/ / Language: Русский / Genre:prose_classic,

День саранчи

Натанаэл Уэст

Книга представляет собой полное собрание произведений одного из «малых классиков» американской литературы Натанаэла Уэста (1903–1940). Наряду с известными — «Подруга скорбящих» (1933) и «День саранчи» (1939) — в ней впервые публикуются повести «Видения Бальсо Снелла» (1931) и «Целый миллион, или Расчленения Лемюэла Питкина» (1934). В первом произведении Уэста, герой которого совершает фантастическое путешествие по чреву троянского коня, выражено стремление писателя овладеть различными жанрами (бурлеск, остросюжетное любовное повествование, философский трактат и др.). «Целый миллион…» — гротескное описание тщетных попыток заработать миллион долларов — предвосхищает литературу «черного юмора», одно из самых продуктивных в послевоенной прозе США направлений (К. Воннегут, Дж. Хеллер, Т. Пинчон, Дж. Барт), высмеивает «философию успеха» и «священные аксессуары» национальной традиции. Произведения, печатавшиеся ранее, отмечены глубоким интересом писателя к внутренним конфликтам личностного бытия. Стилистическое мастерство Уэста нашло яркое воплощение в переводах, выполненных В. П. Голышевым, С. Б. Беловым и А. Я. Ливергантом.

Натанаэл Уэст

День саранчи

Видения Бальсо Снелла

© Перевод. А. Ливерганта

В конечном счете, дорогой мой, жизнь, как сказал Анаксагор, — это путешествие.

Бергот [1]

Прогуливаясь в высокой траве, выросшей вокруг Трои, Бальсо Снелл обнаружил знаменитого деревянного коня. Как и положено поэту, он вспомнил старинную песнь Гомера и решил проникнуть внутрь.

Тщательно изучив коня, Бальсо понял, что войти в него можно лишь тремя способами: через пасть, через пупок и через ведущий в пищеварительный тракт задний проход. До конской пасти ему было не достать, пупок оказался на поверку тупиком, а потому, позабыв о своем достоинстве, Бальсо воспользовался задним проходом. О, Anus Mirabilis![2]

Вдоль выступов мистического портала узрел он надписи, которые, не без некоторых усилий, сумел разобрать. На сердце, пронзенном стрелой и увенчанном инициалом N, было выгравировано:

«Ах! Qualis… Artifex… Регео!»[3] Чтобы не уступить императору - лицедею[4], Бальсо достал перочинный ножик и вырезал еще одно сердце, а под ним следующие слова: «О Донна, ты бездонна! О Анон! О Анан!» Стрелу же и свои инициалы вырезать не стал. Прежде чем войти, Бальсо вознес молитву: — О Лошадь! О «Белая лошадь»! О Бах! О Оффенбах! Не покидайте меня сейчас и во веки веков!

И тотчас Бальсо почувствовал себя как Один на мосту, как Двое в постели, как Трое в лодке, как Четверо в одном седле, как Семеро против Фив. И, воодушевившись, растворился во мраке похожего на фойе толстого кишечника.

Спустя некоторое время, решительно никого не увидев и абсолютно ничего не услышав, Бальсо впал в уныние. И, дабы воспрянуть неукротимым своим поэтическим духом, сочинил вот какую песню:

Круглые точно Задний Проход
Бронзового Коня
Или как Пуговица
Лошадиного Ануса

На Колесах Его Колесницы
Обитых Медью
Вопиют Серафимы
Языки Господа Нашего

Гулкий и Круглый
Точно Брюхо Силена
Джотто Живописец Идеальных Кругов
Делает Полный Круг

Круглый и Полный
Круглый и Полный
Точно Наполненный до Краев Кубок
Налитый Росой Пупок
Марии
Марии Богоматери Нашей

Круглые и Гулкие
Точно Переполненный Кубок
Покрытые Ржавчиной Дыры
В Ногах Господа Нашего
Дыры от Гвоздей
Вбитых Евреями

В дальнейшем Бальсо давал этой песне самые разные названия, вот наиболее удачные: «Куда глаза глядят, или Бесплодные поиски света в конце туннеля», а также «На задних лапках перед задним проходом бронзового коня, или Стигматы как средство для полета фантазии».

Несмотря на оптимизм сочиненной им песни, Бальсо было по - прежнему не по себе. Ему вспомнились Phoenix Excrementi[5], племя, которое он вообразил себе однажды, нежась в постельке поздним воскресным утром, и от страха, что он с легкостью может встретить здесь представителя этого племени, по всему его телу пробежала дрожь. Для дрожи были веские основания, ибо Phoenix Excrementi сами себя едят, сами себя переваривают и, опорожняя желудок, сами же себя производят на свет.

В надежде привлечь внимание кого-то из местных жителей Бальсо сделал вид, что потрясен великолепием увиденного, и закричал:

— О, Увитая Розами Изгородь! О Влажный Сад! О Колодец! О Фонтан! О Клейкий Цветок! О Слизистая Оболочка!

Тут из тени выступил человек с вышитым на кепке словом «Тур». С целью доказать, что поэт имеет право преступать любые границы, Бальсо процитировал ему свое собственное изречение:

— Если хотите, чтобы две параллельные линии встретились — немедленно или в самом ближайшем будущем, — заранее дайте соответствующие указания, и лучше — по радио.

Человек в кепке оставил эту реплику без внимания.

— Сэр, — сказал он, — вы, спору нет, — представитель изобретательного народа, который придумал и усовершенствовал автоматический ватерклозет, мы же — наследники древних греков и римлян. Как прекрасно выразился ваш пиит: «Сиянье Греции святой и слава, чье имя — Рим…»[6] Я предлагаю свои услуги в качестве гида. Если соблаговолите посмотреть направо, то взгляду вашему предстанет красивейшая дорическая предстательная железа, распухшая от радости и переизбытка нежных чувств.

Бальсо этот монолог возмутил до крайности.

— Изобретатели автоматического ватерклозета, говоришь?! — вскричал он. — Ах ты, говноед! Дорическая? Ты бы еще сказал, феерическая! И никакая это не предстательная железа, а просто геморроидальный узел. И ты еще называешь эту дыру «великой» и «славной»? Видел когда-нибудь вокзал Грэнд-Сентрал в Нью-Йорке, или Йельский футбольный стадион, или туннель Холланд, или новый Мэдисон Сквер-Гарден? Мне же, придурок, ничего, кроме ржавых водопроводных труб, здесь на глаза не попадается. А ведь на дворе двадцатый век. Вы безбожно отстали, слышишь?

Гид смешался.

— Простите, сэр, — залопотал он, — простите… Хотите вы того или нет, но места эти освящены веками, их почитали великие мужи. В конце концов, в чужой монастырь со своим уставом…

— Говноед, — повторил Бальсо, на этот раз, правда, не столь свирепо.

Гид воспрял:

— Веди себя прилично, гастролер. Если тебе здесь не нравится, вали откуда пришел. Но сначала я расскажу тебе одну притчу — наш, можно сказать, фольклор. Тебе эта история придется по вкусу. Только не принимай ее на свой счет, договорились? Называется история

Нежданная встреча

Путешественник, приехавший в Тиану[7] на поиски мудреца Апполония, увидел, как в задний проход какого-то человека вползает змея.

— Прости меня, — сказал путешественник, приблизившись, — но только что змея заползла к вам в… — И он показал пальцем на то, что не посмел назвать.

— Да, сэр, она там живет, — последовал несколько неожиданный ответ.

— В таком случае вы, надо полагать, тот самый человек, которого я ищу, философ-святой, Апполоний из Тианы. Вот рекомендательное письмо от моего брата Джорджа. Можно взглянуть на змею? А теперь — заглянуть к вам в анус. Превосходно!

— Превосходно! Превосходно! — подхватил Бальсо последнее слово рассказа. — Настоящая старинная притча! Считайте, что я вас нанял.

— У меня и другие истории есть, — похвастался гид. — Буду их тебе рассказывать по ходу дела. Слышал ли ты про Моисея и Терновый Куст? Как пророк упрекнул Куст в болтливости: «Болтаешь вздор, а не видишь, что горишь огнем», и как куст, набравшись наглости, возразил: «Терновый Куст, чтоб ты знал, хоть и горит огнем, но не сгорает»[8].

Эта история понравилась Бальсо куда меньше, чем предыдущая; собственно, она ему совсем не понравилась, однако он решил, что не будет больше прерывать своего провожатого, и, взяв его под руку, втиснулся в толстую кишку. Гид молол языком не переставая, и они сами не заметили, как прошли почти всю кишку до конца. К несчастью, когда они подошли к тому месту, где кишка выпирала за стенку желудка, Бальсо не выдержал и, не веря своим глазам, закричал:

— Ну и грыжа! Вот так грыжа!

Гид пришел в такое бешенство, что потерял дар речи, однако Бальсо отговорился тем, что особенности ландшафта в виду не имелись.

— Г-р-р-р-ы-ж-а, — проговорил он нараспев. — Какая жалость, что такие красивые слова, как «грыжа», из-за детских ассоциаций и нелепых предрассудков не могут использоваться в качестве имен. Грыжа! Какое было бы красивое женское имя! Грыжа Грош! Парез Паркинсон! Паранойя Пунц! Насколько приятнее звучат (а благозвучие для имени самое главное) эти имена, чем, скажем, Вера Вейсман или Надежда Натансон.

Но Бальсо вновь просчитался.

— Эй ты! — вскричал гид дрожащим от возмущения голосом. — Я, к твоему сведению, еврей, и, когда разговор касается еврейской темы, считаю необходимым об этом напомнить. Я еврей! Еврей!

— Ты меня неправильно понял, — возразил Бальсо. — Лично я против евреев ничего не имею. Более того, я восхищаюсь евреями, это исключительно бережливая нация. Среди моих близких друзей немало евреев.

Видя, что гид безутешен и верить ему не желает, Бальсо решил процитировать высказывание Чарльза Монтегю Даути[9].

— Семиты, — отчеканил Бальсо, — сродни человеку, который сидит по уши в клоаке, но глаза которого устремлены в небеса.

После того как Бальсо удалось наконец успокоить гида, он попытался угодить ему еще больше, сказав, что великолепный туннель потряс его до глубины души и он был бы рад провести в нем остаток дней, прихватив с собой лишь несколько любимых трубок и книгу.

Гид воздел руки к небу одним из тех красноречивых жестов, какими так славятся потомки древних римлян, и воскликнул:

— Что есть в конечном счете искусство? Не могу не согласиться с Джорджем Муром. Искусство — это не просто природа, а переваренная природа. Искусство — это возвышенное испражнение.

— А Доде? — поинтересовался Бальсо.

— О, Доде! Доде, c'est de bouillabaisse[10]! Вот что говорит по этому поводу тот же Джордж Мур: «Какая мне разница, если за «La Source» Энгра[11] пришлось заплатить добродетелью шестнадцатилетней девственницы». Так вот…

— Пикассо говорит… — вставил Бальсо. — Пикассо говорит, что в природе нет такого понятия, как ноги…[12] Спасибо, что столько всего показали. Мне пора.

Но улизнуть Бальсо не удалось.

— Минуточку, — сказал гид, ухватив его за воротник. — Ваша реплика более чем справедлива. Нам следует говорить о творчестве, а не о творцах. Пожалуйста, объясните, какой смысл вы вкладываете в слова испанского мастера.

— Моя точка зрения… — начал было Бальсо, но гид, не дав ему закончить, заговорил снова:

— Если вы готовы признать существование точек, то заявление о том, что в природе нет ног, несостоятельно, ибо, по сути своей, оно основывается на том, что точек не существует. Высказав эту мысль, Пикассо становится на сторону монизма в извечной борьбе сторонников Единственности и Множественности. Не случайно ведь задавался вопросом Джеймс[13]: «Реальность существует дистрибутивно или коллективно — в форме каждых, всяких, любых, или же только в форме всего или целого?» Если реальность единична, тогда в природе нет ног, если плюралистична, их очень и очень много. Если мир — это единое целое (под природой Пикассо понимает все, что является частью одного и того же), то в нем нет ничего, что бы начиналось или кончалось. Только когда предметы приобретают форму каждых, всяких, любых (то есть когда они конечны), у них есть ноги. Ноги ведь, по определению, конечны. Больше того, если все едино и не имеет ни начала, ни конца, значит все есть круг. У круга нет ни начала, ни конца. У круга нет ног. Если мы предположим, что природа — это круг, стало быть, в природе нет ног. Только не сводите эту мысль к чистой мистике. Бергсон…

— Сезанн говорит: «Все в природе стремится к сферичности». — И, сделав это заявление, Бальсо предпринял еще одну, отчаянную попытку ретироваться.

— Сезанн? — Гид по-прежнему крепко держал Бальсо за воротник. — Сезанн прав. Мудрец из Экса…

Но тут Бальсо все же вырвался и убежал.

Бальсо долго бежал по длинному туннелю, пока не увидел перед собой совершенно голого человека в котелке с торчащим из него репеем. Человек пытался распять себя на канцелярских кнопках. Любопытство возобладало над страхом, и Бальсо остановился.

— Я могу вам чем-нибудь помочь? — вежливо спросил он.

— Увы, — ответил обнаженный еще более вежливо, несколько раз приподняв свой котелок. — Очень вам благодарен, но я уж как - нибудь сам справлюсь…

Меня зовут Малуни-Ареопагит, — продолжал обнаженный, отвечая на вопросы, которые Бальсо, как человек воспитанный, задать не решился. — Я католический мистик и свято верю святой

Гильдегард[14], которой принадлежит следующее леденящее душу изречение: «Господь обитает не только в теле здоровых и сильных». Живу я так же, как жили Маргарита-Мария Алакокская[15], Генрих Сузо, Лабре, Лидвина Схидамская, Роза Лимская. Когда страдания мои не столь велики, я сочиняю стихи в подражание Ноткеру Балбусу, Эккенарду le Vieux[16], Укбальду le Chauve[17]:

В оперенном мраке
Рта твоего,
О Божья Матерь!
Славлю я Христа —
Цветущую розу.

Вы меня поняли? Все свободное время я трачу на то, что восхищаюсь той любовью, какую все великие святые дарят даже малым Божьим тварям. Вы когда-нибудь слышали о Бенедикте Лабре? Это он подобрал вошь, выпавшую из его шляпы, и припрятал ее себе в рукав. Другой святой, прежде чем вызвать прачку, снял вошь со своей одежды, дабы не утопить в горячей воде драгоценную святость, присущую инсектам.

Подобные мысли побудили меня написать жизнеописание Saint Puce[18], великомученицы из семейства паразитов. Если хотите, могу дать вам precis[19] ее жизни.

— Буду вам весьма признателен, сэр, — сказал Бальсо. — «Век живи — век учись» — вот мой девиз, мистер Малуни, а потому, прошу вас, продолжайте.

— Saint Puce была блохой, — начал Малуни-Ареопагит хорошо поставленным голосом. — Блохой, родившейся, жившей и умершей под мышкой у Господа нашего.

Родилась Saint Puce из яйца, отложенного во плоти Христа, когда младенцем Он играл на полу яслей в Вифлееме. Факты подобной инкубации хорошо известны — достаточно вспомнить, к примеру, Диониса и Афину.

У Святой Блохи было две матери: крылатое существо, которое отложило яйцо, и Бог, который высидел его в Своей плоти. Как и у всех нас, у нее было два отца: Отец наш Небесный и тот, кого мы, по молодости лет, называли «папкой».

Кто же из этих двух отцов оплодотворил яйцо? Ответить на этот вопрос со всей определенностью я не берусь, но некоторые факты из жизни Святой Блохи наводят на мысль, что оплодотворило яйцо существо, на крыльях которого отсутствовало оперение. Да-да, я имею в виду Голубя или Параклета — Sanctus Spiritus[20]. Опять же приходят на ум примеры из античности: Леда, Европа. Предвосхищая вашу реплику о том, что блоха, дескать, — существо ничтожно малое, хочу напомнить, что Божья любовь распространяется на всех и вся.

О счастливое, счастливое детство! Играть в курчавом светлом шелке волос в укромной подмышке Сына Человеческого. Насыщаться нежной плотью Спасителя. Пить Его кровь. Купаться в Его поту. Отведать — да еще с каким наслаждением! — Его Божьей перхоти. Не нуждаться в том, к чему непрестанно взываю я:

Corpus Christi, salva me
Sanguis Christi, inebria me
Aqua lateris Christi, lave me[21].

Как же сильна, как же похотлива была Святая Блоха в пору зрелости! И как похоть ее и сила получали нескончаемое, высшее удовлетворение! Кожа Господа нашего скользила по Его плоти волшебной музыкой сродни фугам Баха. Переплетение Его сосудов было более замысловатым, чем Кносский Лабиринт. Аромат Его тела более благоуханным, чем Храм Соломона. Для юной Блохи температура Его тела была более приятной, чем римские бани. А вкус Его крови! В этом вине все удовольствие, все возбуждение возрастало стократ, и крошечное тело Святой Блохи начинало биться в экстазе, сотрясаясь, точно раскаленная печь.

В расцвете лет и сил Святая Блоха ушла далеко от своего места рождения, от этой шелковисто-волосатой ложбинки, подмышки

Господа нашего. Она бродила в кущах на груди Спасителя, подымалась на холм Его живота. Опускалась в гулкий, бездонный колодец — пупок Господа нашего. Исследовала, нанося на карту, каждую расселину, каждый кряж, каждую каверну на теле Христа. Из заметок, делавшихся во время этих путешествий, она составила впоследствии свою знаменитую работу — «География Господа нашего».

После долгих странствий, измученная, Святая Блоха возвратилась домой, в священный лес. Дабы провести, как она надеялась, остаток дней в трудах, молитве и созерцании. Предаться безмятежному досугу в храме, чьи стены были из плоти Христовой, чьи окна порозовели от крови Христовой и на чьих алтарях горели золотые свечи из Божьей ушной серы.

Скоро, увы, слишком скоро настанет день мук Христовых (О Jesu, mi dulcissime![22]), и руки Христа воздеты будут, дабы в ладони Его могли впиться гвозди.

Стены и окна церкви Святой Блохи были разбиты, пределы ее залиты кровью.

Жаркое солнце Голгофы сожгло плоть под воздетой рукой Христа, и нежная, точно лепесток цветка, кожа высохла, сморщилась и стала похожа на тщательно выбритые подмышки старой актрисы.

После смерти Христа скончалась и Святая Блоха, отказавшись довольствоваться меньшей плотью, даже плотью Марии, стоявшей рядом, под крестом. Из последних сил отбивалась она от неумолимого червя…

Тщедушное тельце мистера Малуни сотряслось от рыданий, однако Бальсо не испытал к нему ни малейшей жалости.

— Сдается мне, вы слишком впечатлительны, — процедил он. — Все-то вам видится в черном свете. Перестаньте разглядывать свой пупок, не прячьте голову под крыло. Будет вам принюхиваться к смерти. Занимайтесь спортом. Не читайте так много книг. Принимайте холодный душ. Ешьте больше мяса.

И, дав мистеру Малуни эти столь полезные советы и предоставив его самому себе, Бальсо продолжал свой путь.

Малуни-Ареопагит остался далеко позади, когда за поворотом кишки Бальсо увидел мальчика, который прятал в дупле дерева нечто похожее на пачку писем. Дождавшись, пока мальчик уйдет, Бальсо извлек из дупла письма и сел их читать. Начал он, однако, с того, что снял обувь, — болели ноги.

То, что он принял за письма, при ближайшем рассмотрении оказалось дневником. На первой странице сверху значилось: «Тетрадь для сочинений. Джон Джилсон, класс 8–6, средняя школа 186. Учительница — мисс Макгини». Он стал читать дальше.

1 янв. — дома

Кого я обманываю, называя эти страницы дневником? Уж во всяком случае не вас, мисс Макгини. Увы! — никого. Никого не введет в заблуждение и тот факт, что пишу я от первого лица. Именно поэтому я вовсе не стремлюсь доказать, что нашел эти страницы в дупле дерева. Я честный человек, и мне отвратительны маски, картонные носы, дневники, мемуары, письма с Сабинской фермы, театр… Да, все это мне отвратительно, но поделать я ничего не могу. «Сэр, — говорю себе я, — вас зовут не Яго, а всего лишь Джон. Лгать в дневнике чудовищно».

И тем не менее я настаиваю на том, что человек я честный. Как и все честные люди, я с реальностью не в ладах.

Реальность! Реальность! Если б только я мог обнаружить Реальное! То Реальное, которое я постигаю всеми своими чувствами. Которое будет терпеливо ждать, пока я его не обследую подобно тому, как собака обследует мертвого кролика. Но увы! Исследуя реальность, я словно бы бросаю камень в лужу: идущие по воде круги становятся все менее заметны по мере того, как они расходятся в стороны от того предмета, который их вызвал.

Писал эти строки и облизывал указательный палеи, левой руки.

2 янв. — дома

Неужели этот дневник будет похож на все остальные, которые я начинал вести? Длинная первая запись, где подробно рассказывается о событии, доказывающем, что мне есть чем заполнить дневник, за которой следуют записи покороче, пока наконец за целую неделю не наберется ни одного, даже самого пустячного фрагмента.

У начинающих первая запись в дневнике — самая длинная. Они с нетерпением, с жаром предают бумаге все наболевшее. У них, можно сказать, запор мыслей и наблюдений, и лист белой бумаги действует на них наподобие слабительного. В результате — словесный понос. Поток слов столь неудержим, что остановить его невозможно.

Дневник должен развиваться естественным путем — как цветок, раковая клетка, цивилизация… В дневнике, честный Яго, нет места фигурам речи.

Иногда мое имя — Раскольников, иногда — Яго. Я никогда не был и никогда не буду просто Джоном Джилсоном. Честным, честным Яго — да, но честным Джоном — никогда. Под именем Раскольникова я веду дневник, который назвал «Как стать злодеем». Вот выдержки из моего Дневника преступлений.

Дневник преступлений

В этой больнице я уже почти два месяца. Нахожусь под наблюдением врачей. Я психически здоров? Дневник доказывает обратное.

Эта запись выдает меня с головой.

Дневник преступлений

Сегодня меня навестила мать. Плакала. Не в себе она, а не я. Порядок — свидетельство здравомыслия. Ее же чувства и мысли в полном беспорядке. Мои, напротив, организованны, взвешенны, продуманны.

Человек тратит большую часть жизни на то, чтобы привести хаос в некое подобие порядка. И в то же время утверждает, что эмоции беспорядочны. Я упорядочиваю свои эмоции — и я безумен. Вместе с тем здравомыслие — это дисциплина. Моя мать катается по больничному полу и кричит: «Джон, дорогой… Джон, любимый». Шляпка съезжает ей на лицо. Она лихорадочно сжимает в руках свою нелепую сумку с апельсинами. И она — в своем уме.

Я шепотом говорю ей: «Мать, я люблю тебя, но этот спектакль абсурден, да и запах от твоей одежды действует на меня угнетающе». Я безумен.

Дневник преступлений

Порядок — это тщеславие. Я решил перестать пользоваться точными приборами. Хватит все измерять. Отныне и впредь я отказываюсь от счетной логарифмической линейки. Счет пойдет на другое. Психическая норма — это отсутствие крайностей.-

Дневник преступлений Интересно, кто-то читает мой дневник, когда я сплю? Перечитав написанное накануне, я заметил некоторые изменения в порядке слов. Так, во всяком случае, мне показалось. Получился как будто бы комментарий.

Я обращаюсь к тому, кто читает эти страницы, пока я сплю. Пожалуйста, поставьте здесь свою подпись.

Джон Раскольников Джилсон

Дневник преступлений Ночью я встал, нашел вчерашнюю запись и расписался.

Дневник преступлений Я безумен. Я (газеты назвали мое преступление «Культурный злодей убивает мойщика посуды») безумен.

Ребенком я ничем не отличался от других: «от души» смеялся, «тяжко» вздыхал, сочинял «искрометные» стихи, улыбался «загадочной» улыбкой, искал «непроторенные» тропы. Я был абсолютно безумным поэтом, одним из тех «великих ниспровергателей», кого так любил Ницше за то, что они «великие энтузиасты, стрелы страстного желания, выпущенные на другой берег». Помимо «mоn hysterie»[23] я культивировал в себе «тухлую, перезревшую зрелость». Вы понимаете, что я имею в виду. Как и Рембо, меня частенько посещали галлюцинации.

Так вот, мое воображение — это дикий зверь, рвущийся на свободу. Меня постоянно преследует желание дать выход какому-то странному чувству, ощутимому, но неясному, которое скрывается в непроходимых дебрях моего рассудка. Это скрывающееся существо криком кричит мне из своего укрытия: «Делай как я тебе говорю, и ты нащупаешь мои очертания. Ну же, быстрей! Что там у тебя в мозгу? Потакай моим прихотям, и в один прекрасный день великие двери твоего разума распахнутся, и ты сможешь войти и увидеть воочию неясные очертания и фигуры, скрывающиеся за ними».

Мне ничего не дано знать; мне ничего не дано иметь; всю свою жизнь я должен посвятить погоне за тенью. Это все равно, что пытаться зацепить кончиком карандаша тень от этого же карандаша.

Тень карандаша меня завораживает, и мне нестерпимо хочется ее обвести, — но тень неотделима от карандаша, она двигается вместе с ним и в руки не дается. В то же время мне так хочется овладеть ею, что я постоянно вынужден предпринимать все новые и новые усилия.

Два года назад я по восемь часов в день сортировал книги в городской библиотеке. Только представьте: восемь часов подряд вы находитесь в окружении тысяч и тысяч книг, перед глазами мелькают сотни миллиардов слов, написанных десятками тысяч безумцев! Какое терпение, какой труд понадобились для создания этих вздорных опусов! Какие лишения! Какие жертвы! Какой энтузиазм, какое исступление, какие бредовые фантазии!..

От книг пахло ничуть не лучше, чем от их авторов; так пахнет в комоде, забитом старой обувью, если его содержимое обдать кипятком из шланга. Когда я перебирал эти книги, мне казалось, что они превращаются в плоть или, по крайней мере, в нечто съедобное.

Вам когда-нибудь приходилось находиться среди читателей больших библиотек? Людей, которые просматривают старые медицинские журналы в поисках порнографии и патологии? Среди комиков, которые запасаются анекдотами из старых иллюстрированных еженедельников? Мужчин и женщин, что по заданию страховых компаний собирают статистику смертных случаев? Я работал в философском зале, который посещали алхимики, астрологи, каббалисты, демонологи, колдуны, атеисты и создатели новых религий.

Жил я тогда в меблированных комнатах, в нелепом и убогом здании в районе западных Сороковых улиц. Дом этот я выбрал из - за его неудобства. Мне непременно хотелось быть несчастным. В удобном, уютном доме я бы не прижился. Шум (грубый, резкий), грязь (животная, сальная), запахи (застоявшийся пот, прогорклая плесень) давали мне возможность нежиться в неудобстве. Мой ум погряз в мелких тревогах и раздражениях, тело от нервного перенапряжения стало издерганным и настоятельно требовало многочасового сна. И физически, и умственно я превратился в развалину. Я забирался в себя, точно медведь в берлогу, и часами лежал без движения, мучаясь от жары, дурных запахов и собственной скверны.

На одном со мной этаже, самом последнем, жил еще один человек, идиот. На жизнь он зарабатывал мытьем посуды в отеле «Astor». Это был толстый, похожий на свинью тип, от которого пахло дешевым табаком, застоявшимся потом, плесенью и овсяным мылом. Черепа как такового у него не было — всю голову занимало похожее на маску лицо, у которого боковая, задняя и верхняя части напрочь отсутствовали.

Идиот никогда не носил воротничков, однако пуговицы от воротничка, и заднюю, и переднюю, меняя рубашку, перешивал с грязной на чистую. Шея у него была гладкая, белая, толстая, покрытая сеточкой крошечных голубых сосудов, отчего напоминала кусок дешевого мрамора. Кадык у идиота был гигантский — казалось, будто в горле выросла опухоль. Когда он глотал слюну, его белая шея раздувалась и он издавал звуки, похожие на шум спускаемой в уборной воды.

Мой сосед, идиот, никогда не улыбался, зато смеялся непрерывно. Смеяться ему, по-видимому, было больно: со своим смехом он сражался так, словно это был дикий зверь. Казалось, зверь этот хочет разжать ему зубы, вырваться и убежать.

Говорят, нет ничего хуже человеческого плача. По-моему, еще хуже, когда человек смеется. (Между тем древние считали истерию женской болезнью. Истерия, полагали они, проистекает оттого, что матка отрывается и свободно плавает по всему телу. Лечили истерию прикладыванием к влагалищу душистых трав — чтобы приманить матку обратно, и дурно пахнущих вещей к носу — чтобы отвадить ее от головы.)

Как-то вечером я пошел в кино и перед сеансом слушал арию Дьявола из «Фауста» в исполнении баса из Чикагской оперы. В середине арии певец должен был разразиться громоподобным смехом, однако, дойдя до этого места, никак почему-то не мог начать смеяться. Он тужился изо всех сил, но ничего не выходило. Наконец ему удалось с собой совладать, он начал смеяться, однако на этот раз никак не мог остановиться. Оркестр несколько раз повторил мелодию между смехом и следующими тактами арии, однако унять смех бас был не в силах.

Когда я вернулся домой, в голове у меня звучал раскатистый хохот певца. Заснуть я не мог, оделся и спустился вниз. На лестнице мне встретился мой сосед, идиот. Он тихонько смеялся чему-то своему. Стало смешно и мне. Решив, что смеюсь я над ним, он рассердился. «Над кем это вы смеетесь?» — спросил он. Я испугался и предложил ему сигарету. Он отказался. Я пошел вниз, а он остался стоять на лестнице, безуспешно борясь со своим смехом и со своим гневом.

Я понимал, что если как следует не высплюсь, вставать утром будет тяжело. Если же вернуться и лечь сейчас, заснуть наверняка не удастся. Поэтому я вышел на Бродвей и отправился в направлении жилых кварталов — устану от ходьбы и тогда, быть может, забудусь сном. Я быстро натер ногу и вначале получал от боли даже некоторое удовольствие. Вскоре, однако, боль сделалась непереносимой, и мне пришлось вернуться домой.

Я лег, но не спалось по-прежнему. Если ты не хочешь сойти с ума, подумал я, надо проявить интерес к чему-то постороннему. Вот тогда-то я и замыслил убийство идиота.

По существу, я ничем не рисковал. Почему? Да потому, что мотивы преступления будут полиции совершенно непонятны. Полицейские ведь люди разумные, для них форма и цвет человеческого горла, человеческий смех, а также то обстоятельство, что человек носит рубашки без воротничка, не могут служить серьезным основанием для лишения его жизни.

Вы ведь тоже не считаете все это основанием для убийства, верно, доктор? Согласен, основания эти чисто литературные. Рассуждая в вашем духе, любезный доктор, в духе Дарвина или полисмена, мне следовало бы объяснить свой поступок желанием жить или творить жизнь. Можете мне не верить, но я вдруг понял: чтобы не помешаться, я обязательно должен убить этого человека, подобно тому, как ребенком я должен был, чтобы уснуть, поубивать всех мух у себя в спальне.

Чепуха? Согласен, чепуха. Но прошу вас (очень, очень прошу вас), поверьте, именно поэтому я и убил Адольфа. Я убил идиота, потому что он вывел меня из себя. Убил, так как полагал, что его смерть позволит мне обрести покой. Вожделенный покой!

Оттого, что убивал я впервые в жизни, мне было не по себе. Чем явится чудовищное преступление, которое я никогда раньше не совершал? Какие ужасы сопутствуют этому преступному акту? Я убил человека и получил ответы на все вопросы. Я никогда больше не убью человека. Мне незачем будет убивать.

Продолжим. Я решил, что замысловатого убийства совершать не стану. Испугавшись, как бы не запутаться в хитросплетениях задуманного, я решил ограничить свое преступление только одним актом — убийством. Я даже не поддался искушению пойти в библиотеку и ознакомиться с соответствующей литературой.

Поскольку горло мойщика посуды явилось основной побудительной причиной убийства, преступление я решил совершить холодным оружием, а именно ножом. Резать все, и мягкое и твердое, я любил с детства. Я купил нож пятнадцати дюймов в длину, одна его сторона была острой, как бритва, другая — тупой, в полдюйма толщиной. Вес ножа полностью соответствовал поставленной цели.

Совершать преступление сразу после покупки ножа в мои планы не входило, однако вечером того дня, когда он был куплен, я услышал, что идиот подымается по лестнице мертвецки пьяный. Прислушиваясь, как он тычет ключом в замочную скважину, я в первый раз сообразил: Адольф запирает дверь на ночь. Сделав это неожиданное открытие, я чуть было не отказался от мысли об убийстве, однако, представив себе пытку, которая меня ждет, подави я в себе желание совершить преступление, я справился со своими сомнениями и решил осуществить задуманное в тот же вечер. Дверь в его комнату была приоткрыта. Подкравшись к двери, я заглянул внутрь и увидел, что идиот лежит, раскинув руки, на кровати в состоянии тяжелого опьянения. Я вернулся к себе и снял халат и пижаму. Убийство я решил совершить в чем мать родила, чтобы не пришлось потом устранять пятна крови с одежды. С голого же тела смыть кровь ничего не стоит. Мне стало холодно, и я заметил, что мои гениталии затвердели и сморщились — как у собаки или у древнеримской статуи; вид у них был такой, будто я только что принял ледяную ванну. Я испытывал сильное возбуждение, но возбуждение это было не во мне, а словно бы где-то вне меня.

Я пересек коридор и вошел в комнату мойщика посуды. Свет он выключить забыл. Я приблизился к кровати и перерезал ему горло. Я собирался убить его несколькими быстрыми ударами, но от прикосновения холодной стали к коже он проснулся, я перепугался и в панике стал перепиливать ему кадык. Успокоился я лишь после того, как он затих.

Вернувшись к себе, я поставил нож, как ставят мокрый зонт, стоймя в раковину, чтобы с него в водосток стекала кровь. Одеваясь, я почувствовал, что меня душит страх. Страх, который, разрастаясь, должен был разорвать меня изнутри. Страх такой силы, что казалось: еще мгновение, и он вышибет мне мозги. Этот раздувающийся в голове страх походил на быстро растущий плод в утробе матери. Я чувствовал, что вот-вот взорвусь, если от этого страха не избавлюсь. Я широко раскрыл рот, но разродиться страхом был не в состоянии.

Неся в себе этот страх, как муравей несет на себе гусеницу, которая больше него раз в тридцать, я сбежал по лестнице, вышел на улицу и двинулся в сторону реки.

Бросив нож в воду, я ощутил, что вместе с ножом исчез и страх. Мне вдруг стало легко и свободно. Я почувствовал себя счастливой юной девушкой. «Какая же ты у меня хорошенькая-прехорошенькая, мурочка-кошечка-кисанька-лапочка-душечка», — промурлыкал я и стал ласкать себе груди, словно тринадцатилетняя девочка, что вдруг, погожим весенним днем, впервые ощутила себя женщиной. Я изобразил вихляющую походку школьницы, которая красуется перед мальчишками. В темноте я сам себя облапил.

Когда я возвращался, навстречу шли матросы, и мне ужасно захотелось, чтобы они за мной приударили. Точно отчаявшаяся шлюха, что изо всех сил стремится показать товар лицом, я беззастенчиво вилял бедрами и вертел задом. Матросы посмотрели на меня и рассмеялись. Стоило мне подумать: вот было бы хорошо, если б кто-нибудь из них последовал за мной, как за спиной у меня раздались шаги. Шаги приближались, и мне показалось, будто я таю, будто весь состою из шелка, духов и розовых кружев. Я обмер — но мужчина, даже не посмотрев в мою сторону, прошел мимо. Я сел на скамейку, и меня вырвало.

Я долго сидел на скамейке, а затем, больной и замерзший, вернулся к себе в комнату.

Убийство забилось мне в голову, точно песок в раковину устрицы. Вокруг него начала набухать жемчужина. Идиот, оперный певец, его смех, нож, река, превращение в женщину — все это обволокло убийство подобно тому, как секреция устрицы обволакивает саднящую песчинку. С ростом и затвердением оболочки возникшее раздражение постепенно исчезает. Если же убийство будет разрастаться и дальше, я не смогу больше удерживать его в себе. И тогда, боюсь, оно убьет меня точно так же, как жемчужина в конце концов убивает устрицу.

Бальсо спрятал рукопись обратно в дупло и, задумчиво опустив голову, продолжал свой путь. Да, нелегко живется поэту в современном мире. Он почувствовал, что стареет. «Ах, молодость! — со значением вздохнул он. — Ах, Бальсо Снелл!»

Внезапно совсем рядом чей-то голос спросил:

— Ну как, носач, понравилось тебе мое сочинение?

Бальсо повернул голову и увидел школьника, чей дневник он только что читал. Школьник был в коротких штанишках, и на вид ему было никак не больше двенадцати лет.

— С психологической точки зрения интересно, — робко сказал Бальсо, — но вот искусство-ли это? Я бы поставил тебе «три с минусом», да еще всыпал хорошенько.

— Да плевать мне на ваше искусство! Знаете, почему я написал эту странную историю? Потому что мисс Макгини, моя учительница английского, читает русские романы, а я хочу с ней переспать. Вы случайно журнал не издаете? Не хотите купить у меня эту историю? Мне деньги нужны.

— Нет, сынок, я поэт. Бальсо Снелл, поэт.

— Поэт он! Рассказывай!

— Я бы тебе посоветовал, дружок, побольше бегать. Читай поменьше и играй в бейсбол.

— Не морочьте мне голову. Я знаю одну толстуху — она только поэтам и дает. Когда я ее трахаю, я тоже поэт. Могу прочесть стишок, которым я ее покорил:

Затворница моя!
Толстуха!
Тому, кто покорил
Вершины горные Арраса и Аррата,
Парнасса, Оссы, Пелиона, Иды, Писги,
И даже золотого Пика Пайке[24],
Тебя не покорить.

Недурно, а? Но мне поэзия и искусство осточертели. А что делать? Мне нужны женщины, а поскольку ни купить, ни изнасиловать их я не в состоянии, приходится сочинять им стишки. Если б ты знал, как мне надоело изображать безумие Ван Гога и страсть к путешествиям Гогена ради того, чтобы завоевать сердца этих надутых недотрог. А как мне надоели эти окололитературные ублюдки! Увы, только на них я и могу претендовать… Слушай, Бальсо, за доллар я готов вкратце описать тебе свои взгляды.

Бальсо дал мальчишке доллар в надежде от него избавиться — и получил в ответ небольшой трактат.

Трактат

Вчера, раздумывая, бриться мне или нет, я узнал о смерти своей подруги Саньетт. И решил не бриться.

Сегодня, бреясь, я обратился к своим вчерашним эмоциям. Обратился в том смысле, что стал искать их — в карманах своего халата, в висящей на стене аптечке. Ничего не обнаружив, я продолжал поиски. Куда я только не заглянул. И (сначала, разумеется, с улыбкой) в бездонные недра сострадательности, и в тайники души, и даже за бескрайние горизонты памяти. Увы, как и следовало ожидать, поиски мои закончились ничем. Мои восклицания: «Откройтесь, о врата чувств! Опустошитесь, о фиалы страсти!» — лишь подтвердили полную и окончательную неразрешимость моей задачи.

То, что я не преуспел в поисках, явилось для меня свидетельством моего недюжинного ума. Я (подобно детям, что, играя, становятся на сторону полицейских или разбойников, индейцев или ковбоев) становлюсь на сторону интеллекта против эмоций, рассудка против сердца. И тем не менее я не мог не признать всю ходульность своей позиции (бреясь, молодой человек отмахивается от смерти) и не оставил попыток отыскать эмоции. Я тщательно пересмотрел все свои резоны предаться горю (с Саньетт я прожил без малого два года), однако так ему и не предался.

Мне очень трудно всерьез думать о смерти, поскольку имеются некоторые предвзятые суждения, в свете которых мои мысли могут показаться абсурдными. Каким бы образом я ни рассуждал, я подвергаю устоявшиеся представления критике сентиментального, сатирического и формального толка. Этим суждениям сопутствует и ряд литературных ассоциаций, которые уводят меня еще дальше от истинного чувства. Из-за литературных упражнений признание таких категорий, как Смерть, Любовь, Красота, сделалось невозможным.

Отдав себе отчет в том, что я потерпел неудачу, я несколько раз ухмыльнулся своему отражению в зеркале, пытаясь тем самым скрыть свое поражение. Вспомнив, что накануне смерть Саньетт я использовал как предлог, чтобы не бриться, я громким голосом произнес: «Точно так же и мои друзья воспользуются моей смертью, чтобы не пойти на свидание с нелюбимой девушкой».

Приободрившись от вида своей глумливой физиономии, я представил себе смерть Саньетт. Лежит под одеялом на больничной койке и взывает к матушке Эдди и доктору Куэ[25]: «Я не умру! Мне все лучше и лучше! Я не умру! Воля возобладает над плотью. Я не умру!» На что смерть ей ответит: «А вот и умрешь». И она умерла. Смерть победила жизнь, и ее победой я воспользовался в полной мере.

Неизбежность смерти всегда доставляла мне удовольствие — и не потому, что хочется умереть мне, а потому, что должны умереть все Саньетты. Когда проповедник объяснил королю Франции, что в одном, по крайней мере, сомневаться не приходится — все когда-нибудь умрут, монарх разгневался. Когда смерть возобладала над оптимизмом Саньетт, девушка, я уверен, искренне удивилась. Мысль о том, что Саньетт удивилась, доставляет мне такое же удовольствие, как гнев короля — проповеднику.

Отчасти я недолюбливал Саньетт по той же причине, по какой пессимисты не любят оптимистов, ковбои — индейцев, полицейские — разбойников. Но лишь отчасти. В основном же моя антипатия была сродни той, какую всякий исполнитель питает к своей аудитории. Наши с Саньетт отношения были в точности отношениями актера и зрителя.

Живя со мной, Саньетт относилась ко всем самым моим чудовищным выходкам так же, как зрительный зал относится к самым рискованным трюкам акробата. Ее безразличие приводило меня в такое возбуждение, что в своих «спектаклях» я вел себя все более и более развязно. И то сказать: что такое трагедия на театре всего с одной смертью? Почему не с двумя покойниками? Не с сотней трупов? Исходя из этого я демонстрировал ей самые свои сокровенные органы: сердцем и гениталиями, можно сказать, подпоясывался.

И всякий раз внимательно следил, как она воспримет мое представление — с улыбкой или со слезами. Хоть я и выступал в роли клоуна, клоуном я был трагическим — тут двух мнений быть не может.

Я уже забыл то время, когда отношения с женщиной вспоминались лишь как серия причудливых театральных поз, которые казались мне настолько забавными, что я принимал их, вполне сознавая, насколько они нелепы. Все мои ужимки преследовали тогда только одну цель — привадить самку.

Имей я возможность привлекать к себе женщин физически, моя ненависть к ним не была бы столь велика. Однако я считал необходимым противопоставить мускулам, зубам и волосам своих соперников причудливые образы, тонкие и остроумные наблюдения, нестандартное поведение — Искусство, наконец.

Мой ум, который я так часто выставлял напоказ, есть не что иное, как проявление инстинкта угождать. В этом смысле я чем-то похож на птицу под названием Amblyornis Inornata. Inornata[26], о чем свидетельствует и ее имя, — птица бесцветная и уродливая. В то же время Inornata — кузина Райской птицы. Поскольку великолепное оперение сестры у нее отсутствует, ей приходится овеществлять свое внутреннее оперение. Inornata разводит сад и сооружает дом из цветов, компенсируя тем самым красочность и пестроту своей родственницы. Муж нежно любит свою скромную садовницу, однако ей на просьбу Райской птицы: «Покажи-ка нам свой хвост, дорогая», ответить, увы, нечего. Больше того, если Райская птица в ударе, ей ничего не стоит попросить кузину овеществить несколько внутренних перьев. А впрочем, нельзя же винить Райскую птицу за высокое качество ее хвоста — такой вырос. Бедяжке же Инорнате приходится нести личную ответственность за артистизм своей сестры.

Было время, когда мне думалось, что я и впрямь живу богатой духовной жизнью, — впоследствии я изложил ее с детским восторгом и во всех подробностях. Вскоре, однако, чтобы заинтересовать своих слушателей, я счел необходимым несколько сократить пространные излияния, сделать их, используя все свое воображение, зрелищными. Ах, сколько сил уходит на поиски всего необычного, незатасканного!

Благодаря таким женщинам, как Саньетт, я приобрел привычку неординарно мыслить. Теперь я все превращаю в фантастическое развлечение, я одержим всем из ряда вон выходящим…

Умному человеку не составляет труда смеяться над самим собой, но смех его, если только человек этот проницателен, редко бывает искренним. Будь я Гамлетом или хотя бы клоуном с рвущимся сердцем под разноцветным шутовским нарядом, такая роль была бы для меня приемлемой. Я же считаю необходимым представить тайну чувства в комическом обличье. Я должен смеяться над самим собой, и, если смех этот «горек», я должен смеяться над смехом. Ритуал чувства требует бурлеска, и, вне зависимости от того, удачен бурлеск или нет, смех…

Однажды ночью, когда мы с Саньетт, сняв номер в гостинице, лежали в постели, мне стало вдруг тошно от тех безумных снов, которые я, смеха ради, взялся ей пересказывать. Так тошно, что я стал ее бить. Бил и вспоминал этого странного человека, Джона Раскольникова Джилсона, русского студента. Бил и кричал: «О запор желаний! О понос любви! О жизнь в жизни! О тайна бытия! О Христианская ассоциация молодых женщин! О! О!»

Когда же на ее крики прибежал коридорный, я попытался объяснить причину своего раздражения. Вот что я сказал:

«Сегодня вечером я очень нервничаю. На глазу у меня ячмень, на губе засохшая болячка, на шее прыщ от воротника, еще один прыщ в углу рта, на носу висит соленая сопля. Оттого, что я все время вытираю нос, ноздри у меня воспалены, саднят и болят.

Лоб мой покрыт такими глубокими морщинами, что он постоянно ноет, расправить же морщины я не в состоянии. Я трачу много часов в день, чтобы удалить морщины. Пытаюсь застать себя врасплох, пытаюсь разгладить лоб пальцами, пытаюсь сосредоточиться на этом — но ничего не получается. Кожа над бровями стянута в саднящий, тугой узел.

Деревянная крышка стола, бокалы на столе, шерстяное платье этой девушки, кожа под платьем — все это возбуждает и раздражает меня. Мне кажется, будто все эти вещи — дерево, стекло, шерсть, кожа — трутся о мой ячмень, о мои прыщи и болячки, причем трутся так, что не только не останавливают зуд, не превращают раздражение в настоящую боль, а еще больше усиливают, усугубляют его, доводят до того, что оно перекрывает все — истерику, отчаяние.

Я подхожу к зеркалу и выдавливаю ячмень, срываю ногтями корочку на болячке. Тру грубым рукавом пальто свои распухшие, воспаленные ноздри. Если б только можно было превратить раздражение в боль, обратить все в безумие — и таким образом спастись! Довести раздражение до настоящей боли я могу всего на несколько секунд, но вскоре боль стихает, и вновь возвращается монотонное воспалительное подергиванье. О, как мимолетна боль! — кричу я. Меня подмывает растереть все тело наждачной бумагой. На ум приходят топленое сало, сандаловое масло, слюна. В эти минуты я думаю о бархате, о Китсе, о музыке, о прочности драгоценных камней, о математике, об архитектурных сооружениях. Но увы! Облегченья все эти мысли мне не приносят».

Ни Саньетт, ни коридорный ничего не поняли. Саньетт сказала, что, насколько она могла понять, речь идет не о физическом, а о моральном раздражении. «Я пришла к выводу, — добавила она, — что он меня больше не любит, — джентльмен ведь никогда не ударит даму». Коридорный же что-то бубнил про полицию.

Чтобы выпроводить коридорного, я спросил его, приходилось ли ему слышать о маркизе де Саде или о Жиль де Ре[27]. По счастью, отель, который мы сняли, находился на Бродвее, а служащие бродвейских отелей жизнь, как правило, знают неплохо. Стоило мне произнести эти имена, как коридорный поклонился и с улыбкой скрылся за дверью. Моя Саньетт тоже не вчера родилась; она улыбнулась и снова легла в постель.

Наутро я вспомнил их многозначительные улыбки и счел за лучшее еще раз объяснить свои поступки. Нет, я вовсе не желал подчеркнуть разницу между тем, как избивает свою «супружницу» карикатурный пьяница, и тем, как бил Саньетт я. Мне просто хотелось прояснить свою позицию, окончательно расставить все точки над i.

— Когда ты думаешь обо мне, Саньетт, — сказал я, — думай не об одном, а о двух мужчинах, обо мне и о шофере внутри меня. Шофер этот — здоровенный детина в уродливом костюме из дешевого магазина готового платья. На его подошвах, стертых от ходьбы по улицам огромного города, налипли жвачка и собачьи экскременты. Руки — в перчатках из грубой шерсти. На голове котелок.

Имя этого шофера — Страсть к Воспроизводству Себе Подобных.

Во мне он расположился так же, как сидит человек в автомобиле. Его пятки давят мне на живот, коленями он упирается мне в сердце, лицом — в мозг. Его ручищи в перчатках крепко держат меня за язык; покрытые шерстью руки заткнули рот, чтобы я не мог выразить чувства, которые испытываю оттого, что его глаза устремлены прямо мне в мозг.

Изнутри он управляет теми ощущениями, которые я получаю через пальцы, глаза, язык, уши.

Можешь себе представить, каково носить в себе этого дьявола в костюме? Тебе когда-нибудь приходилось голой обниматься с одетым мужчиной? Помнишь, как врезаются в кожу пуговицы на его пиджаке, как наступают на твои голые ступни тяжелые башмаки? А теперь вообрази, что этот человек находится в тебе, что своими толстыми пальцами в шерстяных перчатках он хватает тебя за сердце и за язык, наступает своими грязными, кривыми ножищами на твою нежную, голую ножку.

Выражался я настолько витиевато, что Саньетт сумела обратить мою месть в шутку. Второе избиение она перенесла с кроткой, мягкой улыбкой.

Саньетт олицетворяет собой особый вид аудитории — это толковые, искушенные, глубоко чувствующие и вместе с тем видавшие виды театралы. В своих выступлениях я ориентируюсь именно на них, истинных почитателей искусства.

Когда-нибудь я отомщу миру и сочиню пьесу для небольшого художественного театра, куда ходят немногие избранные: любители искусства и книгочеи, школьные учителя, которые обожают травоядного Шоу, помешанные на культуре сентиментальные евреи, библиотекари, ассистенты издателей, гомосексуалисты и ассистенты гомосексуалистов, пьющие горькую газетчики, художники-декораторы и авторы рекламных буклетов.

В этой пьесе я завоюю доверие истинных театралов, польщу им, их вкусу и выбору. Я поздравлю их с тем, что истинное искусство, искусство с большой буквы они ставят выше жизнерадостной требухи.

И вот, внезапно, прервав какой-нибудь остроумный обмен репликами, вся труппа выйдет к рампе и выкрикнет в зал вещие слова Чехова:

«Лучше уж лабазнику воспитывать крыс в своих амбарах, чем буржуа баловать художника, который не может не заниматься подрывной деятельностью»[28].

Если же зрители не поймут это высказывание и встанут на сторону художника, потолок театра раздвинется и на зрительный зал выльются тонны жидкого дерьма. Если и после потопа у поклонников моего искусства не пропадет желание говорить о высоком, они смогут собраться, как это у них водится, небольшими группами и обсудить пьесу «в своем кругу».

Закончив чтение, Бальсо со вздохом швырнул трактат на землю. В детстве у него все было иначе, да и бриться до шестнадцати лет тогда строго запрещалось. Бальсо ничего не оставалось, как во всем обвинить войну, изобретение книгопечатания, точные науки прошлого века, коммунизм, мягкие фетровые шляпы, противозачаточные средства, переизбыток продовольственных магазинов, кинематограф, желтую прессу, отсутствие нормальной вентиляции в больших городах, исчезновение салунов, любовь к мягким воротничкам, распространение зарубежного искусства, крах западных ценностей, коммерциализацию и, наконец, Ренессанс, из-за которого художник вновь, в который уж раз, остался наедине с собственной личностью.

«Что есть красота как не мои страданья?» — спросил самого себя Бальсо, процитировав Марло.

И тут, словно отвечая на его вопрос, перед ним предстала стройная юная дева, омывавшая в городском фонтане свои тайные прелести. В древо его мозга вонзилась пила желания.

Дева обратилась к нему со следующими словами:

«Запечатли, о поэт, набухшие кровью цветы внезапно озарившейся в памяти близости — эту пышную листву воспоминаний. Ощути, о поэт, как раскаленное лезвие мысли незаметно скользит по дорожкам старого сада, рассекая его на части.

Но вот горячее семя преграждает ножу путь. Горячее семя обернется бурной порослью мелколесья и болотистых лесов.

Проложи путь к домам города своей памяти, о поэт! К домам, что являются наростами на коже улиц — бородавками, опухолями, прыщами, мозолями, сосками, сальными железами, твердыми и мягкими шанкрами.

Кроваво-красные, цвета искусственных десен, вывески взывают к тебе: выйди на охотничью тропу, освещенную железными цветами. Подобно муравьям, что лихорадочно копошатся под перевернутым камнем, там в истерике снуют женщины, облаченные в шелковое, пропитанное рыбьей слизью трико наслаждений. Женщины, чье единственное удовольствие в том и состоит, чтобы возбуждать пресыщенность, покуда она не распалится вновь, и новые наросты…»

Тут Бальсо прервал эти излияния и, заключив юную деву в объятья, поцеловал ее взасос. Однако стоило ему в упоении смежить веки, как он почувствовал, что обнимает твид. Бальсо открыл глаза и увидел, что держит в объятьях даму средних лет в мешковатом твидовом костюме и в очках в роговой оправе.

— Меня зовут мисс Макгини, — представилась дама. — Я не только школьная учительница, но и литератор. Давайте-ка что-нибудь обсудим.

Бальсо подмывало свернуть ей челюсть, но он вдруг обнаружил, что не в состоянии рукой пошевелить. Он попробовал выругаться, но сказал лишь:

— Как интересно. Над чем вы сейчас работаете?

— В настоящее время я пишу биографию Сэмюэла Перкинса. Мой текст отличается сухостью, логикой, ироническим звучанием, в нем есть чувство, но нет чувствительности, есть и жалость, и смех, и язвительность. Хочется надеяться, что в этой книге причудливый юмор будет сочетаться с добродушной, я бы сказала, приглушенной сатирой на жизнь человека непритязательного и скромного.

На первый взгляд «Сэмюэл Перкинс. Чутье и запах» (так я назвала свою монографию) — это не более чем прелестная история для детей. Не лишенный же проницательности взрослый обнаружит, что замысел биографии возник в голове философа-гуманиста, что это сдержанная сатира на человечество.

В качестве эпиграфа я взяла стих из Ювенала[29]: «Кого в Альпах удивит вздутый зоб? Quis tumidum guttur miratur in Alpibus?» Мне кажется, что эта цитата передаст суть всей книги.

Но вам, наверно, интересно узнать, кто такой Сэмюэл Перкинс. Сэмюэл Перкинс — биограф Е. Ф. Фицджеральда. А кто такой Фицджеральд? — спросите вы. Вы ведь, разумеется, знакомы с жизнеописанием Босуэлла, написанным Д. Б. Хобсоном. Так вот, Е. Ф. Фицджеральд — автор биографии Хобсона. Герой же моей биографии, Сэмюэл Перкинс, — автор жизнеописания Фицджеральда.

Некоторое время назад один издатель обратился ко мне с предложением создать произведение биографического жанра, и я решила написать биографию Е. Ф. Фицджеральда. Мне повезло: еще не приступив к работе над книгой, я познакомилась с Сэмюэлом Перкинсом, и тот сообщил мне, что написал биографию Фицджеральда — биографа Хобсона — биографа Босуэлла. Узнав об этом, я не только не изменила своего первоначального решения, но еще больше в нем утвердилась — буду писать биографию Перкинса и таким образом стану еще одним звеном в блестящей литературной цепочке. По-моему, со временем кто-то непременно должен будет подхватить эту эстафету, написав биографию мисс Макгини, женщины, написавшей биографию мужчины, написавшего биографию мужчины, написавшего биографию мужчины, написавшего биографию Босуэлла. И так ad infinitum[30]: все мы будем длинной вереницей брести по чертогам времени, выступая — каждый в свой черед — в роли консервной банки, привязанной к хвосту доктора Джонсона[31].

Но были у меня и другие, не менее веские причины для написания биографии Перкинса. Это был великий, хотя и довольно своеобразный человек, это была личность, жизнеописание которой представляет несомненный интерес.

В возрасте, когда черты большинства людей еще ничем не примечательны, когда формирующаяся личность еще не дала преимущества одной черте лица над другими, — уже тогда на лице Перкинса господствовал нос. Об этом я узнала, просмотрев детские фотографии Перкинса, которые мне любезно предоставил его горячий поклонник, такой же, как и я, перкинсовед Роберт Джонс, автор нашумевшей монографии «Носология».

Когда я увидела Перкинса впервые, лицо его напомнило мне тело одного моего сокурсника. В женском общежитии колледжа ходили слухи, что этот студент занимается онанизмом. Вызваны эти слухи были особым сложением его тела. Все сосуды, мышцы и жилы сходились у него в одной точке. Сходным образом и морщины на лице Перкинса, и очертания его головы, и линии бровей и подбородка словно бы сошлись воедино у него в носу.

Во время нашей первой встречи Перкинс произнес одну весьма симптоматичную для его будущих биографов фразу. Он процитировал Лукреция, которому принадлежат следующие слова: «Его нос быстрее распознавал зловонную язву или потную подмышку, чем собака чуяла припрятанную свинину». Впрочем, цитата эта, как и любая другая, верна лишь отчасти. Верна в отношении только одного этапа эстетического развития Перкинса, того периода, который я весьма произвольно назвала «экскрементальным».

Непревзойденное обоняние Перкинса можно объяснить хорошо известной теорией естественной компенсации. Всякий, кому приходилось наблюдать остроту осязания, свойственную слепому, или могучие плечи безногого, не станет оспаривать тот очевидный факт, что отсутствие одного атрибута Природа с лихвой восполняет наличием другого. В лице Сэмюэла Перкинса Природа — в который уж раз! — стремилась восстановить равновесие. Перкинс был глух и почти совершенно слеп, постоянно и без всякого толка перебирал пальцами, из его приоткрытого, пересохшего рта высовывался распухший, малоподвижный язык. Но зато нос! Его нос был инструментом поразительно чутким и благородным. В его обонянии Природа словно бы совместила все пять чувств. Она усилила этот орган сверх меры, сделав его настолько чувствительным, что он мог заменить собой все тактильные органы, вместе взятые. Перкинсу ничего не стоило перевести в запах все прочие восприятия: звук, зрение, вкус, осязание. Он мог распознать по запаху аккорд D-минор, отличить посредством обоняния скрипку от альта. Он обонял нежность бархата и жесткость железа. Про него говорили, что он может по запаху отличить равнобедренный треугольник от неравнобедренного.

Способностью передавать функции одного чувства посредством функций другого отличался, как вы знаете, не он один. Один французский поэт в сонете о гласных назвал букву «I» красной, а букву «U» синей[32]. Другой символист, отец Кастель, изобрел клавикорды, на которых исполнял цветовую мелодию. Дез Эссент, герой Гюисманса[33], пользовался органом обоняния для сочинения симфоний, которые воспринимаются не ухом, а языком.

Но только вообразите, мой новый друг и именитый поэт, сколь тяжкой была участь этого чувствительного и чувственного мужа, вынужденного давать толкование миру, сообразуясь с выводами, сделанными посредством одного лишь обоняния! Если даже нам нелегко найти Истину, то каково приходилось ему?!

Однажды Перкинс назвал при мне пять наших чувств «дорогой в никуда». «Ведь нам приходится выбирать, — пояснил он, — между запахом марихуаны, вонью Африки и зловонием разложения».

Я бы назвала пять наших чувств не «дорогой в никуда», а «кругом». Шаг вперед по окружности круга — это шаг в направлении начала. Перкинс шел по окружности круга своих чувств, от предчувствия к воплощению, от голода к насыщению, от [34] к умудренности, от простоты к извращению. Он шел (говоря перкинсовым языком) от запаха свежескошенной травы к запаху мускуса и вербены (от примитивного к романтическому); от вербены к поту и экскрементам (от романтического к реалистическому), и, наконец, чтобы круг замкнулся, от экскрементов он вернулся к свежескошенной траве.

Для истинного художника, впрочем, выход найдется всегда, и Перкинс его нашел. Окружность бесконечного круга — это прямая линия. А такой человек, как Перкинс, способен приблизить к бесконечности круг своего сенсорного опыта. Шаг от простоты к извращению, например, он может квалифицировать таким образом, что кривая, которая делает возвращение к простоте неизбежным, становится незаметной.

Как-то Перкинс сообщил мне, что собирается жениться. Я спросила, поймет ли его жена и сможет ли он быть счастлив с женщиной. На оба вопроса Перкинс дал отрицательный ответ, заметив, что в брак он вступает как художник. Я попросила его пояснить эту мысль, и он сказал, что человек, взявшийся подсчитать число запахов человеческого тела и обнаруживший, что число это равняется семи, — непроходимый болван, — если, конечно, речь не идет о мистическом числе «семь».

Я долго думала над этим странным разговором с мэтром, прежде чем наконец поняла истинный его смысл. В ароматах женского тела Перкинс обнаружил нескончаемые, непредсказуемые изменения и метаморфозы — мир грез, морей, дорог, лесов, очертаний, цветов, ароматов, форм. После ряда наводящих вопросов Перкинс подтвердил, что в своих предположениях я оказалась права, и признался, что из ароматов тела жены он создал архитектуру и эстетику, музыку и математику. Там было все — контрапункт, умножение, ощущение в квадрате, кубический корень опыта. По его словам, он обнаружил даже политическую иерархию благоуханий: самоуправление, управление…

Пока она говорила, Бальсо удалось высвободить одну руку, и, изловчившись, он нанес мисс Макгини страшный удар в солнечное сплетение и столкнул ее в фонтан.

Сообразив, что деревянный конь населен исключительно литераторами, находящимися в непрестанных поисках читательской аудитории, Бальсо дал себе слово больше никаких историй не слушать. За исключением разве что своей собственной.

Шагая по нескончаемому коридору, он вдруг задумался: «А где же Anus Mirabilis? Доберусь ли я до него вновь?» Ноги ныли, болела голова. Увидев небольшое кафе, примостившееся на стенке брюшной полости, Бальсо вошел, сел и заказал кружку пива. Утолив жажду, он достал из кармана газету, накрылся ею и заснул.

Ему приснилось, что он снова молод, что сидит с друзьями, такими же, как и он, любителями музыки, в Карнеги-холле, кругом прелестные девушки-калеки, которые приходят сюда, ибо Искусство — их единственное утешение, и на которых мужчины в большинстве своем взирают с нескрываемым отвращением. Но не таков Бальсо Снелл. Для него их вывернутые бедра, короткие ноги, горбы, косолапая походка, вытаращенные глаза сравнимы с причудливым орнаментом. Изуродованные конечности, свисающие головы, выпирающие грудные клетки приводили его в восторг: Бальсо всегда отдавал предпочтение несовершенному, хорошо зная простоту и незатейливость совершенства.

Увидев в толпе красавицу горбунью, он мгновенно воспылал к ней страстью. Высокий рост и выдающийся горб делали ее похожей на какого-то доисторического ящера, вынырнувшего из морских глубин. Если б не завязанный в узел позвоночник, ее рост достигал бы семи футов. Вдобавок, как и все горбуньи, она была чертовски умна.

Бальсо приподнял шляпу, она улыбнулась, он взял ее под руку и вскричал:

— О, арабеска! Я, Бальсо Снелл, заменю тебе музыку! Теперь ты будешь получать от жизни истинное удовольствие. Тебе не придется больше предаваться дурным мыслям. Для меня твои язвы подобны цветам. Свежие, розовые, под стать бутонам, язвы. Язвы, точно распустившиеся розы. Нежные, хранящие семя язвы. Я буду лелеять их все до одной. О, отклонение от Золотой Середины! О, отбившаяся от стаи!

Малютка (ибо так он ее немедленно прозвал) открыла рот, чтобы ему ответить, и продемонстрировала сто сорок четыре безукоризненных зуба в четыре ряда.

— Бальсо, — сказала она, — ты — негодяй. Признавайся, ты и любишь как все негодяи?

— Нет, — ответил Бальсо. — Вот как я люблю. — И с этими словами он положил свои прохладные белые руки на ее мрамрный гидроцефалический лоб, после чего, перегнувшись через огромный горб, запечатлел на ее челе нежнейший поцелуй.

Ощутив его губы на своем лбу, Джейни Дейвенпорт (она же — Малютка) выглянула из-за голубой средиземноморской волны и испытала восторг оттого, что молода, богата, красива. Те, кто сохранил в памяти ее устрашающую внешность, не могли не понимать, насколько прекрасна ее душа. Никогда прежде не испытывала она трепета из-за того, что ею овладевает самец из чужой земли, из земли ее сновидений. И вот сейчас она обрела удивительного поэта; испытала трепет, прежде ей неведомый… испытала трепет в могучих объятьях этого молодого и высокого, этого несказанно мудрого человека, который, как и она, попал в величайшие из известных человеческому сердцу сетей — в сети Любви.

Бальсо проводил Малютку домой и в подъезде попытался овладеть ею. Она дала поцеловать себя всего один раз, после чего решительно вырвалась из его объятий. С ее губ, над которыми нависал выпученный глаз и под которыми топорщился мощный зоб, сорвалось:

— Любовь — странная штука, не так ли, Бальсо Снелл?

Бальсо боялся рассмеяться; он знал: стоит только ему улыбнуться, и спектакль тут же закончится.

— Любовь, — вздохнула она, — прекрасна. Ты, Бальсо, не любишь. Любовь священна. Как можешь ты целовать, если не любишь?

Когда он начал расстегивать на ней платье, она с безрассудной улыбкой обронила:

— Хотел бы ты, чтобы с твоей сестрой обошлись так же, как ты обходишься сейчас со мной? Так вот, оказывается, зачем ты пригласил меня на ужин! Нет, уж лучше музыка!

Он предпринял еще одну попытку, но она его оттолкнула:

— Любовь для меня священна, мистер Снелл. Я никогда не уроню любовь или себя, или память о своей матери, — и где, в подъезде! Ведите себя пристойно, мистер Снелл. Пасть в подъезде в моем-то возрасте! Как вы смеете?! Есть же, в конце концов, вечные истины, не говоря уж о привратнике. Нас с вами ведь даже толком не познакомили.

После получасовой борьбы ему все же удалось немного ее разогреть. Она на мгновение крепко прижала его к себе и закатила зрачки.

— Если б только ты любил меня, Бальсо! — вырвалось у нее. — Если б только ты любил меня…

Он заглянул ей в выпученный глаз, погладил горб и с чувством поцеловал в мраморный лоб.

— Но ведь я действительно люблю тебя, Джейни. Люблю. Люблю. Клянусь. Ты должна быть моей. Должна! Должна!

Она оттолкнула его с грустной, но решительной улыбкой:

— Сначала тебе придется доказать свою любовь, как это делали в старину рыцари.

— Я готов, — вскричал Бальсо. — Что я должен сделать?

— Пойдем ко мне — все узнаешь.

Бальсо последовал за Малюткой в ее квартиру и сел рядом с ней на диван.

— Я хочу, чтобы ты убил человека по имени Бигль Дарвин[35], - сказала она тоном, не терпящим возражений. — Он жестоко меня обманул. В этом горбу я ношу его ребенка. После того, как ты его убьешь, я отдам тебе на поруганье свое бело-розовое тело, а затем покончу с собой.

— По рукам, — сказал Бальсо. — Дай же мне хотя бы свой чулок: я надену его на шляпу и совершу подвиг во имя нашей любви.

— Не торопись, мой рыцарь. Позволь мне сначала кое-что тебе объяснить. Мне так понравилось, как Бигль Дарвин читает вслух свои стихи, что однажды вечером, когда родители уехали к друзьям в Плейнфилд, штат Нью-Джерси, я ему отдалась. Он сказал, что любит меня и хочет взять с собой в Париж, где мы будем жить в studio, и я по своей наивности ему поверила. Я была ужасно счастлива, пока не получила от него письмо. Вот оно.

И Малютка достала из секретера два письма, одно из которых протянула Бальсо.

Дорогая Джейни!

Ты никак не хочешь меня понять. Пожалуйста, пойми: брать тебя с собой в Париж я отказываюсь ради твоего же блага. Я глубоко убежден: такое путешествие кончится твоей смертью.

Вот как ты умрешь.

Ты сидишь в пижаме у окна, Джейни, и прислушиваешься к легкомысленному шуму парижской жизни. Автомобили гудят так весело, так призывно, что кажется, будто каждый день здесь — праздник. Ты же глубоко несчастна.

Вот что ты себе говоришь. Ах, празднично одетые люди спешат мимо моего окна. Я же похожа на старого актера, который, бормоча себе под нос монолог Макбета, роется в мусорном баке у входа в театр, где еще совсем недавно его встречали громом аплодисментов. А ведь я не стара, я молода. Молода, а между тем мне нечего вспомнить, на мою долю не выпадали ни успехи, ни аплодисменты. Об успехах мне приходилось только мечтать. Я — Джейни Дейвенпорт, беременная, незамужняя, никем нелюбимая, одинокая — смотрю, как под моим окном нескончаемым потоком спешат веселые, смеющиеся люди.

На этом празднике жизни я чужая. Я в эту жизнь не вписываюсь. И в его жизнь тоже. Он терпит меня только ради моего тела. Ему от меня нужно только одно, а мне… мне нужна любовь. Боже, как мне нужна любовь!

«Бред», «бред» — целыми днями только от него и слышишь: это бред, то бред. И имеет он в виду меня. Я — бред. Всё и всех вокруг он называет «бредом» — себя, меня. Конечно, я могу вместе с ним посмеяться над мамой или над домашним очагом — но почему надо называть мою мать и мой дом «бредом»?! Смеяться над Хоби, Джоан я могу сколько угодно, но над собой смеяться не дам. Мне надоело смеяться, смеяться, смеяться. Не осталось ничего, над чем бы он не смеялся, подонок. Во мне же есть такое, над чем я смеяться не стану. Над окружающим я готова смеяться столько, сколько он захочет, но над своим внутренним миром я смеяться не хочу. Не хочу и не буду. Хорошо ему говорить: «Не распускай нюни! Будь жестче! Будь интеллектуалкой! Думай, а не чувствуй!» А я хочу быть не жесткой, а нежной. Я хочу чувствовать. Я не хочу думать. Когда я думаю, мне плохо. Жесткой я хочу быть по отношению к миру, нежной по отношению к нему. Внешне — жесткой, внутренне — нежной. И мне хочется, чтобы и он вел себя так же. Чтобы ни он, ни я не сомневались в любви друг друга. Он же, как раз когда мне хочется ласки, когда хочется поговорить с ним по душам, начинает грубо, гадко шутить. Когда я чувствую себя особенно незащищенной, он хохмит. Я не хочу все время быть настороже. Бывает, что мне хочется поднять забрало. Мне надоело смотреть на мир с опаской. Любовь — это родство душ, а не предлог для ведения интеллектульных баталий. От своих эмоций я хочу получать удовольствие. Мне хочется, чтобы со мной хоть иногда обращались как с ребенком и чтобы ласкали как ребенка — нежно, доверчиво. А его насмешки и подначки мне осточертели.

Я беременна, я не замужем — он ни за что на мне не женится. Если же я его попрошу взять меня в жены, он разразится своим грубым, жутким смехом: «Что, цыганочка, надоело вести кочевую жизнь, да? Ничего не поделаешь, жизнь есть жизнь. Надо смотреть правде в глаза. Так не бывает, чтобы и рыбку съесть… и костью не подавиться». А друзьям подаст всю историю в виде шутки. Шутки у него те еще… И эти самодовольные кретины будут вместе с ним надо мной смеяться. Особенно эта девка. Пейдж.

Я им не нравлюсь — выпадаю из их круга. Всю жизнь была изгоем, всю жизнь никуда не вписывалась. Праздничные толпы всегда спешили мимо моего окна. Ребенком я никогда не любила играть на улице с другими детьми; мне хотелось одного: сидеть дома и читать книжку. С тех пор как умер отец, мне некому пожаловаться. Он-то всегда был готов войти в мое положение. Понять меня и утешить. Боже, как хочется, чтобы меня поняли, полюбили. Мама, как и Бигль, вечно надо мной смеется. Когда они со мной ласковы, то кричат: «Эй, глупая гусыня!» Когда сердятся: «Не будь идиоткой!» Только один отец меня жалел, да и тот умер. Вот бы и мне умереть!

Джоан Хиггинс знала бы, что делать, будь она в моем положении, — беременна и не замужем. Джоан вписывается в ту жизнь, которая ему и его дружкам удается лучше, чем мне. В свое время она обмолвилась, что вернулась к Хоби, потому что ей надоело бегать за здоровыми, полноценными мужчинами. Джоан меня отговаривала, говорила, что он мне не подходит. А мне казалось, что очень даже подходит, — ведь он меланхолик и поэт. Да, он грустит, но даже грусть у него какая-то отвратительная: сам же над ней и смеется: «А все из-за войны. В наше время все грустят. Великая вещь — пессимизм». И все же он печален; если б только он перестал кривляться, мы могли бы быть счастливы, очень счастливы. Мне так хочется его утешить — приласкать.

Джоан, вероятно, посоветовала бы заставить его на мне жениться. Представляю, как бы он поднял меня на смех: «Хочешь, чтоб я сделал из тебя честную девушку, а?»

Из окна тебе видно кафе «Carcas». Ты живешь на Рю де ля Гранд Шомьер, в отеле «Liberia».

Почему мне не сидится в «Carcas»? Джоан бы чувствовала себя там отлично. Почему я им не нравлюсь? Ведь я такая же хорошенькая, как она, и ничуть не глупее. А все потому, что я, в отличие от нее, держу себя в руках. Не веду разгульный образ жизни. Да мне и не хочется. Что-то есть во мне такое, отчего мне не хочется себя ронять.

Ты видишь, как я выхожу из кафе, как смеюсь и размахиваю руками.

Хоть бы он поднялся наверх!

Ты видишь, как я поворачиваюсь и иду в сторону отеля.

Пусть только придет — скажу ему, что беременна. Скажу самым обычным голосом, как бы между прочим. Если сказать спокойно, без истерики, поднять меня на смех он не сможет.

— Привет, дорогая. Как дела?

— Знаешь, Бигль, je suis enceinte[36].

— Что-что?!

(Проклятое произношение! Все испортила.)

— Я беременна.

Несмотря не желание казаться спокойной, твой голос предательски дрожит. В глазах тоска.

— Надо будет по такому случаю устроить прием.

Я выхожу из комнаты, однако дверью не хлопаю.

А вдруг он больше никогда не вернется?.. Ты подбегаешь к окну. У тебя подкашиваются ноги. Ты садишься и начинаешь страдать. Ты упиваешься своим несчастьем, лелеешь его. Я беременна! Я беременна! Загоняешь этот истошный крик себе в кровь. Когда первые, самые тяжелые минуты позади, ты накрываешься своей тяжкой судьбой, точно одеялом, — с головой. Главное несчастье твоей жизни служит тебе прибежищем от тысяч мелких неурядиц. Ты так несчастна.

Ты вспоминаешь, что «жизнь — это тюрьма без решеток на окнах», и думаешь о самоубийстве.

Никто меня не слушает, когда я говорю о самоубийстве. И он — прежде всего. Когда я проснулась ночью в одной с ним постели и пожаловалась, что часто думаю о смерти, он решил, что я шучу. А я говорила правду. Смерть и самоубийство — это то, о чем я размышляю постоянно. Я сказала, что умереть — это все равно что надеть мокрый купальник. Теперь же смерть кажется мне совсем другой — теплой и ласковой. Нет, смерть все-таки похожа на мокрый купальник — от нее мороз по коже.

Если я решусь на самоубийство, посмертной записки ни за что ему не оставлю — не хочу, чтобы надо мной смеялись. Покончу с жизнью — и все. Что бы я в этой записке ни написала, он всегда найдет, над чем посмеяться, чем посмешить друзей…

Мама знает, что я живу в Париже, с мужчиной. Софи написала, что все только обо мне и говорят, и если б я поехала домой, если б не была беременной, мама бы меня поедом ела. Нет, в Штаты я возвращаться не намерена — что за радость сначала месяц по морю плыть, а потом всю оставшуюся жизнь в начальной школе преподавать!

Что от него ждать? Наверняка захочет, чтобы я сделала аборт. Сейчас, говорят, из-за падения рождаемости хорошего гинеколога не найти. Да и французская полиция лютует. Если я умру под ножом…

Убить себя значит убить свое тело, а его я убивать не хочу — оно у меня хорошее: мягкое, белое; оно любит меня — красивое, счастливое тело. Будь он и в самом деле настоящим поэтом, он любил бы меня за красоту моего тела. У него же, как и у всех мужчин, одно на уме. Скоро тело мое распухнет, станет тяжелым, неуклюжим. Говорят, после аборта женская грудь из-за поступающего молока теряет форму. Когда грудь у меня испортится, он меня возненавидит. Было время, когда я надеялась: вот рожу ему ребенка, привяжу к себе, и он будет любить меня, как родную мать. Но он признает только одну мать — Мамми из популярного Бродвейского мюзикла: «Мамми, где ты, Мамми, где мой дом в Майами?» Никакой другой матери для него не существует. Он не понимает, что мать — это прибежище, любовь, близость. Боже, как мне не хватает любви!

Подними я крик, мама наверняка заставила бы его на мне жениться. Но она бы ужасно ругалась, поносила его последними словами. Свадьбы под дулом пистолета я просто не переживу — я и без того измучилась, исстрадалась.

А что, если у меня просто задержка из-за вина? Нет, быть такого не может. Где это я прочла: «Лес рук и ног во чреве у меня»? Уж не его ли это стишки? Уходя, он сказал: «Ради такого случая надо будет устроить прием». Представляю, чем это кончится. Напьется и будет произносить тосты: «Выпьем же за брюхо и за брюхатых. И за щеночка, моя ненаглядная! Эй, официанты, стоять по стойке „смирно", когда я подымаю бокал за своего наследника!» Устроит с дружками балаган и еще будет требовать, чтобы я в нем принимала участие. Веселиться так веселиться!

Он утверждает, что если уж кончать с собой, то на могиле Чехова. В Париже, впрочем, самоубийств тоже хватает: «Средь парижского шума…», «Она убила себя в Париже». Уже в самой мысли об этом есть что-то невыразимо трагическое. У французов окна начинаются от пола, поэтому рассчитаться с жизнью ничего не стоит: открыл окно и вышел… Начиная с третьего этажа каждое окно — райские врата. То-то на небесах моему животу удивятся. Что это я в черный юмор ударилась? Он, кстати, слово «юмор» терпеть не может. «Юмор»? Не «юмор», моя ненаглядная, а «шутка» — никогда не употребляй слово «юмор».

Боже, как я несчастна! Мне так не хватает любви. Жить не могу без тепла, без ласки. Если б я выпрыгнула с третьего этажа, только бы покалечилась. По счастью, наша комната на четвертом. По счастью? Хорошенькое счастье! (Животные, те никогда с собой не кончают.)

А мама? Что скажет мама, когда ей сообщат, что я свела счеты с жизнью? Мама куда больше расстроится, если узнает, что я не замужем. Могу оставить ему записку, в которой попрошу написать ей, что мы поженились. Должен же он выполнить мою последнюю просьбу! Наверняка забудет.

Не зря говорят, что смерть избавляет. Со смертью решатся все мои проблемы. Мама, Бигль, все остальные оставят меня в покое. Но во всем винить его одного я не могу. Я ведь сама все затеяла. В конце концов, я сама пришла тогда к нему в комнату — в моей комнате он вел себя вполне пристойно. Я ревновала его к Джоан — вот кто любит таскаться по мужским спальням, и не только таскаться. Сейчас Джоан со всеми своими причудами кажется мне такой смешной, такой наивной. Дитя малое!

Когда я уйду из жизни, весь мир — Бигль, мама — уйдут из жизни вместе со мной. Or aussi[37], в Париж ведь я приехала учить французский. И учила. Учила, да не выучила. Это слово произнесла так, что вместо сочувствия вызвала смех.

А ведь мне так хотелось родить ребенка от любимого человека, да еще в Париже! Если он вдруг вернется и застанет меня у раскрытого окна с моими мыслями, то обязательно скажет: «У тебя, моя ненаглядная, хорошие шансы убить одним выстрелом сразу двух зайцев. Говорят, впрочем, и другое: за двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь». Какая же он свинья! Думает, мне не хватит силы воли убить себя. Опекает меня, как будто я маленькая девочка. «Когда самоубийство совершает русская красавица — это прелестная причуда; когда же с собой кончаешь ты, дорогая Джейни, — это сущий бред! Не морочь мне голову».

Ты обижаешься и кричишь: «Неправда! Я никому не морочу голову! Я всерьез! Да! Да! Я не хочу жить! Я несчастна! Я не хочу жить!»

Стоя у открытого окна, я лишь дразню себя мыслями о самоубийстве. Я этого никогда не сделаю. «Отойди от окна, дура! — крикнет мама. — Простудишься и умрешь или из окна вывалишься, дуреха неповоротливая!»

При слове «неповоротливая» ты выпадаешь из окна и разбиваешься насмерть.

Ужасно, да? Теперь ты понимаешь, Джейни, что, отказавшись взять тебя с собой в Париж, я спас тебя от самоубийства.

Твой Бигль.

Когда Бальсо кончил читать первое письмо, она протянула ему второе.

Дорогая Джейни, надеюсь, ты на меня за мое письмо не в обиде. Поверь, мне хотелось описать, как ты покончила с собой, со всей возможной беспристрастностью. Я постарался изобразить нас обоих с поистине научной объективностью, и если с тобой я поступил жестоко, то и с собой ничуть не лучше. Верно, в основном я сосредоточился на тебе, но лишь потому, что совершила самоубийство ты, а не я. В этом письме попробую рассказать, как я воспринял твою смерть.

Ты как-то обмолвилась, что я говорю книжным языком. На самом деле я не только говорю, но думаю и чувствую как человек книги. Я прожил книжную жизнь; литература оказала глубочайшее воздействие на мой образ мысли, окрасила его, если угодно, в определенный цвет. Подобный литературный окрас носит мимикрический характер, подобно бурому цвету кролика или клетчатому оперению перепела, в результате чего даже мне трудно сказать, где кончается литература и начинаюсь я сам.

Начинаю с того места, которым закончилось первое письмо.

Когда на мостовую перед домом рухнуло полуобнаженное тело Джейни, толпы людей, как обычно, спешили в кафе и рестораны из мастерской Коларосси на Гранд-Шомьер. В это же время на улицу из боковой двери выходил консьерж. Таксист, выезжавший с Рю Нотр-Дам де Шан, направлявшийся в сторону сквера на улице Гранд-Шомьер и заметивший на мостовой ее тело, резко затормозил. Увидев, что таксист чуть не задавил лежавшего на мостовой жильца его дома, консьерж подбежал к машине, схватил таксиста за руку и стал кричать: «Полиция! Полиция!» Только шофер такси видел, как в действительности обстояло дело; он пришел в бешенство, обозвал консьержа «идиотом» и показал на открытое окно, откуда выпала Джейни. Вокруг таксиста образовалась толпа, поднялся крик. Прибыл полицейский — он тоже не поверил таксисту, хотя и заметил, что разбившаяся девушка была в пижаме. «Что, по-вашему, она могла делать на улице в пижаме?» — «От этих американок всего можно ждать», — возразил полицейский, пожимая плечами.

Бигль, который как раз в это время шел пропустить рюмку-другую в «Carcas», увидел, как на улице вокруг такси собирается толпа, и подошел посмотреть, что произошло: в такое унылое, пасмурное утро он был рад любому развлечению. Присоединившись к толпе, он вспомнил слова Джейни: «Я беременна». Вспомнились ему и другие ее слова: «Пора бы мне завести любовника». Первое высказывание ассоциировалось у него с Жизнью, второе — почему-то — с Любовью. Она вообще имела обыкновение бросать совершенно неожиданные реплики — всего несколько слов, но каких глубокомысленных!

Он понимал, зачем она сообщила ему, что беременна. Чтобы с помощью его друзей найти врача, который бы согласился сделать аборт. И еще чтобы получить из Штатов в ответ на истерические письма необходимую для операции сумму. Ловко устроилась: переложила на него ответственность, а сама, бедняжка, мученица, страдалица, страстотерпица, забилась в угол: «Делайте со мной что хотите. Что будет, то будет. Семь бед — один ответ».

В толпе кто-то обмолвился, что погибла девушка. Он посмотрел туда, куда указывал таксист, и увидел открытое окно в их комнату. В следующий момент он увидел под колесами такси Джейни. Лица ее он не разглядел, зато пижаму узнал сразу.

Вот как она ему отомстила! И вдобавок решила все свои проблемы. Он выбрался из толпы и заспешил прочь, боясь, как бы его не узнали. Теперь идти в «Carcas» было нельзя: наверняка найдется какой-нибудь знакомый, который тут же, стоит только ему войти, бросится ему навстречу: «Бигль! Бигль! Джейни покончила с собой!» Он решил где-нибудь скрыться и подготовить ответ. Фразочкой типа «Подумаешь, умерла. Все мы смертны» — не отговоришься, даже в «Carcas».

Он миновал кафе, поднялся по Рю Делямбр, свернул на Авеню де Мэн, зашел в кафе, где американцы бывают довольно редко, и, сев за угловой столик в задней комнате и спросив коньяку, задумался.

Ей уже ничем не поможешь. Что было делать? Ползать на коленях по тротуару и оплакивать ее труп? Рвать на себе волосы? Взывать к богам? А может, надо было спокойно подойти к полицейскому и сказать: «Я — ее муж. Позвольте мне сопровождать тело в морг».

Он заказал еще коньяку. Бигль Дарвин — душегуб. Он надвинул шляпу на глаза и осушил бокал.

Она пошла на это, потому что была беременна. Вот дура — я бы на ней женился. Я ведь нарочно говорил ей, что у нее плохое произношение. «Je suis enceinte». Я, помнится, сказал «Что-что?», но не переспрашивая, а выражая удивление. Неправда. Ты сказал «Что - что?», желая ее унизить. Зачем было постоянно издеваться над ее охами и ахами? К чему возмущаться глупостью других? Ты-то чем умнее? Можно подумать, что сам не сюсюкаешь. Почему ее поступки ты оценивал лишь с точки зрения эстетических, а не этических категорий? Она убила себя, потому что боялась бросить вызов судьбе. Боялась аборта, боялась родов, боялась за своего ублюдка. Бред. Она ведь никогда не просила тебя на ней жениться. Ничего ты не понимаешь.

Он сидел сгорбившись, словно готовый к прыжку тигр. Тигр Дарвин: хищный взгляд полуприкрытых глаз.

Интересно, удалось ли ей перед самоубийством избежать вечных тем? Уверен, голова у нее была забита не выпавшими на ее долю несчастьями, а какими-то обрывками «философии». Хоть я и сделал все возможное, чтобы высмеять finita la comedia, — эту или подобную фразу она наверняка твердила перед тем, как выкинуть свой номер. Вероятно, она сочла, что Любовь, Жизнь и Смерть можно совместить в одном афоризме: «Вещи, которые ценятся в этой Жизни, пусты, непрочны и никудышны; Любовь — это всего лишь мимолетная тень, соблазн, мишура, безделица. А Смерть? — Пустое! Что же в таком случае удерживает вас в этой юдоли скорби?» Чем объяснить, что в подобном высказывании форма выражения заботит меня больше всего? А может, все дело в том, что в самоубийстве есть что-то высокохудожественное? Самоубийство. Вертер, Космический порыв, Душа, Поиск… Отто Гринбаум: студенческое братство «Фи-бета-каппа»[38], семнадцатилетний возраст — «Жизнь его недостойна». Холдингтон Нейп: Оксфорд, литератор, жуир, большой человек — «Жизнь слишком тяжела». Терри Корнфлауэр: поэт, без шляпы, рубаха нараспашку — «Жизнь слишком сурова». И Джейни Дейвенпорт: беременна, не замужем, выпрыгивает из окна парижской studio — «Жизнь слишком трудна». Все, и О. Гринбаум, и X. Нейп, и Т. Корнфлауэр, и Дж. Дейвенпорт, согласятся, что «жизнь — это не более чем просвет от утробы до гроба; не более чем вздох, улыбка; это озноб, лихорадка; это приступ боли, спазм сладострастия. Но вот послед-ний, судорожный вздох — и комедия кончена, песня спета, опустите занавес, клоун мертв».

Клоун мертв; занавес упал. И когда я говорю «клоун», я имею в виду тебя. В конце концов, разве все мы… разве все мы не клоуны? Конечно, я понимаю, это старая история — но какая, в сущности, разница? Жизнь — театр, мы — клоуны. Что может быть трагичнее роли клоуна? В ком, скажите, больше жалости и иронии — того, без чего не бывает великого искусства. Неужели не ясно? Перед тобой тысячи потных, смеющихся, гримасничающих, скалящихся животных; не успел ты рассадить их по местам, как входит вестник. Твоя жена сбежала с квартирантом, твой сын убил человека, у твоего младенца рак. А может, и жены никакой нет? Нет и не было? Выходя из ванной, ты обнаруживаешь, что у тебя гонорея, или же ты получаешь телеграмму, что у тебя умерла мать, или отец, или сестра, или брат. А теперь представь. После твоего выхода зрители визжат от восторга: «Еще разок, приятель! Бигля на сцену! Хотим Бигля! Бигль — то, что надо!» Клоуны у рампы смеются, свистят, рыгают, кричат, потеют и щелкают орешки. А ты? Ты — за кулисами, прячешься в тени какого-то старого бутафорского щита. Сжимаешь обеими руками раскалывающуюся от боли голову и ничего, кроме глухого рева собственных невзгод, не слышишь. Сквозь стиснутые пальцы просачиваются крики твоих братьев клоунов. Первое, что приходит тебе в голову, — это броситься к рампе и, разразившись напоследок громким хохотом, перерезать себе глотку прямо у клоунов на глазах. Но вскоре ты опять выбегаешь на сцену и делаешь свое дело. Ты все тот же непревзойденный Бигль: танцуешь, смеешься, поешь — играешь. Наконец занавес опускается, и в уборной, перед зеркалом ты строишь такие гримасы, которые с румянами и гримом не сойдут. Гримасы, которые на сцене тебе не состроить никогда.

Бигль заказал еще один бокал коньяка и запил его жидким пивом. Число картонных кружочков из-под коньячных бокалов растет.

Да, пошутила Дженни неплохо. Молодая незамужняя женщина совершает самоубийство, узнав, что она беременна. Старый как мир способ решить старую как мир проблему. Мотылек и свеча, муха и паук, бабочка и дождь, клоун и занавес — проблемы (увы!) одни и те же.

Еще один бокал коньяка! Вот выпьет и пойдет в «Carcas», где будет ждать, когда его известят о смерти Джейни.

Как я восприму эту ужасную новость? Во избежание недоброжелательной критики необходимо иметь в виду, что я — англосакс и, стало быть, в трудную минуту должен быть холоден, спокоен, собран, почти флегматичен. А поскольку речь в данном случае идет о смерти очень близкого человека, мне следует дать понять, что я, хоть и держу себя в руках, случившееся переживаю очень тяжело. А может, учитывая, что «Carcas» — кафе артистическое, стоит напустить на себя рассеянный вид, отказаться покидать башню из слоновой кости, отказаться тревожить свою душу, эту задумчивую белую птицу? Легкий взмах руки: «В самом деле? Не может быть. Мертва…» Можно предстать в своей любимой роли Ниспровергателя вечных истин и прокричать: «Смерть, что это? Жизнь, что это? Жизнь — это ведь отсутствие Смерти, а Смерть — всего-навсего отсутствие Жизни». Но тем самым я могу вступить в полемику, а тому, кто оплакивает потерю возлюбленной, полемика не пристала. Ради официантов я буду Б. Дарвином, спокойным, трезвым, выдержанным господином с зонтиком под мышкой, который в величайшей печали прорыдает: «О, моя незабвенная! Почему ты это сделала? О, почему?» Или же, что будет лучше всего, скажусь, подобно Гамлету, безумным. Ведь если они обнаружат, что скрывается у меня на сердце, они меня линчуют.

ВЕСТНИК:

Бигль! Бигль! Джейни выпала из окна — ее больше нет.

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР. В КАФЕ «CARCAS»: Девушка, с которой ты жил, мертва.

Бедная Джейни. Бедный Бигль. Ужасная, ужасная смерть. И такая молодая, такая красивая… лежит на холодной мостовой.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН: Бромий! Иакх![39] Сын Зевса!

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.:

Ты что, не понял, дружище? Подружка, с которой ты жил, померла. Зазноба твоя на том свете. С собой покончила. Отдала концы!

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН: Бромий! Иакх! Сын Зевса!

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.: Он пьян.

Греческие боги! Неужто он думает, будто нам неизвестно, что он методист?

Сейчас не время богохульствовать! Дурак он и есть дурак.

Да, напейся из Пиерийского источника или… И все же очень колоритно: «Бромий! Иакх!» Очень колоритно.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

О, esca vermium! О, massa pulveris![40] Где Богач? Тот, что много ел?[41] Он и сам еще не съеден.

ПОСЕТИТЕЛИ, ОФИЦИАНТЫ И ДР.: Загадка! Загадка! Он ищет приятеля.

Он что-то потерял. Скажите ему, пусть посмотрит под столом.

ВЕСТНИК:

Он хочет сказать, что черви съели Богача, а когда умерли сами, были съедены другими червями.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

Ну-ка, говорите, куда девался Самсон — сильнейший из людей? Он даже уже не слаб. И где, о скажите, прекрасный Аполлон? Он даже уже не уродлив. А где снега прошлых лет? И где Том Джайлз? Билл Тейлор? Джейк Холц? Иными словами: «Сегодня с нами, а завтра — с червями».

ВЕСТНИК:

Да, то, что он говорит, увы, — чистая правда. Ввиду печальной кончины, о которой зашла речь, мы замираем средь давки и сутолоки нашей суматошной жизни и задумываемся над словами поэта, сказавшего, что мы «nourriture des vers!»[42]. Продолжай же, дорогой товарищ по несчастью, мы внимаем каждому твоему слову.

Б. ГАМЛЕТ ДАРВИН:

Начну с самого начала, друзья.

Сижу я со своими друзьями, веселюсь, как вдруг в кафе вступает вестник. Входит и кричит: «Бигль! Бигль! Дженни покончила с собой!» Я вскакиваю, лицо, не буду от вас скрывать, белое как бумага, и в тоске истошно кричу: «Бромий! Иакх! Сын Зевса!» И тогда вы вопрошаете, отчего это я так громко взываю к Дионисию. А я продолжаю свое:

«Дионисий! Дионисий! Я взываю к богу вина, ибо зачатие его и рождение не имели ничего общего с зачатием и рождением Джейни, равно как и с вашим и моим зачатием и рождением. Я взываю к Дионисию, дабы объяснить причину случившегося. Причину той трагедии, что является не только трагедией Джейни, но и трагедией для всех нас.

Кто из нас может похвастаться, что он, как Дионисий, родился три раза — один раз из чрева «злополучной Семелы», один раз из бедра Зевса и один раз из пламени? Кто может сказать, как Христос, что он был рожден от девы? Или кто возьмется утверждать, что он появился на свет как Гаргантюа? Увы, ни один из нас. И тем не менее все мы должны не ударить лицом в грязь — как не ударила лицом в грязь Джейни — перед трижды рожденным Дионисием, перед Сыном Божьим Христом, перед Гаргантюа, родившимся на свет из требухи на достопамятном пиршестве. Ты слышишь гром, видишь молнию, вдыхаешь запах леса, ты пьешь вино — и еще пытаешься быть таким, каким был Христос, Дионисий, Гаргантюа! Ты, родившийся из утробы, покрытый слизью и испачканный кровью, в криках, исполненных тоски и страдания.

При твоем рождении вместо Волхвов, Голубя, Вифлеемской звезды присутствовал лишь старый доктор Хаазеншвейц в резиновых перчатках и с перекинутым через руку полотенцем, отчего очень походил на официанта.

А как твой влюбленный отец пришел к своей возлюбленной? (Весь погожий летний день он просидел в офисе и по дороге видел на улице двух собак.) Он что, явился ей в обличье лебедя, быка или золотого дождя? Ничего подобного! Вышел из ванной в мятых брюках со спущенными подтяжками…»

Б. Гамлет Дарвин навис над недопитым бокалом коньяка, а в театре своего воображения — над объятым ужасом зрительным залом. Решительный, галантный, непоколебимый, обаятельный Бигль Дионисий Гамлет Дарвин. Могучее его сердце содрогнулось от нежданного прилива глубоких чувств к человечеству. Он задохнулся от нахлынувших на него эмоций и осознал всю истинность своих наблюдений. Борьба за жизнь, которую вели его слушатели, была и впрямь жестокой; животные бы такой борьбы за существование не выдержали.

Он поднял руку, словно благословляя посетителей и официантов, и в кафе все смолкло. «Ах, дети мои, — пробормотал он едва слышно, однако прочувствованно, после чего, окинув кафе «Carcas» затуманенным от слез орлиным взором, вскричал: — И все же, ах, и все же вам приходится бросать вызов Христу, чей отец — Бог, Дионисию, чей отец — Бог! Вам, таким же, как Джейни Дейвенпорт. Вам, зачатым как попало дождливым осенним днем».

«Коньяк! Коньяк!»

Повторив на бис свой душещипательный монолог, он растаял во мраке сцены и возник перед занавесом уже в роли клоуна. Чтобы финал получился как можно более драматичным, он воздел над головой Башню из слоновой кости, Безмолвную белую птицу, Святой Грааль, Гвозди, Бич, Терновый Венец и обломок Святого и Истинного Креста.

Твой Бигль.

— И что вы о них думаете?

Бальсо пробудился от сна и увидел мисс Макгини, биографа Сэмюэля Перкинса, сидевшую с ним за столиком.

— О ком — о них?

— О тех двух письмах, которые вы только что прочли, — нетерпеливо сказала мисс Макгини. — Они являются составной частью романа, который я сейчас пишу. Эпистолярного романа в духе Ричардсона. Скажите прямо: эпистолярный стиль очень устарел?

Бальсо выспался, немного отдохнул и взирал теперь на свою собеседницу не без интереса. А у нее неплохая фигура. Решив ей угодить, он сказал:

— Могучим ветром дует с твоих страниц — и читатель падает ниц… Колдовство и безумие. Чем не Джордж Бернард Шоу? Это драма страсти, которая привлекает своей первозданностью и многоголосьем. Истинный Джордж Бернард Шоу. По страницам романа разлита магия, они пронизаны глубоким и теплым чувством к чуждому племени.

— Благодарю, — не тратя слов попусту, сказала она.

Как благородна благодарная женщина, подумал Бальсо. Он вновь ощутил себя молодым: горбушка хлеба, головка сыра, бутылка вина, яблоко. Звучные голоса, голые тела, солнце. Юность, колледж… Дни полны впечатлений, ночи — страстей, дни несутся ревущим потоком.

— О-о! — воскликнул Бальсо, погрузившись в воспоминания молодости. — О-о! — Произнося «о-о», его губы исказились в болезненной гримасе: так страдает цыпленок, несясь утиными яйцами.

— Что «о-о»? — У Мисс Макгини его эмоциональность вызывала явное раздражение.

— Ах, я однажды любил одну девушку. Целыми днями она только и делала, что раскладывала кусочки мяса на лепестки цветов. Она задушила розу маслом и крошками от пирога, марая ее свежие, изящные лепестки соусом и сыром. Ей хотелось, чтобы роза привлекала к себе мух, а не бабочек или пчел. Из своего сада ей хотелось сделать…

— Бальсо! Бальсо! Неужто это ты?! — вскричала мисс Макгини, разлив на скатерть оставшееся в кружке пиво, отчего топтавшийся без дела официант злобно на нее покосился.

— Бальсо! Бальсо! Неужто это ты? — вновь воскликнула она, прежде чем он успел ответить. — Разве ты меня не узнаешь? Ведь я Мэри. Мэри Макгини, твоя юношеская любовь.

Бальсо понял, что это и впрямь была Мэри. Да, она сильно изменилась, но что-то сохранилось и от прежней Мэри — глаза в особенности. Она больше не казалась ему сухой грымзой, это была женщина в соку — манящая, желанная.

Они сидели и пожирали друг друга глазами, пока официант не намекнул, что пора и честь знать, — ему давно не терпелось закрыть заведение и уйти домой.

Они вышли из кафе рука об руку, двигаясь точно во сне. Бальсо указывал дорогу, и вскоре они забрели в густой кустарник. Мисс Макгини легла на спину, подложив под голову руки и широко раскинув колени. Бальсо встал над ней и произнес речь, цель которой была очевидна:

«Во-первых, давайте рассмотрим политический аспект проблемы. Вы, любящие порассуждать о Свободе и прибегающие к защите Догмы перед лицом Жизни и Неотвратимого Физического Закона, подымайте же, слышите, подымайте якоря, отдайте швартовы ваших затаенных желаний! И пусть ветер полощет знамя вашего бунта!

Следует также рассмотреть и философские аспекты предстоящего акта. Природа наделила вас на короткое время некоторыми органами, способными доставлять удовольствие. Имеются среди них и органы половые. Если пользоваться ими с умом, половые органы доставляют особенно интенсивное удовольствие. А удовольствие — заметим к слову — единственное на свете благо. Из чего следует, что, коль скоро удовольствие желанно (а кто, за вычетом горстки фанатиков, придерживается иного мнения?), необходимо предаваться всем мыслимым удовольствиям. Для начала важно разобраться в некоторых банальных идеях. Как человек думающий, как индивидуалист, — а ведь ты и то и другое, любовь моя, — необходимо научиться отличать принципы гедонизма от нравственных принципов своего поколения. Необоснованно жесткими моральными устоями следовало бы пренебречь. Таинство — это секс, а вовсе не брак. Согласна? Почему же в таком случае ты, существо думающее, должна руководствоваться устаревшими нормами. Половой акт — это не грех, не ошибка, не заблуждение, не слабость. Половой акт доставляет удовольствие, а удовольствие желанно. А раз так, Мэри, давай-ка позабавимся.

Теперь, Мэри, взглянем на этот вопрос с точки зрения Искусства. Ты ведь хочешь писать, любовь моя, а значит, должна понимать: истинный художник не может не знать того, о чем он пишет. Как ты можешь изображать мужчин, если никогда не знала мужчины? Как можешь ты читать и понимать, видеть и понимать, не познав божественного трепета? Как без соответствующего опыта убедительно описать кражу, воровство, убийство, изнасилование, самоубийство? Ты ведь постоянно ищешь тему, верно? В моей постели, любимая, ты найдешь новые темы, новые толкования, обретешь новый опыт. Ты сможешь сама судить, является ли любовь трехминутной утехой, которая сменяется глубочайшим отвращением, или же это всепожирающее пламя, божественный закон, предвкушение небесных радостей. Пойдем же, Мэри Макгини, в постель и в новый мир.

А теперь мы переходим к последнему аргументу — Времени. Только, пожалуйста, не смешивай то, о чем я буду сейчас говорить, с теориями, которые так популярны среди метафизиков и физиков, этих пустозвонов. Мое „Время" — поэтическое. Довольно скоро, любимая, ты умрешь, и мысль эта меня гложет. Довольно скоро мы все умрем — и чистоплюи и трубочисты[43]. Все до одного. Сможешь ли ты, умирая, сказать: „Мой стакан пуст — я выпила его до дна. Моя жизнь пуста — я испила ее до дна"? Разве не безумие — отрицать жизнь? Спеши же! Спеши! Ибо все скоро кончится. Цвети, о роза, поутру — увянешь ты к полудню. Ты узнаешь мелодию, которую играют часы? Секунды, как они летят! Все скоро кончится! Все скоро кончится! Лови же, покуда еще можешь, сей краткий миг, мгновенную утеху, пузырь сей мыльный, что лопнуть может всякую секунду. Ты думала о могиле? О любимая, ты думала о могиле и о том, что станется с твоим прекрасным телом? Твоей невесты нет прекрасней, но минуло сто лет, и вместо нежных черт — скелет. Когда улыбка на челе играет, красотка быстро увядает. Длить наслажденье будем, ах, пока не превратимся в прах. Да, Мэри, в прах! Твоя щедрая красота превратится в прах. Я дрожу, я весь горю в предвкушении твоего нежного поцелуя. Не скупись! Поступись, покуда есть еще время, своей белой плотью, нежным своим телом. Дай, ибо, давая, ты и обретешь, и поимеешь то, что даешь. Только время способно лишить тебя твоей плоти. Время — но не я. И оно лишит тебя всего. Всего! Всего! И те, кто бережно сажал зерно, и те, кто россыпью бросал его на дно…»

С этими словами Бальсо бросился на землю рядом со своей возлюбленной.

И как же она приняла его? Поначалу сказала «нет».

Нет. Нет! Невинна, смущена. О Бальсо! О Бальсо! Как же можно? Я закрываю глаза и вижу старую нашу ферму, старую водокачку, стариков-родителей, старую дубовую бадью — и все увито плющом.

Сэр! Топает своей крошечной ножкой — властно, раздраженно. Как вы смеете, сэр! Кто дал вам право? На колени, разбойник! На колени, слышишь? Бесстыжие, всезнающие пальцы наглых шоферов. Выбирает королева. Елизавета Английская, Екатерина Российская, Фаустина Римская.

Два «нет» постепенно превратились в два «да-нет».

Нет… О… О, нет. Глаза полны слез. Голос гортанный, хриплый от сдерживаемой страсти. Хочу, люблю, любимый мой, любимый, любимый. О, я таю. Даже кости и те тают. Оставь меня, а то я упаду в обморок. Оставь меня, оставь, у меня кружится голова. Нет… Нет! Ах ты, скотина!

Нет. Нет, Бальсо, не сегодня. Нет, не сегодня. Нет! Прости, Бальсо, но не сегодня. В другой раз, да, но не сегодня. Прошу тебя, не сегодня. Пожалуйста!

Но Бальсо «нет» не устраивает, и вскоре он добивается сразу нескольких «да». Вот они.

Жаркое дыхание, влажные, полуоткрытые губы; глаза печальны, шепчет «люблю». Тигровая шкура на диване. Испанская шаль на рояле. Алтарь Любви. Церковь и Бордель. Запахи Индии и Африки. В глазах твоих Египет. Богатая, пышная любовь; красивая, вытканная на манер гобелена любовь; восточная, пропитанная ароматами духов любовь.

Несгибаемый. Деловой. Толковый. Бывал здесь и раньше. Я с полицией разберусь, если что. Женщина вовсе не хнычет. Место ему хорошо знакомо. Нет ни новых деревьев, ни колодцев, ни даже заборов.

Тянется к жизни. Жить! Жизненный опыт! Жить своей жизнью. Твое тело — инструмент, орган, барабан. Гармония. Порядок. Груди. Зеница ока моего, утробы моей. Что такое жизнь без любви? Я горю! Я жажду! Ура!

М-м-м-о-о-й! Д-а-а-а! Я никогда не думала, что познаю страсть, сладострастие, таящееся в тебе, — да, да. Тяни меня в трясину, тяни. Да! И своими волосами похоть с глаз моих смахни. Да… Да… О-о! А-а!

Чудо свершилось. Двое слились в Одно. Одно, которое есть всё и ничего: жрец и бог, жертвоприношение, жертвенный обряд, возлияние предкам, заклинание, жертвенное яйцо, алтарь, ego и alter ego, а также отец, сын и дед вселенной, мистическая доктрина, очищение, слог «Ом»[44], путь, учитель, свидетель, убежище, Дух средней школы 186, последний паром, отходящий в Вихокен в семь часов вечера.

Пиит и тело его разделились. Тело зажило своей жизнью. Жизнью, не имевшей с Бальсо-поэтом ничего общего. Это освобождение сравнимо лишь со смертью, с механикой распада. После смерти тело становится хозяином положения, все этапы разложения оно проходит с исключительной четкостью. С такой же уверенностью его тело осуществляло сейчас и любовные процессы.

В этой деятельности Дом и Долг, Любовь и Искусство были напрочь забыты.

В его тело вступила армия, боеспособная армия взбудораженных чувств. Сначала чувства наступали методично, а затем истерично, однако столь же слаженно и уверенно. Армия его тела приступила к длительным, замысловатым учениям, к длительной, сложной церемонии. К церемонии, осуществляемой с продуманностью, отработанностью и четкостью химического процесса, вызванного катализатором.

Наступая, разворачивая свои порядки, армия его тела громко, истошно вопила. Но вот, издав победный крик, она вдруг замерла и спокойно, с сознанием исполненного долга, начала отступать.

Та самая армия, что еще мгновение назад триумфально маршировала по просторам его тела, теперь медленно двинулась вспять. Победоносно, умиротворенно.

Подруга скорбящих

© Перевод. В. Голышева

Подруга скорбящих, помоги, помоги

Подруга скорбящих из нью-йоркской «Пост-диспетч» (У вас беда? Вам нужен совет? Пишите Подруге скорбящих, и она вам поможет) сидел за письменным столом, уставясь на полоску белого картона. На ней редактор отдела Шрайк напечатал молитву:

Дух Подруги с., восславь меня.
Тело Подруги с., напитай меня.
Кровь Подруги с., опьяни меня.
Слезы Подруги с., омойте меня.
Добрая Подруга с., прости мне мою мольбу,
И укрой меня в твоем сердце,
И защити меня от врагов моих.
Помоги мне, Подруга с., помоги, помоги.
Аминь.

Статью надо было сдать через четверть часа, а он все сидел над вступлением. Он дошел до: «Жизнь имеет смысл, потому что в ней — мечты и покой, нежность, и восторг, и вера, горящая, как белое пламя на темном мрачном алтаре». Но дальше дело не двигалось. Письма уже не смешили его. Он не мог смеяться одной и той же шутке тридцать раз в день, из месяца в месяц. А обычно писем приходило больше тридцати в день — и все одинаковые, нарубленные из теста бед сердцевидным ножом.

На столе лежали сегодняшние письма. Он стал их просматривать, ища зацепку для искреннего ответа.

Дорогая Подруга скорбящих, у меня такая боль не знаю что делать, иногда кажется убила бы себя так болят почки. А муж считает, что нельзя быть хорошей католичкой не имея детей несмотря на боль. Я честно венчалась в церкви, но не знала что такое семейная жизнь, потому что мне никто не рассказывал про мужа и жену. Бабушка мне не рассказала, а она мне была вместо матери и сделала большую ошибку что не рассказала, потому что неопытность выходит боком и от нее одни разочарования. Я родила 7-х за 12 лет и после 6-го все время болею. Меня два раза оперировали и муж обещал, что детей больше не будет по совету врача, потому что он сказал я могу умереть, но когда я вернулась из больницы он нарушил обещание, теперь я жду ребенка и наверно не выдержу, так болят почки. Мне очень больно и страшно, а аборт мне нельзя ввиду того что я католичка и муж чересчур религиозный. Я все время плачу от боли и не знаю что мне делать.

Уважающая вас

Нет Мочи.

Подруга скорбящих кинул письмо в открытый ящик и закурил.

Дорогая Подруга скорбящих!

Мне шестнадцать лет и я не знаю что делать и буду очень благодарна вам, если посоветуете что делать. Когда я была маленькой это было ничего, я привыкла, что соседские ребята дразнят меня, но теперь мне хочется, чтобы у меня тоже были мальчики, как у других девочек и гулять с ними в субботу вечером, но мальчики на меня не смотрят потому что я родилась без носа — хотя у меня хорошая фигура и хорошо танцую и папа покупает мне красивые платья.

Я сижу целыми днями смотрю на себя и плачу. Посреди лица у меня большая яма и не то что люди, я сама пугаюсь, а мальчики не виноваты, что не хотят меня приглашать. Мама меня любит, но ужасно плачет, когда смотрит на меня.

Чем я заслужила такое несчастье? Если я и сделала что плохое, то после года, а я ведь родилась такой. Я спросила папу, а он говорит, что не знает, но может я что-то сделала в другом мире до того, как родилась, а может быть это мне наказание за его грехи. Я не верю этому потому, что он очень хороший человек. Надо ли мне покончить с собой?

Ваша Отчаявшаяся.

Сигарета была с браком и не тянулась. Подруга скорбящих вынул ее изо рта и оглядел с яростью. Потом заставил себя успокоиться и закурил другую.

Уважаемая Подруга скорбящих, я пишу вам от моей сестренки Грейси, потому что с ней случилось что-то страшное и маме я боюсь сказать. Мне 15 лет, а Грейси 13, мы живем в Бруклине. Грейси глухонемая и выше меня, но не очень сообразительная, так как глухонемая. Она играет у нас на крыше дома и в школу не ходит кроме как в школу глухонемых два раза в неделю по вторникам и четвергам. Мама велит ей играть на крыше потому что мы боимся, что бы ее не переехало — она не очень сообразительная. А на прошлой неделе на крышу влез человек и сделал с ней что-то нехорошее. Она мне рассказал, а я не знаю как быть и боюсь рассказать маме потому что она наверно изобьет Грейси. Я боюсь, что у Грейси будет ребенок и вчера ночью я долго слушал ей живот — не слышно ли там ребенка, но ничего не слышно. Если я скажу маме, она ее страшно изобьет, потому что я один люблю Грейси, а в прошлый раз, когда она порвала платье ее заперли в чулане на два дня и если соседские мальчишки узнают про это, они будут говорить гадости, как про сестру Блохи Коннора когда ее застали на пустыре. Скажите, пожалуйста, что бы вы сделали, если бы это случилось в вашей семье.

Преданный вам Гарольд С.

Он перестал читать. Ответ был — Христос, но Подруга скорбящих был сыт этим по горло. Кроме того, над Христом особенно любил потешаться Шрайк. «Душа Подруги с., восславь меня. Тело Подруги с., напитай меня. Кровь Подруги…» Он повернулся к пишущей машинке.

Несмотря на модный дешевый костюм, в нем все равно легко было угадать сына баптистского священника. Ему бы пошла борода — она оттенила бы его библейскую внешность. Но и без бороды всякий распознал бы в нем пуританина из Новой Англии. Лоб у него был высокий и узкий. Нос длинный и костистый. Костлявый, раздвоенный подбородок формой напоминал копыто. Увидев его в первый раз, Шрайк улыбнулся и сказал: «Сюзанны Честер, Беатрисы Фэрфакс и Подруги скорбящих — жрецы Америки XX века».

Пришел курьер: Шрайк спрашивает, готов ли материал. Он нагнулся к машинке и застучал по клавишам. Но не успел написать и десятка слов, как над плечом его склонился Шрайк.

— Старая песня, — сказал он. — Выдал бы что-нибудь новенькое, обнадеживающее. Про искусство. А ну-ка, я продиктую:

«Выход — в искусстве.

Не позволяйте жизни взять верх над вами. Когда старые дороги завалены обломками крушения, ищите новых, свободных дорог. Такая дорога — искусство. Искусство настояно на страданиях. Как воскликнул сквозь роскошную русскую бороду мистер Польникофф, когда на восемьдесят седьмом году жизни закрыл свое дело, чтобы изучать китайский язык: „Мы еще только начинаем…"

Искусство — один из самых щедрых даров жизни.

Для тех, кто лишен творческих способностей, остается восприятие. Для тех, кто…»

Продолжай отсюда.

Подруга скорбящих и каменное лицо

Когда Подруга скорбящих вышел из редакции, оказалось, что на улице потеплело, и воздух пах так, будто его пропустили через калорифер. Он решил выпить в контрабандной пивной «Диленханти». Дорога туда вела через маленький парк.

Он вошел в парк через северные ворота, заглатывая густую тень, забившую арку. Пересек тень фонарного столба, которая лежала на дорожке, как пика. Она проткнула его, как пика.

Насколько он видел, весна тут ничем не дала себя знать. Прах, покрывший крапчатую землю, был не тот, на котором взрастает новая жизнь. Он вспомнил, что в прошлом году май не смог пробудить эти мусорные лужайки. Лишь лютый июль вымучил из черствой грязи несколько зеленых ростков.

Влаги — вот чего жаждал парк еще больше, чем он. Ни дождем, ни алкоголем тут не обойдешься. Завтра в своей колонке он попросит Убитых горем, Нет-Мочи, Отчаявшихся, Разочарованных-с-мужем-туберкулезником и остальных своих корреспондентов прийти сюда и оросить слезами почву. Тогда взойдут цветы — цветы, которые пахнут ногами.

— Ах, человечество… — Но тень тяготила его, и шутка околела на половине. Он попробовал ее оживить, посмеявшись над собой.

Хотя зачем смеяться над собой, если Шрайк ждет в баре и сделает это куда лучше? «Друг мой Подруга скорбящих, советую тебе давать читателям камни. Когда они просят хлеба, не раздавай им галеты, как Церковь, и не вели, как Государство, скушать пирожное. Объясни, что не хлебом единым жив человек, и дай им камни. Научи их молиться по утрам: „Камень наш насущный даждь нам днесь"».

Он роздал читателям много камней — так много, что сам остался с одним — с камнем, образовавшимся у него в груди.

Вдруг почувствовав усталость, он сел на скамью. Выкинуть бы этот камень. В поисках мишени он посмотрел на небо. Но серое небо выглядело так, как будто его стерли грязной резинкой. На нем не было ангелов, огненных крестов, голубей с оливковыми ветвями, ничего мудрено-сотворенного. Лишь газета корчилась в вышине, как воздушный змей с перебитым хребтом. Он встал и пошел к бару.

«Диленханти» был подвал в каменном доме, отличавшийся от своих добропорядочных соседей лишь железной дверью. Подруга скорбящих нажал потайную кнопку, и в двери открылся волчок. Налитый кровью глаз глянул из него, как рубин из старинной железной оправы.

Пивная была наполовину пуста. Подруга скорбящих нервно огляделся, ища Шрайка, но, к облегчению своему, не увидел. Однако после третьей рюмки, когда он погружался в теплую тину пьяной грусти, Шрайк схватил его за руку.

— А, мой юный друг! — закричал он. — В каком виде я тебя застаю? Опять, я вижу, мрачное раздумье.

— Кончай ты, ради бога.

Шрайк презрел эту просьбу.

— Ты ипохондрик, мой друг, ипохондрик. Забудь распятие, вспомни Возрождение. Мрачным раздумьям тогда не предавались. — Он поднял бокал, и в этом жесте была вся семья Борджиа. — Зову тебя к Возрождению. Какая эпоха! Какая пышность! Пьяные Папы… Прекрасные куртизанки… Внебрачные дети…

Хотя жесты у него были отточенные, лицо не выражало ничего. Он пользовался приемом кинокомиков — «каменным лицом». Какой бы причудливой и шумной ни была его речь, он сохранял непроницаемую маску. Под большим лоснящимся куполом лба его черты теснились мертвым серым треугольником.

— За Возрождение! — выкрикивал он. — За Возрождение! За бурые греческие манускрипты, за дам с большими мраморно-гладкими конечностями… Кстати, я жду одну из моих поклонниц — девушку с кротким взглядом и большой начитанностью. — При слове «начитанность» он изобразил в воздухе две огромные груди. — Она работает в книжном магазине. Но ты погляди, какой у нее зад.

Подруга скорбящих неосмотрительно выказал раздражение.

— А-а, к женщинам ты равнодушен, — да? И. X. - твоя зазноба. Иисус Христос, Царь Царей, Подруга скорбящих подруг скорбящих…

Тут, к счастью для Подруги скорбящих, к стойке подошла молодая женщина, которую ждал Шрайк. У нее были длинные ноги с толстыми щиколотками, большие руки, могучее тело, стройная шея и детское личико, казавшееся совсем крошечным из-за мужской стрижки.

— Мисс Фаркис, — сказал Шрайк, заставив ее поклониться, как чревовещатель — свою куклу. — Мисс Фаркис, познакомьтесь с Подругой скорбящих. Окажите ему такое же почтение, какое оказываете мне. Он тоже утешитель нищих духом и любитель Бога.

Она по-мужски пожала ему руку.

— А это — мисс Фаркис, — сказал Шрайк. — Мисс Фаркис работает в книжном магазине и в свободное время пописывает. — Он потрепал ее по крупу.

— О чем вы так горячо рассуждали?

— О религии.

— Попросите мне рюмку и продолжайте, пожалуйста. Я очень интересуюсь неотомистским синтезом.

Шрайк только того и ждал.

— Святой Фома! — воскликнул он. — За кого вы нас принимаете — за гнилых интеллигентов? Мы не какие-нибудь эрзац-европейцы. Мы беседовали о Христе, Подруге скорбящих подруг скорбящих. У Америки — свои религии. А если вам нужен синтез — вот вам подходящая материя. — Он вытащил из бумажника газетную вырезку и прихлопнул ладонью к бару.

«Арифмометр 3 обряде западной секты

Цифровые молитвы за убийцу престарелого отшельника. Денвер, Колорадо, 2 февраля (А. П.).

Верховный понтифик Американской Либеральной церкви Фрэнк Райе объявил, что исполнит разработанный им обряд „козла и арифмометра" в память осужденного убийцы Уильяма Мойя, несмотря на возражения кардинала секты. Райе сообщил, что козел будет использован в службе „Посыплем голову пеплом" до и после казни Мойя, назначенной на 20 июня. Молитвы за упокой души осужденного будут составлены на арифмометре. Числа, пояснил Райе, это единственный универсальный язык. Мойя умертвил престарелого отшельника Джозефа Земпа в результате ссоры из-за небольшой денежной суммы».

Мисс Фаркис засмеялась, и Шрайк замахнулся на нее кулаком. Бармен, которого покоробил этот жест, поспешно попросил их перейти в заднюю комнату. Подруга скорбящих не хотел идти с ними, но Шрайк настаивал, а он слишком устал, чтобы спорить. Они уселись в кабинете. Шрайк снова сделал вид, что хочет ударить ее, но когда мисс Фаркис отпрянула, он вместо этого ее погладил. Обман удался. Она покорилась его руке, но когда ласки зашли чересчур далеко, оттолкнула ее.

Шрайк опять начал кричать; Подруга скорбящих понял, что на этот раз разыгрывается сцена соблазнения.

— Я великий святой, — кричал Шрайк, — я могу ходить по-маленькому как посуху. Вы что, не слышали про Шрайковы Страсти в Закусочной или Моления о Кружке Пива? Там я уподобил раны Христовы кошелькам, куда мы прячем мелочь наших грехов. Это — поистине замечательный образ. А теперь рассмотрим дыры в наших телах и куда открывают путь сии благодетельные раны. Под кожей человека — дивные джунгли, где жилы, как буйная тропическая зелень, стелются по перезрелым органам и подобные бурьяну кишки перевиваются и сплетаются в красных и желтых корчах. В этой чаще порхает с каменно-серых легких на золотые кишки, с печени на рубец и обратно на печень птица, называемая душой. Католики ловят ее на хлеб и вино, иудеи — на «поступай с другими так, как хочешь, чтоб с тобой поступали», протестанты со свинцовыми ногами — на слово-олово, буддисты — жестами, негры — на кровь. Я плюю на них всех. И вас призываю плюнуть. Тьфу. Вы набиваете чучела птиц? Нет, дорогие мои, таксидермия — не религия. Нет. Тысячу раз нет. Лучше, говорю вам, живая птица в джунглях тела, чем два чучела на библиотечной полке.

Ласки продолжались и во время проповеди. Закончив, он уткнул свое треугольное лицо ей в шею, словно томогавк.

Подруга скорбящих и ягненок

Подруга скорбящих поехал домой на такси. Он жил один в комнате, которая была полна теней, как старинная гравюра на стали. Там стояли кровать, стол и пара стульев. Стены были голые, если не считать Христа из слоновой кости, висевшего в ногах кровати. Подруга скорбящих снял фигуру с креста и приколотил к стене костылями. Но желаемого эффекта не получилось. Христос не корчился, а висел спокойно и декоративно.

Он сразу разделся и лег в постель с сигаретой и «Братьями Карамазовыми». Закладка была на главе о старце Зосиме:

«…любите человека и во грехе его, ибо сие уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле. Любите все создание Божие, и целое, и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите растения, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь и тайну Божию постигнешь в вещах. Постигнешь однажды и уже неустанно начнешь ее познавать все далее и более, на всяк день. И полюбишь наконец весь мир уже все целою, всемирною любовью».

Прекрасный совет. Если бы он последовал ему, то преуспел бы в жизни. Его колонку распространили бы агентства печати, и мир научился бы любить. Наступило бы Царствие Небесное. Он сел бы одесную Агнца.

Но, серьезно говоря, он понимал, что если бы Шрайк и не отравил ему этот христианский хлеб, он все равно бы зря себя обманывал. Призвание его было другого рода. Мальчиком, в отцовской церкви он заметил, что, когда выкрикивает имя Христа, в нем что - то поднимается, — что-то тайное и мощное. Он играл с этим чувством, но никогда не давал ему полной воли.

Теперь он понимал, что это было: истерия, змея, чьи чешуйки — крохотные зеркальца, в которых мертвый мир обретает подобие жизни. А как мертв этот мир… мир дверных ручек. Он спросил себя: а так ли уж дорого в конце концов — заплатить истерией за его оживление?

Для него Христос был самым натуральным из возбудителей. Остановив взгляд на фигуре, прибитой к стене, он стал повторять нараспев: «Господи, Господи, Господи Иисусе. Господи, Господи, Господи Иисусе». Но едва змея стала разворачиваться в голове, он испугался и закрыл глаза.

Он уснул и увидел себя на сцене переполненного театра. Он был фокусником и проделывал фокусы с дверными ручками. По его приказу они кровоточили, цвели, разговаривали. Закончив номер, он хотел призвать публику к молитве. Но сколько он ни старался, молитва получалась та, которой научил его Шрайк, и произносил он ее голосом кондуктора, объявляющего остановки.

«Господи, мы не из тех, кто омывается вином, водой, мочой, уксусом, огнем, маслом, желудочными каплями, молоком, коньяком или борной кислотой. Господи, мы из тех, кто омывается исключительно кровью Агнца».

Декорация переменилась. Он очутился в студенческом общежитии. С ним были Стив Гарви и Джуд Хьюм. Они спорили о бытии Божьем с полуночи до рассвета и теперь, выпив все виски, решили сходить на рынок за яблочной водкой.

Путь их лежал по улицам спящего города и через открытое поле. Была весна; снова опьянев от солнца и запаха новорожденных овощей, они шатались между гружеными тележками. Фермеры смотрели на их возню благодушно. Загуляли студентики.

Они нашли бутлегера, купили четырехлитровый жбан виски и пошли в ряды, где торговали скотом. По дороге они остановились поиграть с ягнятами. Джуд предложил купить барашка и зажарить в лесу на костре. Подруга скорбящих согласился, но при условии, что, перед тем как зажарить, они принесут ягненка в жертву Богу.

Стив отправился в ножовый ряд за мясницким ножом, а они с Джудом остались торговать барашка. После долгого, на армянский лад, торга, в ходе которого Джуд показал свою крестьянскую закваску, выбрали самого молодого барашка, маленького, на шатких ножках — одна голова.

Они прошествовали с ягненком по базару. Впереди шел Подруга скорбящих с ножом, за ним Стив со жбаном и Джуд с животным. Маршируя, они распевали непристойный вариант «У Мери был барашек». Между базаром и холмом, где они собирались совершить жертвоприношение, лежал луг. По дороге они рвали маргаритки и лютики. На склоне холма они нашли большой камень и устлали его цветами. На цветы уложили ягненка. Подругу выбрали жрецом, Стив и Джуд были служителями. Они держали барашка, а Подруга, присев над ним, начал повторять нараспев: «Господи, Господи, Господи Иисусе. Господи, Господи, Господи Иисусе».

Когда они распалили себя, он ударил ножом. Удар был неверный, и нож пропорол только мышцы. Он снова занес нож, но на этот раз вообще не попал по судорожно дергавшемуся ягненку. Нож сломался о камень. Стив и Джуд отогнули ягненку голову, чтобы он перепилил ему глотку, но от лезвия остался только короткий обломок, и он не мог прорезать свалявшуюся шерсть.

Руки их были залиты липкой кровью, и ягненок выскользнул. Он заполз в кусты.

Яркое солнце очертило камень алтаря узкими тенями, и местность словно приготовилась для нового кровопролития. Приятели бросились наутек. Они мчались вниз по склону, пока не сбежали на луг, и там рухнули без сил в высокую траву.

Немного погодя Подруга скорбящих стал умолять их вернуться и прекратить мучения ягненка. Они отказались идти. Он отправился сам и нашел ягненка под кустом. Он размозжил ему голову камнем и оставил тушу мухам, роившимся над окровавленными цветами алтаря.

Подруга скорбящих и валенок

Подруга заметил, что в нем развивается граничащая с безумием чувствительность к беспорядку. Все должно было располагаться по системе: туфли под кроватью, галстуки на вешалке, карандаши на столе. Выглянув из окна, он компоновал горизонт так, чтобы массы зданий взаимно уравновешивались. Если в этом пространстве появлялась птица, он сердито закрывал глаза, дожидаясь, пока она пролетит.

Первое время он не сдавал позиций, но в один прекрасный день оказался приперт к стене. В этот день все неодушевленные предметы, которые он хотел починить, ополчились на него. Стоило ему дотронуться до вещи, как что-то проливалось или скатывалось на пол. Запонки от воротничка исчезли под кроватью, карандаш сломался, ручка бритвы отвалилась, штора не желала опускаться. Он сопротивлялся этому, но с излишней яростью, и потерпел окончательное поражение от пружины будильника.

Он бежал на улицу, но здесь был хаос тысячекратный. Прохожие спешили мимо беспорядочными группами, не образуя ни звезд, ни квадратов. Фонарные столбы расставились неравномерно, плиты мостовой были разнокалиберные. И ничего нельзя было сделать с грубым лязгом трамваев и резкими выкриками разносчиков. На ритм их не ложился никакой рефрен, и никакая гамма не могла придать им смысл.

Он тихо прислонился к стене, стараясь не видеть и не слушать. Тут он вспомнил Бетти. У него часто бывало ощущение, что, поправляя на нем галстук, она поправляет нечто большее. И однажды он подумал, что если бы ее мир был шире, был миром, она навела бы в нем такой же порядок, как на своем туалетном столике.

Он сказал шоферу такси адрес Бетти и велел поторапливаться. Но Бетти жила в другом конце города, и, пока они доехали, паника превратилась в раздражение.

Она открыла ему в свежем белом полотняном халатике с палевой отделкой. Протянула к нему руки — гладкие и круглые, как обкатанное прибоем дерево.

Смущение вернулось, и он почувствовал, что успокоить его сейчас может только грубость. Виновата, однако, была Бетти. Ее мир — не мир, и в нем нет места читателям его колонки. Ее уверенность проистекает из умения произвольно ограничивать свой опыт. Более того — его неразбериха осмысленна, а ее порядок — нет.

Он тоже хотел сказать ей «здравствуй», но язык превратился в валенок. Чтобы не разговаривать, он полез с поцелуем, затем счел нужным извиниться.

— Эти сцены примирения с возлюбленной — лишнее, я понимаю и… — Он нарочно запнулся, чтобы она сочла его смущение искренним. Но фокус не удался — она дожидалась продолжения.

— Прошу тебя, пойдем куда-нибудь пообедаем.

— Боюсь, что не смогу.

Улыбка ее превратилась в смех.

Она смеялась над ним. Желая отыграться, он попытался найти в ее смехе «горечь», «око видит, да зуб неймет», «надрыв», «гори все огнем». Но, к своему конфузу, не нашел ничего, над чем можно было бы посмеяться. Смех ее возник естественно, а не раскрылся, как зонтик, — а потом снова превратился в улыбку, не «кислую», не «ироническую» и не «загадочную».

Когда они перешли в гостиную, его досада усилилась. Бетти села на диван-кровать, поджав голые ноги и выпрямив спину. Позади нее на лимонных обоях цвело серебряное дерево. Он остался стоять.

— Бетти-Будда, — сказал он. — Бетти-Будда. У тебя сытая улыбка; только брюшка не хватает.

В голосе его было столько ненависти, что он сам удивился. Наступило неловкое молчание, и, потоптавшись немного, он наконец сел на диван, чтобы взять ее за руку.

Больше двух месяцев прошло с тех пор, как на этом самом диване он сделал ей предложение. Тогда Бетти согласилась, и они обсуждали совместную жизнь после женитьбы, его работу и ее полосатый передник, его шлепанцы, которые будут стоять у камина, и ее кулинарные способности. После этого он исчез. Он не чувствовал вины; только досадовал, что его обманом заставили поверить, будто такое решение возможно.

Скоро ему надоело держаться за руки, и он опять заерзал. Он вспомнил, что под конец прошлой встречи он засунул руку ей под одежду. И, не придумав ничего лучшего, повторил сейчас эту вылазку. Под халатом на ней ничего не было, и он нашел ее грудь.

Бетти ничем не показала, что чувствует его руку. Он был бы рад пощечине, но она молчала, даже когда он взял ее за сосок.

— Позволь сорвать эту розу, — сказал он, дернув. — Я хочу носить ее в петлице.

Бетти дотронулась до его лба.

— Что с тобой? — спросила она. — Ты болен?

Он начал кричать на нее, сопровождая выкрики жестами, которые слишком хорошо соответствовали словам, как у старомодного актера.

— Какая же ты стерва! Стоит человеку гнусно себя повести, как ты говоришь, что он болен. Все, кто мучает жен, кто насилует детей, — по-твоему, они все больные. Мораль ни при чем — только медицина. А я не болен! Не нужен мне твой аспирин. У меня комплекс Христа. Человечество… я возлюбил человечество. Каждого сломленного кретина… — Он закончил смешком, похожим на лай.

Она пересела с дивана в красное кресло, распираемое набивкой и тугими пружинами. В лоне этого кожаного монстра она потеряла всякое сходство с безмятежным Буддой.

Но гнев его не утих.

— В чем дело, милая? — спросил он, угрожающе поглаживая ее по плечу. — Тебе не понравилось представление?

Она не ответила, а подняла руку, словно заслоняясь от удара. Она была как котенок — такой мягкий и беззащитный, что ему хочется сделать больно.

— В чем дело? — спрашивал он снова и снова. — В чем дело? В чем дело?

Лицо у нее приобрело такое выражение, какое бывает у неопытного игрока, поставившего последние деньги на кон. Он уже потянулся за шляпой, но тут Бетти заговорила:

— Я тебя люблю.

— Ты меня — что?

Ей было трудно повторить, но она и тут постаралась не нагнетать драматизма.

— Я тебя люблю.

— И я тебя, — сказал он. — С проклятой твоей улыбкой сквозь слезы.

— Почему ты не можешь оставить меня в покое? — Она заплакала. — Мне было хорошо, пока ты не пришел, а теперь — паршиво. Уйди. Уйди, пожалуйста.

Подруга скорбящих и чистенький старик

Очутившись на улице, Подруга скорбящих задумался, что делать дальше. Аппетит от волнения пропал, а идти домой было страшно. Собственное сердце казалось ему бомбой, замысловатой бомбой, которая нехитрым взрывом разрушит мир, не шелохнув его.

Он решил выпить у Дилеханти. Возле стойки он увидел приятелей. Они с ним поздоровались и продолжали разговор. Один из них сетовал на засилье женщин в литературе.

— И у всех у них по три имени, — сказал он. — Мэри Роберте Уилкокс, Элла Вила Катетер, Форд Мэри Райнхарт…

Потом кто-то заметил, что все они скучают по хорошему изнасилованию, — и этим вызвал целый водопад рассказов.

— Я знал девицу, приятная была девица, пока не связалась с кружком и не ударилась в литературу. Начала пописывать в журнальчиках насчет того, как ей больно от ее Красоты, бросила парня, который расставлял кегли в кегельбане. Соседские ребята разозлились и как-то ночью отвели ее на пустырь. Человек восемь. Они ее…

— Похожая история была с другой писательницей. Когда пошла эта кровяная струя, она бросила свой топкий английский прононс и переключилась на «гоп-стоп». Стала ходить в шалман и вращаться среди бандюг — изучала жизнь. Ну, а бандюги не знали, что они живописны, и считали ее своей, пока хозяин не открыл им глаза. Увели ее в заднюю комнату, чтобы преподать ей новое учение, и показали, где зимуют раки. Не выпускали ее три дня. На третий день продавали билеты неграм.

Подруга скорбящих перестал слушать. Приятели будут развлекаться этими историями, пока язык ворочается. Они понимали, что это ребячество, но по-другому взять реванш не умели. В колледже и, наверное, первые годы после выпуска они верили в литературу, в Прекрасное, верили, что самовыражение — высшая цель. Потеряв эту веру, они потеряли все. Деньги и слава для них ничто. Они не от мира сего.

Подруга скорбящих пил размеренно. На лице его была невинная довольная улыбка — улыбка анархиста, который сидит в кинотеатре с бомбой в кармане. Если бы соседи знали, что у него в кармане! Скоро он выйдет из зала и убьет президента.

Только когда до него донеслось его имя, он перестал улыбаться и снова начал слушать.

— Он лепролиз. Шрайк говорит, что он облизывает прокаженных. Бармен! Одну проказу для джентльмена.

— Если нет проказы, дайте ему гуляш.

— Ну да, вот где изъян в его отношении к Богу. Литературщина — одноголосый хорал, латинские стихи, средневековая живопись, Гюисманс, витражи и прочая шелуха.

— Если у него и будет подлинное религиозное переживание, оно будет индивидуальным, а значит, непередаваемым — никому, кроме психиатра.

— Его беда, наша общая беда — что у нас нет внешней жизни, только внутренняя, да и та — по необходимости.

— Он эскепист. Он хочет возделывать свой внутренний садик. Но скрыться от мира нельзя, да и где он найдет рынок для плодов своей личности? Сельскохозяйственный совет себя не оправдал.

— В конце концов, я вам скажу, каждому надо зарабатывать на жизнь. Не все могут верить в Христа, а фермеру — какое дело до искусства? Он скинет ботинки и босыми ногами пощупает теплую жирную землю. В церкви ботинки не скинешь.

Подруга скорбящих опять улыбнулся. Подобно Шрайку, которому они все подражали, они были машинами, штампующими шутки. Пуговичная машина штампует пуговицы, что бы ни приводило ее в движение — нога, пар или электричество. Каковабы ни была тут движущая сила — смерть, любовь или Бог, — они штамповали шутки.

Неужели их вздор — единственное препятствие, спросил он себя. Неужели я закинулся перед таким низким барьером?

Виски было хорошее, он ощущал тепло и уверенность. В сизом табачном дыму красное дерево стойки сияло, как мокрое золото. Бокалы и бутылки с яркими бликами позванивали, как колокольчики, когда их сдвигал бармен. Подруга забыл, что его сердце — бомба, и вспомнил случай из детства. Однажды зимним вечером они с сестренкой дождались, когда придет из церкви отец. Сестре тогда было восемь лет, ему — двенадцать. В этом перерыве между игрой и едой ему стало грустно, и, сев за рояль, он начал пьесу Моцарта.

Он впервые сел за рояль добровольно. Сестра отложила свою книжку с картинками и стала танцевать под музыку. До этого она никогда не танцевала. Она двигалась старательно, с серьезным видом — танец был простой и вместе с тем чинный. Подруга скорбящих стоял у бара, покачиваясь под музыку, всплывшую в памяти, и представлял себе, как танцуют дети. Прямоугольник переходил в квадрат, сменялся кругом. Все дети, повсюду, все дети мира, до одного, танцевали серьезно и трогательно.

Он отступил от стойки и случайно наткнулся на человека с кружкой пива. Повернувшись, чтобы попросить прощения, он получил удар в зубы. Потом очутился за столиком в задней комнате — сидел, шевеля языком шатающийся зуб. Он удивился, почему стала мала шляпа, и нащупал на затылке шишку. Наверное, упал. Барьер оказался выше, чем он думал.

Гнев его искал мишень, описывая размашистые пьяные круги. Что еще за христианство, черт его дери? И чинные детские танцы? Попросит Шрайка перевести его в спортивную редакцию.

Заглянул Нед Гейтс — посмотреть, как он себя чувствует, — и предложил выйти на воздух. Гейтс тоже был очень пьян. Когда они выбрались из бара, на улице шел снег.

Гнев Подруги скорбящих сделался холодным и блеклым, как снег. Они плелись вдвоем свеся головы, сворачивая куда попало, пока не очутились перед сквером. В общественной уборной горел свет, и они зашли погреться.

В одной из кабинок сидел старик. Он сидел на крышке унитаза, а дверь кабинки была открыта.

Гейтс приветствовал его:

— Так, так, — тепло, светло, и мухи не кусают, а?

Старик испуганно вскочил, но в конце концов сумел ответить:

— А что вам надо? Оставьте меня, пожалуйста, в покое. — Голос у него был как флейта, — не вибрировал.

— Если нет подруги рядом, пусть будет чистенький старик, — пропел Гейтс.

Казалось, старик сейчас заплачет, но он неожиданно засмеялся. Под смехом возник страшный кашель — зародившись где - то на дне легких, он вырвался из горла. Старик отвернулся, чтобы отереть рот. Подруга скорбящих попробовал увести Гейтса, но тот не желал уходить без старика. Вдвоем они схватили старика и вытащили из кабинки, а затем — на улицу. Он обмяк у них в руках и захихикал. Подруга скорбящих подавил желание ударить его.

Снег перестал, сделалось очень холодно. Старик был без пальто, но заявил, что холод бодрит. Он был с тростью и в перчатках, потому что — пояснил он — не выносит красных рук.

Они не вернулись к Дилеханти, а пошли в итальянский подвальчик возле сквера. Старик убеждал их пить кофе, но они, посоветовав ему не лезть не в свое дело, заказали ржаное виски. У Подруги от виски защипало разбитую губу.

Гейтса раздражали изысканные манеры старика.

— Послушай, ты, — сказал он, — кончай джентльменничать и расскажи нам свою биографию.

Старик выпрямился, как маленькая девочка, когда она показывает брюшной пресс.

— А-а, кончай, — сказал Гейтс. — Мы ученые. Он — Хэвлок Эллис, а я Крафт-Эбинг. Когда вы впервые ощутили в себе гомосексуальные наклонности?

— Как вас понять, сэр? Я…

— Знаю, знаю, но все же чем, по-вашему, вы отличаетесь от других мужчин?

— Как вы смеете… — Старик возмущенно пискнул.

— Ну, ну, — сказал Подруга, — он не хотел вас обидеть. У всех ученых ужасные манеры… Однако вы страдаете извращением, не так ли?

Старик замахнулся тростью. Гейтс перехватил ее сзади и вырвал. Старик закашлялся и приложил ко рту черный атласный галстук. Не переставая кашлять, он добрел до стула в глубине комнаты.

У Подруги возникло такое же ощущение, как много лет назад, когда он случайно наступил на лягушку. При виде выдавленных внутренностей его охватила жалость, но когда он почувствовал мучения лягушки по-настоящему, жалость перешла в ярость, и он исступленно бил ее, пока не умертвил.

— Я вытяну из хрыча биографию, — крикнул он и двинулся к старику. Гейтс, смеясь, прошел за ним.

При их приближении старик вскочил. Подруга схватил его и усадил обратно.

— Мы психологи, — сказал он. — Мы хотим вам помочь. Как вас зовут?

— Джордж Б. Симпсон.

— «Б» — полностью?

— Брамхол.

— Ваш возраст и характер интересующих вас объектов?

— По какому праву вы спрашиваете?

— По праву ученого.

— Да хватит, — сказал Гейтс. — Старый пед сейчас заплачет.

— Нет, Крафт-Эбинг, сантиментам не должно путаться в ногах взыскующей науки.

Подруга обнял старика за плечи.

— Расскажите нам вашу биографию, — сказал он прочувствованным тоном.

— У меня нет биографии.

— Должна быть. У каждого есть биография.

Старик начал всхлипывать.

— Да, понимаю, повесть вашей жизни — печальная повесть. Расскажите ее, черт возьми, расскажите.

Но старик молчал, Подруга схватил его руку и стал выкручивать. Гейтс пробовал его оттащить, но он не отпускал. Он выкручивал руку всем больным и несчастным, сломленным и преданным, беспомощным и бессловесным. Он выкручивал руку Отчаявшейся, Нет - Мочи, Разочарованной-с-мужем-туберкулезником.

Старик закричал. Подругу скорбящих ударили сзади стулом.

Подруга скорбящих и жена Шрайка

Подруга скорбящих лежал на кровати одетый, как его свалили накануне ночью. Голова болела, и мысли крутились внутри боли, как зубчатка в зубчатке. Когда он открыл глаза, комната, как третья зубчатка, закрутилась вокруг боли в голове.

С кровати был виден будильник. Он показывал половину четвертого. Когда зазвонил телефон, Подруга вылез из кислой постели. Шрайк осведомился, намерен ли он идти на службу. Он ответил, что вчера перепил, но постарается прийти.

Он медленно разделся и залез в ванну. От горячей воды телу было приятно, но сердце так и осталось куском застывшего сала. Вытеревшись, нашел в аптечке остатки виски и выпил. Алкоголь согрел только изнанку желудка.

Он побрился, надел чистую рубашку, отглаженный костюм и вышел поесть.

Допив вторую чашку обжигающего кофе, он обнаружил, что идти на работу уже поздно. Но беспокоиться не стоило — Шрайк никогда его не уволит. Он слишком удобная мишень для шуток. Однажды он попробовал добиться увольнения, порекомендовав в своей колонке самоубийство. Но Шрайк сказал только: «Помни, пожалуйста, что твоя задача — расширять подписку на нашу газету. Самоубийства же, подсказывает нам логика, не способствуют достижению этой цели».

Он расплатился за завтрак и вышел из кафетерия. Может быть, его согреет ходьба. Решил идти поживее, но скоро устал и, добравшись до сквера, плюхнулся на скамью напротив обелиска в память о войне с Мексикой.

Каменный столб бросал на дорожку длинную жесткую тень. Он сидел, глядя на нее неизвестно почему, и вдруг заметил, что тень удлиняется не так, как обычно тени, а короткими толчками. Он испугался и быстро поднял взгляд на памятник. Столб казался красным и набрякшим в лучах вечернего солнца — словно вот-вот выбросит струйку гранитного семени.

Подруга скорбящих бросился прочь. На улице он рассмеялся. Да, пробовал и горячую воду, и виски, и кофе, и прогулку, но совсем забыл о женщине. Вот что нужно на самом деле. Он опять засмеялся, вспомнив, что все его приятели в колледже верили, будто половая жизнь успокаивает нервы, расслабляет мускулы и полирует кровь.

Но из всех знакомых только две женщины способны его выносить. С Бетти он уже все испортил, так что остается Мери Шрайк.

Целуя Мери, он чувствовал себя не таким посмешищем. Она целовала его, потому что ненавидела Шрайка. Но Шрайк и тут его побил. Сколько он ее ни упрашивал наставить Шрайку рога, она отказывалась.

Хотя Мери всегда постанывала и закатывала глаза, она не желала облечь свои переживания в более осязаемую форму. Когда он настаивал, она очень сердилась. В том, что стоны искренни, его убеждала перемена, происходившая в ней, когда он начинал усиленно ее целовать. Тогда ее тело издавало аромат, смешивающийся с синтетическим цветочным запахом духов, которыми она смазывала себя за ушами и над ключицами. В его же теле таких перемен не происходило. Его, как мертвеца, разогреть могло только трение, и только насилие могло вывести из неподвижности.

Он решил немного выпить, а потом позвонить Мери от Диленханти. Час был ранний, и пивная пустовала. Бармен подал ему и снова углубился в газету.

На зеркале за стойкой висела реклама минеральной воды. Там была изображена голая девушка, сохранявшая скромный вид благодаря туману, который поднимался от источника у ее ног. Зато ее грудь художник выписал с большим старанием, и соски торчали, как крохотные красные шляпки.

Он попробовал раздразнить себя мыслями о том, как Мери играет своей грудью. Она пользовалась ею так, как кокетки далекого прошлого — своими веерами. Один из приемов состоял в том, что она носила медаль очень низко. Когда он просил показать ее, Мери ее не вытаскивала, а наклонялась сама, чтобы он мог заглянуть. Хотя он часто просил показать медаль, ему так и не удалось выяснить, что на ней изображено.

Но волнения он не почувствовал. Скорее наоборот: когда он начал думать о женщинах, то еще больше остыл. Это не по его части. Тем не менее, упорствуя — от отчаяния, — он пошел звонить Мэри.

— Это ты? — спросила она и добавила, не дожидаясь ответа: — Нам надо срочно увидеться. Я с ним поссорилась. Между нами все кончено.

Она всегда изъяснялась заголовками, а ее взволнованный тон вынуждал его отвечать небрежно.

— Ладно, — сказал он. — Когда. Где.

— Все равно где, слышишь, я покончила с этой дрянью, покончила.

Она не в первый раз ссорилась со Шрайком, и он знал, что в обмен на обычное количество поцелуев ему придется выслушать больше обычного жалоб.

— Хочешь, встретимся здесь, у Диленханти?

— Нет, приходи ко мне. Мы будем одни, к тому же мне все равно надо принять ванну и одеться.

Придя к ней, он, возможно, застанет ее на коленях у Шрайка. Супруги будут рады ему, и втроем они пойдут в кино, где Мери будет тайком держать его за руку.

Он вернулся к стойке, чтобы выпить последнюю, потом купил литровую бутылку виски и взял такси. Дверь открыл Шрайк. Подругу скорбящих это не удивило, однако он смутился и, чтобы скрыть растерянность, прикинулся совсем пьяным.

— Заходи, заходи, разрушитель очага, — смеясь, сказал Шрайк. — Мадам через пять минут выйдет. Она в ванне.

Шрайк взял у него бутылку и откупорил. Потом принес газированной воды и налил себе и Подруге.

— Так, — сказал он, — значит, вот на что нас потянуло, а? На виски и на жену начальника.

Подруга скорбящих никогда не умел ему ответить. Все ответы, которые приходили в голову, были слишком общими или вытекали из слишком далекого прошлого в истории их отношений.

— Собираешь материал на местах, так я понимаю? — сказал Шрайк. — Ну, виски в счет служебных расходов не включай. Однако нам приятно видеть, что молодой человек вкладывает в дело свою душу. А то у тебя она была в пятках.

Подруга скорбящих сделал отчаянную попытку ответить остротой.

— А ты, — сказал он, — старый склочник и бьешь свою жену.

Шрайк стал смеяться, но слишком громко и слишком долго, и

закончил театральным вздохом.

— Увы, мой юный друг, — сказал он, — ты ошибаешься. Битьем занимается Мери.

Он основательно глотнул из бокала и снова вздохнул, еще театральнее.

— Мой добрый друг, я хочу поговорить с тобой по душам. Я обожаю задушевные разговоры, а в наши дни мало осталось людей, с кем можно по-настоящему поговорить. Все так очерствели. Я хочу признаться во всем чистосердечно, излить душу. Лучше излить душу, чем гноить в ней мучительную тайну.

Говоря это, он делал оживленное лицо, кивал головой и подмигивал, что, по-видимому, должно было внушать доверие и доказывать, что он — простецкий малый.

— Мой добрый друг, твое обвинение задело меня за живое. Вы, возвышенные любовники, думаете, что только вы страдаете. Но вы не правы. Хотя моя любовь лежит в плотской плоскости, я тоже страдаю. Страдание-то и бросает меня в объятья разных мисс Фаркис этого мира.

Непроницаемая маска спала, и в его голосе действительно послышалась боль.

— Она эгоистка. Эгоистическая стерва. Она была девушкой, когда мы поженились, и с тех пор сражается, чтобы таковой остаться. Спать с ней — все равно что спать с ножом в паху.

Настал черед Подруги посмеяться. Он сунулся лицом к Шрайку и засмеялся изо всех сил.

Защищаясь, Шрайк попытался обратить все в шутку:

— Утверждает, что я ее изнасиловал. Можешь себе представить, чтобы Вилли Шрайк, милый Вилли, кого-нибудь изнасиловал? Я, как ты, тоже из нежных любовников.

Мери вошла в халате. Она наклонилась к Подруге скорбящих и сказала:

— Не разговаривай с этой свиньей. Идем со мной, и захвати виски.

Войдя за ней в спальню, он услышал, как Шрайк хлопнул выходной дверью. Мери ушла в гардеробную одеваться. Он сел на кровать.

— Что тебе наговорила эта свинья?

— Он сказал, что ты эгоистка, Мери, — половая эгоистка.

— Какая наглость! Думаешь, почему он позволяет мне ходить с другими мужчинами? Из экономии. Знает, что разрешаю им меня обнимать, и, когда я прихожу домой, вся разгоряченная и растревоженная, — слышишь, заползает ко мне в постель и клянчит. Жадный паразит!

Она вышла из гардеробной в черной кружевной комбинации и стала причесываться перед туалетом. Подруга скорбящих наклонился и поцеловал ее в затылок.

— Ну, ну, — сказал она с шаловливым видом, — ты меня разлохматишь.

Он глотнул виски из бутылки, а ей налил с газированной. Когда он подал бокал, Мери его в награду чмокнула.

— Где мы будем есть? — спросила она. — Пойдем туда, где можно танцевать. Я хочу веселиться.

Они поехали на такси в ресторан «Эль гаучо». Когда они вошли, оркестр играл кубинскую румбу. Официант, наряженный южноамериканским пастухом, отвел их к столику. Мери сразу ударилась в испанщину, ее движения стали томными и развязными.

Но в знойной атмосфере он еще острее ощутил себя куском застывшего сала.

Не желая поддаваться этому чувству, он сказал себе, что это — ребячество. Где его доброе, отзывчивое сердце? Гитары, яркие шали, диковинная еда, заморские наряды — все это промышленность мечты. Ведь перестал он смеяться над рекламами, где обещают обучить ремеслу писателя, карикатуриста, инженера, развить бюст, нарастить бицепсы. Значит, он должен понимать, что люди, пришедшие в «Эль гаучо», — это те же самые люди, которые хотят писать и вести жизнь художников, быть инженерами, носить краги, хотят развить себе кисть, чтобы рукопожатие внушало уважение начальнику, хотят баюкать голову Рауля на своих налившихся грудях. Те же самые, которые просят помощи у Подруги скорбящих.

Но раздражение сидело слишком глубоко, чтобы подавить его таким способом. А пока мечты ничуть не грели — даже самые скромные.

— Мне тут нравится. Отдает, конечно, клюквой, зато весело — а мне так хочется веселиться.

Она поблагодарила его, предложив себя в формальной, неодушевленной пантомиме. На ней было облегающее, с блеском платье, похожее на облитую стеклом сталь, и ее жестикуляция производила впечатление чисто механическое.

— Почему ты хочешь веселиться?

— Каждый хочет веселиться — если он не болен.

Болен ли он? Громадной холодной волной читатели его колонки обрушились на музыку, на яркие шали, на живописных официантов, на ее глянцевитое тело. Чтобы спастись от них, он попросил показать медаль. Как девочка, помогающая старику перейти улицу, она наклонилась к нему, чтобы он мог заглянуть в вырез платья. Но он не успел ничего разглядеть — к столу подошел официант.

— Веселиться надо, веселя других, — сказал Подруга скорбящих. — Ты знаешь, как сделать меня весельчаком.

Голос его звучал безнадежно, и ей было легко пропустить его просьбу мимо ушей, но настроение у нее тоже упало.

— Мне тяжело жилось, — сказала она. — С самого начала тяжело жилось. Мать умерла у меня на глазах, когда я была маленькой. У нее был рак груди, и боли были ужасные. Она умерла, прислонившись к столу.

— Ну, я прошу тебя, — сказал он.

— Нет, давай потанцуем.

— Я не хочу. Расскажи мне про твою мать.

— Она умерла, прислонившись к столу. Боли были такие ужасные, что перед смертью она вылезла из кровати.

Мери навалилась на стол, показывая, как умерла мать, и он еще раз попытался рассмотреть медаль. Он увидели, что там изображен бегун, но надпись прочесть не смог.

— Отец с ней был очень жесток, — продолжала она. — Он был художник-портретист, человек гениальный, но…

Подруга перестал слушать и попробовал опять привести в действие свое доброе, отзывчивое сердце. Родители тоже — промышленность мечты. Мой отец был русский князь, мой отец был вождь индейцев-пиутов, мой отец был король овцеводов в Австралии, мой отец разорился на бирже, мой отец был художник-портретист. Люди вроде Мери не могут без таких историй. И рассказывают их потому, что хотят поговорить о чем-нибудь, кроме нарядов, службы, кинофильмов, — хотят поговорить о чем-нибудь поэтическом.

Когда она закончила, он сказал: «Бедная детка» — и нагнулся еще раз взглянуть на медаль. Она наклонилась, чтобы ему было виднее, и оттянула вырез платья. На этот раз ему удалось прочесть надпись: «Присуждена латинским факультетом Бостонского университета за первое место в беге на 100 ярдов».

Победа была маленькая, но удвоила его усталость, и он обрадовался, когда Мери предложила уйти. В такси он снова попросил ее отдаться. Она отказала. Он мял ее тело, как скульптор, рассердившийся на глину, но ласки его были слишком методичны, и оба они остались холодны.

Перед дверью квартиры она обернулась для поцелуя и прижалась к нему. В паху его зажглась искорка. Он не отпускал Мери, пытаясь разжечь из искры пламя. После долгого мокрого поцелуя она оттолкнула его лицо.

— Слушай, — сказал она. — Нам нельзя молчать. Надо разговаривать. Вилли, наверно, услышал лифт и подслушивает за дверью. Ты его не знаешь. Услышит, мы молчим, поймет, что целуемся, и откроет дверь. Всегдашний его номер.

Он обнимал ее и отчаянно старался сохранить искру.

— Не целуй меня в губы, — взмолилась она. — Я должна разговаривать.

Он поцеловал ее в шею, потом расстегнул платье и стал целовать грудь. Она боялась сопротивляться и боялась замолчать.

— Моя мать умерла от рака груди, — говорила она бодрым голосом девочки, которая читает гостям стихи наизусть. — Она умерла, прислонившись к столу. Отец был художник-портретист. Он вел рассеянный образ жизни. Он плохо обращался с матерью. У нее был рак груди. Она… — Он рванул платье, Мери стала мямлить и повторяться. Платье упало к ее ногам, он стал сдирать с нее белье и наконец совсем раздел ее под шубой. Он попытался повалить ее на пол.

— Не надо, не надо, — умоляла Мери. — Он войдет, застанет нас.

Он закрыл ей рот долгим поцелуем.

— Пусти меня, родной, — упрашивала она, — может, его нет дома. Если его нет, мы войдем.

Он отпустил ее. Она открыла дверь и вошла на цыпочках, пряча скатанную одежду под шубой. Он услышал, как она включила свет в передней, и понял, что Шрайк не стоял за дверью. Потом услышал шаги и юркнул за лифт. Дверь открылась, и в коридор выглянул Шрайк. На нем была только пижамная куртка.

Подруга скорбящих собирает материал на местах

В редакции на другой день было холодно и сыро, Подруга скорбящих сидел за столом, сунув руки в карманы и плотно сдвинув ноги. Пустыня, думал он, но не песчаная, а из ржавчины и телесной грязи, окруженная забором, к которому прицеплены плакаты с новостями дня. Мать убила пятерых топором, убила семерых, убила восьмерых… Бейб забил два, забил три… А за забором Отчаявшаяся, Убитая горем, Разочарованная-с-мужем-туберкулезником и остальные вдумчиво складывали из белых ракушек ПОДРУГА СКОРБЯЩИХ, словно украшая скверик захолустного полустанка.

Он не заметил, что к нему вразвалку подошел Голдсмит, и тяжелая рука опустилась на его шею, как шлагбаум. Он, заворчав, освободился. Голдсмиту злость Подруги показалась забавной, и улыбка собрала его толстые щеки в два валика, похожие на рулоны розовой туалетной бумаги.

— Ну, как наш пьяница? — спросил он, подражая Шрайку.

Подруга скорбящих знал, что Голдсмит вчера написал за него

колонку, и, боясь показаться неблагодарным, скрыл раздражение.

— Не за что, — сказал Голдсмит. — Почитать твою почту — одно удовольствие. — Он вынул из кармана розовый конверт и кинул на стол. — От поклонницы. — Он смачно подмигнул — толстое серое веко медленно съехало по влажному выпуклому глазу.

Подруга скорбящих взял письмо.

Дорогая Подруга скорбящих, я не очень умею писать письма, поэтому хотелось бы поговорить с вами лично. Мне всего 32 года, но я повидала в жизни много горя и неудачно вышла замуж за калеку. Мне до ужаса нужен умный совет, но я не могу рассказать свое дело в письме, потому что плохо пишу письма, а чтобы рассказать его, надо быть писателем. Я знаю, что вы мужчина, и это хорошо, потому что женщинам я не верю. Мне вас показали у Дилеханти — что это вы даете советы в газете, и я сразу почувствовала, что вы сумеете мне помочь. Когда я пришла туда с моим мужем-калекой, на вас был синий костюм и серая шляпа.

Мне не очень неудобно просить вас о встрече, потому что у меня такое чувство, как будто мы знакомы. Мой номер телефона: Берджес 7-7323, пожалуйста, позвоните мне, я ужасно хочу посоветоваться с вами о моей семейной жизни.

Ваша поклонница Фей Дойл.

С подчеркнутым отвращением он кинул письмо в корзину для бумаг.

Голдсмит засмеялся.

— Ты что это, Достоевский? — сказал он. — Так не годится. Не русского корчить надо, не самоубийство рекомендовать, а сделать даме ребенка, еще одного потенциального подписчика.

Чтобы избавиться от него, Подруга притворился занятым. Он сел за машинку и стал отстукивать статью.

«Жизнь большинству из нас кажется страшной борьбой, полной боли и горестей, безрадостной и безнадежной. Нет, дорогие мои читатели, это только так кажется. Каждый, как бы он ни был мал и беден, должен развить в себе чувство прекрасного. Увидьте небо в барашках облаков и море в пенных барашках… Как поется в популярной песне, „лучшее в жизни — бесплатно". А жизнь — это…»

Продолжать он не мог и вновь обратился к воображаемой пустыне, где Отчаявшаяся, Убитая горем и остальные все еще складывали его имя. Ракушки у них кончились, и теперь они клали выцветшие фотографии, замусоленные веера, расписания, игральные карты, сломанные игрушки, поддельные драгоценности — хлам, который сделала ценным память — гораздо более ценным, чем все, что можно взять у моря.

Он заглушил свое доброе, отзывчивое сердце смехом, потом достал из мусорной корзины письмо миссис Дойл. И, как розовую палатку, поставил его в пустыне. На фоне стола из черного дерева дешевая бумага заиграла теплыми телесными тонами. Он вообразил миссис Дойл палаткой с волосами и жилками, а себя маломощными мощами, черепом и костями с экслибриса ученого. Когда он запустил скелет в палатку, тот расцвел каждым суставом.

Но, несмотря на эти мысли, он чувствовал себя холодным и сухим, как отполированная кость, и сидел, пытаясь найти моральный аргумент против звонка к миссис Дойл. Если бы он верил в Христа, тогда прелюбодеяние было бы грехом, все стало бы просто, а ответить на письма — легче легкого.

Потерпев в этих поисках полную неудачу, он отправился звонить. Он вышел из редакции б холл, где стояли платные телефоны, потому что по служебным вести частные разговоры не полагалось. Стены кабины были покрыты похабными рисунками. Уставясь на два сиротливых органа, он назвал телефонистке номер Берджес 7-7323.

— Можно миссис Дойл?

— Алло, кто это?

— Мне надо миссис Дойл, — сказал он. — Это миссис Дойл?

— Да, это я. — Голос ее был напряженным, испуганным.

— Это Подруга скорбящих.

— Чья подруга?

— Подруга скорбящих — Подруга скорбящих, я веду колонку в газете.

Он хотел уже повесить трубку, но тут она проворковала:

— А-а, здравствуйте.

— Вы просили позвонить.

— Да, да… что?

Он догадался, что ей неудобно говорить.

— Когда мы можем встретиться?

— Сейчас. — Она все еще ворковала, и он почти ощутил в телефоне ее теплое влажное дыхание.

— Где?

— Решайте.

— Тогда так, — сказал он. — Приходите в сквер, к обелиску, примерно через час.

Он вернулся за стол, дописал статью и пошел в сквер. У обелиска он сел на скамью и стал ждать миссис Дойл. По-прежнему думая о палатке, он окинул взглядом небо и нашел, что оно имеет цвет холстины и плохо натянуто. Он оглядывал небо, как глупый сыщик, пытающийся найти разгадку к собственной бестолковости. Не найдя ничего, он направил наметанный глаз на небоскребы, угрожавшие скверу со всех сторон. В этих тоннах изнасилованного камня и замученной стали он обнаружил то, что ему показалось разгадкой.

Американцы растратили национальную энергию в оргии камнедробления. За короткий свой век они разбили больше камня, чем египтяне при всех фараонах. Они занимались этим истерически, исступленно, словно зная, что в один прекрасный день камни раздробят их самих.

Сыщик увидел, что в сквер вошла крупная женщина и направилась к нему. Он наскоро составил опись: ноги как булавы, груди — аэростаты, лоб голубя. Несмотря на короткую клетчатую юбку, красный свитер, кроличий жакет и вязаный берет, она была похожа на начальника полиции.

Он ждал, чтобы она заговорила первой.

— Подруга скорбящих? Ах, здравствуйте.

— Миссис Дойл? — Он встал и взял ее под руку. На ощупь рука была как бедро.

— Куда мы идем? — спросила она, когда он повел ее прочь.

— Выпить.

— К Дилеханти мне нельзя. Меня там знают.

— Пойдем ко мне.

— А это прилично?

Отвечать было не нужно, потому что она уже шла. Поднимаясь за ней по лестнице своего дома, он наблюдал за работой ее тяжелых окороков: они вращались, как два громадных жернова.

Он разлил виски с содовой и сел рядом с ней на кровать.

— Вы, наверно, знаете женщин насквозь — по вашей работе, — сказала она со вздохом и положила руку ему на колено.

Всегда в роли преследователя выступал он, но теперь ему почему-то было приятно, что роли переменились. Он отстранился, когда она придвинулась для поцелуя. Она схватила его за голову и поцеловала в губы. Сперва тикало, как часы, потом тиканье стало мягче, глуше, перешло в стук сердца. С каждой секундной сердце стучало все чаще и громче. Подруге показалось, что оно сейчас взорвется, и он грубо вырвался.

— Не надо, — взмолилась она.

— Чего не надо?

— Ох, милый, погаси свет.

Он стоял в темноте и курил, слушая, как она раздевается. Это были звуки моря: хлопнуло, как парус; заскрипели канаты; потом, словно волна о причал, шлепнула по телу резина. Ее призыв поторопиться был подобен стону моря, и когда он лег, она вздымалась, как валы, послушные лунной тяге.

Минут через пятнадцать, словно обессиленный пловец из полосы прибоя, он выбрался из постели и рухнул в большое кресло у окна. Она сходила в ванную, вернулась и села к нему на колени.

— Мне стыдно, — сказала она. — Теперь ты не будешь меня уважать.

Он отрицательно помотал головой.

— Муж у меня так себе. Он калека — я тебе писала — и старше меня. — Она засмеялась. — Весь высох. Он уже сколько лет мне не муж. Ты знаешь, моя Люси — не его дочь.

Она ожидала, что он изумится, — он видел это, и заставил себя поднять брови.

— Это длинный рассказ, — продолжала она. — Из-за Люси мне и пришлось за него выйти. Ты, конечно, удивился, как это я — и вышла за калеку. Это — длинный рассказ.

Ее голос гипнотизировал, как тамтам, и был так же монотонен. Его тело и ум одолевала дремота.

— Длинный, длинный рассказ — поэтому я и не могла написать в письме. Я забеременела; мы тогда жили на Центральной улице, а Дойлы — над нами. Я его привечала, ходила с ним в кино, хотя он калека, а я была из первых девушек нашего квартала. Когда я забеременела, я не знала, что делать, и попросила у него денег на аборт. А денег у него не было, и вместо этого мы поженились. А все оттого, что я поверила паршивому итальяшке. Я думала, он джентльмен, а когда попросила его жениться — так он прогнал меня от дверей и даже денег на аборт не дал. Мол, если он даст мне деньги — значит, это от него, а у меня будет за него зацепка. Ну, слыхал ты когда-нибудь про такого подлеца?

— Нет, — ответил он. Жизнь, о которой она рассказывала, была тяжелее даже, чем ее тело. Словно гигантское живое письмо Подруге скорбящих в форме пресс-папье опустилось на его мозг.

— Когда я родила, я написала подлецу, но он даже не ответил, и года два назад я подумала, как это несправедливо, что Люси должна зависеть от калеки, хотя у нее есть все права. Я нашла его фамилию в телефонной книге и повела к нему Люси. Я и ему тогда сказала — что для себя ничего не хочу, а Люси должна иметь то, что ей причитается. Ну, продержал он нас час в прихожей — слышишь, я прямо кипела от злости, когда думала, сколько мыс дочкой терпели от него издевательств, — а потом дворецкий ведет нас в гостиную.

Очень тихо и благородно — потому что деньги это еще не все, а джентльмен из него такой же, как и меня дама, — итальяшка вшивый — я ему говорю, что он должен помогать Люси, раз он ей отец. А у него хватило наглости сказать, что он меня в первый раз видит и, если я не перестану ему надоедать, он меня посадит. Тут я вспылила и выдала подлецу — объяснила, что я о нем думаю. А пока мы ругались, вошла какая-то женщина, видно жена, — ну я и закричала: «Он отец моего ребенка, он отец моего ребенка». Они пошли к телефону, вызывать полицию, а я взяла дочку и удрала.

И тут начинается самая комедия. Муж у меня чудак, всегда делает вид, будто он ей отец, и даже мне говорит — «наш ребенок». Ну, пришли мы домой, а Люси все спрашивает, почему я чужого дядю называла ее папой. И допытывается, правда ли Дойл ей не папа. А на меня, наверно, затмение нашло — запомни, говорю, что твоего отца звать Тони Бенилли и что он меня обманул. Наплела ей всякой такой чепухи — кинофильмов, видно, насмотрелась. Ну, приходит он домой, а Люси первым делом говорит ему, что он ей не папа. Он разозлился и начал допытываться, что я ей наплела. А мне его гонор не понравился — и говорю: «Правду». И еще, видно, мне надоело, что он с ней так носится. Он на меня накинулся, отвесил оплеуху. Ну, такого я бы никакому мужику не спустила — дала ему сдачи; он на меня с палкой, но промазал, свалился на пол и стал плакать. А дочка тоже на полу плачет, ну и меня разобрало: не успела оглянуться — сама лежу на полу и реву.

Миссис Дойл подождала, что он скажет, но он молчал, пока она не подтолкнула его плечом.

— Наверно, муж любит вас и ребенка, — сказал он.

— Может, и так — но я была красивая девушка, могла бы выбрать получше. Кому охота коротать свой век с калекой, недомерком?

— Ты и сейчас красивая, — сказал он неизвестно почему — разве что с испугу.

Она наградила его поцелуем, потом потащила на кровать.

Подруга скорбящих в мрачной трясине

Вскоре после ухода миссис Дойл Подруга скорбящих захворал и перестал выходить из дому. Первые два дня болезни смыл сон, но на третий день его воображение опять заработало.

Он увидел себя в витрине ломбарда, заваленной меховыми шубами, бриллиантовыми перстнями, часами, охотничьими ружьями, рыболовными снастями, мандолинами. Все эти вещи были принадлежностями страдания. Изуродованный блик корежился на лезвии кинжала, обшарпанный рог кряхтел от боли.

Он сидел в витрине и думал. Человек стремится к порядку. Ключи в одном кармане, мелочь в другом. Строй мандолины: соль-ре - ля-ми. Физический мир стремится к беспорядку, к большой энтропии. Человек против природы… многовековая битва. Ключи хотят смешаться с мелочью. Мандолина старается расстроиться. Во всяком порядке скрыт зародыш разрушения. Всякий порядок обречен, но биться за него имеет смысл.

Труба с ярлыком «2 дол. 49 ц.» подала сигнал к бою, и Подруга скорбящих ринулся в схватку. Сначала из старых часов и резиновых сапог он сложил фаллос, потом из зонтиков и мушек для рыбной ловли — сердце, потом из шляп и музыкальных инструментов — бубну, после — круг, треугольник, квадрат, свастику. Но всем фигурам не хватало законченности, и он начал строить гигантский крест. Крест уже не вмещался в ломбард, и тогда он перенес его на берег океана. Тут каждая волна добавляла к его запасам больше, чем он успевал пристраивать к кресту. Труд его был титанический. Он брел от линии прибоя к своему творению, нагрузившись морским сором — бутылками, ракушками, кусками пробки, рыбьими головами, обрывками сетей.

Пьяный от изнеможения, он наконец заснул. Проснулся очень слабым, но умиротворенным.

В дверь робко постучали. Она была не заперта, и вошла Бетти со свертками в обеих руках.

Подруга скорбящих сделал вид, что спит.

— Здравствуй, — сказал он вдруг.

Бетти вздрогнула и обернулась.

— Мне сказали, что ты болен, — объяснила она, — я принесла поесть — горячего супу и всякое такое.

Он так устал, что даже не разозлился на Бетти за эту наивную опеку и позволил кормить себя с ложечки. Когда он поел, она отвори ла окно и перестелила постель. Наведя порядок в комнате, она собралась уходить, но он остановил ее:

— Посиди, Бетти.

Она придвинула к кровати стул и села молча.

— Извини меня за ту сцену, — сказал он. — Я, наверное, был нездоров.

Показывая, что прощает его, он помогла ему найти оправдание:

— Все из-за работы — из-за Подруги скорбящих. Почему ты не бросишь?

— И чем займусь?

— Поступишь в рекламное агентство или еще куда-нибудь.

— Ты не понимаешь, Бетти, — я не могу бросить. И если бы даже бросил — какая разница? Писем-то не забудешь, сколько ни старайся.

— Может, я и не понимаю, — сказала она, — но, по-моему, ты валяешь дурака.

— Попробую все-таки тебе растолковать. Начнем с самого начала. Человека берут в газету, чтобы он давал советы читателям. Сама рубрика — просто приманка для подписчиков, и вся редакция смотрит на это как на шутку. Он рад работе, потому что надеется перебраться отсюда в отдел светской хроники, а кроме того, ему надоело быть на побегушках. Он тоже смотрит на работу как на шутку, но проходит несколько месяцев, и шутка перестает его смешить. Он понимает, что большинство писем — это, в самом деле, смиренная мольба о нравственной и духовной помощи, что это косноязычные свидетельства подлинной муки. Оказывается, читатели принимают его всерьез. Впервые в жизни он вынужден рассмотреть ценности, составляющие основу его бытия. Рассмотрение приводит к выводу, что он вовсе не шутник, а жертва шутки.

Хотя он старался рассуждать здраво, он видел, что Бетти все равно считает его глупцом. Он закрыл глаза.

— Ты устал, — сказала она. — Я пойду.

— Нет, я не устал. Я просто устал говорить, поговори ты.

Она рассказал ему о своем детстве на ферме и о своей любви к животным, о деревенских звуках и деревенских запахах и о том, как все свежо и чисто в деревне. Она сказала, что ему надо пожить там, и когда он поживет там, он поймет, что все его неприятности — это городские неприятности.

Во время ее рассказа в комнату ворвался Шрайк. Он был пьян и сразу поднял крик, как будто думал, что Подруга скорбящих уже одной ногой в могиле и плохо слышит. Бетти ушла, не попрощавшись.

Шрайк, наверно, поймал конец сельской темы, — он сказал:

— Друг мой, я согласен с Бетти, ты эскепист. Но я не согласен, что сельская жизнь для тебя — правильный выход.

Подруга скорбящих отвернулся к стене и накрылся с головой. Но от Шрайка не было спасения. Он повысил голос и заговорил Подруге в затылок сквозь одеяло:

— Есть другие пути, и, дабы расширить твой кругозор, я тебе их обрисую. Но прежде о бегстве в Сельскую Жизнь, как советует Бетти.

Ты сыт по горло городом и его несметными толпами. Пути-дороги людские, — ибо, добывая, ссуживая, тратя, ты опустошаешь свой внутренний мир, — тебе не по нутру. Автобусом слишком долго, а метро набито битком. Куда податься? Ты покупаешь ферму и идешь за влажным задом лошадки, без запонок, душа нараспашку, пашешь свои просторные щедрые акры. Взрываешь черную жирную землю, а ветер несет над нивой запах сосны и навоза, и ритмы древнего, древнего труда вселяются в твою душу. И в этом ритме ты сеешь, и плачешь, и режешь скот без жалости и гнева средь тучных злаков и картошки. Твоя поступь — тяжелая чувственная поступь танцем пьяного индейца, и ты роняешь семя в матушку-землю. Ты сеешь не яблоки раздора, а овсо и просо… Ну, что скажешь, мой друг, Сельская Жизнь — по тебе?

Подруга скорбящих не ответил. Он думал о том, как Шрайк ускорил его болезнь, приучив держаться за единственную свою надежду, Христа, ватной варежкой слов.

— Твое молчание я воспринимаю как знак того, что Сельскую Жизнь ты отвергаешь. Согласен с тобой. Такая жизнь скучна и многотрудна. Рассмотрим теперь Жаркие Страны.

Ты живешь в тростниковой хижине с дочерью царя — это юная дева с гибким станом и древней мудростью в глазах. Груди ее — золотые крапчатые груши, живот подобен дыне, и пахнет она папоротником джунглей. Ввечеру над синей лагуной под бледной луной ты поешь о любви ей одной — нежные звукуки и словаки ее родного языкака. У тебя золотисто-шоколадное тело, как у нее, и лишь негодующий перст миссионера поможет туристам отличить тебя от соплеменников. Туристы завидуют твоей набедренной повязке, твоему беззаботному смеху, маленькой коричневой подруге и пальцам, заменившим вилку. А ты им не завидуешь, и когда прелестная светская девушка приходит ночью к тебе в хижину, чтобы разузнать секрет твоего блаженства, ты прогоняешь ее прочь, на яхту, которая переминается на горизонте, как нервная скаковая лошадь. И ты проводишь дни в мечтах, за рыбной ловлей, на охоте, в танцах, купании, поцелуях, собирании цветов, чтобы потом их вплели в твои волосы… Ну, мой друг, как ты смотришь на Жаркие Страны?

Подруга хотел остановить его и прикинулся спящим. Но Шрайк не поддался на обман.

— Опять молчание, — сказал он, — и опять ты прав. Жаркие Страны себя изжили, и мало проку подражать Гогену. Но не отчаивайся: мы только поскребли поверхность нашего предмета. Рассмотрим Гедонизм или — бери наличными, а кредит побоку.

Ты посвятил свою жизнь погоне за удовольствиями. Но без излишеств, учти, — ты знаешь, что твое тело — машина наслаждения, и обращаешься с ней бережно, чтобы получить от нее максимум. И гольф, и выпивка, и Джек О'Брайен Филадельфийский с его гантелями, и испанские танцовщицы. Не пренебрег ты и наслаждениями ума. Ты блудишь под холстами Пикассо и Матисса, ты пьешь из ренессансных бокалов и часто проводишь вечерок у камина с томиком Пруста и яблоком. Увы, после многого веселья наступает день, когда ты понимаешь, что должен умереть. Ты не раскис и решаешь закатить последний пир. Приглашаешь всех своих бывших любовниц, тренеров, художников, собутыльников. Гости в черном, прислуга черная, стол — гроб, сработанный для тебя Эриком Гиллом. Подают черную икру, чернику, лакричные конфеты, черный кофе. Когда танцовщицы закруглятся, ты встаешь и просишь тишины, ибо хочешь изложить свою жизненную философию. «Жизнь, — говоришь ты, — это клуб, где плакс не держат, где сдают только раз и нельзя сказать „пас". Так что если даже карты подтасованы и краплены рукой судьбы — играй, играй, как джентльмен и спортсмен». Пей до дна, хватай что есть на буфете, пользуйся девчонками из верхних комнат, но помни о ней, когда приходят тузы, и в ящик сыграй, как настоящий игрок, без нытья. Я даже не спрашиваю, как ты смотришь на такое бегство. У тебя нет денег, да и не настолько ты глуп, чтобы выдержать это. Зато теперь мы подошли к тому, что устроит тебя гораздо больше…

Искусство! Стать писателем или художником. Если ты замерз, грейся стронциановой Тициана, если голоден, насыщайся духовно благородными периодами Баха, гармонией Брамса, громами Бетховена. Не кажется ли тебе, что неспроста их фамилии начинаются с Б? Но не надо домыслов — оставь трех Б. и вспомни эти бессмертные строки: «Когда мелодии нежданной прощально эхо вторит меркнущего дня». Какой ритм! Скажи им: возьмите себе ваших светских шлюх и жареную утку в апельсинах. Тебе же — I'art vivant, живое искусство, как ты его называешь. Скажи им: я знаю, что башмаки у меня прохудились и что лицо у меня в прыщах, да, я кривозубый и косолапый, но мне все равно, потому что завтра в Карнеги-холле играют последние квартеты Бетховена, а дома у меня — полный Шекспир в одном томе.

После Искусства Шрайк обсудил самоубийство и наркотики. Покончив с ними, он подошел к тому, что, по его словам, было зерном его лекции.

— Мой друг, я, конечно, понимаю, что и Сельская Жизнь, и Жаркие Страны, и Гедонизм, и Искусство, и самоубийство, и наркотики для нас — пустой звук. Мы не из тех, которые глотают верблюдов, а высиживают комара. Единственное наше спасение — Бог. Церковь — единая наша надежда, Первая Церковь Христа Дантиста, где ему поклоняются как Предотвратителю Порчи. Церковь, чей символ — Троица в новом стиле: Отец, Сын и Жесткошерстный Фокстерьер… Итак, мой добрый друг, позволь продиктовать тебе письмо Христу:

Дорогая Подруга скорбящих подруг скорбящих, мне двадцать шесть лет, и я трублю в газете. Жизнь для меня — неутешительная пустыня. Ни от еды, ни от питья, ни от женщин я не получаю удовольствия, и даже искусство не приносит мне нынче радости. Леопард Недовольства бродит по улицам моего города, Лев Уныния притаился за стенами моей цитадели. Кругом — запустение и томление духа. Мне паршиво. Как мне верить, как хранить веру в такой день и час? Правда ли, что величайшие ученые опять в Вас верят? Я читаю Вашу колонку, и она мне очень нравится. Однажды Вы там написали: «Если же соль потеряет силу, кто вернет ей прежний вкус?» Правильна ли отгадка: «Не кто иной, как Иисус?» Заранее благодарю Вас за скорый ответ и остаюсь преданный Вам

Постоянный подписчик.

Подруга скорбящих за городом

Бетти навестила Подругу скорбящих на другой день и после этого стала приходить ежедневно. Она приносила ему суп и отварную курицу.

Судя по всему, она считала, что он не хочет выздоравливать, однако все ее распоряжения он выполнял, понимая, что болезнь его сама по себе ничего не значит. Это просто тело пустилось на хитрость, чтобы дать выход болезни более глубокой.

Стоило ему заговорить о письмах или о Христе, она сразу меняла тему и потчевала его длинными рассказами о жизни на ферме. Она, очевидно, думала, что если тело выздоровеет, то и все остальное наладится. Он догадывался, что за ее рассказами о ферме кроется какой-то четкий план, но какой именно — сообразить не мог.

В первый же весенний день ему полегчало. Он провалялся больше недели и мечтал выйти. Бетти повела его в зоопарк, и он удивлялся ее нескрываемой вере в целительную силу животных. Она, очевидно, думала, что, глядя на буйвола, он тоже окрепнет.

Он хотел выйти на работу, но Бетти уговорила его отпроситься у Шрайка еще на несколько дней. Из благодарности он послушался. Тогда она открыла ему свой план. У тети до сих пор есть ферма в Коннектикуте, где она родилась, они поедут туда и поживут в пустом доме.

Приятель одолжил ей старый «форд». Они погрузили в него еду и вещи и с утра пораньше отправились. Когда они выехали на окраину, Бетти стала радоваться, как ребенок, с восторгом приветствуя деревья и траву.

Они проехали Нью-Хейвен и в Бремфорде свернули с шоссе на грунтовую дорогу, которая вела в Монкстаун. Дорога проходила через глухой лес, и им попались на глаза несколько рыжих белок и одна куропатка. Он вынужден был признаться — даже себе, — что бледные молодые листья, формой и раскраской напоминавшие огни свечек, красивы, а воздух пахнет жизнью и свежестью.

На ферме был пруд, и, подъезжая к дому, они увидели его за деревьями. Ключа у Бетти не было, дверь пришлось взломать. От тяжелого затхлого духа старой мебели и преющего дерева они раскашлялись. Он заворчал. Бетти сказала, что ей это не мешает — ведь запах нэ человечий. Она вложила столько в слово «человечий», что он рассмеялся и поцеловал ее.

Решили расположиться на кухне, потому что она была больше комнат и не так загромождена старой мебелью. Распахнули все четыре окна и дверь, чтобы проветрить.

Пока он разгружал машину, Бетти подмела и растопила плиту сломанным стулом. Формой и размерами плита напоминала паровоз, но тяга была хорошая, и огонь скоро разгорелся. Он принес воды из колодца и поставил кипятить. Когда вода нагрелась, они вымыли старый матрас, который нашли в одной из спален. Потом положили его сохнуть на солнце.

Только перед закатом Бетти позволила ему прекратить работу. Он сидел и курил, а она готовила ужин. На ужин были бобы, яйца, хлеб, фрукты, потом они выпили по две чашки кофе.

Ужинать кончили засветло и пошли смотреть пруд. Они сидели рядышком, спиной к толстому дубу, и наблюдали, как цапля охотится за лягушками. Когда собрались уходить, к пруду с той стороны подошли два оленя с олененком. Оленей донимали мухи — они вошли в воду и принялись щипать листья кувшинок. Бетти неосторожно пошевелилась, и олени убежали в лес.

Домой они вернулись в потемках. Зажгли керосиновую лампу, которую привезли с собой, втащили в кухню матрас и постелили на полу, возле печки.

Перед сном они вышли на крыльцо — выкурить по последней. Стало очень холодно, и ему пришлось сходить за одеялом. Они сели, прижавшись друг к другу, и укутались одеялом.

На небе было много звезд. Где-то в лесу совка подняла страшный шум, а когда она умолкла, ей ответила гагара на пруду. Почти так же громко, как гагара, кричали сверчки.

Холод проникал и под одеяло. Они ушли в дом, жарко растопили печку и, чтобы грела подольше, набили обломками дубового стола. Съели по яблоку, надели пижамы и легли. Он стал ее гладить, но когда она сказала, что она девушка, отстал и уснул.

Когда он проснулся, в глаза било солнце. Бетти уже хлопотала у плиты. Она отправила его на пруд, умываться, и к его приходу завтрак уже был готов. На завтрак были яйца, ветчина, картошка, жареные яблоки, хлеб и кофе.

После завтрака она принялась наводить уют, а он поехал в Монкстаун за фруктами и газетами. Он заправился в гараже «Эх, да поехали» и рассказал заправщику про оленей. Тот ответил, что у пруда до сих пор много оленей, потому что туда не добрались жиды. Он сказал, что олени не из-за охотников перевелись, а из-за жидов.

Вернулся он ко второму завтраку, а после еды они пошли гулять в лес. Под деревьями было очень грустно. Хотя весна уже хозяйничала в природе, тут, в глубокой тени, не было ничего, кроме смерти: гнилые листья, серые и белые грибы, и над всем — гробовая тишина.

Позже стало жарко, и они решили выкупаться. Влезли нагишом. Вода была такая холодная, что они почти сразу выскочили. Побежали домой, глотнули джину и сели на кухонном крыльце, погреться на солнышке.

Бетти не сиделось на месте. По дому делать было нечего, и она взялась стирать белье, в котором сюда ехала. Потом натянула между деревьями веревку.

Он сидел на крыльце и наблюдал за ее деятельностью. Волосы она повязала клетчатым платком, а больше на ней ничего не было. Она выглядела чуть толстоватой, но когда тянулась с чем-то к веревке, толщина исчезала. За руками кверху подтягивались груди и делались похожи на два больших пальца с розовыми кончиками.

Ни малейший ветерок не спорил с властью земного притяжения. Молодые зеленые листочки поникли и блестели на жарком солнце, как щиты лилипутского войска. В лесу пел дрозд. Голос его был похож на флейту, осипшую от слюны.

Бетти замерла с поднятыми руками, прислушиваясь к пению. Когда птица смолкла, она обернулась к нему с виноватой улыбкой. Он послал ей воздушный поцелуй. Она поймала его по-детски чувственным жестом. Он перелетел через перила крыльца и побежал поцеловать ее. Когда они упали, в ноздри ему ударил смешанный запах пота, мыла и примятой травы.

Подруга скорбящих возвращается

Через несколько дней они отправились обратно, в город. Когда они въехали в трущобы Бронкса, Подруга скорбящих понял, что Бетти не удалось исцелить его, а сам он не ошибся, сказав, что никогда не сможет забыть письма. От сознания этого ему стало легче, потому что он уже готов был считать себя дураком и притворой.

По улицам ожесточенно, как в сновидении, двигались толпы людей. Глядя на их изломанные руки и прорехи ртов, он томился желанием помочь, и оттого, что желание это было искренним, испытывал радость, хотя к ней примешивалось чувство вины.

Он увидел, как мужчина шагами смертельно раненного вошел в кинотеатр, где показывали фильм «Красавица блондинка». Он увидел, как лохматая женщина с громадным зобом вытащила из урны журнал любовного содержания и была очень взволнована своей находкой.

Совесть скребла, он принялся обобщать. Люди всегда боролись с невзгодами при помощи мечты. Кинофильмами, радио, газетами мечты, когда-то могущественные, превращены в мыльные пузыри. Из всех предательств это — худшее.

Его же роль тут оказалась особенно скверной из-за того, что он способен на мечту о Христе. Он понимал, что потерпел здесь неудачу не столько из-за насмешек Шрайка и неуверенности, сколько из-за недостатка смирения.

Наконец он лег в постель. Прежде чем уснуть, он поклялся себе, что честно постарается быть смиренным. Утром, отправляясь в редакцию, он повторил клятву.

К счастью для него, Шрайка в редакции не было, и смирение не подверглось проверке сразу. Он пошел прямо к столу и начал распечатывать письма. После десятка ему стало тошно, и он решил, что сегодня напишет статью, вообще не читая их. Он не хотел испытывать себя слишком пристрастно.

Чехла на машинке не было, и он вставил под валик лист бумаги.

«Христос умер за вас.

Он умер за вас, пригвожденный к дереву. Его вам дар — страдание; только через страдание вы можете Его познать. Берегите этот дар, ибо…»

Он выдрал лист из машинки. У него даже слово Христос — суета. Он долго смотрел на кипу писем, потом перевел взгляд на окно. Редкий весенний дождичек превращал пыльные битумные крыши домов в лакированную кожу.

От воды все стало скользким, и ни взгляд его, ни чувства нигде не находили опоры.

Подруга скорбящих снова повернулся к столу и взял грязный пухлый конверт. Он читал письмо по той же причине, по какой зверь грызет раненую лапу: чтобы сделать боли больно.

Уважаемая Подруга скорбящих, будучи поклонницей вашей колонки, из-за хороших советов, которые вы даете людям, попавшим в беду наподобие той, в какую я попала, я буду вам очень благодарна, если вы посоветуете, что мне делать, когда я поделюсь моей бедой.

Во время войны мне сказали, что если я хочу помочь стране, то надо выйти за того, с кем я помолвлена, потому что он отправляется послужить Дяде Сэму, и чтобы лишних слов не тратить, мы с ним поженились. Когда война кончилась, ему оставалось служить еще год, так уж он завербовался, а я конечно работала, потому что за все про все, за патриотический за долг за свой он греб 18 долларов.

Проработала три года, а потом пришлось сидеть дома, потому что родилась дочка, а супруг, между прочим, то устроится на работу, то уволится, то устанет, то побродить захочет. Пока ребенка не было, все было ничего, я работала, по счетам платила, а как уволилась, все пошло наперекосяк. Прошло еще два года, и брак наш увенчался еще мальчиком. Дочке будет восемь лет, а мальчику шестой.

После второго ребенка я решила, что, несмотря на состояние здоровья, потому что меня сшибла машина, когда я носила первого, мне надо работать, но долги копились — двух детей поднять это подъемный кран нужен, не говоря уже что больная. Работала я вечерами, когда муж был дома, чтобы ребенок не оставался без присмотра, а когда мальчику исполнилось три, я решила взять жильца, который жил и столовался у своей сестры, а она как раз переехала в Рочестер, и ему пришлось искать квартиру с кормежкой. Муж согласился, мол, лишних 15 долларов ему не помешают, тем более человек тот был вдовец, с двумя детьми, а муж его знал двенадцать лет, короче, товарищи, и гуляли вместе и все такое. Прожил он у нас год, и тут в один прекрасный день муж не является ночевать — ночь его нет, две нет, нет и нет. Я заявила на розыск, и через два с половиной месяца меня вызывают на Гроув-стрит и говорят, что он арестован как за отказ содержать меня и детей. Отсидел он три месяца из шести, и судья меня просит поверить ему в последний раз, я дура согласилась, а он когда пришел домой, так меня избил, что потом зубной врач содрал с меня 30 долларов.

Армия платила ему пенсию, но чеки получала конечно я и в магазине брала по ним я, до того он обленился, и за него расписывалась, а рядом писала свое имя по доверенности, но один раз когда отдавала хозяину за квартиру, потому что он нас выселить хотел, за него-то расписалась, а за себя по доверенности забыла, тут он и решил со мной сквитаться за те три месяца, послал в Вашингтон копию чека, чтобы меня посадили как за подделку, но мясник доказал, что я всегда расписываюсь на чеках и меня отпустили.

Он много раз грозился меня убить, говорил, что убийство миссис Миллс не раскрыли и с тобой будет так же, а когда постель стелила, то молоток найду у него под подушкой, то ножницы, то нож, то ломик, то еще что-нибудь, а спросишь зачем — прикидывается будто ничего не знает или мол дети подложили, и еще прошло сколько-то месяцев, я как всегда пошла работать, потому что жилец в тот день сидел дома — хозяину его материала не привезли, и ему делать было нечего, он работал сдельно. А завтрак я всегда готовила с вечера и на стол накрывала, чтобы полежать до семи, мальчик тогда лежал в больнице округа Минг с болезнью, которой меня муж заразил, а сам заболел, когда сражался за Дядю Сэма и меня тоже в клинике лечили уколами. Пока значит я лежала в постели, мой потихоньку от меня услал жильца за газетами, тот вернулся, а того нет. Я выхожу значит попоздней из комнаты, а жилец говорит его нет. Накормила дочку завтраком, сама поела и пошла постирать что за неделю накопилось, а жилец читал газету.

В двенадцать часов пришла мать посидеть с ребенком, потому что мне надо было пойти подработать, убрать у одних. А дома еще беспорядок, постели не убраны, все валяется где попало, да и подмести надо, потому что все утро стирала и не успела, а тут думаю, раз мать тут, она поможет и вдвоем мы быстро управимся. Ношусь как угорелая, чтобы развязаться поскорей, подмела, все по местам расставила, чтобы мужу прицепиться было не к чему, когда придет. У нас было три кровати, и когда я последнюю убирала, двойную, нагнулась со щеткой, чтобы пух и пыль из-под низу вымести, глядь, а на меня рожа смотрит, жуткая, как черт, только белки блестят и лапы растопырил, сейчас удушит, а как увидела, что он шевелится, испугалась до умопомрачения и у меня сделалась истерика, до ночи не могли унять и парализовало всю нижнюю часть тела. Думала, уже никогда не смогу ходить. Мать вызывала врача и он сказал, что за такие штуки надо отправлять в сумасшедший дом. Это супруг лежал под кроватью с семи утра чуть не до полвторого, а весь обгадился, вместо того, чтобы в уборную пойти в своем испражнении лежал, стерег, чтобы испугать меня.

Так что я его опасалась и не спала с ним, а спала на кровати жильца в другой комнате, потому что жильцу велела искать другую квартиру думала может он приревновал или еще что. Бывало, проснусь ночью, а он надо мной стоит, смеется, как ненормальный, а то голый расхаживает и всякое такое.

Я купила новую швейную машину, потому что немного шью на заказ, чтобы свести концы с концами, и один раз пошла относить работу, а когда вернулась, вижу, что дом обчистили, оказывается он заложил мою швейную машину и все, что можно было в доме заложить. А с тех пор как он начал меня пугать, я стала бояться по ночам когда вставала к детям, что он стоит за занавеской и выскочит или же схватит меня, до того как я зажгу свет. А раз я не могла заставить его нормально работать и мне приходилось быть и матерью и хозяйкой и кормилицей семьи и не знаю чем еще, мне нервы распускать было нельзя потому что один раз я потеряла хорошую работу из-за своих нервов, и я просто съехала от него тем более в доме как говорится хоть шаром покати. Он стал упрашивать, чтобы я ему поверила в последний раз, ну я и думаю, что он как-никак отец, поверила, а он такое продолжал вытворять, что описывать никакой бумаги не хватит и я опять ушла. Четыре раза мы сходились и четыре раза я уходила. Пожалуйста поверьте мне Подруга скорбящих, что я ушла только ради детей и простите меня потому что я не знаю как вы обеспечены, а от него за три с лишним года я получила всего-навсего 200 долларов.

Месяца четыре назад я передала ему ордер на арест за уклонение от родительских обязанностей, а он порвал его и ушел и с тех пор я его не видела, сама болела воспалением легких, а девочка болела гриппом и я не могла расплатиться с врачом, пришлось лечь в больницу, а когда вышла из больницы пришлось пустить жильца обратно потому что это верные 15 долларов в неделю, и если что со мной случится он все-таки в доме и присмотрит за детьми. Но он пристает ко мне с нехорошими предложениями, а по субботам приходит вечером пьяный, в доме никого нет и я не знаю что делать, но пока что ничего не позволила. Где мой муж я не знаю, но получила от него поганое письмо, где он даже невинных детей обвиняет во всяких гадостях и ехидно интересуется насчет геройского жильца.

Дорогая Подруга скорбящих, пожалуйста не сердитесь на меня за такое длинное письмо и что отняла у вас столько времени на чтение, но если бы я написала все что мне пришлось терпеть пока мы с ним жили, то набралось бы на книгу и пожалуйста простите за некрасивые выражения потому что я хотела объяснить, что творится у меня дома. У каждой женщины должен быть свой дом, ведь правильно? Так что, Подруга скорбящих пожалуйста черкните в вашей статье несколько строк на счет моего письма, чтобы я догадалась, что вы мне помогаете. Пустить ли мне мужа обратно? И как мне вырастить моих детей. Заранее спасибо за все что вы мне посоветуете и остаюсь уважающая вас

Широкоплечая.

Пояснение. Уважаемая Подруга скорбящих, не думайте, что у меня широкие плечи. Это я так отношусь к жизни, то есть иначе сказать к себе.

Подруга скорбящих и калека

Подруга скорбящих избегал Бетти, потому что в ее обществе сам себе казался смешным. Он все еще развивал в себе смирение, и чем больше он опускался в насмешках над собой, тем легче ему это давалось. Звонила Бетти, он — нет, и после того, как он дважды не пожелал отзвонить ей, она оставила его в покое.

Как-то раз, примерно через неделю после возвращения в город, Голдсмит позвал его выпить. Он принял приглашение с таким смиренным видом, что Голдсмит испугался и чуть не повел его к врачу.

У Диленханти они увидели возле стойки Шрайка и присоединились к нему. Голдсмит пытался что-то шепнуть ему насчет состояния Подруги, но Шрайк был пьян и не слушал. До него дошла только часть сказанного Голдсмитом.

— Не могу с тобой согласиться, дражайший Голдсмит, — сказал Шрайк. — Не называй больными тех, кто хранит веру. Они суть здравы. Это ты больной.

Голдсмит не ответил, и Шрайк обратился к Подруге скорбящих:

— Так расскажи нам, брат, что вывело тебя на стезю веры? Музыка в церкви, или смерть любимой, или, может статься, мудрый старец-священник?

Привычные шутки больше не действовали на Подругу. Он улыбнулся Шрайку так, как должны улыбаться своим палачам святые мученики.

— Ах, как же я недогадлив, — продолжал Шрайк. — Ну конечно, — письма. Не сам ли я говорил, что Подруги скорбящих — жрецы Америки двадцатого века?

Голдсмит засмеялся, а Шрайк, чтобы рассмешить его еще, применил испытанный прием: прикинулся оскорбленным.

— Ты, Голдсмит, — гнусный продукт нашей эпохи неверия. Ты не способен веровать, ты способен только смеяться. Ты засеваешь духовную пашню солью разъедающего скепсиса и забываешь, что соль — враг огня, так же как и льда. Остерегись, ибо соль твоя — не аттическая соль, а английская. Она не укрепляет, а опустошает.

Бармен, стоявший рядом, выждав паузу, обратился к Подруге скорбящих:

— Извините, сэр, тут с вами хочет познакомиться один джентльмен, Дойл его фамилия. Он говорит, что вы знаете его жену.

Не дожидаясь ответа, он поманил кого-то из тех, кто стоял у другого конца стойки. Сигнал был принят маленьким калекой, который сразу направился к ним. Ковыляя, он делал много ненужных движений, как полураздавленное насекомое.

Бармен представил калеку как мистера Питера Дойла. Дойл был очень взволнован, всем по два раза пожал руки и широким жестом заказал виски на всех.

Прежде чем поднять бокал, Шрайк внимательно разглядел калеку. Закончив осмотр, он подмигнул Подруге и сказал:

— Ну, за человечность. — Он потрепал Дойла по спине. — Человечество, человечество… — Тут он со вздохом грустно покачал головой. — Что есть человек, который…

Бармен опять вмешался в интересах своего приятеля и попробовал перевести разговор на привычные рельсы:

— Мистер Дойл — инспектор по счетчикам в газовой компании.

— Отличная, должно быть, должность, — сказал Шрайк. — Я полагаю, что он может ознакомить нас с иной точкой зрения. Наш, журналистов, опыт во многом ограничен, и я хочу выслушать обе стороны.

Дойл, который смотрел на Подругу скорбящих, словно что-то отыскивая, теперь повернулся к Шрайку и сделал попытку ему угодить.

— Знаете, что люди говорят, мистер Шрайк?

— Нет, добрейший, — что же говорят люди?

— У всех теперь рефрижераторы, и мы, газовые контролеры, теперь вместо развозчиков льда в анекдотах. — И он, заметно робея, скорчил коварную рожу.

— Что? — рявкнул Шрайк. — Я вижу, сэр, вы не тот, кого мы искали. Вы ничего не можете знать о человечности; вы сами взываете к ней. Передаю вас Подруге скорбящих. — Он поманил Голдсмита и удалился.

Калека был смущен и рассержен.

— Ваш товарищ — ненормальный.

Подруга скорбящих все еще улыбался, но улыбка стала другой. Полной сочувствия и немного грустной. Новая улыбка предназначалась Дойлу, и калека это понял. Он благодарно улыбнулся в ответ.

— Да, забыл, — сказал Дойл, — жена просила, если на вас налечу, позвать к нам есть. Потому я и попросил Джейка нас познакомить.

Подруга был так занят своей улыбкой, что согласился, не подумав о вечере, проведенном с миссис Дойл. Калека был польщен и пожал ему руку в третий раз. Очевидно, это был у него единственный светский жест.

После нескольких рюмок Дойл сказал, что устал, и Подруга скорбящих предложил перейти в заднюю комнату. Они нашли свободный столик и сели друг против друга.

У калеки было очень странное лицо. Глаза располагались несимметрично, рот не под носом, лоб широкий и костистый, а круглый подбородок — как лоб в миниатюре. Он напоминал фотомонтаж-загадку из кинематографических журналов.

Они сидели, глядя друг на друга, покуда это напряженное безмолвное общение не взволновало их обоих. Дойл нерешительно и без нужды оправлял одежду. Подруге скорбящих улыбка давалась все с большим трудом.

Когда наконец калека заставил себя заговорить, Подруга ничего не понял. Несколько минут он внимательно слушал, но потом догадался, что Дойл и не пытается ничего изъяснить. У него рождались комья слов, существовавшие в нем как отдельные предметы — мешанина из дерзких ответов на оскорбления и проклятий судьбе, которые он на горьком опыте научился держать при себе.

Подруга скорбящих, как исповедник, слегка отвернул лицо. Он наблюдал за жизнью рук калеки. Сначала они не выражали ничего, кроме возбуждения, но постепенно становились все красноречивее. Они отставали, иллюстрируя тему, которую он уже изложил, или забегали вперед, поясняя то, о чем он говорить еще не начал. Вскоре речь сделалась более членораздельной, руки перестали помогать языку, а начали нырять в одежду и выныривать. Вдруг одна вынырнула из кармана с несколькими листками почтовой бумаги. Он сунул их Подруге скорбящих.

Уважаемая Подруга скорбящих, я так сказать стесняюсь писать вам, потому что я не такой человек, который клюет на эти штуки, но жена сказала, что вы мужчина, а не какая-нибудь курица и я, когда прочел ваш ответ Разочарованной решил вам написать. Мне 41 год и я калека, каковым являюсь всю мою жизнь но никогда не разрешал себе расстраиваться до последнего времени, когда мне стало погано, что ничего я хорошего не добился и спрашиваю, к чему это все. Вы образованный и я подумал, что может вы знаете. А я то хочу знать, почему я должен таскаться и лазить с моей ногой вверх и вниз по лестнице и записывать показания газовых счетчиков для компании за паршивых 22 доллара 50, когда хозяева катаются на шикарных машинах и катаются как сыр в масле. Не думайте что я красная сволочь. Я читал, в России стреляют калек, что они не трудоспособны, а я трудоспособней любого бродяги из парка и кормлю жену и ребенка. Но я не про это пишу. А хочу я знать на кой я таскаюсь с моей ногой по улицам и лазию по вонючим подвалам, когда она все время болит до одурения, а под конец дня я от боли прямо чумею, а домой придешь только и слышишь деньги, деньги что же это спрашивается за дом для такого как я. Я то хочу знать на кой же черт, изо дня в день карабкаешься и ползаешь с такой ногой ради три раза в день пожрать, когда она болит как зуб от такой работы. Доктор мне сказал, что надо дать ей полгода отдыха, но кто мне будет платить пока она отдыхает. Но я и не это хотел спросить, потому что вы наверно посоветуете мне сменить работу, а где я найду другую спасибо хоть эта есть? Я не на работу жалуюсь, а то хочу знать на кой вся эта тягомотина.

Пожалуйста не отвечайте мне в газете, потому что жена читает вашу писанину, и не надо ей знать, что я вам писал, а то я всегда говорил что газеты все брешут, но подумал, что может вы знаете раз вы прочли много книг, а я и школу не кончил.

Уважающий вас

Питер Дойл.

Пока Подруга скорбящих разбирал его каракули, влажная рука Дойла случайно прикоснулась под столом к его руке. Он отдернул руку, но тут же вернул ее назад и заставил себя схватить руку калеки. Дочитав письмо, он не отпустил ее, а продолжал держать, вкладывая в это всю любовь, на какую был способен. Сначала калека пытался скрыть смущение, сделав вид, что с его стороны это обычное рукопожатие, но потом успокоился, и они сидели молча, держась за руки.

Подруга скорбящих в гостях

Они вышли из пивной вместе, очень пьяные, погрузившись в раздумье: Дойл — о несправедливостях, которые ему пришлось претерпеть, Подруга — о всепобедительности своего смирения.

Поймали такси. Когда машина выехала на улицу, где жил Дойл, он начал проклинать свою жену и свою увечную ногу. Он призывал Христа изничтожить их обеих.

Подруга скорбящих был очень счастлив и про себя тоже взывал к Христу. Но его зов был не проклятьем, а выражением радости.

Такси остановилось у тротуара, Подруга помог спутнику вылезти и повел его в дом. В дверях квартиры они подняли сильный шум, и жена Дойла вышла в коридор. При виде ее калека снова начал браниться.

Она поздоровалась с Подругой скорбящих, затем схватила мужа и так тряхнула его, что он задохнулся. После чего она потащила его в комнату. Подруга скорбящих последовал за ними, и когда он проходил мимо нее в темной передней, она ткнула его в бок и рассмеялась.

Вымыв руки, они сели есть. Миссис Дойл приготовила ужин заранее и прислуживала им за столом. Первым делом она поставила на стол литровую бутылку красного вина.

Когда они принялись за кофе, она села рядом с Подругой скорбящих. Он чувствовал, как она жмет его коленкой под столом, но не обращал внимания, и блаженная улыбка сходила с его лица только в те секунды, когда он делал глоток.

От тяжелой пищи он осоловел и изо всех сил старался снова почувствовать то, что чувствовал в пивной, держа руку калеки.

Она просунула коленку под его бедро, но, не добившись и тут никакого отклика, внезапно встала и ушла в гостиную. Через несколько минут они отправились за ней и застали ее за приготовлением коктейлей из виски с имбирным пивом.

Пили молча. Дойл клевал носом, жена его тоже начала пьянеть. Подруга скорбящих не пытался поддержать светскую беседу. Он напряженно искал тему для послания. Когда он заговорит, это обязательно должно быть послание.

После третьего коктейля миссис Дойл начала открыто ему подмигивать, но Подруга скорбящих упорно не обращал на нее внимания. Дойла же эти знаки сильно беспокоили. Он стал ерзать и что - то бормотать вполголоса.

Невнятные звуки, издаваемые мужем, раздражали миссис Дойл.

— Ты чего там мямлишь? — грозно спросила она.

Калека хотел вздохнуть, но вздох перешел в стон, и тогда, словно устыдившись, он сказал:

— Ну не кот ли я, что привел жене мужика? — Он кинул быстрый взгляд на Подругу и виновато засмеялся.

Миссис Дойл рассвирепела. Она скатала газету и хлопнула ею мужа по губам. К ее удивлению, Дойл стал дурачиться. Он зарычал, как собака, и схватил газету зубами. Когда же она выпустила свой конец, он стал на четвереньки и продолжал представление на полу.

Подруга скорбящих хотел поднять калеку на ноги, нагнулся, но тот вдруг дернул его за ширинку, ширинка распахнулась, и Дойл лег кверху лапами, умирая от смеха.

Жена дала ему пинка и, презрительно фыркнув, отвернулась.

Когда Дойл насмеялся вволю, они снова сели за стол. Дойл с женой глядели друг на друга, а он снова стал обдумывать послание.

Молчание тяготило миссис Дойл. Наконец, не выдержав, она встала и пошла к буфету, налить еще по одной. Но бутылка была пуста. Миссис Дойл попросила мужа сходить в угловую аптеку за джином. Он отказался, решительно мотнув головой.

Она стала его уговаривать. Он не слушал, и она потеряла терпение.

— Иди за джином! — взвизгнула она. — Иди за джином, скотина!

Подруга скорбящих встал. Он еще не придумал послания, но

надо было что-то сказать.

— Пожалуйста, не деритесь, — попросил он. — Муж вас любит, миссис Дойл; вот почему он так себя ведет. Будьте добры к нему.

Она раздраженно буркнула и вышла из комнаты. Они услышали, как она гремит посудой на кухне.

Подруга скорбящих подошел к калеке и улыбнулся ему той улыбкой, какую применил в пивной. Калека улыбнулся в ответ и сунул руку. Подруга сжал ее, и так, улыбаясь и держась за руки, они стояли, пока не вошла миссис Дойл.

— Ну что за милая парочка, — сказала она.

Дойл отнял руку и замахнулся на жену. Подруга понял, что настал час выступить с посланием. Теперь или никогда.

— У вас большое сильное тело, миссис Дойл. Сжав мужа в объятиях, вы можете согреть его и вселить в него жизнь. Вы можете растопить лед в его костях. Он влачит свои дни в проулках и подвалах, под тяжким бременем усталости и боли. Вы можете заменить это бремя мечтой о вас. Бодрящей мечтой, которая возбудит его, как динамо. Вы можете добиться этого, позволив ему завоевать вас в постели. И вам воздастся, ибо он расцветет и преисполнится к вам страстью…

Она была настолько изумлена, что даже не рассмеялась, а калека отвернулся, как бы в смущении.

С первых слов подруга понял, что будет смешно. Избегая Бога, он не мог черпать силу в своем сердце и просто сочинил еще одну статейку для газеты.

Он попробовал еще раз — ударившись в истерику.

— Христос есть любовь, — закричал он. Крик был театральный, но он продолжал: — Христос — это черный плод, висящий на крестном дереве. Человек погиб, вкусив искусительный плод. Он спасется, вкушая спасительный плод. Черный Христоплод, любовный плод…

На этот раз он потерпел еще более жалкое фиаско. Пустословие Подруги скорбящих сменил на пустословие Шрайка. Он чувствовал себя как пустая бутылка, сухая и блестящая.

Он зажмурился. Когда он услышал слова калеки: «Я люблю тебя, я люблю тебя», он открыл глаза и увидел, что Дойл ее целует. Ясно было, что калека делает это не под влиянием его проповеди, а из вежливости.

— Ладно, псих, — сказала она мужу с царственным видом. — Я тебя прощаю, только сбегай за джином.

Не взглянув на Подругу скорбящих, Дойл взял шляпу и вышел. Когда дверь за ним закрылась, миссис Дойл с улыбкой сказала:

— Ну, ты уморил — с расстегнутой-то ширинкой. Я думала, сдохну от смеха.

Он не ответил.

— Видал — ревнивый? — продолжала она. — Ему только покажи мужика побольше: «Ой, вот бы с кем закрутить». Так он прямо бесится.

Она говорила тихо и хрипло, и ясно было, что она его соблазняет. Когда она подошла к приемнику, чтобы найти джаз, она вильнула ему задом, как флагом.

Он сказал, что устал и танцевать не хочет. Сделав перед ним несколько непристойных па, она села к нему на колени. Он пытался ее оттолкнуть, но она присосалась к его рту раскрытыми губами, а когда он отвернулся, стала тереться носом о его щеку. Он чувствовал себя как пустая бутылка, медленно наполняющаяся теплой грязной водой.

Когда она расстегнула ворот платья и попыталась засунуть туда его голову, он резко развел колени и скинул ее на пол. Она попыталась стянуть его за собой. Он ударил, не глядя, и попал ей в лицо. Она закричала, он ударил еще раз и еще. Бил ее, пока она не отпустила, и тогда он бросился вон.

Подруга скорбящих идет на вечеринку

Подруга скорбящих снова слег в постель. На этот раз она его определенно вывезла — и с большой скоростью. Надо было только ехать спокойно. Он ехал уже третьи сутки.

Прежде чем подняться на борт, он подготовился к дороге — заглушил звонок телефона и купил несколько громадных жестянок с крекерами. Теперь он лежал в постели, грыз крекеры, пил воду и курил сигареты.

Он думал о том, как он спокоен. Покой был таким глубоким, что Подруга не мог нарушить его даже тем, что сознавал его. За три дня он далеко уехал. В комнате темнело. Он слез с кровати, почистил зубы, помочился, потом выключил свет и уснул. Он уснул без единого вздоха, уснул сном мудрых и безгрешных. Но в сновидении возникали светляки и колыхание океанов.

Потом поезд подъехал к станции, где он был лежащей статуей с остановившимися часами в руке, карета въехала во двор трактира, где он сидел с гитарой, положив перед собой перевернутую шапку и стряхивая дождь с горба.

Сон перешел в явь. Шум обоих приездов скомбинировался: стучали в дверь. Подруга скорбящих вылез из постели. Он был нагишом, но пошел открывать, не одевшись. Ворвались пять человек, двое из них женщины. Увидев его голым, женщины запищали и выскочили в коридор.

Трое мужчин не отступили. В одном Подруга узнал Шрайка и заметил, что тот, как и остальные, очень пьян. Шрайк сказал, что одна из женщин его жена, и хотел драться с Подругой скорбящих, ибо он ее оскорбил.

Подруга скорбящих тихо стоял посреди комнаты. Шрайк ринулся на него, но откатился, как откатывается от древней скалы, отшлифованной опытом, водяной вал. Второго вала не было.

Напротив, Шрайк сделался веселым. Он хлопнул Подругу по спине.

— Надевай штаны, друг мой, — сказал он, — мы идем на вечеринку.

Подруга скорбящих взял жестянку с крекерами.

— Давай же, сын мой, — не отставал Шрайк. — Кто пьет в одиночку, становится пьяницей.

Подруга скорбящих внимательно оглядывал каждый крекер перед тем, как сунуть его в рот.

— Не порть людям веселья, — сказал Шрайк, раздражаясь. Он был чайкой, пытавшейся отложить яйцо на гладком склоне скалы, — крикливой, неуклюжей чайкой. — Мы хотим сыграть в игру, но без тебя не можем. «Каждый — Подруга себе скорбящему». Я ее изобрел, но без тебя ничего не получится.

Шрайк вытащил из карманов толстую пачку писем и помахал перед ним. Подруга узнал их; письма были из его редакционной папки.

Скала осталась невозмутимой. Хотя Подруга скорбящих не сомневался, что она выдержит любое испытание, ему хотелось, чтобы ее проверили. Он стал одеваться.

Спустились на улицу и вшестером залезли в одно такси. Мери Шрайк села к нему на колени, но, несмотря на ее пьяное ерзанье, скала осталась неприступной.

Вечеринка происходила у Шрайка. При появлении Подруги скорбящих гости загалдели и накатились на него толпой. Он стоял непоколебимо, и они отхлынули бессильным бурунчиком. Он улыбался. Он отразил более дюжины пьяных. Отразил без усилия, не задумавшись. Пока он стоял и улыбался, из общей зыби выползла маленькая волна и заплескалась у его ног, прося внимания. Это была Бетти.

— Что с тобой? — спросила она. — Опять заболел?

Он не ответил.

Когда все сели, Шрайк приготовился начать игру. Он роздал карандаши и бумагу, потом вывел Подругу скорбящих на середину комнаты и начал трепаться.

— Дамы и господа, — сказал он, подражая речи и жестам циркового зазывалы. — Сегодня среди нас человек, которого все мы знаем и почитаем. Подруга скорбящих, певчее сердце, сугубо раздувшийся Муссолини души!

Он пришел сегодня, чтобы помочь вам в ваших моральных и духовных затруднениях, чтобы дать вам лозунг, программу, категорический императив и raison d'etre[45].

Некоторые из вас, возможно, поставили на себе крест и не уповают более на помощь. Вы боитесь, что даже Подруге скорбящих, как бы ни был яр его факел, не удастся вас воспламенить. Боитесь, что даже в его жарком пламени вы будете только тлеть и плохо пахнуть. Не падайте духом — ибо я знаю, что гореть вам огнем. Победа будет за Подругой скорбящих.

Шрайк поднял пачку писем и помахал над головой.

— Начнем по порядку, — объявил он. — Сперва каждый из вас постарается как можно лучше ответить на одно из этих писем; затем по вашим ответам Подруга скорбящих поставит вам моральный диагноз. После чего он поведет вас путем утоления.

Шрайк обошел гостей, раздавая письма, как фокусник — карты. Он без умолку трещал и прежде чем отдать письмо, зачитывал из него отрывок.

— Вот это — от старухи, у которой на прошлой неделе умер сын. Ей семьдесят, живет продажей карандашей. Не имеет чулок и ходит в тяжелых ботинках, ноги болят и кровоточат. Гноятся глаза. Найдется для нее уголок в вашем сердце?

А это люкс. Мальчик мечтает о скрипке. Казалось бы, просто: купить ему, и дело с концом. Но тут оказывается, что письмо писала под его диктовку сестренка. Он парализован и даже не может сам есть. У него игрушечная скрипка, и он прижимает ее к груди, изображая ее звук губами. Какая трогательная картина! Однако из этой притчи можно извлечь очень много. Надпишите на мальчике Труд, на скрипке — Капитал и т. д.

Подруга скорбящих стоял безмятежно; его это даже не интересовало. Скале не интересно, что творится в море.

Шрайк роздал все письма и последнее вручил Подруге скорбящих. Тот взял, подержал немного и, не прочтя, уронил на пол.

Шрайк не умолкал ни на секунду:

— Вы погружаетесь в мир несчастья и страдания, населенный существами, чуждыми всем, кроме болезни и полисмена. Подверженные первой, они повержены последним…

Боль, боль, боль, тупая, неотвязная, гложущая, боль, непроходящий мозоль ума и сердца. Боль, которую может утолить лишь великий духовный бальзам…

Заметив, что Бетти уходит, Подруга скорбящих отправился следом. Пусть она тоже увидит, в какую он превратился скалу.

Шрайк не замечал его отсутствия, пока не увидел письмо на полу. Он поднял его, поискал глазами Подругу и снова обратился к собранию.

— Учитель исчез, — объявил он, — но не отчаивайтесь. Я с вами. Я его апостол, и я поведу вас путем утоления. Прежде всего позвольте огласить письмо, адресованное лично учителю.

Он вынул письмо из конверта так, словно не читал его раньше, и начал: «Что же ты паскуда такая? Я прихожу с джином, а жена плачет на полу, и в квартире полно соседей. Она сказала, что ты хотел ее изнасиловать, паскуда, и они хотели звать полицию, но я сказал, что сам с тобой рассчитаюсь…»

Ай-яй-яй, я не в силах повторять эти грубости. Я опускаю брань и иду дальше. «Так вот к чему были все твои красивые речи, падла, тебе за это башку оторвать мало». Подписано: «Дойл».

Так, так, учитель, оказывается, — новый Распутин. Как это подтачивает веру! Но я не могу этого допустить. Этого быть не может. Учитель не способен творить неправду. Моя вера непоколебима. Это всего лишь очередная вылазка дьявола против него. Он всю жизнь сражался за нас с архиврагом, и он восторжествует. То есть Подруга скорбящих, а не дьявол.

Евангелие от Шрайка. Позвольте мне рассказать его жизнь. Она разворачивается передо мной как свиток. Сперва на заре детства, лучась невинностью, как омытая дождем звезда, он — удрученный паломник в Университет Полновесных Палок. И вот уже юношей он выскакивает в ночь из постели своей первой проститутки. А затем Подруга скорбящих — муж — доблестно бьется за воплощение высокого идеала, и путь его устремлен к славной цели. Но, увы, холодом и презрением встречает его мир, громоздя на его пути препятствие за препятствием; мнит он, близка уже цель, но «Стой!» велит громовой голос. «Пусть каменья преткновенья будут мне ступенями, — думает он. — Все выше, и выше, и выше». И с исступлением по ступеням взбирается вверх и подгоняет себя, завороженный священным огнем. И вот…

Подруга скорбящих и нарядное платье

Выйдя из квартиры Шрайка, Подруга скорбящих нагнал Бетти в коридоре, где она ждала лифта. На ней было голубое платье, почти вечернее. Она нарядилась неспроста, понял он.

Это растрогало даже скалу. Нет, не скалу. Скала была по-прежнему неприступна. Растрогало его разум — инструмент, при помощи которого он познавал скалу.

Он подошел к Бетти с улыбкой, ибо его разум был свободен и чист. То, что загрязняло его, выпало в осадок и стало скалой.

Но Бетти не улыбнулась в ответ.

— Что ты ухмыляешься? — сердито спросила она.

— Извини. Я просто так.

Они вошли в кабину лифта. На улице он взял ее под руку, хотя она вырывалась.

— Давай пойдем пить газировку? — предложил он. Нарядное платье дало его упростившемуся разуму ключ, и он с удовольствием разыгрывал этот «спор мальчика с девочкой».

— Нет. Я иду домой.

— Да брось, — сказал он и потянул ее к киоску. Она шла, незаметно для себя утрируя манеру «девочки в нарядном платье».

Взяли клубничную. Потягивая через соломинку розовую жидкость, он улыбался, она дулась, и оба не сознавали, что очень милы.

— Почему ты злишься, Бетти? Я ничего не сделал. Затея была Шрайка, он один и болтал.

— Потому что ты дурак.

— Я покончил с Подругой скорбящих. Почти неделю не был в редакции.

— И что собираешься делать?

— Попробую устроиться в рекламное агентство.

Это не было намеренной ложью. Он просто пытался сказать то, что она хотела услышать. Нарядное платье было такое веселое и симпатичное: голубое с пенным кружевным воротником в розовых искорках — как воротник ее газировки.

— Поговори насчет работы с Биллом Уилрайтом. У него агентство… и человек приятный. Влюблен в меня.

— Работать на конкурента?

Она наморщила нос, и оба рассмеялись.

Он еще смеялся, когда почувствовал, что с ее смехом что-то неладно. Она плакала.

Он потянулся к скале. Скала была на месте; ни смех, ни слезы ее не трогали. Дождь и ветер ей нипочем.

— Ох… — всхлипнула Бетти. — Дура я. — И выбежала на улицу.

Он тоже выскочил и поймал ее. Но она рыдала все громче, он остановил такси и заставил ее сесть.

Она заговорила сквозь слезы. Она беременна. У нее будет ребенок.

Он выставил скалу вперед и с полным самообладанием ждал, когда Бетти перестанет плакать. Наконец она затихла, и он предложил ей пожениться.

— Нет, — сказала она. — Я сделаю аборт.

— Пожалуйста, выйди за меня замуж. — Он упрашивал ее так, как упрашивал перед этим пойти пить газировку.

Он упрашивал нарядное платье пожениться и говорил все, что оно надеялось услышать, все, что полагалось к клубничной газировке и фермам в Коннектикуте. И был таким, каким его хотело видеть нарядное платье: простым и нежным, остроумным и поэтичным, капельку студентом, но очень мужественным.

К тому времени, как такси остановилось у ее дома, они обсуждали жизнь после женитьбы. Где будут жить и сколько у них будет комнат. Могут ли позволить себе ребенка. Как отстроят ферму в Коннектикуте. Какую мебель они больше любят.

Она согласилась родить ребенка. На этом он настоял. Он, со своей стороны, согласился поговорить о работе с Биллом Уилрайтом. Заливаясь смехом, они решили поставить в спальне три кровати. Пару для сна — очень строгих и пуританских, а между ними любовное ложе — вычурную двойную кровать с купидонами, нимфами и Панами.

Они не испытывал чувства вины. Он вообще не испытывал чувств. Скала была окаменелостью его чувств, его совести, его восприятия, его самопознания. Он мог строить любые планы. Замок в Испании и любовь на балконе или на пиратском бриге, любовь на тропическом острове.

Когда ее дверь закрылась за ним, он улыбнулся. Скала подверглась всестороннему испытанию и показала себя безупречно. Оставалось только снова подняться на борт постели.

Обращение подруги скорбящих

После долгой ночи и утра, к полудню, Подруга скорбящих с радостью ощутил приближение лихорадки. Она обещала жар и умственно немотивированное буйство. Обещанное не заставило себя ждать; скала превратилась в топку.

Он устремил взгляд на Христа, прибитого к стене в ногах кровати. У него на глазах Христос превратился в яркую мушку, вертевшуюся стремительно и грациозно на фоне кровавого бархата, нашпигованного звездочками-нервами.

Все остальное в комнате было мертво — стулья, стол, карандаши, одежда, книги. Этот черный мир вещей представлялся ему рыбой. И недаром — ибо мир вдруг устремился к яркой наживке на стене. Он всплыл во всплеске музыки, показав серебристое светлое брюхо.

Христос есть жизнь и свет.

— Христос! Христос! — Крик отдался в самых глубинных клетках тела.

Он переместил голову на прохладный край подушки, и вена на его лбу немного опала. Он ощущал в себе чистоту и свежесть. Его сердце было розой и череп — тоже розой, распускавшейся.

Комната наполнилась благодатью. Нежной, чистой благодатью, не отмытой добела, а чистой, как внутренности внутренних лепестков насильственно раскрытого бутона.

И комната наполнилась радостью. Наполнилась, как ласковым ветерком, и ветерок колыхал его нервы, как голубые цветочки на лугу.

Он ощущал в себе два ритма, медленно сливавшиеся в один. Когда они слились, его отождествление с Богом было завершено. Его сердце стало единым сердцем, сердцем Бога. И мозг тоже стал божьим.

Бог сказал:

— Теперь приемлешь?

И он ответил:

— Приемлю, приемлю.

Он сразу начал планировать новую жизнь и свое поведение в качестве Подруги скорбящих. Он представил тезисы своих статей Богу, и Бог их утвердил. Бог утвердил каждую его мысль.

Вдруг позвонили снизу. Он вылез из постели и вышел в коридор, посмотреть, кто там. Это был калека Дойл, он медленно карабкался по лестнице.

Бог послал его, чтобы Подруга скорбящих сотворил чудо и уверился в своем обращении. Это знамение. Он обнимет калеку, и калека будет исцелен, как исцелился он сам, духовный калека.

Он кинулся вниз по лестнице навстречу Дойлу, распростерши руки для чуда.

Дойл нес газетный сверток. Увидев Подругу скорбящих, он сунул руку в сверток и замер. Он выкрикнул какое-то предостережение, но Подругу это не остановило. Он не понял выкрик калеки и услышал в нем призыв Отчаявшейся, Гарольда С., Матери-католички, Убитой горем, Широкоплечей, Нет Мочи, Разочарованной-с-мужем-туберкулезником. Он бежал выручать их любовью.

Калека пустился наутек, но ему не хватало быстроты, и Подруга скорбящих настиг его.

Пока они возились, в подъезд с улицы вошла Бетти. Она крикнула им, чтобы они прекратили, и стала подниматься. Видя, что путь отступления отрезан, калека решил избавиться от свертка. Он вынул из газеты руку. Пистолет в газете выстрелил, и Подруга скорбящих упал, таща за собой Дойла. Они вместе прокатились по ступеням.

Целый миллион, или Расчленение Лемюэла Питкина

© Перевод. С. Белова

1

Дом миссис Сары Питкин, весьма почтенной вдовы, стоял на холме. Окнами дом выходил на Крысиную реку. Эта скромная обитель, расположившаяся неподалеку от городка Оттсвилл, штат Вермонт, сильно обветшала за многие годы, но тем не менее была очень дорога вдове и ее сыну Лемюэлу.

По причине стесненных обстоятельств, в которых находилась эта маленькая семья, дом давно не красили, но он по-прежнему сохранял свою неповторимую прелесть. Этот дом не оставил бы равнодушным ценителя старинной архитектуры, случись ему оказаться в этих местах. Построенный в те далекие и славные годы, когда генерал Старк со своей армией храбро сражался с англичанами, дом воплощал в своих очертаниях гордый дух армии борцов за независимость, в рядах которой сражались многие из Питкинов.

Как-то раз осенним вечером миссис Питкин сидела в гостиной. Вдруг в дверь дома постучали. Вдова пошла открывать сама — прислуги в доме не было.

— Ах, это вы, мистер Слемп! — воскликнула она, увидев на пороге богатого местного адвоката.

— Да, миссис Питкин, это я. Решил заглянуть к вам по одному небольшому дельцу.

— Может, вы войдете? — вежливо предложила вдова, несколько удивленная визитом.

— Что ж, я ненадолго воспользуюсь вашим гостеприимством, — отозвался адвокат. — Как поживаете?

— Благодарю вас, потихоньку, — отвечала вдова, проводя гостя в гостиную. — Садитесь в качалку, мистер Слемп, — предложила она, указывая на лучшее кресло в скромной гостиной.

— Вы очень любезны, — сказал адвокат, осторожно садясь в указанное кресло. — А где ваш сын Лемюэл?

— В школе, но он скоро придет. Он не слоняется без дела, — в голосе вдовы зазвучали горделивые нотки.

— Как, он еще ходит в школу! — удивился мистер Слемп. — Разве не пора ему начать работать и помогать вам?

— Нет, — твердо сказала вдова. — Мы с сыном очень верим в образование. Но вы ведь пришли по делу?

— Ах да, миссис Питкин. Боюсь, дело неприятное. Но я надеюсь, вы понимаете, что в данном случае я всего лишь посредник.

— Неприятное? — встревожилась миссис Питкин.

— Увы. Мистер Джошуа Берд, сквайр Берд, передал мне к взысканию закладную на ваш дом. Разумеется, он лишит вас права пользования лишь в том случае, если вы в течение трех месяцев не погасите свой долг, — поспешно добавил он.

— Но разве я могу его погасить? — удрученно произнесла вдова. — Я думала, сквайр Берд будет только рад продлить контракт, мы ведь платим ему двенадцать процентов.

— Мне жаль вас, миссис Питкин, искренне жаль, но мистер Берд принял решение не продлевать контракта. Он хочет или все деньги, или дом.

Адвокат взял свою шляпу и, вежливо поклонившись, ушел, оставив вдову в слезах.

(Читателям, наверное, будет небезынтересно узнать, что я оказался прав в своих догадках: на самом-то деле дом Питкинов попался на глаза некоему специалисту по интерьерам и произвел на него большое впечатление. Он встретился со сквайром Бердом и выразил желание приобрести дом, потому-то почтенный домовладелец и принял решение предъявить закладную к взысканию. Виновника трагедии звали Аза Гольдштейн, это был владелец фирмы «Особняки и интерьеры в колониальном стиле». Мистер Гольдштейн задумал разобрать дом и установить его в витрине своего салона-магазина на Пятой авеню.)

Покидая скромное жилище Питкинов, адвокат Слемп столкнулся в дверях с Лемюэлом. Через открытую дверь юноша увидел, что мать в слезах, и спросил мистера Слемпа:

— Почему мама плачет, что вы ей сказали?

— Прочь с дороги! — воскликнул адвокат и толкнул Лема с такой силой, что бедняга кубарем полетел со ступенек прямо в погреб, дверь которого, на его беду, была открыта. Пока он выбирался, мистера Слемпа уже и след простыл.

Нашему герою было семнадцать лет, но он был сильный и смелый юноша и обязательно догнал бы адвоката, если бы не мать. Услышав ее голос, он бросил топор, которым успел вооружиться, и поспешил в дом, чтобы ее успокоить.

Бедная вдова рассказала сыну все, и оба они очень загрустили. Но как они ни старались, им не удалось придумать, каким способом сохранить крышу над головой.

В полном отчаянии Лем решил обратиться к мистеру Натану Уипплу, самому уважаемому жителю города. Когда-то мистер Уиппл был президентом Соединенных Штатов и от Мэна до Калифорнии его любовно называли «Кочерга Уиппл». После того как Уиппл провел четыре года в Белом доме, он, что называется, перековал свой цилиндр на орало и отказался баллотироваться вторично, предпочтя возвратиться в родной Оттсвилл и снова стать рядовым гражданином. Все время он проводил в своем гараже, служившем ему жилищем, или в Национальном банке Крысиной реки, президентом которого являлся.

Мистер Уиппл не раз выказывал интерес к Лему, и юноша надеялся, что, может быть, он поможет им с матерью сохранить дом.

2

Кочерга Уиппл жил на главной улице Оттсвилла в двухэтажном каркасном доме, перед которым была узкая лужайка, а за домом гараж, переделанный из курятника. Оба строения выглядели солидно и основательно, внушая почтение к их владельцу.

Дом служил хозяину и жилищем и конторой. На первом этаже расположились помещения банка, а на втором — жилые комнаты экс-президента США. На столбе у входа была бронзовая табличка с надписью:

НАЦИОНАЛЬНЫЙ БАНК КРЫСИНОЙ РЕКИ Натан «Кочерга» Уиппл Президент

Некоторые, возможно, возмутились бы при мысли о том, что в их доме может помещаться банковская контора, — особенно если они, как и мистер Уиппл, в свое время запросто общались с коронованными особами. Но Кочерга не был горд и был очень бережлив. Он экономил всю жизнь — с того момента, как в пятилетнем возрасте, получив цент, победил в себе легкомысленное желание потратить его на сладости, и до той поры, когда был избран президентом Соединенных Штатов.

Когда Лем подходил по дорожке к дому мистера Уиппла, солнце клонилось к горизонту. Каждый вечер в это время экс-президент опускал национальный флаг, развевавшийся над его гаражом, и произносил речь перед теми из горожан, кто приходил его послушать. В первый год после возвращения этого великого человека из Вашингтона собиралась большая толпа, но потом интерес стал ослабевать, и сегодня на торжественной церемонии присутствовал один-единственный бойскаут. Да и он пришел не по своей воле: его послал отец, который очень хотел получить от банка ссуду.

Лем снял шляпу и застыл в почтительном ожидании, пока мистер Уиппл закончит речь.

«Да здравствует наш Старый Славный Стяг! Ты радуешь и наполняешь гордостью американские сердца — и когда величаво распускаешь свои складки в ясном летнем небе, и когда, изрешеченный пулями в лоскуты, смутно проглядываешь сквозь грозовые тучи войны. Развевайся же всегда, символ чести, надежды и прибыли, воплощение немеркнущей славы и патриотизма на куполе Капитолия, на равнине среди палаток, на мачте корабля в бурном море и на крыше этого гаража!»

С этими словами Кочерга опустил флаг, за который лучшие из нас проливали кровь и отдавали жизнь, и нежно прижал его к груди. Бойскаут убежал вприпрыжку. Лем подошел к оратору и поздоровался.

— Я хотел бы поговорить с вами, сэр, — сказал он.

— Милости прошу, — отозвался мистер Уиппл со свойственным ему добродушием. — Я всегда рад молодежи, ибо это единственная надежда нации. Проходи в мою берлогу! — добавил он.

Комната, куда вслед за мистером Уипплом проследовал Лем, была расположена в задней части гаража. Она была обставлена с предельной простотой: несколько ящиков, бочонок из-под крекеров, две медные плевательницы, плита и портрет Линкольна.

Наш герой сел на ящик, а Кочерга примостился на бочонке, выставив ноги в крагах, еще помнивших Конгресс, поближе к огню. Он смачно плюнул в ближайшую плевательницу и велел нашему герою начинать.

Чтобы не затягивать повествование, я не буду повторять рассказ Лема о постигшем его несчастье и сразу же перейду к последней фразе.

— Поэтому, — заключил наш герой, — дом моей матери можно спасти, если только ваш банк перекупит у сквайра Берда закладную.

— Я не стал бы помогать тебе деньгами, даже если бы мог сделать это, — услышал удивленный Лем.

— Почему же, сэр? — осведомился он, с трудом скрывая свое глубочайшее разочарование.

— Потому что я убежден, что это неправильно. Ты слишком молод, чтобы брать в долг.

— Что же мне делать? — уныло спросил Лем.

— Они не имеют права продать дом раньше, чем через три месяца, — сказал мистер Уиппл. — Не падай духом, друг мой! Это страна великих возможностей, а мир — устрица.

— Но как же мне заработать полторы тысячи долларов (именно столько стоила закладная) здесь и в такой короткий срок? — спросил Лем, сбитый с толку несколько таинственными афоризмами экс - президента.

— Ты сам поймешь как, но я, между прочим, не говорил, что тебе надо оставаться в Оттсвилле. Сделай как поступил я в твоем возрасте. Ступай в большой мир и возвращайся с победой.

Лем задумался. Когда он снова заговорил, в его голосе появились решительные нотки:

— Вы прав, сэр. Я пойду искать удачу. — В глазах нашего героя загорелся огонь, свидетельствовавший о силе духа.

— Отлично, — сказал мистер Уиппл, искренне за него обрадовавшись. — Как я уже сказал, мир — устрица, которая ждет, чтобы кто-то раскрыл ее створки. Пара крепких рук — это хорошо, но как у тебя с деньгами?

— У меня чуть меньше доллара, — грустно сказал Лем.

— Это очень мало, мой юный друг, но этого может вполне хватить, ибо у тебя честное лицо, а это лучше, чем золото. Но когда я покидал родной дом, у меня было тридцать пять долларов, и было бы неплохо, если бы и у тебя было столько же.

— Пожалуй, — согласился Лем.

— Есть ли у тебя ценности?

— Ценности? — повторил Лем, который был так мало сведущ в бизнесе, что даже не понял, что означало это слова.

— То, подо что можно получить займ? — пояснил мистер Уиппл.

— Нет, сэр, боюсь, что нет.

— Но у твоей матери, кажется, есть корова.

— Да, старушка Сью. — При мысли о том, что придется расстаться с этой верной помощницей, юноша и вовсе пал духом.

— Думаю, что за нее я мог бы выдать тебе двадцать, а может, и тридцать долларов, — сказал мистер Уиппл.

— Но она стоит больше ста долларов, и к тому же она дает нам молоко, масло, сыр — то, чем мы питаемся.

— Ты меня не понял, — терпеливо разъяснял мистер Уиппл. — Твоя мать может держать у себя корову, пока залоговая расписка не будет предъявлена к взысканию — через шестьдесят дней, начиная с сегодняшнего числа. Это только подхлестнет тебя на пути к успеху.

— А вдруг у меня ничего не получится? — усомнился Лем. Не то чтобы он был пессимистом, просто молодость порой нуждается в поощрении.

Мистер Уиппл сразу понял чувства юноши и попытался вселить в него уверенность.

— Америка, — сказал он серьезным тоном, — страна открытых возможностей. Она заботится о честных и трудолюбивых и никогда не дает их в обиду, пока они сохраняют эти качества. Все дело в вере. Когда Америка перестанет верить в свои силы, дни ее будут сочтены. Позволь предупредить, что ты, возможно, встретишь насмешников, которые постараются навредить тебе. Они скажут, что Джон Рокфеллер был вором, а Генри Форд и другие достойнейшие люди — шайка жуликов. Не верь им. Биографии Рокфеллера и Форда типичны для всех великих американцев, и ты должен постараться, чтобы и о тебе могли сказать то же самое. Как и они, ты родился на бедной ферме. Как и они, ты честен, трудолюбив и потому добьешься своего.

Не стоит и говорить, что слова экс-президента вдохновили нашего героя точно так же, как подобные речи вдохновляли юных американцев с той поры, как наша страна сбросила британское ярмо. Лем дал обещание брать пример с Форда и Рокфеллера.

Мистер Уиппл тем временем составил кое-какие бумаги, которые должна была подписать мать Лема, и выпроводил его из своей берлоги. Когда Лем ушел, великий человек повернулся к портрету Линкольна на стене и некоторое время провел в безмолвном диалоге с ним.

3

Наш герой возвращался домой по тропинке, что шла по берегу Крысиной реки. Проходя мимо рощицы, он выломал себе увесистую дубинку с тяжелым шишковатым верхом. Он манипулировал ею, как тамбур-мажор своим жезлом, как вдруг услышал девичий крик. Обернувшись, он увидел перепуганную девушку, за которой гнался свирепый пес. Это была Бетти Прейл, в которую он был по - мальчишески влюблен.

Бетти сразу же узнала его.

— Спасите меня, мистер Питкин! — возопила она, заламывая руки.

— Сейчас! — решительно произнес он.

Вооруженный пришедшейся как нельзя кстати дубинкой, он оказался между жертвой и преследователем и изо всех сил ударил пса по голове. Внимание разъяренного животного — это был огромный бульдог — перешло с Бетти на обидчика, и со свирепым рычанием пес ринулся на Лема. Но наш герой был начеку и ожидал нападения. Он отскочил в сторону и снова изо всех сил ударил собаку по голове. Оглушенный, бульдог упал. Из его пасти высунулся дрожащий язык.

«Нельзя оставлять его так, — подумал Лем, — когда он придет в себя, то может натворить бед».

Распростертому на земле зверю были нанесены еще два удара, решившие его судьбу. После них злобное животное уже ни для кого не представляло угрозы.

— Спасибо, мистер Питкин, — воскликнула Бетти, на щеках которой снова появился румянец. — Я страшно испугалась.

— Еще бы! — сказал Лем. — Зверь и впрямь жуткий.

— Какой вы храбрый! — восхищенно произнесла юная особа.

— Чтобы огреть пса палкой по башке, не нужно особой храбрости, — скромно отозвался Лем.

— Многие молодые люди пустились бы наутек.

— И оставили бы вас на произвол судьбы? — вознегодовал Лем. — Так поступают только трусы.

— Меня провожал Том Бакстер, но он убежал.

— Он видел, как на вас напала собака? — Да.

— И что он сделал?

— Перепрыгнул через каменную ограду.

— Могу сказать лишь, что это не мой стиль, — отозвался Лем. — Смотрите, у собаки на морде пена. Похоже, она бешеная.

— Какой ужас! — содрогнулась Бетти. — Вы это сразу заметили?

— Да, как только увидел пса.

— И все же вступились за меня?

— Это было менее опасно, чем бежать, — снова заскромничал герой. — Интересно, чья же это собака.

— Сейчас узнаешь, — раздался грубый голос.

Повернувшись, Лем увидел дюжего парня, года на три старше

себя, с грубым неприятным лицом. Это был не кто иной, как Том Бакстер, известный в городе забияка.

— Что ты сделал с моей собакой? — злобно заорал Том Бакстер.

Услышав такой тон, Лем решил отбросить ненужную учтивость.

— Убил ее, — коротко ответил он.

— А какое ты имел на это право? — спросил хулиган с еще большей злобой.

— Ты должен был держать этого пса на цепи, чтобы он никому не причинил вреда, — сказал Лем. — К тому же ты видел, как он напал на мисс Прейл. Почему ты не вмешался?

— Я отлуплю тебя до полусмерти, — ответил Том Бакстер и грязно выругался.

— Лучше и не пытайся, — холодно сказал Лем. — По-твоему, я должен был позволить твоему псу искусать мисс Прейл?

— Он бы не покусал ее.

— Неправда. Именно с этим намерением он за ней и погнался.

— Он играл. И погнался за ней в шутку.

— И пена на морде тоже в шутку? — спросил Лем. — Пес был бешеный. Скажи спасибо, что я его убил, иначе он искусал бы и тебя.

— Этот номер у тебя не пройдет, — грубо оборвал его Бакстер. — Придумай что-нибудь другое.

— Он говорит правду, — впервые за это время подала голос Бетти.

— Конечно, теперь ты будешь его защищать, — сказал подручный мясника (такова была профессия Бакстера), — но меня не проведешь. Я заплатил за собаку пять долларов, и если он не вернет мне деньги, я его в порошок сотру.

— Денег ты от меня не дождешься, — спокойно ответил Лем. — Таких собак надо убивать, и никто не имеет права оставлять их без присмотра. В следующий раз, когда у тебя заведется пять долларов, истрать их поразумнее.

— Значит, ты отказываешься платить? — взревел хулиган. — Да я тебе голову оторву.

— Давай, — отозвался Лем. — Получишь достойный отпор. — И он встал в боксерскую стойку по всем правилам.

— Не надо драться с ним, мистер Питкин, — испуганно воскликнула Бетти. — Он гораздо сильнее вас!

— Сейчас он это узнает! — прорычал противник Лема.

Том Бакстер был не только крупнее, но и сильнее Лема. В этом сомнений не было. Однако он не умел правильно пользоваться своей силой. Это была сила неповоротливого, неуклюжего зверя. Если бы ему удалось обхватить Лема поперек туловища, тому пришлось бы худо, но наш герой, прекрасно понимая это, был начеку. Он был неплохим боксером и стоял в выжидательной позиции, сохраняя полное спокойствие.

Когда Бакстер ринулся вперед, надеясь сграбастать в свои объятия невысокого соперника, он получил два молниеносных удара — один по носу, другой в глаз, из-за чего в голове у него все закружилось.

— Я тебя сейчас прикончу! — завопил он в исступлении, но, снова бросившись вперед очертя голову, не подумал о защите. В результате он получил еще пару ударов — на сей раз они пришлись по другому глазу и по зубам.

Бакстер был удивлен. Он надеялся смять Лема с первой же попытки. Вместо этого Лем стоял пред ним целый и невредимый, а у него изо рта и носа текла кровь, и оба глаза почти ничего не видели.

Бакстер застыл на месте, уставился на Лема своими заплывшими зенками и неожиданно улыбнулся, чем очень его озадачил.

— Ну ладно, — сказал Бакстер, смущенно помотав головой, — твоя взяла. Я и сам не промах, но сегодня дело мое табак. Вот тебе моя рука — я не держу обиды.

Лем протянул в ответ свою руку, не подозревая, что кроется за этим дружеским жестом противника.

Честный паренек был убежден, что все устроены так же, как он. Но Том Бакстер, ухватив его за руку, дернул к себе и стиснул Лема так, что тот лишился чувств.

Бетти вскрикнула и потеряла сознание — так она перепугалась за Лема. Услышав ее крик, Бакстер швырнул свою жертву на землю и двинулся к девушке, распростертой в глубоком обмороке. Некоторое время он стоял над ней, любуясь ее красотой. Его маленькие свиные глазки светились плотоядным блеском.

4

С большой неохотой я оставляю мисс Прейл в похотливых объятиях Тома Бакстера и перехожу к новой главе — я просто не могу описывать, что произошло, когда негодяй раздел несчастную девицу.

Тем не менее мисс Прейл — главная героиня нашей истории, и потому я воспользуюсь случаем, чтобы рассказать вам немного о ее прошлом.

В двенадцатилетнем возрасте Бетти стала сиротой, одновременно потеряв и мать, и отца в пожаре, который к тому же уничтожил то немногое из имущества, что могло бы достаться ей по наследству. Тогда же она потеряла кое-что еще, и это, как и ее родителей, невозможно было вернуть.

Ферма Прейлов была расположена примерно в трех милях от Оттсвилла. Дорога была никудышная, и местная пожарная команда, состоявшая из добровольцев (в ее ведении находилась вся округа), отнюдь не обрадовалась перспективе тащиться туда со своим снаряжением. По правде сказать, команда эта состояла из молодых парней, которые с куда большей охотой рассказывали сальные анекдоты, резались в шашки и угощались сидром, чем сражались с пожарами. Когда в город пришло известие о пожаре, они были навеселе, а их начальник Билл Бакстер (отец того негодяя, в чьих объятиях мы оставили нашу героиню) был и вовсе пьян в стельку.

После долгих сборов пожарники все же прибыли на место происшествия, но вместо того, чтобы тушить пожар, они занялись грабежом.

В ту пору Бетти было всего лишь двенадцать лет, но она отличалась весьма соблазнительными формами. В одной ночной рубашке она бродила среди пожарников, умоляя их спасти ее родителей. Тут-то на нее обратил внимание Билл Бакстер и заманил в сарай.

Наутро соседи нашли ее лежащей на земле без памяти в чем мать родила. Они взяли ее к себе. Бетти была сильно простужена и не помнила, что сделал с ней Билл Бакстер. Она только горевала по родителям. По инициативе местного священника был проведен сбор пожертвований, чтобы купить Бетти все самое необходимое, после чего ее отправили в сиротский приют. Там она прожила два года, а когда ей исполнилось четырнадцать, поступила прислугой в известный в Оттсвилле дом Слемпов, с главой которого, адвокатом Слемпом, мы уже имели возможность познакомиться.

Нетрудно догадаться, что жизнь Бетти не была праздником. Возможно, ей жилось бы легче, если бы она не была такой хорошенькой. Но у Слемпа были две уродливые дочки и сварливая жена, и эти представительницы слабого пола очень завидовали свежей красоте служанки. Они одевали ее в жуткие обноски, но даже в грубых башмаках и толстых чулках Бетти выглядела куда привлекательней, чем все прочие представительницы дома Слемпа.

Можно было подумать, что Слемп как мужчина мог бы проявить к сироте больше снисходительности, чем его домочадцы. Увы, все оказалось совсем не так. Адвокат (он, кстати, был также дьяконом в местной церкви) отличался крутым нравом. Мистер Слемп порол Бетти регулярно и вдохновенно. Эти экзекуции начались, когда Бетти только пришла из приюта, и продолжались даже тогда, когда она превратилась во взрослую и соблазнительную девушку. Два раза в неделю мистер Слемп лупил Бетти по голой заднице своей увесистой дланью.

Не берусь судить о Слемпе-дьяконе, но Слемпу-адвокату явно не хватало физической нагрузки, и он дважды в неделю с радостью отдавался этим упражнениям. Бетти, со своей стороны, довольно скоро привыкла к такому положению вещей и сносила порки гораздо легче, чем те утонченные моральные истязания, которым подвергали ее миссис Слемп и ее дочери. К тому же, несмотря на свою скупость, адвокат по окончании очередной экзекуции всегда выдавал наказанной девице четвертак.

Этот еженедельный доход в пятьдесят центов, по мысли Бетти, должен был помочь ей осуществить давний замысел — сбежать из Оттсвилла. Она уже успела приобрести кое-что из гардероба и в тот день возвращалась из города, где купила в магазине первую в своей жизни шляпку. На ее беду ей повстречался Том Бакстер с собакой.

Результат этой печальной встречи читателям уже известен.

5

Очнувшись, наш герой обнаружил, что валяется в канаве у дороги, на которой и приключился его поединок с Томом Бакстером. Уже стемнело, и Лем не заметил, что по ту сторону дороги, в кустах, лежит Бетти. Юноша был уверен, что она благополучно удалилась.

Пока Лем брел домой, туман в его голове рассеялся и к нему вернулось его обычное бодрое настроение. Он позабыл о неудачной стычке с хулиганом, и все помыслы его были устремлены на предстоящий отъезд в Нью-Йорк.

У дверей дома его встретила любящая, но взволнованная мать.

— Лем, Лем! — воскликнула миссис Питкин. — Где ты был?

Наш герой никогда не лгал, но не хотел напрасно тревожить мать

и потому уклончиво сказал:

— Я задержался у мистера Уиппла.

Затем юноша передал матери свой разговор с экс-президентом. Она обрадовалась услышанному и охотно подписала закладную на тридцать долларов. Как и все матери, миссис Питкин была уверена, что ее ребенку повезет.

Ранним утром следующего дня Лем отнес документ мистеру Уипплу и получил тридцать долларов минус двенадцать процентов заемных. Затем на станции он купил билет до Нью-Йорка и стал ждать поезда.

Наш герой смотрел в окно вагона на мелькавшие пейзажи Новой Англии, как вдруг услышал чей-то голос: «Газеты, журналы, популярные романы. Не желаете почитать, мистер?»

Перед Лемом стоял юноша с честным и открытым лицом, продававший книги и журналы.

Нашему герою хотелось поговорить, и он обратился к книгоноше.

— Я не большой любитель романов, — сказал он. — Моя тетка Нэнси как-то раз давала маме почитать один роман, но мне он не понравился. Я люблю факты, люблю узнавать новое.

— Я и сам не охотник до чтения, — отвечал молодой человек. — А куда вы едете?

— В Нью-Йорк, попытать счастья, — откровенно признался Лем.

— Ну уж если вы не сколотите состояние в Нью-Йорке, вы нигде больше не разбогатеете, — отозвался его собеседник. И с этими словами он двинулся дальше по вагону, вовсю расхваливая свой товар.

Лем снова погрузился в созерцание пейзажей. Но ему снова помешали — на сей раз это был модно одетый молодой человек, который подошел к нему и поздоровался.

— Это место занято? — осведомился незнакомец.

— Насколько мне известно, нет, — дружески улыбнулся ему Лем.

— Тогда, с вашего позволения, я его займу, — сказал его шикарно одетый собеседник.

— Пожалуйста, — отозвался Лем.

— Вы, как я полагаю, из провинции, — учтиво продолжал тот, устроившись в кресле рядом с ним.

— Да, я живу неподалеку от Беннингтона, в городке Оттсвилл. Вы там когда-нибудь бывали?

— Нет. Вы, наверное, едете в большой город на каникулы?

— Нет. Я уехал из дома, чтобы разбогатеть.

— Прекрасно. Надеюсь, вам повезет. Кстати, мэр Нью-Йорка — мой дядюшка.

— Правда? — изумленно воскликнул Лем.

— Да. Меня зовут Веллингтон Нейп.

— Рад с вами познакомиться, мистер Нейп. Меня зовут Лемюэл Питкин.

— Вот как! Моя тетка вышла замуж за Питкина. Возможно, мы родственники.

Лема весьма обрадовало предположение, что он, сам того не ведая, может быть родственником мэра Нью-Йорка. Он решил, что, судя по одежде и вежливым манерам, его новый друг богат.

— Вы бизнесмен? — спросил он Нейпа.

— Видите ли, — последовал ответ его собеседника. — Я скорее человек досуга. Отец оставил мне целый миллион, и поэтому я не испытываю необходимости трудиться.

— Целый миллион! — выдавил из себя Лем. — Господи, да это же десять раз по сто тысяч долларов.

— Именно, — энтузиазм Лема вызвал у Нейпа улыбку.

— Это же куча денег! Мне было бы достаточно и пяти тысяч.

— Боюсь, что мне пяти тысяч хватило бы ненадолго, — сказал с дружелюбной улыбкой Нейп.

— Господи, да где же взять такие деньги, если тебе их не оставили в наследство?

— Это нетрудно, — сказал незнакомец. — Лично я заработал ровно столько за день на Уолл-стрите.

— Не может быть!

— И тем не менее это так. Можете мне поверить.

— Я бы с радостью и сам немножко подзаработал, — тоскливо сказал Лем, вспомнив о закладной на дом.

— Чтобы делать деньги, нужно иметь деньги. Если бы у вас сейчас были какие-то наличные…

— У меня чуть меньше тридцати долларов, — сказал Лем.

— И все?

— Да, все. Мне пришлось дать долговую расписку за них мистеру Уипплу.

— Если это все ваши деньги, то берегите их хорошенько. Как эти ни печально, несмотря на все усилия моего дяди мэра, в Нью - Йорке по-прежнему полно мошенников.

— Я буду осторожен.

— Вы держите деньги в надежном месте?

— Я их не прятал, потому что потайной карман — первое, куда залезает вор. Я держу их просто в кармане брюк, ведь никому не придет в голову, что там могут быть деньги.

— Вы правы. Я вижу, вы человек бывалый.

— Думаю, что могу за себя постоять, — сказал Лем с юношеской горячностью.

— Вот что значит носить фамилию Питкин! Рад был узнать, что мы связаны родственными узами. Вы должны обязательно побывать у меня в гостях в Нью-Йорке.

— Где вы живете?

— В отеле «Риц». Просто спросите, где комнаты Веллингтона Нейпа, и вас ко мне проводят.

— Это хороший отель?

— О, да. Я плачу три доллара в день за проживание, но все прочее обходится мне в сорок долларов в неделю.

— Вот это да! — воскликнул Лем. — Я такого себе не мог бы позволить — по крайней мере, на первых порах. — И он рассмеялся с юношеской беззаботностью.

— Разумеется, вам надо подыскать себе пансион, где за умеренную плату вы будете получать хорошую, хотя и простую пищу. Но теперь я должен пожелать вам всего самого наилучшего — в соседнем вагоне меня ждет друг.

И учтивый мистер Веллингтон Нейп распрощался. Лем снова занял пост у окна.

Разносчик книг сменил свою фуражку. «Яблоки, бананы, ананасы», — покрикивал он, продвигаясь по проходу с корзинкой фруктов.

Лем прервал его продвижение, осведомившись, сколько стоят апельсины. Узнав, что два цента за штуку, он решил приобрести один и съесть с крутым яйцом, что дала ему в дорогу мать. Но когда наш приятель сунул руку в карман, его лицо исказила гримаса ужаса. Он снова и снова шарил в кармане, волнуясь все больше и больше. По его лицу стала разливаться мертвенная бледность.

— В чем дело? — спросил Стив (так звали разносчика).

— Меня ограбили! Мои деньги! У меня украли все, что дал мне мистер Уиппл.

6

— Кто же такой ловкач? — полюбопытствовал Стив.

— Понятия не имею, — удрученно сказал Лем.

— И много сперли?

— Все, что у меня было… Почти тридцать долларов.

— Ловкий щипач попался.

— Щипач? — повторил наш герой, незнакомый с жаргоном преступного мира, неплохо известного разносчику.

— Ну да, щипач, — карманный вор. Кто-нибудь разговаривал с тобой в поезде?

— Только мистер Веллингтон Нейп, богатый молодой человек. Он родственник мэра Нью-Йорка.

— Кто тебе это сказал?

— Он сам.

— Как он был одет? — Стив почуял недоброе (в детстве он сам был наводчиком у щипача и кое-что понимал). — На нем была голубая шляпа?

— Да.

— Этакий франт?

— Да.

— Он сошел на предыдущей станции, а с ним уплыли и твои денежки.

— Ты хочешь сказать, он и украл их? Ну надо же! Он сказал мне, что у него целый миллион и что он живет в отеле «Риц».

— Они все так говорят. А ты не сказал ему, где хранишь деньги?

— Сказал. Но как мне их вернуть?

— Вот уж не знаю. Он сошел с поезда.

— Ну попадись он мне! — воскликнул в сердцах Лем. — Я его тогда…

— Если такое случится, он стукнет тебя куском свинцовой трубы. Но ты проверь карманы, вдруг он оставил доллар-другой, — посоветовал Стив.

Лем опустил руку в карман, где у него раньше хранились деньги, и поспешно выдернул ее, словно его укусили за палец. В руках у него было бриллиантовое кольцо.

— Что это? — спросил Стив.

— Не знаю, — удивился Лем. — Первый раз вижу. Черт побери, оно, наверное, соскочило с пальца этого мошенника, когда он полез в карман. Я видел это кольцо у него на руке.

— Неплохо! — воскликнул разносчик. — Тебе везет. Это все равно, что свалиться в выгребную яму и вылезти оттуда с золотыми часами. Да ты счастливчик!

— Сколько оно может стоить? — с интересом осведомился Лем.

— Разрешите мне взглянуть на него, мой друг, и я, возможно, смогу ответить на ваш вопрос, — сказал джентльмен в серой шляпе, сидевший через проход. Он слушал с большим вниманием разговор между нашим героем и мальчишкой-разносчиком. — Я работаю в ломбарде, — пояснил он, — и если вы позволите мне осмотреть кольцо, я смогу назвать его стоимость.

Лем передал вышеуказанный предмет незнакомцу, который вставил в глаз увеличительное стекло и внимательно его осмотрел.

— Мой юный друг, это кольцо стоит пятьдесят долларов, — сказал он.

— Стало быть, мне повезло, — сказал Лем. — Мошенник украл у меня только двадцать восемь долларов шестьдесят центов. Мне не нужно лишнего. Я только хочу получить назад то, что у меня украли.

— Вот что мы сделаем, — сказал самозваный брокер. — Я выдам вам двадцать восемь шестьдесят за кольцо и верну его за указанную сумму плюс небольшие проценты, если владелец объявится.

— Это справедливо, — с благодарностью сказал Лем, положив в карман деньги, переданные ему незнакомцем.

Наш герой заплатил за апельсин и съел его с чувством удовлетворения. Тем временем «работник ломбарда» приготовился выходить. Он пожал руку Лему и выдал ему квитанцию на кольцо.

Но не успел незнакомец сойти с поезда, как в вагон ворвался отряд вооруженных полицейских. Лем смотрел на них с большим интересом. Его интерес, однако, сменился тревогой, когда они остановились рядом с ним и один из них грубо схватил его за горло. На запястьях Лема щелкнули наручники. Ему в голову нацелились револьверы.

7

— Вот мы его и сцапали, — сказал командовавший полицейскими сержант Клэнси.

— Но я ничего не сделал, — возразил побледневший Лем.

— Веди себя тихо, радость моя, — сказал сержант. — Ты пойдешь сам или нет? — Прежде чем юноша мог выразить готовность идти, полицейский с силой стукнул его дубинкой по голове.

Лем обмяк на сиденье, а сержант велел своим молодцам вынести его из поезда. Возле станции стоял полицейский фургон. Бесчувственное тело Лема погрузили в «Черную Марию», и она поехала в участок.

Когда спустя несколько часов наш герой пришел в себя, он лежал на каменном полу в камере. В ней было полно сыщиков. Мерзко пахло сигарным дымом. Лем приоткрыл один глаз, подав таким образом сигнал к началу допроса.

— Признавайся, гад, — заорал детектив Гроган и, прежде чем Лем смог открыть рот, ударил его ногой в живот.

— Погоди, — вмешался детектив Рейнолдс, — надо дать парню шанс. — Он нагнулся над распростертым на полу Лемом и с доброй улыбкой сказал: — Малыш, твое дело труба.

— Я ни в чем не виноват! — возопил Лем. — Я ничего не сделал!

— Ты украл бриллиантовое кольцо и продал его, — сказал другой детектив.

— Ничего подобного, — сказал Лем с убедительностью, на которую был способен в данных обстоятельствах. — В поезде вор залез ко мне в карман и уронил туда кольцо, а я отдал его в заклад незнакомому мне человеку за тридцать долларов.

— Тридцать долларов! — фыркнул детектив Рейнолдс, всем своим видом выражая крайнее недоверие. — Тридцать долларов за кольцо, которое стоит больше тысячи! Нет, нас не проведешь. — И с этими словами детектив ударил юношу ногой в ухо.

Наш герой, как и следовало ожидать, снова потерял сознание, и детективы убрались из его камеры, предварительно удостоверившись, что он еще жив.

Через несколько дней Лем предстал перед судом, но ни судья, ни присяжные не поверили его рассказу.

К несчастью, Стэмфорд — город, где арестовали Лема, — захлестнула волна преступности, поэтому и полицейские, и судейские сажали всех подряд. Роковую роль в деле Лема сыграло то обстоятельство, что человек, представившийся ему работником ломбарда, на самом деле был Хирам Глейзер, он же Булавка, хорошо известный в преступном мире. Этот негодяй согласился дать показания в поддержку обвинения и свалил всю вину на нашего героя в обмен на небольшой гонорар от окружного прокурора, который вскоре должен был баллотироваться на перевыборах.

Как только был вынесен вердикт «виновен», все стали обращаться с Лемом самым нежным образом, даже детективы, которые были такими скотами в участке. Исключительно благодаря их заступничеству — они отметили его готовность помочь следствию — Лем получил всего пятнадцать лет исправительных работ.

Нашего героя тотчас же отправили в тюрьму и посадили в камеру — ровно через пять недель после его отъезда из Оттсвилла. Из всего этого неизбежно вытекало, что правосудие срабатывает у нас быстро, хотя, если вдуматься, не всегда справедливо.

Эзекиль Парди, начальник тюрьмы, был с виду суровым, но, в сущности, добродушным человеком. Он всегда лично приветствовал новичков, и Лем не стал исключением.

— Сын мой, путь преступника тяжел, но в твои годы еще не поздно свернуть с этой стези. Не надо морщиться, я не собираюсь читать тебе нотации.

(Лем, собственно, и не думал морщиться — слова мистера Парди носили чисто риторический характер.)

— Присядь-ка на минуту, — сказал он Лему, указывая на стул. — Твои новые обязанности заключенного могут немного подождать, как подождут и тюремный парикмахер с портным.

Начальник откинулся в своем кресле, время от времени посасывая огромную трубку из тыквы-горлянки.

— Первым делом надо удалить все твои зубы, — сказал он. — Они часто являются источником инфекции, и лучше сразу принять меры предосторожности. Одновременно с этим мы начнем серию холодных обливаний. Холодная вода — отменное лекарство от мрачных мыслей.

— Но я же ни в чем не виноват, — вскричал Лем, когда до него дошел смысл слов начальника. — У меня нет мрачных мыслей, и у меня никогда в жизни не болели зубы.

На все протесты юноши мистер Парди только небрежно повел рукой.

— На мой взгляд, — сказал он, — больных нельзя ни в чем винить. Ты просто болен, как и все преступники. Что касается твоего второго аргумента, помни: береженого Бог бережет. То, что у тебя никогда не болели зубы, вовсе не значит, что они у тебя не заболят в будущем.

Лем только застонал.

— Держись бодрее, сын мой, — весело сказал начальник тюрьмы и нажал вмонтированную в стол кнопку звонка.

Через несколько минут нашего героя повели к тюремному дантисту, но мы за ним туда не последуем.

8

Несколько глав назад я покинул нашу героиню Бетти Прейл, когда она лежала в кустах в чем мать родила. Ей повезло меньше, чем Лему, и она очнулась, только когда он вернулся домой.

Когда она полностью пришла в себя, то поняла, что находится в каком-то ящике, который кто-то сильно трясет. Немного спустя выяснилось, что она лежит на дне фургона.

«Жива ли я?» — спросила она себя и решила, что да, поскольку слышала голоса и ощущала свою наготу. «Даже самых последних бедняков, — утешала себя Бетти, — во что-то одевают, прежде чем похоронить».

На месте кучера, судя по всему, сидели двое. Бетти пыталась понять, о чем они говорят, но не смогла, потому что они говорили на иностранном языке. Она поняла только, что говорят по-итальянcки, так как недолгое время училась музыке в приюте.

— Gli diede uno scudo, il che lo rese subito gentile[46], - сказал один из ее похитителей.

— Si, si… — согласился второй. — Questa vita terrena e quasi un prato, che'l serpente tra fiori giace[47].

После чего оба впали в долгое молчание.

Не стану больше мистифицировать читателей. Бедная Бетти стала добычей охотников за белыми рабынями, и ее везли в один из публичных домов Нью-Йорка.

Поездка оказалась тяжелой. Во-первых, фургон, в котором ее везли, был без рессор, а во-вторых, по дороге похитители преподали Бетти несколько основательных уроков в ремесле, каковое ей предстояло освоить.

Поздним вечером фургон остановился на Мотт-стрит у дверей китайской прачечной. Итальянцы вылезли из колымаги, осмотрелись по сторонам. Убедившись, что полицейского поблизости нет, они завернули свою жертву в мешковину и перенесли в прачечную. Там сидел пожилой китаец и что-то подсчитывал на счетах. Этот сын Поднебесной окончил Йель и свободно владел итальянским.

— Что нового, синьоры? — осведомился он.

— Molto, molto, — ответил старший из негодяев, более мерзкого вида. — La vostra lettera I'abbiamo ricevuto, ma il danara no[48], - добавил он с язвительный ухмылкой.

— Queste sette medaglie le trovero, compaesano[49], - обнадежил их китаец.

После этого обмена репликами китаец провел их добычу через потайную дверь в своего рода приемную. Комната была обставлена с восточным великолепием. Стены были обиты розовым атласом с искусно вышитыми серебристыми цаплями, пол устлан ковром, обошедшимся хозяину в тысячу долларов, и его цвета могли посоперничать с радугой. Перед каким-то уродливым идолом тлели благовония, наполняя комнату тяжким запахом. Отделка комнаты свидетельствовала об изощренной изобретательности и немалых расходах.

Китаец ударил в гонг, и не успел его звук затихнуть, как появилась восточная женщина с забинтованными ногами и поспешила увести Бетти.

Когда они удалились, By Фонг — именно так звали китайца — начал торговаться с двумя итальянцами. Разговор велся по-итальянски. Не желая утомлять читателей пересказом всех подробностей, скажу лишь, что в конце концов Бетти была продана китайцу за шестьсот долларов.

Учитывая ситуацию на рынке, сумма была большая, но By Фонгу не терпелось заполучить Бетти. Он специально послал итальянцев в Новую Англию, чтобы они добыли ему настоящую американку. Бетти устраивала его на все сто процентов.

Возможно, самое время объяснить, почему By Фонгу так понадобилась настоящая американка. Дело в том, что его заведение вовсе не было рядовым публичным домом. Это был «Дом наций», где трудились представительницы всех стран, кроме Соединенных Штатов. Но теперь этот изъян был восполнен.

By Фонг не сомневался, что вскоре вернет свои шестьсот долларов с лихвой, ибо большинство его клиентов приезжали из, так сказать, неарийских стран и горели желанием воспользоваться услугами стопроцентной американки.

У каждой из обитательниц заведения By Фонга был двухкомнатный номер, отделанный в стиле той страны, откуда она приехала. Так, у француженки Марии комнаты были в стиле эпохи Директории. Комнаты пухленькой Селесты (француженок было две по причине их большой популярности) — в стиле Людовика XIV.

У испанки Кончиты стоял рояль с небрежно брошенной на него шалью, а также кресло в чехле из лошадиной шкуры, застегнутом на большие пуговицы, и с оленьими рогами вместо подлокотников. На одной из стен бедный, но вдохновенный художник изобразил балкончик.

Нет смысла описывать обстановку прочих пятидесяти с лишним комнат. Достаточно сказать, что они были отделаны с большим вкусом и знанием истории каждой страны.

Все еще в дерюге, в которой принесли ее итальянцы, героиня была отведена в комнату, предназначенную для нее.

Владелец дома нанял декоратора Азу Гольдштейна, который оформил апартаменты в колониальном стиле. Плетеные салфеточки, кораблики в бутылочках, китовый ус, коврики — все было тут. Аза хвастался, что сам губернатор Виндзор не нашел бы, к чему придраться, настолько достоверным был интерьер.

Бетти совсем обессилела, а потому тут же упала на большую кровать с вышитым покрывалом и заснула. Когда же проснулась, ей приготовили горячую ванну, которая весьма ее освежила. Затем ее приодели две искусные служанки.

Костюм, который она должна была носить, был задуман в соответствии с интерьером. И хотя он был не совсем в духе той эпохи, сам по себе он получился на славу.

Платье было в талию, с кокеткой и поясом, юбка — клиньями, длинная, но не слишком, чтобы явить взору и тонкую лодыжку, и маленькую, изящную ножку, облаченную в белоснежный чулок, и черную туфельку на низком каблуке. Материалом для платья послужил ситец, белый в коричневую крапинку. Горловина была отделана широкой белой оборкой. На руки Бетти натянули черные шелковые митенки. Волосы свернули узлом на макушке, оставив по обе стороны лица лишь два коротких густых локона, подколотых гребнями.

Завтрак был принесен старым негром в ливрее. Он состоял из гречишных оладьев с кленовым сиропом, пирожков, печенья, бекона и большого куска яблочного пирога.

By Фонг был точен в мелочах и, подобно многим другим мошенникам, достиг бы немалых высот и заработал бы гораздо больше денег, если бы потратил энергию и изобретательность на что-то путное.

Молодые люди не умеют долго горевать, и Бетти воздала должное завтраку. Она даже попросила еще кусок яблочного пирога, и негр тут же исполнил ее просьбу.

После завтрака Бетти усадили за вышивание. С разрешения любезных читателей, мы оставим ее за этим занятием, заметив лишь, что вскоре должен был появиться первый клиент, торговец коврами, рябой армянин с Мальты.

9

Справедливость всегда торжествует. Рад сообщить читателям, что через несколько недель после того, как Лем был арестован и брошен в тюрьму, был задержан настоящий преступник, мистер Веллингтон Нейп.

Но когда губернатор штата издал указ о помиловании Лема, наш герой находился в весьма плачевном состоянии, и некоторое время даже существовала опасность, что он не воспользуется свободой. Бедняга валялся в тюремной больнице с сильнейшей пневмонией. Удаление зубов сильно ослабило его здоровье, после тринадцатого холодного душа он простудился, а четырнадцатый — заметно повредил его легкие.

Но его крепкий организм, который не был подорван злоупотреблением табака или алкоголя, выстоял. Лему удалось благополучно миновать кризис.

В первый же день, когда наш герой пришел в сознание, он с удивлением увидел, как по тюремному лазарету идет Кочерга Уиппл в одежде заключенного и с судном в руке.

— Мистер Уиппл, — позвал его Лем. — Мистер Уиппл!

Экс-президент обернулся и подошел к койке юноши.

— Привет, Лем, — сказал он, ставя посудину на пол. — Рад, что тебе полегчало.

— Спасибо, сэр. Но что вы здесь делаете? — с немалым удивлением спросил Лем.

— Я старший по отделению. Но вообще-то тебя, наверное, интересует, как я сюда угодил? — Пожилой государственный деятель огляделся. Увидев, что охранник любезничает с молоденькой медсестрой, он пододвинул стул. — Это долгая история, — вздохнул мистер Уиппл. — Но если коротко, то Национальный банк Крысиной реки лопнул, и вкладчики отправили меня за решетку.

— Не повезло вам, сэр, — сочувственно отозвался Лем. — И это после того, что вы столько сделали для города!

— Такова людская благодарность, но я никого не виню, — отвечал экс-президент, проявляя свое знаменитое здравомыслие. — Скорее, здесь виноваты Уолл-стрит и международные банкиры-евреи. Они всучили мне кучу иностранных акций, а потом приперли меня к стене. Банкиры Уолл-стрита действуют рука об руку с коммунистами, потому-то я и проиграл. Банкиры разорили меня, а коммунисты распустили клеветнические измышления насчет моего банка в парикмахерской дока Слека. Я стал жертвой антиамериканского заговора.

Мистер Уиппл снова вздохнул, а затем возгласил:

— Когда мы с тобой, мой друг, выберемся отсюда, то вступим в решительную схватку с двумя чудовищами. Два заклятых врага американского духа — духа честной игры и свободной конкуренции — это банкиры Уолл-стрита и коммунисты.

— Но что стало с моей матерью? — спросил Лем. — Что стало с нашим домом? И с коровой? Вы ее продали? — Голос нашего героя дрогнул от страшного предчувствия.

— Увы, — вздохнул мистер Уиппл. — Сквайр Берд предъявил закладную к взысканию, и Аза Гольдштейн перевез ваш дом в Нью - Йорк, в свой салон. Поговаривают, что он хочет продать его музею «Метрополитен». Корову же забрали мои кредиторы. Твоя мать пропала. Когда стали распродавать ваши вещи, она ушла, и с тех пор о ней ни слуху ни духу.

От этой ужасной новости наш герой буквально застонал. Чтобы как-то ободрить юношу, мистер Уиппл сказал:

— Твоя корова преподала мне хороший урок. Это был единственный заклад, за который я выжал полную цену. Европейские акции пошли меньше чем по десять центов за доллар. Когда я открою новый банк, он будет принимать в обеспечение только коров, причем исключительно американских.

— Вы снова хотите открыть банк? — спросил Лем, отважно пытаясь не думать о собственных бедах.

— Разумеется, — ответил Кочерга. — Друзья скоро вытащат меня отсюда. Затем я выставлю свою кандидатуру на выборах, и народ Америки увидит, что «старая кочерга» кое-чего стоит. После же я удалюсь от политики и опять открою банк. Собственно, я думаю опять открыть Национальный банк Крысиной реки. Я надеюсь купить его по дешевке.

— Вы в самом деле так думаете? — спросил наш герой, не скрывая своего восхищения.

— Разумеется, — последовал ответ. — Я — американский бизнесмен, и эта тюрьма — случайный эпизод в моей карьере. Мой мальчик, кажется, я в свое время говорил тебе, что у тебя прекрасные шансы преуспеть, потому что ты родился в бедности и на ферме. Позволь добавить, что они увеличиваются, так как ты побывал в тюрьме.

— Но что мне делать, когда я выйду на свободу? — спросил Лем с плохо скрываемым отчаянием.

— Стань изобретателем, — последовал мгновенный ответ. — Американцы славятся своей изобретательностью. Все изобретения современности — от безопасной булавки до тормоза — принадлежат нам.

— Но я не знаю, как изобретать, — сказал Лем.

— Это легко. Пока ты здесь, я покажу тебе кое-что из моих изобретений, чтобы ты смог довести их до кондиции. Если ты добьешься успеха, то прибыль мы поделим поровну.

— Это было бы здорово, — воскликнул Лем.

— Мой юный друг, не может быть, чтобы неудачи охладили твой энтузиазм, я не могу в это поверить, — с притворным удивлением воскликнул мистер Уиппл.

— Ноя даже не доехал на Нью-Йорка, — смущенно сказал Лем.

— Америка — молодая страна, — сказал мистер Уиппл, и в его голосе зазвучали ораторские нотки, — и, как и все молодые страны, она еще в состоянии брожения. Сегодняшний миллионер завтра может оказаться нищим, но никто из-за этого не станет его осуждать. Колесо фортуны обязательно повернется — так устроены все колеса. Не верь глупцам, которые утверждают, что бедняку в наши дни уже не разбогатеть, потому что все лакомые куски расхватали. Клерки по-прежнему женятся на дочках своих боссов. Экспедиторы становятся президентами железнодорожных компаний. Только на днях я прочитал, как лифтер выиграл сто тысяч в тотализатор на бегах и стал партнером в крупной брокерской фирме. Несмотря на коммунистов и их гнусную пропаганду, мы все еще живем в стране безграничных возможностей. Люди еще открывают нефтяные скважины у себя на задворках. В наших горах не перевелись золотые россыпи. Америка — это…

Но тут Кочерга осекся на полуслове, потому что надзиратель подошел к нему и велел поскорее заняться своим делом. Он удалился с судном прежде, чем Лем сумел поблагодарить его за беседу.

Общение с мистером Уипплом так ободрило нашего героя, что он быстро пошел на поправку. Однажды его вызвали к начальнику тюрьмы мистеру Парди. Последний показал ему текст помилования от губернатора и на прощание подарил Лему вставные челюсти. Он проводил его до ворот, где немножко постоял и поговорил с юношей, которого успел полюбить.

Сердечно пожимая Лему руку, мистер Парди сказал:

— Предположим, ты получишь в Нью-Йорке работу за пятнадцать долларов в неделю. Ты провел у нас двадцать недель, стало быть, потерял триста долларов. Но в тюрьме ты не платил за еду, что сэкономило тебе семь долларов в неделю, а всего — сто сорок. Стало быть, твои убытки составили всего сто шестьдесят долларов. Но чтобы удалить зубы, тебе пришлось бы заплатить никак не меньше двухсот долларов, так что ты уже как бы заработал сорок долларов. Новые искусственные челюсти стоят долларов двадцать, а те, подержанные, что я тебе подарил, — никак не меньше пятнадцати. Стало быть, твоя прибыль за двадцать недель равна пятидесяти долларам. Для молодого человека неплохое начало.

10

Вместе с гражданской одеждой тюремщик выдал Лему и тридцать долларов, которые были при нем в день ареста.

Лем не стал задерживаться в Стэмфорде. Он сразу же отправился на вокзал и купил билет до Нью-Йорка. Когда подошел поезд, он сел в вагон, исполненный решимости не заговаривать с незнакомыми людьми. То обстоятельство, что он никак не мог привыкнуть к новым челюстям, очень помогало. Всякий раз, когда Лем открывал рот, они выскальзывали и падали ему на колени.

Он благополучно доехал и вышел из поезда на Центральном вокзале. Сначала его слегка ошарашила суматоха большого города, но когда таксист стал его зазывать, у него хватило духа отрицательно покачать головой.

Однако таксист был малый настойчивый.

— Куда желаете попасть, молодой человек, — спросил он с фальшивым подобострастием. — Вам случайно не в отель «Риц»?

Лем тщательно приладил свои искусственные челюсти и сказал:

— Это, кажется, дорогая гостиница?

— Да, но я могу отвезти вас в дешевую.

— Сколько это будет стоить?

— Три с половиной доллара и полдоллара за багаж.

— Вот весь мой багаж, — сказал Лем, указывая на тряпичный узелок красного цвета.

— Тогда я отвезу вас за три доллара, — сказал водитель, надменно улыбнувшись.

— Спасибо, но лучше я пройдусь пешком, — сказал наш герой. — Я не могу заплатить такую сумму.

— Вы не дойдете. От вокзала до центра десять миль, — соврал таксист, не покраснев, хотя было совершенно очевидно, что они как раз и находились в самом центре города.

Не говоря худого слова, Лем повернулся и пошел своей дорогой. Он шел по людным улицам и мысленно поздравлял себя с тем, как удачно отбил первое нападение. Не растерявшись, он сэкономил десятую часть своих сбережений.

Лем увидел ларек, где продавали арахис, и на всякий случай приобрел пакетик.

— Я из провинции, — признался он продавцу, лицо которого показалось ему честным. — Не могли бы вы сказать мне, где тут поблизости недорогая гостиница?

— Почему бы нет, — отвечал тот, улыбнувшись прямоте собеседника. — Я знаю такую, где с вас возьмут всего доллар в день.

— И это называется дешево! — воскликнул герой. — Сколько же тогда берут в «Рице»?

— Я там никогда не останавливался, но, судя по всему, никак не меньше, чем три доллара.

— Вот это да, — присвистнул Лем. — Двадцать один доллар в неделю! Но зато уж, наверное, и обслуживание там отличное!

— Я слышал, там прилично кормят.

— Не будете ли вы так любезны сказать, как попасть в тот дешевый отель, о котором вы упомянули?

— Разумеется, скажу.

Продавец орехов направил Лема в гостиницу «Коммерсант». Это заведение было расположено на узкой улочке недалеко от Бауэри и никак не относилось к модным отелям. Однако его ценили мелкие коммерсанты, и нашему герою там понравилось. Он никогда до этого не видел роскошных отелей, и это пятиэтажное здание с конторами на первом этаже показалось ему в высшей степени импозантным.

Лем поднялся в свой номер, положил узелок, затем спустился вниз и узнал, что скоро будет обед. Он ел с аппетитом деревенского парня. Стол не отличался изысканностью, но по сравнению с тем, чем потчевали его в заведении мистера Парди, это было божественное пиршество.

Пообедав, Лем спросил у служащего отеля, как попасть на Пятую авеню. Ему посоветовали дойти пешком до Вашингтон-сквер, а затем сесть на автобус, идущий к центру.

Получив удовольствие от поездки по великолепным улицам Нью - Йорка, Лем вышел из автобуса у магазина, на котором красовалась вывеска: «АЗА ГОЛЬДШТЕЙН. Колониальные особняки и интерьеры».

В витрине он увидел дом, в котором прожил всю жизнь.

Сначала бедняга не мог поверить своим глазам. Тем не менее все было как в Вермонте. Его неприятно поразила запущенность родного жилища. Когда они с матерью в нем обитали, дом был в лучшем состоянии.

Наш герой стоял и глазел на него так долго, что привлек внимание одного из служащих. Этот учтивый господин вышел на улицу и обратился к Лему.

— Любите новоанглийскую архитектуру? — осведомился он, прощупывая почву.

— Нет, сэр, просто меня заинтересовал именно этот дом, — честно сознался Лем. — Раньше я в нем жил. Собственно, в нем я и родился.

— Как интересно, — вежливо отозвался служащий. — Не желаете ли войти внутрь и осмотреть все как следует?

Наш герой последовал за обходительным собеседником, дабы лучше взглянуть на родное обиталище. По правде сказать, он взирал на него сквозь пелену слез, ибо думал только о пропавшей матери.

— Не будете ли вы так любезны снабдить меня кое-какой информацией, — сказал служащий, указывая на старый комод. — Куда бы ваша мать поставила его, если бы он ей принадлежал?

Лем сразу подумал, что мать отправила бы комод в сарай, но, увидев, что служащий был определенно высокого мнения об этом предмете, решил поступить дипломатично. Чуть поразмыслив, он указал на место рядом с камином:

— Думаю, она бы поставила его сюда.

— Что я говорил! — воскликнул обрадованный собеседник, обращаясь к своим коллегам, которые собрались послушать, что скажет Лем. — Именно рядом с камином!

Служащий проводил Лема до дверей, а на прощание сунул ему два доллара. Лем не хотел брать деньги, считая, что он их не заработал, но его успокоили, сказав, что благодаря ему магазин сэкономил немалую сумму, каковую запросил бы эксперт за консультацию, — им очень важно было знать, где должен стоять комод.

Столь удачный поворот дел несказанно обрадовал нашего героя, который только диву давался, до чего же легко заработать в Нью-Йорке два доллара. «Если так пойдет дело, — размышлял он, — то восьмичасовой рабочий день будет приносить мне девяносто шесть долларов, а шестидневная рабочая неделя — пятьсот семьдесят шесть долларов. Если я и дальше буду продолжать в том же духе, то не успею оглянуться, как заработаю миллион».

Лем двинулся к Центральному парку, где присел на лавочку недалеко от аллеи для конных прогулок и стал наблюдать за ездой. Его внимание привлек человек, который правил маленьким рессорным экипажем, запряженным парой лошадей. Лем не знал, что человек этот, рядом с которым бежали два прекрасных далматских дога, был тот самый Аза Гольдштейн, в салоне которого он только что побывал.

Выросший в сельской местности юноша тотчас же заметил, что кучер Аза Гольдштейн неважный. Впрочем, он управлял парой гнедых не для удовольствия, а для прибыли. На его складе скопилось изрядное количество старинных фургонов и экипажей, и теперь, раскатывая в одном из них по парку, он рассчитывал, что это станет хорошей рекламой и поможет ему распродать товар. Пока Лем поражался его неумелому обращению с вожжами, одна из лошадок испугалась проходившего полицейского и встала на дыбы. Паника охватила и вторую лошадь, экипаж понесся во весь опор, создавая невероятный переполох. Сам мистер Гольдштейн полетел вверх тормашками, когда экипаж перевернулся, и Лем не мог не расхохотаться, увидев его потешную физиономию, на которой отвращение было смешано с испугом.

Но внезапно веселье Лема как рукой сняло, поскольку он понял, что, если тотчас же не остановить вконец перепуганных лошадей, случится беда.

11

Причину столь внезапной смены настроения объяснить нетрудно. Лем увидел пожилого господина с очаровательной юной дочерью, которые как раз собирались перейти дорогу, и понял, что еще мгновение, и они окажутся под копытами летящих во весь опор лошадей.

Лем задержался только для того, чтобы поправить вставные челюсти, и выбежал навстречу лошадям. Проявив силу и ловкость, он схватил их под уздцы и сумел остановить в двух шагах от ошеломленной и перепуганной пары.

— Этот парень спас вам жизнь, — заметил прохожий старику.

Старик был не кто иной, как Леви Андердаун, президент Андер-

дауновского национального банка.

К несчастью, мистер Леви был слегка глуховат, и, хотя был человеком добродушным и мягкосердечным, о чем свидетельствовали его многочисленные благотворительные деяния, характер у него был вспыльчивый. Он совершенно неверно интерпретировал действия нашего героя и, решив, что несчастный юноша конюх, упустивший разбушевавшихся животных, дал волю гневу.

— Я этого так не оставлю, юноша! — кричал он, потрясая зонтиком.

— Погоди, папочка, — вмешалась его дочь Алиса, которая тоже не разобралась, что к чему. — Не надо звать полицию. Возможно, он любезничал с хорошенькой горничной и забыл о лошадях.

Алиса была особой романтичной и читала много любовных романов. Она одарила Лема очаровательной улыбкой и поспешила увести прочь разгневанного отца.

Лем не мог сказать ни слова, так как во время схватки с лошадьми он потерял свои челюсти, а без них открыть рот не отважился. И потому он проводил отца и дочь взором, исполненным немой тоски и отчаяния.

Затем, поскольку больше ничего не оставалось делать, Лем передал вожжи подоспевшему груму и отправился искать челюсти в придорожной грязи. Пока он пребывал в поисках, к нему подошел человек, представлявший страховую компанию, с которой мистер Гольдштейн поддерживал тесный контакт.

— Вот десять долларов, друг мой, — сказал чиновник. — Человек, лошадей которого вы так храбро остановили, просит принять эту сумму в качестве награды.

Лем взял деньги, не раздумывая.

— Пожалуйста, распишитесь вот здесь, — не отставал чиновник, протягивая ему документ, по которому страховая компания освобождалась от уплаты дальнейших сумм.

Отскочивший из-под копыт камешек так сильно ударил Лема в глаз, что герой ничего им не видел, но тем не менее он отказался подписывать бумагу.

Тогда чиновник решил прибегнуть к хитрости.

— Я собираю автографы, — соврал он. — К сожалению, я не захватил с собой свой альбом, но если вы распишетесь на листке бумаги, который случайно оказался в моем кармане, вы меня просто осчастливите. Ваша подпись займет почетное место в моей коллекции.

Изнемогая от боли в левом глазу, Лем расписался, чтобы избавиться от докучливого собеседника, и снова стал шарить по земле в поисках челюстей. В конце концов он выудил свое сокровище из грязи, покрывавшей аллею для верховой езды, и пошел к питьевому фонтанчику, чтобы сполоснуть челюсти, а заодно и промыть глаз.

12

Пока Лем возился у фонтанчика, к нему подошел молодой человек. Он выделялся из толпы длинными черными волосами, ниспадавшими ему на плечи, и огромным лбом. На голове у него была шляпа с чрезвычайно широкими полями. Виндзорский галстук[50] и южная жестикуляция делали его заметным среди нью-йоркцев.

— Прошу прощения, — сказал этот странный субъект, — но я видел ваш героический поступок и хотел бы выразить свое восхищение. В наши застойные времена так редко приходится встречать настоящих мужчин.

Лем засмущался. Он поспешно вставил челюсти и поблагодарил незнакомца.

— Разрешите представиться, — продолжал молодой человек. — Меня зовут Сильванус Снодграсс, поэт по призванию и вдохновению. Позвольте узнать ваше имя?

— Лемюэл Питкин, — отвечал наш герой, не пытаясь скрыть, что самозваный поэт вызывает у него некоторое подозрение. Признаться, многое в нем напоминало мистера Веллингтона Нейпа.

— Мистер Питкин, — величественно произнес Снодграсс. — Я собираюсь написать оду о вашем подвиге. Как истинный герой, вы скромны и, наверное, не догадываетесь о классическом великолепии вашего деяния. Бедный Юноша. Летящая Упряжка. Дочь Банкира… Все это в давней традиции Америки и созвучно моей лире. Долой жалких Прустов! Американские поэты должны писать об Америке!

Наш герой не стал комментировать услышанное. Глаз ломило так, что от боли он толком ничего не понял.

Снодграсс тем временем заливался соловьем, и вокруг собралась толпа любопытствующих. Поэт уже обращался не к несчастному Лему, а к собравшимся.

— Господа! — говорил он голосом, который было слышно по всему Центральному парку. — А также дамы! Героический поступок этого юноши заставляет меня поделиться с вами кое-какими соображениями. И до него были герои — Леонид, Квинт, Максим, Вулф Тон, Глухой Смит, назовем лишь немногих, — но это не должно помешать нам назвать Лемюэла Питкина героем если не настоящего времени, то недавнего прошлого.

Самой характерной чертой его поступка было преобладание темы лошади, причем речь идет не об одной, но о двух лошадях. Это тем более важно, что годы депрессии заставили нас, американцев, вспомнить о духовных потерях.

У каждой великой нации есть свои кони-символы. Величие древней Греции нашло свое бессмертное воплощение в тех великолепных четвероногих, у которых природное начало прекрасно соединяется с божественным, — их можно видеть у подножия Парфенона. Вечный город Рим, как великолепно запечатлена его неувядающая слава в скакунах, грозно вздымающихся во славу императора Тита. А Венеция, королева Адриатики, — вспомним ее крылатых коней, рожденных из воздуха и воды. И только у нас нет ничего подобного. И не говорите мне о лошади генерала Шермана, иначе меня захлестнет порыв негодования. Это жалкая кляча, и не более того. Я хочу чтобы вы, мои слушатели, разойдясь по домам, не мешкая написали вашим депутатам конгресса требование воздвигнуть статуи, изображающие героический поступок Питкина, которые следует установить во всех парках нашей великой страны.

Сильванус Снодграсс распространялся в этом духе довольно долго, но я на этом прервусь, любезные читатели, чтобы ознакомить вас с его истинными намерениями. Как вы, наверное, уже догадались, его цели не были столь невинны. Пока он отвлекал внимание собравшихся своими речами, его сообщники свободно шныряли в толпе и шарили по карманам зазевавшихся.

Когда появился полицейский, они уже обчистили всех до одного, в том числе и нашего героя. Сильванус же, оборвав на полуслове свою речь, как в воду канул вслед за своими молодцами.

Полицейский велел всем расходиться, что и произошло. Остался лишь один Лем, который лежал на земле в глубоком обмороке. Полицейский, сочтя, что юноша пьян, несколько раз пнул его ногой, но когда выяснилось, что пара ударов в пах не возымела никакого эффекта, он счел за благо вызвать карету «скорой помощи».

13

Ранним зимним утром, через несколько недель после случая в парке, Лем вышел из больницы, оставив там правый глаз. Из-за сильных повреждений врачи решили удалить его.

Денег у Лема не было, ибо подручные Снодграсса обокрали и его. Исчезли даже челюсти, подаренные ему мистером Парди. Их забрали больничные власти, которые утверждали, что челюсти плохо пригнаны и тем самым создают угрозу его здоровью. Бедняга стоял на перекрестке, продуваемый всеми ветрами, не зная, куда податься, когда увидел человека в высокой енотовой шапке. Необычный головной убор заставил Лема присмотреться повнимательнее, и чем дольше он смотрел, тем явственней его обладатель напоминал ему мистера Уиппла.

Это и был Уиппл. Лем окликнул его, и экс-президент остановился пожать руку своему юному другу.

— Кстати, насчет изобретений, — сказал Уиппл, когда обмен рукопожатиями завершился. — Жаль, ты оставил тюрьму прежде, чем я смог поделиться с тобой моими идеями. Не зная, где ты, я сам довел дело до конца. Но давай зайдем в кофейню, — сказал он, сменив тему, — и спокойно поговорим о твоем будущем. Я очень хочу, чтобы ты преуспел. В эти трудные времена молодежь — единственная надежда Америки.

Наш герой поблагодарил его за внимание и заботу, а мистер Уиппл продолжал:

— Кстати, имей в виду, что судьба этой страны была решена в кофейнях Бостона в трудные дни перед восстанием.

У дверей кафе они замешкались, и мистер Уиппл задал Лему еще один вопрос:

— Я временно стеснен в средствах. В состоянии ли ты расплатиться по счету, который нам будет предъявлен?

— Нет, — уныло отвечал Лем, — у меня ни гроша.

— Это меняет дело, — отвечал мистер Уиппл. — Тогда мы пойдем туда, где я пользуюсь кредитом.

И знаменитый земляк Лема отвел его в захудалый квартал. Простояв в очереди несколько часов, они получили по пончику на брата и по чашке кофе от дамы из Армии Спасения. Затем они присели на обочине, чтобы приступить к скромной трапезе.

— Ты, возможно, удивляешься, — начал Кочерга, — почему я стою в одной очереди с бездомными и бродягами за чашкой дрянного кофе и непропеченным пончиком. Учти, что я иду на это добровольно и во имя блага нации.

Здесь он сделал долгую паузу, чтобы подхватить тлеющий окурок, и с удовольствием затянулся.

— По выходе из тюрьмы я вознамерился снова баллотироваться в президенты. Но, к моему крайнему изумлению, обнаружил, что в платформе Демократической партии не осталось ни одной доски, на которой я мог бы стоять. Сплошной ползучий социализм. Мог ли я, Кочерга Уиппл, согласиться с программой, которая угрожала отнять у избирателей Америки их кровное, неотчуждаемое право — продавать свой труд и труд своих детей без ограничений в смысле минимального размера заработной платы и длительности рабочей недели. Настало время для основания новой партии со старыми американскими идеалами. Я решил взяться за это дело, и вот родилась Национальная революционная партия, известная в народе как «Кожаные куртки». Наши штурмовики носят форму: енотовая шапка вроде той, что сейчас на мне, куртка из кожи оленя и пара мокасин. Оружие — охотничья винтовка. — Он указал недлинную очередь безработных, стоявших у столовой Армии Спасения. — Вот материал, из которого я создам рядовых партийцев.

Уиппл повернулся к нашему герою и, словно священник, положил руку на его плечо.

— Мой мальчик, — сказал он, — и голос его задрожал от избытка чувств, — мой мальчик, ты пойдешь за мной?

— Конечно, сэр, — неуверенно произнес Лем.

— Вот и отлично! — воскликнул Уиппл. — Я назначаю тебя старшим офицером моего штаба.

Он подтянулся и отсалютовал Лему. Тот вздрогнул.

— Старший офицер Питкин! — рявкнул Уиппл. — Я хочу обратиться с речью к этим людям. Раздобудьте мне пустой ящик.

Наш герой отправился выполнять поручение и вскоре приволок большой ящик, на который мистер Уиппл тотчас взгромоздился. Дабы привлечь внимание собравшихся у столовой, он стал выкрикивать: «Помните Рейзин-ривер!», «Помните Алама!», «Помните Мэн!» — и прочие известные и популярные в народе лозунги.

Когда вокруг него собралась толпа, Кочерга заговорил:

— Я простой человек, — сказал он задушевно, — я хочу поговорить о простых вещах. Вы не услышите от меня завиральной чепухи. Во-первых, все вы хотите работать? Так?

Грозный ропот согласия прокатился по толпе оборванцев.

— Так вот, первая и основная цель — предоставить всем работу. В 1927 году работы хватало всем, почему не стало ее теперь? Я вам объясню почему: виной тому евреи-банкиры и большевистские профсоюзы. Первые ненавидят Америку и обожают Европу, а вторые хотят все больше и больше зарабатывать. В чем роль профсоюзов сегодня? Это привилегированный клуб, который следит за тем, чтобы у его членов была самая выгодная работа. Когда кто-то из вас хочет работать, получаете ли вы место, даже если хозяин завода готов вас нанять? Нет, если у вас нет профбилета. Это самая настоящая тирания. Это наглое попрание основ демократии.

Его слова утонули в возгласах одобрения.

— Американцы, сограждане, — продолжал мистер Уиппл, когда шум утих, — мы, представители среднего класса, оказались перед угрозой быть перемолотыми двумя гигантскими жерновами. Один из них — Капитал, другой — Труд, а между ними — мы с вами, несчастные страдальцы.

Капитал — понятие международное, его столицы в Лондоне и Амстердаме. Труд — тоже понятие международное, его столица в Москве. Мы же — американцы, и когда не станет нас — не станет и Америки.

Все, что я говорю, — правда, история это подтвердит. Кто, как не представители среднего класса, покинули аристократическую Европу, чтобы заселить эти берега? Кто, как не представители среднего класса — мелкие фермеры, лавочники и чиновники, — сражались и умирали за то, чтобы Америка избавилась от британского гнета?

Это наша страна, и мы должны сражаться за то, чтобы она оставалась нашей. Если Америке суждено быть великой державой, это возможно только когда восторжествует революционный средний класс.

Мы должны прогнать международное еврейство с Уолл-стрита! Мы должны уничтожить большевистские профсоюзы! Мы должны изгнать из нашей страны все чужеродные элементы, которые ее оскверняют.

Америка — для американцев! Назад, к принципам Энди Джексона и Эйба Линкольна!

Здесь Кочерга сделал паузу, чтобы улеглись аплодисменты, и призвал добровольцев записываться в штурмовые батальоны.

Из толпы начали выходить желающие. Их возглавлял странный тип с очень длинными и очень жесткими волосами, в шляпе, которая была ему сильно мала.

— Я американец, — заявил он. — У меня много-много енотовых шапок: две, а может, шесть. — И тут он широко улыбнулся.

Но Кочерга смотрел на него с подозрением. Ему не нравился темный цвет кожи этого оратора. На юге, где он надеялся на сильную поддержку, не потерпели бы негров.

Но добродушный незнакомец, очевидно, понял, в чем дело, поскольку сказал:

— Я индеец, мистер. Я вождь. У нас есть нефтяные скважины. У нас есть золотые прииски. Зовут меня Джек Ворон.

Кочерга сразу повеселел.

— Вождь Джек Ворон! — воскликнул он и протянул руку. — Рад приветствовать вас в нашей организации. Мы — «Кожаные куртки» — можем многому у вас научиться: стойкости, мужеству, а также целеустремленности.

Записав фамилию индейца, он дал ему карточку, на которой значилось:

«Официальный портной Национальной революционной партии ЭЗРА СИЛЬВЕРБЛАТТ. Енотовые шапки со сверхдлинными хвостами, куртки из оленьей кожи с бахромой и без оной, джинсы, мокасины, винтовки — все для американских фашистов по баснословно низким ценам. При оплате наличными тридцатипроцентная скидка».

Но оставим мистера Уиппла и Лема, пока они вербуют сторонников, и проследим за действиями одного из лиц в толпе.

Этот индивидуум обратил бы на себя внимание в любом человеческом скопище, а среди оборванцев, окруживших Кочергу, он выделялся, как дуб среди осин. Во-первых, он был страшно тучен. В толпе были и другие толстяки, но они отличались нездоровым цветом лица, а этот излучал здоровье.

На его голове был шикарный котелок иссиня-черного цвета, стоивший не меньше двенадцати долларов. Одет он был в ладно сшитое пальто с черным бархатным воротником. Его накрахмаленная сорочка была в серую полоску, а галстук из дорогой, но строгой материи, с черно-белым узором. Гетры, тросточка и желтые перчатки удачно довершали ансамбль.

Толстяк на цыпочках выбрался из толпы и пошел к ближайшей телефонной будке в аптеке, откуда сделал два звонка.

Первый разговор с человеком с Уолл-стритской биржи сводился к обмену такими репликами:

— Агент 6384-ХМ, из Парижа, Франция. На углу Хьюстон-стрит и Бейкер-стрит мелкобуржуазные агитаторы мутят безработных.

— Спасибо 6384-ХМ, ваши предложения?

— Двадцать человек и пожарный шланг.

— Отлично, 6384-ХМ.

Второй звонок был сделан в организацию, распложенную возле Юнион-сквер.

— Товарища Р. … Товарищ Р.? — Да.

— Товарищ Р., говорит товарищ 3. из ГПУ, Москва. Мелкобуржуазные агитаторы вербуют безработных на углу Хьюстон-стрит и Бейкер-стрит.

— Ваши предложения, товарищ?

— Десять человек со свинцовыми трубами и кастетами для совместных действий с «Уолл-стритом».

— Бомб не надо?

— Нет, бомб не надо!

— Гутен таг.

— Гутен таг.

Мистер Уиппл едва успел записать добровольца под номером 27, когда объединенные силы международного еврейского банкирства и коммунистов обрушились на собравшихся. Они прибыли в больших черных лимузинах и развернули боевые действия с такой сноровкой, которая достигается долгими упражнениями. Собственно, их боевики все, как один, были выпускниками Вест-Пойнта.

Мистер Уиппл увидел неприятеля еще на дальних подступах, но, как всякий настоящий полководец, он думал о соратниках.

— Национальная революционная партия уходит в подполье! — успел выкрикнуть он.

Лем, научившийся осторожности после своих встреч с полицией, сразу пустился наутек, но Кочерга замешкался. Он только начал спускаться с ящика, когда получил страшный удар по голове куском свинцовой трубы.

14

— Друг мой, если вы сможете носить этот стеклянный глаз, то у меня найдется для вас работа, — произнес изящно одетый господин в светло-серой шляпе и пенсне с черной лентой, ниспадавшей к вороту пальто грациозной петлей.

С этими словами он протянул руку, в которой держал красивый искусственный глаз.

Поворачивая его из стороны в сторону так, что он засверкал как алмаз на зимнем солнце, господин терпеливо ждал, пока отзовется груда тряпья, к которой он обращался. Время от времени он тыкал в нее тонкой тростью, которая была у него в другой руке.

Наконец из-под лохмотьев раздался стон, и они зашевелились. Трость, судя по всему, задела чувствительное место. Вдохновленный успехом, человек еще раз повторил свое предложение:

— Вы можете носить этот глаз? Если да, то я вас нанимаю.

Узел тряпья на это отозвался подергиванием и легким стоном.

Откуда-то показалось лицо, затем зеленоватая рука, которая взяла сверкающий глаз и поднесла его к своей пустой глазнице.

— Позвольте мне вам помочь, — любезно предложил хозяин глаза. Несколькими искусными движениями он вставил глаз в отверстие.

— Отлично! — воскликнул он и чуть отступил, дабы оценить эффект. — Просто превосходно! Вы наняты.

Затем он сунул руку в карман и извлек бумажник, из которого вынул пять долларов и визитную карточку. И то и другое он положил на скамейку рядом с одноглазым человеком, который снова превратился в ком тряпья.

— Подстригитесь, вымойтесь и как следует поешьте, а затем отправляйтесь к моим портным — «Эфраим Пирс и Сыновья». Они займутся вашим гардеробом. Когда обретете пристойный вид, зайдите ко мне в отель «Риц».

С этими словами человек в серой шляпе повернулся на каблуках и пошел прочь.

Если вы еще не поняли, в чем дело, дорогие читатели, то знайте, что в груде тряпья скрывался наш герой Лемюэл Питкин. Вот до какого плачевного состояния довела его судьба!

После неудачной попытки Кочерги Уиппла завербовать людей в «Кожаные куртки» Лем покатился под гору. Не имея денег и не зная, как их заработать, он безуспешно ходил из одной биржи труда в другую. Он питался на помойках и спал под открытым небом. Он ослаб здоровьем и наконец дошел до состояния, в котором мы застали его в начале этой главы.

Луч надежды заблистал, и очень вовремя, ибо наш герой стал уже сомневаться, удастся ли ему разбогатеть.

Лем положил в карман пятерку, выданную незнакомцем, и стал вглядываться в карточку:

ЭЛМЕР ХЕЙНИ Отель «Риц»

Вот и все, что значилось на кусочке картона. Там ни слова не говорилось ни о профессии незнакомца, ни о роде его занятий. Но это ни в коей мере не обеспокоило Лема, ибо он понял, что у него будет работа, а это в 1934 году кое-что да значило.

Лем кое-как встал и взялся за выполнение указаний мистера Хейни. Он съел два обеда и дважды принял ванную. Только его новоанглийское воспитание удержало его от того, чтобы дважды постричься.

Сделав все, что от него требовалось для восстановления сил, он отправился к Эфраиму Пирсу и сыновьям, где его одели с ног до головы. Несколько часов спустя он уже шел по Пятой авеню к своему новому работодателю — ни дать ни взять преуспевающий молодой бизнесмен.

Лем спросил мистера Хейни, и менеджер «Рица» с поклоном проводил его до лифта, который поднял нашего героя на сороковой этаж. Он позвонил в дверь, ведущую в апартаменты мистера Хейни, которую открыл слуга-англичанин.

Мистер Хейни приветствовал его самым сердечным образом. «Отлично, отлично!» — повторял он, осматривая изменившегося до неузнаваемости героя.

Свою признательность Лем выразил глубоким поклоном.

— Если что-то в вашем внешнем облике вас не устраивает, — говорил мистер Хейни, — скажите, прежде чем я сообщу вам ваши обязанности.

Ободренный его любезностью, Лем отважился.

— Прошу прощения, сэр, — заметил он, — но глаз, который вы мне дали, не того цвета. Мой собственный глаз — серо-голубой, этот же — карий.

— Вот именно! — воскликнул мистер Хейни. — И эффект, как я и предполагал, ошеломительный! Когда кто-нибудь на вас посмотрит, он сразу поймет, что один глаз у вас стеклянный.

Лему пришлось примириться с сей странной идеей, хотя это потребовало от него немало душевных сил.

Затем мистер Хейни перешел к делу. Его поведение изменилось, он стал холоден и весьма официален.

— Мой секретарь, — сказал он, — напечатал для вас инструкции. Возьмите их домой и хорошенько изучите. Предполагается, что вы будете выполнять их неукоснительно: малейшее отклонение — и вы тотчас же будете уволены.

— Благодарю вас, сэр, — сказал Лем. — Я все понимаю.

— Ваше жалованье, — смягчился мистер Хейни, — тридцать долларов в неделю и полный пансион. Я договорился в отеле «Уорфорд-Хауз». Отправляйтесь туда сегодня же вечером.

Мистер Хейни достал бумажник и извлек из него три десятидолларовых бумажки.

— Вы очень щедры, — сказал Лем. — Я буду стараться.

— Это прекрасно, но только не переусердствуйте. Просто четко выполняйте инструкции.

Затем мистер Хейни подошел к своему письменному столу, извлек несколько машинописных листков и вручил их Лему.

— И еще одно, — сказал он, пожимая у дверей руку Лема. — Прочитав инструкции, вы, возможно, удивитесь, но тут уж ничего не поделаешь. К сожалению, я не могу дать вам полного объяснения. Тем не менее имейте в виду, что у меня фабрика глазных протезов и ваша деятельность связана с рекламой товара.

15

Лем еле сдерживал любопытство. Он не мог дождаться, пока устроится поудобнее в своих новых апартаментах в «Уорфорд-Хаузе», и сразу же открыл конверт с инструкциями мистера Хейни.

Вот что он прочитал:

«Вы должны направиться в ювелирный магазин Бр. Хазельтон (Бр. — это братья, а не инициалы) и попросить показать вам бриллиантовые булавки для галстука. Изучив один поднос, попросите второй. Когда продавец повернется к вам спиной, удалите искусственный глаз и положите в карман. Когда же продавец снова обернется к вам, сделайте вид, что вы что-то ищете на полу.

Дальше разыграйте примерно такую сцену:

П р о д а в е ц: Вы что-то потеряли, сэр?

В ы: Да, глаз (при этом пальцем укажите на пустую глазни-

цу)-

Продавец: Какая жалость! Я помогу вам, сэр.

В ы: Будьте так любезны.(С чувством. J Я обязательно должен его найти.

Самые тщательные поиски не принесут результатов, поскольку глаз находится в целости и сохранности в вашем кармане.

В ы: Я должен поговорить с хозяевами, братьями Хазельтон.

Через несколько минут продавец приведет мистера Хазельто-

на.

В ы: Мистер Хазельтон, к несчастью, я потерял в вашем магазине искусственный глаз.

Мистер Хазельтон: Может быть, вы оставили его дома?

В ы: Это исключено. Я бы почувствовал сквозняк. Я пришел сюда пешком из дома мистера Гамильтона Шуйлера на Пятой авеню. Увы, когда я вошел в ваш магазин, глаз был на месте.

Мистер Хазельтон: Можете не сомневаться, мы как следует все обыщем.

В ы: Окажите любезность. К сожалению, я не могу ждать результатов поисков. Мне надо быть в испанском посольстве, где у меня через час встреча с послом.

Услышав, с кем у вас встреча, мистер Хазельтон отвесит глубокий поклон.

В ы (продолжая): Глаз, который я потерял, нельзя возместить. Его сделал для меня немецкий мастер, и я заплатил за него немалые деньги. Заказать другой я не могу, потому что мастер погиб в последнюю войну, и секрет изготовления погиб вместе с ним. (Сделайте краткую паузу, как бы в знак памяти погибшего мастера.) Однако (продолжаете вы), скажите вашим клеркам, что я заплачу тысячу долларов награды тем, кто найдет мне глаз.

Мистер Хазельтон: Это совершенно не обязательно. Будьте уверены, что мы сделаем все, что в наших силах, чтобы обнаружить пропажу.

В ы: Прекрасно. Сегодня я должен навестить друзей на Лексингтон-авеню, но завтра утром я зайду к вам в магазин. Если вы найдете глаз, я буду настаивать, чтобы вы приняли награду.

Мистер Хазельтон с поклоном проводит вас до дверей.

До получения указаний от мистера Хейни не появляйтесь поблизости от магазина Бр. Хазельтон.

На следующий день после визита в магазин свяжитесь с секретарем мистера Хейни в отеле «Риц». Сообщите ему, прошло ли все в соответствии с планом. О малейших отклонениях необходимо доложить».

16

Работа у мистера Хейни не отнимала у Лема много сил. Ему нужно было раз в неделю разыгрывать эту сцену в новом магазине. Вскоре он выучил роль наизусть, и когда перестал смущаться, упоминая о своем знакомстве с испанским послом, то стал получать даже удовольствие от работы. Она напоминала ему любительские спектакли, в которых он играл в школе Оттсвилла.

К тому же его нынешнее положение предоставляло ему много свободного времени. Часы досуга он использовал с немалой пользой, посещая те достопримечательности, коими так славен Нью-Йорк.

Он также предпринимал неудачные попытки отыскать мистера Уиппла. В Армии Спасения ему сказали, что они видели, как мистер Уиппл лежал в канаве после сборища «Кожаных курток», но когда на следующий день она заглянули проверить, там ли он, то не увидели никого, только пятно крови. Лем и сам посмотрел, но не обнаружил и пятна.

Он был человеком общительным и вскоре завязал знакомства с другими обитателями «Уорфорд-Хауза». Они, впрочем, были гораздо старше его, и он был рад, когда Сэмюэл Перкинс, его ровесник, заговорил с ним. Перкинс работал в универмаге на Бродвее и обожал хорошо одеваться. Особенно он любил яркие галстуки, которые покупал со скидкой у себя в магазине.

— Чем ты занимаешься? — как-то раз вечером спросил он нашего героя, повстречав в вестибюле.

— Демонстрацией стеклянных изделий, — осторожно отвечал Лем, ибо его предупредили не выдавать тайн своей работы.

— И сколько ты получаешь? — не унимался настырный юнец.

— Тридцать долларов в неделю и пансион, — признался Лем.

— А я — тридцать пять, но за еду и жилье плачу сам, и этого мне мало. Человек не может жить на такие деньги, если хочет прилично одеваться и раз в неделю бывать в опере. У меня только на транспорт уходит доллар в неделю, не считая такси.

— Да, вам и впрямь нелегко, — ответил Лем с улыбкой, думая о том, что многим семьям приходится жить на значительно меньшую сумму, нежели тридцать пять долларов в неделю.

— Разумеется, — продолжал Сэмюэл, — родители присылают мне из дома еще десятку в неделю. У старика водятся деньжата. Но в этом городе они тают как снег.

— Еще бы! — отвечал Лем. — Тут есть на что тратить.

— А что, если нам сходить вместе в театр?

— Нет, — ответил Лем. — Мне не так повезло, как вам. У меня нет состоятельного отца, и я должен откладывать все, что удается заработать.

— Тогда, может быть, нам поехать в Китайский квартал, — сказал Сэмюэл, который не мыслил жизни без удовольствий. — Нам придется только заплатить за автобус туда и обратно.

— С удовольствием, — сказал Лем. — Может быть, пригласим и мистера Уоррена?

Мистер Уоррен был еще одним постояльцем, с которым познакомился Лем.

— Этого психа? — удивился Сэмюэл, который был большим снобом. — У него не все дома. Воображает себя писателем, сочиняет для журнальчиков.

— Разве это плохо?

— Может быть, и нет, но ты заметил, какие у него потрепанные галстуки?

— У него нет ваших возможностей, — заметил Лем с улыбкой, ибо знал, где работал его собеседник.

— Кстати, как тебе мой галстук? Здорово, да? — спросил довольный Сэмюэл.

— Очень красочный, — дипломатично отозвался Лем, предпочитавший более умеренные тона.

— У меня каждую неделю новый галстук. Я покупаю их за полцены. Девицы всегда первым делом смотрят, какой у парня галстук.

Прозвучал звонок к ужину, и молодые люди поспешили на трапезу. Поужинав, они снова встретились в вестибюле и отправились в Китайский квартал.

17

Лем и его новый друг слонялись по Мотт-стрит и прилегающим улочками, с интересом наблюдая странные обычаи и своеобразные манеры обитателей этого большого квартала.

В начале вечера, однако, произошел инцидент, заставивший Лема пожалеть, что он поехал в обществе Перкинса. Когда им попался пожилой китаец, читавший газету под уличным фонарем, Сэмюэл обратился к нему, прежде чем Лем успел вмешаться.

— Эй, Джон, — сказал он насмешливо, — белье моем, полоскаем, — и глупо расхохотался.

Человек поднял от газеты свои миндалевидные глаза, целую минуту холодно вглядывался в лицо насмешника, а затем сказал с большим достоинством:

— Клянусь бородой моего деда, такой мерзкой рожи я еще в жизни не видел.

Сэмюэл замахнулся, делая вид, что вот-вот ударит его. Но китаец и бровью не повел. Он вынул из кармана маленький топорик и начал сбривать волосы с тыльной стороны рук его острым как бритва лезвием.

Сэм побледнел и начала что-то бормотать, пока Лем не счел за благо вмешаться.

Но даже этот урок правил хорошего тона не возымел действия на юного нахала. Он продолжал вести себя столь необузданно, что наш герой испытывал страстное желание покинуть его.

Сэм остановился перед тем, что, судя по всему, было подпольной рюмочной.

— Пойдем-ка, — сказал он, — глотнем виски.

— Спасибо, — сказал наш герой, — но я не пью виски.

— Предпочитаешь пиво?

— Я вообще не пью.

11 Зш. 312

— Ты что, чертов трезвенник?

— В общем-то, да.

— Ну и вали к черту, зануда, — сказал Сэм и нажал на секретную кнопку звонка.

К величайшей радости, Лем остался на улице один. Было еще не поздно, и наш герой решил прогуляться.

Он свернул за угол недалеко от Пелл-стрит, и тут у самых его ног разбилась бутылка, чудом не угодив в него самого.

Случай или умысел?

Лем внимательно осмотрелся. На улице не было ни души, а на окнах домов были опущены жалюзи. Он заметил, что на доме, перед которым он стоял, была вывеска: «Прачечная By Фонга», но это ему ничего не сказало.

Приглядевшись, он с удивлением заметил, что в осколках бутылки виднеется записка, и нагнулся, чтобы ее подобрать.

В этот момент двери прачечной тихо распахнулись и из них бесшумно выскользнул огромный китаец, подручный By Фонга. Чтобы не шуметь, он был в тапочках, а когда он стал подкрадываться к нашему герою, в руке у него что-то заблестело.

То был кинжал.

18

Некоторое время назад мы расстались с нашей героиней Бетти Прейл в дурном заведении By Фонга перед самым визитом рябого армянина с Мальты.

С той поры многие представители Востока, а также славяне, латиняне, кельты и семиты посещали ее, иногда по три раза в ночь. Впрочем, такое случалось нечасто, потому что By Фонг держал ее на особом положении и ценил гораздо выше, чем других девиц в своем доме.

Естественно, Бетти радовалась этому куда меньше, чем By Фонг. Сначала она сопротивлялась из всех сил веренице «супругов», которые навязывались ей, но когда поняла, что все это напрасно, она как могла приспособилась к новой жизни. Тем не менее Бетти постоянно думала о побеге.

Записка в бутылке была написана Бетти. Она стояла у окна и с ужасом думала о предстоящем визите борца-тяжеловеса Селима Хамида Бея, который уверял, что влюбился в нее без памяти. Вдруг она увидела Лема Питкина, вышедшего из-за угла и двинувшегося в сторону прачечной. Она быстро сочинила записку с описанием своих страданий и, положив ее в бутылку, швырнула на улицу.

Увы, ее действия не остались незамеченными. Один из многочисленных слуг By Фонга тайно наблюдал за ней в замочную скважину и тотчас же донес обо всем хозяину, который и послал огромного китайца с кинжалом разобраться с Лемом.

Прежде чем продолжить, я хочу сообщить, что за это время в заведении By Фонга произошли изменения. Они представляются мне значительными, и хотя их влияние на нашу историю может показаться спорным, на мой взгляд, оно все-таки существует.

Великая депрессия ударила по By Фонгу с той же силой, что и по честным предпринимателям, и, как и они, он понял, что затоварился. Чтобы выйти из трудного положения, он решил перейти к узкой специализации. Он больше не мог содержать «Дом наций».

By Фонг был человеком проницательным и следил за модой. Он заметил новую тенденцию в общественном сознании, и когда газеты Херста начали кампанию «Покупайте американские товары», он решил уволить всех иностранных барышень и превратить свое учреждение в стопроцентно американский бордель. Если в 1928 году было трудно добыть соответствующих девиц, в 1934 ситуация изменилась. Многие респектабельные фамилии оказались в полной нищете, и это выбросило их представительниц на публичный рынок.

By Фонг поручил Азе Гольдштейну переоборудовать заведение, и сей знаток своего дела отделал комнаты в стиле соответствующего региона с учетом его истории. В результате, все уголки Америки были представлены в лучшем виде.

Лена Хаубенгрубер (Перкомен-Крик, округ Бакс, штат Пенсильвания).

Ее комнаты были обставлены мебелью из крашеной сосны и пестрели немецкими безделушками. Одета она была в простое крестьянское платье яркой расцветки.

Алиса Суиторн (Падука, штат Кентукки).

Помимо нескольких прекрасных образчиков мебели Шератона[51] в ее апартаментах имелась декоративная железная решетка из Чарльстона, изящество которой вызывало восторг гостей. На Алисе было бальное платье эпохи Гражданской войны.

Мери Джадкинс (Джагтаун, штат Аризона).

Стены ее жилища были обшиты грубыми дубовыми досками, а щели замазаны глиной. На полу грязь — не искусственная, а самая настоящая. На Мери было платье из домотканой материи и грубые мужские ботинки. Матрац на ее кровати был набит кукурузными стеблями, а покрывалом служила шкура буйвола.

Патриция Ван Рийс (Гранмерси-парк, Манхаттан, Нью-Йорк).

Ее апартаменты были в стиле «бидермайер»[52]. Окна в шторах из белого бархата (до тридцати ярдов на окно), в гостиной люстра из восьмисот хрустальных подвесок. Патриция была одета в стиле героинь раннего Гибсона.

Роза с реки Паудер (Корсонс-Стор, штата Вайоминг).

Ее обитель — точная копия барака для поденщиков на ферме. Пол устлан соломой, на которой разбросаны седла, попоны, игральные карты, арапники, револьверы с перламутровыми рукоятками. На Розе были кожаные штаны, шелковая блузка и огромная шляпа с засушенной гремучей змеей вместо ленты.

Долорес О'Рейли (Алта-Виста, штат Калифорния).

Экономии ради By Фонг перевел ее в комнаты, ранее принадлежавшие испанке Кончите, и просто заменил обтянутый лоша-диной кожей стул на плетеное кресло. Аза Гольдштейн пришел в неистовство, но By Фонг остался непреклонен. Он не собирался выбрасывать деньги на ветер, поскольку опасался, что это действующее лицо его театра при всей свой достоверности не вызовет особого энтузиазма у поклонников стопроцентно американского.

Принцесса Чалая Олениха (Ту-Форкс, индейская резервация в штате Оклахома).

Ее комнаты были оклеены березовой корой, как вигвам, и своим делом она занималась на полу. Когда клиент срывал лоскутное одеяло, под которым находилась красотка, на ней, кроме ожерелья из волчьих зубов, ничего не было.

Мисс Кобина Уиггс (Вудсток, штат Коннектикут).

Ее апартаменты являли собой нечто среднее между раздевалкой спортклуба и конструкторским бюро. На полу валялись части аэроплана, циркули, угольники, клюшки для гольфа, книги, бутылки из-под джина, а также картины современных художников.

У Кобины были очень широкие плечи, очень узкие бедра и очень длинные ноги. На ней был комбинезон авиатора в обтяжку из серебристой ткани, к поясу был прикреплен шлем.

О Бетти Прейл (Оттсвилл, штат Вермонт), уже подробно говорилось, а потому не стану отвлекать внимание читателей.

By Фонг, как настоящий художник, стремился достичь полного жизнеподобия. Отказавшись от французской кухни и напитков, привычных в таких заведениях, он подчеркивал местный колорит. У Лены Хаубенгрубер клиента потчевали жареной свининой и ржаным виски, у Алисы Суиторн — свиным рубцом с овсянкой и бурбоном. Гость Мери Джадкинс мог полакомиться жареной бельчатиной и выпить кукурузного самогона. У Патриции Ван Рийс подавались омары и шампанское. Гости Розы с реки Паудер запивали горных устриц водкой. У Долорес О'Рейли подавались тортильи и сливовое бренди, у Принцессы Чалой Оленихи — печеная собачатина и огненная вода, у Бетти Прейл — рыбная похлебка и ямайский ром, у авангардистки Кобины Уиггс — сэндвичи с помидорами и салатом и джин.

19

Верзила китаец занес нож, но так и не ударил Лема. Его осенила новая мысль. Пока он взвешивал все «за» и «против», ничего не подозревающий юноша подобрал записку Бетти и стал ее читать.

«Дорогой мистер Питкин!

Меня держат в плену.

Спасите меня, пожалуйста.

Ваш благодарный друг Элизабет Прейл».

Когда наш герой окончательно усвоил смысл этого короткого послания, он стал озираться в поисках полицейского. Это и заставило китайца перейти к решительным действия. Он бросил нож и, применив хитрый прием восточной борьбы, так скрутил Лема, что тот и пальцем не мог пошевелить.

Затем он свистнул носом, как это делают кули. Сигнал услышали в доме, и многочисленная челядь By Фонга выскочила ему на помощь. Лем сражался как лев, но уступил превосходящим силам и был втащен в прачечную.

Бандиты поставили его пред грозные очи By Фонга, который, оглядев молодого человека, с удовольствием потер руки.

— Молодец, Лао Цзы, — похвалил он того, кто скрутил Лема.

— Требую, чтобы меня освободили, — бушевал между тем Лем, — вы не имеете права!

Но хитрый китаец не обращал на его крики никакого внимания и загадочно улыбался. Миловидный американский юноша его вполне устраивал. Как раз сегодня вечером он ожидал визит магараджи, у которого был специфический вкус. By Фонг мысленно поздравлял себя: боги и впрямь смилостивились над ним.

«Приготовьте его», — скомандовал он по-китайски.

Беднягу отвели в комнату, отделанную под корабельную каюту. Стены были обиты тиком, повсюду висели секстанты, компасы и прочие штуки. Люди By Фонга заставили Лема надеть матросский костюм в облипку. Предупредив его самым недвусмысленным образом, чтобы он и не думал о побеге, они ушли, оставив его наедине со своими мыслями.

Лем сидел на краешке койки, встроенной в угол комнаты, закрыв лицо руками. Он пытался понять, какое испытание уготовано ему судьбой на этот раз, но, не придя ни к какому выводу, стал думать о другом.

«Не потеряет ли он работу, если не появится опять у мистера Хейни? Скорее всего, потеряет. Где его дорогая мать? Если не умерла, то попала в дом призрения или ходит просит подаяния. Где мистер Уиппл? Умер и похоронен на кладбище для бродяг? И как ему связаться с Бетти Прейл?»

Лем размышлял над всем этим, когда в комнату вошел вооруженный огромным пистолетом Лао Цзы, тот самый китаец, который взял его в плен.

— Слушай, парень, — угрожающе проговорил он. — Видишь пушку? Так вот, будешь валять дурака, я проделаю в тебе из нее пару дырок.

С этими словами он залез в стенной шкаф. Прежде чем закрыть дверцу, он знаками дал понять Лему, что будет следить за каждым его движением в замочную скважину.

Бедняга ломал голову, пытаясь понять, чего от него хотят, но так ничего и не придумал. Впрочем, очень скоро ему предстояло все узнать.

В дверь постучали. Вошел By Фонг, а за ним маленький смуглый человечек с руками, унизанными кольцами и перстнями. Это и был тот самый магараджа.

— Какой мальшик! — прошепелявил королевский отпрыск с явным восхищением.

— Я рад, что он ласкает ваш августейший взор, — молвил By Фонг, раболепно кланяясь, и, пятясь задом, вышел из комнаты.

Магараджа просеменил к нашему пленнику, который думал только о китайце с пистолетом в шкафу, и обнял его за талию.

— Ну-ка, мальшик, поцелуй меня, — прошептал он с улыбкой, которая превратила его и без того противное лицо в рожу отъявленного злодея.

От отвращения у Лема встали дыбом волосы. «Он что, решил, что я девушка? — подумал он. — Нет, он по меньшей мере дважды назвал меня мальчиком».

Лем обратил взор к шкафу за указаниями. Находившийся там часовой приоткрыл дверцу и высунул голову. Сделав губки бантиком, он закатил глаза в любовно-кокетливой гримасе и указал на гостя.

Когда до нашего героя дошло, что именно от него требуется, он побледнел от ужаса. Лем снова глянул на магараджу и увидел в его взоре такую похоть, что у него подкосились ноги.

Слава Богу, Лем не упал в обморок, но раскрыл рот, чтобы позвать на помощь. Это, собственно, и спасло его, потому что он раскрыл рот так широко, что его челюсти вывалились на ковер.

Магараджа в ужасе отскочил.

Затем как нельзя кстати произошло еще одно событие: когда Лем наклонился, чтобы подобрать челюсти, стеклянный глаз, выданный мистером Хейни, вылетел и, ударившись об пол, разбился вдребезги.

Это было уже чересчур! Магараджа пришел в неописуемую ярость. By Фонг его надул! Что это за мальчишка, который прямо - таки распадается на части?

Побагровев от гнева, принц вылетел из комнаты и побежал требовать деньги обратно. Получив их, он покинул заведение By Фонга, дав клятву никогда больше туда не возвращаться.

By Фонг не простил Лему потерю ценного клиента и страшно рассердился на юношу. Он велел своим молодцам как следует его отлупить, отобрать матросский костюм и вытолкнуть на улицу, швырнув вдогонку его одежду.

20

Подобрав свои вещи, Лем кое-как дополз до заброшенного дома, где и оделся. Он решил первым делом найти полицейского.

Как бывает обычно в таких случаях, блюститель порядка словно сквозь землю провалился, и Лему пришлось немало побегать, прежде чем он нашел патрульного.

— Послушайте, — обратился к нему юноша, стараясь говорить как можно отчетливей — без челюстей это было нелегко. — Я хочу сделать заявление.

— Ну! — коротко отозвался патрульный Райли, ибо вид Лема не внушал ему никакого доверия: китайцы порвали на нем одежду, а глаз и зубы отсутствовали.

— Вызовите подкрепление и немедленно арестуйте By Фонга. Он содержит публичный дом под видом прачечной.

— Арестовать By Фонга? Да это же, пьяный осел, самый главный человек в квартале. Послушай моего совета, выпей-ка чашку кофе покрепче, а потом пойди домой и проспись.

— Но у меня есть доказательство того, что он держит в этом доме девушку против ее воли, а кроме того, применил ко мне насилие…

— Еще одно слово о моем большом друге, — сказал полицейский, — и ты загремишь в тюрьму.

— Но… — негодующе продолжал Лем.

У полицейского Райли слова не расходились с делом. Не дав бедному юноше закончить, он нанес ему страшный удар дубинкой по голове, а после взял за шиворот и потащил в участок.

Когда несколько часов спустя Лем пришел в сознание, он увидел, что находится в камере. Он быстро вспомнил, что с ним приключилось, и стал ломать голову, как бы выпутаться из трудного положения. Первое, что пришло ему на ум, — рассказать обо всем старшему полицейскому чину или судье. Но как он ни кричал, никто не появился.

На следующий день нашего героя покормили, и затем в камеру вошел человечек с еврейской внешностью.

— У вас деньги есть? — спросил представитель избранного народа.

— Кто вы такой? — ответил вопросом на вопрос Лем.

— Я? Ваш адвокат Сет Абрамович, эсквайр. Пожалуйста, ответьте на мой вопрос, иначе я не смогу как следует взяться за ваше дело.

— За мое дело? — удивился Лем. — Я же ничего не совершил!

— Незнание законов не спасает от ответственности, — напыщенно ответил адвокат Абрамович.

— В чем меня обвиняют?

— В нескольких вещах. Хулиганское поведение и нападение на полицейского, во-первых. Попытка государственного переворота, во-вторых, и, в-третьих, мошенничество в магазинах…

— Но я ничего подобного не делал, — запротестовал Лем.

— Слушай, приятель, — сказал адвокат, отбросив официальный тон. — Я не судья, и мне-то ты можешь не врать. Ты жулик, Одноглазый Питкин, и ты это прекрасно знаешь.

— У меня и вправду всего один глаз, но..

— Безо всяких «но». Дело твое — дрянь. Если ты за ночь не вырастишь новый глаз, пиши пропало.

— Я ни в чем не виноват, — печально повторил Лем.

— Будешь твердить это на суде, и я не удивлюсь, если получишь пожизненное… Лучше скажи, не ты ли заходил в магазин братьев Хазельтон и притворялся, что потерял искусственный глаз?

— Да, — сказал Лем, — но я ничего ни у кого не брал.

— И не предлагал вознаграждение в тысячу долларов, если тебе вернут будто бы потерянный глаз.

— Предлагал, но…

— Опять «но»! Не валяй дурака. На следующий день туда явился твой сообщник и притворился, что нашел глаз на полу. Мистер Хазельтон сказал, что знает, кто его потерял, и предложил оставить находку у него. Но твой дружок отказался, сказав, что, на его взгляд, это очень ценная вещь и что, если мистер Хазельтон даст ему адрес владельца, он вернет глаз лично. Мистер Хазельтон, чувствуя, что упускает тысячу, предложил человеку за глаз сотню. После оживленной торговли сделка состоялась, и мистер Хазельтон, заплатив 250 долларов, все ждет, когда ты зайдешь за глазом.

— Но я же не знал! Я никогда не согласился бы на эту работу, даже если бы умирал с голоду. Я думал, это просто что-то вроде рекламы глазных протезов.

— Ладно, сынок, успокойся. Мне придется придумать что-нибудь похитрее. Пока я не начал думать, скажи, сколько у тебя денег?

— Я работал три недели и получал тридцать долларов в неделю. У меня в банке девяносто долларов.

— Не много. Наше свидание обойдется тебе в сто долларов с десятипроцентной скидкой в случае уплаты наличными. Так что с тебя девяносто долларов. Давай их сюда.

— Я не хочу, чтобы вы были моим адвокатом, — сказал Лем.

— Не хочешь, как хочешь, но заплати мне за консультацию.

— Я вам ничего не должен. Я вас не нанимал.

— Ах ты, одноглазая крыса, — сказал адвокат, представ наконец в своем истинном обличье. — Меня назначил суд, и суд решит, сколько ты мне должен. Давай девяносто долларов, и мы в расчете. А то я подам иск.

— Не дам и ломаного гроша! — воскликнул Лем.

— Грубишь, да? Посмотрим, надолго ли тебя хватит! Я пожалуюсь моему приятелю, окружному прокурору, и ты получишь пожизненное заключение.

Произведя этот прощальный выстрел, адвокат Абрамович удалился, и наш герой остался в камере один.

21

Через несколько дней Лема посетил прокурор. Его звали Элиша Варне, и на вид это был очень добродушный человек.

— Ну вот, сынок, — начал он, — теперь ты понял, что на преступлениях не разбогатеешь. Скажи-ка, есть у тебя деньги?

— Девяносто долларов, — сказал Лем.

— Мало. Поэтому тебе лучше признать себя виновным.

— Но я ни в чем не виноват, — сказал Лем. — By Фонг…

— Замолчи! — прервал его прокурор. Услышав это имя, он даже побледнел. — Послушай моего совета и больше никогда не произноси это имя.

— Я не виноват, — воскликнул Лем с отчаянием в голосе.

— Христос тоже был не виноват, — вздохнул мистер Варне, — но его распяли. Но ты мне нравишься. Ты из Новой Англии, а я и сам из Нью-Гемпшира. Я хочу тебе помочь. Тебя обвиняют по трем пунктам. Если ты признаешь свою вину по одному из них, мы забудем об остальных.

— Но я не виноват, — еще раз повторил Лем.

— Может быть, но у тебя нет денег, чтобы это доказать. К тому же у тебя могучие враги. Будь благоразумен, признай себя виновным по одному пункту, скажи, что хулиганил, и отсиди месяц в работном доме. Я прослежу, чтобы тебе больше не дали. Что ты на это скажешь?

Наш герой молчал.

— Я даю тебе хороший шанс, — продолжал мистер Барнс. — Если бы я не был так занят, то упрятал бы тебя на пятнадцать лет. Но на носу выборы, и я должен принять участие в избирательной кампании. Да и вообще я человек занятой — столько разных дел… Сделай мне услугу, глядишь, и я тебе смогу помочь. Если ты заставишь меня готовить против тебя обвинение в государственной измене, я могу рассердиться. Ты перестанешь мне нравиться.

В конечном итоге Лем согласился на предложение прокурора. Через три дня его приговорили к месяцу исправительных работ. Судья хотел приговорить его к трем месяцам, но мистер Барнс оказался верен слову. Он что-то прошептал судье, и дело закончилось месяцем.

Через месяц Лем вышел на свободу и прямиком отправился в банк, за своими деньгами. Он хотел забрать их, чтобы сделать себе новые челюсти и искусственный глаз. Без этих приспособлений нечего было и думать найти работу.

Он сунул свою книжку в окошечко. После небольшой паузы ему сообщили, что денег выдать не могут, так как их забрал Сет Абрамович. Это было слишком! Мужество покинуло Лема, и слезы готовы были покатиться из уцелевшего глаза. Шаркающей старческой походкой он побрел из банка.

Остановившись на ступеньках этого великолепного здания, Лем безучастно смотрел на толпы людей, проходивших мимо. Внезапно кто-то взял его за руку и проговорил в ухо:

— Почему такой мрачный, солнышко? Как насчет позабавиться?

Лем машинально обернулся и увидел, что позабавиться ему предлагает Бетти Прейл.

«Это вы!» — воскликнули они в один голос. Тот, кто видел этих молодых людей в их последнюю встречу на берегу Крысиной реки, был бы поражен теми переменами, что произошли за несколько лет их жизни в большом мире.

Мисс Прейл была сильно нарумянена. От нее исходил запах дешевых духов, и платье слишком уж обтягивало ее фигуру. Это была проститутка, и к тому же проститутка-неудачница.

Что касается Лема, то, не считая потери глаза и зубов, все было при нем. Правда, он стал сильно сутулиться.

— Как вы сбежали от By Фонга? — спросил Лем.

— Вы мне помогли, сами того не подозревая, — отвечала Бетти. — Он и его люди с такой яростью набросились на вас и потащили на улицу, что мне удалось покинуть дом незамеченной.

— Рад за вас, — сказал Лем.

Молодые люди молчали, глядя друг на друга. Им обоим хотелось задать один и тот же вопрос, но они стеснялись. Наконец оба заговорили одновременно.

— Если ли у вас…

Тут они оба запнулись. Каждый замолчал, чтобы дать другому договорить. Наступила довольного долгая пауза, поскольку никто не хотел брать на себя инициативу. Наконец оба закончили вопрос:

— …деньги?

— Нет, — одновременно ответили на вопрос Лем и Бетти.

— Есть очень хочется, — призналась Бетти, — я просто подумала…

— Мне тоже хочется, — сказал Лем.

К ним приблизился полицейский. Он следил за ними с момента их встречи.

— А ну-ка, проваливайте, крысы, — рявкнул он.

— Почему вы разговариваете с дамой в таком тоне! — вознегодовал Лем.

— Что?! — не понял полицейский и поднял дубинку.

— Мы оба — граждане этой страны, и вы не имеете права обращаться с нами таким образом, — продолжал бесстрашный Лем.

Полицейский уже собирался хорошенько огреть его дубинкой по голове, но Бетти вовремя вмешалась и увела Лема от греха подальше.

Молодые люди шли молча. Вместе они чувствовали себя чуть лучше, потому что грустить лучше вместе. Вскоре они оказались в Центральном парке, где и присели на скамейку.

Лем вздохнул.

— В чем дело? — сочувственно осведомилась Бетти.

— Я неудачник, — признался Лем и снова вздохнул.

— Что за речи, Лемюэл Питкин! — вознегодовала Бетти. — Вам еще нет и восемнадцати, а вы…

— Дело вот в чем, — перебил ее слегка смутившийся Лем, которому не хотелось признаваться, что он пал духом, — когда я уезжал из Оттсвилла, я думал разбогатеть, а вместо этого дважды побывал в тюрьме, потерял все зубы и один глаз.

— Чтобы сделать омлет, приходится разбить яйца, — сказала Бетти. — Даже потеряв оба глаза, можно говорить. Буквально на днях я читала о человеке, который потерял оба глаза и все же разбогател. Вспомните и о Генри Форде. В сорок лет он разорился дотла и одолжил у Джеймса Коузенса сорок долларов. Когда он вернул долг, у него было тридцать восемь миллионов. Вам семнадцать, а вы говорите, что вы законченный неудачник. Лемюэл Питкин, вы меня удивляете!

Бетти продолжала утешать Лема, пока не стемнело. Когда село солнце, стало очень холодно.

Из-за кустов, которые не очень-то его и скрывали, на молодых людей подозрительно поглядывал полицейский.

— Мне негде ночевать, — призналась, дрожа от холода, Бетти.

— Мне тоже, — с глубоким вздохом сказал Лем.

— Пойдемте на Центральный вокзал, — предложила Бетти. — Там тепло, и мне нравится смотреть на людей. Если мы притворимся, что просто ждем поезда, то нас не выгонят.

22

— Все это похоже на сон, мистер Уиппл. — Когда утром я вышел из тюрьмы, я думал, что умру с голоду, а теперь вот еду в Калифорнию добывать золото.

Да, это говорил не кто иной, как Лем. Он сидел в вагоне-ресторане экспресса «Пятая авеню», на пути в Чикаго, где он и его спутники должны были пересесть на «Вождя», поезд на Ачисон, Топеку и Санта-Фе, и продолжить путь в горы.

Вместе с ним за столом сидели Бетти, мистер Уиппл и Джек Ворон, и все четверо пребывали в отличном настроении. Они воздавали должное замечательной еде, поставляемой пульмановской компанией.

Объяснить, как наш герой попал туда, очень просто. Когда Лем и Бетти грелись в зале ожидания Центрального вокзала, они заметили в очереди к кассе мистера Уиппла. Лем подошел к экс-банкиру, и тот радушно его приветствовал. Он и впрямь был рад видеть мальчишку. Рад он был видеть и Бетти, с отцом которой, мистером Прейлом, был хорошо знаком.

Выслушав рассказ Лема о том, какие невзгоды выпали на их долю, он предложил им присоединиться к нему и поехать в Калифорнию.

Мистер Уиппл собирался добывать золото вместе с Джейком Вороном на прииске, которым владел краснокожий. На эти деньги он надеялся финансировать Национальную революционную партию.

Лем должен был помогать мистеру Уипплу в его трудах, а Бетти — готовить еду для старателей. Оба с радостью ухватились за предложение и обрушили на мистера Уиппла поток благодарностей.

— В Чикаго, — говорил мистер Уиппл, когда официант принес кофе, — у нас будет три с половиной часа до отхода «Вождя» на Золотой Запад. За это время Лем приобретет новые челюсти и глаз, и все мы, наверное, сможем побывать на Всемирной ярмарке.

Мистер Уиппл долго расписывал цель ярмарки, пока после учтивого намека официанта им не пришлось оставить вагон-ресторан и занять свои полки.

Утром поезд подошел к вокзалу в Чикаго, и они вышли. Лему были выданы деньги для приобретения всего необходимого, а остальные сразу отправились на ярмарку. Условились, что Лем встретится там с ними позже, если успеет.

Лем быстро подобрал все необходимое в специальном магазине. Затем он отправился на Всемирную ярмарку.

Когда он шел по Одиннадцатой улице к северному входу, его остановил коротыш-толстяк в мягкой черной шляпе, надвинутой на брови. Окладистая каштановая борода скрывала нижнюю часть лица.

— Извините, — сказал он сдавленным голосом, — но, по-моему, вы тот самый молодой человек, которого я ищу.

— В чем дело? — удивился Лем. Он был начеку, так как теперь остерегался жуликов.

— Вы Лем Питкин, не так ли?

— Да, сэр. Откуда вы меня знаете?

— Вы отвечаете описанию, которое у меня имеется.

— Кто вам его дал?

— Мистер Уиппл, конечно же, — последовал неожиданный ответ незнакомца.

— Зачем ему было меня описывать?

— Затем, чтобы я смог найти вас на ярмарке.

— Но с какой стати, если мы договорились встретиться на вокзале через два часа?

— Несчастный случай лишил его возможности быть на вокзале.

— Несчастный случай?

— Именно.

— Что за несчастный случай?

— Очень серьезный! Его сбил автобус с экскурсантами.

— Насмерть? — перебил его Лем. — Скажите правду, он погиб?

— Нет, но он получил серьезные ранения, может быть, смертельные. Его отвезли в больницу без сознания. Придя в себя, он спросил, где вы, и меня послали вас искать. Мисс Прейл и Вождь Ворон дежурят у его изголовья.

Лем был настолько ошарашен ужасным сообщением, что долго не мог вымолвить ни слова, а потом сказал:

— Какой кошмар!

Он попросил бородатого незнакомца тотчас же доставить его к мистеру Уипплу.

Этого-то и хотел коварный бородач.

— У меня машина, — произнес он с поклоном. — Пойдемте.

И он подвел нашего героя к огромному лимузину, стоявшему у обочины. Лем сел, и шофер в зеленых очках и длинном плаще стремительно взял старт.

Лем был настолько взбудоражен, что все происходящее казалось ему совершенно естественным, и скорость, с которой они неслись, больше радовала его, чем пугала: он надеялся застать мистера Уиппла в живых.

Лимузин промчался под одним мостом, затем под другим. На перекрестках улиц торговали фруктами и галстуками. По тротуарам взад и вперед сновали пешеходы. Навстречу им летели такси, грузовики и легковые машины. Вокруг грохотал гигантский город, но Лем ничего не замечал.

— Куда отвезли мистера Уиппла? — спросил он.

— В больницу Лейк-Шор.

— Мы едем ближайшей дорогой?

— Разумеется.

Сказав это, незнакомец снова погрузился в угрюмое молчание.

Лем выглянул из окна лимузина и заметил, что машины попадаются им все реже и реже. Да и люди исчезли: только изредка мелькали какие-то оборванцы.

Когда машина вылетела на какую-то подозрительную окраину, бородач опустил штору на одном из окон.

— Зачем вы это сделали? — удивился Лем.

— Солнце бьет в глаза, — пояснил его спутник и опустил вторую штору, отчего в машине сделалось совершенно темно.

Эти действия заставили Лема заподозрить неладное.

— Поднимите хотя бы одну из штор, — попросил он и сделал попытку сделать это сам.

— Нет, они должны быть задернуты, — услышал он мрачный грубый голос.

— Что это все значит, сэр?

Вдруг железные пальцы схватила Лема за горло, и он услышал:

— Это значит, Лемюэл Питкин, что вы в руках Третьего Интернационала!

23

Несмотря на неожиданное нападение, Лем храбро вступил в бой, намереваясь дорого продать свою жизнь. Он считался одним из лучших спортсменов в средней школе Оттсвилла и в гневе был страшен, что бородач вскоре понял. Лем пытался оторвать от горла руку, душившую его, и ему это удалось, но когда он попробовал позвать на помощь, то понял, что лишился голоса.

Впрочем, даже если бы ему и удалось закричать, ничего из этого не вышло бы, потому что шофер был тоже заговорщиком. Ни разу не оглянувшись, он только жал на акселератор и вдруг резко свернул в какой-то темный закоулок.

Лем неистово отбивался и нанес отменный удар по лицу противника. Последний свирепо выругался, но не ударил в ответ. Вместо этого он что-то яростно нашаривал в кармане.

Лем ударил еще раз, и его рука запуталась в бороде. Она оказалась фальшивой и легко отвалилась.

Хотя в машине было темно, вы, любезные читатели, если бы сидели в ней, сразу бы догадались, что наш герой сражается не с кем иным, как с тем толстяком, что сыграл главную роль в разгоне митинга, на котором выступал мистер Уиппл. Лем, однако, не мог его узнать, потому как никогда в жизни не видел.

Неожиданно Лем почувствовал, как что-то холодное и твердое уткнулось ему в лоб. Это был пистолет.

— Ну что, негодяй, попался? Только пошевелись, и я разнесу тебе башку. — Незнакомец не произнес, а прорычал эти слова.

— Что вы от меня хотите? — с трудом проговорил Лем.

— Где находится прииск, на котором вы собираетесь добывать золото?

— Не знаю, — сказал Лем. Это была чистая правда, поскольку Кочерга держал в тайне пункт их конечного назначения.

— Врешь, проклятый фашист. Говори, а не то…

Его слова потонули в визге сирены. Их машина резко свернула, потом вильнула, и раздался страшный грохот. Лему казалось, что он мчится по тоннелю, полному звенящих колоколов. В глазах потемнело, и последнее, что он почувствовал, была острая боль в левой руке.

Когда бедный юноша пришел в себя, он понял, что лежит на какой-то койке и что его куда-то везут. У его изголовья сидел человек в белом халате и спокойно курил сигару. Лем понял, что он уже не в лимузине: задний борт машины был откинут. Было светло.

— Что случилось? — спросил Лем.

— А, очухался, — отозвался человек в белом. — Ну, теперь, наверное, ты выкарабкаешься.

— Но что произошло?

— Тебя сильно помяло.

— Помяло? А куда вы меня везете?

— Давай по порядку. Лимузин, в котором ты ехал, врезался в пожарную машину и разбился вдребезги. Водитель, похоже, удрал, потому как в машине, кроме тебя, никого не было. Ты в карете «скорой помощи», и мы везем тебя в больницу Лейк-Шор.

Лем понял, что попал в очередную передрягу. К счастью, он был жив.

— Ты, часом, не скрипач? — загадочно спросил врач.

— Нет, а что?

— Твоя левая рука была в жутком виде, и нам пришлось кое-что отрезать. Короче, у тебя ампутирован большой палец.

Лем тяжко вздохнул, но, будучи стойким юношей, заставил себя думать о другом.

— Из какой вы больницы? — переспросил он врача.

— Лейк-Шор. А в чем дело?

— Как себя чувствует ваш пациент Натан Уиппл? На ярмарке его сбил автобус с экскурсантами.

— У нас нет пациента с такой фамилией.

— Вы уверены?

— Вполне. Я знаю всех, кто попал к нам по «скорой».

Внезапно Лему стало все ясно.

— Он надул меня! — воскликнул юноша.

— Кто надул? — поинтересовался врач.

Лем не ответил. Вместо этого он спросил:

— Который час?

— Час дня.

— У меня, стало быть, еще пятнадцать минут, чтобы успеть на поезд. Остановите машину и выпустите меня. Пожалуйста!

Врач уставился на нашего героя, пытаясь понять, не сошел ли он с ума.

— Мне надо выйти! — с жаром повторил Лем.

— Конечно, вы имеете право делать все, что вам заблагорассудится, но я бы советовал поехать в больницу.

— Нет, — упорствовал Лем. — Прошу вас. Мне надо на вокзал. Я должен успеть на поезд.

— Я просто восхищен вашим мужеством. Черт возьми, может, и впрямь пойти вам навстречу?

— Будьте так добры, — взмолился герой.

Без лишних слов врач велел шоферу гнать что есть сил на вокзал, пренебрегая правилами уличного движения. В результате неистовой гонки через весь город они подкатили к вокзалу, когда «Вождь» должен был вот-вот отойти от платформы.

24

Как и предполагал Лем, мистер Уиппл и его спутники уже были в поезде. Увидев Лема с перевязанной рукой, они начали спрашивать, что случилось, и Лем рассказал про встречу с агентом Третьего Интернационала. Это вызвало у слушателей бурю негодования.

— Настанет день, — зловеще предрек мистер Уиппл, — когда покатятся головы с бородами, с усами и без оных!

В остальном путешествие прошло без происшествий. В поезде нашелся отличный доктор, и к тому времени, когда «Вождь» достиг Южной Калифорнии, рука Лема понемногу заживала.

После нескольких дней перехода на лошадях маленький отряд прибыл на берег реки Юба в горах Сьерра. На одном из притоков этой реки и находился прииск Джека Ворона.

Недалеко от прииска была бревенчатая хижина, которую мужчины быстро превратили в сносное жилище. Там разместились мистер Уиппл и Бетти; Лем и краснокожий расположились под открытым небом.

Однажды вечером после тяжелого рабочего дня четверо друзей сидели у костра и пили кофе. Вдруг, откуда ни возьмись, появился человек, как две капли воды похожий на отъявленного негодяя из вестерна.

Он был в красной фланелевой рубашке, кожаных штанах и мексиканском сомбреро. За голенищем у него торчал нож, из-за пояса выглядывали перламутровые рукоятки револьверов.

Приблизившись на расстояние двух родов[53], он приветствовал отряд.

— Как дела, ребята? — спросил он.

— Неплохо, — отвечал Кочерга Уиппл. — А у вас?

— Ты янки, верно? — спросил незнакомец, слезая с лошади.

— Да, я из Вермонта, а вы?

— Из округа Пайк, штат Миссури, — ответил тот. — Слыхали об округе Пайк?

— О Миссури я слыхал, — отвечал с улыбкой мистер Уиппл, — но не могу сказать ничего определенного об этом округе.

Человек в кожаных штанах нахмурился.

— Ты, наверное, родился в лесной глуши, если не знаешь об округе Пайк, — сказал он. — Все лучшие воины — из наших мест. Я могу сражаться с дикими кошками; один, не дрогнув, выйду против дюжины индейцев.

— Не желаете ли передохнуть у нас? — предложил мистер Уиппл.

— Может, да, а может, нет, — ответил грубиян. — У вас, случайно, не найдется бутылочки виски?

— Нет, — сказал Лем.

Пришелец был разочарован.

— Жаль, — сказал он. — Я высох, как вобла. А чем вы тут занимаетесь?

— Копаемся в земле, — сказал мистер Уиппл.

— Копаться в земле — не занятие для джентльмена, — изрек миссуриец. Эти слова были произнесены с таким высокомерием, что присутствующие невольно улыбнулись. В красной рубахе, грубых кожаных штанах, давно не мывшийся незнакомец не очень походил на джентльмена в привычном смысле слова.

— Хорошо быть джентльменом, когда у тебя есть денежки, — задумчиво произнес Лем, вовсе не собираясь задеть незнакомца.

— Это ты про меня? — нахмурился тот и привстал с земли.

— Это я про себя, — тихо сказал Лем.

— Извинение принято, — буркнул миссуриец. — Но ты лучше не серди меня, незнакомец, а то я такое устрою, что не приведи господь. Вы меня еще не знаете. Я удалец-молодец, лихой охотник. А тех, кто меня злит, просто убиваю.

После этой злобной тирады человек из Миссури на время утих, занятый кофе и пирогом, который подала Бетти, но вскоре снова завелся.

— Это что, индеец? — возопил он, тыча пальцем в Джека Ворона и нашаривая рукой ружье.

Лем поспешно встал и загородил собой краснокожего, а Кочерга схватил хулигана за руку.

— Это наш друг, — пояснила Бетти.

— А мне плевать, — отвечал лихой удалец-молодец. — Пустите меня, я сдеру с него шкуру.

Но Джек Ворон и сам мог постоять за себя. Он выхватил свой револьвер и, прицелившись в негодяя, сказал:

— Заткнись, болван, или отправишься на тот свет!

При виде направленного на него дула грубиян пошел на попятный.

— Ладно, ладно, — сказал он, — хотя я стреляю в индейца сразу, как увижу. Хороший индеец — мертвый индеец. Такое мое мнение.

Мистер Уиппл отослал Джека от костра, и наступило долгое молчание, во время которого все смотрели на веселые языки пламени. Наконец человек из округа Пайк снова заговорил, на этот раз обращаясь к Лему.

— Не желаешь перекинуться в картишки, дружище? — спросил он. С этими словами он вытащил из кармана засаленную колоду и стал ее тасовать с поразительной ловкостью.

— Я в жизни не играл в карты, — сказал наш герой.

— Где же ты рос? — презрительно осведомился миссуриец.

— В Оттсвилле, штат Вермонт, — отвечал Лем. — Я не отличу короля от валета и не жалею об этом.

Не смутившись, уроженец округа Пай продолжил:

— Я тебя научу. Давай сыграем в покер.

Тут заговорил мистер Уиппл.

— В нашем лагере азартные игры строго-настрого запрещены, — твердо сказал он.

— Какой бред, — прокомментировал незнакомец. Заядлый игрок, он надеялся неплохо подзаработать, обчистив компанию.

— Может, и так, — отрезал мистер Уиппл. — Но это уж наше дело.

— Послушай, друг, — сказал миссуриец. — Ты соображаешь, с кем говоришь? Я сею гибель и разрушение, потому как я сорвиголова и удалец-молодец.

— Это мы уже слышали, — спокойно отвечал мистер Уиппл.

— Гибель и разрушение! — повторил тот, свирепо оскалившись. Знаете, как я обошелся с одним типом на прошлой неделе?

— Нет, — честно признался мистер Уиппл.

— Ехали мы вдвоем через округ Альмеда. Я встретил его случайно, как вас сегодня, и рассказал ему, что однажды на меня напали четыре медведя, а я с ними быстро разобрался, хоть и был один как перст. Он расхохотался и сказал, что я, видно, здорово набрался и у меня в глазах двоилось. Знал бы он, с кем разговаривает, так прикусил бы язык!

— И что же вы сделали? — с испугом спросила Бетти.

— Что я сделал, мэм? — вскинулся человек из округа Пайк. — Для начала сообщил ему, что он не знает, кого оскорбил. Сказал, что я сорвиголова, удалец-молодец. Сказал, что вызываю его на смертельный поединок, и предложил выбирать оружие. Потом спросил, как он желает драться — зубами, клыками, ногами, руками, когтями, на ножах или на пистолетах, на ружьях или на томагавках.

— Он принял ваш вызов? — полюбопытствовал Лем.

— Куда ж ему было деться.

— Чем же закончился ваш поединок?

— Я прострелил ему сердце, — холодно сообщил миссуриец. — Теперь его кости гложут стервятники в каньоне.

25

На следующий день человек из округа Пайк провалялся на своем одеяле до одиннадцати часов утра. Он встал, лишь когда Лем, Кочерга Уиппл и Джек Ворон вернулись с прииска, чтобы перекусить. Они были удивлены, увидев его в своем лагере, но из вежливости ничего не сказали.

Они не знали, что миссуриец давно уже не спал. Он лежал под деревом, следил за Бетти, хлопотавшей по хозяйству, и обдумывал грязный план.

— Я голоден, — свирепо заявил он. — Когда завтрак?

— Сейчас. Не желаете ли присоединиться? — спросил мистер Уиппл с сарказмом, который не был замечен грубияном.

— Благодарю, незнакомец, а почему бы и нет? Мои запасы кончились задолго до того, как я вышел на ваш лагерь, а пополнить их было негде.

Он ел с таким аппетитом, что мистер Уиппл забеспокоился. В лагере кончалось продовольствие, и, если бы незнакомец продолжил в том же духе, пришлось бы срочно ехать в город за едой.

— У вас отменный аппетит, мой друг, — сказал мистер Уиппл.

— Не жалуюсь, — отвечал тот. — Плохо, что нет виски запить все это добро.

— Мы предпочитаем кофе, — сказал Лем.

— Кофе для детей, виски для настоящих мужчин, — последовал ответ.

— И все же я предпочитаю кофе, — возразил Лем.

— Тьфу! — отозвался его собеседник. — Лучше уж снятое молоко. Нет, мне подавай виски или самогон.

— Чего мне не хватает в лагере, — сказал мистер Уиппл, — так это тушеных бобов с черным хлебом. Когда-нибудь пробовал их, дружище?

— Нет, — сказал миссуриец, — пища янки не для меня.

— Что же вы любите больше всего? — спросил Лем с улыбкой.

— Солонину с мамалыгой, кукурузные лепешки и сорокаградусную!

— Кто к чему привык. Я люблю бобы, черный хлеб, пирог с тыквой. Когда-нибудь пробовали пирог с тыквой?

— Да.

— Понравилось?

— Так себе.

Незнакомец поглотил гору еды и выпил шесть или семь чашек кофе. Мистер Уиппл понял, что ему придется ехать в город за пополнением запасов.

Уничтожив три банки ананасов, человек из округа Пайк закурил сигару мистера Уиппла, даже не спросив разрешения, и сделался весьма общительным.

— Ребята, — начал он, — вы когда-нибудь слышали, что у нас произошло с Джеком Скоттом?

— Нет, — сказал мистер Уиппл.

— Мы с Джеком крепко дружили. Вместе охотились, неделями жили в одной палатке и вообще были как братья. Однажды мы ехали верхом, и вдруг ярдах в пятидесяти перед нами выскочил олень. Мы оба вскинули ружья и выстрелили. В олене оказалась только одна пуля. Моя! Я сразу это понял.

— Как же вы это поняли? — спросил Лем.

— Очень ты любопытный, парень. Понял, и все тут. Но Джек решил, что это пуля его. «Это мой олень, — сказал я, — ты ошибаешься. Промазал как раз ты. Думаешь, я не узнаю свою собственную пулю?» — «Думаю», — отвечает он. «Джек, — спокойно роняю я, — не надо так говорить — это опасно». — «Думаешь, я тебя боюсь?» — говорит он наглым тоном. «Джек, — отвечаю, — ты меня не выводи из себя, я ведь диким котам хвосты отрываю». — «Со мной дело будет посложнее», — фыркнул он. Это было слишком! Я удалец - молодец из округа Пайк, штат Миссури, и никто не смеет оскорблять меня, не заплатив за это жизнью. «Джек, — говорю я, — мы были закадычными друзьями, но ты меня оскорбил и должен заплатить за это жизнью». Я поднял свое ружье и прострелил ему голову.

— Как жестоко с вашей стороны! — воскликнула Бетти.

— Мне очень не хотелось так поступать, красавица, это был мой лучший друг, но он не поверил моему слову, а тот, кто на такое способен, должен написать завещание, если, конечно, у него есть имущество.

Никто ничего не сказал, и человек из округа Пайк продолжал свою речь.

— Дело в том, что меня рано научили драться, — сказал он с дружеской улыбкой. — В школе я лупил всех подряд.

— Вот, оказывается, почему вас зовут удалец-молодец! — весело заметил мистер Уиппл.

— Верно, дружище, — гордо отвечал его собеседник.

— А что вы делали, когда вам задавал трепку учитель? — спросил мистер Уиппл.

— Что делал? — переспросил миссуриец с демоническим хохотом.

— Да, что?

— Стрелял, — ответствовал человек из округа Пайк.

— Вот это да! — воскликнул мистер Уиппл. — Сколько же учителей вы застрелили за годы обучения?

— Только одного. Остальные, прослышав об этом, не смели и пальцем меня тронуть.

Сделав это сообщение, сорвиголова улегся под деревом, чтобы спокойно докурить сигару мистера Уиппла.

Видя, что незваный гость не собирается ехать дальше, все остальные занялись своими делами. Лем и Джек отправились на прииск, находившийся примерно в миле от лагеря. Кочерга Уиппл сел на лошадь и поехал в город за продуктами. Бетти занялась стиркой.

Вскоре Джек и Лем поняли, что им не обойтись без динамита. Лем был внизу, в шахте, и потому в лагерь пошел индеец.

Миновал час, другой, а Джека все не было. Лем начал волноваться. Он вспомнил, что говорил миссуриец об индейцах, и подумал, что грубиян мог обидеть Джека.

Лем поднялся из шахты и отправился в лагерь проверить, все ли там в порядке. Выйдя на опушку, где стояла их хижина, он застыл от удивления: в лагере не было никого.

— Джек! — крикнул сбитый с толку юноша. — Джек, где ты?

Ответа не последовало. Только гулкое эхо повторило его слова.

Внезапно тишину разрезал пронзительный вопль. Лем понял, что это кричит Бетти, и стремглав бросился к хижине.

26

Дверь хижины оказалась заперта. Лем стал дубасить по ней кулаками, но без толку. Тогда он побежал за топором к поленнице. Там он и обнаружил Джека. Тот лежал с простреленной грудью. Схватив топор, Лем помчался к хижине. Несколько сильных ударов, и дверь слетела с петель.

В полумраке Лем с ужасом увидел, как человек из округа Пайк деловито стаскивает с Бетти одежду. Девушка отчаянно сопротивлялась, но миссуриец был очень силен.

Подняв топор, Лем ринулся в атаку. Однако его противник предвидел такой оборот событий и поставил у двери медвежий капкан.

Лем успел сделать лишь шаг, и стальные челюсти капкана сомкнулись у него на ноге, кромсая брюки, плоть и кость. Лем упал без чувств, словно сраженный пулей.

Увидев, какая участь постигла беднягу Лема, Бетти тоже потеряла сознание. Никоим образом не смутившись этим, миссуриец продолжал делать свое мерзкое дело и вскоре успешно завершил начатое. Затем он вышел из хижины с Бетти на руках. Перебросив ее через седло, он сел на лошадь, вонзил ей в бока шпоры и ускакал в сторону Мексики.

На полянке воцарилась тишина, и место кровопролития преобразилось. Где-то на верхушке дерева заверещала белка. В ручье неподалеку плеснула форель. Пели птицы.

Внезапно птицы умолкли. Белка перестала собирать шишки и в испуге спрыгнула с дерева. Кто-то зашевелился за поленницей. Джек Ворон был жив.

Со свойственным его народу мужеством, превозмогая боль, тяжело раненный индеец пополз на четвереньках. Он продвигался медленно, но верно.

Милях в трех от лагеря начиналась резервация. Джек знал, что неподалеку находится индейское поселение. Туда-то он и двинулся за помощью.

После долгой и мучительной дороги он добрался до цели, но так ослаб от напряжения, что упал бездыханным на руки первого повстречавшегося ему краснокожего. Он успел только прошептать:

— Стрелял белый человек. Быстро в лагерь.

Предоставив Джека нежной заботе местных скво[54], воины племени собрались у вигвама вождя обсудить план действий. Где-то начал бить тамтам.

Вождя звали Израиль Сатинпенни. Он учился в Гарварде и ненавидел белых всей душой. Он мечтал поднять индейцев на восстание и прогнать бледнолицых в те страны, откуда они пришли, но пока из его планов мало что получалось. Его люди утратили былую воинственность. Наглое нападение на Джека Ворона было шансом, который Сатинпенни не желал упускать.

Когда индейцы собрались вокруг его палатки, он появился во всех регалиях и начал свою речь:

— Краснокожие! Пришло время заявить во всеуслышание об ужасах и кошмарах цивилизации бледнолицых.

Наши отцы помнят, что это была прекрасная страна, где человек если слышал стук, то это билось его сердце, а не тикал будильник, он вдыхал удивительные ароматы цветов, а не винные пары. Надо ли говорить о ручьях, что не знали плена водопроводной трубы! Об оленях, которые никогда не пробовали сена. О диких утках, которые не были окольцованы.

Утратив все это, мы получили от белого человека его цивилизацию: сифилис и радио, туберкулез и кино. Мы приняли цивилизацию, ибо он сам в нее верил. Но раз теперь он стал серьезно сомневаться в ней, почему же мы должны продолжать в нее верить? Его последний дар нам — сомнения, всеразъедающий скепсис. Он сгноил наши земли во имя прогресса. А теперь распад затронул и его самого. Вонь от его испуга бьет в ноздри великого бога Маниту.

Чем же белый человек умнее краснокожего? Мы жили здесь с незапамятных времен, и все было прекрасно. Пришел бледнолицый и в своей бесконечной мудрости загрязнил небосвод дымом, а реки — отбросами. Что же он умел делать в своей мудрости? Я вам скажу. Он делает хитрые зажигалки. Отличные авторучки. Бумажные пакеты, дверные ручки, кожаные сумки. Он покорил силы земли, воздуха, воды, чтобы они крутили колеса, а те, в свою очередь, крутили другие колеса, а те — третьи… Колеса крутились вовсю, пока нас не завалили туалетной бумагой, авторучками, раскрашенными шкатулками для булавок, брелоками для ключей и часов.

Пока бледнолицый мог совладать с вещами, которые производил, мы, краснокожие, благоговели перед его умением прятать свою блевотину. Но теперь все потайные уголки земного шара забиты ею до отказа. Теперь даже Большой Каньон не в состоянии вместить все бритвенные лезвия, что изготовил белый человек. Теперь, о воины, плотина прорвана, и его затопило тем, что он смастерил.

Он здорово захламил наш материк. Но разве пытается он убрать мусор? Нет, он старается, не покладая рук, навалить еще больше. Его волнует лишь одно: как сделать так, чтобы в стране производилось больше шкатулок для булавок, брелоков и кожаных сумок.

Поймите меня правильно, друзья. Я не философ-руссоист! Я знаю, что часы нельзя заставить идти назад. Но я знаю и другое. Можно остановить часы. Можно, наконец, их разбить!

Время настало. Повсюду нищета и насилие, страдания и богохульство. Ворота Бедлама отворились, и по нашей земле шагают боги Мапео и Сураниу.

Пришел день отмщения. Закатилась звезда бледнолицего, и он это прекрасно знает. Шпенглер говорит об этом. Валери говорит об этом. Тысячи мудрецов из стана бледнолицых заявляют об этом во всеуслышание.

Братья! Пора наступить бледнолицему на горло, сорвать с него латы. Надо действовать, пока он слаб и немощен, пока он изнемогает под грудой произведенного им хлама…

Дикими воплями приветствовали эту речь воины, и в глазах их горела жажда мести. Оглашая окрестности новым военным кличем «Разбей часы!», они раскрасили себя краской и оседлали своих пони. У каждого из храбрецов был томагавк в руке и нож для снятия скальпов — в зубах.

Прежде чем вскочить на своего мустанга, Сатинпенни отправил одного из своих соратников на ближайший телеграф. Ему было велено направить зашифрованные послания вождям индейских племен в Соединенных Штатах, Канаде и Мексике с приказом подняться на смертный бой.

Возглавляемые доблестным Сатинпенни воины поскакали через лес по следам, что оставил Джек Ворон. Когда они прибыли к хижине, Лем по-прежнему находился в стальных объятиях капкана.

— Иехо-хо! — взвыл вождь. Склонившись над распростертым юношей, он ловко снял с него скальп. Размахивая трофеем, Сатинпенни снова оседлал своего скакуна и помчался к ближайшему поселку. Его кровожадные соплеменники следовали за ним.

На поляне остался только мальчик-индеец. Ему было велено поджечь хижину. К счастью, у него не оказалось спичек, и как ни пытался мальчуган развести огонь с помощью двух палочек, у него ничего не вышло. Он старательно тер палочки друг о друга, но только сам согрелся.

Оглашая воздух ругательствами, неприличествующими его юным летам, он бросил палочки и решил искупаться в реке. Но прежде чем осуществить задуманное, лишил окровавленную голову Лема искусственного глаза и челюстей.

27

Спустя несколько часов вернулся мистер Уиппл с запасом провианта. Едва ступив на поляну, он сразу понял: случилось что-то неладное. Он ринулся к хижине. Там он обнаружил Лема, нога которого по-прежнему была в медвежьем капкане.

Мистер Уиппл склонился над распростертым у порога Лемом и с облегчением обнаружил, что тот еще дышит. Он отчаянно пытался освободить Лема из капкана, но у него ничего не вышло. Тогда он поднял Лема и на руках вынес его из хижины вместе с капканом.

Перекинув юношу через лошадиный круп, мистер Уиппл поскакал с ним в ближайшую больницу. Он скакал всю ночь и прибыл в пункт назначения лишь утром. Лема отнесли в операционную, где врачи не мешкая вступили в долгую борьбу за жизнь нашего героя. Врачи победили дорогой ценой: им пришлось ампутировать Лему ногу до колена.

Поскольку Джек Ворон исчез, мистеру Уипплу не было необходимости возвращаться на прииск. Он остался в городке, где была больница, и навещал юношу каждый день. Однажды он принес ему апельсин, в другой раз — букет полевых цветов, собранных им собственноручно.

Выздоровление Лема затянулось. За это время Кочерга Уиппл израсходовал все свои сбережения, и, чтобы поддерживать существование, экс-президент поступил на работу в конюшню. Когда Лем вышел из больницы, он тоже стал работать там.

Поначалу Лем никак не мог привыкнуть к деревянной ноге, которой его снабдили в больнице. Но ежедневная тренировка привела к тому, что он стал помогать мистеру Уипплу чистить стойла и скрести лошадей.

Разумеется, друзья не собирались до конца дней своих работать конюхами. Они пытались найти работу получше, но без толку.

У Кочерги был живой и изобретательный ум. Когда в очередной раз он бросил взгляд на скальпированный череп Лема, его осенила блестящая мысль. Почему бы не разбить палатку и не показывать желающим его юного друга-инвалида как последнего скальпированного белого человека и единственного уцелевшего в резне на реке Юба?

Поначалу наш герой прохладно отнесся к плану мистера Уиппла, но тому в конце концов удалось убедить своего подопечного, что это единственный способ избавиться от нудной работы на конюшне. Он пообещал Лему, что как только они подкопят немного денег, то займутся иным бизнесом. Из старого куска брезента они изготовили подобие палатки. Кроме того, мистер Уиппл приобрел по дешевке у оптового торговца ящик зажигалок. С этим скудным скарбом они и отправились в путь-дорогу.

Метод их работы отличался простотой. Они останавливались на окраине какого-нибудь приглянувшегося им городка и разбивали палатку. Лем заходил внутрь, а мистер Уиппл разгуливал вокруг, неистово колотя палкой в жестянку.

Вскоре вокруг него собиралась толпа, привлеченная шумом и грохотом. Описав достоинства керосиновых зажигалок, мистер Уиппл делал собравшимся «двойное предложение». За десять центов они могли не только приобрести зажигалку, но и, зайдя в палатку, поглазеть на единственного уцелевшего в великой резне на реке (Оба и полюбоваться на его свежескальпированный череп.

Дела у них шли не так бойко, как они предполагали. Хотя мистер Уиппл проявил себя отменным коммивояжером, у жителей городков, через которые лежал их путь, было мало денег, и они не могли позволить себе удовлетворить любопытство, как бы велико оно ни было.

Так они странствовали месяц за месяцем и однажды, по своему обыкновению, собирались разбить палатку на окраине очередного городка. В этот момент местный мальчуган доверительно сообщил им, что в местном оперном театре дается гораздо более картинное представление, причем совершенно бесплатно. Поняв, что бесполезно конкурировать со столь мощным соперником, друзья решили поглядеть, что это такое.

По всем заборам были расклеены афиши, и Лем с мистером Уипплом остановились перед одной из них.

БЕСПЛАТНО! БЕСПЛАТНО! БЕСПЛАТНО!

Кунсткамера американских кошмаров МОНСТРЫ ОДУШЕВЛЕННЫЕ И НЕОДУШЕВЛЕННЫЕ ВОЖДЬ ДЖЕК ВОРОН Приходите поодиночке Приходите все вместе БЕСПЛАТНО! БЕСПЛАТНО! БЕСПЛАТНО!

С. Снодграсс

Воодушевленные известием, что их краснокожий друг жив, мистер Уиппл с Лемом отправились на его поиски. Когда они подходили к зданию местной оперы, Джек спускался по ступенькам. Он страшно обрадовался и повел их в ресторан.

За кофе Джек поведовал о том, что человек из округа Пайк прострелил ему грудь и как он потом дополз до индейского поселка. Там его раны быстро затянулись благодаря чудодейственному снадобью, изготовляемому тамошними скво. Этим замечательным эликсиром он и приторговывал, когда не был занят в спектаклях «Кунсткамеры американских кошмаров».

Лем, в свою очередь, рассказал, как он был скальпирован и как вовремя вернулся мистер Уиппл, чтобы доставить его в больницу. Выслушав историю юноши, Джек страшно рассердился. Он осудил вождя Сатинпенни за экстремизм и заверил мистера Уиппла и Лема, что все уважаемые члены племени с неодобрением относятся к деятельности Сатинпенни.

Мистер Уиппл хоть и поверил словам Джека, но усомнился в том, что индейский бунт вспыхнул ни с того ни с сего.

— Откуда у Сатинпенни взялись автоматы и виски, столь необходимые для поддержания боевого духа воинов? — спросил он своего краснокожего друга.

Джек Ворон не смог ответить на этот вопрос, и мистер Уиппл загадочно улыбнулся, как человек, знающий кое-что, но не готовый пока поделиться своими соображениями.

28

— Я прекрасно помню годы вашего президентства, мистер Уиппл, — говорил Кочерге Сильванус Снодграсс. — Для меня будет большой честью принять в свою труппу вас и вашего юного друга, которого я также знаю и весьма ценю.

— Спасибо, — в один голос отвечали Лем и мистер Уиппл.

— Сегодня вы будете учить роли, а завтра выступите в нашем представлении.

Вышеописанная беседа состоялась благодаря протекции Джека Ворона. Увидев, в каком бедственном положении оказались его друзья, он предложил им оставить их собственное шоу и присоединиться к «Кунсткамере американских кошмаров».

Не успели Лем и Кочерга Уиппл покинуть кабинет Сильвануса Снодграсса, как открылась внутренняя дверь и туда вошел некий субъект. Если бы друзья увидели его, то сильно бы удивились. Более того, они бы перестали радоваться своей новой работе.

Это был не кто иной, как толстяк в пальто с бархатным воротником, агент 6348-ХМ, известный в определенных кругах как товарищ 3. Появление его в кабинете Снодграсса объяснялось очень просто: «Кунсткамера американских кошмаров» была вовсе не музеем монстров, призванным потешать публику. Это был центр антиамериканской пропаганды. Его финансировали те самые круги, на службе у которых состоял толстяк.

Снодграсс также стал одним из их агентов, ввиду невозможности зарабатывать на жизнь своими «поэмами». Как и многие другие поэты, он винил в своих неудачах не отсутствие таланта, но соотечественников. Его жажда революционных преобразований на самом деле была жаждой мести. Более того, утратив веру в себя, он счел своим святым долгом привить комплекс неполноценности всему американскому народу.

Как и значилось на афише, в кунсткамере были монстры одушевленные и неодушевленные. Сначала давайте познакомимся с последними, среди которых были произведения массового искусства, а также те предметы, которые вызывали гнев вождя Сатинпенни.

«Разве это могло быть простым совпадением?» — вопрошал впоследствии мистер Уиппл.

Проход, что вел в главный зал экспозиции, был украшен гипсовыми статуями. Наибольшее впечатление среди них производили Венера Милосская с будильником в районе диафрагмы, копия пауэровской «Греческой рабыни» с эластичными бинтами на руках и ногах и Геркулес, носивший грыжевой бандаж.

В центре главного зала красовался гигантский геморрой, освещавшийся изнутри электрическими лампочками, которые то гасли, то загорались, создавая ощущение пульсирующей боли.

Впрочем, кошмары Снодграсса не были связаны исключительно с медициной. Вдоль стен стояли столы, на них демонстрировались всевозможные предметы, замечательные тем, что материалы, из которых они изготовлены, были ловко закамуфлированы. Бумага выглядела как дерево, дерево как резина, резина как сталь, сталь как сыр, сыр как стекло, дерево как резина, резина как сталь.

На других столах были разложены инструменты двойного, тройного, а то и множественного назначения. Среди наиболее примечательных назовем точилки для карандашей, одновременно выполнявшие роль инструмента для очистки уха от серы, и консервные ножи-расчески. Кроме того, там было немало предметов, истинное назначение которых оказывалось не так просто разгадать. Посетитель видел цветочные горшки, которые на самом деле оказывались виктролами[55], револьверы, внутри которых были конфеты, и конфеты, в которых были пуговицы.

«Одушевленная» часть шоу проводилась на сцене оперного театра и называлась «Американский карнавал, или Проклятие Колумбу». Представление состояло из серии сценок, где показывалось,

•фонографы или патефоны фирмы «Victrola».

как преследуют квакеров, обманывают и убивают индейцев, продают в рабство негров, а детей истязают непосильным трудом.

Чтобы зрители уяснили связь между изображенным на сцене и показанным на выставке, Снодграсс произносил речь, где пытался расставить все по местам. Его аргументация, однако, не выглядела особенно убедительной.

Кульминацией «карнавала» была маленькая пьеска, которую я постараюсь припомнить.

Поднимается занавес, и зрители видят уютную гостиную типичного американского дома. У камина — старая седовласая женщина. Она вяжет, а три маленьких сына ее недавно скончавшейся дочери тихо играют на полу. Из радиоприемника в углу доносится приятный мелодичный голос.

Радио. Неутомимая Финансовая компания Уолл-стрита желает дорогим радиослушателям счастья, здоровья и богатства. Богатства особенно. Вдовы, сироты и калеки, получаете ли вы хорошие проценты с вашего капитала? Приносят ли деньги, оставленные вашими умершими родственниками, тот комфорт, которого хотели для вас дорогие покойники? Пишите или звоните…

В этот момент на сцене гаснет свет. Когда сцена снова освещается, мы слышим тот же голос, только теперь он исходит от лощеного молодого коммерсанта. Он обращается к бабушке. У зрителей создается впечатление, что перед ними змея и птичка. Разумеется, птичка в данном случае — старая дама.

Лощеный коммерсант. Дорогая мадам! В Южной Америке есть прекрасная плодородная страна Игуания. Это замечательная страна, богатая полезными ископаемыми и нефтью. За пять тысяч долларов — да, мадам, я настоятельно рекомендую вам продать ваши облигации «Либерти» — вы получите десять акций «Золотая Игуания», которые принесут вам семнадцать процентов годовых. Акции обеспечиваются всеми естественными природными ресурсами Игуании…

Бабушка. Но я…

Лощеный коммерсант. Не теряйте времени зря, так как у нас осталось совсем немного акций «Золотая Игуания». Я предлагаю вам акции специального выпуска для вдов и сирот. Мы сочли необходимым пойти на такую акцию, ибо в противном случае крупные банки и корпорации скупили бы все на корню.

Б а б у ш к а. Но я…

Три внука. Гу-гу-гу.

Лощеный коммерсант. Подумайте о детях, мадам. Скоро им поступать в колледж. Тогда им понадобятся костюмы от братьев Брукс, банджо и меховые шубы, чтобы не отличаться от своих сверстников. Как вы себя почувствуете, когда из-за теперешнего упрямства будете вынуждены отказывать им во всем этом?

Снова падает занавес. Когда он вновь поднимается, перед нами оживленная улица. Бабушка лежит в сточной канаве, а под головой у нее вместо подушки — плита тротуара. Рядом валяются трое мертвых внуков. Они, очевидно, скончались от голода и холода.

Бабушка (слабым голосом). Хлеба… Умираем… Хлеба…

Прохожие не обращают на нее ни малейшего внимания, и она умирает.

Легкий ветерок шаловливо играет лохмотьями, в которые одеты четыре трупа. Внезапно он подхватывает и подбрасывает ввысь несколько листков бумаги с золотым тиснением. Один из них падает под ноги двум джентльменам в шелковых цилиндрах, на жилетах у них вышит огромный знак доллара. Это миллионеры.

Первый миллионер (подбирая листок). Послушай, Билл, это же одна из твоих акций! «Золотая Игуания»! (Хохочет.)

Второй миллионер (тоже хохочет). Ну да! Специальный выпуск для вдов и сирот. Я пустил их в оборот в двадцать восьмом году, и продавались они, что твои горячие пирожки. (Он рассматривает акцию со всех сторон, не скрывая восхищения.) Вот что я скажу тебе, Джордж: хорошая полиграфия всегда окупается.

От души хохоча, миллионеры продолжают свой путь. Чуть было не споткнувшись о трупы, они чертыхаются и удаляются, ругая муниципальные службы за отсутствие чистоты и порядка на улицах.

29

«Кунсткамера американских кошмаров» посетила Детройт примерно через месяц после того, как к ней присоединились наши друзья. Именно в Детройте Лем и задал мистеру Уипплу несколько вопросов про спектакль, который очень его смущал, — особенно та сцена, где миллионеры ступают по трупам детей-сирот.

— Прежде всего, — отвечал мистер Уиппл, — бабушку никто не заставлял приобретать акции. Во-вторых, все это следует воспринимать как чистую комедию, потому что у нас никто не умирает на улицах. Власти этого не допустят.

— Но вы, кажется, не против капиталистов, — робко напомнил Лем.

— Далеко не против всех, — последовал ответ. — Надо видеть различие между плохими капиталистами и хорошими капиталистами, между паразитами и созидателями. Я против паразитического международного капитала, но за созидательных американских капиталистов вроде Генри Форда.

— Но по трупам детей ступают лишь плохие капиталисты!

— Даже если это и так, — возразил Кочерга, — лично я против того, чтобы показывать зрителям такие сцены. Это создает напряжение между классами.

— Ясно, — сказал Лем.

— Ты должен уяснить вот что, — продолжал мистер Уиппл. — Капитал и Труд обязаны научиться сотрудничать во имя общего блага. Им пора прекратить примитивную борьбу за высокие заработки, с одной стороны, и баснословные прибыли, с другой. Они должны понять, что единственная достойная война — война с общими врагами Америки: Англией, Японией, Россией, Римом и Иерусалимом. Помни, друг мой, что война классов — это гражданская война, она уничтожит Америку.

— Может, нам надо попробовать уговорить мистера Снодграсса прекратить спектакль? — наивно осведомился Лем.

— Нет, — возразил Кочерга. — Если мы скажем ему об этом, он сразу же нас уволит. Лучше подождем благоприятного момента, а потом разоблачим и его, и его балаган. Мы в Детройте, где живет множество евреев, католиков и членов профсоюзов. Если я не ошибаюсь, вскоре мы направимся на юг. Когда мы окажемся в истинно американском городе, тогда и будем действовать.

Мистер Уиппл не ошибся. Дав несколько представлений в городах Среднего Запада, Снодграсс повез свою труппу по Миссисипи на юг. Было решено остановиться на один день в городе Бьюла.

— Теперь настал наш час, — прошептал на ухо Лему мистер Уиппл, приглядевшись к местным жителям. — Следуй за мной.

Наш герой двинулся за мистером Уипплом, и тот привел его к парикмахерской, владельцем которой был человек по имени Кили Джефферсон, неистовый южанин старого закала. Мистер Уиппл отвел хозяина в сторону, и они начали шептаться. Джефферсон согласился созвать сходку горожан, чтобы Кочерга Уиппл мог обратиться к ним с речью.

К пяти часам вечера все местное население, исключая негров, евреев и католиков, собралось у знаменитого дерева, на каждой из раскидистых ветвей которого в свое время было повешено по крайней мере по одному негру. Горожане стояли плотным кольцом, попивая кока-колу и обмениваясь шуточками. И хотя каждый третий из них захватил с собой веревку или ружье, они скрывали серьезность намерений за напускным весельем.

Мистер Джефферсон залез на ящик, чтобы представить толпе мистера Уиппла.

— Сограждане, южане, протестанты, американцы! — начал он. — Мы собрались здесь, чтобы послушать мистера Кочергу Уиппла, одного из тех немногих янки, кто заслуживает веры и уважения. Он не из негролюбов, он плевать хотел на еврейскую культуру и всегда может разглядеть, куда тянется длинная итальянская рука Папы. Мистер Уиппл!..

Мистер Джефферсон слез с ящика, уступив место Кочерге, который выждал, когда стихнет приветственный гул, положил руку на сердце и возвестил:

— Я люблю Юг. Люблю потому, что южанки прекрасны и целомудренны, южане храбры в бою и галантны с женщинами, а южные земли плодородны. Но есть кое-что, что я люблю даже больше, чем Юг, — это моя страна. Соединенные Штаты Америки.

Это заявление вызвало в толпе еще больший энтузиазм. Кочерга поднял руку, призывая к вниманию, но прошло добрых пять минут, прежде чем страсти улеглись и он смог продолжать.

— Спасибо, — крикнул он, весьма тронутый таким воодушевлением. — Я знаю, что это говорят ваши сердца — бесстрашные сердца. Я бесконечно признателен, ибо вы приветствуете не меня, но мою любимую родину.

Однако сейчас не время цветистых речей. Сейчас время действовать! К нам затесался враг, который изнутри подтачивает наши институты и угрожает нашей свободе. Его оружие не свинец и не сталь, но вредная пропаганда. Он пытается натравить брата на брата, имущих на неимущих и так далее.

Сегодня вы стоите под этим прекрасным и славным деревом как свободные люди, но завтра вы окажетесь в рабстве у большевиков и социалистов. Ваши возлюбленные и ваши жены станут общей собственностью похотливых чужестранцев. У вас отберут ваши магазины и выгонят с родных ферм. Взамен вам швырнут сухую большевистскую корку.

Неужели дух Джубала Эрли и Френсиса Мариона настолько угас, что вы можете лишь скулить и пресмыкаться, словно нашкодившие псы перед хозяином? Неужели вы забыли Джефферсона Дэвиса?

Нет?

Тогда пусть те из вас, кто помнит своих предков, ударят по грязному конспиратору Сильванусу Снодграссу, по гадюке, что согрели мы на своей груди. Пусть те…

Но не успел мистер Уиппл закончить свое обращение, как его слушатели стали разбегаться в разные стороны с криками: «Линчевать его!» — хотя три четверти собравшихся понятия не имели, кого именно. Однако это их совершенно не беспокоило. Отсутствие точной информации они сочли скорее преимуществом, нежели недостатком, поскольку это давало им большую свободу в выборе жертвы.

Наиболее осведомленные ринулись к местной опере, где расположилась «Кунсткамера американских кошмаров». Но мистера Снодграсса и след простыл. Его вовремя предупредили, и он, не долго думая, задал стрекача. Но поскольку было просто необходимо кого-то повесить, толпа накинула петлю на шею Джека Ворона из-за его смуглой кожи. Затем они подпалили театр.

Часть слушателей Кочерги, в основном люди пожилые, почему - то пришла к выводу, что Юг снова откололся от Союза. Они подняли над зданием местного суда флаг Конфедерации и приготовились защищать его до последней капли крови.

Другие, более практичные горожане, ринулись грабить банки, магазины и поспешили освободить из тюрьмы тех своих родных и близких, кому выпало несчастье туда попасть.

Время шло, и бунт принимал все большие размеры. На улицах стоились баррикады. То здесь, то там мелькали шесты с насаженными на них головами негров. Еврейского коммивояжера распяли на двери гостиничного номера. Экономка местного католического священника была изнасилована.

30

Когда начались волнения, Лем потерял в толпе мистера Уиппла и, несмотря на все старания, так и не смог его найти. Пока он метался в поисках друга, в него несколько раз стреляли, и лишь по счастливой случайности ему удалось выбраться из этой суматохи живым.

Лем добрел до соседнего города, через который проходила железная дорога, и сел в поезд, что шел на север. К несчастью, при пожаре он потерял все свои деньги и потому не смог купить билет. Кондуктор, однако, попался добродушный. Видя, что у «зайца» всего одна нога, он выждал, пока поезд не сбавит скорость на повороте, и лишь тогда пинком сбросил Лема под откос.

До ближайшего шоссе было миль двадцать, и Лем ковылял всю ночь. К рассвету он добрел до цели и, путешествуя автостопом, прибыл в Нью-Йорк через два с половиной месяца.

Для жителей этого когда-то процветавшего города наступили тяжелые времена. Исхудалый, в оборванной одежде Лем не вызвал недоуменных взглядов, как случилось бы раньше. Он мгновенно слился с толпой безработных.

Однако от товарищей по несчастью его кое-что отличало. Во - первых, он регулярно мылся. Каждое утро он купался в озере в Центральном парке, на берегу которого жил в ящике из-под пианино. Ежедневно он навещал те агентства по найму рабочей силы, которые еще не закрылись, и, несмотря на неудачи, не терял бодрости духа, не делался нытиком или критиканом.

Однажды, когда он робко отворил дверь агентства «Золотые ворота», его встретили не обычными пренебрежительными репликами, а улыбкой.

— Мой мальчик! — воскликнул хозяин агентства, мистер Гейтс. — Мы подыскали для вас местечко!

Услышав это, Лем так расчувствовался, что на какое-то время утратил дар речи, а в его единственном глазу заблестели слезы.

Мистер Гейтс, не понимая истинных причин молчания героя, был удивлен и обижен.

— Такое случается раз в жизни, — с упреком проговорил он. — Вы, наверное, слышали о дуэте Райли и Роббинс. На афишах про них обычно пишут так: «Пятнадцать минут безудержного веселья и хохота до упаду». Но Райли — мой старый приятель. Вчера он заглянул ко мне и попросил подыскать ему для номера человека. Ему нужен одноглазый, и как только он мне это сказал, я сразу подумал о вас.

К этому времени Лем настолько овладел собой, что оказался в состоянии выразить благодарность мистеру Гейтсу. Он сделал это в самых теплых выражениях.

— Вас чуть было не опередили, — сказал мистер Гейтс, вдоволь наслушавшись благодарственных слов калеки. — Наш разговор с Райли услышал один безработный, и нам с трудом удалось помешать ему выколоть себе глаз, чтобы иметь возможность получить работу. Нам даже пришлось вызвать полицейского.

— Какая жалость, — печально проговорил Лем.

— Но когда Рейли узнал, что у вас деревянная нога, парик и искусственные челюсти, он твердо вознамерился взять вас и никого другого.

Когда наш герой попытался войти в театр Бижу, где играли Райли и Роббинс, у входа его остановил швейцар, которому не понравились лохмотья Лема. Но Лем проявил настойчивость и убедил привратника передать комикам записку. Вскоре его препроводили к ним в уборную.

Лем стоял на пороге, мял в руках засаленную тряпку, которая служила ему головным убором, а Райли и Роббинс глядели на него и хохотали до слез. К счастью, наш герой не понял, что именно его внешность вызвала у них столь бурный приступ веселья, иначе он бежал бы без оглядки.

Справедливости ради следует признать, что с определенной, хотя и не очень цивилизованной, точки зрения наш герой являл собой смехотворное зрелище. У него не просто не было волос на голове, как у нормального лысого человека, но серые кости черепа явственно проступали там, где его скальпировал краснокожий вождь Сатинпенни. А его деревянная нога была украшена инициалами, сдвоенными сердцами и прочими невинными плодами фантазии озорных мальчишек.

— Ты подсадочка что надо! — восклицали комики на своем привычном языке. — Это просто туши свет. Они же все попадают с мест! Погоди, дружище, пусть только эти пупсики на тебя положат глаз. Все будут в отпаде.

Хотя Лем мало что понял из реплик своих будущих хозяев, он был рад их одобрению и горячо их поблагодарил.

— Твое жалованье — двенадцать долларов в неделю, — сказал Райли, который ведал финансовыми вопросами. — Мы бы с удовольствием платили тебе больше, — ты того стоишь, — но и для театра нынче настали трудные времена.

Лем согласился без разговоров, и они сразу приступили к репетициям. Роль у Лема была простая, без слов, и он быстро ею овладел. В тот же вечер состоялся его дебют на сцене. Кода поднялся занавес, Лем стоял между двумя комиками лицом к аудитории. Он был одет в старый длиннополый сюртук на несколько размеров больше, чем следовало. Держался он серьезно и с достоинством. У ног его стояла большая коробка, содержимое которой было из зала не видно.

Райли и Роббинс были в голубых в полоску фланелевых костюмах последнего фасона, белых гетрах и серых котелках. Чтобы подчеркнуть контраст между ними и Лемом, они держались живо и весело. В руках у каждого было по свернутой в трубку газете.

Как только в зале стих смех, вызванный их появлением, они начали свой знаменитый искрометный обмен шутками.

Райли. Послушай, дружище, что это была за дама, с которой я видел тебя вчера вечером?

Роббинс. Как же ты меня разглядел? Ты ведь был пьян в зюзю!

Райли. Послушай, дурень, этого нет в тексте, и ты это знаешь.

Роббинс. В тесте? Чего нет в тесте?

Райли. Ладно-ладно, ты у нас известный хохмач, но давай не будем отвлекаться. Я тебя спрашиваю: «Что это была за дама, с которой я видел тебя вечера вечером?», а ты отвечаешь: «Это не дама, а круп гиппопотама».

Р о б б и н с. Ты что, воруешь мои реплики, да?

После чего оба актера повернулись к Лему и стали неистово колотить его свернутыми в трубку газетами.

Их задача состояла в том, чтобы сорвать с него парик, выбить искусственный глаз или челюсти. Когда им это удавалось, они переставали бить Лема. Тогда Лем, которому все это время полагалось стоять неподвижно, наклонялся и, сохраняя невозмутимость, вынимал из коробки, стоявшей у его ног, то, что ему было необходимо заменить. В коробке лежало множество париков, челюстей и глазных протезов.

Номер продолжался около пятнадцати минут