/ Language: Русский / Genre:prose_history,

Несторлетописец

Наталья Иртенина

В начале 1070-х гг. в Печерском монастыре под Киевом, будущей прославленной лавре, поселился молодой, хорошо образованный послушник. Ни мирского имени его, ни того, как он жил до 17 лет, мы не знаем. Но многое из того, что теперь известно о Древней Руси IX–XI столетий, сохранило перо именно этого человека — преподобного Нестора-летописца. Юность Нестора выпала на годы "триумвирата" князей Ярославичей — сыновей Ярослава Мудрого. Это время первых столкновений Руси с новой волной степняков-агрессоров — половцев; время, когда в крещеной Русской земле высоко подняла голову языческая "оппозиция" и по стране полыхнули мятежи, возглавленные волхвами; время, когда в Печерском монастыре закладывались многие традиции Святой Руси; наконец, время, когда княжеский "триумвират" дал большую трещину и предсмертный завет Ярослава Мудрого "жить в любви" едва не был забыт.

Иртенина Наталья Валерьевна

Нестор-летописец

(авторское название — «Летописи Нестора»)

И о том помыслив, вошел ты в святую купель…

Митрополит Иларион. «Слово о Законе и Благодати»

Се повесть временных лет…

Нестор Летописец

Автор выражает глубокую признательность и сердечную благодарность за помощь в работе над книгой прекрасным историкам и замечательным людям:

— доктору исторических наук, профессору кафедры истории Московского гуманитарного университета Сергею Викторовичу Алексееву;

— доктору исторических наук, доценту кафедры источниковедения отечественной истории МГУ им. М. В. Ломоносова Дмитрию Михайловичу Володихину.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МЯТЕЖ

Год 6576 от Сотворения мира, от Рождества Христова 1068-й.

В плешивую макушку Лысой горы врыт истукан. Деревянный, бородатый, дикий. Когда гуляют дождь и ветер, идол воет и трясется. Под солнцем ссыхается и трескуче попукивает. Борода лупоглазыми змеями струится до земли. Идол выструган недавно, но от нетерпения успел покрыться гнилыми пятнами. Злыми глазами он смотрит на стольный Киев.

Старший город Руси обильно взошел на семи горах, напоен Днепром-батькой, вскормлен полями, умыт Христом, облачен княжьим стараньем в белостенный наряд. Жирный город. Щедрый тук льется в закрома. Быстрая кровь играет в жилах.

Идол слепо взирает окрест. По правую руку — от Предславина-села к Золотым воротам тащатся вереницей букашек горбатые возы сена. В Белгород от Жидовских ворот полетел на коне княжий гонец. Слева из Дорожич плетутся гурьбой калики перехожие, нищие бродяги и песельники. Дальше за шляхом гора Щекавица, перетянутая пополам срубной киевской городьбой. Перед белёной стеной на верху холма пучится древний курган. Киевский люд зовет его могилой Вещего Олега, того самого, что перед смертью посмеялся над волхвами-предсказателями. Впереди, далеко, за жилой застройкой, ныряющей в яр, выплескивающей на холм, — Гончарами, Кожемяками, — серебрится крестами и темнеет кровлями княжая Гора в собственном белостенном венце. Не так давно спустившийся с Горы и раздобревший Киев всеми дорогами сходится к Святой Софии. Двадцать пять куполов собора теснятся, подпихивают друг дружку повыше.

Всего этого идол не видит. У него есть глаза, рот и уши, но он не умеет видеть, слышать и говорить. Идолы умеют только ждать.

1

Убежавшее от туч солнце просовывало пальцы в шестигранники слюдяного окна, тяпало по макушке, до чиханья щекотало в носу. Пыльные лучики отскакивали от свинцовых ученических писал, прыгали на стены. Тщетно пытались расплавить воск на вощаницах, слизать написанное.

Между столами, опираясь на кованую узорную трость, шагал наставник отец Евагрий. Бледный, сухопарый грек с провислыми подглазьями и навсегда отпечатавшейся в лице душевной мукой ступал беззвучно, заглядывал в восковые тетради учеников. Даже свою железную палку выучил не издавать стука, отчего страдали всегда проказники, сидевшие спиной в проход. Той же палкой Евагрий учил не делать ошибок на письме.

Торопясь за ровным, как стесанное бревно, голосом учителя, Несда вдавливал в желтый воск поучение Василья Великого: «Научись, верный человек, быть благочестию делателем… жить по евангельскому слову… очам управление, языку удержание, телу порабощение, помысл чист имей, гневу укрощение… побуждай себя на добрые дела Господа ради. Лишаем — не мсти, ненавидим — люби, гоним — терпи, хулим — моли, умертви грех…»

Несда любовно, с завитушкой вывел «хер» в последнем слове, и сейчас же в затылок ему влетел подарок. Ужалил так сильно, что из очей брызнули слезы. Вскрикнув, он получил еще — на плечи обрушилась греческая трость отца Евагрия.

— Языку удержание имей! — напомнил учитель и стал диктовать далее.

Согнувшись под ударом, Несда низко наклонил голову, скосил взгляд назад, через плечо, увидел хмылкую рожу Коснячича, сына тысяцкого Косняча. Пониже рожи был выставлен грозящий кулак, из-за вощаницы на столе виднелась трубочка для плевания. Несда закрыл глаза, послушал стихающий шум в голове, взмолился о враге своем: «Господи, мало Ты дал ему, мало и взыщи с него». Крепче сжал писало.

«Пред старцы имей молчание, пред мудрейшими послушание, с равными любовь, с меньшими любовное совещание и наказание…» Книжные словеса имели власть над ним. Забывалось тотчас все постороннее, не имеющее отношения к письменам, к древним отеческим преданиям, к историям, рассказанным давным-давно, к мудрости, изроненной устами святых праведников. От усердия при письме высовывался кончик языка, отец Евагрий раздраженно тыкал ему тростью в губы, порой разбивал в кровь. Не помогало: язык не удерживался. Полного презрения со стороны наставника удавалось избегать по единственной причине: Несда был лучшим учеником.

Тысяцкий сын Коснячич ненавидел его всей душой, широко, с вымыслом. Придумал прозвище — Ученый осел. Однажды преподнес ему проволочный венец с длинными зелеными ушами из лопухов, в обилии водившихся на митрополичьем дворе. К проволоке был прикручен кусок коры с надписью: «Первый среди ослов». Несда повертел венчик в руках, переспросил:

— Значит, я первый среди вас?

За это поплатился: принес домой два рдеющих налива под глазами. Коснячич не терпел покушений на свое самолюбие. Смирение не возвышало его душу, зато обременяла житейская гордость. Отец Евагрий не ласкал Коснячича тростью с тех пор, как отрок прошипел под его занесенную руку: «Я велю холопам, они зарежут тебя под забором, как свинью». Внушение остудило грека, а затем пошло по кругу в обратном направлении: Евагрий побежал жаловаться к попечителю отцу Каллимаху, тот доложил митрополиту, от владыки внушение побрело к князю, от князя шлепнулось холодной каплей за ворот тысяцкому. Неведомо осталось, каким путем оно возвратилось к боярскому детищу — через уши или иные части тела. Однако с того дня Коснячич и Евагрий делали вид, будто равнодушны друг к другу.

Учитель велел отложить вощаницы, стал рассказывать о деяниях царьградских василевсов. Несда слушал прилежно. Лишь иногда на уроках к нему приходило недоумение: отчего грек никогда не говорит о деяниях прежних русских князей и великих каганов — Владимира, Ярослава? В греческом хронографе, сиречь временнике, Иоанна Малалы о них не прочтешь. Лишь в труде Георгия Амартола есть скупые слова о русах. Но при владычном дворе киевские книжники записывали древние сказания о князьях земли русской, о походах на Царьград, о том, как утер пот князь Владимир с дружиной своей, много потрудившись на благо Руси. Для Евагрия всего этого будто не существовало. Несда слышал, что византийские ромеи считают Русь варварской страной и свое пребывание здесь мнят подвигом веры. А между тем дальше Чернигова и Новгорода боятся сунуться. В Ростове после изгнания язычниками епископа Феодора полста лет назад ни единого грека больше не видели.

— Кто из вас скажет мне, как звали византийского василевса, просветившего Русь Христовой верой?

Обмирая от шевельнувшейся в сердце обиды и взявшейся невесть откуда дерзости, Несда поднялся со скамьи. Побледнел, прижал потные ладони к портам.

— Апостол Руси есть Андрей, по прозвищу Первозванный. — Никогда собственный голос не казался таким звонким, высоко подскакивающим. — От Корсуня святой Андрей поднимался по Днепру и, утвердив на горе крест, предсказал явление города великого. Город тот осияет благодать Божия, и воздвигнутся в нем многие церкви. Так и исполнилось. Киев…

— Что такое?!!

Отец Евагрий придвинулся вплотную, навис, как грозовая туча, вздел трость. На бледном лице учителя взыграли красные пятна. Несда втянул голову в плечи.

— Откуда взялась оная глупость?!

Трость поднялась выше.

— Отец сказывал, — пискнул Несда.

— Ах оте-ец… — Евагрий с мучительным торжеством во взоре оглядел учеников, притихших в ожидании бури. — Кто же твой отец? Великий Омир? Новый Геродот? Или Прокопий Кесарийский? А может, Евсевий Памфил? Георгий Амартол?

Потрясенный предложенным выбором, Несда пролепетал правду:

— Он купец. Торговый человек.

— Купец?!!

Трость бухнула об половицу, едва не проломив доску.

Евагрий гневался долго. Стучал палкой по столу и по лбу Несды. Брызгал слюной, ругался «варварами», «невегласами», «лесными дикарями», что было неправдой. Всем известно: киевские поляне издавна живут в полях, оттого и прозвались так.

Даже язычниками обзывал. И это тоже была неправда. По крайней мере, полуправда.

— А отцу то поведал в Ростове владыка Леонтий, — совсем тихо изрек Несда, так что никто и не слышал.

Достоинство учителя Евагрия заключалось в том, что он всегда, даже во гневе, помнил о собственных грехах. Внезапно оборотившись к иконе в углу, он широко перекрестился и по-гречески молвил покаянную молитву. Затем велел:

— Вон с глаз моих…

Когда Несда подошел к двери, он передумал:

— Нет, постой… Ступай в библиотеку, принеси книгу «Шестоднев» Иоанна Болгарского.

За дверью Несда перевел дух, и пока шел по внутреннему гульбищу огромного собора, попросил у Господа даровать разумение — отчего так разъярило учителя апостольское пророчество. Святой Андрей благословил землю, на которой через века возрос Киев. Воссияла благодать. В чем тут варварство и язычество?

Он миновал палаты училища, где занимались старшие — богословы и риторы. Верхнее просторное гульбище опоясывало владычный храм с трех сторон. Кроме училища здесь размещались митрополичьи и княжьи покои, книгописная мастерская, казна, хранилище древних харатей, книжня, по-гречески библиотека. Сквозь окна в купольных барабанах голубело небо, впервые за три седмицы. Гнилое лето вот-вот встретится с осенью.

Несда толкнулся в дверь книжни. Здесь всегда и на всем почивала дивная тишина. Стены уставлены огромными ларями, полки открытых поставцов прогибались от тяжести. Книги, от величины в пол-локтя до огромных, одному не удержать, вызывали и разные чувства. Малые умиляли, исполины рождали трепет, с прочими Несда ощущал себя на равных. Волнующе пахли переплеты, обтянутые в кожу, запорошенные пылью от долгого лежания. Тонкой струей вкраплялся аромат чернильных орешков и недавно выработанного пергамена. Сквозь книжную тишину не сразу пробивалось посапывание задремавшего за работой чернеца.

Несда подкрался к столу, заглянул через плечо короткобородого, но сильно власатого монаха, спавшего с поднятой головой. Прочел недоконченную фразу: «Не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием». Чернец переписывал книгу проповедника Екклесиаста. На широком поле листа рядом с ровным столбцом кривилась отсебятина: «Ох, горе мне, грешному и унылому. О брашне помыслы, голову в сны клонит».

Монах очнулся, уставил на Несду мутные глаза.

— Чего?

— Мне бы «Шестоднев» Иоанна Болгарского. Отец Евагрий послал.

— Ну, послал, так послал.

Чернец с костяным хрустом потянулся, зевнул, перекрестя рот, показал пальцем, поросшим рыжей шерстью.

— Там возьми.

Несда подошел к отверстому ларю, коснулся ладонью коричневой кожи, провел по бугоркам переплетных ремней. Он стоял задом к монаху, чтобы тот ничего не увидел. В отношении книг Несда чувствовал стыдливость, какую отроку его лет полагалось испытывать с девицами. Но девицы до сих пор не занимали его сердца, и книги царили в душе безраздельно. Он нашел «Шестоднев», прижал к груди и замер, переживая миг счастья.

В доме отца книг не хранили, не берегли как зеницу ока. Для купца средней руки, недавно наладившего торговлю с Новгородом и Корсунем, это была невозможная роскошь. Несда владел лишь старенькой Псалтырью, которую подарил на прощанье ростовский епископ Леонтий.

— Чего там возишься?

— Да я… — Несда повернулся. Робея, выдохнул, зачастил: — Дивлюсь тайне. Отец Никодим говорит, книгами Дух Божий глаголет. А в Евангелии от Иоанна сказано, что слово есть Бог. Как столь малые письмена вмещают столь великое?

— Эк… — Чернец покачнулся на высоком сиденье. То ли икнул, то ли задумался. — Сие не тайна. Брюхо вот, — мохнатый палец уперся в круглый бугор под рясой, — тоже мало, а будто бездна. Око невелико, — монах потер в глазнице, — а зрит много всякого. Человек ничтожен, горсть праха — а желает приобрести весь мир.

Несда рассуждению подивился.

— Отец Никодим говорит, это похоть плоти, похоть очей и похоть разума.

— Гордость житейская. — Чернец махнул дланью. — То не Никодим, то Иоанн Апостол. А читал ли ты, отрок, в Писании: блаженны алчущие и жаждущие правды? Бездна врачуется другой бездной! — Шерстяной палец встал прямо, указуя в небо. — Кто жаждет духа, не алчет праха. Господь дал жажду, дал и потребное для ее утоления. А кому какое по нраву, сие каждый сам решай. Уразумел?

Несда внимательно глядел на черноризца. Тот посмеивался в бороду.

— Уразумел.

В книжню поскреблись, в дверь заглянула голова поповского сына Епишки.

— Отец Евагрий снова серчать надумал, — недовольно сообщил он. — Чего так долго-то? Небось не в княжьи хоромы послан.

2

— Здесь он. Помирать собрался.

Дворский кметь оттопырил губу, ушел в сторону, сел на перевернутую телегу и принялся чистить ветошкой и без того чищенный холопом меч.

Даньша поглядел через узкое, в полтора кулака окошко. В порубе было темно и глубоко. Несло отхожим духом. Где-то там внизу что-то глухо ворочалось.

— Эй! Кто живой есть? — позвал Даньша.

Иных звуков не было. Даже ворочаться перестало.

— А может, помер, — буркнул княжий отрок, — пока я за тобой ездил.

Всем видом кметь пытался втолковать окружающим, что невзначайная погибель старшего дружинника, заточенного князем в поруб, является для него смертной обидой. Глядеть за узником поручили ему. Кормить и поить тоже. Чтоб не совсем затосковал. А тот захотел вдруг протянуть ноги. Что князь-то скажет?! Уморили, скажет, моего Душилу…

— Я те дам — помер, — погрозил Даньша. — Лучше объясни заново, как он в поруб угодил. Я чего-то не совсем понял.

— Чего тут объяснять. Слыхал небось, к князю латынские послы прибыли, дочку сватают для ихнего короля.

— Ну.

— Ну и перепились на пиру. Душило и этот… рыцарь Ромуальд. Пошли ворон стрелять. Там их и повязали. Не сразу, правда.

— Это кто тут мне кости перебирает?! — зычно громыхнуло из поруба.

Даньша обрадовался:

— Ну вот, а говоришь — помирает. Кто помирает-то?

— Даньша, брат крестовый! — взревело в порубе. Бревна задрожали.

— Душило, упырь ты мой родной! — Даньша одной рукой облапил оконце, как бы обняв друга. Второй руки у него не было, рукав суконной свиты заткнут за пояс. — Где ты, не вижу…

— Да тут я, не достать до окна, яма глубокая… Савка тебе чего наплел про меня? Все брешет. Не так было.

— А как?

— Князь на меня разгневался. Я пятерых из младшей дружины покалечил.

— Семерых, — уточнил Савка.

— Ты уж там молчи, смерд.

— Я не смерд.

Кметь оскорбился и ушел. Из-за сруба кладовой клети торчал лишь его нос.

— Шестерых покалечил, — поправился Душило. — Так они сами… Нечего под руку лезть, когда я из лука стреляю. Не люблю я этого.

— Для чего по церковным крестам-то стрелял?

— По крестам — не знаю, наговор это. Бояре меня не любят. Поклепничают князю. Мы с рыцарем Мудальдом по воронам били. На спор. Я не виноват, что они все по крестам сидят. Как будто в Киеве больше сидеть негде. И рыцарь этот… Если б я не выпил столько меду, я бы ему голову скрутил. Чего он… А так я добрый.

— А чего он?

— Сперва новгородскому епископу козу строил, думал, никто не видит. Епископ, болезный, затеял прю с латынцами о вере. Как будто в Киеве больше негде прю устроить, на пиру у князя надо.

— Про что пря? — заинтересовался Даньша.

— А что нечего наших княжон под римского папу отдавать. Игумен Федосий нашему князю про то же целый пергамен измарал. Про поганую латынскую веру. Да толку… После того рыцарь Мудальд услыхал, как песельник про Вещего Олега гусли дерет, и сказал, что ничего не было.

— Как так не было?!

— Вот и я тоже: как так?! А он: в грамотах ихних христианнейших королей и римских пап о взятии Константина-града вашим князем ничего не сказано. И про прибитый на воротах щит тоже ничего… — В порубе на короткое время стало тихо и задумчиво.

— А на ворон как перешли?

— Кто ж теперь знает… Даньша… Ты помнишь, как я на Немиге, когда против Всеслава ходили, князя от верной смерти спас?..

— Как же не помню! Я там руку оставил.

— А теперь он ко мне не хочет прийти… попрощаться… Я уж этого посылал, Савку…

Голос, доносившийся из поруба, совсем ослабел.

— Душило, эй, ты чего там? Вправду помираешь?

Даньша попытался просунуть голову в оконную щель.

— Мыши тут… В дождь грязи по колено… Когда схороните, ты мою жену себе возьми. А детей мы с ней не прижили…

— Так я женатый, забыл? — удивился Даньша.

— И дети есть?

— Как не быть.

— Ну, тогда пускай Гавша мою Алену за себя берет. Годов-то ему сколько, братищу твоему?

— Годов-то ему хватает. Только Гавше нужно девку с умом и с норовом сватать. Чтоб могла запрячь этого жеребца. Пока не сыскалась такая.

Отрок выглянул из-за клети, прислушался. Обычное дело: сидят двое старых дружинников на княжьем дворе, за тридцать годов каждому, вспоминают прожитое. Один безрукий, уже и не дружинник, а так, купчина вроде, другой в порубе.

— Эй, Савка! — гулко донеслось из темницы.

— Ну чего? — не сразу отозвался кметь.

— Меду принес бы.

— Не велено.

— Ну ладно, про смерда это я сгоряча, прости.

— А буянить не будешь, храбр? Поруб ломать?

— Когда такое было-то?

— Да уж было… — вздохнул Савка. — Ладно, принесу. Эй, ты, — позвал он пробегавшего мимо холопа, — за мной иди.

Воротился быстро. Холоп нес две малые глиняные корчаги. Савка обвязал горлышко одной вервием и протолкнул в оконце поруба. Едва пролезла.

— В поварне брал или в медуше? — спросил Душило, выбивая хлопком затычку.

— В медуше. Ключник сегодня не жадный.

— Ключник не жа-адный… А князь прижимистый… стал. Это я не тебе, Савка. Закрой уши.

— Да пожалуйста. — Кметь спустил вторую корчагу, вытянул веревку и ушел на свою телегу. — Очень надо, — донеслось оттуда.

— Так чего князь-то? — спросил Даньша.

— Князь-то? Мало меду выставляет. А вином грецким да пивом разве сыт и весел будешь?

— Да-а… — задумался Даньша. — А чего так?

— Стареет князь.

— Слышно, отроки его по селам лишнее дерут, напрасные виры придумывают, смердов злят.

— Кто ж за ними уследит. Балуют…

Об стену поруба что-то хряснуло. Пустую корчагу загубил, догадался Даньша.

— Ты-то как, брат крестовый? — спросил Душило между затяжными глотками.

— В Корсунь скоро пойду, лодейный обоз с товаром поведу.

— И как оно — в купцах? — громко рыгнув, осведомился Душило.

— Да как… Своя сноровка нужна. А без нее — не то что без руки останешься. Ноги оторвут.

— А может, и мне в торговые люди податься?.. — загрустил Душило. — Ходить с обозами. Тоже ведь — не веретеном трясти. Меч при себе, гирьки на поясе. Кошель на брюхе.

— Ты чего это? — всполошился Даньша. — А князь? Изяслав Ярославич наш?

— А князь сам по себе… Нужен я ему будто.

В порубе снова хлопнуло, осыпалось. Вторая корчага.

— Да! Ты ж помирать хотел? — вспомнил Даньша.

— Перехотел, — мрачно сказал Душило.

И стал буянить.

Стены поруба затряслись от крепких ударов. Бухало мерно, с расстановкой. Даньша спиной, прислоненной к срубу, чувствовал, как стонут в крепах бревна темницы.

Э-эх, по-над реченькой, да над широ-ко-ю-у…
Э-эх, спят-лежат вои хоро-бры-е…
Э-эх, да сном да крепеньким…
Непробу-удным…

Петь Душилу было тяжело, из груди рвалась надрывная горечь. Даньша поднял лицо к синему небу. Ему тоже захотелось меду, и чтоб песельники рвали струны гуслей, а скоморохи дудели в сопели и ходили вверх ногами, и стол был полон яств, и девки красные пригубляли заморское вино.

— Ну вот, опять. — К порубу подошел кметь, топыря губу. — Не надо было меду давать. Заклинался же не давать.

— Чем это он? Не покалечится сам-то? — спросил Даньша

— А сапогами. Ежели поруб не обрушит, так и нечем там калечиться… Ни у кого таких сапог нет, — добавил отрок.

Э-эх, воронье да послета-алось…

— Не умеет пить. — Кметь осуждающе тряхнул чубом. — А еще из лучших мужей.

— Ты бы, молодо-зелено, — нахмурился Даньша, — помолчал бы. — И опять поглядел в небо. — Душа веселья просит.

Э-эх, да в сырой земле лежать-почива-ать… —

тянули теперь уже вдвоем.

3

Новгородский епископ Стефан был недоволен. Князь киевский не слушал советов. Сам митрополит не мог его переупрямить, от епископа же Изяслав отмахивался, как от мухи. Чем я, говорит, хуже батюшки, великого кагана Ярослава, который со всеми странами Заката породнился через свое многочадие. Сына меньшого, Всеволода Переяславского, не абы на ком женил — на принцессе византийской, Мономаховне. Я же, говорит, всего лишь польскому князю двоюродным братцем прихожусь, а через жену — дядей. Это, считай, почти ничего, с ляхами у нас разговор особый. Могу хотя бы дочь в приличное королевство замуж отдать? Сколько ни увещевал епископ, что не подобает агнца, сиречь беспорочную девицу, в волчью пасть засовывать, все напрасно. Дружба с латынцами князю дороже спасения души собственного чада.

Четырнадцать лет минуло, как патриарх константинопольский Михаил Керулларий и папа Лев IX предали друг друга анафеме. За это время римское папство не только не покаялось в расколе со вселенской кафолической Церковью, но пуще продолжает лаять на нее. В гордыне своей само себя назвало кафолическим, а на апостольское православие клевещет, облыжно виня в ереси. При том разобраться в богословских тонкостях раскола под силу только людям хорошо образованным, здесь же, на Руси, таковых не обрящешь. Чернь по-прежнему погибает в язычестве. Бояре и те в нужде зовут волхвов. Князья… советов не слушают. Иные так просто от волхвования рождены.

Владыка поерзал в конском седле, живо вспомнив прошлогоднее разорение Новгорода полоцким князем Всеславом. Пришел с ратью, налетел, пожег, украл колокола со звонницы и паникадила из Святой Софии, увел полон. Тать в овечьей шкуре. Новгород своей отчиной зовет, под себя тянет. Не зря Всеслав среди невеж и черни слывет оборотнем. Облик человечий, нутро волчье. Говорят, в калите на шее полоцкий князь носит ту мерзость, в которой вышел из утробы матери, — родильную рубашку. Будто бы так велели волхвы, от чьего колдовства и родился младенец. Тьфу. Епископ перекрестился. А в самом Полоцке при дворе Всеслава язычество силы копит. Да что в Полоцке. В Киеве на полоцком подворье тех волхвов обретается не считано. За князем своим прибрели. Чего доброго, выведут его из заточения. Кудесники, они могут. Бесовской силой творят кудесы.

Всеслав за свои дела теперь сидит вместе с сыновьями в порубе на киевской Горе. Хоть и зло поступил с ним Изяслав, нарушил братское крестоцелование, а все же так спокойнее. Да и то рассудить: не силен ли Бог всякое зло к правде обратить?

В Киеве Стефан оказался по делам своей епископии. А тут сватовство латинское. Митрополит Георгий в вере крепок, умом сообразителен, а волей слаб. Не такие владыки нужны на Руси. Здесь слово должно быть со властью, а власть с силой и твердостью. Своими новгородцами, от бояр до холопов, епископ Стефан так и управлял. Особо теперь, когда князя в Новгороде не видали с прошлогоднего ратного Всеславова нахождения. Мстислав Изяславич бежал с позором перед битвой, и битву проиграли. Больше самовольные новгородцы Изяславова племени к себе в князья не хотят. И с этим тоже епископ в Киеве оказался — договариваться о князе. С ним для верности отправлено малое посольство от вольного города — бояре да гости торговые. Те на Новгородском подворье разместились, в Копыревом конце. Ну а епископская честь — в митрополичьих хоромах у Святой Софии почивать.

После беседы с князем у епископа болел живот. Хотелось слезть с коня и полежать, но дорожных носилок не было. Конные холопы позади вполголоса ругали княжью челядь. Бревенчатая мостовая утекала впереди под своды Софийских ворот и спускалась круто вниз. Гора — старый город князя Владимира — была окольцована стеной лет сто назад, а теперь составляла лишь малую часть Киева. Укрепления давно не поновлялись и местами сгнили. Несмотря на бурканье в животе, владыка отметил, что новгородцы за своим Детинцем следят куда заботливей, нежели киевские люди. Здесь князь всему голова. А у князя хлопоты — дочку получше спровадить и осрамившегося Мстислава обратно подсунуть новгородцам. Еще говорят, князь любит на вечерней зоре прийти к порубу Всеслава и побаять перед сном о чем ни то. Раскаянье, что ли, его грызет?

Выехали из ворот. Боярские усадьбы с обеих сторон, долгий тын из островерхих кольев. Хоромы у всякого на свой лад, от пожара обмазаны глиной, побелены, только кровли темнеют.

— Тпрру-у-у!

Конь встал — и ни с места, прядает ушами. Епископ вертит головой, не понимает, в чем причина.

— Эй, погорельцы новгородские, чего рты разинули?

Четверо каких-то, холопьего вида, в посконине, вылезли из проулка, стоят, творят над владыкой посмехи.

— А мы вам князя нашли, самого лучшего, другого и не надо искать.

Расступились, вытолкнули вперед кобелька на веревке. Пес дрожит, тявкает, пятится, хвост завернул кренделем. Его пинают под плюгавый зад, в ноги Стефанову коню.

— А не нравится, так все одно лучше, чем Мстислав. Вишь, гавкает. Смелый. Не удерет.

— Какие это псы на меня зловонные пасти раскрыли? — загремел владыка голосом, каким возглашал проповеди в новгородской Софии. — Чьи рабы?

— Полоцкие куражатся, — подсказали собственные холопы, которым поношение тоже не понравилось.

— Чего стоите, отгоните их, — сердито сказал епископ. — Они потому такие храбрые, что двор полоцкий тут рядом.

Кобелек, отважившись, затявкал в полный голос.

— А не то идите со всем Новгородом под нашего князя Всеслава, — не унимались наглые рожи. — Он послушных не бьет.

— Сперва из поруба пущай выберется, если не сгнил там еще.

Двое Стефановых холопов тоже озверели, морды перекосили и повынимали мечи из ножен. Полоцкие разбежались вокруг по одному, приплясывали от нетерпения. Вытащили кистени, у одного в руках явилась дубина. Подготовились заранее. Видно, что обучены драться. Кистенем сразу зашибли одного из холопов, стащили с коня, подобрали меч. Второй сам спрыгнул, прижался спиной к тыну, ощерясь, делал выпады.

Владыка отъехал немного и поймал за шиворот мимохожего парубка, глазевшего на стычку.

— Быстрей беги за стор ожей.

Тот поскакал, сверкая голыми пятками.

Из-за тынов выглядывали головы, галдели. На улице останавливались поодаль боярские отроки, ремесленный и прочий люд, парубки.

Окровавленного холопа со смехом дожимали вчетвером, вот-вот оприходуют кистенем. Поглядев на его отчаянье, владыка учудил: подъехал ближе, вздыбил коня на задние ноги и обрушил передними на головы разбойников. Один упал и больше не встал, его прирезал Стефанов холоп. Трое, брызнув из-под копыт, с дикими криками забросили кистени, зацепили епископа ремнями с гирьками, скинули на брусья мостовой.

Пока боярские отроки с ближних дворов решали, вмешаться ли в дело, унять ли борзых холопов, нагрянула городская сторожа. Конные ратники со свистом разогнали толпу, оголили мечи. Двоих полоцких, замешкавших над побитым епископом, зарубили сразу. Последний, самый прыткий, добежал до пересеченья улиц возле бревенчатой Мироньевской церкви. Здесь его нагнал вершник, коротко махнул мечом. Тело с разрубленной головой привалилось к тыну. Полоцкие бояре сегодня не досчитаются своего имущества.

Спрыгнув с коня, ратник вытер меч о холопью посконину, снова взлетел в седло. Короткая погоня доставила ему удовольствие, хоть и не стоил раб затраченных на него усилий. Надо же, удумали епископа в дорожной грязи извалять. Совсем полоцкие ошалели. Без своего-то князя кому хорошо живется. Даже холопы дичают.

Вершник поворотил коня назад, но вдруг натянул удила, провожая взглядом молодку. Женка из нарочитой чади, наряженная в паволоки и серебро, возвращалась с торга. За ней плелась холопка, позади пыхтели два парубка, тащили полные корзины.

— Гавша! — Дружинники из сторожи звали ратника, чтобы возвращался.

Он в ответ отмахнул рукой и шагом направил коня вслед молодке. Женка оборачивалась, с чуть заметной улыбкой цепляла молодца быстрыми глазами и то начинала спешить, то шла совсем медленно. Гавша слышал серебристое звяканье подвесок-рясен и ловил ноздрями аромат византийских благовоний. Лукавая баба брала с собой на торг слепую и глухую старуху-няньку.

Лишь у ворот, за которыми скрылась женка, Гавша догадался, за кем уволокся: признал усадьбу воеводы Перенега Мстишича. Княжий муж не так давно справил свадьбу, оженился вторым разом. Но, видать, плохо умел потешить молодую. Напоследок она неприметно кивнула ратнику и мгновенье помедлила у открытой воротины.

Гавша спешился, увидев на мостовой под ногами коня нечто блеснувшее. Молодка украдкой потеряла серебряное рясно. Гавша усмехнулся: нужно вернуть его хозяйке. Веселый выдался день.

— Никак жениться сдумал?

Княжий отрок сжал в кулаке подвеску, обернулся. На него ясными глазами взирал поп Никифор, клирик церкви Богородицы Десятинной.

— На ком тут жениться, батько, боярин Перенег дочек не завел.

— А коли так, чего тут высматриваешь? Иль холопка какая ни то глянулась?

— Это, отче, не твое дело. Некогда мне.

Гавша хотел сесть на коня, но поп остановил его за плечо.

— Епитимью исполняешь, какую я тебе положил?

— Исполняю, а как же. Две седмицы мяса не едал, аж тошно стало.

— Оженишься-то когда? — помягчел клирик.

— А зачем? Мне и так хорошо.

— Ятрам твоим нехорошо, — строго сказал поп. — Не в свои стойла всё метят.

— Так это дело молодое, батько.

Гавша подтянул подпругу седла, нетерпеливо ткнул ногу в стремя. Глядел скучно.

— Смотри, поклоны бить в другой раз велю, — безнадежно погрозил поп.

— Ну и отобью.

— Женись, а? — ласково попросил отец Никифор.

— Так ведь бить буду, жену-то, — полувопросил Гавша.

— За что ж сразу бить?

— А за что ни то. Перво-наперво, чтоб тебе, отче, на меня не сказывала. Знаю же, как у вас, попов, заведено на исповедях выспрашивать.

Гавша взметнулся в седло.

— Муж и жена едина плоть, — объяснил клирик. — Оба несут единый крест.

— Ты, батько, скажи лучше, — отрок нагнулся к попу, — пошто мне брюхо свое мучить, коли душа не в брюхе?

— А как же еще вас, зверовидных, к кротости приводить? К душе дорога через утеснение брюха лежит.

Гавша подумал.

— Мяса две седмицы в нутро не кидал. А нынче, батько, я холопа зарубил.

Он вытянул меч и показал, как зарубил.

— Хрясь. Башка пополам. Во так.

Поп шатнулся от клинка.

— За раба по закону русскому не казнят, — сказал, помедлив. — Перед Богом тебе держать ответ. Покайся.

— Покаюсь, — равнодушно обещал Гавша и пустил коня вскачь.

4

После чтения «Шестоднева» Иоанна, экзарха Болгарского, отец Евагрий распустил учеников по домам. Сказал, что дьякон Ионафан захворал и занятий по греческому языку не будет. Мальчишки собрали вощаницы и писала в котомки, чинной гурьбой спустились с верхнего гульбища, а внизу разделились с шумом и толканьем. Поповские отпрыски и прочие, кто победнее, побежали вперегонки к воротам владычного двора. Боярские сынки и остальные из нарочитой чади отправились к коновязям, где поджидали холопы с куском пирога или ветчины в плетенке — чаду подкрепиться перед обедом. Верховод Коснячич собрал вокруг себя малую дружину товарищей и поджидал у лестницы. Несда, как всегда, спускался последним — не любил бестолковых забав, которые случались среди учеников после занятий.

Заметив шайку, он остановился на предпоследней ступеньке, посмотрел исподлобья. Коснячич был настроен как будто миролюбиво. Хотя улыбка на его присыпанном веснушками лице обещала мало хорошего.

— Иди, не бойся, — позвал сын тысяцкого. — Мы тебя не тронем. Ты нынче храбрец.

— Почему?

Несда спустился с лестницы, прижал крепче к боку котомку. Если все же станут бить, ни за что не выпускать ее из рук. Там драгоценная Псалтырь, да еще разобьют вощаницу, а в ней наспех, по памяти, записанный кусок «Шестоднева». Понравившийся. «И сего не разумеешь, откуда произошли человеческие образы, и чудно Божьему творению, как столь многочисленны личины, и нет ни одного человека, подобного другому. Если и до края земли дойдешь, ища такого же — не найдешь; если и найдешь, то будет или носом не похож, или глазами, или иным чем; даже и от единой утробы рожденные не походят друг на друга…»

— Здорово ты Евагрия разозлил, — улыбался Коснячич. — У него аж пасть дергаться стала и пятна по роже пошли.

— Я не… я вовсе не хотел.

— Он не хотел, — ухмылялась дружина. — Он Евагрия любит. Ученый осел.

— Цыц вы. Все равно он храбрец. — Коснячич придвинулся и закинул руку на плечо Несды. — Я с ним после этого дружить хочу.

От такой дружбы Несда ожидал лишь подвоха. Но руку нежданного друга сбрасывать не стал.

— Правда? — спросил только, посмотрев в близкие глаза Коснячича.

— Правда. Пошли. Покажем тебе кой-чего. Да не бойся, понравится.

Дружина согласно кивала.

Всей компанией отправились по нижнему гульбищу вокруг храма. Тысяцкий сын держал Несду за плечи, будто боялся, что убежит. Говорил:

— Вот давно хотел спросить тебя. У тебя же батька купец?

— Купец.

— Лавку в торгу имеет, обозы с товаром снаряжает. Так?

— Так.

— А братья у тебя есть?

— Сестренка.

— Вот видишь. Единственный сын. Что ж тебя батька не оденет получше? Ходишь в посконине, будто смерд или холоп какой.

— Жадный батька-то! — засмеялись в дружине.

— Не жадный, — твердо сказал Несда.

— Не любит тебя? Так если за училище платит, значит, любит.

— Любит. Одежда хорошая у меня есть.

— И чего? — не понимал Коснячич.

— Так, ничего. — Несда смутился. — Мне в этой удобнее.

— Вот соврал так соврал, — захохотал Коснячич, хлопнув его по спине.

Несде и впрямь захотелось убежать.

— Ну вот, пришли.

Коснячич остановился у одного из столпов гульбища.

— Гляди.

— Куда?

Несда стоял носом к опоре, но ничего не видел, кроме гладкой поверхности камня, из которого сложен собор, и розоватой извести.

— Да вот же. — Коснячич показал пальцем.

Сперва Несда ничего не понял. Смотрел на процарапанный ножом рисунок и не мог разобраться в переплетении линий.

Потом, с дрожащими губами, обернулся. В глазах стояла изумленная обида. От волнения не мог выговорить слова:

— З… з… зачем?

— Это не мы, Несда, — невинно сказала дружина. — Мы просто нашли.

Кто-то, да отсохнут у кощунника руки, осквернил Святую Софию рисунком на тему «муж да любит жену свою». Или не муж. И не совсем жену.

— Зачем на храме? — выкрикнул Несда и сжал кулаки, будто собирался броситься на мерзко хихикающих обидчиков.

— Мы не знаем, — смеялись мальчишки. — Мы просто тебе показать.

— Мы думали, ты не знаешь, откуда дети родятся, — громче всех заливался Коснячич. — Верно, думаешь, что их Бог в раю лепит из праха и в капусту подбрасывает.

Несда пытался затереть рисунок рукавом, но тот лишь четче обозначался.

— Что ты делаешь! — насмехались боярчата. — Это же твой родич. Гавша. Это он. Точно он. С черницей сблудил. А митрополит за это виру с него. Сто гривен за порченую монашку!

— Дурачье, — скрипнул зубами Несда.

Коснячич перестал смеяться.

— Ладно, хватит, — бросил он дружине. — А то сейчас расплачется. Пошли митрополичье вино пробовать.

— Как это? — удивились мальчишки, тотчас забыв про Несду. — Какое вино? Кто ж нам его даст?

— Давеча церковное вино привозили. Целый обоз. Мне знакомый холоп сказал. Мой отец продал его митрополичьему тиуну за покражу. Он и у митрополита что хочешь стянет и продаст. Мне обещался. Ну что, идете? Я церковного еще не пробовал. У нас в доме только зеленое вино подают.

— Как же не пробовал? А в причастии? — спросил самый маленький мальчик.

— В прича-астии, — передразнил его Коснячич и щелкнул по макушке. — В причастии оно водой разбавлено, да еще с хлебом.

— А крепкое оно?

— Вот и узнаем. Ты с нами иди, — велел Несде тысяцкий сын.

— Никуда я с вами не пойду.

— Почему это?

— Церковное красть — грех.

— А не церковное? — криво усмехнулся боярич.

— Тоже.

Коснячич подумал и выпустил изо рта струйку слюны — под ноги Несды.

— Ну и иди отсюда, — сказал злобно. — Лоб не расшиби на молитве.

Мальчишки гурьбой двинулись в ту часть владычного двора, где стояли хозяйственные и кладовые клети, житницы, медуши.

Несда стер ногой плевок, набрал в горсть земли, мокрой после долгих дождей, и принялся замазывать ею срамной рисунок.

«…мало Ты дал ему, Господи, мало и взыщи с него», — твердил он свою давешнюю молитву о гордом и неразумном Коснячиче.

По чести сказать, не так уж мало Господь дал сыну тысяцкого. Боярин Косняч, имя которого в Киеве мало кто помнил, а звали так, по отчеству, владел селами, рыбными тонями на Днепре и на Лыбеди, бортями и собственными ловищами, держал в торгах с десяток лавок, отправлял торговые обозы аж в Царьград и в сарацинские Хвалисы. Сам новгородец, он и среди оттудошних купцов-гостей был свой человек, а уж новгородцы в торговле знают толк. А какие хоромы на спуске Горы поставил тысяцкий! Весь Киев, от Лядских ворот до Подола и Оболони, сбегался лупить глаза, завидовать богатству и чесать злыми языками.

Не любил своего тысяцкого киевский люд. И князю Изяславу не с добром припоминали, что, придя из Новгорода на княжение, посадил на шею Киеву чужака-новгородца. Да не его одного. Половина Изяславовых бояр оттуда же: Микула Чудин, брат его Тукы, тоже чудин, оттого имя чудное, и прочие. Косняч хотя бы в сродстве с князьями — дед тысяцкого, Добрыня, приходился дядей князю Владимиру. А те чудины не знамо откуда и взялись.

В ратном деле, во главе городского ополчения, тысяцкому не довелось по сию пору проявить себя. Князья не затевали больших войн, степь только зубы казала. А в межкняжьи распри свободный люд не встревал, если его не касалось напрямую. В прошлом году, к примеру, Ярославичи сборной ратью ходили в Полоцкую землю, воевать буйного Всеслава, после того как он пожег Новгород. Полоняников из того похода привели тьму, на торжище их продавали в челядины по серебряной монетке за штуку. Весь Киев обогател живым имуществом почти задаром — своих-то ополченцев ни одного в рать не посылали.

Зато в городских делах тысяцкий являл себя многоразлично, и все не в пользу горожан. Под свой зад тянул что ни попадя. Рассудить на торгу купца с покупателем — оба выходят виноваты, оба плати тяжебный сбор. Двор на пустыре отстроить — измучишься кланяться волостелю подарками: возьмет, а про дело забудет. Снова возьмет, и опять запамятует. Потом уж, после третьего-четвертого подношения вспомнит, выдаст грамотку с клеймом. Приплывут торговые гости с товаром — мыто плати за каждый день. Купцам — со всякой плевой сделки отсчитывай сбор. Мытари шастают повсюду, звякают свинцовыми печатями на поясе, острым писалом, как ножом, метят в горло. Сущие разбойники. Торговле от этого сплошь урон, Киеву бесчестье, тысяцкому — княжий почет и сказочные хоромы.

Несде про все это сказывал отец, щипля от досады бороду. А у отрока своя досада — нравный Коснячич. И к отчему делу, к торговле, душа не лежит. Душа у Несды исписана книжными письменами.

Он обтер руку о траву и порты, быстро зашагал к хозяйственным клетям. Возле бани, построенной греками, как всегда, толпились, ждали очереди. До сих пор каменная мыльня была горожанам в новину, хоть и давно стояла. Появилась еще при кагане Ярославе. Греки, известное дело, срубных русских бань не признают. Тесно им там и страшно задохнуться в дыму.

Завизжали бабы, верно, передрались возле бани. В задних воротах двора встала телега, груженая горой мешков, за ней вторая такая же.

— Кто таков? Что везешь?

Стражник оглядел мешки, потом возницу. Смерд со стриженой бородой, в безрукавой чуне из овчины и в сапогах слез с телеги.

— Посельский тиун из Мокшанского села. Недоимки с десятины привезли.

— Проезжай, — лениво дозволил кметь.

Несда коротким путем протиснулся между строениями, прошел мимо конюшни, оглядел кругом и узрел затаившуюся в яблонях дружину Коснячича. Яблоки уже посбирали, на высоких ветках висели одни недоспелки, и полакомиться дружине было нечем. У них на уме свербело другое. Несда, согнувшись, будто так его никто не увидит, добежал до яблонь и прыгнул в густую сень.

— Зачем явился? — набычился Коснячич.

Несда молчал, глядя в упор на тысяцкого сына. Тот вдруг покривил губы в улыбке.

— Винца захотелось?

Несда упрямо мотнул головой.

— А-а, — прищурился Коснячич, — выдать нас пришел?

— Вас выдерут, если поймают, — хрипло сказал Несда. — Тебя-то не тронут, а их… — Он кивнул на оседлавшую ветки дружину.

— И тебя заодно, коли уж прибег, — усмехнулся боярич.

Несда опять смолчал, беззвучно шевельнул губами. Если бы кто присмотрелся, прочитал бы снова: «Дурачье». Коснячич, сам не ведая, угадал его мысль. Несда не мог никому поведать о воровской вылазке, потому решил быть битым вместе со всеми.

— Идет! — раздался тоненький голос сверху.

Озираясь, к яблоням между клетями шел холоп с корчагой. Исчезнув на несколько мгновений, он появился с другой стороны, из-за ближнего амбара, торопливо нырнул под ветви, поставил корчагу на землю.

— Как договаривались, боярич.

Он протянул раскрытую руку. Коснячич пересыпал в холопью горсть три серебряные резаны.

— Только уходите быстрее, — посоветовал холоп, исчезая. — По двору сотник шляется. Не спится ему, видать…

Коснячич выбил из корчаги затычку и присосался к горлышку. Несда смотрел, как течет по его подбородку на шею и рубаху темно-багряная, будто кровь, влага. Кровь Матери Сырой Земли, добытая из заморской ягоды, превращаемая по действию Святого Духа в пречистую кровь Христову. Несда вдруг подумал, что за такое умствование отец Евагрий изломал бы об его спину свою трость, обругал бы идолопоклонником и дремучим сыроядцем. Старые боги не хотели покидать русскую землю, они были повсюду и против воли лезли в ум и на язык.

Коснячич утерся расшитым рукавом и протянул корчагу Несде.

— Пей!

Дружина взроптала. Тысяцкий сын не повел и ухом.

Несда взял корчагу и стал пить. Вино показалось кислым, с резким и неприятным вкусом, но если бы Коснячич не отнял корчагу, так и пил бы, сколько влезет.

— Хватит!

За корчагу ухватились прочие мальчишки, стали жадно хлебать, вырывая из рук, проливая и толкаясь. Вдруг кто-то крикнул:

— Сотник!

Корчагу в испуге бросили, кинулись кто куда: за амбар, мимо клетей, прямиком через двор. Несда со страху метнулся не в ту сторону. Головой угодил в упругий живот начальника владычной стражи и, словно клещами, был схвачен за шею. Он зажмурился и подумал, что сейчас умрет: в ногах разлилась противная слабость, земля качалась и плыла.

— Кто, говоришь, владеет селом? — прозвучал между тем вопрос.

— Федосьев монастырь, — ответил голос давешнего посельского тиуна, притащившегося с недоимками.

Несда приоткрыл глаз и увидел колесо телеги. Сотник, оказалось, и не думал ловить винокрадов. Он стоял посреди двора у клетей и разговаривал со смердом. Телеги уже разгрузили, на второй лупили подсолнушное семя два смердьих холопа, шелуху робко складывали в торбу.

— Дорога туда какая? — расспрашивал сотник. Шею Несды он держал крепко, та уже принялась ныть.

Тиун с подробностями описал путь до села, не забыл помянуть битую молнией сосну у росстани и шаткие мостки через безымянный ручей.

— Небось и колдун в селе имеется?

— Колдун? — посельский почесал под рубахой. — Дак утопили колдуна о прошлом лете. Сено не сберег, все погнило от сырости… А так-то… знахарь есть. Иные бают, тоже колдун, так я тому не верю, а сам-то он не сознается. Бабы-ворожейки имеются, как без них. Да чернец ходит, из монастыря.

— Тоже, что ли, ворожит? — усмешливо спросил сотник.

Несда вспомнил его имя — Левкий, по прозванию Полихроний. Родом исаврянин, из грецких земель, и по-гречески звался не сотником, а комитом. Под рукой комита была вся Софийская дружина, сторожившая покой митрополита и церковное добро: дворские отроки, гриди, мечники, вирники, сборщики владычных даней и прочие кмети. Левкий всегда ходил с коротким мечом, носил узкие греческие порты, расшитые узором, и богатые византийские рубахи, звавшиеся туниками. Курчавую голову никогда не покрывал и, от природы смуглый, летом под солнцем темнел дочерна. Тогда делался похожим на ефиопа, которого Несда видел однажды в торгу среди прочего товара, завезенного ромейскими купцами.

— Ворожейство у них, у чернцов, темное, — принялся толковать посельский, — простому человеку не внятное. Все шепчет да бабьи бусы в руке щиплет. Потом глаза закатывает. Вот так. — Тиун сделал страшную рожу, как у покойника. — И ходит ровно нежить. Тихо так крадется, а сам хвать — и на дно-то утянет.

— Что — хвать?

Клещи на шее Несды сжались сильнее. А в голове будто кувыркались пьяные скоморохи.

— Ну это я так, для примеру. Нежить она и есть нежить… Еще дуб священный в лесу стоит.

— Где?

Рука сотника внезапно разжалась. Несда чуть было не упал на карачки. Шатнувшись, почуял свободу и, заплетая ноги, побежал — опять не в ту сторону. Остановился, увидел впереди растворенные воротины и устремился к ним.

В конюшне никого не было. Кони хрустели овсом, шумно летали мухи. Несда ушел вглубь, туда, где было темно и прохладно, упал на гору сена, зарылся. Хмель в голове прекращал скоморошью пляску, зато налил свинцом веки и явился во сне нежитью в черной монашьей рясе. Нежить сидела в ветвях дуба, хихикала и бросалась желудями.

Потом он проснулся. Совсем рядом кто-то бубнил вполголоса:

— …все равно как… лишь бы тихо. Утром его найдут, но вы будете уже далеко.

Несда узнал заморский выговор софийского комита.

— Мудрено будет — чтоб тихо… — Другой голос был грубее и громче. — Пискуп Степан полночи пред образами свечи палит и лбом об пол стучит. Добавить бы надо… за труд.

— Добавлю… потом, как сделаете. Что-нибудь сообразите вдвоем.

— Это ж когда — потом? К тебе, что ль, поскребстись опосля?

— Вот этого не надо, — жестко ответил сотник. — Есть место… Верстах в двадцати от Киева. Сельцо Мокшань. В лесу найдете священный дуб, там будете ждать.

— Обманешь, боярин?

— Какой я тебе боярин, холоп?! — Комит недовольно возвысил голос. — Меня сам протопроедр Михаил Пселл представлял в Палатии императору Константину Дуке!

— Ну не серчай, ошибся маленько… — повинился тот, кого назвали холопом. — А кто этот — проед осел?

Левкий не ответил на вопрос. После долгого молчания, он сказал:

— Если к утру новгородский епископ будет мертв, получите еще десять гривен серебром.

Несда одеревенел от неподвижности. Сильно хотелось есть, но он боялся пошевелиться еще долго после того, как в конюшне все стихло. Сердце кузнечным молотом билось в горле.

Ему стало жаль новгородского владыку, которому зачем-то и почему-то надо было умереть. Он понял только одно — за епископа следовало усердно молиться, чтобы Господь отвел руку убийцы. Или же облегчил страдание, а после принял в свои объятья блаженную епископову душу.

Отрок выбрался из сена, выскользнул во двор. Двое холопов выбивали пыль из лежалого тряпья. Гремел ключами ключник, раздавал работу прочим рабам. Несда во всю прыть, словно земля горела под ногами, помчался к Святой Софии. У главного входа остоялся, положил три креста с поклонами и тут попался в руки дядьке Изоту. Кормилец проглядел все глаза, поджидая его из училища, теперь же дал волю попрекам и холопьим стенаньям, потянул к коновязи. Несда вывернулся, бросил на ходу:

— Ступай домой без меня. Приду сам позже.

Хоть и знал, что дядька один не воротится.

В огромном храме было пусто. Горело несколько свечей у алтаря, ползал служка, обтирая полы. Несда не верил, что где-то еще на свете есть такая роскошь и лепота, которая затмила бы богатства Святой Софии. Князь Ярослав, затевая храм по образу и подобию царьградского, верно, постарался переплюнуть греков-учителей. А уж константинопольские цари тысячу лет живут в роскошествах, понимают в красотах толк. Фрески и мозаики, покрывавшие стены собора, можно было разглядывать без счету времени. И всякий раз замирать, открывая прежде недоступное очам и разуму. Вспоминать похвалу великому кагану Владимиру и его сыну Ярославу, изреченную двадцать лет назад митрополитом Иларионом:

Он дом Божий великий Его святой премудрости создал

на святость и священие граду твоему,

его же всякой красотой украсил,

златом и серебром, и каменьем дорогим,

и сосудами святыми.

Та церковь дивная и славная по всем окружным странам,

другой такой не сыщется во всем полуночье земном,

от Востока и до Запада.

О граде же Киеве, освященном премудростью Божьей, говорили письмена, полукругом, будто радуга, накрывавшие заалтарный образ Богородицы: «Бог посреди него, он не поколеблется, Бог поможет ему с раннего утра».

Но теперь было не до мозаик и не до мраморной отделки. Несда встал на колени перед Божьей Матерью, без устали державшей поднятые на века руки. Хотел начать молитву и вдруг заплакал.

Уже болели колени и ныла спина, горючие слезы иссякли, а слова молитвы не шли на ум.

На плечо легла чья-то рука. Он обернулся, спешно утирая под носом.

— Ты хорошо молился, — сказал отец Никодим.

Несда не поверил.

— Откуда знаешь, отче?

— Я слышал. Теперь ступай, тебя ждут.

Несда пошел к выходу и целиком вверил себя заботам пестуна, изнывавшего от голода. Безропотно дал усадить себя на коня, сжевал сунутый в руки пирог, не разобрав вкуса.

— Щи опять стылые хлебать, — бурчал дядька Изот, поторапливая свою серую кобылку. — И перепадет же тебе нынче от родителя.

— За что?

— Да как же за что. А за бездельное шатанье?

— Отчего ты думаешь, что бездельное? — построжел Несда.

— Я-то вовсе не думаю, — присмирел дядька. — Не холопье это занятие. Родителю твоему думать.

5

Двор купца Захарьи стоял на речке Киянке в Копыревом конце, недалеко от Гончарного яра. Здесь же по соседству шумело торжище, одно из нескольких в Киеве. По праздникам там вертелись колесом скоморохи, давали кукольные представления и водили на цепи мишку. Вокруг было много пустоши, где гуляли гуси, выпасали коз, овец и коров, косили сено. Князь Ярослав строил свой город с большим запасом, на вырост, стенами широко обвел: плодитесь и размножайтесь, киевские люди, копите добро.

Щедрый был великий каган Ярослав, людей из других русских земель тоже звал на поселение. Освобождал на первых порах от мытных сборов. Еще и после него князь Изяслав Ярославич так же правил, щедро и христолюбиво. Это уж потом он своих бояр распустил, и процвело всюду лихоимство. А три лета назад было в небе знамение: звезда великая, с лучами словно кровавыми. Семь дней видели ее после заката и не к добру толковали. И верно: Всеславу стукнуло в голову идти на Новгород, лить кровь. После же того как его побили и заточили в порубе, князя Изяслава то ли старость одолела, то ли случилась иная причина: не стало от него Киеву ни единого доброго слова. Через бояр и мечников разговаривал с людом, правил через волостеля немилостивого, тысяцкого Косняча.

Захарья еще в доброе время пришел с сыном из Ростова в Киев. Двор поставил, жену новую привел, торговлю завел, Несду в училище отдал — в купцах грамота первым делом нужна. Жить бы не тужить. Только сын начал выкидывать странности. В сукно и тонкие ткани рядиться не желает, упрямо ходит в посконных портах и беленой рубахе. Хорошо, не в лаптях. Однако и сапоги из ларя вынимает только по указке. Обычно же таскал кожаные поршни — новые не брал, пока не издерет до дыр старых. Верхом в училище и обратно ездить не хочет, бегает ногами, а за ним дядька ведет в поводу коней. На торг его не заманишь, а ежели приведешь силой, так удерет в книжную лавку — разглядывать картинки на пергаменах. Из училища приходит с побитой рожей, а меч, хотя б деревянный, в руках держать по сю пору не научился.

Бесталанный у меня сын, горевал Захарья и поглядывал на жену: когда принесет другого наследника. Пять лет прошло, а в приплоде одна девка. В этом году, правда, живот у Мавры округлился, и повивальня заверяла: сын будет. Захарья на радостях занялся бабьим делом: ставил на окно и во дворе кашу для Рода и рожаниц. К малопонятному Христу он бы не смог лезть с такими просьбами — разрешиться бабе от бремени и чтоб ничего худого с дитем не случилось. Старые боги ближе, домашнее, за кашу или петуха у них не зазорно просить что душе угодно.

…Дядька Изот зря пугал: за позднее возвращение Несде не перепало от отцова недовольства. Захарья был в торгу или на пристанях: на днях отправлял с шурином, безруким Даньшей, свой первый обоз до Корсуня. Зато в доме гостил другой шурин, Гавша. Меч на лавку скинул, лазоревую свиту с себя стянул, вышитый ворот у рубахи ослабил, буйные кудри на глаза уронил, щеки хмельным медом разрумянил. Несда в зашел верхнюю горницу — так и залюбовался неволей. Девки же от красавца Гавши сходили с ума. А про замужних вовсе срамное говорили: будто они рубахи обмачивают от горячих Гавшиных взоров. Несда, правда, этому не верил и разговоров таких не слушал.

Гавша зашел неспроста — ему хотелось похвастать. Глотая кашу из брюквы с мясом, Несда слушал про нападение полоцких холопов на новгородского епископа, про то, как владыку непочтительно поваляли в грязи, а потом прискакал Гавша и порубил озверевших холопов. При том разбойники сами были с дубинами и рогатинами, чуть не завалили Гавшиного коня. Пятерых он сразу отправил к предкам, еще троих пришлось ловить — гнал коня от Горы аж до самой Святой Софии.

Все это Гавша описывал весело и в лицах. Когда пришел Захарья и сел за стол, он повторил рассказ, пересыпав новыми деталями и посолив подробностями про епископово валяние в навозе.

Захарья сыто отодвинул от себя пустое блюдо, отряхнул с бороды крошки.

— Полоцким нужно Всеслава из поруба вытянуть. Против Изяслава на Подоле уже ходят толки, будто плохой он князь и нужен другой. Кто толки распускает? Вестимо, полоцкие. На Лысой горе новое капище объявилось. Какие волхвы там огонь держат и требы кладут? Полоцкие, слыхать. Сам туда не ходил, другие носили — кто гривны, кто животину. От дождей жито гибнет, скот зимой без корма останется, так самое время к волхвам идти… Полоцкой дружине только случай нужен, чтоб в Изяслава зубами вцепиться и Киев на прю с князем поднять. А с епископом, думаю, это так, силы пробуют. Князя злят.

Гавша посмотрел Захарье в глаза, весело и жутковато спросил:

— Ну а если… вцепятся и рвать начнут… ты-то, зять, на какой стороне будешь?

Захарья налил в кружку пива, медленно выпил, обтер усы. Несда догадался: не знает, что ответить.

— Я на своей стороне буду.

Гавша нацедил себе еще меду, подергал на шее гривну. То ли проверял, крепко ль держится, то ли не привык еще носить дружинный знак.

— Оно-то, конечно, на своей. Да вот же незадача, своя сторона — она между князьями не бывает. Она иль с одним, иль с другим.

Захарья снова надолго умолк, остановил взгляд на выпуклом животе Мавры и разом обмяк. Затеплилось что-то в его глазах и потекло, как расплавленный воск.

Несда потупился. Он чувствовал: беременность мачехи вносит в их дом нечто новое, чего пока нельзя угадать, но от чего заранее волнуется в жилах кровь. Если у него будет брат, он сможет отдать ему все деревянные мечи, ножи и игрушечные луки со стрелами, которые так и не нашли применения… и больше не слышать укоров отца. И забыть о ненавистной торговле. Уйти в сторону, забиться в щель, чтобы о нем забыли и не мешали… читать книги.

Гавша тоже смотрел на плодоносное сестрино чрево и тоже млел, но совсем по-иному. Несду вдруг напугало его лицо — на нем было выражение дикое и страстно жадное.

— Гавша, — позвал он, тупя глаза в стол, — хороши ли у новгородского владыки Стефана гриди?

— Для чего спрашиваешь? — Захарья отвлекся от созерцания беременного живота и уставился на сына. Прежде тот никогда не задавал таких вопросов.

Несда зарозовел щеками.

— Хочу знать, почетная ли служба — охранять епископа.

Первый раз в жизни приходилось лгать, да кому — отцу. От переживания у него заалели даже уши.

— Служба почетная, но тебе ее не видать, — насмешливо сказал Гавша, — с твоим умением ронять из рук оружие.

Тщетно обучавший младшего родича воинскому делу, он давно понял, что тот заслуживает лишь презрения.

— А гриди у епископа хорошие? — упрямо повторил Несда.

— Пока он в Киеве, его охраняет митрополичья дружина.

Несда поник, но вдруг поднял голову и решительно сообщил:

— Я хочу научиться владеть мечом… и всем остальным оружием.

Захарья смотрел на сына, как древний Валаам на свою заговорившую ослицу. Надо же — жареный петух закукарекал!

— Ну пойдем, — хмыкнул Гавша.

Спустились вниз. Несда стал рыться в скрыне с деревянными игрушками. Гавша покачал головой.

— Бери мой.

Несда опасливо взял тяжелый стальной меч из Византии, с травленным узором на клинке. Немножко помахал.

— Не маши, это не дубина, — сказал Гавша.

Сам он вооружился мечом Захарьи, купленным у магометан в Хвалисах. На булатной стали голубым разводом туманился рисунок металла, навершие рукояти было в форме змеиной головы. Этот меч был предметом вожделения Гавши и гордости Захарьи — а также тайного стыда: купец носил меч на поясе в виде украшения доблестного мужа, а не как боевое оружие. Применить его в бою он бы не смог. Несда всего лишь унаследовал его слабость. Потому обязан был преодолеть ее.

Вышли во двор. Гавша показал, что нужно делать. Несда не успел ничего понять, как меч вылетел из руки и шлепнулся в лужу. Дядька Изот достал, обтер, жалостливо посмотрел на дитё. Гавша объяснил еще раз, но едва скрестили клинки, Несда опять потерял оружие.

Гавша обругал его, отобрал меч и ушел в дом. На том обучение чада ратному ремеслу завершилось окончательно.

Кормилец, бывший смерд, когда-то хаживавший с княжьей ратью в степь на торков, утешал как мог:

— Ничего, жена и такого любить будет…

6

На закате Лядские ворота Киева выпустили две телеги и закрылись до утра. Посельский тиун из Мокшани был навеселе. Он хлебнул меду на постоялом дворе и не боялся пуститься в дорогу на ночь глядя. Холопы, которым не досталось меду, уговаривали обождать до рассвета. Тиун, именем Прокша, на них цыкнул, рыгнул, пустил ветры. Парубки выслушали и подчинились. Холопья доля несладкая, особенно если ты холоп у смерда.

Дорога шла у холмов вдоль Днепра. Днем она была людная. Впереди стояло княжье село Берестовое. Дальше обосновались Феодосьевы монахи. Через две версты от них князь Всеволод Ярославич отстроил свой двор, за приятность глазу прозванный Красным. Само же место называлось Выдубичи. Это оттого, поговаривали, что здесь выдыбал из реки свергнутый в Киеве идол Перуна. Хитрый князь Владимир, увлекший Русь в новую веру, велел сбросить идола в Днепр и не давать ему нигде пристать к берегу. Идол же всех перехитрил, и оттого те, кто верен старым богам, и теперь еще ходят туда на поклонение. Другие же говорят, что зря ходят, идол совсем не здесь вышел на берег, а далеко, за днепровскими порогами, в том месте, которое зовется Перуньей отмелью.

Ночью все, что двигалось по дороге, становилось добычей татей. Парубки на второй телеге жались друг к дружке спинами, вздрагивали от шороха камушков под колесами, от криков и хлопанья крыльев ночных охотников. Посельский тянул под нос песню, но вдруг перестал. Хмеля в голове осталось мало, а дрожи в теле прибыло, и вовсе не от сырого ветра. Вдоль дороги чудились невнятные говоры, бормотанье, тихие пересвисты. Но конь шел ходко, светил круглый месяц, впереди показались очертания Берестового. Слышались уже трещотки и щелкотухи ночных сторожей. Прокша взбодрился, прикрикнул на холопов, чтоб не спали.

От княжьего села до жилья Феодосьевых чернецов ехать чуть более версты. Но здесь на посельского нападала всякий раз дрожь особого рода. Монахов на селе опасались. Они были чужаки, хуже мертвецов. От злых духов, упырей, навей знаешь, чего ждать. Их можно задобрить, упросить не пакостить. Монах же существо темное, непознанное, враждебное ко всему стародавнему житью-бытью, ко всем обычаям, издревле освященным. Прежде бабы стращали малых детей полуночницами и русалками, теперь хнычущее дитё остерегают чернецом. Радостям житейским монах не привержен, сам себя морит голодом и жаждой, на игрищах воротит нос и говорит поносные слова. Как такое человеку стерпеть?

На беду, Мокшань попала в монашье владение. Киевский боярин Климент, сдурев, задаром отдал село монастырю. Прокшу оставили в посельских, заключив новый ряд. Монахи и не подумали бы, до того ли им, — сам настоял. Доход, пусть и небогатый, терять не хотелось. Только вместо прежнего боярского тиуна-управителя в село теперь пешком ходит чернец Григорий. Распоряжается всем — какой повоз возить монахам на прокормление, сколько сушить рыбы, сколько сеять жита и льна. Священный дуб грозится срубить. Да кто ж ему даст. Тут уж камень на шею и быстро в реку…

В лунном свете завиднелась верхушка деревянной церкви с крестом. За высоким тыном прятались кровли монашьих жилищ. Сбоку к монастырю был пристроен отдельный двор — здесь привечали, кормили, лечили убогих и калек. Вот куда идет мокшанское жито — приблудным нищебродам. Прокша плюнул в сторону двора. И на монастырь плюнул. Оградил себя охранным знаком, призвал духов-покровителей.

В тот же миг на телегу плюхнулось нечто. Вслед за тем упало другое нечто. Прокша обмер — сразу почуял: оборачиваться не стоит.

— Езжай как ехал, — раздался сиплый голос, — и молчи.

В спину пониже левой лопатки остро ткнулся металл. Посельский сжался, разом холодея и потея, соображая, чем откупить жизнь у татей. Отдать яловые сапоги или коней. За одного коня можно купить двух челядинов. А сколько стоила жизнь смерда — об этом не говорила даже Русская правда, которую от неча делать зачитывал сельским монах Григорий. Рабы ценились дороже. Впрочем, посельский все же мог рассчитывать на то, что его голова оплачивается выше холопьей.

Между тем тати ничего не требовали, сидели тихо. Дорога шла мимо тына монастыря, иногда подходила вплотную.

— Подъезжай ближе.

Телега притерлась к ограде, тати, подпрыгнув, перелезли на тын. Прокша, подождал немного и, не веря удаче, хлестнул коня. Жеребец всхрапнул и резво поскакал. За ним приударила кобылка, которой правили парубки. Вспомнив о холопах, посельский хотел похвалить их за то, что не подняли крика — иначе могло кончиться очень плохо. Он обернулся. Парубки дрыхли в телеге — так сначала показалось. Потом тиун увидел, что они лежат друг на дружке. Он натянул поводья, кобылка ткнулась мордой в задок его телеги.

Парубки были мертвы. Их по-тихому прирезали. Посельский, трясясь от страха, подумал, что татей было не меньше трех-четырех. Теперь они орудуют в монастыре, но скоро полезут обратно.

Прокша вытянул поводья из рук мертвого парубка и, торопясь, привязал к своей телеге. Потом взгромоздился на жеребца. Станут догонять — обрезать постромки и уйти налегке.

Внезапно тиун насторожился. Вокруг разлилось желтоватое сияние, озарило дорогу, холм и лес впереди. Прокша оглянулся на монастырь и едва не свалился с коня. Деревянную церковь объяло зарево, будто огонь. Но то было не пламя, а непонятно что. Посельский схватился за связку медных оберегов на поясе, зашептал молитву-заклинание.

Церковь стала вытягиваться ввысь. Потом над тыном плавно взмыло крыльцо. Тиун с ужасом понял, что монашья молельня оторвалась от земли и поднимается. Сейчас же из нее донеслось пение многих голосов. Если бы Прокша не был перепуган до колотья в боку, пение показалось бы ему сладкозвучным, медвяным. Такое услышишь только в царстве Ирия, где растет корнями вверх солнечный дуб и живет чудесная птица Гамаюн, предвещающая счастье.

Перемахнувшие через ограду тати уже не были так страшны, как поющее зарево в вознесшейся молельне. Прокша без движения смотрел, как трое разбойниов с пустыми руками бегут по дороге и прыгают в телегу.

— Гони!

Посельский очнулся и успел заметить, как церковь стала опускаться, а сияние гаснуть. Он ударил коня плеткой по крупу.

Когда монастырь пропал за лесом, один из татей, стуча зубами, спросил:

— В-вы видели т-то же, ч-что я?

— Что это было-то, а? — пришибленно сказал другой.

— Волхвы такого не умеют, — выдавил третий.

Тиун промолчал. У него сильнее всех тряслись поджилки.

7

Утром в почивальню князя Изяслава Ярославича принесли скверную весть. Содеялось злое: в собственной изложне ночью удавлен новгородский епископ Стефан.

Князь пятый день, как отправил латынских послов, сговорив с ними об отправке невесты, маялся резью в печени. Лекари поили его дрянными горькими зельями, однако боль не унималась. Лечцы успокаивали: для исцеления нужен свой срок. Но все это время, Бог знает сколько, корчиться от страданий?! Ждать не было сил.

Нынче на обедне князь желал приложиться к чудотворным мощам святого Климента Корсунского в церкви Богородицы Десятинной, а затем причаститься Святых Тайн. Потому с вечера Изяслав старался пребывать в душевном мире и любить своих врагов. И вот — от мира в душе не осталось ни следа.

Врагов невозможно любить. Они плюют в душу как раз тогда, когда открываешь ее пошире. Для них же открываешь! Накануне перед иконой Господа князь дал обет освободить из поруба Всеслава, только бы ушла проклятая резь. Теперь он станет нарушителем клятвы, что есть великий грех. Ведь после случившегося обет никак нельзя исполнить. В убийстве епископа виноват, конечно, Всеслав, больше некому.

Вчера князю донесли о стычке полоцкой челяди со Стефаном. Сегодня епископ мертв. Полоцких дружинников стало слишком много в городе. Они чувствуют себя здесь хозяевами. Их надо примерно наказать.

— Кого подозревают? — спросил Изяслав, морщась. Постельничий натягивал ему на ноги сафьяновые сапоги и чересчур дергал, тревожа больной бок.

— Пропали два раба из челяди епископа, — ответил тысяцкий Косняч. — Их ищут. Верно, князь, холопов подкупили Всеславовы бояре. И прятаться они могут лишь на полоцком подворье. Желаешь ли покарать зло?

Изяслав стоял с вытянутыми руками — постельничий шнуровал на запястьях зарукавья.

— У тебя ведь, боярин, — прищурился князь, — я слыхал, своя обида на полоцких?

— Обида немалая, — нахмурился Косняч, — тяжко мне об этом говорить, прости, князь.

— А ты не говори. Ты делом скажи… Ты вот что сделай, Коснячко: возьми мою младшую дружину да ступай к полоцкому двору. Пошуми там, ворота выломай. Боярам, какие в руки попадут, бороды повыдери…

Изяслав сел на ложе, схватился за правый бок и громко простонал.

— Лекаря! — громыхнул в раскрытые двери Косняч.

— Не надо, — с мукой в лице прошептал князь. — Поят какой-то дрянью, никакого облегчения от нее.

Тысяцкий кулаком выпихнул из почивальни прибежавшего лекаря.

— Князь, благодарю за честь. — Косняч приложил руку к груди и легко поклонился. — Но дозволь поправить тебя. Видно, ты запамятовал, что у твоей дружины воевода — боярин Перенег.

Изяслав махнул рукой:

— Пущай он с молодой женой забавится. Тебе поручаю. Так и скажи отрокам — князь велел, а то еще не сговоришь их… У тебя дело покуражистей выйдет. Наказать полоцких надо, чтоб знали… — Князь тяжело дышал. — Холопов-душегубов пусть выдадут… А не захотят, ты уж там побушуй, двор разори… А может, их всех — в поруб? Как Всеслава?

Князь, кривясь от боли, усмехался. Коснячу мысль тоже понравилась.

— А можно, — кивнул. — И волхвов в Днепре утопить.

Изяслав хрипло прокаркал — смеялся.

— Одного, пожалуй, утопи… Да не в Днепре, а там же, в бочке… чтоб людей не смущать. Не хочу злодеем прослыть. Еще подумают невегласы, будто я веру христианскую силой утверждаю. — Приступ прошел, князь медленно распрямился. — Прочих же отпусти с миром. Что их кудесы против Господа?

— Как велишь, князь.

Изяслав встал, облачился при помощи постельничего холопа в летнюю бархатную вотолу и веско молвил:

— Всеслава сгною в порубе. Пускай его мои дети или внуки оттуда выведут и в чернецы постригут, как я с братьями нашего дядю Судислава Владимировича из темницы освободил, отцом моим заточенного. Двадцать четыре года томился в яме! Согнутым старцем вышел…

…Полоцкое подворье, называемое Брячиславов двор — по имени отца нынешнего полоцкого князя Всеслава, — построилось в Киеве при кагане Ярославе. Всеслав пошел в батюшку — такой же неугомонный и рукастый, готов прибрать все, что не им положено. Брячислав некогда тоже поспорил с князем Ярославом за Новгород и прочие земли. Нанял для войны пришлых варягов. Потом князья поладили миром. Поделили земли. Целовали крест, хотя Брячислав был сущий язычник и знался с волхвами.

Двор себе полоцкий князь поставил на Горе, вблизи Софийских ворот. Завел здесь постоянную дружину. И стал двор бельмом на глазу у киевского князя. Пока Брячислав мирно старел, а его сын Всеслав радовался детским забавам, в Киеве было спокойно. Потом Брячислав помер, и Всеслав еще двадцать лет выжидал, когда можно будет поднять рать и посильнее досадить Ярославичам. А может, его подзуживали волхвы — обидно им было мириться с новой верой и с поруганием старых святилищ. Всеслав же их слушал, потому что сам был рожден от колдовства.

Боярин Косняч сделал как было велено. По-быстрому собрал младших дружинников, раздал походное оружие — боевые топоры, луки. Отроки сперва недовольно фыркнули, что князь поставил над ними тысяцкого, но быстро смирились — забава предстояла знатная. Рать стремительно выступила к Брячиславову двору. Воевода Перенег и обидеться не успел. Он в это время таскал молодую жену за волосы и грозился воткнуть кол в зад тому молодцу, с которым она завела блядню. Как только узнает его имя.

Малая рать Косняча приступила к полоцкому подворью весело, с гомоном и пересмехами. Отрокам хорошего дела давно хотелось, на княжьем дворе службу нести скучно. И по окрестным селам урочную дань собирать — оно хоть и занятно, и себе не в убыток, но тоже простору для души нет. А с полоцкими дружинниками давно переругивались, теперь и повоевать можно.

От Косняча никто не ожидал такой прыти и решимости. Тысяцкий — не княжой воевода, а этот и городового ополчения ни разу еще не собирал. Но для прыти у боярина имелись причины. Пока готовились брать на щит Брячиславов двор, дружинники втайне от Косняча скалили зубы. Кто не знал ничего, тому рассказали, кто слыхал краем уха, тому расписали в подробностях. Хотя таких было мало — из тех, кто лишь недавно воротился в Киев с дальней службы. Сватовство полоцкого боярина Килы к дочке тысяцкого смаковали даже на постоялых дворах и на торжищах.

Длилось сватовство с ранней весны. Косняч приказал уже и на двор не впускать Килиных сватов, и сторожевых псов завел. И дочка выходила из дома под охраной дюжины отроков, да и то редко, в церковь. Кила сперва терпел, потом грозил, затем стал поносно ругаться. От обиды под конец дошел до крайности. Исхитрился похитить девицу из-под носа у Коснячковых отроков. Но за свадебный стол ее не посадил. Девка тоже оказалась нравная и без родительского благословения пойти замуж не захотела. Кила вышел из себя, привязал тысяцкую дочку к дереву и на глазах у нее надругался над козой. После чего опозоренную девку в слезах, но в целости доставили к воротам Коснячковой усадьбы.

— А тысяцкий что? — давился от смеха дружинник, слышавший все это впервые.

— А что? Кила отсчитал ему пять гривен за умыкание девки. Да митрополиту двенадцать гривен — за блуд с животиной. А так по Русской правде его дочку никто не позорил. Нету такого закона, чтоб за бесчестье козы как за срам боярской девки виру платить.

— Да-а. А дочку теперь, почитай, никто замуж не возьмет.

— Разве что вместо козы…

Так, с хохотом, обложили полоцкий двор, примерились к воротам. Сверху, из высокой теремной башенки-повалуши, с интересом глядели на внезапную рать Всеславовы бояре. Косняч начал с оскорбления — постучал мечом в ворота. Во весь голос прокричал:

— Великий князь киевский Изяслав Ярославич велит вам, полоцким боярам, выдать на поток двух холопов, виновных в убийстве новгородского епископа Стефана.

Из-за ворот тысяцкого обругали, а над высоким частоколом появилась голова отрока в островерхом шлеме.

— Великую же честь князь Изяслав оказывает холопам, — крикнул он насмешливо. — Целое войско снарядил!

— Отворяйте ворота, псы полоцкие! — рыкнул Косняч.

— А может, ты, боярин, жениха для дочки поискать тут пришел?

Разъяренный тысяцкий ударил мечом о колья стены — до наглой головы отрока не достал.

— Ломайте! — проревел он дружинникам, у которых плохо получалось прятать в молодые бороды ухмылки.

Полоцкий двор не крепостица, ограда — не срубная городьба, засыпанная изнутри землей, а простой частокол. Приступом брать подворье — совсем смешное дело. Но полоцкие кмети тоже исполчились. Едва Коснячковы дружинники ударили бревном в ворота, на них сверху, из повалуши и с кровель, посыпались стрелы. Кого-то сразу убило.

Отпор раззадорил княжих ратников. Укрываясь за щитами, они продолжали бить тараном ворота. С коней перелезали на частокол, спрыгивали во двор и дрались мечом либо топором. Выцеливали из луков полоцких стрелков. Орали обидное. Косняч в шеломе и в чешуйчатой броне сидел на коне под самой стеной, куда не попадали стрелы, и яростно подбадривал отроков.

Ворота долго не продержались. Дружинники с ревом ворвались во двор, завязался ближний бой. Теснили друг дружку попеременно. Сперва смяли полоцких, придавив их к хоромам и к хозяйственным клетям. Затем полоцкие, вдохнув побольше воздуху, отбивали натиск и давили киевских ратников, скользивших в крови, спотыкавшихся о тела убитых и раненых.

Вне двора, за воротами тоже шла сшибка. Косняч оставил при себе два десятка кметей и ждал исхода боя. В это время от Софийских ворот прибежала толпа вооруженных градских людей и напала на конных дружинников. Те, разозлившись, быстро порубили половину, другую обезоружили и согнали в кучу.

— На кого руку подняли, холопье отродье?! — гневался тысяцкий.

— Прости, боярин, не признали…

— На торжище у Софии два волхва кричали, будто Всеслава в порубе порешили и двор его рушат.

— А вам, псы подзаборные, Всеслав кто — отец, брат или сват? — ревел Косняч.

— Так волхвы сказали, если Всеслава того… они мор на Киев нашлют.

Тысяцкий отрядил пятерых кметей:

— Привезите мне этих волхвов.

Между тем киевские дружинники загнали полоцких ратников в хоромы и дожимали там. Во дворе стонали раненые. Между клетей и в клетях пряталась полоцкая челядь. Несколько Коснячковых воинов сторожили полон — сидевших на земле злых, обезоруженных полоцких бояр и отроков.

Скоро из хором вытолкали еще полторы дюжины побитых кметей.

— Остальные в малом числе ушли через задние ворота, — сообщили тысяцкому.

Косняч приказал обыскать усадьбу, найти волхвов, не успевших разбежаться по торжищам, и холопов-разбойников, из-за которых заварилось все дело. Челяди велено было прибрать мертвых и раненых, отделив наших от ваших.

И пошла забава.

Дружинники тащили из хором добро — оружие, броню, золотую и серебряную посуду, разную златокузнь, паволоки — аксамитовые, бархатные и тафтяные наряды, визжащих холопок. Выкатили из подклети две бочки ставленого меда и бочку зеленого вина.

Косняч, снявши шелом, учинил суд на полоняниками. Боярина Килы среди них он не нашел и сильно опечалился от того. Но тут же удовлетворился: велел захваченных полочан брать по одному и резать им бороды. А тем, которые при этом лаяли на тысяцкого хульными словами, — выдирать клещами. Наблюдая, как полоцкие бояре подвергаются страшному для мужа оскорблению, он обретал покой в душе. Родовая честь была восстановлена позором и посрамлением врага.

Дружинники, посланные обыскивать подворье, приволокли долгобородого седого старца в длинной, расшитой священными знаками рубахе. То был единственный волхв, на которого показала челядь.

— Других не сыскали, — сказали кмети, — и холопов, зарезавших епископа, не нашли.

— Где же они? — нахмурился тысяцкий. — Челядь опросили?

— Опросили. Говорят: чужих холопов не было.

— Хм, — задумчиво произнес Косняч.

Распотешенные дружинники выкатили еще одну винную бочку, вышибли верх. Затем подняли кудесника и осторожно опустили головой на самое дно.

— Испей, старче, повеселись с нами.

Отправленные на торжище кмети тоже вернулись ни с чем. Волхвы, пугавшие мором, исчезли так же внезапно, как и явились.

— Ну, довольно. Пора и честь знать, — сказал тысяцкий, садясь на коня.

Он оглядел разгромленное подворье и спросил, ни к кому не обращаясь:

— Не пустить ли красного петуха?

— Дерево отсырело от дождей, не займется, — ответил кто-то из дружинников.

— Ну и ладно, — передумал Косняч.

Дружина уходила с Брячиславова двора, отягощенная добычей. Сам тысяцкий ничего не взял из полоцкого имения, достаточно было того, что видел. Позади конной рати ехали телеги с раненными княжими кметями. В хвосте тащились полоняники — ощипанная полоцкая дружина и битые горожане, общим числом более полусотни. Отдельного поруба для них не сыскалось. Не долго думая, затолкали всех в темницу, где ждали княжьего суда душегубы, тати, конокрады и должники.

8

В полуденные часы на Феодосьев монастырь, также прозванный Печерским, спускалось безмолвие. Черноризцы расходились по кельям для отдыха, чтобы на ночной молитве не радовать бесов своей квелостью. Ведь тошно бы стало человеку, если б мог он увидеть, как ухмыляются гнусные бесовские рожи, когда удается им навести на молящегося обильную зевоту либо изнеможение, чтобы заставить подпереть собой стену храма. Или того больше — погрузить в сон, производить в животе у него шумные движения, развлекать его ум усладительными картинами. Много всякого может придумать бес, воюя с человеком, а тем паче с монахом. Потому монастырские ворота от полуденной трапезы до вечерней службы наглухо закрывались и никого не впускали. Мирная, чуткая дрема окутывала обитель. Разве что келарь нарушит тишину, гремя замками клетей, где хранился снедный припас. Да с богадельного двора прилетит плач младенца либо вскрик какого-нибудь несчастного, одержимого бесом или хворью.

Игумен Феодосий никому не позволял нарушать монастырский устав, списанный им с греческого. Положено отдыхать — так и сиди, а не то лежи в своей келье и других чернецов не зазывай для беседы. Сам же Феодосий послабление душе и телу давал не часто, даже спал всегда сидя, а умывался лишь утренней росой, зимой же снегом. И для беседы, если она требовалась чьей-то душе, не выбирал времени.

С утра в монастырь приехал боярин Янь Вышатич, воевода черниговского князя Святослава Ярославича. Отстоял службу, потрапезовал с монахами рыбой и чечевицей. После изъявил желание побеседовать с игуменом в келье о духовном.

— Древние отцы говорили: воин, идя в бой, не заботиться о том, будет ли ранен или убит другой, но думает только о своем подвиге, — размеренно лилась негромкая речь Феодосия, — так и монах должен поступать. Но я так не могу. Другой, монах ли, мирской ли, дороже мне меня самого. Потому и монастырь этот я созидаю не для черноризцев лишь, но и для мира, для всей Руси. Всякий может сюда прийти и получить духовное утешение.

— Да и не только духовное, — сказал Янь Вышатич.

— По мере сил наших и молитв помогаем сирым и убогим, — согласился игумен. — Вот ответ на твой вопрос, боярин: я, худой раб Федос, от мира по своей воле скрылся в подземной келье и снова, но уже через принужденье, вышел к миру.

— Через принужденье?

— Если бы я стремился к миру без принужденья, я бы не был монахом. Чернеческое житие таково — всегда и во всем делать себе принужденье.

— Только ли чернеческое должно быть таким? — жадно спросил боярин.

Феодосий внимательно посмотрел на него.

— А ведь я, мнится, знаю, о чем ты спрашиваешь. Только не совсем пойму: ты, боярин, хочешь себя принудить оставить бесплодную жену и взять другую или та, другая для тебя принужденьем будет, чтобы только детей с ней родить?

— Смеешься ты надо мной, отче, — через силу улыбнулся черниговский воевода.

— А ты и сам над собой смеешься, когда слушаешь лукавые советы и думаешь принять их. Разве это добрые друзья говорят тебе развестись с Марьей, которую ты любишь всей душой? А то и не разводясь, привести в дом наложницу? Каково будет твоей жене, прожившей с тобой всю жизнь, видеть на мужнем ложе молодую девицу? Разве добрый друг не подумал бы прежде об этом?

— Прав ты, Феодосий, нет у меня друзей. — Боярин в тоске опустил голову. — И обо мне тоже никто не подумает.

— Не гневи Бога, Янь Вышатич. Есть кому о тебе думать. Да и Марья твоя любит тебя. Вместе и живите как Господь даст. А дети… — игумен задумался, теребя кипарисовые четки. — Дети по Божьей воле родятся, а не по людскому хотению.

Снаружи кельи возгремел молодой густой голос:

— Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас.

— Аминь, — отозвался Феодосий. — Входи, брат Григорий.

Вошедший чернец доставал головой до потолка кельи и еще пригибался. Он был нескладен, кучеряв, с редкой бороденкой, не успевшей по молодости как следует вырасти. Низко поклонившись игумену и отдельно боярину, молвил:

— Из села я, из Мокшани, отче Феодосий. Беда стряслась. Беда и еще полбеды.

— Что ж прибежал? Сам не справишься?

— Не справлюсь, отче.

— Ладно, ступай пока, видишь, гость у меня… Постой-ка. Как ты в монастырь попал, если я велел ворота днем не отпирать?

— Прости, отче, — Григорий пал на колени и ударил лбом в земляной пол, — я через стену перепрыгнул.

— Экий ты безобразник, — пожурил его Феодосий. — Ну да с твоим росточком… Ступай.

Монах принял благословение и скрылся за дверью.

Янь Вышатич посмеивался в бороду, наполовину седую. Настроение его заметно поднялось.

— Что же такого молодого на село посадил, отче игумен?

— Григорий и разумен, и духовен с годами будет. Молодость ему не помеха.

Боярин стал серьезен.

— Тебе, Феодосий, открыто будущее. Что будет с Русью?

Игумен смотрел в крошечное окошко кельи, затянутое бычьим пузырем.

— Отчего спрашиваешь, Янь Вышатич? — повернулся он к боярину, глянул остро.

— Тревожно мне. Князья Владимир и Ярослав на великий киевский стол через кровавые свары с братьями сели. Ярославичи пока в мире живут. А вдруг перессорятся? А сыновья их и внуки? Как полоцкий Всеслав, будут города друг у дружки жечь? Слыхал ты, какой намедни погром в Киеве, на Брячиславовом дворе, учинился? Давеча и знамения были в солнце и в звездах. К добру ли все это?

Феодосий покачал головой, в которой было не так много еще седых волос. Игумен оставался крепок, хотя давно подступала старость.

— Не к добру, боярин. Быть бедам. Как не быть им. Что с Русью будет, спрашиваешь. Так ведь нет ее, настоящей-то Руси.

— Как же нет?! — изумился Янь. — Ведь Иларион-митрополит сказал о ней: не худая и неведомая страна, а ведомая и слышимая всеми четырьмя концами земли! И когда еще сказал — при князе Ярославе!

— Иларион далеко смотрел. Мудрец он был и книжник, разумом в поднебесье летал. Очертания грядущего зрел. Ныне же Русь — тесто сырое. Месить его надо, долго, чтоб взошло как надо. Да не задохнулось в квашне, не скисло и не прогоркло. А то ведь как бывает… Позапрошлым летом рыбаки вытащили неводом из Сетомли утопленного младенца. Страшненький был ребеночек, и рассматривали мы его целый день. Срамные части на лице росли, а прочего не буду тебе и описывать. Опять его в реку бросили, от греха дальше. Тесто-то Божье, а замес бесовский получился, срамной.

— Кто же русское тесто месить будет? — спросил Янь.

— Все. Господними руками все будут — от князя до смердов.

— Какой прок от смердов? — Боярин наморщил высокий открытый лоб. — Они по сю пору в древнем язычестве пребывают. Русь же христианской должна быть.

Феодосий помолчал, четки в его руках водили хоровод.

— Как жив князь Святослав? — вдруг спросил он.

— Слава Богу. Здоров, весел. На ловища ездит. Пирует. Как говаривал князь Владимир, веселие Руси есть пити.

— И волхвы-песнотворцы, Велесовы внуки, на пирах тех поют? Вещий Боян не в княжьем ли тереме приют обрел? Так ли уж одни смерды в поганстве живут? Со смердов-то спрос меньший, чем с князей.

— Неспокойная душа у Святослава, — вздохнул боярин, тоже не любивший песельников, кормившихся при дворе Святослава. — Тоска его гложет, что первее Изяслава не родился и что не совершил великого, как прадед — князь Святослав Игоревич.

— А если б мог, как Иаков у Исава, отобрать первородство, — взял бы?

— Взял бы, — не думая, ответил Янь. — И не погнушался бы ничем… Оттого и тревожно мне, отче.

— Ничего, боярин, ничего, — успокаивал Феодосий, — отстоится тесто, поспеет наш пирог. Когда-нибудь. Верь в это и будь мужествен.

— Сколько же лет нужно?

— Лет? — едва заметно улыбнулся игумен. — А может — веков? Может, и через тысячу лет Русь еще не дойдет?

— Да что ж так?! Что за пирог-то будет?

— А какой Господом задуман, такой и будет. Ну, давай-ка я тебя благословлю, боярин. Брат пономарь скоро к вечерне ударит. Марье от меня подарочек передай. — Феодосий сунул в руки Яню Вышатичу образок Богородицы. — На Святой Земле, у Гроба Господня освящен.

— Благодарю, отче, что не забываешь нас, молитвами твоими не оставляешь.

— Ну, езжай с Богом, боярин. Скоро вновь свидимся.

— Да я как будто… — удивился Янь и просветлел: — Неужто в Чернигов пожалуешь, отче? Князь Святослав тоже рад будет видеть тебя. Жалеет он, что такого светоча, как ты, в его земле нет.

— Не светоч я, а худой раб, обо мне ли князю радоваться?

Феодосий первым вышел из кельи. Янь Вышатич простился с ним, сел на коня, подведенного боярским отроком. Игумен велел привратнику открыть ворота. Когда боярин уехал, Феодосий отправился на поварню, посмотрел на нового послушника, рубившего дрова. Послушник выглядел зверовато: борода и волосы косматы, одежонка грязна, кой-где пятна будто кровавые, руки узловатые, огромные. Работал же старательно.

— Как тебе новый работник, брат Павел? — спросил Феодосий у повара, раздумывавшего над парящим котлом.

— Не нарадуюсь, отче. С виду страшон, поначалу так даже напугался я, какого ты мне медведя привел. Теперь же думаю, добрый чернец будет. К послушанию, видно, привычный. Откуда он к тебе пришел?

Феодосий пожал плечами.

— Из разбойников.

Повар уронил в котел поварешку.

— После того, что ты сейчас сказал о нем, — улыбнулся Феодосий, — разве пристало тебе вновь пугаться? Это Божье создание раскаялось в своих грехах. Он плакал как ребенок, когда рассказывал мне о своей прежней жизни.

— Не сочти праздным любопытством, отче, — брат Павел обрел дар речи, — но ради назидательности скажи мне, что подвигло его раскаяться?

— Он с двумя товарищами хотел ограбить ночью монастырь. Почему-то все разбойники в округе думают, что здесь хранятся богатства. Они хотели залезть в церковь, но Господь не дал им этого совершить. После того они в страхе убежали. Один из них вскоре пришел ко мне, решив отныне поселиться в обители и работать на братию.

— Всю ночь до рассвета сегодня буду молиться Богу, сотворившему такое чудо, — возрадовался повар.

— Да ты ведь и без того до утра бодрствуешь в келье, брат Павел.

— Нет, отче, грешен — иногда я смыкаю очи.

Феодосий ушел из поварни и отправился искать Григория.

9

В тот час, когда день уже кончился, но сумерки еще мешкают спуститься на землю, из монастыря вышли двое. Они были в дорожных вотолах из грубой дерюги, в накинутых на головы клобуках. Один, долговязый, нес на плече котомку. Другой, тоже не низкого роста, кроме деревянного посоха ничего при себе не имел. То были игумен Феодосий и чернец Григорий.

Перед вечерней молодой монах повестил настоятелю про полторы беды, случившиеся в монастырском селе.

Полбеды было в том, что в общинном хлеву Мокшани завелась нечистая сила. Невидимые бесы куражились: мучили скот, не давали есть и пить. Смерды сперва, как водится у них, кликнули баб-ворожей, но толку от бабьих шептаний не было никакого. Позвали бы и колдуна — да того год назад утопили в реке. Тогда вспомнили, что есть еще монах, пускай хоть этот с осерчавшим хлевинником как-нибудь, своими способами договорится. Григорий обрадовался, что сможет показать сельским язычникам силу креста Господня. Рьяно взялся за дело: много раз читал молитвы и кропил в хлеву святой водой. Смерды, угрюмые мужики, с сомнением наблюдали и наконец обругали невнятное монашье колдовство, а Григория едва не побили. Бесы же стали еще злее нападать на скот — заставляли коров скакать на месте, а овцы бегали в загоне кругами.

— Вот и пришел я к тебе, отче, — сказал молодой чернец, — потому как ты, я знаю, много раз прогонял эту нечисть в самом монастыре.

Теперь, по дороге, Феодосий рассказывал в поучение, как ему приходилось прежде терпеть дьявольские козни.

— Вот как-то ночью пел я в келье псалмы. Это еще в то время было, когда монастырь под землей находился и жили мы в пещерных кельях. Вдруг передо мной встал черный пес, а из пасти у него текла слюна. Я не мог даже поклониться иконам — вышло бы, что окаянному псу кланяюсь. Долго он так стоял, но только я собирался его ударить, он пропадал и потом вновь появлялся. Меня охватил такой ужас, что я хотел бежать из кельи, если бы Господь не помог. Он внушил мне мысль, что битьем беса не прогнать. Тогда я стал прилежно молиться, и страх постепенно оставил меня, а с ним пропал и черный пес. Потом еще много раз бесы приходили ко мне в пещеру целой толпой. Как только садился я, немного утомившись, тут же слышал шум от топота бесчисленных ног и грохот, как будто ехали колесницы. Вся эта нечисть била в бубны, дудела в сопели, и так все кричали, что даже пещера тряслась.

— Что же ты делал, отче, при таком страхе? — спросил Григорий. — Как воевал с ними?

— Вставал, ограждал себя крестным знамением и пел псалмы Давидовы. Так многие ночи и побеждал бесовское воинство, покуда они не стали бояться меня.

— Меня это племя пока что не боится, — грустно сказал Григорий. — Плохой я еще воин.

— Не тебя они должны страшиться, — возразил Феодосий, — а твоей любви к Богу. Не унывай. Хорошим воином сразу невозможно стать, ни в миру, ни в чернеческой обители.

Другая беда, не половина, а целая, пришла несколько дней назад. На елани возле священного дуба, которому поклонялись сельские язычники, нашли два мертвых тела. Земля вокруг и сам дуб были обильно запятнаны кровью, отчего и подумали все, что на елани совершилось запретное волхвование — человечье жертвоприношение. Весть дошла до Киева, от княжьего двора прискакал для судебного приговора вирник. К нему в придачу — мечник на подмогу и мятельник для записывания подробностей дела. Да шесть коней на троих.

— Видел я того вирника, — сказал Григорий. — Возрастом мне подобен, разума же в нем и того меньше.

— А сколько в тебе разума? — притворившись незнающим, спросил Феодосий.

— С горошину, никак не более. Вот ты меня поучаешь от твоей блаженной мудрости, отче, а я ведь все равно по-своему, по-неученому делаю. И свои книги в келье держу, и с язычниками сельскими не могу поладить, и через стену прыгаю.

— Книги я разрешил тебе держать.

— Знаю, отче, а все равно соблазн это — свое иметь. У других вон даже если лоскут какой или кусок хлеба в келье увидишь, в огонь бросаешь. Мне же отчего такое послабление?

— Вот как прочтешь все те книги, что в келье у тебя хранятся, тогда и поймешь, — сказал Феодосий с улыбкой. — Что ж вирник?

Вирник, едва прискакав, первым делом огласил вирный покон и потребовал собрать на семь дней семь ведер солоду, барана либо половину говяжьей туши, два круга сыру и четырнадцать курей. Да хлеба и каши на троих вдосталь, сколько у них чрево возьмет. После того вирник пошел по селу, оглядел растущие из земли небеленые избы, мазаные глиной, с соломенными кровлями. Особо смотрел на баб и девок — с прищуром. Уж потом приступил к делу: побывал на священной елани, зажав нос, со всех сторон обошел покойников и многозначительно рек: «Угу!». Потом спросил о личностях мертвецов. Поскольку об этом никто в селе сказать не мог, вирнику пришлось ограничиться еще одним «угу!», которое уже точно ничего хорошего не предвещало.

Вернувшись с елани, вирник велел посельскому тиуну Прокше собрать смердов на вечевом круге и там объявил, не слезая с коня:

— Головника, который злодеяние сотворил, ищите. А пока не нашли, собирайте дикую виру. Сорок гривен за каждую мертвую голову, итого восемьдесят.

Мятельник, безусый отрок, к тому же тянувший сопли, прилежно записал за ним на вощаницу. Потом, когда вернутся в Киев, перенесет все на прочную берёсту. Дружинный плащ-мятель он получил недавно и еще не научился носить его — чеканная застежка все время сползала с левого плеча наперед. Отроку это доставляло немало огорчения, ведь ловкое и красивое ношение мятля было пока что его главной обязанностью в дружине — покуда не заслужит гривну на шею. А записи — это дело десятое, считай, безделка. Писалом карябать — не мечом работать.

— Это ж сколько по весу? — почесали в затылках смерды.

— Четверть пуда серебра.

Селяне ахнули.

— Частями, на три лета, — уточнил вирник с явным сожалением. — И пока не получу первый сбор, не уеду, будете кормить, — пригрозил. — Сыщете убийцу и если окажется не ваш, а чужак, вира с вас отменяется, выплаченное не возвращается.

— Где мы столько серебра достанем? — роптали смерды. — Обилья который год в житницах нету. Непогодь вон какая все лето, с голоду б зимой не околеть. Что ж ты, княж муж, разбой чинишь средь бела дня? Нету у нас в селе убивца, и покойники те не наши.

— А дуб ваш?

— Дуб наш.

— Колдун либо волхв в селе есть?

— Нету.

— Ну так благодарите своих деревянных богов, что покон русский за волхвование не судит, а только за смертоубийство. И за то еще благодарите, — подумав, добавил вирник, — что зарезаны не княжьи люди. По одеже видать, что не княжьи, а свои собственные. Не то бы полпуда у меня собирали.

Смерды загалдели громче. Вирник, не слушая их, заглянул в вощаницу мятельника и стал вместе с ним высчитывать свою долю от виры — пятую часть. Получалось шестнадцать гривен. Плохо только, что нельзя получить сразу.

Мечник взирал на все с каменным выражением лица, будто его не касалось. Когда смерды чересчур расшумелись, он вынул из резных деревянных ножен меч и положил поперек седла. Стало тише и свободнее вокруг.

Вдруг раздался громкий голос:

— Откуда это видно, что они свои собственные?

Вирник оторвался от расчетов и удивленно оглядел толпу.

— Кто сказал? — спросил он.

Вперед выбрался чернец Григорий.

— Может, они как раз чьи-то собственные?

— Ты откуда взялся, монах?

Вирник хмурил брови и дергал пальцем на шее плоскую широкую гривну с черненым узором, будто она вдруг стала его душить.

— Из монастыря.

— Из намастыря он, — подтвердили смерды.

— И чего тебе надо?

— Я говорю, может, убитые — холопы.

— И чего? — вирник нехорошо усмехался.

— За убийство раба виры не положено. Только владельцу платится его цена — пять гривен.

— И откуда ты такой настырный выискался?

— Из монастыря, — снова объяснил чернец. — Одежда на убитых самая простая, а возле одного из тел я нашел вот это.

Монах протянул ладонь, на которой лежала свинцовая подвесная печать с отверстием для шнура.

— Ну и что? — вирник не притронулся к предмету.

— На ней оттиск с именем митрополита Георгия. Это митрополичья печать.

— Значит убитые — люди митрополита, — с угрозой произнес вирник. — Все слышали? — обратился он к смердам, внимательно слушавшим весь разговор. — Этот монах говорит, что нужно назначить двойную виру, по восемьдесят гривен за голову. Я с ним согласен. Значит, полпуда серебра на три лета. Запиши, — кивнул он мятельнику.

Смерды заволновались. К монаху угрожающе потянулись руки, схватили, стали рвать рясу и длинные волосы. Кругом кричали.

Мечник без слов раздвинул конем шумящую толпу и мечом плашмя ударил по затылку кого-то из смердов.

Григория бросили, шарахнулись в стороны.

— За монаха тоже хотите платить? — спросил вирник селян.

— Как же, хотим… Нашел дураков, — злобно отнекивались в толпе.

Чернец меж тем поднялся, стряхнул грязь и сердито продолжил:

— Я вовсе не говорил про двойную виру. Я говорил, что в селе ни у кого нет иного оружия, кроме рогатин, топоров и охотничьих луков. Ну еще ножей. А те, что лежат у свящ… тьфу, прости, Господи, — монах перекрестился, — их зарубили мечом. Раны глубокие и резаные. Назначать дикую виру нельзя. Поселяне не имеют к тому никакого отношения.

— Тут я решаю, имеют или не имеют. — Вирник начинал злиться. — Ладно, — бросил он мятельнику, — сотри про двойную виру… Сказал же: найдут головника, виру долой. Чего неясно?.. Ну все, расходись! — крикнул.

Княжьи отроки поворотили коней, поскакали на постой. Смерды не двигались с места. Дикая вира была истинным бедствием, хуже недорода. В голодный год можно хоть кору с деревьев глодать. А где столько серебра взять?

— Слышишь, чернец, как там тебя, — обратился к Григорию посельский тиун, — а может, ты головника сыщешь? Все равно тебе день-деньской делать нечего.

— Хорошо, — без раздумий ответил Григорий. — Я найду.

Поведав все то игумену монастыря, он признался:

— Теперь не ведаю, что мне делать, отче. Как исполнить обещанное?

— Умел обещать, сумей и исполнить, — строго сказал Феодосий. — Помни: за каждое свое слово на суде перед Богом ответим.

— Помоги, отче! — взмолился молодой монах.

— Трудная задача, — качал головой игумен. — С бесами проще… А тех убиенных схоронили уже?

— Даже не трогали. Так и лежат на месте, смердят зело.

— Плохо. Перенести бы их куда ни то, а лучше в холод, в подклеть. Не то потлеют и зверь лесной подъест, признать будет нельзя.

— Кому же их признавать?

— А ты пойди-ка с этой печатью на митрополичий двор, отдай ее там да выясни, не ищут ли кого, не пропадали ль холопы или еще кто.

— И верно. Как я сам до такого простого дела не додумался! — обрадовался Григорий.

— Торопился, да через тын прыгал, вот и не додумал. — Феодосий ласково смотрел снизу вверх на своего ученика. — Может, нам повыше ограду сделать? А то, глядя на тебя, и другие черноризцы скакать начнут. Не монастырь будет, а игрища языческие.

— Я, отче, больше не буду прыгать, — потупился Григорий.

10

На сеновале парко, душно. Сено впитало сырость непогоды, и густой травяной дух свивался с запахом гнильцы. Испарения плотно окутывали тело, туманом вползали в голову, смешивались с каплями пота на коже. Будто тоже хотели стать плотью и буйно, беспамятно любиться этой ночью.

Гавша утомленно отвалился на сено. Девка, тоже вся в испарине, слабо пошарила рукой — искала рубаху, не нашла, осталась лежать голая. Все равно темно. Подползла ближе к нему, ткнулась щекой в мохнатую подмышку. Сладко.

— А правду бают, что, пока все серебро не соберут, ты не уедешь?

— Еще чего, — проворчал разомлевший вирник. — Три лета, что ли, мне тут пропадать? Я князю служу. Седмицу побуду и уеду.

Девка всхлипнула, чуть было не заревела.

— Но-но, — остерег ее Гавша. — Сырости и так хватает.

— А завтра позовешь любиться? — она утерла нос.

— Позову, чего ж.

— Меня позовешь? — настаивала девка. — А не то, если толстую Радку кликнешь, я ей все косы повыдергаю. Видала, как она перед тобой боком ходила да очами зыркала.

— Обеих позову, — лениво отбрехался Гавша.

— Обеих? — изумилась девка и задумалась. — Как это — обеих? У тебя ведь один уд, не два?

— Так я вас по очереди.

Девка надолго умолкла, затем сказала:

— Все-таки я Радке волосья прорежу…

В хлеву за стенкой сеновала опять замычало и заблеяло. Стукнуло дверью.

— Хозяин балует, — прошептала девка, задрожав. — Стра-ашно! А ну как сюда выйдет?

— Какой хозяин? — Гавша спросил вполголоса, тоже прислушиваясь.

— Хлевинный дух. Он у нас теперь озорует. Скотину щекочет, кормиться ей не дает.

Гавша хотел посмеяться, но так и замер.

Из хлева сквозь жалобное мычанье и блеянье донеслось пение. «Буду славить тебя, Господи, всем сердцем моим, возвещать все чудеса Твои. Буду радоваться и торжествовать о Тебе…»

Гавша подскочил и припал к щели в стене. Сквозь нее пробивалась узкая полоска света от зажженной в хлеву свечи. Посреди коровьих и овечьих закутов, где беспокойно двигалась скотина, темнела коленопреклоненная фигура чернеца. Не того молодого дылды, что вздумал сегодня препираться с княжьим вирником, а старого, с проседью в бороде, дюжего и широкоплечего.

«Другого привел», — со злобой подумал Гавша о молодом. И тут узнал поющего монаха, которого видел однажды в хоромах князя Изяслава.

— Чего там? — подлезла к нему девка, заглядывая в щель.

Гавшу разобрало веселье.

— Сам Феодосий-игумен пожаловал к вашему хлевиннику. Вишь, поет ему.

Он с глухим урчаньем схватил девку поперек живота, будто враз оголодал, и кинул на сено. Набросился, стал терзать. Девка только попискивала.

Сладко и терпко любиться, когда за стенкой чернец, ничего не ведающий, распевающий свои молитвы, ни разу не испробовавший бабьего мягкого тела. Что за жизнь у монахов!

Гавша яростно перепахивал поле и уже готов был вновь засеять его. Он не почувствовал, как по спине что-то пробежало. Но услышал, как взвизгнула девка, выдираясь из-под него. Ощутил, как на голове шевелятся волосы.

Голосящая со страху девка бросилась, в чем мать родила, с сеновала во двор, побежала прочь, сверкая задней мякотью. Перед носом у Гавши заскакал серый комок, из которого торчали мохнатые лапы и будто бы свиное рыло. Гавша отмахнулся от него, попятился на карачках, уперся задом в стену. Торопливо перекрестился. Существо остановилось и, похоже, задумалось. Монах в хлеву пел псалом за псалмом, грозился именем Божьим.

Гавша вдруг, сам того не понимая, тихонько заскулил. Стал царапать ногтями деревянную стенку. Ему стало страшно тоскливо и одиноко, будто стоял на краю глубокого обрыва и ждал тычка в спину.

Серое существо ожило, задвигалось и убралось вон. Не через распахнутую дверь, а прямо сквозь стену.

Гавша нащупал рубаху и порты, очень медленно оделся. Руки дрожали, и ноги долго не попадали куда надо. Пояс не хотел застегиваться.

На всю жизнь после этого он возненавидел монахов…

…С рассветом Григорий на пару со смердьим холопом перевез мертвецов из лесу в село, к жилу посельского Прокши. Тиун долго не соглашался принимать убитых. Чужих заложных покойников, умерших плохой смертью, никому в селе не надобно было, хватало своих. Григорий с апостольской кротостью и великим терпением объяснял, что они не обратятся в упырей и не будут ни на кого нападать ночами. Прокша все равно не верил. Уложить трупы в холодную погребную клеть он позволил только после того, как монах пригрозил:

— Не стану искать головника! Собирайте серебро.

Умыв руки, помолившись и проглотив кусок хлеба, Григорий отправился в Киев. Феодосий ушел еще ночью, тихо, никого не обеспокоив, задав корма умирённым коровам и овцам. Скотина потянулась к еде, и никто больше не мучил ее. После полуночи, правда, по селу голышом бегала верезжащая девка, кричала, что видела упыря. Насилу ее угомонили, отвели в дом к отцу с матерью, а там уж девицу поучили уму-разуму.

До Киева Григорий в тот день не дошел. У самого плетня поскотины на краю села до него долетели брань и вопли. Во дворе местного знахаря набилась толпа смердов обоего пола. С крыльца силой стаскивали самого знахаря, нелюдимого мужика, жившего с немой женой. Григорий подошел ближе, послушал и заволновался. Сельские хотели устроить обряд испытания водой. Знахарю плевали в бороду, обвиняя в колдовстве.

— Он… он убил!

— А нам за него дикую виру плати!

— Женка у него ведьма… ишь ты, вытаращилась… глаз черный, ведьминский…

— Безъязыкой прикидывается… а сама в лягушку обернется и квакает…

Жена знахаря мертвой хваткой вцепилась в мужа, и ее тащили заодно с ним. Выволокли со двора, толпой пошли к речке. Григорий бегал вокруг и надрывался в крике, что языческие обычаи суть дьявольское искушение. Его оттирали, грубо толкали в бока и совсем не слушали. Потом к нему подошел ражий детина, ласковый мужик по имени Толбок, ростом не ниже, а в плечах вдвое шире. Взял Григория в объятия и повел в другую сторону.

— Ты б не мешал там, — попросил Толбок. — Чего уж. Ну кинут в воду. Ну поплывет, не утопнет. Вода колдунов не берет. А раз колдун, сам плати виру за убивство. Не наш он, не общинный. Пришлый откудова-то. И баба евойная оттудова же.

— А если не поплывет? — спросил Григорий, уже не пытаясь освободиться из медвежьих объятий Толбока.

— Тогда утопнет, — убежденно сказал смерд. — Ежели не вытянем. Водяному духу подарочек. Зато не колдун будет.

— Господи! — отчаянно воззвал Григорий к небу. — Помоги мне направить сих язычников на путь истины Твоей и отвратить их от бесовских треб!

Толбок привел его на свой двор, отворил амбарную клеть и втолкнул внутрь. Погремел снаружи засовом.

— Думаете бесов перехитрить? — Григорий колотился в дверь. — Они вас самих обдурят! Трудно ли им подержать невиновного на воде?

К реке, где собирались испытывать знахаря, меж тем пожаловали на конях княжьи отроки. Посмотрели. Мечник шевельнулся было всех разогнать, но Гавша остановил его:

— Заба-ава!

Знахарю, отпихнув немую женку, связали руки-ноги, положили в лодку-однодеревку. На весла сели двое мужиков, отплыли к середине. Речка была хоть и не широкая, зато быстрая, лодку сносило течением. Один смерд работал веслом, удерживая ее на стрежне, другой перекинул знахаря за борт.

На берегу затаили дыхание. Обездвиженное тело знахаря подхватило течение. Какое-то время он держался на поверхности.

— Ну я же говорил, — раздался довольный голос.

Потом стал тонуть. Голова ныряла и снова появлялась. Наконец исчезла совсем.

— Утоп…

Разочарование смердов было велико.

К месту, где в последний раз видели знахаря, изо всех сил гребли мужики в лодке. Один стащил с себя рубаху, прыгнул в воду. Скоро, однако, вынырнул, влез обратно, стуча зубами.

— Не наше-ол! — повестил он криком.

— Э-эх!.. Бабы, а ну отвернулись!

Толбок скинул лапти, рубаху и порты, пошел в реку. Долго не показывался из-под воды. Уже подумали, что и его схватил водяной дух, стали жалеть. Жена Толбокова наладилась было причитать. Но он вдруг выплыл, обвитый тиной, как русалка, белый, будто взаправдашний утопленник.

— Течением снесло, — объявил он. — Может, где и выплывет. Эй, бабы, чего вылупились?

— А на такой уд чего ж не поглядеть, Толбоша, — звонко ответила самая смелая, бултыхая монистом на шее и медными кольцами на висках.

— Я те погляжу, зараза! — взвилась Толбокова женка. — Я те так погляжу! Глаза вывалятся!

Толбок, поскакав поочередно на каждой ноге, влез в порты. Отпихнул жену, кинувшуюся с лаской, и пошел прочь.

— Ну так чего, — крикнул Гавша, — не колдун, что ли?

— Не-а, — сказали смерды и пошли в разные стороны по своим делам.

Княжьи отроки тоже потеряли интерес, ускакали.

Толбока нагнал посельский Прокша.

— Слышь, Толбоша, а женка-то немая утопилась.

— Сама?

Толбок сходу развернулся, задел плечом старосту, не успевшего отскочить.

— Сама. В камыши зашла и утопилась. Я видел. Там и плавает, зацепимшись.

— Плохо.

— Кто ж говорит, что хорошо.

Они посмотрели друг другу в глаза и поняли без слов.

— На кладбище ее нельзя.

— Этим летом на русальной неделе страсть сколько русалок повылезло. Я от одной едва отбился. В воду хотела затащить.

— Теперь еще одна прибавится… А какая тебе попалась? — заинтересовался Толбок.

— Старуха с космами и титьки каменные. Этими титьками и бодалась.

— А бывают молодые…

— Бывают… Я, Толбоша, во двор к себе боюсь идти.

— Пошто так?

— Клятый чернец подсунул мне в погреб мертвецов со священной елани. Пущай, говорит, полежат пока.

— Чернец? Ах ты…

— Эй, Толбоша! Ты куда? — кликнул посельский. — А русалку… тьфу ты, бабу утопленную вылавливать?..

…В амбаре, где сидел в заточении монах, было шумно. Толбок еще во двор не успел зайти, уже слышал, как во весь голос блажит чернец:

— Да обратится хула твоя на главу твою, лукавый бес. Отойди от меня, сатана. Не смущай мою душу, когда творю молитвы Господу моему. Проклят ты и вся противная сила твоя. Запрещает тебе Господь…

Толбок распахнул дверь. Посреди скарба — пахотных орудий, рыбачьих неводов, птичьих силков, тележных колес, конской и воловьей упряжи — стоял на коленях умолкший Григорий. Моргал от внезапного света.

— С кем разговаривал? — добродушно спросил смерд.

— С тем, кого вы ныне тешили.

Чернец поднялся с колен. Толбок ничего не понял, но согласился.

— Чем все закончилось? — спросил монах.

— Не вытянули. — Толбок пожал могучими плечами. — Я на дне его за коряжку подцепил, чтоб не всплыл.

— Для чего? — изумленно вопросил Григорий.

— Экий недогадливый. Чтоб еще восьмушку пуда не платить за мертвую голову. Нету тела, нет и головы.

Толбок показал щербатую улыбку.

11

Киев — большой торговый город. Здесь сходятся пути из варяжских стран и Новгорода, из Корсуня и византийских владений, из волжских булгар и магометанских Хвалис. На пристанях встречаются товары со всех концов света: русские мед, воск и меха, рыбий зуб со Студеного моря, ромейские амфоры с вином и маслом, драгоценные паволоки, стеклянные украшения, камни-самоцветы, златокузнь, грецкие орехи, сушеные фрукты, диковинные восточные сладости, сарацинская поливная утварь, мечи из дамасской стали, восточные пахучие приправы и благовония, хрусталь, балтийский солнечный камень, варяжское железо и английское сукно. На торгах отсчитывают по весу золотые византийские солиды, серебряные денарии из латынских стран и арабские дирхемы. Русские купцы, особенно новгородские — от них и повелось — любое чеканенное серебро, невзирая на происхождение, называют кунами и с одинаковым удовольствием набивают им кошели. Русь лишена собственного драгоценного металла. Дальше чеканки немногого числа княжеских златников и сребреников при кагане Владимире и его сыне Ярославе дело не пошло.

Привозной звонкой монеты всегда не хватало. А торговали все — от князей до подневольных закупных ремесленников, живших в боярских усадьбах. Даже холопы находили случай купить-продать. С торговлей по быстроте обогащения мог сравниться лишь удачный военный поход: на булгар ли, на греков или на соседнюю русскую землю. Но на греков и булгар не ходили давно, с ними на Руси нынче мир. А князья Ярославичи живут в согласии и грабить друг дружку пока не затевают. Один Всеслав мутит воду. За его своеволие полоцкая земля и поплатилась: град Менеск был взят Ярославичами на щиты и дочиста ограблен.

Отличить княжьего либо боярского дружинника, водившего торговые лодьи, от купчины, препоясанного мечом, кроме воинской гривны на шее и мятля на плечах, можно по выражению лица да по направлению взгляда. Княжий муж смотрит в глаза и на руки, отвешивающие, отсчитывающие серебро и золото. Купец больше приглядывается к свойствам товара, к весовым и прочим мерам — нет ли лишней тяжести в гирьке, той ли длины пядь и локоть у продавца, какой надо.

У тех же, кто легко торговал со всем светом, не слезая с места, не имея ни лодей, ни лавок на торжище, ни меча на поясе, ни лубяного короба за спиной, как у бродячих коробейников, выражение лица отличалось разительно. Глаза на нем смотрели с тысячелетней мудростью и младенческой чистотой. Высокий лоб бороздили морщины, нажитые многолетним трудом лукавства. С робко улыбающихся губ слетало самоуничижительное подобострастие, а руки отсчитывали монеты из сундука, чтобы отдать их в рост и повязать на шею должнику удавку процентов-резов. Изъяснялось это лицо на своем наречии, впитавшем много славянских слов, а прозывалось хазарским иудеем. Обитало оно возле Жидовских ворот, где ему со всей родней и соплеменниками определил место князь Ярослав, внук Святослава, грозы и победителя хазар. Любовью в Киеве оно не пользовалось, зато имело известность. Драгоценный торговый металл нужен всем. Только в княжеской казне золота хранится больше, чем у него.

От Софийского владычного двора до Жидовских ворот всего полверсты и еще четверть. Заплутать невозможно даже ночью — дорога прямая. Левкий Полихроний, комит софийской стражи, предпочитал одолевать этот путь как раз перед полуночью. Митрополичьему сотнику не по чину было торговать. Он жил во владычных хоромах, получал жалованье и не имел домочадцев. Много серебра, если поглядеть со стороны, комиту не требовалось. Так для чего бы ему посещать хазарских ростовщиков-лихоимцев? Ночная темнота избавляла любопытных от подобных вопросов.

Спешившись у ворот на узкой улочке — строились тут тесно, — сотник постучал деревянным молотком. Глянувший в щель слуга узнал исаврянина, впустил сразу.

— Хозяин сказал, ты придешь сегодня, комит.

— Откуда он узнал? — не слишком удивился Левкий. Он давно привык к непредсказуемой иудейской способности удивлять.

Другой подошедший прислужник увел жеребца.

— Хозяин сказал, затевается большое дело. Понадобится золото.

— Мне?

— Кому-нибудь, — коротко ответил слуга, ведя комита к дому и освещая путь лампадой.

— Тогда почему ты решил, что приду я?

Левкия разобрало любопытство. Даже хазарские слуги таили в себе бездну таинственности.

— Разве не ты приходишь, когда затевается какое-то дело? В прошлом году, например, перед тем как князь Изяслав вернулся в Киев с плененным Всеславом.

Слуга провел Левкия в жилой покой на втором ярусе дома, поклонился и прикрыл снаружи двери. В резном веницейском кресле, обложенный тонкими подушками сидел хозяин — второе лицо в киевской иудейской общине после раввина, Менахем бар Иегуда Коген. Сухое, дряблое тело было закутано в шитый золотом сарацинский халат из шелка, ноги обуты в остроконечные туфли. Плешивую голову прикрывала маленькая круглая кипа. В длинных седых пейсах осталось не так много волос.

— Доброго здравия тебе, Менахем.

— Добрых трудов тебе, Левкий. Окажи милость, садись в то кресло.

Указанное сиденье было всего лишь скамьей на один зад, с высокой спинкой и без подушки. Но Левкий успел забыть о тех роскошествах, которые недолгое время окружали его в императорском Палатии. На Руси исаврянин привык к тому, что здесь живут в дереве, едят с дерева, ходят по бревенчатым мостовым, спят на деревянных ларях и моются вениками из древесных веток. И сами русы в большинстве тоже были деревянными, негнущимися. Их рожали бабы, которые на ложе напоминали бревна. Иные комиту не попадались, потому здешние женщины его давно не интересовали.

— Итак… — произнес хозяин дома и не стал договаривать. Гость должен сам изложить цель прихода, даже если она ясна без слов.

— Итак, тебе, Менахем, известно, что происходит в Киеве.

Ответом Левкию было легкое покачивание головы. Хазарин сложил руки на животе и подался вперед, внимательно слушая.

— И тебе известно, быть может, что произойдет в Киеве?

— Быть может, — эхом отозвался иудей.

Комит обдумал его ответ и продолжил:

— Так вот, чтобы это произошло, нужно серебро. А лучше золото.

Менахем откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза веками и долго молчал.

— Я не один раз давал тебе и серебро, и золото, — наконец заговорил он. — Но те, на кого ты ссылаешься, твои покровители в Константинополе, не вернули мне и половины…

— Ручаюсь тебе, что получишь назад все сполна и с лихвой!

— Быть может… Но я хочу спросить тебя о другом. Какому богу ты служишь, исаврянин?

— А разве Бог Израиля не един? — с вкрадчивой полуулыбкой произнес сотник.

— Бог Израиля един и нет других богов, кроме Него. Но тебе известно, что почитать можно разных богов. Так какой же — твой?

— Тот, которого нет, — с самым серьезным видом ответил Левкий.

— Вот как? — хазарин распахнул веки. — Что это за бог? Как ему поклоняются?

— Ты лукавишь, Менахем. Ты знаешь, каков этот бог. Ведь твой народ поклоняется ему уже тысячу лет, с тех пор как иудеи рассеялись по миру. Вы внесли поправки в Ветхий Завет и написали к нему толкования…

— Я не понимаю тебя.

— Или делаешь вид, что не понимаешь, — усмехнулся комит. — Бог, которого нет, — истинный бог. Он прячется под покровами обрядов любых религий. Он пребывает в тайне, о его существовании мало кто знает. Но твой народ поклоняется ему открыто, потому что ваши раввины и мистики, читающие тайные книги Соломона и Авраама, дьявольски хитры. В своих толкованиях и других книгах они сделали слепок с ветхозаветного Иахво, наполнили его иным содержанием и научили иудеев почитать его. Христианские богословы называют его дьяволом. Пускай так. Мне совершенно все равно, какое имя носит истинный бог…

Хозяин дома взмахнул рукой.

— Довольно… Так ты считаешь, что твои цели и цели Израиля совпадают?

— В этом убежден не я один.

— И каковы же наши, — Менахем подчеркнул это слово едва уловимым сарказмом, — цели на Руси?

— Неужели вы не грезите восстановлением Хазарского каганата? — рассмеялся Левкий. — И не в тех прежних пределах, которые из конца в конец прошел с мечом русский варвар Святослав. А в границах всей нынешней Руси! Сто лет назад у вас была возможность, когда русы выбирали себе новую веру. Вы не сумели навязать им свою религию. Упустили великолепную возможность. Но теперь есть другая, тоже очень хорошая.

— За которую нам надо ухватиться твоими руками, Левкий Полихроний? — хазарин улыбнулся краем губ.

— Почему бы и нет? Эти руки цепкие и умелые, — самодовольно произнес комит.

— Что они уже сумели?

— Много разного. Полоцкий князь Всеслав, который, как тебе хорошо известно, сидит в темнице, через своих бояр имеет сообщение со степью. Несколько лет назад там объявилась новая орда кочевников. На Руси их зовут куманами или половцами. Они уже ходили войной на русскую землю, и это был успешный поход…

— Я знаю.

— Ничто не мешает им прийти на Русь снова, — с ядовитой улыбкой сказал Левкий.

— Никто пока не знает их силы. Может быть, они окажутся воинственнее печенегов и, как гунны при Аттиле, покорят половину стран Заката?

— Я не боюсь этого. Куманы — дикие люди. Они придут и уйдут, как весенний речной разлив. Нам же останется плодоносный ил, на котором мы взрастим свой урожай…

Со двора через окно с веницейским стеклом донесся шум. Кто-то во всю силу колотил деревянным молотком по воротам и кричал.

Вошедший слуга сообщил, что буянит княжеский дружинник, которого Менахем распорядился не впускать.

— Ворота крепкие. Пошумит и перестанет, — невозмутимо ответил хазарин. — Не воевать же нам с этими княжьими разбойниками. Они вспыхивают, как солома, от любого не понравившегося слова.

— Я взгляну? — спросил позволения Левкий, подходя к окну.

— Там не на что и смотреть. Нахальнейший юнец, не умеющий себя прилично вести.

Сквозь прозрачное ровное стекло весь двор был виден четко и ясно. Огромная разница в сравнении с мутными слюдяными окнами, которые до сих пор считаются в боярских домах Руси верхом роскоши. Только князья могут позволить себе покупать в иных землях дорогое стекло для своих хором.

Высокие ворота скрывали невежественного дикаря. Левкий видел только щегольскую шапку на его голове, с тонкой меховой оторочкой. Словно почувствовав взгляд комита, конный дружинник отъехал на другую сторону улицы и, как показалось Левкию, посмотрел ему прямо в глаза.

Исаврянин торопливо отошел от окна, вернулся на место.

— Я его знаю. Кажется, его имя Гавша. Вероятно, варварское сокращение от Гавриила.

— Он действительно княжеский дружинник?

— Да. Но я могу с ним поговорить и утихомирить его. Что ему нужно?

— Сначала того же, что и всем. Но теперь он ходит сюда за другим. Этот юный наглец решил, что он — лучший жених для моей Мириам. Моя дочь имела неосторожность показаться ему.

Грохот у ворот возобновился.

— Боюсь огорчить тебя, Менахем, — осторожно произнес Левкий, — возможно, то была не совсем неосторожность.

— Как ты сказал?! — нахмурился хазарин.

— Этот молодой ратник, а вернее развратник, — усмехнулся комит, — производит на женщин опасное впечатление. Родись он в Константинополе, он имел бы успех и у мужчин…

Взгляд комита словно замаслился.

— Моя дочь влюбилась в… — Менахем гневно сжал подлокотники кресла. — Как она могла полюбить не иудея?! Этого не может быть! Ты ошибаешься! Ты сильно ошибаешься, исаврянин.

— Да, наверное, я ошибся, — быстро согласился Левкий и добавил, помолчав: — Теперь я вижу, что ошибся. Мириам не могла полюбить русского невежу и варвара.

Хазарин отдышался и успокоился.

— В конце концов я уже нашел ей хорошего жениха… Мы уклонились от нашего разговора. Сделай милость, продолжай далее. Новгородский епископ?..

Левкий кивнул.

— Он мог узнать меня. Мы встречались два раза в Константинополе. Ему было известно, к каким кругам я принадлежу. Этот Стефан был чересчур упрям и въедлив. Кроме того, своей внезапной смертью он заварил хорошую кашу. Полоцкая аристократия, не попавшая в тюрьму, жаждет мести за погром своего двора. Полоцкое княжество — центр языческого сопротивления на Руси. Когда на киевском престоле утвердится Всеслав, нам останется лишь немного помочь ему справиться с остальными сыновьями князя Ярослава. И о русском государстве, вознесшемся силой Церкви, а также неразумием императоров, можно будет забыть. Русы вернутся в леса, к своим идолам и капищам. Править этой обширной землей будут другие.

Левкий, увлекшийся грезами, взглянул на хазарина и был неприятно поражен. Менахем мелко смеялся, тряся пейсами. Попросту хихикал.

— Ты хочешь сказать, Левкий Полихроний, что все на Руси происходит по твоей воле?

— Нет. Конечно же, не все…

Хазарин оборвал смех.

— Ты слишком тщеславен, исаврянин. Это погубит тебя, запомни. Я вижу: ты хочешь, чтобы о твоих делах знали и говорили. Этой болезни подвержены многие… из тех, кто не принадлежит к людям Закона. Я дам тебе совет. Если желаешь успеха в своих трудах, оставайся всегда в тени. А на свету пусть будут рабы. Те, кого ты купишь. Не завязывай прямых отношений с Всеславом. Приобрети маленького подлого человечка и сделай его большим и благородным при новом киевском князе Всеславе. Пускай он будет твоим Адамом, и когда он падет, ты извергнешь его из рая и останешься невидимым.

Левкий задумчиво кивал. Он вдруг осознал, что шум во дворе давно прекратился.

— Так ты дашь мне золото, Менахем?

— Я подумаю. Ты ведь просишь немало?

— Разумеется.

— Скажи… — Хазарин, казалось, о чем-то вспомнил. — Имеешь ли ты возможность разговаривать с митрополитом Георгием?

— Я могу отыскать любую возможность, если она необходима.

Левкий сказал это с удовольствием, ощущая сладость произнесенных слов.

— Знаешь ли ты игумена Печерского монастыря?

— Феодосия? Его знают все.

— Да, он знаменит. — Менахем печально вздохнул. — С тех пор как иудеи поселились в Киеве, нам не дают спокойно жить все эти христианские проповедники. Почему они считают, что мы должны отречься от истинной веры и уклониться в троичное многобожие?

— Их обязанность так считать, — пожал плечами комит.

— Феодосий самый несносный из них. Он чересчур досаждает нам. Все время ставит в пример того проклятого отступника, которого они четверть века назад сделали новгородским епископом.

— Луку Жидяту? Ох, прости, Менахем. Я понимаю, это имя оскорбительно для тебя.

— От Феодосия же мы слышим его каждую субботнюю ночь!

— Я подумаю, как кроткого Феодосия сделать укрощенным, — сказал комит и остался доволен фразой.

— Обязательно подумай. Если митрополит не сможет укротить его, то… Подумай, Левкий.

— Так как насчет золота?

— Приходи через три дня. Я тоже буду думать.

Левкий распрощался с хозяином и ушел, не задерживаясь. Лишь за воротами остановил коня, оглядывая улицу — не хотел встретиться здесь с буянившим отроком. Но Гавши не было.

Сверху из окна за отъездом комита наблюдал гость Менахема, прибывший из Константинополя.

— Вы все слышали, уважаемый равви Ицхак? Что скажете о нем?

— Шелудивый пес. Ты дашь ему золото, Менахем?

— Дам. Он будет приходить и просить снова.

— Закон велит предавать таких смерти.

— Но он не принадлежит к людям Закона… Он прервал нашу беседу. Какие новости из града Константина, равви?

12

Гавша кивнул владельцу корчмы, низкорослому и мускулистому сириянину. На столе тотчас явилась новая корчага с грецким вином. Наполнив глиняную кружку, Гавша от тоски и отсутствия других зрелищ стал рассматривать сириянина. Хозяина корчмы звали Леон. Он называл себя христианином и носил в ухе серьгу в виде греческого четырехконечного креста. Рубаху по несусветному заморскому обычаю корчемник заправлял в порты. Сами же порты держались на выпершем брюхе при помощи узких лямок, перекинутых через плечи.

Облик сириянина был до того смехотворен, что на него ходили бы смотреть просто так, для веселья. Но у киевских мужей была и иная, более основательная причина разглядывать этого Леона. Его корчма, возникшая не так давно поблизости от Жидовских ворот, была единственная в Киеве. До сего пройдошливого сириянина о подобном благе в городе никто и подумать не мог. Поговаривали, будто тысяцкий Косняч содрал с Леона немало серебра за то, чтобы представить все это дело князю Изяславу в выгодном свете. А что ж тут невыгодного, если некое количество Леонова серебра будет течь непрерывным ручейком и в княжью казну. Тут выгода общая — и князю, и киевским мужам: есть теперь где отдохнуть от дружинных пиров.

По ночному времени в корчме было пустовато. Кроме Гавши сидели два каких-то варяга, говорившие меж собой на своем языке, да приблудные калики с самой полуночи осушали три кружки вина на троих, да в углу мрачно шептались не то купецкие сынки, не то боярские отроки, тоже двое, да спал, уронив тяжелую голову на стол, некий людин неопределенного звания. Гавша вылил последние капли жидкости из корчаги в кружку, как вдруг заметил интерес к себе варягов. Они посматривали в его сторону и совершали непонятные движения своими бледными северными лицами. Может, подмигивали друг дружке, а может, строили рожи. Гавша не разобрался, ему было не до криворожих варягов. Ему захотелось выйти во двор по нужде. И совсем не его вина в том, что путь пролегал мимо стола, где гримасничали эти свинопасы, нацепившие на себя оружие.

Один из варягов, с косами впереди ушей, что-то сказал, кивнув приятелю на пошатнувшегося руса. Оба посмеялись и продолжили тянуть из кружек. Гавша подошел ближе. Никто не успел заметить, как в руке у него оказался меч: на стол упало отхваченное вместе с косой ухо шутника. Другой варяг в тот же миг лишился чувств от удара глиняной кружкой по виску. Кружка развалилась на куски.

Гавша был мастер на обе руки. И не пьянел всего лишь от двух корчаг грецкого вина.

Безухий варяг взвыл. Зажимая рану, выхватил собственный меч и попытался зарубить Гавшу. Тот был готов к отпору. Некоторое время в корчме упруго звенел металл, падали сбитые с ног скамьи и увлеченно следили за боем все, кто не спал и не терял чувств, включая хозяина.

Затем в корчме появился еще один человек. Недолго понаблюдав, он вмешался в поединок — приставил острие своего клинка к шее варяга.

Гавша, тряхнув буйной головой, убрал меч в ножны и заспешил во двор. Варяги случились на его пути совсем некстати.

Левкий Полихроний, а это был он, обратился к истекающему кровью варягу:

— Если считаешь себя пострадавшим, завтра приходи на княжий двор и проси суда. Прихвати с собой пару послухов, кого-нибудь из них. — Комит показал на свидетелей драки.

— Убью его! — прорычал варяг по-русски, делая попытку устремиться вслед за обидчиком. Но клинок Левкия держал его крепко.

Комит забрал у безухого меч, обезоружил и второго варяга, поникшего головой. Кивнул сириянину:

— Позови к ним лекаря.

— Я сам лекарь, — гордо сказал Леон.

— Тогда займись ими, только чтобы не мешались здесь.

Левкий бросил корчемнику медный фоллис, затем серебряную резану. Сириянин поймал монеты на лету, схватил горюющего варяга за руку и утащил на поварню.

Вернулся Гавша, в мрачной тоске уселся за стол, допил остатки вина. Левкий Полихроний устроился на скамье против него.

— Не считал, в который раз я избавляю тебя от неприятностей?

— Что ты называешь неприятностями? — Гавша покосился на застонавшего варяга с кровавящимся виском. Сириянин взвалил его на плечо и унес.

Левкий понимающе усмехнулся.

— Ну, хотя бы ту монашенку, которая клялась, что ты взял ее силой. Мой послух убедил всех, что черница сама легла под тебя, и ты отделался всего сотней гривен. А мог бы стать изгоем из княжьей дружины. Князь Изяслав тогда сильно разгневался.

— Дело прошлое, — пробормотал Гавша.

— Эй, хозяин, — позвал Левкий.

Из поварни высунулся сириянин.

— Принеси красного самосского вина.

— Самосского нет, но есть превосходное хиосское, — не моргнув глазом, отвечал Леон.

— Неси. Если оно окажется не превосходным, я перебью весь твой запас амфор.

— Не сомневаюсь, господин.

Сириянин ненадолго скрылся, а затем выставил перед комитом расписную лакированную корчагу с круто выдающимися боками и тонкими витыми ушами. Красным по черному на ней были выведены греческие мужи, голышом упражняющиеся в ратном деле. Гавша подумал, что это особенно отчаянное храбрство — идти на врага с обнаженным, ничем не защищенным удом.

Левкий отпробовал вино и остался доволен. Велел добавить к нему блюдо жареной свинины.

— Отчего невесел, княж отрок?

Гавша смахнул с глаз кудрявый чуб. Угрюмо пожаловался:

— Ненавижу монахов.

— Мм?! — произнес Левкий, не отрываясь от кружки. — А прежде, помнится, любил. Монашенок. А?

— Монашки меня не грабили, — совсем затосковал Гавша.

— Ну-ка расскажи.

Гавша, выцедив сперва кружку хиосского, грустно поведал Левкию о мокшанских мертвецах и въедливом чернеце Григории.

— Оный смердолюбивый чернец привел с митрополичьего подворья раба. Тот возьми и узнай в мертвечине беглых холопов, что зарезали новгородского епископа. Меня обворовали на шестнадцать гривен. За убитых холопов по закону виры нет.

Гавша подцепил пальцами кусок свинины с костью и стал грызть.

— Найдешь свои шестнадцать гривен в другом месте, — бодро утешил его Левкий, перетирая зубами жесткую свиную жилу. — Для княжих кметей дело нетрудное — придумать, с кого и какую виру взять. Ты лучше подумай, каково теперь полоцким боярам, которых Изяслав бросил в поруб за тех самых холопов. Думали-то, что они на полоцком подворье прячутся.

— Что мне до полоцких, — с досадой отмолвил Гавша. — Может, они и порубили холопов. А вирником меня впервые послали, вместо хворого Вячка. Когда теперь еще пошлют.

Гавша бросил кость рыжему псу, тайком пробравшемуся в корчму. Бродяга схватил угощение и забился под стол, стал шумно лакомиться.

— Вижу я, не одно серебро у тебя на душе, — сказал исаврянин. — По гривнам так не тоскуют.

— Верно угадал. Зазноба у меня в сердце. — Гавша зажал в кулак рубаху на груди. — Так и рвет душу!

Левкий едва не расплескал вино, наливая в кружку. Расхохотался.

— Зазноба? У тебя? Да твоя зазноба под любым бабьим подолом — задери и обрящешь.

— В том-то и дело! — воскликнул Гавша, гневно вспыхнув. — Ее мне не достать.

— Да кто ж такая?

— Еврейка Мириам. Дочь ростовщика. Ты знаешь, как жиды берегут своих девок. Ни одна собака не подступится.

— Знаю. — Левкий стал серьезным, собрал складки между бровями. — Лучше тебе забыть о ней. Выбрось еврейку из головы. Не по тебе шапка.

Взор Гавши сделался яростным.

— Да кто она такая! Жидовка. Я — княжий дружинник. Не по мне шапка?! Да я ее… выкраду, натешусь и отдам на потребу!

— Не петушись, отрок, — снисходительно изрек Левкий. — Похищать девицу не советую. Знаешь, что будет после того? Иудейская месть. Тебя спрячут в укромном месте, прибьют руки-ноги к кресту и выпустят по капле всю кровь. Потом на ней замесят тесто для опресноков.

Исаврянин плотоядно улыбался.

— А может, — раздумывая, сказал Гавша, — ее… как полоцкий боярин Кила? Я, правда, с козой не пробовал.

— С козой можешь попробовать и без девицы.

— Верно, — криво улыбнулся отрок. — Кила, не считая козы, тоже несолоно хлебавши остался. Зато весь Киев распотешил. Богатая на выдумку голова у боярина!

— А это я его научил, — сказал Левкий.

— Ты? — Гавша вытаращил очи.

— Пожалел я боярина. Очень уж вид у него был от тоски болезный. Как у тебя нынче.

— Может, и меня как ни то надоумишь? — кисло попросил Гавша. — Полоцких вон жалеешь. Чего их жалеть-то? Тут чай не Полоцк, а стольный град Киев.

Левкий налил вина себе и отроку. Разговор предстоял серьезный. Комит вспомнил, как его самого надоумил днесь Менахем бар Иегуда.

— Поговаривают, князь киевский скуп стал, дружину свою в черном теле держит? Старшие дружинники еще на серебре едят, а младшие вовсе глиняной посудой обходятся. Так ли?

— Так. — Гавша закаменел лицом.

— Кмети при княжьем дворе засиделись, о ратных походах с богатой добычей только в песнях слышат. Так ли?

— Так.

Оба слукавили: исаврянин для дела, Гавша от обиды, которая стала казаться сильнее. И впрямь ведь — жаден Изяслав, не жалует младшую дружину. Поход же был — ходили на Всеслава в прошлом году, вернулись с добычей. Но — только и всего. Да и град Менеск — не Корсунь и не Царьград. Даже не Новгород, разоренный Всеславом.

— Изяслав и телом стар, и на рати слаб. Всеслава не в бою победил — хитростью и обманом взял. Полоцкий же князь сильный воин. Он мог бы ратную славу своего предка князя Святослава на Руси возродить. О нем и песни уже слагают.

— Полоцкие волхвы и слагают, — хмыкнул Гавша.

— Об Изяславе же слагать и некому, и не о чем. Киевская чернь на торжищах с разинутыми ртами слушает тех самых волхвов… Ты, княжий отрок, вот что реши. — Левкий наклонился к Гавше, приглушил голос. — Лучше ли при Изяславе о жалких гривнах тосковать или при дворе великого киевского князя Всеслава в бояре метить?

— Так уж и в бояре? — засомневался Гавша. — Сперва бы в старшую дружину попасть.

— Всеслав о дружине своей радеет, и в младших кметях у него не застревают. Что до боярства… Кто из киевской дружины первым поймет, что Всеслав вам не враг, тот и окажется с большей прибылью.

— А ты? — Гавша настороженно изучал смуглокожее, горбоносое лицо исаврянина.

— А я при митрополите. — Левкий развел руками. — Он один на всех ваших князей. Тебе думать, не мне.

— Да я уж думал, — признался отрок.

— И что надумал?

— А ничего. В порубах сидят и Всеслав, и его дружина. Чего тут думать.

После вина и мяса Левкий чувствовал приятную истому в теле. Не хотелось больше говорить о делах и князьях варварской Руси. Хотелось заняться образованием молодого дикаря. Великолепно невежественный, восхитительно вульгарный, объездивший не одну девку, этот дремучий скиф в вопросах истинного наслаждения оставался столь же девственным, каким родился.

— Жаль, что ты не жил в Константинополе, при дворце императора. Там ты быстро изучил бы искусство придворной интриги, и заточение в темнице не казалась бы тебе большим препятствием. О, Константинополь — великий город. И люди там совсем другие, не то что здесь. Там умеют все делать по-настоящему, доходя до края и даже заглядывая за край…

— Что ты на меня так смотришь? — грубо оборвал его Гавша.

— Как я на тебя смотрю?

— Как… — Гавша покривился, — как боярин Кила на козу.

Левкий чуть было снова не расхохотался. Этот варвар его умилял.

— Что ты знаешь о любовной утехе, отрок? Кроме задранных бабьих рубах ты в жизни ничего не видел, не понял и не ощутил.

— А что нужно было понять? — недоумевал Гавша.

— Что настоящая любовь многогранна. Пойдем.

Левкий бросил на стол серебряный денарий, закутался в плащ. Отобранные у побитых варягов мечи остались лежать на скамье. Гавша силился понять, какого-такого меду он еще не опробовал в своей жизни, и недоверчиво шагал по пятам за исаврянином. Из-под стола его провожал вопрошающий взгляд задремавшего было пса.

13

После недолгого затишья вновь зашевелилось Дикое поле. На исходе лета степь вспучилась черной ордой, задрожала от ударов многих тысяч конских копыт, огласилась волчьим воем половецких разведчиков. Куманы двигались широкой полосой вдоль левого берега Днепра. Вброд и вплавь на конях преодолевали один за другим днепровские рукава — Орель, Ворсклу, Псёл. На Суле границы Переяславского княжества сторожила крепость Воинь. За Супоем, на Трубеже стоял сам град Переяславль, там уже знали о нашествии. Выдвинутые в степь дозорные разъезды возвращались на заставы — сторожевые крепостицы, а дальше зажигались на башнях огни, мчались гонцы. Из самого Воиня к князю Всеволоду прискакали вестники, далеко обогнавшие куманов. Оставляя крепость, они не знали, обойдут ли ее половцы стороной, не задерживаясь, или решат попробовать на зуб.

Всеволод Ярославич, услыхав весть, велел собирать войско, сел на коня и устремился к Киеву во главе небольшого отряда. С ним ехали сын Владимир и несколько бояр с отроками. Прочей дружине и городовой рати Всеволод приказал ждать своего возвращения с подмогой. Князь учел старый просчет. Семь лет назад сам, без братьев выступил против кочевников. Явились же они в те поры с меньшей силой, наступали одним только родом, с ханом Искалом. Нынче, как поведали гонцы, половцы объединились для набега несколькими родами. Идут — коней не особенно гонят, знают наверняка, что добыча не ускользнет. Не легкая стремительная конница двигалась на Русь, чтобы внезапно налететь, похватать и вновь раствориться в степи. Нынешняя орда была обременена обозами, в которых и походные шатры, и соломенные тюфяки, и котлы для варева. Как к себе домой идут. Только по пути жгут, режут, топчут, насилуют, ловят веревочной петлей.

— Вместе нам надо садиться на коней, сообща выступать против половцев, — убеждал брата князь Всеволод.

После обеденной трапезы они вдвоем ушли в верхнюю истобку. В княжьих хоромах по сырой погоде давно топили в подклети печь. Бояре, имевшие голос в совете, остались в башне-повалуше, ждали, что князья-братья надумают по-родственному.

— Как на торков ходили — помнишь? — говорил Всеволод. — Нас трое и Всеслав полоцкий, рать бесчисленная, на конях и на лодьях. Торки одного только слуха о русском войске напугались. Убежали, да и перемерли все в бегах от Божьего гнева. Так и нынче нам надо.

— Нынче в точности как тогда не получится, — хмурясь, отвечал Изяслав, ложкой зачерпнул из блюда варенных в меду ягод. Прожевал медленно. — Или мне Всеслава из поруба выпустить велишь да дружину его буйную?

Всеволод опустил глаза, проговорил твердо:

— Я тебе, брат, не указ. Ты старший князь на Руси. Не хочешь со Всеславом помириться, так и втроем, без него, мы тоже сила.

— И то верно. Святослав из Чернигова к утру в Киев поспеет, рать черниговская подойдет самое позднее через два дня. На третий и выступим сообща к Переяславлю. К тому времени половцы уже недалёко будут. Испей пива, брат, больно ты мрачен сидишь. Или в успех не веришь?

— Да и тебе, погляжу, не весело, брат. — Всеволод налил в чашу не пива, а грушового кваса. — Гонцы сказывали, половцы идут — что тучи на окоеме, просвета не видно. Дружинного войска против них мало станет. Нужно градское ополчение поднимать и смердов на рать ставить.

— Об этом с боярами надо посоветоваться, — отмолвил Изяслав. Не понравилось ему, что брат предлагал. Не хотелось думать, будто столь велика беда и дружинной ратью не обойтись.

— Еще одно скажу тебе, брат, — неохотно начал Всеволод, отпив квасу. — Дозорные в степи давно извещали: к половцам с русской стороны не единожды ездили некие гонцы. Мои люди видели их с середины лета. Откуда и чьи послы, неведомо — хоронились в тайне, мимо застав по ночам проскакивали.

Изяслав поднялся, стукнул кулаком об стол. С запястья слетел, расстегнувшись, створчатый серебряный браслет с ангелами. Князь гневно зашагал по истобке.

— Знаю, чьи послы, — скрипнул он зубами. — Оборотня полоцкого! — В руки ему попался утиральник из камки, тотчас от платка полетели клочья. — Брячислав, отец его, на нашего батюшку руку поднимал. Матушка у него в плену побывала, варягами похищенная. И этот волчина туда же. Брячислав клятву отцу давал, землю с ним поделил и мир сотворил. Этот же клятву родительскую порушил. Ненавижу! Оборотень! Волкодлак!

Всеволод, бледный, как белёное полотно, напомнил:

— Брат, ты ведь и сам свою клятву нарушил. Мы втроем Всеславу крест целовали, говорили: приди к нам для мира и совета, не сотворим тебе зла. Он же поверил и приехал к Смоленску. И в шатре у тебя твои отроки схватили его.

— Зачем все это рассказываешь мне, будто я не знаю или забыл? — вспылил Изяслав. В противоположность брату он стал красным, как алая византийская парча. — Всеслав сам виноват: для чего нарушитель клятвы верит крестоцелованьям других? Хитрость на войне — доблесть.

— Отец наш, князь Ярослав, не хитростью дал мир русской земле, — упорствовал Всеволод, но голос на старшего брата не возвышал, — а врагов у него побольше было. За то и прозвали его Мудрым.

Изяслав сел в свое точеное кресло с подлокотниками в виде прыгающих рысей, прожевал ложку медовых ягод, запил квасом. Остыл и помягчел.

— Памятью отца я не меньше твоего дорожу, брат. Хоть и не ходил у него в любимцах, как ты. Велик был каган Ярослав, и нам подобает к тому же стремиться. Если половцев навели на Русь Всеславовы бояре, тогда степнякам прямая дорога к Киеву. Нельзя позволить им погубить отчий град.

— Нельзя, — подтвердил Всеволод. — Но если Бог казнит, то люди не помилуют и войско не спасет. Когда еще был я в Переяславле и гонцы только повестили о нашествии, в терему у меня сидел монах из Тьмутаракани. Про себя сказывал, что прежде жил в Печерском монастыре и теперь туда же возвращается. Назвался Никоном. Может, знал ты его?

— Не упомню. Под рукой у Феодосия сотня чернецов, где же всех знать.

— А тогда-то их, помню, сильно меньше было. Этот Никон сказал, что он от твоего княжеского гнева лет восемь назад из обители ушел. Будто грозился ты тогда печерских монахов разогнать, а его самого в заточение бросить.

— И впрямь, что-то было такое, — с неохотой вспомнил Изяслав и спросил недовольно: — Да к чему ты мне про этого пугливого чернеца говоришь?

В истобку вошел холоп, поставил на стол полную кваса серебряную братину с двумя ковшиками по бокам и блюдо сдобных заедок. Поднял с пола княжье обручье. Изяслав протянул руку, раб застегнул на зарукавье браслет. С собой унес опорожненную посудину.

— Этот Никон чернец не пугливый, а смиренный, шуму и свар не любит. Он ученый монах, большой книжник. Про поганых куманов он так сказал: Бог в гневе своем наводит иноплеменников на русскую землю. Еще сказал: когда впадает в грех народ, Господь его казнит мором или голодом, или нашествием поганых. Или иные казни посылает, чтобы одумались и вспомнили о покаянии.

— Что ж думаешь, брат, одолеют нас половцы? — Изяслав тяжким взглядом смотрел на Всеволода. — Монах сам пуглив и в тебе страх поселил?

— Не позорь меня, брат, — тихо и кротко попросил переяславский князь. — То Божий страх. Земная участь меня не страшит — от Бога боюсь отступить.

— Где тебе отступить, — усмехнулся Изяслав. — Ты пост строже иных чернецов держишь и от пития хмельного бежишь. Нищих при своем дворе развел, на милостынь твою всякий сброд кормится. Монахов без разбора привечаешь, а ведь и к ним нужна строгость, чтобы не творили своеволия от Божьего имени.

— Монах ничью волю не творит, кроме Господней, — воскликнул Всеволод. — А если творит, то не монах он, лишь рясой прикрывается. Тебе ли не знать этого, когда в твоей земле Печерская обитель сияет, будто солнце.

— Знаю, знаю, — подобрел киевский князь, — не бушуй, брат. Вот что я думаю: надо нам идти в Печерский монастырь, просить благословения на битву с половцами и молитв на одоление поганых.

Всеволод просветлел лицом и заулыбался.

— Да и я о том же думаю, брат.

— На том и порешим. Только Святослава дождемся. Пойдем-ка, брат, к боярам, проведаем, не заснули ль там еще.

— Постой, — вспомнил младший. — А где твой Душило?

— В яме сидит, — враз поугрюмел киевский князь.

— За что?! — сильно удивился Всеволод.

— За дело.

— А может, отпустишь? — попросил младший брат. — Он бы сгодился в битве.

— Когда забуду, за что сидит, тогда отпущу, — буркнул Изяслав.

14

Захарья еще с вечера распорядился нагрузить телегу бочонками с медом и с деревянным лампадным маслом да мешками пшена, чтобы с утра не болела об этом голова.

О другом она теперь болела постоянно. Десяти дней не прошло, как от пристаней в устье Почайны отчалили три Захарьевых лодьи и поплыли вниз по Днепру, к греческому Корсуню. Большие лодьи везли товар: собольи, куньи, горностаевые, бобровые, беличьи, лисьи меха, медвежьи, волчьи, рысьи шкуры-полсти, плотные скатки льняного полотна, тяжелые круги воска, бочки меда, рыбий зуб и поднепровский янтарь.

На лодьях кроме кормчего и нанятых гребцов плыла стор ожа, набранная из киевских и пришлых вольных кметей. Таких в любом граде Руси вдосталь. Не успел прибиться к княжьей либо боярской дружине — сам ищи себе хлеб, подряжайся к купцам и ходи с ними по всей земле, от Студеного до Хвалынского моря. Захарья заранее присматривал сторожей для своего обоза: киевские вольнонаемные мужи всегда на виду и всегда шумны. Со всеми успел сговориться, сошелся в цене, как вдруг на тебе. Десяток нанятых им кметей тысяцкий Косняч посадил в поруб вместе с полоцкими дружинниками. Еще четверых порубили у Брячиславова двора. И нужно было им слушать волхвов на торжище! В последний день Захарье и Даньше пришлось впопыхах рядиться с первыми встречными бродягами, у которых на поясе болтался меч.

Захарья и сам бы повел обоз на Корсунь, но Даньша для этого подходил лучше: знал греческую речь. Некогда игумен княжьего Дмитровского монастыря Варлаам плавал в Царьград и на Святую землю. Князь Изяслав послал с ним для сопровождения малую дружину. В том отряде и состоял Даньша и за год паломничества наторел в грецкой молви. А что с греками надо держать ухо востро, не то живо вокруг пальца обведут, это Захарья хорошо понимал. С ромейскими купцами в Киеве он торговался до хрипоты и все равно не досчитывался прибытка.

Вскоре от пристаней на Почайне должен был отойти другой обоз во главе с самим Захарьей — до Новгорода. Но все мысли его сейчас были об ином. Через седмицу после отплытия Даньши Киев облетела весть о половцах. Сердце у Захарьи будто в ледяную воду прыгнуло. Лодьи, верно, добрались уже до Псела. Может, и далее — до Ворсклы. Лакомый кусок для степняков. А не удастся пограбить, так спалят обоз, им чужого не жалко — зажгут стрелы и пустят на реку. Захарья потерял сон и покой.

Сам бы он не додумался. Подсказал Несда, богомольная голова. Надоумил пойти к печерским монахам и просить у них молитв. Они, мол, ближе к Богу. Когда-то Захарья тоже молился Христу, внимал епископу Леонтию в Ростове. Да все давно позабылось, и не было другого Леонтия, чтобы напомнить.

Он долго сидел на лавке, задумчиво стругал чурбачок, игрушку для дочки. Резное дело Захарья любил. Иногда так деревяшку изузорит — загляденье. Но в этот раз не дострогал, бросил и пошел на двор. Велел грузить телегу — в монастырь везти дары-поминки. Авось поможет монашья молитва. Попутно еще вот что придумал: после монастыря пойти на Лысую гору, принести жертву старым богам. Одно другому не помеха, так решил.

Со двора выехали не рано, чтоб монахи успели отслужить все, что у них по утрам служится. Захарья шел с одного боку телеги, Несда с другого, конем правил холоп Гунька. Купец поднарядился: атласная синяя рубаха с бархатными зарукавьями, порты из английского сукна, наборный серебряный пояс, вотола с искусной застежкой у шеи, сапоги светлой кожи, шапка из тафты с куньей оторочкой. Меч пристегивать не стал — не монахов же им пугать. Несде тоже сурово велел снять свою холстину и одеться как подобает купецкому отпрыску. Сын подумал и неожиданно легко согласился. В Печерском монастыре он ни разу не бывал, но слышал об этой обители давно и много. Поездка к чудотворным монахам была для отрока праздником.

За версту от Феодосьева монастыря, в Берестовом, узрели суету. По селу слонялись, пешком и на конях, княжьи кмети. Иные, поснимав рубахи, для упражнения рубились на мечах. Прочие задирали шутками девок и гоняли с поручениями холопов.

— Князь, что ли, пожаловал? — вслух подумал Захарья.

— Тысяцкий ополченскую рать собирает, — ни к селу, ни к городу высказался Гунька, которому надоело молчать.

— Знамо, плохо дело, — омрачился купец.

— Куманы, слышно, к Супою подходят, — сообщил холоп. — Силища несметная!

— Отец, могут ли половцы осадить Киев? — спросил Несда.

— Осадить-то могут. Сто лет назад, при княгине Ольге, осаживали. Да и тогда не взяли, а теперь и подавно. Не по зубам им станет Ярославов град.

Захарья говорил рассеянно, мысли его были далеко, с тремя лодьями, плывущими мимо вражьей орды.

На дороге от Берестового до монастыря часто попадались дружинники, едущие в одну и другую сторону. А то и вовсе — коней пустят щипать траву, сами под кустом на расстеленном мятле лежат, млеют. По небу ходят тучи, но надоевшим дождем не сыплет, и то хорошо.

Захарья на дружинников смотрел с пристрастием. В юности сам хотел стать кметем, надеть на шею воинскую гривну. Не сумел. Теперь и сын оказался бездарным к воинской храбрости. Княжьи отроки, словно чуя эту робость к оружию, на купца с его телегой поглядывали свысока. Презрительно ухмылялись, свистом и криком вытесняли с дороги. Захарья ужимался и тайком стыдился.

Когда показался монастырский тын, он бы вздохнул свободней, да не тут-то было. У ворот толпилась целая орава конных и спешенных гридей. С появлением купецкой телеги они показали к ней интерес. Остановили и потребовали:

— А ну поворачивай назад.

— Да я же… — Захарья растерянно оглянулся на Несду. — С дарами… для черноризцев.

— Неча тут шляться, когда князья благословляются.

— Князья? — убито пробормотал Захарья.

— Тебе, купецкая рожа, чего здесь надобно?

Несда вдруг догадался, что дружинники всего лишь смеются над ними.

— Мы к игумену Феодосию, он нас ждет, — громко заявил он. От смелого вранья кровь бросилась в лицо.

— Так прям и ждет?

— Занят Феодосий, пошли прочь.

— А пока он занят, мы с братом экономом дело справим. Поминки у нас — вот: мед, деревянное масло и пшено. Если не привезем все это сегодня, игумен Феодосий осерчает, — упоенно врал Несда. — Масло у монахов кончилось, нечем лампады заправлять. И князей угощать нечем — последний мед вчера доскребли.

Захарья униженно молчал.

— Ну, — чуть присмирели гриди, — если так… Заплати мыто и проезжай.

— Какое мыто, вы что, ополоумели? — Захарья от изумления охрабрел.

— Я те дам щас — ополоумели! — пригрозил один из отроков, для виду хватаясь за меч.

— Ладно, — смеялись другие, — пущай проезжает. Не то обидится еще, князю нажалуется. Ишь ты, вырядился, купчина. Чернецов нарядом не удивишь, у них у самих знатные одёжи — дранина да рванина.

Монастырский привратник, слышавший весь разговор, распахнул ворота для телеги.

— Прости, Господи, нас, грешных, — вздохнул он.

— Как бы нам с игуменом Феодосием повидаться? — смущенно спросил его Захарья, входя в обитель.

— Так у блаженного Антония все, — сказал чернец, — отец игумен и князья, и воеводы ихние. Обождать надо. А о брате Анастасе там узнайте у кого ни то. — Привратник махнул рукой на монастырское хозяйство. — На месте его никогда не сыщешь.

— Анастас — это кто такой? — еще больше растерялся Захарья.

— Как кто? — удивился чернец, прикрывая ворота за телегой. — Брат эконом. Ключник по-нашему. А я думал, знаете.

В глубине монастыря высилась небольшая бревенчатая церковь. Налево от нее не слишком ровными рядами стояли монашьи жила — кельи. По другую сторону — подсобные клети: поварня, хлебня, трапезная, мыльня, житный амбар и прочее. В клетях и между клетями видны были чернецы, исполняющие послушание на разных работах. Братия рубила дрова, молола жито, копалась в огороде, носила воду. Захарья велел Гуньке править коня туда. У проходившего монашка с мешком на спине спросил о брате Анастасе.

— А вон он.

Брат эконом оказался здоровым коренастым мужиком с рыжей окладистой бородой и связкой ключей на веревочной подпояске.

Узнав суть дела, эконом обрадовался. Тут же снарядил двух чернецов разгружать телегу, а сам пустился в многословный рассказ, желая и Захарью порадовать:

— Завтра у нас праздник Рождества Святой Богородицы, и как на грех вылили вчера последнюю каплю масла. Стал я думать, чем заливать в праздник лампады, и решил добыть масло из льняного семени. Испросил благословения у отца игумена, да и сделал как задумал. А как собрался наливать масло в лампады, вижу: в сосуде мышь утопилась. И когда только успела! Побежал я к отцу Феодосию: так, мол, и так, уж с каким стараньем накрывал корчагу, а все равно этот гад проник и масло осквернил! Отец игумен мне и говорит: сие божественная воля. Маловеры мы, говорит. Нам, брат, следовало возложить надежду на Бога, который может дать все, что потребно, а не так, говорит, как мы, потеряв веру, делать то, чего не следует. И из святого Матфея слова привел: птицы небесные не сеют и не жнут, и в житницы не собирают, а Господь их питает. Так и мы, чернецы Божьи, должны. Ступай, говорит, вылей свое масло, подождем немного и помолимся. Бог подаст нам деревянного масла с избытком. Так и сбылось слово отца нашего Феодосия! — с широкой улыбкой заключил брат эконом.

— Что ж, и мед у вас кончился?

Захарья беспокойно глядел на Несду, будто опасался, что и мед в самом деле вчера доскребли.

— Мед? — озабоченно переспросил ключник. — Не-ет, меду еще оставалось немного. Дня на два.

— Угу, — сказал Захарья. — А как бы мне с настоятелем словом перемолвится? Долго ль его ждать надо?

— Зачем ждать? — удивился брат Анастасий. — В келье он. Пойдем.

Захарья повернулся к сыну:

— Стой здесь.

Гуньке же велел напоить коня.

Несда сел на опустевшую телегу и стал гадать, где сейчас находятся князья и насколько велик блаженный Антоний, у которого они благословляются. Верно, большой святости и мудрости монах. Только почему о нем ничего не слышно в Киеве? Про Феодосия, напротив, знают все, даже при владычном дворе о нем отзываются. По-всякому, правда: кто с почтением, кто с досадой, кто с ругательными насмешками. Иные говорили, что печерский игумен силен в словопрении и самих греческих хитрословесников способен заткнуть за пояс. Другие считали, что Феодосий большой гордец и монастырь свой ставит так, чтобы было в укор и осуждение всем прочим, живущим в миру. Прочие поносили его за то, что всегда сует нос не в свое дело. А некоторые утверждали, что в Феодосии пребывает Святой Дух.

— Видел ли ты заплаты на рясе игумена? Я хорошо его рассмотрел. Лоскут на лоскуте. И это настоятель почитаемой обители! Любой смерд лучше одет. Такие ветхие ризы я только на огородных пугалах видал.

По соседству от телеги очутились два отрока, возрастом ненамного старше Несды — лет пятнадцати. Одеты были богато — в бархат и парчу-аксамит, с золотой и серебряной вышивкой. У того, что ростом повыше и телом покрепче, с кудрявыми волосами и пригожим лицом, вместо гривны на толстой шейной цепи висел крупный оберег-змеевик из золота.

— Зря смеешься, Георгий, — ответил он. — Вот увидишь, Феодосия прославят в святых, когда он отдаст Богу душу. На что хочешь поспорим.

— На твой меч! — весело предложил насмешник, отрок с огненно-рыжими волосами.

— Зачем тебе мой меч? У тебя и свой не хуже.

— На тот меч, который ты привез из Ростова. Согласен?

— Меч святого князя Бориса? Хитрец ты, Георгий. Нет, на эту вещь я не спорю. Она моя до самой смерти.

— Да ведь этот меч неказист, и вряд ли ты возьмешь его в битву. Для чего он тебе?

— То память о моем родиче, погибшем ради Христа, — гордо ответил обладатель змеевика. — Этот меч — мой оберег, он будет хранить меня от всякого зла. Особенно его должна бояться нечисть.

— Нечисть? Ну, это трудно проверить… О, придумал! Что если испытать его на волхвах? Волхвы могут считаться нечистью?

— М-м, не думаю. Все же они смертные.

— Но они служат языческим богам, а эти боги и есть нечисть.

— Пожалуй, ты прав… Надо испытать меч. Знаешь что… Нужно пойти на капище и поймать волхва, когда он начнет свое колдовство.

— Ага, он тебя этим колдовством по голове и шарахнет. Чего ему стоит…

— А меч на что? Вот и испытаем.

— Ну да, а вдруг не подействует?

— Подействует, — убежденно сказал хозяин змеевика. — Эй, ты!

Несда не сразу понял, что обращаются к нему.

— Эй, малый!

— Да он, кажется, глухой.

Несда повернулся к отрокам.

— Ты из Киева?

Он кивнул.

— Ты что, еще и немой? Отвечай князю, — прикрикнул на него тот, кого звали Георгием.

— Я из Киева, — послушно сказал Несда и спросил высокого: — А ты правда князь?

Князю в торжественных выездах положено быть в плаще-корзне. А у этого на плечах дружинный мятель, хотя и непростой — бархатный, обильно расшитый узорами.

— Правда. Мой отец — переяславский князь Всеволод Ярославич. А твой отец кто?

— Купец… Так это ты сын греческой принцессы Мономаховны? — Несда ощутил жгучее любопытство. — И где ты княжишь?

— Прежде в Ростове. Теперь в Смоленске.

— А я родился в Ростове, — живо поделился Несда. — Там померла моя мать. Епископ Леонтий крестит там язычников. Я помню его до сих пор, хотя был тогда в детском возрасте.

Исчерпав запас дружелюбных словес, он умолк.

Княжич Мономах пропустил все это мимо ушей и нетерпеливо спросил:

— Какое у вас тут недавно завелось капище? Про него говорят несусветные глупости.

— Да это на Лысой горе. Там ворожат полоцкие волхвы.

— А я слышал, будто туда каждую ночь прибегает в волчьем облике сам князь Всеслав, — сообщил рыжий Георгий.

— Это сказки, — заявил Мономах. — Ты, Георгий, варяг и потому веришь в подобные россказни. Все варяги легковерны.

— Давай проверим, — вспыхнул Георгий и оттого стал казаться еще более огненным.

— Ты знаешь путь туда? — спросил княжич Несду. — Проведешь нас? Но только ночью!

— Проведу, — с запинкой ответил Несда и тут же вспомнил: — Городские ворота ночью заперты.

— Ах да! — поморщился княжич. — А где находятся подземные градские дыры, ты, вестимо, не знаешь.

— Не знаю.

— Придется выйти за город на закате. Где ты будешь нас ждать?

— У Копыревских ворот. Оттуда ближе всего.

— Где такие ворота?

— Улицей направо от Жидовских.

— Договорились. Коня не бери, Георгий возьмет для тебя дружинного. Смотри, не обмани, купец!

В монастыре вдруг стало шумно и людно. Из дальнего конца обители, широко раскинувшейся на склоне холма, явилось целое шествие. Впереди шли князья Ярославичи в богатых золотошвейных корзнах с златокованой фибулой на правом плече и с меховой опушкой. У младшего Всеволода, женатого на греческой принцессе, корзно вышито на византийский манер кругами с орлами внутри. Все трое не молодые, но и не старые. Только у Изяслава, самого высокого и обильного телом, волосы, видные из-под шапки, тронуты серебром. Подле них выступали старшие сыновья — хмурый, с будто бы рубленым лицом и колючими глазами Мстислав Изяславич, статный, румяный, улыбчивый Глеб Святославич. Вокруг князей важно вышагивали бояре — киевский воевода Перенег Мстишич, тысяцкий Косняч, переяславский Никифор Жирятич по прозвищу Кыянин и черниговский Янь Вышатич. Позади всех брели трое смиренных иноков с опущенными взглядами.

Несда соскользнул с телеги и во все глаза рассматривал невиданное собрание. От келий навстречу князьям не торопясь шел монах, ничем от прочих не отличавшийся, разве что ряса на нем была еще более убогой, похожей на лохмотья. В летах он был почтенных, но годы и монашья келья не сгорбили прямую спину, не согнули широкие плечи, в которых чувствовалась былая сила. Верно, в молодости мог и дикого тура уложить ударом кулака, восхищенно подумал Несда о монахе.

За чернецом, сильно отстав, шагал Захарья. Купцу было неловко, что взгляды, направленные на монаха, достались и ему. Пытаясь стать незаметным, он заспешил в сторону, к телеге.

— Спаси вас Христос, князья земли Русской, и вас, бояре благочестивые, — негромко произнес монах, подходя ближе к собранию.

— Что же ты не спросишь, отче Феодосий, что нам напророчил Антоний? — неприветливо осведомился князь Изяслав.

Несда невольно схватил подошедшего отца за руку:

— Это игумен Феодосий!

Мономах и Георгий заторопились присоединиться к остальным.

— Что бы ни было, на все воля Божья, — кротко ответил игумен.

— Он пообещал нам поражение и погибель!

— Уста блаженного Антония не произносят ложного свидетельства, — сказал Феодосий. — Смирись, благоверный князь.

Но возмущенной душе Изяслава было не до смирения.

— Благослови нас ты, отче, — не попросил, а повелел он, — и пообещай, что будешь молиться о нашей победе над погаными половцами.

Игумен без прекословий подошел к каждому, начав с Изяслава, и перекрестил с краткой молитвой. А воеводе Яню Вышатичу с улыбкой прибавил:

— Не говорил ли я тебе, боярин, что скоро вновь увидимся?

— Говорил, отче, — улыбнулся в ответ воевода, хоть и тяжело было у него на душе из-за Антониева предсказания.

— А ты не хмурься. Помнишь, что еще говорил тебе, — верь и будь мужествен.

— Хорошо, отче, — благодарно отмолвил Янь Вышатич. — Утвердил ты меня тогда, и ныне не поколеблюсь.

Последним благословение Феодосия принял подоспевший боярин князя Всеволода варяг Симон. На его лице было странное выражение: будто смешались нераздельно счастье и несчастье.

— Что сказал тебе Антоний? — спросил Всеволод.

— Прости, князь, — с легким поклоном ответил боярин, — его слова были столь удивительны, что я не смею их повторить.

Изяслав первым пошел к воротам монастыря, где ждали отроки с конями. За ним потянулись остальные. Князь Святослав несколько раз оборачивался на игумена и чему-то улыбался.

— Он так и не пообещал, что будет молиться об их победе, — прошептал Несда. — Почему?

15

В то время, когда Захарья выезжал со своего двора в Киеве, чтобы идти в Печерскую обитель, трое Ярославичей с сыновьями и боярами уже входили в монастырские ворота. Утренняя служба едва успела кончиться, Феодосий еще не снял священническую ризу. В церковь вбежал молодой инок и стал возбужденно размахивать руками, живописуя княжье нашествие.

Феодосий отечески одернул его:

— Не маши дланями, будто скоморох на пиру. Прижми к груди и ходи всегда так, если не занят работой.

Напуганный небывалым событием монашек сложил крестообразно руки на груди, будто собрался к причастию, и замер столбом.

Игумен аккуратно снял с себя церковное облачение, сложил в ризнице, вышел из алтаря.

— Отомри! — улыбнулся он в сторону инока.

Тот поспешил следом за настоятелем и, выйдя из церкви, удрал подальше, с глаз долой.

Знатное многолюдство одних чернецов собрало посреди монастырского двора и заставило бродить без дела, как бы по достойной причине. Других, напротив, разогнало по кельям и вложило им в руки четки, а в уста — усиленную молитву от греха и соблазна. Только самые стойкие и опытные не побросали работу, да послушники не осмелились оставить назначенные им труды.

Узнав, с чем пожаловали князья, Феодосий наотрез отказался выполнить их просьбу.

— Не у меня просите, — покачал он головой. — Я лишь худой раб и исполняю повеления нашего отца и учителя, блаженного Антония. Вся братия подтвердит вам это.

— Сие мне известно, — ответил князь Изяслав. — Известно также, что блаженный Антоний много лет назад затворился в пещере. Как мы пройдем к нему, Феодосий?

— Ради любви он покинет ненадолго свою пещеру, как делает иногда ради нас, грешных. Впрочем, я сам попрошу его об этом.

Игумен пошел впереди, за ним стройным порядком двинулись князья и бояре. Идти было шагов триста. Монастырь, милостью князя Изяслава, подарившего землю, привольно растянулся вдоль Днепра. Нынешняя пещера Антония была не та, в которой он когда-то поселился, положив начало обители. В той, прежней, теперь хоронили умерших братий, а вход в нее был недалеко от церкви. Когда монастырь вышел из-под земли к солнцу и стали в нем умножаться чернецы, Антоний ископал себе другую пещеру, подальше, так как любил уединенность и молчание. Вот уж лет семь, оставив руководство иноками, он жил в подземном затворе. Но по-прежнему к нему ходили за наставлением в самых важных делах.

Князь Изяслав хорошо помнил блаженного старца. Как не помнить, если сам же грозился когда-то выгнать Антония из киевской земли. Шутка ли, монахи любимого боярина довели до белого каления. Тот аж захворал, три седмицы не мог сесть на коня! Потом-то все уладилось, и вышло как нельзя лучше, но кто ж тогда мог это знать?

И все равно к Антонию Изяслав Ярославич любви не испытывал. Игумен Феодосий — совсем иное дело. Феодосий пока, слава Богу, не нашел способа уязвить чем-либо киевского князя и ввести во грех, сиречь во гнев. Напротив, благорастворение воздухов в обители при Феодосии было таковым, что князь испытывал здесь особые чувства. Он с удовольствием ощущал себя добрым христианином, исполненным любви и смирения, и ничто не могло поколебать его в этом. Было только непонятно, куда все это девается, когда ворота обители остаются позади и вновь одолевают княжеские заботы. Не возить же всюду с собой отца игумена!..

По дороге к пещере Антония от старших незаметно отстали отроки — княжич Владимир Всеволодич и Георгий-варяг. Подземный монах им был неинтересен. Наверняка какое-то немытое страшилище, которое и говорить-то разучилось.

Феодосий недолго пробыл под землей. Вылез и подержал дощатую дверку, прикрывавшую вход в пещеру на пологом склоне холма. За ним следом из затвора выбрался старец, с длинной седой бородой, в низко надвинутом на глаза клобуке. Монашья схима была слегка замарана сухой землей, особенно на коленях, в бороде тоже запутались крупинки.

— Вот, отче Антоний, благослови пришедших к тебе.

Сказав это, Феодосий поклонился земным поклоном учителю и зашагал прочь.

— Поздорову ли будешь, Антоний? — поприветствовали старца князья.

К их удивлению, смрадного запаха от старика, похоронившего себя заживо, не ощущалось.

— И вам Бог в помощь, — неожиданно гулким для молчальника голосом ответил блаженный.

— Благословишь ли нас и русские дружины на битву с сыроядцами, отверженными Господом? — спросил Изяслав.

— Благословить нетрудно, — молвил старец. — Да знаете ли, что ждет вас?

— Сеча с вражьей ордой, — удивляясь вопросу, сказал Изяслав. — Для чего спрашиваешь?

— А для того, что вижу: не ведаешь ты, князь киевский, отчего Бог ныне казнит тебя своим гневом.

Изяслав шатнулся, как от удара по щеке. Младшие Ярославичи переглянулись, бояре, напротив, не шелохнулись — внимали старательно.

— Меня? Что ты такое говоришь, чернец?! Опомнись, старик!

— Я-то в твердой памяти, князь. Тебе бы самому в себя прийти, душу свою в Божьей бане отмыть. — Антоний вдруг вознес руку на обнаженную голову Изяслава и неожиданно мягко произнес: — Ну ничего, будет у тебя для этого срок.

— Так что нас ждет, поведай, блаженный старче! — попросил Святослав. — Сказал аз, скажи и буки.

— Что ж, скажу без утайки. Ждет вас поражение, — печально проговорил Антоний. — Войско ваше погибнет и расточится. Враги по земле русской разойдутся и рассядутся, не встретив отпора.

— Не будет этого! — сердито воскликнул Святослав. — Не родился еще тот хищный степняк, который завоюет русскую землю!

— Правду ты сказал, князь, — тихо произнес Антоний, опустив голову. Лица его совсем не стало видно из-под клобука — только борода развевалась.

Князья подавленно молчали. Воеводы тяжко задумались. В верхушках деревьев на холме шумел буйный ветер, сбрасывал шишки и ветки.

Антоний поднял руку и осенил всех единым крестом.

— Мир вам, люди Божьи, да пребудет с вами Господь.

Киевский князь словно очнулся, спросил громко и яростно:

— На смерть благословляешь, Антоний?

— Нет, князь, на терпение благословляю. Ступайте с миром.

Старец поклонился и пошел к пещере. Князья и воеводы уходили один за другим, будто кто-то невидимый поочередно, друг за дружкой, пробуждал их от гнетущей задумчивости.

Наконец остался один переяславский боярин Симон, медноволосый варяг с бледной кожей, которую не брало даже полуденное солнце. Посмотрев вслед ушедшим, он вдруг бросился к пещере, распахнул дверцу и, сильно согнувшись, полез внутрь.

— Антоний! Отче Антоний! Где ты?! — взывал он.

Дверца закрылась. Варяг ничего не видел впотьмах и метался от стены к стене с вытянутыми руками. Пещера расширялась, земля под ногами уходила вниз, и через несколько шагов можно было стоять в полный рост.

— Здесь я, — ответил спокойный голос Антония.

— Где? — спросил Симон и тут же увидел монаха — в темноте плыло его светящееся лицо.

Старец взял варяга за руку. Симон вцепился в него и упал на колени.

— Отче! — взмолился боярин. — Не хочу погибать! Убереги твоими молитвами от беды меня и дружину мою! Сын у меня, Георгий, отрок… со мной на рать пойдет. Спаси его, отче!

— О чадо! — вздохнул Антоний, хотя Симон, муж благородный и решительный, давно уже не был чадом. — Многие из вас падут от меча. И когда побежите от врагов, они будут топтать вас копытами коней и наносить вам раны, вы будете тонуть в реке. Ты же спасешься. Когда подойдет твой срок, тебя похоронят в церкви, которую построят здесь… Знаешь ли ты об этом?

Варяг не видел глаз Антония, но чувствовал, что они пронзают его насквозь. Неожиданно он ощутил глубокое спокойствие.

— Ей-богу знаю, — удивленно сказал он. — Я слышал это давным-давно… А Георгий? — спохватился он. — Что будет с ним?

— Я помолюсь о твоем сыне, чадо, — ответил старец. — Иди с Богом.

Симон догадался, что монах перекрестил его. Он поднялся и побрел к выходу. Сердце варяга колола тревога.

…Феодосия уже не было на виду. Захарья сел на телегу и сказал Гуньке:

— Езжай. Да помедленней. Пускай князья подальше ускачут.

Несда устроился рядом с отцом. Когда за ними закрылись монастырские ворота, спросил:

— Какой он, Феодосий?

Захарья долго молчал, прежде чем ответить.

— Этот монах знает больше, чем говорит. Так мне показалось.

— Что он тебе сказал? — Несду мучило любопытство.

— Ничего особенного… О тебе зачем-то спрашивал. Чудной старик. С виду ласковый, а внутри — стальная жердь. Нет, не то… — Захарья подумал. — Внутри у него будто меч без ножен.

Несда удивился. Затем стал размышлять о том, как отец мог увидеть или почувствовать этот меч внутри Феодосия, если был с ним так недолго и сказали-то они, наверное, лишь по нескольку фраз. Тут же ему припомнилась картинка: Захарья сидит на лавке и из обычной деревяшки вырезает чудо-конька со звездой во лбу и аккуратно расчесанной гривой. Или узорит прялку — выводит на ней райских птиц, неведомых зверей — китоврасов, катанье на санях, плясанье девушек. Если талант в руках, значит, и в сердце тоже. А если сердце способно в чурбаке разглядеть живого конька или пускай даже страшного зверя коркодила, оно и в человеке рассмотрит такое, чего другому никогда не увидеть и не понять.

— А кого он этим мечом?.. — вырвалось у Несды.

— Края-то острые, — подумав, сказал Захарья, — себя ими режет. А виду не подает. Чудной…

— Феодосий — святой… — пробормотал Несда.

Что-то в его голосе заставило Захарью пристально посмотреть на сына.

— Ну все, хватит об этом монахе, — резко бросил он. — Кто это с тобой там разговаривал? Из боярских детей?

— Рыжий — то варяг, Георгий. А другой — сын переяславского князя. Этот Владимир — внук византийского кесаря Константина Мономаха!

Несда презирал себя за хвастовство, когда оно случалось, но не мог удержаться. Захарья присвистнул, что делал вообще редко.

— Да сдались нам эти грецкие косари, — вставил слово Гунька, которому опять надоело молчать.

— А ну зашей себе рот веревочкой! — прикрикнул на него Захарья. И сыну: — О чем они с тобой говорили?

Несда коротко описал беседу: о мече святого Бориса и капище на Лысой горе. О том, что ночью задуман туда поход, — ни намеком.

— Был бы ты способен к ратному делу, — грезя, вздохнул Захарья, — мог бы в дружину молодого княжича зачислиться. Вместе бы мужали и навыкам обучались. Там, глядишь, и в бояре бы при Владимире вышел.

— Я еще мал, а он уже муж, — самоуничижительно промямлил Несда.

— Ты уже не мальчик! — жестко сказал отец. — Тебе двенадцать. В этом возрасте отроки становятся воинами и идут вместе со старшими на войну… если, конечно, они умеют держать в руках оружие…

Захарья вдруг понял, что злится на сына вместо себя самого и умолк.

— Ладно, чего там. — Он примирительно обнял Несду. — В купцах тоже неплохо живется. Я в твоих годах сидел уже на весле и плавал из Ростова до самого Хвалынского моря.

Но сын был не согласен с ним.

— Я хочу переписывать книги, — с тихим упрямством молвил он.

Захарья недоуменно отнял руку.

— Что ты хочешь делать?

— Хочу быть переписчиком книг, — твердо повторил Несда. Немного подумав, все же сделал уступку: — Потом когда-нибудь заведу собственную книжню и книжную лавку в торгу.

Захарья схватился за голову.

— Совсем с ума соскочил! Еще раз услышу такое, сниму с тебя порты и отдеру плеткой на виду у всех! Ты меня понял?!

Несда молчал. Захарья взял его за ухо и покрутил.

— Отвечай!

— Понял, отец! — сморщившись от боли, выдавил отрок.

Ухо отпустили на свободу. Несда спрыгнул с телеги и пошел сзади, вне досягаемости родителя. Глотая обидные слезы, он заставил себя подумать об игумене Феодосии. Вот кому угроза отхлестанного зада уж точно не была бы помехой! Внутренний меч режет, верно, побольнее плетки. Интересно, говорил ли Феодосий своему отцу, что собирается надеть рясу? И как тот поступил?

Только теперь Несда всерьез задумался о собственном будущем.

16

Днем Захарья пропадал. Как вернулись из монастыря, потрапезовали, так и ушел до вечера, и дневным покоем, положенным всякому рано встающему человеку, пренебрег. Дядька Изот видел, как хозяин велел поймать петуха и забрал с собой в мешке. Несда не стал ломать над этим голову, сразу забыл. Мало, что ли, петухов да кур на заднем дворе.

Чем ближе подходил закат, тем тошнее становилось на душе, и задремать в изложне тоже не получилось. Идти на Лысую гору, ночью, ловить колдующего волхва — затея представлялась все более гадкой. Но отказываться надо было сразу, теперь поздно.

Несда сложил в котомку кресало и кремень, набил промасленной ветошью в кожаной свертке на случай, если понадобятся светильники. Сунул туда же короткий моток веревки — вдруг княжич велит вязать волхва? Сам небось вервием не запасется. Если только рыжий варяг догадается.

Котомку он спрятал во дворе. После этого пошел к мачехе, зевавшей за пяльцами, и стал к ней ласкаться. Просто так, ни за чем. Родную мать он едва помнил, но почему-то казалось, что Мавра на нее похожа. И даже если бы не была похожа, Несда все равно любил бы ее. Он совсем не понимал, отчего существует нелюбовь и вражда между людьми, созданиями единого Бога. А того непонятней злоба, вдруг вспыхивающая, подобно пожару, способная люто обезобразить даже красну девицу. Когда кто-то шумно злобился, ему становилось плохо — голова будто распухала, руки дрожали, он задыхался. Несда хотел бы любить всех — и отца Евагрия, и тысяцкого сына Коснячича, и буйного Гавшу, и холопа Гуньку. И необязательно, чтобы они знали, что он их любит. Просто ему казалось, что любовь — самая сильная молитва на свете. Такая же, как «Отче наш».

Захарья пришел к ужину, мрачный и неразговорчивый, без петуха. Похлебал кислых щей с кусками говядины, на остальное и смотреть не стал, сразу отправился спать. Несда, довольный хотя бы тем, что его не поймают за руку, натянул теплую, на бараньем меху свиту, выскользнул из дома. Подхватил котомку и удрал со двора. Даже дядька Изот не заметил.

У ворот Копырева конца, запыхавшись, он столкнулся нос к носу с рыжим Георгием. Варяг от макушки до сапог был закутан в серую вотолу, огненная голова скрывалась под клобуком.

— Долго тебя еще ждать? — прошипел Георгий. — Сейчас ворота закроют!

— А где князь? — оглядывался Несда, поспешая за отроком.

— Там уже, за воротами. Он бы все равно пошел, и без тебя.

— Он же дороги не знает.

— Поспрошал у тутошней стражи. Сказал им, что идем охотиться на волхва.

— Зачем? — опешил Несда.

— Чтобы не поверили. А то от вопросов и советов не отобьешься. А так — поржали и рассказали дорогу.

— А может, я вам тогда не нужен? — с надеждой спросил Несда.

— Боишься, что ли?

— Нет. Мне волхва жалко.

— Чего?! — Георгий остановился перед самыми воротами и подозрительно поглядел на него. — Ты язычник?

— Нет, что ты. Просто…

— А если просто, так иди молча, — рассердился Георгий.

Они прошли мимо двух стражников. Те не обратили на отроков внимания, так как были заняты — мерялись на спор длиной своих копий и величиной топоров. В поле в закатных лучах щипали траву три коня. На камне возле них сидел княжич, одетый также неприметно, в темный мятель и простую суконную шапку. Несда подметил, что Мономах с варягом подготовились к походу лучше, чем он со своей котомочкой. Под плащами у обоих угадывались короткие мечи, а к седлам двух коней были привязаны тороки, туго набитые.

Княжич внимательно оглядел Несду с головы до ног, в сомнении двинул губами, над которыми пробивался темный пух.

— Едем!

Несда оседлал оставленного ему скакуна и потрусил позади. Дорога шла прямая, накатанная, сбиться с нее и в темноте было бы трудно. Недалеко от города она перепрыгивала широким бревенчатым мостом через речку Глубочицу. Мономах с Георгием не торопили коней и ехали бок о бок — разговаривали. Обоих совсем не заботило, слышит их купецкий сын, плетущийся сзади, или нет.

— …жениться? Не-ет, мне еще рано. Я еще и девок как следует не разглядел. А на тутошних кияночек и смотреть пока что было некогда.

— Так никого и не приметил? А мне одна очень даже показалась. Имени, правда, не узнал. Какого-нибудь боярина дочка.

— Где же ты ее увидал?

— Вчера в Святой Софии на обедне. Коса — с мою руку толщиной. Брови черные, сама — кровь с молоком. И ямочка на подбородке. А вот тут две милые родинки.

Княжич показал, в каком месте у девицы родинки.

— Да что родинки! — воскликнул Георгий. — Брови сурьмой намалевала, а щеки нарумянила. У девок главное — телесность. Чтобы мягко на них лежалось. Я себе жену буду выбирать на ощупь.

Он расхохотался.

— Хорошо тебе, варяг. Отец небось не станет неволить. Девок из боярских домов и из прочей нарочитой чади даже в Переяславле пруд пруди. Про Киев и не говорю. Выбирай, какая по сердцу. А вот где столько принцесс взять, чтоб по душе выбрать? Да и не дадут мне выбирать.

— Не горюй, князь, эка беда. Одноженство только в церковном уставе прописано, а на деле-то? Младших жен у кого только нет, втайне или въяве. Хоть у бояр, хоть у простой чади.

— У моего отца нет! — жестко ответил княжич. — И не говори мне больше об этом, Георгий. Не то рассоримся.

— Ладно, прости, князь… Вообще-то… у моего батьки тоже нет другой жены.

— Как думаешь, Георгий, — после недолгого молчания продолжил Мономах, — хороши ли собой английские девицы? Они ведь тоже варяжской крови?

— Ну… как тебе сказать. Англы не настоящие варяги. Даже совсем не варяги. Настоящие — так те норманны, которых привел с собой на Британский остров конунг Вильгельм, прозванный за то Завоевателем. Это было два года назад.

— Я знаю. Его также называют Вильгельмом Бастардом, — мрачно сказал княжич. — И еще я знаю, как воюют варяги. Они беспощадно льют чужую кровь. Они и русской крови пролили немало.

— Варяжские ярлы и их дружины с честью служили русским князьям! — запальчиво воскликнул Георгий. — Не забывай, что и я варяг, хотя только наполовину!

— На счет варяжской чести я бы с тобой поспорил. Князь Ярослав, мой дед, сильно намучился с этими ярлами. Но я не хочу спорить… Эй, купец!

Мономах обернулся к Несде.

— Езжай-ка ты впереди и показывай путь. Мнится мне, что этот холм и есть Лысая гора?

— Она самая, — кивнул Несда. — А тропы наверх я не знаю. Можно поискать или забираться так, без дороги.

— Я же говорил, толку от него не будет, — недовольно пробурчал Георгий.

Мономах, ничего не сказав, повернул коня к горе, выраставшей в паре сотен шагов от дороги. Красное закатное солнце давно скрылось не только за холмом, но и за краем земли. Свет еще не стал тьмой, однако вокруг густела сизая хмарь, змеиными лентами струился понизу туман. Вверху, в небе очертания горы были четкими и гладкими — торчала лысая макушка. Граница леса, обрамлявшего ее, проходила где-то ниже и была не видна.

Несда так и остался в хвосте. Княжич и варяг возобновили прерванный разговор.

— Вряд ли английские девы хороши, — поделился сомнением Георгий. — Они, должно быть, бледные и водянистые, как этот туман. Я слышал, что на острове англов всегда стоит туман. А почему ты спрашиваешь об этом?

— Мне, наверное, будут сватать английскую принцессу, — немного разочарованно ответил Мономах.

— Вот это да! Ты породнишься с конунгом Вильгельмом, королем Англии?

— Да нет же. Отец на этого Вильгельма только ругается. Однажды он сказал, что хочет, чтобы моей женой стала дочь Харальда, прежнего короля англов, погибшего в битве с Завоевателем. Пока она еще мала, но через несколько лет войдет в возраст невесты.

— Дочь сверженного короля?! — изумлялся Георгий. — Да зачем?

— Не знаю. Ведь мои дети от нее, скорее всего, не смогут претендовать на английский престол. Слишком далеко находится этот престол, дальше, чем все варяжские страны. Но мне нравится эта мысль — взять в жены принцессу-сироту, лишенную всего. Если же девица окажется дурнушкой… жаль, конечно. И все равно мой долг будет любить ее… как своего ближнего.

Копыта коней ступали по склону холма, пока еще пологому. Вскоре начался лес, редкий внизу горы, но с неприветливым подлеском, неохотно пропускавшим путников. Стал накрапывать дождь, шуршала палая листва. Закликала птица-ночница.

— Чур меня! Чур меня! — то ли ради забавы, то ли всерьез выкрикнул Георгий древнее славянское заклятие.

— Тише ты! — цыкнул на него княжич. — Что если волхв уже там, наверху? Услышит еще. Лучше огня зажги, только несильно.

Варяг, не слезая с коня, отломал от сосны сухую толстую ветку, скупо обмотал тупой конец смоляной паклей из торока.

— Эй, купец, держи.

Несда подхватил брошенный сук. Георгий высек на паклю искру, запалив огонь, и забрал светильник. Озаренный пламенем ближний лес стал не таким пугающим и враждебным. Не норовил больше выколоть ветками глаза, больно хлестнуть по лицу. Только за стволами деревьев, мимо которых проезжали, стало еще темнее, и чудилось, будто там, во тьме, злобится нежить.

Варяг и княжич заговорили вполголоса о ловах и о приемах, годных для охоты на разных зверей: на медведя и на рысь, лося и вепря, тура и оленя. От зверей незаметно перешли к волхву. Измысливали на ходу способы его поимки — чтобы чародей не успел обернуться волком или другой тварью, не призвал на помощь нечистых духов, не сотворил иного колдовства, которое даст ему ускользнуть. В основном старался Георгий. Мономах или молчал, или хмыкал, или строил возражения. Особенно не нравилась ему мысль, что на капище волхвует сам полоцкий Всеслав.

— Если он может перекидываться волком и выходить из поруба, зачем ему возвращаться в заточение?

— Это военная хитрость, чтобы никто ничего не заподозрил до времени.

— До какого времени?

— Вот когда оно настанет, тогда и узнаем какого, — резонно заметил Георгий. — Я бы на месте князя Изяслава сжег это капище, а Всеслава и остальных полоцких волхвов отдал на суд. Они язычники, пускай их судит митрополит. А князь утвердит приговор.

— У тебя, Георгий, все ли в порядке с головой?

— Да как будто не болит. А что?

— То-то и оно, что не болит, — поддразнил варяга Мономах. — Ты боярский сын, а не смерд или раб. Должен знать закон. Ни в Русской правде, ни в церковном уставе князя Ярослава нет наказания за ведовство и волхвование. Мы не магометаны, чтобы убивать людей другой веры. Их нужно убеждать словом, а не страхом.

— Ага, словом, — буркнул Георгий. — А они тебя топором убедят.

Гора оказалась не так высока, как представлялось снизу. Еще и под дождем не успели как следует вымокнуть, а уже выбрались из леса и поднялись на плешивый верх холма. Верхушка была широкой и неровной, с большими буграми, притом достаточно плоской, чтобы видеть ее из конца в конец. Морось не переставала, но в тучах появилась лохматая прореха, и в нее немедленно сунулось желтое пронзительное око луны. Вместе с луной трое охотников оглядели макушку Лысой горы. Даже без светильника, который Георгий забросил в кусты, чтобы не спугнуть волхва, они отчетливо узрели капище. Мономах предложил подъехать ближе.

Идола окружало восемь рукотворных бугорков. На семи были заготовлены дрова для священного языческого огня, а на восьмом темнело пепелище.

— Вот оно, идолище поганое, — презрительно сказал Георгий.

Княжич на коне переступил границу капища, подъехал вплотную к кумиру и хорошенько рассмотрел его.

— Это не Перун, — молвил он. — Я видел такого в Ростове, в тамошнем Чудском конце. Только тот идол вытесан из камня и намного больше. Просто огромный.

Мономах спрыгнул с седла, носком сапога разворошил груду углей и пепла на кострище. Вспыхнула оранжевая искра и тут же погасла.

— Недавно жгли. — Он поднял с земли комок грязных перьев. — Петуха, что ли, спалили?

Княжич оседлал коня и выехал с капища.

— Это Кривой Велес, подземный бог, покровитель колдунов и песнотворцев.

— Почему кривой? — удивился Георгий.

— Это его имя. От него назвалось племя кривичей. Северная чудь тоже почитает этого бога. У них считается, что он враг Перуна.

— А Полоцк стоит в земле кривичей! — догадался варяг.

— Нам нужно где-нибудь спрятаться, — сказал княжич и направил коня прочь от капища.

Несда, осенившись крестом, был бы рад убраться от кумирни куда подальше. К тому же слова про петуха натолкнули его на неприятные догадки. Но Мономах всего лишь вернулся к лесу, спрыгнул с коня и привязал его к стволу. То же самое сделал Георгий, а затем взвалил на себя тороки. Несда, не любивший верховой езды, на этот раз спешился неохотно.

Они поднялись снова на верх горы и укрылись за большим бугром, из-за которого хорошо были видны очертания идола. Дождь прекратился. Почти круглый месяц уверенно распугивал рваные тучи, не позволяя им затмить себя. Варяг тут же принялся копаться в тороке. Княжич без смущения расположился на грязной траве, плотно завернувшись в плащ. Георгий с ворчаньем пересадил его на расстеленную овчинную кошму. Себе достал такую же. После этого извлек из другого торока снедь: холодное мясо с луком, пироги и деревянный жбан кваса.

— Эй, купец, что стоишь, будто кумир? — спросил Мономах с набитым ртом. — Мокрой травы боишься, а подстилку не взял? Эх ты.

Он подвинулся, уступая место.

— Садись. Сторожить будем. Или ты думал — придем, волхва быстро повяжем и назад? Сразу видно, что на охоте никогда не бывал. Чтобы зверя выманить, иногда полдня потратишь. А тут не зверь, тут… Человек хуже зверя бывает, знаешь ли это, купец? Да ты ешь, не робей.

Несда, вымокший, замерзший, опечаленный, почуяв сильный голод, взял пирог и стал медленно жевать.

— Знаю, что человек не сравнится со зверем, — ответил он. Пирог ему попался со сладкой кашей.

— Посмотри, Георгий, — усмехнулся Мономах, — а он не так-то прост! Верно, что человек не равен зверю. В лучших своих делах он много выше зверя, а в худших — много ниже бессловесной твари. Почему ты не взял с собой оружие, купец?

Несда перестал есть и закусил губу, раздумывая. Этот вопрос день ото дня становился для него все глубже.

— Я духовный сан приму, — вдруг сказал он. И сам испугался таким словам.

— Вон оно что! — подивился княжич. — А ну-ка отвечай, откуда это: «Объяли меня муки смертные, и потоки беззакония устрашили меня; цепи ада облегли меня, и сети смерти опутали меня. В тесноте моей я призвал Господа и к Богу моему воззвал. И Он услышал…»

— Семнадцатый псалом, — не дал ему договорить Несда.

— Верно! А это: «Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззаконие, ибо они, как трава, скоро будут подкошены и, как зеленеющий злак, увянут».

— Тридцать шестой.

— Тоже верно, — удивился Мономах. — А так можешь?

Он произнес фразу на греческом языке. Несда, подумав, ответил:

— Ты сказал: «Если кто из вас может другим услужить, от Бога пусть воздаяния ожидает и вечных благ насладится».

Княжич, все более изумляясь, еще какое-то время испытывал его познания. А затем сказал такое, от чего Несду, несмотря на сырой холод и ветер, бросило в жар.

— Епископом будешь! — Придвинувшись ближе, Мономах заговорил вдохновенно, горячо и страстно: — Я город построю, в Ростовской земле, там будет столица Руси. Там леса непроходимые, холод сильнее, чем тут, дух суровый. Язычество искореним. Здесь же нам степь не даст житья. И за Киев дядья и их сыновья грызться будут, верное слово. Не хочу этого…

— В Ростове батька Леонтий епископ, — вставил Несда.

— Так то в Ростове. Я же другой город построю, великий. Своим именем назову. Пойдешь туда епископом?

Несда помотал головой.

— Власти страшусь.

— Дурень. — Мономах отодвинулся. — Власть Богом дается для дела. На Руси дела много. А ты как раб ленивый хочешь жизнь прожить?

— Я книги люблю.

— Книги я тоже люблю. Только никто за меня моего дела не сделает. И твоего тоже. Все сам должен. Вот ты думаешь — за меня Георгий и прочие отроки все делают? Как бы не так. Я в Ростов через землю вятичей шел. Ты знаешь, что такое идти сквозь вятичей, прямой дорогой, через леса? Все равно что через половецкое становище. — Мономах наклонился к нему и жарко дышал в лицо. — Отовсюду в тебя стрелы и сулицы метят, а ты их не видишь. Каждую ночь сторожевой наряд выставлять, как на войне, да и днем не зевать. На старшего в дружине не полагаться — самому около кметей ложиться и вставать до рассвета, и оружие с себя не снимать. Никогда не давать себе покоя — вот княжья доля. Вбей себе в голову, купец: на мне держится Русь.

— На тебе?

— На тебе! На каждом. Если будешь следовать этому, то и другие так же делать станут. Понял?

— Понял, — кивнул Несда и уточнил: — А как с книгами?

— Вот же заладил. Ну стань Васильем Великим и пиши книги!

— Васильем не могу, — опешил Несда. — Георгием Амартолом, пожалуй. Он монах был.

— Иди в монахи! К Феодосию. Там лучше всего. Феодосьевы иноки, сказывают, чудеса творят.

— Меня отец прибьет.

— Купец? Не прибьет. Я тебя выкуплю…

— Князь! — встрял Георгий. — Больно громко говоришь. Все волхвы разбегутся.

— Волхвы! — вдруг сказал Несда, вытягивая шею. Впереди во тьме ему почудились отсветы огня.

— Что? Где? Сколько их? — посыпалось одновременно.

Варяг и княжич вползли на верх бугра и затаились, вжавшись в траву. Несда залег рядом. На капище в самом деле горело яркое пламя. Потом быстро вспыхнула вторая поленница дров, за ней третья.

— Маслом разжигает, — прошептал Георгий. — Или смолой.

От одного кострища к другому переходила человеческая фигура, запаляя огни. Только последний, прогоревший днем костер зажегся едва-едва, пламя плясало у самой земли.

На волхве был длинный плащ с клобуком, закрывавшим голову.

— Ну повернись, — упрашивал его шепотом Георгий, — повернись… Если это оборотень Всеслав, нам его не одолеть.

— А ты знаешь Всеслава в лицо? — тихо посмеялся Мономах.

— Ох… и впрямь не знаю.

— Я тоже никогда его не видел. Тогда не все ли равно, кто там колдует. Надо подойти ближе. Он нас не увидит, мы придем из темноты.

Княжич встал в полный рост, распахнул плащ и беззвучно обнажил меч.

— Меч святого Бориса. Пошли, Георгий. А ты, купец, оставайся на месте и жди. Если мы не вернемся, действуй как знаешь. Бог тебе поможет.

Он перекрестился и зашагал к капищу, не прячась. За ним, осенясь знамением, двинулся варяг, догнал княжича и попытался обойти — закрыть собой. Мономах отстранил его рукой.

Они приблизились к границе темноты и света. Несда, плохо сознавая, что делает, отправился следом. От капища его отделяло чуть более полусотни шагов. Он увидел, как Георгий, обойдя все же Мономаха, быстро перескочил между двумя огнями и ткнул острие меча в спину волхва.

Дальнейшее произошло стремительно, Несда не успел пройти и двух шагов. Волхв, не оборачиваясь, скинул с головы клобук, по-заячьи скакнул наискосок в сторону. На прежнем месте остался только плащ. Волхв сделал еще одно быстрое, едва заметное движение. Георгий выронил меч и стал падать.

В тот же миг Несда увидел лицо волхва, показавшееся почти черным: короткие кучерявые волосы над невысоким лбом, угрожающе оскаленные зубы, блеснувшие белизной. Отрок споткнулся и упал, к горлу подступила внезапная тошнота.

На капище волхвовал комит софийской стражи Левкий Полихроний. Он был облачен в броню и сжимал в руке короткий меч.

К варягу с криком подбежал Мономах, подхватил, но не удержал. Они упали вместе. Пока княжич пытался встать, волхв исчез. Георгий не шевелился и не дышал. Пониже плеча из дыры в груди быстро расползалась кровь. Мономах выставил вперед меч и бросился в темноту за убийцей.

Несда, шатаясь, поднялся и пошел к кумирне. Он не слишком понимал, что произошло. Оскал волхва, обернувшегося софийским комитом, затмил все мысли. Он только хотел помочь варягу, с которым что-то случилось. Вдруг из темноты вылетел Мономах и едва не повалил его снова в траву.

— Где он?! Где этот бесовский чародей?

Несда очумело потряс головой.

— Не знаю.

— Он убил Георгия и как в бездну провалился!

Княжич оттолкнул его и убежал.

Несда посмотрел на полыхающие огни и на лежащее ничком посреди капища тело варяга. Его помощь больше не нужна. Теперь дело стало яснее: охота на волхва закончилась.

Он развернулся и пошел прочь. С неба снова начало капать. Потом лить. Очень быстро дождь разошелся, струи хлестали по лицу, словно плети. Громыхнула молния. Перун гневался, что его врагу Кривому Велесу принесли человечью жертву. Или радовался. Никогда не знаешь, что у этих лукавых божеств на уме. Несда и подавно не ведал. Он спускался с горы, тычась в темном лесу будто слепой щенок. Шептал:

— Господи, спаси люди Твоя и благослови достояние Твое, победы на сопротивныя даруя…

17

Ворота Киева открывались на рассвете. В это утро свет не приходил долго. Небо угрюмилось темными быстрыми тучами, бежавшими будто привязанный к половецкому коню пленник.

Стражники, отперев ворота, удивленно проводили взглядами отрока, первым вошедшего в город. Отрок в свитке на меху был грязен, мокр, исцарапан и несчастен. Он трясся от холода и кулаком размазывал по лицу сырость — то ли слезы, то ли дождь.

— Эй, малец, — окликнул стражник, — ты чьих будешь?

Несда не услышал его и не обернулся.

— А может, ничьих, — ответил сам себе жалостливый кметь. — Божья птаха.

— Неспокойная ночка была, да-а, — сказал второй стражник, почесывая под шапкой. — Слыхал, что сменные баяли? Переяславский княжич прискакал-де бешеный, ломился в ворота. Про душегубство кричал чегой-то.

— Я ж с тобой был, — напомнил первый, — слыхал небось, не безухий.

— Ну да, ну да, — покивал другой. — Так этот мальчонка, может, видал там чего? Ишь, горестный какой.

— И верно! Соображаешь, Тулук, — с уважением сказал первый и проорал во всю глотку: — Эй, малец!

Но мальца и след уже затерялся среди квелых поутру, зевающих холопов, тяжело бредущих торговцев-коробейников и баб-портомой с огромными корзинами тряпья, собравшихся на речку.

Несда тихо подошел к отцову двору, в последний раз растер грязь на лице и сосредоточенно предстал перед кормильцем. Дядька Изот сидел сгорбленный у ворот на обрубке колоды, обхватив голову руками. Ясное дело — хозяйское чадо сгинуло без вести, кормильцу первому за пропажу отвечать. Дядька Изот к тому же добрый, к дитю всей душой расположен.

— Вот он я, дядька, — сказал Несда, сделав голос потверже, чтобы не дрожал.

— Ах ты ж, — всплеснул руками кормилец, подскочил и давай ощупывать и оглядывать чадо. — И где же ты был, изверг!! Аж чуть голова моя не поседела! Кто тебя так измордовал?!

— Пусти, дядька, — отбивался Несда, — никто, сам. В лесу заблудился.

— В лесу! Боги святы! Да как ты там оказался-то ночью?

— Не спрашивай меня ни о чем, дядька Изот. Все равно не скажу. И отцу не скажу.

Несда всхлипнул.

— Ну вот, и очи намокли! Ах дите ты, дите, — сжалился кормилец и прижал его к себе. — Ну, не говори, не говори. Поплачь, ежели хочется. А хозяину и не до тебя теперь. Нынче всем плакать хочется.

Несда вырвался из объятий.

— Что случилось, дядька? Отчего отцу не до меня?

— Эх!

Кормилец безнадежно махнул рукой и пошел во двор. Несда догнал его и дернул за рукав.

— Говори!

— Прискакал незадолго до тебя Балушка.

— Отцов холоп? Да ведь его на весло посадили, в Корсунь…

— То-то и оно. Он да еще двое от всего обоза остались.

— Куманы? — задохнулся Несда.

— Они. Одну лодью, говорит, взяли, а две сожгли. Перебили всех, ночью.

Несда рванулся к дому, но вдруг остановился.

— А Даньша?

Дядька Изот молча повесил голову. От крыльца навстречу Несде, гремя бубенцами-подвесками, выбежала Баска в рубашонке без подпояски. С тихим сопеньем ткнулась ему в ноги. Он погладил сестренку по голове, взял за руку и увел в дом. В сенях ее подхватила нянька, стала выговаривать за непослушание.

В доме было не по-утреннему безмолвно. Не сновала челядь, не перекликались весело девки-холопки, Мавра не раздавала дневные работы по хозяйству. Несда на цыпочках прошел к истобке, неприметно встал у ободверины.

Балушка ерзал на скрыне и отчаянно вздыхал. На нем была рубаха с чужого плеча и ветхие лапти не по ноге.

— Такие дела, хозяин…

Поникший Захарья сидел у стола, крепко сцепив большие руки, волосы свешивались на глаза. Мавра беззвучно плакала за прялкой, вцепившись рукой в свои обереги, приколотые связкой к верхней рубахе, — крохотные медные гребешки, ковшики, гуси-лебеди.

— Так, говоришь, до Воиня не доплыли, — молвил Захарья. По напряженному лицу было видно: он силой утверждает себя в мысли, что его лодей больше нет.

— Уже за Росью весть донеслась, — закивал Балушка. — Гонцы переяславские оповещали. После того еще два дни плыли. Данило, шурин твой, не хотел назад поворачивать. Да лихую сторожу ты, хозяин, набрал. Иные сбегли, иные с Данилом засобачились.

— Что ж куманов проспали? — горько спросил Захарья. — Днем собачились от страха, а ночью дрыхли преспокойно?

Балушка исторг из себя долгое покаянное воздыхание, хотя он-то виноват ни в чем не был.

— Думали, на правый берег поганые не полезут. — Холоп посмотрел в глаза Захарье, распрямил спину, гордо сообщил: — Две лодьи мы спасти могли, хозяин! Почитай на середину реки успели увести. С огнем только совладать не сумели. Куманы нас запаленными стрелами достали. Потом уж в воде добивали. А кто и сам потонул.

— Своими глазами видел, как Даньшу убили?

— Видел, как налезли на него, ровно стая псов. Где ему с одной рукой рубиться против такой своры.

— Сам-то как спасся?

— Да уж не чаял. До утра мы втроем в воде за обгорелыми лодьями хоронились. С зарей на нас в тумане и выплыли тьмутараканцы. Послы из Киева к себе возвращались.

— Знаю, то бояре Глеба Святославича. Что ж, сразу они повернули, как вас на борт взяли, или еще кого найти пытались?

— Прошлись вдоль берега. — Балушка увел глаза в сторону. — Трупья там плавали, хозяин. Никого живого. Так и повернули назад. Не захотели куманов дразнить.

Тут Захарья увидел сына.

— А, ты… Где был? — равнодушно спросил он.

— На капище, — неожиданно для себя сказал Несда. Голос был хриплый, простуженный. — Там твой петух, отец.

— Петух? — безвольно пробормотал Захарья. — Не помог петух. И чернецы тоже… Иди в поварню, пусть тебя накормят.

Он встал. Растерянно огляделся вокруг.

— Надо пойти. Гавшу оповестить. Даньшиной вдове слово молвить. Убиваться станет баба…

Несда стянул с себя мокрую свиту, от которой шел пар.

— Идем-ка в сухое тебя облачу, — взял его за плечо кормилец.

Дочиста умытый и переодетый, Несда уплетал кашу с репой и мясом за большим столом в поварне. На том же столе рубила капусту Дарка. Молодая челядинка успела в своей недолгой жизни расцвести первой красой и тут же ее потерять. На щеке у девки багрянел рубец, похожий на куриную лапу. Год назад Захарья купил ее на торжище, когда Киев наполнился невольниками, приведенными из полоцкого града Менеска. Рана на лице молодки была тогда совсем свежей. Кто-то из кметей братьев Ярославичей оставил на ней свою метину и заодно задрал подол. К зиме живот у Дарки округлился, а к весне спал: девка от горя совсем почернела и скинула дите. Дядька Изот за ней самой ходил в ту пору как за дитем: отпаивал зельем, шептал сказки, уговаривал жить. Дарка выжила, поднялась на ноги и на кормильца с тех пор смотрела благодарно. А дядька Изот, напротив, стал усыхать. Жалел девку и так глубоко впустил ее в сердце, что теперь было не вынуть занозу.

— Товару-то сколько сгибло! — сетовала Дарка, ловко орудуя тесаком.

— Товар что, дело наживное, — сказал кормилец, тут же стоявший, будто решил не спускать теперь с чада глаз. — Мертвых не воротишь.

— Убитых не поднимешь, — согласилась девка. — Они только в памяти как живые. Родителев моих до последней черточки помню. И как они убитые лежали… — Дарка пересилила себя, отогнала слезы. — Пока наш хозяин будет товар заново наживать, чем ему свой дом содержать? Небось от половины ртов захочет избавиться. Холопьев на торг отведет. А там к какому еще хозяину попадешь?

Дядька Изот от такой мысли закаменел и не знал, что сказать.

— Сынок хозяйский подрос, в пестуне нужды боле нет, — гнула свое Дарка, принимаясь за вторую капустную голову. — Продаст он тебя, Изот, а?

Кормилец с жалким вопросом в глазах смотрел на Несду, будто искал у него защиты.

— Не продаст, — пообещал Несда, облизывая деревянную ложку. — У нас скоро новое дите народится.

— А если девка будет? А по миру если пойдете? — с внезапной злостью спросила челядинка.

— Дарка! — прикрикнул на нее дядька Изот. — Какой пес тебя укусил?

Девка сникла.

— Наелся? — Она забрала пустое блюдо.

Несда зачерпнул ковшом малиновый квас из бочонка, выпил и ушел с поварни. Поднялся наверх, в изложню, стал собирать суму в училище. За ним притопал кормилец, отягощенный думами.

— Дядька, женись на ней! Тогда если и на торг попадете, то вместе. Мужа с женой не продают раздельно.

Кормилец усиленно затряс головой.

— Не могу. Она молодая, еще может волю получить…

Несда знал о том: незамужняя раба обретала свободу после смерти хозяина, если прижила от него дитя. Он участливо поглядел на кормильца — скольких усилий требовалось ему сказать такое?

— Пойдем, дядька, в училище! — бодрясь, позвал Несда.

— Да какое ж сегодня ученье? — развел тот руками. — Нынче княжьи рати с ополчением в поход идут. Уже небось и выступают.

— А верно!

Несда схватил сумку и со всех ног побежал к софийскому двору. Митрополит Георгий сегодня должен осенять православное воинство крестом, благословляя на победу!

Дядька Изот, ворча, направился в конюшню седлать коней. Снова дите сбежало, забыв обо всех приличиях!

18

В окружении Всеволода Переяславского не было в тот день более мрачного человека, чем варяг Симон, пестун и дружинник князя с отроческих его лет.

Утром, едва посерело небо, на Лысую гору поскакал отряд во главе с варягом. Раздавленный горем боярин сам поднял окоченевшее тело сына и уложил на подвесные носилки, притороченные к седлам двух коней. После этого иссек мечом идола, но лишь затупил клинок. Кмети, поглядев на ярость боярина, отвели его в сторону, поднапряглись и своротили истукана. Сбросили с горы. Сжечь деревянного бога даже не пробовали — всю ночь лил дождь.

Тело отрока обмыли, обрядили и положили в подклети Десятинной церкви. Боярин наказал псаломщикам непрерывно читать над сыном молитвы до своего возвращения из похода. Поп, с которым он обговаривал это, промолчал, сочтя наказ помрачением духа. Кто знает, сколько продлится поход князей против половцев? Две седмицы, три, пять? Мертвое тело за то время сильно истлеет и станет зловонным. Семь дней, не больше, сказал себе поп. Далее отпеть, как положено, и похоронить.

— До моего возвращения, — хмуро повторил боярин, словно угадав мысли иерея. — Завтра придут, положат в другую домовину и зальют медом. Хоронить буду в Переяславле.

…Князь Всеволод Ярославич сперва говорил с сыном наедине. Позже, после церковной службы, позвал вернувшегося с Лысой горы варяга, и уже вдвоем терзали вопросами княжича. Мономах честно пытался вспомнить, видел ли он убийцу в лицо. Но если и видел, что с того — в памяти ничего не осталось, кроме стремительности его передвижений и короткого, будто охотничьего меча. Однако волхва мог разглядеть тот третий, что был с ними, а затем тоже пропал.

— Купецкий сын!

Княжич торопливо описал его: невысокий, прямые темные волосы, стриженные в круг, серые глаза, свита на бараньем меху. Грамотей, книжник, каких и среди попов немного. Имя же неизвестно, позабыл спросить.

— По училищам искать надо, — подвел черту князь Всеволод, — при церквах. С половцами отвоюем, тогда разошлю отроков. Сейчас не до того. Мужайся, Симон. Ополчись со всей твердостью на общего врага, это поможет тебе одолеть горе.

— Я найду этого волхва, князь, и вырву у него сердце.

— Симон, — покачал головой Всеволод, — в тебе говорит страсть гнева и мести. Ты христианин. Оставь гнев и месть Господу, не пачкай ими свою душу.

— Я найду его, князь, — повторил варяг, — и он сам попросит меня о смерти. Демоны ада будут преследовать его и отдадут в мои руки. Я все сказал. Пора выступать, князь.

Когда малый отряд Всеволода подъехал к Святой Софии, здесь уже теснились киевская и черниговская рати. Старшие дружины — лучшие мужи и бояре со своими отроками — заполонили владычный двор, просторно окруженный стенами. Младшие кмети, построенные сотниками в ровные конные порядки, заняли огромную площадь возле подворья, перед главными воротами. С одного боку у них, одесную Софии, высилась пятиглавая церковь Святого Георгия, небесного покровителя великого кагана Ярослава. С другого, ошую, стоял похожий на нее храм Святой Ирины, патронессы Ярославовой жены, княгини Ингигерд. При обеих церквях ютились монастырьки, мужской и женский, по нескольку келий в каждом, отгороженных от площади тыном. Чернецы Георгия повысыпали за калитку своей крохотной обители и с благолепием на лицах озирали войско. Ирининские черницы, напротив, не высовывались, прячась от обильного скопления мужской плоти. Прочий киевский люд плотно облепил окрестные улицы и со страстной жадностью глядел на происходящее. В толпе обсуждали молодеческую лихость отроков и боярскую стать, сетовали на поганую степную орду, уповали на княжью ратную силу. Где-то там протискивался между потных тел поближе к зрелищу купецкий сын Несда.

Бояре Всеволода конями и зычными голосами прокладывали дорогу князю, ломая дружинные порядки. Наконец въехали в ворота подворья. Всеволод, встав на стременах, сразу же увидел обоих братьев. Изяслав и Святослав разговаривали с митрополитом Георгием возле гульбища собора. Торжественная литургия в праздник Рождества Богородицы закончилась не так давно. Всеволод из-за ночных событий и утреннего переполоха, устроенного княжичем, не смог прибыть на службу в главный киевский храм. Пришлось младшему из Ярославичей причащаться на ранней обедне в Десятинной церкви, вблизи княжьих каменных палат на Горе. Сейчас князь жалел о том, что не присоединился к старшим братьям, не испытал упоительного чувства единения, которое незаметно, но накрепко связывает даже незнакомых людей во время соборных молитв.

— Пустое мальчишество приводит к большим потерям. Запомни это, сын, — сурово сказал он Владимиру, досадуя на его несчастную оплошность.

Княжич виновато опустил голову.

— Впредь тебе следует хорошенько думать, прежде чем действовать. А еще лучше, перед тем как начать думать, очисти голову молитвой к Господу.

— Я запомню это, отец. Клянусь тебе, — порывисто произнес Мономах, — отныне и до конца моей жизни я буду осмотрителен и осторожен в своих поступках. Память о бедном Георгии тому порукой.

— Верю тебе, сын, — смягчился князь. — Ты достаточно разумен и благонравен для того, чтобы не нарушать своих клятв.

Оказавшись в сборе, трое Ярославичей благословились у митрополита. Затем собрали воевод и заспорили, какой дорогой вести войско от Киева к Выдубичам, к броду через Днепр. Между тем владыка в сопровождении многолюдного софийского клира объезжал на коне дружины — кропил рать святой водой из чана, который везли двое отроков из митрополичьей сотни. Тысяцкий Косняч на совете князей и воевод отсутствовал. Его заботой были городовая рать и ополчение окрестных смердов, три дня стекавшихся в Киев со своим вооружением и телегами для обозов. Пешцов решено было сплавлять до Переяславля по воде. С раннего утра у пристаней в устье Почайны развернулась шумная погрузка ополченцев на лодьи. Обозы должны были ехать в хвосте конных дружин и ждали своей очереди. Длинная змея телег заняла всю улицу от ворот княжьей Горы до Святой Софии.

Спор Ярославичей затянулся. Оба старших настаивали на верхней дороге, идущей от Золотых ворот Киева до града Василева. Она хоть и протяженнее, но, по всему, надежнее. Всеволод от доводов братьев готов был то ли плакать, то ли ругаться последними словами, хоть и не любил этого. Скорее все же последнее, но тут он сдерживал себя: все-таки братья и все-таки старшие, следует хранить честь старшинства. Сам же Всеволод хотел двигаться нижней дорогой, которой всегда ездил в Киев из своего Красного двора на Выдубичах. Она тянулась у подножья холмов от Лядских ворот вдоль берега Днепра, через княжье Берестовое и Печерский монастырь. В монастыре и таилась загвоздка.

— Тебе не хуже нас известна примета, — увещевал брата Изяслав. — Если встретится на пути чернец — нужно возвращаться назад и начинать путь заново.

— Да что с вами, братья? — изумлялся Всеволод. — Не вы ли вчера ездили к этим самым чернецам просить благословения? Пошто отдаете себя в силки суеверий?

— Мы-то не отдаем, — слукавил Святослав, — а вот кмети наши, особо отроки, тем паче обозные смерды, приметам верят. И чернеца повстречав, поворачивают, и свинью увидев, назад идут.

— Да зачем же монахов со свиньями ровняете?! — рассердился Всеволод. — Не известны мне такие приметы, и знать их не хочу!

— Не хоти, брат, — миролюбиво сказал Изяслав. — Да только как велишь нам поступать, когда на пути встретится чернец и отроки заропщут? Великая досада будет в войске, и дух ратный упадет. Нам то нужно?

Всеволод лишь развел руками. Из воевод один черниговский Янь Вышатич был на его стороне, но и вдвоем не могли никого убедить.

— Делайте как хотите, — сдался младший князь. — Я же со своими боярами поеду через монастырь. Встретимся на Выдубичах.

На том сошлись.

Малая дружина Всеволода, окропленная святой водой, не задерживаясь, поскакала прямой дорогой к Лядским воротам. Прочие, получив свою порцию святых брызг с митрополичьего кропила, также напрямик отправлялись к Великим вратам Киева. Впереди ехали оба князя в богатых плащах-корзнах. За ними колыхались стяги и хоругви в руках знаменосцев. Дальше двигались дружины — впереди старшие, позади младшие. За год, прошедший с последнего похода, многие обзавелись обновами — броней ли тонкой работы, мечом ли дамасской закалки, позлащенным ли шлемом со святыми образами или щитом с личным знаком на оковке, как у рыцарей из латынских земель. Каждому, от ближних бояр до самого последнего отрока, не терпелось похвалиться своим добром перед другими. Но из города выезжали налегке — успеют еще упариться с пудом снаряжения на себе. Все воинское облачение и оружие было поручено боевым холопам и сложено на бесчисленных обозных телегах.

Головной отряд уже входил под каменную сень Золотых ворот, а от владычного подворья только готовились отправиться последние дружинные сотни князя Святослава. За ними пристраивались возы. Кроме оружия и панцирей везли снедный припас, поварскую, ремесленную и прочую нужную в походе утварь. Возницам, сельским смердам, и набранной в обоз челяди драгоценных водяных капель уже не досталось. Митрополит здраво рассудил: к чему метать бисер перед свиньями, а святую воду лить на матерых язычников?

Золотые Великие ворота князь Ярослав возводил с особым смыслом. Главный въезд в столицу Руси обликом был подобен воинским аркам древних ромеев, под которыми проходили рати, добыв громкую победу на поле боя. Путников, приближавшихся к Киеву со стороны села Предславина или от Василева, встречала медленно выраставшая белоснежная каменная громада, превосходящая всякое разумение и воображение. Подходя ближе, они видели на створках ворот сияющий золотом образ меченосного архангела Михаила, Божьего главного воеводу, по-гречески — архистратига. Его окружали крылатые ангельские воины, которыми он предводительствовал. Венчала врата похожая на столп одноглавая церковь, посвященная Благой вести, которую Деве Марии доставил гонец Господа архангел Гавриил.

С тех пор как построен был город Ярослава, ни один враг не дерзнул подойти с мечом к Золотым воротам. Но правда и то, что больших войн с тех времен Русь не вела. Кочевники, некогда пытавшиеся измором и оружием взять старый Киев, все больше отсиживались в степи. Однако теперь ни у кого в дружинах не было уверенности, что половецкая орда не захочет поломать зубы о русскую столицу. Иначе зачем бы куманам идти на Русь такой громадой, закрывающей собой степной окоем, как доносили гонцы? Но орда сможет подойти к Киеву не прежде, чем одолеет в прямом бою объединенную рать трех князей. И не раньше, чем сломит оборону градов-крепостей, закрывающих от степи киевское подбрюшье. А уж в то, что половцы, захотев пойти поглядеть на Киев, смогут это сделать, мало кому верилось. Степняки не любят открытого боя и с крепостями воюют лишь в редких случаях.

Шли весело. Орали удалые песни, вразнобой и слаженно. Шутя переругивались. Изяславовы кмети задирали черниговских, Святославовы отроки в долгу не оставались, тоже поддавали жару. Не шутейно стали браниться только у речки Клов. Перед узким мостом образовалась живая затычка. Кони теснились, пятились и ржали. Кое-кому из ратников пришлось искупаться в воде и стать посмешищем.

К Выдубичам войско подошло далеко за полдень. Всеволод со своими дружинниками поджидал братьев на Красном дворе. Здесь князья наскоро отобедали и повели рать к переправе через Днепр.

К ночи разбили стан на левом берегу в чистом поле. Тут проходила невидимая граница между киевской землей и переяславской. Гонцы, отправленные заранее, вернулись с вестями: куманы подошли к Трубежу, но Переяславль оставили в стороне. Орда готова переправиться через реку и идти дальше, как саранча, пожирающая поля. Только вместо полей — села с запасенным житом и всякой овощью, скотом, утварью и человечьим полоном. Переяславская дружина и ополчение ждут в столице княжества знака от Всеволода, чтобы выступить из города и присоединиться к главному войску.

На совете Ярославичей и воевод решено было, не доходя до Переяславля, встать вблизи Альты, притока Трубежа. Там соединиться с киевскими пешцами-ополченцами и ждать половцев.

Князь Всеволод, тая обиду на братьев за глупое давешнее суеверие, в совете мало участвовал, больше молчал. Потом вовсе ушел в свой шатер и увел для беседы черниговского воеводу.

— Вот, — стал жаловаться князь, — христианами себя называем, а живем еще как язычники, верим в приметы дурные. Это ведь дьявол обманывает нас! Что скажешь, воевода?

— Истинно говоришь, князь, — согласился Янь Вышатич. — Легковерны мы и падки на соблазны. Бога не слышим, а сатане служим.

— Скоро уж век, как крещением просвещена Русь — и что? — досадовал Всеволод. — Места языческих игрищ по-прежнему больше любят, чем храмы Божьи. Все эти трубы и скоморошества, гусли и русалии, и зрелища похабные. На какого-нибудь плясуна посмотреть или глумотворца послушать радостно сбегаются и толкают друг друга в бока весь день. Церкви же пустые стоят. Если позвать в храм, так зевают и чешутся — холодно, мол, дождливо, или еще что. А на игрищах ни кровли нет, ни от ветра защиты, ни от метели — да все нипочем, было б весело. Покажи такому полотно со Страшным судом, где бесы тащат грешников в ад и рвут их крючьями, он и тут зевать начнет, а то и срамословие выскажет. Не от того ли казни от Бога принимаем, воевода? Непогоды всяческие и нашествие ворогов не по грехам ли нашим?

— На тебе ли грехи, благочестивый князь? — возразил Янь Вышатич. — Ты, я слыхал, праведную жизнь ведешь, убогих привечаешь, правду любишь. Однако же на твоей земле половцы разорение творят. Тебя первого, выходит, Бог казнит?

— Моя земля не мне принадлежит — всей Руси. Терзают малый кусок, болит вся плоть! Знаю, что мало таких, кто так же, как я, мыслит. Все больше по племенам Русь делят да по градам. Новгородцы против киевских нос задирают, полоцкие с Новгородом кусок делят. Ростовская меря и чудь о Переяславле только то знают, что там сидит князь, которому они дань платят. Вятичи и подавно себя Русью не считают. Говоришь, воевода, будто я правду люблю? Верно, люблю. А в чем правда русская? В том, что Бог нам не по отдельности судьбу дал, а вместе, в единстве! Ныне отчина у всех разная, у кого Новгород, у кого Чернигов, а должна быть единая — Русь. И чтоб болело везде одинаково, с какой бы стороны ни рвали из нас мясо.

— Прав ты, князь. И мне твои мысли родственны. Да в силах ли мы одни сделать это? На это ведь, думаю, огромный срок потребен. Игумен Феодосий сказывал мне как-то — не века ли, мол, нужны? Не тысяча ли годов?

— Отчего же тысяча? — большой широкий лоб Всеволода пошел складками. — Феодосию ли не знать, какое потребно средство? Трость писца и ум книжника! Монахи владеют тем и другим. Им, чернецам, и наполнять Русь преданиями отеческими. Так мыслю, воевода. Нужны хронографы, описания минувших лет, на манер византийских, только наши, о великих деяниях русских повествующие. Чтобы следующие колена учились на них, разумели славу предков и свою честь возвышали!

— Игумен Феодосий, известно мне, радеет о том, чтоб братия монастырская прилежала к чтению книг. Даст Бог, будут, князь, и на Руси знатные книжники, подобные ромейским.

Всеволод задумчиво покивал.

— Мнится мне, с одним из них я недавно разговаривал. Но об этом рано речь вести.

— Как зовут его? — полюбопытствовал воевода.

— Никон, печерский инок. Вот кто великим может прослыть.

— Запомню это имя, — обещал боярин.

Попрощавшись с князем, Янь Вышатич отправился к шатру Святослава. В глубоком раздумье он шел мимо множества огней, на которых варилась сыть для кметей. Вверху зажигались другие огни, будто там точно так же разбило походный стан небесное воинство и в вечерней тиши помешивало в котлах свое ангельское варево.

Шатер Святослава был полон — пировала черниговская старшая дружина. В походе князь не мог побаловать своих лучших мужей обилием блюд, какими блистали его пиры в Чернигове. Зато мог усладить их слух гуслями и вещим пением Велесовых внуков — придворных песнотворцев, из которых первым был Боян.

Воевода пришел в тот момент, когда Боян, песельный чародей, пробовал звук своих струн. Княжи мужи сидели и полулежали вокруг расстеленной скатерти. На ней стояли корчаги и корчажки с медом, вином и брагой, блюда с дичью, соленой рыбой, грибами, пирогами, чаши с сушеными фруктами и греческими орехами. Шум притих, мужи обратились в слух. Боян, которого прозвали Вещим, был немолод и оружие в руки не брал давно, с тех пор как стал родней богу Велесу и своими песнями полюбился князю Святославу. Волосы с сильной проседью были перехвачены у него на лбу узорным гайтаном, расшитым бисером. Пегая борода отросла ниже груди — знак, что Боян больше не числит себя в дружинниках, хотя еще силен и крепок телом. Воевода Янь Вышатич помнил Бояна молодым, задиристым отроком и почитал своим ровесником, сам же не собирался прощаться с ратным трудом еще долго — сколько Бог даст сроку.

В длинной белой, с узорами рубахе, перетянутой золотым наборным поясом, с перстнями-оберегами на узловатых пальцах и с надменностью во взоре Боян был похож на волхва. Да и по сути мало отличался от кудесников. Как и волхвы, он был хранителем тайн богов. Так же мог наводить на смертных чары, отправляться в иной мир и безопасно возвращаться оттуда. Трогая струны гуслей, вещий песельник угашал свой взор, и даже внимательный человек не мог угадать, в каких краях блуждала тогда его душа.

Боян запел сильным, воспаряющим голосом, для которого звук струн был легким, быстроногим конем, уносившим его вдаль. Он пел о делах и подвигах седой старины, о тех временах, когда не родились еще прапрадеды слушавших его мужей. О князе Кие, который ходил с дружиной к Царьграду и принял честь от царя, чье имя утерялось в веках. О том, как на обратном пути Кий срубил на Дунай-реке град, назвал своим именем и хотел поселиться там, но его прогнало местное племя. О княжне Лыбеди, сестре Кия, что жила на Девич-горе возле Киева и была жрицей Матери Сырой Земли. О том, как сватались к ней один за другим благородные и храбрые мужи, но все были отвергнуты. И о том, как полюбился ей молодой воин, и княжна проливала слезы от того, что ей, жрице, нельзя быть ничьей женой, а от тех слез потекла река Лыбедь.

Дружинники слушали Бояна завороженно. Но им не нужно было уноситься душой в иные края вслед за песельником. Песнотворцы недаром зовутся Велесовыми внуками. Этот бог помогает им проникать в мир, где обитают мертвые, и вызывать оттуда героев своих песен. Князь Кий, Лыбедь и прочие проходили чередой перед слушателями, живые, полнокровные, веселые и горюющие, смелые и колеблющиеся, гордые и смирившиеся, победившие и побежденные. В этот час дружинники Святослава целиком находились во власти Бояна и вызванных им волшебных видений.

Только один не захотел в этот раз поддаваться чарам песельника. Янь Вышатич, севший у входа в шатер, глубоко опустив голову, думал о том, что говорил ему младший князь Ярославич. Да, Руси нужны свои книжники, вроде греческого сириянина Малалы, чтобы помнить в веках подвиги отчей старины. И не только подвиги, но и злодеяния. Не только храбрость, но и трусость. Не одно лишь благородство, но и предательство. Не одно величие земли, но также позор, унижение, страшные грехи и казни от Бога за них. Предания отеческие должны не только удивлять и завораживать, но и вразумлять, отрезвлять, смирять, учить видеть собственное зло и вызывать раскаяние.

Такое сказание само будет подвигом — сытным, сладким плодом книжного ума и чистой души его создателя. Для этого надобен Божий дар. Не помощь Велеса, не чары песельников — совсем иной дар слова, святой Софии, премудрости Божьей, которой сотворен мир. Чтобы в пестроте мимотекущих событий ясно видеть начало и конец, различать время и вечность, зреть гибельность и спасение.

Все это будет, вдруг подумал воевода. В тот момент, под звуки гуслей и волшебного голоса Бояна, он ясно осознал, что срок вещих песельников исходит. Хотя сами они уверены в ином.

Русь перестанет быть вещей, ведовской. Ее тайнами перестанут распоряжаться кудесники. А станет она книжной, и пути-дороги ее будут ведать духовные мужи-книжники.

Янь Вышатич выбрался из княжьего шатра в ночь, в поле, мерцающее, как отражение неба, сотней догоравших огней. Степь дышала покоем. Тот же покой был в сердце черниговского воеводы. Половцы и прочие вражьи силы приходят и уходят. Русь остается. Она всегда будет в тихом ветре, в запахе травяной сырости, во влажных звездах, в мирном ржании коней, в балагурстве не спящих кметей, в молчании невидимых дозорных, в памяти бесед о ее судьбах, в молитвах о ней ее праведников. Русь необъятна, и можно без конца исчислять то, что в ней есть. Но она необъятна потому, что в ней есть и то, чего нельзя перечислить. Русь — это любовь и боль, воедино связанные. Как их объять?

Непростое тесто замесил для Руси Бог.

Янь Вышатич опустился на колени и стал молиться из глубины сердца. Хорошо было в ту светлую ночь воеводе.

19

Переяславская рать соединилась с киевской и черниговской, как только те подошли к Альте. Быстро подоспело на веслах городовое ополчение Киева — из Днепра в Трубеж, из Трубежа в Альту. Дружины переправились на другой берег, чтобы встретить орду в лоб. Опасались, что куманы могут обойти их, рассеяться по земле неуловимыми стаями, которые вихрем налетают на человечье жилье, грабят и стремительно исчезают с добычей.

Опасения были не напрасны. Орда, обремененная обозами, не хотела драться. Половцы желали мирно промышлять в русских землях: откормить коней зерном, запастись золотом и иным металлом, побаловать жен украшениями и вкусной пищей, ополониться русскими невольниками, которые хорошо ценятся на рынках Кафы, Сурожа и Корсуня. А потом так же мирно убраться восвояси, на зимние кочевья. У половецких ханов не было вражды к русским князьям, владевшим всем этим богатством. Но когда князья сами вышли против них, у ханов не осталось выбора.

Ранним утром в тумане войско строилось в боевой порядок. Конные дружины стали в центре, на крыльях полукругом — ополченцы-пешцы с копьями и щитами. Перед конницей длинной линией снова ополченцы — отборные стрелки. Воеводы командовали каждый своей дружиной. Князья в боевом облачении поднялись на холм у реки — наблюдать. Святослав еще рвался воевать, но старший брат и Янь Вышатич нашли слова, остановившие его. У всех в глубине души засели мрачные предсказания печерского монаха Антония.

— Мертвые сраму не имут, — пробормотал черниговский князь знаменитые слова прадеда, Святослава Игоревича, славного воина, названного песельниками барсом. Он чувствовал некое унижение в том, что им заранее обещан разгром, и в том, что его вынуждают беречься.

В войске же о пророчестве чернеца ничего не знали и готовились умереть, но победить. Многие перед сражением резали себе запястья и мазали кровью щит — кровь священна, она убережет. На мгновение глянувшее светило выбило на вычищенных до блеска шеломах солнечную дробь.

Половцы пошли первыми. Едва в русском стане заметили их движение, резко прозвучали посвистели — знак стрелкам. Пешцы и дружинники поставили стрелы, натянули луки. Половецкая волна приблизилась, они выстрелили. В обратном направлении тоже летел дождь стрел, выпущенных половцами на полном скаку. Степняки превосходные стрелки, от владения луком зависит само их существование. За первым дождем без перерыва последовал второй, за ним третий. Пешцы, те, что не попадали, как скошенная трава, убрались назад, под прикрытие конницы.

Надрывно протрубили трубы. Дружинники в кольчатых бронях, в греческих, персидских, русских панцирях из стальной чешуи выставили копья и пришпорили коней. Поле огласилось гулом криков, кличей, стонов и конского ржанья. Косой ливень половецких стрел накрыл русскую конницу до самых задних рядов, где скакали младшие, совсем юнцы, не набравшие пока силы и опыта. Стрелы пробивали доспехи, находили уязвимые места, выбивали кметей из седел, на полном скаку останавливали коней. Задние налетали на упавших, топтали и, если не повезло перескочить, валились сами.

Гул нарастал. Пешцы на крыльях ждали сигнала, но было рано. Они должны вступить в дело, когда завяжется сеча, когда половецкие конники станут прорываться сквозь русские дружины и поворачивать для удара в тыл. Тогда их нужно принять на копья и в топоры. Тысяцкий Косняч был уверен в своих расчетах и терпеливо взирал на побоище.

Русская конница поредела и смешала ряды, но движения не замедляла. В заметных издали ярких плащах впереди неслись воеводы: Перенег Мстишич, Никифор Кыянин и Янь Вышатич. Вдруг смертельный дождь прекратился. Половецкие стрелки стремительно раздались в стороны. Теперь на княжьи дружины полетели всадники, ощетиненные копьями, в тяжелых панцирях и носатых шлемах с развевающимися конскими хвостами. Они мчались широким клином, острие которого метило в центр княжьей рати.

Стороны сблизились. Удар половецкой конницы был чудовищно силен. Он взломал русские полки, прошел через них, как острый нож сквозь податливую плоть. Проломив брешь и разделив княжье войско на части, степняки посеяли в дружинах разлад. Натиск был жесток и стремителен. Половецкие тяжеловесы наседали на смятые дружины спереди, сбоку и сзади. В тесноте сечи трещали копья, кони сшибались крупами и падали под ударами, увлекая за собой всадников. Вздымались кривые сабли степняков, им отвечали русские топоры и мечи.

Тысяцкий Косняч колебался давать отмашку ополченцам. Пешцы ничего не сумели бы сделать в той каше, что вскипела на поле за считанные мгновения. К тому же половецкие лучники обрушили на них град стрел. Ополченцы прикрывались щитами, и толку от пеших ратников сейчас не было никакого. Косняч свирепо кусал длинный ус и рвал коню губы удилами, а половецкие стрелы прореживали ряды его пешцов.

Разодранное русское войско не выстояло. Первыми побежали те, кто был с краев. Их догоняли стрелы, валили наземь. Те, кому стрелы пока не досталось, неслись на пешцов. Ополченцы не стали ждать, когда их затопчут свои. Бросая щиты, они устремились к реке. Половина войска еще сражалась, другая спасалась. На ходу теряли топоры, копья и шлемы. Гавша, не успев нанести ни единого удара, остервенело бил коня ногами. В ушах свистел ветер, но ему казалось, что он скачет слишком медленно, а в спину вот-вот вопьется стрела.

Полоса воды впереди казалась спасением. Конные и пешие с разбегу бросались в реку. Не умеющие плавать цеплялись за седла и конские гривы. Их отталкивали ударом сапога — в лучшем случае. В худшем ослепленный страхом кметь рубил мечом судорожно хватающие руки. Тесно плывшие кони топили пешцов. Ополченцы, обезумев, с ножами нападали на дружинников, сбрасывали их в воду.

Никто и не видел, как с прибрежного холма спустились князья. В окружении конно-оружных холопов они во весь опор скакали вдоль реки на полночь, где среди древних степных курганов брала начало Альта. Княжий отряд пытался догнать тысяцкий Косняч.

Тяжело раненного черниговского воеводу вынесли из сечи его бояре. Никифор Кыянин правил конем сам, зажимая рукой наконечник сломанной стрелы, торчавшей пониже глаза. Перенег Мстишич еще бился, но быстро отступал под бешеным натиском половцев.

Одним из последних держал бой варяг Симон со своей наполовину полегшей дружиной. Половцы взяли их в кольцо и медленно сжимали. Огромный, как медведь, варяг в пластинчатой броне и норманнском шлеме с маской на пол-лица, рубился тяжелым северным топором. Каждый взмах означал смерть половецкого коня, проломленный череп степняка, отсеченную руку или располовиненное туловище. Собственного коня давно под ним убили. Так ему было даже удобнее. В жилах бурлила яростная кровь норманнских берсерков. Каждый из них стоил десятка обычных воинов и на бой выходил с обнаженным торсом, презирая жалкие укусы вражьего металла. Но варяг не любил боевое безумие предков и в сече всегда оставался с холодным разумом. Чтобы не поддаваться дурманящему запаху крови, он считал поверженных половцев, не различая убитых и покалеченных.

Девять… От его дружины осталось двенадцать воинов, половина из которых отроки. Некоторые, как и он, бились пешими против конных. Одиннадцать… Варяг оскользнулся на трупе половца и едва не угодил под удар. Степняка срубил старый дружинник Лейв, когда-то вместе с Симоном приплывший на Русь в поисках лучшей доли. Сам Лейв тотчас упал — сабля другого половца рассекла ему шею.

Вокруг варяга не осталось никого из дружины, кто мог еще драться. Пятнадцать… Тяжелый удар по голове оглушил его, в грудь сквозь панцирь остро вошел металл…

Половцы преследовали бегущих русов до реки. Рубили, добивали из луков, азартно ловили арканом, свистели и радостно выли. В воду не полезли — стрелы догоняли надежнее.

Солнце не прошло и четверти дневного пути, когда все было кончено. Поле, заваленное человечьими и конскими трупами, уже манило орлов и ворон. Когда уйдут победители, сюда прибегут насыщаться степные волки.

…Собственное тело казалось неповоротливой колодой. Снизу, от ног к сердцу подползал ледяной холод. Симон открыл глаза и не увидел ничего. Он подумал, что мертв и находится в преисподней. Во всяком случае вокруг была не Вальгалла, где вечно пируют и упражняются с оружием погибшие воины Севера.

Напрягши слух, варяг уловил звуки, похожие на урчанье и чавканье. Может, все-таки Вальгалла? Шутка была несмешной, но благодаря ей он понял, что еще жив и лежит на груде холодных мертвецов. Звуки, показавшиеся сперва странными, теперь обрели смысл. На месте побоища в ночной тьме пировали не воины, а волки. Это разозлило варяга и совершенно прояснило его сознание. Он поднял руку и коснулся пробитого на груди доспеха. Дыра была широкая, от копья, крови вытекло немало. Половцы убрались, но и на своих надежды не было никакой. Варяг не видел бегства русского войска, он был в то время занят счетом. Однако понимал, что за ним никто не придет и волков не прогонит.

Скольких он насчитал? Варяг пытался вспомнить — больше дюжины или меньше. Нет, не меньше. Это хорошо. Его смерть дорого оплачена. Гибель его дружины куплена степняками тоже не за бесценок. Он видел, как сражались его люди. Он был горд ими.

Плоть не чувствовала боли. Немного кружилась голова, и только. Болело другое. Георгий. Он не успел как следует проститься с сыном. Не сумеет предать его тело земле. Не сможет найти убийцу и увидеть его наказание в его же глазах — страх и желание скорой смерти.

Из горла варяга вырвался тихий стон. Он вспомнил слова старика-монаха, живущего в пещере под землей. И другие слова, слышанные давным-давно, на драккаре, плывшем сквозь бурю на северном море, вдоль земель Эстланда. Он привязал себя к мачте и готовился умереть, но над бушующими волнами вдруг узрел нечто совершенно неуместное. В темном небе ни на чем висела каменная церковь. Он никогда не видел таких, лишь по крестам наверху догадался, что это. И спросил себя: к чему это видение? Тогда и услышал те слова.

Лежа на горе трупов и вновь поджидая смерть, он уразумел их смысл. Варяг понял, что ему еще рано умирать.

Симон открыл глаза и увидел тому подтверждение. В небе, высоко над землей, усеянной мертвыми и умирающими, сияла великая церковь. Варяг узнал ее сразу. Сердце его наполнилось слезами.

— Господи! — прошептал он. — Избавь меня от горькой смерти. Исполни слова Твои.

Краткая мольба отняла последние силы. Симон потерял сознание.

20

В Киев вернулась едва половина тех, кто ушел на Альту шесть дней назад, — без оружия и броней, в исподних рубахах. Дружина была в разброде. Кмети разошлись по домам, а жившие при княжьем дворе не высовывали носа из гридниц и молодечных. Бояре и прочие старшие мужи, переживая позор, тоже не казались князю на глаза. Так бы и сидели в своих хоромах и ждали, когда половцы постучат в ворота Киева. Но тут случилось доселе неслыханное.

Городовое ополчение, изрядно общипанное, злое на князя и на тысяцкого, прибежало в Киев много позднее конных дружинников. Горожанам в сече побывать не удалось, зато сполна досталось при бегстве. Потому отсиживаться по домам они не хотели и жаждали новой драки. Простолюдины были убеждены: в разгроме войска виноват Косняч, а дружинников побили оттого, что ополчение стояло в стороне. Какова храбрость княжьих кметей, пешцы хорошо рассмотрели во время свального драпанья.

Утром того дня, когда в церквах пели хвалу Воздвиженью Креста, горожане собрались на торговой площади Подола, устроили вече. Звон вечевого била слышали даже на Горе, но волнению черни сперва не придали смысла. Бесятся простолюдины — что с того?

Изяслав с Всеволодом стояли на службе в Десятинной церкви, молились о спасении русской земли от поганых. Святослав со своей дружиной и полуживым воеводой поскакал с Альты прямиком в Чернигов. Половцы, по слухам от гонцов, идти на Киев пока не собирались. То ли выжидали, то ли на Руси им повсюду хватало добра. Можно было выдохнуть и от души поставить в церкви толстую свечу.

В это время на Подоле, вдоволь наоравшись и надсадив глотки, снаряжали к князю послов. Отобрали десятерых, всем вечем проводили до Боричева взвоза и вернулись на торг ждать ответа. Половина послов была — битые ополченцы, другая — посадские молодчики, не успевшие седмицу назад отобраться в ратную тысячу. На главную площадь Горы они явились с такими нахальными рожами, что гриди не хотели пускать их дальше. Послы подняли шум, и князья поневоле услыхали желание черни: все княжьи хоромы — три каменных терема, и в придачу Десятинная церковь — стояли близко. Изяслав, крепко поморщившись, будто испил прокисшего вина, вышел на паперть и недовольно воззрел на посадских. Те, отринув стражников, подошли к церкви и поснимали шапки.

— Здрав будь, князь, — молвил самый старший.

— И вам того же, коли не врете, м олодцы.

— Чего нам врать, князь-отец. Мы к тебе с наказом от вольного киевского люда.

— Ну, говорите, с чем пожаловали, — хмуро дозволил Изяслав.

— Хотим воевать с проклятыми куманами. Не дело это, что поганые расселись по нашей земле и татьбу с разбоем учиняют. Дай нам, князь, оружие и коней, заново с ними сразимся.

— Хотим воевать. Не дело это. Сразимся! — разноголосо поддержали его остальные.

— Сражаться захотели? — усмехнулся Изяслав. — А кто поведет вас?

— Да вроде Косняч должен, — озадачился старшой. — Все ж какой-никакой…

— Ну так у него и просите оружие да коней. Я вам ничего не дам. Храбры сыскались! А не то идите на Альту — там подбирайте брошенное.

— Насмехаешься, князь! — сдвинул брови старшой. — А коли так… — Он оглянулся на прочих послов, охрабрел: — Не надобен нам больше Косняч, другого над тысячей поставь!

— Не надобен Косняч! Другого ставь! — единодушно взроптало посольство. — Гнилой он тысяцкий!

Изяслав с угрозой сощурил глаза.

— Это кто вас подучил на моих бояр пасть разевать, люд киевский? Уж не полоцкие ли дружинники?

— Нам полоцкие не указ. — Послы переглянулись. — Мы сами по себе.

— Вон пошли!! — рявкнул Изяслав и указал пальцем на вытянутой руке. — Вон!!!

Для верности он притопнул ногой.

— Ну, извиняй, князь, — сказали послы, нахлобучивая шапки, — если что.

Они развернулись и пошли прочь.

— И не очень-то там, — прокричал им вслед Изяслав. — Если что, управу-то найду!

— Эх, князь! — донесся от послов вздох. — Мы по-хорошему хотели.

Изяслав встретился взглядом со Всеволодом.

— Напрасно ты так, брат, — качнул тот головой.

— Молчать! — прикрикнул и на него киевский князь. — Я старший!

И гневно вернулся в церковь.

Послы несолоно хлебавши вернулись на торг. Рассказали, как было дело. Вече, разогретое за то время даровой медовухой от лавочников, распалилось еще больше княжьими словами. Речи звучали все зашибчивей и для князя возмутительней. Тут в середину пролез седобородый старец с костяными оберегами на груди и резным посохом.

— Дивлюсь вам, киевские люди, — задребезжал он и воздел кверху руки с палкой. — Князь ваш плюет вам в глаза и ни во что ставит голос веча, а вы терпите! Где твоя вольность, гордый Киев? Пошто подставляешь свою выю под воловье ярмо?

В толпе одобрительно зашумели.

— Дело говорит волхв!

— Надо волю нашу явить…

— …чтоб неповадно было князю с боярами кабалить нас как холопьев.

— У холопов своего голоса нет, а у нас есть!

— Косняча долой! Хватит, попил кровушки!

С тысяцкого и порешили начать.

Всей толпой, опять же, пошли по Боричеву к Горе, минули ворота и в давке кого-то чуть не потоптали. Полукружной улицей подобрались к Коснячковым сказочным хоромам с дюжиной крутобоких главок. Там уже будто знали: вход во двор на крепком запоре, верхние оконца — видно — закрыты ставнями, да щели оставлены, холоп отвечает невежливо. Разве что коньки с петушками на охлупнях теремных главок не ржут и не кукарекают.

— Нету хозяина! — гаркнул холоп. — Прочь идите!

— Ворота выломаем! Вон и бревно валяется, будто для нас положено.

— Дворовые отроки стрелять будут, — предупредил холоп.

Вече подумало и сказало:

— Ну и пес с тобой.

— Пойдем снова к князю! — зашумели люди. — Косняч на потом останется.

Слухи о мятежном вече летели по Киеву с быстротой пущенной стрелы. Толпа разбухала на глазах. Со всех концов на Гору прибывали ремесленники, лавочники, дворские рядовичи, бездельные холопы и мальчишки.

Захарья пришел с торга вместе с вечем. Злость на половцев, погубивших лодьи, родню и товар на пятьсот гривен серебра, вот уж седмицу жгла ему душу. К ней прибавилась досада на князя, не сумевшего даже с братними дружинами наказать поганых. Да еще заноза в сердце — обманули монахи. Целый воз подарков приняли, а не помогли. Тройная обида вытолкнула его с утра из дому, заставила драть горло на вече вместе со всеми.

— Что к князю! Дружину надо из поруба освобождать! — проорал кто-то.

— Какую дружину? — толпа всколыхнулась, почуяв дело.

— Полоцких мужей, которых Косняч с Изяславом в темницу засадили!

Советчик и сам казался чьим-то дружинником, только что меча на поясе не было: рослый детина с золотой серьгой в ухе и длинным чубом.

— Ты-то, отрок, из полоцких, что ль, будешь? — осведомились горожане, не со злом, а по-доброму.

— А хоть бы и так, что с того? — нагло заявил отрок. — С дружиной вы сила, без дружины — стадо блеющих баранов.

— Верно он говорит! — крикнул Захарья. — И дружину, и Всеслава с чадами из поруба надо освободить!

— Хоть и верно, а нахал каких мало, — сказали в толпе про полочанина.

В тот миг Захарья и не думал, как так вышло, что он оказался на стороне Всеслава. Вроде не собирался за полоцкого князя кричать. И купцов из Полоцка недолюбливал за гонор и жадность. Само как-то получилось. Если Всеслав со своими волхвами на киевском столе сядет, пускай монахи порадуются, — нашептывала ему неутихающая обида.

Мятежный люд разделился надвое. Часть пошла к князю, другая — к разбойному порубу, где вместе с татями и душегубами томились три седмицы полоцкие дружинники. Захарья, размыслив, пошел все же к князю, а в той половине, что отправилась к темнице, заметил шурина. Гавша тоже смотрел на него — хотел было подойти, но передумал, только ухмыльнулся.

Изяславу уже повестили, что черный люд в городе волнуется. Князь позвал к себе ближних бояр и держал в повалуше совет, как поступить. Когда толпа простолюдинов заявилась ко двору, насела на запертые ворота, облепила площадь, Изяслав подошел к окну, посмотрел. Почувствовал себя нехорошо и попросил подать брусничного квасу.

— Этак они хуже половецкой орды будут, — поделился он с боярами.

— Расшумелись люди, — высказался чудин Тукы, тяжело и медленно говоривший на русской молви.

Чернь затеяла внизу громкий спор с гридями, сторожившими ворота. До князя долетали брань и срамословие.

— Как бы не было лиха, — озабоченно изрек боярин Гордята Войтишич.

— Князь, — молвил чудин, — видишь, не в себе люди. Вели послать отроков посторожить Всеслава.

— Отроков нынче не собрать в нужном числе, — возразил Воротислав Микулич, муж осторожный и неспешный. — В молодечных мало наберется. Разве по дворам гонцов послать?

— Поздно спохватились, бояре, — мрачнея на глазах, сказал Изяслав. — И что-то я не пойму, где мой Душило?

— В яме сидит, — злорадно ответили бояре.

— А за что?

— Он тебя, князь, перед латынскими послами осрамил. Еще ихнего рыцаря на дурной спор совратил.

— Да помню я, — поморщился князь. — Сюда бы его сейчас. Он бы всех разогнал.

— Вот теперь точно поздно, — сказал Гордята Войтишич, глядя в круглое окно, забранное византийским стеклом.

— Что там еще? — простонал Изяслав.

Народу на площади подвалило, и перепалка с гридями пошла веселее. Чернь злорадствовала: полоцкую дружину с татями и душегубами выпустили из поруба. Всеславовы дружинники, засидевшиеся в яме, побежали на свое подворье вооружаться.

— Много ли оружия осталось на дворе Брячислава? — спросил князь.

— Да кто ж его знает, — задумались бояре. — Про это надо у тысяцкого выпытывать, он там промышлял. Может, что и оставил.

— Князь, — опять молвил чудин, — видишь, зло творят люди. Надо послать к Всеславу. Пускай отроки позовут его к окну и зарежут мечом.

— Нет, — сказал Изяслав. — Дурное дело советуешь, боярин. Если убью его, в городе начнется кровопролитие. Полоцкие дружинники слишком злы на меня. Да еще позовут куманов, и те сожгут Киев. Кому хорошо будет? Ни мне, ни им. — Он показал на толпу.

— Христолюбец ты, князь, — мрачно сказал боярин Гордята.

Толпа черни, бросив препираться с гридями, кричала от ворот самому Изяславу:

— Выходи, князь! Потолкуй с людьми!

— Пошто половцев испугался?

— Не то заменим тебя на Всеслава! Он похрабрее будет!

— Покажем тебе путь из Киева!

— Не едать тебе больше хлеб дедов твоих!

— Иди с миром куда хошь!

— И бояр своих забери!

— Отец, — горячо воскликнул князь Мстислав Изяславич, вместе со всеми глядевший в окна повалуши, — сделай, как советует чудин! Прикажи убить Всеслава! Чернь увидит твою твердость и разойдется. Их надо лишь припугнуть.

Мстислав был мрачнее всех: лютым зверем смотрел на градских людей внизу, раздувал ноздри и тяжело, гневно дышал. Смотрел жадно, не пропуская ни слова, ни жеста — старался запомнить каждого. Потом, когда все уляжется и минует угроза, а толпа притихнет и расползется по домам, они пожалеют о содеянном. Они жестоко поплатятся за то омерзительное чувство беспомощности, которое Мстислав видел в глазах отца и ощущал в собственном сердце. Толпа всегда внушала ему отвращение. Он неспособен был возглавить большую дружину, тем паче огромное войско. Толпа составлялась из тысяч своеволий — но когда из тысяч рождалась единая воля, она казалась ему дикой, неуправляемой, необузданной, как бешеный тур. Для него это было омерзительное явление, оно вызывало необъяснимый страх. Мстислав ненавидел его всей душой. В прошлом году полки Всеслава, пришедшие к Новгороду, заставили князя испытать эту унизительную слабость. Ныне киевская чернь разбередила те воспоминания и сама своей наглостью вызывала у князя едва не тошноту.

— Нет, — снова сказал Изяслав.

Чернь не увидела его твердости, зато ее узрели бояре и Мстислав.

Посреди площади, по старинке называвшейся Бабин торг, хоть никакого торга тут не было уже сто лет, стояли медные идолы. Два имели человечий вид, четыре сделаны в конском образе. Всем в Киеве было известно, что идолов вместе с прочим добром вывез из Корсуня великий каган Владимир, когда ходил войной на греков, желая взять себе в жены византийскую принцессу. Киевский люд только потешался над тем, какие неказистые боги были у ромеев, до того как они стали христиане: стыдная баба голышом, с культяпками вместо рук и муж с крохотными ятрами, в лиственном венке на голове. Про коней и говорить нечего: хороши скакуны, только где ж это видано, чтобы боги жеребцами были?

На этих жеребцов и взобрался Захарья. Одну ногу утвердил на спине первого коня, вторую — на другом и опять стал кричать за Всеслава. Пора, мол, достать его из темницы. Лукавством Изяслава, мол, в поруб посажен и по правде нужно его оттуда достать.

Один из гридей, торчавших наверху в надвратной башне, достал лук и поставил стрелу, целясь в Захарью. В него метко пустили камнем, попали в лоб, опрокинули. Прочие стражники не пытались вмешаться, лишь таращили глаза на невидаль — столь крамольное дело в столице Руси бывало ли когда?

За Всеслава теперь все были горой. Толпа, подхватив Захарью, с шумом отправилась к знаменитому на весь Киев порубу. В окна княжьих хором влетели напоследок три увесистых камня.

Темница Веслава находилась недалеко, у церкви Василия. Церковь построил на месте прежней кумирни князь Владимир. Та кумирня тоже была знаменитая — там стояли все боги славянских племен, и по велению кагана им приносили человечьи жертвы. Потом каган крестился, приказал кумирню разорить, а Перуна посрамить битьем и привязываньем к конскому хвосту. Может, и неспроста Изяслав повелел срубить темницу для полоцкого князя на том месте. Словно навлекал позор, постигший старых богов, на Всеслава-оборотня.

Но теперь это никак не помогло Изяславу. Вооружившись топорами, черный люд весело разнес поруб. Стражу, не уразумевшую, чья ныне воля в Киеве, частью побили, частью потоптали. Из открывшейся ямы на лютующий народ дохнуло тяжким смрадом. Всеслава с двумя сыновьями-отроками извлекли, содрали с них старые лохмотья и, скинувшись, кто что мог с себя снять, одели в чистую одежу. На зверей в волосах у них внимания не обратили, подхватили на руки и понесли к княжьему двору. По дороге шумели так, что одичалые лица князя и княжичей обрели еще большую дикость.

Донесли, будто воинское знамя, Всеслава до Бабина торга, и тут от растерянных гридей у открытых ворот услыхали весть. Князь с княгиней, с младшей дочерью, боярами и переяславским Всеволодом бежал со двора.

— Куда бежал? — удивились градские люди. Они не ожидали от своего князя такой уступчивости.

— О том не ведаем, — хмуро сказали гриди и пошли к себе в гридницу.

— А вернуться не обещал? — спросили их вдогонку на всякий случай.

Гриди только плечами пожали.

— Всеслава — князем киевским! — истошно проорал кто-то в толпе.

Вопль подхватили сотни глоток, быстро разнесли по Горе, по Подолу, по всему Киеву.

Полоцкого князя с чадами внесли через опустевшие ворота на княжий двор. Чернь ликовала. Всеслав почесывался и изумленно озирался. Ему было неловко, что на голове от живности шевелятся волосы и тело смердит, будто выгребная яма. Заприметив поблизости в толпе знакомое лицо — вроде свой, полоцкий? — князь попросил:

— Помыться бы.

Дружинник понимающе ухмыльнулся. Расталкивая люд, побежал искать Изяславовых холопов, чтоб готовили баню.

У крыльца хором Всеслава поставили на ноги и стали орать:

— Всеслав наш князь! Слава князю Всеславу Брячиславичу!

После этого нового киевского князя с отроками оттерли в сторону. В терем хлынул поток возбужденной черни. Кто был далеко от крыльца, прямиком побежал ломать запоры дворовых клетей, медуш, амбаров, житниц. В хоромах хватали все, что видел глаз: серебряные и золотые чаши, блюда, ложки, братины, светильники, ларцы, обчищали скрыни, поставцы, большие лари. Напяливали на себя дорогие рубахи, меховые распашницы, плащи и вотолы, совали за пазуху и под мышки сапоги, чоботы, домашние мягкие ступеньцы. Тащили свертки паволок: бархата, аксамита, камки, тафты. Трясли связками драгоценных шкурок — горностаевых, собольих, куньих.

Княжого тиуна, пытавшегося оберечь хозяйское добро, прибили обухом топора. Из ключника вытрясли кольцо с ключами. Толпой повалили в нижние клети, где лежало самое ценное. Когда вскрыли княжье казнохранилище, глаза разгорелись еще ярче. Злато и серебро в слитках и монетах, лалы, смарагды, сапфиры, жемчуга, солнечный камень, кубки, тарели, диадемы, очелья, перстни, обручья, венцы, рясна. Все гребли пригоршнями, набивали за пазуху, за щеки, в прихваченные наверху княжьи сапоги. Отпихивали друг дружку от ларей, дрались, торопились.

Два других терема на Бабином торгу тоже разграбили. Чернь, опоздавшая к разбойному пиру на Горе, подвалила к княжьим каменным палатам у Софийского подворья, построенным каганом Ярославом. Но здесь путь толпе твердо преградили полоцкие дружинники, взявшие терем под охрану. Усмирять злобу горожан пришлось из луков поверх запертых ворот.

21

После праздничной службы в Святой Софии Несда засел в книжне, разбирал творение Григория Богослова на греческом и о делах крамольной черни ничего не знал. После полудня в книжню пришел монах-переписчик, стал вздыхать и обильно креститься.

— Пошто сокрушаешься, отче? — спросил Несда, оторвавшись от книги.

— Грехи наши тяжкие. Выглянь-ка в оконце, все и узришь.

Несда открыл створ большого полукруглого окна и высунулся наружу, под игручий ветер. Напротив митрополичьего двора, через Софийскую улицу, княжьи отроки пускали стрелы в горожан, мятущихся у Ярославовых хором.

— Зачем там убивают людей, отче? — взволновался Несда.

— Князь бежал из Киева от ярости простолюдья. Читал ведь ты: где труп, там соберутся орлы. — И объяснил проще: — Разбой в городе. Татьба с душегубством. Господи, заступи, помилуй, спаси и сохрани нас, многогрешных.

— Князь бежал? — У Несды округлились глаза. — Кто же теперь будет княжить?

— Полоцкого Всеслава-язычника на стол посадили, — сетовал монах. — Ты от окошка-то отойди. Книжную мудрость впитывай лучше, отрок разумный. А деяниями века сего голову не забивай.

— Да как же не забивать, отче? — удивился Несда. — В деяниях человеческих тоже мудрость.

— Это откуда ты взял? — опешил чернец.

— В византийских хронографах всяким деяниям уделено место, отче, и великим, и малым, и высоким, и низким. Господь через всякое дело рук человеческих с людьми говорит. Только эту мудрость труднее понять, чем книжную, в писаниях святых отцов раскрытую.

— Ишь ты, мудрец. — Монах расправил морщины на лбу. — А ну скажи, какая мудрость в разбое черного люда?

Несда насупился.

— Не ведаю, отче, мал еще разумом и всего не знаю. А какая ни то все же есть.

— А я тебе отвечу какая, не мудрствуя лукаво. По грехам нашим безумие и ярость нас постигают. Ум помрачается и страсти пылают. Пошло-то все с веча, а в толпе, где всяк рад глотку драть и к другим пустозвонам уши поворачивать, дьяволу веселье и раздолье!

— С веча пошло? — переспросил Несда, вспомнив, что Захарья с утра поехал на Подол, где собиралось вече. В нем шевельнулась тревога за родителя.

— Ты куда это? — Монах всплеснул руками. — Куда побёг-то?

Несда уже несся сломя голову по гульбищу и по лестнице вниз.

— Ах ты, Господи! — рассердился чернец. — И этот туда же! А казался разумным отроком. И ходить по-человечески будто уже разучились, все бегом да вприпрыжку!

Несда примчался к коновязям, где ждал дядька Изот.

— Хвала богам, наконец-то! — заворчал, как всегда, кормилец, отвязывая коней. — Такие страсти в городе, а мы тут торчим, как привязанные. Того и гляди сюда окаянные полезут!

Господское чадо без разговоров влезло в седло.

— Едем, дядька. Быстрее!

— Впервые слышу разумные слова, — пробурчал пестун, взбираясь на свою кобылу.

Дома Захарьи не оказалось. Мачеха, тяжело носившая огромный живот, велела девкам накрывать на стол, но глаза ее, устремленные к Несде, говорили совсем иное. Он понял ее немую мольбу, да и сам не смог бы усидеть за столом. Старшим в доме в отсутствие отца был он, больше некому. Перехватив в поварне краюху хлеба, Несда оседлал коня и выехал за ворота. Дядьке Изоту строго-настрого приказал остаться дома. Однако кормильцу, когда-то обмывавшему его в корыте, приказы чада, особо глупые, были нипочем. Дядькина кобыла потрусила следом.

Несда не имел представления, куда направить коня. На Подол? Там, верно, никого не осталось, все убежали в верхний город — буянить и грабить. К княжьему терему у Софии, где стрелки выцеливали из луков беснующихся людей? Он был уверен, что отца среди них нет. На Гору? Да, на Гору. Там свергли одного князя и прославили другого. Главное происходило там. Значит, и искать Захарью надо там.

Он поскакал к Софийским воротам, избегая больших улиц. Наглухо запертые боярские усадьбы Ярославова города казались помрачневшими, тревожно притихшими. Над частоколами то и дело возникали головы дворских отроков в шлемах. Кмети настороженно озирали окрестности, смурными взглядами окидывали Несду и кормильца. Дядька Изот, завидев очередную рожу над тыном, бурчал под нос:

— Ну что вылупился, дурья башка? Дите на коне не видал?

От Софийских ворот мостовая вела прямиком к Брячиславову двору. Здесь, напротив, веселились: ворота нараспашку, во дворе смеются дружинники. От них к Несде прилетело слово «тысяцкий», презрительное и злорадное. Дядька Изот уловил больше:

— Слыхал? Усадьбу Косняча обмазали навозом.

Несда повернул коня к хоромам тысяцкого. По дороге встречались хмельные от меда и разбоя простолюдины, вооруженные топорами и брюхатые, бережно несшие оттопыренные чрева с награбленным добром. Мятежные толпы рассыпались на множество осколков, и теперь по городу в одиночку ходили опасные зверолюди.

На двор Косняча черни проникнуть не удалось. Отроки у боярина были лютые, как цепные псы, из луков положили не один десяток горожан. До трупов никому не было дела, мертвые лежали там, где настигла смерть. В воздухе стоял острый запах конского навоза, которым чернь разукрасила в отместку частокол.

— Боги святы! — бормотал кормилец, вглядываясь в лица мертвых.

Несда в безмолвном ужасе объезжал трупы стороной. Захарьи среди них он не нашел.

Оставался Бабин торг. Во рву под мостом, который вел на главную площадь Горы, тоже лежали мертвецы. Задавленные простолюдины, зарубленные дружинники Изяслава, растерзанные княжьи холопы. Их таскали сюда с площади и из разграбленных хором.

Въехав на Бабин торг, Несда остановился. Куда дальше — не представлял. Что если отец вернулся уже домой?

— Возвращаться надо, — опасливо вертя головой, сказал дядька Изот. — Не ровен час прибьют… полоцкие волкодлаки. Им теперича горы по плечу.

Несда упрямо дернул повод. Конь послушно направился к Десятинной церкви. Спешившись, отрок велел дядьке:

— Коней привяжи тут, сам ступай со мной. Там безопасней.

— Ну уж нет, — кормилец тоже был упрям на свой лад, — тут останусь. Уведут коней, как я хозяину в глаза глядеть буду?

В церкви было сумрачно, несмотря на огромные прорези в купольных барабанах. Мигали красными огоньками лампады возле мозаичных и писанных яркими красками ликов. Плиты под ногами с затейливыми узорами казались входящему в храм цветущим лугом, над которым летают шмели, стрекозы и бабочки. Десятинная церковь не превосходила Святую Софию по красоте убранства. Но для Несды она была милее, как мил сердцу бывает… да хоть бы и старый, ворчливый, несговорчивый кормилец, готовый ходить за чадом до конца жизни, даже если чадо выросло и само знает, где лежат утиральники.

В первом каменном храме Руси покоились останки великого кагана Владимира и его святой бабки княгини Ольги. Оба гроба не были под спудом, стояли на виду в боковом нефе. В иное время к гробу Ольги выстраивался хвост из благочестивых христиан, киевских и пришлых, паломничающих, желающих приобщиться к святости княгини, ощутить губами тепло камня, хранившего нетленное тело. Ольга — первая от Руси, кто вошел в Царство Небесное. Она примирила Русь с Богом, просияла как месяц в ночи и как жемчуг в грязи. Она была зарей перед рассветом, и сыны русские не перестанут ее восхвалять и к ней взывать.

Однако нынче Киеву не до святости.

Перед алтарем был воздвигнут к празднику большой крест с написанным красками распятым Христом. Несда облобызал его и постоял, вслушиваясь в тишину храма. Потом приблизился к белым шиферным гробам с резными крестами и узорами. Отбил земной поклон кагану Владимиру. Крестителя Руси когда-нибудь тоже прославят в лике святых. Похвалу князю писали и митрополит Иларион, и монах Иаков, книжник Святой Софии. Творение Илариона Несда знал наизусть. Эти строки сами ложились на душу, рождали восторг и преклонение перед деяниями великого князя:

Ты правдой облачен, крепостью препоясан,

истиной обвит, смыслом венчан,

и милостыней, как ожерельем

и убранством златым, красуешься.

Ты стал, о честная глава, нагим — одеждой.

Ты стал алчущим — кормитель.

Ты стал жаждущей утробе — прохладой.

Ты стал вдовицам — помощник.

Ты стал странникам — пристанищем.

Ты стал бездомным — кровом.

Ты стал обиженным — заступником,

бедным — обогащением.

За эти благие дела и иные

воздаяние приемлешь на небесах…

У второго гроба Несда опустился на колени, поцеловал край и от всего сердца попросил:

— Спаси молитвами твоими, святая благоверная княгиня Ольга, град твой от всякой пагубы, останови беззаконие, творящееся в нем ныне!

Ему очень хотелось увидеть оконце в боковине гроба. Говорили, будто оно открывается не всем, а только тому, кого выберет сама княгиня. Через то окошко можно зреть лицо святой. Прочие же видят лишь голый камень. Однажды, год назад, ему почудилось, что проступают очертания квадратного оконца, но тут отрока оттерли от гроба нетерпеливые паломники, и он ничего не увидел.

Так же грубо помешали теперь. В церкви появились два полоцких дружинника, широко встали посреди. Громко проорали:

— Эй, кто тут есть?

— Выходи, поп, поговорим!

Позади них, в притворе, объявился хмурый дядька Изот, готовый, если что, защищать хозяйское чадо. Для того и носил на поясе меч, а в сапоге нож.

Несда затаился за гробом, выглядывал одним глазом. Из боковых врат алтаря и вправду вышел поп — отец Никифор. Время было к вечерне, священство готовилось служить.

— Ну, где твой Бог? — спросили полочане. — Этот, что ли?

Они подошли к кресту и потыкали в Христа пальцами.

Поп Никифор потемнел лицом.

— Как дерзаете, нехристи?! — загремел он.

— А что такое?

Дружинники сделали невинные глаза. На шейных гривнах у них болтались молоточки варяжского бога-громовержца.

— В храм Божий входить с оружием кто позволил?!

Поп был немаленьких размеров и наседал на кметей, как медведь на горе-охотника — вот-вот сомнет.

— Но-но! — храбрились полочане, слегка отступив. — Кто нынче князь в Киеве, слыхал небось? Теперь у вас будут другие боги — наши. Все твое золото, поп, пойдет на них. Где хранишь золотишко, показывай!

— Пускай ваш князь сам придет за ним, — сказал отец Никифор. — Тогда ему и двух седмиц не просидеть на киевском столе.

— Кто же это его прогонит? — кривлялись полоцкие. — Неужто киевская чернь? Да она только и ждет, чтоб требы Велесу творить.

— Бог его прогонит и князья Ярославичи.

— Вот этот? — глумливо спросил дружинник, выхватил меч и ударил по Христу. Клинок оставил зарубку в том же месте Божьей плоти, куда попал копьем римский сотник.

Несда вздрогнул и в страхе смотрел на рану. Ему показалось, что нарисованная кровь сделалась настоящей.

— Изыди, сатана! — возгремел голос Никифора.

Поп, страшный, как смерть, наступал на дружинника, не видя клинка, острием упершегося ему в грудь.

— Ну, мы еще вернемся, — миролюбиво пообещал кметь, — когда утихнешь.

Полоцкие зашагали к выходу. Дядька Изот посторонился, потом стал искать глазами Несду.

Поп Никифор со стуком рухнул перед крестом на колени и, обняв его, так стоял.

22

В Киеве неведомым образом стали известны слова пещерного старца Антония. То ли какой монах, посланный в город за делом, не удержался, то ли разгласил некто из монастырских духовных чад. Слова чернеца понравились всем: люду, полоцкой дружине и самому Всеславу. Но понравились не восхвалениями Божьей правды — на это и внимания не обратили, а тем, что уязвляли Изяслава. Новый киевский князь даже собрался повидать изумительного монаха, обитающего под землей, но потом передумал. Вовремя вспомнил, что креста не носит. Чернец же сказал, что от темницы его в день Воздвиженья избавила великая крестная сила. Изяслав-де целовал полоцкому князю крест, а потом порушил клятву. За это и навел Бог поганых на Русь в поучение — чтобы не преступали впредь через клятву на кресте. Знал бы чернец, усмехался Всеслав, кто позвал половцев, не говорил бы того!

В Печерском монастыре о бегстве Изяслава печалились. Игумен Феодосий повелел и далее, как прежде, поминать князя на литургии, а о Всеславе слышать не хотел. Чтобы монахи не вводили друг друга в смущение, запретил им говорить о киевских делах. В остальном все шло по издавна заведенному, нерушимому порядку. Даже опаздывали в храм на службу, кашляли и почесывались, перевирали песнопения точно так, как и раньше.

Феодосий, окончив литургию, смиренно, не возвышая голоса, поучал монахов с амвона:

— С какими помыслами идете в храм, встав от ложа? С дряхлыми и унылыми! От таких помыслов и у ангелов бесплотных кисло во рту станет. Монах должен всегда быть веселым и бодрым. Не служить подпоркой стенам…

При этих словах иные из чернецов смущенно отодвинулись от стен.

— …не рушить лепоту церковную копошением и прочищением носа. Брат Стефан, — кротко обратился Феодосий к доместику, — отчего у тебя в хоре все время сумятица? Слова путают и других сбивают. На аллилуйе поклоны творят кто во что горазд, а за твоим указанием совсем не следят. Поющий в церкви монах есть подражание ангелам, славящим Господа на небесах, а не скоморохам.

Чернецы, певшие в хоре на клиросе, потупились так дружно, что Феодосий улыбнулся.

— Вот так бы в лад и остальное делали. Брат Матвей! Выйди-ка вперед. Хочу, чтобы ты всем поведал то, о чем вчера мне рассказал. А вы, если не враги душе своей, внимайте брату.

Монахи расступились, пропуская старого чернеца, ходившего с клюкой для поддержания тела. Этот брат был согбен, потому борода его мало не доставала до пола. Однако старца уважали не за почтенную бороду, а за то, что снискал благодать Божью и был прозорлив — видел то, что никому и в голову бы не пришло.

Старец Матвей встал у аналоя, поклонился братии, согнувшись еще больше, прочистил горло кашлем, похожим на кряхтенье. После этих приготовлений начал рассказ:

— Вчера утром, как вы знаете, стоял я в церкви на своем месте и молился со всеми вами. И вот поднял я глаза и вижу словно бы ляха в плаще, обходящего всех, кто был в церкви. А в руках у него липкий цветок репей. Этот репей он бросал в каждого, мимо кого проходил. Если цветок прилипал к какому-нибудь брату, тот сразу делался как бы расслабленным умом. Постояв немного, он шел к себе в келью и там ложился спать. Если же не прилипал цветок, тот брат оставался крепок и стоял до конца службы. А тот лях, ведаю, был вовсе не лях, но бес, ищущий кого совратить на погибель.

Старец закончил и снова согнулся в поклоне.

Монахов его история взволновала. Одни стали истово креститься, другие распластались ниц. Некоторые принялись горько рыдать — оттого, что далеки еще от спасения и переплывают пучину, полную таких опасностей.

Никто сперва не заметил, как в храме появился еще один монах, в дорожном плаще с клобуком. Он остановился в притворе и спокойно взирал на бурное волнение иноков. Пришлый монах был не молод и не стар, власы имел длинные и гладкие, расчесанные в середине на пробор, а глаза большие и внимательные. В руке он держал посох, знак монастырской власти.

— Никон!

Игумен, первым узнавший пришлеца, радостно торопился навстречу ему сквозь толпу братий.

— Феодосий!

Они обнялись и трижды расцеловались.

— Вернулся?

— Вернулся!

— Насовсем?

— Насовсем.

Это был тот самый Никон, который покинул обитель восемь лет назад, когда монастырь еще не вышел из земляных пещер. Князь Изяслав был тогда в сильном гневе на печерских монахов и обещал разогнать, чтоб даже духу их на берегу Днепра не осталось, а пещеры сокрушить. Бог, однако, миловал, князь остыл. Но Никон к тому времени уже сидел в лодье, плывшей в Тьмутаракань, и помышлял о создании там нового монастыря по образу Антониевой обители.

Когда-то Никон, монах-священник, постриг в чернецы самого Феодосия. Печерский игумен почитал его отцом и учителем наравне с Антонием, потому радовался совсем по-ребячьи. Он благословил иноков, дозволив расходиться, и повел Никона к себе в келью.

— А ты, Феодосий, — улыбался Никон, — гляжу, все такой же строгий постник и молитвенник.

— Как и ты, отче Никон.

— Монастырь отстроил — любо глазу. И чернецов своих в крепких руках держишь.

— Да и ты со своими, верно, не слаб. На кого же оставил их?

— Нашлось, слава Богу, на кого. Думал я, Феодосий, когда шел сюда, что обрету здесь тишину и покой. А у вас тут такое творится! Давеча был я в Белгороде, княжьей вотчине неподалеку от Киева. Туда прибежал Изяслав со своими боярами и стоял там, пока не побежал дальше.

— Что ж князь? Уныл? Гневен?

— Гневен, да не на Всеслава. Опять князь сердит на нашего Антония. Раскричался так, что за полверсты слыхать было, и ногами сильно топал.

— Чем же ему отец наш так досадил? — удивился Феодосий, отворяя дверь кельи и пропуская Никона вперед.

— А ты не знаешь?

— Видит Бог, ничего о том не ведаю.

Никон широко перекрестился на иконы в углу и опустился на лавку, на которой игумен сидя дремал ночами.

— Прости, Никон, не могу тебя потчевать в келье, — повинился Феодосий. — Вкушать у нас заведено только в трапезной, когда ударят в било. Не желаешь ли выпить с дороги воды?

— О порядках, которые ты завел в монастыре, знаю, слыхал. Общежительный устав — дело благое и для иноков спасительное. От воды, если позволишь, воздержусь, дотерплю до трапезы.

Феодосий утвердился на маленькой скамейке возле прялки. Игумен любил рукоделье и вечерами прял нитки для шитья и книжного переплетения.

— Чем, спрашиваешь, Антоний досадил князю? А не его ли слова передают, что Господь-де покарал князя за неправое заточение Всеслава?

— Вот те на! Экая напасть, — опечалился игумен.

— Изяслав оные речи по-своему истолковал. Антонию-де Всеслав-самозванец более по душе, чем законный князь киевский. Чем не повод для гнева? И то надобно Изяслава понять — без отчего стола остался, бесприютен и гоним. Где уж страсти удерживать. Опасаюсь, когда вернет он себе киевский стол, вновь нам несдобровать.

— Господь милостив.

— И то верно. — Никон внимательно оглядел келью. — А что, отче игумен, примешь меня к себе жить?

— Приму, отче Никон, — обрадовался Феодосий. — Одному в келье теснее, чем вдвоем.

— Мудр ты, игумен, — улыбнулся Никон. — Только надобно мне какой-никакой столик поставить. Люблю я, отче, книжное разумение и написание. С собой вот принес немало пергаменов.

Никон похлопал по своей заплечной суме.

— Помню, — Феодосий тоже заулыбался. — И заветы твои о почитании книжном не забываю. Иноков к тому же приучаю.

— Вот и славно!

Из-за двери в келью проник голос старца Матвея:

— Молитвами святых отцов наших, впусти, отче игумен! Господи, помилуй.

Войдя, старец поклонился Никону, а затем обнялся с ним.

— К земле клонишься, брат Матвей! — смеясь, укорил его Никон. — Негоже!

— Плоть к земле, душа к небу, все верно, брат Никон.

— Когда ж собираешься на небо? Не повестили тебе еще?

— Еще и тебя печерским игуменом увижу, брат, не раньше.

— Ну, это ты хватил, брат Матвей, — посерьезнел Никон. — Для чего меня искушаешь, будто Христа в пустыне?

— Прости, брат, грех мой, не подумал, — сокрушенно молвил старец. — Иное мне нынче открылось. С тем и пришел к тебе, отче игумен.

— Расскажи свое видение, — сказал Феодосий и усадил старца на собственное место.

— После заутрени дело было. Присел я под билом передохнуть и вижу — идет толпа от ворот. Посреди нее на свинье сидит бес, другие вокруг него лапами шлепают. Говорю им: куда грядете, нечисти? Тот, что на свинье, отвечает: за Михалем Толбокичем, мол. Осенил я себя крестом, пришел в келью и стал думать, что бы это все значило. И вот что размыслил: послал келейника своего, Петра, узнать, у себя ли Михаль. Что ж вы думаете, отцы! Давеча после заутрени этот Михаль перескочил через ограду и убег из монастыря!

— Так и перескочил? — ахнул Феодосий. — Ох уж мне эти прыганья через тын!

— Не впервой? — осведомился Никон.

— Так чтоб совсем из обители — в первый раз. Ну, Михаль! Вот не ожидал! — волновался игумен. — Впрочем… наверно, ожидал. Этот брат уже два раза убегал, — объяснил он Никону, — и опять возвращался. Трудно ему дается иноческая брань с духом века сего.

— Ослабы ищет, — сказал Никон. — Суров ли ты был с ним, отче игумен?

— Да уж где мне, убогому, — ответил смиренный Феодосий. — Михаль, словно блудный сын, в слезах и на коленях молил принять его обратно.

— И в третий раз примешь, коли вернется?

— Приму. Сказано же: одному раскаянному разбойнику больше радуются, чем тысяче праведников.

Во дворе раздался удар била, созывавший иноков в трапезную. В то же время за дверью кельи объявился монах и громко оповестил:

— Отче, тут некий боярин просится к блаженному Антонию.

…Старец поднялся с колен, привычно уперся головой в сухой глинистый верх пещеры. Толстая свеча прогорела и потухла, а новую зажигать он не стал — в темноте тоже было привычно. Руки знали, где что лежит, и ноги ступали куда надо. Да и полной темноты в пещере не было давно. Антоний мог видеть все, что нужно. Свет проникал из небесных обителей, и старый монах был для него окном. Кроме того, свет был теплым, даже горячим, он согревал старца промозглыми зимами. Вот почему Антонию не требовалось много одежды. А также много пищи и воды. Старец обходился куском хлеба и кружкой воды в день, иногда — в два дня. Укрощенное с юности тело иного не желало.

Антоний вышел в подземный проход, направился к наружной двери. У входа в пещеру лежали завернутые в тряпицу хлеб и церковная просфора, стояла бадейка со свежей водой. Старец вынул из-за веревочного пояса другую тряпицу, положил на траву, забрал приношение и скрылся в пещере. В своей земляной келье он налил воду в две глиняные кружки и отнес бадейку с остатком обратно. Затем взял одну кружку, просфору и пошел к другой келье.

— Брат Исаакий! — позвал он затворника. — Господь снова послал нам пищу и воду.

Эта келья не имела входа. В земляной стене было оставлено маленькое оконце — только руку с кружкой просунуть. Антоний поставил на него воду и положил хлебец.

— Спаси тебя Христос, брат, — ответил ему глухой голос.

Убедившись, что затворник еще не умер, Антоний подождал, когда тот заберет кружку и отдаст другую, на замену. Затем ушел, ничего больше не сказав.

В келье старец прожевал немного хлеба, растерев его зубами в жидкую сладкую кашу. Тут застучали в дверь пещеры. Антоний отложил трапезу и отправился встречать гостя.

Им оказался боярин князя Всеволода варяг Симон. Монашек, пришедший с ним, остался ждать снаружи, а варяга Антоний увел в келью. Для гостя запалил свечу, предложил сесть на земляную приступку, покрытую ветошью и служившую скамьей, — стоймя варяг доставал доверху плечами.

— Отче блаженный! — заговорил Симон. — Дивную историю поведаю я тебе. Только начну не с начала, а с недавнего, с того, как побили нас на Альте поганые половцы. Как ты и сказал — все сбылось, до единого слова. Божьим гневом побеждены мы были, и сам я ранен, что уже и не чаял никакой надежды. Вокруг в поле пировали на человечине волки, и лед был у меня на сердце. Так лежал я среди моря смерти и вдруг увидел над собой в небе превеликую храмину, ту же самую, какую много лет назад видел на море. И наполнилась моя душа горькой тоскою, ведь не выполнил я назначенного мне. Тогда взмолился я к Богу, чтобы спас меня от погибели и дал еще малый срок жизни. В тот же миг душа моя на время покинула тело, и не ведаю, как все было дальше. Только знаю, что некая сила подняла меня с горы мертвецов, на которой я лежал, и перенесла в иное место, на берег Трубежа неподалеку от Переяславля. Когда душа моя вернулась в тело, я обрел себя целым и невредимым — ни царапины нигде не было. А со мной вместе, к великой радости, стояла моя дружина. Все обретались в полном здравии, даже те, кто в битве на моих глазах стал мертвым, мертвее не бывает. Со слезами возблагодарили мы Господа и вошли в город, так как половцев вокруг не было. Там я взял в своем доме две вещи, снова сел на коня, и поскакали мы в Киев, к нашему князю. Здесь же, в Киеве, оставалось тело моего несчастного сына, погибшего от руки убийцы. Через два дня мы въехали в киевские ворота. Но в княжьих палатах не нашли ни Изяслава, ни Всеволода и узнали, что чернь посадила себе другого князя. Тогда я забрал из церкви тело сына и отправился в обратный путь. А по дороге зашел сюда, в монастырь, чтобы отдать тебе, Антоний, те две вещи.

Варяг ненадолго умолк, переводя дух. Старец не произнес ни слова.

— О них рассказ вот какой. Родом я из Свейской земли. Отец мой, чье христианское имя Африкан, был родным братом того Хакона, который лет сорок назад приходил на Русь с ледунгом. Это ополчение должно было помочь князю Ярославу в его войне с братом Мстиславом. Здесь, на Руси, Хакона называют Якун Слепой, потому что он был увечен. Но это не мешало ему быть сильным воином. В битве войско Ярослава было разбито, и Хакон со своей дружиной бежал. Вернувшись в Свеаланд, он излил горечь от поражения на мне и моем брате Фрианде, так как наш отец к тому времени умер. Хакон изгнал нас из родового владения и захватил наше наследство. Перед тем как бежать, я успел взять те две вещи, принадлежавшие отцу. Некогда он велел сделать большое распятие в десять локтей величиной и украсил его золотым поясом и венцом. Когда я забирал эти предметы, то услышал голос, исходивший от распятия: «Неси этот пояс и венец на уготованное им место, в церковь Моей Матери, которую создаст преподобный Феодосий». Меня обуял такой страх, что, не помня себя, я с дружиной взошел на корабль и отплыл в Хольмгард, на Русь. Вблизи Эстланда на море поднялась буря, и тогда я в первый раз увидел ту великую церковь и услышал слова, что буду в ней положен, когда умру. Но доныне я не знал, где она будет воздвигнута, пока не услыхал ответа от тебя.

С этими словами варяг вынул из-под плаща пояс, состоявший из толстых золотых пластин и весивший немало, и золотой венец с остроугольными зубцами и вделанными каменьями.

— Этот пояс — мера и основа церкви, — пояснил Симон. — Двадцати мер пояса она должна быть в ширину, тридцати — в длину и в высоту, а с куполами — пятидесяти. Венец нужно повесить над святым жертвенником в алтаре. Я все сказал.

Антоний бережно принял из его рук пояс и венец, поднес их поочередно к губам и промолвил:

— Чадо! Исполнил ты волю Бога, и Господь исполнит обещанное тебе. О сыне же твоем, Георгии, не печалься. В свое время он будет мужем известным среди прочих и славным в делах. Верой и правдой послужит тому же княжьему роду, что и ты.

Пораженный варяг вскочил на ноги, приложившись головой о верх пещеры.

— Что значат твои слова, старче?! — почти гневно произнес он. — Мой сын мертв!

— Не Господь ли силен вернуть его, как вернул тебе дружину? — возразил Антоний. — Твой сын жив, и в недалеком времени ты увидишь его.

Варяг, исступленно мотая головой, зашагал вон из пещеры. Распахнул дверь, сбил с ног монашка и устремился к воротам монастыря. За тыном его ожидала дружина. На телеге стояла дубовая колода, выдолбленная изнутри, с заколоченным верхом. Симон растолкал кметей, сдернул с гроба белую парчу и рухнул на колоду, обняв.

— Что значат твои слова, чернец? — простонал он. По щеке его катилась горькая слеза.

23

С самого дня киевской разбойной гульбы Захарья пребывал в сумрачном духе. Князя выгнали, и жгучая обида словно бы улеглась. Всеславовы волхвы, возымевшие власть над людом, обещали скорое изгнание с Руси половцев. Мавра на сносях дохаживает. А жизнь все равно будто подкосило. Торговля не задавалась. Надо отправляться с обозом в Новгород, а руки опускаются. Последнее серебро в этот обоз вложено. Захарье все блазнилось, что и он пропадет, как корсунские лодьи. Тогда только в кабалу идти к ростовщикам, дерущим лихву. Там и до холопского состояния недалеко.

Он сидел на лавке и выделывал ножиком резные узоры на дереве. Сбоку тихо копала в носу Баска, круглила глаза на неслыханных зверей и птиц, вдруг проступавших под руками отца. За окнами шуршал осенний дождь-плакун, наводил еще больше тоски.

Захарья оторвался от струганья и прислушался.

— Мавра, погляди-ка во дворе. Кажись, принесло кого.

И вправду принесло. Гость создавал столько шуму, что хватило бы на троих. Звучно топал, рыком прочищал горло, гулко исторгал из себя речь, погоняя холопов: кого за конем смотреть, кого — из плаща воду отжать и меч обсушить, кого — мед-пиво на стол ставить. Мавра, едва успевши выбраться в сени, вернулась в горницу.

— Там этот… огромный… — сказала она испуганно и спешно понесла свое чрево в поварню, прихватив за руку Баску.

Захарья отложил рукоделье. Видеть никого постороннего ему не хотелось. Но раз уж гость на дворе, не принять его как от старины положено — срам для хозяев.

— Эй, купец! Подобру ли, поздорову будешь?

Через порог горницы шагнул муж великих размеров. Задел плечами ободверины, низко наклонил голову, чтоб не стукнуть о притолоку. Туловище в обхвате было как бочка, но не от жира, а от силы. Ноги — бычьи окорока, шея мало не шире головы. При том — розовые щеки и светлая прядка на лбу, алая камчатая рубаха с вышивкой. Поверх всего — мыльный дух бани.

— Душило? — квело удивился Захарья.

— Он самый.

— А я слышал, ты…

— Ну да, посидел в порубе, о житье-бытье подумал.

Душило расположился на скамье у стола, выставив на середину горницы ноги в сапогах. Сапоги у храбра были знатные — на двойной толстой подошве, чтоб век не сносились, мысы и задники обиты стальными накладками, верх выделан из невиданной кожи с узорами. Всех, кто интересовался, Душило уверял, что на сапоги пошла шкура лютого зверя коркодила, которого он самолично отыскал в болоте под Новгородом и порвал голыми руками. Мало кто ему верил, но сапоги вызывали уважение.

Холопы накрывали, расставляли снедь и питие. Захарья, посмотрев на Душилины сапоги, тоже подсел к столу и разлил по кружкам мед.

— Помянем Даньшу, — сказал храбр. — Пусть душа его радуется в небесном Ирии, у Христа за пазушкой.

Они медленно осушили кружки. Душило разорвал пополам вчерашнего холодного поросенка, начиненного грибами, и вонзил в него зубы.

— Когда жизнь встает намертво, о ней нужно подумать, — мрачно согласился Захарья.

— Во-во, — с набитым ртом ответил храбр. — И знаешь, что я надумал? Не нужен я князю.

— Какому? — уточнил Захарья.

— Никакому, — отрубил Душило. — Я Изяславу служу и больше никому. Служил. А он про меня забыл. Посадил в яму и забыл. На битву с куманами не взял. Против черни киевской не выставил. Самое обидное — меня из поруба достали полоцкие отроки. Позор на мои седины. Я им так и сказал, чтоб отстали. А то хотели меня к своему Всеславу отвести показать.

— Где у тебя седины? — спросил Захарья.

— А что, нету? — Душило почесал жирной рукой в голове и сказал грустно: — Скоро будут. От жизни такой. Ты не думай, я не жалоблюсь. Я горюю. Бояре меня не любят, князь бросил. Дела никакого. Что делать? Голову сломаешь. Думать — это тебе не веретеном трясти.

Храбр налил себе кислого пива и сразу выпил. Тихо рыгнул, вежливо прикрыв рот ладонью.

— Точно, — подтвердил Захарья, налегая на мед, — сломаешь. А про Гавшу слыхал?

— Слыхал. Перед Всеславом выслуживается, — неодобрительно сказал Душило, принимаясь за кашу с яблоками. — Так я чего надумал-то. Из дружины уйду, в купцы подамся. Возьмешь в долю? У меня гривен сколько-то есть. Да хитрая мысль в закромах.

— Мысль? Э… Какая?

— Такая: складываемся с тобой, едем в Новгород, покупаем на все гривны рыбий зуб и солнечный камень. Я узнавал, они хорошо ценятся в Корсуне, три-четыре цены против закупной. Разбогатеем. Согласен?

— Ну… — мялся Захарья.

По правде сказать, Душилин замысел не имел в себе ничего хитрого. Но и ничего худого не содержал. Захарья сам торговал янтарем, правда не чудским, а поднепровским, и рыбьим зубом со Студеного моря. Точнее, торговал бы, если бы не половецкий погром лодий.

Вместо того чтобы внятно ответить, он пробормотал:

— У меня жена на сносях.

Душило поглядел на него и сказал:

— Это бабье дело. Но я к тебе в душу не полезу. Значит, в Новгород пойду один. С твоими и моими гривнами.

— Нет, — Захарья покрутил головой, — ты пойдешь с моим обозом. Там распродашь товар и купишь новый. На мои и твои гривны.

Душило выпил еще пива, отрыгнул кислым духом.

— Большой обоз?

— Две лодьи.

Храбр подумал.

— Справлюсь. Хоть это дело — не веретеном трясти, но ты на меня можешь положиться.

— Погоди, — спохватился Захарья. — А считать и писать ты умеешь?

Душило вдруг обиделся. Отодвинул кружку.

— Вот не люблю я этого. Похабно мне такие слова слышать. Кабы от бояр заносчивых — куда ни шло. А от тебя пошто? Мой родитель был градским волостелем в Моровийске, под Черниговом. Как бы он родного сына не отдал в книжное ученье?

— Прости, Душило, — от всего сердца повинился Захарья.

— А ты вот что, — предложил храбр, — отправь со мной своего мальца. У него голова свежая, быстро соображает. Моя-то давно задубела, могу и впрямь оплошать в цифири.

— Отправить с тобой Несду? — Захарья обкатал предложение в уме, и оно неожиданно ему понравилось. — А что, и отправлю! Неча ему здесь порты просиживать.

Душило придвинул кружку обратно и вылил в нее остатки пива из корчаги.

— Вот и поладили. А новгородским купцам я спуску не дам, они у меня вот где будут.

Он сжал кулак, похожий на комель вырванного из земли дерева, и потряс им.

В сенях скрипнула дверь. Несда попытался прошмыгнуть мимо горницы, но не преуспел в том. Захарья заметил его.

— Эй, сын. А ну поди сюда.

Несда вошел, держа низко голову. Ворот рубахи был порван, свита вымазана в грязи.

— Доброго здоровья, дядька Душило, — молвил он, не поднимая глаз.

— И тебе не хворать, малец, — усмехнулся храбр.

— Та-ак, — сурово сказал Захарья, оглядев чадо. — Ну-ка, покажи образину-то, чего прячешь.

Несда показал. Вокруг глаза вспух багрец, под носом не до конца оттерта кровь. На лбу, словно гусеница, расселась толстая ссадина.

— Кто тебя так?

Несда подтер кулаком сопли.

— Коснячич.

— Один? — Захарья все больше строжел и хмурился.

— Вчетвером.

— Просто так или за дело?

Несда пожал плечами.

— Отвечай, когда спрашивают!

— За дело. Коснячич сказал, из-за моих родичей его отец потерял место тысяцкого и тоже бежал из Киева, вслед за князем Изяславом.

Захарья закаменел лицом и некоторое время ничего не мог сказать.

— Из-за родичей — это Гавши, что ли? — хохотнул Душило. — Ну так это он сильно приврал, твой Коснячич.

— Я тоже кричал за Всеслава, — глухо признался Захарья.

Душило удивился.

— А ты-то с какого похмелья?

— Сам не знаю. От тоски, верно.

— А-а, бывает, — согласился храбр. — От тоски и я б мог чего ни то учудить. Душа у меня широкая. Потому и прозываюсь так — Душило. — Он по-доброму глянул на Несду. — Ну что, отрок, пойдешь со мной?

— Куда?

Несда немножко струхнул от непонятного предложения.

— Как куда, в Новгород!

— Душило поведет мой обоз, — пояснил Захарья. — Ты пойдешь с ним, на подмогу.

Несда попытался отвертеться.

— Я не умею торговать, отец!

— Учись! — Захарья пристукнул кулаком по столу.

— А как же училище? — упавшим голосом спросил отрок.

— Больше туда не пойдешь. Писать, считать умеешь, и довольно с тебя. Пускай Коснячье отродье над кем другим измывается.

У Несды из глаз закапали слезы. Он закрылся рукавом и кинулся прочь. Взбежал по лестнице, упал на постель в изложне, лицом в подушку, и отчаянно зарыдал.

Вместе с училищем из его жизни ушли бы и книги. А с книгами он лишался всего — хлеба насущного для души, отрады ума и веселья сердца. Не быть ему истиной обвитым и смыслом венчанным, как князю Владимиру. Не обрести благодать перед Господом, занимаясь ненавистной торговлей.

Несда перестал рыдать и сел на ложе. Бежать из родительского дома! Вот единственный выход. Только куда? В киевских монастырях отец быстро его разыщет. Обители есть и в других городах Руси, но во многих ли заведены книжни? В Ростов к епископу Леонтию? В языческом краю нет ни единого монастыря, и сколько книг наберется у самого владыки, кроме богослужебных и Псалтыри? Да и в Ростов попасть — дело великое. Несда вспомнил горячечные слова княжича Мономаха, обещавшего построить в Ростовской земле стольный город, где будет, конечно же, и книжное учение. Но когда это сбудется? До тех пор ждать — жизнь пройдет без толку.

Прибиться к паломникам и пойти в Святую Землю! Через несколько лет, по возвращении, никто здесь его не узнает. Может, и оплачут, как мертвого. Но возьмут ли паломники обузу — двенадцатилетнего отрока, годного лишь на то, чтоб читать книги и молиться? В пути надо и пищу варить, и одежду чинить, и многое другое уметь. Все это могут делать холопы, вот и выходит, что паломникам выгоднее взять раба, чем отрока, хотя бы и знающего по-гречески.

Несда задумался так крепко, что не слышал, как в изложню вошел кормилец. Лишь когда дядька Изот испустил третий тяжкий вздох, он очнулся.

— Ты чего, дядька?

— Ты уж меня прости, — опять вздохнул кормилец, — хозяин нас с тобой разлучает. В Новгород с тобой идти не велит.

— Дядька, — Несда чуть снова не прослезился, — да ведь я уже взрослый. А ты с Даркой оставайся, может, и сладится у тебя с ней. Она добрая.

— Эх, дите ты, дите, — повторил свою любимую присказку дядька и тоже напустил сырости на глаза.

Несда кинулся ему на шею.

В конце концов, в Новгороде тоже неплохо побывать. Там стоит своя Святая София, и при ней непременно есть книжня, а в книжне, как положено, — ученые книжники. А еще, говорят, в реке Волхове водится злой зверь коркодил, на которого любопытно поглядеть, хоть одним глазком. С таким храбром, как Душило, будет не страшно.

«Вернусь из Новгорода — там решу, что дальше делать», — подумал он.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. КНЯЖИЙ ГНЕВ

1

Осеннее бабье тепло запоздало, но было не в пример ласковее минувшего гнилого лета. В устье Почайны судов не счесть — варяжские толстобрюхие кнорры и пронырливые шнеки, славянские большие лодьи, легкие скедии и однодеревки со всех концов Руси, а больше всего смоленских. От парусов самых разных расцветок и узоров пестрит в глазах. Издали, с Боричева взвоза, кажется, что кораблям тесно: беспорядочно толкутся, брякают друг о дружку бортами и веслами, вот-вот который-нибудь пойдет ко дну. При взгляде с пристаней все выглядит иначе. Кормчие сноровисто лавируют, ворочая рулевыми веслами, находят удобные пути для судов. Каждый знает свое место и, как лебедь в стае, никогда не перепутает, не налетит на другого, не заденет крылом. Стройный порядок царит на пристанях. Одни подходят и разгружаются, другие берут на борт товар и уплывают, третьи стоят подолгу, никому не мешая.

До холодов еще далеко, и в Новгород, хоть он и близко к Студеному морю, должны были доплыть по воде, не перегружаясь на сани. В этом Захарью уверил новгородец Нажир Миронежич, знакомый ему по торговым делам. Сам Нажир вел два насада, груженых грецким баловством, как он называл свой товар, — мешки сушеных фруктов, изюма, орехов, вино и масло в амфорах, ромейская златокузнь и камни-самоцветы, благовония. Новгородец был муж серьезный, твердый в слове и во всем успевавший, во все вникавший. А главное — с доброй душой. Захарья попросил его по давней дружбе ненавязчиво опекать Душила — подсказать где надо, посоветовать как лучше, научить как правильно, поправить, если ошибется. Заодно приглянуть за Несдой — вразумлять в деле и стучать по затылку, когда станет отлынивать. Новгородец обещал все исполнить и при отплытии взял Несду в свою лодью.

— Вдвоем им веселее будет, да и к делу ближе, — сказал он Захарье.

Вдвоем — это с Киршей, сыном новгородца. Кирша был бойкий беловолосый отрок, одногодок Несды. Они быстро подружились.

Захарья еще долго стоял на пристани, с тревогой смотрел вслед лодьям. Рядом с ним дядька Изот махал на прощанье рукой и украдкой утирал глаза. Несда поначалу тоже взгрустнул, но скоро отвлекся на иное. Чем дальше по Днепру уходили лодьи, тем величественнее распахивался вид стольного града Киева. Тесные строения Подола, укрытые тынами купецкие дома, главки деревянных храмов будто врастали в землю, становились ниже. Крутой береговой обрыв все более делался плоским, приземистым. Наоборот, Княжья Гора — город князя Владимира — все более открывала свою красу. Над белыми стенами, венчавшими Гору, парили купола Десятинной и прочих церквей, темнели узорные верхи княжьих палат и боярских теремов. Чуть правее выглянула верхняя, самая большая глава Святой Софии, словно прощалась с Несдой от имени всего собора.

Никто лучше Илариона-митрополита не восхвалил красу Киева:

Узри же и город, величеством сияющий,

узри церкви цветущие,

узри христианство растущее.

Узри город, иконами святых освещенный и блистающий,

и фимиам курящийся,

и хвалами, и молитвами, и песнопением святым оглашаемый.

И все это увидев, возрадуйся и возвеселись…

— Красиво, — сказал Кирша, встав подле. — А Новгород все равно красивей.

— Почему это? — спросил Несда. — Киев и древнее, и по княжеству старше, и крестился первым.

— Лучше и красивее родимого города все равно ничего нет, — рассмеялся новгородец. — Вот почему.

— А-а, — заулыбался Несда.

— Гляди-ка, наше посольство нас обгоняет! Ходко идут!

Новгородцы, прибывшие в Киев с епископом Стефаном просить себе князя, после убийства владыки еще месяц сидели в городе. Вели переговоры с Изяславом, но ничего не выторговали себе. Когда на столе вокняжился полоцкий Всеслав, исконный враг Новгорода, пришлось им и вовсе, докончив попутные торговые дела, убираться несолоно хлебавши. Видно было — торопятся послы, идут на сорока веслах.

— Новгород останется без князя? — спросил Несда.

— По мне, так можно и без князя, — заявил Кирша. — Вече-то на что? У нас в вече не какая-нибудь простая чадь кричит, а бояра знатные, родовитые!

— Без князя нельзя. Кто же мир между боярами творить будет?

— Ну в общем да, — Кирша почесал в затылке, — бояра у нас драчливые. Чуть что могут и бороду друг дружке выдрать. А не то мечом знатно помахать.

— А твой отец не боярин?

— Не, мы купцы помельче, — гордо ответил Кирша. — Но в Людином конце нас каждая собака знает. Мой дед был сотским в городовой рати и ходил на дикую емь с князем Владимиром Ярославичем. А потом на греков до самого Царьграда! Только вернулся со слепыми глазами.

— Почему?

— Греки взяли в плен много новгородцев вместе с воеводой Вышатой. И сделали так — девяти выжигали ярким светом зрение, а десятому оставляли, чтоб был поводырем. Воеводе тоже очи выжгли. Потом всех отпустили, когда кончилась война.

— А когда она была? — спросил Несда, ничего о тех событиях не слышавший и не читавший.

— Ну… при князе Ярославе еще. Греки тогда русскую торговлю сильно притесняли. Вот князь и послал на них сына. А Вышатин сын у черниговского князя ныне воеводой. Наши теперь тоже в Чернигов плывут, — Кирша показал на лодьи новгородского посольства, — у Святослава для Новгорода князя просить.

Два посольских корабля и впрямь, не успев скрыться из виду, перешли из Днепра в Десну, бежавшую к Чернигову.

Для Несды новгородец был словно сундук с богатствами, куда не зазорно запустить руки. Неведомые прежде и удивительные знания сыпались из Кирши, как горох из рваного мешка. Они говорили обо всем: от игры в тавлеи и шахи-маты, до путешествий новгородских даньщиков к Студеному и Полночному морям, в землю лопарей, самояди и вовсе непонятной далекой югры. И, наверно, более благодарного слушателя у новгородца не было никогда.

Чем далее на полночь, тем чаще хмурилось небо, пестрее одевались берега и темнее делалась речная вода. Паруса лодий рвало ветром, и уже не снимали кожаные навесы, оберегавшие товар и людей от холодного дождя. Однажды, на границе Смоленской земли, после стоянки у Рогачевского погоста, обоз догнала скедия с медведем на парусе. Зверь вздымался на двух лапах и скалил пасть. За скедией поспешала торговая лодья — видно было, что порожняя.

— Полочане! — с презрением сказал Кирша и отвернулся, засвистев.

Днепр — срединная река Руси, хребет ее земель, торная дорога, которой ходили все — куда и откуда угодно. По притокам Днепра и через волоки попадали в любую другую реку, в любое княжество, в любую сторону света.

Несда отворачиваться не стал, хоть и у него была обида на полоцких. На носу обгонявшей лодьи стоял муж, которого он узнал: один из тех, препиравшихся в Десятинной церкви с попом Никифором. Только тогда он был дружинник, а теперь будто бы купец, и правую руку держит на груди в перевязи.

— Почему Полоцк враждует с Новгородом? — спросил Несда.

— Князь Всеслав считает нашу землю своей, — со злым надрывом сказал Кирша. — Когда-то было одно племя — кривичи. Теперь часть кривичей живет в Полоцком княжестве, другая в Новгороде, а третья в Смоленске. Но в нашей земле живут не только кривичи. Еще словене, меря и чудь. И колбяги. Варяги тоже давно обжились, особо в Ладоге. Всеславу неймется оттого, что Новгород — первый в торговле с варяжскими странами. Он хочет, чтобы торговля шла не через Волхов, а через Двину. Но у него не получится. — Кирша сжал кулаки. — Новгород — всей русской торговле голова!

— А я думал — Киев, — простодушно молвил Несда.

— Еще что! Ты вот давеча говорил, будто Киев по княжеству старше. У нас другое бают.

— Как это? — изумился Несда. Он-то думал — киевское первенство никто не оспорит. А тут на тебе — иное бают. Да как такое может быть? Разве ход земных событий и человеческих деяний, где бы они ни совершались, — по-гречески это зовется историей, — не един для всех?

— Ну вот слушай. У вас в Киеве песельники поют про Кия и от себя выдумывают много разного. А у нас в харатьях точно записано — первым князем на Руси был Рюрик, которого позвали княжить в Новгород. Когда он умер, его родич Олег пошел вниз по рекам и дошел до места, где ныне Киев. Тогда это было селение, вроде погоста. А еще раньше туда пришли два боярина Рюрика и назвались князьями. Олег их убил и сам стал править. Так Новгород остался без князя. Олег своим уходом нарушил ряд, который заключил с новгородцами, и с тех пор у нас не любят князей.

Все это Кирша выпалил на одном дыхании, словно читал по писаному. У Несды взвихрилось в голове от острого желания возразить.

— Рюрика в Ростове помнят, — сказал он. — И в Киеве о нем знают. Но Рюрик был варяжский князь, а Кий — из племени полян. Киев уже тогда был стольным градом, а не каким-то погостом. Потому и ушел Олег из Новгорода, что Киев старше и обильнее.

— Да он и не слыхал даже про такой град! — запальчиво ответил Кирша. — А что Рюрик варяг — так мой дед сказывал иное. Ему говорил его дед, а тому деду — собственный дед, который был песельником в дружине Олега. Он-то уж точно знал, что Рюрик не варяг, а колбяг из Ладоги.

— Князь — из торговой дружины? — Несда не поверил.

— Ну и что? — горячо спорил Кирша. — У ромеев стол василевсов простые кмети силой берут. Или тиуны дворовые. Или эти… у которых ятра отрезаны. Это разве лучше?

— Не лучше.

— То-то же. А на торговле вся Русь стоит.

— Нет.

— Что — нет?

— Не на одной торговле.

— Ну… — Кирша потер нос, на который упала большая капля дождя. — Если Русь пошла от колбягов…

— Да что ты заладил — колбяги, колбяги, — перебил его Несда. — Как она могла от них пойти?

— Ну так и пошла, — спокойно ответил Кирша. — Колбяги еще при Рюрике себя русью звали. И сейчас никого другого русью не признают.

Несда замолчал, глядя в мутную осеннюю воду. Уж лучше пускай Рюрик остается варягом, думалось ему.

— Не хочешь больше разговаривать? — спросил Кирша.

— Нет. То есть хочу. Откуда ты знаешь про харатьи?

— Другой мой дед был книжным писцом у посадника Остромира, который отец воеводы Вышаты.

— Правда? — восхитился Несда, попав на любимую тему. — А много ли в Новгороде училищ?

— Хватает. У нас только холопы грамоте не умеют, — похвастал Кирша. — А в Киеве, говорят, полно невегласов, не знающих ни аза. Потому и князь у вас имеет столько власти.

— Для чего же простонародью знать грамоту, коли оно в язычестве живет и в Христа не верует? — возразил Несда.

— Глупости какие. Грамота каждому нужна, чтобы всяк себе головой был. Князь Ярослав для того и завел в Новгороде училища.

— В Киеве их еще раньше устроил князь Владимир. Грамота нужна, чтобы разуметь Писание и иные боговдохновенные книги, — противоречил ему Несда. — Глава же всему — Господь.

— Ты купецкий сын или поповский? — воскликнул Кирша, сдвинув белесые брови.

— А твой дед какие книги переписывал? — не уступал Несда, тоже на повышенных.

— Эй, петелы, ну-ка живо помирились.

Вставший позади Нажир взял обоих за шеи, добродушно посмеиваясь.

— Ну-ка решите задачку, грамотеи. У купца было товару на тридцать шесть гривен кун и десять гривен серебра. На торгу он продал на сто ногат и двести резан, а потом купил еще на дюжину гривен кун и сто сорок ногат. На сколько серебра у него теперь товару?

Кирша быстро посчитал в уме.

— Я знаю.

Несда морщился, переводя ногаты и резаны в гривны кун, а те — в гривны серебра. Наконец сказал:

— Ни на сколько.

— Считай лучше, — велел Нажир.

— Я посчитал. На этого купца напали половцы и все отобрали.

Кирша расхохотался.

— Теперь я вижу, как трудно с тобой приходится твоему отцу, — укоризненно сказал Нажир.

И до самого Смоленска не отпускал от себя Несду. Заставлял считать и пересчитывать гривны, меры жита и паволок, вместимость амфор и дубовых бочек и прочие малоинтересные вещи. У Несды от всего этого болела голова, но он проявлял стойкость — ни на один вопрос не ответил правильно. В конце концов купец последовал совету Захарьи — настучал отроку по затылку и затем уж не задавал никаких каверзных задач.

У торговой пристани Смоленска лодьи стояли два дня. За этот срок Несда вдоволь нагляделся на градскую крепость с проездными и стрельными башнями, ощетиненную заборолами поверху стен, — никакого сравненья с Киевом. На второй день Кирша сманил его в поход к древнему городищу, лежавшему на холме невдалеке от города. Ничего кроме гнилых бревен и черепков они не нашли, но вернулись довольные. Городище, хотя и опустело меньше века назад, дохнуло на отроков незапамятной древностью. Киршу обвеяло лесным духом предков-кривичей, а Несду наполнило размышлениями о множестве племен, из которых состоит ныне Русь, и об их несхожих обычаях. Как из этой пестряди собрать единое — из разноцветных кусочков смальты сложить искусный образ?

Едва Нажир окончил переговоры со смоленскими купцами и дал команду отплывать, пошло самое интересное: волоки. Лодьи спустились ниже, к плоскому низменному берегу. Здесь их встречали. Волоковых артелей работало сразу несколько. Лодьи, одиночные и обозные, торговые и иные, шли непрерывным потоком по пути из варяг в греки и обратно. Несда с открытым в удивлении ртом смотрел, как по взводным брусьям, щедро смазанным жиром, их вытягивали из воды, как ставили на низкие волокуши и впрягали тягловую скотину — где коней, где волов. Дорога до речки Каспли ровная, плотно сбитая, даже по осеннему слякотному времени. Волокуши движутся ходко, и весь путь в полтора десятка верст одолевают быстро. На четыре обозные лодьи, по две за раз, ушло времени до обеда.

Через двое суток все повторилось. По Каспле прошли до Двины, там выплыли в Усвяч и поднялись до верховья, к Усвятскому погосту. Тут волок — на Ловать — еще оживленней, крикливей и толпливей. Из новгородских пределов путь здесь идет аж в три конца — в Двину, до Полоцка и дикой зимиголы, в Днепр, до греков, и в Волгу, до самого Хвалынского моря и сарацинских земель.

Как спустились в Ловать, новгородские гребцы заработали веселее. Нажир все чаще стоял на носу лодьи. Душа купца рвалась вперед, будто хотела за сотни верст разглядеть купола новгородской Святой Софии, и, если б могла, потянула бы за собой лодьи. Оно конечно — кто живет торговлей, тому везде дом родной. Но в своей стороне даже беда милее и горе краше. Для новгородца ничего нет лучше болотистых берегов Ильмень-озера и мутных волховских вод. Даже тут он находит предлог для гордой похвальбы.

Уже переплыли напрямик озеро и входили в устье Волхова. Сумерки окрасили желтые и буро-ржавые заросли берегов в единый неразличимый цвет. Вдруг на холме по левую руку заметался слабый огонек, будто пламя свечи, на которое дуют.

— Видишь? — торжественно молвил Кирша. — Там могила князя Волха. Она всегда светится в темноте.

— Почему? — спросил Несда.

— Тот князь был оборотень. Он мог обращаться в любого зверя: хочешь — в сокола, хочешь — в тура, хочешь — в волка.

— Как полоцкий Всеслав?

— Вот еще! — покривился Кирша. — Волх родился от настоящего змея, от бога Велеса. Он дал свое имя реке и поставил святилище Перынь. Вон там.

Новгородец ткнул пальцем почти туда же, где светилась таинственная могила.

— Там стоял Перун, пока его не свергли.

Кирша достал из прорези в поясе серебряную монетку и с размаху кинул в воду. Несда оглянулся — гребцы обоих новгородских насадов побросали весла и столпились вдоль бортов. Еще несколько монеток бултыхнулось в озеро.

— Это что — дань? — с настороженным интересом спросил Несда.

— Ага. Не кинешь монету, тебя сожрет лютый зверь коркодил.

— Пускай жрет, не буду я бросать, — заупрямился Несда.

— Ну ладно, я брошу за тебя. Но ты будешь мне должен!

Кирша вынул еще монету и отправил вслед первой.

— Зачем коркодилу монеты?

— Это как раз от Волха и повелось. Он превращался в коркодила и залегал водный путь. Если ему поклонялись, то пропускал, а если нет — топил лодьи и пожирал людей. Потом черти утопили в Волхове его самого. Когда князя похоронили, на третий день земля расселась и провалилась, а Волх упал на самое дно адово. С тех пор он выходит оттуда в облике зверя коркодила и нападает на тех, кто его не боится.

— А ты боишься? — спросил Несда, вглядываясь в воду за бортом лодьи — вдруг выплывет лютый зверь?

— Надо же кого-то и бояться, — пожал плечами новгородец.

— А Душило говорит, что голыми руками добыл коркодила. У него сапоги из коркодиловой шкуры!

— Дурак твой Душило, — обиделся Кирша. — И сапоги у него дурацкие.

В срединный день осени обоз достиг Новгорода. Четыре лодьи под надутыми парусами, величаво, будто лебеди, проплыли по Волхову, делящему город надвое, и причалили у пристаней возле Торга.

Прежде чем сойти на берег, Нажир повернулся в другую сторону, к Детинцу и главному городскому собору. Положил крест, отбил поклон и торжественно произнес:

— Где Святая София, там Новгород!

2

Второй по старшинству город Руси был не так велик, как стольный град, зато гордился собой как три Киева, а на торговле жирел, словно гусь к зимним колядкам. Новгородские бояре хвалились вольностью, и князя, которого ставила им Русь, держали в черном теле — дани ему давали мало и к сбору ее не допускали. Сами рассылали по погостам своих даньщиков, отправляли их в дальние незнаемые земли — аж до той каменной стены, которую возвел в оные времена Александр Македонский.

А та великая стена, как сказано в книгах, отделяет ведомый мир от нечистых племен, живущих незнамо где и на человеков уже мало похожих. Эти поганые народцы Господь сберегает на день своего гнева, чтобы они обрушились грозной силой на знаемый мир и тем покарали его. Будет то перед концом света — так передают в своих писаниях святые отцы. Но и теперь уже от этих нечистых племен отделяются некоторые и посылаются в наказание странам. То печенеги придут и рассядутся, то половцы либо прочие сарацины.

Вот этих-то нечистых и разведывали вдоль Студеного моря новгородские даньщики — ватаги смердов и холопов-сбоев во главе с боярскими отроками. Но пока что далее югры не дерзали ходить. И путь далек, и холод поджимает, а через каменную стену, что за югрой вставала, вовсе трудно перелезть. Каких только рассказов не наслушался Несда долгими морозными днями на Торгу. О страшных лопских колдунах, бьющих в бубны, о чуди белоглазой, что прячется от дневного света в подземных безднах, об исполинских рисунках на скалах, о таинственных петляющих по кругу дорожках, выложенных камнем на земле, и иных странных святилищах давно сгинувших людей, а может, нелюдей. О тучах гнуса, заживо пожирающих человека, о ночи и дне, что длятся по полгода, о медведях с белой шкурой, плавающих на льдинах по Студеному морю, и рыбозверях, передвигающихся по земле на брюхе. О китоврасах — полуконях, полулюдях, что живут на краю Мрака, и о мировом столбе, на котором держится земля, а к другому его концу приткнута Полночная звезда.

Душило тем временем сбывал привезенный товар, до хрипоты препирался с местными и заморскими купцами. Несда шатался по лавкам, амбарам и лабазам — иногда с Киршей, чаще один. Угощался лесными орехами и выпытывал у купцов россказни про дальние земли и неведомые племена, о которых ничего не знают греческие хронографы, да про обычаи тех народов. И выходило, что оные хронографы многого не знают. Те же купцы либо их отроки говорили, будто бы варяги могут и побольше рассказать. Варяжские лодьи давно плавают по Студеному морю, и к самому краю Мрака доходили, где холод такой, что птицы на лету дохнут, а днем от светлого сияния глаза слепнут — вот каков этот Мрак.

Вечером, наслушавшись дивных и ужасных историй, Несда возвращался. Сверял подсчеты в берестяных грамотках, накарябанные Душилом, сам мало что понимал, но как будто выходило верно. Забредавший временами Нажир, если находил оплошки, тут же все разъяснял, и тоже выходило верно. Так и проводили зиму. А жили на гостином дворе при Торгу и держали временный лабаз для товара.

Душило новгородцев невзлюбил, за то что они обижают своего князя и повадками очень размашистые. Храбр и сам уважал размах, но у местных к тому добавлялась кичливость, а этого он не терпел. Иногда промеж самих новгородцев случались целые бои. Мужи из разных концов города выходили на Великий мост через Волхов и выясняли в мордобое, кто из них кичливее и громогласнее, а значит достойнее. То же бывало в Детинце, на площади перед Святой Софией, и у Никольской церкви близ Торга — а называлось вече. На такие свальни Душило любил поглядеть, но все равно плевался. Несда новгородские забавы, наоборот, не уважал, однако приходил вместе с храбром, чтобы тот не учудил какого-нибудь неподобия. Об этом еще Захарья говорил: Душилу учудить ничего стоит, только у других после этого будет много шишек. И сыну велел быть настороже.

Не то чтобы Несда опасался за новгородцев, которых Душило мог сгоряча поучить, как не трясти веретеном. Просто в Новгороде тоже были порубы, хотя сажал туда остудить буйные головы не князь, а епископ с боярами.

Епископ у новгородцев теперь был новый — владыка Федор, и нрав у него, поговаривали, крутенек. Князя себе тоже спроворили — выпросили у Святослава Черниговского старшего сына. Глеб Святославич прибыл в Новгород на санях по зимнему первопутку и с собой привез вести.

Вот какие: поздней осенью князь Святослав вышел ратью на половцев, топтавших его землю уже под самым Черниговом. Сказал дружине краткое слово, подобно прадеду, барсу Святославу Игоревичу, не любившему длинных речей: «Сразимся, ибо некуда нам уже деться!». И после того победил поганых малым числом — три тысячи против двенадцати. Ханов половецких попленил. Прочие же куманы, ордой пришедшие на Русь, схлынули еще раньше — отправились на свои зимовья, насосавшись русской крови. Однако на Киеве все это никак не сказалось. Там по-прежнему сидел Всеслав и уступать миром неправо добытое желания не изъявлял. Изяслав же гостил у родича, польского князя Болеслава. Верно, подбивал его пойти с войском на Киев. Только этого Болеслава и подбивать не надо было. Прадед его, тоже Болеслав, при князе Ярославе бесстыдно учинил Руси большое расхищение и едва не утвердился самозванно на великом киевском столе. И этот наверняка туда же метит.

Несда и Душило известию о побитых куманах обрадовались, а про ляхов согласно рассудили: как придут, так и уйдут.

Глеб Святославич к новгородцам тоже не мягко подошел. Сев в княжьих хоромах на Ярославовом дворище, собрал бояр с епископом и сказал:

— Вот что, мужи новгородские! После Всеславова разоренья вы, конечно, город отстроили, честь вам за это и хвала. Но теперь Всеслав в большей силе, чем тогда был, и по-прежнему точит на вас зуб. Вы мужи вольные, и князь вам нужен лишь для защиты от врага. Потому слушайте, что скажу: моя дружина мала, и надо ее усилить. Дар, который вы раньше платили князю, слишком ничтожен. Отныне Новгород будет давать мне вдвое против прежнего.

Бояре расшумелись. Бороды на Глеба Святославича уставили и полыхают праведным гневом — слыханное ли дело, князь прибавки требует! Такого себе даже Ярослав по прозванию Мудрый не позволял, а был он тяжел на руку и скор на расправу. От Ярослава же и грамоты остались — о дарованных Новгороду правах. Эдак если дела решать, скоро опять велят платить Киеву выход в две тысячи гривен? Да не бывать тому! Новгородская вольность по правде добыта и кровью оплачена, и никакой князь не может ее обратно забрать.

Глеб Святославич молча выслушал боярское брюзжанье и красивым точеным лицом ни разу не дрогнул. Затем молвил:

— Коли неугоден, ищите себе другого князя. С меня и Тьмутаракани довольно будет, и к вам я не просился.

Бояре задумались. Изяславова корня они более не хотели к себе в князи. Прочие же сыновья Святослава были еще молодо-зелены, равно и Всеволодов отпрыск. В спокойное время оно бы и ничего, даже лучше если на княжьем столе сидит неопытный отрок и слушает, что ему говорят. Паче того — несмышленый младенец, коего можно по-своему, на новгородский лад вскормить и взрастить. Ну а если Всеслав опять с войной заявится — кого против него выставлять? По нынешним временам без князя-воина невозможно.

Епископ тоже прибавил веское слово:

— У вас, мужи нарочитые, кошели под самые завязки набиты, а все вам мало. Забыли, насколько больше от полоцкого князя убыток потерпели? И то еще помните: ежели князя прогоните, от святого причастия на два года вас отлучу за гордыню и сребролюбие. Да церкви, какие строите своим коштом, освящать не велю.

От такого обращения бояре совсем сникли и решили пока придержать свою вольность. До времени.

— Убедил ты нас, князь, — повздыхали. Но зло на Глеба Святославича и на владыку затаили. Больше даже на епископа злобились, чем на князя.

Вскоре затрещала морозами зима. Новгородцы разудало справили солнцеворот, по-язычески буйно встретили и спровадили Коляду. По всему городу разгуливали в страшных харях и требовали угощений. Весело, со скоморошьими игрищами и плясками сожгли полено старого года. В церквях в это же время пели: «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение». Рождество Христово прошло мирно и для многих едва заметно.

После колядок в Новгороде объявился волхв.

Поначалу никто и внимания не обратил. Волхв как волхв, ничего особого, много таких. В длинной вотоле на меху, с редкими волосами. Ходил по Торгу, меж кончанских дворов и боярских усадеб. Тряс бородой, грозил посохом, пугал баб и детей. На церкви плевался.

Седмицу так ходил, потом вышел на середину моста через Волхов и объявил, что князь Волх, сидящий в бездне, его отец, а сам он пришел вернуть богам прежнюю власть. Попов же следует изгнать. Для доказательства кудесник ткнул посохом в небо — там в бледной синеве висело будто объеденное с одного боку солнце. Новгородцев знамение напугало. Они стали слушать волхва, а потом ходить за ним толпой.

— Предвижу погибель Новгорода, — страшным голосом возглашал чародей, — ежели не послушаете волю богов. Забыли, кто таков князь Волх и каковы его деяния?! Ужо он вам напомнит о себе! Видали, что с солнцем сталось? То лишь предупреждение. Если не прогоните попов и не проклянете пришлую веру, греками навязанную, тогда Волх обратится лютым зверем и пожрет светило целиком! Тьма настанет, и земля провалится в пучину водную.

Солнце вскорости вернуло себе обычный вид, но волхву уже верили совершенно. Новгородцы побросали дела и со страхом передавали друг дружке речи чародея, приплетая от себя разные ужасы. На попов стали посматривать косо и церкви обходили большим крюком.

На другой день волхв явился в Детинец. Встал у Святой Софии и принялся поносить последними словами епископа, а с ним христианскую веру. На собравшуюся толпу изливал гнев:

— Лживым поповским словесам верите и выю гнете. Десятину пошто им платите? Своим богам столько не давали! Попы про чудеса рассказывают, а сами ни малого сотворить не могут. Ни у земли плода выпросить, ни у неба дождя! Говорят, будто их Бог всех людей любит, а сами что творят? Над древними святилищами надругаются, наших богов топорами секут! А крестили вас как, вольные мужи новгородцы, не забыли еще? По всей Руси присловье ходит, что крестил вас Добрыня мечом, а Путята огнем. Не по вашим ли дворам полыхало в тот год пожарище?..

— Врешь, кудесник, — раздался громкий и спокойный голос.

— Я? — с криво разинутым ртом волхв повернулся в сторону, откуда шел голос.

Возле паперти собора стоял поп в коротком бараньем кожухе и маленькой шапочке, с заплечной сумой. Длинные волосы с сединой простирались по ветру, борода для тепла заткнута за ворот.

— Этот волховник обманщик, — так же невозмутимо поп обратился к новгородцам. — Неужто никому из вас не рассказывали деды, как крестился Новгород? Христиане были здесь и до того. Когда из Киева пришли люди князя Владимира и позвали всех креститься, волхвы подняли мятеж. Подожгли церковь в Неревском конце и грозили сжечь весь город, как и теперь этот волхв грозит Новгороду погибелью. Тех мятежников усмирили мечом. А как усмирят этого кудесника, я не знаю. Но лучше тебе поберечься, волхв!

Поп оставался спокоен и нетороплив в движениях, только глаза под конец речи блеснули сталью.

— Кто из нас обманщик, ты или я?! — взревел чародей.

Поп, однако, не стал его больше слушать и ушел внутрь Святой Софии. Новгородцы, потеряв его из виду, тут же забыли о нем. Волхв еще долго кричал и ругался. Заверял, что может доказать свою правоту и сотворит для этого много чудес, когда придет срок.

3

Новгородцы, ослабев от сильного страха, совсем перестали работать и даже торговать, что было неслыханным делом. Ждали чудес, которые обрушатся на город подобно огненному дождю. На Торгу становилось тесно, лишь когда приходил волхв и притаскивал с собой половину города. Так и ходил туда-сюда — по мосту с Торговой стороны на Софийскую и обратно.

Душило поначалу посмеивался. Весь обозный товар был продан, а лабаз набит новым — мешками с рыбьим зубом и мехом редкостных северных зверей, коробами с желтым морским камнем. Оставалось докупить еще того-сего по мелочи и ждать весны, когда откроется водный путь. Что ж не поухмыляться в свое удовольствие.

— Побеситься хоть раз в жизни каждому охота, — объяснял он дружное помешательство новгородцев.

И однажды сам отправился посмотреть на знаменитого волхва, за несколько дней обморочившего целый город. За храбром увязался Несда. Только вышло все нехорошо.

Несда не столько вранье кудесника слушал, сколько разглядывал Святую Софию. Она совсем не похожа была на киевскую. Владимир Ярославич, княживший не так давно в Новгороде, строил собор на северный лад, умеренный и строгий, без оглядки на византийские роскошества. Киевская София была подобна целому городу с храмами-свечами — Граду Небесному. Новгородский собор, меньший размером, напоминал княжью дружину, исполчившуюся на врага. Воины стоят тесно, заграждая путь неприятелю, и солнце блестит на начищенных шеломах.

Душило то и дело толкал Несду локтем, отчего у отрока всякий раз сбивалось дыхание. Речи кудесника возмутили храбра до глубины души. А поскольку душа у него была большая, то и обида его взяла немалая, и Несде за волхва доставалось не слабо.

После особо сильного тычка он волей-неволей стал слушать.

— …зачем князей от Киева принимаете, будто смерды киевские? Не было Новгороду от них добра и не будет. Все зло от потомков Рюриковых. Давным-давно они порвали ряд с Новгородом и ушли в Киев, а раз ушли, то и нечего им тут делать! Вольный Новгород проживет без Киева, он сам себе Русь. Новый князь потребовал давать ему больше дани. Потом захочет землями тут владеть. И пискуп с ним в лад думает. Ослепли вы, новгородцы! Не видите, как вас обращают в безродных смердов.

— Да как без князя-то? — робко выкрикнул кто-то.

— Кто сказал — без князя?! — Волхв подскочил на месте и стукнул посохом по снегу. — Есть у вас князь — Волх Змеевич, его чтите, ему поклоняйтесь. Возродите Перынь, святилище его, и жертвы давайте, да не скупитесь!

— Ну вот не люблю я этого, — сказал Душило и толкнул Несду, да попал по воздуху.

Несда в это время забирался на высокое гульбище собора, чтобы лучше рассмотреть волхва. Однако вместо волхва на глаза попалось иное. Позади кудесника стоял муж, неотличимый от прочих новгородцев, если не знать, кто таков. Несда слетел с гульбища и сам пихнул храбра в бок.

— Это подосланный волхв! — взволнованно сообщил он.

— Да? — удивился Душило. — А с виду как настоящий.

— Может, он и настоящий, только за спиной у него стоит полоцкий дружинник, который притворяется купцом, — выпалил Несда.

— Где?

— В синей шапке и с пустым рукавом.

— Откуда знаешь его?

— Видел в Киеве, когда князя прогнали.

Душило поправил пояс под меховым плащом, стряхнул с себя нападавший снег и сказал:

— Я, конечно, не быстро соображаю, но сдается мне, тут дело ясное. Вот не люблю я этого.

И пошел раздвигать плечами толпу.

Несда опять залез на гульбище — смотреть, что будет. Но ничего особенного не увидел. Душило доплыл по людскому озеру до полочанина, приобнял его за шею, будто доброго знакомца, и побрел с ним в другую сторону. Может, полочанин и не хотел с ним идти, да деваться ему было некуда. Храбр выволок его из толпы и утянул поближе к каменной стене Детинца. Коротко потолковал с ним и повел дальше, к воротам, что выходили на реку. Там им точно никто бы не помешал вести разговор. Только никакого разговора не получилось. Душило скоро вернулся один, с удрученным видом.

— Какой невежливый отрок. Грубиян просто.

— Что ты с ним сделал? — кругля глаза, спросил Несда.

— Придушил, — застенчиво сказал Душило. — Удобное у меня имя, правда? Иногда можно и вывернуть его. Когда очень нужно.

— А сейчас было нужно? — волновался Несда.

— А то как же. Ты этого брадотряса послушай. Вон надрывается как. Кому позарез надо, чтобы Новгород остался без князя и без ратной подмоги? Ясно кому. — Храбр потер кулаком по лбу. — Что я хотел спросить? Ах да! Рукав-то у него и вправду пустой. Прям как у нашего Даньши, земля ему пухом. Может, и этот тоже — из дружинников в купцы? Может, зря я его, а?

Несда задумался.

— Когда Всеслава на киевский стол сажали, рука у него была на месте и мечом непотребно размахивала.

— Не зря, значит, — мрачно проговорил Душило. — Эх, был бы я там! Не сидел бы теперь Изяслав у своего польского родича. Не сулил бы ему горы золотые за обратное водворение на отчем столе. А ну-кось, — храбр насупил брови и рукой отодвинул Несду в сторону, — хоть здесь не оплошаю.

И опять двинулся разрезать собой толпу. Новгородцы шумели. Страх пополам с проснувшимся задором выплескивал из множества глоток и гонял по блеклому небу таких же горластых ворон.

Душило добрался до волхва, оттолкнул последнего мешавшего новгородца и встал, сложивши руки на груди. В толпе вокруг приутихли.

— Тебе чего, детинушка? — осекся на полуслове кудесник. — Экая ты гора, свет застишь!

— Да вот, — ответил Душило, — слышал я, как ты обещался чудеса сотворить. А ну сотвори! А я погляжу, правда аль нет.

— Не веришь? — в прищур сказал волхв. — То-то и оно, мяса у тебя в теле много, а рассудку в голове мало.

Душило на это и бровью не повел. Стоит, ждет.

— Говорил я, что чудеса сотворю, когда срок придет, — объяснил волхв. — И все это слышали. Так, мужи новгородские? — обратился он за подмогой.

— Вроде так.

— Как будто говорил.

— Ну так ты словами скажи, — настаивал Душило, — что за чудеса и какого свойства. И когда им срок настанет. А то ведь я подумаю, что темнишь ты, волхв.

Кудесник люто сверкнул на него очами, вот-вот начнет молнии метать. Потом простер длань в сторону реки и возгласил:

— Когда сойдет лед, перед всем народом перейду по воде Волхов! И тебя с собой возьму да на середине утоплю!

— Долгонько ждать, — разочарованно молвил храбр. — Вот если б скорее.

— Скорее только мыши в амбаре заводятся, — гневно произнес волхв. — Предвижу, купец, что и в твоем лабазе вместо товара скоро мыши обоснуются.

— Вот будет чудо из чудес, — усмехнулся Душило, развернулся и пошел сквозь толпу прочь.

Новгородцы снова принялись шуметь, как на вече.

Несда догнал храбра у главных ворот Детинца.

— Чего ты, Душило? — дернул его за плащ.

— А? — храбр очнулся от своих мыслей. — Да ну его. Не люблю я волхвов. Так зыркнет, что себя забудешь.

— А откуда он знает, что ты купец?

— Так я всякий день на Торгу. Вот и знает. А ты небось подумал, он и вправду все насквозь видит?

— От бесовского творения всякое бывает, — сказал Несда, — и от попущения Божьего. В книгах написано: в древние времена тоже случались великие чародеи и кудесы творили. И пророчествовали, и болезни исцеляли, и по воде будто ходили и иное прочее. При апостолах был Симон Волхв — знатный кудесник. По его волшебству псы человеческой речью говорили, а сам он оборачивался то старым, то молодым, и других в иной образ превращал. Что же тут удивительного, если и этот может?

— Не может, — отрубил Душило.

Однако охрану к лабазу все же выставил. Назначил сторожить ночью троих из подряженных Захарьей людей, проверил у них оружие и предупредил:

— Проспите чудеса, отдам вас волхву — пускай сотворит жертву лютому зверю коркодилу.

Вечером, наполнив чрево медвежатиной с репой и двумя корчагами крепкой новгородской браги, храбр благодушествовал. Стащил с ног сапоги, хотел было растянуться на соломе, крытой шкурами, и вдруг замер. А через некоторое время стены невеликой жилой клети гостиного двора сотрясло от могучего хохота. Несда, листавший Псалтырь в углу на лавке, вздрогнул и загородил ладонью огарок свечи, едва не потухший от буйства храбра. В дверь клети сунулся холоп — узнать, что за страсть приключилась с хозяином и не надо ль принести чего ни то охладительного. Душило пальцем велел ему скрыться. Тыча в сапоги, он едва вымолвил сквозь бурные раскаты смеха:

— Хорошо, что я не сказал этому волховнику, из чьей шкуры они сделаны.

Потом, отдышавшись, спросил:

— Или надо было сказать?..

— Завтра скажи, — отмолвил Несда, даже не улыбнувшись. — Не волхву, а всему Новгороду скажи.

4

Назавтра обоим стало не до сапог.

Впотьмах, задолго до рассвета, клеть наполнилась дробным стуком. Тарабанили снаружи в дверь, бессвязно кричали. Душило и Несда, подскочив одновременно, заметались в темноте. При этом отроку изрядно перепало тычков и затрещин — храбр спросонья не помнил, где дверь и искал ее во всех направлениях. Наконец запалили свечу, отодвинули засов. В клеть ввалился кметь-рядович, принес повинную голову. Позади него хлопал глазами челядин.

— Твоя воля, Душило, отдавай нас на съедение коркодилу.

— Чудеса проворонили?!!

То был даже не рев, а нечто вроде трубного гласа перед Страшным судом. Несда, не успев испугаться, решил, что сейчас обрушатся стены с потолком, и зажмурился. Кметь, прозывавшийся Слудом, не дрогнул, но на лице у него появилось мученическое выражение. Челядин убежал.

— Очей не сомкнули… Да леший знает, как оно все получилось!

Душило второпях натянул сапоги, влез в кожух и ринулся вон. Слуд, успев отпрыгнуть в сторону, пошел за ним.

В лабазных рядах было светло, как днем, от горящих огней. Два светильника воткнули в сугроб возле раскрытых настежь дверей, с остальными ходили меж рядов и даже залезли на кровлю. Вся нанятая Захарьей сторожа очутилась здесь и силилась решить загадку.

— Вот, — молвил Слуд, показывая храбру пустой лабаз.

— Это я и без тебя вижу, что вот, — горестно сказал Душило.

Весь товар, что был запасен для отвоза в Киев, исчез. На полу в слое трухи с писком копошились мыши. Одна серая тварь взобралась на Душилин сапог и стала осматривать с горки окрестности. Храбр, в задумчивости поглядев на нее, брезгливо тряхнул ногой. Мышь улетела в глубь лабаза.

— Удавлю.

— Кого? — дернулся кметь, тоже бывший в ночной стороже, по имени Страшко.

— Волхва проклятого. После того как он скормит вас троих своей зверюге.

— Без волхвования тут, вестимо, не обошлось, — убежденно заявил Слуд.

— Ты свою вину не уменьшай. Дело говори, — велел храбр.

— Дак… какое там дело, — развел руками кметь. — И рассказывать-то нечего. Будто полуночницы обморочили. Вроде не спали… а словно и не видали ничего, и не слыхали.

— Что ж эти полуночницы вам головы назад не посворачивали, как у них заведено?

— Да не полуночницы то были, — сказал Страшко, — а русалка.

— Ну да, самое время для русалок, по сугробам им шастать, — не поверил Душило и вдруг рявкнул: — А ну, как было, говори! Не то я тебя вместо коркодила сожру.

Страшко присел в испуге, втиснул голову в плечи.

— Русалка, вот те святой крест. — Он быстро перекрестился, нарисовав перед собой в воздухе нечто неразборчивое. — Глаза — во! — Кметь показал круги пальцами. — Волосы — во! — Стукнул ладонью по колену. — Красные!

— Рыжие, — угрюмо возразил Слуд.

— Зеленые, — заспорил третий кметь из ночной сторожи.

На него только посмотрели, а отвечать не стали.

— Сама белая, — продолжал Страшко, — и в одной исподней рубахе. А под рубахой то самое. Все видно.

— И чего? — набычился Душило.

— Ну… все. Не трогали мы ее. А как очухались — нет русалки. И лабаз отпертый стоит. А там вот.

— Сам вижу, что вот, — еще больше рассердился храбр и ткнул пальцем в Слуда. — Ты. Людей послали искать?

— Ищут, — кивнул тот на кметей, бродящих меж лабазных рядов.

— Да не тут искать надо! — совсем разгневался Душило. — По всему городу, по всем концам!

Тем временем незаметно подкралось утро, серенькое, неприветливое, сыплющее колючей крупкой. Несда, зябко кутаясь в зимнюю свиту, ходил по пятам за храбром, громко погоняющим кметей и холопов, и всех жалел — отца, Душила, провинившуюся сторожу. А больше того волхва, ибо не ведает, что творит. Да еще девица с красно-зелеными волосами волновала душу. Кто она — вправду наколдованная волхвом нечисть или живая девка, умеющая отводить другим глаза? А может, ведьма, баба-шептунья, ведающая разные зелья и заговоры для ворожбы и обмана добрых людей?

— Стой-ка, — сказал себе Душило и резко остановился. Повернулся к Несде. — Ты много книг прочел?

Несда пожал плечами — наверно, много.

— А написано ли где, что столько товару, на семь с лишним сотен гривен серебра, можно волхвованием переместить в иное место?

— Нет, — подумав, ответил Несда. — Писано только, что если имеешь веру с горчичное зерно, то можно и горы передвигать.

— Ну, это к волхву не относится, — с сомнением молвил храбр и направился к лабазу.

У широко распахнутых дверей клети никого не было. Рядом в сугробе торчали две забытые прогоревшие головни. Душило вошел внутрь лабаза, встал раскорякой — раскинул ручищи в стороны, будто затеял играть в жмурки, и дошагал в таком виде до задней стенки. Развернулся. Озадаченный, прошелся из угла в угол поперек клети. Несда глядел на него в изумлении.

— Нету, — разочарованно произнес храбр.

— Чего нету?

— Товару.

— Так это же и так видно.

— Ну да, видно. А про отвод глаз знаешь? Вдруг на ощупь он был бы на месте? Я проверил. — Душило стал очень грустный. — Ну пойдем, что ли.

— Куда?

— Искать волхва.

Они вышли на Торг, но здесь кудесника не было. Лавки стояли запертые, только скучные псы с поджатыми хвостами бродили по площади. Из-за плохого настроения новгородцев торговля не вязалась и у заморских гостей, и у купцов из прочих земель Руси. Даже нищие перебрались с Торга в иные места.

— Ну и ну! — дивился Душило.

— А еще хвастают, что Новгород всей торговле на Руси голова, — соглашался с ним Несда.

— Э-эй!

Из-за лавок на другом конце Торга выбежал Кирша и помчался к ним.

— Там такое!.. А вы тут!.. — заполошно кричал он. — Бежим скорее! Там…

Он упал в сугроб, поскользнувшись. Душило взял его за пояс и извлек из снега. Поставил на ноги, обтер лицо рукавицей.

— Ну чего там? — спросил.

— Я только вас ищу, а то бы сам глядеть побежал, — опять закричал Кирша. — Там епископа убивать будут! Волховник народу собрал и повел к Софии! Бежим быстрее смотреть!

Он схватил Несду за рукав и потащил.

— Ну-кось. — Душило взял в каждую руку по отрочьему уху и таким манером развернул обоих к себе. — Где это вы видели, чтобы храбры бегали, будто зайцы? Мне нужен конь и мой меч. А вы — шасть на двор и не высовывать носа! Все поняли?

— Ага, поняли, — закивал Кирша, вытянувшись на цыпочках.

— Отпусти, Душило, ухи нам оторвешь, — попросил Несда.

— Мы тут посидим, подождем, — пообещал новгородец.

— Ну ладно, сидите тут, — разрешил храбр и отправился к гостиному двору.

Отроки, растирая малиновые уши, подождали, когда он скроется из виду, натянули поглубже шапки и понеслись к мосту.

— Князь Глеб собрал дружину, — кричал на бегу Кирша, — и тоже пошел к Софии. Ух, что будет!

— А твой отец где?

— В дому. Он в это не замешивается. Говорит, это все бояра затеяли.

— Что затеяли?

— Волхва. Они думают, князь у них помощи попросит, а то ему с целым городом не совладать. А за это поставят ему условия, какие захотят. Не по нраву им князь пришелся.

По мосту они бежали не одни. На Софийскую сторону из Славенского конца спешили вооруженные новгородцы, конные княжьи отроки, оружные холопы и весело орущие мальцы.

— Твой отец так думает? — переспросил Несда.

— Ага. А твой Душило что говорит?

— Что это полоцкий волховник.

— Ну да! Как бы не так! — возмутился Кирша. — Полоцкие бояра против наших новгородских кишкой тонки. И волхвы у них такие же. А этот, гляди, весь город поднял.

Влетев в ворота Детинца, они остановились. Дух захватывало — столько за каменными стенами теснилось народу! Отроки переглянулись, взялись за руки и поползли вдоль городьбы, где еще было место, чтобы протискиваться.

— Вот бы залезть на стену, — мечтал Кирша. — Да башни заперты, не попадешь.

Новгородцы гомонили, толкались и напирали. Задние дергали передних, выспрашивали, что сказал волхв, как отвечает епископ да каковы слова князя. Недослышав, тут же перевирали и передавали дальше. До Несды с Киршей долетало совсем уж дикое: епископ-де выдрал у волхва бороду, а тот стукнул его по голове отнятым крестом, князь же им не мешает, только смотрит, кто кого одолеет.

— Слыхал? — изнывал Кирша. — А мы все пропустили! Когда еще такое увидишь!

Несда отмалчивался. Ему хотелось, чтобы скорее пришел Душило, на коне да с мечом, положил бы впереди себя волхва и ускакал неведомо куда. А новгородцы без кудесника сами разойдутся по дворам. Рты поразевают еще немного и разойдутся. С волхвом же не миновать беды. Будет как в Киеве после разгрома войска на Альте. А может, и того хуже.

Наконец добрались до алтарной стороны Святой Софии. Здесь было просторней и тише, но не так интересно. Обогнув угол, они забрались на гульбище и побежали ко входу в собор.

На высоком крыльце храма стоял епископ Федор в полном и торжественном облачении: в белой архиерейской ризе с омофором, с митрой на голове. Крест он держал обеими руками перед собой, будто благословлял смутьянскую толпу, пришедшую по его душу. Позади епископа замерло в тревоге малое стадце клириков, тоже в облачениях: два попа и три дьякона.

Княжья дружина — три десятка конных отроков — выстроилась в линию перед собором, отделив волхва и буйных новгородцев от священства. Глеб Святославич в малиновом мятле и собольей шапке правил коня вдоль этой черты и убеждал горожан не творить лиха. На волхва он не глядел, а тот, воздев посох, всяко ему перечил и возглашал противоположное.

Кирша с Несдой притаились за ограждением гульбища чуть поодаль от крыльца.

— И никто тут не выдирал бород. — Новгородец был доволен. — В самый раз поспели.

Владыку Федора, видно, утомило стояние без действия. Он шагнул вперед, высоко поднял крест и крепким голосом громыхнул:

— Довольно, князь, тратить слова! Мужи новгородцы! К вам обращаюсь, и Бог нас рассудит. Кто хочет верить волхву, пусть остается с ним. Кто верует в Бога истинного, пускай идет к кресту.

После столь решительного воззвания в Детинце водворилось короткое молчание. Новгородцы на миг словно вспомнили о Христе, но и про князя-оборотня Волха тоже не забыли. Да и как забудешь, если кудесник тут же грозно напомнил:

— Погибели Новгорода захотели, мужи вольные?! Если хоть один из вас пойдет к кресту, всем несдобровать! Разверзнутся воды Волхова и поглотят вас! Вижу это, как наяву!

Кирша толкнул Несду в бок.

— Гляди — Душило!

Позади толпы, у ворот Детинца восседал на огромном коне храбр. Одну руку упер в бок, другую приставил к глазам, чтобы снег не мешал смотреть.

— Где он такого конягу раздобыл? — оторопело поинтересовался Кирша. — Вот так битюг!

Душило не трогался с места. Да и проехать ему было негде, разве что давить толпу копытами коня-тяжеловеса. Но храбр не торопился. Одно его присутствие значило много — это знали он и Несда.

Князь Глеб спрыгнул с коня, поднялся на крыльцо и поцеловал крест в руках епископа.

— Моя дружина со мной, — громко произнес он, обернувшись к толпе.

Новгородцы не последовали его примеру.

— А люди не с тобой! — оскалясь, крикнул князю волхв. — Прогони попов из Новгорода и отдай их добро богам! А не то умрешь вместе с пискупом!

— Выдай нам пискупа, князь! — зашумели в толпе.

— Не будем больше платить десятину!

— На Перыни наши боги, а не здесь!

— Мы тебя, князь, пригласили, мы тебя и обратно отошлем, если не послушаешь Новгород!

Поднялся великий шум. Новгородцы злобно бранились, кривили рты и пучили глаза, наседали на конных дружинников, но оружие поднимать еще опасались. Княжьи отроки оголили мечи и приготовились рубить отчаянные головы. А пока совсем отчаянных не нашлось, они тоже лаялись в свое удовольствие и отпихивали сапогами самых настырных.

— Господи! — взмолился Несда и встал в полный рост. Кирша дернул его обратно.

— Сиди уж! Не то и нам перепадет орехов.

— Сейчас ведь убивать будут!!

— А ты как помешаешь? — вызверился на него Кирша.

— Где князь? — тревожился Несда. — Куда подевался? Почему Душило так медлит?

Глеб Святославич, исчезнув на какое-то время в притворе собора, вновь появился, сошел с крыльца и остановился, кутаясь в мятель, будто обдумывал что-то. Душило меж тем шагом направлял коня сквозь толпу, руками и ногами помогал слишком увлеченным крикунам убраться с пути. Новгородцы его не интересовали. Ему нужен был волхв.

Малого не хватило, чтобы дружина, осатанев от ругани, начала рубить направо и налево. Князь шагнул к беснующейся толпе, оплеухами растолкал новгородцев и встал перед волхвом, плотно запахнув плащ.

— А ну тихо! — зычно велел он.

Волхв поглядел ему в глаза и поднял посох, тоже призывая к тишине.

— Что, князь, согласен?

— Сперва ответь мне, кудесник, — лицо Глеба Святославича было темным от гнева, — подлинно ли знаешь, что случится сегодня и завтра?

— Знаю все и предвижу, — надменно ответил волхв.

— А что с тобой будет, знаешь? — выпытывал князь.

— Знаю. Великие чудеса покажу и тем Новгород под власть богов приведу — Велеса Кривобородого и Правого Перуна.

— Плохи же твои знания, чародей!

Глеб Святославич распахнул мятель и сдернул с пояса топор. Волхв не успел и рта раскрыть — лезвие воткнулось ему в лоб, посреди бровей.

Новгородцы, ахнув, подались в стороны. Мертвый кудесник рухнул в грязную снежную кашу. Открытые глаза смотрели прямо на топорище, словно на удивительное явление.

Из нутра толпы вылетел горестный девичий вскрик и тут же оборвался. Это удивило всех, даже новгородцев — откуда в самой гуще смуты затесалась девка?

Душило остановил коня и, когда волхв упал, покачнулся в седле, будто оглушенный.

— Вот это да! — восхищенно присвистнул Кирша. — Ай да князь! Ну теперь держись за кошели, бояра!

Несда в изумлении смотрел на незнакомого отрока в толпе, зажимающего рот обеими руками. Из-под шапки выбивались ярко-рыжие, едва не красные вихры, а лицо было белым, как молоко.

Князь сел на коня, дружина пропустила его вперед.

— Все видели, что этот чародей — лжец и поклепник? Даже смерти своей не мог угадать, и боги ему не помогли. Расходитесь все! А кто крещен и ходит на исповедь, не забудьте помянуть об отступничестве от святого креста.

Новгородцы, опамятовав и плюясь на волхва, стали разбредаться. Кое-кто просил прощения у князя и епископа. Но большинство расходилось молча и угрюмо, с опущенными головами и словно бы с обидой на несдюжившего кудесника.

Глеб Святославич опять соскочил с коня и встал перед епископом.

— Владыко, каюсь и я в своем грехе, ибо убил человека.

Князь опустился коленями в снег. Епископ Федор передал клирикам крест и сошел по ступеням.

— Не ты покарал его, а Бог.

Он покрыл голову князя епитрахилью и прочел молитву, изглаживающую грех.

— Хороший удар, князь.

Душило наклонился над мертвым волхвом и выдернул из черепа топор.

— Обыкновенный, — сказал Глеб Святославич, обернувшись.

— Не-ет, — покачал головой храбр и откинул топор в сторону, — обыкновенный удар не порушил бы одним махом все мои надежды.

— На этого волхва плохи были надежды, — усмехнулся князь. — Ты сам видел, новгородец.

— Я не новгородец.

— Тогда что тебе нужно было от этого пугала для добрых людей?

— Всего лишь потолковать. Он украл ночью весь мой товар. Волхвованием или иным способом — этого я не ведаю.

— Не очень-то ты похож на купца, не новгородец. Мне такой человечище, как ты, в дружине пригодился бы!

— Да не привык я менять князей как рукавицы. Служил я Изяславу Киевскому, а теперь самому себе служу. Не обессудь, Глеб Святославич.

Душило развел руками.

— Не долго ты, я чаю, в купцах продержишься, — весело сказал князь, — коли твой товар у тебя из-под носа уводят. Гривну-то с шеи не снял? Эй, — крикнул он дружинникам, — обыщите волхва.

— Твоя правда, князь, — опечалился храбр, дотронувшись до гривны. — Не снял. Тесно мне в купцах, раздолья душе нет. А товар все же вернуть надо. Только не знаю, с кого теперь взыскивать. Эх, князь, погодил бы ты со своим топором чуток, не грызла бы меня сейчас злая кручина.

— Опоздал ты, — без капли сочувствия молвил Глеб. — А может, это знамение тебе послано, что не в свои сани ты сел, храбр?

Понурый Душило словно бы уменьшился в росте и убавился в плечах — стал казаться перед князем провинившимся младшим кметем.

Отроки, осмотрев волхва, принесли князю золотой оберег — идольца на цепочке.

— Кроме этого, ничего.

Глеб Святославич лишь взглянул на оберег и сказал храбру:

— Возьми это себе. Невелико возмещение, а все же больше, чем ничего. Надумаешь, приходи на мой двор, теперь же прощай. — И добавил насмешливо, садясь на коня: — Купец.

Душило исподлобья смотрел, как уходит из Детинца княжья дружина. Когда за воротами исчез последний отрок, он перевел взгляд на чародейский оберег. Задумчиво подкинул его на ладони, взвешивая, и зашвырнул в дальний сугроб. Затем взгромоздился на мохноногого коня, у которого не видно было глаз из-под гривы, и дернул поводья. Конь, недовольно всхрапнув, пошел медленным шагом.

Епископ и софийское священство скрылись в соборе еще раньше. Словно дождавшись мгновения, когда площадь перед собором опустеет, снег повалил дружнее.

— Уф, — сказал Кирша и утер рукавом лоб, будто хорошо потрудился. — Ну и передряга. Поснидать бы теперь, а то брюхо совсем подвело.

Но Несда из укрытия на гульбище выходить не хотел и по-прежнему выглядывал украдкой.

— Ты чего? Все ушли уже.

— Не все. Смотри!

В сугробе неподалеку от собора копошился мальчишка — запускал обе руки глубоко в снег и ворочал там. При этом вертел головой, опасливо озираясь.

— Оберег волховника ищет, — догадался Кирша, — вот ловкач! Пойдем накостыляем ему.

Несда вцепился в приятеля, как лиса в добычу из курятника.

— Не надо! Пускай ищет!

— Почему? — удивился Кирша.

— Потому что у него красные волосы, — ответил Несда и сделал таинственное лицо.

— А…

Кирша не успел задать вопрос. Красноволосый отрок с тихим вскриком выхватил из снега оберег и спрятал под свиткой. А затем сотворил такое, от чего рот у новгородца изобразил большую букву «он». Медленно, запинаясь ногами о рыхлый снег, отрок подошел к волхву, опустился, почти упал к нему на грудь и надолго замер. Не шевелились и оба зрителя.

Наконец отрок оторвался от мертвого тела, поцеловал волхва в лоб, встал и зашагал прочь.

— Видал? — возбужденно прошептал Кирша и что есть силы двинул локтем в бок Несды.

— Видал, — спокойно ответил тот, — не дерись.

— Догоним?

Несда помотал головой.

— Нет. Лучше не надо. Пускай уходит.

Они подождали, когда загадочный отрок скроется из виду, и спрыгнули с гульбища. Проходя мимо волхва, задержались на мгновенье.

— Страшный! — вздрогнул Кирша.

— Несчастный, — возразил Несда.

Взявшись за руки, они пошли дальше, а заледеневший волхв еще долго лежал посреди Детинца, всеми забытый и никому не нужный. Только в сумерках его откопали из-под свежего сугроба и унесли.

5

Зимние метели скоро развеяли новгородское помрачение, густо присыпали снегом его следы. Торговля воскресла в евангельские сроки. Во всех храмах отслужили благодарственный молебен по спасении города от бесовского наваждения. На Сретенье в церкви повалило столько народу, сколько не собиралось прежде на Пасху. Не многие исповедовались, но все стояли со свечками и с благонамеренными взорами, а потом терпеливо слушали проповедь о вреде колдовства. Епископ Федор объявил трехдневный покаянный пост. Те, кто недавно шел с волхвом убивать владыку, все три дня смиренно жевали капусту с репой и запивали одним квасом. Князя после его ловкого удара топором вольные новгородцы зауважали. Бояре тоже поладили с Глебом Святославичем и, тяжело повздыхав, согласились, чтобы свою часть дани князь собирал сам, а не дожидался дара от города. Крепко поспорив меж собой, с плеваньем в глаза и покушением на бороды, бояре отдали в княжью долю погосты Заволочья, за Северной Двиной.

Так же бесследно, вместе с канувшим товаром, у Душила пропала охота быть купцом. Новгород, с его обилием торговых людей, обозов и лабазов, купецкой удали и лукавства, ореховой скорлупы на улицах, вдруг стал тяготить храбра. Ему стало скучно. А скука для храбра — все равно что рогатина для разбуженного среди зимы медведя. И злит, и шкуру дырявит. Только у храбра вместо шкуры дырявится душа, и от этого делается так больно, что свет меркнет в глазах.

Храбры бывшими не бывают. Вот и гривну забыл снять с шеи, когда порывал с княжьей службой в Киеве.

Породив эту мысль, Душило утвердился за столом и стал бражничать, не жалея себя. Три дня пил крепкий ставленный мед. Вокруг кто-то все время мельтешил и мешал ему. В ответ Душило предпринимал какие-то действия, но не мог осознать, какие именно. На четвертый день в результате оных действий сломалась скамья, на которой он сидел. А перед глазами возникло смутно знакомое лицо с пегой козлиной бородой и рыхлым носом. «Где-то я его видел», — подумал Душило и пересел на другую скамью.

— Доброго здоровья, купец, — сказало лицо и щелкнуло орехом в зубах. Плюнуло скорлупой на стол. В Новгороде лесные орехи лущили как подсолнушное семя в Киеве.

— Не купец, — с тоской ответил Душило. — Чужие сани меня укатили.

— Ага, — ухмыльнулся рыхлоносый, — укатали сивку горки. Ока-атистые горки, — потянул он в насмешку и забросил в пасть новый орех.

— Где я тебя видел? — спросил храбр, старательно вглядываясь.

— Ты ж в одном ряду со мной торговал. Домагост я Мирошкич.

— Ну и чего тебе надобно, Домагост Мирошкич?

— Много пьешь, купец. Окривеешь от столького меда.

— Тебе что за дело? — рассердился Душило и поднял корчагу, чтобы стукнуть о стол.

— Тихо-тихо. — Домагост перехватил корчагу и убрал подальше. — Сильно зашибчив ты, как я погляжу. Слыхал я про твою беду. Могу помочь.

Душило взял его за ворот одной рукой и подтянул к себе. Дохнул кисло-медвяным духом, отчего Домагост Мирошкич перестал жевать и недовольно скукожил физиономию.

— Товар найдешь?

— Найти не найду, а так, подсказать могу.

Душило отпустил его и молча ждал продолжения.

— Клин клином вышибают! — сообщил Домагост, наклонясь ближе. — Колдовством товар пропал, колдовством и возвращать надо.

Душило подумал.

— Попы не велят. Сказано в Писании — чародеев предавать смерти.

— А ты им не говори. Если колдун найдет твой товар, то за что тебе предавать его смерти? — хитро прищурился Домагост. — А если не найдет, тогда можешь прибить. Так и так — все довольны.

— Не все, — веско молвил Душило. — Если не найдет, я буду недоволен.

— Я тоже, — согласился новгородец.

— А ты-то с чего?

— Так ведь если товар найдется, ты мне из него четверть отдашь. За хорошую подсказку, — быстро добавил Домагост, видя, как набрякли гневом глаза храбра. — За очень хорошую.

Душило медленно поднялся и навис над ним, как мытарь над должником, упершись ладонями в стол.

— Я ведь еще не все рассказал, — торопливо уточнил новгородец, ужавшись и покраснев рыхлым носом. — Это не вся подсказка.

Так же медленно храбр опустился на скамью, не сводя лютого взора с пройдошливого купца.

— По рукам? — спросил Домагост Мирошкич, расправляя плечи.

— Черт тебя забодай, — от души пожелал храбр. — Согласен.

Новгородец широко улыбнулся и щелкнул в сторону пальцами. В тот же миг возле стола возникли двое корявых на вид простолюдинов. У одного рожа в красных буграх-просянках, у второго птичий нос и глаза смотрят в разные стороны.

— Послухи, — кивнул на них Домагост. — Если забудешь, они подтвердят уговор.

— Если твой колдун найдет мой товар, я отдам тебе четверть от него, — повторил Душило для послухов.

— Слышали? — спросил их купец.

Те согласно качнули головами и исчезли с глаз долой. Домагост, довольный собой, снова хрустнул орехом.

— Полдела, считай, сделано.

Душило поднял брови.

— Ах да, — спохватился Домагост. — Колдун. Не сомневайся, ему твое добро отыскать — что горшок каши съесть. К нему из Новгорода многие наведываются. Значит, так. Поедешь вдоль Волхова к Ладоге, верст восемь от Новгорода. Набредешь на селище, у нас его зовут Хутынь, а у колбягов — Руска. Там на отшибе, возле леса, живет колдун. Он из чуди, на нашей молви говорит худо, зато хорошо понимает. Дай ему пару кун, а дальше жди. И я подожду.

— Это все?

— Все.

— И за это — четверть?

— Ну начина-ается! — скривился Домагост, выплюнув скорлупу. — Вот так всегда. Никакой благодарности. А я ведь первый и единственный, кто к тебе жалость проявил!

Храбр растянул в улыбке половину рта и похлопал новгородца по щеке.

— Так, говоришь, могу придушить того колдуна, ежели товар не сыщет?

Домагост напрягся, деревянно улыбаясь в ответ.

— А с тобой мне тогда что сделать? — закончил Душило.

Он положил руки на стол, голову на руки и мгновенно заснул, выпустив на волю раскатистый храп.

…Дорога была широкой, плотно укатанной, не один санный обоз прошел по ней за зиму. По сторонам высились сугробы в пояс человеку. Снег искрил, будто россыпь самоцветов. Тянуло побарахтаться в нем по-щенячьи, увязнуть по самые уши и хохотать до икотки. Душило усмехнулся. Вспомнились дитячьи года. В Киеве и Чернигове, конечно, таких сугробов не наваливает. Но на снежных баб и там снега хватает. На исходе зимы налепят их и, не дожидаясь весеннего солнца, бегают вокруг с огнем на длинных палках, опаляют снежные чучела, чтоб быстрее уходила стужа. Сейчас как раз самое время — середина лютеня, последнего месяца зимы. Скоро станут прощаться с ней, звать Ярилу. Весело будет. А потом брюхо на ремень и зубы на полку. Но это у христиан. Им положено по весне облегчать плоть, чтоб душа отрывалась от нее и уносилась на седьмое небо. Ну или на первое, у кого как.

Душило постился Великим постом лишь однажды. Да и то вышло ни то ни се, с серединки на половинку. Не храбрское это дело — затягивать пояс на брюхе. Душа у княжьего дружинника всегда должна быть на месте, а не в небесах, и с плотью иметь самые добрые отношения. И поп из Богородицы Десятинной то же самое ему сказал: ты, говорит, постись умом, а не телом. Как так? — спросил Душило. Имей помыслы чистые и возвышенные, трудись Христа ради и во благо Руси, ответил тогда поп. Вот и будет самый настоящий храбрский пост.

А теперь что? — думал Душило. Хоть и не бывают храбры бывшими, но служит он теперь не князю и не Руси. Себе служит. А что это за служба — себе? Не служба, а так, обслуживанье. Вроде холопьего дела. Да еще с колдовством в придачу, это уже совсем не Христа ради. Опять получается ни то ни се: крест на шее висит, и старых богов Душило не уважает, однако к Христу задом поворачивается.

Да оно и понятно: к новому Богу еще толком присмотреться не успел. Все дела да заботы. Вот в порубе было время, да. Но туда Христос не заглядывал — темно там и не прибрано. Чай, не церковь, а мыши не попы, с ними по душам не поговоришь. Вот говорят, Христос со всех людей грехи разом снял — злобу всякую, поклепы и обманы, душегубства и татьбу. А как снял? Тяжелый, верно, груз набрался. Под его немалым весом Христос под землю ушел, во ад. Как в сказках — сперва по колено, потом по грудь, затем целиком. Там эту тяжесть с себя скинул, у прародителей с загривков мешки с грехами поснимал и вывел всех на небо. И получилась Пасха. Теперь к ней каждый год все, кто надел крест, сбрасывают с себя свои мешки с грехами. И в небо глядят — когда уже можно будет туда попасть и сколько еще тяжких мешков придется для этого сбросить с плеч?

Душило остановил коня и поднял ладонь к глазам, чтобы небо не слепило. Далеко справа тянулась темная полоса леса. Слева льдисто посверкивал мерзлый Волхов. Впереди, в полутора верстах по чистому полю, над рекой стояли прямые дымы от изб — показалось селище.

— А ну как заколдует нас тот колдун? — поежился в седле холоп Потапка. — Вдруг не понравимся ему? Кто ее знает, чудь эту.

— Ты бы рожу с утра вымыл, — сказал Душило, — тогда бы и понравился ему. А так точно тебя заколдует.

Он тронул коня. Потапка отстал — спрыгнул в сугроб и свирепо, до малинового румянца, натерся снегом.

— Вот сбегу, — бормотал он, — непременно сбегу. К колбягам подамся. Ищи тогда свищи. Не найдешь.

Подъехав к жилью, Душило взял правее, к лесу, вдоль поскотины. Селение было небольшим, в десяток изб, утопавших в снегу чуть не по самые застрехи. Посреди него стояло большое, длинное строение, обнесенное тыном и похожее на постоялый двор. Видно, проезжие торговые гости были здесь часты.

За окраиной селища храбр поискал тропку и быстро нашел ее, несмотря на вчерашнюю метель.

— И впрямь колдун знатный, — хмыкнул Душило. — Не залегает к нему дорога.

Потапка с шумом втянул выбитые морозом сопли.

— А может, ну его? Не поедем?

— Рожу умыл? — спросил храбр.

— Умыл.

— Тогда чего страшишься? Сопли высморкай и гляди соколом.

Жило колдуна вырастало из леса, как пень из травы. Издалека не разглядишь. Черная, словно прокопченая избушка с покатой, почти плоской кровлей и без каких-либо следов тына вокруг. Сбоку у нее притулилась крохотная амбарная клеть. Чуть подалее из снега торчало мертвое дерево — на сажень ствол, а дальше из ствола — вырезанный по грудь идол. Впереди дома клонилась книзу кривая, покляпая береза. На ветках прыгали две вороны и оглушительно кричали.

— У, вражины, — тихо проговорил Потапка, сперва покосившись на идола.

— Склюют за невежливость, — предупредил его храбр и слез с коня прямо в сугроб. Расчищенной перед жилом была только узкая тропка, идущая к двери и оттуда — к клети.

На карканье ворон из жила выбрался колдун. Он был в черной вотоле и сам темный, почти черный, как черт, будто всю жизнь рыл носом сырую землю. Волосы собраны в длинный хвост на спине, голову сверху покрывал плат, спереди и сзади завязанный узлами.

Колдун крикнул что-то воронам. Душило не разобрал — чужой язык. Птицы притихли, тяжело снялись с веток и улетели.

— Ка мне? — спросил колдун храбра, глядя не в лицо ему, а куда-то ниже.

— К тебе. Вот. — Душило показал два серебряных дирхема.

— Ты. Прахади. Эта, — колдун показал на холопа и на амбар, — туда. Кони вязать.

Душило согнулся пополам, протискиваясь в узкую, низкую дверь избы. Сразу за ней безо всяких сеней начиналось жило. Потолка не было, кровлю держала воткнутая в землю сохатая колода. В истобке стоял густой смрад, в котором Душило не смог различить ни единого знакомого человечьего запаха. Даже дым, стелившийся поверху, пахнул как-то вонюче. Храбр сразу же сел на лавку у стены, чтобы не дышать им. Подле пристроил меч в кожаных ножнах со стальными накладками, но с пояса снимать не стал. Окошко размером с кулак, затянутое пузырем, было устроено в жилище колдуна скорее по обычаю, нежели для света. В углу горячо пылала печь-каменка, от нее и освещалось логово чудина.

Колдун присел у печи и стал мешать палкой в котле, насаженном на каменку сверху.

— Зачема прыхадил, сказай, — велел он, не оборачиваясь.

Душило рассказал. Чудин слушал в той же позе, слегка покачиваясь. В котле булькало и пузырилось. Но слюнки от этого варева не текли.

— Вана юмал буду звата. Духи по-твой.

Колдун встал и упер глаза в храбра. Будто гвозди вбил.

— Зачема волха обижай? Он про богов и юмал вся знай, с ними говори. Теперь юмал очень злой будут. Трудно просить их.

Душило развел руками.

— С вашим братом иначе нельзя. Хитрить горазды. Духи небось всякому научат.

— Я не хитри! — Чудин негодующе ткнул пальцем себе в грудь. — Я тоорумеес! Человек бога Тоора. Колдун по-твой. Я духов звата, они говори мне. Не верь, ходи прочь.

Колдун вытянул губы куриной гузкой и указал на дверь.

— Ну, ладно, ладно — примиряюще молвил храбр, — не бушуй. Зови своих бесов. Авось скажут чего ни то интересное. В церкви небось такого не услышишь.

6

Вопли колдуна становились все более хриплыми и урывочными. «Умаялся, бедолага», — подумал Душило, сам уже взопревший от избяного чада и долгого ожидания. Колдун лежал на полу посреди жила и корчился, будто помирал от отравы. Выпученные глаза стали совсем черные и страшные, скрюченные пальцы руки скоблили половицы. В другой он сжимал оберег, висевший на груди, — металлического божка с молнией в кулаке. Душило видел такие в Новгороде, их мастерили для чуди, приходившей на Торг.

Колдун звал духов на своем языке. Одни и те же слова повторялись по-разному — просительно, требовательно, под конец жалобно и скуляще. «Не откликаются черти, — догадался Душило. — Не хотят мне товар возвращать. Обиделись, видно, за волхва».

Чудин вытянул ноги, разбросал руки и застыл. Вылезающие из глазниц очи вперил в кровлю и лежал, будто покойник. Душило, досадуя, хотел было его потрогать, проверить, вправду ли помер. Но тут же отдернул руку. Колдун зашевелился и вытворил такое, от чего у любого на голове встали бы торчком волосы. Только не у Душила — его напугать было трудно, хоть какую нечисть в дом приведи.

Колдун всем телом оторвался от пола, упираясь одними пятками. Поднялся на вершок и вдруг грянулся обратно. С громким стуком костей и с резким звоном висевших на нем оберегов — прицепленных к кожуху железных бляшек. Будто его ухватила и бросила об пол Костоломка, одна из девяти сестер-лихорадок. Но даже для Костоломки это было чересчур. Душило легонько охнул.

После встряски глаза чудина встали на место и осмысленно поглядели на храбра. Колдун с кряхтеньем сел, поднялся на ноги.

— Вана юмал не смочь прийти, — сообщил он, обшаривая храбра злым и все еще мутным взглядом.

— А чего? Плохо звал? — участливо спросил Душило.

— Я хорошо звата! Ты плох!

Чудин упер палец в грудь храбра.

— Чем это я плох для твоих духов? — возмутился тот. — Ты, колдун, не заговаривайся. Может, им твои коряченья не понравились или глаза не так пучил? Ты скажи, я пойму. А на меня пенять не надо. У тебя самого рожа крива.

Колдун затряс головой.

— Вся не так. Не так говори! Вана юмал не смочь, боятся.

— Меня, что ли? — Душило озадачился.

— Не ты. На тебе. Тут. — И опять приставил палец к его груди. — Надо сними и брось. Не в дом, там.

Колдун махнул на дверь. Храбр влез рукой за пазуху, вынул серебряный крест на толстом кожаном шнурке.

— То-то, нечисть, креста боится, — проворчал он.

Выйдя наружу, в смеркающийся день, он снял с себя крест. Поискал куда подвесить, не нашел, положил прямо в утоптанный снег.

— Потапка, эй, ты тут? — крикнул холопу, сидевшему в клети.

Раб не ответил, верно, дрых. Душило вернулся в избу.

— Ну, зови опять своих бесов. Да поскорее, а то мне не с руки целый день тут сидеть.

— Теперь скоро духи прийти, — кивнул колдун.

Он снова зачерпнул варева из котла, отхлебнул и постоял будто бы в сильном изумлении. Душило все это уже видел, и ему было неинтересно, но делать нечего — пришлось смотреть. Больше в избе колдуна любоваться было нечем.

Чудин взял бубен, стал колотить в него обрубком палки и выкрикивать: «Таара, та! Таара, та!» Затем издал гортанный клич и упал на пол, забился в корчах. Душило только головой качал, немного жалея колдуна. «Ежели эдак каждый раз бьется, когда к нему за ворожбой приходят, — думал храбр, — как он еще умом не тронулся?»

На этот раз дело сладилось быстрее. Колдун перестал звать, успокоился и тихо полежал, будто прислушивался. Душило тоже навострил слух, но ничего не уловил из разговора колдуна с духами.

— Вана юмал не хоти говори, — замогильным голосом произнес чудин.

— Да что ж такое! — рассердился Душило, ударяя по коленям. — Какого им еще рожна надо? Чего теперь боятся?

— Они хоти, чтобы ты с ними говори, — ответил колдун, все так же лежа без движения, будто отдыхал. — Мне не говори твой дело. Сам спрашивай.

Душило задумался, уперев затылок в стенку. Хоть и не боялся он никаких духов, ни чудских, ни славянских, но холодок от слов колдуна в загривке ощущался. Да и колотиться об пол не хотелось.