/ Language: Русский / Genre:prose_history, / Series: Сибириада

Царьгора

Наталья Иртенина

Судьба порой совершает вовсе неожиданные повороты. Молодой ученый Федор Шергин, испытав очередной творческий кризис и полосу неудач, уезжает по совету близких на родину своих предков — на Алтай. Рассчитывая развеяться и отдохнуть, Федор помимо воли оказывается втянутым в круговорот странных событий: ночное покушение в поезде, загадочный попутчик, наконец участие в расследовании сибирской загадки вековой давности, связанной с его легендарным прадедом — белым офицером, участвовавшим в секретной операции по спасению царской семьи, и поиски таинственной алтайской Золотой орды…

Наталья Иртенина

Царь-гора

* * *

От Усть-Чегеня до монгольской границы восемьдесят километров по Чуйскому тракту. Жизнь среди гор тиха и неприметна, как ручей под миролюбивы. Местные жители любят спокойствие и характером незлобивы. Последнее достойное внимания событие произошло в этих краях четыре года назад. В Усть-Чегене объявилась делегация из Монголии с культурной программой дружбы народов и намерением приобщить здешнее население к учению Будды. Но местные язычники религиозной экспансии стойко воспротивились. Население с азиатским разрезом глаз хранило верность своим духам, русское не спешило отрекаться от атеистических традиций Страны Советов, не так давно канувшей в небытие. Зато монгольским гостям решительно удалась другая часть программы. Обветшавшие, пооборванные пограничниками контрабандные связи были вновь налажены к взаимному удовлетворению сторон. Когда делегация удалилась, жизнь опять вошла в тихое и неприметное русло. Только русское население, не находя применения силе русского духа, продолжало вымирать либо уезжало на большую землю. Незлобивые соседи с азиатским разрезом глаз провожали русских братьев до кладбища и помогали живым паковать имущество.

На сгоревшую церковь никто поначалу не обратил внимания. Событие мелкое, обыкновенное. Не то чтобы в Усть-Чегене часто горели храмы Божии — их тут вовсе не было, кроме той деревянной сараюшки без купола на отшибе селения. Творение безымянного купца позапрошлого века стояло безлюдное, необихоженное, дырявое, как решето. Одним словом, замухрышка, и перед монгольской религиозной экспансией не удержалась бы, кабы не стойкость местных язычников.

Одна бабушка Евдокинишна знала тайну старой церкви. Свой столетний век она доживала в теплом углу у печки за занавеской. Блаженно жмурила полинявшие голубые глаза, суеты вокруг себя никакой не создавала и проводила дни в неподвижной созерцательности, сложивши руки на коленях. Да иногда глядела в окошко. Так бы созерцательно и в вечность переселилась и тайну унесла бы туда же. Но нежданно-негаданно в Усть-Чегень прислали священника для возрождения православной веры в местном населении. На церковь, которую будут ставить заново, наконец обратили взоры. Бабушка Евдокинишна, прослышавшая обо всем последней, вдруг оставила созерцательность, ожила, заволновалась, прослезилась по сгубленному купеческому творению и скрипуче молвила:

— Енерала схоронили, у церквы.

— Какого генерала? — спросил Федор, уставясь на прабабку, изумлявшую поведением.

— Белого енерала, — сказала та, быстро набирая твердость в голосе, — с царскими медалями.

Федор бросил книжку, огляделся, закрыл окно, проверил, нет ли кого за дверью.

— Путаешь, бабуль? — спросил он после, заглянув бабке в линялые глаза, будто застиранные былыми слезами. — Тут атаманы да капитаны от красных в Монголию уходили, а про генералов литература не упоминает.

— Что ж литерадуре поминать, — сморщилась бабушка Евдокинишна. — Поп наш, дядька мне двоюродный, да я — вдвоем енерала схоронили. Другим не ведомо было.

— Это какой поп? — допытывался Федор.

— А его потом в дверях церквы и повесили, — пожевала сизыми губами бабушка Евдокинишна.

Часть первая

Золотые горы

1

Одиннадцать вагонов поезда нестерпимо провоняли человечьей гнилью. Несло от каждой лавки, узлов с барахлом, от свисавших с верхних полок грязных ног, бабьих юбок и из-под юбок, от всей краснорожей сволочи, дезертиров, спекулянтов, мешочников, шулеров и рецидивистов. Даже в окно поддувало вонью из клозета.

Поезд медленно продвигался по февральским снежным заносам на восток, к Уральским горам. На станциях его брала штурмом озверевшая в ожидании толпа: закидывали мешки и чемоданы, лезли в окна, на крышу, набивались в проходы, приносили с собой новую вонь и, захватив место, располагались надолго. Стоянки длились дольше, чем ехали, но выходить из вагона было чудовищной глупостью. Обратно можно было не попасть. Станционные торговки совали в окна вареные яйца, яблоки, кренделя, кульки с семечками, взамен получали сахар, чай, мыло, редко — мятые «романовки» или «керенки».

Кроме вони, спасения не было от вшей, визгливой ругани, детского рева и пролетарских песен под гармошку. Девять суток в пути. Иногда поезд вставал на несколько часов посреди голой степи. По вагонам разносился протяжный волчий вой, но издавали его не волки.

Капитан Шергин пытался освободиться от навязчивой действительности с помощью отвлеченных умственных построений. Маска контуженного солдата, едущего с фронта, позволяла не участвовать в разговорах о мировой революции и не слушать большевистские бредни. Он сидел возле окна, кутался от сквозняка в видавшую виды шинель и с тоской думал о новом мире, который эта воровская публика собиралась строить на обломках прежнего. На очередной Богом забытой станции стояли пятый час. За окном вдоль поезда бродили люди самого дикого вида и, очевидно, столь же диких намерений. Многие были с винтовками на плече, из-под башлыков краснели пятиконечные звезды. Голодное подвывание ветра и густой снег, сыплющий будто перья из вспоротой большевистским штыком подушки небес, придавали всей картине зловещий апокалиптический характер. У окна вдруг возникла картинно уродливая рожа, припала к стеклу, поводила глазами и носом. Шергин, встретившись с ней взглядом, вздрогнул и отодвинулся к стенке. Когда рожа исчезла, он подумал, что отвращение в нем вызвало не столько каторжное уродство человека, сколько звезда на шапке, торчащая двумя рогами кверху.

Метель ослабла, и на сером станционном здании глянуло красное полотнище от края до края. Шергин уже привык к этим абсурдным, совершенно бандитским лозунгам. Они были бы даже курьезны, если бы шастающая повсюду матросня в кожанках и с наганами, а за ними вся краснопузая рать не находили в этом вздоре глубокий смысл, который тут же, на месте, воплощался ими в жизнь. «Да здравствует Царство социализма, смерть буржуям-кровопийцам!», — сообщала надпись на полотнище. «Царство», написанное с большой буквы, заставляло задуматься над тем, как преломляются в новой большевистской религии прежние христианские представления. Безусловно, думал Шергин, перстом Божьим в новом вероучении была рука вождя пролетариата, указывающая на тех, кого надо расстрелять, чтобы скорее очутиться в красном раю.

Ему вдруг живо и в деталях представился вылепленный в камне идол революции — товарищ Ленин на высоком постаменте, с пророчески вытянутой вперед рукой, с перстом указующим. Шергин принялся размышлять о человеческой привычке различными метафорами и прочими фигурами низводить Бога с небес на землю, приноравливать Его к своему жалкому земляному пониманию…

В конце вагона пьяно грянули «марсельезу». Он поморщился, закутался плотнее в шинель, поднял воротник до ушей.

…Бог же из жалости к людям сотворил собственную метафору — Богочеловека, накрепко связав земное и небесное. Впрочем, и сама эта мысль, заключил он, всего лишь метафора, приноровленная к жалкому человеческому пониманию того, кто ее придумал, — самого капитана Шергина.

Однако дело совсем не в этом, рассудил он затем. А в том, что вторую неделю он безвылазно едет в грязном общем вагоне, переодетый в солдатскую форму, направляясь с тайным планом в Тобольск к государю, который томится в плену среди бандитских орд, и это голые факты, а не образная фигура. Но и голые факты тотчас обернулись в уме Шергина широкой метафорой. Ему представилась Россия в виде провонявшего человечьей гнилью поезда, куда набилась сволочь всех мастей, мечтающая о земном рае под стать себе, — а впереди у этой измызганной революциями России расплывающаяся цель и государь, скрытый за неизвестностью, до которого надо еще добраться, чтобы вырвать из небытия…

И опять же не в этом дело. Шергин задумчиво потер лоб. Самое интересное и, вероятно, главное теперь заключалось в том, что Божий перст вовсе не метафоричный, а самый что ни на есть упирался ему в лоб и недвусмысленно предупреждал: ты, человече, едешь совсем не туда и не за тем. При этом в голове, как криво вбитый гвоздь, саднило ощущение, что и девять десятых в России нынче делают то, чего не хотят, идут куда им не нужно, и сами об этом смутно догадываются.

Настолько смутно, что можно пренебречь.

Шергину тоже захотелось пренебречь хоть на малое время. Под матерную брань и пьяные вопли о достоянии республики — опять в вагоне кого-то убивали за контрреволюцию — он стал думать о том времени, когда вся эта красная чехарда с ее «режь-публикой» уймется и забудется. Вероятно, оно окажется похожим на страшный сон. Будет ли Бог милосерден к русским людям будущего, дарует ли им знание того, что нужно знать, и будут ли они понимать, кто они такие?..

2

Рано утром Федор проснулся в мучительном размышлении о смысле бытия. Не какого-нибудь вообще человеческого, а своего собственного, родного. Еще во сне он пытался убежать от этого тягостного вопроса, но не смог — земля под ногами превратилась в клей. Теперь, наяву вопрос догнал его и оглушил. Федор внезапно осознал, как крупно не повезло ему вляпаться своим личным бытием не в то время и не в то место.

Но времена, как известно, не выбирают, а с бытием надо было все же что-то делать. Вероятно, следовало попытаться просто сменить место, однако существовали опасения, что от перемены географических слагаемых его участь не изменится…

Федор взял пропиликавший телефон, выслушал ультиматум и угрозы. Голос был незнакомый, но это не имело значения.

— Я вас понял, и незачем хамить. Перезвоните в четверг.

Бросив трубку, он отрешенно добавил:

— После дождичка.

После этого попробовал растолкать лежащее рядом женское тело.

— Эй, слышишь? Проснись, тебе говорю.

Девушка приоткрыла глаз и грубо ответила:

— Пошел к черту. Я тебя не знаю.

Федор вспомнил ее имя — Лиля.

— Да и мне с тобой не пуд соли есть. Ты мне скажи: Золотые горы — это где?

— В Центробанке, — сквозь сон пробормотала она.

— А, — разочарованно протянул Федор. — Это меня не спасет. Слышишь? — Он пихнул ее в бок и повторил: — Это меня не спасет.

Девушка промычала нечто, отмахнулась, повернулась спиной, широкой и гладкой.

Федор с внезапной ненавистью смотрел на эту спину. В нем рождалась решимость. Золотые горы, тоже неясно оформившиеся во сне, еще будили в нем надежду, но теперь и она погасла. Он встал, подошел к окну, распахнул настежь. Своим последним взглядом на действительность Федор постарался выразить весь пошлый трагикомизм бытия. Затем он сел на подоконник и быстро перекинул ноги наружу. Оглянулся на женскую спину, все такую же равнодушную. Запустил в нее мягкой игрушкой с окна.

— Да проснись ты, корова! — отчаянно попросил он напоследок.

Девушка лягнула ногой.

Трагикомизм на глазах делался еще более пошлым. Федор не стал медлить.

— Надеюсь, никто не будет обо мне жалеть, — сказал он на прощание, перекрестился на всякий случай и спрыгнул не глядя.

Внизу раздались треск кустов, женский визг и собачий лай.

Через несколько минут в дверь квартиры зазвонили. Громкая, непрерывная трель сосредоточила в себе всю ярость и невысказанную обиду звонившего. Девушке все же пришлось проснуться и, натянув халатик, зевая, идти открывать.

— Сейчас! Кого еще принесло…

Федор ворвался, перепугав ее своим видом. Он был в трусах, босой, исцарапанный до крови, хромал на одну ногу. Кроме того, лицо его исказило страшное выражение. Схватив в охапку полуголую девицу, он вытолкал ее за порог и захлопнул дверь.

— Пошла вон!

В спальне скатал комом платье, трусики и лифчик, подобрал туфли. Вернулся в прихожую. Девушка рвалась в квартиру, терзала звонок и громко, вульгарно ругалась. Федор бросил ей одежду и снова хлопнул дверью у нее перед носом.

— Идиот, это моя квартира! — услышал он в потоке грубой брани. — Сам пошел вон!

Федор на мгновение задумался, схватился за голову, затем рассмеялся. Им овладела легкая истерика, перешедшая вскоре в икоту.

Он выглянул в окно, из которого выпрыгнул в надежде убиться и уверился в простой истине: прежде чем творить суицид, нужно хотя бы осмотреться вокруг. Квартира находилась на четвертом этаже, внизу росли пышные кусты с гибкими ветвями, едва оперившиеся весенней зеленью. Правда, располосовало его убедительно и вполне ощутимо, но с такими ранами он больше походил на размалеванного индейца, чем на трагическую личность, не имеющую причин продлевать собственное бытие.

Федор вытер простыней кровь, оделся, сунул в карман телефон и впустил наконец бьющуюся об дверь девицу. Вслед ему она отправила с десяток изощренных выражений и в конце поставила жирную точку:

— Чтоб ты сдох, придурок!

Она даже не догадывалась, насколько ее пожелание было близко к тому, чтобы осуществиться — если не по воле Федора, то усилиями других людей, чьи планы он слишком неосмотрительно нарушил и с чьим имуществом так неосторожно обращался. Вот уже двое суток перед ним стоял выбор: раздобыть непредставимо большую сумму денег, что абсолютно невозможно, либо искупить вину кровью, что, напротив, легко осуществимо.

Федор почувствовал себя глубоко несчастным. Несчастьем было уже само место его работы. С самого начала он подозревал, что это приведет к чему-то подобному. Но нервы успокаивал размер вознаграждения, а о душе и совести на такой работе думать опасно — можно себя не уберечь.

Теперь же выходило, что и без совести он себя не уберег. Когда очередной курьер из Сибири, покинув ванную, протянул ему дуршлаг с отмытыми алмазами, Федора попутал черт. Он вдруг решил, что ему все позволено. Камни он должен был передать наутро, а вечер провел в баре, где познакомился с дамой. Она была намного старше его, в глазах у нее плескалась томная печаль. Федор, не долго думая, предложил ей провести ночь в люкс-отеле. Она согласилась. В номере гостиницы самозваный нувориш вел себя развязно и страстно, целовал ей ноги, сорил по полу купюрами, обещал озолотить, а под занавес действа вывалил на постель алмазы…

Утром он проснулся один, с головной болью, и долго ползал по ковру, собирая деньги. Потом его пронзила догадка, он кинулся искать алмазы. Нашел лишь четвертую часть. Томно-печальная дама оставила ему немного крошек с пиршественного стола. Следовало полагать из лучших побуждений. Федор был уверен: окажись на ее месте молодая деваха, о его доле она бы и не подумала.

Над головой в апрельском ясном воздухе медленно растекался колокольный звон. Федору тоже торопиться было некуда, за него спешило время, приближая неотвратимое. Он дошел до конца улицы и уперся взглядом в старинную церковь, похожую на сказочный теремок в окружении клейких листиков весны. У ограды топтались нищие, совершенно дееспособные на вид и хоть не цветущего, но явно крепкого здоровья, еще справлявшегося с избытком алкоголя. В руках они держали картонные коробки и поздравляли прохожих с праздником. Федор с внезапным интересом кинул им по рублю и спросил о празднике. Двое дали противоречивые ответы, третий, не моргнув глазом, назвал День сантехника. Федор удовлетворенно кивнул, поднялся на паперть храма и, помявшись, обмахнул себя для порядку скромным крестом.

Внутри народу было немного, служба кончилась. Федор приблизился к свечной конторке и спросил у женщины, с головой закутанной в черное:

— Где тут у вас чудотворная икона?

Прежде он не имел отношений с церковью, но из чужого религиозного опыта сделал заключение, что в каждом храме непременно должна быть чудотворная икона.

Женщина поглядела поверх очков, помедлила, рассматривая его физиономию, заклеенную пластырем в аптеке. Будто раздумывала, для чего ему непременно чудотворная. Затем показала: «Там». Федор взял у нее самую толстую, длинную свечу и направился в левый придел. Под киотом со старинной потемневшей иконой был устроен помост с перильцами, перед которым образовалась очередь в несколько человек. Федора это удивило, он предполагал, что просить у иконы чуда можно и бесконтактным способом. Но, видимо, имело смысл делать как все, и он встал в хвост. Воткнув в свечницу зажженную свечку, смирно дождался своей очереди.

Поднявшись на помост, он рассмотрел лицо Богородицы. Его сложно было назвать женственным, тем более красивым, но Федору красота не требовалась. Пожалуй, это даже помешало бы ему и отвлекло от главного. «Я не знаю, как ты действуешь, — сказал он беззвучно, — но я вляпался в такое дерьмо… Хотя тебе, наверно, и так все известно… Обещаю, больше никогда… — Слова потекли легче и быстрее, словно миновали препятствие. — Меня теперь спасет только чудо… Сегодня я хотел покончить с собой, но как-то не вышло. Случайно оказался не в своей квартире. Может, это тоже чудо… А может, все-таки случайность…»

Федор запутался в мыслях, вдруг заподозрив, что в чудеса он совсем не верит. Поклон получился неуклюжим и стыдливым. Распрямляясь, он задел головой низко висящую у иконы лампаду, и та закачалась. Рядом мгновенно объявилась плюгавенькая старушка, рассерженно потребовала:

— А ну-ка не хулигань тут, парень, а не то тебя живо выведут!

Федор удивленно оглянулся на нее.

— Что, бабусь, в церкви вышибал завели?

Старуха забормотала «свят, свят», косясь на него, и стала протирать тряпкой чудотворную.

Федор спустился с помоста, увидел батюшку в красной пасхальной ризе, разговаривающего с прихожанкой; затем принялся рассматривать росписи. Донеслись слова священника:

— Золотые горы нам тут, матушка, не обещаны…

Федор одеревенел, резко повернулся и шагнул в сторону, уходя за прикрытие массивной квадратной колонны. Его пробрала холодная дрожь, и он стал успокаивать себя тем, что это просто случайность. Сильный запах ладана, прежде едва ощущавшийся, теперь обволакивал его плотным невидимым облаком. Он поднял взгляд и увидел того самого попа, стоящего перед ним будто Христос перед мытарем.

— У вас лицо человека, подошедшего к последнему пределу, — произнес священник. — С таким лицом либо налагают на себя руки, либо круто меняют жизнь. Исповедаться не хотите?

— Спасибо, — вежливо отказался Федор и молвил с неким вызовом: — А все-таки Золотые горы мне обещаны, — он сделал паузу и добавил, словно иронизируя: — батюшка.

— Глупости, — решительно отмел его заявление священник, но вдруг задумался. — А знаете что. Если уж вам вправду обещано. Поезжайте на Алтай. Даст Бог, все сладится.

— Зачем, мне на Алтай? — страшно изумился Федор.

— Затем, что алтайские горы Золотые. Их так называют испокон веку. А если вы там не найдете себе пристанища, я дам вам записку к своему знакомому, тамошнему священнику. Он вас приютит.

Не дожидаясь согласия, батюшка подошел к свечной конторке и черкнул на «заздравном» листке несколько строк.

— Вот вам путевка в жизнь, — пошутил он, вручая листок ошеломленному Федору. — От глупостей же сохрани вас Бог.

Священник военной походкой ушел в алтарь, оставив его одного разделываться с половодьем противоречивых чувств. Федор повернулся к женщине в черном.

— А вы верите в случайности? — спросил он.

— Это бывает, — она улыбнулась, поправив очки.

Федор поискал в карманах деньги на пожертвование. Их оказалось много.

— Не поймите меня неправильно, — он вывалил на прилавок горку крупных купюр, последнее, что оставалось от бывшей уже работы, — просто удивительные случайности у вас тут происходят.

— Тоже бывает, — кивнула свечница, снова улыбаясь.

Теперь она показалась Федору красавицей. Поразительно, подумал он, как украшает женщину сочувствие к ближнему. А ведь еще несколько лет назад его пугало обилие дурных, уродливых лиц на улицах и в студенческих аудиториях, особенно у девиц. Федор относил это печальное явление на счет вырождения нации, слишком жадно припавшей к общему котлу цивилизованных ценностей с портретами американских президентов. Но в последнее время лицо нации явным образом улучшило свои очертания, и это, вероятно, не могло не приводить к мысли, что возрождаемая любовь к отеческим гробам не такое уж пустое занятие.

Бумажку с алтайским адресом Федор прочел, сунул в карман и тут же забыл о ее существовании. Не то чтобы он совсем отвергал мысль о необходимости ехать в алтайские дебри, но все же основывать свои жизненные планы на чудесах и руководствоваться в делах мистическими влияниями он не привык. Хотя, разумеется, все когда-то происходит в первый раз, и, возможно, надо было как раз начинать.

Федор посидел в кафе, выпил чашку кофе и съел бутерброд с ветчиной. Чаевых не оставил — официант не понравился ему лицом и манерами, да и денег было непривычно мало. Затем он спустился в метро и поехал в университет. Там Федора давно ждали для серьезного разговора на тему перспективности его дальнейшего пребывания в стенах альма-матер. Уже год он числился в аспирантуре, но еще того дольше фигурировал в негласных списках золотой столичной молодежи, и оба эти факта решительно противодействовали друг другу. Федор до сих пор не мог объяснить себе, как произошло подобное раздвоение его личности, однако приводить все к единому знаменателю не спешил. За него это отлично могли сделать другие.

Завкафедрой встретила его так будто поджидала с вечера и провела в нетерпении всю ночь. Мужа у Елены Модестовны никогда не было, и к тридцати восьми годам к ней крепко пристал ярлык матери-одиночки с непреходящей тоской по мужу-подкаблучнику. По мнению Федора, к науке она была непригодна ни в каком виде, и ему всегда хотелось каким-нибудь образом сказать ей об этом.

После посещения храма состояние его души было противоречивым и неспокойным, как море с пятибальной зыбью. С одной стороны, расхотелось совершать прыжки из окна и потянуло к чему-то большому и светлому. С другой — он слишком хорошо осознавал, что пути к светлому ему не одолеть и вряд ли стоит к тому стремиться. Ведь там, в конце пути, непременно окажется своя Елена Модестовна и приобщение путников к оному светлому будет происходить под ее свербящим контрольным взглядом, от которого не ускользнет ни одно отступление претендента от заведенных правил и заповедей.

Федор сел на стул и, кинув ногу на ногу, благосклонно выслушал претензии Елены Модестовны к его кандидатской диссертации, существующей пока лишь в виде названия.

— Вы прекрасно понимаете, — заключила она, под конец речи утекая взором мимо него, — что, при всем уважении к вашему отцу, мы будем вынуждены поставить вопрос прямо…

— Помилуйте, Елена Модестовна, — вскинул руки Федор, — вы прекрасно понимаете, что мой уважаемый родитель тут вовсе ни при чем. Просто меня не устраивает тема моей диссертации. Слишком пресно, по-моему. «Проекты политического устройства России в годы Гражданской войны» — в этой теме, знаете, не хватает оккультного перца. На худой конец, какой-нибудь конспирологии.

Елена Модестовна, чуть побледнев, насторожила взгляд.

— Отчего это вас потянуло к псевдонауке? — спросила она подозрительно.

— Да вот, побывал недавно на одном семинаре, — охотно объяснил Федор, — на тему как раз действия темных сил и оккультизма в истории. Очень современное звучание, знаете. А вы как на это смотрите?

По правде говоря, из того семинара он вынес мрачное впечатление, что всю мировую историю и современность нужно подвергать немедленному экзорцизму. Но, к сожалению, добавлял он про себя, изгнание духов зла не поможет избавиться от проблемы с украденными алмазами. Авторитетные люди, уважающие конкретность в делах, очень плохо поддаются экзорцизму.

— Я на это смотрю как на вашу избалованность и недисциплинированность, — ответила завкафедрой и поджала крашеные в ниточку губы. — Но если вам так угодно… Как, по-вашему, должна звучать тема?

Федор откинулся вместе со стулом, опасно поставив его на задние ножки, и, не гадая, выпалил:

— «Гражданская война как проект обустройства России». Годится? И заметьте, проект вполне действующий. Даже во мне самом ощущаю этот разлагающий мою цельность процесс. Буквально чувствую в себе распад на враждующие лагеря.

Елена Модестовна бесстрастно подвинула к нему чистый лист бумаги, быстро смирившись с капризом enfan terrible.

— Пишите заявление.

Федор прихлопнул стул всеми четырьмя ногами к полу.

— Что вы, Елена Модестовна, я же пошутил. Вы однако не дослушали. Так вот, о враждующих лагерях внутри меня. Представьте себе, одна моя половина заявляет о желании разложить вас сейчас на этом столе и заняться с вами сексом. Другая половина, представьте себе, с ней спорит, уговаривает не делать глупостей, за которые потом будет мучительно стыдно.

Елена Модестовна сделалась мертвенно серой и сжала губы до их полного исчезновения. Федор с наслаждением следил за подземными толчками гнева в этой холодной глыбе мемориального мрамора. Но взрыва не произошло.

— Этот пьяный дебош, — процедила она со стиснутыми зубами, — вам так не сойдет, имейте в виду. Пошел вон, щенок.

— Не смею больше обременять вас своим присутствием, — откланялся Федор.

Он отправился гулять по университетскому городку, растекаясь мыслью по поводу странностей человеческой судьбы. Иной раз, к примеру, судьба дает себя знать, что называется, обухом по голове, единожды и навсегда. Иногда же, а может, и чаще всего ее не допросишься явиться и направить тебя по нужной дороге. С некоторых пор Федору казалось: жизнь проходит не то чтобы мимо, а как-то зря. В неясных перспективах он подумывал о женитьбе. Если жениться, тогда жизнь будет проходить, вероятно, не зря, но все же как-то мимо. «А может, в самом деле поехать в горы, — спрашивал он себя, — размышлять там о вечном, собирать кристаллы бытия и складывать из них слово “Бог”?»

Он дошел до стадиона и направился вдоль трибуны. На скамейках повыше курили студенты. Федор уловил слабый запах анаши. Парень в красной куртке, с некогда обваренной чем-то едким щекой, монотонно рассказывал историю из старого детского фольклора «о черной руке и зеленом диване». Только у него фигурировала черная горелая береза и пустая станция метро.

— …огромная, и ты в ней как мошка. А красотища неописуемая, но ты понять не можешь, что именно красиво, — а просто ощущение, что красотища.

На Федора посмотрели, и рассказчик спросил, не проявляя враждебности:

— Тебе чего? Покурить?

— Послушать.

— Ну, слушай.

Федор сел на скамейку поблизости.

— Ты чувствуешь, что вокруг полно невидимых, которые на тебя смотрят, и знаешь, что они тоже неописуемо красивые, хоть и не видишь их. И это все — тайна. Ты попадаешь в тайну, в самую середину. Ты вдруг понимаешь, что эти невидимые смотрят на тебя, на твою жизнь все время, а не только здесь, и внушают тебе, что нужно делать. Ты не знаешь, добрые они, мудрые или злобные, вредные. Это хуже всего. Если решишь, что они злые, то сойдешь с ума, потому что не сможешь забыть, как они смотрят и думают за тебя. Можешь прямо там свихнуться и даже не выберешься со станции. Или выберешься, а потом сковырнешься от тоски. А если решишь, что они мудрые и все правильно делают, тогда они тебя будут одаривать. Богатым сделают или власть дадут. Могут знание особенное открыть, или гением станешь. У них много всего. Главное, горелую березу найти. Вход туда через нее. Но там необязательно метро, а пещера, например, тоже огромная, красоты неописуемой.

Парень в красной куртке замолчал, сделал затяжку, с губ его порскнула прозрачная струйка дыма. Остальные ничего не спрашивали, сосредоточенно безмолвствуя, и Федор догадался, что все они сейчас примеряют на себе испытание таинственной пещерой. Вне всякого сомнения, это были жертвы науки. Причем, подумал он, совершенно конкретной оккультной науки, без разбору импортируемой со всех закоулков мира и колосящейся диким образом на отечественных болотах.

— Вот что меня мучает, парни, в последнее время, — поделился он своим риторическим, — отчего это получилось, что русскую жертвенность так полюбили в мире, что приносить русских в жертву стало даже традицией? Причем у самих же русских в первую очередь. Вот где тайна настоящая.

Студенты, вяло переглянувшись, сочли необходимым не вмешиваться в его далеко идущие размышления. Затоптав докуренные косяки, они оставили Федора в одиночестве на скамейке стадиона. Но и ему стало скучно без всякой пользы греться на солнце. В кармане он нащупал последнюю купюру и пошел покупать пиво.

Впрочем, пивом риторические вопросы на Руси никогда не решались. В результате в руках у него оказалась бутылка водки. Распорядившись ею в три приема, он собрался с духом, остановил машину и поехал в Кисловский переулок, к родителям на покаяние.

День быстро подходил к вечеру. Федор, борясь с хмельной квелостью, сочинял в уме речь, которая должна была пробудить разумное и доброе в душе его отца и вынудила бы того расстаться с некоторой суммой денег. Машина ехала быстро, нигде не останавливаясь, хотя обычно в это время вся Москва коптилась в пробках. За окном мелькали незнакомые улицы. Федор насторожился.

— Шеф, куда везешь?

Ответа он не услышал и повернул голову к водителю. Но тут же подумал, что не следовало этого делать. Им овладело непостижимое состояние безумного ужаса пополам с холодной, совершенно трезвой расчетливостью. Он ясно вспомнил, что денег расплатиться у него нет, а тот, кто сидел за рулем, даже не назвал цену. Федор понял, что нужно бежать, и чем скорее, тем лучше. Он почти слышал, как в голове, в образовавшейся там морозной свежести скрипят напуганные шестеренки и вытачивается сумасшедший план побега.

Федор закрыл глаза, сосчитал до трех и снова посмотрел на водителя. На плечах у того по-прежнему сидела мохнатая медвежья голова, а в зеркале отражалась звериная морда. Ниже головы был буро-зеленый плащ, под ним выпукло обозначалось женское естество. Когда морда начала поворачиваться, Федор толкнул дверь и выпал из машины. В несколько кувырков его отбросило к тротуару, ехавшие следом два автомобиля, страшно проскрежетав, воткнулись друг в дружку.

Держась обеими руками за голову, Федор поднялся и, шатаясь, побежал прочь. Сзади кричали, свистели, но остановить его не смогла бы даже судная труба архангела.

В контакт с родителями, особенно отцом, Федор старался входить как можно реже. На собственные деньги он снимал отдельную квартиру, куда водил девиц легкомысленного поведения и привозил с вокзала курьеров из Сибири, снабжая последних большим количеством слабительного. Ужин в кругу семьи, случавшийся не так часто, почти всегда оказывался расстройством и разочарованием и без того слабых надежд. Но в этот раз все пошло как-то по-особенному наперекосяк.

Заготовленная речь вылетела из головы во время кувыркания на дороге под колесами машин. К тому же, хотя Федору и удалось убедить себя, что медвежья башка соткалась у него в мозгу из спиртных паров, состояние его оставалось взвинченным и нервным. А к утреннему пластырю добавилась обширная ссадина на скуле.

— С таким лицом тебе стоять в переходе с протянутой рукой, — холодно заметил отец за столом.

— Да, пожалуй, мне следует круто поменять свою жизнь, — отозвался Федор.

Но отцу на этот раз было не до его жизни. Он числился третьим в списках своей партии на выборах в областную думу, и за ужином говорил только о политике, впрочем, как всегда, и о плохом состоянии демократии в России. Мать доверчиво поддакивала. Федору ничего не оставалось, как работать за оппозицию.

— Я думаю, — сказал он, — что демократия, если она честная и непредвзятая, должна хоть раз сама себя отменить. Самым демократическим путем. Кстати, прецеденты в мировой истории были, я имею в виду Древнюю Грецию. Но в наше время ей просто не дадут этого сделать — начнут бомбить.

— Ты в этом ничего не смыслишь, и лучше тебе помолчать, — нахмурился отец.

— Меня лишают права голоса? — поинтересовался Федор.

— Ну почему же. Если тебе так хочется поговорить о правах человека…

— Права человека — примитивная политическая ложь, — желчно сообщил Федор. — У человека только одно настоящее право — оплакивать себя. А поиски всеобщего демократического счастья — это поиски Беловодья, бессмысленной мифической страны справедливости и тупого довольства.

— Интересный поворот темы, — сказал отец и обратился к матери: — Наш сын в перерыве между пьянкой и гулянкой прочитал книжку «Вся философия за 90 минут» и возомнил себя Сократом.

— Тогда уж Платоном, — уточнил сын.

— Какие еще сравнения ты почерпнул оттуда?

— Демократия — это политический СПИД, — заявил Федор. — Она разрушает защитные механизмы государства. Сама по себе она ноль, но открывает дорогу чему-то более отвратительному. И кстати. Каков процент педерастов в вашей уважаемой партии? Поскольку это…

— Вон из-за стола! — рявкнул отец. — Наглец!

— …прямейший показатель уровня демократических свобод, — договорил Федор, вставая, и вздохнул печально: — Все меня сегодня гонят. Никому я не нужен.

Он отправился в свою комнату и лег на старый диван, который не разрешал матери выбрасывать — слишком удобен был для одиноких размышлений. На этой лежанке Федор проводил лучшие часы жизни. На продавленном и протертом, покрытом пледом диване он обретал цельность своей противоречивой натуры, обычно разрываемой на части мощными влияниями окружающей среды. Вот и теперь враждебные лагеря внутри него затихли, и он смог спокойно обдумать свое неустойчивое положение в этом мире. Было очевидно, что он остался без средств и без отцовской денежной подпитки: после такого разговора даже о простом примирении думать было сложно. В этот момент Федору вспомнилось, как он излагал Елене Модестовне свежее видение темы диссертации. А ведь, если вдуматься, очень изящно, отточенно было сформулировано, учитывая, что новое название взялось из воздуха. Теперь мысль о гражданской войне как действующем проекте завладела его воображением и повела вперед. От враждующих лагерей внутри него самого, из-за которых пострадала Елена Модестовна, став его смертельным врагом; от скандала за столом, проделавшего еще одну пробоину в семейных отношениях…

В комнату вошла мать, села на край дивана. Федор взял ее ладонь и положил себе на лоб.

— Мама, я уезжаю, — произнес он. — Ты дашь мне денег?

— Это неправда, что ты никому не нужен, — сказала она.

Он поцеловал ее руку.

— Но мне нужно уехать. Я не могу объяснить. Скажи, наш дед на Алтае еще жив?

Мать щелкнула его пальцем по голове.

— Не стыдно задавать такие вопросы? Папа жив-здоров, занимается какой-то коммерцией. И бабушка жива.

— Прабабка? — удивился Федор. — Сколько же ей лет?

— Сто первый пошел.

— А мне не придется менять ей подгузники и кормить с ложки? — озаботился Федор.

— Ничего, это пойдет тебе на пользу, — ответила мать. — Я дам тебе денег, — сказала она, уходя.

Федор, обрадованный таким исходом, стал искать старый походный рюкзак. Ехать на вокзал он собирался с утра. Потом он так же долго отыскивал завалившийся под стол пиликающий телефон и еще какое-то время раздумывал, отвечать ли, ведь все связи уже порваны и в прежнее возврата нет. Наконец он решил, что это могут быть бывшие работодатели и не нужно, чтобы они хватились его раньше времени.

Голос в трубке опять оказался незнакомый, хриплый, прокуренный, но явственно женский.

— Никуда ты не поедешь.

Федор похолодел, вообразив, что квартира прослушивается и бандиты держат его на крючке.

— Почему молчишь? — спросила трубка, выдохнув ему в ухо. — Страшно? Слишком пугливый.

Федору неожиданно отчетливо представилась медвежья косматая башка, разговаривающая по-человечески. Хотя у него не имелось никаких разумных оснований так думать, отделаться от этой липкой картины в голове никак не получалось.

— Я тебя найду, убью и освежую, — пообещал он твердым голосом, — а шкуру повешу на стену.

Он отключил телефон, вынул из него карту и выбросил в окно. Однако надеяться, что таким образом он избавится от оборотня, Федор не мог. На всякий случай он принес с кухни несколько головок чеснока и украсил ими комнату. Особенно хорошо защитил окно, рассыпав чеснок дольками. Хотя нелепее картины представить невозможно: оборотень с медвежьей башкой и в плаще, карабкающийся в окно на пятом этаже. Но Федора это не смутило. Если уж предполагать, что оборотни, рассуждал он, к тому же умеют водить машину и звонить по телефону, то кто в этом случае поручится, что досконально знает все их повадки? Тем более неизвестно, как это существо узнало о его планах. Мысль о прослушке квартиры Федор все же решил не принимать в рассмотрение. Отверг он и предположение о том, что на нем опробуют новый метод выбивания долгов его алмазные кредиторы. Такие люди работают без выдумки и не допускают неверных истолкований своих действий.

Ночь он провел беспокойную, в метаниях и тоске, при этом ни разу не проснувшись. Во сне он видел девку в буро-зеленом плаще с капюшоном. Голова у нее была человеческая, с длинными волосами, но в глазах светился звериный огонь. Она говорила Федору, чтобы он не ездил в Золотые горы, и смотрела не мигая, излучая ту самую смертельную тоску, в которой, как котенок, барахтался Федор. Напоследок она пообещала голосом цыганки-гадалки: «Поедешь в Золотые горы — судьбу потеряешь. А послушаешь меня, дам тебе судьбу завидную, долю счастливую».

Рано утром Федор отнес чеснок на кухню и отправился покупать билет на поезд до Барнаула. К самолетам он испытывал стойкую неприязнь.

Поезд отходил с Казанского вокзала в девять вечера. К этому времени Федор успел взять академический отпуск в университете, освободить съемную квартиру на Кутузовском проспекте и переговорить с несколькими людьми, от которых можно было ожидать посильной помощи. Однако все они на поверку оказались порядочной дрянью, о чем Федор прежде не догадывался, считая их хорошими друзьями.

На вокзале, возле вздыхающего поезда, его нашел старый приятель Гриша Вайнсток, обнял на прощание и сунул в руки толстую пачку денег. Неожиданное вспомоществование оказалось так кстати — денег, полученных от матери, хватило бы лишь на месяц, — что Федор расчувствовался. Они снова обнялись, обмениваясь подходящими к случаю репликами.

— Гриша! Друг ты мой! — восклицал Федор. — Как ты узнал?

— Прослышал, что ты покидаешь нас, и позвонил твоей маме. Немного логики, и вот я здесь. Твоя мама сильно огорчена, что ты поругался с твоим папой. Из этого я сделал вывод, что ты нуждаешься в моей помощи. Зачем ты поругался с твоим папой, если не имеешь своих средств?

Федор посмотрел в сторону окутанного вечерним туманом здания вокзала. На такой конкретный вопрос можно было ответить только очень расплывчато.

— Мне не нравятся разговоры о выборах в облдуму за ужином. У меня пропадает от этого аппетит. Я обязательно верну тебе деньги, Гриша, как только смогу.

— Что-то мне шепчет на ухо, что ты не скоро это сможешь, — посерьезнел Вайнсток. — Дела твои, как я слышал, швах.

— Ну, не так чтобы очень, — бодрился Федор. — Ты же не хоронить меня сюда пришел и деньги не на венки принес?

Они отошли в сторону, чтобы не путаться в ногах и чемоданах толпы.

— А там, куда ты едешь, — ответил вопросом на вопрос Вайнсток, — есть что-нибудь, кроме похороненных надежд России?

— Эх, Гриша, давай не будем об этом, — вздохнул Федор. — Но ты все-таки человек, Григорий. Что бы я без тебя делал?

— Что бы вы все без нас делали? — переформулировал Вайнсток. — Что бы эта страна делала без нас? Ты никогда об этом не задумывался?

— У тебя сегодня остро встал национальный вопрос? — кисло поинтересовался Федор.

— Он у меня всегда стоит в полный рост. Это дело принципа и моей гордости. Россию умом можем понять только мы, евреи. Но никто из вас не хочет этого признать.

— Видишь ли, Гриша, — осторожно сказал Федор, — вопрос можно поставить иначе: нужно ли России, чтобы ее понимали вашим умом?

— Ты шовинист, — рассердился Вайнсток. — Проклятый юдофоб. И как у такой замечательной мамы вырос такой черносотенец! Где бы сейчас вообще была эта нелепая страна, если бы мы не сделали в семнадцатом году вашу русскую революцию?

Федор пожал плечами. Разговор становился все менее приятным и более обременительным, учитывая ту пачку денег, что лежала у него в кармане. Его долг Вайнстоку возрастал в геометрической прогрессии.

— Тихо загнивала бы на оккультно-масонских дрожжах, — в тон Григорию ответил Федор. — А так благодаря вашей революции у нас теперь есть закваска мученичества и исповедничества. Многих это, знаешь, вдохновляет. Говорят, мучениками выложена дорога в рай.

Вайнсток усмехнулся и хлопнул его по плечу.

— Не будь таким циничным. Тебе еще жить здесь.

— Где это здесь?

— В вашем мученическом раю, — ответил Григорий. — Прощай, Федя. Не огорчай свою маму. Надеюсь там, куда ты едешь, ты поправишь свои дела.

Отойдя на несколько шагов, он обернулся.

— Если ты так любишь Россию, то почему обворовывал ее своим маленьким гешефтом?

Федор растерянно моргнул, чрезвычайно сконфуженный тем, что его раскрыли и уличили. Друг детства Гриша Вайнсток всегда поражал его непостижимой способностью проникать в чужие дела и узнавать то, что никогда и никем не афишируется.

— Этого я не могу тебе сказать, — ответил Федор. — Если бы я знал ответ на этот вопрос, я бы работал в Кремле или, на худой конец, в Государственной думе. Ума не приложу, как я вообще дошел до такой жизни.

— Ты всегда был слишком сентиментальный, — заключил Вайнсток. — Может быть, ты теперь смысл жизни ищешь?

— Как ты догадался?

— Это совсем нетрудно. У русских интеллигентов есть интересная привычка, — когда их прихватит за задницу, они начинают искать смысл жизни.

Вайнсток махнул на прощание рукой.

Сильно удивленный тем, что его назвали интеллигентом, Федор отыскал нужный номер вагона и погрузился в поезд, следующий на далекий восток, откуда, по преданию, должен прийти свет миру. Его багаж состоял из чемодана на колесах и старого застиранного рюкзака. Федор покидал Москву с необыкновенным и волнительным чувством решительного поворота в своем бытии.

Купе спального вагона, где ему предстояло жить двое с лишним суток, оказалось неожиданно уютным. Окно было занавешено зелеными, туго накрахмаленными шторками, столик покрывала благоухающая скатерка. Мягкие диваны синей кожи располагали к мечтательному удобству. Зеркало на двери отражало мужественное, лишь немного усталое, чуть заросшее, покрытое легкими шрамами лицо Федора. Ему было двадцать три года, он познал все сладости любви и не нашел никакой тайны в отношениях между мужчиной и женщиной, кроме лукавой игры двух самолюбий. До последнего времени ему сопутствовала удача, и не беда, что на какое-то время она решила оставить его в одиночестве. Наконец он был полон сил и доволен тем, что сумел вырваться из золотой клетки беспамятной столичной жизни. Саднила лишь маленькая заноза — воспоминание о девке-оборотне, грозившей ему потерей судьбы. Но и это не омрачало настроения. Как можно потерять то, чего не имеешь?

Поезд мягко тронулся, вокзал медленно поплыл в прошлое, и Федор, прислонившись затылком к спинке дивана, задремал.

Разбудил его проводник в синей форменной одежде и фуражке с позолоченным кантом. Федор отдал билет и поинтересовался, будет ли у него попутчик.

— До Мурома объявится, — ответил проводник, — ночью побеспокоит.

— Ничего, я крепко сплю. Нельзя ли чаю?

Проводник обещал принести, а Федор стал думать о том, каковы могут быть попутчики из Мурома. Как известно, в страшных муромских лесах водилась в оные времена разная нечисть и дикий разбойный люд. Вполне вероятно, что и до сих пор не перевелись отдельные экземпляры того и другого. Федор поежился, снова вспомнив медвежью голову и свое кувырканье на дороге. Предположение о возможности кувырканья из окна поезда ему совсем не нравилось. Впрочем, решил он, все это глупые страхи на почве нервного возбуждения.

Проводник принес стакан крепкого чая в начищенном до блеска подстаканнике. Федор поужинал бутербродами, напился чаю с мятной добавкой, потом разобрал постель и лег спать, с наслаждением вдыхая запах свежестиранного белья.

Вопреки заверениям насчет крепкого сна он проснулся от ощущения постороннего движения в купе. В слабом свете зажженного ночника высилась бесформенная фигура. За окном отливали серебром станционных фонарей тугие струи дождя. С плаща незнакомца лила на пол вода. Лицо под надвинутым капюшоном было угрюмым, наполовину скрытым густой короткой бородой. Федор догадался, что это попутчик, вышедший, очевидно, из тех самых муромских лесов. Он запоздало пожалел о том, что не подумал прихватить с собой отцовский пистолет, который пригодился бы не только теперь, но и в дальнейшем. Ведь там, куда он едет, наверняка правят законы дикого запада.

Парадоксальная мысль о диких законах запада на диком российском востоке показалась ему забавной.

— Что это вы ухмыляетесь? — спросил незнакомец, разоблачаясь. Вода с плаща фонтаном обрызгала Федора. Интеллигентный баритон попутчика развеял все его сомнения в благонадежности этого человека. Без плаща, в свитере, он стал похож на таежного романтика советских времен, бродящего с гитарой по сибирским лесам в поисках сиреневых туманов и снежного человека.

Федор заложил руки за голову и с удовольствием объяснил:

— Да вот, подумалось вдруг: отчего это мы убеждены, что дикий запад с его странными законами — это где-то далеко, там, где нас нет. Между тем я, например, еду как раз оттуда, где давно обосновались эти самые законы.

— Бежите от них? — полюбопытствовал попутчик.

— Кто знает, от чего мы бежим и к чему в итоге придем, — философски отозвался Федор. — Спокойной ночи.

Он повернулся к стенке и быстро заснул.

В следующий раз его разбудил шорох над головой. Он почувствовал неясную угрозу, перевернулся на спину и увидел занесенный над ним нож, который держал бородатый попутчик с выпученными глазами. Федор перехватил его руку и с силой оттолкнул, потом ударил в грудь ногами. Бородач вылетел в коридор, проломал дверь.

От громкого удара Федор вновь проснулся. Не сразу разобравшись в происходящем, он бросился на попутчика, который колошматил кого-то в дверях купе. Федор зажал локтем его шею и стал душить, одновременно пытаясь выбить из руки нож.

— Да отвяжись от меня, — прохрипел попутчик. Тот, кого он держал за ногу, вырвался, вскочил и побежал в конец вагона.

— Кто тебя нанял меня убить, отвечай! — пропыхтел Федор.

— Идиот! — бородач вывернулся и ударил его кулаком по скуле.

В голове у Федора тренькнуло, он упал на диван, закрываясь руками. Но попутчик вывалился из купе и скрылся в коридоре.

Вскоре он вернулся, задвинул дверь, задумчиво потер шею.

— Удрал, — сообщил он. — Выпрыгнул в окно.

Федор смотрел на нож в его руке, с клинком странной закругленной формы. Бородач усмехнулся и бросил нож на стол.

— У вас своеобразное чувство благодарности, — сказал он. — Я спас вам жизнь. А тот головорез, очевидно, хотел снять с вас шкуру этим ножиком.

Федор на мгновение онемел, рассматривая орудие несостоявшегося надругательства.

— Как шкуру? — выдавил он. — Для чего?

— Вероятно, чтобы повесить ее на стену, — объяснил попутчик, садясь. Диван его был застелен, но спал он, очевидно, одетым. — Это нож для освежевания туш. Вы хоть успели рассмотреть того типа? Какой-то уродливый коротышка.

— Не успел, — сознался Федор, холодея сердцем и душой. — Я думал…

— Теперь уже не имеет значения, что вы думали. Но в следующий раз так ошибаться я вам не советую. Мне не понравилось подобное обращение со мной.

Он опять потер шею и откашлялся.

— Простите, — виновато произнес Федор. — Вы полагаете, будет следующий раз?

— Глядя на этот нож, я совершенно определенно могу сказать, что наш ночной гость имеет к вам личные претензии. На обычную охоту за кошельками с таким не отправляются.

Попутчик смотрел на Федора пристально, будто искал на нем малейшее чернильное пятно.

— Евгений Петрович.

Он протянул руку.

— Федор Михалыч, — ответил Федор.

— Надеюсь, не Достоевский? — серьезно спросил попутчик.

— Пока только Шергин, — еще серьезнее сказал Федор, натягивая брюки. — Направляюсь на Алтай по личным делам.

— Ирония судьбы, — со странным выражением произнес бородач. — Ну надо же.

— Что вы видите в этом ироничного? — поинтересовался Федор.

— Ну… я еду туда же и по тем же делам. Хотя вы правы. Наверное, в этом следует видеть не иронию, а… — Он замолчал, глядя в окно, где нежно розовел рассвет, ползли вверх-вниз провода, и дорожные столбы, как стойкие оловянные солдатики, несли свою вечную вахту.

— Самолетом, конечно, быстрее, — продолжил через минуту попутчик, сменив тему, — но печальная статистика, увы, не внушает доверия. Что-то вы бледны и вялы, Федор Михалыч, после неудачного освежевания. Не составить ли нам компанию?

Бородач после ночной стычки, напротив, демонстрировал румяный вид и душевную бодрость словно хорошо размялся на утренней гимнастике. Федор подумал, что ему немногим за тридцать, а по роду занятий он торговый агент какого-нибудь мыльно-пильного завода средней полосы России. Однако некоторые его слова и интонации не вполне убедительно вписывались в эту простую схему. Федор решил вести себя осмотрительно и по возможности отстраненно.

Однако от коньяка, запасенного в дорогу попутчиком, он отказываться не стал. Лишь подумал, что путь к Золотым горам только начался, а его уже пытались убить тем же способом, каким он угрожал звонившей по телефону девке. Здесь ему пришло в голову, что это может быть месть которой-нибудь из брошенных им девиц. Ведь раздобыть медвежью голову и нацепить на себя не составляет труда. За ним могли следить и в церкви и таким образом узнать о его решении ехать в Золотые горы. Ну а присниться могло и вовсе что угодно.

Соображение о разбитом женском сердце неожиданно развлекло Федора. Вряд ли теперь, рассудил он, стоит ожидать следующего покушения на его жизнь, если тот уродливый коротышка, по описанию попутчика, спрыгнул с поезда.

— А что, Евгений Петрович, — оживленно спросил он, — много ли золота в Золотых горах?

3

В уральских предгорьях Шергин отстал от поезда. Сделал это намеренно, не в силах более терпеть присутствие публики каторжного вида, размахивающей мандатами и маузерами, после каждой станции производящей реквизицию в вагонах. Он ловил на себе их въедливые, ощупывающие взгляды и всякий раз думал о том, что теперь наконец придется дать в зубы «товарищу», пристрелить нескольких из них и самому быть убитым на месте, а потом изуродованным, раздетым и выброшенным из поезда. К счастью, его мрачный вид вызывал у них нечто вроде опасливого уважения. Возможно, его бритая голова и шрам от прошлогодней раны, перечеркнувший правую половину черепа, создавали у «товарищей» ложное впечатление некой причастности его к тому эпицентру большевистского извержения, от которого по стране расходились огненно-красные круги, позволявшие и этим несчастным служителям зла поплавать на поверхности, топя других, менее удачливых. Но, может, все было проще, и вчерашние пролетарии, переквалифицировавшиеся в бандитов, инстинктивно чувствовали спрятанный у него под шинелью американский кольт вкупе с решимостью применить его в любой момент. К слову сказать, рана от австрийской сабли оказалась пустяковой, несмотря на безобразность.

Но долго испытывать счастье не стоило. К тому же от долгого сидения и страшной антисанитарии в вагоне могли образоваться неприятные последствия для здоровья. В маленьком уральском городке Шергин решил дождаться следующего поезда на Екатеринбург и Тюмень. Опоздание на несколько суток ничего не меняло. Остальные участники тайной операции должны были собраться в назначенном месте под Тобольском в течение трех недель.

Правда, еще со времени отъезда из Москвы, полнящейся разнообразными слухами, Шергин подозревал, что у их маленького кружка заговорщиков имеются серьезные конкуренты. И отнюдь не такие же одержимые чувством долга офицеры или романтически-восторженные юнкера. А, например, германский Генштаб с его золотым запасом и армией агентов, шпионов, агитаторов и доносителей. Любому здравомыслящему человеку ясно, что большевики рано или поздно выйдут из-под опеки своих немецких хозяев. Для Германии было бы слишком расточительно не иметь запасного варианта в виде реставрации картонной монархии с иллюзией государя на троне, за которым стояла бы вся империя усатого Вильгельма. «Странная ирония, — подумал Шергин, — год назад Россия плясала на костях павшей монархии. Теперь же император понадобился всем. Даже этот большевистский Аттила Бронштейн, бредящий мировой революцией, по слухам, не прочь выставить худшую копию монархии против болтливого республиканства Антанты».

Между тем он нисколько не сомневался, что Николай, при всей его политической вялости, не примет предложения немцев. Одну несусветную глупость царя уговорили сделать второго марта, от следующей, надо полагать, у него хватит благоразумия отказаться. Шергину не давало покоя ощущение, что за отречением государя стояло нечто большее, чем кайзеровские интриги, кадетские благоглупости и ловко состряпанный солдатский мятеж. Иногда ему начинало казаться, что отказ от престола был глубоко личной, давно выношенной, возможно, выстраданной Николаем мыслью. На чем основывалось это чувство, неясно, но своей интуиции Шергин доверял — она не раз помогала избежать неприятных ситуаций и хоть на миг да опередить события. Сейчас она подсказывала, что переиграть прошлогоднее отречение, переиначить то самое выстраданное бывший император не захочет.

С другой стороны, это нежелание государя сделает бессмысленным и заговор, в котором участвовал Шергин. Он снова уперся в совершенно логический, но разрывающий душу вывод, что делает совсем не то, чего хочет, и не то, что нужно. Причиной этому, как он догадывался, было повисшее в пустоте чувство долга, которое теперь не к чему привязать. Государь в ссылке рубит дрова, народ в беспамятстве звереет и скоро перегрызется окончательно, Господу Богу до демонизировавшейся России, похоже, нет больше дела…

От станции он направился вниз по улице, к центру города. После многодневной пытки в битком набитом вагоне шагать по заснеженной земле и дышать морозным воздухом, выдыхая облака пара, было истинным удовольствием. Навстречу не попадалось ни единой приличной физиономии. Шныряли темные личности, пряча носы в жидких воротниках и руки в карманах. Из-за угла выглянули две гимназистки и быстро исчезли. Потом его обогнал некий господин в черном пальто и с тростью, похожий на осведомителя. Оглянувшись на Шергина, он дернул небритой щекой, взмахнул тростью и ускорил шаг.

Улица оканчивалась площадью, окруженной двухэтажными купеческими домами. Шергин намеревался найти спокойный трактир, чтобы пообедать и привести в порядок отросшую бороду. Но внимание его привлекли несколько человек, топтавшихся возле ограды церкви. Над ними громко и нагло каркало воронье, у самой церкви тонко, будто побитая собака, выла баба. Шергин остановился рядом и заглянул через решетку.

На фронте он видел смерть в разных обличьях, но в этой картине была нечеловеческая выразительность, словно адская злоба убивавших напитала все вокруг и внушала парализующий ужас. К дверям церкви был приколот штыками священник в одном подряснике. Вместо глаз у него кровавились глубокие ямы, грудь крестообразно изодрана штыком. В ногах у мертвеца убивалась воющая попадья, рядом с папертью стоял поникший мужик и как будто хотел увести бабу, но сам не мог сдвинуться с места.

Прохожие останавливались возле ограды и либо застывали на месте, либо торопились прочь. Тихо, вполголоса передавались подробности. Комиссары явились во время отпевания покойника и потребовали прекратить «контрреволюционную агитацию».

— А батюшка-то наш взял кадило да стал гнать их из храма, как псов приблудных, — захлебывалась шепотом женщина, похожая на обедневшую купчиху, — да так яро, что и ожидать никто не мог. А они-то иконы заплевали, свечи порушили, дьякону голову пробили…

— Святые посты не соблюдал, мясо в пятницу ел, сам видел, — перечислял кто-то грехи убиенного попа, — младенцев за мзду крестил, а за так отнекивался, занят, говорил, и иное лихоимство чинил. Проповеди ленился возглашать, нищих гнал с паперти, а благочинного ругал за глаза, сам слышал…

«Надо же, — думал Шергин об убитом, — пастырем был дурным, жизнь прожил скверную, а умереть Господь дал мучеником за веру. В подвиге умер поп».

Широким жестом он раздвинул толпу и вошел внутрь ограды. Труп с дверей снимать, похоже, никто не решался. Шергин поднял со ступеней бьющуюся попадью и передал ее на руки скорбно вздыхавшему рядом мужику. Затем осторожно вытащил штыки из двери, поддерживая тело, и уложил его на крыльце.

— Уносите, — велел он толпе. Вперед выдвинулись двое добровольцев.

Возле самой двери, где был прикован мертвый священник, он заметил книгу малого размера, запятнанную кровью. Поднял ее, раскрыл — оказалось Евангелие. Он опустил книгу в карман шинели и перешагнул порог церкви.

Храм был очевидным образом осквернен, на иконах блестели дорожки комиссарских плевков. Возле аналоя ничком распластался дьякон с кровавым нимбом вокруг головы. Еще один покойник лежал в гробу, так и не отпетый, сжавшийся, будто в опасении, не считается ли теперь естественная смерть контрреволюционным деянием и не полагается ли по нынешним законам помирать со штыком в груди, с распоротым животом, с проломленной головой.

Шергин поднял глаза на Христа, сидящего справа от Царских врат.

«Ты этого хотел? — спросил он горько, догадываясь, что с таких вопросов начинается путь в безверие. — Для чего же Ты дал нам дойти до такого?»

Кто-то тронул его за плечо. Шергин запустил руку под шинель, хватая рукоять револьвера, и резко обернулся.

— Вам надо уходить, — сказал молодой парень с русым чубом, торчащим из-под шапки. — Вы нездешний. Могут донести в чеку.

Шергин кивнул.

— Где тут можно переждать время до следующего поезда?

Парень подумал, закатив глаза, и раздвинул в улыбке толстые губы.

— Пойдем. Есть одно место. Ни одна краснозадая сука туда не полезет.

4

Попутчик разлил по стаканам коньяк и поставил вторую опустевшую бутылку под стол. Несколько раз заглядывал проводник, узнавая, не надо ли чего. От чая оба отказались, а закусывали голой ветчиной и розовой икрой с ножа. Рядом на столе лежал целый, неразрезанный лимон.

— Так, значит, золотишком интересуетесь, Федор Михалыч? — попутчик под действием коньяка стал изображать хитрована и прищуривать на Федора глаз, будто высматривал его насквозь. — А позвольте спросить, с целью теоретической или, так сказать, прикладной?

— А вам на что знать? — Федор, подперши голову руками и набычившись, пыжился выглядеть не менее того проницательным и себе на уме. — Я, может, в карты продулся, а долг отдавать нечем. Долг чести, знаете. Старушка-мать дома плачет. Отец на паперти с протянутой рукой стоит. А все из-за меня, подлеца. А? Что вы на это скажете?

— А шкуру с вас, дорогой мой, за что хотели снять? — ласково грозил пальцем попутчик.

— Так это… несчастная любовь у нас… она меня любит вдрызг, а я ее ни капли. Вот такие «Ромео и Джульетта». Что вы на это возразите?

Евгений Петрович развел руками.

— На это у меня нет слов. Но имейте в виду, Федор Михалыч, — он поманил пальцем, оглянулся на дверь и понизил голос, — в Гражданскую войну там золото было.

— Где? — Федор округлил глаза.

— В Золотых горах.

— А почему сейчас нет?

— Этого я не говорил, — быстро сказал Евгений Петрович и напустил на себя загадочный, непроницаемый вид.

Федор поискал глазами, чего бы выпить, но все было выпито.

— Так есть или нет? — сглотнул он, стремительно вспотев.

— Говорю же, было, — сварливо ответил попутчик. — Что за непонятливость.

— Ну и где оно было? — хмыкнул Федор.

— А где было, там уже нет.

— Все-то у вас не пойми-разбери. Темните вы, сосед. А может, сказки сказываете? — разочарованно молвил Федор и спросил прямо: — Вы кто по профессии?

— Я? Рыбак. Рыбу я ловлю. — Евгений Петрович с широким размахом изобразил, как подсекает и вытягивает из воды крупную рыбину.

— Это вы сейчас какого кита поймали? — Федор отодвинулся, чтобы не получить по лицу рыбьим хвостом.

— Нет, — покачал головой попутчик, — не кита. Так, карася.

— Все равно темните, — выдохнул Федор. — Что я, рыбаков по телевизору не видел? Не похожи вы на них.

Евгений Петрович наклонился к нему через стол, обдав коньячным духом.

— Достоверно известно, во время Гражданской из тамошних гор вывозили золото для Советов.

Федор, не сводя глаз с попутчика, нашарил рукой лимон и с хрустом откусил. Медленно прожевал, не поморщившись, положил лимон обратно и спросил с профессиональным интересом:

— Факты?

Евгений Петрович откинулся на спинку дивана и со скучной бесстрастностью английского джентльмена задал встречный вопрос:

— Вы, конечно же, не слышали о Золотой Орде? Да и где вам было слышать об этом.

— Имбецилом меня считаете? — обиделся Федор. — Ее в школе, между прочим, проходят.

— Нет, милый мой, эту Золотую Орду ни в школе, ни в аспирантуре не проходят. О ней вообще никто до сих пор не знает, кроме… кроме немногих.

— А вы, значит, немногий? — иронично спросил Федор. — Поймали золотую рыбку, и она открыла вам страшный секрет?

— Вообразите себе, примерно так и было, — добродушно ответил Евгений Петрович.

— Расскажите, — попросил Федор, глядя по-детски чистыми и доверчивыми глазами.

Но попутчик не торопился утолять его любопытство.

— Что это мы сидим тут, как раки-отшельники, — сказал он, оглядев убранство стола. — Предлагаю выйти в свет, позавтракать как подобает приличным людям. Согласны?

Федор охотно поддержал предложение и даже сделал движение к двери, но Евгений Петрович саркастически осведомился:

— Куда вы, юноша, в таком виде? Кто вас учил манерам? Повяжите хоть галстук.

Федора манерам никто и никогда не учил, он привык заходить в рестораны и прочие кабаки по-простому, в чем был, не смущаясь и линялыми джинсами, галстуки же не переносил вовсе. Но перед попутчиком, который был явно не так прост, как воображалось с первого взгляда, ему хотелось выглядеть серьезнее.

— Знаете, Евгений Петрович, скажу вам честно, — он приложил руку к сердцу, — светская жизнь меня так утомила, что я решил бежать от нее на край земли. И представьте, не взял с собой ни одного галстука, не говоря уже о фраке или смокинге.

— В таком случае, — ответил попутчик, облачаясь в светлую пиджачную пару, — мне придется выдавать вас за племянника из провинции. Не думаете же вы, что по вашей милости я должен оставаться без внимания прекрасных дам?

— Вы полагаете, в этом поезде обретаются прекрасные дамы? — с сомнением спросил Федор. — Разве какие-нибудь декабристки, преданно следующие за своими мужьями в захолустные гарнизоны.

— Не нужно так мрачно смотреть на вещи, Федор Михалыч, пока еще не Достоевский, — в приподнятом настроении молвил попутчик, критично разглядывая себя в зеркале. — Гм… Как же портит меня эта проклятая борода.

— Сбрейте, — предложил Федор, и тут ему на ум пришло новое соображение. — Или она нужна для маскировки? Кто вы, Евгений Петрович?

— Я уже сказал вам. Я рыбак, — никак не интонируя, ответил попутчик. — Идемте же.

В вагоне-ресторане посетителей в этот час оказалось немного. Прекрасных дам среди них не обнаружилось вовсе, однако Евгений Петрович не спешил разочаровываться.

— Подождем до обеденного времени, — подмигнул он Федору. — Я просто уверен, они здесь есть. Нынче ночью при посадке мне привиделось в одном окне прелестное создание.

— Вам привиделось, — кивнул Федор. — А вы, однако, бабник. И в этом, думаю, ваша слабость.

— Не вздумайте ею воспользоваться, — сухо посоветовал попутчик, изучая меню. — Да и потом, кто бы говорил. Шкуру-то хотели не с меня содрать.

Не зная, чем парировать, Федор подозвал официанта.

Они сделали заказ. Пока их обслуживали, Евгений Петрович не спешил начинать застольную беседу, оглядываясь на редких клиентов ресторана. У Федора создалось впечатление, что он оценивает людей по каким-то одному ему известным критериям, отыскивая нужный человеческий сорт. Определенно это был изучающий взгляд торгового агента — Федор утвердился в изначальном предположении. Все же остальное, очевидно, просто мишура от скуки жизни.

— Так вот, — Евгений Петрович наконец повернулся к собеседнику, взявшись за вилку и нож, — о Золотой Орде. Знакома ли вам фамилия Бернгарт? Роман Федорович Бернгарт.

— Первый раз, — покачал головой Федор, также принимаясь за завтрак. — Кто это?

— Это, милый мой, одна из самых таинственных фигур в отечественной истории. Правитель Алтайской Золотой Орды.

— Кажется, я догадываюсь, — с тонкой улыбкой поделился Федор. — Это тот самый, который во время Гражданской организовал в горах добычу золота и поставлял его большевикам. Угадал?

— Не совсем. Скорее золото поставляли ему. А уж Бернгарт переправлял его в Москву.

— А кто поставлял ему? — недоумевал Федор. — И откуда?

— Из гор, конечно. Вы никогда не задумывались о существовании на нашей земле невидимых народов?

Это было уже слишком, и Федору вдруг стало скучно. Он ощутил себя хандрящим Байроном, которому в деревенском трактире пытаются сбыть траченый молью сюжет для романтической поэмы.

— Знаете, те времена, когда я зачитывался фантастикой о человеках-невидимках, давно миновали, — с легким раздражением сказал он.

— Я неточно выразился, — быстро взглянув на него, поправился Евгений Петрович. — Впрочем, вы можете думать, что Бернгарту просто повезло и он обнаружил в горах золотую жилу. Вы также можете считать его красным командиром, создавшим свою партизанскую республику — кстати, при Колчаке на Алтае таких было несколько. В советских исторических исследованиях именно так и описывается эта загадочная личность.

— Простите, — сказал Федор, отодвигая тарелку, — я все-таки не совсем понимаю, в чем загадочность этой личности.

— Все дело в том, — его собеседник понизил голос и наклонился вперед, — что на Алтае никогда, ни до, ни после Гражданской войны, не было месторождений золота. Так откуда оно там, по-вашему, взялось? В большом количестве, имейте в виду. И вот еще вам для справки: в двадцать втором году Бернгарта арестовали и продержали в тюрьме до тридцать четвертого. В тридцать четвертом его расстреляли.

— В то время это происходило со многими, — флегматично заметил Федор.

Евгений Петрович покачал головой.

— Его схватили как предводителя антисоветского мятежа, главаря контрреволюции. Приговор по этому обвинению был один и безапелляционный — расстрел. Его же двенадцать лет держали в тюрьмах. Даже не отправляли в лагеря. Для чего? Очевидно, он располагал информацией, но не желал ею ни с кем делиться.

— Так вы полагаете…

— Нет уж, Федор Михалыч, прошу прощения, — возразил попутчик, — теперь ваша очередь рассказывать.

— Что рассказывать? — немного растерянно спросил Федор.

— Вашу историю. И не про скуку столичной жизни с несчастной любовью, а настоящую. От кого вы бежите, кто вас хотел зарезать этой ночью и почему.

Федор вновь почувствовал себя обманутым ротозеем, которому ловкий делец всучил дрянной товар, и теперь нужно расплачиваться, потому что вернуть его уже нет возможности.

— Знаете, Евгений Петрович, — сказал он не вполне дружелюбно, — мне кажется, это будет неравноценный обмен. Приятного аппетита.

Он направился к стойке бара, чтобы расплатиться. Здесь ему пришло в голову прихватить бутылку «Столичной», с которой не так бессмысленно будет коротать дорогу и не столь уж пустой может показаться даже эта темная история про краснопартизанскую Золотую Орду. Выходя из вагона-ресторана, он оглянулся на попутчика и едва не выронил из рук бутылку. Оказалось, пока они обсуждали тайну алтайского золота, через два столика от них расположилось весьма приметное создание женского пола в темно-синем облегающем платье и с белой лилией в подколотых волосах. Девушка не только подходила под определение «прекрасная дама», но и намного превосходила его. Она была без сопровождения, и коварный попутчик не замедлил этим воспользоваться. В тот момент, когда Федор увидел их, Евгений Петрович демонстрировал весь свой лоск, целуя девушке руку.

Федору, испытавшему мгновенный укол чувства обделенности, тотчас страстно захотелось, чтобы прекрасная незнакомка ненавидела бородатых мужчин, тем более мужчин с быстрым, оценивающим взглядом торгового агента, который сбывает залежалый товар по завышенной цене и покупает драгоценные раритеты на приманку льстивых салонных манер.

Он вернулся в купе, сел к окну и попытался получить наслаждение от лирически-унылых весенних пейзажей средней полосы России. Через полчаса созерцания он вспомнил, что родина неимоверно обширна и если смотреть в окно всю дорогу до самого города Барнаула, то от этой берущей за душу пронзительной печали русского поля и ветхих селений можно без вина сделаться горьким пьяницей. Придя к такому заключению, Федор отвинтил крышку «Столичной» и налил в стакан, еще пахнущий коньяком.

К тому времени, когда вернулся сосед, в бутылке оставалось не так много, а Федор, прислонившись лбом к окну, отчаянно тосковал.

— Правильно, — быстро оценил ситуацию попутчик, — отечественные расстояния надо обязательно пропустить через себя, чтобы понять, отчего в России все беды.

— Отчего, по-вашему, в России все беды? — с трудом вымолвил Федор. От укачивания и грустных эмоций его сильно развезло. Отнять голову от стекла он не мог, поэтому приходилось поневоле смотреть в окно на русскую бесконечность и необъятность.

— Все беды России оттого что она слишком огромна и не вмещается в нормальное человеческое восприятие. Оттого-то в России живут люди с ненормальным восприятием реальности.

— Слушайте, а ей вы тоже рассказывали про беды России и про эту вашу Золотую Орду? — Федору удалось сдвинуть центр тяжести тела, и голова самостоятельно переместилась к стенке купе.

— Ей? — переспросил Евгений Петрович, делая вид, что не понимает, о ком речь.

— Вы прожженный тип, вот что я вам скажу, — подумав, выговорил Федор. — Вы продавец воздуха и скупщик чужих тайн. Вы… торгаш. Скажите честно, вас любят женщины?

Евгений Петрович сел к окну и тоже стал смотреть на проплывающий плэнер.

— Нет, — наконец произнес он, — не любят. Они отдаются мне без любви.

Минуту длилось молчание.

— А выпить у вас есть? — спросил затем Федор, несколько смягчившись.

Очнулся он в Екатеринбурге. Предыдущие сутки помнились смутно. В голове остались обрывочные эпизоды и наиболее отчетливый, как он идет по вагону, заглядывает в каждое купе в поисках прекрасной незнакомки и требовательно барабанит кулаками в запертые двери. Самым мучительным было то, что Федор не помнил, нашел ли он ее, а если нашел, то насколько свинским и пошлым было его поведение. Еще в памяти засели алмазные копи царя Соломона, показавшиеся очень подозрительными, учитывая тот настойчивый интерес, который проявлял попутчик к причинам его убытия из Москвы.

Тихонько простонав, Федор сел на диване, удивленно оглядел пустую тару на столе и под столом, пересчитал бутылки. Он не мог понять, когда они успели столько выпить. Попутчик водил палочкой по экрану карманного компьютера. Наконец он оторвался от своего занятия и доброжелательно посмотрел на Федора. Тот разочарованно отметил, что сосед абсолютно трезв. И только после этого обнаружил, что лицо попутчика оголилось.

— А где же ваша борода? — удивился Федор.

— Отклеилась, — пошутил попутчик.

Федор в ответ усмехнулся правой половиной лица. Второй половиной он двигать не мог из-за сильной головной боли.

— Это… я один? — Он показал пальцем на бутылки.

— В основном да.

— Я ничего не сломал? — беспокойно поинтересовался Федор. — Ни с кем не дрался?

— Как вам сказать. Сломать не сломали, но проводнику по лицу съездили. Он пригрозил снять вас с поезда, и мне едва удалось уговорить его не делать этого. Кстати, обошлось недешево.

— Я отдам, — смущенно пробормотал Федор.

— Не стоит, — великодушно отказался попутчик.

— Я еще, наверное, бредил тут? Так вы не обращайте внимания. Это со мной бывает. Про алмазы особенно. Давняя история, очень волнительная, впечаталась в голову. — Федор решил на всякий случай подстраховаться.

— Какие проблемы, — с широкой сердечной улыбкой сказал Евгений Петрович.

Поезд, стоявший до этого, толкнулся и пополз вперед, медленно набирая скорость.

— Где это мы? — спросил Федор, мутно всматриваясь в незнакомый город.

— Екатеринбург, — ответил попутчик, также приникая к окну. — Место заточения и казни последнего русского царя со всей его семьей. Обратите внимание вон на ту большую церковь на площади. Видите? Храм-на-Крови. Раньше на этом месте стоял дом, где их содержали, а в подвале расстреляли.

Федор проводил тяжелым похмельным взглядом место кровавой расправы над бывшим всероссийским самодержцем, символом теперешнего поднимающегося монархизма.

— Вы здесь бывали? — спросил он.

— Доводилось.

— Странно, — сказал Федор.

— Что именно?

— Я сейчас испытал удивительное ощущение, — слегка взволновавшись, объяснил он, — будто я видел раньше эту площадь и дом на месте этой церкви, и поезд точно так же увозил меня на восток, в полную неизвестность. Но я никогда не был здесь.

— Дежа вю, — кивнул попутчик. — Случается.

Федор снова посмотрел на город, обильно зеленеющий.

— Не бродят ли там по ночам призраки?

— Почему же только там? — пожал плечами Евгений Петрович. — Эти царские призраки по всей России давно бродят, реванша требуют.

Федор страдающе поморщился и отвернулся от окна.

— Ради бога, не начинайте разговор о политике. В моем состоянии это равносильно убийству без наркоза.

— Сходите освежитесь, — сочувственно предложил попутчик. — Только не напивайтесь снова. Проводник в следующий раз может оказаться несговорчивым.

Федор пообещал и вышел в коридор, размышляя о том, что никакое дежа вю не сможет объяснить, отчего ему привиделся дом, снесенный задолго до его появления на свет, и почему он был огорожен двойным забором.

В вагоне-ресторане после ста граммов ему немного полегчало, и он стал рассматривать Уральские горы. Они совершенно разочаровали его, в голове у Федора родилось сравнение с зелеными холмами Шотландии, населенными кроликами, и с могильными курганами, в которых обитают древние мертвецы. В обратный путь он пустился, прихватив бутылку.

В Екатеринбурге на поезд сели новые пассажиры. В коридоре вагона ему встретился буддийский монах, бритый наголо, в красно-оранжевой одежде. Федор, никогда прежде не сталкивавшийся нос к носу с буддийским монахом, страшно заинтересовался. Он тут же предложил выпить за знакомство и поговорить о вечном. Монах, никак не отреагировав на его радушие, скрылся в купе. Федор ввалился туда вслед за ним и увидел второго монаха, отчего радостное изумление его только усилилось. Монахи молча смотрели на него, сидя друг против друга, и лица их не выражали ровным счетом ничего. Федора это не обескураживало.

— Ну что, братья во Будде, — провозгласил он, открывая бутылку, — ударим по миру-страданию?

Он попытался разлить водку в чайные стаканы, но второй монах, загородив посуду рукой, возразил:

— Мы не пьем.

Федор обрадовался еще больше.

— Так вы и по-русски можете? Чего ж отказываетесь, братья во Будде?

— Мы не пьем, — терпеливо повторил монах.

— Как это не пьете? — недоумевал Федор. — Все московские буддисты пьют. Самого Будду просветлением озарило под мухой, известный факт. Как же иначе?

Монахи смотрели на него одинаково непонимающими глазами.

— Нет, ну как же так! — почти расстроенно убеждал их Федор. — Мир — страдание. Надо с ним бороться, растекаясь умом в пустоте. Так или не так?

Первый монах, страшный судя по всему молчун, вышел в коридор. Федор отчего-то решил, что он приведет третьего собрата для поддержания беседы, но вместо этого явился решительно настроенный проводник. Он без слов взял Федора за шиворот и выволок из купе. Федор хотел было сопротивляться, но вовремя вспомнил об угрозе ссадить его с поезда и покорился. Только спросил:

— Простите, я не сильно ушиб вас по лицу в прошлый раз?

— Навязался на мою голову, — недовольно буркнул проводник, вталкивая Федора в его купе и бросая на диван.

— Да вы, милый мой, дебошир просто, — иронично сказал Евгений Петрович.

— Не вы первый это заметили, — проворчал Федор и пожаловался на монахов: — Весь ихний буддизм — сплошная профанация запоя. А не признают, мерзавцы.

После этого он уронил голову на подушку, заснул и проспал до вечерних сумерек.

Проснувшись, Федор мрачно поделился с попутчиком, который сидел в той же позе, только вместо компьютера в руках была газета:

— Мне приснился Будда милосердия. Знаете, что он сделал? Принес мне пиво.

— Чем же вы недовольны?

Федора мучила жажда и сознание собственного бессилия. В этот момент он как никогда ясно понимал, что бессилен отделаться от самого себя — это навязчивое соседство собственного «я» начинало раздражать тем сильнее, чем дальше он удалялся от Москвы и своей прежней жизни. С другой стороны, было неясно, с кем именно соседствует его «я» и кого именно оно раздражает.

— Пиво оказалось теплым, — произнес он с гримасой отвращения. — Даже тут никакого милосердия. Сплошные иллюзии.

Заглянувший проводник, не помня зла, предложил чаю. Федор забрал у него все четыре стакана. С жадностью выпил два, в третий добавил сахар, а четвертый отдал попутчику.

— Удивительное дело, — заговорил он после. — В Москве у меня было множество знакомых буддистов и буддисток, и я ничего не имел против. Хотя, мне кажется, обыкновенное, сермяжное язычество русскому человеку должно быть ближе, чем забубенный дзен или извращения тантры. Но почему-то они — эти бритые ламаисты — кажутся мне совершенно неуместными, когда я думаю о Золотых горах. А ведь они там, вероятно, на каждом шагу попадаются?

— По моим сведениям, — ответил Евгений Петрович, помешивая ложечкой в стакане, — алтайские аборигены до сих пор пребывают в девственном язычестве.

— Шаманят? — восхитился Федор, обнаруживая интерес к теме. — Это хорошо. Вот найду себе самого девственного и дремучего шамана и попрошусь к нему в ученики.

— Для чего, позвольте узнать? — попутчик бросил на него взгляд, полный насмешки.

— Не смейтесь, — попросил Федор. — Я вам по секрету скажу… — Он заговорил тише. — Хочу избавиться от комплекса неполноценности. Каждого человека должно вести по жизни знание, для чего он рожден, это ведь так понятно. Я предполагаю, что у большинства это знание своей судьбы есть. Что-то наподобие врожденного, вставленного в голову оракульского билетика. На худой конец рекламного штампа из телевизора. Но у меня самого ничего такого нет. Я беспутен и бесперспективен. Думаю, это болезнь. Шаманы должны знать, как она лечится. А заодно уж фокусам их научусь, тоже ведь пригодятся, как вы считаете?

— Учитесь, Федор Михалыч, учитесь, — с невыносимо загадочным, вероятно, заимствованным у Джоконды выражением лица ответил попутчик.

5

На последней неделе февраля восемнадцатого года капитан Шергин сидел в вокзальном буфете Тюмени и пил отвратительный чай, имевший вкус грязной воды после мытья в ней посуды. Он вливал в себя четвертый стакан этой мути, наблюдая в окно за посадкой пассажиров на поезд. Среди толпы различались примелькавшиеся за последние несколько дней рожи шпиков. Позавчера по их наводке красные арестовали двух человек, желавших ехать в Тобольск. Их дальнейшая судьба осталась Шергину неизвестной, но он предполагал, что несчастных расстреляли. Наметанным глазом он узнал в них — по выправке и отточенности движений — переодетых офицеров. Они были неизвестны ему, но их арест тревожил. Еще неделю назад триста верст от Тюмени до Тобольска казались сущим пустяком, и вот неожиданное препятствие почти у цели. С поездов в сторону Тобольска снимали всех, кто вызывал малейшее подозрение. Накануне Шергин попытался нанять сани, однако не нашел ни одного мужика, пожелавшего рискнуть, — город был наводнен большевистскими осведомителями.

Он вышел из буфета, поднял воротник от разбойно свистящего в ушах ветра и направился на соседнюю улицу. Пройдя по ней несколько шагов, Шергин обратил внимание на стоявшую у обочины пролетку. Лицо единственного пассажира, закутанного в шубу, в лисьей шапке, показалось ему знакомым. Пока он вспоминал, где встречал этого человека, у пролетки возник вокзальный шпик, верткий мерзавец в английском пальто. Седок наклонился к нему, выслушал, ответил, затем велел извозчику трогать. Мерзавец-шпик нырнул в подворотню.

Шергин задумчиво двинулся по улице. Он вспомнил этого господина в пролетке и даже его имя. В уме стала понемногу, в общих чертах, обрисовываться картина, не сулившая ничего хорошего. Обладатель лисьей шапки, по фамилии Соловьев, был немного известен в петербургских оккультных кругах. Перед революцией он сделал кое-какую карьеру по военному ведомству, стал генеральским адъютантом. Но репутацию составил себе не этим, а недавней, с полгода назад, женитьбой на дочери убиенного Гришки Распутина. Слухи приписывали ему шпионское ремесло, для которого оккультные увлечения были превосходным средством, отпирающим многие двери и обеспечивающим доверие. Неудивительно, что ловкач затесался в самый центр политического клубка, состоящего из многих перепутанных нитей. Все эти нити вели, разумеется, к одному — к особе бывшего государя, и одну из них держал в руках Шергин. Впрочем, эта нить могла в любой момент оборваться. Вокзальные шпики находились в распоряжении Соловьева. Сам же он, на кого бы ни работал по своей основной профессии, безусловно, имел отношения с местными большевиками. Через эту мелкую сеть и мышь не могла бы проскочить к Тобольску.

Две недели спустя вся группа заговорщиков собралась в Тюмени. Они поселились на разных адресах и встречались на улицах, мимоходом обмениваясь сведениями. Только однажды, в самом конце марта, тяготясь бездействием, устроили общий совет в комнате, которую снимал у местного лавочника Шергин.

— Этот негодяй, надо думать, взял на себя роль заменителя Распутина, — горячился штабс-капитан Скурлатовский, ряженый под прогоревшего купчика. — Как будто мало нам было одного. Это семейство — злой рок России, попомните мои слова, господа. Как прежде Гришка цербером крутился у трона, так и его зять теперь никого близко не подпускает к уже свергнутым монархам. Кстати, не кажется вам, господа, зловеще-символичным, что деревня, откуда родом Распутин, стоит как раз на пути между Тюменью и Тобольском?

— Говорят, Соловьеву здесь покровительствует некий немецкий офицер, имеющий большой вес у местных комиссаров, — флегматично дымил папиросой поручик Любомилов, натурализовавшийся в городе под видом частного учителя.

— Я совершенно не удивлюсь, если он шпионит в пользу Вильгельма, — фыркнул Скурлатовский.

— По крайней мере это объясняет, откуда у него такая власть, — задумчиво шагая по комнате между стульев, проговорил Никитенко, единственный не военный среди них. — Ведь он, кажется, заявил, что без его позволения никто не может приблизиться к Тобольску?

— Но я слышал, господин Соловьев декларирует себя ревностным монархистом, к тому же имеет сношения с императорской семьей, — вставил слово штаб-ротмистр Чесноков, разливая вино по рюмкам. Он изображал собой вечного студента, пустившегося на заработки по России-матушке.

— Ах, бросьте, Александр, — взмахнул руками Скурлатовский, — кто нынче не монархист? Даже среди самих большевиков и сочувствующих им имеются настроения, царя уже хотят.

— Однако, господа, надо решать проблему, — молвил поручик, — мы не можем сидеть здесь вечно, ничего не предпринимая.

— Именно не можем! — Скурлатовский раскраснелся и начал волноваться. — Что мы вообще можем, кроме как перетирать кости Распутину номер два! Какая ужасная бессмысленность, когда для спасения России дорог каждый день!

— Что вы предлагаете, господин штабс-капитан? — спросил Любомилов.

Скурлатовский на миг задумался, затем сообщил:

— Я предлагаю войти к господину Соловьеву в доверие. Он, я слышал, получил за границей некое оккультное образование? Вероятно, на этой почве с ним можно близко сойтись.

Чесноков оглядел присутствующих и с иронией поинтересовался:

— Господа, кто из вас достаточно сведущ в оккультных материях, чтобы составить компанию наследнику «святого старца» и гипнотизера Гришки Распутина?

Все головы, будто по команде, повернулись в сторону Шергина. Он единственный из них имел продолжительный опыт жизни в столице и представление о бытовавших там модах на «духовное».

— Должен вас разочаровать, господа, — объявил Шергин, — в роли мистика я провалюсь моментально. Оккультные материи мне глубоко омерзительны, уж не обессудьте.

— Вы можете временно пожертвовать убеждениями ради пользы дела, Петр Николаевич, — настаивал Скурлатовский. — Вы более всех нас способны пустить пыль в глаза этому распутинскому выродку. Надо лишь составить для вас новую легенду…

— Довольно, Михаил Андреич. — Шергин остановил его резким жестом руки. — Вот вам мои убеждения. Вы ратуете за спасение России, между тем в ее погибели, я уверен, не последнюю роль играли те самые оккультные поветрия, заразившие с прошлого века обе столицы и подпилившие ноги у трона. Вам мало этого, вы хотите продолжения?

— Однако вы, Петр Николаевич… слишком уж как-то… — Растерянный Скурлатовский потянул себя за воротник и повел головой из стороны в сторону, словно ему не хватало воздуха.

Шергин налил вина и быстро выпил. Он вспомнил ту петербургскую атмосферу повального увлечения «тайными знаниями» в последние годы перед революцией. Ему, приезжавшему с фронта в короткие отпуска, это и в самом деле представлялось «как-то уж слишком». Все пересуды о «мистическом разврате» в покоях императрицы и ее доверенной фрейлины, поначалу оскорблявшие его, сделались в конце концов чем-то обыденным, вроде разговора о дурной погоде. Шергин считал, что Гришка Распутин всего лишь характерный показатель состояния умов. Этот наивный шарлатан, которого так яростно и свято ненавидели со всеми его блудливо-восторженными поклонницами, выглядел на фоне великосветского салонного мистицизма обыкновенным деревенским идиотом, ряженым в шелк. Впрочем, несмотря на всеобщую ненависть, каждый из этих господ мистиков, несомненно, страстно мечтал оказаться на месте Распутина и развернуться куда как шире невежественного мужика…

Расходились по одному в темноте, так ничего и не придумав. Решили ждать до установления дорог после весенней грязи и пробираться в Тобольск своим ходом. Однако делать этого не пришлось. Двадцать седьмого апреля поздно вечером к Шергину прибежал взмыленный Никитенко и возбужденно оповестил о приезде в Тюмень под конвоем на конных подводах бывшего императора с женой. Их сразу повезли на вокзал к поезду. Княжны и наследник, очевидно, остались в Тобольске. Весть была неожиданна и ошеломительна.

Тотчас собравшись, Шергин отправился на вокзал. Он предполагал узнать, куда отправляют государя. Но вокзал был оцеплен солдатами, никого не пропускали, и пришлось возвращаться ни с чем.

В первый день мая, когда большевики широко праздновали свой пролетарский праздник и толпою ходили по улицам с красными флагами, из газет стало известно, что новым местом заточения государя сделался Екатеринбург. В следующие два дня пятеро заговорщиков поодиночке покинули Тюмень, отправившись в столицу Урала.

6

Поезд медленно вползал в Барнаул по мосту через сибирскую великаншу Обь. В вечерней мгле, подсвеченной огнями, ее воды казались мощно разлившейся из гигантской колбы ртутью. Федор распрощался с попутчиком и первым вышел из вагона. На здании вокзала колыхались по ветру флаги, вывешенные в честь трудящихся, которые завтра с утра будут демонстрировать радость по случаю праздника. По какому-то трудноуловимому ходу мысли и сцеплению ассоциаций Первомай всегда казался Федору некой данью той обезьяне, которая первой взяла в руки палку, нацепила на нее банановую шкурку и так, по слухам, превратилась в человека. А в звуках демонстраций ему слышались бубны профсоюзных шаманов, заклинающих силы природы не дать всем этим людям опуститься обратно на четвереньки. Словом, оставаться в городе до завтра и в очередной раз становиться свидетелем пролетарского камлания Федору не хотелось. Он изучил расписание поездов до Бийска, конечной станции железной дороги в направлении Горного Алтая, и купил билет на утреннюю электричку.

Несмотря на все предосторожности, первомай догнал его в Бийске. Электричка пришла туда к одиннадцати часам, когда по улицам еще бродили отставшие от основных масс группы студентов, народной самодеятельности и пенсионеров с портретами Ленина и Василия Шукшина. Федор, стараясь не попадаться им навстречу, перебрался с железнодорожной станции на автовокзал, запасся пирожками и минеральной водой. После этого он обошел несколько частных извозчиков, стоявших в стороне. Быстро сговорился с владельцем крепкого на вид отечественного тарантаса ехать до Усть-Чегеня за две тысячи рублей. «Примерно четыре рубля на километр», — прикинул он и расплатился сразу. Торговались здесь не жадно, и в глазах водителей Федору чудилось то самое человеческое, которое в Москве теперь искали с фонарем и только в театрах, да и то немногих.

— Первый раз на Алтае? — спросил шофер, назвавшийся Иваном, когда переехали по мосту на другой берег Бии и покатили по Чуйскому тракту.

— Второй, — ответил Федор. — Лет пятнадцать назад был, на каникулах. Только ничего не помню.

— Вспомнишь, — пообещал Иван. — У нас края знаменитые.

— Как тут у вас с культурной жизнью?

— Водка подорожала. А так ничего, живем.

— Ясно, — сказал Федор. — Ну а с мифами и легендами как обстоит?

— Так ты по этому делу? — оживился Иван. — Недавно тоже приезжал один… фольклорист. Ко всем приставал, говорил — край тут непаханый. По части баек, значит. Ну, набросали ему на диктофон кто чего. Про белую женщину, про горелую березу…

— Про березу я слышал, — удивленно сообщил Федор. — Еще в Москве.

— Так это от нас туда пошло, — с гордостью сказал Иван.

— А я думал из Кастанеды.

Огорчившись, он достал пирожок и принялся задумчиво жевать.

— Это страна? Не знаю такой, — покачал головой шофер. — Она где?

— В Южной Америке, — ответил Федор, разыскивая начинку в пирожке, а затем бросил наудачу: — А говорят, тут в Гражданскую странные дела были.

— Какие дела? Не слыхал. Шамбаландию искали, это точно. Так ее до сих пор ищут. Про Рериха и его рёхнутых слышал небось? Они в Уймонской долине обосновались. Есть еще которые Беловодье ищут, эти отдельно от уймонских. Как раз недалеко от Чегеня, в Актагаше. А про другие дела не знаю. Но историй разных много ходит, что правда, того врать не буду. Это еще от алтайских шаманов осталось.

— Что осталось? — не понял Федор.

— Ну, привидения, или как сказать. — Иван покрутил в воздухе рукой, изображая нечто невразумительное и неопознаваемое. — Старые хозяева, по-ихнему.

Федор задумался. Ему, конечно, и раньше приходило в голову, что жизнь в горах, особенно девственно языческих, рождает долгое эхо, которым мистическим образом перекликаются между собой первобытная древность и не так далеко ушедшая от нее современность. Но все же столь глубокая погруженность этого красивого края в область инфернального немного тревожила.

— А не встречается у вас здесь, — наугад спросил он, — такая… вроде баба, только с медвежьей башкой?

— Бывает, — ответил Иван и плюнул через левое плечо. — На дорогах попадается.

— Ну и… кто она? — Федор ощутил, как внезапно напряглись нервы.

— Злой дух, говорят, — с неохотой сказал шофер. — Ты про нее лучше не спрашивай, а то накличешь. Ее увидишь — потом тебя по костям собирать будут. Занесет на ровном месте либо в поворот не впишешься.

Федор замолчал, доел пирог, наконец обнаружив следы мясной начинки, и стал смотреть в окно, постаравшись как можно скорее забыть то, что услышал. По правому берегу реки тянулся великолепный сосновый бор; скоро его сменила тополиная аллея, явно рукотворная. Бурная речка скакала по камням вдоль шоссе, упрямый гомон ее вод рождал в душе удивительно светлое и печальное настроение. Федору тут же пришло на ум странное размышление о том, с чего начинается родина. Совсем не с того, о чем поется в песне, а как раз с этого светлого и печального, невыразимым образом вдруг заполняющего человека, когда он совсем не готов к тому. Эти-то внезапно сходящие в душу лучи чего-то непостижимого, очевидно и называются любовью. Если же задаться вопросом, откуда именно они сходят, то после здравого и честного рассуждения окажется, что в самой человеческой личности, со всеми ее темными закоулкам, нет такого заповедного родника и им просто неоткуда излучаться. И если это не означает, что любовь в душе берется извне, из каких-то неведомых небесных источников, то ничего другого не останется, как признать ее эфемерностью и обманом чувств. Тут Федору стало казаться, что именно так он и поступал прежде, когда варился в столичном бульоне. Да и все остальные желтые кружки жира на поверхности бульона, воображающие себя золотой молодежью, точно так же считали любовь чем-то вроде пузырьков воздуха в кипящем супе. Но, оказавшись на расстоянии трех с половиной тысяч километров от булькающей кастрюли, Федор неожиданно понял, что больше не хочет так считать. Может быть, думалось ему, это оттого, что он добровольно обрек себя на одиночество в диком горном захолустье? Но, с другой стороны, разве не был он совершенно одинок в Москве, среди нескольких миллионов таких же хаотично движущихся человеческих атомов?

Виды за окном стали меняться с оглушающей воображение частотой. Мелькали сельские поселения, стада овец, коз и других, неизвестных Федору животных, извивались узкие ленты хвойных лесов, затем дорога начала петлять между гор, взбираясь все выше и вдруг стремительно вылетела на гладкую узкую долину. Федор увидел указатель: «Манжерок», и в памяти всплыл звонкий, как полет комара над ухом, шлягер времен укрепления советско-монгольской дружбы.

После того как по мосту перебрались на другой берег Катуни, Федор задремал. Во сне он видел гуляющие по склонам гористых холмов тучные стада, обрывистые скалы, нависающие над стремительными водоворотами, и далекие заснеженные вершины над сине-зелеными лесами. Ощущение красоты было настолько пронзительным, что Федору во сне хотелось плакать. Напоследок ему приснился одинокий белый цветок на голом тонком стебле, скромно, но уверенно выглядывающий из каменной расселины. Федор протянул руку, чтобы сорвать его, и вдруг услышал:

— Еще рано.

От этого таинственного голоса он вздрогнул и проснулся.

— Долго я спал? — спросил он, оглядываясь на виды вдоль дороги.

— Над Чуей идем, — лаконично ответил Иван.

Федор опустил стекло и высунулся наружу. Его обдало резким ветром, в котором летели мелкие и колкие капли воды. Река неслась вскачь, по ней стелилась седая грива пены, подпрыгивая на выступающих валунах и навевая мысли о блоковской степной кобылице, — хотя сравнение хромало и вокруг была не степь, а горный перевал, озаренный розоватыми, почти горизонтальными лучами закатного солнца.

Ехать оставалось недолго, и Федор решил пополнить свои знания о местах, куда направлялся.

— Чем промышляет здешнее население?

— Здесь-то? Кто чем. Алтайцы — так те скотом, русские — больше охотой.

— Браконьерствуют?

— Так где ж без этого? — подтвердил Иван. — С монголами тоже… товарооборот делают. Не без того.

— Контрабанда? — уточнил Федор.

— Она самая.

Больше вопросов он не задавал, вдруг встревожившись от мысли, что это поразительное и почти чудовищное великолепие природы станет для него лишь новой золотой клеткой, по-своему экзотичной, но не менее бессмысленной. С той разницей, что отсюда будет уже некуда бежать в следующий раз, когда под ним снова загорится земля. А что рано или поздно это произойдет, у него сомнений не было.

Спустя некоторое время вокруг стало просторно — машина выехала в межгорную степь, испещренную, как сперва показалось, огромными, лежащими отдельно валунами. Затем Федор увидел, как один из черных валунов увеличился в размерах и передвинулся на другое место. Разглядеть его получше мешали сумерки.

— Сарлыки, — мотнул головой шофер. — По-нашему як. Такая зверюга, с шерстью и рогами.

За час миновали несколько небольших степных селений. Усть-Чегень располагался в двух километрах от тракта, посреди степи. Машина остановилась на окраине поселка. Иван на прощание пожелал не замерзнуть, развернулся и поехал в соседнюю деревню, где жил его родственник.

Усть-Чегень выглядел безлюдным и бесприютным. Горели редкие окна в одноэтажных домиках, где-то далеко неохотно ронял тусклый свет одинокий фонарь. Даже в брехливом собачьем приветствии, раздававшемся неподалеку, слышалось что-то безнадежное. Федор не помнил, в какой стороне находится дом его деда. Он отправился по улице наугад, грохоча колесами чемодана по изъеденному ямами асфальту. Чем дольше он шел, тем быстрее становился шаг. Степная высокогорная ночь пробирала до костей, и, когда Федор очутился на противоположном конце поселка, он заледенел окончательно.

Сквозь клацанье зубов он различил топот, быстро приближавшийся, а затем из темноты на него выскочили лошади. Федор, отпрыгнув, повалился вместе с чемоданом на землю и закричал. Кони, не задев его, остановились, а с последней зверюги спрыгнул человек. Подбежав к Федору, он оказался рассерженной девушкой.

— Что это вы падаете посреди дороги? Разве не ясно, что животные вас не тронут?

— А из чего это ясно? — поинтересовался Федор, продолжая лежать на спине. — Налетели на меня, как исчадия ада, и я же еще виноват?

— Если вы сейчас не встанете и заполучите воспаление легких, то уж точно не я буду виновата, — сказала девушка, упрямо тряхнув волосами, заколотыми на голове в подобие метелки. Одета она была в короткую меховую куртку и брюки, заправленные в невысокие сапоги.

— Встану, только после того как вы назовете свое имя, — ответил Федор, глядя в ее лучившиеся звездным светом глаза.

— Вот еще, — фыркнула она, — я с валяющимися на дороге бродягами не знакомлюсь.

— Я не бродяга, — сказал Федор, поднимаясь. — Да и вы не ночная фея. Но ведь я всего лишь предложил вам немного побыть ею. И почему бы вам не принять участие в судьбе несчастного путника, замерзающего в ледяной мгле?

Девушка насмешливо смотрела на него, качая головой. в ореоле лунного сияния она была невероятно прекрасна — еще и от того, что казалась спустившейся с гор дикаркой, своевольной и прямодушной.

— Вам нужна помощь?

— Да. — Федор показал ей свой лоб. — Видите, ваша лошадь копытом чуть не пробила мне голову. Пощупайте, какая шишка.

— После удара копытом вы бы не были так болтливы, — возразила она, возвращаясь к лошади.

— Стойте! — Федор испугался, что сейчас она ускачет и навсегда исчезнет из его жизни, растворившись в степном пространстве. — Мне действительно нужна ваша помощь. А много говорю я потому, что пытаюсь произвести на вас впечатление, но, — он добавил отчаяния в голос, — кажется, мне это не удается.

— Вам это не удастся, пока вы не прекратите валять дурака, — всерьез рассердилась девушка. — Говорите, какая помощь вам нужна, или я ухожу.

— Я ищу дом деда Филимона, — быстро произнес Федор. — Вы его знаете?

— Конечно, знаю. А зачем он вам? — спросила она с женским любопытством, неистребимым даже в лучших представительницах этого пола.

— Я его внук. Федор Михайлович Шергин, — представился он, протягивая руку. — А вы?

— Вы Федор? — удивилась девушка, снова разглядывая его с головы до ног, и вдруг смутилась, улыбнулась чему-то, отведя глаза. — Я Аглая, — сказала она, но руки не подала. — Идем, провожу вас.

Федор подхватил рюкзак с чемоданом, Аглая тихонько свистнула лошадям. Четверо были неоседланы, а пятую она повела под уздцы.

— Мне показалось, вы на меня странно посмотрели, — дорогой сказал Федор. — Я теряюсь в догадках.

— Ничего странного, — пожала она плечами, — дед Филимон о вас всем рассказывает.

— Что же он рассказывает обо мне? — слегка приосанился Федор.

— Ну, что внук и что в Москве.

Федор уныло подумал, что дед мог бы быть поласковее и не так скупо отзываться о родном внуке.

— Знаете, Аглая, — произнес он, — за последние дни в моей голове уместилось столько разных впечатлений… но вы — самое прекрасное из всех, достойно венчающее мое долгое путешествие. И эта холодная неприютная ночь после встречи с вами расцвела в моей душе фейерверком неземных грез наяву…

Он хотел сказать еще что-то, столь же витиеватое, но она прервала поток красноречия:

— Лучше вам не грезить наяву, а пойти в дом и хорошенько отогреться, чтобы не стучать так зубами. Мы уже пришли.

Она нажала на кнопку звонка в заборе, окружавшем деревянный дом с палисадником.

— Это у меня от волнения, — объяснил Федор, пытаясь унять дрожь. — Если бы я знал, что на краю света живут такие девушки, как вы… словом, мне хочется сделать вам какой-нибудь подарок, но мне совершенно нечего…

— И хорошо, что нечего.

— Могу я по крайней мере…

— По крайней мере можете, но не более, — смеясь, ответила Аглая.

— Какого лешего там принесло? — донеслось от двери дома.

Дед Филимон с фонарем в руке и в тапочках прошлепал к калитке, посветил на них.

— Ты, девка, видать, сдурела, — сказал он Аглае, — по ночам тут бродишь. А это что за наглая морда с тобой? Не признаю никак.

— Это, дед, твой внук, — досадуя, ответил Федор. — Из Москвы.

Две секунды дед Филимон набирал в грудь побольше воздуха.

— Федька!!! Приехал, паршивец этакий!!

Он выронил фонарь и бросился обнимать внука, издавая радостные вопли на всю улицу. Когда Федору наконец удалось вздохнуть и оглянуться, Аглаи не было. Она бесшумно исчезла вместе с лошадьми.

За несколько дней в Усть-Чегене Федор обжился: наладил дорогу в поселковый магазин, свел знакомство с местными псами, которые делили территорию между тремя деловито снующими стаями, и обнаружил в двухстах метрах от села юрты алтайских туземцев. Правда, об их аборигенском происхождении он догадался не сразу и поначалу принял деревянные постройки за врытые в землю избушки. Вблизи «избушки» оказались круглыми и практически без окон, зато имели двери, из чего Федор заключил, что здешние туземцы — стойкий народ: приспосабливают к своим обычаям цивилизацию, а не цивилизация приспосабливает их к себе, как случилось с остальной Россией, за каких-то несколько лет приспособленной для нужд белого человека с Запада.

Обрадовавшись соседству стойких аборигенов, Федор попытался выяснить, имеется ли среди них шаман, но ничего не добился. Они то ли не хотели его понимать, изображая незнакомство с русским языком, то ли делали вид, что непосвященным чужакам к их языческой духовности доступа нет. Впрочем, могло быть и иное объяснение. Над юртами, как кресты над церквами, возвышались телевизионные антенны, а на двух прилепились спутниковые тарелки. Федор разочарованно рассудил, что духовная основа здешних язычников все же повредилась в результате столкновения с цивилизацией и искать ему тут нечего. Вероятно, где-то в глубине гор эта основа еще сохранялась в первозданной младенческой чистоте, но для путешествия в горы было слишком холодно.

Курайская и Чуйская степи, между которыми расположился Усть-Чегень, отличались от прочего Алтая, и горного южного и степного северного, отвратительным климатом. Зимой до минус шестидесяти, ночные заморозки ковали землю до середины июля. К началу августа в горах принимался за работу осенний маляр, расплескивал из ведра свои краски. Федору с непривычки было жутковато в этой полупустыне. Над головой круглый год сияло солнечное небо, а под ногами на много метров вглубь уходил вечномерзлый грунт, по берегам рек превращавшийся в топь. Дед Филимон стращал пыльными бурями и экономией воды, по ночам же из степи доносился голодный вой волков. Хотя у этих-то, по мнению Федора, еды хватало вдоволь: в горах, кроме овечьих и козьих стад, паслось множество разной добычи, вокруг поселка днем шныряли зайцы и рыли норы сурки. Однажды он с изумлением встретил тушканчика — зверек услышал его приближение и ускакал на двух лапах, заметая след длинным хвостом.

Аглая снова повстречалась Федору лишь неделю спустя, хотя все эти дни он нарочно ходил по поселку, украшая свою внутреннюю жизнь и медленное течение времени мыслью о ней.

От деда он узнал, что девушка работает в туристической лавочке, организующей конные экскурсии по окрестностям. Ходит за лошадьми, когда те простаивают без дела, выпасает в горах.

— Ладная девка, — со значением молвил дед. — Сирота сиротой, а толк знает. Ты, Федька, у себя в столицах невесту не завел еще?

— Я, дед, от них сбежал, от невест этих, — сказал Федор, почесывая за ухом серого сибирского кота Басурмана. — Дуры одни.

— Уж вижу, что сбежал, — прищурился дед. — А то хочешь, мы тебя здесь оженим? Оженим, мать, Федьку? — крикнул он бабушке Евдокинишне, тихо лежавшей за занавеской. Ответного слова от нее никто не ждал уже много лет, но дед Филимон привык вовлекать ее для порядка в разговор.

— Жениться я, дед, не хочу.

— Чего ж ты хочешь? — прямо спросил тот. — Просто так под юбки девкам лазать? Я в твоих годах уже дите нянчил и второго дожидался. А ты о чем думаешь?

Он вытряхнул из картонной коробки на стол маленькие костяные статуэтки, и, нацепив на нос очки, принялся рассматривать их.

— Я, дед, думаю о том, что жизнь слишком коротка и надо ее употребить с пользой.

— Это как, например? — Дед отвлекся от фигурок и, сдвинув очки на лоб, взглянул на внука.

— Например, в размышлениях о вечном и смысле бытия, — размечтался Федор. — Или вот о том, как и почему, и за какие заслуги нам даруется в этой жизни красота. А главное — кем. Невозможно же всерьез верить, что красота есть всего лишь продукт слепой жизнедеятельности безликих сил природы… Если не сказать вторичный продукт…

— Ну и какая в этом, Федька, по-твоему, польза?

— Безусловно, она есть, — с досадой ответил внук. — Но какая, этого я еще не придумал.

— Ну, думай, думай. К пенсии, может, чего надумаешь, — сморщился дед и стал укладывать фигурки в коробку. — Анархист ты, Федька.

— А я этого не скрываю. В отличие от тебя.

— Чего это я скрываю? — удивленно осведомился дед Филимон.

— Да то, что ты контрабандист. — Федор показал на коробку. — Вот она, статья дохода. А государству убыток.

— Какой ему убыток, забодай его вошь, — затряс бородой дед. — Я свой рубль, по сравнению с энтим государством, честно зарабатываю. А ты мне тут, Федька, политику не разводи. Я тебе в своем доме этого не разрешаю, понял?

— Понял. — Федор капитулянтски вскинул руки. Басурман спрыгнул на пол и стал тереться о ножку стола возле деда. — Кстати, о политике. Говорят, в ваших горах спрятано золото партии?

— Какой партии? — насторожился дед. — Советской, что ли? Которая ум и честь?

— Ее самой. Сдается мне, ее постсоветские бледные заменители в ваши края до сих пор не добрались. Да и золота столько не накопили.

— Это что ж, здесь скоро нашествие будет? Искать понаедут? Чего еще-то говорят?

Деду Филимону новость не понравилась, хотя, на взгляд Федора, авантюризма в характере ему было не занимать, и, надо думать, в молодые годы к тихой жизни он не стремился.

— Может, и не понаедут, — туманно ответил Федор. — Может, и нет никакого золота. Может, я всего лишь от скуки и томления заполняю собственное сознание коварными химерами?

— Погоди, Федька, — сказал дед, отпихивая кота. — Ты выражайся яснее. Какие там еще химеры? Это ты по девкам, что ли, таким манером сохнешь? Заговариваться вон стал. Ты с ихним коварством осторожней.

Федор вздохнул и, сложив руки за спиной, встал у окна, наполовину закрытого горшком с могучей геранью. В уме снова возник чистый и невинный образ Аглаи — она сидела верхом на лошади, одновременно хмурясь и улыбаясь, но Федору не хотелось подозревать ее ни в каком коварстве. Наоборот, верилось в понимание и чувство сострадания.

— Оставь девок в покое, дед, — молвил он. — Лучше скажи, отчего это ходят нелепые байки о здешних краях? Я по дороге много всего наслушался. О злых оборотнях, о горных духах, подбрасывающих золото, о партизанах, которые играли в наследников Чингисхана в Гражданскую войну.

Дед Филимон сходил к двери, выпустил на улицу орущего Басурмана, потом сел на стул у печки, взялся чинить старый башмак. Наконец проговорил, смущенно и будто стыдливо:

— А может, и было что. Может, и чудь тогда в горах на свет повылазила, тоже говорят. А у энтой чуди подземной сокровища всякие запасены.

Федор, застыв у окна, решительно обрывал один за другим лепестки на красном цветке герани. Нелегко ему было разобраться в закружившем вихре чувств, поднятом неосторожными словами деда. Сравнить это сложное ощущение можно было, например, с тем, что, как известно, случается, когда наступаешь на грабли. Причем на эти грабли Федор наступал второй раз. Но если личные убеждения частного возчика Ивана остались для него невыясненными, то дед Филимон уже был замечен в явном неодобрении туземного язычества и религии вообще. Посреди общего мистицизма здешних краев дед до сих пор сохранял свежесть радикального советского восприятия действительности.

— Как же мне тебя понимать, старый ты матерьялист? — спросил Федор самого себя вслух.

— А так и понимай, Федька. Тут в пещерах кержаки по триста лет от царских сатрапов хоронились. Думаешь, до них никто не догадался под землю уходить, чтоб жилось спокойней?

— Да, — отрешенно сказал Федор, — про сатрапов я и не подумал.

На следующее утро дед разбудил его рано. Вместо обычной шерстяной поддевки он надел синий пиджак с медалью на груди.

— Вставай, Федька, пойдем к памятнику, долг отдадим.

— Какие долги в этой глухой дыре, — пробормотал Федор, отворачиваясь.

Дед Филимон стянул с него одеяло и потребовал:

— Вставай. Хоть ты анархист, а победу и для тебя добывали, чтоб ты мог дрыхнуть сколько хочется.

Федор вспомнил, что сегодня девятое мая. Эту дату он поневоле уважал, хотя никогда не ходил в этот день ни к каким памятникам и никому не дарил цветы. Дед со своей медалью за укрепление тыла ушел ждать на крыльцо, Федору пришлось одеваться и умываться наспех. Торопливости его движениям придавала и надежда на то, что у памятника он увидит Аглаю.

Надежда оправдалась. На окраине поселка, где росли квелые ели, собралась толпа человек в сорок. Аглая стояла посреди них и сосредоточенно слушала однообразные речи. Пока возлагали цветы к гранитной доске с тремя фамилиями, Федор приблизился к девушке и шепнул на ухо:

— Умоляю, не исчезайте так же внезапно, как в прошлый раз. Я не переживу этого снова.

Аглая повернулась и тихо произнесла:

— Судя по вашему загару, вы провели эту неделю с пользой для здоровья. Не старайтесь убедить меня в том, что страдали.

— На этом солнце я скоро превращусь в негра, — усмехнулся Федор. — Удивляюсь, как вам удается в таком климате сохранять естественный цвет кожи?

— У меня с солнцем договор — оно меня не трогает, — с самым серьезным видом сказала Аглая. Ее светлые до белизны волосы казались выгоревшими или крашеными, однако цвет был натуральным.

— И все-таки вы не правы, — продолжал Федор, — всю эту неделю я искал вас, и мое сердце было полно грусти. Я слышал, вы работаете в туристической фирме. У меня есть предложение. Вернее, просьба. Давайте устроим небольшую экскурсию по окрестностям.

Аглая размышляла недолго.

— На лошадях?

— Предпочитаю пешком, — поспешно отказался Федор. — Знаете, к лошадям я с детства питаю предубеждение. Мне почему-то все время кажется, что их копыта не лучшее соседство для моей головы.

— Я согласна. Но должна предупредить, — она окинула его взглядом, от которого Федору почудилась мгновенно выросшая между ними непроходимая стена, — если вы начнете вести себя неприличным образом, я сумею защититься.

— Боже, какие у вас мысли. Хорошо, я возьму меч и буду держать ему между нами, — пообещал он.

— Где вы возьмете его?

Она рассмеялась, и прозрачная стена моментально рухнула.

— Нарисую в уме.

После салюта, выпущенного из ракетницы, толпа у памятника стала редеть. Из старого магнитофона гремел голос Кобзона, невидимой лавой растекаясь по голой бугорчатой степи. Хотя солнце припекало, растительность вокруг, насколько хватало глаз, оставалась чахлой и редкой, как на плешивой голове.

Через полчаса Федор встретился с Аглаей у выезда из поселка. На спине у него болтался рюкзак, у нее к поясу была прицеплена торбочка.

— Идем к тем холмам, — показала Аглая, — там есть интересные вещи.

Неровная линия холмов на юго-востоке пересекалась медленным притоком Чуи. По берегам трава росла гуще, как в настоящей степи. На противоположной стороне реки горбатыми кочками лежали апатичные верблюды.

— Здравствуй, Белая Береза, — прокричал пастух.

Аглая весело помахала в ответ:

— Привет, Жанпо!

— Это что за желтолицый Бельмондо? — поинтересовался Федор, чувствуя досаду.

— Послушайте, вы видите меня всего второй раз, а уже ревнуете как свою невесту, — немного раздраженно сказала Аглая.

— Было бы странно, если бы я ревновал кого-то другого, — заметил он. — Я здесь никого больше не знаю. Кроме того, я не уверен, что вы сердитесь искренне. Однако вы не ответили на мой вопрос.

— Вы не задали никакого вопроса.

— Нет, я спросил — этот верблюжий пастух ваш воздыхатель?

— С чего вы взяли?

— Он назвал вас Белой Березой. По-моему, это слишком похоже на альковное прозвище.

— Если будете хамить, нам лучше сразу разойтись в противоположные стороны. — Аглая наклонилась и сорвала ковыльный стебель. В этом движении была такая прозрачная невинность и простодушная нежность по отношению к былинке, что Федор устыдился своих слов.

— Простите, я сам не знаю, что говорю. Наверное, еще не акклиматизировался.

— Прощаю. С Жанпо мы приятели. Кстати, его действительно назвали Жан-Полем в честь французского актера. А Белой Березой меня зовут здесь все алтайцы и казахи.

Федор едва удержался от нового бесцеремонного высказывания.

— Вероятно, это что-то романтичное, — пустился он в рассуждения, — в духе Фенимора Купера: Большой Змей, Острый Глаз, Танцующее Перо. Скво Белая Береза. От этого веет какой-то забытой наивной свежестью, близостью к природе. И такой родной образ… Белая береза под моим окном… Кажется, я понимаю. Для туземцев вы олицетворяете все русское, северное. Не скажу имперское, нет, совсем нет…

— Федор, — остановила его Аглая, сосредоточенно глядя вдаль, на узкую полоску перистых облаков над холмами, — скажите, для чего вы приехали?

Приготовившись было дальше развивать тему взаимоотношений братских народов, Федор выпустил воздух из легких.

— Неужели я вам так быстро надоел? — расстроился он.

— Вы пытаетесь изображать кого-то другого, ужасно фальшивого, — сказала она. — Просто перестаньте это делать. Когда вы смотрите в зеркало, кого вы там видите — себя или своего наскучившего двойника, который притворяется вами? Разве вы не чувствуете, что это ваш недруг, навязчивый, злой, уродливый? Вам не хочется освободиться от него?

Вот так белая береза под окном, подумал Федор, внутренне остолбенев и собираясь с мыслями.

— Боюсь, это долгий разговор, — ответил он. — Но надеюсь, эту тему мы с вами еще обсудим. Поверьте, она, безусловно, волнует меня. — Он прижал ладони к груди. — Как раз в поезде, по дороге сюда, я размышлял об этом, но, увы, мой двойник, мой черный человек оказался сильнее меня. Однако ваше присутствие, Аглая, дает мне надежду, что здесь, в этой благословенной пустыне, я обрету избавление. Имейте это в виду.

— Хорошо, — коротко молвила она.

Федор подошел к воде, умыл лицо. Становилось жарко, поблизости пищали то ли птицы, то ли зверьки.

— А приехал я сюда, чтобы готовить диссертацию по Гражданской войне.

Солгав, он тут же подумал, что это вполне может стать правдой. И даже тема оккультного, словно исполняя его недавнее пожелание, в этом случае находит себе место и применение в качестве исторического материала.

— Что-то подсказывает мне, — продолжил он, — это будет такая диссертация, от которой все ахнут. Аглая, вы ведь поможете мне отыскать хороший материал? Я имею в виду — первосортный?

— Смотря что вы подразумеваете под этим словом.

Она тоже сполоснула лицо, а после, нагнувшись с прибрежного камня, покрытого красно-желтыми заплатками мха, напилась прямо из реки. Федор, глядя на нее, рискнул проделать то же самое. Вода была немного мутной, но приятной, со степным горьковатым привкусом. Отдохнув недолго, они снова пустились в путь.

— Ну, например, я подразумеваю под этим имя Бернгарта. Вам оно что-нибудь говорит?

— Совсем немного, — не сразу и с неясной грустью в голосе сказала Аглая, — я почти ничего о нем не знаю.

— А откуда он вообще вам известен? — Федор не ожидал подобного ответа и невольно сделался подозрительным.

Она пожала плечами.

— Здесь рассказывают много всяких историй. И эту тоже. В Актагаше, на базе «Беловодье», даже есть его музей. Считается, что во время Гражданской он искал в горах путь в Беловодье.

— А золото? — нетерпеливо спросил Федор.

— Про золото ничего не говорят, — покачала она головой, совсем не удивившись. Федора это подтолкнуло к неожиданному повороту мысли.

— Аглая, вы должны рассказать мне, что вам известно о… — он хотел сказать «мифах, связанных с подземной чудью», но вырвалось другое: — о подземной чуди.

Они перешли через гребень длинного бугра. Внизу стояла исполинская каменная фигура. Федор бегом спустился к ней, крича на ходу:

— Каменная баба!

Он жадно оглядел истукана со всех сторон, нежно поглаживая пальцами грубые каменные бока древнего тюркского воина, страшно уродливого. Глыбу, чуть накрененную вперед, окружали в беспорядке камни помельче.

— Алтайцы называют их кезер-таш, — сказала Аглая, подойдя. — Когда-то здесь был жертвенник.

— А, может быть, это курган? — волнуясь, спросил Федор. — Его раскапывали?

— Бугровщики давно перерыли каждый холмик.

— Жаль, — успокоился Федор. — Я не прочь сделать какое-нибудь археологическое открытие.

— Например, отыскать дорогу к подземной чуди? — поддела его Аглая.

— А что, есть такая дорога?

Аглая пошла дальше, не ответив. Фамильярно похлопав на прощание каменного сторожа, Федор догнал ее и молча зашагал рядом. Дорогу им перебежал здоровый степной кот с широкой плоской, совершенно монгольской мордой и затаился в траве. До больших, вырастающих впереди холмов оставалось немного, уже видны были их каменистые остовы и зубцы скал вокруг. Из обрывистой низины справа выглядывали верхушки молодых лиственниц.

— Вы заметили, Федор, здесь совсем не растет береза, — заговорила Аглая.

— Заметил — тут вообще мало что растет, — хмыкнул он.

— Я не об этом. В горах есть и леса, и луга. Но березы встречаются только старые, которым за сто лет. Или карликовые на границе снегов.

— В ваших словах, милая Аглая, чувствуется сильный подтекст. Что вы хотите этим сказать?

— Есть легенда. Когда на Алтай пришли люди Белого царя, то есть русские, в этих краях начала цвести белая береза. Смуглокожий народ, который тут жил, не захотел быть под властью Белого царя и ушел под землю, в пещеры. Стал там хранителем «ключей счастья». Иногда, правда, рассказывается, что они предпочли самоуничтожение — погребли себя под камнями. Но в легенде говорится, что они вернутся, когда настанет счастливое время. Сто лет назад счастливым считалось такое время, когда не будет ни царя, ни…

— …царских сатрапов, — подсказал Федор.

— Вот-вот. Сейчас, конечно, по-другому рассказывают про Беловодье и посланцев оттуда, которые должны принести всем великую науку и научить счастью. Все это, разумеется, ерунда.

— Разумеется.

— Только после революции и Гражданской войны белая береза перестала здесь расти, — закончила Аглая. — А вместо нее появилась черная горелая береза.

— Так, — сказал Федор, — с этого места подробней, пожалуйста. Я уже в третий раз слышу об этой мифической горелой березе, но никак не уразумею, в чем суть.

Аглая остановилась и повернулась к нему, посмотрела в глаза. У нее был невероятно выразительный взгляд, которым она, как настоящее дитя природы, могла говорить без слов и от которого Федору вдруг захотелось спрятаться. Такими глазами, подумал он, можно хоть сейчас разжигать костер.

— Я все ждала, когда ты вспомнишь, — сказала она, внезапно перейдя на «ты». — Но ты все забыл… Федор, ты сам видел эту горелую поляну и черную березу.

— Я? — изумленно переспросил он. В тот же миг в его сознании вспыхнуло черное пятно, медленно превращавшееся в совершенно четкую картину-воспоминание: большой круг, выжженный в степном покрове, и в центре его — торчащий обугленный ствол с голыми, поникшими, будто изломанными, ветвями…

* * *

Над высушенной, красной от зноя землей висело жаркое марево. Воздух колыхался, и казалось — протяни руку, дотронься и почувствуешь упругое сопротивление, а потом перейдешь прозрачный барьер и окажешься в совсем другом месте, на чужой планете, в далекой от Земли галактике. В другом мире, манящем своей непохожестью и чудесами.

Трое уходили от поселка все дальше в степь, решительно настроенные на поиск приключений. Верховодил в компании Санек. Низко надвинув на глаза кепку, он хлюпал болтающимися на ногах сандалиями и шепеляво насвистывал. Время от времени он оборачивался, с высоты своего возраста озирал малышню и бросал завистливый взгляд на новые кроссовки Федьки, который всего лишь закончил первый класс. Позади всех ковыляла четырехлетняя Аглая в желтом платье — упрямо пыхтела, не желая отставать.

— Ну чего тащитесь, как козявки? — подгонял их Санек. — С вами далеко не уйдешь.

— Ну и шел бы один, — пробурчал Федька, — а мы сами по себе.

— Да куда вы без меня! — свистнул Санек. — Сразу заблудитесь и сопли пустите. А я места знаю. Я тут тыщу раз ходил.

— Ну и чего ты знаешь? Тут же нет ничего. Одни ямы и камни. И жарко. Лучше бы к горам пошли.

— Ты приезжий, вот и молчи, шкет, — сурово сказал Санек. — В горах ты свои кроссовочки живо издерешь, мамка за них тебе влупит.

— Не влупит.

— Ладно, пошли, чего встали, — оборвал спор Санек. — Я тут одно место нашел. Оно секретное, никто про него не знает. Я тебе покажу, потому что ты все равно уедешь, а ты никому — понял?

— А она? — Федька кивнул на Аглаю. — Увязалась за нами. Девчонка! — презрительно добавил он.

— Она не разболтает. Еще говорить как следует не научилась.

— Я научилась, — четко выговаривая слоги, пропищала Аглая.

Санек махнул на нее рукой.

— Все равно малявка. Не запомнит.

— А что за место? — деловито спросил Федька.

— Вход под землю, — таинственно произнес Санек. — Я думаю, там пещеры.

— Пещеры? — затаил дыхание Федька. — Ты в них лазил?

— Нет еще, только собираюсь, — с важностью сказал Санек. — Нужно добыть длинную веревку и фонарь со сменными батарейками. И еды запасти. Думаю, на несколько дней.

— Ну да? — не поверил Федька. — Такие здоровенные пещеры?

— Ага. И под горами тоже полно пещер. Они тут везде. Только их искать надо, входы все закрыты камнями. И никто в них не был. Ну, может, некоторые.

— А чего там? — заинтригованно спросил Федька.

— Сокровища разные, — заверил Санек. — Их древние люди насобирали, самоцветы разные, золото всякое. Они в пещерах прямо жили. А может, и сейчас живут. А между пещерами лазы проделывали, чтобы ходить в гости. Или от опасности прятаться.

— От какой опасности?

— От тех, кто их завоевать захочет или сокровища отобрать. От нас, в общем.

— А ты меня за сокровищами возьмешь? — стал напрашиваться Федька.

— Возьму. Там одному несподручно. Особенно если много сокровищ найдем. Тащить придется. Только ты хиловатый. — Санек с сомнением пощупал мышцы на руке Федьки.

— Я зарядку делаю, — шмыгнул носом Федька. — Меня дед научил. Табуретку за конец ножки поднимать. Уже десять раз могу одной рукой.

— Ладно. Пока будем готовить вылазку, ты качайся.

— А вдруг там не пещеры? — усомнился напоследок Федька.

— Если не пещеры, тогда лаз, — подумав, ответил Санек. — А он может на много километров идти. Так что кроссовки ты свои обязательно издерешь, — с легким злорадством заключил он.

— И я с вами, — заявила Аглая.

— Еще чего! — фыркнул Санек.

— А вот чего! — заупрямилась девочка. — Я слово волшебное знаю. Мне пещера откроется.

— Какое еще слово ты знаешь? — нахмурился Санек.

— Пож-жалуйста! — выговорила Аглая.

Санек с Федькой переглянулись и покатились от хохота.

Аглая отвернулась от них и стала собирать вокруг белые и синие цветки на длинных ножках.

— А мы заблудились, — сказала она вдруг, сев на корточки.

Санек перестал смеяться и оглядел из-под ладони степной горизонт.

— Ничего не заблудились. Нам вон туда. — Он показал на росшую вдалеке одинокую сосну.

Но когда они дошли до сосны, Санек почесал в голове и сказал:

— Наверно, не туда завернули.

— Да тут все места похожие, — жалобно произнес Федька. — Я пить хочу.

— Не ной. Там ручей должен быть. Пошли.

Они зашагали обратно, забирая сильно в сторону, но и в том направлении Санек не узнавал места.

— Заблудились, — уныло сказал Федька, садясь на валун. — А говорил, тыщу раз ходил! Нет тут никаких пещер. Ты, может, просто наврал.

— Ну ты, малявка! — вскипел Санек. — За панику знаешь, что полагается? Расстрел на месте.

Он достал из-за пояса водяной пистолет и выстрелил в Федьку. Тот жадно поймал ртом несколько капель.

— Ты убит, — сказал Санек.

— Нет, не убит, — недовольно возразил Федька. — Я не хочу больше искать пещеры.

— А там что? — подала голос Аглая, тыча пальцем вперед.

Мальчишки повернули головы, всмотрелись сквозь зримо движущийся раскаленный воздух.

— Черные камни какие-то, — сказал Санек.

— Это мираж, — убежденно заспорил Федька.

— Пойдем глянем.

Приблизившись к странному месту, они увидели черную обгоревшую землю и опаленный ствол дерева посреди нее.

Санек остановился первым, не дойдя до выжженного круга. Из-за него выглядывала напуганная Аглая. Федька с круглыми глазами продолжал идти вперед. Горелая поляна притягивала словно магнитом. Будто неслышно звала к себе, как в сказках зовет яблоня попробовать яблочко и печка отведать пирожка. Федька чувствовал в этой поляне страшную тайну, перед которой блекли все пещеры с их несметными сокровищами. Он медленно дошел до самой границы черной земли и остановился, переводя дух. Всего один шаг отделял его от того, что скрывала в себе поляна с черной березой.

Федька оторвал ногу от земли, в тот же момент кто-то схватил его и отбросил назад. Санек репьем вцепился в него, оттаскивая прочь, и орал дурным голосом, как заведенный:

— Не ходи туда! Не ходи туда! Не ходи туда!..

Федька, ничего не понимая, молча брыкался, но отделаться от Санька не получалось. В стороне громко ревела Аглая.

К поселку они вернулись под вечер. Их искали с фонарями, оглашая степь криками. Санька отец наградил крепкой затрещиной и поволок в дом пороть. Федька отделался пощечиной, полученной от матери. Аглая, еле передвигавшая ногами, заснула на руках у первого встретившегося им взрослого.

Никто и никогда не узнал о том, что они видели в степи.

…Когда горелая поляна исчезла позади из вида, Федька, шаркая ногами по траве, мрачно спросил:

— Ты чего меня не пустил? Забоялся?

— Дурак, — так же угрюмо ответил Санек. — Ты бы там пропал. Это плохое место.

— Чем плохое?

— Там живут злые человечки, — тихо проговорила Аглая, утирая ладонью грязное от пыли и слез лицо.

— Плохое место, — твердил Санек. — Там пропадают. Эта поляна все время в разных местах появляется. Она бродячая.

Федька подумал и спросил:

— А до Москвы она может добраться?

— Может.

Еще немного помолчав, Федька сказал:

— В Москве много людей пропадает. А куда они пропадают?

— Под землю проваливаются, — прошептала Аглая, но ее никто не услышал.

* * *

— Я вспомнил, — сказал Федор. — Так эта малявка в желтом платье была ты?

— А тот мальчишка, которого поманила горелая береза, был ты.

Они повернули в сторону от реки, направляясь к самому высокому холму. Его каменистые склоны, оголенные, с редкими кустиками травы, местами совершенно отвесные казались изъязвленными стригущим лишаем. В тени скал лепились группками низкорослые и тонкоствольные сосны.

— А наш Сусанин? — с усмешкой спросил Федор. — Санька, кажется. Где он теперь?

— Его убили в Дагестане семь лет назад. Он попал в плен, и ему отрезали голову…

Федор внутренне одеревенел, задумавшись о темной стороне жизни, на которую раньше ему не приходило в голову обращать внимание. Он, конечно, знал о ее существовании и даже сам недавно подошел к ней слишком близко, но все же не имел достаточного представления о том высоком трагизме, который придает этой темной стороне жизни отблеск некой светлой красоты и гармонии. Между тем в голосе Аглаи прозвучало нечто столь простое и трогающее душу, что Федор почувствовал себя, может быть, безосновательно причастным к этой возвышающей человека светлой гармонии.

— Тот смуглокожий народ из легенды, который скрылся под землю, — продолжила она рассказ, — был знаком с тайной силой. Они умели ходить через огонь, видеть сквозь землю — руду, драгоценные камни, владели магическими знаниями. Так старики передают. А когда они уходили, то оставили секретные ходы, через которые можно было попасть к ним.

— Милая Аглая, — снисходительно произнес Федор, — я надеюсь, сейчас не прозвучит утверждение, что эта чертова поляна с горелой березой — один из тайных ходов?

— Ты спрашивал — я рассказала, — уклончиво ответила она.

— Я понимаю. Это-то меня и беспокоит. С тех пор как моя нога ступила на эту трижды благословенную землю, — Федор воздел руки к солнцу, — я просто купаюсь в атмосфере первобытного мистицизма. Но мне бы не хотелось, чтобы и вы… то есть ты… — он запнулся, глядя на нее.

— Что — я? — спросила Аглая.

Она шла вдоль скалы, ведя по камню рукой, и из-под ладони выскальзывали рисунки, которые несли в себе столько первобытного мистицизма, что Федор на миг растерялся. Древние пиктограммы, за века въевшиеся в плоть скалы, изображали какой-то языческой ритуал.

— Однако, — Федор задумчиво поменял тему, внимательно изучая рисунки, — я не исключаю, что художник запечатлел здесь просто древнюю семейную сцену, скажем, наказание провинившегося балбеса-отпрыска… Впрочем, в первобытные времена любое действие, несомненно, являлось ритуалом и обращением к богам либо духам.

— Какое чувство они в тебе пробуждают? — спросила Аглая, нежно поглаживая изображение человечка.

Федор рассмеялся.

— Я чувствую ревность. Как бы я хотел сейчас оказаться на месте этого древнего неотесанного дикаря.

— Ради бога, Федор… — поморщилась Аглая.

— Но я действительно думаю, что этот кроманьонец счастливый человек, — серьезно произнес он. — От него на земле осталась столь прочная память, что спустя тысячелетия мы можем с замиранием духа разглядывать его изображение, выдумывать его судьбу и даже ласкать его пальцами.

Аглая убрала руку от рисунка.

— И вот я пытаюсь представить себе, — продолжал Федор, — останется ли от меня что-нибудь через каких-то несколько тысяч лет? И станет ли какая-нибудь красивая девушка воображать себе мою жизнь, поглаживая чудом сохранившееся изображение?

— Попробуй рассуждать с другого конца, — посоветовала Аглая. — Захочется ли тебе вообще через тысячи лет любоваться своими бренными земными отпечатками.

Она повела его дальше, огибая холм. Федор не сразу заметил, как под ногами появилась утоптанная тропинка.

— Разумеется, — ответил он, — когда я превращусь в облако, проплывающее по небу, или, что, конечно, хуже, в баобаб, этот вопрос совершенно не будет меня волновать. Но ведь мы говорим не об этом?

— Конечно, не об этом. До сих пор ни одному человеку не удавалось превратиться в облако.

Федор подумал, что еще немного и он будет загнан в постыдный тупик.

— Аглая, мне кажется или я ошибаюсь, что для тебя этот вопрос серьезнее, чем тон, в котором мы об этом говорим? — отчаянно спросил он. — Я бы не хотел оказаться в твоих глазах слишком легкомысленным.

— Не думаю, что это имеет большое значение, — слишком легкомысленно, на взгляд Федора, ответила девушка.

Они очутились в живописном и диковатом месте. Посреди распадка между холмами находилась старая лиственничная рощица. Молодая хвоя распушилась на верхушках полузасохших деревьев. Голые растопыренные ветки, начинавшиеся почти от земли, были увиты цветными лентами, старыми, выгоревшими на солнце и совсем новыми. Между ними болтались на нитках деревянные и костяные фигурки, мелодично звякали от ветра колокольчики.

— Знаешь, а у вас тут мило, — сказал Федор, оглядываясь. — Священные рощи, каменные бабы, наскальная живопись. Еще бы хоть одного шамана найти.

— Для чего тебе шаман?

— Очень хочется познакомиться с живым шаманом. И чтоб потомственный был.

Федор взял белую фигурку старика с длинной бородой и посохом в руках.

— О! Знакомые все лица, — обрадовался он. — Монгольская контрабанда деда. Он торгует ими и прочей дребеденью на базаре.

— У нас бывает не так уж мало туристов, — сказала Аглая. — Они покупают эти «дары» и идут сюда, чтобы попросить духов исполнить их желания. Алтайцы оставили эту рощу туристам, а свою устроили в другом месте. Издержки цивилизации. Мило, но чересчур потребительски.

— Кто этот почтенный патриарх? — Федор щелкнул фигурку пальцем.

— Монгольское божество, Цагаан-Эбугэн, Белый Старец. Он отшельник, сидит у входа в пещеру под персиковым деревом и наблюдает за своими владениями — лесами, горами, водами, зверями. Одним словом, хозяин земли. Прикосновение его посоха дарит долгую жизнь. Те, кто вешает здесь эти фигурки, верят, что станут долгожителями.

— Надеюсь, он не укоротит мою жизнь за непочтительное обращение? — усмехнулся Федор.

— Нам пора возвращаться, — сказала Аглая. — Меня ждет тетка.

— А твои родители?..

— Они погибли в горах.

Она повернулась и пошла по тропинке назад.

На обратном пути Федор пытался продолжать беспечный разговор, но собственные реплики все больше казались ему лишенными смысла. Это было странно, потому что такого с ним не происходило никогда. Он вдруг остро почувствовал, что всю жизнь был немного лицедеем, немного шутом, немного философом, но все его ипостаси нисколько не интересовали эту девушку. И совсем уж необъяснимым было то, что он не мог списать это ни на ее провинциализм, ни на дикарскую простоту.

— Аглая, я не могу разгадать тебя, — признался он наконец и спросил у неба: — Ну отчего в этих горах все так загадочно, даже девушки?

— Лучше было бы, если б каждый встречный мог разгадать меня с первого взгляда? — слегка улыбнулась она.

— Увы мне, — сказал Федор, разведя руками. — Но, впрочем, я не теряю надежду.

Аглая остановилась и показала на что-то вдалеке. Они шли вдоль резкого обрыва, а внизу простиралась поросшая елочками, уютная на вид долина, с противоположной стороны подпираемая предгорьем. Ее пересекала вьющаяся нитка ручья. Возле особо живописного изгиба речушки, среди елок воздвигся двухэтажный дом из красного кирпича с островерхой крышей и аккуратным деревянным забором. Пасторальной картинке не хватало только дымка над трубой, играющих детей и пасущихся овечек.

— Чья-то дача? — удивился Федор.

— Его построили год назад, и с тех пор там никто не появлялся.

— Похоже на скромное шале в швейцарских горах, где живет какая-нибудь престарелая пара, радушно принимающая всякого приблудного туриста.

— Ты был в Швейцарии? — спросила Аглая, снова пускаясь в путь.

— К сожалению, не был. В своих предположениях я часто опираюсь исключительно на собственное богатое воображение. Кстати, я не преувеличиваю. Оно у меня действительно богатое. Например, я легко могу вообразить тебя в Москве, живущую в элитном комплексе, сделавшую отличную карьеру. Я не шучу, Аглая, — сказал он, услышав ее смех. — Я уверен, с твоим умом и внешностью ты могла бы, обойдясь без всяких сентиментальных московских слез, покорить любой столичный олимп. Ты могла бы открыть свое дело…

— Хватит, Федор, — остановила она его с легким недоумением и даже, как показалось ему, брезгливостью. — У меня есть мое дело, и оно меня вполне устраивает. Я не собираюсь покорять Москву и вообще не намерена никуда уезжать отсюда.

— Хочешь убедить меня, что запах конского навоза тебе милее всего на свете? — саркастически спросил Федор.

— Да я лучше буду убирать конский навоз, чем продавать пылесосы в стеклянном супермаркете, где гуляют толпы городских бездельников, которым нужно заглядывать в зубы и угадывать их желания.

— Однако странные у тебя представления о жизни в городе. В зубы скорее заглядывают как раз лошадям.

— Город для меня бессмысленное и хаотичное место. Я никогда не стану жить там.

— Ты хоть раз была в городе? — поинтересовался Федор, чувствуя себя задетым за живое.

— Один раз была. В Горно-Алтайске.

— И с таким богатым опытом ты ненавидишь город за его пылесосы и стеклянные магазины? — съязвил он. — Как это похоже на деревню! Не видеть ни черта в мире и выносить обо всем брезгливые суждения. Что ты будешь вспоминать на смертном одре? Как всю жизнь накручивала хвосты лошадям?

— Я буду вспоминать то же, что и все, — невозмутимо сказала она. — А количество жизненных впечатлений необязательно переходит в качество. Везде происходит одно и то же. Я могу жить в деревне и знать о мире гораздо больше тебя.

Это было чересчур. Федор ощутил в себе злость и с удовольствием излил свое раздражение:

— Ну, конечно. Где уж нам, городским бездельникам. Приезжаем к вам в деревню писать диссертации, за жизненным опытом, так сказать. И все равно питаем странные иллюзии. Все никак не обретем нужной степени бесстрастия. А нужно-то всего: сидеть в горах и изо всех сил сомневаться в многообразии мира. Ты случайно в буддисты не записалась?

— Нет, — спокойно ответила Аглая. — Но я не сомневаюсь. Я просто знаю.

— Что ты знаешь? — нетерпеливо осведомился Федор.

— Что жизнь везде одинакова.

Она поискала что-то глазами, подошла к лежавшим впритык камням и сдвинула один. В тени под камнями спаривались темно-серые ящерицы с красивым сетчатым рисунком на спинках. Внезапно оказавшись на свету, они недовольно замигали круглыми глазами и с шорохом шмыгнули в траву. Федор несколько секунд точно так же моргал, не находя слов.

— Да, — наконец произнес он, — как говорится, комментарии излишни.

Аглая, вдруг зардевшись, положила камень на место.

— Я не совсем это хотела сказать.

— Да нет же, именно это, — возразил Федор, неожиданно успокоившись и даже ощутив потерянную было уверенность в себе. — Хотя я не буду повторять избитую истину, что все бабы дуры. Это слишком просто.

Он прошелся туда-сюда и снова встал перед ней.

— Думаешь, я не вижу тебя насквозь? — спросил он, забыв, что несколько минут назад говорил нечто противоположное. — Все твои желания вижу. У тебя в голове одно: осчастливить какого-нибудь здешнего немытого пастуха, нарожать ему десяток пастушат и всю жизнь штопать им драные носки. Вот твой предел. А вся философия насчет пылесосов и остального — самообман, чтобы не чувствовать себя ущербной и не реветь над своей несчастной жизнью. Ну что, я не прав? Ведь хочешь нарожать кучу детей, чтоб ни о чем другом не думалось?

Аглая молчала, опустив глаза, и казалась беспомощной. Федор готов был явить милосердие и сказать что-нибудь мелодраматическое, пошло пообещать, что «все будет хорошо», но вдруг почувствовал некое неудобство. Сперва ему показалось, что оно чисто психологического свойства, однако в этом пришлось усомниться. Федор отчетливо ощущал, как что-то легко, вроде ветра, толкает его в грудь. Ничего не понимая, он сделал шаг назад, но неприятное чувство не пропало. Нечто продолжало отпихивать его прочь от девушки. Когда она подняла взгляд и уперлась глазами в переносицу Федора, его точно ткнули кулаком под ребра — и это намного превосходило всю меру дикости, которую он прежде отмерил этой гордой дочери природы.

— Уходите, Федор, — тихо сказала она. — Оставьте меня в покое.

Развернувшись, Аглая быстро зашагала по степи.

— Хорошее дело, — крикнул он, опомнившись, — куда это я уйду посреди пустыни? Хотя бы доведите меня до поселка.

Он догнал ее и какое-то время шел молча. Затем уточнил:

— Итак, мы вернулись к официальному «вы»?

Ответа не последовало, и он продолжал:

— Ну, простите меня, Аглая, я погорячился. Да и за что вам на меня злиться? Что я такого сказал? Ну хотите, влепите мне пощечину, только не надо больше так смотреть на меня. Вы бы вообще поосторожней с этим магнетическим боксом, а то, знаете, даже страшно стало. Не за себя, разумеется, за вас.

— Я не понимаю вас, Федор, — не поворачивая головы, произнесла Аглая.

— Ну хорошо, ладно, пусть я бессмысленный идиот и так далее. Как хотите. Но вы все равно не убедите меня, что я вам абсолютно безразличен. Даже не пытайтесь. Если бы это было так, вы бы не стали водить меня, как Моисей, по пустыне, показывая ее достопримечательности. И кстати, я благодарен вам за эту экскурсию. Вы замечательный гид.

— Но я действительно не испытываю к вам никаких особых чувств. А эту прогулку, если уж она так волнует вас, можете считать бонусом от туристической компании, где я работаю.

— Вот как, — с деланным равнодушием молвил Федор, притормозив.

Он снова злился на нее, но теперь к этому чувству примешивалась сильная струя холодной ярости. Остаток пути до поселка они проделали в молчании, которое со стороны Федора было враждебным и мстительным. Он пытался придумать достойный ход, но был слишком раздражен, чтобы сладкое вино мести не приобрело уксусный вкус.

Пожар на окраине поселка первой заметила Аглая. С криком «Горит!» она побежала к полыхающему строению. Федор бросился за ней, ясно сознавая, что их пробежка ничем и никому не поможет. Деревянный сарай на отшибе поселка горел, как факел, вот-вот должна была обрушиться крыша. Аглая беспомощно металась, потом налетела на Федора и крикнула, чтобы он вызывал пожарных. Он помотал головой:

— Поздно. — И тоже заорал на нее: — Да что за страсти по дырявому сараю?

Аглая застыла.

— Дырявому сараю? — повторила она тихо и устало. — Что вы понимаете… Это старая церковь. — И, посмотрев ему в глаза, добавила с неприязнью: — Уходите. Я не держу вас.

Часть вторая

Подземная чудь

1

Приложившись к кресту в руках священника, малочисленные прихожане Вознесенской церкви тихо и незаметно покидали храм. У Богородицы в левом приделе молился солдат в расстегнутой шинели, с широким шрамом на обритой голове. Унеся крест и закрыв алтарные врата, священник подошел к солдату.

— Исповедуйте, отец Сергий, — сказал тот.

Священник неторопливо оглядел храм — после недолгой службы стало пусто и безмолвно. В людях поселился страх, боялись лишнюю минуту оставаться в церкви. Многие вовсе перестали посещать богослужения и заходили украдкой — поставить свечку, коротко помолиться у иконы, затем торопливо уйти в беснующийся, наполнившийся злобой мир, чтобы никогда, может быть, не вернуться сюда. Отец Сергий вспомнил слова из январского послания патриарха Тихона: «Если нужно будет пострадать за дело Христово, зовем вас, возлюбленные чада Церкви, на эти страдания вместе с собою». И свои собственные грустные мысли на этот счет: вот и на Руси наступили времена Нерона и Диоклетиана, вот и наш черед настал, пришел день посещения Божьего, грозный, светлый день. Но много ли найдется русских исповедников, готовых идти до конца, до смерти, достанет ли их крови, чтобы смыть с народа клеймо вероотступничества и предательства клятвы 1613 года? Этот вопрос до сих пор мучил отца Сергия, несмотря на доходившие вести о страшных смертях иерархов, рядовых священников, монахов и монахинь. Слишком благодушествовала Россия последние десятилетия, слишком дебелой сделалась, чтобы под силу ей теперь было высоко поднять меч веры и не выронить его. Но разве Бог не милостив и посылает испытания сверх меры? Отец Сергий не мог допустить такой невероятной и мрачной мысли. Значит, всем зверствам и безумствам большевиков Россия в силах противопоставить превосходящий их подвиг любви и терпеливого, мученического несения креста. Значит, нужно терпеть и до конца совершать свое дело.

Оглядев храм, отец Сергий повернулся к переодетому солдатом офицеру. Пять дней назад тот точно также подошел на исповедь, а после назвался, попросил помощи и участия в тайном плане. «Вам разрешено приходить в дом напротив и служить обедню для императорской семьи, — сказал он. — Я отдаю себе отчет в том, насколько обременительна для вас эта просьба, но у нас нет другого способа». Отец Сергий согласился и принял записку, которую следовало незаметно передать государю. Теперь офицер ждал ответа.

— Не могу вас ничем порадовать, — негромко произнес священник. — Записку вашу я передал по назначению. Это стоило мне огромного усилия, охрана ни на минуту не ослабляет надзор за пленниками.

— Они русские? — спросил Шергин.

— Увы. Русские рабочие. Подумать только, до какого скотства может дойти русский человек, — священник горестно вздохнул. — Они постоянно пьяны, разнузданны, на каждом шагу намеренно наносят пленникам оскорбления. Дом превращен в помойку, в какой-то красный кабак. Только представьте себе, каково жить в подобных условиях.

— Да-да, — нетерпеливо произнес Шергин, — эти мерзавцы не понимают, что творят. Но что государь? Он не смог передать вам ответ?

— Он, безусловно, ознакомился с вашим письмом. Но вчера во время причастия он дал мне понять, что ответа не будет.

— Каким образом вы это поняли? — немного разочарованно спросил Шергин.

— Он очень выразительно покачал головой. Я трактую это так, что государь не желает бежать. Он намерен разделить судьбу своего народа и России. Ведь и раньше, вспомните, еще будучи под стражей в Царском Селе, император заявлял, что не покинет страну.

— Но сейчас не семнадцатый год, и у власти не кукольное Временное правительство, а кровавые душегубы, — в сердцах произнес Шергин. — Да и ситуация благоприятствует. Чехи подняли мятеж против советов, Сибирь уже начала освобождаться от большевиков. Знает ли об этом Николай?

— Газет им не дают, а слухам проникнуть в дом неоткуда. Я уверен, охранники ни о чем пленникам не сообщают.

— Значит, это должны сделать мы. Вечером я принесу новую записку. Вы не откажетесь передать ее?

— Я всего лишь исполню свой долг перед Богом и Его помазанником, — тихо ответил священник.

Сойдя с церковной паперти, Шергин постоял немного, глядя через площадь на двухэтажный дом, совсем недавно обнесенный наспех двумя рядами забора. Особняк инженера Ипатьева был приспособлен большевиками под тюрьму, где содержалась безвыходно царская семья. Для чего понадобилось увозить из Тобольска государя с женой и лишь через месяц доставить сюда наследника с княжнами, оставалось загадкой, хотя и не такой уж неразрешимой. Шергин подозревал, что Николая намеревались использовать в политических целях, хотели добиться от него согласия на что-то. И вряд ли это были большевистские интриги. Скорее всего, тут следовало предполагать германские планы «реставрации», каким-то образом сорванные.

От отца Сергия стало известно, что бывший самодержец и его жена занимают угловую комнату дома. Однако разглядеть что-либо в постоянно закрытых окнах, выходивших на площадь и в переулок, было невозможно — не из-за двойного забора, а из-за того, что стекла густо выбелили известью. «Скоты», — выругался Шергин на счет большевиков и направился вниз по Вознесенской улице к центру города. В конце ее находился пруд, где плавали утки со своим потомством и ловили рыбу особенно удачливые по этой части мещане. Шергин обогнул пруд, прошел еще квартал и позвонил в дверь скромного двухэтажного дома, принадлежавшего коммерсанту Потапову. Полтора месяца назад его приютила здесь дочь Потапова, Лизавета Дмитриевна, соломенная вдова без детей и с большим запасом нерастраченных чувств.

Дверь открыла хозяйка. Слуги разбежались еще зимой, польстившись революционной свободой и прихватив с собой кое-что из коммерсантского имущества. Елизавета Дмитриевна после этого слышать не желала о развращенной Советами прислуге в доме и хозяйствовала сама — очень боялась быть зарезанной ночью в постели. И за больным, не встающим с постели родителем, тоже ухаживала самолично, стойко перенося старческие капризы.

— Петр! Наконец-то.

Шергина обдало волной густого цветочного аромата. Лизавета Дмитриевна схватила его за руку, но сейчас же отпустила. Вдова была импульсивна и порывиста, однако время от времени вспоминала о приличиях.

— К тебе пришли, — сказала она взволнованно. — Я бы не впустила его в дом, но этот человек назвался твоим товарищем. Тебя так долго не было, я вся изнервничалась. Такое ужасное время, я все время чего-то боюсь…

— Где он? — спросил Шергин, снимая солдатскую шинель.

— В твоей комнате. Я на всякий случай заперла его ключом, а украсть там едва ли что можно.

— Вы неподражаемы, Лизавета Дмитриевна, — усмехнулся Шергин. — А если он выпрыгнул в окно с моими вещами? К тому же там деньги.

— Господи. — Глаза Лизаветы Дмитриевны стали круглыми и перепуганными. — Об этом я не подумала.

Они поднялись по лестнице, вдова отперла дверь и заглянула в комнату.

— Слава Богу! — выдохнула она, пропуская Шергина.

На его кровати развалился штаб-ротмистр Чесноков и томно перебирал струны гитары, напевая под нос. При виде Шергина он отложил инструмент и, когда дверь закрылась, отрезав Лизавету Дмитриевну, развязно подмигнул:

— Ну и как оно? — Он изобразил непристойное движение. — Хороша вдова на вкус?

— Вы пришли говорить об этом, ротмистр? — не слишком дружелюбно осведомился Шергин.

— Не будьте столь мрачны, господин капитан, — ухмыльнулся Чесноков. — Все мы люди-человеки. Просто завидую я вам, Петр Николаич. Самому как-то не удается устраиваться с таким купеческим комфортом да под теплым женским боком. А ведь я бы не сказал, что вы принадлежите к тому типу, который нравится женщинам. Совсем не принадлежите. Вам еще никто не говорил, что с этим шрамом вы похожи на Франкенштейна?

Он вынул из кармана студенческой тужурки портсигар и закурил.

— Александр Иваныч, — сказал Шергин, садясь на стул у окна, — переходите к делу.

— Большевистские газеты сегодня подтвердили, — с удовольствием сообщил Чесноков, — что Совдепы вынуждены были драпать из Новониколаевска, Челябинска и Омска. Особенно расписывают «злодеяния» некоего атамана Анненкова с его казачьим отрядом. Вы не знаете, кто таков этот бравый Анненков?

— Что-то слышал, не то в шестнадцатом, не то в семнадцатом году. Кажется, он командовал партизанским полком в составе Сибирской казачьей дивизии. И отзывы о нем как будто были самые противоречивые. Вы чай будете?

— Всенепременно. Да и от рюмочки не откажусь в честь таких-то известий.

Шергин вышел на лестницу и кликнул Лизавету Дмитриевну. Та, догадавшись сама, уже несла поднос с чайниками, чашками и связкой кренделей.

Громко, со вкусом прихлебывая душистый, с травами чай, штаб-ротмистр продолжал:

— Но это не все. Из достоверных источников известно: Комитет Учредительного собрания в Самаре, коротко КОМУЧ, объявил о создании своего правительства и Народной повстанческой армии. В Самаре успешно произошел офицерский мятеж, и руководил им подполковник Каппель. Его отряд и несколько других составили костяк армии. Я предлагаю поднять тост за успех рожденного Белого движения.

Шергин откупорил початую бутылку вина, разлил по бокалам.

— Что ж, — чувствуя некоторое возбуждение, произнес он, — о Каппеле я наслышан как о честном и храбром человеке. Будем надеяться, что господа кадеты и эсеры из этого Комитета не обоср…ся от собственной смелости и не будут мешать честным русским людям выполнять свой долг перед отечеством. За Россию, ротмистр.

— За победу русского духа, — добавил Чесноков.

— Кстати, что это за достоверные источники? — выпив до дна, поинтересовался Шергин.

Штаб-ротмистр рассмеялся.

— Я подслушал на базаре разговор двух остолопов из советской милиции. Они так простодушно сердились на контрреволюционные мятежи, что не заслушаться их беседой было невозможно. А что у вас, Петр Николаич? Встречались с попом?

Шергин в двух словах обрисовал ситуацию.

— Необходимо как можно скорее убедить государя, — подытожил он, — что его дальнейшее пребывание в большевистском застенке угрожает ему и наследнику смертельной опасностью. Скоро вспыхнет вся Сибирь, а за ней остальная Россия. Красные изуверы в этих условиях вполне способны решиться на крайние меры.

— Это значит, что у нас мало времени, — сказал Чесноков. — Нужно искать и другие пути сообщения с пленниками.

— Я уже думал о подкупе охраны. Отец Сергий снабдил меня кое-какими сведениями. Еду арестантам приносят из комиссарской кухмистерской, ею заведует какой-то еврей. Так вот, один из помощников коменданта дома самолично наведывается туда и наблюдает за доставкой. Можно попытаться перехватить его по пути, завести разговор.

— С наскока может не получиться, — засомневался Чесноков. — А действовать нужно наверняка.

— Побольше развязности, наглости и похабных шуток — получится. На красную сволочь это действует как пароль. Вам, ротмистр, это вполне удастся, я полагаю, простите за прямоту.

— Да чего уж там, — хмыкнул Чесноков. — По молодости два раза на дуэль вызывали за эти самые шутки. Едва жив остался.

— Неужто всего два раза?

— На третий получил кулаком по физиономии, — сознался ротмистр. — На четвертый… Хотя не буду вас утомлять. Это долгий перечень.

— Охотно верю.

— Между прочим, Петр Николаич, вы не в курсе, чем большевики кормят царских особ? Сдается мне, в их жидовской кухне омерзительная еда. Да к тому же евреи жадные. Как вы думаете?

— Ни капли не сомневаюсь, что кормят их помоями, — сказал Шергин. — Для русского царя у жида не выпросишь и куска хлеба. Особенно бывшего царя.

— У меня сейчас родилась замечательная мысль. Что если им станут приносить в качестве милосердной помощи продукты из здешнего женского монастыря, Ново-Тихвинского, кажется? А через сестер можно будет наладить и сообщение. Как вам идея? Я даже знаю, через кого это устроить, чтобы нам самим не засвечивать свои физиономии.

— Через кого же?

— Здесь в городе поселился бывший личный врач наследника Алексея. Доктор Деревенько. К нему для знакомства отправим Никитенко, они хохлы, общий язык найдут.

— Прекрасно, — одобрил Шергин. — Однако все упирается в то, насколько сговорчивой окажется охрана и ее начальство.

— Попытка не пытка, — бодро произнес Чесноков. — Кстати, по поводу пытки. Один вопрос не дает мне покоя — введут ли комиссары институт пыток? Все-таки неприятная мысль, согласитесь. Так и представляется мрачная картина в огненных отсветах: висящее на дыбе полумертвое тело и палач, ласково перебирающий в углу свои изуверские инструменты.

— По крайней мере свою красную инквизицию он уже ввели. Да и пытками вряд ли брезгуют. Поговаривают, главарь уральского совдепа, еврей Голощекин, имеет садические наклонности. Но я вам не советую подобными картинками заранее стращаться. Еще насмотритесь такого вживую.

— Благодарствую, Петр Николаич, утешили.

Шергин дернул уголком губ, усмехаясь.

— Сегодня вечером надо собраться, обсудить план действий. Предупредите Любомилова. А Никитенко и Скурлатовскому я сам сообщу.

Проводив штаб-ротмистра до порога дома, Шергин зашел в гостиную. Лизавета Дмитриевна расположилась в кресле с рукодельем, но тотчас отложила шитье, вопросительно посмотрев на постояльца. Он склонился над спинкой кресла и обнял вдову, поцеловал в розовое ушко с поддельным бриллиантом.

— Лиза…

— Петр, — со страстью выдохнула она.

— Ко мне вечером наведаются друзья, — проговорил он, спускаясь губами ниже, к полной шее Лизаветы Дмитриевны, — мы посидим немного у меня в комнате, поговорим. Их будет четверо. Они, разумеется, живоглоты, но, думаю, обойдутся чаем с вареньем. Ты же не будешь возражать?

— Ах, боже мой, — почти простонала она. — Пятеро мужчин в доме. Ведь это будет шум, топот, громкие разговоры. Папа обеспокоится. Что я скажу ему?

— Ничего, мы будем тихо. Я велю им не топать.

Он расстегнул пуговку на лифе ее платья.

— Петр… ты чудовище… Франкенштейн…

Дело сладилось через неделю, и все совершилось на удивление гладко. Доктор Деревенько, принявший живое участие в переговорах, коротко свел сестер Ново-Тихвинского монастыря и коменданта «дома особого назначения» Авдеева. Монахини, переодетые в мирское платье, приходили каждый день к воротам тюрьмы и отдавали караульным молоко, яйца, овощи для пленников. Отец Сергий оповещал Шергина о том, что поведение охраны заметно переменилось. Тюремщики помалу перестали издеваться над арестантами, больше не орали глумливо революционные песни и вообще вели себя мягче.

— По-видимому, они изумлены кротостию и незлобием пленников, — говорил священник, — их поистине христианским перенесением тягот и оскорблений. Все же, нацепив красные звезды, они остаются людьми, которых вразумляет любовь и пример ближних.

— Я бы, батюшка, — заметил Шергин, — не стал особенно надеяться на человечность тех, кем управляет стадный инстинкт. Помяните мое слово, достаточно одному из них застыдиться этой мягкости либо попасть под раздел вышестоящего начальства, как все они удвоят прежнюю наглость по отношению к пленникам.

— Не все, — покачал головой священник, — не все, даст Бог.

Оба оказались правы, и подтверждение этому обнаружилось меньше месяца спустя. Пока же, используя «вразумленность» охраны, заговорщики склонили второго помощника коменданта Петрова к роли посредника. Монахини два раза передавали ему записки для Николая, содержание которых становилось все настойчивее. Заговорщики умоляли государя не рисковать собой и наследником, дать согласие на подготовку побега, подробности которого пока держались в тайне. Однако оба раза получали в ответ устный отказ.

— Он с ума сошел, — процедил Шергин, когда Скурлатовский принес последнее царское «нет».

— Знаешь, Петр, — угрюмо сказал Скурлатовский, — я начинаю думать, что наша затея была бессмысленна с самой первой минуты. Мы вообразили себя спасителями царя и отечества, а на самом деле кто мы? Жалкие просители у ворот высокого терема, в котором царственно томится драгоценная Жар-птица… Ну вот, стихами заговорил, — еще больше опечалился он. — Освободиться она может, только расправив крылья и вылетев в окно. Но оно заделано решеткой, а жалкие просители у ворот хотят уволочь ее, вульгарно запихнув в мешок и обломав крылья.

— Перестаньте распускать нюни, господин штабс-капитан, — бросил Шергин. — Вашей Жар-птице уже давно обломали крылья, а скоро свернут и шею, пока она будет мечтать о полете.

— Ба! — поразился Скурлатовский. — И это я слышу из уст верного монархиста, до печенок преданного идее сакральности престола. Что с вами, Шергин? Не зная вас, я мог бы подумать сейчас, будто вы презираете свергнутого государя, как какой-нибудь паршивый эсер или, не дай бог, краснопузый пролетарий.

— Государю я вполне предан, — раздраженно сказал Шергин, — и клятве моих предков в шестьсот тринадцатом году верен. Для меня Николай не бывший, а до сих пор настоящий. Помазание при венчании не может быть отменено подписью на какой-то бумажке. Вам ли этого не знать, Скурлатовский. Он не имел права отрекаться от престола, он еще мог спасти страну от гибели. Но он даже не попытался этого сделать, вместо этого подрубил корни монархии! А теперь он изо всех сил показывает, что отрекся всего лишь от престола, но не от России? Тогда как Россия — это и есть престол и то, что вокруг престола! Другой России нет, вам ясно это, Скурлатовский?

— Да что ж вы так кричите, голубчик? — с озабоченной гримасой спросил штабс-капитан. — Мне уже давно все ясно. Надо ставить жирную точку в нашем молодеческом умысле и разойтись в стороны. Лично я наметил для себя каппелевский белогвардейский отряд на Волге. Буду бить голозадую шантрапу и молить Господа, чтобы был милостив к нашей несчастной России… Между прочим, чехословацкие части рвутся к Екатеринбургу. Через несколько недель они, возможно, будут здесь, и стены царской тюрьмы рухнут сами собой.

Шергин резко мотнул головой.

— Боюсь, Михаил Андреич, к тому времени она опустеет, причем самым радикальным образом. Сделаем хотя бы последнюю попытку. Если и на этот раз Николай не решится, тогда и в самом деле лучше на Волгу, к Каппелю. Или в Сибирь, там тоже неплохо комиссаров зачищают.

Монахиня сестра Ирина, потупив глаза, сидела у стола в монастырской гостиничной комнате для паломников, которых уже давно не было, и тихим голосом рассказывала:

— Пришли мы с сестрами к воротам, постучались, а как открыли нам, сразу мы поняли — неладное что-то. Караульные прямо не глядят, смущаются будто и продукты так-то неохотно берут, с грубостью даже. Раньше-то они нам не грубили, вежливо обходились. А тут их начальник пришел, новый совсем, незнакомый. Расспросил их, потом нас и давай ругаться. И караульным солдатикам досталось, и нам, грешным. О правилах ареста все толковал, что мы его нарушаем и преступление делаем. Наказанием грозился от советской власти. А нам-то и наказание было б в радость, только б невинные не страдали. Так ему и сказали прямо. Ну, он еще поругал нас малость и разрешил носить молоко, ничего больше.

Другая монахиня, сестра Неонила, стояла у двери и кивала, подтверждая рассказ.

— А Петрова вы видели? — спросил Шергин, нервно прохаживаясь из угла в угол.

— Не было его, — быстро сказала сестра Неонила. — По двору какие-то незнакомые шатались, не по-русски горланили.

— Черт! — вырвалось у Шергина. Заметив, как сестра Ирина еще ниже опустила голову и торопливо перекрестилась, он пробормотал извинения.

— Вы в святой обители, уж будьте добры, себя держите, — укорила его сестра Неонила, — беса-то не призывайте, а то, неровен час, явится.

Не успела она договорить, по коридору за дверью пробежал шум, послышались скорые шаги и неясный говор. Сестра Неонила также спешно осенилась крестом и робко выглянула в коридор. Затем она вовсе скрылась за дверью, а через минуту маленькая комнатка заполнилась до предела. Кроме сестры Неонилы, появились еще две монахини, между ними втиснулся рослый и широкоплечий детина. Это был красногвардеец Петров, второй помощник коменданта Ипатьевского дома. С ходу бухнувшись на стул, он вытер рукавом пот со лба и сказал:

— Что хотите со мной делайте, товарищи женщины, только я отсюда не уйду, пока не будет мне спасения.

Увещевавшие его монахини оторопело умолкли. Сестра Неонила раскрыла от изумления рот, а сестра Ирина наконец подняла глаза — в них стояли слезы.

— Для спасения ты, братец, неудачно место выбрал, — усмехнулся Шергин. — Это тебе в мужской монастырь надобно.

— Нет уж, вы меня в это дело втравили, теперь и вытаскивайте, как хотите, — отрубил красногвардеец Петров. — Вот вам ваши бумаги, царь передал, а мне теперь за это башку снесут, если поймают.

Он достал из-за пазухи бумаги и положил на стол. Шергин узнал свою последнюю записку, адресованную Николаю, она была приложена к согнутым пополам листам, исписанным крупным прямым почерком. На обратной стороне записки Шергин обнаружил ответное послание: «Я прошу Вас, не тратьте понапрасну время и усилия. Прочтите это письмо, полученное мною пятнадцать лет назад, и Вы поймете, почему я говорю Вам нет. Благодарю Вас, русских офицеров, за Вашу преданность мне, верность Богу и Отечеству. Как воины и христиане Вы должны понять. Не мстите за меня, я всех простил и за всех молюсь, чтобы не мстили ни за меня, ни за себя. Нет такой жертвы, которую я бы не принес, чтобы спасти Россию. Зло будет усиливаться — терпите. Да свершится воля Божия над нами: Россия спасена. Николай».

«Это писал безумец, — подумал Шергин, пряча записку и листки с неизвестным письмом в карман солдатских галифе. — Он твердо решился принести себя в жертву большевистскому Молоху».

— Авдеева с Мошкиным, ну, помощником его, арестовали утром, — рассказывал тем временем Петров, оглядываясь по очереди на монахинь и Шергина. — Объявили, будто за покражу и пьянку, а только по правде не за это, уж я-то знаю. Пока арестантам житья не давали, начальство ничего, через пальцы на водку глядело. И что вещи у них таскали, тоже ничего. А как у нас маленько сердце защемило на них глядеть, ослабу дали, так комиссару из чрезвычайки, Юровскому, это сильно не по нраву стало. Ну и вот. Этих в тюрьму уволокли, караульных заменили, латышей теперь поставили, не то немцев.

— А ты? — спросил Шергин.

— А я сбег. Не стану же я дожидаться, пока мне голову открутят. Мне-то точно бы из чрезвычайки обратного ходу не было, если я с вами завязался.

— Так откуда бы они это узнали? — наклонился к нему Шергин.

— Они все узнают, что им надо. Вот посмотрели бы мне в глаза, я бы им сам все и выложил. — Он набрался духу и выпалил: — Пытают там сильно. На то она чрезвычайка.

Монахини у дверей зашушукались, сестра Неонила ахнула, а у сестры Ирины по щекам текли мокрые дорожки.

— Так что мне теперь одна дорога — к вашим уходить, — сказал Петров. — А они, слышно, совсем сюда подбираются. Недолго уже осталось.

— Что ж ты, братец, своих предаешь? — насмешливо спросил Шергин. — Может, покаяться тебе перед ними? Авось помилуют.

— Какие они мне свои, — обиделся красногвардеец Петров. — Насмотрелся уже ихней власти. Жид русскому не товарищ. В здешнем совете хоть и наши горнозаводские сидят, да вертит ими Шая Голощекин, а Шае Янкель из Москвы указания шлет. А мне моя рабочая гордость не позволяет больше, — твердо заявил он.

— Что теперь с ними будет? — глотая слезы, прошептала сестра Ирина.

— С кем? — спросил Петров.

— С царственными страдальцами, — еле слышно выдохнула она.

Петров задумался, почесывая под гимнастеркой.

— Не знаю. А жалко их. Мальчонку особо — будто христосик лежал, хворый. И девок… — он сконфузился, — барышень, я говорю. Краси-ивые, прямо ангелы какие. Мы над ними смеялись спервоначалу и над Николашей с его немкой. Да злость разбирала, всякое им непотребство чинили. А они — ну хоть бы слово поперек. Мы им «марсельезу» — к революции, значит, приучаем, а они нам «Царя небесного» или еще там чего духовное. Один раз за обедом случай был. Стою я сзади барышни, навалимшись над ей, и тяну со стола кусок. А она мне говорит, ласково так: если ты, мол, голодный, так садись с нами и ешь. Еще на «вы» сказала. Я аж поперхнулся. У них на столе всего-то ничего — хлеб сухой да котлетки из гнильцы, а еще приглашают, да вежливо так. Я после того будто сам не свой стал. Все ходил, в пол смотрел. А еще вот чего было. Мошкин наш царю прямо сказал: надоели вы нам, Романовы, на шее народной сколько сидели и теперь все сидите, не слазите, хоть и бывшие уже. А царь ему отвечает, тоже так ласково будто: потерпите, мол, скоро уже не будем на вашей народной шее сидеть. Так и сказал — потерпите, мол.

Сестра Неонила всхлипнула. Вслед за сестрой Ириной и остальные залились слезами. Шергину тоже сделалось не по себе. Он почувствовал себя бессильным свидетелем чего-то катастрофически несчастного, чего не мог ни объять умом, ни принять сердцем. Поздно было отказываться от этого свидетельствования, потому что ему уже вручены подтверждающие бумаги, которые он должен сохранить и передать по назначению. Но он чувствовал и то, что ему не нужна эта жертва, он не хотел смирения перед красным хаосом и большевистским игом, меньше чем за год обогнавшим триста лет татаро-монгольского.

В обеих революциях семнадцатого года ему виделась не более как цепь горьких случайностей, помноженных на злой умысел и помраченное состояние умов. Теперь ему пришло на ум, что, возможно, он ошибается и в том, что происходит с Россией, следует искать не столько политическое содержание, сколько мистическую сущность. Разумеется, смешно предполагать, что эта сущность понятна большевикам или науськавшим их подданным Вильгельма. Для первых мистицизм невнятен и не способен конкурировать с простым булыжником — оружием пролетариата. Соплеменникам же Фауста, напротив, мистицизм противопоказан из-за склонности сводить его к чернокнижию.

Тот, кто найдет истинный смысл совершающегося, тот увидит спасение России. Но Шергину очень не хотелось думать, что государю Николаю Александровичу совершенно ясна мистика происходящего. Полагать так значило, как и он, сделаться фаталистом, добровольно отдающим себя в жертву коммунистическим идолам, которые и без того уже обожрались кровью. Дикая картина представилась Шергину: Николай с кровавым венцом на голове, распятый на кресте. «Не вообразил ли он себя Христом, идущим на заклание?» — изумленно подумал он.

— Ни за что б вы меня не сговорили на это дело, кабы не было так жалко глядеть на них, — решительно заявил красногвардеец Петров.

— Вспомнила бабушка, как девушкой была, — невесело проговорил Шергин. — Жалко было, а деньги все же брал?

— А как бы вы мне поверили, ежели б я за просто так согласился? — с лукавым простодушием отвечал красногвардеец.

Вечером того же дня, 4 июля 1918 года, тайные планы заговорщиков прекратили существование и были похоронены в огне печки. По неясному расположению духа Шергин скрыл от остальных бумаги, переданные Николаем. Из окна поезда, уходящего на восток, в Сибирь, он, прощаясь, смотрел на дом екатеринбургского инженера, обнесенный двойной линией забора, с белыми слепыми окнами, за которыми творилась какая-то безумная трагедия, готовилось чудовищное человеческое жертвоприношение. Поезд увозил его в неизвестность, носящую имя гражданской войны. Вместе с ним из Екатеринбурга в недавно созданную Сибирскую армию уезжал бывший красногвардеец Петров.

2

Найти сносную библиотеку в краю верблюдов и каменных истуканов Федор не надеялся. Усть-Чегень в смысле просвещения был жестокой глухоманью, куда не добиралась нога первопроходца, сеющего разумное и доброе. Федор объездил несколько сел в поисках доступа к всемирной паутине, пока не ударил себя по лбу, вспомнив о культурном центре «Беловодье» в Актагаше и музее Бернгарта при нем. Запасшись едой, он сел на автобус и три дня не появлялся в Усть-Чегене. Вернулся обросший щетиной, с мрачным блеском в глазах и пластырем на разбитом носу. Деду Филимону, который заинтересовался происхождением заплаты, Федор объяснил:

— За научную истину, дед, по-прежнему бьют. У вас тут просто какие-то монстры инквизиции водятся.

— Беловодцы-то? Ну так, а я тебе, что говорил. Весной у них к тому же обостряется… это самое. — Дед покрутил пальцами у головы. — А у нас тоже новости, слышь, Федька. Церковь новую ставить будут взамен сгоревшей. Попа прислали, у Кузьминишны в комнату вселился. Будет, значит, опиум распространять среди народа. Во как.

— Попа, говоришь? — умываясь, переспросил Федор. Мысль о церкви и присланном священнике плавно перетекла в другую: — Дед, ты Аглаю не видел?

— Да встречалась. Запала девка в душу? — усмехнулся дед. — О вечном думать боле не тянет?

— Да как тебе сказать. Вот если бы она попалась на перо Петрарки или Пушкина, они бы сделали из нее небесное создание, живущее где-то там, под облаками, и простым смертным недоступное…

— Ну а ты, Федька, кого из нее сделал? — спросил дед.

— Кого я мог из нее сделать? — погрустнел Федор. — Она мечтает о куче детей и ненавидит иные возможности. Я не мог не объяснить ей, насколько это неподходяще для нее. Но она не захотела слушать и прогнала меня.

— Ну, это ты брось, слышь, Федька, — сказал дед. — Неподходяще ему! По-нашему — семеро на лавке и еще трое у мамки. Вот так вот. У меня пять девок народилось, всех замуж отдал, ни одной при себе на старость не оставил. Аглайка добрая девка. Не то что нынешние немочные курицы — одним еле опростаются и квохчут над ним.

— К тому же у нее идиосинкразия на город, — молвил Федор, ни к кому не обращаясь, зевнул и улегся на кровати. — И больше я не хочу о ней слышать. Ее самолюбие не желает играть с моим в одну игру. Дикарка, одним словом. Ее не приручить.

— А чего спрашивал-то? — крикнул из другой комнаты дед.

— Так, случайный ход мысли, — ответил Федор, задремывая.

Разбудила его хлопнувшая дверь. В доме было тихо, жужжала весенняя муха, и тикали ходики на стене. Федор нашел в холодильнике дешевую колбасу, сделал бутерброды, налил в стакан молока.

— Слышала, бабуль, — позвал он бабушку Евдокинишну, бессловесно созерцавшую герань на окне, — церковь у вас тут возрождать будут. Старая сгорела, одни головешки остались. Ты, может, еще помнишь, как с нее советская власть купол сшибала. Ты ведь и Гражданскую должна бы помнить. Тебе тогда лет двенадцать было. А, бабуль? Эх, ничего ты не помнишь, — вздохнул он.

Он доел бутерброды и взялся за книжку, купленную в Актагаше. В ней рассказывалось о том, что Беловодье скоро откроется людям, так как теперь для этого нет никаких препятствий и, наоборот, есть все условия. О препятствиях, которые были раньше и не давали стране счастья распахнуть для всех свои ворота, в книжке говорилось с душевным надрывом, уже знакомым Федору. Можно сказать, слишком близко знакомым — от этого сильного чувства пострадал его нос. Федор потрогал нашлепку, поморщился и пролистнул примитивные рассуждения о препятствиях в духе «царских сатрапов» и «злых большевиков».

Через несколько страниц он наткнулся на описание прошлогодней экспедиции, снова и с тем же надрывом искавшей в горах Беловодье. Желанной цели она не достигла, но, сообщалось в книжке, подобралась очень близко — отыскала на Курайском хребте тайную кержацкую пещеру. Восторг участников экспедиции был, естественно, неописуем, когда они обнаружили в пещере живых старообрядцев, до сих пор прячущихся от советской власти. Рассказам о том, что советская власть давно почила, кержаки не поверили и скрылись в глубине пещеры вместе со своими молельными черными квадратами. Зарисовка квадрата имелась в книжке. Федор после некоторого раздумья пришел к выводу, что это закопченая до совершенной черноты старообрядческая древняя икона с нацарапанными поверх утраченного изображения значками. Ошалевшие от счастья участники экспедиции приняли эти значки за тайное знание, которым обладают пещерные жители. Безусловно, оно должно содержать ключ к разгадке Беловодья, решили они. Только делиться своим знанием кержаки не захотели, а пускаться за ними в погоню по неизведанным пещерным тропам искатели не рискнули.

Федора отвлек тихий шорох. Он оглянулся и замер от неожиданности. Бабушка Евдокинишна, очнувшись от своего сна наяву, задвигалась на стуле, беспокойно вертела по сторонам головой и роняла слезы. Несколько минут Федор наблюдал за ее оживанием, боясь шелохнуться. А затем услышал про белого генерала, похороненного у сгоревшей церкви без малого девяносто лет назад.

Дед Филимон, с порога увидев бабушку Евдокинишну на ногах, выронил сумку с контрабандной дребеденью и от всего сердца возгласил:

— Мать! Ну ты даешь!

Несколько дней Федор гулял с прабабкой вокруг дома, приготовляя ее к дальнему путешествию до сгоревшей церкви. Волнение его достигало мало не штормовых баллов, но он терпел — торопить столетнюю бабушку было рискованно для ее здоровья и едва прояснившегося рассудка. Каждый день он обязательно спрашивал ее, сможет ли она точно вспомнить и указать место захоронения. И всякий раз получал в ответ:

— Я хоть старая, да из ума не выжила.

— А имя его, бабуль, знаешь? — выпытывал Федор.

— Откудова мне знать? — скрипела бабушка Евдокинишна. — Поп, дядька мой, может, и знал. А я за робятами его ходила, пока попадья хворала. Да недолго они в селе простояли, день да ночь. Наутро-то генерала и подстрелили. Тут началось: тут стреляют, там палят. Страсть!

— Значит, был бой. С партизанами или красноармейцами? — спросил Федор.

Бабушка Евдокинишна с минуту думала, потом продребезжала:

— В горах какие-то сидели да по степи шныряли. Должно, партизаны.

— Партизаны Бернгарта? Бабуль, ты вспомни, — взволнованно упрашивал Федор, — это очень важно.

Но бабушка заупрямилась, затрясла головой:

— Чего не помню, того и вспоминать не хочу.

— Ну хорошо, а дальше, что было?

— Так поубивали всех. Много мертвых было, три дня закапывали, а где не помню теперь.

— А про генерала помнишь? Почему его отдельно от других захоронили?

— Они же его убили, свои своего, — прошамкала бабушка. — Для чего им вместе лежать?

— Как свои? — поразился Федор.

— Поп, дядька мой, покуда стреляли, за церкву его оттащил да прикрыл чем ни то. Отдельно, говорит, схороним. Он, говорит, подвиг задумал, а они его за это из ружья.

— Феноменально, — пробормотал Федор, поцеловал бабушку Евдокинишну в морщинистый лоб и сказал: — Ты просто клад, бабулечка. Если бы ты еще знала имя…

— Тут у него, — она провела пальцем от виска до затылка, — зарубка была, страх глядеть.

— Ну, для истории это не представляет важности, — с сомнением произнес Федор. — В каком хотя бы году это было?

— Сразу за Пасхой, — уверенно сказала бабушка.

После прогулок с бабкой он шел к церкви и убеждался, что разбор обгорелых останков еще не начат. Это было существенно: Федор опасался, как бы строительные работы не обманули слабую память прабабки и не воспрепятствовали тем самым раскрытию тайны. Наконец бабушка Евдокинишна сама попросилась в путь-дорогу, чтобы поглядеть на руины своего детства и молодости. Федор крепко держал ее под руку и вычислял кратчайший путь через заброшенные огороды. Бабушка вращала головой, озирая поселок, и пугалась при виде пустых заколоченных домов. Через час они дошли. Узрев пепелище, бабка разохалась, пустила слезу и жалостно пролепетала:

— Хоть бы разок еще услышать, как поют.

— Услышишь, бабуль, — пообещал Федор и повел ее вокруг остова церкви, мрачно чернеющего посреди веселой зелени и торчащих всюду степных цветов.

Бабушка снова закрутила головой, бурча под нос, и на половине круга ткнула клюкой в землю — в трех метрах от южной стены храма.

— Здесь.

— А не там, бабуль? — Федор показал в другую сторону.

— Что-то я тебя не упомню тут, когда его закапывали, — рассердилась бабушка Евдокинишна. — Здесь он, сердешный. Уж те искали, искали, а не нашли. Могилу поп неприметную сделал, и мне молчать наказал. Теперь-то уж чего молчать. Памятник бы какой поставили али хоть крест. А что без имени, так Бог всех знает. Дядька мой, поп, тоже без знака в земле лежит, тайком они его зарыли.

Федор водрузил на указанное место приметный камень.

— Пока вместо памятника будет.

Обратный путь до дома длился дольше, бабушка Евдокинишна охала, еле волочила ноги и висла на Федоре. Но все же была довольна.

— А новому попу скажи: церкву на костях да на крови будет ставить, — велела она. — Пущай знает.

Федор заверил бабку, что все исполнит. Но пока что он не собирался ни с кем делиться тайной. Могила белого генерала хранила загадку, которую непременно нужно было раскрыть, и он хотел заняться этим один, без постороннего вмешательства. Конечно, с раскопками Трои это не сравнить, и даже степной могильный курган, не до конца обчищенный, был бы привлекательнее. Но «царские медали» тоже чего-то стоили. По ним, возможно, удастся в архивах установить имя, а имя — это новая страница в истории Гражданской. В актагашском интернет-кафе Федор за два дня пересмотрел тысячи страниц по теме Белого движения на Алтае, но не мог теперь вспомнить ни одной заметной фигуры, подходящей на роль безымянного усть-чегенского покойника. Даже если допустить, что бабушка Евдокинишна по неведению повысила офицера в звании, он все равно должен был оставить хоть какой-то след. Разгром белого отряда под Усть-Чегенем не настолько мелкое событие, чтобы не заслуживать упоминания, между тем ничего такого Федору не попадалось. И чем дольше он думал, тем неотвязнее становилась мысль, что в этом загадочном деле не обошлось без мистических похождений странной личности по имени Бернгарт.

Едва дождавшись ночи и дедовского храпа, Федор прихватил фонарь, вытащил из сарая лопату и отправился на раскопки. Сомнительность предприятия несколько смущала его, он представлял себя черным копателем, расхитителем гробниц, тревожащим покой мертвецов. Но все это меркло перед ощущением необходимости заполнить белое пятно истории и инстинктивным влечением к тайне.

Даже сквозь дедову телогрейку пробирал ночной мороз. Крупные звезды в черном небе казались ледышками. Федор высветил во мраке камень-указатель, окопал вокруг него квадрат и вдохновенно принялся за работу. Верхний слой он снял легко, но глубже земля еще не прогрелась и была мерзлой. Он долбил ее лопатой как ломом, так что скоро пришлось сбросить телогрейку. К полуночи добрался до глубины в полметра и сделал перерыв. Если покойника хоронили вскоре после Пасхи, размышлял Федор, земля была такой же мерзлой и вряд ли он лежит глубоко. Эта мысль прибавила ему сил, и еще через час он нащупал в яме полуистлевшую ткань. Отбросил лопату и стал руками разгребать холодную землю. Мертвец был завернут в саван и лежал на двух досках. Федор освободил его полностью, вылез из ямы и, подхватив тело с одного конца, поволок наверх. Обнимать девяностолетний труп было не столь приятным ощущением, Федор лишь надеялся, что гниющей плоти с червями под саваном уже нет и остался лишь скелет. Он положил тело возле ямы, аккуратно вспорол ножом ткань сверху донизу. Перевел дух, направил луч света на голову мертвеца и оцепенел от ужаса.

Извлеченный из земли человек выглядел как живой. Почти. Придя в себя после шока, Федор внимательно рассмотрел лицо. Оно немного усохло, и кожа стала пергаментной. Правая часть черепа, над ухом, была чуть тронута тлением. «Здесь у него шрам», — вспомнил Федор. Волосы на голове были короткие, вероятно, отросли в могиле, как и щетина на лице. Руки, сложенные на груди, истончились, стали костлявыми, но тоже полностью сохранились. «Медаль» оказалась всего одна — георгиевский крест в петлице. Стоя на коленях, Федор снова посветил в лицо мертвеца и долго вглядывался в него.

«Этого не может быть», — сказал он себе. Он пытался проверить впечатление под разными углами зрения и каждый раз получал один и тот же совершенно невероятный результат. Затем он начал вспоминать, чем занимался его прадедушка по отцовской линии во время Гражданской войны. Потратил на это около четверти часа, пока не сообразил, что в семье никто ничего о прадедушке не знает. Федора била крупная дрожь, но он этого не замечал и, усевшись рядом с покойником, в глубоко изумленном состоянии духа ждал рассвета. Он не видел, как к мертвецу подбежал бывалый поселковый пес с ободранным боком, тщательно обнюхал и, ничего не высказав, лег рядом, а морду положил на брошенную телогрейку.

Когда над горами на востоке заалело, Федор поднялся с земли и пошел в поселок. Он не знал, где находится дом старухи Кузьминичны и постучался в первый попавшийся. Здесь ему не открыли, и Федор перелез через соседний забор, прошелся по грядкам, не разбирая дороги, забарабанил кулаком в окно. Оно распахнулось, показалась голова, наставила на Федора клочковатую бороду. С полминуты они смотрели друг на друга, затем голова кротко осведомилась:

— Имеете духовную потребность?

Федор обрадовался, что попал по адресу, и, чувствуя утомление, а в голове некую расплывчатость, сразу перешел к делу:

— Там… у церкви святого откопали.

К счастью, поп оказался понятлив и не стал задавать лишних вопросов, на которые Федор не смог бы сейчас ответить. Через минуту он вышел на крыльцо, одетый в шерстяные штаны и куртку. Батюшка был молод, лет тридцати, волосы стриг коротко и ясным взглядом напоминал князя Мышкина в лучшую пору.

— Идемте, — сказал он.

Федор, пошатнувшись, двинулся к раскопанной могиле и по пути, как мог, воспроизвел рассказ бабушки Евдокинишны. Он очень старался ничего не перепутать, но все же допустил оплошность. Ему было так плохо, что хотелось улечься прямо на землю и заснуть.

— А почему вы решили раскапывать вашего прадедушку ночью? — спросил священник, разглядывая покойника.

— Я не говорил, что это мой прадедушка, — возразил Федор, прогнал разлегшегося пса и, как подкошенный, сел на телогрейку.

— Вы так сказали. — Священник посмотрел на Федора и на глаз определил: — У вас температура под сорок, надо немедленно в постель. Пробыли тут всю ночь?

Федор кивнул и развел руками:

— Бессонница.

— Понятно, — усмехнулся поп. — Пожадничали.

— Вы бы мне не дали копать, — насупился Федор.

— Вот еще глупости. Мой прадед был священником этой церкви, большевики убили его здесь же, и никто не знает, где его могила. Я бы и сам взялся с вами вместе копать.

— А может, это ваш прадедушка? — с надеждой спросил Федор.

— Нет уж, ваш.

Федор помотал головой и пробормотал:

— Это чересчур.

— Ну, не хотите, не буду настаивать, — сказал священник. — Хотя сходство разительное. Однако интересно: если ваша бабушка называет моего дедушку дядькой…

— Двоюродным.

— …то мы с вами в некотором смысле родственники.

— Меня Федор, — сказал Федор. — А вас?

— Отец Павел. Рад столь неожиданному знакомству. Что же мне с вами прикажете делать, больной? Вы где живете?

— Там. — Федор махнул рукой. — Оставьте меня в покое. С ним что-нибудь делайте. — Он показал на покойника. — Нетленные мощи. Канонизируйте или что там у вас в таких случаях.

— К лику святых усопшего причисляют не за сохранность тела, — объяснил отец Павел, наклонясь к покойнику и рассматривая чуть потлевший офицерский мундир, — а за следование правде Божией при жизни и свидетельствование о ней. Тело же может сохраниться по разным причинам. Здешний сухой климат и мерзлый грунт вполне могут мумифицировать останки.

— Значит, не святой? — отрешенно спросил Федор. — Слава богу. А то я уж испугался.

Он сделал слабую попытку надеть телогрейку, но вытащить ее из-под себя не получилось. Солнце уже поднялось над горами, однако холод не отступал.

— Первый раз слышу, чтобы Бога славили именно за это, — сказал отец Павел, взялся за Федора и поставил его на ноги, почти что взвалив на себя. — Но, видите ли, надо еще доказать, что этот человек не святой. Презумпция невиновности, понимаете. У Бога все святы, кроме очевидным образом отпавших.

— Ваше богословие, батюшка, мне сейчас не впрок, — плывя сознанием, произнес Федор. — Что вы там на нем разглядели?

— Орден Святого Георгия четвертой степени, бело-зеленый нарукавный шеврон колчаковской армии, погоны, тоже бело-зеленые с серебряным кантом. Если не ошибаюсь, полковник или подполковник.

— А-а, все-таки не генерал, — пробормотал Федор. — Но полковник тоже шишка, а? Только вот не было в этой благословенной глуши никаких полковников. Разве что в Барнаульском гарнизоне.

— Вы, Федор, по профессии, простите, кто? — поинтересовался священник, уводя его по дороге к поселку.

— Так, изыскатель, — без ложной скромности ответил тот.

Со стороны степи их настигал топот копыт.

— Ну вот, опять она будет топтать меня своими лошадьми, — пожаловался Федор.

Отец Павел остановился и обернулся. Из-за горелого остова церкви на дорогу вылетели пятеро разномастных коней. Впереди верхом на вожаке скакала Аглая, на ветру белым знаменем полоскались длинные растрепанные волосы.

— Эй-эй-эй! — Федору казалось, что он закричал во все горло, но на самом деле это был слабый выплеск эмоций. — Амазонкам правила дорожного движения не писаны?

Аглая остановила коней, легко, как гимнастка с бревна, прыгнула на землю и, завороженно глядя на нетленного мертвеца, подошла к отцу Павлу с его ношей.

— Что с ним? — спросила она про Федора. — И кто это? — про покойника.

Священник коротко описал суть.

— Да-с, уважаемая амазонка, — развязно, в полубреду проговорил Федор, — если б эта церковь не сгорела, вы бы никогда не познакомились с моим прадедушкой.

— Его надо срочно лечить, — добавил отец Павел. — У него горячка от ночного бдения.

— Я отвезу его к себе, — немедленно заявила Аглая, — у него дома некому им заниматься. Помогите посадить его на лошадь.

— Только не на зверюгу, — запротестовал Федор, но не был услышан.

Вдвоем они закинули его на коня, Аглая запрыгнула на другого, неоседланного, и пустила лошадей шагом. Федора она поддерживала рукой, чтобы не завалился.

— Я зайду к вам днем, — крикнула девушка священнику.

— Вот так, значит, — хмыкнул Федор, бессильно клонясь к шее животного, — то «уходите» и «никаких чувств», а то к себе домой? Женская логика. Нет уж, вы прямо скажите — безразличен я вам или где?

— Вы бредите, Федор, — ответила Аглая. — Какое это имеет значение, если вы сейчас упадете замертво?

— Значит, мертвый я буду вызывать у вас больше чувств? Боюсь, однако, это какое-то извращение.

Аглая молчала.

— А, не хотите говорить. Ну-ну.

Федор тоже умолк и остаток пути проделал в мрачно-беспомощном состоянии. Он почти не реагировал ни на что, когда Аглая стянула его с лошади и, обхватив, повела в дом, когда укладывала в постель и поила чем-то горячим и горько-пахучим. Потом она сняла с него свитер и рубашку, сильными движениями растерла спиртом грудь и спину. Федор блаженно мычал и пытался попробовать спирт внутрь. После этого он провалился в забытье, наполненное нелепыми сновидениями, в которых Аглая и оживший белогвардейский офицер бродили по темным пещерам и что-то настойчиво там искали.

Проснувшись, Федор обнаружил себя под двумя толстыми шерстяными одеялами, обложенный с двух сторон грелками. Он был весь в поту, но чувствовал себя явно лучше, и голова совершенно прояснилась. Возле зашторенного окна сидела Аглая, склонившись над большим листом бумаги, и быстро водила по нему карандашом. На столе перед ней лежала неровная стопка таких же листов.

— Мне кажется, я должен просить у вас прощения, — сказал Федор, вылезая из-под одеял.

Аглая, оторвавшись от рисунка, посмотрела на него удивленно.

— За что? Вы не причинили мне никакого зла.

— Зла? — переспросил Федор. — Но я говорю не о зле, на которое я, по-моему, не способен, если, конечно, не считать… хотя не будем считать. Просто мне кажется, Аглая, что вы на меня в обиде и тем не менее спасли от смерти. Я чрезвычайно вам благодарен.

— Не стоит преувеличивать. А вот вставать вам пока не нужно. Уже ночь, и торопиться вам некуда. Деда Филимона я предупредила, что вы останетесь у меня до завтра. Я уйду спать в теткину комнату.

Федор с готовностью упал на подушку, только сбросил с себя одно одеяло и отправил на пол грелки. Аглая принесла еще кружку пахнущего степью горького зелья и заставила его выпить.

— Да, — сказал он, морщась от питья, — для этого стоило провести ночь на морозе.

— Для чего? — спросила Аглая, снова садясь за рисование.

— Чтобы касаться ваших рук, чувствовать на себе вашу нежную заботу… ваше близкое присутствие.

— Только прошу вас, Федор, не начинайте заново выяснять мое отношение к вам, — насмешливо сказала Аглая, — не то мне придется сдать вас в больницу.

— Но вы же не запретите мне прояснять мое отношение к вам? — парировал Федор.

— Пожалуйста, — пожала она плечами. — Только не заходите слишком далеко.

— Хорошо, я буду поблизости, — согласился он. — Знаете, когда я собирался ехать сюда, в Золотые горы, мне предсказали, что я потеряю здесь свою судьбу. И вот сейчас я думаю — может быть, вы моя судьба и это вас я теряю из-за вашей необъяснимой предвзятости по отношению ко мне?

— Кто вам это предсказал? — заинтересовалась Аглая.

— Неважно.

— Не верьте предсказателям, — посоветовала она. — Они обычно врут в корыстных целях. А судьбу не теряют. Ее прогоняют, чтобы стать свободным. В судьбе нет свободы. И я не ваша судьба. Я не имею никакого желания делать вас своим пленником.

— Но вы это сделали. Я по уши влюблен в вас, Аглая, — сознался Федор.

— Сбегите из плена, — спокойно ответила она, черкая карандашом по бумаге, — и не путайте судьбу с любовью. Судьбой живут те, кто отвергает любовь.

Федор сел, спустив ноги в толстых шерстяных носках на пол, и посмотрел на нее в изумлении.

— Такого я еще не слышал, даже от университетских профессоров. Откуда у вас эти мысли, девушка?

— В ночном хорошо думается. Представьте: тихо вокруг, лошади пасутся, звезды в небе сияют…

— Самобытная крестьянская философия, — с тонкой иронией сказал Федор, снова укладываясь. — Понимаю.

— Судьба — это, по сути, статистика, — продолжала Аглая, не глядя на него. — Это хорошо видно в языческом понимании судьбы: карма, сумма добрых и злых дел, которую невозможно изменить при всем желании, неумолимое прижизненное воздаяние за преступления, собственные и родовые, за ошибки предков. Судьба — долги на душе, которые тянут куда не надо. Но из темницы судьбы есть выход, маленькое окошко, об которое обдерешь кожу, вылезая. В христианстве это окошко называется любовью. Любовь дает свободу. И, наоборот, желание свободы приводит к любви. Ищите выход из колеи судьбы, Федор.

— Великолепное рассуждение, — кисло сказал он. — Жаль, что я не записал. Правда, до сих пор я был уверен, что нахожусь вне колеи судьбы. Или колеса?.. — Ему стало грустно и обидно за прожитую и предстоящую жизнь. — А может, я ошибался и нет у меня никакого выбора? Может, все уже решено за меня и путь всего один — стать торгашом, торговаться, грызться с жизнью за каждый кусок. За то, чтобы опередить другого торгаша, растоптать его, уничтожить, завладеть талисманами, пропускающими наверх, туда, где теплее, сытнее, почетнее, где власть над другими, не успевшими, упавшими, затоптанными. Это ведь тоже судьба?

— Ищите выход, — тихо повторила Аглая, затачивая ножом карандаш.

— Что вы рисуете? — спросил Федор. Излив печаль, он немного ободрился. — Я могу взглянуть?

Аглая передала ему стопку листов. Это были беглые зарисовки горных пиков и хребтов, долгих степных рельефов, лошадей, щиплющих траву, поселка в вечерней дымке, высокогорного озера, в котором отражаются плывущие в небе облака и прибрежные деревья. В рисунках чувствовалось мирное дыхание жизни, и хотя отсутствовали люди, Федору каким-то образом стало ясно, что эта жизнь во всех ее проявлениях существует для человека и без него будет лишена всякого смысла.

— У вас сильная рука художника, — похвалил он рисунки, добравшись до конца стопки, и на последнем листе вдруг увидел среди заросших скал женщину в плаще с капюшоном. В ее глазах, смотревших прямо на него, застыло неуловимо-звериное выражение. Федор узнал девку-оборотня, которая остерегала его от поездки в Золотые горы и которую местные водители называли злым духом.

— Кто это? — спросил он фальшиво-бесстрастным голосом, показав рисунок Аглае.

Та, смутившись, отобрала лист и тут же порвала на клочки.

— Неудачный рисунок. Понятия не имею, кто это. Так, просто представилось.

Федор не поверил ни единому ее слову, но не подал вида. Он не хотел новых разговоров о мистике, которая успела порядком ему наскучить.

Он отдал рисунки Аглае и оглядел комнату. Обстановка была более чем скромная — почти спартанская, девичью светелку это мало напоминало. «Скорее похоже на номер в дешевом захолустном доме отдыха», — подумал Федор. Живость комнате сообщал лишь ползучий цветок в горшке на шкафу, протянувший стебли с крупными листьями по всем стенам, а патину благообразия добавляли иконы на полке в углу.

— Небогато живете, — заметил Федор, — аскетически, я бы сказал.

— Мне немного надо.

— Это я уже понял. Может быть, вы вообще готовите себя к монастырю?

— Об этом я еще не думала, — улыбнулась Аглая. — Но живем мы не бедно. Хотя дело не в этом. Я ведь богата, Федор. Очень богата.

— И все ваши богатства, надо думать, здесь? — он постучал пальцем по Евангелию, лежащему на стуле рядом с кроватью.

— Вы мне не верите, — сказала Аглая и что-то вынула из ящика стола. — Вот.

Она протянула Федору плоский неровный кругляш из тусклого желтого металла, похожий на золотую медаль, которую выдавали бы олимпийским чемпионам древности, если бы античные греки не ограничивали свой наградной фонд скупыми оливковыми венками. Одна сторона медальона была пустой, на другой выступало изображение женщины с ребенком в чреве, попирающей ногой змею.

Присвистнув и взвесив медальон в ладони, Федор спросил:

— Откуда у вас эта милая вещица?

— Нашла в реке.

— На скифское золото не похоже. Но стоит, очевидно, целое состояние.

— Скифы были язычники, — покачала головой Аглая. — А эту вещь сделали те, кто помнил древнее пророчество: «Семя Жены сотрет главу змея».

— В таком случае ей не больше двух тысяч лет от рождества Христова. — Федор присмотрелся к изображению. — В самом деле похоже на Богородицу. Странный медальон.

— Она древнее, — загадочно улыбнулась девушка. — Этому пророчеству много тысяч лет.

— Ну знаете… — Федор не нашелся с ответом и отдал медальон. — Не советую вам хранить это в столе.

— Здесь некому красть.

— Имейте в виду, — предупредил он, — я понимаю это как полное доверие ко мне с вашей стороны. А это уже серьезно, учитывая, что мы знакомы полмесяца и виделись всего три раза.

— Спокойной ночи, Федор.

С тем же таинственным выражением на лице Аглая потушила свет и вышла из комнаты, закрыв дверь.

Целую неделю в Усть-Чегене стояла непривычная для здешних мест суета. Приезжали и убывали чиновные лица, представители науки и Церкви, слонялись по поселку пришлые журналисты, замучившие всех нелепыми вопросами. Почему-то их очень интересовало, как относятся жители к появлению в их краях нетленных мощей и считают ли усть-чегенцы неизвестного белогвардейского офицера святым. Абсурдность вопроса усугубляло то, что журналисты непременно хотели знать мнение коренных алтайцев, испокон веку прозябавших в язычестве. Кроме репортеров, открытие могилы привлекло в поселок немало туристов, специально по такому случаю менявших маршруты. Вся эта праздношатающаяся публика, которую приманила «тайна белого генерала», вызывала у Федора раздражение. Он старался не выходить из дома, опасаясь попасть в камеру телевизионщиков и тем самым привлечь к себе ненужное внимание издалека. Кроме того, сильно беспокоило, что какой-нибудь особо дотошный репортер или турист заметит его сходство с покойником. Хотя останки уже положили в гроб и закрыли крышкой, взглянуть на нетленные мощи желали все, да и в газетах появились фотографии.

На похоронную церемонию в начале июня собралась толпа. Рядом с лакированным гробом, в окружении толкущихся людей, искавших в торжественно-траурном ритуале каждый своего, обугленный остов церкви выглядел усохшим, застенчиво съежившимся. Начальственные лица произнесли речи о торжестве исторической справедливости и примирении с ошибками прошлого, показавшиеся Федору образчиком чиновно-политической двусмысленности и старого доброго невежества. Представители Церкви в лице отца Павла выразили надежду на неповторение ошибок прошлого. Телекамера выхватила из толпы несколько вдохновенных лиц, заслушала общественное мнение, засняла панихиду и проводила гроб до новой могилы, вырытой чуть дальше от церкви, ближе к поселку.

На этом торжество завершилось, и журналисты убрались восвояси. Однако Федора они перестали волновать немного раньше, когда он увидел в толпе старого знакомого. Евгений Петрович, личность во многих отношениях неясная, а поблизости от Аглаи вовсе нежелательная, не оставлял попыток поддерживать ее под локоть. Несколько успокоило Федора то, что Аглая всячески пресекала эти попытки. А тревожило, что Евгений Петрович за эти несколько недель приобрел еще больший лоск, будто надраив себя до ослепительного блеска, и был вылитый Джеймс Бонд на дипломатическом приеме в королевском дворце. Федор даже рискнул поднять на лоб темные маскировочные очки, чтобы лучше разглядеть неожиданного соперника во всем его вооружении.

Когда процессия с гробом двинулась к могиле, Евгений Петрович уверенно взял Аглаю под руку и вывел из толпы. Федору эта попытка уединиться вдвоем показалась оскорбительной, и он, не таясь, направился следом. Однако далеко они не ушли, остановились у ближайшего забора. Евгений Петрович настойчиво внушал что-то девушке, доверительно наклоняя к ней голову, Аглая отвечала, и Федору в ее голосе слышалась заинтересованность. От ревности, которую по-настоящему ощутил первый раз в жизни, он был готов на любой поступок в ковбойском стиле. Но тут на счастье их обоих — его и попутчика — Аглая резко отняла руку, отстранилась от собеседника и посмотрела на него так, что у Евгения Петровича не должно было остаться никаких сомнений. Она зашагала обратно к церкви, увидела Федора и без слов обошла его стороной. Попутчик, с досадой глядя ей вслед, лениво помахал ему рукой, развернулся и направился к джипу, стоявшему неподалеку.

— О чем вы с ним говорили? — догнав Аглаю, осведомился Федор.

— Вам в самом деле надо знать? — сухо произнесла она.

— Естественно, — кивнул он. — Я немного знаком с этим Казановой. Он мастер рассказывать небылицы и запутывать нормальных людей. Берегитесь, как бы он не вскружил вам голову. Для вас, милая Аглая, этот человек опасен.

— Не больше, чем вы, Федор.

— На что это вы намекаете?

— Всего лишь на ваши попытки присвоить меня себе.

— Но я…

— Он расспрашивал меня о Бернгарте, — перебила Аглая. — Как и вы, он очень интересуется здешней историей, особенно Гражданской войной.

Федор остолбенел.

— Значит, он уже наплел вам ерунды… Интересно знать, почему он решил именно вас расспрашивать о Бернгарте. И когда вы успели с ним познакомиться.

— Неделю назад. Он пришел к нам домой и принес цветы, вино, торт.

Она сказала это совершенно спокойно, без интонаций, даже не глядя на него, но Федор был расстроен и потому слишком чувствителен ко всякого рода намекам, в том числе воображаемым.

— Вам, кажется, доставляет удовольствие мучить меня?

— Вы сами себя мучаете. Кроме того, вы хотели, чтобы я рассказала. Кстати, — если это утешит вас, — он даже приглашал меня к себе в гости, но я отказалась.

— В какие еще гости? — не понял Федор. — Он что, поселился здесь?

— Помните дом в степи, который вы назвали швейцарским шале? Там он и поселился. Купил или снял на время не знаю.

— Час от часу не легче. Просто возмутительно.

— Знаете, Федор, чем бессмысленно страдать, лучше расследуйте дело этого белого офицера, — предложила Аглая, наконец повернувшись к нему и посмотрев в глаза. — Мне страшно хочется знать, кто он и что совершил. Вы же приехали сюда писать диссертацию. Вот и пишите.

— Я готов исполнить любое ваше желание. Но при одном условии: вы будете помогать мне.

— А разве у меня есть выбор? — она красноречиво двинула бровями.

Тем временем гроб под звуки траурного марша опустили в яму и начали засыпать землей. Рядом лежал большой деревянный крест с прибитой табличкой, на которой было лаконично выбито: «Офицер Русской армии».

— Мне кажется, есть в этом что-то поразительно символичное, — переключился Федор. — Девяносто лет спустя хоронить человеческий осколок Гражданской войны и не знать ни имени его, ни деяний, не иметь представления о тех мыслях и чувствах, с которыми этот человек был готов идти на смерть. Кто из всех этих людей, стоящих здесь, догадывается об истинном смысле ошибок прошлого, с которыми они тут готовы примириться? В лучшем случае они скажут, что покойник воевал против красных. Но вряд ли кто из них подозревает, что «против красных» — слишком широкое и расплывчатое понятие. А если подозревают, более того, знают точно, то скорее всего делают вид, что не знают. Быть может, этот белогвардеец дрался вовсе не за то, чем сегодня живут все эти чиновные физиономии и о чем они тут разглагольствовали с эрзац-патриотическим пафосом. Для них это было бы досадным разочарованием.

— Каждому свое, — чему-то улыбаясь, заметила Аглая.

Расследование дела Федор начал в тот же день звонком в Москву. Звонить пришлось с почты, мобильная связь через горный кордон не работала.

— А, блудный сын, — приветствовал его отец. — Вспомнил наконец о родителях. Матери нет дома, так что будешь говорить со мной. Нашел там себе занятие?

— Нашел. Пишу диссертацию. Здесь открылся богатый материал по моей теме.

— Тебя разыскивали какие-то типы. По-моему, просто бандиты, вели себя до того нагло, что пришлось вызывать охрану. Какие у тебя с ними дела?

Федор встревожился.

— Они вам угрожали?

— Посмели бы только. К тому же им нужен ты, а не мы. Мать сказала им, что ты исчез, не оставив адреса. Они не слишком поверили и, сдается мне, установили слежку. Во всяком случае, за мной повсюду таскается хвост. Но ничего, у меня есть средства укоротить их.

— Будь осторожней, пап.

— Об осторожности тебе надо было раньше думать. Потеряв невинность, о помятой юбке не плачут. Я так и не услышал от тебя, кто они такие.

— Бандиты.

— Коротко и ясно. Ладно, займусь этим. А ты чтобы сидел тише воды, ниже травы. Пиши свою диссертацию и носа в Москву не кажи. Все понял?

— Понял.

— И сам не звони больше. Когда надо будет, я позвоню. Матери хоть привет передашь?

— Да, передавай ей.

— Бестолковый блудный сын, — проворчало в трубке. — Ну все. Свекру тоже передай там от меня что полагается.

— Пап, пап, подожди. Я тебя хотел спросить.

— О чем еще?

— О прадедушке.

— О ком?

— Твой отец хоть что-нибудь знал о своих родителях?

— Что это тебя родословная заинтересовала?

— Так ведь не модно уже быть безродным космополитом. Нужны корни, желательно потомственно-дворянские. На худой конец купеческие, первой гильдии. А у меня единственный шанс обрести дворянство — твой дедушка.

— Вижу, с шутками у тебя по-прежнему. Хотя эта вроде не так глупа. Дед был родом из Ярославля. Старинный купеческий город. Так что совсем не исключено. Но его усыновили в семь лет. Он не любил об этом говорить. Его мать как-то страшно погибла у него на глазах, отца плохо помнил. Вроде был военный, домой приезжал редко.

— А фамилия у деда от приемных родителей?

— Нет, Шергин — от настоящих. Это единственное, что он крепко помнил, после того как погибла мать. Носить другую фамилию не захотел.

— В каком году это было?

— Родился он в одиннадцатом, значит, семь было в восемнадцатом.

Подумав, Федор сказал:

— Летом восемнадцатого в Ярославле и Рыбинске прошли антисоветские мятежи. Большевики в ответ устроили там резню.

— Ну вот тебе и ответ, — медленно произнес отец. — Деда в тридцать пятом арестовали, двадцать лет в лагерях сидел. Вышел, женился.

После этого разговора Федор долго не мог успокоиться, ходил по дому мрачный, как зверь по клетке.

— Не мельтеши, Федька, — не стерпел дед Филимон, читавший газету «Алтайский коммерсантъ». — Басурману спать не даешь. Чего мутный такой?

— Так, — ответил Федор, — размышляю о роли мистики в жизни человека.

— Ну, на это я тебе вот что скажу. — Дед сложил газету и снял очки. — Ты бы бросил это занятие. Потому как у энтой мистики одна задача — доводить человека до психбольницы.

— Вот это я и пытаюсь как раз понять — куда она меня заведет.

Слишком очевидным для него становилось день ото дня противоборство мистических стихий, столкнувшихся в той точке жизненного пространства, которое носило имя Федор Шергин. Разумеется, о совпадениях и случайностях, даже тех, что превращаются в закономерность, речь давно уже не шла. Вопрос стоял по-другому — почему все эти неслучайности последнего времени тянули его, будто две спортивные команды, перетягивающие канат, в разные стороны. Одна команда притащила его в Золотые горы и всячески подбивает на некие действия и разыскания, интригуя собственной же семейной историей. Другая противилась этому, пыталась запутать или запугать его при помощи местного фольклора и злых духов. Сказать, что ему нравится быть безучастным свидетелем перетягивания себя, Федор не мог. Вероятно, подумал он, можно попробовать сделаться свидетелем небезучастным. Эта мысль сперва показалась ему странной, а затем бессмысленной. Ведь, если уж на то пошло, мистическим стихиям вовсе незачем всякий раз предупреждать его о своем вмешательстве, и тщетно было бы отделять личные порывы от скрытых воздействий со стороны. Тем более когда то и другое совпадает.

В этом Федор окончательно убедился на следующий день, когда ему сделали интересное предложение, от которого он при всем желании не смог бы отказаться. На пыльной улице поселка рядом с ним притормозил темно-серый джип, из окна высунулось приветливо ухмыляющееся лицо попутчика в черных очках.

— А мы с вами, оказывается, снова соседи, Федор Михалыч не Достоевский.

— Наслышан, — лаконично отозвался Федор и почему-то подумал, что для самого Евгения Петровича это соседство не было такой уж неожиданностью.

— Прокатиться не хотите? — попутчик спустил очки на кончик носа и добавил заговорщицки: — Есть дело.

— Ловись, рыбка, большая и маленькая? — спросил Федор, не убавляя шага.

— Что-то вроде. Так, что, хороший заработок вас не интересует? Предупреждаю — очень хороший.

— Что нужно делать? — поразмыслив, спросил Федор.

— Всего лишь прогуляться в горы на несколько дней.

Федор подумал еще немного и выставил встречное предложение:

— Я буду иметь с вами дело только в том случае, если вы оставите в покое ту девушку, к которой приставали вчера.

— Ах, вот оно что! — со смехом сказал Евгений Петрович. — То-то я думал, что это вы смотрели на меня с таким зверским выражением. Уверяю вас, у меня нет на эту барышню никаких видов.

— Рассказывайте, — не поверил Федор.

— Да сядьте вы наконец в машину. На нас уже глазеют со всех сторон.

Федор продолжал идти по улице.

— Ну хорошо, обещаю. Я оставлю ее в покое.

Федор открыл дверцу и с непроницаемым видом поместился на заднем сиденье.

— Тем более что мне это ничего не стоит, — добавил Евгений Петрович, выруливая на соседнюю улицу. — Неужели вы еще не поняли, что она ведьма?

— Кто? — тупо спросил Федор.

— Ваша милая недотрога Аглая.

— А откуда вам известно, что она недотрога? — хмуро осведомился Федор. — Вы что, пытались?..

— Да успокойтесь, не пытался. Разве вас она еще не окатывала своим ведьминским взглядом, от которого чувствуешь себя ушибленным дубиной промеж глаз?

— Окатывала, — со вздохом признался Федор.

— Ну вот видите. Поменьше ходите за ней по пятам, — посоветовал Евгений Петрович, — может, тогда вам повезет больше.

— Может, — эхом повторил Федор. — Только она не ведьма. Она дикарка. Ладно, давайте поговорим о горах, — морщась, как от зубной боли, предложил он.

— Так я об этом и говорю. Исчезнуть на несколько дней — самое лучшее средство привлечь к себе внимание женщины. Запомните это, юный Вертер.

— Да, — подумав, сказал Федор, — пожалуй, вы правы.

— Значит, договорились.

Джип выехал из поселка и по бездорожью покатил в степь.

— Куда это мы едем? — спросил Федор.

— Приглашаю вас к себе в гости.

— А, швейцарское шале.

— Уже видели? Неплохой домишко.

— Ваш?

— Ну что вы. Зачем мне дача в этой глухой степи?

— Не такой уж глухой, получается. Знаете, Евгений Петрович, в последнее время меня все здесь буквально настораживает.

— Даже сейчас? — поинтересовался попутчик.

— Еще бы. Вы ведь ни за что не скажете мне, что вам понадобилось здесь и какие у вас дела в горах.

— Это точно, — рассмеялся Евгений Петрович, — не скажу. Но, если хотите, могу намекнуть.

— Сделайте одолжение. Как-то не хочется играть вслепую. Вдруг вы всего-навсего браконьер и идете бить несчастных зверушек из Красной книги?

— До зверушек мне нет дела. Намекаю: с нами пойдут еще двое с базы «Беловодье».

Федор расхохотался.

— Так эта тема и у вас животрепещет? Хотите искать тайные тропы Бернгарта?

— Почему бы и нет?

Посерьезнев, Федор произнес скучным тоном:

— Мое условие: задаток сразу. Половина всей суммы. Не хочу, знаете, остаться ни с чем, когда вы отыщете путь в страну счастья и пожелаете пополнить число ее блаженных обитателей.

— Будет вам задаток. Прямо сейчас.

Машина въехала во двор дома и, миновав травянисто-цветочные неухоженные куртинки, встала у гаража.

— Прошу.

Хозяин распахнул дверь пряничного домика. Федор ожидал увидеть внутри интерьер, соответствующий наружности, но пустынность дома слегка разочаровала его. В небольшом холле возле стен помещались нераспакованные чучела мебели, с потолка на длинном проводе свисала голая лампочка. В одной из комнат, очевидно, гостиной, стояли два плетеных кресла и маленький столик. На нем вверх обложкой лежала раскрытая книга. Федор прочел заглавие: «Конец истории».

— Знаете, по-моему, Фукуяме при всей экстравагантности его идей, кстати, думаю, заимствованных, не хватает одной важной вещи, — сказал он, кивнув на книжку. — Он не учитывает мистических влияний.

— Да? — удивился Евгений Петрович. — Ну, полагаю, за него это делают другие. А что, Федор Михалыч, интересуетесь мистикой?

— Как вам сказать. Скорее она интересуется мной.

Кроме кресел и столика, в комнате ничего не было, если не считать огромной карты России на стене.

— Да, эзотерично, я бы сказал, — поделился Федор впечатлениями.

— Вам чай или кофе?

— Если в этом доме можно вскипятить воду, то я буду кофе.

— Уверяю вас, в этом доме можно все, — загадочно ответил Евгений Петрович и удалился на кухню.

Федор стал рассматривать карту. Внимание его привлекли наколотые на нее маленькие черные флажки. Несколько штук расположились вдоль Урала, десяток украсил Западную Сибирь, один флажок гордо реял в центре Алтая. Но самым интересным в этой карте было то, что до Уральских гор страна называлась Россией, а все обширное пространство на востоке именовалось просто Сибирью.

— Какая удивительная карта, — громко сказал Федор, чтобы было слышно на кухне.

— Что вы находите в ней удивительного? — спросил Евгений Петрович, входя в гостиную с кофейным набором на подносе.

— Я нахожу удивительной ту легкость и, как бы это сказать, детскую непосредственность, с которой ее создатели поделили шкуру неубитого медведя.

— Ну, милый мой, что естественно, то легко, — ответил попутчик, разливая кофе по чашкам.

— Обычно этими словами уговаривают девушку лишиться невинности, — заметил Федор, взял чашку и сделал глоток. — О, замечательный кофе.

— Мне тоже нравится. Нет, о невинности речь не идет. Это… ну, скажем, третья нога. Зачем России лишняя, мешающая все время нога? Нет, все равно не так, — перебил сам себя Евгений Петрович. — Суть дела в том, что Сибирь не может принадлежать никакому государству, это должна быть свободная территория для свободного освоения. Если хотите, здесь сходятся мистические линии мира. Вам ведь как будто небезразлична эта тема? Сделав Сибирь своей колонией, Россия совершила ошибку. А за подобные ошибки приходится рано или поздно расплачиваться большой кровью. По этому счету Россия платит вот уже век и все никак не расплатится.

— Понимаю, — покивал Федор, — в данном случае мистические линии мира — это как раз то, на чем специализируются американские благотворительные организации.

Евгений Петрович допил кофе и с едва заметной холодностью произнес:

— А кроме того, вам ли, Федор Михалыч, говорить о детской непосредственности, с которой вы сами решились на бегство от собственного прошлого и его долгов, выражающихся сотнями каратов?

Федор отставил чашку, внутренне заледенев. Если б было возможно, он с удовольствием дал бы в морду самому себе. Он с ужасом думал о том, что все-таки проболтался в поезде, напившись до свиней, и теперь висит на крючке у этого ловко подсекающего рыболова.

Видимо, прочитав его чувства, написанные на лице, Евгений Петрович с усмешкой сказал:

— Ничего плохого я вам не сделаю. Напротив.

Он ушел и вернулся через минуту, бросил на стол перед обмякшим Федором три тугих пачки зеленых денег.

— Ваш задаток. С собой ничего лишнего не берите, только самое необходимое. Поедем на машине, продукты и воду я загружу.

— А оружие? — спросил Федор.

— Имеете?

Федор вновь с грустью вспомнил об отцовском «Макарове» и покачал головой.

— Но, кажется, в горах водятся медведи и эти… снежные тигры, — сказал он.

— У медведей сейчас полно еды, мы им будем неинтересны, а в снега нам и залезать незачем.

— Ну что ж, — заключил Федор, вставая и рассовывая деньги по карманам, — остается констатировать, что выбора у меня нет.

Евгений Петрович звучно щелкнул пальцами:

— Кстати, этот откопанный белогвардеец, которого хоронили вчера, ваш родственник?

— Почему вы так решили? — Федор по наитию решил отпираться.

— Кровная связь — загадочная вещь. Я, видите ли, изучал дело Бернгарта. По всей вероятности, этот неплохо сохранившийся покойник носил фамилию Шергин. Ирония судьбы. Так что выбора, милый мой, у вас действительно нет.

3

Второй полк стрелковой дивизии генерал-майора Меркурьева с налета вошел в Каменск-Байкальский. Они наступали бегущим большевикам на пятки, а те оказывали ничтожное сопротивление. Это был не первый город, который части Средне-Сибирского корпуса генерала Пепеляева освобождали от Совдепа таким манером, едва ли не с песней. Поэтому объяснение этой легкости, с которой выбивали красных, знали все: у товарищей были другие заботы, когда приближались белые войска, — они «подавляли контрреволюцию» внутри города.

Где-то на окраинах еще звучали выстрелы, но в центре уже успокоилось. Сновали туда-сюда солдаты, подыскивая временное пристанище себе и офицерам. Невдалеке мирно грохотало — что-то ломали с веселой бранью. Кое-где в окнах шевелились занавески, выдавая присутствие городских обитателей и их робкие попытки узнать, чем кончилась перестрелка.

— Глядите-ка, Петр Николаевич, — радостно возгласил поручик Шальнев, появившийся из-за угла дома, — кто-то тут еще влачит существование. Не всех в расход пустили.

— Плохая шутка, поручик, — ответил Шергин, заряжая обойму своего кольта. — Где ваша рота?

— А вот, слышите, — ухмыльнулся Шальнев, — продовольственный склад открывают. Поглядим, что там красные для нас припасли.

— Идите туда и, если обнаружится спирт, поставьте охрану.

— Слушаюсь, господин капитан. Только… — Он замялся.

— Что?

— Вы же знаете, Петр Николаевич… — Поручик нервно дернул щекой. — Возле гимназии уже нашли гору трупов. Я еще не видел, мне доложили. У всех изуродованные лица… там есть совсем дети.

— Знаю, — отрезал Шергин. — Но если каждый раз, натыкаясь на зверства красных, солдаты будут напиваться, то очень скоро армия превратится в сборище ни на что не годных пьяниц. Идите, поручик, — добавил он мягче, — выполняйте приказ.

Козырнув, Шальнев убежал бодрой рысцой. Шергин направился к видневшейся впереди площади. Городишко был дрянной, грязный, дома сплошь деревянные, настил мостовой давно прогнил и разъезжался под ногами. На самой площади красовалось двухэтажное каменное здание с облупившейся краской и частично осыпавшейся лепниной — бывшее уездное собрание либо дом городского головы. Из окна на улицу выбрасывали бумажный хлам, оставшийся после совдепа, а в парадную дверь заносили несгораемый сейф подполковника Борзовского. Здесь же должен был разместиться штаб полка. На церковной колокольне робко затрезвонило.

— А, ну наконец-то хоть кто-то нам рад!

Шергина чуть не сбил с ног Ракитников, командир одного из батальонов полка. Выругавшись по матушке, он мрачно посмотрел на капитана и зло сказал:

— Что-то я не вижу радостных морд здешних обывателей. Так-то они встречают освободителей. Может, им больше по нраву красные собаки?

— Вы тюрьму уже видели? — поинтересовался Шергин. — Сходите, полюбуйтесь. Найдете там ответ на мучающий вас вопрос. Только предупреждаю — там скользко, не измажьтесь в крови.

Он обошел Ракитникова и направился в штаб. Этот несчастный городок красные мучили в последние дни с особенной страстью. Во дворе тюрьмы работали не палачи, а мясники — многие трупы были с отрубленными руками и ногами. Там же лежали голые изнасилованные женщины, девицы. По трупам ходили сытые собаки, лизали кровь и нехотя терзали человечье мясо. За два с половиной месяца в корпусе Пепеляева, двигавшемся на восток по Сибири, Шергин насмотрелся всякого. Ограбленные дочиста деревни, убитые крестьяне, плывущие по реке будто бревна. Мертвецы в исподнем, выставленные напоказ у расстрельной стены. Заживо брошенные в железоплавильные топки завода — около сотни сгоревших трупов нашли в шлаковых отбросах. Зарубленные шашками, заколотые штыками городские обыватели — у домов, на улицах, в придорожных канавах. Трупов было слишком много, чтобы не наводить на далеко идущие размышления.

На лестнице Шергин увидел спускающегося Борзовского.

— А, капитан, вы кстати, — утомленно проговорил тот с папиросой во рту. — Мне донесли, что пойман какой-то красный, не успевший удрать со своими. Он сейчас в подвале. Допросите его и после доложите мне.

Шергин занял одну из комнат на первом этаже здания и велел привести пленника. Через несколько минут перед ним стоял избитый человек с шалыми глазами, в окровавленной рубахе и со связанными за спиной руками.

— Чья на нем кровь? — спросил Шергин у солдата-охранника.

— Возле гимназии взяли, — процедил тот, — последних добивал.

— Увлекся, выходит, — чуть сдерживаясь, произнес Шергин.

— Выходит, так, — шевельнул разбитыми губами палач и сплюнул на пол.

— Кто таков? — резко спросил Шергин.

— Это вам ни к чему. Взяли — убивайте. Нечего тут разводить. Только уж знайте, господин офицер, — проговорил он с непередаваемой брезгливостью, — не долго вам куражиться над народом. Всех вас как ту контру. — Он мотнул головой.

— Господа, выходит, куражатся над народом, а товарищи всего-навсего утопили его в крови, — с видимым спокойствием сказал Шергин. — Весьма интересная пропорция. Откуда получали указания о резне населения?

— От советской власти.

— Конкретнее.

— Если это вас, правда, интересует, — ухмыльнулся пленный, — то от товарища Троцкого. Нам контру жалеть — себе дороже.

— Уведи его, — махнул Шергин солдату. — Допрос окончен.

…В кабинете подполковника было настежь распахнуто окно, чтобы выгнать осевший на стенах и мебели кислый дух прежних обитателей. Борзовский сидел в кресле, окруженный облаком ядреного папиросного дыма и пальцами одной руки перебирал воображаемые клавиши на краю стола — подыгрывал звучащему с улицы патефонному Шопену.

— Садитесь, Петр Николаич, не стойте над душой. Я, признаться, не вполне уловил нить ваших рассуждений. О какой провокации может быть речь? В стране полыхает политическая война, гражданская, если желаете. Красные развязали массовый террор. Для чего вы ищете в этом двойное дно, какие-то заговоры?

— Хороша гражданская, — скептически молвил Шергин. — Что, в таком случае, делают в ней военные силы германцев, австрийцев, американцев, англичан, французов, японцев? Я не говорю уже о локальных формированиях чехов, венгров, китайцев, латышей и прочих.

— Хотите сказать, им всем выгодна эта война русских с русскими?

— В любой войне есть выгода для кого-то. Большевикам она тоже для чего-то нужна. Вы, господин подполковник, не знакомы с лозунгами Бронштейна-Троцкого? Этот еврей с извращенным умом — весьма вероятный британский агент — на все лады поет здравицы гражданской войне. Здесь, в Сибири, они даже не пытаются удержаться, вместо этого с бешеным глумлением уничтожают мирное население. Это ли не намеренное разжигание войны? Они вынуждают браться за оружие тех, кто еще не сделал этого.

— Ради бога, Петр Николаич, — Борзовский перестал перебирать «клавиши» и, вскочив с кресла, встал лицом к окну, — для чего им это?!

— Кто может понять мотивы убийц? — пожал плечами Шергин. — Возможно, они просто боятся за свою власть. Не будь войны, через год-два ни у кого в России не осталось бы иллюзий на их счет. Война же все спишет. Вы представляете, господин подполковник, каковы окажутся людские потери в этой бойне? Уверен, намного больше, чем за всю германскую. И уничтожают они в первую очередь лучших. И мужчин, и женщин.

— Да-да, это все так. Но, любезный Петр Николаевич, сей разговор бессмыслен. Война идет, и мы уже принадлежим ей с потрохами, что называется. Вы отдали приказ расстрелять этого красного выродка?

— Я оставил решение за вами, господин подполковник.

— Не нужно, не нужно. Слишком много чести для них.

Борзовский перегнулся через подоконник и крикнул:

— Осипенко! Велите пленного к стенке ставить. Только вначале отдайте его солдатам, пусть отведут душу.

Патефонный Шопен на улице сменился вальсом «Амурские волны». Послышались крики отдыхающих солдат, потом смех.

Борзовский подхватил пролетавший мимо окна красно-желтый лист.

— Вот и осень уже. Как вы полагаете, Петр Николаевич, рано ли здесь начинается зима?

— Зачем вы так, господин подполковник?

— Что — зачем? Ах, вы об этом красном изувере. Полноте, капитан. Помните, что в Писании: «какою мерою мерите…»?

— Но подобные приказы внушат солдатам чувство вседозволенности. Они быстро превратятся в таких же зверей, что и большевики…

— Вот и прекрасно, — перебил его Борзовский. — Чем злее будут, тем быстрее мы одолеем красную чуму. Вот ведь как получается, Петр Николаевич: комиссары сами оказывают нам большую услугу своими зверствами. Вам известно, в каком моральном состоянии находился полк при выступлении из Томска? Рядовой состав на три четверти был распропагандирован большевистскими агентами. А сейчас найдите мне хоть одного колеблющегося. Поглядели на красную власть, увидали, какова она вблизи… А лишние мысли вы гоните, гоните от себя, не до них теперь, уж поверьте. Если же вам недостаточно совета, так я вам приказываю. Вы меня хорошо поняли? Ступайте.

Шергин спустился вниз, вышел на улицу. Часовой, выставленный на крыльце, спрятал папиросу в кулаке, вытянулся по струнке.

Борзовский мог приказать ему, но не в силах был убедить. Шергин с тоской думал о том, что если во главе Белого движения стоят люди с таким же ограниченным умом и скудным чутьем, не чувствующие духа этой войны, то шансы победить у них мизерные. Русские никогда не побеждали изуверством, и, значит, выиграет войну тот, у кого окажется больше живой силы, лучше вооружение и организация. Как вооружены белые части, он знал не понаслышке: не хватало даже портянок и обуви, форму себе ладили кто во что горазд, винтовки — в лучшем случае одна на двоих. Из Поволжья и с Дона доходили сведения о вовсе безоружных атаках офицерских рот, шедших в полный рост сомкнутыми рядами на пулеметный огонь. Это был отчаянный героизм, но долго ли на нем одном продержишься?..

«Однако же есть и другие, — говорил он себе, — умные, честные, понимающие. Каппель, граф Келлер, генерал Алексеев. Не борзовскими начато это движение… Но ими, боюсь, закончится».

— Миленький, куда бы мне тут просьбу подать?

На него смотрела молящими глазами старая, небогато одетая женщина.

— Какую просьбу?

— Племянницу ищу, третьего дня как увели, так и пропала. Одна у меня Оленька моя, гимназистка, и зачем увели, ума не приложу. — Глаза старушки заслезились, она суетливо достала из рукава платок. — Сказали, на какую-то социализацию пойдет, а что это такое, не объяснили толком. Может, в канцелярию взяли или еще куда? И где мне искать ее теперь, Господи?

Шергину стало жалко старуху, и выговорить правду ему было трудно. О большевистской «социализации» девиц он слышал прошлой зимой, когда пробирался из Москвы на Урал. Этим ублюдочным словом красные обозначали изнасилование, обыкновенно групповое. «Декрет» сочинил все тот же Лейба Бронштейн, комиссар по внутренним делам Совдепии. Потом жертву могли отпустить, но скорее всего убивали. После увиденного во дворе здешней тюрьмы никакого утешения для старухи Шергин придумать не мог.

— Сколько лет ей было?

— Пятнадцать давеча исполнилось. Уж вы найдите ее, господин офицер. Оленька Голубева, коса у нее длинная такая, красивая, и глаза карие… А почему — было? — осеклась она.

В этот момент из сада позади дома донесся мучительный вопль, от которого старуха вздрогнула и сжалась.

— Потому что вряд ли вы еще когда-нибудь увидите вашу Оленьку, — жестко сказал Шергин. — Я сожалею, но ничем помочь не могу. Вам лучше вернуться домой, не стойте здесь.

Он поспешно зашагал к саду, где солдаты тешились над пленным красным палачом. Его раздели донага, привязали ничком к скамейке и молотком вколачивали в спину большие гвозди. Пленный хрипел, с усилием сдерживал крики, но время от времени из него вырывался стон, переходивший в протяжный вопль. Солдаты гомонили, возбужденно смеялись и давали советы, куда лучше вбивать гвоздь. Стоявший поодаль прапорщик Михайлов наблюдал за их действиями с отсутствующим видом, будто сочинял в уме стихи.

— А ну прекратить! — рявкнул Шергин.

Несколько солдат недовольно повернулись к нему, глухо зароптали.

— Приказ господина подполковника…

— Пускай на своей шкуре опробует, красная сволочь…

— Пули ему мало будет…

— Мы в своем праве…

Прапорщик Михайлов в сомнениях грыз ноготь и безмолвствовал.

— Молчать! — гаркнул Шергин. — Отвяжите его.

Двое солдат нехотя исполнили приказ, при этом намеренно столкнув истерзанного пленника со скамейки. Тот глухо замычал.

— Поставьте к стене и расстреляйте. Вы солдаты Белой армии, а не мясники-садисты. Прапорщик, командуйте.

Ужин в большой комнате был накрыт на полсотни человек — высший офицерский состав полка. Длинный стол с белой скатертью сверкал хрусталем бокалов, стеклом рюмок, начищенными вилками и ножами. В бутылках алело вино, пахло запеченым мясом, в вазах горками разместились фрукты: оранжевые китайские яблоки, крупная желтая алыча, нежно-румяные персики. Разговоры прервало появление подполковника Борзовского, пришедшего последним.

— Прошу садиться, господа.

Вино было разлито по бокалам, застучали по тарелкам ножи, разрезая мясо.

— Итак, господа офицеры, прежде чем сказать тост, — произнес Борзовский, — я имею сообщить вам новость.

За столом стихли последние звуки, и ножи с вилками легли на скатерть. Все головы повернулись в одну сторону.

— Сегодня днем объявлен приказ: наш корпус до начала октября будет переформирован и переброшен под Урал, на екатеринбургское направление. Поздравляю вас, господа. Мы успешно действовали эти три месяца. На сегодняшний день по всей юго-восточной Сибири и Забайкалью установлена власть Комитета Учредительного собрания. Красные изгнаны отсюда полностью. После нашего ухода ситуацию в Забайкалье будет контролировать атаман Семенов. Ура, господа!

Над столом взвилось слаженное «ура», зазвенели рюмки и бокалы, заговорили все одновременно.

Среди общего шума с места поднялся капитан Шергин и, дождавшись внимания, мрачно произнес:

— Господа. Раз уж был помянут Екатеринбург, я предлагаю почтить память зверски убитых большевиками государя всероссийского Николая Александровича, императрицы и их детей. Помолитесь о них, господа.

Воцарилась тишина, в которой отчетливо раздалось почти что шипение:

— Умеете вы, Шергин, настроение испортить.

Шергин перехватил злобный взгляд адъютанта Велепольского, сидевшего по правую руку от подполковника.

— В самом деле, капитан, — проговорил Борзовский, разглядывая бокал с недопитым вином, — не к месту это как-то… сверженную монархию поминать. Не за то мы с вами воюем.

— Позвольте с вами не согласиться, господин подполковник.

Медленно встал с рюмкой в руке штабс-капитан Максимов, более ничего не произнесший. Его примеру спустя несколько мгновений последовали еще двое.

Через минуту вдоль по обе стороны длинного стола стояли уже десять офицеров.

— Благодарю вас, господа, — признательно сказал Шергин.

Борзовский с побледневшим видом озирал убранство стола. Слева к нему наклонился офицер штаба и что-то тихо пробормотал, но подполковник лишь раздраженно отмахнулся.

Шергин оглядел напрягшиеся лица и спины сидящих, выпил до дна и, с кривой усмешкой глядя на Велепольского, провозгласил слова популярной в белых армиях песни:

— Смело мы в бой пойдем за Русь Святую!.. Как же вы, господин адъютант, собираетесь воевать за Русь Святую, презирая царей ее, Богом поставленных? — не дожидаясь ответа, он повернулся к Максимову и остальным стоявшим. — Не обессудьте, господа, что-то голова разболелась.

Шергин направился к выходу и, покидая помещение, услышал чей-то не слишком приглушенный голос:

— На редкость неприятный человек. Истинный Франкенштейн.

Выйдя на улицу, он остановился на крыльце, вдохнул холодный воздух, в котором были перемешаны капли моросящего дождя и запах дыма.

Снова заскрипела дверь, рядом встал Максимов. Чиркнув спичкой, он закурил.

— Простите, Петр Николаевич, но вы не правы. — Он помолчал, затягиваясь. — Вам не следовало уходить… Поймите же… — Штабс-капитан заметно волновался. — Поймите, не они, а мы, мы составляем костяк белого движения. Да, мы в меньшинстве, но без нас им… таким, как этот напыщенный хам Велепольский…

Шергин положил руку ему на плечо.

— Я понимаю, Алексей… Алексей Васильевич. Наверное, мне в самом деле не следовало уходить… Но… но я ушел. Простите меня, я действительно скверно себя чувствую.

Он вернулся в номер крошечной гостиницы, имеющей большое сходство с постоялым двором, упал в сапогах на постель, закрыл глаза. Вспомнил стремительно опустевший взгляд подполковника Борзовского, беспризорно пущенный гулять по накрытому столу, презрительную ухмылку Велепольского. Громко сказал:

— Болваны.

Дверь комнаты распахнулась. На пороге объявился денщик Васька, дурковатый, но преданный и непьющий.

— Ась? Звали, вашбродь?

— Сколько раз тебе говорил: «вашбродь» давно отменили. — Шергин открыл глаза и продолжал саркастически: — Завоевания «бескровной». Вот за что они воюют, болваны. Четыре пятых офицерского состава… Хоть с чертом, зато против красных. Знаешь, куда это заведет их?

Васька испуганно замотал головой, крестясь.

— Не.

— Верно, лучше тебе не знать.

— Сапоги-то, — Васька кивнул на ноги Шергина, — сымать?

— Не надо. Иди спать.

Васька поскреб в голове и посмотрел в открытое окно, выходившее на все ту же площадь. В доме напротив играла музыка, слышался громкий женский смех — местные б… слетелись на огонек. Для них не было разницы перед кем задирать юбку — красными или белыми.

— Ахвицеры-то… гудят, — сказал Васька. — Чего ж вы не там?

— Пошел вон. — Шергин запустил в него подушкой.

Васька пискнул и скрылся за дверью.

Лежа на кровати, Шергин пытался думать о жене и сыновьях, зимой переехавших по его настоянию из Петербурга в Ярославль, к ее отцу. Но образ маленькой худой женщины с испуганным лицом, которое война сделала похожим на птичье — из-за постоянного ожидания несчастья, — тускнел и затмевался видением роскошно полнотелой соломенной вдовы Лизаветы Дмитриевны, в чьих чертах дышала непокорная страсть, а в темных глазах дрожали искры, разжигающие пожар. Видение, усугубляемое звонким хохотом б… на улице, было настолько ярким, что Шергин застонал, вскочил с кровати и захлопнул окно.

Васька попытался снова сунуться на шум, но после грозного: «Не лезь, дурак!» исчез. Шергина мучила совесть, он намеренно терзал себя воспоминаниями о семье и в сто первый раз задавал бессмысленный вопрос: «почему все так мерзко». Ответ если и существовал, то где-то далеко, в глухих монастырских кельях, в дремучих лесных скитах, на святой горе Афон, в граде небесном, где светит солнце-Христос. Но не здесь, не в душе капитана Шергина, иссушенной четырьмя годами войны, не в замученной и замордованной России, которую самым наглым способом убивали, не на земле, где веют злые ветры и блестит черное солнце лжи.

Он достал из походной офицерской сумки сложенные листки, развернул и принялся перечитывать послание саровского отшельника Серафима, прославленного в святых пятнадцать лет назад. Письмо вместе со своей последней волей передал ему государь — именно ему, всех прочих участников заговора Шергин исключил сразу, взвалив всю тяжесть на себя одного. Он предполагал, что послание было вручено императору через посредников, сам же Серафим умер около века назад. К Шергину попала копия, сделанная кем-то из доверенных лиц государя. Вряд ли Николай стал бы показывать кому-то из семейства письмо столь удручающего содержания. Вероятно, он мог доверить его только постороннему и только предвидя близкий конец.

Сверху послания стоял наказ старца передать его «четвертому Государю, который приедет в Саров». Если бы Шергин прочитал письмо год-два назад, он счел бы это фантазмом, родившимся от искушения лукавого, либо видением апокалипсиса, но никак не тем, что уже совершается. «…Попустит Господь злодеям и их неправде. Земля Русская обагрится реками крови. Будет великая долгая война и страшная революция в России, превышающая всякое воображение человеческое. Будет гибель множества верных отечеству людей, осквернение церквей Господних, разграбление богатства. Великие бедствия настанут…»

«Но все это будет не случайно, а по определению Святой Троицы. Россия в руках Господних, склонись перед Его волей, выбери горькую чашу для себя и обретешь сладость небесную. Сойди с престола сам, когда подступят к тебе, а до восемнадцатого году ничего не бойся. В том же году, если станешь на крестный путь, поднимут на тебя руку неверные рабы. Не устрашись сего. Небесного Царя лживые рабы распяли для вечной славы Его. И земных царей убивать попускает Бог нечестивым для сияния сих избранников, для внушения потомкам и для вечной гибели убийц. Укрепись верой и жди терпеливо часа. Сокрушайся о России, но не противься Божьему решению о ней. Господь помилует ее и приведет дорогой страданий к большему величию. Через гибель придет ей спасение и воскресение. Послушай, государь, убогого Серафима и сделай, как говорю тебе. Молюсь о тебе и плачу, и радуюсь».

Послание блаженного старца, несмотря на простоту изложения, смущало Шергина жесткостью и беспощадностью. Ему была непонятна и неприятна мысль, что пути России определены и ничто их не изменит. Возможно, это роковое заблуждение. Серафимово пророчество подействовало на государя опасным образом. Очевидно, он даже не пытался предпринимать решительных мер против революционного смутьянства — это было слишком заметно в последние годы. Николай посчитал любые действия бесполезными и просто ждал развязки. «Как сочетать сие предсказание с духом христианской свободы? — спрашивал себя Шергин. — Это пророчество как будто антихристианское по существу. Оно лишило Николая воли, необходимой государю. Любовь Христа не неволит — это азы катехизиса. С другой стороны, что другое может обуздать взбунтовавшуюся против Бога Россию? Если кровь и муки, значит, реки крови — вот настоящая свобода. Но этого не может быть. Кровь — это рабство и страх, минутное торжество палачей, которые так же беспомощны перед собственной судьбой».

Ошибочны ли видения Серафима — этот вопрос третий месяц доводил Шергина до умопомрачения. Особенно ночами, после попыток говорить с подполковником Борзовским о том, что шапками большевиков не закидать и нынешние удачи белых вполне могут оказаться временными, а за ними последует позорное поражение. Он понимал всю глупость подобных разговоров с этим непробиваемым поклонником болтуна Керенского, самодовольно цеплявшим на себя красный бант в феврале прошлого года. Всякий раз, когда усилия Шергина разбивались о глухую стену изящного тупоумия подполковника, он задумывался над тем, не наказывает ли Господь иных предводителей Белого движения, лишая их разума. «Против большевиков» — довод в войне настолько слабый, что, прекрати красные грабежи и резню, народ побежит к ним за обещанными землей и волей. В противовес большевистским лозунгам, примитивным до гениальности и бесстыже-лукавым, нужно было выставить что-то такое же понятное и простое. Но о царе большинство этих господ и слышать не хотели: страшно боялись оскорбить чувства «освобожденной» черни и память прошлогоднего февральского беснования.

«В этой войне вообще слишком много странного и иррационального», — думал он. Ему грустно было сознавать, что аргумент большевистских зверств становится едва ли не главным козырем белых для привлечения симпатий населения. Но у коммунии тоже имеются козыри подобного рода, лишь опрокинутые в прошлое. Абсолютно лживые по сути, но даже большинством противников совдепии принимаемые за святую истину. По странной усмешке истории, краснозвездные дегенераты, с ног до головы замаранные кровью, больше всего плакались о «жертвах» самодержавия, которых оно гноило, морило и гнуло в дугу. Шергин вину царской власти видел в другом. Ей, разумеется, не нужно было «гноить» убийц и террористов на поселениях в Сибири, благодаря чему они лишь благоденствовали и плодились не половым способом. Просто-напросто следовало почаще вешать и расстреливать, как поступали с государственными преступниками во всех прочих странах «европейского концерта» и даже за океаном. Но державная неколебимая уверенность, что сибирские расстояния обезвреживают бесов революции, сыграла с русской монархией злую шутку…

В абсурдном действии — войне русских с русскими — Шергин представлял себя одной из миллионов белок, вертящих колесо истории. Временами ему казалось, что он может напрочь потеряться в этом клубке усердно перебирающих лапками существ. Он хотел быть белкой, которая не только бежит и крутит колесо, но и понимает для чего, какой прок от этой вертящейся и страшно гремучей штуки.

Кто-то должен будет донести до будущих времен внятное свидетельство о происходящем. Тому, кто хранил завещание убиенного государя, следовало внимательно разбираться в путаных следах, оставляемых на земле перстом Бога.

«Найти умного священника и поговорить с ним обо всем этом», — подумал Шергин.

4

— Рерих был профан и неудачник. Он потому так распиарен, что ничего не нашел, а раструбил на весь свет, будто что-то там отыскал и что-то там зашифровал. Да нечего ему было шифровать, и посвящения он никакого не получал. А Бернгарт получил. И нашел. Вот чекисты его и засекретили.

Этих двух парней с базы «Беловодье» Федор прежде не видел — нос ему разбили другие. Но у всех «беловодцев», безусловно, было нечто однокоренное: они все, что называется, с полуоборота заводили разговор на любимую тему, продолжавшийся бесконечно, и до маслянистости в глазах обожали своего идола Бернгарта. Федор, подозрительно относившийся к любой восторженности, с самого начала поездки глубоко презирал обоих «беловодцев. Одного из них звали Толик, он был местный интеллигент, длинный, как дядя Степа, и сильно картавящий, отчего Рерих у него получался весьма эзотеричным Егихом, а Бернгарт превращался в еврея. Второй был Олежек, студент-первогодок из Казани, на горы он смотрел круглыми глазами и всему радостно изумлялся. Евгений Петрович во время знакомства подмигнул Федору — очевидно, это должно было означать, что умственный уровень «беловодцев» не представляет интереса и он взял их с собой исключительно в качестве необходимого довеска.

«Беловодцы» подсели в машину на Чуйском тракте возле поворота на Усть-Чегень. Несколько километров ехали через Курайскую степь, потом Евгений Петрович, глядя в карту, свернул на боковую дорогу, уводящую в горы, к Курайскому хребту. На близких склонах отчетливо виднелись следы давней геологической разведки: «кротовьи норы» шурфов тянулись длинными безобразными цепочками. Какое-то время рядом с дорогой скакал по валунам ручей. Вдоль него живописно и очень убедительно шатались «пьяные» сосны, наклонившиеся над водой из-за подмытых корней. Хотя качание было вызвано сильным ветром, Федора развлек этот внезапный артистизм самых обыкновенных деревьев. Еще десяток километров, и дорога нырнула в долгое ущелье. Дальше, на той стороне хребта, начинался лиственничный лес, по которому тропа виляла и круто поднималась в гору. Вокруг все пело и свиристело на всевозможные птичьи лады. Перед машиной пробегали белки и сурки, а при выезде из леса на джип едва не обрушился марал, внезапно выпрыгнувший из кустов.

— Во зараза, — восхищенно прокомментировал Олежек пируэт зверя.

— Между прочим, есть неопровержимые доказательства, — продолжал Толик, — что Рерих встречался с Бернгартом в двадцать пятом году, перед своей алтайско-гималайской эпопеей.

— Где встречался, в тюрьме? — иронично спросил Федор.

— Зря смеешься. Рерих получил разрешение на свидание с ним. Заметь — за Рерихом стояли те же люди из чекистских органов, которые курировали Бернгарта во время Гражданской, — Глеб Иваныч Бокий и весь его отдел. А Бокий напрямую подчинялся Дзержинскому, известному, между прочим, до революции гипнотизеру и медиуму. А Дзержинский, в свою очередь…

— Что значит «курировали»? — перебил Федор. История мистических исканий советских вождей не особенно его увлекала в силу своей высосанности из пальца, которым перед тем колупали в носу.

— Это в смысле контактировали. Хотя им, наверное, казалось, что они как раз его курируют. Бернгарт не был красным, его цели всего лишь чуть-чуть совпадали с интересами советской власти. Он позволял им честно заблуждаться насчет себя, а они были уверены, что позволяют ему всячески куролесить, пока идет война и на Алтае верховодят белые. Я думаю, именно так они говорили: «Пускай Бернгарт пока что куролесит, а потом мы его приструним».

Толик удовлетворенно улыбнулся, и Федор по его виду заключил, что прямо сейчас, у него на глазах было совершено важное исследовательское открытие — биография Бернгарта заблистала новым поворотом мысли.

— Но с Бернгартом у них не получилось, тогда они поставили на Рериха. А у Рериха была только отрывочная информация от костромских староверов, и откуда начинать, он понятия не имел. Тогда ему устроили встречу в тюрьме с посвященным.

— Откуда вам знать, что Бернгарт был посвящен? — неприятным тоном экзаменатора спросил Федор. — И вообще — откуда сведения?

— Сведения надежные, — успокоил его Толик, — из достоверного источника.

При этом он так преданно посмотрел на рулившего Евгения Петровича, что Федор сразу догадался, кто этот достоверный источник.

— А, — многозначительно сказал он. — Ну и как, расколол Рерих посвященного?

Толик ударил рукой об руку, изобразив злорадную скабрезность.

— Вот ему. Бернгарт чекистам ничего не сказал, а уж эти умели выпытывать. С профаном же ему вовсе скучно было разговаривать. Послал он Рериха далеко и надолго, вот и весь разговор. А тот взял и пошел далеко и надолго. Только не туда. Он из Уймонской долины отправился на Бухтарму. Там, в Бухтарме, у беглых и у кержаков было свое как бы Беловодье. Земля свободы и справедливости. Но к истинному Беловодью она, разумется, не имеет отношения. Вот сравни — тень от яблока и само яблоко. Да?

— Ну, — неопределенно произнес Федор. — А где истинное?

Толик задумался, по-умному почесывая пальцем нос.

— Это нам пока неизвестно. Но имеется предположение, частично подтвержденное. Партизанская республика Бернгарта занимала весь южный Горный Алтай, от Белухи до Чихачева. А ставка у него, с середины девятнадцатого года, была в Курае, это немного выше по тракту. И последняя его база, когда он засел в горах и конфликтовал с советами — так называемый белобандитский мятеж, — была где-то здесь, на Курайском хребте. Это самый высокий на Алтае и самый красивый. Его называют «цветные горы» — из-за альпийских лугов. Видишь, сколько тут цветов. Через три недели будет еще больше. Рай для экспрессиониста. Или импрессиониста. Черт, все время их путаю.

Действительно, вокруг, в обе стороны от тропинки, волновалось море цветов самых разных форм и оттенков. Сравнить это можно было с гигантской клумбой, где гектар-другой засажен сине-голубыми цветами, соседний участок — ярко-оранжевыми, третий пурпурными и так далее. От богатства всех цветов радуги, раскрасивших луга, у Федора захватывало дух и возникало ощущение, что они каким-то образом и, естественно, совершенно незаслуженно вдруг попали в настоящий, когда-то потерянный рай, где Адам и Ева ходили нагими, никого этим не шокируя, и запросто разговаривали с Богом, что в общем тоже никого не удивляло в те блаженные времена.

Олежек возбужденно таращил глаза и, тыча пальцем, спрашивал:

— А эти как называются?..

Толик снисходительно ухмылялся и отвечал с видом ученого Паганеля:

— Эти синие — водосбор, по-латыни аквилегиус… Оранжевые — алтайские жарки, они же — азиатские купальницы… Ну, это фиалки… Первоцветы уже отцвели, они розовые. Примулы — те красные. Белые мелкие — дикая герань, покрупнее — ветренницы… Горечавка тоже синяя, вон она, мелкая… Змееголовники…Слушай, отстань от меня, нашел тоже ботаника.

Машина поднялась еще метров на сто по извилистой дороге. Впереди растеклось обширное стадо овец. Вместо пастуха и собак его сторожили три яка-бугая, заросшие мощной шерстью до самых бровей, из-за чего казались сильно насупленными.

— Летнее пастбище, — объяснил Толик. — Мы на высоте примерно двух с половиной километров над уровнем моря.

Федор посмотрел назад и едва не ахнул от поразившей его картины. Как на ладони, открывалась Курайская степь, пересеченная белой ниткой Чуи и рядом с ней темной — Чуйского тракта. За степью, как заградотряд, стояли, сомкнув ряды, снежные пики Северо-Чуйского хребта. «Красота в своем чистом, первозданном виде всегда изумляет», — подумал Федор, но почему она еще и тревожит, заставляет нервно трепетать нежную и тонкую струну где-то глубоко в душе? Он вспомнил рисунки Аглаи — в них были покой и умиротворение. А здесь совсем наоборот, величие недоступных гор словно бередило старую рану, полученную неизвестно когда и от чего, а может, и от кого. Но все же и в рисунках, и в гордой натуре ощущалось нечто очень близкое, родственное. Может быть, как раз то, что и там и здесь отсутствующий в пейзаже человек был смыслом существования этих бесконечно совершенных природных форм.

От таких мыслей Федора посетила легкая грусть, и прогонять ее от себя продолжением нелепого разговора о взаимоотношениях советской власти с красно-белым партизаном Бернгартом ему не хотелось.

Машина рассекла надвое неповоротливое стадо овец и под хмурыми взглядами яков двинулась по бездорожью вдоль хребта. Не проходило и минуты, чтобы они не ныряли в ложбины, пологие овраги и распадки, не объезжали крупные камни и взгорки. После нескольких километров тряской езды Федор начал ощущать неприятную пустоту в голове и тоску по ровной дороге. Внезапно путь преградила широкая крупно-каменистая осыпь, под которой звенел невидимый ручей. Толик принялся уверять, что переехать ее ничего не стоит, но Евгений Петрович не захотел рисковать своим железом и повернул на подъем. Машина пошла вдоль ручья, круто в гору, а через сотню метров стало ясно, что дальше на колесах не проехать — езда начинала напоминать экстремальный вид спорта. Евгений Петрович, взопревший от напряжения и ручного управления, загнал джип в овраг, заглушил двигатель и сказал:

— Ну все, теперь пешком.

Он уткнулся в карту, Олежек с Толиком, посвистывая, бодро взвалили на себя рюкзаки из багажника с продуктами и палаткой. Федор, разминая ноги, дошел до осыпи, перепрыгнул с камня на камень и сел на корточки, чтобы увидеть под валунами ручей. Но сколько ни вглядывался в темноту между камнями, заметил лишь неясное движение внизу. Вдруг рядом, почти что из-под ног раздалось тонкое недовольное верезжание, как если бы начал гневаться домашний кролик. Федор от неожиданности не удержал равновесие и завалился набок, цепляясь за камень. Сзади раздался хохот — Толик и Олежек потешались над его испугом. Федор поднялся на ноги, огляделся, но ругающегося существа не обнаружил.

— Это пищуха, — разъяснил Толик, — размером чуть больше крысы. Их тут много.

Федор молча вытащил из машины свой рюкзак и осведомился у Попутчика:

— Камо грядеши?

Евгений Петрович дружелюбно посмотрел на него и сказал:

— Если уж вы решили перейти на старославянский, то следовало спросить «Камо грядем?» Без вас троих я, как вы понимаете, никуда не гряду. А идем мы туда.

Он показал рукой направление через ручей, параллельно горному хребту.

— За машину не боитесь?

— Здесь народу мало бывает, — сказал Толик. — Только пастухи.

— И медведи, — широко улыбнулся Олежек.

Перейдя каменный ручей, они зашагали по мелкотравью, местами сменявшемуся на ковыльный покров. Впереди и чуть внизу виднелся участок негустого кедрового леса. У самой границы его Федор приметил замершего лося, чутко и настороженно поводившего мордой. Уловив незнакомые запахи, зверь тряхнул головой с небольшими еще рогами и одним прыжком скрылся с глаз. Было жарко, несмотря на то что солнце закрывали облака, казавшиеся в горах очень близкими. Евгений Петрович со своей поклажей шел впереди, за ним трусили «беловодцы», тихо переговаривавшиеся. Федор двигался последним, рассеянно внимая окружающей красоте. Его интересовал вопрос, куда все-таки они идут и что ищут. Разумеется, не Беловодье было на уме у Попутчика. Может быть, размышлял Федор, он разыскивает ту самую базу Бернгарта, где тот скрывался от длинной руки советской власти. Возможно, Евгений Петрович надеялся найти там какие-то следы, знаки и шифры, в которых Бернгарт запечатлел свою тайну. Относительно же роли «беловодцев» в этом путешествии Федор не имел даже предположений. И сколько ни присматривался к Толику и Олежеку, вывод был один: эти недотепы тоже не догадываются, для чего они понадобились своему «достоверному источнику». Слишком уж наивной была их уверенность, что в этом походе им откроются тайные пути, ведущие в сокровенную землю белых вод, заповедную страну мудрецов.

— …Беловодье притягивает к себе имеющих духовную жажду, тех, кто неудовлетворен этим миром, профанной и пошлой реальностью.

— А? — Федор очнулся от своих мыслей. В глубокой задумчивости он не заметил, как Толик, повернувшись к нему, снова поднял излюбленную тему.

— Я говорю, человек однажды начинает осознавать себя ищущим, духовно жаждущим. Тогда он открывает свое сердце зову неведомого и стучится в двери сокрытого.

— Вот чего я не понимаю, — сказал Федор, — так это как он узнает, что стучит в двери Беловодья, а не, допустим, воображаемые двери женевского банка, где неким волшебным образом у него завелся солидный счет? — И пояснил: — Я это спрашиваю потому, что в некоторых случаях деньги, видимо, помогают унять духовную жажду.

— Ну, если ты так ставишь вопрос… — обиделся Толик. — На таком уровне я разговаривать не намерен.

— Он же не ищущий, а профан, — хмыкнул Олежек, обернувшись.

— Ладно, поставлю вопрос иначе, — уступил Федор, — на другом уровне. Откуда наш гипотетический ищущий знает, что это двери Беловодья, а не ворота, например, Асгарда? Или, уж не знаю, Царства небесного?

— Ну, это же просто, — сказал Толик. — Все религии мира имеют одну духовную сущность, это всего лишь разные пути, расходящиеся из одной точки — точки сокровенного знания. Беловодье и есть эта точка. Беловодье — не религия, это извечная мудрость, в которой содержится истинная суть мира и природа вещей. Человек должен стремиться к совершенству, отринуть все земные цепи, тяготящие его, освободить свой дух, пробудить духовное око. Вот это все и есть — путь в Беловодье. Только ищущий войдет в него, а профана оно не пустит.

Федор сейчас же ощутил себя самым невежественным и бездуховным профаном, радуясь, что Беловодье не откроет ему свои двери.

— Чего ухмыляешься? — спросил Толик.

— Да так, вспомнил одну знакомую. Вот ты тут говорил о земных цепях и так далее, а она мечтает нарожать кучу детей и всю жизнь убирать лошадиный навоз. Странная, правда?

— Да уж. — Толик вдумчиво почесал нос. — Безнадежный случай. Но вообще… кто знает. Может, и она когда-нибудь пробудится от своего темного сна.

— А вот еще, — продолжал Федор, — один мой приятель очень сильно не любит п…ров. Ну просто с цепи срывается, когда видит их. Странный, да? Настолько не думать о духовном и циклиться на такой ерунде.

— Этому бы приятелю да в морду, — громко фыркнул Олежек.

— Духовная закрепощенность, — кивнул Толик. — Но это поправимо.

До леса оставалось совсем немного, когда Евгений Петрович остановился, обнаружив в земле дыру, похожую на заброшенную штольню. В поперечнике она была метров трех, а глубину Толик определил, бросив камень.

— Метров пять-шесть.

Евгений Петрович посветил в дыру фонариком.

— Там могут быть боковые ответвления, — сказал он и сбросил со спины рюкзак, достал веревку. Посмотрев на Олежека, протянул ему конец: — Давай.

Олежек, в восторге от предстоящего, быстро обвязался веревкой и полез в дыру.

— Что вы хотите там найти? — недоумевал Федор. — Пещеры?

— Вот именно, — отозвался Попутчик, стравливая помалу веревку. — Очень меня интересуют пещеры, — промурлыкал он себе под нос.

— Значит ли это, — поинтересовался Федор, — что вам неизвестна точная цель похода?

— Цель мне совершенно точно известна. Неизвестно, где она локализуется, — ответил Попутчик, чем внес еще больше неясности во все предприятие.

— Ладно, говорите загадками сколько вам хочется, — сказал Федор и растянулся на траве, — в конце концов все равно не скроете.

— Верно. Так что любуйтесь видами, Федор Михалыч, дышите горным воздухом и не мучайте себя ненужными мыслями.

Толик смотрел на них удивленно, будто не понимал, о чем речь. На лице его было явственно написано: какие виды и какой горный воздух, когда все помыслы должны быть о сокровенном.

— Я же профан, — снизошел до объяснений Федор.

Толик, немного помрачнев, отвернулся.

Из дыры показалась голова Олежека, счастливо улыбающегося.

— Совсем ничего, — доложил он.

— Первый блин комом, — сказал Федор и первым направился к кедровнику, надеясь спрятаться там от солнца. За ним потянулись остальные.

В лесу устроили привал с обедом, говорили о разной чепухе, а Толик и Олежек устроили погоню с воплями за выбежавшим из-под корней дерева зверьком. Толик кричал, что это соболь, но в конце концов загнанный в дупло зверь оказался колонком.

— Из его хвоста делают кисточки для художников, — гордо сообщил Толик, как будто сам работал на фабрике кисточек.

Глядя на этих клоунов, Федор все сильнее убеждался в том, что Евгений Петрович личность куда более загадочная, чем сам Бернгарт, посвященный в мистические расклады мира.

Когда снова тронулись в путь, он вспомнил:

— Кстати, о пещерах. Не в этих ли горах в прошлом году нашли тайное поселение кержаков с этими… молельными черными квадратами?

— В этих, — с явным удовольствием ответил Олежек.

— Я думаю, эти кержаки — последние хранители истинного эзотерического древлеправославия, — с мрачным торжеством в голосе произнес Толик. — Неудивительно, что они скрылись в глубине гор и не желают выдавать свои тайны.

— Ну, если так, полагаю, за ними начнут охоту, — сказал Федор.

— Кто? — возмутились оба «беловодца».

— Тот, кто осознал себя духовно жаждущим, но еще не отринул земных цепей, — с такой же вдохновенной мрачностью пояснил он. — А может, просто позарятся на старообрядские иконы. Если их отмыть от копоти — на мировых аукционах с руками рвать будут.

— Отмыть?! Уничтожить тайные знаки черных квадратов! — Эта мысль до того поразила Толика, что он на своих ногах-ходулях ушел далеко вперед и долго шагал в одиночестве — переживал.

До самого вечера продвигались по верхнему краю высокогорных лесов, то выходя на цветущие луга, то опять вовлекаясь в сосново-кедровую тайгу. Евгений Петрович время от времени брался за мощный бинокль и подолгу разглядывал окрестности. Федор в эти минуты передышки созерцал снежные вершины и очень надеялся, что туда Попутчик их не потащит.

До темноты успели разбить палатку недалеко от бурной речки, вздувшейся от таяния горных снегов.

— У меня такое чувство, будто я уже неделю брожу по этим горам, как лунатик, — сказал Федор после ужина. — И завтра будет то же самое, и послезавтра. А потом мы заблудимся и умрем с голоду.

— Неужели неясно, что я ищу знак? — вскипел Евгений Петрович, тоже раздосадованный впустую прошедшим днем.

— Ну хоть скажите, как он выглядит, — попросил Федор, — может, мы тоже его поищем.

— Представления не имею.

— Ясно. Найди то, не знаю что, — проворчал Федор, заполз в палатку и закутался в одеяло.

Рано утром его растормошил напуганный Олежек.

— Чего тебе? — недовольно спросил Федор, открыв глаза. У другой стенки палатки похрапывал Попутчик.

— Толик пропал, — выдавил Олежек. — Наверно, утонул. Там реку разнесло.

Федор перекатился к выходу из палатки и выглянул. Река стала в полтора раза шире и бурлила раза в два злее. Седая от ледяной мути вода пенилась, пузырилась, точно кипела. До палатки ей оставалось не больше двух десятков метров, и расстояние на глазах сокращалось. Федор разбудил Евгения Петровича. Втроем впопыхах скомкали палатку, подхватили поклажу и перебрались подальше от разошедшегося не на шутку потока.

— Ну и где его искать? — кисло спросил Федор, сбросив на землю свой рюкзак и поклажу Толика. — Может, он в лес гулять пошел?

— Зачем? — бессмысленно таращился Олежек.

— Духовную жажду утолять, — процедил Федор.

Один Евгений Петрович проявлял хладнокровие. Не спеша повернувшись вокруг своей оси с биноклем у глаз, он сказал:

— Вещи оставим здесь, я пойду вверх по склону, Федор — спуститесь вниз вдоль реки, осмотрите берега. Ты, — он ткнул пальцем в Олежека, — походи по лесу, покричи, вдруг отзовется. Через час встречаемся здесь.

Они разошлись в стороны, но никаких следов Толика не обнаружили. Когда снова собрались, разделили между собой продукты, которые нес Толик, а вещи его взял Олежек.

— Оставь тут, — сказал ему Евгений Петрович, — твоему приятелю они уже вряд ли понадобятся.

— Я понесу, — заупрямился Олежек.

— Может, ему открылась дорога в Беловодье, — цинично хмыкнул Федор.

После унылого завтрака гуськом отправились в путь. Впрочем, унылым и квелым был только Олежек. Федор исподтишка наблюдал за Попутчиком. А тот обескураженным не выглядел, скорее наоборот. У Федора сложилось впечатление, будто Евгению Петровичу понравилось исчезновение Толика. Разумеется, он не показывал вида, и некоторую степень возбужденности можно было списать на чрезвычайное происшествие — если бы в ней не проглядывала чуточка азарта. Федор, однако, решил не придавать этому значения, чтобы не стать жертвой маниакальной идеи.

До середины дня они шагали по все тем же таежным перелескам и радужным альпийским лугам, иногда поднимались до каменистых взлобков, где царила скудная тундра с лишайниками и ползучим кустарником. Наконец забрели в кедровник, где решили передохнуть, и тут обнаружилась неприятность.

— А ведь мы были здесь вчера, — озираясь, немного нервно сказал Федор. — Я помню этот пень.

— Точно, — изумленно подхватил Олежек, — там впереди та опушка, где вчера обедали. Потом мы с Толиком колонка ловили, — с грустью добавил он и пошел проверять, на месте ли опушка.

Федор повернулся к Попутчику.

— И как это понимать?

Евгений Петрович вполне искренне пожал плечами.

— Видимо, когда искали этого болвана Толика, потеряли ориентиры. — Он задумался, теребя ощетинившийся за сутки подбородок. — Ну правильно. Как же я упустил это? Вчера мы подошли к той реке с запада, а сегодня, — он посмотрел на солнце, — идем на восток. Нам надо было идти вверх по реке искать брод, чтобы перейти ее.

Федор тоже задумался о том, почему никто из троих не сообразил этого раньше. Какое-то затмение нашло на всех из-за сгинувшего без следа «беловодца».

Вернулся Олежек еще более унылый.

— Нашел, — вздохнул он.

— Ну, раз нашел, значит, судьба нам тут обедать, — решил Попутчик.

Пока на костре варился суп из консервов, Олежек неприкаянно слонялся вокруг, только что лбом о стволы кедров не стучал.

— Не нравится мне все это, — вдруг сказал он. В его круглых глазах стояло выражение ужаса.

— Что тебе не нравится? — спросил Федор.

— Тревожно как-то. — Олежек передернул плечами и, сев на гнилую корягу, затосковал.

— Это бывает, — успокоил его Евгений Петрович. — Накатит ни с того ни с сего, пятый угол начинаешь искать.

— Я думаю, тоска — это основное человеческое чувство, — молвил Федор. — Так сказать, фон, на котором появляются и исчезают все другие чувства.

— Вот только не надо экзистенциализма, — попросил Евгений Петрович. — Посреди природы это как-то неуместно и, кстати, неумно.

— Ну почему же, — возразил Федор, — как раз здесь, на природе, острее чувствуется некая странная ностальгия, не находите? Я бы сказал, тоска по утраченному раю, если бы верил в его существование.

— Отчего же не верить, — произнес Попутчик. — Все мы приходим в этот мир, покидая рай.

Федор удивленно посмотрел на него.

— И давно вы пришли к такому убеждению?

— Видите ли, Федор Михалыч, с того возраста, когда я перестал носить короткие штанишки, мне было известно, что человек является на свет из блаженства материнского чрева. И вся эта ваша тоска — обыкновенные перинатальные переживания.

— А вы не классифицируйте мою тоску, — обиделся Федор. — Это, знаете, проще всего.

Их разговор прервал громкий вопль. Они вскочили, оцепенело глядя, как на орущего Олежека идет в полный рост огромный бурый медведь.

— Беги, — крикнул Федор, отступая к костру.

В руке у Евгения Петровича появился пистолет, но стрелять он медлил. Медведь, словно заметив оружие, коротко взрыкнул, замотал косматой головой из стороны в сторону и в один момент очутился возле Олежека.

— Стреляйте! — бешено заорал Федор.

Зверь махнул лапами, сгреб Олежека в объятия и издал торжествующий рев.

— Стреляйте, черт вас дери!

Евгений Петрович растерянно поднимал и опускал пистолет. Его рука заметно дрожала. Федор вытащил из огня толстую горящую ветку, приготовился защищаться. Но медведь, заломав Олежека, спокойно обнюхал его, рыкнул напоследок и на четырех лапах потрусил прочь, вихляя задом.

Федор бросил головню в костер и угрожающе пошел на Евгения Петровича.

— Какого дьявола вы не стреляли, если у вас есть оружие? Вы могли спасти его!

Попутчик убрал пистолет в карман куртки и зло сказал:

— Я не снайпер. Мог попасть в мальчишку.

— Отдайте пистолет, — потребовал Федор. — Я не хочу быть следующим.

— Я тоже. А у вас нет разрешения на оружие.

Федор взорвался:

— Какого же черта вы говорили, что медведи нас не тронут? Что у них полно еды!

— Не порите чушь! — в ответ заорал Евгений Петрович. — Медведь его не съел. Это какой-то сбесившийся шатун, — сказал он уже нормальным голосом, отвернувшись к лесу.

— Идите к бесу, — устало ответил Федор и направился к окровавленному телу. — Вам, кажется, все равно, что из четверых за один день осталась только половина.

Он наклонился над Олежеком и убедился, что тот мертв — голова была неестественно вывернута.

— Надо его похоронить.

— Медведь может вернуться, — сказал Попутчик. — Лопаты нет.

Они оттащили труп в подлесок и забросали ветками. Федор потушил костер, Евгений Петрович снова перераспределил продуктовый груз — теперь уже на двоих и взял котелок с супом.

До вечера они пытались выйти к реке, у которой ночевали, но так и не нашли ее. Вместо этого каким-то образом оказались в поросшей редкими соснами седловине между горными пиками, которые высоко вздымались, точно стража у ворот. На коротком привале Федор взял бинокль и принялся рассматривать остроугольно-зубчатую вершину горы, иссеченную ледниковыми шрамами. Увеличенные и приближенные линзами скалы, накрытые небольшими шапками снега, имели красный оттенок и напоминали Федору об окровавленном мертвеце, лежащем под ветками в кедровой тайге. Прогоняя эту страшную картину, он опустил бинокль ниже, на склон под седловиной. Там среди невысоких молодых сосен ему почудилось движение. Он повел биноклем чуть в сторону, увидел между стволами человеческую фигуру и пригляделся.

— Черт! — пораженно пробормотал он.

— Что там? — Евгений Петрович отобрал у него бинокль.

«Только этого не хватало, — подумал Федор с необыкновенной отрешенностью и сам же удивился ей. — Ну вот, кажется, у меня перегорели пробки и уже ничто не способно взволновать меня. Наверно, это и называется просветленным бесстрастием».

Внизу между соснами стояла девка в коричнево-зеленом плаще и со звериным взглядом. Ее красиво отточенное смугловатое лицо смотрело прямо на него, и через линзы бинокля она заглянула ему в глаза, в самую душу. В нем шевельнулось чувство угрозы, исходящей от девки, но подчиняться этому чувству он не хотел — напротив, ощущение опасности неожиданно стало источником странного удовольствия.

Евгений Петрович опустил бинокль и тоже с удовлетворением произнес:

— Нам туда.

— Это и есть ваш знак? — осенило Федора.

— Считайте, что да.

Подхватив рюкзаки, они почти бегом спустились по неровному склону. За полчаса преодолели расстояние до пригорка с соснами, откуда их поманила смуглолицая девка. Еще полчаса ушло на поиски ее самой или каких-либо следов. Затем Попутчик снова прилип к биноклю, а Федор сел в траве и стал думать о том, что никогда не сможет рассказать Аглае об этом походе в горы, потому что все это слишком пахнет мутным криминалом, для которого даже не изобрели еще статью в Уголовном кодексе. Хотя само появление в его голове этой мысли — рассказать Аглае — было поразительным. Чуть более месяца назад, уезжая из Москвы, он и представить себе не мог, что будет испытывать потребность в откровениях перед девушкой, которая к тому же младше его на четыре года.

— Ну что? — окликнул он Попутчика.

— Ничего. Пусто.

— Поматросила и бросила, — констатировал Федор, скидывая с плеч рюкзак. — Все, сегодня никуда больше не пойду.

Евгений Петрович согласился, что ночлег нужно устроить здесь же, авось утро вечера мудренее. Федор отыскал в траве две палочки, одну сломал пополам и предложил тянуть жребий.

— У кого короткая, тот дежурит первый.

— Не уверен, что это необходимо, — сказал Евгений Петрович.

— А не боитесь, что утром кого-нибудь из нас не обнаружится на месте?

— Не боюсь, — ответил Попутчик, вытянул длинную палочку и посоветовал: — Если не обнаружите себя на месте, покричите — я вас найду и спасу.

— Я так и думал. Те двое послужили чем-то вроде балласта, который выбрасывают за борт, а я, значит, еще для чего-то вам нужен.

— Вы полагаете, это был мой ручной дрессированный медведь?

Федор задумался.

— Нет. Но… Пока у меня нет на это ответа. Но я все равно докопаюсь.

Евгений Петрович похлопал его по плечу.

— Мой вам совет: не ищите в этом темной уголовщины. Вы же не Достоевский, хоть и Федор Михалыч.

— А все-таки вы плут, господин Попутчик, — сказал Федор. — Пистолет дадите?

— Нет.

— Ну и черт с вами.

Палатку разбирать не стали. Евгений Петрович устроил гнездо из одеял, а Федор занял пост, подперев спиной сосну. Половину ночи он добросовестно прокуковал, не смыкая глаз, затем разбудил Попутчика и занял его теплое место. Как только он задремал, Евгений Петрович соорудил постель из палатки и продолжил прерванный сон.

На следующий день поиски неизвестно чего продолжились. К вечеру они обнаружили, что сделали еще один круг, вернувшись к кедровому лесу, в середине которого в саване из веток лежал труп.

— Черти водят, — сказал Федор, постучав по стволу дерева и отступая назад от границы знакомого леса. — Чур меня.

— Здешние жители не любят открывать свои тайны, — задумчиво произнес Евгений Петрович.

— Какие еще жители? Медведи и барсуки?

— Обитатели пещер, — озираясь, деревянным голосом ответил Попутчик.

— Вы верите в подземную чудь? — с деланной насмешкой спросил Федор, чувствуя, что нервы его натянуты до предела. — Это всего лишь мифы.

— Никогда не стоит игнорировать мифы, запомните это, — произнес Евгений Петрович и добавил тише, так что Федор едва расслышал: — Они взяли свою цену, но почему кружат нас, как идиотов?

— А может, я им не нравлюсь? — с ненавистью проговорил Федор.

— Что? — Попутчик удивленно повернулся к нему.

— Так, ничего. Я возвращаюсь, а вы как хотите.

Он посмотрел вокруг, определяя направление, и решительно зашагал прочь.

— А я вас не отпускаю, — нелепо заявил Евгений Петрович, догоняя. — Думаете, найдете путь? Как бы не так. Им что-то нужно от нас. Они так и будут отводить дорогу.

Федор остановился и зло произнес по слогам:

— Мне надоела вся эта чушь.

— Хорошо, — мирно проговорил Попутчик, — идите. Только я пойду с вами. Посмотрим, что вы скажете завтра.

Несколько километров они шли молча, отворачиваясь друг от друга. Федор с особенным вниманием следил за дорогой, запоминая расположение гор и очертания лесов ниже по склону. Когда начало темнеть, он выбрал для ночлега пространство между огромными, вросшими в землю кривобокими валунами, когда-то, видимо, скатившимися с горы. Несмотря на готический колорит нерукотворного «Стоунхенджа», здесь было уютно, тихо и как-то задумчиво. Федор ощутил ясное созвучие романтически-мрачного духа места с собственным настроением, в котором преобладали лермонтовско-демонические интонации. Это настолько воодушевляло, что он достал из рюкзака запасенную бутылку водки и предложил Попутчику распить ее в честь здешних гор, манящих своей невысказанностью и молчаливой таинственностью.

— Уберите, — ответил Евгений Петрович. — Они этого не любят.

— Ох, устал я от вас, — сказал Федор. — Не хотите как хотите. Мне больше достанется.

Он налил полный стакан и выпил.

— Слушайте, — продолжал он, — а вы ведь знаете эту вчерашнюю девку. Я тоже ее знаю. Махнемся сведениями?

— А мне ваши сведения ни к чему. Я и без того знаю, что это она хотела снять с вас шкуру в поезде.

Федор онемел на долгую минуту, после чего сказал:

— А… ну да. И откуда?

— Тот карлик, что напал на вас, ее спутник. Я видел его вчера, вместе с ней.

Федор выпил еще стакан. Оттого, что нервы были напряжены, он быстро хмелел и опять с ненавистью смотрел на трезвого Попутчика, рассказывающего невероятно глупые и одновременно страшные вещи.

— А я вас раскусил, — прищурившись одним глазом, доложил Федор. — Вы мошенник, каких мало. Пожалуй, я вас убью и оставлю тут. Пускай ваш труп клюют вороны. Или едят медведи. — Он мстительно ухмыльнулся. — Думаете, я такой тупой, что ничего не понимаю? Вы ищете золото, которое оставил тут ваш Бернгарт, ч-черт его дери. Ну, он-то им Совдепию финансировал. А вот вы кого? — Он подумал, приложив палец ко лбу, затем сделал затяжной глоток прямо из горлышка. — Знаю. Золото вам — для американской благотворительности. Хотите оттяпать у нас Сибирь-матушку. А вот вам Сибирь. Вот вам ваши мистические линии.

Федор сложил дулю и показал Попутчику, выразительно пошевелив большим пальцем.

— Так и передайте им, мол, Федор Шергин вам, сволочи, этого сделать не даст. Никакого золота не получите. Аллес капут.

Он допил бутылку и швырнул ею в камень. Звон разбитого стекла прозвучал омерзительным диссонансом в тихом покое ночи, среди чутко дремлющих гор.

Евгений Петрович пошевелил веткой в слабеющем костре.

— Да, как говорится, устами пьяного… — произнес он, не завершив фразы.

— А кто вам сказал, что я пьян? — спросил Федор, повалился в траву и моментально заснул.

— Вы не только пьяны, милый мой, — сказал Евгений Петрович, — вы к тому же не умеете пить.

Федора разбудил безобразно нелепый сон, тут же превратившийся в не менее отвратительную явь. Он увидел над собой Попутчика с ножом в руке, примеривающегося для удара. Красноватые блики костра каждый миг неуловимо меняли его лицо, и казалось, что это спадают одна за другой маски и из-под них вот-вот явится то настоящее, что обычно называют потемками души. «Странно, что в такой момент приходят настолько посторонние мысли», — подумал Федор, резко перекатываясь в сторону и вскакивая на ноги.

— Ну вот и сон в руку, — сказал он, имея в виду ту давнюю уже ночь в поезде. — Просто удивительно, как тасуются карты.

Евгений Петрович сделал шаг вперед с одновременным выпадом, но Федор успел отшатнуться и отступить по ту сторону костра.

— Эй, вы поосторожнее, — крикнул он, ощущая в себе сильный, почти что щекочущий задор, — так же и убить можно.

Попутчик сделал еще попытку, столь же безуспешную. Федор вытанцовывал вокруг костра, как шаман на камлании, и, изловчившись, вытянул из огня длинную горящую головню. Размахивая ею перед собой, как флагом, он тихо засмеялся.

— Скажите, ваша фамилия случайно не Харон? Ловко вы помогаете переправляться на тот свет. Как же я сразу не догадался, что вы банальный маньяк. Ну, правда, с фантазией. Настоящий сказочник. Братья Гримм в комплекте.

Перед горящей палицей Федора Попутчик отходил все дальше от костра, к валунам, возвышавшимся на человеческий рост.

— Я ошибся, взяв тебя, — проговорил он угрюмо. — Ты чем-то мешаешь им.

— Им? — переспросил Федор. — Ах да, им. Вашим пещерным. До чего ж вы упертый маньяк. Бросьте нож, вам говорят. Кстати, где же ваш пистолет? Наверно, остался в рюкзаке. Какая незадача.

Попутчик отступил в промежуток между камнями и на миг скрылся из вида. Федор ринулся за ним и, не рассчитав, ткнул факелом в лицо Евгению Петровичу. Раздался вскрик, затем Попутчик несуразно взмахнул руками, снова пропал, а голос его ухнул вниз и резко оборвался.

Федор удивленно замер. На такое развитие событий он не рассчитывал и даже немного испугался собственного участия в этом. Впереди каменистая площадка круто, почти отвесно уходила из-под ног. Трещина в земле была неширокой и неглубокой, но на дне ее лежал мертвец с явственно сломанной шеей. Федор долго стоял у края расселины, пытаясь вызвать в себе осознание того, что он убил человека, и связанную с этим гамму противоречивых чувств. Однако ни осознание, ни гамма чувств отчего-то к нему не являлись, вынуждая в тупом отсутствии мыслей вглядываться в полутьму обрыва. Из оцепенения его вывел слабый шорох, доносившийся снизу. Федор посветил факелом, вдруг представив, как по отвесной скале медленно взбирается мертвец. Однако реальность, как всегда, превзошла ожидания. В ногах трупа он увидел какое-то копошащееся существо. Сперва показалось, что это зверь, но через секунду существо подняло морду и посмотрело на Федора. Морда оказалась уродливым человеческим лицом, а существо — карликом в черной одежде.

Сильно вздрогнув, Федор бросил в него факелом и торопливо вернулся к костру. В спешке обшарил рюкзак Попутчика, нашел пистолет и бинокль. Затем схватил свой рюкзак и, нервно целя оружием в окружающее пространство, быстро зашагал прочь.

Утром, поспав часа два на открытом лугу, Федор понял, что окончательно заблудился. Горы обступали с трех сторон, компаса не было, солнце закрывала скомканная грязно-белая простыня облаков. К тому же посыпал мелкий колючий снег. Федору, грустно глядевшему на яркие цветы вокруг и на высокие заоблачные горы, стали необычайно близки переживания Дюймовочки, которые маркиз де Сад с особым цинизмом назвал бы злоключениями добродетели. Федор, правда, не считал себя кладезем добродетели, но и к такому подлому обману не был готов, отправляясь в этот поход. Его облапошил и задурил Попутчик, темные духи гор гоняли их по кругу, а цветы на лугу, доверчиво подставляющие свои нежные головки холодному снегу, вовсе казались оптической иллюзией.

Федор шел наугад, пробираясь по узкому, изломанному распадку. Частые камнепады образовали мощное нагромождение валунов, похожее на руины исполинского замка, в котором жили древние батыры со своими богатырскими женами. Снег быстро прекратился, облака разошлись, цепляясь за зубцы гор, нахлобучиваясь на высокие пики белыми барашковыми шапками. Открывшееся солнце висело прямо над головой, и Федор долго мучился, пытаясь правильно встать к нему спиной, чтобы узнать, где север. Наконец он определил, что идет строго на юг, поперек хребта, а то, что он принимал за облачную дымку впереди, превратилось в снежный гребень гор. Он немедленно развернулся и зашагал в обратную сторону, но на всякий случай решил применить способ ориентирования из школьного учебника: пологий склон муравейной кучи должен быть обращен к югу. Проверка дала ненормальный результат — северные склоны гор полого тянулись вдаль, а дальние южные были, похоже, отвесные.

Это было чересчур для измученной души Федора. Он сел на валун и сосредоточился в поисках ошибки. Взгляд его упал на горный склон впереди. На небольшой высоте среди скал вилась тонкая струйка белесого дыма. Федор схватил бинокль, навел и увидел человека, стоящего спиной к нему на выступе горы. Очевидно, карниз давал достаточно места, чтобы разводить там огонь. Кто это был, туристы или скалолазы, не имело значения, и те и другие могли стать спасением. Федор запомнил расположение выступа и быстрым шагом двинулся вперед, время от времени поднимая к глазам бинокль. Скоро начался крутой подъем, травяной покров стал как дырявый ковер, затем ковер истерся совсем. Среди карликовых берез и ив каменистый склон пятнали разноцветные лишайники, стелился кустарник. Из-под ног вылетали мелкие осколки, сбрасывая Федора на шаг или два. Лишайники будто плесень легко сдирались с поверхности под его тяжестью, и он опять скользил вниз.

Около часа ушло на подъем. Со сбившимся дыханием он перевалился через край выступа и разочарованно распластался на скале: в кострище прогорали последние угли, людей не было. Отдышавшись, Федор подошел к другому краю выступа и далеко внизу рассмотрел несколько крошечных фигурок, идущих гуськом. В бинокль он увидел на плечах у трех из них короткоствольные автоматы. В руках они несли две большие сумки. Поразмышляв, Федор решил не догонять их. Он осмотрел весь карниз и заметил подробность, ранее ускользнувшую от внимания: в стене скалы был узкий разлом. Обмирая от догадки, что внутри горы оборудован браконьерский склад, Федор включил фонарь и забрался в пещеру.

Проход, в котором едва мог развернуться человек, тянулся на десяток метров, понижаясь. Затем он стал расширяться, и луч фонаря свободно заскользил по стенкам пещеры. Федор продвинулся еще немного вглубь. Туннель превратился в большой зал с высоким потолком и крошечным озерцом. Сверху в него звучно капало, от этого на воде толкались друг с дружкой круги. В пещере застоялся сладковато-гнилой неприятный запах. Федор прошелся лучом по замшелым стенам — кое-где на них проступали рисунки, сделанные черным. Они напоминали пиктограммы, но были слишком мудрены, чтобы принадлежать охотникам каменного века. Федор поскреб пальцем один из значков и убедился, что рисовали углем.

Росписи поставили его в тупик. Пещера Али-бабы оказалась тайным капищем, где справляли духовную нужду вооруженные автоматами браконьеры. «Это настолько эзотерично, что не лезет ни в какие ворота», — подумал Федор.

Луч фонаря упал вниз, высветив горку костей и трухлявые шкуры. Кости были похожи на человеческие.

Он выбрал один из двух широких ходов, ведущих дальше, прошел несколько метров и наткнулся на мертво лежащего человека. Но поражал не столько труп, сколько одежда покойника, сшитая целиком из шкур. Длинные волосы мертвеца были собраны сзади в хвост, борода спускалась до пояса. На меховой куртке запеклась кровь. Посветив вперед, Федор увидел второго мертвеца, привалившегося к стене. Одет он был в точности как первый, а бороду отрастил еще ниже. Запах сделался сильнее, но шел не от трупов — покойниками эти бородачи стали всего час или два назад.

Быстрым шагом Федор вернулся к озерцу, сел, попробовал воду — от нее ничем не пахло. Умывшись, он стал думать. Слишком неожиданно было очутиться в той самой кержачьей пещере, обнаруженной «беловодцами». И совсем уж дико — осознавать, что собственные слова об охоте на старообрядцев так скоро обретут воплощение. В сумках бандиты, разумеется, уносили кержацкие иконы — покрытые многолетней копотью «черные квадраты». А тайные знаки остались только на стенах. Федор вдруг подумал, что это охранные заклинания, намалеванные пещерными жителями после прошлогоднего визита «беловодцев». «Не сработало», — заключил он.

Позади послышались неясные звуки. Федор стремительно вскочил, нацелил фонарь на противоположную стену. Там шевелилась и издавала жалобные стоны груда тряпья.

— У-бе-ри све-ет, — проблеяла груда, поднимаясь.

Федор подошел ближе, направляя луч в сторону. Сбросив маскировочную рванину, перед ним возник косматый старик в драной дерюге, сморщенный, как сухофрукт. Он беспрерывно моргал слезящимися глазами и загораживался от фонаря дрожащей растопыренной пятерней.

— Ты никак местный, дедушка? — с интересом спросил Федор, стараясь быть дружелюбным.

— Здеся живу, — прошамкал старик. — Никак не помру. А может, ты меня того?.. Всех-то постреляли. — Он кивнул на туннели. — Уж думал, ушли. Еще думал — зря сховался, от смерти опять сбег. А ты вот остался. Чего так?

— Я не с ними, — Федор помотал головой. — А тебе, дедушка, сколько же лет? Больно ты древний, как я погляжу. С позапрошлого века живешь?

— Век нынче не знаю какой, — слезливо ответил старик, садясь у стены на рванину. — И годов сколь, не знаю. А власть-то какая теперь?

— Власть-то? Да как тебе сказать, дедушка, — задумался Федор. — До антихриста дело не дошло пока.

— Тьфу, — еще больше сморщился старик, — нужен мне твой антихрист. Столбоверы плешь проели антихристом. — Он ткнул корявым пальцем вглубь пещеры. — Ты бы мне по-человечески сказал, красные или белые у власти, а?

— Да не красные и не белые. Сейчас в основном, дедушка, серые.

— Это кто ж такие, не знаю, — поджал губы старик. — Анархисты, что ль? Война-то чем кончилась?

— Гражданская? Так она не кончилась, — заверил Федор и прибавил скорее для себя: — Поскольку дело ее живет, и мистические линии все никак не завяжутся в бантик… Словом, тендер на власть выиграла Антанта.

— Ну-у? — не поверил старик. — Это что ж теперь с Расеей?

— Бардак, дедушка, — серьезно сказал Федор. — А сам-то ты не кержак, выходит?

— Я-то? А кто ж я, ежели от истинной веры отпал и столбоверскую ересь по доброй воле принял? — прокряхтел старик, опять поднимаясь. — Кержак и есть. С самого девятнадцатого году, как с ними обосновался.

— Может, ты и партизанил тут? — боясь верить в удачу, спросил Федор.

— Нам партизанить ни к чему, — чуть более твердым голосом проговорил старик, оправляя на себе рубище, словно полузабытым армейским движением одернул мундир, — партизан у нас к стенке ставили без лишних разговоров. Имею представиться, — вдруг выкрикнул он, сделав навыкат мокрые глаза, — ротмистр Отдельного Барнаульского сводного полка Плеснев.

Он попытался отдать честь, но на голове у него ничего не было, кроме спутанных колтунов, и рука безвольно упала. Старик привалился к стене пещеры и, тихо скуля, заплакал горькими слезами.

5

По улицам Староуральской рабочей слободы сизыми клочьями плыл октябрьский туман, словно бесшумными тенями пробирался в тыл передовых частей вражеский разъезд. Весь день с рассвета крапал нудный дождь, а перед закатом солнце, на минуту протянувшее луч сквозь облака, окрасило сырой воздух бледной шизофренической желтизной. Время от времени начинавшиеся перестрелки тоже были похожи на редкую огнестрельную морось. Воевать в столь унылую погоду никому толком не хотелось, несмотря на решительные настроения командования и грандиозность полководческих замыслов.

К сумеркам в крайнюю халупу у околицы набилось с десяток офицеров из разных рот. Каждый приносил с улицы облако пара, большое количество воды, стекавшей в лужи на полу с сапог и пропитавшихся сыростью шинелей, а кроме этого, ворчливый задор или злую хандру — в зависимости от характера. Разоблачась и стряхнувшись, первым делом требовали горячего чаю. Хозяйка, пышная румяная баба, суетливо грела самовар и застенчиво прятала глаза в пол, а руки под фартук. Помимо пустого бледного чая и мелкой вареной картошки, выставлять на стол было нечего. Возле окна старый дед подслеповато ковырял шилом в драном сапоге. На печи шушукались две девчонки, робко поглядывали на гостей. Муж хозяйки, по ее уверениям, ушел летом воевать.

— Ну и с кем он воюет? — спросили ее.

— Дак мне ж откудова знать, — не поднимая глаз, ответила хозяйка. — Сказал, мол, там видно будет, за большаков али за старый режим кровь проливать.

— Малахольный, дурь из башки не выветрела, — стал ругаться дед. — За старый режим ему, вишь, кровь проливать.

Дедом заинтересовались. Хозяйка испуганно всплеснула руками:

— Да не слушайте ж его, старый, что малый — чепуху мелет.

— Я тебе не малый, — дед пристукнул кулаком по колену, — я голова в доме. Мне не перечь, дура.

— Ты, старик, за красных, что ли, агитируешь? — нехорошим тоном осведомились у него. — И многих наагитировал уже?

— Может, и за красных, — проворчал дед. — Али не за красных.

— Нет уж ты определенней выскажись, старый хрыч. Нам знать надо, тратить на тебя пулю или погодить пока.

Теперь на деда наседали все, желая прояснить его политическое кредо. Один капитан Шергин спокойно пил чай, не вмешиваясь. Хозяйка готова была упасть на колени, но не разумела, кто из офицеров старший и кого, следовательно, умолять.

— Да вы, вашбродия, небось, и не слыхали про Беловодье? — степенно произнес старик, отложив сапог и шило.

— Ты нам зубы не заговаривай, отвечай прямо, скотина, — прикрикнули на него.

Девчонки на печке забились подальше и стихли.

— А я, вашбродие, не скотина, это уж вы зря. Бог скотину сотворил отдельно от человека. Люди мы маленькие, это верно, зато мудрость имеем. Она нам от гор досталась: праотцами добыта, а нами схоронена.

— Ишь ты, царь Соломон отыскался. Ну выкладывай свою мудрость, а не то уже руки чешутся тебя как большевистского агента разоблачить.

— Ну, слушайте, коли охота есть. Давно это было, когда еще Русь на Камень не пришла, но уже заглядывалась на тутошние края. А жил здесь в ту пору народ, умелый в горном деле, молоточками кузнечными день и ночь тюкал, руду долбил, камушки самоцветные на радость себе собирал. Горы они ведь как? Если с ними по-плохому, они нутро свое затворят и ничего в них не сыщешь, ни жилки рудной, ни камушка самого мелкого. Ну а ежели по добру, так и они добром отплатят: пещеры подземные отворят, на жилу богатую наведут, все тайны земли откроют, во как.

Девчонки на печи снова подползли к краю и внимали, разинув рты. Господа офицеры, хоть и ухмылялись, но тоже заслушались деда-сказочника, будто даже забыв о его неясной политической окраске. Один капитан Шергин, поглядывая на часы, спокойно продолжал пить чай с вареной картошкой.

— Вот народ этот и накопил знаний тайных, секретов горных да сокровищ неописуемых. А как Русь на Камень совсем собралась прийти, так они не захотели русскому царю кланяться да в холопы идти. Скрылись под землю вместе с сокровищами, в пещеры, и входы камнями завалили. Так их и прозвали с тех пор — чудью подземной. А из тех пещер они ходы прорыли на многие версты и так до Беловодья добрались. Ну а на Камне, в горах наших, оставили вроде как сторожа на сокровища — девицу, собой пригожую, черноглазую, а силищи такой, что троим мужикам не сладить.

— А что, пытались сладить? — веселее заухмылялись господа офицеры.

— Девица-то заговоренная, вдруг объявится, а вдруг пропадет. Кто ей по сердцу будет, тому она и вешку над жилой поставит, и камушек где надо под ноги бросит. А может и в пещеры к своим дорогу показать — это ежели человек хороший да со смыслом и с удачей. В старые годы иные праотцы наши попадали в те пещеры и там про Беловодье узнали — мол, есть неведомая земля счастья, святое место. Текут там реки белые, как молоко, а царей и бояр вовсе нет, воровства и тяжб, и прочего злонамерения не бывает. Суд и управу делают все вместе кто там живет, а наилучших избирают, чтоб за справедливостью глядели. Всякие там земные плоды в изобилии, и хлеб щедро родится, и эта… ягода-ананас. А золота и сребра, и разных самоцветов там не считают даже.

— Молочные реки, кисельные берега, — молвил Шергин, напившись наконец чаю и перекатывая в зубах спичку. — Где ж такое место на грешной земле?

— Идти туда далёко, вашбродие. Труден путь в Беловодье, погибель легче сыскать. Но ежели душа не ослабнет, тогда дойдешь. Наши праотцы по три года хаживали до святого места, много чудес про него рассказывали. А остаться им там не позволили, рано, говорят, не доспело время. Вот когда доспеет, тогда Беловодье само себя откроет и научит всех по справедливости жить. Но это не прежде будет, как царя и помещиков не станет. Вот и понимайте, вашбродия, при старом-то режиме Беловодье не объявится.

Старик поставил точку в рассказе и опять взялся за латанье сапога.

— Ну, мы тебя, старик, выслушали, — говорят ему господа офицеры, осерчав, — теперь становись-ка к стенке, стрелять тебя будем за то, что ты красная сволочь и большевистскую пропаганду ведешь.

— Оставьте его, — вдруг сказал Шергин и подошел к деду, встал над ним, помолчал, а потом спросил: — Ну а что же чудь подземная?

— А что чудь? — слабым голосом проговорил дед, не поднимая головы. — Чудь молоточками в пещерах тюкает, ключи счастья кует для народа. Царя вот уж нету, вашбродие, — еще тише произнес он.

Шергин вернулся на место, сел.

— Оставьте его, господа, — повторил он. — Не видите разве, этот старик безумен.

«Да и вся Русь безумна, — в мыслях продолжил он, — а мы как раз пытаемся помешать ей ставить саму себя к стенке. Как это ни дико».

— Я предлагаю обсудить другую тему, — негромко заговорил он, остановясь взглядом в одной точке. — Вы знаете, в армии Белого движения вброшен лозунг «за единую и неделимую», имея в виду, конечно, Россию. Но, как вы, вероятно, догадываетесь, заимствован он, с чьей-то нелегкой руки, из арсенала французской революции восемнадцатого века, казнившей сначала коронованных особ, а затем пожравшей собственных детей. Подумайте, господа, нам ли, русским дворянам и офицерам, добрым христианам, воевать под этим знаменем, напитанным кровью царей?.. Почему нас заставляют отказаться от простой и четкой формулы «За веру, царя и отечество», многие века вдохновлявшей русское войско?.. Подумайте, господа, не есть ли это убогое политиканство предательским по отношению к России и ее священным основам?

Но даже думать в этот выморочный осенний день, как и воевать, никому не хотелось.

— Эх, сейчас бы цыган да шампанского рекой, — вслух возмечтал восемнадцатилетний прапорщик Сережа Ряпушкин, несколько месяцев безуспешно отращивавший усы.

— Говорят, адмирал Колчак приехал на днях в Омск, — поддержал беседу поручик Матиссен. — Директория предложила ему место в правительстве. Я, разумеется, не думаю, что его удовлетворит одно из мест в правительстве. Не такой это человек.

— Ставлю свои золотые часы — его терпению придет конец не позднее января, — подхватил подпоручик Елизаров, выкладывая на стол часы с цепочкой, прежде игравшие мелодию «Герцог Мальбрук в поход собрался», но совсем недавно простудившиеся под дождем и потерявшие голос. — Кто хочет пари?

Пари никто не хотел — адмирал Колчак был знаменит военной удачей и жесткостью характера. Того и другого с очевидностью не хватало министрам Уфимской директории, малозначительным, ничем себя не прославившим сошкам из эсеров. Красные, перейдя в наступление, отвоевывали Поволжье и уже примеривались к Уралу. Глядя на их успехи, Директория не придумала ничего лучшего, как сбежать из Уфы в Омск.

— Адмирал Колчак — честный русский патриот и человек долга, — подвел итог молчания поручик Матиссен. — Можете забрать часы, Елизаров.

— Эх, сейчас бы в Москву. Хоть раз пройтись по Тверскому бульвару, — тосковал Ряпушкин. — А то сидим в болотах, а вокруг дремучие леса. Вы, господа, не подумайте, что я нюни распустил. Но все-таки… Господи, до чего же я ненавижу большевиков! До чего же больно за Россию. Ведь, я думаю, и Тверской бульвар теперь испохаблен комиссарами. И Москва вся в красных тряпках, а по улицам разная сволочь разгуливает.

— Даст Бог, скоро увидим, — ободрил его поручик Носович. — У генерала Болдырева, слышно, амбициозные планы. Он хочет первым ударить на Москву, чтобы получить контроль над всей Россией, опередить Деникина, пока тот застрял на юге.

— Откуда информация, поручик? — осведомился Шергин.

— Одна сорока наболтала, Петр Николаевич, — осклабился Носович. — Наша Екатеринбургская группа будет участвовать в прорыве на Пермь и Вятку. Оттуда на Котлас для соединения с Северной армией и союзными частями генерала Айронсайда. А затем, господа, как любили приговаривать три сестры, в Москву, в Москву.

— Не порвать бы генералу Болдыреву штаны при таком размашистом шаге, — скептически двинул бровями Матиссен. — Война конкуренции между своими не терпит.

— А мне сегодня, господа, приснился ужасный сон, — поделился прапорщик Худяков, юноша субтильного вида, имеющий привычку нервно грызть ногти. — Ко мне во сне покойный государь приходил. Весь в крови, бледный и молитву шепчет, а из глаз слезы текут. Потом посмотрел на меня этак душераздирающе и говорит: скажи, мол, пастырям — пусть служат братскую панихиду по всем убиенным на поле брани за веру отеческую и за меня, принявшего мученическую смерть. Еще говорит: могилы моей не ищите, трудно ее найти.

Звонко хлопнулась тарелка, в страхе выроненная хозяйкой. Торопливо крестясь, она встала на колени собирать в подол черепки. Осенились крестом и остальные.

— Да ее же совсем будто не ищут, — помрачнел Елизаров.

…Екатеринбург в середине октября приветствовал Шергина мягким солнечным светом и бесшумным фейерверком красочного листопада, словно радуясь новой встрече. С вокзала, отпросившись в полку, только что прибывшим из Сибири, он направился в городской окружной суд, к следователю Сергееву. Этот человек был назначен расследовать убийство царской семьи, совершенное большевиками тайно, со всеми хитроумными предосторожностями, и за три месяца обросшее с помощью самих же убийц всевозможными мифами. Капитана Шергина никто не приглашал в свидетели, более того, некому было и догадываться о его причастности к последним неделям жизни бывшего императора. Разумеется, он не собирался предъявлять следователю послание саровского святого, оно ничего не прояснило бы в деле. Чем дальше, тем более он укреплялся в мысли, что огласка этого письма в ближайшее время невозможна. До тех пор по крайней мере, пока по России мечется одержимое бесами стадо свиней. Христос запретил метать перед свиньями драгоценный бисер.

Следователь Сергеев принял его, выслушал, нетерпеливо теребя в пальцах карандаш, задал пару незначительных вопросов и наконец сказал:

— Все это, без сомнения, представляет интерес… но лишь для истории. Как видите, я не вызвал секретаря, и ваш рассказ остался без записи. Поверьте, вам лучше не вмешиваться в это дело и не предавать гласности ничего из того, что вы поведали мне.

— Могу я узнать почему? — спросил Шергин, совершенно не намереваясь настаивать на своем.

— Можете, конечно. Я объясню. Видите ли, господин капитан, в большевистских заявлениях по поводу казни бывшего государя звучала мысль, что советская власть вынуждена была пойти на этот шаг из-за угрозы заговоров, имевших целью освобождение Романовых. За два с лишним месяца я уже наслушался самых невероятных историй, вы их себе и представить не можете. Об аэропланах с белогвардейскими агентами, прилетавшими, чтобы похитить царя. О лазутчиках, проникавших якобы в дом, где содержались пленники. О подкопе, случайно обнаруженном охранниками. Ну и тому подобная чепуха. Вы понимаете — если будут обнародованы ваши показания, вся эта чушь станет правдой. Убийство бывшего императора, «коронованного палача», как его называют красные, получит политическое оправдание, даст козырь им в руки.

— Вы полагаете, убийство венчанной на царство особы может иметь какие-то оправдания? — холодно поинтересовался Шергин. — А разве неясно, что комиссары и без всякого оправдания уничтожили бы их?

— Может, это покажется вам странным, — резиново улыбнулся Сергеев, — но красные очень стараются соблюдать хотя бы видимость собственной правоты и чистоты своих действий. Они ведь прекрасно осведомлены об истинном отношении к ним народа и весьма его боятся. Поэтому и распространяют через своих агентов все эти нелепицы. До сих пор еще они уверяют, что казнен лишь Николай Романов, остальные члены семьи якобы спрятаны в надежном месте.

— Почему же вы не развеете эту ложь? — Шергин тяжелым взглядом буравил следователя. — Если не ошибаюсь, в деле имеются показания крестьян, обнаруживших на месте сожжения тел женские драгоценности? Об этом писали в газетах. И потом, почему вы не огласите сведения о безусловной причастности жидов к убийству императора?

— Вы заблуждаетесь, господин капитан, об участии евреев в этом деле нет никаких сведений. Предварительное следствие установило полное отсутствие еврейского элемента.

— Да нет же, это вы заблуждаетесь, господин следователь, не знаю, из каких побуждений. Неужели страха ради иудейска?

— Что касается другого вашего вопроса, — Сергеев проигнорировал выпад, — то вести следствие в лесу, на месте уничтожения тел, мне не представляется возможным. Вот именно эти слухи о драгоценностях привлекают туда во множестве бродяг и прочих темных личностей. Оказаться их жертвой мне бы не хотелось, как вы понимаете.

— Да вы в своем ли уме? — изумился Шергин. — Что за трагифарс вы разыгрываете? Убийство городского пристава расследовали бы тщательнее, чем вы — избиение царской семьи.

Сергеев невозмутимо поднял указательный палец:

— Вот именно — царской семьи. Это дело требует всей возможной политической тонкости. Ни в коем случае нельзя торопиться с выводами. У вас ко мне все, господин капитан? Я, видите ли, не располагаю более временем.

— Нет, не все. Я бы желал взглянуть на комнаты, где содержали пленников и где их убивали. Дом, вероятно, опечатан?

Сергеев наморщил лоб и метнул в Шергина колючий взгляд.

— А на каком основании, позвольте спросить?

— На основании того, — медленно проговорил тот, — что я могу сейчас привести сюда одну из моих рот, в которой, будьте уверены, много людей, свято чтущих память государя, и знаете, что они с вами сделают? Они вымажут вас сначала в дегте, потом вываляют в перьях и проведут по всему городу, а встречным будут объяснять, что вы агент жидовско-большевистского влияния и намеренно скрываете факты убийства царской семьи.

— Вы этого не сделаете, — улыбнулся Сергеев, но взгляд его из колючего стал пустым и темным, как высохший колодец. — А впрочем, не будем заострять. Я открою вам подвальную комнату, где была совершена казнь. Жилые же помещения во втором этаже, увы, более не находятся в распоряжении следствия.

— А в чьем распоряжении они находятся? — опешил капитан.

— Весь второй этаж дома занят под квартиру командующего екатеринбургским фронтом генерала Гайды и его штаб. — Сергеев подхихикнул в кулак. — От меня на днях требовали выдать на это разрешение, и, как у вас, военных, принято, мое согласие или несогласие не играло никакого значения. Категорический приказ генерала — и точка. Судебные власти бессильны перед вооруженным натиском.

— Однако, — качнул головой Шергин, — это уже просто неприлично.

— Не то слово, господин капитан. — Сергеев вновь разразился хихиканьем. — Мы вынуждены были составить протокол противоправного действия. Но, боюсь, толку от этого мало… Так вы желаете посетить печальный дом прямо сегодня?

— Прямо сейчас.

На Вознесенской площади все оставалось как будто без перемен. Но при взгляде на особняк инженера Ипатьева у Шергина появилось чувство пустоты в душе, как бывает после выноса покойника из дома. Второй забор вокруг бывшей тюрьмы снесли, окна, прежде замазанные известкой, отмыли. Напротив церкви, у входа во второй этаж дома зевал во всю ивановскую часовой. Следователь повел Шергина в переулок, к двери нижнего этажа, отворил ее ключом.

Шагая по передней, затем полутемным коридором, он давал комментарии:

— В расстрельной комнате красные хотели скрыть следы, но не очень-то, как видно, старались. Картину убийства удалось восстановить почти полностью.

Сергеев снял с замка бумагу в печатях и открыл дверь небольшого помещения с окном, забранным решеткой, и низким потолком. Сам остался в коридоре. Шергин, встав посреди комнаты и закрыв глаза, попытался представить, как все было. Около десятка пленников, выведенных посреди ночи в подвал, вероятно, с фальшивым объяснением. Верные себе красные изуверы должны были лгать до самого конца. Ложью пропитаны их души и все их действия, настолько, что они боятся говорить правду даже самим себе. Столько же человек убийц с револьверами в двух шагах от пленников — большего не позволяли размеры комнаты. И что-нибудь громко-трескучее вроде: «Именем революционного трибунала…» Или совсем будничное: «Сейчас мы будем убивать вас».

Шергину почудился запах крови, он услышал женские крики, стон раненых. Стреляли много, стена и паркет были усеяны пулевыми отверстиями. Добивали штыками, пронзая насквозь, даже в обоях остались разрезы. Повсюду глаз натыкался на плохо замытые пятна крови, разводы от мокрых тряпок. Справа от входа на обоях была надпись. Подойдя, он прочел на немецком: «Этой ночью Валтасар был убит своими слугами». С чувством брезгливого гнева узнал строчку из Гейне. Эту надпись оставил человек, получивший, безусловно, хорошее образование. В имени Belsazer он изменил последний слог на «tzar», выдавая свою патологическую ненависть. Очевидным было и то, что сам себя к слугам царя, пусть и бывшим, он не относил. Откуда среди палачей мог взяться такой человек? — размышлял Шергин. Это не рядовой исполнитель, он лишь засвидетельствовал факт свершившегося. При этом, намекая на библейское событие, придал убийству не примитивно политический смысл, а значение возмездия. Даже не человеческой мести, а воздаяния от бога. Придя к этой мысли, Шергин уже не сомневался, что надпись сделана рукой жида. Евреи от имени своего талмудического бога мстили русскому престолу. Это было не просто уничтожение людей, а ритуальное действо поругания.

На другой стене у окна чернилами были начертаны секретные знаки. Их оккультное, вероятно, каббалистическое происхождение также не вызывало сомнения. Казалось бы, к вездесущему присутствию адептов тайных еврейско-масонских обществ можно было уже привыкнуть. И даже не удивляться тому, что все революции в России, случившиеся не без глубокого участия этих обществ, со штаб-квартирами в Европе, глумливо названы русскими. Но и на этот раз Шергин снова испытал острый приступ тошнотворного омерзения.

Покинув место казни, он молча направился по коридору к внутренней лестнице дома. Следователь Сергеев, увязавшись следом, попытался остановить его:

— Вас просто не пустят.

Шергин не счел нужным ответить и поднялся, разглядывая изрезанные похабщиной перила. Сергеев остался внизу. В коридоре второго этажа было дымно от табаку, слонялись без дела адъютанты и штабные офицеры, раздавалась чешская речь и гомерический хохот. Генерал Гайда, один из руководителей чехословацких частей, несколько дней назад был назначен командовать Екатеринбургской группой войск, в которой теперь числился полк Шергина. Антимонархизм чехословаков был хорошо известен, но то, с какой наглостью они приспособили для своих нужд здание, ставшее кровавым символом происходящего в России, взбесило Шергина до крайности.

На него обратили внимание. Он подошел к группе офицеров, стоявших в раскрытых дверях большой комнаты и над чем-то смеявшихся.

— Считаю долгом сообщить вам, — произнес он по-немецки, чтобы до них лучше дошло, — что человек, имеющий представление о приличиях, не станет смеяться там, где произошло зверское убийство десятка людей, тем более царственных особ и детей.

Они недоуменно переглянулись, затем один в чине штабс-капитана вынул папиросу изо рта и указал ею на Шергина.

— Это кто такой? — иронично спросил он остальных по-русски, с чешским акцентом.

— Потрудитесь обращаться ко мне непосредственно, как к старшему по званию, — бросил ему Шергин.

Штабс-капитан, сделав шаг назад, балаганно раскланялся и с издевкой проговорил:

— Вероятно, вы тот человек, который знает о приличиях все. Не просветите ли нас, бедных невежд?

Остальные с интересом и усмешками следили за разворачивающимся спектаклем.

— С холуями мне не о чем разговаривать, — отрезал Шергин, — поищите для себя учителя в церковно-приходской школе. Я хочу видеть генерала Гайду. Где его комнаты?

— Генерал слишком занят и не может принимать всех недовольных тем, что идет война и на ней убивают, — с тонким сарказмом ответил другой чешский офицер, равный Шергину по званию. — Можете изложить свое дело нам.

— Подожди, Ян, — перебил его третий штабной, — этот невежливый господин Квазимодо назвал нас холуями. Вам известно, сударь, что за такие слова нужно отвечать?

— С удовольствием ответил бы, дав вам в морду, сударь, — сказал Шергин. — Однако не хочу, чтобы меня посадили из-за вашего разбитого носа в каталажку и мой полк уехал на передовую без меня.

— В таком случае с вашего позволения я возьму инициативу на себя, — заявил тот и первым нанес удар.

Шергин успел отклониться, кулак скользнул по касательной, едва задев скулу. В ту же секунду чех, клацнув зубами, полетел на пол, сбитый с ног ударом в челюсть. Вокруг сразу сделалось шумно, к Шергину бросились все скопом, свалили, скрутили назад руки. Битый штабной, сидя на полу, сплюнул кровь, рванул из кобуры браунинг и наставил на поверженного.

— Я убью его!

Но тут галдеж перекрыло громогласное:

— Что здесь происходит?!

Выкрикнуто было по-чешски, голосом, привычным к командованию. Штабные перестали орать и доложили ситуацию, представив Шергина как пьяного русского шовиниста и черносотенца. Во время доклада трое офицеров своим весом вжимали его в пол, не давая шевельнуться.

— Поставьте его на ноги, — прозвучал приказ.

Шергина подняли, развернули лицом к генералу, но руки не отпустили.

— Вы — генерал-майор Гайда? — спросил он, глядя исподлобья.

— У этого человека проблемы с армейской субординацией, — по-русски сказал генерал, обращаясь к своим. Затем подошел ближе: — Кто таков?

— Капитан Шергин, третий Новониколаевский Сибирский полк.

— Корпус генерала Пепеляева?

— Так точно. Первая стрелковая дивизия.

— Для чего напали на моих офицеров?

Несмотря на простецкую деревенскую физиономию, генерал Гайда создавал впечатление человека беспощадного, изворотливого, злопамятного и не брезгующего ничем.

— Вам должно быть известно, что это за дом, который вы заняли, нанеся тем самым, сознательно или нет, оскорбление русскому народу, — с расстановкой произнес Шергин. — Я прошу вас… нет, я требую, как русский офицер и государев подданный покинуть это здание.

Среди штабных послышались издевательские реплики.

— Оскорбление русскому народу? — недоуменно переспросил генерал. — Ваш народ сверг своего царя полтора года назад и очень этому радовался, я был свидетель тому. То, что его убили, даже неважно кто, всего лишь логическое завершение. Не понимаю, при чем тут этот дом.

— Все вы понимаете, — процедил сквозь зубы Шергин, — потому и пляшете на крови. Где труп, там и стервятники.

— Вы, кажется, недовольны тем, что Чехословацкий корпус помогает вам избавиться от большевиков? — высокомерно спросил генерал.

— Свою помощь вы уже оказали. Дальше, боюсь, она превратится в предательство.

Очевидно, генералу было недосуг придавать значение этому слишком рискованному высказыванию и тратить время на разбирательство. Он пожал плечами, повернулся и, уходя, бросил через плечо:

— Русская свинья. Выкиньте его на улицу.

Штабные впятером сволокли Шергина по лестнице и пинком вытолкали на площадь. Часовой, растерянно поморгав, принял верное решение — сделал вид, что ничего не заметил. Господа офицеры, особенно вытолкнутые взашей, бывают горячи на руку.

Подобрав с земли фуражку и не оглядываясь, Шергин отправился к дому коммерсанта Потапова, где томилась в нерастраченных чувствах соломенная вдова.

С утра его полк должны были перебросить на позиции к северо-западу от города, но вечер и всю ночь он заранее определил в дар страстной Лизавете Дмитриевне.

Туман над Староуральской к ночи рассеялся, глянули влажные звезды, выползла пышнотелая желтая луна и повисла низко над землей, расплываясь в дымке. Шергин обходил слободу кругом, проверяя караулы трех батальонных рот. Дородность луны рождала у него щекочущиеся в теле мысли о Лизавете Дмитриевне. От соломенной вдовы воспоминания перескакивали к стычке со штабными генерала Гайды, а от чехов спускались в полуподвальную комнату с бледными пятнами крови и тайными каббалистическими знаками. «Вот она, чудь подземная, — подумал Шергин, — расставляет вешки, подкидывает камушки, всюду отметины делает».

В Екатеринбурге из-за загруженности путей полк пробыл лишних двое суток. Это время Шергин распределил поровну между своим батальоном, пополнявшимся мобилизованными, Лизаветой Дмитриевной и Ново-Тихвинским монастырем. Монахини провели собственное расследование злодейства большевиков. Они расспрашивали крестьян Коптяковской деревни, искали следы вокруг шахт Ганиной Ямы, нашли в земле, где уничтожались трупы, мелкие предметы и драгоценности, принадлежавшие убитым. Более всего монахинь поразил рассказ крестьян о легковом автомобиле, приезжавшем 18 июля в оцепленный красными лес. Кроме солдат, в машине находился штатский, еврей с черной смоляной бородой. Крестьяне уверяли: то были московские гости, так говорили солдаты оцепления. Эта черная борода сильно запала сестрам в душу, они настойчиво повторяли про нее, словно хотели, чтобы и Шергин запомнил ее на всю жизнь и оставил предание о ней своим детям и внукам. Жид со смоляной бородой из первопрестольной, взирающий на уничтожение царских останков, очевидно, представлялся монахиням точным портретом антихриста. Что же до Шергина, то и ему этот персонаж показался достойным внимания. Во всяком случае, он должен был иметь непосредственное отношение к надписям в подвале. Зашел разговор и о следователе Сергееве, целиком и полностью зависимом от министров Директории. Монахини в один голос заявляли, что следователь и министры боятся мести евреев, которым нипочем никакие смены власти, и потому всеми силами выгораживают их.

На размышлениях об иудейском пленении и о том, сколько лет оно продлится, Шергина нагнали беспорядочные крики. Выхватив револьвер, он быстрым шагом направился к берегу реки, с шумом продрался через обрывистую, густо заросшую кустарником балку. В мутном желтом свете луны у самой воды возились несколько человек. Кто-то отчаянно вскрикивал тонким голосом. Солдаты тихо матерились и злорадно посмеивались.

— Что тут у вас? — спросил Шергин. — Кто старший?

От копошащихся отделилась фигура, бодро вскинула руку к фуражке и отрапортовала:

— Прапорщик Вдовиченко. Пойман лазутчик, господин капитан. Скрытно плыл по реке на коряге. — Он указал на бревно, вытащенное из воды. — Здесь мелко, удалось подкараулить его в нескольких метрах от берега.

Двое солдат крепко держали худого и оборванного мальчишку, вдавливая лицом с землю. Один слизывал с запястья кровь.

— Кусался, стервец, — торжествуя, объявил он. — Бешеный просто.

— Почему вы решили, что это лазутчик? — спросил прапорщика Шергин.

— Ну как же… — замялся тот. — Он ведь ночью… скрытно передвигался.

— Это ничего не доказывает, прапорщик. Отведите его ко мне, а после отошлите солдат сушиться и замените другими.

— Слушаюсь, господин капитан.

Солдаты рывком подняли пленника и поволокли через заросли. Шергин, убрав револьвер, не торопясь пошел следом.

В доме на краю слободы он занимал спальню с большой кроватью — некому теперь было ласкать на перине горячие бока хозяйки. Пленного мальчишку втащили туда, за дверями, кроме ошалевшего со сна Васьки, встал на охрану солдат. Переполох в доме напугал бабу с девчонками, спавшими на печи, но не смог перешибить мощный храп деда, раздававшийся с полатей.

Сев на кровать, Шергин оглядел мальчишку — лет пятнадцати, грязный, мокрый, явно оголодавший. Под глазом вспухал свежий синяк, на лбу кровоточила ссадина. Пленник таращился на него, чуть шатаясь и дрожа всем телом.

— Только не врать мне, — сказал Шергин. — Если замечу, что врешь, велю пороть.

— В-вы меня не узнаете? — осипшим голосом спросил мальчишка.

Шергин пригляделся к нему внимательней, но черты перемазанного землей лица ни о чем ему не говорили.

— Я вас знаю, — взволнованно продолжал пленник, — вы муж Марьи Львовны. А я Миша… Михаил Чернов из Ярославля, не помните? Позапрошлым летом я приходил к Льву Александровичу, он меня репетировал по математике. Вы тогда приезжали с фронта в отпуск.

Он дрожал все сильнее, вряд ли из-за мокрой одежды, скорее от нервного возбуждения. Шергин тоже почувствовал волнение, глядя на измотанного и истощенного гимназиста, непостижимым образом принесшего ему вести из Ярославля.

— Миша. Ну, конечно. Конечно, помню, — отрывисто произнес он и в нетерпении крикнул за дверь: — Васька!

— Тута я, вашбродь, — всунулась в комнату нечесаная голова.

— Горячей воды, чаю и хлеба, живо!

— Бегу, вашбродь.

Дверь закрылась, за ней немедленно раздались топот, грохот и Васькины покрикивания на хозяйку.

Шергин сам принялся стаскивать с Миши продранную гимназическую куртку, одновременно забрасывая его вопросами:

— Как ты здесь очутился? Что в Ярославле? Как там мои? Как тебе удалось перейти через позиции красных?

Понемногу успокаиваясь и жадно откусывая ржаной хлеб, принесенный Васькой, Миша рассказывал:

— Я северами пробирался. Сперва через вологодские леса, а там уж реками, протоками. По географии у меня всегда «отлично» было. Где красных нет, там днем шел, а после Соликамска только ночами. С едой совсем плохо было, но люди иногда подкармливали. Ничего, Петр Николаевич, я знаете какой живучий. Как кошка.

Васька с помощью караульного взгромоздил на середину комнаты бадью с горячей водой, рядом поставил наполненное ведро, притащил кусок мыла и ковш.

— Ныряйте, вашбродь, — пригласил он Мишу.

Мальчик разделся догола и с удовольствием погрузился в парящую воду, с детским наслаждением вдохнул запах хозяйственного мыла.

— Вы на меня не смотрите так, — сказал он Шергину, вдруг посуровев, — я не маленький. Я с красными до последней капли крови буду драться. Вы не знаете, что они в Ярославле делали. Из моих никого не осталось. Мама сначала с ума сошла, потом из окна вниз головой прыгнула. Сестру… — Миша сглотнул комок в горле и замолчал, усердно намыливаясь.

Шергин оцепенело, почти в страхе, смотрел на него, догадываясь, что будет сказано дальше.

— Лев Александрович, слава богу, сам помер, еще весной. А Марью Львовну… я видел… в дровах прятался… ее из дома выволокли и во дворе штыком…

— Что с детьми? — выдавил Шергин, падая внутри собственного сознания в бездонную яму.

— Их тоже, — шмыгнул Миша. — Ванька маленький за Марьей Львовной увязался, ему голову прикладом… А попа нашего, отца Тихона, в кипятке живьем сварили.

Шергин зачерпнул в ковш воды и стал поливать мальчика, смывая мыло. В самом деле, какие у него были основания надеяться, что жена и дети уцелеют в общей мясорубке? Почему, глядя на тысячи смертей мирных обывателей во множестве городов и деревень, он мог думать, что его семью это обойдет стороной? А вернее, даже не думать. Просто забыть о том, что он не безродная былинка в чистом поле, а одна из ветвей огромного, прочно укорененного в земле русского дерева, от которой тянутся к солнцу новые отрасли. И если дровосеки в красных колпаках рубят дерево под корень, то ни одной его ветке не спастись.

Васька раздобыл для Миши новые форменные штаны и гимнастерку, шинель и сапоги обещал сварганить к утру. Подвернув рукава и штанины, бывший гимназист на глазах превратился из замухрышки в добровольца Белой армии, правда, без боевого опыта, зато умеющего выживать в радикальных условиях и хорошо знающего запах смерти.

— Останешься пока при мне, — сказал Шергин, — вестовым.

Благодарно сияя глазами, Миша вдруг хлюпнул носом и порывисто прижался к нему.

— У меня сейчас роднее вас никого нет.

Шергин положил руки ему на плечи.

— Да и у меня теперь тоже.

18 ноября подпоручик Елизаров пожалел, что не нашел желающих заключить пари на решительность адмирала Колчака. Несостоявшийся спор был решен в Омске в пользу подпоручика: Уфимская директория бесславно пала, министрам-социалистам дали денег на дорогу и отправили восвояси, за кордон, верховным правителем и главнокомандующим провозгласили храброго адмирала. Правда, золотых часов подпоручик все равно лишился — они утонули в болоте во время перехода через дремучие пермские леса.

Корпус генерала Пепеляева упрямо, почти с азартом рвался к Перми. Но капитана Шергина лишили удовольствия участвовать в этом марше по сугробам при сорокаградусном морозе. В начале двадцатых чисел ноября он получил приказ явиться в штаб дивизии. Оседлав списанную по немощи артиллерийскую клячу, он пустился в путь и за трое суток объехал четыре населенных пункта, в которых предположительно находился штаб. Всякий раз ему охотно объясняли, что дивизионное командование убыло в другую деревню. На третий день кляча завязла в сугробе, легла брюхом в снег и наотрез отказалась вставать. К счастью, впереди угадывались очертания деревенских крыш и дымы над ними. Штаб оказался на месте. Все трое суток он пробыл здесь.

В штабной избе, похожей на длинный амбар, слабея ногами от тепла, Шергин перво-наперво припал к пышущей жаром печке и долго отогревался. Скрипучая дверь сеней впускала и выпускала адъютантов, вестовых и прочих, заодно внутрь проникали белые морозные клубы. Кто-то из адъютантов спросил, по какому он делу, и ушел докладывать. Его не было четверть часа, и за это время, сомлев у печки, Шергин увидел сон.

Песчаный пляж Финского залива купался в потоках необыкновенно яркого света, какого не бывает на чухонских болотах, приглянувшихся когда-то царю Петру. Было очень тепло, Шергина переполняло ощущение покоя и мира. Возле кромки залива стояла вполоборота жена в белом платье и улыбалась. В ней также было спокойствие и тихая безмятежность, а в очертаниях лица и фигуры утвердилась ожившая античность. Маленький Ванька в белой рубашке загребает ладонью песок и сыплет его тонкой струйкой. Миг совершенного счастья длится долго, и Шергин знает, что, если захотеть, он никогда не закончится. Прибоя не было слышно, только шуршание песка и ветра, почти зримое трепетание воздуха словно белого полотнища, на самом краю окоема. Шергин не заметил, как это произошло, — Ванька из маленького стал взрослым, высоким и широкоплечим. Он смотрел на отца, глаза его улыбались, а рука сжимала горсть сыплющегося песка. Свет делался ярче, размывая очертания белых одежд…

Шергин проснулся от прикосновения. Адъютант вернулся с сообщением, что полковник Маневич ждет его. Уже не было ни мрачной досады, ни утомленной злости на трехдневную игру в догонялки с фантомом штаба. Все утекло вместе со струйкой песка из руки сына. Осталась лишь складка тени на трепещущем полотне света — почему во сне не было их первенца, семилетнего Саши?

— Садитесь, капитан, — предложил полковник, выдержав пятиминутную паузу, в течение которой углубленно изучал несерьезную с виду бумагу. — Ну-с, перейдем к делу.

Он уставил на Шергина до желтизны изъеденные табачным дымом глаза под нахмуренными бровями.

— Вы, может быть, догадываетесь, для чего вас пригласили?

— Ни малейшего представления, господин полковник.

— Ну что ж. Это означает, что вы искренне не понимаете ошибочности ваших действий.

— О каких моих действиях идет речь? — насторожился Шергин.

Полковник поворошил бумаги и вытянул исписанный мелким почерком листок со следами сгибов.

— Вот донесение на ваш счет. Из него следует, что вы устраиваете тайные собрания младших офицеров, где ведете разговоры монархического содержания. Также вы, капитан Шергин, позволяете себе общение запросто с рядовым составом, без соблюдения офицерского этикета. Вам известен приказ адмирала Колчака об укреплении дисциплины в армии? Может быть, вы не знаете, чем кончились панибратские отношения офицеров и солдат в семнадцатом году? Полным развалом армии и фронтов! Армия должна быть вне политики, ее цель — бить врага, а не разлагать саму себя политическими агитациями.

— Вы полагаете, господин полковник, что я веду большевистскую агитацию? — Кровь бросилась ему в лицо, он едва сдержался, чтобы не вспылить. Бумага в руках полковника, по мнению Шергина, гораздо более свидетельствовала о падении нравов в армии, чем его «неэтикетные» разговоры с солдатами.

— Упаси вас боже. Вы, кажется, монархист?

— Лично у меня в этом нет никаких сомнений, — раздраженно отрубил Шергин. — А также в том, что, если дисциплина в войсках будет укрепляться доносами, вы скорее добьетесь обратного результата.

— Ваши убеждения — ваше личное дело. Но распространение монархических идей в армии запрещено. Допустив монархизм в войсках, мы отвратим от себя народ, менее чем два года назад сбросивший ярмо самодержавия. И к тому же растеряем иностранных союзников. Вы осознаете это?

— Я не осознаю другого, — едко сказал Шергин. — Чем мы можем удержать народ на своей стороне, если не монархизмом? Республиканство и народовластие уже заняты красными. Господи, да как же вы не поймете, — я сейчас даже не вас лично имею в виду, господин полковник: политика начинается как раз там, где кончается монархизм. С февраля семнадцатого мы не вылезаем из политических агитаций, — он жестко упер палец себе в лоб, — вот о чем думать надо и делать выводы. Подавляя монархизм, вы будете бессмысленно продлевать и ужесточать эту войну.

— Вы, капитан, слишком много себе позволяете, — надменным тоном произнес полковник, выпятив подбородок. — Я не намерен больше выслушивать вас. Иными словами — имею предписание отправить вас в Екатеринбургский гарнизон в распоряжение подполковника Нейгауза. Приказ командующего уральским фронтом генерал-майора Гайды.

При упоминании генерала Шергин не удивился. Лишь уточнил:

— Мне расценивать это как ссылку?

— Ну что вы, Екатеринбург еще не ссылка. А вот куда вы с вашими крайними убеждениями отправитесь в дальнейшем, этого знать не могу.

— Благодарю за откровенность, господин полковник.

— Мой вам совет, капитан, будьте гибче, — чуть подобрел Маневич. — Прямая дорога не всегда самая верная. Мне характеризовали вас как героически смелого офицера, рассказывали о ваших подвигах. Думаю, вас погубит не эта безумная храбрость, а ваше ослиное упрямство.

— По вашей логике самой верной дорогой идут большевики. Я русский, господин полковник, я рожден летать, а не ползать в обход.

— Свободны, капитан. — Барским жестом руки полковник завершил разговор.

— Честь имею.

Зимний Екатеринбург, наполненный карканьем ворон, далеко разносящимся в морозном воздухе, казался городом лопнувших иллюзий, какие еще оставались после неполных двух лет российских разбродов и шатаний. Хотя сам город был тут, собственно, ни при чем. В нем лишь, как в треснувшем зеркале, отражалась душа капитана Шергина, безвидная и пустая, как тьма над бездной, и, казалось, оставленная Духом Божиим, который больше не носился над нею. Даже кресты на церквах виделись ему покосившимися и почерневшими, как на старых могилах. Святая Русь хмелела от крови, как от водки, и в пьяном угаре куражилась сама над собой. Слишком долго она жила своим третьеримским долгом. Но теперь, видно, Бог хотел от нее чего-то другого. Небеса разговаривали с землей знаками, символами, пророчествами. Человеческий перевод этого языка был так близок и так неуловим, как собственный локоть для укуса. А пока перевод не дается в руки, Россией будет править красный колпак и каждый обречен делать то, чего не хочет и что ненавидит: устраивать заговоры, убивать своих братьев, забывать жен и детей, искать смерти, чтобы погибнуть вместе с исчезающей Русью, и для этого совершать безумные подвиги.

Подполковник Нейгауз был краток и деловит:

— Капитан Шергин? Да-да, припоминаю, у вас была какая-то история с генералом Гайдой. У меня имеется приказ на ваше имя. Вам следует немедленно отправляться в Барнаул с двумя ротами для подавления красных партизан на Алтае. Одновременно будете формировать на месте полк через мобилизацию населения.

Час спустя, пройдясь перед строем выделенных ему гарнизонных рот и оглядев свежеобмундированных солдат пополнения, Шергин осведомился:

— Воевавшие есть?

Поднялось с полсотни рук ветеранов германской. Из офицеров порох нюхали лишь четверо, остальные — недавние кадеты либо студенты, не намного старше вестового Миши Чернова. Эти рвались в бой на голом антикомиссарском энтузиазме. Но в лицах почти двухсот мобилизованных солдат, особенно тех, кто не прятал глаза, Шергин прочел злость, досаду и неприязнь. В редких случаях — скуку и безразличие. Эти люди, распропагандированные подпольными большевистскими агентами, вездесущими, как грязь, думали, что их обманывают, заставляя драться за чужие интересы. «И что самое отвратительное — так оно и есть, — подумал Шергин. — За кого бы они ни воевали, их будут обманывать: красные комиссары — грубо, вульгарно и беспощадно, белые республиканцы — тоньше, изысканнее, подлее, подсовывая им бредовую идею Учредительного собрания, которое придумает для России новую власть». Разумеется, вслух он сказал иное, жестким тоном и без всякого пафоса:

— Солдаты, я обращаюсь к вам. Я все понимаю. Четыре года войны, все устали, всем хочется мира и спокойной жизни. Но Россия попала в беду. Очень большую беду. Не думайте, что вы смогли бы отсидеться по домам и эта война обойдется без вас. То, что сейчас происходит в стране, касается всех. Всякое царство, разделившееся в самом себе, опустеет, так сказано в Евангелии. Россия разделилась и этим губит себя. Большевики уничтожают старую Россию и хотят строить новую. В этой новой им не нужны будут ни Бог, ни половина русского народа, хранящего веру отцов и дедов, память о великом прошлом. В основание своей новой России они кладут горы трупов. Я собственными глазами видел эти горы мертвецов, ограбленных, замученных и убитых только за то, что они не поклонились комиссарско-жидовскому нечестию. Думайте сами, уютно ли вам будет жить в государстве, чья история начинается с отрезанных голов, рук, ног, с выколотых глаз, вспоротых животов, с изнасилованных гимназисток, зарубленных стариков и детей. Они не прекратят свою войну с народом, даже когда замолчат винтовки и пушки, потому что их царство от сатаны. Не позволяйте обманывать себя тем, кто требует от вас ненависти и злобы к братьям вашим, кто сделал своим знаком красный цвет крови. Не поддавайтесь соблазнам дьявола, говорящего лозунгами большевиков, он все равно обманет вас.

Шергин не надеялся, что ему сразу поверят. За последние несколько лет цена доверия в России возросла до небес, а стоимость слова, не подкрепленного кровью, не превышала полушки. Как и жизнь человеческая. Среди двухсот хмуро-равнодушных солдатских взглядов только один был полон счастливого обожания. Вестовой Чернов ни за что не захотел оставаться в полку без него.

…В большом доме Лизаветы Дмитриевны застаивался дремучий холод, который не могла разогнать изразцовая печь, получающая скудный рацион дров. Молящий взор соломенной вдовы выпрашивал хоть немного тепла, но и Шергин в этот день был холоден, как вымоченные дождем угли.

— В начале века, — рассказывал он, — когда я учился в Петербурге в офицерской школе, мне довелось побывать на службе покойного протоиерея Иоанна Кронштадтского. По силе воздействия на людей это был великий человек. В его Андреевский собор стекались десятки тысяч народу. На общей исповеди рыдали в голос. Когда он говорил, казалось — он разговаривает с Богом, который тут, рядом, только невидим. Всякое его слово, даже самое простое, было как молитва. Он был провидец, но тогда я ему не поверил. Слишком грозно он пророчествовал, как который-нибудь из ветхозаветных духовных мужей. Стоял с поднятой рукой и со страшным выражением кричал: «Кайтесь, кайтесь». Предупреждал, что близится ужасное время, которое и представить невозможно. Да в это и поверить было невозможно, не то что представить. Никто из всей толпы не понимал, что такое приближается, но ужас был на всех лицах… И вот это грозное «кайтесь» у меня в голове крепко запечатлелось, даже снится иногда. А в последнее время я часто вспоминаю отца Иоанна. Говорили, он и войну, и революции наши предсказал, и вот это все, что сейчас… Кайтесь, Лизавета Дмитриевна, кайтесь. Чтобы нам одолеть красных, мало горланить песни про Святую Русь. Самим нужно святыми делаться.

— Петр… — Ее томный зов лишь пуще заморозил Шергина.

— Мою жену и малых детей в Ярославле убили бешеные красные псы, — сказал он глухо. — Вот ведь какая странная штука получается. Пока она жила — можно было забывать ее с другой. Не стало ее — и нельзя. Так-то, Лизавета Дмитриевна.

Он встал с кресла.

— Петр…

Лизавета Дмитриевна отчаянно бросилась к нему, попыталась обнять. Он с силой оттолкнул ее и ровным голосом произнес:

— Что же ты, ничего так и не поняла?.. Пошла прочь, шлюха.

Лизавета Дмитриевна упала на ковер и забилась в рыданиях. В дверях гостиной Шергин обернулся, последний раз посмотрел на соломенную вдову, и в душе колыхнулась жалость. Сколько теперь таких горюющих русских баб по всей земле, тоскующих о самом обыкновенном тепле и не принимающих правды войны… Да и кому она нужна, эта правда?

— Прощайте, Лизавета Дмитриевна. Не поминайте лихом и… простите.

Среди тусклых огней заснеженного города он шагал к Вознесенской церкви. До вечерней службы оставалось немного времени. В храме на лавочках сидели несколько старух, двое солдат, похожих друг на друга, истово клали поклоны перед Казанской. Подойдя к аналою, Шергин вполголоса позвал священника по имени. Отец Сергий вышел из алтаря и, узнав его, обрадовался. Они расцеловались, переместились в придел.

— Я пришел просить ваших молитв. Сотворите панихиду по невинно убиенным Марии, Александру и младенцу Ивану.

Вспомнив сон прапорщика Худякова, он добавил:

— И по всем воинам, за отечество и веру погибшим, по всем православным, принявшим мученическую смерть. Молитесь, отец Сергий, за всех нас, за маловерных и вовсе неверных.

Священник положил руку ему на плечо, сказал сочувственно:

— У вас большая тяжесть на душе. Снимите, легче станет.

— Верно, тяжесть великая. Блуд на мне, отче. За него меня Бог покарал — отнял жену и детей.

— Злодейства большевиков многим служат вразумлением. Однако не судите о Промысле столь прямолинейно. Может быть, это вовсе не наказание.

— А что же?!

— Испытание вашей веры и верности, например.

— Нет, — Шергин помотал головой, — не надо так, прошу вас. Если это не наказание, где мне тогда взять силы, чтобы вынести это, вытерпеть? Не-ет, я слишком слаб для таких испытаний. Я ведь взбунтуюсь, отец Сергий, пущусь во все тяжкие. Что тогда? Уж лучше я буду думать, что это наказание.

— Не взбунтуетесь, — уверенно сказал священник. — Испытания даются по силе, ничего сверх нее. Бог лучше вас знает, сколько вы сможете вынести и вытерпеть. В покаянии наша сила, помните. В покаянии и любви…

До конца службы Шергин простоял с мокрыми от слез глазами.

Часть третья

Горная девка, каменная баба

1

— Вы, господин ротмистр, совсем тут в чернокнижие впали, — сказал Федор, держа старую-престарую, с трещинами, доску, покрытую толстым слоем копоти и исцарапанную кривыми значками, похожими на детские каракули.

Единственная кержацкая икона не попала к грабителям, схороненная стариком в груде тряпья, в которую он успел зарыться, а точнее, превратиться в нее.

Старик потянулся дрожащими руками к иконе, неожиданно сильно выхватил ее и в порыве страсти стал ломать о стену пещеры. Однако доска была крепка и не поддавалась.

— Тьфу, раскольное окаянство, — в сердцах плюнул он и, обессилев, выронил икону. Брякнув об пол, она развалилась пополам.

Старик, будто жалея о своем порыве, кряхтя, поднял одну половину, уставился на нее в непонятных чувствах. Федор задал ему вопрос, но тот не услышал, водя ладонью по закопченой поверхности.

— Нацарапано-то чего, говорю? — громче спросил Федор.

— Ай? — встрепенулся старик, бросил обломок. — Будто я знаю. Приходили какие-то, из нижних пещер. Сами длинные, как жерди, рыла вроде страшные на вид, а вроде как вдохновенные, светились эдак. Обещали отвести на хорошую землю, если будем держаться веры древлей — доски копченые крепко чтить, а на свет белый не выходить. Там, говорили, враг рыщет всюду да рыкает, кого поглотить ищет. А для верности чтобы иконы запечатлеть велели, вон этим самым.

От рассказа Федора пробрало холодком, если б была шерсть на загривке — вздыбилась бы. Поежившись, он мазнул фонариком по дырам туннелей и невольно приглушил голос:

— Давно приходили?

— Последний раз не так чтобы. Года три. Иль пять.

Федор почувствовал острую необходимость выбираться из проклятой пещеры. Но нужно было извлечь из-под земли и старика — заархивированное внутри горы сокровище, которого хватит не на одну диссертацию.

— Так что, дедушка, с самого девятнадцатого года кержаки тут поселились? — спросил Федор, ощущая себя чертовски удачливым кладоискателем.

— С самого что ни на есть.

— И наружу носа не казали?

— Не казали.

— Ну а вы-то, господин ротмистр, как с ними повелись?

— Как повелся, говоришь? — Старик снова ударился в слезливость, задребезжал голосом. — А так и повелся. Полк наш того, партизаны накрыли. Горстка по горам рассеялась. К столбоверам меня и прибило, по грехам моим. Они прежде того деревней под небом жили. А тут под землю порешили уйти. Старшие только ихние напрямую в землю зарылись — под камнями вживую погреблись. Оно, мол, надежней от антихриста. А молодь сюда, в пещеры. И меня с собой. Хоть чужак, да делать нечего, увязался с ними, а убить — нельзя им оскверняться, по вере ихней. Махнули рукой, говорят: живи, только чур по-нашему древлеправославному обряду. Ну и прижился.

Он испустил длинный печальный, старчески шершавый выдох.

— Партизаны, говорите, полк накрыли, — трепетно лелея и сдерживая нетерпение, сказал Федор. — Усть-Чегень — помните такое село, господин ротмистр? Не там ли дело было?

— Усть помню. А Чегень или еще что — не упомню. Много тут абракадабских названий было.

Но Федор и без того знал, что он на верном пути и лавровый венок баловня судьбы уже нацелился упасть на его голову.

— Ну а партизанами кто командовал, помнишь, дедушка?

— Этого и в гробу не забуду, — заволновался старик, сердито взмахнул руками и стал будто бы бредить: — Медвежья стража. Шаман проклятый наколдовал. Войско мертвецов. Они как бревна в заграждения складывались, пули в них застревали, а после никаких следов…

Федор от растерянности — не собрался ли старик тронуться умом — направил луч фонаря ему в лицо. Вскрикнув от боли в глазах, косматый дед повалился на землю и нехорошо завыл тонким голосом. Федор, опомнившись, дернул фонарь в сторону.

— Какая медвежья стража? — крикнул он, подобрался к старику и принялся тормошить.

— Бернгарт его имя, — прекратив выть, страшным шепотом ответил тот. — «Медвежья стража» и значит. Сбылось проклятие колдуна. Медведь, хозяин гор.

Федор привалился к стене. Все-таки от пещерного жителя нестерпимо воняло, а в речах все больше сквозило безумие.

Некоторое время в пещере раздавался лишь плеск водяных капель да возня старика, распростертого ниц и бессмысленно загребающего руками.

— Как звали командира полка? — спросил Федор, зная ответ наперед.

Старик говорить не спешил. Через минуту-другую Федор опять услышал его безутешное глухое подвывание.

— Прекратите истерику, ротмистр, — устало проговорил он. — Вы не кисельная барышня, а я не поп, чтобы утешать вас.

Как ни странно, нелепая фраза подействовала. Старик поднялся на колени и повернулся к Федору.

— Поп, — произнес он, осенившись мыслью, — отведи меня к попу. Мне тебя Господь послал для покаяния, Христом-Богом молю, отведи!

На коленях он пополз к Федору.

— Вы не ответили на мой вопрос, — отодвигаясь в сторону, сказал тот.

— Полковник Шергин! — страшным голосом возопил старик, так что и стены пещеры, казалось, сотряслись. — Отведи на покаяние, заклинаю!

— Кто в него стрелял? — требовательно спрашивал Федор, боясь, что старик от волнения не вовремя испустит дух и заберет с собою в вечность сокровища живой истории. — Почему его убили свои?

— Я, я, я! — захрипел старик, тряся руками перед лицом Федора. — Я его убил.

Федор успел нашарить кнопку фонаря и выключить свет, прежде чем старик заглянул ему в лицо. Увидев перед собой копию полковника Шергина — восставшего из могилы мертвеца, пришедшего требовать оплаты счетов, — он окончательно выжил бы из ума либо стремительно присоединился бы к остальным здешним покойникам.

— Почему? — выдавил Федор. К абсолютной темноте пещеры глаза не могли привыкнуть ни за минуту, ни за час. Только за всю жизнь. Он чувствовал, что старик отлично его видит и даже пытается получше рассмотреть.

— Почему? — жалобно повторил тот и замолчал надолго. Федор использовал паузу, чтобы встать на ноги и, включив снова фонарь, отойти подальше. — Не знаю. Не помню. Он хотел… хотел… я был против… не помню.

Старик заплакал. Федор молчал, не решаясь произносить суд.

— И могила где, не знаю, — горевал бывший ротмистр. — Есть ли она, не ведаю.

— Да есть могила, — убито сказал Федор.

Услыхав это, старик с новой силой стал требовать отвести его на могилу и к попу, преследуя Федора на коленях. Тому надоело бегать от несчастного и, силой поставив его на ноги, он сказал:

— Ну не оставлять же тебя тут. Помрешь еще с голоду… Кстати, запасы какие-нибудь есть? А то мои потощали, на двоих так вообще не хватит… Кормились, говорю, чем?

Старик, замерший было в столбняке ввиду грядущей перемены жизни, очнулся:

— Кормились? Всяким… Червячками, мышью, разная тварь забредает, зверье горное. А то своих ели, когда голодно.

Он показал рукой на гору костей у стены.

— Людей ели? — беспокойно переспросил Федор, попятившись.

— Меня три раза хотели сожрать. Да на мне мяса мало. Рабу, известно дело, пинки да объедки достаются. А после первого раза я и тех половину съедал, чтоб кости из меня торчали.

— Рабу? — перестав пятиться, Федор вытаращился, хотя глядеть особенно было не на что.

— Известно дело, — повторил старик и не то чихнул, не то всхлипнул — несколько раз подряд. Федор не сразу понял, что это смех. — Порченые они были, столбоверы. Чистоту свою древлеправославную не соблюли, с того и пошло.

Питая к пещере порченых кержаков все большее отвращение, Федор решил немедленно бежать. Однако идти стало труднее — его ноша увеличилась вполовину: к рюкзаку с консервами и водой прибавился старик, которого тоже пришлось волочь фактически на себе — от переживаний тот еле двигал ногами. Дойдя до щелястого выхода из пещеры, Федор измученно подумал о том, что дотащить свой клад в целости и сохранности хотя бы до дороги, где ходит колесный или копытный транспорт, будет делом потруднее, чем переход Суворова через Альпы.

Снаружи была ночь. Увидев звезды, старик впал в подобие экстаза и битых два часа, распростершись на камнях бородой кверху, умилялся на Божью благодать. Время от времени он принимался выкрикивать обрывки молитв. Перед самым рассветом Федор забылся тревожным сном, а когда открыл глаза, увидел старика, стоящего на самом краю скалы, готового шагнуть вперед. Прыжком по извилистой траектории, какому позавидовал бы любой представитель семейства кошачьих, Федор в последний миг остановил смертельное движение старика, свалив его на землю.

— Красиво, — в четыре зуба улыбался пещерный житель, глядя широко открытыми глазами в ярко залитое солнцем лазурное небо. При свете дня он оказался настоящим пугалом — неандертальское чудище, косматый и мосластый кащей в гнилых шкурах.

— Что красиво? — Федор злился на него за собственный испуг.

Лежащий на спине старик протянул руку к небу:

— Деревья. Трава. Камни.

Федор посмотрел наверх.

— Там нет никаких деревьев. И камней, слава богу.

— Я вижу, — блаженно сказал старик.

Федор, наконец догадавшись, провел над ним ладонью. Глаза старика ничего не видели, кроме отпечатавшейся в мозгу, за мгновение до того, как он ослеп, картине. Внизу обрыва были и деревья, и трава, и камни, загромоздившие межгорный распадок.

«А может, оно и лучше, — подумал Федор. — Не увидит призрак убитого им полковника».

В рюкзаке он нашел веревку и один конец закрепил на себе, к другому приторочил за пояс старика. Теперь их связывали узы не только исторического свойства, но и страховочные, длиною в полтора метра. Между тем слепота подействовала на старика необыкновенным образом, влив в его ветхую плоть новую силу. На спуске с горы он едва не обгонял Федора, съезжая на собственных мослах. Его вело внутреннее зрение — отпечаток обычного горного пейзажа манил старика, оставаясь навсегда недостижимым, как морковка на палке перед носом ишака.

Пока спускались, Федор определился с географией — утреннее солнце посылало привет с востока. Уверенно повернувшись к светилу задом, он взял направление вдоль хребта на запад. Старик бодро семенил следом, держась за хлястик рюкзака. «Дикая, в сущности, картина, — отрешенно думал Федор, — правнук полковника Шергина везет на буксире реликт Гражданской войны, убийцу своего прадеда. И каким только чудом он замариновался в своей пещере? Один из всех остался жив после налета охотников за иконами? Получается, он ждал именно меня. Опять эта мистика. Нет, не он ждал, а тот, кто устроил мою встречу с ним. Некто, тасующий крапленую колоду случайностей». Собственные жизненные наблюдения Федора показывали неоспоримую вещь: когда человек готов поверить в Бога или хотя бы в «что-то там, конечно, есть», вокруг него начинают происходить чудеса, из разряда обыкновенных. Иными словами, он перестает видеть случайности и вместо них зрит вмешательство свыше. Но в себе готовности уверовать Федор пока не чувствовал и тем менее мог объяснить этот наплыв мистики, от которого, пожалуй, можно было и заболеть каким-нибудь расстройством.

«Неспроста ведь они Золотыми называются…» — сказал он себе, озирая нежно-голубые, бледно-лиловые, палево-охристые, пастельно краснеющие склоны гор и сияющие нимбы снежных вершин. Их красота обжигала душу, но в ней нельзя было сгореть — только на время раствориться, а затем, сознавая собственное убожество, вновь собрать себя в кучку земного праха и продолжить свой путь в этом мире. И только потом внезапно обнаружить в себе неслучайно возникшую мысль — о том, что истинная красота всегда пронизана мистикой, как дневной воздух — лучами солнца. Более того, именно потусторонний, божественный отсвет и создает в вещах и в природе то, что люди зовут красотой.

За время пути Федор узнал от старика печальную повесть его жизни. О том, как воевал, бывший ротмистр помнил урывками, короткими эпизодами, которые не склеивались ни во что целое. Зато хорошо вспоминалась ему вражда к командиру полка, неприязнь, доходившая порой до ледяной ненависти. Отчего это было — время стерло из его памяти, от всей ненависти осталась шелуха да крепко засевшее в голове шипящее прозвище «Франкенштейн». То, что происходило до последней стычки с полковником и рокового выстрела, оказалось вычеркнутым из биографии ротмистра, как пробуждение убивает события сна. Что было после — стало единственным содержанием его жизни. Это он помнил детально, день за днем, год за годом, пока подземное бытие не слило все года в один темный, долгий, наполненный страхом и голодом пещерный туннель.

Бежавших в горы от партизан после разгрома полка ротмистр Плеснев насчитал полтора десятка (Федор не сомневался, что и полк был не более как недокомплектом, обычным в белых войсках, в которых и тысяча штыков могла зваться дивизией, а двадцать — ротой). Возможно, кому-то еще удалось прорваться к монгольской границе. Среди тех пятнадцати шестеро были недавно мобилизованные кержаки из веками прятавшегося в горах селения, на которое случайно наткнулся полк. Эти, довольные исходом дела, возвращались домой и шли отдельно, своими тропами. Только каждое утро в отряде Плеснева обнаруживали одного-двух удавленников. За неделю, на перевале через горный хребет, ротмистр остался один. Ночью, когда до тайной деревни раскольников оставался день пути, двое кержаков пришли за ним. Плеснев перехитрил их — якобы оступившись, с воплем скатился с обрыва, нырнул в пропасть. Этот трюк он репетировал несколько раз при свете, падая на крошечный выступ за краем скалы и вжимаясь всем телом в темную узкую расщелину под обрывом.

— Рубили концы, — объяснил старик. — Потому как никто не должен знать дорогу в их деревню. А мы знали и шли туда, чтобы взять еду. А не то они мстили, что мы забрали их из деревни, дали в руки оружие. Для столбоверов это самое хуже, чем грех. Порча, скверна. Замирщение по-ихнему, касание с остальным миром, не столбоверским. Попов у них нет, чтоб скверну снимать. Ну и берегутся от всякой мирской заразы. А тут такое дело. Не хотели, а попортились. Восьмерых-то сдуру удавили, аки тати в нощи.

Явившись в деревню, кержаки скрыли, что повинны в душегубстве, иначе их ждало изгнание. Следом за ними пришел ротмистр Плеснев и тоже про удавленных говорить не стал, ибо ни к чему. Еще на перевале он надумал остаться с раскольниками, а не тащиться до Барнаула через весь горный край, кишащий партизанами. Кержацкие старейшины приняли суровое решение. Они сказали, что мир не оставит их теперь в покое, антихрист уже правит и надо уйти дальше, скрыться в земле, в горном нутре. Чужака, от которого нельзя избавиться, взять с собой. Когда они закончили говорить, встал самый ветхий кержак, с бородой до колен, и объявил, что порча через чужака все равно будет и древлее благочестие потерпит урон. А поступить надо по образцу чуди, некогда жившей здесь и скрывшейся под землю от белого царя. Старейшины с ветхим согласились, покивали седыми головами и принялись за дело. Молодежь спровадили в пещеры, а сами вырыли яму, навалили над ней камней на досках, встали под навес, истово помолились да подпорки вышибли.

В пещерах же порча разрасталась. Поначалу перестали сообща молиться, потом перессорились, поделили имущество и расползлись по норам. На чужака, даром что принял старый обряд, смотрели косо и со злобой. Жену ему не давали, попрекали куском, однажды избили до полусмерти. Когда встал на ноги, от него оставались кожа да кости, любой мог пальцем зашибить. Проку от такого мало, но ротмистру хотелось жить, он стал наниматься на работу за объедки. Так стал рабом — скотиной, об которую трут ноги. Затем в пещерах наступил голод и, страшась выходить в антихристов мир, начали резать на мясо детей, больных и просто слабых. Население пещер уменьшилось вполовину, когда первый раз снизу пришли гости. Они запретили есть детей и сказали, что будут помогать. С тех пор в пещеры забредали горные козлы, бараны, кабарги. Мяса стало хватать, но совсем от человечины не отказывались, резали убогих, стареющих. Молиться опять стали вместе, ревностно клали поклоны перед исцарапанными тайной грамотой черными досками, чтоб заслужить обещанное гостями переселение в благодатные земли.

Но вместо благодати пришла смерть, и спасшемуся рабу была дарована свобода.

Два дня пути Федор со стариком питались водой и корешками. В реках плавала рыба, но ее нечем было ловить. На третий день Федор соорудил острогу из ножа и палки, распластался на валуне посереди реки и чудом загарпунил тридцатисантиметрового хариуса. Ели его недожаренным, торопясь заглушить протестный вой в желудках. Старик Плеснев, за девяносто лет забывший вкус рыбы и вообще человеческой еды, урчал по-неандертальски и чуть не отгрыз себе пальцы.

На четвертый день Федор увидел пастуха и едва не сошел с ума от радости. Козье стадо перестало жевать траву, в сомнениях глядя на его дикие прыжки и вопросительно подмекивая счастливым воплям.

На шестой день от исхода из кержацкой пещеры Федор ступил на твердое дорожное покрытие Чуйского тракта, а к сумеркам, восседая в кузове грузовика, торжественно въехал в Усть-Чегень. Первое его движение было в сторону дедова дома, где ждали ужин, баня и человеческая постель. Но ротмистр Плеснев вцепился клещом и потребовал вести на могилу полковника.

— Чую, смерть за мной идет, — хрипел он, — не опередила б.

И впрямь, выглядел он едва живым, в чем только душа держалась. Ноги опять подкашивались, руки тряслись, воздух в горле свистел, на серых губах пузырилось. Федор, сам истомленный до полусмерти, скинул рюкзак в канаву и поволок старика на себе к церкви.

Глубокая синь неба набухала серебром звезд, иссохшая земля с жухлой травой хрустела под ногами и звенела насекомьей стрекотней. Когда открылась голая степь, Федор подумал, что ошибся направлением. Только заметив в отсвете поселковых фонарей могильный крест, понял, что за десять дней его отсутствия горелые останки церкви разобрали, готовя место под строительство.

Ссадив старика у креста, Федор упал в траву неподалеку, осоловело глядя в небо. Ротмистр Плеснев накренился, руками обнял холмик и тихими слезами повел безмолвный разговор с могилой.

Могила не осталась безответной.

Когда Федор стал замерзать на степном сквозняке и думал возвращаться в поселок, старик громко вскрикнул. Федор подскочил, как ужаленный.

— Что?!

Ротмистр, привалившись спиной к кресту, протягивал ему руку, сжатую в кулак.

— Что? — упавшим голосом повторил Федор.

Старик медленно разжал пальцы. На ладони лежала пуля. Федор взял ее. Она была сплющена с одного конца, с бурым налетом.

— Это… моя, та самая, — с усилием выговорил старик. На губах у него пузырилось все больше. — Прощен… и Бог простит. Скажи попу… покаялся я. Пускай отпуст сотворит. Отпоет по-православному. Иваном меня крестили…

С последним словом из него вышел дух, а оставленная ветхая плоть поникла, прильнув к могильному холму.

Федор, неожиданно для себя, заплакал, сжимая старую револьверную пулю с засохшей кровью.

Похороны никому не ведомого старца прошли незаметно. Кроме двух гробовщиков и священника, на кладбище присутствовали Федор с Аглаей и приблудный турист, фотографировавший что ни попадя.

Аглая чуждалась Федора, казалась отрешенной, занятой посторонними, по его мнению, мыслями. После десятидневного исчезновения он ожидал расспросов, внимания и хоть немного высказанного волнения. Отсутствие всего этого сильно задевало. От самой кержацкой пещеры он нес для нее подарок — две половинки сломанной черной иконы, хотел поразить ее тайными каракулями подземной чуди. Аглая отвергла дар с едва скрытой брезгливостью, даже не взяв в руки. Федор сухо отчитался перед ней в том, что узнал от старика Плеснева, и утаил все то, что предшествовало его появлению в ограбленной пещере. Ответом был задумчивый кивок и странное, недешифруемое выражение глаз.

— Скажите же хоть слово, — оскорбленно молвил Федор, — в конце концов я для вас старался.

— Неужели? — рассеянно произнесла она, отворачиваясь. — Мне казалось, вы сами в этом заинтересованы.

— И поэтому вы сердитесь на меня?

— Я не сержусь на вас, Федор, — удивленно сказала Аглая.

— Я же вижу. Вам что-то не нравится. Знаете, на вас трудно угодить. По-моему, вы слишком капризны. В такой глуши это редкость. Обычно в подобных местах население неприхотливо.

Излив желчь, Федор сложил руки на груди и с видом Наполеона на поле битвы ждал ответа.

— Да, мне не нравится, — сказала она просто, без полководческих поз. — Я случайно видела, как вы вдвоем на рассвете уезжали из поселка. Зачем он взял вас в горы, Федор?

Совсем не так он представлял себе в альпийских лугах этот разговор с ней. Он думал, что с его стороны это будет откровение, а выходил банальный допрос — с ее стороны.

— Я не знаю, — честно ответил Федор.

— Что он рассказывал вам?

В ее глазах собирались облака тревоги, и это не могло не радовать. «Ну наконец-то, — подумал он, — разродилась…»

— Так, всякую мистическую ерунду.

— Берегитесь, Федор, в горах любая ерунда может оказаться вовсе не ерундой, — с самым серьезным видом проговорила Аглая.

— Вот-вот, он плел мне то же самое.

— Я уверена, он хочет идти по следу Бернгарта. Не ходите больше с ним.

— Объясните почему, тогда не пойду, — слукавил Федор.

— Бернгарт искал не Беловодье. И не золото. Он искал чудь, тайные подземные тропы.

— Ах вот оно что. И как я сразу не догадался.

— Это совсем не смешно. В конце концов он нашел что искал. Вместе со своими партизанами — около пятисот человек — он ушел в пещеры, а вернулся через год — один. Он никому не рассказал, что стало с этими пятью сотнями. Его хотели арестовать, но он бежал и еще год сидел в горах с заново собранным отрядом, разорял ближние села назло новой власти. Потом это назвали антисоветским мятежом… Вас было только двое? — вдруг спросила она.

Федор, хотя и был застигнут врасплох, глазом не моргнул:

— Да… Между прочим, откуда вам, милая барышня, все это известно?

— Бернгарт был мой прадед, — помедлив, ответила она. — Мою бабку он зачал как раз в горах, во время своего антисоветского сидения там.

Федор почувствовал себя одновременно обманутым, сраженным наповал и восхищенным новым изгибом иронии судьбы.

— Да, — задумчиво произнес он, — вот так живешь себе спокойно, прозябаешь и не знаешь, что вытворяли предки. А потом бац — и пошло-поехало.

Философское обобщение вышло кургузым, и он смутился.

— Обещайте, что не пойдете больше в горы с этим человеком, — попросила Аглая. — С этим Евгением Петровичем, если это его настоящее имя.

— Обещаю. Это тем проще, что он мертв, — брякнул Федор.

Аглая вздрогнула.

— Как это случилось?

Федор рассказал. Все — об их блужданиях и о свихнувшемся под конец Попутчике, пытавшемся его зарезать. Ничего — о девке со звериным взглядом и об уродливом существе, копошившемся возле трупа.

— Это можно было ожидать, — произнесла Аглая.

— Что именно?

— Теперь вам лучше вообще не соваться в горы, — сказала она, будто ультиматум поставила. — Вам еще повезло, что выбрались оттуда.

— Аглая, перестаньте говорить загадками, — попросил Федор, — ей-богу, уже голова от них болит. Прямо какое-то местное поветрие. Не верю я в вашу подземную чудь. Не верю и не хочу верить.

— А про каких пришельцев из нижних пещер вам рассказывал старик? — Аглая дернула уголком губ.

— У господина ротмистра в мозгах мутилось от долгой жизни в людоедской пещере.

— Как хотите, — с напускным безразличием сказала девушка. — Вообще-то никаких загадок. Просто вас хотели принести в жертву, вот и все. Независимо от вашей веры или неверия.

— В жертву?!

Федор расхохотался, но вдруг осекся и помрачнел. Вспомнил, как Попутчик говорил о «цене», которую взяли «они», но при этом не отдали ничего взамен, в точности по правилам дикого воровского рынка.

— Надо бы оформить могилу, — сменил он тему, кивнув на крест с табличкой «Офицер Русской армии».

Незаметно для себя они проделали путь до сгоревшей церкви, на месте которой уже рыли яму под фундамент.

— Имя известно — Петр. Отчество у старика ротмистра вылетело из памяти. Звание. Дата смерти — девятнадцатый год, где-то после Пасхи. Год рождения неизвестен. Что еще?

— Причина смерти, — подсказала Аглая. — Бунт младших офицеров? Они сочувствовали большевикам?

— Непохоже. Плеснев говорил только за себя. И красным он предпочел кержаков, замуровался с ними в пещере на всю жизнь.

— Тогда это не могло быть рядовое недовольство. Чтобы младший по званию стал на глазах у всех стрелять в командира полка — для этого нужен сильный мотив. Сильнее личной ненависти. Он ведь знал, что за это не к медали представят.

— Если бы не начался бой, его скорее всего расстреляли бы. Но только в том случае… — Федор замолчал, пораженный внезапной мыслью.

— В каком?

— Если полковник Шергин сам не перешел на сторону красных. Или по крайней мере не высказал такую возможность.

— Это серьезное обвинение, — нахмурилась Аглая. — Слово не воробей… Теперь вам придется или доказать это, или опровергнуть.

— А может, — Федор сделал над собой усилие, — не нужно копаться? Что если это окажется правдой?..

— А если да — отречетесь от вашего прадеда? — с вызовом посмотрела на него Аглая.

— Вообще-то я далек от политики, — вяло промолвил он. — Но честь мундира, знаете, такая штука…

— Ему это было известно не хуже вас, я думаю, — ее голос звенел струной. — В любом случае его выбор — это история. А от собственной истории, какая бы она ни была, не отрекаются.

— Милая Аглая, — вздохнул Федор, — позвольте вам напомнить, что я вообще-то по профессии историк. Не вам учить меня азам моего ремесла.

— Тогда о чем мы спорим? — пожала она плечами.

— Да, в сущности, ни о чем… А вы, оказывается, умеете быть страстной, — усмехнулся Федор. — Приятно удивлен этим.

Но еще больше удовольствия он получил, увидев, как Аглая зарумянилась и отвернулась в смущении.

— Слава богу, — он возвел очи горе, — ничто человеческое вам не чуждо. А то я уже начал беспокоиться.

К концу июля Усть-Чегень вновь превратился на короткое время в мекку для чиновных персон и журналистов. Местные газеты кричали заголовками о том, что «тайна белогвардейского полковника раскрыта». На могиле возле строящейся церкви появилась каменная плита с золотой гравировкой. Туристы протоптали к ней тропу и не скупились на цветы.

Только правнук полковника не участвовал в общем брожении и даже устремился прочь из Усть-Чегеня, чтобы вдоволь порыться во всемирном банке слухов, сплетен и сведений обо всем на свете. На этот раз Федор направил стопы не в Актагаш, где обитали негостеприимные «беловодцы», а гораздо дальше — в районный центр Онгудай, за двести сорок километров от Усть-Чегеня. Здесь было тихо, спокойно, и никто не висел над душой с гадкими историями про Беловодье, подземную чудь и жертвоприношения. Словом, два дня Федор отдыхал, неспешно шествуя по паучьим дорожкам Сети. Тем более что информации на этих тропинках набиралось с паучиный горошек. Белоэмигрантская литература щедро отсыпала ему пару фраз о полковнике Шергине, который «усмирял краснопартизанское движение на Алтае, преследовал изуверские банды Рогова в районе реки Чумыш, погиб там же». В мемуарах бывших колчаковских офицеров и чиновников сибирского правительства это имя отсутствовало. Несколько книг из интернетовских каталогов Федор попытался найти в онгудайской библиотеке, но успеха не имел. В справочнике Клавинга по Белому движению Барнаульский сводный полк категорически не значился. После этого Федор начал подозревать, что даже в Государственном архиве революции и Гражданской войны он не найдет никакой информации о своем предке. О капитанах и есаулах, с боями отступавших к Китаю и Монголии в двадцатом, — сколько угодно. О полковнике, которого занесло в самую глубь Горного Алтая на пике колчаковских удач девятнадцатого, — невнятное умолчание.

«Франкенштейн, — вспомнил Федор прозвище полковника. — А ведь не любили его. Почему? За что ротмистр Плеснев ненавидел его? Мой прадед был таким уж чудовищем?»

Одно казалось несомненным — пока он действительно не раскроет «тайну белогвардейского полковника», его жизнь не перестанет быть ристалищем мистических стихий. Федор ощущал это так же явственно, как то, что благосклонность к нему Аглаи странным образом зависела от результата его расследования. «Ну да, ведь она же правнучка Бернгарта, — подумал он, удовлетворенный тем, что хоть какая-то логика во всем этом есть. Пусть даже мистическая. — А я — правнук полковника Шергина. В девятнадцатом году между этими двумя здесь произошло нечто. Полк «Франкенштейна» преследовал партизан Бернгарта, войско «мертвецов», которых наколдовал какой-то шаман. Почему мертвецов? Нет, мертвецов лучше не брать в расчет. А вот шаман — это след. У аборигенов долгая память, надо порасспрашивать… Или, наоборот, Бернгарт со своими хищниками загнал полк Шергина в эту глухомань. Дуэль двух отрядов, своеобразно и не лишено правдоподобия. А что если они были знакомы? И имели давние личные разногласия? Например, из-за бабы. Пардон, из-за дамы. Отложенная по причине Первой мировой петербургская дуэль, ненависть, пронесенная через года, схватка в алтайских дебренях, на краю света… И девяносто лет спустя их правнуки продолжают ту же дуэль, только в ином, так сказать, формате».

Федор сообразил, что фантазия завела его довольно-таки далеко, за облака, и нужно возвращаться на твердую землю. Однако фантазии оставляют не менее твердый след в душе. И единственный вывод из этого долгого размышления формулировался примерно так: «А все-таки она будет моей. Решено».

Не рассчитав, он слишком рано вернулся в Усть-Чегень. Журналистско-чиновное брожение вокруг новой местной достопримечательности в этот день достигло пика. Федор угодил прямиком на заупокойную с последующими повторными речами, правда, менее пространными, чем в прошлый раз.

Момента, когда он попал в поле зрения телевизионщиков, Федор не заметил и потому лишился возможности вовремя сбежать. Оператор накатил на него с камерой словно девятый вал, репортер с микрофоном, обвешанный проводами, тут же приступил к допросу:

— Вы в самом деле потомок Петра Шергина?

Федор окатил его сумрачным взглядом, потом заметил за спинами телевизионщиков благодушествующего отца Павла.

— А что? — спросил он с идиотским выражением.

— Мы бы хотели задать вам пару вопросов, если не возражаете.

Федор не успел возразить, как первый вопрос был задан:

— Как вам удалось обнаружить безымянное захоронение почти что в голой степи? У вас были какие-то семейные предания об этой могиле?

— Я, видите ли, просто искал клад, — Федор соорудил на лице улыбку, — с детства обожаю рыться в степи. Здесь за века накопился богатый культурный слой.

Репортер на секунду замер, очевидно, выбирая, по какому пути направить разговор: повернуть в сторону кладов или возвратиться к теме дня. Клады проиграли.

— Но сейчас вы, вероятно, испытываете какие-то чувства к вашему родственнику? Вы — спонсор этого мероприятия. — Репортер широко повел рукой, обмахнув толпу. — Вас переполняет гордость, радость? Поделитесь с нашими телезрителями.

— Во-первых, я не спонсор этого мероприятия, — сказал Федор, насупившись, — я всего лишь оплатил плиту для могилы. Во-вторых, не понимаю, почему я должен делиться своими чувствами с толпой незнакомых мне людей. Но вам, лично вам, — он ткнул пальцем в репортера, — я скажу. К полковнику Шергину я не могу испытывать сейчас никаких чувств, поскольку мне неизвестно ни одно его деяние.

В глазах журналиста стало появляться понимание неправильности ситуации.

— Но ведь Шергин воевал с большевиками за демократическую Россию, противостоял коммунистической чуме, — промямлил он, забыв о микрофоне.

— А я, знаете ли, анархист, — мрачно ответил Федор. — С моего берега не видно никакой разницы между Лениным и Керенским. И вообще, кто вам сказал, что полковник Шергин воевал за демократическую Россию?

Лицо репортера покрылось мелкими каплями пота.

— А за что он воевал?

— В белых армиях были разные люди, — пустился в разъяснения Федор. — С разными представлениями о благе отечества. Но я думаю, лучшие из них понимали обреченность Белого дела. Если вас интересует мое мнение, то лично меня привлекает в Белом движении идея «частей смерти», ударных полков с костями и черепом на знаменах. Эти люди знали, что прежняя, дорогая им Россия умирает, и хотели умереть вместе с ней. Это идея добровольного мученичества за свои идеалы. Но я сильно сомневаюсь, что они шли умирать за Керенского. Я ответил на пару ваших вопросов?

Репортер с кислым видом кивнул оператору:

— Пошли поищем нормальный объект. Этого психа придется резать.

Федор проводил их взглядом. Затем подошел к отцу Павлу, с кроткой улыбкой слушавшему весь разговор.

— Слыхали? Резать меня будут. Это вам я обязан вниманием этих маньяков?

Отец Павел виновато развел руками, не переставая улыбаться.

— Мне.

— Благодарствую, батюшка, услужили.

— Что делать. Терпите. У них тяжелая и неблагодарная работа, а Господь велел нести скорби ближних как свои. Да и не вы, а я должен вас благодарить.

— За что это?

— За щедрое пожертвование на храм.

— Ну, это я в смысле — чем быстрее построят, тем лучше, — вдруг сконфузился Федор, — а то вся эта стройка не лучший антураж для могилы. К тому же деньги мне легко достались.

Он скромно умолчал о том, что за эти легкие деньги ему пришлось блуждать по горам, несколько дней голодать и едва не быть убитым.

— Вы, правда, анархист? — с интересом спросил священник.

— А что, не похож?

— Не знаю. Современный анархист мне представляется неким лохматым, неряшливым и, простите, неумытым существом. О вас этого не скажешь.

— Вы путаете анархиста с хиппи, — усмехнулся Федор.

— Возможно. А в чем выражается ваш анархизм?

Федор задумался, рассеянно оглядывая расходящуюся по своим делам публику, дожевывающих последние впечатления журналистов и вышедших в народ чиновников.

— Трудно сказать. Меня так прозвал дед Филимон. А что он имел в виду, я не спрашивал. Хотя, наверное, доля истины в этом есть. Если выражаться фигурально, в духовном смысле, то я бы хотел жить на вершине горы, там, где, кроме свободы, ничего нет. И чтобы вокруг бушевали очистительные волны всемирного потопа. Если вы понимаете, о чем я.

— Кажется, понимаю, — кивнул священник, пощипывая клочковатую бороду. — Эту тоску по свободе и всемирному потопу нельзя назвать чистым стремлением к разрушению. Вы из того рода людей, у которых в тяге к разрушению проявляет себя чувство абсолюта. Ваше подсознание заявляет таким образом о своей жажде Бога.

— Неожиданно, — хмыкнул Федор. — Слишком крутой для меня поворот мысли. Но я подумаю над этим. Кстати, у меня к вам тоже есть вопрос. По семейной, так сказать, истории. От вашего прадеда-священника остались какие-нибудь бумаги, воспоминания? Меня, как вы понимаете, интересуют события весны девятнадцатого года.

— Пытаетесь разобраться, что произошло здесь тогда?

— Увы, пока что приходится только фантазировать. Два живых свидетеля, из которых один был — Царство ему небесное — непосредственный участник событий, а толку ноль.

— Ну, от меня, боюсь, толку не больше. Если что и было, все потерялось. Прадеда убили в двадцать первом. После этого его жена с детьми, бросив дом, переехала в Бийск и скоро умерла. Детей разобрали родственники. Имущества никакого.

— Вы раньше служили в Бийске? — в голове у Федора что-то забрезжило.

— Да.

— А нет ли у вас случайно знакомого священника в Москве?

— Случайно есть.

— И фамилия ваша — Александров?

— Хотите сказать, отец Валерьян из церкви Николы в Хамовниках говорил вам обо мне? — с улыбкой догадался священник.

— Это он посоветовал мне ехать в Золотые горы и написал записку с вашим адресом. А я ее потерял.

— Мир тесен.

— Да не в этом дело. Просто еще раз убеждаюсь, что меня забросило сюда совсем не просто так, а по каким-то странным мистическим рельсам. Вы не скажете мне, зачем я здесь? — Федор в упор посмотрел на священника, ожидая от него Соломоновой мудрости.

— Ну, вы же хотите подняться на вершину горы? Мне думается, именно для этого вы здесь.

Из ясных голубых глаз отца Павла струился тихий свет, окропивший и Федора смутной, теплой надеждой. От этого пришедшего извне чувства ему вдруг затосковалось сильнее и глубже, когда проникший в него свет рассеялся без остатка в глухом лесу его души.

По дороге в поселок Федор нагнал Аглаю. Но не успел завести разговор, как навстречу им вылез верблюжий пастух с французским именем Жан-Поль.

— Здравствуй, Белая Береза! — издалека крикнул он, ухмыляясь до ушей.

— А вот и Бельмондо из засады, — сухо прокомментировал Федор.

— Привет, Жанпо.

— Смотри, какой я тебе подарок нашел.

Парень со счастливым видом протянул руку. На ладони лежал почти идеально круглый плоский голыш. Природный рисунок камня состоял из красно-зеленых узоров, похожих на разводы акварели.

— Из Кокури достал.

— Очень красивый, — сказала Аглая, беря камень. — Спасибо, Жанпо.

Федор почувствовал себя униженным, оскорбленным и даже лишним.

— Охотники добыли медведя. Приходи вечером смотреть.

— Обязательно приду, спасибо.

Когда желтолицый Бельмондо скрылся из виду, Федор, с усилием напустив на себя непринужденность, дал волю возмущению:

— А я-то уж думал, вы ни от кого не принимаете подарков. Оказывается, ошибся. От кого угодно, только не от меня? Скажите честно — вам нравится этот засаленный пастух? Любовь, конечно, зла, я понимаю…

— Если хотите, подарите и вы что-нибудь, — перебила Аглая, пряча улыбку. — Обещаю, на этот раз не отвергну ваш дар.

— Обещаете? — Федор не поверил услышанному. — Что бы я ни подарил?

— Ну, если это не будет, например, слон, которого мне негде поселить.

— А если… хотя нет. Я сделаю вам сюрприз. И попробуйте только отказаться! — пригрозил он.

— Договорились.

— Завтра же. В семь утра я приду к вам домой.

— Боитесь опоздать? Завтра с пяти я на работе.

— Тогда послезавтра.

— Хорошо.

— А насчет медведя — это он серьезно?

— Конечно. Раз в году здешние алтайцы убивают в горах медведя и приносят его в стойбище. Это ритуальная охота.

— Вы участвуете в языческих ритуалах? — удивился Федор. — Может, и на камланиях присутствуете?

Некоторое время Аглая шла молча. И тут его осенило. Он увидел ее лицо, в котором сквозь славянские черты внезапно, будто из небытия, проступил дух Азии, монгольских степей и кочевых орд, сметающих все на своем пути. Все, что было в ней дикарского, вдруг получило простое объяснение, не сделавшее, однако, простым отношение Федора к этой девушке и ничуть не приблизившее его к ней, к пониманию мотивов, которые движут ею. Она даже не подпускала его на расстояние доверительного «ты», словно опасалась, что он займет слишком много места возле нее.

— Ваша прабабка, та, которая в горах с Бернгартом… она была туземка? Как же я раньше не догадался.

— Да, скифы мы и азиаты, с раскосыми и жадными глазами, — легко улыбнулась Аглая. — Я из того же рода, что и Жанпо. Вы, наверное, заметили, что местные алтайцы любят меня?

— Чего уж тут не заметить.

— Мои родители очень сильно любили друг друга. Так сильно, что иногда, мне кажется, им становилось страшно — ведь такая любовь дается… как бы в аванс, а чем придется отдавать, неизвестно. И наконец их смутные ожидания сбылись. В тот день мы поехали в горы, мне было десять лет. Я собирала цветы, а они готовили обед. Вдруг раздался сильный грохот. Я подумала, что гроза, засмеялась. Потом обернулась, а там, где были мама с отцом, лежат огромные камни… В тех местах никогда не бывает камнепадов… Я не сразу поняла, куда подевались мои родители. Звала их. А вместо них из-за камней вышел медведь. Он направился ко мне, встал на задние лапы. И вдруг раздался выстрел. Медведь заревел, повернулся и убежал. Стрелял пастух, он слышал грохот и решил посмотреть, что случилось. У медведя был слишком решительный вид, наверное, он меня убил бы…

— Я видел, как медведь-убийца загрыз человека, — медленно, словно в гипнотическом сне, проговорил Федор.

— Где? — насторожилась Аглая.

— В зоопарке, — опомнился он, — пьяный сторож сдуру полез в клетку.

— В таком случае это не медведь-убийца, а сторож-самоубийца.

— Я и говорю.

— С тех пор, — продолжала Аглая, — алтайцы зовут меня, когда убивают медведя. Но они, конечно, понимают, что никогда не убьют того самого медведя, которого видела я. Они считают его духом здешних мест, хозяином гор.

— Зачем тогда зовут вас, если это заведомо не тот медведь?

— Из вежливости.

— А вы из вежливости ходите смотреть на их ритуальные танцы вокруг туши.

— Они не танцуют вокруг туши. Они молятся духу-медведю. Если я не пойду, это обидит их.

— Ну, я вижу, с заповедью толерантности у вас тут все в порядке, — бодро заметил Федор.

— Заповедь толерантности? — Аглая изумленно подняла бровь. — Это та, что вместо заповеди любви к ближнему?

— Она самая. Современная редакция для постхристиан.

Возле дома Аглаи Федору отчего-то подумалось, что они похожи на нерешительных влюбленных, которым, чтобы признаться друг другу в чувствах, нужно нагулять еще не один десяток километров. Однако дело обстояло совсем иначе.

— Послезавтра в семь утра, — напомнил он. — И наденьте что-нибудь выходное.

— Вы поведете меня в кафе-мороженое?

— Нет, все будет по-взрослому, — без тени улыбки пообещал Федор.

Вертолетные лопасти застыли над степью, вихрь, с дурной шалостью вздымавший юбку Аглаи, умер. Чахлые кустики травы вновь обрели молитвенную неподвижность, напрасно взывая к бледному небу о спасительной влаге.

— Прошу. — Федор открыл дверцу в брюхе вертолета, в общих чертах похожего на плод неравной любви птеродактиля и мамонта.

— Даже не знаю, что сказать, — молвила Аглая, ошеломленно созерцая внутренности вертушки, когда они уселись на скамью.

— Я предупреждал, что все будет по-взрослому.

Из кабины высунулся кудрявый парень в комбинезоне, с веселой физиономией.

— Добро пожаловать на воздушный транспорт «Карлсон». Я — Митя, — представился он Аглае и спросил Федора: — Летим, шеф?

— Летим. Во сколько будем на месте?

— Домчу стремительно, на айн, цвай, драй. Видами налюбоваться не успеете.

Митя исчез в кабине. Простуженно зарокотал винт, засвистел, рассекая тугой, застоявшийся воздух степи. Вертолет, клюнув носом, тяжело, как разжиревшая утка, поднялся в воздух, завис на несколько мгновений и полетел.

— По-моему, этому чуду техники не помешали бы испытания на прочность, — с сомнением сказала Аглая, выглядывая в окно. — Надеюсь, от него не начнут прямо в воздухе отваливаться болты. Где вы раздобыли его?

— В Узуноре, в аэроклубе. Его склеили из того, что было. Не волнуйтесь, Митя — профессионал в своем деле, если будем падать, он выпрыгнет последним.

— Это обнадеживает. А куда мы все-таки летим?

— На Барнаул я не решился замахнуться, памятуя о вашей городофобии. Выбрал Бийск. Он помельче, и народу поменьше. Но с цивилизацией там все в порядке, я проверял.

Аглая прыснула со смеху, уткнувшись лбом в стекло.

— Что? — спросил Федор, чувствуя подвох.

— Ничего, просто вспомнила, какое впечатление произвел этот город на одного писателя сто лет назад: «Что за отвратительная, невообразимая грязь, — процитировала она. — Улицы — сплошная топь, мерзость, азиатчина. Дороги мостятся навозом, дохлыми кошками, мусором. Это не улицы, а сплошные отвалы».

— Сто лет назад и Париж вонял, не то что алтайское захолустье, — проворчал Федор. — Про парижскую вонь еще Петр Великий знаменито высказался. Добро, говорит, перенимать у французов художества и науки, сие желал бы и у себя видеть, а в прочем Париж воняет.

— Города похожи на людей. — Ее смех перешел в меланхолию. — Красивый, ухоженный фасад, а за ним — тьма, серные клубы дыма, адская вонь. Кажется, что душа человеческая — темная бездна ада, но на самом деле это только глубокая ночь. Разбуди солнце и увидишь, что душа — это небо, синее, хрустальное. Скажите, Федор, вам уютно живется в мире, который погружен во тьму?

— Уютно? — переспросил Федор. — Кто вообще может думать об этом мире как о месте уюта? Мир — это крошечный коврик для борьбы за выживание.

— А должен быть местом уюта. Легенду о Беловодье, стране счастья, создала тоска бесприютности. Эта легенда никогда не умрет. В Беловодье будут стремиться всегда.

— Особенно когда на дворе опять эпоха перемен, — воодушевился Федор. — А за последний век эта не-дай-бог-эпоха у нас уже вторая. И знаете, что удивительно. Зачинщиками революций, потрясений основ могут быть разные мутные личности, ищущие собственную выгоду, но опираются они всегда на тех, кто, как вы выразились, стремится в Беловодье. Страна счастья и справедливости своими флюидами вызывает повальное бешенство среди населения. А затем начинается пьянка на крови. Недаром же Беловодье выдумали раскольники. Раскол, развал, разгром. Гражданская война.

— Эпоха не вторая, — сказала Аглая, — это продолжение первой.

— Я упростил до двух, — объяснил Федор и на всякий случай уточнил: — Вам, правда, интересен этот разговор?

— Не вы же его начали.

— Пардон. Это я упустил из виду… Хотя развлекать девушку беседой о политике — сущий моветон и страшная глупость.

— Ну так смените тему.

— Увы, мне трудно это сделать. За два месяца в ваших краях я слишком сильно пропитался мистицизмом. А здешний мистицизм отчего-то дурно пахнет политикой.

— Любой мистицизм рано или поздно влезает в политику. Мистики — это те люди, которые думают, что им дано управлять миром.

— Вы опережаете мою мысль, — сказал Федор. — Кстати, хоть в чем-то мы, кажется, единодушны. Не возражаете?

— Конечно, нет. Смотрите, какая красота.

Федор повернулся к окну, глянул вниз. Тень от вертолета бежала по скалам, головокружительно виснущим в пустоте над стремительной, яростной рекой. На узких карнизах вился серпантин Чуйского тракта, по нему опасливо и вдумчиво ползли два большегруза. Лысые верхушки скал белоснежно поблескивали на солнце, будто мраморные.

— Там мрамор, — словно прочитав его мысли, подтвердила Аглая. — Это Белый Бом.

— Не дорога, а сплошной аттракцион, — поежился Федор. — Я, наверно, спал, когда проезжал тут.

— Самое опасное место тракта, — кивнула девушка. — Бомы — скалы, висящие над рекой. Возле Белого Бома в Гражданскую были частые бои. Там и сейчас еще можно найти ржавые гильзы.

— Я полагаю, не такие уж они и ржавые, — отворачиваясь от окна, сказал Федор. — В мистическом плане, я имею в виду. Большевики соблазняли народовластием, нынче блажат тем же самым. Игра «Найдите десять отличий».

— Дорога в Беловодье лежит через подземелья чуди… — медленно проговорила Аглая.

— Что? А, ну да… Знаете, меня посетила забавная мысль. Это, конечно, не случайно, что теперешним символом российской политики стал медведь. Косолапости и тугоухости ей не занимать.

— Вы любите ходить в зоопарк? — вдруг спросила Аглая.

Федор решил, что ей надоела наконец болтовня о несерьезных и малоинтересных вещах.

— Не люблю и ни разу не был. Предлагаете сходить? Не помню, есть ли в Бийске зоопарк.

— Я тоже не люблю смотреть на зверей в клетках. А где вы видели медведя, который загрыз пьяного сторожа, если никогда не были в зоопарке?

Она пристально смотрела на него, и, чтобы придумать ответ, одновременно проклиная собственную тупость, у Федора не было ни секунды.

— Э… Я соврал. Про медведя. Ничего такого никогда не видел. Просто так сказалось. Под впечатлением вашего рассказа, — рублено проговорил он и выдохнул, приложив руку к сердцу: — Простите.

— Нет, что-то здесь не так, — в сомнениях промолвила Аглая.

— А… может, мне это приснилось? — с надеждой спросил Федор. — Да, точно, приснилось. Теперь я в этом уверен.

— Воля ваша, — смирилась Аглая.

Из кабины появилась улыбающаяся Митина голова в летном кожаном шлеме времен перелета Чкалова через Северный полюс.

— Чего загрустили, пассажиры? В воздухе вешать носы строго запрещено, а то вниз перетянут. Включу-ка я вам музыку.

Федор злился на себя за промах, Аглая терпеливо изучала виды внизу, и латиноамериканские ритмы, ворвавшиеся в тесноту вертушки, были бессильны снова протянуть между ними нить разговора. «Ничего, в городе весь ее аглицкий сплин как рукой снимет, — решил Федор. — Там она забудет свои позы все-на-свете-мне-известно-и-неинтересно. Тоже мне, Онегин в юбке».

Около десяти часов утра Митя посадил чудовищную машину на окраинной автостоянке Бийска, поругавшись в свое удовольствие с двумя разгневанными автовладельцами и брюхастым охранником.

— Со здешним аэроклубом я поссорился, — объяснил он пассажирам, — а то бы там высадил. Не нравится им мой «Карлсон». Эх…

Договорились, что вечером Митя заберет их отсюда же, в семь часов.

— Ну-с, — сказал Федор, оглядываясь в поисках такси, — начнем. В ресторане вы когда-нибудь завтракали?

Аглая широко распахнула глаза.

— Таких дурных привычек не имею.

Федор расправил плечи и коварно усмехнулся.

— Сегодня вы в моей власти, — почти что мстительно произнес он, — а значит, и во власти моих дурных привычек. Для вас сегодня открыты двери самых презентабельных ресторанов этого милого провинциального городка. Я покажу вам, что такое городская жизнь. Напрочь развею ваши дикие представления о цивилизации…

— Хотя здешний калибр все же не тот, — огорченно добавил он, когда такси, подхватив их, неторопливо покатило по улицам города. — Материал, прямо скажем, не столичный.

— Из Москвы? — поинтересовался шофер.

— Из нее, родимой.

— Ну-ну, — с непонятной угрозой произнес водитель.

— Что вы имеете в виду? — спросил Федор, не сочтя возможным оставить это подозрительное «ну-ну» без внимания.

Помолчав, шофер ответил:

— Да вот говорят: Москва — третий Рим. А живут там одни жиды. Западло выходит.

— У вас, милейший, неверная информация, — сказал Федор тоном, от которого сильно тянуло пустынным суховеем. — Еврейской нации там не больше, чем везде.

Но таксист ему не поверил.

— Как же, не больше. Чтоб так страну высосать, как ее Москва доит, нужно очень много жидов. Если не все натуральные, так примазавшиеся. Ты вот, к примеру, примазавшийся, сразу видно.

Федор хотел было ответить самым категорическим образом, но тут в памяти всплыла пухлая пачка денег от Гриши Вайнстока, и он засомневался, нет ли в убеждении водителя доли сермяжной правды.

— Молчишь? Вот и молчи, — уже без всякой вражды сказал шофер. — Нечего рот разевать, перед девчонкой позориться.

Федор послал ему испепеляющий взгляд, потом покосился на Аглаю. Она улыбалась с отсутствующим видом. Глядя на нее, он быстро успокоился, нак