/ Language: Русский / Genre:sci_history,adv_maritime,

Одиночное Плавание

Николай Черкашин

Книга писателя-мариниста Николая Черкашина "Одиночное плавание" посвящена героической службе моряков-подводников 4-й эскадры Северного флота, их жизни, походным будням. В разделе "В отсеках Холодной войны" помещены очерки, построенные на острых эпизодах подводного противостояния морских сверхдержав в глубинах Мирового океана.

Николай Черкашин

Одиночное плавание

Автор выражает глубокую благодарность за помощь в издании этой книги

подводникам-североморцам

капитану 2 ранга Андрею БАБУРОВУ,

капитану 3 ранга Кайрату ИСЕНОВУ,

капитану 1 ранга Георгию КАСАТКИНУ.

ОДИНОЧНОЕ ПЛАВАНИЕ

«Меня питают достоинства моих товарищей,

достоинства, о которых они и сами не ведают,

и не из скромности,

а просто потому, что им на это наплевать».

Антуан де Сент-Экзюпери

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СЕВЕРОДАР

Глава первая

1.

На самом краю земли, который так и назывался - Крайним Севером - стоял на скалах старинный флотский городок. Море, омывавшее этот край, звалось Баренцевым, а до капитана Баренца - Талым морем; городок же, затерявшийся в лапландских сопках и фьордах, величали ни много, ни мало - Северодаром.

Дар Севера - это гавань, укрытая от штормов красными гранитными скалами в глубине гористого фиорда. Она походила на горное озеро, тихое, девственное, одно из тех таинственных озёр, в глубинах которого вроде бы ещё не вымерли доисторические монстры. В это легко поверить, глядя, как выныривает из зеленоватой воды черная змеинолобая рубка, как, испустив шумный вздох, всплывает длинное одутловатое тело - чёрное, мокрое, с острым тритоньим хвостом и округлым черепашьим носом, как бесшумно скользит оно по стеклянной глади бухты - к берегу, окантованному причалами и стальной колеёй железнодорожного крана.

Глухая чаша горного озера, рельсовый путь, идущий неведомо откуда и ведущий неведомо куда, чёрные туши странных кораблей - без труб, без мачт, без пушек - всё это рождало у всякого нового здесь человека предощущение некой грозной тайны.

Давным-давно здесь зимовали парусники. Их капитаны нарекли гавань Екатерининской - в честь императрицы, что рискнула послать сюда первые корабли.

Капитаны уводили свои шхуны туда, откуда Северодар, тогда ещё Александровск, казался далеким югом. Одни пытались пробиться к Полюсу, другие - открыть неведомые земли в высоких широтах, третьи - обогнуть Сибирь океаном. Призраки их кораблей, сгинувших в просторах Арктики, и сейчас ещё маячат во льдах - с белыми обмерзшими реями, с лентами полярного сияния вместо истлевших парусов… Иногда их засекают радары подводных лодок, и тающие отметки на экранах операторы называют «ложными целями».

Гавань Север подарил кораблям - подводным лодкам, а людям он не подарил тут ничего, даже клочка ровной земли под фундамент дома. Все, что им было нужно, люди сделали, добыли, возвели, вырубили здесь сами. Город строили мужчины и для мужчин, ибо главным ремеслом Северодара было встречать и провожать подводные лодки, обогревать их паром и лечить обмятые штормами бока, поить их водой и соляром, заправлять сжатым воздухом и сгущенным молоком, размагничивать их стальные корпуса и обезжиривать торпеды, припасать для них электролит и пайковое вино, мины и книги, кудель и канифоль…

Гористый амфитеатр Северодара повторялся в воде гавани, и потому город, составленные из двух половин - реальной и отраженной, казался вдвое выше. Предерзкий архитектор перенес портики и колоннады с берегов Эллады на гранитные кручи Лапландии. И это поражало больше всего - заснеженные скалы горной тундры в просветах арок и балюстрад.

Жилые башни вперемежку с деревянными домами разбрелись по уступам, плато и вершинам и стояли, не заслоняя друг друга - всяк на юру, на виду, наособинку, стояли горделиво, будто под каждым был не фундамент, а постамент. И ещё антенные мачты кораблей накладывались на город. Корабли жались почти к самым домам, так что крылья мостиков -виделось сверху - терлись о балконы.

Право, в мире не было другого такого города - на красных скалах, у зеленой воды, под голубым небом - в полярный день, под радужными всполохами - в арктическую ночь.

И хотя город вырубали в скалах мужчины и вырубали его для мужчин, капитан-лейтенант Алексей Башилов, новый замполит подводной лодки бортовой № 410, нигде больше не встречал на улицах так много миловидных стройных женщин, как здесь, за Полярным кругом, в Северодаре. Впрочем, все объяснялось просто: избранницы моряков всегда отличались красотой, а морские офицеры испокон веку слыли неотразимыми кавалерами. И потому бывшие примы студенческих компаний, первые красавицы школ, факультетов, контор, строек, НИИ и всех прочих учреждений, предприятий, домов, пороги которых переступала нога корабельного офицера, рано или поздно шли под свадебные марши с женихами в парадных тужурках, увитых золотом шнуров, галунов, поясов, шли неизменно по левую руку, как полагается спутницам военных мужей, и кортик - о, этот кортик, рудимент доброй старой шпаги! - качался на золотой перевязи в такт шагу и нежно побивал о бедро невесты, точно жезл чародея…

Но смолкали арфы Гименея, и свадебное путешествие укладывалось в несколько часов аэрофлотского рейса. Дорога от аэропорта до Северодара поражала вчерашних москвичек, киевлянок, южанок древними валунами и чудовищными заносами. Поражал и город на скалах, нависший над морем, точно горный монастырь.

Парадные тужурки и новенькие кортики надолго укладывались в недра чемоданов - до платяных шкафов ещё далеко - мужья-лейтенанты переоблачались в темные рабочие кители, вместо белоснежных кашне повязывали чёрные шарфики, запахивали чёрные же лодочные шинели с пуговицами, истёртыми на хлястиках о железо рубочных шахт, и исчезали в этих шахтах порой на много месяцев кряду, обрекая юных жен на соломенное вдовство, неизбывные тревоги и вечное ожидание. И тогда город надолго превращался в стан прекрасных полонянок, свезенных со всех земель сюда, на край света, на Крайний Север, - северу в дар, в Северодар…

Да и что, скажите на милость, делать красивой женщине в городе, где по утрам испускают свои заливисто-грозные вопли подводные лодки, в полдень сотрясает стены полуденная пушка, а по ночам воют на крутых подъёмах, бренча цепями на колесах, чудовищные грузовики?! В городе, где все улицы ведут к гавани, где главный очаг культуры - ДОФ, Дом офицеров флота, где, загляни вечером в ресторан - единственный на всю окрестную горную тундру (он же столовая, кафе и кулинария), - весь гарнизон будет знать к подъёму флага, что ты там была, знать, с кем и в чем. Город, где ни одного цветочного магазина, где у дамского парикмахера - один-единственный фен, да и тот с холодным обдувом. Да что там цветы и фен! В городе, выстроенном мужчинами для мужчин, не было родильного дома, и рожать будущие матери отправлялись на катерах-торпедоловах через залив на Большую землю. А когда бураны рвали в городе провода, то детскую молочную кухню питали током генераторы одной из подводных лодок, стоящих у причала.

…Сбиваются о гранитные камни заморские каблуки, шквальные ветры уносят в тундру ароматы французских духов, блекнет одинокими ночами женская краса, уходит в ранние морщинки, как вода в трещинки. И жизнь, что так заманчиво начиналась под шелест свадебного платья, в блеске морского офицерского золота, вдруг покажется темнее полярной ночи. Не всем одолеть её вязкую темень. Не всем прийти на пятый плавпирс, когда вой сирены входящей в гавань субмарины возвестит долгожданный час встречи. Но те, кто придут и переступят стык берега и моря - не какой-нибудь там символический, а вот этот, зримый, принакрытый стертым стальным листом стык понтона плавучего пирса и гранитного берега,- они-то, быть может, сами того не ведая, переступят главный порог своего дома и в сей же миг превратятся из полонянок в истинных северянок…

Разумеется, в городе жили не одни офицерские жены, и Башилову, человеку молодому и холостому, не грех было заглядываться на северодарских красавиц. Хотя меньше всего на свете собирался он влюбляться именно сейчас. Это безумие - терять голову перед приездом комиссии Главного штаба.

На любом корабле у любого офицера всегда найдется дюжина горящих дел, десятка два дел крайне срочных, тридцать - безотлагательных, сорок -обязательных и полсотни - текущих. Перед дальним походом эти цифры утраиваются. Влюбляться в такую пору, внушал себе Башилов, - преступная безответственность. Откуда взять время на телефонные звонки, прогулки, свидания, когда служебные тиски зажаты до предела; на корабль прибыло пополнение, и за молодыми матросами нужен глаз да глаз, экипаж ещё не отстрелялся в море, ещё не отремонтирован береговой кубрик, не откорректированы карточки взысканий и поощрений, не разобрано на комсомольском собрании персональное дело старшины 2-й статьи Еремеева, надерзившего инженер-механику, наконец, в зачетном листе на допуск к самостоятельным вахтам ещё и конь не валялся - ни одной отметки. Влюбляться в такое время- сумасшествию подобно! Нет, тут нужно сразу выбирать: или корабль и океан, или берег и личная жизнь. Башилов выбор сделал и каждый вечер, перебирая в памяти все промелькнувшие за день женские лица, не без гордости, но и не без грусти, замечал себе, что сердечный горизонт чист, что никаких помех делам корабельным не предвидится и что если продержаться так ещё пару месяцев, то в моря он уйдет со спокойной душой, без оглядки на берег…

2.

В раме моего окна - синее море в белых снегах. Жёлтые казармы. Чёрные подлодки.

Дом мой прост и незатейлив, как если бы его нарисовал пятилетний мальчик: розовый прямоугольник с четырьмя окнами - два вверху, два внизу. Над крышей - труба. Из трубы-дым. Все.

Комнатка моя ещё проще: в одно окно без занавесок. Покупать занавески некогда, да и не хочется. Вид на заснеженные сопки расширяет комнатушку, а главное, даёт глазам размяться после лодочной тесноты, в которой ты поневоле близорук: всё под носом, и ни один предмет не отстоит от тебя дальше трех шагов…

Большую комнату занимает мичман, завскладом автономного пайка, Юра. Его двадцатилетняя жена Наташа счастлива: муж что ни вечер - «море на замок» и домой.

В коридоре вместо звонка приспособлен лодочный ревун, притащенный Юрой с базы. Между ударником и чашкой проложен кусок газеты, но всякий раз ревунная трель подбрасывает меня на койке.

Дом стар. Половицы продавливаются, как клавиши огромного рояля. За хилой перегородкой - общий ватерклозет. Унитаз желт, словно череп доисторического животного, он громко рычит и причмокивает.

Чтобы попасть ко мне, надо идти через кухню, навечно пропахшую жареной рыбой и земляничным мылом. Но все это, как говорит наш старпом, брызги. Потому что комната в Северодаре - это много больше, чем просто жилье. Это куб тепла и света, выгороженный в лютом холоде горной тундры. В этом кубе теплого света - или светлого тепла - можно расхаживать без шинели и шапки, можно писать без перчаток, играть на гитаре, принимать друзей, встречать любимую…

Впервые в жизни у меня была своя комната, и я чувствовал себя владельцем полуцарства. Вернешься с моря, забежишь на вечерок, ужаснешься диковинной оранжевой плесени, взошедшей на забытом бутерброде, порадуешься тому, что стол стоит прочно и тебя не сбрасывает со стула и не швыряет на угол шкафа, и с наслаждением вытянешься в полный рост на койке; пальцы ног не упираются в переборку, за ними ещё пространства - ого-го! А утром снова выход в полигон, или на мерную милю, или на рейдовые сборы, или на торпедные стрельбы, или на минные постановки…

Кто не ходил в моря через день, тот не знает, что за счастье - эти короткие вылазки в город. Как все прекрасно и заманчиво в этой недосягаемой береговой жизни, как все в ней удобно, интересно, соблазнительно!… Любые земные проблемы кажутся малостью, ибо настоящие опасности, настоящие беды - кто из подводников так не считает? - подстерегают человека там, в океане, на глубине… И нечего заглядываться на берег! Северодар устроен мудро, устроен так, чтобы мы могли выходить в море легко и свободно, ни за что не цепляясь, - как выходит торпеда из гладкой аппаратной трубы.

Замполит с «четыреста десятой» не без гордости носил на кителе бело-синий ромбик московского университета. Правда, Башилову всегда было неловко отвечать на вопрос о своём факультете. Слово «философ» звучало нескромно что из уст безусого студиозуса, что из уст обзаведшегося усами капитан-лейтенанта. И все же в некотором праве на это претенциозное звание Башилов себе не отказывал, так как на третьем курсе в одно прекрасное майское полнолуние написал несколько заумный, но логически стройный реферат, который велеречиво озаглавил «Теория планетарности времени». Этот реферат, прочитанный с трибуны студенческого симпозиума, вызвал оживление в зале и принес Алексею Башилову внутриуниверситетскую известность. Его прочили в аспирантуру. Но… листок повестки, выпорхнувший из почтового ящика, поднял на воздух все башиловские планы с легкостью фугасного снаряда.

В военкомате лейтенанту запаса Башилову выписали отпускной билет «с правом бесплатного проезда в любой населенный пункт Советского Союза для устройства личных дел» и вручили командировочное предписание, которое обязывало новоиспеченного офицера прибыть после отпуска в распоряжение начальника политуправления Северного флота. Обе бумаги Башилову очень понравились: они сулили настоящую мужскую жизнь, да ещё нa Севере, да ещё на флоте!… Аспирантура могла подождать год-другой.

Отпускной билет он выписал до Южно-Сахалинска, так как посчитал этот город самой дальней точкой страны. В вагоне-ресторане экспресса «Россия» Башилов встретил парня из МВТУ, тоже только что призванного из запаса; бауманец ехал в отпуск - до Южно-Курильска, и Алексей пожалел, что так плохо учил в свое время географию. Недельный путь от Ярославского вокзала в Москве, украшенного барельефами медведей и лосиных голов, до каменного терема Владивостокского вокзала, примостившегося прямо на берегу Тихого океана, Башилов проделал не зря. Надо было хотя бы раз в жизни, а перед военной службой особенно, увидеть всю страну разом - от края до края, от океана до океана.

Северный флот встретил Башилова лютой июльской жарой и неожиданным назначением в УМЛ - университет марксизма-ленинизма при Северодарском Доме офицеров. От Севера здесь было разве что незакатное летнее солнце, от флота - лишь нашивки плавсостава, к которому преподаватель политэкономии лейтенант Башилов не имел, к великой своей досаде, ни малейшего отношения. Слушатели УМЛ (в народе их называли «умалишённые») - безусые главстаршины и бывалые мичмана, говорливые лейтенанты и солидные каплеи - дразнили его слух фразами, брошенными в перекурах с великолепной небрежностью: «Погружаться лучше при полной луне», «Берберки симпатичнее мулаток», «Самая прозрачная в мире вода - в заливе Сидра. Выше полста метров там лучше не всплывать…». Из окон аудитории открывался панорамный вид на Екатерининскую гавань, на причалы подводных лодок и подножие гранитного утеса. Выводить на доске формулу «товар - деньги - товар», глядя, как твои сверстники уходят в океаны и возвращаются из океанов, было невыносимо, и Башилов, выведав у слушателей, что на «четыреста десятой» открылась вакансия замполита, отправился в политотдел подплава.

- Нет, - сказал ему начпо, начальник политодела, пожилой грузный азиат с погонами капитана 1 ранга. - На такие должности мы назначаем только кадровых офицеров. А вы птица залётная, всего на три года.

- А если я останусь в кадрах?

- Тогда посмотрим.

Оставаться в кадрах, то есть отваживаться на двадцатипятилетнюю службу, Башилов не спешил. Шутка ли: на одной чаше весов - университетская аспирантура, диссертация, кафедра, столичная жизнь, международные симпозиумы; на другой - заполярный гарнизон, не атомный даже - дизельный подплав, бесконечные дежурства, учения, проверки и изнурительные многомесячные походы… Тут было над чем подумать.

Все решилось в один безрассветный зимний день. Из Атлантики вернулась подводная лодка капитана 2 ранга Медведева. Башилов шел по причалу и остановился против «сто пятой», пораженный тем, как может вода изуродовать металл: стальная обшивка мостика была содрана штормовыми волнами и смята в гармошку. На пирсе против сходни стоял вестник беды - санитарный «рафик». Матросы в белых халатах копошились на корпусе лодки у распахнутого торпедопогрузочного люка, сквозь который осторожно просовывали из отсека носилки. Алексей с болезненным любопытством пытался разглядеть, кого вытаскивают, и вскоре мимо него пронесли бледного русоволосого парня, накрытого лейтенантской шинелью.

- Что с ним? - спросил Башилов у мичмана-фельдшера.

- На верхней вахте волной приложило, - пояснил мичман, провожая носилки жалостливым взглядом. - Перелом позвоночника. Отплавался, сердяга…

Весь день и весь вечер перед глазами Башилова покачивались носилки с лейтенантом, изувеченным штормом. Подводник был младше его на два года, но он видел и испытал то, что будущий доцент с непременным брюшком и неминуемой лысиной никогда не узнает. Собственное будущее - и ближайшее, и отдаленное - открылось вдруг Башилову в такой ровной и прямой перспективе, что в конце её, там, где сходились все жизненные линии, можно было даже разглядеть бугорок могильного холмика. Утром Алексей написал рапорт, в котором просил оставить его в кадрах ВМФ и перевести на должность заместителя командира подводной лодки по политчасти. На обе просьбы он получил адмиральское «добро».

3.

Свой первый в жизни корабль я отыскал в доке, где с бортов подводной лодки девчата-пескоструйщицы сдирали наросты морских желудей, ржавчину и старую краску. Извлеченная из воды лодка казалась неправдоподобно огромной и безобразной. Носовую часть её сверху и снизу уродовали большие желваки - «бульбы», - в которых размещались акустические приемники. На плаву субмарина выглядит куда изящнее…

С кормы подводная лодка напоминала хвостовую часть самолёта, опрокинутую килём вниз. На тронутом ржой крыле стабилизатора развалились под солнышком трое парней в монтажных касках.

Из ограждения прочной рубки торчали поднятые все выдвижные устройства - перископы, антенны, шахта РДП, - отчего лодка походила на перочинный ножик со всеми растопыренными лезвиями, штопорами, пилками…

Под ноздреватым от ракушек днищем прохаживался матрос-автоматчик. Откидной приклад у автомата был тоже приметой подводной лодки, её сверхтесного жизненного пространства.

По деревянным трехэтажным лесам, усыпанным огарками электродов, я взобрался на верхнюю палубу, пролез через невысокую овальную дверцу в ограждение рубки и тут же ударился головой так, что лязгнули зубы. Над узеньким проходом к люку свисал разобранный трубопровод.

- С прибытием! - весело поздравил меня коренастый капитан 3 ранга и, не дав произнести заученную уставную фразу, протянул руку: - Давайте знакомиться: Абатуров Вячеслав Святославович. Экипажу представлю вас позже -на построении.

Кажется, командира слегка озадачило мое последнее, и единственное, место службы.

- Ну, ничего! - утешил он сам себя. - Раньше комиссаров из кавалерии присылали - и ничего, не тонули.

Был он скор, подвижен, как ртуть. Он тут же исчез, пообещав ввести в курс дела после обеда.

4.

Сквозь прямоугольники лобовых иллюминаторов открывался вид на замшелые сопки, завалившийся на борт старый пароход и далекое синее море. В обтекателе рубки, прозванном ещё с военных времен «лимузином», поблескивали толстенные стекла вправленных в латунные глубоководные боксы приборов: репитер гирокомпаса, указатель руля и экранчик радиолокационной станции. Здесь же торчали рычаги тифона и сирены, отливал надраенный латунью манипулятор вертикального руля. Прозаический рычаг был заменен традиционным штурвалом, пусть не деревянный, металлический, но штурвал. Над головой овальный вырез. Обычно в нём, возвышаясь из «лимузина» по грудь, стоит на крохотной откидной площадке командир.

Висела здесь рында величиной с небольшой церковный колокол и надраенная латунная доска с надписью «Подводная лодка Б-410» - и выбитым годом постройки. А над самой головой приварен турник. «Солнце» на нём не покрутишь, по подтянуться до подбородка можно вполне.

Под ногами я обнаружил настил со шпигатами, наподобие водосточных уличных решеток. При погружении из них поднимается в «лимузин» вода, при всплытии - уходит вниз. Сейчас же лишь ветер вырывается из темного железного подполья и неприятно задувает в рукава шинели.

И, наконец, самое главное. Здесь, в полукруглой черепушке обтекателя, находился комингс стального колодца, уходившего глубоко вниз, в подводные недра лодки. Над ним нависала толстенная литая крышка, закрытая на массивную защелку. Кольцевой торец колодца - «зеркало» комингса - и в самом деле отливал зеркальным блеском.

Я уже был наслышан, что «зеркало» - это. (к нему прилегает резиновая прокладка крышки) священно. Никто не имеет права наступать, на него. В этом обычае есть нечто большее, чем просто забота о чистоте поверхности стального торца, о герметичности верхнего рубочного люка. Она, эта блестящая окружность, венчает экипаж, словно общий нимб, словно тот магический «охранный» круг, какой описывал над собой щитом древний воин и, очертя голову, шел в бой. Зримая граница двух враждебных миров - подводного и поднебесного.

Я заглянул внутрь: глубокая стальная шахта прерывалась посередине, как раз в прочной рубке, перископной площадкой. В площадке зиял зев нижнего рубочного люка, и от него уходил вниз ещё один колодец, на дне которого- глубоко-глубоко - тусклый электросвет высвечивал красный кружок пола. На нём вдруг появился ещё меньший - белый, - и он стал расти, поднимаясь все выше и выше. Кто-то в белой фуражке взбирался по, вертикальному трапу.

Из люка ловко вынырнул курносый офицер с кобурой на боку:

- Дежурный по кораблю лейтенант Симаков.

Симаков представился с небрежной молодцеватостью бывалого корабельного офицера. Однако ничто не скрывало двадцати трех симаковских лет.

Я сказал, что хочу осмотреть свою каюту, и мы спустились по шахтам обоих люков в центральный пост, а затем перелезли сквозь круглый лаз в водонепроницаемой переборке во второй отсек. Второй отсек похож на коридор купированного вагона, разве что отдвижные деревянные двери «купе» расположены по обе стороны прохода. Даже умывальник размещён по-вагонному - в конце коридора, у круглой двери в носовой переборке.

Я отыскал свою каюту по правому борту в середине отсека. Протиснувшись в крохотный тамбур, куда выходила ещё и дверь каюты старпома, я проник в тесную темную выгородку. Выключатель оказался почему-то в шкафу, точнее, в шкафчике чуть больше чемодана. Плафон скудно, высветил мое подводное жилище.

Если разделить пространство большой бочки для засола капусты крестообразной перегородкой, то одна из верхних четвертей будет точной копией лодочной каюты. В этом смысле Диоген был первым подводником. Большую часть площади и объема занимал стол с массивной тумбой-сейфом. Между ним и полукруглой стеной прочного корпуса втиснут узкий дерматиновый диванчик. Даже при беглом взгляде на это прокрустово ложе становилось ясно, что оно никогда не позволит вытянуть ноги без того, чтобы не подпирать пятками и теменем переборки. Ложе поднималось, и под ним обнаружился рундук, довольно вместительный, если бы в нём не ветвились магистрали каких-то труб.

Разгибаясь, стукнулся затылком так, что чуть не рухнул вместе с диванной крышкой: с полукруглого подволока свисали два маховика. «Аварийная захлопка», - прочитал я на одной табличке. «Аварийное продувание балластной цистерны №…»,- значилось на другой. Пришлось обернуть маховички кусками поролона.

Единственным предметом роскоши в каюте оказался замасленный туркменский коврик, прикрывавший деревянную панель над диваном. В панели обнаружились встроенные шкафчики. Осмотрев их, я извлек все, что досталось мне в наследство от предшественника - хвост воблы, тюбик со сгущенным глицерином, пуговицу с якорем, засохший фломастер, штемпель «Письмо военнослужащего срочной службы», игральную кость, пистолетную гильзу, дамскую шпильку, двадцать баночек с белой гуашью и диафильм «Кролиководство». Правда, в рундуке ещё оказался ворох бумаг и скоросшивателей. Но разбирать их было делом не одного дня. Целый месяц до моего назначения обязанности замполита исполнял доктор. Наверное, если бы мне довелось замещать его, медицинское хозяйство на корабле пришло бы в ещё больший упадок.

По подволоку моей каюты в три слоя змеились трубопроводы различных толщин. В хитросплетения магистралей, заполненные пылью и таинственным мраком, чья-то хозяйственная рука, знающая цену любому уголку лодочного пространства, рассовала множество предметов. Находить их было так же увлекательно, как собирать грибы или вытаскивать из речных нор раков. Груда моих трофеев росла с каждой минутой - коробка шахмат, тропические тапочки, старый тельник, чехол от фуражки, томик Солоухина, пропитанный машинным маслом до желтой прозрачности. Несколько таких же, прошедших автономное плавание книжек стояло на полке за гидравлической машинкой клапана вентиляции. Все они были обернуты в чистую бумагу, видимо, для того, чтобы не пачкать при чтении руки.

В коридорчике раздались тяжелые шаги, скрипнула дверца, и в каюту заглянул тучный капитан 3 ранга. Одутловатое красное лицо его излучало дружелюбие и живейший интерес.

- Здоров! Меня знаешь? Я тут до тебя жил, Ага! Он самый, Сергачев Иван Егорыч, бывший зам… Про тебя слышал… зашёл поглядеть, горьким опытом поделиться. Я вот погорел. «Дээмбэ» играю. Поеду в Петергоф директором парка культуры и отдыха. А что, плохо? Два зама: один по культуре, другой по отдыху. Должность мичуринская: лежи и слушай, как трава растет. А главное, свежий воздух не лимитирован - без фильтров, без регенерации… Н-да. Ты тоже сгоришь. Тут все горят. Но гореть надо красиво. Чтоб потом уходить… с повышением. Я, брат, сгорел некрасиво… Не жалею, не зову, не плачу…

С командиром ухо востро держи, а то подомнет.

Ты женат? Холостой. Это хорошо. Но баб бойся. От них вся погибель. Если кого заведешь - полная скрытность, как на боевой службе. В эфир, конечно, все равно выйдешь. И мой тебе совет: не люби там, где живешь… От амуров до аморалки - один шаг. Только до персонального дела не доводи. Ну ладно, будет с тебя…

Он перевел дух, расстегнул шинель и вытащил из внутреннего кармана плоскую стальную фляжку.

- Плескни-ка мне «шильца» на прощание.

Я пожал плечами и сказал, что спирт хранится в каюте у механика.

- Стратегическая ошибка! - воскликнул Сергачев. - Идем к меху. Мех у вас новый. Я с ним незнаком. Замолви словечко!

Мы вышли в центральный пост. Но тут в круглом лазе четвертого отсека показалась голова Абатурова, и Сергачев поспешно ринулся вверх по трапу в шахту рубочных люков.

Он исчез, оставив после себя густой запах «Шипра» и глухую тоску на душе.

Я вернулся к себе.

- Алексей Сергеевич! - Голос Симакова доносился из каюты старпома. - Кофию не хотите ль?

- С превеликим удовольствием.

В такой же тесной келье, как и моя, только ещё более загроможденной, со свисавшей с подволока электропечкой для сжигания водорода и какими-то аппаратами с самописцами, Симаков готовил кофе.

- Это, конечно, не мокко и не арабика, - приговаривал он, раскладывая по стаканам растворимый порошок, - но сделайте же скидку… - он повел плечом, приглашая обозреть окружающую среду, - на прочный корпус.

Я заметил сборничек Омара Хайяма, заложенный офицерской морской линейкой.

- Омар Хайям, - перехватил взгляд Симаков, - по психологии своей настоящий подводник.

- Вот как?!

- Он призывает к наслаждению мирскими радостями. Только подводники умеют ценить комфорт. И наслаждаться даже такими крохами, как эти.

Тут лейтенант выложил на стол парочку трюфелей, а я некстати вспомнил, что минер наш (уже наш!) пока ещё не побывал ни в одном дальнем походе.

- В чьем переводе вы предпочитаете Хайяма? - Симаков поймал меня врасплох.

Я с трудом вспомнил только что виденную на титуле фамилию переводчика:

- М-м-м… Пожалуй, Жуковского.

- О, у вас своеобразный вкус. Я люблю в переводе Фитцджеральда.

Между делом выяснилось, что Симаков не очень-то силен в биографии Хайяма. Зато я в свою очередь оказался не так уж сведущ в генеалогии Стюартов, о которых речь зашла чуть позже. В отместку мне удалось уличить дежурного по кораблю в том, что он не делает особого различия между адвентистами седьмого дня и иеговистами. Тогда ему пришла выигрышная идея испытать мои познания в горнолыжном спорте…

Я понимал, что Симаков устроил мне самую откровенную проверку на «коэффициент интеллектуальности» и изо всех сил держал марку. Стало жарко то ли от горячего кофе, то ли от «конкурса капитанов»… Симаков давал понять, что он не лыком шит и что он очень и очень подумает ещё, прежде чем наделить меня моральным правом «учить жить» его, потомственного подводника, врио командира минно-торпедной боевой части лейтенанта Симакова.

Кажется, мы остались довольны друг другом и своими «энциклопедическими» познаниями. Симаков даже обещал мне показать «нашу субмарину от передних крышек носовых торпедных аппаратов до задних - кормовых».

5.

Я составлял свой первый лодочный документ - список дней рождения членов экипажа, когда в каюту снова постучался Симаков.

- Алексей Сергеевич, давайте я вам фуражку сделаю,- великодушно предложил он. - Уж очень она у вас нескладная. Со склада брали?

- Со склада.

- Родина дала, Родина и смеется…

Симаков - первая фуражка в экипаже, а то и в гарнизоне. На Симакове вообще нет ни одной покупной или казенной вещи. Вот уж кто, как говорят англичане, человек, сделавший себя сам. «Краб» на самодельной фуражке не алюминиевый, а золотого шитья; брюки скроены им самим; тужурка сшита на заказ; туфли модельные; галстук не с казенной застежкой-регат - из черного шелка и завязан большим узлом; звёздочки на погонах не пупырчатые алюминиевые, а точенные из латуни; пуговицы не штампованные, а старинные - дутые. Даже синий ромбик, училищный знак, и тот сработан неким мастером - не отличишь от настоящего, причем герб искусно выпилен из двухкопеечной монеты.

Лейтенант принялся за дело. Он быстро стянул белый чехол и лихо откромсал ножницами марлевые поля.

- Надо вам на заказ сшить. Есть тут один маэстро. Я вас к нему свожу…

Симаков обрезал подлобник тульи, выковырял весь ватин и со сноровкой заправского портного стал приметывать к вершине огузка стальной обруч.

- Сшит колпак не по-колпаковски, - приговаривал он при этом, - надо колпак переколпаковать и выколпаковать…

Но тут Симакова срочно вызвал старпом, и я остался наедине со своим недовыколпаченным колпаком. Я попытался натянуть чехол на распорный обруч. Не тут-то было! Гибкое стальное кольцо никак не хотело влезать ни в чехол, ни в фуражку. Когда мне удалось наконец впихнуть обруч внутрь околыша, команда уже строилась на причале. Верх фуражки являл, к моему ужасу, выпукло-вогнутую поверхность римановской геометрии. Я попробовал перевести его в эвклидову плоскость - обруч выгнулся, и фуражка превратилась в изящную бонбоньерку.

По коридору раздавались шаги командира, а я все пытался вернуть головному убору былую уставную форму. Фуражка с непостижимой быстротой превращалась в драгунский кивер, в кармелитскую панаму, в «рогатувку» польского гусара, в шаманский бубен, в академическую ермолку, в пяльцы вышивальщицы, в картуз деревенского гармониста, в берет карточного валета…

- Алексей Сергеевич! - крикнул из коридора командир. - Жду на причале. Команда построена.

- Да-да. Иду. Поправлю только чехол.

Я остановил свой выбор на жалком подобии нахимовской фуражки, в какой обычно щеголяют новоиспеченные лейтенанты: тулья залихватски заломлена; задник приподнят кверху, - и догнал Абатурова. Конечно, встречают по одежке, но проводы ещё не скоро…

Глава вторая

1.

Если бы я знал, чем станет для меня тот тёмный декабрьский день, я бы запомнил его во всех мелочах. Но мелочи забылись. Осталось главное - утром мы грузили боезапас в корму. Говоря проще, засовывали торпеды в кормовые аппараты. Дело это весьма ответственное и столь же нудное. Играют тревогу: «По местам стоять! К погрузке боезапаса!» Задраивают все люки, отдают носовые швартовы, и лодка, выбросив фонтан брызг, притопливает нос так, что якорный огонь уходит под воду и брезжит оттуда тусклым пятном, а рубка смотрит лобовыми иллюминаторами прямо в воду, будто субмарина тщится разглядеть что-то в чёрной глубине. Острохвостая корма её при этом поднимается из воды, обнажая сокровенные ложбины волнорезных щитков. Щитки вместе с наружными крышками торпедных аппаратов втягиваются внутрь легкого корпуса, и тогда ощериваются жерла алых торпедных труб. В них-то и надо засунуть нежную смертоносную сигару длиной с телеграфный столб. Для этого нужны ясная погода, понтонный плотик, крепкие руки и точный глазомер. Все это было, но, как назло, заела крановая лебёдка, и торпеда зависла над узкой щелью меж пирсом и корпусом. И старший помощник командира капитан-лейтенант Симбирцев пожелал много нехорошего капризной лебёдке, бестолковому матросу-крановщику и его маме… Мы смотрели на злополучную торпеду, как она, покачиваясь на тросе, поводит тупым рылом то в сторону лодки, то в сторону плотика со страхующими минерами. И когда на причале появилась женщина в красном полупальто, все по-прежнему не отрывали глаз от торпеды, будто завороженные её плавными поворотами. Но я нечаянно обернулся.

Она прошла шагах в десяти, не заметив нашей опасной суеты, не видя нас и не слыша ни ревунов крана, ни яростных матюгов минера, понукавшего зависшую торпеду, ни воя сирены застрявшего в тумане буксира.

«Опасно! Опасно! Опасно!»-кричали красный сигнальный флаг над рубкой, алый низ вздыбленной кормы, оранжевый жилет страхующего матроса, красная боеголовка зависшей торпеды. И красное полупальто незнакомки било в глаза все тем же тревожным цветом.

Бывает красота неяркая, мягкая; бывает броская, вызывающая, хищная. Она была безоговорочно, упоительно красива - не отвести глаз. И даже зависшая на тросе торпеда, казалось, поворачивала ей вслед удивлённую тупую морду.

Она шла легко, горделиво неся бремя своей красоты. Узконосые сапожки на тонких каблуках переступали через обледеневшие швартовы, через втаявшие в снег кабели зарядных концов, через отдраенные морозом рельсы железнодорожного крана…

Она шла мимо ржавых торпедоболванок, мимо чёрных фидерных ящиков, заиндевелых баков лодочных аккумуляторов, кряжистых чугунных палов, мимо торчащих из овчин постовых тулупов автоматных стволов, которыми, сами того не желая, провожали её вахтенные у трапов…

Она шла, и белое пламя сварки вспыхивало в бриллиантовой слезке её уха. Она попадала в тень - и превращалась в прямой строгий силуэт, она пересекала луч прожектора- и вокруг нее загорался неверный ореол неверного света, искрился мех воротника и шапки, и снова она гасла, становясь стройной быстрой тенью. Она исчезала в дымах и парах гудящего подплава, чтобы тут же возникнуть из белесого облака, из провальной тени, из клока нерассеянной лампионами ночи.

Она шла мимо дремлющих у причалов лодок, и чёрные узколобые черепа рубок впивали в нее жёлто-электрические зрачки лобовых стекол. И странно, и радостно, и тревожно было видеть её среди морского военного смертоносного железа, шествие женщины в исконно мужском заповедном мире.

- Ну что, Сергеич, - перехватил мой взгляд старпом, - работаешь в режиме АСЦ?

АСЦ - это автоматическое сопровождение цели. Шутка мне совсем не понравилась. Но я напустил на себя вид бывалого волокиты и спросил как можно небрежнее:

- Кто такая?

- Людка Королева. Начальница над гидрометемутью…

«Людка» - резануло слух, но зато фамилию Симбирцев произнес - или мне послышалось? - не Королёва, а Королева. И эта оговорка вернула все на свои места. Мимо нас прошла Королева. Королева Северодара, коронованная восхищенными взглядами и злыми наветами…

- Между прочим, живет в твоём доме.

Зависшая торпеда не выскользнула из бугеля и не сорвалась в воду, не задела мичмана Марфина, так некстати вылезшего из кормового люка; и матрос Жамбалов, поскользнувшись на пирсе, не выронил из рук пластиковую кокору с запалом, и та не скатилась с настила в море; и адмирал, проезжавший мимо в чёрной «Волге», не заметил двух наших великовозрастных дурил, вздумавших катать друг друга на торпедной тележке; и железнодорожный кран не поддал на ветру своим пудовым гаком по хвостовине последней торпеды с её взведенными винтами и хрупкими рулями… Ничего этого не случилось, не стряслось, не произошло. Быть может, она из тех редких женщин, что не приносят кораблям беды?

Прекрасное видение исчезло и забылось в привычной суете. Минер записал в вахтенный журнал номер последней погруженной торпеды и тут же в гавани объявили «ветер-три». Мы дружно вздохнули: успели!

2.

Вихревая звезда циклона зародилась над ледяным панцирем Гренландии. От Берега короля Фредерика VI до Земли короля Фредерика VIII встала и завертелась гигантская снежная мельница. Набрав силу, буря ринулась на юго-восток, штормя Ледовитый океан, круша айсберги, разбрасывая норвежские сейнеры и английские фрегаты на рубеже противолодочного дозора от мыса Нордкап до острова Медвежий.

Шторм летел на утесы скандинавских фиордов, подмяв под вихревые крылья Исландию и Шпицберген. Ветроворот, нареченный синоптиками «Марианной», накрыл Лапландию и в последнее воскресенье декабря ворвался в Северодар…

В Северодаре ждали на новогоднее представление цыганский цирк «Табор на манеже». С утра, когда метеослужба не предрекала ничего дурного, в Североморск - столицу флота - ушли два катера-торпедолова: один - за артистами; другой - за клетками с медведями. По пути они захватили жену помощника флагманского механика по обесшумливанию подводных лодок и жену мичмана-секретчика - обеим подошло время рожать. Едва катера вышли за боновые ворота и скрылись за горой Вестник, как в гавани объявили «ветер-три», то есть первичное штормовое предупреждение. На подводных лодках сонные от скуки дежурные офицеры слегка встрепенулись, распорядились завести добавочные швартовы и открыть радиовахты на ультракоротких волнах.

В послеобеденный-«адмиральский»-час я забежал домой привести в порядок пошатнувшееся хозяйство. Хозяйство состояло из трех белых сорочек и трех кремовых рубашек, приобретших со временем некий общий трудноопределимый цвет. Едва успел замочить их в тазу - о эта белизна флотской формы! - как ко мне заглянул сосед капитан 2 ранга Медведев и позвал к себе на «отвальную». Через день его лодка выходила в автономное плавание. Я натянул старый лодочный китель, виновник торжества меня простит.

Среди гостей - командиров, старпомов, «флагмачей», каких-то женщин из Дома офицеров - была и наша верхняя соседка Людмила Королёва, та самая, что утром шла по причалу. Смело отброшенные волосы окрыляли её лицо. В глазах, больших и чуть раскосых, таилась усталость от собственного женского могущества: «Гляну на любого - и будет моим… Боже, как скучно!» Она пыталась править шумным и бестолковым застольем, но все разговоры, каких бы тем ни касались и как ни старалась Людмила их возвысить, непременно возвращались к лодочному железу - сложному, хрупкому, жизнесущему…

Едва я увидел её здесь, как на душе сделалось тревожно и радостно. Старался не смотреть, но боковым зрением, седьмым чувством, звериным чутьём следил за каждым её кивком, улыбкой, за каждым движением…

Почему-то в компании, которой верховодит красивая женщина, всегда чувствуешь себя забытым, ненужным, чужим. Оттого что все время следишь за собой, хорошо ли выглядишь, умно ли говоришь, становишься нескладным и сбивчивым, замолкаешь наконец и сидишь мрачный, обиженный на себя и весь свет. С болезненной жадностью считаешь редкие её взгляды, брошенные на тебя, внимаешь каждому её слову, обращенному к тебе, даром что по пустяку. Красивая женщина окружена незримой броней из достоинств и доблестей своих поклонников. В какую-то минуту понимаешь это особенно ясно и больно, понимаешь, что тебе не пробить эту броню, и ты встаешь и уходишь за спины гостей, слоняешься по квартире, занимаешь себя дурацкими пустяками и все надеешься сказать вдруг такое, придумать вдруг эдакое, что всеобщее внимание, а главное, её глаза обратятся к тебе.

- Ну все, орлы, о службе ни слова! - воззвал хозяин дома, но всё-таки разговор сам собой перешел на отсеки и на тех, кто в них.

Она вдруг загрустила, задумалась, а потом тихо, медленно, из глубины своей печали запела песню про лучину, про кручину - подколодную змею… Пела она удивительно чисто, пела для себя, сквозь умный спор про надоевшие ей лодки. Перепалка громких голосов стала стихать. Я подобрал валявшуюся на тахте гитару, взял несколько аккордов. К песне подстроились соседки, и сложилось трио, в котором голос Людмилы вел высоко, уверенно и чуточку зло. За знакомыми словами чудилось иное, затаенное… И обе соседки, невзрачные, без меры накрашенные, игриво взбалмошные от избытка мужского внимания, вдруг похорошели, посерьезнели, ушли в себя и в песню.

Ах, как славно они пели! В окна льдисто царапалась пурга, будто кот, которого забыли впустить. Ветер подвывал вдруг шумно и яро, срываясь на свист и в свисте же умолкая. Наверное, все эти циклопы и антициклоны, с которыми она имела дело на вершине горы Вестник, слетались под окна своей хозяйки по первому же её вздоху…

Людмила передернула плечами, и Медведев, не прерывая спора о том, что эффективнее при аварийном всплытии- воздух высокого давления или подъёмная сила рулей, - расстегнул китель, снял и накрыл им плечи Королевы.

Терпеть не могу, когда женщины напяливают па себя фуражки мужей или набрасывают их тужурки - в этом много жеманства, и жеманства пошловатого. Но медведевский китель обнимал Людмилины плечи мужественно и романтично. Из нагрудного кармана торчал уголок расписки за полученные торпеды, подворотничок сиял белизной, и я со стыдом подумал, что не смог бы поручиться за подобную свежесть своего ворота. Там, в моей комнате, плавали в цинковом тазу неотстиранные рубахи, кашне и с полдюжины белых тряпиц, отрезанных от старой простыни. Щегольской китель Медведева сшит на заказ, над клапаном верхнего кармана блестят командирская «лодочка», сделанная ювелиром из настоящего серебра, и бронзовый знак нахимовского училища. Людмилины волосы - светлые, неуемные - ниспадали на кавторанговские погоны, закрывая звёзды. Она не сняла его китель, она приняла его. Королева сделала свой выбор. Увы, это так.

Я выбрался в прихожую, отыскал в копне чёрных шинелей свою. Я стал себе чужим и противным, я смотрел со стороны на невзрачного каплея с мелким крошевом звёзд на погонах, в замызганной лодочной ушанке, с пятнами сурика на обшлаге, с пуговицей на левом борту, закрепленной на спичке… Шалел его и ненавидел за то, что не он накрыл её плечи своим кителем, что не он познакомился с ней первым. И гнал его из дома прочь, вниз, в гавань, на подводную галеру…

3.

В Баренцевом море «Марианна» закружила на одном месте, будто решая, двинуться ли ей на восток, в сторону Диксона, или ринуться на юг - на Кольские сопки… В Северодаре не стали ждать её выбора, и на сигнальной мачте рейдового поста появились два чёрных конуса-«ветер-два».

В «ветер-два» фуражки, не закрепленные ремешками, обнаруживают отличные летные качества. Зато чайки прячутся в скалах. Но и эта непогода слишком обыденна для Северодара. В «ветер-два» поскучнели разве что командиры да лодочные механики, в чьи двери постучались матросы-оповестители: кому охота покидать воскресное застолье, чтобы сбегать в гавань, посидеть в прочном корпусе час-другой, а потом вернуться к остывшим бифштексам? Зимой эти «ветры-два» объявляют и отменяют по нескольку раз на дню… Но не успели командиры и механики добраться до пирса, как в штабах захрипели, зарычали, загудели динамики: «Внимание! Ветер-раз! Ветер-раз!» И по этажам всех казарм понеслось разноголосое: «Команде строиться для перехода на лодку!»

Таков закон: при угрозе сильного ветра на подводные лодки, стоящие у причалов, прибывают экипажи в полном составе во главе с командирами, машины готовятся к немедленной даче хода, к мгновенному маневру - мало ли куда шквал рванет лодку. А парусность у рубки большая…

Но что это? На реях сигнальной мачты - чёрный крест. И, точно не доверяя скупым полуденным сумеркам, вспыхнул на рейдовом посту ромб из четырех красных огней: «Ожидается ураган». И командиры всех лодок отдали одно и то же распоряжение: «Вооруженным вахтенным перейти с корпуса в ограждение рубки! Боевая тревога! По местам стоять!»

…Пурга ворвалась в город привычным путем - из гранитной трубы ущелья Хоррвумчорр. Белый вихрь с разлета ударился о гранитное основание Северодара - Комендантскую сопку. Взметнувшись снежной коброй, клубясь и завиваясь, буран разбился на два метельных крыла. Как всегда, правое крыло, расструившись на семь вьюг, ринулось в облет Комендантской сопки.

Вьюга первая, распустив веер поземок, понеслась над дорогой, полуподковой огибающей город. Белые плети её прошлись по чёрным зевам туннелей заброшенного торпедохранилища. Ходили слухи, что туннели, пробитые в скалах под городом, ведут прямо к причалам, но план подземного лабиринта был утерян вскоре после войны.

Другая вьюга взлетела на Комендантскую сопку и привычно обвилась вокруг полубашни штабного особняка, залепила окна адмиральского кабинета мокрым снегом, затем, сбивая с карнизов сосульки, понеслась по обмерзшему шиферу финских домиков; в печном дыму, в снежной пыли соскользнула она на Якорную площадь и завертела белый хоровод вокруг стелы в честь погибших подводников.

Третья вьюга помчалась по улице Перископной, где с балкона Циркульного дома, выходящего полукруглым фасадом на гавань, сорвала и подняла в воздух голубой персидский ковер. Его хозяйка, жена начальника Дома офицеров, певица Аврора Викторовна, как раз примеряла черное кружевное белье с этикетками «бонового» магазина, и, когда красавец ковер, вывешенный проветриваться, вдруг захлопал ворсистыми крыльями и поднялся в воздух, выскочила на балкон в чем была. Не чуя снега под босыми ногами, она тянула обнаженные руки вслед улетевшему голубому «персу». Драгоценный ковер, взмыв выше всех этажей, был подхвачен вьюгой четвертой, и та легко понесла его над воротами со шлагбаумом, над эскадренным плацем, над стареньким пароходом-отопителем и ошвартованной с ним плавказармой. Хозяйка горестно вскрикнула - ей показалось, что «перс» плюхнулся в воду, загаженную соляром; но ковер, трепеща и волнуясь, опустился на крышу плавказармы. Зацепившись за вентиляционный гриб, он дал знать О себе широким взмахом, и Аврора Викторовна бросилась к телефону звонить мужу, чтобы тот немедленно связался с дежурным по подплаву и попросил его звякнуть дежурному по плавказарме, да так, чтобы мичман-увалень не мешкая послал своего рассыльного на крышу, где взывал о помощи ковер-самолёт…

И вьюга пятая ничуть не отстала от своих товарок - взвыла премерзко в обледеневших тросах и веселой ведьмой пошла гулять по антенному полю, теребя штыри, растяжки и мачты - ловчую сеть эфира, настороженную на голоса штормующих кораблей. Она кидалась в решетчатые чаши локаторов, сбивая их плавное вращение так, что на экранах возникали белые мазки помех - следы её проказ.

Вьюга шестая пронеслась под аркой старинной казармы и, сотрясая деревянные лестницы на спусках к морю, скатилась по ступеням на причалы. С тщанием доброго боцмана выбелила она чёрные тела подводных лодок, скошенные гребни рубок, черночугунные палы, штабеля торпедных пеналов…

Вьюга седьмая ударила в фонари, как в набатные колокола, и бешеные тени заметались по домам и кораблям, улицам и пирсам. Померкла стена разноцветных городских огней, вознесённых над гаванью. Померкли мощные ртутные лампионы, приподнимавшие над причалами полярную ночь. И сразу же все огни в гавани - якорные, створные, рейдовые - превратились из лучистых звёздочек в тускло- жёлтые, чуть видные точки.

Метель левого крыла завилась вокруг горы Вестник, как белая чалма, оставив в покое бревенчатый сруб на лысой вершине и женщину, которая одна знала имя урагана, прочтя его с ленты телетайпа.

Слетев с горы, снежная комета настигла строй в чёрных шинелях. Матросы с поднятыми воротниками и опущенными ушанками возвращались из бани на подводную лодку. Передние ряды толкли вязкий глубокий снег, задние подпирали, пряча лица за спинами передних, и все сбивались плотнее, ибо одолеть такую завируху можно только строем; не дай бог перемогать такой буран в одиночку. Замыкающий матрос, согнувшись в три погибели, прикрывал свечной фонарь полой шинели. Он берег его так, будто это был последний живой огонь во Вселенной.

Поодаль таранил снежный вихрь широкогрудый рослый офицер, назло непогоде - в фуражке.

- Ну что, - кричал он строю, скособочив голову, - замёрзли?! Каль-соны надо носить!… - озорно орал старпом, зная, что настоящий матрос ни за что в жизни не наденет исподнее. - А то придется стоячий такелаж красить в чёрный цвет и писать «учебный».

Губы, обожженные морозом, с трудом растягивались в улыбке. Строй месил снег. Строй пробивался сквозь пургу. Строй шел на подводную лодку.

Белой медведицей ревела метель…

4.

Едва я приоткрыл двери подъезда, показалось, будто заглянул в топку, бушующую белым пламенем. Пуржило неистово, небывало. Тугой воздушный ком ударил в спину, и я, как на коньках, заскользил по раскатанной дороге, пока другой вихрь не сдернул меня за полы шинели в сугроб. Я засмеялся от удовольствия. Со мной играло невидимое мягкое, живое существо. Но существо было сильным. Оно легко водило меня из стороны в сторону. А когда ударяло в лицо, то перехватывало дыхание.

Поземка не мела, она текла сплошными белыми струями, которые время от времени закручивались в воронки. Я брел под гору, к нижним воротам подплава, ориентируясь по углам домов, едва выступавшим из снежной замети. Фонари слепо помигивали - видимо, где-то замыкало, - и когда они все же разгорались, то просвечивали сквозь роящийся снег тусклыми шарами. Шквалы один за другим врывались в улицы, крутились среди скал и домов, мчались и ревели в им одним только ведомых руслах. Они скатывались по крышам, как по водопадным ступеням, прорывались в арки, словно в бреши плотин, и низвергались в гавань, обрушивая белое половодье на чёрные струги субмарин, выдувая из прорезей корпуса визжащие вой. Визжало все, что могло взрезать ветер. Дрожащее разноголосие сливалось в жутковатый хор нежити. Прорвалась всеобщая немота, и вещи запели, завыли, застонали. Выли дверные скважины и воронки водосточных труб, стальные жабры подводных лодок и чердачные жалюзи, провода, леера, антенны. Залопотал брезент на зенитных автоматах. Загромыхала полусорванная жесть кровель. Задребезжали стекла.

Вертушка турникета в воротах подплава вращалась сама по себе, пропуская белые призраки, а те торопились, гремели настывшим железом и тут же с порога ныряли в снежную кутерьму, мчались по причалам кубарем, вскачь, коловоротом… Ну, мело!

Пудовый гак железнодорожного крана сорвался с привязи. Он мечется под вздыбленной стрелой буйно и страшно, словно огромная костистая рука крестит все, что попадает под скрюченный палец: рельсы, сопки, рубки подводных лодок, невидимые в пурге дома, арсеналы, казармы…

С мостика нашей лодки бьет прожектор. Луч его вязнет в метели, шквалы сдувают узкий свет. Шквалы сдувают меня с голых досок настила. Тараню упругую стену ветра, перебираю ногами, но ни на шаг не приближаюсь к трапу. Все как в дурном сне: идешь - и ни с места. Якорный огонь на корме брезжит маняще и недоступно. Я превратился в белую пешку, которую шторм передвигает с клетки на клетку, с половицы на половицу. Игра уже не игра. Снежный тролль кинулся под ноги, как самбист, которому нужно сбить противника. И ведь сбил же! Шинель тут же завернулась на голову, ветер вздул её чёрным парусом, и поволокло меня по скользкому настилу туда, где причал обрывался в море. И зацепиться не за что, и никому не крикнешь - верхний вахтенный укрылся в обтекателе рубки, а обшивка гудит, как огромный бубен.

Но буря смилостивилась и швырнула мне капроновый конец, за который втаскивают сходню на борт. Обычно трос скручен в бухту и лежит на причале, словно круглый придверный коврик. Но ветер давно разметал кольца. Подтянувшись, я ухватился за леер родной сходни. От медного поручня рубки меня не оторвать. Цепко перебираю руками; ещё шесть шажков по карнизному краешку борта - и ныряю в овальную нору обтекателя рубки. Здесь темно и тихо, если не считать бутылочно-сиплого подвывания газоотводного «гусака». Сверху, из выреза мостика, ещё захлестывают обрывки шквалов, но я уже дома. Отряхиваюсь, отфыркиваюсь, сдираю с усов сосульки. На рулевой площадке тлеет плафон, под ним боцман в ватнике, сапогах, шапке дымит сигаретой, поглядывая в лобовой иллюминатор, полузалепленный снегом.

- От бисова свадьба! - роняет Белохатко в знак приветствия. От боцмана веет ямщицким степенством, уютно становится и от его дымка, и от хохлацкого говора.

- Что командир?

- Ещё не прибыли.

5.

Так же, как и Башилов, только с другого конца города, пробивался сквозь буран невысокий офицер в шинели с каракулевым воротником. Воротник был поднят, ремешок фуражки, обычно спрятанный под золоченым шнуром, затянут под подбородком, а шинельный разрез застегнут на все пуговицы, так что полы не парусили, и Абатуров довольно ловко лавировал в тугих снежных струях, то прячась за углами домов, то, улучив секунду затишья, стремительно скатываясь по деревянным трапам, сбегавшим к гавани с вершин обстроенных сопок.

В свои тридцать шесть капитан 3 ранга Абатуров для командира лодки был староват. По службе его уже обгоняли кавторанги, которые в училище ходили под его комвзводовским началом.

Выбирать профессию Абатурову не пришлось. Отец выбрал её для себя и для сына. Слова «подводная лодка» маленький Славик услышал раньше, чем другие мальчишечьи слова: «мишка», «ружье», «велосипед»… Когда мама говорила, что отец плавал на «щуке», мальчик себе так и представлял: папа садится верхом на длинную зеленую рыбину и несется по волнам, словно герой из сказки. Потом он увидел «щуку» на картинке. Ребристая, бокастая, она и в самом деле походила на хищную рыбину. Портила её лишь зелёная глазастая рубка, она была сильно скошена к корме и напоминала детскую горку, с которой Славик скатывался во дворе.

Картинку вместе с вещами отца привез вскоре после войны штурман дядя Роба, Роберт Иванович Гусев. Он был единственным, кто уцелел из отцовского экипажа. Перед последним походом абатуровской «щуки» капитан-лейтенанта Гусева назначили штурманом дивизиона, и он стал служить на берегу.

Дядя Роба был первым моряком, которого Славик увидел в своём сухопутном Загорске. Он доставил из Полярного «тревожный» чемоданчик отца. Абатуров-старший брал его с собой в боевые походы, и ему посчастливилось уцелеть в береговой квартире командира - тот роковой выход в море назначили внезапно. В чемоданчике как хранились, так и сейчас хранятся чистая тельняшка, старомодный бритвенный прибор со стальным лезвием на костяной ручке, портсигар из «польского серебра», набитый пожухлым теперь уже, искрошившимся «Беломором», потёртый кожаный бумажник с мамиными письмами, маминой фотографией и прядью маминых волос в кармашке с тугой кнопкой…

Дядя Роба забрал с собой маму и Славика и увез их на Дальний Восток. За пятнадцать лет они прокочевали по «большому флотскому кругу» - Тихий океан, Заполярье, Балтика, Севастополь.

Чему бы ни учился и чем бы ни занимался Слава Абатуров, все делалось для того, чтобы добиться самого завидного на свете звания - командир подводной лодки. Если он зубрил ненавистную тригонометрию, то только потому, что командиру подводной лодки не определить без формул место в море, не рассчитать «торпедный треугольник». Если ходил в радиоклуб, только потому, что командир подводной лодки должен прекрасно разбираться в радиоэлектронике. И в бассейн заниматься плаванием влекла Абатурова все та же страсть, которой прибавляли силу то жюльверновский капитан Немо, то будоражащий фильм «Тайна двух океанов», то терпкие запахи настоящей подводной лодки, куда Слава не раз спускался с дядей Робой. Чтобы закалить волю, он ел малину с червяками, ходил по ночам на кладбище и никогда не выл у дантиста в кресле.

Первый удар судьба нанесла ему на отборочной комиссии в военкомате, когда выяснилось, что для поступления на командный факультет военно-морского училища Абатурову не хватило ничтожной малости для полной зоркости правого глаза. Тогда дядя Роба, к тому времени капитан 1 ранга, забрал Славины документы и отправился вместе с приемным сыном в Ленинград к начальнику Высшего военно-морского училища радиоэлектроники. Вот тут-то и пригодились призовые дипломы радиоклуба и плавательного бассейна.

Из училища новоиспеченный лейтенант рвался на подводные лодки, но попал на старый эсминец, который вскоре отправили в консервацию. Несмотря на то что корабль стоял на приколе, в моря не ходил и особых шансов отличиться своим офицерам не давал, лейтенант Абатуров, досрочно приколовший на погоны третью звёздочку, взлетел по служебной лестнице до старшего помощника командира - карьера довольно редкая и завидная. А он все три «надводных» года бомбардировал отдел кадров флота рапортами: «Прошу перевести меня на подводные лодки… Согласен на любую должность, в любой гарнизон». Рапорты возвращались с неизменной пометкой: «Вакансий нет». Об этой переписке узнал один из адмиралов-подводников, вызвал к себе неугомонного старлея: «Есть место командира группы. Пойдешь со старпомов?»

Абатуров согласился и начал с нуля - с командира группы, командира отсека. Ему уже шел двадцать восьмой год, и кадровики занесли его фамилию, которая всегда и везде открывала любые списки, в графу «неперспективные офицеры».

К тридцати годам, когда иные офицеры уже прочно стоят у командирских перископов, капитан-лейтенант Абатуров едва вышел в «бычки» - в командиры боевой части связи. Правда, на его кителе посверкивала серебряная «лодочка» - знак допуска к самостоятельному управлению подводным кораблем. Никто не заметил, как он сдал все зачеты и получил - единственный среди радиоофицеров - этот заветный подводницкий знак, который, как орден, носится справа и крепится к тужурке не на пошлой булавке, а привинчивается рубчатой гайкой с клеймом монетного двора.

Потом пришло указание об отборе кандидатов в командиры преимущественно из штурманских офицеров, и степень «неперспективности» Абатурова возросла ещё больше. В самую пору было уходить на берег во флагманские специалисты. Но Абатуров сжег и этот мост к большим звездам. Отправился в автономное плавание, и там, на крупных океанских маневрах, ему выпал один из тех случаев, какими славен театральный мир, когда волею обстоятельств скромный исполнитель с триумфом заменяет солиста и главная партия навсегда переходит ему. В торпедной атаке по флагманскому кораблю «неприятеля» посредник объявил командира убитым и велел старпому возглавить корабельный боевой расчет. Старпом, десница командира, прекрасный службист и организатор, в бою спасовал - с ним случилось нечто вроде шока, - и атаку возглавил капитан-лейтенант Абатуров. Мало того, что торпеда прошла под рубкой флагманского корабля, сигнальная ракетка, вылетевшая из подводного снаряда для обозначения места, упала на крыло мостика, прямо к ногам адмирала. То был высший шик, то была визитная карточка абатуровской фортуны.

После маневров «неперспективный офицер» был назначен старпомом этой же лодки, минуя ступень помощника командира. А через два года получил направление на классы командиров подводных лодок. Тут судьба подставила вторую подножку. Медики обнаружили, что правый - «перископный» - глаз Абатурова близорук. С таким зрением не то что в командиры идти, из плавсостава списываться надо.

Другой бы запил от подобного выверта фортуны. Но Абатуров ухватил рукояти командирского перископа, как быка за рога.

Кто его надоумил - неизвестно, но только оказался он на другой день после медкомиссии в Москве у знаменитейшего профессора-окулиста. Чтобы попасть к нему в институт и записаться в очередь на прием, надо было записаться прежде в очередь к гардеробщику, ибо в многоместной раздевалке не хватало номеров для всех страждущих. Запись велась ежеутренне за час до начала работы метро.

Как удалось Абатурову попасть в первый же день приезда к профессору - легенда умалчивает, ибо тут меркнет фантазия мифотворцев. Известно лишь, что старик гардеробщик полвека назад служил на линкоре «Парижская коммуна» вещёвым баталером и с тех пор питал большое уважение к чёрным флотским шинелям…

Профессор-окулист сделал всего лишь вторую успешную операцию по хирургическому устранению близорукости. Абатуров согласился стать третьим пациентом и расписался в бумажке, которая снимала с глазного хирурга ответственность в случае неудачи.

Через полмесяца капитан-лейтенант с серебряной «лодочкой» на груди увидел свою фамилию в списке принятых на классы - увидел правым глазом с дистанции, как он уверял, в один кабельтов.

После классов капитан 3 ранга Абатуров принял в Северодаре ту самую подводную лодку - «четыреста десятую», - на которую пришёл «золушкой» - командиром отсека.

Первым делом он переманил к себе старпома с медведевской лодки- капитан-лейтенанта Симбирцева. «Два медведя в одной берлоге не живут», - заявил он командиру «сто пятой». Тот оценил каламбур: жить и служить в одном прочном корпусе с Симбирцевым было трудно. Медведев, крутой и скорый на острое слово, держался старой заповеди: «Корабль хороший - заслуга командира; корабль плохой - старпом дерьмо». Он был убежден, что командир должен прибывать на лодку лишь для того, чтобы отдать приказ «Сбросить чалки!». Симбирцев так не считал и потому охотно ушёл к Абатурову.

Вторым офицером, которого Абатуров приглядел на стороне, был лучший механик бригады, спокойный и обстоятельный белорус Михаил Мартопляс.

Замполита Абатуров не выбирал. Капитан-лейтенанта Башилова ему назначили полгода назад.

6.

Буран не только не унимался, но набирал силу с каждой минутой. Я стоял в обтекателе рубки и смотрел сквозь полузалепленный иллюминатор на брезжущие огни города.

Странно было думать, что ещё вчера я и не подозревал о её существовании… Утром проводил взглядом на причале, днем обменялись ничего не значащими фразами, и вот уже на душе такая же смута, как за этими стеклами…

Я взял у боцмана сигарету, чем немало его удивил, с омерзением затянулся. Курил, стряхивая пепел в прикрученную к планширю жестянку из-под воблы, и убеждал себя, что мне очень хорошо оттого, что я могу вот тан встать и уйти (интересно, заметила ли она мой уход?), что я вполне владею собой и своими чувствами и могу напрочь вычеркнуть сегодняшний вечер из памяти. Хорошо мне и оттого, что у меня есть настоящее мужское дело, и в осатаневшую эту пургу я не отлеживаюсь в мягких спальнях, а слушаю её истошный вой в промерзшем корабельном железе вместе с верхней вахтой, ибо главный мой дом - здесь, в прочном корпусе, и вот вход в него - колодезный зев рубочного люка. Из шахты, отполированной нашими спинами, веет машинным тёплом, крепким духом соляра, резины, сурика, поджаренного хлеба и ещё чем-то таким, чем пахнут только подводные лодки.

Шестиметровая труба уходит отвесно - в самое сердце субмарины. Я спускаюсь в нее, как в колодец забвения, и с каждой перекладиной вертикального трапа тают вместе со снегом на погонах сердечные невзгоды. Страсти вокруг Королевы Северодара, как и белые взрывы бурана, бушуют уже высоко над головой, над подволоком, над рубкой, над гаванью…

В стальном убежище отсека - ровный гул механизмов, ровный свет плафонов, родные озабоченные лица. Вахтенный старшина записывает в журнал центрального поста, точно в книгу почетных посетителей: «На ПЛ прибыл ЗПЧ к-н-л-т Башилов».

В лодке все готово к немедленной даче хода на тот случай, если лопнут швартовы. Но на палы - чугунные тумбы причальной стенки - заведены дополнительные концы, не оторвет. К тому же мы в золотой середине, между причальной стенкой и лодкой Медведева - та стоит крайним корпусом, на ней тоже завели дополнительные швартовы, перебросив их на наши кнехты.

Медведева пока нет, службой правил старпом, сутулый мрачный субъект с язвой желудка, которую скрывает от врачей, дабы поступить на высшие офицерские классы.

А у нас все «на товсь»: включены машинные телеграфы, прогреты моторы. Штурман через каждые четверть часа выбирается с анемометром на мостик - замеряет ветер. Прибор зашкаливает, и он не устает этому удивляться:

- Тридцать два метра в секунду! Во даёт!… Боцман, гони верхнего вахтенного на причал! Если нас оторвет, будет хоть кому чалки принять!

Верхний вахтенный матрос Дуняшин греется в ограждении рубки, засунув под тулуп лампу-переноску. С превеликой неохотой выбирается он на причал и прячется за железнодорожным краном, колеса которого застопорены стальными «башмаками».

Ветер сдувает с неба звёзды, как снежинки с наших шинелей. Вода в гавани заплескалась, заплясала, зализала корпус, вымывая снег из шпигатных решеток. Лодку покачивает.

Боцман с сигнальщиками затягивают брезентом мостик,

чтоб не наметало в ограждение рубки. Вырез в крыше обтекателя - «командирский люк» - закрыли железной заглушкой. Законопатились.

7.

Три звонка. Это сигнал верхней вахты о том, что идет кто-то из начальства. Вертикальный трап дрожит и вздрагивает. В обрезе нижнего люка появляются ботинки, Облепленные снегом. Начальство на подводных лодках узнают по обуви. Эти широкие сбитые каблуки ботинок сорок пятого размера могут принадлежать лишь одному человеку - Гоше Симбирцеву, старпому. Я радуюсь его приходу, радуюсь ему, как родному брату.

Старпом - единственный на корабле человек, с которым я могу разговаривать на «ты», ничуть не поступаясь субординацией. У нас с ним равные дисциплинарные права и равное число нашивок на рукавах: две средние и одна узкая. У нас с ним все рядом - места за столом, каюты в отсеке, столы в береговой канцелярии. Наши пистолеты хранятся в соседних ячейках. Мне не терпится затащить его в каюту и посидеть, как давно не сидели, с веселой травлей под крепкий чай, с нечаянными откровениями и нетягостным молчанием.

Меня опережает дежурный по кораблю:

- Смирно!

Лейтенант Симаков подскакивает с рапортом:

- Плотность аккумуляторной батареи… Дизели прогреты. Моторы готовы к немедленной даче хода. Команда на местах. Двух людей выделил для наблюдения за швартовыми.

- Выделяют слизь и другие медицинские жидкости. Людей на флоте назначают. Ясно?

- Так точно. Назначены для наблюдения за швартовыми.

На бедре у Симакова пистолетная кобура, слипшаяся от застарелой пустоты, китель перехвачен чёрным ремнем, бело-синяя повязка надета с щегольским небрежением - ниже локтя.

- Повязку подтяни. На коленку съехала… Симбирцев разглядывает лейтенанта так, будто видит впервые. Трудно представить, что третьего дня на мальчишнике по случаю дня рождения Симбирцева Симаков хозяйствовал на старпомовской кухне и, когда вдруг кончился баллонный газ, проявил истинно подводницкую находчивость: поджарил яичницу на электрическом утюге.

- Идем, Сергеич, посмотрим, есть ли жизнь в отсеках.

Рослый, крутоплечий, с черепом и кулаками боксера-тяжеловеса, Симбирцев ходит по отсекам, как медведь по родной тайге, внушая почтение отъявленным строптивцам. Для него обход отсеков не просто служебная обязанность. Это ритуальное действо, и готовится он к нему весьма обстоятельно.

Сквозь распахнутую дверцу вижу, как Гоша охорашивается перед зеркальцем: застегивает воротничок на крючки - китель старый, с задравшимися нашивками, но сидит ладно, в обтяжечку; поправляет «лодочку» на груди, приглаживает усы, приминает боксерский ёжик новенькой пилоткой с прозеленевшим от морской соли «крабом».

- К команде, Сергеич, - перехватывает мой взгляд, - надо выходить, как к любимой женщине… франтом.

Симбирцев натягивает чёрные кожаные перчатки (не пижонства ради, а чтобы не отмывать потом пемзовым мылом руки, почерневшие от измасленного лодочного железа), вооружается фонариком-заглядывать в потаенные углы трюмов и выгородок, и мы отправляемся из носа в корму.

В дизельном отсеке нас встречают громогласные «Смирно!», а произносить «Вольно!» старпом не спешит.

- Кто это там прячется, как страус за яйцо? - вглядывается Симбирцев в машинные дебри отсека. - Е-ре-ме-ев!… Ручонки-то опусти. Была команда «Смирно!».

Еремеев неделю как нашил лычки старшины 2-й статьи. Теперь пусть молодые вытягивают руки по швам… Симбирцев не из тех, кто любит, когда перед ним замирают во фрунте, но надо сбить спесь с новоиспеченного старшины.

- Ерема, Ере-муш-ка… - В ласковом зове старпома играет коварство. - Ты чего такой застенчивый? На берег идешь - погон вперед, чтоб все видели: расступись суша - мореман идет! По килограмму золота на плече. И домой уж, поди, написал: «Мы с командиром посоветовались и решили…» Что, была команда смеяться?!

Команды не было, но это именно то, чего добивался старпом: над гоношистым Еремеевым смеются товарищи, это в десять раз больнее, чем начальническое одергивание.

Матросы любят Симбирцева. Он распекает без занудства: справедливо, хлестко и весело. Улыбаются все, даже пострадавший, хотя ему в таких случаях бывает - и это главное - не обидно, а стыдно.

- Ере-ме-ев! - Коварству старпома нет предела. - Говорят, у трюмных праздник. Большую посылку получили. Что, уже зашхерили? Неси-ка её сюда!

- Это не моя посылка, тарыщкапнант… Гардиашвили получил.

- Зови и Гардиашвили. Вместе понюхаем цитрусовые.

Око старпома, как и глаз божий, всевидяще. Симбирцев готов доказывать это на каждом шагу. Пока матрос извлекает из дебрей трюма посылку, на лейтенанта-инженера Серпокрылова обрушивается град вопросов:

- Командир отсека, когда наконец будут опечатаны розетки? Где пружина на защелке переборочной двери?

Это мелочи, но из разряда тех, что в море, под водой, в бою, могут стать роковыми. Люди и их оплошности опаснее, чем буйство стихии. Ураганы бывают не каждый день, но каждую минуту любой из нас может непоправимо ошибиться.

Подводная лодка «Минога» едва не погибла из-за того, что боцман сунул сигнальные флажки не под настил мостика, а чуть ниже - под тарелку клапана вентиляционной шахты. При погружении в отсек хлынула вода, и, так как злополучные флажки мешали закрыть клапан, «Минога» затонула на тридцатиметровой глубине.

От ошибки матроса погибла чилийская подводная лодка «Рукумилья». Привод забортного клапана имел левую резьбу. Матрос, забыв об этом, закрутил маховик так, как принято завинчивать что-либо при обычной правосторонней резьбе. Клапан не закрылся, а открылся, впустив гибельную воду…

Статистика учит: больше половины всех катастроф с подводными лодками произошло по чьей-то оплошности, неграмотности, халатности.

Придирайся, старпом, придирайся!

- Почему ветошь не убрана в «герметичку»? Почему открыта контакторная коробка? Почему резиновые перчатки обе на левую руку?

На лодках нет ни одного механизма или устройства, которому бы за сто лет подводного плавания не приносились человеческие жертвы. Даже поганой умывальной раковине.. На одной из французских субмарин матрос вылил в умывальник ртуть из неисправного лага. Ртуть осталась в колене сифона и отравила своими парами шестерых подводников.

Придирайся, старпом, придирайся!

- Где это чадо, что красит резьбовые соединения? Убрать фонарь на штатное место! Почему не наточены аварийные топоры?

- Не успели, товарищ капитан-лейтенант, - мнется румяный командир отсека.

- Гете спал по четыре часа в сутки. А вы - по восемь на спине сидите… Где боцман?… Андрей Иваныч, вы видели нашу сходню? Вы видели бортовой номер на отвесе? Кто начертал этот иероглиф? Предводитель секты трясунов или донор с сорокалетним стажем? Выявляйте в команде Айвазовских и Репиных. Пусть творят.

- Товарищ капитан-лейтенант, так…

- Мне показалось, я услышал «Есть!»!

- Есть…

- Театр начинается с вешалки, боцман, а корабль - с трапа. Это не сходня отличной подводной лодки, это подмостки плавзверинца. Кто и зачем намалевал на обвесе синих пингвинов?

- Это не пингвины, это дельфины.

- Они такие же дельфины, как…

Лишь появление матроса Гардиашвили с фанерным ящиком под мышкой спасает боцмана от сокрушительного сарказма.

- Между прочим, - кивает мне Симбирцев, - присутствовать при вскрытии посылок твоя обязанность.

Обязанность мне не нравится. Дело таможенников рыться в матросских вещах.

Кривой боцманский нож приподнимает фанерную крышку вместе с гвоздиками…

Как радостно было получать от бабушки посылки! Едва отрывали зубастую фанерку, как мы с братом запускали руки в таинственные недра ящика и извлекали коробки с помадкой, мешочки с орехами, благоуханные мандарины…

И Гардиашвили доставал точно такие же пахучие плоды, завернутые в обрывки газет с витиеватым грузинским шрифтом, мешочек с грецкими орехами, сладкие колбаски чурчхелы, синюю резиновую грелку, предательски взбулькнувшую в руках старпома. Симбирцев отвернул пробку, понюхал… Запах виноградной чачи расплылся по отсеку.

- Мать тебя любит?

- Так точно.

- Сестра?

- Любит.

- Отец?

- Тоже.

- Дед?

Гардиашвили обреченно кивает. Дед тоже его любит.

Симбирцев ещё раз подносит горловину к носу, выразительно вздыхает. Боцман улыбается, расплывается Васильчиков, веселеет и Еремеев, отделенный командир хозяина злополучной посылки. Матрос с надеждой поднимает глаза: может, пронесет?

- Кто чачу делал? - невинно интересуется старпом.

- Дед, - охотно сообщает Гардиашвили. Он ждет следующего вопроса, чтобы рассказать, как и из чего делает дед такую чудесную чачу, чей запах смакует грозный начальник. Но следующий вопрос обдаёт его холодом.

- Ты знаешь, что Указом Верховного Совета запрещёно самогоноварение?

Чернявая голова никнет. - Папа у тебя кто?

- Директор газовой конторы.

- Что, если мы ему на работу напишем? Мол, так итак, чадолюбивые родичи подрывают боеспособность могучего корабля.

- Не надо! - вскрикивает Гардиашвили.

- Ах, не надо?! Так зачем же ты подводишь своего отца, уважаемого директора газовой конторы? Зачем принес чачу на лодку? Почему не оставил в казарме, не вылив гальюн? Жалко было? Начальник твой новое звание получил. Решили в трюме банкет устроить? Так, что ли, Еремеев?

Еремеев молчит.

- Твой поступок, Гардиашвили, расцениваю как вредительский. Попытка споить своего командира, попытка разложить советского старшину…

Выразительный взгляд на краснеющего Еремеева.

- Пьянка на борту - корабль отстраняют от призовых стрельб. Вам экипаж за это спасибо скажет?! Идите оба и подумайте, как вредно пить что-либо, кроме молока… Отставить! Гардиашвили, поднимись на мостик и вылей эту гадость за борт. На неси. В руке не дрогнет пистолет…Грелку отдашь доктору. Пригодится в хозяйстве. Пошли, Сергеич, дальше!

Я молчу. Мне дан блестящий предметный урок. Посылки проверять надо.

По короткому трапу спускаемся в трюм. Луч фонарика нащупывает в ветвилище труб круглую голову матроса Дуняшина. Голова уютно пристроилась на помпе, прикрытой ватником.

- Прилег вздремнуть я у клинкета… Подъём!

Дуняшин вскакивает, щурится.

- А кто будет помпу ремонтировать? - ласково вопрошает старпом. - Карлсон, который живет на крыше? Хорошо спит тот, у кого матчасть в строю. Иначе человека мучают кошмары… Чтобы к утру помпа стучала, как часы на Спасской башне. Ясно?

- Так точно.

Верное правило подводника - отдыхать только тогда, когда порученная тебе техника готова к немедленной работе.

8.

Из-за пурги переход на береговой камбуз отменили, ужин будет на лодке сухим пайком. Коки кипятят чай и жарят проспиртованные «автономные» батоны: лодочный хлеб не черствеет месяцами, но, если не выпарить спирт-консервант, он горчит.

У электроплиты возится кок-инструктор Марфин, вчерашний матрос, а нынче мичман. Фигура его невольно вызывает улыбку: в неподогнанном кителе, до коленей, с длинными, как у скоморохов, рукавами, он ходит несуразно большими и потому приседающими шагами. По натуре Марфин из тех, кто не обидит мухи, незлобив, честен. Родом из-под Ярославля, служил коком на береговом камбузе, пошел в мичманы, чтобы скопить денег на хозяйство. По простоте душевной он не скрывает этого. В деревне осталась жена с сынишкой и дочерью.

У Симбирцева к Марфину, как, впрочем, ко всем, кто пришёл на флот за длинным рублем, душа не лежит. Симбирцев смотрит на кока тяжёлым, немигающим взглядом, отчего у Марфина все валится из рук. Горячий подрумяненный батон выскальзывает, обжигает Марфину голую грудь в распахе камбузной куртки.

- Пар валит - пища готовится. Дым валит - пища готова… - мрачно произносит старпом. - Для чего на одежде пуговицы? - вдруг осведомляется он.

- Застягивать, - добродушно сообщает Марфин.

- Во-первых, не «застягивать», а застёгивать. Во-вторых, приведите себя из убогого вида в божеский!

Марфин судорожно застегивается до самого подбородка. Косится на китель, висящий на крюке: может, в нём он понравится старпому?

- Эх, Марфин, Марфин… тяжёлый вы человек…

- Что так, товарищ капитан-лейтенант? - не на шутку встревоживается кок.

- Удивляюсь я, как вы по палубе ходите. На царском флоте вас давно бы в боцманской выгородке придавили. В борще - окурок! В компоте - таракан! Чай… Это не чай, это сиротская моча!…

Окурок и таракан - это для красного словца, чтобы страшнее было. Но готовит Марфин и в самом деле из рук вон плохо.

- Вы - старший кок-инструктор. Вы по отсекам, когда матросы пищу принимают, ходите? Нет? Боитесь, что матросы перевернут вам бачок на голову? Деятельность вашу, товарищ Марфин, на камбузном поприще расцениваю как подрывную.

Марфин ошарашенно хлопает ресницами. Мне его жаль. Он бывший шофер. «Беда, коль сапоги начнет тачать пирожник…» Беда и для экипажа, и для Марфина. Что с ним делать? Списать? Переучивать? И то и другое уже поздно.

Марфина раздобыл помощник командира лейтенант Руднев. Привел его сияющий: «Вот вам кок-инструктор! Целый мичман». Через неделю марфинской стряпни командир, старпом и я отправились к Медведеву с тайным умыслом - обменяться коками. Командир «сто пятой» обожал меняться всем, чем только можно и нельзя: торпедопогрузочными лебёдками и сходнями, книгами и швартовыми тросами, часами и фуражками. Для отвода глаз завели речь о фирменном сервизе, который украшал стол медведевской кают-компании, с военно-морскими вензелями и золочеными якорями.

- На кой черт тебе сервиз? - с неподдельным пафосом уговаривал коллегу Абатуров. - Все равно в автономке побьете… А нам ещё московскую комиссию принимать.

Мы тебе за него новенькую пишущую машинку дадим.

- «Москву»? - сардонически усмехался Медведев. - Что ты! Что ты! «Олимпию»!

- И новый прожектор, - расщедрился Симбирцев.

- И новый аккордеон, - добавил я.

Медведев задумчиво поглаживал бело-голубой сервизный чайник.

- Н-да… Сервизец-то у меня на шестнадцать персон, - набивал он цену. - На заказ делан. Бойца в Ленинград посылал. У него батя на фарфоровом заводе главный художник… Н-да…

- Вот что! - Абатуровская ладонь преотчаянно рубанула воздух. - Так и быть… Кто у тебя кок-инструктор? Старший матрос? А у нас целый мичман!

- В «Славянском базаре» шеф-поваром работал, - ввернул старпом.

- Забирай, черт с тобой! Давай нам своего старшого.

- За такой сервиз ничего не жалко.

Мы с Симбирцевым дружно состроили печальные мины: «Как? Лишиться нашего Марфина? Ради каких-то тарелок?»

- Товарищ командир… - умоляюще воззвал Симбирцев. - Может, лучше Еремеева отдадим? Моторист - экстра-класс.

Марфина! - отрезал Абатуров и протянул Медведеву ладонь: - По рукам?

- Э, погоди… Дай-ка мне взглянуть на ваше сокровище.

«Сокровище» было уверено, что «Славянский базар» - это что-то вроде центрального рынка, что анчоус - это разновидность соуса, а на последний медведевский вопрос, умеет ли он готовить картофель фри, кок честно признался, что зато он умеет крутить баранку.

- Э, нет, ребята! - погрозил нам пальцем Медведев. -

За вашего кока я не дам и битой тарелки из моего сервиза.

Более того, командир «сто пятой» выявил то, о чем мы даже не догадывались. Марфин наш оказался чем-то вроде «гастродальтоника»: он не различал на вкус соленое и сладкое!

9.

В кормовом отсеке, не дожидаясь официального отбоя, уже опустили койки, раскатали тюфяки. Никто не думал, что старпом явится в столь неурочный час.

- Картина Репина «Не ждали», - комментирует Симбирцев всеобщее замешательство. Выдерживает паузу. - Товарищи торпедисты большой дизель-электрической подводной лодки! Ваш отсек можно уподобить бараку общежития времен фабриканта Морозова. Бабы, дети, мужики лежат, отгородившись простынями… Я понимаю, вы измучены вахтами у действующих механизмов, вы не отходите от раскаленных орудийных стволов…

Ирония зла, ибо самые незанятые люди на лодке - торпедисты. Никаких вахт у действующих механизмов они не несут.

- Вижу, румянец пробежал по не-ко-то-рым лицам! Есть надежда, что меня понимают… - Последнюю фразу Симбирцев тянет почти благодушно. И вдруг рубит командным металлом: - Учебно-аварийная тревога! Пробоина в районе…дцать седьмого шпангоута, Пробоина подволочная. Оперативное время - ноль! Зашуршали!

Щелкнул секундомер, щелкнул выключатель, отсек погрузился в кромешную тьму. Темнота взорвалась криками и командами.

- Койки сымай!

- Аварийный фонарь где?

- Федя, брус тащи!…

- Ой… По пальцам!

Разумеется, «пробоина» там, где висит больше всего коек. С лязгом и грохотом летят вниз матрацные сетки, стучат кувалды, мечутся лучи аккумуляторных фонарей, выхватывая мокрые, оскаленные от напряжения лица, бешеные глаза… Работают на совесть, знают: старпом не уйдет, пока не уложатся в норматив.

- Зашевелились, стасики! - Симбирцев усмехается в темноте, поглядывая на светящийся циферблат.

Зажглись плафоны. Красный аварийный брус подпирает пластырь на условной пробоине. Вопрошающие взгляды: «Ну как?» Но старпом неумолим:

- Это не заделка пробоины. Это налет гуннов на водокачку. Брус и пластырь - в исходное. Повторим ещё раз. Учебно-аварийная тревога! Пробоина… - на глаза

Симбирцеву попадается раскладной столик с неубранным чайником и мисками; все ясно, «пробоина» будет в том углу, - в районе задней крышки седьмого торпедного аппарата!

Злополучный столик летит в сторону. Нерадивому бачковому теперь собирать миски под настилом. И снова: - Это не есть «вери велл»… Пробоина в…

Мы возвращаемся в центральный пост. Круглые хромированные часы на переборке штурманской рубки показывают время политинформации. Беседы с матросами проводят все офицеры - от доктора до механиков. Сегодня - мой черед. Обычно народ собирается либо в кормовом торпедном отсеке, либо в дизельном - там просторнее. Но сейчас объявлена «Боевая готовность - два, надводная», все должны быть на своих местах, поэтому я включаю микрофон общелодочной трансляции и разглаживаю на конторке вахтенного офицера свежую газету. Впрочем, она мне не нужна. То, о чем я прочитал утром, весь день не выходит из головы… Я рассказываю, как рыбаки, зацепившись за что-то на дне тралом, спустили аквалангиста; и это «что-то» оказалось подводной лодкой типа «щука», погибшей в начале войны. К месту находки подошло аварийно-спасательное судно. Водолазы сумели открыть верхний рубочный люк, и из входной шахты вырвался воздух сорок первого года. Спасатели проникли в центральный пост «щуки» и обнаружили скелеты подводников. Все они лежали там, где им положено быть по боевому расписанию. Я говорю о мужестве, о воинском долге и знаю, что сейчас меня слушают все - кто бы чем ни занимался и в какой бы глубокой лодочной «шхере» ни находился.

Щелчок тумблера. Политинформация окончена. Забираюсь в свою каютку с чувством хорошо выполненного дела. Тут и Симбирцев пролезает в гости. Диванчик под его тяжестью продавливается до основания.

- Зря ты, Сергеич, эту тему поднимал… - вздыхает

старпом. - Завтра в море выходим. А ты про скелеты. Мысли всякие в голову полезут.

- Ты это серьезно?

Симбирцев усмехнулся:

- С мое послужишь, тогда узнаешь… «Трешер» погиб именно на глубоководном погружении. Слышал об этом?

- В общих чертах.

- Ну так вот я тебе расскажу в подробностях. А завтра посмотришь, каково тебе будет на предельной глубине.

Они вышли из Портсмута в Атлантику - новейший американский атомоход «Трешер» и спасательное судно «Скайларк». После ремонта «Трешеру», как и нам, надо было проверить герметичность прочного корпуса. Сначала он погрузился в прибрежном районе с малыми глубинами - двести полета, двести шестьдесят метров. Ночью пересекли границу континентального шельфа, и глубины под килём открылись километровые…

Симбирцев поглядывает на меня испытующе. Я беззаботно помешиваю ложечкой чай.

- Значит, так, глубина впадины Уилкинсона, где они начали погружение, две тысячи четыреста метров. На борту «Трешера» команда полного штата и заводские спецы - всего сто двадцать девять человек.

В восемь утра они ушли с перископной глубины и через две минуты достигли стодвадцатиметровой отметки. Осмотрели прочный корпус, проверили забортную арматуру, трубопроводы, Все в норме. Доложили по звукоподводной связи на спасатель и пошли дальше. Через шесть минут они уже были на полпути к предельной глубине - метрах на двухстах. Темп погружения замедлили и к десяти часам осторожно спустились на все четыреста. На вызов «Скайларка» «Трешер» не ответил. Штурман, сидевший на связи, забеспокоился, взял у акустика микрофон и стал кричать: «У вас все в порядке? Отвечайте! Отвечайте, ради бога!» Ответа не было.

Чай в моем стакане остыл. Я без труда увидел этого американского штурмана, привставшего от волнения и кричавшего в микрофон: «Отвечайте, ради Бога!»

- Они ответили. Сообщение было неразборчивым, и штурман понял только то, что возникли какие-то неполадки, что у них дифферент на корму и что там, на «Трешере», вовсю дуют главный балласт. Шум сжатого воздуха он слышал с полминуты. Потом сквозь грохот прорвались последние слова: «…предельная глубина…»

На спасателе ещё не верили, что все кончено. Решили, вышел из строя гидроакустический телефон. Часа полтора «Скайларк» ждал всплытия «Трешера». Но всплыли только куски пробки, резиновые перчатки из реакторного отсека, пластмассовые бутылки…

Обломки «Трешера» обнаружили через год на глубине два с половиной километра. К нему опускался батискаф «Триест» и поднял кое-какие детали. Но по ним так ничего и не определили…

- Но какую-то версию всё-таки выдвинули?

- Версий было много. Американские газеты писали про «тайную войну подводных лодок», мол, его, «Трешера», подстерегли и всадили торпеду. Но это чушь, и они сами это признали. Возможно, кто-то из личного состава ошибся, и они пролетели предельную глубину. Но скорее всего, в сварных соединениях были микротрещины. Очень спешили в море, не провели дефектоскопию…

10.

Снова три предупредительных звонка. Командир!

Мы поспешно выбираемся в центральный пост. Сюда же перелезают из смежного отсека инженер-механик Мартопляс и тучный, несмотря на свои двадцать пять, лейтенант Федя Руднев, помощник командира. Дружно смотрим вверх, на нижний обрез входного колодца. Абатуров вывалился из шахты, густо выбеленный снегом. Отодрал примерзший к подбородку ремешок фуражки, блаженно растер уши.

Симбирцев гаркнул «Смирно!» и отдал рапорт.

- Чай пили?

- Вас ждали, товарищ командир.

- Штурман, тенденция ветра?

- На убыль идет.

Гуськом, соблюдая старшинство - командир, старпом, зам, помощник, механик - перелезли в люк жилого отсека, расселись за длинным и узким столом кают-компании. Абатуров восседал во главе стола - спиной к корме, лицом по ходу корабля. Невысокий, чернявый, с быстрыми глазами скородума, он, как и все северодарские командиры, отличался подчеркнутой щеголеватостью. Пробор ровный, как просветы на погонах. И столь же ровно - на миллиметр, и не больше, - оббегала смуглую шею белая каемочка стоячего воротничка.

Электрочайник поспел, и Абатуров, не доверяя священнодействия вестовым, сам заварил чай, натрусив из заветной коробки душистую смесь мяты, зверобоя и смородинового листа.

Чаю предавались молча, без обычных шуток, подначек и баек. Помощник Федя расщедрился - не иначе по случаю урагана! - и выставил консервированные языки в желе, которые обычно выдаются в море на ночные завтраки. Но и это не вызвало оживления за приунывшим столом. В кои-то веки - читалось на лицах - стоим в родной базе, и вот на тебе, вместо вожделенного берега - семейных очагов, свиданий, приятельских застолий - ночевка по-походному: прокрустово ложе корабельной койки, храп соседа, смена вахт, звонки, команды, гул батарейных вентиляторов…

Непогода будто нарочно губит третье воскресенье подряд.

- Похоже, Новый год будем в прочном корпусе встречать… - вздохнул механик и оспаривать его никто не стал.

Пришёл штурман и сообщил, что на рейдовом посту горит сигнал «ветер-два», шторм стихает. Сообщение встретили молча, и, хотя кое-кому уже можно было уходить домой, никто не "шевельнулся. Сидели каждый сам по себе - кто, откинувшись на жесткую спинку, кто навалившись на стол и обхватив голову руками. Похоже, все оцепенели, думая одну общую невеселую думу. Абатуров скрестил руки на груди новенького кителя, ушёл взглядом сквозь носовую переборку и вдруг нараспев стал читать:

Человек молчаливый и грустный
Перебирал свои ребра,
Словно гитарные струны…

Семь пар глаз уставились на него с изумлением, с легкой оторопью и даже с сочувствием. А Абатуров продолжал как ни в чем не бывало, разве что голос его сделался ещё заунывнее:

Магические движения?
Меланхолическое настроение?
Лирические вздохи?

Он обвел кают-компанию насмешливым взглядом и ответил на все вопросы:

О нет, гитаристом он не был.
Человека кусали блохи!

И тут же, не дав лейтенантам вволю наулыбаться, сменил элегический тон на обычную скороговорку:

- Товарищи офицеры, нас тоже кусают блохи. Множество мелких бумажных блох. Я имею в виду неподбитую документацию в боевых частях и службах. Знаю, что каждый из вас сейчас клянет в своей мореманской душе бюрократа Абатурова. Но не забыли ли вы, дорогие соплаватели, что послезавтра комиссия Главного штаба? Послезавтра к нам приедут седые мужчины с мальчишеской искрой в глазах. Они привезут с собой большую лопату и будут копать ею глубоко и больно. И начнут они, как показывает горький опыт предшественников, с папок отсечной документации. Штурман, время?

- Ноль часов десять минут по Москве.

- Время позднее. И перед очами мужественных офицеров стоят образы прекрасных дам. Не так ли, Симаков?

- Так точно, товарищ командир, стоят, как живые!

- Отставить, дам! Вспомнить курсантские времена. Вспомнить весенние сессии. Помощник, всем кофе! За мой счет. Угощаю!… Кто первый покажет пример трудового энтузиазма?… Так… Добровольцев нет. Никому не хочется первым покидать столь изысканное общество. Тогда так… Чтобы никому не было обидно, сыграем на вылет в одну прелестную игру… Алексей Сергеевич, как дела у нас с кроссвордом?

Я извлек из-за приемника свежую флотскую газету «На страже Заполярья».

- Та-ак! - протянул Абатуров, заядлый кроссвордист. - Ничто так не сближает офсостав, как совместные настольные игры.

- Может, морского забьем, товарищ командир? - тоскливо вопросил Федя-пом, предчувствуя интеллектуальные муки.

- А в лото не хотите? Как на бабушкиной даче - по копейке за карту?

- Давайте, в самом деле, в «козла»! - поддержал помощника Симаков.

- До тех пор, пока я на этом пароходе, - отчеканил Абатуров без улыбки, - домино в кают-компании стучать не будет! У нас не клуб пенсионеров при ЖЭКе номер «пять», это во-первых. А во-вторых, стук костяшек нарушает скрытность плавания. Те, кто не сможет жить без самой умной игры после перетягивания каната, пусть отводят душу в мичманской кают-компании… У кого с собой секундомер? Поехали! По горизонту пять букв: река в Северной Америке. Штурман, минуту на раздумье.

- Миссури! - выпалил круглощекий лейтенант Васильчиков и тут же спохватился: - Ой, семь букв… Миссисипи тоже отпадает…

- Все, штурман. Время вышло. Учите географию. Река Огайо. Пять букв… Назначаю фант: идите в рубку и заполните формуляры на якорь-цепи.

Васильчиков, смущенно улыбаясь, полез из-за стола.

- Доктор, по твоей части. Старинное название простуды… Девять букв.

Лейтенант медицинской службы Коньков назвал инфлюэнцу с опозданием в две секунды и безропотно отправился заполнять слуховые паспорта на акустиков. Вслед за ним покинул кают-компанию Федя Руднев, не ответив на вопрос по своей «провиантской специальности»: «пряность из восьми букв». Дольше всех держался Мартопляс, но Абатуров подловил и его на «древней метательной машине из восьми букв», и механик, ворча в усы, ушёл заполнять дифферентовочный журнал. Симбирцев засел за журнал боевой подготовки, я - за карточки учета взысканий и поощрений.

Боже, сколько бумаг! Мы сидели до трех ночи, пока каждый не представил Абатурову на просмотр свою «красивую документацию».

- Ну как? - спросил меня командир, показывая на стопку лодочных журналов. В эту минуту он был похож на школьного учителя, проверяющего тетради учеников.

У нас с ним отношения настороженно-выжидательные. Ему кажется, что я его не всегда понимаю, а у меня тоже нет уверенности, что он до конца со мной откровенен. Поэтому мы постоянно объясняем друг другу свои поступки даже тогда, когда это совсем не требуется.

- Ты думаешь, мне самому эти бумаги не осточертели? - вскидывает на меня Абатуров ясно-зеленые глаза. - Но ведь никуда от них не деться, и проверка начнется именно с документов… Приказать людям корпеть вместо законного сна над отчетностью язык не поворачивается. А под кроссворд оно ничего. Вроде в шутку. Никому не обидно… Да ты садись. Надо что-то с Марфиным решать…

Я присаживаюсь на командирскую койку - больше не на что. И мы, перемыв коку все косточки, все же решаем оставить его на лодке. Семья у человека немалая, ну а готовить выучится в море.

Абатуров с трудом подавил зевок. На часах - четыре утра.

- Ну что, Сергеич, посидим на спине минут полтораста?

Я раскатываю тюфяк, застилаю диванчик простыней и укладываюсь между стальной боковиной стола-сейфа и бочечным сводом правого борта. Подводная лодка вздрагивает от шквальных порывов, будто лошадь от ударов хлыста. Поскрипывает дерево обшивки. Покачивает.

Лежу как в колыбели. Думаю.

Самонадеянный вы малый, Алексей Башилов. Университетский диплом и комиссарский мандат - разные вещи. Назвался подводником - полезай в прочный корпус. Назвался, полез… Легко любить море с берега, а корабль на картинке…

Боевой корабль, сложная и малопонятная техника, оружие, секретные документы, океанские походы… Да мало ли что может случиться в кубриках, в отсеках на глубине или в нейтральных водах! И за все, что натворит любой член м о е г о экипажа, за все, что случится с моим кораблем, отвечать мне, замполиту, наравне с командиром - перед адмиралом, перед парткомиссией, перед трибуналом, перед совестью, перед отцами и матерями, доверившими нам своих сыновей.

Вся моя прошлая - предкорабельная - жизнь казалась сплошным благоденствием.

Глава третья

1.

У глубиномера, размеченного на сотни метров, нет ограничителя. Та часть его циферблата, которая приходится на запредельные глубины, заклеена чёрной бумагой. Подводные лодки редко погружаются к предельной отметке. На такую глубину подводный корабль может забросить лишь крайняя нужда или специальное испытание перед дальним походом.

После глубоководного погружения командир будет знать: в погоне за военным счастьем он может смело уходить сюда, на грань небытия; его не подведут ни прочный корпус, ни люди в отсеках…

«Четыреста десятая» готовилась к выходу в полигон, закрашенный на карте в тёмно-синий цвет, каким гидрографы метят впадины океанического ложа.

На плавпирсе у борта подводной лодки груда вещёй, перетащенных из казармы и береговых баталерок: дыхательные аппараты - на каждого члена команды - в серых прорезиненных ранцах; оранжевые спасательные жилеты; синие лодочные одеяла (зеленые - чистые - останутся на базе до нашего возвращения); матросские вещёвые мешки; офицерские чемоданчики; три обшарпанные, с подтеками эпоксидного клея гитары… Венчает эту гору походного скарба видавшая виды швейная машинка, похожая на черную белку с колесом вместо хвоста. Я перехватываю хищный взгляд старпома: о, с каким наслаждением утопил бы он этот швейный агрегат, на котором вшито столько запретных клиньев в матросские клеши! Но на ней же, многострадальной «подолке», старший матрос Дуняшин строчит перед всевозможными смотрами и проверками новехонькие боевые номера, погончики и даже фирменные брезентовые рукавицы - инспектору на память. Только это и мирит старпома с присутствием на борту «дамского механизма».

У меня же вид швейной машинки поверх груды вещёвых мешков вызывает уютное чувство общего скитальчества. Где мы только не выгружали наши лодочные пожитки, куда мы их только не перетаскивали - с берега в отсеки, из отсеков на плавбазы, с плавбаз на плавмастерские, на плавказармы! Плав, плав, плавсостав…

И штурман в кают-компании жалуется своей оббитой в отсеках гитаре:

Всегда мы уходим, когда над планетой бушует весна…,

Динамик боевой трансляции рвет песню:

- Корабль к бою и походу приготовить!

И шагом неверным по лестницам шатким - спасения нет…

- Включить батарейные автоматы! Механизмы провернуть в электрическую, гидравликой и воздухом!

Лишь белые вербы, как белые сестры…

- Проверка сигнализации и аварийного освещёния!

Глядят тебе вслед…

- Штурманило, кончай страдания! Почему боцман не замеряет осадку штевней?!

В дверях кают-компании, как в картинной раме, вырос тучный не по годам помощник командира Федя Руднев. Сегодня он - гроза и ярость. Сегодня из Ленинграда приезжает юная жена, а мы уходим на глубоководное погружение.

- Эх, испортил песню! - выразительно вздыхает штурман и откладывает гитару.

Жестокое слово - боеготовность. Готовность по первому звонку, по первой сирене, по первому командирскому слову, в какую бы сокровенную минуту оно тебя ни застало, - все отстранить… надолго, порой на ощутимую часть жизни, а быть может, и навсегда; готовность выйти в море, готовность принять бой, готовность победить…

Невидимый ураган проносится по нашим береговым делам: у штурмана завтра подходит очередь на долгожданный мебельный гарнитур «Юпитер»; Мартопляс собирался ехать на вокзал - встречать жену с сынишкой; боцман приглашен на свадьбу к брату; у Симбирцева заказан в ресторане столик на двоих; мичман Фролов, старшина команды штурманских электриков, собирался на заключительный сеанс к заезжему косметологу - свести остатки вытатуированной на груди русалки; у меня горит двенадцатый том Достоевского - сегодня последний день выкупа…

Штурман будет качать Юпитер на зеркальце секстанта, жена механика доберется до города сама, оставив вещи в камере хранения, свадьба отгремит без боцмана, любимая женщина старпома простит сорванный вечер, на груди мичмана Фролова так и будет синеть несведённый хвост злополучной русалки, полное собрание сочинений останется без двенадцатого тома - все это незримым шлейфом взовьется за острой кормой… Главное, что в назначенный час н в назначенном квадрате подводная лодка скроется в глубине. Это и есть боеготовность.

Белесая пелена затягивает гавань. Апрельский ветерок - тёплый, влажный - волнует, как женское дыхание у самых губ. Инженер-механик Мартопляс ворчит:

- Туман в баллоны забивать - никакого селикагеля не напасешься…

Дизель-компрессоры сейчас подзаряжают систему воздуха высокого давления, и сосать им туман совсем некстати. Погоны на плечах меха коробились, пересохшие от жара дизельного отсека. Высокий, худой, чем-то похожий на свое длинное офицерское звание «капитан-лейтенант-инженер», Мартопляс склонен к фаталистическому взгляду на жизнь: «Все, что может сломаться - сломается». Но это вовсе не мешает ему внушать своим трюмным, электрикам, мотористам, детерминистскую мысль: «Нет аварийности неизбежной, оправданной, есть чье-то разгильдяйство, есть чья-то халатность…»

Вещи, а затем и провизию грузили сразу в три люка - торпедный, рубочный и кормовой аварийный.

«Четыреста десятая» уходила на глубоководное погружение. Из всех предпоходных испытаний это - проверка прочного корпуса на предельной глубине - самое серьезное.

Подводная лодка вытягивала свое длинное тело из узкого просвета между стенкой и соседним корпусом медленно, плавно, бесшумно, как хорошо смазанный клинок выходит из ножен. Со времен финикийских триер военные корабли были узкими и длинными.

Отсеки - стальные наши траншеи. Приходишь из города, спускаешься в них - и испытываешь такое же чувство, как солдат, вернувшийся из тыла на передовую.

Перед выходом в море - дифферентовка. Мы погружаемся прямо в гавани, чтобы уравновесить лодку под водой, перегоняя балласт то в носовые, то в кормовые цистерны. Мы погружаемся на виду города и на виду гидрометеопоста.

Я навел зенитный перископ на гору Вестник. Сквозь угломерную сетку увидел потемневший от непогоды сруб, оплетенный паутиной антенн, и сигнальную мачту на месте сверженного креста. Алтарную апсиду прорезало панорамное окно. Мощные призмы перископа приблизили его настолько, что стал различим и силуэт женщины с пушистыми волосами… Странно было видеть её отсюда, из-под воды, из мира почти потустороннего. Я крал её взглядом… Но тут боцман сработал рулями - и стекла перископа залила тусклая зелень глубины.

А когда всплыли, командир опустил перископ в шахту.

Волны выгибают позлащенные солнцем спины. Ветер срывает с них гребни, разбрызгивает пену, и в водяной пыли вспыхивают недолгие радуги. Мы выходим из каменных ворот фиорда.

Разошлись в заливе с атомоходом. Редкое зрелище: в море атомные подводные лодки на поверхности не показываются, всплывают они только перед входом в родную базу.

С хорошо скрытой завистью разглядываю атомарину в бинокль: лобастая, осанистая, с острым плавником кормового стабилизатора… Конечно, там мощь, там скорость, там комфорт, но и «дизелюхи» не лыком шиты. Мы со своим подводным электроходом более бесшумны, а значит, менее заметны, у нас своя тактика, свои цели. За нами, наконец, полвека истории - две мировые войны.

Мы проходим сквозь армаду судов, дрейфующих на внешнем рейде. Сонные от томительного ожидания лоцманского катера, убаюканные мертвой зыбью, рефрижераторы и контейнеровозы, сухогрузы и танкеры при виде змеиного тела субмарины слегка вздрагивают и почтительно расступаются. По крайней мере, так кажется. Наверное, оттого, что с какого-то буксира заполошно взвизгнула сирена.

Всё-таки морские суда, машинные существа, которые человек охотно наделяет душой, должны испытывать свои межвидовые приязни и неприязни. Я уверен: все танкеры испытывают друг к другу особую симпатию, как, к примеру, киты. А все надводные суда испытывают к подводным лодкам общеродовую ненависть, смешанную со страхом. Две мировые войны - достаточное основание подобному чувству…

Ещё не рассвело, а уже смеркается. Слезливо поблескивают первые звёзды. звёзды, наши вечные ночные соглядатаи, надоели. Хочется солнца - обильного, горячего, животворного. звёздная соль выедает глаза. Промыть бы их солнечным светом!

Стоим на мостике, смотрим в разные стороны. Забыта береговая суета. Настроение у всех приподнятое - вырвались на простор морской волны, подальше от всяких комиссий, инспекций, проверок, смотров… «Любовь к морю, - шутит Симбирцев, - прививается невыносимой жизнью в базе».

Святое море, грешная земля…

Море мягко прогибалось, не образуя валов, и так же плавно вздымалось, будто и в самом деле дышало. С мостика одним глазом видна бескрайняя вода, другим сквозь рубочный люк шахты - человек, внедренный в эту воду развалом бортов.

С некоторых пор мне неприятно смотреть на отверстия, из которых поднимается вода, - будь это слив ванны, решетка переполненного уличного водостока или шпигат на мостике лодки. Почему люди боятся смотреть в темную трубу колодца, где сумрачно поблескивает вода? Почему в сказках колодцы заселены водяными, ведьмами, доброй и недоброй нежитью? Может быть, потому, что трубка, наполненная жидкостью, - простейшая модель живого организма?

Нынешний поход чем-то неуловимо отличается от всех прочих, внешне точно таких же. Ах, да! Глубоководное погружение…

Чайки как-то странно обрывают свой полет, взмывая яад нашей рубкой круто вверх.

Старпом в кают-компании цыкнул на лейтенанта Симакова, наяривавшего под гитару: «Не везет мне в смерти, повезет в любви!…»

Командир хмурится. Утром не ответил на мое приветствие…

Абатуров поднялся на мостик в меховой куртке, кожаной шапке и валенках с галошами. Свежий норд-ост продувал и канадку, и шапку сквозь швы, так что пришлось пожалеть, что толстый шерстяной свитер из аварийного комплекта остался в каюте под подушкой. Абатуров принял от старпома командирскую вахту и отпустил иззябшего Симбирцева вниз, в машинную теплынь центрального поста.

Против закатной полосы стояла луна, розовая от догорающего дня. Под луной переваливался в волнах длинный чёрный нос субмарины с розовым же оскалом акустической антенны. Абатуров смотрел с высоты рубки, как по черному лаку корпуса пробегают водяные затоки. Все это он видел в сотый, а может быть, в тысячный раз утром перед выходом он нашёл в центральном посту газету, забытую Башиловым на конторке вахтенного офицера. Пробежал шапку: «Бессмертный экипаж. Сорок лет пролежала на дне советская подводная лодка…» Сжалось сердце: может, отцовскую «щуку» нашли? Нет, черноморскую. Батя погиб здесь, на Севере, в конце войны, где-то за Нордкапом.

2.

«Море, море… Да разве может оно быть могилою? - спрашивал Абатуров и сам себе отвечал: - Кусок железа опусти в волну, и он зазеленеет. Все живое на земле вышло из тебя… Не верю, что все, кого ты не отпустило, кого приняло в себя, - тлен и прах. Они наверняка живут в синем твоём плену на никому неведомых подводных плато и в каньонах… Ну зачем тебе мой отец, море? Разве мало тебе душ отдано на откуп? Тысячи и тысячи… Подводные рати… Ну отпусти его хотя бы на минуту! Дай перемолвиться словечком и забирай снова. Ну что тебе стоит, чтобы вынырнул он из той вон волны! Пусть подгребет сюда, присядет на камень. Я, так и быть, не брошусь ему навстречу, и он не перейдет черты прибоя. В одних летах мы с ним нынче, в одной должности, и нашивок на рукаве у нас поровну.

Ах, батя, батя… Неужто они тебя и в самом деле потопили?»

«Не горюй, сын. Мой корабль на ровном киле. Просто легли на грунт. Весь экипаж - на боевых постах. По готовности номер один… Твои как дела?»

«Все нормально, батя. Ходим не по морям - по океанам… Вот только с женщинами мне не везет: одна ушла, другой не верю… Женщины, они, как кошки, моря боятся. Тебе повезло с мамой. Сейчас таких нет. Да и мама теперь уж не та. За меня переживает: «Судьбу искушаешь. Отцу на роду было написано… А вдруг и тебе передалось?!» Свечи за меня ставит. А мы воюем. Под Африку ходим… Куда же ты, батя? Постой! Дай руку! Может, убежим?! Может, успеем, не догонит оно, море-то…»

«Не могу, Славик! Негоже командиру экипаж бросать…»

«Погоди, батя! Дай хоть травинку на память, что ли, камушек брось…»

И человек в мокром кителе, повитом водорослями, встал с камня, пошел в воду-по пояс, по плечи, по брови…

«Постой, батя! Скажи свои позывные! Выйди на меня по ЗПС[1]»

Но только взблеснули в чёрной воде золотые погоны. И с рёвом рухнул на берег белый гребень. Будто захлопнулась дверь…

И раньше, и позже, и всегда, когда Абатуров надевал наушники гидрофонов, вслушивался во вздохи океанской пучины, в её вой, всхлипы, бормотание, ему казалось, что из клубка разнородных звуков вот-вот прорвется и отцовский голос… Океан - не могила. Океан - великое таинство. И кто знает, на что он способен?!

- Товарищ командир! - прохрипел динамик. - Пересекли южную границу глубоководного полигона.

- Есть, штурман! Надстройку и мостик к погружению приготовить! Кто там курит? Всем вниз!

Протяжный клекот ревуна. Вышли в точку глубоководного погружения. Тревога!

Командир опускает толстенную крышку люка, раскрашенную, как штаны арлекина, на две половинки - синяя и желтая. Последние солнечные блики ещё скользят по трубе шахты. Тяжелая литая крышка легла на комингс, обрубив солнечные лучи.

С коротким хриплым рёвом врывается в цистерны вода. Абатуров нажимает тумблер на пульте громкой связи: «Вниманию экипажа! Ещё раз напоминаю об особой бдительности несения вахт. Погружаемся на предельную глубину. Слушать в отсеках!»

Слушать, не шипит ли где просочившаяся вода, не капает ли из сальников… Остановлены все шумящие и не нужные сию минуту механизмы, батарейные и отсечные вентиляторы.

Надо обойти отсеки. Это моя святая обязанность - побывать там, где вахты несут в одиночку, наедине с механизмами. Тут и бывалому мичману заползет холодок в душу - остаться одному среди железа на предельной глубине. А на боевых постах сейчас - большей частью вчерашние школяры.

В носовом отсеке меня встречает лейтенант Симаков. Он сегодня замещает «большого минера» - командира минно-торпедной боевой части.

На голове Симакова сидит пижонская ушитая на особый манер пилотка. Под чёрным её обрезом весело поблескивают глаза пересмешника. Симаков - из тех людей, что всегда пребывают в отличном расположении духа.

- Первый отсек к глубоководному погружению готов! - радостно сообщает лейтенант. - Полиморсос личного состава высокий!

- Это что ещё за «полиморсос»? - Игривость тона мне не нравится. Я стараюсь придать голосу должную строгость, хотя всерьез сердиться на Симакова невозможно.

- Политико-моральное состояние, - поправляется веселый минер, - высокое. Смотрите, чем занят личный состав!

В промежутке между боеголовками стеллажных (запасных) торпед и задними крышками торпедных аппаратов стрекотала швейная машинка: матрос Дуняшин прострачивал новенький вымпел «Лучшему отсеку».

Дуняшин круглолиц и добродушен. Шить на машинке его учила мама - портниха из Измаила. По специальности он трюмный, но его боевой пост расположен здесь же, в носовом торпедном отсеке. Трудно поверить, что в этой стальной капсуле, тупоокруглой, как гигантский наперсток, есть ещё какие-то обитаемые закоулки. Но в палубе отсека прорезан небольшой квадратный лаз, а в нём коротенький трапик ведет в тесную трюмную выгородку с помпой и баллонами станции химического пожаротушения - ЛОХ. Дуняшин - оператор этой станции и потому зовет себя в шутку «лох-несским змеем». «Лох-несский змей» любит свою «шхеру», передвигаться по которой можно только на корточках. Это один из немногих боевых постов, где человеку даровано одиночество, столь редкое в стоглазой лодочной буче. Но в критических ситуациях всё-таки лучше быть на миру…

В носовой трюмной выгородке с «персональным» плафоном и брезентовым подкладником, спасающим седалище от холода забортных глубин, матрос Дуняшин хранит нехитрые свои пожитки: коробку с пайковыми шоколадками,- деревянный, из-под запчастей, ящичек (подарок акустика-земляка) с набором машинных игл, якореных пуговиц, с моточком дефицитного золоченого галуна для будущих старшинских лычек. Механик обещал уволить в запас старшиной 2-й статьи за ударную переборку помпы… Но самое главное сокровище было упаковано в пластиковый пакет от консервированного хлеба: «дембельский альбом». Алую плюшевую обложку украшает репсовая ленточка с вызолоченной на заказ в мастерской ритуальных принадлежностей вязью: «Подводные силы ВМФ». Раньше такие надписи носили на бескозырках. Теперь же все матросы - независимо от того, подводники они или надводники, североморцы или тихоокеанцы, - носят один и тот же безадресный трафарет: «Военно-Морской Флот».

Титульный лист открывает овальный портрет Дуняшина в форме первого срока и уже со старшинскими погончиками. Под портретом красной тушью выведен афоризм капитан-лейтенанта-инженера Мартопляса: «Наш бог - ГОН и ЛОХ». ГОН - это главный осушительный насос, который тоже находится в ведении трюмных. Лейтмотив альбома: «Трюмные - главные люди на подводной лодке, а матрос Дуняшин - «суперстар» команды трюмных». Назначение альбома - сразить наповал сухопутных земляков.

Дуняшин опасливо следит за тем, как я листаю альбом. Попробуй угадай, что у зама на уме? Придерется к чему-нибудь - и отберет.

Я возвращаю ему альбом. «Лох-несский змей» облегченно вздыхает.

- Помпу починил? - вспоминаю я симбирцевское «прилег вздремнуть я у клинкета».

- В строю помпа.

- Матери пишешь?

- Так точно.

- Когда последнее письмо отправил?

Дуняшин крепко задумывается.

- Все ясно… А потом я получаю от родителей телеграммы: «Срочно сообщите о судьбе нашего сына!»

- Моя не такая… Она спокойная.

Я возвращаюсь в центральный пост.

Центральный отсек. Стальная черепная коробка. Здесь вызревают команды, и отсюда они разносятся по боевым постам и отсекам. С чем его сравнить? Пилотская кабина? Диспетчерская? Тронный зал? Совет Министров? Мозговой трест? И все же черепная коробка.

Лодка уходит к предельной отметке не сразу, а как бы по Ступеням: выжидая на каждой некоторое время, чтобы в отсеках могли осмотреться.

- Погружаемся на двести пятьдесят метров - сообщает командир. - Открыть двери во всех помещёниях!

Деревянные двери кают и рубок должны быть раскрыты, чтобы обжатие корпуса на большой глубине не выдавило их из косяков. Демонстрируя молодым матросам, как действует сила обжатия, доктор натянул поперек жилого отсека нить. Когда лодка пойдет на всплытие, стальные бока её, слегка расходясь после деформации, разорвут нить. Новички с робостью поглядывают на отсечные глубиномеры, стрелки которых ушли столь непривычно далеко. И стылая тишина, кажется, давит на уши с каждым метром погружения все сильнее и сильнее. Только поскрипывает корабельное дерево, потрескивает металл, да изредка бросит вахтенный в микрофон: «Центральный отсек осмотрен, замечаний нет!»

Абатуров не отрывает взгляда от шкалы эхолота. После глубиномеров сейчас это самый важный прибор. Огненный высверк методично отбивает расстояние до грунта, до дна каньона: 70 метров, 60, 50. Вдруг отметка выскакивает на цифре «20». Что это?! Сбой эхолота? Вершина подводной горы? Провал в слой с меньшей соленостью?… Стрелка глубиномера движется по-прежнему плавно. Значит, выступ рельефа дна. Следующие секунды подтверждают догадку: под килём проплыла вершина не помеченной на карте возвышенности.

Палуба-пол отсека слегка уходит из-под ног с уклоном вперед, в нос: подводная лодка продолжает погружение. Стрелка глубиномера подбирается наконец к той предельной отметке, за которой шкала заклеена чёрной бумагой.

На предельной глубине лодка движется, как канатоходец по проволоке. Не сорвись, родимая!

Я вглядываюсь в такие знакомые лица… Они все в тех же ракурсах, все так же падают на них блики и тени, как и месяц и три назад. Каждый стоит на штатном своём месте в позе почти неизменной. Симбирцев застыл у пульта связи с отсеками, покусывая острый ус. Буйный и шумный, не часто видишь его таким самоуглубленным… Абатуров не сводит глаз с эхолота. Сейчас он Антиантей. Если сын Геи в трудную минуту стремился коснуться земли, то командир больше всего боится касания грунта. Коснешься грунта - навигационное происшествие, прощай, академия. Отстранят от поступления в этом году, в следующем будет поздно - возрастной ценз. Плакали адмиральские звёзды…

Вход в штурманскую рубку загромоздила могучая спина Феди-помощника. В глубине среднего прохода присел на аварийный брус инженер-механик Мартопляс. В руках у него логарифмическая линейка, которую иным в такие минуты заменяют четки…

В центральном посту стоит плотная тишина глубины, испещренная зуммерами, жужжанием приборов, звонками…

Что там, вокруг нас? Залежи коварного ила, присасывающего так, что никакими электромоторами не оторваться? Каменные баррикады, навороченные Подводными вулканами? Может, заросли горгоний - фантастический лес древовидных полипов? Да откуда они в Баренцевом море? Вчера акустик слышал, как киты разбивают спинами тонкий лед, чтобы взять воздуху.

Глухой железный удар доносится из-за борта. Командир меняется в лице.

- Мех, что это?

Но Мартопляс и сам бы хотел знать, что это там громыхнуло.

- Может быть, клапан вентиляции открылся… Или воздух вышел.

Ещё один удар - загадочный, заунывный, зловещий. Старпом придвинулся к микрофону:

- Не слышу докладов о прослушивании удара! По какому борту удар? Слушать в отсеках!

Палуба леденит пятки сквозь тонкие подошвы ботинок. Вот он - могильный холод глубины.

Петушиный вопль вызывного сигнала. Симбирцев щелкнул тумблером первого отсека, и в ту же секунду в тишь центрального ворвался рев, вой, скрежет. Затем срывающийся голос Симакова:

- …ральный! Пробоина в районе… дцатого шпангоу…

Шипение. Грохот.

Взгляд на глубиномер. Рогатая стрелка черна и беспощадна.

- Боцман, рули на всплытие! Электромоторы - полный вперед! Пузырь в нос!!!

Командир вскочил с кресла. Механик, не теряя времени на команды, бросился к воздушным колонкам и сам рванул маховик вентиля.

Как странно кружились чайки над рубкой!… Конец? Неужели так же было и на «Трешере»? А Королева? Я больше её не увижу?

…Наш бог - ГОН и ЛОХ…

Симбирцев хладнокровно запрашивает отсек:

- Первый! Доложите, где пробоина?

- Центральный!… - Голос Симакова тонет в грохоте и реве. - Ничего не видно… Туман… Похоже, из-под настила бьет!

- Обесточьте отсек!

Пробоина снизу - это лучший тип пробоины. Самое меньшее зло… Под подволоком возникает воздушная подушка, она приостановит затопление.

Стрелка глубиномера замерла в томительном раздумье: куда ползти - за черную бумагу или в обратную сторону, вверх, к спасительному, круглому, полному жизни нулю? Вот они, весы Судьбы.

Нужны секунды, чтобы моторы набрали полную мощность, чтобы лодка разогналась до той скорости, когда под крыльями рулей, под корпусом оживет гидродинамическая подъёмная сила.

И - раз, и - два, и - три…

Нос тяжелеет. Дифферент растет. Пузырек в стеклянной дуге прибора уходит все дальше и дальше от вершины.

Что там, в первом? Струя, врывающаяся под большим давлением, распыляется, и отсек сразу заволакивает туманом… Какое сейчас лицо у Симакова? Совершенно не могу представить его улыбчивую, насмешливую физию испуганной, озадаченной даже в такую минуту.

- Симаков! - осеняет вдруг Симбирцева. - Проверьте, не вырвало ли футшток дифферентной цистерны?

Эта догадка стоит тех секунд, которые решают: быть или не быть?

Футшток - медная линейка, которой измеряют уровень воды в дифферентной цистерне. Он крепится на резьбовой пробке. И если её не завернуть до конца, то…

- Центральный, вырвало футшток… Отверстие забили чопом.

И самая радостная весть, какую мне когда-либо приходилось слышать, - доклад боцмана:

- Дифферент отходит… Лодка медленно всплывает. - Мичман Белохатко верен себе: невозмутим, будто все происходит на перископной глубине.

Всплыли.

Отбой аварийной тревоги. Трюм первого отсека осушили. Нашли и «автора фонтана», как определил Дуняшина вымокший до нитки лейтенант Симаков. Футшток в носовой дифферентной цистерне - его заведование. Не завернул пробку до конца. Да ещё пустил без приказания помпу…

- Жили у матери три сына, - отжимает китель лейтенант Симаков, - один умный, другой так себе, а третий - трюмный… Змей ты лох-несский и есть! Уволить тебя в запас без права показа по телевидению. - Беззлобно выговаривает герой дня. Это ему удалось-таки забить чоп - круглый деревянный клин - в отверстие футштока.

На Дуняшине лица нет. Похоже, что ему не только старшинских погон не видать, но и единственную лычку спороть придется. Даже жаль его - хороший парень. «На флоте нет такой должности!» Это любимое изречение старпома насчет «хороших парней». И, наверное, он прав.

В полдень всплыли «под рубку». Командир отдраивает люки - нижний, верхний - и первым выбирается на мостик. До его распоряжения никто не смеет подняться наверх.

В шахту центрального поста падают соленые капли, срываясь с мокрого подволока рубочного ограждения. Капли не торопясь пересекают на своём лету солнечный луч, вспыхивают и подлетают к нам, стоящим на настиле центрального поста, уже освященными прикосновением к светилу.

Партийное собрание решили провести в море по горячим следам происшествия, не дожидаясь возвращения в базу. Расселись в кают-компании, но не на обеденных местах, которые закреплены за каждым по схеме старпома, а по вольному выбору. Не ложками же стучать собрались… Лишь место командира во главе стола осталось неприкосновенным. Абатуров и начал доклад. Впрочем, речь его-отрывистая, злая, без обиняков - на доклад походила мало. Раздал всем сестрам по серьгам. Больше всего досталось механику и Симакову. Трюмный Дуняшин - подчиненный Мартопляса; дифферентовочная цистерна со злополучным футштоком - хозяйство механика. Но Симаков, как командир отсека, должен был лично все перепроверить и уж потом докладывать о готовности к погружению. Мартопляс сидел тихо, чинно, придав голове тот наклон, с каким истинный философ встречает неотвратимые удары судьбы. Он был бледен и красив. Что усы его, что шевелюра были разобраны волосок к волоску, хоть сейчас на парикмахерскую рекламу.

Симаков, напротив, петушился, лез в словесные баталии. Видимо, мысль, что именно он забил чоп и спас лодку, затмевала все остальные соображения, горячила кровь и заставляла требовать по меньшей мере снисходительности… Но получил он то же, что и Мартопляс, - строгача без занесения.

3.

Из «гнилого угла» - норд-веста - наволокло туч, и море расходилось. Волны перекатываются через рубку так, что подлодка на время оказывается в родной стихии. Стрелки глубиномеров то и дело срываются с нуля и прыгают до пяти-, семиметровых отметок. Глубиномеры в море не отключают, даже если лодка идет в надводном положении.

Капитан-лейтенант Симбирцев, мокрый с головы до ног, спустился в центральный пост и нажал тумблер микрофона:

- Вниманию экипажа! Выход наверх запрещён!

Симбирцев стягивает резиновую рубаху гидрокомбинезона. Резина на его широченных плечах вот-вот лопнет. Старпом возбужден и весел, как человек, счастливо закончивший опасное дело.

- Ну швыряет! - радостно изумляется он. - Нос выбрасывает по нижнюю «бульбу».

Нижняя - килевая - «бульба» всегда скрыта под водой, увидеть её можно разве что в доке, и уж если она обнажается, то океан и в самом деле разыгрался не на шутку.

Лю… Как славно думается о ней в визжащем грохоте свирепого железа, плеске волн, гудении агрегатов. Я позволяю себе вспоминать её лишь в награду за какое-нибудь удачно выполненное дело. Размечтаешься - начнет все из рук валиться…

Почему-то все, что делает красивая женщина, преисполнено глубокого, тайного смысла - расставляет ли она чашки на столе, разглядывает ли себя в зеркале или зажигает свечу. Видеть и слышать её. Пусть даже она говорит не с тобой, а с кем-то. Видеть и слышать. И больше ничего не надо. Все так просто! И так невозможно! И даже не потому, что я здесь, во втором отсеке, в море, а она там - на берегу, в Северодаре… Я для нее один из многих знакомых, в такой же неотличимой чёрной тужурке, с казенным галстуком, прихваченным уставной латунной заколкой…

Стучусь в каюту к командиру за разрешением стоять на мостике. Абатуров с трудом разлепляет красные от морской соли и застарелой бессонницы веки, улыбается, морщась от боли в растрескавшихся губах:

- Правильно, Сергеич. Место комиссара - там, где труднее. - Нажимает клавишу в изголовье: - Центральный, запишите в журнал: дублером вахтенного офицера заступил капитан-лейтенант Башилов.

- Есть!

- Привяжитесь там, а то смоет!

Стоять верхнюю вахту - черед Феди-помощника и боцмана мичмана Белохатко.

Свитер под кителем, ватные брюки, меховая канадка с капюшоном. Чтобы втиснуться в резиновый комбинезон, нужна ещё чья-то помощь. В тесноте боевой рубки я помогаю боцману, а боцман - мне. Лодка кренится, и мы то валимся друг на друга, то скачем на одной ноге - другая застряла в резиновой штанине. Должно быть, со стороны смешно, но со стороны смотреть некому.

Раздобревшие в плечах, еле протискиваемся в узкую шахту. Помощник отжимает тяжеленный кругляк верхнего рубочного люка и первым выбирается в ревущую темень, наполненную брызгами, воем ветра и водяным грохотом. Увесистый заплеск обдаёт нас с боцманом и проливается в шахту ледяным душем. Белохатко - он вылезает последним - опускает литую крышку размером с вагонное колесо, задраивает её наглухо поворотом штурвальчика, и мы поспешно лезем ещё выше - на мостик, открывающий нас по грудь встречному ветру. Глаза быстро привыкают к темноте, слегка развеянной светом звёзд и молодой луны.

Куда ни глянь - всюду всхолмленный океан. Нос то вздымается выше горизонта, то зарывается в воду по подножию рубки. Лодка в пене, как загнанная кобылица. Сквозь пену прорывается холодное зеленоватое свечение. Фосфоресценция вспыхивает, гаснет и снова загорается, будто из-под воды кто-то сигналит.

Сквозь дырчатую палубу мостика хлещут воздушные струи, выжатые из-под стального настила ударами волн. Словно гигантские пульверизаторы бьют снизу. Полое железо воет на все лады. Пристегиваем к поясу цепи. Мы привязаны к перископным тумбам, как разбойники к столбам на Голгофе.

Округлый нос размалывает волны так, что вода разлетается высокими белыми веерами. Встречный шквал швыряет брызги в лицо, словно заряд картечи. Увесистые капли пребольно секанут сквозь резину шлема - береги глаза! Как только перед форштевнем взметается очередной белый взрыв, прикрываем брови кожаными рукавицами - через секунду ошметки волны хлестанут наотмашь по щекам, по рукавицам, по резине, запорошат колючей солью глаза. Но надо успеть оглядеться по курсу и траверзам - не мелькнет ли в водяных холмах ходовой огонь какого-нибудь шального сейнера.

Нос выбрасывает порой гак, что форштевень обнажается почти до киля. И тут же ураган бьет в скулу коротким злым ударом. Будто боксер-садист приподнимает голову жертвы, чтобы добить её без промаха.

Этот вал мы заметили ещё издали. Вздымаясь среди гривастых волн, словно великан над пигмеями, он медленно подступал к лодке. Смотрю на него, слегка оцепенев. Нырнуть бы в шахту, запахнуть за собой люк, как захлопываешь в страшном сне дверь, спасаясь от чудовищ, - все это уже поздно: оставались секунды. На нас надвигался не вал - водяной хребет. Он приближался, рос, вспухал, вздымался все выше, круче. Едва нос лодки уткнулся в его подножие, как высоченная вершина, не выдержав собственной тяжести, поехала вниз, клокоча белыми языками, набирая силу, увлекая за собой всю гороподобную лавину…

Удар придется точно в рубку! Мы все это поняли. Обтекатель не прикроет; водопад низвергается прямо в вырезы мостика, на нас, на наши головы почти отвесно. Успел подумать: вот она, волна-убийца, переламывающая хребты кораблям… Меня ткнуло лицом в колени, сжало со всех сторон. смяло, крутануло, поволокло на предательски удлинившейся вдруг цепи вниз, в проход, потом швырнуло вверх, больно ударило плечом о подволоку обтекателя. Рот забит тугим соленым кляпом. Когда это я разжал зубы?! Воду не выплюнуть, она раздирает щеки, ноздри… Я уже не чувствую, куда меня несет, обо что колотит… Воздуха! Вдохнуть! Неужели конец? Удар по голове, хрустнули позвонки… Вот так же и тот лейтенант… С медведевской лодки.

Вода нехотя схлынула с плеч. Я судорожно хватаю воздух, все ещё боясь, что в горло вот-вот ворвется соленый кляп. Но вода, бурля, крутясь, уходит вниз.

Прихожу в себя где-то за мостиком - между стволами выдвижных устройств.

- Боцман! Как вы там?

- Дуже погано… - подаёт голос Белохатко. Когда он так говорит, получается очень весомо, веришь, что не просто «очень плохо», а именно «дуже погано». - Зуб выбил…

Устоял наверху только помощник.

- За счет веса! - пошучивает он.

Взбираюсь на мокрый обрешетник мостика. Белохатко отплевывается морским рассолом и кровью. Хрипло щелкнул динамик.

- На мостике, как вы там? - вопрошает старпом из недр сухого, теплого и такого уютного сейчас отсека.

Хочется ответить так, как отвечает в подобных случаях лейтенант Симаков: «Сыровато!… Но жить можно».

Что-то странное случилось с атмосферой. Будто сгустился воздух - ветер сплошной, без порывов, без слабины, обжимает тебя, придавливает веки к глазам, надувает ноздри, щеки - приоткрой только рот! Выдувает глаза из орбит!

Боцман бесцеремонно пригибает меня - я зазевался; в шторм не до субординации, и мы кланяемся очередному каскаду.

Рубка всплывает, вода спадает, плавная сила возносит нас на вершину вала, и тогда снова открывается бугристая ширь взъярившегося океана. Он прекрасен - всклокоченный, безумный старец.

Я поглядываю на помощника, на боцмана. Чувствуют ли они то же, что испытываю сейчас я? Считают ли и они, что им крепко повезло - увидеть океан во всей грозе его и силе. Ощутить то, что выпало очень немногим: живую мощь первородной стихии, ощутить её напрямую - лицом, телом, душой, и не где-нибудь, а на вершине её буйства, в реве, в провальном лёте над бездной? Ведь только верхняя вахта подлодок окунается так в эту бурливую купель - с головой. Все прочие мореходы прикрыты стеклом и сталью ходовых рубок.

Руднев нахохлился, глаз под навесом капюшона не видно. Лицо боцмана застыло в гримасе, с какой легче всего встречать «скуловорот» - град шрапнельных брызг: губы сжаты, глаза прищурены. В жизни не узнаю, о чем он сейчас думает. Спросить? Как же, скажет!…

- О чем задумались, Андрей Иванович?

- Зуб, думаю, какой вставлять: золотой или стальной?

Потешается боцман. Прекрасно понимает, что это совсем не то, что мне хотелось услышать.

Нас снова накрывает.

Всё-таки странную работенку выбрал себе этот бывший полтавский хлебороб - бултыхаться ночью посреди океана. Сидел бы сейчас в теплой хате при Одарке, варениках и цветном телевизоре! Плохо ли ему жилось, комбайнеру колхоза-миллионера?! Пятнадцать лет под водой морячить - тут родиться надо с боцманской дудкой на шее.

Свитер под гидрокостюмом намок и хлюпает при каждом поклоне. Ноги коченеют, холод ползет все выше и выше. Трудно поверить, что под нами - стальной кокон прочного корпуса, полный тепла и света. Ищу взглядом на палубе место, под которым находится моя каюта. Там, под сводами герметичной брони, мудрые книги, чай с бальзамом, тесная, но сухая и теплая постель… Кипящая волна пожирает палубу, носовая оконечность - длинная, черная - снова зарывается в океан. Оттягиваю резиновую манжетку, нажимаю кнопку подсветки электронных часов - ещё каких-нибудь полтораста минут, и для нас распахнется наконец благодатный люк.

Верховой ветер разогнал тучи. Где-то у горизонта, изрытого водяными грядами, полыхают молнии. Но гром грозы тонет в грохоте шторма. Струя электрического огня рассекает небо, и расплесканный океан застывает, как на моментальном снимке. Мощный высверк разбился на сотни бликов, вспыхнул и погас на стеклянистых склонах мертвой зыби. Вот так зарождалась жизнь на планете. Молнии били в океаны, и в их соленых чашах вершилось таинство зачатия: цепочки молекул, спирали и кольца органики сплетались в праоснову белка…

Приходит смена. Слезаем с мостика. Как здесь хорошо, внутри, - тепло, сухо, светло. Если бы не швыряло, и вовсе подводный рай. К боцману такое чувство, будто съели с ним иуд соли… Даже не хочется расходиться по отсекам, ему - в кормовой аккумуляторный, мне - в носовой жилой.

Тошнота и сонливость - вот два главных ощущения, с которыми приходится бороться в море на коротких выходах. Тошнота - оттого, что после сколь-нибудь продолжительной жизни на берегу надо заново прикачиваться, а любая качка в тёплых замкнутых отсеках переносится с неотступным комком в горле.

Подводнику редко удаётся поспать суточную норму - семь-восемь часов подряд. На берегу лодка держит цепко - уходишь поздно вечером, так что светская жизнь начинается где-то около полуночи и кончается далеко за полночь, а к восьми утра - умри, но будь на подъёме флага.

В море сон изрезан звонками, ревунами, вахтами, ночными учениями. Где и как ты наверстаешь недосып - дело личной сноровки и опыта.

Автор незабвенного «Капитального ремонта»[2] насчитал семь разновидностей флотского сна: от «основного», «утреннего дополнительного», до «сквознячка». Сегодня служба такова, что, кроме «адмиральского» послеобеденного часа, ни о каком «поощрительном» или «вечернем дополнительном» мечтать не приходится. Существует, пожалуй, лишь один всеобъемлющий вид -«сон с оказией», то есть при первом удобном случае. Как сейчас, например: «Боевая готовность - два, надводная… Подвахтенным от мест отойти». Отошли. Пока не вернулись в базу, можно и прикорнуть.

Оттого что день разорван на несколько мелких урывочных снов, теряется чувство времени, и кажется, что в сутках укладывается по меньшей мере неделя.

Капитан-лейтенант Симбирцев приваливается на свой диванчик, нарушая вековую флотскую мудрость: «Если хочешь спать в уюте, спи всегда в чужой каюте». Суровая подводная юдоль тут же наказует нарушителя. Корабельная печать, которая хранится у старпома, все время кому-то нужна.

Стучится в дверь боцман:

- Товарищ капитан-лейтенант, актик на списание тросов прихлопните!

За ним минер:

- Георгий Вячеславович, шлепни печать на отпускной билет.

Потом приходит Федя-пом с пачкой интендантских бумаг.

Чашу терпения переполняет механик. Он заполняет доверенность на получение денег и кричит Симбирцеву из кают-компании:

- Как правильно: «подпись доверяемого» или «подпись доверяемому»? «Мого» или «мому»?

- Муму! - рычит из каюты старпом.

В прошлых рождениях он наверняка был медведем. Погоны самого большого размера лежат на его плечищах просторно - словно лепестки на тротуарных плитах. Мощный коробчатый череп. Над бровями думные ямочки. Поверх кительного воротничка выправлен ворот рыжего аварийного свитера. Серебряная «лодочка» привинчена прямо к клапану «нагрудного кармана. Так носили командирские знаки в войну.

«Старпом»,- расшифровывает Симбирцев в шутку, - «старый поноситель молодых офицеров». И хотя «старому поносителю» нет и тридцати, лейтенанту Симакову, например, не очень преуспевающему в сдаче зачетов на «самоуправство», достается от него частенько.

Двери хлебосольного дома Симбирцевых всегда открыты для всех офицеров экипажа, в том числе и для лейтенанта Симакова. В ту зиму, когда гарнизонная баня закрылась на ремонт, неженатые лодочные лейтенанты ходили в гости к старпому, зная, что душ и ванна всегда к их услугам. Надо только принести с собой старый ящик для растопки «титана»… Но гостевание в симбирцевском доме вовсе не спасает того же Симакова от старпомовских сарказмов, если в торпедном отсеке, которым командует лейтенант, не проверены манометры или не обезжирен инструмент…

В былые времена должность старпома называлась точнее - старший офицер. В этом есть некий эталон для лейтенантов, включающий в себя не только высший морской профессионализм, но и офицерскую честь, общую культуру, даже некоторую служебную самостоятельность. Старпом - без пяти минут командир корабля…

«При-шли! При-шли!» - затрезвонили поутру авральные звонки. Я выбираюсь наверх вслед за швартовщиками в оранжевых жилетах. Мы на траверзе горы Вестник. Разглядываю в бинокль домик на вершине. Она там? Увидеть бы хоть тень.

4.

Ночью, ворочаясь на скрипучей койке плавучей казармы, Костя Марфин тихо холодел при мысли, что вот уже скоро сутки, как могло не быть его на белом свете. До него только сейчас стало доходить, что случилось и чем могло кончиться происшествие с выбитым футштоком. Запоздалый страх гнал сон и взывал к мысли, что хорошо бы приискать себе место на берегу. Ведь и на береговом камбузе, что на офицерском, что на матросском, требовались коки. Но в таком случае терялись подводные, и МДД - морское денежное довольствие, и будущая «валюта», то есть боновые чеки Внешторгбанка, которые грезились и вовсе волшебными бумажками. Довольно, впрочем, было и того, что одна бона на «черном рынке» шла за червонец…

Надо было решать и с Ириной. Перед отъездом в мичманскую школу Костя сказал ей, что завербовался на стройку в Заполярье. Но обман недавно раскрылся - сболтнул кто-то из шоферов, бывших сокурсников, - и вот теперь, наслышавшись про вольное моряцкое житье, Ирина грозила прикатить в Северодар с ребятней. Значит, надо искать жилье - квартиру обещали через год.

А какое оно, это вольное житье, - известно: то перешвартовка, то якорные сборы, то штормовая готовность, то химическая тревога, то строевой смотр, - в баню сходить некогда. Привязан к лодке, как телок к колышку.

…Квартирными своими заботами Костя поделился с сослуживцем старшиной команды трюмных мичманом Лесных - в обиходе мичманом Ых, человеком Немолодым, семейным и душевным. Очень скоро мичман Ых подыскал комнату в финском домике, жилец которой, мичман-торпедист, уходил в плавание на целый год. Вторую комнату занимал сосед - красавец лейтенант, холостяк, дирижер эскадренного оркестра. И хотя столь щекотливое соседство слегка настораживало - Ирина, несмотря на свое двудетное материнство, все ещё была хороша, - выбирать не приходилось. И Костя отбил телеграмму: «Приезжай!»

5.

Англичане говорят: «От соленой воды не простужаются». Простужаются. Заболел. В голове мерный ткацкий шум… Глазам жарко от пылающих век. Сердце выстукивает бешеную румбу.

Я возвращаюсь из офицерского патруля. Надо бы спуститься в гавань, разыскать у причалов лодку, сдать «заручное оружие» - пистолет - дежурному по кораблю, а затем снова подниматься в город. Но дом рядом, и я захожу напиться чаю.

Прилег не раздеваясь - холодно. Радиатор паровой батареи пребывает в термодинамическом равновесии с окружающей средой. Ребристая железная глыба леденит спину. Из теплоизлучателя она, похоже, превратилась в теплопоглотитель и втягивает в себя последние остатки тепла.

За стеной соседка баюкает дочку. Пробую уснуть под её колыбельную. Девочка кричит. Который год слышу рядом беспрестанный детский крик: в купе, из гостиничного номера, из комнат соседей… Будто вечный младенец растет за стеной.

Соседка забывает закручивать на кухне кран. Ей невдомек, как тревожен этот звук - капающей ли, журчащей, ревущей воды. Встаю. Закручиваю кран. Заодно стучусь к соседке - нет ли анальгина? Наташа перерыла домашнюю аптечку, не нашла ничего путного и побежала куда-то за таблетками. Я возвращаюсь к себе, накрываюсь шинелью с головой и понимаю, что до утра уже не встану и никуда на ночь глядя не пойду…

Ветер старательно выл на одной ноте, меланхолически переходя на другую, третью… У переливчатого воя была своя мелодия - тоскливая, зимняя, бесконечная.

Лицо пылало, и хотелось зарыться им в снег, но снег лежал за окном… Я расстегнул кобуру и положил на лоб настывший на морозе пистолет. Ледяной металл приятно холодил кожу, а когда он нагрелся с одной стороны, я перевернул его на другую. Потом он нагрелся и с другой, тогда я снял его и стал рассматривать, как будто видел впервые…

Как точно пригнана по руке эта дьявольская вещица: ладонь обхватывает рукоять плотно, и все впадины и выпуклости кисти заполняются тяжёлым грозным металлом. Каждый палец сразу находит себе место: указательный удобно пристроился на спусковом крючке, выгнутом точь-в-точь под мякоть подушечки.

Изящная машинка, хитроумно придуманная для прекращения жизни, походила на некий хирургический инструмент. Разве что, в отличие от жизнерадостного блеска медицинской стали, её оружейная сталь матово вычернена в цвет, подобающий смерти…

По стволу идет мелкая насечка, точно узор по змеиной спине. Глубокая рубчатка рукоятки. Я оттягиваю затвор. Обнажается короткий ствол, обвитый боевой пружиной. Все до смешного просто - пружина и трубка.

Затвор, облегающий ствол, - слиток человеческой хитрости: его внутренние выступы, фигурные вырезы и пазы сложны и прихотливы, как извивы нейронов их придумавшие. Жальце ударника сродни осиному… Рука моя, слитая с хищным вороненым металлом, показалась чужой и опасной.

В дверь постучали, и на пороге возникла - я глазам своим не поверил - Людмила. Я быстро сунул пистолет под подушку.

- Заболел? - Она тронула мой лоб.

Ладонь её после мертвенной стали показалась целебной и легкой, как лист подорожника. Восхитительная прохлада разлилась по лбу, и если бы она провела пальцами по щекам, то и они, наверное, перестали бы гореть. Но вместо этого она захрустела целлофаном, извлекая из облатки большую белую таблетку анальгина. Значит, это к ней бегала Наташа… Потом она подогрела чай, принесла баночку малины, и мне захотелось плакать от малинового запаха детства, повеявшего из горячей чашки. А может, оттого, что все это - и Королева, чужая, красивая, желанная, и хруст целлофана, и чашка с восхитительным чаем - примерещилось в жару, что утром в моей комнате и следа не останется от её присутствия, и я не поверю сам себе, что она была здесь, у меня, в моих стенах…

Утром я нашёл на столе клочок аптечного целлофана с обрывком надписи «альгин».

Она была!

Открыв себе это в ясном сознании и поверив в это, я оглядел свою комнату так, как будто видел все здесь впервые, как будто, оттого что здесь побывала она, все вещи стали иными, щемяще сокровенными… Вот стол - простой казенный, незастланный ни скатертью, ни клеенкой, с инвентарной бляшкой, на которой выбито: «1942 год», - чудом избежавший костра из списанной мебели, служил, быть может, кому-то из фронтовых командиров, теперь уже легендарных, безвестно исчезнувших в море, - Видяеву ли, Котельникову или даже самому Дунину. Тайны скольких писем, дневников, карт, чертежей хранит его столешница, исцарапанная, прижженная с угла упавшей свечой, с кругом от раскаленного чайника, с нечаянным клеймом от утюга…

Вот тумбочка из крашеной фанеры, перетащенная сюда прежним жильцом из матросской казармы. На тумбочке, накрытой старым флагом - белым, в красную шашечку, - кружка с электрокипятильником и керосиновая лампа на случай обрыва проводов.

На гвозде, вбитом в стену, - шинель, фуражка, черное кашне. В углу, у изголовья железной койки, - четыре книжных сталагмита и шестиструнная гитара… В незанавешенном окне - снега, заснеженные скалы, гавань в сугробах и выбеленные пургой подводные лодки…

Она здесь была.

Она спускалась сюда.

Она видела все это.

Вернется ли она сюда когда-нибудь?…

Лодочный доктор лейтенант Коньков пришёл ко мне после подъёма флага. Для солидности он надел поверх кителя белый халат. Док принес лекарство, освобождение на три дня и ушёл, захватив мой пистолет на лодку.

Она обещала заглянуть вечером.

Весь день я ждал. Я почти выздоровел, потому что болезнь моя перегорала в этом томительном и радостном ожидании. Я переоделся в единственный свой гражданский костюм, повязал галстук - и после старого лодочного кителя, из которого не вылезал почти всю осень, показался себе довольно элегантным. Пока не пришла она и ласково не высмеяла мой наряд, вышедший из моды лет пять назад.

Лю принесла пакет яблок, а я приготовил что-то вроде ужина из баночного кальмара, морской капусты и чая с консервированным лодочным сыром. Королева присела на ободранный казенный стол, накрытый вместо скатерти чистой «разовой» простыней, и комната - моя чудовищная комната со щелями в рамах, с тараканьими тропами за отставшими обоями, с играющими половицами и голой лампочкой на перекрученном шнуре - превратилась в уютнейший дом, из которого никуда не хотелось уходить и в котором можно было бы прожить век, сиди напротив эта женщина с цветочными глазами.

После охоты за её взглядами там, в гостях, на людях, после ловли фраз её, обращенных к тебе, после борьбы за минуты её внимания вдруг становишься обладателем несметного богатства - целых три часа её жизни принадлежат тебе безраздельно. Они твои и её.

Ветры проносились впритирку к оконным стеклам - шумно и мощно, словно локомотивы, глуша на минуту все звуки и сотрясая все вещи.

Она чистила яблоко, разгрызала коричневые семечки - ей нравился их вкус - и рассказывала про родной город, где родилась и выросла, - про Камчатский Питер, Петропавловск, про долину гейзеров, про вулканы с гранеными горлами, про корейцев, торгующих на рынке маньчжурскими орехами, огородной зеленью и жгучей капустой чим-чим. Она рассказывала это не столько для меня, сколько для себя, вспоминала вслух, забыв, где она и с кем она… Я готов был слушать её до утра, ничем не выдавая своего присутствия, и она ушла к себе действительно под утро, за час до того, как горнисты в гавани завели певучую «Повестку».,.

…На другой вечер она снова пришла ко мне, и снова на горячем моем лбу остался ледяной след её пальцев. И я играл ей на гитаре, и стекла в рамах гудели, словно туго натянутые полотнища. Стеклянные бубны и гитарные струны звенели заодно.

Так было и на следующий день, хотя я и вышел на службу, но вечером всеми правдами и неправдами мне удалось к её приходу быть дома. К счастью, подводная лодка не спешила в море, корабль прочно стоял у стенки судоремонтной мастерской, и наши ночные посиделки продолжались по-прежнему: чай, свеча, гитара, ветер…

Я разучился спать, точнее, научился добирать необходимые для мозга часы покоя на скучных совещаниях, в паузах между делами, прикорнув в каюте до первого стука в дверь.

Команда сразу чувствует, что в жизни того или иного офицера появилась женщина. Женщины похищают лейтенантов из стальных плавучих монастырей. Похищенный виден - по туманному взору, по неумеренному щегольству в одежде, по стремлению вырваться на берег при первом же случае. На этот раз похищен я…

Свечи назывались почему-то железнодорожные. Их выдавали на гидрометеопост в пачках из провощенной бумаги на случай, если буря оборвет провода. Одну из пачек Людмила принесла ко мне, и теперь в каждый свой приход зажигала посреди стола белую парафиновую свечу.

Что приводило её ко мне? Скука зимних вечеров? Близость наших дверей, когда так просто пойти в гости: не надо собираться, выходить на улицу, возвращаться в темноте. Спустилась этажом ниже - и вот он, благодарный слушатель твоих воспоминаний, ждет не дождется. Я и вправду любил её слушать; она рассказывала не спеша, чуть запрокинув голову… В такие минуты Королева Северодара, одним лишь словом срезавшая записных сердцеедов, превращалась в доверчивую большеглазую девчонку.

И однажды случилось то, что уже не могло не случиться. Под переливчатый свист пурги я отложил гитару, задул свечу и зарылся лицом в её холодные душистые волосы…

И это уже без меня пел горн и спускали флаги, гремела цепи на колесах грузовиков и взвывали лодочные сирены, маршировал экипажный строй и рассыпали бодрую дробь малые барабаны. Морской ветер, который устал ерошить шерсть гренландских медведей, трепать флаги дозорных фрегатов и крушить ледяные поля Арктики, ломился в наше окно, тужась высадить раму. Шквалы бились с разлета - зло, коротко, сильно, будто выхлестывали из пушечных жерл. Стены вздрагивали, точно дом был не щитовой, а картонный…

6.

Вскакиваю с первым звуком сигнала «Повестка», как с первым криком петуха. Корабельный горнист трубит сигнал за четверть часа до подъёма флага. За эти минуты успеваю побриться, одеться, застегнуть на бегу шинель и встать в строй. Стою на скользком обледенелом корпусе, за рубкой, на правом фланге офицерской шеренги; слева - плечо Симбирцева, справа - Абатурова. Ищу в со звёздиях городских огней её окно. Оно совсем рядом. По прямой нас разделяют каких-нибудь полтораста шагов. Но эта прямая перечеркнута трижды: тросом лодочного леера, кромкой причала и колючей проволокой ограды.

Причальный фронт резко делит мир надвое: на дома и корабли. Дома истекают светом, словно соты медом. Лодки черны и темны. Этажи горят малиновыми, янтарными, зеленоватыми фонарями окон. В колодцах рубочных люков брезжит тусклое электричество. Комнаты - оазисы уюта и неги: мягкая мебель, книги, кофе, шлепанцы, стереомузыка… Отсеки - стальные котлы, узкие лазы, звонки учебных аварийных тревог, торпеды и мины… Отсеки и комнаты - в немыслимом соседстве.

«Все здесь за-мер-ло до ут-ра…» - пропели радиопозывные «Маяка». И тут же на всю гавань грянул мегафонный бас:

- На флаг и гюйс - смирно!

Над огнями и дымами города, меж промерзших скал, заметалась медная скороговорка горна. Горн прокурлыкал бодро и весело, словно пастуший рожок, созывающий стадо. «Стадо» - угрюмое, лобастое, желтоглазое - расползлось по чёрной воде гавани; «стадо» чешет округлые бока о ряжи причалов…

7.

По утрам её будили чайки. Они хохотали так заразительно, что Людмила невольно улыбалась сквозь сон, а потом открывала глаза и видела в окне густое мельтешение белых крыльев. Чайки летели вдоль ручья, петлявшего в сопках. Когда-то по ручью поднималась семга. Теперь же старый охотничий путь выводил чаек на камбузную свалку, и птицы радостно гоготали, предвкушая поживу.

Она высунула из-под одеяла ногу, нащупала ледяной крашеный пол, тихо взвизгнула и на пятках, чтобы не студить ступни, пробежала в ванную. В её доме не было ни ковриков, ни тапочек. Шлепанцы бывшего мужа - зануды и ревнивца - она выбросила год назад вместе с немногими оставшимися от него вещами - бритвенным помазком, джинсовыми подтяжками, коробочкой с флотскими пуговицами и учебником «Девиация компасов». С тех пор она целый год прощалась с городом, собираясь то в Петропавловск к маме, то в Ригу к сестре, то в Симферополь к одному вдовому инженеру, с которым познакомилась в отпуске и который забивал теперь почтовый ящик толстыми письмами с предложениями руки и сердца.

Целый год в её квартире гремели «отвальные», приходили подруги с кавалерами, бывшие друзья бывшего мужа, новоявленные поклонники… Шипело шампанское, надрывался магнитофон, уговоры остаться перемежались с пожеланиями найти счастье на новом месте. А она слушала и не слушала, прижимая к ноющему виску маленькое холодное зеркальце…

Она была безоговорочно красива. Наверное, не было ни одного прохожего, который бы не обернулся ей вслед. Даже самые заскорузлые домохозяйки поднимали на нее глаза, и на мгновение в них вспыхивала безотчетная и беспричинная ревность. Королева принимала всеобщее внимание безрадостно, как докучливую неизбежность, и, если бы в моде были вуали, выходила бы из дома под густой сеткой.

Она ненавидела свою красоту, как ненавидят уродство. Она считала её наказанием, ниспосланным свыше. У нее не было настоящих подруг, потому что рядом с ней самые миловидные женщины обнаруживали вдруг у себя неровные зубы, или слишком топкие губы, или худые ключицы, или полную талию.

Мужчины в её обществе либо одинаково терялись, лезли за словом в карман, вымученно шутили, либо, напротив, как сговорившись, становились отчаянно развязными, хорохорились, нарочито дерзили. И то и другое было в равной степени скучно, плоско, невыносимо. Знакомясь с новым поклонником, она с тоской ждала, что вот-вот начнет он мяться, тушеваться, отвечать невпопад, либо бравировать, рассказывать слишком смелые анекдоты, выспрашивать телефон и назначать двусмысленные свидания.

Красота её обладала особым свойством: она превращала мужчин либо в трусов, либо в фанфаронов. Она ничего не могла поделать с этим, как тот император из восточной сказки, который был наделен самоубийственным даром обращать в серебро все, к чему бы ни прикоснулась рука. Он умер с голоду, так как рис и фрукты, едва он подносил их ко рту, тотчас же становились серебряными.

Она бы, не раздумывая, пошла за человеком, который сумел бы выйти из этого заколдованного круга. Но такого человека все не было и не было…

По утрам она подолгу стояла у окна. Синеву полярного рассвета оторачивала узкая - не выше печных труб - зоревая полоса. Но и в этом скудном свете гористый амфитеатр Северодара, повторяясь в воде гавани, составленный из двух половин - реальной и отраженной, - казался вдвое выше, величественнее. Предерзкий архитектор перенес портики и колоннады с берегов Эллады на гранитные кручи Лапландии. И это поражало больше всего - заснеженные скалы горной тундры в просветах арок и балюстрад.

Жилые башни вперемешку с деревянными домами разбрелись по уступам, плато и вершинам и стояли, не заслоняя друг друга -всяк на юру, на виду, на особинку,- стояли горделиво, будто под каждым был не фундамент, а постамент. И ещё, антенные мачты кораблей накладывались на город. Корабли жались почти к самым домам, так что крылья мостиков - виделось сверху - терлись о балконы.

Право, в мире не было другого такого города - на красных скалах у зеленой воды, под голубым небом - в полярный день, под радужными всполохами - в арктическую ночь. Она любила Северодар и ненавидела подводные лодки. То было не просто женское неприятие оружия. Она ненавидела подводные лодки, как ненавидят могущественных соперниц. Жутковато красивые машинные существа взяли над здешними мужчинами власть всецелую, деспотичную, неделимую. Они владели их телами и, как казалось ей, душами.

И все же ей не хотелось уезжать из Северодара ни в уютную Ригу, ни в курортный Симферополь, ни в родной Петропавловск…

На этом скалистом клочке земли бушевала некая таинственная аномалия. Она взвихряла человеческие жизни так, что одних било влет, ломало, выбрасывало на материк, других возвышало, осыпало почестями, орденами, адмиральскими звездами. И все это происходило очень быстро, ибо темп здешней жизни задавали шквальные ветры. И так же шквально, скоропалительно, бешено вспыхивала и отгорала здесь любовь. А может, так было по всему Полярному кругу - ристалищу судеб? И аномалия эта, бравшая людей в оборот, на излом, на пробу, называлась просто - Север.

8.

Жена мичмана Марфина Ирина приехала без детей, оставив их на попечение матери, но зато со всеми нехитрыми пожитками. Малое новоселье справляли вчетвером: Костя с Ириной и Степан Трофимович Лесных с супругой - веселой хохлушкой, не помнящей лет.

После полуночи подвалили заведующий складом автономного пайка мичман Юра с женой Наташей.

О времени в Северодаре понятие особое. Здесь не знают слова «поздно», и сон здесь не в чести. Можно в глухую заполночь заявиться в гости, и никто не сочтет это дурным тоном. «Человек уходит в море!», «Человек вернулся с моря!»- только это определяет рамки времени, а не жалкая цифирь суток. Сегодня друг на берегу, сегодня друг дома, значит, у друга праздник, и ты идешь Делить его с ним, не глядя на часы… Так живет плавсостав, и так живет весь город.

Север Ирине понравился: «Жаль, что смородина не растет. А так - жить можно…»

На другой день Костя купил мечту жизни - телевизор на ножках. Аппарат в военторговском магазине выбирал мичман Голицын. Уж он в этих делах дока - институт кончал. Телевизор и впрямь хороший попался. Жена теперь не заскучает. Хоть на весь год в моря уходи.

С плавказармы Марфин перетащил чемодан с новыми, флотскими пожитками. На дне его лежал шерстяной аварийный свитер - Ирина распустит, кофточки детишкам навяжет; в плотную штурманскую кальку была завернута регенерационная пластина, вещёство которой лучше всякого мыла отъедало посудную грязь; ещё там были упрятаны две банки пайковой воблы, сломанная параллельная линейка из грушевого дерева, пара шарикоподшипников - сыну на самокат, сигнальный патрон трех звёздного огня и лишний кокский колпак из натурального хлопка. Колпак хорошо после бани на мокрые волосы надевать. Голова не простудится. Север всё-таки…

Глава четвертая

1.

Море… В жизнь тех, кто грезит о нём с детства, кто сам идет ему навстречу, оно врывается, как бурный прилив в распахнутую бухту. Но порой таинственными протоками проникает оно в сухопутные города и зовет, уводит с собой людей самых земных, отнюдь не помышлявших ни о кораблях, ни о дальних странах…

Море с берега - это фон. Берег с моря - декорация. Настоящее там, где живет человек.

После унылых серых сопок, битый час качавшихся в окнах автобуса, море в заснеженных берегах открылось неожиданно и торжественно, будто в нудной тишине грянул первый аккорд величественного гимна.

Старшина команды гидроакустиков Голицын возвращался в Северодар из первого мичманского отпуска - очередного, долгожданного…

У проходной морвокзала, куда подкатил рейсовый автобус, увидел лейтенанта Феодориди, начальника радиотехнической службы. Феодориди тоже заметил своего мичмана и радостно замахал рукой:

- Греби сюда!

Лейтенант и двое молодых матросов хлопотали у раскрытого багажника боцманских «Жигулей» - впихивали железный короб лодочного приемника.

- Молодец, что приехал! - обрадовался Феодориди.- А я уж замену искал… Опять в море выходим. Садись!

Голицын втиснулся на заднее сиденье. Белохатко нажал на стартер, и жизнь понеслась в бешеном северодарском темпе.

- С бала на корабль! - расплывался в белозубой улыбке Феодориди. - На флоте бабочек не ловят! В два часа выход.

Белохатко вел машину по неровному Северодарскому шоссе осторожно, щадя амортизаторы. Краем глаза он поглядывал на зеркальце заднего вида, в котором отражалась розовощекая голицынская физиономия.

Если бы мичмана Белохатко спросили, что он думает о старшине команды акустиков, боцман ответил бы так: «Какой из него моряк? Пианист. Пальчики тоненькие, беленькие, даром что без маникюра… Должность у него спокойненькая: шумы моря слушать. Послушал бы он их зимой на мостике! Одно звание, что мичман, да и то вроде как стыдится, к офицерам льнет… Кино с ними смотрит. Отрезанный ломоть. Подписка кончится - в столицу слиняет. Барышням семь бочек реостатов нарасскажет про то, как раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул. Такие нужны флоту, как паровозу якорь!»

Если бы мичмана Голицына спросили, какого мнения он о Белохатко, то и он бы не стал кривить душой: «Всегда представлял себе боцманов кряжистыми, просоленными, широкогрудыми… А наш щупленький, остроносенький, бритенький. Бухгалтер из райпо, а не боцман. Знает, перед кем прогнуться, а перед кем выгнуться. Командиру машину моет. Была бы у Абатурова собачка - собачку бы выгуливал… На одной простыне по месяцу спит, на дачу копит… В конспектах по политподготовке цитаты в красные рамочки обводит. И не от руки - по линейке. Значок техникума носит, а путает аборигенов с аллигаторами, стриптиз со спиритизмом, континент с контингентом. А уж заговорит - так сплошные перлы: «Шинеля на дизеля не дожить!», «Корпус красить от рубки до обеда»… Любимое занятие после перетягивания каната - домино. И лупит при этом по столу так, что в гидрофонах слышно: «Тетя Дуся, я дуплюся!» И такой «сапог» имеет право на ношение морского кортика?! И такому антропоиду присвоено некогда блестящее звание «мичман»?! За флот обидно!»

Отношения Голицына и боцмана начали портиться едва ли не на второй месяц их совместной службы. А началось, пожалуй, с пустяка - с белых манжет… Рукава у флотского кителя - что трубы. Когда руки на столе, сразу видно, что под кителем надето. Не очень-то это красиво: сидят мичманы в кают-компании, сверкают звёздочками на погонах, а из обшлагов у кого что проглядывает - то полосатый тельник, то голубая исподняя рубаха, то рукава рыжего - аварийного - свитера высовываются… Вот и решил Голицын слегка облагородить свой внешний вид. Завел себе белые манжеты с серебряными запонками. немудреная вещь - манжеты: обернул вокруг запястий отутюженные белые полоски, скрепил запонками, и китель сразу же приобретает эдакий староофицерский лоск, будто и впрямь под суровым корабельным платьем накрахмаленная сорочка. Конечно, в лодочной тесноте белоснежное белье - роскошь немыслимая, но манжеты простирать лишний раз ничего не стоит. Была бы охота.

Первым элегантную деталь в голицынской одежде приметил штурманский электрик Фролов.

- Ну ты даешь, Петрович! - засмеялся он за обедом.-Вылитый аристократ! У тебя, случаем, дедушка не того?… Не в князьях состоял? Фамилия-то - известно какая…

Пустяшное это событие - белые манжеты - оживило каютный мирок, и пошли споры-разговоры, и только боцман, Андрей Белохатко, неодобрительно хмыкнул и процедил сквозь золотые зубы:

- Лодка чистеньких не любит…

- Боцман чистеньких не любит! - парировал Голицын. С того злополучного обеда за мичманом Голицыным утвердилось прозвище - Князь.

А на другой день в отсеках развернулась субботняя приборка, и боцман выставил из-под диванного рундука ящички с гидроакустическим ЗИПом.

- Твое хозяйство? - спросил он Голицына. - Вот и храни в своей рубке.

Конечно же, то было несомненное зловредство. Кому неизвестно, что в рубке акустиков и без того не повернуться. На лодке каждый кубический дециметр свободного пространства в цене. И торпедисты, и мотористы, и электрики, и радисты стараются захватить в дальний поход как можно больше запчастей к своим аппаратам и механизмам. А тут ещё коки с макаронными коробками и консервными банками. А тут ещё баталер претендует на любой уголок, на любую «шхеру», куда бы можно было засунуть лишнюю кипу «разовых» простыней, рубах, тропических тапочек… Отсеки не резиновые. Вот и идут старшины команд на поклон к боцману, хозяину всевозможных выгородок, рундуков, камер, сухих цистерн. А у боцмана свои проблемы, свое имущество - шхиперское, рулевое, сигнальное, штурманское…

Штатная койка Голицына - в аккумуляторном отсеке нижняя по левому борту, изголовьем к носовой переборке, за которой пост радиотелеграфистов. Проще говоря, диванчик в углу мичманской кают-компании. Под ним-то и разместил Дмитрий вместо личных вещёй ящички, пеналы, сменные блоки к станциям. Теперь же боцман выставил их на том основании, что все равно-де Голицын в кают-компании не живет, перебрался в офицерский отсек, поближе к гидроакустической рубке, вот пусть и хранит свое хозяйство «по месту жительства».

Мичман мичману не начальство, за рундук можно было бы и повоевать - шутка ли отыскать теперь свободный кубометр объема! Но с Белохатко особо не поспоришь; во-первых, по Корабельному уставу боцман в мичманской кают-компании - старшее лицо. Недаром он восседает во главе стола - там же, где командир в кают-компании офицеров. Во-вторых, боцман - единственный из мичманов, кто несет верхнюю вахту, то есть стоит в надводном положении на мостике. Дело это сволочное и потому почетное. Тут у Белохатко как бы моральное право поглядывать на всю мичманскую братию свысока. Даром, что ли, передние зубы вставные- в шторм приложило волной к колпаку пеленгатора. В-третьих, боцман - лицо особо приближенное к командиру. Под водой в центральном посту они сидят рядышком: Абатуров в железном креслице, а в ногах у него, словно первый визирь у султанского трона, сутулится на разножке Белохатко, сжимая в кулаках манипуляторы рулей глубины. Впрочем, сжимают их новички-горизонтальщики. Боцман лишь прикасается к чёрным ручкам, поигрывает ими виртуозно: чуть-чуть вправо, чуть-чуть влево, носовые - чуть на всплытие, кормовые - чуть на погружение. Дифферент - «нолик в нолик». Лодка держит глубину как по ниточке.

Голицын, сидя в своей рубке, всегда знает, кто в центральном на вахте - боцман или кто-то из молодых. Белохатко зря рулями не «машет», перекладывает их редко и с толком. Оттого и гидравлика в трубах реже шипит. Насос реже работает - шуму меньше. Плохого горизонтальщика за версту слышно: «чик-чик, чик-чик…»

Абатуров на боцмана надышаться не может: «Андрей Иваныч, подвсплыви на полметра», «Андрей Иваныч, нырни ещё на полета», «Андрей Иваныч, сдержи», «Андрей Иваныч, замри».

Был командир с Белохатко на короткой ноге не только по службе. Оба в прошлом году купили «Жигули» одной марки. Боцман менял машину уже третий раз-начинал ещё с «Запорожцев», да и до флота баранку крутил, и Абатуров-любитель благоговел перед познаниями профессионала. В отпуск на юг ездили вместе автокараваном.

Взяв все эти обстоятельства в толк, Голицын не стал препираться с боцманом; вызвал своих «глухарей», велел рассовать ЗИП по «шхерам». Потом сходил на камбуз, попросил у Марфина немного картофельной муки - и за ужином вызывающе выпростал из рукавов кителя ослепительно белые, жесткие от крахмала манжеты.

2.

Неотступный страх, что из стальной бочки отсека - случись беда, - никуда не выберешься, не прыгнешь за борт, оставлял Костю только на камбузе. Здесь, в отличие от многосложной и непонятной машинерии подводного корабля, каждая вещь радовала своим привычным назначением. Кран - для того, чтобы течь воде в мойку, черненькие пакетники - чтобы включать плиту, электромясорубка - чтобы готовить фарш. Правда, и тут были свои необычности. Кастрюли, например, назывались лагунами и закрывались специальными крышками с винтами, дабы содержимое не расплескивалось в качку; мусорное ведро именовалось кандейкой, а мусоровыбрасывательный бункер ещё смешнее - ДУК (дистанциионное удаление контейнеров); пользоваться им можно было лишь с разрешения вахтенного офицера, да и то только в присутствии инженера-механика. ДУК походил на маленький торпедный аппарат и сообщался с забортным пространством, что внушало Косте почтительную робость при одном только взгляде на опасный агрегат.

Время на камбузе летело быстро: стряпня, разделка мяса, перебранка с ленивым камбузным нарядом, закваска теста - дни рождения у членов экипажа шли почти подряд, так что духовка, куда ставились именинные пироги, почти не остывала.

По учебно-боевым тревогам мичман Марфин выключал плиту и бежал в центральный пост, где по короткому трапику спускался в лаз «подпола», как называл он трюм центрального поста. Там, под стальными листами настила, в клубке водоотливных труб и насосов, тоже жили люди, а в дальнем закутке - за перископной выгородкой - таилась дверца провизионной цистерны. Провизионка состояла из двух камер. В одной из них находился кингстон балластной цистерны, который тоже входил в заведование кока. Здесь-то, наблюдая, как велела инструкция, «за герметичностью прочного корпуса в районе провизионной цистерны», Марфин отходил душой в тишине и прохладе укромного места после камбузного пекла и подначек в старшинской.

- Марфинские котлеты можно без хлеба есть, - намекал злоязычный электрик Фролов на то, что они де мясные лишь наполовину.

Гнусный наговор! Марфин чужого не берет! И в котел все по норме закладывает. Пусть любой народный контроль проверяет. Тут на лодке при такой безнадзорности за продуктами иной бы барыга ох как руки погрел! Вон мотористы откопали где-то ящик с докторскими витаминами, Горстями драже ели, красными пятнами пошли, а весь ящик выели - за три дня годовой запас прибрали. У Кости же в сухой провизионке центнер казенного печенья. Закройся и лопай сколько влезет. Никто не спросит. А спросит, так ответов много: покрошили при погрузке, или подмокло- выбросил, или соляром провоняло. Он же ни штучки не съел. То, что шоколад в коробку складывает, так это его, собственный - пайковый. С каждого чая по плиточке набегает. Из автономки вернется, детишкам на стол высыплет - а там штук триста шоколадинок! То-то радости будет!

Ну ещё простыни… Раз в десять суток баталер мичман Стратилатов выдаёт всем по комплекту «разового» белья. Испачкалось - на лодке стирать негде - на ветошь! А простыни-то хорошие - льняные, по четыре семьдесят штука. Выбрасывать - рука не поднимается. Тут за поход все семейство можно на три года бельем обеспечить. Ну, складывает Костя свои комплекты под тюфяк. Так свои же! Хочу сплю, хочу спрячу. Степан Трофимыч увидел. «Что, Костя, сундучишь?» -говорит. Не то в шутку, не то в укор…

Тяжёлый всё-таки парод собрался в старшинской. Марфина туда на аркане не затянешь. Только спать приходит. Да ещё когда баталер Стратилатов гитару свою берет. Хорошо поет, «скобарь пскопской», складно и весело:

Если вы утопните
И ко дну прилипните,
День лежите, два лежите,
А потом привыкнете!

3.

Должность мою сокращенно обозначают тремя буквами - ЗПЧ: заместитель по политической части. Симбирцев расшифровывает буквы так - «заместитель по человеческой части». О эта «человеческая часть»!

Если у тебя - для ровного счета - сто подчиненных и за каждым из них по-человечески признать право на нервы, ошибки, срывы - хотя бы по одному проступку в месяц при самой добросовестной службе в остальные двадцать девять дней, - то и тогда набегает по три чрезвычайных происшествия в сутки,

Три стихии - взаимоналоженные и смазывающие картину уставного порядка - противостоят тебе: стихия людей, стихия машин и стихия моря вкупе с коварной погодой Заполярья.

Стихия машин. На лодке их столько, что ежедневно - просто по естественному износу - может что-то выходить из строя, ломаться, ежедневно надо что-то менять, чинить, проводить регламентные работы. Обилие приборов породило термин, который до сих пор применялся только к живым организмам - несовместимость; электронная несовместимость приборов. Количество собранных в прочном корпусе механизмов перешло в некое надмашинное качество, аналогичное психике. А психика, как известно, не программируется…

Стихия океана путает наши карты даже тогда, когда экипаж пребывает на берегу. Их давно уже перестали клясть, эти бессчетные «ветры-раз» и «ветры-два», по объявлению которых надо бросать все дела и спешить на подводную лодку. И вот все, что ты намечал на сегодня - «Беседа гарнизонного прокурора с личным составом», тематический вечер «Край, в котором ты служишь» или встреча с подводниками-ветеранами, - все это безнадежно переносится на завтра, безнадежно потому, что завтра у прокурора будут свои дела, ветеран-подводник уезжает домой, да и кто вообще знает, какая погода и какие вводные будут завтра.

Наконец, стихия собственной души и её страстей. В таких условиях ты не имеешь права на капризы, хандру, забывчивость, несправедливость… А это, как известно, труднейшая из задач - одолеть самого себя…

Мир хаоса, порожденного игрой всех этих стихий, открывается перед замом-новичком - с одной стороны; с другой - он предстает четко разлинованным миром инструкций, директив, приказов, наставлений, положений, уставов, извлечений, рекомендаций…

Перебирая вороха бумаг, понимаешь, что не ты первый, кто содрогнулся от бесформенности мира случайности и вероятности, что и до тебя ломали головы тысячи мудрых и не очень мудрых людей, которые соткали всю эту сеть из параграфов и граф, чтобы обуздать вселенский хаос, придать ему подобие порядка, симметрии, логики. Поколениями флотских умов придумана довольно надежная защита корабельной жизни от помех внешних и внутренних. Она изложена в «Книге корабельных расписаний», в которой вот уже сколько веков подряд меняются только названия механизмов да связанных с ними работ. Да ещё орфография.

О если бы не подтачивали военно-морской порядок людские страсти, пороки, амбиции, эмоции!… Но это все равно что мечтать: о если бы не было в мире трения, тогда бы построили вечный двигатель!

И всё-таки, я думаю, инженеру-механику труднее. Его просчеты в технике обнаруживаются быстро. Задиры на шейках коленвала сразу дают о себе знать. А сколько невидимых глазу «задиров» оставили мы с командиром в матросских душах?

Это не оправдание, что взрослого человека за каких-нибудь два-три года не перевоспитаешь. Перевоспитать, перестроить, перевернуть можно за минуту. Поступком. Деянием. Подвигом.

Но для этого надо быть не ЗПЧ, не замполитом, а к о м и с с а р о м.

Комиссар - это человек, чья нервная система напрямую, без понижающего трансформатора включена в жизнь экипажа со всеми перепадами её высокого напряжения, со всеми её короткими замыканиями.

Комиссар, замполит, как и доктор, нужен, в конечном счете, для одного-единственного, самого трудного, решающего для корабля часа, когда он должен найти такие слова и высказать их в таком заклинании, чтобы победа упала к ногам, как падает заговоренная жар-птица…

Глава пятая

1.

Мы снова в море. Прелюдия перед большим походом. Не было ещё дня, чтобы я не спросил себя - выдержу ли? Столько месяцев в прочном корпусе, где каждые сутки длятся л в самом деле больше века.

Эти короткие, полунедельные выходы в полигоны многое дали и мне, и экипажу: слегка сплавались, слегка притерлись, слегка присмотрелись друг к другу. Но это в прибрежных полигонах. А в океане? Там ведь и мера всему - океанская…

И куда меня понесло? Давным-давно бы уже жил в Москве, бродил бы по городу куда глаза глядят, не посматривая на часы, дышал бы сухим осенним воздухом вволю, слушал бы музыку, читал бы мудрые книги - сколько их, непрочитанных! - спал бы до восьми часов, как раз бы до подъёма флага. И никто бы не стучал в мою дверь посреди ночи, и не трезвонили бы колокола громкого боя над ухом, и не рявкали бы ревуны. А главное - никто бы с меня ни за кого не спросил. Отвечал бы только за самого себя. Ведь было же такое время… Неужели было?

С рассветом все подводные лодки - наши и не наши, все, кого нужда выгнала на поверхность, кто всю ночь заряжал аккумуляторную батарею или менял прогоревшую резину герметичных захлопок, заваривал прохудившееся железо или всплывал «взять звёзду», провентилировать смрадные отсеки, выбросить мусор, кого не спугнули локаторы патрульных самолётов, - возвращаются в родную стихию, в темень глубин.

Я просыпаюсь от возгласа вахтенного офицера: «Задраен верхний рубочный люк!» Крикливый динамик висит над самой головой, и во сне в память мою, как на сеансах гипнопедии, навечно впечатываются ночные команды и перекличка акустиков: «Глубина… метров. Горизонт чист…» Свищет в цистерны вода. Беспечное покачивание сменяется целеустремленным движением вниз, вниз, вниз - вглубь, вглубь, вглубь… Тело даже несколько легчает, как при провале самолёта в воздушную яму, голова сползает с подушки, а ноги все сильнее и сильнее упираются в носовую переборку, будто та стремится стать полом, будто весь каютный мирок вот-вот опрокинется и перевернется… И круговерть вопросов: какая глубина? почему так долго не отходит дифферент? от кого погружаемся?…

Нет ничего тоскливее, чем уходить под воду с такой крутизной - одному - в темноте и гробовой тишине. Родная каюта кажется склепом.

Все вещи замерли, точно оцепенели от гипноза глубины: дверца шкафчика не бьется, посуда в буфете кают-компании не гремит. Отсек наливается тишиной, глухой до жути, после клохтанья дизелей и плеска волн.

На столе у меня - китайский богдыханчик с качающейся головой. Его поклоны и наклоны отмечают крены и дифференты корабля. Должно быть, сейчас голова божка запрокинулась за спину. Не иначе на рулях глубины молодой горизонтальщик. А в такие минуты превращаешься в очень чуткие живые весы: ощущаешь десятые доли любого дифферента. Будто ртуть переливается то в ноги, то в голову, пока наконец лодка не выравнивается и не наступают обманчивые твердь и покой.

Нервы, нервы… А ведь на каком-то месяце автономного плавания неизбежно дадут о себе знать. К черту загробные мысли! Лучший способ от них избавиться - пройти по отсекам, «выйти на люди».

Я натягиваю китель, нахлобучиваю пилотку…

Пригнувшись, вытискиваюсь из каютного проемчика в низенький тамбур, который отделяет каюту старпома, отодвигаю дверцу с зеркалом и выбираюсь в средний проход.

Изнутри подводная лодка похожа на низенький туннель, чьи стенки в несколько слоев оплетены кабельными трассами, обросли приборными коробками и вовсе бесформенной машинерией. Механизмы мешают распространяться свету плафонов, и оттого интерьер испещрен рваными тенями и пятнистыми бликами. У носовой переборки в полумраке тлеет алая сигнальная лампочка станции ЛОХ.

На первых русских подводных лодках в центральном посту вот так же алела пальчиковая лампочка перед иконой Николая чудотворца - покровителя рыбаков и моряков. Но у подводников есть свой святой - праведник Иона, совершивший подводное путешествие во чреве китовом.

Красная лампочка посвечивает другому Ионе - Ионе Тодору, вахтенному электрику второго отсека. Завидев меня, он приподнимается из укромного местечка между командирской каютой и водонепроницаемой переборкой носового торпедного отсека.

- Тарып кап-нант, вахтенный электрик матрос Тодор!

- Есть, Тодор. Как плотность?

С легким молдаванским акцентом Тодор сообщает плотность электролита в аккумуляторных баках. Я щелкаю выключателем аварийного фонаря - горит. На этом официальную часть встречи можно прервать. Я - замполит, и от меня кроме вопросов по службе всегда ждут чего-то ещё. Старпом называет такие мои вылазки: «Поговорить с матросом на сон грядущий о любимой корове, больной ящуром». Тодор - бывший виноградарь, и когда-то мы действительно говорили с ним о страшной болезни лозы - филлоксере. Это было давным-давно, ещё в самом начале похода. С того времени мы успели с ним вот так - мимоходом, накоротке - переговорить об Ионе Друцэ и Марии Биешу, о Кишиневе, о мамалыге, о Котовском, о Маринеско, о том, что молдавское «ла реведере» очень похоже на итальянское «арри ведерля», о битве при Фокшанах, о цыганах, что «шумною толпой по Бессарабии кочуют»…

Он один молдаванин в экипаже. Сам я в Молдавии никогда не был. Мне рассказывала о ней мама: она начинала там врачом-эпидемиологом… И без того скромные мои знания о «солнечной Молдове» давно иссякли. Тодор ждет. Ну что я ещё скажу? Не повторять же снова об этой проклятой филлоксере? Тодор приходит на помощь:

- Товарищ капитан-лейтенант, не слышали в «Последних известиях», какая там погода у нас?

Ну как ему скажешь, что не слышал?

- Слышал. Сухо. Безоблачно. Температура - около тридцати.

Тодор светлеет.

- Как всегда! У нас всегда так!

Я заметил, с каким вниманием слушают в отсеках сводку погоды в «Последних известиях». И в самом деле, услышишь, что в Москве оттепель, ветер слабый, до умеренного, гололед - и будто весточку из дому получил. Трудно ли представить себе московский гололед?

2.

«С огнестрельным оружием и зажигательными приборами вход в отсек категорически запрещён!» Медная табличка приклепана к круглой литой двери лаза в носовой торпедный отсек. Оставь огниво, всяк, сюда входящий. «Всяк» сюда не войдет. В рамочке на переборке - список должностных лиц, которым разрешен вход в первый отсек при наличии в нём боезапаса. Список открывает фамилия старпома, за ней моя.

Первый отсек самый большой - он протянулся во всю длину торпед, и, оттого что передняя его стенка скрыта в зарослях трубопроводов и механизмов, замкнутое пространство стальной капсулы не рождает ощущения безысходности. Ему не может здесь быть места хотя бы ещё и потому, что отсек задуман как убежище: над головой - торпедопогрузочный люк, через который, если лодка не сможет всплыть, выходят на поверхность, как и через трубы носовых торпедных аппаратов. Это - двери наружу, врата спасения.

На настиле между стеллажными торпедами меня встречает вахтенный отсека старшина 1-й статьи Ионас Белозарас. Опять Иона!… Белозарас отличник боевой и политической подготовки, отличник Военно-Морского Флота, специалист 1-го класса, командир отделения торпедистов, групкомсорг, помощник руководителя политзанятий, кавалер нагрудного знака «Воин-спортсмен». Мне нравится этот старшина не за его многочисленные титулы - тихий неразговорчивый литовец, он человек слова и дела, на него всегда можно положиться… Ионас постарше многих своих однокашников по экипажу - пришёл на флот после техникума и ещё какой-то отсрочки. Рядом с девятнадцатилетним Тодором - вполне взрослый мужчина, дипломированный агроном. Я даже прощаю ему учебник «Агрохимии», корешок которого торчит из-под папки отсечной документации. Вахта торпедиста - это не вахта у действующего механизма, но дело даже не в том. Белозарас поймал мой взгляд, и можно быть уверенным, что теперь до конца смены к книге он не притронется. Нотации об особой бдительности к концу похода лишь все испортят.

Чтобы соблюсти статус проверяющего начальника, я спрашиваю его о газовом составе воздуха. Вопрос непраздный. «Элексир жизни» в соприкосновении с маслом взрывоопасен, недаром торпеды и все инструменты подвергают здесь обезжириванию.

Вахтенный торпедист через каждые два часа обязан включать газоанализатор и сообщать показания в центральный пост. Все в норме. Кислорода - 22%, углекислоты - 0,4 %. Я не спешу уходить. Любой отсек - сосуд для дыхания. Все его пространство, изборожденное, разорванное, пронизанное механизмами, - это пространство наших легких, под водой оно как бы присоединяется к твоей плевре. Воздух в первом отсеке всегда кажется свежее, чем в других помещёниях. Видимо, потому что он прохладнее; его не нагревают ни моторы, ни электронная аппаратура, не говоря уже о камбузной плите или водородосжигательных печках. Я делаю несколько глубоких очистительных вдохов…

Чтобы пройти в кормовые отсеки, надо вернуться в жилой, офицерский. Он похож на купированный вагон, грубовато отделанный тем дешевым деревом, которое идет на изготовление ружейных прикладов и прочих деталей военной техники, не вытесненных ещё пластмассой.

Здесь же, под сводом левого борта, протянулась выгородка кают-компании. В одном её конце едва умещается холодильник «ЗИЛ», прозванный за могучий рык «четвертым дизелем»; в противоположном - панель с аптечными шкафчиками. Раскладной стол сделан по ширине человеческого тела и предназначен, таким образом, не только для того, чтобы за ним сидели, но и для того, чтобы на нём лежали. Лежали на нём трижды - три аппендикса вырезал под водой в дальних походах доктор. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что столовый мельхиор под операционными светильниками сверкает на белой скатерти зловещёй хирургической сталью, за стол кают-компании всегда садишься с легким душевным трепетом.

В положенный час кают-компания превращается в конференц-зал, в лекторий, в чертежную мастерскую, канцелярию, киноклуб, библиотеку и просто в салон для бесед.

Под настилом палубы отсека - трюм. В этом легко убедиться, если отдраить в среднем проходе люк и заглянуть в лаз аккумуляторной ямы: в два яруса стоят там огромные чёрные баки элементов. В них заключена подводная сила корабля, его ходовая энергия, тепло, свет…

Но в этом же подполье обитает и гремучий дух-разрушитель - водород. Всего лишь четыре процента его в воздухе рождают взрывоопасную газовую смесь. Батареи постоянно выделяют водород, и следить за периодической вентиляцией их, как заведено ещё со времен первой мировой войны, - недреманная обязанность вахтенного офицера - в море, дежурного по кораблю - в базе. И уж, конечно, вахтенного механика.

Центральный пост… Тронное место в центральном посту занимает железное креслице, приваренное к настилу у носовой переборки так, что командир в нём всегда сидит спиной к носу корабля. Оно похоже на подставку для старинного глобуса. Под креслом размещён штурманский агрегат. Если уместиться в тесной чаше сиденья, то в лопатки упрутся, словно стетоскопы, ревунные раструбы машинных телеграфов. Прямо у коленей окажется разножка боцмана перед манипуляторами рулей глубины и многоярусным «иконостасом» из круглых шкал глубиномеров, аксиометров, дифферентометров.

За спиной боцмана - конторка вахтенного офицера с пультом громкой межотсечной связи. У ног «вахтерцера» сидит обычно на «сейфе живучести»[3] вахтенный механик. Эти четыре человека- «мозжечок» субмарины - размещёны купно, как экипаж танка.

Сейчас здесь напряженно: подвсплытие в приповерхностный слой. Слегка покачивает. Из выносного гидроакустического динамика слышно журчание, с каким перископ режет поверхность. Это журчание да бесплотная мягкая сила, налегающая то на спину, то на грудь, - вот, пожалуй, и все, чем планета Земля даёт знать о себе. Под водой же обрываются и эти связи с внешним миром. Единственное, что напоминает о береговой, сухопутной жизни, - сила тяжести. За оболочкой прочного корпуса могли бы проноситься звёздные миры и проплывать затонувшие города, бушевать смерчи или протуберанцы, но в отсеках все так же ровно светили бы плафоны и так же мерно жужжал репитер гирокомпаса. Но мы-то знаем - что за этой тишиной и бездвижностью. Мы погружены в мир сверхвысоких давлений- такой же опасный, как космический вакуум. Мысль эта неотступна, как и давление океана. Она напрягает душу, чувства, разум так же, как обжатие глубины - прочный корпус.

Быть в центральном посту и не заглянуть в штурманскую рубку очень трудно. Это единственное место на подлодке, где ощущается движение корабля, где своими глазами видишь, как пожирается пространство: в окошечках штурманского прибора переползают цифры миль, градусы и секунды пройденных меридианов, параллелей…

Мне нравится бывать здесь ещё и потому, что деревянная каморка в железных джунглях центрального поста - с полками, заставленными томами лоций, крохотными шкафчиками, выдвижной лампой и самым широким на лодке столом (чуть больше кухонного для малометражных квартир) - напоминает об уюте оставленного дома. К тому же это самая что ни на есть моряцкая рубка на подводной лодке: карты, секстанты, хронометры, звёздный глобус… Тонко отточенные карандаши, резинки, мокнущие в спирте, параллельная линейка из грушевого дерева, острый блеск прокладочных инструментов…

За прокладочным столом сегодня младший штурман лейтенант Васильчиков. Широкий, круглолицый, с красными губами. Смотришь на него и почему-то сразу представляешь его мать: дородную, добрую, чадолюбивую. Мне всегда становится неловко, когда с губ Васильчикова срывается порой крепкое словцо. Как будто его мать где-то рядом и краем уха все слышит. Ругаться ему органически не идет: он добродушен и начитан. Единственный офицер в кают-компании, у кого ни с кем никаких конфликтов. Тип универсальной психологической совместимости.

«Тип» только что бросался ластиком, привязанным к леске, в лопасти вентиляторов - здорово отскакивает! Вахта выпала скучная - карта пустая, ни островов, ни банок, серая цифирь глубинных отметок. До точки поворота ещё ой как не скоро!…

Заметив меня, Васильчиков смущается и поспешно разворачивает свиток ватмана.

- Вот, Алексей Сергеевич, все готово!

На листе каллиграфически вычерчена схема нашего похода. Схему повесим на самом бойком месте - в коридоре четвертого отсека, - и штурман ежедневно будет отмечать на ней положение корабля.

Я беру в руки изящную коробочку из лакированного дерева - футляр из-под давно утопленных палубных часов. Шкатулочка обшита изнутри зеленым бархатом и снабжена медными крючочками - идеальное вместилище для моего богдыханчика. Васильчиков хранит в ней предохранители, и давний наш торг - три пачки дефицитнейшей в мире цветной фотопленки - никак не состоится. Я выразительно вздыхаю, и Васильчиков не менее выразительно поднимает брови: дело хозяйское…

- Две, - предлагаю я.

- Побойтесь бога, Алексей Сергеевич! Ручная работа.

Работа-то ручная… Но вещь остается вещью: фотопленка - продолжение памяти. А в памяти хочется удержать так много…

Следующий отсек - жилой, мичманский. Устроен он почти так же, как и второй, - те же аккумуляторные ямы под настилом, тот же коридор купированного вагона. Тут расположены рубка радистов, каюты механика и помощника, сухая провизионка, мичманская кают-компания, она же - восьмиместный кубрик…

По сравнению с первым отсеком, где в тропиках самый благодатный прохладный климат, атмосфера здесь пахучая и жаркая даже в Арктике. Причиной тому - электрокамбуз, приткнувшийся к кормовой переборке. Напротив, чуть в стороне от двери, разверзся в полу люк мрачно знаменитой среди молодых матросов боцманской выгородки. Сюда спускаются провинившиеся, чтобы вершить на дне её тесного трюма сизифов труд по наведению чистоты и сухости.

В дверях камбуза замечаю Симбирцева. Что-то жует.

- Не спится, Сергеич?

- Бессонница.

- Это от голода, - авторитетно заявляет старпом. - Море любит сильных, а сильные любят поесть.

Если это так, то море непременно любит Симбирцева - волгаря с бурлацким разворотом плеч.

Камбуз - сплошной перегонный куб: пары конденсируются на холодном подволоке, и крупный дождь срывается сверху. Догадливые коки сделали себе навес из распоротого полиэтиленового мешка. Мичман Марфин печет оладьи. Наверху шторм, глубина небольшая - качает. Масло стекает то туда, то сюда и все время подгорает. Оладьи наезжают одна на другую - спекаются в пласт. Марфин кромсает его ножом.

- Ну так что, «Марфа - зеленые щи»,- продолжает старпом прерванный разговор, - загубил пролетарское дело на корню. В провизионке зверинец развел.

Вчера в трюме центрального поста под дверью рефрижераторной камеры старшина 2-й статьи Пяткин поймал мышь.

- Дак один только мышь, товарищ капитан-лейтенант. Дуриком завелся. Ни одного больше не будет.

- Мышь, говоришь, одна? - усмехается Симбирцев. - Смотри. Попадется зверь - ящик коньяка поставишь.

Марфин радостно улыбается:

- О, дак за ящик подпустить можно!

- Фу, как плохо ты думаешь о своём старпоме! Симбирцев оставляет камбуз с напускной обидой. Дело сделано: психологическое напряжение снято. Марфину уже не так тягостно. Мышь под водой живет, а уже он, Марфин, и подавно выживет.

Там, где побывал старпом, - делать нечего: порядок наведен, люди взбодрены. Иду в корму по инерции.

Получить представление о здешнем интерьере можно, лишь вообразив такую картину: в небольшом гроте под сенью нависших зарослей вытянулись рядком три длинные плиты - что-то вроде доисторических надгробий. Так вот: заросли - это трубопроводы и магистрали. Плиты - верхние крышки дизелей. В надводных переходах на них обычно отогреваются промокшие на мостике вахтенные офицеры и сигнальщики.

Над средним дизелем подвешен чайник, и отсек стал похож на цыганскую кибитку.

Вахтенный отсека - старший матрос Еремеев. С мотористами вообще трудно найти общий язык, а с Еремеевым у нас отношения и вовсе не сложились.

У Еремеева открытое, располагающее лицо рабочего паренька. Наряди такого в косоворотку, сбей ему картуз набекрень, и любой режиссер охотно пригласит его на роль питерского мастерового. При веем своём обаянии он один из тех людей, которые четко знают свои права и чужие обязанности. Механик на него не надышится - Еремеев лучший моторист на лодке, золотые руки, умеет много больше того, что требуется от матроса срочной службы. Еремеев давно набил себе цену и ведет себя с тем вызовом, с каким водопроводчик торгуется с хозяином квартиры, где то и дело подтекают краны, барахлит унитаз. И все же есть в нём что-то подкупающее, особенно когда смотришь, как лихо и уверенно управляется он со своими вентилями, кнопками, рычагами на запуске дизеля. К тому же держится Еремеев даже в самых невыгодных для себя ситуациях с таким достоинством и степенством, что ни один мичман и ни один офицер, по-моему, ни разу не повысили на него голоса.

С погружением под воду рабочая страда мотористов перемещается к электрикам. После стального клекота дизелей глухой гуд гребных электродвигателей льется в уши целебным бальзамом. Палуба по понятным причинам сплошь устлана резиновыми ковриками. От них ли, от озона ли, который выделяют работающие электромеханизмы, здесь стоит тонкий крапивный запах.

Во всю высоту - от настила под подволоки - высятся параллелепипеды ходовых станций. Между ними-койки в два яруса. Точнее, в три, потому что самый нижний расположен под настилом - в трюме, - только уже в промежутках между главными электромоторами. Спят на этих самых нижних койках мидчелисты - матросы, обслуживающие гребные валы и опорные подшипники размером с добрую бочку. Из квадратного лаза в настиле торчит голова моего земляка и тезки - матроса Данилова. Я спускаюсь к нему с тем облегчением, с каким сворачивают путники после долгой и трудной дороги на постоялый двор. После «войны нервов» в дизельном в уютную «шхеру» мидчелистов забираешься именно с таким чувством. Здесь наклеена на крышку контакторной коробки схема московского метро. Глядя на нее, сразу же переносишься в подземный вагон. Так и ждешь - из динамика боевой трансляции вот-вот раздастся женский голос: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция - «Преображенская площадь».

Данилов знает мою особую к нему приязнь, но всякий раз встречает меня официальным докладом с перечислением температуры каждого работающего подшипника. Лицо у него при этом озабоченно-внимательное - так ординатор сообщает профессору после обхода температуру больных. Подшипники, слава богу, здоровы все, но подплавить их - зазевайся мидчелист - ничего не стоит. Это одна из самых тяжёлых и легко случающихся аварий на походе, и я выслушиваю доклад с интересом отнюдь не напускным.

Данилов - из той волны безотцовщины, что разлилась уже после войны. Мать - он всегда называет её «мама» - дала ему «девичье» воспитание: Данилов робок, застенчив, нелюдим. Он штудирует том высшей математики - готовится в институт. Частенько стучится ко мне в каюту: «Товарищ капитан-лейтенант, разрешите послушать мамину пленку». Перед походом я собрал звуковые письма-напутствия родителей многих матросов, и Данилову пришла самая большая кассета. Я оставляю его наедине с магнитофоном и ухожу обычно в центральный пост или в кают-компанию. Он возвращается к себе с повлажневшими глазами…

- Подшипники не подплавим?

- Как можно, товарищ капитан-лейтенант! Напоследок я задаю ему почти ритуальный вопрос:

- Гражданин, вы не скажете, как лучше всего проехать…- придумываю маршрут позаковыристей,- со «Ждановской» на «Электрозаводскую»?

Данилов расплывается в улыбке и, не глядя на метро-схему, называет станции пересадок.

3.

Жилой торпедный отсек вполне оправдывает свое парадоксальное название. Здесь живут люди и торпеды. Леса трехъярусных коек начинаются почти сразу же у задних аппаратных крышек и продолжаются по обе стороны среднего прохода до прочной переборки. Стальная «теплушка» с нарами. Дыхание спящих возвращается к ним капелью отпотевшего конденсата. Неровный храп перекрывает свиристенье гребных винтов. Они вращаются рядом - за стенами прочного корпуса, огромные, как пропеллеры самолёта.

Площадка перед задними крышками кормовых аппаратов своего рода форум. Здесь собирается свободный от вахты подводный люд, чтобы «потравить за жизнь», узнать отсечные новости, о которых не сообщают по громкой трансляции. Здесь же чистят картошку, если она ещё сохранилась. Здесь же собирается президиум торжественного собрания; вывешивается киноэкран - прямо на задние крышки. Сюда же, как на просцениум, выбираются из-за торпедных труб самодеятельные певцы и артисты.

Матрос Жамбалов, присев в уголке на красный барабан буй-вьюшки, старательно выводит в тетради затейливые бурятские письмена.

Я беру у него тетрадь. Полистав и убедившись, что письмо он пишет не в конспекте для политзанятий, возвращаю ему его письмена.

По отсекам нельзя ходить просто так. Если ты носишь офицерские погоны, умей подмечать любой непорядок. Матрос не обидится на дельное замечание, но он не простит тебе, если ты с важным начальническим видом пройдешь мимо незадраенной переборки или распломбированного аварийного бачка… Он быстро поймет, что ты стоишь как подводник. И никакие нашивки не спасут твой авторитет. Поначалу я выбирался только с Симбирцевым, мотая на ус его старпомовские распоряжения и указания. Глаз у него острый, язык ещё острее. Теперь отваживаюсь проходить по лодке из носа в корму без провожатых.

Смена дня и ночи под водой незаметна, но, чтобы не ломать подводникам «биологические часы», уклад жизни построен так, что на ночные часы приходится как можно больше отдыхающих. В это время сокращается обычно освещёние в отсеках, команды передаются не по трансляции, а по телефону.

Устроить себе ложе на подводной лодке- дело смекалки и житейского опыта. Хорошо на атомоходах - там простора в отсеках не занимать: матросы спят в малонаселенных кубриках. На дизельных субмаринах о такой роскоши приходится только мечтать. И хотя у каждого есть на что приклонить голову, человек ищет, где лучше.

Вон электрики расположились в аккумуляторных ямах. Там тихо, никто не ходит, не толкает, а главное, ничто не мешает вытянуться в проходе между аккумуляторными баками в полный рост.

Торпедный электрик изогнулся зигзагом в извилистой «шхере» между расчетным стрельбовым аппаратом и выгородкой радиометристов.

Мерно гудят под пойолами настила гребные электродвигатели. Там, между правым и средним мотором, спит мидчелист Данилов. В изголовье у него смотровое окно на коллектор с токоведущими щетками. Щетки немного искрят, и окно мигает голубыми вспышками, будто выходит в сад, полыхающий грозой. Что снится ему сейчас в электромагнитных полях под свиристенье вращающихся по бокам гребных валов?

Яркий свет горит в штурманской рубке, до дыр истыкана карта иглами измерителя, лейтенант Васильчиков высчитывает мили до поворотной точки.

Берется с дремотой командир, подстраховывающий в центральном посту новоиспеченного вахтенного офицера. Сидит он не в кресле, а в круглом проеме переборочного лаза на холодном железе, чтобы легче было гнать сон. Время от времени он вскидывает голову, запрашивает курс, скорость, содержание углекислоты, и снова клонится на грудь голова, налитая лютой бессонницей.

Боцман у горизонтальных рулей неусыпно одерживает лодку на глубине.

И конечно же, бодрствует гидроакустик, единственный человек, который знает, что происходит над лодкой и вокруг нее. Слышит он и как журчит обтекающая корпус вода, и как постукивает по металлу в пятом отсеке моторист Еремеев, ремонтирующий помпу, и как кто-то неосторожно звякнул переборочной дверью в седьмом. Стальной корпус разносит эти звуки под водой, словно резонатор гитары.

Подводная лодка спит вполглаза тем осторожным сном, каким испокон веку коротали ночи и на стрелецких засеках в виду татарских отрядов, и в кордегардиях петровских фортеций, и у лафетов на бородинских редутах, и на площадках красноармейских бронепоездов, и в дотах Брестского укрепрайона…

Подводная застава России…

- Горизонт чист! - Акустик.

…Сегодня после обеда члены поста народного контроля- доктор, помощник, боцман и я - проверяли наличие и содержание стрелкового оружия. Вскрыли в жилом офицерском отсеке железную пирамиду, выкрашенную в безмятежно-голубой цвет, извлекли автоматы со складными прикладами. Я взвесил на ладони свой пистолет.

О, ярая мечта детства - обзавестись собственным оружием! Это она, неотступная, властная, толкала нас, мальчуганов послевоенной поры, на «археологические» раскопки в старых траншеях и дотах - земля белорусская изобилует ими - в надежде отыскать настоящий пистолет или автомат. Увы, как часто гремели взрывы, унося юные жизни слишком любопытных и неосторожных!… Не найдя ничего стоящего, мы насыщали страсть к оружию самодельными арбалетами, всевозможными стрелометами и самопалами чудовищных конструкций… И вот теперь пальцы мои ощупывают вороненый металл личного пистолета. Радостно ли мне? Хоть бы одну искорку того мальчишеского вожделения! Да и что мне пистолет, если сама подводная лодка - гигантское оружие-торпедомет и я живу в нём, в его механизме.

Тяжесть ответственности. Ни в чем она не ощущается так весомо, как в тяжести оружейного, корабельного металла. И вместе с тем под спудом этого бремени живет и крепнет чувство мужской гордости: вся эта грозная мощь доверена нам, мне…

Чтобы такая сложная конструкция из металла, электроники и человеческих отношений, как военный корабль, действовала безукоризненно и эффективно, необходимо, чтобы каждый одушевленный её элемент на какое-то время - не на всю жизнь, на время службы или хотя бы на время дальнего похода - сознательно согласился быть винтиком, шестеренкой в общем механизме, забыв или, точнее, припрятав человеческую гордыню; сознательно согласился бы делать быстро и четко только то, что от него требует координирующая центральная система - ГКП - главный командный пост. Быть винтиком, не превращаясь в него, ибо жизнь может потребовать мгновенного превращения винтика в ведущее звено. Так случалось не раз, и, когда в бою на «Щ-402» погибли командир, штурман и большая часть офицеров, лодку привел на базу матрос - штурманский электрик Александров, который, будучи «штифтиком», отвечающим лишь за исправность электронавигационных приборов, фактически был мастером, знающим не толику, а все дело разом. В истории морских войн известен случай, когда командование подводной лодкой принял доктор.

На корабле каждый должен уметь заменить другого - и рядом, и выше, и ниже. Просто винтику это не под силу. Такое умение должно питать уважение к самому, себе, компенсировать моральный ущерб от выполнения куцых обязанностей функционера.

Бывают такие простые истины о всеобщем благе, постижение которых происходит не умом, а озарением сердца. Так было и со мной, когда я нутром прочувствовал, что только сознательное, а значит, добровольное исполнение своих обязанностей каждым из нас поможет легко и без издержек решить главную задачу, которая стоит в мирное время перед любым кораблем, - высокую боевую готовность.

Чтобы внушить эту важнейшую истину хотя бы малому кругу лиц - членам своего экипажа, у замполита есть немало возможностей и целый набор «инструментов», отточить которые он обязан сам: партийное бюро корабля, комитет комсомола, советы, посты, группы, кружки… «Схема расстановки коммунистов в отсеках и по боевым сменам» так и останется схемой, если ты сам не подберешь людей, не объяснишь им новыми, незатертыми словами, как важно то, что они делают; если их не зажжешь. И здесь мало гореть самому, тут надо быть и психологом, и командиром, дипломатом и воином, прокурором и исповедником. И Человеком. На должности замполитов нужно подбирать людей по самому строгому конкурсу, как на замещёние профессорских вакансий. Тем более что профессор лишь учит, в лучшем случае ещё и воспитывает, тогда как комиссар учит, судит, ведет за собой на самые тяжкие испытания, на смерть.

Глава шестая

1.

Там, в Москве, я и представить себе не мог, что когда-нибудь буду жить такой странной жизнью: без выходных, без личного времени, в судорожной спешке - успеть, успеть, все успеть до выхода в большие моря… Время мое принадлежало кораблю и экипажу безраздельно. И только тогда, когда в казарме зажигались синие плафоны-ночники, и в спину мне козырял дежурный по команде, я сбегал по бетонным ступенькам, чувствуя, как с каждым шагом в сторону города слабеет силовое поле подплава, отпуская нервы и сердце.

Ночь и снег. Снег и ночь. Белизна и темень. Чистота и тайна. Я иду к ней… Наш нечаянный роман обречен. Она собирается уезжать из Северодара. Навсегда. На другой край земли - домой, на Камчатку, к маме. А я ухожу в море. Надолго. На ощутимую часть жизни. Когда вернусь, подрастут деревья и дети, построят новые дома, изменится мода, отпечатают новые календари… Нас разносит в разные полушария земли - её в восточное, меня - в западное. Мы невольно будем антиподами. Даже наши письма не смогут найти нас. И почтальоны, это уж точно, «сойдут с ума, разыскивая нас».

Будь нам по семнадцать лет, мы бы отдались прекрасной игре в разлуку и верность. Но нам не семнадцать. И мы дожигаем наши железнодорожные свечи - сколько ещё их осталось там в пачке? - с мудрым спокойствием.

Ее комната не уютнее гостиничного номера. Временное пристанище: криво висящая книжная полка, протоптанная до древесины дорожка на грубо крашенном полу, случайная казенная мебель. И только ровные ряды красных кухонных жестянок с эстонскими надписями да керамический сервиз, который она расставляла на столе завораживающе красиво, говорили о том, что Королева Северодара знавала иную жизнь. И ещё свеча - квадратная, фиолетовая, полуоплывшая от былых возжиганий - Немо свидетельствовала о более счастливых временах.

Из окна её, обклеенного по щелям полосками, старых метеокарт, сразу и далеко открывается горная тундра, такая же дикая, первозданная, как и миллионы лет назад. Один каменный холм, гладкобокий, кругловерхий, вползал, натекал или стекал с точно такого же другого лысого холма, облепленного осенью лишайниками, зимой снежными застругами, весной перьями линяющих чаек.

Другое её окно выходило на гавань. Пейзаж здесь прост: корабельная сталь на фоне гранита. Оскалы носовых излучателей отливают хищным блеском лезвий и взрывателей. Смотря в это окно, я всегда ловил «взгляд» нашей подлодки - пристальный, немигающий взор анаконды: «Возвращайся скорее! Твое место - в моем чреве».

Лю не спрашивала, когда я приду в следующий раз. Знала, что мне это неизвестно так же, как и ей. Кто бы мог сказать, куда и насколько, мы уйдем в ближайшие два часа? И когда вернемся в гавань? И когда отпустят дела - в полночь или под утро?

Ей ничего не надо было объяснять. Она знала, какой жизнью живет подплав. Хотя порой и она не догадывалась, чего мне стоило переступить её порог, какой шлейф невероятных случайностей - серьезных и курьезных, роковых и нелепых - тянулся за моей спиной от ворот подплава.

И всякий раз это было вожделенным чудом, когда посреди погоняющих друг друга. служебных дел, сцепленных без разрывов, как звенья якорь-цепи, - из построений, проворачиваний механизмов, погрузок, перешвартовок, совещаний, дифферентовок, политинформаций, тренировок, - вдруг возникали её стены, её лицо, её глаза… Оно не долго длилось, это призрачное счастье, - считанные часы, а то и минуты - до стука посыльного в дверь, до тревожного воя сирены, до отрезвляющего пения «Повестки»… И снова грохотала нескончаемая якорь-цепь: ремонты, зачеты, собрания, медосмотры, учения, дежурства, наряды, караулы, выходы в полигоны… Мы сверяли свое время по разным стрелкам: она - по часам, я - по секундомеру.

Мы могли видеться только по ночам, и потому встречи наши, украденные у сна, казались потом снами… Днем же спать хотелось, как зелёному первогодку. Сон подкарауливал меня в любом тёплом и покойном месте, чаще всего на общих подплавовских собраниях и совещаниях…

Получалось так, что мы вообще не имели права встречаться, ибо любой мой час принадлежал службе, кораблю, экипажу. Даже будь я существом абсолютно бессонным, и то бы не успевал делать того, что требовали от меня директивные письма, приказы, наставления, уставы, инструкции… В те считанные часы, которые мы проводили вместе, я бы - суди меня суровое начальство - мог сделать как раз то, что должен был исполнить месяц назад, - составить «план реализации замечаний» или заполнить «журнал учета чрезвычайных происшествий»… Разумеется, никто не заставлял меня корпеть по ночам над карточками учета взысканий и поощрений или сводками о наличии… Но в подсознании все же тлела вина перед кораблем, перед службой, она тайно жгла, и оттого наши встречи были ещё желанней.

2.

К весне Екатерининской гавани становится тесно.

Из дальних морей и из ближних фиордов сползаются к родным причалам подводные лодки, сбиваются в стаю, словно утки, готовясь к долгому переходу в теплые моря. Вопли чаек. Взвизги сирен. Мерный дробот матросских сапог. Строй в бушлатах, в шинелях, в замызганных пилотках марширует по доскам причала. Лейтенант-строеводец налегке, в темно-синем кительке и в обмятой, грибом, беловерхой фуражке шагает сбоку, ежась на свежем морском ветру. На чумазых скулах матросов, на мальчишеском лице офицера ярые блики марта. Непривычное солнце - ох и долга ты, полярная ночь! - пляшет на горных снегах Екатерининского острова, на красных глыбах гранита, пересверкивает на зеленой ряби воды, греет чёрные лбы рубок и слепяще вспыхивает на блескучем титане округлых носов. Лодки, черно-красные, как паровозы, сипят и попыхивают зимогрейным паром.

У! - У!! - У-У-У!!! - басит чей-то тифон. И что-то перронное, щемяще дорожное закрадывается в душу: в путь, в путь, в путь… Туда, за синий поворот залива, за боновые ворота, за крутой бок острова, - откуда приносят норд-весты бодрящий холодок ледяных полей студеного океана и где под закатной багровой дугой тяжело перекатывается мертвая зыбь туманной Атлантики.

Ночь…

На причале - клубок моторных ревов. Наша лодка заряжает аккумуляторные батареи. Выхлопы дизелей туги и гулки, как быстрые удары в турецкие барабаны. Рядом ревет КРАЗ-автокран. Сверху - с неба, из-под граненых полярных звёзд, - истошный вой ночного ракетоносца. Торопливые сполохи сварки. Синие молнии, словно театральные мигалки, выхватывают из темноты разрозненные фазы движений; и оттого все вокруг лихорадочно скачет, пляшет, дергается: матросы, бегущие по причалу, торпеда, скользящая по лотку, огни, летящие над морем.

В грохоте, вое, вспышках вдруг остро ощущаешь: и там, по ту сторону океана, спешат точно так же. Мы должны успеть выйти на тот средьокеанский рубеж, где, как в старину на засечной черте, съезжались и разъезжались дозоры супротивных войск.

Пусть видят: к дуэльному барьеру мы не опоздаем… Мы готовы. Все как в песне, которую я пел когда-то у студенческих костров, не подозревая, как точно отзовется она теперь:

Выверен старый компас,

Получены карты и сроки,

Выштопан на штормовке

Лавины предательский след…

И я повторяю старые слова: «Счастлив тот, кому знакомо щемящее чувство дороги. Ветер рвет горизонты и раздувает рассвет…» И я пою их вечером, подбирая на гитаре забытые аккорды. И Лю понимает: мы сидим «на дорожку»…

…Утром она согрела мне чай и достала белый шарфик. Она связала его сама. Черное казенное кашне так и осталось у нее на вешалке, а белый шарфик она повязала мне под шинель, словно нить Ариадны.

По счастью, не было никаких прощальных слов - ни заверений, ни обещаний. Был только этот шарфик. И ещё из-за чьей-то двери на площадку выплыла тихая песня, точно её нарочно нам подыграли. А может, мы сами её услышали - безо всяких приемников, прямо из эфира: «Благославляю вас, благославляю вас, благославляю вас на все четыре стороны…»

Улица, ведущая к воротам гавани, светла и пустынна. Утренние сумерки белой весенней ночи. Свежо и безлюдно, и тревожная радость начала новой жизни. Все как тогда, когда после выпускного школьного вечера шагал я по предутренней Москве.

Дорога спускается вниз, вниз, вниз, к бревенчатым причалам, и там, за урезом воды, за кромкой прибоя, переходит в подводный рельеф бухты, в абрис глубины…

Погружение уже началось.

Город спит, но гавань проснулась. Синеробые орды матросов бухают по деревянным настилам сапожищами. Они бегут из казарм по всему причальному фронту на зарядку.

Музыка кино - о эти тревожные аккорды в роковых местах! - приучила нас и в жизни искать подобное сопровождение. Должны же поворотные точки судьбы выделяться особо - раскатами грома, боем часов, солнечным затмением! И чем не переломный момент уход в океанское плавание? Но вместо грома небесного - грохот подводницких сапог, мерный дых бегущей толпы, пряный дух горячего пота… Ну что ж, это только мы знаем, что для нас рассветающий день - этапная веха. Б мире, в стране, в городе и даже на подплаве нынче обычный день. И начинается он утренним бегом и закончится спуском флага, ужином, отбоем - только без нас.

Лет двадцать назад выход в океан был здесь событием. Теперь - будни. Но каждый, кто уходит в такой поход, пометит эту дату в своём календаре на всю жизнь…

3.

Солнечной полярной ночью в оконный переплет постучал матрос-оповеститель. Сердце у Марфина догадливо екнуло: «В автономку зовут!»

То, чего он опасался всю зиму и даже втайне надеялся: «А вдруг отменят?» - надвинулось неотвратимо.

Костя выбрался из-под жаркого Ирининого бока, оделся и, щурясь на чумное незакатное солнце, побежал к складу спецпитания получать продукты.

Провизию принимали долго и хлопотно. У Кости вся душа изболелась: легко ли смотреть, как матросы-грузчики запускают руки в расковырянную коробку с сухофруктами, как заедают они изюм колбасой, неизвестно кем пущенной по кругу, как исчезают в бездонных карманах матросских брюк банки со сгущенкой. Оно понятно: погрузка продовольствия во все времена была «праздником живота», а всё-таки жаль - добро-то какое изводится! Таких продуктов в его селе и в глаза не видали: севрюга в собственном соку, колбаса сырокопченая, языки в желе…

Вино, шоколад, дрожжи и воблу складывали помощнику в каюту под надежный запор. Банки с консервированными картошкой и капустой рассыпали в трюме за торпедными аппаратами. Этот харч никто раскурочивать не будет. Коробки с проспиртованным для сохранности хлебом опускали, не внимая протестам Мартопляса, в аккумуляторные ямы. А куда ещё? На подводной лодке - теснота теснот.

Мичман Голицын, как и подобает холостяку, последнюю береговую ночь провел весело - в дискотеке ресторана «Ягодка». Заведующая дискотекой милая девчушка с несуразным именем, Аэлита Жабинская, пригласила его наладить цветомузыкальную аппаратуру. А когда на экране заполыхали в ритм музыке алые, синие, зеленые протуберанцы, тезка прекрасной марсианки потянула Дмитрия танцевать. И они танцевали - отплясывали вместе с курсантами мореходки, закончившими практику, и студентками из ихтиологической экспедиции. А потом, когда «Ягодку» закрыли, пошли бродить в сопки, благо солнце лежало на каменных грядах и каждый камешек, каждая лишаинка отбрасывали предлинные тени. Но это же солнце мешало быть смелым. Там, в полутемном зале, под властный ритм громкогласной музыки Голицыну казалось, что в такую ночь ему позволено все. И эта рыжая Аэлита, приехавшая из Львова в Северодар не иначе как в поисках женихов, вовсе неспроста заглядывает ему в глаза и так легко соглашается на прогулку в сопки. Жаль, что она живет в общежитии… Но при ярком солнечном свете - даром, третий час ночи - Дмитрий так и не посмел обнять её, хотя в безлюдном лабиринте из валунов и скал они были совершенно одни. Под ногами мягко пружинил сухой мох; метелки диковинной- ну чем не марсианской?! - сиренево-фиолетовой травы… Голицын слушал и не слушал торопливые речи Аэлиты обо всем и ни о чем, отвечал ей, а сам дразнил себя мыслью, что завтра, изнывая от качки в тесной рубке второго отсека, будет вспоминать эту прогулку и есть себя поедом за нерешительность, за робость…

В розовых ушках Аэлиты поблескивали клипсы в виде золотых крылышек… Смешная девчонка. Пересыпает свою речь - для солидности, что ли? - нелепыми словами: «разумеется, несомненно», «со всей определенной вероятностью», «категорически положительно»… Интересно, где она их набралась!

Взобравшись на плоскую прибрежную сопку, они увидели вдруг оранжевую альпинистскую палатку, разбитую под боком одутловатого валуна. Полог был откинут. Подойдя поближе, Голицын с изумлением разглядел в капюшоне мешка лицо спящего командира. Абатуров спал здоровым, крепким сном. «Будто пшеницу продал!» - говаривала в таких случаях бабушка Дмитрия.

Похохатывали, радуясь добыче, чайки, похлопывал палаточным пологом верховой ветер, солнце подбиралось к щеке спящего…

Голицын понял; это тоже прощание с берегом- палатка над морем и последние сладкие земные сны; это тоже будет грезиться под водой…

Стараясь не шуметь, он увел Аэлиту подальше. Она проводила его до ворот гавани и даже вызвалась писать письма. Пришлось попросить у дежурного по контрольно-пропускному пункту клочок бумажки и ручку, нацарапать застывшим «шариком» адрес.

4.

Жизнь - плохой церемониймейстер. Убеждался в этом много раз. И сегодня тоже. Где оно, элегическое прощание с берегом, с Родиной, с возлюбленной? Где возвышенные раздумья и тонкие переживания? Идет погрузка продуктов - коробки, ящики, пакеты, банки, мешки… Поберегись!

Квитанции, накладные, ярлыки, этикетки…

Взмыленный помощник сам взывает о помощи:

- Алексей Сергеич, где же ваш народный контроль?! Расставляем «народных контролеров» и комсомольских «прожектористов» так, чтобы каждое звено живого конвейера - пирс - борт - ограждение рубки - центральный пост - трюм центрального поста - провизионка - находилось под строгим хозяйским оком. Я спускаюсь в центральный пост, пролезаю в кормовую часть отсека и вдруг вижу, как Еремеев за спиной штурмана перебрасывает в переборочный лаз банку со сгущенкой. В смежном отсеке её бесшумно ловят чьи-то руки.

Еремеев заметил мой взгляд, улыбнулся и спокойно перекинул очередную банку через плечо. Я никогда не видел, как люди воруют, и всегда думал, что застигнутые на месте преступления, они дрожат и теряются… Меня взбесили и эта улыбка, и эта уверенность в своей безнаказанности.

- Еремеев! Снимаю вас с погрузки! Марш в свой отсек!

Он не сразу, все так же улыбаясь, перелез через комингс, и я сам захлопнул за ним переборочную дверь. Сгоряча не рассчитал усилия, и тяжёлый литой кругляк громко звякнул. Через секунду опущенный мной рычаг кремальеры приподнялся, дверь отворилась, и в проем лаза просунулась еремеевская голова.

- Товарищ капитан-лейтенант, у нас, на подводном флоте, переборками так не хлопают.

Это дерзкое, хотя и справедливое, выступление явно было рассчитано на новый взрыв. Шутка ли - старшина публично делает замечание офицеру. Все притихли - что-то сейчас будет! Но ничего не было. Не знаю, насколько ледяным получилось у меня «спокойствие», но я ответил как можно сдержаннее:

- Хорошо, Еремеев, я это учту.

Переборочная дверь бесшумно закрылась.

5.

Вначале было слово. И слово было «корабль».

- Корабль к бою и походу приготовить!

Лодка медленно оживала, отходила от стояночной спячки. Включены гирокомпасы, прогреты дизели, провернуты гребные валы. Боцман измерил осадку кормы и носа. Уже невмоготу ждать последнего сигнала…

Серая теплая пасмурь. У зарядовой станции пестрая стайка притихших жен. Они просочились в гавань самовольно и потому держатся поодаль от чёрных «Волг» провожающего начальства. Жен приглашают лишь на встречу корабля, видимо памятуя «долгие проводы, лишние слезы». Женщины, разбившись на группки, высматривают на рубке и корпусе родные лица: видит ли, что пришла? помашет ли рукой?

Адмирал разрешил офицерам и мичманам подойти к женам.

Ирина Марфина пришла на пирс с покрасневшими глазами, подавленная и предстоящей разлукой, и жутковатым видом рыбоящерного корабля, в утробе которого должен жить теперь муж.

- Принесла? - спросил Костя после первых объятий. Вместо ответа она сунула ему пару мичманских погон.

В одном из них была зашита сотенная бумажка.

- Я тебе «королевского мохеру» привезу, - пообещал Костя, морщась от неблагозвучного иностранного словца.- А ещё у них там, говорят, золото больно дешевое…

Марфин достал из-за пазухи бумажку со схемой, как пройти к самым дешевым лавкам в том заморском городе, где могла побывать лодка.

- За морем телушка - полушка… - грустно усмехнулась Ирина. - Сам-то хоть вернись, добытчик…

Они поспешно расцеловались, потому что за спиной стоял старпом и уже в третий раз грозно повторял:

- Команде - строиться!

Построились на торпедном пирсе вдоль корпуса лодки. Адмирал наскоро обошел фронт, пожимая руки. Короткое напутствие:

- Товарищи подводники! Сегодня вы уходите в океан для охраны безопасности нашей Родины! Помните об этом всегда. Ждем вас со щитом. Семь футов вам под киль!

- Команде вниз!

…Последние объятия. Прощальный шепот, быстрый и страстный, как нечаянная молитва. Руки, вскинутые па погоны…

- Окончить прощание! - командует старпом нарочито ледяным голосом. Лед смиряет боль. - Всем вниз!

Юная жена лейтенанта Симакова припала к мужу, и поцелуй их никак не прерывается.

Старпом молча стоит рядом - ждет.

Жена Мартопляса стоит в одиночестве - мужа отозвал флагманский механик. Башилов подошел к ней и хотел сказать что-нибудь бодрое, веселое, но осекся. На него смотрели невидящие глаза, а лицо - как гипсовая маска, на которой застыло только одно - боль разлуки…

Подводники, подталкивая друг друга, ринулись с пирса на трап, с трапа - на корпус, с корпуса - в овальную дверь рубки, в круглый зев входной шахты… Офицеры спускаются последними. Перед тем как скрыться за стальной дверцей, Костя Марфин оглянулся, чтобы получше запомнить статную фигурку Ирины поодаль от стайки офицерских жен, запомнить город, нависший над гаванью, белые языки не сползшего со скал снега…

Я стоял на мостике и старался не глядеть в сторону горы Вестник. Я знал, что оттуда на меня сейчас смотрят, ощущал на себе её взгляд из оконца рубленого домика.

Гидрометеопост обещал хорошую погоду на выходе из залива.

Отданы швартовы. Забурлила зелёная вода под правым винтом. Между бревнами пирса и чёрным бортом ширится промежуток.

Причальный фронт, причальный фронт… Досками ля выстланы здешние причалы? Черта с два! Они устланы нашими разлуками, тревогами, встречами, они пропитаны живой памятью, которая сбережет их от тлена лучше, чем креозот.

Вскинули руки к козырькам все, кто остается на берегу, - адмирал, штабные офицеры.

Уходит подводная лодка.

Боцман рванул рычаг тифона. Хриплый рев прощального гудка оглашает гавань и долго гуляет по извивам фиорда.

На мостике не протолкнуться. Бросить прощальный взгляд на город вылезли и Федя-пом, и доктор… Штурман целится пеленгатором меж наших спин, локтей, голов.

В заливе штиль. Взморщенная лодкой гладь не теряет своей зеркальности. В округлых складках, что разбегаются от наших бортов, отражаются красноватые скалы бухты, рыхлые облака, мачты рейдовых постов, родные чумазые чайки…

Сигнальщик стучит щитком фонаря-ратьера - отбивает позывные. Ожерелье из ржавых поплавков размыкается, ж мы выходим из ворот гавани. Командир нажимает клавишу переговорного устройства:

- Внизу! Записать в журнале: «Вышли за боновое oграждение. Корабль начал автономное плавание…»

Дома створились за кормой медленно и плавно. Горы сдвинулись и скрыли город.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. БОЛЬШИЕ МОРЯ

Глава первая

1.

Автономное плавание - одиночный поход… Лодка уходит в океанские глубины, превращаясь в океанский спутник планеты, в подводную орбитальную станцию с полным запасом топлива и провизии для десятков людей. Что бы ни случилось - пробоина, пожар, поломка, острая зубная боль или что-нибудь похуже, - надежда только на свои силы. Помощь придет не скоро…

По внешним приметам, автономное плавание мало чем отличается от боевого похода в военное время: уйдет подлодка на опасное задание, и все так же будут тлеть плафоны в отсеках, так же будут вращаться роторы, выкачивая из магнитных полей электрическую силу, тепло, свет… Такими же осторожными будут редкие всплытия. По внешним приметам, будни подводников напоминают работу в цеху: орудуют рычагами, маховиками, инструментами. Ничего героического, если забыть, что орудуют они в толще океана, под прицелом ракето-торпед, над километровыми безднами, куда уж если канешь, то исчезнешь без следа…

Утром постучал в каюту боцман, спросил голубую акварель. Зачем боцману голубая акварель? Пошел вслед за ним в центральный пост. Белохатко раскрошил акварель в белую эмаль и провел на жестяном прямоугольнике голубую полосу Военно-морского флага. Под этим железным стягом мы и будем теперь ходить. Его не истреплют никакие ветры. Его хватит надолго… До самого возвращения…

Атлантика разбушевалась. Вторые сутки идем в надводном положении, и вторые сутки над головой водопадный грохот волн по полому железу корпуса. Швыряет так, что из подстаканников выскакивают стаканы. Не качает, а именно швыряет, в наших взлетах и провалах нет и намека на гармонические колебания.

На Федю-пома рухнул с полки коралл и разбился вдребезги. На толстого, неповоротливого помощника всегда что-то падает: то сорвется графин с каютной полки, то зеркало, то вентилятор. Похоже, он коллекционирует упавшие на него предметы.

- Надо ожидать, Федя, что скоро на тебя упадет кувалда, - мрачно предрекает механик, тыкая вилкой в опостылевшие макароны. - На первое - суп с макаронами, на второе - макароны по-флотски… Я что, на итальянском флоте служу?

По должности помощник командира отвечает за снабжение, за продовольствие. От великой ответственности или от малоподвижного образа жизни Федя Руднев катастрофически прибавляет в весе. Он решил сесть на диету. Вместо обеда - скромная баночка рыбных консервов. За ужином выковыривал сало из колбасы… Федю хватило лишь на сутки. На блинах к чаю он сорвался. Под общее веселье съел пять штук. «Ну, вас к черту! - кисло отшучивался помощник.- Я ем как птенчик». «Птенчик страуса!» - не преминул уточнить Симбирцев.

Но сегодня аппетит изменил даже Феде Рудневу. Бледный от приступов дурноты, он ушёл в себя, как йог. Тучные люди переносят качку хуже, чем худые.

Наш ужин напоминает игру в пинг-понг. В одной руке держишь стакан с чаем, другой ловишь то, что несется на тебя с накренившегося стола. Остановил лавину стремительно сползающих тарелок. Молодец! Через секунду она помчится на соседа, сидящего напротив. Он сплоховал - тарелка с рыбой ударилась в спинку дивана, а блюдце со сгущенкой опрокинулось на колени. Два-ноль в пользу Атлантического океана.

В качку испытываешь как бы навязанное тебе состояние опьянения со всеми наихудшими последствиями: ты трезв, но мир уходит из-под ног, тебя швыряет, тошнит… Штурман Васильчиков, укачавшись, горько дремлет под усыпляющее зудение гирокомпасов. Мартопляс - вот кого не берёт морская болезнь! - прикнопил к дверям штурманской рубки объявление: «Меняю вестибулярный аппарат на торпедный». В центральном посту заулыбались. Но механику этого мало. Штурмана нужно достойно проучить. Мартопляс пробирается к автопрокладчику и переводит таймер ревуна, возвещающего время поворота на новый курс. Сигнал верещит пронзительно, штурман в ужасе вскакивает. Боцман тихо усмехается, поглядывая на расшалившихся офицеров с высоты своих сорока лет. Штурману - двадцать пять, механику - двадцать семь. Мальчишки! В эту минуту они и в самом деле проказливые школяры, если забыть, что вокруг штормовой океан, километровые глубины и американские атомоходы.

2.

В кают-компании пусто. Я включил электрочайник, присел на диванчик. И тут к горлу подступил первый премерзкий ком тошноты. Я даже запомнил, в какое мгновение это случилось: фигуры на забытой кем-то шахматной доске ожили и пошли вдруг дружной фалангой, белые надвинулись, чёрные отпрянули. Внутри, под ложечкой, возникла тяжесть, в глазах потемнело, рот наполнился солоноватой слюной, и я опрометью бросился в спасательную кабину гальюна. Вывернуло до слез в глазах. Выбрался из кабинки и, пряча взгляд, кусая губы, побрел в родной отсек. С трудом одолел взбесившийся коридор, пролез в каюту и рухнул на куцый диванчик. Стало немного легче, но ненадолго. Дурные качели качки брали свое, голова чугунным ядром вдавливалась в подушку. Дерматиновый диванчик скрипуче дышал, то сжимая пружины на взлетах волны, то освобождая их в провальные мгновения, и тело мое будто взвешивалось на дьявольских океанских весах.

Боже, какой прекрасной была бы морская служба, если бы не качка! Во всем виноват желудок, вся дурнота шла от него. Я пытался усмирить его приказами, заклинаниями, аутотренингом, но поединок коры головного мозга с пищеварительным трактом шел вовсе не в пользу высокоорганизованной материи. О гнусная требуха!… Так постыдно ослабнуть только из-за того, что внутри тебя что-то легчает, что-то тяжелеет! Какое счастье, что меня сейчас не видит никто! Когда же кончится эта болтанка? К вечеру? Через сутки? Через неделю?… «Капитан-лейтенант Башилов, ваше место сейчас в отсеках. Встаньте!» - «Ни за что в жизни! Сейчас вот тихо умру, и все». - «Встань, сволочь!!! Иди к людям! Они вахту несут. Им труднее, чем тебе». - «Ладно, сейчас встану… Ещё чуточку полежу и встану и пойду. Ещё полминутки…»

Я отговариваюсь теми же словами, какие бормотал из-под одеяла бабушке: она будила меня по утрам ласково, наклонясь к уху: «Дети, в школу собирайтесь! Петушок пропел давно…»

«Ну, встань, пожалуйста… Ведь сможешь!» На мостике было легче - свежий ветер, простор, и видишь ясно вон тот вал, сквозь который надо пронырнуть. А здесь какая-то бесплотная непостижимая сила сжимает желудок, как резиновую грушу… О мерзость! Кто говорит, что дух сильнее тела? Вон она, душа, стонет, придавленная тяжестью семидесяти безжизненных килограммов.

«Хватит философствовать! Подъём!» - ору я себе симбирцевским басом. Тщетно. Я прибегаю к последнему средству: вызываю в памяти глаза Людмилы. Вот она смотрит на меня, вот кривятся в насмешке красивые губы: «Моряк…»

Стук в дверь.

- Товарищ капитан-лейтенант…

Сбрасываю ноги с диванчика. На пороге мичман Шаман. Во время сеансов радиосвязи у него в моей каюте боевой пост. Смотрю на него с ненавистью: «Принесла нелегкая!» - и с радостью: «Ну уж теперь-то встанешь!» Встаю. Уступаю диванчик. Выбираюсь из каюты, застегивая крючки воротника.

Коридор среднего прохода то и дело меняет перспективу: уходит вниз, уходит вверх, вбок, вкось… Все в нём мерзостно - электрокоробки, выкрашенные в отвратительный зеленовато-желтый цвет, фанерные дверцы кают, змеиные извивы кабельных трасс, гнусный свет плафонов. В носовом конце коридора скорчился вахтенный электрик Тодор. Он смотрит на меня виновато.

- Голова шибко тяжелая, тарьщкапнант…

- Наверное, от ума.

- Матрос кисло улыбается.

Перебраться в центральный отсек непросто. Сначала нужно дождаться, когда центр тяжести трехсоткилограммовой переборки двери сместится так, что её можно будет открыть, потом проскочить до того, как литая крышка захлопнется на очередном наклоне, - иначе рубанет по ноге. В шторм хождения из отсека в отсек запрещёны всем, кроме тех, кому это надо по службе.

В центральном - унылая тишина, если тишиной можно назвать обвальный грохот над головой да настырное жужжание приборов. Все, кроме вахты, лежат, пребывая не то в дурмане, не то в анабиозе.

Качка качке рознь. Сегодня какая-то особенно муторная - усыпляющая, мертвящая… То ли амплитуда волны такая, что попадает в резонанс с физиологическими колебаниями организма, то ли мы вошли в какой-то особенный район океана вроде сонного царства. Ведь прибивало же к берегу подводные лодки с экипажами, уснувшими навечно. В первую мировую войну, например. Что, отчего, почему - неизвестно. Одно ясно: шторм действует не только на вестибулярный аппарат, но прежде всего на психику. Поневоле поверишь во все эти россказни про «инфразвуковой голос» океана, сводящий моряков с ума, заставляющий их бросать свои корабли и прыгать за борт…

Уверен, что на лодке сейчас нет ни одного человека в ясном, трезвом сознании. Качка туманит разум: одних ввергает в полудремотное забытье; других - в бесконечную апатию, в полное безразличие к себе и товарищам; третьи витают в глубоких снах; у четвертых стоят перед глазами картины прошлого. Две трети экипажа ушли в воспоминания, сны, видения, грезы… И даже вахта, вперившая взгляды в экраны, планшеты, шкалы, циферблаты, кажется тоже погруженной в оцепенение.

Чтобы отвлечься от качки, начинаю фантазировать: ну конечно же, мы вошли в некий район Атлантики, где простирается неизученное психическое поле. Оно превращает членов экипажа в сомнамбул, а корабли - в подобия «Летучего Голландца», и вот я один из всех сумел разорвать коварные путы. Я иду по отсекам и бужу забывшихся гибельным сном товарищей…

Игра приносит некоторое облегчение, тошнота отступает, возвращается осмысленный интерес к окружающему. Рулевой Мишурнов, балабола и весельчак, доблестно несет вахту. На шее у него подвязана жестянка из-под компота, через каждые пять минут матрос зеленеет и пригибается к ней, но лодку держит на курсе исправно. В боевой листок его!

Перебираюсь в четвертый отсек, он же кормовой аккумуляторный. Кормовой - не потому, что в нём корм готовят, поучал когда-то Симбирцев Марфина, а потому что расположен ближе к корме. «Кормчий» Марфин в тропических шортах и сомнительно белой куртке отчаянно борется за «живучесть обеда». Лагуны заполнены на две трети, но борщ и компот все равно выплескиваются. Руки у Марфина ошпарены, ко лбу прилип морковный кружочек, взгляд страдальческий и решительный. Работа его почти бессмысленна- к борщу никто не притронется, погрызут сухари, попьют «штормового компота» - квелого, без сахара, - и вся трапеза. Но обед есть обед и должен быть готов к сроку, хоть умри у раскаленной плиты.

- Как дела, Константин Алексеевич? - Вся приветливость, на какую я сейчас способен, в моем голосе.

Марфин стирает со щек горячий пот:

- На первое - борщ, тарьщкапнант, на второе - макароны по-флотски… На «нули» - дунайский салат.

«Нулевое блюдо» - холодная закуска. Противень с горкой консервированного салата выглядит весьма соблазнительно. Как больная кошка выискивает себе нужную траву, так и я вытягиваю за хвостик маринованный огурчик. Нет, право, жить в качку можно.

- А где камбузный наряд?

- Сморился! - Марфин добродушно машет красной рукой в сторону боцманской выгородки.

Заглядываю туда - матросы Жамбалов и Дуняшин по-братски привалились друг к другу, стриженные по-походному головы безвольно мотаются в такт качке.

- Не надо, тарьщкапнант! - окликает меня Марфин, заметив, что я собираюсь поднять «сморившихся». - От них сейчас проку мало. Сам управлюсь. - И он бросается к плите, где опять что-то зашипело и зачадило.

В пятом в уши ударил жаркий клекот дизелей. Хрустнули перепонки - лодку накрыло, сработали поплавковые клапаны воздухозаборников, и цилиндры дизелей «сосанули» воздух из отсека.

Вот где преисподняя!

Вахтенный моторист хотел крикнуть «Смирно», но я показал ему: не надо. В сизой дымке сгоревшего соляра сидел на крышке дизеля старшина 2-й статьи Соколов и наяривал на гармошке что-то лихое и отчаянное, судя по рывкам мехов, но беззвучное: уши все ещё заложены. Перепонки хрустнули ещё раз - давление сравнялось, и сквозь многослойный грохот цилиндров донеслись заливистые переборы. Деревенской гулянкой повеяло в отсеке.

Играл Соколов не в веселье, играл зло, наперекор океану, шторму, выворачивающей душу качке… Худое вологодское лицо его с впалыми висками и глубокими глазницами выражало только одно - решимость переиграть все напасти взбесившегося за бортом мира. Его трясла дрожь работающего двигателя, сбрасывали со скользкой крышки крутые крены, но сидел он прочно, цепко обхватив ногами пиллерс. Пальцы Соколова, побитые зубилом, изъеденные маслами, ловко перебегали по белым перламутровым кнопкам, обтрепанные, с некогда красным подбором, мехи качали-раздували бойкий наигрыш.

Эх, яблочко, да ты не скроешься.

В бэче-пять попадешь, не отмоешься!

У Соколова под Белозерском молодая жена. Справил свадьбу в краткосрочном отпуске за отменный ремонт дизеля. Жена провожала до Северодара, до ворот казармы. Теперь их разделяют два океана и год службы.

Только русская гармошка могла переголосить адский грохот снующего железа. И «психическое поле» шторма - материя, слишком тонкая для тяжёлых сил моторного отсека, - рвалось и завивалось здесь в невидимые лохмы.

Зато в корме свободный от вахты народ лежал в лежку, отчего отсек, загроможденный трехъярусными койками, напоминал вагон санитарного поезда. Швыряло здесь так, будто подводная лодка виляла хвостом: Безжизненно перекатывались на подушках стриженые головы, качка бесцеремонно валяла с боку на бок дюжину безвольных тел.

Я стоял, широко расставив ноги и уцепившись за стойку приставного трапа под аварийным люком, и смотрел на это «лежбище котиков», как сказал бы Симбирцев, с состраданием и некоторым превосходством: «Вы - лежите, а я стою…»

Меж торпедных труб билась, дребезжа, гитара. Я вытащил её. С подушки нижнего яруса вяло приподнялась голова.

- Там вторая струна…

Голова обморочно свалилась на подушку с рыжеватой наволочкой.

Я стоял посреди этой санитарной теплушки, привалившись спиной к задним крышкам торпедных аппаратов, и думал, что нет в мире таких слов - кроме двух: «боевая тревога», - которые могли бы поднять полуживых or болтанки людей. И тут меня осенило. Я сорвал трубку корабельного телефона и вызвал дизельный.

- Пятый слушает.

- Соколова срочно в корму! С инструментом.

- С аварийным?

- С музыкальным!

Через несколько минут распахнулась круглая переборочная дверь - и через комингс перелез Соколов, держа гармошку под мышкой.

- Играй здесь!

Соколов понял. Присел на красный барабан буй-вьюшки, пристроил гармонь на коленке, прислушался на секунду и грохоту волн над головой и развернул мехи.

Раскинулось море широко.

И волны бушуют вдали…

Басы и пищики так явственно выговаривали слова, а слова - немудреные, матросские, щемящие - так ладно ложились на водяные вздохи океана, на тарахтенье гребных винтов, взрезающих то волну, то воздух, на скрипы и стоны лодочного металла, что казалось, стародавняя песня только-только рождается и никто её ещё не слышал, кроме нас, да и не услышит, она так и останется здесь, в стальной бутыли прочного корпуса, в ревущей Атлантике, за тридевятым горизонтом.

Товарищ, мы едем далеко,

Подальше от нашей земли…

Соколов знал, что играть. С верхнего яруса свесилась одна голова, другая… Вот уже кто-то сел - заскрежетала матрацная сетка. Кто-то яростно трет виски, выгоняя качечную одурь Поднялся и хозяин гитары. Ревниво покосился на пришёльца из другого отсека, выждал, когда гармонист примолк.

Служил на нашей лодочке матрос,

Двужильный, стройный, как швартовый трос.,.

Носок тяжелого ботинка - «прогара» - отбивал лихой ритм по стальному настилу. Гитариста придерживали за плечи, чтобы не сбросило с койки. Пальцы его, перебегали по грифу, словно сноровистые матросы по бушприту парусника. Гриф-бушприт ходил враскачку - гитара тоже перемогала шторм вместе с чёрным веретеном субмарины.

На койках зашевелились, задвигались. «Санитарная теплушка» превращалась в боевой отсек.

Я возвращаюсь в центральный пост. Лодку по-прежнему выворачивает из моря, как больной зуб из десны. По-прежнему ломит виски, каждое движение даётся с трудом, точно опутан по рукам и ногам тягучими жгутами. Но на душе легче: я не лежу ничком, одолел себя и качку, я что-то делаю…

- Где командир? - спрашиваю у штурмана.

Васильчиков кивает: вверху, на мостике.

Лезу по мокрому скользкому трапу. Мрак в обтекателе рубки слегка рассеян подсветкой приборов. Толстые стекла глубоководных кожухов чуть брезжат желтоватым светом. Различаю под козырьком фигуры Абатурова и Симбирцева. Курят, пряча от брызг огоньки сигарет в рукава канадок. А может, по привычке соблюдают светомаскировку. И на минуту кажется странным, что в такой вселенский шторм, когда всякая живая душа, очутившаяся в этой бушующей пустыне, должна радоваться любому огоньку в кромешной мгле, надо от кого-то таиться.

3.

В мичманскую кают-компанию, или старшинскую, где вместе с семью койками сотоварищей находилось и его, марфинское, подвесное ложе, Костя почти не заходил. Глыба ещё не прожитого походного времени давила в унылой тишине старшинской с особой силой. Здесь почти не разговаривали, обменивались односложными репликами лишь за общей трапезой. Мичманы, сломавшие не одну автономку, зная, как осточертеют они друг другу к концу похода, избегали пока слишком тесного общения, пытаясь оттянуть хотя бы на месяц неизбежные свары, склоки и прочие проявления того, что называется на научном языке признаками психологической несовместимости. Даже добродушный «трюмач» Ых - Степан Трофимыч Лесных - и тот поостыл к Косте, даром что распевали вместе «Вологду-гду»; сидел в своём закутке и мастерил из эбонита модельку лодки. Один лишь штурманский электрик Фролов приставал ко всем с праздными разговорами. Человек начитанный и острый на язык, он почему-то сразу невзлюбил Марфина, а заодно и его кулинарную продукцию.

- Рагу отдай врагу, враг с горя околеет, - упражнялся Фролов в остроумии за столом - за завтраком, обедами ужином. Щи - сернокислотные… Суп а-ля гастрит…

Шут с ними, с подначками. Костя человек не гордый. Но ехидный электрик дознался, что Костина жена осталась под одной крышей с соседом-лейтенантом, и принялся изводить кока нарочно подобранными песенками.

- «В нашем доме поселился замечательный сосед…» - мурлыкал Фролов, поглядывая на Костю, и, не допев одну, начинал другую: - «Я от солнышка сыночка родила…» «С любовью справлюсь я одна, а ты плыви за бонами…»

Марфин бледнел, уходил в кормовой отсек и там долго и тщательно вострил на электроточиле топорик для разделки мяса. За какую-нибудь неделю он сточил его до самого обуха, чем навлек на свою голову гнев помощника командира:

- Где я тебе в океане другой возьму?! Лом с ушами!

Самое досадное, что никто за Костю не заступался. Даже боцман - старший мичман Белохатко, которому на правах первенствующего лица в мичманской кают-компании ничего не стоило осадить остряка, хранил безразличное молчание.

Это Фролов придумал коку прозвище Марфа - зеленые щи, а когда Костя проговорился, что на флот его потянуло за длинным рублем, - дал и вовсе несносную кличку - Ландскнехт. Что такое ландскнехт - Марфин не знал, но ему хорошо было известно, что «кнехтами» зовут нерасторопных матросов, добавляя ещё при этом: «кнехт с ушами».

Выбрав время, Марфин отправился во второй отсек к замполиту. Он любил общаться с замполитом, потому что это был единственный человек на корабле, а может быть, и в целом свете, который называл Костю на «вы».

Постучал в дверцу замовской каюты:

- Прошуршения! - вежливо прошуршал Костя, что должно было означать «прошу разрешения».

- Да-да. Входите. Это вы, Марфин?

- Так точно, тарьщкапнант! - Костя ещё со срочной службы усвоил флотскую скороговорку и щеголял ею там, где могли поверить, что он вправду бывалый моряк. - Ршите словарик иностранных слов.

- Словарь у доктора. Что вы хотели узнать?

- Что такое ландскнехт?

- Ландскнехт? В Германии называли так наемных воинов. Ландскнехт - наемник.

- Спасибо, товарищ капитан-лейтенант!

Костя покраснел от обиды.

Ландскнехта Марфин пережил. Но Фролов, смеха ради, чуть было не поссорил его с замполитом. Как-то после вахты штурманский электрик заглянул к Башилову.

- Товарищ капитан-лейтенант, вы за Марфиным присмотрите. Похоже, бежать в иностранном порту задумал. Бумажку с планом в записной книжке носит. Даже на ночь не расстается - под подушку прячет. Его коечка как раз над моей…

После ужина замполит собрал всех мичманов на беседу о бдительности. Вместо заключения он сухо откашлялся и сказал:

- Товарищи, поступил сигнал, что не все соблюдают правила обращения с секретными документами. Делаются выписки в негрифованные блокноты. Попрошу предъявить записные книжки!

У мичмана Марфина Башилов взял книжку первым, полистал, извлек бумажку с планом большого арабского города и цветными стрелками:

- Что это такое?

Марфин зарделся так, будто только что отстоял вахту над пылающей плитой. Христом-богом клялся, что собирался отыскать в городе лавку с самым дешевым мохером, и ничего больше! Мичман Ых подтвердил марфинскую клятву, он же сам и растолковывал Косте, как пройти к этой лавчонке в лабиринте города-базара. Недоразумение, к всеобщей потехе, уладилось. Но Фролов с того случая наградил Костю новым прозвищем - Мохер.

4.

По обычаю, заведенному на всех подводных лодках, койка старшины команды акустиков устраивается поближе к боевому посту. Голицын разместил свой тюфяк на ящиках с запчастями в узком промежутке между кабинкой офицерского умывальника и переборкой рубки гидроакустиков. Ноги лежащего мичмана оказываются против двери командирской каюты. За этой простецкой деревянной задвижкой живет могущественный и загадочный для Голицына человек - командир подводной лодки капитан 3 ранга Абатуров. Он довольно молод и весел, и Дмитрий никак не может понять, как вообще можно радоваться жизни, взвалив на плечи такой груз забот и опасностей, такую ответственность, такой риск!,. Иногда в часы злой бессонницы приходят странные мысли: вдруг покажется, что лодка так далеко заплыла от родных берегов, так глубоко затерялась в океанских недрах, что уже никогда не найдет пути домой, что все так и будут теперь вечно жить в своих отсеках и выгородках и вместо солнца до конца дней будут светить им плафоны. Но тут разгонят стылую тишь тяжелые шаги в коридорчике, отъедет в сторону каютная дверца, и Голицын увидит из своей «шхеры» широкую спину человека, который один знает час возвращения и который всенепременно найдет дорогу домой - до звездам ли, радиомаякам или птичьему чутью. Но найдет! И от этой радостной мысли в голицынской груди поднималась волна благодарности, почти обожания…

Если дверь каюты оставалась неприкрытой, мичман становился невольным свидетелем таинственной жизни командира. Он не видел самого Абатурова, он видел только погрудную его тень на пологе постели. Тень читала, листала страницы, писала, посасывала пустую трубку, надолго застывала, опершись на тени рук. Когда в отсеке после зарядки аккумуляторных батарей становилось жарко, тень командира обмахивалась тенью веера. Голицын знал, что этот роскошный веер из черного дерева подарила Абатурову та женщина, чьи фотографии лежат у него под стеклом на столике. Над этим столиком висит гидроакустический прибор для измерения скорости звука в воде. Абатуров по старой привычке сам определял тип гидрологии. Но однажды попросил это сделать Голицына. Вот тогда-то Дмитрий и увидел эту женщину. Сначала ему показалось, что под стеклом лежит открытка киноактрисы: миловидная брюнетка прятала красиво расширенные глаза в тени полей изящной шляпы. Но рядом лежали ещё два снимка, где Абатуров в белой тужурке с погонами капитан-лейтенанта придерживал незнакомку за локоть, обтянутый ажурной перчаткой, а потом где-то на взморье, по пояс в воде, застегивал ей ремни акваланга.

Командир не был женат, и, кто эта женщина, неведомо было никому. Она никогда не встречала Абатурова на пирсе и ни разу не провожала в море.

5.

Выписывал для занятий со старшинами слова Леонида Соболева: «Корабль - и дом твой, и крепость, и университет…» И защемило сердце. Университет! Да было ли это?!

Чугунные глобусы на привратных столбах, припорошенные фонари на высоком крыльце, в межколоннадных окнах - Кремлевские башни, Арсенал, Манеж и каменные крылья старого университета… О, как мы вкушали жизнь в этих мудрых и добрых стенах! Москва, науки, любовь - все сливалось в двадцатилетних душах воедино и безраздельно. Мы жили в перенапряженном поле соблазнов и сенсаций: Высоцкий на Таганке, астронавты на Луне, журналы с «Мастером и Маргаритой», поцелуи в Нескучном саду, лекции профессора Асмуса, антикварного и антично мудрого, драные стройотрядовские палатки, общество охраны памятников, акваланги, парашюты, рюкзаки…

Университет дразнил нас границами знаний. Мы подступали к ним, как к краю бездны, «замиранием сердца и набирались духа, смелости, чтобы заглянуть за предел, чтобы желать, познавать, дерзать…

Понедельник - день политзанятий. Отменить их может только бой, но не шторм.

Моя старшинская группа собрана в электромоторном отсеке. Собрана - не то слово. Втиснута в промежутки между агрегатами - кто где и кто как. Уж если крен, то кренятся все разом, будто каждый привинчен к фундаменту. Конспекты на коленях - видавшие виды общие тетради, крапленные морской водицей, соляром, серной кислотой.

Тема «Подводные силы американского флота в Атлантике». Тема что надо. Чтоб не забывали, из-за чего мы качаемся здесь, посреди океана. Каждое слово приходится выкрикивать, иначе не переорать вой электрокомпрессора за спиной. Старшины пишут старательно. Шторм превращает строчки в каракули. Тем прочнее они запомнят названия американских атомарин, число их ракетных шахт и радиусы досягаемости ядерных ударов. Двадцатилетние парни со старшинскими лычками очень серьезны. Сегодня цифры миль и мегатонн из выкладок военных обозревателей - для них совсем не абстракция.

Глава вторая

1.

Развитие кораблей, как и живых существ, подчинено одним и тем же законам эволюции: подвиды, менее приспособленные к среде, вымирают. Сколько бы птиц, насекомых, рыб навсегда исчезло, не умей они быть незаметными! И класс дизельных субмарин выжил в эпоху атомных реакторов лишь благодаря лучшей скрытности, ибо движение под водой на электромоторах во сто крат бесшумней, чем на паровых турбинах атомоходов, чей истошный вой разносится по подводным звуковым каналам на сотни миль. Гибрид реактора и парового котла (парогенератора) - сочетание безупречное для мирного флота - с военной точки зрения, такой же паллиатив, как парусно-моторная шхуна. Уран и пар. Молодое вино налито в старые мехи.

Подводная бесшумность - единственное, но существенное преимущество - позволила дизельным лодкам не только остаться в боевых порядках флотов, но и вести охоту за себе подобными, даже за атомаринами, в недрах океана. Трудно придумать более необычную, фантастическую почти службу, чем та, которую несут моряки на противолодочных подводных лодках. Их экипажи - это подводные истребители подводных циклопов.

У нашей подводной лодки самый красивый силуэт. За его элегантность справочник Джейна присвоил всем остальным кораблям этого проекта условное наименование - лодка типа «Фокстрот». Когда видишь её впервые, меньше всего думаешь, сколько на ней торпедных аппаратов. Поражает потусторонность её форм. Они именно потусторонние, ибо и округлая рубка, и рыбоящерные бока, скошенные, зализанные вертикали - все говорит о её существовании по ту сторону моря.

Там, где начинаются корабельные обводы, там можно говорить об архитектуре, об эстетике, о прекрасном. В этом утверждении нет кощунства. В Эрмитаже хранится немало клинков, пистолетов, ружей, чьи инкрустированные эфесы, рукояти и приклады - произведение искусства. Прекрасен меч, от которого погибнет чужеземный завоеватель. Прекрасна противолодочная подводная лодка, так как она той же гуманной сути - уничтожать подводные смертоносцы агрессора.

2.

Шторм не унимается уже неделю. И всю неделю, как назло, шли поверху - в крейсерском положении: надводный ход у дизельных лодок быстрее подводного. А мы - торопимся.

Холодно и сыро. В центральном посту боцман то и дело протирает запотевшие глубиномеры. После занятия засел в каюте писать письма… С вентиля аварийной захлопки капает прямо на бумагу, и в каждом письме приходится объяснять, что это не следы слез, а конденсат - влага, оседающая на холодном металле. Пора бы уже давно «прикачаться», но тошнотный комок стоит в горле - только расслабься. Он не отступает, даже когда лежишь. Голова то легчает, как воздушный шарик, то наливается тяжестью, как чугунное ядро.

Все обитатели подводной лодки делятся на «левокоечников» и «правокоечников». Последним, чьи койки у правого борта, сейчас много легче: ветер валит лодку на правый борт; «левокоечники» скатываются с коек, а «правокоечники» во время наибольшего крена лишь наваливаются на переборки. Мне повезло - у меня правый борт. Но уснуть невозможно. Голова беспрестанно ерзает на подушке: взад-вперед, вверх-вниз… Вжимаюсь ухом, как присоской. Ухо горит, надраенное штормом. Оттого что спишь урывками, кажется, что в сутках умещается неделя. Наверху что-то гулко бьет по железу. «Мостик, посмотрите, не открылась ли рубочная дверь?» - запрашивает командир из своей каюты и, не дожидаясь доклада, отправляется в центральный пост. Ко всем содроганиям корабля прислушиваешься так, будто вздрагивает твое собственное тело. Прочный корпус, объявший сталью десятки наших жизней, - единственная защита от разбушевавшейся стихии. Случись сейчас с ним что-нибудь - и никакие спасатели, никакие вертолёты, ничто нам не поможет. Гибель корабля - это наша гибель. Шлюпкам на подлодках места нет.

Глухой, стонущий удар раздаётся под полом каюты. Через несколько секунд удар повторяется, но уже в носовой части. Жалобно дребезжит лампочка в плафоне. Я прислушиваюсь. Что-то со скрежетом проносится под настилом отсека и яростно бьет в кормовую переборку. Это в аккумуляторной яме. Сорвало бак? Маловероятно. В тесноте ямы бак не будет так греметь. Удары повторяются равномерно в такт качке: дифферент на нос - удар в носу; дифферент на корму - удар в корме. Странно, что никто не реагирует. Где вахтенный? Выглядываю из каюты. - Тодор!

Выгородка за командирской каютой, где обычно сидит вахтенный электрик, пуста. Заглянул в кают-компанию - никого.

Под ногами снова загрохотало… Откинув коврик в офицерском коридоре, с трудом отрываю присосанную вытяжной вентиляцией крышку лаза в аккумуляторную яму. Пахнуло густым духом резины, мастики, антикислотной краски. Под тусклыми плафонами - чёрные ряды аккумуляторных баков, оплетенных кабелями. В узеньком проходе, уткнувшись лицом в обрешетник, лежит матрос. На чернявом затылке расплылось кровяное пятно. Тодор!

Я спрыгнул вниз, и в ту же секунду голову мою ожгло болью - что-то стремительно пронеслось мимо виска и е лязгом врезалось в носовую переборку. Я схватился за темя, с ужасом ожидая нащупать раздробленный череп, но обнаружил лишь мокрую ссадину. Стальная тележка для передвижки аккумуляторов прогромыхала поверху - по подволочным рельсам и, набирая на нарастающей крутизне скорость, долбанула в выгородку, где акустики хранили запасные блоки. Тележку эту электрики прозвали «пауком» за разлапистый вид, за то, что бегает по «потолку». Трехпудовый «паук» выждал, когда лодочный нос пошел вверх, оторвался от выгородки и покатился через всю яму в корму. «Б-ба-бах!» Качка разболтала плохо поджатые стопоры, тележка сорвалась и теперь носится по направляющим, свирепая и неукротимая, как бык Минотавр в подземном лабиринте.

Я перевернул Тодора, придерживая ему голову. Матрос слабо застонал. Жив!

- В отсеке! - заорал я, стараясь перекричать гул шторма и визг тележных колес. - В отсеке! - В овале лаза мелькнуло лицо мичмана. - Доктора - живо!

Теперь - остановить «паука». Вот он снова несется по рельсам… Я вижу клок своих волос, торчащий в зажиме, и бешеная ненависть просыпается к этой тупой беспощадной железяке. Я ненавижу её, как можно ненавидеть живое существо - подлое, жестокое. Оно подкараулило и оглушило матроса, оно только что покушалось на меня, оно убьет всякого, кто спустится в его владения.

Нечего и думать, чтобы остановить «паука» на лету - руку оторвет. Надо подстеречь его у переборки, когда, ударившись, тележка замрет на несколько секунд. Проход в корму загораживает тело Тодора. Пробираюсь в нос, держась на кренах за аккумуляторные баки и клинья, которыми они подбиты. Узенький проход плывет из-под ног, я пригибаюсь - и над головой проносится «паук». Он вминается в стальной лист выгородки так, что облетает краска. Ещё два шага, и я ухвачу врага. Но лодка задирает нос, и «паук» уползает в корму с лязгом и визгом. Удар! «Паук» замер. Замер и я, поджидая тележку у выгородки. Вот она снова трогается, набирает скорость, мчится… Хочется глубже втянуть голову: заденет череп - вдребезги… Веки сжимаются сами… В уши бьет грохот стали о сталь.

«Паук» застыл до очередного дифферента. Обхватываю тележку, ищу стопорные винты. Куда они подевались?… Вот один. Завинтить не успею, нужен ключ. Маслянистая головка болта выскальзывает из пальцев. Что это? Колесики дрогнули, сейчас покатятся. Покатились. «Паук» тащит меня за собой. Цепляюсь ногами за расклинку, за обмоточные кабели… Надо бы отпустить… Протащит по Тодору, швырнет на железо, размозжит… Ноги проваливаются в лаз нижнего яруса. Рывок - «паук» замер, хотя уклон нарастает. Я повис, как воздушный гимнаст на трапеции. Носки ботинок соскальзывают с закраины лаза. Меня снова волочит… Но стопор все же выпущен, пусть самую малость; болт царапает направляющую. Тележка замедляет бег. Останавливается. Я поджимаю второй болт. Все, Минотавр укрощен.

Ссадина на голове жжет, ноет ушибленная нога, но обо всем этом не хочется думать. В лаз ямы спускаются ноги в офицерских ботинках, затем медицинская сумка… Капитан Коньков приподнимает голову Тодора, ощупывает череп, даёт понюхать из пузырька. Матрос мычит, открывает глаза.

- Как себя чувствуешь? Голова кружится? Тошнит?

- Тошнит… С утра ещё, - сообщает электрик, порываясь встать.

- Лежи, лежи… Сейчас башку твою перевяжу. Как это тебя угораздило?

- Полез контрольный обмер делать. А тут «паук» сорвался…

- Ну, Тодор! - ворчит доктор, довольный тем, что кости затылка целы. - Были бы мозги - сотрясение б заработал. Ясно же всех предупреждали: крепить имущество по-штормовому. Сама себя раба бьет… Вахту достоишь или снять тебя?

- Достою.

Я смотрю на Тодора с тихой благодарностью. Я благодарен ему за то, что он остался жив. За то, что сам я забыл про дурноту и качку; внутри все улеглось, и недавние страдания кажутся смешными. В крови ещё играет азарт поединка, сна ни в одном глазу. Я готов работать, взбадривать укачавшихся, шутить, петь, спорить… Разумеется, Тодора придется наказать и по строевой линии, и по комсомольской. Океан влепил ему (и мне заодно) хороший подзатыльник, который запомнится пуще всяких нравоучений.

Вылезаем из ямы под быстрое кряканье ревуна. Срочное погружение. Наконец-то!

Плеск волн над головой стихает, смолкает, лодку ещё покачивает, шторм достает нас на глубине много ниже, чем перископная, но это уже не та качка, что выматывала душу целую неделю. В отсеках сразу закипела жизнь. Объявили малую приборку.

- Любовь к подводному положению, - варьирует любимый афоризм Симбирцев, - прививается невыносимой жизнью на поверхности. Что-то давно мы кино не крутили, Сергеич?

Из-за шторма действительно давненько не показывали фильмов: «картинка» сползала с экрана, и герои оказывались то на переборочной двери, то на аптечных ящиках.

Киномеханики радостно тащат в кают-компанию многострадальную сто раз чиненую «Украину».

Крутили какой-то одесский детектив. Вдруг заметил: улыбка актрисы чуть похожа на усмешку Людмилы. Из-за этой улыбки досмотрел детектив до конца.

После фильма командир спросил доктора:

- Что с вахтенным?

- Полез в аккумуляторную яму. Шарахнуло по кумполу «пауком». Но кумпол крепкий. Оклемался.

Я ждал, когда Абатуров спросит: «А кто остановил «паука»?» Но он не спросил. Да если бы и спросил, док ничего не видел.

3.

Мое нынешнее положение в пространстве определяется весьма нетрафаретным адресом: Атлантический океан, Н-ская впадина, широта, долгота, глубина, второй отсек, правый борт, каюта у пятнадцатого шпангоута, возле цистерны главного балласта номер три.

Она так мала, моя каюта, что, если портфель стоит на полу, ступить некуда. Стальной стол и тесно прижатый к нему узкий диванчик, сколоченный с книжной полкой, составляют единую мебельную конструкцию; влезаешь в нее, как в некий деревянный футляр.

Самое обидное, что на скудное мое пространство претендуют доктор и мичман Шаман. Во время похода один втаскивает ко мне сейф с медикаментами группы «А» (яды, наркотики), другой - железную шкатулку с документами по связи. Пролезть к диванчику можно, только согнувшись в три погибели: над головой толстенное колено вентиляционной магистрали; на уровне лба торчат красные аварийные вентили - посмотришь на них и враз вспомнишь, где находишься. Маховички пришлось обмотать поролоном - это уже для гостей, потому что я научился входить и выходить, скособочив голову на особый манер.

И всё-таки здесь уютно, в моей стальной берлоге. Особенно когда на застеленном диванчике белеет свежей наволочкой, выданной в банный день, подушка, а рядом на столике - стакан темно-красного чая. Редкую ночь можно провести вот так, слегка разомлев (какой-никакой, а всё-таки душ), под чистой простыней с булгаковским томиком. Механик расщедрился - работает кондиционер. Маленький плафончик в изголовье освещает только краешек стола с мельхиоровым подстаканником да книжные страницы. И мертвая подводная тишина глуха.

Вдруг я вздрагиваю от грохота двери; стучат ко мне. В низеньком проемчике каюты сутулится механик. Он молча кладет мне на стол обрывки папиросных бумажек. На них змеятся витиеватые восточные письмена.

- Что это?

- Буддийские молитвы. Снял с вентилей в гальюне центрального поста.

- Шутка?

- Трюмный Жамбалов. Я не могу поручать верхний рубочный люк матросу, который устроил в гальюне буддийскую кумирню… Этак он нас всех в нирвану погрузит!

Мартопляс посторонился, и в дверях возник матрос Дамба Жамбалов. Круглое бурятское лицо спокойно, щелки глаз надежно защищают его душу от чужого взгляда.

Трюмному боевого поста номер три вверена святая святых: оба рубочных люка - верхний и нижний. Это главный вход в подводную лодку, и матрос при люках - я понимаю механика - должен быть надежен, как страж у крепостных ворот.

Но в боевой пост номер три входит и гальюн подводного пользования. В рабочей тетради Жамбалова записано: «Подводный гальюн должен обеспечивать бесшумность и бесследность действия, возможность использования на любой глубине погружения подводной лодки, вплоть до предельной». По боевой тревоге матрос Жамбалов заскакивает в гальюн, тесный, как телефонная будка, садится на крышку унитаза и ждет драматических событий. Например, пробоины в районе гальюна или штурманской рубки, к которой примыкает его заведение. Тогда, согласно аварийному расписанию, он должен завести под пробоину пластырь и прижать его малым упором. Но пробоин нет, и Жамбалов сидит в тесной каморке до самого отбоя.

Иногда кто-нибудь из офицеров центрального поста стучится к нему, и матрос поспешно освобождает место. Потом Жамбалов принимается за работу. Прежде чем нажать спускную педаль, необходимо проделать множество манипуляций, чтобы сравнять давление в сливных трубах и за бортом. Для этого надо перекрыть в строгом порядке четыре клапана и открыть шесть вентилей. В общей сложности - прокрутить десять маховичков. Тут главное - не перепутать последовательность, иначе может получиться, как с лейтенантом Нестеровым: он только что пришёл из училища и постеснялся воспользоваться услугами Жамбалова. Неправильно пущенный сжатый воздух выбросил содержимое унитаза прямо на его новенькую тужурку. После такого конфуза служить на нашей лодке Нестеров не мог и перевелся на другой корабль. Жамбалову понятен смысл его работы. Нельзя сказать, что она ему нравится, но она не пугает его, как эти сложные, таинственно гудящие, живущие своей электрической жизнью приборы в штурманской рубке, центральном посту, да и вообще повсюду.

Разноцветные маховички гальюна напоминали Дамбе дацанские хурдэ - молитвенные колеса. Красные, жёлтые, синие барабанчики, набитые свитками бумажных лент с молитвами, вращались руками богомольцев, ветром, ведай, и каждый оборот их считался возвести ой молитвой, Молитвообороты отбивались колокольцами. В первый же день, когда трюмный старшина доказывал Жамбалову, куда и в каком порядке крутить маховички вентилей, Дамбе пришла в голову благостная мысль превратить разноцветные колесики в хурдэ. Десять колесиков - десять хурдэ, на каждый маховик он наклеил е тыла ободранные с папирос бумажки, на бумажках написал имена от первого до десятого перерожденца Чже-бцзун-дамба-хутухты, чья душа на протяжении многих веков переселяется в тела смертных людей. Теперь, проворачивая веред спуском унитаза разноцветные колеса, он возносил в честь каждого хутухты по меньшей мере десять молитв. Вот эти-то папиросные бумажки с именами и заклинаниями «Ом мани падме хум!» - «О сокровище на цветке лотоса!» - и обнаружил механик,

- Проходи, Дамба… Садись.

Я втиснулся в изголовье своего прокрустова ложа, к Жамбалов осторожно присел на краешек диванчика. Мартопляс деликатно исчез.

- Чаю хочешь?

Дамба покачал круглой стриженой головой: нет. Но я всё-таки достал из рундучка стаканы и кипятильник. Чайные приготовления давали: время собраться с мыслями. Верующий матрос - редкость, матрос-ламаист - и подавно. Может быть, на мою долю выпал и вовсе единственный случай за вето историю подводного флота. Но от этого не легче. Я набиваю» заварочную ложку чаем и лихорадочно вспоминаю, что у меня в библиотечке, скомплектованной политотделом, есть из книг по научному атеизму. Брошюра «Жил ли Христос?». Если бы «Жил ли Будда?»… Пока закипает вода, вызываю в памяти профессора Панцхаву и его лекции по научному атеизму. «Ламаизм - шаманизированный буддизм бурят, тувинцев, калмыков…» Запрет на убийство любых живых существ… Раскрашенные маски ритуальных мистерий… Будда… Нирвана… Колесо перерождений… «Хо-рошу-ю религию придумали индусы!…» - вертится в голове вместе е «колесом перерождений» настырная песенка. Кажется, по атеизму я получил «хорошо». Или «отлично»? Сейчас - повторный экзамен. Вот он сидит передо мной мой беспощадный профессор с боевым номером на матросской робе.

Главное - убедить Дамбу, что его не собираются наказывать. Да и за что, собственно, его наказывать? Ламаизм не отнесен к «изуверским сектам» типа трясунов-пятидесятников. Однако, инструкции политотдела требует «искоренения религиозных пережитков у военнослужащих самым решительным образом». Чай заварился.

- Пей!

Жамбалов вынул стакан из подстаканника и держал его, немыслимо горячий, в пальцах, как пиалу.

- Что это за бумажки, Дамба?

- Молитвы.

- На каком языке?

- На тибетскомм.

- Ты знаешь тибетский?

- Немножко. Лама учил…

- Как ты попал к ламе?

- Брат матери. Дядя Гарма.

Порасспросив ещё немного, я отпустил Жамбалова на малую приборку. Открыл сейф, достал тощее «личное дело» в конверте из мягкого картона. Характеристика, автобиография, служебная карточка, медицинский лист, свидетельство о легководолазной подготовке. Характеристику подписал командир учебной роты. «Дисциплинирован. Уставы знает и выполняет… Военную тайну хранить умеет…» Умеет, коли ничего не знает… Автобиография ещё короче: «Родился в улусе Кодунский Станок. Окончил 10 классов Хоринской средней школы. Работал скотником в совхозе…» В служебной карточке два поощрения: «За отличную приборку кубрика» и «За активное участие в художественной самодеятельности». Интересно, что он там представлял: ритуальные танцы или «позу лотоса»?

Я комкаю папиросные бумажки с тибетской вязью и отправляю их в пресс-сетку для сжигания секретных бумаг. Попади они в руки иного ретивого особиста, и можно состряпать дельце о «нештатных шифровках», написанных на боевой службе…

4.

Утром чуть не поссорился с Симбирцевым. Снял без мен его ведома Доску почета в четвертом отсеке. В чем дело?

Выясняется, что Симбирцеву не понравилось, как одеты на фотографиях матросы-отличники: кто в пилотке, кто в бескозырке, кто без головного убора. Формально он прав: нарушен принцип воинского единообразия. Но мне обидно: мог бы поделикатней. Весь день дуемся друг на друга, не разговариваем. За столом в кают-компании симбирцевский локоть вторгается на мою «территорию», ощущать его наглую неколебимость противно. Но я не уступаю ни сантиметра, мой локоть яростно вжат в столешницу - попробуй сдвинь. Сидим, вопреки пословице, и в тесноте, и в обиде. Понимаешь, что обида пустяковая, шалят нервы, но поделать ничего не можешь - трещина отчуждения ширится, растет.

В обход отсеков отправляюсь не со старпомом, а с механиком. Жду, пока он заполнит дифферентовочный журнал. Мартопляс пишет, как Хемингуэй, стоя за конторкой. Наконец он натягивает чёрные перчатки и берется за рычаг кремальеры. Мы идем, то пригибаясь, то наклоняясь, уворачиваясь от нависающих и заступающих путь агрегатов, маховиков, труб…

Рано или поздно в отсеках появляются женские лица. Они глядят из-под настольных стекол в офицерских каютках, улыбаются с крышек контакторных коробок, мелькают в зарослях трубопроводов, где не ступала нога старпома. Они появляются в самых диковинных и неожиданных местах - фотографии офицерских жен и матросских невест. Наивные глаза школьной подруги. Лихая челка портовой зазнобы. Милая головка, утопающая в меховом воротнике. Усталый взгляд верной жены. Заполярная мадонна с мальчуганом в папиной пилотке…

Механик-«женоборец» выдирает карточки из рамок служебных инструкций, из смотровых окошечек агрегатных панелей… Но на другой день тут и там вновь появляются, женские лица. Так возникают в лесу цветы взамен сорванных.

Их столько, сколько всех нас. Это второй состав экипажа, это женская ипостась команды… Фотопризраки населяют подводную лодку, как фантомы Соляриса - орбитальную станцию.

Мартопляс перевел Жамбалова в трюм предкормового отсека, где жили и несли вахту матросы, присматривающие за мидчелями - гребными валами. Он считает, что его перевели из трюмных центрального поста за провинность, за ущерб, нанесенный лодочному оборудованию: наклеил бумажки на маховички вентилей. В сущности, это пустяк, с таким же успехом он мог наклеить их и на гребные валы - на скорости хода подводной лодки это не сказалось бы.

О себе говорит неохотно. Впрочем, мало-помалу душа его приоткрывается…

Дамба Жамбалов родился по бурятскому календарю в год Курицы. До седьмого класса он хотел стать звёздочетом, ибо звёзды могут говорить со знающим человеком, как с равным, направлять его и подсказывать в трудные минуты правильные решения. Но однажды в улус пришли геологи. Геологами в Кодунском Станке называли всех людей в брезентовой одежде и с рюкзаками. пришёльцы тоже принесли с собой рюкзаки и зеленые ящики с непонятными приборами. Что они искали, никто так и не уразумел. Веселый лысый бородач из Ленинграда - он остановился в избе Жамбаловых - уверял маму, что она и все односельчане живут на дне высохшего древнего моря. Ему никто не верил, кроме Дамбы. Ведь Константин Константинович, так звали постояльца, нашёл на дне глубокой узкой ямы, которую вырыли геологи, окаменевшую раковину. Дамба сам держал её на ладони. Он верил лысому бородачу. И тогда тот рассказал ему про Лемурию - прекрасную страну, ушедшую на дно Индийского океана. Она погрузилась после страшной бури вся - с дворцами, храмами, возделанными полями. Она и сейчас покоится там, в пучине между Индией и Африкой, и рыбы проплывают сквозь окна дворцов и врата храмов…

Об этой стране писали древние индийские ученые, рассказывал Константин Константинович, но их книги сожгли завоеватели. Правда, тибетские монахи успели перевести санскритские свитки на свой язык, и переводы до сих пор хранятся в библиотеках горных монастырей. Но они недоступны ученым. Вот если бы прочитать эти тексты, тогда легенда о Лемурии стала бы научным фактом, тогда бы суда подводных археологов вышли в океан и, кто знает, может быть, и в самом деле обнаружили бы на дне руины прекрасных городов…

С того дня Дамба стал поглядывать на священные тибетские книги, которые Гарма-лама хранил, завернутыми в куски цветного шелка, с благоговением, И то, что столько лет не удавалось ни матери, ни дяде - заставить мальчика учить язык священных писаний, - произошло само собой. Дамба пришёл в дацанскую келью к Гарма-ламе и вывел в тетради первую букву старотибетского алфавита.

Когда из военкомата Жамбалова направили на флот, а из флотскою полуэкипажа - в учебный отряд, подводников, Дамба решил, что звёзды и боддисатвы[4] ведут его па пути Будды. Ведь Будда спускался в подводное царство по стеблю лотоса. Дамба не сомневался, что подводный корабль, на котором он будет служить, поплывет именно туда, где распростерлась на дне затонувшая Лемурия. И он увидит её в большие круглые стекла… Но никаких стегая в подводной лодке не оказалось. И карты того океана, в котором находилась древняя страна, у штурмана не было.

5.

За час до восхода луны начинался для «четыреста десятой» период скрытого плавания. Перед погружением боцман обошел затапливаемое пространство обтекателя рубки, заплел линем, точно паутиной, вход в надводный гальюн и дверь на палубу: не дай бог, сунется кто на коротких ночных всплытиях да не успеет по срочному погружению!… Потом обмотал язык рынды ветошью и подвязал, чтобы не звякнул в качку. Режим тишины. Строгое радиомолчание. Теперь ни одна электромагнитная волна, ни один ультразвуковой импульс не сорвутся с лодочных антенн.

Тишина… немота… Темнота…

Подводная лодка бесшумно точила глубину. Она почти парила на куцых крыльях носовых и кормовых рулей над огромной котловиной. Едва ли не круглая котловина походила на гигантский амфитеатр: стенки пространной чаши каменными ступенями - неровными и разновысокими - спускались к сумрачному овалу дна. Там, на зернистом песке, испещренном галечными узорами, лежали вповалку, врастая в грунт, резной квартердек португальского галеона, тараны двух афинских триер, корпус австро-венгерской субмарины, бушприт испанского фрегата, палубный штурмовик с авианосца «Колумб», котел французского пироскафа, останки космического аппарата и две невзорвавшиеся торпеды. Все это медленно проплывало под килём подводной лодки, пересекавшей мёртвый колизей с севера на юг.

Мичман Голицын, голый по пояс, стоял в тесной кабине офицерского умывальника ж растирал грудь холодной забортной водой - взбадривался перед ночной вахтой. Будучи «совой», он любил это время, когда затихала дневная суета и умолкала межотсечная трансляция. В такие часы слышно даже, как под палубой рубки, в аккумуляторной яме, журчит в шлангах дистиллят, охлаждающий электролит.

Голицын смешил в операторском креслице старшину 1-й статьи Сердюка и надвинул на уши теплые чашки головных телефонов. Мощный хорал океанского эфира ударил в перепонки. Рокот органных басов поднимался с трехкилометровой глубины, и на мрачно-торжественном его фоне бесновались сотни мыслимых и немыслимых инструментов: бомбили колокола и высвистывали флейты, завывали окарины и трещали кастаньеты, ухали барабаны и крякали трубы, на все лады заливались всевозможные манки, пищалки, свистки…

Голицын слышал, как курс лодке пересекла стая дорад, рассыпая барабанные дроби, сыгранные на плавательных пузырях; как прямо над рубкой, спасаясь от макрелей, выскакивали из воды и снова шлепались в волны кальмары, а там, в воздухе, наверняка подхватывали их и раздергивали на лету альбатросы. Несчастные головоногие, попав в такие клещи, тоже голосили, но ни человеческое ухо, ни электронная аппаратура не улавливали их стенаний. Зато по траверзному пеленгу хорошо было слышно, как свиристит дельфиниха, подзывая пропавшего детеныша. её горе завивалось в зеленое колечко на экране осциллографа. Колечко металось и плясало, распяленное на кресте координат.

Где-то далеко впереди шепелявили, удаляясь, винты рыбака. Уж не он ли уносил запутавшегося в сетях дельфинёнка?

- Центральный, по пеленгу… шум винтов… Предполагаю траулер. Интенсивность шума уменьшается. Акустик.

- Есть, акустик, - откликнулся Абатуров.

Шум винтов растворился в брачных песнях сциен. Косяк этих рыбищ шел одним с лодкой курсом, только ниже по глубине. Скиталец Одиссей вполне мог принять их пение за рулады сладкоголосых сирен. Но ликование жизни перебивали глухие тревожные удары: «тум-м, тум-м, тум-м…» Это из распахнутой пасти касатки, словно из резонатора, разносился окрест стук огромного сердца. Больной кит шел за подводной лодкой, словно за большим мудрым сородичем, вот уже третьи сутки. Иногда он издавал короткие посвисты, но одутловатая черная рыбина, с таким же косым «плавником» на спине, как у него, не отзывалась.

Гигантский дельфин не знал, как не знал и Голицын, что в космосе летел, удаляясь от солнца, беспилотный аппарат. На золотой пластинке, которую тот нес в приборном отсеке, были записаны главнейшие звуки земли: человеческая речь, музыка и щебет дельфинов. Посланец земли, пронзая глубины галактики, взывал к отдалённым цивилизациям дельфиньим криком. Но разумные миры не отзывались, будто строгое радиомолчание, наложенное на подводную лодку, распространялось и на них…

Голицын вздрогнул: в рубку заглядывал Абатуров.

- Что слышно, Дима?

- Товарищ командир, похоже, что попали в приповерхностный звуковой канал! - радостно сообщил мичман. - Такая плотность звуков… Помните, как весной?!

…Нынешней весной, ещё в самом начале похода, случился вот какой казус. Едва ушли с перископной глубины, как в наушниках среди подводных шумов и потресков Голицын ушам своим не поверил! - прорезался голос Мирей Матье:

- «Танго, паризер танго!…»

Ему показалось, что он нездоров, вызвал старшину 1 статьи Сердюка. Но Сердюк явственно слышал:

- «Майн херц, майн танго!»

пришёл начальник радиотехнической службы лейтенант Феодориди, затем Абатуров. И они тоже обескураженно сдвигали наушники на виски - Мирей Матье! Корабельная трансляция молчала, молчали все лодочные магнитофоны случайного соединения с гидроакустическим трактом был не могло. Башилов даже открыл чемоданчик с проигрывателем пластинок: может, он наводит тень на плетень. Не электрофон молчал, да и пластинки такой у зама не было.

Ломали головы, выдвигали идеи одна фантастичнее другой: от электронной несовместимости приборов до сверхдлинноволнового радиомоста, который возник между Эйфелевой башней и лодочным шумопеленгатором из-за ионосферных бурь или по вине неизвестных науке эфирный аномалий.

Лейтенант Васильчиков достал карту меньшего масштаба, что-то вымерил на ней и доложил Абатурову свою версию:

- Товарищ командир, слева по борту остров Ибица. Там расположен всемирно известный курорт. Для аквалангистов через подводные динамики прокручивают эстрадную музыку. Чтоб веселей плавать было.

- Ты, что там отдыхал? - удивился Абатуров.

- Да нет, «Вокруг света» читал. Надо бы гидрологию проверить. Возможно, Мирей Матье идет по ПЗК[5].

Так потом и оказалось. Бывают такие слои в океане, которые не хуже кораблей распространяют звуки, даже не очень громкие, на тысячи миль. Именно в такой звуковой канал и вторглись гидрофоны подлодки…

Абатуров присел рядом на разножку и надел пару свободных наушников. Связист по образованию, он нередко заглядывал в рубку акустиков - «послушать шумы моря на сон грядущий».

Голицын охотно подвинулся, вжимаясь плечом в теплую переборку. Душное тепло шло снизу, из-под настила, - от свежезаряженных и изнывающих от скопления энергии аккумуляторов. С появлением Абатурова - широкого, жаркого-в фанерной выгородке под бортовым сводом стало ещё душнее. Но Дмитрий рад был столь почетному соседству.

Они слушали океан, как слушают симфонию, забыв на время о противолодочных шумах кораблей. Да здесь их и быть не могло. Где-то далеко-далеко постанывали сонары[6]рыбаков да гудел, вгрызаясь в шельф, бур нефтяной платформы. В остальном ничто не нарушало величественную какофонию Дна Мира. Как знать, может быть, именно нынешний подводный звуковой канал связывал все океаны планеты, может быть, только сегодня им удалось услышать голос всего гидрокосмоса, слитый из шума прибоя на скалах и шороха водорослевых лесов, гула подводных вулканов и стеклянного звона, с каким морские попугаи обкусывают кораллы, хорища рыб и грохота разламывающихся айсбергов, скрипов потопленных кораблей и воя песчаных метелей, наконец, из этих странных, может быть, вовсе никем ещё не слышанных сигналов из глубин…

- Товарищ командир, через семь минут взойдет луна,-сообщил динамик голосом лейтенанта Васильчикова.

- Добро, - откликнулся Абатуров. - Не препятствовать. - Голицын мог поклясться, что услышал, как восходит луна. Желтый бугристый шар выплыл ив покатого морского горизонта - и вся океанская мантия планеты встрепенулась, взволновалась, чуть вспучилась навстречу ночному светилу. С новой силой заструились по подводным желобам и каньонам токи мощных течений, с новой силой пали с уступов океанского ложа подводные водопады, и моря полились из чаши в чашу. И встали из бездны исполинские волны и прокатились по всей водяной толще, вздымая соленые отстой пучин, мешая слои тепла и холода. Повинуясь полету мертвого шара, всколыхнулась и пошла вверх планктонная кисея жизни, а за ней ринулись из глубин стаи мальков, рыбешек, рыб, рыбин, косяки кальмаров и прочей живности.

Голицын услышал, как волшебный звуковой канал «поплыл», планктонная завеса заволокла его, словно марево ясную даль. Зато появились новые звуки - тусклое гудение, будто луна и в самом деле тянула за собой шумовой шлейф…

Абатуров снял головные телефоны и растер затекшие уши. Вахта кончалась. В коридорчике отсека сновал народ: новая смена готовилась на вахту. Голицын почувствовал на себе взгляд. Скосил глаза и увидел Белохатко. Всего лишь секунду разглядывал боцман Голицына и Абатурова, но Дмитрий понял: боцман ревнует командира.

Из всех лодочных мичманов наиболее близки к командиру корабля двое: боцман и старшина команды гидроакустиков. Если боцман на рулях глубины - это мозжечок субмарины, направляющий её подводный полет, то гидроакустик - её слух и зрение, слитые воедино. При обычном подводном плавании на первом плане - боцман, кормчий глубины; при выходе в торпедную атаку-акустик, главный наводчик на цель. Голицын всерьез задумался об этом первенстве, когда прочитал в глазах Белохатко неприязнь, смешанную с почти детской обидой: командир-де не сидит с ним в центральном посту, не величает Андреем Ивановичем, не ведет между делом разговоры «за жизнь», а просиживает в клетушке с «глухарями» лучшие вахты и вообще возится с этим беломанжетником, как с дитем, как с писаной торбой…

В мичманской кают-компании, в этой боцманской вотчине, день ото дня сгущались для Голицына неуют и холодок. В конце концов он решил столоваться в первом отсеке на одном баке с матросами-гидроакустиками.

Какими бы ровными и дружественными ни были у тебя отношения с подчиненными, они никогда не станут приятельскими, Я уже не раз убеждался - нельзя панибратствовать ни с кем, кто хоть как-то зависит от тебя по службе. Тем более не станешь фамильярничать с теми, кому подвластен сам. Вот и выходило, что Симбирцев был единственным человеком на лодке, с которым я мог быть на короткой ноге, говорить ему «ты» и жаловаться на жизнь.

И только теперь, лишившись его, я понял, как же он мне нужен…

К вечеру Абатуров приказал всплыть под перископ. Оглядел горизонт - никого. Акустик тоже подтверждает - горизонт чист.

Море спокойно.

- По местам стоять, под РДП становиться!…

РДП - работа дизеля под водой. Будем заряжать аккумуляторные батареи, не всплывая. Из обтекателя рубки выдвигается широкая труба воздухозаборника с навершием в виде рыцарского шлема. Она вспарывает штилевую гладь моря, открываются захлопки, и дизели жадно всасывают в свои цилиндры драгоценный морской озон. Кроме шахты РДП над водой торчат сейчас выдвижные антенны и оба перископа - зенитный и командирский. Все офицеры, включая доктора, посменно наблюдают в перископ за морем и небом. На акустиков надежда плохая - грохот дизелей мешает им слушать. Зато нас обнаружить нетрудно - за колоннадой выдвижных мачт тянется предательский белый бурун, шлифованная сталь отбрасывает зайчики. Появись патрульный самолёт - в низких лучах закатного солнца наш след будет виден долго-долго, даже если мы уйдем на глубину. Тут все решает, кто кого обнаружит первым.

Мы с Симбирцевым расписаны в одну смену. Он вжимает глаз в окуляр командирского перископа, я - в окуляр зенитного. Симбирцев следит за носовым сектором, я - за кормовым. Морской окоем мы поделили пополам - ему полукруг и мне полукруг. Тычемся в границы румбов, точь-в-точь как упирались за столом локтями, зло и молча.

В моем секторе - солнце и слепящая дорожка. Всякий раз, когда зрительный круг приближается к светилу, приходится зажмуриваться - лучи усилены мощными линзами.

Ходим вокруг перископных колодцев и час, и другой. Я нечаянно залезаю в сектор Симбирцева, вижу плосколицую головку, венчающую его перископ. Гоша тоже видит меня, точнее, мое овальное стеклянное око. Стоим рядом в боевой рубке, а взгляды наши престранным образом встретились в подсолнечном мире, над водой. Поворотная призма командирского перископа резко опускается и поднимается - будто подмигивает. Ну конечно, подмигивает! Я тоже «мигаю» в ответ.

- Ну что, Сергеич? Постоял у перископа - глаз горит, как у циклопа?

- Горит, - соглашаюсь я.

Разворачиваю перископ в сторону носа. Синюю гладь взрезают три чёрных плавника. Три круто выгнутые спины, блеснув на солнце, плавно скрываются в воде. Дельфины! Резвится целая стая. Подошли бы поближе! Или их пугают наши подводные выхлопы? «Чафф-чафф-чафф!» Торопливый дых натужного паровоза.

Разворачиваюсь в свой сектор. Алый диск солнца вот-вот коснется горизонта. Дорожка уже не слепит, море выстлано красными бликами. С хрустким шорохом вращаются перископные трубы. Подлодка идет, полагаясь только на наши - мои и Гошины - глаза. Не прозевать бы самолёт. Все время чудятся чёрные точки, возникающие в плотной небесной синеве. Это от напряжения. Иногда для подстраховки меняемся секторами.

Ходим вокруг перископных колодцев, как кони, вращающие ворот. В тесноте рубки то и дело ощущаю широкую симбирцевскую спину. Сразу чувствуешь себя увереннее.

Я регулярно наведываюсь в трюм мидчелистов, где живет теперь Жамбалов. Дамба косится на мои офицерские нашивки, и я прихожу в обычной комбинезонной куртке без знаков различия. Но это помогает мало. Жамбалов соглашается со всеми моими аргументами против переселения душ, безразлично кивает круглой стриженой головой. Азиатский человек.

Лишь однажды Жамбалов оживился и в его глазах вспыхнул интерес, когда я принес ему номер «Науки и религии» с фотографией во весь разворот. На снимке застыл в горестном оцепенении буддийский старец. Он сидел в зале бангкокского пресс-центра в окружении фотостендов, где были запечатлены жертвы головорезов Пол Пота. Тела монахов, прикрытые оранжевыми мантиями, были уложены в ряды, и ряды эти, словно оранжевые лучи, разбегались от старика во все стороны. Полпотовцы вырезали монастырь поголовно, уцелел только этот старик.

Я оставил журнал Дамбе и выбрался из трюма.

За вечерним чаем, ковыряя вилкой омлет из яичного порошка, лейтенант Васильчиков заметил, что район, в который мы забрались, делит дурную славу Бермудского треугольника. Суеверный и падкий до всяких таинственных историй, механик подхватил тему, и Абатуров, против обыкновения, не только не высмеял их обоих, но и предупредил всех офицеров, а затем по трансляции и весь экипаж о том, что лодка входит в зону сильных вихревых течений, и потому на боевых постах необходимо удвоить бдительность. Вскоре и в самом деле стало происходить необычное. Лодку затрясло, будто она съехала на булыгу. Стрелки отсечных глубиномеров, всегда тихие и плавные, вдруг задергались, запрыгали. На пост горизонтальных рулей вне смены был вызван боцман, но и в его опытных руках субмарина с трудом держала глубину: то проваливалась метров на десять, то выскакивала под перископ, то дифферентовалась на корму, то стремительно клонилась на нос. Сквозь сталь прочного корпуса невооруженным ухом было слышно, как клокотала за бортами вода, булькала, журчала, будто лодка попала в кипящий котел. Время от времени снаружи что-то било по надстройкам, и стонущие звуки этих непонятных ударов разносились по притихшим отсекам.

Как ни менял Голицын диапазон частот - в наушниках стоял сплошной рев подводного шторма. Потом вдруг развертка помигала-помигала и начисто исчезла с экрана индикатора. Из центрального поста перебрался к ним Абатуров и возглавил консилиум. Сошлись в одном - неисправность надо искать за бортом, в акустических антеннах.

Дождались темноты. Всплыли.

- Ну что, земляк?! - сжал Голицыну плечо командир. - Надевай «турецкие шаровары» - и вперед с песней! А Андрей Иваныч тебя подстрахует. Надстройка - его хозяйство.

«Турецкие шаровары» - комбинезоны химкомплекта - Голицын и Белохатко натягивали в боевой рубке. Качка наваливала их друг на друга, на стволы перископов, но Дмитрий все же изловчился и, перед тем как всунуть руки в прорезиненные рукава, демонстративно поправил манжеты. Боцман криво усмехнулся.

Они выбрались на мостик и запьянели от солоноватого озона. Полная луна выплыла из океана в частоколе беззвучных молний.

Как ни странно, но подводная свистопляска давала о себе знать на поверхности лишь короткой хаотичной волной. Острые всплески не помешали мичманам перебежать по мокрой палубе к носу. Боцман быстро отдраил лаз в акустическую выгородку, и Голицын опустился туда, где совсем недавно нежился в ночной «купальне». Теперь здесь звучно хлюпала и плескалась холодная чернь. Шальная волна накрыла нос, и в выгородку обрушилась дюжина водопадов, толстые струи хлестнули по обтянутой резиной спине. Дмитрий взял у Белохатко фонарь и полез, цепляясь за сплетения бимсов, вниз, поближе к антенной решетке. Для этого пришлось окунуться по грудь; стылая вода плотно обжала живот и ноги. Она была очень неспокойна, эта вода, и все норовила подняться, затопить выгородку до самого верха. Вот она предательски отступила, обхватив ноги всего лишь по колени, и вдруг резким прыжком метнулась вверх, поглотила с головой, обожгла едким рассолом рот, глаза, свежевыбритые щеки… И сразу подумалось, как в войну вот так же кто-то забирался в цистерны, в забортные выгородки, зная, что в случае тревоги уйдет под воду в железном саване…

- Ну как там? - крикнул Белохатко сверху, с сухого насеста.

- Антенна вроде в порядке… Посмотрю кабельный ввод.

Голицын поднялся к боцману и посветил аккумуляторным фонарем под палубу носовой надстройки. Толстый пук кабелей, прикрытый коробчатым кожухом, уходил в теснину меж легким корпусом и стальной крышей отсека. В полуметре от сальников кусок кожуха, сломанный штормом, пилой ерзал по оголившимся жилам верхнего кабеля. Голицын даже обрадовался, что причина неполадок открылась так легко и просто. Надо было лишь добраться до перелома и оторвать край кожуха.

Обдирая комбинезон о железо, Дмитрий протиснулся в подпалубную щель. Чтобы отогнуть обломок, пришлось приподнять извив трубопровода и подпереть его гаечным ключом. Просунув руки между трубой и обломком, Голицын соединил порванные жилы почти на ощупь, потому что фонарь съехал от качки в сторону и луч вперился в баллоны ВВД. И в ту минуту, когда Дмитрий попытался поправить свет, ключ-подпорка вылетел со звоном, и трубопровод, словно капканная защелка, придавил обе руки. Запонка на левом запястье пребольно впилась в кожу, а правую кисть прижало так, что пальцы бессильно скрючились.

- О, ч-черт! - взвыл Голицын и попробовал вырваться. Но западня держала крепко. А тут ещё нос лодки вдруг резко просел, и в следующий миг в подпалубную «шхеру» ворвалась вода, затопила, сдавила так, что заныло в ушах, как при глубоком нырке. Дмитрий не успел набрать воздуха и, теперь с ужасом чувствуя, что вот-вот разожмет зубы и втянет удушающую воду, рванулся назад, не жалея рук, но так и остался распластанным на железе. Нос лодки зарылся, должно быть, в высокую волну и томительно, не спеша вынырнул наконец.

- Жив?… - Голицын едва расслышал сквозь залитые уши голос боцмана. - Чего затих?!

- Порядок… Нормально… - отплевывался Дмитрий, все ещё надеясь обойтись без помощи Белохатко.

- Мать честная! - охнул боцман, выглянув из лаза. - Транспорт идет… на пересечку курса!

Острым глазом сигнальщика он выловил среди тёмных взгорбин неспокойного моря зелено-красные искринки ходовых огней. Не вчерашние ли то фрегаты? Едва боцман крикнул, а Голицын услышал, как мысли у них, точно спаренные шутихи, понеслись по одному и тому же кругу: засекут, погонят, вызовут патрульные самолёты… Оба представили себе лицо Абатурова, искаженное тоскливым отчаянием. Прокопались…

- Шевелись живее! - застонал Белохатко.

Голицын яростно рванулся. От тщетного и резкого усилия свело судорогой локти.

- Не могу я, Андрей Иваныч! - прохрипел Дмитрий, даже не удивившись, что впервые в жизни назвал боцмана по имени-отчеству. - Руки зажало…

Белохатко сунулся было под настил, но самое просторное место уже занимало голицынское тело. Рядом оставался промежуток, в который бы не влезла и кошка. Боцман рванул с плеч резиновую рубаху, сбросил китель, аварийный свитер… Он сгреб с привода жирную мазь и, выдохнув почти весь воздух, втиснул щуплое тело под стальные листы. Как он там г прополз к трубопроводу, одному богу известно. Нащупав голицынские руки, смазал их остатками тавота.

- Кости-то целы?

- Кажется…

- Тогда - рви!!!

И обожгло, ошпарило, будто руки выскочили не из-под трубы, а из костра…

Они переодевались в своей кают-компании. Голицын, потряхивая ободранными кистями, отстегнул и бросил в кандейку манжеты, красные от крови и бурые от тавота.

- Лодка чистеньких не любит, - беззлобно усмехнулся боцман.

- Жаль, нет второй пары! - не то поморщился, не то улыбнулся Голицын.

Глава третья

1.

В разгар походного лета штурман распял на прокладочном столе карту Средиземного моря - моря посредине земли. На здешних берегах родились все главные боги человечества - Ра, Осирис, Зевс, Христос, Яхве, Магомет… Здесь родились люди, начертавшие имена своих богов и героев на звёздном небе, папирусе, пергаменте. Они сочиняли мифы, не подозревая, что сегодняшняя явь во многом превзойдет фантазию древних. На острове Крит обитало под землей кровожадное чудовище Минотавр. Сегодня под складами острова Таволара обитают в подземных укрытиях атомные минотавры - американские атомарины.

Средиземное море - хоровод континентов: Европа, Африка, Азия сцепили полуострова, как руки вокруг лазурной чаши. С некоторых пор эта чаша стала сродни той, что испил Сократ. Только вместо цикуты - уран лодочных реакторов американских, английских, французских…

У меня в каюте лежит папка с газетными материалами для политзанятий. Там же хранится и карта, вырезанная из «Лайфа». На ней помечены радиусы досягаемости баллистических ракет, которые нацелены на нашу страну с акватории Средиземного моря. Северная кромка зоны сплошных разрушений проходит по границе моей родной Калининской области и соседней, Владимирской.

О том, как будет выглядеть удар из-под воды, поведал американский репортер «Нью-Йорк тайм мэгэзин»:

«Запускающее устройство смонтировано во вращающейся рукоятке, напоминающей рукоятку кольта сорок пятого калибра, только на этой ручке нет ствола. Вместо него к рукоятке прикреплен электрический шнур, который соединяет её с консолью ЭВМ. Рукоятка сделана из тяжелой пластмассы с насечкой для уверенного захвата. Электрический шнур выглядит, как шнур обыкновенного тостера или утюга.

Для тренировок предназначена черная рукоятка, а для реальных пусков - красная… Если это война, то вахтенный офицер объявляет: «Боевая тревога! Ракетная готовность». Если же это тренировка, то команда звучит: «Боевая тревога! Ракетная готовность. Тренировка». Сообщение о действиях в чрезвычайной обстановке поступит от президента…»

Потому-то мы здесь, в Средиземном, чтобы успеть перехватить руку, потянувшуюся вдруг к красной рукоятке с «насечкой для уверенного захвата».

2.

Струйка воды льется на лицо, и оттого пробуждение ужасно. Все равно что человеку, ожидающему выстрела, хлопнуть над ухом. Пробоина? Прорвало забортный трубопровод? Откуда топит?

Струйка перемещается вдоль шеи, вдоль позвоночника, приятно холодит спину сквозь намокающую простыню… Все в порядке. Это вестовой Дуняшин выполняет мою вчерашнюю просьбу: через каждые два часа, когда ткань пересыхает, он поливает меня из чайника усердно, словно садовник грядку. Уснуть можно, только завернувшись в мокрую простыню и включив вентилятор.

Жара. Зной тропических вод и тепло, идущее из аккумуляторных ям от машин и агрегатов, могут свести с ума. Мы забыли, что такое одеяла и верхняя одежда. Продрогнуть, ощутить мурашки от холода - несбыточная мечта. Прохладой веет только от погончиков с литерами СФ - Северный флот. Какой, к черту, Северный, когда от жары плавится шоколад в провизионке! Иссохли ядра в орехах, чернила в авторучках, зубная паста в тюбиках, штемпельные подушки…

Подводное машинное пекло; что ни отсек - то духовая печь. Тело приобрело дьявольскую чувствительность к малейшим токам отсечного воздуха, к перепадам температуры в десятые доли градуса. Неотступное желание - прижать горящие ладони к чему-нибудь холодному. Вчера Симбирцев сделал мне роскошный подарок: позвал в трюм центрального поста и там с труб рефмашины наскреб пригоршню инея. Комок снега растаял почти мгновенно, оставив в ладонях восхитительное чувство прохлады. О нега турецких султанов!…

На Мартопляса смотрят зверем. Он не включает кондиционеры, экономя электроэнергию. Скупой рыцарь аккумуляторных ям. Холод небольшими порциями подаётся только в центральный пост, чтобы мозги вахтенного офицера, штурмана и рулевого не плавились вместе с шоколадом. У нас неизвестный человечеству вид воровства - хладокрадство. Холод центрального поста крадут из смежных отсеков, приоткрывая исподтишка межпереборочные люки.

Теперь вахтенные офицеры зорко следят не только за приборами, но и за рычагами кремальерных запоров. Приподнимется стальная рукоять, а обитатели благодатного оазиса уже начеку… Все сходятся в одном: лучше уж мерзнуть, чем исходить потом. Холод милосерднее жары. От мороза можно спрятаться в шинель, в тулуп, но сколько ни раздевайся, сколько ни закатывай «разовые» трусы, прохладнее не станет…

На ночных всплытиях из распахнутой шахты рубочных люков вздымается высокий столб тепла. В токе струистого жара дрожат и зыблются звёзды. Вахтенный офицер взбирается на мостик в комбинезонной куртке, натянутой на голые плечи. Счастливчик! Уж он-то к утру точно продрогнет.

Во всех снах я видел снег: крепко сметанные сугробы с волнистыми гребнями, скрипучий снег морозной пороши, влажный снег весны-серый и зернистый, как грубая соль… А снег Северодара! Сухой, игольчатый, под луной и фонарями он пересверкивает крохотными огоньками - такой снег выпадает только перед прилетом Снежной королевы. Королевский снег! Я видел сквозь анфиладу отсеков заснеженные купола старого университета, дымились холода той памятной московской зимы, когда смерзались трамвайные стрелки и алые вагоны разбредались по чужим маршрутам. И чудился на раскаленном лбу целебный холод тонких пальцев…

3.

Приказы редко бывают приятными. Но все же бывают. На очередном сеансе связи получили распоряжение: всплыть, перейти в точку якорной стоянки и ждать плавбазу с танкером для дозаправки. Якорь - это передышка. Якорь - это письма. Якорь - это предупредительный малый ремонт.

Абатуров глянул на карту и слегка расстроился. Грунт в районе будущей стоянки - туф. Каменистое дно - якорной вахте покоя не видать. Зато остальные спали как люди - всю ночь, без тревог на всплытия, без срочных погружений. А утром выбрались на корпус и делали гимнастику под бодрые пионерские песни из радиоприемника, который ловит Москву не украдкой - из-под воды, - а во весь рост лодочных антенн.

Сначала пришла плавбаза в сопровождении эсминца - высоченная, мачторогая, с орудийными башнями и мощными грузовыми стрелами, - помесь крейсера и сухогруза.

Эсминец, заплаванный, трепанный штормами и жженный солнцем, лихо прогрохотал за кормой плавбазы якорь-цепью, и мы встали под высокий борт матки-кормилицы.

Первое, что прокричал Абатуров с мостика встречающим офицерам:

- Письма для нас есть?

- Писем нет, - отвечал рыжеусый капитан-лейтенант в новенькой тропической пилотке. - Пишите сами! Через полчаса эсминец уходит на Родину. Захватит почту.

Абатуров приложил к губам микрофон внутренней трансляции:

- Команде - письма писать! Письма сдать вахтенному центрального поста!

Редчайшая и счастливая оказия! В одно мгновение все отсеки превращаются в залы почтамта. В такие минуты пишут только тем, кто ближе всех сердцу. Можно не сомневаться: на всех конвертах будут женские фамилии…

Я уединяюсь в каюте, и на бумагу льется нечто сумбурно-чувствительное - стыдно перечитывать. Обрываю письмо на полуфразе… Что толку, её наверняка уже нет… Комкаю лист с яростью.

- Что, Сергеич? - заглянул Симбирцев. - В муках эпистолярного творчества бьешься?

- Как ты думаешь, она ещё там или уехала?

Гоше ничего не нужно объяснять. Он что-то прикидывает, подсчитывает…

- Точно узнаем послезавтра. Годится?

- Как?!

Взмахом руки старпом зовет за собой. Я молча перебираюсь за ним в центральный пост, в рубку, на мостик, с корпуса на трап, с трапа на плавбазу, а там, поплутав по лабиринту подпалубных коридоров, мы отыскиваем каюту, где живут мичманы-связисты. Один из них, щупленький мужичок с впушительпой фамилией Генералов - давний знакомый Симбирцева.

- Здоров, Михалыч! - приветствует его Гоша. - Как живешь можешь?

- Ничего.

- «Ничего» у меня дома в трех чемоданах! - усмехается старпом, присаживаясь на свободную койку. - Слушай, Михалыч, человеку помочь надо…

За кружкой чаю с душицей и мятой Генералов и Симбирцев разрабатывают хитрую радиотехническую операцию: па ближайшем сеансе связи с Северодаром Генералов попросит оперативного дежурного позвонить в гидрометеопост и узнать, уехала Лю или нет. Если уехала, Генералов при передаче на нашу лодку результатов торпедной атаки прибавит к цифрам как бы случайную букву «н» - «нет». Если она в Северодаре, значит, вместо «н» будет «д» - «да».

Пожав друг другу руки, мы прощаемся. Великая вещь -мужская солидарность, да ещё замешанная на морской соли…

У кормовой орудийной башни толпились матросы, они подпрыгивали, суетились, чей-то тенорок азартно вопил:

- Врежь ей! По кумполу! По кумполу!…

Среди плавбазовских я разглядел и несколько наших подводников. Симбирцев начальственно сдвинул брови и решительно зашагал к месту происшествия.

- В чем дело?

- Акулу поймали, тарьщкапнант! - радостно поделился новостью электрик Тодор. - На самодур вытянули!

Серая тупоносая акула обреченно плясала по палубе, выгибаясь, как лук. Среди взбудораженных зрителей я увидел Жамбалова. Он страдальчески морщился. Это было невероятно! Он явно жалел акулу, мерзкую тварь, которая живо бы оттяпала ему ногу или руку, окажись они за бортом нос к носу!

Хищница оказалась брюхатой самкой и с перепугу разродилась прямо под орудийной башней. Детеныши прыгали рядом. Бить акулят мичман Лесных не позволил - спихнул носком сапога за борт. Все это произошло на глазах у Жамбалова. Душа его, противная любому умерщвлению, должно быть, оценила поступок мичмана. Во всяком случае, я увидел, как непроницаемые щелки жамбаловских глаз доверчиво расширились…

Мы провожали миноносец-письмоносец с высокого юта плавбазы. Шустрый кораблик выбрал якорь и, попыхивая из широкой трубы полупрозрачным горячим дымком, ринулся на восток, домой, на Родину… Он уносил пухлую пачку наших писем, и среди них мое, с дельфинами на конверте.

На сигнальных фалах плавбазы взвились флаги: «Счастливого плавания!» Мы смотрели эсминцу вслед. Только не сожги трубки в котлах, не намотай на винт обрывки сетей, не сбейся с курса… Пусть минуют тебя штормы и аварии. Донеси наши письма…

4.

Долгожданный танкер возник из морской синевы и солнечного блеска. Длинный, осанистый, он приближался к нам не спеша, гася инерцию хода. Из его иллюминаторов торчали жестяные совки-ветрогоны. Жарко. На корме - название белорусского города: «Слоним». Прочитал, и посреди бескрайней голубой пустыни повеяло детством. Зелёная речка Щара с плосконосыми зелеными щуками, которых выуживали слонимские рыбаки прямо с плотов. Старинные костелы под сенью древних лип, душистые заросли персидской сирени, и тревожный гул роскошных майских жуков…

Матросы танкера высыпали на палубу, пестрые, как корсары. Мы разглядываем их, смуглых, длинноволосых, во все глаза - точно марсиан, а они точно так же - нас, белолицых, в диковинных синих пилотках с козырьками.

- У борта не курить! Не курить! - покрикивает со шланговой палубы Слонимский боцман - волосогрудый малый в зеркальных очках. На голове у него матерчатое кепи с надписью: «Нида».

Мартопляс пробыл на танкере битый час. Слонимцы перерыли все бумаги, но так и не могли найти паспорт на дизельное топливо. «Ухо с ручкой!» - в ярости обозвал про себя Мартопляс рассеянного капитана и перебрался но зыбкой сходне на подводную лодку. Абатуров вылез ему навстречу, прикрыв дверь ограждения рубки:

- Ну что, мех, за сколько управимся?

- Похоже, останемся без заправки, товарищ командир… Они паспорт на топливо потеряли.

Абатуров присвистнул и сбил на затылок тропическую пилотку с длинным синим козырьком:

- Че Де?

Мартопляс пожал плечами.

- А что делать? - ответил сам себе командир. - Будем

- принимать!

- Товарищ капитан третьего ранга, без паспорта нельзя!… Неизвестно ни коксовое число, ни цетановое! Запорем дизели!

- Надо сделать так, чтобы не запороть.

- Это невозможно! Я не знаю качества топлива. Пусть пришлют другой заправщик.

Дать РДО: «Район занять не могу, так как не могу заправиться без топливного паспорта»? Засмеют… На мостике! Вахтенный офицер, по местам стоять! К приемке топ- Мартопляс почувствовал, что ему изменяет обычная покладистость. Внутри закипело, и он, не узнавая своего голоса, отчеканил:

- Я не буду заправляться, товарищ командир!

- Что-о?!

- Я не имею права принять топливо без паспорта!

Но и Абатурова уже понесло: перечить командиру в открытом море?! Да за такое под трибунал идут!

- Товарищ капитан-лейтенант-инженер, я вам приказываю начать приемку топлива!

Это уже был не просто приказ, это было юридическое заклинание, после которого отказ Мартопляса становился воинским преступлением.

- Есть, начать приемку топлива! - Капитан-лейтенант-инженер ответил так, как требовалось, чтобы отвести занесенный меч военной юстиции. Но и он не желторотый лейтенант, вышедший в первую автономку. - Товарищ командир, прошу записать ваше приказание в вахтенный журнал!

- Хорошо, запишу, - процедил Абатуров. Мартопляс ринулся в шахту рубочных люков с таким видом, как будто он проваливается в нее раз и навсегда. Командир нажал клавишу селектора яростно, словно гашетку пулемета, и отчеканил команду, которую должен подавать старпом:

- Личному составу - приготовиться к приемке топлива!

- Напряжение на мостике разрядил доклад сигнальщика:

- По пеленгу сорок - низколетящая цель!

Мы все ожидали увидеть патрульный «Орион» - натовские самолёты облетают якорные стоянки наших кораблей по несколько раз в сутки, - но вместо белых американских звёзд на крыльях алели наши, советские! Матросы замахали пилотками, а на танкере кто-то поднял брандспойт и отсалютовал пилоту фонтаном морской воды. Самолёт был палубным и стартовал, видимо, с авианесущего крейсера «Славутич». Он, должно быть, где-то рядом, за горизонтом…

5.

Капитан танкера, моложавый южанин в линялых джинсах, прислал нам приглашение на ужин. Командир, Симбирцев и я перебираемся по зыбкому трапу мимо жадно трясущихся шлангов. Тугие струи соляра наполняют цистерны.

- Что наш штурманец сгущенку тянет - один к одному! - ласково поглядывает Симбирцев па лодку с высоты танкерной надстройки.

И сразу представился Васильчиков, по-вампирски всосавшийся в пробитую банку. Похоже.

На трапе жилой палубы промелькнула голоногая женщина в красной юбке клеш. Мы провожаем её глазами, как видение из мира иного… Буфетчица? Горничная? Кокша?

- Все, Сергеич! - вздыхает Симбирцев. - Завязываем с ВМФ и переходим плавать на белые пароходы!

В двухкомнатной капитанской каюте царит райская прохлада. Забытым багрянцем пылает «Золотая осень» на репродукции на всю переборку. Под картиной стоит вентилятор, и кажется, что ветерок веет не из-под его лопастей, а прямо из березовой рощи, даром что без запахов реки и травы… Впрочем, есть и трава - листья салата и кинзы наполняют каюту ароматами покинутой земли - откуда всё это взялось посреди океана, знал только Олимпий, хозяин роскошно сервированного стола.

Гостеприимство капитана «Слонима» не имело границ. Мало того, что он предоставил нам - столько месяцев не мывшимся горячей пресной водой - свою ванную комнату с набором заграничных шампуней, дезодорантов, лосьонов, который составил бы честь туалетному столику иной кинозвёзды, капитан накрыл такой стол, что непритязательные гости с застарелой оскоминой от консервированного хлеба и баночной картошки переглянулись и зацокали языками.

На белоснежной скатерти из груды сицилийских апельсинов, кипрских яблок, марокканских гранат, винограда и бананов выглядывали изящные бутылочные горла греческого коньяка «Метакса» и отечественного боржома. Нежно розовела ветчина, плакал сыр, и благоухали маслины. Прежде всего мы набросились на яблоки. Крепкие и спелые, они кололись на зубах, как сахар. Мы стыдливо прятали кровяные следы десен. «Метаксу» во избежание соблазна командир, под тяжкий вздох старпома, попросил убрать.

Потом, когда утолены были первый голод и первая жажда, когда обсказано было все, что может волновать моряков независимо от того, под каким флагом - красным, торговым, или бело-голубым, военным, - они ходят, когда беседа, несмотря на взрывную силу чашечек с турецким кофе, пошла на спад и паузы все чаще и чаще стали заполняться клубами сигарного дыма, Олимпий нажал клавишу японского магнитофона, и мощные стереодинамики испустили вдруг глубокий и томный вздох женщины. Тут же возникла торопливая мяукающая музыка; сквозь ней пробивался ритм неспешный, но властный…

- «Любовь мулатки», - подмигнул хозяин, - музыкальный этюд с натуры. В Палермо покупал.

Ритм нарастал. Вздохи женщины учащались. Они становились все нетерпеливее, мулатка изнемогала.

Я покосился на Симбирцева: он слегка изменился в лице, сигара в пальцах дрогнула, серый столбик пепла отломился и припорошил брюки. Светлые усы проступили на побледневшем лице темной полоской… У командира мелко задрожал кофе в чашечке, и он поспешил поставить её на стол.

Мы так давно не видели женщин, что грешные видения перестали являться даже во снах. В отсеках ничто не напоминало о прекрасном поле, и кто-то невидимый и мудрый извлек на время из мужских душ томительные мысли о недоступном. О женщинах почти не говорили, на эту тему само собой легло негласное табу…

Мулатка бесновалась…

Хороший парень Олимпий даже не догадывался, что устроил нам, может быть, самое тяжкое испытание за весь поход. Я уже чуть было не взмолился, чуть было не попросил выключить адскую машинку, но не захотел просить пощады первым. Командир тоже держал марку и даже унял дрожь в пальцах; отводил сигарету к пепельнице нарочито ленивым и плавным движением, но на фильтре были видны следы зубов…

К концу у Симбирцева заиграли желваки, и я заопасался, как бы он не хряпнул по изящной заграничной машинке кулачищем. То-то бы расстроил радушного хозяина.

- Ну как? - спросил Олимпий, когда мулатка изомлела.

- Ничего, - ровным голосом обронил Гоша.

6.

Как выглядит нынче вестник судьбы? Распахивается дверь каюты, и через комингс переступает бритоголовый мичман-крепыш в тропических шортах и золотопогонной куртке-полурукавке. Лицо у мичмана в волдырях от солнечных ожогов, в руке красная папка, в папке - бланк радиограммы.

- Прошуршения! - деловито шуршит посланец судьбы. - Товарищ командир, вам персональное радио.

Абатуров пробегает строчки, набросанные простым карандашом, вскидывает брови и передаёт бланк мне. Я читаю, что называется, меняясь в лице. Ничего себе! В нашем районе - внезапные противолодочные учения натовских кораблей. А район-то ого-го какой! Из него выходить не одни сутки, да ещё соблюдая, как требует приказ, «полную скрытность перехода».

Кладу листок перед Симбирцевым. Олимпий изнывает от любопытства, но мужское достоинство пересиливает, и хозяин роскошных апартаментов отводит взгляд в сторону. «Ох и надоели мне ваши военные тайны!…» - разве что не говорит вслух, принимая деланно равнодушный вид.

Перед тем как вернуть радиограмму мичману, Абатуров перечитывает текст, будто хочет выучить наизусть.

- Спасибо, Олимпий, за хлеб-соль, - прощается Абатуров с капитаном танкера. - В Союзе свидимся… Георгий Вячеславович. Заправку прекратить, со швартовых сниматься, корабль к бою и походу!

Море зыбилось, и лодка под высоким бортом «Слонима» терлась об огромные кранцы танкера, так что мокрая резина истошно визжала, а швартовы то провисали, то натягивались до струнного звона, будто норовистый конь рвался с привязи.

Глава четвертая

1.

Когда-то подводную лодку выдавал лишь след перископа. Затем - шум винтов. Ныне - любое излучение: радиоволновое, тепловое, магнитное… Но и субмарины ещё во вторую мировую войну научились ловить радиоэлектронные «взгляды» охотников, мгновенно определять, кто и откуда направил на них электромагнитный или ультразвуковой луч.

Радиоэлектронные импульсы наделили морское оружие качествами живых существ. Мины, торпеды, ракеты выискивают теперь цель с помощью собственного электронного чутья и примитивного акульего рассудка: «шумит» - «молчит»; «горячий» - «холодный»; «свой» - «чужой». И настигают свою жертву по ими же проложенным трассам.

В начале века исход корабельных баталий решала дальность артиллерийского залпа; сегодня, в конце столетия, успех в поединках на море решает дальность радиоэлектронного обнаружения: погибает тот, кого обнаруживают первым. Ныне сравнивают не количество башен и калибры их стволов - говорят о числе антенн, «лепестках направленности» и киловаттах мощности излучений.

Не наводчики орудий ходят в фаворитах у командиров, а гидроакустики и радиометристы.

2.

За Гибралтаром авианосно-ударная группа развернулась в походный ордер, который разительно напоминал эскорт телохранителей вокруг лимузина американского президента. Место правительственного «линкольна» занимал атомный ударный авианосец «Колумб», а мотоциклистов кортежа заменяли три ракетных крейсера и пять эскадренных миноносцев с пусковыми балками управляемых ракет.

Через щель Гибралтара армада проникала по частям: сначала в кильватерном строю проскользнули эсминцы, затем втянулась трехсоттридцатитрехметровая громада авианосца с сотней самолётов на борту, а чуть позже «Колумб» догнали ракетные крейсеры «Калифорния» и «Южная Каролина». Крейсер «Техас» вместе с атомной подводной лодкой «Рей» вышли навстречу из Картахены. Как циклон свивается из воздушных вихрей, так ранним осенним утром в Альборановом море возник стальной смерч из кораблей, самолётов, подлодок, спутников, всколыхнувших море и эфир от подводных хребтов до околоземного космоса. Смерч этот под названием «Gold net» - «Золотая сеть» - двинулся на восток, ширясь по фронту и выбрасывая радиоэлектронные языки на сотни миль вперед…

«Противолодочная неделя» началась с того, что с палубы «Колумба» стартовал и ушёл по курсу странный самолёт, похожий на гибрид дельфина, птицы и черепахи. Это был «Трейсер» - палубный самолёт дальнего радиолокационного обнаружения. Его дельфинью спину покрывал черепаший панцирь - обтекатель вращающейся антенны локатора. Отлетев миль на двести, «Трейсер» стал выписывать восьмерки между испанским и алжирским берегами.

Под грибовидным панцирем его вращалась антенна, и все, что фиксировал её электронный глаз, возникало на экранах «Колумба», в подпалубных залах «змеиной ямы», как называли на авианосце боевой информационный пост. Кинескопы обзорной «иконорамы» рисовали выход из Альборанова моря. Нескончаемые караваны танкеров, сухогрузов, лайнеров тянулись по обе стороны разделительной зоны к воротам Средиземного моря.

Тем временем подводный атомоход «Рей» занял свое место далеко впереди ордера, в глубинном дозоре. Жертвуя собственной скрытностью, он прощупывал лучами гидролокаторов бирюзовую толщу воды. От их мощного ультразвука менялись в цвете осьминоги…

За невидимым «Реем» в пять форштевней резал волну первый эшелон легких сил. Пять ракетных эсминцев, включив гидролокаторы и радары, перекрестно прочесывали подводное и воздушное пространство, образуя впереди боевого ядра электронную чащу, в которой сразу становилось видным все летящее и плывущее навстречу.

Во втором поясе прикрытия шел ракетный крейсер «Калифорния». Справа и слева от него кружили два беспилотных противолодочных вертолёта, управляемых с крейсера по радио. Время от времени летучие роботы зависали над морем, выпускали из брюха яйцеобразные капсулы я макали их на тросе в воду. Гидрофоны, упрятанные в звукопрозрачные капсулы, вслушивались в глубины - не шумят ли где винты чужих субмарин.

Наконец поотстав от «Калифорнии», широко пенил море сам «Колумб». С обоих бортов прикрывали авианосец от ракет и торпед крейсеры «Техас» и «Южная Каролина», готовые выставить огневые завесы на пути любой угрозы. Сверху над авианосцем барражировала эскадрилья «демонов» - палубных истребителей, оглашавших морское небо визжащим рёвом. Под ними гудел хоровод «морских королей» - тяжёлых противолодочных вертолётов «Си Кинг» - круговое охранение боевого ядра. Облетая ордер с кормовых углов, пилоты «морских королей» видели, как втягивается в Гибралтарский пролив хвост армады - два танкера с топливом для крейсеров и эсминцев, водоналивное судно, плавучая мастерская, транспорт-ракетовоз и носитель боевых дельфинов.

Сеть, сплетенную из посылок гидролокаторов и радарных импульсов, корабли армады тянули меж берегов Европы и африканского побережья в надежде выловить любую не-натовскую субмарину - а лучше всего русскую… Им нужна была добыча, и, чтобы застать её врасплох, о военно-морских маневрах «Gold net» американские газеты объявили лишь тогда, когда противолодочная армада сошлась и развернулась за Геркулесовыми столбами в поисковый ордер.

3.

Мартопляс, как и многие подводники, не выносил звонков. Ревун - другое дело. Ревун звучит деловито и мягко. Ревун - это погружение, это нормальная работа. Трезвон в отсеках - аварийная тревога: пожар, пробоина, вода… Но сейчас Мартопляс мечтал о тревожных звонковых трелях. Он лежал в каютке, закинув длинные побитые ноги на сейф с канистрой спирта - для устрашения на дверцу был нанесён знак радиоактивной опасности, - и перекатывал под языком таблетку валидола. Сердце щемило, подёргивало, ныло…

Надо же так глупо поссориться с командиром, поссориться смертельно, вдрызг! Вместе им больше не служить. Уходить с лодки, разумеется, придется ему, Мартоплясу. Сразу, как возвратятся, надо приискивать новый корабль, а это все равно, что поменять жену и заново привыкать к иной подруге жизни. Убитый таким поворотом дел, Мартопляс лежит на койке, смотрит в полукруглый подволок и растирает о небо желатиновую капсулу с валидолом.

«Флотоводец! Пижон на сдобных ножках! Как погружение, так обязательно из-под дизелей на полном ходу. С брызгами! А что дизели греются и их потом надо маслом прокачивать и коленвал вручную крутить, это его не колышет… Батарею харчит почем зря, а лечебный цикл провести-часа не выпросишь…»

Механик долго перебирал все прегрешения Абатурова перед лодочной техникой и распалялся, как дизель, пущенный вразнос.

Его, главного механика, опыт чего-нибудь да стоит! Уж он-то хорошо знает: механизмы прихотливы, как месячные младенцы. Масло в регулятор оборотов заливается подогретым. Если холодное - то только порциями: по стакану через каждые пять минут. Вода, охлаждающая цилиндры, должна быть чистым дистиллятом, как аптечная «аква диста», которой доктор разводит лекарства. На худой конец можно залить и питьевую, но с минимальным содержанием хлоридов… Нет, дорогой товарищ Абатуров, машину содержать - это не ручки телеграфные дергать: «Полный вперед!», «Полный назад!».

О, если бы движки сейчас скисли!… Но беспаспортное топливо оказалось добротным. Все дизели, как назло, запустились с пол-оборота и работали мягко, плавно, бездымно.

* * *

Мустанги для удара поворачиваются задом, бизоны бьют спереди. Авианосцы разворачиваются против ветра и развивают полный ход. Так стартующие самолеты, подминая ветер под крылья, быстрее набирают высоту,

«Утро великого гона», как назвал первый день противолодочной недели командир «Колумба» кэптен Комптон, началось с досадного происшествия. Вахтенный рулевой мастер-чиф-петти-офицер Хэмп слишком круто переложил рули, и авианосец, описывая циркуляцию на полном ходу, накренился так, что два самолета «Викинг», стоявших на парковом участке за «островом»[7], покатились по полетной палубе к правому борту. По счастью, оба наткнулись на леерные стойки, смяли их, но в воду не свалились. Комптон обругал командира палубного дивизиона обезьяной с мозгами медузы, а из жалованья мастер-чиф-петти-офицера Хэмпа приказал вычесть стоимость поломки.

И все же утро обещало быть добрым. Юное восточное солнце всплывало точно по курсу. Море, спрессованное линзами бинокля, рябило, искрилось, переливалось всеми оттенками синего, голубого, лазурного. Дельфины, встретившие авианосец у Гибралтара, не отставали и резвились то справа, то слева. Дельфины у Скалы[8] всегда сулили удачу, а удача кэптену Комптону грезилась нынче только в виде «черной рыбки, попавшей в «Золотую сеть». Лучше всего, если бы это была русская «черная рыбка». На рыбу из России всегда был большой спрос.

«А вот и меню, - пошутил про себя Комптон, раскрыв ксерокопию телевизионного сценария. - Точнее, поваренная книга: как лучше приготовить непойманную рыбу».

Сценарий телевизионного шоу ему передал офицер информации, прикомандированный к съемочной группе, что обосновалась на борту авианосца с первого дня учений. Телевизионная мадам - энергичная шатенка в голубом комбинезоне с «молниями» на всех пикантных местах - вытребовала в распоряжение операторов палубный вертолет, и теперь все ее мальчики с нетерпением ждали, когда же «Колумб» поднимет подводную лодку.

Комптон битый час объяснял этой нимфе эфира, что поднять субмарину не так-то просто. Сначала нужно услышать ее в глубине или засечь радарами на поверхности. Потом несколько суток надо вести ее под водой, не давая увильнуть в сторону, пока подлодка не разрядит аккумуляторную батарею. И уж только тогда она всплывет под прицелы телевизионных камер.

С этого момента и началось бы главное действо прямого репортажа. По замыслу автора шоу командир авианосца должен был передать командиру подводной лодки издевательский семафор: «Сэр, приглашаю вас на чашечку кофе! Приношу извинения за то, что посылки наших гидролокаторов причинили вам головную боль!» Русский командир, разумеется, отказывается от приглашения, и тогда с борта авианосца летит в сторону лодки шар-зонд, к которому подвязана огромная бутафорская чашка с «кофе» из мазута.

После этого пролога мощный проекционный луч, пущенный с борта одного из кораблей сопровождения, изображал на рубке затравленной субмарины портрет гросс-адмирала Деница. Глядя на командующего подводным флотом фашистской Германии, комментатор вопрошал телезрителей: «Что делают красные пираты в море, очищенном союзниками от подводных лодок фюрера и дуче?»

Комптон был не в восторге от этого спектакля. В большую войну его отец водил караваны в Мурманск и считал русских неплохими моряками.

Комптон впервые выходил на боевое патрулирование командиром авианосца. До «Колумба» он командовал десантным кораблем «Эль Пасо». Разумеется, ему льстило, что вожди из пятиугольного вигвама[9] назначили именно его на один из самых больших кораблей мира, который вытесняет своими бортами из тёплого пруда[10]без малого сто тысяч тонн воды и который несет на себе со скоростью курьерского экспресса сотню самолётов и вертолётов, а экипаж его превышает население того оклахомского городка, где Комптон родился: 6286 человек, из них полтысячи офицеров.

Но то, чем гордился кэптен перед однокашниками по Аннаполису[11] (мощность атомной энергетической установки, дальность плавания с одним комплектом активных зон - миллион миль и прочее, прочее, прочее), самому ему правилось меньше всего. На огромной палубе «Колумба», в высоченном ангаре, в многоярусном лабиринте внутренних коридоров, с трапами бездонных сходов и шахт, после уютного «Эль Пасо», Комптон чувствовал себя точно так же, как в тот год, когда впервые попал из своего тихого городка в дьявольский муравейник Нью-Йорка.

Он недолюбливал этот плавучий аэродром, побаивался его и называл в интимном кругу «пороховым погребом в бензоскладе, устроенном на атомном вулкане». Старший помощник Комптона коммандер Молдин не внушал доверия как моряк, ибо до недавнего времени командовал эскадрильей палубных штурмовиков. Он только что окончил школу специалистов атомного флота и в корабельных делах был ещё сущим зомби[12]. Впрочем, в кают-компании ему дали прозвище Киви, что означает бескрылую новозеландскую птицу, и это весьма раздражало Молдина, наверно, ещё и потому, что лицо его разительно напоминало то ли марабу, то ли эту самую злополучную киви. Коммандер несколько раз просил Комптона разрешить ему вылет на поиск, но кэптен недвусмысленно давал понять, что он предпочитает видеть своего старпома на мостике, под рукой, нежели в небе за облаками. Похоже, что Молдин тихо ненавидел его за постоянные отказы. Во всяком случае все свободное время Молдин проводил в летной кают-компании. Но сегодня ему повезло. Утром старпом подкараулил у дверей флагманского салона вице-адмирала Андрюса и обратился с просьбой к нему. Вице-адмирал разрешил ему слетать на воздушную разведку.

Пусть летит… Все равно от него на мостике толку - как от капеллана на Бульваре Солнечных закатов.[13]

4.

Если бы Косте Марфину сказали, что через год-другой судьба забросит его под форштевни атомной эскадры за тридевять морей от родного Едимонова, он бы решил, что провидец не в своём уме.

Да что Марфин… Мне и то не верилось до конца - особенно зимой, в отпуске, когда посиживал где-нибудь в уютном подвальчике в Столешниках, что жизнь столкнет меня, и очень скоро, лицом к лицу с теми, кого я привык видеть разве что на газетных карикатурах да на последней странице «крокодильской» обложки: чёрные корабли, ощетинившиеся зевластыми пушками и пузатыми ракетами, а на них чёрные костлявые адмиралы, козлобородые, в крутоверхих фуражках. Теперь это жутковатое воинство становилось явью, оно входило в мою жизнь так же реально, как все, что было в ней до сих пор, оно надвигалось, летело, неслось на нас, покрывая по семьсот миль в сутки от восхода до восхода.

Капитан 3 ранга Абатуров больше чем кто-либо на лодке был готов к встрече с АУГ - авианосной ударной группой. Он много раз рисовал на картах синие треугольнички кораблей, прикрывавшие широкий клин с крестом - авианосец. Он вычерчивал круги, обозначающие зоны действия корабельных гидролокаторов, и знал, куда и как проложить курс красного утюжка - своей подводной лодки, чтобы пе попасть в полосу поиска. Все это он проделывал и на командно-штабных учениях, и на военно-морских играх в учебных кабинетах. Теперь же вокруг простиралось неспокойное море, окруженное сплошь чужими берегами, а условные значки превратились в быстроходные и беспощадные корабли кичливой державы.

Азарт, греющий кровь и холодящий сердце, - вот что испытал Абатуров, прочитав радиограмму о начале учений «Золотая сеть». Первым делом он бросился в штурманскую рубку, к верной советнице - карте. Вонзив иглу измерителя в точку якорной стоянки, он дотянулся до меридиана, к которому подходил первый эшелон противолодочной армады. Можно было даже идти днем - самолёты-ищейки ещё не долетали до их района. Времени на выход из полосы поиска оставалось достаточно, и Абатуров порадовался тому, что настоял на заправке. Не хотелось даже думать, что ожидало бы их завтра, дай он уговорить себя меху-буквоеду не принимать топливо. Болтались бы, как цветок в проруби, на виду у «супостата». Из штурманской рубки командир метнулся на мостик:

- По местам стоять, со швартовых сниматься!… Ну, соколики, понеслись!

5.

После сна - дурного, зыбкого, недолгого - Комптон целый час вводил себя в меридиан. Он настраивал свой мозг на быструю четкую работу с тем же тщанием, с каким мастер-наладчик запускает сложнейшую счетно-решающую машину. Прежде всего - холод: пять минут ледяного душа действуют на психику, как кнопка «сброс» на электронную память, засоренную случайной информацией.

Затем пятнадцать минут сидения в позе «лотоса» и мысленное излучение благопожеланий себе, своим близким, людям за стенками каюты, людям за корпусом корабля, людям всей страны, людям всей планеты. По мнению «флагманского йога» эскадры майора медицинской службы Ройтблица, эта процедура аналогична тумблеру «чувствительность» на пульте ЭВМ.

Ровно в половине седьмого в дверь каюты постучал ворэнт-офицер 1-го класса Брести-корабельный «экстрасенс», обнаруженный Комптоном в пожарном дивизионе и переведенный в медицинский блок на должность фельдшера. Массируя кэптену виски и темя, Брести четверть часа «подкачивал» его своим биополем.

Чашечка колумбийского кофе была последним аккордом в этом почти ритуальном действе. Но перед тем как вызвать из буфетной гарсона, Комптон нажал клавишу с надписью: «Старший штурман».

- Доброе утро, сэр! Атмосферное давление семьсот шестьдесят пять миллиметров. Имеет тенденцию к повышению.

Комптон страдал гипотонией и пил кофе, сообразуясь с показанием барометра. И хотя давление воздуха благоприятствовало давлению кровяному, кэптен, чтобы окончательно развеять остатки дурного сна, взбодрил себя напитком поэтов, монахов и ночных сторожей. При этом он нашёл доброй приметой то, что кофейные зерна произросли на земле, названной в честь первооткрывателя Америки. И как не раз с ним бывало, подобные пустяки, которые Комптон называл добрыми приметами, привели его в прекрасное расположение духа. Теперь он готов был бестрепетно выслушать длинную сплетню - утренний доклад старшего помощника о происшествиях за минувшие сутки. Молдин-Киви листал свой блокнот и сообщал бесстрастным пономарским голосом:

- Данные дозиметрического контроля в норме. Замечания по материальной части: ночью вышел из строя парогенератор шестого реактора.

В вертолётном ангаре - запах горелой резины. Источник гари уточняется.

На угловой полетной палубе пожарная машина столкнулась с тягачом. Тягач выведен из строя. Матрос-водитель отправлен в лазарет с переломом бедра.

На элеваторе правого борта № 4 произошел выброс гидравлики.

В кормовом ракетном погребе по недосмотру трюмных на три минуты включили систему орошения. Забортной водой засолили две зенитные ракеты «Си Спарроу».

Замечания по личному составу. Сержант военной полиции Страйд обнаружил в агрегатной выгородке № 742 два килограмма героина. Агрегатная выгородка № 742 находится в заведовании дивизиона движения. Начато следствие.

В помещёнии носовых шпилей матросы Эдмондс и Залевски вставили пьяному младшему боцману Олгуду в задний проход наконечник пескоструйного аппарата и врубили давление в десять атмосфер. Младший боцман Олгуд с множественной перфорацией кишечника доставлен в корабельный лазарет. Эдмондс и Залевски посажены в карцер. Свои действия они мотивируют тем, что мастер-чиф-петти-офицер флота Олгуд был часто к ним несправедлив.

Младший матрос Гэлз, оператор-наводчик зенитного автомата, объявил себя членом секты «Святые последнего дня». Отказывается обслуживать системы оружия. Изолирован в карцере.

В коридоре гребного вала № 4 обнаружена крысиная ферма, устроенная старшиной команды мидчелистов ворэн-офицером 1-го класса Грэмбеллом. Грэмбелл продаёт крыс матросам, которые предъявляли хвосты животные санитарному врачу для получения льготных дней к отпуску.

В вентиляционной шахте кормового машинного эшелон; обнаружен труп младшего матроса Стивенса, повесившегося на обрывке капронового линя. Причина самоубийства неизвестна. Военная полиция ведет следствие.

Матросы-афроамериканцы трюмного дивизиона обратились в «Совет по взаимоотношениям среди моряков» с просьбой разрешить им пользоваться корабельной сауной наравне с белыми.

Военный раввин Коэн просит отгородить часть офицерского камбуза для приготовления кошерной пищи.

Старший хирург корабля майор Черс произвел успешную операцию по извлечению из желудка младшего матроса Сноппера проглоченной иглы.

Больных в корабельном лазарете - восемнадцать.

В карцере - девять арестованных… Доклад закончен.

Длинная сплетня Киви ничуть не омрачила Комптона. Сутки как сутки, на войне как на войне… Отдав распоряжение ускорить поиски источника дыма в вертолётном ангаре, кэптен отправился на доклад к флагману.

В это утро Комптон делал все, чтобы не раздражаться, не терять присутствия духа. Он с детства помнил пословицу: «Хорошее начало полдела откачало». А для хорошего начала «противолодочной недели» требовалось только одно - крепкие нервы.

6.

Мартопляс приказал машинной вахте смотреть за контрольными приборами в оба и о малейших отклонениях от нормы докладывать тотчас же. И когда лейтенант-инженер Серпокрылов просунул голову в дверь и доложил, что на правом дизеле сработал сигнальный клапан третьего цилиндра, механик вскочил, точно ему принесли долгожданную весть. Он приказал немедленно застопорить правый двигатель. Затем доложил на мостик, испытывая легкое мстительное чувство:

- Мостик, остановлен правый дизель!

- Пятый, в чем дело? - запросил динамик голосом Феди-пома.

- Выясняем! - отрезал Мартопляс. Командир наверняка рядом, пусть попереживает! Ему это полезно.

Но Абатуров оставаться в неведении не захотел и тут же вызвал механика на мостик.

Мостик - олимп подводных богов. Подышать наичистейшим в мире воздухом, не замутненным никакими вытяжками и испарениями, поднимаются сюда считанные люди. Воздух здесь столь легок, что, кажется, вдохни поглубже раз, другой, третий - и поднимешься, как аэростат. Мартопляс даже за поручень прихватился, прокачивая грудь солоноватым терпким озоном.

Абатуров смотрел на него сверху, с откидной площадки.

- Что случилось, мех?

- Похоже, коксуется насос-форсунка, - невозмутимо доложил Мартопляс. - Прошу разрешения её снять и очистить коксовые отложения.

Абатуров покусал губы. Выдавил:

- Снимайте.

7.

Морское солнце высекало авианосец из глыбы ступенчатого, угловатого железа резкими тенями и слепящими бликами. «Колумб» разворачивался против ветра, разглаживая подветренным бортом синие волны с прозрачными гребнями. На гафеле его рогатой мачты трепетали сигнальные флаги «юниформ-янки» и цифровые вымпелы, образуя международный сигнал «Я готовлюсь к подъёму в воздух самолётов на истинном курсе 120°».

На носовом срезе авианосца, там, где обрывались разгонные дорожки катапульт, задымил факел ветроуказателя. На топе мачты заработал радиомаяк «Такан», а с крыльев мостика понеслись в небо молитвы: одна - на языке древних римлян, другая - на языке древних иудеев. Обе призывали бога даровать летчикам «Колумба» благополучие и удачу в полетах. Чтобы молитвы не перепутывались, военный капеллан обращался к Богу с левого крыла (Библия читается слева), с правого же взывал к всевышнему военный раввин (тора читается справа). Точно так же, чтобы не создавать взаимных помех, были разнесены по бортам антенны сорока двух радиоустройств «Колумба».

- Патер ностер кви эст ин целис, - пел небесный лоцман.

- Ба-рух А-та А-до-наи Элохей-ну-у… - тянул охотник на дьяволов.

Но обе молитвы потонули в реве газотурбинных двигателей. Это сорвался и ушёл в небо ангел - тяжёлый аварийно-спасательный вертолёт «Си Спрайт». Ему висеть до конца полетов, ему вылавливать тех, кому не повезет в воздухе, но посчастливится удержаться на воде…

Тренькая тревожными звонками, пошли наверх площадки бортовых элеваторов. Они выставили по паре серебристых машин с заломленными по-ангарному крыльями и снова ушли вниз. Конвейер ангар - палуба - небо заработал…

На флагманский командный пункт, занимавший самый верхний этаж «острова», все поднялись в синей парадной форме при шпагах. К этому обязывал ритуал первого дня больших маневров.

Щелкнул динамик. Голос инженера-механика сообщил из поста энергетики и живучести, что на катапульты подан пар, а на щиты пламяотбойников - забортная вода охлаждения. После этого доклада в рубке стало ещё напряженнее. Комптон взглянул на браслет японских часов с датчиком кровяного давления. Пунктирные циферки показывали 70 на 120.

О'кей!

Оранжевые палубные тягачи выкатывали «Викинги» на старт, и по пути самолёты опускали консоли складных крыльев, точно разминали их после тесноты ангара. У катапульт матросы палубного дивизиона - пыль земли, обезьяны, джеки - помогали самолётам отцентроваться, скрепляли челноки катапульт разрывными кольцами с палубными рымами.

- За линию! - орал в мегафон толстяк Тротт, командир стартовиков. На плече у него торчала антенна минирации, а уши были забраны в чаши шумофонов.

Джеки, обезьяны, пыль земли - отбегали за белую черту безопасности, летчики давали газ - оранжевое пламя билось в щиты, так что содрогалась бронированная палуба, а море подергивалось от рева мелкой рябью.

- Старт! - рычало в наушниках у Тротта, и капитан нажимал на кнопки палубного пульта.

Пар ударял в цилиндры челноков, лопались стопорные кольца, и острокрылые человеко-самолёты срывались с места стремительно, словно стрелы спущенного арбалета. Они вонзались в небо, такое тугое и плотное в этот миг, вскидывали в вираже плоскости и быстро исчезали в бездонной синеве морского неба. Но глаз успевал заметить, как из-под хвостов взмывающих «Викингов» выдвигались длинные жала - штыри магнитометров.

Металлические птицы улетали на поиски металлических рыб, продолжая древнюю войну крыла и плавника.

Четыре скорострельные катапульты выметывали самолёты с интервалом в минуту.

- Так, так, мальчики! - прищелкивал пальцами Молдин.

Он стоял за спиной у Комптона и терпеливо дожидался, когда шеф отпустит его с мостика. Челюсти Молдина месили жвачку с тоником. Блок этой слабонаркотизированной резинки подарил ему начальник корабельной полиции майор Дафтон, изъявший сей «предмет седьмой категории»[14] в одном из кубриков.

В воздухе уже было четыре пары «Викингов», когда с дорожек угловой палубы стали взлетать истребители прикрытия.

Первый!

Второй!

Третий!

Четвертый!

Пятый… Пятый с двумя желтыми «тройками» на киле вдруг замедлил взлет, кивнул и круто вошел в воду, взметнув куст ослепительных брызг. Через секунду на месте падения вспучилось несколько пузырей да вспорхнуло облачко пара, выброшенного огнём из работающего сопла. Это белое облачко показалось всем душой пилота, вырвавшейся из пучины в небо.

- Кто? - спросил Андрюс.

Командир авиакрыла достал из портативной картотеки формуляр:

- Первый лейтенант Томас Бьорке. Двадцать четыре года. Штат Огайо. Холост. Баптист. Пилот второго класса, сэр. - И полковник переложил формуляр в другой ящичек с надписью: «Безвозвратные потери».

На «Колумбе» и ракетных крейсерах, наблюдавших катастрофу, приспустили флаги. Адмирал вылез из кресла, взял микрофон общей трансляции:

- Пилот Томас Бьорке пал при защите государственных интересов Америки. Да упокоит господь его смелую душу! Аминь.

- Реквием? - спросил командир «Колумба».

- Государственный гимн!

Пожалуй, флагман прав. Траурная мелодия могла охладить боевой порыв экипажа.

Элеваторы поднимали на палубу тяжёлые вертолёты. Винты их вращались, и тропическое солнце зажигало на дрожащих нимбах блестящие мальтийские кресты.

8.

Снятую насос-форсунку Мартопляс разбирал у себя в каюте. Никакого кокса, как он и ожидал, ни в соплах, ни в каналах не было. Кто-то из мотористов, несмотря на запрет, протирал разобранные детали ветошью, и волоконца забили форсуночную иглу. Пустяк. Можно было вывести из работы третий цилиндр, и дизель пахал бы и так. Но Мартопляс твердо решил проучить «заплававшегося стратега» и через полчаса услышал в цилиндрах среднего дизеля «подозрительные стуки». Он велел выключить топливный насос, и «стук» пропал. Разумеется, барахлили все те же форсунки, забитые некондиционным соляром.

Если стук слышен инженеру-механику, то подчиненные услышат его тоже. Остановили и средний двигатель. Работал ещё левый, но ведь и он питался все тем же топливом, коксовое число которого было никому неизвестно. Час-другой - застучит и он.

Потерять ход в океане, да ещё сорвав при этом учебно-боевую задачу, - позорнейшее ЧП, о котором сразу становится известно на всех флотах. Командира снимают с должности, а если и оставят на прежнем месте, то до конца службы будут вспоминать: «Тот, который болтался в море без хода».

И винить некого - механик предупреждал. Запись в вахтенном журнале не вычеркнешь. Кто спешит, тот опаздывает. Сами виноваты, товарищ Абатуров, не надо было брать кота в мешке. Не война, не горит… А если топливо и в самом деле оказалось бы высокосернистым? Запороли бы движки, как пить дать. Мартопляс хмурил брови, пряча довольную усмешку, и с превеликой озабоченностью щелкал кнопками на панели термодатчика - лично следил за температурой газов в цилиндрах левого, работающего пока дизеля.

Он не был зловреден по натуре, но чувство собственной правоты и профессиональной гордости, задетое Абатуровским окриком, взывало к отмщению, и Мартопляс, пощипывая рыжеватый ус, решал: сейчас ли доложить, что и левый скисает, или потянуть ещё немного, чтобы командир потомился в тягостном ожидании рокового доклада. Впервые за службу судьба подводного бога - всевластного, грозного, насмешливого - оказалась вдруг всецело в руках механика. Мартопляс даже поглядел на свои ладони с темными пятнами застарелых ожогов и белыми шрамиками по числу форсуночных сопел: курсантом подставил руку под отверстия сопел - хотел посмотреть, с какой силой впрыскивается в цилиндр топливо, качнул рычаг насоса - и острые струйки пробили кожу. Капли крови смешались с соляром. «Ну вот, - усмехнулся преподаватель, «дед» с фронтовой «щуки», - у настоящего механика в жилах всегда есть толика соляра».

У Абатурова руки не такие - покрыты ровным загаром то ли от частых встреч с солнцем на мостике, то ли от кварцевых ванн, которые принимает командир, когда лодка под водой. И в душу Мартопляса закрадывается колючая неприязнь к обладателю чистых, загорелых рук, замешанная на вековой розни «палубы» и «машины». Ему хочется посмотреть, каким станет Абатуровское лицо, когда он доложит, что и левый дизель пора стопорить… Механик берется за поручни трапа, ведущего из отсека, но тут в дистанционку, отгороженную от дизелей стальной переборкой, вныривает вахтенный лейтенант, выпустив из приоткрытой двери ком яростного грохота.

- Михаил Иваныч, - выпаливает он, - у Данилова нашего - аппендицит! Доктор получил «добро» на операцию!

При слове «операция» Мартопляс ощутил в паху острый холодок скальпеля. Передернул плечами. В прошлом году ему вырезали грыжу. Но то было в береговом госпитале, в первоклассной операционной. Не хотел бы он оказаться в отсеке со вскрытым животом, да ещё в такую жару…

9.

Коммандер Гай Молдин не страшился призрака старости. Он лучше, чем кто бы то ни было, знал, что палубные летчики редко доживают до пятидесяти.

Два года назад он совершил посадку на аварийный барьер. У «Викинга» не выпустился посадочный гак, и самолёт был пойман в капроновые сети типа «баррикада». При этом Молдин разбил лицо. У него был поврежден тройничный лицевой нерв и мышцы правой половины лица перестали действовать. Он улыбался криво. Виски приходилось пить по-русски - залпом, запрокидывая голову, иначе все выливалось из незакрывающегося уголка рта. Спал он с открытым правым глазом. Все это было премерзко.

Из палубной авиации он перешел в плавсостав и поступил в школу специалистов атомного флота.

Три раза в неделю он ездил из Норфолка в Портсмут, посещая фешенебельную косметологическую клинику доктора Жерве. Ему шлифовали рубцы на лбу и подбородке, делали пересадку носовых хрящей, а главное - оживляли тройничный нерв. Мимической гимнастикой с ним занималась жена владельца клиники мадам Жерве - красивая чуть полнеющая блондинка. Она родилась на Аляске, и, родители-геологи дали ей чукотское имя - Эмилен. Но оно звучало вполне по-английски и напоминало Эми - любимая.

Они сидели вдвоем перед зеркалом, и Эмилен ласково уговаривала его:

- Подними бровь. Выше! Ну, пожалуйста. Сейчас все получится. Не волнуйся. Все прекрасно.

При этом она помогала ему мизинцем. Она массировала ему щеку, круговые мышцы рта, правую бровь.

Боже, какой чарующий аромат источала она. Такой аромат не создаётся одними лишь духами. Его букет собирается годами, ибо годами надо принимать ванны с дорогими шампунями, носить белье, подсвеженное листочками вербены, годами надо втирать в кожу драгоценные кремы и подносить к губам изысканные вина.

Гай Молдин десять лет поднимал с палубы самолёты, и десять лет он не знал, что такое робость перед красивой женщиной. Но мадам Жерве дорожила своей репутацией в клинике мужа, и роман их не пошел дальше осторожного поцелуя, которым Эмилен разрешила Молдину поблагодарить себя после успешного завершения курса мимической гимнастики. Бровь поднималась, глаз закрывался, виски не проливалось…

Несколько раз они встречались в загородных ресторанчиках, но после милых бесед за столиком Эмилен захлопывала дверцу своего «ягуара» и срывалась с места, как палубный штурмовик. Молдин эскортировал её на верном «форде» до поворота к клинике.

За день до выхода «Колумба» в Меди[15]она позвонила ему на корабль и сообщила, что улетает с мужем в Старый Свет, и, пока Жерве будет закупать в Париже новое оборудование, она проведет месяц в Неаполе, и, если Молдин сможет её навестить, она ему будет очень рада.

«Сможет навестить…» Не в круиз же он, в самом деле, отправляется! Попробуй вырвись с боевого патрулирования! Все равно что отпроситься из траншей на побывку. Лучше бы она не звонила…

В Средиземном море танталовы муки коммандера достигли апогея. Он сходил с ума при одной лишь мысли, что вот эта волна, только что плеснувшая в борт авианосца, быть может, пришла с неаполитанского пляжа, где ласкала тело Эмилен.

Ему приходили в голову фантастические идеи - угнать палубный самолёт и сесть в неаполитанском аэропорту. Такой бред мог возникнуть, наверное, только от чуингам-тоника, который Молдин жевал беспрерывно, пытаясь хоть чем-то умерить свою ярость.

Ни одна женщина в его жизни не вызывала такого горького сожаления от невозможности быть рядом, как Эмилен, шепнувшая в трубку: «Я буду очень рада видеть тебя». Молдин не знал названия этому чувству, потому что с курсантских времен смеялся над словом «любовь».

И когда перед входом в Джиб (Гибралтар) вице-адмирал Андрюс объявил приз тому, кто первый обнаружит подводную лодку - тысячу долларов и месяц отпуска, Молдин понял, что ему делать. Он испортил отношения с командиром, обратившись через голову кэптена к адмиралу, но зато флагман благословил его на «свободную охоту».

Молдин знал, где и как искать подводные лодки. Молдин был уверен, что он найдет подводную лодку. И пусть не месяц, хотя бы день вырвет он у Комптона, но этот день он проведет с Эмилен так, что чертям станет жарко!

10.

Из дизельной дистанционки Мартопляс перебрался в жилой отсек, где на дверце родной каюты сияла латунная табличка: «Командир БЧ-5»; затем пролез в центральный пост.

- Кэп наверху? - спросил он у штурмана, чья рубка соседствовала с трапом на мостик.

- У себя в каюте! - ткнул Васильчиков карандашом в носовую переборку. И механик, согнувшись, переносит ногу в круглый лаз офицерского отсека.

В кают-компании доктор распаковывает дорожный микроскоп, напевая себе под нос. Дверца командирской каюты отодвинута. Видна ссутуленная абатуровская спина, обтянутая ярко-синей тропической курткой. Золотые погоны сломаны в плечах. Круглый затылок высеребрен чудно кольцами.

Мартопляс медлит. Похоже, что он пришёл стрелять в спину.

Механика оттесняет доктор:

- Товарищ командир, у Данилова идиосинкразия к новокаину. Абсолютная непереносимость…

Абатуров не оборачивается, утопив голову в нахохленных плечах.

- Ты в своём деле дока, и я тебе не советчик… Пусть кричит, но чтоб встал на ноги, как огурчик!

Данилова, прикрытого простыней, проносят на носилках под сочувственные взгляды центрального поста, просовывают в лаз второго отсека…

Абатуров поворачивается, замечает механика, и на лице его застывает гримаса тоски - так смотрят на почтальона, когда ждут недобрых вестей. Мартопляс откашливается. Он сам не узнает свою наигранно-бодрую скороговорку:

- Обстановка такая, товарищ командир: левый дизель пашет нормально, на правом перебрали форсунку, готовы к пуску. Средний собираем. Насчет топлива в голову не берите. Добавлю присадки, похимичим с фильтрами. Выгребем!

- Добро, мех, - шумно вздыхает Абатуров. - Правый на зарядку. Батарею до полной плотности, и будем погружаться.

- Есть.

На глубине лодка ни разу не качнулась, не дёрнулась, и всё же операция длилась два с половиной часа. Доктор оправдывался: аппендикс оказался не на штатном месте, пришлось порыться, пока нашёл. Теперь эти полтораста минут надо было наверстывать изо всех лошадиных сил дизельной «тройки».

Всплыли и понеслись, загнав стрелки тахометров под красные ограничители. Лодка шла полным надводным ходом. Море прогибалось мягко, не образуя валов, и так же плавно вздымалось, точно и ему тоже было трудно дышать в такой зной.

Я отдраил дверь в дизельный отсек. В лицо пахнуло жаром горновой печи. Обычно, когда идешь в корму, стараешься пройти моторный отсек как можно быстрее. Hо сейчас именно здесь, в пятом, решалась судьба нашего похода. Сбавь обороты хотя бы один дизель, и нам уже не вырваться из «Золотой сети»…

Плечи мотористов, одуревших от жары и грохота, блестят от пота, на лицах - одно желание: скорее бы под воду. Лишь у вахтенного в глазах мелькает тень любопытства: чего это зама принесло? Он толкает локтем Соколова, старшину, тот нехотя оборачивается и для проформы кричит: «Смирно!» Я это угадываю по движению губ - уши забиты грохотом плотно и колко, как стекловатой.

Во взгляде Соколова тот же вопрос: «В чем дело? Что не так?»

Да так, все так!… Вы настоящие парни! Не знаю, кем надо быть, чтобы выстаивать такие вахты… Я пришёл лишь сказать, что сейчас надо выжать из дизелей всю мощь - до последней лошадиной силы. Но говорить бесполезно: я не слышу сам себя, слова тонут в адовом грохоте. Оглядываюсь по сторонам. Раскладной столик, за которым мотористы обедают, накрыт контурной картой в рыжих соляровых пятнах. Качается подвешенный к трубопроводу чайник… Стоп! Карта! Я пробираюсь к столику, отыскиваю район нашего плавания и подзываю старшину. У него торчит за ухом синий карандаш. То, что надо. Я рисую острый клин авианосца в окружении мелких треугольничков - кораблей охранения, прочерчиваю полосу поиска и зоны действия гидролокаторов. Мотористы сбились у столика - кто с ветошью, кто с ключом… Смотрят с любопытством: штурманская рубка далеко, да и вход в нее не каждому разрешен, а тут все как на ладони. Рисую утюжок нашей подлодки и жирную стрелу курса, по которому мы выходим из полосы поиска. Все довольно зримо, но уж очень отвлечённо. Схема есть схема… Тогда я набрасываю сеть, в ячейках которой бьется рыба-субмарина. Вот теперь дошло: на чумазых лицах кривые усмешки. Старшина берет у меня карандаш и переделывает лодку в кукиш, обращённый к авианосцу. Матросы смеются, смех их беззвучен в железной стукотне разъярённых дизелей.

11.

На фюзеляжах всех машин противолодочной эскадрильи «Колумба» изображён нетопырь с распростёртыми перепончатыми крыльями. Так же как летучие мыши, палубные самолёты отправлялись на охоту ночью, и поиск добычи они вели одинаково - с помощью локации. Даже профиль полета «Викингов» - с резкими взлетами и пике почти к самой воде - разительно напоминал воздушные скачки рукокрылых.

В ангаре Молдин сам выбрал себе машину - хорошо облётанный «Викинг». Он сам выбрал себе штурмана-оператора первого лейтенанта Рольфа. Рольф, несмотря на свои щенячьи двадцать пять, носил гонг (медаль) за Вьетнам и состоял членом клуба золотой рыбки, куда принимали только тех удальцов, кому доводилось катапультироваться в море.

Они взлетали в два часа по полуночи. Чёрную рыбку легче всего обнаружить ночью, когда она всплывает на звёзды, а также взять воздуха и подзарядить батареи.

Формально Молдин не имел права на ночной полет, не совершив тренировочного взлета с палубы. Но командир авиакрыла не стал занудствовать, ибо понимал, кто поднимается в воздух.

- Ахтунг, ахтунг, в небе Гай Молдин! - шутливо бросал он в эфир, как в те добрые времена, когда Молдин командовал эскадрильей «Викингов».

В огромных палубных зеркалах - индикаторах посадки - сиял бугорчатый шар луны. Чёрное небо было вымощено золотом звёзд. Хорошая ночь, лётная.

Молдин поудобнее устроился в чаше кресла, утвердил затылок в подголовнике, подобрался в томительном ожидании толчка.

Оба двигателя уже ревели…

«Эмилен, с именем твоим возношусь!» - мелькнула молитвенная мысль, и Молдин не счел её сентиментальной.

Старт!

Тело вмялось в ложе спинки с чудовищной силой. Молдину показалось на миг, что глазные яблоки вдавились в сетчатку.

Он ослеп и обездвижел на секунды броска. Первыми ожили руки: с преогромным усилием они удержали штурвал во взлетном положении. Потом тяжесть плавно отступила, и Молдин жадно вздохнул. Как быстро отвыкаешь от перегрузок!

В стеклах «оранжереи» - прозрачного колпака кабины - роились граненые южные звёзды. Они уходили вниз и вправо. Гай закончил левый разворот и наградил себя новой таблеткой тоник-гамма. Хорошая штука, успокаивает нервы и обостряет ночное зрение.

- Как поживаешь, Рольф?

- О'кей! - откликнулся штурман.

Молдин прибавил газу и по кратчайшей прямой пересек район воздушного поиска, в котором со старанием школяров звено «Викингов» выписывало магнитометрические галсы. «Ищите, мальчики, ищите!»

12.

Тяжёлый всё-таки народ собрался в старшинской. Марфина туда на аркане не затянешь. Только спать приходит. Да ещё когда баталер Стратилатов гитару свою берет. Песни-то у него все складные - про подводницкое житьё-бытьё.

Зачем нам жены,

Зачем нам дети?

Земные радости не для нас!

Всё, чем живем мы сейчас на свете,-

Немного воздуха и приказ…

Насчет жен и детей он чуток перебрал. А вот воздуха - это точно - маловато. За воздухом - ещё никем не дышаным, терпким от морской пыли, чистым и холодным, как родниковая вода, - надо подниматься по стальному колодцу наверх, и то в глухую заполночь, когда лодка всплывает, погасив бортовые огни, когда акустик и радиометрист, прослушав глубины и эфир, доложат, что горизонт чист, когда сам командир, торопливо вскарабкавшись на мостик, убедится своими глазами, что вокруг ни огонька, только тогда разрешит выход в тесный закуток обтекателя рубки - по одному из отсека на пять минут… И нет ничего слаще и пьянее этого воздуха, украденного у сторожащих ночной океан патрульных самолётов и противолодочных кораблей. И хватаешь его жадными губами во весь размах легочных крыл до тихого звона в ушах, до круговерти петушиных хвостов в глазах. Правда, чаще всего долгожданную эту усладу отравляли курильщики. Засунув в рот по три сигареты, они дымили нещадно, пытаясь накуриться впрок. Некурящее меньшинство, ворча, отступало в кормовую часть обтекателя, где из-за колоннады выдвижных устройств несло гальюном, мокрой ветошью и соляром. Но все же Костя приспособился. Как только лодка всплывала в позиционное положение и в центральном посту начиналась легкая суматоха - готовились к выходу на мостик астрономический расчет, команда по выброске мусора и прочий дежурный люд, - Марфин боком-боком пробирался в боевую рубку, вроде как проведать мичмана Стратилатова на вертикальном руле, и, перекинувшись с ним парой фраз, бесшумно и шустро одолевал остаток пути наверх. Там, укрывшись от ока вахтенного офицера в густой как деготь тьме, он вволю дышал свежим воздухом, пока продували выхлопными газами балласт, пока брали звёзды и выбрасывали мусор, пока не поднимались наконец клятые курильщики.

В этот раз ему также удалось проскользнуть незамеченным. И Костя, порадовавшись своей ловкости, протиснулся между маслянистыми стволами перископов в боцманскую выгородку, где хранились швартовы и запасной буксировочный трос. Здесь же было прорезано в обшивке и квадратное отверстие, наподобие печной вьюшки.

Костя сидел у распахнутого оконца, наслаждаясь одиночеством и созерцанием махровых южных звёзд. Небо походило на стол гранильщика алмазов, так густо сверкало оно драгоценными крупинками. Страшно было вдохнуть посильнее: того и гляди, захватишь в легкие звёздную пыль. Ночной горизонт отбивался четко, как край гранитной плиты. Всходила луна, и её бугристый желтый глобус висел в чёрной пустоте так близко, что казалось, до него можно было дотянуться рукой.

Костя очень хорошо запомнил и это небо, и притихший океан, и эту луну, потому что потом…

Потом он услышал, как вверху, за спиной, - на мостике - крикнул динамик переговорного устройства, и испуганный голос метриста прокричал:

- Наблюдаю работу самолётного локатора! Сила сигнала три балла!

- Стоп дизели! - заторопился командир. - Все вниз! Срочное погружение.

Марфин секунду ещё сидел, лихорадочно соображая, откликнуться ли ему сейчас или попытаться добежать до люка прежде, чем нырнет в него командир. Выбрал последнее, вскочил, зацепился за железо, рванулся, оставив клок кителя, пропихнулся между перископами, взлетел через приступочку в лобовую часть ограждения - и оцепенел перед крышкой задраенного люка, глухой и тяжелой, как надгробная плита. Тогда Костя закричал срывающимся голосом - точь-в-точь каким он взывал о помощи в дурных снах, - заколотил по стальному кругляку каблуком, но тут снизу что-то охнуло, зашипел вырывающийся из воды воздух, дырчатая палуба подалась вперед и пошла вниз. В ту же секунду ноги Марфина оказались в воде и люк - заветный вход в мир тепла, света, жизни - скрылся под бурлящей воронкой. Вода очень быстро подступала к поясу, к груди, к горлу, и Костя забарахтался поближе к вырезу в крыше ограждения. Вырез этот, довольно просторный. опустился сам собой, и Марфин, пронырнув сквозь него, закачался на мелких волнах, которые только что созерцал сверху, из роскошного своего убежища. Как ни был он ошарашен случившимся, все же заметил, как прямо под ним не очень глубоко забрезжило фосфорической зеленью гигантское веретено. Контуры его быстро размывались, свечение меркло, но Марфин засек направление исчезнувшей субмарины и изо всех сил поплыл за ней, как бегут пассажиры, охваченные первым порывом отчаяния, за набирающим скорость поездом. Он беспорядочно молотил руками, не чувствуя больше едкой горечи морского рассола. Луна расстилала по воде не дорожку даже - широченный проспект, и Марфин поплыл по нему, вцепившись взглядом в ноздреватый шар - единственный предмет в бескрайней пустыне океана. На миг ему показалось, что он непременно доплывет до него, обхватит руками и закачается, как на спасительном буе.

«Не дури!» - приказал себе Марфин и смятение сразу же приутихло, будто в дело вмешался голос постороннего существа, которое знает, что и как сейчас делать. Для начала надо сбросить намокшие китель и брюки и грести поэкономнее. Конечно же, в отсеке очень скоро обнаружат его отсутствие, лодка всплывет, развернется, включит прожектор; не шторм же ведь, и луна - вон какой светильник! - отыщут, поднимут на борт, разотрут спиртом, да ещё и глотнуть дадут. Потом, известное дело, «выговорешник» вкатят, а то и НСС. Да хоть бы в тюрягу засадили, лишь бы не барахтаться посреди океана, лишь бы жить!…

Тельник Марфин сбрасывать не стал - бело-полосатое пятно легче заметить. Только бы судорога не свела.

Утопленника Марфин видел лишь один раз, но запомнил на всю жизнь, как у едимоновского дебаркадера доставали парня, свалившегося с пристани по пьянке. Вначале в коричневатой темени волжской воды что-то тускло заблистало - золотые часы на окоченевшей торчком руке,- затем появились бледно-голубое, как бы озябшее лицо с фиолетовыми губами и страшная физиономия водолаза-спасателя А отсюда никакие водолазы не достанут - глубины километровые.

Марфину опять сделалось страшно, и он изо всех сил заколотил руками и ногами, точно рядом была отмель и до нее можно было добраться. Он яростно раздвигал ставшую такой вдруг неподатливо вязкой воду, задирал голову - беpёг от нее рот и ноздри, - но она, соленая и горькая, ни чуть не уставала смыкаться, где разрывали её руки.

И ещё подхлёстывала обидная мысль: насмешник Фролов, узнав о его, Костиной, гибели, скажет что-нибудь вроде: «Ну вот, подводник - от слова «подвода». И до Ирины так дойдет…

Ну уж нет! О мертвых плохо не говорят. Лесных не позволит, да и боцман вступится. За ужином разольет мичман Ых вино по стопкам и скажет: «За помин души Константина Марфина… Хороший кок был!» «Человек», - поправит его боцман. А поправит ли?

Марфин выбился из сил - ноги тянуло книзу. Оставалось последнее средство - перевернуться на спину и полежать на воде, если не будет захлестывать лицо. Он с трудом добился равновесия и открыл зажмуренные веки. Тихо охнул: «Эк ведь вызвёздило!»

Созвездия переливались всюду, сколько могло поместиться в распахнутых глазах. Ковш Большой Медведицы торчал в искряном мерцалище, словно половник во щах. Его-то только и смог отыскать Марфин. Сколько раз собирался сходить к штурману, попросить, чтобы показал, где какая звезда, так и не удосужился…

Как-то на всплытии Марфин нечаянно подслушал разговор штурмана с доктором.

- всё-таки в море, - уверял старший лейтенант, - самая гигиеничная смерть. Никакого тебе гниения, запаха, червей… Рыбки скелет в два счета обгложут, и извольте радоваться - вы снова частица великого биоценоза.

- Ну, Виктор Сергеевич, - противился доктор навязанной теме, - опять на любимого конька потянуло!

- Нет, ты сам посуди. Хоронить в море куда разумнее.

- Правда, «не скажет ни камень, ни крест, где легли…». Но ведь координаты точки захоронения мы определяем по конкретной звезде. Так сказать, погребальной звезде. И в извещении вместе с долготой и широтой надо её указывать: «Ваш муж похоронен под Альфой Ориона - звёздой Бетельгейзе».

- Тьфу! - разозлился доктор. - Пей тёплый нарзан, штурман, и смотри довоенные фильмы. От меланхолии помогает…

Где-то в млечных роз звёздях океанского неба затерялась и его, марфинская, погребальная звезда. Не та ли вон, крупная, жёлтая, - мигает, лучится, приближается…

13.

Зевы самолётных турбин с рёвом пожирали воздух ночного неба.

- Включить «Микки Маус»? - спросил Рольф.

- Пока не надо. Держи радар на прогреве.

В ясные лунные ночи Молдин не включал локатор. Самолёт с работающим радаром напоминал ночного сторожа, который шумом колотушек оповещает всех о своём приближении. «Чёрные рыбки» сразу ныряют, едва их антенны поймают импульсы самолётного излучателя. В такие ночи, как эта, Молдин предпочитал всем магнитометрам, теплопеленгаторам и прочим электронным штучкам - собственные глаза. С тысячеметровой высоты широкая рябь лунных дорожек проглядывается далеко и четко. Лунная дорожка вела к городу, где ждала его Эмилен…

Молдин призвал на помощь весь свой опыт охотника за субмаринами. Его редкостное, неприменимое в миру военное ремесло служило теперь лично ему, оно было залогом свидания с Эмилен, и Молдин искал лодку столь же неистово, как язычник гонялся бы за жертвенным животным, зная, что боги, соверши он заклание, готовы исполнить заветную его просьбу. Он должен был найти лодку, и предерзкая уверенность в том, вопреки осторожности бывалого игрока - не спугнуть бы счастье! - обостряла волю и интуицию. Коммандер Молдин найдет сегодня подводную лодку. Он - и никто иной! Дьявол всем в пасть!

Как ни обидно, но, если быть честным, первым лодку заметил не он, а этот парень, сидящий у него за спиной.

- Командир, слева сорок - работа прожектора! - доложил Рольф. В стороне от лунной ряби ночную темень пронзал короткий лучик, быстро пробегал по воде, гас и вспыхивал снова. Молдин выключил бортовые огни, развернулся и пошел в пике на прожектор. На высоте двухсот метров он нажал кнопку «ночного солнца»: сто двадцать миллионов свечей вспыхнуло под правым крылом «Викинга», и в мощном конусе света промелькнула черная рыбина подводной лодки. Глаз успел выхватить скошенную вперед рубку, длинный хвост угря и змеиноголовый нос.

«Русская. Типа «Фокстрот»!» - ещё не веря счастливому видению, определил Молдин.

- «Фокстрот»! - радостно подтвердил Рольф.

Красноватая луна висела над крылом, словно шаровая молния.

Подводная лодка вела себя странно: она не ныряла в глубину, как это велит ей инстинкт самосохранения, она продолжала светить прожектором и позволила «Викингу» ещё раз спикировать.

Впрочем, Молдина не занимало ни поведение, ни судьба русского «Менуэта». Он сообщил на «Колумб» координаты лодки, и это было самое главное. В цифрах широты и долготы брезжило заветное имя - Эмилен…

Теперь пусть работают плэйбои из дозорного звена. Пусть принимают контакт и передают эсминцам первого эшелона. А там хваткие ребята. Будут молотить гидролокаторами, пока утопленнички не всплывут…

Молдин сбросил буй-маркер, который загорелся на чёрной воде малиновым пламенем, выпустил серию буёв-слухачей, записал их сигналы на бортовой магнитофон и лег на обратный курс.

14.

Очнулся Марфин под двумя одеялами, шинелью и меховой канадкой на нижней, боцманской, коечке. В старшинской стоял непривычный гул общего разговора.

- Ну, Константин! - заулыбался Ых, дорогой Степан Трофимыч. - Пеки штурманам пирог. Четко сработали. В точку погружения как по ниточке вышли.

- Стратилатову пеки! - вметался акустик Голицын. -

- Это он первый хватился.

- Доктору! - слабо запротестовал Стратилатов. - Пол-канистры «шила» на тебя извел.

- Командиру пирог, - рассудил боцман- Он режим скрытности нарушил. Теперь все шишки на его голову посыплются. Из-за тебя, такой-сякой, немазаный, сухой…

В первую минуту Абатуров не поверил докладу: оставить человека на поверхности! Такое могло быть только в анекдоте, но уж никак не наяву.

- Проверить все трюмы, ямы, выгородки! Может, уснул где-нибудь…

И, не дожидаясь ничьих сообщений, приказал всплывать…

Абатуров с детства помнил дедовскую пословицу: «Пришла беда - отворяй ворота». От радиограммы о начале «противолодочной недели» НАТО повеяло бедой, но все же это была не беда, а лишь вызов помериться силами. Даже самая грубая прикидка убеждала, что подводная лодка успеет выйти из зоны поиска. Ледяное дыхание беды Абатуров ощутил после доклада механика. Соляр неизвестного качества коксовал форсунки. Это было страшно - остаться без хода на пути противолодочной армады. Разумеется, никто бы их не тронул в нейтральных водах, но уж напотешились бы над беспомощной лодкой вдоволь - фотографировали бы в хвост и в гриву, снимали бы на кинопленку, забросали бы семафорами с издевательскими предложениями…

Пока не пришёл в каюту механик, Абатуров пережил мучительнейший час в жизни. «Сам виноват, сам виноват!»- стучало в висках. Наверное, прав был Мартопляс, не стоило принимать топливо без паспорта. Но правота механика, и Абатуров это чувствовал, была бескрылой, трусливой… Она исключала выбор, а выбор был: или пан, или пропал! Абатуров не боялся равновероятного расклада, он умел рисковать, зная, что риск - стихия военной службы, веря в свою счастливую звёзду. И это знание, и эта вера выручали его не раз… Даже когда доктор осложнил и без того аховую ситуацию докладом о необходимости срочной операции. Абатуров и тут не пал духом, хотя очень хотелось запереться в каюте, обхватить голову руками и забыть про все.

Потом он стыдился признаться себе в малодушном желании, ибо звезда удачи сияла как прежде. Механик переделал фильтры, а доктор успешно прооперировал мидчели-ста. Правда, время было потеряно, но у него оставалось немало шансов выйти из полосы поиска незамеченным. Игру с «Золотой сетью» теперь надо было вести на равных, только и всего. В конце концов, интересно проверить возможности механизмов, аппаратуры, экипажа в реальном поединке…

Ночью метристы дважды засекали локаторы патрульных самолётов, брали их на предельной дальности, и дважды лодка благополучно скрывалась в толще моря, пока на мостик не выбрался этот недотепистый кок.

Судьба, случай, фортуна, стихия - все эти понятия сливались для Абатурова в единое: Море. Море было разумно, могуче и жестоко. Однако с этим коварным божеством можно было потягаться, поспорить, побороться.

Абатуров верил, что он и его корабль, живущий в недрах этого таинственного существа, находятся в неком негласном сговоре с Морем. В тот момент, когда луч корабельного прожектора нащупал в волнах голову Марфина, а прожектор «Викинга» осветил лодку, Абатуров вывел для себя, что Море решило сыграть с ним баш на баш: за жизнь мичмана - потеря скрытности.

Как только окоченевшего кока спустили в боевую рубку, Абатуров велел доставить на мостик автомат и сам расстрелял пылающий буй-маркер. Малиновое пламя зашипело, погасло… Лодка тут же ушла на глубину. Едва затих в цистернах рев воды, как все услышали сквозь сталь прочного корпуса предательский писк «квакеров», радиогидроакустических буёв. Серебристые поплавки, сброшенные «Викингом», выставив из воды усы антенн, выстреливали в эфир один и тот же сигнал: «Здесь лодка!», «Здесь лодка!», «Здесь лодка!». И на тревожный этот зов уже летели самолёты дальнего дозора, уже поворачивали эсминцы первого пояса, вызванные по радио счастливчиком Киви. Разнотональные писки «квакеров» напоминали Абатурову первые такты грустной песни: «В кавалергардах век недолог…» Позавчера в кают-компании крутили новый фильм, и теперь во всех отсеках мурлыкали, насвистывали, напевали: «Не обещайте деве юной любови вечной на земле…»

«Квакеры» не унимались. Никакой другой звук не сообщит уху подводника столько щемящей тревоги, сколько это вкрадчивое попискивание, пронзающее толщу воды и сталь корпуса. Странно или нет, Абатуров прислушивался к ним почти с радостью. После многих месяцев одиночного плавания, сплетенных из нудного жужжания приборов, забортной тишины да сыромятной тоски отсечных будней, море наконец-то обещало живое дело, погоню отнюдь не условную, поединок вовсе не учебный.

«В кавалергардах век недолог…» - пророчили сигналы буёв-шпионов. И душа Абатурова наполнялась дерзостным ликованием: «Это мы ещё посмотрим, долог или нет!»

Пищали не «квакеры», гремели охотничьи рога, и будоражащие их клики гнали прочь сонную одурь малоподвижной жизни.

И ещё окрыляла небывалая командирская свобода: за спиной не стояли осторожные советчики, здесь не было рамок полигонных границ и теснот рекомендованных фарватеров. Все решал он, капитан 3 ранга Абатуров - куда уклониться, каким курсом, на какой глубине, с какой скоростью. То была упоительная свобода пилота, бросающего свою машину по наитию опыта, отваги и страсти.

От барьера из буёв, выставленных «Викингом», Абатуров ушёл довольно быстро. Но уходить надо было в самое невероятное для погони место.

Карта, мудрая, немая пифия, подсказывала одно: безопаснее всего там, где опаснее всего. Красная сыпь «поднятых» штурманом банок покрывала южную часть района. Ещё вчера, перейдя на новый лист путевой карты, лейтенант Васильчиков обвел и растушевал красным карандашом мелководные поднятия дна. Среди них не было рифов; вершины подводных гор не доходили до поверхности метров на десять. Над ними без особой опаски могли пройти и фрегаты, и эсминцы, но подводники всегда предпочитают держаться от таких мест в стороне. Ошибись в счислении на пару миль, не ровен час, напорешься на подводную скалу, не обозначенную к тому же на карте. Уйти туда, к черту на рога?!

Абатуров поймал взгляд Симбирцева и прочел то, о чем только что подумал. В низенькой бочкобокой штурманской рубке над походной картой сам собой собрался «малый военный совет». Лейтенант Васильчиков вжимался в закуток между автопрокладчиком и радиоприемником, уступая место командиру, Башилову и крутому плечу старпома.

Карта… В минуты тревог и сомнений она притягивает к себе, как костёр в ночи. Возле неё собираются без приглашения…

- Товарищ командир! - Васильчиков вырвал листок из блокнота. - Вот последний расчет нашего места.

Это был подарок судьбы! Увалень-штурман, пока искали Костю Марфина, успел поймать в секстант звёзды. И какие - самые надежные, любимые Абатуровым - Полярную и Бегу! Теперь световой крестик автопрокладчика обозначал точнейшие, получасовой давности, координаты лодки; с такой привязкой можно было рискнуть войти в желоба и каньоны подводного хребта. Неровности дна, банки, расщелины разбрасывали посылки гидролокаторов, рассеивала их, путали, дробили. Кто-кто, а Абатуров, старый акустик, звал об этом не понаслышке.

- Ну что, Вячеславич, укроемся в шхерах? - спросил Абатуров, почти не сомневаясь, что старпом, рисковый парень, мысленно давно молит его об этом. Симбирцев просиял.

15.

…Светало. Жёлто-красная радуга плотно охватывала землю по восточному горизонту. Молдин много раз наблюдал с высоты, как рождается утро. Сначала над скруглением планетного тара брезжит голубоватая дуга. Дуга желтеет, а затем начинает играть цветами побежалости, точно стальная лента на огне.

Море застыло под крыльями, заблестело, словно синее битое стекло. Два фрегата тянули за собой рваные белые борозды. Они неслись туда, где уже кружили над погасшим маркером шилохвостые «Викинги». А может, шли на подмогу дозорным эсминцам, которые уже запустили свои электронные пальцы «рыбке» в жабры. Молдин покачал кораблям крыльями: «Спешите, ребята, спешите!»

«Колумб» запрашивал удаление.

«Колумб» разрешал посадку.

Отдав приказание на руль, Абатуров перебрался из штурманской рубки в рубку акустиков. Голицын привычно потеснился, уступив место за экраном и штурвальчик шумопеленгатора. Абатуров сам поворачивал сферическое антенное «ухо», наводя его на источник любого подозрительного шума. В тесном винтовом креслице он чувствовал себя так же уверенно, как в казачьем седле его дед, донской сотник.

Абатуров пригнулся к пульту станции, словно к шее коня. Он уводил своих людей от погони.

«Квакеры» давно стихли, но они сделали свое шпионское дело: навели на след лодки эсминцы первого пояса.

Первым услышал «американца» Голицын. Он перехватил абатуровскую руку на штурвальчике пеленгатора:

- Задержитесь, товарищ командир!

Абатуров вслушался и в гулких вздохах глубины разобрал едва различимые посылки гидролокатора.

«Ти-ннь… ти-нннь… ти-нннь…» Будто кто-то пощелкивал ногтем по краю хрустального бокала. Потом и по другому пеленгу возникли такие же нежно-певучие замирающие стоны: «ти-нннь… ти-нннь… ти-нннь…»

Ищут. Безобидно-печальные ловчие звуки завораживали, точно пение сладкогласных сирен. Абатуров передернул плечами, стряхнул гипноз, источаемый коварными манками,

- Штурман, - нажал он кнопку микрофона, - по пеленгам… работают гидролокаторы эсминцев. Дистанция…кабельтовых.

- Есть! - бодро откликнулся Васильчиков, герой дня.

Посылки нарастали, приближались. Они вонзались в барабанные перепонки, словно иглы измерителя в карту… Хотелось втянуть голову как от свиста пуль.

«Ти-нннь… ти-нннь… ти-нннь…»

Нащупывают. Так ночной самолёт ловят в клещи прожекторов.

Куда уклониться? Подвсплыть или уйти на предельную глубину? Замереть или рвануть самым полным ходом?

«Ти-нннь… ти-нннь… ти-нннь…»

- Товарищ командир, цель номер два - пеленг не меняется! На нас прет.

- Слышу… Боцман, ныряй на глубину… десять метров!… Объявляю режим «тишина». Свободным от вахт лечь в койки!

Неужели взяли?…

Море, мудрое великое могучее Море, ты не выдашь дочь своих глубин! Укрой же её плотным соленым слоем, как плащом, поглоти, рассей лучи чужих вибраторов! Ты чудотворно, Море, твои игры со звуком непредсказуемы, тайны живых твоих недр неподсудны электронному мозгу.

Не возвращай им эхо, Море! «Ти-нннь… ти-нннь… ти-нннь…»

Ну вот и настал наш час! Дуэль антенн. Пока антенн… Я перебираюсь в центральный пост.

В тусклом свете боевого освещёния поблескивают стекла приборов, шлифованная сталь механизмов, тлеют сигнальные лампочки. Жарко. В многослойных наростах кабельных трасс, трубопроводов, агрегатных коробок затерялись люди. Мокрая спина боцмана сутулится над шкалами дифферентометров. Мартопляс вперил невидящий от усталости взгляд в стрелку глубиномера; на голых его ногах, открытых шортами, темные следы от ударов об острое и горячее машинное железо. Трюмный мичман Ых, не снимая рук с вентилей воздуха высокого давления, привалился к ограждению перископной шахты.

Гоша Симбирцев в голубой майке и таких же небесных трусах загромоздил собой половину штурманской рубки. Лейтенант Васильчиков - тоже не тростиночка! - ютится на краешке прокладочного стола. Почти соприкасаясь лбами, они вглядываются в серую от графитовой пыли карту. Карандашные линии изображают надводную обстановку: поисковые галсы кораблей охранения… Не очень-то Симбирцев верил штурманской графике. И дело даже не в том, что Васильчиков молод. Все эти линии прочерчены по докладам акустика - по слуху… А как там на самом деле? Что там - на поверхности?

Хорошо летчикам. У них легкое мировосприятие - сверху вниз. Мир под ними. Над подводниками мир нависает всей своей мощью, всеми своими дамокловыми мечами - килями противолодочных кораблей, океанской толщью… Давит. Все время поглядываешь вверх, словно и впрямь чего-то увидишь…

«Ти-нннь… ти-нннь… ти-нннь…»

Будто натянули нервы на арфу и щиплют… Могу поручиться, из памяти Симбирцева ушло сейчас все, что не связано с выходом из зоны поиска. И вспухает на левом виске жила. И покусывают нижнюю губу сухие зубы. Не выдержав цепенящей немоты карты, он срывается с места, резко вздев рычаг кремальеры, перебирается в офицерский отсек к акустикам. Там хоть слышишь врага и даже видишь, пусть иллюзорно, почти символически, - пляшет на экранчике зеленоватый эллипс, исковерканный чужими импульсами, и на душе легчает: вот он, супостат! А вот и пеленг на него!… И уж если что успокаивает, так это точные, по-звериному вкрадчивые движения Голицына, виртуозная игра пальцев с тумблерами и верньерами… И эти рысьи зрачки, чье зрение обращено в слух. Игольный луч взгляда выхватывает только цифры на лимбах. И все. И ничего больше.

Чтобы уничтожить подводную лодку, достаточно порой одного снаряда весом не тяжелее утюга. Это очень хрупкий и уязвимый корабль. Его можно потопить ударом киля небольшого судна. У субмарины нет брони. Главный наш щит - темнота: тьма ночи и тьма глубин. Но спасительный мрак развеян радарами. Да и непроглядная толща моря, скрывающая подлодку от преследователей, стала куда прозрачнее, когда корабли-охотники оснастили гидролокаторами.

Силы, определяющие успех подводной лодки, чаще всего бесплотны и незримы. Это соленость и тепловые перепады морской воды, где шум лодочных винтов слышен противнику за сотни миль.

Это воздушные токи атмосферного океана, либо размывающие газовый след лодки, либо сохраняющие её выхлопной шлейф для электронного обоняния самолётов.

Это ионосферные штили и бури.

Это, наконец, воля командира и спаянность экипажа - факторы сколь бесплотные, неизмеримые, столь и реальные.

До спасительной банки оставалось несколько миль, когда в центральном посту раздался горестный возглас акустика:

- Товарищ командир! Похоже, взяли нас! Пеленг на цель номер два не меняется. Интенсивность шума увеличивается. Дистанция быстро сокращается…

Абатуров кошкой метнулся в гидроакустическую рубку.

- Прет, как танк, - добавил акустик, подавая вторую пару наушников.

Абатуров тут же услышал торопливый писк чужого гидролокатора. Посылки шли одна за другой - это американский акустик переключился на диапазон ближнего поиска. Для точного определения подводного объекта ему нужно было получить как можно больше ответных эхо-сигналов, потому и строчил его вибратор, как пулемет. Американец работал на высоких частотах, сменив не нужный ему теперь круговой поисковый обзор на режим направленного слежения. Сомнений не оставалось - вцепился!

Абатуров без труда представил себе радостное оживление в гидроакустической рубке чужого эсминца. Операторы только что доложили о контакте командиру и теперь с удвоенным вниманием следят за огненной точкой на экране. Точка движется по оцифрованному кругу, как шарик по шкале рулетки. На шестнадцать румбов разбито игровое поле рулетки-локатора, и точка-шарик уже отметила выигрышное число - тот самый румб, по которому американцы брали пеленг на подводную лодку.

- Затихли, товарищ командир. - Акустик шумно выдохнул. Минуты две он не дышал вовсе, держа в груди воздух - как учили старые акустики, - чтобы лучше слышать. Но как ни вслушивался в забортный шум - писка гидролокатора не улавливал, как будто его и не было.

- Стоп моторы! - распорядился Абатуров в микрофон.

- И акустик понял, что произошло: просто американец вырубил гидролокатор, остановил турбины и перешел на режим шумопеленгования - пытается определить тип лодки по звуку винтов.

Ага! Забеспокоился… Не слышит. В наушниках снова настырно запищало. Абатуров нажал кнопку боевой трансляции.

- Вниманию экипажа! Мы находимся в полосе наблюдения американского эсминца. Оторваться от слежения - дело чести нашего флага!… Слушать в отсеках!

- Есть, первый!

- Есть, второй!

- Есть, третий! - отзывались отсеки голосами их командиров.

Абатуров приказал переложить руль право на борт - в сторону от подводных вершин заветной банки. Он знал, что делал, как знал и то, что будет делать дальше. Пусть потом это назовут авантюрой, пусть осудят на тактических разборах, пусть снимают с должности. Но пока командир подводной лодки он, капитан 3 ранга Абатуров. И слава богу, никто не стоит за спиной!

- Пищит, Дима? - нагнулся он к мичману-акустику.

Мичман щелкнул тумблером, и в рубку ворвался истошный писк гидролокатора.

- Ну-ка, врежь-ка ему!

Абатуров не удержался от разбойной улыбочки, и мичман возликовал тоже. Наконец-то душу можно отвести… Никогда в жизни он не настраивал свой гидролокатор с такой сноровкой. А настроив, ещё раз взглянул на командира.

- Давай! - кивнул Абатуров.

И акустик с наслаждением выпустил серию коротких посылок на той же частоте, по какой шло облучение. Импульс в импульс, луч в луч! То-то сейчас чертыхаются на эсминце! Та ещё свистоплясочка на экране. Колесо фортуны крутнули в другую сторону, и огненный шарик развертки заплясал, заметался по кругу, сбившись с выигрышной клетки.

Теперь, когда операторы эсминца на время ослепли, нельзя было терять ни секунды. Абатуров вернул лодку на прежний курс.

- Три мотора - самый полный вперед! Стрелки машинного телеграфа дважды скакнули до упора, что означало крайнюю срочность, и в шестом отсеке дружно взвыли роторы электромоторов.

Подводная лодка неслась к безымянной банке, укрывшись за облаком помех. Пока Голицын забивал своими посылками гидроакустический тракт эсминца, Абатуров под шумок включил эхолот. Увы, глубины под килём не радовали. Самописцы чертили рельеф дна, и неровная линия вслед за картой утверждала бесстрастно: глубины вокруг пока что запредельные или околопредельные - для задуманного маневра не годятся. Абатуровский план был прост и сулил надежду вполне реальную: под покровом помех оторваться от слежения, на максимальных ходах отскочить к банке и лечь на грунт, затаившись среди складок дна. Район изобиловал потопленными в войну судами, среди них были и две немецкие подводные лодки; эхо-сигналы, отраженные их корпусами, ничем не отличались бы от тех, что могли быть получены от притихшей субмарины. На этом и строился командирский расчет: переждать преследователей и всплыть, когда они удалятся на безопасное расстояние.

Гладко было на бумаге… Во-первых, грунт облюбованного плато напоминал лоскутное одеяло: тут тебе и ракушечник, тут тебе и ил, и, что самое неприятное, не угадаешь, где плитняк. Абатуров же с курсантских времен знал: подводные лодки на плитняк не ложатся, как не приземляются на каменистые поля самолёты. Вторая сложность заключалась в том, что инструкция запрещала опускаться на грунт на глубинах ниже рабочих. И когда Абатуров все же сказал старпому: «Георгий Вячеславович, убирайте лаг!» (на языке летчиков это означало бы: «Выпускайте шасси!»), Симбирцев посмотрел на командира весьма выразительно. И прочитал в глазах бесповоротное: «Решено!»

Абатуров взял микрофон, он поднял его так, будто кривая пластмассовая палочка налилась вдруг тяжестью несусветной.

- Погружаемся на предельную глубину. Ложимся на грунт. Слушать забортные шумы!

Все гудящие и жужжащие агрегаты выключены. Приказания отдаются не по громкой связи, а по телефону - вполголоса.

- Есть, второй! - отвечает центральному электрик Тодор.

И я догадываюсь, что вахтенный офицер распорядился замерить состав воздуха. Представляю себе сейчас этот состав! Коктейль, а не воздух. Давно нора снаряжать регенерационные установки. Но Симбирцев - это его хозяйство - не спешит, бережет кислород. Кто знает, сколько придется пролежать на грунте! Сутки? Двое? Трое?

Легли, по всей вероятности, удачно. Стрелки приборов застыли, не доходя всего десяти метров до отметки предельной глубины. Правда, когда коснулись грунта, по правому борту послышался скрежет. Должно быть, задели о камень.

А Мартопляс, как всегда, экономит электроэнергию, на этот раз - самым скаредным образом. В отсеках светят только плафоны дежурного освещёния. Погасил и я свою крохотную лампочку в изголовье. В каютке темно и тихо. Всем, кроме вахтенных, приказано лечь в койки… Меньше передвижений - меньше шума. Вахтенные ходят в носках.

Меня всегда поражало, как это альпинисты могут спать, прикрепив свои гамаки к отвесным скальным стенам, где-нибудь на высоте небоскреба. Но и лежать под толщей воды на «глубине небоскреба» - удовольствие ниже среднего. Кажется, я впервые жалею, что у меня каюта-одиночка. Из лейтенантской четырехместки доносится приглушенный. говор, сдавленный смех… Это Васильчикову смешно. Навер- ное, он вот так же бузил в пионерлагере во время тихого часа. Боже мой, неужели это все существует - пионерлагеря, лесные опушки, тихие речки?! И люди ходят свободно, не пригибаясь, не боясь звука собственных шагов?… Все правильно. Даже у птиц есть свои дозоры. Вот и мы лежим здесь в секрете. Подводная застава. И какая разница, что над головой - кроны приграничных кустов или подволок, подпирающий океанскую толщу?!

Обед раздали сухим пайком: электроплиты слишком прожорливы для наших аккумуляторных ям. Федя-пом расщедрился на сухари и воблу, чтобы лежать в койках было не так скучно.

Лучше всего бы уснуть, но сна ни в одном глазу. Никогда не думал, что так противно лежать поневоле… Воспоминания хлынули сплошным беспорядочным потоком, будто вывалилась из коробки кинопленка и заструилась, свиваясь в немыслимые узлы и спирали. Вспомнилось то, чего никогда в жизни не вспоминал. Что только не хранится в запасниках нашей памяти! Даже вензель, выцарапанный кем-то на заиндевелом стекле троллейбуса лет десять назад.

В дверь каюты поскребся Тодор:

- Тарьщкапнант, вас командир просит!

Абатуров разминал в пальцах закостеневшую баночную воблу, будто новую сигарету. Не глядя на меня, мрачно объявил:

- Надо написать характеристику на этого… шеф-повара.

Сдам его при первом же подходе! Под трибунал пойдет!

Абатуров оторвал вобле голову. Я понимал командира. Мы потеряли из-за Марфина столько драгоценного времени! Но трибунал…

- Не круто ли? - попробовал я возразить как можно деликатнее. - У Марфина двое детей…

- Двое сирот! - уточнил командир и с бумажным шорохом содрал с воблы чешуйчатую шкуру. - Было бы! Если бы я не всплыл… Пожалеть их? Уже пожалел. А нас кто пожалеет?! В бою бы нас потопили немедленно…,

- Может быть, уволить его в запас.

- Без права показа по телевидению! - подхватил Абатуров. - А он потом сядет за руль и угробит автобус с пассажирами. Сердце у вас, Алексей Сергеевич, мягкое. Как валенок.

Сравнение моего сердца с валенком мне не понравилось, и я сухо изрек:

- Есть преступление, и есть оплошность.

- Оплошность! - Абатуров отшвырнул воблу. - Пусть он на гражданке плошает! Пусть его в родном колхозе на поруки берут! А здесь передний край, и у нас не «шаланда, полная кефали»! По вине этого шалопая нас сбили с позиции, загнали на грунт! Ведь ты же сам бойцам толкуешь у нас за спиной - страна! И не смотри на меня, как патруль на танцплощадку. Мне комиссар нужен, а не адвокат!

Я хотел ответить, но сдержался: продолжение спора пошло бы во вред Марфину, судьба которого и без того висела на волоске.

16.

«Викинг» набирал высоту. Молдин нажал кнопку, и шестиметровое жало магнитометра втянулось в хвост самолёта. Меч в ножны!

«Прощай, черная рыбка! Ты принесла мне счастье…» Молдин распечатал новую пачечку тоник-гамма. Оттого что дело было сделано и сделано хорошо, ему хотелось крутнуть «бочку» или выкинуть что-нибудь похлещё.

- Рольф! - сказал он, сдерживая ликование. - За мной дюжина виски. И дюжина настоящего кьянти.

- Откуда кьянти? - деловито осведомился штурман.

- Из Неаполя.

Свой призовой отпуск Молдин намеревался провести именно там, где ждала его Эмилен. Раз в неделю с палубы «Колумба» транспортный вертолёт отправлялся в Гаэту, городок под Неаполем, где располагался штаб главнокомандующего вооруженными силами НАТО на южном фланге.

В «небесном салоне» флагмана должно была найтись место герою «противолодочной недели», тому, кто первым загнал в «Золотую сеть» чёрную рыбку.

За тридцать миль до авианосца Молдин закончил последний разворот, лег на курс «Колумба» и выпустил тормозные щитки. «Такан», радиомаяк на топе мачты, подзывал одиночный «Викинг», как наседка цыпленка, - настойчиво, неутомимо. Дисплей автоштурмана выдавал точные координаты авианосца и самолёта и даже рисовал для пущей наглядности взаимное положение «наседки» и «цыпленка». Усни пилот - и радиоавтоматика сама выведет самолёт на глиссаду, выпустит посадочный гак, зацепит его за тормозные тросы аэрофинишера. Но Молдин засыпать не собирался, Он вообще редко прибегал к услугам посадочной автоматики, считая зазорным для настоящего аса садиться так, как это делают желторотые додо[16] - зажмурившись от страха и вверив свою жизнь радионяньке. И дело даже не в гоноре. Лучше не разнеживать себя без нужды, а садиться так, как это делали пилотяги в добрые старые времена, - выйти на корму за одиннадцать километров, имея под крыльями триста метров высоты. Молдин сманеврировал снайперски: в контрольной точке подлета посадочные зеркала «Колумба» приветливо сверкнули: «Заходи, ты на верном курсе!» А через минуту он увидел знакомый силуэт «Колумбовой» палубы. Её зеленоватый абрис походил на погрудную мишень, перечеркнутую желто-белой разметкой, словно орденской лентой. В носу, на срезе взлетного участка, желтели огромные цифры палубного номера - «69». Номер-перевертыш считался у летчиков счастливым. Но странное дело, вместо того чтобы крупнеть, расти, цифры вдруг стали уменьшаться, как если бы авианосец удалялся со скоростью большей, чем нагонял его самолёт. Это было невероятно, и в то же время столь очевидно, что Молдин невольно прибавил газу и взял пониже. Однако наваждение продолжалось: «Колумб» уменьшался! Молдина прошиб холодный пот, но он готов был поклясться, что желтый номер-перевертыш закувыркался, отделился от палубы и распластался на синей глади моря. Это было последнее, чему он успел ужаснуться, так и не поняв, что произошло с авианосцем, а может быть, с его, Молдина, глазами…

С ракетных крейсеров хорошо видели, как заходивший на посадку «Викинг» вдруг круто клюнул и врезался в портик кормового ангара. Семнадцать тонн металла, помноженные на пятисоткилометровую скорость, сотрясли крупнейший корабль мира. Корма его вздыбилась и выбросила клуб соломенного огня. Пламя оторвалось от палубы, свилось в рыжий венец, который, вихрясь и полыхая, втягивал в себя столб чернейшего дыма…

17.

Похоже, что эсминцы нас потеряли. Гидролокаторы их; слышны, но работают они на низких, поисковых, частотах, и импульсы шлют по секторам: прощупывают глубину то тут, то там. Один из кораблей прошел почти над головой. Слышно, как прострекотали его винты, буравя воду, как заунывно оглашали окрестную глубину стоны подкильного вибратора, будто эсминец жаловался: упустил добычу. В отсеках и без того стояла тишина, а тут и вовсе все замерли. В два часа ночи эсминцы выключили станции, легли на обратный курс и ушли к западу на полных оборотах.

Абатуров не спешил радоваться прежде времени. Гидролокаторы стихли, но корабли могли рыскать неподалеку. Днем подводная лодка чуть подвсплыла, чтобы не присосало илистое дно, и снова легла на грунт. И только вечером, переждав опасное светлое время, Абатуров приказал всплывать под перископ.

Покачивать начало уже на пятидесяти метрах, а на перископной глубине всем пришлось крепко держаться, чтобы устоять на ногах.

- Тихо водичка журчит в гальюне, служба подводная нравится мне, - подмигнул Марфину боцман, глядя, как зеленеет кок от первых приступов морской болезни.

Абатуров поднял командирский перископ, но увидел очень немного: темные взгорбья волн вставали у самых линз, заслоняя ночной горизонт.

Шторм разыгрывался. Как он нужен сейчас! Рёв его забьет гидрофоны чужих шумопеленгаторов. Чем выше волны, тем больше помех на экранах самолётных радаров. Правда, сильная зыбь перемешает звукорассеивающие слои, под которыми можно укрыться, как под хорошим пологом. Но добра без худа не бывает. Абатуров опустил перископ в шахту, приказал боцману уходить на рабочую глубину, а вахтенному офицеру объявить «готовность - два, подводную, команде - чай пить».

Перед самым рассветом командир получил персональную радиограмму, которая сообщала, что из-за пожара на авианосце «Колумб» противолодочное учение «Золотая сеть» прерывается. Эта же радиограмма разрешала подводной лодке всплыть и встать на трехдневную якорную стоянку.

«Колумб» горел с кормы. Густой чёрный дым заволок парковый участок полетной палубы, окутал ядовитыми клубами «остров», так что надстройку пришлось задраить по противоатомному варианту. Комптон приказал развернуться против ветра, но ни один из четырех рулей авианосца не поворачивался. В румпельном помещёнии бушевал огонь. Все же «Колумб» раз» вернулся, работая винтами враздрай. Дым свалился за борт и тяжело заклубился по воде, оставляя на бирюзовых волнах длинные пряди копоти.

Через несколько минут после катастрофы «Викинга» в рубку флагмана стали поступать доклады один тревожнее другого.

Самым скверным было то, что вышел из строя механизм опускания огнезащитных штор, и потому пожар охватил сразу весь кормовой ангар. Горели самолёты, плотно начиненные электроникой, горел алюминий обходных мостиков, разбрасывая огненные брызги, чадно пылала авиационная резина… Как ни бушевали пожарные спринклеры, как ни извергались пеногоны, пламя проникло на трюмную палубу и подбиралось к цистернам авиатоплива. Единственное, что удалось сделать вовремя, - это затопить кормовые погреба самолётных боеприпасов.

Командир авиакрыла напомнил Комптону, что в воздухе находится эскадрилья «Викингов». Надо было что-то с ними решать - посадочная полоса не могла их принять. Комптон не успел сказать командиру авиакрыла и полслова, как его вниманием всецело завладел пост энергетики и живучести. Механик просил срочно убрать самолёты из среднего ангара, так как броневая перегородка, отделяющая его от горящей кормы, опасно накалилась.

И уж совсем не вовремя сунулся с докладом начальник полицейского участка, который успел произвести обыск в каюте старпома и установил, что коммандер Молдин был наркоманом, ибо держал в своём столе наполовину опустошенный блок героинизированной жевательной резинки.

Комптон послал сыщика к дьяволу и нажал клавишу громкой связи с рубкой руководителя полетов:

- Посадка на корабль запрещена! Всем самолётам следовать на ближайший береговой аэродром.

Командир авиакрыла пытался втолковать Комптону, что трем самолётам не хватит горючего дотянуть до берега, но тот его не слышал. Он оцепенело вперил взгляд в развороченную корму, заваленную хлопьями чёрной от гари пены. Странная мысль пришла ему в голову. Тот «индейский» костёр войны, который он зажег на носовом срезе полетной палубы, перекинулся вдруг на корму и пожирал теперь корабль, точно фараонова змея - собственный хвост…

…Пожар на «Колумбе» удалось потушить к исходу вторых суток. Комптону положили на стол список потерь: семь человек погибших, двадцать три тяжело обожженных, девятнадцать легкораненых…

Прервав «противолодочную неделю», ударный авианосец направился в Неаполь, где его поджидал док.

18.

Об этом никто не знал - ни командующий флотом, ни американская радиоразведка, ни командир плавбазы, ни Абатуров. Об этом знали только Симбирцев, я, да ещё плавбазовский мичман. А знали мы то, что на сеансах связи подводная лодка номер «четыреста десять», выставив из воды антенну, ловит вместе с циркулярными приказами и тайную весть: буквы «добро» или «наш» - «да» или «нет». А может быть, это я сам превращался в одинокую антенну, маячившую посреди океанской пустыни в тщетной надежде ощутить в своих волноводах ток заветного сигнала. На всех подвсплытиях я торчал в радиорубке, первым заглядывал в бланки принятых распоряжений - не вкралась ли где-нибудь «случайная» буковка? Но её всё не было и не было… Оставалось утешиться законом логики - из неопределенности может вытекать все, что угодно: пятьдесят на пятьдесят. Не так уж мало.

Пришло «радио», сообщившее, что мы вне зоны поиска. Ушли. Оторвались. Честь флага спасена. Надо радоваться, но нет сил. Скорее бы всплытие.

Ритуал всплытия, как всегда, начинается с команды:

- Товсь на быстрой!

Трюмный старшина охотно застывает у клапана цистерны быстрого погружения. Почует акустик опасность наверху - таранный киль надвигающегося судна, рокот вертолёта-разведчика, да мало ли ещё что, - и старшина сработает в мгновение ока: примет балласт, и лодка камнем уйдет в спасительную глубину.

- Акустик, прослушать горизонт!

Он, акустик давно уже прослушал и докладывает радостно:

- Горизонт чист!

Командир веселеет:

- Боцман, всплывай на перископную глубину! - И опрометью в боевую рубку - поскорее обозреть в перископ коварный морской горизонт.

Все чисто, и субмарина, оглашая морские недра рёвом воздуха в цистернах, осторожно высовывает из-под воды сначала рубку, потом нос, затем острохвостую спину…

В отсеках заурчали клинкеты, - скорей, скорей открывать вентиляцию, впустить живительный воздух!

В центральный пост несет из камбуза жареной картошкой, затхлой вонью соляра из дизельного отсека, резиной из аккумуляторных ям.

Отдраили люк. Хрустнули в ушах перепонки. Легкие воссоединились с земной атмосферой!

Первый вдох. Чистоту воздуха ощущаешь не по запаху, не по свежести, а по тому, как светлеет голова, яснеет мысль при первых же вдохах морского озона.

Круглый зев рубочного люка забит звездами. Астролюк космического корабля, наверное, выглядит так; же. Луна вплавлена в облако. Волны в белых капюшонах. Покачивает. Лунная дорожка то удлиняется, упираясь в борт, то укорачивается, превращаясь н огромное пятно золотистой ряби.

Мы набились в ограждение мостина плотно, как цветы в узкую вазу. Чуть ниже, на рулевой площадке, толпятся матросы с бирками на шее. Бирки с номерами отсеков придуманы для справедливости: чтобы каждый подводник отдышал свои пять минут, пока какой-нибудь шальной «Викинг» не спугнет субмарину.

звёздная улитка вселенной раскручивала над нашими головами свои искристые спирали. На южном склоне ночного купола плыли бортовые огни самолётов; Погружаться мы не стали: то были американские транспортные? самолёты, они шли в сторону Ливана. Там полыхала война настоящая…

Глава пятая

1.

Каждый корабль знает море по-своему… У рыбацкого сейнера, у океанского танкера, у портового, буксира свои с ним счеты, свои отметины, свои Сциллы и Харибды… У крейсера иные, чем у пассажирского лайнера: у парусника; иные, чем у эсминца. На только, подводные лодки знают море интимно, изнутри, из глубины. Им ведомы не одни лишь удары волн, они посвящены и в тайную жизнь океана с её сокровенными звуками, струями, жестокими прихотями.

Каждое судно устаёт: от моря по-своему: у одного ноют натруженные мачты, у другого-гребные валы. Но только подводные лодки, изголодавшиеся по солнцу и воздуху, с настывшими в безднах бортами, с намертво стиснутыми люками и обмятыми ребрами,, устают до смертной истомы.

И всё же все корабли - что бы ни уводило их в плавание - едины в своей тоске по дому. Едва рулевой ложится на курс возвращения, как та горизонтная дуга, за которой рано или поздно откроется родной берег и которая отличима от остального морского окаема разве что цифрами на компасной картушке, она, эта кромка, обещающая дом, и в самом деле начнет как бы мерцать, переливаться, притягивать взгляд… И в её синеватой дымке встанет, словно мираж, видимый каждому по-своему, женщина на причале. Пусть не скоро ещё он станет явью, этот прекрасный мираж: пройдет одна ходовая неделя, другая… Но рано или поздно откроется поворотный мыс, вашем вспыхнет входной маяк, разомкнутся ржавые сети подводных ворот, и ты увидишь - женщину на причале. Глаза твои с зоркостью ночного бинокля издали отыщут её в толпе встречающих. И ты прочтешь её родной силуэт - как немое признание в любви. Самое прекрасное и убедительное. Я пришла. Я ждала тебя. Я встречаю тебя.

И ты бросишь к её ногам победный груз походной усталости. И высшей наградой за стылую тишь глубин, за леденящие вопли тревог, за стоя истерзанного штормом железа, за жизнь, ту, которая даётся один только раз и которую ты, не щадя, перевел в ходовые мили, вахты, атаки, будет она - Женщина на причале.

2.

О, одиночество корабля в море!… Одиночество путника в пустыне! Но чему уподобить одиночество подводной лодки в океанской толще?

И был поход - долгий, как космический полет к иным мирам. И были жаркие страны с белоглиняными городами. И были штормы и срочные погружения. И были дни, недели и месяцы, сотканные как один из мерного жужжания приборов, желтоватого света плафонов, чередования вахтенных смен и ожидания ночных всплытий «на звёзды». И был долгожданный приказ, прорвавшийся к нам сквозь ионосферные бури и помехи от сотрясавших эфир радиостанций американских авианосцев, - домой!

Парадокс судового времени: часы летят, как минуты, а сутки тянутся неделями. Подводник любит все,, что напоминает ему о течении времени. И даже не потому, что так страстно рвется на берег. Просто под водой, в отсеке, где неощутимы ни естественная смена дня и ночи, ни движение в пространстве, создаётся препротивная иллюзия застывшего времени. Она разрушается ростом цифровых столбцов, зачеркнутых в календарях, стопой исписанных страниц в вахтенных журналах, понижающимся уровнем одеколона во флаконе для ежедневных протираний, «похуданием» гигантского рулона пипифакса в гальюне, пустотами в иных расходных материалах. Даже на разматывающую бобину кинопроектора посматриваешь с вожделением: на глазах уменьшается.

Домой!

И пусть впереди ещё пол-океана, счет времени уже пошел на сутки: разменяли последнюю декаду, последнюю неделю. У календаря в кают-компании ведутся нетерпеливые подсчеты: последний походный вторник, последнее воскресенье…

Старпом сердится: в море нельзя загадывать наперед. И всё-таки лейтенант Симаков не удерживается от радостного возгласа:

- Последняя «разуха»!

Лодочный баталер мичман Стратилатов в последний раз выдал комплекты «разового» белья.

Веками моряк определял приближение к берегу по облакам, птицам, множеству других признаков. У подводников иные приметы… Близость берега ощущается и по слепым пока картам: изобаты глубин пошли на убыль - триста, двести, сто метров… Но вот-вот появятся очертания материка… И потому, что вестовой Симбирцева пришивает подворотничок к кителю. Значит, наверху похолодало - в легкой куртке на мостике не постоишь. В отсеках появились ватники. Их извлекли из дальних закоулков и держат наготове - понадобятся не сегодня завтра. После опостылевшей «тропички» смотришь на них с удовольствием. Они предвещают холод, север, базу, берег - дом.

Едва легли на «ноль», на «чистый норд», и Полярная звезда, ещё не взошедшая в зенит, поворотила к себе нос корабля, едва стало ясно, что идем домой прямым ходом, без отклонений и попутных задач, как запретные воспоминания - весь поход на них лежало табу - ожили, беспощадно заполняя собой часы недолгого одиночества. Будто на секретном пакете сломали сургучные печати…

…От окна разило ледяным холодом. Белые узлы вязала поземка на скосогоренной улице…

Кажется, в тот день в Екатерининской гавани запретили перешвартовки (чтобы не рвались на морозе тросы), и я оказался дома раньше обычного. Я позвонил Лю в гидрометеопост, и она обещала прийти.

Кипел электрический чайник.

Чем я убивал время до её прихода? Читал статью про акул, пришивал пуговицу к кителю, потом прилег на койку и, положив гитару на грудь, перебирал аккорды… Вдруг рявкнул в прихожей ревун. Соседка щелкнула замком. Быстрый постук каблучков по коридору, короткий - для приличия - стук в дверь, и влетает она! С мороза, со снегом в волосах и ресницах…

3.

Сегодня ночью увидели первое северное сияние. Вылезли на мостик и кричали:

- Лепота-а!

Лейтенант Симаков, теперь уже ставший старшим лейтенантом, стоял в одном кителе на продувном ветре и, прикрыв уши ладонями, вглядывался в радужное небо. Северное сияние развернулось из единственного всполоха широко и пёстро, будто рулончик китайской циновки…

Мы возвращаемся под барабанный бой пишущих машинок. Отчеты, отчеты, отчеты… Старпом, командиры боевых частей, примостившись кто где, пишут пухлые тома о торпедных стрельбах, о маневрировании на учениях, обо всем, что случалось с нами в походе. Глядя на подводную лодку, трудно поверить, что эта могучая стальная рыбина больна заурядной канцелярской болезнью. Боже, сколько бумаг!

Если бы Фрэнсиса Дрейка или Моргана заставили документировать все свои действия, пиратство бы вывелось на корню.

Пишу отчет и я, переводя людей в цифры, а цифры - в проценты, показывающие рост отличников и классных специалистов. В эти минуты я сам себе противен… Никогда не привыкну к подобной бухгалтерии.

4.

В отсеке за центральным постом, там, где камбуз и мичманская кают-компания, живут только двое: инженер-механик Мартопляс и помощник командира Федя Руднев. Их шкафоподобные каютки втиснуты под правый борт рядышком. Соседство неминуемо обрекает их на дружбу, весьма, впрочем, странную и неровную.

Главный и вечный предмет раздоров помощника и меха провизионная рефкамера - лодочный холодильник. Как только Мартопляс начинает экономить электроэнергию, у Феди-пома размораживается провизионка и портятся продукты. Вот тут-то и идут счеты на киловатты и килограммы. При этом Руднев «давит погоном», то есть недвусмысленно даёт понять, когда все аргументы исчерпаны, что он - помощник командира большой подводной лодки, а Мартопляс - всего лишь командир БЧ, боевой части пять, «бычок».

Мартопляс старше Феди на пять лет - на полный курс: военно-морского училища, и ему обидны начальственные наскоки неблагодарного «карася». Не он ли готовил Федю к допуску на самостоятельное управление подводной лодкой? Сколько трюмов обползали вместе, пока помощник изучил и запомнил извивы дифферентовочных, осушительных, масляных, топливных и прочих магистралей?

Но Федя не хочет ссориться на всю жизнь с соседом по отсеку. Вечером он вваливается к механику в каюту, будто ничего не случилось, бесцеремонно присаживается на застеленный диванчик. Федя явно наслаждается ледяным презрением, которое источает взгляд механика. Федя чувствует себя хозяином положения - он принес такую новость, что Мартопляс простит ему все сразу, - и потому для пущего куражу достает плоскую жестяную фляжку и небрежно кивает на сейф со спиртом:

- Плесни-ка для дезинфекции камбузного инвентаря…

Мартопляс бледнеет от бешенства, он набирает в грудь воздуха, чтобы высказать все, что он думает о Рудневе и его камбузном инвентаре, но Федя, мастер интриги, опережает гневную тираду:

- С тебя причитается, мех! Кэп написал представления на ордена. Тебе и доктору.

Мартопляс сбит и растерян. Орден! За что?

- Доку - за операцию, тебе, - наизусть цитирует помощник, - «за решение сложной технической проблемы, способствующей успешному выполнению учебно-боевой задачи». В общем, за форсунки и фильтры!

Федя ушёл, довольный произведенным эффектом, а Мартопляс с этой минуты лишился покоя. Его бросало то в жар, то в холод.

Кто бы мог подумать - орден! В базе флагмех потребует отчета: как вышли из положения? Сразу выяснится, что никакого чудодейственного фильтра Мартопляс не изобрел, форсунки не коксовались, да и топливо в норме. Флагмех, бог дизелей, сообразит, что к чему. Достаточно взять на анализ остатки топлива… И все. Попробуй потом объясни, что командира хотел воспитнуть, уважение к «боевой части пять» привить… Вот будет позорище! Липовый орденоносец… Сам виноват… Высокий лоб Мартопляса взмок и чутко улавливал токи отсечного воздуха.

От тяжести ли раздумий, от машинных ли масел, въевшихся в кожу так, что бессильна пемза, от нехватки ли витаминов на деснах и нёбе у Мартопляса появились мелкие язвочки. Механик отловил доктора и заставил его заглянуть себе в рот.

- Стоматит, - поморщился доктор. - Хочешь, йодом смажу? А ещё лучше, прополощи спиртом.

Вечером перед вахтой инженер-механик открыл сейф, налил из канистры полстакана спирта, старательно прополоскал рот, сплюнул огненную влагу в раковину умывальника, вытер усы и отправился в центральный пост.

В узком проходике между вентилями воздушных колонок и ограждением выдвижных устройств Мартопляс разминулся с командиром. Абатуров направлялся в корму, но вдруг обернулся, принюхался и подозвал механика.

- Вот что, Михаил Иванович, - процедил он вполголоса, чтобы не слышали трюмные, - идите в каюту! Проспитесь!… Снимаю вас с вахты!

Мартопляс от изумления открыл рот, отчего спиртом повеяло ещё сильнее, слова о докторе, о стоматите готовы были сорваться, но, к счастью, не сорвались, ибо механика осенило: вот он, выход из тупика!

- Есть… - ответил он, пьяно ворочая языком.

- И объяснительную записку мне на стол!

- Будьзелано!

Пьяниц Абатуров ненавидел люто и убирал их с корабля при первой возможности. Об этом знали все. Объяснительную Мартопляс написал с несвойственной ему наглостью: «Привел себя в нетрезвое состояние по случаю представления к награде». Бумагу передал командиру через старшего помощника.

Утром в каюту механика ввалился сосед Федя-пом.

- Ну и пентюх же ты, Март!-искренне огорчался помощник. - Пропил свой орден. Амба!

- Не извольте беспокоиться, вашсокродь! - Мартопляс шутовски закинул ладонь за ухо. - Так что все пропьем, а флот не опозорим!

- Кувалда ты в фуражке! - в сердцах задвинул за собой дверцу Федя. Механик усмехнулся в рыжеватые усы, навечно пропахшие соляром.

Безо всяких на то просьб и поручений Жамбалова взял в опеку старшина команды трюмных мичман Степан Трофимович Лесных. Пожилой сибиряк слыл на лодке человеком рассудительным и незлобивым. После вахт Жамбалов наведывался в трюм центрального поста, где в клубке водяных труб, словно отшельник в зарослях, обитал «бог воды, гидравлики и сжатого воздуха» - мичман Ых. немногословный, степенный сибиряк учил Дамбу притирать клапаны, подбивать сапоги, шлифовать морские раковины… Последнее занятие нравилось Жамбалову больше всего. Он делал из небольших тридакн что-то вроде свирелей или рожков. Много позже я прочитал, что, по ламаистским поверьям, звук, вырвавшийся из морской раковины, достигает ушей небожителей. Знать бы, какие истины достигали ушей Жамбалова под «шум моря» из тех раковин, что шлифовали руки мичмана Лесных? О чем они толковали там под вой главного осушительного насоса и под стук трюмных помп? Видя их вместе, я испытывал что-то вроде легкой ревности. Вот ведь Степан Лесных, простой мичман, сам над собой подтрунивает: семь классов на всю родню, в философию не вникал, педагогику не изучал, - а меня в моем «замовском» деле обошел, приручил парня. Конечно, мичман к матросу ближе, да и житейский опыт вместе с дипломом не выдают. А все же обидно…

5.

Домой!

Подводная лодка ползет вверх по меридиану, как улитка по стеблю. Большая Медведица так поднялась над горизонтом, что видны уже Гончие Псы, примостившиеся под ковшом. А Полярная звезда переползла в зенит. Над Скандинавией стоит ясная луна. Небо чисто. Западные звёзды в поволоке северного сияния.

Мы снова во владениях Снежной королевы…

На мостике - непроглядная темень. Удивительно легко чувствуешь себя в темноте. За поход она стала средой обитания, и я опасаюсь, что солнечный свет заставит меня прятаться в сумраке. Оказывается, глазу вполне достаточно света звёзд. Тусклая подсветка компасного репитера, если не прикрыть его рукой, слепит, словно прожектор.

Командира тревожит странное свечение, возникшее у нас по курсу. Горит танкер? НЛО? Огни святого Эльма? Старпом вспоминает, что года три назад в этом районе извергался вулкан. Может, проснулся ещё один? И словно в подтверждение симбирцевской версии, у самой рубки вздыбилась вдруг шальная волна. Нас окатило с головой. Такие всплески бывают только от подземных толчков;

- Под утро пересекли границу полярных владений СССР. Я сообщил об этом по лодочной трансляции, и в отсеках грянуло «ура!».

Боцман красит суриком новую легость для бросательных концов. Красный мешочек с грузом очень эффектно упадет на снег причала: алое на белом!

Симбирцев собрал обе швартовые команды - носовую и кормовую - в дизельном отсеке на инструктаж. Это что-то вроде генеральной репетиции перед премьерой. Швартовка - венец похода. Действо под названием «экстра-швартовка отличной подводной лодки» должно быть разыграно перед взором встречающего начальства, перед всем подплавом, на виду жен и детей с блеском балетной труппы Большого театра. Выглядеть это будет так. На носу и на корме выстроятся по «ранжиру, весу и жиру» швартовщики в новеньких спасательных жилетах, бушлатах и бескозырках. Командиры обеих швартовых партий - в тужурках; матрос Данилов с гюйсштоком и красным полотнищем наготове; в корме - матрос Тодор с флагштоком и бело-синим флагом. Едва нос пересечет торцевую линию пирса, обе партии бесшумно и четко разбегутся к кнехтам. По свистку с мостика носовая швартовая команда подаст на пирс бросательные концы, ярко-красный мешочек легости опишет плавную дугу - и вспыхнет на снегу алой точкой. Это будет последняя точка похода.

- И смотрите у меня, кто «щуку поймает»! - грозно, ноне страшно предупреждает старпом, дабы отбить охоту промахиваться и попадать легостью в воду. - По двум свисткам заводить концы на корме. Швартовые укладывать не вперехлест, как на речной барже, а вразбор, каждый через свой кнехт и свою киповую планку. - Симбирцев вставил в пальцы спички и показал, как надо.

Едва ошвартуется нос, как тут же по команде «Флаг перенести» на носу мгновенно будет водружен гюйсшток с алым полотнищем, а на корме взовьется Военно-морской флаг.

- Кто не понял своего назначения? - интересуется старпом и довольно подытоживает:-У матросов нет вопросов!

Штурман разглаживает на прокладочном столе последнюю карту. На ней уже виден вход в гавань.

Общая бессонница. Не помогает и димедрол - домой Последняя ходовая неделя- самое опасное время. Экипаж уже живет берегом - предвкушениями, заботами, делами, прерванными походом, забытыми до поры и теперь вновь оживающими. В такие дни жди аварии, чрезвычайные происшествия и прочие беды. Самая вероятная - расплавление подшипников гребных валов.

Я себя так застращал этими подшипниками, что запах горелого баббита мерещится даже на камбузе. Все так просто: вот матрос Данилов задремал на вахте, масло вытекает из корпуса упорного подшипника, шейка вала трется о вкладыш ветхую, стремительно греется и вот уже потек расплавленный металл, вал стопорится, гребной винт замирает…

Мои тревоги и опасения перерастают в стойкий страх, и я все чаще наведываюсь к мидчелистам. Прихожу к ним и глубокой полночью, в часы лютой бессонницы. Таи, в трюме предкормового отсека, сердце отпускает. С мерным шелестом вращаются гребные валы, масляные ванны полны, и в канавках упорного подшипника размером с добрую бочку обильно бежит разогретое турбинное масло; стрелки температурных датчиков далеки от красных рисок. И в глазах матроса Данилова - ни тени сна.

Мидчелисты, как и трюмные, живут на двойной глубине, под двумя крышами-над ними море и отсечная палуба. В «шхеру» ведет квадратный лаз, прикрытый рифленой крышкой-ее не сразу заметишь. Короткий отвесный трапик,- и ты, пригибаясь, влезешь в механическое подбрюшье субмарины. Там мидчелисты несут вахту, там и спят - матрасы уложены в промежутки между гребными электромоторами.

Обитатели тихого и теплого трюма скрыты от офицерского глаза, предоставлены самим себе, и нужна изрядная совесть, чтобы не пользоваться преимуществами укромного местечка. Вахта здесь - одна из самых тяжёлых в психологическом смысле. Сидеть и наблюдать. Часами. Изо дня в день, из месяца в месяц. Ни моря тебе, ни чаек, которыми любуются порой сигнальщики, ни пеняя дельфинов, которому внимают иногда акустики. Море даёт знать о себе лишь солеными каплями, выжатыми на большой глубине из дейдвудных сальников, да ещё в качку, когда швыряет так, что того и гляди угодишь под вращающиеся валы толщиной с бревно. Только держись!

Требуется недюжинное воображение, чтобы, глядя на подшипники и. масляные ванны, представлять себя на корабле, в океане, в глубинах Атлантики, на боевом посту…

В ногах Данилова - цистерна циркуляционного масла. Масло, нагретое подшипниками, испускает приятное тепло. Покачивает. Укачивает. Убаюкивает ровный шум гребных валов. Клонит в сон. А рядом - рукой дотянуться - подушка родной койки. А на соседней уютно посапывает подвахтенный. Никто не увидит, ничего не случится, если приклонить голову на подушку. Ведь термометры и отсюда хорошо видны. До берега - рукой подать. Море свое - Баренцево. Дома, уже почти дома…

Нет. Данилов не будет нести вахту, лежа на койке. И не достанет из конторки, укрепленной над мидчелем, затрепанную «Французскую волчицу». Можно возвращаться в каюту и спать до утреннего всплытия на сеанс связи… Но уходить не хочется. Есть в этом машинном закоулке свой уют. Сидим друг против друга, молчим. Лодка идет средним ходом. Валы, словно веретена, мотают путевую пряжу. Смотрю, как дрожат блики на их лоснящихся боках…

6.

…Странно: чем ближе к дому, тем невероятнее кажется встреча. За весь поход только одно её письмо добралось до меня. Тоненький конверт с виолами на картинке затаился между страниц журнала «Коммунист Вооруженных Сил». Журнал из бумажного постмешка попал сначала в мичманскую кают-компанию, на политзанятиях Марфин обнаружил письмо и принес мне.

Это случилось в те дни, когда подводная лодка дрейфовала в заливе Анталья - в виду далекого гористого берега, безлюдного, заброшенного, в древних руинах. Штурманская карта пестрела значками приметных с моря мавзолеев, храмов, башен… Белесая дневная луна опрокидывала свои кратеры над заброшенными колизеями этого пустынного берега, и мир, в который мы забрели, в котором мы плыли, казался таким же нереальным, таким же приснившимся, как и этот листок, невесть как сюда залетевший…

Я прочитал его трижды, всякий раз надеясь отыскать какое-нибудь новое слово, букву, знак, вышедший из-под её руки. Заглядывал в бумажный пакетик - не осталось ли там записки? Изучал штемпель и обратный адрес. Я прочел все, что только можно было прочитать на конверте.

Письмо было коротеньким и веселым. Она отправила его всегочерез два дня после того, как мы расстались, почти что вдогонку. А за все остальные месяцы - ни строки.

Не было и «случайной» буковки. То ли Генералов не смог уговорить оперативного дежурного позвонить на гору Вестник, то ли оперативный не дозвонился, то ли импульс, несущий букву, потонул в солнечной буре, или заглушил его треск молнии… Да мало ли что могло случиться с двумя точками и тире в безбрежных безднах эфира! Ещё сорок восемь ходовых часов, и на все свои вопросы я получу точные и, может быть, беспощадные ответы.

В носовом отсеке открылась подводная швальня: над площадке у торпедных аппаратов стрекочет старенькая швейная машинка, здесь отпаривают утюгами слежавшиеся шинели и бушлаты.

Радио из Москвы слышно по-береговому ясно.

Вечером получили большую радиограмму от комфлота. Тут же посыпались догадки одна мрачней другой: «В новый район пошлют-с авиаторами работать…», «Атаку крейсера дадут…», «Теперь - до китайской пасхи, не раньше…».

На мостик взбирается Федя-пом.

- Амба! - сообщает он с убитым видом. - Автономку ещё на месяц продлили…

Мартопляс бледнеет так, что даже в темноте видно, как отхлынула кровь от щек. Он чаще других поглядывал на календарь: мы-то «едем», а механик - «везет».

Я спускаюсь в радиорубку. Навстречу сияющий командир.

- Все в порядке, Сергеич! «Добро» на возвращение!

- Взлетаю на мостик, Федя-пом улыбается: всех разыграл!

- Ну, Федя! - негодует механик.

В полночь вахтенный офицер лейтенант Симаков получил из центрального поста приказ: «Включить ходовые огни!»

Отпали последние сомнения. Домой! На радостях Симаков стал тискать сигнальщика. А тот как заведенный кричал одни и те же слова:

- Я же говорил, тарьщстаршнант!… Я же говорил! На нашей вахте включим мы огни! Я же говорил!

Огни, правда, не очень-то зажигались, но электрик Тодор быстро отыскал неполадку. Я скатился вниз и бросился в каюту старпома. Симбирцев лежал поверх одеяла и конечно не не спал.

- Слышал?!

- Домой?

- Вот та-ак вот!…

- Ну давай, Сергеич, обнимемся!

И мы обнялись.

Я пошел по отсекам. Моряки отдраивали переборки и пожимали друг другу руки. Волна рукопожатий неслась из кормы в нос и из носа в корму. «Ещё немного, ещё чуть-чуть… - рвалось из динамиков. - Последний бой, он трудный самый. А я в Россию, домой хочу…»

Песню оборвал торжественный голос командира:

- Товарищи подводники! Получено радио. Командующий флотом приказал нам всплыть сегодня в четыре ноля и следовать в базу. Обращаю внимание на бдительность несения вахт…

- Эх, да разве ж так это делается?! - расстроился старпом. - Сначала играют тревогу. А затем уже, когда все «На товсь», - голосом Левитана… Ну ничего. Утром мы устроим салют из линеметов. По числу контактов с подводными целями!

Утром Симбирцев позвал меня к радиометристам. Развертка локатора «отбивала» на экране контуры родного полуострова. Он выплывал, белесо-призрачный, будто из сна, электронный мираж, на глазах превращаясь сначала в дымчатую, а потом в гранитную явь.

Земля родная… Лейтенант Симаков первым увидел входные маяки, и растроганный старпом снял с него «все ранее наложенные взыскания».

- Амнистия! - усмехнулся Симбирцев.

В эти последние часы у всех вдруг обнаружилось множество срочных дел. Электрики носятся, опечатывают розетки, мичман Шаман наклеивает на сейфы этикетки, покрывая их для надежности эпоксидной смолой. К одной из свежеприсмоленных этикеток прислонился вахтенный механик, безнадежно испортив парадные брюки. Баталер снует по отсекам, собирая «аварийное» шерстяное белье. Марфин печет пирог, и он у него горит. Офицерскую четырехместку доверху завалили тюфяками, штурман яростно в них роется, пытаясь докопаться до тубы с картами залива и гавани.

Федя-пом сделал-таки «финишный рывок»: в солянке мяса больше, чем соленых огурцов; консервированные почки, ветчина, колбаса, тушенка. Похоже, прощенный Марфин на радостях вбухал в последний котел все свои запасы,

Роскошный обед прервал ревун тревоги: «Корабль к проходу узкости изготовить!»

Здравствуй, родная узкость!

Наскоро переодеваюсь в своей каюте. Сбрасываю надоевший за переход свитер. Китель первого срока со свежайшим подворотничком и отутюженные брюки с утра качаются посреди каюты на вешалке, прицепленной за вентиль аварийной захлопни. Пуговицы с трудом попадают в петли. Меня колотит крупная дрожь, точно перед выходом на огромную сцену, точно перед неким грандиозным праздником. Извлекаю из укромного уголка фуражку. Хранить её негде, и потому на время похода пришлось разобрать на части: распорные обручи разомкнул и просунул вдоль трубопроводов за спинкой диванчика, белый чехол вместе с плетеным шнуром лежали в чемодане, а сама фуражка, сложенная хитроумным образом, дожидалась своего часа в закутке за вентиляционной магистралью. Теперь она вновь собрана и сияет белым - не по сезону-верхом. Не закапать бы маслом…

Новенькие погоны не хочется мять меховой курткой, выбираюсь на мостик в одном кителе. Не все ли равно, от чего трясет - от холода или от возбуждения?

В ночи прямо по курсу, в распадке скальных кряжей переливается, мерцает, вспыхивает груда самоцветов - горящие окна Северодара. Их ломаные ряды громоздятся над чёрной водой ярусами, они рассыпаны по ночному зеркалу Екатерининской гавани…

- Прошли боновые ворота! Окончено автономное плавание! - диктует старпом с мостика в вахтенный журнал. И тут же суеверно спохватывается: - Пока не ошвартуемся - не записывать!

Прожектор с берегового поста мигает нам в упор. Наш сигнальщик отвечает ему. Это яростная наша радость, ещё не обретшая голоса, немо бьётся вспышками!

Сигнальщик читает по складам:

- «Вам «добро» стать к пятому причалу!»

Пятый - в самом углу гавани у торпед отгрузочного крана. Там отжимное течение, трудный подход.

- Боцман! - окликает командир. - Ложись на якорный огонь.

Боцман нацеливает наш нос на кормовой огонь лодки у соседнего пирса. Дома, улицы, башни Дома офицеров медленно и плавно плывут вдоль борта. Такое невесомое, тихое скольжение бывает только во сне. Уже видна толпа встречающих. Жёны прячут под шубами цветы от мороза. С рубки жадно вглядываются: все ли пришли? Оркестр из главных корабельных старшин, едва наш форштевень поравнялся с пирсом, грянул марш «День Победы».

Этот день Победы порохом пропах!…

Боже чем он только не пропах, это день, - соляром и морским йодом, электролитным туманом и резиновой гарью, фреоном и потом!…

У Абатурова за поход поседели усы. В смоляной шевелюре двадцатисемилетнего механика заблестели серебряные нити. Вчера из-под парикмахерской машинки электрика Тодора упали на газету, разостланную вместо салфетки, и мои пряди, так странно поблескивающие в тусклом свете плафона…

Океан перекрасил и нас, и лодку. Некогда аспидно-чёрные борта её ободраны волнами до алого сурика, она вся пятнистая, как недоваренный рак. Ватерлиния в бахроме водорослей. Носовая «бульба» обмята так, что сквозь титановую обшивку проступает каркасная решетка -точь-в-точь как ребра сквозь шкуру рабочей скотины.. Вот неловко полетел с лодки бросательный конец - слишком давно не швартовались, отвыкли. Право смешно, кого сейчас волнует, какого цвета наши легости. Главное, что вовремя пришли… Симаков, командир носовой швартовой группы, - в оранжевом жилете поверх отутюженной тужурки с белоснежной сорочкой.

- Средний назад!

В голосе Абатурова приглушенная тревога. Причал надвигался слишком быстро, не погасили инерцию; Неужели поднимем настил «бульбой»? Экая клякса вместо изящной точки… Швартов натянулся до предела. Весь наш поход, все наши победы повисли на нём, как на волоске.

- Отойти от швартовых! - кричит командир. Матросы перебегают поближе к рубке. Лопнет - убьет… Трос звенит… Ну же!…

Выдержал!… Лодка, плеснув волной в стенку причала, стала, как осаженная на скаку лошадь.

Я поправляю фуражку и выбираюсь из ограждения рубаки вслед за командиром. Узенькая закраина над покатым бортом. Не оступиться бы! Марш гремит. В толпе встречающих подпевают.

Отлив. Темно и скользко.

Обледеневшая сходня стоит почти торчком. Даже если бы её не было, мы взошли бы на причал но воздуху.

- Смирно! - гремит с мостика. Это Абатуров уже вступил на сходню.

Огибаем торпедный кран, спотыкаясь о рельсы; застываем перед чёрной фигурой рослого адмирала. Докладывает командир. Затем я. Только бы не перехватило горло.

-…Все здоровы. Экипаж готов к выходу в море!

- Ну-ну! - жмет руку адмирал. - Наверное, вы с этим не торопитесь?

В штабной свите улыбаются.

Пошатываясь, иду к плотной толпе. Ничего не вижу? лица плывут.

«Где же Лю? Неужели не пришла?» Не она ли это?! Сердце забилось радостно. Высокий, гордый, тонкий силуэт. Нет, не она… И оттого что померещилось так явно, так близко, горечь обиды жжет ещё острей…

Отвык от гололеда, ноги расползаются. Отвык от обилия незнакомых лиц. Отвык, отвык, отвык…

Задыхаясь, скользя, бреду к её дому. Ещё теплится надежда - она у себя.

Обшарпанный вьюгами блочный дом. Сколько же счастливых часов, украденных у моря, пролетело здесь под шумные вздохи ветра! Отныне эти неказистые типовые строения с узко-лестничными подъездами и серо-бетонными стенами будут волновать меня, как кого-то старинные особняки или избы с резными наличниками.

Окно её не горит, Может, выбежала на минутку?! Может, мы разминулись с ней на причале?!

Это последние вспышки надежды. Распахнутая и полуоторванная дверца почтового ящика Лю кричит мне: «Ее здесь больше нет!»

Незачем подниматься на этаж, где она жила. Но я поднимаюсь, утопая в клубах пара, плывущего снизу, откуда-то из подвала…

Стою перед её дверью, обитой крашеным войлоком, как перед могильной плитой. Фаянсовый номерок, каким метят на лодках баки аккумуляторной батареи, привинчен вместо квартирного знака. Цифровой индекс былого счастья.

Её квартира пуста. Точнее, она занята другими людьми, которые сменили тех, кто жил здесь после её отъезда. И соседи по площадке - новые. Никто о ней не слышал: кто такая, куда уехала…

В гидрометеопосту на горе Вестник незнакомый лейтенант лишь пожал плечами, когда я спросил о его предшественнице…

7.

Она исчезла, как исчезали её циклоны - внезапно и без следа. Я бреду по городу, по причалам, сопкам…

Явь, явь… Но в этой яви ты так же недосягаема, как и во сне, как и там -в море. Здесь все, что тебя обвевало, окружало, осеняло: поземки, клубы пара, северное сияние. Лучи остались, звезда исчезла… Все тот же «ветер-раз» пытается сорвать с меня фуражку,

Страшен мир без тебя. Будто родная комната с ободранными обоями. Или каюта, с подволока которой соскребли крашеную пробку, и ржавое сырое железо леденит душу холодом склепа.

Дома все так же рявкает ревун, все так же поют половицы… Только подросла соседская девочка и уже ходит сама, придерживаясь за стены.

- С приехалом вас! - встречает меня на кухне сосед-мичман. Он в теплой зимней тельняшке. Глаза закрыты резиновыми очками от химкомплекта - чистит лук.

Я переступаю порог своей комнаты, и все вещи, забытые и полузабытые, наперебой начинают кричать мне о ней…

Пусто. Темно. В незанавешенном окне полыхает пурга. Стекла громыхают, будто в них с лета бьются ночные птицы - одна за другой - целая стая…

Ветер на Севере, это не просто ненастье. Это настроение. Это среда всей здешней жизни, это вечный фон всех чувств и переживаний. Слушать его дрожащий пересвист сейчас так же больно, как траурные марши после похорон. Но гренландский норд-ост отпевает нашу любовь настырно, жестоко, неумолимо…

Знаю, теперь так будет всегда. Как только поднимется ветер, я вспомню тебя. Огонь и память в бурю ярче…

Знаю, теперь ты будешь встречать меня здесь на каждом шагу. Выходить из стен, появляться из-за колонн, мелькать в окнах, смотреть из воды…

В этот магазинчик «Дары осени» мы заходили с тобой в прошлом году. Покупали яблоки. Ты любила разгрызать яблочные семечки… Боже, как дорог мне этот магазин со всей своей овощной гнилью!

Кажется, я становлюсь идолопоклонником. Это новый неизвестный религиеведам культ. Культ богини Лю. «Страшно впасть в руки бога живого!…»

Вдруг осенило! Она оставила мне письмо на почте. До востребования! Ну конечно же, там и новый адрес! Бегу по обледенелым лестницам… Как я не догадался сразу! Ведь надежнее ничего не придумаешь: до востребования!

С замиранием сердца смотрю, как острые ноготки операторши перебирают пестрые края авиаконвертов.

- Башилову ничего нет.

- Не может быть!

Операторша, девчонка лет семнадцати, вскидывает на меня нафабренные глаза. Ей хочется мне помочь.

- Сейчас посмотрю здесь…

Она выдвигает ещё какой-то ящичек… Ну уж здесь-то должно быть. Это последний шанс. Ведь не может же быть столь жестокой почтовая фортуна? Фортуна - богиня, а женщины солидарны в сердечных делах…

Похоже, весь запас счастливых случайностей я израсходовал в море.

- Нет.

Никаких писем.

Глава шестая.

Страшные холода обрушились на Северодар. Все побелело, будто забрызгано известью после некой грандиозной побелки. Побелело даже то, что не должно белеть: чёрные шины грузовиков, корпуса и рубки подводных лодок, лацканы флотских шинелей, эбонитовые короба выгруженных аккумуляторов.

Все железо закурчавилось белыми завитками, будто не выдержав морозов, решило обрасти шерстью. Лодки так вмерзли в лед, что, кажется, Сыграй «Срочное погружение», открой все кингстоны и клапаны - они так и останутся, прочно впаянные в бронестекло льда…

Заглянул по делам в лакокрасочную мастерскую, где хранятся старые фотостенды, и увидел её на снимке, запечатлевшем субботник. На фотосеребре застыл свет, отброшенный её лицом, её глазами год назад… Ну вот и встретились.

- По местам стоять, к погрузке аккумуляторной батареи!

В прочном корпусе аккумуляторного отсека сняли съёмный лист - толстую стальную пластину.

В подволоке, рядом с дверью в кают-компанию, зияет прямоугольная дыра, и сквозь нее влетают в коридор среднего прохода снежинки. Ледяные звёздочки тают на голубой ружейной пирамиде, на контакторных коробках, на линолеуме настила.

Как странно видеть небо из отсека! Как странно видеть солнечный свет из глубины аккумуляторной ямы! Говорят, со дна колодцев даже днем видны звёзды. Я спускаюсь в самый нижний ярус ямы, и через оба выреза в настилах, через проем съемного листа смотрю в прямоугольник неба, ставшего сразу по-вечернему синим. звёзд разглядеть не успел. На причале скомандовали: «Майна стрелой!», с корпуса крикнули в отсек: «Трымай алименты!» - и черное дно аккумуляторного элемента закрыло небо; тяжёлый эбонитовый короб тесно вошел в проем, а затем, покачиваясь, опустился сквозь люк в настиле - в «подпол», в верхний ярус ямы. Здесь его приняли руки электриков, осторожно отвели в сторону, подцепили к «пауку» - роликовой тележке, снующей поверху, отвезли в дальний угол ямы, бережно опустили на смазанные тавотом деревянные решётки- «рыбины». Матрос Тодор упирается спиной в эбонитовый короб, наполненный свинцом и серной кислотой, каблуками - в обрешетник…

- Толкай!

Резкий толчок - и элемент отъезжает на свое место…

И так сотни раз.

Как и на любые корабельные работы, на смену аккумуляторной батареи предписан свой норматив, и как любой норматив - море торопит - он должен быть перекрыт. Тут не просто: выгрузка - погрузка. Смена батареи - дело интимное в жизни подводной лодки. От того, насколько правильно будут установлены элементы, расклинены, зависит очень многое в физиологии субмарины: от дальности подводного хода до газового состава воздуха в отсеках. Токи всех частот и напряжений вращают гребные валы и гироскопы главных компасов, преобразуются в электронный слух и радарное зрение корабля, раскаляют камбузные плиты и обогревают линзы перископов, наконец, заменяют свет солнца, собирают людей у луча кинопроектора. Рабочая температура электролита, как у человеческого тела, - 36,6°, Аккумуляторная батарея столь же прихотлива к климату и режимам работы, как и живой организм. В сильную жару она начинает «газовать» - выделять взрывоопасные газы. Она не любит полной разрядки. Ей полезны «лечебные циклы». «Прерванная зарядка, - утверждает инженер-механик Мартопляс, - для батареи так же вредна, как прерванная любовь для человека».

На меня повеяло мистикой, когда я прочитал в газете, что аккумуляторная батарея английской подлодки, поднятой со дна моря, где она пролежала свыше шестидесяти лет, дала ток.

Я всегда с благоговением спускался по вертикальному трапу в «электрический подпол» отсека, где в безлюдье горят плафоны, тускло поблескивают бимсы и переборки выкрашенные антикислотной краской, а лабиринтные ряд чёрных баков, оплетенных чёрными шлангами систем охлаждения и перемешивания электролита, напоминаю винный погреб феодального замка. Только «бочки» таят не портвейн и не мадеру, а сжиженную электроэнергию. После отсечной толчеи аккумуляторная яма - омут покоя и тишины. Разве что взвоют батарейные вентиляторы…

Теперь тут людно, шумно, скользко. Все намазано тавотом. Электрики - народ молодой, любят порисоваться, порисковать: выдернуть ногу или руку из-под ползущего вниз груза, который, как гильотина, полоснет - зазевайся только. Я покрикиваю на самых отчаянных, но это лишь раззадоривает наших сорвиголов. Вон Тодор подставил голову под бак в полтонны весом:

- Майна гаком!

- Эй, внизу! - кричат с причала. - Зам в отсеке?

- В яме! - сообщает Тодор, поглядывая на меня.

- Письмо ему! Передаем с элементом!

И в аккумуляторную яму медленно сползает очередной короб. Между токосъемными пробками белеет конверт о голубыми виолами. От нее!

В настуженной яме меня бросает в жар. Не хочу, чтобы матросы видели, как трясутся пальцы. Ухожу в дальний угол ямы, под зарешеченный плафон. Письмо летнее, полугодичной давности. Я должен был получить его в Средиземном море. По всей вероятности, мы с ним разминулись…

Если письма могут уставать в дороге, то это, бесспорно, самое усталое письмо на белом свете. Конверт заштемпелеван, измят, надорван. К тому же на него попала серная кислота, и едкое пятно ширится, пожирая бумагу и строчки. Я успеваю оторвать кусочек конверта с обратным адресом. Я успеваю обмакнуть письмо в банку с содовым раствором, выставленную доктором для промывания глаз.

Мне достаются обрывки съеденных кислотой строчек: «…получилось… должна… Чукотка не… новая работа… не горюй… Помню. Жду. Люблю. Целую! Лю.

Мой адрес: Чукотский нац. автоном. округ, нос. Энурмино, что на мысу Сердце-Камень…»

Я выбираюсь из ямы. Я прячу останки письма в ящик каютного стола. Клочок конверта с адресом беру с собой. Цифры почтового индекса обнадеживают и внушают доверие к невероятному адресу на краю земли. Я твержу их, как шифр, как заклинание, с помощью которого можно вызвать из небытия любимую.

…Большой сбор. Мы строимся на дельфиньей спине своего корабля, за острым скосом обтекателя рубки на палубе кормовой надстройки. Это единственное место, где весь экипаж может встать в две шеренги. Мы равняем носки ботинок и сапог по сварным швам легкого корпуса. Правое мое плечо вжато в плечо Симбирцева, левое - в плечо помощника Феди. Сразу за ним возвышается Мартопляс, переминается с ноги на ногу доктор. Пока не было команды «Смирно», на лейтенантском фланге хохоток-Симаков придаёт фуражке Васильчикова нахимовские обводы. Мичманская шеренга начинается с боцмана. Привычно, не дожидаясь команды, застыл Степан Трофимович Лесных. Щеголь- Голицын, нервируя боцмана, расправляет под обшлагами шинели белые манжеты. Чертыхается Костя Марфин - чуть не загремел по скату обледеневшего борта. За низеньким коком убегает к флагштоку вереница матросских лиц: Соколов, Дуняшин, Тодор, Жамбалов…

Артисты бродячих цирков, солдаты маршевых рот, геологи поисковых партий знают, что такое всем вместе колесить но дорогам, менять города, стены случайных приютов, знают, как дорого, отбившись от своих,. увидеть в толчее лицо сотоварища, пусть не самого близкого, пусть даже не самого приятного, но своего, делившего с тобой общий кров, общие беды, общее скитальчество. Вот и мы годами притирались плечо к плечу в казармах, на палубах плавбаз и доков, в эшелонных вагонах, в санаторных палатах, на деревянных мостиках северодарских улиц, в лабиринтах арабских городов в нечастые наши сходы на берег… И вдруг понимаешь с грустью и болью: наступит день, когда все эти парни и дяди в бушлатах, кителях, шинелях - фамилии анкетные данные их ты затвердил до гробовой доски, - электрики, мотористы, трюмные, торпедисты, с которым! ты ходил в караулы и торпедные атаки, слушал вой полярных буранов и мерз в парадном строю, изнывал в шторм от качки и лез в пылающий отсек пожарного полигона, варили в чудовищных котлах обеды на весь подплав и вскакивать по звонкам аварийных тревог, - все эти отличники и разгильдяи, весельчаки и горлопаны, злюки и добряки, тихони и сорвиголовы, что зовутся сейчас таким внушительные таким монолитным словом «экипаж», рассеются по другим кораблям, разъедутся по иным гарнизонам, по отчим городам.

Даже самые сплаванные экипажи не вечны. Капитал лейтенант Симбирцев собирается на офицерские классы Мартопляс назначен помощником флагманского механик; Костя Марфин написал рапорт об увольнении.

Перед строем - шестеро первостатейных старшин. Он уходят сегодня в запас. Они стоят отутюженные, начищенные, надраенные, в бушлатах с погонами, исполосованные лычками, в златолобых бескозырках, с новенькими чёрными портфелями, в которых у всех почти одно и то же - «дембельский» фотоальбом, выточенная из эбонита лодка, тельник - отцу, платок - матери, ремень с бляхой - брату, заграничная вещица - той, что писала письма…

Они стоят - ещё свои и уже чужие. Старпом зачитал последний приказ:

- «…Снять с котлового и со всех видов довольствия…

За успехи в боевой и политической подготовке - присвоить вышепоименованным звание главных старшин».

Улыбаясь - знали заранее, - они сдирают с потов чёрные нитки, разделяющие лычки, и теперь нашивки на погонах сияют широким главстаршинским галуном.

Ахнул из репродуктора старинный марш! В три косых дирижерских взмаха перечеркнуто прошлое: как Андреевский флаг - крест, крест, крест - год, год, год!

Медные взрывы литавр взлетают брызгами разбитых о палубу волн… В один миг пронесется в матросских глазах вся служба-такая долгая в часах и скоролетная в годах.

Чайки взмахивают крыльями в такт «Прощанию славянки».

Ты помнишь: простуженный бас ревуна, шипящий свист врывающегося в цистерны моря… А тот шторм, ту вселенскую качку, когда ты отдал морю все, кроме души, и плакал с досады на себя, на бледную немочь, и тот спасительный кусок сухаря, который сунул тебе бывалый мичман?! А наглый рев пикирующего на лодку штурмовика - ночью о зажженными фарами, днем с включенными сиренами?! Ты видел это сам, и ненависть к чужеземным звёздам ты почерпнул не из газет,… И многое вспомнится под медную вьюгу прощального марша…

Голос старпома нетверд:

- Увольняющимся в запас-попрощаться с командой.

Только раз в жизни выпадает матросу пройти вдоль строя вот так, по-адмиральски, - пожимая руки и заглядывая в лицо каждому. Обнимались порывисто и крепко. Хлопали друг друга то плечам так, что шинельное сукно курилось пыльцой. В этих коротких, отчаянных ударах - вся соль чувств. Стесняясь выдавать их, они выдавали их ещё больше.

- Пиши, Серега!

- Поклон Питеру!

- Бывай, земеля…

- Прощай, что ли!

Они поднимались по сходне на берег. Марш чеканил им шаг-прочь, прочь, прочь!… Они уходили не оглядываясь, чтобы экипаж не видел стоявших в глазах слез…

Они ещё не знали, что марш отпевал их лучшие годы. Они ещё не знали, что пройдет зима, другая, им начнет сниться невозвратное - мере, которое они толком а не кипели, живя то за скалами, то в отсеках, - прекрасное синекрылое море… И грубое лодочное железо - дизели, помпы, воздушные клапана, переменники- подернется нежным флером прошлого. Так обрастает оно, это железо, пушистой мягкой зеленью, спустившись в глубины навечно.

Они ещё не знали, с какой тоской будут вглядываться в каждого встречного моряка, отыскивая в нём приметы подводника и северянина. Они ещё не знали, как больно и сладко будет бередить душу лет через пять, десять, двадцать этот их последний марш.

Торпедолов с уволенными в запас матросами, попыхивая сизым дымком, медленно разворачивался посреди Екатерининской гавани. Скалы, привычные, как стены казарм, скалы, растрескавшиеся от тысяч матросских взглядов, исписанные: датами «дембелей» и девичьими именами, присыпанные перьями линяющих чаек, щедро расцвеченные полярными мхами, расступились, и торпедолов вышел за боны.

На почте, как всегда, пахнет горячим сургучом и свежими яблоками. Я шлю длинную телеграмму с вызовом на переговорный пункт и «уведомлением о вручении». Все ещё не верится, что эти почтовые формулы, эти телеграфные заклинания, вызовут её голос и слева: наши полетят друг к другу через одиннадцать часовых поясов и полтораста меридианов…

О, чудо! Какие-то невидимые телефонные люди назначают нам час свидания. Она встретит меня из похода завтра в два часа пополуночи.

Молю всех богов, чтобы завтра не объявили штормовую готовность или не попасть в какое-нибудь дежурство. Фортуна не ревнива, но игрива… Дважды объявляли «ветер-два» и дважды отменяли; меня ставили дежурить, но удалось поменяться днями; меня едва не услали на Украину за пополнением; подо мной провалилась ступенька на Чертовом мосту, обошлось без перелома ноги.

Под вечер меня все же назначили старшим офицерского патруля, но это не помешало мне прийти к двум часам по полуночи на переговорный пункт. Никогда не думал, что это казенное стеклянное здание и станет местом нашей главной встречи. Такое ощущение, будто иду навещать её в больницу. Будто вся она забинтована, исчезла под белой марлей и от нее остался только голос, который живёт в этом доме, в стеклянной кабине, в черном эбоните телефонной трубки…

Ветер налетел по-пиратски - с моря. Снежные вихри срывались с острогривых сугробов и взмывали выше крыш. Они прихватывали с собой дым из печных труб, выматывали его и вплетали серые ленты в свои поземки. Пурга неслась по подплаву, вороша сугробы, обламывая сосульки, гремя железом. Море в гавани заплясало, заплескалось, слизывая снег с лодочных бортов.

Прошагал мимо почты чёрный матросский строй. Черпая сапогами снег, ковылял сзади маленький замыкающий с фонарем в руке. «Летучая мышь» мигала, и матрос прикрывал её полой шинели.

Поземка змеилась вкрадчиво, деловито, почти осмысленно, точно она пыталась сбить кого-то со следа. её плети летели, то припадая к земле, то отрываясь от нее, то исчезая, то возникая. В призрачном этом струении было что-то колдовское, ведьминское…

Я стоял у окна, один в пустом переговорном зале. На той стороне улицы трепетала афиша, извещавшая о том, что на сцене ДОФа - Дома офицеров флота - идет самая лучшая сказка Севера-«Снежная королева».

«…Снег повалил вдруг хлопьями, и стало темно… Снежные хлопья все росли и обратились под конец в больших белых кур. Вдруг они разлетелись в стороны, большие сани остановились, и сидевший в них человек встал. Это была высокая, стройная, ослепительно белая женщина - Снежная королева…»

Нет, нет, Королева Северодара не исчезла, не растворилась, не покинула свои пределы. Она просто перенеслась с одного края Крайнего Севера на другой. Ведь это все - от мыса Цып-Наволок до мыса Сердце-Камень - Земля Королевы Лю.

- Чукотка, - грянул радиоголос, - третья кабина!

Москва - Полярный

1976 - 1988 г.г.

«ГРАЙ» ПО-ЦЫГАНСКИ «КОНЬ»

1.

Последний раз я видел солнце год назад. Мы подвсплывали среди бела дня, чтобы зарисовать в перископ очертания Гебридских островов.

Я никогда не думал раньше, что по солнечному свету можно изнывать, как по воде. Сетчатка моих глаз растрескалась без него, как земля в пустыне. От опостылевшего электросвета началась "куриная слепота". Я был уверен, что несколько живых солнечных лучей принесут глазам такое же облегчение, как долька чеснока больному цингой.

…И вот сейчас я увижу его так, как не мог пожелать в самые тягостные подводные ночи! Я увижу его самым первым. Я увижу его сверху под торжественную мессу самолётных турбин, под органный рокот моторов.

Все свои каникулы, а затем и редкие отпуска, я проводил здесь, на Горном Алтае, у бабушкиного брата, лесника из Улагана. И в голову не приходило, что когда-нибудь буду ехать не на лесной кордон, не на Катунь-реку в охотничий шалаш, а в белобольничные палаты санатория.

Но к нашему возвращению из плавания, как назло, вышел приказ Главнокомандующего флотом об обязательном послепоходовом отдыхе подводников под строгим медицинским контролем. Мне выпало ехать во флотский санаторий под Баку. В последнюю минуту флагманский врач внял моим просьбам и в графе "Место отдыха" написал Горно-алтайская автономная область. Санаторий "Горный воздух".

Теперь надо было поскорее отметиться в этом "Горном воздухе": "прибыл - убыл", и катить к дяде. Его кордон в пяти часах езды от санатория. Но Чуйский тракт за сутки не проедешь…

Шофер достал из-под сиденья брезентовое ведро и отправился искать воду. Он побрел по левую обочину, я - по правую.

Я ушёл от машины не за тем, чтобы искать ручей. Мне не терпелось снять ботинки и впервые за много месяцев пройти по земле босиком. Мне не терпелось это ещё там, на Севере, но по ой земле не пройдешь босиком - ледяной гранит обжигает холодом даже сквозь толстые резиновые подметки.

Я наслаждался холодком чёрной торфяной влаги, проступавшей между пальцами, щекоткой травинок, теплом нагретых корней.

И вдруг я почувствовал самый страшный для подводника запах - запах дыма. Я пошел на него и очень скоро, раздвинув заросли можжевельника, увидел на поляне самый настоящий табор. Только маленький.

За драной палаткой стояла бричка с пестрыми узлами. На суку лиственницы висела люлька, и младенец тянулся за подвязанными бусами.

У костра цыгане ели баранину. Их было пятеро, не считая младенца. Бородатый старик в парадной офицерской шинели без хлястика. Старуха в цветастой юбке и синих кедах. Молодайка в ковровых шароварах. Кудрявый парень в волчьей дохе и девушка в джинсах и зеленой армейской рубахе, поверх которой блестело монисто.

Странно было видеть, что не перевелись ещё люди, которые могут странствовать из города в город без отпускных билетов и командировочных предписаний, и им не нужно отмечать свое "прибыл-убыл" ни в каких комендатурах, общих отделах, санаторных канцеляриях… Выйди я к ним, и мое появление здесь, сейчас, среди этих людей было бы настолько нелепым, что в причинно-следственных связях мира наверняка бы произошло завихрение, подобное аннигиляции или магнитной буре. Чтобы хоть как-то уменьшить степень абсурда, я снял китель, отстегнул погоны, отколол с фуражки "краб" и вышел из кустов, бело-полосатый, как зебра - в одной тельняшке.

- Здравствуйте! Приятного аппетита! - сказал я.

- Спасибо! Наисте! - вразнобой закивали они. - Свое едим! Старик подвинулся, предлагая место у круглого жестяного столика.

Никто не удивился моему вторжению, и, более того, - из деликатности ли, по великому ли ко мне равнодушию - никто не полюбопытствовал, кто я и откуда.

Алтайские цыгане - потомки самых разбойных конокрадов и самых отчаянных уховертов, высланных в сибирские каторги ещё при царях. Может, с тех времен любой человек с погонами для них - конвоир, охранник, милиционер. Во всяком случае, я не зря припрятал китель и снял с фуражки "краб".

Старуха протянула мне горячий мосол, облепленный зеленью:

- Кушайте. Мы готовим чисто!

Мне стало неловко за извинительный тон, и, чтобы доказать, что ничуть не брезгую угощением, я приналег на мосол с превеликим усердием.

За чаем, заваренным боярышником, мы познакомились. Старик звали Матвеем, старуху - Настей, молодайку - Зинкой, её младенца - Яшкой, мужа в дохе, на которую ушла добрая волчья стая, Алексеем; его сестру - девушку в джинсах - Василикой. Все вместе гонят отару от монгольской границы в Бийск на мясокомбинат.

- Не холодно? - кивнул я на доху.

- Холодно! Аж, зубы смерзлись! - осклабился Алексей и закутал в тяжелую полу жену Зинку.

Я прекрасно знал, что ему не холодно и не жарко в меховом термосе (среднеазиатские старики тоже спасаются от жары в ватных халатах), но надо было как-то продолжить разговор…

Старшим гурта - гуртоправом - числился Алексей. Верховодил же в маленьком таборе чернобородый Матвей.

Мысль о том, чтобы провести отпуск вместе с этими загадочными, но добродушными людьми, захватила меня сразу же, как только возникла.

Жизнь на кордоне не сулила ничего нового: банька, рыбалка, разговоры про то, чей флот сильнее - наш или американский… А здесь - цыгане. И вовсе не те, что пляшут в "Ромэне", и не те, что продают в подземных переходах губную помаду… От их бивачного застолья веяло цыганами Пушкина, Бодлера, Лорки…

Непостижимым образом цыгане противостоят гнету цивилизации со всеми её авиалайнерами, атомоходами, орбитальными станциями. Вот уж сколько веков бредут они по дорогам, меря версты ногами да конским шагом; будто исполняют одним им лишь ведомый обет. И, как всякие люди, преданные чему -либо, умеющие хранить верность, они вполне достойны уважения.

Разумеется, я был для них чужаком, по образу жизни - почти что инопланетянином. Но я чувствовал, что, если я попрошусь с ними, они не откажут, возьмут с собой… Надо только найти слова.

Находить общий язык с матросами помогала гитара. Войдешь в кубрик, снимешь с койки чью-нибудь драную семиструнку, прижмешь на грифе замысловатый аккорд, другой, третий - и вот уже ты не один, вокруг сидят, слушают, оттаивают…

Я попросил у Алексея гитару и сыграл им что-то из флотского репертуара.

Матвей слушал, улыбаясь в бороду. Так смотрят на детей, когда они копируют взрослых. Василика смотрела в костёр и тоже улыбалась.

После третьей стопки выяснилось, что Матвей не имеет ничего против лишнего, да к тому же бесплатного, скотогона. На том и порешили.

2.

Из года в год, с летних месяцев и по самую осень, пылят вдоль древнего Чуйского тракта гурты овец, козлов, коров и яков. От монгольской границы, с заоблачного высокогорья гонят цыгане скот на степные равнины к воротам мясокомбинатов. Два-три месяца пребывают в пути скотогоны. Пятьсот-шестьсот километров проходят они за это время по горным тропам над обрывами и под камнепадами, по нетающим снегам и выжженным долинам, под хлест града и волчий вой… Порой голодно, порой холодно, но прибыльно. Сдав скот и, весело раскатав шарик авторучки о подошву сапога, цыганские скотогоны выводят свои каракули в платежных ведомостях. И уж само собой разумеется, на добрую неделю потом на дверях всех ближайших в радиусе перелета рейсовой "аннушки " ресторанов вывешивается табличка - "спецобслуживание". Официанты не гоношатся, когда вот такой захмелевший бородач, как Матвей, или золотозубый ухарь вроде Алексея, усадив за белую скатерть умноглазую пастушью овчарку, велит подать ей ростбиф по-гамбургски. Все знают, что без этих собак на скотопрогонной трассе нечего делать.

Тысячеголовый гурт движется треугольником: впереди маячат рога козлов-вожаков, основание треугольника подпирают четверо конных и овчарка Инда. Тактика перегона проста. Присутствие собаки заставляет овец плотно сбиваться в тесное стадо. Мы же со страшными криками напираем на задние ряды, задние давят на передние, те подталкивают своих спесивых вожаков, и тут гурт трогается в нужном направлении. Отбившихся овец Инда наказывает молниеносно, покусывая за ляжку или за ухо. От светла до темна носится она с края на край, и стадо трусит с наибольшей скоростью - тридцать километров в день.

Именно так, «на полном ходу», преодолеваем мы участки со скудной растительностью. Там же, где есть трава, Инду привязывают к телеге, и отара, рассыпавшись, бредет и пасется, пока не сядет солнце.

Гурт гоним мы вчетвером: Матвей, Алексей, Василика и я. Настя и Зинка с Яшкой едут в «обозе» - на бричке. Яшка родился прямо в дороге. Но на него уже было заготовлено командировочное удостоверение, и по перегонным документам он числился полноправным скотогоном. «И кочеваный, и командированный», - гордится Яшкой Настя.

Василика хороша собой, хотя в ней нет ничего от той роковой цыганской красы, которая сводила с ума купцов, гусаров и поэтов. Лицо у нее раскосое: раскосы глаза, уголки губ, даже ноздри в мило вздернутом носике и те смотрят раскосо.

Не накладная - своя, черная с атласным отливом коса звучно шлепает её по спине, когда взыгравший конь понесется вскачь. Василика самая грамотная в таборе - в позапрошлом году окончила десятый класс (Алексей с Зинкой по пять, Матвей с Настей едва читают).

Перегнувшись с седла, она ерошит моему коню челку. Мне хочется видеть в этом благосклонный знак, но, стоит заговорить с ней, Василика воротит коня в сторону и напускается на отставших овец так, как будто именно эти овцы дороже ей всего на свете. Или поскачет вдруг к бричке за какой-нибудь ерундой.

Она дичится меня не по-цыгански. Или обычай ей так велит? Но не мусульманка же она…

Лучше всех ко мне относится Матвей. Он даже подарил телогрейку со своего плеча (китель и фуражка остались запрятанными неподалеку от 197-го километрового столба. Я заберу их на обратном пути).

3.

Хорошего места для ночевки выбрать не удалось. Крохотная поляна на таежном косогоре едва вместила смешанное стадо баранов и козлов.

Пока окружили гурт кострами, совсем стало темно. Была бы луна - горел бы всего один, тот, на котором варится баранья похлебка. Но сегодня ночь такая, что белого мерина в двух шагах не увидишь. Впрочем, Настя сказала лучше: «Дорога дальняя - лошадь шальная, ночь тёмная - лошадь черная. Потрогаешь её - здесь ли, и дальше едешь».

Разбившись на дозоры, следим при свете костра за стадом.

- Куда пошел, абханак бородатый! - грозит кулаком Алексей козлу с обломанным рогом.

- Спать, девки, спать! - уговаривает Настя овец.

Пол-отары ложится, половина стоит, словно ждет, когда же люди уснут, наконец. Ни дать ни взять - осада крепости, из которой ожидается прорыв.

Мы дежурим с Матвеем у небольшого костёрка в самом ненадежном месте - в голове отары, Козлы хитрее баранов. Они словно чувствуют, что их гонят на убой, и кажется, в их рогатых башках зреют планы побега. Если они сбегут, то зачинщиком наверняка будет вот тот «абханак» с обломанным рогом. Он самый смышленый, и мне невольно хочется, чтобы ему повезло.

Матвей взбалтывает кургузой бутылкой, и мы по очереди пропускаем по жилам жидкое коньячное тепло.

- Так за что ты сидел, паря? - без обиняков огорошивает меня старик. Щурится он хитро, по-свойски. Трубочка из красного янтаря дымит из бороды, словно избушка, затеренная в таежной чащобе.

- Чего от солдата бегал, полосатый?

Так вот оно в чем дело! Принял тельняшку за тюремную рубашку. Ну, дед! Помочь беглецу решил. Спрятал.

- В сибирской майке далеко не убегишь.- Матвей протягивает мне бутылку. - Меня два раза ловили…

От коньяка, от матвеевских догадок мне становится весело. Черт побери, здорово - я «беглый каторжник»! Теперь понятно, откуда столь странное благоволение… Я вспоминаю расхожую блатную фразу.

- По фене ботаешь?

Старик закивал бородой, придвинулся поближе.

- По мокрому делу я… Понял? - Я сказал ему почти правду, морской поход сухим делом не назовешь.

- Пришил кого? - недоверчиво косится Матвей.

- Я и швец, и жнец, и на дуде игрец. Усек?!

Ответ получился в рифму, и это ещё больше озадачивает старика. Из моих слов можно вывести все что угодно, и, пока цыган не собрался с мыслями, я перевожу разговор на тему куда более жгучую…

О Чикет-Амане говорили с первых же дней перегона. И вот он перед нами - этот головокружительной крутизны перевал.

Посмотришь на седловину, принакрытую туманом, промеришь взглядом тропу, что уходит вверх виток за витком, оглянешься на стадо, сбившееся в одну желто-серую овчину, на лошадей, на кибитку, и возьмет легкая оторопь: неужели все это поднимется на горную стенку, перевалит через нее, спустится в долину… Да туда только в альпинистской связке добираться. Но Матвей, поправив кудлатый треух, бесстрашно орет:

- Н-но! Пошла-а, родимая!

Накануне пронеслась мокрая пурга, скотопрогонная трасса обледенела.

Отара метр за метром карабкается вверх. Овцы быстро выбиваются из сил, дышат часто-часто, на вытаращенные глаза навертываются крупные слезы. Поодаль, на шоссе, пушечно ахают моторы - у них тоже кислородное голодание.

Инда с вывалившимся языком, со впалыми боками уже никого не страшит, хотя по-прежнему ревностно несет свою службу, трусит с края на край, покусывает отстающих.

Овец совсем ослабевших укладываем на бричку. Но и лошадям не легче: плетутся, тычась мордами в остекленевшую, да ещё вставшую дыбом, дорогу.

Зинка тащит на себе и Яшку, и ягненка, подвязав их обоих за спиной.

Василика навьючила коня тушей здоровенного барана. Он сломал ногу, и теперь жить ему осталось до первой стоянки.

Воздух полупустой, несытный… Я с тоской вспоминаю свой ИП-46. Простецкий аппарат, не самый почетный в подводницком обиходе, но сколько кислородных затяжек можно сделать из него. Легкий, портативный - сейчас бы его сюда!

После Чикет-Амана, на котором гурт потерял восемь овец, мы становимся на долгий отдых. Благо в здешнем распадке есть жердяной загон, и ручей, и травы вволю. Шатры разбили под сухой лесиной. Сучья её черны и волнисты, отчего ствол жутковато похож на шест, оплетенный извивающимися змеями. А близ воды у меня из-под ног и в самом деле выскользнула медянка.

- Убей! - закричала Зинка. - Тридцать три греха спустишь!

Ручеек живой плоти юрко утек в траву. И тридцать три греха остались на мне.

Сморенные перевалом, скотогоны разлезлись под шатры, не дожидаясь чая.

Я ткнулся носом в свой ватник и уснул, как мёртвый рукой обвел. Спал я чёрным провальным сном, и потому, когда перед глазами возникло узкоглазое круглое лицо и милицейские погоны, мне показалось, что начинается как раз первое сновидение. Я поудобнее устроил голову на ватнике, но он отъехал, назад, и драное одеяльце, на котором я лежал, тоже поехало назад, и палатка поехала, и сам я выехал из-под полога ногами вперед. От мокрого холода утренней травы я чуть не взвизгнул.

- Он? - спросил узкоглазый милиционер.

- Он, - кивнула Василика и, повернувшись спиной, стала расседлывать взмокшего коня. Двое милиционеров - сержант и младший лейтенант - с расстегнутыми кобурами стояли у меня в ногах и в голове.

- Лежать! - отреагировал на мою попытку привстать сержант.

- Сесть! - скомандовал узкоглазый офицер, явно алтайских кровей. Я подчинился старшему, присел. Сержант обхлопал меня по карманам. Я не сопротивлялся и не возмущался: чего уж тут - доигрался!

- Вас, наверное, интересуют мои документы? Они в заднем кармане.

Сержант достал удостоверение личности офицера, и брови его приподнялись вместе с козырьком фуражки. Младший лейтенант изучал мой отпускной билет. Я был старше его на целых три звёздочки, и он не замедлил проявить почтение.

- Прошу прощения, ошибочка вышла. Гражданочка обозналась. Приняла вас за осужденного… Сбежавшего из мест заключения. Можем подвезти до поселка. Там до «Горного воздуха» три часа езды…

- Спасибо. Мне здесь больше нравится.

Алтаец козырнул и влез в коляску темно-синего мотоцикла. К счастью, пулеметная очередь выхлопной трубы никого не разбудила. А может, и проснулись цыгане, только выглядывать побоялись: милиция как-никак приехала.

Василика все ещё возилась с седлом, перетряхивала потник…

Я смотрел на нее во все глаза. Вот человек, который только что меня предал. Вот человек, который долго и тайно хотел мне зла и только что попытался причинить его явно. Она выдала меня. Не меня, конечно. А того злодея, каким я был в её глазах. Но всё-таки и меня, потому что у этого злодея, у этого «осужденного» было мое лицо, мой голос, мои повадки.

Они ни чем не тронули её, хотя человеческая душа так устроена, что она всегда невольно сочувствует гонимым, кем бы они ни были. И потом, бывают преступники, наделенные таким обаянием, что их не только прятали, помогали, но и влюблялись в них…

Я же, выходит, не обаятельный преступник. Я отвратителен в этом качестве настолько, что меня надо выдавать в руки правосудия при первой же возможности.

Грустное это было открытие. Да ещё костёр никак не хотел разжигаться. Утро было туманное и такое промозглое, что казалось, попади в него солнечный луч, и он зашипит, как отсыревшая спичка.

Я думал, Василике будет неловко, а она подошла как ни в чем не бывало, присела, раздула уголек, бросила в него клок сена из подушки, три хворостинки.

Робкое пламя лизнуло дно закопченного чайника.

- Так значит, ты меня в уголовники записала?

- Ага. Я тебя раньше видела. Портрет твой на автобусной станции висел. В Онгудае. «Их разыскивает милиция». В точности похож.

- Все мы на кого-нибудь похожи…

- А вчера Матвей сказал, что ты человека убил…

- Так это он тебя послал?!

- Он не знает. Он, наоборот, велел, чтобы никто про тебя ни гугу! Гость в таборе - разве можно?! - Василика явно передергивала старика. Даже руками всплеснула от напускного испуга. - Под одним шатром спим! Из одного котла едим…

- Значит, ты сама?

- Сама!-она это даже с гордостью подтвердила. - Я не шатровая. Я в школе десять лет училась. Комсомолкой была.

- Почему была?

- На учет не встала. Выбыла.

Мир стоит не на трех слонах. Он висит на канцелярской скрепке. Айсберги пронумерованы из краскопультов. Орлы окольцованы, и номера их внесены в реестры. звёзды, созвездия, галактики расписаны в астрономические гроссбухи. Цыганки поставлены на комсомольский учет…

Какого черта я здесь? Я никогда не бредил цыганщиной. Ни разу в жизни не был в «Ромэне»…

Захотелось пожить с людьми «дикой воли». Но какая у них воля?! Идут по маршруту, и все дела их зависят от таких же бумажек, с такими же лиловыми печатями и с такими же неразборчивыми подписями, что и у меня в кармане.

Зря не уехал на мотоцикле. Дядя на кордоне заждался: с бутылок пыль вытирает. Какие настойки у него! На облепиховых почках. Эликсиры, бальзамы. Нектары. Он писал мне письма на подводную лодку, а я читал их в кают-компании вслух. Зной, пот, соль, железо - и вдруг: «А яблоки нонче знатные уродились. По фунту и боле. Как сахар, на зубах колются… А вечор доили лосиху, что подранком в хлев взяли. Не молоко, а сгущенные сливки… На можжевеловой горе теперь дикобразы живут. Колючки что прутья, туески плести можно. Заварил на осень бочонок пива из настоя душицы, кукурузных рылец и янтака… Как приедешь…- ужо постучим ендовой…»

После этих писем у нас трое мотористов, уйдя в запас, поступили в лесоводческий техникум, а торпедный электрик и гидроакустик - в зооветеринарный.

Если на кордон ехать, то лучше сейчас выбираться. Все спят, без лишних объяснений… Рубаху с телогрейкой на обратном пути верну. В Бийске через цыган передам…

Василика поставила передо мной кружку с чаем, тронула за колено:

- Пей. Остынет.

Василика потягивает Матвееву трубочку, щурит глаз на огонь сквозь красный янтарь.

- Ты про цыганский корень «ман» слышал? - спрашивает она.

- Про «золотой корень» слышал, А про «ман»…

- Цыц!-Василика прижимает к губам скрещённые пальцы. Она опасливо заглядывает в палатку, хотя и отсюда слышно: Матвей храпит, как бульдозер, - раскатисто и мощно. Заливистым звоном дисковой пилы вторит ему Алексей. Настя заполняет паузы мерным жужжанием, будто в ноздре у нее застряла большая муха.

Убедившись, что нас никто не слышит, Василика отводит меня к коновязи.

- «Ман» - во сто раз сильнее «золотого корня» и в десять - женьшеня. За него убить могут и тебя, и меня! Понял?!

- Меня-то за что?

- А за то, что ты его видел.

- Я его не видел.

- Ты его увидишь через три дня!

Василика опять оглянулась на палатку, и мне стало смешно: вот бестия!-покупает, как лопоухого туриста; цыганские мистерии вздумала разыгрывать. Но Василика не переигрывала ни выражением лица - оно было весьма озабоченным, - ни голосом, в который не прокралась ни одна смешинка.

За чаем она ни словом не обмолвилась о «мане», а сообщила Матвею, что хочет съездить со мной в сельпо, до которого уже всего-навсего сутки конного хода. Матвей одобрительно закивал бородой: чай, соль, мука на исходе. «Плиска» тоже. Самое время. Сейчас они вполне обойдутся без нас: загон большой и крепкий. А с загоном да овчаркой и сосунок Яшка с отарой управится.

Настя завернула в крапивные листья кус баранины, сунула в переметную суму две «марикле» - ржаные лепешки - и мешочек с сушеным боярышником для заварки.

Коней из небольшого табуна выбирали себе сами. Мне. приглянулся рослый жеребец цвета пожухлой хвои, весь исштемпелёванный клеймами, словно конверт, не нашедший адресата. Последнее тавро, выжженное жидким азотом на бедре, являло номер проекта нашей подводной лодки - «641». Я подошел и провел рукой по коротко стриженой гриве (она придавала коню вид хулигана, только что отсидевшего пятнадцать суток). Конечно же, ему это не понравилось, и жеребец угрожающе повернулся ко мне задом. Мощные катапульты ног, подбитых острым железом, недвусмысленно напряглись. Я отпрянул, но выбор свой сделал.

- Как его зовут? - спросил я Василику.

- Серко, - не задумываясь окрестила его та.

- А твоего?

- Гнедко. У нас каждого второго коня зовут Серко, а каждого первого - Гнедко.

- А как вообще по-цыгански «конь»?

- Грай.

- Отлично. Пусть мой будет Граем.

- Пусть, - согласилась Василика. Ноздри у Грая изящны, как эфы - прорези в скрипичной деке; рыжие уши с чёрной каемкой; глаза с фиолетовой поволокой и такие огромные, блестящие, что, глядя в них, можно бриться.

Алексей вызвался было нас провожать, но вовремя вспомнил о чирье, который выскочил там, «где самому не видно, а показать стыдно».

Не успели мы проехать и часа, как сзади послышалась торопливая дробь копыт. Матвей догонял нас на взмыленном коне.

- Деньги забыли, олухи! - кричал он, размахивая драным портмоне. - Пентюх и пентюшка!

Василика прикусила губу: обман чуть не раскрылся. Во всяком случае, потом будет трудно оправдаться, почему мы вернулись из «сельпо» с пустыми руками. Если мы всерьез собирались за покупками, то почему не подумали о деньгах?

И тут я понял, что Василика меня не разыгрывала: мы действительно едем за запретным для иноплеменников цыганским корнем «ман», и Василика, несмотря на свой городской лоск, побаивалась и гнева старших, и тех таинственных сил, которые охраняли корень.

Матвей ускакал, брезгливо ворча, и долго ещё было слышно, как мерин его звонко екал селезёнкой…

4.

Горы в этом краю Алтая остроконечны, как чумы. С мельничным шумом ныряет по ущельям Катунь. Стремнина несет бревно с такой скоростью, что кажется - на крутом повороте вот-вот сорвется с волны тяжелая лесина, опишет плавную дугу и вонзится в прибрежную сопку, как копье.

Мы идем по старой трелевочной колее. По обе стороны её то тут, то там торчат из-под камней обломки коленчатых валов, искореженные траки. Пустыми глазницами смотрит из можжевеловых зарослей помятая кабина тягача. Останки машин рассеяны здесь, словно конские кости на богатырском перепутье. Воронье только не кружится.

Тракторное войско штурмовало тут горную тайгу. Сталь иззубрилась о дикий камень и завязла в диком дереве. А кони медленно, но верно поднимают нас туда, куда не взбирались ни колесо, ни гусеница. И самодельный колокол-ботало из автомобильного поршня победно гремит на шее Василикиного Гнедко в честь выносливых конских ног - единственного пока транспорта, которому подвластны карнизные тропы каменистых круч.

Все дороги и тракты Горного Алтая родились под лошадиным копытом. Если верить легенде, то это кони Чингисхана протоптали тропу, спрятанную ныне под асфальтовой лентой Чуйского тракта. По следам казачьих коней боярского сына Петра Собанского пришли в алтайские горы русские поселенцы.

И нет такого алтайского города, в черте которого бы не красовался статный скакун - символ старинного караванного пути, пролегавшего по здешним перевалам в Монголию, Тибет, Китай.

И вот снова, в который век, высекают подковы искры из древних камней. Последние подковы, последние искры…

Мы едем за цыганским корнем «ман»…

У каждой дороги есть свой мотив. Он зазвучит сразу, как только дорога начнет двигаться тебе навстречу. Ты легко разберешь его в чередовании подъёмов и спусков, в ритме поворотов и перепутий.

Чтобы услышать мотив горноалтайского тракта таким, каким слышали его кочевники-первопроходцы, таким, каким лег он в их тягучие песни, нужно сесть на коня. Под автомобильными же колесами дорога заструится, словно магнитная лента на убыстренной скорости, и песнь сольется в талалаканье смешных лилипутских голосов. Только под зыбкий конский шаг откроются тебе и неторопливые переливы придорожных холмов, и плавное кружение горных вершин, и волнистое дыхание ожившего вдруг горизонта.

Как и всякая музыка без слов, дорога, и в особенности горная, будит воображение, вызывает порой странные, никогда не посещавшие тебя видения. Придорожные камни, нагроможденные по обочинам, напоминают то руины римских колизеев, то замшелые плиты еврейского кладбища, то развороченные доты на «линии Маннергейма».

- Куда мы едем?

Василика отвечает не сразу, словно колеблясь - стоит ли говорить.

- На Край Мира! - голос её торжествен. На этот раз даже мысли не шевельнулось, что это насмешка или розыгрыш. Я не узнавал Василику: куда девалась её обычная беспечность? Она стала хмурой и молчаливой, как Матвей, и я не посмел расспрашивать, что такое Край Мира и как долго туда добираться.

Дремучая чаща. Мы продираемся через нее, как сквозь строй экзекуторов. Деревья сладострастно хлещут людей и лошадей тонкими красными «шпицрутенами». Они мстят нам за все то, что мы сделали с их собратьями в больших городах и индустриальных долинах. Здесь их царство, и можно представить, каково приходилось первопроходцам, когда не «зеленым другом» - «зелёной смертью» был путнику лес, чащобный и первородный.

А вот самая настоящая роща Кащея - мёртвый березняк: стволы иссушены горным солнцем до белизны костей, гигантских, словно мамонтовы мослы. Притихли кони, и только рыжие уши нервно стригут воздух. Тревога передаётся и нам. Роща обрывается пропастью. Там, внизу, чёрный каменный колодец вбирает в себя сразу несколько ручьев и речушку. Это и есть мрачно знаменитый в здешней округе Провал - естественный водосток чашеобразной долины; он поистине бездонен, так как не имеет второго выхода на поверхность и питает подземные озера, не доступные никаким спелеологам.

Горные реки переходим вброд верхом. Лошадиные хвосты стелются по воде. Поток сносит их в одну сторону, словно магнитное поле компасные стрелки. Речки нас не задерживают, зато пешим приходится здесь выходить на тот берег, держась за веревку, да ещё по пояс мокрыми.

Впрочем, вряд ли кто хаживал здесь до нас. На десятки верст - ни следа, ни креста, ни зарубки… Тишь, марь, глушь…

Каменные клыки торчат из земляных десен. На одном сидит всклоченный орлан и смотрим на нас из-под крыла, как человек из-под ладони!

Солнце следит за нами оранжевым змеи ным оком, что за всадники забрались в тайные его гульбища?

Куда мы едем?

И вдруг - рельсы! Ржавые рельсы узкоколейки поворотом уходили за высокую тесаную скалу. Я даже вздрогнул от неожиданности. Было что-то жутковатое в самом существовании железной дороги посреди здешней глухомани. Куда она ведет? И кто её проложил? И почему её забросили? Я направил Грая по замшелым шпалам, ожидая увидеть за поворотом все что угодно - развалины подземного завода, бараки старого лагеря, врезанные в скалу ангары бывшего аэродрома, да мало ли что могло оказаться в этом укромном распадке?

Рельсы петляли среди базальтовых разломов. Они вывели нас к бетонным плитам, похожим на фундаменты больших механизмов. Из плит и в самом деле торчали ржавые гнутые штыри, толстые болты, а кое-где виднелись шестеренчатые передачи вроде лебедок.

Солнце слепило здесь по-особому ярко. Такой пристальный, тихий свет, не пуганный ничьей тенью, бывает только на заброшенном бетоне, на леших полянах, на проклятых становищах, где творилось когда-то нечто страшное, и теперь даже птицы облетают их стороной. Безрадостен на таких местах солнечный свет, и, чем ярче он, чем виднее под ним земля, бетон, трава, тем тревожнее на душе. Кажется, здесь никогда не бывает ночи, так как солнечные лучи цепенит некая злая прошлая тайна, и они остекленели здесь, как каменеют в сказках люди,

От этого ли вкрадчивого света или оттого, что среди бетона и железа пестрел цыганский наряд Василики, но все эти глыбы и шестерни казались следами неземной цивилизации.

Я вовремя спохватился: стало смешно и грустно - вот уж, действительно, дитя века - столь элегические чувства вызвали не каменные скифские бабы, не наскальные росписи, не погребальные курганы, а самые обычные рельсы, железобетонные плиты да ржавый лом. Впрочем, мистерии XX века чаще всего разыгрывались именно на таких местах и с таким же реквизитом. Что башни рыцарских замков рядом со штольнями заводов по производству тяжелой воды или подземными причалами для подводных лодок?

Мы слезли с коней. Василика собирала землянику, а я бродил по старому карьеру, пытаясь определить, что же здесь добывали.

- Эй, ты чего ищешь? Золото?! Не ищи. Здесь рудник был. Ртуть в войну добывали. Дядя Матвей руду на лошадях возил.

Мне сразу стало скучно, и я побрел к колодцу. Серое его кольцо было накрыто щитом из свежих досок.

Я заглянул внутрь. Из темного глубокого ствола сверкнул далеко внизу водяной блик отраженного неба, повеяло сыростью, потусторонним мраком.

Сколько помню себя и колодцы, всегда заглядывать в них было страшновато. Казалось, ни один из них не имеет дна, и ровный бетонный ствол уходит сквозь воду в самые тартарары. Бабушка пугала меня: «Не заглядывай, водяной утащит!»

Я заглядывал, и водяной-таки утащил меня…

Я вспомнил бабушку и нечистую колодезную силу, когда впервые заглянул в шахту верхнего рубочного люка подводной лодки. Тусклый стальной колодец уходил вниз, в темноту, и на дне его краснел едва высвеченный круг палубного настила. Это был тайный колодец - заглядывать в него, а тем более спускаться по перекладинам узкого отвесного трапа могли лишь посвященные. Тяжелая литая крышка пряталась от чужих глаз в железной башне рубки, а рубка погружалась в воду, так что и крышка, и сам! колодец, в котором плескался желтый электросвет, и сама башня надолго исчезали из поднебесного мира. Никакая нить никакой Ариадны не смогла бы вывести к нашей тайной обители. Ни человек, ни птица, ни дельфин, ни одно живое существо, вбирающее в легкие воздух, даже случайно не могло наткнуться на плоскую черную башню, хранящую люк нашего колодца. Нас просто не было в подсолнечном мире, в котором оставались наши дома. Мы исчезали из него, уходя в мир потусторонний - по ту сторону океанской поверхности. И все наши земные дела становились такими же непоправимыми, как если бы мы пытались вмешаться в них действительно с того света.

Мы спускались в шахту верхнего рубочного люка по тревоге и выбирались по ночам, если поблизости не было никого, кто мог бы заметить торчащую из воды башенку нашей рубки. Она едва возвышалась посреди морской равнины, точно сруб одинокого колодца в пустыне.

Никто не смог бы предсказать, когда и где распахнется в этот мир зев нашего колодца, как никакой геолог не предскажет, где и когда вспучится кратер вулкана, как ни один ведун не угадает, на какой лужайке заблагорассудится дьяволу выскочить из преисподней на поверхность. Да, мы были той самой нечистой силой, о которой думается всякому, кто смотрит в глубокую воду, будь то речной омут или бездонная темень океанской впадины. По части всякой чертовщины наш экипаж мог поспорить с командой «Летучего голландца». Наш корабль уходил в воду точно так же, как любой гибнущий парусник или пароход. Он даже ложился на грунт среди мохнатых от водорослей остовов затонувших судов, и тогда ничто не отличало его от мертвого железа: ни вспышкой света, ни ударом винта не выдавал он свою жизнь. Но в некий полуночный час он отрывался от песка или ила, всплывал, медленно вырастая на поверхности, тяжело отдуваясь, и нос его рассекал волны, как будто не он только что лежал на дне бездвижной тушей мёртвого нарвала. Он был кораблем-оборотнем в мире крейсеров, эсминцев, танкеров, пароходов, яхт, шаланд, шлюпок… И нам, людям, порой грешным, порой слабым, порой пристрастным, было доверено, то, что должно знать лишь богам, предержащим карающие молнии.

5.

Время в горах течёт вертикально. В низине - знойное лето и солнце палит так, что, прежде чем отхлебнуть из фляги, непременно плеснешь воды и на конский лоб, горячий, как перегретый радиатор. Повыше, на перевале, стоит дождливая осень: в четыре поршня месят грязь конские ноги.

Но вот поднялись к альпийским лугам, а здесь весна, склоны в оранжево-голубой поземке жарков и незабудок.

В зиму кони внесли нас в самый разгар лета близ ледниковых озер. По-февральски зашумел под копытами зернистый снег. Заныли от стылого ветра пальцы.

Руки хорошо греть под гривой о горячую конскую шею. Прижмешь ладони к лошадиному плечу и чувствуешь, как там, под атласной шкурой, мерно содрогаются тугие жгуты мышечных лент. Их работа отдаётся в твоём теле упруго и сильно, как биение гребного вала на корабле. На подъёме и конь, и всадник гнутся в две шеи, влача невидимую шлею земного тяготения.

Здесь вершины, стряхнув с себя цепкую зелень лесов и кустарников - презренную ползучую жизнь,- горделиво вздымали в небо самое себя - голый обснеженный камень, выплавленный в недрах древних вулканов.

На перевале Иолго кони вошли в облако. Событие это не произвело на лошадей никакого впечатления, зато люди, сидевшие на них, стали приподниматься на стременах и тянуться к. облаку руками - белые букли его висели над землей в нескольких метрах. Василике это наконец удалось, и вскоре она скрылась в облаке сначала по пояс, затем исчезнув в нём вместе с конём. Я не тороплюсь въезжать и осаживаю Грая у стелющихся по земле белёсых парных клубов.

- Облако, как тебя зовут? - кричу я сквозь дробное эхо.

- Василика! - откликается облако голосом цыганки.

- Куда ты плывёшь, облако?

- На Край Мира!

- Зачем, облако?

- За цыганским корнем «ман»…

Темп жизни в горах напоминает городскую суматоху: одна за другой, как трамваи в часы пик, громыхают грозы; реки безостановочны, как эскалаторы; со скоростью курьерских поездов проносятся камнепады; нервно мечется пламя костра… И только одно не даёт тебе раствориться в этой суете: мерный скрип седла да ритмичный постук копыт. Ничто так не успокаивает, как звучный скрип седельной кожи и час, и два, и три…

Мягкое покачивание, тихий звон сбруйных колец, протяжное фырканье коней - все это в сильную жару клонит ко сну. Не бросая стремян, я откидываюсь на конский круп, подкладываю руку под затылок (другая не выпускает повод) и закрываю глаза. Круп широк, как вагонная полка, лежать на нём мягко, удобно, хотя и небезопасно: рванет конь в сторону, понесет - и пойдешь считать затылком придорожные камни. Отдых на крупе - сродни тому шоферскому шику, когда водитель закуривает, выпуская на секунды руль.

Ни одна машина, даже оснащенная сложным компьютером, не может пока самостоятельно обходить дорожные препятствия, выискивать среди камней и рытвин самый короткий путь так, как это делает Грай. Я полностью возложил на него штурманские обязанности, оставив себе командирские - выбирать главное направление и следить за равномерностью хода. Грай не упускает случая приостановиться у кочки с любимой травой. Я уже запомнил, как она выглядит, и потому, завидев издали стебли преткновения, заранее набираю повод. Грая это ужасно сердит. Он артачится, закидывает голову, норовя ударить меня затылком в лицо. Конь терпит все, что угодно - и седло, и всадника, и вьюки, но только не такое, слишком уж явное, помыкание. Пожалуй, ни в чем так остро не ощущается нами несвобода, как в ущемлении мелких привычек.

По кошачьи мяучит иволга, скрипит коростель, будто кто-то теребит ногтем зубья расчёски.

Голова моя покачивается на граевском крупе. Я смотрю вверх. Больше всего в мире голубого цвета. Его столько, сколько может уместиться в глазах. Горноалтайское же небо - эталон голубизны. Все остальные голубые оттенки тусклые его подобия. Трудно поверить, что за этой нежной синевой нависает над нами черная бездна космоса.

Если завести глаза и посмотреть назад, не отрывая затылка от граевского крупа, увидишь странный перевёрнутый мир, нехотя, рывками, в такт лошадиным шагам уплывающий назад. И вдруг, сзади, над далеким входом в ущелье, в голубой небесной пустыне взгляд натыкается на облако - то самое, что осталось на перевале. Я уже знаю, что может крыться за его безобидным ягнячьим руном! Это посыльный бури. Пушистый клубок стремительно растет в размерах, нагоняет нас и проносится дальше. Не успел он исчезнуть, как из-за каменных ворот выплыл дозорный предгрозовой разъезд, а за ним - во все видимое нам небо - ширится, надвигается орда тяжёлых, провисающих до земли фиолетовых туч.

Они ещё не успели слиться в единую лаву и потому, тесня друг друга, сталкиваясь, громыхают, словно льдины в узком створе. Ветер, который несет всю эту чудовищную армаду, уже достиг нас - мягко, но властно боднул в спины, сдул конские хвосты набок, вскинул гривы вперед - их пряди трепещут и вьются, словно водоросли в бурном потоке.

Ещё порыв - мы полегли на лошадиные шеи, как от ударной волны. Шальной циклон соскользнул в наше ущелье и теперь несется по его прямому руслу. Ясно: от погони нам не уйти, она вот-вот обрушит на нас дождевые стрелы и пики молний. Мы не сговариваясь пришпориваем коней в слабой надежде укрыться в рощице посреди распадка.

Гром рухнул на горы деревянными шатрами. Потемнело так, будто земной шар внёсся в тоннель. Не застланный тучами голубой полукруг впереди манит, точно выход из подземелья. И кони мчат к нему, отталкиваясь в четыре копыта от земли, катящейся в преисподнюю. На скаку натягиваем на себя всё, что есть во вьюках непромокаемого. Поздно. Пробные капли ударили по дороге, вспорхнула недолгая пыль - последнее дыхание зноя перед слякотью.

Белой плетью хлестнула по небу молния, и гром прокатился по её невидимому следу, старательно огибая все её многоломаные зигзаги, сердито взрыкивая на очень уж острых изломах. Косые кручёные струи секанули по нашим спинам, и кони перешли в галоп. Глаза их белы от молний, уши прижаты ливнем. Дождь так плотен, что его можно пить, как воду из-под крана. Но пить не удаётся - тяжёлые капли с лета бьют в оскаленные зубы. Ветер плющит ноздри, выдувает глаза из орбит, ревёт в ушах бесцветным холодным пламенем.

Сплошная белёсая завеса скрыла горы. Яростные струи плющатся о камни, высекая из них белые водяные розетки. Мы в сплошном частоколе молний, громовые раскаты глушат бешеный цокот копыт, и от этого неистовая наша скачка кажется беззвучной.

Горы испускали накопленное в зной электричество огненными ветвистыми струями. Небо уже никогда не будет над ними голубым. Оно почернеет, как оплавленный электрод, навсегда останется пепельно-серым…

Порывы шквала, казалось, рождались от вспышек молний, и раскаты грома сливались с грохотом ветра.

Молнии били из самого зенита - фиолетовые, яростные, не сразу гаснущие. Горы сводили свои счеты с небом. Это была электрическая буря. Буря дикого, взбесившегося, электричества.

Галоп по распадку, с рассеянными в траве камнями, с вросшими в землю острыми осколками скал, с ямами, прикрытыми мокрой зеленью, мог обернуться весьма плачевно для любого, даже самого опытного, всадника, и я, слегка поглаживая крутую напруженную шею, молю коня самой короткой в мире молитвой: «Не споткнись!»… «Не споткнись!»…

Грай не смотрит под ноги, взгляд его вытянут вместе с мордой вперед, устремлен в какую-то далекую призрачную точку. Конь упоен своим бегом и только чутьём принимает стелющееся под ноги бездорожье.

В любой миг это блаженство, услада живой немашинной скоростью может оборваться сокрушительным ударом - тем острее счастье полетных прыжков. Только зыбкие опоры стремян поддерживают меня над проносящейся землей. Я ни за что не держусь. Я - канатоходец, который в легких качках обретает равновесие.

«Не споткнись!… Не споткнись!»…

Молнии хлещут коней по глазам. Грай вошел в раж. Он вытягивался в воздухе во весь размах и только у земли на мгновенье сводил копыта в единую толчковую щепоть. Ток его неистовой крови передавался и мне через колени, прижатые к горячим бокам.

Буря пронеслась над нами боевой галерой, взблескивая и погромыхивая огненными веслами. Тучи уползали за хребет, оставив лишь одно облако. Огромное, пухлое, стёганое, оно спустилось к нам в распадок, словно повреждённый дирижабль в эллинг, и зависло в нескольких метрах от земли. Его можно обскакать вокруг и разглядеть со всех сторон. Через полчаса облако «снялось с якоря» и взмыло к соседней вершине.

Снеговые пики гор возникали в небе сами по себе, набирали яркость, резкость, сияли и так же таинственно и непостижимо гасли, таяли в дымке, будто их и вовсе не было.

От дождя сыромятное оголовье намокло, растянулось, и Грай незаметно выпихнул удила изо рта. Я обнаружил это, когда на спуске он понес меня по склону радостными жеребячьими кругами. Отказ рулевого управления в горах - будь то поворотный механизм передних колес или поводья с удилами - равноопасен.

Грай носился, пока не выдохся, и нехотя встал. Я соскочил на землю и принялся колоть в затылочном ремне оголовья лишнюю дырочку - подтянуть удила. Нож, новехонький, только что с точильного круга мой нож, соскочил с осклизлого ремня и с силой, предназначенной для протыка дубленой кожи, резанул по пальцу. Кровь плеснула на конскую шею, на стремя, на сапог.

Я мгновенно сунул палец в рот - первая мысль зализать рану, как зализывал в детстве ссадины. Рот тут же наполнился кровью, а кончик языка весь ушёл в разрез. В глазах закружились радужные петушиные хвосты…

«Это шок,- сказал я себе,- сейчас будет обморок. Нужно скорее сесть на камни. Не хватало ещё разбить при падении череп».

Я даже не слышал, как подскакала Василика. Прямо с седла рванула меня за плечо:

- Дай сюда!

Василика разжала скорченную ладонь, выпростала раненый палец и впилась в него губами. Меня поразило то, что она не сплевывала кровь, а отсасывала -глотала её мелкими глотками. Что она делает? Она пьёт кровь!

Я вырвал палец с силой - цыганка тянулась к нему, как кошка к валерьянке.

- Дай залечу!

Рана обескровела, и Василика перетянула палец чистой тряпицей, накапала сверху сок, выжатый из репейника.

- Был бы «ман» - к вечеру затянуло… - Она вытерла с губ мою кровь.

6.

Дождь промочил вьюки насквозь. У меня на каждом шагу из сапог выбрызгивает вода. У Василики оттягивает голову намоченная коса, тяжелая словно обрубок золотой цепи. Где бы обсушиться?

Василика отыскала дуб с кроной густой и плотной, насаженной на ствол, будто стог на кол. Лиственный стог. Ворох листьев, проткнутый стволом. Ни одна капля не пробила его - сухой круг опоясывает комель на три шага.

Мы собрали валежник. Я поджёг его «пьезо-электриком»,- зажигалкой, купленной в Сирии. Знал бы старик араб, где окажется его вещица,„

Дым костра вязнет в кроне. Он стоит в ней сиреневым облачком. Дым уходит в крону, словно заполняет оболочку нависшего над нами зеленого воздушного шара.

Грай повалился на бок и, вскидывая вверх ноги, стал разминать спину.

- Чего смотришь? - закричала Василика.- Седло сними. Он же хребет сломает.

Расседлываю обеих лошадей. Промокшие потники подтаскиваю к огню. Кони пасутся рядом. Время от времени то Грай, то Гнедко вскидывают головы, давят мордой слепня на плече и снова зарывают ноздри в мокрую траву.

Нас припекает с двух сторон - костёр и солнце. Солнце тоже костёр. Костёр, у которого греется все человечество.

Василика не просит меня отвернуться, а сам я не тороплюсь это сделать.

Она стягивает с себя джинсы и открывает ноги стройные, как веретена. У нее смешные колени- ровные, круглые, но с квадратными чашечками; они проступают, словно упрятанный за щеку рафинад. Она стаскивает с плеч рубашку- влажный тяжёлый жгут косы сам собой укладывается в ложбинку, на смуглой спине, будто она, эта ложбинка, специально для того предназначена.

Василика загораживается плечом, пробелев на секунду нагой грудью. Коса распущена по плечам- так быстрее высохнут волосы.

Редкие капли падают с листьев в костёр, и тогда он фыркает рассерженным ежом. Василика сидит у самого пламени, но рыжие языки огибают её, отшатываются и пляшут, вопреки всем законам физики, косо. Ни дать ни взять - заклинательница огня, объявившаяся с южных отрогов этой пространной горной страны - из Индии. Тысячелетия и века должны были пройти, прежде чем она, Василика, пронесенная волной цыганской диаспоры через гаремы Передней Азии, через крестовые костры Европы, по кандальным трактам Сибири, по серпантинам Горного Алтая, могла очутиться так близко от собственной прародины, неведомой ей ни сном ни духом, сидеть вот здесь у костра и усмирять нечаянно дравидийскими своими очами пляску огня…

Цыганка замечает три оспинки на моем предплечье, смеется:

- Тоже тавро, да? Как у Грая!

- Тавро,- соглашаюсь я. «Тавро века вакцин и прививок».

Солнце прячется за лиловые макушки елей.

Из войлочных потников и попоны я сооружаю нечто вроде палаточного навеса, раскатываю под ним спальные мешки.

Василика стреноживает коней. Она копошится у ног Грая, и конь, опустив голову, тревожно обнюхивает её волосы, разметанные по голой спине. Вот она выпрямилась, потянулась… Она вылеплена сейчас из лунного света и бликов костра.

Все всхолмия, ложбины и впадины её тела переходили, сопрягались и продолжали друг друга по законам водосбора, повторяя рельефы долин великих рек мира.

Тело её - половинка разъятого целого. И половина эта всеми своими волнистыми неровностями взывает к немедленному восстановлению, воссоединению, завершению, как требует того половинка расколотой вазы или створка разорванной раковины: пусть часть станет целым, а целое - единым, как сливаются сейчас на девичьей груди и бедрах свет костра и луны, неверные жаркие блики и ровные мертвенные лучи…

Василика переползает под полог и растягивается рядом на спальном мешке. Тенью руки я гладил тень её головы, но она этого не замечала.

Ложись поближе, цыганка!

Глаза твои оторочены соболями. Зрачки твои цвета крепкого чая. Крылья носа трепетны, как лепестки горных пионов…

Лунный свет льется сверху, и тени, её ресниц падают на полщеки. Ресницы можно расчесывать гребешком. А на щеке, словно на грани игральной кости,- две точки - две родинки. Кому-то они выпадут…

Губы у нее от природы сложены в улыбку. Уголки чуть вздернуты, и улыбчивое выражение сохраняется, даже когда она сердится. Губы свежие и розовые, как сыроежки. Я тянусь к ним. Я нахожу их сквозь чадру распущенных волос. Я обжигаюсь о них.

Она отодвинулась.

- Почему?

- Не надо. Я пила твою кровь. Мы теперь как родные.

- Ничего себе! Мы так не договаривались!

- У нас обычай такой. Можешь звать меня -пхенори.

- Как, как?

- Пхенори - сестра.

Не вижу, но чувствую, как она там, в темноте, хитро улыбается.

- Расскажи сказку,- просит она.

- Забыл я все сказки…

- Вспомнишь - поцелую. - Только такую, чтоб я не знала!

Это уже почти как в сказке. Ну, чем тебе не сказка - и эта твоя просьба, и эта ночь?!

Полог палатки отброшен, и серебряный ковш Медведицы висит прямо на растяжной стойке. Конь на холме замер, будто гребень, воткнутый в копну волос. Серп месяца скользит над сопкой так низко, что того и гляди скосит лес на её вершине вместе с неподвижным конём.

Земля отвернулась евразийским материком от солнца, и космическая тьма затопила горы. Ведь ночь - это космос, не прикрытый голубым куполом; космос, приступивший к земле вплотную- до травы и песчинок. Горы нависли над звёздами, как жернова над зернами…

Мы лежим с тобой на обочине Млечного Пути, и мимо нас проносятся по кругу суточного вращения Возничий, Гончие Псы, Пегас, обе Медведицы, Персей, Андромеда, боги, герои, звери и змеи Зодиака.

У человека три грамоты - словарная, математическая и музыкальная. Кто познал язык букв, цифр и нот, тот грамотен трижды. Но кто знает звёздную грамоту, тому можно не учить ни азбуки, ни формул, ни гамм. Так считал один древний арабский астролог.

Всякий раз, когда в глухую заполночь наша подлодка всплывала «на звёзды», я становился его единоверцем.

Крышка верхнего рубочного люка поднималась тяжело и плавно, будто дверца бронированного сейфа, и за ней банковскими сокровищами мерцали спутанные ожерелья созвездий, диадемы, жемчуга внаброс…

Мы месяцами не видели ни встречных судов, ни чаек, ни летучих рыб, ничего того, что хоть как-то развлекает глаз мореплавателя в океанской пустыне. Даже её унылые равнины, которые до тошноты приедаются надводным морякам, скрыты были от нашего глаза.

Единственное, что могли мы обозревать вширь и ввысь, сворачивая шеи и заводя зрачки под лоб, был ночной звёздный купол.

В одно из таких всплытий штурман показал мне созвездие Кассиопеи - перевернутую букву «М». От Кассиопеи по звёздной цепочке Персея взгляд попадал в квадрат Пегаса, помеченный по углам алмазными точками. Пунктир Дракона походил на вздыбленную кобру.

Я учил со звёздия, как заучивают иероглифы. И однажды, запрокинув голову, вдруг понял, что не просто смотрю, а читаю. Читаю самую древнюю Библию человечества - звёздное небо.

Подобный восторг я испытал лет в шесть, когда впервые разрозненные буковки слились у меня в слова, а затем и в картины «Конька-Горбунка».

Я читал звёзды! Я постиг четвертую грамоту, как некто из счастливцев - четвертое измерение мира.

Взгляд мой чертил по небу зигзаги, дуги, спирали, полные того смысла, который ведом был ещё Птолемею, если не его праотцам. Глаза Коперника и Канта пробегали небо теми же тропами, какими странствовал по ночному небу взор Улугбека. Это было больше чем чтение…

Взгляд скользил по звёздным дорожкам неуклонно, как игла по звуковым бороздкам, и в ушах звучала музыка: Альтаир, Арктур, Антарес… Её не нарушали ни возгласы штурманов, целящихся в небо раскоряченными секстанами - «Фролов! Альфа Орла. Товсь! Ноль!» - ни вонючий дым кубинских сигарет «Лигерос». Штурманский электрик Фролов, помечая в блокноте высоты звёзд, смолил эти сигареты безбожно - по три сразу торчали у него изо рта, как гвозди у обойщика. Недели табачного голода он наверстывал в минуты ночных обсерваций.

Какой милой кажется отсюда его рожа, надоевшая к концу похода до зубовного скрежета. Вот уж не думал, что альфа Орла станет синонимом длинноносого язвительного матроса.

Здорово, Персей! Я помню, как в Средиземном из твоих роз звёздий выплыли огни противолодочного самолёта. Мы нырнули тогда, распугав дельфинов. Но из крылатой машины заметили фосфоресцирующий след нашего погружения- он полыхнул зелёным адским огнём,- и летчики набросали вокруг буи - слухачи - точь-в-точь как оцепляют флажками загнанного волка.

Мы прорывались сквозь акустические барьеры, и ушли, обманув алюминиевых птиц хитростью ящериц с той лишь разницей, что наш потерянный «хвост» не извивался, не дрыгался, а, зависнув в глубине, свиристел, копируя шум лодочных винтов. И те, кто нас выискивал, пошли на ложный звук.

Боже, какие ничтожные события записывал я звёздными иероглифами! Знаками, предрешившими столько рубиконов, судеб, жребиев… С таким же кощунством можно было колоть грецкие орехи маршальским жезлом или записывать телефоны на полях папирусных свитков. Но что поделать, если звёздное небо уже исписано моей памятью, как вахтенный журнал. Мне неловко порой смотреть на него, как листать дневник, случайно прочитанный всеми.

…Мы лежим на обочине Млечного Пути с сёдлами в головах и с серебряным ковшом Медведицы в ногах. А над нами в звёздной сети бьётся чёрная рыбина моей субмарины.

Санта-субмарина!

7.

Утром я проснулся оттого, что в ухо забрался жучок. Попробовал достать его мизинцем, но насекомое забилось ещё глубже. Спросонья я нечаянно раздавил его - со страшным хрустом! Взвизгнув от омерзения, бросился к ручью промывать ухо. Сна как не бывало. Я утопил его в пригоршне холодной воды.

Пока я развожу костёр, Василика пригоняет коней. Только она могла разыскать их, забредших невесть куда. Слегка одичав за ночь, кони подпускают к себе не сразу - после долгих увещёваний и хлебных посулов. Мокрые от росы, с кровавыми следами лопнувших от пересоса клещёй, с репейными колючками в челках и гривах, они наконец вверяют себя в хозяйские руки.

Грай возвращается из ночных похождений в коре засохшей грязи. Поваляться в осоке, принять болотную ванну - любимое его удовольствие. Или, может быть, он надеется, что на такую грязную спину никто не посмеет положить потник, седло, вьюки? Скребу его, чищу, а он дышит в лицо мокрыми травами, ароматом кадушки с огурцами - смородиновым листом, диким чесноком, щавелем.

Путь на Край Мира начинался из глубокого ущелья, заросшего таёжными джунглями столь густо, что упади сюда самолёт, и он не разобьется - спружинит на батуте из ветвей, подпрыгнет и опустится на сплетённые кроны целёхоньким.

Внизу сквозь темную зелень листвы светилась нежная зелень реки. Здесь, у входа в ущелье, пологие берега перерастали в каменные стены неоглядной высоты. Скала нависла над тропой гигантской обратной лестницей, чьи мощные ступени почти перекрывали каньон, громоздясь одна над другой.

Берег, по которому мы ехали, входил в ущелье узким заплечиком и очень скоро начинал лезть вверх, упираясь в осыпь каменных глыб. Граненые валуны застыли в самых неустойчивых положениях. Даже непонятно было, что помешало им съехать вниз до конца и что держит их до сих пор? Казалось, неудержимый этот камнепад застыл, повинуясь гипнозу чьего-то взгляда, и стоит этому неведомому духу гор отвести на секунду взор, как вся лавина с пылью и грохотом ринется на заплечико, а оттуда в реку.

Некий дух гор в чем-то провинился, и старшие братья велели держать ему обвал взглядом до тех пор, пока на него не вступит грешник ещё более горший. Только так можно было объяснить это шаткое равновесие.

Осыпью Осужденного Духа назвал я этот подъём.

Мы ведем коней в поводу. Грай карабкается за мной, как заправский альпинист, но иногда подкова соскальзывает с перекошенного камня, и тогда грузное тело слегка сотрясает осыпь. Если умный все же пойдет в гору, то уж коня за собой не потащит, Василикин Гнедко корячится на ребристых плитах, то и дело оступаясь и приседая.

Застывший оползень вывел нас на маленькое плато, прилепившееся к горной стене. Его стоило наречь Эдемом за то, что после смертельного риска и испытания на грешность человек попадал в светлую березовую рощу и мог перевести дух, повалившись в фиалки, цикламены, горную лаванду, огненно-рыжие жарки. Здесь он мог вкусить и целебных ягод облепихи, а пройдя чуть дальше - напиться из полуводопада-полуручья. Без брызг и мути тонкой широкой лентой соскользал он по отвесной плите, а затем, отразившись внизу о плавную крутость, фонтаном взлетел вверх и в три коротких извива сбегал в пропасть. Высота разрывала поток на части, и он не вливался в реку, а обрушивался в нее дождем.

Кроны берез вспухали от птичьего щебета. Плети плюща состязались между собой, кто выше заползет на скалу. Солнце нагревало серые камни, и на них выступали красные капельки земляники. И верилось: вот она, та страна, где «камень становится растением, растение - зверем, зверь - человеком, человек - демоном, демон - богом». Влажный лоб чутко ловит токи ветерка, уши полны птичьих трелей, а глаза залиты сквозь опущенные веки красным золотом солнца.

Здесь было так привольно и радостно, что не хотелось никуда уходить. А мысль о том, чтобы навсегда раствориться в этом зелёном шуме и солнечном буйстве, стать вековечной его частицей, казалась такой заманчивой, что, окажись в моих руках пистолет, я бы не колеблясь, простым нажатием на курок ввергнул себя в этот прекрасный солнцеворот листвы, брызг, птичьего гомона.

Смерть переходила здесь в жизнь щедро, зримо и утешительно.

Вон поодаль из распластанного, наполовину осевшего в землю ствола старой березы вытянулись в рядок семь молодых деревцев. Чем не белые щенята, которых кормит развалившаяся псина?

В стене у расщелины, откуда выливался ручей, была выбита полукруглая ниша размером с почтовый ящик. В нише на плоском красном камне сидел бронзовый, посиневший от времени буддийский божок.

Унести бы бурханчик с собой да поставить на письменный стол… Я не посмел это сделать, и сам не знаю почему. То ли из смутного страха перед спуском по обвалу. (А вдруг, чем чёрт не шутит, глыбы ринутся вниз именно тогда, когда я разрушу эту маленькую кумирню?) То ли потому, что без этого божка ущелье лишилось бы своей тайны и Край Мира превратился бы в обычный обрыв над пропастью… То ли потому, что вспомнил матроса Жамбалова с его «кумирней» в центральном посту…Но камень, на котором сидел Будда, камень был самым настоящим авантюрином - полудрагоценной разновидностью кварца; земля скупо выпустила его из своих недр только на Алтае. Я отщепил себе кусочек: название камня вполне отвечало духу нашего предприятия.

8.

Странное зрение обрел я в горах. Вот зеленобородый корявый кедр сталкивает с валуна березу. Корни её выброшены в воздух, она скособочилась, как канатоходец, потерявший равновесие, и держится до первого ветра. немой вопль о помощи висит над валуном.

Толстенные чешуйчатые корни кедрачей обвивают валуны, как змеи, приподнимают камни над землей, вдавливают их в податливые тела толстенных стволов, и те вбирают их, втягивают их в себя, будто переваривают каменную добычу в морщинистых дуплах, как желудках. Одревесневшие лапы, когти, клешни, щупальца всех мыслимых на земле видов цепляются за скудную, нанесенную ветром почву. Глядя на них, понимаешь, как и почему сложились легенды о хищных орхидеях, растениях-людоедах.

А такого я не видывал за всю свою многоезжую жизнь. Могучее дерево высилось посреди плато. Сквозь лохмотья отринутой коры белели округлости всех форм человеческого тела. Корявый ствол оброс гроздьями женских грудей, вспученными и продавленными пупами, бородавками. Это было живое изваяние. Должно быть, под сенью именно такого древа Эроса свершилось грехопадение Адама и Евы. Тут даже не надо было срывать никаких запретных плодов. Достаточно было внимательно рассмотреть ствол.

Плато Эдем кончалось площадкой, заваленной обломками шестигранных столбов, похожих на гробы. Площадка Разбитых Саркофагов, (по-другому её не назовешь) жалась к стесу горы и уходила за поворот сужающимся карнизом.

Алтайское солнце било в каменную стену с такой силой, что казалось, именно солнечные лучи и раздробили базальтовый монолит. Это из-под их золотых ломиков просыпалась на тропу каменная дребедень. «Каменоломня Солнца»,-нанес я новое название на свою мысленную карту.

Гнедко, покорно шедший за Василикой, вдруг захрапел, замотал головой, вырывая повод. Грай тоже раздул ноздри, присел, упираясь передними копытами.

- Балуй, черт! - прикрикнула Василика.

Кони,всхрапывая, прядя ушами, нехотя пошли следом.

Стена состояла в этом месте из гигантской перекошенной стопы каменных плит с глубоко выветренными промежутками. Плиты выступали неровными острыми краями в самых неподходящих местах - то под ногами, то на уровне глаз. Да и сам карниз являл собой край пластины, выдающийся на метр-полтора из общей стопы. В тёмных промежутках прятались корни и змеи. Корни спускались от корявых деревцев, росших на закраинах плит. А змеи - плоскоголовые бурые щитомордники - гнездились в щелях друг над другом - ярусами и этажами. Я назвал стенку Змеиным Солярием, потому что на её каменных полках гады занимались не чем иным, как грели холодную кровь, переваривали на солнцепеке добычу да крутили любовь в прямом смысле этого слова: завязывались скользкими тугими узлами, обвивали друг дружку, сплетались в клубки. При нашем появлении Змеиный Солярий щетинился живыми отростками, которые, гибко покачиваясь, поворачивались нам вслед дружно, словно ворс под ладонью. Они шипели так яростно и надсадно, как будто шипом своим могли спихнуть нас в пропасть. На какую-то секунду, я и в самом деле почувствовал его упругую отталкивающую силу. Мы жались к самому краю тропы, но все равно плоские коробочки змеиных голов качались у самых плеч.

Если в крови Василики жила не только жрица огня, но кое-что перепало и от бродячих факиров-заклинателей, то тем лишь и можно объяснить наш благополучный проход Змеиного Солярия. Мы прошли его так поспешно, что я ни разу не успел ужаснуться высоте, ниспадающей за обрывом карниза.

Тропа вилась по каменной стене и продолжала сужаться. Когда она достигла ширины газетной страницы, я вдруг сообразил, что пути обратно нам уже нет - кони просто не смогут развернуться. Я хотел поделиться столь неприятным открытием с Василикой, но понял, что она сама обо всем догадалась, потому-то мы и идем вперед и вверх безостановочно. Высота росла, и очень скоро я почувствовал себя так, будто стою на балконе десятиэтажного дома и балкон этот без перил. Я с детства боюсь неогороженной высоты и сейчас, сделав несколько шагов, ощутил в коленях знакомую дрожь с томительно сосущей отдачей под ложечку. Боязнь высоты - сладостный страх, ибо где-то в глубинах сознания живет предчувствие: смертельный удар твой будет предварен упоительнейшими секундами полета, пусть отвесного, пусть недолгого, но всё-таки полета, гибельное блаженство которого суждено узнать лишь парашютистам с нераскрывшимися куполами.

Чтобы избавиться от страха я стал смотреть только на тропу. Перекрученная, как тесьма, она отвлекала от жутковатого соблазна глядеть вниз: каждый шаг приходилось обдумывать, словно шахматный ход. И все же боковым зрением я видел, что мы поднялись примерно на уровень стрелы башенного крана. Я представил, что мы и в самом деле стоим с Граем на ажурном пролете где-нибудь в Черёмушках, и на минуту сделалось смешно.

«Ну хорошо,- усердно обманывал я себя,- а если бы эта тропа пролегала на поляне?! Я бы прошел по ней не покачнувшись, даже не заметив, что иду по идеальной прямой. Мне бы хватило ширины стопы. В конце концов, там, внизу, ничто не соразмерно привычным вещам, ничто не выдаёт высоту. Почему бы мне не представить тогда, что в ста метрах подо мной течёт не горная речка, а ручеёк, такой же узенький, каким он видится мне сейчас? А все валуны и каменья внизу - всего-навсего галька. Да-да, я иду вдоль ручья и вижу его с высоты своего роста. Только и всего».

И я пошел почти безбоязненно. Во всяком случае, высота не манила и не притягивала к себе.

Поодаль от тропы и чуть внизу пролетели две птицы, и я увидел их серые в крапинку спины. Я видел спины летящих птиц! Я стоял так высоко, что видел птиц сверху, и парящие птицы были ближе, чем земля.

Высота - близкая, зовущая, пьянящая - ощутилась так остро, что в глазах закачалось ущелье, а каменная стена сама собой стала отдаляться от правого плеча. Плеча, которое так жаждало втиснуться в нее, но не могло почему-то приблизиться к спасительной тверди ни на йоту. Закричи я в ту секунду от ужаса, и уж точно бы свалился вниз. Но спазм перехватил горло. Я промолчал. Удержался.

Василика же бодро шагала по карнизу, едва видная из-за крупа Гнедко. Конь покорно шел следом, но копыта он ставил по самому краю тропы. Держаться ближе к стене ему мешал правый вьюк - в самый раз было перерезать перекидные ремни, и черт с ними, с этими спальниками! Но нож остался в левой суме, а та давно уже свисала над пропастью.

Грай, как и все животные, избегает встречаться глазами с человеком, но сейчас он явно ловит мой взгляд, а поймав, заставляет меня отвернуться. «Куда завел, хозяин?» - не мигая, спрашивал конь.

Тропа-ловушка начиналась от Змеиного Солярия. Ступив на нее с конём, не свернешь назад- лошадь пятиться не умеет, а обойти её ты не сможешь. Похоже, что Василика и сама не знает, куда выходит эта тропа. Да и выходит ли она вообще куда-нибудь? Может быть, дальше, вон за тем поворотом, она обрушена камнепадом или завалена осыпью? Я не хотел думать, что будет, если так оно и случится. Но картина рисовалась сама собой: две лошади медленно и плавно, словно в рапидной киносъемке, кувыркаясь, летят вниз. Летят вдоль отвесных каменных столбов-кристаллов, из которых сплошь составлена наша стена, летят, оглашая ущелье истошным ржанием…

Чтобы освободить дорогу назад, придётся, выбрав самый неожиданный для коня момент, с силой рвануть за повод к пропасти…

Грай шел за мной, приглядываясь, куда и как я ставлю ступни. Правый вьюк истёрся о стенку до дыр. Перед каждым новым перекосом карниза я оборачивался и спрашивал коня глазами: «Пройдешь?» - «Пройду»,-отвечал тот и осторожно обнюхивал накрененные к обрыву плиты.

К полудню случилось самое страшное - мы стали. Путь преградила плита, вылезшая из стены до середины и без того узкого карниза. Ни вперед, ни назад. Я стою на каменном припае шириной чуть больше книги. В метре от меня сечет воздух хвост Гнедко, сзади подпирает лбом Грай. Эх, вертолёт бы сюда, вертолёт…

Но винтокрылая машина могла бы зависнуть лишь в стороне, в нескольких метрах от тропы, и то если бы за её штурвалом сидел очень рисковый летчик.

И вдруг я явственно вижу качающийся в стороне трап. Чтобы вцепиться в него, нужно решиться на хороший цирковой прыжок. Ноги мои напряглись, стена отвалилась от спины и огромное полетное пространство - от далекой низины до перистых стратосферных облаков - стало медленно надвигаться, вбирать, втягивать меня в себя.

Что это? Горная болезнь? Головокружение? Галлюцинация? Я раскидываю руки, хватаюсь за выступы стенки, закрываю глаза. Ноги ослабли, а в коленях опять задрожали невесть как там оказавшиеся пружины. Приподнимаю веки - трап исчез, зато неподалеку кружит огромная птица - не то гриф, не то орлан. «На перевале его укусил орёл», - вспомнились строчки из «Двенадцати стульев» и отец Фёдор, вскарабкавшийся на неприступный утёс. Все это кажется сейчас ужасно смешным, и я хохочу так, что Гнедко удивлённо оглядывается, а Василика кричит мне: «Ты что, тронулся?!» Смеяться в эдаком положении не менее безрассудно, чем видеть «небесные лестницы».

У Новикова-Прибоя есть эпизод: подводники в отсеке затонувшей «Мурены» слушают из граммофонной трубы «Блоху». Шаляпинское «бло-ха-ха-ха!» ввергло их в гомерический хохот. Они хохотали почти до удушья.

- Тяк-тяп-тяк!- Это не водолазы стучатся в корпус затонувшей субмарины. Это цыганка рубит топориком злополучную скалу.

Скорее всего то, что она делает, - сизифов труд. Сколько их там ещё впереди, таких выступов?

Я нахожу в кармане кусок хлеба. Грай ест его с ладони медленно, по частям, как кошка. Крохи он подгребает нижней губой. Она у него вроде квадратной коробочки из чёрной губчатой резины.

Василика рубит скалу. Я вижу, как сыплется вниз каменное крошево; иногда ей удаётся отбить увесистый кусок, но звук, с каким он прыгает по дну ущелья, до нас не доносится…

Пройти к Василике мешает Гнедко - его не обойдешь. Пролезть под брюхом? А если испугается, шарахнется? Тогда наверняка сорвется сам да и меня спихнет. Даже к самому смирному коню нельзя подходить сзади - может сработать оборонительный рефлекс, и он взбрыкнет. Затаив дыхание, я оглаживаю Гнедка, ласково похлопываю по бедру, улучив момент, на четвереньках, извернувшись боком, проскальзываю у него между задних ног, а затем точно так же - между передних. Жеребец недовольно вскидывается, переступает с ноги на ногу, но я уже рядом с Василикой.

Теперь мы рубим напересмену. Топор постепенно превращается в молоток. Но и выступ тает на глазах. И вот уже пугливый жеребец, обдирая круп об острые скалы, проходит по ту сторону преграды. Рыжую шерсть, оставшуюся на камне, я снимаю на память.

- Обратно пойдем другим путем, - обнадеживает Василика. - По пологому склону,

Я облегченно вздыхаю. Теперь не придется признаваться, что спуск по карнизу я смогу совершить только в вертолёте.

Провисев «слезой на реснице» ещё часа два, мы выбираемся наконец, на Край Мира. Это площадка (слава богу, площадка!) внутри полукороны старого вулкана. Сама корона будто срезана гигантским ножом до самого подножья горы (по этому-то вертикальному стесу и вился наш карниз). Зубчатка полукороны высилась вокруг нас руинами эллинского амфитеатра. Вид отсюда простирался такой, что я, забыв о своих страхах, подошел почти к краю.

Да, это действительно был Край Мира! Торжественный простор открывался до самого закругления планетного шара. Панорама снеговых вершин то задергивалась туманом - и надолго, то «занавес», повинуясь знаку неведомого режиссера, распахивался, и величественное зрелище представало глазам на несколько минут, как награда за чье-то неведомое добро, как укор, зов стремления к высотам, как немая, но страстная проповедь. Изломы беззвучных молний вычерчивали в вышине пики иных, надмирных хребтов. Каменные гребни, размеченные во все тона синевы, тасовались и уходили волнами в непроглядную мглу, за которой простирался Тибет, заповедная таинственная страна.

Отсюда, с Края Мира, я видел красные крыши Поталы- далай-ламского дворда, чьи белые стены каскадами ниспадали из высокогорного космически черноватого неба. Зеркальным золотом сияли башенки субурганов, и под загнутыми углами кровель звенели от солнечных лучей серебряные колокольцы. Страстно и мрачно ревели трубы из человечьих костей, глухо бухали расписанные драконами тамбурины. Я втягивал ноздрями пряные дымы, которые испускали бронзовые курильницы, и ощущал на языке вкус меда с топленым маслом, плававшего в жертвенных чашах.

Там, в Лхасе, в столице Тибета, которую время до недавних пор обтекало так бережно и счастливо, хранились завернутые в жёлтые лоскуты книги - свод сокровенных тайн жизни и любви, бытия и смерти.

Я никогда не прочту их - древние библиотеки сожжены хунвейбинами. За дворцами Лхасы притаились стартовые позиции китайских баллистических ракет…

Куда девалась Василика? На площадке её не видно. Только кони наши стоят, положив головы друг дружке на шею. Устали. Я делаю шаг в сторону и вдруг замечаю, что весь «стадион», вся его арена сплошь прикрыта каменными капканами. Плоские осколки так нагромождены друг на друга, что стоит неосторожно ступить на плиту, как она предательски опрокидывается и защемляет ногу. Шаткие камни осклизлы, замшелы. То и дело они глухо жмакают, как ловушки, сработавшие впустую. Между ними торчат острые жесткие травы. В их неподвижности есть нечто от выжидания хищников-трупоедов: «Поскользнись, упади, убейся об острый камень, сломай хотя бы ногу, и ты наш, ты отсюда не выберешься.-… Мы прорастем сквозь тебя, мы превратим тебя в перегной и будем тобой питаться». Не это ли листва цыганского корня «ман»?

- Василика! - кричу я в рупор из ладоней.

- …Илика… лика… ика! - ожил, загрохотал вдруг мёртвый амфитеатр. Горные духи восседали на его каменных скамьях и злорадно наслаждались моим одиночеством. Я вернулся к Краю Мира. Я встал на самую его кромку…

Солнце истекало оранжевой смолой. Оно садилось в узкую полосу, густо-красную, как отстой неразбавленного чая.

Как странно видеть горные вершины под навесом носков своих разбитых сапог, видеть выплывающие из-под твоих подошв облака. Одно из них, тонкое, широкое, нанизывается на корону и отсекает её от всего мира. Фантастическое зрелище - каменный цирк посреди облака, которое, может быть, час назад висело над степью, над трассами рейсовых самолётов.

Теперь вместо бездны у меня под ногами тугие белые саморазвертывающиеся клубы. Кажется, шагни - и тебя подбросит на них как на сетке…

Облако уползает, возвращая вид на безбрежное окаменевшее море. Когда-то оно действительно волновалось, плескалось. Огненные штормы вздымали магму, пока однажды её валы не замерли в последних своих всплесках… Последний миг творения земли застыл в неровных гребнях хребтов. Вот он, самый древний след времени, какой дано созерцать человеку…

И вдруг накатывает предчувствие, что вот сползет сейчас облачная пелена, и мне откроется самая главная истина мира. «Ну же, ну!» - тороплю я это мгновение. Оно проскальзывает мимо. Оно уже за моей спиной, за зубцами короны. Я упустил его.

Сзади зажмакали каменные капканы. Василика! Искала корень.

- Нашла?

- Нет… - грустно качает она головой.

«Не переживай, - хочется утешить её. - Мне тоже не удалось сегодня добраться до «корня зла и добра». Мы товарищи по неудаче».

- А без «мана» ты не проживешь?

- Я проживу. Дядя Матвей не проживет. У него рак горла…

Так вот отчего у него такое изможденное лицо. Не борода иссосала его…

- Чем ни лечился: и лекарства пил, и янтарный мундштук курил - помогает, говорят. А ему все хуже и хуже… «Ман» - рачья чума. Рак от него бежит.

Через расщелину в базальтовой короне мы выводим коней из вулкана на обратный пологий скат. Кони осторожно принимают уклон на передние ноги. На вытянутых шеях балансирами качаются тяжелые головы: вниз, вниз, вниз…

Коса Василики ходит перед глазами, как маятник. Мы съезжаемся конь о конь. Мы едем домой.

- Выходи за меня замуж.

- Нет.

- Почему?

Василика насмешливо косится на мой забинтованный палец:

- Ты не умеешь чинить сбрую. Ты не умеешь ковать лошадей. Ты не умеешь играть на гитаре…

Василика срывает алый горный пион и вплетает его в гриву коня.

9.

Они выскочили нам навстречу, Матвей и Алексей, на распаленных конях - злые.

- Ну, девка! - погрозил Матвей Василике кулаком, обмотанным плетью. - Погуляла, и будет! Марш домой!

Разъяренный старик хлестанул Василикиного коня, и тот понёс по просеке, унося девушку с чёрной косой. Алексей загородил мне дорогу. Он держался спокойнее, но таким хмурым я его никогда не видел.

- Слезай, паря! Иди, куда шел! - процедил он сквозь роскошные зубы. Я понял, что все оправдания бессмысленны. К тому же у меня дурацкое свойство - испытывать вину даже тогда, когда тебя, невинного, в чем-то подозревают, и от одного этого становится неловко, и начинаешь вести себя так, как будто ты в самом деле что-то натворил. Я спрыгнул наземь, Алексей подобрал Граев повод, развернулся и не оглядываясь ускакал вслед за Василикой и Матвеем.

Я брёл по лесной колее, которая вела к треклятому сельпо. Было такое чувство, как будто меня сбили на рыцарском турнире, отняли коня и похитили прекрасную даму. Но это творилось в верхних слоях души, а в нижних… Там кипело, как в ведьминском котле, - и ревность, и обида, и стыд, и тоска, и что-то ещё, отчего сами собой наворачивались горячие слезы. Утешаться оставалось тем, что все равно бы пришлось расстаться: отпуск кончится, и надо будет возвращаться на корабль…

Тишина вокруг стояла глухая, словно в ушах полопались перепонки. А может, потому, что я брёл, ничего не видя, ничего не слыша.

К вечеру добрался до асфальтовой ленты Чуйского тракта, присел на обочину и стал ждать попутный автобус. Ждать пришлось долго. Но прежде чем я услышал вой автобусного мотора, из просеки вынеслась девушка на коне-Василика и Грай! Она подскакала ко мне и спрыгнула на обочину. Взмыленный Грай шумно перевёл дух. Я обнял его за мокрую шею, и Василика, наверное, догадалась, кому на самом деле предназначалось это объятие.

- Замуж звал? - выдыхала она каждое слово.- Я от них сбежала. Бери!

Я ошеломлённо хлопал глазами. Без паспорта и свидетельства о браке в Северодар ее не пропустят…

- Паспорт с тобой?

Более идиотского вопроса в такую минуту придумать было нельзя. Она прочитала на моем лице все, что я хотел скрыть,- замешательство, сомнение… Улыбнулась зло и красиво:

- Сейчас привезу!

Вскочила в седло и ткнула Грая коленями. Конь присел и рванул с места так, что потерял подкову. Я кричал им вслед, но Василика не обернулась. Она неслась по шоссе, навстречу автобусу и мимо него…

Я подобрал подкову и влез в междугородный «Икарус», сверкающий, как инопланетный ковчег.

Подкову Грая с разрешения командира приварили к крышке верхнего рубочного люка. Когда люк был распахнут, литой кругляк загораживал подкову от чужого глаза, когда же люк задраивался, видеть её могли разве что рыбы. Не знаю, счастливая ли подкова тому причиной или ещё что, но только нам преотчаянно везло и в торпедных атаках, и в скрытых прорывах, и в шторм, и в лед… Правда, подкова от морской воды быстро таяла, уменьшалась, как шагреневая кожа. Когда она истоньшала и вовсе, в судьбе моей произошёл крутой поворот: я ушёл с корабля.

Полярный - Барнаул

1979 г.

ИЗ ЖИЗНИ ЧЕТВЕРТОЙ ЭСКАДРЫ

Записки комбрига

Контр-адмирал Юрий Даньков

12 октября 1960 года… С этого дня началась моя 25-летняя служба на Северном Флоте в легендарной, 4-й Краснознамённой ордена Ушакова 1 степени эскадре подводных лодок - ровеснице Северного Флота. Все подводные лодки 633 проекта, прибывшие на Северный Флот, вошли в состав 96 бригады 33 дивизии подводных лодок (15 июля 1961 года дивизия переформирована в 4-ю эскадру). Командовал дивизией капитан 1 ранга Николай Иванович Ямщиков (впоследствии - контр-адмирал). Так получилось, что на первых этапах службы моим становлением руководили люди, которые, даже судя по их фамилиям, обладали даром умелого управления (в период учёбы в училищах - начальник ВМУЗ - адмирал Кучеров, который занимал должность во время войны начальника штаба Северного Флота; с прибытием на ЧФ - комбриг капитан 1 ранга Кучер; с прибытием на СФ - командир дивизии капитан 1 ранга Н.И Ямщиков).

96-я бригада начала осваивать новый проект лодок, которые вошли в ее состав: "С-350" (командир - О.К Абрамов); "С-351" (командир - Жданов В.В); "С-352" (командир - М.Лепницкий); "С-353" (командир - Новожилов); "С-354" (командир - Бунин); "С-32" (командир - Забояркин); "С-34" (командир - О.П Шадрич.); "С-11" (командир -В. Жураковский).

В это же время остальные бригады начали осваивать также новый проект - большие океанские подводные лодки 641 проекта. Штаб бригады (командир бригады капитан 1 ранга И.Лихарев, начальник штаба бригады - капитан 1 ранга В.Агафонов, который в 1962 году в должности комбрига повёл четыре подводных лодки в район острова Куба для выполнения специального задания, связанного с Карибским кризисом) принял нашу подводную лодку строго. Мы считали, что наш экипаж отработан хорошо, тем более что мы совершили успешно сложный переход с одного театра на другой, техника содержится в хорошем состоянии. Однако штаб бригады был другого мнения, считая, что мы пришли с курортного Чёрноморского Флота и что мы должны понять суровую северную службу. И действительно, только после того, как мы переделали всю документацию, изучили и организовали службу и содержание техники в соответствии с северными требованиями, изучили новый для нас театр плавания, штаб бригады подтвердил кораблю задачу № 1 и принял нас в дружную семью северян, да и мы сами стали считать себя полноценными северянами. Начались повседневные служебные будни, отработка задач боевой подготовки, совершенствование организации службы.

В 1961 подводников флота потрясла трагедия - затонула в Баренцевом море подводная лодка 644 проекта "С-80", правда не из состава 4 эскадры. Это была подводная лодка 613 проекта, переоборудованная под ракетное вооружение. Подводные лодки нашей эскадры и бригады принимали активное участие в поисках в море этой пл, на некоторых лодках для этой цели устанавливалось специальное оборудование. Ужесточились требования к проверке готовности лодок к выходу в море.

В начале 1962 года произошла новая трагедия, теперь уже на нашей эскадре - взрыв на подводной лодке 641 проекта "Б-37" 211 бригады (командир - капитан 2 ранга Анатолий Бегеба). 11 января утром стояла морозная полярная ночь. Пл "Б-37" готовилась к выходу на боевую службу (выход планировался на следующие сутки), она была ошвартована первым корпусом правым бортом у третьего причала и имела полностью загруженные все запасы, включая оружие. На подлодке шло контрольное приготовление корабля к походу. Вторым корпусом у этого же причала к "Б-37" была ошвартована пл 633 проекта "С-350", накануне прибывшая из заводского ремонта (оружие, топливо, вода и другие запасы на нее ещё не были загружены, она сидела высоко и выглядела, как картинка, блестя свежЕе выкрашенными бортами). У соседнего четвёртого причала первым корпусом была ошвартована ПКЗ - 82 (плавказарма финской постройки), а к ней - четыре ПЛ 633 проекта 96 бригады. Наша подводная лодка - пл "С-351" стояла крайним корпусом. У нас шло обычное ежедневное проворачивание оружия и технических средств.

В 8.22, когда только что поступила команда "провернуть в электрическую, гидравликой, воздухом", сверху раздался удар (первое впечатление, будто на палубу уронили головку шпиля), но при этом лодку закачало. Командир капитан 2 ранга В.В. Жданов, находящийся в это время в 1-м отсеке, производя обход корабля, немедленно убыл на мостик и тут же подал команду "по местам стоять, со швартовых сниматься". Когда швартовые команды прибежали на палубу (я, согласно корабельному расписанию, возглавлял носовую швартову команду), перед нами предстала картина: две подводные лодки у третьего причала стояли с большим дифферентом на нос, их носовые оконечности почти до рубки были полностью погружены в воду, из рубочного люка "Б-37" шёл густой дым, на всех подводных лодках эскадры прожектора прощупывали воду Екатерининской гавани, в воде мелькали плавающие люди.

Оказалось, что на "Б-37" произошёл пожар и затем - в 8.22 взрыв от детонации запасных торпед в 1-м отсеке, причём такой мощности, что взрывной волной были оторваны от корпуса и погрузились на дно гавани все торпедные аппараты с торпедами, сорвана надстройка лёгкого корпуса с баллонами ВВД (воздуха высокого давления - каждый баллон по 410 литров давлением 200 атмосфер), повреждён прочный корпус соседней "С-350", разрушено здание МТЧ (минно-торпедной части) береговой базы) вместе с хвостовыми частями торпед, находящимися в нём. Баллоны ВВД с большим свистом и осколки лёгкого корпуса разлетелись на большое расстояние по всему городу Полярный, нанося различные повреждения зданиям и людям (например, головка шпиля залетела в штаб бригады на второй этаж в кабинет флагманского минёра), в ближайших от причалов зданиях были выбиты все стёкла. Родственники подводников, проживающие в городе, ринулись на территорию эскадры для выяснения судьбы своих близких. В связи с этим командование вынуждено было выставить оцепление из матросов в районе взрыва. Я возглавлял группу оцепления непосредственно на 3-м причале вблизи кормового люка "Б-37". Люк был отдраен и к нему перенесён трап. На моих глазах, когда в лодку через люк спустились три лёгких водолаза в снаряжении с целью разведки, кормовая часть корпуса стала быстро погружаться, двое из них выбраться наверх не смогли и погибли. На "С-350" в результате разрушения прочного корпуса были затоплены 1-й и 2-й отсеки. Личный состав этих отсеков пытался отдраить переборку в центральный пост, но центральный пост им этого не позволил, т.к. в противном случае была бы затоплена вся подводная лодка. Спастись через торпедопогрузочный люк они также не смогли. Там погибли 11 человек (из них - два офицера и один мичман). Остальной личный состав лодки был выведен из аварийной ПЛ под руководством старшего помощника командира Е.Г. Малькова через люк 7-го отсека. Всего погибло при взрыве более 100 человек, включая личный состав "Б-37", несколько солдат-строителей, ремонтирующих 2-й причал, несколько матросов береговой базы, заваленных торпедами в здании МТЧ и несколько человек с других подводных лодок. С нашей "С-351" погиб молодой матрос Яблоков, который в момент взрыва шёл по причалу на свою лодку, взрывной волной был отброшен к сопке и погиб от удара об нее. Истинная причина пожара на "Б-37", вызвавшего детонацию боевых головок запасных торпед, до сих пор не выявлена. Возможно, причиной пожара было возгорание регенеративных патронов, хранящихся в 1-м отсеке. По результатам работы многочисленных комиссий после этой трагедии, были сделаны существенные выводы: откорректированы многие корабельные расписания, было запрещёно хранение в 1-м отсеке горючих вещёств и, в первую очередь, патронов регенерации воздуха, предписано обязательное присутствие на корабле всего личного состава при ежедневном осмотре и проворачивании оружия технических средств под руководством командира, на боеголовки запасных торпед были введены огнезащитные чехлы, усилена дежурно-вахтенная служба дежурным торпедистом и другие.

В дальних походах

В основном моя служба на Северном Флоте прошла в дальних плаваниях (на боевых службах) с перерывами на учёбу на командирских классах и в Академии. Боевая служба - это высшая форма боевого дежурства кораблей, приравниваемая к выполнению боевой задачи. Всего - 11 боевых служб, из них 8 продолжительностью более 6 месяцев (максимальная продолжительность - 13 месяцев). В чистом виде в дальних плаваниях вдали от дома и близких я прослужил 10,5 лет.

На свою первую боевую службу я пошёл в начале 1964 года в должности старшего помощника командира "С-351". Район, в котором нам предназначалось выполнять задачу боевой службы был расположен в нейтральных водах вблизи военно-морской базы стратегических подлодок Великобритании Холи лох. И вот за трое суток до окончания нашего пребывания в назначенном районе, гидроакустик доложил, что слышит на низких частотах непонятные звуки. Первоначально эти звуки были классифицированы, как звуки, издаваемые морскими животными. Но затем, подстроившись по частоте, мы начали различать слова на английском языке. Оказалось, что какие-то три объекта вели переговоры между собой, используя звукоподводную связь (ЗПС), Это были три подводные лодки (одна атомная и две дизель-электрические), проводившие учения и маневрирующие вместе с нами в одном районе. При этом они сообщали друг другу свои курс и скорость. Прошло не так много времени (чуть больше года) после известного так называемого "Кубинского кризиса", когда три из четырёх наших подводных лодок были вынуждены всплыть в надводное положение для зарядки аккумуляторной батареи (АБ) после преследования их противолодочными силами США. Поэтому командование ВМФ болезненно реагировало на каждый случай потери скрытности нашими подводными лодками. Перед командиром Владимиром Васильевичем Ждановым стояла дилемма: продолжать находиться в районе для выявления характера действий обнаруженных ПЛ или срочно уходить из района. В первом случае имелась высокая вероятность быть обнаруженными и соответственно нести ответственность за потерю скрытности. Командир выбрал первое, и мы продолжали вести наблюдение за обнаруженными объектами, соблюдая максимальную скрытность действий. Все переговоры объектов по ЗПС записывались нами на магнитофон, переводились на русский язык, а их маневрирование наносилось на карту. Таким образом, был выявлен район боевой подготовки английских субмарин, характер их маневрирования.

На третьи сутки закончились запасы магнитофонной плёнки, которые специально выдавались в поход для этих целей, поэтому пришлось использовать культмассовые плёнки замполита с записями популярных артистов. Однажды при всплытии на перископную глубину на очередной сеанс связи, при осмотре горизонта, командир обнаружил, что на расстоянии не более пяти кабельтов на него смотрит такой же перископ подводной лодки. Пришлось срочно уклоняться уходом на глубину. К этому времени наша аккумуляторная батарея требовала подзарядки, командир принял решение произвести ее зарядку под РДП (работа двигателя под водой) в тёмное время суток на перископной глубине. Но в течение ночи зарядить АБ нам не удалось, так как приходилось много раз выполнять срочное погружение, уклоняясь от обнаружения самолётными радарами. Радиоразведка выявила, что в нашем районе противолодочная авиация производит интенсивный поиск подводной лодки (до 21 самолётовылетов противолодочных самолётов "Шеклтон"). К исходу суток гидроакустик доложил об обнаружении работы корабельного гидролокатора, сила сигнала которого быстро увеличивалась. Командир попытался уклониться от обнаружения, используя манёвр, ход и пассивные средства ГПД (гидроакустического противодействия). Но попытка успехом не увенчалась, так как аккумуляторная батарея была уже значительно разряжена, и нельзя было использовать полный ход, а средний ход можно было дать только кратковременно. Поэтому командир дал приказание погрузиться на предельную глубину и насколько возможно дольше продержаться на экономическом ходу 2 узла, уходя из района на запад, надеясь на вероятность (хотя и малую) того, что противолодочный корабль потеряет контакт с из-за большой глубины погружения подлодки и, возможно, по причине изменения гидрологии моря. Но противолодочный корабль надёжно удерживал контакт с нами. Работа корабельного гидролокатора прослушивалась уже без приборов во всех отсеках.

В 6 часов утра 6 марта после доклада командира БЧ-5 о том, что плотность электролита аккумуляторной батареи 1,050 (то есть чуть выше плотности воды), мы вынуждены были всплыть в надводное положение для зарядки АБ и, гордо подняв Военно-Морской флаг, начать ее зарядку. По корме подводной лодки в расстоянии не более пяти кабельтовых маневрировал английский СКР (сторожевой корабль) "Блэквуд", имея полностью освещённой палубу и надстройки. Над нашей рубкой на низкой высоте пролетел противолодочный вертолёт, дав над лодкой очередь из пулемёта трассирующими пулями (возможно холостыми). После нашего доклада обстановки на командный пункт по его приказанию мы начали открытый переход в базу в надводном положении. В течение 2-х последующих суток вплоть до 8 марта нас постоянно сопровождал СКР, а над лодкой производили облёты противолодочные самолёты "Шеклтон". Наш командир В.В. Жданов решил использовать эти обстоятельства для уточнения тактико-технических возможностей нашей техники по непосредственному вероятному противнику (относительную силу сигала и точность пеленгования нашей поисковой РЛС английской самолётной РЛС), а также тактику действий английских противолодочных сил при вторичном поиске пл. Так, после того, как мы полностью зарядили АБ, мы решили посмотреть, что будут делать англичане, если мы попытаемся от них оторваться. Вытащили на мостик две большие банки из-под галет. Одну - запаяли, чтобы она могла плавать, а из второй сделали уголковые отражатели, прибив их к аварийному брусу с грузом таким образом, чтобы они также находились на плаву. Эти плавающие банки должны были давать отражающий сигнал РЛС, как от подводной лодки. Приготовили лодку к погружению, и в тёмное время суток срочно погрузились, выбросив при этом банки из-под галет за борт. Отойдя на некоторое расстояние от точки погружения, всплыли под перископ, чтобы наблюдать за действиями противолодочных сил. Англичане обнаружили исчезновение подводной лодки, и самолёт сразу же поставил отсекающий барьер по первоначальному нашему курсу из 3-х радиогидроакустических буёв. Командир группы радиоразведки старший лейтенант Орлов посоветовал командиру поднять эти буи и привезти в базу для изучения, так как вроде бы этих буёв у них в разведке нет. Командир принял это предложение. Мы всплыли в надводное положение и, на виду у англичан, начали швартоваться к буям и поднимать их на борт вместе с гидрофонами. С возвращением в базу командование высоко оценило результаты нашего похода, особенно была довольна разведка, утверждая, что ещё ни одна подлодка не приносила из похода так много ценных данных. Абсолютно весь экипаж поощрили на разных уровнях - кого комбригом, кого командиром эскадры, кого командующим Флотом. Только командира никто не поощрил, ожидая, что командир должен быть поощрён на уровне Главнокомандующего ВМФ. Через некоторое время из Москвы, наконец, пришло долгожданное "поощрение" и командиру - предупреждение о неполном служебном соответствии за потерю скрытности.

В 1965 году после сдачи зачётов на самостоятельное управление подводной лодкой 633 проекта, мне пришлось срочно, в связи с новым назначением, сдавать зачёты на допуск к самостоятельному управлению большой океанской подводной лодкой проекта 641. Это была подводная лодка того же поколения, что и предыдущий проект, поэтому больших трудностей сдача зачётов у меня не вызвала. Подводными лодками этого проекта с середины 60-х годов были укомплектованы все четыре бригады 4-й эскадры, и они хорошо себя проявили в многочисленных дальних океанских походах, которыми жила эскадра. Дальние походы дизельных подводных лодок внесли ощутимый вклад в становление океанского Военно-Морского Флота. Зоной оперативной ответственности 4-й эскадры было в основном Средиземное море, поэтому в этом районе постоянно несли боевую службу несколько подводных лодок эскадры. В период несения боевой службы подводные лодки решали не только противолодочные задачи, они эффективно использовались для решения практически всех задач, свойственных данному роду сил ВМФ, а главное демонстрировали присутствие Военно-Морского Флага в этом конфликтно-опасном районе.

Сначала это были походы на полную автономность одиночных подводных лодок. В такие походы мне довелось сходить в должности старпома в 1965году на "Б-6" (командир - капитан 2 ранга Игорь Ястремский) и, после окончания командирских классов, на "Б-4" в 1967 году (командир - капитан 2 ранга Игорь Корнеев). Это были обычные автономные плавания. Переход на Средиземное море и возвращение в базу совершались, как правило, скрытно. В тёмное время суток, в плохую видимость и в штормовую погоду, когда зрительными средствами наблюдения вероятность обнаружения лодки была минимальной, подводные лодки имели возможность совершать переход в надводном положении, производя подзарядку аккумуляторной батареи, поддерживая среднюю скорость около 5 узлов. В светлое время суток лодки следовали в подводном положении на оптимальной для обеспечения скрытности глубине под мотором экономического хода, для чего периодически производились погружения на максимальные глубины для замеров гидрологии моря. Вообще всё на подводной лодке было подчинено повышению ее скрытности и максимальной экономии электроэнергии. Ходовые огни ПЛ в целях уменьшения ее заметности в надводном положении не включались. Выход личного состава на мостик осуществлялся строго по одному человеку с отсека под контролем вахтенного офицера по специальным биркам, чтобы в случае срочного погружения обеспечить максимально быстрый уход подлодки на глубину. Наблюдение велось только исключительно пассивными средствами. Выброс мусора производился по специально отработанному расписанию в начале тёмного времени суток в кратчайшие сроки, чтобы ПЛ за ночь могла отойти как можно дальше от того места, где был выброшен мусор (для надёжности это делалось несмотря на то, что перед выбросом мусор готовился таким образом, чтобы он мог сразу затонуть). При плавании вдали от берега для определения своего местоположения подводникам можно было надеяться главным образом на астрономический способ обсерваций. Каждые вечерние и утренние сумерки, когда наиболее чётко выражена линия горизонта, специально отработанный расчёт (вахтенный офицер, вахтенный командир и вахтенный штурман) определяли местоположение подводной лодки по заранее выбранным звёздам с помощью морского секстана. При отсутствии на небе звёзд приходилось полагаться на тщательность счисления пути корабля. В период плавания в прочном корпусе шла размеренная жизнь подводников. Непрерывное многомесячное несение всеми без исключения ходовой вахты: в основном - трёхсменной по 4 часа, а для командира со старпомом (командирская вахта) и для некоторых боевых постов - двухсменная по 8 часов. Для каждой смены имелся свой распорядок дня, который предусматривал в свободное от вахты время всё, что должно быть согласно уставу предоставлено каждому моряку. В нём предусматривалось для каждой смены: время для сна, время для приёма пищи, личное время (включая просмотр кинофильмов в кают-компаниях или в 7 отсеке, другие культурно-массовые мероприятии), тренировки по специальности и на боевых постах, различные корабельные учения, занятия по специальности, уход за материальной частью и другие мероприятия. На подводных лодках 641 проекта имелись штатные кондиционеры воздуха, однако они, как правило, не использовались, так как потребляли много электроэнергии и при работе шумели. Поэтому при плавании в подводном положении и, особенно в южных широтах в отсеках значительно повышалась влажность и температура воздуха (до 400-500 и даже выше). Для обтирания тела в гигиенических целях каждому подводнику в автономном плавании предусматривалось 15 грамм медицинского спирта. Корабельный врач ежедневно проходил по всем отсекам с тазиком, наполненным разбавленным водой спиртом и смоченными в нём тампонами, которыми моряки могли обтереть отдельные участки тела. Запасы пресной воды (30 тонн) из расчёта обеспечения автономности плавания 90 суток позволяли расходовать в сутки не более 300л. Поэтому пресная вода расходовалась только на приготовление пищи, а на умывание, чистку зубов и помывку личного состава в бане использовалась морская вода. Мыло для морской воды, которое выдавалось подводникам по нормам снабжения, почему-то в морской воде не мылилось и морякам перед выходом в плавание приходилось запасаться на весь поход стиральным порошком "Новость" или шампунем "Солнышко", которые хорошо мылились и могли использоваться для умывания и помывки в бане. Надо сказать, что все без исключения подводники понимали необходимость переносить сложности подводного быта, и я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь проявлял недовольство по этому поводу.

Пролив Гибралтар подводные лодки форсировали в каждом случае по-разному. В большинстве случаев - скрытно или в подводном положении или в надводном положении, используя интенсивное судоходство в этом районе, иногда - открыто в надводном положении, демонстрируя пребывание в Средиземном море советских кораблей или маскируя своим открытым плаванием вход в Средиземное море (или выход из него) других подводных лодок в подводном положении. С прибытием на Средиземное море подводные лодки, как правило, решали противолодочные задачи. Переход на Средиземное море занимал примерно месяц, примерно столько же лодки выполняли задачи в Средиземном море, и месяц уходил на возвращение в базу. Коэффициент боевого использования подводных лодок непосредственно для выполнения задач в Средиземном море был невысок.

Корабли 6 Флота США и НАТО в Средиземном море были в более благоприятных условиях. У них имелись постоянные пункты базирования, а у нас, их не было. Если удавалось в период плавания заправить подводную лодку запасами воды, продовольствия и комплектов регенерации воздуха, провести небольшой планово-предупредительный ремонт и отдых личного состава, то продолжительность выполнения задач на Средиземном море увеличивалась. Командование ВМФ постоянно искало пути для повышения коэффициента боевого использования наших подводных лодок на Средиземном море.

Поход в 1965 года мне запомнился эпизодом встречи на Средиземном море с советскими кораблями. Накануне дня Военно-Морского Флота нам было приказано прервать скрытное плавание, всплыть в надводное положение и встретиться с отрядом советских кораблей во главе с крейсером "Слава" (бывший крейсер "Молотов", командир крейсера - капитан 1 ранга Мясоедов) под командованием контр-адмирала Молодцова. Такое же приказание получила другая подводная лодка эскадры - "Б-105" (командир - капитан 2 ранга Смирнов Ю.Ф.), которая также несла боевую службу в это время на Средиземном море. Говорят, что когда Молотова спросили, как он относится к переименованию крейсера в "Молотов" в крейсер "Слава", он ответил, что он относится к этому нормально, так как его имя Вячеслав, т.е. Слава. Всплытие в надводное положение, а тем более возможность выйти наверх и подышать свежим воздухом - для подводников двойной праздник. И вот две подводные лодки в солнечный праздничный день (температура воздуха около 400) швартуются к крейсеру. По причине большой жары швартовые команды одеты в разовоё белье, на одной лодке синего цвета, на другой - белого. Дело в том, что в это время разовое бельё на подводных лодках только ещё начало внедряться и на складах перед выходом мы получали различные партии этого белья в различной комплектации, которые отличались и цветом и формой. Надводники нас встретили с большим радушием и гостеприимством. Для офицеров подводных лодок были освобождены лучшие каюты, подводникам предоставлена возможность помыться пресной водой, на юте крейсера были накрыты праздничные столы, а также организовано костюмированное представление с "Нептуном". На крейсере находилась группа офицеров Тыла Вооружённых Сил с целью изучения вопросов по изменению корабельной формы одежды. Они пригласили меня и старшего помощника "Б-105" капитана 3 ранга Кочеткова Вячеслава Николаевича для беседы по интересующим их вопросам. На вопрос какое разовое бельё удобнее - трусы или кальсоны, мы, смеясь, ответили, что конечно кальсоны, так как матросы всё равно нижнюю часть кальсон отрезают и таким образом пополняют запасы ветоши на корабле. Вскоре разовое бельё на подводных лодках было утверждено светло голубого цвета и конечно трусы, а не кальсоны. С В.Н. Кочетковым нам посчастливилось совместно выполнять различные задачи и в будущем, когда мы уже были командирами подводных лодок. Это исключительно организованный, требовательный к себе и подчинённым офицер. Впоследствии - контр-адмирал, возглавлял разведку Балтийского Флота, занимал должность заместителя начальника Военно-Морской Академии. После пополнения запасов, проведения небольшого планово-предупредительного ремонта и отдыха личного состава наши подводные лодки продолжили выполнение задач боевой службы. Отряд кораблей под командованием контр-адмирала Молодцова был прообразом 5-й эскадры, которая через 2 года была сформирована и постоянно несла боевую службу на Средиземном море.

В 1967 году мне очень запомнился деловой заход "Б-4" в югославский порт Сплит, где нас радушно встретили югославские моряки и мы смогли пополнить запасы корабля, провести осмотр механизмов, походить по твёрдой земле и просто по-человечески отдохнуть. Удивительной красоты сам город, зелёные острова, голубая чистейшая вода Адриатики оставили неизгладимый след в моей памяти.

Во второй половине 1967 года на Средиземном море была сформирована 5 эскадра ВМФ. Штаб эскадры функционировал на постоянной основе, а оперативные соединения (бригада подводных лодок, бригада надводных кораблей, бригада вспомогательных судов обеспечения и дивизион десантных кораблей), входящие в ее состав, формировались из кораблей и судов, прибывающих на Средиземное море для несения боевой службы.

В том же году с 24 марта по 12 октября была проведена экваториальная экспедиция "Прилив-1" под руководством адмирала Л.А.Владимирского с целью освоения межпоходового ремонта (МПР) подводных лодок и смены их экипажей в океанских условиях у борта плавбазы на большом удалении от базы. В экспедиции участвовали две подводные лодки 4-й эскадры "Б-36" и "Б-21", два экипажа 4 эскадры, одна атомная ПЛА "К-128" и плавбаза. Проведённые мероприятия дали возможность увеличить время пребывания подводных лодок на Средиземном море. Подводные лодки стали ходить на Средиземное море группами поочерёдно из состава бригад 4 эскадры, а продолжительность походов увеличилась до 6-8 месяцев. Первыми по этой схеме в 1967 году пошли на боевую службу подводные лодки 96-й бригады, которой командовал в то время капитан 1 ранга Олег Петрович Шадрич.

С возвращением в базу после несения боевой службы на "Б-4", я был назначен командиром подводной лодки "Б-21" 641 проекта 69-й бригады (командир бригады капитан 1 ранга Владимир Дмитриевич Шакуло). Эта лодка только что возвратилась из длительного семимесячного плавания в южных широтах (экваториальная экспедиция "Прилив-1"). Основной экипаж находился на отдыхе, командир капитан 2 ранга Иванов В.Е. убыл на учёбу в Академию. Пришлось принимать лодку у второго экипажа, которым временно командовал Е.С.Фалютинский. Подводная лодка числилась в составе сил постоянной готовности со сроком готовности 5 суток. Фактически она была не на ходу. Для того, чтобы сохранить корабль в составе сил постоянной готовности, мне пришлось срочно уже в новой должности командира отработать и сдать ходовые задачи курса боевой подготовки на других подводных лодках, включая весь курс торпедных стрельб. В командирской должности моя служба пролетела с такой интенсивностью, что почти 4 года прошли, как говорят, на одном дыхании. Экипаж подобрался отработанный, имеющий опыт дальних походов. Дружный офицерский коллектив, отличающийся высокой профессиональной подготовкой, способствовали выполнению сложнейших задач, выпавших на долю этой подводной лодки. С особой благодарностью могу отметить взаимопонимание и поддержку мне со стороны таких офицеров, как замполита Виктора Лычёва (впоследствии видного учёного Военно-Морской Академии), старшего помощника В.Протопопова (впоследствии он служил на атомоходах, где ему было присвоено звание Героя Советского Союза), инженер-механика Э.И.Куклева, корабельного врача Шайковского и других офицеров. В январе 1968 года "Б-21" была поставлена в большую камеру дока на СРЗ-35 в Росту. Предстоял большой и длительный ремонт. С лодки для ремонта были выгружены основные механизмы для ремонта после их длительной эксплуатации при большой влажности в экваториальных широтах в период плавания в экспедиции "Прилив-1" (перископы, часть электронавигационных приборов, дизель-компрессора и др.). Большинство цистерн главного балласта в период межпоходового ремонта у борта плавбазы в океане были разбиты и имели вогнутости не наружу, а внутрь. Требовалась замена около 250 квадратных метров лёгкого корпуса. Только срок докового ремонта был определён в 45 суток (при норме - 24 суток).

Вдруг получаю приказание прибыть в Полярный к командиру эскадры. Прибыв в Полярный, получаю от командира эскадры контр-адмирала С.Г. Егорова задачу - временно вступить в командование "Б-40" 96-й бригады. А всё дело, оказывается, заключалось в том, что ожидалась проверка эскадры Главным штабом ВМФ и перевод одной из бригад в полную боеготовность. Было решено, что наиболее целесообразно переводить в полную боеготовность 96-ю бригаду (командир бригады капитан 1 ранга О.П.Шадрич), так как лодки этой бригады недавно в конце 1967 года возвратились с боевой службы, и поэтому их уровень боевой подготовки был выше, чем на других бригадах. Но проблема заключалась в том, что многие офицеры и мичманы находились в отпусках после длительного плавания, запасов топлива на эскадре было недостаточно, чтобы пополнить до полных норм все подводные лодки. Топливо на лодки 96-й бригады перекачали с лодок других бригад. Аналогично все лодки 96 бригады были укомплектованы личным составом за счёт других бригад. Вот почему я и был прикомандирован к "Б-40" 96-й БПЛ. Ознакомившись с кораблём, я вступил в его командование. С получением сигнала о повышении боеготовности, после приготовления подводной лодки к бою и походу, я доложил оперативному дежурному о готовности к погрузке спец. торпед и выходу в точку рассредоточения. В ответ получил приказание командира эскадры о том, что моё прикомандирование к "Б-40" отменяется, мне предписано срочно убыть на свою подводную лодку в Росту и в установленные 5 суток перевести ее в полную боеготовность.

Не знаю, по причине того, что кто-то перепутал числа 96 и 69, или по другой причине, но из Главного штаба ВМФ поступил сигнал о переводе в полную боеготовность не 96-ю БПЛ, как это планировалось, а 69-ю БПЛ, в состав которой входила моя "Б-21". Поставленная задача была сверх сложной, если учитывать техническое состояние корабля погодные условия (мороз - минус 200), отсутствие на борту многих механизмов и полностью всех запасов. Была организована круглосуточная работа, составлен почасовой график для решения поставленной задачи. Завод работал в три смены, весь экипаж был разбит на две смены. Одна смена обеспечивала работы ночью под руководством старпома, другая под моим руководством - днём. За срыв графика даже на 20 минут рабочим грозило увольнение с завода. По приказанию командующего Флотом помощь в восстановлении боеготовности оказывали все службы штаба и Тыла Флота, их специалисты сами доставляли на лодку приборы и механизмы, производили их настройку.

Я прекрасно понимал, что завод, подключив всю свою промышленную мощь, может уложиться в установленный срок и, выполнив все заводские работы, выведет лодку из завода. А для окончательного приготовления корабля к выходу в море, включая погрузку торпед и всех запасов, у меня уже время не останется. Приём запасов в доке полностью исключался. В этой обстановке я принимаю решение все запасы, кроме торпед, масла и топлива, принять по окончанию заводских работ во время заполнения камеры дока водой. Заранее на стенку дока были подвезены автономный запас провизии на 90 суток, полный запас регенеративных патронов, лёгководолазное снаряжение на весь личный состав, хим. имущество и другие запасы, подсоединены шланги для приёма воды. С неимоверным напряжением завод выполнил все работы за четверо суток. Как только началось заполнение водой доковой камеры, мы приступили к погрузке запасов. Автономную провизию грузили с помощью башенного докового крана на палубы носовой и кормовой надстроек (в ковш крана вмещалась одна автомашина продовольствия). И вот в момент отрыва лодки от клеток дока вдруг создаётся крен 50 и две горы ящиков и паков продовольствия, находящихся на палубе, начинают сползать в док. Пришлось в нарушение всех инструкций выравнивать крен продуванием цистерн воздухом высокого давления, рискуя сбить с места доковые клетки, а также отдраивать все люки (которые при всплытии должны быть задраены) и срочно забрасывать через эти люки ценное продовольствие внутрь подводной лодки. Часть продовольствия, конечно, спасти не удалось, и она осталось плавать в воде. С выходом из дока мы в оставшиеся сутки пополнили запасы топлива, масла, погрузили боезапас и окончательно приготовили корабль к выходу в море. В установленные сроки перевода в полную боеготовность мы уложились. Задачу выполнили, и «Б-21» заступила в боевое дежурство в губе Титовка на два месяца. Так, благодаря обстоятельствам, усилиям служб Тыла Флота и эскадры, работе заводских специалистов, напряжённой и плодотворной деятельности всего экипажа Флот досрочно получил боеготовую подводную лодку.

После боевого дежурства, мы участвовали в учении "Север" в Норвежском в море, а в середине года возвратилась в базу, и лодка была поставлена в плановый текущий ремонт на СРЗ-10 в губу Пала. Экипажу поставили новую задачу - сменить экипаж "Б-6" в порту Александрия АРЕ (Арабской республики Египет), куда эта подлодка прибыла на ремонт после несения боевой службы в Средиземном море, обеспечить ремонт подводной лодки и затем выполнять на ней задачи боевой службы. Аналогичную задачу получил экипаж "Б-46" под командованием капитана 2 ранга Вячеслава Николаевича Кочеткова, с которым мы в должностях старших помощников встречались на крейсере "Слава", выполняя задачи боевой службы в Средиземном море. Экипаж "Б-46" должен был менять экипаж "Б-49". Такая задача пред нашими подводными лодками ставилась впервые. В этот период развитие дружественных отношений между СССР и АРЕ имело положительную динамику. Закончилось строительство с помощью советских специалистов судоверфи в порту Александрия и с руководством АРЕ было достигнуто соглашение о регулярных заходах советских кораблей на эту судоверфь для выполнения ремонта, пополнения запасов и отдыха личного состава. Это дало возможность увеличить время пребывания подводных лодок на Средиземном море (т.е. увеличить их коэффициент боевого использования на Средиземном море) и держать там постоянно 6-8 подводных лодок. Подводные лодки 4 эскадры стали ходить на боевую службу в Средиземное море бригадами вместе со своими штабами. Первыми на такую боевую службу в марте 1969 года пошли подводные лодки 161-й бригады, которой командовал капитан 1 ранга Л.Д.Чернавин (впоследствии - командир 4 эскадры). Вплоть до 1976 года, пока сохранялись дружественные отношения между СССР и АРЕ, в Александрии постоянно ремонтировались, включая иногда даже и доковый ремонт, наши подводные лодки, несущие боевую службу на Средиземном море. Но это было всё потом, а первый такой опыт ремонта в порту Александрия с привлечением арабских рабочих осуществили два экипажа "Б-21" и "Б-46" на подводных лодках соответственно "Б-6" и "Б-49" под руководством командира 69-й БПЛ капитана 1 ранга Владимира Дмитриевича Шакуло и небольшой штабной группы, в состав которой входили политработник капитан 2 ранга Соколов, офицер штаба 4 эскадры капитан 2 ранга Болотов, флагманский РТС бригады капитан 3 ранга Ю.Жуков, помощник флагманского механика бригады капитан 3 ранга В.Паршин. В. Д. Шакуло, опытный подводник, отличный организатор, заботливый к подчинённым военачальник, во многом помог мне в моём командирском становлении. Он строго спрашивал с подчинённых, но и всегда защищал их, если со стороны выше стоящего начальства проявлялась к ним несправедливость. Наши два экипажа убыли с Севера в декабре 1968 года, доехали поездом через Москву до Севастополя, затем на ПРТБ-13 Чёрноморского Флота прибыли в Александрию.

Новый 1969 год мы встречали уже в Египте. В это же время состоялся официальный визит в порт Александрия подводной лодки 627 проекта "К-181" под командованием капитана 2 ранга Н.В.Соколова (впоследствии контр-адмирал, начальник оперативного Управления ТФ, начальник кафедры "Управления Силами" Военно-Морской Академии) и старшего на борту командира дивизии капитана 1 ранга А.П. Михайловского (впоследствии командующего СФ, полного адмирала, героя Советского Союза).

С прибытием в Александрию экипажи были размешены на плавбазе "Волга". Приняв подводные лодки от основных экипажей "Б-6" (командир капитан 2 ранга Е.С.Фалютинский) и "Б-49" (командир капитан 2 ранга В.И.Сендик), мы с Вячеславом Николаевичем Кочетковым приступили к организации ремонта на своих принятых подводных лодках. Были составлены ремонтные ведомости с переводом на английский язык, в составлении которых активное участие принимал помощник флагмеха капитан 3 ранга Виктор Паршин, хорошо владеющий английским языком. Был организован допуск иностранных рабочих на подводные лодки с соблюдением режимности и контроля над их работой. Арабским рабочим доверялись в основном работы, не требующие высокой квалификации. Конечно, не забывали и об отдыхе личного состава. В свободное время полностью были использованы возможности пребывания в такой древнейшей экзотической стране, как Египет. А посмотреть там было что.

Экскурсии по достопримечательностям Каира, включая, естественно, Великие пирамиды, оставили у подводников неизгладимые впечатления. Систематически личный состав выходил в город Александрия в увольнение, знакомясь с бытом и жизнью этого древнейшего города. Комбриг постоянно поддерживал связь с культурным советским центром в Александрии и через него добивался приглашения на наши корабли наших артистов, которые прибывали в Египет на гастроли. Так у нас на плавбазе побывала в гостях группа известных артистов, гастролирующих в Египте в связи с празднованием 2000-летия Каира, включая популярного ленинградского певца Эдуарда Хиля со своим ансамблем "Камертон". Затем была организована встреча личного состава с известными киноактрисами Дорониной, Шангелая и Чурсиной. Командование ВМФ придавало большое значение первому опыту ремонта подводных лодок в иностранном порту. Прибывший в Александрию недавно назначенный начальник главного технического Управления ВМФ контр-адмирал Новиков дал высокую оценку организации ремонта. Через 35 суток ремонтные работы были завершены, запасы пополнены, и лодки могли продолжить выполнение задач боевой службы в Средиземном море.

На контрольном выходе после окончания ремонта не обошлось, к сожалению, без небольшого навигационного происшествия. 7 февраля 1969 года "Б-6" отошла от причала судоверфи. Для выхода в море необходимо было пройти внешнюю гавань порта Александрия, ограждённую искусственным молом. Погода была свежая: ветер - 5 баллов, море - 3 балла. На рейде стояли на якорях 4 транспорта и 2 арабских эсминца. На подводной лодке были выполнены все необходимые мероприятия при проходе узкости, движение осуществлялось под двумя электромоторами малым ходом. Учитывая большое скопление судов по маршруту движения и возможность навала на их натянутые якорь-цепи (длина вытравленных якорь-цепей при свежей погоде была увеличена до 100 метров), я принял решение обойти стоящие суда по корме. У меня не было сомнений относительно глубин, так как глубины по маршруту в соответствии с картой были более 13,5 метров. Этих глубин было более чем достаточно для плавания лодки в надводном положении. Десятиметровая изобата на карте проходила всего в 25-30 метрах от ближайшего мола, расстояние до которого было более 200 метров. Весь период маневрирования эхолот не показывал менее 5 метров под килём. Это означало, что глубины соответствуют карте. Однако, при проходе по корме нашего советского транспорта «Лениногорск», я обнаружил, что лодка не имеет инерцию движения вперёд. Замеры ручным лотом показали, что нас навалило ветром левым бортом в районе рубки на небольшую банку, которая не была обозначена на карте, а эхолот, излучатель которого расположен в носовой оконечности, продолжал показывать пять метров под килём. Ветром «Б-6» была прижата к этой банке, поэтому пришлось с помощью буксира сняться с банки и возвратиться на судоверфь. Осмотр водолазом показал, что повреждений подлодка не имеет. На следующий день мы спустили баркас с плавбазы, для того, чтобы произвести промеры в районе обнаруженной банки с целью уточнения ее местоположения и нанесения на карту. Капитан порта мистер Тауфик такие промеры делать нам не разрешил, заявив, что все необходимые промеры в Египте сделаны ещё со времён Александра Македонского и предоставил в наше распоряжение карту внешнего рейда порта Александрия английского издания, на которой эта банка была обозначена. Таким образом, с нас вина была снята и виновником была объявлена наша Гидрография.

После благополучного завершения ремонта Б-6 успешно выполнила задачи боевой службы и во второй половине 1969 года возвратилась в родную базу в Полярный. При возвращении домой я получил приказание пролив Гибралтар форсировать скрытно в тёмное время суток в надводном положении. Это означало, что погружаться в Гибралтаре мне запрещёно, так как в это время Гибралтар могла форсировать другая наша подводная лодка в подводном положении и в то же время за период тёмного времени я должен успеть в надводном положении подойти к проливу, форсировать и оторваться от него на достаточное расстояние. Однако с началом вечерних сумерек при обсервации места обнаружилась значительная невязка к востоку. То есть до пролива ещё было более 20 миль, и создалась опасность того, что я не успею за период тёмного времени проскочить Гибралтар. Невязка образовалась тогда, когда мы шли в светлое время суток в подводном положении на экономическом ходу 2 узла - из-за неправильного учёта подводных течений. Направления и скорость подводных течений в этом районе мало изучены, а их скорость могла превышать скорость движения подводной лодки. В сложившейся обстановке принимаю решение всплыть и до Гибралтара следовать максимально возможной скоростью в надводном положении. Ходовые огни подводной лодки расположены низко над водой, и их характерное расположение даёт возможность достоверно ее классифицировать. Чтобы не вызывать любопытство встречных судов, количество которых с приближением к проливу возрастало, решил закрепить переноску на поднятую воздушную шахту РДП, изображая рыболовное судно. В тёмную южную ночь обнаруживаю на горизонте огни большого судна, следующего в восточном направлении скоростью 20 узлов. По расположению топовых огней определяю, что судно большого водоизмещёния и его курсовой угол близкий к траверзному, а это значит, что мы спокойно расходимся контркурсами. Но вдруг топовые огни состворились и судно на большой скорости идёт прямо на нас. Погружаться в этих условиях для обеспечения скрытности было бессмысленно, так как было ясно, что судно меня обнаружило, а погружение только подтвердило бы, что обнаруженная цель была подводная лодка. Поэтому решил не погружаться и продолжать движение к Гибралтару скоростью 12 узлов. Неизвестное судно, сблизившись на дистанцию 10 кабельтов, развернулось и начало движение параллельным курсом. В это время обнаруживаю огни второго судна поменьше, которое следует в кильватер за первой громадиной. Приборов ночного видения на лодке не было. Наблюдая в обычный бинокль, я предположил, что большое судно - это контейнеровоз, так как разглядел на палубе предметы, вроде бы похожие на контейнеры с иностранными надписями, а по имеемой разведсводке в этом районе военных кораблей не предполагалось. Со второго судна получаю прожектором семафор: "Командиру пл. Веду слежение за авианосцем "Сарратога". Командир БПК 522". Вот теперь все прояснилось. Оказывается то, что я принимал за контейнеры, были на самом деле самолёты на палубе авианосца, внимание которого привлекли непонятные ходовые огни моей пл. Авианосец, пройдя некоторое время параллельным курсом, увеличил ход, пересёк мой курс по носу и продолжил движение на восток, сопровождаемый, как нитка иголку, нашим БПК. Обменявшись с командиром БПК пожеланиями счастливого плавания, мы также продолжил свой переход в базу. И только на следующие сутки, когда мы вышли из Средиземного моря в Атлантику, была получена разведывательная сводка, в которой со