/ / Language: Русский / Genre:prose_history, / Series: Освоение Дальнего Востока

Капитан Невельской

Николай Задорнов

Видный советский писатель, лауреат Государственной премии Николай Задорнов известен читателям историческими романами «Амур-батюшка», «Далекий край», «Первое открытие», «Капитан Невельской», «Война за океан», посвященными героическому прошлому Сибири и Дальнего Востока. В романе «Капитан Невельской» создан яркий образ замечательного русского патриота, передового человека своего времени, моряка, ученого Г. И. Невельского, внесшего неоценимый вклад в изучение и освоение Приамурья. Писатель дает в книге широкую картину жизни России в 40-е и 50-е годы XIX века, подробно повествует об упорной, напряженной борьбе, которую пришлось вести Невельскому с тупыми царскими сановниками за осуществление своих прогрессивных идей, проникнутых заботой о расцвете и процветании Родины. Высокое художественное мастерство автора, глубина и пластичность в изображении образов героев, богатый, сочный язык — все это в полной мере нашло отражение в романе «Капитан Невельской», который с большим интересом будет прочитан широкими кругами читателей. «Капитан Невельской» — третий роман цикла, посвященного освоению русскими Дальнего Востока. Первые два романа — «Далекий край» и «Первое открытие», опубликованные впервые Н. Задорновым в 1949 году, посвящены жизни Приамурья и первым открытиям Г. И. Невельского. Последний роман цикла — «Война за океан» — о последних годах пребывания Г. И. Невельского на Дальнем Востоке — вышел в 1960-1962 гг. Первая книга романа «Капитан Невельской» впервые опубликована в журнале «Дальний Восток», 1956, № 3-6; вторая книга — в том же журнале, 1958, № 1-2. В 1958 году роман вышел отдельными изданиями в Риге и Москве, с тех пор неоднократно переиздавался.

Николай Задорнов

Капитан Невельской

О романе Н. Задорнова — «Капитан Невельской»

Роман «Капитан Невельской» занимает центральное место в цикле произведений видного советского писателя Николая Задорнова, посвященных теме открытия и освоения русскими Приамурья.

Н. П. Задорнов (родился в 1909 г.) с юных лет тесно связан с Дальним Востоком, прекрасно изучил прошлое этого края, его природу. Литературная деятельность писателя началась в конце 30-х годов, в Комсомольске-на-Амуре. Очень тепло был встречен читателями его первый роман «Амур-батюшка» (1941-1946 гг.), удостоенный Государственной премии.

Время действия произведений Н. Задорнова о замечательном русском моряке и ученом Геннадии Ивановиче Невельском (1813-1876 гг.) — романов «Далекий край», «Первое открытие», «Капитан Невельской», «Война за океан» относится к концу 40-х — началу 50-х годов XIX века.

Уже за двести лет до этого на Амуре появились отважные русские землепроходцы — Ерофей Хабаров, Василий Поярков и другие. Открыв этот край, они основали там русские поселения с центром — городом Албазин. Однако тогдашние царские «приказные бюрократы» (как называл их Невельской) не проявили интереса к освоению этих мест, не послали на Амур подкреплений для защиты от набегов маньчжур, и русские отошли в Забайкалье. Но забайкальские казаки хранили память о том, как жили на Амуре их деды, и мечтали о переселении на теплые плодородные земли, ранее принадлежавшие русским людям. Образы однофамильца знаменитого Ерофея Хабарова — забайкальского казака Маркешки Хабарова и его друзей проходят через все книги Н. Задорнова, начиная с романа «Далекий край». Писатель показал, что возвращение русских на Амур отвечало народным чаяниям. Огромную важность это представляло и потому, что река Амур, при тогдашнем отсутствии железных дорог в Сибири, могла стать удобным путем к Тихому океану.

Это хорошо понимал образованный морской офицер, русский патриот Г. И. Невельской. Не имея правительственной инструкции, он на свой риск провел исследование амурского устья и в 1851 году основал там русский пост.

Человек широкого кругозора и выдающихся способностей, прозванный в морском корпусе «Архимедом», Невельской прекрасно разбирался в политической обстановке того времени, видел рост колониальной экспансии Англии и Америки, растущую угрозу захвата иностранцами Дальнего Востока. Он тяжело переживал также техническую отсталость России, имевшей только парусный флот, обреченный ежегодно на длительное бездействие в замерзающих портах. В то время как английские и американские пароходы бороздили теплые восточные моря, а чужие китобойные судна бесчинствовали вблизи Амурского лимана.

В то время считалось, что Сахалин — полуостров, а устье Амура теряется в песках. Таковы были сведения, полученные от ученых-мореплавателей (Браутона, Лаперуза, Крузенштерна), на авторитет которых не решались посягать.

Но Невельской был убежден в необходимости новых исследований. Он осуществил их во время кругосветного плавания на парусном бриге «Байкал», доказав при этом, что Сахалин — остров. А река Амур судоходна и может стать большой водной артерией, благодаря которой Россия превратится в великую океанскую державу (путешествие «Байкала» и ход исследований устья Амура изображены в романе Н. Задорнова «Первое открытие»).

Открытия Невельского противоречили не только утверждениям тогдашних ученых авторитетов, но и политике царского правительства, краеугольным камнем которой были поддержка реакционного Священного союза в Европе и невмешательство в восточные дела (царский министр иностранных дел Нессельроде состоял в тайном сговоре с Англией и предавал интересы России). Распространялись также слухи о наличии в устье Амура маньчжурских крепостей; высказывались опасения, что активизация русских в тех местах может осложнить отношения с Китаем, нарушить Кяхтинскую торговлю.

В столь трудной обстановке за самое признание открытий Невельского, и тем более за решение амурской проблемы, предстояла длительная борьба. Перипетиям этой борьбы, в которой участвуют не только сам капитан и разделяющий его взгляды генерал-губернатор Восточной Сибири H. H. Муравьев, но и царские министры, сановники, а также служащие Российско-американской компании — главного предприятия России на Дальнем Востоке, и посвящен роман «Капитан Невельской».

Помимо важнейших географических открытий очень существенным явилось сообщение Невельского о том, что Амур — «ничей»: «На устье Амура живут независимые гиляки, дани никому не платят и никакой власти над собой не признают» [1]. Это полностью опровергало легенду о маньчжуро-китайских крепостях на Амуре. Земли там фактически были незанятыми, но уже возникла реальная угроза проникновения в район Амура западных колониальных держав.

Это понимал и H. H. Муравьев, оказывавший Невельскому деятельную поддержку. Муравьев отдавал должное отваге и самоотверженности капитана и ясно осознавал, что «Невельской уже сделал для России больше, чем все предыдущие исследователи подобного рода. Его открытие даже важней, чем открытия наших, по заслугам увенчанных, знаменитостей — Литке, Крузенштерна, Врангеля» (стр. 84). Муравьев показан Н. Задорновым человеком сложным, противоречивым, «либералом и деспотом», в отличие от прямолинейного, порывистого капитана, он тонкий дипломат и, добиваясь своих целей, умеет лавировать, выжидать, действовать, применяясь к обстановке. «Он мог одинаково превосходно и с энтузиазмом говорить и „за“ и „против“ одного и того же, мог приводить в исполнение разные замыслы, часто противоположные друг другу. Казалось, два человека жили в нем рядом» (стр. 194).

В противоположность Муравьеву, Невельской — характер открытый, редкий по своей целеустремленности, неспособный к двоедушию и лукавству. А. П. Чехов писал о капитане Невельском в очерковой книге «Остров Сахалин»: «Это был энергический, горячего темперамента человек, образованный, самоотверженный, гуманный, до мозга костей проникнутый идеей и преданный ей фанатически, чистый нравственно».

Невельской принадлежал к передовым людям своего времени, он разделял многие идеи петрашевцев (хотя и не был связан непосредственно с кружком Петрашевского). Патриот и ученый, во всех своих действиях руководствовавшийся интересами науки и отечества, он мечтал вернуть России Амур и тем самым способствовать укреплению позиций страны на Востоке. Невельской считал, что «потеря Амура равносильна для России отказу от великого будущего».

Решению проблемы Амура мешало новое обострение международной и внутренней обстановки. В связи с революционными событиями в Европе, разгромом кружка Петрашевского в Петербурге в стране усилилась реакция. Как показало следствие, некоторые члены кружка Петрашевского видели залог будущего России в связях с азиатскими странами. Отдельные петрашевцы интересовались Восточной Сибирью в революционных целях, что особенно напугало правительство. Реакционным деятелям чудилась крамола уже в самом упоминании об Амуре.

Муравьев хорошо понимал, что в этих условиях «открытие Невельского… могут истолковать, бог знает как» (стр. 193).

Понятно, что Невельскому пришлось вести ожесточенную борьбу с тупыми царскими сановниками за осуществление своей идеи. Н. Задорнов показывает в романе, что созданный царем Второй гиляцкий комитет решил снять установленный Невельским в устье Амура Николаевский пост, а самого «Невельского за самовольные действия, противные воле государя, лишить всех прав состояния, чинов и орденов и разжаловать в матросы» (стр. 616). Это было победой консервативной политики Нессельроде, который всегда призывал «не касаться Востока». «Как только мы коснемся Востока, мы потеряем своих союзников на Западе…» — заявлял он (стр. 616).

Ограниченный и жестокий царь все же понял суть дела (Муравьев в личной беседе с ним особо подчеркивал опасность, грозящую Приамурью от иностранцев). И Николай «простил» Невельского, хотя категорически запретил ему продолжение исследований. Это, однако, не остановило отважного русского патриота. Невельской позднее все же произвел исследование тихоокеанского побережья к югу от устья Амура. Итогом этих и позднейших исследований явилось присоединение Приамурья и Приморья к России, осуществилась давнишняя народная мечта о возвращении на Амур.

Впоследствии все заслуги по открытию Амура приписали одному Муравьеву, и лишь изданная в 1878 году книга самого Невельского «Подвиги русских морских офицеров на крайнем востоке России. 1849-1855» помогла прояснить истинную картину дела.

Сконцентрировав действие своих романов вокруг «узкой» на первый взгляд проблемы Амура, Н. Задорнов создал исторически верную и широкую картину жизни тогдашней России, запечатлел представителей всех слоев общества — от петербургской знати до матросов и местных жителей далекой восточной окраины страны.

В романе «Капитан Невельской» ярко показан вельможный Петербург, дух бюрократизма и внешней парадности, присущий николаевскому царствованию. «Покровитель моряков», великий князь Константин, робеющий перед державным отцом. И министры — острослов Меншиков, барственный Перовский, хитрый Нессельроде, грубый, ограниченный Чернышев — обрисованы выразительными штрихами, со своими личными слабостями и интересами, часто весьма далекими от тех забот о будущем России, которыми одержим капитан.

Приступая к романам о Невельском, писатель обстоятельно изучил материалы о роли русской интеллигенции на Дальнем Востоке. В «Капитане Невельском» созданы яркие образы старого декабриста С. Г. Волконского, народолюбца и патриота, и его жены Марии Николаевны, высокому примеру которой стремится следовать юная Катя Ельчанинова, ставшая верной подругой моряка-героя; в дальнейшем она разделяет все суровые испытания, выпавшие на его долю.

В романе с большой теплотой изображены штурман Орлов и матросы с «Байкала», для которых во время кругосветного плавания Невельской был требовательным, но справедливым командиром. Наряду с заботливым отношением к «нижним чинам», капитан и его сподвижники неизменно налаживали тесные связи с местным населением. В книге показаны смелый гольд Чумбока, умный предприимчивый гиляк Позь, помогающие русским.

Романы Н. Задорнова занимают видное место в литературе о Дальнем Востоке, о героических подвигах отважных русских людей, землепроходцев и мореплавателей, чьи имена навсегда останутся в памяти народа. Написанные на основе достоверных исторических источников и архивных документов, они убедительно подтверждают, что русские земли в Приамурье, границы которых проходят по естественным водным рубежам, были давно освоены и обжиты многими поколениями русских людей.

Л. Швецова.

Книга первая

Часть первая

Охотское море

Это был энергический, горячего темперамента человек, образованный, самоотверженный, гуманный, до мозга костей проникнутый идеей и преданный ей фанатически, чистый нравственно. Один из знавших его пишет: «более честного человека мне не случалось встречать». На восточном побережье и на Сахалине он сделал себе блестящую карьеру в какие-нибудь пять лет, но…

А. П. Чехов, «Остров Сахалин» [2].

Глава первая

ОХОТСКИЙ ТРАКТ

Среди редких берез раздавался перезвон колокольцев. Хлюпая копытами по болоту, по зарослям прошлогодней травы продвигался караван всадников. Впереди на низкой и толстой гнедой лошади ехал якут в халате из солдатского сукна. С ружьем за плечами и с ножом в деревянных ножнах. Несмотря на жару, он был в суконной шапке, подбитой мехом куницы. Там, где белый сухостой трав становился плотным, якут раздвигал его руками, подымая тучи мошки и комарья, а его гнедой конь с треском ломал дудки старых стеблей и втаптывал их подковами в мокрую свежую зелень.

Следом ехал рослый молодой казачий урядник, сероглазый и скуластый, с редкими жесткими русыми усами. За ним старые и молодые якуты верхами вели одну за другой вьючных и запасных лошадей.

Это шел передовой отряд. Люди в нем были опытными проводниками по тайге. Сопровождая казенные караваны и путешественников, не раз проходили они тысячеверстный путь от реки Лены через хребты к берегам Тихого океана и обратно с караванами пушнины и шкурами морских зверей, привезенными на судах в Охотск из Русской Америки [3]. Но никогда еще ни одному из них за все время существования тропы не приходилось сопровождать такую важную особу, как в этот раз.

Вьюками везли одежду, теплые одеяла, ковры, палатки, консервы, ящики с винами, сахар, крупы и фрукты, поросят в клетке и живых баранов на крупах коней.

Урядник то и дело поглядывал на одну из лошадей, несшую на себе два длинных полуторааршинных ящика. Это был самый важный груз. В ящиках уложен, как называли господа, «несессер», или, попросту говоря, посуда. Урядник знал, что если эта посуда разобьется, то с ней вместе рухнет и вся его карьера и никакими подвигами дела, потом не поправишь. В ящиках находилось все, что нужно для того, чтобы накрыть стол на семь человек, привыкших жить в свое удовольствие. Там был даже всегда сверкавший самовар, который восхищал якутов своим устройством.

Тут же ехал господский повар Мартын, плотный мужчина со строгой мясистой физиономией. Отряд потому и шел впереди, чтобы повар успел, когда подъедут господа к месту привала, приготовить к обеду закуску, суп, рыбу, жаркое, сладкое. Один из казаков, опережая всех, добывал дичь. В селениях известно было, кто едет, встречали гостей свежей провизией, били последних кур, резали телят. Мартын считался в отряде важной персоной. Он ел с барского стола. Все знали, что повар получает жалованья шестьсот рублей серебром в год, куда больше, чем многие чиновники в Аяне, в Охотске и даже в Якутске. Поэтому в передовом отряде беспрекословно исполняли все его повеления.

Когда всадники поднялись по заболоченному склону на возвышенность, урядник оглянулся. Внизу, среди моря мертвых трав и редколесья, змеей залегла вытоптанная караваном тропа. А далеко-далеко — только очень зоркий глаз мог разглядеть — чуть виднелись какие-то белые острые предметы.

«Эвон сам-то!» — подумал урядник. — А ну, давай живей! — прикрикнул он на якутов и, хлестнув своего коня плеткой, поскакал, обгоняя караван, так, что грязь полетела из-под копыт. Якуты защелкали языками и погнали лошадей. Караван быстро пошел на подъем. Начинались западные отроги хребта. За этими холмами, далеким синим облаком, всплыл Становой кряж, а где-то там, за ним, был океан.

Урядник осадил коня, осматривая мчавшиеся мимо вьюки. Он поскакал следом за огромной продолговатой коробкой из листового железа. Углы ее были закруглены. Она походила на громадный футляр для гитары.

— Н-ну! — пригрозив плетью лошади, несшей на себе этот предмет, воскликнул урядник. — Никак музыку таскать не привыкнет! Все ей чё-то мерещится… Н-но… Какая тебе зараза чудится?… Гудит, что ли, в ей? Пошла… Ково бояться?

Верховые якуты с урядником и поваром и вьючные кони вытянулись вереницей, огибая полосатую стену из огромных, чуть позеленелых могучих белых берез и бурых лиственниц, над которой круто шел вверх кудрявый от леса склон сопки. Вскоре передовой отряд исчез.

Через полтора часа на эту же возвышенность поднимался второй отряд. Впереди ехал якут с седой бородкой клином, с черными глазами навыкате, белки их были желты и в кровавых прожилках. Конь его пег и лохмат. На плече у якута сидел сокол.

За ним следовал молодой якут с ружьем за плечами и с глиняным горшком на крупе лошади, на который положена кошма. В горшке дымились гнилушки, отгоняя мошку и комаров.

На белогубом вороном жеребце ехал плотный человек в плаще и в генеральской фуражке. Лицо его было прикрыто черной волосяной сеткой, а затылок и уши затянуты белым чехлом, надетым под фуражку.

Это Муравьев [4] — генерал-губернатор Восточной Сибири. Он направлялся к морю, желая видеть весь свой великий край, а особенно Камчатку с ее превосходной Петропавловской гаванью.

Еще в прошлом, 1848 году Муравьев обещал государю, что побывает там. На Камчатку возлагались большие надежды. Россия владела побережьем Тихого океана на огромном протяжении, но не имела ни единого удобного порта. Жалкая тропа, по которой якуты вели караван губернатора, была единственным путем на океан. А на Камчатке — великолепная гавань. Пока об этом писали в русских газетах, в Петербурге не беспокоились. Но вот в «Таймсе» появилось несколько заметок об удобстве Авачинской бухты и о богатствах Берингова и Охотского морей, и царь повелел обратить особое внимание на Камчатку. Он приказал основать там центр русского могущества и влияния на Тихом океане. Муравьев понимал, что царь вовремя принял такое решение. По многим признакам англичане, как он полагал, могли со временем протянуть руки к этой драгоценности, которую Россия до сих пор как следует, не берегла.

Еще чуть ли не сорок лет тому назад Крузенштерн [5], восхищаясь Авачей, писал: «…великое отдаление Камчатки не может, однако ж, быть… причиною, что оставляют ее в бедственном положении. Порт-Джексон [6] в Новой Голландии [7], на переход к коему из Англии употребляется не менее пяти месяцев, невзирая на сие отдаление, сделан в двадцать лет из ничего цветущей колонией». Муравьев недавно перечитал Крузенштерна и подчеркнул эти слова. Видно, и царь знал эту книгу или хорошо помнил мнение покойного Крузенштерна.

«Камчатка должна быть цветущей страной!» — полагал губернатор.

Но Крузенштерн писал, что снабжать Камчатку надо из Петербурга! Конечно, это будет флоту слава и школа морякам. Но нужен еще и внутренний путь к ней. Ныне иные времена, не то, что при Крузенштерне. Тихий океан уже скоро не будет тихим. Без внутреннего пути мы не создадим процветающей Камчатки.

Выехав из Иркутска, губернатор проделал огромный путь на судах по Лене до Якутска. И теперь на лошадях через хребты, леса и болота направлялся к берегу океана, в порт Охотск. По сути дела, тут не было никакой дороги. Теперь он сам это видел. Снабжение Камчатки по такой тропе не могло быть удовлетворительным. Каждый пуд груза поставлялся вьюком, с большими трудностями.

Была еще одна новая дорога из нового Аянского порта, которую в Якутске очень хвалил вызванный туда губернатором для свидания ее строитель Завойко [8], начальник Аянского порта и фактории Российско-американской компании, человек удивительно своеобразный и энергичный.

В Петербурге, в правлении Компании, довольны были этой новой дорогой и утверждали, что лучшего пути России и не надо желать на Востоке. Перевозка мехов, добытых на промыслах в Аляске, шла якобы по аянской дороге как нельзя лучше…

Муравьев соглашался, что аянская дорога, видимо, лучше этой охотской, которую он уже проклял в душе, и обратный путь намеревался совершить по той, чтобы увидеть ее и сравнить обе дороги.

Он знал, что необходимо получить право плаванья по реке Амуру. Только тогда вопрос будет решен радикально и окажется возможным снабжать Камчатку как следует. Но Амур и его устье не были известны. Это почти белое пятно на карте. На исследование устья Амура должен был идти капитан Невельской. Пока что об экспедиции нет никаких сведений. Невельской в прошлом году вышел в кругосветное плаванье из Кронштадта и предполагал весной быть на Камчатке. Чтобы передать Невельскому инструкцию и разрешение производить опись устьев Амура, послан был весной в Охотск из Иркутска любимец и близкий родственник губернатора, совсем еще молодой человек — штабс-капитан Корсаков [9]. Но в Якутске губернатор получил от Корсакова письмо. Тот не вышел в море. Охотский порт был затерт льдами. Невельской не получил инструкции.

Муравьев надеялся, что сам встретит капитана Невельского после его путешествия и из первых уст узнает от него, что же с Амуром… И вот в то время, когда Муравьев начал осуществлять свои планы, в спину ему нанесен удар…

Конь ровной и быстрой рысью бежит по скользкой траве; Муравьев сидит привычно прямо, и только если хорошо знать его, можно догадаться по тому, как избоченился губернатор и как откинул голову чуть на сторону, что он думает с гневом о чем-то.

Путешествие началось как нельзя лучше. Оно было очень остроумно задумано Муравьевым и превосходно подготовлено. Предполагалось, что это будет не только патриотический подвиг, грандиозный осмотр владений и разгром чиновников во всех медвежьих углах, но и к тому же увеселительная прогулка. Муравьев умел совмещать полезное с приятным. Он любил путешествовать, смолоду прошел с русскими войсками многие дороги Балкан и Кавказа. Он бывал в Европе, хорошо знал Францию и умел с европейским комфортом пожить по-русски и с русским размахом. Оригинально совершить такое путешествие: Лена, Якутия, Охотск, проклинаемый всеми моряками, потом Тихий океан, Камчатка!…

Началось отлично, и все были веселы. Но вот в Якутске, когда губернатор однажды отдыхал в кругу своих, явился курьер из Иркутска. Он привез пакет от иркутского гражданского губернатора Зарина [10]

Муравьев нахмурился, взял пакет, извинился и по перекошенному дощатому полу прошел в кабинет.

— По Становому хребту! — ударив кулаком по столу, в бешенстве вскричал он за дверью.

В Иркутск по высочайшему повелению прибыла из Петербурга экспедиция под начальством подполковника Ахтэ для проведения границы там, где этой границы не было.

Это было совершенной неожиданностью. Муравьев ни о чем подобном не слыхал ни в Петербурге, ни в Иркутске. Все было подготовлено внезапно, и экспедиция свалилась как снег на голову. Очевидно было, что все это неспроста. Муравьев, сам служилый человек, знал, как делаются подобные дела. Царь, с большой неохотой согласившийся послать Невельского к устью Амура и подписавший своей рукой инструкцию на опись, ныне посылал новую экспедицию, чтобы, еще не зная результатов описи Невельского, окончательно отказаться от Приамурья, потерять права на него, лишить Россию великой реки, сделать бессмысленной морскую экспедицию «Байкала»… Одна и та же рука повелевала делать два дела, противоположные друг другу. Ясно, что тут интрига, подлая придворная интрига… Муравьев догадывался, чьих это рук дело и к чему оно клонится.

Он успокоился и заходил по комнате, обдумывая ответ.

— Не желают ждать результатов исследований! Знают, зачем я уехал, так решили все провалить! Именно в то время, когда меня нет в Иркутске, когда я сам еду, чтобы выяснить все и все возможное сделать для возвращения Амура России… — так говорил он одному из своих спутников, молодому чиновнику Бернгардту Струве [11], сыну известного ученого и строителя Пулковской обсерватории. Этот белокурый молодой человек, огромного роста, с большими руками и крупным носом, недавно окончил императорский лицей и приехал служить в Иркутск к Муравьеву.

Губернатор был откровенен со Струве.

— Для англичан стараются они в Петербурге! Экая подлость!

Муравьев распорядился экспедицию Ахтэ задержать в Иркутске до своего возвращения. Вечером он надумал, что подполковника Ахтэ и его инженеров надо либо убрать из Иркутска, либо чем-то занять, и решил отправить всех на время своего путешествия в горные районы Забайкалья на поиски золота и металлов.

Муравьев отлично понимал, что он делает, отдавая такой приказ. Это означало, что высочайшего повеления он не выполняет. Поэтому с тем же курьером Муравьев послал докладную записку на высочайшее имя с изложением причин, по которым экспедиция подполковника Ахтэ задержана. Муравьев написал царю, что в видах будущего величия России рискует остановить экспедицию… Курьер с пакетами уехал на другой день вверх по Лене. Каков будет ответ и каково решение — неизвестно. С этим же курьером пошли и другие письма в Петербург.

И вот сейчас, сидя на якутском иноходце, губернатор мысленно переносился в Петербург. Глядя сквозь сетку из конского волоса, он видел не печальную весну севера, не леса и луга Сибири, а своих заклятых противников — канцлера России графа Нессельроде, его подручного Льва Сенявина…

Теперь на все время путешествия глубокая забота овладела Муравьевым, хотя по виду его почти никто об этом не догадывается. Ответа он не получит ни в Охотске, ни на Камчатке…

Все спутники понимали, что, приказав задержать экспедицию, посланную царем, и взяв на себя ответственность, генерал знал, что делал и на что надеялся.

Муравьев и в самом деле имел не одну сильную руку в Петербурге. Но все же он понимал, что могут быть неприятности, что с государем шутки плохи, и от этого настроение Муравьева было далеко не тем, с каким он пустился в путь. Он хотел исполнить волю царя, выказать рвение, отправляясь на Камчатку, а обстоятельства снова, уже не в первый раз, вынудили его стать ослушником…

Теперь он думал о том, что, если экспедицией Невельского будет доказано, что Амур судоходен, все, обойдется. Быть не может, чтобы царь уволил губернатора, который действует так патриотически… Но если Амур на самом деле не имеет глубокого устья? На карту было поставлено все, и все зависело теперь от экспедиции Невельского.

А тропа пошла вверх, на совершенно безлесный холм. Караван подымался из душной, забитой мошкой травянистой долины на высокое место. Приятно подул ветерок…

«Молодцы, хорошее место выбрали!» — подумал Муравьев, завидя дым, стелющийся с вершины. И, чувствуя, что проголодался. Кровь солдата и охотника заиграла в нем. Тяжелые мысли отступили. Увидев что-то белое, он решил, что полосой стелется дым. Но этот дым шумел и грохотал. «Да это поток…» — удивился Муравьев. Настоящий же дым стлался по болоту в другую сторону. Тучи шли низко. «Вьюки», как называли передовой отряд, давно ждали. Костры пылали, и обед был готов. На траве были раскинуты широкие ковры.

— Дождь будет, ваше превосходительство! — приговаривал урядник, пытаясь помочь генералу слезть с лошади, но тот сам спрыгнул.

Глава вторая

ПУТЕШЕСТВЕННИЦЫ

Подошли две лошади, несшие гамак, в котором среди подушек полулежал человек в охотничьем костюме и в остроконечном белом капюшоне с сеткой на лице. Муравьев протянул руку. Подъехавший, опершись на нее, сложил вместе маленькие ноги, обутые в мягкие сапожки, и опустился на землю.

— Я, кажется, заранее согласна плакать от дыма! — тоном откровенного признания произнес по-французски веселый женский голос. — Только бы не москиты…

Обычно на дневных привалах обедать приходилось либо в дыму, который ел глаза, либо в сетке, приподымая ее каждый раз, когда подносишь ко рту кусок.

— Сегодня москитов отгоняет ветер, — отвечал Муравьев. — Место выбрано отлично. Ветер будет обдувать нас, и ты сможешь отдохнуть! Дым идет прочь, мы обедаем с наветренной стороны… Да посмотри, какой вид! Не прелесть ли! — показал он на шумевший поток.

Рука в перчатке осторожно приподняла волосяную сетку. Большие глаза осмотрели воздух, желая видеть, не вьется ли вокруг мошка. Открылось очень молодое красивое белое лицо с крупными, но приятными чертами. С мягким овалом сильного и полного подбородка, окаймленное темными локонами, выбившимися из-под капюшона. Как-то странно было видеть среди вьюков и рыжих лошадей с завязанными в узлы хвостами этот профиль греческой богини.

Она взглянула вдаль, куда показывал Муравьев, удовлетворенно кивнула головой и улыбнулась.

Екатерина Николаевна, француженка родом, лишь три года тому назад приехала в Россию, чтобы выйти замуж за Муравьева. Они познакомились в Париже. Муравьев нравился парижанам. Но именно в те дни он писал брату в Россию, что Европа дряхла.

Екатерина Николаевна любила своего супруга. Она отправилась с ним в Сибирь, делила тяготы и опасности. Очень основательно подготовившись к путешествию, она и на биваках оставалась деятельной и умной хозяйкой.

Отправляясь из Иркутска на Камчатку, Екатерина Николаевна представляла, куда она едет, и знала, что дорога будет очень трудной, но интересной. Путешествие от Якутска, несмотря на все удобства, оказалось, гораздо тяжелей, чем можно было себе представить, и на первых порах она очень утомлялась…

— Чаще чередуй седло и гамак и, верь мне, будешь чувствовать себя великолепно, — твердил ей муж. И она слушалась…

…Капюшон полетел на спину, губернаторша, расстегнув куртку, улыбаясь и подымая лицо, с наслаждением открыла освежающему ветру шею, радуясь, что может освободиться от душного колпака и что нет мошки. Она смотрела вперед на синеющий хребет за рекой, который явился вдруг, как чудо, в этом плоском краю болот… Да, вид действительно прекрасен!

Подъехал всадник в костюме, сшитом, как нетрудно было заметить, рукой опытного мастера, с отделкой мехом по косому расхлесту куртки, как это делают тунгусы. Он сидел в деревянном седле, похожем на кресло. Всадник бросил книгу в опустевший гамак губернаторши, потом легко и мягко спрыгнул с коня, спружинив сжатые ноги, и быстро отбросил капюшон, открывая пышную голову в светлых, падающих на плечи локонах.

Это была известная виолончелистка Элиз Христиани [12]… В позапрошлом году она с успехом выступала в Петербурге, в Москве и в провинции. Прошлой зимой отважилась отправиться в Тобольск, там узнала, что жена иркутского генерал-губернатора, француженка, поехала в Иркутск. В столице Восточной Сибири ее приняли прекрасно. Теперь она ехала вместе с Муравьевыми.

— О, маленький генерал, мой мучитель… — раздался очень низкий, почти мужской голос.

Этот густой, низкий контральто не шел к ее юному, свежему лицу, к черным, полным живости глазам.

Элиз нравились русские. Нигде не встречала она такой отзывчивой аудитории — «пылкой, покорной и чувствительной», как говорил Берлиоз, гастролировавший в одно время с ней в Петербурге. Отзывчивую публику встретила она и в Тобольске и в Иркутске.

Муравьевы предложили ей путешествие на Камчатку в качестве компаньонки Екатерины Николаевны. Элиз охотно согласилась, она только очень беспокоилась за свой страдивариус, но Муравьев пообещал, что футляр будет сделан из железа. Он написал в Петербург, выхлопотал Элиз разрешение на путешествие.

У Элиз черные брови; она в костюме юной тунгуски, с прической а-ля Жорж Санд, в белом кружевном воротнике.

— Это ваши Альпы, маленький генерал? — опросила она по-французски, показывая вдаль.

Она держалась с губернатором несколько фамильярно.

— Когда же подымемся на них? Я мечтаю видеть это болото сверху… — И она сделала широкий жест рукой.

Кругом действительно было сплошное болото.

А небо было чистое-чистое, высокое, зелено-голубое…

Подошел Струве. Тонким голоском, который тоже не шел к его сильной и крупной фигуре, он доложил, что все готово.

Екатерина Николаевна, разговаривая с Элиз, прошла мимо, как бы, не замечая Струве. На то были свои причины. В этом маленьком обществе было все то, что должно быть во всяком хорошем обществе. У каждого свои симпатии и своя неприязнь.

Екатерина Николаевна с детства ездила верхом и считалась хорошей наездницей, но после первого перехода на лошадях по Охотскому тракту она была совершенно разбита и днем на остановке просила мужа раскинуть палатку и дать ей отдых.

Эта просьба Муравьеву не понравилась. Он перед отправлением из Якутска предупреждал дам, что все должны подчиняться правилам, составленным на время путешествия.

— Разговаривай со Струве, он назначен начальником экспедиции, и я сам подчиняюсь ему, — ответил жене губернатор, взглянув строго на Струве.

Через некоторое время Струве подошел к губернатору. Муравьев с проводниками стоял у якутских лошадей.

— Как быть? — спросил Струве. — Екатерина Николаевна просит разбить палатку, а по данной мне инструкции в настоящем пункте дневка не предусмотрена.

— Вы начальник экспедиции и решайте все сами, — ответил Муравьев и дал знак, чтобы якут поднял и показал копыто иноходца. — Не надо позволять ей раскисать, — добавил генерал.

Возвратившись на бивак, Струве своим тонким голоском твердо объявил Екатерине Николаевне, что в этом пункте не предусмотрено разбивать палатки, поэтому сделать ничего не может.

И Струве не удержался от удовольствия взглянуть на молодую губернаторшу с чувством превосходства, очень гордясь тем, что перед всеми поставил себя в такое выгодное положение. В то же время этой же самой строгостью и даже своей педантичностью он угождал и губернатору, а губернаторше старался помочь закалиться, привыкнуть к седлу. Он чувствовал себя в этот миг строгим доктором, чья суровость на пользу больному.

Когда Муравьев возвратился на бивак, Екатерина Николаевна пыталась объяснить, что измучена дорогой, и вдруг, не выдержав, расплакалась.

Он несколько смутился, но стал уверять, что отдыхать не следует.

— И нельзя и не надо. Ты будешь совершенно разбита, я это знаю по собственному опыту… Я тебе желаю добра. Поверь мне, перетерпи первые дни и привыкнешь… Кроме того, — видя, что она очень обижена, добавил он таким же тоном, каким говорил с ней Струве, — я не могу приказать. Ты знаешь, что я вверил Струве командование экспедицией.

Екатерина Николаевна, вытерев слезы, взглянула на мужа с удивлением. Впервые в жизни она почувствовала себя подчиненной казенному делу. Казалось, вокруг не люди, а ходячие правила… Оставалось сесть на коня и ехать назло всем. И она поехала. «Как несчастны, должны быть люди, которые слепо зависят от правил, — думала она. — И разве нельзя сделать исключения?»

Окружающим казалось, губернаторша смирилась, и как будто все шло очень хорошо, но дело испортил сам губернатор. На другой день, поздно вечером, оставшись в палатке наедине со своей супругой, он, желая, видимо, ее утешить, сказал, что, конечно, Струве, если бы захотел, мог поставить палатку…

После этого Екатерина Николаевна стала холодна с начальником экспедиции.

…Под обрывом, там, где, роясь в огромных камнях, журчала река, виднелись козы на скалах. Множество уток и гусей носилось в воздухе. Якуты и казаки охотились, слышны были их выстрелы. Муравьев несколько раз приказывал подавать себе ружье.

Урядник принес убитого олененка.

Стреноженные кони паслись на лугу, который, как видно, кошен был ежегодно кем-то из ближних жителей, и поэтому свежая трава не перемешивалась со старой, прошлогодней, хотя вокруг не было видно ни жилья, ни дыма.

За обедом Муравьев сказал Элиз с напускной серьезностью, что один богатый русский князь в Охотске давно ищет случая жениться на знаменитой иностранке. Элиз отшучивалась, но насмешки генерала ей не нравились. Она в свою очередь поддразнивала губернатора, называя маленьким генералом и сибирским Наполеоном.

Элиз была интересной собеседницей и превосходной рассказчицей. Ей было двадцать лет, но она объездила почти всю Европу, была знакома со многими знаменитыми артистами, писателями, политическими деятелями. Здесь, на охотском болоте, со своим остроумием и живостью и со своими рассказами о Европе она была очень кстати для спутников.

Вскоре все поднялись и снова надели капюшоны. Посвежевший, отдохнувший Муравьев верхом на белогубом жеребце тронулся за проводниками. За ним ехали женщины, чиновники, офицеры и казаки.

Поручик Ваганов, молодой сибиряк саженного роста, и доктор Штубендорф ехали позади дам. Ваганов был известен своим бесстрашием, он участвовал в экспедиции академика Миддендорфа [13] и даже доходил до той мифической страны гиляков [14], где ныне должен находиться Невельской.

Караван подошел к тайге. Лес казался мертвым… Темные стволы и громадные ветви лиственниц, и белоствольные березы только чуть зазеленели. В эту раннюю пору молодая хвоя на лиственницах была еще очень бледной и слабой, ее даже не видно, но она так обильна, что лес, кажется, тонет в зеленом прозрачном тумане, сквозь который видны и дальние и ближние стволы, и черные шершавые ветви лиственниц.

Ночевали в тайге. Вблизи не было ни реки, ни озера. Вокруг — глухая чаща, окутанная бородатыми лишайниками, как ветхими неводами. Из цельных сухих лесин зажгли огромные костры, вокруг которых расставлены были палатки. Двое вооруженных казаков всю ночь вслушивались в тишину…

Когда укладывались спать, где-то далеко послышались глухие удары. Муравьев вышел из палатки.

— Кто это дерево рубит? — спросил он пожилого казака.

— Гаврюха, ваше превосходительство.

— Какой Гаврюха?

— Бродяга, ваше превосходительство, беглый… Из Охотска тут бегут.

Муравьев задумался.

«Страшной, таинственной жизнью живет тайга», — подумал он.

— Наш генерал — бывалый воин, — говорил тем временем Струве, укладываясь в другой палатке рядом со своим приятелем Юлием Штубендорфом.

Доктор был старше и не так удачно делал карьеру, как Струве. Он вспомнил в этот вечер свою юность, профессора Крузэ, у которого Струве жил в Дерпте. Штубендорф часто бывал в этой семье. Профессор Крузэ пил по утрам парное молоко и того же требовал от студентов.

— Ах, Берни, — сказал доктор Юлий, тщательно подгибая под себя кромку одеяла, — молочницы, наши молочницы! Их вспомнишь, Берни, когда увидишь руки якуток!

Воспоминания о доме профессора Крузэ и молочницах очень тронули Струве. Приятели, изъеденные комарами, измученные и избитые в седлах, размечтались. Они перенеслись в Дерпт, туда, где много докторов, аптекарей, молочниц, аккуратных стариков и старушек, с утра подметающих улицы и тротуары, где очень легко и удобно жить, но очень трудно заработать и негде делать карьеру.

— Ах, юность! — натягивая одеяло, вздохнул Штубендорф.

— О, юность! — повторил Струве. — Но здесь мы в отличном положении и задаем всему тон. — Через некоторое время Струве снова поднял голову. — Вместе с генералом я встречал Новый год! — сказал он и, счастливый, уткнул голову в подушку.

Глава третья

У ОКЕАНА

Караван поднимался на вершину хребта через леса и завалы камней, окутанные глубоким покровом мха, который мягкими волнами застлал и пни, и упавшие деревья.

Вскоре лес кончился. Вокруг, среди скал, была тундра. Караван взошел на перевал. Открылся светлый простор, повсюду рвались к небу вершины гор. Между ними проплывали облака… Солнце еще не всходило, и огромный купол неба до половины был в столбах красной пыли, словно горны пылали за горизонтом. На земле была тундра, а небо казалось южным, жарким.

Солнце появилось, когда караван стал спускаться с перевала. Тут уже не было тех вековых лесов, что на западном склоне. Деревья чахли от жестоких ветров: чувствовалась близость Охотского моря, в воздухе стало прохладней…

Через три дня, вблизи последней почтовой станции, на берегу реки Кухтуй, губернатора и его свиту встретила группа морских офицеров во главе с начальником Охотского порта Вонлярлярским [15].

Это был сухой старик с сизым носом и лиловыми щеками, в мундире капитана второго ранга при орденах, в фуражке с лакированным козырьком. Он быстро отрапортовал и потом многословно отвечал на вопросы губернатора. Оказалось, что транспорт «Иртыш» прибыл благополучно с грузом из Камчатки и через два дня разгрузится и будет готов к плаванию в Петропавловск под флагом генерал-губернатора. С этим транспортом получены сведения о «Байкале». Невельской благополучно прибыл в Петропавловск из кругосветного и, не дождавшись инструкции и не желая терять время, перегрузил все на «Иртыш», а сам на «Байкале» 13 июля ушел на опись. Штабс-капитан Корсаков на боте «Кадьяк» ушел в море, надеясь встретить «Байкал» в Курильском проливе. Но, как теперь известно, это вряд ли удастся, так как «Байкал» прошел давно… Ни о «Кадьяке», ни о «Байкале» больше нет никаких сведений…

— У Невельского все оказалось в полном порядке… «Он так и сделал, как говорил», — с благодарностью подумал Муравьев.

За деревьями заблестела вода. Десяток матросов выстроился у избы.

Через несколько часов река вынесла лодки на широкую воду. Это Охотская бухта, вернее, озеро, образованное рекой и служившее бухтой. За ней валом залегла голая коса, отделяющая бухту от моря. На этой полосе из гальки чернели дома Охотска. Высилась деревянная башня адмиралтейства и такая же церковь, сарай для рыбы и вешала. Едва лодки вошли в бухту, как с низкой бревенчатой батареи, похожей на сарай, раздались пушечные выстрелы. Одинокий «Иртыш» с голыми мачтами стоял среди песков близ прохода в море, в глубоком затоне, вырытом для кораблей.

Вид был печальный, и чувствовалось, что жизнь тут скудна и сурова.

— Как ужасно обеднели русские князья Охотска, — чуть слышно заметила Элиз.

Вонлярлярский, знавший по-французски, любезно улыбнулся, хотя такое замечание его встревожило, и он не знал, как его понимать.

А за низким бревенчатым Охотском шумел и грохотал прозрачный светло-зеленый океан. Его водяные горбы то вздымались, то исчезали вдали за кошкой [16].

Наступил отлив, бухта обмелела, стоявшая в ней баржа лежала на боку.

На другой день Муравьев побывал в казармах, на эллинге, в церкви, на батарее и в тюрьме. Эллинг был нов. Вонлярлярский в этом году перестроил его. «Но порт никуда не годится, — думал губернатор. — Все здания — гниль…»

Вечером губернатор и начальник порта сидели в адмиралтействе, в кабинете с облупившейся штукатуркой. Ветер мел песок по косе и горстями бросал в дребезжавшие стекла…

Вонлярлярский рассказывал о своеволье иностранцев в здешних морях, они теперь изобрели новый доход — рубят лес на побережье и увозят на Гавайские острова.

— Да как же вы допускаете это?

— А что мы можем сделать им? — в тон ему ответил старик. — У меня судов нет! А толковать с ними бесполезно. У американцев есть уверенность, что, где хорошая пожива, там им и родина. Правительство Штатов не раз подтверждало права нашей Компании, но само, видимо, бессильно удержать своих шкиперов…

Как это часто бывает с людьми, которые долго прожили в глуши, Вонлярлярский старался все свои мысли и наблюдения выложить губернатору.

«После путешествия представлю государю полную картину здешних мест», — думал Муравьев.

Вонлярлярский производил на Муравьева впечатление человека умного и дельного, но слишком увлекающегося своими фантазиями. Он, например, уверял Муравьева, что у него есть верный план, как принудить Японию открыть свои порты для торговли с европейцами и как открыть северо-западный проход у берегов Америки.

На другой день в порту раздалась пушечная пальба. На «Иртыше» закончили выгрузку и подняли флаг генерал-губернатора. В прилив судно вышло из бассейна в бухту и через узкий пролив — в море и встало на рейде. На судно прибыл Муравьев со своими спутниками.

В капитанской каюте дамы устроились очень удобно; с расчетливостью опытных путешественниц они воспользовались каждым дюймом пространства. С собой было все необходимое в пути — от меховых курток, маленьких ручных фонарей со свечами и особой одежды из непромокаемой американской материи до ковров, модных дорожных туалетов и романов Сю и Поль де Кока. В салоне для занятий губернатора — маленький стол, бумаги.

Мужская прислуга — повар и камердинер Мартын — рядом в маленькой каютке. На судне — запас льда, дичь, всевозможные вина, живые куры, бараны, быки…

На заре пушки снова салютовали кораблю, уходящему в плаванье.

Муравьев стоял на полуюте, покусывая светлый ус.

«Это насмешка, а не порт!» — ворчал он.

Струве подтвердил мнение губернатора, поклонившись и слегка шаркнув ногой. Он давно был лишен этого удовольствия. Ни на Охотском тракте, где в зимовьях полов не было. Ни в самом Охотске, где все полы перекосило, нельзя было шаркнуть ногой как следует. Только теперь, на гладкой, сверкающей палубе корабля, Струве отводил душу.

Мимо поплыли залитые отблесками зари красные песчаные дюны по обе стороны пролива, где река Кухтуй, прорывая Охотскую косу, впадала в море. Матросы, в большинстве пожилые люди, работали быстро, с испугом поглядывая на полуют, где стоял губернатор.

«Вот и океан! Мы входим в него!» — думал Муравьев.

Он вспомнил слова Невельского о том, что Охотское море большую часть года забито льдами, но что, действуя отсюда, надо открыть южные гавани, из которых будет путь во все страны, в Китай, Индию, Америку.

…Хлопнул фок и заполоскал. Судно качнулось, и в то же время раздался сильный глухой удар. Капитан «Иртыша», коротконогий толстячок Поплонский [17], побледнел и оттолкнул рулевого. По всему судну поднялась беготня. «Иртыш» заносило носом и валило на банку [18]. Удар следовал за ударом.

— Какой скандал! — с возмущением шепнул Струве на ухо доктору Штубендорфу.

Муравьев, заложив палец за пуговицу мундира под петлю, был нем и неподвижен.

«Вот теперь я действительно могу сказать государю, — подумал он, — что я там сам был и сам все видел и даже испытал, каков выход из Охотской бухты».

Якорь отдали неудачно. Судно нанесло на него, и обшивку драло о лапу якоря. Ветер с моря крепчал.

Через полчаса на судно прибыл Вонлярлярский.

— Сейчас же людей и шлюпки из порта! — заревел он. — Парфентьева сюда! Самый лучший лоцман тут у нас казак Парфентьев, — объяснил он губернатору.

На судно явился ражий детина, высокий, белобрысый. У него широкие скулы, как у тунгуса, и красные толстые уши с большими мочками.

Екатерина Николаевна и Элиз, обе закутанные и озабоченные, съехали на берег вместе с начальником порта. Вонлярлярский, проводив их, вернулся.

Весь день и всю ночь шла работа. Судно пытались стянуть с мели, но «Иртыш» не двигался. Началась разгрузка…

— Крепко сели! — говорил лоцман.

Теперь уж Муравьев не радовался, что сам все видит, а думал, как бы сняться с мели. Временами приходило на ум, к добру ли затеял он это путешествие.

А ветер налетал холодный. На заре Муравьев мерз, но, не желая показать виду, шинель не надевал. Изредка лишь спускался он в свою каюту, где у него был ромок. «Сам господь присудил сидеть губернатору на мели, чтобы знал, каково тут людям». Он выпил целый стакан. «Черт побери, что же все-таки дальше? Если судно придется чинить, что я в Петербург отпишу? Пропадет лето! И это главный русский порт!»

Наверху поднялся отчаянный крик, все затрещало, заскрипели переборки кают, залязгали лебедки и якорная цепь, непрерывно слышалась брань. Судно тяжко зашуршало по грунту и вдруг закачалось тихо и легко, и сразу же наверху послышались повеселевшие голоса.

— Сошли, слава богу! — сбежав по трапу, доложил Вонлярлярский.

«Иртыш» возвратился в порт. На другой день, когда его снова загрузили, прибыли Екатерина Николаевна, мадемуазель Христиани и доктор. Дамы были веселы. На берегу их приняли прекрасно, и они вполне отдохнули.

На этот раз салютов не было и паруса не поднимали. Через мели и бар [19] прошли при большой воде на буксире портовых шлюпок, которыми командовал сам Вонлярлярский. Лишь выйдя в открытое море, поставили фок, грот и марселя. Ветер дул попутный. Через два часа материк исчез в тумане, а городок все еще виднелся. Казалось, Охотск поднялся на своей кошке выше горизонта и плывет над сумрачным морем, где-то среди низких, похожих на косы облаков. Подул ветер, и океан стал покачивать маленькое судно. «Никуда не годен этот Охотск!» — думал Муравьев.

Глава четвертая

САЛЮТЫ

Через двадцать один день тяжелого плаванья «Иртыш» подошел к Камчатке. Вдали на огромной высоте чуть видны два бледных прозрачных конуса. Косые линии их склонов, опускаясь, исчезают в воздухе. Кажется, что две конусообразные вершины отрублены от гор и плывут в чистом небе, как слабые перистые облака. Слева, в небе, еще один такой же ледяной конус.

— Поразительный вид, — говорит Муравьев.

Море шумит мерно и глухо…

Скалы расступились, впустив корабль в глубь страны. Как чудом, появились проливы, хребты почтительно сторонились перед губернаторским кораблем, открывая водяные зеркала ослепительной голубизны. «Иртыш» смело стремился вперед и, наконец, вошел в бухту, на берегу которой, как в укромном уголке, отгороженном от моря несколькими цепями гор, приютился Петропавловск.

«Наконец-то я сюда добрался, где еще никто из губернаторов не бывал!» — думал Муравьев, стоя рядом с женой у борта.

С берега загрохотали салюты.

Властный и меткий взгляд чуть прищуренных глаз губернатора устремлен на берег.

«Вот она, Камчатка, один из самых отдаленнейших и глухих уголков империи!»

Под красным околышем генеральской фуражки теплый ветер шевелит чуть рыжеватые темные бакенбарды.

На гладкой поверхности залива стоят лодки и небольшие суда; правей через всю бухту протянулась тонкая белоснежная кошка с сараями для рыбы. На берегу убогие домики. Элиз заметила, что ни ферм, ни стада коров, ни других признаков крестьянского достатка не видно.

Муравьев смотрел на все по-другому. Он имел счастливую способность видеть не то, что есть, а то, что должно быть. «Если видеть то, что есть, — полагал он, — в России мало на что смотреть захочется. Это Гоголем надо быть».

Он так и ответил:

— Это дело Гоголя, а не мое!

— Какого Гоголя? — спросила Элиз серьезно.

Екатерина Николаевна объяснила ей суть шутки, и она, улыбнувшись, закивала головой.

Элиз не очень это понравилось, но она улыбнулась, зная, что надо считаться с обычаями страны, по которой путешествуешь, хотя пейзаж без лугов, без скота, без садов, без огородов ужасен.

Губернатора даже радовала разруха, видимая на берегу. Было тут все для доказательства, что при предыдущем управлении царил беспорядок. Кажется, все есть, что надо для контраста с будущим. А вот когда тут построим порт, город, крепость…

К борту подошел на катере начальник Камчатки капитан второго ранга Машин [20]. Рядом с ним спокойно, словно это торжество не касалось его, сидел коренастый, широкоплечий священник.

— Архиепископ Иннокентий [21], — тихо и многозначительно сказал жене губернатор, сразу догадавшись, кто приехал.

Архиепископ привычно схватился за поручни и, несмотря на кажущуюся грузность, уверенно и быстро поднялся на палубу.

Муравьев много слышал о нем. Это был знаменитый миссионер, архиепископ алеутский и курильский. По остроумному выражению одного из английских путешественников, епархия Иннокентия была обширнейшей в мире. В нее входил весь север Тихого океана с Беринговым и Охотским морями и с множеством островов. А также вся Аляска, Камчатка, Охотское побережье, Чукотский полуостров и Курильские острова.

Муравьев, изобразив на своем лице глубочайшую почтительность, подошел к нему вместе с Екатериной Николаевной.

Иннокентий — рослый, плотный, с суровым и даже жестким выражением круглого, тучного лица, с пушистой окладистой бородой; глаза у него маленькие и колючие, губы тонкие, спина широкая, крепкие руки.

Муравьев склонил под благословение свою чуть лысеющую голову.

Иннокентий перекрестил губернатора и дал поцеловать свою руку. Колючее выражение его глаз смягчилось. Он встречал молодого губернатора с опаской и настороженностью, предполагая, что, быть может, нападет на безбожника, каких немало ныне. Но Муравьев был серьезен и почтителен.

— С благополучным прибытием, ваше превосходительство! — молвил Иннокентий. — Во имя отца и сына и святого духа…

Он благословил Екатерину Николаевну, свиту губернатора и всех прибывших на корабле…

Элиз почтительно поклонилась, приседая.

Невысокий седой Машин стал громко рапортовать губернатору…

Сибиряк, родом из-под Иркутска, из «простых», мужик в рясе, смолоду уехавший на Аляску и пробивший себе путь в люди крещением индейцев, Иннокентий изучал языки народов, среди которых проповедовал, составил словарь и грамматику алеутского языка. Он был и слесарь, и столяр, и плотник, уважение индейцев и алеутов заслуживал тем, что сначала учил их ремеслам, а уж потом крестил. Путешествуя с острова на остров, Иннокентий привык к морю. Зная хорошо математику и астрономию, он изучил и навигацию, и парусное дело.

Однажды, при переходе через океан из одной части своей епархии в другую, Иннокентий попал в сильный шторм. Погиб шкипер. Иннокентий взял на себя управление судном, командовал матросами и благополучно привел корабль на Курильские острова.

Но за последние годы дела в колониях сильно не нравились Иннокентию. Все чаще приезжали сюда служащие, не подходившие под благословение православных священников. Почти вся администрация Компании состояла из лютеран. Засилие немцев епископ чувствовал всюду. Он видел, к чему идет Компания, но не мог взять в толк, откуда ветер дует. Он видел, что колониям нет внимания, промыслы не расширяются, как следовало бы. Земли не заселяются, хотя на епархию кое-какие средства отпускались и строились новые храмы. Он лишь смутно догадывался, что в Петербурге не хотят развития русских земель в Америке. Все это было так неприятно Иннокентию, что на старости лет он хотел уехать с Аляски на материк.

Ему радостно было видеть, что новый генерал-губернатор почтителен и радушен. Иннокентий сразу почувствовал в нем своего союзника.

Муравьев пригласил Иннокентия и Машина вниз, в салон при капитанской каюте.

Машин отвечал на расспросы Муравьева.

— «Байкал» прибыл как раз вовремя, ваше превосходительство, и привез товары лучшего качества… Камчатка спасена от голода.

Машин стал, волнуясь, жаловаться губернатору, что, если бы не «Байкал», положение было бы ужасным, снабжение Камчатки поставлено из рук вон плохо, подвоза из Охотска нет…

Теперь, когда Муравьев сам проехал Охотским трактом и видел, как там кони вязли, калечили ноги, их приходилось пристреливать. Как на целые десятки верст по болотам уложены бревна и жерди и как эти перегнившие жерди ломаются под ногами лошадей, как сотни верст вьется тропа, теряясь то в траве, то в чаще, то в камнях… А от этой жалкой тропы зависит жизнь в Петропавловске… Муравьев вспомнил про свое желание превратить Петропавловск в военный порт, и ему вдруг стало неловко.

Но он умел подавлять такие чувства в самом зародыше… К тому же он был гордый человек. «Я все сделаю!» — всегда говорил он себе и верил, что нет таких препятствий на свете, которых он не преодолел бы. Ведь развиваются же и процветают заокеанские колонии у европейских держав!

«Амур решит тут все…»

Сейчас Муравьев чувствовал, как верен его расчет.

Машин хвалил Невельского:

— Ушел в море без инструкции…

— Я послал с инструкцией штабс-капитана Корсакова, — ответил Муравьев, — но он задержан был льдами в Охотске и не мог прийти вовремя. Теперь Корсаков в плаванье, ищет Невельского в море, чтобы передать ему инструкцию.

Иннокентий с большим вниманием слушал все эти разговоры. Ему очень приятно было, что генерал-губернатор все время обращается к нему, говоря о важнейших делах…

Сам Иннокентий не видел Невельского, и сказать о нем ничего не мог, но экспедицией весьма заинтересовался и восхищен был действиями губернатора.

Машин стал говорить, что своего хлеба на Камчатке нет, хотя земля родит, но беда в том, что местные богачи, от которых зависит все население, в своем хлебе не нуждаются. Требуют хлеба от казны или от Компании, а последние годы находят выгодным покупать его на шхунах у иностранцев, своих же должников гоняют ради выгоды в тайгу за пушниной и не думают заводить хлебопашество, к которому те непривычны или, вернее сказать, которого совершенно не знают. Камчатка дика, как сто лет тому назад.

За чаем, Иннокентий спросил Екатерину Николаевну, как она перенесла тяжелое морское путешествие. Элиз, возводя взор к потолку, сидела не шелохнувшись, с тем кротким видом, который напускают на себя бойкие молоденькие артистки, играя монахинь. Как раз этот вид очень понравился старому священнику. «Какая красивая и молодая, а смиренная», — думал он. Епископ в свою очередь очень понравился француженке. Ей всегда казалось, что такие лица бывают только у людей по-настоящему мужественных.

Иннокентий погостил недолго. Он стал подыматься, подбирая парадную, шелестящую рясу. Муравьев заметил, что рад был бы побеседовать с ним поподробней и посоветоваться о делах. Но епископ не спешил высказывать свои соображения. Он знал, какие расспросы начнутся. При всей своей симпатии к Муравьеву он полагал, что пусть-ка он живет своим умом. Иннокентий не был любителем откровенных разговоров. Он берег свое слово и показывал всегда, что в мирские дела не путается.

Екатерина Николаевна просила миссионера задержаться; в свою очередь и Элиз, осмелев, на ломаном русском языке обратилась к епископу, но тот отвечал всем любезно и твердо, что должен отправляться.

Муравьев вышел на палубу проводить его. Иннокентий благословил губернатора у трапа.

— Еще увидимся и наговоримся, — ласково сказал он. — Поеду приготовиться к встрече дорогих гостей.

Муравьев чувствовал, что Иннокентий молчалив и уклончив, но дела с ним пойдут на лад.

Машин хотел отправить Иннокентия на катере, но губернатор приказал капитану подать свою шлюпку и гребцов. Матросы кинулись к трапу и помогли спуститься епископу. Раздалась команда, лихие гребцы налегли на весла, и шлюпка помчалась.

Губернатор без фуражки стоял у борта, глядя вслед слегка кивавшему головой епископу. Когда шлюпка отошла на порядочное расстояние, он надел фуражку и, резко повернувшись к Поплонскому, приказал:

— Отсалютуйте его преосвященству девятью выстрелами…

Когда-то в Абхазии, управляя областью, он покорил сердце одного влиятельного местного князя тем, что приказал в день рождения его сына сделать сто один пушечный выстрел, что превышало все салюты, про которые когда-либо слыхал абхазец. Так еще никто не чествовал и не восхвалял абхазца, и вообще на Кавказе не слышно было подобных случаев. «Иннокентий, конечно, не абхазский князь, — полагал Муравьев. — Тут нельзя переборщить…»

Муравьев искренне уважал Иннокентия и считал его деятельность геройской, а все путешествия — подвигами. Но, кроме того, у него, как всегда и во всем, что он делал, был свой расчет. Он знал, что Иннокентий лицо очень влиятельное, и в будущем он мог весьма пригодиться Муравьеву. Губернатор полагал, что по заслугам Иннокентию следует стать одним из самых высших духовных лиц во всей России. Он прекрасно понимал, как велика разница между этим человеком и теми попами-чиновниками, что сидят в Москве и в Петербурге в синоде… И Муравьев еще надеялся видеть Иннокентия своим союзником не только тут…

Грянул первый выстрел, и дым закурился над водой.

Иннокентий в это время уж подходил в шлюпке к берегу. Он не сразу сообразил, почему палят. Как только губернатор отошел от борта, не стало необходимости туда смотреть, и епископ принял свой обычный вид глубокой задумчивости, который был свойствен ему с ранней юности, что не мешало ему в делах проявлять и быстроту и энергию. Вид Элиз напомнил ему, что сын его Гаврила вырос, что пора его женить, иначе ему нельзя получить прихода, что скоро Гаврила поедет в Москву, где обещают ему найти невесту.

Потом он снова мысленно вернулся к губернатору. Иннокентий был очень подозрителен и недоверчив. «Но, — думал он, — Муравьев человек дельный». Он в это верил, ему самому хотелось давно, чтобы новый губернатор оказался таким.

Понравилась Иннокентию и скромная жена его, благородная, любезная и ласковая… Иннокентий знал, что часто о подлинном отношении мужа к гостю можно узнать по обходительности его жены, по ее взору, по ее доверчивости или настороженности…

Выросший в сибирской полукаторжной деревне, учившийся в семинарии, а потом проживший много лет среди индейцев и алеутов, человек, привыкший к грубой жизни и грубым нравам, он очень ценил обходительность и любезность, которые случалось видеть ему редко. Также нравились ему и красивые женщины, и он желал, чтобы сын его Гаврила привез бы из Москвы красивую и образованную жену.

В Ново-Архангельске тоже были весьма почтительны к Иннокентию, но он не верил, что немцы и финны, понаехавшие туда с тех пор как главным правителем стал лютеранин, уважают его искренне.

Вдруг раздался выстрел, Иннокентий встревожился. Он стал всматриваться. Раздался второй выстрел… И через ровный промежуток третий.

— Салютуют, ваше преосвященство! — торжественно оказал унтер-офицер, сидевший у руля. — Вам, ваше преосвященство!…

— Боже, прости меня грешного! — пролепетал Иннокентий, чувствуя, что радость от таких почестей начинает овладевать всем его существом.

И чем дольше гремели орудия, тем сильней чувствовал старик эту горячую радость… Всего прогремело девять выстрелов…

Весь город видел и слышал, какое уважение выказал Иннокентию новый губернатор.

«Не мне, боже, салютуют, а церкви твоей», — мысленно твердил Иннокентий.

Смел ли он думать когда-нибудь, что в честь его грянет салют с военного корабля, на котором приехал сам генерал-губернатор всей Восточной Сибири? Он вспомнил, как учился, как потом был кладовщиком в иркутской семинарии и когда-то, еще до ученья, ему отказали в месте пономаря в деревенской церкви, а потом за все годы ученья в семинарии ни разу не ел он хлеба без мякины. И вдруг губернатор, которого нет выше во всей Сибири, на которого прежде со страхом и робостью смотрел бы Иннокентий, не какой-нибудь компанейский шкипер, а генерал, кавалер орденов, любимец государя, приказывает палить ради него из пушек! Это была великая честь.

Иннокентий сошел на берег и, как всегда суровый и молчаливый, зашагал к камчатскому попу, своему родственнику, у которого, приезжая в Петропавловск, всегда останавливался.

А в городе уже все знали, что палили в честь епископа. Родные встретили его с восторгом…

Иннокентий молчал, как бы показывая, что все это суета, не заслуживающая внимания, но всякий раз, когда поминали в разговоре губернатора, ему было приятно. Генерал так польстил, так утешил, так смягчил его душу, что отныне он чувствовал — будет приятен ему Муравьев. Что ни будь, но уж этого никогда, никогда Иннокентий не позабудет…

Глава пятая

АВАЧИНСКАЯ ГУБА

— Вот вам бухта, — говорил Муравьев, стоя на склоне горы и показывая вниз, на широко расстилавшуюся ярко-синюю гладь воды, — равной которой я не знаю в Европе, а быть может, и в целом мире. Теперь, когда я побывал здесь, я понимаю, почему англичане обратили такое внимание на Петропавловск! Да это драгоценнейшая жемчужина! А вот вам, Ростислав Григорьевич, неприступные, самой природой возведенные укрепления! — поднял руку губернатор, показывая на каменистые, крутые гребни низких гор, грядой залегших вдоль громадной Авачинской губы. — Мы с вами должны готовиться здесь к войне заранее, укрепить подступы к городу, закрыть врагу путь, не позволить его кораблям обойти Сигнальный мыс и проникнуть во внутреннюю гавань. Надо здесь так встретить англичан, чтобы они навсегда запомнили…

Оставив Екатерину Николаевну и мадемуазель Христиани в обществе жены Машина, чиновниц и Иннокентия, губернатор с начальником порта осматривал окрестности города.

Муравьев полез выше. За ним, осыпая мелкий щебень, карабкались чиновники и офицеры. Побагровевший Машин хотел что-то ответить губернатору, но тот перебил его.

— Какая бухта! — в восхищении воскликнул Муравьев, снова останавливаясь.

Чем выше поднимались, тем красивей был вид. Замершее море лежало среди ярко-зеленых гор, как пласт голубого льда.

— Стоит англичанам, — назидательно продолжал губернатор, обращаясь к Машину, — объявить нам войну и захватить эту бухту, как мы потом уж никогда не возвратим ее. А это значит, Ростислав Григорьевич, что мы с вами должны быть готовы тут ко всему.

Горный воздух, подъем по крутому каменистому склону, вид моря, гор и белоснежных, сверкающих на солнце вулканов — все это возбуждало энергию и располагало к размышлениям.

Губернатор пошел дальше. Он умело и быстро поднялся по круче на гребень хребта. Отсюда открылась вся необозримая ширь Авачинской бухты, а по другую сторону гребня гор, на котором стояли сейчас Муравьев и Машин, стала видна внутренняя бухта — Ковш и город с его жалкими хибарами. Эта цепь гор заканчивалась Сигнальным мысом, лишь обойдя который суда могли войти в Ковш. Муравьев, скрестив руки, оглядел Петропавловск, стоя к нему лицом, взглянул на суда в гавани и на песчаную кошку, отгородившую Ковш и протянувшуюся почти перпендикуляром к хребту, но не доходившую до него, так что оставались как бы широкие ворота для входа в бухту. Потом он перекинул взор правее, на Сигнальный мыс, и еще правей, туда, где в голубой дымке терялись очертания далеких гор и мысов Авачинской губы, среди которых был вход в океан… Горы плотным кольцом обступили всю эту картину… С юга подул ветер, обдал разгоряченные лица. Море стало ярко-синим.

Муравьев повернулся лицом к морю. Взор его упал вниз, под обрывы. Он стал осматривать крутые подъемы на горы со стороны Авачинской бухты, потом посмотрел правей, туда, где гряда гор подходила к берегу. За горами виднелась низина, по которой от берега Авачинской бухты пройти можно было прямо в Петропавловск.

Муравьев грозно нахмурился и вскинул голову, словно очень серьезное опасение внезапно пришло ему в голову.

— Там дорога! — утвердительно сказал он, показывая рукой и обращаясь к Машину.

— Так точно, ваше превосходительство! — ответил Машин, который все это уже подробно объяснил губернатору утром у карты.

— Хм… хм… — пробормотал Муравьев сурово и заложил руку за борт мундира. Он снова посмотрел на Сигнальный мыс — Обходя этот мыс, корабли входят из Авачинской бухты в Петропавловскую гавань… — говорил он, слегка покачивая головой, как бы размышляя вслух и с кем-то соглашаясь. Потом умолк, глубоко задумавшись.

Все замерли. Вдруг Муравьев свирепо оглядел своих спутников… Взгляд его быстро пронесся по всему крутому берегу.

— Я представляю себе, — воскликнул он, — штурм Петропавловска, на который в будущей войне пойдет английский командующий. Несомненно, вражеская эскадра пройдет мимо мыса Сигнального, попытается войти во внутреннюю бухту, в Ковш, будет бомбардировать город и попытается взять его десантом. Но город мы укрепим. На сопках будут расставлены батареи. Англичане не любители лобовых атак. Получив отпор, они будут искать обходные пути…

Муравьев прошел по всему гребню хребта. Сейчас он как бы воображал себя командующим эскадрой, штурмующей Петропавловск.

— В случае неудачи, отвлекая русских ложными демонстрациями, англичане попытаются сделать обходное движение… Конечно, в составе эскадры у них будут люди, не раз побывавшие в здешних местах… Через хребты и вулканы британцы не пойдут. Десант возможен вот здесь! — вдруг решительно сказал губернатор, показывая вниз, туда, где Никольская гора обрывалась, примыкая к матерому низменному берегу… — Они пойдут в обход Никольской горы, прямо на город. Вот тут-то вы и встретите их картечью!

Убыстряя шаг, Муравьев стал умело спускаться вниз, туда, где его воображение рисовало будущую битву.

Машин краснел и смущался. Он даже готов был признать из уважения к губернатору, что тот все это придумал вот сейчас. Машин старался не выказать генералу своего смущения и от этого еще сильней смешался. Губернатор заметил, что Машину не по себе, но это не имело никакого значения.

— Англичане никогда не смогут взять Петропавловска с фронта, — горячо продолжал он. — Как только они высадятся и двинутся сюда по низине, в надежде, что здесь незащищенное, пустынное место, вы их встретите внезапным огнем. Бейте их картечью! — подняв правую руку, воскликнул генерал с таким жаром, как будто сражение уже началось.

Машин молчал. В Петропавловске сейчас была инвалидная команда, горсть казаков да ссыльные матросы. Несколько старых пушек расставлены на горах. Пока что на запросы об укреплении Камчатки не отвечали… Обещания, если их давали, не исполнялись… Не хватало сил привести в порядок китобоев. А чтобы разбить неприятельский флот, нужны эскадра, артиллерия, укрепления. Машин понимал, чего хочет губернатор. Примерно такие же намерения были и у самого Машина, и не дальше как вчера и сегодня утром он сам излагал их Муравьеву. Поэтому он и смущался, слушая теперь от него то, что сам ему говорил. Он понимал и другое: какие средства, силы и какая помощь нужны для этого Камчатке. Понимал он и то, что Муравьев мыслит дельно, что все краткие сведения о Камчатке, в том числе и его, Машина, высказывания, приняли в голове губернатора иной вид, и сложился целый план обороны, который излагал сейчас Муравьев.

Однако это было не все. У Муравьева был еще один план. Пусть будет вторая линия укреплений, полагал он, но главное укрепление будет там, где в скалах вход в Авачу. Пока об этом он решил не говорить при всех.

— Так что вы хотели сказать, Ростислав Григорьевич? — спросил губернатор на обратном пути, дружески беря Машина за локоть. До сих пор он и не подавал вида, что заметил его недовольство.

Шли низиной, где Муравьев предполагал стрелять в противника картечью… За день обошли на шлюпках и пешком вокруг всего прибрежного хребта и сейчас возвращались к морю.

— Говорите мне все откровенно. Мне можно сказать все.

— Вот сразу же передо мной забота, ваше превосходительство, из чего будем платформы для батарей строить? Ведь подходящего-то леса у нас нет. Вот какие растут коряжины, — показал он на огромную сучковатую каменную березу. — Чтобы строить батареи на Никольской, нужен лес. Есть у нас немного бревен, да и те гнить начали. А судов для доставки нет, и людей нет. Суда принадлежат Компании.

— Я пришлю людей и транспорты, — ответил Муравьев. — Я попрошу государя направить в Петропавловск триста орудий. Это будет неприступнейшая твердыня. Так что уж бревна доставим и для батарей, и для постройки казенных зданий.

— Укрепить порт, поставить пушки, да и людей сюда подвезти, — заговорил Машин тоном откровения, — конечно, необходимо, ваше превосходительство, тогда всякое нападение сможем отбить. Но вот что предпримем, если иностранный флот блокирует Камчатку? Русского солдата трудно взять штыком или Пулей, но голод не тетка. Где возьмем продовольствие и артиллерийские припасы? Умереть мы готовы, ваше превосходительство, да умереть надо с толком. У англичан будет подвоз, они учредят крейсерство в Тихом океане, а как же мы станем снабжать Камчатку, когда каждую малость везем сюда из Кронштадта?…

Машин говорил дельно, но весь этот разговор не понравился Муравьеву. «Ведь, казалось бы, — думал он, — приехал губернатор, старается входить во все. Выбирает места для батарей, дает указания — ухватись за все это и танцуй отсюда… Как будто я сам не знаю, что сюда нет подвоза».

— С Аяном будет пароходное сообщение, — сказал Муравьев. — Подвоз будет! А хлеб должен быть свой!

Машин вздохнул. Он опять продолжал про свое: о затруднениях, которые ждут Камчатку в случае открытия военных действий.

Муравьев понимал, что суждения Машина основательны. Но еще давно, отправляясь в путешествие, он решил сменить его. Не этот офицер представлялся ему в роли губернатора Камчатки. И сейчас Муравьев не намеревался изменять своего решения. У него был свой план преобразования Камчатки. Прежде чем укреплять тот порт и засылать транспорты и людей, учреждать тут крейсерство и возить бревна, он полагал, необходимо преобразовать Камчатку в особую область, дать ей начальника, в чине не меньшем чем генерал-майор, назначить сюда штат офицеров и чиновников. Так понимали развитие какой-нибудь области царь и его чиновники, и это знал Муравьев. Он полагал, что только так можно привлечь к Камчатке внимание в Петербурге, а от этого, ему казалось, зависело все.

Участь же Машина была решена. Не ему придется строить батареи, о которых говорил сегодня Муравьев. Говоря о будущей обороне Петропавловска, Муравьев помнил, что тут начальником будет не Машин, а другой. Но генералу хотелось сказать все это именно сейчас, при офицерах, на месте будущих боевых действий, чтобы все слышали и помнили, как он, обходя хребты и бухты, сам выбирал стратегически важные пункты.

— Все, что вы говорите, Ростислав Григорьевич, все верно, но выход из положения есть, и даже не один, — сказал губернатор, намекая на амурскую проблему. — Камчатка будет обеспечена всем необходимым. И хлеб здесь со временем будет свой…

Доводы капитана были убедительны, но согласиться с ними Муравьев не мог. Вместе с тем он отлично запоминал все, что говорил Машин. Слушая его, он сам начинал понимать камчатскую жизнь, хотя вся речь прямодушного Машина была для губернатора как бы сплошной неприятностью.

Они спустились к морю. Кромка песчаных отмелей была в блестящих зеленых лентах морской травы, в ракушках и водорослях. Подошли шлюпки… На обратном пути в Петропавловск губернатор молчал. Шлюпки прошли вдоль хребта, опять обогнули Сигнальный мыс и, войдя в Ковш мимо кошки, пристали напротив домика начальника порта.

— О! — с живостью воскликнула Екатерина Николаевна, встречая мужа на маленькой террасе. — Хороша ли прогулка?

— Очень хороша! — целуя ей руку и оживляясь, отвечал Муравьев. — Стоило мне самому обойти все эти сопки и берега, — воскликнул он с воодушевлением, — как я нашел великолепные стратегические пункты, откуда враг будет безошибочно поражен, если дерзнет напасть. Я осуществлю свой план! По значимости Петропавловск станет подобен нашей крепости на Черном море — Севастополю! Но насколько Великий океан больше Черного моря, настолько и Камчатка с Петропавловском со временем будет важней крымских крепостей… Я так ясно сказал все это Машину, что ему остается только исполнять…

— Но ведь Машина скоро не будет здесь? — чуть выкатывая свои красивые глаза, с деланно наивной улыбкой спросила Екатерина Николаевна.

— Кому-то должен же был я сказать все это, — шутливо ответил Муравьев.

Екатерина Николаевна стала рассказывать, что и она и Элиз без ума от преосвященного Иннокентия.

— Милый человек, остроумный собеседник… Завтра концерт Христиани… Все ждут с нетерпением… Его преосвященство не хотел прийти, но мы сказали, что будут исполняться французские народные песни, и он согласился.

Муравьев подумал, что ведь это первый настоящий концерт за время существования Камчатки, что он вводит здесь цивилизацию…

За обедом хлопали пробки. Пили за государя императора, за могущество Российской империи на Тихом океане. За генерал-адмирала русского флота великого князя Константина, за здоровье генерал-губернатора и его супруги Екатерины Николаевны, за начало новой эры в жизни Камчатки; один из чиновников читал стихи, посвященные Муравьеву и его приезду в Петропавловск.

После обеда Иннокентий рассказывал анекдоты из жизни алеутов и индейцев. Про себя он не поминал, но понятно было, что он все видел своими глазами, бывал там, куда не ступала нога европейца, что он обращал в православие людей в тундре и на островах среди океана. В рассказах о жизни доверчивых и прямодушных туземцев как бы все время подразумевались подвиги самого Иннокентия.

Екатерина Николаевна не все понимала, иногда наклонялась к мужу, и он переводил по-французски. Тогда она делала изумленное лицо и вдруг, как бы обрадовавшись, кивала головой с таким видом, словно встретила старого знакомого, которого не сразу узнала.

Иннокентий чувствовал, что его рассказы крепко запомнятся, что и губернатор, и эти блестящие дамы в парижских туалетах, и чиновники из свиты генерала, когда покинут Камчатку, будут и в Москве и в Петербурге рассказывать про него и повторять все, что он говорил. Он чувствовал, что слушатели ловят каждое его слово и разнесут еще шире его славу. Он знал, что это общество людей, чуждых церкви, будет ему верным пособником в его будущей духовной карьере.

Екатерина Николаевна и Элиз смеялись от души. Эпизоды из жизни наивных алеуток можно было смело рассказывать в Париже.

На другой день Муравьев на шлюпке отправился искать места для устройства первой линии укреплений. Он лазил по далеким горам. Особенно занимала его Тарьинская губа — один из заливов внутренней Авачинской бухты.

«Тут можно прорыть канал!» — полагал Муравьев.

— У входа в Авачу поставим сильные батареи… — говорил он в этот день Машину. — Прокопать канал из Тарьинской губы в океан. Конечно, нужен канал. Как нельзя? Все можно сделать, нужно только захотеть!

Он изложил свой план лишь одному Ростиславу Григорьевичу.

— И вот английский флот подходит к. Камчатке. У нас сильные укрепления у входа в Авачу… И мы, — воскликнул он, хватая Ростислава Григорьевича за руку, — впускаем его! Флот входит в залив, в бухту! Батареи молчат! Англичане идут к Петропавловску, предполагая, что тут все еще пустыня. Но там их встречает ураганный огонь трехсот орудий. Как им быть? Обратно! Но в это время наш флот по каналу уже вышел им в тыл. Английский флот отрезан. Наши корабли и батареи первой линии бомбардируют его. Прорваться нельзя! Наши суда стоят у входа. Подвоза продовольствия нет!

И все это говорилось в маленьком домашнем кабинете Машина, где перегородки оклеены синими обоями, где два портрета в овальных золоченых рамках на стене, а в окне печальный вид…

Губернатор все же нравился Машину. Это был живой человек, и поговорить с ним было сущим удовольствием. Он тут все видел по-другому, не по-здешнему, ко всему подходил с иной, своей меркой.

— Кто будет возражать?! Плохо ли! Конечно, можно и канал прорыть, — согласился Машин, — но сколько же на это людей надо, тысячи! А людей надо кормить. Провизия нужна, суда, бараки. А мы за двадцать пять лет госпиталя не можем исхлопотать…

— Люди будут! — сказал губернатор, останавливаясь у окна и глядя вдаль, на вешала с рыбой. — Люди будут! — повторил он.

Но пока что лопат не было, не то что канала — простую канаву прорыть не могли, якорей нет для лодок. Но что ни скажи — губернатор свое: «Будут!», «Будут!». Что же! Может быть, и будут… Машин готов был служить и стараться.

Побывали еще раз на Тарье. Губернатор возвращался на шлюпке очень довольный, а Машин был в сильном недоумении.

«На что он надеется? — думал Ростислав Григорьевич. — Кажется, он человек дела. Видно, по Амуру он все хочет сюда доставить. Дай-то бог…»

А вечером про дела забыли. Был дан концерт. Сначала выступал французский хор, составленный Элиз из матросов китобойного судна, спасенного «Иртышом» по пути в Петропавловск. Пели французские народные песни. Элиз запевала своим низким контральто, матросы, старые и молодые, с восторгом подхватывали… Концерт вышел на славу.

— Скромнейшая девица и преотличный музыкант, — говорил о француженке Иннокентий.

Через несколько дней был дан еще один, прощальный, обед и еще один концерт. Кричали «ура» за новую эру и процветание Камчатки. План о прорытии канала был секретом, но многие догадывались, что не только в гавани, но и у входа в Авачу предстоят работы.

А наутро губернатор с опухшими глазами, в сопровождении жены, мадемуазель Элиз и спутников, отбыл на корабль. На берегу грянули пушки. «Иртыш» вышел из Ковша.

У выхода из большой губы в океан, между сопок, там, где на одной из них, на Бабушке, были маяк и вышка для наблюдения за морем, шлюпка с Машиным отстала от судна.

«Тут собирается Муравьев окружить и взять в плен английский флот, — думал он. — Дай-то бог…»

Машин вернулся в Петропавловск. Он вылез из шлюпки и, держа в руках форменную фуражку, долго стоял на песке, как бы не зная, куда идти. Перед ним были тощие лица столпившихся обывателей, с удивлением смотревших на своего начальника. Стаи линявших собак бродили повсюду. Сушилась рыба на вешалах.

Машин отер потный лоб, как бы желая опомниться. Великие планы, концерты знаменитой виолончелистки, ящики с шампанским, тосты за новую эру — все пролетело как сон. Но он чувствовал, что Муравьев побывал тут не зря, что, видно, где-то собирается гроза и ее ждут в эти края, а где гроза, там и почести.

«Быть войне! — почувствовал Машин. — Не зря он приезжал».

Не зря мелькнула на Камчатке эта богатая жизнь, пела виолончель парижанки, и лилось шампанское, и, видно, на самом деле не за горами было время, когда сюда нагонят людей, когда грянут батареи и польется кровь…

Глава шестая

МОРСКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ МУРАВЬЕВА

«Иртыш» шел к югу.

Где-то за горизонтом был таинственный для европейца новый мир. Сахалин, Япония, берега Татарии… «Байкал» ушел туда на открытие. Судьба этого судна тревожила губернатора. Муравьев желал сам разыскать Невельского, встретить его и, может быть, войти вместе с ним в лиман Амура, сделать первый шаг к сближению России с древними странами Востока — Китаем и Японией. Но пока никаких признаков ни Китая, ни Японии. Шумело холодное море… Изредка виднелся парус китобоя…

Солнце еще не всходило. Слева, низко над океаном, занимается желтая заря. Небо с редкими звездами совершенно голубое. Паруса в тени. С кормы они кажутся черными. Видны черные силуэты матросов, навалившихся животами на реи.

Заря краснеет, и полоса ее подымается над медленно и шумно волнующимся морем. Его ровное, но тяжелое дыхание вздымает судно, клонит мачты, качает горизонт…

Капитан и генерал-губернатор с подзорными трубами на полуюте осматривают дали, открывающиеся из-под ночной завесы.

«Нет „Байкала“!» — думает Муравьев.

«Нет „Байкала“, — озабоченно думает Поплонский. — Как идти дальше?… Карт нет, глубины не исследованы. Все предосторожности приняты, но каждый миг может быть катастрофа…»

— Идем пять-шесть узлов, — показывая ладонью на темные волны, говорит капитан по-французски, обращаясь к генерал-губернатору.

Муравьев молчит. Воротник его шинели поднят. Ветерок, прохладно, сыро. Муравьев чувствует себя отлично… Он человек привыкший ко всякому климату и готовый ко всяким случайностям.

«Я могу сказать государю, — думает он, — что сам плавал по Тихому океану. Входил в Курильский пролив, сам пересек Охотское море, был у Сахалина. Штормы, тайфун в Охотском море перенес сам! Для Петербурга достаточно. Там и поездка в Якутию — чуть не подвиг… Ни один из губернаторов Сибири не посмел сюда носа показать. Да что сюда! На побережье никто не бывал, Камчатки никто не видал! Государь сам вечно в пути, не боится дорог, хотя его вон вывалили под Пензой из кареты. С него пример беру, не стесняясь расстояниями и тяготами, так и скажу в Петербурге».

В полдень стала видна синяя полоска — северный берег Сахалина. Наутро «Иртыш» подошел к нему. Качка была порядочная. Муравьеву не очень хотелось съезжать на берег в такое волнение, но надо было.

На берегу ни признака жизни. Ни дыма, ни следа человеческой ноги. Не только никакого влияния Китая или Японии вообще, но ни лодки, ни паруса на поверхности моря. Казалось, тут край земли. На суеверного человека может напасть ужас.

Дул холодный ветер. Небо хмурилось. «Сентябрь месяц, — думал губернатор, — а такой холодище, гораздо прохладней, чем на Камчатке…»

Скрестив руки, губернатор долго стоял на песке. Его спутники — Струве, Штубендорф и рослый поручик Ваганов, всегда с охотой кидавшийся выполнять рискованные поручения, ждали. Всем надоело, все прохаживались; даже вышколенный и педантичный Струве припадал на ногу, как свищёная лошадь, но губернатор стоял не шелохнувшись.

«Пусть подольше подождут и хорошенько запомнят, как высаживались на Сахалин, — подумал Муравьев, замечая нетерпение чиновников. — Пусть помнят, как я искал „Байкал“, пусть поймут, как важно это для России, какое значение этому я придаю. Пусть помнят, что тут стоял губернатор… Уж одним тем, что губернатор стоит на Сахалине, вновь утверждается исконное право России на этот полуостров. Это не забудется. Станут потом показывать это место и говорить, что вот, мол, здесь стоял Муравьев, смотрел на пустынное море и ждал „Байкал“… Сейчас, конечно, им не очень нравится… но пусть потерпят».

Ветер ударил е силой и хлестнул песком в лицо губернатора.

— Но хотя бы след какого-нибудь сахалинского Пятницы!

Муравьев с глубокомысленным видом прошелся по песку, носком начищенного сапога ковыряя белое щепье, нанесенное когда-то прибоем и как бы вросшее в отмель.

«Как могли Хвостов и Давыдов [22] оставить на этом острове пятерых матросов? — думал он, вспоминая, что Невельской рассказывал ему в Петербурге, в гостинице «Бокэн». — Какая судьба их? Где они? Жив ли хоть один? Невельской желал выяснить это.

История историей, а в настоящем мало утешительного. Где же Невельской? Это становится загадочным». На крайний случай Муравьеву хотелось бы встретить его в море, как бы сопутствовать Невельскому при его открытиях. «Наивные мечты! — подумал он. — А ведь я желал вместе с Невельским пройти в лиман». Но, кроме того, заботила деловая сторона — судьба открытия; надо было знать основное, важное и серьезнейшее — доступна ли река…

Губернатор пошел к шлюпке. Он не сказал никому ни слова. На судне Муравьев вызвал капитана в свою каюту.

— Идем на юг, Владимир Петрович, нам необходимо встретить Невельского.

Поплонский пытался возражать, но губернатор не стал его слушать.

— Куда мы идем? — спросила Екатерина Николаевна, появляясь в салоне, когда ушел капитан.

— На юг, к лиману Амура!

Взглянув в открытый иллюминатор, где сквозь брызги виднелись низкие пески Сахалина, Муравьева повела плечами.

К полудню ветер достиг силы в шесть баллов. За обедом в тарелки укладывали ложки и вилки, чтобы суп не плескался. В море, да еще в прохладные дни, ели с особенным аппетитом. Суп медленно набегал то на один край тарелки, то на другой… После обеда Муравьев вышел на полуют.

— Не видно «Байкала»? — спросил он, берясь за трубу, поданную штурманом.

— Нет нигде… — ответил Поплонский.

Ветер вдруг переменился и стал крепчать. Судно понесло к сахалинскому берегу.

«Черт возьми!» — думал Муравьев, глядя, как отчаянно боролись матросы со штормом…

Наутро видимость была отличная.

— «Байкала» нет нигде. По-моему, Николай Николаевич, нам не следует идти дальше, — говорил Поплонский. — Мы не можем доверять имеющимся картам… Продвигаясь к югу, мы рискуем… Один я готов не задумываясь… — Он сказал, что не смеет подвергать опасности судно, на котором губернатор.

— А если идти дальше? — быстро спросил Муравьев.

— Дальше мы рискуем, — повторил капитан. — Дальше начинается загадка. Море не исследовано, и мы можем подвергнуться разным неприятностям.

Муравьеву уж и самому не хотелось идти дальше, и Екатерина Николаевна страдала… Все эти моря, пески и скалы осточертели и ей и ему. Но он сделал вид, что недоволен советом Поплонского, и строго нахмурился.

Губернатор долго смотрел вперед, туда, где простиралось неведомое море, направляя свою трубу в разные стороны, и долго еще молчал. Идти туда не хотелось, но и выказать этого нельзя…

— В Аян! — вдруг решительно приказал он, как бы скрепя сердце и с большой досадой поддавшись уговорам Поплонского, и спустился к себе по трапу.

— На брасы [23]! — услышал он наверху повеселевший голос капитана и, сам радуясь, что кончаются эти надоевшие поиски, вошел в каюту. Послышался скрип штурвала и характерный стук троса. Руль перекладывали, менялся курс.

— Плавать у Сахалина, да еще с губернатором, по старым картам, — говорил в это время Поплонский, — выбросит штормом на берег или сядем на мель…

— А у нас еще француженка, — сияя, отвечал молоденький штурманский помощник.

— Да, боже упаси, сраму не оберешься! — подхватил Поплонский. — Как крепишь, анафема! — зверски заревел он в трубу и, опустив ее, снова обратился к юноше: — А любезная девица, очень пикантная…

— Я приказал идти в Аян, — говорил губернатор жене, которая, кутаясь в соболью накидку, сидела в салоне с мадемуазель Христиани, и гадала на картах. Екатерина Николаевна бледна и сегодня не подымается наверх. Желтизна стала проступать на ее лице.

— Я уверен, что Невельской уже в Аяне, — сказал Муравьев, снимая мокрый плащ. — Он мог закончить опись…

Через два дня «Иртыш» проходил вблизи Шантарских островов; их голубые хребты с широкими разлогами закрывал туман, но на море тумана не было, и солнце светило ярко, и видно было, что туман на берегу становился все гуще по мере того, как судно приближалось.

— Что это такое? — наконец не вытерпел Муравьев.

— Дым, ваше превосходительство! — отчеканил Поплонский.

— Дым? Или туман?

— Нет, это дым… Обычное явление в здешних местах. Китобои где-нибудь высаживались на берег, топили жир или рубили дрова для вытопки и подожгли лес, чтобы сох, чтобы лучше были дрова на будущий год…

— Ка-ак! — Муравьев кинулся к борту с таким видом, как будто перед ним были не Шантарские острова, а провинившиеся чиновники, которых надлежало распечь. — Какое же право имеют китобои жечь наши леса?

— Они без всякого права делают все, что им вздумается.

Муравьев покачал головой: не первый раз слышал он такой ответ. «Ну ничего! — думал он. — Эти сведения еще пригодятся. Все это новые и новые подробности для преинтереснейшего, увлекательного, как роман, доклада на высочайшее имя».

Он стоял на полуюте и снова размышлял о том, что надо сделать тут, на Восточном океане [24].

Клубы белого дыма подымались из океана, и вскоре черные и синие вершины Шантаров совсем исчезли в облаках.

«Боже мой! — думал Муравьев под шум волн, как бы игравших с кормой. — Дать жизнь этим великим просторам! Камчатка, Сахалин, Шантары, Охотский берег… Что за народ, который занял все эти земли, что за богатырь! Каждый бежал отчего-то за Урал, а потом, на краю света, заняв эти Шантары или реку Охоту, слал челобитную в Москву!… Никому в голову не приходило зажить тут князьком, самостоятельно… И теперь, когда Балтийское море все более превращается в большое озеро, когда вскоре без океана жить нельзя будет, весь этот мужицкий запас земли, припасенный для Руси два и три века тому назад, все эти Шантары, Охоты и Авачи сослужат еще нам великую службу…»

Дни губернатор проводил в салоне, составляя письма в Петербург и обширную докладную царю о результатах своего путешествия и о необходимости преобразования в управлении Восточной Сибирью. В перерывах пил ром с водой и, разгоряченный, без шинели, подымался наверх и проводил на полуюте целые часы.

— Nicolas, vous êtes fou! [25] — с тревогой говорила ему Екатерина Николаевна. — Ты простудишься в такой холод!

— Мой дедушка всегда учил нас, — отвечал Николай Николаевич, — мешай дело с бездельем — с ума не сойдешь…

Екатерина Николаевна в шторм лежала с книгой, она знала, как вести себя в любых условиях, ела немного, но вовремя, никогда не падала духом и часто оживленно разговаривала с Элиз.

Однажды к вечеру открылся матерый берег. На рассвете завиделся Аян.

— Вижу корабли в гавани… — доложил впередсмотрящий.

— В гавани есть суда. «Байкал» стоит, — сказал Лондонский.

Муравьев почувствовал, что с плеч у него сваливается гора…

— Вон и «Байкал»! — сказал он жене, которая поднялась наверх.

— О, «Байкал» здесь!

— А вон и «Кадьяк», — заметил Поплонский. — Действительно, это «Кадьяк»! А за ним «Байкал»!

— Все здесь, слава богу! Какая удача! Если «Кадьяк», то наш Миша тут! — сказал Муравьев, опять обратившись к Екатерине Николаевне. — А мы искали их!

Утреннее солнце светило прямо на крыши Аяна. С моря здания казались большими. Как вырезанные из белой бумаги, проступали они на склонах черных хребтов.

«Что мне думать и искать, — размышлял Муравьев, — ясно, губернатором Камчатки должен быть Завойко. Вот его деятельность, как на ладони». Губернатор уже познакомился с Завойко. Проезжая через Якутск, он вызвал его туда из Аяна и вынес впечатление, что это человек дельный.

Подтверждения были сейчас налицо. За время своего путешествия Муравьев никогда не видал столько новых построек. На Камчатке старые здания разваливались, новый госпиталь возводился двадцать лет, Охотск был грудой гнилья, а в Аяне — все новенькое. И место оживленное, корабли стоят. Завойко — наилучшая фигура для Камчатки! Он трезв, делен, тверд, как кремень, здоров. Молодчина! Когда-то под Наварином упал с реи на палубу во время боя, сломал руку, ребра и остался в строю. Герой и тверд духом.

Муравьев подумал, что с назначением Завойко следует поспешить, пока Компания не дала ему повышения. Муравьев размечтался, какое огромное дело разовьет он с помощью Завойко на Камчатке! Порт, казармы, дома для чиновников! «Полосатые будки выстрою и велю срисовать, представлю государю… — иронически подумал он, — чтобы видел, что полиция повсюду в России, даже на берегах Тихого океана…»

Муравьев стал смотреть снова на берег. Где-то там были Невельской, Завойко, Корсаков. Один пришел из важнейшей экспедиции, другой был виднейшим администратором, третий — Миша Корсаков — родным, близким человеком, неутомимым исполнителем.

Муравьев чувствовал свою силу и власть над этими людьми, исполнявшими его замыслы.

А Поплонского, видимо, что-то беспокоило. Он то и дело наводил трубу в глубь бухты.

— Да-а… — задумчиво и как бы с тревогой, наконец, вымолвил он.

Этот маленький пожилой человек, смущаясь, необычайно быстро краснел. Лицо его и на этот раз побагровело. Осторожно шагнув маленькой ножкой к Муравьеву, он замер, видимо не решаясь заговорить, и снова стал смотреть на берег.

— А «Байкала» в гавани нет! — звонким голоском заметил штурманский помощник, обращаясь к капитану.

Поплонский покраснел еще сильней. Он давно заметил, что «Байкала» нет в гавани, что там стоят бот «Кадьяк», китобойное судно и старый компанейский транспорт «Охотск».

— Нет? — спросил Муравьев, скрывая вдруг охвативший его холод.

— Нет «Байкала», ваше превосходительство, — подтвердил капитан. — Это стоит китобой, двухмачтовое судно под американским флагом!

— Что за чертовщина! — невольно вырвалось у губернатора.

Не обращая больше внимания на Аян, он стал смотреть на суда.

— Вот это бот «Кадьяк», на котором уходил Михаил Семенович, а это старый транспорт «Охотск», — говорил капитан.

— «Охотск»? — строго переспросил губернатор.

— Да, «Охотск». Старое судно, возит пушнину в Аян из Америки. Четыре года тому назад директор Гудзонбайской компании Симпсон приходил на нем в Охотский порт из Ново-Архангельска, — рассказывал Поплонский, пытаясь рассеять губернатора. — Да, этим «Охотском» командовал тогда Кадин, который вместе с Орловым [26] нашел Аян, а уж потом тут стали строиться, перевели сюда факторию.

Муравьев был темнее тучи. Ему хотелось крикнуть: «К черту Аян! Где Невельской?» Губернатор готов был схватить Поплонского за ворот, накричать, затопать ногами. Но он молчал и терпеливо ждал, не желая отказаться от мысли, что Невельского в Аяне нет.

«Корсаков вернулся, но вернулся ни с чем, — думал он. — Что же случилось? Неужели…»

Мимо проплыли черные утесы, торчавшие среди 'моря. Тучи чаек с криками носились над ними. Один утес, отколовшись от берега, стоял, подобно покосившемуся высокому черному памятнику. Белые чайки усыпали его, как снегом, — такое их множество. Судно вошло в гавань. Теперь ясно были видны флаги и даже названия судов.

От берега шла шлюпка. Вскоре на палубу «Иртыша» поднялся Корсаков. Он из известной семьи Корсаковых, из которой вышло много русских деятелей. Его отец, ныне в отставке, в прошлом крупнейший русский инженер. Корсакову двадцать два года, у него пухлое румяное лицо, светлые усы и голубые глаза. Он высок, плечист, ловок, неутомим и точен. Это золото, а не человек, как говорит о нем губернатор, лучшего адъютанта и желать нельзя. До прошлого года он служил в гвардии в Семеновском полку.

С ним вместе приехал рослый, рыжеватый человек с короткими и густыми, как шерсть, волосами, с толстыми красными губами и голубыми глазами навыкате, в мундире капитана второго ранга.

Это был Завойко.

Глава седьмая

ХОЗЯИН

— Миша, откуда же ты? — с нетерпением спросил губернатор, переводя взор с Корсакова на Завойко и опять на Михаила Семеновича.

— Я был у Сахалина и вблизи лимана Амура, — ответил Корсаков, и по выражению, мелькнувшему в его голубых глазах, Муравьев почувствовал, что случилось несчастье.

— Где Невельской? — воскликнул он.

— Николай Николаевич, — глухо проговорил Корсаков, — «Байкал» погиб!

— Погиб? О боже! — Муравьев снял фуражку и отер платком лоб и лысеющую голову.

Корсаков смотрел все так же пристально и насупленно, словно старался рассмотреть что-то на лице губернатора. Он был безгранично влюблен в своего начальника.

— Мной приняты все меры для разыскания «Байкала», — заговорил Завойко, — посланы служащие Компании и опытные проводники. Но есть сведения, — твердо сказал он, — что транспорт «Байкал» погиб.

— Погиб! — с ужасом вымолвил Муравьев. Он ссутулился и потемнел лицом. — Идемте, господа, идемте, — тихо сказал он и спустился к себе.

Корсаков никогда не видал его таким. Ему стало жаль Муравьева. В каюте Миша поздоровался с Екатериной Николаевной и Элиз. Взор его несколько просветлел при виде Христиани, однако он был, видимо, так озабочен, что лишь на мгновение на лице его мелькнуло новое выражение, по которому можно было догадаться, что встреча с ней более чем приятна ему, но что он огорчен гибелью судна.

— Я искал его у берегов Сахалина и только вчера вернулся, — стал объяснять он.

— У нас слухи от гиляков, что двухмачтовое судно, по всем описаниям «Байкал», разбито штормом и выброшено на камни, — добавил Завойко. — Вся команда, за исключением, быть может, нескольких человек, погибла. Их, вероятно, приняли за китобоев, так и перебили, поскольку китобоев гиляки ненавидят.

— Как это могло случиться?

— При подходе к лиману — два пояса мелей и дальше непроходимый лиман, наполненный банками, — сказал Завойко. — Судно Невельского, видимо, погибло на втором поясе мелей, при попытке пройти в лиман, и лежит там… Сведения получены от торгующих туземцев, они уверяют, что «Байкал» разбился и разграблен гиляками, которые сначала выказали дружбу русским, а потом перебили всех, кто остался жив. Трое или четверо ушли по берегу… Да вот Орлов, мой служащий, вернется, это человек бывалый, он еще прежде послан мной на розыски «Байкала». Он привезет точные сведения.

— Когда вы послали Орлова? — спросил губернатор. «На Завойко вся надежда, — уверял он себя. — Он здоровый, крепкий человек, привычный к опасностям».

Когда губернатор с женой и со свитой съехал на берег, здания Аяна уж не казались такими большими, как представлялось с моря.

Дом у начальника прост, с мезонином, с садом из березок, оставленных при вырубке, и застекленной оранжереей. Свежие кадушки стояли под деревянными желобами около углов… Из окна столовой вид на бухту.

— Какие прелестные малютки!

— Ах! Милые дети! — пришли в восторг Элиз и губернаторша при виде двух голубоглазых девочек с голубыми бантами. Девочки, приседая, поздоровались по-французски. Жена Завойко вышла с грудным ребенком на руках. За нею появились два мальчика, тоже с бантами.

— Превосходная мебель! — заметил Струве. — По новому аяно-майскому тракту вы доставили ее сюда? — спросил он у хозяина.

— Нет, это из Бостона! — ответил Завойко.

Госпожа Завойко в голубом платье, с голубыми глазами, веки которых красноваты, вся в крахмальных кружевах, румяная и белокурая.

В Юлии Егоровне губернаторша сразу почувствовала сдержанную, но страстную и сильную натуру. «В ней что-то есть, какое-то вдохновение…» — подумала она, чувствуя на себе приветливый, умный взгляд хозяйки. Муравьева уже знала, что Юлия Егоровна, урожденная баронесса Врангель, прекрасная хозяйка и мать большой семьи и что Завойко — человек, с трудом пробивший себе дорогу в жизни. Что на его иждивении две семьи: своя — в Аяне и жены — в Петербурге, где жили ее мать, младший брат и две сестры. Правда, старший брат Юлии — Вильгельм — помогал своей матери, но и Юлия с мужем постоянно слали туда посылки и деньги.

— Какая прелесть этот ваш дом! Вы не тяготитесь своим арктическим уединением? — спросила губернаторша хозяйку.

— Нет! — улыбаясь, ответила Юлия Егоровна и добавила: — Это наш долг!

Она спросила губернаторшу, как та перенесла путешествие.

Оттого что закончился морской путь, Екатерина Николаевна чувствовала себя успокоенной, и ей всех хотелось видеть счастливыми. Но известие о гибели Невельского отравляло всю радость.

— Мы так ждали тут встречи с «Байкалом»! — заговорила Екатерина Николаевна.

— Ах, такой ужас! Такой ужас! — ответила хозяйка.

Внесли чемоданы Муравьевых. На кухню отправился повар. Хозяева в эти дни в ожидании приезда гостей переселились в мезонин.

После обеда гуляли по саду. Слушая рассказы хозяйки, Екатерина Николаевна содрогалась. Она видела, сколько труда вложено в Аян… И этот печальный сибирский сад на берегу, вроде тех, что и она и Элиз видели в Тобольске… Чувствовалось, что тут еще совсем недавно был чахлый северный лес. И береза, вот эта, например, под окном, сквозь редкие остатки пожелтевшей листвы которой видно прозрачное и холодное синее небо Сибири и горы в рыжей хвое, — эта береза изо всех сил тянулась к скудному солнцу; тонкая, худая, она ссутулилась смолоду. А лес вокруг вырубили, и она стоит стыдливо, не в силах скрыть своего смешного роста, стоит как раздетая напоказ. Печален этот сад… И кое-где пеньки, кажется, совсем недавно выкорчевали, на их месте, как вскопанные, пятна свежей земли… И скамейка на пеньках, и гамак на березах — от всего веет печалью. Но во всем виден суровый и строгий, упрямый хозяин, который пытается взять свое и от этой жесткой и скудной природы.

Завойко сводил гостей на наблюдательный пункт в беседке, откуда видно, как входят в гавань суда.

— Так вы не боитесь здесь? — полушутливо спросил губернатор у Юлии Егоровны.

— Ах, нет! — ответила она и, улыбнувшись, с гордостью посмотрела на мужа. — Да и чего бояться!

— Из вашего окна виден океан. Пираты и китобои…

— Да, ваше превосходительство, мы уже видали и пиратов и тех китобоев и научились обходиться с ними, — сказал Завойко, слегка сжимая кулак.

Завойко, стоя у входа в беседку и показывая то на море, то на свой дом, стал рассказывать о жизни в Аяне; Юлия Егоровна иногда вставляла короткие замечания.

Василий Степанович говорил, что океан — вот, рядом… А на берегу жилье, сараи с товарами, вешала для рыбы, домики служащих, женщины, дети… Чуть подальше, но тут же, его дом, который не зря строен из огромных бревен, как крепость: крепкие ставни, по ночам вооруженные сторожа у дома, у конторы и складов. Пушка заряжена всегда. Можно спать спокойно. А вот когда приходят суда, надо быть начеку…

Картина суровой жизни раскрывалась в рассказах мужа и жены. Они приехали в Охотск сразу после свадьбы.

— Да, так и живу, всегда пистолеты заряжены и с собой. Но уж и китобои у меня пикнуть не смеют, — говорил Завойко. — Мы обламываем их не только посредством кулаков и оружия… Нет, ваше превосходительство. Я давно уже подобрал особый ключ. Это народ, нуждающийся во всем: в дровах, в воде, в свежем мясе. В Охотске, где правительственный порт и кормится целая свора бездельников, ничего нельзя было сделать, так я предпочел убрать оттуда факторию и уехать. А тут уж сам себе стал полным хозяином и сумел заставить иностранцев кланяться. С американцами очень хорошо можно жить. Только себя в обиду не давать да знать, в чем у них нужда. И требовать, чтобы соблюдали уважение флагу!

Завойко подвел гостей к низкому зданию с застекленной крышей, распахнул туда дверь.

— Да вот и наша оранжерея, Николай Николаевич! Осторожней! А вот извольте видеть, какое тут произрастает произведение.

На земле лежал арбуз.

— Вот, ваше превосходительство, Николай Николаевич! То ж настоящий кавун! И я берег его для вас, чтоб порадовать им вас и вашу супругу, Екатерину Николаевну. Ну, знал, что при таком вояже могут быть заболевания цингой, и, заботясь о вашем здоровье…

Он взял нож у садовника и сам срезал арбуз.

— Так его и попробуем тут же на моей бахче, ваше превосходительство, чтобы как в деревне. Мы люди простые и не знаем тонких правил и просим нас простить, что служим дорогим гостям всем нашим сердцем.

— Арбуз действительно поразительный! — сказал Муравьев.

— Когда надо, то хлеб научишься сеять на болоте, и ловить рыбу, и кавуны выращивать, ваше превосходительство! — говорил Завойко, намекая на тот разговор о хлебосеянии на Камчатке, который был у него с губернатором в Якутске, где Муравьев утверждал, что Камчатку надо обеспечить со временем своим хлебом.

Арбуз был на славу, и его тут же испробовали. Жена Завойко поднесла по букету цветов Екатерине Николаевне и Элиз.

— Это уже как наш покойный папаша, барон Егор Егорович [27], был любитель цветов, то и у нас цветы не переводятся, где бы мы ни жили, — сказал Завойко.

Потом он рассказывал о ловле рыбы, о торге с тунгусами, о кабанчиках, которых он держит на мясо к зиме, чтобы кормить не только служащих, но и окрестное население.

— И раскормил не рыбой, как тут всюду заведено, мясо их рыбой и не пахнет, как, верно, ваше превосходительство, Николай Николаевич, вы уже заметили за обедом.

— Так разве это была свинина?

— То была свинина! Ей-богу! — воскликнул польщенный Василий Степанович.

Потом он показал картофельное поле.

— Чтоб прокормиться со своей семьей, я сам с Юлией Егоровной копаю этот картофель, и вот Михаил Семенович, — кивнул он на Корсакова. — Не даст мне соврать, сами видели, как моя супруга Юлия Егоровна и дети собирали нынче картофель, и теперь мы с запасом и, бог даст, поэтому, может быть, выживем до весны…

Завойко, как поэт, рассказывал о заготовке черемши, вяленой оленины и о картофельном огороде. А уже вечерело, и солнце садилось. «Чудо что за вид», — думал губернатор. Вдали море побледнело. Мыс и скалы уткнулись в него, как в белую стену. Выше мыса море стлалось несколькими белыми и голубыми полосами.

Чтобы губернатор видел, как охраняется Аян, Завойко велел сегодня выставить усиленную охрану. Хотя Василий Степанович спал по ночам спокойно и совсем не тревожился, что могут напасть китобои, но он верно угадал характер Муравьева, что тому нравится, когда все под охраной, хотя бы и некого было бояться.

«Да, Завойко полон деятельности, он весь в хозяйстве, он — хозяин! — думал Муравьев. — Настоящий хохол! Землю любит и чудеса на ней сделает! Он действительно простой человек, в нем нет ничего от наших пустых фанфаронов-дворянчиков, он человек дела, труженик…»

Глава восьмая

ГОРОДНИЧИЙ И ЗАВОЙКО

Вечером Муравьев беседовал с Василием Степановичем о делах. Кабинет у Завойко небольшой, оклеенный красными обоями с позолотой. Над столом портрет царя, а на стене справа, над бостонским кожаным диваном, — Фердинанда Врангеля [28]; оба — в бронзовых рамках.

Муравьева сильно заботил Невельской, но он не хотел обнаруживать лишнего беспокойства. Разговор пошел о Камчатке, что в первую очередь нужно обсудить. Завойко знал, чего хочет от него губернатор. Проезжая на Камчатку, Муравьев вызывал его для беседы в Якутск. Там он ни с того ни с сего закатил Завойко «распеканцию», а потом, когда заметил, что не на того напал, объяснил, что это у него обычай задать для начала «острастку».

В Якутске губернатор развил перед Завойко планы на будущее, сказал о предстоящем преобразовании Камчатки и обещал ему чин генерала. Теперь, после путешествия, губернатор, казалось, стал сдержанней на посулы, но по тому, как он дружески держался с Завойко, тот чувствовал: дело сладится.

— Итак, Василий Степанович, судьба Охотска решена! Охотск как порт неудобен! Я теперь прекрасно представляю, почему вам пришлось перенести факторию!

Муравьев помолчал, давая возможность почувствовать похвалу, скрытую в своих словах.

Но Завойко желал сейчас не комплементов. Воротясь из Якутска, он думал о Камчатке и в беседах с женой не раз сам себя сравнивал с гоголевским городничим, который уже решил, что стал генералом и что ему черт не брат, хотя все это были лишь басни Хлестакова.

«Однако я ему не Антон Антонович! — думал он про Муравьева и решил держаться крепко и не обольщаться губернаторскими посулами. — Губернатор, как приехал, еще ничего не говорил о деле».

Под «делом» он подразумевал производство и назначение на Камчатку. Правда, за обедом Муравьев хвалил Камчатку, но потом свернул на пустяки, может быть показывая, что не торопится. «Ну, так я тоже не тороплюсь, — решил Завойко, — до будущего года еще времени много, а если он не хочет, так мне предлагают хорошее место…»

— Вы знаете, Василий Степанович, — продолжал Муравьев, — что государь император повелел мне. Лишь теперь, побывавши на Камчатке, я понимаю всю глубину этого мудрого повеления.

Он долго говорил с Завойко в этот вечер. И наконец объявил, что напишет царю обо всем, что сделано в Аяне.

— Да вы еще посмотрите, все посмотрите, Николай Николаевич! — воскликнул воодушевленный Завойко, поддаваясь на этот ход. — Ведь я вам еще не все показал…

— Да уже я все, все и так понял! — ответил Муравьев и добавил категорически: — Мне больше ничего не надо. Я знаю вас и поручусь головой.

Он действительно решил писать царю о Завойко.

— Я уже говорил вам, что желаю видеть вас, императорского офицера, на службе короне.

— Но, ваше превосходительство, мне было бы жаль оставить Компанию.

Муравьев перебил его:

— Я слышал, вам предлагают пост главного директора колонии. Это заманчиво и выгодно. Но если государь все утвердит, а в этом нет никакого сомнения, то вы получите широкий простор для своей деятельности и широкую дорогу на государственной службе…

— У меня же дети, ваше превосходительство, и я должен подумать о них…

— Да, главный директор получает десять тысяч серебром. Я не могу дать вам такой оклад! Но с утверждением вас в новой должности вы получите чин контр-адмирала…

Муравьев снова метнул острый взгляд на собеседника.

У Завойко не было никаких оснований не верить, и он некоторое время отнекивался и сетовал на разные семейные обстоятельства, потом сказал, что уже думал много о предложении губернатора и просит дозволить еще подумать и все решить до расставания в Якутске, куда он должен был ехать сопровождать губернатора, что он не может оставить детей без средств…

— Вопрос должен быть решен! — заявил Муравьев. — Я пишу государю! Решайте быстрей!

Завойко слушал с живым интересом. Времени, конечно, было мало.

Муравьев потребовал Ваганова с картой, и дальнейший разговор с Завойко шел как с будущим губернатором Камчатки, которому открываются все планы. Василий Степанович не возражал. Муравьев объяснил, как надо укреплять Петропавловск и подходы к нему, сказал и про Тарьинскую губу, и про канал…

— Вас это не страшит?

— Так то ж мое дело, возводить и сооружать! — воскликнул Завойко. — Аян и Охотск тому живые свидетели. Так буду рыть канал, как только прибуду на Камчатку, только б были люди, хлеб и лопаты… И то уж дело вашего превосходительства.

— Да все будет… Каналы есть признак цивилизации! Белинский ратовал за каналы и за железные дороги!

«Вот он еще заставит пообещать, чтобы я ему железную дорогу на Камчатке выстроил из-за Белинского», — подумал Завойко.

По части канала он полагал, что решится все на месте, и к этим разговорам о канале отнесся скептически, хотя и не подал виду.

Завойко сделал в этот вечер много дельных замечаний о переустройстве Камчатки. Он даже сказал, что, конечно, если нападет английский флот, то при помощи канала будет непременно окружен и уничтожен.

«А Машин — размазня какая-то! — слушая его, думал Муравьев. — Вонлярлярский — болтун и фантазер».

Муравьев, между прочим, заметил, что Завойко отзывается о Вонлярлярском так же зло, как и тот о нем. Но ни Вонлярлярский, ни Машин, ни в какое сравнение с Василием Степановичем не шли.

Завойко был опытнейшим морским офицером. До перевода в Аян он дважды — еще младшим офицером — совершал кругосветные переходы. В Аян Завойко ехал сухим путем через Сибирь, после женитьбы. Завойко бывал прежде на Камчатке и представлял многое, о чем говорил губернатор. Он соглашался со всеми его планами и обещал приложить все усилия, чтобы обстроить порт и город, создать две линии батарей, укрепить вход в гавань и в бухту… Тут же стали высчитывать, сколько нужно людей.

Было уже поздно, когда Муравьев, которого во все время беседы не покидала мысль о Невельском, спросил, что же теперь делать с поисками «Байкала».

— Я жду Орлова со дня на день, — ответил Завойко. — Уж он без сведений о «Байкале» не вернется. По моим расчетам, он вот-вот должен быть.

Муравьев сказал, что не может тут задерживаться, что охотно прожил бы еще неделю, но дела требуют в Иркутск.

— Наговоримся с вами в пути, когда станете показывать мне новую дорогу…

Речь зашла об отправке. Завойко обещал не задержать. Кони были уже приготовлены и паслись в тайге.

— А кто такой этот Орлов? — вдруг спросил губернатор. Он уже заметил, что об Орлове говорят в Аяне так, словно это какой-то знаменитый путешественник и следопыт.

— Бывший штурман, — ответил Завойко.

— Как же оп найдет «Байкал» на лодке, когда корабль не мог сыскать его?

— Да! Это такой человек, ваше превосходительство!

— За что сослан?

— За убийство!

— За убийство?

— Да, он с любовницей своей убили ее мужа, хотя это и сомнительно.

Муравьев покачал головой и подумал, что Завойко не церемонится с этим Орловым и как ссыльному дает вот такое поручение плыть через море и что это, видно, тут в порядке вещей. Муравьев уж и сам привыкал к этому взгляду сибирских чиновников, по которому ссыльных за людей не считали. Муравьев тоже сплошь и рядом пользовался услугами образованных ссыльных. В надежде на помилование или на прощение, которая никогда не покидает ссыльных, те готовы выполнять самые трудные поручения. Этим пользовались с огромной выгодой все, в чьем ведении бывали ссыльные.

Завойко показал карту лимана Амура, составленную Гавриловым [29], и рассказал о подробностях его экспедиции. Муравьев, который казался во время разговора о гибели «Байкала» расстроенным, оживился, но не оттого, что услыхал доводы Завойко. Он почувствовал досаду и гнев при виде карты Гаврилова. Ее до сих пор как бы скрывали от генерал-губернатора. Хотя об экспедиции и о ее результатах Муравьев слыхал, но карта хранилась в правлении Российско-американской компании в Петербурге, а копия в компанейской фактории, здесь, и сейчас ему показалось оскорбительным, что до сих пор его, губернатора, никто не уведомил о ней.

За время своего путешествия Муравьев начинал ненавидеть Компанию. Она тут была всесильна. Правительственные чиновники без ее поддержки ничего не могли сделать, ничего не значили. Служащие Компании без труда могли подорвать любое начинание.

Он твердо решил назначить Завойко камчатским губернатором, перехватить этого администратора у Компании. Уж Василию-то Степановичу Компания противодействовать не будет! А что он дельный человек — сомнений не было. «Может быть, и не очень образованный, — рассуждал губернатор, — но это, кажется, и лучше… Прост, честен, в нем нет никакой претензии».

Но он не стал говорить о Компании. В другой раз! Сегодня уже поздно. А Завойко говорил, что новая аянская дорога хороша, что он в свое время тоже поднял вопрос об Амуре и побудил отправить экспедицию Гаврилова и что, оказалось, Амур негоден, и поэтому сухопутная дорога на Маю требует внимания, средств и улучшения.

— Ее надо заселить, ваше превосходительство!

«Да, вот карта, за которой охотятся англичане, — думал Муравьев, и его снова охватывала обида. — Я же впервые вижу ее не из рук своего чиновника, а из рук служащего Компании… Делать нечего, если „Байкал“ погиб. Придется сидеть на аянской дороге, губить шесть-семь тысяч лошадей в год… Впрочем, еще посмотрим…»

Губернатор прошел в спальню. Екатерина Николаевна при свете свечи читала Поль де Кока.

Мысли о том, что в России несовершенно управление, что дворянство не понимает интересов страны, что чиновнический аппарат из рук вон плох, пришли в голову Муравьеву.

«На самом деле! Мне — генерал-губернатору — ни разу не показали карту Гаврилова! Невельской не мог видеть этой карты, судно его из-за этого разбилось. А карты лежат у начальника Аянской фактории и в правлении Компании… Невельской и Баласогло [30] правы — спустившись с севера на Амур, русские освоят этот край. Но Амур надо занимать под тем предлогом, что он нужен лишь как путь на Камчатку».

— Ну, как тебе понравилась хозяйка? — спросил Муравьев у жены.

— Очень милая дама, — ответила Екатерина Николаевна, поднимая голову и откладывая книгу.

— Кажется, с большим характером, — заметил губернатор.

Жена его улыбнулась.

— Завойко соглашается быть камчатским губернатором! — сказал Муравьев. — Он труженик и хозяин. Разве можно его сравнить с какой-нибудь петербургской расфранченной дрянью? Он усерден, своим горбом вытрудил чины, проводит дороги… И с чувством юмора… Врангель не дурак, знал, за кого племянницу выдал. Он заметил дельного человека. А вот я теперь отберу его к себе. Он улыбнется Компании! А как ты думаешь, почему баронесса Врангель вышла замуж за хохла? — спросил он жену.

— Любовь, мой друг!

— Не только любовь. Дядя-адмирал ей такую любовь бы прописал! Завойко не только на баронессе, он на самой Компании женился. Он замечательный человек, и практичный и безответный, какого и надо было Врангелю. Тот живо это угадал… У Юлии отец умер, семья была большая, вот и решили выдать ее за своего офицера и отправить их сюда, во-первых, чтобы был тут свой глаз, потом предполагали, что Завойко освоится и при покровительстве дядюшки станет правителем всей Компании на Аляске. Здесь он только практику проходит, а карьера ему назначена на Аляске. Вот поэтому и выдали за него баронессу Врангель. Чтобы семье покойного отца ее был кусок хлеба. Немцы зря, без расчета, не возьмут русского зятя. Но Завойко не дурак и уйдет ко мне!

— Он очень понравился Элиз.

— Ну, Элиз и Иннокентий понравился. Она во всех влюблена, наша Лизавета.

Муравьеву не нравился роман Элиз с Мишей. «Не дай бог, он всерьез влюбится… Отвечать перед родственниками за такой брак я не желал бы. О люди, люди! Только недосмотри…»

Он вспомнил, как Элиз однажды требовала, чтобы Миша был при ней. Разговор был в Иркутске, когда они познакомились. Элиз заявила губернатору, что она одинока и просит, чтобы Мишель был всегда при ней… Из любви к Мише пустилась в этот путь?

Завойко тем временем на мезонине шепотом передавал жене подробности своей беседы с губернатором.

— Да уж буду я генералом! Ей-богу, буду! Как Антон Антонович захотел, чтобы ты была у меня генеральшей! Только бы Муравьев не оказался Хлестаковым.

Решено было, что утром Завойко даст согласие губернатору и отпишет сразу же в правление Компании Василию Егоровичу — брату Юлии, а также дядюшке Фердинанду Петровичу, что хочет уходить из Компании.

— Довольно Завойко быть в Компании, — шептал Василий Степанович, — пусть дядюшка Фердинанд Петрович прочтет, что люди уже обратили внимание на Завойко и что Завойко сам будет адмиралом…

Ему хотелось доказать дядюшке, что не из его рук, а своим умом и своими трудами добился он своего счастья и достатка.

А Юлия Егоровна рассказала, что она долго беседовала с Муравьевой и что та ей опять помянула, как Николай Николаевич доволен, что встретил такого человека, как Завойко, и прочит ему будущее…

А Элиз и Корсаков сидели в саду в беседке и говорили по-французски при свете луны. После долгой разлуки они впервые остались наедине.

Темнели длинные стволы редких берез, на море виднелись огни «Иртыша», и сам корабль, стоявший на якоре, то исчезал, то появлялся в клочьях плывущего тумана.

Элиз очень нравилась Мише, но он знал, что его батюшке с матушкой и генералу совсем неугодна была бы его женитьба на ней, если бы даже она оставила сцену. Но в то же время душа его ликовала, так приятно было, так льстило, что Элиз с ним.

А Элиз чувствовала, что путешествие идет к концу и с ним кончается все…

Глава девятая

ВОЕННЫЙ СОВЕТ В АЯНЕ

— Как быть с поисками «Байкала», господа? — спросил Муравьев. — Что делать в том случае, если Невельской погиб? Вот два вопроса, на которые мы должны ответить…

Ваганов вызывался идти к устью Амура на «Иртыше» и немедленно принять меры к розыску Невельского и его команды. Он бывал вблизи тех мест с Миддендорфом и снова рвался туда. Остальные согласились с мнением Завойко, что следует ждать возвращения Орлова и что слухи еще могут быть ошибочны. Ваганову возражали, что дело к осени и всякие поиски сейчас, когда вот-вот бухты и заливы начнут покрываться льдом, окажутся бесполезными.

— Если «Байкал» разбит, надо команду искать сухим путем, — говорил Завойко.

Мысль о морской экспедиции была отвергнута. Василий Степанович обещал, как только Орлов прибудет, в случае если он не доставит сведений, отправить людей берегом. Долго говорили о том, как поступить, если Невельской погиб и если на самом деле команду «Байкала» вырезали гиляки. Наконец все было решено.

— Итак, господа, благодарю вас за поданные мнения, — сказал Муравьев. Он обратился к Завойко: — Василий Степанович, дела закончены, и я еду в Якутск.

Грустное чувство охватывало Муравьева. Жаль было Невельского и жаль так славно начатого дела. Рушился еще один замысел… И все же очень интересно было и впереди: видеть аянскую дорогу, плод трудов Завойко, узнать, как в дремучей чаще, на реках живут привезенные сюда крестьяне. Это надо было увидеть и узнать. Муравьев считался с необходимостью и умел находить интерес во всяком деле. Послезавтра в путь… Прощай, море…

— Ну, а теперь, Василий Степанович, о делах Компании! — сказал губернатор, отпустивши членов военного совета. — Вчера я не стал касаться этого вопроса.

— Ох! Уж я давно желаю пожаловаться вам, ваше превосходительство! Эта компанейская деятельность вконец меня изнурила и лишила здоровья и губит меня и всю мою семью…

Губернатор хотел видеть ту сторону деятельности Завойко, которой он был известен и за которую был так ценим Компанией. По виду Аяна можно было о многом догадаться.

Завойко стал рассказывать о своей хозяйственной деятельности.

Впервые за время своего путешествия губернатор почувствовал себя в сфере коммерческих интересов Компании. Тут все дышало интересами ее пайщиков. «У Компании нет и не может быть той цели, — думал Муравьев, — что у меня…»

И он знал теперь, что когда-то во главе Компании, основанной для добычи пушнины на американских землях, открытых Шелиховым [31], стояли иркутские купцы. После смерти Шелихова правителем и главой всего дела была вдова и спутница Шелихова в его великих открытиях. Но со временем петербургские вельможи прибрали все к своим рукам, перевели главное правление из Иркутска в Петербург. Они стали получать миллионы чистого дохода. За последние годы дело, начатое иркутянами, «перешло», как выражался Иннокентий, порассказавший кое-что губернатору и подливший масла в огонь, «в руки лютеран» — придворных немцев. Компания была монополистом, не знала конкуренции. Акционеры ее богатели, а служащие в колониях думали лишь о сохранении дивидендов на прежнем уровне.

Муравьев заметил, что Завойко всегда жалуется на что-нибудь, охает и клянет свою судьбу. Поначалу это удивляло губернатора. Но теперь он понял, что это жалобы человека, который одновременно отлично все делает и преуспевает. Жалобы и проклятья не мешали Завойко жить и обзаводиться всем необходимым. И не только обзаводиться, но и стяжать себе добрую славу в Компании, быть на отличном счету.

Василий Степанович надел фуражку и повел губернатора.

— Ох! — вздохнул он, подходя к огромному амбару. — Боже мой! Сейчас увидите все наши грехи, что мы еще не успели вывезти, хотя тысячу лошадей уже отправили и возим все лето и всю осень.

Сильной рукой Завойко распахнул широкую дверь бревенчатого пакгауза. До потолка громоздились кожаные тюки с пушниной, привезенные из американских владений. Это все было добыто охотниками: индейцами, алеутами и русскими на Аляске, Прибыловых и Алеутских островах. Со времени Шелихова осталась та же упаковка, та же сортировка.

— Вот морские котики! — сказал Завойко. — Отсюда они пойдут по новой дороге на Маю, в Якутск, а оттуда в Иркутск и Кяхту для продажи в Китай. Эти коты — наше золото, чем богата Компания и все акционеры. — Завойко стал рассказывать, как идут запросы из Петербурга, много ли забито котов, сколько отправлено, каких, куда… — А как этих котов бьют нынче все иностранцы — то бишь силеры [32], как они себя сами называют, — так про то ни слова, хоть я и писал уже не раз. Наши богатства разве так надо охранять! Право же, ваше превосходительство, если не спохватимся вовремя, то все погубим…

Дощатый пол в узких коридорах между тюками был выструган и чист. Пахло салом шкур и свежерубленым деревом. Эти два запаха — новых построек и пушнины — преследовали губернатора все время, пока он обходил Аян.

«Так вот они, знаменитые амбары Компании!» — думал он, глядя на груды драгоценных мехов.

Муравьев не был достаточно богатым человеком, чтобы не завидовать тем, кто получает миллионы от продажи этих шкур, не зная даже, как они добываются. В душе у него накипело против Компании. Брать миллионы и ничего не давать! Завойко, родственник председателя Компании, и тот уверяет, что богатства не охраняются, гибнут, что иностранцы разбойничают!

Другой сарай был заставлен бочками с красной рыбой.

— Только что закончился лов ее, — сказал Завойко. — Это хлеб здешнего населения. Так же как и на Камчатке! Я наладил сам вылов и сам плел невода, учил всех, и теперь все сыты.

Часть сарая была отведена под магазин, где хранились товары: попроще — для туземцев, а получше — на продажу иностранным китобоям. Завойко сказал, что среди шкиперов есть у него знакомые. И что все они большие канальи, но его боятся, и что сигары, которыми он вчера угощал, доставлены из Манилы одним из этих шкиперов, и что тысяча штук будет упакована Николаю Николаевичу к отъезду, так как таких сигар нельзя сыскать в Петербурге ни за какие деньги.

Солнце поднялось высоко, когда губернатор и Завойко вышли, закончив осмотр. Море, ярко-синее, как на юге, ослепительно сверкало. Листва и иглы опадали. На вершинах сопок отчетливо видны были лиственницы и белые березы, издали похожие на слабую щетину.

— Мне приходилось кормить все население по побережью, — рассказывал Завойко. — Если же нет улова, сущее несчастье. Тогда я вызываю оленных тунгусов из глубины материка и снабжаю население оленьим мясом на выгодных условиях.

— На выгодных условиях? — переспросил губернатор.

— Да, на весьма выгодных… К тому же раздаю рыбу, помогаю окрестному населению, пекусь об инородцах, так как сознаю, что они тоже есть подданные императора.

А море, едва вышли из строений, напоминало о Невельском…

— Что же представляет собой Аян в военном отношении? — спросил Муравьев.

— Очень выгодный пункт. Сопки дают возможность господствовать над морем!…

Но чем больше говорил о своей деятельности Завойко, тем мрачней становился Муравьев. На душе его было тяжело, словно он предчувствовал какое-то новое, еще неведомое несчастье…

— Завойко вчера говорил, что слухи, видимо, ложны, но сегодня сказал, будто бы один тунгус видел гиляков, на глазах которых «Байкал» потерпел крушение по выходе из лимана, а команду действительно перерезали, — говорил губернатор, возвратившись домой.

Екатерина Николаевна с тревогой посмотрела на мужа.

— Я как без рук! — в горькой досаде воскликнул Муравьев. — Завойко прекрасный хозяин, но заменит ли он Невельского! Мне нужен Амур…

Екатерина Николаевна много слыхала о Невельском и давно ожидала встречи с этим офицером. За последнее время муж и все его спутники только и говорили о нем, и она желала видеть этого смелого моряка, о котором было столько разговоров.

— Хотя бы карты описи сохранились! — вымолвил Николай Николаевич.

Екатерина Николаевна отлично понимала, что теряет ее муж с гибелью «Байкала». Он возлагал большие надежды на путешествие этого судна! Сколько неприятностей ждет мужа в Петербурге — ведь Невельской ушел на открытие без инструкции. Она представляла себе гибель этого отважного офицера там, на подводных скалах Амура, пожертвовавшего собой, как ей казалось, ради ее мужа. Теперь надо ехать, впечатлениями дороги рассеять гнетущее чувство. Но ей жаль умного, смелого человека. Она была по натуре добра, часто заступалась за тех, кого наказывал муж…

— Ты расстроена?

— Все это очень неприятно!

— Да… Невельской погиб из-за нашей вечной небрежности и опасений!… — воскликнул Муравьев. — Теперь планы мои подвергнут сомнению, и я буду выглядеть пустозвоном.

Вечером Муравьев пригласил к себе Завойко.

— Какие новости? — спросил он.

— Да все подготовлено, и коней уже пробовали завьючивать, — ответил Завойко.

— Я не об этом, Василий Степанович.

— Приготовлена «качка» для Екатерины Николаевны. Удобно будет ехать, как в гамаке.

Муравьев помолчал, хмурясь.

— А «Байкала» все нет? — тихо спросил он.

— Нет, ваше превосходительство, — ответил Завойко с таким выражением лица, словно хотел сказать: «Простите, ваше превосходительство, тут я ничего не могу…»

— Я доволен вашей деятельностью, Василий Степанович. Но вот вы живете здесь много лет…

— Семь лет, ваше превосходительство!

— А не занимаетесь вопросами Амура, — продолжал Муравьев.

— Да как же не занимаюсь?! — изумился Василий Степанович. — А кто же первый возбудил вопрос? Я дни и ночи думал об этой реке и в свое время развил в этом направлении деятельность.

— Что же это за деятельность?

— Да я посылал товары, людей к мысу Коль. Вот и нынче туда поехал Орлов. Мыс Коль у самого лимана. Совсем неподалеку! Я всегда помнил об этом.

— Но не хотели бы вы еще раз заняться исследованием самого устья?

— Конечно, мог бы! Я согласен вполне, что надо еще раз исследовать…

Муравьев слушал, постукивая пальцами по столу.

— Ведь если лиман доступен, это было бы отлично? — спросил он.

— Только то невозможно! — ответил Завойко.

— Но если бы?

— Конечно, было бы отлично! — подхватил Василий Степанович.

— Так нужно произвести исследования снова! Ведь могла быть ошибка! Поймите! — Муравьев прошелся но комнате. — В будущем центр тяжести международных отношений перенесется с Запада на Восток. Будущее Тихого океана огромно. Как мы можем быть безразличны к судьбе наших владений на Востоке?! Нам надлежит занять пункт, господствующий на океане. Нам нужен Амур! Пусть, пусть недоступен лиман. Перегрузку будем делать на устьях. Мы должны Амуром подкрепить Камчатку. Подвоз всего необходимого по Амуру нам необходим!

— Да я же все меры уже принимал! Так, ваше превосходительство, уж если нужно новое исследование, так и будем делать, как вы желаете. Исследование Амура мы можем продолжать с Камчатки! Там у нас будут суда, и это вполне возможно сделать. Уж как я начал это дело, то не позволю пропасть ему и, будучи на Камчатке, не оставлю дела без своего внимания. Орлов бывал там и прежде, он опытный человек, и я опять его туда пошлю.

Но Завойко в душе тревожился. «А что, если дядюшка ошибся?» — думал он. Сам он верил до сих пор Фердинанду Петровичу, как великому ученому.

Отпустив Завойко, Муравьев почувствовал, что на душе у него легче. Муравьев ценил родственные связи Завойко с семьей Врангелей. Он надеялся, что для Камчатки они будут полезны. «У меня пока ни тут, ни там ничего нет, а у Компании и средства, и суда, и товары». По всем признакам нельзя было и желать лучшего губернатора для Камчатки.

Он разглядывал карту Камчатки, потом перевел взор на Аляску, на Калифорнию, на острова южных морей.

Но стоило взглянуть туда, где прямой синей дорогой из Забайкалья к морю прочерчен был Амур, как настроение падало. Великие планы общения с огромным миром будущего проваливались. Чем лезть через хребты, губить по нескольку тысяч лошадей в год на тракте, чего бы проще и удобней сплавлять все по реке! Он чувствовал, что без Амура все дутое, все пустое.

Вечером в Аян стали прибывать якуты с лошадьми, которых пасли они в отдалении от Аяна, за хребтом, на лугах. Появились олени. Завойко, готовясь к отправке губернатора, проверял копыта лошадей, сам ходил в шорную, где срочно заканчивали делать особые седла, и обо всем докладывал губернатору.

Рано утром Муравьев поднялся не в духе.

— Ты опять так грустен? — ласково тронув руку мужа и заглядывая ему в глаза, спросила Екатерина Николаевна. — Ведь мы скоро будем дома! Там ждет нас так много, интересного. И не обижай их, этих простых, преданных тебе людей…

— Жаль Невельского! — ответил он. — Без него я как без рук.

Оставив дела, губернатор отправился на прогулку. Он ушел к морю и долго, в одиночестве, ходил по песчаной отмели, поглядывая вдаль.

— Ни паруса, — сказал он жене, воротясь.

Элиз сидела тихо — она знала, что погибли прекрасные молодые офицеры и в Петербурге во многих аристократических домах наденут траур.

Муравьев рассказал, что по дороге изругал Струве. Он подошел к столу, стал разбирать бумаги.

— Все рухнуло. Все мои надежды погибли…

Екатерина Николаевна хотела теперь лишь одного — чтобы муж уехал отсюда поскорее, в дороге ему будет легче.

— У нас в России вот так всегда из-за подлости и трусости гибнут лучшие люди… — сказал он. — Если даже он жив где-нибудь, то теперь, после гибели судна, понесет ответственность… Конечно, никакие исследования долго не будут теперь возможны…

Муравьев решил, что, чего бы то ни стоило, надо искать Невельского. Он уже отдал приказание Завойко немедленно, не ожидая Орлова, снарядить берегом экспедицию за счет правительства на поиски людей, спасшихся с «Байкала».

За завтраком Муравьев сидел молча, не вмешиваясь в разговор жены с Элиз. Камердинер подал икру, жареные клешни крабов и водку. Губернатор выпил рюмку и стал закусывать. Вдруг на улице раздался крик:

— Корабль в море!

За столом все замерли. Муравьев вскочил с салфеткой на груди и бросился к окну. Поднялись и женщины.

— Николай Николаевич! — взбежал, гремя новыми солдатскими сапогами, Корсаков. — «Байкал» показался у входа в Аянскую гавань…

— Трубу! — приказал Муравьев, протягивая одну руку за трубой и ударом другой распахивая окно.

Екатерина Николаевна подала трубу. Вдали виднелось судно под всеми парусами.

— Корабль! — вымолвил губернатор. Он взглянул на жену мутным, тяжелым взором отчаявшегося, который не верит в избавление и просит отзвука и подтверждения.

Лицо Екатерины Николаевны сияло.

Муравьев решительно, всем корпусом, повернулся к Корсакову:

— Немедленно отправляйтесь навстречу!… Живо!… Да!… Передайте ему инструкцию немедленно. Приготовить мой катер! Завойко ко мне! Где Струве?…

Корсаков быстро вышел.

Чиновники и офицеры суетились во дворе. Корсаков, отдавая распоряжения, направился к берегу. К бухте бежали люди.

— Василий Степанович! — вскидывая обе руки, радостно воскликнул Муравьев, обращаясь к вошедшему в парадной форме Завойко. — Едем встречать…

— Катер готов, ваше превосходительство! — доложил тот.

Муравьев заметил, что Завойко волнуется.

— Катенька, я еду сейчас же к Невельскому, — сказал жене губернатор, целуя ее в лоб. — Собирайтесь все, господа! — обратился он к своим спутникам, вошедшим вслед за Завойко, чувствуя, что приближается историческая минута.

— Элиз, Элиз! — воскликнула губернаторша, проводив мужа и подходя к мадемуазель Христиани, смотревшей в окно, и обнимая ее за плечи. — Какое счастье, они живы!

Слезы радости заволокли ее глаза.

В окно видно было, как небольшое судно огибало косу, на которую набегали волны. Шлюпка с Корсаковым уже направлялась к нему.

На берегу губернатора ждал катер с гребцами. Все уселись. Завойко сел рядом с рулевым.

— Весла на воду! — скомандовал он. — Навались!

Гребцы, что было сил, налегли на весла. Завойко поднял на корме андреевский флаг. Катер понесся. Берег, скалы, лес в желтых осенних пятнах поплыли прочь. Дома фактории с белыми широкими крышами и новые светлые; строения Аяна становились все меньше. Навстречу приближался «Байкал». Вот уж видны офицеры на юте, густая толпа офицеров, на солнце поблескивают пуговицы и кокарды. Сразу видно, что это не компанейское судно, где обычно всего один штурман, а что пришел балтийский военный корабль. Офицеры не спускают с катера подзорных труб. Впереди офицер с рупором, взмахивая рукой, иногда что-то приказывает, оборачиваясь к матросам. Это, конечно, сам Невельской!

Черный борт судна подымается все выше. Уже видны белые буквы на корме: «Байкал».

— Он! Прибыл, цел и невредим! — проговорил Муравьев, щуря свои острые глаза и чувствуя, что восторг и волнение охватывают его.

Теперь уж ясно видно крупный нос под фуражкой и загоревшее лицо Невельского. Капитан ниже всех, но в нем что-то богатырское. У него сейчас такой вид, словно он притащил на себе все это судно вместе с командой и офицерами.

На палубе раздались слова команды. Матросы строились с ружьями. Готовилась официальная встреча губернатора.

— Геннадий Иванович! — подымаясь в шлюпке, с нетерпением воскликнул Муравьев. — Где вы были? Я всюду искал вас! Откуда же вы явились?

Невельской отдал рупор, кинулся к борту и, положив на него обе руки, вытянул шею.

— Сахалин — остров! — раздалось над морем. — Вход в лиман и в реку Амур возможен для кораблей с севера и с юга! Вековое заблуждение рассеяно! — хрипло кричал он, видимо сильно волнуясь и торжествуя свою победу. — Истина обнаружена! — И он поднял руку.

— Суши весла! — приказал раскрасневшийся Завойко.

На судне грянула команда. Звякнули ружья почетного караула. Шлюпка подошла к уже поставленному парадному трапу. Офицеры кинулись к губернатору, но тот отстранил их руки и, не держась за поручни, взбежал по трапу и кинулся с протянутыми руками к Невельскому…

— Дорогой мой Геннадий Иванович! — воскликнул он, горячо обнимая капитана. — Как я рад! Боже, как я рад!

Невельской загорел и на вид очень молод. Из-под черного лакированного козырька гордо сверкают юные синие глаза. Лишь привычная дисциплина и привычка самому повелевать держала его, как оковы, но от этого пылкая душа бушует и рвется еще сильнее. Голова его приподнята с решительным и энергичным выражением. Черты его лица крупны и приятны.

— Получили инструкцию, Геннадий Иванович? Ты передал инструкцию? — строго обратился Муравьев к Корсакову, вытирая платком глаза.

— Да, ваше превосходительство. Только что.

— Мы ждали ее в лимане… — спокойно заметил Невельской. Чувствовалось, что это человек твердый и с характером.

— Вы встретили Орлова?

— Да, но и он не доставил инструкцию, а «Байкал» зря стоял у входа в лиман и ждал…

Невельской посмотрел на Завойко.

— Знакомьтесь, Геннадий Иванович, — представил Муравьев Завойко.

Две крепкие руки протянулись друг к другу. Капитан рад был встрече, зная, что Завойко один из русских пионеров на охотском берегу.

— Так я хочу немедленно видеть карты! — сказал губернатор.

— Идемте в каюту, Николай Николаевич, идемте, господа, — пригласил капитан всех гостей и своих офицеров.

Невельской, сбегая по трапу, остановился посредине, как бы не пуская дальше губернатора.

— Стопушечные корабли войдут в устье Амура! — вдруг воскликнул он, радуясь, как ребенок, приблизив лицо к лицу Муравьева, который от неожиданности несколько отстранился, а Невельской, не замечая, подергивал его за пуговицу на мундире, словно губернатор слушал его недостаточно внимательно. — Дуб растет на берегах!

Он сбежал и распахнул дверь капитанской каюты.

Глава десятая

НА БОРТУ «БАЙКАЛА»

Каюта была обшита полированной желтой финляндской сосной. Из нее же, в тон стенам, стол, мебель и полки с книгами.

Тут целая выставка предметов, которые не сразу различишь, хотя яркое осеннее дальневосточное солнце льется в иллюминаторы через обручи сверкающей желтой меди. На стенах — низкие конические белые шляпы из бересты, чуть ли не в аршин диаметром, с черными и красными аппликациями из березовой заболони. Кожаные и деревянные щиты, старые деревянные латы, крытые лаком, копья с древками из бамбука и со стальными наконечниками чуть ли не в фут длиной. Трубки с длинными мундштуками из бамбука же и с маленькими медными чашечками, кисеты и сумы из оленьей кожи, сапоги и куртки из нерпичьих шкур, напоминавших желтый бархат, халат из рыбьих кишок, похожий на топорщившуюся пергаментную бумагу, испещренную швами, как татуировкой.

Чувствовалось, что это каюта человека, вернувшегося после открытий из стран таинственных и своеобразных.

В углу — узкий темный штурманский стол с ящиками для карт, немного похожий на комод. Посредине — другой, обшитый клеенкой. Таков маленький салон при каюте капитана. Тут все сдвинуто тесно, но все есть, даже деревянный диван и кресло.

— Прежде всего, чей Амур, Геннадий Иванович? — спросил Муравьев, войдя в каюту и держа обе руки с раскрытыми ладонями, словно желая схватить ими капитана за плечи.

— Ничей, Николай Николаевич! — в тон ему воскликнул Невельской, точно так же раскидывая ладони. — На устье Амура живут независимые гиляки, дани никому не платят и никакой власти над собой не признают. Мы встречали гиляков, которые знают кое-что по-якутски и даже по-русски!

— Быть не может!

— Клянусь богом, Николай Николаевич!

— Вы входили туда на судне?

— Мы исследовали реку на шлюпках, транспорт остался в лимане, ждал инструкции…

Тут капитан осекся; казалось, он чего-то не договорил.

Между тем пожилой штурманский офицер, возившийся у штурманского стола, достал оттуда пачку карт и развернул одну из них перед губернатором.

— Садитесь, господа! — приказал Муравьев своим спутникам и сам опустился в затянутое парусиновым чехлом капитанское кресло. Офицеры «Байкала», уступая места у стола гостям, держались у стен и даже отступали в нишу, задернутую занавесью. Все ожидали, тая дыхание, и слышно было, как шелестят разворачиваемые штурманом листы.

— Где вход в лиман? — спросил Муравьев.

— Вот и вот, — показал капитан в разных концах небольшой карты.

— Как? Два? И с юга?

— Так точно, ваше превосходительство. Вот вид с юга…

— Так Сахалин остров?

— Так точно…

— И пролив глубок?

— Шесть сажен на баре в малую воду.

— Ас севера?

— Вот вход в лиман с севера…

— Это в лиман. А в реку?

— А в реку из лимана вход удобен повсюду. На юг и на север ведут два широких фарватера…

Молодые офицеры заулыбались, чувствуя восторг губернатора: чуть заметное оживление пронеслось по каюте, но тотчас же все, как по команде, стихли, выказывая почтительность и дисциплину. Снова почувствовалось, что это балтийский корабль. Офицеры тут, как знал Муравьев, на выбор взяты были капитаном в Кронштадте, и большинство из них служило с великим князем и Литке [33] на знаменитой «Авроре».

— Так где же решилось? — отрываясь от карты, спрашивал губернатор.

— Вот, у входа в лиман, с севера; вот фарватер, оказалось, глубина двадцать девять футов.

Завойко, положивши ладонь на стол, посмотрел на карту.

— Так здесь ваше открытие? — тыча пальцем в карту, спрашивал губернатор.

— Здесь наше первое открытие! — отвечал капитан. — Мичман Грот, — представил он белокурого великана с румяными щеками, — первый обнаружил этот фарватер… А вот наше второе открытие. Пролив в Японское море…

Все стали рассматривать карту. Раздались первые вопросы «свитских».

— А-а! Так тут Сахалин… Позвольте, позвольте… Вот так его берег протянулся?

— Остров?… А глубина…

— Ну что вы скажете!

— Вы говорите, вот Сахалин? — раздавались голоса.

— Нет, не здесь, это южный берег Амура. Вот Сахалин! — объяснил Муравьев.

— Вот южный берег, господа, а вот северный, — заговорил Невельской. — Это общая картина. Есть подробные карты… Александр Антонович [34], — обратился он к пожилому штурману, который понял его сразу.

Капитану задали еще несколько беспорядочных вопросов.

— Дозвольте, ваше превосходительство, изложить ход исследований в том порядке, в каком они производились, — обратился капитан к губернатору, когда главное было ясно, но любопытство еще далеко не улеглось.

— Слушаю вас, мой дорогой Геннадий Иванович. Слушаю, со вниманием и нетерпением!

Первый жадный и тревожный интерес был теперь утолен. Начинался официальный доклад.

Штурманский офицер доставал новые карты и быстро и почтительно раскладывал их.

— Ваше превосходительство, мы начали исследование устьев Амура у восточного побережья Сахалина на широте пятьдесят один градус тридцать семь минут, — заговорил капитан.

Нервное и загорелое лицо его, незадолго перед тем такое радостное, необычайно изменилось. Только темные синие глаза остро и живо поблескивали, как у бойца перед боем. Но и этот взор постепенно менял свое выражение. Большой лоб, прямой нос с горбинкой, глаза, запавшие под светлые брови, жесткие морщинки у губ — все выражало суровый фанатизм, так необычайно преобразивший лицо капитана. Что-то глубоко славянское, степенное и вдохновенное было в нем, хотя, быть может, в то же время походил он несколько и на какого-то жителя северной Европы, на ирландца или норвежца, или, может быть, в нем было что-то от немецкого капитана.

«Черт знает, как он меняется, — подумал Муравьев. — Несмотря что вышколенный, а кажется, кипяток…»

Ничего не напоминало сейчас того живого, сияющего офицера, который только что, не в силах сдержать восторга, хватал губернатора за пуговицы и торопился сообщить на трапе главнейшее…

В ранние годы, да иногда и потом, пылкость, порывистость приносили ему много горя. Он рано почувствовал, что должен воспитать в себе систему, учиться все излагать терпеливо, последовательно, как это требовалось от всех и всюду. Сколько горя перенес он в первый год, в корпусе, когда приехал из деревни, как скучал, мучился! Было очень трудно, и пришлось переламывать себя. Потом — море… Нет, кажется, на свете более совершенных средств для исправления нетерпеливых людей, как плаванье на парусных судах.

И он научился с годами смирять свою порывистость. А чтобы не заговариваться от возбуждения, заставлял себя излагать последовательно свои мысли товарищам или писал докладные записки начальству о проблемах научных и политических, важных для России, с тем же терпением, точностью и последовательностью, основываясь на научных сведениях и на собственных наблюдениях и статистических выкладках. Как, основываясь на квитанциях и на расписках, иногда также собственного сочинения, делали это другие морские офицеры, составляя рапорты о расходах и износах казенного добра, снастей и артиллерийских припасов. И морское начальство, ценя и те и другие бумаги одинаково, считало Невельского дельным и способным офицером. Вот именно так сейчас он взял себя в руки.

— Почему мы, подойдя к восточному берегу Сахалина, начали исследование именно отсюда, с широты пятьдесят один градус тридцать семь минут, тогда как инструкцией, неутвержденную копию которой я получил тринадцатого мая в Петропавловске-на-Камчатке, повелевалось мне произвести опись северной части острова Сахалина, юго-восточного побережья Охотского моря и лимана, а также устья реки Амура? Иван Федорович Крузенштерн, считавший, что Сахалин полуостров, предполагал, что именно тут, на девять минут севернее пункта, к которому мы подошли, вытекает и впадает в Охотское море один из рукавов реки Амур, то есть что одно из устьев может находиться на восточном побережье полуострова, о чем он не раз говорил нам в корпусе, однако утверждая, что это требует тщательной проверки, что, быть может, Сахалин разделен проливом и представляет собой два разных острова. Мы должны были проверить эти предположения.

Как странно и смешно было слышать обо всех этих ученых ошибках сейчас, когда только что все видели карту с поразительными новостями.

— Поэтому, — отвечая себе, продолжал капитан, — мы начали именно с широты пятьдесят один градус тридцать семь минут. На рассвете двенадцатого июня «Байкал» начал опись, двигаясь к северу по карте Крузенштерна…

Капитан говорил, держа тяжелый карандаш на карте. Как-то странны были в этом стройном молодом человеке с опаленным носом и с небольшими, но сильными пальцами такая ученость и такое спокойствие…

Невельской рассказал о первой встрече с гиляками. Она произошла на острове Сахалине, на песчаных косах у входа во вновь открытый залив.

— И хороши они были с вами? — спросил Муравьев.

— Не очень!… Они страшились нас, приняв за китобоев. Называли нас «американ», но мы объяснили, что не американцы.

Муравьев, поднявши брови, выказал немое изумление. Жители таинственного Сахалина произносят слово «американ». Американцы известны в этих краях, у нас под носом!

— В деревню были посланы шлюпки, но жители ее не подпустили нас к той части, где были укрыты женщины.

По тому, как сквозь загар зарделись щеки капитана и, как остро было сейчас его лицо, чувствовалось, что этот человек рассказывает один из важнейших, чем-то особенно волнующих его эпизодов путешествия.

— Александр Антонович, Шхеры Благополучия…

Штурманы исполняли все живо. Капитана вообще слушались беспрекословно, это было очевидно, хотя, возможно, еще и присутствие губернатора приводило всех в трепет.

Появилась подробная черновая карта описи Шхер Благополучия…

Меняя карты, откладывая одни и добавляя другие, капитан объяснил, как, исправив замеченные ошибки предыдущих исследований, описав восточный берег Сахалина и обогнув его северную оконечность, «Байкал» подошел к лиману.

— Таким образом, осмотревши все заливы на побережье Сахалина севернее указанной широты, мы утвердились во мнении, что ни один из них не является устьем Амура…

Завойко, сидя прямо и держа на виду, на ручках кресла, свои сильные руки, слушал с явным недоверием. Губернатор, почувствовав это, оглянулся на Василия Степановича, но тот не переменил ни позы, ни взгляда, видно, чем-то был сильно озабочен.

— Итак, — словно приступая к чему-то таинственному, продолжал капитан, — «Байкал» шел к югу!

Он умолк.

— Курите, Геннадий Иванович! — сказал Муравьев, замечая, что ему чего-то не хватает. — Вот у Василия Степановича сигары превосходные.

Невельской поблагодарил и, пока штурман возился с картами, раскладывая их и прилагая одну к другой, достал трубку, сказавши, что так привык и что у гиляков выменяли на устье Амура превосходный табак, не хуже самых лучших манильских сортов. Он предложил гостям курить. Но сам, набивши трубку, отложил ее в витую раковину.

— Судно подошло к мысу Головачева, где берега материка и Сахалина сблизились, на море лег туман; судно село на мель, снялись с трудом. — Лицо капитана стало еще серьезней, озабоченней. — Ветер крепчал, и гребные суда заливало. Мы несколько раз садились на мель. Предыдущие исследования убеждали нас в тщетности наших усилий. — Он опять помянул Крузенштерна, Лаперуза [35], Браутона, тайную опись Гаврилова. Карту, которая, оказывается, была ему известна. Сказал про общее недоверие, существовавшее среди европейских ученых, к сведениям из японской географии, утверждавшим, что Сахалин — остров. — Но, глубоко веря, что не может не быть пролива, мы все, как одна семья, решили продолжать опись. Мичман Грот и штурман Попов, при волнении и свежем ветре, следуя перед транспортом на шлюпке, открыли глубокий фарватер, просекавший эту обсыхавшую при малой воде косу, и мичман Грот, высадясь, встал на ее оконечности. Вход в лиман был найден. Заблуждения предыдущих исследований оказались рассеянными!

Капитан и хмурился и улыбался, глядя на карту, потом рука его схватила трубку из раковины.

Между тем штурман положил новый огромный лист, где, вычерченные по клеткам, виднелись белые и голубые разводья лимана, как птицами в перелет усеянные вереницами цифр.

Муравьев, увидя устье реки с промерами фарватеров, привскочил на кресле. Эти колонки цифр были следами шлюпочных походов. Они перебороздили лиман и устье в нескольких направлениях. Губернатор и его спутники, наклонившись, тянулись к карте со всех сторон.

«Потрясающая картина!» — думал губернатор, меняясь в лице.

— Да, это действительно открытие! — торжественно сказал он. На этой карте все выглядело опять по-новому.

«Он молодчина, — подумал Муравьев. — Ворвался! Вернее сказать, вырвался туда силой! Без инструкции, без средств, покинутый всеми, даже мной, при всем моем сочувствии!»

Муравьев готов был признаться, что он все же недооценивал убеждения этого человека, что не совсем реальными, не подходящими ко времени и невыполнимыми казались ему планы Невельского. А с каким блеском, отвагой и самоотвержением он все совершил! Муравьев подумал, что он сам, глубоко верящий в русских, невольно поддался мнению, которое глухо, но упрямо распространялось в некоторых слоях общества, что русские якобы не способны к практическому делу, что они ничего не умеют делать как следует, могут только строить обширные планы и фантазировать. Правда, он сразу ухватился за Невельского, поддержал, не отверг его планы, но он принимал из них лишь зерно, практически нужное ему самому. Как бы там ни было, Невельской уже сделал для России больше, чем все предыдущие исследователи подобного рода. Его открытие даже важней, чем открытия наших, по заслугам увенчанных, знаменитостей — Литке, Крузенштерна, Врангеля.

Невельской рассказал, как при описи берегов лимана Петр Васильевич Казакевич [36] увидел огромную бухту в горах, из которой шло мощное течение.

— Получив известие, я немедленно пошел туда на шлюпках с отрядом матросов… Вот деревня Тебах на устье — четыре дома, вот Чарбах — шесть домов, Чобдах — два дома. Мео… Петр Васильевич первым вошел в устье реки! — обернулся капитан к старшему офицеру Казакевичу. — Петр Васильевич определил астрономически местонахождение входного мыса. Вот рисунки, исполненные офицерами: входной мыс, вот деревня Тебах в трех верстах от устья, где, согласно утверждениям наших дипломатов, находится крепость с флотилией и десятью тысячами гарнизона…

Общий смешок прошел по слушателям. Рисунки стали передавать из рук в руки. Виды малолюдных гиляцких деревенек — в два-три дома, ютившихся кое-где под скалами прибрежного обрыва; лодки на реке, а более — безлюдные, но величественные пейзажи, сопки и сопки, волнистыми террасами вздымавшиеся ввысь одна над другой; огромные пространства воды, пустынные берега, скалы, леса — так представлялась по этим рисункам та земля.

На трех шлюпках я поднялся вверх по реке на шестьдесят верст и осмотрел берега, желая знать, что собой представляет край в политическом, а также в морском, военном и этнографическом отношениях. Особенно нас интересовало население, торговля, отношения гиляков с соседними народами, их быт, одежда, вкусы, потребности. Мы стремились изучать все эти вопросы, исходя из того, что в будущем мы должны там торговать…

— А где же граница с маньчжурами? Где гиляки полагают ее? — спросил губернатор.

— Этого нам не удалось выяснить, — отвечал Невельской, и все снова улыбнулись. — Мы не трогаем этого края. Маньчжуры в свою очередь не трогают его. Край правительственными силами не занят, пренебрежен, без охраны, без влияния. Маньчжурские купцы жестоки с гиляками во время своих появлений, гиляки ненавидят их.

Трубка капитана запыхтела быстро, как маленькая паровая машина.

— Карту Константиновского, — повелел он, обращаясь к штурманскому офицеру. — Вот полуостров, в шестидесяти верстах вверх по реке от входного мыса. Мы тщательно осмотрели его. Вот вид. На этом полуострове, так же как и на южном берегу напротив него, возможна установка батареи тяжелых морских орудий. Требуются простейшие фортификационные работы, и Амур будет простреливаться во всю ширь, ни одно вражеское судно не войдет в его устье и не спустится по нему.

Муравьев, считавший себя опытным военным человеком, заинтересовался полуостровом. Он задал капитану несколько вопросов. Тот ответил обстоятельно. Вопросы посыпались со всех сторон:

— Каковы глубины у полуострова великого Князя Константина?

— Затопляется ли прибережье?

— Есть ли лес для кораблестроения?

— Тепло ли на Амуре?

— Каков берег?

— Берега крутые и скалистые, но есть места удобные для заселения, — говорил Невельской. — В горах растет великолепный кедр, течение несет вывороченные с корнями огромные дубовые деревья… Иначе говоря, на берегах Амура есть все для кораблестроения.

Называя гиляцкие деревни, цифры промеров, пункты обсерваций, градусы и минуты, капитан рассказал, как был открыт южный пролив из лимана в Японское море.

— Но есть опасность, ваше превосходительство, — сказал капитан, — все это может оказаться впустую…

— Почему? — встрепенувшись, спросил Муравьев.

— Беда в том, Николай Николаевич, что иностранцы уже там!

— Как?!

Все были поражены.

Муравьев взглянул в глаза капитана.

— Иностранцы знают о проливе?

— Нет, пока не знают и в этом наше счастье. Но буквально за несколько дней до нашего прихода туда являлось военное судно. Опасность тысячу раз грозит нам.

— Так в чем же дело? Вы видели его?

— Нет, я слышал от гиляков.

— Так это, видимо, китобои. Они повсюду.

— Да, там бывают китобои. Гиляки опасаются их и ненавидят. Оружие у них всегда поблизости, а жен и детей они прячут… Тычут в грудь и показывают нам знаками, что, мол, вы с корабля и бьете китов, и приговаривают «инглиш». Гиляки очень удивлялись, что мы пришли из лимана. Когда же мы объяснили, что мы русские и пришли, чтобы защищать их, как мы всюду говорили, они засмеялись и стали показывать на мою куртку. А надо сказать, что мы купили себе в Лондоне синие английские куртки. Они очень удобны, и я был в такой же на описи. Гиляки безошибочно узнают англичан по этим курткам. Они объясняли знаками, что люди в таких куртках приходят на кораблях и грабят их, и меряют землю, и пытаются найти пролив. На наше счастье, с нами все время были гиляки с устья, и они упреждали своих соседей, объясняя, что мы, в самом деле, русские.

«Ну так это еще полбеды», — подумал губернатор. Впрочем, все это было неприятно.

— А в другом месте, у входа в пролив с юга, пожилой гиляк, знавший уже, что мы русские, вдруг тоже заметил на мне эту куртку, и надо было видеть, как он обмер! Остановился и смотрит на меня с ужасом. Я, не понимая такой перемены, обещаю ему подарок и прошу продолжать рассказ, но он, к моему удивлению, хватается за нож… Тогда я сорвал с себя эту куртку и швырнул в сторону, как бы давая тем знать, что это не наше одеяние. Он, ободренный и мной, и своими сородичами, начал обнимать меня и объяснять, что боится людей, приходящих с моря, и тут я понял, что недавно, за несколько лишь дней до меня, в заливе было огромнейшее, как он показывал руками, судно и оно палило из множества пушек, видимо производя артиллерийские учения, так как иной цели для такой стрельбы быть не могло и китобои этим не могли заниматься.

Невельской на миг умолк, вперившись в Муравьева. Тот глядел несколько растерянно. Острые глаза капитана сверлили его.

— Более того, скажу вам, ваше превосходительство, старик, испугавшийся моей куртки, потом объяснил мне, что судно это спускало шлюпки и пыталось делать промеры, люди с него искали проводников, но гиляки бежали прочь. Они уверяли меня, что ни за что не покажут англичанам прохода в лиман. Однако мы обязаны иметь в виду, что промер можно сделать и без помощи гиляков… Старик же сказал, что судно это обещало еще раз прийти в будущем году, как объяснили англичане его родичам, у которых на ром выменяли они икру и свежую рыбу…

— Осмелюсь сказать вам, ваше превосходительство, — продолжал Невельской, — что край тот не напоминает Китай, и, если говорить, собственно, о южном побережье, край скорее похож на колонию Америки или Англии, или, вернее, на страну, народ которой в постоянной войне с приходящими с моря иностранцами. Там знают ром, виски, зовут китобоев «американ», «инглиш» или «негр», некоторые гиляки знают несколько слов по-английски, все страшатся приходящих судов. Если, Николай Николаевич, в нынешнем году в самом деле там было военное судно, то опасность возрастает в тысячу раз. Дело года — корабль вернется, и английский или американский флаг будет поднят. Я встречал множество китобоев из Штатов. Они требуют от своего правительства основать станцию для судов в Японии или на Татарском берегу. Один из них рассказал мне, что их судохозяева и шкиперы подают об этом петицию президенту. Рассказ этот согласуется со всем, что приходилось слышать нам в Вальпарайсо, на Гавайях и на Камчатке от самых разнообразных лиц, в том числе от английского адмирала, у которого я был с визитом и который затем был у нас на судне. Сообразуясь со всеми этими обстоятельствами, я дал слово гилякам, что мы придем в будущем году снова и будем защищать их, что русский царь не оставит их беззащитными. Если бы мы не обещали этого, нам не было бы ни содействия, ни дружбы. Все было бы против нас. И я дал слово! А слово у тех народов — все! И гиляки, которых мы обласкали, клялись помогать нам.

— Ну, а что же на севере? — спросил губернатор, уклоняясь от ответа и одобрения, которого, кажется, ждал пылкий капитан. — Каковы там отношения гиляков и иностранцев?

— Вот гиляцкая деревня Тамлево. — Капитан опять переменил карту. — Вот вид ее с моря… Дорогие меха — соболь, выдра, лиса — идут для вымена на китайку, на табак. Везут их в Маньчжурию, где есть бойкие торговые города. Туда также идут шкуры медведей и выращенные орлы. У гиляков в клетках растут и медведи и орлы. Признаков хлебопашества и огородничества мы нигде не заметили. Охота на дичь также не развита. Мы выменивали, однако, много живых диких гусей, которых они ловят на озерах. На Сахалине туземцы разводят оленей и баранов. В наше пребывание в лимане один из прибрежных жителей, нагруженный товарами, пошел в верховья. Вероятно, для предосторожности на шлюпке было оружие. Как можно было понять из их знаков, в это время года у них бывает ярмарка; они приглашали нас с собою, рассказывали, что там будет весело. Они не соблюдают этикета ни перед кем, и в жаркий день, чтобы легче грести, сбрасывают с себя одеяние и остаются нагишом, не стыдясь своих спутников. Шлюпки их очень ходки, мелководны и принимают значительный груз.

Подарки и наше ласковое обращение с жителями всюду расположило их в нашу пользу. Когда мы уходили, они провожали нас почти с изъявлением какой-то грусти, что мы так скоро их оставляем, и далеко следили за нашими шлюпками, упреждали соседей о нашей щедрости и ласковом обращении, и нас везде встречали как знакомых. И даже в лимане нас принимали как своих, благодаря заботам речных гиляков. Заметя, что мы любопытствуем об их образе жизни, о стране, о фарватерах и прочем, они всегда старались, сколько возможно, удовлетворить нашим вопросам, без чего я никаким образом не мог бы в продолжение одного лета ознакомиться с лиманом…

— Вот вещи гиляков, — стал показывать капитан. — Шляпа, нерпичья юбка, рубаха из рыбьей кожи; вот я курю гиляцкую трубку, подарок моего проводника; вот рисунки юрт! Вот гиляцкая юрта, срисованная Петром Васильевичем.

Невельской рассказал об открытии вблизи лимана залива Счастья.

— Залив Счастья? — переспросил губернатор. — Заманчивое название.

— Да, Николай Николаевич! Я так назвал его… Это единственная закрытая бухта на юго-восточном побережье Охотского моря у входа в лиман с севера. Я назвал ее заливом Счастья, так как, не будь ее, судам негде было бы укрыться при плавании у юго-восточных берегов Охотского моря. Гавань находится вблизи входа в лиман, и это придает ей особенную ценность, так как, если там будет наш пост, мы сможем следить за движением иностранных судов, которые туда являются часто и даже топят жир на косах, отделяющих залив Счастья от моря… Из этого пункта мы предупредим любые их попытки приблизиться к лиману или войти в него. Это наблюдение возможно производить как прямо с берега, так и посредством сторожевых судов. Наши суда, наблюдающие за лиманом или поддерживающие связь с постом, который будет в заливе Счастья, в случае штормовой погоды не должны будут удаляться из лимана в поисках укрытия… В заливе Счастья есть пресная вода: китобойные суда, появляясь в тех местах, будут приходить к нам за водой и для укрытия. При этих-то посещениях мы и будем давать им повод убедиться, что край занят русскими. Вот те обстоятельства, выяснив которые, я назвал эту бухту, несмотря на некоторые ее неудобства, заливом Счастья.

Муравьев спросил, какие новости на Тихом океане, что же там англичане, каковы их новые козни, как торговля европейцев.

Это была другая сторона дела, не менее важная и для всех собравшихся, — круг привычных вопросов. О политике англичан вообще любили поговорить. Все оживились, возвращаясь к делу знакомому, как к старому партнеру по щекотливой, но приятной игре.

— Прежде всего, Николай Николаевич, я должен передать вам приветственное письмо, посланное на ваше имя его величеством Камехамехой [37], королем Гавайев.

Капитан открыл ящик и передал пакет. Муравьев, прочитавши, отдал его Струве. Все торжественно молчали.

— Как он принял вас?

— Прекрасно, Николай Николаевич, мы встретили там радушие и заботу. Мы пришли на светлый праздник, одновременно с нашим компанейским судном «Князь Меншиков [38]»… Вот подарок, сделанный мне королем Гавайев.

— Что это?

— Костюм полинезийского воина.

— И копье?

— Да… Камехамеха говорит, что симпатизирует русским. Он обижен, что наша Компания больше не торгует на Гавайях.

— А что он говорит про американцев?

Офицеры «Байкала» опять отозвались почтительным шумом.

Расспросы долго еще продолжались. Помянули события в Китае, Гонконг, прииски Сан-Франциско.

Наконец губернатор поднялся.

— Геннадий Иванович, — обратился он к капитану. — Вы выполнили поручение прекрасно, с необычайной отвагой! От души благодарю вас! Дорогой мой Геннадий Иванович! — Он пожал руку капитану, обнял и трижды поцеловал его. Спутники губернатора поздравили Невельского.

— Благодарю вас, господа, — обратился Муравьев к офицерам «Байкала». — Ваш славный подвиг принадлежит истории. Благодарю вас за службу! Вы исполнили невозможное! А теперь, господа, за дело. Я сегодня же отправляю рапорт государю. Миша, — обратился он к Корсакову. — Утром ты скачешь в Петербург. Готовься на рассвете в путь. Геннадий Иванович, немедленно представьте мне рапорт об открытиях и описи.

— Рапорт готов!

— Просмотрите его еще раз. Есть у вас письма в Петербург? — обратился губернатор к офицерам. — Садитесь и пишите… Да прошу вас отобедать со мной. — Он пригласил капитана и офицеров на берег.

Завойко был хмур.

— У Василия Степановича превосходные вина, — заметил губернатор. — Мы просим всех к себе.

— Прошу вас, господа… — сказал Завойко. Невельской просил прислать для команды свежих овощей, каких только возможно.

У вас цинга? — спросил Завойко.

Цинги нет, но овощи необходимы.

— Почему вы решили, что на нашем судне цинга? — спросил, обратившись к Завойко, доктор Берг. — Я мог бы вам представить отчет, из которого вы могли бы легко удостовериться, что вследствие принятых мер команда «Байкала» дала самый низкий процент больных из всех, когда-либо совершивших кругосветное. Этот отчет мог бы быть положен в основу соответствующего врачебного обсуждения и послужить материалом для составления правил.

«Черт знает, какие тут педанты и бюрократы», — подумал Завойко. Он обещал капитану продуктов самых свежих и свежих овощей, которых не видали они с самого ухода из Гонолулу.

— Так за рапорт! И приезжайте кутить, Геннадий Иванович! Жду вас всех, господа! — сказал Муравьев.

Он помянул, что путешествует с женой, что с ними всемирно известная виолончелистка мадемуазель Христиани, что дамы уж, верно, заждались.

Лица просияли.

— Жена жаждет видеть вас, Геннадий Иванович. Итак, едем! Кутить вовсю! Пить вино и целовать француженку! — добавил он потихоньку, обнимая несколько удивленного этими словами Невельского.

Когда все вышли из каюты, Муравьев сказал:

— В рапорте напишите все об иностранных судах у пролива.

— Я уже помянул…

— А в частном письме к Меншикову — об артиллерийском ученье!

Поднявшись наверх, губернатор поблагодарил выстроенную команду, обнял и поцеловал правофлангового.

Вскоре и он, и все его спутники съехали на катере.

Невельской, отдав все распоряжения, спустился к себе. Присев за стол, он покачал головой. Возбуждение охватило его с необычайной силой. Взяв гусиное перо, он почесал за ухом, как бывало в детстве, когда, начитавшись про путешествия, предавался фантазии. Понемногу он взял себя в руки…

А офицеры писали письма и потом оживленно собирались на берег. На судне оставался один Казакевич. Вестовые крепостные носились, подавая офицерам необходимые вещи. В ход пошли горячие щипцы, духи. В каютах двери были раскрыты. Громко обсуждались события дня.

— Однако этот аянский барин не очень любезно приглашал нас, — говорил мичман Грот.

— Кажется, ему не очень все понравилось.

— А заметили, как губернатор дал ему понять?… — высовывая из своей каюты намыленную щеку, воскликнул юнкер Ухтомский, худой и высокий румяный юноша, знаток языков, исполнявший на «Байкале» обязанности переводчика.

— Что же вы хотите, — отозвался старший штурманский офицер Халезов, человек лет сорока, маленький и плотный, прозванный «Дедом» за ворчню, заметно волновавшийся в предвкушении губернаторского обеда, — он тут делает карьеру, и на тебе — явились незваные гости…

Глава одиннадцатая

В ШЛЮПКЕ

Когда андреевский флаг снова заполоскался на корме, а гребцы налегли на весла, Муравьев сидел лицом к Аяну, глядя куда-то вдаль, поверх его крыш и леса.

В рассказах Невельского ему открылся огромный широкий мир. О японцах капитан говорил так, словно лишь немного не дошел до Японии. Муравьев чувствовал, что Невельской был его рукой, которая, бог даст, до всего дотянется.

Но предстоящая длительная разлука с капитаном была удобна Муравьеву. Иначе нужно было бы сказать ему о Камчатке, и переносе порта, и о всех начатых переустройствах, а говорить об этом еще нельзя. На то были свои соображения.

«Пусть себе спокойно идет в Охотск, сдает судно, а потом едет в Якутск, там встретимся. Или уж продолжим разговор в Иркутске…»

— Лево руля! — скомандовал Василий Степанович, замечая, что правят на скрытый подводный камень.

«Так вот каков этот Невельской, о котором я так беспокоился, — думал Завойко. — Да еще смеет упрекать и делать намеки! Однако я скажу Николаю Николаевичу, что здесь есть люди, которые всё уж много лет изучают и всё знают, и как это можно пренебрегать их мнением…»

Настойчивый, отлично знакомый со всем, что делается на побережье, не бравший взяток, не облагавший туземцев налогом в свою пользу, как часто это делали другие правительственные чиновники и служащие Компании, Завойко был в то же время человеком необычайно ревнивым и горячим. Кровь кинулась ему в голову, едва узнал он об открытии Невельского.

«Этого прежде всего не может быть. Невельской открыл Амур! — размышлял он. — Так, может, все предыдущие исследования ложны?»

Теперь, когда перед Василием Степановичем открыта была широкая дорога, и деятельность его получила всеобщее признание, и все им восхищались, а губернатор даже хотел писать о нем царю, является вдруг этот Невельской и доказывает, что Амур доступен. А у самого карта — точная копия карты Гаврилова, только цифры промера другие. Как же так? Я снаряжал экспедицию. Так, может, скажут, что Завойко обманул Компанию и правительство? Значит, Завойко подлец, и скажут, что из своего эгоизма махнул рукой на Амур…

Тут Завойко вспомнил про дядюшку Фердинанда Петровича… «Он не допустит», — решил Василий Степанович, позабывая, что хотел еще сегодня избавиться от излишней дядюшкиной опеки. Ведь Фердинанд Петрович получил монаршье благоволение за опись Гаврилова.

Темные подозрения охватили Завойко. Временами казалось ему, что тут все подстроено. Невельской нанес ему жестокий удар и, быть может, ставил под сомнение всю его деятельность.

«Да и как же я бы мог послать ему инструкцию? Может быть, я сам должен был туда идти, бросив компанейские перевозки и оставив все; может, так рассуждает Николай Николаевич? Но я везде скажу, что Завойко сделал все, что мог, и больше не мог сделать никто».

В свое время мелькнула у Завойко мысль послать с Орловым инструкцию. «Но что он там будет зря заниматься с этим Амуром, когда там уже все описано Гавриловым! — подумал тогда Завойко. — Да если надо будет, то мы уж как-нибудь сделаем все сами. Вопрос уже решен государем, — полагал он, — и Компания затраты сделала на аянскую дорогу».

Когда приехал губернатор, Завойко встревожился, не будет ли придирок из-за непосылки инструкции. Но губернатор даже и не помянул о ней. У Василия Степановича отлегло на душе, потом пошли слухи, будто «Байкал» погиб, а уж это служило явным доказательством, что Амур недоступен. Завойко, как и всем, была очень неприятна гибель судна и людей, и уж тут было не до официальных бумаг, и Муравьев ничего не поминал про инструкцию.

«Но вот как снег на голову свалился этот „Байкал“, и Невельской выставляет при губернаторе и при всех, что я не послал ему инструкцию! А я всей душой заботился об этой экспедиции, послал Орлова, ожидал губернатора и не знал, как ему лучше сообщить о несчастье и гибели „Байкала“, и губернатор вполне согласен был со всеми моими действиями».

Так бывает с людьми, которые, ведя внешне одну политику, а втайне другую, глубоко возмущаются и чувствуют себя горько и незаслуженно обиженными, когда окружающие, разобравшись в их поступках, не принимают в расчет внешней, показной стороны их деятельности, а судят по подлинной сути.

«Разве каждый день я не приказывал разузнавать с „Байкале“? Разве мало Завойко толковал с тунгусам! и разве я не собирался еще послать людей?»

Вид Невельского, его легкое заикание, рассуждения о многих вещах, которых он не мог знать как следует, убеждали Завойко, что это типичный петербургский хлыщ. А его все слушали! Фантазер! Как он мог войти в Амур, когда Амур недоступен? Как он смеет рассуждать, что Америка желает захватить Японию, да еще объявлять это при губернаторе! Но какие бы там исследования и открытия этот Невельской ни производил и в какие бы высокие рассуждения ни пускался, время покажет, кто из нас прав!

Тревога все сильней охватывала Завойко. Он всем существом готов был противиться тому, что услышал на борту «Байкала».

«Конечно, я понимаю все не так, как губернатор, который радуется, как неразумное дитя, и еще спохватится, ежели не послушает Завойко. Этот Невельской думает только о том, чтобы выдвинуть себя. А я должен спасти и дело, и свою честь, и честь Николая Николаевича. Однако, каков нахал! Хотел, чтобы Орлов ему в лиман инструкцию привез».

Завойко был бесстрашный человек. Он не потерял присутствия духа, слушая Невельского. Он знал, что все замечают, как глядит он с подозрением. Так и пусть люди видят, что Завойко не верит ему. А Завойко никто не заподозрит, что он обманывает.

Со всей силой и твердостью своего характера Завойко решил действовать. Он знал: там, где Завойко берется за дело, победа будет на его стороне.

Генерал, сидя в шлюпке, молчал и, кажется, не обращал на Завойко внимания.

Шлюпка врезалась килем в песок. Матросы выскочили за борт. Губернатор сошел на берег.

Глава двенадцатая

ЮЛИЯ ЕГОРОВНА

Выйдя на отмель, Завойко сказал губернатору, что «просит аудиенции» и желает незамедлительно дать свои объяснения.

— Пожалуйста, Василий Степанович, — ответил Муравьев. Он приказал своим спутникам идти вперед и взял Завойко под руку. По тому, как он это сделал, Василий Степанович почувствовал, что Николай Николаевич не переменился. Это придало ему духу.

— Я слушаю вас, — сказал Муравьев.

Чуть наклонившись к уху губернатора и поводя вокруг своими голубыми глазами, Завойко быстро заговорил.

Муравьев опустил руку, но ни один мускул его уставшего лица не дрогнул. Он выслушал Завойко и сказал однотонно и пренебрежительно:

— Этого не может быть.

— Да уверяю вас, ваше превосходительство! — срывающимся голосом воскликнул Завойко, чувствуя, что, кажется, ошибся, губернатор не поддается. — Там в высокий уровень вода перекатывается через мели… Я знаю, откуда у Невельского эта карта, это карта Гаврилова…

Лицо Муравьева задрожало и перекосилось.

— Да вы думаете, что вы говорите? — останавливаясь, спросил губернатор.

— Уверяю вас, ваше превосходительство, — спокойно ответил Василий Степанович. — А если не хотите, то можете не верить. Мое дело сказать.

— Помните, что не может быть того, что вы говорите! — сдерживаясь, сказал Муравьев.

Завойко с мокрым от пота лицом, в свою очередь, попытался вразумить губернатора.

— Вы смотрите у меня, — грубо сказал Муравьев. — Если вы будете язык распускать, то я этого не потерплю.

Завойко уже знал дикий нрав Муравьева. И теперь он почувствовал, что надо придержать язык за зубами.

— Сейчас же отдайте распоряжение приготовить к утру коней. Михаил Семенович едет курьером в Петербург. Да позаботьтесь принять сегодня Невельского и офицеров как следует, — сказал губернатор, подходя к дому.

— Что значит «как следует»?

— А то, чтобы было все, что полагается.

— Если вы видели мои запасы вина и знаете о них, то можете знать и то, что Завойко ничего не скроет, — с обидой ответил Василий Степанович.

— Вы должны понять, какое произошло событие, и радоваться.

— Чему же мне радоваться! Тому, в чем и вы еще покаетесь, ваше превосходительство?

— Поймите, что тут нет и не может быть подлога, а ежели вы, Василий Степанович, сомневаетесь, держите все при себе, будущее покажет. Но будьте хозяином, как бы лично вам это и ни было неприятно.

— Что значит «лично мне», ваше превосходительство? Этого я не могу понять, я думаю о благе отечества.

Муравьев пошел в дом.

Завойко усмехнулся и пожал плечами.

— Мои запасы вина к вашим услугам, — сказал он в спину губернатору и, покраснев до шеи, направился к другому концу здания.

«И как говорит с дворянином!»

Отдав все распоряжения, Василий Степанович поспешил к жене. Юлия Егоровна, отослав своих пятерых ребятишек гулять с няньками-якутками, заканчивала туалет с помощью старухи украинки. Юлия Егоровна сразу заметила, что муж расстроен. Она очень хорошо знала это по тому, как он мигал и какое движение было на его обычно спокойном лице.

Тот присел на табурет, блестя глазами.

— Невельской говорит, что устье Амура доступно! Будто бы стопушечные корабли могут проходить!

Он злобно сверкнул глазами и стал пересказывать все, что слыхал от Невельского. Когда внизу послышался голос губернатора, Завойко вздрогнул, и вид у него был такой, словно он готов разорвать в клочья всех этих нагрянувших людей.

— Я уже сказал генералу, что у Невельского подложная карта, — продолжал он. — Карту Гаврилова где-то достал, только цифры промера подставил другие.

Юлия Егоровна смотрелась в зеркало, держа перед собой пудру и не говоря ни слова. Глаза ее разгорелись, чуть скуластое лицо было холодно.

— Он славы тут ищет. Дешево эту славу заработать хочет, — говорил Завойко. — Стопушечные корабли у него в устье войдут! Какой подлог! Где он выкрал эту карту?! И так лжет, так лжет! В авантюру хочет втянуть правительство и Компанию. А Николай Николаевич желает себе славы и рад, что его обманывают. Никогда главное правление не пойдет на то, что они хотят.

Завойко готов был сейчас на что угодно, чтобы доказать, что Амур недоступен, и вывести Невельского на чистую воду. Он называл Невельского лжецом, обманщиком, который лезет судить о том, чего не знает.

Юлия Егоровна, слушая мужа, все ясней чувствовала, что Невельской действительно совершил открытие. Она еще до прихода мужа поняла, что произошло какое-то важное событие.

Когда губернатор и другие гости вернулись с корабля, ее странно встревожили доносившиеся радостные восклицания. Потом вошла Екатерина Николаевна в слезах, сказала, что Амур открыт, и поцеловала Юлию Егоровну.

— Вы тоже радуетесь? — спросила она Юлию Егоровну.

— Ах да! — вскинув голубые глаза, отвечала та.

И вот теперь муж уверял ее в обратном.

Муж занимался этой проблемой несколько лет и уверял всех, что Амур недоступен, что аянская дорога вполне обеспечит перевозку грузов для портов. Но вот явился человек, видимо более подготовленный, чем ее муж, и явно на глазах у всех обнаружил его ошибку. Она была очень самолюбива и горда, трезвее мужа смотрела на все и понимала, какой удар нанесен и ему и ей. Открытие, совершенное Невельским, компрометировало всю деятельность мужа. Муравьев мог быть недоволен, но еще хуже взглянет на это дядя, вполне доверявший до сих пор мужу, дядя, для которого дорога истина… Но дело было не только в этом. Она вдруг почувствовала, что ее славный муж, подвиги которого она считала непревзойденными, которым она так гордилась, вдруг стал ей неприятен, он оказался таким простым и мелким.

«Так вот, сильный, смелый мой муж, — подумала она, — кажется, слишком надеялся на дядюшку, тогда как Невельской действовал. Еще хуже, если за его спиной есть кто-то в Петербурге…»

— И еще имеет нахальство утверждать, что нашел пролив в южной части лимана и будто бы Сахалин у него остров, — продолжал Завойко, с надеждой глядя в лицо жены, словно ожидая от нее одобрения. — Да, да, уверяет, будто бы Сахалин остров, что противно всем ученым доказательствам.

Юлию Егоровну покоробили эти слова.

Она презирала сейчас своего мужа, с которым уехала на Восточный океан, ради которого жила как сибирская мещанка, терпела голод, лишения, рожала ребят в ужасных условиях. Она была глубоко оскорблена. До сих пор она была уверена, что ее муж делает великое дело. И она терпела. Она была слишком горда, чтобы простить мужу такой позорный провал. Все вокруг, что создавала она своими руками, потускнело для нее, и этот дом, и обстановка — все теперь выглядело по-другому…

— Он, конечно, ищет здесь карьеру и делает открытия по чужой карте, — твердо и спокойно сказала она и взглянула на мужа, — но… дядя будет благодарен ему за его ложные сведения.

— Как благодарен? Да я не допущу! Я открою ему глаза… Я докажу, что это ложь! — шепотом, краснея, стал уверять Завойко.

— А ты со своими заботами об Аяне останешься ни при чем, — сказала Юлия Егоровна. — Губернатор может быть очень недоволен тобой.

Завойко вспыхнул. Гордость и готовность бороться заговорили в нем. Именно это и желала возбудить в муже Юлия Егоровна, выказав ему холодное пренебрежение и как бы показав, что не верит в его силу, хотя он и прав. Она делала вид, что не верит мужу, будто бы он может развенчать Невельского. Она надеялась, что этим еще сильнее возбудит в нем злобу и энергию, хотя энергии в нем всегда было очень много. Надо было лишь подсказать ему направление. Этим направлением был обычный путь в Петербург, в правление Компании, к дяде; там вершились все дела Востока и без дяди ничто не могло быть решено. Но это надо было сделать очень осторожно. И действовать не только там, но и тут. На счастье, губернатор берет мужа в спутники до Якутска.

— Я все сделаю, — твердил муж с таким видом, словно просил верить.

— Я иду к гостям, — сказала Юлия Егоровна и вышла, не глядя на мужа, похорошевшая от возбуждения, с горящими щеками.

Глава тринадцатая

НА БЕРЕГУ

«Какая удача, — думал Невельской, подходя на вельботе к берегу. — Сразу после описи встретить Николая Николаевича и такое прекрасное общество».

Его только смущало поведение Завойко. «Очень странно, что он недоволен. И это после того, как у них тут, как они говорят, слухи ходили, что я погиб. Хорош же гусь этот Завойко. Кажется, надо поставить его на место… Мало ли что его личные интересы ущемлены, честь затронута! Разве я не вижу, что он держит камень за пазухой! Да, это сделал я! Я Амур открыл, а они доказывали, что Амур недоступен. Врангель уверял меня, что исследования бесполезны, смотрел, как на наивного мальчика, и поучал: мол, это же известно. И инструкцию мне не прислали! Что я тут должен думать? Кто это сделал? Орлов встретил меня и мог бы доставить… Впрочем, — твердо решил капитан, — мало ли что вздумаешь сгоряча».

Он заметил, что Аян обстроен хорошими домами и причалы хороши. Но сейчас ему все это было неприятно. Невельской поймал себя на этом чувстве. «Кажется, я пристрастен, — подумал он, — а уж это подлость».

На берегу встретил его Корсаков; из дома с мезонином и березовым садом навстречу капитану и офицерам вышел Завойко, а с ним капитан «Иртыша» Поплонский, Струве и Штубендорф.

Завойко, казалось, стал выше, осанистей, а выражение лица его сделалось мягче.

«Кажется, он стал полюбезней», — подумал Невельской, но с невольной неприязнью взглянул на Завойко и сразу же почувствовал, что тот эту неприязнь заметил.

— Вот и вы к нам пожаловали, Геннадий Иванович. Очень будем рады видеть вас в нашем Аяне, где мы всегда любим гостей.

— Ну, я тоже очень рад, Василий Степанович, — ответил Невельской, стараясь перемениться. — Так это ваша усадьба?

— Да, как я есть хохол, то не могу жить без земли, чтобы не пахать ее, и чтобы не развести сада, и не показать примера здешним людям, которые боятся копнуть землю. Я завел себе оранжерею и очень удивляю этим американских китобоев, которых здесь шляется немало.

«Право, он переменился, — подумал Невельской. — Если так, он благородный человек». Здравые рассуждения Завойко были по душе капитану, в них было что-то свое, родное.

«Он, кажется, все понял, — решил капитан. — Да ведь и в самом деле это ясно и очевидно, какое может быть ущемление его интересов».

— Вы уж простите мою хозяйку, что не вышла встречать, — говорил Завойко.

— Вы меня простите, Василий Степанович…

— Ах, что вы, что вы… Так пожалуйте…

«Он, кажется, в самом деле благороден», — подумал Невельской. Казалось, его встретил совсем другой человек.

— «Страна никому не принадлежит», — прочитал губернатор. — Вы уверены?

Разговор шел в кабинете.

— Совершенно уверен!

— Как вы можете быть уверены в том, что идет вразрез общепринятому мнению? Ведь это же будет читаться канцлером!

— Вот именно, ваше превосходительство, вопреки общепринятому мнению я и обязан был написать это, чтобы прочитал канцлер… Хотя бы ему и неприятно было, но ведь истина…

— Вы моряк, а не политик, — полушутя ответил Муравьев и вписал своей рукой: «видимо». Получилось: «Страна, видимо, никому не принадлежит». — Зачем вам лезть на рожон и брать на себя ответственность! Принадлежат она или нет — это, скажут, в лучшем случае, спорный вопрос и, скажут, не ваше дело. Наше дело — представить факты правительству.

Теперь уже Невельской был не неизвестным офицером, мечтавшим совершить открытие. Он — капитан, в рекордно короткий срок сделавший переход вокруг света. За плечами у него важнейшая опись. Радость и восторг губернатора давали ему право говорить совершенно откровенно и попросту и хотя бы в первый день встречи чувствовать себя с ним на равной ноге.

— Николай Николаевич! Пусть государь узнает истину!

— Какое это имеет значение? Не в этом суть. Да и сказал вам как-то граф Василий Алексеевич [39], что вы не о двух головах, и я тоже скажу. Да нам с вами и без этого достанется. — Муравьев рассказал, об экспедиции Ахтэ.

— Тем более необходима была мне инструкция в лимане, — ответил Невельской. — Ведь могут подойти формально, обвинить меня…

— Это я беру на себя, Геннадий Иванович. Даже если бы и узнали, где вы получили инструкцию. Я берусь защитить вас.

— Николай Николаевич, ведь мы исследование скомкали.

— Геннадий Иванович, вы и так произвели все отлично, превзошли все ожидания.

— Нет. Мы еще, не дай бог, спохватимся когда-нибудь. Если говорить начистоту, мы далеко не выполнили своей задачи. Будь инструкция, мы представили бы сведения, уничтожающие все цели экспедиции Ахтэ.

Муравьев рассказал про путешествие англичанина Хилля [40].

— Однажды утром в приемной вижу иностранца. Я принял его, обласкал, как мог, пригласил к обеду и просил бывать у меня. Моему предшественнику он принес бумагу, подписанную графом Нессельроде, с предписанием губернатору Восточной Сибири оказывать английскому подданному Хиллю возможное содействие. Не генерал-губернатору прислали бумагу, а англичанину, в пакете Министерства иностранных дел, в Иркутск на почту… Мой дорогой Геннадий Иванович, это похуже, чем неприсылка инструкции! Надо сказать, что Хилль держал себя очень хорошо, был принят во всех домах. С ним сдружился цвет нашего общества. Он давал уроки английского языка в семьях ссыльных. Один иркутянин, полуфранцуз, он давно живет там, сошелся с ним близко и ставил нас в известность… Но Хилля ни в чем нельзя было обвинить. Прожил зиму в Иркутске, бывал у меня, а весной уехал в Охотск и на «Иртыше» — на Камчатку. Правда, по дороге были с ним неприятности: он ударил двух якутов головами друг о друга и чуть не убил, да в Киренске его приняли за шпиона и схватили без всяких церемоний… — Муравьев засмеялся. — Но он вышел из этих неловкостей. Перед ним извинились, и он тоже извинился… Но это между прочим. Так вот, я все время должен опасаться шпионажа со стороны, — тут Муравьев поднял указательный палец, — канцлера! Вот каково мое положение. Хилль приятный собеседник, образованный, бывалый человек, но не подозревать его я не смел. Да и быть не может, чтобы он не был шпионом. Не могут же англичане надеяться на нашего канцлера, который сам ничего толком о России не знает.

Он рассказал о другом англичанине, Остене, который пытался спуститься по Амуру.

— Это все одно, Николай Николаевич… И подход их описного судна к устьям Амура то же самое.

— А у меня ни средств, ни судов. Вся надежда на Завойко. Один он на всем побережье держится великолепно. Ни на йоту не уступит никакому китобою. Он рассказывал мне, что, когда они съезжают на берег и начинают буйствовать, он приказывает стрелять в них по ногам.

Снова заговорили о положении на океане, о Гавайях.

Пришел Завойко.

Невельской рассказал, что Камехамеха в случае войны русских с англичанами обещал известить письмом о движении вражеских судов.

Завойко ответил, что торговлю с Гавайями можно вести широко.

— Надо отправлять туда тот же лес, что рубят у нас и везут в Гонолулу американцы…

Стали говорить, что делать дальше с Амуром.

Невельской стал требовать занятия устья десантом с артиллерией, а также судна, которое наблюдало бы за лиманом.

— И такому отряду, или, точнее сказать, экспедиции, Николай Николаевич, как воздух нужны паровые катера, именно паровые, а не гребные, для ускоренного производства промеров по реке и на лимане. Лиман так огромен, что потребует исследований в течение нескольких лет. Площадь его исчисляется тысячами квадратных миль, наши промеры — первая разведка… При вечных ветрах исполнить эту задачу нелегко.

Соображений было много, и Муравьев наконец сказал, что сейчас все равно ничего не решить, надо отложить все, а до встречи в Якутске отдать лишь самые важные распоряжения. Его заботила мысль об экспедиции Ахтэ.

— Да вот Невельской ругает нас с вами, — вдруг сказал он, обращаясь к Завойко, — что не прислали ему инструкции в лиман. Что вы скажете?

Он хотел шутливым разговором сгладить острые углы, а получилось наоборот. Завойко метнул неприязненный взор, словно задели больное место. Он стал, волнуясь, объяснять, что не мог рисковать, что во время ночлега где-нибудь у гиляков могли выкрасть инструкцию у Орлова, а потом произошли бы дипломатические осложнения. Он и сам чувствовал, что получается нескладно, и тем сильнее волновался.

«Впрочем, что я буду уговаривать, — решил Муравьев, — они сами не маленькие, должны понимать, к чему это приведет, если они раззадорятся, как молодые петухи».

— Ну, пойдемте кутить, господа! — сказал он снисходительно. — Да помните, что успех дела зависит только от вас обоих. Без вас я как без рук.

За дверью уже слышался гул и оживленные голоса.

— Сегодня ваш праздник, Геннадий Иванович, будем нас чествовать, вы именинник, — сказал Муравьев. — И не будем поминать старого!

«А я еще должен поить и угощать на свои трудовые заработки всю эту ораву, — подумал Завойко. — Ох, всегда расплачивается тот, кто трудится! Вот Завойко захотел быть генералом! Еще действительно все случится, как с городничим! Этот Муравьев, кажется, легок на посулы».

Глава четырнадцатая

КОНЦЕРТ В АЯНЕ

Подходя на «Байкале» к Аяну, Невельской совершенно не предполагал, что в такое позднее время в этом маленьком порту его может ждать генерал-губернатор. Из письма, которое тот прислал ему в Петропавловск, он знал, что Муравьев намеревался побывать на Камчатке, но далеко не был в этом уверен. Тем более он был поражен, когда Корсаков, поднявшись на борт «Байкала», передал ему инструкцию и сообщил, что Муравьев здесь и что с ним Екатерина Николаевна, а также знаменитая виолончелистка мадемуазель Элиз Христиани, имя которой сразу вспомнилось капитану по Петербургу. Когда он уходил в плавание, там ждали ее на гастроли.

И хотя он подумал с досадой: «Зачем мне теперь эта инструкция!» — но в то же время сильно обрадовался, что Муравьев с женой в Аяне. Он видел в этом необычайное их благородство и рад был, что встретит Екатерину Николаевну, с которой познакомил его Муравьев еще в Петербурге.

И потом, когда он докладывал губернатору и его спутникам в каюте, он все время помнил, что на берегу общество дам, которого он давно был лишен, и в том числе компаньонка Екатерины Николаевны — молодая знаменитость. Если он вдруг забывал об этом, то через несколько мгновений новое воспоминание придавало ему радости, как в детстве, когда ждешь, что вечером елка. У него мелькнула мысль — не судьба ли это?… Но когда губернатор сказал ему: «Мы едем на берег кутить и целовать француженку», капитан был покороблен и даже оскорблен в самых лучших чувствах.

«Как он может говорить так, если она путешествует в обществе Екатерины Николаевны, — думал он. — Она актриса, так это еще не дает никакого права…»

Невельской когда-то учился у Каратыгина [41] дикции и знал, какой тот прекрасный семьянин, честный, образованный человек и как много и тяжело трудятся артисты. А тут знаменитость, француженка, о которой трубит весь мир, молодая и, как говорят, красивая, поехала в Сибирь. Это делает ей честь. Как же можно так судить о ней? Что она француженка? Так Екатерина Николаевна тоже француженка, и тем более странно, что Муравьев говорит это. Какие-то костромские предрассудки…

Неприятный разговор с губернатором и Завойко озаботил его, но, едва переступил он порог кабинета, дела вылетели из головы.

Екатерина Николаевна поднялась навстречу. Она в открытом платье травянистого цвета топ, с отделкой из множества кружев, с огромным розовым шелковым цветком на груди, свежая, рослая, розовая, похожая на античную статую под наскоро наброшенными и схваченными кое-где шелками, с гладкой прической, подчеркивающей черноту ее волос и профиль греческой богини. Рядом с ней и Муравьев приобретал новый вид; чувствовалось, что это действительно сильный человек, если его полюбила такая прекрасная женщина. Она, улыбаясь, сказала, что очень рада, что от души поздравляет с благополучным прибытием.

Юлия Егоровна, сияя голубыми глазами, приветливо улыбнулась. Она в сером шелке, с закрытой грудью и с серьгами в виде гроздьев винограда.

— Ваш дядюшка Фердинанд Петрович приказал низко кланяться вам, — целуя ее руку, сказал капитан.

— Как приятно, что вы видели его перед отъездом! — Тон Юлии Егоровны был приветлив.

— Фердинанд Петрович много мне рассказывал о вас и о вашей аянской жизни.

— Ах, мы были в такой тревоге, — жеманно сказала Элиз Христиани, протягивая руку и по-девичьи приседая. Она высока, юна, румяна, у нее черные пристальные глаза, красивые, чуть полноватые, розовые обнаженные плечи и руки, как у юных женщин Буше.

…Именно такие розовые, свежие женщины снились по ночам молодому капитану в его плавучей холостяцкой норе, над которой грохотали волны.

Элиз действительно была хороша. Глаза ее полны живости, она знала это и играла ими, пристально вглядываясь в капитана. Она мгновенно заметила его легкое заикание, нервность, рябинки на лице. Но все, что было бы неприятно во всяком другом, в нем казалось оригинальным.

Столовая, в которой собралось общество, показалась офицерам после длительной жизни в каютах необычайно просторной. Почти всю ее занимал накрытый длинный стол. Капитан сидел между Екатериной Николаевной и Элиз.

Виолончелистка не говорила ни слова без движений и гримас. Капитан видел таких женщин прежде, бойких и самостоятельных. Он в глубине души несколько робел и поглядывал время от времени на нее с интересом, как бы желая знать, где же таится та гениальность, что доставила этой бойкой девице всемирную славу. И вдруг он заметил, что на мгновение взор ее потух, но она тотчас спохватилась, и опять в ней вспыхнула живость. Ему показалось, что она чем-то тайно опечалена.

Элиз тоже ждала встречи с Невельским. Но сейчас, когда он был рядом, она снова поняла, что надежды ее напрасны. Он нравился ей… Может быть, лицо его было несколько грубо, он, видимо, по-военному суховат, как и все, кто вырос и воспитался в этой среде. Но на таких быстрее действуют и красота, и талант, и она именно это видела сейчас по лицу капитана. На душе у нее не стало легче, избавление не приходило.

А он, приглядываясь к соседке, чувствовал себя так, словно попал на третий акт спектакля и, не видев начала, мог лишь догадываться о том, что было.

Между тем обед начался, и матросы, служившие за столом, забегали.

— Господа, — с бокалом шампанского поднялся Муравьев. — Я буду говорить кратко, по-солдатски. За «Байкал», господа, и за его отважного капитана! Геннадию Ивановичу Невельскому, совершившему величайшее открытие современности, ур-ра, господа! — гаркнул он тем хриплым, переходящим в тенор баритоном, которым командуют на парадах и при атаках.

С криками «ура» все поднялись.

Невельской хота и знал, что его помянут, но не ожидал, такого оборота и густо покраснел. Руки с бокалами и, сияющие лица потянулись к нему со всех сторон. Элиз теперь улыбалась ласково и как-то деланно-ободряюще, как бы призывая его не быть столь наивным и неопытным в своей новой роли знаменитости. Ей, кажется, хотелось руководить им.

Капитан вдруг поднялся. Ему тоже захотелось ответить, Вообще он был неспокойный человек и к тому же понимал все по-своему.

— Господа, — быстро сказал он, — если бы не Николай Николаевич, ничего бы не было! Господа! Бессмысленный запрет продолжался бы… — Он умолк, пробежав взглядом по ряду блюд и тарелок, и глаза его поднялись и остановились на губернаторе. — Вы, Николай Николаевич, смогли разрушить преграды и совершить невозможное. Но, Николай Николаевич, еще не все сделано… и все плохо; еще преграды есть… Мы только у истока дела. И если мы будем трусить и ждать инструкций… — Он заикнулся и с жаром воскликнул: — Но заслуга ваша велика!… Господа, ура Николаю Николаевичу!

«Кажется, черт знает что я сказал»,. — подумал капитан, усаживаясь.

— Так вы полагаете, что в наше время совершить открытие легче, чем испросить на него разрешение? — как-то особенно гордо спросил Корсаков, чуть наклонясь к капитану через стол и мельком косясь на Элиз.

— Ну да, да! — ответил Невельской. «Да что он таким козырем…»

— Но что за великое открытие совершил капитан? — шепотом обратилась Элиз к губернатору. Она не могла понять, в чем тут дело, так как суть от нее скрывали.

Муравьев что-то любезно ответил.

— О! — поднимая брови, многозначительно отозвалась Элиз и стала снова улыбаться.

После тостов и криков начался общий бурный разговор по-французски и по-русски. Невельской заметил, что теперь Элиз как-то странно взглядывает на Корсакова. «Так она влюблена в Мишеля», — подумал он, и как-то мгновенно в уме его сложились и первый и второй акты недосмотренной пьесы. «Да, он красавец». Михаил понравился ему… Он был юн, забавно горд и, видно, счастлив.

Зажглись огни. Настежь распахнули одно из окон. Почувствовалось, как холодный горный воздух потек в душную комнату.

Пили за губернаторшу, за хозяйку и хозяина, за Элиз, за старшего офицера Казакевича, оставшегося в эту ночь на судне, за всех офицеров «Байкала» и за всех спутников губернатора в отдельности. Дамы вышли отдохнуть. Теперь пили без всяких тостов, кто когда хотел и что хотел, и ряды пустых бутылок выстроились на столе и на полу. Муравьев с увлечением излагал свой взгляд на события во Франции.

— Луи Наполеон [42] будет императором, — говорил он. — Это последние официальные известия, дошедшие из Европы, о мартовских событиях. Но китобои уверяли, что Наполеон уже император. Его поддерживают католики и роялисты. Его приход к власти означает войну, но не ради интересов Франции. Англомания Луи Наполеона всем известна!

Невельской вспомнил сейчас душные дни, проведенные в Портсмуте, и хотя события были на другой стороне пролива, но отзвуки их доносились и в Портсмут и в Лондон беспрерывно. Англия жила этими событиями, о них говорили и в парламенте и на улицах, писали в газетах…

— Но есть еще третья партия, более сильная! Это англичане! Сами французы не враждебны нам!

«Да у него жена француженка — и он так рассуждает, а у меня жена баронесса, так мне кажется, что немцы хороши, а вот Невельской все терся около англичан и женится на какой-нибудь их старой барышне с большими ногами, какие мы у них видали, и будет уверять, что англичане наши первые друзья, — думал Завойко. — Нашел друзей!»

Екатерина Николаевна ему нравилась своей скромностью, и Элиз тоже. «Но ежели каждый будет хвалить тех, на ком женат, то мы растащим всю нашу Россию в разные стороны! А ежели ему придется воевать против французов?»

— Католики, роялисты и англичане! Вот три партии! — уверял Муравьев.

Завойко подсел к Невельскому.

— Мне было очень приятно услышать, что вы были у его высокопревосходительства дядюшки Фердинанда Петровича.

— Очень любезно принял меня и многое рассказал, я ему очень, очень благодарен, Василий Степанович!

«Как же не быть!» — подумал Завойко.

— Так он вам и открыл? — спросил он, подразумевая, что дядюшка «открыл» карту.

— Он посадил меня в свое кресло, — с некоторой нервностью ответил Невельской, чувствуя, что Завойко спрашивает неспроста…

«Пусть думает что хочет, а я не боюсь».

«Так я и знал! Что бы он делал, если бы не расположение и доверие дядюшки? А еще намекает, что, мол, Фердинанд Петрович не сочувствовал. И еще смеет в разговоре со мной подвергать сомнению наше исследование…»

— Поверьте мне, Василий Степанович, только молю вас, поймите все верно, что я говорю, глубоко уважая вас, — мы с вами должны действовать заодно, общими силами. Ведь вы сами столько трудились для основания здесь русской жизни!

— Так разве ж я не действую заодно? — обидчиво возразил Василий Степанович. — Еще в прошлом году — вы того не знаете, — с гордостью сказал Завойко, — Орлов был в лимане и уговорил гиляков продать землю в деревне Коль для устройства русского редута. Они просили за это китайки и несколько топоров.

Завойко был старше чином и чувствовал, что надо бы соблюдать в разговоре с Невельским побольше достоинства. Но он был очень озабочен, да и надо было успеть выспросить его.

В это время загремели стулья, внесли виолончель, вошли дамы, хлопнула крышка фортепиано. Свечи горели ярко, и свет их отражался в блестящем красном зеркале фортепиано. Элиз прошла, улыбаясь, и легко поклонилась на обе стороны. Она была в коричневом платье, которое очень шло к ее глазам. Екатерина Николаевна села за фортепиано.

Невельской хотел что-то сказать и потянулся к Завойко, но зазвучала нота на фортепиано, потом другая, послышалось, как смычок тронул струны виолончели, и все мягко стихли, словно примиренные. В этих первых звуках была какая-то неведомая сила. Далекое и родное напоминали они. Капитан, казалось, перенесся куда-то далеко-далеко, в Петербург или, может быть, в Италию, в ложу театра, где среди огней шумела публика, и оркестр настраивал инструменты у занавеса. Капитан много путешествовал в Европе, кажется, не было порта, где бы он не бывал, и, приученный Каратыгиным, он всюду старался видеть, что дают на театре.

Виолончель заиграла. Невельской почувствовал, как этот звук задел все его нервы. И ему словно сжало горло. Исчезло все, кроме жажды музыки. Как человек, привыкший к внезапным опасностям и тревогам, он не вздрогнул, ни единым движением не подал виду, что музыка сильно захватила его. Только лицо стало совсем мальчишеским, розовым и острым.

Когда виолончель запела очень страстно и нежно, он откинулся в кресле; теперь голова его, как и на корабле, была поднята повелительно. Эта музыка пробуждала в нем какие-то странные силы, которых он до сих пор не знал за собой.

Он понимал, что музыкой выражают чувства и рисуют картины, что это живопись звуком, но никогда не чувствовал музыки так, как сегодня. Элиз сейчас была богиней для него, в тысячу раз прекрасней всех, кто находился в комнате. Она царствовала и повелевала. Казалось, сама судьба послала ее на далекий берег океана пробудить в горсточке измученных русских офицеров какие-то высшие чувства и напомнить им об ином, прекрасном мире, близости которого, они давно не ощущали.

На лицо Муравьева, на его эполеты свет падал сверху. Муравьев сейчас был очень моложав, и почему-то казалось, что скулы его выдавались, а усы и глаза потемнели, и он походил на татарина. Потом он тронул рукой лоб, склонив голову на руку, держа локоть на ручке кресла, и сидел словно в глубоком раздумье, поджав сложенные ноги в лакированных сапогах.

Он хотел позабавить офицеров этой превосходной игрой, показать, что недаром взял Элиз спутницей жены. Но она так играла сегодня, что и сам он встревожился.

Он знал: Элиз прощалась, Миша уезжал. Он, Муравьев, разлучал их.

Раздались аплодисменты. Элиз, странно блестя глазами и улыбаясь, о чем-то заговорила с Екатериной Николаевной, водя по смычку тряпкой с канифолью.

— А вы знаете, что она играла? — тихо спросил Муравьев у капитана. — Это Шопен… Революционер-поляк!

В другое время Невельской обиделся бы за такие разъяснения, но сейчас даже был тронут, что Муравьев подчеркивает, что в Аяне играют Шопена — врага самовластья и нашего русского самодержавия, которому мы так горячо служим…

Со своими великими географическими проблемами, со своей описью Невельской показался себе сейчас жалким и ничтожным человеком по сравнению со всем тем, о чем напоминала ему эта музыка. Сейчас, больше чем когда-либо, он чувствовал, как хочется ему любить, что он может любить очень сильно, но не любит, и от сознания этого было очень горько. Ему казалось, что открытие его ничтожно и что он может лишь завидовать другим.

Элиз играла Бетховена.

Молодые офицеры бурно аплодировали и смолкали, подчиняясь лишь одной Элиз. Она была бледна. Капитан догадывался, что ей больно. И тем сильнее действовал на него ее успех.

Когда она вышла, Завойко, у которого за все время концерта кипело на душе, вдруг сказал сидевшему рядом Невельскому, не скрывая раздражения:

— Так, Геннадий Иванович, скажу вам тоже от всей души: я согласен, что это дело общее, но запомните, что два зверя в одной берлоге не живут!

Он выпалил все это и встал. Невельской почувствовал, что сказана большая дерзость. Завойко отошел прочь.

Невельской выпил много, но сознание его было ясно. Опьянить его было делом нелегким.

Все офицеры, служившие на корабле с великим князем, помимо их прочих достоинств, не должны были пьянеть ни при каких обстоятельствах, так как разные церемонии и встречи во всех государствах, куда бы ни прибывало судно, иногда заканчивались выпивкой, во время которой хмелеть строжайше запрещалось уже по одному тому, что Константина приказывали оберегать от всего дурного. Это великосветское пьянство было для Невельского тяжелым трудом, который он исполнял честно.

Но сейчас ему не хотелось думать о том, что сказал Завойко. Все представлялось пустяком здесь, где звучал рояль, где были прекрасные женщины и пела виолончель.

Элиз вошла снова. В руках у нее был черный кружевной платок. Теперь аккомпанировала Юлия Егоровна. Элиз пела своим низким, почти мужским голосом. Пела она романсы, а потом русские песни, с удалью, чувствуя их, почти без акцента. Потом явился хор песельников — свои матросы с «Байкала» и «Иртыша». Муравьев подтягивал им грустно, а матросы со страхом глядели на поющего губернатора и покорно уступали ему запев.

Невельской, взяв ноту, вырвался из общего хора, покрыл почти все его звуки. Голос у него был хороший, и пел он с чувством, затягивал не совсем вовремя, но, в общем, можно и так, даже мило и своеобразно в русской песне.

Муравьев иногда тоже вырывался из хора. Пел он так жалобно, что хватал за душу. Невольно вспоминалась капитану Кинешма, где жила его мать — помещица средней руки, крепостные деревни, русские мужики и бабы и тоскливая их жизнь в лесах за Костромой.

А снаружи доносился вой и лай собак и шум ветра. Видимо, близилось утро. Невельской подумал, что ведь это все в Аяне, за много тысяч верст от Петербурга. Несколько лет тому назад здесь было болото, а нынче выступает знаменитая Христиани. Это тоже подвиг… Вообще, цивилизующая роль таких мест, как Аян, огромна. Жаль только, что бухты нет…

Светало. К дому подали коней. Послышались крики погонщиков. Появился Корсаков. Он в куртке, в ремнях и с сумкой. Стали пить за его здоровье.

Все вышли проводить Мишу.

— Так не забудь сказать графу про клык мамонта, который я пошлю ему непременно для коллекции, — сказал на прощанье Муравьев. — Скажи, что по зимнему пути. И расскажи, пожалуйста, какой это превосходнейший экземпляр.

Где-то за океаном солнце уже горело, и оранжевое пламя его подпалило многоярусные перистые облака над громадной площадью воды. Пламя отражалось и в воде и в небе; казалось, загорается весь океан и заревом объято все небо между Россией и Америкой.

Миша стал прощаться. Обычно жеманная, Элиз, казалось, была совершенно спокойна и просто подала ему руку. Ничего нельзя было прочесть на ее лице.

— Ну, с богом, Миша, — сказал губернатор и перекрестил своего любимца.

Михаил Семенович вскочил в седло, дал шпоры коню и поскакал. Колокольцы зазвенели, и якуты поскакали следом за ним.

— Теперь спать, господа, — объявил губернатор.

Завойко пошел проводить Невельского и офицеров. Многим из них сейчас пришло в голову, как хорошо быть женатым. Восторгались Муравьевым, что прост был со всеми как с товарищами и что в нем удивительное сочетание: светский человек и, как им казалось, с таким пониманием простого народа и глухой провинции.

Все шли радостные, только у Завойко и у Невельского было тяжело на душе.

Завойко что-то говорил. Невельской делал вид, что слушает, и поддакивал, но ему было неприятно, и он глядел на красные волны и на пылающее небо.

У шлюпки, качавшейся на набегавших волнах, стояли матросы. Офицеры простились с Завойко и отвалили.

«Но какой же это порт? — подумал Невельской. Им уж снять овладели его собственные, то есть флотские, интересы. — Порт открыт ветру! Порт — ведь это не сараи, а гавань, бухта. Черт знает что у нас не назовут портом». Приближался черный, избитый волнами борт «Байкала». Капитан возвращался в свою каюту, к жизни привычной и однообразной, но дорогой, и казалось ему, что сейчас будет легче, как дома, где лечат стены…

Наутро начались приготовления к отправке губернаторского каравана. А на «Байкале» и на «Иртыше» готовились к отплытию в Охотск, где должны были зимовать суда и команды.

Завойко, как и обещал, прислал свежей и соленой капусты, картофеля, овощей и сверх того — свежего мяса и свежей рыбы. Матросы были очень довольны.

Днем съезжал на берег Казакевич, обедал с губернатором, а капитан оставался на судне. Возвратившись, Петр Васильевич передал, что губернатор ждет капитана.

Вечер Невельской провел с Муравьевым. О делах почти не говорили, все откладывалось на Иркутск. Муравьев беспокоился, что скоро начнутся морозы, по рекам пойдет лед и, чего доброго, он не доберется даже до Якутска. Тем большую благодарность чувствовал капитан к Муравьеву, что тот из-за него задержался и действительно мог засесть где-нибудь в тайге на всю осень, до зимнего пути.

На другой день караван губернатора ушел по аянской дороге. Завойко отправился с ним.

Солнце клонилось к горизонту, когда на «Иртыше» и на «Байкале» подняли паруса и оба судна вышли из Аянского залива.

Дул ровный попутный ветер, и через полтора часа берег исчез в слабой далекой мгле. Корабли с заполненными парусами шли узлов по десяти. С самого выхода из бухты ни один парус не переставляли.

Невельской прохаживался по юту [43]. Остановится, задумается, привычно обежит взором море, на которое он, как и всякий моряк, мог смотреть часами, чувствуя отраду. Взглянет на паруса, на компас.

Он покидал Аян в том особенном настроении, когда человек чувствует, что его планы начинают осуществляться. Но все же было ему грустно.

— А ты что не в духе, Подобин? — спрашивает капитан, поворачиваясь к рулевому, но не глядя на него.

«Как-то еще знает, в духе ли я, нет ли», — думает Подобин, здоровенный детина со светлыми морщинами на покатом лбу и с черной сеткой просмоленных морщин на больших руках. У него короткий нос с горбинкой и порядочные бакенбарды.

— Ты что молчишь?

— Никак нет, вашескородие!

Матросу хочется поговорить об очень важном, но Подобин не знает, как приступить, и не особенно желает заискивать перед капитаном.

— Эвон, опять сивучи-то, Геннадий Иванович, — замечает он безразлично.

Капитан уже сам обратил внимание. Серая лохматая голова вынырнула совсем близко от судна и уставилась на людей.

— Ишь, глядит! А молчит нынче, не разговаривает.

Сивуч тряхнул гривой и исчез. Вскоре его голова показалась за другим бортом.

— А белуха, та пошла в Амур. Идет чудовище и прыгает — ему надо рыбу схватить.

Матрос помолчал.

— А все же в море лучше, Геннадий Иванович! — вдруг с чувством вымолвил он.

«Да, в море, пожалуй, действительно лучше», — думает капитан.

Глава пятнадцатая

ОХОТСК

«Как же это я про Подобина-то забыл? — подумал Невельской, проснувшись. При свете горевшего фонаря он посмотрел на часы. Шла так называемая „собачья вахта“ — с двенадцати до четырех. — Как я не догадался, почему он сказал мне, что в море лучше. Ведь он даже на берегу не был в Аяне! Чего ж ему там не понравилось?…» Невельской поднялся. «Ну что за народ — прямо ничего никогда не скажут, всегда какая-то уклончивость. Или это мы сами виноваты — так их забили и запугали. Да он, верно, не хочет в Охотск, я уж догадываюсь, в чем тут дело. Конечно, там ничего хорошего».

Капитан видел, что матросы с беспокойством ожидают прихода в Охотск, зная, что офицеры там покинут их и уедут в Петербург.

Литке, бывало, говорил: «Русский матрос — клад, чудо. Надо только с ним обойтись по-человечески и обязательно учить!»

Невельской сам занимался с несколькими матросами.

Теперь все кончалось, и экипаж был опечален.

«Но, — думал капитан, — должна же быть дисциплина, и я это скажу им твердо. Не в таких условиях приходилось морякам оставаться. Хвостов вон когда-то оставил пост не в Охотске, а на безлюдном Сахалине! Я им запрещу эти пустые разговоры про неминучую беду в Охотске! Никто из них там не был, а плетут черт знает что. Что за народ! Остаюсь же я сам служить в Сибири. — И в то же время ему было жаль и Подобина, и всю свою команду. Неприятно, что они волновались. — Конечно, предстоит тяжелая зимовка, да еще в голодном порту, бог знает в каких помещениях. Чиновники тут сволочь, воры. И у меня как-то все это вылетело из головы за последние дни. Видно, мечтаниями и дамскими разговорами всю память отшибло».

Он представил себе соображения, заботы и разговоры своих матросов. Вспомнил, кто из них женат, у кого семья в Кронштадте.

Пробили склянки. До конца «собачьей вахты» оставалось полчаса. Капитан надел клеенчатую куртку и зюйдвестку.

Он поднялся на палубу. Ветер не менялся, но стал порывистым. В штурманской рубке у огня, над картой, Гревенс и Халезов. У штурмана в руках карандаш и линейка. Он прокладывает курс корабля.

У штурвала двое рулевых. Тускло светит фонарь над компасом. Темнеет фигура часового с ружьем. Вокруг ветер и волны. Видно, как сквозь редкие облака мерцают звезды. К утру можно ждать и хорошей погоды, и шторма.

Халезов в досаде. Гревенс озабочен. Тут поблизости скалистые островки, судно шло, по всем расчетам имея их в пяти милях, а теперь по счислению оказывается, что шли чуть не на них. Халезов вспотел от натуги. На носу корабля непрерывно бросают лот. Глубина не уменьшается.

«Недаром я проснулся», — подумал капитан. Так не раз бывало: когда наверху возникала какая-нибудь опасность, он, не зная ничего, вскакивал с постели.

— Слева бурун! — раздается с марса.

— Черт бы ее побрал, вот она где, — ворчит Халезов.

Луна взошла.

Сменилась вахта. Ушел Гревенс. Появились мичман Грот и штурман Попов.

Побледнело небо. Утро наступило хмурое, сизое и ветреное. Чайки носились высоко; по приметам моряков это означало, что ветру крепчать. Невельской думал, как встанет его судно на зимовку. «Неужели не зря Иван Подобин хулил берег?» Наконец Халезов отправился спать, все опасные места прошли благополучно. Часа полтора поспал и капитан. Снова поднявшись, он заметил, что ветер заходит от веста. Опять сменилась вахта. Появился Иван Подобин. Капитан долго стоял с ним рядом.

— Ты что у меня команду смущаешь? — как бы между прочим спросил он у рулевого.

Тот молчал.

— Ты опять как в рот воды набрал? — грубо спрашивает Невельской.

— Никак нет, вашескородие!

— Сколько держишь?

— Бейдевинд [44], семьдесят три…

— Ты что же думаешь, что я брошу всех вас? Плохого же ты, братец, мнения о своем капитане.

«Посулы мы эти слыхали», — хотел сказать Подобин, но промолчал.

— Ты как думаешь, для чего мы делали открытие?

— Ты же знаешь, что я вернусь, что подбирали команду не на один поход.

«Мне эти открытия не нужны, уж если на то пошло».

— Заполаскивает, — говорит рулевой. Действительно, верхний парус похлопывает.

— Спустись! Еще давай, — приказывает капитан.

Брамсель вновь заполняется воздухом…

На четвертый день по выходе из Аяна вдали завиделась деревянная башня Охотского адмиралтейства.

«Байкал» шел в кильватере «Иртыша» в двух кабельтовых от него. Оба судна, не изменяя дистанции, мастерски прошли бар и вошли в бухту, или, вернее, в озеро за кошкой. А на самой кошке, между озером и океаном, виднелся бревенчатый городок.

— Вот это я понимаю — моряки! — с восхищением говорил на берегу своим чиновникам начальник Охотского порта Вонлярлярский, — Без губернатора-то легче. Мы тогда со страху «Иртыш» на мель посадили. Как я испугался! Только салюты отгремели и с этакой помпой проводили мы его в плавание и вдруг — бац, сидит! Губернатор на мели! А тут вон как пронеслись! Слава богу, слава богу! Теперь оба эти судна поставлю на зимовку…

Вонлярлярского интересовал Невельской. «Что это за новая личность появилась в наших местах?» — думал он. Вонлярлярский был человек резкий. Он не постеснялся и губернатору выказать свой характер. Тем более, готов он был не уронить своего достоинства перед Невельским, который, как он слыхал, еще молодой человек. Следовало очень обстоятельно осмотреть его судно, прежде чем поставить на зимовку. Тут начальник порта никаких поблажек никому делать не собирался… В душе он предполагал, что офицеры, конечно, будут стремиться скорее в Петербург. Вонлярлярский до мельчайших подробностей намеревался выполнить все формальности, прежде чем отпустить капитана, хотя тот, как видно, и был свой человек у губернатора. Невельской очень занимал его воображение по многим, весьма важным для начальника лично причинам, а также потому, что ни один моряк на свете, верно, не мог бы оставаться хладнокровным в таком случае, когда товарищ его вернулся с описи мест, о которых шли самые невероятные толки… Вот от этой-то описи и, зависело, удастся или нет, Вонлярлярскому торжествовать победу, уязвлены ли его противники или нет — и друг ли ему Невельской или враг…

По тому, как он лихо прошел бар, видно было, что он моряк молодецкий… Поплонский на «Иртыше» убавил парусов, вошел с предосторожностями, а этот с ходу, при полной парусности, благо шли бейдевинд. Видно, удалой! Чего он наоткрывал, где был?

Не желая выказывать Невельскому своей заинтересованности, начальник порта сначала прибыл на «Иртыш». Старик делал вид, что очень беспокоится за это судно, снаряженное им с такой заботой. Сейчас он был очень рад, что оно возвратилось благополучно.

— А вот говорят, что «Иртыш» нехорош! — ворчал он, поднявшись на палубу к Поплонскому. — Преосвященный Иннокентий все зовет его корабль плохоход. И англичанин Хилль смеялся, говорил, что такой флагман у нас. А как шел?

Поплонский стал рассказывать, где и какие были ветры, как шли, как и где дрейфовали, где какие встречали суда. Словом, начался тот оживленный разговор, от которого повеет смертной скукой на всякого сухопутного человека, так как почти невозможно понять, что тут интересного, но от которого Вонлярлярский пришел в восторг.

— Брамсель! Ах, окаянный! — воскликнул Вонлярлярский. — Ну и что же?

— Сорвало…

— Эх! — молвил начальник порта.

— Напрочь!

Как ни занимал Вонлярлярского «Байкал», но он хотел сначала все расспросить про губернатора, чтобы предвидеть возможные служебные неприятности на тот случай, если губернатор недоволен.

Шел разговор о снастях и о парусах, и можно было подумать, что оба моряка ничего знать не хотят о людях, что у них нет друзей и знакомых. Но потому-то этот разговор так и занимал моряков, что, говоря о превратностях путешествия, они подразумевали разговор о людях, и Вонлярлярский ясно представлял, какое впечатление произвело тут все на губернатора и его спутников.

Закончив этот разговор, старый начальник порта перешел к главному.

— Ну, а что «Байкал»?

— «Байкал» был в Амуре, — меняясь в лице, ответил Поплонский с самым серьезным видом.

У Вонлярлярского отлегло от сердца.

— Был?

— Да!

— И в реке?

— Так точно.

— Перешел через бар? — восхищенно спросил Вонлярлярский.

— Там нет никакого бара!

— А что же Завойко? — вдруг воскликнул старый капитан. — Вот теперь все увидят, каков он! А ходкое судно?

— «Байкал»? Ходок! Невельской сам строил его па основе каких-то собственных понятий о кораблестроении… Говорит, брал чертежи у Михаила Петровича Лазарева [45].

— Да вот и он сам.

Подошла шлюпка. Невельской, которому не терпелось, быстро поднялся к разговаривающим. Он представился и рапортовал начальнику порта.

— Ну, что на Амуре? — тряся его за руку, спросил старый капитан.

— Устье доступно кораблям всех рангов, стопушечные корабли могут входить.

— А что Завойко? — вдруг со злорадством спросил Вонлярлярский. — Как ему это понравилось? Ведь он нам твердил все эти годы другое.

Невельской умолк. Ему неприятен был этот разговор.

Но вскоре, позабывая все, он в радостном волнении от картин, которые возникали в его памяти, начал заикаться и, желая сдержаться, ухватил Вонлярлярского за пуговицу на мундире и стал с жаром рассказывать, как транспорт между банок шел по фарватеру в двадцать девять футов глубины и лавировал между мелей то правым, то левым галсом, — и Невельской вертел соответственно пуговицу начальника порта то влево, то вправо.

— Двадцать девять футов? Может ли это быть?

Невельской радостно расхохотался, отпуская пуговицу:

— Ей-богу!

— Так ведь, значит, старая карта ложная? Ложная! — зло воскликнул Вонлярлярский. — Ну, так дальше! Слушаю вас.

Лицо Невельского приняло острое выражение. Видно было, что он подходит к самому важному моменту рассказа.

— Отдали якорь! — Тут он опять крепко ухватил Вонлярлярского, на этот раз уже за другую пуговицу.

Тот прощал такое неуважение к себе и мундиру только потому, что желал услышать новости, которые пойдут во вред Завойко. Он полагал, что, быть может, без хватания пуговиц Невельской вообще рассказывать не сможет. К тому же он помнил, что Геннадий Иванович служил с великим князем Константином, а мало ли какие там у них бывают великосветские привычки.

С выражением решительным и воинственным Невельской долго и подробно рассказывал про опись. Делал тут же на память ссылки на мнения разных ученых, сравнивал свою опись с описями других путешественников и все более поражал Вонлярлярского своей ученостью и вдруг, просияв, вскинул руки, а потом, тыча Вонлярлярского в рукав, вскричал:

— В горах открылось устье! Река шириною девять верст! Два фарватера! Два! Не один, а два! Можно плыть в Японию, в Лаперузов пролив, в Китай, Корею, минуя Охотское море! Да едемте ко мне на «Байкал», я покажу карту.

— Вы не обижайтесь на него, — потихоньку сказал приятелю Поплонский, заметивший, что начальник порта ревниво поглядывает на свой мундир. — У него, знаете, это странность, и никто ничего поделать не может…

«Действительно, он сделал открытие! — думал Вонлярлярский, сидя в шлюпке. — Но на мундире так и пуговицы не оставишь. Истинно говорится, что Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать». Сделать замечание он не решился. «Но вот беда, — полагал старый капитан, — если он такой увлекающийся человек и с таким пылом предается наукам, то, верно, в остальном неаккуратен. Каково же у него судно?»

Неряшливости на судах Вонлярлярский не терпел. На здешних судах порядок поддерживать было очень трудно, и во многом приходилось уступать условиям и обстоятельствам, но никакого непорядка на судне, пришедшем из Кронштадта, он потерпеть не мог. Открытия открытиями а служба службой, и поэтому начальник порта был настороже с Невельским, чувствуя, что еще могут быть столкновения. «Тогда, мой голубчик, уж я тебе и пуговицы припомню, какая бы там ни была у тебя болезненная привычка! Молод еще такими болезнями хворать! Безобразие! Все пуговицы пооттянул… А то, действительно, полон бриг офицеров, да все не компанейские штурмана, а великосветская молодежь, как слышно, дуэлянты, немцы, гимнасты, аристократы. Расславят потом на весь флот, что начальник порта в Охотске явился на бриг с оттянутыми пуговицами… Не объявлять же всем, что это их же капитана дело! Домой пришивать не поедешь».

Шлюпка подошла к судну. Команда и офицеры выстроились на палубе. Все блестело, матросы в чистом, все выглядели живо и серьезно, офицеры молодцы — кровь с молоком и один к одному, а двое ростом выше самого Вонлярлярского.

«Э-е, да ты вот каков!» — подумал старый капитан про Невельского. Он сразу, опытным глазом по одному тому, как палуба была надраена, как бухты канатов расположены, как дружно, струнами стояли снасти, понял, каков тут капитан. Ему даже стало скучно, что придраться нельзя. Но когда Вонлярлярский взглянул на мундир старшего лейтенанта, то и там оказались пуговицы оттянутыми. «Старшего офицера больше всех за пуговицы держит», — усмехнулся про себя Вонлярлярский.

Он успокоился. Видно, пуговицы всем пообрывал, и тут народ к этому привычный. Все же Вонлярлярский не стал задерживаться и поскорее, холодно поздоровавшись с офицерами, прошел в каюту капитана.

«Бывают же такие оригиналы! — думал он. — Да еще в наше время, когда часто все служебное положение зависит от того, каков вид у офицера, как пуговицы блестят, как галуны, все ли прилажено. И вот в наше-то время всего показного на флоте держится человек, который, как видно, эти пуговицы рвет у всех…»

Невельской развернул карты описи. Он рассказывал. Подали ужин и вино, потом чай, а капитан говорил и говорил.

— Что же дальше делать будете?

— Весной пойдет туда экспедиция.

— Из Аяна?

— Из Аяна!

— Завойко теперь на вас зол, — заметил Вонлярлярский. — А у него связи! Предупредите о нем генерал-губернатора. Муравьев послушает вас. А то его хотят теперь на Камчатку! Губернатором на необитаемый остров! Вот Робинзон Крузо! Санчо Панса!

Начинался отлив.

«Иртыш» и «Байкал» затянулись на буксире портовых шлюпок в затон.

Казакевич съехал на берег вместе с Вонлярлярским.

— Ваш капитан превосходный человек, — сказал ему начальник порта. — Только зачем он пуговицы рвет?

— Вы не обижайтесь, Иван Васильевич! — ответил старший офицер. — У него это привычка. Он так делает, чтобы удержаться от заикания. Научил его актер Каратыгин, когда занимался по дикции у нас в корпусе. Все знают и ничего с ним сделать не могут. Скажу по секрету: однажды государя императора ухватил за пуговицу. Государь как-то, — продолжал лейтенант, — явился в офицерские классы, где Невельской обучался, и тот рапортовал его величеству… И знаете, заикнулся и схватил государя за пуговицу…

Дальше Казакевич не стал рассказывать о том, как император ударил его за это по руке. Вместо этого он сказал:

— Государь, с его великодушием, милостиво отнесся…

«Вот человек! — поражался Вонлярлярский, выйдя на берег. — Надо же столько смелости, чтобы царя схватить за пуговицу! Другого бы за это в Сибирь! Но почему-то он про Завойко и не говорит, словно тот не существует! Что за странная щепетильность?»

Вонлярлярского очень заботили новости, сообщенные Лондонским о том, что Муравьев, видимо, хочет назначить Завойко губернатором. Если бы назначили Вонлярлярского, он бы, конечно, не говорил, что там необитаемый остров, и себя не называл бы ни Робинзоном Крузо, ни Санчо Пансой.

Глава шестнадцатая

ЛЯРСКИЙ

На другой день Невельской рано утром явился в адмиралтейство. Дел было много. Он желал видеть казармы, в которых будут зимовать его матросы, место, где встанет «Байкал», каков затон, мастерские, хороши ли рабочие, каковы запасы продуктов.

«Байкал» стоял в затоне. Здесь же он будет зимовать. Невельской и прежде знал, что в Охотске сильные отливы и приливы, разница между ними бывает около четырех сажен. Поэтому суда входят в искусственно углубленный затон, чтобы не валяться на обсохшей кошке.

Невельской вообще везде и всюду всем интересовался. Всякое строящееся судно, каждый встречный корабль в океане, всякий шкипер, любой порт — все занимало его. Иногда даже мелкие служебные интересы были для него важней, чем научные, видимо, потому, что в науке он был волен, но право заниматься наукой и плавать зависело от дел служебных.

Его огромная энергия часто не находила применения. От этого случались припадки раздражительности, которые так часто были у русского человека того времени и которые есть результат того, что ум и энергия его во многом оставались без применения. Чем меньше дозволено было человеку развивать духовную силу, тем тяжелее было ему. Тем он более порывист смолоду, часто странен в среднем и старшем возрасте. Выходки его нелепы, и он часто сам себя винит за дурной характер и не понимает причины, почему он не таков, как все другие люди.

Невельскому казалось, что, проведя более десяти лет строевым офицером при великом князе, он потерял зря всю молодость, путешествуя по портам Европы, вместо того чтобы отдаться любимым наукам. Но в то же время он, конечно, прошел трудную школу и дело изучил превосходно.

Профессиональные интересы владели им в высшей степени и сейчас. Надо было самому видеть и изучить ресурсы Охотского порта. Он глубоко был убежден, что теперь все придется переносить не на Камчатку, а на Амур и в этом работать плечом к плечу с Лярским — как все звали здесь Вонлярлярского — и с Завойко. Кроме того, судьба команды сильно беспокоила его.

Солнце светило, и рабочий день был в разгаре, а Лярский, высокий, в белом крахмальном воротничке, громогласный, с седыми бакенбардами и пышными усами, вместо того чтобы заниматься делами, пустился в рассуждения. Тут же был Поплонский.

Лярский стал объяснять Невельскому, что он мог бы открыть северо-западный проход у берегов Америки, исправить ошибки Франклина [46] и что план, как осуществить все это, у него выработан давно. Он согласен взяться за это дело, если ему вперед дадут два чина.

Открытие Невельского сильно задело Лярского. Он даже не спал ночь. И он желал показать Невельскому, что сам тоже не ударит лицом в грязь.

Поплонский тоже не остался в долгу. Он развил план открытия еще не известного архипелага в Тихом океане, который, как он полагал, должен находиться в южной части…

Невельской чувствовал, что о деле, видно, говорить, никто не настроен.

Он слушал и старался найти хоть долю осуществимого в их намерениях. Дела стояли. «Черт знает, как они время не берегут! Сказать им, что врут и фантазируют? Глупо было бы, они обидятся».

Лярский взглянул на него косо и махнул рукой с таким пренебрежением, словно Амур был сущим пустяком по сравнению с тем подлинно великим планом, который он излагал.

Поплонский, как можно было его понять, тоже не находил в описи Невельского ничего особенного и свои планы считал куда значительнее и на основании их уже сейчас чувствовал свое превосходство над Невельским. В то же время и Лярский и Поплонский не скрывали своей глубокой иронии друг к другу.

Невельской сидел и слушал терпеливо, огорченный не только тем, что Лярский и Поплонский не придавали значения его открытию. Он чувствовал, что они вообще, видимо, не склонны признавать сразу новое из соображений личных, что в нем здесь видели человека, который как бы незаконно выхватил у других славу.

Пошли обедать к Лярскому. Тот опять ругал Завойко, уверял, что он эгоист.

Выбрав удобный момент, Невельской попросил пойти после обеда в казарму, в которой будут жить его матросы. Он сказал, что хочет также видеть мастерские. Он хотел посмотреть здешних матросов, подозревая, что людей здоровых не хватает и Лярский может разобщить его команду.

— Отвожу для вашей команды самое лучшее помещение! Даже два. Флигелек, в котором у меня офицеры жили, и казарму. Лучших помещений у нас вообще нет. Так и смотреть нечего! Впрочем, если хотите, могу показать. Там еще, быть может, не все приведено в порядок… Но ведь ваши матросы не барышни-белоручки, могут для себя постараться… Да я вам вообще весь Охотск покажу, сочту счастьем и долгом… Вот поглядите, Геннадий Иванович, наш эллинг! Каторжную тюрьму покажу, где пожизненно сидят убийцы, с которых кандалы не снимают…

Эллинг и строящееся в нем судно Невельскому очень хотелось посмотреть. Он знал, что должен видеть и каторжную тюрьму. Дела это не касалось, но в этом был его долг человеческий.

Обо всем, что касалось зимовки «Байкала» и дальнейшей судьбы команды, Лярский говорил с подъемом, видно стараясь, чтобы у капитана не осталось и тени сомнения, но тот чувствовал, что это показное, а настоящие сведения приходилось вытягивать из Лярского чуть не клещами. Оказалось, бывали случаи, когда народ тут мер от цинги, особенно новички. Лярский объяснял это дурным климатом. «Матросы мои, кажется, все это святым духом заранее проведали», — подумал капитан.

Лярский хвалил мастеровых, которых Невельской доставил из Кронштадта в Петропавловск. Нынешним же летом на «Иртыше» они перешли в Охотск и теперь работали на эллинге.

— Правда, один из них умер. Людей у меня не хватает. Тут половина больных. А уж мастеровые оказались молодец к молодцу.

Суда и казармы так и не пришлось посмотреть в этот день. Лярский говорил без умолку, строя планы, один грандиознее другого. Хитрил ли он и тянул время, пока, быть может, что-то приводилось в порядок, или в самом деле не мог удержаться от разговоров с новым человеком — трудно было сказать.

После обеда Невельской все же договорился о порядке приемки судна. Осмотр места зимовки, казарм и Охотска назначили на другой день. До вечера провели время в пустых разговорах. Потом Лярский пригласил гостей в обширную бильярдную, устроенную в нижнем этаже рядом с парадным, где на плюшевом диване всегда торчали двое лакеев.

Затемно, ничего не сделавши, капитан вернулся на судно, стоявшее в искусственном затоне. Матросы готовились к переходу на берег в казарму, а офицеры — к дальнему и трудному сухопутному пути в родной Петербург.

Все заметили, что капитан вернулся не в духе.

Глава семнадцатая

МАТРОСЫ

Весь день было так тепло, что матросы работали на палубе босиком. Но едва солнце село, как кое-где непросохшая палуба покрылась ледком. Оба часовых ходили в полушубках.

В кубрике топилась железная печь, и матросы после ужина развешивали койки и укладывались спать. Поход кончился, кончилось и лето, и уж осень на исходе; сегодня все почувствовали, что близка зима. А на берегу ничего хорошего. Много в этом году видели и открыли хороших гаваней, а «Байкалу» приходилось зимовать в луже, вырытой среди песков. Назавтра унтер-офицер обещал, что с утра для экипажа будет вытоплена баня, и в предвкушении ее и прогулки в город все несколько оживились.

У каждого из матросов были свои интересы на берегу, и каждый на что-то надеялся, хотя общее настроение было невеселым. Обычно в портах, когда на судно привозили свежие продукты или капитан приказывал закупить живых быков, матросы веселели. Закупка продуктов — всегда важное событие в жизни экипажа. А тут подшкипер привез страшные вести. Никаких свежих продуктов не было. Тут ничего не росло, своих овощей нет. Не было и базара, нет зелени никакой, только рыба — сушеная и соленая. Гребцы с дежурной шлюпки, матросы, бывшие с подшкипером в городе, и матросы охотские, доставлявшие на судно начальника порта, в один голос говорили, что здесь вечная голодовка.

Подшкипер встретил в городе своих товарищей — мастеровых, которых оставили в Петропавловске. Те не рады, что попали сюда.

До сих пор матросы не хотели верить, что в Охотске плохо, надеялись, что слухи, дошедшие до них, ложны: все же тут главный порт.

Матросы понимали, что ждет их зимой в Охотске, но покорно терпели.

— Избы гнилые. Конечно, начальство впроголодь не сидит, — говорил матрос Шестаков. — На улицах юкола на вешалах сушится, точно как у гиляков. Вокруг адмиралтейства собаки норы нарыли.

Невесело было кронштадтским матросам. Служили в гвардейском экипаже, побывали в Англии, в Бразилии, на Гавайях, в теплых странах. И вот пришли в Охотск, а каков он — видно с палубы, весь как на ладони.

— Торговли нет, жители сами зубами щелкают. А зимой ездят, как гиляки, на собаках… Да, провианту тут небогато! — закончил свои рассказы Шестаков, один из самых удалых и толковых матросов в экипаже.

До прихода в Охотск у всех была цель, о которой много говорил капитан. Надо было описать Амур. И все старались. Теперь цели никакой не стало. Скоро спустят гюйс [47], уберут реи, обернут все смолеными тряпками; останутся голые мачты да ванты, осиротеет геройский «Байкал», а экипаж пойдет на берег, в гнилую казарму кормить клопов.

Один только толстяк Фомин не унывал и даже воспрянул духом.

— Сказывали мне матросы с «Иртыша», тут каторжаночки… — говорил он, снимая рабочую рубаху.

Фомину лет тридцать, у него богатырская грудь и мускулистая шея; круглое широкое курносое лицо с хитроватыми маленькими глазками и черными усами. На груди и на спине замысловатая картина, которую сделал ему хромой француз, татуировщик короля Гавайских островов. Вокруг тела обвилась голая женщина, лицо ее па груди матроса, руки оплетают ему шею, а ноги — спину. За эту татуировку товарищи в насмешку прозвали Фомина женатым.

— Вот бы в Аяне зимовать, — заметил Конев, высокий плосколицый матрос. — Там все сыты. Вот кабы нам у Завойки остаться. У него и картошка, и морковь, и скотина ходит, как в Расее.

Пришел Евлампий, капитанский вестовой.

— Не звали на занятия? — спросил Шестаков, разбиравший сундучок с имуществом.

Еще в начале плаванья капитан велел своим офицерам в свободное время обучать грамоте желающих. Теперь многие матросы сами писали письма в деревню.

Капитан и старший лейтенант занимались с Шестаковым.

— Нет, не звали, — ответил вестовой.

Все притихли, даже молодежь, с любопытством смотревшая на татуировку Фомина. Чувствовалось, что пришел конец привычному образу жизни. Впереди неизвестность…

— Ты совсем? — спросил Шестаков вестового.

— Нет, сейчас пойду, чаю велели подать.

— Спроси капитана, можно отдать книжку? Я зайти хочу.

Вестовой ушел.

— Что ты, Козлов, размахался? — насмешливо спросил Лауристан.

— Ну, ты, кувшинное рыло! — грубо отозвался Козлов и добавил брань покрепче.

Шестаков, грустно улыбаясь, держал в руках книгу. Этот красивый рослый матрос по ночам, при свете огарка, и днем, у иллюминатора, изучал в свободное время математику и астрономию, желая выучиться штурманскому делу. Бывало, на экваторе, сгорая от жары, морща лоб в напряжении, весь в поту, сидел он над книгами. Капитан нашел у него математические способности. Сейчас, когда вестовой сказал, что занятий не будет, он почувствовал, что надо отдавать книгу.

— С голоду тут сдохнем, — вдруг со вздохом сказал кто-то в темноте.

— Капитан сказывал, на Амуре, как займем место, то и будет все: и зелень, и хлеб, и всякие овощи произрастут, — вмешался в разговор Бахрушев, до того лежавший на спине и вдруг поспешно вскочивший.

— Все один черт, и на Амуре такая же голодовка будет, — молвил тот же безнадежный голос.

— Ты что это народ смущаешь, Веревкин? — раздался голос боцмана Горшкова. — Вот я слушаю тебя и не могу взять в рассуждение, какое ты имеешь право производить смущение…

В двери появилась голова вестового.

— Шестаков, капитан зовет! — заглядывая в жилую палубу, крикнул он с трапа.

Матрос живо обулся и ушел.

Когда он вернулся, все уже спали. В душной темноте раздавался тяжелый храп. Вахтенный сидел, подкидывая дрова в железную печь. Шестаков улегся на койку, спрятав астрономию под подушку. Капитан велел ему учебник оставить у себя и непременно заниматься, обязательно повторить все старое.

«Какая теперь уж астрономия, — думал он. — К каторжанкам, что ли, пойду с навигацией? Теперь только выпить…»

Глава восемнадцатая

ОТЪЕЗД ИЗ ОХОТСКА

Утром Лярский повел капитана в порт.

Охотск утопал в гальке. Груды ее вместились в проломы и наполнили своей тяжестью гнилой остов какого-то судна, видимо погибшего китобоя, с полустертой надписью на облупленном борту.

На гальке — щепье от дров, кора от деревьев, старые сани для собак.

Из низкого дома вышли двое пьяных тунгусов. Чья-то красная бородатая рожа выглянула за ними, но, завидя офицеров, тотчас же исчезла. Тунгусы подошли к Вонлярлярскому и оба встали навытяжку, приложив руки к своим шапкам, как солдаты.

— Нам маленько не убили! — хрипло выкрикнул один из тунгусов, как бы рапортуя и стал объяснять, что его обобрали, взяли меха…

— Пшел прочь! — гаркнул на него Лярский. — Я вас, собаки! — Он обратился к Невельскому: — Сами подлецы, а ябеды каких мало. Если тунгус увидит начальника, обязательно пожалуется на что-нибудь.

У лодок несколько охотников играли в карты. Они встали при виде офицеров; лица их были смуглы и приятны.

— Это охотники, пойдут на промыслы, — говорил Лярский. — Их посадят в трюм компанейского судна и развезут по островам. Это только тут они бездельничают. Но все народ рабочий…

Он стал рассказывать, что в Охотске отбывают наказание разбойники и разные шулера, всевозможные порочные личности и это имеет влияние на нравы здешнего населения.

— Правда, есть у нас и славный народ из каторжников. Ведь няньки, и прислуга у чиновников, и даже ночные сторожа — это все каторжники. Ведь иных людей у нас нет. Матросов и солдат горсть, да и то половина больные.

У бревенчатой батареи ходил часовой. Толпа каторжных в суконных халатах плелась к берегу; они шли так тихо, что казалось, ходить так куда труднее, чем работать.

На эллинге, крепком деревянном здании с округлой крышей, раздавался знакомый перестук топоров. Недавно эллинг отремонтировали. В крыше, среди черных досок, выделялись белые, а на стенах — светлые брусья, видимо с немалым трудом поставленные взамен сгнивших. Внутри строилось небольшое судно. Топоры стучали дружно, пахло свежевыструганным деревом, как на любых верфях. Эллинг был невелик, но все делалось, как следует, и Невельской даже почувствовал уважение к старому взбалмошному Лярскому. Оказывалось, что он не только кричал и разглагольствовал, но и умел строить.

— Вашескородие, Геннадий Иванович, — подошел к капитану коренастый мастеровой с опилками в светлой бороде, — вы ли это?

— Степан? Здорово, братец, я как есть…

Мастеровые вылезли из всех щелей, сбежались из соседней мастерской и обступили капитана, с которым шли вокруг света. Лярский стоял тут же и поглядывал на них свирепо.

Невельской расспросил про харчи и жилые помещения, потом осматривал работы.

Пошли в казармы. Лярский уверял, что за команду беспокоиться нечего: будет сыта и довольна. Но капитан знал, что овощей свежих уже и сейчас нет. Пища — вяленая, сухая и соленая рыба. Казарма — гнилое, отвратительное помещение. Доктор, показывавший госпиталь, сказал, что среди местных матросов есть больные венерическими болезнями, а среди жителей много туберкулезных. Побывали и на судах. Вся Охотская флотилия состояла из «Иртыша», маленького транспорта «Охотск» и двух палубных ботов. Это был весь русский военный флот на Тихом океане. Корабли эти стали в затон рядом с «Байкалом».

В адмиралтействе Лярский представил капитану штурмана Шарапова, маленького, невзрачного человека, которого он намеревался назначить командиром «Байкала».

— А как, Иван Васильевич, у вас дерево выдерживается?

— Да выдерживаем как полагается.

— У меня, знаете, треснул гафель [48] на гроте, так я прошу вас, пришлите мне, пожалуйста.

Лярский удивился в душе, почему это Невельской, который уезжает в Петербург, заговорил про гафель, в то время как «Байкал» остается на зимовку и никуда не пойдет.

— Весной уж поставим новый гафель, Геннадий Иванович.

— Да нет, я прошу вас завтра или послезавтра.

Лярский опять удивился. Он показал помещение, где сушится дерево.

На обратном пути Лярский опять пустился в рассуждения, на этот раз про Российско-американскую компанию.

В Невельском видел он человека близкого и губернатору и великому князю Константину. Он стремился воспользоваться случаем и высказать все свои соображения. Компанию он ненавидел.

— Что мы собой представляем и каковы силы и средства правительства на побережье — вы сами видели теперь. Я день и ночь тружусь, но мы, правительственные чиновники, ограничены в средствах. Да и дела Компании из рук вон плохи… Страшно вымолвить, но недалеко то время, Геннадий Иванович, когда Российско-американская компания фактически перестанет быть собственником своих владений. В ее распоряжении шесть — восемь судов, тогда как к нашим островам и к берегам Аляски уже теперь подходят многие десятки, а может быть, и сотни — почем мы знаем? — американских, английских, немецких, французских судов, бьют котиков беспощадно, ни с чем не считаясь, сгоняют наши торговые одиночки, грозят разгромить фактории. А ну, скажите мне, есть у Компании сила справиться со всем этим? Клянусь честью, Геннадий Иванович, если об этом не подумают в Петербурге, дело будет плохо… А ведь есть верфи в Ново-Архангельске, есть порядочные люди, которые прилагают неимоверные усилия и даже два парохода построили сами. Один пароход с английской машиной, а для другого машину сделали сами целиком… А из Штатов, — продолжал начальник порта, останавливаясь посреди улицы, — американцы, как может сказать каждый, кто встречался с ними, не признают в Восточном океане ни за кем никаких прав, несмотря на строжайшие запреты своего же собственного правительства. А Компания? Вы думаете, это их беспокоит? Никак нет. Там разваливают все…

— Но ведь у Компании есть школы, больницы, церкви, верфи! — возразил Невельской.

— Что толку! Вон, говорят, преосвященный Иннокентий хочет оттуда уйти. Конечно, мы первые построили пароход на Великом океане, но построили один — строй другой. Они живут, как старосветские помещики, а тут не Диканька и не Миргород, когда вокруг ходят такие ухари и пираты. Акционеры и правление, сидя в Петербурге, думают, что тут можно обосноваться, как где-нибудь среди вотяков. Вот Компания уже потеряла свои фактории на Гавайях и в Калифорнии. Они думают, что это как к чукчам — послать в Калифорнию чиновника раз в год, и все. Нет, тут не чукчи, тут со всех сторон идут американцы, народ бывалый, никого не признающий, которому застрелить любого человека — раз плюнуть, у которых всегда пистолет за поясом и нож с собой и на которого жаловаться можно только в Вашингтон, да и то без толку, так как его и не поймаешь без флота. Еще слава богу, что иностранцы побаиваются имени русского, а то бы они уж могли тут все давно разнести. А что мы можем им противопоставить? Камчатку? Или Охотск? Я вам скажу, выработался особый тип компанейского питомца. Это народ, который едет сюда сорвать, нажиться тут, а совсем не думает делать капитальные затраты, положить труд свой, потерпеть, пострадать. Вот и сложился особый тип колониальных служащих. Для них главное — личное благополучие, карьера. Они надеются во всем на Компанию… — Тут Лярский опять выругал Завойко, потом сказал, что нынешний управитель колонии Тебеньков [49] — пустое место, ничто, а Розенберг, его помощник, — настоящий прохвост, который продовольствие, предназначенное для Аляски, продал за сумасшедшие деньги американцам на Калифорнийские прииски. И такой человек ворочает всем, а Тебеньков ему доверяет.

Между тем на улице началось оживление. Обыватели повылезали из-за своих бревенчатых заборов. Появились две пожилые, но веселые бабы в легких светлых кофтах, с выбившимися из-под платков волосами, раскрасневшиеся, словно их оторвали от стирки белья. Стоя у ворот, они весело пересмеивались и переглядывались, словно им было по восемнадцать лет, а не по сорок с лишним. Тощий пожилой старец с горбатым носом, видимо торгаш, с палкой в руке стоял на крыльце мелочной лавчонки с видом нацелившегося ястреба. Появились солдаты и давешние тунгусы.

По улице, бухая ногами в гальку, шагала стройная колонна матросов. Все они были в новой форме, странно выглядевшей среди охотских лачуг и обывателей в лохмотьях. Люди шли дружно, в ногу, рослые, стройные, с открытыми здоровыми, сильными лицами, с тяжелыми руками тружеников. Сердце капитана защемило. Это шел его экипаж, команда «Байкала». Боцман Горшков вел их. Они шли, слегка отбивая шаг, не глядя на домишки и на обступавшую их толпу. Среди них не было видно ни старых, ни слишком молодых, и по росту были как, на подбор. Даже Алеха Степанов повзрослел и вырос за этот год. А неровная толпа охотских жителей стояла как нива, побитая градом.

«Неужели Охотск погубит мою команду? — подумал капитан. Он вспомнил казарму, венерических больных, суп из солонины. — А как я подбирал матросов, сам ездил на суда, как учил их, хотел, чтобы они все стали грамотными, заставлял офицеров заниматься…»

Это были люди, которые осуществляли его замысел, почти родные ему. Гордость и горечь охватывали капитана при виде славной команды. Он сам пробудил в них человеческое достоинство, и, казалось, оно взывало сейчас к нему же.

Капитан наблюдал и за толпой — и тут было немало по-своему хороших лиц.

«Конечно, и в Охотске не все пьяницы и торгаши, — подумал он, — но голод, каторга, тюрьма, жестокий климат…»

Колонна приближалась. Глаза Лярского сверкнули и сощурились. Старый моряк, казалось, помолодел. Он приосанился, и, когда эта горсть матросов русской морской гвардии, отбивая тяжелый шаг, взяла по команде унтер-офицера равнение на двух капитанов, начальник порта поднял голову и рявкнул:

— Здорово, молодцы!

Матросы отвечали дружно и громко.

— Кронштадтцы! — молвил какой-то старый матрос с компанейского судна.

— Пооботрутся тут, — заметил другой.

— Превосходная команда! — с чувством сказал Лярский. Он рассчитывал оживить Охотск и всю здешнюю флотилию этими людьми, растасовавши их по другим судам.

Матросы прошли.

Разговор про Компанию продолжался…

Лярский сказал, что Компанию следовало бы лишить всяких привилегий и открыть ее земли для всех русских подданных без исключения.

— Вот бы и был выход! Очень просто! Сибирь послала бы тысячи новых промышленников, и это была бы силища, против которой ничто все американские авантюристы. Тогда бы исчез этот тип питомца Компании — сутяги, лицемера, который в Петербург доносит, что превосходную дорогу построил, когда на самом деле там и тропа-то теряется в болотах…

Капитан полагал в душе, что выход не только в этом. «Все решится, когда в Европейской России освободят крестьян, народ, вот в чем наша сила, корень вопроса — в России. А развитие Аляски зависит от развития Сибири. Нам надо о Сибири в первую очередь позаботиться, а у нас Сибирь выхода не имеет к океану. Население России должно хлынуть в Сибирь, на Амур, на Аляску. Приказные бюрократы опять утешают себя тем, что еще, мол, не время, не настало еще время для этого».

Лярский стал говорить, что охотские обыватели в большинстве сами бывшие каторжане, что дом, из которого выгнали сегодня тунгусов, принадлежит одному из таких.

— Тут народ сплошь сволочь, и только я их держу в узде!

Невельской ответил, что все население сплошь не может быть порочным.

Опять пришли к Лярскому. В полутемной комнате с плюшевого дивана вскочил сонный лакей.

К обеду собралось все охотское общество — чиновники, офицеры с женами, офицеры с «Байкала» и флотилии. После обеда расставили столики и сели играть в карты. В бильярдной защелкали шары. Лярский играл превосходно: он был высок и дотягивался через любой борт до любого шара.

«Лакейская, бильярдная, плюшевые диваны, разговор о высоких материях, — думал капитан. — А Завойко живет скромно, у него и лакеев нет, он сам огород копает, картошкой все засадил. А тут барство в гнилом доме. И эти фантазии про открытие прохода у берегов Северной Америки!» И в то же время, судя по тому, как эллинг был отремонтирован, и как судно строилось, Лярский мог трудиться. И судил он верно о Компании, сообщил много любопытного. Но был он какой-то бешеный, обиженный, теряющий чувство меры. Любил побарствовать, выпить, похвастаться.

Лярский выиграл у Невельского несколько партий в бильярд и тут же, с кием в руке, стал рассуждать о сфероидности земли. Потом повел его в кабинет и, видимо воодушевленный выигрышем, объявил, что мог бы взяться вымерять меридиан и доказать, что английская миля неверна…

— Петр Васильевич, тяжелое впечатление произвел на меня Охотск, — говорил Невельской своему старшему офицеру, возвратившись на судно. — Лярский живет барином, с лакеями, а люди у него мрут от голода и болезней.

— Не оставляйте, Геннадий Иванович, здесь судно на зимовку, — сказал Казакевич. — Просите губернатора. Порт нездоровый совершенно.

— Да я уж и то заказал сегодня гафель у Лярского.

— А он спросил тебя зачем?

— Он, кажется, обалдел, но ничего не сказал. Он, видно, хочет рассовать нашу команду по своим гнилым посудинам. А что это за флотилия! Что за порт! А в отлив суда, если не войдут в затон, лежат на суше! Какова бухта! Не для этого мы с вами выбирали людей в Кронштадте. Уж я бы ему сказал, только раньше времени не хочу бередить… Он, кажется, видит во мне этакого ревизора, и я не хочу огорчать его.

— Да, разочаровывать раньше времени не надо! — Оба приятеля невесело рассмеялись. Петр Васильевич был спокоен.

— Но куда? Куда? Хорошо бы, конечно, в Аян, к Завойко, хоть он и терпеть меня не может. Но Аян в главном нехорош. Открыт ветру, и судно там осенью разобьет.

— На Гавайи, Геннадий Иванович, к Камехамехе.

— Нет, Петр Васильевич! Уж если зимовать, то на Камчатке. Надо приучаться к зимовке в своих портах. Там прекрасная, удобная стоянка, без всяких неожиданностей вроде весеннего разлива и ледохода. Да и порт без болезней. А здоровый ли порт в Гонолулу, этого тоже никто не знает. И знаете, ведь если судно пойдет на зимовку в другой порт, Лярский должен будет выдать Шарипову вперед все продукты по норме. Тут уж экономить ему не удастся. А то он будет морить людей голодом. За чей-то счет содержит он все эти бильярдные и лакеев, не с жалованья же! А тут губернатор прикажет ему выдать сразу все, и продукты будут. Присылает же ему казна.

— Лярский вскипятится! Ему это сильно не понравится.

— Нет, он ничего не сделает, — ответил капитан.

— А вы знаете, Иван Васильевич, — сказал Невельской на другой день Лярскому, — я решил «Байкала» на зимовку здесь не оставлять.

Лярский ужаснулся. Он пытался спорить, но Невельской сказал спокойно, что об этом будет прислано распоряжение губернатора и если хоть один матрос будет взят из экипажа «Байкала» на другое судно, то за это придется отвечать.

Лярский впал в гнев и стал разглагольствовать о том, что ему не доверяют, когда он намерен сделать все возможное для матросов, и что его право распоряжаться ими.

Невельской ответил, что судно вообще не должно зимовать в Охотске. Теперь роли переменились. Загорячился капитан, а Лярский сидел огорченный. Разговор шел в каюте капитана. Присутствовал Казакевич и тоже насел на Лярского, помянувши, как бы между прочим, что экипаж этот составлен из матросов «Авроры» и что в Петербурге заботятся о его сохранении.

Лярский повесил голову. Протестовать он не смел. «Так вот зачем ему нужен был гафель», — думал он.

После долгих споров Лярский, наконец, смирился и обещал подготовить «Байкал» к плаванию. Но сначала он хотел получить об этом распоряжение из Якутска от Муравьева.

— Время хотите упустить? — резко сказал Невельской. — Вы не верите моему слову, что распоряжение будет?

— Так не от меня зависит, — попытался оправдаться струсивший Лярский.

Наконец он дал слово, что начнет подготовку незамедлительно.

Сошли на берег, пошли в адмиралтейство, взяли бумагу и карандаши, стали прикидывать общий «вес» порта, то есть, сколько пудов надо будет перевезти, если порт переведут на устье Амура, что бросить, что взять, сколько пойдет людей. У Лярского многое было подсчитано. В душе он еще надеялся, что поедет губернатором на Камчатку, потому и хвастался заранее готовыми расчетами.

Разговоры о том, что Муравьев хочет сделать главный порт на Камчатке, заботили капитана. Правда, губернатор был здесь до открытия устья Амура, естественно, что в разговорах с Лярским он не мог говорить о перенесении порта в Амур и вообще, кроме как в Петропавловск, никуда переносить порта не мог. Все же в глубине души Невельской не был уверен, что планы губернатора переменились.

Утром, после того как все офицеры простились с судном и отправились на берег и вернулись относившие их вещи матросы, Невельской приказал выстроить команду на шканцах. Мрачные, молчаливые матросы вытянулись в струнку, подчиняясь привычной и приятной сейчас для них дисциплине.

Капитан понимал, что у них на душе. Хотя он не раз говорил им, что весной вернется и снова примет командование судном, что «Байкал» еще понадобится для важных дел, трудно было на их месте не впасть в огорчение. Охотск никого не мог радовать. Капитан и офицеры уезжали. На судно заступал новый командир, из здешних невзрачных штурманов.

«Они снесли все тяготы безропотно, — думал капитан. — Мы сами уговаривали их стараться, сулили награды и благодарность потомства. И они делали все по убеждению там, где никакие приказания и угрозы не подействовали бы».

— Через несколько дней я сдам судно и уезжаю, и у вас будет новый командир, — заговорил капитан. — Я еду в Иркутск к генерал-губернатору, который был у нас на корабле в Аяне. Я уже послал рапорт морскому министру, его светлости князю Меншикову обо всех наших открытиях и прошу о наградах всему экипажу. Губернатор в свою очередь представит об этом же государю императору нашему… — При этих словах Невельской повысил голос, переходя на тон торжественный и властный.

Ветер посвистывал в обледеневших снастях, на которых, казалось, были надеты белые стеклянные дудки. В искусственном затоне за бортом рябила вода. Вдали виднелись лайды [50]: в отлив вода из бухты ушла. А за кошкой шумело море.

— В Иркутске вместе с губернатором мы будем ждать повеления его величества государя императора о плавании «Байкала» в будущем году. А вам тут надо помнить, что «Байкал» еще понадобится для выполнения высочайшей воли, — продолжал капитан. — Помните, что мы не зря шли из Кронштадта, что, кроме нас с вами, дело довести до конца некому! Ведь сколько раз я толковал вам об этом и прежде… А вы, как видно, позабыли мои слова…

Он умолк, глядя на своих матросов.

Они хотели еще ободряющих слов. Когда, бывало, капитан что-нибудь рассказывал, становилось спокойней, и теперь им, как и всегда людям в трудном положении, хотелось, чтобы он дал смысл тяготам и страданиям, которые их ждали. Матросы слушали сурово, но с надеждой.

«Мы вытерпим», — как бы говорили их напряженные лица.

— А вы, я вижу, уж не такие веселые, как бывало прежде, — продолжал капитан оживленнее. Он знал, что достаточно сказано уже о государе и про важность дела. Надо поговорить по-свойски.

— Вот Козлов, например, ты, я вижу, совсем испугался.

По строю матросов пробежало неохотное и слабое оживление, словно матросы чувствовали искусственность этого перехода к разговору о «простом».

— Козлов, два шага вперед!

Скуластый матрос, с белокурым чубом, старательно ступил два шага. Ноги у него пятками врозь, носками вместе, что делало их похожими на медвежьи лапы.

— Ты вчера в бане ударил тазом банщика по голове?

— Так точно, вашескородие, — хрипло ответил Козлов.

— Разве ты драться в Охотск приехал? Отвечай! Ты, открыватель Амура, герой!

Козлов, обычно сдержанный и терпеливый, ударил банщика, потому что вообще был зол. Он наслушался разговоров товарищей, насмотрелся на Охотск, досады накопилось много, но говорить он не умел и, придя в баню, рассердился и треснул банщика.

— Ты что же, приятель, пришел из Кронштадта за тем, чтобы в Охотске банщикам головы проламывать? За этим тебя послали в Восточный океан? На что ты обозлился? Что тебе зимовать в Охотске? Да ты матрос, значит, ничего бояться не должен. Вот настанет лето, и мы должны посты ставить в новых бухтах, доставлять русскую армию на Амур, переселенцев, скот, коней. А ты хочешь, чтобы я весной сюда приехал, а мне бы сказали, что Козлов в каторжной тюрьме сидит. А на тебя глядя, и другие возьмутся за то же. Я приеду и спрошу: где моя команда? Что мне скажут?

Матросы стояли ни живы, ни мертвы. Их тронуло, что капитан приедет сюда весной и спросит. Было в этих словах то, что так дорого матросам, — внимание и забота.

Теперь, когда он, наконец, начал их бранить, они почувствовали это. Души их тянулись к нему. Сказано было немного, но все попало в самое сердце.

— Да, да! Глядя на тебя, — продолжал капитан, — примутся и другие бесчинствовать! Вон, выпусти-ка Фомина на берег. Он спит и видит показать какой-нибудь вдове свою картинку.

Опять по рядам пробежало оживление, которое, правда, не держалось долго. Но на этот раз все немного повеселели. Капитан сказал, что будет просить губернатора об отправлении судна на зимовку в другой порт и что к этому надо быть готовыми.

Матросы знали, что, как капитан говорит, так и будет. Ясно, что он вернется и опять пойдет к Амуру. Ведь недаром было упомянуто и царское имя, и губернатор. Свой, питерский, капитан хотя и уезжает, но не покидает их на произвол судьбы; за капитана каждый был готов в огонь и в воду.

Капитан сказал, что от зимовки в Охотске ни команде, ни судну добра быть не может. Что в Якутске он застанет губернатора и вышлет оттуда бумагу, чтобы «Байкал» шел на Камчатку и сразу был бы снабжен всем необходимым провиантом на целый год. Никто пайка не урежет.

— И вам сейчас же надо готовить судно к переходу. Море еще долго будет свободно ото льдов, и переход возможен еще в ноябре, время есть. А будущим летом «Байкал» вернется сюда, и я приму команду снова…

— А по мне, Геннадий Иванович, тут бы лучше, — говорил под хохот своих товарищей толстощекий матрос Фомин, когда команда разошлась. Все знали, что будет тяжело, но речь капитана тронула. К тому же он обещал побывать в Кронштадте.

Конев в этот день шил новый парус на палубе и думал. Он из пензенских крепостных, попал во флот темным и неграмотным, бывал бит, сносил издевательства. Но еще до службы с Невельским выучился читать по складам. Многое повидал во время кругосветного, многое слыхал он и прежде о жизни людей в других странах, а теперь увидал своими глазами. Он отлично понял слова капитана. Конев был с Невельским на устье Амура и тоже разговаривал там с русским, жившим среди гиляков. Про далекие новые места слыхал Конев и от сибиряков, и прежде, под Пензой, — слухи доходили туда о жизни за Уралом. Потом слыхал он и про то, как в Америке люди селились на новых местах. И вот ему запало в голову поселиться на Амуре, как Фомка, только когда будет порт на устье, не с гиляками, а со своими, чтобы пахать землю. Земля там, как сказывал русский, хороша, и чем выше, тем лучше. Места понравились Коневу. Рыбы тьма. Леса — бери сколько хочешь. Так и представлял он себе рубленые избы новоселов на лугах под обрывами каменных сопок. А лес по осени в золоте, нивы хлеба созрели, рыба идет по реке… Коневу казалось, что все это может быть скоро… Много ли на это времени надо!…

И слыхал он однажды, стоя с ружьем на часах, ночью, что говорили на юте офицеры.

— Крепостному праву долго не быть, — сказал капитан старшему офицеру. Тот соглашался, и говорили вперемежку по-русски и по-французски.

Капитан в ту ночь приводил в пример свою команду, что люди могут отвыкнуть от побоев, что не обязательно их драть…

Конев чувствовал, что где-то что-то замышлялось, что скоро будут большие перемены. Слыхал и он про восстание народа во Франции [51]; люди там истребляли помещиков — так однажды рассказывал двум мичманам, захлебываясь, молоденький юнкер, когда стояли в Англии. Видно, он узнал про это… И знал Конев, что за эти разговоры капитан и Казакевич могут расстрелять, но сами ведут их потихоньку. Кто враги, кого бояться — Конев толком не знал, но знал одно, что люди в других странах живут без помещиков и что не худо бы все пензенские деревни из-под гнилой соломы и из-под барина вывести на сибирские земли, в кедровые леса… Он был из тех людей, которые всегда видят вокруг тайны, опасности. Он знал, что жгут помещичьи усадьбы недаром и что капитан такие речи ведет не зря. Капитан хороший, но тоже рыльце в пуху, чего-то бунтует.

И, как нарочно, Коневу приходилось в жизни встречать таких людей и слышать разные разговоры, которые подтверждали существование чего-то неизвестного, даже на том корабле, где он служил, и это еще сильнее воспаляло его склонный к любознательности ум. Именно поэтому он хотел от всего старого уйти, уйти на Амур, на новое место. Главное, что место было просторное, свободное… А тут какие-то заразы, в этом Охотске. Банщик оказался придирой, таких давно уже не видали…

Капитан уезжал.

Последние вещи вынесли, каюта опустела, полки стоят без книг. «Вот тут я жил почти полтора года. — Он постоял, глядя на голые переборки. — Сколько было пережито здесь. На „Байкале“, может быть, в этой каюте, прошли самые счастливые дни моей жизни».

Он вышел, прикрыл дверь с большой блестящей медной ручкой и быстро поднялся на палубу, где уже выстроился весь экипаж.

Иван Подобин выступил вперед и поднес капитану подарок: трубку, вырезанную из куска дуба, взятого на Амуре. Капитан заметил, что глаза у многих матросов мутны.

«Я никогда не оставлю своего „Байкала“, — подумал он, чувствуя, что комок подступает к горлу. — Я лгал им, чтобы успокоить, укрепить, лгал именем царя, знал — поверят… Я пустился на испытанный обман. Как я могу иначе действовать? Разве я смею сказать им, что, быть может, и я и они со мной обречены на гибель? Да нет, это чушь, я сам черт знает что думаю… Но никогда не позабуду своих матросов». Невельского давно волновало то, что ждет его впереди, а теперь к этому прибавлялась еще судьба остающегося здесь экипажа. Он когда-то мечтал, что матросы «Байкала» будут ядром будущего приморского населения Приамурья…

— Ну, братцы, так помните — жить дружно. Духом не падать. А я буду хлопотать.

Капитан стал обнимать и целовать всех матросов по очереди. Многие отправляли с ним письма. Он обещал, что, если будет в Петербурге, навестит семьи тех, у кого они были в Кронштадте.

Матросы снесли вещи по трапу и понесли их с Евлампием по отмели.

Подходя к адмиралтейству, Невельской оглянулся.

Виден «Байкал» с бортами, усеянными головами матросов. Судно стояло печально, с обледеневшими снастями. И вдруг на нем послышался незнакомый капитану резкий, звонкий голос. Он понял, что это новый командир что-то скомандовал матросам, видно желая покончить с этими тоскливыми проводами и показать, что теперь командует он, его обязаны слушаться.

И этот крик короткой, но острой болью отозвался в сердце Невельского.

Казакевич немного удивился в душе, что Невельской не хочет хлопотать о посылке «Байкала» на зимовку на Гавайи. Там фрукты, свежая пища всегда, люди отдохнут, наберутся сил. Невельской поступал на этот раз жестоко. Фанатическая преданность его своей идее не всегда, как полагал Петр Васильевич, хороша.

А как нравилось матросам на Гавайях! Король Камехамеха принял любезно капитана и офицеров, а узнав, что в эти дни была православная пасха, много приятного и полезного сделал для своих гостей.

— А все же я его пробрал, — говорил Иван Подобин своим товарищам. — Как я сказал всю правду, так его совесть и взяла.

— Как же, он чувствует!

Матросы с удовольствием слушали, как Подобин выразил свои мысли капитану и тот посовестился. Каждый из них понимал, что Геннадий Иванович совсем не такой капитан, как другие, и каждый гордился, что на «Байкале» было хорошее обращение. И отрадно было вспомнить, что смели упрекнуть самого капитана.

Все же зимовка предстояла тяжелая, без радости и даже без надежды на радость, а дальше — долгие годы службы здесь, где голо, пусто, голодно.

— Поехали, аспиды, в Питер, за мамзелями хлестать, — говорил Конев, — а нас хоть бы на берег, а то, видишь, даже списывать не велели, мол, заразы боятся… Сиди, как в клетке. Близок локоть, да не укусишь.

Вот и настала мена корабля на лошадей. Как все моряки, Невельской любил поездить верхом. И путь предстоял преинтереснейший — через хребет Джугджур, тот самый, продолжение которого ложно считается границей между Россией и Китаем. А там — Сибирь…

И только сейчас, влезши на якутскую лошадь, капитан почувствовал, что он Сибири не знает, хоть и читал о ней всю жизнь книги, что это для него совершенно неведомая страна, как Америка для Колумба.

И он желал все видеть, знать, изучить.

А в сибирском лесу уже стоял холод, морозы с каждым днем становились все крепче. Давно капитан не видал зимы и соскучился по морозам. Тут они были здоровые, крепкие, при ясном небе и ярком солнце.

Иногда ему казалось, что он двигается медленно, а события в мире развиваются быстро или что у него не хватает знаний, что еще очень много надо учиться и многое успеть сделать. С каждым днем все сильней охватывала его тревога, как у перелетной птицы с подрезанными крыльями, которой нельзя лететь, хотя уж осень настала.

Думал он и о губернаторе. Приятна была предстоящая встреча с Николаем Николаевичем, с Екатериной Николаевной, с Элиз.

«Я, кажется, намеревался влюбиться в нее. И ничего у меня не получилось! Дай бог Мише, если любит…»

И в то же время его сильно беспокоили дела Завойко, и перенос порта на Камчатку, и будущие действия на Амуре. Он надеялся, что с помощью фактов удастся доказать свое губернатору.

Однажды утром поднялись на вершину хребта. Меж скал гребня ветер уносил в проломы целые облака снега. Сугробы были высоки, ветер выл, гнул березовые леса. Тут уже настоящая зима. И дальше, за хребтом, — замерзшие болота, снега и снега.

Капитан все замечал: и нищету, населения, и болезни, и чахлый скот, и жалкие жилища якутов и русских — все волновало его.

Ночью он спал тревожно. По ночам давили тяжелые сны. Иногда он просыпался от своего крика, постоянно был напряжен, как бы в ожидании чего-то…

Глава девятнадцатая

ЯКУТСК

Стояли сильные морозы. Однажды в полдень с холма завиделся Якутск. Низкий деревянный город широко раскинулся по долине, и Невельской с любопытством всматривался в его черты. Это был первый сибирский город, который видел он в своей жизни. К тому же город старинный, о котором не раз было читано, который с детства представлялся воображению. Тут, по описаниям и слухам, частично сохранился архив с подлинными донесениями русских землепроходцев: Хабарова [52], Пояркова [53], Степанова [54] и других… В старину здесь был центр русской жизни в Восточной Сибири, сборище вольницы, подобное Запорожской Сечи; отсюда совершались смелые походы на Амур, на Зею, к Дамскому морю и на север, сада свозилась добыча.

Подъезжая к Якутску, офицеры видели перед собой дрянной захолустный город, в котором, однако, можно отдохнуть, а Невельской испытывал сейчас такое чувство, словно встречался с живой историей. Над городом виднелись купола каменных церквей и соборов, а в стороне от них, в дыму и морозной мгле, проступали тонкие очертания бревенчатых древних башен и стен старинной казачьей крепости. Купола церквей придавали мрачному Якутску празднично-сияющий, торжественный вид, который особенно должен был поражать тунгусов и якутов и вообще простой народ, в кои-то веки выбиравшийся в город из лесной глуши и тундр. Тут был один из богатейших в мире пушных рынков, а также рынок мамонтовой кости.

Миновав полосатую полицейскую будку, въехали в улицу. Дома города были черны, но обширны и, видимо, не гак низки, как казалось сейчас, когда их занесло снегом. Тучные срубы с сугробами на высоких крышах обнесены бревенчатыми заборами с шатровыми воротами. Множество дымов заманчиво и дружно валило из заснеженных труб, и путникам, уставшим и иззябшим, представлялось, что тут главное занятие жителей — топить печки и отогреваться.

Выше церковных куполов дымы сливались и стлались белыми кучевыми облаками, в проемах между которыми светило солнце.

Офицеры, зная, что этот якутский пейзаж таит где-то в своей глубине маленькое общество во главе с генералом, всматривались с любопытством, ожидая, когда же и как этот мрачный Якутск разрешит задачу, которая всюду решалась одинаково. Как бы ни был мрачен вид любого городка в России и как бы ни были дики и нищи его обитатели, но в каждом находились богатые дома, а значит, и общество, и балы…

В областном управлении офицерам дали провожатых, чтобы развели их по квартирам. Губернатор, узнав о прибытии Невельского, немедленно послал за ним.

В доме начальника округа, где остановился губернатор, на самом деле ничто не напоминало о тех избах и юртах со слюдяными окошками, с пластинами льда вместо стекол, в которых ночевали моряки по дороге. О лошадях, которые падали, разбивая в кровь колени, дохли на глазах под ударами кнутов или ломали ноги на обледеневших обрывах… От хрустальных люстр, от изразцов для печей и до тропических растений здесь все было привезено из Петербурга.

— Ждем, ждем, Геннадий Иванович! — восторженно встретил Невельского губернатор.

Екатерина Николаевна отдохнула и похорошела, ямочки на ее щеках стали заметней. Теперь уж ей и Элиз не приходилось, как на «Иртыше» и в Аяне, каждое утро затягивать друг другу корсеты и застегивать платья. К их услугам были горничные. Правда, сложные прически с локонами они делали сами.

Христиани кокетливо и с живостью улыбнулась капитану, как хорошему знакомому. Тут же были Струве и доктор Штубендорф.

За обедом подавали щи, рыбу, нельмовые пупки, оленьи языки. Стояли серебряные ведерца с бутылками во льду и вазы с черным мороженым виноградом из России и с гавайскими апельсинами из Аяна. Губернатор, с салфеткой, косо падавшей через его мундир, склонясь над столом и выкинув из кулака указательный палец тычком вверх, восклицал, обращаясь к Невельскому:

— Я говорил вам, что Ледрю Роллен [55] вылетит в форточку! К власти идет Бонапарт! Он — ставленник англичан…

Булькало вино, подавался десерт…

После обеда Муравьев увел капитана в кабинет.

— Теперь рассказывайте, дорогой Геннадий Иванович!

— Прежде всего, Николай Николаевич, я прошу вас о спасении «Байкала».

— Что же за гибель грозит ему? — с несколько шутливым удивлением спросил генерал.

— Гибель не в бою и не в море, а на берегу, в гнилом Охотске, в порту очень нездоровом, пропитанном духом Компании…

Муравьев стал серьезен. Он все понял. Ему нравилось, что опытный моряк не хочет дозволить своему судну зимовку в негодном Охотске.

— «Байкал» нужен будет нам для дальнейших исследований. На нем хорошо обученная, дисциплинированная команда, составленная мной по выбору из лучших матросов в Кронштадте. Я очень прошу вас принять меры для спасения этого судна и его заслуженного экипажа.

— Но что же надо сделать? — быстро спросил губернатор, раскидывая руки и показывая, что не следует волноваться: дело ясно.

— Прежде всего я прошу вас отдать приказание начальнику Охотского порта, пока еще не закончилась навигация, немедленно отправить «Байкал» на зимовку в Петропавловск.

— В Петропавловск? На Камчатку?

— Да, Николай Николаевич, только туда…

Муравьеву это было еще приятней слышать, но он смотрел с некоторой пристальностью, в таких случаях выражавшей настороженность.

— Я немедленно отдам приказание снабдить его для зимовки в Петропавловске всем необходимым. Но ведь поздняя осень? Переход еще возможен?

— Да, и на судне все готово к этому… Кроме того, Николай Николаевич, необходимо принять меры к сохранению экипажа в прежнем составе, ни в коем случае не дозволять ни Вонлярлярскому, ни Машину списывать людей на берег или на другие суда.

— Вполне согласен с вами, — категорически ответил Муравьев. — Действительно, надо иметь хоть одно порядочное судно!

Губернатор вызвал Струве и приказал составить бумагу на имя Вонлярлярского об отправлении «Байкала» на зимовку в Камчатский порт.

Невельской просил отправить зимним путем из Аяна к устью Амура на оленях Орлова, подробно объяснив цель такого путешествия.

— Прошу вас, Геннадий Иванович, напишите сами инструкцию Орлову для посылки в Аян с нарочным для передачи Завойко.

— Инструкция господину Орлову уже составлена мной, Николай Николаевич, — ответил капитан. Он достал из кармана вчетверо сложенную бумагу и подал ее губернатору. — Судите сами, ваше превосходительство, сколь нужен для нас такой человек, как Орлов. Это прекрасный моряк, знаток края в полном смысле слова. Он знает по-тунгусски и немного по-гиляцки… Но унизительное положение его во многом является препятствием тому делу, которое он мог бы исполнять. Он нужен нам не в качестве частного лица, а именно в той должности и в том чине, которые соответствуют ему и принадлежат по праву. Поэтому я прошу вас, ваше превосходительство, если вы найдете возможным, ходатайствовать о прощении Орлова.

Муравьеву нравилось, что Невельской не касается сути вопроса, не говорит, виновен Орлов или нет в прошлом, а судит, нужен он или не нужен. А раз нужен, то просит за него. В этом была широта взгляда, отсутствие предрассудков. «Как в Австралии или в Америке, — думал Муравьев, — какое дело до того, что за человек был прежде. Судят о нем, каков он сейчас, каков он есть… Хотя… У нас часто точно так же… — пришло ему в голову, — нужен человек — прощаем проступки, воровство и все такое прочее. Не нужен — не беда, что нет вины. В ссылку его, в Нерчинск! Чуть-чуть не как в Австралии…»

— Я ознакомился с его делом, — продолжал капитан, — и глубоко убежден, что он невиновен. Человек, которого он застрелил, был мерзавец, и мере терпения людского есть предел…

— Вы просите за Орлова, и этого достаточно, — ответил губернатор, — я вам верю.

Струве ушел. Губернатор спросил, какое все же впечатление произвел Охотск и его начальник и кто лучше — Лярский или Завойко. Невельской сказал, что мало знаком с Завойко, а что Лярский, видимо, дельный человек; эллинг и судно строятся, но в Охотске нехороша бухта.

Муравьев спросил про команды охотских судов, про офицеров, встречались ли китобои, что они говорят и какова дорога из Охотска.

— Может быть, сейчас, когда подмерзло, вы и проехали, но мириться с ней нельзя! Вы убедились в этом? Летом я ехал — ужас!

— Охотская дорога плоха, но тут вряд ли может быть путь удобней.

— А аянская? Я тоже приехал по ней! Значительно удобней и лучше.

Молчание капитана озаботило Муравьева.

— Так о главном, Геннадий Иванович! Благословись, приступим, — пошутил он. — Мне нужны все ваши соображения.

Невельской сказал, что, во-первых, нужно всеми наличными морскими средствами немедленно занимать устье Амура; во-вторых, производить исследования лимана самые тщательные, а для этой цели нужны паровые суда, катера или небольшой пароход; подготовлять исследования самой реки с устья; в-третьих, нужны исследования и опись берега к югу от устья, для чего следует использовать «Байкал», отправить его одновременно с занятием устьев к югу; в-четвертых, нужно вытребовать для охраны наших богатств военные крейсера, которые изгнали бы хищников-китобоев и предупредили бы захват иностранцами гаваней на побережье южней устья Амура; в-пятых, нужно добиваться права плаванья по Амуру и уже сейчас заранее готовить для этого суда…

— Необходимо подкрепить порт на устье сплавом из Забайкалья, прямо по Амуру. Суда можно, как представляется, строить на Шилке. Пароход был бы нужен до зарезу. Казакевич строил мой «Байкал» в Финляндии, он тут будет незаменим. Он может быть начальником сплава. И, наконец, в-шестых!… Осмелюсь представить…

— Да будет вам, Геннадий Иванович, запросто, мы свои…

— Николай Николаевич! — восторженно воскликнул Невельской. — И это самое важное! По-моему, весь Охотский порт следует перенести прямо на Амур…

Для Муравьева такой взгляд был новостью. Неужели этот подлец Вонлярлярский его настроил? Муравьев всей душой был против и даже возмутился. Когда все подготовлено к тому, чтобы исполнить высочайшее повеление и перенести порт на Камчатку, и люди подобраны, Невельской говорит такую чушь! Похерить все труды и начинать все сначала? Ввергаться бог знает во что, чуть ли не в авантюру! Да и вообще всю проблему Амура губернатор понимал по-своему.

— Я не могу согласиться с вами, — ответил он неодобрительно. — Мне кажется, что ваше мнение ошибочно, быть может, навеяно вам кем-то из личных соображений.

— Николай Николаевич! Никто не внушал мне и не навязывал, видит бог! Я представлю вам тысячу доказательств, что это совершенно необходимо, что иначе мы все погубим. Нам нужен, тысячу раз нужен порт в устье Амура, подкрепленный подвозом по Амуру, неуязвимый для неприятеля…

— Задали вы мне задачу, — смеясь, сказал наконец Муравьев, подымаясь из-за стола и обнимая капитана. — Да, скажу вам откровенно, если бы даже нечто подобное же пришло и мне в голову, я бы не смел! — повторил он, резко поднимая палец. — И теперь бесполезно говорить об этом.

— Так ведь я понимаю, Николай Николаевич. Я же знаю. Я понимаю, что это требует усилий. Но и я должен, я тоже не смею молчать. Это долг мой, ведь иначе все рухнет, мы будем действовать полумерами, а иностранцы…

— Еще вообще могут попытаться воспретить нам любые действия на Амуре! Дай бог, чтобы полумеры разрешили!

— Но нельзя соглашаться на полумеры!

— Я говорю вам, Геннадий Иванович, что все это надо обдумать и обсудить. Мне предстоит представить доклад на высочайшее имя. Многие ваши соображения понадобятся мне. Крейсера нужны. Заселить устье необходимо. Но… вот что я должен спросить вас, — сказал губернатор, приостановившись. — А уверены ли вы, что порт на устье Амура будет удобен?

— Да! Вполне уверен, Николай Николаевич.

— И суда будут входить и выходить из лимана?

— Конечно, — ответил Невельской, несколько удивляясь такому вопросу.

— Ну, так идемте, Геннадий Иванович, пока солнце не село, погуляем. Я поведу вас по городу, а дела отложим. Мой отец всегда говорил: «Мешай дело с бездельем, с ума не сойдешь…»

Муравьев, Невельской и Ваганов в шинелях и меховых шапках отправились пешком.

— Какое тут солнце! — воскликнул Муравьев, выходя на мороз. — Кажется, север — тундра рядом, день короткий, а солнце… Сейчас вы увидите крепость, или блок-форт, как называл Хилль.

С видом гида он повел капитана по улице.

— Вот вам и зима!

Без малого полтора года не видал капитан зимы и снега. Этот крепкий мороз успокаивал его.

Встречные, кто бы они ни были, при виде генерала останавливали лошадей, сдергивали шапки и стояли, несмотря на сорок градусов мороза, с непокрытыми головами, долго кланяясь вслед и удивляясь, что губернатор идет по улице, когда, по убеждению их, начальник не должен ходить пешком.

После прогулки Невельской пошел домой. Ему была отведена квартира в две комнаты у вдовы купца. Слуга ждал его. Невельской переоделся, потолковал с хозяйкой и вечером снова был у Муравьевых.

— Ну, дорогой Геннадий Иванович! — сказал губернатор, встречая его. — Струве все исполнил. Курьер поскакал, повез Вонлярлярскому распоряжение о «Байкале», а Завойко отправим об Орлове завтра утром…

Глава двадцатая

ЭЛИЗ

В гостиной пылал камин и горели свечи. Дамы в вечерних туалетах. На Элиз открытое платье и бриллианты в ушах и на шее.

Она доказывала губернатору, сидевшему напротив, что Елизавета не то же, что Элиз, и что он не должен ее так звать, а он уверял ее, что Елизавета это именно Элиз, и она была недовольна, говоря, что это совсем другое имя. Муравьев и сам это знал, но он приходил в отличное состояние духа, когда ему удавалось раздразнить Христиани. Он очень серьезно и терпеливо доказывал свое.

Невельской вспомнил, что жеманная Элиз была необычайно спокойна, прощаясь с Мишей.

Зная, что Миша и Невельской — оба любимцы генерала и симпатизируют друг другу, Элиз невольно переносила на капитана долю своих добрых чувств. Она привыкла давать тему для разговора и развлекать и в этом видела свою обязанность. Держась этой роли, она сказала, что прочитала книгу про китов… Потом рассказала, что читала однажды про зайцев и про их привычки и что в Сибири очень много зайцев. Она старалась говорить о чем-либо близком жизни той страны, по которой путешествовала.

Невельскому стало жаль ее. Элиз щебетала и жеманилась, и видно было, что старалась сделать приятное. А ему казалось, что у нее на душе не может быть легко, что вся эта фальшь не так ей приятна.

Ее тон переменился и она искренне оживилась, когда разговорились про концерты в Сибири.

— Я нашла здесь прекрасную публику. У меня было совсем другое представление об этой стране. В Ялуторовске на мой концерт пришли ссыльные, ваши бывшие князья и графы, отбывающие здесь наказание. Они захотели поблагодарить меня. Я познакомилась с месье Якушкиным [56] и с месье Пущиным [57]. Потом я познакомилась с их милой хозяйкой, мадам Мешалкиной. Простая, но прелестная женщина! Я никогда не встречала людей прекраснее. Вы знаете, капитан, Берлиоз говорил мне, что он нигде не видел такой отзывчивой публики, как в России. Мне кажется, то же самое и в Сибири, хотя тут совсем другая страна. В Иркутске тоже много ссыльных! Я не знаю, есть ли ссыльные в Красноярске, по мне тоже очень нравится этот город!

Рассуждения ее были немного смешными, но капитан слушал с удовольствием. Несмотря па жеманность и деланные улыбки, Элиз была настоящая артистка и труженица великая. Он рассказал ей про концерт, на котором был в Вальпарайсо. Разговорились про Америку.

— Вот страна, в которую меня не влечет! Там нет искусства…

— Но оно развивается…

— Да, может быть. Но пока, как пишут, это страна сильных простых людей: плотогонов, лесорубов, пастухов…

«Муравьев ужасно ошибается, если думает, что ее всякий может целовать, — думал Невельской. — Почему он так сказал? Он не уважает ее?» Было очень неприятно, что губернатор, такой прекрасный и умный человек, так ошибочно судит.

Ему казалось, что если отбросить служебные соображения и прочие предрассудки, то и Элиз со своим страдивариусом тоже была здесь землепроходцем, первооткрывателем, Куком [58] или Лаперузом в своей сфере, настоящим товарищем и ему, и Мише, и всем…

Глава двадцать первая

КАЗАКЕВИЧ

Наутро губернатор вызвал к себе старшего офицера «Байкала» лейтенанта Казакевича.

— Прошу вас садиться, — сказал он.

Казакевич — плотный и коренастый, с короткими усами и узкими низкими бачками. Он почувствовал, что предстоит серьезный разговор.

Муравьев пристально посмотрел в глаза Казакевичу.

— Прошу вас иметь в виду и помнить, — быстро и резко сказал он, — что все, что тут будет сказано, вы обязаны хранить в тайне.

— Слушаюсь, ваше превосходительство! — ответил Казакевич.

Муравьев помолчал, кусая ус и хмуря брови.

— Мне сделан донос, что открытия, совершенные капитаном Невельским, ложны.

Губернатор быстро обежал взором лицо Казакевича, мундир и руки и снова уставился в его лицо. Муравьев не лгал, такие сведения действительно были у него, и Казакевич это сразу понял.

Петр Васильевич — не робкого десятка.

— Ваше превосходительство! Как участник описи, — не торопясь сказал он, — я готов под присягой заявить, что все сведения, представленные капитаном, чистейшая правда.

Муравьев сощурился. Когда в каюте на «Байкале» Невельской рассказывал об исследованиях, присутствовали все офицеры судна, и все были в восторге, и, будь сведения Невельского ложны, они по-другому бы себя держали.

— Вы можете ручаться мне, что все открытия и все карты верны? — приподымая угол рта, спросил он.

— Да, ваше превосходительство, я готов поручиться! Я совершенно уверен, что открытия верны.

Муравьев молчал.

— Хорошо, я верю вам! — сказал он, наконец.

Ему понравилось, что офицер не дрогнул, а говорил совершенно спокойно.

— Расскажите мне подробно, как происходили исследования, — сказал губернатор. — Я хочу, чтобы все это вы мне рассказали, — делая ударение на слове «вы», сказал он.

Казакевич обстоятельно рассказал о ходе открытий.

— Что вы скажете о Невельском? — спросил губернатор. — Я много слышал о вас и вам верю.

Казакевич ответил, что Невельской отличный командир и на хорошем счету у его высочества великого князя Константина и его светлости князя Меншикова.

— А ваше личное мнение?

— Я совершенно согласен с этим мнением, — чуть дрогнув взором, ответил офицер.

Губернатор замолчал. «Ага, — подумал он, — тут что-то есть. Нет дыма без огня…»

Ему нужен был человек, который знал бы всю подноготную и слабости Невельского и который в душе был бы обижен на него, хоть немного завидовал бы.

— Я могу предложить вам службу в Иркутске. По особым поручениям. Вы будете вести подготовку важнейших мероприятий. — И, не дожидаясь ответа, губернатор сказал: — Подумайте об этом и дадите мне ответ в Иркутске.

Губернатор встал, холодно поблагодарил Казакевича, сказал, что верит ему, попрощался и еще раз предупредил, что язык надо держать за зубами.

Выйдя от губернатора, Казакевич подумал, что с таким человеком служить можно. Разного начальства Казакевич насмотрелся за свою жизнь вдоволь и Муравьева не боялся…

Старший лейтенант «Байкала» — старый товарищ Невельского, но в плаванье, когда люди целый год вместе и оба молоды и один не ищет поддержки другого, часто мнения их расходились. Вообще у Невельского не было, по мнению Петра Васильевича, некоторых привычных и нужных начальствующему лицу качеств, как, например, у Муравьева.

Казакевич слыхал, что губернатор, если хочет с кем-нибудь служить и собирается приблизить человека, для начала всегда дает острастку… Поэтому происшедший разговор показался ему многообещающим.

Он пошел на квартиру к Невельскому.

— Какие дочки хорошенькие у вашей хозяйки! — заметил он Геннадию Ивановичу.

Разговорились о тех же делах, про которые Геннадий уже говорил и с ним и с Муравьевым, — как занимать устье и спускать по Амуру экспедицию.

— И я вам скажу, Петр Васильевич, что вы самый подходящий человек для этого! Только вы можете быть начальником над сплавом. Вы первым вошли с устья, а теперь спуститесь по реке. Дело это, конечно, далекое, и не так все просто сделать, но я снизу, а вы сверху, и мы встретимся где-нибудь на устье Уссури. Соглашайтесь на предложение Муравьева. Но ставьте условием, чтоб были пароходы. Стройте их где-нибудь на Шилке. Вы же строили «Байкал», опытность у вас есть. Чтоб у Айгуна пройти с гудками, чтоб видна была техника, чтоб мы появились на Амуре, не как дикари, не с тем же оружием и не на тех же лодках, что двести лет тому назад Хабаров. Ведь нынче побережье всюду посещается пароходами. Подумайте, Петр Васильевич.

Глава двадцать вторая

ОБЪЯСНЕНИЕ

— Нет, Алексей Иванович, позвольте, позвольте, я не согласен с тем, что вы говорите, что мужик Чичикова убежит. Русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату. Пошли его хоть в Камчатку да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу.

Н. Гоголь, «Мертвые души».

Длинные каменные крылья здания Якутской духовной семинарии, казалось, вросли в землю. У толстой стены, из глубины наметенных к ней снегов, торчали толстые березы. Иней обметал их редкие тяжелые ветви. А в небе, из-за крыши, сверкал позолоченный крест миссионерской церкви, и ледяной ветер тянул над ним по яркой сини, белые редкие тенета.

Попы, чернобородые и безбородые, с якутскими, тунгусскими и русскими лицами, прошли за низкие ворота проводить генерал-губернатора. Его ждали открытые сани, запряженные рысаком. Муравьев снял шапку, перекрестился на икону; в низкой арке каменных ворот, не надев шапки, велел Струве, который тоже перекрестился, садиться, а сам простился с попами.

Струве замечал перемену в генерале. Что Муравьев не верил в бога, это знали все его окружающие. Не так давно он не обращал никакого внимания на духовные учреждения. Перемена произошла, кажется, после встречи с Иннокентием, о котором несколько раз заходила речь в эти дни, так как губернатор сочувствовал идее преосвященного о переводе епископской кафедры из Аляски в Якутск.

Струве признавал, что Иннокентий замечательный человек. Но ему не нравилось, как язвительно старик именовал «лютеранами» деятелей Российско-американской компании.

Вообще, если что-нибудь не сходилось в понятиях Струве, он мучился жестоко. Так было и на этот раз. Он не вытерпел и сказал по дороге губернатору:

— Николай Николаевич, я глубоко чту преосвященного Иннокентия, но вот мне совершенно непонятно, почему он так неприязненно отзывается о лицах, возглавляющих Компанию?

У Муравьева мерзло лицо, но закрываться или отворачиваться он не хотел. А рысак набавлял ходу, и встречный ветер все крепчал.

— Потому что в Компанию налезли все кому не лень! — грубо, но спокойно сказал губернатор. — Заправилам Компании дороже собственная шкура, чем интересы России. Они готовили подставное лицо из Завойко, чтобы плясал под их дудку, но Завойко не дурак и ушел ко мне.

Редко Муравьев высказывался так прямо, как сегодня. Струве боготворил его и не смел подумать, что генерал не прав. Но, и обучаясь в Дерпте, и воспитываясь в своей семье, он усвоил совершенно противоположные взгляды. Как больно знать, что люди, которых уважаешь и даже любишь, так презирают и ненавидят все то, во что приучен верить с детства. Ответ, данный Муравьевым, не разрешил его сомнений.

— Погубят и флот и Компанию! Чудовищная рутина! — добавил Муравьев.

Но главной причиной его раздражения и озабоченности были не космополитические воззрения Струве, не попы и немцы и не устройство епископской кафедры в Якутске.

Сегодня он готовился внутренне к серьезному разговору с Невельским. Тот сказал вчера, что хочет представить новые доказательства в защиту своих проектов; он, кажется, по наивности своей еще считает сплетнями то, что было в самом деле решено, и, видно, не понимал, что дело с Камчаткой вполне серьезно, надеялся, что все повернет согласно своим «идеям». Следовало, видно, прямо и откровенно ему все сказать, тем более что изменить он ничего не мог, а считаться с решением губернатора обязан.

«Показать, что я ценю его труды и планы, но, к сожалению, на этот раз они совершенно неосуществимы». В глубине души Муравьев был сильно озабочен. Казалось ему временами, что Невельской, быть может, и прав, и это его огорчало.

Рысак остановился. Струве спрыгнул. Муравьев, с багровым от мороза лицом, прошел в дом.

Губернатор поздоровался с Невельским и прошелся по комнате, потирая озябшие руки. Подали водку и закуску. Генерал и капитан выпили по рюмке и перешли в другую комнату. Там на большом столе лежали карты описи и старые карты.

— Итак, — сказал губернатор, как бы продолжая прерванный разговор, — Амур открывает нам путь в мир. Я полагаю, конечно, что порт на Амуре возможен…

Невельской светло взглянул на генерала. Капитан походил сейчас на молодого ученого, который с воодушевлением готов поведать о своих замыслах.

— Вот вы спрашивали меня, Николай Николаевич, удобен ли будет такой порт. Вполне удобен. Конечно, устье Амура — это не Авача, но порт на Амуре неуязвим и всегда может быть подкреплен и продовольствием, и воинской силой по скрытым от противника внутренним путям. С развитием тоннажа флота и с открытием других гаваней, лежащих к югу от устья Амура, мы построим порты еще более удобные! Они будут открыты! Порт — флот, флот — порт, — воскликнул он с таким видом, словно открыл новую формулу.

Невельской, при всем своем увлечении Амуром, понимал прекрасно, что вход в лиман через бар северного фарватера не совсем удобен. Он сказал, что очень важно произвести дальнейшие исследования и, главное, искать незамерзающие гавани на юге.

Муравьеву эти гавани южнее устья казались ненужной и несбыточной фантазией. Зачем? В то время как есть великолепная Авача и, главное, есть высочайшее повеление; документы составлены, ведется переписка!

— Эти гавани есть, Николай Николаевич! О них рассказывали мне гиляки. Мы должны, прежде всего, искать гавань Де-Кастри, описанную Лаперузом. На юге теплее, там удобнее жить людям, видимо, плодороднее земля.

— Порт на Амуре в будущем, но сейчас порт на Камчатке! Вот мое мнение, Геннадий Иванович. Главное, ресурсы Охотска сейчас пойдут в Петропавловск. Уже в будущем году Камчатка станет отдельной областью, и Охотский порт целиком переносится туда. На Амуре же поставим пост.

Невельской ужаснулся, его руки задрожали. Подтверждалось то, во что он не хотел верить.

— Николай Николаевич, Охотский порт нехорош, нездоровый, но переносить его нельзя!

— Как нельзя? — удивился Муравьев. — Почему нельзя?

— Порт плох, бухты нет, в отлив суда валяются на кошках, но Охотск надо оставить так, как он есть, Николай Николаевич. Пока не трогайте Охотского порта, иначе погубим все амурское дело.

Муравьев возмутился. «Да вы в своем уме? — хотелось спросить ему. — Что это, насмешка?»

— Только на Амур, но не на Камчатку, — умоляюще сказал капитан. — Вы все погубите! Будет ужасная катастрофа. Вы отдадите все наши средства прямо в руки врагов, а питать Амур, возить туда продовольствие, людей окажется нечем.

— Геннадий Иванович, бог с вами! Что вы говорите! — не сдержался Муравьев. — В руки каких врагов? Какие средства? Ведь сами же вы, не доверяя Охотску, отправили свой «Байкал» на зимовку в Петропавловск? Этим вы опровергли то, что сейчас говорите!

— Это так, но Камчатка оторвана, сама вечно голодная и не сможет питать Амура. И переселенцы там ничего не сделают, пока у них не будет связи со всей Россией. Амур будет питать Камчатку. А без Амура она мыльный пузырь. Николай Николаевич! Христом богом молю вас! Еще два года — и весь порт будет на Амуре. Я знаю, что Охотский порт плох, никуда не годен, знаю все… А два порта — там и тут — мы не создадим, нет судов, людей, средств.

— Никогда не думал услышать от вас подобные суждения! — воскликнул Муравьев. — Никак не ждал. Да все возмущены таким портом! Поговорите с любым человеком — все проклинают Охотск! Это позор России, посмешище… Охотску не должно было существовать и сто лет тому назад.

— Это напрасно, напрасно! Камчатка сама по себе — без Амура — ничто в ее современном положении, как бы прекрасна ни была Авача, — воскликнул Невельской. — Уж если действовать, так прямо! Занять устье, побережье и Сахалин!

— Вы успокойтесь, Геннадий Иванович! Ведь все будет сделано. Будет экспедиция на устье Амура. Орлову уже послано распоряжение. Порт на Камчатке не исключает занятия Амура. Мы пойдем и на то и на это. Что же вам еще надо? — с оттенком досады, словно упрекая Невельского в упорстве, сказал он. — Мы сразу будем занимать два важнейших пункта…

— Не надо выделять Камчатку в отдельную область. Это погубит само дело! Я чувствую это. Люди, силы, средства — все пойдет туда. Камчатка не только не поможет Амуру, но будет помехой. Это ясно как божий день!

— Одно другому совершенно не помешает.

Муравьев сказал, что Федор Петрович Литке тоже за Камчатку и советует снабжать ее с островов Бонин-Сима.

— Только Охотск и может дать Амуру жизнь. Вы погубите Амур!

— Руку даю на отсечение — начнись война, англичане пойдут на Камчатку. Иначе их газеты не писали бы про Петропавловск, не расхваливали бы его.

— Смотрите: Амур — юг, жизнь, это хлеб, это путь к океану, это леса. Камчатка — чудесная гавань, великий порт будущего. Нынче она почти мертва.

— Англичане займут ее…

— Англичане пойдут туда, где будем мы! На Амуре мы будем неуязвимы, а на Камчатке — отрезаны…

— Я не могу переносить порт на Амур, который еще не занят нами, и не могу возбудить этого вопроса, пока мы не встанем там. Я могу действовать лишь на реальной почве. Ведь я гу-бер-на-тор! — воскликнул Муравьев.

«Какое страшное поражение! Камчатка будет областью, — думал Невельской, идя домой. — Вместо того чтобы заниматься исследованиями, начнем возить на судах чиновников, их семьи, попов, кормить всю эту свору, строить ненужные сооружения. Хвастун Лярский или Завойко будет губернатором… А я-то надеялся, я верил ему!…»

Он почувствовал, что среди этих лесов и бесконечных снегов, в этой стране он сейчас совершенно одинок и не нужен со всеми своими замыслами, которым он посвятил всю жизнь. Невельской вспомнил, как собирался в путь, объездил весь Питер, искал прессы для тюков, чтобы удобнее все сложить и взять побольше груза. Как в Портсмуте стал дальше от порта на Модер-банку, чтобы удобнее было скрыть цель вояжа, как все подчинил любимому делу, и что не было у него иной цели, иной радости…

Теперь рушилось все, что он любил больше себя, больше всего на свете.

«Я не себе, не себе этого хотел, — с горечью подумал он. — Ради чего я здесь, в юртах, в тайге, бросаю море, позорю себя, становлюсь сухопутным человеком, оставляю все, к чему привык?…»

Глава двадцать третья

КЛЫК МАМОНТА

…излагали вольные мысли, за которые в другое время сами бы высекли своих детей.

Н. Гоголь, «Мертвые души».

На другой день губернатор прислал записку и просил капитана к себе. Через некоторое время после того как посланный ушел и Невельской уже собрался, к воротам подкатили сани губернатора.

— Геннадий Иванович! Событие! — сказал Муравьев, входя в комнату, по которой разбросаны были книги. На столе виднелась куча исписанной бумаги. — Клык привезли! Мой подарок графу Льву Алексеевичу! Едем смотреть…

«Он, видно, не пал духом и с воодушевлением сочиняет докладную, — подумал губернатор. — Надо брать быка за рога…»

Поехали смотреть клык мамонта. Желтый бивень в человеческий рост лежал под навесом на досках во дворе канцелярии областного управления. Чиновники собрались тут же.

Урядник, доставивший клык в Якутск из низовьев Лены, давал объяснения.

— Ты ел мясо мамонта? — спросил Муравьев.

— Так точно, ваше превосходительство, совсем маленько. Но шибко даже вкусное. Только вот брюхо заболело!

— Как же рискнул?

— А что же!

— Мы с вами зацепим этим клыком великое будущее, — сказал Муравьев на обратном пути Невельскому.

Капитан молчал.

Приехали к Муравьеву.

— У меня к вам еще одна просьба, Геннадий Иванович. Вы когда-то предлагали мне взять на службу своего приятеля, Александра Пантелеймоновича Баласогло. Я встречался с ним несколько раз в Петербурге, и вы, конечно, слыхали об этом… В свое время я не мог принять его на службу и отказал. Должен вам сказать откровенно, были причины, от меня не зависящие, но сам я никогда не забывал о нем. Теперь такой человек будет мне необходим.

Невельской смягчился.

Теперь, после открытия, Муравьев был готов в самом деле пересмотреть свой взгляд на эту рекомендацию Невельского. Сейчас кстати было поговорить об этом.

— Я не всегда и не все могу сделать, как хочу, Геннадий Иванович. Вот вы полагаете, что я самовластен и действительно все зависит от меня. Нет, это не так! Уже помимо того, что вообще человек ограничен, я завишу от людей, подчиненных мне, не меньше, чем они от меня. Несмотря на, казалось бы, огромную мою власть, я лишь исполнитель… Все мы более или менее отважные исполнители. — Муравьев помянул, как в Аяне он был вдохновлен игрой Христиани, ее переложением Шопена для виолончели. — И я думал, какая же сила мы, если даже Шопен с таким могуществом протестует… Но весь талант его пока бессилен. Наша полиция и Третье отделение сильней. Вот наши боги и ангелы-хранители. Я — патриот, Геннадий Иванович, — сказал он полушутя. — И даже в музыке Шопена вижу величие нашей империи… Не верите? Ей-богу… Впрочем, ваше дело… Так вот поэтому, прежде чем осуществить свой замысел, я должен принять все меры, чтобы в него уверовал государь и чтобы он почувствовал это своим замыслом…

Он заходил по кабинету и заговорил серьезно:

— Сибирские чиновники никакого пристрастия к Петербургу не имеют, хотя, будучи страшными кляузниками, всегда готовы писать доносы друг на друга и прибегать в борьбе между собой к помощи Петербурга. Многие — я знаю — ненавидят и меня, и петербургское правительство, а всех служащих со мной презрительно называют «навозными», то есть выброшенными к ним в Сибирь из столицы… А я подрываю влияние здешних царьков. Здесь каждый мало-мальски выдвинувшийся или разбогатевший человек хочет стать в своем роде Кучумом. Сибирь нужно завоевать сызнова, культурой и цивилизацией… Вот в Иркутске живут сосланные за четырнадцатое декабря. Они сжились с местными, оказали на них огромное влияние. Подают прекрасный пример! Сибирь — страна пришлых людей, и все пришлое она привычно усваивает. Надо сказать, что сибирское простонародье отлично от европейского. Тут вы найдете качества необычные для нашего крепостного люда. Сибиряк сметливей и зажиточней. Тут страна без дворян, купцы и золотопромышленники сами управляют своим хозяйством. Страшные условия, в которых выжили предки сибиряков — каторжники, вольные переселенцы, казаки, — закалили их. И эти пионеры задали хороший тон всем, в том числе и нам с вами. Вечная борьба с природой, вечное ружье за плечами — вот каковы здесь люди! Этот народ способен бог знает на что… Скажу вам больше. Я убежден, что Восточной Сибири с ее богатствами суждено когда-нибудь стать отдельной республикой. Как вы думаете? Невельской несколько удивился, что губернатор задает такие вопросы.

— Но зачем отдельной? — спросил он с улыбкой. Сам он смутно слыхал о существовании автономистских настроений в Сибири, но будущее этой страны представлял в единстве с Россией. Сибирь и Россия — не Америка и Англия. Там свое, а тут другое.

— Мы стремимся на океан, — продолжал губернатор, — на другом берегу которого такая великая страна, как Америка. Мы должны завязать связи с Америкой… Великие народы наши окажут огромное влияние друг на друга. Разбои американских китобоев — ничтожно малая помеха, но торговля с американцами выгодна, и мы должны всячески развивать ее. Мы будем снабжать Камчатку из Америки! Вот в чем секрет! Василий Степанович в масштабе Аяна разрешил всю проблему сношений с Америкой, и нам остается шагать по его стопам. Они возят ему вина, мебель с Востока и превосходные сигары. Он прекрасно знает, откуда и что следует заказывать. И в Охотске это знает каждый служащий. Но дружба дружбой, а на ногу себе наступать не позволим… Не только они у нас должны торговать, но и мы у них. Могут все эти наши иркутские Баснины, Пестеревы, Кузнецовы? Наша Компания?

— Сами же вы говорите, Николай Николаевич, что сибиряки написали на вас донос, едва вы улучшили положение декабристов. Мало, мало средств в Сибири. Еще меньше — на Камчатке. Она бедна, ничтожна! Богатство ее в земле, и не Америка, а Сибирь должна ее поднять!

— Будь в России республика, дело пошло бы по-другому! Петербург Сибири совершенно не знает. Это губит страну! Двадцать лет шла переписка о постройке деревянного госпиталя на Камчатке! А богатства вечно будут лежать в земле при таких порядках. — И Муравьев пошел ругать петербургское правительство.

Он обнаруживал себя человеком, который судит совершенно свободно и даже не боится крамольных мыслей. Он вообще любил вести рискованные разговоры, как любил острую игру.

Муравьев снова заговорил о враждебности Америки к Англии, заметил, что не идеализирует Америку, зная, что там деспотизм демократии, горлодеров и демагогов, и что он не верит в непогрешимость никакого строя…

Это было время, когда Штаты бурно развивались, когда их пример стоял перед глазами человечества, когда каждый, кто желал пробуждения родного народа или независимости для подавленной кем-либо страны, не мог не видеть примера Штатов.

Уже раздавались голоса, что и в Америке далеко не все совершенно, что в этом новом мире есть свои несправедливости и ужасы, что демократизм американцев по-своему деспотичен. Но все же это был новый мир, и он развивался без королей, дворян и, как казалось некоторым со стороны, без привилегий для отдельных классов и личностей. Нельзя было не видеть этот новый мир, закрыть на него глаза.

Невельской тысячу раз встречался с американцами и знал их. Америка не представлялась ему отвлеченным идеалом. Он судил о ней по тем реальным людям, которых встречал…

«Нельзя, — полагал он, — из-за того, что у нас монархия, а у них демократия, позволить их торговцам, китобоям и шкиперам грабить нас».

Муравьев, вернувшись из путешествия и повидавший, как горят подожженные американцами Шантары, при всей своей симпатии к американцам тоже многое понял. Штаты стояли у берегов Сибири, их хищники рыскали всюду. Они быстро распространяли свое влияние на весь океан. Прежде чем завести с ними торговлю и дружбу — знал он теперь, — надо занять твердую позицию…

Наконец лед на Лене окреп.

Муравьевы уезжали. За последние дни до губернатора пошли новые неприятные слухи. Он получил письма из Иркутска от Зарина, который прямо ничего не сообщал, но, читая между строк, можно было догадаться об опасности. «Так это или не так, домысел ли это мой или реальная неприятность — узнаем в Иркутске», — полагал Муравьев. Пока что надо было набраться терпения, чтобы опять не мучиться сомнениями всю дорогу, весь этот дальний путь по суровой ледяной реке при леденящих морозах. Правда, возки очень удобные, они походят на маленькие домики с застекленными окнами, в каждом маленькая печка…

На прощание губернатор сказал Невельскому, что многое будет зависеть от дел, как они решатся в Иркутске, и что только там он начнет составлять доклад императору и тогда снова вернется ко всем соображениям, которые высказывал капитан.

— Ну, а вы следом! — сказал он, поцеловавши капитана.

В его расчеты не входило ни огорчать Невельского, ни брать его с собой. Под предлогом, что нет коней, он решил задержать и капитана, и всех его офицеров в Якутске, чтобы, явившись в Иркутск, подать новости в Петербург из своих рук.

Муравьев никогда и никому не верил. Неизвестно, что ждало его в Иркутске, какой клубок неприятностей свит там за время его отсутствия.

«Я должен сам все видеть и сам все сделать, — сказал он себе. — И тогда милости просим, господа честные, жду вас в Иркутске».

Губернатор уехал. Через две недели, изучивши якутские архивы и наслушавшись рассказов якутских обывателей, вычертив карты начисто, побывав на местных балах и научившись плясать знаменитую сибирскую «восьмерку», Невельской с офицерами также пустился в дальний путь по замерзшей Лене.

Часть вторая

Иркутск

Мне стоит забыться мечтой -

И, силе ее уступая,

Живьем восстают предо мной

Картины родимого края…

Омулевский (И. Федоров) [59].

Глава двадцать четвертая

B ПУТИ

Невельской ехал в Иркутск в светлом настроении, несмотря на все неприятности, которые он пережил в Якутске. Дорога ли его успокоила, сибирская ли природа, Муравьев ли открыл перед ним завесу, показавши свой внутренний мир, или просто он многого ждал от будущего, но у Геннадия Ивановича было ощущение, что все его страдания окончились, и что произошло это именно теперь. Как ни любил он страстно море, флот и путешествия, но служба всегда ограничивала. Ему запрещено было в течение многих лет исполнить то, к чему стремился.

Дальний путь — сплошные заботы и непрерывные неприятности для капитана. Транспорт отпускали с большой неохотой, опасались, что в Европе разгорится революция, вспыхнет война, требовали скорей пройти европейскими водами, как можно меньше задерживаться в портах. Собирались советы стариков адмиралов, решали, не идти ли судну не под государственным, а под компанейским флагом. Крайняя настороженность, с которой отпускали «Байкал» высшие лица в Петербурге, их придирки, подозрительность побуждали капитана писать в Петербург о каждой мелочи, выказывая верность, уважение и благодарность начальству. Дела в портах, знакомства и встречи в Портсмуте и Лондоне, прием у бразильского императора в Рио-де-Жанейро. Розыски бежавшего матроса, сманенного торгашами в Саутгемптоне, заказы и ремонт на верфях — все требовало осмотрительности и такта и обо всем приходилось доносить в Петербург.

Невельской был привычен к плаваниям, но служба требует своего, о многом некогда даже подумать. Книги, накупленные в портах, лежали недочитанные, а некоторые и неразрезанные. Не раз казалось ему, что судит он обо всем узко, что даже в Лондоне стремился осмотреть лишь то, что касалось моря, что обычно по традиции осматривали моряки. Все «морское» он знал: новейшие лоции, карты ветров, теории о магнитных аномалиях, о зависимости ошибок разных приборов от разных причин, знал современные корабли и машины, судостроительные заводы и современное оружие. В Лондоне осмотрел многие строящиеся суда, побывал на разных верфях, написал кучу писем в Петербург о своих впечатлениях…

Теперь, хотя он становился чуть ли не сухопутным человеком, казалось, у него возникали новые, более широкие интересы, и перед ним открывалась новая жизнь. Он готов был снова, как и всегда, трудиться для успеха флота и мореплавания. Но мыслям стало просторнее, он мог думать, о чем хотел и когда хотел. И все значительнее становилась для него не только флотская, а общая жизнь, ради которой он желал развития русского мореплавания на Тихом океане.

Несмотря на разногласия с губернатором, он радовался, что судьба послала ему в покровители такого образованного человека, с которым можно свободно говорить о системе Фурье, о декабристах и даже о неизбежности преобразований в государственном строе России.

В этой солнечной Сибири оживало в душе все, что прежде казалось загубленным. Капитан вез книги и готов был сызнова учиться по-мальчишески жадно. Он мечтал написать записки о своем кругосветном путешествии. Он решил подробно сообщить о своих замыслах Федору Петровичу Литке и просить у этого старого и благородного ученого, перед которым он благоговел, советов и покровительства. Теперь, когда сделано открытие и совершено труднейшее путешествие, да еще в такой короткий срок, было о чем написать Федору Петровичу.

Капитан чувствовал, что входит в общество людей, смеющих иметь свое мнение даже в современных условиях. Былая служба в Средиземном море и на Балтике представлялась тусклой.

Прежде над ним довлела нерешенная задача. Он знал, как к ней подступиться, но не смел, хотя и не по недостатку решимости. Все мысли его, особенно за последние годы, были направлены к этой цели. И вот теперь открытие совершено. Найден не только путь к океану, но и открылся новый вид на всю собственную жизнь; он сам себя раскрепостил, исполнив замысел. Ему даже приходило в голову, что, может быть, в тяжести былой жизни повинна была не служба при великом князе, не мнимая узость собственных, а также флотских интересов и не ограниченность своих знаний. Уж зачем нести напраслину: среди моряков русского флота много образованнейших людей. Да и сам капитан знал много, многое видел. А Невельскому всегда казалось, что все тесно, все чего-то мало, не хватает. Он рвался на простор. Виной всему был, конечно, неосуществленный замысел. Из-за него он сам себя ограничил во всем, как монах, посвятивший себя богу.

Теперь он прозрел, увидал окружающую жизнь, людей, то, от чего отворачивался прежде, почувствовал в себе страсти, до того подавленные, и, как ему казалось, увидал нищету своей душевной жизни. Представлялось ему, что он бесконечно много упустил в свое время, и он особенно ясно почувствовал свое одиночество.

Достигнутая свобода не была полной. Временами казалось, что главное не позади, а впереди, что там подымается из-за горизонта новая туча. Может быть, в глубине души он чувствовал, что едва он совершил свое открытие, его уж обуяла новая забота. Пока что в нем еще было чувство удовлетворенности. Хотелось еще некоторое время побыть победителем, но уже тысячи сомнений попеременно пробуждались в нем.

Губернатор — прекрасный человек, но в отношениях с ним нельзя переступать известной черты. Нельзя и безмерно надеяться на него, хотя дружбой и покровительством такого человека надо дорожить.

Невельской готовился доказать свою правоту, спорить яростно. Выдвинуть доводы, которые самому казались новыми, и не посчитаться с которыми Муравьев не мог.

Как хорошо, что он решил пригласить на службу Александра! Невельской надеялся, что со временем явится возможность взять сюда и другого своего приятеля — офицера Генерального штаба Павла Алексеевича Кузьмина [60].

«Муравьев, быть может, по-своему был прав, когда отказал Александру… Он боялся — Александр резок. К тому же на новом месте следовало осмотреться; тут ссылка, декабристы, и бог весть как приняли бы такого чиновника, как Александр. Тот сам рассказывал, что бухнул Муравьеву то, чего вообще не следует говорить. А Муравьеву, верно, не очень приятно иметь за собой репутацию вольнодумца. На него и так доносы пишут, а он бы привез еще сюда Баласогло… А теперь, когда все улеглось и спокойно, он согласен. Конечно, странно, что такой человек, как Николай Николаевич, не принял его перед отъездом… Это и меня удивило. Хорошо, что теперь все будет исправлено. А может случиться, — с радостью подумал капитан, — что уже нынче зимой увижу Александра в Иркутске…»

С Александром вместе мечтали они о будущих сношениях России с Китаем и с другими азиатскими странами. Вместе просились они на службу к Муравьеву в Восточную Сибирь.

В свое время сдружил их не только интерес к Азии, но и общая неприязнь к тем, кто руководил русской политикой на Востоке. Невельской познакомился с несколькими приятелями Александра, с их суждениями — резкими и смелыми. Все они ненавидели правительственную бюрократию, изучали новейшие социальные теории, придавали большое значение экономическим наукам, интересовались общественным движением на Западе и любили поговорить о необходимости коренных преобразований в России. С этой же компанией водил дружбу Константин Полозов — двоюродный брат Геннадия Ивановича. Если приятели Александра при Невельском, как при человеке новом, поначалу держали язык за зубами, то кузен Константин выкладывал все, затевал общий разговор и тесней сводил Невельского со своими товарищами. В этих разговорах Александр нередко играл первую скрипку, хотя и ему давали отпор, и бывал он бит.

Такие разговоры для капитана были новы, хотя критические высказывания в адрес правительства он и прежде слыхал, ими иногда даже грешили люди, преданные государю и близкие престолу.

У Александра греческая фамилия — Баласогло. Предки его по отцу — отуречившиеся греки, а мать русская. Она воспитала его в любви к России и простому народу, и Александр выказывал эту любовь со всей горячностью своей натуры.

Во внешности Александра не было ничего русского. На вид он настоящий грек. Часто ему подчеркивали его происхождение. Иногда по брошенному кем-либо взгляду Александр угадывал неприязнь к себе. Его черные мохнатые брови, большой горбатый нос, черные глаза, сверкающие, как угли, до некоторой степени, как ему казалось, были причиной служебных его неудач, хотя в самом деле не любили его за прямоту, за резкость, за острый ум.

В то время Греция еще не оправилась от тяжелых ран и кандалов, в которых изнывала под турецким ярмом. Еще недавно греки бились самоотверженно, отстаивая веру и независимость, и почти все, кто знал об этом в России, горячо сочувствовали грекам и по мере сил помогали им. Когда-то еще Пушкин мечтал пойти добровольцем в греческую армию.

Но в столице России были свои греки — петербургские, европеизированные на вид, хозяева банков и коммерческих предприятий. Под предлогом того, что они единоверцы с русскими, и как бы спасаясь от турецкого беззакония, они стремились в Россию, в то время как братья их боролись за свободу. Именем своих братьев они умело пользовались в разного рода торговых делах. Из-за этого они стали ненавистны сословию трудящихся разночинцев, которые видели в них хищников и новых эксплуататоров России.

Морские офицеры-дворяне, и русские и немцы, подчеркивали Баласогло его происхождение, покуда тот служил во флоте. Многие люди относились к нему с недоверием, видя и в нем что-то вроде дельца или менялы. Александра это глубоко ранило, но он понимал, что дело тут не в нем и не в греках вообще. Неприязнь окружающих не возбуждала в нем ненависти к родному народу и ко всему русскому, не сделала его скрытым врагом России, не толкнула в приемные к богатым грекам, куда Александра не раз зазывали.

Не греческие дельцы, а русский народ был его родней.

Александр был сильно недоволен порядками в России и быстро сходился с людьми крайних взглядов. Он всей душой с теми, кто требовал освобождения крестьян, ограничения дворянских привилегий и богатств.

Александр был старше Геннадия. Он свято верил во все замыслы Невельского и не раз говорил про него товарищам, что на него можно положиться. Если бы таких было больше у нас, Россия быстро поднялась бы из своего бесправного состояния. Тогда же у Александра и его товарищей зарождалась мысль воспользоваться покровительством царского сына, которого Невельской очень хвалил и который был воспитан Литке и Лутковским в духе новейших либеральных идей.

Александр желал видеть в России не одну лишь «Московию с ее колоколами, кликушами и юродивыми», как он выражался, а великую страну, состоящую в связях со всем миром. Бывший моряк, потом архивариус у Нессельроде, он был адски усидчив, дошел до многого сам, учил китайский язык в надежде, что когда-нибудь станет спутником Геннадия Ивановича. Языки ему давались, он уже знал несколько восточных…

Взгляды Александра и его товарищей Невельской не находил неестественными. В них много верного. В Петербурге критически судили многие. Даже на «Авроре», в окружении Константина, говорили очень смело. За последнее время это стало модой — не одобрять крутых мер, полицейщины, строгого надзора, хотя все побаивались.

Конечно, Александр и Константин Полозов привлекали капитана к себе не этими взглядами, а необычайной смелостью представлений о будущем России. Они и их друзья ухватились за его проекты, как за свое родное, судили с ним о будущем России на Востоке, подтверждая, что это дело вполне реальное. Укрепляли в нем и без того крепкие намерения, ссылались на взгляды своего друга Петрашевского, который, оказывается, уже думал и об Амуре, и о выходе России на Тихий океан, и о Китае, Индии, Японии и их будущих связях с Россией.

Занять Амур и выйти на Тихий океан желали не только эти молодые люди, но и сам великий князь Константин и светлейший Александр Сергеевич Меншиков, и казалось, многие другие вельможи точно так же, как они, желали освобождения крестьян.

Разница была в том, что министры, вельможи и заслуженные адмиралы отдавали лишь дань общим настроениям, оставаясь в душе часто чуждыми сути дела. Даже наиболее образованные из них не могли толком ответить ни на один вопрос, когда речь заходила о том, как начинать. Рассуждали умно, одобряли, многое знали, ссылались на предыдущие исследования, запросто толковали о великих ученых, вроде Крузенштерна, как о добрых знакомых. Но, как действовать, где, когда, на какие средства, не знали. В лучшем случае советовали не торопиться, обождать, изучить все хорошенько, всегда что-то не договаривали, а если выдвигался какой-либо определенный проект, смотрели на автора как на прожектера, как на опасную личность или как на человека, допустившего что-то неприличное. Сильные мира сего просто опасались, «как бы чего не вышло», не вспыхнул бы гнев государя, не начались бы интриги придворных из противной партии. Ведь тогда карьера под ударом, и все из-за того, что там где-то, на каком-то Востоке, кто-то чего-то хочет. Ведь все это для личной жизни останется пустяком, хотя бы и составляло великое будущее для России и ее народа. Будет Амур или Тихий океан или не будет — что изменится? Клубы, служба, ордена, балы, европейские события — все идет по-прежнему. А ведь мы европейцы! Смешно нам так много думать о связях с Китаем! И вот мялись с глубокомысленным видом, как бы зная какую-то особенную сторону дела, может быть, тайну. Некоторые сочувствовали, даже кое-что подсказывали, одобряли, но боже упаси от действий!

Так с горячностью вспоминал по дороге в Иркутск про свои былые злоключения Геннадий Иванович.

А Александр и его товарищи — люди без предрассудков. Эти резкие судьи современности говорили обо всем трезво. Они твердо провозглашали, что без связей с азиатскими странами, с Китаем, Индией, без выхода на Тихий океан и без Амура — удобного пути к нему — у России нет великого будущего.

Творца и специалиста всегда покоряет тот, кто понимает его замыслы и поддерживает его поиски. Капитан нашел в этих людях верных друзей. В книгах Фурье он прочитал, что развитие мореплавания есть признак зрелости в жизни каждого народа. Правда, там писалось, что в один и тот же период развивается и мореплавание и фискальство… Но и эта мысль была интересной. Словом, Невельской соприкасался с кругом людей новых, ясных, где не мялись, не мямлили, когда речь заходила о решительных действиях, о коренных преобразованиях; здесь учились, читали, рвались к делу; каждый готов был работать и физически и умственно, не страшась ничего. Люди этого круга не придавали никакого значения происхождению, искали истины, говорили, что все народы равны, позорили вельмож, не знали многого, но хотели знать и готовы были в огонь и в воду ради будущего. И сейчас, совершив свое открытие, Невельской все чаще вспоминал об Александре и его друзьях.

И часто думал он: «Есть же вот у нас люди, а говорят, что, кроме нескольких приближенных государя, в России нет людей».

…Лошади стали. Яркое сибирское солнце, скрипящий сухой снег, бревенчатые дома с выбеленными ставнями, толстый дым на белых крышах, столб с позолоченным орлом у здания почтовой станции и множество лошадей, как на ярмарке, — такой вид представился капитану, очнувшемуся от своих раздумий.

— Хомутова, Геннадий Иванович, — соскакивая с облучка и хлопая себя с размаху обеими руками по тугим плечам новенького белого полушубка, говорил Евлампий, замерзший, несмотря на свою новую одежду. — Следующая — Иркутск.

Вокруг виднелись одноэтажные и двухэтажные дома, в снегу, с затейливой резьбой над окнами.

Почувствовалась близость города. В окнах всюду стекла, слюды нигде не видно, не говоря уже о пластинах льда, что не раз случалось видеть капитану и на Охотском тракте, и под Якутском, и на Лене.

Ямщики — буряты и русские — бегом подводили приготовленных для перепряжки свежих лошадей, в то время как другие кидались к оглоблям, мгновенно отцепляли гужи, отвязывали чересседельники и выводили в шлеях и хомутах измученных коней, от которых валил пар. Здесь, на сибирских станциях, перепряжку делали удивительно быстро. Не успеешь остановиться, как уже загремели, упали оглобли и рысью бегут ямщики, ведя под уздцы рвущихся, настоявшихся лошадей.

Все же и этой короткой передышке радуются путешественники. Молодые офицеры вылезли из кошевок, обступили капитана. Евлампий суетится, пытается распоряжаться.

— Сильно не подтягивай! — кричит он.

— Гора будет, — спокойно отвечает бурят и еще выше подтягивает подпругу.

Евлампию не нравилось, как тут запрягают и как затягивают.

— А я, брат, вот видал у испанцев… — начинает он поучать, но его не слушают.

— А у нас так! — отвечает бурят.

Молодой рослый мужик, с лицом свежим, румяным, кинулся к облучку, двое бородачей едва сдерживали мохнатых, пляшущих коней, белых от сухого инея. Когда капитан уселся, бородачи шарахнулись в стороны, отпуская лошадей, и те с места помчались. Ямщик только натягивал вожжи. Двухэтажные дома полетели мимо. За деревней кошевка помчалась вверх, потом вниз через речку, потом на увал, заросший лесом. «Вот это уж сибирская езда!» — с восторгом подумал капитан, как и всякий русский, любивший быструю езду.

А склон горы, видно, был запахан и представлял собою широчайшую косую белую площадь.

Верст через пять — с холма на холм, между темных стен леса по свежим рыхлым снегам — кони умаялись. Капитан разговорился с ямщиком. Тот стал рассказывать, что по соседству с Хомутовой большие деревни, сеют много хлеба, продают его в город и поставляют интендантству.

— Пашни пойдут до самой Ангары!

— А вот проезжали мы бурятскую деревню, сеют ли они?

— И буряты сеют. Все равно — буряты, русские. Вот бурят, который про испанцев с вашим человеком говорил, он с Усть-Орды. Там тоже пашни.

— Про испанцев? — удивился капитан.

— Да, ваш человек говорил, что испанцы коней не так запрягают…

«Видно, грамотный, — подумал капитан. — Конечно, для него интересно, везет людей, которые видели испанцев, значит, из далекого плаванья. Он поди не раз возил и моряков, и служащих Российско-американской компании, и разных людей из Аляски, и попов-миссионеров!»

— А далеко ли до Иркутска? — спросил капитан.

— Нет, не далеко. Заедем на Веселую гору, там будет видать.

Невельской с любопытством посматривал вокруг. На Охотском тракте другое. Там нищета и безлюдье. Путь по Лене красив, но однообразен. А здесь природа все еще сурова, но уже мягче. Леса густые и грозные; нет, конечно, липы и дуба — сосна и береза, но сосна рослая, сильная, и береза — великан. Пашни, то и дело открывающиеся среди этих лесов, становятся все шире. Тут уж настоящая Россия, но какая-то особенная, со слишком высокими и просторными избами, без помещичьих усадеб…

Жаль, конечно, что не встретится в пути помещик, не промчатся в санках помещичьи дочки. Хотя в то же время капитан отлично понимает, что потому и широки пашни, и ладны избы, и ямщик рассуждает разумно.

Опять разговорились и не заметили, как стал темнеть лес по обеим сторонам дороги, как тише пошли кони, подымаясь на высокую, но пологую гору, как почему-то отстали другие кошевки, где, может быть, кони запряжены были не такие сильные и не столь ловок ямщик. Но вот подъем закончился — и широко открылось небо, какое-то особенно огромное, черное, с ясными звездами, а лес стал ниже; он раздвинулся или, вернее, провалился, и оказалось, что кошевка стоит на большой высоте на снегу. Вершины столетнего бора потонули, над ними видны стали широкие просторы, чередующиеся черные отроги лесистых гор, протянувшиеся навстречу друг другу. А за ними далеко-далеко, там, где чернела сплошная тайга, поблескивали огоньки.

— Вон Иркутск видать, — сказал ямщик, показывая туда.

— Так это и есть Веселая гора? — воскликнул Невельской.

— Как же! Она!

Место действительно было веселое.

— Ну, теперь держитесь, ваше высокоблагородие, — сказал ямщик и покрепче натянул вожжи.

Кони зарысили. Кошевка стала быстро спускаться, а дремучий лес из вековых сосен сразу, как чудом, поднялся по обеим сторонам дороги.

— Тут, на Веселой, шалят, грабят купцов, — спокойно заговорил ямщик. — Самое любимое у них место.

Временами правая стена леса исчезала, дорога выходила к обрыву, и снова на несколько мгновений открывался веселый вид манивших к себе огней и косые черные полосы леса на горных отрогах, а потом сани снова опускались в лесную ложбину, а приподнявшийся сосновый бор опять скрывал все.

Кошевка помчалась еще быстрее, и опять время от времени открывались внизу веселые огни.

— Славный вид! — молвил капитан.

Теперь уж видно много огней. Правее, тоже далеко, белел большой пласт в лесах, как сугроб в траве.

— А что это там виднеется? Река?

— Ангара! — отвечал сибиряк. — Нынче замерзла рано, уж переезд есть. А когда и в январе встанет, а перед пасхой пройдет.

— А я слыхал, бывает, что вообще не становится.

— Как же! Бывает и так… Впервые у нас? — вдруг спросил ямщик.

— Впервые.

Мужик на мгновение пристально взглянул на капитана, тут же повернулся и усердно хлестнул по коням.

«Какое небо высокое и звезды яркие необычайно, как куски хрусталя, — думал капитан. — И воздух удивительный. Да, природа здесь иная и, кажется, другие люди. Конечно, со здешним народом Николай Николаевич может горы своротить. В славном месте стоит у него столица…»

Глава двадцать пятая

ГОРОД

Случилось же так, что, как нарочно, в то время… пришли к губернатору разом две бумаги.

Н. Гоголь, «Мертвые души».

Со Знаменской горы между мещанских домишек и длинных заборов, темневших полосами по сторонам, спускалась целая вереница кошевок. В морозном воздухе звонко звенели колокольчики. Потом кошевки ехали низом, чуть не вровень с близкой Ангарой. На фоне звездного неба, на самом берегу ее отчетливо обрисовывался Знаменский монастырь со стенами, куполами и черным садом. Вскоре дорогу перегородила белая полоса снега. Это замерзшая речка Ушаковка, отделявшая Знаменское предместье от самого Иркутска. Под стенами монастыря она сливалась с широкой, как степь, Ангарой.

На другом берегу Ушаковки виднелся лес.

— Тпр-р-ру-у! — натянул вожжи бурят, ехавший навстречу с пустыми санями. Оба ямщика о чем-то перемолвились по-бурятски, затем встречный прыгнул в свои сани и, бешено захлеставши по коням, помчался вверх на Знаменскую гору. Кошевка Невельского двинулась через Ушаковку.

При свете звезд навстречу надвигалась сплошная черная стена деревьев, сквозь которую лишь кое-где проглядывали редкие огоньки.

— Так где же город?

— А вот мы и в городе, — отвечал ямщик. — Это сады, — сказал он, кивая на деревья за Ушаковкой.

«Сады? — подумал Невельской. Давно он не слыхал самого этого слова. — Кажется, настоящий город».

— А вон мельница, ссыльный выстроил, — говорил возница, показывая на что-то черное.

Пересекли речку и въехали в небольшую узкую улочку. Она вывела на пустырь. Справа появился какой-то длинный деревянный дом, похожий на казарму. Дальше — огромные каменные ворота другого дома, скрытого где-то в глубине двора за каменной оградой. У соседнего двухэтажного дома были освещены пять полукруглых, но-видимому зальных, окон на втором этаже так ярко, что на улице светло. Остальные окна темны, а в нижнем этаже, за палисадником, закрыты ставнями, сквозь которые пробивается свет. Ямщик гикнул, кошевка промчалась лихо и быстро, но Невельской запомнил и этот дом, и столбы с фонарями у подъезда и почувствовал, что попадает в родную обстановку провинциального города.

— Вот теперь погуляешь, — заметил молчавший всю дорогу Евлампий.

Выбрались на главную улицу. Дома, разделенные длинными заборами, выступали из полутьмы. Улица — прямая и широкая — шла через весь город. Ехали долго. Город был низок, но просторен, строился с размахом. Все время тянулись длинные заборы, шатровые ворота, потом пошли дома двухэтажные с вывесками, потом несколько каменных.

Капитан еще в Аяне наслышался об Иркутске, да и прежде читал, что тут ссыльные пользуются уважением, что здешние купцы бреют бороды, имеют библиотеки и ходят во фраках и что есть образованные чиновники.

Справа пошла белая каменная стена. Вдруг город оборвался, как лес на Веселой горе. Открылась мгла, провал. Выехали на берег Ангары, невидимой, но угадываемой. Справа — решетка, за ней сад и губернаторский дворец с колоннадой и фронтоном на Ангару и с часовыми на освещенном пятне снега. Скрип полозьев стих. Офицеры, вылезшие из кошевок, молча пошли в своих заиндевелых дохах следом за капитаном в огромные двери. Тут тепло, тишина, в нишах по обе стороны лестницы усатые часовые. Сверху, по коврам, по лестнице с золочеными балясинами, наложенными как рельефы на сдвинувшиеся стены, быстро сбежал Струве. Он обнял капитана и сказал:

— Николай Николаевич давно ждет вас, Геннадий Иванович… Генерал будет очень рад вашему благополучному прибытию, господа, — обратился он к офицерам.

Вызваны были два дежурных чиновника. Офицеров отправили с ними на приготовленные квартиры. Струве провел капитана в одну из трех высоких и обширных комнат левого крыла нижнего этажа губернаторского дома, в которых жил он вместе с уехавшим в Петербург Мишей Корсаковым.

На столике лежало письмо от Миши, в котором он просил дорогого Геннадия Ивановича чувствовать тут себя как дома.

Струве сказал, что Муравьев нездоров и уже спит и что он вообще рано ложится — таков его обычай.

Люди быстро подали свечи, воду, белье. Евлампий занялся походным хозяйством своего барина. В столовой накрывали стол. Струве рассказывал новости. Была одна важная и неприятная весть из Петербурга, о ней Струве не стал ничего говорить. Он желал обрадовать Геннадия Ивановича, окунуть в круг городских интересов, рассказал, что в честь капитана и его спутников в новом здании дворянского собрания, которое только что построено, готовится бал и что вообще рождество пройдет очень весело — иркутяне любят и умеют повеселиться. Дамы и девицы с нетерпением ожидают приезда моряков, весь город сбился с ног, все желают гостей к себе. Струве сказал, что оп обещал привезти капитана в дом к Зариным, у них прелестные барышни — племянницы, те самые, о которых шла речь еще в Якутске, да еще к Волконским [61], Трубецким [62], Запольским… Все рассказы Струве про иркутскую жизнь были очень приятны и виды на будущее заманчивы, и капитан непременно хотел всюду побывать. Но сейчас им овладели мысли совершенно иного рода, и он тоном откровенного признания сказал Бернгардту, что, по его мнению, Николай Николаевич все же ошибается жестоко… И он стал пояснять… Струве несколько смутился, не понимая, зачем Геннадий Иванович вносит такой диссонанс в их приятный разговор. Бернгардт умело уклонился от деловой беседы и рассказал много презабавного про здешнюю жизнь.

Невельской понял, что некстати хотел заговорить про свое.

Вдруг во тьме в углу комнаты появилось какое-то светлое пятно. Оно становилось все ярче, там появилась фигура с горящей свечой в руке.

— Николай Николаевич! — сказал Струве тихо. — Спустился к нам тайным ходом.

— Геннадий Иванович! Я узнал, что вы приехали, — заговорил Муравьев, ставя свечу на стол и хватая за плечи вскочившего капитана. — Я еще не спал и спустился взглянуть на вас! Как я рад, как я рад! Вы молодчина, так и следует!

Он обнял и поцеловал капитана.

— Простите меня, я только на мгновение: поздравить вас и хоть взглянуть одним глазком.

В халате Муравьев казался добрым, кротким, домашним человеком. Он задал несколько вопросов про дорогу, про здоровье, спросил, как чувствуют себя офицеры.

Геннадий Иванович заметил, что он как будто в самом деле выглядит хуже, чем в Якутске.

Губернатор сказал, что не будет беспокоить, пожелал покойной ночи. Оставив открытой потайную дверь, он со свечой в руке поднялся по лестнице.

Невельской сел ужинать, Струве простился с ним и ушел к себе в соседнюю комнату.

«Странно, — подумал Невельской. — Николай Николаевич не может не знать, как все меня волнует. Хотя бы намекнул… Он оставляет меня в тревоге. Может быть, опять неприятности, и он не хотел разговаривать об этом перед сном? Да, он, кажется, в самом деле заметно хуже выглядит, чем в Якутске… Будем ждать утра, — решил капитан. — Во всяком случае, он расположен ко мне по-прежнему и, будь у него неприязнь ко мне, не держался бы так просто, почти по-родственному. Принимает в своем доме, спустился в полночь, чтобы поцеловать, обнял…»

Оставшись один, во всем чистом, на чистой простыне, молодой капитан почувствовал себя в этот вечер как дома, у матери. Комната была просторной, высокой, с большими окнами без ставен, как в Петербурге. Он долго не мог уснуть, глядя в темноту открытыми глазами.

Утром встал рано и долго ходил по комнате. Потом сел писать в Петербург. В восемь губернатор прислал за ним.

Капитан поднялся на второй этаж по лестнице с вызолоченными балясинами перил, покрытой ковром. Он вошел в залу с паркетным полом, с фарфоровыми вазами на столиках, с портретом Державина во весь рост, с зеркалами и множеством благоухающих живых цветов.

Пять огромных полукруглых окон, не замерзших, несмотря на мороз, светлых и чистых, смотрели прямо на залитую солнцем и сверкавшую снегами огромную Ангару. Сверху — второй свет — еще пять квадратных окон поменьше. Налево — дверь в кабинет губернатора.

Навстречу вышел Муравьев, быстрый и легкий, одетый по-домашнему, в мундире без эполет. Как заметил сейчас капитан, лицо его действительно переменилось и даже заострилось. Он, конечно, нездоров.

«Какая перемена», — подумал капитан. Вчера предполагал, что все это при слабом освещении только кажется.

Взор генерала весел по-прежнему, та же осанка и живость. Муравьев горделиво вскинул голову с волной светлых волос, завитых над ухом, и, молодецки закрутив ус, посмотрел на Невельского. Потом обнял его и повел в кабинет.

Там два огромных камина с изразцами, массивный стол, статуи, картины.

— Ну, как спали?

— Как дома!

— Так вы дома! Мы ждали вас, как своего… Вы, как герой, скачущий под Ватерлоо! — вскинув руку над головой, воскликнул Муравьев. — Ну, а как Иркутск? Впрочем, вы не разглядели…

«Почему оп так изменился?» — подумал Невельской.

— Прекрасный город, — продолжал губернатор. — А климат какой здоровый! Ангара — река с изумительной водой, чище которой я не знаю в целом мире…

Губернатор сказал, что вопрос с переводом Невельского в Восточную Сибирь решен. Получена официальная бумага.

— Поздравляю вас. Вы мой чиновник особых поручений. Прошу любить да жаловать своего губернатора…

Муравьев замолчал, прищурив один глаз, а другим хитро и пристально глядел на собеседника, как бы желая спросить: «Что вы на это скажете?…»

— Николай Николаевич! — воскликнул Невельской. Чувствуя простоту, здравый ум и расположение губернатора и желая говорить с ним совершенно откровенно, он решил выложить все. Он полагал, что Муравьев умница и должен все понять. — У меня к вам покорнейшая просьба!

— Прошу вас, мой дорогой Геннадий Иванович! Буду рад служить.

— Не возбуждайте перед императором вопроса о переносе Охотского порта. — Лицо Невельского приняло твердое и властное выражение, в котором было что-то от светлого, фанатичного старовера. — Николай Николаевич! Поверьте мне, это ужасная ошибка. Я говорю вам откровенно и прямо. — Тут капитан вскочил с места. — Я не могу не сказать вам этого. Все наши планы рассеются прахом…

— Дорогой Геннадий Иванович! — перебил его губернатор, стараясь говорить мягко и вразумительно. — Я уже ничего не могу поделать. Доклад на высочайшее имя послан! — И он развел руками, как фокусник. — Я должен был поступить так. На это есть глубокие причины. Да, я обещал вам подумать и подумал. И решил делать так, как приказано. Как при-ка-за-но! — тоже подымаясь, воскликнул Муравьев.

Невельской замер с рукой, прижатой к груди, с умоляющим взором. В ясных глазах его загорелся какой-то огонь, не то ужаса, не то гнева или крайнего огорчения, граничащего с потрясением.

— Поверьте мне, Геннадий Иванович, — продолжал губернатор, — что иначе поступить я не мог. Не мог! Тут нет заблуждений и ошибок, это все верно как божий день! Я дам вам этот доклад. Вы прочтете его и убедитесь, что иначе поступить нельзя. Охотск далее не может быть терпим. Над нами вот-вот может разразиться гроза… Охотск — долой! Есть причины очень, оч-чень важные, по которым мы не смеем спешить с действиями на Амуре. Эти причины политического характера.

Губернатор вынул из стола пачку бумаг.

— Геннадий Иванович, я прошу вас познакомиться с моим докладом на высочайшее имя. Прочтите его спокойно. Я ничего не скрываю от вас. — И он добавил со значением, подняв указательный палец: — И не скрою!

Невельской взял листы бумаги, стал читать. Выражение огорчения исчезло с его лица, и он увлекся; казалось, то, что было написано, нравилось ему.

Губернатор подробно и живо описывал Камчатку и камчатскую бухту, развивал планы постройки морской крепости, создания сильного флота на океане. Для этого просил о переносе Охотского порта в Петропавловск и об образовании на Камчатке области под начальством командира порта и губернатора, которым просил назначить Завойко. Описывал бесчинства иностранцев и просил прислать суда для крейсерства. Для удобного и правильного сообщения между Аяном и Якутском поселить крестьян, а сам путь улучшить на средства казны.

— Этот план, Николай Николаевич, — заикнувшись, сказал Невельской, прочитавши доклад, — ош-шибочен!

Муравьев молчал.

— Зачем нам крепости и дорогостоящие сооружения на Камчатке, когда сама природа воздвигла здесь повсюду неприступные укрепления, лучше которых желать не надо? Зачем делать из Камчатки область и назначать на пустырь губернатора? Нам нужен хлеб, оружие, а главное — средства подвоза и пути сообщения! Кто же станет спорить, что в Петропавловске превосходная гавань!

— А вы знаете, что произошло в Петербурге? — вдруг спросил губернатор.

— Что вы имеете в виду? Окончание венгерской кампании?

— Садитесь, Геннадий Иванович! — мягче продолжал Муравьев. — Пока мы с вами путешествовали, стряслась беда.

Невельской посмотрел с удивлением, не понимая, какая еще беда может быть — и так хуже некуда. Рука его опять потянулась к крышке от чернильницы. Она так и искала, за что бы ухватиться.

— Вы получали что-нибудь от Баласогло? — спросил Муравьев быстро.

— Я не был утром на почте, но в Якутске ничего не получал.

— Вы давно знаете его?

— Двенадцать лет.

— Как вы познакомились?

— Он преподавал шагистику в корпусе…

— Баласогло арестован, — сказал губернатор. — Он — участник революционного заговора… В Петербурге раскрыт обширный противоправительственный заговор и произведены многочисленные аресты. Готовился переворот. Заговорщикам грозит смертная казнь.

Невельской остолбенел.

— Целью заговора было распространение социалистического учения, свержение государя и превращение России в республику. Заговорщиков винят, что они готовили огромное восстание в Сибири и на Урале, и возглавлял все это некий Петрашевский [63], чиновник Министерства иностранных дел…

«Петрашевский? Неужели это тот самый? Может быть, однофамилец?» — подумал капитан.

— Дело это имеет огромное влияние на всю жизнь России и на наши действия на Амуре в том числе. У них были свои люди всюду… И здесь тоже! По крайней мере, так подозревают… Нас с вами могут обвинить в любой миг. Вот теперь я скажу вам, что был тысячу раз прав, что отстранил от себя Баласогло. Я знаю, меня порицали и за это, но мой нюх меня не подвел. Судите сами, какие после этого могут быть гавани на устье, когда никто и ни о чем теперь и заикнуться не смеет! Наша с вами ответственность теперь возрастает в тысячу раз!

Невельской мгновенно вспомнил свои разговоры с Александром, общие настроения своих штатских приятелей.

«Что за чушь? Какое восстание в Сибири и на Урале?» — думал он. Никогда ничего подобного не говорил ему Александр. Вообще Баласогло, как казалось капитану, не мог быть участником никакого заговора, это человек, лишь возмущенный несправедливостями.

Муравьев помянул, что получил личное письмо от министра внутренних дел графа Льва Алексеевича Перовского, который, как знал капитан, приходился Николаю Николаевичу родственником и покровительствовал ему. Губернатор дал понять, что Невельской может чувствовать себя в Иркутске совершенно спокойно. И тут же добавил, что в Петербурге не щадят никого, что там все притихло и замерло и что, несмотря на письмо Перовского, он сам толком не знает, что там происходит.

— Конечно, все это очень неприятно, — небрежно молвил Невельской, еще не придавая значения тому, что услышал, — но давайте судить трезво, Николай Николаевич… Какое, в конце концов, нам с вами дело, когда мы начинаем осуществлять заветную мечту!…

— Какое дело? — перебил его губернатор. — Да это первостепенная неприятность!

— Нет, как хотите, а я не согласен с вами. Да вот и надо действовать именно сейчас, идти напролом! Потребовать суда и людей и занять Южный пролив. Да, Николай Николаевич! Какое нам дело до всех тайных заговоров и тайных канцелярий, когда здесь-то дело ясно как божий день!

— Вы не боитесь последствий подобных ходатайств?

— Ни боже мой! Да только так мы и докажем нашу преданность престолу и отечеству! — воскликнул капитан.

— Вы безумец! Верно сказал вам Василий Алексеевич, что вы мните, будто о двух головах.

— И потом я не могу вам не сказать о докладе. Ведь мы успели бы все сделать в год, в два. Зачем нам аянская тропа, где люди будут умирать от цинги и голода… Не Камчатку, а Южный пролив и устье надо занять немедленно!

— По нынешним временам это несчастье, что у Амура есть южный фарватер! — вскакивая и мягко, но выразительно выколачивая указательным пальцем по воздуху, воскликнул Муравьев.

— Несчастье? — обиженно вскричал Невельской, также вскакивая.

— Конечно! Да, там путь в Амур для иностранцев. Не будь этого фарватера, то и вход в Амур был бы закрыт для них! И ни о каких гаванях южнее устья Амура и заикаться нельзя. Государь не утвердит! Министерство иностранных дел слушать не захочет! Все, что нам нужно, — левый берег реки. И все!

— Только гавани на южном побережье будут нашей настоящей опорой, — яростно заговорил капитан. — Дайте мне мой «Байкал», и я будущим летом опишу весь берег до Кореи.

— Вы хотите, чтобы и вас и меня расстреляли?

— Ваше превосходительство…

— Дорогой Геннадий Иванович! Уж если говорить откровенно, я бы немедленно все занял, будь на то моя воля. Да неужели вы думаете, что я не хочу этого? Поймите, что мы должны ныне отказаться от многого.

— Ну что тут общего с заговором?

— Все! В такое время умы в смятении, открытия, исследования прекращаются. В каждом смелом шаге увидят крамолу! Сами себя ловим за руку, как воров.

Муравьев многого не договаривал, хотя и обещал в начале беседы выложить все. Ему в самом деле грозили неприятности.

— Таковы новости, — заключил губернатор. — Лев Алексеевич Перовский пишет мне, что председателем следственной комиссии назначен брат его, Василий Алексеевич.

Это был ободряющий намек.

«А кажется, я тоже перепугался, — подумал Невельской. — Но в чем, собственно, меня могут подозревать?»

Он вдруг почувствовал, что не может успокоиться, несмотря на все доводы, которыми утешал себя.

Вскоре в зале состоялся официальный прием офицеров «Байкала». Муравьев поздравил их с благополучным прибытием в Иркутск, сказал, что все они представлены к наградам. Он пригласил офицеров к обеду.

— Так идемте к жене, — дружески сказал Муравьев, обнимая капитана, когда прием окончился, и они возвратились в кабинет. — Она желает вас видеть. Да, за обедом будьте осторожны, Геннадий Иванович. Я сам не смею сказать лишнего слова… Кстати, я представлю вас подполковнику Ахтэ…

«Если на меня падают какие-то подозрения, он бы предупредил меня. Однако он ни на йоту не переменился. Вот когда познается благородный человек!»

Но Невельской чувствовал, что тревога охватывает его.

Муравьев сказал, что у жены в гостях сидит Мария Николаевна Волконская.

Кабинет губернаторши похож на зимний сад. Тройное итальянское окно, заставленное массой цветов, выходит на южную сторону, на маленький балкон и в сад. Внизу, среди стволов лиственниц, блестит ярко-желтыми квадратами застекленная крыша оранжереи. В комнате тепло, даже жарко от этого зимнего сибирского солнца; горят полы, отражая его, блестят листья тропических растений и цветов — красных гвоздик на подоконнике и лиловых хризантем на деревянных подставках в виде лесенок.

За круглым столиком оживленно разговаривают по-французски Екатерина Николаевна и дама лет за сорок, стройная и моложавая, с темными густыми волосами, расчесанными на пробор, с модно завитыми локонами. Обе в шалях, на губернаторше — яркая, а у ее собеседницы — темная.

Губернаторша — свежая, розовая, молодая, у Марии Николаевны круглое, живое, но поблекшее лицо, небольшие узловатые руки и жилистая шея.

Екатерина Николаевна поцеловала капитана в лоб. Невельской был представлен ее собеседнице. Мария Николаевна ласково улыбнулась, чуть заметный румянец оживил ее желтоватые щеки; она посмотрела пристально и с интересом молодыми блестящими глазами, похожими на две крупные черные смородины.

— Никак не могу с ним сладить, — заговорил губернатор. — Доставляет мне одно огорченье за другим, хотя, признаюсь, имя его именно за это принадлежит истории.

«Он довольно откровенен… — подумал Невельской. — Неужели Волконская знает?»

— Очень мило, Геннадий Иванович, что вы у нас, — сказала губернаторша.

Казалось, что тут, на половине губернаторши, не придают никакого значения ни заговору, ни тому страху, который, по словам губернатора, охватил всю Россию.

— Не правда ли, Мария Николаевна? — обратилась Муравьева к собеседнице.

— Да, мы очень рады и все ждали вас… — ласково сказала Волконская. Капитан весьма интересовал ее. Она желала, чтобы сын ее Миша с ним познакомился. На руке Волконской странный браслет, тонкий и блестящий. «Впервые вижу такое темное серебро, — подумал капитан. — Как железо».

Через четверть часа все встали. Муравьев подал руку Марии Николаевне. Невельской, повеселевший от собственных рассказов, пошел с губернаторшей.

Перед обедом в гостиной собралось многочисленное общество. Тут был военный губернатор с женой-грузинкой, другой генерал — старик, два полковника, старая знакомая капитана мадемуазель Христиани и мадам Дорохова, белокурая хорошенькая директриса местного девичьего института, пухленькая дама лет за тридцать в клетчатом платье из синей шотландки. Муж ее — низенький, лысый и седой, с наглыми голубыми глазами. Это знаменитый бретер, картежник и кутила. Появился тучный бритый старик с тяжелыми щеками, человек огромного роста, миллионер Кузнецов, сказочный сибирский богач. Тут же швед — художник Карл Мозер, коммерсант француз Риши, другой француз — с худым бледным лицом, голубоглазый, с седыми волосами, профессор французского языка, как называли его в обществе, преподававший в здешней гимназии. О чем-то пылко говорил молодой, осанистый и шустрый Сукачев с насмешливо дерзким взглядом бесцветно-светлых глаз — восходящая звезда сибирского делового мира, ловкий малый, юрист, крутивший всеми делами купца Трапезникова, старейшего иркутского жителя. Тут же чиновники: Бернгардт Струве и другой любимец Муравьева, Дмитрий Молчанов [64], — рослый, красивый мужчина лет тридцати, с темно-русыми завитыми волосами, с шелковистыми густыми бакенбардами, с надменным взглядом (он сразу же подошел к Марии Николаевне), и третий — молодой, полный, высокий офицер с большим горбатым носом и светлыми бровями — Иван Мазарович, серб по рождению, сын итальянского адмирала, пожелавшего служить славянской державе и перешедшего на службу в Россию. Миллионер подсел к Екатерине Николаевне и, то и дело вытирая лоб платком, о чем-то шутливо разговаривал, видно желая быть приятным собеседником.

Невельской уже знал от Струве, что эти обеды заведены были Муравьевыми сразу по приезде в Иркутск. Тут собирались самые разнообразные люди: купцы, промышленники, офицеры, чиновники, приезжие иностранцы. Жены ссыльных сидели за одним столом с жандармскими офицерами. Казалось, общество сливалось воедино, а жизнь города и всей Сибири была как на ладони перед хозяевами дома.

Волконская разговаривала с красивым Молчановым, и, как казалось Геннадию Ивановичу, была гораздо оживленнее, чем в кабинете у губернаторши.

«Кто такой этот Молчанов?» — подумал капитан.

С Невельским разговорился плотный лысый подполковник с толстой шеей, инженер Ахтэ, о котором как бы мельком было упомянуто в кабинете губернатора.

Ахтэ некоторое время смотрел на Невельского с тем чувством превосходства, с каким смотрит на молодых человек опытный, хорошо знающий свое дело. Молодой человек лишь случайно очень удачно опередил его, чем расстроил планы и досадил, но знаток делает вид, что снисходителен, не обижается, он даже ласков и готов протежировать удачливому молодому сопернику. Он смотрел на Невельского как на простачка, которого стоит прощупать, выспросить, поговорить с ним откровенно и который, конечно, знает все и, польщенный, уж верно, «уронит сыр».

Невельской с его светским видом не внушал Ахтэ особенного уважения. Вряд ли в этаком молодце могли быть невероятные ученые познания.

Ахтэ заговорил с капитаном, полагая, что тому приятно будет внимание видного инженера, подполковника генерального штаба, посланного в Иркутск по высочайшему повелению.

Невельской смотрел настороженно и несколько задорно.

— Я хотел бы поздравить вас и выказать вам свое полное восхищение! — продолжал Ахтэ, чуть склоняя голову и как бы что-то проглатывая.

— Мне это очень приятно слышать, — сдержанно ответил Невельской.

— Вы совершили беспримерный подвиг! О-о! Не скромничайте! Вы первый проникли туда, где еще не бывала нога европейца.

Невельской решил, что придется сделать вид, будто не понимаешь, о чем речь. Николай Николаевич строго-настрого не велел никому рассказывать про Амур, а в особенности Ахтэ.

— Английский адмирал, с которым я познакомился в Вальпарайсо, сказал мне, что этим путем уже проходило одно английское военное судно, — любезно отозвался капитан.

— Английское судно? — подняв брови так, что лоб перебороздили глубокие морщины, удивленно спросил Ахтэ.

— Да! Потом я встречал несколько капитанов, которые уверяли, что не решались пройти там, где мы провели наш «Байкал». Одна такая встреча была у меня в Гонолулу, а другая в открытом океане на широте…

— Но как же так? — недоумевал Ахтэ. — А съемка пролива?

— Ведь там нет никакого пролива. Это белое пятно на карте в центральной части Тихого океана! — Чуть заметные огоньки засверкали в глазах капитана. — Мы спешили на Камчатку.

Пригласили к столу, и Ахтэ, возмущенный до глубины души такой глупой дерзостью, таким упрямым запирательством, пошел в столовую, все же держась подле Невельского.

После обеда, возвратись к себе вниз, в огромную угловую комнату, Невельской почувствовал, что отвратительное состояние вновь овладевает им. Позиция Муравьева самоубийственна, он сам губил дело, которое начал. От разговора с Ахтэ остался плохой осадок. Хотя обед был хорош, много прекрасных людей, интересные разговоры… Он вспомнил, что Мария Николаевна все время любезно разговаривала с Молчановым. В чем его сила? Капитану обидно было, что Волконская выказывала столько внимания этому па вид неприятному молодому человеку.

«Впрочем, я становлюсь мнителен. Чушь какая-то… Это мерещится мне».

Ему все время лезли в голову мысли: какие обвинения могут предъявить и что на них можно ответить.

Пришел Струве.

— Ахтэ, кажется, обижен, — улыбаясь, сказал он.

— Что за чушь! Я взял подписку с офицеров и матросов, а ему должен выболтать.

Вошли Казакевич и Молчанов.

— Так едемте завтра с визитами, Геннадий Иванович! — заговорил Петр Васильевич, но по выражению лица Невельского понял, что тот не в духе, и сразу умолк.

Разговор зашел о директрисе девичьего института Дороховой — как она хороша собой и каков мот и кутила ее муженек.

— Жаль, что не было Зариных, — сказал Бернгардт. — Прелесть что за девицы, и сама тетушка недурна.

Молчанов был очень любезен и охотно принимал участие в общем разговоре.

— Так вечером обязательно в дворянское собрание, Геннадий Иванович! — сказал Петр Васильевич.

Все попрощались и ушли.

Невельскому не хотелось никуда ехать. Он бы охотно провел вечер в одиночестве. Он был угнетен и, казалось, пал духом, хотя в глубине души его опять шла та работа, в результате которой разбитый и подавленный человек обретает в себе новые силы.

«А ведь я действительно не протестовал, когда они говорили, что надо устроить республику в России», — вдруг вспомнил он с ужасом.

В дворянское собрание, как чувствовал Невельской, все же придется ехать. Он приказал подать горячую воду и сел бриться, вторично в этот день.

Он опять вспомнил Марию Николаевну Волконскую. Кто знает, сколько она выстрадала. Она уехала за мужем, когда ей было лет двадцать! Он в каторге, она без прав… Как она прожила все эти годы? По ее виду ничего нельзя было заметить. Светская дама, любезная и остроумная, была сегодня перед ним.

Вспомнился Молчанов — высокий, темно-русый, с карими глазами, с длинными бакенбардами, его самодовольный взгляд. Почему Мария Николаевна с ним как-то особенно любезна? Он тоже почтителен с ней, но так и следует… Он мизинца ее не стоит. Невельской предполагал, что Молчанов влиятелен… Капитану казалось, что ее славное имя не очень трогает Молчанова, что он недостаточно боготворит ее. Сквозь улыбки и спокойный, добрый тон Марии Николаевны пробивалась какая-то тревога, взгляд ее мгновениями был немного печален. Бог знает! Мало ли что может быть! Если Николай Николаевич так откровенен с ними, то она должна быть весьма встревожена. Может быть, Молчанов, любимец Муравьева, играет тут какую-нибудь роль? Все казалось загадкой. «Они не понимают, что это за женщина, — думал он. — Но Мария Николаевна духом не падала, как видно, и надо было хоть с нее брать пример, с женщины… Ну, пусть меня арестуют, а я стану доказывать, что всю жизнь только и думал о верности престолу.

Меня? Вахтенного начальника великого князя? У кого сам Константин по реям бегал… Да мало ли что я с кем говорил! — представлял он свой допрос и свои возражения. — Напрасно бы обвинили меня. На мое терпение все их уловки — коса на камень. Прежде всего я невиновен! Надо сколь возможно играть на той струне, что я служил с великим князем и всегда был примером! Да, впрочем, не надо думать!»

Евлампий причесал капитана, как заправский парикмахер, кое-где прихватил волосы горячими щипцами.

— Эх, ваше благородие, волос-то редеет… еще лысины нет, а уж редеет.

Он не впервой поминал про лысину.

— Снявши голову, по волосам не плачут! — отвечал Невельской.

Он вспомнил, родственница его, Маша, закончившая Смольный, говорила ему перед отъездом из Петербурга, что две ее подруги отправились в Иркутск. Не они ли заринские племянницы?

Сверху спустился чиновник и сказал, что губернатор поедет в восемь часов и просит быть у себя в семь.

Невельской решил явиться наверх и снова затеять серьезный, хотя, быть может, и неприятный разговор…

Евлампий подал капитану вычищенный мундир.

Глава двадцать шестая

ПЕРЕМЕНЫ РОЛЯМИ

…Страх прилипчивее чумы и сообщается вмиг. Все вдруг отыскали в себе такие грехи, каких даже не было.

Н. Гоголь, «Мертвые души».

По дороге из Якутска в Иркутск Муравьев много думал о будущих действиях на устьях Амура, которые предлагал Невельской. Многое в его планах казалось заманчивым. Но генерал опасался, не ждут ли его в Иркутске какие-либо неприятности, поэтому и задержал всех офицеров «Байкала» в Якутске, с тем, чтобы иметь время на раздумья, если из Петербурга грянет что-нибудь.

На подъезде к Иркутску, в полдень, на Веселой горе его встречали. Выехал навстречу гражданский губернатор Владимир Николаевич Зарин, начальник гарнизона, полицмейстер, почетные граждане, купцы. Встреча была восторженной, тут же, на морозе, выпили шампанского, кричали «ура» за здоровье Екатерины Николаевны и Николая Николаевича и на кошевках с коврами и медвежьими шкурами помчались в Иркутск.

Николай Николаевич спросил потихоньку у Зарина, который был его другом и родственником:

— Есть неприятности?

— Да, — сказал Владимир Николаевич кратко и веско.

Зарин начал рассказывать по дороге про заговор в Петербурге и закончил в городе, в кабинете Муравьева.

«Ужасная новость!» — думал Муравьев.

Из Петербурга несколько месяцев тому назад пришла бумага с приказанием найти, где бы то ни было бывшего исправника, служившего когда-то в Западной Сибири, а ныне служащего в частной золотопромышленной компании, некоего Черносвитова [65], уверявшего своих единомышленников, что в Сибири есть заговор.

— Ах, подлец Черносвитов! — воскликнул Муравьев. Он догадывался, в чем тут дело. Муравьев знал Черносвитова и раза два поговорил с ним откровенно, хотел пустить пыль в глаза, и вот что получилось! А Черносвитов один из самых отъявленных головорезов-заговорщиков, как выяснилось. За ним из Петербурга были посланы жандармские офицеры, его схватили и увезли.

Зарин рассказал про аресты в Петербурге и в каком страхе вся Россия; революционный заговор, по мнению следователей, имеет широкие разветвления; замышлялось восстание.

«Неужели меня приплели? — думал Муравьев. — Подло! Черт знает, я не воздержан на язык. Так и скажу, если потребуют к ответу, что, мол, говорил все, служил государю честно, взглядов своих не скрывал. „А зачем высказывал крамольные мысли?“ Так, скажу, сделал это нарочно, чтобы выспросить, каков этот Черносвитов. Скажу, что сам подозревал его, но руки не дошли, озабочен был повелением его величества о путешествии на Камчатку».

Зарин сообщил, что губернатора требовали в Петербург, но отложили объяснение до возвращения из Камчатки. «Уж не арестовать ли хотят?»

Зарин сказал, что в Петербурге многие газеты и журналы закрыты, что хотели арестовать Белинского, но он умер, что въезд в Питер воспрещен, что нити заговора идут на Урал, на горные заводы, к староверам.

Как всегда в таких случаях, даже высшие чиновники, сами ничего толком не зная, пользовались любыми слухами, которые доходили до Иркутска.

— Но неужели вы, Владимир Николаевич, не могли меня как-то предупредить?

— Я не хотел вас беспокоить и уверен был, что вас это не касается…

«Да, я требовал отмены крепостного права! А как они истолкуют теперь мои действия на Амуре, самовольную опись Невельского? Именно потому, что все это чушь, могут арестовать, так как может быть, что весь заговор сфабрикован… Время ужасное: поход в Венгрию, подготовка к войне…»

Муравьев стал перебирать в своей памяти знакомых. Их было много… Он вспомнил, что ему Черносвитов действительно говорил про Амур, как нужна эта река для Сибири, а он еще ответил, как могла бы Сибирь торговать с Америкой, и развиться, и оказать влияние на Китай.

«Открытие Невельского теперь могут истолковать, бог знает как. Конечно, можно счесть, что я состою в заговоре».

Муравьев получил письмо от Перовского. Тот писал, что следует быть воздержанным в своих речах.

Муравьев окончательно готов был пасть духом.

«Как взглянет на все государь? А я еще на днях говорил об Америке, об открытии Японии! Об отдельной республике в Сибири. Нет уж, теперь наберу в рот воды, буду писать своему покровителю графу Льву Алексеевичу, возьму строжайшие меры, сам согну весь Иркутск в бараний рог! Сам буду искать крамолу. Я им покажу! Вот как надо действовать в таких случаях… О ужас! А еще Волконским и Трубецким, мол, покровительствует, и декабристам разрешил жить в Иркутске!»

В тот же день Николай Николаевич обо всем рассказал жене, просил ее уничтожить все бумаги, письма из Парижа от родственников и сам сжег свою частную переписку, кроме писем Перовского и Меншикова, авторы которых были выше всяких подозрений.

Наутро чиновники, ждавшие приема в зале, услышали надтреснутый и хрипловатый крик в кабинете губернатора. Муравьев начал свои «распеканции». Он разнес сначала начальника гарнизона, потом полицмейстера, председателя казенной палаты, досталось и гражданскому губернатору…

Муравьев потребовал доклад о состоянии каторжных тюрем, и сам срочно готовил записку государю о своем путешествии. По лестнице с золочеными перилами то и дело бегали чиновники и офицеры, а к подъезду подкатывали одни сани за другими. Отдан был приказ о наказании двух солдат шпицрутенами и об экзекуции в одном из пригородных сел.

За обедом Муравьев громко рассуждал о французских революционерах, называл Ледрю Роллена подлецом и мерзавцем и говорил о могуществе и единодушии России с таким увлечением, что никто бы не мог подумать, что он неискренен, хотя многие помнили его столь же горячие похвалы французским революционерам.

Он мог одинаково превосходно и с энтузиазмом говорить и «за» и «против» одного и того же, мог приводить в исполнение разные замыслы, часто противоположные друг другу. Казалось, два человека жили в нем рядом.

При необычайной изворотливости Муравьева он не становился в тупик, когда одно его действие явно противоречило другому. В таких случаях он решительно принимал сторону правительства не только из страха перед властью, ради собственной безопасности и интересов карьеры, но еще и потому, что полагал все действия правительства по-своему тоже способствующими развитию, только более отдаленному, замедленному. Он также говорил громко, что возбуждать страх в народе полезно, так как это приучает к труду и к повиновению.

Наутро он изругал одного из старых чиновников, седого низкорослого забайкальца Михрютина, который служил всю жизнь верой и правдой и выбился в чиновники из «простых».

— Упеку в Нерчинск! Сгною! Мол-чать! — рявкнул на него Муравьев.

Михрютин не первый раз в жизни получал «распеканцию». Но, услыхавши, что новый губернатор хочет упечь его в Нерчинск, он вдруг не выдержал. «Кто? — подумал он. — Муравьев? Ах ты…»

Михрютин затрясся, побледнел и, сжавши кулаки, выкрикнул исступленно:

— Нет! Нет, ваше превосходительство! — Слезы выступили у него на глазах. — Михрютины в Нерчинске не бывали! Муравьевы бывали, а Михрютины не были.

Губернатор опешил. Действительно, родственники его — Муравьевы — были сосланы в Нерчинск по делу декабристов [66]. С тех пор говорили, что государь не любил фамилию Муравьевых. Ответить нечего, и у губернатора, казалось, отнялся язык. Он проглотил тяжкое оскорбление. А Михрютин, ни слова не говоря и не выказывая губернатору никакого уважения и не извиняясь, резко повернулся, вышел из кабинета, не одеваясь, сбежал по лестнице, выбежал на мороз и пустился бегом на Ангару, без шапки, в одном мундире, выхватил шпагу, сломал ее у проруби о свое колено, утопил, пустив под лед, скинул мундир и сам хотел нырнуть туда же, но тут его схватили офицеры и солдаты, посланные вслед губернатором.

Михрютин бился, не хотел возвращаться, но его утащили насильно. Так никто и не узнал, что произошло, почему человек хотел топиться. Муравьев никому не сказал ни слова и никаким наказаниям Михрютина не подверг.

Губернатор был человеком смелым, реальных опасностей не боялся. Тут же все было неясно. Он всю жизнь прожил при деспотизме, страшась тайн, доносов, воображая, что за ним тоже следят, пугаясь мести и расплаты каждый раз, когда осмеливался на какой-нибудь неосторожный шаг. Из-за этого часто приходилось отказываться от многого. Так и сейчас из-за этого больного страха он согласен был отказаться от чего угодно, от любого открытия.

Михрютин потряс его своей выходкой не меньше, чем все таинственные известия из Петербурга. Он понял, что живет среди врагов, что местное общество — сибирские чиновники и толстосумы спят и видят его гибель.

Временами казалось ему, что все обойдется благополучно. Он сетовал, что рано возомнил себя фигурой. Твердил себе, что в России нет и не может быть ни одного деятеля, кроме царя, и лучше быть взяточником и подлецом, чем иметь какие-либо собственные суждения; что нельзя тешить себя никакими надеждами на будущее и надо раз и навсегда позабыть свои либеральные чаяния.

«Эх, эта моя проклятая хвастливость! Дернул меня черт пускать пыль в глаза Черносвитову! Высказал ему свои взгляды, зачем? Молчи, молчи, Николай, держи язык за зубами! Тысячу раз я говорил это себе! Что за проклятый характер!»

И в то же время думал он с новой горечью, что правительство России губит страну и народ, уничтожает свежие силы, что люди — он видел это сейчас на своем примере — обязаны заглушать свои способности, отказываться от своих мыслей, от которых мог бы быть прок… «Каждый у нас сам себе жандарм… Сам себе запрещает мыслить. Да подымись восстание в самом деле, не на староверов надо рассчитывать, а армия первая подняла бы республиканское знамя! Да я бы сам взял командование! С лица земли бы стер всю эту мерзость, сволочь».

Но пока что он благодарил бога, что министр внутренних дел Перовский ему покровительствует.

«И как кстати заказал я и велел выставить в зале портрет государя во весь рост. А то стоит у меня один Державин…»

Муравьев поехал в собор и, хотя не верил в бога и откровенно говорил об этом, молился долго и истово, чтобы все видели.

Невельской, раздумывая обо всех событиях, тоже впал в страх.

«Явно, я подлежал бы аресту, не уйди в кругосветное!»

И разбирал его ужас, и не давала покоя страсть — довести до конца дело с Амуром.

Муравьев встретил его завитой и надушенный.

— Как вам понравилась Мария Николаевна?

По виду Муравьева никогда нельзя было сказать, что у него на душе.

— Вы помните, — заговорил губернатор, воодушевляясь:

…в Полтаве нет
Красавицы, Марии равной…
…Ее движенья
То лебедя пустынных вод
Напоминают плавный ход,
То лани быстрые стремленья.
Как пена, грудь ее бела.
Вокруг высокого чела,
Как тучи, локоны чернеют.
Звездой блестят ее глаза;
Ее уста, как роза, рдеют… [67]

— Что делает время! Она уже не та. Еще есть в ней и «лани быстрое стремленье» и что-то от лебедя, но уже седина пробивается… А глаза еще — прелесть! Но теперь у нее иная жизнь, иные заботы.

— В чем же перемена?

— Все мысли ее о детях. Ведь им предстояло быть записанными в тягловое сословие. Они должны были стать рабами. Рюриковичи! А какие дети у нее прекрасные! Сын весною закончил здешнюю гимназию, мальчик редчайших способностей, и я взял его на службу. Я сделаю ему карьеру! Дочь Нелли пятнадцати лет — прелесть что за девица.

«Потому она, верно, и думает о детях, что не желает для них своей доли, — подумал Невельской. — Конечно, когда висит такая угроза, вся забота будет о них».

Тебе — но голос музы тёмной
Коснется ль уха твоего.
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего? [68]

— Это ей, все ей! Я вам покажу одно стихотворение Пушкина, которое есть тайна величайшая! Повесят любого, у кого найдут. Я сам добыл его, пустившись во все тяжкие…

Муравьев долго рылся в ящике и достал какой-то лист.

— Ссыльный Муханов [69] читал мне наизусть, а я записывал своей рукой…

Губернатор встал в позу и, держа одной рукой развернутый лист, а другую поднявши, стал читать:

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд… [70]

Прочитавши, он засиял… Невельскому показалось, что Николай Николаевич гордится, что такие люди сидят тут у него по тюрьмам и отбывают ссылку.

— Декабристы имеют огромное влияние на нравы здешнего населения. Они пользуются уважением сибиряков, Сибирь их вечно будет помнить.

— Николай Николаевич, простите меня, но я хочу еще раз вернуться к делу, — заговорил капитан. — Ведь наш с вами труд пропадет даром, Николай Николаевич, если этой зимой не добьемся своего. Я пришел просить вас, умолять… То, что я слышу от вас, и вот эти стихи… — Невельской вдруг всхлипнул, но сдержался. Нервы его были напряжены до крайности, — утверждают меня в моем намерении. Вы… то есть мы… губим… Николай Николаевич, вы обессмертите свое имя. Россия вам будет вечно благодарна… Николай Николаевич, не сочтите за дерзость, но выход один — вы должны отклонить свое ходатайство, посланное вами на высочайшее имя.

Муравьев похолодел от изумления и гнева.

— Взять обратно мой доклад, посланный государю императору? — яростно воскликнул он. Его нервы тоже напряжены.

— Да, просите государя… Николай Николаевич, возьмите доклад обратно! Иного выхода нет. Доклад ошибочен. Лучше просить его величество сейчас, чем нанести страшный урон России. Я понимаю, что это значит, но лучше разгневать государя, чем все погубить, пока не поздно! Пока нет указа о Камчатке!

— Вы фанатик… Это смешно!

— Если не сделаем этого сейчас, мы гибнем!

— Дорогой Геннадий Иванович, я не могу сделать это, даже если действительно все погибнет! У нас в России привыкли к тому, что все гибнет, если нет на то повеления! Мы ничего не жалеем. Мало ли у нас погубленных открытий, изобретений. Этим ничего не сделаешь… Сколько талантливых людей гибнет, а сколько не смеет заявить о себе, опасаясь бог весть чего. Чем застращали! Да мы уничтожаем дух народа, сушим его душу…

— Николай Николаевич, — подходя к губернатору ближе, с отчаянием спросил Невельской, — что же делать?

— Действовать не во имя науки, а во имя красного воротника! И войти в доверие! И вот когда войдем в доверие — то мы с вами все совершим! Возьмем свое лишь со временем, хитростью! Вы не согласны?

— Нет, — гневно ответил Невельской. — Не сог-ла-сен!

«Вот забияка», — подумал Муравьев, глядя на его решительную фигуру.

— По-моему, действовать надо с поднятым забралом!

Капитан хотел еще что-то сказать, но, заикаясь, не смог и ухватил губернатора за пуговицу.

— Охота вам связываться с губернаторским мундиром, — неодобрительно глядя на судорожные пальцы капитана, шутливо заметил Муравьев. — Знаете, этого мундира я сам боюсь и не рад, что приходится оберегать его честь…

Невельской вздрогнул и живо опустил руки по швам. Стоя так перед генералом и заикаясь, он стал с трудом доказывать свое.

«Не дам ему на этот раз своего мундира», — решил губернатор и, отступив, сказал:

— У меня такое впечатление, что вам все время хочется подраться. Не правда ли?

— Нет, нет, ваше превосходительство!… — смутился капитан.

— Я чувствую, что в вас уйма энергии и некуда ее девать, Геннадий Иванович. Рано или поздно вы так раздеретесь с кем-нибудь, что еще мне придется расхлебывать. Да вы знаете, что о вас пущен слух, что вы забияка?

— Ваше превосходительство, я уверяю вас…

— И драться готовы?

«Кажется, на дуэль бы вызвал, найди виновника. Эка его разбирает». Веселое расположение духа вернулось к Муравьеву. Он стал отвечать шутками.

У капитана мелькнуло в голове, что, может быть, губернатор ему не доверяет. «Ведь если Николай Николаевич опасается за себя из-за пустяков, то ведь я-то действительно был с ними приятелем!…»

Невельской задумался.

— Едемте в дворянское собрание, довольно! — молвил губернатор.

— А где Бестужев [71]? — вдруг, подняв голову, тихо спросил сидевший Геннадий Иванович.

Муравьев вздрогнул и с тревогой взглянул на капитана.

— Какой Бестужев? — спросил он, вглядываясь со страхом и подозрением.

— Николай Бестужев, ссыльный моряк.

— Вам зачем? — стараясь казаться спокойным, спросил Муравьев.

— Мне хотелось бы видеть его, — глядя куда-то вдаль и мелко стуча пальцами по столу, сказал Невельской, не замечая перемены на лице губернатора.

— Бо-же спаси вас думать об этом! — воскликнул Муравьев, подкрепляя свои слова ударами кулака по столу.

«А что, если он действительно в заговоре? Зачем ему Бестужев? Ведь у Бестужева, наверно, есть единомышленники среди моряков».

«Что он подумал? — недоумевал Геннадий Иванович. — Неужели он в самом деле боится меня? Кой черт дернул меня помянуть Бестужева? Уж если на то пошло, как бы он ни был мне нужен, я обойдусь. А черт знает, чего пугаться? Может быть, сам замешан?…»

— Николай Николаевич, — вскочил капитан, — во имя будущего! Разрешите мне самому действовать.

— Ни боже мой!

— Возьмите доклад обратно!

— Ах, зачем вы, зачем? Оставим, это безумие…

Глава двадцать седьмая

СЕСТРЫ

Вихрями в бурные годы

В край наш заносит глухой

Птиц незнакомой породы,

Смелых и гордых собой.

Много тех птиц погостило

В нашей холодной стране,

Снегом следы их покрыло,

Смыло водой по весне.

Много залетные гости

Пищи стране принесли,

Мы в благодарность их кости

В мерзлой земле сберегли…

Омулевский (И. Федоров), «Залетные птицы».

Екатерина Николаевна взглянула на все проще. Она знала, что муж честен, старателен, в верности его престолу и отечеству сомневаться нелепо. Какие-то разговоры? Смешно и наивно думать об этом. Что значит, какие бы то ни было разговоры по сравнению с его деятельностью? Его можно обвинить только в жестокости с подчиненными, в порывах дикого гнева. Ей самой очень неприятны его выходки. Но она знала, что за жестокость в России не судят и даже враги не винят. Тут преступление — либерализм, а излишняя строгость с подчиненными, кажется, понимается как признак верности.

Она не допускала мысли, что заговор, открытый в Петербурге, мог бы оказаться выдумкой, что причиной арестов послужили лишь какие-то разговоры, и уверена была, что даже русское правительство не может действовать в таких случаях, не имея достаточных оснований. Нельзя же судить и приговаривать людей за одни домашние разговоры. Мало ли что скажешь в досаде или из бахвальства, из желания казаться оригинальным!… Она желала верить, что ее новое отечество имеет порядки и что законы его справедливы, что не в царстве произвола живет она и все эти прекрасные, милые, образованные люди, окружающие ее и мужа.

Муравьев соглашался с ней, но с первых же шагов по приезде допустил дикие выходки, то, что называют здесь «задал угощения», или «служебные похлебки», или что-то в этом духе.

Екатерина Николаевна была молода и счастлива, она не входила в такие подробности его служебных дел, но просила только об одном: не быть грубым, не оскорблять людей напрасно.

Несмотря на озабоченность всеми событиями, она жила своим миром, и не было, по ее мнению, никакой серьезной причины падать духом.

Начинался зимний сезон. За время путешествия скопились журналы. Заканчивалась постройка здания театра, которое было заложено по приказанию мужа. На рождество готовились балы. Впереди — Новый год, святки…

Интерес к путешествию Екатерины Николаевны был огромный. Уже на другой день по приезде пришлось рассказывать…

Шали в то время входили в моду. На плечах у губернаторши — яркая, вся в цветах. Со своим строгим профилем и темными волосами Екатерина Николаевна похожа сейчас на женщину с Востока.

Варвара Григорьевна Зарина просто удивлена: более полугода Муравьева не была в Иркутске, и в первое же утро одета совершенно в восточном вкусе. А все восточное, как твердят журналы Парижа и Петербурга, входит в моду. Дамы одеваются ярче, пестрей. Путешествуя бог знает где, ведь не следила же губернаторша за «Гирляндой». Как она в Охотске и на Камчатке могла предвидеть то, что занимает умы в столице? Она угадывает дух времени!

Зариной не приходило в голову, что после путешествия у берегов Сахалина и Японии Екатерина Николаевна, даже если бы и не видела модных журналов, просто хотела выйти к людям в ярком, по-восточному. Это было ее естественное желание — выразить своим костюмом те «ориентальные мотивы», что владели ее мужем в политике, да и всем современным цивилизованным обществом. Ведь нынче из всех стран стремятся на Ближний и Дальний Восток, в Турцию, в Индию, в Китай, к новым открытиям, а Екатерина Николаевна всегда жила умственными интересами общества и именно поэтому безошибочно угадывала моду, даже не видя журналов. Это та же романтика во внешности, как однажды заметила Христиани, что Байрон давно выразил в поэзии.

Варвара Григорьевна замечала, что в любом костюме губернаторша — совершенство. В бальном — царица, римлянка, увитая цветами, с гордым профилем и высоким лбом.

— А сегодня она, право, красавица из знойных пустынь Аравии, этакая подруга бедуина, — тихо сказала она своим племянницам, когда губернаторша на минуту вышла из комнаты. — Ах, что значит слово моды!

Разговор с этого и начался — с цветов, перчаток; рассматривали картинки в «Модах Парижа» и в «Гирлянде».

Губернаторша помянула о превосходных предметах, что доставляли камчатским и охотским дамам из-за океана. Но не из Франции, а, как ни удивительно, из страны грубых людей, практиков, где нет даже дворянства, — из Америки!

Все стали просить рассказать о путешествии.

Варвара Григорьевна — хорошенькая молоденькая женщина. У нее карие глаза, широкое, свежее, пухленькое личико, мелкие родинки на белых щеках, пухлые руки мило выглядывают из-под красных шерстяных кистей кашемировой шали. На груди — модные красные кораллы, их теперь носят. Она тоже одета, как восточная женщина, но если в губернаторше с ее тонким лицом что-то арабское, то широколицая Варвара Григорьевна скорее похожа на татарскую ханшу. Она так молода, что, если бы не тяжелая высокая прическа, в которую собраны ее густые черные волосы, и не чуть заметная полнота, ее можно было бы принять за подругу двух ее хорошеньких молоденьких белокурых племянниц, которые, тоже в шалях, но с косами и с девичьей бирюзой в ушах и на шее, сидели тут же и с замиранием сердца слушали Екатерину Николаевну.

Картина морей, гор, скал и лесов на далеких берегах, о которых шла речь, рисовалась их воображению как фон для таких вот царственных и роскошных женщин, одетых по-восточному, как преобразившаяся сегодня Екатерина Николаевна.

Саша и Катя, или Роз и Бланш, как называли девиц, недавно окончивших Смольный институт, «обожали» Екатерину Николаевну за то, что она разделила с мужем его беспримерное путешествие, и просто за то, что она добра, остроумна, быстра в движениях и суждениях, мила, с безукоризненным вкусом, что она настоящая парижанка, что у нее царственный профиль, и за этот уголок Парижа, с массой благоухающих цветов, в который она превратила губернаторский дворец.

— …Муж приказал спасти их судно, — рассказывала Екатерина Николаевна про один из случаев в море. — Наступили ужасные минуты. Люди гибли у нас на глазах. Мы не знали, кто они, может быть, пираты, каких немало в наших водах. И вдруг этот несчастный корабль выбрасывает французский флаг! Наши шлюпки уже спешили к ним на помощь…

Все это были необычайные слова, и сердца юных слушательниц сжимались все сильней. Им понятно было, как волновалась Екатерина Николаевна. Ведь оказалось, что тонут ее соотечественники! А ее муж великодушно спасал их! Русские шли им на помощь через огромные волны, рискуя своей жизнью!

Если красота темноволосых дам подчеркивалась пестрыми нарядами, то прелесть девиц совершенно исчезала в этих модных нарядах. Рядом с яркими восточными шалями стиралась белизна, свежий и нежный румянец обеих белокурых сестер.

В разгар рассказов приехала мадемуазель Христиани. Она присела к столику и по-мужски заложила ногу на ногу, так что правая из-под края ее зеленого платья была видна до выгнутого, как у танцовщицы, подъема. Она закурила папиросу, держа локоть на колене и пуская дым выше горшка с цветущими розами, стоявшего в китайской вазе посреди лакированного столика. Ей не было неловко в такой позе. Элиз чувствовала себя великолепно; тело ее совершенно не напряжено; чувствовалось, что ей удобно, что она сильная и гибкая гимнастка.

В кабинете губернаторши печи накалены и очень тепло, но еще вчера застекленные двери на балкон обмерзли. Очень холодно на улице. Элиз не сняла своей накидки из горностая.

Она бросила папироску в пепельницу, откинула широкие раструбы шелковых рукавов; ее розоватые голые локти оказались на столе, а румяное молодое лицо — на сплетенных и выгнутых кистях рук. Она задержала взгляд на девицах…

Перед Элиз по возвращении в Иркутск предстала вся неопределенность и неприглядность ее положения. Ее светлые надежды рухнули. Мишель уехал. И, кажется, был очень рад и горд полученным поручением. Оставаться в Сибири далее бессмысленно. Снова предстояло одиночество, напрасные надежды и почетное бродяжничество с любимой виолончелью.

Элиз не унывала и не давала повода к домыслам. Она ни единым словом не жаловалась на судьбу, а напротив, была весела; жизнь научила ее казаться веселой. Она знала, что несчастных людей никто не любит.

В глазах девиц и Екатерина Николаевна, и Элиз вернулись героинями. Они многое видели, обо всем судили смело и трезво, везде побывали.

Это было время, когда в Европе во всех областях жизни женщины заявляли о своих правах, и в России упрямо утверждали, что это влияние дойдет и к нам и уже находит свой отклик. Гремела не только слава Виардо [72], Жорж Санд или знаменитых скрипачек. Появились женщины-ученые, исполнительницы мужских ролей в театре, журналистки и вот теперь даже революционерки на баррикадах Парижа. И все это были француженки. Об Элиз петербургские журналы два года тому назад писали, что она «оседлала» такой мужской инструмент, как виолончель, не теряя при этом женственной прелести…

Сестры всегда мечтали повидать Францию.

— Как бы я желала поехать в Париж! — не раз говорила Катя.

— В Париж! — как эхо отзывалась Саша.

Но известно было, что поездки за границу запрещены, и бог весть, когда это отменят…

Муравьева рассказала о встрече с «Байкалом» и о том. что все офицеры этого судна направляются в Петербург и скоро прибудут в Иркутск.

— Прекрасные молодые люди! Все они прежде служили на корабле его высочества великого князя Константина и несколько лет плавали с ним под командованием знаменитого ученого и всемирно известного мореплавателя контр-адмирала Литке. Теперь они совершили что-то беспримерное, с необычайной быстротой обошли вокруг света. В этом надо отдать честь их капитану. Он с необыкновенной энергией подготовился в Англии к переходу и пересек Атлантический океан за тридцать пять дней.

— Они были в Штатах? — стараясь попасть в тон серьезного и озабоченного разговора дам, спросила Бланш — младшая из сестер.

— Нет, только в Бразилии, — так же серьезно ответила Екатерина Николаевна. — Они посетили знаменитый порт: Рио-де-Жанейро и еще Вальпарайсо, — прищурившись, добавила она.

— О! Их капитан! Невысокий, немного рябой, но настоящий морской волк! — сказала Элиз. Сверкнув глазами и нахмурившись, она изобразила на лице строгость, словно показывая, каков капитан, и тут же улыбнулась.

— Он очень мужественный человек! — подтвердила Екатерина Николаевна. — Муж ждал встречи с ним в море. Мы ходили к берегу Сахалина, видели скалы этого острова и бесконечные пески, селения диких, их пироги…

— Как это интересно! — чуть слышно пролепетала Роз, клонясь всем телом к сестре, а та стремилась к ней, и обе словно желали слиться, захваченные чувством общего интереса.

— Я ужасно мерзла, и в моей каюте поставили маленькую железную печь. Мы шли неведомыми морями, о которых нет карт. На случай крушения мы переоделись в мужское платье. Мы нигде не встретили его корабль, и в Аяне, когда мы прибыли туда, сказали, что Невельской погиб.

— Какой ужас! — прошептала Катя.

— Муж был очень расстроен. Вы понимаете, какое настроение было у нас! И вот, когда мы готовы были поверить, что все погибло, и знали, что многие аристократические семьи в Петербурге наденут траур, вдруг «Байкал» входит в гавань. Капитан провел свой корабль через смертельную опасность! Его молодые офицеры были прекрасны, такие же герои, как он!

Тут начались восторги слушательниц. У Саши показалась слеза на темной реснице, а младшая сестра, улыбаясь, еще крепче сжимала ее руку.

— Их подвиги необыкновенны, — подтвердила Элиз.

— Они вошли в страну воинствующих и свирепых дикарей — гиляков, которые ведут постоянную войну с китобоями. Дикие напали на «Байкал» у одной из деревень. Капитан дал им отпор. Произошла ужасная битва, и пролилась кровь. Были схвачены пленные, и капитан приготовил их к повешению, объявив, что исполнит угрозу, если не будут даны знаки покорства. Дикие гиляки подчинились. Он сделал то, чего не могла сделать ни одна из европейских держав, которые посылали туда свои суда с этой же целью. Каково же было изумление гиляков, когда они узнали, что их покорители не англичане, которым они много лет сопротивлялись, и не американцы, а русские, которых они всегда любили и уважали. Этот свирепый и дикий народ проникнут уважением к русским и всегда знал о них. Они поклялись в вечной дружбе и решили стать проводниками капитана. Муж говорит, что в будущем гиляки будут крещены и станут счастливы.

В Иркутске все привыкли, что сибирские инородцы бесправны, слабы, что их спаивают и обманывают купцы. А капитан из Петербурга нашел тут племена, подобные американским индейцам, и даже совершил приключения в духе новейших морских романов. Девицы были поражены.

— В битве с гиляками отличился и будет награжден лейтенант Гейсмар, который прекрасно рассказывает об этом. Он сын известного барона. За подавление бунтов его отец получил когда-то подарок от государя — шпагу, усыпанную бриллиантами. Отличился также князь Ухтомский, еще совсем мальчик, но такой прелестный!

— А Грот! — сказала Элиз.

— О да, белокурый гигант!

— А их капитан маленького роста? — наивно спросила старшая сестра, Роз.

Все улыбнулись, глядя на эту милую девицу.

— Он невысок, — ласково ответила губернаторша, — но этот человек — огонь! Маленькие люди,