/ Language: Русский / Genre:sf_humor,

Невинная Девушка С Мешком Золота

Михаил Успенский

В некотором весьма странном царстве новоиспеченный и крайне неопытный царь по пьянке взял да и побился о заклад с иноземным супостатом, что нравственность и законопослушность его подданных достигли столь небывалых высот, что даже невинная девушка с мешком золота способна без ущерба для обоих указанных сокровищ добраться до Рима — куда, как известно, ведут все дороги. И добро бы на деньги, дурак, спорил, а то ведь на все царство оптом, вместе с независимостью, самоопределением и народным самосознанием. Надо теперь как-то выкручиваться. Собирать золото, налаживать в путь невинную девушку под недреманным оком международных наблюдателей... Чудеса, чудовища, мудрые и весьма жизненные наблюдения, царство Антихриста, путешествия и приключения, а также «наше все» — прилагаются.

Михаил Успенский

Невинная девушка с мешком золота

Передайте вашей невесте, что она подлец!

Николай Гоголь

Конклав избрал нового папу, но — ужасное происшествие! — новоиспечённый папа тут же шмыгнул в камин, и римляне увидели, как он пролетел над Ватиканом, пользуясь крыльями, напоминающими самолётные!

Мишель де Гельдерод

Стойте, братья, расскажу вам чудо,
О каком не слыхано ни разу:
Будто где-то в нашем Божьем мире,
За шесть дней Всевышним сотворенном
Есть иной — невидим он, неслышим,
Рядом он — а не дойти и за год,
Близко он — а пулей не дострелишь.
Населяют эту как бы землю
Как бы люди, нам во всём подобны.
Пьют, едят, работают, воюют,
Пляшут, плачут, пашут и воруют,
Меж собою делятся, как мы же -
Есть там франки, швабы и мадьяры,
Сербы и проклятые хорваты,
Русские братушки и татары,
Сарацины и моавитяне.
Есть у них и Рим — да ведь без Рима
Никакого мира не бывает.
Только христианские народы
Там не знают имени Христова.
А султан, владыка всех неверных,
Слыхом не слыхал про Магомета.
Видно, оттого у них на небе
Нету звёзд — лишь солнышко с луною
Правда, солнце ходит по-иному.
А луна ущерба там не знает.
(Вот вам, турки, чёртов полумесяц!)
И уж коли сыщется меж нами
Доблестный юнак, что пожелает
Самолично диво то увидеть,
Так трудна ему дорога ляжет:
Путь держать всегда от солнца вправо,
От луны же — влево непременно.
Без проводника крутись, как можешь!
А с меня за слово не взыщите,
Ложью попрекнуть и не пытайтесь:
Мне о том сам Боскович поведал,
А уж он-то знает всё на свете!

Мимица Обрадович из Вуковара

ГЛАВА 1

— Великая Тартария по всей своей совокупности разделяется на три части. В одной из них живут мунгалы, в другой — ниппонцы, в третьей — те племена, которые на их собственном языке называются ерусланцами, а на нашем — тартарами. Тартаров отделяет от ниппонцев река Данаида, а от мунгалов — Тигр и Евфрат. Самые храбрые из них мунгалы, так как они живут дальше всех других от Провинции с её культурной и просвещённой жизнью; кроме того, у них редко бывают купцы, особенно с теми вещами, которые влекут за собой изнеженность духа...

«Ну вот, — подумал молодой дворянин Лука Радищев. — Снова-заново. Дошли наконец до „Слова о полку Кесаревом, Кесаря Александровича“. Опять слушать эти позорные римские придумки — как нас Кесарь бил, а мы от него бегали. Хотя все знают, что всё было как раз наоборот. И нынче мы их бьём, и раньше били. И никакие мы не тартары и не мунгалы, не говоря уже об ниппонцах. Может, и народа такого нет — ниппонцы. Кто их видел? И рек таких нет, чтобы звались Тигр и Евфрат, а есть реки Потудань и Посюдань, и даже не реки, а одна река... Ох, напрасно меня батюшка в эту Церковно-Приходскую Академию отдал... Скорей бы уж Большая Перемена...»

Как видно, мысли Радищева попали как раз в ухо Тому, Кто Всегда Думает О Нас. Во всех многочисленных церквях стольного града Солнцедара ударили колокола, а флюгеры на их куполах разом повернулись в другую сторону.

— Большая Перемена! Большая Перемена! — тревожно загудели студенты. Лектор, отец Гордоний, побледнел, отшвырнул проклятую отныне и до следующей Большой Перемены книгу в дальний угол, достал из-под кафедры чёрную рясу, напялил её поверх светского кафтана, потом ещё раз нырнул под кафедру и обрёл там совсем другую книгу — не какие-нибудь там римские придумки, а «Повесть временного содержания» — исконную и подлинно ерусланскую летопись. Повесть носила такое название потому, что содержание её постоянно менялось по требованию очередного государя.

Студенты, которым от этого часа и до следующей Большой Перемены надлежало именоваться учениками, терпеливо наблюдали за делами отца Гордония. Многие из них учились тут чуть не по десятку лет и пережили не одну Большую Перемену вполне благополучно, поскольку всё ещё числились в недорослях.

Отец Гордоний самым тщательным образом приклеил полагающуюся по его нынешнему чину наставника бороду, потом усы. Усы были чёрные, а борода — рыжая. Но смеяться никто не стал: ужо ГЛАВА Академии, отец Мортирий, с него спросит за путаницу!

— Итак, на котором месте мы остановились? — как ни в чём не бывало спросил отец Гордоний и раскрыл «Повесть» на первой странице. — Отроки! Друзья мои! Счастлив тот, кто знает буквы, которыми эта книга написана; ещё счастливее тот, кто их складывать может; счастливее же всех тот, кто умеет читать эту книгу. Из неё мы узнаем, откуда есть пошла земля Ерусланская...

«Поспать бы, — зевнул про себя Лука. — Перемена-то Перемена, а всё одно да-потому... И когда это кончится? И почему, как ни назови нашу землю — хоть Великая Тартария, хоть Гиперборея, хоть Многоборье, хоть Поскония, хоть город Глупов, хоть город Градов, — всяк в ней без труда узнает Ерусланию? Это просто чудо какое-то... Вон аглицкий сэр Томас Мор, так тот даже „Московией“ нас навеличил и черты идеального государства той Московии придал...»

—...Земля наша велика и обильна, а ни наряда, ни ордера на неё нет! Всех живых князей мы уже перепробовали, осталось к усопшим обратиться. И обратились. И вот восстали из глуби земной три брата, три весёлых мертвеца: Жмурик, Трупер и Синеуст. У каждого из братьев один глаз глядел на нас, а другой — в Арзамас. Это ли не знамение! От старшего и пошёл род царский, Жмуриковичами именуемый...

Между прочим, и сам юный Лука Радищев был маленько Жмурикович, но род их захирел, глаза смотрели как положено, и злобные соседи хихикали над Радищевыми: «Были в гербе три тетери, и те улетели!»

Лука с тоской вспомнил старика-отца — вот он, высохший, облысевший, но всё ещё по-военному стройный, идёт по аллее захудалого их поместья — положить букетик первых сизых подснежников на могилку маменьки, а совсем юный ещё Лука едва за ним, за строевым его шагом, поспевает.

Папенька роняет слезу на серый гранит плиты и в который раз говорит сыну:

— Мир наш, Лука, сходен с толстой премудрою книгою в дорогом переплёте. Но из книги этой вырвано множество страниц — возможно, самых важных и всеобъясняющих. И долг всякого истинно благородного человека — искать эти страницы, хотя бы понадобилось для этого потратить ему всю жизнь и обойти всю землю...

— Я обойду, папенька, я найду, — торопливо обещает Лука. — Хотите, я поклянусь хоть памятью маменькиной, хоть Тем, Кто Всегда Думает О Нас...

— Не надо! — ответствует отец. — Ибо сказано: «А Я вам говорю, не клянитесь вовсе...» Как же там дальше? О, проклятье! Лучше уж вовсе ничего не помнить, чем так... По обрывкам строк...

— Всё равно обойду всю землю! — упрямо говорит Лука.

Оттого-то и попробовал юный дворянин в своё время сбежать и сделаться вольным мореплавателем. Сбежать-то сбежал, а на корабль его не взяли, потому что в морском деле соображать надо. На первый вопрос капитана: «Вы, матросы-моряки, где же ваши снасти?» он ответил бойко и даже блестяще, а вот показать, где среди этих снастей находится ёксель-моксель, так и не сумел. На этот вопрос не всякий боцман может ответить. Так и не достиг парень высшего флотского звания «Моряк, красивый сам собою». Вот и приходится теперь полировать лавку, и конца этому не видно, поскольку ни один курс не удаётся завершить из-за этих вот Больших Перемен, которые нынче становятся всё чаше и чаще...

Радищев вздохнул и произнёс про себя Единую и Единственную Молитву:

«О Ты, Кто Всегда Думает О Нас, подумай как следует!»

Не помогло.

Данила оглядел учебное зало. Ученики, недавние студенты, зевали в открытую, иные и спали. Куприян Волобуев даже похрапывал. Арап Тиритомба переводил с разрешенной покуда латыни басню великого Батилла «Енот и Блудница», шевеля губами и ехидно улыбаясь — видно, переклад ему удавался. Неразлучные братушки Редко Редич и Хворимир Супница на последней лавке, неведомо почему именуемой «Камчатка», играли в кости. Гордые шляхтичи Яцек Тремба и Недослав Недашковский с помощью зеркальца любовались своими усами, хотя усишки-то были так себе. Мечтатель-хохол Грыцько Половынка бессмысленно разглядывал висящее на стене изображение Папы-Богородца: величественный старец со вселенской тоской во взоре держал на руках маленького Цезаря-Сына, а Внук Святой в виде белой и мохнатой летучей мыши осенял их своими крылами. Картину нарочно подвешивали повыше — иначе лихие ученики-студенты непременно подписывали и подрисовывали углем, как и чем именно должен Богородец кормить своего божественного младенца. Но тут прибежали школьные служки и с помощью длинной палки с крюком картину сняли и уволокли с глаз подальше — до следующей Большой Перемены, когда они снова станут студентами, а флюгарки на куполах церковных повернутся в сторону Рима.

На учёбу в Церковно-Приходскую Академию принимали без различия племён — лишь бы присягнули Единой Ерусланской Анакефальной Церкви и отреклись от Рима. Шляхтичи уже сколько раз отрекались, а всё равно тайком молились по-своему в кельях, а когда после Большой Перемены назначался Левый Галс, то и открыто, ввиду временной свободы. Но сейчас-то начался Правый Галс...

— Радищев! К тебе обращаюсь! Третий раз уже! — рявкнул отец Гордоний.

Лука вскочил и стряхнул полудрёму.

— Я!

— Шомпол от ружья! Что сказал великий Жмурик братьям своим, требующим от него доли собственной в земле Ерусланской?

— Э... О... А! Вспомнил! Он сказал: «Это моё! А и то моё же! И то! И то! И даже вон то — всё равно моё!» И пошли Трупер и Синеуст от него, плача и не утирая слёз и возгрей из носу...

— Верно... Скользкий ты, Радищев, никак тебя не поймаешь... Волобуев! Волобуев!

— Я!

— Древко от копья! Куда пошли плачущие братья Жмуриковы?

— Дык... Дык... Известно куда!

И спросонья сказал куда именно.

— Вот полста горячих тебе! — обрадовался отец Гордоний. — Чтобы помнил! А пошли они в тратторию... тьфу ты! В кружало они пошли пьянственное, что возвёл им на утешение милостивый старший брат, и обрели там веселие великое...

Тут на ученика Луку накатило — совсем как в тот раз, когда он наладился было в мореплаватели.

Нет, ещё сильней накатило — он ведь постарше стал.

— Довольно! — вскричал он могучим басом. — Так мы здесь всю юность свою невозвратную проведём! Братья Жмуриковы уж на что в сырой земле протрезвели, и те туда пошли, а нам и подавно пора! В кружало, друзья!

И поднялся тут студенческий бунт, непременный спутник всякой Большой Перемены.

Напрасно отец Гордоний увещевал бунтовщиков и хватал их за полы форменных синих кафтанов. Полетели в него перья и чернильницы, украсились мгновенно стены зала хулительными надписями и запрещёнными знаками. Куприян Волобуев лавку сломал, неразлучники Редко Редич и Хворимир Супница затянули бунташную майскую песню, Яцек Тремба всех рубил воображаемой саблей, а мелочь пузатая старалась не отстать от старших товарищей.

Ближайшее заведение и старейшее в столице именовалось, конечно, «Два весёлых мертвеца», потому что Жмурик в своё время за братьями не последовал, страшась потерять по пьянке только что завоёванный царский престол.

ГЛАВА 2

Народы мира — что дети малые. По отдельности вроде все соображают, а как обретут национальное самосознание, всякая рассудительность из них улетучивается — так много места это сознание занимает.

Любому ребёнку непременно хочется прибавить себе лет, чтобы побыстрее вырасти. Он то отцову шапку напялит, то в батюшкины сапоги по самые уши залезет, то папины награды на грудь нацепит.

То же самое и народ: всякий норовит свою древность доказать перед другими.

Ну, со временем-то это проходит.

Когда объявили весёлого мертвеца Жмурика царём, он сразу же начал строить свою древнюю столицу Солнцедар.

Возведена она была в неслыханные сроки — за один день и одну бедственную ночь.

Правда, после длительной подготовки.

Сперва собрали всех, какие были в Еруслании, гончаров — даже тех, что умели только свистульки детские лепить.

Землепашцам приказали снести и свезти в будущую столицу все дрова, что на зиму заготовили.

Остальным приказали глину копать, благо было её много — и белой, и бурой, и синей, и всякой.

Гончары понимали всю зряшность задуманного, но царской воле перечить не смели.

Землепашцы тоже знали, что зимой придётся в кулак свистеть, но поленницы свои разорили.

Кое-как, используя ивовые прутья для устойчивости, слепили и царский дворец, и тюремную башню, и храмы, и гостиные дворы — жильё для людей только не успели.

А потом обложили всё это изнутри и снаружи дровами и подожгли. Дрова горели всю ночь.

Столица получилась такая древняя, что казалась много старше самой матери сырой земли. Во всяком случае — возведённой ешё до сотворения человека, это уж точно. Никто теперь не посмеет назвать ерусланцев молодым народом.

Для верности на городских воротах вывели надпись:

ПУТНИК, ЧИТАЮЩИЙ ЭТИ ЗНАКИ!

ЗНАЙ, ЧТО НАЧЕРТАНЫ ОНИ

ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ ЛЕТ НАЗАД,

И НИ ДНЁМ РАНЬШЕ!

Иноземцев это впечатляло. Руины Солнцедара даже объявили одним из семи чудес света.

Правда, жить там не было никакой возможности. Ну, потом-то кое-как устроились. В царском дворце принимали иностранных послов — уж больно приятно было смотреть, как они, согнувшись в три погибели, пытаются пролезть в тронную залу. Да ешё тюремная башня использовалась по назначению.

Когда царя Жмурика наконец-то прихлопнуло куском рухнувшей дворцовой стены, его похоронили не в обычной могиле и не в каменном склепе, а в огромной яме, которая осталась после добычи глины. И завалили гроб не землёй, а тяжёлыми камнями, чтобы никогда больше не вылез весёлый мертвец. Для верности туда же кинули и братцев Трупера и Синеуста. Всё-таки ерусланцы малость повзрослели.

Детей же у Жмурика, даром что мертвец, было великое множество, так что династия основалась.

Одно плохо — не было в Еруслании настоящей веры. «Повесть временного содержания» злостно умалчивала о том, откуда взялись ерусланцы в здешних местах и чем занимались раньше, до призыва мёртвых князей.

Но люди-то кое-что помнили. Не всё, к сожалению, но кое-что. Помнили, как долгие годы скитались они по тёмному лесу в блаженном беспамятстве и бездумье. А может, и не годы — время-то считать вовсе не умели. Что было причиной ухода в лес, каждый толковал по-своему. То ли степняки бешеным набегом загнали туда народ, то ли мор какой нашёл на страну. Да и не поощрялись такие воспоминания, а учёные люди утверждали, что тёмный лес — это всего лишь символ и аллегория проклятого язычества, которое уже давным-давно отвергли.

Язычество отвергли, а истинную веру забыли. Помнили, как надо возводить церкви и соборы, а что рисовать на стенах и потолках, не знали. Помнили, как отливать звонкие, на весь мир, колокола, а в какое время следует звонить, сказать затруднялись. Помнили, как складываются затейливые купола, а чем их венчать, не ведали. Помнили, как надлежит одеваться особам священного сана, а как вести службу — увы. Выбрали священников из самых долгобородых, а они всё никак не могли между собой выбрать главного: время от времени кто-нибудь из них объявлял себя Владыкою, но его быстро посрамляли за незнание службы (как будто сами-то знали!) и выгоняли вон, норовя при этом повредить бороду. Потому-то проклятые ватиканцы-еретики и обозвали Ерусланскую Церковь Анакефальной, сиречь безголовой.

Ходили, правда, слухи, что должны непременно явиться учителя из Царьграда со всеми богослужебными книгами, утварью и божественными изображениями, что иконами зовутся. Но учителя всё не шли и не шли, да и на месте, где по всем соображениям должен был находиться Царьград, торчал, как чирей посередь ягодицы, город Истанбул — самая что ни есть басурманская столица, откуда ничего хорошего ждать не приходилось.

Конечно, Великое Беспамятство коснулось не одних ерусланцев, а всего мира. Но в Риме, на счастье фрязинам и другим немцам, Папа-Богородец Александр взял и под руководством Внука Святого нечувствительно родил сына Цезаря, Спасителя-Искупителя, Господа Живого.

Втроём-то дело у них пошло бойко: живо появилась священная книга «Хочу всё знать», где в самой простой и доступной форме жили ответы на все вопросы. Весьма кстати приспело и книгопечатание.

А говорилось в той книге, что до Великого Беспамятства все народы пребывали в глупости и ереси, не понимая, зачем и для чего живут, строили какие-то бессмысленные сооружения, поклонялись Нечистому в виде голубя, мня его священной Птицей Мира. Но какая, скажите, птица гадит больше и чаще голубя, причём норовит попасть человеку на голову? Разве что чайка. Но та хотя бы предупреждает людей противным криком (звуки печали и тоски всегда односложны и пронзительны), а коварный голубь воркует-воркует умиротворительно, а потом раз — и беги полоскать волосню, замывать птичье дерьмо с шапки или кафтана.

Но здесь придётся рассказ наш о верах ложных и истинных прервать, поскольку вырвавшиеся на волю студенты сильно торопятся выпить, а уж это такое дело, что святее не бывает.

ГЛАВА 3

В «Два весёлых мертвеца» компанию не пустили за прежние долги.

Кружало, приютившее юношей из Академии, называлось «У семи нянек Джона Сильвера», и на вывеске его изображена была небритая харя морского разбойника с перевязанным левым глазом, хотя у настоящего Сильвера, как известно, отсутствовала только одна нога. Вывеску эту не трогали и во время Правого Галса, поскольку англичан считали если не единоверцами, то почти союзниками, особенно при последнем государе. С островитянами, не пошедшими на поклон к Ватикану, охотно и широко торговали мёдом, салом, лесом, пенькой и телогрейками. Последние пользовались на Туманном Острове особенным спросом.

По причине охоты на ведьм (перенятой, кстати, у Рима) добросовестные сыны Альбиона пережгли на золу почти всех красавиц, оставив на развод таких уж крокодилий, зачинать детей с которыми возможно было, лишь накинув на лицо жены или подруги телогрейку. (Вообще всякому чувствительному человеку при виде дщери Альбиона остро и жгуче первым делом хочется задать ей овса.) Никакой другой вид одежды для щепетильного Лондона почему-то не годился, а ерусланские телогрейки-стёганки были в самый раз.

— Здравствуй многие веки, Ванька Серебряный! — шутовски поклонились студенты вывеске и, галдя, вошли в кружало.

По воле нынешнего государя Патифона Финадеича всем было велено искренне увлечься морским делом (недаром и Лука-то наш бегал в матросы), поэтому питейное заведение украсили и обставили соответственно: на стойке целовальника (почему хозяина кружала так называют, тоже забыли и не знали, что именно он должен целовать и кому) водружён был громадный корабельный штурвал, по стенкам развешаны разные водяные диковины. В виде чучел, вестимо. Был тут и Морской Волк, и Морская Душа — всегда молодая, и смертоносная Морская Пехота, и рыба — двуручная пила, и рыба-клюшка, и рыба-пчела, и даже настоящая русалка-кригсмарина, вооружённая медной пушечкой.

И корабельный колокол висел над головой целовальника — тот начинал бить в него, если среди посетителей затевался мордобой. Столы и скамьи в кружале были намертво привинчены к полу, как положено на корабле на случай шторма, поэтому драться приходилось склянками из-под рома и джина (так здесь именовали любой напиток). Отсюда и пошло выражение «бить склянки».

В знак же того, что ерусланцы в морском деле отнюдь не новички, а наоборот, его основоположники, висела на самом видном месте источенная червями кормовая доска от древнего корабля. На доске какой-то давным-давно сгинувший мореплаватель начертал бронзовым кинжалом вирши, и просвещённые посетители кружала вирши сии сумели даже прочесть:

Плыли аргонавты,

Вёслами гребли.

Сциллу и Харибду

Последняя строчка переводу никак не поддавалась, поэтому местные знатоки подписали рядом с ней множество своих толкований:

...В сердце сберегли!

...Приближали как могли!.

...Сиренам предпочли!.

...В дар царю везли!

...В ступе истолкли!

...В жертву обрекли!

...Видели вдали!

...Умело обошли!

...В тесте запекли!

...Розгами секли!

...Заживо сожгли!

...К слову приплели!

...Беспечно не учли!

...Люлюшеньки люли!

Тут, правда, кончилась стенка и начался пол, сиречь палуба, а ползать по грязным доскам, разбирая чужие каракули, — последнее дело.

Весёлая компания уместилась за любимым столом, только панам осталось с краешку одно место, но Яцек Тремба с удовольствием уселся на колени Недашковскому. С девками им не везло, а друг с дружкою — вполне. На это смотрели сквозь пальцы: что взять с еретиков.

Зато сильно везло с девками Луке нашему Радищеву. Больше всего на свете любил красавец-дворянин две вещи: девок и свободу, да всё никак не мог между ними выбрать, не решался, отчего и прослыл (до нынешнего дня, как мы увидим) скромником и тихоней.

Вообще-то в кружале «У семи нянек», в подражание морским порядкам, девок никаких не было. Поэтому после гульбы те, кто в состоянии был ещё передвигаться, ковыляли в другое заведение, к матушке Венерее. Но оттуда студентов, как правило, выносили на пинках, потому что являлись они туда уже без денег, а кое-кто и без штанов. Исключение делалось только для красавца Луки и арапа Тиритомбы.

Но Лука, взойдя в светёлку избранной им девки, немедленно начинал томиться и мечтать о свободе, доходя до почти крамольных речей. Мечтами этими он делился с подругой и мирно засыпал под свои же речи и девкин храп. Арап же Тиритомба был куда как хитрее: прочитав для порядку свежую виршу, он, дико вращая глазами, бросался в амурное сражение, победоносно длившееся до самого утра.

...Платил за всех, как обычно, Лука. Деньги ему папенька посылал, сколько мог, а мог он немного: принадлежащая Радищевым деревенька Кучердаевка была захудалой, земля — супесчаной, немец-управляющий — вороватым. Но молодой дворянин и в городе никакой работой не гнушался — дрова по дворам колол, возы на базаре разгружал, колодцы копал. Так он чувствовал себя ближе к народу, о свободе которого постоянно думал. А ещё он думал о той, что составила бы для него идеал для обожания.

Целовальник по прозвищу Морган (моргал он непрерывно, но следил за всем строго) со вздохом потряс на ладони жалкие медяки, нехотя велел подать на стол пару скляниц — одну с ромом, другую с джином. Почувствовать разницу между этими двумя напитками можно было только великому знатоку.

— Первая чарка — за батюшку-царя Патифона Финадеича! — хором воскликнули паны-ляхи: во время Восточного Галса они становились патриотами тошней любого ерусланца.

...Покуда морской напиток, выгнанный из гороховой браги, льётся в молодые и голодные желудки, стоит сказать несколько слов и про Патифона Финадеича и объяснить, откуда взялись Галсы.

Молодой царевич Патифон, рано осиротев (не без помощи нескольких верных друзей), возмечтал сделать Еруслань великой морской державой на гишпанский либо аглицкий манер. Нарядившись простым Великим князем, он поехал в город Бристоль, но не доплыл туда по причине лютой морской болезни и вынужден был остаться на континенте. Тогда он накупил на все деньги книг по морскому вопросу, воротился домой и начал их изучать.

Познав корабельное дело, солнечную и лунную навигацию и основы каботажного плавания, он.решил перейти к делу, прокопав до ближайшего моря канал, чтобы Солнцедар стал портом ста пятнадцати морей. Тем более что половина работы была уже сделана: глиняный карьер, вырытый ещё во времена Жмурика-Строителя, был сам по себе уже вполне готовой гаванью. Могила предка при этом должна была уйти под воду.

Бояре ворчали, что Еруслань не потянет столь дерзкий замысел: не хватит ни сил, ни людей. Не лучше ли жить, говорили они, как пустынные арапские владыки — лошадей заменить верблюдами (верблюда же недаром зовут кораблём пустыни), устремиться на Восток, навсегда отвернувшись от западных еретиков. Церковь поддерживала это дело, но с оговоркой: чур, не обасурманиться бы.

Надев на себя костюм аглицкого морского капитана, Патифон Финадеич вышел из дворца и широким шагом двинулся в сторону карьера, помавая в воздухе тяжёлой капитанской тростью. При малом росте ноги у государя росли, казалось, от ушей, поэтому бояре за ним еле поспевали.

На беду, день, избранный царём для закладки порта (он уже и название придумал — Патифон-Харбор), пришёлся на пятницу, и накануне, естественно, прошёл обильный дождичек — как полагалось по календарю.

Глина размокла, и в ней безвозвратно застрял роскошный капитанский левый ботфорт. Это произошло как раз в тот миг, когда царь изящным движением трости стряхивал с него воображаемую морскую пену.

Второй ботфорт удалось спасти — бояре оттащили Патифона к сухому месту, где он, как цапля болотная, унизительно стоял на одной ноге, покуда слуги не принесли ему из дворца валенок, укреплённый кожаной калошей. Капитанские сапоги с отворотами были единственными в Еруслании.

Бояре сразу же загалдели, что потеря ботфорта — плохая примета, что не видать нам моря, как своих ушей, что лучше бы государь сразу их послушал и мечту свою вовремя похерил...

Но великие люди потому и великие, что никогда не херят своих мечт.

Сперва государь распалился царственным гневом и велел боярам тесать острые колы, чтобы потом добровольно на них усесться. Слуги тут же притащили нетолстые брёвнышки и топорики для их заострения. Бояре, кряхтя, принялись тесать концы брёвнышек, но начали внезапно поглядывать друг на дружку и на царя так уж нехорошо, так уж скверно подмигивать, что на Патифона Финадеича, стоявшего в непарной обуви, снизошло озарение. С перепугу, понятное дело.

— Стойте, соратники! — воскликнул он. — Сие есть великий омен судьбы, сиречь предзнаменование! Путь наш лежит не на Запад, куда указывает ботфорт, но и не на Восток, куда устремлён валенок. Путь у нас будет свой, и торить его мы станем как раз посередине, промежду ботфортом и валенком!

Бояре прикинули, что располагается у государя промежду ботфортом и валенком, и глубоко призадумались. Царь нередко посылал их в указанном направлении, но то было лишь в иносказательном смысле...

— Государство наше суть могучий корабль в океане мировой истории, — горячо продолжал Патифон Финадеич. Личико его раскраснелось, усики встопорщились, голосок зазвенел: — А я — кораблю тому капитан. Но хороший капитан не ждёт попутного ветра. Он приказывает идти то левым, то правым галсом. То западным, то восточным. И доводит судно в гавань своей мечты. А по-простому — будем мы склоняться то к ватиканам-еретиканам, то к безбожным басурманам, сохраняя при том свой путь и свою веру...

— Хитро! — восхитились бояре, кивая бородами. Так и стали жить, метаясь из стороны в сторону. При Левом Галсе государь начинал привечать ватиканских легатов, посылал подарки Римскому Кесарю, допускал изучение еретических книг, чем Ватикан широко пользовался. Жёнам ерусланским не только дозволяли останавливать коней на скаку, но и управлять повозками. А посланников султана Абдул-Семита держали в чёрном теле и прикрывали торговлю с Азией. Бояр при этом насильственно брили.

Во время Правого Галса бороды у бояр насильственно же отращивали, в чёрное тело перемещали уже западных послов, заламывали неслыханные пошлины на европейских таможнях, соскребали со стен наклеенные гравюры с изображением Богородца, не рисковали щеголять заморскими словечками, носили шальвары, чаще обычного лупили жён, кутавшихся уже не в валансьенские кружева, но в пёстрые персидские шали. Вожжи у жён, разумеется, отбирали.

Но между первой и второй чаркой не принято делать длительной паузы, поэтому арап Тиритомба предложил выпить за торжество разума. Каким образом разум может восторжествовать в тяжёлых условиях кружала, никто не знал, но здравицу поддержали.

Не успела ещё жгучая влага ударить по молодым мозгам, как дверь в кружало отворилась и вошёл монах-богодул с большой гремящей кружкой с надписью «На поиски бога истинного».

Да, помнили ведь ерусланцы, что должны быть помимо церквей и монастыри с раздельным общежитием, но вот что должны были делать их обитатели и обитательницы, никто не знал. А чтобы не бездельничали отрёкшиеся от мирской жизни, их посылали в бесконечное странствие — бога искать. Потому и звали их в народе богоискателями, или, проще, богодулами.

— Стяжание церковное есть стяжание божье! — провозгласил богодул первым делом (вот уж об этом Ерусланская церковь крепко помнила).

Все замолчали, уныло поставив чарки на место. Встретить богодула было дурной приметой — будет ныть, покуда последние деньги не вытянет.

Монах занялся своим привычным делом — пошёл по кружалу, заглядывая под столы и лавки, ловко запускал свою тощую лапку в такие же тощие кошели посетителей, обшаривал карманы.

— Тут несть, — пожаловался он и горестно затряс бородёнкой. Потом пошёл к хозяину, но тот грудью пал на денежный ящик и подсунул богодулу склянку с ромом. Богодул единым духом выдул ром (оттого-то и прозвали их братию богодулами), вытряхнул последние капли на пол и даже рукой в донышко поколотил.

— И тут несть, — вздохнул монах и направился на кухню.

Там что-то загремело, зазвенело, раздался возмущённый вопль кухаря:

— Да откуда же он в квашне-то возьмётся?

— А отчего же тогда тесто пузырится? — возразил дотошный монах. — Кто пузыри пускает?

Потом было слышно, как забрякали в кружке монеты — кухарь предпочёл откупиться, чтобы не допустить разорения своего хозяйства.

Монах вышел из кухни, обгладывая куриную ногу.

— Без бога живёте, — традиционно упрекнул он всех собравшихся и направился было к выходу, но хозяин ухватил его за рукав рясы.

— Ты бы хоть совесть поимел, — сказал Морган и заморгал ещё чаще обычного. — За выпитое, за съеденное, за выпрошенное. Взял бы да помолился за усопших наших...

Бога в Еруслании пока не нашли, а вот чертей — сколько хочешь. Потому что если кто в чертей не верит, тот и бога сроду не найдёт.

Да и как не верить в чертей? Кто же тогда людям пакостит, хорошей жизни не даёт? Тем более что чертей этих, нечистых диаволов, многие даже видели самолично, на столе, можно сказать, ловили, с тела обирали, а вот до бога никто ещё не допивался.

И, понятное дело, после смерти люди непременно шли к чертям, причём ко всем сразу.

Людям жалко было своих близких, угодивших в пекло. Вот они и просили попов и монахов молиться за них. А поскольку правильно молиться никто не умел, то и молитвы были самодельные. Вот когда обретут странники в чёрных рясах правильного бога, тогда и молитвы будут правильные.

Ром, видать, растрогал монаха, и он затянул нараспев:

— Черти вы черти, черти полосатые, волосатые, бесы хохлатые, хамоватые, демоны чреватые, щербатые, диаволы сохатые, мохнатые, сатаны рогатые, суковатые, вы помилуйте усопших наших, не тычьте в них вилами, ножами, когтями, зонтами, каблуками, не терзайте клопами, шмелями, комарами, не рубите колунами, топорами, мечами, не цепляйте крюками, не режьте ломтями, не палите огоньками, не будьте палачами, погасите пламя под котлами, передохните, усните на многие годы, уплывите в глубокие воды, дайте себе роздыху-свободы... Ну, всё, — добавил он, словно бы прислушиваясь к незримой преисподней. — Вроде бы угомонились... До вечера... А вечерком я ещё разок забегу, на всю ноченьку их замолю...

Моргана от этих слов перекосило, а богодул, чуть заметно пошатываясь, уверенно попал в дверь и направился куда-то — или в богатый купеческий дом, или в другое питейное заведение...

Вдруг да обретёт искомое?

ГЛАВА 4

После такой молитвы студенты заметно приуныли, и даже призыв неугомонного Тиритомбы выпить во здравие всех милых дам не возымел действия: выпили не чокаясь, как на поминках.

Задумывались.

В Академии думать-то навряд ли научишься, а вот задумываться — это да. И то человеку польза.

Да тут ещё обнаружилось, что богодул оставил всю честную компанию без гроша.

— В долг не поверю, — поспешно заявил Морган. — Я на вас и так, почитай, разоряюсь. Оставите все деньги у девок, а потом и начинаете: Морган, Морган... А меня вовсе и не Морган зовут, Морганом меня только кличут, а от родителей я — Сенофонд Пятеримыч...

— Ну, Сенофонд Пятеримыч, ну, миленький... — застонали студенты.

— Не дождётесь, — сказал жестокий хозяин.

— Тогда придётся опять трясти панычей, — вздохнул тощий арап.

Ляхи, почуяв неладное, наладились бежать, но в них вцепился добрый десяток рук. Трясти, как всегда, пришлось силачу Луке. Он взял в каждый кулак по панычу, перевернул их кверху дном, отчего обнажились их короткие кривые ножки, затянутые в лиловые чулки.

— Кардиналами будут, — похвалил еретиков Лука и начал трясти.

Звенеть монеты где-то звенели, а сыпаться на пол не сыпались.

— Что за притча? — удивился Лука и хотел было поставить потрясённых панычей обратно на ноги, но Грьшько Половынка вовремя его остановил:

— Та воны гроши у роте завжды ховають! Бережись, шобы не сковталы!

— А, так вот почему они всё помалкивали! — возмутился такому коварству Лука и легонько столкнул Яцека и Недослава головами.

Потом ещё разок.

Потом посыпались и денежки, да не медные, а серебряные, с гордым профилем Кесаря-Искупителя.

Пристыженные панычи, угрюмо друг на друга поглядывая, вернулись на своё место, причём умудрились уместиться рядом.

— То ж не гроши, — проникновенно сказал Тремба. — То слёзы наши. То стипендия ватиканская...

— Ласковое теля двух свиноматок сосёт, — заметил арап Тиритомба.

— И не подавится, — добавил Хворимир Супница.

— Теперь и на закуску хватит! — воодушевился Куприян Волобуев.

Хватило и на закуску. Обрадованный Морган, самолично подавая на стол, ещё и оправдывался, что рыбный пирог не пышен: проклятый богодул не дал тесту подняться как следует.

И начали молодые люди поглощать ром, с джином смешанный, и заедать его пирогом, кидая Рыбьи кости в скупердяя-Моргана. Подумаешь тоже, Сенофонд Пятиримович какой нашёлся!

Панычи, рыдая, норовили наполнять себе чарки всклень и сильно частили, поскольку пили-то на свои кровные.

Разгорячённый и безудержный арап звонко запел крамольную латинскую песню — опять-таки им же переложенную на родной ерусланскии. Своего арапского он не помнил: Патифон Финадеич младенцем выиграл чёрного сироту у заморского шкипера в очко.

Пейте тут. пейте тут.

В радости и в горе.

В пекле рому не дадут -

Здесь мы выпьем море!

Юность быстро пролетит,

Заведётся простатит

И другие хвори...

И другие хвори...

В благополучии человек сам себя забывает. Но его быстро уняли — не тот нынче Галс, чтобы такие песни горланить. Затянули свою, местную, грустную, ан и та на крамолу под конец поворотила:

Над страной моей родною

Солнце всходит и заходит.

Я не знаю, что со мною.

Только что-то происходит.

Дайте волю остолопу -

В пропасть бросит он Эзопа.

Хоть похоже на Европу,

Только всё же не Европа.

Девки спорили на даче

О фасонах, не иначе -

Хоть похоже на Версаче.

Только всё же не Версаче.

Сразу станет сердцу больно,

Как подумаешь невольно:

Хоть похож возок на «Вольво»,

Только всё же он не «Вольво».

Светит месяц, но не греет,

Потому что не умеет.

Ну а если и умеет,

Так тепла для нас жалеет...

Скажешь слово в укоризну -

Превратится праздник в тризну.

Хоть похоже на Отчизну -

Только больше на Молчизну...

Последние слова пели шёпотом, потому что Морган, по слухам, был известный доносчик.

Верно сказал немецкий мудрец: «Звуки печали и тоски односложны и пронзительны»...

Вот и за столом стало печально и тоскливо. Ни ром, ни джин уже не радовали юные сердца, а лишь усугубляли мрачность.

И вдруг Лука Радищев, как допрежь, на занятиях, грохнул по столу кулаком так, что пробили все склянки.

— Я знаю, что делать! И знаю, кто виноват! И знаю, какой счёт предъявим мы человечеству! Никуда наша Еруслания таким образом не придёт, не видать ей светлой гавани! Не Галсами мы движемся, а стоим на одном месте раскорякою, с ноги на ногу переминаясь! Что вчера разрешалось — нынче запрещается. Что вчера запрещалось — нынче разрешается. Так самый светлый ум за самый острый разум зайдёт. Отупеем мы, как наставники наши, от такой жизни! Что нас ждёт, кроме прозябания?

— Так, пан Лука, так! — обрадовался Яцек Тремба. — Только под крылом мудрого Кесаря обретем мы и свободу подлинную, и знание истинное! Бежать надо в Рим, к Папиной гробнице устами приложиться, Кесарю поклониться, Внука Святого приобщиться!

— Шиш тебе! — вскричал Лука. — Чтобы Ватикан над нами взял власть, инквизицию свою учредил, словно нам своих палачей мало? Нет, не побежим мы никуда с родной земли, а уйдём в суровые тёмные леса и сделаемся там разбойниками! Только мы будем правильные разбойники, с благородными намерениями, народные мстители, угнетателей гонители, свободы Ерусланской родители!

Пьяный кто же в разбойники не готов? Не бывает таких людей. Хитрые панычи тотчас же подхватили:

— До лясу! До лясу, Панове!

— Но сперва всё допьём, чтобы обиды у Моргана не осталось! — заметил рачительный Куприян Волобуев.

И они допили всё, и повторили, и пошли в разбойники. Правда, в дверь они при этом вписывались плохо — посшибали все косяки.

ГЛАВА 5

Про разбойников написано, пишется и будет ещё написано так много, что аж противно.

Простой, честный, тихий человек никому не интересен. Как он там пашет землю, выращивает пшеницу и репу, торгует, рискуя разориться, столярничает, плотничает, ловит рыбу, отливает колокола, шьёт одежду, охотится, грибы собирает — никому нет дела.

Зато про того, кто силой забирает себе все плоды скучного повседневного труда, и песни слагают, и баллады, и былины, и эпосы. Ну и книжки, конечно, сочиняют.

Слушатель или читатель всегда мнит поставить себя на место разбойника, а не жертвы. Ему от этого вроде бы становится легче. Вроде бы на какое-то мгновение в жизни устанавливается справедливость.

Сильные мира сего тоже любят послушать, почитать про разбойников, поскольку сами же из этого сословия и выходят. Все цари-короли, графы и князья, бароны и баронеты в своё время промышляли на сём поприще. Или пращуры их.

Но настоящих молодцев с большой дороги при этом власти земные нещадно преследуют и казнят, чтобы не вздумали занять их, сильных и могучих, законно завоёванное место.

Только всё равно песни в народе слагаются не про лютого воеводу, который с великим трудом, жизнью подчас рискуя, изловил и заточил злодея, а про этого самого злодея — как сидит он в сырой темнице на ржавой цепи и тоскует, и требует: отворите, мол, мне темницу, приведите верного коня и красную девицу для полного счастья...

Может, ему ещё и адвоката в камеру?

К счастью, в Еруслании адвокатов покуда не было, зато уж разбойники водились в неописуемом количестве. Такие трудные годы-недороды случались, что в леса с топором уходила чуть не добрая половина мужского населения, и государи еРусланские изнемогали в борьбе с ними.

Чего стоил, к примеру, один Орден Поджидаев, нарваться на которых можно было в любом укромном месте. «Да пребудет с тобой моя сила, а со мной — твоё добро!» — так приветствовали Поджидай ограбляемых и отбирали всё их добро. Чаще всего добром, а не силой. Никто и не пытался сопротивляться — столь страшные слухи о своих бойцовских качествах распространяли о себе Поджидай. Они якобы могли одним движением ладони остановить любого противника и в любом количестве, бегать по стенам и потолкам, как тараканы, взлетать на верхушки деревьев и корчевать эти деревья даже мизинным пальцем. Сказочникам и песельникам Поджидай хорошо платили за воспевание своей дурной славы.

Может, из Поджидаев и новая династия бы сложилась, повергнув Жмуриковичей, кабы не отец нынешнего государя, Финадей Колизеич. Тот не верил никому и ничему в жизни, и даже Патифона долго отказывался признать собственным сыном — мол, мало ли косых! А когда впоследствии признал всё-таки, то жестоко поплатился, но это позже.

Не поверил он и песням с легендами. Финадей воспользовался передышкой между внешними войнами и все свои войска разместил на постой по деревням и городкам. Насидевшись в чашобе голодом, Поджидай глубокой осенью добровольно вышли из леса, поскольку у них кончились даже грибы.

Оказались они на поверку довольно-таки лядащими мужичками, которые ладонями только слабенько отпихивались от воинов, а уж взлететь на дерево и не мечтали. Они и на виселицы-то взлетали с чужой помощью.

На двойной реке Потудани-Посюдани промышлял лихой Степан Разиня. Прозвище своё он получил за то, что по пьяному делу проворонил пленную персидскую княжну, за которую рассчитывал получить неслыханный выкуп. Княжна оказалась умелой пловчихой, доплыла до берега и показала речным разбойникам, задрав юбки, свои прекрасные бёдра самым оскорбительным образом. Люди Степана, обидевшись, мало того, что нарекли своего атамана Разиней, так ещё и выдали его властям для последующего расчленения.

В степях гулял до пары Емелька Пугач. Он придумал такое оружие, которое стреляло оглушительно, но вреда никому не приносило, ибо заряжалось деревянною пробкою. Эта хитрость действовала, но до поры. Надо ли говорить, что Емельку тоже выдали свои же.

Но после смерти Финадея Колизеича, якобы поперхнувшегося рыбьей костью, лихие люди почувствовали слабину власти. Тем более что молодой государь подался на Запад за морской наукой.

Так ведь и в Европе тоже разбойников уважали! Тем более что у них имена-то были какие звучные — Ринальдо Ринальдини, Картуш, Лаки Лючано, Голландец Шульц, Марат, Робеспьер, Лоренцо Берья! Опять же Морган либо Флинт.

Воротившийся Патифон долгое время за разбойников не брался всерьёз. Он хотел из них сделать морских пиратов, а добычу (приз по-морскому) обложить налогом. И присвоить каждому атаману шикарное иноземное прозвище. А то что за дела — Филька Брыластый да Афонька Киластый! Как такими гордиться, перед кем хвастаться?

Он подсылал в леса своих людей с уговорами и подарками. Подарки злодеями охотно принимались, а царские посланцы возвращались в чём мать родила и докладывали, что Филька либо Афонька в море не пойдут, поскольку силу им даёт только родная земля ерусланская, что чужих и непонятных прозвищ воздвигать на себя не желают, а то люди смеяться будут и бояться перестанут (действительно, назовись ерусланец тем же Капитаном Бладом — как такое прозвище народ переосмыслит?), и что вообще всякий разбойник в тёмном лесу сам себе царь. Речные же злодеи моря попросту боялись, так как знали, сколь коварна стихия водная, а уж про санитарную книжку моряка и слушать отказывались.

Патифон Финадеич вздохнул, проклял разбойничью темноту и вернулся к отцовским заветам — правда, с меньшим успехом. Но лиходеев помаленьку всё же отлавливали и даже не казнили — отправляли копать канал до Ближайшего моря. Тёмные леса стали надёжным, хоть и скудным, источником рабочей силы.

. ..А новоявленные разбойники, ведомые Лукой Радищевым, шли-шли в сторону леса, покуда хмель не свалил их у опушки.

— Ну что, братцы — воротимся да повинимся отцу ректору? — спросил Куприян Волобуев, продрав глаза.

Утро было раннее, отчего лес казался особенно тёмным и неуютным даже по сравнению с общежитием.

— Вы как хотите, — сказал Лука, — а я возвращаться не намерен. Благородный муж два раза не решает.

— Да куда же ж нам возвращаться? — всплеснул белыми ручками Яцек Тремба. — Мы же ж по дороге до лясу такого натворили!

— Какого? — испугался Волобуев.

Панычи, перебивая друг друга, стали перечислять безобразия, учинённые начинающей шайкой с благородными намерениями в прошедшую ночь: сожгли в предместье два дома вместе с хозяевами, надругались над семью пожилыми богодулками, обчистили церковь (два сундука добра унесли оттуда), разоружили караул ночной стражи, написали на городских воротах дёгтем матерное слово против царя...

Лука стал мучительно припоминать совершённые в первую же ночь преступления, но припомнить никак не мог. Он точно знал, что панычи от жадности были вчера пьянее всех остальных; откуда же им помнить хотя бы тятю и маму? Да и Дёгтем ни от кого не пахло...

— А де ж хабар? — спросил Грыцько Поло-вынка.

— Так пан атаман сказал, что будет на карауле сидеть, а нам спать велел! — сказал Недослав Недашковский. — Хабар тут лежал, я, помнится, в меховой шубе уснул... Где та шуба?

— Где наше добро, братушка атаман?! — вскричали Редко Редич и Хворимир Супница.

— Даже скляночки не осталось... — жалобно молвил арап Тиритомба. Он был почему-то не чёрный, а какой-то сероватый.

Тут Лука понял, что панычи нагло врут. Записных лжецов в Еруслании обычно осаживали доподлинными словами из Священного Писания (ох, мало, мало что помнилось). Слова были такие: «Савл, Савл, что ты гонишь?», но кто был этот самый Савл и кто упрекал его — того и самые учёные отцы-академики не ведали.

Лука этих слов говорить не стал. Ему не хотелось идти в лес одному и в одиночку же благородно разбойничать. Понятно было, что коварные панычи что-то задумали (например, сами возжелали стать атаманами), но разоблачить их всегда найдётся время. Потом, когда прочно обоснуются в дебрях, кто-нибудь сходит в город и проверит... Хотя что там проверять: будь это правда, за ними давно бы наладили погоню и взяли тёпленькими...

— Простите, братцы, уснул! — склонил он повинную голову. — А мимо шли, видно, настоящие разбойники, лишённые благородства, да ограбили нас во сне! Ужо мы найдём этих мерзавцев! Ну да не беда! Ещё наживём!

— С нашим атаманом не приходится тужить! — многозначительно сказал Яцек Тремба и обвёл всю компанию внезапно погрозневшими очами.

Возражающих не нашлось.

ГЛАВА 6

На самом деле жизнь лесного разбойника нелегка и неинтересна, поскольку он такой же труженик, как и те, кого он грабит.

Особенно трудна жизнь неопытного разбойника, да ещё с уклоном в благородство.

Кое-как отыскали маленькую заброшенную лесную сторожку. Никакого дела бывшие студенты не знали, поэтому пришлось Луке самому и щели конопатить, и крышу перекрывать, и дрова рубить, и силки на рябчиков ставить, и щи варить, и в сторожке прибираться, и рванину штопать, чего никакой уважающий себя атаман делать не будет.

Самое главное — оружия не было. Так, пара ножей, топор да бурав, что от прежнего хозяина остались.

А самое страшное — что в лесу было полным-полно настоящих, матёрых разбойников, которых возглавляли настоящие атаманы. Поэтому жили тихо, печку топили только по ночам, чтобы не видно было дыма.

— Скоро лапти плести начнём, — ворчал Куприян Волобуев, глядя на прохудившийся сапог.

Но у новичков есть и своё преимущество — удача. И пришла она в тот миг, когда все уже отчаялись, а на счёту у шайки числился один-единственный грабёж — ехал в город пьяненький возница, вёз сено да несколько мешков овса. На него и напали, да так, что возница ничего и не заметил. Ни телегу, ни клячу брать себе не стали — вдруг скотина заржёт, когда не надо, и тем выдаст разбойничий стан?

Нападение произвели панычи, и Лука сильно Разгневался:

— Опозорили на всю державу! А если бы дедушка телегу навозом загрузил? Его бы тоже взяли?

Панычи пали в ноги атаману:

— Пшепрашем, пан Лука! Ностра кульпа! Ностра максима кульпа! Так мы её, кульпу ностру, искупим!

И с этими словами устремились вон из леса.

— Выдадут, — равнодушно заметил Куприян Волобуев.

— Побоятся, — сказал Лука, но с большим сомнением.

Прошёл день, другой, третий... Искупители не возвращались.

Разбойничью шайку стал долить голод. Здоровым молодым парням да каждый день лопать пустую овсянку стало тошно. И когда на поляну перед сторожкой выбежал здоровенный кабан-секач, Грыцько Половынка не выдержал:

— Сало, сало пришло! Трымай його! — заорал он и бросился на кабана с голыми руками.

Вид у Грыцька был, видно, такой свирепый, что кабан струсил и рванул назад в лесные дебри. Грыцько полетел следом.

— Выдавать побежал, — спокойно определил Волобуев.

— Побоится, — сказал атаман, но сомнения в его голосе прибавилось.

Ещё три дня продержались на голой овсянке и двух рябчиках, попавшихся в силки по большой птичьей глупости.

На четвёртый день Грыцько Половынка выбрел к разбойничьему стану и, пошатываясь, швырнул с плеч на траву тушу секача.

— Так отож! — сказал он и упал рядом с добычей.

Кабана слопали без соли, поскольку соли взять никто не догадался. Потому и заготовить мясо наперёд, и употреблять помаленьку не удалось. От пережору долго маялись животами, все кусты запакостили.

— Нас ведь тёпленькими теперь взять могут! — сказал Куприян Волобуев.

— Однако ж не берут! — хладнокровно ответствовал атаман.

Только через две недели воротились Яцек Тремба и Недослав Недашковский. И не с пустыми руками.

Они привели в поводу двух отличных коней, запряжённых в телеги. Одна из телег была нагружена не осточертевшим овсом, но разнообразной деревенской пищей: свиными окороками, ковригами хлеба, бочонками с квашеной капустой, клюквой, доброй брагой. Были тут и мука, и соль, и прочие дары щедрой земли ерусланской.

Во второй телеге было кое-какое оружие: кривые басурманские сабли, несколько пистолей, крепкая одежда и прочные сапоги. Ко всему этому прилагался и тугой кошель с серебром.

Особенно обрадовался Лука Радищев оружию, именуемому «пузея» — из него полагалось стрелять веером от пуза мелкой дробью.

— Ну, теперь мы настоящая шайка! — сказал он. — Теперь не стыдно и на люди показаться! Молодцы, паны-ляхи! Я-то про вас думал, что трусы вы и подлецы, а вы богатыри настоящие!

Но панычи проявили вдруг нечеловеческую скромность.

— То не мы, — сказал, потупившись, Тремба. — То сам народ шлёт дары своим единственным заступникам, особенно атаману их, Платону Кречету, Новому Фантомасу.

— Это кто ж такой? — озадачился Лука.

— Так то ж сам пан и есть! — воскликнул Тремба. — Мы долго этот псевдоним придумывали. Так ведь страшнее, а?

Все согласились, что да, действительно страшнее.

— А мы будем — мстители из Эльзаразо! — добавили панычи.

Так закончилась жизнь, полная тягот и лишений, и началась совсем другая.

Время от времени из ближних, а то и дальних деревень стали приходить и приезжать посланцы — кто с туеском мёда, кто с крынкой сметаны, а кто и с зимними полушубками: народ сообразил, что шайка заступников обосновалась в лесу всерьёз и надолго.

Чтобы разбойники не обленились, Лука заставлял их бегать по лесу, поднимать брёвна, ворочать обросшие мхом валуны. Но никто не мог превзойти в силе и ловкости самого атамана.

Панычи от занятий отлынивали, уходили неведомо куда, но всегда возвращались с какой-никакой добычей. Всё-таки мстители из Эльзаразо!

— Вы хоть оружие возьмите! — напутствовал их Лука.

— Зброя — то бздура, — отвечали панычи. — Пропагация — ото истинна зброя!

Опыта в разбойном деле у Луки не было. Он думал, что так и полагается: должен ведь и сам народ о своих благодетелях заботиться!

От такой беззаботной жизни атаман и не вспоминал о других шайках, старых и опытных.

Но они сами напомнили о себе.

В один ясный осенний день к сторожке вышли с разных сторон два здоровенных мужика. Подкрались они так тихо, что назначенные в боевой дозор Хворимир Супница и Редко Редич даже прокуковать условным куком не успели.

— Где атаман? Где ваш Платон Кречет — Новый Фантомас?

— Я буду, — гордо сказал Радищев и взялся за рукоять сабли. — Теперь вы назовите себя.

— Филька Брыластый, — сказал мужик с большими брыльями.

— Афонька Киластый, — сказал другой. Никакой килы под штанами, понятное дело, видно не было, но ведь зря такое прозвише тоже не дадут!

— Чего явились? — неприветливо сказал Радищев.

— А того, — ответил Брыластый. — Договариваться пришли.

— Чтобы мы с вами добычей делились? — догадался было Лука.

— Нет, чтобы мы с вами добычей делились! — воскликнул Киластый.

— Просто так? — не поверил Лука.

— Отчего же просто так, — с достоинством отвечал Брыластый. — Мы вам часть хабару, а вы взамен нашу славу и все набеги на себя берёте!

Лука глубоко задумался. Сделка выглядела слишком уж странной.

— И думать нечего! — загалдели панычи. — Обычная сделка. За ними хабар — за нами все возможные риски.

— Разве слово «риск» имеет множественное число? — усомнился Лука.

— В деловом мире ещё как имеет! — уверил его Тремба. — Человек один, а рисков у него ой как много!

— Соглашайся, соглашайся! — поддержали панычей остальные разбойники. — Разве худо, сидя на печке, богатеть?

— А кто же тогда за угнетённых будет мстить? — грозно сказал атаман.

— А мы и будем, — ответил Брыластый. — Мало ли мы помещиков на вилы подняли, мало ли усадеб спалили? И везде на пепелище оставляли перо вольного кречета, то есть памятку твою...

— Но у нас ещё ведь и договора не было... — растерянно сказал Лука.

— Заключим задним числом, — прохрипел Киластый. — Ты лучше не упирайся, а то на вас из кустов окрестных три десятка стволов нацелено...

И верно, в кустах кто-то начал неистово ругаться — вляпался, видно, в следы желудочной болезни.

ГЛАВА 7

По условиям договора обязанностей у студентов-разбойников было немного: иногда помаячить на перекрёстке, дождаться бедного путника и дать ему мелкую монетку на обзаведение, сочинять и петь по ночам разбойничьи песни, слова же их распространять в народе.

— То есть пропагация! — твердили панычи.

Пропагация так пропагация. Школяры-разбойники парами выходили время от времени на ближайший тракт и нехотя одаряли медяками беднейших прохожих и проезжих. От богатых возков и карет с конвоем благоразумно прятались за деревьями.

В одном месте над дорогой возвышался могучий утёс. Это было место для атамана. На восходе или на закате Лука Радищев взбирался по старому, крошащемуся камню на вершину и стоял там, завернувшись в плащ и нахлобучив на нос широкополую шляпу. Шляпу где-то достали панычи. При утренней или вечерней заре это впечатляло. Луке полагалось ещё временами разражаться дьявольским хохотом.

— Смотрите, господа! — говорил обычно кто-нибудь из проезжающих своим спутникам. — Вон стоит наш знаменитый Платон Кречет — Новый Фантомас!

— Не ограбил бы он нас! — тревожился кто-нибудь из спутников.

— Нет, не ограбит, — уверенно заявлял бывалый. — Сейчас у него как раз Мёртвый Час — о вечном размышляет. Он же не просто разбойник, а благородный мститель.

— Вот он нам и отомстит...

— Не отомстит! Это у него вроде молитвы...

— Ну и слава Тому, Кто Всегда Думает О Нас! А в это же время на этой же дороге люди Фильки либо Афоньки кого-нибудь непременно грабили.

Арапский поэт по ночам сочинял разбойничьи песни. Товарищи на него сердились за то, что он понапрасну переводит свечи, да и до пожару недолго.

Тиритомба отговаривался тем, что вдохновение («этакая дрянь», по его словам) находит на него исключительно в тёмное время суток, и марать бумагу он умеет лишь под треск свечки.

— А воску пчёлы нам ещё наделают! — утешал он собратьев. — Вы лучше послушайте, какая прелесть получилась:

Пасть ему мы на портянки

В назидание порвём

И «Прощание славянки»

На прощание споём!

— Кому порвём-то?

— Ах, я ещё и сам не знаю! — отмахивался поэт. — Часто бывает так, что вирша складывается с конца, а уж он определяет начало...

— Всё-то у тебя складывается с конца... — ворчали разбойники и засыпали беспокойным сном.

Поэт облегчённо вздыхал и возвращался к переложению басни «Енот и Блудница»:

Блудница как-то раз увидела Енота

И вдруг припала ей охота...

— Нет, не так! — сердился Тиритомба сам на себя и начинал переделывать:

Енота как-то раз увидела Блудница

И ну над ним глумиться:

"Ах, миленькой Енот! Коль ты не идиот,

Изволь сейчас со мной соединиться..."

"И, матушка, задумала пустое, -

Енот разумной отвечал, -

Ведь Человек — начало всех начал,

Как Протагор когда-то отмечал,

А я — животное .простое.

Себя забавами амурными не льщу,

Но пишу завсегда в ручье я полощу.

Ты ж — впрочем, это между нами, -

И за столом сидишь с немытыми руками,

Хоть я и полоскун.

Зато не потаскун!

И то сказать: коль ты Блудница,

Изволь-ка на себя, кума, оборотиться!"

Рыдаючи, ушла Блудница посрамленна...

О, если б так исправиться могла и вся Вселенна!

После этого вдохновенный арап утирал со лба пот и шумно отдувался, осознавая всю глубину и значение своего дара.

Но подобные вирши вряд ли могли способствовать разбойничьей славе: вдруг люди заподозрят лесных братьев в благонравии? Нет, песни нужны либо боевые и кровожадные, либо печальные — в зависимости оттого, гуляет ли разбойник на вольной воле или сидит в узилище.

— Сделаем! — пообещал поэт. — Вот к примеру:

Есть в природе утёс.

Он зарос, как барбос,

Диким мохом и горькой полынью

И стоит сотни лет,

Словно грозный скелет

Меж землёй и небесною синью.

На вершине его

Нет совсем ничего,

Только ветер, как бешеный, воет...

Да лишь чёрный козёл

Там притон свой завёл

И на нём своих козочек кроет.

Лишь однажды один

Удалой крокодил

До вершины добраться пытался.

Но козёл зорко бдил:

На рога подцепил

И жестоко над ним надругался!

Крокодиловый стон

Услыхал наш Платон,

И житьё ему стало не мило.

Он надел свой камзол:

"Ты ответишь, козёл,

За скупую слезу крокодила!"

Трое суток в пургу,

По колено в снегу,

Поднимался герой по верёвке...

И не ведал козёл,

Что отважный провёл

На скале три холодных ночёвки!

Только в тот самый миг,

Как вершины достиг,

В атамане вся кровь закипела:

"Ты, козёл вороной,

Извини, дорогой,

Что погиб не за правое дело!"

...И доныне стоит

Тот утёс и хранит

Все подробности смертного боя...

Да и мы тут, внизу,

Крокодилью слезу

Вспоминаем, товарищ, с тобою..

Разбойники выслушали эту вдохновенную импровизацию с большим сомнением.

— Так и непонятно, чья в конце победа вышла, — сказал Куприян Волобуев. — И крокодилу в наших краях вроде бы неоткуда взяться...

— Это потому, что вы не знаете законов пиитики! — горячился Тиритомба. — Непременно должна быть некая недоговоренность, незаконченность... А крокодил — это же символ!

— Народ не поймёт!

Арап вздохнул и принялся грызть перо. Гусиные перья для него разыскивали по всему лесу товарищи: всё равно делать им было нечего.

Снова накатывало вдохновение на маленького арапа:

Живёт моя красотка

В высоком терему,

А на окне решётка -

Похоже на тюрьму.

Я знаю, у отрады

Есть грозный часовой.

Но не надейтесь, гады.

Не будет он живой!

— Вот это по-нашему, по-разбойничьи!

Тиритомба продолжал, сверкая белками глаз:

Сражу я часового

И брошусь в ноги к ней,

И вымолвлю два слова

Я о любви моей!

Красотка же на это

Заявит, что я груб,

И не дождусь ответа

Её горячих губ...

— Это почему же? — насторожились злодеи.

— А вот почему:

Скажу я: «Ну и что же?»

Слезинки не пролью.

Пойду в хмельном загуле

Топить любовь свою...

— Что-то не больно складно, — сказал Волобуев.

— Профан! Тут ложная рифма! Не может ведь герой по-матерну выражаться! Слушайте дальше:

И там, в угаре пьяном,

Воскликну: "Наплевать!

Ребята, на фига нам

Народ освобождать?

Народ, как та красотка,

Отвергнет молодца:

Ему нужна решётка

И сторож у крыльца!

Школяры-разбойники глубоко задумались.

— Пан поэт, — осторожно сказал наконец Яцек Тремба, — да ведь с такими песнями мы всю нашу пропагацию псу под хвост пустим...

— Точно! — подтвердили сообщники.

Тиритомба обиделся, перекусил перо пополам, дунул на свечку и пошёл к себе в досадный угол, чтобы заспать обиду на духовитом полушубке.

Атаману же Платону Кречету настало время подниматься: уже светало, и надо было идти на утёс, чтобы держать там романтическую вахту. Пузею он захватил с собой: вдруг да придётся пальнуть для острастки?

ГЛАВА 8

...Вернулся Лука только ко второму завтраку. Шайка лакомилась оладьями с мёдом и слушала разглагольствования Трембы.

Тот, ни много ни мало, излагал в наглую основы ватиканской веры:

— ...и вот после трудов праведных по созданию Вселенной прилёг Папа на лавку, дабы отдохнуть. И подкрался к нему Враг рода человеческого на белоснежных крыльях и накапал в ухо спящему Креатору своего ядовитого семени, дабы погубить. Но не дремал Внук Святой, налетел на Врага, сел ему на голову вольным орлом и пометил Нечистого, и бежал Диавол, смердя во мраке...

— Откуда же Внуку взяться, коли Сына ешё не было? — встревожился Волобуев.

— Высшие Существа потому и Высшие, что презирают причинно-следственные связи, — мягко, как дурачку, объяснил Тремба. — Пробудился Папа Александр от нестерпимой боли и горько возрыдал. Но внук Святой утешил его, и тогда родил Папа на защиту себе сына и назвал его Чезаре, то есть Цезарь, а по-вашему — Кесарь. И поклялся тот Кесарь отомстить люто обидчику Отца своего и пособникам его...

Лука стоял за углом сторожки и терпеливо слушал ватиканскую ересь.

— А пособников тех было много: и Орсини, и Сфорца, и Медичи, и Феррари, и Ламборджини, и Фиат убогий, и Альфа-Ромео, и Бета-Джульетта, и бессчётные кардиналы. Действовать пришлось и клинком, и ядом — били врага его собственным оружием и на его же территории. Но не Дремал и нечистый: перепутал однажды во время дружеской встречи с кардиналом Адриано де Корнето бутылки, и отравленное вино оказалось в бокалах Папы и Сына...

Разбойники на этом месте приужахнулись, то есть в ужасе ахнули.

— Папа Александр от яду весь распух, а Кесарь потерял сознание. Изменники-кардиналы кое-как втолкали Папу в каменную гробницу, но и там продолжал он истекать ядовитым гноем. Чудесное свойство имела сия жидкость: праведник, поцеловав край гробницы, оставался невредим, тогда как пособник Врага умирал в страшных судорогах...

Тут разбойники даже на туесок с мёдом стали поглядывать подозрительно.

— Но не растерялся Кесарь: погрузил он своё божественное тело в ванну с ледяной водой, и ничего ему не сделалось, только слезла с него вся кожа...

— Как со змеи, — подсказал Редко Редич.

— Верно. Змея же есть символ высшей мудрости. Но не кончились на том испытания Сына-Кесаря: увидавши Папу в гробу, бывшие союзники предали прекрасноликого Чезаре, отняли у него обманом все города и герцогства, наступила година лихая, и вынужден был божественный Сын стать простым кондотьером...

— Совсем как мы, — вздохнул Недослав Недашковский.

— Так, панове, совсем как мы, — продолжал Тремба. — Во искупление чужих грехов пошёл наш Кесарь на службу к королю Наварры — было такое мелкое королевство между Испанией и Францией. Повинуясь приказам жалкого вождя, отряд Кесаря побивал французов повсюду, но...

— Но вражина не спав, а тилькы очи заплющив! — догадался Грыцько Половынка.

— Так, пане Грыцю, верное твоё слово. Ой, не спал вражина, всё думал, как погубить Кесаря. И вот однажды, во время битвы, длившейся уже около трёх часов, Чезаре захотел сам решить исход сражения и вместе с сотней латников налетел на кавалерийский отряд, составлявший главную силу его противника. К его удивлению, отряд не выдержал первой же атаки и обратился в бегство, направляясь к небольшому леску, где, по всей видимости, хотел найти спасение. Чезаре бросился в погоню, но, оказавшись на опушке, кавалерийский отряд неожиданно развернулся к нему лицом, а из леса выскочило человек четыреста лучников; соратники Чезаре, увидев, что попали в засаду, кинулись наутёк, трусливо бросив своего предводителя.

— Вот козлы! — вознегодовали разбойники. — Да разве бы мы когда оставили своего атамана?!

— ...Через некоторое время его лошадь, изрешечённая арбалетными стрелами, упала и придавила Чезаре ногу. Враги тут же набросились на него...

— И вбылы? — с ужасом спросил Грыцько.

— Все так думали, — сказал Тремба. — Но был у Кесаря верный слуга и клеврет, доблестный испанец дон Мигель Коррельо, прозванный итальянцами за праведную жизнь Микелотто. То был подлинный рыцарь клинка и пинка! Не одного противника отправил он в пекло во имя своего господина. Уверенный, что, несмотря на смелость хозяина, с ним случилась беда, Микелотто решил в последний раз доказать свою преданность и не оставлять тело Чезаре на съедение волкам и хищным птицам. Поскольку стало уже совсем темно, он велел зажечь факелы и в сопровождении десятка солдат отправился к лесу на поиски. Каково же было удивление верного Микелотто, когда он обнаружил своего господина не только целым и неделимым, но и окружённым неким потусторонним алым сиянием. Вокруг валялись сотни убитых лучников проклятого французского капитана Бомона во главе со своим предводителем. Было это возле Папой забытой деревушки под названием Виана десятого марта, и день этот с тех пор считается праздничным, как и Первое мая — день рождения божественного Кесаря...

— Вот молодец! Нам бы так!

— И вам, панове банда, будет так, коли примете ватиканскую веру и бычьей головой храмы свои увенчаете... С тех пор дела Кесаря пошли на поправку: незримо хранимый и безмолвно благословляемый лежащим в гробу Папой и парящим в ночи Внуком Святым, он не только вернул отнятые недругами земли, но и покорил всю Италию, всю неверную Францию, а испанский король добровольно признал себя его слугой. Потом пришёл черёд Германских земель и далее на Восток... С тех самых пор и пошла гулять в простом народе поговорка: «Aut Caesar, aut nihil»...

— Погоди, паныч, — с этими словами Лука вышел на поляну. — Ежели твой Кесарь такой победоносный, отчего же ерусланцы всегда лупят его кондотьеров в хвост и в гриву?

— Пан атаман! — вскочил Тремба. — Честь Платону Кречету, честь Новому Фантомасу!

— Слава! Слава! Слава! — тоже вскочили и дружно рявкнули разбойники.

— Атаман спросил, — напомнил Лука.

— Отчего? — Яцек Тремба растерялся, но ненадолго. — Да оттого, что вы воюете неправильно! Где же это видано, чтобы вместе с витязями шли мужики, вооружённые лишь вилами и косами да, простите, дубинами? Это не война, а нонсенс какой-то... Кондотьеры привыкли к тому, что мужичьё при виде их разбегается в страхе за своё ничтожное существование...

— Тем не менее, — сказал Радищев. — И вообще, чему ты моих бойцов учишь, покуда атаман на утёсе себя народу демонстрирует? К чему ты клонишь? Вера у нас своя — пусть покуда несовершенная, зато искренняя. Но ни Кесарю, ни Папе его смердяшему, ни Внуку незримому мы не кланяемся... Или забыли наш уговор, панычи? Так я напомню!

С этими словами он схватил Яцека Трембу и Недослава Недашковского за вороты и потащил в избушку. В углу спал поэт, измученный ночным стихосложением.

Будить его Лука пожалел. Панычей же он швырнул в другой угол и навис над ними самым угрожаюшим образом, как подлинный кречет над жалкими мышами.

— Так вот какую вы «пропагацию» ведёте? Вот к чему клоните? К государственной измене? Чтобы мы, верные ерусланцы, да к Ватикану поганому...

— Погоди, пан атаман, — ухмыльнулся Недослав Недашковский. — Лучше подумай, кем бы ты был без нашей пропагации? Штаны бы протирал в Академии?

— Так, — подхватил Тремба. — Думаешь, Филька, Афонька и прочие к тебе по своей воле пришли? Это мы их на резон наставили. А деньги, Думаешь, откуда берутся? А мужикам кто платит За приношения, а оружие откуда? Из Ватикана, от божественного Кесаря всё идёт. Ждёт он, ждёт, покуда народ вокруг тебя объединится. Тогда и ударим на Солнцедар с двух сторон, и сбросим с трона тирана, и тебя туда посадим как наместника и десницу Кесаря...

— И то если народ примет, — буркнул Недашковский.

— Как же не примет? — возмутился Лука. — Я ли народу добра не желаю, я ли его не стремлюсь освободить от помещичьего гнёта? Я ли не Платон Кречет — Новый Фантомас?

— Вот ты какой Фантомас! — крикнул Тремба и достал из-за пазухи какой-то листок. — Дывысь, атаман, каков ты герой!

На листке большими буквами было тиснуто: «Их разыскивает царская стража». Под надписью искусно пропечатан яркий цветастый рисунок, изображавший отвратительное чудовище — имевшее, впрочем, явное сходство с атаманом. Глаза чудовиша были выпучены, в одной руке оно держало пузею, из которой летела в народ крупная картечь, в другой — окровавленную саблю, на конец клинка её надета была девичья голова с полными ужаса глазами. Из оскаленного рта монстра торчали застрявшие между клыков ручки и ножки — не иначе, детские.

Ниже мелкими буквами перечислялись все преступления шайки во главе с атаманом: беззаконные казни, грабежи, поджоги, насилия, сношения с Ватиканом и басурманами, работорговля и, наконец, кощунства в виде ограбления церквей: кража яшмового чудила на бронзовой цепочке, серебряной гумозницы с мощами святой Мавродии и золотого шитья перетрахили. За голову чудовища назначена была солидная награда.

Лука и слов таких не слышал, и святой такой не ведал, и что так дорого стоит, не знал.

— Сладко кушал, пан атаман, мягко спал? Пора пришла платить! — с этими словами панычи поднялись и протянули свои лапки к Радищеву.

— Весь ты теперь в наших руках, со всеми потрохами! И шайка твоя давно с нами согласна — никому не охота на плаху идти за чужие злодейства! А вот достойные паны Филимон и Афанасий зато прослыли подлинными народными заступниками, теперь с ними дело делать будем! Под знаменем Быка!

От шума арап Тиритомба давно проснулся и теперь с ужасом глядел то на панычей, то на Луку.

— Измена! — шёпотом вскричал он, и поражённый Лука пришёл в себя.

— Ну, пока-то вы, мерзавцы, в моих руках! — сказал он и подтвердил слова делом.

Выволок панычей на крыльцо, как следует стукнул головами и швырнул в кусты — пусть полежат до законной народной расправы. Потом обвёл взглядом и Куприяна Волобуева, и Грыцька Половынку, и Редко Редича с Хворимиром Супницей, и мелочь пузатую, и прочих безымянных и бессловесных разбойников — набиралось их изрядно.

— Судить будем изменников! — воскликнул он и пустил в конце петуха, отчего восклицание получилось неубедительным.

— Отчасти они правы, — буркнул Куприян Волобуев. — Дороги-то у нас другой нету...

— Нема иншей дорози, — вздохнул Грьшько

— Эх, братушки, братушки... — развели руками Редко Редич и Хворимир Супница.

Остальные благородные разбойники глухо и неразборчиво роптали. Несмотря на неразборчивость, произношение было явно матерное.

— Зато как мне здесь писалось! — мечтательно сказал Тиритомба. — Вот это была осень! Она войдёт в историю словесности...

Только сейчас Лука понял, что и сам попал в историю. Вернее, влип. И отвечать за весь разбой заочный придётся ему.

— Вязать его... — неуверенно пискнул кто-то из мелочи пузатой.

Лука метнулся в сторожку и выскочил оттуда с пузеей.

— Стоять, — скомандовал он. — Не то всех положу.

Уйти следовало красиво.

— Я сам отдамся в руки правосудия, — сказал он. — Я не сомневаюсь, рано или поздно правосудие настигнет меня, если так угодно провидению. Я желаю добровольно умереть во имя правды. Вы разбогатели под моим начальством и можете провести остальную жизнь в трудах и изобилии. Но вы все мошенники и, вероятно, не захотите оставить ваше ремесло.

Потом подумал и добавил:

— По дороге сюда я, помнится, разговорился с бедняком. Он работает подёнщиком и кормит одиннадцать ртов... Тысяча золотых обещана тому, кто живым доставит знаменитого разбойника. Что ж, бедному человеку они пригодятся!

С этими словами он сошёл с крыльца и двинулся в сторону тропинки. Его злодеи почтительно расступались перед своим атаманом.

Мельком Лука взглянул на кусты.

Никаких панычей там уже не было, только вонь осталась.

ГЛАВА 9

Драгоценную свою пузею Лука хряпнул об ствол могучего дуба, а для верности ещё и перегнул ствол пополам.

Сдаваться же шёл — не воевать.

Лес вокруг стоял совершенно загадочный. Лес — он всегда стоит загадочный, потому что мало ли кто может прятаться за деревьями. А стояли деревья так густо, что даже при облетевших листьях ничего впереди нельзя было разглядеть. Только тропинка вилась под ногами, и вела она, должно полагать, к людям — точнее, к убогой хижине бедного подёнщика, обременённого одиннадцатью детьми.

Птицы отпели своё — лишь в небесах иногда кричали припоздавшие журавли, выражая тоску свою перед расставанием с родной землею.

Лука же, напротив, расставаться с родной землею никак не собирался, наоборот — полагал в неё лечь по приговору царского суда.

«Плохо, что от народа мы слишком далеко забрались в лесную сторожку, — думал он. — Но Дело наше, чаю. не пропало даром. И никакой я Не Кречет, а так, птенец. Настоящий-то Кречет ешё летает, а уж когда падёт вниз, исполненный праведного гнева, то ярмо деспотизма, ограждённого копьями стражи, разлетится в прах! Тогда и обо мне кто-нибудь да вспомнит и прольёт непрошеную слезу. Хорошо бы это была пригожая девица...»

И не успел он подумать про девицу, как где-то впереди раздался истошный девичий визг.

«Ладно, сдаться всегда успею, а пока совершу первый подвиг, он же и последний», — решил Лука и устремился на тревожный зов.

Зов действительно исходил от пригожей девицы. Девица стояла возле мостика через лесной ручей. На плечах у неё было коромысло, на коромысле болтались вёдра — не деревянные кадушки, а дорогие вёдра из тонкой жести. Ловко работая плечами, красавица отмахивалась от невеликого мужичка в иноземном камзоле и шляпе с пером. В одной руке нападавший держал клинок, в другой — длинный кинжал-дагу. Так в Риме обычно вооружались наёмные убийцы.

Но, судя по всему, убивать девушку мужичок не собирался — во всяком случае, не сразу.

— Белиссима синьорита! — восклицал он. — Прего, мадонна! Вир махен аморе!

— Кто смеет в моём лесу обижать сироту? — сильнее грома крикнул Лука. Девушка, возможно, сиротою и не была, но так выходило грознее.

Крикнуть-то он крикнул, да потом пожалел, что рано загубил пузею. Придётся теперь выламывать дрын...

Мужичок повернулся к прославленному атаману и осклабился. Зубы у него были кривые и жёлтые, чёрные усы стояли торчком, из-под шляпы свисали давно не мытые чёрные же патлы. На кожаном камзоле злодея располагались разные метательные ножи — целый арсенал. Не успеешь и дрын выломать...

— А кто сметь делать препоны другу Великого Кесаря? — спросил наёмник.

— Платон Кречет — Новый Фантомас! — гордо воскликнул Радищев и взмахнул полами плаща, чтобы больше походить на хищную птицу.

— О-о, синьор атамано! Наш союзник! Для чего же вы сразу не сказать? Синьориты хватит для нас обоих, и я уступать вам как хозяин этой сельва оскурра...

— Ага! Ещё я с еретиком девок не делил! — возмутился Лука.

Но делить было уже некого: ушлая сирота перебежала через мостик и скрылась в зарослях. Злодей досадливо крякнул, но скоро утешился: видно, встреча с Лукою была для него важнее всякого насильного аморе.

— Не-ет, это вы пока что схизматик, синьор атамано, — сказал он. — Вообще-то я идти к вас. Нужно кое-что обсуждать...

— Да кто ты такой, чтобы я с тобой обсуждал?

Неудачливый насильник приподнял шляпу, но кланяться не стал.

— Перед вами, синьор Фантомасо Нуэво, слуга, телохранитель и друг великого Сесара де Борха — дон Мигель Коррельо. Для вас — просто Микелотто. Надеюсь, мы сделаемся друзьями.

— Тот самый Микелотто? — изумился Лука. — Какая же дьявольская сила занесла вас в наши лесные трущобы? Или в Риме не нашлось применения вашему ремеслу?

— Меня занесло повеление моего патроне. Мы должны оговорить здешний пронунсиаменто, я разумею — свергать порко Патифон...

С этими словами рыцарь клинка и пинка Микелотто убрал шпагу в ножны, а кинжал в рукав.

«Послушаю его для начала, — решил Радищев. — Может, послужу ещё перед смертью любезному отечеству...»

— Да, совсем забывать, — сказал посланник Кесаря. — Я на всякого случая спрашиваю у всех...

С этими словами он полез за пазуху, выташил потрёпанный свиток и развернул его.

На свитке свинцовым стержнем был выполнен портрет благородного старца с высоким лбом и седою бородой. Старец глядел необыкновенно мудро и печально, но был это совсем не Папа.

— Я разыскую этого человека, — сказал Микелотто. — Это преступник, бежалый от гнева Цезаря. Имя ему — Джанфранко да Чертальдо. Известно, что он бежалый сюда, в Тартария Гранде. Вы его видель, синьор атамано?

Лука покачал головой.

— В этой части леса, синьор Микелотто, вы скорее встретите Ваську Сундеева либо Фешку Кобелева, нежели человека по имени Джанфранко, — сказал он. — Да если бы даже я его и видел, то всё равно не сказал бы — настоящие разбойники друг друга не выдают...

— О, вы джентильомо веро, синьор, — похвалил Радищева пришлый злодей. — Но Джанфранко не бандите Он малефико, злобный колдун. Он обманул моего патроне и потому должен...

— Говорю же — не видел...

— Бене. Не видель — эрго не видель. Теперь ведить меня к ваша банда, я буду сказать ему слово великого Цезаря...

— Нету никакой банды, — развёл руками Лука. — Я их распустил.

— Для зачем распустиль? — вскинулся Микелотто.

— Потому что дурные люди сумели обмануть нас и воспользовались нашим именем для обычного грабежа и разбоя... А всё эти панычи с ихней пропагацией!

— Вы иметь в виду папских легатов?

— Их самых. Я их в кусты забросил. Может, ещё живые... А сам вот иду с повинной головой в столицу... Повинную голову, говорят, меч не сечёт...

Чёрные глаза Микелотто повылазили из орбит — или от удивления, или от гнева.

— Ну, синьор Локо...

— Вообще-то я Лука, — поправил Лука.

— Нон, вы именно локо — идиот, безумец, мальчишка! Вы сорвали все наши планы и теперь жестоко за это поплатитесь!

Лука запоздало искал глазами подходящий дрын. Но лес в этом месте уже совсем подходил к людскому жилью, и всё, что не росло, а валялось, Давно пошло на растопку.

— Меч не сечь — иль спада проколет! — прошипел Микелотто, обнажая оба клинка.

Лука поспешно обмотал полу плаща вокруг левой руки — он слышал, что так можно защититься от кинжала. А от шпаги чем?

«О Тот, Кто Всегда Думает О Нас, подумай получше!» — взмолился про себя Лука.

И снова, как на лекции, молитва помогла.

На голову наёмного убийцы, как с небес, опустилось жестяное ведро и окатило слугу Кесаря ледяной водой.

Человек, внезапно ослеплённый и намоченный, обычно впадает на какое-то время в растерянность. Исключений до сих пор не было.

Какого-то времени Луке как раз хватило, чтобы выломить из рук Микелотто оба клинка, после чего он принялся могучими ударами кулаков обминать жесть вокруг головы своего противника. Жесть была мягкая, и у дона Мигеля Коррельо сделалась как бы железная голова, которой он ничего не видел, не слышал и не мог даже закричать — вмятая ручищей Луки жесть послужила кляпом. Да и кричать злодею пришлось бы недолго, потому что последний удар пришёлся на дно ведра и на макушку негодяя.

Железноголовый повалился в жёлтые листья. И только тогда Лука узрел своего спасителя.

Спаситель оказался спасительницей. Вырученная атаманом из беды девушка не убежала, сломя голову. Она выглядела совершенно хладнокровной.

— Ведро жалко, — сказала девушка. — Уж как я их от батюшки берегла. Надо было коромыслом его оглоушить, да чёрт его знает — вдруг у него под шляпой железный шлем?

Одета она была в простое домотканое платье, лицо имела прекрасное, но очень суровое.

— Кто ты, небесное создание? — с дрожью в голосе спросил Лука. — Уж не плод ли моих тайных юношеских грез?

— Если бы я была плодом твоих тайных юношеских грез, — отвечала суровая девушка, — то звали бы меня не иначе как Дунькой Кулаковой. А так я Аннушка Амелькина.

— Спасибо тебе, красавица, — и Лука отвесил ей полновесный земной поклон. — И не бойся меня, Аннушка, я — Платон Кречет, Новый Фантом ас.

— Не благодари, убивец, — сказала Аннушка Амелькина. — Только потому я тебя выручила, что ты меня от этого зверя уберёг. Но ты ведь и сам зверь, каких поискать! Так возвращайся в свою берлогу, зверь, продолжай грабить и убивать добрых поселян, влачи свою жалкую жизнь в крови и разврате! Кречет нашёлся! Стервятник ты, ворон пакостный! Прочь с глаз моих, не боюсь я тебя!

— Навет! — страшным голосом вскричал Лука и закрылся от срама полой плаща. — Никого мы не убивали, не грабили! Это Филька с Афонькой!

— Стыдно, баринок, на простых мужиков свою кровь стряхивать! Вся Еруслания знает, кто ты таков есть!

— Это панычи-предатели свою пропагацию вели... — всё ещё пытался оправдаться несчастный, но уже насмерть влюблённый Лука.

— А вольно ж тебе было с кем попало связываться! — свирепела красавица. — Ещё и оправдываешься, срамник! Сколько ты душ загубил, девок обездолил!

— Никого я не губил, — горячо сказал Лука. — Даже этот гад, кажется, ещё шевелится...

— Не подходи! — Аннушка замахнулась коромыслом, сама приблизилась к поверженному Микелотто, ловко сломала, наступив ногой в маленьком пёстром лапте, оба клинка. Потом вытащила из петель на камзоле все метательные ножи и высыпала в уцелевшее ведро.

Атаман Платон Кречет, Новый Фантомас, не смел к ней шагу ступить.

— Ты ещё здесь? — возмутилась Аннушка.

— Я ведь сдаваться шёл... — пробормотал Лука.

— Кому сдаваться? — не поверила красавица.

— А этому... Бедному подёнщику, у которого одиннадцать детей. За меня ведь большая награда назначена, деньги ему не лишние будут...

Аннушка рассвирепела ещё сильнее, хотя, казалось, свирепеть было уже некуда.

— Бедный подёнщик, — наконец вымолвила она, — это мой батюшка. Подёнщиком его кличут потому, что пьёт каждый день, и бедные мы по той же самой причине. Батюшка, конечно, в доме всё уже пропил. А вот только совести он не пропивал! И ты, змей подколодный, полагал, что мы тебя царской страже выдадим? Мы, Амелькины? Ах ты, титька тараканья!

С этими непригожими для девицы словами она таки схватила коромысло и принялась охаживать им несчастного Луку. Ответить ей атаман, конечно, не мог, поэтому он со злости изо всей силы пнул железноголового Микелотто, который надумал было подняться.

— Ах, так ты ещё и лежачих бьешь? — заорала Аннушка и погнала Нового Фантомаса коромыслом по тропинке.

Лука бежал и всё пытался увернуться от неотвратимых ударов.

— Чести нашей никому не дадим! — кричала Аннушка. — Мы царю-извергу не пособники! Пусть тебя народ судит!

Лука быстро понял, что народный суд будет гораздо суровей и уж, конечно, намного скорее царского.

Он бежал и бежал, не разбирая дороги, а безжалостное коромысло всё ходило да ходило по его спине.

Так они летели по лесу, покуда не упёрлись в убогую хижину бедного подёнщика.

Подёнщик стоял в дверях и почти не шатался.

А рядом стояли десятка два царских стражников, облачённых в синие форменные кафтаны.

Перед стражниками бегали туда-сюда панычи, непонятным образом опередившие Луку на пути к искуплению.

— Вот он! Вот он! — радостно вскричали панычи. — Една тыщонца злотых с пана царя!

Командир стражников поглядел на запыхавшегося Луку, на растрёпанную Аннушку, на её коромысло, на ведро с ножами...

— Взять всех, — приказал он. — Там разберутся.

ГЛАВА 10

"Душа моя Радищев!

Пользуюсь случаем передать тебе весточку во мрачное твоё узилище с верным человеком, потому что люблю тебя — и ненавижу деспотизм. Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — последние месяцы моей жизни.

Негодяи-панычи стали едва ли не национальными нашими героями: согласно государеву указу, они, переодевшись простыми мужиками, завели наше многотысячное (sik!) войско, двигавшееся с предательскими целями к Солнцедару, прямо в засаду. Большинство из нас якобы перебили; если бы так!

Участь товарищей наших ужасна: государь приказал всех их отправить на строительство канала, и там, в грязи и холоде, наверняка они скоро закончат своё земное бытие. Меня же милостивый Патифон Финадеич вознамерился отправить за Рифейские горы в тёмные и холодные леса, оживляемые лишь рычанием хищников и предсмертными воплями их жертв. Но Тот, Кто Всегда Думает О Нас, заставил деспота припомнить, что я — его единственный за всю жизнь карточный выигрыш. Кроме того, проигравший меня шкипер сказал ему: «Берегите этого парнишку, герр Патифон, ибо он — ваше всё». Царю, видимо, стало жалко потерять наше всё, поэтому он приказал посадить меня в возок с двумя стражами по бокам и отправить по Кольцевой дороге вокруг столицы. Так и кружу я, словно ребяческая юла, от почтовой станции Анучкино до почтовой станции Кислое, переменяя лошадей. Скука смертная! На каждой станции выбрасываю из коляски пустую бутылку и таким образом имею от скуки какое-нибудь занятие.

Замкнутое путешествие моё лишь недавно оживилось забавным и вместе трагическим происшествием. Инвалид, ведающий шлагбаумом у станции Кислое, оказался непроворен и не успел вовремя поднять сие полосатое бревно, тогда как наша удалая кибитка неслась вскачь, ибо запасами вина, возобновляемыми на каждой остановке, я щедро делился не только со стражами своими, но и с ямщиком. Мало того, что пришлось сменить погибших лошадей и ямщика: шлагбаум снёс головы и стражам моим, и я впервые в жизни благословил свой невеликий рост.

Бежать я не решился: трудно скрыться арапу в стране белых людей. Покуда не прислали новую кибитку и новую стражу, я через прекрасную дочь станционного смотрителя решился передать тебе сие послание. Быть может, оно хоть на миг скрасит твоё заточение! Не печалуйся, милый Лука! Что тут страшного? Люди — сиречь дрянь. Плюнь на них, да и квит. Но крепко надеюсь на милость царскую к тебе — да и к себе.

Вдохновение же моё пиитическое не оставляет меня и в скорбном круговом пути, причём под воздействием некой славной настойки оно стало жить своей жизнею, не подчиняясь моему рассудку. Строки, выходящие из-под пера моего, столь неожиданны для меня самого, что даже курчавая шевелюра моя распрямляется и встаёт дыбом. Суди сам:

Ночь. Улица.

Фонарь под глазом.

Куда как чудно создан свет!

Уже заходит ум за разум,

Хоть с виду кажется, что нет.

Живи ещё сто лет иль двести,

Будь ты холоп иль государь,

Но всякий раз на том же месте

Ночь. Улица. Кулак. Фонарь.

Уж не сошёл ли я с ума?

Впрочем, что это я всё о себе? Держава наша по-прежнему держится Восточного Галса, что вызывает понятное раздражение у Римского Кесаря. Нищеброды и богодулы на станциях говорят, что он готовит большой поход противу Еруслании, присовокупив к войскам римским солдат из Гишпанской, Французской и Германской кардиналий. Я проклинаю своё второе отечество за деспотию и непоследовательность, но горе тому иноземцу, кто посягнёт на его свободу и независимость! Многие дворяне в страхе покидают столицу и едут в свои поместья.

Прости, друг! Я пьян и не сказал тебе того, что должен был сообщить первым делом. Батюшку твоего царская стража не тронула, но государевой опалы он, разумеется, не минул. Этим и воспользовался сосед ваш, небезызвестный Чурила Сысоевич Троегусев. Подкупленные им судейские ярыжки откопали где-то (а скорее всего подделали) бумагу, согласно которой деревенька ваша, о которой ты столь много мне рассказывал, испокон веков принадлежит ему, мерзостному Чуриле Сысоевичу. Наехали судебные исполнители; несчастного старого воина хватил удар, и он в три дни умер, призывая тебя по имени. Об этом рассказал мне убогий странник — настолько убогий, что выдумать историю сию он никак не мог. Увы! Никаких вестей о тебе отец не получал, да и мало кто знает, что за участь готовит Новому Фантомасу проклятый деспот. Крепись, друг! Восходя на эшафот, выскажи тирану и сатрапам его всё, что о них думаешь! Жертва твоя не будет напрасной! Я напишу возмутительную поэму «Путешествие из Анучина в Кислое», и тогда бунт Пугача покажется детскою забавою!

Прощай, прощай — и помни обо мне, бедном поэте.

Твой Тиритомба".

ГЛАВА 11

Человек привыкает к чему угодно на удивление быстро.

Лука, очутившись в тюремной башне (которая была самым прочным и надёжным строением в столице), уже через три дня называл тюремщиков «томильцами», камеру свою — «кандейкой», постель — «храпилищем», приносимую еду — «тошняком», бадью для нечистот — «ксюшей».

Самое любопытное, что все эти особые тюремные слова ему пришлось придумывать самому, поскольку перенять их было не у кого: грозного Платона Кречета поместили в одиночку. Единственным источником света здесь было круглое окошко (а по правде сказать — дыра) под самым потолком. Через дыру можно было узнавать смену дня и ночи и отмечать царапинами на стенах, но стены были уже давно исцарапаны прежними узниками.

Никто его здесь не допрашивал, не пытал и не мучил — с ним и так было всё понятно. То ли Патифон Финадеевич измышлял, да всё не мог никак измыслить для него подходящую кару, то ли надеялся в грядущей войне обменять кесарского шпиона на какого-нибудь попавшего в плен ерусланского воеводу. Всякая душа — потёмки, а царская в особенности.

Днём в кандейке было нестерпимо жарко, ночью — нестерпимо же холодно. Томильщик Водолага притащил ему тулуп — или из жалости, или велено ему было беречь заключённого до казни.

Вернее — последнее, поскольку никакой жалости у Водолаги не было отродясь. Принося миску с тошняком, томильщик норовил опрокинуть её на пол, но гордый Лука с полу ничего не поднимал, а уморить его голодом не было приказа.

Ещё Водолага любил рассказывать Луке о разных способах казни, практикуемых в Еруслании, — с мельчайшими подробностями, не торопясь. Он был томильщик потомственный — предок его заступил на почётную вахту в башне со дня её основания. Особенно гордился Водолага тем, что именно его пращур придумал украсить ворота тюрьмы словами, ставшими на много лет наставлением для всех томильщиков:

МЫ В ОТВЕТЕ ЗА ТЕХ, КОГО ПРИЩУЧИЛИ!

— Нынче разве казни! — говорил томильщик, развалившись на храпилище. — Вот раньше были казни так казни! Старики рассказывали: вынесут на тюремный двор длинный стол, покроют его зелёным сукном, поставят графин с водой...

— И что же тут страшного? — спрашивал Радищев. Он рад был и таким разговорам.

— Да как же не страшно-то! — удивлялся Водолага. — Одни названия казней чего стоят! Вчуже мороз по коже идёт!

— И что же это за казни, добрый Водолага?

— А казни в те лютые времена были вот какие. Одному назначали простой выговор, другому — строгий, да ещё с занесением, третьему — вот где ужас! — ставили на вид, четвёртого исключали без права поступления, пятого лишали тринадцатой зарплаты, шестому выносили общественное порицание, седьмого бросали на низовку, восьмого отправляли в вынужденный отпуск с последующим увольнением...

— Разве может отпуск быть казнью? — не верил Лука. — А где же были дыба, кол, колесо, плаха с топором, виселица?

— Их потом уже придумали, когда нравы смягчились...

— А те-то, прежние, как осуществлялись? — любопытствовал узник.

— Этого сказать не могу, — сокрушался томильщик. — Сколько я прадеда своего ни расспрашивал (а мы, томильщики да палачи, доолго живём!), старик твердил одно: рано, мол, Водик, тебе об этом знать, может сердечко твоё детское не выдержать... А потом он всё-таки помер и тайну старинных наказаний с собой унёс. Может, оно и к лучшему...

— Ладно, — говорил атаман. — Иди уж отсюда... Водик... Это моя кандейка, а не твоя!

Водолага хмыкал, но уходил. А на следующий день всё повторялось.

Лука исхудал и начал падать духом. Он, может, и не дожил бы до казни, но тут другой томильщик, глухонемой Бурдыга, принёс ему письмо от Тиритомбы и показал руками да зубами, что послание следует по прочтении съесть.

Хорошо ему, видно, заплатили.

Лука сперва выучил письмо поэта наизусть, а потом уж съел. Письмо было вкусное, сохранившее запах добрых щей, которыми Тиритомба на почтовой станции захлёбывал вино. Вином тоже припахивало.

С тех пор думу о неизбежной смерти сменила другая.

Дураку понятно, что имя этой думе было — месть. Реванш, земста, revenge, vindicta.

Мстить хотелось всем — негодяям-панычам, помещику Троегусеву, томильщику Водолаге и, наконец, самому Патифону Финадеичу.

Только на Аннушку Амелькину он зла никакого не держал, хоть она и разукрасила Нового Фантомаса коромыслом. Да и где она, Аннушка? Лука надеялся, что её освободили, во всём разобравшись, а быть может, и наградили за нанесение увечий страшному злодею... Хотя нет, милая Аннушка не приняла бы награды... Что, если она тоже здесь, в башне? И всё по его, Луки, вине...

Узник больше думает о побеге, чем тюремщик, это всем известно. У тюремщика есть личная жизнь, семья, сотоварищи по грязному делу, здоровье... Узник же владеет лишь отпущенным ему временем.

Проклятый Водолага уносил с собой и миску, и ложку, хотя ложка была гнучая, оловянная.

«Да ведь и глина — не камень!» — думал Радищев. Но тут он малость ошибался. Тюрьму обжигали с особым тщанием, по всем правилам, и от страшного жара глина так прочно спеклась, что и никакого камня не надо.

Но Тот, Кто Всегда Думает О Нас, подумал и о Луке.

Однажды ночью сон бежал от узника. Он ворочался на своём храпилище с боку на бок весь в мыслях о побеге и Аннушке Амелькиной.

И тут что-то кольнуло его в живот.

Видно, тулуп, в который он заворачивался, принадлежал другому узнику. А того, видно, плохо обыскивали или с воли кто передал...

Словом, в руках Нового Фантомаса оказалась острая вязальная спица. Спица была из лучшей британской стали.

«Теперь посмотрим, кто кого!» — сказал атаман стене...

... — И как ты не обопьёшься? — удивлялся Водолага, принося очередную кадушку с водой.

Тошняк томильщики жалели, но воды давали вдоволь. Кадушка была деревянная, следовательно — безопасная.

— Жар у меня внутри, — хрипел Радищев.

Капля камень долбит, одолеет и глину.

Для начала Лука прикинул, в какую сторону следует копать. Крепко надеялся, что не ошибся. И начал свою безнадёжную работу.

Сперва он поливал глину водой из кадушки. Потом не погнушался и жидкостью, в которую вода превращалась у него внутри. Всё равно вредный Водолага поставил ему ксюшу без крышки. Никто и не заметит в общей вони. Кроме того, та же ксюша скрывала и место подкопа.

— Ты бы её ещё рядом с кроватью поставил, — ехидничал Водолага.

— Сил нет добраться, — стонал атаман.

Мало-помалу глина стала поддаваться.

Глиняные крошки Лука сметал в ксюшу, которую всё-таки время от времени томильщикам приходилось опоражнивать. Но никто ведь не будет интересоваться её содержимым, надёжно прикрытым сверху!

Томильщики вообще распустились, поскольку из этой тюрьмы побегов не было. Да обычно и не задерживались в ней узники.

«Глядишь, к старости и докопаюсь», — уныло мыслил Радищев, но лежать без дела уже не мог.

Спииа, терзавшая размягчённую глину, издавала звук, напоминавший пение сверчка. Сверчки в тюрьме водились и тоже срока своего не знали. Звуки, ими издаваемые, были односложны и пронзительны.

И вдруг сверчку откликнулся другой сверчок.

ГЛАВА 12

— О горе! О проклятье! Напрасно доверился я старому компасу! Я совсем забыл, куда он здесь показывает!

Старец говорил по-испански, но Лука худо-бедно его понимал, так как знал и латынь, и, маленько, итальянский.

Оказалось, что старец и ерусланским владеет.

— Кто ты, мой юный собрат по несчастью? — спросил старец. Одежды на нём почти истлели, а лохмотья держались только на золотом шитье.

— Я — народный мститель Лука Радищев, Новый Фантомас, — сказал наш герой, но уже не с гордостью, а даже с какой-то неуверенностью.

— Не слыхал, — скупо заявил старец. — Знай же, о младой соузник, что видишь перед собою, возможно, последнего и единственного представителя прежнего мира...

— Какого это прежнего? — удивился Лука. — Разве до нас тут что-то было?

— Увы, мой бедный друг, было, да ешё как было-то! Мир был куда более богат и пространен, нежели нынче. Приготовься же услышать страшную правду -да только не всю, поскольку я крепко опасаюсь за твой рассудок...

— Не боись, дедушка, — покровительственно сказал Радищев. — Уж коль скоро я в тюрьме не спятил, то как-нибудь выдержу.

Тут он вспомнил о правилах приличия.

— Прости, почтенный, что назвал тебя дедушкой, поскольку не знаю твоего имени...

Старик выпрямился, и по стати его сделалось видно, что он явно непростого роду-племени.

— Знай же, юноша, что перед тобой лиценциат Саламанкского университета дон Белисарио Бермудо де Агилера-и-Орейро, знаменитый в прежнем мире путешественник и первопроходец, сподвижник великого Алонсо де Охеды, открывателя многих земель и царств Нового Света!

Лука, как и остальные школяры, знал, как устроены учебные заведения в еретических странах, и потому усомнился:

— А не староват ли ты для лиценциата?

Дон Агилера страшно сверкнул на него грозными очами.

— У меня не было возможности защитить даже докторскую степень... Но всё это — пустой разговор. Постараюсь изложить злоключения свои в доступной для тебя форме. С тех пор как адмирал Моря-Океана дон Кристобаль Колон открыл Новый Свет...

— Эге, это что за новости? Какой такой новый свет?

— Не перебивай! В том, прежнем мире, как я уже говорил, земля была обширней и разнообразней. Адмирал Кристобаль, поддержанный святейшими царственными супругами, королевской четой Испании Фердинандом и Изабеллой, отправился на трёх кораблях в поисках нового морского пути в Индию...

Но Луку не проведёшь! Он и в картах разбирался.

— Почтеннейший, да ведь в Индии и есть Край Света! А дальше — обрыв, омываемый Единым Океаном!

— ...Это у вас, нехристей, обрыв, а у нас ведь и сама земля была круглой, как надутый бычий пузырь!

Лука знал, что с безумцами лучше не спорить, но не удержался:

— Какими такими нехристями ты нас обозвал?

Лиценциат Агилера не рассердился, а, напротив, заговорил мягко и ласково:

— Основы истинной веры я растолкую тебе потом, постепенно, иначе твой неокрепший разум вполне может помутиться от непривычных и поражающих истин...

Лука-то знал, у кого разум из них двоих помутнённый, но согласно кивнул и всем своим видом выразил глубочайшее внимание, не преминув, однако, заметить:

— О, мудрый дон Агилера, ведь я — неслыханный кровавый разбойник и за свою недолгую жизнь навидался такого...

— Да? — ехидно сказал путешественник и первооткрыватель. — По лицу твоему, пусть и осунувшемуся в заточении, этого не скажешь. А я за долгие годы странствий научился разбираться в людях. Злодеев же и душегубов перевидал великое множество; ты на них не похож.

Радищев положил себе больше не возражать. Лучше уж слушать сказки безумца, чем заунывное стрекотание сверчка.

— Итак, вслед за доном Кристобалем в Новый Свет хлынула толпа бродяг и авантюристов со всей Европы. Немало было среди них и подлинных смельчаков. Сам же я пустился в плавание не от хорошей жизни: в честном поединке я убил большого подлеца, бакалавра Кинтанилью, а тот возьми да и окажись шпионом святейшей Инквизиции...

Лука понимающе кивнул:

— Значит, и у вас Инквизиция водилась... Мы здесь, в Еруслании, не больно-то её любим, а шпионов вообще на кол сажаем...

— И правильно! Так и надо! — обрадовался старец. — Правда, у вас за таковых шпионов часто принимают вполне порядочных людей — увы! Но слушай далее. Наша бригантина вышла из Кадиса ранней весной... впрочем, год тебе пока ничего не скажет. Благополучно миновав все штормы и штили, мы через положенное время прибыли в гавань Санта-Крус...

«Странное название — Святой Крест», — подумал атаман, а задавать вопрос не стал, потому что открыл рот и заслушался.

Заслушался — и мысленно перенёсся в неведомую землю, населённую странными краснокожими племенами, диковинными зверями, заросшую буйными непроходимыми лесами, пересечённую мутными водообильными реками, украшенную странными городами, в центре которых возвышаются ступенчатые пирамиды, созданную жестокими богами, постоянно требующими кровавых жертв...

Но тут за дверью раздались шаги — то злобный Водолагалибо и мягкосердечный Бурдыга разносили по камерам тошняк.

Дон Белисарио Бермудо Агилера-и-Орейро, лиценциат Саламанкского университета, ловко пролез в проделанный им подкоп, а Лука успел вовремя заслонить дыру смрадной ксюшей.

ГЛАВА 13

Так и получилось, что вместо свободы Лука Радищев обрёл собеседника — но уж зато такого, который знал ответы на все вопросы, владел множеством языков, поднаторел во всех науках. На иные вопросы седой лиценциат не отвечал, говоря, что всё разъяснит потом.

Особенно Луке понравился в его рассказах дон Эрнандо де Кортес — ведь он с горсткой воинов сумел покорить могучую державу короля Монтесумы, не то что некоторые. Опечалила его судьба мятежника Лопе де Агирре, который послал все власти ко всем чертям и вознамерился сам основать в лесных трущобах своё государство. Тут Лука несколько утешился: не всегда и не всем отважным везёт.

— Что же сталось, дон Агилера, с бедным Понсе де Леоном? Открыл он источник бессмертия? — спросил Лука во время очередной встречи.

Узники к тому времени изыскали надёжнейший и остроумнейший способ скрывать от томильщиков свои встречи и сам подкоп; способ этот настолько прост и очевиден, что описывать его здесь не стоит. Чего доброго, все злодеи его узнают и станут плести по тюрьмам заговоры да совершать побеги ещё чаще, чем нынче. И на взятки тратиться не надо!

— Увы, дон Понсе умер от старости, так и не достигнув острова Бимини, — сказал лиценциат. — Но все эти повести Нового Света уже достаточно надорвали моё измученное сердце. Лучше я перейду к своей собственной истории. Итак, я сражался, как солдат, и преследовал истину, как учёный. Я брал в плен грозных царей; я сам бывал в плену у жалких бесштанных племён; я владел несметными сокровищами; я проматывал своё золото в портовых кабаках и нимало не жалел о том, ибо Новый Свет изобиловал этим презренным металлом.

— Отчего же это презренным? — заступился за золото Лука.

— Дело в том, юноша, что золото, поступавшее в королевскую казну столь щедрым потоком, грозило обесценить самоё себя. Испания, моя славная родина, рисковала впасть в полное ничтожество... Впрочем, она и впала — но по другой причине.

— От золота — и в ничтожество? — изумился Лука.

— Да, мой бедный друг. Когда оно достаётся даром, то неизменно губит своего обладателя. Разумеется, народ перестанет работать, хлеб и предметы роскоши начнут ввозить из-за рубежа, ремёсла придут в упадок, а там, глядишь, и мятежные баски обнаглеют, и жадная Франция устремится за Пиренеи, но армия к тому времени наверняка уже станет полностью наёмной, а следовательно, ненадёжной...

— Это так, — согласился Лука. — Мы, ерусланцы, по золоту не ходим, зато кондотьеров неизменно побиваем.

— Вот и я о том же думал, — сказал старец. — И, тревожась о судьбах отчизны, составил особую записку на высочайшее имя. Отдать её в чужие руки я не рискнул, а потому, с великим сожалением оставив судьбу вольного конкистадора, купил на последние золотые побрякушки место на ближайшем корабле. О, как рыдала моя возлюбленная — кстати, дочь самого Монтесумы! — когда я прощался с ней!

Тут сентиментальный лиценциат и сам прослезился — старческие слёзы текут часто и охотно.

— А я даже и не попрощался, — вздохнул Радищев.

— Трюмы нашей «Санта-Барбары» были битком набиты золотыми слитками, — вздохнул дон Агилера. — Да, мы, словно древние варвары, переплавляли чудесные золотые изделия тончайшей работы. Падре Диего де Ланда говорил, что нельзя везти в католическую землю языческие кумиры. На самом деле так поступали потому, что слитки занимают меньше места. Сезон штормов прошёл; капитан Эскамильо был опытен; команду он держал в таком страхе, что никто из этого сброда даже и не помышлял о бунте. Единственно чего мы опасались, так это британских каперов, поскольку шли вовсе без конвоя, надеясь лишь на удачу капитана.

А на третью неделю наш компас взбесился! (Лука уже был знаком с этим бесполезным устройством.)

— Капитан позвал меня как учёного, чтобы я разобрался, в чём дело. Я охотно согласился, ибо никогда не любил быть обузой для других. Но тут-то и я пришёл в ужас. Ладно, компас можно вывести из строя, подложив под него, к примеру, топор. Но каким образом можно повредить секстан и астролябию? Разве что расплющив тем же самым топором... Провозившись на палубе весь День, я пришёл к ужасному выводу: солнце на небе перемешалось не так, как ему положено, словно мы находились где-то на экваторе...

— Да в морском деле и слов-то таких нет! — рассердился Лука: даже бреду безумца должны быть какие-то пределы! Испокон веку корабли во всём мире ходили, стараясь не терять берег из виду; при чём тут какие-то инструменты!

— Но самое страшное было впереди, — лиценциат не обратил внимания на слова соузника. — У меня вся надежда была на Полярную звезду, и я дождался ночи...

— На что надежда? — снова встрял Радищев.

— В том-то и дело! — воскликнул Агилера. — Ты не знаешь и не можешь знать, что такое звезда, потому что никогда не видел звёздного неба, Млечного пути, Большой Медведицы и Ориона!

— Видел я медведиц, только обходил подальше: ведь медведица страшней всякого медведя, если деток стережёт!

— Как же ты глуп, бедное дитя! — вздохнул путешественник. — Но и я рыдал, как ребёнок, не увидев привычного неба. Да и вся команда, услыхавши вопли поражённого рулевого, высыпала на палубу. Эти безбожники и головорезы упали на колени и принялись возносить молитвы Пречистой Деве и святому Яго, потому что поняли: началось светопреставление!

— А, светопреставление! — махнул рукой Лука. — Только ведь это когда было-то? Давным-давно!

— Да, это было светопреставление. Сбывались пророчества Апокалипсиса. Даже луна, ещё вчера бывшая узким серпом, сияла над нами во всей своей красе, опередив положенную ей фазу на две недели...

— Когда же это луна была серпом? Ей всегда надлежит быть круглой! Иначе как же быть ночью? И при луне-то плохо видно: штудировать науки, к примеру, никак невозможно, приходится свечи палить, фонари зажигать...

— Прости, добрый юноша, — вздохнул учёный дон. — Я напрасно назвал тебя ребёнком: у тебя живой и острый ум, но совершенно другой жизненный опыт. Прими одну истину: у нас всё было не так И солнце восходило по другим законам, и луна двигалась иначе, меняя своё обличье и вновь к нему возвращаясь... Прими и не задавай бессмысленных вопросов. Пречистая Дева услышала наши молитвы... Только не вздумай спрашивать, кто она такая! Об этом узнаешь в своё время!

— А кто она такая? — сразу же нарушил завет собеседника Лука.

— Богородица — вот кто! — рявкнул старик. — Иже Спаса родила!

— Постой, постой... Вот про Богородца я знаю, ему в Ватикане поклоняются и нас к тому же мечтают принудить... Разве могла женщина родить Того, Кто Всегда Думает О Нас? Кто же тогда о ней самой думал?

— Да ты схоласт, юный кабальеро! Тебе бы в университетских диспутах витийствовать... А потом, ясное дело, на костёр...

— Уж лучше на костёр, чем таковую безлепицу слушать!

— Невежда! Неуч! Хуже язычника! Вот ваша вера как раз и нелепа!

И собеседники отвернулись друг от друга. Но ненадолго. Напарника в тюрьме не выбирают. Уж кого Тот пошлёт.

— Погоди, понемногу ты всё поймёшь и примешь, — зашептал старец. — А потом убежишь отсюда и понесёшь свет истинной веры в народ.. Именно в этом мой христианский долг...

— Никуда отсюда не убежишь и ничего не понесёшь! — убеждённо сказал Радищев. — Да, вера наша убога и несовершенна, об этом люди поумней меня говорили. Но настанет день, когда Тот, Кто Всегда Думает О Нас, подумает как следует, и мы вспомним всё! И припомним всё и всем!

Дон Агилера хмыкнул.

— Забавное credo, — сказал он. — Но на первых порах сойдёт и такое. Главное — не верьте Ватикану, не верьте проклятому Сесару де Борха...

— Да мы и не верим! — гордо воскликнул атаман. — И Папу его поганого ни во что не ставим. У нас даже про него загадка есть: «Хоть я в Риме не бывал, а его в гробу видал». Кого видал? Папу. Есть загадка и про самого Кесаря, но уж больно похабная, не при твоих сединах будь загадана... Но есть и поприличней: «Подчинил он всю Европу, а родился через...»

— Оставим богословские прения, — устало молвил дон Агилера. — Слушай дальше и, ради всего святого, моё сокровище, не перебивай!

— Да, ради всего святого, — кивнул Радищев.

— В конце концов к утру все опомнились и стали думать, как плыть дальше. Британские каперы волновали нас в последнюю очередь. Я предложил капитану намертво закрепить штурвал и отдаться на волю Всевышнего, потому что были мы, по моим расчётам, уже в тех местах, где течения и ветры благоприятны... Уж лучше бы повернули назад, на верную гибель...

— Отчего же на гибель? Ведь в Новом Свете вам нехудо жилось!

— Потому что не было уже никакого Нового Света, хоть мы об этом ещё не знали. Потому что мечтали вернуться на родину героями и богачами. Потому что припасов наших не хватило бы на обратный путь. Достаточно? Ну так слушай дальше.

Небеса смилостивились над нами, и мы в конце концов увидели пик Тенерифе. Но заходить на Канары не стали. Тем более что и заходить-то было некуда: все испанские поселенья исчезли. Вы даже до Канар не доплыли, проклятые трусы! Проклятое ваше береговое плаванье! Но и нам, лишённым возможности определяться в море, пришлось держаться в виду африканского берега. А ведь берберийские пираты похуже британских! Только мы к тому времени были смертельно злы от пережитого и смертельно опасны даже для них, а канониры наши были убийственно метки..

На рейде Кадиса нас уже встречали боевые галеры. Сперва-то мы подумали, что встреча будет торжественной... Но нашу старую добрую «Санта-Барбару» зажали между бортами, и на палубу горохом посыпались не солдаты и не матросы — служители Святой Инквизиции...

— Нашли святую! — гневно сказал атаман. — У нас ещё не додумались царскую стражу называть «святой». Все они -ябеды и ярыги позорные...

— Самое подходящее для них слово, мой бедный дон Лука. Весь экипаж — от капитана до юнги — связали и первым делом в рот каждому сунули кляп. Очень им не хотелось, чтобы мы говорили... Хотя зря старались: нам бы всё равно никто не поверил.

Так мы очутились в застенках Инквизиции. От нас требовали одного: сказать, где взяли золото. Речам о Новом Свете никто не верил — их просто пропускали мимо ушей. Впрочем, говорю я только о себе, ибо спутников своих увидеть мне уже никогда не случилось. Думаю, что пытали их столь же усердно, как и меня...

— Зря вы всё-таки побрякушки переплавили в слитки, — заметил атаман. — Вот бы и доказали.

— Я тоже сперва так думал, — ответил дон Агилера. — В моём матросском сундучке была, впрочем, одна вещица — подарок моей покинутой возлюбленной. Золотая бабочка тончайшей и преискуснейшей работы. Наверняка отцы-инквизиторы тут же расплющили её молотком, дабы не смущать умы, а золото, конечно же, пропили.

— Это как водится, — согласился Лука. — Это у нас первым делом. Как и у вас.

— Меня допрашивал сам Великий Инквизитор Торквемада. Я-то думал, что проклятый кровавый пёс давно сдох... Как же, сдохнет он! И сейчас, поди-ка, жив!

— Живёхонек, — подтвердил Лука. — Может, и не Торквемада он вовсе, а просто имя его принял...

— Да, выглядел он на удивление молодо для своих лет. Но это был он, и я впоследствии понял, кто и как продлил его гнусный век... Но об этом потом. Что-то в коридоре гремит — не ключи ли нашего стража?

ГЛАВА 14

Верно заметил великий эллин Антидот: вся-то наша жизнь есть борьба отвратительного с омерзительным. В самую точку попал.

Быть царём трудно, а царским сыном ещё труднее.

Государь царь Всея Великия, Малый, Белыя и Пушистыя Еруслании, Патифон Финадеич, несмотря на малый рост и малые способности, имел великое множество жён. Церковники ещё спорили, сколько супруг достойно иметь царю: семь или семижды семь? Точной цифры никто не помнил, но вроде бы семёрка там фигурировала.

Патифон Финадеич раз и навсегда постановил, что — семижды семь и ещё разок на семь умножить. Он крепко завидовал султану Абдул-Семиту и многое у него перенял.

Да он и у самого себя многое перенял: ведь сам, почти что своими руками, спровадил в пекло родимого батюшку, Финадей Колизеича. Конечно, тех, кто запихал в горло царю Финадею хорошо смазанную ядом рыбью кость, давно уж не было в живых (после такого дела жить — это, знаете, даже как-то неприлично), но дурной пример заразителен.

Так что Патифон, подобно своему басурманскому собрату, сильно сыновей опасался. И ведь надо же — у такого сморчка получались именно мальчишки!

Другой бы сидел в окружении весёлой оравы косоглазых озорников да радовался на их детские проказы, а у Патифон Финадсича одна была заботушка, одна думушка: изведут, низвергнут!

Жён-то можно перечислить в монахини и тем самым из мирской жизни вычеркнуть, а что делать с сыновьями, коли их полсотни? И все на виду, как возможные престолонаследники?

«Вот как почую, что смерть подступает, так заделаю напоследок ещё одного пацана, — думал царь. — Вот он пускай моё наследие и расхлебывает. Ничего, управится: наша кровь, холодная, чёрная, густая, жмуриковская. Всегда обходилось и сейчас обойдётся. А я мужчина ещё хоть куда и хоть кому — могу ерусланским манером, а могу и французским».

Но с остальными-то что делать? Со всеми этими изведунами да низвергальщиками?

Решение подсказал случай.

Всех матерей с сыновьями разослали по разным городам и деревням обширной Еруслании — во-первых, с глаз подальше, во-вторых, к народу поближе. Пусть сперва жизнь узнают, а потом уж за престол цепляются!

И вот из города Сосковца прискакал гонец со страшным известием. Старшенький из детей, уже почти совершеннолетний Андон, пошёл во двор поиграть с малыми детьми в свайку. И тут приключилась с ним падучая, он и упал, да так неловко, что свайка вонзилась в шею. Малые дети от ужаса разбежались, а когда прибежали взрослые, царевича уже и в живых-то не было. Мать же царица Проскудия в отчаянии наложила на себя руки.

Бедный гонец полагал, что его за дурную весть царь тут же велит казнить, но Патифон Финадеич неожиданно прижал вестника к тощей груди и дал золотую денежку. Сам царь при этом неуместно хихикал и потирал ручки.

С тех пор то из одного, то из другого места, где поселились несносные наследники, скакали гонцы и докладывали одно и то ж: малые дети, свайка, падучая, умертвие, наложение рук.

Гонцов хотя и не казнили, но вместо золотой денежки давали медную, потому что весть не несла в себе ничего нового.

— И в кого они припадочные такие вышли? — недоумевал прилюдно Патифон Финадеич. — Не везёт мне, увы, мне, Патифон Финадеичу... Один я, как перст!

Однако с последним сыном, Липунюшкой Патифонычем, вышла промашка.

Прискакал гонец, как и в предыдущие разы. Весть была, на гонцово счастье, утешительной, да не совсем, поскольку в городке Куличе всё получилось не совсем так. Вернее, совсем не так.

Маленький Липунюшка родился до того хилым и немощным, что играть в свайку ну никак не мог: младенцы в свайку не играют. И по хилости да немощности бабки-ведуньи присоветовали старый проверенный способ: запечь недоноска в тесте и поставить в печь, дабы придать ему несколько живости.

Потом стряпуха поставила получившийся каравай на окошко, чтобы маленько остудить.

Но за сплетнями и прочими разговорами бабки позабыли про охлаждающегося младенца, а когда кинулись к подоконнику, никакого каравая там не было. То ли проходивший мимо богодул стащил, то ли звери хищные, которые, по словам иноземцев, свободно бродили по улицам градов и весей ерусланских.

А царица-мать, Восьмирамида Акулишна, налагать на себя рук не захотела. Вместо этого она повыла над окном, приказала страже перебить всех бабок-ведуний и сбежала в неведомые земли с конюхом по прозвищу Бирон, прихватив при этом все деньги и драгоценности.

Этого Патифон Финадеич никак не ожидал, и гонец не получил вовсе никакой награды. Царь даже впервые нарядил в городок следствие. Дознатчики ничего не дознали, хоть и перемучили всех оставшихся жителей. Переловили всех окрестных богодулов и нищебродов, допрашивали до смерти, но следов младенца так и не нашли.

Эта трагедия подвигла простой народ на сложение известной сказки про дедушку с бабушкой, которые по сусекам скребли да по амбарам мели.

Патифон Финадеич горевал страшно, поскольку боялся, что младенец на самом деле жив. Эта Восьмирамида Акулишна была баба хитрая, ушлая и дошлая. Надо же — даже рук на себя не наложила!

Царь до того дошёл, что вышел к народу и тут же, на площади, разодрал на себе одежды — правда, выбирал что поплоше.

Он посылал за рубежи доверенных людей — узнать, не объявится ли где баба с маленьким претендентом. Но люди-то были доверенные и по этой причине глупые. В землях, подчинённых Ватикану, их сразу же узнавали по частым матерным словесам и бросали в застенок Инквизиции. Кто-то из них, видно, проболтался, несмотря на царское доверие, и возможного царевича стали искать уже в Европе — совсем другие люди и с гораздо большим успехом...

ГЛАВА 15

...Всем хороша истинная любовь, но есть в ней два недостатка: во-первых, встречается редко, во-вторых — кончается плохо.

Сказки врут по-другому: жили они, дескать, долго и счастливо и умерли в один день.

Переделали по-своему прохиндеи-сказочники древнюю истину, да так, что она совсем забылась, а звучала она иначе: «Были они влюблены и счастливы, и умерли в один день — в день свадьбы».

Вот и у нас ничего хорошего. Аннушку Амелькину взяли под арест вместе с родным батюшкой и разбойничьим атаманом да посадили в ту же самую тюремную башню. Лука-то был твёрдо уверен, что с Аннушкой и непутёвым её отцом разберутся быстро и по справедливости, а потому немедленно отпустят.

Старика Амелькина и правда отпустили, поскольку сообразили, что от него никакого толку не добьёшься без опохмела, а опохмелялся старик неправильно, отчего сразу перекатывался на другой бок.

По совести, думал Лука, Аннушку не только отпустят, но и наградят за поимку опасного государственного преступника и, возможно, даже сделают при дворе какой-нибудь фрейлиной.

Но Аннушку не отпустили и тем более не сделали фрейлиной, зато немедленно сообщили государю об её выдающейся красоте.

Патифон Финадеич сильно в штанах оживился (чего с ним давненько не случалось) и велел тотчас привести девушку к нему.

Долго разглядывал царственный сморчок белое девичье лицо, золотую косу, губы алые, грудь высокую... Опять же бёдра, сарафаном обтянутые...

— Хочешь, красавица, ерусланской царицею стать? — предложил он без всяких предисловий. А к чему они? И так понятно: девица тотчас зардеется, скромно потупит небесные свои очи, прикроет алые губы ладошкой и прошепчет:

— Да как же не хотеть, надёжа-государь? Ведь об этом всякая мечтает — от Понта Чёрного до Рифей-горы... А я тебе богатыря рожу!

Хоть и невелика была голова у государя царя Всея Великия, Малыя, Белыя и Пушистыя Еруслани, но как-то и он ведь сообразил, что перестарался в неустанной борьбе с наследниками, а надо ведь царство на кого-то оставить. Цари с королями вообще-то полагают себя бессмертными до тех пор, покуда не начинают на ровном месте спотыкаться и забывать лица слуг, физиономии стражников и рожи бояр.

А после девичьего согласного шёпота он бы Патифон Финадеич, и объявил бы ей день свадьбы — то есть нынешний день. А что тянуть-то? Мало ли что?

Виделась уже ему широкая постель с пуховой периной, семью подушками мал мала меньше и одеялом из лоскутов самых драгоценных тканей.

Только не стала красна девица краснеть — наоборот, побелела и небесные свои очи не потупила, а нахально вытаращила, и ротик ладошкой не прикрывала, а разинула, как уж могла.

— Ах ты, прыщ ватиканский! Ах ты, вошь лобковая, неуместная! Мерин бесхвостый! Кошак холощёный! Титька тараканья! Думаешь, не осталось твоими стараниями в Еруслании ни чести, ни гордости девичьей? Да я лучше за разбойника лютого пойду, какого сгоряча да сдуру под твою ручонку костлявую подвела! Он хоть на мужика похож! Ты давно ли на себя в зеркало-то глядел, жаба бородавчатая?

Стражники, приволокшие пред государевы очи дерзкую девицу, от ужаса попадали на пол — только алебарды сбрякали. Они и уши себе заткнули, дабы не слышать таких охулительных речей. Будь при Аннушке верное её коромысло, так окончить бы Патифон Финадеичу свои деньки до срока.

Но не было при Аннушке Амелькиной коромысла, да и руки ей на всякий случай связали.

Патифон Финадеич, противу ожидания, не разгневался, но умилительно улыбнулся:

— Огонь-девка! Зелье-красавица! Такая царица и нужна в царстве нашем! Твёрдая, неуступчивая, чтобы все боялись! Кроме меня, конечно. А что я тебя маленько постарше буду — так это не беда! Лекари говорят, что от зрелого мужчины и молодой девицы дети на редкость удачные выходят. Стерпится — слюбится. Ещё и спасибо скажешь да повторить попросишь. А кроме того, выписал я из Ватикана особого мастера-молодильщика. Он мне кожу на лице подрежет, на затылок натянет, в узелок завяжет — и я словно двадцать годов сброшу! Все в Ватикании так делают — и кардиналы, и легаты, и нунции. Вражескую науку обратим на пользу Отечеству!

Но не порадовала Аннушку возможность выйти за подтянутого красавца.

— Тебя, дедушка, не на роже, а в другом месте подтягивать надобно. Только, боюсь, и целый полк того не в состоянии сделать: про нестолиху твою всему миру известно! Семью канатами не подымешь!

Такие слова для всякого мужчины — что пинок промеж ног. Но только не для царя. Патифон Финадеич продолжал улыбаться.

— Верно ты, красавица, печёшься о здоровье моём и силе. О будущем мыслишь, в завтрашний день заглядываешь! За это люблю тебя ещё крепче и выбор свой верным полагаю! Обо всём я позаботился! Везут, везут мне из Ватикана особую горькую пилюльку: проглочу её, и помолодею не только лицом, а и всем остальным добром! Тебе подруги да фрейлины завидовать станут, и понесёшь ты с первой же ночи, мне и всему народу на радость...

— Может, и понесу, — неожиданно согласилась царская невеста. — Тебя понесу из опочивальни, дохленького. Присплю я тебя, как младенчика... Тут уж точно будет народу радость!

От этого в государе и кончилась всякая умилительность.

— Дура деревенская! — завизжал он. — Блаженства своего не понимаешь! Верно говорят, что народ к счастью железной метлой надо подгонять. Вот отдам тебя моим молодцам...

— Ладно, — сказала красавица. — У молодцев, может, чего и получится, хотя и в этом я сильно сомневаюсь...

Она пнула пёстрым лаптем валявшегося рядом стражника.

— Вот видишь — правильно сомневалась. Из этого уже течёт, да только не кровь молодецкая...

— В башню её! — кричал Патифон Финадеич. — Сиди там и жди лютой казни заодно со своим разбойником! Передумаешь — скажешь. Я не тороплюсь, у меня ещё всё впереди...

Тут он, конечно, ошибался, но Аннушку действительно утащили в башню, сунули в одиночную камеру — точно такую же, как у Луки Радищева. Только приставили к ней не тюремщика-томильщика, а тюремщицу Флегетоновну, рябую и щербатую. Была она верной женой Водолаги. Царь поощрял семейственность в их рядах. Коли родители всю жизнь за злодеями надзирают, так и детки их пойдут тою же стезей. А то со стороны набирать — себе дороже: разве пойдёт хороший и верный человек на такую должность?

Аннушке в тюрьме пришлось куда солонее, чем Луке. Он-то привык в своей школярской и разбойничьей жизни к неудобствам. А она была девушка чистоплотная, несмотря на бедность. И понимала, что в застенке-то красота её быстро увянет, и станет она противна самой себе. Мужики об этом как-то не задумываются, о красоте, а которые задумываются, так те и не мужики вовсе, а так, лишнее бремя в штанах таскают.

«Помучится — и согласится. А куда ей деваться?» — рассуждал Патифон Финадеич. Но всё-таки велел давать ей воды побольше, да мыло душистое, да гребешок, да зеркальце — только не ватиканское, стеклянное, а медное, чтобы не зарезалась осколком. Желал он ей и косу отрезать — вдруг удавится? — но не решился, не хотел красоту портить. А то потом покупай ей за рубежом парики — одно разорение выйдет!

По-государственному мыслил государь.

Аннушка же о государстве и не думала — во-первых, не женское это дело (а в тюрьме сидеть — разве женское?), во-вторых, думала она о Луке. И чем дольше думала, тем тошнее становилось. И никаким он ей не злодеем представлялся — слишком у него лицо было простое для злодея. А для суженого — в самый раз.

Увы, бывает, что истинная любовь не только плохо кончается, а и начинается неважно.

ГЛАВА 16

Ум Луки Радищева уже не находил себе места в атамановой голове.

Слишком многое открылось ему.

Кроме того, лиценциат Агилера всё излагал так складно и ладно, что постепенно Лука начал ему верить — хотя не всегда и не всему.

Новых весточек от доброго Тиритомбы не приносили: то ли Патифон Финадеич отправил бедного пииту за Рифей, то ли случилось что похуже.

— Не томись — уже скоро! — ободрял его Водолага. — Скоро твои мучения кончатся. Вместе с тобой. На Злобном месте. Государь никак не может тебе достойную кару придумать. Говорят, всех палачей собрал и остался недоволен. Вздохнул батюшка наш, говорят, и молвил с великой печалью: «Опять придётся к Западу на поклон идти, просить у Кесаря самолучшего палача, платить ему золотом...» Вот такие, как ты, и разоряют нашу державу! Оттого и землепашец беден, и ремесленник в обносках, и солдат голоден, и семьи тюремщиков недоедают..

Рожа у Водолаги была шире, чем у Луки, раза в три.

— Так ты то, что у тебя в доме не доедают, сюда приноси, — устало сказал Радищев.

Известие о ватиканском палаче его не порадовало. Он-то надеялся, что Аннушка придёт к Злобному месту, хотя бы из любопытства, а он выкрикнет ей напоследок что-нибудь красивое о своей любви. Может быть, даже по-латыни. Что-нибудь из Овидия. И ей стыдно станет, и поймёт, глупая, кого потеряла...

А кесаревы палачи, по слухам, вырывают у казнимых язык, чтобы они не ляпнули какой крамолы и могли только вопли да стоны издавать на страх прочему народу.

— Ты не о брюхе, а о своих провинностях думай! — назидательно сказал Водолага и пошёл прочь, гремя ключами.

Ничего не оставалось, как позвать дона Агилеру. В самом деле, не о своей же мнимой вине размышлять! Так ведь и до того можно додуматься, что и вправду виноват!

— Не теряй присутствия духа, мальчик, — сказал дон Агилера. — Когда подойдёт твой срок, я дам тебе утешение, и ты поймёшь всё...

— А что же я должен понять? — в который раз спросил Лука.

Они сидели на топчане в полной темноте, даже лунный свет не мог пробиться в крошечное окошко.

— Может, никакой казни и не будет, — загадочно сказал дон Агилера. — Провижу я, что выйдешь ты на свободу. Ешё не знаю как, но выйдешь. И в руках твоих окажется великое богатство...

— Откуда бы ему взяться?

— Ах, я ещё сам не знаю, — отвечал дон Агилера. — Видение мне было, причём странное видение... Девушка... И золото... Много золота...

— Ого! — воскликнул Радищев. — Понимаю! Ты мне укажешь свой клад! Так всегда порядочные узники делают!

— Да! Верно! — обрадовался лиценциат. — Я нарисую тебе карту, по которой ты близ города Куско без труда отыщешь... О горе мне! Годы заточения помутили мой разум! Ведь нету в этом дурацком мире никакого города Куско! И карту я уже чертил — только не для тебя, а для стражников Алькатраса... С её помощью я и бежал из этой крепости...

— Ну-ка, ну-ка! Может, и мне что-нибудь удастся?

Лиценциат вздохнул.

— Нет, Великая Тартария не похожа на мою бедную Испанию — вернее, на то, во что превратил её проклятый Сесар Борха! И люди там другие...

— Да ну, люди везде одинаковы, — уверенно сказал атаман. — Помани их золотом, так они тебя из любого застенка сами на руках вынесут.

— А вот и нет. Тогда, в Алькатрасе, я нарисовал карту и разорвал её на четыре части — по числу охранявших меня поочерёдно альгвасилов. Я чертил её собственной кровью, мальчик! И каждому из моих сторожей рассказывал о несметных богатствах несуществующего ныне города. Они, должно быть, думали, что он находится где-нибудь в Гранаде или Андалусии... Болваны! Но они устроили мне некоторые послабления, которые я использовал с большим толком. И я бежал! Это был первый и, боюсь, единственный побег из Алькатраса!

— А стражники? Я чаю, их сурово наказали?

— Да, — кивнул дон Агилера. — Но самое забавное, добрый мой дон Лука, что это сделали они сами.

— Как?

— Да попросту поубивали друг друга из жадности. Последний, бедняга Начо, явился ко мне в камеру со всеми четырьмя обрывками карты, чтобы получить последние наставления, а потом тихонько задушить меня подушкой...

— У тебя и подушки были... — завистливо сказал атаман.

— Но этот каброн был уже смертельно ранен и Даже не смог запереть дверь камеры. Он тихо истёк кровью — прости, Пресвятая Дева, я ему ещё немножко пособил. Потом я переоделся в его форму, тело положил на свой топчан и прикрыл одеялом. Потом вышел из камеры и тихонько запер её. Потом пришёл в караульню, где все были пьяны. Божий промысел вёл меня! И вышел за ворота, поглубже нахлобучив шляпу. К тому времени я зарос, как простолюдин, и на меня никто не обратил внимания. Так очутился я на свободе, вернее сказать — в более обширной тюрьме!

— Можно ли сравнивать свободу и тюрьму? — возмутился Радищев.

— Я очутился в незнакомом мире, — сказал Агилера. — Это была не моя Испания. Это был ад, где уже вовсю распоряжался его владыка, князь мира сего, Сесар Борха! Я увидел церкви и соборы, увенчанные бычьими головами! Я увидел чудовищные росписи на стенах и куполах! Это же школа великого Босха, деревенщина, говорили мне. Я увидел алтари из чёрного камня! Но нигде не видел я ни образа Спасителя нашего, ни пречистой Матери его! И прихожане храмов сих не осеняли себя крестным знамением, но показывали друг другу рога из приставленных к вискам пальцев! Я услышал кощунственные мессы и заутрени! Я услышал проповеди, в которых были призывы к расправам и кровопролитиям! Но нигде я не услышал колокольного звона, да и самих колоколов не было, потому что Сатана бежит священного звона! Я встречал людей, которых звали Хесус, Хосе и Мария, но несчастные не имели представления о том, чьи имена они носят! Более того, исчез целый народ, пусть доселе и гонимый их католическими величествами. Нет, иудеев не истребили и не изгнали — их попросту никогда не было в вашем проклятом мире!

Старец замолк и закрыл лицо руками. Губы его беззвучно шевелились.

«Тронулся», — решил Радищев и тихонько сказал:

— Дон Агилера, возможно, пытки и лишения действительно поколебали ваш светлый ум? Какая пречистая Мать? Какие иудеи? В учении я был одним из лучших и могу хоть сейчас перечислить народы, населяющие мир. Иногда, правда, иудейским называют страх, но никто из наших наставников не мог объяснить значения этого слова...

— Бедный, бедный! — воскликнул дон Агилера, протягивая руки к Луке. — Никогда тебе не достичь спасения! Несчастны люди, населяющие ваш мир, — все они пойдут прямо в преисподнюю...

— Но это же очевидно, — сказал Лука. — Куда же нам ешё идти? Да ведь для того Тот, Кто Всегда Думает О Нас, и учредил молитвы богодулов — чтобы ослабить страдания мучеников...

— Ерусланцы — чистые сердцем язычники, — вздохнул испанец. — Но ваша убогая вера всё-таки ближе к истине, чем богопротивная Ватиканская. Вы что-то сохранили в себе, хотя и не понимаете, что именно.

— Мы вспомним, дедушка, мы обязательно вспомним! — горячо воскликнул юноша.

— Нет, — сурово сказал старик. — Прежде чем вы вспомните, Сесар Борха наложит свою когтистую лапу и на вас. Да и как вы можете вспомнить, когда уничтожены сами основы истинной веры! Уповаю на тебя, — с этими словами он схватил атамана за руку. — Может быть, тебе удастся немыслимое и ты вернёшь мир в его прежнее состояние, потому что больше некому!

— Это верно, — согласился Лука, поскольку знал, что с безумцами лучше во всём соглашаться. Но дон Агилера словно услышал его мысли.

— Ты узнаешь всё, — сказал он. — И поверишь во всё. Да, в нашем прежнем мире творилось немало ужасных дел и преступлений. Да, мы коснели во грехе, но хотя бы знали, что он есть и за него придётся отвечать. Да, Зло всегда лицемерно прикидывалось Добром. Но здесь, у вас, даже это лицемерие отброшено! Злу нет преград, и, значит, нет и нужды прикрываться красивыми словами!

Луке очень хотелось хоть чем-нибудь утешить старого узника.

— Ну, выкрутимся понемножку, — сказал он. — Конечно, Кесарь — злодей и тиран и всё такое. Так мало ли сволочей в мире? Сволочи приходят и уходят, а народ остаётся. И войско ватиканское мы в три шеи прогоняли и ещё прогоним...

— Всех не прогоните, — сказал дон Агилера. — Не хватит сил. Враг уже не при дверях — он просто хозяйничает в вашем доме.

— А ведь ещё есть и басурмане, — сказал Радищев.

— О, — махнул рукой старик. — Я был бы нынче рад и верящим в Магомета — пусть они и понимали Добро и Зло по-другому. Но это были живые люди, достойные противники, знавшие и милосердие, и благородство, и честь. Сам Сид Кампеадор не гнушался подать руку достойному мавру, поверить его слову, даже попировать с ним. Так нет — вместо Магомета на здешнем Востоке появился некий пророк Басур, чьё учение вообще ни в какие рамки не лезет...

— Это уж точно, — сказал атаман. — Чудной народ басурмане. Но мы с ними больше торгуем, чем воюем... Так ты говоришь, раньше мир был другим?

— Сант-Яго! — вскричал взбешённый старец. — Так я тебе об этом каждый день толкую! Вокруг нас не Божий мир, а лишь его жалкий огрызок, который устроил для себя проклятый Сесар Борха с помощью столь же проклятого Джанфранко да Чертальдо!

— Слыхал я уже это имя, — насторожился Лука. — Его, этого Джанфранко, один лиходей искал.

— Какой лиходей? — насторожился и дон Агилера.

— Как его... Ага, Микелотто! Правда, я примерно наказал злодея...

О той, которая ему помогла, неблагодарный атаман умолчал. Да и не хотелось ему посвящать старика в свои сердечные дела.

— Микелотто... Этого не так просто убить. Как, впрочем, и самого Сесара Борху..

— Да кто он такой, наконец, Кесарь римский?

— Боюсь, юноша, что это слово ничего тебе не скажет. Он Антихрист.

ГЛАВА 17

Чезаре Борджа проснулся среди ночи, хотя мог бы и совсем не ложиться — ибо сон есть удел слабых человеков. Просто иногда во сне приходили к нему картины прежней жизни, когда он, весёлый, озорной, златокудрый и зеленоглазый, чувствовал себя повелителем всей Италии и готовился стать уже владыкой всего христианского мира.

Теперь он владыка всего мира вообше. Князь Мира Сего. Только отчего же ему так тошно?

Движением пальца он возжёг все чёрные свечи в опочивальне. Всё было как раньше, только чего-то не хватало. Алые атласные портьеры колыхал прохладный ветерок, доносившийся с Тибра.

Он встал с постели и подошёл к окну. Вечно полная луна озаряла Вечный Город — и площади его, и фонтаны, и Собор Папы, и Колизей, до сих пор заполненный призраками, которых один незадачливый некромант вызвал по заказу столь же незадачливого ювелира, да так и не смог отправить обратно. По реке, пересекая лунную дорожку, плыли трупы — достойные плоды ночного Рима.

Князь Мира Сего размышлял, с чего начать нынешний день: удавиться или повеситься? Или выпрыгнуть из окна? Или вогнать себе в солнечное сплетение добрый толедский клинок, поразивший немало врагов? Или выпить кубок вина пополам с кантареллой? Обычный человек от такой дозы немедленно окочурился бы в муках, предварительно заблевав и загадив драгоценный хорасанский ковёр.

Но ничего не хотелось, даже боли, предваряющей неизбежное воскрешение. В первые дни Чезаре самоубивался каждое утро, проверяя, не оставила ли его чудесная сила, обещанная ему Настоящим Князем Настоящего Мира в тот страшный день в овраге.

Сила его не оставляла, но всё-таки Отец Лжи обманул его!

Он задёрнул портьеру и позвонил в колокольчик. Трясущиеся от вечного ужаса слуги одели Князя-Кесаря в обычную чёрную рубаху, натянули узкие чёрные штаны, застегнули на все крючки багряный камзол, обули в старые разношенные кавалерийские сапоги, прицепили перевязь, на которой болталась бессмысленная и бесполезная шпага.

Спавший у порога Микелотто тотчас же вскочил, но Чезаре махнул рукой, и верный пёс покорно вернулся на место. Всё-таки основательно изувечили его в Великой Тартарии! И до того был не Аполлон, но теперь...

Он покинул замок, носивший некогда имя Святого Ангела, не воспользовавшись подземным ходом. Кого ему было бояться в этом городе ночных убийц и грабителей? Они сами разбегались, едва завидев в розовом лунном свете знакомую фигуру.

Скоро взойдёт солнце, и небо над Римом станет багровым. Трус, холуй и дурак Джанфранко да Чертальдо полагал, что угодит заказчику, сделав из Вечного Города некое подобие Града Подземного. Идиот! Настоящий ад должен быть в душах людей, а не вокруг!

Нет, всё-таки надо было уговорить Леонардо. Но мастер из Винчи тоже предал его, Чезаре, в час падения, а предательство в семействе Борджа не прощают. Хотя предатели, как известно, угодны Дьяволу.

Леонардо был настоящий мастер. Но ведь он, разумеется, сперва загоревшись масштабами и величием замысла, быстро бы охладел к новому заданию и стал изобретать какую-нибудь дальнобойную пушку... Беда с этими художниками! Каждый мнит себя Творцом, каждый дьявольски самолюбив, а дьявольское самолюбие нынче — прерогатива его, Чезаре, и больше никого.

И эта его нелепая форма для швейцарской гвардии Ватикана... Шуты гороховые с алебардами, да и только.

Форму Чезаре менять не стал, но приказал заменить здоровенных и румяных швейцарских парней швейцарскими же кретинами, зобатыми и пучеглазыми. И тех, и других альпийские края рождали в изобилии. Так смешнее. Он даже изволил хохотнуть, когда впервые увидел свою новую охрану.

Но больше он не смеялся, хотя полагалось бы ему по чину то и дело разражаться сатанинским хохотом.

Прежние попы утверждали, что Тот, Другой, тоже никогда не смеялся. Но кто теперь вспомнит Другого? Нету Его и никогда не было.

Зловоние, исходившее из Собора Папы, разносилось по всей громадной площади. Кретинов, охранявших вход в Собор, приходилось то и дело менять, чтобы не дохли, как крысы. Но и без них не обойтись. Со всей Европы собирались в урочные дни паломники, чтобы приложиться к мрамору гробницы Папы, Александра VI, Родриго Борха, Александра Предтечи, последнего понтифика, великого злодея, блудника, сребролюбца и отравителя, искренне считавшего себя наместником Божиим на земле. На Прежней земле. Настоящей.

Здоровья это паломникам не прибавляло, некоторые даже падали замертво, и смерть эта считалась почётной и желанной...

Гробница стояла на том месте, где полагалось быть алтарю. Мраморные фигуры по углам её щетинились рогами и вилами.

Надпись, высеченная на гробнице, гласила:

НА ВСЕ ВОПРОСЫ ОТВЕЧАЕТ ПАПА

Под мраморной крышкой что-то булькало, иногда из щелей вырывались клубы вонючего пара. В этом бульканье иные фанатики и вправду слышали ответы на свои дурацкие вопросы.

Себя Чезаре дураком не считал, ибо Князь Мира Сего находится по ту сторону ума и глупости. А вот поди ж ты — приходил сюда в какой-то нелепой надежде на ответ.

— Хорошо тебе, папа Родриго, — негромко сказал он, но голос тотчас усилился под куполом, расписанным картинами Страшного Суда. Только они и остались от фресок Микеланджело — остальное Джанфранко украсил своими ремесленническими перепевами мастера Буонаротти.

— Хорошо тебе, — продолжал Чезаре. — Лежишь, ничего не знаешь, не чувствуешь... Завидный удел! Прав был неистовый мастер: отрадней спать, отрадней камнем быть... Но ты и не камень теперь, а так, субстанция... Обманул ты меня, папа. Все меня обманули и предали. Ты обещал, что я наследую Землю, а я получил только жалкий её кусок, населённый либо злобными куклами, либо безмозглыми болванами...

Бульканье в гробнице усилилось.

— Что? Оправдываешься? — дрошипел Чезаре, и рука его привычно потянулась к шпаге. — А не ты ли присоветовал мне взять в помощники этого ублюдка Джанфранко? Он-де не уступает самому Леонардо! Уступает! Кишка тонка у него оказалась! А я-то уделил ему часть своего могущества! Он даже не смог зажечь созвездия на своём рукотворном небе! И тем самым обездолил толпу восхитительных шарлатанов, именующих себя астрологами! Он не смог толком населить отдалённые земли, которые я должен покорить! Он лишил меня всех сокровищ Нового Света! И я, по замыслу всезнающий и всеведущий, не знаю и не ведаю, чего мне ожидать от всех этих тартаров, басурманов, китайцев и жителей Индии... Моих лазутчиков там либо убивают, либо они возвращаются с какими-то совершенно вздорными донесениями. Мои воины то и дело терпят поражения от каких-то грязных дикарей. Правда, удаётся кое-чего добиться и в Великой Тартарии, но всё это длится так долго, мучительно долго...

Под мраморной крышкой что-то пискнуло.

— Терпеть и ждать? — вскинулся Чезаре. — Я-то надеялся в одно прекрасное утро проснуться демиургом, а пришлось стать всего лишь жалким баронишкой, владеющим кучкой разбойников, земледельцев и ремесленников. Да, владения мои не уступают владениям Карла Великого. Но и не превосходят же! Я даже не могу отыскать мерзавца Джанфранко! Когда он убедился, сколь убого и несовершенно наведённое им заклятье, он в страхе бежал куда-то на Восток, и следы его затерялись... Клянусь, я не тронул бы его и пальцем, если бы только он сумел воссоздать мир, равный прежнему. Я сам повёл бы каравеллы на открытие Нового Света! Я, правда, назначил награду за его голову, но ведь любую голову можно разговорить... Князь Мира Сего устало опустился на плиты пола.

— Но дело даже не в этом, — прошептал он. — Я ошибся в главном. Торопиться мне некуда, и я в конце концов покорю всех этих царей, султанов, мандаринов и раджей. Но нет мне в этом мире равного соперника, без которого жизнь теряет смысл. В мире, где всё дозволено, нет и не может быть Бога. А следовательно, нет ни богохульства, ни богоборчества... Даже Чёрную Мессу некому служить! Он обманул меня тогда, в смертный час, когда стрелы французских лучников вонзались в мою слабую плоть! Как раз именно он и почувствовал во мне соперника, и выбросил за пределы прежнего мира, запер в этом адском зверинце! И теперь не у кого спросить мне совета!

В гробнице прохлюпало в том смысле, что ещё, мол, не вечер, а совсем наоборот.

— Хорошо тебе, папа! — напоследок повторил Чезаре. — А я-то зачем остался жить на свете да мучиться!

В этот миг лучи багрового света хлынули в Собор.

ГЛАВА 18

...Как ни странно, но средство, применённое бабками к слабосильному младенцу Липунюшке, оказалось действенным. Даже чересчур.

Липунюшка у себя в каравае прогрелся и окреп настолько, что выпростал из хлебной мякоти ручки и ножки, проковырял дырочки для глаз, поглядел на белый свет. Белый свет ему настолько понравился, что Липунюшка соскочил с подоконника и побежал по улице.

К счастью или к несчастью, по дороге он не попался на глаза ни богодулу, ни нищеброду, так что зря их царские прихвостни запытали. Прочие же люди глазели на бегущий хлеб и приговаривали: чего только спьяну не примерещится!

Царевич благополучно добрался своим ходом до дремучего леса. Ножки у него быстро устали, он втянул их назад, и, после нескольких неудачных попыток, весело покатился по тропинке.

Вопреки сказке, ему не пришлось отвлекать зайца, волка и медведя звонкой песенкой, да он и не сумел бы её спеть.

Бедные звери попросту в ужасе бежали от непонятного создания.

С лисой, правда, так не вышло.

Лиса была старая, опытная, голодная. Она живо обгрызла хлеб и с удивлением воззрилась на полученного младенца. Липунюшка Патифоныч её нисколько не убоялся и погладил по рыжей спинке. Потом, на эту же спинку опираясь, пошёл за лисой в её нору.

Учёные утверждают, что ребёнок, воспитанный дикими зверями, зверем же и становится, и среди людей жить ему будет несносно. Много они знают! Конечно, волки там. или медведи, или даже премудрые слоны не могут научить ребёнка жизни по людским понятиям.

А лисы — другое дело. Недаром в далёком Катае про них сложено немало легенд. Тамошние лисы запросто могут прикинуться неслыханными красавицами, чтобы изводить учёных студентов, или наоборот — учёными студентами для изведения красавиц.

Катайцы зовут их лисами-оборотнями, и неверно зовут, поскольку лисы людьми не оборачиваются, а только лишь прикидываются. Владеют эти существа особым прикидом.

Ерусланские же лисы не умеют прикинуться учёными студентами — это в Еруслании не всякий человек-то может. Но кое-что умеют.

И этого вполне достаточно для плодотворного сотрудничества с человеческими детёнышами.

Лисье молоко много полезней и питательней материнского. Скоро Липунюшка стал отрабатывать кормёжку для своей новой семьи. Конечно, лес полон опасностей, но зато уж тут никакая падучая в сочетании со свайкой ему не грозила.

Липунюшка выходил к деревне, выбирал с краю избу побогаче, сажал дворового пса на цепь (ведь собаки детей не трогают), потом укладывался на крыльцо и начинал жалобно, с переливами, орать.

Сердобольная поселянка открывала дверь, восклицала «Охти нам!», брала младенца на руки и гащила в дом.

В доме самоподкидыш разражался таким жутким рёвом, что немедленно будил всю семью. Спросонья все затыкали уши и не могли потому услышать переполоха, царящего в курятнике. А рыжие и хвостатые родственники Липунюшки возвращались в лес, отягощенные богатой добычей.

Не промах был и сам Липунюшка. Он, конечно, выбирал хозяев богатых, малодетных или бездетных вовсе. Бездетные счастливцы весь день возились с капризкой, тетёшкали его, совали в ротик ярмарочные сладости, пеленали мягкой тканью.

Липунюшка без устали орал, надёжно перекрывая заполошный лай дворового стража. Потом хозяева сами себя корили, что позабыли спустить собаку на ночь.

Под вечер маленький злодей утихал, и его измученные усыновители пластом падали на скамьи да лежанки. Они и не чуяли, что подкидыш вылезает из колыбельки, подвешенной к потолку.

В течение дня он не только орал, но и зорко смотрел, что и где в избе плохо лежит. Потом собирал всё приглянувшееся, в том числе и деньги, заворачивал чужое добро в пелёнку и с узлом на плече покидал гостеприимный кров.

Если же дворовый пёс попадался подозрительный, ребёночку приходилось прикидываться лисом — и скорость больше, и привычней рыжему собак со следу сбивать. Узел при этом он не выпускал из зубов.

Ворованное мальчонка тащил не в нору. Лисам несъедобные вещи ни к чему.

Узел он приволакивал в некую лесную избушку на столбах. Туда ни одна тропинка не вела.

В избушке жила старая ведьма Синтетюриха. Она жила там давно — с тех самых пор, как из Ватикании просочилась в Ерусланию зверская мода охотиться на ведьм.

Чаще всего ведьмами объявляли красивых одиноких женщин. Как и в Европе, как и в Британии.

Синтетюриха же была не только красивой и одинокой, но к тому же ещё и учёной. И не простого роду была Синтетюриха. Многое она знала и умела. Только своё настоящее имя словно бы забыла, чтобы случайно не проболтаться заплутавшему доброму молодцу. Заплутавших добрых молодцев она кормила, поила и спать с собой укладывала. А вот есть она их не ела, это неправда! И не каталась, не валялась, их мясца поевши! Клевета!

Просто всякий молодец, переночевав в её избе, ни на что другое уж более не годился. Его можно было на хлеб намазывать.

Добры молодцы хранили гробовое молчание об лесном ночлеге, чтобы не позориться перед людьми. Да они и не нашли бы нипочём обратного пути!

Кормилась ведьма приношениями лесных зверей, над которыми получила большую власть. От зверей же она узнавала, что там творится на белом свете. Узнала и про Липунюшку.

Красавицей она к тому времени быть перестала, но вот одиночества не избыла. Самые лютые зимы Липунюшка переживал не в норе, а в тёплой избе. Слушал сказки про добрых зверей и злых людей, узнавал тайны трав, ход Луны и Солнца.

А в тихую морозную ночь выходила старая ведьма на крыльцо, обращала сморщенное лицо вверх и причитывала:

— Где вы, где вы, ясны звёздочки? Вы почто людей оставили? На кого вы их покинули? Оттого люди озлобились и едят друг друга, поедом! Вы Вернитесь, путеводные, воротитесь, негасимые!

— А что такое ясны звёздочки, бабушка? — спрашивал мальчик.

Старуха не отвечала, только плакала.

Добрых молодцев она уже, понятно, не привечала, только глаза отводила, так что вместо избушки на столбах они видели или волчью стаю, или рассерженного медведя. А медвежья болезнь свойственна не только медведям, но и добрым молодцам. Не такие уж они молодцы. Ещё неизвестно, из-за кого эту болезнь величают медвежьей.

Зато уж летом нельзя было Липунюшку в избе удержать нипочём. Только сходили снега, он мчался из родной избушки к родной же норе — поиграть с молодыми лисятами, пособить по хозяйству лисице-кормилице, пограбить добрых людей. Рыжехвостое племя, его приютившее, а ныне им опекаемое, расплодилось невероятно.

Предусмотрительная Синтетюриха велела молодым лисьим парам уходить подальше, искать новых мест и угодий, чтобы разорительные куриные грабежи не навлекли на эти края облаву.

Липунюшка рос жестоким и хитрым: иначе в лесу не выживешь, а среди добрых людей — тем более. Ведьма всё время напоминала ему об этом.

Иногда она пела песни на незнакомом, но красивом языке. Липунюшка слов не понимал, а запоминал крепко. Особенно одну: «Нель мецио дель камин ди но.стра вита...»

Подкидыш вырос и окреп, он уже не мог прикидываться младенцем. Приходилось униженно проситься на ночлег. А прикидывался теперь он просто дурачком — это гораздо проще, чем лисом.

Однажды хозяева среди ночи проснулись, и незадачливому грабителю пришлось уносить ноги, большим трудом и явным чудом.

Тогда Синтетюриха стала давать ему в дорогу яд, именуемый непонятным словом «кантарелла». Чтобы сварить такой яд, нужна была живая свинья. Свинью пригнали знакомые волки, потеряв при этом в боях с волкодавами половину стаи, но рыкнуть на ведьму ни один не посмел.

Что бабка делала со свиньёй, Липунюшка не знал, только чушка при этом долго и отчаянно визжала.

Полученную отраву мнимый побирушка-побродяжка щедро и незаметно капал в посуду своих гостеприимцев, не забывая и про собачью плошку, Хозяева больше не просыпались среди ночи Не просыпались они и утром, даже в самую жаркую страду.

Слухи о странных семейных смертях поползли по округе. Но люди обычно виноватили грибки.

А слухи ползли, ползли и приползли куда следует...

...Этому доброму молодцу не удалось отвести глаза мнимыми волками, а настоящие серые на зов не отозвались — охотились далеко-далеко отсюда.

Да пришелец и сам походил на волка. Только зубы у него были кривые и жёлтые. Их бы прятать, а он вежливо оскалился в дверях:

— Бона сэра, синьора!

Синтетюриха ахнула — она узнала незваного гостя.

К счастью, он её не узнал. Да и не её он искал.

ГЛАВА 19

Древний греческий мудрец Зенон придумал много хитрых вопросов. За хитрость их заслуженно и метко прозвали апориями.

Апории про стрелу и про Ахилла с черепахой знают все. А одна так и не дошла до нас, подзатерялась в столетиях безмыслия и варварства.

Называлась она «парадокс близнецов» и говорила о том, что в тюрьме и на воле время течёт по-разному.

Некогда жили два брата-близнеца. Не то в Авлиде, не то в Херонее. Скорее всего именно в Херонее, потому что добрую землю Херонеей не назовут.

Один из братьев прогневал местного царя, и тот заточил беднягу в тюрьму, но почему-то не казнил. Забыл, наверное. Или забыл, за что посадил. Но не отпускать же парня, не терять же лицо!

Двадцать лет прошло. Царь правил, правил и помер. Помереть он, хвала Зевсу, не забыл.

Новый царь на радостях помиловал и освободил всех узников. Так делают все новые цари, даже не очень хорошие.

Освободился и наш бедолага. Куда ему было идти, как не к родному брату? Вот приходит бывший узник в свою деревню и говорит:

— Где тут живёт Демокрит?

— А на что тебе Демокрит? — спрашивают в ответ люди.

— Так я брат его — Гераклит. Или вы меня не узнали?

Да где же узнать! Стоит перед ними старый старик, седой, облысевший, морщинистый, ветром шатаемый. Кликнули Демокрита на всякий случай.

Приходит Демокрит — здоровенный цветущий мужик, чернобородый, густоволосый.

— Ты тоже не узнаешь меня, брат? Я же Гераклит!

Долго не мог его узнать Демокрит, а когда узнал, то горько заплакал.

Тут и поняли люди, что дни и годы в тюрьме текут очень медленно, а мчатся очень быстро. Год за два, а то и за три. Уж такой парадокс произошел в Херонее.

Потом обо всяком сомнительном случае стали в народе говорить: «Вот ведь херонея какая случилась!»

Потому-то, покуда Лука вёл неспешные беседы с доном Агилерой, узнавал многие удивительные вещи про окружающий мир и ещё более удивительные — про мир прежний, Настоящий, в окружающем мире происходили с великой поспешностью разнообразные события.

Тревожные вести приходили с рубежей Еруслании. Будто бы на далёкой окраине, в Буферных Землях, в замке гетмана Пришибейко, объявился пропавший царевич Липунюшка. Очевидцы клялись, что у самозванца налицо все признаки подлинного Жмуриковича — один глаз глядит на вас, а другой в Арзамас. Ко двору гетмана стали стекаться разнообразные бродяги, смутьяны и авантюристы. Да и в самой Еруслании мало кто был Доволен правлением Патифона Финадеича...

... — Так наконец я в странствиях своих добрался и до Еруслании, — продолжал свой рассказ лиценциат Агилера. — И везде — на постоялых дворах, на ярмарках, в грязных воровских притонах — я расспрашивал об одном: не видел, не встречал ли кто богомерзкого колдуна Джанфранко да Чертальдо. Мне казалось, да и сейчас кажется, что негодяй знает, как воротить мир к прежнему его состоянию. К тому времени я уже изрядно овладел наречием вашим — после языка ацтеков меня уже ничто не могло смутить.

Одного только я, к несчастью, не ведал — что Сесар Борха тоже разыскивает презренного Маэстро и что ватиканские агенты под видом нищих и богодулов наводняют вашу державу. Разумеется, меня приняли за одного из них и немедленно донесли! Я был схвачен, когда ночевал в стогу близ какой-то жалкой деревеньки. Но господь не попустил быть мне тут же повешену без суда. Видя мою великую учёность и благородную внешность, стражники доставили меня в столицу, и государь ваш соизволил допрашивать меня лично.

— А я вот его так ни разу и не видел, — признался Лука.

— Ты ничего не потерял, юноша. Слабый ум принцепса Ерусланского был не в силах понять ничего из моих речей о Новом Свете, о Прежнем Мире — в общем, обо всём том, что я тебе поведал со всей страстностью и убедительностью. А вот в то, что я могу предсказывать судьбу, он поверил очень охотно! Ведь я безошибочно рассказал дону Патифону о его прошлом. Правители вообще полагают, что могут существовать так называемые государственные тайны. Какой вздор! Да, каждый подданный в отдельности может их и не знать. Но зато все вместе знают всё! И всякий разумный человек в состоянии сложить мозаику из разрозненных кусков.

Тогда государь потребовал, чтобы я составил его гороскоп. Слова такого он, разумеется, не знал. И я, дабы обезопасить себя от его минутных капризов, прибегнул к обычному приёму всех придворных астрологов...

— То есть звездословов... — мечтательно сказал Радищев.

Притча об огоньках, сияющих в ночном небе, крепко запала в чувствительную его душу. Он даже попробовал сложить виршу: «Ночь тиха. В небесном поле ходит полная Луна... Но она там не одна! Круг неё светила бродят, хоры стройные заводят...» Но далеко ему было до друга Тиритомбы!

— Впервые в жизни пришлось мне составлять гороскоп лишь по движению Солнца и Луны... Признаюсь честно, мироздание бракодела Джанфранко устроено столь примитивно, что у всех людей, его населяющих, один гороскоп и, следовательно, одна судьба. А такого быть не может. Но меня это нисколько не волновало. Короче, я предсказал государю, что он умрёт в один день и час со мной.

— Ловко! — восторгнулся Лука.

— Ловко, да не очень, — вздохнул дон Агилера. — Я-то предполагал, что меня тотчас освободят, обласкают и начнут всячески оберегать. Со временем я, несомненно, стану первым министром или главным советником, и уж тогда-то я не спеша, со знанием дела разыщу окаянного Джанфранко и вытрясу из него все колдовские тайны. Не тут-то было! Ваш Патифон Финадейро оказался настолько труслив и суеверен, что распорядился держать меня здесь под неусыпным надзором. Правда, пища моя была не так скудна, как у прочих узников, — да ты и сам в этом убедился...

— Да, чёрной икры мне доселе пробовать не доводилось, — вздохнул Радищев.

— А кроме того, меня регулярно пользуют здешние лекаря, — сказал Агилера. — И они не так плохи, как я боялся.

— А девушек к тебе водят? — спросил атаман в тайной надежде, что ему тоже что-нибудь обломится, вроде как с чёрной икрой.

Лиценциат вздохнул.

— Я не хотел тебе об этом говорить, — признался он. — Ведь в твоём возрасте воздержание переносится весьма болезненно. Да, я коротко познакомился с воспитанницами матушки Венереи, особенно с Муркой Астральской — откуда бы взяться здесь такой фамилии? Ведь «астра» значит «звезда»!

Лука вспомнил Мурку и вздохнул ещё тяжелее. Про неё он тоже пробовал сложить виршу: «Там сидела Мурка в обществе ярыжек, а в руках держала протазан!»

...Тем временем вести с границы становились всё более тревожными. У самозванца уже скопилось изрядное войско, а воины Патифона Финадеича всё ещё безуспешно отлавливали по лесам настоящих разбойников — Брыластого да Киластого. Вот уже пал к ногам Лжелипунюшки первый порубежный город. Царю доносили, что вместе с претендентом едет Восьмирамида Акулишна и ее возлюбленный конюх Бирон, и они на пару повсеместно подтверждают подлинность гнусных притязаний, особо подчёркивая разноглядящие глаза. «Да нешто мать чадо своё не признает!» — говорили в народе и верили, потому что Восьмирамиду Акулишну не признать было нельзя: второй такой ни в Еруслании, ни тем более в иных землях быть не могло...

— Оно бы всё ничего, — жаловался дон Агилера. — О таком содержании на старости лет я и мечтать не мог. Но бездействие бесило и тяготило меня! И днесь тяготит! Как вспомню я собор Нотр-Сир-де-Пари, где святые и апостолы поменялись местами с химерами и горгульями, так и начнёт меня колотить! — при этих словах старика и впрямь заколотило.

— Ну, химер с горгульями мы знаем, — сказал атаман. — Их тайком привозят купцы, и кое-кто им даже тайно поклоняется, такие они страшные!

— Наше счастье, что они ещё не оживают! — сказал Агилера. — Не всесилен проклятый Сесар Борха, и я даже догадался, почему...

— Почему? — оживился Лука.

— Да потому, что Джанфранко да Чертальдо — бездарность! — яростно воскликнул старик. — Пути своих жалких светильников, которые вы именуете Солнцем и Луною, он расположил таким образом, что их орбиты, а вернее сказать — параболы, по которым они движутся, образуют в небесах незримый крест!

— Ну, это-то всякий образованный человек знает. — важно сказал Радищев. Он всё ещё не мог привыкнуть к мысли, что мир его создан не Тем, Кто Всегда Думает О Нас, а каким-то незадачливым итальянским механиком.

— А может ли быть всесильным Антихрист, коли над ним вечно нависает святой символ?

— Ну никак не может, — на всякий случай согласился Лука.

— Верно сказал блаженный Тертуллиан, что душа по самой природе своей христианка, — обрадовался старик.

Лука уж давно с ним не спорил...

...Узнав о поражении под Вязьмой, Патифон Финадеич впал в отчаяние. Он решил прибегнуть к последнему средству. Плевать уже было государю царю Всея Великия, Малыя, Белыя и Пушистыя Еруслании на державу свою и народ, на планы грандиозные и затеи неслыханные. Левый глаз его смотрел теперь отнюдь не на Арзамас, а на столицу Британии, где жила королева-девственница Бритни Спирс.

Царь живо накорябал ей послание, в котором предлагал руку, сердце, все иные органы и тайные уды. Причём соглашался на свадьбу в самом городе Лондоне. Там он рассчитывал и переждать опасные времена. Рано или поздно свободолюбивый ерусланский народ, мнил государь, поймёт, что перед ним самозванец. Мало ли в мире косых! И тогда сбросят Лжелипунюшку с раскату, и труп его воровской сожгут, а пеплом набьют пушку да и выстрелят прахом поганым в ту сторону, откуда его принесло на нашу голову! А для будущей супруги он уже приготовил в качестве свадебного подарка шитую золотом и каменьями телогрейку...

— Крепко на тебя надеюсь, — говорил дон Агилера. — Некому мне более передать истину. Найди Джанфранко да Чертальдо и принудь его рассказать тебе всё. Он где-то здесь, у вас. Я уже почти напал на его след...

— Для того сперва надобно из тюрьмы выйти, — резонно заметил Радищев.

— Это легче легкого, — сказал лиценциат Агилера. — Из снадобий, которыми пользуют меня здешние лекаря, я составил своё, особое... Я его приму и стану как бы мёртвым. Узников здесь хоронят в мешках, вывозят за ворота и бросают на свалку. Ты заменишь меня в мешке...

— Ага, — сказал атаман. — Много ты знаешь, благородный дон, большого ума мужчина. Не знаешь только самой малости — здесь всякому мертвяку прежде выноса башку разбивают деревянной киянкой для верности...

Старец узловатыми руками ощупал голову младого героя.

— Может, обойдётся... — неуверенно сказал он. — Может, твоя и выдержит. Явственно чувствую под пальцами шишку удачи...

Письмо пришлось Патифон Финадеичу отправлять не с посольской почтой, а через дерзких и вольных северных рыбаков-поморов. Да так оно и быстрее будет.

Поморы и в самом деле довольно быстро доставили не только послание, но и ответ британской властительницы. Войско самозванца ещё неспешно продвигалось с боями к Солнцедару, сильно отвлекаясь на грабежи и самоволие.

Патифон Финадеич дрожащими руками сломал королевскую печать со львом и единорогом, развернул свиток...

Послание королевы-девственницы было кратким:

«ОН, YES!»

Верно подметили знатоки языка ерусланского: «Уж замуж невтерпеж!»

Патифон Финадеич был сильно взволнован. Знать-то он заморские буквицы знал, но вот сложить их в слова по причине перепугу никак не мог правильно. И оттого пришёл в великий гнев.

— Кто ohyes? — вскричал он. — Я ohyes? Ax ты, пошлая девица Бритни Спирс! Да я своё родословие от самого Жмурика веду, а чрез него — от древнего Юлия Кесаря! Да ты недостойна у меня в отхожем месте полы шоркать! Да я велю тебя медведями затравить! Да я...

Тут глаза его косые затянуло багрянцем, забегали в них несчастные косоглазые же мальчики со свайками...

Царь повалился с лавки и захрипел.

Лекаря отворили ему кровь, но это лишь ускорило кончину...

— Знай же, о юноша, что вначале было Слово.. — Вдруг дон Агилера-и-Орейро выпучил глаза и начал задыхаться. Губы его посинели, но всё шевелились.

— Вот нагадал на свою голову... Спеши, сын мой, спаси этот несчастный мир из-под власти Сесара Борхи... У тебя получится, я знаю...

Лука понял всё и закричал:

— Дедушка! Не умирай! Как я без тебя? Ты мне ещё не все истины открыл! Как мне из тюрьмы-то выйти?

— Амнистия... — прошептал лиценциат. — И ещё помни: все люди тут ненастоящие, поэтому никого не жалей. И себя не жалей...

И закрыл навеки очи.

Тут-то потемнело в глазах и у самого Луки.

Тут-то он по-настоящему и понял себя сиротой. Одно горе наложилось на другое.

Атаман ещё нашёл силы добрести до двери и загрохотал в неё кулаком:

— Лекаря! Лекаря быстрей!

О подкопе он уже и не помнил.

А когда очнулся, никакого подкопа в стене не было. Не было и следов от него. И ксюша зловонная стояла на положенном ей месте. И не было здесь дона Агилеры, словно никогда не существовал он на свете. На этом свете.

И томильщики его ни о чём не расспрашивали.

ГЛАВА 20

Когда умирает великий государь (а Патифон Финадеич при всех своих пороках таковым всё же считался), другие великие государи считают своим долгом проводить его в последний путь. Этот обычай заведён издревле.

Кроме того, другие великие государи съезжаются главным образом за тем, чтобы посмотреть, нельзя ли по такому случаю чего-нибудь себе оттяпать от осиротевшей державы. И зачастую их надежды оправдываются. Недаром же воры кражу в доме покойника называют «халтурой», а самих халтурщиков считают ворами последнего разбора.

Бояре Патифона Финадеича, болея за безвластную отчизну и ожидая друг от друга всяческих подлостей, сочли за благо признать Липунюшку законным наследником. Деться-то им было некуда! Да и Восьмирамида Акулишна была самая что ни на есть настоящая. Она по старой привычке таскала бояр за солидно отросшие бороды и даже сделала попытку посадить на опустевший трон любовника своего, конюха Бирона.

Тут уж бояре не стерпели.

Бедняга Бирон так любил лошадей, что даже питался вместе с ними из яслей овсом и ячменём. Пришлось, вздыхая о скотине, накрошить туда грибков.

Схоронили его ночью и втайне на скотомогильнике.

Восьмирамида Акулишна рыдала искренне, так что даже высокопоставленные гости ей сочувствовали и прослезились. Султан Абдул-Семит — так тот собственноглазно всплакнул о своих погубленных сыновьях. А королева-девственница Бритни Спирс — та вообще рыдала в объятиях Восьмирамиды, полагая себя точно такой же скорбной вдовицей. Вместе с Патифон Финадеичем она хоронила и свою последнюю надежду выйти замуж. Британская владычица слегка утешилась, когда ей преподнесли свадебную драгоценную телогрейку. Изроняли скупые слезы порубежные гетманы и магнаты, нунции и легаты, кардиналы и епископы ватиканские. Они теперь были в Европе и за королей, и за герцогов, и за графов.

Прибыл, чего никак уж не ждали, и сам Князь Мира Сего, Сын Папы, Кесарь Ватиканский. Охраны с ним было немного, да и та состояла из швейцарских кретинов и верного Микелотто, рыцаря клинка и пинка.

Жёны и девы ерусланские сочли Чезаре Борджа красавчиком.

— А что не плачет, не рыдает — так с чего ему горевать? — рассуждали они. — Наш Патифон Финадеич ему никто, у Кесаря-дролюшки своё горе: Папа-то у него и жить не живёт, и помирать не помирает.

— А кто это у него на плече, что за тварь?

— Не тварь, дурища, а Внук Святой! Беленький!

Чезаре Борджа и в самом деле не горевал, а уж по Папе тем более.

Когда верный Микелотто нашёл наконец в ерусланских лесах таинственного юношу-лиса, Чезаре отнюдь не приблизил претендента к себе, он понимал, что ерусланский народ нипочём не признает ватиканского выкормыша. Хватит и того, что его матушка находится всецело под его, Чезаре, влиянием.

Липунюшка и вправду воспитывался в ерусланских понятиях при дворе порубежного гетмана Прищибейко. А вот сам гетман давно принадлежал Кесарю со всеми потрохами. Гетман втайне надеялся выдать за будущего государя Еруслании свою дочь Параску. Она даже встречалась со своим суженым у фонтана, но впечатления на Липунюшку не произвела, поскольку не была ни рыжей, ни косоглазой. Ну да ничего, думал гетман, всё ешё впереди.

Сам Липунюшка, несмотря на хитрость свою и коварство, чувствовал себя среди людей неважно, временами взлаивал, норовил спать под кроватью, продолжал по привычке воровать кур и поедать их живьём. Даже встреча у фонтана не достигла своей цели только потому, что из розария некстати выгребся павлин. Липунюшка задавил и павлина, а бедная Параска в ужасе убежала, бросив загодя принесённую перину.

Восьмирамиду Акулишну Липунюшка называл матушкой лишь при людях, а наедине с родительницей поминал совсем другую матушку. И бабушку. О ней, старой Синтетюрихе, он тосковал ужасно, хотя и помнил, что в самый трудный час она придёт к нему на помощь — надо только сказать трижды верные слова.

Амнистии Липунюшка покуда не объявил, потому что и слова такого не ведал. Правда, узников выпустили в оковах на смотровую площадку башни — полюбоваться на похороны, так что они даже оказались в выигрыше по сравнению с прочими зрителями, пусть и венценосными — тем достался только площадной помост, да и то не больно высокий.

Узников, правда, вывели не всех...

Гроб с телом Патифон Финадеича стоял перед помостом на двух табуретках. В головах у него убивалась Восьмирамида Акулишна, в ногах — королева-девственница Бритни Спирс. Британская самодержица до пояса была в трауре и под чёрной вуалью, успешно заменявшей телогрейку, а ниже пояса в каких-то синих, в обтяжку, портах. Обтянутое синими портами ерусланцам сильного пола сильно понравилось.

Первым взял слово Чезаре Борджа, и никто не возразил.

— Прощай, мой бедный царственный друг, — начал он по-еруслански.

В толпе одобрительно зашумели. Папин Сын прекрасно понимал — не приглянись он этой толпе дикарей — затопчут и не посмотрят, что Князь Мира Сего! Потом-то он, конечно, оживёт, но всё равно неприятный осадок останется.

— При тебе, — продолжал меж тем ватиканский владыка, — Великая Тартария стала воистину Великой! Ты верно служил своему народу! Ты принял державу с деревянной сохой, а оставил с каменным топором! В окне твоего дворца всю ночь не гас огонёк как знак твоих неустанных трудов на благо своей державы. Одной рукой ты карал врагов, а другой возводил свой Канале Гранде — неслыханное в мире сооружение, достойное египетских пирамид. Когда ты входил в зал моего придворного Совета Европы, то сильные мира сего вставали в знак почтения — даже парализованный кардинал де Аксинья! Ты заставил считаться с собой даже меня! Меня, который... — тут Чезаре Борджа закашлялся, поняв, что перегнул палку, да и Внук Святой предупредительно вонзил свои коготки в плечо. — ...который всегда был твоим верным другом и братом! Между нами, не скрою, были трения и разногласия, как случается в любой семье, даже в семье народов. Но зато при тебе в мире был порядок. Покойся с миром, дорогой товарищ по власти! Заклинаю всех дьяволов преисподней, чтобы они были к тебе милостивы, водили к тучным пажитям и чистым источникам вод... «Откуда бы там взяться пажитям да источникам?» — усмехнулся он про себя ещё и тому, как ловко и богохульно ввернул в свою речь эти слова.

— ...и чтобы нежное дьявольское пение сопровождало тебя повсюду! — закончил наконец Папин Сын.

Швейцарские кретины, взяв алебарды под мышку, захлопали в ладоши. Ерусланцы такого обычая не знали и потому оконфузились, стали было кричать здравицы покойному, но оконфузились ещё сильнее.

Лука с изумлением увидел, что сходить Кесарю помогают не кто иные, как предатели-панычи! Вон как возвысились!

Следующим был султан Абдул-Семит.

— О ты, неверная соба... — начал было он, но вовремя опомнился от пинка сапогом. Пинок принадлежал, ясно. Папиному Сыну.

— О ты, неверная и жестокая судьба! О приятель Солнца и близкий родственник Луны! Вот и к тебе пришла Разгонятельница Собраний и Прекратительница Наслаждений! Вот и ты вошёл в чертоги Пророка Басура как герой и победитель, и к твоим услугам будут прекраснейшие юноши, ароматнейшие дурианы, перебродившее кокосовое молоко и афганский гашиш превосходной очистки! Ты будешь упиваться муками своих врагов, как упивался ими при жизни! Ты будешь охотиться на серн и тигриц, покоряя их своей мужеской воле! Пророк Басур посадит тебя у сердца своего, а может быть, даже уступит тебе своё место!

«Жди, жди, неверный пёс! — думал султан. — Уже сейчас ты, тысячекратно размноженный, горишь в тысяче огней и испытываешь боль тысячи человек! Проклятье, как чувствительно пнул меня этот султан всех шайтанов, мерзкий Даджжаль!»

— Настанет день, и мы встретимся с тобой в чертогах Басура, забудем все мелкие распри и станем вкушать мёд и нектар!

Басурман ерусланцы не любили, но не так сильно, как ватиканцев, так что султан заслужил даже некоторое одобрение.

А ветхий старичок, бывший на этот день микрополитом Ерусланским, лишь и смог выдавить:

— Паки, паки... Иже херувимы... Житие мое... И зарыдал.

И все зарыдали. Вот что значит найти верные слова!

Наконец настала очередь наследника. Языком Липунюшка владел довольно погано. Правда, речь его сочинил сам Кесарь, только записана она была хоть по-еруслански, но латинскими буквами. Даже хорошо грамотный человек не сумеет с ходу прочитать...

— Смерть вырвала... — произнёс он лающим голосом и замолчал, а достать его пинком Папин Сын не смог — мешала туша султана.

Царевич — да какой царевич, уже законный царь! — собрался с силами, но сумел только повторить:

— Смерть вырвала...

Тут Лука не выдержал, словно на лекции, бывало. И про амнистию даже забыл!

— Это как же надо жизнь прожить, чтобы даже Смерть — и ту вырвало! — вскричал он зычным своим голосом, повергавшим в трепет бывшую шайку.

С минуту ещё длилось онемение толпы, а потом раздался такой хохот, что не только вороны, но и Внук Святой в страхе взмыли в воздух.

Хохотал даже Князь Мира Сего.

ГЛАВА 21

Поминки в Еруслании зачастую переходят в гулянку, а иногда, местами, даже в свадьбу. Правда, собачью.

О чём шли разговоры в застолье, молодой царь не помнил совершенно. Потому что к людской жизни его приготовили не до конца. Ни старой Синтетюрихе, ни гетману Пришибейко не пришло в голову познакомить питомца с зеленым вином и с тем действием, которое оно оказывает. Ему ни разу в жизни не подносили даже малого стаканчика.

Очнулся Липунюшка только на третий день, когда отгремели все поминальные речи, отзвучали все здравицы и отъехали все гости.

Бедный лисёнок остался наедине с огромной державой и огромным похмельем.

— Мама, мама! — позвал он.

Но не ткнулся привычно ему в щеку холодный носик, не погладила по волосам жилистая коричневая рука. Будила его, грубо теребя, совершенно посторонняя женщина — родная мать Восьмирамида Акулишна. По бокам её стояли, гнусно ухмыляясь, Тремба и Недашковский.

— Поднимайся, сынуля, — мрачно сказала Восьмирамида Акулишна. — Пора дела сдавать.

Восьмирамида Акулишна была одновременно и красивая, и страшная. Живи она в другое время и в Настоящем мире, про неё непременно сказали бы: «Вот оно, звериное лицо феминизма!»

Но здесь сказать такое было некому.

— Я царь или не царь? — поинтересовался Липунюшка из-под одеяла.

— Пока царь, — загадочно сказала Восьмирамида. — А там посмотрим.

— Пану Липунюшке ничего не угрожает! — поспешно утешил Тремба.

— Пан Липунюшка находится под непосредственным покровительством Кесаря! — добавил Недашковский.

Липунюшка с ужасом вспомнил всепроникающие зелёные глаза своего соседа за столом. О чём-то они с Кесарем весело спорили... Только вот о чём?

И ещё одно вспомнил Липунюшка — то, что постоянно твердила ему ведьма Синтетюриха:

— Бойся Кесаря! Не верь ни единому его слову! Правь так же, как прежний царь правил! Прикинься дурачком! Пусть он сам тебе поверит! А дальнейшее тебе лисье чутьё подскажет...

Пока чутьё ничего ему не подсказывало, а в голове гремели пушки, а во рту ночевали кошки.

— Как всё славно сложилось-то, сынуля! — продолжала Восьмирамида. — Не бойся, Кесарь тебя не тронет. Он хороший, добрый! Вон какие словеса ласковые про Патифошку сплетал! Ты сиди пока себе на троне, а править буду я. Я это очень хорошо умею...

Государственное устройство Липунюшке при дворе гетмана объяснили со знанием дела и даже дали денек погосподствовать при гетмановской вотчине. Он теперь знал, как следует наказывать нерадивых слуг, понимал, что следует соблюдать всяческие договоры, пакты, ордонансы и соглашения до тех пор, покуда не придёт час их нарушить.

Лисья натура велела ему покуда слушать нелюбимую чужую тётку.

— Лекаря... — прохрипел младой наследник престола Ерусланского.

— Не сдохнешь, — сказала мама.

— С нами всегда так бывает! — уверили панычи. — И ничего — живы!

— Вон отсюда, холопы! — приказал Липунюшка.

— Ха, — ответила Восьмирамида. — Нашёл холопов! Я регентша есмь, а се — нунции, сиречь легаты кесаревы. Мы и сами тебя отсюда попросить горазды...

Липунюшка высунул голову на белый свет В царской опочивальне было душно и смрадно. Стражники у двери лупили зенки, но в разговор высокий, конечно, не вмешивались.

— Поднимайся, — продолжала мама. — Пора суд вершить праведный.

— Над кем? — не понял царь.

— Да над теми, кто погубил батюшку твоего названого, Биронушку милого...

Лиса, конечно, не волк, но лошади их тоже не любят. Заодно с лошадьми невзлюбил пасынка и Бирон, всяко его шпынял, отнимал пойманных кур и даже стегал арапником.

— Вели бросить в темницу боярина Лягушату да банкира Филькинштейна! — распорядилась мама. — А потом — на кол их!

Тут лисья натура начала действовать. Липунюшка сполз с кровати, ласково обнял маму, потом резко её оттолкнул и бросился к стражникам.

— Хватайте её! — приказал он. — Мама, мама! Что-то я не помню руки твои, хотя вроде и должен!

— Да как вы... — начала Восьмирамида Акулишна, но стражники словно бы ждали такого приказа всю жизнь. Как ни билась, ни орала возможная регентша, а скрутили её, выпихали за дверь и потащили, а куда — стражникам виднее.

— Теперь их, — кивнул царь на панычей. Панычи в ужасе прижались друг к дружке.

— Нас нельзя! Мы священны и неприкосновенны! Договоры должно соблюдать!

Стражники вопросительно посмотрели на владыку.

— Ступайте к дверям и никого не пускайте, — распорядился Липунюшка. — Да велите найти боярина этого... и второго, кого она сказала...

Выглядел царь не по-царски: ночная рубаха вся в пятнах, глазки мутные и глядят вообще не пойми куда.

— И что мне с вами делать? — спросил он у панычей.

Перед волком лиса трепещет, но не перед гусями же! И прикидываться косноязычным дурачком было уже не перед кем...

Панычи явно растерялись.

— Н-надо выполнять уговор, — вымолвил наконец Тремба.

— Пора надошла, — уточнил Недашковский.

— Какой уговор?

— А тот самый, — сказал Тремба, — который вашамосць с Кесарем подписать изволили...

— Да ничего я не подписывал, — решительно заявил Липунюшка.

В голове у него прояснилось, и он понял, что угодил в какой-то капкан. Лисовин в таких случаях отгрызает себе лапу и умирает обескровленный, но свободный.

Царю отгрызать было нечего.

— Ничего я не подписывал. — повторил он.

— А это что? — и Недашковский вытащил из-под рясы, сверкнув лиловыми чулками, толстый свиток.

На самом-то деле Липунюшка читать умел очень даже неплохо — и по-еруслански, и по-итальянски. Синтетюриха постаралась. Это было весьма кстати, потому что уговор был составлен на двух языках. И подпись свою Липунюшка доподлинно признал — недаром столько раз упражнялся. Но ведь не подписывал же!

— Подписывал, подписывал! — заверил его Тремба. — На второй день поминок.

Царь-лисовин попробовал собрать разбегающиеся перед глазами буквы.

— Вашамосць может не читать, — сказал Тремба — На словах будет понятней. Оказалось, что бедный Липунюшка спьяну и сдуру заявил за столом, что в Еруслании, стараниями батюшки Патифона и при его, Липунюшки, самом деятельном участии наведён такой образцовый порядок, организовано такое правовое пространство, что невинная девушка с мешком золота пройдёт всю державу, не утратив при этом ни золота, ни невинности. То же самое касается и владений Кесаря, где порядок торжествует по определению. А коли пропадёт хоть одна монетка или не соблюдено будет девство, то он, Липунюшка Патифоныч, государь царь и великий князь Всея Великия, Малыя, Белыя и Пушистыя Еруслании, по доброй воле отдаёт державу свою под начало Светлейшего Кесаря, Князя Мира Сего.

Ежели же означенная девушка пребудет благополучна и непорушена, то Светлейший Кесарь не только откажется от всяких притязаний на Ерусланию, но даже прибавит к ней от щедрот своих целых три города за пределами Великой Тартарии — Плюхнув, Трахнув и Вшистко Едно.

— Так нечестно... — в ужасе прошептал начинающий царь.

— Честно-честно! — загалдели панычи. — Вот и подпись, и печать, и свидетели руку приложили — султан басурманский и королева британская! А епископам с аббатами и счёту нет! Мы же будем осуществлять международное наблюдение — и всё то в ордонансе прописано!

Голова у Липунюшки продолжала болеть, но резко прояснилась.

— Ступайте с миром, — сказал он панычам. — Дальше моё дело.

— Девственница должна отправиться в путь не позже Вальпургиевой ночи! — напомнил Тремба.

Не прощаясь, панычи гордо вскинули небольшие свои головки и плавно пошли к дверям. В дверях они дерзко растолкали плечами стражников.

Липунюшка, оставшись наедине со страшным свитком, долго и внимательно изучал его.

Он попал в капкан — и даже не одной, а всеми четырьмя лапами.

Можно было бы, конечно, прикинуться лисовином и бежать в лес. Но бежать, придётся через весь дворец, более того — через весь город, а в городе полным-полно собак, до которых собачья почта уже давно довела сообщения их сельских собратьев о нахальной рыжехвостой зверюшке...

Да и жить царём, не считая похмелья, было совсем неплохо. К этому его Синтетюриха и готовила.

«Выкручусь! — решил Липунюшка. — Всегда выкручивался. Люди слишком много о себе воображают».

Если бы ему сейчас перекинуться в лиса, то получился бы не лис, а седой песец.

— Ну, где там эти... — сказал он. — Зовите. Требую.

ГЛАВА 22

Ближний боярин Лягушата Исполатьевич Краснодевкин-Небитый был старый опытный царедворец. Он крепко приложил в своё время руку в деле устранения царя Финадея, но ухитрился при этом не оставить ни малейшего следа. Более того, он был в большом доверии у свежепогребенного Патифона, он даже бороду свою сумел приспособить к царским капризам — она у него была словно бы выдвижная: в нужный момент исчезала и вновь вырастала. И никаких чужих волос, никакого клея! Больно, правда, было, ну да можно и потерпеть.

«Переживу и этого дурачка», — думал боярин.

Придворный же банкир Филькинштейн был и не совсем банкир, и не очень-то Филькинштейн. Звали его Еропка Филькин и давал он деньги в рост. «Штейн», немецкий камень, он прибавил себе для звучности, чтобы походить на настоящего германского банкира. Заодно освоил и тройную итальянскую бухгалтерию, создав её ерусланский вариант.

Тройная ерусланская бухгалтерия заключалась в том, что всякая третья денежка из государевой казны отходила после ряда сложнейших, никому не понятных расчётов непосредственно к Еропке.. А Патифон Финадеич не уставал удивляться — куда это деньги уходят, в какую прорву?

Боярин Лягушата был облачён в бобровую шубу на соболях и с такими длинными рукавами, что волочились они по полу. Оттого Лягушата строго следил, чтобы полы во дворце всегда были чисто метены. Шапка у него была высотой в половину боярского роста и скрывала полную лысину. А волосы на бороде истончились от постоянного снования туда-сюда.

Филькинштейн отличался долговязостью, постоянной бритостью, глаза прятал за стеклами очков и в разговоре постоянно глядел куда-то в сторону. Еропка был ещё далеко не стар, но на старость отложил ох как немало.

— Та-ак, — сказал им Липунюшка вместо ответного приветствия. — Во что же это вы меня втянули, козлы?

Лисы-прикидчики, как и любая нечисть, считают козла главнейшим своим врагом.

— Не козли нас, надёжа-государь! — взмолился боярин. — Что же мы могли поделать при этом изверге-Кесаре? Его бы сто лет сюда не пускать, да не моги: положено! Европейский Совет, общественное мнение! Его бы, по совести, зарезать, да и вся недолга! Он же нас к тебе близко не подпускал. Да и матушка твоя...

— Не мать она мне! Не мать, а преступная детоубийца! — вскричал царь.

— Это так, — согласился банкир. — Но, эччеленца, мы действительно были бессильны. Да и зарезать Кесаря невозможно, я про него знаю достаточно много. И помешать подписанию ордонанса я никак не мог: следил, чтобы гости не утащили чего-нибудь из посуды. Кстати, эччеленца, вы знаете, что пропили на поминках всю государственную казну? Да к тому же щедро одарили гостей?

— Как? Ещё и казну? — Липунюшка схватился за больную голову.

— Поправься, батюшка! — спохватился боярин Лягушата и достал из рукава веницейского стекла штоф.

Царь поглядел на посудину с отвращением.

— Именно! — хором сказали банкир и боярин. Липунюшка принял штоф обеими руками, глотнул, давясь, и прислушался.

— Ловко вы... устроились, — сказал он наконец, вовремя опустив слово «люди».

Филькинштейн тем временем внимательно изучал содержание свитка, даже на двух языках, чтобы не было двусмысленностей.

— Э сэмпре бене, — сказал он. — Я бы такого не подписал в любом состоянии. Но три города тоже не баран начхал. Хотя договор, конечно, неравноправный. Но мы не можем и признать его юридически ничтожным...

— Ну так ищите девку, наполняйте мешок! — раздражённо сказал царь. — И пусть отправляется...

— Эччеленца, но ведь она даже из дворца выйти не успеет...

— Зато я успею посадить вас на кол!

Косые глазки его так сверкнули, что боярин и банкир поняли враз: этот мнимый дурачок запросто свернёт им шеи, как курятам. А они-то думали...

— Девку мы найдём, — поспешно сказал боярин. — Девки у нас в деревнях страсть какие крепкие... О Тот, Кто Всегда Думает О Нас! Да ведь самая крепкая девка не поднимет мешка с золотом!

— И не отобьётся от разбойников, — добавил банкир. — Кроме того, в договоре ведь сказано: девка должна быть пригожей и virgo, а это, увы, не всегда совпадает...

— Точно, — сказал Лягушата. — А самые крепкие девки обычно и самые слабые на это дело...

— И никакой охраны, даже тайной, быть не Должно, — продолжал. Еропка Филькинштейн. — За этим будут строго следить. О, порко Патроне, зачем вы согласились на такое количество наблюдателей?

— Ни на что я не соглашался! — рявкнул царь-лисовин. — Это всё оно!

Потряс штофом в негодовании, но снова к нему приложился.

— Опьянение является обстоятельством не смягчающим, но отягчающим, — вздохнул банкир. — Впрочем, можно подать апелляцию в Страсбург.., Это даст нам выигрыш во времени...

— Мне не нужен выигрыш во времени! Мне нужен выигрыш вообще! Идиоты, вы что, не понимаете, что при Кесаре вам конец? У него своих таких навалом!

— Это-то мы понимаем... — вздохнул боярин.

— Ладно, — сказал царь. — Э сэмпре бене, говоришь?

— Это не я! — спешно отрекся от чужеземных слов Лягушата.

— Ну и ступайте, — устало сказал Липунюш-ка. — Толку от вас...

Не чаявшие такого славного исхода царедворцы попятились к двери, неустанно при этом кланяясь.

А Липунюшка, оставшись один, обратил лицо к окошку и воскликнул:

— О мамма миа! О мамма миа! О мамма миа!

ГЛАВА 23

Пробуждение Луки в этот день было ещё ужасней царского.

...Он уже распрощался с мыслью об амнистии, когда томильщик Водолага, ласково улыбаясь, принёс в камеру не миску с кувшином, а целый поднос. На подносе были и чёрная икра, и жареный поросёнок, и коврига свежего хлеба, и зелёный лук, и бутылка рому, и много чего ещё.

— Теперь тебя либо казнят, либо выпустят, — сказал томильщик. — Всех уже выпустили и понасажали новых. Даже тех освободили, кто на канавушке трудился. Канавушка нам ни к чему! Мы не какие-нибудь просвещённые мореплаватели! Нынешний государь добр и милостив...

— Славно-то как! — зажмурился Лука и порадовался за братьев-разбойников. Совесть атамана очистилась — правда, за чужой счёт.

— Кушай, кушай, поправляйся! Наливай, не стесняйся! — подбадривал его Водолага. — Чтобы всё съел и выпил!

— Я и поделиться могу, — сказал Радищев и протянул нравственному мучителю своему непочатую бутылку.

— А я принять не могу, — отказался Водолага. — Служба!

И закрыл за собой дверь. И почему-то долго-долго гремел ключами.

Лука наполнил ромом мутного стекла бокал и немедленно выпил.

— Ого, ром-то какой крепкий! Неженатый, видно!

Потом атаман съел всю чёрную икру и размечтался. Вот он выходит из тюрьмы. Вот он проходит мимо своей альма матер и плюёт на её ворота. Вот он разыскивает своих ныне вольных сподвижников и возвращается с ними в родовую вотчину. Нет, сначала он зайдёт к Аннушке, упадёт ей в ноги и во всём покается, а друзья подтвердят, и Тиритомба виршу сложит жалобную. Против поэзии ей не устоять, только надо будет за Тиритомбой приглядывать. Они с Аннушкой поплачут над батюшкиной могилой... Кстати, нужно будет прихватить и всю Аннушкину родню.

Поселян он отпустит на волю, наделив землёй. Потом с помощью друзей на месте разрушающейся усадьбы воздвигнет дом с таким большим бельведером, что оттуда можно будет видеть Солнцедар.

И вот уже новый государь узнает об их замечательной дружбе и требует к себе...

На этой мечте Лука и уснул.

Но пробуждение, как уже сказано, было ужасным.

Лука долго не мог понять, в чём дело.

Что-то было не так. И совсем не походило на похмелье. Что-то произошло с ним самим.

Лука, не открывая глаз, провёл рукой по лицу. Бороды и усов не было. Даже щетины не чувствовали пальцы. Кто бы его брил, кому это надо?

Атаман открыл глаза. Рука была не его. Не его ручища. Ручка это была. Нежная, тонкая.

И грудь была не его. Вместо богатырской груди он ощутил трепетные девичьи перси.

Всё ещё не веря себе, Лука полез новообретённой ручкой дальше.

Дальше было пусто. То есть не просто пусто, а...

Лука вскочил. Кто-то сильно рванул его за волосы...

Это он сам себя рванул, рукой придавив к лежанке толстую золотистую косу.

— А-а! — закричал атаман и забегал по камере.

Нет, не по камере. Забегал он по девичьей светёлке. Тяжёлая коса металась туда-сюда. И голос тоже был уже не его...

— Опоили! Околдовали! — орал несчастный Радищев. Потом ломанулся в дверь.

Дверь была заперта, но засов от удара мигом треснул, и Лука кубарем выкатился из светлицы.

«Есть ещё силушка», — совершенно не к месту подумал он.

Галерея была пуста. Кричать уже не хотелось. Лука махнул ручкой, вернулся назад и присел на постель, обхватив ручками ланиты и уставившись на маленькие аккуратные ступни — раза в два меньше, чем были раньше.

Атаман долго не мог прийти в себя. Так человек внезапно узнаёт о смертельной болезни... Впрочем, к мысли о смерти узник уже привык.

Но как привыкнуть к такому? Что с ним? Уж не метемпсихоз ли?

— Должно быть, меня казнили, — сказал он, прислушиваясь к напевному своему голосу. — И душа моя переселилась, согласно учению Платонову, в новое тело, памятуя, однако, о допрежней жизни во всех подробностях...

И зарыдал горько-горько, как никогда не рыдал даже в детстве.

Вдруг на ум ему пришла легенда о древнем греческом провидце Тиресии. За бабью болтливость греческие мнимые боги его в бабу и превратили. Бабой Тиресий ходил не до смерти, а всего лишь несколько лет, после чего над ним сжалились и вернули в прежнее состояние. Это обнадеживало.

Рассказывали также аглицкую байку о славном тамошнем мудреце Мерлине. Будто бы злая фея Моргана не только усыпила его, но и переслала в некую неведомую страну, заодно переменив и естество. Очнулся бедный чародей тоже в виде прекрасной девушки. За неслыханную красоту его здесь прозвали Мерлин Монро. Его полюбил здешний государь, которого выбирали на четыре года, а также брат государя и многие другие достойные рыцари. Мерлин и здесь стал царским наставником, и двор короля, как встарь, прозвали Камелотом. Но кончилось всё опять очень плохо...

Был ещё случай здесь, в Еруслании. Не совсем такой, но похожий.

Славный разбойник Яким Новая Изба был сильно охоч до женского полу, и в разбойничьих притонах любил порассказать о своих победах. При этом Яким с помощью рук объяснял, какие у очередной жертвы его страстей были формы. Но ведь предупреждают умные люди: на себе не показывай! И в недобрый дикий час выросли у разбойника немалые груди, как у поморской рыбачки. Так подлец, нимало не переживая, ещё и на пользу себе всё оборотил! Одевался в женское платье, соблазнял на дорогах купцов, распахнув душегрейку, а потом грабил их беспощадно. И к девицам втирался в доверие. Да, он же ещё и кормилицей, гад, подрабатывал! Младенцев кормил, а родителей опять же грабил!

— Мне же, видно, придётся к матушке Венерее в заведенце идти! А там денег не платят, работаешь за палочки-"блудодни"! — зарыдал он. -

И то ещё неизвестно, примет ли. Да хорош ли... Хороша ли я собой?

Ему страсть захотелось поглядеться в зеркало. Никогда раньше такой потребности у атамана не было. Волосы он обычно расчёсывал пятерней, а стригся, как все, под горшок.

Но зеркальце он в порыве ярости и не заметил, как уронил на пол, разбив вдребезги. Дребезги были мелкие и отражать ничего не могли.

— Узнаю, кто надо мной сию каверзу учинил, и убью смертью! — пообещал себе Лука.

Потом вдруг вспомнил, какое тяжкое дело роды, и похолодел. Его, Луки, матушка как раз родами и умерла... Уж не за это ли ему наказание?

Да что роды! Не страшнее ли то, что таковым предшествует? Чтобы его, Луку Радищева, Платона Кречета, Нового Фантомаса, грозу красавиц и ужас мужей, какой-то неведомый мужичонка... Нет, нет, только не это! Лучше уж забраться на крышу и сверзиться с терема!

— Барышня! — раздался чей-то голос.

Лука поднял заплаканное лицо. В дверях стояла девушка в простом домотканом платье. Через руку у неё было перекинуто что-то пёстрое.

— Барышня! Вас государь требует к себе. Я вам одеться помогу...

Самостоятельно одеться Лука вряд ли бы сдюжил.

«Ничего, — думал он. — Вот новый государь станет меня на спальные снасти волочь, ко любови нудить, тут я ему всё и оторву. Есть ещё силушка и ухватка богатырская! А стражи, не сходя с места, меня запластают саблями, и рожать не придётся!»

Ободрённый и повеселевший, он подошёл к девушке и поднял руки.

ГЛАВА 24

...Издалека, с башни, Лука не мог как следует разглядеть нового царя. А тут убедился, что и глядеть-то было не на что: косой, остромордый, на кончике носа какая-то чёрная нашлепка. То ли человек, то ли другой кто... Когда бы не скипетр и не держава в руках, за царя и не примешь. И глазки бегают, как мышки: туда-сюда, туда-сюда...

Рядом с престолом сидела на приставном табурете величественная тощая старуха во всём чёрном. В молодости, определил Радищев, была она, видно, известной красавицей. Старуха неустанно гладила царя по 'рыжеватым волосикам.

— Здравствуй, красная девица, — сказал царь.

— Ваше величество! — воскликнул атаман, мигом позабыв про вольнодумие и бунтарство. — Это недоразумение. Это не я! Это всё не моё — и ланиты, и перси, и чресла, и лядвеи! И журавушка не моя! Ничего этого у меня сроду не было! Я не девица красная, а страшный разбойник Платон Кречет — Новый Фантомас!

При новом голосе всё это звучало неубедительно.

— Полюбуйся, лада моя, какова ты разбойник! — сказал царь Липунюшка Патифоныч, указав скипетром на стенное зеркало.

Лука неверными шагами двинулся в указанном направлении.

— А вот походка у тебя и вправду некрасивая, — сказал царь. — Щепетильно надо ходить, мелкими шажками, выкидывая ногу притом от бедра...

Но Лука даже не услышал руководящих указаний. В шитом жемчугом красном сарафане, в нарядном кокошнике из глубины зеркальной глядела на него Аннушка Амелькина.

Лука так и сел — аж сарафан затрещал.

Царь противно засмеялся.

— Ну вот, а ты говоришь!

Лука кое-как поднялся с полу и бросился в ноги государю.

— Ваше величество! А с ней-то что сотворилось? Неужто в моё тело ввержена?

Тут прыснула и грозная старуха.

— Да нет, — сказал царь Липунюшка, просмеявшись. — Она в своём теле. А её обличье ты принял потому, что много о ней думал. Но получилось очень удачно. И она будет жить при дворце до тех пор, пока ты не выполнишь мой царский приказ...

— Любой приказ выполню! — вскричал Радищев с какой-то неистовой, холуйской страстью. — Только... Только на что она мне тогда будет? У нас тут, слава Тому, Кто Всегда Думает О Нас, не остров Лесбос...

— А наградой тебе станет, — сказал царь, перекладывая скипетр и державу из руки в руку, — возвращение в прежнее состояние. Так что уж постарайся...

— А в чём приказ? Я сейчас же полечу! Да я Кесарю самому голову сорву и сюда представлю!

— Не время ещё кесарям головы срывать, — вздохнул венценосный лисовин. — Но дело трудное. Придётся тебе взвалить на спину мешок золота и нести его далеко-далеко, до самого порубежья. А может, даже до Рима, чтобы уж никаких претензий не было... Не могу же я на такое дело настоящую девушку послать! Даже у... у зверей самец самку в драку не отправляет, а сам воюет за родную нору! Вот и ты порадей за отечество. Сбережёшь золото, соблюдёшь невинность — и прощу я тебе всякую вину и провинность. Возможно, даже сделаю тебя ближним боярином. Тебе же ведомы все разбойничьи ухватки. Только не вздумай золото украсть — пожалеешь. Аннушку я тогда в бардак матушки Венереи отправлю. Не похвалит Аннушка тебя за такое! И не вздумай рассказать кому-нибудь, кто ты есть на самом деле, — у Кесаря повсюду глаза и уши, международный контроль называется...

— И не вздумай потерять невинность, — впервые прогудела старуха. — Тогда я при всём желании не смогу воротить тебя в доблестные мужи...

— А, так это ты-ы... — догадался Лука. — А я-то думал, что всех ведьм царь Финадей давно извёл...

— Индюк думал, — сурово сказала старуха. — Жалко мне тебя, конечно, только Липунюшку жальчее. А ты ведь мне вроде тёзки. Тебя Лукой зовут, а я когда-то была Лукрецией... Ты, сынок, ступай, — сказала вдруг она царю. — Утомился, поди, государственными делами. А я ещё с этим красным молодцем потолкую... Или с доброй девицей?

Липунюшка оживился, вскочил с престола, уложил державу и скипетр в нарочитый ларец, помахал Радищеву ручкой, лизнул старуху в щёку и поспешил из тронного зала — должно быть, на птичий двор.

Лука с удивлением воззрился на мотающийся из-под царской мантии пышный рыжий хвост, но махнул рукой перед глазами — показалось...

Старуха поманила Луку к себе.

— Выручи моего лисёнка, — сказала она. — Он у вас в беду попал. Ах, не хотелось мне к прошлому возвращаться, венефициумы творить...

— Бабушка Лукреция, — сказал атаман, — а зачем этот мешок тащить куда-то среди бела дня? Если бы тайком да по ночам, оно бы и спокойнее...

— Конечно, спокойнее, каро мио. Только по условиям пари, что мой лисёнок заключил с этим... выродком, идти придётся явно и гласно.

Лука как-то сразу понял, что старуха зла ему не желает. Просто так получилось...

— А можно мне старую шайку созвать? — с надеждой спросил он.

— Нельзя, — сказала старуха. — Иначе тебе бы не шайку придали, а отряд опытных воинов. Но с ними-то всякий дурак золото донесёт.

— Не скажите, бабушка, — усомнился Лука. — На такую добычу столько воронов слетится...

— В том и дело. Потому я тебя и выбрала. Гляди веселей, белиссима! Женщина способна на многое! Одна из нас даже Римским Папой стала, и, если бы не вздумала рожать во время мессы...

— Да, бабушка! — вспомнил Радищев. — Я ведь не знаю, не умею женщиной быть. А как же эти все... — он покраснел. — Эти все дела?

— Не беспокойся, белла донна. Это тебе не грозит, я постаралась. Странно, что в этом мире, где Луна всегда в полной фазе, женщины остаются женщинами... Всё-таки болван этот Джанфранко!

Лука вздрогнул. Но решил бабке Лукреции ничего не рассказывать про дона Агилеру. У девиц ведь могут быть свои маленькие тайны?

— Ну, кое-какие неудобства придётся потерпеть. При малой нужде не вздумай задирать юбку — ничего не получится. Жаль, конечно, что ты не актер, — тем-то привычно ходить в женском обличье. Ничего, научишься. Я ведь вижу, что ты свою Анну любишь по-настояшему, иначе бы не принял именно её облик... Но одно я тебе обещаю: когда уж совсем припечёт, я приду на помощь. Только не по пустякам, а когда уж совсем... Заодно и нашу женскую долю узнаешь, — сварливо добавила она. — Это вам ох как невредно.

— Ты со мной пойдёшь, бабушка Лукреция? — обрадовался Лука. Разбойник да ведьма — это уже кое-что.

— Нет, я вернусь в свою бедную лесную хижину... Но знать буду обо всём, учти! У меня тоже глаз и ушей хватает! Ну, ступай к себе в светёлку. Там тебя и походке обучат, и всему, что полагается...

— А на Аннушку можно будет взглянуть? — расхрабрился Лука.

— У тебя на то зеркало есть, бамбино...

ГЛАВА 25

Провожали Аннушку Амелькину в далёкий путь с дворцовой площади всей столицей. Ведь не о тайном договоре шла речь, а о благородном пари.

Лука сам выбирал мешок под золото — крепкий, дерюжный. К мешку он пришил постромки-лямки, чтобы руки были свободными. В голенише ладного красного сафьянного сапожка засунул кинжал — всё равно под сарафаном не видно. Сарафан по дороге он этим самым кинжалом и распорет по бокам, а то шагать тесно. Щепетильной-то походкой далеко не уйдёшь! Как раз до седых волос шагать будешь! А насмешников уймёт так, что долго будут помнить!

Вот волосы, пока ещё не седые, доставили ему множество хлопот. Как же бедная Аннушка мучилась, промывая, расчёсывая и заплетая этакую прорву волос! Воистину «девице краса — смертная коса»! Коса была такая тяжёлая, что даже голова болела. Атаман постоянно перебрасывал её то на левое, то на правое плечо. Потом сообразил скрутить косу в кольцо и спрятать под платок. Девке можно ходить и простоволосой, но не копить же в голове дорожную пыль!

За несколько дней обучения Лука освоил и соблазнительную походку (ох, не осталась бы эта ухватка навсегда — ведь панычи за своего примут!), и обиход личика, и прочие нехитрые секреты девичьего ремесла. Горничные в простоте своей полагали, что обучают этикету обычную деревенскую халду, которой неизвестно за что досталась такая красота. Они ни о чём не догадывались, хотя атаман, бывало, употреблял лихие разбойные слова, когда его расчёсывали да волосы драли из зависти, что у самих таких нет.

Он с ужасом наблюдал, как бы со стороны, перемены в своих обычаях: по утрам Лука тщательно заправлял кровать, следил, чтобы всякие щётки-гребешки-заколки были на месте и чтобы горничные не пользовались его пудрой и мазями. Не напасёшься дорогого привозного праха и притираний на всяких вертихвосток! Пущай мукой убеляются да свёклой ланиты мажут!

«Неужели и настоящая Аннушка такая же стерва?» — страшился атаман.

Самым горьким и унизительным было для школяра-разбойника освидетельствование на предмет невинности. Для этого бабки-повитухи усадили его на царский трон (другой подходящей мебели не нашлось) и заставили изображать лягушку. За бабками наблюдала от Совета Европы страховидная фрау Карла. Она решила, что всё яволь и зер гут, и свою судейскую печать поставила. Надо же, какие у Кесаря порядки! Разве может баба судить и рядить? Нет, прав был добрый дон Агилера: нужно такой мир порушить.

Лука внимательно вглядывался в лица бабок-мучительниц и мстительно положил себе наперёд, когда всё кончится, расправиться с ними по-своему. Он даже придумал, что пришьёт под кафтан особую петельку, повесит в неё топор и пойдёт по столице высматривать гадких старух...

Кроме фрау Карлы, Совет Европы представлял ещё и дон Хавьер — чистый суслик с бородёнкой и в очках. Ладно что его ещё к осмотру не допустили!

Зато дон Хавьер наблюдал, как в мешок грузят по счёту золотые монеты. Да это весь город наблюдал! Банкир Филькинштейн ужасно мучился, наполняя мешок, рука его не слушалась, пальцы не хотели разжиматься. Городские воры перемигивались, слушая царский указ об окончательном решении разбойного вопроса в Еруслании. О пари в указе сказано не было ничего, Аннушкин же поход представлялся как доказательство неслыханного порядка и благочиния в стране.

Тут же крутились и Тремба с Недашковским. Постоянно они норовили оказаться рядом с Лукой. Он покуда не мог их проучить, зато нажаловался облыжно, что распутные панычи то и дело его щиплют, обещал даже показать синяки. Красной девице скоро и охотно поверили на слово и тут же прилюдно высекли нунциев-легатов, несмотря на неприкосновенность. Здесь уж и дон Хавьер с фрау Карлой не смогли ничего возразить: коль скоро ты представляешь особу Великого Кесаря, так и веди себя прилично!

Лука, подбоченясь, разглядывал толпу, хотя полагалось бы ему стоять, сложив ручки и потупляя очи. Но ковырять носком сапожка булыжную мостовую он не забывал, показывая тем самым девичье смущение.

Атаман храбрился, но дрожи сдержать не мог. Ведь сразу же за городскими воротами... И некому его поддержать! Царь Липунюшка сидит себе на троне, щерится ободряюще...

Тут девичье око разбойника нашарило в толпе знакомое лицо! Да и не могло его не нашарить: арап в Еруслании был только один.

— Позвольте, — сказал атаман дону Хавьеру и фрау Карле. — Где же это видано, чтобы благородная девица, каковой я, вне всякого сомнения, являюсь, отправилась в путь без служанки? Или хотя бы арапчонка? Ваши дамы в Европе все поголовно держат при себе арапчат! Кто будет отгонять от меня мух опахалом? Кто понесёт мою сменную одежду, украшения и прочее? Мне и мешка хватает! А я как раз вижу подходящего мальчонку!

За мальчонку Тиритомба вполне мог сойти, но в Солнцедаре-то знали, каков он малолеток! Зато не знали этого представители Совета Европы. Посовещавшись, дон Хавьер и фрау Карла милостиво согласились, а Липунюшка с трона подмигнул атаману: молодец!

Панычей высекли в самую пору: сейчас они лежали на лавках брюхом вниз и стонали. Им было не до арапчат.

Тиритомбу стражники выхватили из толпы. Поэт при этом визжал, что он амнистированный и за себя не отвечает.

Лука поманил соратника к себе. Поражённый красотой атамана, стихотворец онемел.

Лука погладил его по курчавым волосам.

— Согласен ли ты, мальчик, стать моим пажом? — прекрасным голосом спросил Радищев.

— Сударыня! — простонал Тиритомба. — Как мимолётное... Как гений... Конечно!

И бросился к ногам красавицы — поэтам такое не возбраняется.

Атаман наклонился к своему верному пажу.

— Тиритомба, — прошептал он. — Быстренько беги во дворец, сбрей эту свою волосню на щеках, переоденься в жилетку и шальвары, намотай чалму! Скажи девкам, что я велел! Велела! Губы намажешь, чтобы стали как у мнимого людоеда в балагане! Да помаду ищи аккуратно, не разбросай там всё у меня! А то я тебя знаю! Переворотишь весь комод, как чёрт рогом! Тремба с Недашковским здесь — смотри, чтобы не узнали! И чтоб никто не узнал!

— Леди Анна! Моя прекрасная леди! — простонал поэт.

— Бегом! — скомандовал атаман. Ошалевший Тиритомба действительно бросился бегом.

— Как, однако, исполнительны здешние слуги! — восхитился дон Хавьер. — Неужели в Тартарии Гранде воистину царит порядок?

— Будем посмотрель, — сказала фрау Карла.

Сперва она хотела потребовать, чтобы арапчонка сделали евнухом, но потом передумала. Тиритомба ей явно приглянулся.

ГЛАВА 26

За городскими воротами ничего страшного не произошло. Более того, по краям дороги стояли Нарядно одетые горожане и поселяне. Они выкрикивали здравицы, бросали в пыль первые весенние цветы. Среди них то и дело попадались переодетые ярыжки, узнаваемые только по испитым лицам. Всё-таки Липунюшка оказался толковым царём. Разве можно отказать своему народу в изъявлении восторга? Кто против этого возразит?

Жаль только, что Еруслания большая, и на весь путь восторженного народу не хватит.

Лука шагал на всю ширину сарафана. Плевать на походку, лишь бы ночь не застала в лесу.

Тиритомба еле поспевал за ним, не веря своему арапскому счастью.

Много поодаль за ними катилась запряжённая шестёркой лошадей карета с европейскими наблюдателями. Там и без дона Хавьера с фрау Карлой народу хватало. А ведь есть ещё и контрольные посты на дорогах! Они обязательно будут проверять печати на мешке. Хорошо хоть не девичество!

За каретой тащилась простая телега. Там, на сене, лежали мордами вниз Тремба и Недашковский. Возница легонько постёгивал гнедую клячу хворостинкой. Царь Липунюшка щедро предоставил посланцам своего брата Кесаря двух богатырских коней и выразил глубокое сожаление, что господа легаты не смогут передвигаться верхом.

Цепь ряженых вдоль дороги редела, редела и сошла на нет. Население кончилось.

Теперь можно было и поговорить.

— Леди Анна, давайте я понесу ваш мешок! — предложил Тиритомба.

— Да ты своё-то хоть унеси, — сказал Лука. Верно, бедный арап и так еле-еле плёлся под тяжестью багажа своей госпожи. Атаман был девушка серьёзная, основательная.

— Леди Анна, я вам чрезвычайно признателен! Мог ли я мечтать! Что такое небесное создание!

— Я тебе тоже признателен, маленький разбойник. Особенно за письмо твоё...

— Какое письмо? — арап чуть не выронил свои короба.

— Да то, которое ты мне в тюрьму с дороги прислал. Про батюшку моего, про непроворного инвалида... Ночь, улица... Ты, братец, видно, здорово пьян был, коли не помнишь!

— Но я же не тебе... Не вам...

— Мне, мне. Я тебе сразу решил признаться. Не то ты ешё, паче чаяния, ночью полезешь меня за перси хватать. А я этого не люблю, когда ты меня за перси хватаешь.

Тиритомба сел прямо на дорогу.

— Вставай, вставай. Вот дойдём до того самого места, где первую ночь разбойниками ночевали, там и отдохнём.

— Кто вы, леди Анна? — пролепетал арап. Размалёванное лицо его сделалось серым. Потешно выглядел поэт в кожаной распашонке-безрукавке, в широченных алых, в цвет сарафана, шальварах, в туфлях с загнутыми носами. В тюрбан поэта были воткнуты павлиньи перья — видимо, царь-лисовин и тут поохотился.

— Я, мой бедный маленький друг, твой старый товарищ Лука Радищев.

— Не может быть!

Тиритомба заозирался, ища поддержки неведомо у кого. Но на дороге они были одни, не считая далеко отставших контролёров. Только в полях поскрипывали сошеньки, почиркивали лемешки: поселяне ерусланские приступили к весеннему севу. Да синела вдали гребёнка леса.

— Хорошо, что дождей в расписании покуда нет, — сказал Лука. — А то бы мы

попрыгали в грязи. Ну да всё впереди.

— Как можно поверить, чтобы...

— Ты же поэт, Тиритомба! Где твоё воображение? Ведь для поэта любое чудо — обычное дело! Ну, произошло со мной чудо — обычное дело! Ну, не по моей воле. А жить-то надо! Вот когда ты мне поможешь исполнить царскую волю, тогда и увидишь прежнего Луку.

Тиритомба глядел на атамана с таким страхом, словно видел перед собой не писаную красавицу, а огромного говорящего таракана.

— Прими это как данность, — сказал Радищев. — Вспомни учение стоиков. Да отдай-ка мне свои узлы с коробами, а то свалишься ешё...

Тут поэт окончательно уверовал в чудесное превращение. Так поступить мог только Лука Радищев.

Освободившись от груза, Тиритомба весело запрыгал рядом с другом в сарафане и прыгал до самого привала.

— Как же мне тебя называть, атаман? — спросил он, уже сидя на траве и поедая пироги, полученные в дорогу от царских стряпух.

— На людях зови леди Анной. Мне такое обращение понравилось. И не на людях тоже зови, а то вдруг ляпнешь с непривычки... Да не капай маслом на шальвары! Я тебе стирать не нанималась! Лучше посмотри — ладно ли?

Атаман поворачивался и так и этак. Прекрасное тело мелькало в разрезах сарафана, приводя поэта в неистовство. Тиритомба протянул было руку, но тотчас же пребольно получил по пальцам.

— Зря я тебя, похабника, взял, — вздохнул Радишев. — Полагал родным человеком. А ты только об одном думаешь. Зарежу ведь! Ты же солнце нашей поэзии! Меня потомки проклянут!

— Прости, атаман, — сконфузился Тиритомба. — Не могу удержаться — столь ты хорош!

Радищев покончил с нарядом и тоже сел на траву, успев ешё ухватить последний пирог.

— Да, истинный рыцарь! Чуть не заморил прекрасную даму голодом... Ведь поэт, когда влюблен, должен чувства свои в самых изысканных виршах выражать, а не лапами своими погаными тянуться. Кстати, оружие-то ты взял?

— А как же! — и Тиритомба вытащил из мешка кривой клинок, обернутый тряпкой. — Ятаганчик из царской коллекции! Три сапфира в рукоятке!

— При чём тут сапфиры? А сталь добрая.. Прицепи и никогда с ним не расставайся: в недобрый час придётся тебе и честь мою отстаивать!

— Слушай, атаман, а вдруг меня узнают?

— Да тебя родная мать... — начал атаман и осёкся.

Матери своей бедный арап не помнил. Отца тоже.

— Хорошо, — сказал арап. — Буду слагать вирши. И честь твою защищать, хотя бы и до смерти. Я, кстати, уже про это сложил куплеты...

— Про что?

— Да на смерть свою. Так и называется: «На смерть поэта», как если бы я погиб от злодейской руки". В задаток сочинил. А то мало ли кто потом захочет меня оплакать. Виршеплёт какой-нибудь армейский... Вот слушай:

Ай-ай-ай-ай!

Убили негра!

Он пал, растерзанный

Толпой...

— Ну-ка хватит! — вскричал Радищев. — Чтобы я больше этого не слышал! А виршу порви чтоб я её и не видел! Нечего накаркивать самому себе погибель!

— Хорошо, — сказал Тиритомба. — Может, ты и прав... Тогда слушай про другое:

Что ты жадно глядишь на природу,

На роскошное лоно её?

Обрати лучше взор свой к народу,

Посмотри на худое житьё!

До пупа разорвавши рубаху

И в сияньи свободы клинка

Ты в сраженье, в тюрьму и на плаху

За неряху пойдёшь мужика!

Ему некогда мыться, чесаться,

Погрязаючи в рабском труде.

Насекомые твари гнездятся

Все в косматой его бороде...

— Ну нет, — прервал поэта Лука, — не пойду я за неряху. Ещё чего! Ко мне, вот увидишь, князья и бояре свататься станут...

Тут атаман опомнился.

— Это и не вирши у тебя получились, а пропагация! Она нам теперь ни к чему! Мужика ерусланского колом на борьбу не подымешь — пробовали уже!

Обидеть поэта может всякий...

ГЛАВА 27

Подниматься после привала не хотелось, да пришлось. Окаянный мешок был тяжеленек даже для Луки, нежная девичья кожа страдала от грубых лямок, и в ногах ощущалась слабость.

«А как же наши крепостные бабы?» — подбодрил себя атаман.

Дорога, ушедшая в лес, была пуста. Никто не догонял странников, не попадался навстречу — видно, государь, как уж мог, постарался.

Тащившегося позади обоза с контролёрами было не видно и не слышно. А слышно было только неистовое сопение арапа и скрежет зубовный.

— Ты вот что, — сказал наконец Радищев. — Ты не следуй за мной, яко паж, а ты беги впереди меня, будто герольд. А то сердце моё полно жалости: каково тебе, сладострастнику, на толико прекрасное стегно любоваться?

Тиритомба вздохнул и вышел вперёд.

— Невдолге уже покажется тропинка, по коей мы в лес ушли, — снова вздохнул поэт.

— Держи ухо востро! — предупредил атаман. — Самые наши разбойничьи места начинаются. Те же, кто сзади плетётся, нам не защита. Напротив, они и видеть, и знать не должны, что у нас неприятности. А то в первый же день договор нарушим...

— Ты это Фильке с Афонькой скажи... Тиритомба постоянно оглядывался.

— Мог бы уже привыкнуть, — проворчал Радищев.

— Годам к девяноста, глядишь, и привыкну, — дерзко отвечал поэт.

А места были самые подходящие. Всякая птаха свистала весенним делом про любовь, мох в лесу так и манил повалиться, вековые ели стояли плотно...

Оглянувшись, поэт всякий раз бил себя руками по щекам и приговаривал: «Атаман, атаман, атаман...» — отгонял соблазн.

Показался наконец и утёс, на вершине которого Лука красовался по утрам на страх прохожим и проезжим.

Лука поднял голову.

На утёсе стоял человек.

— Эй, ты! — воскликнул атаман. — Уйди оттуда! Не твоё это место!

Человек не дрогнул.

— Согнать его? — предложил верный паж.

Лука присмотрелся внимательней. Нет, не человек это вовсе. Просто кто-то шутки ради набросил на деревце драный зипун.

От сердца отлегло.

— А скажи-ка, душа моя Радищев, действительно ли так хороша твоя Аннушка? — спросил поэт.

— Сам, поди, видишь, — потупился заалевший атаман.

— Да нет, — сказал Тиритомба. — Ты ведь являешь собой не самоё Аннушку, а лишь своё представление о ней. Мы же всегда склонны идеализировать предмет своих страстей...

— Настоящая Аннушка в сто раз лучше, — нашёл в себе силы признаться Лука. — Вот когда бы коварный деспот не оставил её у себя в залоге, мы бы свернули к хижине бедного подёнщика, и ты сам бы убедился...

— Отнюдь! — воскликнул арап. — Отнюдь нельзя тебе видеться с Аннушкой!

— Это почему же?

— Да потому, что узреть доппельгангера своего, сиречь двойника, это к смерти...

— Спасибо за предупреждение... Однако для чего же так тихо? Что-то не хочется мне в лесу ночевать.

— И не придётся, леди Анна! — радостно воскликнул поэт. — Потому что недалече уже мы от постоялого двора «Приют богодула»! Там будет много народу, там мы сделаемся безопасны...

...Постоялый двор «Приют богодула» являл собой маленькую крепость, ограждённую плотным, крепко устроенным частоколом. Ворота были заперты, а возле дверцы, в них прорубленной, стоял на часах крепкий байбак в тулупе, меховом треухе и с протазаном.

— Хто такие? Зачем? — вызверился байбак на красавицу и арапа.

Лука подал знак арапу помалкивать и произнёс самым нежным тоном:

— Мы, добрый человек, мирные путники. Я дворянская дочь Анна, а это мой верный паж..

— Не велено! Местов нет! Всё забито!

— Да мы как-нибудь... — жалобно сказал атаман. — Мы никого не стесним... Много ли нам надо места?

— Сказано же — некуда! — рявкнул из бороды байбак.

Подтверждая его слова, из-за частокола раздался хоровой взрыв смеха, подкреплённый пьяными выкриками. Ржали лошади. Доносились вкусные запахи.

— В лесу ночуйте! Нечего вам тут делать! Женские чары на проклятого байбака никак не действовали.

— Подержи-ка узлы свои, — сказал Лука поэту.

Но расправы с байбаком не произошло. Дверь раскрылась, и чья-то цепкая рука ухватила байбака за ворот тулупа.

— Ты что, дубина, творишь? Это же наши самые желанные гости! Проходите, дорогие мои! Вас уже заждались!

Говоривший был невелик ростом, но широк в плечах и вообще поперёк себя шире. Кое-кто мог бы определить его как гнома, но гномов не бывает. Лицо он брил, и оттого оно невольно казалось приветливым — особенно по соседству со злобной рожей байбака. По бороде стража уже текла юшка — ласковый крепыш как-то незаметно его приголубил за не вовремя проявленную грубость. — Нешто вы про меня не слыхали? Я же Пихтуган! Меня всякий знает, кто по этой дороге ходит! А кто на дворе моём погостит, тот и вовсе не забудет до самой смерти! Проходите, ласковая барынька, вам тут полное внимание окажут! И ты уж входи, чернущий! Нас ведь загодя предуведомили, с утра готовимся!

Лука с арапом неуверенно вошли во двор. Дом был сложен из вековых листвяжных брёвен в два яруса, да под высокой двускатной крышей имелось довольно места. Всё здесь было устроено путём: и конюшня, и сарайки, и амбар, и летняя кухня, и прочие надворные постройки. Из окон, затянутых бычьим пузырём, лился яркий свет множества лучин или даже ламп: были уже сумерки. — Вот она, дверца-то... Проходите, за порог не запнитесь.

Запнуться Лука не запнулся, но всё равно чуть не упал.

Их действительно ждали.

В просторном помещении собрался весь цвет ерусланского преступного мира.

Взгляд Луки-красавицы сразу же выхватил сияющие рожи Фильки Брыластого и Афоньки Киластого — они сидели во главе стола, словно жених с невестой. Дальше помещались злодеи помельче — и Фешка Кобелев, и Васька Сундей, и Жгучий Блондин, прозванный так за то, что любой свой налёт он завершал поджогом, и Дедюля — Красные Штаны, и Родимец, и лихой черкес Алабашлы, и фальшивомонетчик Шулята, и скупщик краденого Ляпа Кишечник, и человекомучитель Простатило, и множество прочих, менее известных лиходеев. Благородное общество, томясь в ожидании, освежалось мутной брагой, заедая её луком и тёртой редькою...

Наособицу сидела единственная среди злодеев женщина в платье горянки, но кто она была такая — неизвестно, поскольку лицо её скрывала плотная занавеска из конского волоса — по басурманскому обычаю.

Лука онемел, а Тиритомба побледнел до такой степени, что никто в этот миг не признал бы в нём арапа.

Воцарилась тишина. Но ненадолго. — Ну вот — дождались... — промолвил Филька.

Афонька же добавил:

— Вход рупь, выход — мешок...

— На всех, братцы, хватит! — радостно выкрикнул Жгучий Блондин.

— Девку мне! — сразу же забил красавицу человекомучитель Простатило.

Лука дёрнулся было назад, но в двери надёжно стояли байбак и Пихтуган.

— Только слугу моего не трогайте... — смог вымолвить Лука.

— Да на что нам твой слуга. — ласково откликнулся Филька. — Но вот сдаётся мне, что я его где-то видел...

— Точно, — сказал Афонька Киластый. — Не тот ли это арап, что с Платоном Кречетом промышлял?

— Акула каната! Мугабе туту! Мандела мобуту нгуабе! Чакра кентавра! Сасаку нагата! — жалобно заверещал уличенный поэт. — Насреддин бабайка! Сенгар сенгор!

Разбойники несколько опешили, хоть и не сидели на конях.

— Не тот, — определил Афонька. — Тот, помнится мне, весьма складно по-нашему лопотал и даже песни любезные воспевал...

— А по мне — что тот арап, что этот, — сказал Простатило.

— Не в арапе дело, — напомнил Филька и замотал брыльями. — Ладно, пошутковали мы, барышня. Мы же с понятием, не то что некоторые... Ночуйте тут с нами, никто чужой вас не обидит...

— За всех-то не ручайся! — оскорбился человекомучитель.

Тут Лука опомнился. Или он не был первый школяр на весь Солнцедар, не был первый разбойник?

— Любезные мои! — сказал он. — Ведомо ли вам, что я невеста собрата вашего — славного атамана Платона Кречета? Таково ли семеро богатырей царевну привечали? Они её звали милой сестрицей. Вот и вы меня зовите...

Злодеи недовольно заурчали.

— Видишь ли, милая сестрица, — сказал Афонька Киластый. — Негоже тебя вот так, с порогу, огорчать, а только правду не утаю: помер твой жених.

— Как помер?! — искренне ахнул Лука.

— А вот так. По малодушеству. То ли мы не знаем тут, что в столице деется? Сперва-то он держался как надо, словеса охульные метал, проклинал тиранов. А вот стали ему показывать пыточные снасти, так он со страху закричал и помер. Инда портки замарал. Те портки народу на площади показывали... Даже Кесарь-гость любовался...

Лука покраснел. Царь — подлец, деспот и сатрап! Да если бы он и вправду был умён и хитёр, то разве допустил бы такое сборище? Разве стал бы позорить бывшего Луку? Разве это честь государю?

— Вот когда бы жених твой умер со славою, — продолжал Афонька, — когда бы он перед смертью на Злобном Месте попросил проиения у честного народа и палачей своих проклял — тогда бы совсем другое дело. Тогда была бы ты почётная невеста-вдова. А так ты просто ходячее народное богатство... Ты скидывай мешочек-то, скидывай. Нам до утра ещё надо всё поделить по чести, по совести...

— Половина моя, — сказал Филька.

— Вы делите, жалкие корыстолюбцы, — отозвался человекомучитель Простатило, — а я с красной девицей в горнице уединюсь. И чтобы ни одна душа, а то вы меня знаете! И арапа мне оставьте — не было ещё у меня арапов. Новые чувства, новые впечатления... А деньги — грязь!

— Алоха оэ! Чумандра колыбала! — забеспокоился поэт. Тиритомба знал множество непонятных слов, а каких не знал, придумывал на ходу.

Но его никто не слушал. Пихтуган уже содрал с Луки мешок и согнулся до полу под его тяжестью.

— Как же ты его, деушка, пёрла-то? — изумился он.

Мешок водрузили на стол, безжалостно потеснив закуску и выпивку.

— Лапы прочь! — хором предупредили Филька и Афонька и вытащили засапожные ножи.

А Простатило вылез из-за стола, начал шарить обомлевшего Луку, потом стал подталкивать его к лестнице, ведущей наверх.

— И ты иди — свечку подержишь, — милостиво предложил он поэту.

— Ступай, ступай, чудо ростовское, — благодушно заговорили разбойники. — С этакими-то деньжищами все бабы и так наши будут...

Простатило был тощий, поджарый, немолодой уже, но жилистый. Хватка у него была мёртвая.

— Узлы оставь! — приказал Филька поэту. — Они вам более не надобны!

— А как же мои румяна и белила? — всплеснул руками Лука. — Я желаю перед кавалером во всей красе предстать!

— Верно, — согласился человекомучитель. — Только ты сама не трудись: я тебя потом сам раскрашу по своему обычаю... И арапа твоего раскрашу... Одной рукой он ухватил за загривок атамана, другой — поэта и повлёк их наверх, на ложе своей противоестественной страсти. Тиритомбе, за неимением свечки, он вручил лучину.

Лука и Тиритомба покорно поплелись навстречу своей ужасной участи.

Горница была небольшая, с парой узких кроватей.

Простатило впихнул своих жертв в помещение и закрыл дверь на засов.

Убивать живых людей бывшему Платону Кречету ещё не приходилось.

«Они ненастоящие, поэтому никого не жалей...» Голова атамана вдруг заработала ясно и чётко. — Встань вот так, к свету, — распоряжался человекомучитель. — Чтобы всё было видно. Ты лучину-то выше держи, эфиоп мракообразный! А ты не торопись разболокаться! Я сейчас с тебя одёжу срезать буду...

Красавица-Лука ахнула и откинулась назад. Но не затем, что сомлела, а затем, чтобы достать из-за голенища кинжал.

По совести-то Простатилу следовало бы неторопко резать до рассвета на мелкие составные части, но тут уж было не до хорошего.

Кинжал вошёл насильнику в низ живота с изрядным проворотом. Он тоненько завизжал. Снизу донёсся одобрительный хохот.

Свистнул ятаган Тиритомбы, и голова челове-комучителя слетела на чистые половики. Из осиротевшей шеи хлынула кровиша.

— Практичный всё-таки красный цвет, — сказал атаман. — Правильный сарафан я подобрал... Эй, верный паж! Что делать-то будем? Со всеми нам не совладать...

А Тиритомба тем паче никого доселе не лишал жизни. Ему в шайке не доверяли даже кур и гусей. Но сейчас чёрное лицо его сделалось таким страшным, что Лука отпрянул и не понял — то ли он, Лука, испугался, то ли его девичья оболочка.

— Резать всех! — прохрипел арап. — И пусть никто не уйдёт нерезаным...

Лука поглядел на окошко. Оно, разумеется, было затянуто бычьим пузырём, но имелась и решётка...

Атаман вытащил её без труда и поглядел вниз. То ли случайно, то ли намеренно под окошком были -грудой навалены всякие железки — вилы, грабли, рожны... Прыгни-ка!

Лука приоткрыл дверь и глянул в залу.

Разбойники уже не шумели и не галдели. Они сгрудились вокруг грамотного, хоть и киластого, Афоньки. Афонька же угольком чертил на столешнице какие-то цифры и фигуры. Мешок стоял в стороне, и никто не смел к нему прикоснуться до окончания дележа.

Женщина в платье горянки продолжала сидеть наособицу и никакого участия в разделе добычи не принимала.

— Должно быть, это жена черкеса Алабашлы, — шепнул поэт атаману. — По их обычаю в мужские дела баба не лезет...

В мужские дела баба действительно не лезла, а полезла она к себе под платье. Что-то сверкнуло, и разбойник Родимчик как-то странно закачался. Потом стал распадаться надвое и распался примерно до пупа. А горянка сидела себе безучастно.

Разбойники с недоумением глядели друг на друга. Потом полезли за оружием.

Тиритомба не растерялся, шмыгнул в горницу и вернулся с лысой башкой Простатилы, держа её за ухо. Башку он швырнул на стол. Башка попала как раз в бутыль с брагой. Белёсая жидкость смешалась с красной...

Разбойники поражённо поглядели вверх, увидели белеющий оскал Тиритомбы и окровавленный тюрбан.

И тут же к навершию Простатилы присоединилась голова черкеса Алабашлы. Горянка всё так же скромно сидела на своём месте.

— Не жена, значит, — решил Радищев. — Ну что, прыгаем?

И благородная дама со своим верным пажом прыгнули. Красный сарафан при этом взлетел круто вверх, и лиходеи растерялись: то ли им глядеть на останки боевых товарищей, то ли любоваться прелестями женского тела.

Горянка не преминула этим воспользоваться, а Филька схватился одной рукой за живот, другой за спину. И там, и там из него текло.

Атаман и поэт озверели — да ведь у них и выхода другого не было. Тиритомба визжал, орудуя ятаганом, выкрикивал свои непонятные слова. Лука схватил табурет и принялся крушить головы. Тут и горянка к ним присоединилась.

— Аи, джигит девка! — одобрила она Луку хриплым басом, вытаскивая кривой клинок из Дедюли.

Разбойники отбивались кое-как. А не пей ни перед делом, ни во время его!

— Килу ему отсеки! — приказала красавица верному пажу, указывая на Афоньку кинжалом.

Афонька не порадовался, лишившись привычного недуга...

Как следует дрались только трезвые Пихтуган и байбак. Сторож, даром что байбак, едва не поразил горянку остриём протазана, но Лука впору подставил свой табурет.

— Ты мне родной сестра будешь! — пообещала горянка и тут же обкорнала байбаку руки. — Совсем дрянь арслан-абреки были, — сообщила она, подводя итог боевым действиям и вытерла шашку об волосы Фильки Брыластого.

Лука схватил драгоценный мешок и взвалил его на спину. Тиритомба побежал наверх за узлами: зря говорят, что все поэты не от мира сего!

Наконец все трое оказались на дворе, залитом лунным светом.

— Кто ты, прекрасная амазонка? — дрожащим голосом спросил поэт горянку. — Открой лицо своё, чтобы я мог запечатлеть на устах твоих горячий поцелуй!

Горянка ответила незнакомым, но вполне понятным кратким словом. Потом подняла свою занавеску. Под ней помещались грозные очи, торчащие усы и чуть тронутая сединой борода.

— Рахит-бек из Секир-аула! — гордо сказала горянка. — Вы мне теперь сестра и брат. Мой жизнь — вам жизнь. Мой сакля — вам сакля. Сейчас будем дом грабить...

— Погоди, — сказал Радищев. Возвращаться на место жуткого побоища ему не хотелось. — Ну, я-то в женском обличье понятно почему. А тебе-то оно зачем?

— Обычай требует, — вздохнул Рахит-бек. — Пока за отец не отомщу, чоху и папаху не надену. Так положено.

— Кто же отца твоего обидел? — спросил Тиритомба. Он был страшно разочарован тем, что боевитая горянка оказалась джигитом. Второй раз за день такой облом!

— Кесарев абрек, собака! Он отца грудь кинжал бросал! — прорычал Рахит-бек. — Я его кишки свиньям бросать буду! Он и в Риме не спрячется!

— Вот совпадение — и нам в ту же сторону! — воскликнул атаман. — А твоего обидчика не кличут ли Микелотто?

— Он! Он, слуга шайтана! Слушай, дорогая, а пошли вместе? Кони добрые, вмиг нас домчат...

— Нельзя нам верхами, — вздохнул Радищев. — У нас клятва своя — пешком до Рима добираться...

— Погодите, — вспомнил поэт. — А наблюдатели-то? Они же увидят, что здесь произошло?

— Пусть, — сказал атаман. — Пусть увидят, как батюшка наш Липунюшка Патифоныч с разбойниками расправляется... Друзья мои, да ведь мы теперь спокойно дойдём до рубежа! Все злодеи повержены!

— Кабы так, — вздохнул Тиритомба.

— Пойдём хабар брать, — настаивал Рахит-бек.

— Протиивно... — простонал Радищев. Но вопрос о хабаре решился сам собой. Жгучий Блондин очнулся от удара табуреткой, но не совсем, и, по своей привычке, поджёг залитый кровью дом. И даже попытался из него выбежать...

... — Хороший у тебя клинок, — завистливо сказал атаман.

— Гурда настоящий, — объяснил Рахит-бек. Отблески пламени горели на обагрённом лезвии шашки. — Бери, сестра! По-нашему не положено бабам оружие, но в Арсланстане ведь всё не как у людей...

— Да нет, не смею, — потупилась красавица-Лука.

— Бери, бери, — прошипел арап. — Не возьмёшь — обида кровная!

Горцы живо интересовали поэта, он узнавал об их обычаях из книг. И даже задумал балладу о том, как отважный ерусланец томится в горском плену, а красавица из местных помогает ему бежать...

Лука принял клинок и благодарно прижал его к груди — всё равно красное на красном не видно...

ГЛАВА 28

— Ну, с одной-то стороны, оно бы и. хорошо, — сказал Радищев. — Пусть сей славный сын гор нас оберегает незримо. Но вдруг его господа контролёры заметят?

— Рахит-бек неуловим... — с сомнением сказал Тиритомба.

— А чего ж он с разбойниками совокупно сидел и нас поджидал? Отчего они к нему не приставали по женской части? — не унимался Лука.

— Они, душа моя Радищев, давно знакомы. Не ты ли сам говорил некогда, что все разбойники — братья?

— Мало ли что я говорил, — проворчал атаман. — Но вот для чего он нашу сторону принял?

— А увидел, что мы и одолеть можем, тогда и переменил свои взгляды. Это в обычае у горцев: кому я клялся, я всем прощаю.

— Но ведь этак он и нас предаст!

— Обязательно предаст, — согласился поэт. — Я много чего про их племя узнал. Они всегда на стороне сильного. Так что всё от нас самих зависит.

— Пойдём-ка, покуда пожарище светит, — предложил Радищев.

— А спать кто будет? — возмутился поэт. — Я не железный!

— Ну тогда хотя бы отойдем подале... Эх, чёртов мешок! Вот в стране Катае, как нам о том Марко Поло трактует, деньги бумажные...

И поплёлся уныло вслед за поэтом, успокаивая себя: «Чего их жалеть? Они же ненастоящие... И сам я.ненастоящий...»

...За спиной всё ещё мелькали всполохи большого огня, а впереди виднелся огонёк совсем маленький.

— Кто-то костёр теплит, — сказал Лука. — Вот у костра и отдохнём.

— А вдруг разбойники? — напугался арап.

— Так мы же всех разбойников перебили!

— Ну да. Ежели в одном пешем переходе от столицы такое творится, то что же дальше-то будет?

Они свернули с дороги и пошли к свету на-прямки.

На поляне, окружённой кустами черемухи, и вправду горел костерок. К цветочному запаху примешивался другой — не столь изысканный, зато сытный. Котелок на рогульке весело булькал. Хозяин котелка оказался монахом, причём тем самым, что повстречался школярам в кружале «У семи нянек».

— Вот подлинный приют богодула! — радостно сказал арап, скидывая узлы.

Богодулы, конечно, приворовывали, но уж зато не грабили и не резали.

— Здравствуй, отче! — вежливо сказал атаман.

— Здравствуй, девица! Здравствуй и ты, отродье мавританское! — приветствовал их богодул. — Вот уж не чаял, что Тот, Кто Всегда Думает О Нас, пошлёт таких ночлежников — не бродяг подзаборных, а приличных людей... Что же это ты, красавица, по ночам дороги меришь, в отчем доме не ночуешь? На странницу ты уж никак не похожа...

— Гонит меня царская воля, — горестно простонал Радищев. Он свалил с плеч мешок и неуклюже повалился на траву, мелькнув белыми ляжками.

Богодул отвел глаза. Был он весьма немолод, редок бородой, конопат и голубоглаз. Зубов у него было уже немного.

— Зовусь я братом Амвонием, — сказал богодул. — Ищу сами знаете кого. Я тут уже все камушки перевернул, под пнями смотрел. Даже ручей плетёнкой перегородил, но попались только несколько рыбок... А ложка одна! Пусть барышня первая попробует!

Он вытер ложку полой несвежей рясы и протянул атаману.

— Крупноваты рыбки для ручья, — заметил Тиритомба.

— Уж каких Тот послал! — развёл руками монах. — Да вы ешьте, ешьте. Мне-то двух ложек достаточно по скудотельству моему...

— Зря мы с разбойного пира ничего утянуть не успели, — сказал поэт. — Не люблю ходить в нахлебниках.

— Да вы не нахлебники, — успокоил его монах. — Вот вы мне дадите несколько грошиков, а я за вашу родню помолюсь, чтобы её на том свете полегче припекали... Что у тебя в мешке, барышня, — не знаю, как тебя и величать?

— Зовусь я леди Анна, — сокрушённо сказал Радищев. — А в мешке у меня...

— Свинцовый лом! — объявил Тиритомба. — Для тяжести.

— Свинец тоже металл, — сказал богодул. — Можно первому же кузнецу продать...

— Нельзя продать, — выдохнул атаман. Рот ему чуть не сожгло дармовой ухой — монах напихал туда всяких подходящих травок. — Говорю же — царская воля!

— Ты, Аннушка, юшку-то студи, дуй на неё! — посоветовал брат Амвоний. — Разве девушки пасть-то так за столом разевают? По половине каравая разве откусывают?

— Прости, отче, — сказал атаман. — С полудня маковой росинки не было...

— Чего уж тут прощать... Дело житейское... А только что это там давеча полыхало? Уж не постоялый ли двор?

— Да, — сказал Тиритомба. — Там какие-то пьяные мерзавцы с огнём баловались и запалили. Ни себе, ни людям. Ничего, я ужо про них всё пропишу .в поэме «Братья ли разбойники?».

— А я тебя знаю! — обрадовался богодул. — Ты тот самый арап, который...

— Ничего я не тот самый! — оскорбился поэт. — А коли узнал — так помалкивай! Тут дело государево — враз потащат на спрос!

— Да я и помалкиваю, — замолчал богодул. Замолчал и поэт — потому что к нему перешла ложка и жалкий остаток каравая.

— Ничего-ничего, — сказал Радищев. — Это тебе за пироги.

— Так как насчёт помолиться? — напомнил монах. — Чертей заговорить?

Лука устраивался на ночлег и вдруг почувствовал некий позыв. Он запунцовел и пошёл подальше, чтобы не было видно и слышно.

Ничего. Управился. Даже сарафан не замочил.

Когда он воротился к огню, поэт и богодул вовсю спорили.

— Вот я у одного аглицкого афея в Западный Галс брал уроки чистейшего афеизма, — сказал поэт. — И вот что подумал. Ведь вы, монахи, те же самые разбойники получаетесь!

— Это почему же? — оскорбился брат Амвоний за своё гостеприимство.

— Ну, к примеру, похитили злодеи у богатого купца единственного сына...

— Причём тут злодеи и купецкий сын?

— ...похитили и прислали отцу весточку: мол, выкупай, не то мальцу у нас придётся солоно. Отец кряхтит, выкуп собирает. А разбойники, чтобы его поторопить, присылают ему, скажем, сыновнее ухо...

— А при чём тут монахи?

— Вот так и вы. Давайте, мол, денег, не то усопшим вашим в чёртовых чертогах небо с овчинку покажется! И доказательств никаких не приводите! И воровать никого не надо, и уши резать — знай только деньги собирай!

— Да ты на себя погляди, копчёная рожа! — заревел богодул. — Ты же сам и есть первый чёрт!

— Мальчики, мальчики, успокойтесь, — проворковал атаман. — Время ли ныне теологией заниматься?

На землю тем временем опускались черёмуховые холода, и Лука сильно пожалел о сарафанных разрезах. Не застудиться бы!

Тут к ногам атамана упала бурка.

— Возьми, сестра, — сказал Рахит-бек. Как его конь подошёл к костру, не захрустев даже веточкой? — Азамат — добрый конь, — ответил на незаданный вопрос горец. — Эх, сестра, когда мы свои дела сделаем, выходи за меня замуж! Вместе резать будем, грабить будем... — сказал он мечтательно.

— А пока спать будем, — командирским голосом приказал атаман. — Кто в первую стражу?

— Никакого стражу не надо, — зевнул Рахит-бек. — Азамат сам услышит и разбудит. Я поглядел на неверных псов, которые следят. Раскинули шатры, пировали. Всех мог зарезать, как баранов!

— Нельзя, — со вздохом напомнил Лука.

ГЛАВА 29

На рассвете горец ускакал далеко вперёд — ему полагалось делать вид, что к девице с арапом он не имеет никакого отношения.

Долго думали, что делать с братом Амвонием.

— Монах — тот же арапчонок! — доказывал богодул. — Монах не мужчина. Он девице не защита, но духовное окормление... Против этого даже Ватиканцы не возразят!

— А если возразят? — сказал Радищев. Он уже успел переделать все утренние дела: почистить котелок, умыться в ручье и навести кое-какую красоту помимо природной.

Тиритомба же злобно ворчал:

— Не мужчина, не мужчина... Кабы не ряса твоя, я бы тебе показал! Ладно уж, плетись, только всю дорогу молитвы воспевай, чтобы худого не подумали!

Совет пригодился на первом же контрольном посту Совета Европы. На богодула действительно не обратили внимания — он был не первый и не последний. Стражники — не то мадьяры, не то баски — на сильно испорченной латыни задержали путников и велели дожидаться основных наблюдателей. Накормить странников при этом позабыли, да и не их это была заботушка

— Зря их поселяне на валы ночью не подняли, — сказал Тиритомба.

— Ты не забывай про панычей, — напомнил атаман.

Поэт вздохнул и начал пальцами развозить по лицу румяна.

— Чисто окорок подгоревший, — вздохнул Радищев.

Но всё обошлось. Оказалось, что на ночлеге Тремба и Недашковский затеялись лечить мягкие свои ткани особой мазью, но в темноте перепутали склянки и подлечились злой местной горчицей, так что безболезненно подняться всё ещё не могли и довольствовались голосами, доносившимися до их убогой телеги.

Лука и наблюдатели объяснялись на латыни.

Первым делом дон Хавьер обследовал печати на мешке и остался доволен. Потом поглядел на богодула и махнул рукой.

— Ерусланский монах — не инквизитор, — сказал он. — Пусть тешит вас, донна моя, своими убогими сказками. А в Вечном Городе вы нечувствительно уверуете в божественность Кесаря...

Фрау же Карла сразу же бросилась к Тиритомбе.

— Я тебя зваль по всю ночь, — сказала она. — Вот так: «О, майн либе шварце буби! Ком цу мир! Ком цу мир! Дайне блау блюме. Пукт». А ты не приходиль, ферфлюхте кинд!

К сожалению, европейские женщины слишком близко к сердцу приняли ерусланскую поговорку «Не родись красивой», хоть и не знали её. Поэтому Тиритомбе пришлось снова изображать из себя малолетнего идиота, немало поступаясь при этом честью. Поэт агукал, бубукал и пускал пузыри. Фрау Карла всё же умилилась и стала его ласкать по кудрям, грозя стереть всю боевую раскраску.

Тиритомба воспользовался этим и принялся тыкать себе пальцем в рот.

— Ах ты бесстыдник! — хихикнула фрау Карла, но поэт жестоко окоротил её мечтания, сказав явственно:

— Ням-ням!

Фрау Карла разочарованно вздохнула и приказала принести из кареты недогрызенные свиные ножки с кислой капустой, яблочный штрудель и шнапс.

Поэт мстительно сметелил всё, нахально шепнув:

— Я о фигуре вашей пекусь, леди Анна!

Но Лука его не слышал, занятый серьёзным разговором.

— Что с вами случилось на постоялом дворе, донна? — строго спросил дон Хавьер.

— Мы подошли к нему в самый разгар пожара, экселенц, — ответил атаман. — И даже пытались спасти хотя бы кого-нибудь. Но увы! Пожары — истинное бедствие нашей Родины! Знаете ли вы, сколько раз горела даже наша столица? Мы — цивилизация дерева, но не камня.

— Вы, право, как дети, — скривился дон Хавьер.

— Ваша правда, барон.

— Я маркиз, — приосанился наблюдатель Совета Европы.

— Тогда ваша правда, маркиз.

— Даже если ваша миссия закончится благополучно — в чём я весьма сомневаюсь, — нам всё же придётся учинить над вашей державой опеку. Хотя бы прислать вам несколько пожарных команд...

— Ну, это уж как решит мой сюзерен, — сказал атаман. — Но, достойный маркиз, неужели вы так и будете следить за каждым моим шагом? Согласитесь, это весьма неприлично... Сами видите — даже грубые поселяне разбегаются, чтобы не смущать меня...

— Поселяне меня не интересуют. Я жду не дождусь ваших знаменитых разбойников...

— Уверяю вас — не дождётесь. Государи ерусланские истребили всех... А вот в ваших людях я не уверена!

— Помилуйте, моя донна! Они же выбраны всей Европой! Честнейшие из неподкупнейших!

— Да? А по лицам что-то не видно.., Так что всё-таки держитесь подальше. Я не хочу огорчать своего государя. Угождать ему — первейший долг всякого ерусланца... и ерусланки. И ночевать в чистом поле, как нынче, я не собираюсь. Разве в договоре есть хоть слово о том, что мне надлежит почивать под открытым небом? Разве не имею я права воспользоваться сельским гостеприимством, откушать простую пищу землепашцев, покружиться в девичьем хороводе? Да я же попросту простужусь и заболею!

Дон Хавьер смутился.

— Ну... Ну, разумеется... Главное — сохранить золото и... это...

Он смутился ещё пуще.

— А вот это уж не ваша забота. Разве не имею я права, увидев пригожего молодца...

— Не имеете! — строго сказал дон Хавьер, и Лука понял, что слишком уж вошёл в роль. — Принесёте мешок в Рим, а уж тогда, возможно, и я попытаю счастья... Но что это с вашим платьем, моя донна?

Атаман прикрыл предательскую ляжку.

— Мы не на балу, маркиз. Мы всегда так ходим. Ну, конечно, вы не обращаете внимания на то, как одеваются ерусланские дикарки... Кстати, должна же я где-то менять одежду, мыться и стираться? Неужели и это подлежит вашему контролю?

— Я не знаю, — растерялся маркиз. — Нужно спросить у господ кесаревых нунциев...

— И спрошу! — сказал Радищев, направляясь к телеге.

На панычей смотреть было ещё страшней, чем на Тиритомбу и даже на фрау Карлу. Больные места у Трембы и Недашковского покрыты были грубой дерюгой, над дерюгой вились зелёные мухи.

— Болезные мои, — запричитал атаман по-еруслански. — Что же эти изверги над вами сделали?

— Варварская страна... — простонал Яцек. — Нас высекли ни за что, ясновельможная панна! Мы будем жаловаться!

— Ни за что у нас не секут, а засекают насмерть, — сказал Радищев. — Девичья честь для нас превыше всего. Не надо было меня щипать!

— Мы не щипали... — прохрипел Недослав. — Нам вовсе нет дела до кобет. Мы сами...

— Ладно, не оправдывайтесь, дело молодое! — подбодрил их Лука. — Государь наказал вас по-отечески. Он бы и сына родного не пожалел за такое охальничество! Ну да я вам помогу.

Красавица-Лука отошёл в сторону, сломил ветку и стал отгонять мух от болящих, то и дело норовя с потягом коснуться дерюги.

Панычи завизжали.

— Мухи заразу разносят, — пояснил атаман. — О, убил! Убила! Может, вас дёгтем помазать, чтобы не лезли?

— Не надо дёгтя...

— Или клистир из ревеня?

— Не надо клистира...

— Ничего! — бодро сказал Радищев. — В первой же деревне найду знахаря и пошлю к вам. Будете как новенькие!

— Не надо знахаря... Надо медикуса...

— Медикусы — смерти помощники. А знахарь пошепчет, йодом помажет — и всё как рукой... Ага! Ешё одна!

Потом Лука решил, что панычей на сегодня мучить довольно, и вернулся к дону Хавьеру.

— Нунции не возражают, — доложил он.

— Значит, расстаёмся до следующего поста, — сказал маркиз. Он сверился с картой. — О, вот тут как раз обозначен посёлок Кучер... Кучер... Проклятые тартарские имена!

— Кучердаевка, — подсказал Радищев. — Наследственное имение дворян Радищевых — древнейший, доложу вам, род! Усадьба, конечно, старенькая...

— Да вы, моя донна, гляжу, знаете здешние окрестности!

— Ничего удивительного. Все ерусланские дворяне — родственники. Разве у вас не так?

— Так, — сказал дон Хавьер. — Но как раз между родственниками зачастую и бывает самая страшная вражда. Не сгореть бы и этой усадьбе!

— На всё воля Того, Кто Всегда Думает О Нас, — развёл руками Лука.

На прощание маркиз поцеловал ему запястье, и атаман пошёл вызволять своего пажа из-под опеки фрау Карлы.

Госпожа наблюдательница, не в силах добиться большего, расчесала пьяненькому поэту кудри и заплела их во множество мелких косичек. На Луку она глядела с нескрываемой ненавистью.

— Ну, теперь никакие панычи не узнают! — воскликнул атаман. — Данке шён, фрау Карла! Ещё немного усилий — и мой паж будет у ваших ног! О, как я вас понимаю, гнедиге фрау!

ГЛАВА 30

...Лука глядел на сызмальства знакомую липовую аллею, на разрушающиеся усадебные колонны, на родные лица поселян. Сейчас усадьбу ломали, а к новой постройке были уже приготовлены кирпичи. Из аллеи доносился стук топора. В пруду плавал мусор и нечистоты. С конюшни доносились знакомые всякому ерусланскому человеку звуки: «Чюки-чюк! Чюки-чюк!»

— Такова и есть мерзость запустения, — заметил брат Амвоний.

Сейчас странники были относительно свободны. Дон Хавьер и фрау Карла находились от них на приличном расстоянии. Правда, фрау взяла с поэта слово, что ночью у них непременно случится романтическое свидание в беседке.

Тиритомба прикинул, что к ночи мужички уж как-нибудь расщеплют беседку на лучину, и охотно согласился.

— Это кто шляется по моей родовой земле? — раздался хриплый голос.

Голос принадлежал крупному мужчине в нанковом халате и с бакенбардами. Профиль мужчины можно было печатать на монетах. Полные губы его кривились.

— Простите, милостивый государь, — сказал атаман самым вежливым голосом. — Во-первых, мы здесь по государеву повелению, вот и подорожная по казённой надобности. Уже по одному этому мы могли бы рассчитывать на ваше гостеприимство. Во-вторых, сия земля вот уже триста лет принадлежит благородному роду Радищевых. Это наши дальние родственники, и мне не раз приходилось очаровательной малюткой бегать по аллеям, ныне безжалостно вырубаемым.

— Нищеброды, — ещё сильнее скривился крупный мужчина. — Там, где земля Чурилы Сысоевича Троегусева, нет никакого государя. Вы в моей воле. За ночлег барышня, конечно, может расплатиться со мной, а прочих я велю драть на конюшне...

«О, как чудовищно эти мужчины обращаются с нами! — вознегодовал Лука. — Как мало прав нам дано...»

Покуда он всё же сдержался и предъявил подорожную. Чурила Сысоевич прочитал её вверх ногами, хмыкнул и сказал:

— Ладно, переночуете на псарне. Да не кривитесь! У меня собаки лучше иных дворян живут. Барышню тем не менее попрошу отужинать со мною...

— Я требую также накормить моих спутников, учитывая то, что один из них — мой духовник, а другой — Мирза-Хосрев-паша, посланник султана!

...Даже в развалинах старой усадьбы Чурила Сысоевич ухитрился окружить себя самой пышной роскошью. Мебель была самая оригинальная, какую приходилось видеть: стол, например, каким-то непостижимым образом переходил в альков...

«А ведь у него и денежки должны водиться», — подумал разбойничий атаман.

Покамест Лука весьма охотно подкреплялся. Когда же рука Радищева зависла над бокалом...

«Э нет! — решил Лука. — Не на такую напал! Подпоит, а потом ка-ак... Вот зверь алчный, пиявица ненасытная! Растлитель девичьих сердец! Ужо тебе!»

«Ужо» наступило довольно скоро. Барин Трое-гусев, возвеселившись от вина в сердце своём, начал протягивать к атаману свои неожиданно маленькие ручки.

— Вы суперфлю! Же ву зем! Придите в мои объятья, чаровница, не то я прикажу своим гайдукам держать вас за руки и за ноги, и уж тогда...

— Ах, я не в силах противиться вашему чувству, ужасный! Умоляю, скорее, скорее сделайте мне амур!

С этими словами атаман вскочил и забегал по зале, задувая канделябры.

— Пуркуа ву туше? — возмутился Чурила Сысоевич. — Я привык при свете!

Но мрак уже покрыл залу. Горлом благородный барин почувствовал что-то холодное, и нежный голос произнёс:

— Ни слова, или вы пропали! Я Радищев! Где деньги? Деньги где, сука ложнощенная?

...Не терял времени и Тиритомба. Он, к ужасу своему, убедился, что в беседке ещё и конь не валялся, а значит, придётся идти на роковое свидание. Поэт в страхе метался по засыпавшему поместью, пока не услыхал чьё-то ворчание...

Никакое знание в человеке не бывает зряшным. В своё время школяр Тиритомба шлялся с цыганским табором и навострился управляться с медведями. Смело отвязав косолапого, он потащил его за кольцо в носу по залитому луною саду к беседке, где уже страстно томилась представительница Совета Европы.

— О, майн ласковый и нежный зверь! Майн либер бэр! Я вся твоя!

До утра раздавались её крики и жалобный визг косолапого. Но в усадьбе уже и своего шума хватало:..

ГЛАВА 31

... — Однако это становится подозрительным, моя донна! — сказал дон Хавьер. — Где ни ступит ваша прелестная ножка, везде возникает огонь! Как бы вам самой не взойти на костёр за пиромантию!

— Никакой пиромантии, благородный маркиз. Какая у нас, к чертям, пиромантия, когда вся дворня по случаю нашего приезда перепилась и уронила канделябр! Наш бедный хозяин в одном шлафроке и ночном колпаке бродит по пепелищу! Но это не помешало ему поделиться с нами деньгами и припасами. Такова уж загадочная ерусланская душа...

Радищев врал, уже с удовольствием вспоминая, как горели в запертом доме барин и его псари да егеря. Мужики тоже пришли полюбоваться...

«Они все ненастоящие», — напомнил себе атаман.

— Посмотрим, пройдёт ли такой номер в каменном замке, — продолжал подозрительный маркиз.

— Ах, оставьте, дон Хавьер, — сказала растерзанная, но счастливая фрау Карла. — Всё было абгемахт в эту ди штилле нахт Пукт. Я поцеловаль майн шварце киндер, и он тотчас сделался медведь! Дас ист айне гевюнлихе вундер — обыкновенное чудо! Наши подопечные могут идти дальше. Буби! — погрозила она пальчиком содрогнувшемуся поэту. — Твоя Карлхен немножко устала, но очень скоро...

Тиритомба ускорил шаг. Его нынче не тяготила даже поклажа. Ладно, сейчас отбоярился, но ведь на такую никаких медведей не напасёшься! Бедный мишка, должно быть, уже убежал в северные леса и стал там белым, чтобы не узнали...

А брат Амвоний, спавший всю ночь свойственным ему сном праведника, только и сказал:

— Ну и натворили вы тут делов!

Потом он предложил атаману проявить милосердие и навестить болящих.

Тут Лука к великому своему изумлению обнаружил, что панычей-предателей ему жалко. Как малых и неразумных детей. Он только не мог разобраться: то ли это снисходительность зрелого мужа оказала себя, то ли простая бабская жалость. Вообще в душе Радищева происходили столь сложные и необъяснимые дела, что распространяться об этом не стоит даже сейчас. На.то имеются другие, более мудрёные и ядрёные сочинения.

Тремба и Недашковский уже несколько окрепли, могли отходить от телеги за нуждой. Но, возвращаясь, укладывались всё же на животы.

— Ну, как себя чувствуют ясновельможные паны? — спросил атаман.

— Кепсько, ясна пани... — сказал Тремба.

— А вольно же вам было соглашаться на такую службу! — сурово сказал Лука. — Разве истые шляхтичи следят за паненками?

— То веление Кесаря, — сказал Недашковский. — Нам за то обещана великая награда...

— И что за награда?

— Слична пани, — с чувством сказал Тремба. — Великий Кесарь за то нам обещал, что повенчает нас надлежащим образом в Ватиканском соборе и дозволит в знак крепости брака трижды обойти гробницу Папы...

— Вот до чего людей доводит любовь, — вздохнул понимающе атаман. — И какова же ваша задача? Должна я донести золото до Рима или как?

Тремба и Недашковский мгновенно зажали друг дружке рты.

— Понятно, — сказал Радищев. — Брат Амвоний, ты бы попользовал их раны!

Панычи, не стыдясь сличной паненки, обнажили секомое.

— Ой-ой! — запричитал брат Амвоний. — Плохи ваши дела! То ведь не мухи над вами кружатся — то смерть ваша...

Панычи зарыдали, что им суждено помереть невенчанными.

— То-то, — сказал брат Амвоний. Видно, милосердие у него было особым. — Вы у чертей своих рогатых помощи просите, а Тот, Кто Всегда Думает О Нас, на вас презрение положил...

— Но, брат монах, ведь Кесарь же ясно дал понять в своей последней энциклике... — начал Тремба, прекратив умирать.

— В какой такой энциклике? — елейно спросил Амвоний.

— В ежегодном послании. Там же всё прямо сказано!

— И что же там сказано, чёртовы детки?

— Вам по-латыни или как? — спросил Тремба.

— Борзостей латинских не текох, — гордо ответил брат Амвоний.

— Тогда я переведу. «Сказал поэт: „Добро должно быть с кулаками“. А я вам говорю, что не только с кулаками, но и с копытами, с рогами, с хвостом! Ибо и бесы веруют...»

— Ну, раз они веруют — они вам и помогут, — сказал брат Амвоний и пошёл прочь, сочтя своё милосердие исчерпанным на сегодня.

— Ничего, мальчики! До свадьбы заживёт! — игриво сказал Радищев и пошёл следом за Амвонием: его собственная жалость тоже быстро иссякла, особенно когда он понял, о чём панычи не дали сказать друг другу.

Если с ним и с золотом ничего не случится, то господа легаты прикажут господам наблюдателям, а те своим солдатам — не то мадьярам, не то баскам...

Впрочем, не мадьяры это были и не баски, а натуральные датчане, судя по песне:

"В родимой стороне

Ты помни обо мне!" -

Зловещий призрак папы произнёс.

А жизнь твердит сама,

Что Дания — тюрьма,

И быть или не быть — вот в чём вопрос!

Не пей, Гертруда!

Не пей вина!

Ступай отсюда!

Уж ты пьяна!

Пускай погибнет

Твой сын Гамлет,

А только пьянству

Мы скажем: «Нет!»

Распухнет голова -

Слова, слова, слова.

Но ты их все, конечно, знаешь сам.

А в небе и вокруг

Есть многое, мой друг,

Что и не снилось нашим мудрецам!

Не пей, Гертруда... и т.д.

Ударил только раз -

Пока не Фортинбрас,

Но у меня всё это впереди.

А ты, моя Офель,

Греби скорей отсель,

А лучше — сразу в монастырь иди!

Не пей, Гертруда... и т.д.

— Что затуманилась, зоренька ясная? — спросил Тиритомба.

Лука хотел было двинуть арапа в ухо за «зореньку», но передумал и ответил:

— Тревожусь я: как-то там Аннушка?

ГЛАВА 32

И не зря тревожился атаман в сарафане.

Не он один томился по Аннушке.

Не спал ночей из-за неё и банкир Филькинштейн. Ворочался во сне, кряхтением тревожил супругу. Иногда внезапно вскакивал, хватал счёты и гремел до утра костяшками.

Он похудел, потерял вкус к еде и прочим жизненным удовольствиям. Он, может быть, и сладостные вирши начал бы кропать, кабы умел. Он даже впервые в жизни допустил ошибку в своей тройной бухгалтерии, чем внезапно обогатил государственную казну.

Последнее настолько огорчило банкира, что он среди ночи вскочил, оделся и, не отвечая на расспросы жены, выбежал, из дому.

Вскоре он уже колотил кулаком в ворота султанского посольства. Там его, впрочем, знали и не удивились — государственный деятель не может ходить к чужеземным послам среди бела дня и без конвоя.

— Чего надо? — хмуро спросил посол Хосрев-Мирза. — Опять какую-нибудь тайну приволок? И когда они только у тебя кончатся, внебрачный сын гюрзы и крокодила?

— Нет, — с достоинством ответил банкир. — Тайнами мы нынче не торгуем. А вот хотим мы добавить в ожерелье славного союзника нашего, великого Абдул-Семита, прекрасную и несверленую жемчужину...

Гарем Абдул-Семита славился во всех басурманских странах. Были в нём и адмиральши, и баядерки, и вольнослушательницы, и галиматейщицы, и досадницы, и ёрзалки, и жалмерки, и заочницы, и изнурительницы, и казуистки, и легитимистки, и моргуньи, и ныряльщицы, и обварщицы, и переглядчицы, и ренегатки, и скалдырницы, и трамбовщицы, и уязвительницы, и фраерши, и хабалки, и чернолапотницы, и шаромыжницы, и щебетухи, и эротоманки, и юбочницы, и ябедницы. Всем находилось место в просторном серале.

— Всё это хорошо, — сказал Филькинштейн, выслушав отповедь посла. — А вот красавицы у вас имеются?

— Обидеть хочешь, двоюродный брат павиана? У нас там что, думаешь, уродок собирают?

— Нет, я имею в виду настоящую красавицу — такую, что... Ну не было у банкира пиитического дара, и он объяснил по-простому:

— ...такую, что даже у жирафа шея вдвое длиннее делается при её виде?

Образ жирафа потряс посла. Кроме того, он знал, что нет ничего более приятного для султана, чем поклониться ему красивой невольницей. Так можно запросто стать из опального посланника в варварской стране даже великим визирем...

— А это законно? — спросил на всякий случай Хосрев— Мирза.

— Это более чем законно! — воскликнул Филь-кинштейн. — Мы ведь заодно сотворим ещё и доброе дело: освободим невинную девушку из заключения!

— А если ваш царь разгневается? Ты на что меня толкаешь, помесь казбича с карагёзом?

— Не разгневается. Её заключили в темницу ещё при старом царе, а нынешний просто забыл её выпустить. Да он и не заметит ничего! Она ему никто! Всё равно в тюрьме никакого порядка нет, особенно если за деньги...

Дальнейший разговор пошёл о деньгах и только о деньгах. А следовательно, никакого интереса для людей порядочных не имел.

Вообще-то банкир особенно не рисковал. Перевоплощением Луки занималась Синтетюриха. Аннушка и заключенной-то, строго говоря, не считалась. Просто Липунюшка пообещал обабленному атаману, что девушку он получит после успешно выполненного похода. А девушка ведь за это время может и другим увлечься. Кто чего сердцу юной девы скажет? Нечего и сказать. Кстати, атамана Липунюшка никак не рассчитывав оставлять в живых. Его, государика, самого впору было бы взять в дело, только денег жалко... . Да ведь Филькинштейн лично и не собирался подкупать тюремщиков. Это вполне могли сделать сообщники атамана, неосмотрительно амнистированные новым государем. Тот же Волобуев, к примеру...

...Самой же Аннушке было глубоко наплевать, кто её освобождает и зачем. После того как тюремщица ей сообщила о позорной, трусливой смерти одного из заключенных, разбойничьего атамана, она впала в какое-то оцепенение, не сумев разобраться в своих чувствах. Она уже почти полюбила бедного Луку, и вдруг такое разочарование...

Только после того, как она, связанная и с кляпом во рту, оказалась в неприкосновенном посольском возке, для неё всё стало ясно, но уж было поздно...

... — Злодея Волобуева зарезали тюремщики, — доложили государю. — А вот за девкой не углядели...

— Бардак, а не держава! — вздохнул Липунюшка. Аннушка его нисколько не интересовала, поскольку сам он во время гона прикидывался лисом и носился по лесам, не тратя время на придворные галантности.

Аннушку вёз сухопутный капудан-паша Хамидулла. По правилам-то сопровождающий красавицу в гарем должен был быть евнухом, но возраст у сухопутного капудана был уже такой, что его сама природа вполне облегчила.

Сопровождали Аннушку с капуданом два десятка янычар, снятых с охраны посольства.

Иногда возок останавливался и пленницу развязывали — а как же иначе? Кого они тогда довезут?

Первая остановка случилась возле пепелища «Приюта богодула».

По пепелищу ползали, копаясь в золе, трое каких-то людей. Люди были сильно обгоревшие и покалеченные: у одного нет руки, у другого — ноги, у третьего — вообще ничего.

Увидев Аннушку, калеки пришли в неописуемый ужас и со всей возможной скоростью скрылись в лес, прихватив третьего — он тоже перепугался, хотя у него ничего и не было.

«Да впрямь ли красавицу мы везём? — подумал старый капудан-паша. — Может, на самом деле это ифритка огнедышащая?»

На другом пепелище, в деревне Кучердаевке, всё было наоборот: мужики, бабы и дети непрестанно-кланялись Аннушке, называли её избавительницей и благодетельницей. Кабы не янычары, её, чего доброго, и освободили бы.

— Гляди-ка — она и арапчонка своего прикончила! И с богодулом разобралась! Она, поди, и медведя барского на рогатину подняла! Ну, бой-баба! — восхищались обитательницы Кучердаевки и грозно поглядывали на своих скукожившихся мужей.

«Нет, не ифритка», — облегчённо подумал капудан-паша, плохо понимавший бабские вопли.

На торжественных проводах мнимой Аннушки с мешком золота он не присутствовал, поскольку старым людям положено много спать. А к тому, что ерусланский народ никакому пониманию не поддаётся, он уже привык.

Но на всякий случай велел пленнице переодеться в пристойное девице чёрное платье и закрыть лицо волосяной сеткой. Нечего кому попало на будущую звезду гарема пялиться!

Шайтан, так ведь она же ещё и любимой женой может стать! Ужо тогда припомнит старому Хамидулле все дорожные обиды!

И капудан-паша резко поменял обращение с пленницей — снял верёвки, кормил восточными сладостями из своих рук, рассказывал, какая хорошая жизнь в Истанбуле и какая плохая — в Риме, через который придётся, хочешь не хочешь, проезжать, поскольку все дороги ведут именно туда. В сладости он подкладывал дурманного зелья — благо сам им баловался и держал в избытке. Это лучше всяких верёвок.

«Хоть на Вечный Город с ужасом поглазеть, — думала, засыпая, Аннушка. — А там всё равно сбегу!»

ГЛАВА 33

А в далёком покуда Риме не спал, ворочался Князь Мира Сего, Чезаре Борджа. Спать ему не хотелось и вообще ничего не хотелось.

Он встал и подошёл к книжному шкафу. Здесь под охраной Микелотто хранились запрещённые книги. Полное издание «Божественной комедии» великого Алигьери, «Декамерон» без купюр... Для тех его подданных, что мнят себя просвещёнными, существуют сильно урезанные варианты — надо же сохранять подобие литературы. От Данте остался лишь текст «Ада», да и в том имя Господне было отовсюду повымарано. Ну, сонеты Аретино... Ну, новеллы Сакетти... Ну, Апулей... Нового-то никто не сочиняет! Воображения, что ли, недостаёт жалким марионеткам?

Убийства и отравления прискучили — их и в прежней жизни хватало. К тому же так и вовсе без подданных останешься!

Нынче подданных следовало беречь, потому что кто тогда иначе пойдёт воевать иные земли? Поездка в Ерусланию здорово подкосила Кесаря: какая громадная страна! Как много в ней людей! Ну, пусть они и не совсем люди, но ведь и не куклы европейские!

Болван Джанфранко представления не имел о тех, кто живёт в Великой Тартарии — не знал их обычаев, нравов, языка. Потому и своих понятий внушить им не мог. Эти ерусланцы до всего должны были додумываться сами. Но ведь так они и до самых корней могут докопаться!

А ещё ведь существует Катай, где народу куда больше! К этой стране без ерусланского войска и вовсе не подступиться!

Конечно, Чезаре крепко надеялся на дурацкое пари, заключённое с придурковатым и пьяненьким новым царьком. Глупости, нет такой страны, сквозь которую могла бы безнаказанно пройти невинная девушка с мешком золота!

Кстати, интересно было бы на неё поглядеть. Наблюдатели доносят с помощью почтовых нетопырей, что посланница чрезвычайно хороша собой...

Князь Мира Сего зевнул. Женщины его давно уже не волновали, поскольку все были к его услугам. Ах, как мгновенно состарилась душа в бессмертном и безотказном теле!

Хотелось лишь того, что было недоступно. Лукреция, эта развратная дрянь, отказалась от вечной молодости и сбежала, подобно негодяю Джанфранко. А как хороша была сестрица в молодости! Как сладко было сознание греха!

А нет греха — и ничего не сладко.

Ничто не волнует, ничто не возбуждает. Полупокойный Папа в таких случаях велел приводить на двор ярых жеребцов и кобыл, а потом, насмотревшись на скотскую любовь, следовал в опочивальню, где ждала его та же Лукреция... Какая весёлая семейка была! Как им все завидовали!

Какого же из своих мужей не простила ему сестра? Одного или всех троих?

Он тоже пробовал ходить на скотный двор — не подействовало.

Потом перешёл на двор птичий — некоторое время помогало...

Дьявол! У последнего мужика больше радостей в жизни, чем у владыки Ватиканской империи!

Нет, этого терпеть никак невозможно!

Чезаре позвонил в колокольчик.

Лежавший у порога Микелотто встрепенулся, но, узнав в вошедшем камерария, успокоился.

Камерарием у Кесаря служил не кто иной, как бывший флорентийский секретарь Николо Макиавелли. Бедняга! Он-то до сих пор полагает, что Чезаре Борджа достиг всемогущества благодаря его жалкой книжонке «Государь». И мнит себя этаким серым кардиналом. Ладно, Кесарь щедр — синьор Макиавелли вознаграждён долголетием, зато ему досталась незавидная роль: то ли шута, то ли сводника... Не умничай! Хотя... Хорошо, что Чезаре взял его на похороны Ерусланского владыки. Ведь пьяное пари — его заслуга...

Может, он и сейчас что-нибудь придумает?

Впалые щеки синьора Николо озарила сладчайшая улыбка.

— Не разбудил? — пошутил Кесарь.

— Что вы, эччеленца! В любое время дня и ночи...

— То-то же. Видишь ли, братец...

Господа не стесняются лакеев, поэтому камерарию всё было объяснено самыми простыми и грубыми словами.

Макиавелли тут же начал перечислять все имеющиеся в наличии афродизиаки: шпанскую муху, любисток, мандрагору, ёшкин корень, заячий помёт, нигерийскую мазь, капустный сахар...

— Не то, не то, — поморщился Кесарь. — Телом я здоров и крепок. Пресыщен и утомлён мой разум...

Макиавелли стянул с головы свою вечную чёрную шапочку с наушниками и почесал голый череп.

— Есть, государь, — сказал наконец камерарий. — Некий нидерландский естествоиспытатель, именем Левенгук, создал прибор...

. — Какой ещё прибор? — зарычал Кесарь. — Я в подпорках пока не нуждаюсь! Мне потребно зрелище!

— Это и есть зрелище! Я сейчас его принесу! Макиавелли перепрыгнул через Микелотто и умчался куда-то к себе.

Воротился он не скоро — так что Кесарю едва не пришлось ждать.

— Ну и что это за дурацкая трубка? Трубка Галилея? Так что в ней толку? Глядеть-то не на что!

— Есть, есть на что поглядеть! — суетился камерарий. — Вот так, столик я ваш подвину, чтобы первый луч солнца...

— Солнца дожидаться прикажешь, каналья? Или я сам не светоносец?

— В таком случае, эччеленца, сделайте так, чтобы самый яркий луч упал вот на это стёклышко... А я возьму каплю простой воды — вот хотя бы из цветочной вазы...

— Что за идиотская затея? Что можно увидеть в капле воды, кроме самой воды?

— Не скажите, эччеленца... В капле воды, как в океане, полно жизни! Достаточно глянуть вот сюда...

Чезаре Борджа глянул.

Самые омерзительные козявки, населявшие каплю; корчились, извивались, жрали друг друга, делились, множились, умирали...

Кесарь глядел в микроскоп до самого рассвета, потом поднял воспалённый глаз на согнувшегося в долгом поклоне Макиавелли.

— Да, — сказал он. — Впечатляет. Приведи-ка мне, братец, парочку... нет, лучше трёх монахинь!

ГЛАВА 34

...А потом пошли неизбежные урочные дожди. А как же? Иначе откуда быть урожаю? И в календарь заглядывать не надо...

Сафьяновые сапожки атаман решил приберечь, разулся, связал ушки голенищ бечёвкой и перекинул через плечо.

Страннику Амвонию дождь был привычен, он бодро перебирал босыми ногами, как по сухой городской мостовой.

Обоз с наблюдателями безнадёжно отстал. Время от времени Рахит-бек приносил оттуда вести — в том числе и призывные, от фрау Карлы.

Но Тиритомба к тому времени уже решительно ни на что не годился. Он глухо кашлял, сморкался и смело проклинал красавицу-атамана, словно это Лука сам лично заключал нелепейшее пари с Кесарем.

В первой же попавшейся деревне они забежали в пустой амбар, хозяин которого милосердно оставил в углу кучку прошлогодней соломы. Богодул тут же, по привычке к богоискательству, её переворошил.

— Я крыс боюсь и мышей, — предупредил арап.

— Не бойся — нас охраняют! — сказал брат Амвоний и указал на икону, установленную над дверью.

Охрана и вправду была самая надёжная.

На иконе изображались святые братья Усатий и Полосатий, заслуженно считавшиеся заступниками всех земледельцев и хлеботорговцев. С ними никакие грызуны ужиться не могли.

Брат Амвоний охотно растолковывал изображённое:

— За праведную жизнь и подвижничество Тот, Кто Всегда Думает О Нас, наградил братьев девятью жизнями. А вот и девять клейм по краям, изображающие их девять мученических смертей...

Действительно, Усатию и Полосатию сильно не везло. То их загоняли собаки на высокое дерево, где братья и помирали с голоду. То поселяне топили своих заступников в реке, облыжно обвинив в краже сметаны и сливок. То их в какой-то европейской стране сжигали на костре как пособников местной ведьмы. То уже в Истанбуле султан приказывал зашить их в мешок вместе с любимой женой-изменщицей, а мешок — бросить в пролив Босфор. То какой-то колдун, ища средство стать невидимым, варил их в котле — надеялся обрести заветную косточку. То парижский лекарь-изувер вздумал испробовать на беднягах изобретённую им панацею.

Остальные смерти были на совести своих, ерусланских, скорняков, которые потом выдавали покрашенные шкурки братьев за беличьи...

Атаман и поэт пригорюнились, невольно сравнивая мученичество Усатия и Полосатия со своими невзгодами.

— Снова и снова убеждаюсь, — сказал Радищев, — что на благодарность народную нечего и надеяться. Брат Амвоний, а что же — после смерти Усатий и Полосатий тоже угодили в преисподнюю?

Богодул даже растерялся. — Нет, наверное, — сказал он неуверенно. — Для таких, как они, должно существовать другое место, только мы пока ещё не знаем — какое... Видимо, там, где в реках сливок плещется форель...

— Ничего-то вы не знаете, — — вздохнул атаман. — Может быть, и в самом деле принять нам ватиканскую веру, где всё ясно и понятно — вот тебе Папа в гробу, вот тебе Кесарь-Сын на престоле, а вот и Внук Святой в ночном небе?

— Нет, — уверенно заявил брат Амвоний. — Лучше вера неясная и забытая, зато истинная. У нас, прекрасная отроковица, есть хотя бы надежда обрести её, а у бедных ватиканцев и такой нет.

— Нашёл бедных...

Тиритомба же думал совсем о другом. Из носа у него капало. А о зонтах образованные ерусланцы знали только по сочинению Марко Поло.

— И почему это во всех странах у людей под ногами почва, а у нас — непролазная грязь? Почему Тот, Кто Всегда Думает О Нас, не подумал о такой малости?

— А это для того, сынок, чтобы мы его побыстрее нашли...

Развести огонь было никак нельзя: поселяне тут же расправились бы с путниками, как с Усатием и Полосатием.

— Отвернитесь, — потребовал атаман. — Я переоденусь.

Богодул отвернулся честно, а Тиритомба — не очень.

— А где зеркальце? — спохватился Лука. — Ну-ка, встань, пиит позорный! Я знаю — ты в него подглядывал!

Тиритомба, сопя и смущаясь, вернул красавице драгоценное стекло.

— Как ещё не раздавил! — возмущался Лука. — Насмотрелся? Теперь беги к своей немецкой красавице, пусть она тебя утешает...

Тут атаман с лёгким недоумением понял, что ревнует поэта.

«Надо спешить, — решил он. — Пока я совсем не того... Девушка ведь тоже живой человек!»

— Ладно уж, держи зеркальце вот так — я гляну...

Но маленькое стёклышко не могло, конечно, в полной мере отразить красоту Луки Радищева в новом, уже зелёном, сарафане.

— Можно постучаться в барскую усадьбу, — предложил поэт. — Там наверняка есть даже французский трельяж...

— А потом спалить ту усадьбу вместе с благородным сладострастником, — сварливо сказал атаман. — Ладно Кучердаевка — это сугубо личное дело. Но не могу же я разорять всех подряд! Какой же я после этого буду народный заступник?

— Да ты и так народу не заступник, — вздохнул арап, но, увидев грозные прекрасные очи, тут же уточнил: — Ты заступница...

Он смотал с головы тюрбан и принялся его выжимать. Павлинье перо из украшения стало посмешищем.

— Худо, что нет у нас карты, — сказал Радищев. — Идём-бредём, а далеко ли до границы — так и не знаем...

— Теперь ты отвернись, — потребовал поэт. — Я портки сушить буду...

Из тюрбана он соорудил нечто вроде набедренной повязки и занялся портками. Восточные туфли без задников поэт давно и безнадёжно утратил в грязи.

— А ведь так и так все дороги ведут в Рим, — сказал брат Амвоний. — Не бойся, мимо не проскочим... Но согреться сейчас согреемся — я тут прихватил у одних...

С этими словами богодул достал глиняную баклажку.

Лука выпить отказался наотрез, хотя и очень хотелось. Но теперь он опасался даже Тиритомбы. Ишь как глазищами-то сверкает! Только бы не вздумал душещипательные вирши читать: можно и не устоять слабой девушке противу подлинной-то поэзии...

— Я тут решил обратиться к суровой и презренной прозе, — сказал арап, словно бы прочитав мысли атамана. — Путевые заметки. Батюшки, тетрадка-то как не размокла! Это же чудо!

— Читай! — приказал Лука. — Всё равно жрать нечего...

— Маленько денег осталось, — сказал богодул. — Я бы сбегал в деревню, чего-нибудь купил... Хотя много ли весной купишь?

— Иди, — разрешил Радищев. — Только не притащи кого-нибудь за собой! А я пока послушаю, что наш верный паж нацарапал...

— Я дело знаю, — обиделся брат Амвоний и вышел в дождь.

Свет в амбаре был скудный, и арап с трудом разбирал каракули, оставленные свинцовым карандашом.

— Та-ак... Тут нечитаемо... И тут... Ага! «Я оглянулся окрест. Всё было мрак и вихорь. Враги обступали нас со всех сторон. Хищные руки их тянулись к сокровищам атамана. Его прекрасные золотые волосы разметались во все стороны...»

— Подай-ка гребень! — кстати вспомнил Радищев и, охая, начал расчёсывать свои прекрасные золотые волосы. — Да ты читай, читай!

— "Грудь Нового Фантомаса высоко вздымалась, — робко продолжил арап. — Очи метали молнии. Подобен молнии в его нежной ручке был |и кинжал — изделье бранного Востока. Почуяв роковой огонь, злодеи попятились и стали храпеть и дико водить очами. Одежда атамана пришла в беспорядок, открывая взору самые превосходные прелести, какие случалось только видеть смертному..." Кхе-кхе... М-да. "Я тоже не плошал. Ятаган в моей верной руке производил в рядах разбойников неисчислимые опустошения. Мы Ступали по залу, утопая по самые колени во вражеской крови. Напрасно взывали злодеи к нашему милосердию, а некоторые даже прибегали к злословью. Оно им не помогло. Когда, наконец, последний из них издал предсмертный стон, мы вложили мечи в ножны. Величие осенило нас своим крылом. Мы помолчали.

Тотчас к ногам нашим бросились добрые поселяне, истово благодаря за чудесное избавление от вечной ерусланской опасности. Они добром вручали нам то, что грабители тщились отнять у них силою, — жареных поросят, копчёные гусиные полотки, простой грубый мужицкий хлеб и хлебное же вино в крынках и ендовах..."

— Нет, — сказал атаман. — Хватит. Про еду пропускай.

— А у меня дальше и нету ничего, — развёл руками Тиритомба.

— Вирши у тебя лучше выходят, — постановил Радищев. — Но ты старайся, старайся, дальше пиши, вместо того чтобы на командира пялиться... Всё-таки заделье...

Неожиданно скоро вернулся богодул. Ни жареных поросят, ни копчёных гусей он не притащил — только простой грубый мужицкий хлеб с колючками остьев.

— А ещё — вот! — похвастался брат Амвоний и протянул Луке пистоль.

— Где взял? — вскинулся Лука. — Прихватил?

— Как можно! Сами отдали! Ведь такую вещь хранить в избе мужичью никак не полагается! А вот и мешочек с пулями, и кремни, и пороху немного...

Лука обрадовался, что ему нашлось мужское занятье, отвлекающее от женской сути. Он, забыв о хлебе насущном, стал любовно чистить оружие, сменил кремень, пропихнул в ствол свинцовый шарик, насыпал на полку порох. На душе стало как-то спокойней.

Теперь можно было и за хлеб приниматься, пока спутники всё не подобрали.

На улице раздалось конское ржание.

— Всё-таки притащил кого-то, — поморщился атаман, взял пистоль и направил его на дверь, взведя курок.

И еле удержался, не надавил на спуск.

За. дверью стоял Рахит-бек. Из-за его спины выглядывала довольно противная белокурая головка. Тиритомба ахнул и стал голым задом зарываться в солому.

Лука осторожно, придерживая пальцем, вернул курок на место и спрятал оружие в складках сарафана.

— Фрау Карла, — сказал он. — Вы нарушаете правила договора. Мы ещё не достигли контрольного пункта.

— Вы тоже нарушаль, — сказала фрау Карла. — Я видель ваш ваффе. Но это уже не иметь значение... Майне буби! О, майне кляйне шварце умляут!

— Я болен... — прохрипел Тиритомба, поняв, что от европейской бабы-судьи ни в какой соломе не схоронишься.

А Рахит-бек решительно шагнул к арапу и опустился пред ним на колени.

— Где твой кинжал, ашуг? — спросил он. — Вот грудь моя!

И даже попытался разорвать на себе платье. Фрау Карла тоже подошла к поэту и рухнула на колени. — Прости, майн либе! — воскликнула она. — Это бысть сильнее нас! Лука догадался, в чём дело, и залился задорным девичьим смехом. Брат Амвоний вторил ему басом. Рахит-бек открыл свою занавеску. В чёрных глазах его стояли слёзы. — Я не джигит, я шакал! — заревел он. — Я с твой дэвушка...

Окрылённый арап резво вскочил на ноги и принялся поднимать коленопреклонённую парочку.

— О славный Рахит-бек! Не казни себя — ты настоящий джигит, как Аммалат-бек, как Кирджали! Не мы ли поклялись на хлебе и крови в настоящей дружбе? Не мы ли сделались кунаки? Моя девушка — твоя девушка! Бери её — она тебе нужнее! Что я — всего лишь ветреный стихотворец! А вы, сударыня, можете считать себя совершенно свободной от всех клятв и уверений. Настоящая любовь должна быть вольной, как ветер! Прекрасен ваш союз! Благословляю вас на все четыре стороны!

Влюбленные обнялись и зарыдали, потрясённые благородством поэта.

Луку, надо сказать, тоже пробрало. Вот тебе и жгучая арапская ревность!

Фрау Карла позаботилась и об утешении носителя кляйне шварце умляута: хурджин Рахит-бека был битком набит всякой едой и выпивкой. А ещё она связала для Тиритомбы шапочку с ушами на случай ненастья вроде нынешнего.

— А теперь нам цайт возвращаться, — сказала зардевшаяся фрау Карла. — Эти думкопф доненинен ни о чем не догадаться, абер дон Хавьер...

— Абер, абер, — согласился Лука. — Завидую тебе, подружка!

А Рахит-бек, склонившись к уху атамана, прошептал:

— Она мне в самый Ватикан проведёт! Смерть шакалу Микелотто!

Когда восторги влюблённой пары утихли и она покинула амбар, поражённый поэт сказал:

— Возможно ли поверить, чтобы сей дикий сын гор показался ей любезнее нашего ерусланского медведя?

— Однако ж показался, — сказал атаман, хотя тоже несколько обиделся за косолапого. — Зато теперь у нас есть верный союзник в стане врага!

Настоящий воин — он и в сарафане воин.

ГЛАВА 35

Напрасно сокрушался Лука об отсутствии карты. Только моряки, особенно британские, чертили грубые, приблизительные контуры побережий. Ну, было у англичан что-то вроде географии, а на материке её не было вовсе.

Люди знали, что все дороги ведут в Рим. Как ты ни уклоняйся, как ни старайся, а Вечного Города не минуешь. Туда же приведёт и убитый камнями путь, оставшийся от древних римлян, и глухой просёлок, и даже болотная тропа, указанная неверными вешками.

Правда, это правило распространялось только на владения Кесаря. А коли выиграет Кесарь спор, то и ерусланские дороги туда же поведут, и славный Столенград захиреет, как захирели до него и Париж, и Мадрид, и Лиссабон, и Кельн, и Аахен, и Прага, и Варшава и прочие славные в прошлом столицы Европы.

...Когда странники вышли из амбара, чтобы тронуться в дальнейший путь, то увидели, что весь Мир вокруг них затянуло туманом. Это обешало день ясный и жаркий, но пока-то развиднеется...

Ноги у человека устроены так, что сами по себе норовят пройтись не по вязкой грязи, а по росистой траве да по мокрому песку.

— Бредём незнамо куда, — сказал брат Амвоний. — Ладно бы точно в Рим, а если заблудимся?

— И в самом деле, — сказал Радищев. — Посреди дороги деревьев не бывает, а я уже раза два чуть на сучок не напоролся, да прямо глазиком! Хорош тогда был бы я красавица — вроде Джона Сильвера!

Арап же шагал молчком, поглубже натянув подаренную шапочку. А потом вдруг произнёс:

Сквозь волнистые туманы

В час вечерней тишины

Мы шагаем, как цыганы,

Року странствия верны.

Все пути туман покроет.

Сотни чёртовых внучат

И залают, и завоют,

И ногами застучат.

Вдруг они головомойку

Мне чумазому, дадут

И в поганую помойку

С головою окунут?

Сколько их?

Штук семь иль восемь?

Или целый легион?

У кого пути мы спросим?

Незнакомый регион.

Правда, с первыми лучами

Их простынет мерзкий след,

Но, друзья мои, за вами

Не пойдёт уж ваш поэт.

Его ноженьки зазябли.

Его рученьки дрожат,

Не удержат они сабли

И клинка не обнажат.

Я-то думал, между нами,

В некий просветлённый миг,

Что бессмертными стихами

Себе памятник воздвиг!

Что вокруг него сберётся

Всенародная толпа.

Что к нему навек пробьётся

Незаросшая тропа!

Тщетно всё!

Туман скрывает

Путь, которым убыл я...

И никто ведь не узнает,

Где могилка-то моя!

— Ну-ка, хватит про могилку — и так тошно! — прикрикнул на арапа Лука. — Лучше бы что-нибудь весёлое сочинил!

В тумане обозначились, затемнели стволы деревьев.

— Точно — заблудились! — ахнул богодул.

— Привал! — скомандовал атаман и с великим облегчением опустил неподъёмный мешок на мокрую траву.

Помаленьку-то туман разъедало, но уж больно медленно.

— Ты бы помолился Тому, Кто Всегда Думает О Нас! — велел атаман богодулу. — Твоя просьба покрепче нашей будет!

Брат Амвоний покорно забормотал что-то неразборчивое, как и у прочих иереев и микрополитов. Потому что для разборчивого-то бормотания слова нужно знать!

Но ведь помогло!

Дорогу не дорогу, а тропинку разглядели! — Не ведёт ли она в вертеп разбойников? — обеспокоился богодул.

— Да мы, чай, тоже не девицы красные... — сказал атаман и осёкся. — Ты вперёд иди, — приказал он брату Амвонию. — Тебя не тронут. А мы поотстанем... В случае чего — кричи, как будто тебя режут.

— А ну как вправду начнут резать? — испугался богодул.

— Всё равно кричи! Ведь от меня судьба Всея Великия, Малыя, Белыя и Пушистыя Еруслании зависит, а от тебя что?

— Героиня ты наша народная! Девственница ты наша Орлеанская! — поддел атамана верный арапчонок.

— Ладно, — огрызнулся храбрый красавица. — Я пойду. Пистоль-то на что? Тутошние разбойники, чаю, и устройства такого не видели. От грохоту разбегутся!

Лука неожиданно легко вскинул на плечи мешок и зашагал по тропинке, да так резво, что спутники едва за ним поспевали.

Лес между тем становился всё отчетливее и реже, пока не кончился вовсе.

— Деревня! — возрадовался Тиритомба. — О rus! Узнаю тебя, принимаю! Правда, мысль ужасная мне душу омрачает: вдруг там опять лютый барин властвует, а поселяне влекут тягостный ярем до гроба?

— Они везде его влекут, — сумрачно молвил Радищев. — Один был на свете добрый барин, да и тот — я...

— А я? — обиделся Тиритомба. — Кабы меня царь пожаловал деревенькой, так я ли не был бы добрым барином?

— Ага, — откликнулся Лука. — А потом бы в этой деревне все люди стали такие... Приятно смуглявые...

Деревня была как деревня, путь в неё перегораживала нарочитая жердина, возле которой толклись, как обычно, мальчишки. На разбойничьих детей они вроде бы не походили, но кто его знает?

Тиритомба оторвал от сердца кусок штруделя и угостил им сорванцов, чтобы убрали жердину.

— Как ваша весь зовётся? — спросил он.

— Большая Змеевка! — бойко отвечал беспорточный и нестриженый сорванец в чумазой рубахе.

— А почему она так зовётся? — насторожился арап.

— А потому, что у нас Большой Змей живёт! — похвастался беспорточный.

— Где живёт? Прямо в деревне?

— Зачем в деревне? — с достоинством отвечал сорванец. — Он в пещере живёт, как Змею и положено.

— А ты его видел? — не отставал поэт.

— Зачем видел? Его никто не видел. Но кто-то ведь пускает дым, кому-то мы телят да баранов жертвуем...

— А красавиц Змей не требует? — забеспокоился атаман.

— Нет, девка, совсем не требует! Они, поди-ка, невкусные! — засмеялся беспорточный.

— Очень даже вкусные, — уверенно сказал Поэт и непроизвольно облизнулся.

Атаман же возмутился: — Какая я тебе, сопляку, девка? Зови меня... э-э-э... Анна Лукинишна, вот! Я дворянская дочь! Как зовут вашего барина, каков он, милостив ли до людей? Или аспид?

— Никакого аспида мы не знаем, — подбоченился беспорточный. — Да и сама посуди, девка, на что нам барин, коли есть Большой Змей? Старики говорят, что когда-то барин точно был. Да только Змей его съел.

С этими словами, как бы для наглядности, маленький наглец запихал штрудель в рот, и не подумав делиться с товарищами.

— Опять девкой обзываешься? — нахмурился Лука. — Вот я тебе сейчас все уши оборву!

— Девка, девка, девка! С титьками, с журавушкой! — воскликнул сорванец, но отбежал на почтительное расстояние.

Лука собрался было кинуться на малолетнего оскорбителя, но поэт удержал его:

— Постой, красавица моя! Ведь у ребёнка чистосердечного мы больше выведаем, чем у хитрых здешних старцев... Поди сюда, славный отрок! Никто не причинит тебе зла!

С этими словами арап оторвал от сердца ещё кусочек яблочного пирога и маняще протянул его беспорточному.

Он не только предлагал лакомство, он ещё и повысил беспорточного в ранге: ведь отрокам уже полагались портки.

Лесть возымела своё гнусное действие.

— А эта придурочная ухи драть не будет? — спросил сорванец, подходя ближе.

Лука стерпел и «придурочную».

— Не будет, не будет, — уверил мальца арап.

— А ты сам-то чего такой чёрный? — насторожился сорванец.

— Он арап, — кратко ответил за Тиритомбу богодул.

— А-а, тогда понятно... Нет ли среди вас богатыря или героя какого?

— На что тебе герой? — спросил поэт. — Несчастна та деревня, которая нуждается в героях!

— Ну как же ты не понимаешь? — удивился беспорточный отрок. — Змея воевать, вот зачем! Их, героев-то, у нас мно-ого перебывало! Даже иноземные приходили славы искать!

— Что-то не слышала я ни про какого Змея в Еруслании, — сказал атаман.

— Молчи, девка! — вскричал разгневанный малолеток. — Арап-арап, ну чего она в наши мужичьи дела лезет? Вестимо, не слышала, потому что дура. У меня сеструха вот такая же... кобылища... Ухи дерёт... Вон уже какие вытянула! А про Змея-то вообще мало кто знает. И мало кто в него верит. Потому что дураки.

— Ага, а мы в селенье премудрых входим! — не утерпел Радищев.

— Ты уйми её, арап, а то я с вами толковать не буду. Особенно без пирога...

— Се шантаж а-натюрель! — вздохнул поэт и протянул маленькому негодяю последний кусок Штруделя.

— Где же те герои, не по годам развитый отрок?

Вместо ответа мерзкий малолеток засунул остатний кусок в свою дерзостную пасть и начал яростно жевать.

— Вот они у Змея где! — прожевался он и похлопал себя по пузу. — Только доспехи и кости он выплевывает... Кости мы пережигаем на золу для полей, а мечи ихние и прочее мой батюшка кузнец перековывает на орала, на косы, на бороны, на серпы... Воинам тоже продаёт... Так что большую пользу от Большого Змея видим, хотя скотину жалко... Но он у нас и репу ест, и огурцы, и хлеб! И даже дрова!

— Странный Змей какой-то, — сказал Радищев. — Красавиц ему не надо, а репу жрёт...

— Дедушка, — жалобно обратился малец к богодулу. — Может, она хоть седин твоих ради помолчит? Ну невозможно же! Как вы в городах своих баб распустили! Мой бы батюшка её вожжами, вожжами! И замуж, замуж, замуж! Они без этого совсем дуреют! Арап-арап, возьми за себя мою сеструху — она тебя на руках будет носить...

— В самом деле, Анна, помолчи, — сказал поэт. — Значит, не нужно вас от Змея избавлять? Да, как тебя кличут?

Малец почесал колтун.

— Попробовать-то можно, — сказал он. — Отчего же не попробовать? Вам развлечение, нам прибыток... А кличут меня Ничевок, потому что я ничего делать не хочу, не могу и не буду. А сеструха...

— Ладно, ладно, умненький Ничевок, — ласково сказал поэт. — Вот и веди нас к отцу с матерью. Заодно и на сестрицу твою посмотрим — нельзя ли и вправду её утихомирить...

ГЛАВА 36

Изба кузнеца, должно быть, была самая богатая, хотя в других путникам пока побывать не удалось. Кузнеца звали Челобан, был он столь здоров, что в иное время Лука охотно бы вступил с ним в борьбу на поясах или на руках. Только глаз у него был один — обычное дело для кузнецов: не уберёгся от искры.

По обилию выставленных на стол угощений Лука понял, что даже Большой Змей для поселян предпочтительнее любого, хотя бы самого доброго, барина.

О нём, о благодетеле, только и было разговоров.

— Прадед мой, — указал кузнец на печку, на которой, должно быть, и прозябал упомянутый прадед, — сказывал, что прежний барин держал нас в чёрном теле, оставлял ровно столько, чтобы не околели с голоду. Ну, мы-то знаем, что Змея положено бороть. Дед мой ходил — не вернулся, отец тоже за общество пострадал... Ну, Змей нам и говорит...

— Так он у вас ещё и говорит? — вскинулся Лука.

— Говорит, когда нужда в том появится. Ну, голос, конечно, страшный... А слова ласковые. Не надо мне, сказывает, никаких красных девиц, а вот приносите мне овцу там, козу, сыр тащите, зелень всякую... Поленья берёзовые, уголь древесный... И ещё он нас научил для себя из муки делать такие тоненькие палочки... Паста, что ли? Бабы наловчились их варить. И всё оставляем у входа в пещеру, но сами туда не заходим... Ни-ни... Он не велел, да и сами мы убедились... На горьком опыте...

Брат Амвоний отчего-то насторожился, но никто не обратил на это внимания. Лука и арап слишком были увлечены разговором и едой.

— Что же ты, красавица, ни к мёду, ни к бражке не прикоснёшься? — заботливо спросил Челобан.

— Невместно мне, — зарделся атаман.

Тиритомба, набив пузо, стал перемигиваться с сестрой бедного Ничевока, которая подавала на стол. Мамаша её, Челобаниха, заметила это и погрозила чёрному искусителю кулаком. А Лука даже не грозил — попросту заехал в бок локтем. Утихомирив сладострастника, он спросил:

— А что же змееборцы? Часто ли приходят? Кузнец засмеялся.

— Часто не часто, а нам хватает. Мы их по-честному уговариваем, предостерегаем, показываем, что от прежних героев осталось... Да сама-то глянь! Красота какая!

С этими словами он протянул Луке солонку.

Солонка была серебряная, тяжёлая, по её краям сидели искусно выполненные морские твари — тритоны и нереиды, определил атаман.

— Уж на что я умелец, — продолжал кузнец, — а такой красоты мне нипочём не сделать.

— Её герой принёс? — спросил Радищев.

— Эх, всё бы вам, девки, героев! Это мастер был, настоящий. Из самого Рима. И не собирался он вовсе нашего Змеюшку губить, а хотел только поглядеть. Чтобы потом его образ в серебре или золоте отлить...

— Как звали мастера? — вскинулся богодул. «Что в имени мастера монаху?» — лениво помыслил атаман.

— Звали его, вестимо, не по-нашему, — сказал кузнец. — Бен... Бенуто...

— Бенвенуто Челлини, — уверенно сказал брат Амвоний. — Так вот где окончил дни свои великий ювелир...

— А говорил, что борзостей римских не текох! — сказал Лука.

— Да я так... — потупился явно спохватившийся богодул. — Мало ли чего в странствиях нахватаешься...

— Я бы тоже посмотрел... — мечтательно молвил Тиритомба. — И поэму написал... Терцинами, — уточнил он,

— Не ходи! — строго сказал кузнец. — Ты хоть и чёрный, а нашенский. Пусть он иноземных героев губит — те всё своё добро нам завещают на всякий случай. Чай, не краденым живём! Ну, всякий случай с ними.всегда и случается. Не любит Змеюшка героев! Сердце на них держит! Видно, крепко они его обидели! А какие были молодцы! Орландо, Баярд, принц Арагонский! Нет, всех приел...

— Сколько у вашего Змея голов? — спросил Радищев.

— Эх, барышня! — сказал Челобан. — Тех, которые головы считали, теперь уж нет. Может, три. Может, девяносто девять. А может, и всего-то одна. Но соображает!

Ушастый Ничевок подбежал к отцу и что-то прошептал.

Челобан мигом переменился и в лице, и во мнениях.

— А с другой стороны, — лениво зевнул он, — отчего бы вам и не сходить. Попытка не пытка. Я тебя, барышня, не имею в виду. А чёрненький... Может, как раз чёрненьких Змей и боится! Вдруг у них мясо ядовитое? Да и монах смиренный, глядишь, его молитовкой огреет! Ведь никто же ещё не пробовал! А ты, красавица, выходи-ка лучше замуж! Ничевок сейчас подрастёт!

Ушастый малец и Лука поглядели друг на дружку с нескрываемой ненавистью.

— У нас часто бывает, что невеста много старше жениха, — сказал кузнец. — Но никто от этого ещё не помер...

— В бороде седина, а на уме — птичий грех! — впервые подала голос Челобаниха. — Знаю я тебя!

Лука тяжело вздохнул. Внешностью кузнечиха вполне могла бы посоперничать с фрау Карлой, так что понять Челобана он понимал.

— Нет уж, хозяин, — решительно сказал он и встал из-за стола. — Спасибо за хлеб-соль, но мы пойдём другим путём — тем, что наметили. Мы не герои, почестей нам не надо. То ли мы змеев не видали! Обойдемся и без терцин!

— Да кто ж вас теперь из деревни-то выпустит? — ласково сказал кузнец. — С вашим-то мешком?

Атаман поглядел на предполагаемого малолетнего супруга с ещё большей ненавистью.

— Тебе бы мытарем служить, — только и сказал он, добывая из-за пазухи пистоль.

Но Челобан был твёрд. Он нисколько не испугался.

— Допустим, попадёшь ты в меня, дура. А пробьёт ли твой свинец толедский доспех?

И чисто по-еруслански рванул рубаху на груди. Оттуда и впрямь блеснула вороненая сталь, изукрашенная золотым узором.

— Да и порох по такой погоде наверняка отсырел, — продолжал сельский циклоп. — Так что прибереги выстрел для Змея. Может, у него шкура тонкая...

— Сам ты шкура тонкая, — процедил сквозь зубы Лука и вернул пистоль на место. Кузнец Челобан всё-таки не разбойник — он хуже разбойника...

— Какое низкое коварство! — вскричал Тиритомба. — Стервятники! Я... я про вас поэму напишу, на весь мир ославлю!

— Напиши-напиши, — сказал кузнец. — Только прямо сейчас. Может, тогда к нам отважные дураки вообще косяками пойдут... Да ты-то, девка, сиди, тебе-то к чему туда ходить? Эй, зачем ты мешок трогаешь? Оставь! Все герои своё добро нам оставляют для присмотру! Монаше, скажи ей, чтобы осталась!

— Нет, — ответил богодул. — Пойдём — так уж все вместе. Мне вот тоже интересно посмотреть на такого дракона, который итальянскую пасту любит...

— Нет, — сказал Радищев. — Боюсь, вы царские печати на мешке сдуру повредите, а мне потом отвечать...

— Нет, — сказал арап. — Я девушек в беде не бросаю.

Челобан покачал головой.

— Идите. Мне такая сношенька, что многопудовые мешки ворочает, ни к чему. Ещё сыночка забьет по нечаянности. Тебя бы, барышня, в кузню... По пути зайдите в сарай, оружие себе подберите, доспехи... Всё в исправности, в масляной ветоши. Я обычно продаю броню героям, а вам за так отдам — всё равно же ко мне же и вернется... Сыночек, проводи бесстрашных! Вы уж приглядите там за ним, чтобы в пещеру не совался. Прямо пинками назад в деревню гоните!

— А вот пинки точно обещаю, — сказал Радищев.

ГЛАВА 37

Оружия, сложенного в сарае, хватило бы на небольшую армию. Были тут и длиннющие пики, и окованные железом шиты, и сабли, и мечи, и протазаны, и такие устройства, о назначении которых можно было только догадываться, и то впустую.

— Может, и Дюрандаль где-нибудь здесь валяется, — предположил Радищев.

Стали примерять доспехи. Тиритомбе сгодилась только кольчужка, которую носил, верно, какой-нибудь несовершеннолетний бедняга-оруженосец.

Атаман подыскал кольчугу чуть побольше — ни одна кираса на его нынешнюю грудь рассчитана не была. Кольчуга задралась, оставляя незащищенным живот.

— Коротка кольчужка... — пробормотал Лука.

Брат же Амвоний и вовсе не стал рыться в доспехах. Он внимательно оглядел весь сарай, как бы занимаясь привычными своими поисками бога, потом заметил самую грязную и промасленную тряпку, небрежно брошенную в угол. Туда монах и устремился.

Тряпка берегла от ржавчины недлинный, но блестящий клинок с кое-как обмотанной рукояткой.

Богодул повертел клинок, потом выдернул сивый волос из бородёнки, подбросил его в воздух и ловко поймал на лезвие.

Волос развалился пополам. В общем-то, это не штука, если сталь хорошая и заточка правильная. Только волос брата Амвония расщепился не поперёк, а вдоль.

Лука поглядел на монаха с великим поражением.

— Было смолоду бито-граблено, — вздохнул богодул, поймав удивлённый девичий взгляд. — Под старость надо душу спасать...

— А и да ну, — только и молвил поражённый Лука и вдруг пожалел, что подошли они к костерку богодульскому.

— Ну что, собрались? — нетерпеливо сучил ногами проводник-Ничевок. — А то стемнеет, совсем страшно станет...

— Да мне и сейчас страшно, — бесстрашно признался поэт. Мечи и сабли павших героев были ему не по руке, он удовольствовался привычным своим ятаганчиком.

Лука предпочёл остаться с подаренной шашкой.

— Пошли, пошли, — торопил юный проводник и побежал из сарая.

— Глуп наш гостеприимный кузнец, — тихонько заметил богодул. — Ведь мы запросто можем объявить мальчонку заложником и выйти из деревни беспрепятственно...

— Но это же неблагородно! — возмутился Лука.

Зелёный сарафан в сочетании с кольчугой выглядел неописуемо. Атаман выбрал шлем побольше, чтобы уместить под ним роскошные волосы.

— Маслом всё провоняло, — поморщился он.

— А и здоровы же вы, барышня, — сказал богодул.

— Я дочь воина, — высокомерно ответил Радищев.

— Ага, — согласился богодул.

Пещера располагалась отнюдь не в недрах горы (за что змеев обычно и кличут Горынычами), а находилась на дне глубокого оврага. Сам же овраг был усеян костями и черепами, которые селяне ещё не успели или поленились пережечь на золу.

Лука невольно замедлил шаг.

— У себя змеюшка, — радостно сообщил Ничевок. — Во-он как дымит!

В самом деле, далеко впереди, за оврагом, поднимались в небо густые чёрные клубы.

— Всё, малый! — объявил Радищев. — Ступай домой! Бегом!

— Да чтобы я девку послушал! — возмутился беспорточный и, оттолкнув Тиритомбу, бросился вперёд — то ли от бесстрашия, то ли от глупости.

Брат же Амвоний, наоборот, присел, удобно устроившись на костях.

— Я здесь подожду, — объявил он. — Вдруг селяне нам какую-нибудь каверзу уготовили...

— Вот те на, — обиделся Лука. — И ты, старинушка, покинешь меня, красну девицу, в такой лютой беде?

— А я пока тут поищу свою пропажу, — объяснил богоискатель. — Не обязательно же ему в пещере прятаться?

Лука сперва обрадовался возможности оставить на монаха свой тяжкий груз, но внезапно передумал. К чему вводить слабого человека в искушение?

Вход в пещеру был высокий — хоть на коне въезжай.

— Как же это всё не обрушилось за столько лет? Почему вешние воды пещеру не съели? — удивился Лука.

Тиритомба причину крепости сводов понял, но объяснить не успел — из темноты донёсся жалобный детский вопль.

Лука бросил на монаха укоризненный взгляд и устремился во тьму, направив впереди себя меч.

Арап кинулся следом, грозно размахивая над головой ятаганчиком.

— Ничевок! Ничевок! Где ты, деточка? — каким-то кудахтающим голосом воззвал атаман.

— Пусти! Пусти, гадина! — орал Ничевок. Лука с арапом пробежали несколько шагов, и тут тьма кончилась. Под потолком сиял голубой шарик — Луке приходилось слышать о таких вечных светильниках, коими пользовались алхимики в своих мрачных подвалах.

Взору бывших разбойников представилась следующая картина.

Прямо на земле, как раз под светильником, стояла огромная кожаная сума со множеством кармашков и ремней с блестящими застёжками. Из сумы торчали тощие ноги нахального Кузнецова сына. Ноги эти сильно дрыгались.

Лука отбросил меч, подбежал к суме и успел ухватить мальчонку за пояс.

Какая-то неодолимая сила тащила маленькое тельце в глубь сумы.

Будь Лука в своём прежнем, добромолодцевом, состоянии, так он бы нипочём не удержал бедняжку. Но все ведь знают, что женщина ради спасения гибнущего ребёнка (пусть даже не своего) способна на сверхъестественные поступки, поскольку к силе тут прилагается что-то ещё, богатырям неизвестное.

Радищев рванул мальца к себе.

Честно говоря, он боялся, что они с неведомым противником разорвут хрупкое тельце пополам. Но окаянный сорванец оказался на "диво крепким. Он вылетел из сумки, не забывая при этом истошно вопить.

— Девка, девка, чего он цепляется?! — орал Ничевок. Руки у него были до локтей в глубоких кровоточащих царапинах.

Арап ухватил мальца и стал утешающе гладить по колтунам.

— Ребёнка обижать? — звонко, с привизгиванием. — Ты его рожал? С этими словами Радищев достал из-за пояса пистоль и погрузил руку в суму. Рука ушла неожиданно глубоко, и тут же в неё вцепились чьи-то когти. Тогда Радищев сунул в суму вооружённую руку и выпалил.

Оказалось, что порох не подмок, так что Челобан здорово рисковал.

Из сумы донёсся возмущённый вопль. Когти разжались.

— Чего дерётесь? Почему законную добычу отнимаете?!

Лука вытащил руки из сумы и раскрыл её пошире, надеясь увидеть обитателя. Но в суме царила непроглядная тьма, рассеять которую не мог даже свет, исходящий из голубого светильника.

— Ты кто, мерзавец? — крикнул Лука, словно в колодец — даже эхо забилось.

Атаман поднял суму — она была лёгкая, словно бы пустая.

— Отзовись! — потребовал Радищев. — А то я тебя расстреляю — не пожалею пороху!

— Не надо пороху, — жалобно сказали из сумы. — Голодный я. Давно героятиной не питался.

— Ты кто? — не унимался атаман.

— Я демон... — признался сумной обитатель. — Голодный демон. Вечно голодный. А зовут меня Депрофундис. Дайте, во имя бездны, чего-нибудь поесть... Хоть коровку! Хоть овечку! Хоть петушка! Но лучше бы героя... Или двух... Желательно конных...

Лука решительно стал затягивать на суме ремни.

— Поголодаешь, не сдохнешь, — безжалостно сказал он.

— Надо сжечь сию ужасную ловушку! — потребовал арап. — Чтобы никто больше в неё не попался!

— А вот мы змея в неё и заманим, — сказал Радищев. — Хотя... Может, он как раз там и сидит?

— Я не змей, — глухо донеслось из сумы. — Я демон Депрофундис.

— Отчего же ты, латинский демон, по-нашему говоришь? — спросил атаман.

— Я по-всякому говорю, — пояснил Депрофундис. — Я же полиглот. Много чего проглотил. Нету здесь никакого змея.

— Значит, нету? А кто же героев губит? — продолжал допрос Лука. Он даже ослабил ремень, чтобы лучше слышать ответы.

— Жадность их губит! — решительно заявил Депрофундис. — Они как суму увидят, про змея враз забывают и лезут внутрь: думают, там есть что-нибудь хорошее. А там ничего хорошего нет, кроме меня и бездонной бездны, ни дна ей ни покрышки. А я в этой бездне витаю...

— И давно витаешь?

— Да уж и не помню... Заточил меня туда этот... как его... Ну да вы сами увидите. А как увидите, сейчас же ко мне пихайте без разговоров! Уж я-то с ним разберусь!

— Что же нас ждёт впереди? — не унимался Лука.

— Колдун, — сказал демон. — Он меня из бездны вызвал, он же в ней и заточил...

— Против колдуна нам бы богодул пригодился... — сказал Тиритомба.

Бедный Ничевок уже успокоился, но продолжал цепляться за его шальвары.

— Нет уж, — заявил Лука. В гневе красавица-атаман стала совсем уже прекрасна. — Брат Амвоний нас в беде бросил — ну да и мы ему про суму ничего не скажем. Чувствую, что она нам ещё пригодится. Бери суму, стихосложец, заверни её в узел. Эй, ты, Депрофундис! Поклянёшься ли нам служить верой и правдой? А мы тебя за то подкармливать будем...

— Конечно, клянусь! — поспешно сказал демон.

— Много ли стоит демоническая клятва? — спросил поэт.

— Равно как и девичья, — нашёлся Лука. Ничевок шарахнулся от страшного вместилища, побежал было к выходу, но вернулся.

— Ну-ка беги к отцу! — приказал Лука.

— Не пойду, — заплакал Ничевок. — Барышня, миленькая, там же у входа этот ваш бородатый сидит... Я его тоже боюсь... У него глаз дурной!

Радищев хмыкнул.

— Ладно, пойдём. Авось этот колдун не страшней Депрофундиса...

ГЛАВА 38

Разочарование было полным.

Змей располагался не в громадной зале, как мечталось, а в довольно тесной комнатёнке, заставленной всякими столами, увешанной полками, с огромной алхимической печью-атанором. На столах стояли грязные стеклянные сосуды самой разнообразной формы. Воняло в комнатёнке хоть и не человеческими отходами, но всё равно нестерпимо. Да и жара там стояла несусветная: от растопленной; несмотря на тёплую погоду, печки.

Голова у змея была всего одна, да и та человечья. И ноги у него были человечьи, и руки, и всё прочее, скрываемое белой некогда хламидой, расшитой незнакомыми, но всё равно страшными символами.

А вот голова змея показалась Луке довольно-таки знакомой.

Один раз он её уже видел. На том самом куске чумазого пергамента, который развернул перед ним на опушке разбойничьего леса злодей Микелотто. Голова была не простая, а золотая: ведь Кесарь Римский обещал за неё кардинальскую шапку и кое-что ещё, о чём не говорят.

Засаленные седые кудри окружали высоченный голый лоб, пересечённый тремя глубокими морщинами. Гордый нос, подобный клюву плотоядной птицы, стремился вырваться из бледно-жёлтого лица. Но у самого основания нос строго стерегли два глаза — маленьких, пронзительно-чёрных и близко посаженных.

Под носом помещались жидкие серые усы, не прикрывающие тонких злобных губ. Скошенный подбородок кое-как прикрывала негустая борода неопределённого цвета.

— Здравствуйте, маэстро Джанфранко да Чертальдо, — произнёс Лука и низко, по-еруслански, поклонился. — Вас-то нам и надо!

Тиритомба попытался что-то спросить, но атаман вовремя наступил поэту на ногу.

Маэстро оглядел пришедших, и вдруг его взгляд как-то внезапно помутился.

— Садитесь, я вам рад, — сказал он. — Отбросьте всякий страх и чувствуйте себя свободно. Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях я королем был избран всенародно...

— Вы не король, маэстро! — воскликнул Радищев. — Но выше всякого короля: ведь вы творец нашего мира!

— Ах да, — сказал маэстро. — В самом деле. Как я мог забыть. Но вы действительно садитесь...

Ничевок, испуганно дотоле молчавший, тотчас свалил всё, что помещалось на ближайшей скамейке, на пол и первым уселся, поддёрнув рубаху.

— Меня послал к вам дон Агилера, — продолжал атаман. — От вас, сказал он, многое зависит...

— А, этот безумный моряк... — махнул рукой Джанфранко. — Не следовало вам его слушать, синьорита...

— Синьорита Анна, — сказал Лука. — А это мои спутники — великий ерусланский поэт Тиритомба и отважный отрок Ничевок...

От вторичной похвалы Ничевок обнаглел и сказал:

— Дед, а куда ты Змея-то дел?

— Змея? Какого змея? Здесь не было никакого змея. Я живу один. Совсем один. Добрые поселяне иногда снабжают меня пищей и всем необходимым для работы. Но умоляю вас, не говорите ничего этому зверю Чезаре! Он прикажет отрезать мне голову и узнает от неё то, чего знать ему не положено...

— Мы ничего ему не скажем, маэстро, — заверил учёного Радищев и сел рядом с Ничевоком, предварительно сняв со спины проклятый мешок. Арап тоже свалил свою ношу на пол с видимым облегчением, но устроился на всякий случай поближе к выходу.

— Деда, а портков у тебя лишних не найдётся? — поинтересовался беспорточный отрок.

— Портков... — глубоко задумался маэстро. — Что такое портки?

— Портки — это штаны! — перевёл Тиритомба. — В смысле — браке, — добавил он на латыни.

Атаман дёрнул Ничевока за колтун.

— Куда ты лезешь, сопля? Тут судьбы мира решаются! — прошипел он. — Успеешь ещё в штанах набегаться!

— Деда, скажи девке, чтобы не дралась, — привычно заныл малец.

Но Джанфранко да Чертальдо его уже не слышал. Проблема портков, казалось, заняла его всецело. Маэстро подошёл к поместительному сундуку, кряхтя, откинул крышку и, кое-как согнувшись, стал рыться в глубинах.

— Я поклялся отныне творить только добро! — пояснил он, разогнувшись.

В руках седовласого маэстро действительно оказались штаны — вернее, обтягивающее трико — наполовину красное, наполовину жёлтое. И с огромным гульфиком.

— Немного великоваты, — сказал Джанфранко. — Но в гульфик можно положить для солидности апельсин, как поступал один мой французский знакомец...

Ничевок напялил штаны, будто век их носил.

— Теперь апельсин давай! — потребовал он.

Джанфранко да Чертальдо улыбнулся, взмахнул рукой — и в ней оказался огромный басурманский плод, да такой яркий, что стало даже светлее...

Ничевок схватил апельсин и потащил его в рот. Нежная, но по-прежнему сильная ручка Луки остановила наглеца.

— Во-первых, его очистить надо, — сказал атаман. — Во-вторых, положи его, как велено, в гульфик...

Внезапная зависть охватила Луку. У всех людей штаны, даже у этого поганца, а он, Новый Фантомас...

— Ну, теперь ты совсем как студент Сорбонны! — похвалил он разочарованного мальца. — Нынче все девки твои будут...

— С тебя и начну, — пообещал маленький наглец. — Хотя, по совести, надо было бы сперва сеструху опозорить...

Лука поощрил его затрещиной. Это что за жизнь такая в девичестве — и неоснащённый недоросток туда же метит!

— Не бейте его, добрая синьорита! — воскликнул добрый маэстро. — Бедный бамбино ещё не понимает разницы между добром и злом. И виноват в этом я, я и никто другой. Чёрная зависть к несчастным да Винчи и Буонаротти привела мой гений на службу к Зверю... И я остался один! Один среди злодеев и гомункулов! Не обижайтесь, дона Анна, но ведь все вы — не более чем порождения моего воспалённого разума..

— Неправда ваша, — сказал Лука. — Я, например, э-э... родилась от честного отца и честной матери. Так что мы никакие не гомункулы.

— Гомункулов мы знаем, — важно сказал Ничевок и потрепал себя по апельсину. — Это которые к мальцам лезут, пряники сулят... А сами ка-ак... Девка, не дерись!

А Тиритомба ничего не сказал, поскольку не помнил своих чёрных родителей. Вдруг он и впрямь натуральный гомункул, только его в атаноре передержали?

— А что, прекрасная синьорита, — сказал маэстро, — всё ли ещё существует в Париже прославленная Сорбонна?

— Сорбонна-то существует, — вздохнул атаман. — Вот Франции больше нет. Есть кардинальство под началом некоего Кошона... И Бургундии нет, и Фландрии, и Германии... Всю Европу объединил Кесарь, теперь вот до нас добирается...

Джанфранко да Чертальдо обхватил руками свою величественную плешивую голову.

— Что я наделал, безумец! — воскликнул он. — Да и того, что замыслил, не сумел исполнить до конца! Видела ли ты, бамбина, как срезанная верхушка арбуза плавает в бочке с водой?

— При чём тут арбуз? — вытаращился Лука.

— Именно так и выглядит сейчас мир, в котором мы находимся, — вздохнул Джанфранко. — Всё, что говорил вам спятивший Агилера, — правда...

— Мне он вовсе не показался спятившим, — сказал атаман. — Чудил он не больше любого старика... А где же остальной арбуз?

— О, бамбина, да ты проницательна! Я вот тоже думаю — где он? Куда подевался Новый Свет? Где Южная Земля, где Ледяной Материк? Отчего Северный Полюс оказался в Риме?

— Это мы должны у тебя спросить, — сказал атаман со всей возможной суровостью.

— Не помню... — с тоской промолвил маэстро. — Негодяй Борджа постоянно меня торопил... А я всего лишь хотел освободить мир от проклятой папской власти! Я мечтал о свободе! Без костров, без Инквизиции! И вот что получилось... Убогая модель! Музыкальная шкатулка! Инсула Мундус! Мирок, подвластный дьяволу, да и дьявол-то ненастоящий...

Старец зарыдал так горько, что даже бесцеремонный Ничевок проникся к нему жалостью, не говоря уже о чувствительных Луке и Тиритомбе.

— Не боись, деда! — покровительственно сказал малец. — Жить можно, особенно у нас, в Большой Змеевке. А вы чего рассопливились, дедушку расстраиваете? Дай-ка я тебе, деда, слёзки вытру...

И, схватив со стола какую-то тряпку, начал отирать слёзы маэстро.

А Луке слёзки никто не отирал, и они катились по его румяным щекам, как недавний весенний ливень.

— Дон Агилера... — сказал атаман, давясь рыданиями, — дон Агилера говорил, что только вы знаете, как исправить мир...

Маэстро поглядел на Луку совершенно бессмысленными глазами.

— Надо уничтожить бессмертного и неуязвимого Чезаре Борджа, — сказал он. — А сие невозможно — слишком щедро его одарил враг рода человеческого... Умереть он может только особым, несвойственным человеку способом... И я, столь же бессмертный, наказан тем, что буду вечно наблюдать это безобразие, не в силах его прекратить...

— Синьор Джанфранко, — впервые подал голос Тиритомба. — Но ведь должно же существовать какое-то заклинание... Я — поэт, а ведь вирши — те же заклинания. Может быть, мне удастся... Только подскажите!

Лицо маэстро исказилось, глаза окончательно помутнели, словно бы подёрнувшись старческими бельмами.

— Заклинание... — повторил он. — Говорят, сова была раньше дочкой пекаря. Вот и узнай после этого, что нас ожидает...

— Маэстро, какая сова? Какой пекарь? — вскинулся поэт.

— Говорят, сова была дочь хлебника, — настаивал на своём Джанфранко да Чертальдо. — Мы знаем, что мы есть, да не знаем, что с нами будет...

— Не знаем, — сказал Радищев. — Потому и спрашиваем тебя, что больше-то некого.. Ведь ты должен обладать ясновидением!

— Они говорят, что сова была дочь рыбника. Мы знаем, что мы такое, но не знаем, чем могли бы быть... Да, я совершенно ясно вижу впереди тьму, только тьму и ничего, кроме тьмы

— Он отвык от людей, — прошептал Тириюмба. — Наши разговоры окончательно помутили ему голову... Наберись терпения, Аннушка...

— Деда, а пожрать-то у тебя есть чего? — вмешался Ничевок. — Мы же тебе, проглоту, много добра перетаскали!

Лука собрался ещё разок проверить колтуны наглеца на прочность, но слова мальчонки произвели на старца неожиданно благотворное действие.

— В самом деле, — опомнился маэстро. — Еда сейчас будет... Говорят, сова была раньше дочерью кухаря. Мы знаем, откуда растут ноги, но не знаем, куда они нас приведут... Скорее всего туда же... Котёл кипит, и я угощу вас настоящими болонскими макарони! Правда, местное вино может вас разочаровать...

— Я не пью! — поспешно выкрикнул атаман.

— Нам больше останется, — улыбнулся Ничевок.

— Бамбино бене, — погладил его по колтунам Джанфранко и направился к печке, где и вправду что-то булькало.

— А бедный богоискатель будет лишь воздуся вдыхать! — раздался у входа голос брата Амвония.

— Он не должен ничего знать про сумку! — ещё раз предупредил поэта Лука. — Так надёжнее... Да ты входи, смиренный брат, присаживайся...

Невдолге появились и макарони, и подливка к ним, и поместительная корчага, издававшая умопомрачительный запах, вмиг перебивший всякую вонь.

А вот мытьём посуды маэстро себя не утруждал.

— Не дерьмо же там было! — утешил спутников Ничевок и живо наполнил свою миску, потом потянулся к корчаге...

— Детям не положено! — рявкнул (вернее — взвизгнул) атаман и шлёпнул Кузнецова сына по руке.

— У нас в Чертальдо, — сказал маэстро, — дети пьют вино сызмальства, а сколько славных сыновей дал миру наш городок! Один Бокаччо чего стоит, не говоря уже обо мне. Хотя здешние напитки — да, крепковаты...

— Ну, со знакомством! — воскликнул брат Амвоний и поднял кружку. Его словно бы и не удивило отсутствие в пещере Змея, да оно и понятно: много странствовал, много видел...

Крепковат оказался напиток не только для мальца, но и для поэта с богодулом. К тому же и сам маэстро раскраснелся, развеселился..,

«Вернулся в разум!» — обрадовался было Лука. Но не тут-то было.

Джанфранко да Чертальдо поставил кружку и в ужасе воззрился на свои руки.

— Говорят, сова была дочерью киллера, — сказал он. — Ах ты, проклятое пятно! Но кто бы мог подумать, что в старике окажется столько крови!

— А ты выпей ещё, деда! — посоветовал Ничевок. — Глядишь, в голове и прояснится...

Они выпили ещё (а Лука себя тягостно блюл и даже кружку перевернул, утешаясь незнакомой, но вкусной едой) и начали нести обычный застольный вздор, приводить который здесь неуместно. Ничевок охотно делился подробностями личной жизни обитателей Большой Змеевки, богодул спьяну вспомнил всякие застольные присловья, а Радищев совершенно осоловел от еды. Тиритомба же воскликнул:

— Друзья! Тяготы дальней дороги возбудили мой пиитический дар, и я сложил новую басню!

— Сложил — так читай! — потребовал атаман. Тиритомба вскочил на лавку и простёр правую руку к потолку.

— Работа и Дурак! — объявил он. — Басня.

Однажды Дурака Работа полюбила

И всё ей сделалось немило.

Не ест, не спит, глазами дико водит

И говорит примерно так:

"Ах, миленькой Дурак!

Со мною вот что происходит:

Никто меня не производит!

И молча гибнуть я должна,

Хотя бываю и опасна, и трудна.

А ты хоть и Дурак, но сильный, смелый!

В объеме полном ты меня тотчас проделай!

Определённую меня ты проведи -

И отдыхать иди!"

"И, матушка, напрасны упованья! -

Дурак в ответ.

— Тебя производить охоты нет,

А тако ж и желанья!

Какой в тебе, признайся, толк?

Ведь ты не волк!

В лесную не сбежишь дубраву,

А я спокойно отдохну на славу.

К тому же я сказать посмею,

Что всякий день и так тебя имею.

Предпочитаю не пахати в поле,

Но зажигати на танцполе.

А лучше бы тебе, уверен в том,

Совокупиться с Творческим Трудом,

Зане ваш плод любезен станет людям.

И боле говорить не будем!"

Ушла Работа в скорби и печали...

Вы, умники, её не повстречали?

После общего молчания Лука осторожно сказал:

— Я вроде бы уже слышал подобную басню, только не про Работу и Дурака...

— Дубина вместо критика! — оборвал его вдохновенный арап и сел на лавку. — Не у чужих людей ворую — у себя, любимого!

— Да вы поэт, батенька, и поэт истинный! — дошло наконец до маэстро.

— Хорошая песня, — зевнул осоловелый малец. — Одна правда в ней...

Восхищённый богодул закатил глаза и захлопал в ладоши.

А Джанфранко да Чертальдо встал и подошёл к арапу.

— Говорят, что сова была дочерью Феба, — сказал он. — Вымой руки. Надень ночное платье. Почему ты такой бледный?

Тиритомба оторопел и схватился за лицо, словно надеясь нащупать на нём бледность.

— До сих пор не могу понять, что это за земля Испания, — бормотал спятивший маэстро. — Народные обычаи и этикеты двора совершенно необыкновенны...

— Синьор Джанфранко, — нежно сказал атаман. — Вы не в Испании, каковой, кстати сказать, ныне и не существует. Вы среди друзей. Успокойтесь...

Но учёный не желал успокаиваться:

— Что я сделал им? За что они мучат меня? Чего хотят они от меня, бедного? Что могу дать я им? Я ничего не имею...

— Да и мы ничего не имеем! — успокаивал его воркованием Радищев. — — Вот мы сейчас ляжем спатеньки, а утречком встанем здоровые-здоровые... Разумные-разумные...

И легко вздёрнул старого за локотки.

Джанфранко да Чертальдо покорно позволил довести себя до лежанки, но и там продолжал нести околесицу:

— Я вице-король Индии! Отдайте мне любимого слона! Говорят, сова была дочерью абрека...

— А всё вирши твои! — злобно бросил атаман поэту. — Они и нормального-то человека могут в безрассудство вогнать...

— Вам, бабам, лишь бы виноватого найти! — парировал поэт.

Странникам пришлось улечься кто где: малорослые Ничевок и Тиритомба устроились на лавках, Лука с богодулом на полу, причём по разные стороны стола.

Мешок с золотом и узел с демонической сумкой Радищев пристроил под голову, обернув лямки мешка вокруг кисти. Хотя куда охотней пошёл бы ночевать на вольный воздух.

«Спи чутко!» — велел он себе — и провалился в сон, как Ничевок в сумку.

ГЛАВА 39

— Но кто бы moг подумать, что в старике столько крови? — севшим голосом спросил себя Лука.

...Пробуждение его, в который уже раз, было ужасным.

Сперва он подумал, что не сходил перед сном на двор по нужде и вот таким образом опозорился как девица.

Но зелёный сарафан был весь в бурых пятнах по подолу.

«Или бабка-колдунья меня обманула, и я теперь девушка во всех подробностях?» — охнул атаман.

Но кровь была не его, и была она на всём: на стенах, на полу, на столе...

А на лежанке покоилось обезглавленное тело маэстро Джанфранко да Чертальдо.

— Тревога! — завопил Радищев и вскочил на ноги.

На него уставились очумелые похмельные рожи Тиритомбы и Ничевока.

Вот брата Амвония нигде не было... И головы чародея тоже нигде не было...

— Неужели достойный богоискатель польстился на посулы Кесаря, предал церковь Ерусланскую и теперь стремится в Рим, чтобы повергнуть кровавую свою добычу к ногам тирана?! — воскликнул поэт и зарыдал.

— Ага! Проспали дедушку, горе-герои! Будет сказано! — заорал Ничевок.

— Но кто же мог знать... — Лука развёл руками в растерянности.

— Ты, девка, дура! — настаивал на своём Ничевок. — И ты, арап, вчерную дурень! Вы дрыхли, а я слышал, как дедушка с монахом по-ненашему ругались! Вот и доругались! Дедушка был хороший, он всю деревню кормил, а меня, малютку, и портками наделил... Вы же мне портков не дали!

Тут и маленького наглеца пробило на плач: надеялся, видно, что одними портками благодеяния колдуна не ограничатся.

А из очей Луки уже давно лилась горькая солёная водичка.

Как порадовался бы покойный Джанфранко, если бы знал, что его будут оплакивать такие невинные и простодушные сердца!

Первым утешился Ничевок. Одним рукавом он отёр скупые слезы, другим — щедрые сопли.

— Труп трупом, да жить-то надо! — провозгласил он.

Видимо, мальчик по нечаянности и случайности произнёс какую-то чародейную формулу: тело Джанфранко да Чертальдо поднялось с лежанки, свесило тощие ноги вниз, а потом и выпрямилось.

Лука, мальчик и арап оцепенели.

Тело чародея ощупало руками место, где была голова, и в отчаянии затопало ногами и затрясло сжатыми кулаками. Но потом успокоилось и подошло к столу.

— Видимо, мудрец потому и мудрец, что думает не только мозгами, но и всем остальным! — нарушил молчание Тиритомба.

И был он глубоко прав.

Безголовый Джанфранко взял со стола корчажку из-под вина, перевернул её и поставил перед собой. Потом погрузил палец в багровую подсыхающую лужу на столе и кровью начертал на корчаге глаза и уши.

— Рот и нос добавь! — посоветовал Ничевок. Джанфранко покрутил пальцем возле правого нарисованного глаза и надел корчагу на остаток шеи. После чего повернулся всем телом к поражённой троице и погрозил ей кулаком.

— Прости нас, безголовых му... — сказал атаман и осёкся.

— Но кто же мог знать? — Тиритомба поторопился замять атаманову бестактность. — Кто же мог знать, что преступный монах — соглядатай Римского Кесаря? Он же и нас во сне сумел бы перерезать...

Безголовый жестами дал понять, что так было бы ещё и лучше для всех.

— Дедушка, — жалобно сказал атаман, из очей которого продолжали струиться по ланитам слёзы, — а как же мы теперь спасём мир и уничтожим Кесаря? Мы невежественны, слабы, особенно я...

Тело мудреца, не вставая с лавки, нашарило на полке кусок пергамента. На пергаменте были чертежи какой-то хитрой машины с птичьими крыльями. Омоченный кровью палеи забегал поверх рисунков.

— Ищите ключ, — перевёл Лука. — И дверь, которую он открывает. А где же та дверь, синьор Джанфранко? Ага. В замке... Ин туррис... Чей же замок? Церулеус Барба? Синяя Борода! Разве бывает синяя борода? А где он? Ин Галлия? Да мы из Еруслании никак выбраться не можем...

Безголовый обхватил корчагу руками — дескать, с кем я связался?

— Не кручинься, не скорби, о великий обезглавленный старец! — воскликнул вдохновенный поэт. — Мы отомстим за тебя! У нас теперь в руках грозное оружие!

И Тиритомба извлек из узла всепоглощающую Исумку.

Джанфранко замахал руками и показал пальцем на всё ещё тлеющие угли в атаноре.

— Сжечь? — возмутился арап. — Ну нет. Она нам ой как пригодится!

Поэты ведь и думают не как все люди. Не по-волшебному, конечно, но вроде того.

Корчага, ясное дело, не могла выказать удивления, но всё же как бы и выказала. Так всем померещилось.

— Только пусть этот гад внутри больше не царапается, — проворчал Ничевок. — А ужо мы тебя, деда, не подведём! Ты к нам по-людски — и мы по-человечески!

— Ты не с нами ли собрался, сопленосый? — насторожился Лука. — Беги-ка лучше теперь домой...

Ничевока перекосило.

— Не гони меня, красна девиц