/ / Language: Русский / Genre:prose_history, / Series: Морской цикл

Хэда

Николай Задорнов

Н. Задорнов известен своими романами о Дальнем Востоке и Тихом океане. Среди них «Амур-батюшка», «Капитан Невельской», «Война за океан» и другие. В последние годы писатель опубликовал романы «Цунами» и «Симода» об экспедиции адмирала Путятина в Японию с целью заключения первого в истории русско-японского договора. Мощный цунами разбил корабль, и морякам пришлось строить повое судно для обратного плавания. Роман «Хэда», заключающий трилогию, рассказывает не только о жизни наших моряков в Японии, но и об их тяжелых плаваниях и о смелых подвигах при возвращении на Родину во время войны 1855 года.

1979 ru Zavalery doc2fb, Fiction Book Designer, FB Writer v2.2 20.12.2007 http://lib.aldebaran.ru Scan by Ustas; OCR&Readcheck by Zavalery c5cab4bb-58d1-102a-990a-1c76fd93e5c4 2 Николай Павлович Задорнов. ХЭДА. Художник ЛИЯ БУМАНЕ «Советский писатель» М. 1979

Николай Задорнов

Хэда

Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями...

И. Гончаров

Фигуру можно изобразить без глаз, но она должна казаться смотрящей, без ушей, но пусть кажется, что она может слышать...

Ли Юй. «Слово о живописи»

ЧАСТЬ I

ХОЛОДНАЯ ВЕСНА

Глава 1

БОЛЬШОМУ ДЕРЕВУ НА ВЕТРУ ТРУДНО

Прекрасный праздник Весны – пробуждения жизни и солнца – Новый год минул, а весенняя погода стояла мокрая, со снегом и злым ветром, больно бьющим полуголых людей в лохмотьях, словно начиналась северная осень. Стало гораздо холодней, чем короткой предновогодней зимой. Но солнце, за мглой и тучами, что-то обещало, хотя его подолгу не было видно, и многие старики и больные умирали, так и не взглянув на него в последний раз. День прибывал понемногу, словно тьма отступала нехотя.

Вот в такую погоду, когда большая часть лиственного леса еще гола, Эгава Тародзаэмон ехал верхом через горы, направляясь от места своего жительства и службы в прибережную деревню Хэда, где иностранцы и японцы строили европейский корабль. Он ехал по делу, которое для Эгава теперь важней всего и за которое с него еще спросится. Эгава хорошего для себя ничего не ждал!

Сквозь наготу леса с утра чуть проблеснуло солнце, и казалось, очистится небо, лучи выжгут и сгонят с его синевы всю мглу, до единой пряди, на стволах засияет множество красок, первым весенним теплом и тайной силой задышит природа, оденутся листвой еще недавно голые лесные великаны и жалкими покажутся черствые и жесткие вечнозеленые деревья и кустарники.

Но через час стало совсем сумрачно, с моря нашла серость, ветер временами налетал со свистом. От голи и черноты лесов глаз охотно отстранялся, искал придорожную глянцевитую листву и редкие пышные цветы горной сливы.

На подъеме дорога подмерзла. Конь под Эгава мягко ступал по ее черной льдистой грязи в своих соломенных башмаках.

Всадник закутан в ватный дорожный халат. На голове шапка из осоки – символ власти дайкана – начальника округи.

Эгава Тародзаэмон только лишь дайкан. Его округа на горном полуострове Идзу, недалеко от столицы Эдо. Но дайкан Эгава известен правительству. Высшие чиновники, князья и даже члены горочью – высшего государственного совета, состоящего из пяти важнейших вельмож, во главе с самим гениальным канцлером Абэ, знают его имя, верят в его талант и, не давая ему повышений и не выказывая ему излишнего внимания, возлагают на него, как всегда, самые большие надежды, конечно – и большую ответственность. Сейчас все ждут, что исполнит Эгава.

По обстоятельствам времени, ответственность Эгава перед высшим правительством возросла. Обязанностей стало больше, и они требуют все большего труда, таланта, а также знаний, каких, как полагает сам Эгава, у него нет, а этому виной не он, а само правительство.

Эгава вырос в семье потомственного дайкана. Он с детства проявлял разнообразные таланты и, став сам дайканом, вскоре обратил на себя внимание общества и как художник, и как ученый-изобретатель, и как инженер-самоучка. Еще задолго до появления американской эскадры Перри в заливе Эдо он сконструировал и построил у себя в селении Нирояма, в горах, две гигантские печи, плавил в них чугун и отливал из него пушки.

Он почтительно и осторожно, но настойчиво и твердо объяснял высшим лицам империи, что изоляция губит страну, что Япония должна сближаться с другими государствами и народами, заимствовать у них все полезное, признать свою отсталость, создать свою промышленность, развивать пауки, готовиться к созданию собственного современного флота, а главное – неустанно учиться. При этом Эгава был так благонадежен и так доказал это своим честным трудом и ему так доверяли, что никто в правительстве не обвинил его в готовности к измене или в коварных замыслах.

В пути невольно вспомнишь все, по только сильней разбередишь себя. В душе всегда бесстрашного Эгава вспышками являются тревоги и сомнения, похожие на страхи. Молнии в мозгу мгновениями озаряют неизбежные опасности грядущего. Старый князь Мито – глава всех консерваторов, родственник шогуна[1] и родственник дайри[2] – давно заинтересовался гениальным Эгава и теперь называет его своим другом.

Но князь Мито и правительство в свое время не слушали его, держались традиционных страхов и запретов, а не его честных советов ученого.

Когда же под угрозами пушек, наведенных с иностранных кораблей, пришлось открывать Японию и заключать договоры, все спохватились. Японии нужен флот для дальнего плавания! Срочно выпущен указ об отмене запрета на постройку кораблей дальнего плавания! Но указ – это еще не флот. На одном указе не поплывешь, как на корабле. Князь Мито сразу заявил, что надо самим научиться строить современные суда. Но кто же построит? Кто выручит страну? «Эгава!» Эгава все умеет, он все знает, он – гений и все сможет. Да, Эгава об этом говорил давно, но мы его мнения тогда еще не могли принять. Эгава и теперь готов спасти страну! Так сказал князь Мито. Так решили в столице. Эгава было поручено: построить первый европейский корабль дальнего плавания. Конечно, Эгава готовился к этому и просил позволения выписывать книги и учиться. Когда приходили американцы, он, как мог, изучал их пароходы, посылал людей крадучись снимать чертежи, осматривал сам беглым взглядом все, что мог. И чем ближе знакомился Эгава с устройством западного судна, тем ясней становилось, что у него недостает знаний для постройки такого же своими силами. Упущено время. В пору запрета, получая лишь отказы правительства, он почти бесплодно тратил силы ума в догадках и попытках открыть то, что давно открыто в Европе. Минула молодость! Великие покровители и друзья в Эдо, которые так его хвалят теперь, так им восторгаются, лишь связывали ему руки, превознося его гениальность. Они не дозволили выучиться ему и другим, жаждавшим знаний, ничего не сделали до тех пор, пока не увидели огромные жерла морских пушек, готовых послать огонь и железо на дворцы и замки Эдо.

Эгава не робкого десятка. Он готов отвечать за любое упущение. Он старается исполнять приказ и делает все, что может. Он сидел дни и ночи напролет, составляя чертежи. Он заложил в селении Урага первый европейский корабль.

Близ столицы Эдо, на берегу залива Эдо.

В это время произошло несчастье, которое, по мнению многих, оборачивалось большой удачей. Чудовищное землетрясение и гигантская волна цунами погубили тысячи людей во многих городах и деревнях. На море Идзу, неподалеку от деревни Хэда, в бурю погиб корабль русского посла Путятина.

Правительство Японии разрешило послу России построить новый корабль для возвращения на родину. Путятин и пятьсот его моряков перешли пешком в деревню Хэда, где им даны были материалы и предоставлены рабочие.

Адмирал и посол Путятин оказался опытным судостроителем, а его очень молодые офицеры, почти мальчики, оказались отличными математиками и настоящими мастерами проектировки и западного судостроения. Как это все просто там, где не боятся науки!

Русские открыли японцам все секреты строительства судов, показывали свои чертежи, не скрывали ничего, их матросы учили японских плотников, что и как делается удобней и лучше при постройке судна и его частей. Все начато не так, как у Эгава в Урага. Если бы можно было бросить почти готовый корабль, сжечь его и с самого начала, учась у русских, воспользоваться их опытом и знаниями для строительства правительственного корабля? Но Эгава исполнял приказ и спешил, спешил, и дело ушло далеко вперед, оно почти закончено. Теперь уже ничего не воротишь и не остановишь, надо смертно запахивать халат и доводить все до конца. А русские свою работу только начали. Впрочем, есть надежда, что когда будет спущен на воду корабль Эгава, то, может быть, поплывет и он. Неужели зря старался Эгава и все собранные им опытные судостроители приморского округа Идзу?

В Эдо шум и суматоха. Все обижены! Друг на друга, на иностранцев, одни проклинают прошлое, другие его возвеличивают, а сами потихоньку соображают, как лучше сблизиться с иностранцами. Даже консерваторы мечтают поехать когда-нибудь в Европу. Время суеты и раздора, падение старых устоев, необузданных и неожиданных вспышек ненависти к западным людям, к их идеям и к тем, кто открыто говорит, что хочет учиться у Запада. Время лжи и лицемерия! Ученых раньше не щадили, это признавалось полезным, патриотическим. Все, кто хотел выслужиться, выказать патриотизм и обратить на себя внимание, поносили все западное, а для ученых, проповедовавших пауки, требовали казней.

Американцы задели самую чувствительную струну в нашей жизни, пришли смело, пренебрегая нашими обычаями, не обращая внимания на нашу важность. Они живо отучили японцев от высокомерия, называя нас варварами, наши сложные традиции объявили глупыми и пустыми церемониями и открыто смеялись над нами. При этом они не дарили безделиц под видом символов величайшего значения, а дали: паровоз, телеграф и виски.

Они ростом больше нас, и мысли их пока обширной наших. Они обо всем говорят прямо, смело показывают свои намерения и не сидят без дела. Пригрозили так нашему правительству и князьям, шогуну и живому богу, что у всех дух свело, ничего не остается больше делать, как благодарить американцев, и улыбаться, и заявлять о великой дружбе с Америкой, а между собой приходится спорить, как подольше оттянуть открытие портов для американской торговли, как, хотя бы на время, избегнуть обязательств, взятых на себя по договорам, чтобы не опозориться перед собственным народом, которому мы так долго внушали, что наша страна самая сильная и неприступная, самая благоустроенная и цивилизованная, а мы умней всех на свете. Теперь это ученье о первородстве, о божественном происхождении, о превосходстве и исключительности начинает разваливаться?!

В свое время Эгава предупреждал, тысячу раз говорил, требовал, объяснял. Разве своих кто-то слушает? Иное дело, когда американцы потребовали, чтобы наш бог подписался под их договором.

Русские чем-то похожи на японцев, а чем-то на американцев, так кажется некоторым. У них матросы всегда голодные и всегда хотят спать, – если улучают время, то валятся где попало и засыпают. Это очень удивляет японцев, которые даже детям запрещают что-нибудь подобное, например спать или есть на улице. Конечно, дети не слушают, как и взрослые, бедняки.

Сверху, с горы, все внизу видно как на карте: леса, реки, ущелья... В раннем детстве Эгава изучал географию по старинной японской карте, где изображены все земли мира: страна одноглазых людей, это где-то близко, чуть ли не на современном Сахалине, остров карликов, жаркая страна голых людей с красной кожей, материк людей с собачьими головами...

Да, в детстве так учили! По глупейшей карте! Хотя почти все образованные люди знали уже, что мир не таков, как мы его изображаем в атласах. Отец говорил, что эти карты неправильные. Но в семье Эгава, как и во многих домах феодалов и чиновников, полагали, что надо учить по традиции. И губили детей. Каков мир на самом деле – не научили вовремя, сбили с толку, привили на всю жизнь подозрительность, отбивали охоту учиться, взамен ее с годами у юношей являлась страсть жить в свое удовольствие, наслаждаться, пить.

Домашние и даже сами учителя тайком объясняли иногда детям, что все не так, многое, что написано в старых книгах, – вранье, но никогда не надо подавать вида, что это знаешь, а надо учиться как принято, очень старательно. Сколько же молодых жизней высушено и загублено на таких уроках! Всю жизнь говорят: это не так, но надо знать хорошо, это уже опровергнуто, но изучи наизусть, отвечай без запинки.

«Эта карта – сказка? – спрашивал мальчик у отца. – Но зачем же ее изучать? Довольно, если бы рассказала бабушка...» Отец уводил мальчика с глаз посторонних, брал лозы, мочил их в воде и наказывал, воспитывая волю и сдержанность у будущего дайкана!

Кто хотел запугать всех небылицами? Знает ли об этом шогун? Тенно? Ведь бог должен все знать. Кощунство или трагедия? Мокрые лозы били больно, но не выбивали мыслей. Мальчик становился скрытным. Хотели запретить думать о других странах, чтобы никому не пришло в голову, что где-то можно жить, кроме Японии. Такие учебники составили наши философы и академики!

Япония – процветающий оазис, населенный цивилизованными и прекрасными гражданами, которые счастливы под совершенным управлением, а весь остальной мир – пустыня, населенная страшилищами, всюду господствуют болезни, уродства, пороки, всюду ложь и преступления! В Японии все совершенно! – и при этом учителя ухмылялись, но взыскивали строго.

Эгава, заместив скончавшегося отца, стал дайканом. Он много думал, как же учить народ и не обманывать.

Один старик, содержатель распивочной, сказал однажды: «Нам все равно, лишь бы было сакэ и сакана[3]! Не все ли равно, чему обучают ребятишек! Когда выпьем сакэ, то счастливы и согласны...»

И вот Эгава постарел. Он сам опасался своих мыслей, он соглашается, что Япония лучшая страна, что все эбису[4] враждебны ей.

Но Эгава желал бы, пока не поздно, обучить и вооружить свою страну науками, заимствованными у эбису. Пока и у нас не вспыхнуло восстание против правительства, как в Китае, и пока под наведенными с кораблей пушками мы не пустили англичан к себе торговать отравой, как китайцы.

Эгава до сих пор ошибается в европейской географии, в его знаниях есть несоответствия и неточности. Ему, например, кажется, что Кавказ по размеру равен полуострову Идзу. Те же горы, скалы, грохочущие потоки. Юнкер князь Урусов – родственник императора России – так сказал ему: «Идзу – это японский Кавказ. Еще красивей! На Кавказе нет Фудзиямы!» Он льстил!

На днях Эгава видел в журнале у Путятина картину. Наместник Кавказа русский генерал едет по горам. Его сопровождает кавалькада конных офицеров. Но самое поразительное, что удивило дайкана, – сотня казачьего конвоя. На сильных конях вокруг наместника гарцуют казаки в мохнатых папахах, с густыми усами и бровями, все с саблями и пиками. Вдали, по дороге, на горе целый лес пик. Это очень отважные воины. Не самураи, но все верхом на конях и всю жизнь сражаются. Россия счастлива тем, что у нее много храбрых врагов. Ее воины обучены с детства обращаться с оружием. Скачут на конях, джигитуют, встречая в честном бою врагов, страшных своей силой и мстительностью.

А у нас даже нет врагов. Япония всех отвергла: весь мир – и врагов, и друзей. В самой Японии всех врагов уничтожают шпионы. Тихо, без всякой храбрости. У нас не все самураи имеют право садиться на коней. Не говоря уже о слугах!

Сейчас сзади Эгава едут конные самураи, за ними трусят рысцой скороходы. Бегут и не отстают, когда дайкан пускает коня вскачь. За ними спешат слуги и носильщики. Но разве это конвой?

Горы Идзу в ведении Эгава, весь полуостров в его округе, власть дайкана огромна. Но казачьи кони цокают по каменьям копытами, подкованными сталью, а их седоки всю жизнь живут под пулями гордых горцев! А мои кони тихо и мягко шлепают соломенными башмаками, как посланные с тайным поручением в хвосте того, за которым следят. Все люди и лошади заняты одним и тем же благородным делом!

На Идзу все японцы покорны и нет войны. Когда погиб русский корабль, князь Мито сначала, с вершины своего могущества, потребовал: всех русских, высадившихся на берег, – убить! Чужеземцам не разрешать ступать па землю Японии. Отвергнуть требование Путятина о постройке нового корабля! У нас есть Эгава! Он без них отлично строит европейский корабль!

Тогда возвысился благородный голос посла Японии на переговорах с Россией. Кавадзи-чин заявил свое мнение: разрешить герою Путятину построить корабль. Изучать при этом европейское судостроение. Назначить для этого японских плотников и других мастеров.

Кавадзи сомневался, что Эгава может создать западное судно. Очень обидно. Но это правда.

Эгава назначен ответственным за постройку корабля Путятина, в помощь адмиралу и для изучения дела. До сих пор Эгава скрывал от русских, что строит европейское судно в Урага. Так одновременно строятся два корабля и оба под руководством Эгава. Кроме того, князь Сацума стал строить в своих владениях еще один корабль. Всех этих безграмотных князей охватил патриотический порыв.

Русские предъявили странное требование: доставить несколько бочат свиного сала. Не для питания матросов, а для постройки шхуны. Как это понять? Эгава обязан все немедленно исполнять. При этом, как инженер и изобретатель, – учиться. Все, что возможно, постараться перенести вовремя на постройку своего корабля в Урага.

Следом за кавалькадой конных самураев на мелких лошаденках и за рысящими скороходами четверо скачущих вприпрыжку носильщиков мчат на толстой жердине тушу только что убитого кабана. В подарок Путятину и для прокормления его морского войска.

Этого лесного кита убил шестнадцатилетний сын Эгава, будущий дайкан, отцовская надежда и отрада. Отличный, смелый охотник, знающий горы Идзу, пожалуй, лучше, чем отец. Когда есть такой сын, то все остальное не страшно. Семь дайканов Эгава сменяли друг друга за двести с лишним лет с тех пор, как во главе государства встали шогуны рода Такугава. За эти двести лет вымерли немногие роды героев из дружины первых Токугава. В большинстве вельможи и чиновники сохранили родовую силу, они из поколения в поколение воспитывали умных и мужественных молодых людей, готовых заменить отцов. Потомки этих родов служат па тех же должностях, которые двести лет тому назад были созданы для их предков первыми шогунами.

Князь Мито из рода Токугава не только родственник самого шогуна. Он не только самый влиятельный князь из трех ветвей шогунского рода. Он также родственник тенно, живущего закрыто в Киото. Его мать была сестрой тенно. А тенно нельзя скинуть со счетов. Путятин это хорошо понял. Когда его корабль был цел, он ходил в Осака, при этом официально считается, что Путятин хотел напугать Японию. Путятин очень умный посол, он далеко видит. Путятин строгий, но справедливый, очень опасен в дипломатических спорах, при этом не похож на послов остальных западных стран: на Перри, Адамса и Стирлинга.

Путятин предвидит величайшее потрясение в государственном устройстве Японии. Он вполне сочувствует японцам. Следует помнить: хотя он из чужого и чуждого государства, но показал Японии, что готов оказать почести тенно! Конечно, идя в Осака на судне, адмирал понимал, что не увидит тенно и ничего не сможет ему передать. Что его никогда не пустят в Киото. Но он показал, что известно главное направление – к властителю Японии, к микадо. Японцы сделали вид, что оценили действия Путятина как враждебные и ошибочные, хотя всем было попятно, что он никогда и ничего не делает, зря, даже когда всем кажется, что он ошибается. Он без слов сказал, каким должно быть новое управление Японией при перемене жизни всей страны и при устройстве ее на западный образец. Он говорит уже три года на переговорах, что Япония должна переучиться и стать развитой по-западному. И при этом он своими поступками молчаливо намекнул на тенно как на извечное начало начал. Это дружественно, благородно и очень опасно и коварно. Поэтому признано враждебным действием.

Князь Мито тем сильней становится, что он все время тайно сносится с дворцом тенно в Киото. Более могущественного человека трудно вообразить.

Эгава не посмел твердо и категорически заявить князю Мито, что не будет строить корабль европейского типа в Урага, не имея для этого достаточных знаний. Он поступил как чиновник, а не как ученый. Когда приказывает высокий покровитель, то чиновник верит ему более, чем себе, и лжет себе. Вот к чему приводит дружба с тем, кому всю жизнь бываешь благодарен за поддержку.

Князь Мито бывал с Эгава прост и доверчив. Он получил для Эгава позволение изучить американский телеграф и паровоз. И художники нарисовали, как Эгава, словно демон, с раздувающимися на ветру халатами мчится по рельсам верхом на маленьком паровозе.

Но хуже всего, что друг и высокий покровитель и в политике путает новое со старым, как и на постройке корабля. Катастрофа же обрушится со временем на Эгава, как на верного слугу и пособника старого Мито.

Глава 2

СТАРИК В СОЛОМЕННЫХ ВАЛЕНКАХ

На вершине перевала рвал злейший ветер. Под его ударами конь остановился, упираясь, словно его вместе с седоком могло поднять над обрывом. Эгава невольно съежился в седле, не сводя взора с далей.

Открылось низкое море с черными, ходившими под тучей вихрями и прядями ливней. А внизу – тихая бухта Хэда, круглая как синее блюдце.

Эгава, очень любившему свой дом, свою семью, свои домашние занятия, свое селение в горах и плавильный завод с его запахом будущего промышленного величья отчизны, показалось, что этот ветер не здешний, не горный, а из далеких морских стран, особый хэдский ветер, от которого повеяло неведомым просторным миром и прекрасным будущим детей Эгава.

За морским заливом видны горы, а за ними океан, высокий как небо, и оттуда идут вихри дождей и непогоды.

Эгава припустил коня по ровному, покатому спуску, и сразу же затряслись и зарысили кавалькады конных и скороходов со всеми корзинками на вьючных животных и на согбенных людских спинах. Мимо помчался очень крутой скат, весь в черных елях, как копья они остриями покрывали тут скаты и кручи гор.

У заставы из-под круглых травяных крыш, как из-под зонтиков, вышли на дорогу вооруженные самураи. Эгава приостановился, слез с коня и поговорил с начальником за чашкой чая.

Ниже лес становился все глуше и черней. На повороте опять открылась бухта Хэда, теперь уже близкая, со множеством домиков и садов вокруг. Горы стеснили бухту и деревню правильным кругом со всех сторон. Только одной горы не хватает, словно она вышиблена прочь или провалилась в океан. От нее осталась выгнутая гряда каменных обломков, составляющая правильное полукольцо. За косой шумит и бьется океан, тщетно стараясь перекинуть волны через ее камни в бухту.

Так в каменном кольце скал и косы, как бы замкнувших Хэда, есть прорыв, ворота, через них бухта сливается с океаном. Коса из камней сдерживает порывы океана, останавливает его попытки забросить волны в ворота. Маленькая бухта держится очень стойко, и громадные волны откатываются и только кипят, кипят у ворот.

По косе над грядой камней тянется очень длинная редь сосен. На косе – плодородная почва, там летом цветут кусты хамаю с большими и важными белыми цветами, поднятыми на высоких стройных стеблях над глянцевитыми широкими листьями. Там стоят в жару целебные для души ароматы сладких хамаю и смолистых сосен и вырастает густая, высокая трава. И все поэтично прикрыто каменными россыпями и соснами от глаз иностранцев, проходящих в океане.

У одной из морщин, пробороздивших природную каменную крепость вокруг Хэда, стоит невидимая западным подзорным трубам платформа, на которой русские возводят свой корабль – причину страха и надежд, а также несчастий и позора Эгава! Они умело укрыли все свои работы, – даже отсюда, с гористой дороги, нельзя заметить, что сейчас происходит в узком ущелье.

Каждый раз, когда Эгава бывает здесь, горы и море оказываются иными. Никто и никогда с такой любовью не описывал бухту Хэда и не изображал ее так необыкновенно и романтически, как сам Эгава. Но он чуждался всего неяпонского, заморского, что таится в людях Хэда, в этих потомках неведомых пришельцев, принесенных океанскими валами с чужих островов и из далеких стран и смешавшихся за столетия с японцами. Хотя японцев и в древности было много, а принесенных морем было мало, но все-таки в этой деревне до сих пор угадывается в лицах жителей что-то особенное, таинственное. И не только люди тут необыкновенные. В Хэда растут деревья, которых нет нигде больше; наверное, теплое течение, идущее с юга, приносило семена с далеких тропических островов.

Поймет ли кто-нибудь все это, разберется ли, постигнет ли Эгава-художника, угадает ли мечты поэта в его пейзажах Идзу, в которых он куда смелее, чем Эгава-чиновник в делах. Нет, никто этого не увидит и не угадает. Может быть, пройдет много лет и в семье Эгава родится мальчик, который вдруг все поймет и уловит и вдохновится этой же мечтой, хотя он увидит уже другие пейзажи и другой мир. В надежде, что так случится, Эгава будет работать и работать, чтобы дать волю чувству, которое тем сильнее рвется к жизни, чем строже запрещается его проявление.

Конь, ожидая окрика седока, настороженно рысил вниз.

Недавно пришлось услыхать от иностранцев, что живопись Эгава, как и у всех японцев, искусна, но искусственна, что их пейзажи нарочито романтические, что в Европе художники давно отказались от изображения высоких чувств на фоне придуманных скал, грозных туч, дремучих лесов и низвергающихся потоков, что все это лишь традиционные банальности, а суть жизни не в этом, а в нравственном просвещении, к которому надо стремиться, что живопись и литературу Запада занимают страдания бедняков в трущобах, художники изображают отношения людей во всей глубине их чувств. Так очень назидательно и самоуверенно поучал дайкана один из спутников посла Путятина – молодой юнкер Урусов, про которого в деревне Хэда узнали, что он родня русскому императору.

Да, все что я вижу, проезжая в ветреный день по своей округе, по лесу и над морем, все это лишь банальная романтика. Но как же быть, если я как дайкан, по должности своей, заведую банальной округой, в которой горы в лесах, всюду скалы висят над головой, под ногами коня открываются пропасти, а издали веют ветры всего мира?

...Впереди завиделась спина плетущегося спутника. Старик в соломенных валенках, со связкой дудок сухой белой травы за спиной. Услыхав стук копыт и беглые шаги скороходов, он оглянулся, на миг замер и, увидя дайкана, встал как вкопанный. Потом покорно, умело и почтительно опустился голыми коленями на мерзлую землю, сняв шляпу. На плечах его соломенная рогожка поверх короткого халатика, на бедрах плотная повязка. Голые колени страшны от худобы и холода.

Эгава увидел его озябшее испуганное лицо со старческими выцветшими до пустоты глазами. Дайкан знал всех в своей округе. Этот старик – отец плотника, сам бывший плотник, работавший по найму всю жизнь, а теперь уже больной и слабый, но все же ходит в лес, собирает, где позволено, сухую траву на топливо. Его сын трудится с русскими в ущелье Быка, обучается западному судостроению, один из лучших плотников в деревне Хэда. Рабочие не смеют брать щепье и стружки для своих печей. Старик всю жизнь был хорошим плотником, но год и один месяц тому назад в правый глаз его попала щепочка, и старик стал хуже видеть. Летом он не смог больше работать. Семья стала беднеть. Не желая быть сыну в тягость, старик, чем может, помогает; летом на огороде и на маленьком рисовом поле, где не надо такой острой зоркости, как на постройке судов. Вот теперь, зимой, собирает ветки и сухие дудки. Беднякам все пригодится. А сын его, Таракити, тем временем работает у Путятина и учится. Вот нищий старик в соломенных валенках, а сынок его ведь перегонит самого Эгава!

Дайкан невольно оглянулся. Старый плотник, зашагавший было, поймав одним глазом взгляд дайкана, вмиг потерял всю свою бодрость и сжался от страха, путаясь в своих же ногах.

Мало лестного! Что толку от народа, которому внушен вечный страх!

Перед отъездом Эгава получил тайный приказ наказывать в деревне Хэда тех, кто сближается с иностранцами. Взять всюду строгие меры, чтобы сохранить единство и сплоченность духа.

Кто близок с иностранцами в Хэда? С ними дружен пожилой плотник Кикути, у него семья большая. Близок сын этого старика – Таракити. Также Хэйбей из деревни Миасима. И все остальные плотники и кузнецы.

Хэдский самурай старик Ябадоо, наблюдающий за рыбаками, сам, еще не зная, что будет такой указ свыше, уже наказывал рыбаков, чтобы не смели разговаривать с эбису. Он расправился с Сабуро из дома «У Горы». Но ведь плотники не рыбаки. Они все время должны с эбису работать. Как им запретить общение? Требовалось хотя бы одного наказать, хотя бы не из плотников...

Эгава должен наказать строго. Но скрыть от русских. Днем они всюду ходят, им разрешено удаляться за семь ри[5] от Хэда. Придется наказывать ночью, втайне от гостей.

В прошлый приезд в деревню Хэда Эгава наблюдал, как Таракити работает. Оказался тихий, старательный, скромный парень. Лоб у него большой, лицо скуластое, румяное, руки сильные.

Налетел новый порыв ветра. Начинается ураган? Или сейчас же все стихнет? Нет, ветер крепчал.

Эгава поехал побыстрей. Вот уж видна знакомая поляна. Эгава увидел, что на толстом стволе сосны проступает светлая трещина, как розовая рана на теле; эта трещина ширилась, и ствол вдруг расщепился и разошелся надвое со всей массой ветвей, мха и лишаев, с седыми и зелеными иглами, с мертвыми и живыми сучьями, и одна половина дерева стала падать.

Эгава придержал коня и замер, оцепенев от суеверного ужаса. Это была любимая сосна покойных отца и деда. «Седая сосна». Художники рода Эгава рисовали ее. «Отрада моего отца». Эгава остановился у разломанного дерева с павшими лапчатыми ветвями в иглах и во мхах. Дерево у основания такое же толстое, как каждая из двух отражательных печей, построенных Эгава в селении Нирояма. «Пока я помню отца – он еще жив, он живет во мне...»

Роскошное, еще жизнеспособное дерево развалилось надвое, половина рухнула, не обнаружив ни гнили, ни старых ран в почерневшей запекшейся смоле, ствол, торчавший без половины ветвей, был позорно обнажен, словно подставил, как наказываемый, розовую спину под удары лоз и палок. Здоровое, еще крепкое дерево не выдержало боя ветра о свою столетнюю вершину.

Когда Эгава Тародзаэмон был маленьким, отец привозил его к седой сосне и говорил: «Прошел год, теперь на стволе прибавилось еще одно кольцо!» Так приезжали сюда каждую весну.

Седое дерево еще живо, оно само, как дайкан пограничной округи, главенствует над окружающими лесами, стоит, как рыцарь у края крепости, на жестком, чуждом ветру из далеких стран и охраняет Японию. Неужели его нельзя спасти? Надо прислать лесников, пусть осмотрят трещину и залечат.

В белом косом чертеже снегопада, пригнанного с моря, Эгава спускался с гор. Когда он миновал сады и рисовые поля, тучу унесло. Эгава въехал в деревню Хэда. Тут тепло. Кусты цвели в садах и на огородах. У обнесенного камнем источника распустилось дерево.

Дайкан слез с коня у храма Хосенди, где жил адмирал Путятин. Из трубы на крыше курился дымок. У посла и адмирала морской армии печь могла топиться в любое время, никто не запрещает. У Путятина всегда тепло и уютно, даже когда всюду сыро и сумрачно. Эгава любил бывать у Путятина! Ах, если бы на душе не лежал тяжкий камень!

Согнув свою стройную богатырскую фигуру, дайкан в полупоклоне вошел в храм.

За большим адмиральским столом сидел Колокольцов и, держа перед собой открытую тетрадь, учил сидевших тут же простых плотников. Таракити, Хэйбей и пожилой Кикути все записывали в свои тетради. Рядом с Колокольцовым черная доска. Он встает, пишет на ней мелом западные цифры и рисует линии. Простые и низкие японцы – рабочие все перерисовывают и перерисовывают, как грамотные самураи. «Знатоки западных наук! Создатели новой Японии!» – с завистью подумал Эгава.

Сегодня воскресенье. На самодельном календаре на стене название дня выведено яркой красной краской.

Колокольцов, не отрываясь от дела, по-западному бесцеремонно кивнул приехавшему дайкану и показал па табуретку, приглашая сесть. Очень невежливо! Так у них принято. Ученики-японцы кланялись по-европейски одними головами из-за стола, как болванчики, не выскочили и не пали ниц!

Эгава присел на табуретку. Татноскэ переводил. Он успел обучиться! Знал термины! Изучил архитектуру судостроения и математику?

Эгава вслушался, живо достал из-за пояса письменный прибор с тушью и кистями, бумагу из портфеля и, не стыдясь, стал записывать, сам увлекся, как мальчик, как в самые ранние годы, когда жадно и с восторгом слушаешь старших и веришь им.

Кончился урок. Эгава огляделся, с кем же рядом он сидел? Как он сейчас выглядит?

Японские плотники, пятясь к дверям, отвешивали дайкану множество поклонов, как бы просили прощения, что оказывают должную честь с опозданием.

Плотники ушли. Сразу же пожилой чиновник из свиты дайкана поспешил за ними. Он остановил плотников за воротами и отвел их куда-то в сторону. Видимо, что-то объяснял строго.

Неужели каждый из них может стать ученым? А впоследствии в народе скажут, что Эгава не был гениальным инженером? Просто у его родителей деньги были и положение, а, мол, гениями бесплатно не становятся!

Татноскэ знает по-немецки, и Колокольцов свободно говорит на этом языке!

Дайкан задал несколько вопросов юному учителю. Знаменитого ученого Японии образовывает двадцатилетний Колокольцов с большой самоуверенностью, как дикаря и неуча! Колокольцов живет с дочерью Ябадоо и берет свое. Обиды покорно глотаешь, как яд, как будто не дайкан, не глава власти, а преступник!

Колокольцов заговорил с Эгава как с интимным другом, посвященным в тайну наук. Но если бы он знал, как это грубо и оскорбительно выглядит. Но как интересно все, что тут узнаёшь!

Глава 3

ФЕОДАЛЬНЫЙ КНЯЗЬ

– Для спускового устройства адмирал затребовал свиного сала, а они уже в который раз толкуют мне про каких-то каракатиц! – входя, говорил Степан Степанович Лесовский. – Сало нужно для спуска шхуны!

У дверей, на половике, матрос снял с капитанских сапог кожаные калоши в глине.

Японцы, вошедшие с Лесовским, при виде своего дайкана замерли в низких поклонах.

Уэкава Деничиро – уполномоченный правительства бакуфу[6] на постройке западного корабля, шустрый молодой человек с лисьим личиком, принимая в свою очередь поклоны от Эгава, кланялся ему. Чиновник молодой, но столичный и сановитый.

– Эгава-сан! – приветствовал Степан Степанович, разглядев загадочную фигуру гостя в полутьме храма. – Рад видеть вас! Тут идет спор с Уэкава-сан. Вы кстати... – «При нас они еще сдерживаются, особенно когда встречаются здесь, а когда одни – поклонам их взаимным и церемониям – несть числа!»

Капитану Лесовскому больше тридцати. У него широкий покатый лоб, короткие брови и стриженые усы. Эгава замечает, что от постоянных служебных забот Лесовский-сан выглядит сумрачным, его маленькие глаза могут показаться подслеповатыми, как у очень требовательных и строгих людей. Такие всегда готовы стойко встречать опасности. С дорогими друзьями капитан, наверное, меняется. С его взгляда, как с прекрасного утреннего неба, сходит пелена тумана. Становится непохожим на «палубную швабру», как, по сведениям от переводчиков, называются высшие чины в западных морских войсках.

– Разберитесь, Александр Александрович! – говорит капитан.

Все европейцы с бледными лицами, с бесцветными волосами, как старики, жалко смотреть! Как истощенные, болезненные, бескровные!

Только Колокольцов смугл и румян. Цвет лица его ярче, чем у японцев! Он все время работает и много двигается, не боится солнца, ветра и дождя. Такого, по китайской поговорке, «не задержит ни снег, ни ветер»!

Может быть, в Хэда все русские блекнут от забот, от непривычных неудобств жизни?

А Колокольцов расцветает. И его матросы тоже. Ему только двадцать лет, а набрался большой уверенности и апломба. Его слушаются беспрекословно. Он вполне отвечает японским понятиям о юном гордом воине, который рано обнаруживает умение повелевать и требовать, находясь под покровительством могущественного князя.

– Григорьев! – обратился Колокольцов через плечо к стоявшему позади него унтер-офицеру. – Пойдите за лейтенантом Шиллингом, барон должен быть с Ота-сан на пристани, на разгрузке, узнайте, где джонка из Эдо. Попросите его благородие к Степану Степановичу.

Григорьев по чину старший унтер-офицер, на «Диане» был артиллерийским кондуктором, теперь при Колокольцове значится чертежником, но, по сути, – по поручениям и на все руки. В желтоватых волосах тщательно вылизанный пробор. Григорьев не только расторопный унтер, но и музыкант, в оркестре играет на трубе и на кларнете, отлично чертит и рисует, пишет красками этюды и портреты, на вид щеголь, хотя и грубоват, плотен, шея толстая и красная.

Татноскэ сказал, что слабо знает русский язык и хотел бы взять большой голландский словарь для выбора выражений. Переводчик поклонился, глядя в глаза капитану.

– Нужно сало, а не выражения, – сказал Лесовский, садясь и кладя на стол небольшие руки, красные от холода.

Григорьев сообразил, о чем толкуют японцы. Речь не про сало каракатиц, как полагал Степан Степанович. Да и то сказать: капитан с них требует столько свиного сала, что придется перерезать всех свиней. А здесь йоркширов и ферм нет.

– Да вот идет Осип Антонович, – заговорил Григорьев, как бы показывая, что готов бежать бегом на пристань за Шиллингом, да нет надобности, идет другой переводчик.

Высокий Гошкевич, в американском мундире цвета хурмы и в русских кованых эполетах капитан-лейтенанта, шел с картузом в руках, обнажив кудрявую белокурую голову и радуясь, что дождь кончился. Он поднялся на ступени, тщательно вытер ноги, поздоровался с Эгава, заговорил с переводчиком. Присели. Гошкевич и переводчики написали друг другу несколько иероглифов. Осип Антонович не сразу оторвался от заинтересовавшего его дела. Показывая Лесовскому на иероглиф, стал объяснять, что это означает не каракатицу, а большую черепаху.

«Мне-то что?» – отвечал требовательный взгляд маленьких капитанских глаз.

– Так объясняет сам Эгава-сама...

– Хоть тысячу раз будь он сам и сама!

Эгава стал что-то тихо говорить Гошкевичу.

– Адмирал! – доложил дежурный офицер и вышел встречать.

У ворот дважды звякнули, вскинув ружья, часовые в клеенчатых плащах. Низко поклонились самураи стражи.

У русских очень большой порядок, во всем аккуратность и строгости. У них идет война. На горе содержат караул, следят за морем и ждут нападения. Каждый морской воин готов к битве. Как и у японцев издревле.

Путятин отдал адмиральскую фуражку матросу огромного роста. Другой матрос нагнулся к его сапогам. У русских все входят не снимая обуви, но у дверей разложены грубые коврики и циновки, о них вытирают ноги, а у высших начальников один матрос снимает кожаные калоши или обтирает сапоги до блеска, а другой – принимает пальто. При персоне адмирала состоят морские солдаты огромного роста. Известны имена двоих: Ву-тури и Ян-сини, а по-русски произносится: Витул и Янцис. Они заботятся о еде, соблюдают порядок и чистоту, прислуживают за столом, когда гости бывают у Путятина, отдают распоряжения от его имени другим прислуживающим, как эбису, так и японцам.

Адмирал со своим любимчиком – племянником лейтенантом Алексеем Пещуровым – только что из лагеря. Евфимий Васильевич каждый день ходит туда, следит сам, чтобы харчи были хороши.

С тех пор как Путятин прибыл в Японию, он, как замечал Эгава, переменялся несколько раз. Теперь загадочен и почти неузнаваем. Его взгляд потерял силу, стал пуст и старчески слаб. Посол зарос волосами. Сейчас холодно, плохая погода, плохое настроение.

Месяц назад Путятин вел переговоры с представителями японского правительства в городе Симода, а потом подписывал договор. В то же время хлопотал по американским делам за посла Адамса. Путятин был тогда моден, мужественно строен, тонок, затянут в мундир, опыт и сила светились в глазах лучшего моряка России, он ходил быстро, держался важно, продольные морщины на лбу, отражая напряжение ума, делали его лицо гордым, щеки были выбриты, а усы тонко и дерзко выкручены. Теперь лоб расплылся, лицо обмякло, отросли брови и усы, волосы торчат на затылке косичками, как было у американского посла, когда ему надоела Япония. Две черты по углам рта делают адмирала старым, а две гордые черты на лбу ослабли. Заметно стало, что у него бухнут щеки, а нос толстый. Словом, он стал добрей и спокойней и от этого постарел.

Адмирал с удовольствием поздоровался с Эгава за руку, словно с одним из старых друзей, напоминающих о былых приятных сердцу временах. Путятин сел за стол ссутулившись, как старый князь, который озяб и хочет согреться после осмотра осенних полей. Ему оставалось только засунуть пальцы в рукава теплого сюртука без эполет: совершенно как японец в теплом халате. Когда Путятин становится похожим на японца, его все любят.

Офицерами замечено, что у Евфимия Васильевича есть тут чиновники, с которыми он особенно радушен. В их числе Эгава.

Молодой лейтенант Алексей Николаевич Сибирцев, наблюдая эту сцену, подумал, что Путятин по-своему угадывает, кажется, натуру Эгава. Даровитый ученый! А Евфимию Васильевичу, может быть, в судьбе его мерещится что-то знакомое, давно известное, почти свое. Ведь и у нас не переучат без протекции! Как тут не порадеть!

– С чем ко мне пожаловали, Эгава-сама? Рад вас видеть!

Мрак и радость чередовались в глазах Эгава. «Если бы вы знали, посол Путятин, с чем я пожаловал!» – хотел бы сказать дайкан.

После любезностей и передачи поклонов от японских вельмож Эгава заявил, что он привез адмиралу подарок.

– Помня ваши заботы о морских воинах... Свежее мясо. Тушу лесного кита, по-вашему – дикой свиньи, я поспешил доставить вам, ваше превосходительство, посол, адмирал и генерал-адъютант императора!

«Кабанья туша! – подумал Евфимий Васильевич. – А у нас начинается великий пост... Нам бы капусты соленой да постного масла... Впрочем, весьма кстати!»

Адмирал постится и велит поститься офицерам и матросам. В лагерной церкви служили обедни, вечерни, всенощные.

Эгава добавил, что на кораблях доставляются продукты для войска: уксус, соевый соус, бобы, бочки с сакэ, лук и ящики с редькой. Посланы также соленья и сушеная рыба. Рис и мука.

Путятин нижайше просит дайкана через пять недель доставить три тысячи яиц.

– О-о! – вырвалось у Эгава. Он огорошен, остолбенел и не может понять, зачем сразу три тысячи? Куриные яйца! Но нельзя спросить, неприлично.

– Да, обязательно куриные. Куры у вас разводятся...

Эгава вытер лысину бумажным платком и спрятал его в рукав халата.

– Господину капитану я также привез бочку черепахового жира...

Пальцы у Лесовского сжались в кулаки, и он убрал руки под стол.

– Этот иероглиф, – пояснял Гошкевич, – означает гигантскую черепаху, они водятся тут. Японцы утверждают, что жир черепах будет годен для спускового устройства. Советуют смазать полозья салазок черепаховым жиром.

– Надо испытать! – сказал Путятин.

Эгава заметил, что он при этом мельком глянул на Колокольцова.

Эгава полагает, что можно обозначить суть души Кокоро-сан иероглифом: «самоуверенность!» Редкий дар! Бывает умный человек и уже опытный и даже уважаемый, пожилой, но не уверенный в себе. Тогда это очень трагично! А бывает, когда молодой, про которого еще рано говорить, что он умный, – уверен в себе. Знает, когда и что сказать, а когда смолчать. Он действует сознательно, и все его поступки оказываются значительны и полезны. Он живет в ритме уверенности. Это редкое возвышенное состояние, его дает мужчине победа на войне или покорная и прекрасная женщина. Сварливая и притворщица не может; всегда злится и злит его, и жизнь идет все хуже, ее мужчина не работник и не воин. Значит, у Ябадоо идеальная дочь: покорная и красивая. Поэтому Колокольцов отличается от всех. Он живет в ритме любви, более совершенной жизнью, чем все. Неужели Сайо любит?

Эгава встревожился, он признавался, что ошибается, ведя деловые разговоры, проявляет слабость, размышляя как художник и писатель.

Закон казнит смертью женщину за измену. Все это не от уязвленного сластолюбия мужчин и не от их мстительной жестокости японцев, как пишут голландцы, а чтобы сам народ и государство были сильны, а не расползались по всем швам. Женщины должны быть верны и покорны. Мужчина должен быть отцом и мужем, для этого ему нужна уверенность в прочной семье и в своих детях. Тогда он храбро сражается и любит свою власть. Если отец пренебрегает ради удовольствий своими детьми, то он пренебрежет и своей властью. Ради выгоды!

Колокольцов стал очень умным из-за преданности ему покорной и глупой японки в деревне Хэда. Каким же сокровищем отблагодарит он Японию?

Лесовский, немного откинувшись, слушал переводы и наконец, видя улыбки японцев, прищурил глаз, а другой, поднявши бровь, вскинул на Колокольцова, как бы желая спросить: «Ну, что же вы-то, голубчик?»

– Испытать в мастерской эти черепаховые яйца! – объявил Путятин. – Яйца или масло? – спросил он.

– Масло, масло, – враз ответили адмиралу японцы по-русски.

– Дошлый народ! – вымолвил Лесовский.

– А ну позовите Глухарева и Аввакумова!

Пришли матросы-мастеровые.

Японцы внесли приземистый белый бочонок.

– Это хорошее масло, Евфимий Васильевич, – сказал коренастый пожилой унтер-офицер Глухарев. Он в темном выцветшем мундире с красными погонами.

– Ты знаешь?

– Так точно...

– Испытывали целую неделю, – вымолвил унтер Аввакумов, высокий и костистый, с рыжими усами, переходившими в бакенбарды. – Жир годится для спускового устройства, Евфимий Васильевич!

На пустыре, напротив ворот лагеря, на масленой была карусель, на которой расставили по кругу рубленных топорами коньков и драконов. Можайский и Григорьев расписали балаган и навес. Скрывшись за занавеской, матросы лупили в бубны, а Янка Берзинь и Иван Лопасов по очереди жарили в гармонь. Самурай Ябадоо привел своего быка, и тот ходил по кругу, поворачивая скрещенные балки с осью, смазанной черепаховым жиром, и карусель кружилась со всей массой забравшихся на нее японских детей. Катались и матросы. Васька Букреев спрыгивал и колесом, с рук на ноги, носился вокруг балагана.

– Яся! Яся! – кричали хором мусмешки[7].

Шиллинг объяснил чиновникам, что карусель не христианский обряд, не имеет никакого отношения к религии, а народный предвесенний обычай, шутка, веселье.

– Надо полагать, шхуна сойдет, Евфимий Васильевич, – сказал Аввакумов.

Путятин догадывался, что у Эгава, конечно, есть еще дела. Не приехал же он из-за черепахового масла. Сразу не скажет, а потом омолвится, как бы невзначай. Гору мне на плечи взвалит! Эгава актер трагический, глубокий, мощный!

– Пожалуйста, обедать со мной, Эгава-сама. Сегодня плохая погода, на шхуну с вами не пойдем. По воскресеньям офицеры у меня обедают.

Офицеры, входя, щелкали каблуками, почтительно здоровались с адмиралом и с японцами.

Перешли в обширную комнату и стали рассаживаться за длинным столом.

На стене висела старая картина Эгава – на шелку изображена грозная Япония в потоках и скалах, с клубящимися облаками. Европейцы могли догадаться, что подразумеваются острейшие мечи, жестокость, коварство, дух бусидо[8].

Эгава застыдился втайне и за себя, и за гостей, глядя на картину не своими глазами и думая про нее не своим умом.

Английский лейтенант, игравший у себя в каюте на виолончели, сказал однажды переводчикам в Нагасаки, что японские художники одарят Европу светом совершенного мастерства и новизны, особенно хорошо графическое изображение движения... Это не совпадало с мнением Урусова.

Русские говорят, что живут у себя богато, а требуют от художников изображения страданий бедных, обездоленных. Как всем угодить?

От жены Путятина шли прежде письма с французскими штемпелями. В последнем – на Шанхай, писала, что родила благополучно. А в сентябре получил письмо на устье Амура через Петербург. При первых известиях о возможной войне она переехала с детьми в Россию, как и было условлено, как я ее учил! Живет в нашем именье, в здоровом климате.

...Вот и у меня, как у посла Тсутсуя, маленькая дочка родилась. Но мне все же не восемьдесят, как ему. Мне только еще под пятьдесят. Однако неужели японцы так плодовиты? Вот про Тсутсуя действительно можно подумать что угодно. Но не про меня!

Мэри писала из Парижа в министерство иностранных дел Сенявину, как я ее учил перед отъездом, просила, чтобы ей разрешили взять с собой в Россию француженку, французскую подданную – горничную, к которой она привыкла. И, слава богу, разрешили, к пустякам не стали придираться. «Мэри, моя милая Мэри» теперь живет спокойно. Дочь английского адмирала Ноулса привыкла к нашему имению под Новгородом. На время войны все сношения с семьей отца прерваны. А теперь и со мной прерваны. Жаль ее!

– О чем же дальше, Эгава-сама? Много ли дел накопилось?!

– Как вам будет нужней и удобней, Путятин-сама, – ответил дайкан. – Осмелимся завтра беспокоить ваше превосходительство... Феодальные князья в Японии очень богаты и очень влиятельны. Верны бакуфу, но совершенно самостоятельны, власть у них большая.

«К чему бы он?» – подумал Путятин и сказал:

– Да, еще нам нужны будут краски разные, но не ядовитые, чтобы выкрасить три тысячи яиц. Убедительно просим прислать!

– Мы здесь живем и строим корабль на земле князя, который живет в ближайшем городе. Образованный даймио[9]. Может служить образцом японского рыцаря.

– И любознательный? – спросил капитан.

– Да... Конечно. Это его земля.

Два матроса в белых перчатках вынесли опустевшие серебряные блюда из-под жаркого и ведерца с растаявшим льдом. Подали десерт и сладкое вино. В лагере заиграл духовой оркестр.

«Это вальс!» – Эгава-сама знал.

Пока пили чай и курили трубки, оркестр грянул польку-бабочку. Гости заметно повеселели.

Эгава знал, что даже войска правительства, скрытые в лесу у всех трех дорог, ведущих в деревню Хэда, и те любят у себя на горах послушать, когда внизу у моря поют трубы эбису.

Эгава, глубоко затягиваясь дымом, сказал, что большая часть деревни Хэда принадлежит князю Мидзуно из города Нумадзу.

«Следовало бы их «bow out»[10], выпроводить с почтением», – полагал Лесовский.

– Когда князь Мидзуно сюда приедет, то, конечно, очень восхитится, увидя, что строится шхуна.

– Да разве он еще не знает? – спросил Степан Степанович.

– Наверно... знает... – смутившись, ответил Эгава.

– Ври, брат, да знай меру! – сказал по-русски капитан и остерег Шиллинга и Гошкевича: – Не для перевода, господа!

– Словом, им нужно, чтобы мы построили второй стапель и заложили для них вторую шхуну! – заявил Путятин.

Словно вспомнив свое английское воспитание, адмирал умолк, взглянул на гостей и выпрямился, как проглотил аршин.

Затараторил представитель правительства Уэкава Деничиро. До сих пор он сидел как в рот воды набрал. Бестия, ловкий чиновник, приказная лиса. Молод, а далеко пошел. Заказал себе недавно европейский мундир у нашего портного. Сказал, что изобретает образец формы для будущего флота.

Уэкава сказал, что это очень важно. Правительство будет благодарно. Со своей стороны выполнит все обещания перед возвращением морских воинов на родину.

Что он хочет этим сказать? Что не выпустят нас из Японии, если не заложим вторую шхуну? Брат, шалишь, тогда не рады будете! Да до этого не дойдет. Не зря весь флот зовет Путятина твердолобым англоманом.

– Это невозможно! – процедил Евфимий Васильевич сквозь зубы, и глаза его как бы затянуло серым туманом.

Как европейцы умеют лицемерить! Как глаза их изменяются от важности. Где их учат?! Из разных стран прибывают, а лгут совершенно одинаково, словно росли вместе. Когда отказываются, то строго, достойно и с важностью. Уверяют, что наши друзья, а что японцы лгуны, лицемеры и коварны! А вот он был такой добрый старичок и сразу же возвысился.

– Когда у вас будут люди, знакомые с началом западного судостроения, они смогут начать постройку подобной шхуны сами. Пока мы не можем. Мастера нужны самим на основном и главном, что строится под моим командованием с соизволения и при покровительстве и содействии высшего императорского правительства Японии – бакуфу, за что мы нижайше вас благодарим. Так что вам не о чем беспокоиться!

Вот так и съехал с английского приема на японский! Господи, на что только не приходится пускаться русскому человеку!

В лагере музыка играла так весело, что, несмотря на разногласия, все простились ласково и любезно.

– Вы японским плотникам работу задали? – спросил адмирал у Колокольцова, проводив гостей.

– Мидель-шпангоут и поворотные шпангоуты будут закончены нашими мастеровыми. У нас хороших плотников всего пять человек.

– А здешние плотники справляются?

– Они работают очень аккуратно. Некоторые точней наших...

Старшего офицера Мусина-Пушкина в душе взорвало. И так говорит русский офицер! Да как могут японцы работать точней наших, не зная европейского судостроения! Вот к чему приводит молодого человека знакомство с японочками.

– Убедитесь сами, Евфимий Васильевич!

Мусин-Пушкин гордится, что он Пушкин и что он Мусин. Один из Мусиных-Пушкиных знаменит тем, что нашел древний список «Слова о полку Игореве» и перевел с древнеславянского. Другой – попечитель Санкт-Петербургского университета. Еще один – известный военный деятель. Надо полагать, что теперь станет известен моряк. Если бы каждая семья давала обществу столько полезных деятелей! И что это за привычка видеть лучшее в чужих и находить во всем превосходство перед своими. Даже в японцах, во что пока не верится. Что за болезнь, что за мания! Или же объяснять каждый талант в русском человеке примесью чужеродной крови! Это уже скотство! Свиньи под дубом! У нас чуть кто выдвинется из своих, тут же ему ноги переломают.

Татноскэ, маячивший у входа, внимательно вслушивался в спор, кое-что понимая; иногда он удивлялся, как неосторожны западные иностранцы. Говорят обо всем открыто, даже об ошибках и недостатках, не стесняясь японцев. От очень большой самоуверенности, но может быть, от честности. И то и другое может их подвести.

Офицеры и юнкера расходились из храма Хосенди.

– Как барометр, господа?

– Все еще стоит низко.

Среди туч едва проступало солнце. За каменной косой большая волна в красной пене ударила в риф или в мель и медленно стала бухнуть, а потом разливаться, на ней поднялся розовый веер, потом все опустилось в море, оставив в воздухе розовую пыль.

Другая совершенно красная волна опять ударила во что-то. Там, как плавучий остров, под берегом дерево-гигант, необыкновенной толщины. Таких морским течением приносит к берегам Идзу с Филиппинских островов, где растут великаны с мягкой и плавучей древесиной. Волны бьют в дерево, среди водяной пыли загораются радуги. Опять пошел дождь.

– Скажи мне, кудесник, любимец богов, – входя в офицерский дом при храме Хонзенди и обращаясь к Сибирцеву, сказал покрасневший от ветра Константин Николаевич Посьет, – что сбудется в жизни со мною?

Он снял перчатки, плащ и поздоровался.

– К нам пить чай, – ответил Сибирцев. – Какие новости?

– Едет феодальный князь – рыцарь. Феодал здешнего герцогства.

– Oui[11], – ответил барон.

Татноскэ обрадовался Посьету и заговорил с ним по-голландски.

– Князь сердцеед? – спросил Посьет, предлагая курить.

– Да, да. Конечно, – отвечал Татноскэ, принимая сигару.

– А дождь опять пошел. Сильней вчерашнего, – заметил Пушкин, стоя в раздвинутых дверях и глядя, как вода заливает двор, капли скатываются по стекловидным листьям, на лужах пошли пузыри.

Он повернулся на каблуках и подошел к молодым офицерам, собравшимся вокруг Посьета у низкого столика.

– Феодалы здесь всесильны, как в Европе в средние века! – объяснял Гошкевич.

Утром, полдороге в храм Хосенди к адмиралу, Шиллинг, знавший по-голландски, сказал, что Татноскэ вчера ввернул, будто феодализм и у них принадлежит прошлому. Адмирала в «кают-компании» не было.

– Может быть, князь едет с каким-то секретным поручением? – спросил мичман Зеленой.

– Господа, не будьте Добчинским и Бобчинским... – ответил капитан.

– Он явится как снег на голову.

– Нет, это не в их обычаях.

– Князь приедет с семьей? – спросил Гошкевич.

– Да, – ответил переводчик.

– Или один? Без семьи?

– Это не из пустого любопытства, Татноскэ-сан. Надо знать заранее, зависимо от этого подготовиться, – сказал Посьет. – Хотели бы с почетом принять благородных гостей, как у нас принято. Согласитесь, если он приедет с семьей, с великосветскими дамами, это обязывает.

– А как вы желали бы? – живо осведомился японец.

– Желательно принять его сиятельство со всей фамилией.

– Если погода будет хорошая, дадим концерт! Во дворе разместим оркестр... – сказал Лесовский.

– Да что же будем играть, Степан Степанович?

– Для князя? Бетховена!

– Польку! – сказал Пушкин. – А еще лучше – плясовую. Скажите капельмейстеру. Матросы разутешат этого князя лучше нас.

– Но для феодала нужно что-то классическое. Хорошо бы начать с Моцарта, «Турецкий марш»...

– Берлиоза.

– Вальсы надо, польки.

– Верди, господа. Большой дивертисмент. А уж под конец – плясовые.

– А как обед? Французская кухня?

– Да... Еще. Подумайте, господа, об угощении... – выходя из-за алтаря, из двери собственной комнатки, сказал Путятин.

Все встали, японец низко поклонился.

– Что думать, Евфимий Васильевич, когда у нас своих людей скоро нечем кормить будет.

– Как это? Да побойтесь бога, Александр Сергеевич!

– Да, вот так! Чем прикажете кормить? Работать или поститься. Одно из двух... А разговор про балы и приемы, мне кажется, пока можно бы отложить...

«Хорошо еще, что редьки дают вдоволь, – подумал Путятин. – Редька черная хороша. И тушеная. И по-нашему и по-японски – с их растительными маслами и соусами. Я бы сам охотно просидел весь пост на редьке. «Бедный, белый, беглый бес убежал, бедняга, в лес и по лесу бегал, бегал, редькой с хреном пообедал!» – вспомнил адмирал стишки. – Сочинено, чтобы детишкам легче запомнить слова с буквой ять...» И сам он вырос и состарился и все бегает и бегает по свету, как бедный, белый, беглый бес! «Да, вот я все в плаваниях и все при неспокойном деле... А почему бы мне не сидеть в Петербурге в кресле? Знаю языки, отлично заключал договоры, всю жизнь исполнял поручения за границей. У меня связи в европейском обществе. Однако не я, а Карл Нессельроде канцлер и министр иностранных дел. Он мой покровитель – милый немец! Всем мил! Да почему я не его покровитель? У нас все же нет справедливости и нет порядка! Сядет ли Путятин в Петербурге военным министром или министром иностранных дел?»

Посьет объяснял японцу, что русский матрос любит молиться.

– Если народ наш не молится, то и не может работать.

– Так же, как у нас, – отвечал японец.

– Поэтому мы еще не можем начать второй стапель. Матросы – воины. Их учили сражаться и умирать за императора. Они всегда готовы умереть. Это их обязанность!

– Умереть не рассуждая?

– Да.

– Это ясно. Вполне согласуется. Это значит общечеловечно: умирать не рассуждая!

Но Деничиро настойчиво требует от переводчиков неустанно напоминать о второй шхуне.

...Путятин был еще молодым человеком послан в Англию с согласия государя. Главный морской штаб дал Путятину поручения. Прожил в чужой стране годы, все исполнял как нельзя лучше. Нессельроде даже удивился.

Молодой адмирал сошел с парохода, прибывшего из Англии, в жестком белоснежном крахмале, широком шарфе, с черным атласом на лацканах пальто в тон шелку цилиндра, в первой седине на висках. Его фигура в штатском платье, сшитом лондонским портным, казалась вылитой из чугуна. Брак с англичанкой, почти безукоризненный «королевский» язык, тесть – один из высших чиновников английского военно-морского ведомства! Все, все для начала карьеры! Но Путятин не чиновник, никогда им не был. Он плавал и сражался с молодых лет. Он боевой офицер и ученый-исследователь. Зная, куда идет развитие в Европе, куда направлены интересы морских держав, Путятин подал записку государю с просьбой разрешить ему идти с эскадрой на Восток для открытия Японии, а это значит и для исследования устьев Амура. О чем мечтал смолоду. Тут-то ему вставили палки в колеса. Свои же. На много лет. Опять Путятина посылали в Англию. Тесть там в нем души не чаял.

– А чем же князя угощать, если у нас нет ничего? – рассердился Лесовский. – Редькой?

– Сказать Ивану Терентьевичу, пусть выберет плясунов и сам спляшет с бубном. Поварам испечь пирог, приготовить пирожные послаще. Сахар есть? Сладкое вино есть у нас?

– Американского вина еще пять ящиков, Евфимий Васильевич!

– Пригласим князя на шхуну, покажем работы.

– Его сиятельство едет действительно с секретным поручением, – сказал Татноскэ, – чтобы попросить о закладке в его присутствии второй шхуны. В противном случае он от нас... может потребовать совсем прекратить работы. У него много воинов. Мы находимся на его земле. Это тайна, и я вам ничего не говорил...

– Что-то вы путаете, дружок, – ответил Посьет. – Как у нас говорится: ври, да знай меру! Мы под покровительством бакуфу, как посольство великой державы.

– Я вас понял, капитан Посэто.

Почти через час после того, как стих звон колокола в буддийском храме, возвещавший начало утра и восход солнца, из ворот лагеря, под гром труб и барабанов, на работу и на плац-парад, как теперь называли утрамбованный пустырь из-под рисового поля, пошагали отряды матросов.

Когда в деревенскую улицу вошла рабочая команда, дети и взрослые высыпали посмотреть. Молодые матросы цепкие, ловкие, все хорошо работают, это известно. Оттого что все жители благожелательны, а молоденькие японки в восторге, матросы еще удалей, в этот хороший день в их маршировке являлось щегольство.

Ребенок пробежал между рядов, матрос Янка Берзин, вскинул его на руки. Мальчик горд, сияет. Мать его тут же, она видит, что он не плачет, счастлив, с важностью посмотрел сверху на полицейского офицера. Мать знает, что детей матросы балуют. Янке весело, его вздернутый нос задрался еще выше.

Танака-сан улыбается, но в душе недоволен: никакая полиция тут не удержит...

Пока рота за ротой матросы двигались из ворот лагеря, Уэкава Деничиро и Эгава Тародзаэмон во главе целого отряда чиновников поспешно входили в ворота храма Хосенди. Эгава и Деничнро с переводчицами поднялись по ступеням, а свита, как обычно, расселась по двору со сложенными зонтиками. Оба японца, казалось, были чем-то взволнованы и попросили, чтобы адмирал их принял.

– Что-то у них случилось, Евфимий Васильевич, – доложил адъютант. – Оба прибежали, словно их ядовитая муха укусила.

Японцам подали чай и сласти. Посьет, Лесовский и Гошкевич уселись с гостями.

– Наши японские инженеры, – заговорил Эгава, – построили большой европейский корабль.

– Какая радость! Но вы говорили, что он строится! – заговорил Лесовский. – Так уже построили?

– Да.

– Сами? – спросил Посьет.

– Да.

– Тогда вам не надо вторую шхуну! Поздравляю вас! Корабль вполне готов?

– Но... корабль не может сойти в море, – сказал Эгава, и застарелый всхлип вырвался из его горла.

– Почему? – удивился Путятин.

– Об этом хотим посоветоваться.

– Погодите, господа! А ну объясните толком... Дайте ему бумагу. Вот вам бумага, Эгава-сама. Нарисуйте-ка на память ваш корабль, обозначьте размеры, где стоит, какой уклон к морю, какое расстояние от воды, и объясните, как предполагаете спускать.

Эгава взял кисть, но не стал рисовать. Он печально сказал, что корабль построен не на стапеле, его борта, по мере возвышения, окружались лесами и в них упирались деревья, – это, конечно, применимо, когда строится маленькое судно. Корабль стоит на земле, от воды далеко.

– Мы выслушали вас, Эгава-сама, – сказал Путятин. – Надо этот корабль разобрать. Потом вблизи воды построить такой же стапель, как у нас, и на нем собрать корабль снова. Иного выхода нет. Лейтенант Пещуров проводит вас к Колокольцову. Он вам все объяснит. Скажите ему все откровенно, как вычислялись центры, какие размеры, заданная осадка. К Колокольцову, господа! Что еще?

– Больше ничего. Спасибо.

– Кто строил корабль? – спросил Гошкевич.

Ему поклонились, но не ответили.

– Почему же вчера не сказали об этом?

– Нам надо спешить на родину, – сказал капитан. – Не можем вами заниматься. Некогда. Не вы всё будете решать и не ваши князья. Только мы. По согласованию с правительством бакуфу... Так приказал Путятин-сама! С богом, господа, ступайте к Колокольцову!

Уэкава и Эгава с чиновниками и Пещуровым отправились к длинному деревянному дому местного самурая Ябадоо, в левом крыле которого располагалась «Временная канцелярия бакуфу на стройке западного корабля».

Колокольцов пил утренний чай у Ябадоо в правом крыле этого же старого дома под соломой. Пещуров зашел к нему на минуту. Кокоро-сан велел слуге-японцу передать чиновникам, что надо обождать. Оба японца терпеливо ждали.

Деничиро заметил, что Эгава внимательно следит через окно сквозь раздвинутую раму с бумагой в решетнике за чем-то происходящим во дворе. Высший чиновник заглянул туда же. Во дворе цвело много весенних цветов. За их грядой под навесом из почерневшей соломы, на старой веранде, где раздвинуты черные от дождей наружные рамы из еловых досок, а задние – в цветной бумаге – убраны совсем, у внутреннего входа в ту часть дома, где жила семья хозяина, стоял Кокоро-сан. Старик Ябадоо, заглядывая ему в лицо, подобострастно и ласково что-то говорил, как бы стараясь удержать хотя бы ненадолго, с нежностью гладил рукав его голубого американского мундира, выше золотых пуговиц у руки, но ниже красивых нашивок на плече. Старик выказывал Кокоро-сан ласку, как сыну. Или зятю...

Деничиро встал, путаясь в халате и поеживаясь, как бы показывая, что зябнет, вежливо притворил окно в непрозрачной бумаге, чтобы не дуло. Доносов в таких случаях и он не любил. Нехорошее дело, если напишут. Он как бы отдал соответствующее указание дайкану.

Пришел Колокольцов. Ему все объяснили. Александр уже знал все от Пещурова.

– Снять обшивку со шпангоутов[12]. Разъединить люферсы[13], бимсы[14].

Эгава совсем померк. Да строилось-то не так! Не было ни бимсов, ни люферсов! Ни футоков[15]...

Ябадоо тут же. Он такой тихий тощий старичок. Очень почтительно молчит.

...А в салоне толковали про князя.

– Эгава рекомендует его как очень порядочного и благородного красавца рыцаря, – говорил Посьет.

– Что же еще нашему Эгава остается! – отозвался Лесовский.

Оказалось, что Татноскэ опять сидит у стены на корточках, как бы погруженный в глубокие размышления. Его заметили все как-то вдруг. Татноскэ вышел из полутьмы и сказал, что Эгава-сама разрешает офицерам, по их желанию, охотиться в лесах. Посылаются опытные стрелки для охоты на кабанов, мясо которых будет предоставлено морским воинам. Можно с японцами вместе поехать на охоту. Вечером адмирал обратился в лагере к построенному экипажу с речью. Сказал, что наступает пост, напомнил о христианском долге, о нравственной силе русской православной церкви, о том, что сам он будет поститься и молиться за всех.

– Кто же из вас, братцы, в пост хочет есть постное, рис с редькой, – пусть объявит унтер-офицеру для доклада по начальству. Кто не будет поститься, тому, по моему приказанию, будет даваться пища скоромная: мясной стол, кабанина, жирная рыба.

По рядам началось чуть заметное оживление, словно налетевший ветерок слегка зашевелил молодые, крепкие деревья.

– Если всем вам поститься, то не хватит сил для работы! – подлил масла в огонь Евфимий Васильевич.

Стоявший рядом с Путятиным священник отец Василий Махов, взятый в плавание из курской деревни, утвердительно покачал окладистой бородой.

Глава 4

ПЕРВЫЙ ШПАНГОУТ

Развилины молодых сосен сцепились друг с другом. Этот клубок одеревеневших драконов плотники растаскивают, вытягивают из него штуку за штукой. Надо делать ребра корабля. Как это получится? Трудно сказать, хотя понятно. Дело требует от плотника умения и новых знаний.

Таракити стремится, как воин, в битву, но чувствует, что пока уменья еще недостаточно. Повязка, схватывающая жесткие волосы Таракити, надвинулась на глаза, пришлось поправить.

Таракити знает, лицо его очень некрасивое, скуластое, короткое, с вдавленной переносицей, как у глупого человека. Сможет ли он стать счастливым? Очень обидно, если нет.

Как известно, есть лица длинные, формы дыни, это идеал красоты. А лбы высокие. Когда человек много думает, то лицо удлиняется, морщины ложатся между бровей. Когда князь сражается и побеждает, то на лице появляется выражение гордости и сохраняется после войны, словно он продолжает побеждать всех домашних и подданных.

У хэдских крестьян и рыбаков от постоянных забот, от тягот и безденежья на лицах сохраняется выражение испуга и лукавства; каждый должен как-то прожить, хотел бы получше, но это запрещается. Поэтому иногда приходится плутовать.

Когда Таракити строгает доску, то старается все делать аккуратно, тщательно, опасается ошибиться. Маленькие глаза совсем сощурены, хотя смотрят остро, щеки напряженно приподняты, все вместе придает кислое выражение лицу. Оно становится как бы еще короче и тупей. К своим домашним он является с таким же выражением. Это замечают соседские девицы и подсмеиваются.

Цвет лица у Таракити свежий, смугло-розовый. Шея его открыта. Он в коротком халатике. Плотно затянут кушачком, в коротких штанах, на ногах соломенные подошвы па петлях и синие матерчатые носки с большими пальцами на особицу.

Ухватившись за толстую сосновую лапу, Таракити рывками раскачал ее, потом повернул, как рычаг. Вся груда раздвинулась. Не опуская находки, молодой плотник потянул кривой ствол, бесстрашно перешагивая по оседавшим деревьям.

Нашел подходящий кусок сосны!

Таракити недавно назначен старшим артели. Он не досаждает своим рабочим и не придирается. С утра скажет, кому что делать, но не учит. Все сами должны уметь.

Приложил лекало к сосновой кривулине. Оказалось, что подходит. Но лекало, вытесанное матросом из доски, не нравится.

Кокоро-сан – самый главный на стапеле из офицеров – учит: части шпангоута делаются точно из двух или трех частей, точно как указано на чертеже и на лекалах. Выдающиеся зубья одной части должны входить в пазы другой. Все вместе держатся как единое целое. Ясно. Вполне выполнимо. Вызывает чувство гордости у каждого плотника. Но перед работой надо подумать.

Таракити оттащил кривулину под навес, достал пилы, циркуль, нанес размеры с лекала на сосновую штуку и задумался. Он сидел на корточках, лицо его еще напряженней сморщилось, словно мысль пока была очень мелкой, ее еще трудно рассмотреть.

Матросы вытесывали части шпангоута топорами, как и лекала. Таракити достались разные пилы. Отец учит, что плотники могут выпилить что угодно и что части европейского корабля надо делать пилами, а что топорами точную работу делать неприлично. Очень трудно будет выпиливать большие футоко. На постройке европейского корабля приходится защищать достоинство хэдских плотников. Даже иссохшее от работы, привычное тело тут к вечеру выпотевает и смердит, как быстрая казенная лошадь своим конским потом после скачки с документами; без кадушки с горячей водой вечером невозможно обойтись. Отец сам работает теперь, но каждый вечер расспрашивает, как идет работа, и дает полезные советы.

Построен навес и под ним верстаки. Но там делаешь чистую работу, отделку. Кривулину не положишь на западный высокий верстак, да и неудобно.

Таракити размерил сосновую штуку, отпилил лишнее с обоих концов, подстелил рогожку, уселся на нее и зажал отрезок сосны обеими ногами, как клещами. Получился станок, очень удобный. Таракити прикинул, как начнет. Но пилить не стал, поднялся, стал перебирать инструменты: железный треугольник с нанесенными на него делениями, коробку, в которой помещалась тушь в баночке, из нее растягивалась нить с колышком на конце – все отцовские изделия; еще очень простой прибор, похожий на длинную аккуратно отделанную гибкую лучину. Гнется как угодно, можно провести по дереву любую кривую линию. Все пригодится.

Таракити недавно сделал себе западный циркуль, раздвижной, с переламывающейся ножкой для больших измерений. На железной линейке плотника с одной стороны нанесены японские меры с японскими обозначениями, а на другой – западные деления и цифры.

Таракити спрятал в рукав листки бумаги. Чернильница с тушью и кисточкой у плотника всегда за поясом.

Лекала рубятся топором, а разве может быть точной топорная работа! Шпангоут надо делать по лекалу. Нельзя лениться, когда являются такие соображения.

Плотник отправился на плаз[16].

Вот они, заветные ступени, ведущие в мир, где царит чистота, точность и образцовая аккуратность! Таракити разулся на ступенях и взошел наверх.

Целыми днями офицеры и юнкера работали в большом доме Ота в деревне, сидя за столами или лежа па животе. И все чертили и чертили очень старательно. Теперь все чертежи перечерчены на полу плаза. Черное золото солнца отражается в лаке настила, где мелом выведены цифры и линии. Изображены все части строящегося судна, все его обводы, шпангоуты, футоки и бимсы, и все точно в натуральную величину. Само судно изображено сверху, сбоку, спереди тоже в натуральную величину, но может показаться, что не хватало места, так много линий положено друг на друга. Приходится разгадывать, распутывать. Все части корабля изображены с разных сторон, чтобы все измерения можно было видеть и снять размеры для поделок. Частей одинаковых, кажется, нет или очень мало, поэтому все исчерчено и испещрено, сначала кажется ужасной путаницей и неразберихой. Какие-то клеточки, масса пересекающихся линий и делений, рябит в глазах, как мелкие птицы в перелет, рассыпаны цифры.

Но если внимательно всмотреться и подумать, то в этой путанице прямых и кривых линий, пересекающих друг друга, как на огромной паутине, среди массы цифр можно отлично разобрать точно изображенные части будущего судна. Тут неразбериха только кажущаяся, как в столичном городе, но в то же время большой порядок и за всем наблюдается строго.

Очень интересное занятие – рассматривать чертеж и понимать его. Западные цифры Таракити изучил сразу. Он нашел свой шпангоут. Все части его изображены. Колокольцов сказал, что эти части называются футоко.

Плаз накрыт крышей, и есть стены. Таракити любит этот плаз, как влюбленный суженую. Вот футоко, который сегодня должен начинать Таракити. Если бы Таракити позволили, он бы часами тут стоял, все рассматривал бы чертежи, все записывал и срисовывал. Но ему строго приказано исполнять то, что задается. И все. Если тут задержишься, то один из шпионов, приставленных для наблюдения за плотниками, начнет составлять на него письменный отчет о том, что плотник провел слишком много времени зря на западном предварительном сооружении. Отец всегда учит, что надо быть послушным и молчать. Это, конечно, так, но трудно.

С плаза жалко уйти. Место блаженства, лучше, чем в роскошных садах или во дворцах, про которые знаешь из книг и сказок. На покрытом черной краской полу разложены драгоценные знаки, которые для Таракити дороже золотых и серебряных слитков.

На плаз поднялись Кокоро-сан, дайкан Эгава, Ябадоо, барон-сан и переводчики.

Эгава на плазе не впервые, он видел, как все это готовили. Всюду цифры, цифры... Эгава тоже любит бывать здесь, но огорчается. «А мое правительство требует найти виноватого и наказать, чтобы все боялись соприкасаться с эбису! – подумал дайкан, замечая Таракити с инструментами в руках. – Проверять, узнавать, не верить. Все обязаны подозревать друг друга для взаимного спокойствия и общего благополучия!»

Какая масса цифр! С чертежей все разносили унтер-офицеры, специалисты этого дела. Но тут же целыми днями гнулись или лежали на брюхе и трудились русские самураи, рыцари, князья и сам родственник императора России тоже. Им потом иногда есть не хотелось. На женщин не смотрели. Приходили домой, падали в свои постели, засыпали как убитые.

Они так стараются из верности императору, из страха перед своим правительством. Также из желания скорей уйти из нашей страны и сражаться на войне. Из желания показать, что с ними можно жить в согласии. Это хитрость? Или привычка к порядку невольно выражается в их старательном труде? Все же что-то высшее вдохновляло их, хотя всегда и во всем заметно было стремление показать знания и умение.

Две недели прошло с тех пор, как Путятин заключил договор и вернулся в деревню Хэда. Он пробыл до этого в городе Симода почти месяц. Первые уроки плотникам Колокольцов давал до отъезда в город. С тех пор японские мастера судостроения многому научились. Эгава обо всем получает доклады, где бы он ни был. Сообщается все, до глупых мелочей.

Лейтенанта Колокольцова японцы называют Кокоро-сан. Русский офицер, высокого, роста, очень молодой, очень серьезный. Еще у него есть прозвище: Железный Прут. Распоряжения отдает спокойно. Если задает что-то новое, то объясняет через переводчиков, а потом приказывает усатым морским плотникам показывать, что и как делается. Неизвестно, улыбается ли когда-нибудь Кокоро-сан? Оп всегда строг.

Ябадоо-сан заведует судостроением от японцев, а Кокоро-сан от русских. Но они еще не главные заведующие, хотя распоряжаются всем сами очень умело и делают все самое нужное и основное.

Вчера шел дождь, и Александр приказал японцам растянуть несколько рогож над стапелем. Под таким прикрытием оставил всех работать.

К каждому японскому мастеру, по приказанию правительства, приставлен чиновник с саблей, в форменном халате и с косичкой на бритом темени. Все чиновники лица очень незначительные, ничтожные, но все записаны в государственных документах, все самурайского звания. На первое занятие пришли в храм, полезли вперед, чтобы услышать указания Кокоро-сан первыми, оставили плотников позади. Они должны изучать и запоминать все, чему учатся плотники.

– Вы зачем явились? – спросил Колокольцов. – Подальше, подальше!

Кокоро-сан прилично вытолкал шпионов из храма и просил зайти плотников. Откуда он всех знает по имени? Как научился различать?

Таракити вернулся к своей кривой сосне, очистил ее от корья и, разметив, распилил на две части. На одной тщательно отбил по комлю вытянутой веревочкой, смоченной тушью, черные линии. Это будет нижний фу то ко, называется ло оер тимберу[17]. Таракити уселся на рогожку, прижал обрубок ногами к пню и небольшой овальной пилой с выточенными доостра и разведенными зубьями стал осторожно делать продольный разрез по черте.

Говорят, что у Кокоро-сан есть японская жена. Может быть, напрасно говорят, в это трудно поверить. Наши самураи хотели угодить и нашли бедную девушку? Но говорят другое: Ябадоо-сан велел своей дочери стать женой Кокоро-сан. Богатые старики велят дочерям спать с офицерами эбису, чтобы родились дети. Хотят развести новую породу человека во славу Японии! В таком случае русские для них не только кораблестроители.

Не касается дела. Слушая уроки Кокоро-сан и глядя на его работу, ни о чем плохом не хочешь думать. Небывалый и удивительный случай представился. Матрос Глухарев и даже старый Аввакумов со щеками в рыжих волосах также помогают.

Два заморских усатых воина ковали в кузнице скрепки-скобы для кильблоков. Они затянули протяжную песню. При этом вокруг стал все отчетливее раздаваться перестук множества топоров и визг пил. Им отвечали молоты из обеих кузниц.

Матросы всегда подбирали песни по работе. Так ежедневно, если хорошая погода, когда до обеда еще далеко, но уже все втянулись в дело, никто не ленится и еще никто не устал. Совсем по-другому, потоньше, отозвались на эту песню несколько землекопов, но вскоре голоса слились, и получилось согласно, хотя сначала показалось, что поется две разных песни.

Запели матросы на стапеле. Они влились, как горный поток в большую реку, и присоединились к ним еще многие голоса – в столярке, на верстаках и у козел, в сараях, под навесами и на открытом воздухе, где трамбовали площадку, пилили, строгали, тесали и стучали, и вскоре песню подхватили сотни усатых моряков. Сила и согласие ясно почувствовались, и песня волновала.

Таракити поэтому еще глубже погружался в свое дело, еще сосредоточенней и осторожней делал пилой по отбитой тушью черте кривой продольный срез.

Песня становилась еще сильней и еще шире и выше, – казалось, ее подхватили рубщики в красных рубахах, видневшиеся в лесном ущелье, которое вздымалось зеленой стеной от стапеля к небу. Они там как живые кусты красных цветов на скалах и перевалах. Песня грустная и медленная, но на протяжной песне есть где показаться голосам. Поют и не хрипят, не визжат и не мяукают.

Таракити любит пение. Сам не умел петь, но умеет понимать и чувствовать. Становится молчаливым и никогда не выражает восторга. Работалось под песню лучше. Сейчас показалось, что он счастлив. Как-то странно, словно слезы готовы выступить, но голова становится ясней, и ничто не мешает отчетливо помнить все соотношения каждой из частей фу то ко. Эти шпангоуты должны стать основой корабля, значит таким же благородным и величественным делом для вдохновляющегося Таракити, как эта песня для усатых морских солдат. Он не может петь, но под их пение может благородно работать.

Немного погодя, когда песня закончилась, за стапелем затянули что-то еще, но по-другому. Вскоре разные песни послышались в разных концах площадки. Тогда под стук своих молотов запели кузнецы:

Ва ку...
Ва ку-узнице...

Густо ударил хор басов:

Ва-а ку...
Ва ку-уз-ни-це,
Эх, ва кузнице – молодые кузнецы.
Эх, ва кузнице – молодые кузнецы.

Опять веселый удалой посвист, на все лады, очень лихой.

...Они ку-ют, приговаривают,
Молотами приколачивают...

Песня оборвалась, а какой-то мастер не остановил работу, вывел молотом по наковальне все ее размеры, как искусный барабанщик. Это Петруха Сизов кузнечит. Матрос очень большого роста, с красивым лицом. Еру ха Си зо фу был смелый матрос, работавший на большой высоте до потопления корабля, – так говорили. На берегу считается мастером на все руки. Очень страшная работа с огнем.

Пойдем, пойдем, Дуня, –

залились высокие голоса. Тяжелые молоты ковали песню в перебой с маленькими.

Пойдем, Дуня, во лесок, во лесок...
Сорвем, Дуня, лопушок, эх, лопушок.

Пели и пели, и оборвали песню, и еще вывели ее узоры, и подкрепили их ударами молотов, но на этот раз под сплошной залихватский свист.

Сошьем, сошьем, Дуня...
Сошьем, Дуня, сарафан, сарафан...
Носи, Дуня,
Но-си, носи, Ду-уня, не марай, не марай,
По праздникам надевай, надевай...

Песня стихла, остался один свист, очень дружный, словно неслась туча волшебных птиц.

Кузнецы делают очень важные вещи. Они, конечно, работают искусно, как и поют.

Таракити вдруг вскочил, взял свой новый циркуль и, быстро шлепая разлохмаченными соломенными подошвами по сырой каменистой почве, зашагал на плаз. Продольные срезы теперь сделаны с двух сторон и размер части вымерен по всей длине. Интересно проверить, как получилось, еще раз смерить циркулем все на чертеже. Я все же мог ошибиться и не уверен! Даже не верит: неужели все так точно получилось? Нигде не ошибся, ничего не косит? И не сбит размер по длине?

С пристани матросы волокли тяжелую балку и протяжно пели, все время добавляя: «Э-эх, ух... э-эй, ух-нем!»

Если такая песня, то готовится какая-то новая работа. Говорят, матросы скоро начнут делать какие-то полозья, как для огромных саней. У нас нет снега, только на высоких горах. Хотят вести шхуну по песку? Вот какие мысли приходят, когда поют: «Эй, ух-нем!»...

Глава 5

ШИНЕЛЬ И ГИТАРА

Война уже кипела... все славянские земли волновались и готовились к восстанию.

И. Тургенев. «Накануне»

Тепло, душно и сеет дождь. Очень тоскливо...

А в памяти Алексея Сибирцева – снежок, огни в окнах в морозную ночь. Ярко освещенные витрины магазинов, скрип полозьев, бег рысаков, запорошенных снегом, снежная пыль.

Тройка мчится, тройка скачет...

Мягко открывается тяжелая дверь, и хрустальные люстры обдают праздничным светом. Наверху, выше мраморной лестницы, слышится и неудержимо влечет грохот бала. Оркестр. Огни и снега. Веера и декольте. Ее локоны. Так тоскливо без сухого морозного снега, без зимнего проспекта в солнце, без сплошного потока светлых русских лиц в мехах, салопах или в овчинах.

Помнится и другая зима! Дождь и туман, пароходы и баржи на реке, огни в мокрой мгле города, убегающие в глубокую даль вереницы голубых газовых рожков. Лакированные кареты, зонтики, плащи, перчатки. Огни над незастывшей рекой, готические крыши и островерхие храмы. Рождество с дождем и Новый год без льда на реке, заставленной пароходами, фабричные трубы, черные каракули дыма ветер гонит через весь город над высокими черепичными крышами к серому небу.

...А на далеком южном краю материка навстречу друг другу идут и идут войска. Наши серые колонны, блестящие штыки. Красные и голубые ряды: драгуны, турки, красные фески, медвежьи шапки, кепи и кивера зуавов. С пароходов по трапам сходят и строятся на крымском берегу.

Вы не вейтесь, русые кудри,
Над моею больной головой...

Алексей приподнялся на кровати и огляделся. Он в японском доме при буддийском храме. Японцы разгородили помещение как бы на восемь маленьких кают для восьми офицеров и юнкеров. Одну большую – кают-компанию – оставили для общих занятий и обедов. Видны балки под крышей. За мутной бумагой окна опять сеет дождь. Не булькает, не льет, а бессильно сеет. Что-то чиновничье есть в этом дожде, будь он проклят!

Вера гордая, высокая, с благородным профилем, но и у нее вырвалось на прощанье пылко и с досадой: «Будь они прокляты, твои американцы и японцы!» Она не хотела расставаться. Вернусь ли я? Не встанет ли на моем пути какая-то еще неведомая мне, непреодолимая преграда? Еще никогда в жизни Алексей не чувствовал себя таким сильным и мужественным, как теперь. Кажется, он все еще рос, плечи его крепли, он становился атлетом. Эту мощь давали ему путешествия, ветры морей и гор, сознание своего положения и пользы, которую приносишь. Но с такой силой и энергией под Севастополем, а не здесь я должен быть.

Англичане пишут в своих газетах: «От Москвы до Севастополя весь путь усеян костьми солдат, погибших от цинги и дизентерии». И еще: «В России развал, мошенничество чиновников, необразованный, не знающий экономики современного мира царь».

...Рядом на постели, на ватном одеяле, – гитара. На стене висит офицерская шинель.

А наши войска все идут и идут...

Всюду наши шинели и гитары. Терпение и стойкая скука, и кажется, что по всему миру сеет дождь. Не слишком ли скудно для молодых лет единственной жизни?

«Будь прокляты твои японцы и американцы!» А ведь мы в диковинной стране! Бедняки стараются украсить свою жизнь, за века их научили делать сентиментальные, вычурные украшения ко множеству праздников и невесело радоваться, всегда помня о смерти. Может быть, поэтому они с такой болезненной отрадой тянутся к нашим матросам? И наши к ним?! Степан Степанович говорит, что они не пишут картин и музыки без обязательной изощренной вычурности и что мы со временем тоже создадим такую же китайскую музыку и живопись. И сделаем их обязательными...

Алексей поднял свою мексиканскую гитару и взял первый аккорд. Да, звук что-то не так тосклив, как хотелось бы, и от него не та печаль. Не тот горький слабый звук, что раздается за стенкой офицерских флигелей в Кронштадте или в домике на Васильевском острове, где снимешь комнату... Или в мазанке на Тамани. Может быть, и в Севастополе в морских казармах. Нет, не горькое глухое треньканье отчаявшейся души. Звук сочный, яркий и жестковатый.

...Подарил ты мне
золото колечко...

Начал как можно тише, желая петь про себя и для себя, но струны сами разыгрались и запели живо и горячо, как бы дергая его за пальцы, а в соседней каюте под цыганскую плясовую несколько раз топнул ногами кто-то из офицеров, чуть ли не сам Александр Сергеевич Мусин-Пушкин, показывая, что хотя он и старший офицер, а веселится. Да, это он от скуки хочет показать, что скучать не надо. Его не зовут иначе как Александр Сергеевич Пушкин. И этим развлекаются! Девать себя некуда... Кажется, только в Сибири и на Амуре, со временем, шинель и гитара приобретут новый смысл.

Алексей отложил гитару.

Вспомнилось лесное село. Обмерзлая кадушка, деревянный ковш, порог и кошма на двери. Крыльцо, обметенное веничком от свежего снега, метла на видном месте в сенях, жар избы, мужик стучит рукомойником. Солонка на столе, каравай и горячие щи. На стене охотничье ружье.

Распряженный конь, в курже, полудремлет за бревенчатой изгородью заднего двора, обмерзший колодец как в голубом жабо, белый от инея колодезный журавель, дети катают снеговую бабу. Распряженные розвальни с неразгруженными жердями и небо в высоких и холодных облаках, идущих как полосы далеких льдов в холодном море.

Алексей набросил плащ, взял под него гитару и вышел через двор храма на улицу.

Малые домики под толстыми слоями аккуратно выстриженной соломы. Сушится, вялится рыба на вешалах. Пахнет едко соленой рыбой. Это запах прибрежных селений Японии и еще Кореи. Есть тут много общего и с рыбацкими стойбищами на Амуре. Так же ветер подует – и пахнет гнилью с вешал, как где-нибудь в лимане Амура. Так же развешаны гроздья белой и красной рыбы. Чуть сеет дождь. Но там сейчас все во льдах, замерзшие моря и снега в голубом сиянии.

Алексей Николаевич отлично помнил розовые кедровые домики городка Николаевска, построенного на высоком берегу под тучными сопками вдоль Амура в одну улицу, и тамошний эллинг с полукруглой крышей. А у входа в лиман из Татарского пролива – как у ворот из одного моря в другое – мыс Лазарева – полуостров, с узким перешейком в редком лесу, который, как рука, протянулся от материкового берега к Сахалину и держит на самом краю свою причудливую сопку, как гигантский замок с башнями черного камня. Как это близко отсюда, но там теперь казармы и гиляцкие зимовья занесены сугробами по самые бревенчатые крыши. Летом желтая площадь мелкого лимана в вечном волнении. Как черные чернила, льются в лиман и долго не растворяются в его желтизне чистые воды таежных речек с гор. Собаки, с лысинами вокруг глаз, залают на идущую под берегом лодку, а потом смутятся и спрячутся, словно разглядят военные шинели. Засунут морды в нарытые за бревенчатыми юртами земляные норы, чтобы не заедала мошка, от которой приходится все время обивать лапами глаза. Мошка кусает все лето, собака теряет силы, зоркость, слабеет ее нюх, она живет подавленная, в ожидании суровой спасительной зимы, и всюду отступает... Высунется из норы, еще раз настороженно оглянется на пришельцев. Мусин-Пушкин сказал, что эти собаки как люди, потерявшие достоинство и не способные исполнять свой долг или сохранять честь из-за множества житейских неприятностей, гнетущих до того, что только хочется глаза спрятать в свою неглубокую нору.

Вот и богатый японский дом – моя чертежная.

В обширном дворе господина Ота большое дерево в почках, скоро зацветет.

– Ареса-сан... здравствуйте!.. – встречая Сибирцева и раскрывая зонтик над его головой, говорила Оюки-сан. – Ждем вас на обед!

Алексей положил ее служанке на протянутые руки клеенчатый плащ.

– Я принес гитару, Оюки-сан, и буду играть цыганские романсы.

– Ареса-сан! Вы – артисто! Я очень рубру! – Ее большие глаза откровенно радостны, как у счастливого ребенка.

Но она не ребенок, у нее большие и красивые руки и ноги, она высока, стройна, из-под желтой наколки черный ливень блестящих волос льется на плечи и на спину.

– Завидую! – сказала Оюки по-русски, показывая пальцем на глаз молодой женщины на портрете.

Чему бы ей завидовать? И откуда она знает это слово?

У всех европейцев над верхним веком есть складка, и это очень красиво. У нее нет такой складки. Поэтому Ареса-сан ее не любит, она не правится ему.

Алексей понял, догадался.

– Мне кажется наоборот, у японцев глаза красивей, а у европейцев, как у стариков, над глазами морщина. У японцев – как еще незрелый персик, аккуратно разрезанный надвое.

– Нету прекрасно! Нету мородой!

– Именно молодой! – ответил Сибирцев.

Как она беспокоится, еще не видев ни одной европейской женщины. Он иногда заставал ее любопытный взгляд на своем лице. Она пристально смотрела на глаза и губы, на щеки, словно хотела тронуть своими длинными пальцами. Все близко и оскорбительно недоступно.

Она прекрасно понимала всю суть его надменной доброты. Она желала бы дразнить его. В далеком загадочном мире западные люди приучаются с молодых лет ко множеству приятных им ласковых ухищрений женщин. Ее никто этому не обучал, не внушал, она не читала об этом, но понимала, что все так. Она чувствует себя бессильной. Пришел высокий, сухощавый Ота-сан и присел за столик, мельком взглянув на журнал.

– Гонконг? – спросил он.

В Гонконге Сайлес Берроуз и Джексон в черной, жесткой круглой шляпе... Свет в тропиках ярок, гнетущ, скалы и улицы, верно, белы, при таком солнце серый костюм иногда кажется черным. Откуда знает старик Ота-сан про Гонконг? Интересует их все.

Ота-сан сказал, что благодарит господина Ареса за обучение дочери западному языку.

Отношения Алексея с отцом Оюки-сан очень корректные.

– Как паритико? – спросил Ота по-русски.

«Чем не петербуржец! И чем не делец! Как политика!»

– Поритоко дзен дзен вакаримасэн[18]! – ответил Алеша.

Ота-сан благожелательно рассмеялся. Дочь подала ему чай и, отойдя, вытянулась во весь рост и, глядя на Алексея, поежилась, словно озябла.

– «Перед венцом забудь меня...» – запел Алексей и ответно взглянул в глубину глаз Оюки.

Пока он пел, она менялась в лице, ее щеки слабо рдели. Ей казалось, что душа ее падает в пропасть.

Алексей посмотрел на крупное лицо отца Оюки. Старик Ота, кажется, расчувствовался. Сквозь черный лед глаз более не светилась хищная сила. Алексею казалось, что и сам он готов поддаться сильным и грубым чувствам, что-то словно подталкивало его при виде исполненного боли и слабости, растерянного лица Оюки.

Циники судят по-своему! Могут заметить, мол, ваше юное создание едва владеет собой. Вы, миленький Ареса-сан, не знаете их. Посмотрите на ее отца. Та же натура. Ее темперамент мучает, а вы разводите с ней турусы на колесах... Вы, Сибирцев, как собака на сене, отбили красотку у князя Урусова. Да, да, – подтвердят из-за загородки в офицерском доме. Что же вы? Не притворяйтесь, вы и сам, поди, не бесчувственный!

Неужели вы, Алексей Николаевич, серьезно влюблены? Тогда ваша судьба ужасна. Превратите это, мой дорогой, в светский роман, в развлеченье, в пикантную шутку. Не увезете же ее в Россию? Или оставите душевную рану? Ведь у вас в Петербурге невеста... Неужели серьезно?

«Нет, – отвечал себе Алексей. – Нет, совсем не серьезно!»

– Прощайте, Оюки-сан! До свидания, мистер Ота!

– Так рано?

– Спасибо. Благодарю. Я и так засиделся.

– Напрасно...

– Нет, не напрасно. Я ухожу. Я буду еще играть вам потом.

Погода то и дело меняется... Дождя нет. Ветер. У торговца под деревянным навесом фонарь освещает ходовой товар – груды толстых черных палок. Это редька. Ее охотно раскупают за гроши хозяйки. Рядом живые рыбины в каменной кадушке. В соседней лавке мешки риса. Хэдские живут, кажется, довольно сытно. Старик Ота-сан сказал, что год нынче урожайный. После землетрясения и цунами ниспосланы также хорошие уловы рыбы. Высшие силы наказали, а теперь вознаграждают. «А коммерческие барыши?» – спросил Сибирцев. «Об этом еще рано говорить!»

Японки, даже самые прелестные, любят кушанья из редьки. И Оюки ест ее охотно, как голодный ребенок. Невольно заражаешься страстью к редьке. Отсюда легенда в Хэда, что Ареса-сан очень любит редьку.

– Шкаев! – говорит кто-то впотьмах. – Ступай на бак, к дежурному унтер-офицеру. Доложи: я велел десять горячих.

– Слушаю, ваше...

Не было ни кормы, ни бака, ни кают, ни кают-компании, но остались названия, порядки и привычки. Сохранились законы бака и кают-компании, кубриков и камбуза. Бака нет, а лупка есть.

Ночь наступала. Сейчас в лагере отхлещут по спине своего товарища, беззлобно, но сильно. Битый встанет, пойдет к фельдшеру. Тот вытрет спину спиртом или смажет.

Усатые унтер-офицеры охраняют порядки. Сами выходили из нижних чинов, а били их же. Это люди цепкие, умелые, грамотные, не чуждающиеся знаний. Сила надежная, как сталь. Унтера следили строго за каждым шагом матросов. Идут матросы на работу – ни на шаг нельзя отстать. Чуть что – по роже. Смотрят за людьми и юнкера, и офицеры. Чужая страна, чужой народ вокруг.

В кают-компании, в облаках табачного дыма, видна чья-то вскинутая над лампой рука.

– Что же теперь говорить о войне двенадцатого года! Что тут обсуждалось? Какая новость? Скорей всего, старые сведения, случайно дошедшие через американцев.

Алексей переоделся у себя в каюте и вышел пить чай.

С театра войны нет известий, достигающие отрывочные сведения скупы. Но у всех душа болит, все думают о войне и нередко безошибочно угадывают заранее то, что еще не известно никому.

«Malakhoff, Malakhoff, Malakhoff»[19] – в каждой английской газете.

В этот вечерний час все мыслями в Крыму, словно именно сейчас там происходит решающая битва.

Молодые люди с молоком матери впитали понятия о воинском долге и чести. В каждой семье мужчины из поколения в поколение служили в армии, гвардии и флоте, ходили в походы, участвовали в сухопутных и морских сражениях. Но у каждого свои понятия, свои претензии, счеты с выскочками, со штабными льстецами и карьеристами, с придворной камарильей. В дымном воздухе вдруг задрожит что-то зловещее, синее или красное, воодушевленное и облагороженное идеями гуманности, рыцарства, товарищества, испытанного не раз перед лицом смерти. В плаванье нет повседневных мелочных счетов и расчетов, нет барщины, оброка, приказчиков, нет чиновников малых и больших, понятие о родине и высшей власти чище и возвышенней.

– Паскевич? Меньшиков? Кто же командует?

При упоминании о светлейшем князе Паскевиче вскочил юнкер Урусов.

– Господа!..

Дядя его в бытность молодым офицером, выполняя срочное поручение государя, вошел без спроса к командующему, когда тот отдыхал. Паскевич запустил прямо в лицо ему сапог со шпорой...

– Где же теперь, господа, эти старые вельможи, эти самодуры? Им вверена жизнь сотен тысяч солдат и наша честь!

Все ждали, что теперь в России все начнет меняться. Под ударами дальнобойной артиллерии, под действиями паровых флотов! Но бьют не по графу Гейдену, не по князю Паскевичу и не по Меньшикову. Гибнут многие тысячи людей.

– Паскевич близок государю, господа, – сказал Лазарев.

– Что вы глупости говорите, юнкер! Аракчеева было велено выбрать почетным членом Академии художеств под тем предлогом, что он близок государю... Академики заявили, что кучер Ильюшка еще ближе к государю, чем Аракчеев... И отказали, – сказал старший офицер Мусин-Пушкин.

«Прав один из путешествовавших британцев: послушаешь разговоры в Петербурге – кажется, что вот-вот подымется всеобщее восстание. А все стоит по-прежнему? А ругают правительство и порядки все, даже сами члены правительства!»

...Поутру Можайский, перейдя рисовое поле, по которому на зиму посеяна пшеница, перекрестился и пустил свое новое устройство в небо. Бумажный змей сначала медленно подымался при слабом ветре. Захлопали его двойные плоскости, и четырехугольник с таким же крестом, как на Андреевском флаге, взвился в безбрежную высоту и пошел на фоне золотистой снежной Фудзи, а лейтенант побежал, держа в руке конец шнура, по отмелям и лагунам, окруженный толпой прыгающих и орущих ребятишек.

Американцы, когда он жил на «Поухаттане», подозревая в нем шпиона, выяснили, что в каюте гость их режет бумагу и клеит. Матрос, приставленный к нему, доложил, что лейтенант ладит бумажных змеев и пыхтит, как над важным делом, словно хочет пустить в атмосферу секретный доклад об американских машинах. Матрос был курносый, услужливый, с гордо поднятой головой.

– Зачем опять привезли столько бумаги и тушь? – спросил Александр Федорович Можайский, приходя после испытания в чертежную. – Неужели все-таки будем чертить салазки?

– Да, спусковое устройство, – ответил Сибирцев.

Разговор офицеров Татноскэ перевел Оюки...

– Зачем салазки? – спросила девушка. – Нет снега.

– Да, нет снега. Это будут большие салазки, – сказал Сибирцев. – Больше, чем корабль. Покатим на них к морю корабль, когда будет готов. По сути, обезьяний бизнес, напрасное дело, дипломатический реверанс нашего адмирала.

– Салазки уже начаты нашими матросами без всякого проекта, – сказал Можайский. – Унтера вымеряли и приступили к делу.

– Адмирал велит сделать по строящимся салазкам проект. Хочет дальше учить японцев, оставить им все документы, все чертежи до мелочей включительно, чтобы они могли изучать.

– Это есть его благодеяние! Распространение образования! Оставим о себе память как о благородных друзьях.

– Исполать! Потрудимся, раз так! Правда, Оюки-сан?..

– Да, да...

– Но сегодня мы едем на охоту, Сибирцев, – сказал Александр Федорович.

– Что такое?

– Да, приказ адмирала!

– Заманчиво! Кто позволил?

– Эгава-сама! Мне и вам от японцев приглашение!

– Но нам же не позволяется дальше чем за семь ри...

– Эгава позволяет куда угодно, и даже просит. Тут много кабанов. Сын его едет с нами, наблюдение обеспечено.

Пришел Мусин-Пушкин.

– Вам ехать на охоту, господа! Посмотрите, что у них за леса, как содержатся... Евфимий Васильевич разрешает на два дня отсрочить работу. А ваши летающие аппараты, Александр Федорович, еще никому не понадобятся целое столетие!

– Почему, Александр Сергеевич, так говорите? – холодея, спросил Можайский.

– Да потому, что вам еще нужно время, чтобы изобрести их, потом понадобятся средства, а вы не миллионер, – значит, нужно мецената искать. После, когда пойдет слух, что изобретение важное, то европейские жулики постараются выкрасть и выдать за свое. А наши жулики, столичные, объявят, что изобрели не вы! Вот тогда великое открытие свершится и наука восторжествует! Господа... с богом на охоту! Изучайте сосны и колючки!

– Да, работа не зверь, в лес не убежит, – согласился Сибирцев.

«Какая-то жалкая рыба взлетает, – думал с возмущением Можайский, – а человек не может... Не верю, когда вокруг нас океан воздуха!»

«Эка разговорился старший офицер! – подумал про себя Сибирцев, совершенно не понимая смысла сказанного Пушкиным. – Бывает что и его прорвет! Все мы тут больше молчим!»

«Ты, Алеша, воин, буси[20], – думала Оюки. – Тебе со мной скучно. Я очень несчастная, Алеша-сан. Ты уходишь и оставляешь меня одну...»

Сибирцев зашел домой, достал дневник и записал: «Сегодня идем с А. Ф. на охоту с японцами, куда они поведут, обещают, что за гору Дарума, на которую мы часто любовались с делянки, где рубили лес. Капитан сказал, что идти надо обязательно. На днях Степан Степанович говорил со мной про Зибольда, что американцы не взяли его в экспедицию под тем предлогом, что Зибольд русский шпион. Капитан сказал, что, может быть, так и есть на самом деле».

Не знаю, писать дальше или нет? Впрочем, все наши дневники со временем, если вернемся благополучно в Россию, приказано будет сжечь. Однако кое-что надо записывать, хотя бы для того, чтобы запомнить...

Глава 6

КАК ВСЕ НАЧИНАЛОСЬ

Чуть свет, перед тем как начинали бить в храмовый колокол, Таракити поднимался с татами, где мать стелила ему на ночь. С вечера он мылся во дворе, намазываясь черной мыльной мазью. Мать подавала старый нижний халатик. Завтракали редькой с рисом. Пили чай. Иногда отец что-нибудь спрашивал про работу. Утром мало говорили. Особенности западного судостроения обсуждались обычно перед сном.

Таракити надевал рабочее платье, брал инструменты и отправлялся на работу, прихватив ящичек с холодным обедом. Иногда мать приносила на стапель горячий рис и что-нибудь вкусное: свежую рыбу или ракушки.

Утро еще только наступало. Из лагеря доносились крики унтеров, потом дружные голоса сотен матросских глоток отвечали на приветствие капитана или старшего офицера. Потом слышалась молитва. Когда играли трубы оркестра, рабочие из строевой команды выходили под музыку из ворот.

На улице Таракити встретил старшего плотника Кикути. Десятилетний Кикосабуро, неся мешок, шел за отцом. Оба ответили поклонами на почтительный поклон Таракити, и все вместе стали подниматься по вытоптанной тропе в гору, за которой на берегу строилась шхуна.

Приходя на площадку, все японские рабочие кланялись друг другу. Матросам не кланялись, те просили зря себя не утруждать. Матросы лишь кивали головой знакомым и улыбались. Так же здоровались с ними японцы. Множество поклонов приходилось отвешивать наблюдавшим за работой своим чиновникам.

Просто глазам не верится, когда посмотришь на постройку западного корабля! Как он быстро растет!

...Однажды, еще до Нового года, в дом старого плотника Ичиро пришел десятский и сказал, что Таракити назначен на казенную работу. Пришлось услышать много необыкновенного. В деревню идут иностранцы. Начинается западное судостроение. Правительство приказывает обучаться.

– А кто будет платить за работу? – оттягивая пальцем красное больное веко, спросил Ичиро.

Таракити сидел как пришибленный. Очень неловко за отца, он невежливо отзывался на призыв правительства. Таракити готов взяться за исполнение приказаний с горячностью и старанием от всей души.

Десятский сказал, что заплатит правительство. Два деревенских туза, Ота-сан и Ябадоо-сан, назначены в помощь иностранцам уполномоченными судостроения, будут заготавливать материалы и распоряжаться рабочими. Обоим приказано надеть самурайские кафтаны. Это что-то значит! Это не просто! О! В деревне теперь появились свои дворяне! Рыбакам приказано ловить рыбу для пропитания. В доме Ябадоо открывается канцелярия бакуфу. Придет представитель высшего правительства и будет заниматься. Вскоре в деревню Хэда вошли морские войска иностранцев. Появилось множество своих чиновников. Выбрали место для постройки корабля. Из соседних деревень пригнали в Хэда плотников. Как всегда при этом, много кричали и шумели. Составлялись артели и выбирались старосты. Рыбаки не успевали ловить на всех рыбу, у них отбирался теперь для правительства весь улов. Если ленились и не старались, то на пропитание самим ничего не оставалось.

...К обеду халатик плотника был в темных потеках пота. Таракити вытирал лицо обеими руками.

Что это? Делаю, но точно не знаю, что получится. Может показаться, что вещь довольно простая. Согласно лекалам, одна из ее продольных поверхностей постепенно понижается, не одинаково сужая две боковых поверхности, а это требует большой аккуратности. На конце предмета должен быть выступ. По-русски «зуб». В переводе оказывается то же, что по-японски. Сегодня матросы остановились, смотрели. Глухарев удивился, можно было понять, мол, терпение нужно, чтобы целый день просидеть, зажав кусок дерева ногами. Матрос Васька Букреев, наклонившись, потрогал икры и ляжки японца. Таракити взглянул испуганно. Когда матросы ушли, опять серьезно стал строгать рубанком на себя, а не от себя, как русские.

Кокоро-сан с Глухаревым у стапеля в дощатой будке занимались чертежами, когда Таракити принес готовую работу. Глухарев ничего не сказал, кивнул головой, а Кокоро-сан показал глазами, куда положить поделку.

Таракити замечал, что западные люди проще обращаются друг к другу, не как японцы. Не существует таких строгих правил, которые надо соблюдать. У нас нельзя обратиться к старшему чиновнику и он не может говорить с простым человеком. С высшим вообще нам запрещено разговаривать. Эти мысли появились после того, как однажды около Таракити остановился капитан. Смотрел и говорил через переводчиков. Капитан-сэнсе, так его называли японцы по должности.

– Если, господа, хотите работать как следует и распоряжаться, оставьте ваши глупые церемонии, – заговорил сэнсе, – и не задерживайте дела. Ваши люди не могут от вас добиться ответа, из-за этого постоянно все стоит.

– Как же быть? – спросил Уэкава.

– Да так и быть. Я обращаюсь к хорошему мастеру-матросу, а он ко мне. И унтер-офицер тоже, если ему надо, идет ко мне, а не разыскивает по всем храмам своего лейтенанта, чтобы тот шел сюда и спросил у меня. Возьмите себе это за правило, если хотите, чтобы дело шло.

Таракити понял. А у нас обо всем надо спросить старосту пли младшего чиновника и ждать, когда он спросит старшего. А тот – своего старшего. И тот – высшего. Потом – обратно. У иностранцев так же. В случае необходимости матрос обращается к унтер-офицеру, тот, если не решит, идет к офицеру. Но сэнсе правильно сказал, бывает, что матрос разговаривает с офицером и даже с капитаном. Капитан постоянно обращается прямо к матросу. Сам адмирал также. Чтобы не задерживать дела. У нас так невозможно, подумал Таракити. У нас лупят, и виноватый сразу запоминает, с кем можно говорить, а с кем нельзя.

Таракити старался работать молча, не ссорился и не кричал, как другие, обсуждавшие все дела артелью и громко. Вдруг старший плотник Кикути сказал, что утром следующего дня Таракити должен явиться в канцелярию бакуфу.

Яркое солнце взошло. В углу темной комнаты у столика сидит над какими-то бумагами или копиями чертежей кто-то очень небольшой, тщедушный и невзрачный, как карлик или горбатый. Приглядевшись, Таракити разобрал, что это свирепый и грозный Ябадоо – глава рыбаков и уполномоченный судостроения. Наверное, оттого, что в новой должности и занимается в государственной канцелярии, он так присмирел. В знак преданности бакуфу сжался и сгорбился, как в вечном поклоне. Важности его как не бывало. Таракити много раз поклонился, стоя у двери на коленях, и пытался обратить на себя внимание.

Таракити бывал тут прежде. Но с тех пор помещение очень изменилось, откуда-то привезена богатая мебель – столики и шкафчики. Пол прекрасно выстлан цветными циновками. Поставлены вазы. На стенах повешены украшения. На видном месте белое кекейдзику[21] из шелка с чьей-то росписью черными элегантными иероглифами. Кто-то из знаменитых вельмож расписался. Одна лишь подпись выставлена его подчиненными как прекрасная картина. Очень красиво, и важно, и вежливо, заслуживает подражания. Комнатам старого дома придан вид государственного значения. Во второй комнате тоже очень чистый пол в циновках. Комната эта пустая, но красивая. Она отделяет дальнюю, третью комнату, где, как богатство в храме, в отдалении от всех и на почтительном возвышении восседает сам представитель бакуфу, молодой, ловкий, и верткий Уэкава-сама. Дальше нет комнат, а то сидел бы, наверно, в пятой или шестой.

Быстро вышел сам Уэкава. Вскоре Таракити стоял перед ним у чертежного столика и показывал свою записную тетрадь. В ней вычерчены все части, которые Таракити приходилось делать за эти дни.

«Хорошие чертежи и рисунки!» – сказал Уэкава. По его знаку Таракити перевернул страничку. «Где так чертить научился?»

Ябадоо тут же, сбоку, тоже просматривает записки и рисунки. Уэкава спросил про две деревянные части судна, как называются, как делаются и зачем.

Вошли чиновники. Уэкава в ответ на их приветствия поздоровался. Ябадоо сказал, составляется новая артель, в нее войдут свои здешние и чужие, из соседних деревень. Хэйбей будет в этой артели.

«Это хорошо!» – обрадовался Таракити.

Тут же было сказано, что Таракити должен наблюдать за плотниками очень строго.

Значит, он будет старшим?

На площадке собралась толпа приезжих. Работы еще не задали. Все громко кричали, обсуждая, как лучше работать. Пришел Ябадоо-сан и заговорил очень тихо. Сразу все дисциплинированно смолкли. Составляются две артели: из плотников, пришедших из города Нумадзу и из деревни Матсусаки. Еще одна артель смешанная – из здешних плотников и из приезжих из деревни Миасима. Ябадоо объявил, что ее артельным назначается Таракити. Тут молодой плотник прекратил работу, подошел и кланялся. Появился казенный художник. Яркой несмывающейся и нелиняющей краской па спине халатика Таракити он жирно написал иероглифом и азбукой «Является старшиной артели плотников». И поставил номер артели. Придумали романтическое название.

Кикути стоял тут же и, сняв шляпу, покарябал лысину. Он тоже доволен. Артель Кикути первая, – значит, главная. Таракити когда-то ходил вместе с Кикути на работу к купцам. Смолоду Кикути работал в артели у Ичиро – отца Таракити, поэтому поддержка и благодарность взаимны. На вопрос Ябадоо, кто лучше работает, Кикути назвал имя Таракити, сына Ичиро.

...Таракити приглядывался, что происходит на плазе. Там что-то очень важное возводилось. Даже в те дни кое-что уже было понятно. Это очень удивительное сооружение. Мелом на черном лакированном поле, как на поверхности гигантской шкатулки, будут проведены все линии корабля. Лакировщики очень удивились, когда им предложили покрыть драгоценным лаком пол в обширном помещении. Присланы были не для изображения сказочной птицы Хоо, или хризантем, или цветов розовой вишни. Создается что-то неизмеримо более прекрасное для сердца плотника, чем изображение красавиц на горбатом мостике под многоцветными зонтами. Тут будет находиться секрет постройки западного корабля. «Учитесь читать чертежи!» – объявил Кокоро-сан. Плотникам будет позволено прийти и посмотреть. Надо уметь найти на чертеже, что и для чего! Таракити тогда подумал: «Нет, это невозможно!»

– Братишка! – похлопал его по плечу здоровенный матрос Маслов, недавно произведенный в унтера. – Что призадумался?

Пока Таракити любовался, матросы что-то срисовали. День был очень хороший. Дождя нет...

...Таракити видел, как несколько рослых матросов в белых, наверно в нижних, рубашках выкладывали из деревянных частей, сделанных японцами по рисункам и лекалам, очень длинный брус, осторожно вгоняя зубья в пазы. При этом велели присутствовать плотникам.

«Так это киль! Киль!» – возликовал Таракити. Киль он видел на рисунке и на разбивном плазе.

Таракити почувствовал, что он кое-что уже начинает понимать, что это все не чуждая ему книга без словаря, что-то уже есть знакомое в этом новом и таинственном учении.

Матросы подозвали Таракити и просили подогнать зуб к пазу. Он велел Хэйбею помочь и сам работал.

Пришли капитан и Колокольцов. Матросы стали вгонять болты и деревянные гвозди, соединяя части киля в одно большое, очень тяжелое сооружение. Это основа корабля, так объяснили японцам. Но объясняли редко и мало. Сами должны смотреть.

Непрерывно узнаешь что-то новое и ни о чем, кроме дела, не думаешь, время очень ценное. Русские офицеры много не говорят, они почти не знают по-японски, но учатся, с ними разговор происходит чертежами, и все вполне понятным становится. Иногда вдруг переводчик точно переведет какое-то требование Колокольцова.

Землю, которую сняли матросы, когда срубали отрог горы, возили на тачках, утрамбовали катками и «бабами». Теперь край площадки у моря – обрыв к воде – укрепляется. Японцы-каменщики из княжеского города Нумадзу выкладывают там стену из неровпых плит коричневого гранита и красиво украшают ее цветной промазкой. Как розовые шнуры заложены между камней. Так делаются высокие фундаменты крепостей и княжеских замков. Это не хуже, чем во дворцах священного императорского города Киото. На рисунках приходилось также видеть, как в Осака оба берега реки, впадающей в залив, красиво укреплены и на каждом построено по башне из такого же камня.

В конце дня плотники из разных артелей, старшие и младшие, приходили и сдавали тяжелые деревянные части. Матросы и японцы собирались при этом, слышались смех, разговоры, все закуривали, некоторые в толпе менялись потихоньку хорошими вещичками.

Чиновники ничего не могли поделать, они стояли недовольные, с саблями, с бумагой и с кистями для письма, и не смели разогнать это дружественное сборище. Да, они погрустнели, как обиженные. Тем более что рабочий день кончался. Вот-вот заиграет горн, и матросы начнут строиться. А там ударит барабан, и все зашагают. Но горн сегодня почему-то не играл и не играл. Это упущение. Кого винить? Как удастся это объяснить, составляя рапорт? Но почему русские не запевают? Это безобразие. Полиция любит, когда поют хором, красиво, и этим все заняты. Вообще, когда все вместе что-то делают, а не порознь, следить легче, проще и приятнее, красиво и больше порядка.

С утра другого дня рослые матросы с размаху, страшно сильно и ловко вгоняли железные скобы в деревянные блоки, стоявшие на стапеле, скрепляли их по два, а потом, кажется, соединяли двойки между собой. Так на деревянном настиле выросли две стены из блоков.

Капитан шагал по стапелю, был чем-то недоволен, спорил с Колокольцовым. Вызвали команду моряков и одну стену немного подвинули. Лесовский и Колокольцов ушли, что-то обсуждая, а за ними, еще горячее доказывая друг другу, ушли молоденькие юнкера, которых сегодня капитан собирал у стапеля.

Аввакумов, с прокуренными усами во все лицо, объяснял японцам, что каждая скрепка блоков называется кильблок и что завтра на кильблоке будет устанавливаться киль – основа будущего корабля.

К стапелю подкатили лебедку. Трос продет в ее блоки и шкивы. Японцы собрались смотреть. Сразу запоминали новые названия. Опять пришел моряк с рыжими прокуренными усами во все лицо и другой, короткий, тоже с усами, темными от табака. Плотники потеснились, пропуская мастеров. Лебедка подняла киль и поставила на стапель. Матросы помогали руками.

До этого русские очень долго возились со своим килем, плотники еще и еще отделывали поверхность частей, а также зубья и пазы. Киль получился непростой. Три киля соединены вместе по всей длине. Некоторые части киля из металла. Заказали делать кузнецам в городе Нумадзу за большие деньги. Но пока металлические изделия еще не потребовались. Матросы делали киль с любовью, словно это княжеский дом или чертог шогуна, и, наверно, со страхом. Колокольцов много раз измерял все его части. Это киль очень хороший, из наборного дерева, составной. Кажется, после этого – Таракити нетвердо помнил – Колокольцов взял много людей и ушел в Симода за американскими продуктами, а также воевать с Францией. Скоро вернулся, опять все проверял.

Из Симода приехал адмирал. «Здрав желаем!» – кричали во всех концах площадки отряды матросов. По этим крикам известно, где сейчас адмирал и куда идет.

На стапеле побывал Кавадзи, вельможа из столицы Эдо, один из самых высших чинов правительства бакуфу. Чтобы охранять Кавадзи, прибыло еще много чиновников. Но кто привык работать с наблюдателями, обращает внимание только на дело, и шпионы ему не мешают, с ними вполне спокойно.

Лекала шпангоутов лежали долго во дворе дома Ота, где была чертежная. Теперь их привезли на площадку. Эти лекала все рассматривали с любопытством. Все лекала оказались совершенно разными. Значит, все шпангоуты будут разными, о каждом шпангоуте придется думать отдельно.

Колокольцов стал заниматься с плотниками, объясняя, почему выделка шпангоутов трудна.

Молодой плотник Хэйбей из деревни Миасима очень хороший товарищ. Знает много смешных историй. Сам сочиняет песни. Работает хорошо, не торопится. Худой, с горбатым, длинным носом, высоким лбом. Когда услыхал, что дело дошло до шпангоутов, то у него лицо вытянулось, как будто хочет расхохотаться. Но на самом деле он только удивился. И недоумевает.

У Хэйбея волосы торчат клоками, а брови всползли от переносицы вверх, поэтому кажется, он всегда изумлен, бегает по сторонам глазами, заметит что-нибудь смешное, и сочинит песенку. Очень смешно передразнивает русских.

Теперь работа идет быстро. Трудится семь артелей. Назначено семь старшин. Скоро будет заложен второй стапель.

...Таракити шел домой через гору с Кикути и его сынком Кикосабуро. Сняв шляпу и проведя рукой по лысине, пожилой плотник сказал, что сегодня услыхал от Ябадоо. Артельным старостам даны будут фамилии. Не будут зваться по именам, как все рабочие. Обычно простолюдины живут без фамилий. Фамилии разрешались только знатным и состоятельным.

«Где же мы возьмем фамилии?– подумал Таракити растерянно. – Может быть, вспомнить название наших домов? У нас с отцом дом называется Верхнее поле. Это может быть хорошая фамилия. Мне нравится!»

– Говорят, что кто будет хорошо работать, тому фамилия будет оставлена.

«Очень заманчиво, – радовался Таракити. – Это не только награда. Хотя нельзя надеяться». Таракити кое-что решил узнать.

– Так решено поступить, – пояснял он отцу, – чтобы плотники могли по делу разговаривать на стройке с чиновниками, не унижая их.

– А потом фамилии у вас обязательно отберут, – мрачно пробурчал Ичиро, обиженный за сына. Чиновники подходят к нему советоваться, а считают это унижением?

Стояла холодная погода, когда приехал Эгава-сама. После уроков Кокоро-сан плотники, простившись, вышли из храма Хосенди и через двор прошли в ворота. Их догнал один из важных пожилых чиновников, прибывших в тот день с дайканом. Он схватил одного из артельных плотников за волосы и низко согнул его несколько раз, показывая, как надо Эгава-дайкану кланяться.

– Вот так! Вот так!

Потом ударил несколько раз по лицу. Затем взял Таракити за ворот, поставил на колени и ударил лбом о землю.

– А что надо сказать в ответ?

– Спасибо!

Все поблагодарили учителя.

Очень обидно. Не били, но все лицо в грязи. Консервативная партия напоминает о верности! Вот так! Артельные размечтались, что возьмут фамилии: Исихора, Цуцуми, Сузуки, Саяма. А тот, которого учили, схватив за волосы, и били по морде, хотел стать Ватанабэ. Кикути желал взять фамилию Оаке, очень просто, так исстари дом семьи называется.

Фамилия Уэда вдохновляла Таракити. Хотя дом стоял на берегу бухты, но рисовое поле семьи находилось в верхней части долины. Отсюда название Уэда – Верхнее поле. Новая фамилия напоминала не только про поле на горе, она звучала символически и пророчески. Таракити решил, что надо еще стараться. При этом невольно интересовался политикой. Один беглый монах, беседуя, намекает, что в Японии возможны перемены! Зачем же?

С утра установилась хорошая погода. Все слыхали, как в храме Хосенди опять гремит оркестр. Там второй день вир, веселье и танцы. Молодые плотники залезали на гору на высокое дерево и смотрели. Рассказали, что во дворе храма что-то прыгает, кто-то пляшет. С бубнами в руках, прыгает, похож на огрызок черной редьки. Русские и японцы в богатых одеждах. Там князь Мидзуно, который вчера утром был на стапеле и похвалил постройку шхуны. Приехал, чтобы пощупать киль.

На другой день шел дождь. Из леса вернулся с охоты сын дайкана Эгава. Его люди привезли кабана. Все вымокли. Хэйбей, бегая по сторонам глазами, тихо сказал, что сегодня опять придет монах.

– Надо отнести ему бенто[22] с обедом, – ответил Таракити, – мы с тобой обойдемся одним обедом.

– Ясно... ясно... понял...

Хэйбей жил у дяди-рыбака. Дядя и тетя заботятся о нем. Тетя готовит обед из рыбы, краденной дядей из собственного улова.

Звали с собой Кикути. Но пожилого человека не занимают тайные ученья, – надо кормить семью. Кикути уже за сорок. В деревне считается стариком. Он лысоват. Очень любит сынка, думает о нем больше, чем о политике. Оаке, как называл себя теперь Кикути, еще до утверждения, полагал, что в Японии никаких перемен не будет. У японцев всегда все будет по-старому. Нужны не ниспровержения, а развитие, да надо растить крепких молодых японцев.

Эгава ходил по стапелю, все записывал и проверял. Потом стоял и смотрел, как работают плотники, и думал. Такой он сумрачный!

Вчера вечером офицеры заходили к Эгава с переводчиком. Сюрюкети-сан – родственник русского императора, имеет доступ к любому из чиновников, в любое время вдруг является с товарищами. Ему разрешено.

Сюрюкети-сан рассказывал анекдот. Эгава выслушал и спросил, правильно ли понял содержание. Оказалось, вполне правильно. Смысл тоже понял верно. Про англичанина в России, как ему трудно приходилось из-за непривычки. Все русские выслушали и засмеялись. Эгава понял, но ничего смешного не находил. Напротив, очень трагично: люди не понимают друг друга.

В таком случае Эгава мог бы рассказать другой анекдот, еще смешней. Получено распоряжение высшего правительства: учиться у иностранцев, воспользоваться их присутствием, установить хорошие отношения. Но тут же из другого ведомства, также высшего и правительственного, велено строго наказывать за связь с иностранцами. Если рассказать иностранцам, станут ли смеяться? Или скажут: это очень трагично. Надо быть очень опытным потомственным чиновником в седьмом поколении, при строгом правительстве, чтобы умело выполнить оба распоряжения! Это смешно? Эгава в душе смешно и только немного печально.

Глава 7

НИЩИЙ МОНАХ ПОД ДЫРЯВЫМ ЗОНТИКОМ

Шел дождь, когда оба плотника свернули с тропы и, сложив соломенные зонтики, стали продираться сквозь чащу, вверх по склону горы.

Монах ждал в условленном месте, у скалы, обросшей колючими вьюнками, плети которых мокры и упруги, но на вид вялые и слабые. Монах сидел под дырявым зонтиком. Конечно, голоден, ему негде приютиться. Где же он был эти дни? Сгорбился от тяжких забот и одиночества!

Широкое лицо монаха оживилось, острый взгляд узких глаз повеселел, – видно, рад, что сейчас получит чашку риса. Значит, не унывает; может быть, большой забавник! Сейчас видно, что молод, сорока еще нет; мужчина в силе. Совсем стал не похож лицом на нищего. Но ведь бывают весельчаки нищие! Ходят компаниями по дорогам, устраивают попойки и драки. Может быть, и этот гуляка и краснобай. Но послушаем! Иначе интересных новостей не узнаешь.

После взаимных поклонов Хэйбей поставил перед скитальцем ящичек с холодным обедом – бенто. Монах взял палочки и стал быстро забрасывать еду в рот. Плотники сидели молча. Монах не все съел. Он как бы стал прислушиваться; но, может быть, какие-то мысли не давали ему покоя.

В лесу послышались шаги. Монах не обернулся, хотя лицо его выразило смятение, но на нем быстро восстановилось спокойствие, оно стало опять плоским и жестким, он овладел собой и, казалось, сжался, словно уменьшился в размерах. Явно это человек с несколькими лицами.

Сердце Таракити обмерло, он увидел, что наверху, совсем рядом, люди. Но, слава богу, это не японцы, а два усатых эбису с ружьями, оба в непромокаемых плащах из клеенки и в сапогах. Посмотрели на тайное собрание японцев и удалились. Один из эбису – очень высокий – Можайский. Другой – Ареса-сан.

Эбису ничего не сказали, прошли, и с ними два морских солдата, тоже в плащах. Японцев не было.

– Ишь ты, – сказал один из морских воинов.

– Чертова перешница! – добавил другой, оглядев монаха.

Монах и плотники с быстротой молнии ринулись под скалы и залегли ничком. Ясно, за эбису должны идти шпионы, в отдалении, создавая видимость свободы передвижения, предоставленной Путятину и его подданным. Но не совсем так. Спокойно прошел с оружьем для охоты японец, видимо проводник эбису, приставленный к ним, но отставший, может быть. А через несколько минут появились еще двое, явные шпионы, оба невзрачные, маленькие люди, шли мелкими шажками, сгибаясь, виновато, словно стыдясь даже деревьев. Идут вдвоем, чтобы следить не только за эбису, но и друг за другом.

Трое лежали не шевелясь и не дыша. Шаги стихли. Еще долго ждали; кроме стука птиц в лесу ничего не слышалось.

Монах, как видно, опытен, сказал уверенно, что уже бояться нечего. Поднялся, отряхнув одежду от мокрых желтых листьев, и опять раскрыл зонтик.

Опять перед плотниками сидел настоящий монах, как сошедший с рисунка из старой книги. Но времена меняются, и благочестивая внешность может быть обманчива. Известно, что на дорогах собираются шайки нищих монахов, напиваются и устраивают дебоши в дешевых гостиницах. При этом что-нибудь проповедуют.

– Очень много законов накопилось и много правил наших великих нравственных учителей, в которые верим, но невозможно все запомнить и никто не может выполнить. Поэтому царит беззаконие и безнравственность, а сильные люди делают что хотят, нарушая все законы и все заповеди и даже смеются над ними. Поэтому новое ученье рождается!

«Какое же это ученье?» – хотелось бы спросить. А ловко нырнул в чащу, заметив опасность!

– Это знакомые? – взглянув вслед ушедшим, спросил монах.

– Да, – ответил Хэйбей.

– О-о! – многозначительно протянул скиталец, как бы выражая, что подобное знакомство для него недосягаемо; восхищен и завидует.

Монах еще раз заглянул в бенто. Быстро доел рыбу. С испуга не лишился аппетита. В ящичке еще оставались продолговатые катыши из риса.

Таракити пришел сюда без особенной охоты. Изучение западного судостроения занимало его несравненно больше, чем проповеди бродячего монаха. Но не хотелось отпускать сюда Хэйбея одного. Да, кстати, надо все же послушать! Отец как-то сказал, что и темные личности иногда высказывают верные мысли.

– Хорошие шпионы не стыдятся своего дела! Мелким шпионам поручаются мелкие дела, например все время досаждать кому-нибудь, чтобы тот все время чувствовал, что за ним подозревается вина. Это обычно применяется к тем, кто не виноват ни в чем, кто любит бакуфу и патриот, но кому надо насолить и кого еще нельзя убить сразу, как бы по ошибке.

Таракити мороз подирал по коже от таких разговоров.

Лицо монаха стало сытым и самодовольным. Оно даже пополнело. Провожая на работу, тетя кладет Хэйбею в ящичек вкусные кусочки!

Монах поднял руку и приоткрыл рот. Парни смотрели и ждали. Монах печально повесил голову. Скука и тоска явились в его глазах. Потом он глянул исподлобья. Неужели на крайней грани отчаяния?.. Боится преследования? Или возмездия?

– Но почему же... – вдруг с яростью воскликнул монах, как бы перебивая сам себя. Лицо его выразило притворное вдохновение, и он заговорил как бы в упоении. – Почему же мы верили, что залог благоденствия в том, что мы навечно отгорожены от лживого, отвратительного христианского мира? Нас учили, что мы за это должны от всего отказаться и подчиняться бакуфу, лучше которого нет ничего на свете. Но вот наступает время, когда в совершенное, исключительное, идеальное в своей стране никто не верит и непреложные истины и законы становятся смешны. Не так ли? Как это вдруг произошло? Разве японцы прозрели? Мы были до сих пор слепы или нет? Не заблуждаются ли те, кто теперь отвергает все, во что мы верили?

«Может быть, он христианство проповедует? – подумал Таракити, и на его голове волосы встали дыбом. – Но с нами у него ничего не получится».

Хэйбей, как певец и сочинитель, конечно, слушал с удовольствием, ловил каждое слово, казалось готов влезть монаху в глаза. Видно, восторгается слогом, красноречием и образованностью монаха и как тот смело метался мыслью во все углы. Что-то доказав, сразу же бесстрашно заявлял совершенно противоположное, опровергая все, что сам только что утверждал. Не накурился ли он до одури какого-нибудь контрабандного зелья? Наверно, никогда нельзя уличить и посадить такого в клетку. Очень опытный оратор. Но как мог благородный и образованный человек впасть в такую нищету и в ничтожество?

Хэйбей почти поколебался в душе, он как у края пропасти. Если готов признаться себе, что подчиняюсь, покорен, кажется теряюсь и не в силах сопротивляться, то монах сделает со мной все, что захочет! Очень опасны образованные ораторы!

– Где же правда? Сохранять изоляцию и уничтожать иностранцев? В этом? Или же отважно отбросить и растоптать старые законы, если они устарели? Или это ошибочно, кощунственно? Мы, несущие верно и покорно тяготы ради счастья своего народа на чистой земле, верили в истины и не щадили себя... Отчужденность Японии привела нас к счастью и к несчастью. Японцы стали едины, но зазнались и ослабли, в то время как весь мир двигался вперед. Теперь предстоит испытывать стыд и позор! Отставшие, мы выглядим варварами. Но все переменится! – вдруг осмелел монах. – Когда-то в Японию свободно приходили купцы из разных стран Европы. С купцами на кораблях прибывали христианские священники. Японцам разрешалось принимать их веру и плавать в другие страны.

Монах смотрит Таракити в лицо. Невежливо не поддакивать? Монах хочет, чтобы Таракити похвалил врагов Японии? В этом случае кивнуть головой? Этот же поклон может означать, что слушатель не подчеркивает отрицательного мнения.

Монах стал рассказывать, как японцы жили вместе с португальцами и испанцами, какие красивые португальские одежды, как носились кружевные жабо и камзолы, башмаки с пряжками. И длинные волосы! У них золотые кресты на шее! Потом всех испанцев и португальцев сожгли! Западные учения признаны ложными! Сожгли всех христиан, сдирали с живых кожу. Японцев, принявших христианство, бросали вместе с их семьями в жерла вулканов... Монах умолк и заморгал глазами.

– А мне приходилось скрываться, – как бы очнувшись от сна, молвил он. – У меня нечаянно умерла беременная любовница... – «Как это случилось?» – Таракити опять обмер от ужаса. – Скажи, а у тебя есть русские друзья? – быстро спросил его монах.

– Друзей нет. Знакомые есть, – с гордостью ответил Таракити.

– Придите оба завтра вечером в храм у верхнего рисового поля. Я буду ждать. Не бойтесь...

Монах достал из ящичка оставшиеся катышки риса, завернул их в бумажный носовой платок, спрятал в рукаве халата.

– Хотел бы стать богатым человеком? – вдруг спросил он.

– Да, – ответил Таракити.

– А ты?

– И я, конечно.

– Придите завтра вечером в шинтоистский храм...

– Ну, что ты думаешь, как быть? – спросил Таракити у товарища, когда бродяга исчез.

Плотники возвратились на площадку, где строилось судно. Уже поздно. Но не все эбису ушли в лагерь. Несколько перепачканных матросов и два японца вышли из кузницы. Там кирпичная печка прогорела и развалилась, они оставались после отбоя, заканчивали перекладку. Провозились и еще не все доделали.

Несколько часовых и полицейских в своих кимоно, как яркие цветы в кустах, оставались у площадки после окончания работы.

Под берегом стояла широкая лодка. Матросы столкнули ее.

– Никитка, – позвал Петр Сизов, – иди!

Петруху, который теперь кузнечит, все японцы знают. Хотя не считается мастером, а работает хорошо. Очень заметный воин.

Прежде, если матросы звали японцев ехать с собой в лодке, те, ударяя себя ладонью по шее, показывали, что им за это отрубят голову. Или молчали, делая вид, что ничего не понимают, в лодку не садились и норовили поскорей уйти. Сейчас двое метеке[23] и переводчик Иосида наблюдали сверху. На глазах у них Таракити и Хэйбей сбежали с обрыва и залезли в лодку вместе с матросами. Метеке, наверно, завидно глядеть, как в отошедшей в сумерки западной шлюпке замелькали огоньки: в лодке все дружески закурили. Теперь такие случаи часты, их уже не запрещают, о них невозможно докладывать, не хватает бумаги. Самих метеке выгонят, если будут только этим заниматься.

«Метеке тоже люди, и люди хорошие, – подумал Таракити. – Они мне плохого ничего не сделали». Втайне он гордился, что его охраняют. Хорошо также, что сегодня все обошлось!

– Где же вы пропадали так долго! Если бы вы знали, что пропустили! – говорил Николай Шиллинг, выходя из своей каюты и встречая возвращавшихся с охоты товарищей. – Утки? Такое множество?

– Как видите, барон, – отвечал Можайский.

– Прекрасно! – ответил Шиллинг.

Все стали рассматривать разложенную на лавке дичь.

– А теперь вы рассказывайте, господа, – сказал Сибирцев, садясь за чай. – Что у вас?

– Что же мы пропустили? – спросил Можайский.

– Сегодня уехал гостивший у нас феодальный вельможа...

– Как только вы ушли на охоту, – заговорил Зеленой, – прискакал самурай с известием, что едет князь!

– Адмирал назначил барона главным распорядителем! – пояснил поручик Петр Елкин.

– Был составлен церемониал?

– Князь Мидзуно из соседнего города Нумадзу, – сказал барон.

– Феодал, со всей семьей и свитой! – подхватил Елкин.

– Князь! О-о! Соодеска! Ээ... ээ... Хи-хи... – с изумленно-испуганным лицом молвил Можайский, подражая японским чиновникам.

– Позвольте. Вы не говорите главного... – воскликнул юнкер Корнилов. – Князь приехал с дочерью!

– Прелестная японочка! – отрываясь от чтения и откладывая книгу, которую он было уже взял, молвил старший офицер Мусин-Пушкин.

– А какие туалеты! Шелка толщины сукна!

– Как вы узнали, юнкер?

– Каков же сам феодальный владыка? – спросил Сибирцев. – О нем говорили, кажется, что характерный красавец даймио.

Мусин-Пушкин отошел к свече и сел за книгу.

– Мы жалели, что вас не было, Александр Федорович, – сказал Шиллинг.

– Мы в горах слыхали, что как будто музыка играла. Очень, очень жаль... К тому же княжна молодая! В самом деле князь хорош?

– Мало сказать – хорош! Мы с толку сбились, не зная, как встретить получше, чем занять, что играть. Решили концерт начать Бетховеном.

Сидевшие у стола или стоявшие у стен офицеры и юнкера глядели на пивших чай охотников затаив дыхание. Рассказ Шиллинга подходил к решающему событию.

– Пропустили такой случай! – с укоризной сказал Сибирцев, посмотрев на Александра Федоровича.

– Прибыли головные самураи. За ними шествие. Свита в парадных одеждах, значки князя несли на древках, воины с копьями и саблями. Князь и члены его семьи в паланкинах на плечах носильщиков... И вот появился из каго маленький сухой старичок, неказист собой, щупленький, скуластый, плосколицый, нос вровень со щеками, сам кривоногий, господи, ни дать ни взять амурский гиляк Афонька!

За столом грянул хохот. Можайский руками развел и вскочил из-за стола.

– Так что же наплел Эгава? – спросил Алексей.

– А что же Эгаве оставалось. Начальство и его сиятельство не могут не быть красавцем!

– Так ведь это самое интересное для меня! Такого я князя пропустил! – воскликнул Можайский. – Серьезно Афонька?

– Право! Только в накрахмаленных штанах и в шелках, которым цена дороже золота! А мы ему «Турецкий марш»...

– И дочь?

– Дочка, господа, красавица. И с ней придворные дамы. Держались все с достоинством. И собой хороши.

– И что же дальше?

– Евфимий Васильевич предупредил: принять без тени европейской спеси. Никаких демонстраций ложного чувства собственного превосходства. Это противоречит духу христианства. Принять как равного! Как европейскою вельможу, не глядя ни на что, чем бы он вас ни ошарашил. Конечно, все суетились: что такое, откуда? Что случилось? Князь приехал всех этих земель. Приказ был: парадная форма, никакой иронии.

– Угостили князя завтраком. Свозили на шхуну, со всей семьей на вельботе, с гребцами в форме. Трапы выстлали коврами. Потом пир в храме Хосенди. Во дворе духовой оркестр исполнял Бетховена, потом из Верди, вальсы, польки. Соло на кларнете – Григорьев. Потом хор матросов исполнял военные песни. Юнкер Лазарев пел из «Риголетто». А потом грянули плясовую, матросы плясали «Камаринскую», и что они вытворяли – уму непостижимо. Я сколько служу – не видел ничего подобного. Наш Черный боцман плясал лихо, с бубном. Гости замерли. Матросы плясали без устали полчаса и, кажется, напугали японцев сильнее всякой артиллерии.

– А княжна?

– Настоящая аристократка. Заметно было, что ей правилось.

– А папаша сидел, словно его стукнули по голове. – Мы понять не могли, почему он недоволен, – продолжал Шиллинг. – Только потом узнали, что причина не в том, на что мы подумали.

– Так где же этот князь? – спросил Можайский.

– Князь сегодня уехал в город.

– Домой?

– Да. Уехал довольный. Сказал, что очень понравилось. Благодарил адмирала почтительно.

– Как равный равного?

– Нет, пожалуй, как высшего. Они подчеркивают, что Путятин посол императора.

– А дочь уехала?

– Нет, дочь его осталась.

– Она здесь? – изумленно воскликнул Можайский.

– Ах, Саша...

– Где же она?

– В храме...

– В котором?

– За рисовым полем, где бонза Фуджимото. Там с ней и ее дамы. Князь пояснил, что оставляет дочь, чтобы она тут изучала западную живопись и музыку.

– Но это уже не Афонька, господа! – сказал Сибирцев.

– Вот это сюжет! Но вы, господа, хоть разговаривали с княжной? – спросил Можайский. – Ты, Николай?

– Да. Она естественно держалась, любезно говорила. Отвечала всегда находчиво.

– Барон их всех рассадил очень удачно, – подхватил юнкер Корнилов.

– Когда концерт закончился, княжна поблагодарила адмирала и поклонилась ему почтительно. Евфим Васильевич спросил, понравилось ли, как юнкер Лазарев исполнял арию, ответила, что да. Я спросил, хороша ли западная музыка. «Да, очень». – «Верди? Берлиоз? «Турецкий марш» Моцарта? Что больше всего?» Вдруг она мне отвечает по-русски: «Камаринская».

– Ей понравился Григорьев с кларнетом и как прыгал Черный боцман, – сказал Мусин-Пушкин.

– Переводчик сказал, что их восторг трудно выразить. Еще князь хотел посмотреть европейский барабан... А потом спросил, где карусель. Ну мы: домо сумимасэен[24]...

– Сегодня, когда гости уехали, со свежими сплетнями явился в храм Татноскэ. Сказал, что сначала князь испугался духового оркестра...

– Погодите, барон, – заговорил Зеленой, – уж теперь я доскажу. Это я с ним говорил. «Почему князь уехал? Мог бы еще погостить? Почему поспешил? Он недоволен?» – «Нет, он доволен». Тут барон сказал: «Мы готовились к переговорам, хотели заложить при князе Мидзуно второй стапель». И я спросил, для кого князь спрятал в рукава несколько сладких пирожков. Что, вы думаете, ответил Татноскэ? Ответил по-русски: «Князь очень спешир домой. У него в замке остарись очень красивые мородые бряди. Князь оцень беспокоится». И тут же входит адмирал. «Вы что это? Разве можно?» Такой хохот был. «Да вот переводчик рассказывает. Невозможно удержаться». – «Что такое?» Татноскэ все и выложил адмиралу. Евфим Васильевич побагровел. Потом подумал и спрашивает: «Откуда переводчик знает такие слова?» – «От матросов, Евфимий Васильевич!» – «Удивляюсь, что же боцман смотрит!»

– А Татноскэ еще добавил: «Князь очень сожарер на концерто: ему так нравирось. Хотер привезти брядей сюда на концерте». Тут не утерпел Евфимий Васильевич и говорит: «Ваньку-боцмана показать его гарему!» Не стал больше говорить с Татноскэ и ушел в лагерь.

– Вот во что обошлась вам охота!

– Так, господа, значит, этот князь настоящий светский человек! Эгава не ошибся!

– А что же видели вы, где вы были?

– А мы были внутри Японии!

– Мы были вблизи селения, где находится поместье Эгава.

– Прекрасная долина в горах! Рай земной! Право, не стоит пускать туда иностранцев.

– А Эдо видели?

– Нет. Говорят, что Эдо за горой Фудзи.

– У них все за горой Фудзи. Но с какой стороны?

– Только пыль золотая горит на солнце за Фудзи, – сказал Сибирцев. – Поэтому кажется, что там, за ней, грандиозный, сияющий в золоте столичный город.

После работы Хэйбей спросил товарища:

– Пойдем в храм?

– Да, – ответил Таракити, хотя ему не хотелось.

– Может, возьмем с собой еще кого-нибудь?

– Надо идти только вдвоем.

Хэйбей сегодня разговаривал с Путятиным. Адмирал перед концом дня на стапеле смотрел работы. Спросил, не трудно ли пилить, держа дерево ногами. Хэйбей сказал, все плотники работают ногами и руками. Раз Хэйбея спрашивает адмирал, значит, можно отвечать. Путятин сказал, что видит в первый раз. Хэйбей полагает, что об этом можно сочинить смешную песенку, начать теми же словами, что и первую:

Путятин ни атама о[25]...

У горы, за черной рощей кипарисников, стоят на поляне ворота шинтоистского храма – два столба с выгнутой перекладиной. Забора нет. «Похоже на виселицу», – оказал когда-то матрос Яся. Вся деревня знает матроса Яся. Так японцы зовут Ваську Букреева, про которого ходят легенды. Все в деревне любят морского солдата Яся.

За воротами, в двух десятках шагов, гнутый мостик, как Мост Бубна в Эдо, сделан также в виде отрезка обода шаманского бубна, хотя и меньше Эдоского. Дальше в лесу, почти на опушке, – храм, небольшой деревянный домик из новеньких кедровых досок, чистый как душа. Очень таинственно и в сумерках страшновато. Но почему буддийский монах скрывается в шинтоистском храме, у своих соперников?

– Опасно, но пойдем смелей, – сказал Таракити.

Плотники минули ворота и мост, подошли к домику. Там никого не было. В лесу лаяла лисица. Где-то далеко выли шакалы. Но это все ничего. Хуже, что нет монаха.

– Монах исчез? – спросил Хэйбей.

– Значит, он вынужден был так поступить. Он скрылся.

– Да, его нет.

Таракити и Хэйбей пошли к ближайшему буддийскому храму, который стоял пониже, у горы. Вокруг полей пришлось пройти порядочное расстояние. Стемнело. Этот храм обнесен крепким забором. Ворота еще не закрыты. Таракити и Хэйбей вошли в помещение, низко поклонились вышедшему на скрип половиц хозяину-бонзе. Но и тут больше никого нет, никаких гостей.

Таракити положил на алтарь угощение, приготовленное для беглого монаха, а Хэйбей осторожно поставил кувшинчик с сакэ. Теперь у плотников есть оправдание и доказательства. На случай, если с монахом что-то случится, можно все объяснить.

Вечер был такой тихий, что на пути в деревню, у храма Фукусенди, услыхали происходящий там разговор. В храме сборище. Разговаривают бонзы. С ними какой-то русский. Отец Ва-си-ре[26]. Он служит в лагере по христиански? Так в нашей деревне Хэда теперь есть все три цивилизации: буддийская, шинтоистская и христианская! Этого нигде не бывало! А бонза в храме остался очень доволен. Наверно, сейчас напьется. Хотя думать так – грех. Жертвы идут не ему, но, конечно, бонзе разрешается съесть. Это единство понимания, объединение идеального и материального начала. Идея высока, и ей все преданы, а все съедают бонзы. И это, конечно, хорошо. Ну, что же еще? Где же он? Да, дело темное! Может быть, хорошо, что так получилось. Не надо путаться с монахом. Что-то почуял и исчез? Или понял, что с плотниками ничего не получится? Толку ему от нас не будет. Или хотел уговорить креститься, а потом выдать, чтобы начали казнить плотников – мастеров западного судостроения? Известно, что есть дети, которые всегда стараются сломать домик или игрушки, сделанные с трудом соседним ребенком. Разбить в пух и прах, воображая себя при этом самураями, сражающимися за святое дело правды. Конечно, такие же есть и взрослые! Наверно, многие завидуют нам, хотели бы стереть с лица земли наши труды. Но может быть, он желал познакомиться через нас с эбису? Страшные мысли! Говорят, когда срубят голову и она упадет, то ей еще очень больно, особенно от ударов о камни, очень обидно... Лучше, однако, не думать...

А громко говорят! Вдруг послышался знакомый голос. Плотники переглянулись. Это он? Наш монах? Вот он где! Надо поскорей убираться.

Ведь он учил: «Терпеть можно и нужно. Но не двести пятьдесят лет и не без смысла! Восемнадцать эр! В чем выход?»

«В шпангоуте!» – хотел тогда ответить Таракити.

Отец говорит, что на свете много негодяев и они сразу появляются там, где важные дела. Бродяга из тайной секты попал в храм Фукусенди, в очень богатый, хороший храм. Там князь Мидзуно всегда останавливается. А в Эдо монах жил в храме Сиба, так сам сказал.

– Мне кажется, что он не монах, – молвил Хэйбей.

– Кто же он? – испуганно спросил Таракити.

Хэйбей шел подняв голову, о чем-то размышляя, словно глядел в ветви сосен на фоне ночного неба.

– Новое ученье – открыть границы Японии? Он говорит, что ум человеческий еще не в силах этого понять.

– А если он напишет донос?

– Пусть только попробует. Тогда я наговорю на него столько, что он не рад будет.

Да, Хэйбей умеет ответить! У поэта язык привешен. Еще песенку сочинит и слова возьмет из слоговой азбуки, да так, что про монаха прямо не будет упомянуто, но по знакам понять намек можно!

Прошли мимо канцелярии бакуфу. Дом Ябадоо похож на несколько лачуг под одной крышей. В правом крыле дома – в «Правом дворце», как теперь называют, слышались голоса. Что за странный вечер – люди говорят внизу у моря, а на горе слышно. Говорят в домах – слышно на улице. Имеется ли описание таких вечеров в трудах по подслушиванью для метеке? «Левый дворец», как известно из описаний столиц и княжеских городов, почетней правого. Левая сторона всегда важней правой, не только у шогуна в Эдо, но и в деревушке Хэда у старого самурая, внедряющего по приказу бакуфу прогресс.

Ичиро сидел за столиком и пил чай.

– Где был? – спросил у вошедшего сына.

– Ходил помолиться.

– Монаха остерегайся! – сказал отец.

Он-то что слыхал? Догадывается, но, наверно, ничего не знает. Конечно, нехорошо скрывать от отца, но приходится.

– Как сегодня работал? Что нового сделали?

Такой вопрос старый плотник задавал ежедневно. Сам Ичиро опять ходил в лес за сучьями и дудками, много думал про западное судостроение. Ноги устали, но еще не болят, и голова ясная.

– Опять слышал, что иностранцы плохо работают.

– Почему?

– По обработке брусьев и досок. Отделка хуже принятой в Хэда. Они все делают начерно.

Таракити не согласен. «Начерно!» Отец еще недавно говорил, что вся Хэда недовольна: построили плаз и стапель, столько леса ушло зря. Все новое не нравилось.

Известно, что семь поколений этой семьи были плотниками. Может быть, еще раньше предки плотничали, но про это не говорится, это неприлично. Почему-то считается, что со времени начала управления страной шогунами рода Токугава в народе, как и в чиновничестве, сменилось семь поколений. Как в роду Эгава! Нашего дайкана! С воцарением рода Токугава началась настоящая счастливая история, и поэтому никто не смеет сказать, что знает что-то про жизнь своего рода в дотокугавские времена. В детстве бонзы так учат, как будто до шогунов Токугава история не существовала. Семь поколений нам разрешено знать. А у самих Токугава за это время сменилось, кажется, восемнадцать шогунов! Конечно, до них жизнь была христианская, не чистая. Хотя древние ткани ценятся до сих пор. Разные изделия тоже. И стихи.

У отца за домом стоит сарайчик с козлами, с пилами, с камнями для точки инструментов. Раньше, бывало, приходил рыбак, кланялся. Пил с отцом чай. Сакэ тогда редко угощали. Заказывал новое судно... «Какое вы хотели бы? – спрашивал отец. – Судно или лодку? Большое фунэ[27] или маленькое?» Или просили: «Почините наш корабль». – «Что такое?» Отец, как искусный мастер, мог лечить суда. «Пожалуйста, господин плотник! Мы идем из Осака... открылась течь... Мы по рекомендации Ота-сан». «Мы по рекомендации Ясобэ-сан». В этом случае неприлично назвать старого самурая Ябадоо. Суда строились обычно на лужайке у жилья и подпирались жердями. Чем выше становились борта, тем больше жердей вокруг упиралось в его бока. В сумерках казалось: корабль с веслами. Спускалось судно – отца угощали сакэ.

Или – явится приказчик от Ота-сан, приглашает к хозяину. Ота-сан нанимает плотников строить большое судно. Это всегда выгодная работа. Так работали семьей или артелями, нанимались помочь другим плотникам или нанимали их в помощь себе. По праздникам десятские собирали всех крестьян своего десятка домов, читали им законы государства и рассказывали о величии дайри и шогуна.

Все плотники имели огороды, а на маленьких полях сеяли рис. У семьи старого Ичиро рисовое поле было в вершине долины, почти в горах, поэтому дом прозван «Верхнее поле». Это единственная легенда про нашу семью. Все остальные легенды про государство, про властителей и про святых.

Но вот отец стал болеть. Ичиро некоторое время скрывал, что плохо видит, но люди узнали. Заказов больше нет. Братья отца немного помогали, потом стали забывать Ичиро, хотя и не совсем, но у всех у них свои дела и заботы. Таракити хотел наняться в чужие люди, за работу, как известно, свои всегда мало платят, особенно племянникам. Помог Кикути. Взял в свою артель. Потом – просто счастье – в деревне началось западное судостроение. Отец больше не жалуется на братьев. Первые дни Таракити работал с Кикути и подчинялся ему. Но сейчас они равны – оба артельные старосты.

– Я тебя учил. Смотри не поверх носа, не на высоту западного сооружения, а на доску. Отделывай, как я тебя учил. А как же ты пилу развел? – говорил Ичиро.

– Да, отец, я все сделал...

Таракити знал, о чем думает отец. Не о своем глазе и не о своей нужде.

Таракити рассказал, что сделал первый футоко.

Таракити желал знать, почему все части западного корабля из наборного дерева, а не из цельного? Если сравнить части корабля с членами человеческого тела, например с ногой? Разве, если сломать ногу, а потом срастить ее, она будет крепче, чем несломаная? Отец обычно говорил, что надо меньше говорить, ему кажется, что такие сравнения неудачны. Он все свое: «Говорит тот, кто не знает, кто знает, тот молчит». Конфуцианские заветы? А похоже, что все части западного корабля сращиваются из нескольких кусков. Колокольцов тоже не стал объяснять, а сказал, что Таракити должен сам понять и что ни в одной стране он не видел таких плотников старательных, как в Хэда. Таракити все же спросил у отца. Ичиро ответил, что и раньше кое-что знал. Японцы тоже умели делать части корабля набором.

– От этого корабль крепче?

– Конечно, крепче. Дерево деформируется со временем. Корабль не должен подвергаться опасности, если деформируются его большие части. Еще хуже, если что-то треснет, или сгниет, или сломается. А три составные части одинакового значения, все три слоя не могут одновременно измениться или сломаться. Даже ваш киль, что-то мощное, единое, основа судна и его фундамент, как ты сам объяснял мне, и тот сделан из многих частей.

– Да, в европейском судостроении ничто не делается из сплошных деревьев.

– Это все ради крепости, чтобы корабль не ломался весь сразу. Мы это знали всегда. Умели сращивать части. Но за это не хвалят. Могли спросить: «Зачем ты так хорошо делаешь? У нас не принято плавать в чужие страны. У нас проще все делается. А-а, может, ты хочешь построить корабль дальнего плавания? Кто тебя подкупил? Зачем хочешь быть лучше других?» И сразу мы хорошую старинную работу забываем, и все делаем похуже, как и все наше общество судостроения. Иностранцы теперь делают части корабля набором для себя, чтобы идти за море. Но из плохого леса.

– Они торопятся, работают очень аккуратно. Деревья даны хорошие.

Ичиро сказал, что построил за свою жизнь много кораблей. Таракити показалось, что отец знает все. «Неужели ему известно и то, что мы теперь изучаем? Как честный человек, он подчинялся властям всю жизнь и еще теперь не смеет проговориться! Самому не полагается знать или изобретать что-то важное». Когда Таракити учился, бонза читал детям китайскую книгу о том, как всем надо подчиняться старшим, их слушаться, им обо всем докладывать и ждать позволения. Приводился пример, что в Китае казнили одного ученого за то, что он частным образом у себя дома написал историю государства. А, говорят, хорошо написал!

...Отец проворчал, что Таракити, наверно, хочет походить на иностранного морского солдата, поэтому работает небрежно, пила не в порядке!

Таракити жаль, что отец не видит постройки шхуны, как там все делается красиво, смело и как совершенно разные части, которые делаются отдельно друг от друга по чертежам, вдруг сливаются в одно целое, а этих частей – масса.

– А ты знаешь, что в деревнях есть мастера, которые так приготовляют материалы, что из них построенное судно не может никогда утонуть, даже получив пробоину? Делается, как пробка. Эти суда не горят.

– Где такие мастера?

Ичиро мог ответить: «Это я!» Но не сказал. Кто знает – тот молчит. Говорит тот, кто не знает.

– А куда исчез монах? – спросил отец, выслушав признание Таракити о таинственных встречах.

– Не знаю. Кажется, его голос мы слыхали, проходя мимо Фукусенди.

– Я про этого монаха слыхал. Он не только к вам приставал. Он ко всем вяжется. Говорят, шлялся по Токайдо, много пил. Играл в азартные игры... Но... говорят, недавно он... – Ичиро заговорил шепотом. – На тракте в одном из храмов... Сидел в очень приличной и богатой одежде...

– Где ты это слыхал?

– Люди говорят.

– Люди что не выдумают!

– Я сам его видел один раз в лесу, когда собирал дудки, он читал какие-то записки, доставая из рукава, и меня не заметил. Если хочешь узнать что-нибудь, то спроси у таких нищих, как я. Но... Кто знает – тот молчит. А как Оаке-сан?

– Про Оаке-сан говорят: лысый и старый, но все понимает.

– И я бы пошел на работу – понял.

– И что же? Иди.

– Куда и к кому?

– Ко мне в артель...

На другой день Таракити привел на работу отца. Ичиро положил зазвеневший мешок с железом на траву.

Старик и старший начальник метеке посмотрели друг на друга у трапа, ведущего на стапель. Ичиро поклонился, посчитав встречного за мастера, но потом разглядел и ужаснулся. Мало кланялся!

– Сам Танака-сан!

Ичиро стал нижайше кланяться и, подымая голову, в оправдание открывал пошире больной глаз.

Таракити задал дело – строгать доску. «Сын над отцом командует!»

Матросы посмотрели с любопытством. Первый японский старик на работе. До сих пор присылали молодых. Как они стараются, молодых не хватает – подняли старика.

Васька Букреев засмеялся и показал на шхуну:

– Скоро поставим шпангоуты.

Старик достал из ящичка и сунул Букрееву кусок редьки.

– Кусай! – сказал он.

Он знал, что матросы всегда голодные.

– Кусай! – угостил он Маслова.

День будет жаркий, тихий, в воздухе пахнет водой и цветами. А налетит ветер и пригонит тучу со снегом! И так бывает!

Глава 8

ГОСПОДИН ПЛОТНИК

Через два дня переводчик Иосида, закончив утренние объяснения с рабочими, спросил у Таракити:

– Кто, по-вашему, лучше всех из хэдеких мастеров?

– Конечно, Кикути, – ответил Таракити.

– Какую он хочет взять фамилию?

– Не знаю.

Хотя известно, что Кикути хочет называться Оаке и его многие уже так зовут, но Таракити не мог отвечать за него. Оаке Кикути! Красиво! И мастер хороший!

– А какую вы возьмете фамилию?

Таракити засопел от напряжения, но не мог вымолвить...

– А мой глаз лучше стал немного видеть! – вмешался в разговор Ичиро, подходя с чурбаном, который он держал на спине на веревках.

Старик понес груз дальше. У старого есть перед молодыми важное преимущество. Молодому надо все показать и объяснить. Старый плотник понимает без объяснений. Но у сына приходится спрашивать. Он все знает. Шпунты, голландские зубья, щиты, нагели из кореньев, нижние части шпангоутов с пазами, а верхние – пни, все эти названия частей западного судна изучаются хэдскими мастерами. Старосты артелей во всем разбираются. Нельзя, не разрешается сказать, что все это уже известно было когда-то прежде. Поэтому многим японцам кажется, что раньше ничего хорошего не было. «Как не было?» – хочется закричать. Конечно, говорили, что все вредное запрещено. А теперь мы это вредное изучаем, как новинку.

Ичиро доволен. Он хороший плотник, это все увидели. Матросы его знают. Сын получил позволение взять его в артель полноправным рабочим. Только старички из тайной полиции поглядывают косо. Он их побаивается, поэтому кланяется им усердно и многократно, низко, особенно почтительно, сколько бы раз ни встретил. Он учит сына, что полицию надо любить и никогда ее не страшиться.

В Японии давно уже создана тайная полиция. И может быть, тысячу лет наблюдает за японцами. За это время все японцы взяли с нее пример и научились наблюдать. И теперь все сами наблюдают за полицией еще лучше, чем полиция за ними. Поэтому Ичиро все знает. Ему известно и про монаха. Но кто знает, тот молчит...

А что же делать тому, кто не знает? Есть и такие, кто и знать ничего не хочет, только пьянствует. Их на работу не берут и близко не подпускают.

...Иосида скуластый, с лысиной во всю голову, без бороды и усов, тощий как скелет, одетый в самурайский кафтанчик. Был смолоду простым рыбаком, ветром унесло в Россию, он там долго жил и вернулся в Японию. Теперь здесь назначен переводчиком для нижних чинов и рабочих, это значит, что очень важный шпион, хотя и не главный. Ичиро ему всегда умильно улыбается, словно так рад, так тронут... Старого закала, знает прекрасные народные оттенки вежливости. Истинно народный старичок!

Ичиро кажется, что на постройке корабля вдруг нашел ответы на множество вопросов, накопившихся у него за долгую плотничью жизнь.

Так вслед за сыном вступаешь в величественный мир поэзии судостроения! Ичиро в душе давно согласился, что стапель необходим, и уже более не жалеет, что хороший японский лес израсходован.

Артель собирала нижнюю часть шпангоута. Как плоская дуга из кусков гладко обструганной сосны складывалась на траве. Бамбуковой лучинкой, смоченной тушью, сын делал на ней какие-то западные наметки и тут же рядом писал объяснительные знаки по-японски. Два рабочих поднесли «пень» – верхнюю часть шпангоута. Руки у них маленькие, а части корабля кажутся гигантскими.

Верхняя часть наглухо легла на нижнюю, зубья и шипы входили в пазы или гнезда. Между собой все футоко поперек зубьев очень крепко соединялись болтами и деревянными гвоздями. Осторожно загоняя их топорами, два косматых плотника, с повязками над лбами, скрепили весь шпангоут. Деревянные гвозди входили плотно, словно сливались с его частями, сращивали их. Да они еще разбухнут потом в воде и совсем срастутся.

Вокруг стапеля стоят готовые шпангоуты. Их очень много. Когда они составятся с килем, то будет похоже на скелет гигантского животного.

Прямых шпангоутов для средней части корабля сделано тридцать шесть. Поворотных – для носа и кормы – одиннадцать. Вот с этими поворотными пришлось повозиться.

Изучали слова: «малк», «смалковать», «размалковать». Смалковать – значит стесать часть шпангоута, который поставлен будет не прямо, а с наклоном, а боковая, наружная часть его должна составлять что-то единое не с прямой, а с кривой линией обвода судна. Теперь выглядит очень художественно. Когда работали, то боялись, старались не ошибиться.

Вокруг стапеля и шпангоутов собралась целая армия морских воинов. Несколько матросов взялись за большой шпангоут, сделанный Глухаревым – морским матросом небольшого роста с узкими усами во все лицо.

Сразу же все артели плотников-японцев бросили работу и кинулись к стапелю. Матросы внесли по широкому трапу гигантскую деревянную подкову. Толпа японцев на стапеле вежливо посторонилась.

Шпангоут велик, в два с половиной, даже в три раза выше человеческого роста. Матросы, внесшие его и шедшие рядом с ними, разделились поровну и встали по обе стороны киля. Держали шпангоут на руках легко, словно это не многопудовое дерево, а что-то вроде веера, и спустили его нижней частью, пазом на киль. Тут же сразу снова подняли всю громадину. Морской воин Глухарев, с узкими усами, стал «прирезать» шпангоут, подгоняя гнездо по килю.

Колокольцов подошел. Таракити давно просил, чтобы Кокоро-сан разрешил ему прирезать хотя бы один шпангоут. Японцы толкались, теснили матросов, их лица выражали крайнее любопытство, похожее на испуг. Некоторые поглядывали на Кокоро-сан, желая знать по его лицу, все ли происходит как следует. Таракити от волнения, казалось, лишился речи.

– Здорово, молодцы! – раздался у стапеля знакомый голос.

– Здрав желаем, ваше прест-во! – грянули матросы.

По трапу поднимался Путятин. С ним Уэкава Деничиро, Эгава Тародзаэмон, капитан Лесовский, офицеры и переводчики. Торжественность происходящего увеличивается, это отзывается в сердце.

– Прирезаем мидель-шпангоут, Евфимий Васильевич, – доложил Колокольцов.

Таракити знал, что такое мидель. Это шпангоут, который должен встать на середине киля, основной, главный, с него все начинается. От него к корме и к носу корабля будут поставлены другие ребра будущего корабля.

– Делаем насадку, Евфимий Васильевич, – сказал Глухарев, когда адмирал подошел.

– Смолы все еще нет? – спросил он.

– Покуда еще никак нет. Пока делаем насадку на бумагу, пропитанную черепаховым жиром.

Унтер-офицер присел на корточки, глядя, как паз шпангоута садится по масленой бумаге. Мидель-шпангоут сел отлично. Как гигантские рога или как два ребра от хребтины величайшего животного возвышались над стапелем.

– Теперь, Таракити, давай твой шпангоут, – сказал Колокольцов. – Первый от миделя к корме. Глухарев и Аввакумов помогут.

Аввакумов – морской воин и мастер кораблестроения, большого роста, с широкими рыжими усами.

– Готов следующий? – спросил Путятин.

– Готов, Евфимий Васильевич. Все шпангоуты готовы. Подавайте сюда свой, – повторил Колокольцов, глядя на молодого японца тревожно, словно на экзамене при инспекторе он вызывал лучшего из своих кадетов.

Таракити вздохнул прерывисто и поспешил вниз. Хэйбей перепрыгнул прямо из стапеля на траву.

– Экий разбитной! Хоть в марсовые! – сказал Аввакумов.

Путятин еще прежде заметил этого длиннолицего проворного парня. Он к тому еще и весельчак. И певец... Таракити и Хэйбей с товарищами понесли шпангоут.

– Дай пособлю, – сказал Маслов у трапа.

– Ничего, ничего! Я сам! – ответил по-русски Хэйбей.

Матросы смотрели с недоверием и ревностью.

– Каково! – воскликнул сидевший на корточках штурманский поручик Карандашев, поднялся и дал дорогу адмиралу.

– Посмотрите, Евфимий Васильевич, как он линию приреза сделал! – обратил внимание адмирала Колокольцов. – Ее нельзя заметить, как будто киль и шпангоут срослись.

Адмирал нагнулся, посмотрел, потом достал лупу.

– Действительно, с трудом можно заметить линию замка.

– Вот он и сам... Матросы зовуг его Никита...

– А как твое настоящее имя?

– Таракити. Артельный староста, – пояснил Таракити по-русски и взглянул на Колокольцова, как бы в поисках одобрения.

Александр Александрович Колокольцов молод, двадцать один год ему. А чем не инженер! И японца нашел по себе!

Вносили третий и четвертый шпангоуты.

– Пусть Таракити объяснит, как пилами делали шпангоут, – обратился адмирал к переводчику.

Таракити стал рассказывать. Путятин, выслушав, обнял японца.

– Спасибо, дайку-сан!

«Дайку-сан? – обмер Таракити. – Господин плотник?»

«Оба еще мальчишки!» – хотел бы сказать Путятин. Что-то еще более значительное, чем сознание разрушаемых сословных перегородок, шевельнулось в душе адмирала-мореплавателя.

– Путятин ни атама о! – сказал Евфимий Васильевич по-японски словами песенки и постучал себя по голове, показывая, что забот много, атама о побаливает.

Тут Хэйбей обмер. Он стал бледен, как старый эбису.

Путятин постучал и по голове Хэйбея, словно хотел сказать, что много еще у кого будет голова болеть.

Значит, слыхал, что мы сочинили про него песенку. Как теперь? Что будет? Хэйбей сильно смущен. Никогда бы не подумал! Путятин знает его песню! Как могло случиться? Песня стала известна. Это ведь, наверное, должно сохраняться в тайне от иностранцев...

Путятин заметил замешательство молодых плотников. В Европе премьер-министры любят, когда на них в газетах печатают карикатуры, зачем же мне обижаться в подобном случае!

...Киль обставлялся пока еще светлыми деревянными ребрами по шестнадцати футов в вышину.

– Сегодня всем угощение от Путятина. После работы рис, рыба и сакэ, – объявили рабочим переводчики.

Рис уже варился в котлах.

– Что же будет дальше? – спросил Уэкава.

– А дальше заделаем пространство между шпангоутов, все высмолим, а потом обошьем снаружи досками, опять просмолим и сверху обошьем листами меди.

– Теперь я понял, как строится европейский корабль, – сказал Уэкава.

Заметно, что Эгава Тародзаэмон печален, но спохватывается, улыбаясь корректно, когда к нему обращаются.

А на обрывах и на склонах гор обильно зацвела в эти дни мелкими цветами нежная сакура, там все окутано розовыми облаками. Но в розовом цвете есть что-то очень зрелое и крепкое, немного зловещий коричневый оттенок в один тон со скалами и камнями Идзу. Это красивые и нежные, но каменные цветы...

Под деревьями сакуры, у вырубленного матросами обрыва, два столба с перекладиной. К перекладине привязаны и натянуты закрепленные за кнехты два каната.

– Ру-би! – командует Аввакумов с широкими рыжими волнами усов во все лицо.

Два матроса мгновенно опускают свои острейшие, отточенные мечи и разрубают оба каната.

– Опять ты не вовремя, отстаешь, хрен голландский! – ворчливо говорит унтер-офицер матросу Строду.

Канаты вытягиваются и концы их снова закрепляются.

– А ну, враз! Да не руби прямо, секи вкось, ты...

«Почему голландский? – подымая палаш, обиженно думает Строд. – Почему не латышский?»

– Что они делают, чему учатся?

– Наверно, рубить головы... – говорят проходящие мимо крестьяне.

Вечером на столе самовар, который возили в Симоду на переговоры с американцами. В салоне у адмирала все пьют чай. Евфимий Васильевич помешивает в стакане оловянной ложечкой. Серебряные и золотые он раздарил японцам.

– Работая пилами, они экономят лес, – объясняет Александр Колокольцов, – выпиливают из одной штуки по два и даже по три шпангоута, что возможно благодаря толщине заготовленного для нас леса. Если бы не японские плотники, работа задержалась бы...

Злые мысли являлись в этот вечер в голове адмирала. Он все время помнил, как смутились сегодня на стапеле его офицеры. Где не надо, они, оказывается, все понимают по-японски. Что я сказал не так? Хотелось бы их сейчас спросить: «Вы-то что? Вам-то какое до этого дело? Зачем вы пялили глаза, словно я у всех на виду опростоволосился?» Всегда были дисциплинированные, послушные, во всем согласные со мной! И вдруг я японца-рабочего назвал «господин плотник»! Не притворяйтесь, вы далеко не в своих аристократических чувствах уязвлены. Я-то знаю, в чем тут собака зарыта. Вот уж никогда бы не подумал! Колокольцов – правая рука моя, а посмотрел, словно у него кость в горле застряла. Даже мой племянник Пещуров не глядел на дядю, глаза отводил. Воротил голову, точно рой ос на него несся. Стыдно за дядю? Что дядя-реакционер до сих пор вытравлял красные идеи, опровергал демократизм, воспитывал вас как ярых монархистов и верноподданных? Глушил, приказывал. И на тебе! Когда понадобилось, притворился, поступил как демократ, выказал противоречие своим же понятиям, себя опроверг, осрамил, признался, что без демократических идей теперь нигде на свете ничего не сделаешь. Вот как вы рассуждали! Значит, вы тайком всегда осуждали меня? Эх, господа, и не извиняйтесь! Этого не забуду. Вот когда я вас понял. А я-то думал – молодые люди из дворянских семей, цвет флота... Ну, впрочем, пока мы тут, это еще ничего, но ведь мы же все домой хотим вернуться... Я видел побольше вас, господа! – желал бы сказать адмирал. – Жил в Европе и наблюдал. Я видел не только то, что есть, но и куда все идет. Чартисты только еще начинали, а я все понял. Я знаю о французской революции и вообще о всех событиях сорок восьмого года куда больше вас. Да, я читал современные философские сочинения, какие вам недоступны!

Путятин, как и все, кто выслужился, закоренелый, матерый реакционер и консерватор? И ханжа! Только так! Поэтому ему даются важные поручения? Да! Но если бы не мне, то кому? Кому? Подумайте, разве вы не знаете, кто у пас вокруг престола? Бывало, что за подвиг, за храбрость и я воздавал должное русскому матросу. И обнимал, и целовал, представлял к наградам, производил в унтера. Хочу произвести в офицеры несколько человек из нижних чинов. Но не называть же их «господин матрос»! Бывало, конечно, что я в физиономию заезжал, как Берзиню из-за молока в самую гуманную пору моей жизни! А тут все смутились, как будто я крикнул: «Долой царя и Нессельроде!»

Путятин не хуже своих молодых офицеров знал, что, конечно, со временем все сословия и все монархии, наверно, падут. А мои офицеры притворялись до сегодняшнего дня, что не знают ничего подобного. Хорош же в их глазах адмирал был до сих пор! Вы врете мне в лицо и врали всегда. Сегодня я вас поймал! Если бы был как Муравьев, я бы так и заявил вам, мол, я не красный революционер, а таким только притворился, чтобы вас поймать. Но все же я вас пригласил на самовар по случаю прирезки шпангоутов, к себе, на чашку чая, а не закрыл дверей и не объявил, что занят. Я поступил как дворянин, а не как выскочка. Мне не стыдно никому смотреть в глаза.

Путятин обвел тяжелым взором лица офицеров. Кажется, ничего не понимают; молодость! Хотя и серьезны. Взял стакан и стал пить, пока чай не остыл.

Рабочие в Англии требуют права союзов и прав на выборах! Стыдно, пошло во всем ссылаться на англичан, тем более мне. Диккенс верно изобразил их: скряги, эгоисты и торгаши, а мир ждет от этих английских спекулянтов идей свободы! Я жил с ними, знаю, из-за выгоды, даже из-за пустячной, от кого угодно откажутся и кого угодно предадут, даже друг друга. Конечно, было у него и другое мнение об англичанах, но война сейчас обязывала так думать. Боже спаси брать с них пример! Со временем на всей земле будет равноправие, но не от них пойдет.

Как же, ваше высокопре-ство, говорите «господин плотник» японцу, а сам крепостник? Вам не стыдно? Вы надеваете перед японцами личину английского свободолюбца и лицемера и обучаете их тому, что вы удушаете у себя в России. Лгун вы, ваше превосходительство. И подлец? Нет, вы сами лгуны. Все как сговорились. Я не ждал! Так разочароваться в своих любимцах! Чего я хочу? Я знаю, что хочу! Я хочу, чтобы в Японии, где господствуют предрассудки, темнота, явился свет понятий, представление о величье свободного человека и равенстве со всеми. В глубине души я согласен на все... Только бы не касались религии, церквей. Но беда не в этом, а в том, что японцы дельцы. Самураи, и даймио, и все их чиновники раскусили, чего я хочу, и живо усвоили высокие идеи! И меня, конечно, дурачат. Прислали Уэкава, он ведет себя так, словно без пяти минут Робеспьер. А они тем временем гнут свое. Неужели Азия приспособит новые идеи к своим азиатским замашкам? Мы уедем, а что тут будет? Какую тут свободу установят Эгава и бакуфу?

Все офицеры поднялись.

– Спокойной ночи, Евфимий Васильевич!

– Премного благодарю вас, господа, за рвение и усердие.

– Рады стараться...

– Сегодня у меня скучновато было... Уж прошу простить...

– Нет, что вы...

– Все прекрасно, как никогда...

– Спасибо... Благодарю вас...

«А звезд опять нет!» – выходя на воздух, подумал Сибирцев.

Глава 9

АФИНСКИЕ НОЧИ

Ночью ветер налетал сильными порывами, зашумели деревья за дверью в саду и над крышей храма на обрывах. Непрерывно стучала дверная рама.

Время от времени кто-нибудь из офицеров, спавших в отдельных комнатках, просыпался и зажигал свечу, чтобы посмотреть на часы. Были легкие толчки, сотрясавшие дом. Ночь казалась бесконечной. Из лагеря доносились крики часовых, а из деревни стук дощечек сторожей. В каком-то храме невпопад несколько раз ударил колокол. Пошел сильный дождь и сразу стих, и опять завыли и забились дверь и рамы окон, и опять затрясся дом.

Алексей проснулся от толчка. К землетрясениям все привыкли и днем не замечали их, однако сейчас, под шум бури, казалось, что опять может произойти несчастье.

Кто-то из офицеров вскочил, с силой откатил дверцу своей каюты и впотьмах стал пробираться через большую комнату, то щупая руками бумажные перегородки, то задевая табуретки у стола.

– Кто это? – спросил Шиллинг.

– Это я, – раздался голос Елкина.

– Зажгите свечу, Петр Иванович, что же вы впотьмах бродите, это моя каюта, а не входная дверь.

– Что с вами? – подымаясь, спросил Сибирцев из своей каюты.

Елкин уронил стул и, ни слова не говоря, опрометью кинулся к двери, откатил ее, но не вышел наружу, а, постояв немного, тихо прикрыл ее и тем же путем стал опять пробираться обратно. Слышпо было, как он вошел к себе в комнату и влез в постель. Но вскоре вскочил и опять побрел, ощупью трогая руками стены.

– Кто это? – опять спросил Шиллинг.

– Это я, – тихим голосом ответил Елкин.

– Опять вы? Что за мистификация?

– Вы мою картину уронили! – вскричал Можайский, заслышав, как что-то повалилось.

– Да вы в своем уме, господа? – сердито спросил Михайлов.

– Кажется, толчки, – ответил Елкин.

– Ну, и дайте спать! Какое мне дело!

Опять стало слышно, как в потемках, двигая предметы, бредет Елкин.

– Что с вами? Уйметесь вы наконец? – спросил Шиллинг, выходя со свечой.

Появился Можайский с фонарем.

– Вы куда собрались?! – воскликнул он и покатился со смеху.

Елкин стоял с ранцем за спиной и с двумя тюками в руках.

– Я упражняюсь на случай, если начнется сильное землетрясение, господа! Зажечь свечу будет невозможно, да и времени не хватит!

Елкин с вечера сидел за большим столом и вычерчивал начисто побережье Идзу и залив Суруга. Работа шла, и карта получалась хороша. Петр Иванович вдруг подумал, что все это может погибнуть по воле злого случая. Ему стало жаль своих трудов. Он первый производил тут съемки, делал промеры, собирал коллекции и гербарии, вел гидрографические заметки. За время плаваний описал Сангарский пролив, нанес на карту южный берег Сахалина, залив Анива, Лаперузов и Татарский проливы и местами берега Японии. Все сделано тщательно, многое заснято впервые. Исписана целая стопа дневников. Составился драгоценный багаж. А при землетрясении всего можно лишиться. Могут вспыхнуть пожары, или нахлынет приливная волна. Елкин решил, что надобно попытаться все спасти или, во всяком случае, подготовиться к спасению карт и дневников, для начала все надежно упаковать. Да поупражняться ночью.

Шиллинг задул свечу и вернулся к себе. Елкин и Можайский установили свалившийся холст, натянутый на раму. Вскоре все улеглись. Через некоторое время налетел сильный порыв ветра. Внутри дома похолодало и застучали внутренние стены.

– Вот и дождались! – проворчал Елкин.

Где-то прорвало бумагу в окне. Дуло все сильней. Поток воздуха мчался по дому, как по трубе.

– Господи, что делается! – благим матом закричал Урусов.

– Так это у вас?

– Вы бы еще спали...

– Да я на ночь позабыл закрыть вторую раму. Я весь мокрый, господа... Как хлещет... Как в Афинах.

Юнкер пытался задвинуть вторую дощатую раму, но она разбухла и плохо подавалась. Наконец послышался хлопок, и ветер в доме стих.

– Разве в Афинах бывают тайфуны? – спросил Сибирцев.

– Мы стояли в Пирее, когда вот так же задуло от зюйда и понесло.

– Мне тоже приходилось заходить в Пирей, – заговорил Михайлов, – всегда была отличная погода. Легкий пассат...

– Хороши же, юнкер, ваши афинские ночи! – произнес Мусин-Пушкин. Видимо, решив, что спать ему не дадут, он стал будить денщика.

– В Греции бывают землетрясения, – громко объявил Зеленой.

– Греция, Греция! – отозвался Пушкин. – Вставай, Федор, – тормошил он матроса, спавшего мертвецким сном на полу. – Грей чай, да одеваться.

– Вы мне говорили, барон, что в Европе модно все греческое, – заметил Карандашев.

– Особенно в Англии? – спросил Михайлов.

– Знание мифологии – обязательный признак хорошего тона. В светском обществе, как и в литературе, модно упоминать обо всем античном. Парламентские ораторы и те цитируют изречения древних; в статьях и речах то и дело приводятся примеры из греческой истории. Модно коллекционировать античные предметы и произведения искусства, разбираться в деталях архитектурных сооружений древних. Англичане сравнивают себя и французов с римлянами и греками, защищающими в этой войне против нас цивилизацию. При этом саму Грецию, образно выражаясь, обчищают до нитки. Ни дать ни взять – турки!

– Ы-ы!.. Афинские ночи, господа! – зарычал Зеленой и опять зевнул, как лев.

Сквозь щели в ставнях пробивался слабый свет зачинавшегося утра. Все вставали.

На дворе лило как из ведра. Видны тяжкие тучи на скалах, приближение чего-то грозного чувствовалось в природе. Часовой сказал, что после полуночи, когда он встал на пост в будку, были небольшие толчки, а разок здорово тряхнуло.

– Я предсказывал, – сказал Елкин.

Все поглядели на утесы в лесах, висевшие над храмом. Пришел Пещуров, вытер ноги о циновку и откинул мокрый капюшон.

– Адмирал просит всех на стапель. Шхуне угрожает опасность. Вода идет по ущелью сплошным потоком. Канавы переполнены, площадку затопило...

В ущелье Усигахора (ущелье Быка) сотни матросов с офицерами и японские рабочие с артельными рыли и рубили новые канавы. Тут же Путятин, Эгава и чиновники. Над стапелем с вечера на столбах натянули циновки, по которым вода стекает, не попадая на шхуну. Японцы укрыли и второй, только что заложенный стапель. Смоловарню затопило, ее деревянную трубу сорвало и унесло в море. Только кузницы дымят и работают на возвышении, где Ота-сан прежде хранил сухой пиленый лес.

Алексей стоял по колено в воде и в очередь с матросом, как и десятки других работающих пар, выбрасывал со дна потока камень и мокрую землю, которую с лязгом, быстрыми короткими ударами ломали и рубили пешнями и мотыгами рабочие-японцы и матросы. Вода казалась холодной, но не по-нашему, не ледяной, в которую приходилось проваливаться в детстве или плавая у северных берегов. Жар горел во всем теле под промокшей насквозь шинелью. Иногда лопата, кроме воды, ничего не захватывала, в таких случаях Алексей корил себя, что дозволил промах, как барчук; будь рядовым, Ванька-боцман, да и любой унтер, его бы не похвалил.

По ущелью Усигахора, сокрушая лес, шла целая река. С утесов вода не лилась, а взлетала рывками в воздух, словно кто-то сбрасывал ее оттуда огромными лопатами.

У пристани смыло и унесло в море каменные крепления берега, его облицовку. Матросы и японцы рыли канавы, отводя потоки воды от стапеля, и на носилках таскали груды камней и наваливали валы вокруг фундамента. Повсюду на возвышениях, как согнутые ветром деревья, чернели фигуры бьющих камень японцев.

Ливень стих, но потоки еще шли. Невидимые огромные лопаты еще сбрасывали в воздух со всех обрывов желтые пласты воды. Понемногу вода стала слабеть и вдруг сразу так осела во всех ручьях, что люди, прекращая работу, приподнялись от земли, разгибались, не выпуская из рук инструментов, послышались веселые выкрики, начался общий говор, и задымились трубки.

Алексей отдал лопату японцу и выпрыгнул, держась за его руку, из канавы, когда подошел матрос Семен Шкаев.

– Алексей Николаевич, подите, вас Глухарев зовет влезть на крышу стапеля, там доски сорвало...

Сибирцев побежал с матросами. Честь гимнаста он готов поддержать. Неужели плазу угрожала опасность?

...Все вокруг в одинаково мокрой одежде. Одинаковые люди с лицами одного цвета. Заиграл горн. Японские чиновники прошли мимо со сложенными зонтиками.

...Утром ветер сушил почву. Погода стояла ясная, но жесткая, вроде нашей в пору цветения черемухи.

«Сакура выделяется из всех деревьев, когда цветет», – написала по-японски Оюки. Такэноскэ перевел и объяснил, что мисс Ота вспоминает японские пословицы по просьбе Ареса-сан.

– Спасибо, Оюки-сан! Очень благодарен.

«Благодарен, но сердце не задето. Ки ни иримаеэн»[28], – подумала Оюки.

– Вы знаете, что значит «юки»? – спросил Такэноскэ у Сибирцева.

– Да. Снег.

– Девушка, носящая это имя, очень холодна, как снег. – Такэноскэ постоянно язвил на эту тему, давая попять Сибирцеву, что его интерес к Оюки-сан не найдет никакого отклика.

На горах и в садах одновременно зацветало множество деревьев. Лес и горы становились белыми. Местные жители говорили, что так будет до самой осени, одни деревья станут цвести за другими – и, по большей части, белым. Кто бы мог подумать, что Япония страна коричневых скал и сплошной весенней белизны лесов! А в Европе знают: страна цветов, вроде этакой плоскости среди моря, сплошь заросшей хризантемами и уставленной фарфором.

Оюки сидела поодаль, не глядя на Ареса-сан, готовая уловить любое намерение работавших офицеров и юнкеров.

В прекрасном отцовском доме, который теперь лишен уюта и превращен в казарму, у нее не стало привычных занятий. Она отвыкала ухаживать за цветами в священных нишах, да и ниши заняты шинелями, фуражками и сапогами. Оюки не развешивает и не расставляет украшения, не готовит к новому месяцу и к весеннему цветению смены картин на шелку для стен. Она теряет интерес ко всему этому.

Отец не пожалел средств, чтобы дать дочери хорошее воспитание. Теперь повсюду денежные тузы старались, чтобы их сыновья и дочери ни в чем не уступали детям самураев и даймио.

Но чувства пересиливают воспитание и все то, что привито долго и тщательно обучавшими Оюки гувернантками и наставницами. Если она не выдержит и упрекнет Ареса-сан, если у нее все сорвется с языка, это будет ужасно. Она опозорит себя. В таких случаях в княжеских семьях девицы кончают жизнь самоубийством.

Отец дал ей также основательное религиозное воспитание. Традиции крепки в семье Ота. Сам Ота-сан относился к своим предкам снисходительно, как к недорослям и недоучкам, от которых не было никакого толка. Этот оттенок в отношении к душам усопших невольно передавался и детям при всем их почтении к религии.

Вся семья Ота единодушно смотрела вперед, а не назад и все свое благополучие создала сама.

Пришел Кокоро-сан, бросил шинель на пол.

Девушка дала знак слуге подать чай.

– Она уже больше не сидит рядом с вами? – спросил Колокольцов.

Алексей молчал.

– Не надоело вам?

– Мы занимаемся с ней, как и прежде.

– В самом деле! Но ведь тут японский Миргород! Что с ними будет, когда мы уйдем...

Пришел старый Ота и сказал, что вся Япония больна, простудилась, пришлось мчаться на быстрой лошади в город Синода за лекарствами и приглашать докторов.

В лагере после вчерашнего аврала тоже много больных, все сипят и кашляют.

Колокольцов, уходя, дружески тронул локоть Алексея и покосился на японку. «Очень благородно и достойно держится Сибирцев! – подумал он. – Всем нам пример... Но мне уже поздно...»

Оюки проводила Колокольцова почтительным поклоном и восхищенным взглядом обратилась к Ареса-сан, как бы хотела сказать, что Кокоро-сан нравится всем, немного страшно, что совершенно овладел ее подругой. Оюки любит Ареса-сан. Но Оюки не хочет быть разрезанным персиком. Она никогда не покажет своего чувства.

Сибирцев, не разгибаясь, сидел за своим столом до сумерек. Уже все разошлись, когда он поднялся и как бы вдруг увидел девушку, обрадовался, подошел, взял ее за руку и попытался привлечь к себе, кажется впервые за все время. Наверное, присутствие Александра так подействовало.

Оюки высвободилась и отступила.

Сибирцев сложил бумаги и оделся, закутав горло шарфом.

Случалось, в знак благодарности и как бы в приливе чувств, особенно после уроков русского языка, которые ей очень нравились, Оюки сама целовала его в щеку. После долгой разлуки, когда он вернулся из Симода с дипломатических переговоров, Оюки влепила ему поцелуй при всех офицерах. Но все это как бы детские шалости...

В прихожей, где японцы обычно оставляют обувь, чуть теплился фонарь, Алексей опять увидел Оюки. Она замерла, словно в испуге. Чуть слышался аромат ее духов. Ее губы близки, словно вытянуты к нему, ее глаза блестели. Она, как во сне, тронула его руку и отступила в почтительном поклоне. Посветила ему фонарем, чтобы не оступиться на двух больших дощатых ступеньках.

Он вышел на улицу. Ветер, горы, слегка плещется волна в бухте.

«Право, скучная сцена!» – подумал Алексей. Он знал, что, может быть, если бы встретил ее в иной обстановке, такую красивую и яркую, увлекся бы не на шутку... Чистая, умная... Но «если бы» и «если бы». Вечное «если бы»... Порядочность? Долг? Честь?

Священник отец Махов, надевавший шляпу в прихожей офицерского дома, спросил:

– Откуда вы, Алексей Николаевич? Что собираетесь делать? Ужинать?

– Да я из чертежной... Ужинал там.

– Привыкаете к их блюдам?

– Да, я люблю их стол. Креветки особенно. А вы куда?

– К своим японским коллегам.

Все знали, что отец Василий Махов дружит с японскими бонзами.

– Что же вы будете делать? Пойдемте со мной, Алексей Николаевич. Познакомитесь с новым для вас интересным обществом, чем здесь скучать и томиться; вечер еще велик. Все равно читать нечего! – «Да и оставить на время свою отроковицу», – подумал он.

Видя кислое выражение на его лице, отец Василий добавил:

– Вы скажете: что же интересного в японских попах? Да вы пойдите, посмотрите сначала, а потом уж выносите приговор. Не понравится – в любое время можете уйти, дадут вам провожатого.

Как будто что-то толкнуло Алексея в грудь. «Не пора ли мне, однако, сойти с одной дорожки... Может быть, новое общество и новые наблюдения рассеют меня. А то живешь тут, ничего не видишь!»

Отец Василий в начищенных сапогах, в новой соломенной шляпе, с огромным зонтом: как у рисосеятеля. Борода выхолена и надушена японскими травяными духами. Вид свежий, недаром каждый день купается в реке, идущей с гор!

Зажгли фонари и вышли. Следом кто-то спешил с фонарем. Огромная фигура Можайского выросла в ночи на фоне бухты.

– Я с вами, господа. Возьмите меня...

– Пожалуйте, пожалуйте! – ответил отец Махов.

Можайский сказал, что слыхал за перегородкой, как Алексея уговаривали, позавидовал и сам поддался.

– А если опять польет окаянный, – оглядывая небо в звездах и складывая зонт, сказал отец Василий. – Они все ждут землетрясения!

Храм стоял на отлете, за рисовыми полями. Войдя в ворота, путники поднялись по ступенькам, и отец Василий умело откатил широкую входную дверь. Главное помещение храма, где собираются молящиеся, темно и пусто, какой-то человек поднялся с пола и поклонился вошедшим. Сквозь дверь в боковой стене слышались голоса, и на бумажной перегородке виднелась тень женщины.

Махов провел офицеров в другую, соседнюю дверь. В большой узкой комнате стояли столики, за которыми в полутьме сидели и разговаривали люди. При тусклом свете фонаря один из них поднялся и сказал Сибирцеву:

– Здравия желаю, Алексей Николаевич, пожалуйте к нам. Милости просим, Александр Федорович.

– Александр Иванович? – удивился Сибирцев, узнавая артиллерийского кондуктора Григорьева.

– Так точно, Алексей Николаевич... Унтер-офицер Григорьев, честь имею!

«Поди же ты!»

За составленными столами, заваленными бумагами, сидели гости.

Алексей обратил внимание на красивую молодую японку. У нее было очень белое лицо, формы дыни, что считается у японцев красивым, да и у нас, пожалуй, сочтется... Черный гребень ее волос выползает острым краешком на высокий чистый лоб.

Из-за стола встал Гошкевич и подвел офицеров к японке, что-то сказал ей и добавил по-русски:

– Княжна Мидзуно-сама... Оки-сама.

Офицеры поклонились и щелкнули каблуками. Княжна протянула руку. Алексею показалось, что у нее чуть впалая грудь. Глаза ее задержались, словно она что-то знала про Алексея.

У Григорьева голос хороший, он поет в церковном хоре, знает ноты, играет в оркестре. Может исполнить соло из Верди или Беллини. На днях пришлось слышать разговор про Григорьева у адмирала. Евфимий Васильевич сказал: «Пусть ходит!» Адмирал запрещал офицерам и матросам посещать японские дома и заводить знакомства. Алексей тогда значения не придал и не вслушивался.

Григорьев уселся за продолговатым столиком, рядом с княжной, над длинной бумагой, тянувшейся из свитка, который лежал тут же. Развернутая часть свитка с рисунками свешивалась со столика.

Григорьев, развернув свиток пошире, показал его офицерам. Изображены как бы следующие вереницей друг за другом фигуры: петербургский дворник с метлой и в переднике, баба, торгующая яблоками, продавец сбитня, извозчик, лавочник, купчиха, двое приказчиков, барынька, гусар, солдат-гвардеец в высоком кивере. Жанровые сцены из жизни петербургского простонародья и господ схвачены живо, чувствуется умелая рука. До сих пор Алексей знал, что Григорьев отличный чертежник. Японцы смотрели восхищенными взглядами, как обычно, когда видели что-то новое.

Подле княжны с другой стороны сидела пожилая японка лет семидесяти, с большим, острым лицом, сильно накрашенным и покрытым слоем белил, одетая очень опрятно, с тщательно убранными красивыми волосами в седине, которые собраны были наподобие шатра и проткнуты шпильками в виде кинжалов.

Подошел хозяин храма, мужественный бонза, богатырского вида, с совершенно плоским, ничего не выражающим лицом.

– Нынче, как Давид, сражался он с сильнейшим против себя разбойником, напавшим и осквернившим храм, и поразил его, как Голиафа, – пояснил отец Василий, – нанес урон, окаянному, связал и передал в руки правосудия...

Бонза стал подносить и показывать гостям разные сабли и мечи. Их у священника набралась целая коллекция. Можайский отставил чашку с чаем, вскочил и взял в руки японский меч – катана.

– Сталь преотличная! – сказал он, держа крепко рукоятку катана. – Посмотрите ножны, в каких инкрустациях. Чувствуется древний мир, где ни одна мелочь зря не делается и все гармонично. Затрачена уйма терпения и труда.

Из дверей, ведших внутрь дома, вышла с угощением на подносе толстая, грузная женщина. У нее также очень белое, оплывшее жиром лицо, с маленьким ртом и полузакрытыми глазами, похожее на праздничную женскую маску, сохраняющую сладкое выражение. Она, полусогнувшись в поклоне, засеменила через комнату и проворно стала расставлять перед гостями чашечки со снедью. Каждый раз, когда хозяйка уходила и снова выносила еду, в дверях появлялась рослая фигура молодого монаха, с лукавой физиономией, который, видимо, помогал ей.

Григорьев сказал, что Оки-сама просит представить своего учителя – художника Вада, прибывшего в Хэда по приказанию ее отца. Интересуется европейской графикой и живописью... Семидесятилетняя дама также оказалась художницей из города, наставницей Оки. В разговоре принимал участие переводчик русского языка Сьоза, недавно приехавший в Хэда из столицы, – суховатый японец средних лет и среднего роста, с большим и важным лицом. В русскую речь он напряженно вслушивался, но все понимал. Иногда Оки-сама кратко и с достоинством говорила ему что-то и, выслушивая переводы ответов, улыбалась в знак согласия.

«В Петербурге не поверят! – подумал Алексей. – Настоящая аристократка!»

Княжна встала. Она оказалась стройная, высокого роста. Ее тяжелый шелковый костюм не шелохнется, как из чистого золота. Он так сшит, что ее грудь казалась впалой, пока она не поднялась. Это впечатление, кажется, усиливалось еще и оттого, что у нее на спине была подушечка, обвязанная большим бантом, похожим на крылья яркой бабочки. Все это придавало девушке вид обязательной сутулости, от которой она, поднявшись, как бы совершенно освободилась.

Оки подошла и села рядом с Можайским и велела художнице и Григорьеву показать офицерам ее рисунки, выполненные в европейском стиле. Теперь переводил Гошкевич.

Сидя рядом, Алексей мог ближе рассмотреть княжну. В ее глазах был как бы тяжелый оттенок познания чего-то большего, чем у всех окружающих. «Какое прекрасное, но странное лицо! Словно она умней, но ей приходится притворяться, чтобы казаться перед нами проще и из вежливости скрывать что-то, может быть врожденное чувство превосходства».

Старая дама с сединой в прическе смотрела па офицеров смущенно, а обращалась к княжне с серьезной почтительностью.

...Ели моллюсков из круглых ракушек, похожих на черные чашечки со снимавшимися круглыми крышечками, свежую рыбу закусывали хризантемами гарнира и тертой редькой, пили сакэ. Присутствие княжны как бы возвышало и объединяло все это общество еще сильней, чем вкусное вино.

Старый бонза ел и молчал, а при случае, поймав на себе взгляд Алексея, кланялся. Махов вскоре завладел бонзами, и после ужина они рисовали друг другу на бумаге вопросы и ответы.

У Григорьева в руках оказалась гитара.

– Пожалуйста, Алексей Николаевич, сыграйте нам... – подходя, сказал он, – а мы станцуем.

«Что же! И то дело! – Алексей взял гитару и заиграл полечку. – Быть сегодня мне музыкантом у моего унтера!»

Григорьев вывел княжну. Она улыбнулась. Он притопнул, ударил каблуком о каблук, как в мазурке, обхватил ее бережно за талию, и они закружились, тотчас унтер отпустил ее и, легко держа за руку, провел в танце вокруг стола. Видно, танцевали не впервой. Далеко же у них зашло! Кто же играл им на гитаре? Не иначе как отец Василий. Ему это среди буддийских бонз в грех не зачтется...

Григорьев танцевал лихо, однако, как казалось Алексею, слишком осанисто, словно скакал верхом в казачьем седле. И шея у него толстая и красная, как у бакалейщика.

Переводчик-японец, знающий русский, объяснял Можайскому:

– Вам нравится имя «Оки-сан»? «О» – это не относится к имени. Это... знак восхищения. Имена: «Юки», «Ки», «Кити»... Но мы почтительно произносим «Оки», «Оюки», «Окити»! Если же на них будет составлен полицейский протокол, то там просто будет написано, что задержана Ки, дочь князя Мидзуно, или дочь банкира – Юки, или невеста плотника – Кити.

– Разве на дочь князя может быть составлен такой протокол?

– Да... Или... Ну... это-о... если будет распоряжение, но...

– Если будет рапорт?

– Нет...

– Донос?

– О-о! – обрадовался переводчик, услыша такое полезное слово. – Конечно, исключений не имеется... Аримасэн!

– А на полицию бывает, что составляется протокол? – спросил Сибирцев.

Важный гость смущенно захихикал. Видно, бывает и так, но воспоминания нежелательны.

Оки поблагодарила общим поклоном. Она подошла к Сибирцеву и, чуть коснувшись пальцем его суконного рукава, предложила отойти. Судя по всему, переводчик ей был не нужен.

– Оюки... – сказала она, внимательно глядя в его глаза. Любопытно и приятно видеть Ареса-сан так близко. Она много, очень много слыхала о нем.

Уверенная, что он понимает или, может быть, что ее невозможно не понять, она заговорила. Алексей не знал ни слова, и в то же время ему казалось, что все вполне ясно, словно они говорят на одном языке.

«Оюки очень больно», «Она – мой друг», «Я люблю ее как сестру... Будьте с ней ласковы, ради всего на свете». Княжна открыла веер.

– Ареса-сан! – вскинув свои прекрасные брови, формы узкого листка ивы, радостно и торжественно воскликнула она. И слегка вздрогнула, испуганно улыбнувшись, словно заглянула в его душу. Она не была уверена в том, что говорили в семье и в светском обществе, что ро-эбису хитры, превосходно подготовились, отправляясь в Японию, все выучили язык, но тщательно это скрывают. Еще говорили, что их дипломатия построена на христианском двуличии, лицемерии, лжи и коварстве. В свете шли слухи, что они нарочно разбили свой корабль во время бури и цунами, чтобы оказаться внутри Японии и беззастенчиво лгать о дружбе и шпионить в это время. Они всё изучают в нашей стране. Их корабль был достаточно крепок, они могли бы прекрасно уйти в море и не поддаться силам стихии, а они нарочно тянули и ждали бури, предсказанной их приборами. Русские гораздо хитрей и опасней американцев. Не пожалели судна, таких у них много, инсценировали крушение и гибель, притворились несчастными, чтобы вызвать жалость в нашем народе и правительстве. Нарочно подвели судно к подножию Фудзи и утопили, как будто не могли спасти. При этом ни один человек не погиб. Ложь, ложь, хитрость всюду. На каждом шагу. И обман. Так они все же проникли наконец в запретную зону. И они еще говорят, что подозревают японцев в хитростях, кознях и шпионстве, когда у самих ум очень подозрительный и лживый, больной от грехов и страхов. Вот что говорили в высшем свете: где всегда самые блестящие туалеты у дам и рыцарские костюмы у рослых красавцев даймио. «Вы знаете, иностранцы так много лгут, что даже не смеют спать по ночам спокойно».

Поэтому Оки уверена, что Ареса-сан ее поймет? Нет. Как существует особый женский язык, которому обучают с детства и который составляет особую прелесть воспитанных светских девиц, так существует женское понимание событий, недоступное пониманию мужчин, и еще более женское ощущение достоинств. Оки, как и Оюки, как и Сайо, и десятки других юных японок, подчиняясь господству отцов и наставлениям бонз и ученых мудрецов, судили не по их обязывающим традиционным понятиям, а угадывали то, что было скрыто и что улавливается лишь знающими женский язык. Они судили о том, что слыхали сами и главным образом – что сами видели.

Поэтому сегодняшний вечер незабываем. Она видела самого Ареса-сан. Она говорила с ним сама, по-европейски глядя в его лицо, не сгибаясь, с распрямленной спиной. Неужели в такое время, когда так велик всеобщий подъем чувств, когда такая чуткость, моментальная отзывчивость, когда взаимное любопытство так обострено и обнаруживается пылкость, когда бушует тайфун взаимных интересов, которых уже не в силах сдержать третий век надежной изоляции и адмирал Путятин, запрещающий увлечения своим морским воинам, неужели еще что-то может остаться неясным там, где друг друга понимают без слов?..

– Григорьев-то – светский кавалер! – сказал Можайский с оттенком восхищения, когда вышли из храма.

– При офицерах он невольно связан, а бывает очень развязен и остроумен, – с похвалой отозвался отец Василий. – Так блеснет, что его не узнаете!

Махов сам мужик, и его прельщает все мужицкое! А княжна не разбирается!

Оба офицера, священник и Гошкевич шли полями, освещая дорогу фонарем. Унтер-офицер остался с японцами, сказал, что будет еще рисовать допоздна. Прощаясь и провожая, посмотрел с таким выражением, словно хотел сказать своим офицерам и духовному отцу: «Заходите к нам еще», – но постеснялся. Сжался под взглядом Алексея, у которого, однако, не то было на уме. А теперь, когда ушли, Алексею слышалась ирония в речах Григорьева. Что же это? Грядущее всеобщее равенство? Американский банкир Сайлес, наверно, похлопал бы Григорьева дружески по плечу, но потом провел бы его за нос, хотя и позвал бы его при случае к себе на именины!

Может быть, Оки хотела спросить: «У тебя в сердце Оюки-сан? Или нет?» А может быть, и спросила. «Спасибо, Ареса-сан, спасибо».

– На чьи же средства такой пир? – спросил Можайский. – Ведь сегодня мы пили превосходное вино и сакэ этого сорта очень дорогое?

– При храме у князя все свои люди. Тут всё за его счет. С его дочерью приехал целый штат слуг, – ответил Махов. – Храм содержится на средства князя. Он сам тут же останавливается. Художник от него же. И старая женщина – его родственница... И вот, поди ж ты, понравился княжне наш унтер-офицер с его трубой и пачкотней! – вдруг удивленно и, видимо, не без умысла сказал Махов. Хитрый поп; видно, притворяется. А сам души в нем не чает! – А вы еще идти не хотели. Разве не прелюбопытно? Княжна научилась изображать фигуры людей, как ее Александр Иванович учит. Они подолгу заставляют кого-нибудь из слуг позировать. И рисуют и пишут красками. Однако у нее, как и у ее японского учителя, все мы получаемся похожими на японцев.

– Поначалу Григорьев ходил туда тайком, перелезая вечером через забор, как и все матросы. Григорьев хочет ее учить и на кларнете играть, – отозвался Гошкевич.

– Как можно! – вскричал Можайский. – Она же не знает, надо объяснить ей, что кларнет вульгарный инструмент.

– Да, Григорьев и сам, может быть, уверен, что лучше кларнета музыки нет...

– Да ну, пусть учит! – ответил Гошкевич. – Не сбивайте их с толку. Рояля у нас нет и не скоро еще в Японию привезут.

– А как он рисует, сам Григорьев?

– Может быть, вы, Можайский, дали бы ей уроки?

Александр ответил, что Григорьев явно способный, хотя и малограмотный. Тяготеет к жанровым сценам. Характерные типы получаются хорошо... но несколько статично.

– Конечно, не Федотов! – заключил он.

– Надо ли ей объяснить, что Григорьев не дворянин? А то получится с нашей стороны что-то вроде злой шутки. Ведь у них все воины – дворяне, даже низшие рядовые...

– Зачем?

– Да она, может быть, и знает! Он ей объясняет лучше и серьезней любого офицера, – сказал Гошкевич.

– Она, пожалуй, в самом деле думает, что и у нас все матросы – буси, как и у них. И что Григорьев – буси и живет по кодексу буси...

– А не по уставу!

Алексей шел, глубоко задумавшись. Странно. Я не знал этого прежде за собой! Стоило княжне сказать мне про Оюки, как мне кажется, я к ней сразу переменился. Оюки в самом деле прелестна. Умная и серьезная, а я недооценивал ее, как и ее стремления к знаниям. Неужели я все это почувствовал только потому, что мне сказала об этом аристократка, юная дочь князя?

Оки слыхала, что после расставания с иностранцами, наверно, за дело примутся палачи. Но это никого не останавливает, сила чувств побеждает бесконечно и давно известные системы философов и предрешает судьбы. Там, где будущего надо ждать, заливаясь слезами, все лишь смеются!

Оки и не желала более близких знакомств с императорскими офицерами из посольства Путятина. Григорьев – тот, кто ей нужен. Он почтителен и угодлив. Но он вполне западный человек. Много знает, талантлив, ретив и очень старателен.

Она получала все, что ей было нужно, через него, как через слугу, а с его морскими начальниками, при ее положении, было бы трудней и унизительней, и никто не занимался бы с ней, как Григорьев. И не с ним искала она знакомства. Ее, как и всех в аристократическом обществе, кто соглашался, что перемены неизбежны, занимала не Россия, а Америка, и она тоже будет стремиться к Америке. Так говорят отец и братья. Не погружаться во все русское!

Что же Ареса-сан? Он очень гордый воин, все женщины видят его. А он не видит их. Это очень достойно. Почему другие мужчины не понимают? Они – с маслеными глазами и льстивой речью? Он – воин! Он рыцарски простился. Чуть слышно ударил в каблуки, трагически покорно и на кратчайший миг и так сдержанно и красиво склонилась перед Оки в поклоне его юная, но большая и умная голова. Он все понял и все знает, но помнит свой долг воина.

...А старший брат Оки служит в Киото при дворе тенно. Второй брат в походе княжеских воинов, во главе отряда подданных. В нем дух буси, он будущее Ниппона. «Тигры берегут шкуру, а буси берегут честь». Буси воспитывают в себе дух и железную волю, умение владеть мечом и шпагой и стойкость... Кодекс поведения буси – бусидо.

– Господа, – встретил поздних пришельцев Мусин-Пушкин, – в Симода пришло американское торговое судно «Кароляйн Фут». Посьет прислал адмиралу письмо, пишет, что намерен зафрахтовать корабль и несколькими партиями перевезти на нем всех нас в Россию. Таким образом закончится вся наша эпопея. Он ждет распоряжений адмирала и просит срочно отправить к нему Шиллинга, Сибирцева, Можайского и Гошкевича, десять лучших матросов и не позже чем еще через, день выслать духовой оркестр.

«Зачем Константину Николаевичу духовой оркестр?» – рассеянно и устало подумал Алексей.

Мусин-Пушкин снимал нагар со свечи черными от копоти щипцами.

– Адмирал предполагает, что американский коммодор Адамс сдержал свое слово и шхуна прислана им.

– Американцы теперь хлынут сюда, – сказал из-за перегородки Елкин. – Получается, что мы для них открыли Японию. Они нам еще спасибо не скажут.

– Да, они теперь хлынут сюда, – согласился Пушкин. – Встречи с американцами будут частыми.

– Зачем же оркестр? – спросил Можайский.

– Не знаю. Вам, Александр Федорович, и вам, Алексей Николаевич, чуть свет отправляться с адмиралом в Симоду. Прощайтесь, мой дорогой, с вашими друзьями и поклонницами, вы их больше уж не увидите, вероятно. Готовьтесь... В четыре утра сбор в Хосенди.

– Вы полагаете, все это серьезно? – спросил Можайский.

– Вполне серьезно. Идет война.

«Ну что же...» – подумал Алексей...

ЧАСТЬ II

ДОГОВОРЫ В ДЕЙСТВИИ

Глава 10

ПЕРВАЯ АМЕРИКАНКА

– Напоролись! – сказал мистер Доти, входя в каюту, где жена его сидела напротив зеркала у портика с опущенным стеклом. На ее лицо падал обильный и спокойный свет, такого не бывало на переходе через океан; там солнце злое, вечный ветер с солеными брызгами, сеющими день за днем.

– Говорят, что молоденькие японки проводят за туалетом по четыре часа, а без грима они как маленькие старушки и стараются не попадаться на глаза! – сказала Анна Мария, держа палец на толстом слое белил, который она положила на свое юное лицо, закрашивая свежую кожу и румянец, как борт корабля после долгого плавания.

– Явился капитан потерпевших кораблекрушение... Он у мистера Варда!

– О-о!

– Хотел бы купить товары, которые мы привезли. У них есть деньги! Они строят шхуну под городом. Им нужны канаты и парусина. И еще солонина, мука, коровье масло, которого в Японии нет. Одежда!..

– Прекрасно!

– Товары мы брали не для них! Сукно, фланель и парусина – гнилые! Что же прекрасного? Шкиперам я бы всучил. Дипломаты и военные моряки высоких рангов не были в виду.

– Но ты не ударишь лицом в грязь?

– Да-а...

– Можешь не показывать им товары! Никто не знает, что у нас в трюме! Продай ящик масла, но не с цвелью, не с мохнатой зеленью, а из моего запаса.

– Хуже не придумаешь! Они голодные и раздетые, отказать бесчеловечно... Я ответил, что корабельные принадлежности предназначены для американских китоловных шхун, что идем в порт Хакодате, также открытый по договору, там поставим магазин и начнем распродажу корабельной чандлери[29] для китобоев в этой части океана. Сорок наших судов ожидают, что снабдятся в нашем магазине в Хакодате. Но вот пришли в Японию, и все оказывается не так, как предполагалось!

– Что же? – резко поворачиваясь на табуретке, спросила Анна Мария. – Ты боишься японцев?

Доти знал – когда надо быть храбрым, а когда можно заработать.

– Да! – крикнул он.

Дверь тихо приотворилась.

– Сиомара! – пылко воскликнула Анна Мария, видя в зеркале хорошенькое личико с коротким носиком. – Войди скорей! – добавила она по-испански. – А где же мои дети?

– Ваши дети играют с детьми госпожи Вард.

– Сегодня надо перетрясти и выбить на солнце тюфяки...

Компания американских торговцев составилась в Гонолулу и прибыла на шхуне «Кароляйн Фут» в Японию. Судно зафрахтовали и загрузили всем, что могли достать подешевле и на что, по расчетам, должен быть спрос. Аппетиты и надежды были очень большие; страна открывается. Кому же первые барыши? По договору, заключенному Перри и уже ратифицированному президентом Штатов, а значит, и императором Японии, никаких препятствий больше нет. «Вы слыхали, – Япония открыта!» «Это твердо, ясно, законно! Вперед, господа!» Предприимчивость прежде всего. Риск? «Три порта к нашим услугам! Мы оказались ближе всех к Японии». Дамы воодушевлены не меньше мужей. Взяты с собой дети. Шли в богатую страну, уступившую силе доводов и современного флота. А в бухте Симода, едва шхуна бросила якорь, явились на борт чиновники и заявили вчера, что на берег сходить не разрешается; конечно, не только потому, что срок действия договора не наступил и еще нет никаких распоряжений о приеме иностранцев. Никто ничего не знает. Японскому управлению в Симода ничего не известно.

– Черт бы их побрал!

Анна Мария готовилась к встрече на берегу. Она произведет ошеломляющее впечатление. Вчера мулат-парикмахер подстриг ее модно, коротко. Это важно! Она шла через океан, из Калифорнии через Гонолулу, с Дальнего Запада на Дальний Восток! Напоролись? Зачем же ты вез меня?

Анна Мария, или Пегги, как теперь звал ее муж, сегодня отлично отдохнула. Дети играют на солнце, на палубе, под надзором, радуя японцев-лодочников. Ее нога ступит первая. Такого еще не бывало! Японцы не смеют помешать Америке! Они не осмелятся! Она будет первой американкой, которая сойдет на землю Японии. Еще есть жена капитана, госпожа Вард, но она почти старуха, ей тридцать пять. Жена рулевого? Хорошенькая шестнадцатилетняя девчонка, пухленькая и обращает на себя внимание: исполняет обязанности служанки и компаньонки.

– Пегги, это важные лица из империи. Дипломаты царя.

– Их много?

– Да. Довольно молодые офицеры.

– Пригласи дипломатов и капитана. Уступи им несколько мешков сахара из нашего запаса. Покажи мои шелка и сукна.

– Им не шелка нужны!

– Что же? – И, выбрасывая над головой ладонь, Пегги воскликнула: – Дай им ящик сигар! Вино!

Когда она перестает себя чувствовать красавицей и распускать волосы, то подает дельные советы. Даже не верится, что Анна Мария бывшая звезда кабаре! Что по ней с ума сходила Калифорния. Кажется, бизнес для нее – родная стихия. На счастье, муж ее честный католик! И знал, на что шел. Нельзя упускать первых барышей! Ах, первые барыши! Ждали, что их можно получить ни за что, с риском, но без особых затрат. Желая представить свою юную красавицу жену во всем блеске, Доти привез ее с детьми в Японию, зная, какое потрясающее впечатление она производит всюду. Ее не надо учить. Такая жена – все равно, что собственный театр кабаре. Япония уступит!

– Они все еще не разрешают сойти с корабля? – вспыхнула Пегги. – С миссис Вард мы должны вести детей на прогулку.

– Это я сказал. Они говорят, что не могут разрешить. Особенно женщинам. Это их очень пугает. Я заметил, им страшна сама мысль о том, что западные женщины ступят на их землю. Наш японец Джимми уверяет, что пока еще ничего нельзя сделать.

– А что же капитан?

– А что он может?

Пегги быстро кинулась к своей постели и выхватила из-под подушки барабанный револьвер и подняла его дулом вверх.

– Вот что им надо! Покажите, что на судне имеются пушки! Перри нас обманул! Он обманул Америку! Как он смел! Объявил, что подписан трактат и американским торговцам открыт доступ! А все это ложь! Мы прибыли с детьми. Госпожа Рид беременна... Как нам быть? Если они не дозволяют ступить нам на берег? В таком случае мне самой придется открыть Японию!

Доти стоял насупившись, приподняв тяжелые плечи, чувствуя, что Анна Мария понесла, как дикий мустанг.

– Наши тюфяки я хотела бы выветрить вон на том острове! – воскликнула госпожа Доти, показывая широким движением руки, в которой она держала теперь кисточку с краской для ресниц. – Там будет сушиться команда; погода отличная. Теперь я накрашусь как никогда и покажусь на палубе! Пусть смотрит весь их город. Я вломлюсь в эту закрытую страну, и мне не нужен никакой Перри.

Пегги – дочь испанских завоевателей Америки, но она истая американка! В Америке все равны перед законом. Каждый действует решительно, по собственному усмотрению и сам несет ответственность. Это истина. Но потом все надо доказать. Для этого, как знает господин Доти, надо подобрать хорошего адвоката. Иначе говоря, в Америке для всех без исключения опасны судейские крючки и сутяжники. Здесь нет американских портовых инспекторов. Поэтому можно громко и уверенно заявлять о свободной торговле и требовать соблюдения прав, не давая взяток, а только за подарки. Человеком из свободной страны, гражданином свободного государства свободней всего чувствуешь себя за границей. Доти желал бы, чтобы его дети со временем стали адвокатами. Он выкатил свои серые кельтские глаза и, немного смущенный пылкими высказываниями двадцатидвухлетней жены, отправился продолжать деловые разговоры.

...В салоне дым коромыслом. За столом с сигарой Вард, напротив капитан российской императорской короны Посьет, вокруг – целый венок американского бизнеса: веснушчатый Рид, толстяк и силач Дотери, Эдертоун, Бэйдельсмэн, Пибоди. Главные пайщики авантюры и их подручные собраны для путешествия в новую страну, взяты хорошие мысли, товары, кулаки и револьверы, виски, опыт.

Константин Николаевич Посьет прекрасно понимал, как их огорошили японцы, отказываясь выпустить на берег и входить в какие-либо сношения. Японцы ведут себя так, словно не заключено никаких трактатов. Жаловаться на японские власти? Далековато. Японцы все объяснили капитану «Кароляйн». Хоть уходи из порта. «Но, конечно, мы не уйдем! Ни в коем случае», – кричат воодушевленные лица янки...

– Мы заберем у вас все товары! – говорит Посьет и опять видит, какая волна недовольства проходит по лицам хозяев.

– Все не можем!

– Тогда хотя бы часть! Нам нужно продовольствие для Камчатки.

– Много мы не могли бы продать!

– В таком случае, если согласится посол Путятин, сгружаем ваши товары на берег. Завтра прибудет часть нашей команды, и мы поможем вашим людям. Я помещу ваши товары в отведенном для меня помещении!

– Как это может быть?

Оказывается, капитан Посьет предлагает зафрахтовать шхуну «Кароляйн» для отправки на ней на Камчатку тремя партиями всех моряков фрегата «Диана», погибшего во время катастрофы. Дело ушло далеко вперед, пока мистер Доти выслушивал команды своей красавицы.

Деньги предлагались хорошие. У торговцев русские готовы купить товары и на Камчатку! За три рейса! На Камчатку и, может быть, на Амур! Вард не прочь оказаться первым американским капитаном, побывавшим па Амуре! Его шхуна была бы первым американским кораблем в амурских устьях. Благородный риск дает небывалый престиж моряку. Славно! Открытие может пригодиться и для коммерции. Доти, Дотери и Рид заинтересованы. Но пока еще ничего не решено. Капитан Посьет будет ждать ответа адмирала на свое письмо, которое пошлет немедленно.

Один из торговцев, прибывших на шхуне, веснушчатый Рид, сгоряча отрекомендовался вчера симодским чиновникам первым американским консулом в Японии. Теперь сам не рад. Рано! Черт дернул за язык! Выболтал, не зная, что тут потерпевшие бедствие на море! Он, конечно, консул, но пока еще не назначен. Есть предположение, что будет утвержден. Об этом пекутся в Вашингтоне, но еще не решено, хотя, как всех уверяет Рид, секретарь флота Марси знает его и обещает его друзьям содействие.

Рид спешил в Японию еще до утверждения, занять место и приступить немедленно к исполнению обязанностей, одновременно, торгуя своим товаром, помогать развитию коммерческой деятельности. Но тут иностранцы. Дело щекотливое, у них идет война. Надо держать язык за зубами, чтобы не вызвать подозрений. Зачем Вашингтону назначать другого консула, когда Рид уже здесь и добровольно взял на себя тяжелую обязанность? Во что бы то ни стало надо сговориться с японцами, снискать их согласие и войти в доверие к американцам, которые приходят на судах, при этом нужна осторожность с императорскими дипломатами; в Шанхае американский консул одновременно является русским представителем, если узнает, то подложит Риду свинью, как самозванцу.

Посьет уже сказал, что японцы ему все сообщили. Поэтому он почтительно поздравил прибывшего на шхуне «Кароляйн Фут» первого американского консула. Трудно погасить Риду смущение на своем веснушчатом лице, он старается смотреть смелей, не шевеля рыжими бровями.

Да, не знал вчера Рид, что здесь русские! Японцы им все выложили! Но не будешь же еще врать. А Посьет в дружбе с Адамсом и с капитанами наших кораблей! Наш консул в Шанхае одновременно их консул!

Вошли дамы, привычно погружаясь в синее облако чадного дыма и коммерции и усаживаясь к столу, окруженному деловыми мужчинами, перед которыми, как грог, закипал горячий бизнес. Жена капитана с узким лицом и серыми глазами, в кружевной блузке; она пожала руку Посьета суховатой энергичной рукой.

Миссис Доти, прекрасно выстриженная, с черными как смоль волосами и с яркими синими глазами, вся в красном и желтом. Еще какая-то женщина-богатырь в чепце и шлепанцах, может быть жена консула, ноги ее так длинны и толсты, что ничем не скроешь... Еще милая молодка с пухленькими плечиками. Может быть, служанка; все тут как подруги, – конечно, вместе едят и пьют, как у них принято. Слуги обедают за господским столом, как мы это видели в Калифорнии...

Посьет посмотрел глазами слегка навыкате в лицо Анны Марии, словно сразу узнал, хотя видел впервые в жизни. Анну Марию не так легко смутить. Она принимала любой вызов. Она поняла его, взаимно угадывались с первого взгляда знакомые характеры.

Посьет повторил про золото, сказал о чеках на банк Ротшильда, как и чем будет уплачено за доставку тремя рейсами всей команды погибшей «Дианы» вместе с офицерами.

– Ах, тут такой воздух, как курорт! – сказала Пегги.

– Мы должны знать, что делать с грузом, куда его поместить! – сказал Рид.

Доти и Дотери подтвердили кивками.

– Это просто, – ответил Посьет. – Я жду ответа от адмирала.

Он поднялся, не вдаваясь в подробности.

– Я приглашаю вас на прогулку на берег... Вас, леди и джентльмены, и, конечно, пить чай... Сегодня я видел губернатора...

К борту «Кароляйн Фут» подошел вельбот. На веслах белокурые матросы в белых рубашках с голубыми каемками на воротниках.

– Едемте со мной, господа...

– Господин капитан Посето... – крутился около Константина Николаевича японский переводчик, но на него не обращали внимания.

– Фудзи? – спросила Пегги, стоя на палубе и глядя вдаль.

Посьет ответил:

– Это видна другая гора, это Симода-Фудзи.

– О! – Пегги вскинула руки и раскрыла ладони, словно подняла и держала над головой корзинку с цветами. Сейчас видно, как она замечательно стройна и легка.

Посьету уже шепнули, что это знаменитая артистка кабаре из Калифорнии.

«Мои дети увидят цветы!» – подумала госпожа Вард. При ней, вместе с ее детьми, маленький мальчик госпожи Доти. Госпожа Вард во всем помогает Анне Марии. Чем больше и безропотней трудишься, тем счастливей жизнь и спокойней душа. Как не поделиться своим материнским опытом с юной компаньонкой! Заботиться о других – прекрасно, если все свое не хуже, чем у тех, о ком заботишься.

Анна Мария спустилась в баркас с девочкой на руках и с огромной собакой в поводке.

«И все-таки я первая вступлю на землю Японии! Первая из женщин!» – повторяла она мысленно.

«Какие же у русских рулевые?» – подумала Сиомара, пристраиваясь рядом и перенимая девочку от Анны Марии.

Посьет помог госпоже Доти сойти с трапика на прибрежный песок.

Госпожа Вард пошла за мужем. Вперед побежали ее мальчики с белокурыми головками, оба в ярких нарядных курточках и белоснежных чулочках. С ними две рослые собаки, белые с коричневым крапом. Госпожа Доти под вуалью и в огромной шляпе, ведет гигантского сенбернара. Сиомара держит за руки ее прелестных малышей. Дальше красные, синие, серые жакеты, кожаные брюки матросов, шляпы, смокинги, крахмальные воротнички деловых мужчин, их завязанные белые шарфы.

Высадились на безлюдном берегу между городом и храмом Гекусенди у рыбацкой деревеньки, но вскоре множество японцев заполнило все открытое пространство, очень живописные группы расположились между деревьев. Японки с детьми. Веселые дети, девочки с бантами за спиной, с кружевными наколками тусклых благородных цветов над косичками.

На следующий день Посьет не появлялся, но прислал на вельботе роскошные букеты для дам с вложенными записками. С его же запиской от губернатора получено две корзины апельсинов, вкусом похожих на мандарины. Управление Западных Приемов посылало свежей рыбы. Рид немедленно захотел съехать на берег и объясниться с губернатором, но цепь полицейских выстроилась на песках, не дозволяя пройти.

...Анна Мария выросла под пальмами, в домике под крышей из пальмовых листьев, и, уходя с песней о пальмах в поле на работу, несла на голове гуано де сомбреро – дешевую, но плотную шляпу из пальмовых листьев. Во время праздников и карнавалов она танцевала на улицах, жаром и быстротой превосходя негритянок. Ее стройные ноги и красивые движения рук с кастаньетами вызывали восхищение. Она умела петь на южноамериканском[30], на котором так горячо исполняют негры свои молитвы и песни, и на чистом испанском, а с приходом на американские территории североамериканских волонтеров во время войны она выучилась по-английски. С переходом пуэбло[31] и его окрестностей под управление Штатов приехал на быках самоучка-богослов с севера и открыл лавку, аптеку и таверну. Он послал за мачехой Анны Марии и уговорил ее, чтобы Анна Мария за еду и небольшую плату пела в таверне. Волонтеры всех чинов приходили в восторг от Черной Изабеллы, как звали теперь Анну Марию. Появились первые знаки внимания, горячие поклонники и первые скандалы. Потом города и прииски Калифорнии. Потом Сан-Франциско. Театры кабаре, большой успех, пресса... Букеты летели через рампу к стройным ногам Изабеллы – Черной Жемчужины.

– Я захватила этот остров, и все наши тюфяки сушатся там! Там! – восклицала Пегги, и ладонь ее вытянутой руки открывалась в том направлении, где был завоеванный остров. – Я так жалею, что вчера после прогулки мне, – тут она показала себе на грудь обеими руками, – не удалось окатиться водой. Я так люблю в хорошую погоду, в темноте, перед сном!

Японцы всю ночь стояли на лодках вокруг «Кароляйн», а сегодня при солнце они, как зрители в ложах, улыбаются, словно так и ждут начала спектакля и появления звезды, словно и тут хотят забросать ее цветами.

– Я вам еще покажу! – говорит им Пегги по-испански, приветливо взмахивает рукой и уходит с палубы, чувствуя общий интерес зрителей. Она решает показываться реже, но быть экстравагантней.

Вчера на прощанье, на берегу, Анна Мария значительно взглянула на Посьета, словно желая сказать: сегодня вы хороши, я довольна вами! Она добавила вслух с притворной томностью, протягивая руку и закатывая глаза:

– Благодарю вас, капитан!

...Госпожа Вард добра и делает много хорошего людям. Она мечтала, что ко дню ее рождения муж привезет с берега все, что надо, и она оплетет дубовыми листьями все четыре края белоснежной скатерти праздничного стола.

А на следующее утро Вард сидел в своей каюте над книгой и счетами, но не глядел на них. Он казался глубоко погруженным в какие-то мысли. Так же глубоко, как чуткие натуры после новых поэтических картин природы и знакомств, когда они бывают захвачены впечатлениями. Госпожа Вард знала это деловое состояние мужа, эту таинственную подготовку к высшему проявлению бизнеса. Все это в сильном характере ее молчаливого супруга.

Вдруг при полном утреннем штиле в бухте и при безветрии отчетливо донеслись великолепные звуки вальса. Играл духовой оркестр.

– Это в том саду! О-о! – раздался крик Сиомары.

– Какой сюрприз! У них с собой трубы! Значит, их так много! – выбегая на палубу, сказала госпожа Рид, женщина богатырского роста, с широкими скулами на смугло-красном лице, в чепчике и капоте, из которого выпирало брюхо.

– Музыка в саду у храма! – сказала Пегги. – Там прекрасное помещение. Вчера мы были на самоваре у капитана дипломата Посэто. Окна были открыты в сад с цветами. Я подумала, что желала бы там жить! С вами, моя крошка... – сказала она госпоже Рид.

У той черные глаза в косых прорезях застыли. Она замерла как очарованная. Дочь скватера и крещеной индианки, госпожа Рид сильна телом и нежна душой. Вчера плохо почувствовала себя и не съехала на берег. Сказала, что, конечно, желала бы жить с мужем в маленьком домике консульства в саду, а не мучиться последние месяцы на шхуне...

– Они играют из Верди! – с удивлением объявила Черная Жемчужина.

«Кароляйн Фут» как маленькая Америка. Конечно, тут есть свои дельцы и законники, но трудно составить более деловое сообщество. Муж Сиомары – рулевой. Это почти помощник шкипера, его правая рука, таким только гордиться! Он же маляр, столяр, слесарь, а главное – плотник. Умеет шить паруса, как и все матросы. Может орудовать шваброй.

Сиомара делает черную работу. Жена капитана госпожа Вард отличная рукодельница. Она же прекрасно стирает, крахмалит, не хуже, чем китайцы в Сан-Франциско. У нее мать прачка, у родителей прачечная на Восточном побережье, в Новой Англии. Госпожа Вард держится с достоинством. Но она моет столы, лавки, а когда надо – палубы, кубрики, на камбузе готовит и для мужа и для людей одно и то же, кормит команду, заведует продуктами, рубит соленую свинину топором, как негр. Поэтому у нее руки суховатые и шершавые. Она же лечит больных. Она же гувернантка и учительница своих маленьких детей и помогает Пегги с ее маленькими.

Пегги гордится, что любая черная работа и ей по плечу. Она тоже ничем не брезгует. Но посмотрите на этих чопорных дам в кружевах, когда приезжают гости!

Накануне Посьет с утра отправился к Накамура – губернатору города Симода – и спросил, почему же американским коммерсантам не дозволяется сход на берег. Они ссылаются на трактат, заключенный Перри. Разве Япония отменяет договор? Господин Рид поражен, ему сказали, что американским женщинам никогда не будет разрешено жить в Японии. Как консул, он, по нашим понятиям, поступил благородно, прибыв с семьей, как порядочный человек.

Накамура ответил, что он не видел никого из приехавших американцев и не проверял их бумаги, но пошлет им свежей рыбы, редьки и апельсинов, а для детей несколько куриц.

Тут же второй губернатор, известный как представитель проамериканской партии, Исава-чин спросил, существуют ли в Америке пираты и как их опознавать. Бывают ли женщины – капитаны пиратских судов. Как отличать торговое судно от пиратского? Подделываются ли судовые документы в Америке?

После этой беседы, возвращаясь в ожидании ответа из Хэда к себе на квартиру в храм Гекусенди, Константин Николаевич подумал, почему же коммерсанты и моряки «Кароляйн Фут» так насторожили симодских чиновников. Такие обычные янки показались им похожими на шайку... Вчера, однако, японцы не мешали американцам, когда те съехали в качестве гостей Посьета, на что он и рассчитывал, что, впрочем, ему и было обещано намеками. Еще Накамура спросил, почему на этой шхуне прибыли такие не виданные нигде женщины, одна красавица, а остальные страшные.

– Как жилось, братцы? – выходя утром умыться, спросил Путятин матросов, остававшихся все это время с Посьетом в Гекусенди и рассевшихся по саду вперемежку со своими прибывшими товарищами. При виде адмирала все быстро поднялись с травы.

– Всем довольны, Евфимий Васильевич, – отвечал Иванов.

– Американцы приехали, – добавил Синичкин.

– Да, потеха, стриженую девку привезли...

– Какая же она девка? Это, наверно, жена купца.

Матросы дружно рассмеялись. Путятина в душе покоробило. Ведь пост, они бы должны рассказать, как молились, постятся ли.

– Знакомые у вас есть среди американцев? – продолжал разговор Путятин.

– Нет, эти незнакомые.

Адмирал пошел в баню. Вокруг Васьки Букреева столпились товарищи.

Васька потешал хэдскими новостями, но у самого еще замирала душа от последних событий в лачуге у японки. Ночью, когда он спал у нее, пришла полиция за ее отцом, чтобы его казнить. Они, видно, давно собирались прикончить Пьющего Воду. Увидели Васькин мундир и кивер с гербом. И ушли с поклонами. Но и он перепугался и признавался под хохот товарищей, что до сих пор дрожь берет.

– А откуда ты знаешь, что они хотели ее отца казнить?

– Шпион рассказал наутро. И объяснил, что до нашего отъезда его не тронут.

– Сердечный у тебя приятель!

– А как же! Шпион, так разве не человек? Шпионы даже очень хорошие бывают... – под общий смех заключил Васька.

– Яся – о-го-го-го! – хлопнул его по плечу Синичкин, называя прозвищем, данным японцами. – Так ты, наверное, уж и не уедешь?

Матросы еще громче расхохотались.

– А как Берзинь?

– Доит корову. Чтобы не перестала доиться, адмирал отставил Янку от работы. Хотя являться на шхуну обязан.

...Вместо нарочного из Хода с ответом па письмо Посьета о приходе «Кароляйн Фут» и с просьбой о присылке хора трубачей в Симода, в ночь вторых суток на только что отремонтированном новеньком баркасе явился сам Путятин. С ним Шиллинг, Гошкевич, Можайский и Сибирцев. Все довольнешеньки, что близок наконец час отплытия в Россию.

Погода хороша, не то что в декабре, когда море чернело и кипело под тучами, когда погибла «Диана» и по лееру все высаживались на черные пески под горой Фудзи. А сегодня все отдохнули, матросы – кровь с молоком – в Хэда посвежели и загорели. Пришли с попутным, грести не приходилось совсем.

Храм у бухты, за ивой и скалами, на изволок горы с тропическим лесом – как дом родной. Посьет, пять матросов и повар чуть с ума не сошли от радости. Симода – городок на славу, тут можно украдкой пожить в свое удовольствие, тут никто зря не работает, все торгуют, молятся и гуляют, зазывают к себе в дома, каждый промышляет чем умеет. А Хэда – деревня. Дела там не переделаешь! Не впервой сюда! Чего тут только не бывало!

– Выйди на улицу и сейчас встретишь знакомых! – говорил Шкаев.

– Тут у Петрухи Сизова полюбовница живет в заведении. Он велел зайти, – сказал Васька Букреев.

– Никуда не пойдешь, – сказал унтер-офицер. – Строго запрещены отлучки.

– Ту – дипломато? Милитар-р-ро? – спросила Сиомара, приставляя палец к груди Алексея Сибирцева.

Алексей серьезно ответил:

– Си!

Она подняла плечики и расхохоталась:

– Посмотрите, посмотрите, госпожа Вард, он говорит по-испански!

– Си!

– Вы самый молодой?

– Он самый молодой, – вмешался в разговор на палубе Посьет.

– Ваш чин? Я не разбираюсь...

– Лейтенант.

Сиомара понимала, что разговаривает бесцеремонно. Что же делать? Она выросла в бедном городе с индейцами и неграми...

– Такой молодой и лейтенант! Он мой ровесник! – Ей на севере давали девятнадцать, а он на вид не старше. – Лейтенант! Не может быть! – приподнявшись на цыпочках, заглянула она в его эполет, как в зеркальце. – Так юн! Еще дитя! И лейтенант. Невероятно! Конечно, он дворянской крови! Что вы скажете, Константин?

– Он прекрасно понимает по-английски.

Сиомара покраснела.

– Да, он молод. А ваши лейтенанты стары, но бывалые и опытные с женщинами.

– Этого я не знаю. Муж говорит, что в военном флоте без протекции дослужиться до лейтенанта в молодые годы невозможно.

Сибирцев коротко поклонился и торжественно прошел, слегка стуча каблуками, по палубе.

– Какие волосы! Локоны! Жаль, что коротки. Какая свежесть лица. Какая мужественная статность! Какая походка! – Сиомара помнит, как ее бабушка, маленькая ростом и черная как сажа испанка, сказала однажды, когда одного из внучков, похожего на деда, подразнили девочкой: «Эти беленькие дети становятся самыми мужественными воинами. У них сохраняется нежность лица, но появляется большая сила!» Если бы сейчас видела бабушка! И какие эполеты!

– А кто этот старый господин-гигант?

– Тоже лейтенант, – ответил Посьет.

– Бедняга. Какая несчастная жизнь! До старости в лейтенантах! Как американцы!

– У него большой рост и большое лицо, поэтому он кажется старше своих лет. Но и он молод.

– Неужели?!

Сейчас и Сиомара почувствовала, как она страдает от интересов бизнеса, от которых процветает Америка, но сохнут души. Анну Марию превратили в живой бизнес.

– А чем тебе не правятся американские лейтенанты?– спросил Посьет по-испански.

– Я этого не знаю.

Госпожа Вард добра и много добра делает людям. Если же ее спросят, что она делает для ближнего, она ответит – все, что может. Помогает мужу скопить богатство. Вард лысоват, с большими усами, ходит вразвалку. Никогда не бывает ласков, мало говорит и никогда не обижает свою жену. Сейчас с Посьетом и лейтенантами он отправляется на вельботе на берег.

В адмиральском салоне, как называлось главное помещение храма Гекусенди, из которого вынесен алтарь, за большим столом начинаются новые переговоры. На этот раз торговые, с целой делегацией янки. Посьет с офицерами съездил на шхуну и привез их всех.

Лица американцев выражают вежливую любезность деловых людей, а сильные руки выложены на скатерть, как бы в знак откровенности и самых лучших намерений. Лица русских очень обычны, довольно спокойны и добры. «Казенные люди, мой свет!» – хотелось бы сказать про своих Алексею Сибирцеву.

Капитан Вард и консул Рид, как главные лица с американской стороны, говорили чередуясь. Вард немногословен, Рид довольно горяч, но сдерживается, стараясь не повредить делу, нужному вдвойне. Все американцы настороже, зная, что еще нельзя сказать ни единого лишнего слова, все должно излагаться точно.

Адмирал сам ведет переговоры. Его предложения выслушивались очень внимательно. Его достойный вид, солидность речи, плавная последовательность доводов, которые он излагал спокойно, его благородное лицо и дружественная благожелательность и любовь к Америке – все изобличало в нем государственного деятеля высшего ранга, свободного от предрассудков. Это было контрастом с привычным обществом мелких людей. Судьба дарила редкий случай: урок светской жизни и выгоды. Знакомство и завязанные отношения могут пригодиться в будущем. Но сейчас не об этом речь. Сейчас необходимо извлечь из всей этой сложной и запутанной ситуации как можно больше. Для этого решительно и умело обмануть адмирала; тем более что торг шел на японской земле. Под первым, видимым слоем, обещанных послом барышей, скрывался другой, пока еще тщательно прикрываемый японцами, но таящий сущие золотоносные жилы.

Коммерсанты, прибыв в Японию, сразу все оценили, они обменялись мнением о своем положении в Симода и действовали заодно. Тут все заперто, но все, кажется, можно открыть, однако не на основании трактата Перри, который еще ничего не значит. Действуя заодно с адмиралом, въехать на нем в Японию, как на троянском коне. Но не подать вида, в чем главная цель. «Мы прибыли только для торговли с американскими шкиперами в этих водах и лишь по возможности начнем сделки с японцами». Только бы Путятин оставил нас на берегу! А там мы знаем, что делать! Только бы он, столь дружественный японцам, не помешал! Для этого надо взяться перевозить его моряков в Россию, получив, конечно, выгодную оплату. Вообще всех их лучше убрать из Японии. Рид докажет, что он пригоден как консул. Не зря секретарю флота стало о нем известно.

Путятин держал себя в шорах, более чем когда-либо понимая, как он должен быть строг к себе, правдив, немногословен и по возможности откровенен с этими людьми. Их интересы ему очевидны, и он их прощал, не время нам сейчас тягаться с ними на рынке! Не за прекрасные же японские глаза они сюда явились!

Путятину предстояло совершить почти невозможное: во время войны, с помощью американцев, вывезти из Японии и доставить в Россию своих людей. Для этого, пустив в ход весь свой вес и благородство, приходится их обмануть: иного выхода нет. Иначе отсюда не уйдешь и не встанешь в ряды действующей армии в тяжкую для нас годину.

Обман двойной, но что же делать! Не все им обманывать, не надо бояться и их обмануть! Не ради же кармана! Мы готовы идти на смерть! У нас ведь если не умрешь, то никто тебе и не поверит и ничего не докажешь! Много все-таки общего с японскими обычаями!

Американцев надо убедить: переход не опасен. Они тут новые люди и не знают, каково по нашим морям ходить весной! Скрыть от всех. Во льдах и туманах судно сами поможем довести. Хотя бы пусть первую партию возьмут. Договариваться надо на все три, пообещать тройной барыш. Как знать, может быть, удастся все и нам и им! Дай бог! Не говорить ни слова и про другие опасности. Приходится уверять, что никаких вражеских эскадр и военных действий в наших водах раньше августа нельзя ожидать, да и в этом году вряд ли вообще англичане явятся, у них руки связаны грядущей войной в Китае.

Так Посьет высказал свое предположение, что союзники не в силах взять Севастополь и, теряя там много людей и судов, предлагают, по последним сведениям из Берлина, мир через посредников.

С горячностью вступил в разговор Пибоди, доводы выкриками вырывались из его хриплой глотки. Мистер Пибоди толст, сутуловат, у него совершенно плоский, как доска, упрямый лоб, маленький горбатый носик, крутой в изгибе, как крючок. Правый глаз его выкачен от природы, левый сохраняет живое выражение, но почти вываливается, свешивается с болезненного красного века. Видно, где-то мистеру Пибоди здорово заехали в физиономию. Красные руки его без движения лежали на столе. Но за спиной Пибоди стоял худощавый мистер Бэйдельсмэн с серыми волосами и выбритым узким лицом и, наклоняясь в такт речи своего компаньона, безмолвно разводил обеими руками в воздухе, как дирижер перед оркестром, словно рисовал дополнительные веские подтверждения.

Алексей все время вслушивался, как на уроке языка, и эти руки, мелькая, мешали ему, пока не пришло в голову, что Бэйдельсмэн похож на матроса, явившегося «выпимши», который боится раскрыть рот, но принимает горячее участие в общем объяснении с боцманом.

Вдруг все стали быстро договариваться, обе стороны шли на благородный риск, сознавая, конечно, возможность собственной гибели и привлекательность целей.

Шиллинг, между прочим, заметил, что прочел про новое шведско-прусское благотворительное общество помощи спасению на водах, которое гарантирует баснословные премии за спасение экипажей судов, претерпевших катастрофы на море, и тут же бледноватый Доти подтвердил, что такое же общество есть в Штатах.

Сам Путятин при этом не ждал лично для себя на Kaмчатке ничего хорошего. Там губернатор Завойко. Теперь победитель и в чине адмирала. Человек очень упрямый, кажется малообразованный, хотя неглупый и храбрый.

Вард был в восторге от Путятина. Дело пошло на лад.

Все оживились. Зажигались огоньки, задымились сигары. В храме Гекусенди стоял шум и громкие голоса, как в портовом агентстве по фрахту. Начерно составлялся контракт, а это очень трудная, кропотливая работа, так что с составителей сошли поты.

Посьет предложил гостям обедать и закончить дело.

Вард повез адмирала на шхуну. Он познакомил Путятина со своей женой. Обедали втроем.

Тому, кто видел госпожу Вард в платке, простом платье и фартуке, с топором или у корыта, она казалась тусклой и бесцветной. У нее серые глаза и бледноватая кожа. Но в светло-голубом платье с большим крахмальным воротником из кружев и при ярком солнце Японии лицо ее ожило и посвежело, глаза стали голубыми, а кожа обрела нежность и белизну.

Если Сиомаре нравился Посьет, как родной дядюшка, за его испанский, то госпоже Вард понравился Путятин; он говорил спокойно, обстоятельно и так мягко и благожелательно, как никогда и нигде не услышишь. Может быть, так еще говорят на старой родине, где-нибудь в аристократии или только при дворе королевы Виктории. Путятин, как уже известно, бывал и там.

Путятин спросил госпожу Вард:

– Вы устали от моря?

Ответ был правдивый: ей особенно жаль детей.

– Я предлагаю вам переехать на берег, в храм Гекусенди, это будет ваша резиденция в Симода. Видите тот далекий сад? Живописная группа деревьев. В самом углу бухты. Мне отведен там храм. Вы бывали там? Прекрасно! Там много комнат, и все вы удобно разместитесь. Я скажу японскому губернатору и возьму с него слово, что он разрешит съехать вам на берег и жить моими гостями в отведенном мне храме. Вы сможете пожить в райском уголке. Сейчас все начинает расцветать. Лучшее время года. Вы останетесь и отдохнете, пока господин Вард будет в плаванье. Я возьму на себя охрану и все заботы обо всех вас. Ваши прекрасные дети будут наслаждаться здоровым климатом и окрепнут еще более. Я поставлю свою охрану и попрошу губернатора поставить японскую охрану снаружи храма... Как и теперь...

Сам Вард еще ничего не говорил жене о принятых обязательствах и о контракте. Он только выглядел подобрей.

К вечернему чаю с берега прибыл Посьет и офицеры. Явились супруги Доти и рулевой – юный гигант со своей Сиомарой, тут же смущенный и, немного похожий на сумасшедшего, первый американский консул в Японии господин Рид, с индианкой, на которой платье, казалось, трещало по швам. Рид, в самом деле, как помешанный, все время думает о консулате.

Прием происходил в маленьком салоне, где в плаваниях была детская, поэтому немного пахло пеленками.

Анна Мария вскинула руки и мягко обронила ладони по направлению к храму и райскому саду, которые прекрасно видны через открытый порт. Там духовой оркестр играл что-то итальянское, страстное и немного печальное...

«Мои дети будут жить среди цветов!» – подумала Анна Мария.

А пока судно ходит, коммерсанты проживут на берегу. Тогда японцы окажутся не в силах запретить их деятельность. Секрет экспедиции, как полагал мистер Доти, не в том, чтобы снабдить Японию европейскими товарами. Продажа чандлери для китобоев лишь явный предлог, чтобы поставить свою факторию на этом берегу. Главная же моя цель – фарфор и лакированные изделия! Также – шелка и зонтики. Если набить шхуну такими товарами, то в Калифорнии выручишь настоящие деньги! Тогда-то и состоится открытие Японии! Конец – делу венец. И можно будет начинать все сначала. Но Перри мы все возмущены. Мы подадим на Перри жалобу в конгресс и потребуем расследования. Как смел Перри обмануть Америку!

Анна Мария сидела как тихий ангел. Временами она чувствовала себя на грани бешенства, желая деятельности, внимания к себе, и не только ради успеха. Как она возвысила бы весь этот самодовольный разговор! Что-то мстительное являлось в ее душе оттого, что приходится молчать, так непривычно чувствуешь себя в роли жены мелкого бизнесмена – статисткой, уборщицей...

С берега доносилась приятная музыка, словно там, на побережье, скучали и томились, выражая ласковым пением суровых труб свои чувства. Что-то грустное висело над красивой вечерней бухтой, куда-то зовя и напоминая о чем-то покинутом и заброшенном и на что-то жалуясь, побуждая тесно сидевших за столом почувствовать себя дружней и еще почтительней подымать свои бокалы за благородного викинга, которому все они теперь обязывались служить.

Пили чилийское вино.

– Один американец из Гонконга пытался в этом году открыть в Симода банковскую контору, – сказал Шиллинг.

– Кто? – встрепенулся Рид.

– Кто такой? – спросил Доти.

Многие отставили бокалы и отшатнулись от стола, подняв головы с деловым выражением лиц. Общее единение, казалось, было нарушено.

– Сайлес Берроуз. Владелец банкирской конторы. Он жил на «Поухаттане» и начал в Симода дела.

– Ах, Берроуз! – воскликнул Рид. – Но в газете написано, что он был в Японии на своей шхуне, прибыл прямо от Золотых Ворот с грузом товаров.

– Ничего подобного! Он был с Адамсом и Мак-Клуни на военном пароходе, и ни о какой собственной шхуне не было и помина. Я сам жил на «Поухаттане» в соседней каюте с Берроузом и прекрасно знаю его...

– Вы? – спросил Дотери.

– Да.

– Берроуз привез на шхуне подарки японскому императору. Так опубликовано...

Все это приходилось слышать впервые. Даже Посьет не знал ничего подобного.

Рано утром в Гекусенди явился Вард, сел, положил шляпу на пол, немного волнуясь, вскочил, растопырил руки, как бы желая схватить адмирала за плечи, и воскликнул, что ни завтра, ни послезавтра он никак не может идти в Хэда за частью команды.

Контракт вчера составлен. Вард пока не поминал о контракте. Не отвечая шкиперу, Путятин желал бы знать, в чем дело.

Вард совсем потерял самообладание. Пальцы его теребили огромный красный носовой платок, который он достал из клетчатых штанов.

– У жены в воскресенье день рождения. Я не могу с ней расстаться. Она не отпускает меня. Мы никуда не уйдем до понедельника.

Сказав все это, Вард почувствовал облегчение и вытер платком лысину.

Пришли Дотери, Доти и Рид и тоже положили свои шляпы на пол.

– Всю жизнь мы проводили этот день вместе, – сказал Вард.

– В таком случае, – ответил Путятин, – отпразднуем семейный праздник госпожи Вард все вместе? Согласны ли вы, капитан? Мы задержимся. Время еще есть. Мы остаемся. Все равно льды у наших берегов еще не разошлись.

«За чем дело стало! – подумал Путятин. – Теперь это в нашу пользу».

Он пригласил Посьета и офицеров и объяснил все.

– Так и отпразднуем этот день вместе, господа! – решительно объявил адмирал и так взглянул в лица своих молодых офицеров, словно отдавал им приказание броситься на абордаж.

– Мы охотно задержимся, ваше превосходительство! – отчеканил Шиллинг.

Вард краснел. Видно было по его лицу, как семейные чувства борются в нем с идеалами бизнеса, ради которого интимный праздник превращается в бал коммерческого собрания. Это, впрочем, не его выдумка. Дамы потребовали, вспомнили они, а Вард всю жизнь путал, когда у жены день рождения и когда именины...

– У нас и повар отличный. Японцы доставят мне все свежее. Ваши дети будут рады.

Приехали Анна Мария и Сиомара посмотреть помещение, в котором придется жить. Они вставали рано и к подъему флага успевали переделать много дел.

Адмирал пригласил всех к утреннему чаю. При открытых окнах, на солнце, дружно сидели вокруг начищенного самовара, когда под окнами среди кустов цветущей гортензии блеснула медь.

– Что это? – воскликнула младшая гостья. – Еще самовары?

– Выгрузка идет полным ходом! – входя, доложил Сибирцев.

«Хотя бы перемолвить словцо с этим красавчиком!» – подумала Сиомара. Она смотрела, не скрывая любопытства.

– Как хорошо служить в военном флоте! – с легким вздохом сказала Пегги.

– Кстати, мы хорошенько рассмотрели ваши товары, господин Дотери, – заметил Посьет. «Хлам, гнилье, голая спекуляция!» – докладывали унтер-офицеры, проверявшие тюки. – И я рад буду представить вас, господин Рид, местным властям как первое гражданское должностное лицо.

– Нет... что вы... – вспыхнул Рид.

– Это можно отложить, – решительно сказал Доти.

– Все товары перенесем в помещение при храме, которое нами очищено и проветрено. Пожалуйста, просим осмотреть.

– Премного благодарен, капитан Посьет...

А на следующий день Накамура Тамея, грузно ссутулясь и тяжко ступая по ступеням, подымался в храм Гекусенди.

– Путятин-чин! Посол-сан! – отирая бумагой взмокшее лицо, говорил он.

Еще недавно Накамура был секретарем японской правительственной делегации на переговорах с Путятиным. Теперь он губернатор Симода, одного из трех портов, которые предстоит открыть для торговли с Европой и Америкой.

Вчера, когда шла выгрузка, всем казалось, что Путятин берет на берег купленные у американцев продукты и товары, как это было во время стоянки «Поухаттана».

– Я поставил вас в известность... что мы зафрахтовали «Кароляйн».

Накамура получил письмо Путятина вчера.

– Мы с вами старые друзья, Накамура-сама! И я вас никогда не подведу. Очень глубоко уважал вас всегда. И теперь особенно, я в большом восторге, что вы назначены губернатором Симода, и согласен во всем помочь вам. Но иного выхода у меня нет. Судите сами. Идет война...

Казалось, Накамура ничего не слушал и верить ничему не желал.

– Я прошу вас, адмирал и генерал, помощник царя, возвратить американцев с женами на их шхуну.

– Чтобы вывезти наших людей, надо шхуну очистить, привести в порядок, отремонтировать. Когда я пошлю на ней часть людей в Россию, то семьи капитана, консула и купцов останутся здесь. Американцы не боятся войны, идут с нами, но им нельзя брать с собой женщин. Я все написал вам. Неужели вы хотите, чтобы мои шестьсот человек жили в Японии без конца? Так по-вашему? Да они тут озвереют от безделья и наделают и мне и вам хлопот, несмотря на все мои строгости. Они тут женятся и разбегутся! Шхуну в Хэда мы достроим и уже теперь закладываем для вас еще одну. Когда я уходил, то второй стапель был готов. На нем устанавливали киль. Князь Мито прислал еще рабочих. Сам князь Мито теперь наш друг! Эгава-сан уже закладывает третью шхуну! Я не могу менять решения. У вас у самих есть закон, что самурай мнения не меняет. Я подписал с американцами контракт и дал им часть денег. Да пойдемте со мной, – сказал Путятин, открывая двери во внутренние комнаты. Их анфилада с лакированными косяками дверей блестела, отражая солнце. – Я познакомлю вас с американцами и с их консулом. Это прекрасные люди!

Накамура все знал и все слышал. Вся Симода говорила: на землю Японии ступила необыкновенной красоты американская красавица, стриженая, под вуалью, но когда открывает лицо, то все бывают поражены. Кажется, душа отлетает, когда на нее смотришь. Она теперь поселилась в храме Гекусенди, ходит по двору. И еще три американки. И дети! И собаки большие, как телята, и длинноногие, как рыси!

– Я вам голову даю на отсечение, Накамура-сан, что вас не только никто не накажет, а еще и похвалят потом. Я посылаю письмо Кавадзи-сама. Прошу вас отправить.

– Оо! О-о! – рычал Накамура, как раненый бык. Он уязвлен в самых лучших чувствах. Япония так любила Путятина!

– Вам рано или поздно придется открывать страну, принимать консулов и купцов.

– Но только... Только без женщин! Женщин ни в коем случае.

– Почему же?

– Правительство не разрешает.

– Идемте! Я вас познакомлю!

– Нет, я не могу.

– Ведь и Русь крестили насильно. И мы благодарны за это.

– Крестили? – спросил Накамура. Он подумал, что Путятин совершил ошибку, сказал, как не полагается дипломату.

В окне виден двор, заваленный клетчатыми шерстяными лютками в ремнях, горбатые сундуки, красиво обтянутые обручами из меди и обитые кожей. Тут же простые ящики, мешки, сумки. Еще матросы несут из шлюпки тюки, катят бухты канатов на катушках.

«Это совсем не похоже на Японию! Это не Япония! Больно видеть японскому глазу! Чемоданы и сумки западных дам! Это хуже, чем артиллерия Перри!»

Вдруг зашелестели шелка, послышался необычный аромат, и в комнату вошла высокая молодая женщина в темной длинной юбке, которая раскачивалась, как колокол, в чем-то белом и красном, в туфлях узеньких и острых, как красные ножи. Очень молодая, сильная и быстрая.

«Это и есть американская красавица!» – с затаенным восторгом подумал Накамура.

– Матерь божья! – сказала Анна Мария. Она взглянула на японца и, словно догадавшись о цели его прихода, избоченилась и, слегка выставив ногу, вскинула голову.

Накамура почувствовал, что действительно при виде ее лица душа отлетает.

Накамура смело пожал протянутую руку в браслетах, с перстнями на пальцах.

– Он светский человек, мой адмирал! – сказала американка.

– Мистер Накамура – знатный вельможа... Здесь губернатор и министр по приему иностранцев.

...Вард с женой прогуливались по траве. Госпожа Вард держала мужа под руку, чуть отступя от него, как бы с некоторой опаской, и оба они ступали с важностью.

Алексей глянул на их спины и подумал: «Как и наши мещане!»

Сибирцев пришел на последней шлюпке с матросами. На сегодня шабаш! На работе снял мокрые, выцветшие добела и, казалось, прогоревшие сапоги и вышел на берег босой и в парусине. Матросы сегодня выбились из сил.

– Жарко в этой Симоде, – сказал Сибирцев, внося свои вещи.

Пошли мыться в баню.

– Вы понравились дамам, – сказал Посьет за вечерним чаем. – Хотят познакомиться ближе.

«Мне этого только не хватало!» – подумал Сибирцев. Все офицеры занимались контрактом и дипломатическими любезностями, в том числе и с дамами, а он – выгрузкой. А по своему темпераменту и по убеждению, что он не должен по возможности отличаться от матроса, снял сегодня мундир и в парусиновой рубахе работал со всеми, пока ноги не сгорели.

– Дамы пришли в восторг от вашего демократического костюма...

– Бога побойтесь, Константин Николаевич, – отозвался Сибирцев.

Накамура вернулся в Управление Западных Приемов, которое временно, пока строился целый блок новых зданий для будущей торговли с иностранцами, размещалось в старом храме у горы.

Тайная полиция, как узнал Накамура, уже отписала в свое ведомство и, ссылаясь на письма граждан и на слухи, сообщала, что существует опасение – порт Симода может быть захвачен американскими женщинами при неясной позиции посла Путятина.

Пока губернатор думал, как быть, доложили, что в бухту вошла еще одна парусная шхуна. Сразу явились два американца также с собственным переводчиком – японцем в цилиндре и смокинге. Пришли в Управление Западных Приемов прямо к губернатору. Переводчик заявил, что корабль «Пилигрим» из Золотых Ворот бросил якорь в бухте Симода. Согласно условиям контракта, торжественно скрепленного подписями императора Японии и президента Соединенных Штатов, прибыли в открытый японский порт. С грузом виски для американских моряков, которые придут сюда на кораблях. Просим отвести место на берегу для постройки склада и питейного зала. Так явился еще один американский японец, важный, как и его коллеги, приходившие с англичанами и американцами, и так же ясно говоривший по-английски. Ведь уже приходил японец Джон с эскадрой Стирлинга и еще один Джон с послом Адамсом, Джимми с Гаваев на «Кароляйн», и вот теперь Тимми от Золотых Ворот с «Пилигримом». Все же довольно много разнесло их ветрами по свету! Только ли ветрами!

– Сколько женщин на корабле? – спросил через своего переводчика Накамура.

– Женщины на корабле приносят несчастье! Мы не из тех авантюристов, которым негде оставить своих жен и они берут их с собой на погибель... Для шогуна и микадо мы привезли по два ящика виски и по бочке вина. А для губернаторов – по ящику виски и по дюжине шампанского.

– Откуда судно? – осведомился переводчик Мариама Эйноске.

– От Золотых Ворот!

«Где эти золотые американские ворота?» – с ужасом подумал Накамура.

– Но за ними идет военная американская эскадра... чтобы пить! – предупредил японец в цилиндре.

– Нет распоряжения. Просим уйти с грузом виски из порта немедленно, как можно скорее. По трактату, заключенному с Америкой, ввоз опиума и виски не разрешается.

– Но как же быть? Где построить грогхауз для американских моряков?

Накамура больше не стал разговаривать. Он удалился. Переводчик сказал, что моряки должны немедленно уходить.

Вошли многочисленные полицейские. Некоторые из них высоки ростом. Американцев отвели на берег, посадили в шлюпку и оттолкнули от берега. Лодки с полицейскими окружили шхуну «Пилигрим».

Глава 11

БАЛ В ХРАМЕ ГЕКУСЕНДИ

Вард желал, чтобы переход в Сибирь был удобным и, по возможности, приятным не только для офицеров Путятина, но и для матросов. Он сказал, что надо сделать рундуки, на пять человек по одному, итого тридцать на партию в сто пятьдесят.

Джон с плотником взялись за дополнительную плату, пока судно стоит, хотя времени мало, а каждый рундук требует довольно много труда и каждому надо найти место. Но и плата хорошая. Вард раскошелился, получив аванс по контракту; все же справедливый хозяин! С берега прислали отличные доски, сухие и легкие. Что же это за дерево, однако?

Букет хризантем Джон поднес на берегу супруге капитана еще утром и поздравил ее, поэтому вечер у него свободен для работы, на бал он не рвется, говорит в шутку, что жена – Сэйди, как он ее зовет, на людях его стесняется. Сиомара сказала по-другому, что стесняется пойти без него. Джон полагает, что она его просто ревнует и не хочет оставить одного. Пусть сама повеселится! А дело есть дело! Деньги делают деньги. Джон подрядился и будет стараться. В семье, где он вырос, пиры, танцы и излишний комфорт считались грехом. Любимой жене он разрешает ходить на веселые сборища в обществе дам, тем более во главе с госпожой Вард. Из всех, кто прибыл в Японию на шхуне «Кароляйн», только Вард с женой и рулевой Джон настоящие американцы старинного английского происхождения. Оба старательные работники, и на них все стоит. Остальные открыватели торговли в Японии – кто откуда, хотя некоторые не в первом поколении янки, отцы и деды пришли в Новый Свет.

До женитьбы на Сэйди рулевой Джон терпеть не мог испанцев. Теперь делает исключение для многих. Пожалуй, мнение его переменилось. Славный народ, отличные ребята. Оказывается, Магеллан был испанцем. Джон прочел о нем книгу и сказал: «А я думал, что американец!»

За храмом Гекусенди, на заднем дворе у кухни, матросы Прокопий Смирнов и Кузьма Залавин пилили дрова. Повар рубил мясо на колоде. Слышался запах горячих пирогов. За кухней адмирал разговаривал с Иваном Черным, который прибыл из Хэда распоряжаться и дирижировать хором. Матросы в белых рубашках обступили его. Пришло еще десять человек, в том числе Петр Сизов.

– Сначала надо поздравительную, – сказал Путятин.

Офицер-хормейстер остался при лагерной церкви, усердные службы великого поста идут в Хэда своим чередом, и красота их, как полагал Путятин, должна сохраниться во всем величии. А иностранцам можно показать Ивана Терентьевича, у которого хор поет развязней, с уханьем, свистом и ложкари выделывают чудеса. Офицеру таким хором дирижировать и неприлично. Можайский, в мундире с эполетами, возьмет на себя поначалу духовой оркестр, а потом его заступит унтер-офицер, чтобы больше было видных кавалеров для танцев.

– Как же ее величать?

– Имя ее Маргарэт. Отчества, как знаешь, у них нет.

– Имя надобно будет повторить дважды. И по два раза, – обращается Черный к матросам. – Да смотрите, братцы, не ошибайтесь. Надо петь «поздравляем», а не «проздравляем».

– Так точно! – вразнобой ответили матросы.

– Американцам это все равно, – заметил запевала Серега Граматеев.

– И что же потом? – спросил адмирал.

– Веселую сразу нельзя, – ответил Иван Терентьевич, – надо постепенно подвести. После величания сначала споем проголошные. Надо голоса показать.

– Да, пожалуй, проголошную будет хорошо. «Сторона ль моя сторонушка». Да не одну: «Вниз по матушке по Волге», хорошо бы еще «Застонала дубрава».

– Так точно, Евфимий Васильевич.

– А уж потом: «Ехал мальчик по Казани» или «Вдоль да по речке». А дальше – плясовые.

– Постараемся, Евфимий Васильевич!

– А где же Григорьев?

– Он при княжеском храме остался, как вы приказали.

– Да отчетливей ее имя произносите. Чтобы поняла, кому поется. Что ее чествуем.

...На террасе храма, у перил, сидят нарядные американки с детьми и смотрят в сад. Вокруг все цветет. Видно, как много в эту землю вложено труда и таланта, больше, пожалуй, чем на самых прекрасных фермах Виргинии.

– В нашей команде есть любые мастера, – сидя у столика с Бардом и Сибирцевым, говорит Посьет. – Адмирал распорядится, и наши люди в Хэда помогут вам подготовить шхуну к плаванию. У нас есть все, чтобы произвести в случае надобности ремонт.

– Ко-ко-ко-ко-ко, – раздается в ответ из горла капитана, словно он кудахчет. На террасе такой воздух прекрасный. На столике сигары и виски. Жена и дети радуются, что останутся на берегу. Только что играл духовой оркестр. Подписан выгодный контракт.

«Варду может показаться, что Посьет хочет получить за ремонт деньги», – думает Алексей.

Вчера Рид сказал Сибирцеву, что шкипер доволен его стараниями и распорядительностью. «Мы все поняли, – как бы говорил при этом энергичный взгляд консула. – Деловой человек, мы заметили ваше усердие». И спросил: «Сколько вам заплатить за выгрузку? Деньгами или чем-то из товаров? Я бы предложил сто долларов!» «Мне или людям?» – подумал Алексей, невольно растерявшись. «Это для вас лично!» – сказал консул, как бы угадав его мысль.

Алексей ответил, что благодарит. Но отказывается. «Почему же?» – американец посмотрел с подозрением. «У нас не принято». – «Странно. Может быть, мало?» Алексей потрепал собеседника по плечу, как у них принято, и кивнул головой вверх, по-американски, как хорошему товарищу. Вообще-то интересно – живешь и трудишься среди другого народа и невольно ухватываешь манеры и привычки. Каким козырем выглядит каждый из наших матросов и как гордится. А вернется домой, там крепостное право. Конечно, матрос тоже не овца, как говаривал Гончаров, но все же...

Посьет говорит: «Будьте и впредь готовы. Помните, что у американцев, а особенно у англичан без взяток ничего не делается. Не подписываются контракты, не заключаются сделки». – «И у нас «Ревизор» повсюду играется любителями и читается. Но ведь там, Константин Николаевич, чинуши и суконные рыла!» – ответил Алексей. «Как вы еще юны, мой друг!» – отвечал Константин Николаевич Посьет.

А вокруг – буйная весна. У храма гиацинты в ящиках и в грунте. На деревянных решетках рассыпаны голубые звездочки глициний. Адисай[32], белый как снег, на тучных, овальных кустах, похожих на сугробы, и адисай красный. Когда Вард будет богат, он разведет на своей вилле японские цветы. Не обязательно на Восточном побережье. Там земля дорогая. Лучше в Калифорнии, которая нравится всем морякам, где много рабочих из Китая. Отсюда можно вывезти семена. Испанцы только удивляются, каким райским уголком становится их бывшее захолустье.

– Ко-ко-ко-ко... – он и радуется и смеется от счастья в золотом тумане. Столько золота у него давно не было. Часть может остаться у жены. А по векселям он получит доллары. – Ко-ко-ко-ко... – он смеется тихо, счастливо, всей утробой могучего, закаленного морем тела, как бы железным шкиперским желудком, а не горлом, издавая звуки, похожие на скрип старого блок-шкива, и на бормотание индюшек в корабельном решетчатом птичнике.

– Господа, его превосходительство адмирал Путятин приглашает всех к столу, – появляясь в дверях, объявил Шиллинг.

Его тонкое, чистое лицо выражает торжественность момента. Он в белом кителе с небольшими эполетами, который сшил ему из китайской чесучи Иван Петров – лучший портной Кронштадта, выпрошенный адмиралом у Беллинсгаузена[33].

На террасе все встали. Обе матери, наклоняясь, о чем-то предупреждали детей.

Главное помещение храма совершенно пусто. Убран стол, за которым адмирал устраивал приемы и военные советы.

– Это для танцев! – проходя, сказала Анна Мария, Она принимала в подготовке энергичное участие.

К обеду накрыто в бывшей квартире священника: из трех разгороженных комнат получилась прекрасная столовая. Стены оклеены белой бумагой. По сторонам открытых окон, с видом па яркую зелень, повешены тяжелые красные занавесы. Их чуть колышет ветерок с океана. Посреди сервированного стола, по старинному обычаю испанцев, уложен прямо на белоснежную скатерть овальный букет из густо-красных роз. Матросы в белом снимают вышитые полотенца, открывая русский «именинный» пирог.

Посуда японская и американская. Вилки, ножи и ложки, также серебряные лопатки и половники с «Кароляйн».

А из дверей все идут и идут молодцы в белоснежных рубахах, с голубыми полосками на воротниках. Такого множества белой плоти и русых голов Анна Мария давно не видывала...

– Ко-ко-ко... – начал было Вард.

Адмирал взял коробку из рук подошедшего Петра Сизова и подал госпоже Вард. Оказался огромный веер из золотой бумаги с красными цветами, хлопьями падающего снега и белыми птицами.

Евфимий Васильевич кротко улыбнулся, как бы прося быть снисходительной, подарок недорогой, но по-своему роскошный. Японцы учат: тонкий вкус свойствен и беднякам.

Мар-га-ре-та... –

вдруг высоко и торжественно вознесли имя виновницы торжества к небу матросские тенора.

Мар-га-ре-та, –

отчеканили басы.

Поздравляем мы тебя, –

согласно произнес весь хор.

Много лет тебе желаем,
Счастья в жизни завсегда.

Захлопали пробки шампанского, купленного у пилигримов на плавучем грогхаузе.

Маргарета, Маргарета,
Здравствуйте, здравствуйте...
Здравствуйте, здравствуйте, –

быстро продолжал хор.

Маргарета, Маргарета.

На резных деревянных блюдах Янцис и Букреев подали госпоже Вард на полотенцах именинный пирог с вензелями из сахарной глазури, каравай хлеба и солонку. Она встала, поблагодарила и обняла обоих матросов.

Под пение, громкое и величественное как в опере, супругам Вард и адмиралу поднесли бокалы с шампанским на серебряном блюде.

Раздались поздравительные возгласы. Варда заставили поцеловать жену.

«Слава богу! Начали! – подумал адмирал. – Кашу маслом не испортишь!» Он сел и стал переводить и объяснять госпоже Вард. Она слабо кивала, как бы с холодной благодарностью, но на ее всегда бледных щеках начинала ярко рдеть кровь.

Матросы стали обносить гостей пирогами.

– Какой красавец! – пылко сказала Анна Мария, когда близ супругов Доти прошел боцман Черный. – Какой кудрявый! Какой румянец!

Черный, знавший по-американски[34], взглянул на нее гордо, поднял брови и кивнул, – мол, а что же, знай наших!

Рид, подвыпив, не сводил глаз с Сибирцева.

– Вы все-таки очень похожи на американца! – разрубив воздух рукой, решительно показал он на него через стол вытянутым пальцем.

– Ах, нет, Эйли такой русский! – с восторгом воскликнула Сиомара.

Неужели американцам, как и европейцам, кажется, что для русского – наибольшее счастье показаться иностранцем? «Будь все они прокляты!» – как говорила Верочка.

– Ко-ко-ко-ко-ко... – послышалось во главе стола. Вард, остолбеневший на некоторое время, снова обрел равновесие души. Он хорошо помнил, что читал во «Frazer's Magazine», как русские одарены слухом, они лучшие певцы и музыканты после итальянцев. Но в статье сказано, что они лишены душевного равновесия. В другом журнале написано, что они все корабли ремонтируют в Англии. – Ко-ко-ко-ко...

– В их верфях в Архангельске все тиммерманы[35] привезены из Плимута и Портсмута! Но тут, наверно, англичане врут.

– Ко-ко-ко-ко...

Заиграл оркестр, и Посьет подошел к Анне Марии.

– Не могу оторвать от тебя взгляда, – сказал он по-испански.

Мистер Доти напился у него же купленным вином. Кроме того, сегодня, с разрешения японцев, взяли виски и шампанское на шхуне «Пилигрим», которая все еще строго охраняется, как в карантине.

Алексей вытянулся перед Сиомарой и поклонился.

– Эйли! – ответила она серьезно и положила ему руку на плечо.

– Эка их наши разожгли, – говорили матросы, смотря, что выделывают ногами американцы.

– Разве это наши, это вино!

– Божественный напиток! – сказал унтер-офицер Астафьев.

Мужичье! Танцуют друг с другом!

В перерыве после вальса и мазурки Анна Мария сказала пьяному мужу:

– Позови мою команду!

Мистер Доти очнулся.

– Сиомара, я иду переодеваться, – сказала Анна Мария.

Обе испанки удалились.

Солнце еще не заходило, но уже видно, что горы своими тенями закрывают город. Гости разбрелись по комнатам и террасам. Задымились манильские и гаванские сигары.

Бело-коричневые сакуры на низких холмах вокруг храма похожи на цветущие рощи каштанов. В саду – нивы из гиацинтов и гряды гортензии. За ними стоят семьями служащие при храме японцы, все в парадных и опрятных одеждах. Друг русских и сам хозяин храма Бимо неустанно кланяется и улыбается всем проходящим.

Когда послышались резкие и грубые звуки гитар, все потянулись в главное помещение. Широко раскатанные двери кажутся в сумерках входом в пещеру среди массы вьющихся растений.

Вошел американский боцман, их знаменитый боксер, мастер кулачных боев, как уже известно матросам. Он тучный и сутулый, па коротких ногах, как чугунная свинья, отлитая на каслинском заводе, с маленькими ушами на квадратной голове, с голубыми глазками и с шеей толще, чем у Пибоди. Такую не сразу перерубишь и японской сталью.

Рядом с ним сел смуглый мордастый матрос с лицом ярким и плоским, как медный таз для варки варенья, метис или мулат. И еще пятеро гитаристов в мексиканских брюках с перьями на швах, с черными лицами и кудрявыми головами.

– Эйли! – подошла Сиомара.

Алексей заметил радость в ее серых глазах. Ее каштановые кудри лежали красивыми, мягкими волнами.

– Ты – бланш! – сказал он, чуть касаясь их.

– Си.

– Ко-ко... – начал было Вард, получивший для себя табуретку.

Появилась Анна Мария. Ее пышные белокурые волосы в рассыпанном золоте блесток падали на обнаженные плечи. Концертное или бальное платье темно-лилового тона, с узкими полосами палевых кружев по оборкам, длинные перчатки с горящими бриллиантами на пальцах и чуть мелькающее золото туфелек.

Гитары заиграли все враз, так отчетливо и разнообразно, словно играл рояль.

I love you... I love you[36]... – почти в крике начала Пегги.

Алексей плохо разбирал слова, повторялось: «Love... Love...» Но ее сильный голос свободно выражал оттенки, ее чувства все сильней рвались на свободу после длительной тоски за решеткой бизнеса.

Пегги протянула раскинутые руки и, гордо вскинув голову, с зажигающим весельем что-то горячо воскликнула и перевела крик в чистое и сильное форте. И все замерли, чувствуя себя во власти ее прелести, веселья, таланта, которых до сих пор никто не угадывал.

Посьет побледнел, как будто на него навели дуло пистолета. Он представил другое кабаре, далеко-далеко...

Доти посмотрел на уходящую жену оловянными глазами. Все взволнованы, возбуждены необыкновенным ярким подарком красоты и звонкой мелодией Нового Света.

– Дуриссимо! – сказал Посьет про мужа Анны Марии на новом русско-испанском жаргоне.

Сиомара засмеялась и ушла помогать Анне Марии.

Доти казался ничтожеством. Он это знал. Пусть! Он знал, что делал и что хочет, и он не ошибся. Хотя и слабый муж, и любит выпить, мутный и мелкий человечек, но с характером и железными нервами. Станет одним из китов, на которых стоит Америка.

Мексиканские гитары загремели, как барабаны, Анна Мария вышла под гром аплодисментов, в роскошных волнах черных кудрей, в лентах, в блестках и красных башмачках. В громадном оранжево-красном платье, которое обтягивало ее до бедер, удлиняло талию, но вниз падало такой массой в красных волнах, что Пегги, как плащ тореадора, держала на руке его гигантский подол, похожий на петушиный гребень.

Японцы кинулись из дверей и со ступеней в храм и лезли вперед, отталкивая гостей.

– У меня есть другое имя, – низким голосом запела Пегги. – Изабелла...

– О! Изабелла! – подымаясь, подхватил хор гитаристов.

– И Мария!

– О, Мария!

– О, Мария-Изабелла! – снова поднялись гитаристы.

– О, Мария, Мария, Мария!

Она подняла кастаньеты в пальцах, обтянутых красными перчатками, и, закинув чудовищный гребень подола на плечо, затанцевала по кругу...

...В руке Анны Марии красный гребень извивается, как дракон, танцуя впереди нее. В руках у негра высокий барабан, похожий на бочонок, и он выбивает пальцами ритмическую мелодию. Оркестр молчит. Изабелла повторила каблуками ритмический стук тамтама. Ее нежная дробь была слаба, но отчетлива. Барабанщик и танцовщица еще раз грубо и нежно повторили друг друга. Снова грянули гитары, горячо запели вставшие гитаристы, подходя к гостям.

...Алексей, кажется, за всю жизнь столько не танцевал, как в этот вечер. Он легко угадывал незнакомые ему движения. Ночью, в разгар бала, он взял в руки кастаньеты. Он еще и сам не знал за собой таких талантов и темперамента.

Сиомара, так же горячо и быстро перебирая ногами, со сдерживаемой пылкостью глядела ему в глаза.

Может быть, до сих пор я не жил и ничего не видел на свете? Что же было бы, если «Кароляйн» не вошла в порт Симода? Сиомара вызывала в нем энергию и легкость, награждая молчаливым восторгом. Она, и любуясь, и позволяя любоваться собой, как бы погружалась с ним вместе в таинственный мир, где они были только вдвоем. Они не замечали, что все расступились и смотрят.

В круг зрителей ворвалась Пегги и смело перехватила Алексея. Она вновь переодета – в длинной юбке и ярком жакете. Дважды пройдясь вокруг и быстро двигая бедрами, как поршнями паровой машины, она в реверансе присела покорно, склоняя перед молодым офицером свою стриженую голову. Раздался взрыв аплодисментов, шум и крики.

Подбежала Сиомара. Сжав маленькие кулачки, она поднесла их к лицу госпожи Доти и воскликнула с гневным жаром:

– Анна Мария! Ты ведьма!

Веселый хохот, музыка покрыли все.

...Можайский, танцуя с Пегги, вскинул ее в воздух, словно мечту о летательном аппарате...

Сиомара, гордая втайне всеобщим вниманием и победой, взяла Алексея под руку.

«В Севастополе война, а я чуть не собрался уехать в Южную Америку... – тоскливый холод пробежал по душе Алексея. Этот холод мрака всегда приходил при воспоминаниях. – А мы уйдем в плаванье...»

– Что с вами? – горячо воскликнула Сиомара. – Идемте в сад.

При свете звезд заблестели большие, но бесцветные бутоны на высоких стеблях и на кустарниках.

В храме американцы запели морскую балладу. Пегги поцеловала высокого и сумрачного Сизова. Он не плясал и мало пел, был гордо печален и представлялся ей настоящим мужчиной, презирающим бизнес и развлечения.

Сизов матрос рослый и красивый, чистый лицом. Адмирал всегда желает выставить на вид, приказывает назначать в конвой, на вахту и в караулы при встречах с гостями или впереди при знамени, чтобы иностранцы удивлялись, какой русский человек. Поэтому Петра сняли с дела, велели после кузницы отмыть руки дресвой и пемзой и идти в город.

Анна Мария сама знала, как тяжело простому человеку выбиться смолоду. Женщине, понятно, помогают, но не даром. А мужчине, даже умнице, очень трудно! Сколько опасностей! В Америке конституция. Но права, предоставленные конституцией, женщина получает через постель! Анна Мария сказала Сизову:

– Вы будете счастливы!

«Thank you[37]!» – хотел ответить Сизов, но не желал обнаруживать знания языка, начались бы разговоры, а у него нет настроения.

Да и придрались бы: «Ты зачем опять с иностранцами по-английски говорил, сволочь!»

Пожелание испанки запомнилось и приятно. Да она и похожа на гадалку, юбки у нее как у цыганки. Конечно, мог бы быть счастливым!

Известно, что американец Адамс советовал нашему адмиралу произвести в офицеры Сизова, Букреева и Маслова. Сизов – марсовый на корабле, а на берегу – на все руки. Ему давались и знания. На корабле в свободное время решал, бывало, задачки по математике, изучил навигацию, за годы плаваний заговорил по-английски, быстро запоминал слова, мог читать.

«Смотри сам и учись!» – советовали ему старые матросы. Но учить Петруху, как японцев, никто не захочет. «А зачем тебе? Ты же не японец! Делай сам!»

Да, матрос бравый, и все думают, что Петруха недоволен службой. Но тут дела похуже. Вот так получилось! Мало ли что бывает у матроса. Ушел в море – и забыл! И с ним бывало! Всех и не упомнишь! А тут его подцепили, задели, даром не проходит! Петрухе, может, еще и не выбраться. Кажется, и без вины, а кругом виноват. Его выследили японцы и так запутали, что задумаешься! Хорошо, что еще есть характер и вида товарищам не подаешь. К тому же задела его сердце японка, и он ходит, как олень-подранок. Девушка оказалась славная. Жаль ее[38].

Знакомый шпион Иосида, служивший при постройке шхуны, потихоньку на днях сказал Сизову, что за ним строго присматривают, всем известно, что от него забеременела японская девушка, могут быть неприятности, надо оставаться осторожным, ожидать нападения мастеров сабельных ударов. Значит, могут зарубить?

Простодушный Сизов готов был поверить и огорчился не столько за себя, как за Фуми. Ее скорей могли погубить, чем его. А где она, что с ней – он не знает. Где-то здесь, в Симода. Но отлучаться строго запрещено, нечего и думать, чтобы повидаться.

Заиграли дудочки, госпожа Вард вышла с пылающим лицом. Флегматичные белобрысые верзилы бурно затанцевали вокруг вьющейся среди них жены старого капитана. Она не умела танцевать, но, одаренная от природы грацией, импровизировала, чувствуя, что не в силах удержаться...

– Ко-ко... – прокудахтал Вард, но его счастливая улыбка принимала легкий привкус кислоты.

– А я бухнул, что люблю ее, – слышался в саду чей-то голос. – И, конечно, полное фиаско. Возмущенный отказ...

Адмирал уже давно покинул бал. Он истово помолился и спал в ожидании, что завтра нагрянет гроза, из Эдо явятся чиновники прежде, чем он уйдет на «Кароляйн». Он и во сне готовился к сопротивлению и придумывал ответы, зная по опыту, что с японцами все доказательства окажутся негодными, в тупик они всегда умеют поставить и сами влезут.

Шум и крики слышались в комнатах. Предутренний ветерок заполоскал гардины. Еще вчера говорили: «Не кощунство ли бал в храме?» – «Они буддисты, все прощают и позволяют!» – отвечал Посьет. «А вот по улице нельзя пройти».

...Тихо замерцала серебристая предрассветная мгла.

Облака бегут над морем,
Крепнет ветер, зыбь черней... –

запел матросский хор песню, похожую на марш.

Будет буря – мы поспорим
И поборемся мы с ней...

– Так целуются у вас? – спросила Сиомара. – Я покажу тебе, как у нас целуются в Тринидаде!

За баней боцман с «Кароляйн» выплюнул два зуба. Все лицо его в крови. Боцману Черному умелым ударом напрочь снесено ухо. Удивленные матросы заставили американца разжать кулак. Но на ладони ничего не оказалось.

– Успел выбросить, сволочь! – неуверенно говорили секунданты Черного.

– Он не кулаком, а монетой! – сказал Серега Граматеев. – Зажал ее в кулак, как катерининский гривенник!

Прокопий Смирнов, ночью рубивший дрова и топивший печь на кухне, пробился вперед.

– Ты, сволочь, долларом! – яростно хрипел он, брызгая слюной.

Американцы не понимали и недоуменно сторонились от потока брызг.

– Эх, вы!

Избить врага боцмана Черного, мытарившего матросов, Прокопий желал бы сам, а не предоставлять этой чести и удовольствия другому... Какие выискались заступники!

Глава 12

КАВАДЗИ СПУСКАЕТСЯ С ГОР

Теплей становилось по мере того, как Кавадзи на пути в Симода шел на юг. В пятьдесят шесть лет еще ничем не отличаешься от двадцатилетнего, легко идешь пешком от столицы Эдо по горам, поднимаешься на перевал Хаконе и спускаешься вниз, к морю, и лишь изредка отдыхаешь в просторном каго[39].

Кавадзи послан со срочным поручением правительства. Перед отъездом его принял шогун и опять одарил. Халатами и на этот раз; большая честь! Сознаешь свое высокое назначение и ответственность.

В долинах все цветет давно. Пылко чувствуешь наступление роскошной весны и приободряешься, как в лучшие молодые годы.

На карте у Путятина показано, как к острию полуострова Идзу из китайских морей идет теплое течение. Конечно, и раньше известно было, что к Идзу идет и идет от века теплая южная вода, поэтому полуостров большую часть года похож на цветущий сад. Чувствуя прилив сил, Кавадзи шагает в гору, а его пустой, богатый паланкин высшего правительственного чиновника несут полуголые крестьяне, обязанные исполнять казенные повинности. Подложив подушечки на сбитые и растертые плечи, они терпеливо спешат. Пустое каго тяжелей седока.

Эта нарядная клетка – как грузило, висящее на каждом вельможе. Впереди и позади ползет нескончаемой вереницей целый поезд из чиновников, личных подданных Кавадзи, его слуг, а также из пеших и конных самураев почетной охраны.

Впереди двое воинов несут значки на древках. Следом за Кавадзи идет самурай с мечом, другой несет веер, третий шляпу, четвертый – портфель, дальше – плетеные коробки с бельем, обувью и халатами, сменными и парадными.

Вместе с Кавадзи едет знатный князь Мидзуно Чикугу но ками, ныне известный тем, что заключил договор с Англией в прошлом году, бывший губернатор Нагасаки, начинавший там дипломатическую карьеру. Теперь назначен, по сути, в подмогу Кавадзи, формально на равных с ним правах, но как князь с большим весом и значением в глазах чиновничества и с правом шествовать со своим поездом впереди. Для разрешения сложных дел с иностранцами в Симода. У князя свои воины, свои слуги.

– На колени! На колени! – кричат самураи всем встречным.

Мидзуно Чикугу но – даймио. А Кавадзи – чиновник, выслужившийся из мелких и голодных самураев. Но Кавадзи душа всех делегаций и главный участник всех переговоров, в которые вступает Япония. Он подписал трактат с Путятиным, он проверял японо-американский договор и настоял, при его ратификации, когда американцы стали грозить, подозревая обман, чтобы они согласились со всеми требованиями японцев. Правительство посылает его туда, где трудней. На него надеются. Но он не даймио! Так верно оберегаешь строй, при котором считаешься второстепенным человеком! При этом канцлер и члены горочью ему покровительствуют. Всеми признано, что Кавадзи умнейший и наиболее смелый и талантливый из государственных деятелей. Но сам он поэтому-то и не может быть в горочью – верховном тайном совете государства из пяти высших вельмож, близких шогуну. Мягкий, переменчивый властитель любит развлечения, не очень здоровый, может умереть внезапно – им недовольны многие родственники и близкие. Действует по советам гениального канцлера Абэ, которому тридцать семь лет; как считается, умело и решительно управляет. Но шогун остается шогуном. Название шогун, как приходилось признаться Путятину, «военачальник для подавления варваров». Родоначальники шогунов семьи Токугава были главнокомандующие армией, узурпировали власть, отняли ее у тенно и сделали наследственной. Так и прежде бывало в истории. Семья Токугава разрослась. Теперь многие потомки обленились, немало родится глупых, хотя есть мудрые и храбрые.

Как учит Конфуций, главное – это бог. Потом – народ. А уж потом – царь! Цель династии – забота о здоровье и благополучии народа. Династия прогрессивна при воцарении. Она думает об основе основ государства, поэтому достигает величия, а государство – могущества. В эту пору строго соблюдается порядок, чтобы народ не мешал прогрессу. По должностям, по признанному уму, по положению в обществе, в государстве, в семьях все строго друг другу подчиняются. Потом начинается деградация властителей и распад. Тогда необходимо свергать династию и устанавливать новую власть. Может быть, это не совсем точное толкование? Но можно и так понять учение великого мудреца. Так понимают современные китайцы? Там распад династии. Всеобщая распущенность и разврат. Народ восстал. Идет гражданская война. Чиновничество прогнило, дворянство пало, ослабло. Армия восьми знамен потеряла воинственный дух. Еще в прошлом веке она была грозной силой, совершала набеги. Единственно, кто еще спасает государство, – китайские женщины, родят множество детей. Признак силы народа, что народ еще не загублен своими правителями, не все силы еще подорваны. Даже англичане еще не отравили его. Такого развала нельзя допустить в Японии. У нас не будет ничего подобного, ни падения династии, ни деградации чиновничества. Напротив, мы всё укрепим со всей силой, решительностью и воодушевлением самураев, заимствуем лучшее у Запада, преобразим свое государство и возвысим его.

Кавадзи один из тех, кто как гигантская скала в фундаменте дворца-крепости. Он основа, один из столпов Японии. Он смотрит вперед и видит будущее.

Владыки Китая не следуют Конфуцию. На первом месте у них не народ, а они сами. На втором – бог. Как помощник их самих, чтобы побольше взять выгод. На третьем – иностранцы, англичане. Борьба с ними притворна. Выгоды от них велики, хотя и незаконны. А народ, может быть, на четвертом месте.

В Нагасаки, при первом знакомстве с Путятиным, Кавадзи был приглашен на борт «Паллады». Русские узнают все это по описаниям Гончарова. Он сказал, что создает книгу о переговорах в Японии. Но русские не знают, что у японцев произошло. Губернатор Нагасаки князь Чикугу, теперь прогрессивный сторонник открытия страны и познания западных наук, тогда был темный и тупой реакционер. Он перепугался, когда Путятин пригласил Кавадзи и Тсутсуя на «Палладу», решил, что русские заманивают послов Японии, чтобы увезти их в Россию заложниками. Вызвали добровольцев-смертников, нашлись шестьдесят старых самураев-догматиков. Имея детей и внуков, они не боялись умереть. Они во время праздника у Путятина в честь делегации Японии подвели судно, груженное порохом, к борту «Паллады», чтобы взорваться на воздух вместе с ней, как только обнаружится хитрость и начнется захват и пленение послов иностранцами. Очень смешно вспоминать! А Путятин, ничего не подозревая, показывал свой корабль, водил гостей в камеры с порохом. Один момент был ужасный.

Кавадзи сам обмер. Впрочем, надо признаться: он не был уверен, испугался. Путятин громко приказал показать гостям, как на европейском судне управляются с парусами. Четыреста моряков делали все очень быстро. По веревочным лестницам они взбежали вверх, и сразу громадные мачты оделись величественными парусами. Казалось, все ясно. Хитрый прием! Подняли паруса и уходят, судно тронулось? Конец? Но еще почему-то не хватают в плен! Вот что мы подумали о них! Когда это было простым обычным их ученьем. А мы решили, что хотят подальше отойти. Пора ли давать сигнал смертникам? Но не рано ли поджигать баржу с порохом?

Труба капитана громогласно разнесла новое приказание по вершинам гигантских мачт, и, как снесенные ветром, один за другим стали падать паруса на реи. Матросы отаптывали их босыми ногами и увязывали. Корабль никуда не уходил! Только тогда на сердце Кавадзи отлегло. Стыдно вспомнить! А губернатор Чикугу но ками сидел на берегу с дайканами, обезумев от ужаса, и не знал, что предпринять.

Чикугу но ками очень красивый, у него княжеское, благородное лицо. Серьезный и образованный. Человек, «знающий голландские порядки».

В дороге, особенно когда идешь пешком, приходят хорошие мысли. Для чиновника из замка Эдо полезно пройти по своей стране в пору цветения сакуры, подышать ее воздухом.

В наше время очень глупо так передвигаться по делам службы! Называется, что мы отправлены со срочным поручением от бакуфу, спешим в Симода, должны как можно скорей навести там порядок и доложить об этом правительству. При этом мы идем пешком, спим очень мало, едим в дороге наскоро, помогаем носильщикам, вылезая из каго, хотим, чтобы они немного отдыхали и двигались быстрей, и приходим в Симода лишь на третий день.

А Путятин при последней встрече в Хэда, показывая шхуну, которую он строит, сказал, что на такой до столицы Эдо можно дойти за несколько часов. И добавил, что еще быстрее и уверенней можно идти на паровом судне. Высшие чиновники в такой стране, как наша, должны иметь собственные паровые яхты, как у премьер-министров и высочайших особ в Европе.

Кавадзи идет к Путятину, чтобы говорить о делах. Когда-то русские на четырех кораблях впервые пришли в Нагасаки и просили заключить с ними договор. Делегация от правительства Японии выехала к Путятину из столицы лишь через несколько месяцев. Сразу при встрече обменивались мнениями, знакомились, старались узнать друг о друге. Сначала Путятин показался хитрым варваром, а Гончаров – шпионом.

Когда Гончаров об этом узнал, то он не обиделся, а удивился. У Кавадзи потом составилось о Путятине высокое мнение. А с Гончаровым он сдружился. Но теперь Путятин поступил непозволительно. А мы надеялись! На месте Кавадзи другой чиновник переменился бы к Путятину. Но Кавадзи старается не думать зло.

Эпоха Путятина – это и его эпоха. Нельзя позорить и обманывать государственных деятелей, с которыми вместе делаешь историю. Их ошибки, заблуждения – это и наши ошибки. Их жестокости – наши жестокости. Наши глупости и подозрения – их глупости.

«День клонится к вечеру, сияют бамбуки, ручьи нежно шумят, слышно, как в нашем чайнике вздыхают сосны», – вспомнил Кавадзи.

Государственная жизнь у нас в Японии всегда очень бурная. Не все князья слепые приверженцы шогуна. Есть враждебные ему. Идет борьба, само правительство время от времени обновляется. Появляются и допускаются к власти молодые гении, как тридцатисемилетний князь Абэ, который сейчас во главе государства. А ведь он слабеет, он болен.

За спиной каждого из членов правительства скрываются другие вельможи. Нет согласия и среди потомков основателя шогуната Токугава!

Ночевали на большой станции. Утром, когда поезд готов был отправиться и Кавадзи вышел из отведенного ему храма, у него на глазах, вдали, по нижней дороге, ведущей в Симода со станции, на быстрой лошади поскакал самурай. Кем послан? Куда спешит? Предупредить обо мне? Почему же тогда по нижней, а не по главной дороге? О торжественном шествии поезда вельмож из столицы? Но об этом уже все заранее извещены. И вперед всегда едут конные самураи Чикугу но и Кавадзи. Зачем же еще какая-то почта?

Знакомая молоденькая служанка сказала сегодня утром Саэмону: «Будь осторожен, господин! За тобой следят!». – «Что?» – вздрогнул он, но смолчал. Когда-то жила эта девица в доме Кавадзи. Простенькая дурнушка! Странно, как смела. Но она что-то не так сказала, ошиблась. Сказала и очень покраснела; ему стало жаль ее, как раньше. Она еще добавила: «Будь осторожен с иностранцами!» – «Ах, вот что!..»

...Наступает вечер, когда хочется посидеть за чаем и послушать, как поют сосны. Ручьи, звеня, падают со скал и убегают вниз в зияющие трещины. Но вдали уже виднелись крыши Симода. Вот и молодые бамбуки серой дружной чащей подымаются по склону сухой высокой горы. После такой прогулки их побеги в простом соусе покажутся очень вкусными. «Утонченная бедность!»... «Величие в самых малых делах жизни?»... «Ты гасишь свое сияние, чтобы погрузиться в темноту других!»... «Только в пустоте лежит истинно сущее!»... «Быть сдержанным – значит быть утонченным!»... «Быть таким, как яшма!»

Да, это так! Это истины, которым Саэмон следовал всю жизнь! «Скромность, сдержанность, терпение»... «Великая гармония!»... «Пустота как истинно сущее, еще незаполненное». Да, величие малых дел! Но в замке Эдо теперь все так торопятся, так волнуются, теряют самообладание, что кажется, ни у кого больше нет «большого чая». Даже старейшины верховного совета – молодые гении и пожилые мудрецы – вышиблены из колеи созерцания и лишены душевного равновесия, хотя внешне еще стараются сохранить вид, но даже это не всегда удается, как замечает наметанный и ревнивый глаз чиновника.

Величие малых дел? Саэмон верит, нужны: твердость сердца, вера в истины... Путятин сказал на одном приеме, что пьет за японцев, что это самый лучший народ в Азии, у японцев есть твердость характера и чистоплотность!

Зачем же он так грубо вторгся во внутреннюю жизнь этого народа, куда он был допущен, где ему многое было открыто, как никогда и никому за всю историю Японии! Зачем он позволит: себе такое самовольство? Поселить на земле Японии американских женщин! Даже мужчин мы еще не совсем согласны принимать. Мы от консулов отказываемся. А он поселил женщин! У нас боятся этого, говорят, это может быть для Японии началом великих несчастий, началом заселения нашей страны иноземцами и иноверцами. Так рассуждают и в замке Эдо и в замках князей. И об этом твердо должен говорить Кавадзи с Путятиным. Саэмону велено потребовать, чтобы из заключенного трактата было удалено согласие Японии принять русских консулов, при этом считается, что мужчин-консулов всегда можно убрать из страны. Мужчина окажется в нашей власти либо постарается уехать к семье.

Приехал американский консул! Но мы и ему скажем, что консула с семьей не примем даже от Америки. Только холостого. В правительстве все понимают, что глупо не дозволять семье консула сойти на берег. Но так поступают, чтобы народ видел, как правительство верно тем глупостям, которым оно учит народ.

Поезд вельмож вступил в город, и Саэмон но джо «снял сандалии»[40] в отведенном ему храме со множеством цветущих камелий. Тяжкие деревья азалий стояли в теплом воздухе юга в глубине храмового двора, как розовые и алые стога, схваченные в черные корявые вилы. Скоро цветов будет еще больше. Тогда черные ветви исчезнут совсем.

Губернатор Накамура расстроен, смущен, разбит... Он теряет свое лицо?

– Произошло... ужасное...

«Что же?» – холодно спрашивал взгляд Кавадзи. Он подносил к губам первую чашку «жидкой яшмы» в чашечке из белого фарфора.

– Да... американская...

– Шхуна? Агрессия? Война?

Накамура кланялся и не мог плести языком.

– Пушка?

Накамура кланялся.

– Да, да. Все это! Конечно. И это тоже. И еще одна шхуна с виски, и еще пушка... Но главное не в том... хуже...

Накамура вежлив, кроток, скромен. Его преданность традиционному этикету начинает раздражать Кавадзи, вооруженного западными понятиями для предстоящих встреч с западными людьми. Что-то все напутано? Что же оказалось непобедимым?

Кавадзи ушел далеко вперед в изучении западной жизни, философии и языков.

– Пришла американская описная эскадра?

– Нет...

– Что же...

– Аме... рикан... екая... красавица! – дрожа как в лихорадке, отвечал Накамура. Его богатырское тело билось как в ознобе, плечи содрогались, словно он собирался сопротивляться по системе «дзю дзю цу»[41]. Нет, скорее по системе «сопротивление голыми руками».

Скоро все аристократы потянутся на Запад. В замену чая произведены такие удачные опыты с шампанским, доставленным в Японию на черных кораблях. Шампанское приятно овладевает головой и ногами и без излишних церемоний.

Кавадзи еще раз поднес к губам белую фарфоровую чашечку с жидкой золотистой яшмой.

«Скромность, терпение, вежливость!..»

– В Гекусенди четыре американки, четверо детей и свора собак. Одна очень большая, как маленькая лошадь князя Мидзуно из Нумадзу. Когда все ходят гулять, то очень красиво, как на картинке у Путятина. Американская красавица... стриженая... И под вуалью. Неописуемая красота.

– Стриженая? Женщина?

– Русские и американцы собрались вместе в храме Нефритового Камня, кушали, пили вино. Сидели за столом все вместе. Играла музыка. Матросы все были одеты в белое, пели свои песни. Потом вышла американская красавица с приставными волосами другого цвета. Она пела. Очень грубо и резко, но все приходили в восторг. Ей подыгрывали негры на струнных инструментах. Потом она сама взяла такой инструмент, пела, и опять все приходили в неистовство. Потом опять переменила волосы, стала черная, как японка. Еще пела и танцевала. Потом очень бурно играла музыка, и все четыре американки танцевали с русскими офицерами и с американцами по очереди. При этом мужчины и женщины обнимались. Все прыгали. Подпрыгнут высоко, мужчина стукнет ногой об ногу и перевернется в воздухе.

– Какие герои! Какие герои нашлись! – вспыхнув, сказал Кавадзи.

Он почувствовал себя ошеломленным. Этого и он не ждал. А мы надеялись на их противоречия! Нет, кажется, весь мир заодно, когда надо войти в Японию.

– Как нам быть? Вся Симода говорит: в храме Гекусенди живет американская красавица. Играет музыка медных труб! Русские и американцы танцуют. Гром и грохот! Плясал великан Можайский, который владеет прибором для снятия натуры на пластинку. Тоже подпрыгивал и при его силе бросал даму вверх. Еще пляшет Ширигу-сама. Посьет разговаривал с американками на всех языках. И тут же их мужья. Сибирцев очень нравился, и с ним танцуют все американки.

– Какие герои! Прыгали с американками в воздух! И Путятин там сидел?

– Да.

– Какой герой!

– Американская красавица когда здоровается, то протягивает руку, белую... Очень нежную. Множество драгоценностей в звенящих браслетах, а пальцы в перстнях... Я очень опасался прикасаться. Ее глаза как небо и море, лицо белое, как мрамор, брови и ресницы очень черны... Все говорят, когда смотришь, то душа отлетает... Все девицы в Симода сказали: «Куда же нам! Разве можно наши праздники сравнивать с их праздниками!» Все, все японки захотят видеть, запомнить, перенять... – Накамура всхлипнул, – и походить на них!

«Да, это впечатляет!» – подумал Кавадзи, понимая, что и Накамура, значит, пожимал руку красавицы, видимо ездил не зря в храм Гекусенди.

– Население восхищено. Этого не видели никогда, и я тяжело переживаю. На балу выпили вина и виски. Бутылки... И бочки... И теперь каждый день все с похмелья, очень больны. Кроме посла Путятина. Он бодрый...

Накамура-сама с переводчиком Мариама Эйноске был немедленно послан в храм Нефритового Камня к послу Путятину с извещением, что Кавадзи и Чикугу но ками прибыли из Эдо, поздравляют Путятина, осведомляются о здоровье. Восхищены постройкой шхуны в Хэда. Необходимо утром срочно встретиться. Князь Чикугу но вел переговоры со Стирлингом и подписал с Англией договор, он имеет много наблюдений и хочет сообщить Путятину срочно важные сведения.

Переводчику Мариама Эйноске, свободно говорившему по-английски, Кавадзи велел после беседы с адмиралом, когда губернатор Накамура покинет храм Гекусенди и отправится к себе в город, пойти в сопровождении двух самых низших самураев из числа пеших к американцам. Строго объявить им от имени губернатора, чтобы завтра в восемь, по их западным часам, явились в Управление Приемов для получения приказаний и дачи объяснений.

О прибытии послов японского правительства американцам не сообщать. Предупредить, чтобы быстро подготовились к утру покинуть храм Гекусенди и уйти с берега на корабль.

Путятин сказал Накамура, что не может задержаться в Симода, должен спешить в Хэда. Встретиться с Саэмоном но джо пока никак не может, но из Японии не уходит, не прощается, рад будет встрече...

– У нас христианский праздник пасха, – добавил Посьет. – Поэтому адмирал спешит в Хэда, чтобы встретить праздник со всей командой. Кроме того, есть также другие важные обстоятельства.

Путятин сказал, что капитан Посьет явится немедленно к Саэмону но джо завтра и все изложит подробно.

– Завтра я ухожу на американском корабле в Хэда. Надо подготовить судно и моих людей, уходящих на нем в плавание в Россию. Об этом мы договорились с Америкой и заплатили императорским золотом. Постройка шхуны продолжается, и мы обязательно доведем ее до конца. Сам я остаюсь в Хэда. Если что-то неясно – жду вас там, Накамура-сама. Я вам объяснял, что невозможно взять женщин в плавание во время войны, их могут убить англичане ядрами. Моя команда состоит из очень храбрых морских солдат, и я должен послать ее на войну. Иначе мой государь будет озабочен. Зная дружбу Японии, мы глубоко благодарны и надеемся на милость вашего государя и шлем нижайшее почтение Кавадзи-сама...

– Посол хочет выиграть время! – сказал Кавадзи, выслушав возвратившегося Накамура.

Путятин сам не идет ко мне и не приглашает меня. Он хочет уклониться от переговоров! Сообщает, что немедленно, завтра же, Посьет явится для всех объяснений. Посьет готов будет выслушать все, что Кавадзи-сама найдет нужным сказать? «Нижайше просим!»

Путятин прислал письмо. Поздравлял по случаю благополучного прибытия. Писал, что очень рад был бы встретиться, но скоро не может, срочные дела...

«Я так и знал!»

Подали чай.

– Посьет тоже прыгал в воздухе, – сказал Накамура. – Шлепал каблуками и при этом поворачивался. Это записано. Все. Рапорты получены. Все документы будут храниться в канцелярии Управления Западных Приемов.

В глубине души Кавадзи говорил себе, что может понять Путятина. Не может не признать, что по-своему он прав и совсем не намеревается оскорблять Японию. Так у них принято во всем мире, и, по их понятиям, не они оскорбляют нас, а мы их. Но долг есть долг. Есть средство заставить адмирала. Можно сначала намекнуть, а потом сказать, что мы его не выпустим из Японии, если он не откажется от статьи трактата о консулах. В Эдо таким важным и опасным кажется этот пункт, что некоторые согласны отдать России весь Сахалин и не требовать тысячу островов, которые никогда не принадлежали Японии. Только бы не пускать русских консулов в города. И не пускать женщин.

Накамура поднялся и стал кланяться. Посмотрел по сторонам, как бы озираясь в страхе, шагнул поближе и с горьким выражением лица тихо сказал, что вечно благодарен Саэмону но джо и помнит все... но полиция... получила распоряжение из Эдо считать Кавадзи Саэмона но джо... русским шпионом. Ему не мешать при переговорах, но записывать, смотреть за каждым шагом. Передано из Эдо.

Кавадзи был спокоен и холоден. Накамура откланялся и ушел.

«Чьих это рук дело? – подумал Кавадзи. – Я, Кавадзи Саэмон но джо, – русский шпион? Но меня не так-то легко напугать... Накамура никогда не лжет и не ошибается. Это не зря им сказано. А была бы ошибка, он молчал бы. Он проверил все».

Тревоги овладевали мужественным сердцем чиновника-воина. Ведь меня только что принял и обласкал шогун. Канцлер Абэ выказал мне доверие...

Неужели в то самое время, когда награжденного и возвеличенного Кавадзи провожали с почетом из столицы, там уже произошла перемена и ему была уготована иная судьба? Он слишком умен и деятелен? Он раньше других осмелился совершить то, что было неизбежным, чего вся образованная Япония ждала уже давно? Или что-то другое?

Интриги реакционеров? Или хитрые и ловкие приемы главарей тайной полиции, кровавых карьеристов? Двуличие князя Абэ? Подготовка к свержению шогуна? Перемена правительственной политики? Или они хотят мне сделать то, что по китайской дипломатической философии называется «решеткой», когда пальцы, указывающие направление политики, вдруг перекрещиваются другими пальцами, указавшими вдруг совершенно новое направление. Тогда получается «решетка».

«Решетка» означает перемену политики, переориентацию...

Да может ли все это быть? Ведь так Саэмону но джо может быть в любое время, даже ночью, вручено повеление о самовспарывании... Вот та власть, которой я верно служу, которую я подпираю всей силой и старанием.

Саэмон отказывался верить...

Кавадзи вспомнил, что в дороге замечал странное поведение встречавших чиновников. Стоящие впереди кланялись и падали ниц, но улыбались как бы насмешливо да как-то странно.

На заставе Хаконе Кавадзи опять увидел голубоглазого японца – начальника стражи. Когда-то Кавадзи сказал ему: что может сделать ваша охрана перевала через гору Хаконе, когда идеи и машины иностранцев хлынут в Японию. Он хотел сказать, теперь настает время, когда Японию надо охранять по-другому, гораздо старательней и умнее. Тогда высокий страж возмутился. Теперь охранять Японию надо не тем, что в горах будешь придираться к шутникам! – вот что хотел пояснить Кавадзи. Желал научить его, открыть ему новые горизонты.

Кавадзи опять вспомнил, как вчера утром, перед уходом его шествия со станции Миасима, в том же направлении, но по другой дороге поскакал конный самурай. Неужели он вез указ считать Кавадзи шпионом? Что же это означает? Правительство дает чиновнику поручение, а в тайную полицию сообщает, что надо напоминать этому чиновнику, что за ним слежка, пугать его, все испортить ему, отравить, провалить его переговоры, лишить его стойкости. Отбить ему охоту изучать иностранцев, лишить его знаний, нужных для борьбы за Японию. Какая же, однако, эта американская красавица? – вдруг подумал Кавадзи, укладываясь под футон[42], и улыбнулся. Теперь, пожалуй, нельзя запретить ей жить в Японии. Мы уже не можем помешать. За нее Путятин, за него Россия и Америка и весь мир. Даже Англия тут будет с ними, а не с нами, хотя у нее война с Россией.

Хотелось бы посмотреть на американскую красавицу! Неужели душа отлетает у каждого, кто на нее посмотрит? Когда думаешь о ней, то самые странные слухи тоже отлетают...

Утром, до упражнения с мечом и потом в саду во время гимнастики и сабельных приемов, мысли нахлынули с новой силой.

«Меня, кем нация могла бы гордиться, объявляют предателем и шпионом! Нет, это не дело рук Абэ. Приказ о самоубийстве был бы послан мне благородно, будь мной недоволен канцлер, правительство или шогун. С благородными рыцарями службы и чести они поступают благородно».

Сведения, измышленные для успеха маленькой карьеры. Решили сделать большую карьеру... Это значит все же, что в государстве развал и к власти пробираются бандиты, евнухи и они слушают женщин, банкиров и торговцев.

Кавадзи вспомнил разговор с молодой служанкой. Она уже знала! Она предупредила его... но он не понял. И прежде, когда в его доме служила, была фамильярна с ним. Полагала, что ей все дозволено. Пришлось жене ее уволить. Кавадзи не поверил вчера, вернее, подумал, что она не то сказала, не так выразилась по простоте и безграмотности.

Кавадзи все же еще крепок и непоколебим. Он верен тенно, шогуну, канцлеру и правительству. И всем законам и обычаям страны, в которых воспитан. Он не испуган. Он докажет свою честность делом. Японию надо открывать. Дороги в мир надо прокладывать, какие бы подозрения ни состряпали покровители мелких доносчиков. Кто-то из реакционеров пустил слух, а высшие метеке сами перепугались? Может быть, так. Какие бы ни сеялись слухи, какие бы ни возникали домыслы, Кавадзи верен. Полоумные реакционные князья беснуются, а втайне сами мечтают об американском виски, золотых долларах... и будущих путешествиях в Европу.

Глава 13

ПОД ОДНОЙ КРЫШЕЙ

Кавадзи и Чикугу но ками сидели за бумажной перегородкой в Управлении Западных Приемов, слушая разговор Накамура с американцами. Кавадзи выпускал из свитка бумагу и столбцами, кистью записывал все сам, как добросовестный чиновник. При этом думал: «Мы – японцы – не меняемся. Остаемся такими же, как в Нагасаки в первые дни переговоров. И такими навсегда останемся, хотя подписали три трактата, сроком до детей и внуков, иностранцы понимают это выражение, как «на вечные времена». Саэмон искоса взглянул на красавца князя. Тот сидел в гордом спокойствии.

Губернатор Накамура добыл важные сведения об американцах, о чем уже доложил. Это удивительно, чудесно. Теперь послушаем, как он сможет воспользоваться. Кавадзи ждет. Ведь Тамея его выученик, приверженец и верный друг, что и доказал.

– Мистер Рид, кто назначил вас консулом? – спросил Накамура.

Эйноске переводил. Там же второй губернатор Исава-чин и еще двое переводчиков.

– Меня назначила Америка! – ответил Рид.

– На какую должность и куда?

– Консулом в Японию. В открытые порты.

– Пожалуйста, бумаги.

Разговор, происходивший за перегородкой, походил на допрос.

Эйноске еще что-то спросил у американца. Тот ответил. Объяснения затягивались.

– Он сам себя назначил, – наконец сказал Эйноске.

– Бумаги еще не были готовы. Но посланы мне вслед. Направление консулом в Хакодате, и по совместительству возлагается обязанность консула в Симода.

Это теперь известно.

– Мистер Рид послан Америкой сюда или в Китай?– вдруг спросил Исава-чин.

Американец, кажется, обиделся. Но сдержался. Обижаться тут нельзя; наверное, он это понимает. Одно из двух: или с выгодой торговать, или обижаться.

За бумажной перегородкой, под одной крышей с американцами, так сидел Кавадзи и все писал. Иногда чиновники приносили ему и князю короткие записки губернаторов.

После первого визита торговцев алкоголем к властям Симода японская морская полиция окружила на лодках шхуну «Пилигрим». По приказу Накамура американцев с «Пилигрима» и «Кароляйн» не пускали друг к другу, чтобы моряки Варда не выболтали, куда и с кем пойдут из Японии. Чтобы не дошло до Франции. Кроме того, надо было держать торговцев виски под арестом. Тут произошли особые события, в которых Накамура и Мариама Эйноске выказали себя отличными детективами.

Замечено, что американцы с «Пилигрима», желавшие открыть в городе грогхауз, любыми средствами стараются снискать расположение местных властей. Русские и американцы с «Кароляйн» затеяли устроить праздник в храме Гекусенди. Это им разрешено, тем более что все принадлежности алтаря и статуи уже вынесены из храма. Посьет спросил, можно ли съездить на «Пилигрим», купить там виски, вина и шампанского для приема гостей.

Американским морякам иногда удавалось обменяться новостями. Например, на шлюпке, шедшей с «Кароляйн», прокричали: «Когда уходите?» – «Мы ждем военный флот. У нас виски для морских вояк. А вы?» – «А мы ждем торговый флот и китобоев. У нас чандлери для шкиперов».