз раньше тебя немцам не сдали, значит, и теперь не сдадут. Это лишено всякого смысла. Но! Только в том случае, если ты с этой минуты становишься моим союзником.

– Хорошо! Но тебе придется буквально дежурить здесь. Я не знаю, где она живет в Бонне. Она только сказала, что приехала на неделю. Сегодня пятый день. Она может явиться в любой момент. Хоть утром. У нее свои ключи…

В этот момент Каленин… нет, не услышал, а скорее почувствовал, что кто-то вставляет ключ в замочную скважину. Уловил это и Беккер, который смертельно побледнел и умоляюще стал показывать куда-то в глубь квартиры.

– Там… там… гардеробная, – прошептал он. – Туда…

Прыжок Каленина по указанному маршруту совпал со щелчком дверного замка, который он уловил в момент, когда прикрыл за собой дверь темной гардеробной, оставляя щель, чтобы слышать разговор визитера с Беккером.

– Не ждали? – услышал он знакомый басовитый голос. – А я специально решила навестить вас сегодня, так как послезавтра буду уже далеко.

Каленин через приоткрытую дверь видел только совсем небольшую часть комнаты, где происходил разговор. Причем в сектор обзора попал как раз Беккер, а не фрау Шевалье…

– Вы, часом, не больны, Ганс? – продолжила она. – Вид у вас такой, будто вы живую жабу проглотили. – Гостья хрипло хихикнула, порадовавшись собственной шутке про жабу.

– Мне и вправду нездоровится…

– Надеюсь, у вас не грипп? Я боюсь инфекции.

– Нет-нет. Это мигрень! Головная боль, и только.

– Хорошо, что не грипп… Вы сделали то, о чем я вас просила?

«Интересно, о чем это она? – подумал Каленин. – Беккер ничего не говорил о поручениях…»

– Конечно, фрау Шевалье. Это было совсем не трудно. Здесь все сведения о нем начиная с пятьдесят восьмого года. – Беккер зашуршал бумагами. – Именно с этого момента обнаруживаются его следы в Эстонии. Я нашел все необходимые сведения о нем и его семье. Судя по всему, в Германии у него почти не осталось близких родственников. Есть двоюродная сестра. А в Эстонии у него жена-эстонка, две дочери…

Немка прошлась по кухне, и, несмотря на то что Каленин видел ее всего пару секунд, успел заметить, как она преобразилась. «Не узнал бы, встретив на улице», – подумал он: парик натурального каштанового цвета, отменный макияж и джинсовый костюм, плотно облегающий неплохо сохранившуюся фигуру, – все это сильно преобразило докторшу, которая выглядела лет на двадцать моложе своего истинного возраста.

– Ганс, душа моя! – раздался голос фрау Шевалье. – Если считаете, что ваши услуги стоят дороже, то я готова выслушать ваши предложения. Я не стану жадничать. Давайте так: я удваиваю ваш гонорар!

– Спасибо, фрау Шевалье! Вы… одним словом, вы очень добры ко мне.

– И все-таки что-то вас беспокоит. Я же вижу! Вы в состоянии работать дальше? Может быть, вы этого не хотите?

Каленин затаил дыхание. Наблюдательности немки можно было позавидовать. Сейчас расколет Беккера, и тогда прощай архив!

Но Беккер, кажется, и сам перепугался такого поворота событий. Он заговорил более уверенно и спокойно:

– Уверяю вас, все в порядке! Просто я все время испытываю тревогу: а вдруг что-то не получится, вдруг я не справлюсь? И потом, я побаиваюсь этого чертова эстонца.

Фрау Шевалье хрипло рассмеялась.

– Он же ничего не знает про вас. Он охотится на меня, а вы ему неинтересны. Вам нечего бояться. Вы готовы вылететь в Йоханнесбург? – неожиданно сменила тему немка. – Там у нас… – Снова зашуршали бумаги. – Ага! Вот он, любезный. Гауптман Гюнтер Франк. Что там за ним?

– Дети… Эксперименты над детьми.

– Ну и сколько мы с него запросим за эти эксперименты?

– Думаю, два! В долларах! Мои – пять процентов.

– Десять, Беккер. Я же сказала, что удваиваю вашу долю.

– Спасибо, фрау Шевалье!

– И на остальных троих, – женщина снова зашуршала бумагами, – я могу дать вам хороший компас. Рюге надо искать в Австралии. Про Мюллера известно то, что он тоже осел в Йоханнесбурге и занимается недвижимостью. Вот список его предполагаемых имен. Ну а про этого, которого когда-то называли Доктор Смерть, я, к сожалению, знаю лишь то, что он тоже находится в ЮАР. Его надо искать, опираясь на характерную внешность. Герман, как знал, что это когда-нибудь пригодится. Он сделал ему уникальный нос. Я за всю свою жизнь людей с таким носом почти не встречала. Смотрите… Видите?

– Кончик носа как будто бы раздвоен, как жало змеи…

– Именно! Герман оставил на этом лице свою печать. По ней вы его и найдете! Скорее всего он имеет медицинскую практику…

– Как с вами поддерживать связь, если понадобится? – неуверенно спросил Ганс.

Снова послышался смех, но на этот раз он звучал зловеще.

– Не умничайте, Беккер. Зачем вам меня искать? Если надо, я сама вас найду!

– Я только имел в виду, что у меня могут появиться вопросы… – торопливо уточнил Беккер.

– На этот случай мне известен отель, в котором вы остановитесь во время поездки в Африку. Я буду вам позванивать! И смотрите, Ганс, не болтайте лишнего! Кажется, я уже неоднократно давала вам понять, что со мной шутить не следует. Если вы попытаетесь меня обмануть или вести двойную игру, я найду способ примерно наказать вас. И уверяю вас, наказание будет… смертельным!

Старуха снова засмеялась.

Каленин напряженно ждал продолжения разговора и одновременно лихорадочно размышлял, как вести себя дальше. «Может быть, прямо сейчас выскочить и… что потом? Что, собственно, он может сделать? Старая немка просто рассмеется ему в лицо. Попытаться проследить за ней?…»

Его размышления прервал Беккер, который неожиданно вышел из комнаты и негромко окликнул Каленина:

– Выходи… Она ушла.

– Как ушла? – подпрыгнул Каленин.

– Она меня не спрашивает, когда уходить, когда приходить. Ты же все слышал… Я не очень понимаю, как вывести тебя на архив…

Каленин метнулся к двери и бросился на улицу в надежде, что сможет увидеть, куда направилась докторша. «Бессмысленно все! – говорил он себе, несясь по лестнице с шестого этажа. – Ее, конечно же, ждала машина, и теперь она исчезнет как минимум до возвращения Беккера из Африки».

На улице было пустынно. Возле подъезда стоял пожилой немец с собакой на поводке и терпеливо ждал, когда его пес справит свои естественные надобности. Он держал в руках маленький совок и пластиковый пакет. Когда пес решил все свои проблемы, немец тщательно соскреб с обочины следы его жизнедеятельности и несколько раз промокнул толстым слоем туалетной бумаги небольшую лужицу. Все это он поместил в пакет и благодарно потрепал пса по холке.

– Простите, я должен был проводить свою бабушку. Она только что вышла… Вы не заметили, куда она пошла?

Немец вежливо приподнял кепку и уверенно ответил:

– Последние десять минут из подъезда никто не выходил. Вы спускались по лестнице?

– Да…

– Может быть, ваша бабушка застряла в лифте? Иногда это случается…

Каленин похолодел и бросился назад, успев заметить, как шарахнулся от него перепуганный пес. Лифт стоял на первом этаже. Он cекунду поколебался, прыгнул в кабину и нажал кнопку шестого этажа.

Дверь в квартиру была приоткрыта. Каленин бросился на кухню и… никого не увидел. Он быстро обследовал все комнаты, заглянул в гардеробную, где десять минут назад прятался. Никого!

Москва. Рублевка. Тайная вечеря

В доме Антона Братского, расположенном в престижном подмосковном местечке Жуковка, отмечали день рождения хозяина. Было уже часов девять вечера. По утвердившимся новомодным правилам подобные тусовки начинались часов в семь. А к девяти подтягивались самые важные гости, так как приходить вовремя считалось дурным тоном. И именинник знал, что все главные события вечера надо отнести на «после девяти».

Братский слыл человеком независимым и, что называется, с характером. Он категорически отказывался интегрироваться в московскую элиту по должностному принципу – мол, дружу только с нужными людьми.

Напротив, он публично сохранял дружбу с одноклассниками и друзьями детства, которых приглашал в свой дом наряду с самыми видными представителями политической и хозяйственной элиты, если, конечно, эти представители не были его личными врагами, каковыми он обзаводился с завидной настойчивостью.

Именно поэтому среди гостей не было Евгения Скорочкина, которого Братский откровенно ненавидел и даже не считал необходимым это скрывать. Зато среди приглашенных находился, к примеру, последний глава правительства брежневской эпохи Николай Глушков – статный седовласый мужчина, известный своими несгибаемыми коммунистическими убеждениями. Тот самый Глушков, который любил повторять, обращаясь к Братскому: «Антоша! Когда наша возьмет, мы тебя сначала посадим лет на пять, а потом выпустим, приняв твое искреннее раскаяние. Будешь моим заместителем по экономике. Вот будет правительство! Все обзавидуются!..»

Конечно, с одноклассниками и друзьями детства иногда возникали проблемы. Кто-то неумеренно пил, кто-то демонстративно пытался дать бой высокопоставленным чиновникам: мол, смотрите, какой я независимый и смелый. А Сергей Борткевич – тот вообще на каждой подобной встрече не только напивался в хлам, но еще и просил у кого-нибудь из гостей денег, причем никогда их потом не возвращал.

Барский все это знал и искренне переживал, но настойчиво продолжал приглашать эти осколки собственного прошлого на домашние посиделки, а на все осторожные замечания со стороны своих близких и сослуживцев резко возражал: «Терпите! Я для этих людей всегда был не Антоном Борисовичем, а Антохой Белым. Приглашал и буду приглашать!»

Перед домом, на ухоженном на западный манер газоне, под руку с Глушковым прогуливался молодой высоченный парень. Это был единственный из друзей детства именинника, который, как и он, занимался политикой и добился на этой ниве немалых успехов.

Председатель Калининского облисполкома Ефим Правых в своем кругу не скрывал, что придерживается откровенно прозападных взглядов. В своей области он проводил смелые эксперименты: ликвидировал все колхозы и совхозы, заменив их фермерскими хозяйствами, всячески поощрял частное предпринимательство, провел стремительную приватизацию государственной собственности и привлек в правительство области пару американских советников, которые, как вскоре выяснилось, оказались штатными сотрудниками ЦРУ. Но Ефима такие мелочи не смущали. Он вообще был человеком рисковым. Наряду с законной женой почти открыто жил с многочисленными любовницами, от которых завел столько детей, что с трудом мог вспомнить, сколько же их всего и как их зовут.

На него косились, склоняли в партийной прессе и даже пытались завести пару уголовных дел, но Ефиму все сходило с рук, так как Горбачев, а позже и Беляев, молодого парня всячески поддерживали и не отдавали на растерзание ортодоксальным коммунистам. А Правых, пользуясь этим покровительством, спокойно раздавал заводы, магазины, пивные, парикмахерские и рынки своим многочисленным друзьям, родственникам и любовницам. Причем его законная супруга слыла главной «челночницей» области и регулярно привозила из Турции и Китая эшелоны ширпотреба, который реализовывали через свою сеть остальные подруги Ефима.

Глушков с большевистской прямотой ругал молодого собеседника.

– Слышь, Ефим! Так жить нельзя! Ты же, если судить по-нашему, по-человечески, преступник. Присваиваешь народное достояние! Смотри-ка, все чиновники на «Волгах», а у тебя джип американский.

– Да не американский он! – вяло огрызался Ефим. – В Елабуге его собирают. «Шевроле-блейзер».

– У тебя в области уже мухи от голода дохнут! – не унимался Глушков. – При нас – богатейший был регион. А теперь две с половиной коровы осталось. Твои фермеры липовые все растащили! Куда только КГБ смотрит!

– Николай Петрович! Дорогой вы наш! Это вы и вам подобные страну разорили! Мы только объедки с вашего барского стола подбираем! Доворовываем, так сказать! Я и не скрываю, что моя задача довести все до такого состояния, когда в стране не останется ни одного человека, который будет поддерживать этот режим. Карфаген должен быть разрушен! И чем скорее, тем лучше! Зачем нужна эта страна – с ее атомными бомбами, необъятными просторами и ресурсами, которыми сами ее граждане воспользоваться толком не могут?! У такой страны нет исторической перспективы! Ее надо сделать американским бизнес-проектом. Пригласить западных менеджеров, передать им в управление все наши ресурсы, и пускай они нас кормят и одевают.

Правых явно задели сло