/ Language: Русский / Genre:det_irony, / Series: Детектив глазами женщины

37 Девственников На Заказ

Нина Васина

Евфросиния Куличок, или Фло, как зовут ее друзья и близкие, — врач-психиатр. Когда-то у нее был бурный роман с коллегой Кириллом Ланским. Потом Кира уехал из Москвы, а вскоре Фло узнала, что ее возлюбленный скончался. Но спустя несколько лет Евфросиния вновь встречается с Кириллом. А после общения с одним из его пациентов Фло узнает страшную тайну: Ланский, оказывается, заключил с ним договор Смерти. Бывший ученый когда-то занимался сверхсекретными разработками, за которые кое-кто готов отвалить астрономическую сумму. Разочаровавшись в жизни, он готов покончить с собой. Но при одном условии: на счет его лаборатории должны быть перечислены триста тысяч долларов — тогда он предоставит Ланскому, как посреднику, все необходимые бумаги… Однако тот ли это Ланский, которого она знала и любила, задается вопросом Фло; или самозванец, толкающий людей в бездну?..

Васина Н. 37 девственников на заказ Эксмо-Пресс Москва 2003 5-699-02796-3

Нина ВАСИНА

37 ДЕВСТВЕННИКОВ НА ЗАКАЗ

“О, я хочу безумно жить…”

А. Блок

Исследуя фантазийные образы временного зачатия и фундаментальную архитектуру воистину неповторимого построения образа, я отнюдь не отношу литературу к разряду панацеи от любого вида мыслительного ступора, скорее, наоборот — оцепенение мысли влечет за собой противостояние навязанным образам и попытки воссоздать в себе нечто настолько личностно-неприкасаемое, насколько недосягаемыми бывают упрятанные глубоко в памяти стыдные моменты познания или унижения, и если чье-то писательство выудит из меня эти моменты, заставит содрогнуться от самоузнавания, я окажусь беззащитен — кто-то еще умыслил такую же печаль, озарение и разочарование — и одиночество покинет меня. Поставь точку. Дальше с красной строки. Потому что все уже написано, все перечислено и обсуждено с дотошностью и коварством истинного таланта либо с интуицией случайного озарения. И то, и другое катастрофично для личности, поскольку одиночество становится почти невозможным. Отсюда вывод: все книги должны быть сожжены и потом написаны заново людьми, никогда не читавшими. Записала? Поставь дату и потом — ниже — подпись: Богдан Халей.

Объект 57

Операция должна была закончиться к утру. Наблюдаемый объект крепко спал с девяти вечера (в документах он был указан как “объект 57”, а между собой члены наблюдательной группы называли его просто “псих”), к четырем утра и город притих. Проезжающие изредка под окнами машины издавали тинами по мокрому асфальту все реже повторяющиеся звуки, похожие на сиплое дыхание хронического астматика.

Шел дождь.

В квартире объекта стояли три прослушки, по одной — в комнате, коридоре и на кухне. На всякий случай динамик прикрепили и на балконе, он барахлил. Группа прослушивания, одуревшая за ночь от кофе и сигарет, ругала старый балконный образец, давилась сдерживаемыми зевками и лениво материлась, за что получила в динамик замечание от куратора. Куратор сидел в квартире дома напротив, он слышал и квартиру объекта, и группу прослушивания, считался интеллигентом, потому что редко позволял себе непристойные выражения и предпочитал сигареты с ментолом.

К четырем тридцати утра объект 57 стал издавать звуки, характерные для просыпающегося человека. Он замычал, потягиваясь, потом пукнул и громко, протяжно зевнул.

— Рановато, — заметил один из членов наблюдательной группы.

— Чем раньше, тем лучше, — философски заметил другой.

Объект 57 прошлепал босыми ногами по линолеуму, высосал на кухне из носика чайника пять гулких глотков, отрыгнул и вдруг тихонечко захныкал.

— Совсем как мой кобель, когда боится меня будить, а терпеть уже не в силах, — кивнул один из наблюдательной группы.

Он вышел из фургона и посмотрел вверх на окна объекта 57. Оба окна были темными.

— Сейчас опять спать завалится, — сделал из этого вывод пожилой мужчина, возвращаясь в фургон.

— Не-а, — не повинуясь логике, а единственно из чувства противоречия ответил его молодой напарник.

Объект 57 посетил туалет — сначала не спеша — раз, два… три, потом уже нервно дергал и дергал веревочку сливного бачка, чем довел до абсурдного состояния и себя (что выразилось в злобном шипении и избивании бачка пяткой), и членов наблюдательной группы — напрягшись, они тупо считали, сколько раз бачок унитаза честно пытался извергнуть не успевающую наполнить его воду.

— Сейчас заведется и забудет, что ему на рассвете нужно прыгнуть с балкона, — озаботился молодой член наблюдательной группы.

— А мы напомним, — кивнул его пожилой напарник, имея в виду телефонный звонок — на случай забывчивости объекта 57 или если тот вообще передумает (псих, что с него взять?).

И тут в квартире объекта 57 зазвонил телефон.

Оба наблюдателя синхронно посмотрели на часы. Четыре сорок одна.

— Это я, — жалобным голосом сообщил в трубку объект 57.

Разговор длился семь минут двадцать три секунды. Некто Костик спросил у объекта, как дела (действительно, когда еще интересоваться — самое время). Объект заныл, что кто-то опять подложил ему взрывчатку в бачок унитаза и что сегодня он точно умрет. Костик успокаивал: мол, не тревожься, все нормально, и сообщил, что обещанный друг готов прийти к объекту 57 именно сегодня утром, через полчасика. Объект 57 взволновался, оживился, перестал жаловаться и вдруг совсем как нормальный спросил: почему в такую рань?

— Ей так удобно, — объяснил Костик. — Ей к девяти уже нужно быть на работе.

— Ты сказал, что за мной следят?

— Конечно, — вздохнул Костик.

— Что она должна соблюдать меры предосторожности?

— Сказал, не волнуйся. — В голосе Костика слышалось снисходительное раздражение. — Она прилетит на вертолете, спустится к тебе на балкон на парашюте, никто и не заметит.

— Это хорошо… До девяти?.. Ну, к девяти я уже точно умру, — пообещал объект 57.

— Ты со своими гнусными настроениями кончай, тебе жить и жить; а лучше расслабься как следует и подумай о смысле этой самой жизни.

— О смысле?.. — засомневался объект 57.

— Мы с тобой это двадцать раз проходили: смысл жизни в ее продлении, ну?.. Вспомнил?

— А она, эта женщина…

— Она прекрасна! — поспешил восторгнуться Костик.

— Да нет же, я хотел спросить: она что, будет продлевать со мной жизнь? — все еще беспокоился объект 57.

— Нет, она покажет тебе раз и навсегда, как это делается. Надеюсь, это повернет мозги в твоей голове на сто восемьдесят градусов и заставит обнаружить вокруг себя много интересного. Это мой подарок, Глиста, живи и радуйся!

На этом Костик решил, что сообщил своему бывшему однокласснику достаточно бодрящей и важной информации, и трубку положил без прощания.

Члены наблюдательной группы несколько секунд смотрели друг на друга. В тишине раздался странный шаркающий звук — это объект 57 решил подмести веником пол на кухне.

— Ты думаешь то же, что и я? — поинтересовался молодой наблюдатель. — Какой-то дружбан позвонил нашему психу и сообщил, что именно на сегодня он заказал ему в подарок женщину, чтобы тот с пяти утра хорошенько разогрелся?

— Не знаю, — задумался его напарник, — но подозреваю, что воображение у тебя кочегарится вовсю. Я лично думаю, что нас ждут неприятности.

— Не пускать никаких женщин в подъезд, — раздался голос куратора. — Проверять документы и сопровождать ко мне. Сейчас выделю вам сотрудников в помощь.

С четырех пятидесяти семи до пяти двадцати к подъезду, где проживал объект 57, подошла всего одна женщина. Это была уборщица Параскева — на просьбу наблюдателя предъявить документы, женщина так и представилась: “Параскева, уборщица, шестьдесят восемь лет”, а на предложение пройти в дом напротив и объяснить, зачем она идет именно в этот подъезд, вдруг покраснела, раздулась шеей и лицом, как поющая жаба, и набросилась на молодого члена наблюдательной группы. И напрасно он кричал, бегая вокруг запущенной песочницы, что дело государственной важности, что он представитель федеральных структур, — Параскева, не теряя прыти и все еще пламенея лицом, замотала его до полного озлобления и одышки.

— Кончай цирк, — высунулся из фургона напарник, — у нас звонок в дверь.

Действительно, в 5.23 в дверь квартиры объекта 57 позвонили длинным звонком.

Объект открыл дверь тут же.

— Иероним Глистин? — поинтересовался тонкий женский голос.

— Да… То есть нет… Проходите же, мне звонил Костик, я вас жду.

— Нет, сначала скажите, вы Иероним или не Иероним? — настаивала женщина.

— Да, я Иероним, — сознался объект 57.

— Как это возможно? — сухо поинтересовался динамик голосом куратора. — Как она прошла?

Пожилой наблюдатель пожал плечами, словно куратор мог его видеть, а его молодой напарник еле сдержался, чтобы не высунуться из фургона и посмотреть на небо.

— Как вы вошли? Вас никто не заметил? — шепотом спросил объект 57.

— Не волнуйтесь, я поднялась из соседнего подъезда на чердак, открыла отмычкой замок и спустилась к вам сверху.

— Это хорошо, это здорово… — нервничал объект. — Что же вы не раздеваетесь? Костик сказал, что сегодня у меня последний день?..

— Да, но я ничего не поняла. Он сказал, что вы все время наблюдаете за собой слежку, что выполняете важное государственное задание, поэтому за вами следят…

— Это так.

— Но он ничего не говорил о последнем дне. Э-э-э… Роня… Можно мне так вас называть?

— Зачем?

— Так приятней для слуха. Иероним — уж очень торжественно. Так вот, Роня. Я должна уколоть вам палец.

— Это пожалуйста, — с ходу согласился объект 57.

— Немедленно выяснить, что происходит! — Голос куратора был уж слишком громкий.

— Есть, выяснить, что происходит, — уныло отрапортовал молодой член наблюдательной группы.

— Интересно, как ты собираешься это выяснять? — подлил масла в огонь пожилой член наблюдательной группы. — Позвонишь в дверь: здрасьте, я сантехник, вы затопили квартиру снизу?

— А чем вы будете колоть мне палец? — В голосе объекта 57 — ни тени сомнения или страха, одна неподдельная заинтересованность. — У нас мало времени. Они могут прийти в любой момент. Звонок в дверь — и все! Кто там? А это сантехник, у вас, милейший, прорвало кран, пока вы спите! Я знаю все их увертки!

— Не волнуйтесь, мы быстро. Я уколю вам палец вот этим предметом. Видите, таким перышком в поликлинике колют пальцы, чтобы взять анализ крови. Ну? Узнаете?

— Нет, извините, я всегда закрывал глаза. Понимаете…

— Понятно. Вы боитесь крови?

— Что? Нет, не боюсь. Я закрываю глаза, чтобы полностью сосредоточиться на моменте боли.

В квартире объекта наступила подозрительная тишина. Ни звука. Потом женщина спросила:

— Коллекционируете моменты боли? Любите, чтобы вам делали больно?

— Я коллекционирую все физиологические реакции моего тела.

— А-а-а… Тогда дайте мне пальчик, Роня…

— Прикажете вмешаться? — не выдержал напряжения молодой член группы наблюдателей.

— Отставить, — тут же отозвался куратор. — Продолжить прослушивание объекта.

— Что я теперь должен делать? — шепотом спросил объект 57.

Шуршание бумаги.

— Вот здесь, пожалуйста, распишитесь. Напишите свое имя. Выдавите немного крови и пальцем напишите имя.

— Так и написать? Полное имя?

— Конечно, полное — Иероним.

Отчетливо слышно сопение — вероятно, объект 57 положил листок бумаги (или что там такое он должен был украсить своей кровью) на стол прямо над прослушкой, закрепленной снизу.

— Спасибо, Роня, — проникновенно поблагодарила женщина.

— Получилось не очень хорошо. На последних двух буквах кровь кончилась. Почти не видно.

— Это ничего. Спасибо.

— А что это за цифра тут? Тридцать шесть, что это значит?

— Это ваш номер.

— Мне больше нравится цифра одиннадцать.

— Под номером одиннадцать у меня другое имя написано.

— А-а-а… Тогда ладно. Что делать с пальцем? Кровь течет.

— Оближите его.

— Что?

— Пробовали когда-нибудь кровь на вкус? Вот и попробуйте.

— Мне в детстве один раз нос разбили, я помню вкус крови.

— Не хотите облизывать, не надо.

— Мне кажется, стоит смазать йодом. Чтобы не занести инфекцию.

И тогда женщина ласково так проговорила:

— Роня, вы сказали, что сегодня последний день вашей жизни, а сами беспокоитесь об инфекции!

Этим вопросом она, вероятно, нарушила какую-то логическую цепочку в голове объекта 57, потому что минут пять было тихо — еле слышное шуршание и осторожные вздохи женщины почти не нарушали этой тишины, придавая ей особую интимность.

— Вы меня раздеваете? — с дрожью в голосе вдруг очень громко спросил объект 57, отчего оба члена наблюдательной группы вздрогнули.

— Я вас раздеваю, — шепотом ответила женщина.

— Мне это не нравится.

— Но Роня, вы же не будете потом мыться в одежде? Это глупо.

— В одежде действительно глупо мыться. А вы…

— Я тоже буду мыться. С вами. Поэтому я тоже разденусь. Роня! Не отворачивайся, я хочу тебе кое-что показать. Видишь эту родинку?

— У меня тоже есть большая за ухом.

— Ну-ка… Да, красивая. А у меня под грудью маленькая и почему-то красная.

— Действительно, странная… Вы должны показать ее врачу.

— Ерунда. А вот эта, смотри, какая круглая и бархатная…

— А на этой у вас растет волосинка. У вас… глаза такие темные. Зрачка почти не видно.

— А у тебя ресницы длинные и желтые, как пестики у подсолнуха! — восторженно объявила женщина.

— Я умею вот так согнуть кисть, видите? Вы можете коснуться большим пальцем запястья?

Оба члена наблюдательной группы перевели дух и синхронно потянулись за сигаретами.

— Я могу достать ногами до затылка, это называется “коробочка”, — ответила женщина на предложение изогнуть кисть и спросила: — Сколько тебе лет?

— Тридцать один.

— Шесть часов тринадцать минут, — сообщил голос куратора.

— А мне сорок шесть лет, — зачем-то сказал пожилой член наблюдательной группы.

— А меня в девятнадцать изнасиловали две однокурсницы, — поддался цифровому безумию и молодой наблюдатель.

— Я знаю, зачем вас Костик ко мне пригласил, — тихо проговорил Роня. — Он не хотел, чтобы я умер девственником. Но это заблуждение!..

— Да-а-а? — ласково пропела женщина.

— Да. Я не собираюсь даже перед смертью нарушать целостность своей физиологической оболочки. Только сохранив неприкосновенность души и тела, я смогу беспристрастно оценить все возможности новых жизней, предоставленные мне космическим разумом.

— А мы постараемся сделать все очень аккуратно и ни вот на столечко не нарушить целостность твоей оболочки, — пообещала женщина.

— Вы не понимаете! — не сдавался объект 57, хотя по учащенному, прерывистому дыханию и напряженному голосу было ясно, что в момент своих рассуждений объект подвергался раздеванию или даже настойчивому ощупыванию. — Я не должен потерять ни капли своей внутренней энергии!

— Мы все сбережем, сохраним, приумножим… — шептала женщина.

— Это невозможно. Если я соединюсь с женщиной, я буду лишен выбора!

— А я не женщина. Представь, что я — мужчина. Или маленькая лысая шимпанзе.

— Вы не должны этого делать, потому что энергетический… вакуум, возникший после нашего соединения, повлечет за собой засасывающую… засасывающую…

— Уговорил. Никакого соединения. Видишь эту штучку? Она называется уздечка. Я очень ласково пощекочу ее кончиком языка, вот так…

— Не-е-ет!!

Слышна возня, звуки падающего стула; потом — звон стекла.

— Любимая… мамина ваза, — тяжело дыша, сообщил объект 57.

— Ничего страшного, — тяжело дыша, заметила женщина, — скажешь, что вазу засосал энергетический вакуум.

Некоторое время они оба двигались по комнате, потом в ванне включилась вода. Дверь осталась открытой, и голос женщины был слышен хорошо:

— Какое полотенце можно взять?

— Синее! — крикнул объект, и оба наблюдателя тут же скривились от его громкого и бодрого голоса.

Шум воды в ванной. Звон посуды на кухне. Пожилой сотрудник службы наблюдения по этому поводу скептично заметил, что если объект позавтракает, он вряд ли сегодня соединится с космическим разумом.

— Тебе лучше? — спросила женщина. — Решил чаем запить?

Тишина. Потом — топот и звуки с трудом сдерживаемой рвоты.

— Все один к одному, — минуты через две объявил сдавленным голосом объект. — Сплошные неувязки. Я не могу так уйти. Я должен теперь очиститься.

— Вот и ладненько, — удовлетворенно заметила женщина. — Кофе будешь?

— Что?… Нет, спасибо, мне пора…

— Смешной какой. Это мне пора. Я у тебя в квартире.

Тишина. Потом — удивленный голос объекта:

— Действительно, извините, я забылся. Это ужасно.

— Ничего страшного. Со всеми бывает.

— Вы не понимаете. Я говорю, как будто я не у себя дома, как будто все в порядке… А ведь здесь везде натыканы микрофоны! Теперь они вызовут снайпера, это точно! Наклонитесь!

— Подожди!..

— Наклонитесь, я подползу к окну и задерну занавески!

— Снайпер — это звучит заманчиво, — мечтательно заметила женщина. — Ты что, кому-то пообещал сегодня отправиться на тот свет?

— Того света нет. Есть один свет — это свет космического разума. Вы думаете, вокруг нас, на этой убогой, вонючей планете живут живые носители разума?

— Ну-у-у… — неуверенно протянула женщина.

— Ошибаетесь! Одни мертвецы. Вы умерли и попали в тень. Понимаете — в тень! Вы и есть тень своего разумного отражения.

— И ты — тень? — шепотом поинтересовалась женщина.

— Конечно! Именно сегодня я должен был прекратить это бессмысленное существование тени и уйти к свету, но теперь ничего не получится. Я размножился, понимаете, я больше не являюсь целостно герметичным, я должен очиститься и убедиться в полном восстановлении своего анкума! А очиститься я могу только в каменных зеркалах Тибета. Что же теперь делать?.. Мне просто физически не дадут туда попасть, мне же из квартиры не выйти!

— Да не нервничай так. Ничего не знаю про… анкум, но вот насчет размножения ты зря переживаешь…

— Ты ничего не понимаешь, как и подобает подзарядному контейнеру! Ты только переносчик чужой энергии, ты существуешь как разрушительная сила соблазна, ты то, что в этом мире называют сатаной, ты живая тень сумеречного космоса! — вдруг перешел на “ты” объект 57, обнаружив в голосе рыдающие, истерические нотки.

— Живая тень сумеречного космоса, — мечтательно заметила женщина. — Мне нравится такое определение. И знаешь, что: пожалуй, я тебе помогу.

— Мне не выйти из квартиры, понимаешь, они повсюду! Они слушают, как я сплю, как хожу в туалет. Вот сейчас, сейчас они все слушают!

— Это нестрашно, — совершенно серьезно заметила женщина. — Мы их обманем. Мы скажем громко, что ты спустишься с балкона вниз на веревке, а потом запремся в ванной, включим воду и обсудим некоторые другие варианты твоего выхода из квартиры.

— Если бы я знал, что все так получится, — скажет через два часа молодой член наблюдательной группы, — я бы выбил дверь квартиры и задушил этого… эту космическую тень, этого чертова импотента своими руками!

Допрос

Женщину допрашивали в отделе, в комнате № 12. Привезли ее туда после бесплодных поисков объекта 57 два члена наблюдательной группы. А пока они искали, женщина сидела запертая и прикованная наручниками к металлической стойке в фургоне. Когда добрались до отдела, куратор в комнате № 12 уже заварил чай. На часах — восемь сорок пять. Женщина не сказала ни слова с момента задержания ее выходящей из подъезда. Только таращилась огромными темными глазищами и в непонятном затаенном восторге иногда качала головой. А в отделе, внимательно оглядев куратора, тут же стала тараторить без умолку, так что оба наблюдателя только руками развели — они по дороге сообщили, что штучка попалась трудная и, вероятно, уже имевшая дело с представителями органов, потому что — ни тени страха или удивления, ни одного вопроса, только странный восторг во взглядах и лукавая улыбка, еле сдерживаемая прикусом нижней губы.

Первым делом женщина потребовала справку о задержании, которую ей потребуется предъявить на работе, потому как опаздывать нельзя, у нее заканчивается преддипломная практика, а начальник строгий и нервный, чуть что — пишет замечания, а зачем ей, спрашивается, всякие там замечания… и так далее, пока не перечислила все свои сложности на работе.

Кое-как собрались с силами и провели допрос.

К этому моменту пришли данные проверки паспорта и прописки.

Чисто. Не привлекалась, но состоит на учете в психдиспансере.

— Да я сама себя на этот учет поставила, — отмахнулась женщина. — Запросите записи врача — сами убедитесь, что там моя фамилия стоит!

Убедились.

Гражданка Е.К., двадцати шести лет, проходя практику в психоневрологическом диспансере, поставила на учет гражданку Е.К., двадцати шести лет, с предварительным диагнозом — скиофобия.

— Так вы на психиатра учитесь?

— Вроде того…

— Но ведь вы сами себе поставили диагноз. Разве это не повлияет в дальнейшем на возможность работы по специальности и на продвижение по службе?

— Скиофобия — это просто боязнь теней, — объяснила женщина. — Что тут опасного? Клептоман, к примеру, или клаустрофобик куда опаснее и проблемней для общества, чем я. Но, в общем, вы правы. Поработав в диспансере, я решила, что вряд ли хочу работать в психологии на тех условиях финансирования и информационного доступа, которые может предоставить наше государство. И, вполне вероятно, поэтому сама себе и поставила такой диагноз. Это на подсознательном уровне, понимаете?

Отвечала женщина охотно, заметив малейший отблеск удивления в глазах допрашивающего, тут же подробно все объясняла, предупреждая вопросы и опережая своими ответами возникшие в ходе беседы неясности. Так что минут через двадцать сотрудник, ее допрашивающий, извинился, вышел и, жалуясь на головокружение, попросил его сменить. Объяснить свою просьбу толком не смог, говорил о странном чувстве, будто женщина знает наперед, что он спросит.

Тогда куратор пошел на разговор сам.

Женщина и ему отвечала охотно: сразу же подробно объяснила, где именно в данный момент, по ее предположению, может находиться объект… “извините, гражданин Иероним Глистин, 31 год, проживающий…”. По ее словам, гражданин Глистин в данный момент уже должен был благополучно прибыть в психиатрическое отделение больницы №… и, обратившись к дежурившему там сегодня с восьми утра доктору Кличенко, получить подтверждение предварительного диагноза, поставленного ею в момент контакта с Иеронимом Глистиным в его квартире. После чего, по предположению женщины, доктор Кличенко обязательно оформит поступившего больного по всем правилам и поместит его в клинику для полного или частичного излечения. Женщина созналась, что, конечно, доктор Кличенко был предварительно извещен ею о прибытии в клинику редкого больного, а учитывая тему диссертации доктора, она уверена, что в ближайшие несколько месяцев нечего и думать о том, чтобы повидать больного или, не дай Бог, растревожить его состояние чем-то вроде допроса.

Куратор в этот момент беседы еще не совсем поверил в недосягаемость объекта 57, поэтому автоматически поинтересовался темой диссертации доктора Кличенко, о чем пожалел уже через три минуты. Женщина затараторила что-то об “иллюзорно-галлюцинаторном расстройстве сознания Иеронима Глистина, с ее точки зрения, вызванного неврастеническим синдромом из-за повышенной утомляемости, чрезмерной впечатлительности больного, нарушения сна”, но при этом заметила, что доктору Кличенко она по телефону предоставила немного другую гипотезу, “потому что, понимаете, он занимается в основном проблемами атеросклероза головного мозга; я и постаралась привлечь его внимание именно в этом аспекте”.

Куратор вынужден был встать из-за стола и подойти к окну, борясь с легким головокружением.

На вопрос, зачем она это сделала, женщина честно ответила, что иначе поместить Иеронима Глистина в клинику под наблюдение такого известного доктора, как Кличенко, было бы весьма проблематично.

— Там отлично оборудованная, закрытая клиника. Доктор Кличенко пользуется большим авторитетом, без его разрешения никто не может иметь допуск к больному, — наклонив голову и стараясь заглянуть честными глазами в глаза куратора, вещала женщина.

Лицо ее — маленькое, с острым подбородком, большим сочным ртом и странными глазами неопределенного темного цвета — больше всего привлекало высокими скулами и цветом кожи — бледный, словно подогретый изнутри свечением крови, оттенок слоновой кости. Причем, если скулы вдруг зажигались яркими пятнами возбуждения, то все лицо тогда бледнело еще больше, почти обморочной холодной белизной, притягательно выделялись глаза и крупный рот, словно для устрашения — так некоторые насекомые и рыбы меняют окраску на бойцовую или предупреждающую об опасности отравления.

Итак, женщина оказалась в квартире объекта потому, что ее попросила об этом мать Глистина. Она была очень обеспокоена состоянием сына за последние два месяца, обратилась за помощью “через знакомых и знакомых знакомых, — вы же понимаете!..” к известному в Москве доктору психиатрии, а этот самый доктор отослал ее к Е.К.

Почему?

Ответ очень озадачил куратора.

— Потому что Иероним был принципиальным девственником! Он даже состоял в клубе девственников и однажды публично заявил об этом на всю страну, посетив телевизионное ток-шоу вместе с главным девственником страны — самым известным знатоком “Что? Где? Зачем?”. Нет, вы поймите, я бы не пошла к нему, если бы не его имя, — тараторила женщина. — Я, когда увидела инициалы, сразу же позвонила и узнала, что такое “И”? Оказалось, что Иероним! Представляете: такое редкое имя, оно все и решило, потому что, если бы он оказался Иваном, Ираклием или Игнатом, я бы не стала заниматься этим принципиальным девственником ни за что! Почему? Вы не понимаете почему? Вы же отобрали… извините, изъяли на время мой блокнот и уже наверняка изучили его в подробностях, а там под номерами двенадцать, двадцать один… нет, не помню, но там уже есть три имени на “И”, понимаете? Не понимаете? Послушайте, сядьте, не расхаживайте по комнате туда-сюда, у вас налицо все признаки синдрома Кандинского — Клерамбо — вы заперли дверь на замок, все время тревожно поглядываете в окно, то и дело вытираете руки платком — потеют? Вы чересчур возбуждены… Ну хорошо, хорошо, не кричите, не будем касаться вопросов вашего здоровья. Хорошо, я коротко и ясно отвечу на поставленный вопрос, только вы сядьте и не дергайте так головой, как будто у вас тик. В моем блокноте нет двух одинаковых имен; это принципиально, это основное условие Богдана Халея. Когда я узнала, что Иероним не Игнат, не Иван… Ладно, это я уже говорила. Когда я узнала его имя, я взяла у матери Глистина телефон его близкого друга и позвонила узнать, действительно ли Иероним является принципиальным девственником, потому что, сами понимаете, принципиальность в этом деле самое главное. Человек может просто по каким-то причинам создавать у окружающих определенное мнение о себе, а на самом деле… Я не отвлекаюсь, это очень важно, потому что помочь Иерониму Глистину выйти из суицидального состояния я могла только при условии, если он действительно идейный девственник! Как именно помочь? Послушайте, а психиатры у вас работают? Нет, ничего такого, просто я подумала, что лучше говорить с человеком, который меня быстрее поймет.

— Может быть, вызвать его психиатра? Кто-то же наблюдал этого придурка, проводил сеансы, лечил!..

Этот вопрос молодой наблюдатель задал, когда прибывшая на место группа облазила все чердачные помещения дома, где жил объект 57.

— Может быть, его психиатр знает, где он может прятаться?!

— Да! — серьезно заявила женщина, когда куратор медленно сел за стол и уговорил себя попробовать разглядеть цвет ее глаз. — Да, вы не ошиблись, я приехала, чтобы лишить его девственности. Некоторым суицидникам это очень помогает. Может быть, приток крови к определенным участкам мозга, болевые ощущения и шоковое состояние потери чего-то, что свято и фанатично сохранялось многие годы, является лучшим лекарством для излечения суицидального синдрома? Что вы так смотрите? Человек в момент полового сношения как бы заново определяет жизнь, он одновременно переживает и момент рождения, и момент смерти. Доктор Лурье, например… Ладно, не буду, я только хотела сказать, что обычно в момент этих самых переживаний жизнь побеждает желание смерти. Между прочим, мною лично проведены определенные исследования суицидных проявлений у сектанток. Так вот, некоторые из них, уже дошедшие в своей фанатичности и презрении к собственной жизни до состояния полного абстинического равнодушия, возвращались к полноценной жизни, как это ни странно, после… угадайте? Ну? После изнасилования, например! А уж если оно заканчивалось беременностью, то излечение можно было считать законченным.

Хорошо, не будем отвлекаться. Закончим с именами. Если вы заметили, в моем блокноте нет одинаковых имен. Я поехала к Глистину потому, что его мать заплатила мне за “лечение”. Это раз. И потому, что на букву “И” у меня в блокноте не было Иеронима. Это два. Совершенно верно, в этом блокноте не должно быть одинаковых имен. Такой уговор. Давайте не будем обсуждать мою личную жизнь. Да, все имена написаны кровью. Да, без какого-либо принуждения с моей стороны, если не считать принуждением прокалывание стерильным перышком добровольно протянутого для этого указательного пальца совершеннолетнего представителя мужского пола. Считаю ли я себя психически здоровой? Давайте не будем сейчас обсуждать мое здоровье, я уже на этот счет все сказала — ски-о-фо-би-я, и больше ничего. Сменим тему.

Куратор вышел из комнаты и попросил его сменить.

Третий представитель спецслужб, осмотрев внимательно женщину, нашел ее довольно привлекательной. О чем сразу же и заявил.

— И чем же я вас привлекла? — сразу же включилась женщина.

— У вас красота какая-то животная, откровенная, поэтому смущает. Вот на что в первую очередь смотрит самец, к примеру, обезьяны? На рот самки. Потом, конечно, он обходит ее сзади и осматривает половые губы, в момент течки изрядно распухшие и такие же кроваво-красные, как и рот. У вас рот, глаза, грудь выставляются вперед, как бы сразу напоказ. И губной помадой, как мне с первого взгляда кажется, вы не пользуетесь — значит, налицо приток крови к губам в момент нервического возбуждения…

— Коллега! — обрадованно подскочила на стуле женщина. — Это вы наблюдали Иеронима Глистина?

— Нет, — усмехнулся “коллега”, — меня вызвали только что, именно к вам. Я не психиатр, я штатный психолог. Кончайте пудрить мозги пылью тонких технологий, отвечайте короткими понятными предложениями, глаза опустите в пол, перестаньте кусать нижнюю губу — это привлекает внимание и возбуждает, особенно если губа такая сочная, заодно сгорбьтесь сильнее, чтобы грудь так не выставлялась, и натяните юбку на коленки.

— А-а-бал-деть! — оценила его профессиональное рвение женщина.

И сразу же короткими понятными предложениями, не употребляя профессиональных терминов, вкратце описала, каким ей показался при встрече Глистин. Налицо были все показатели мании преследования. Больной уверял, что последнее время за ним следят, квартира прослушивается, а на рассвете, если он сам не спрыгнет вниз с балкона — такой уговор, — его обязательно убьют каким-либо другим способом, для чего могут даже пригласить профессионального снайпера в дом напротив — там иногда темное и пустое окно на восьмом этаже отсвечивает блеском окуляра. Он сам сообщил, что наблюдается у психиатра и после неудачной попытки повеситься в прошлом году на даче посещает занятия профилактической группы психоанализа.

— И как прошло… Как вы лишили его девственности? — нервно двигая листы на столе, поинтересовался допрашивающий.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, я хотел спросить… Я слушал записи, мне показалось, что вы не употребляли в действиях с объектом классических приемов, если вы меня понимаете…

— Не понимаю, — веселилась женщина. — Вы сами себя слышите? Классических приемов! Как будто на тему лишения девственности закоренелых холостяков написаны инструкции! Каждый мужчина требует определенного и сугубо индивидуального подхода.

— Тогда я попросил бы вас коротко и понятно, для протокола, описать этот самый индивидуальный подход.

— Хорошо, я постараюсь. Проведенные мною действия по нарушению у Иеронима Глистина целостности его энергетически-эротической оболочки привели к естественному семяизвержению. Заостряю внимание на данном определении, поскольку для этого образца девственника особо важное значение имеет именно потеря части его энергетической определяющей, которой он считает сперму. Не могло быть и речи о проникновении Иеронима внутрь женского организма, все действия должны были носить возбуждающе-поверхностный характер. В противном случае он не смог бы потом собрать свою потерянную энергию.

— А он собрал? — заторможенно поинтересовался допрашивающий.

— Собрал. Все до капельки. Все собрал, все облизал и проглотил. Но вышла неудача.

— Неудача?..

— Вам плохо? — проявила участие женщина. — Для психоаналитика вы слишком впечатлительны. Не хватает отстраненности. Проглоченная Иронимом собственная сперма должна была восстановить его целостность и чистоту в плане принадлежности к космосу, но вышла осечка. Его почти сразу стошнило. Не знаю, сможете ли вы понять несчастного Иеронима. В том смысле, что мне не очень удобно задавать вам интимные вопросы, но если вы когда-нибудь пробовали на вкус собственный выброс сперматозоидов, да еще при условии столь длительного их накопления… Я имею в виду, что это было не просто вынужденное временное воздержание, это была принципиальная заглушка лет в двадцать, и данный образчик девственника наверняка ни разу не пытался открыть эту заглушку даже нечаянным онанизмом. И получается…

Допрашивающий извинился (“что-то голова побаливает…”) и вышел.

Следующая попытка продолжить допрос была предпринята упитанным человеком лет сорока с покачивающимися при ходьбе из стороны в сторону животом и ляжками.

Голова этого человека была так захламлена волосами, что некоторое время женщина просто разглядывала его кудрявую шевелюру, длинную косматую бороду, кустистые брови, соприкасавшиеся некоторыми волосками с ресницами, бакенбарды, когда-то заботливо заплетенные в косички сантиметров по десять в длину, а теперь свалявшиеся и больше напоминавшие старые обтрепанные веревки. Дольше всего она осматривала завитки рыжих волос из носа и верхнюю губу, на которой усы топорщились так лихо, что соприкасались с этими завитками.

Мужчина терпеливо, с достоинством во взгляде ждал конца осмотра.

Когда женщина подняла глаза, она встретила сочувствующий грустный взгляд больших зеленоватых глаз навыкат. Она смутилась — этот взгляд ей напомнил что-то, не совмещающееся с данным местом и с событиями, которые ее сюда привели.

— Итак, — вкрадчивым баском подобрался к ней поближе лохмач, — вы остановились на том, что Иеронима стошнило.

— Да… Он очень огорчился, очень. Теперь ему требуется очищение, он потерял часть своей энергии… Извините, вы меня допрашиваете?

— Честно сказать, я здесь что-то вроде палочки-выручалочки. У всех нервы, терпения не хватает, а я всегда в одном состоянии духа нахожусь. Понимаете, у меня постоянное спокойное состояние духа, оно никогда не меняется. И потом, мои коллеги — люди с предрассудками…

— Вы меня допрашиваете?

— Я пытаюсь объяснить, не перебивайте. Мое постоянное безмятежное состояние духа, спокойствие и, даже можно сказать, некоторое здоровое равнодушие обусловлено — только не удивляйтесь — моей незапятнанной девственностью.

— О, господи! — выдохнула женщина и провела еще один подробный осмотр, уделяя теперь больше внимания телу мужчины.

— Я тоже так думаю, но мои коллеги — люди с предрассудками, они позвонили мне сразу же, как только начали допрос, нашли меня за городом, сказали, что дело исключительной важности. У них бытует мнение, что с психами… то есть, я хотел сказать, что со странными людьми я справляюсь лучше, чем профессиональный психолог.

— Понятно, психолог занимается проблемами межличностных отношений в коллективе, он не привык допрашивать. — Она сверкнула глазами и прикусила нижнюю губу. — Кстати, почему не пришел лечащий врач Глистина? Как я поняла, Иероним наблюдался у психиатра?

— Не перебивайте, отвечаю на ваш первый вопрос. Я вас не допрашиваю, а хочу только узнать, каким образом Иероним Глистин исчез из квартиры после того, как его стошнило собственным энергетическим выбросом. Психиатр Глистина не имеет к исчезновению своего пациента никакого отношения и в данной ситуации вряд ли сможет нам помочь.

— Можно узнать ваше имя? — поинтересовалась женщина, загасив глаза ресницами.

— Нет. Я скажу вам его в конце беседы, если вы ответите на все мои вопросы. Или не скажу вообще…

— Почему вы не хотите назвать свое имя?

— Потому что я… скажем так, несколько опасаюсь вашего интереса.

— Значит, вы видели мой блокнот?

— Видел. И вас видел с той стороны вот этого стекла. Я уже сорок минут наблюдаю за вами.

— Если вы не называете свое имя, значит, такого имени нет в моем списке?

— Нет, — сознался мужчина, не меняя ни тона голоса, ни выражения глаз. — Я чувствую, что вы заинтересовались; я чувствую, что в вас появилась какая-то хищность, но прошу на мой счет не беспокоиться. Вы торопитесь — вероятно, вам нужно собрать в блокнот определенное количество жертв (или счастливцев, как угодно) и, вероятно, список почти закончен. Так ведь?

— Да, — честно ответила женщина, — но я не скажу, насколько почти.

— Это не важно. Все равно со мной у вас ничего не получится.

— Это почему же?

— Я допускаю, что из тридцати шести случаев контактов с мужчинами-девственниками вы вывели массу сложных систем проникновения в чужую физиологию бытия, но я являюсь девственником не в силу принципов или отклонений, я вам не интересен. Моя логика жизни основывается на примитиве: я хотел бы жениться на девственнице. Это желание для мужчины нельзя назвать психическим отклонением или посягательством на свободу поведения и равноправие?

— Нельзя, — согласилась женщина.

— Тогда справедливо будет и женщине требовать от меня определенной… нераскупоренности.

— Это смешно, — улыбнулась женщина слову.

— Пусть так. Но вы не станете играть в такую игру, чтобы проткнуть указательный палец и записать меня тридцать седьмым. Не станете. Потому что для этого вам понадобится сначала вступить со мной в брак.

— Забавно… Я чувствовала, что это утро не может просто закончиться банальной трепкой нервов, должно было состояться что-то интересное, но на предложение руки и сердца я, конечно, не могла рассчитывать!

— Руки? — сонно удивился лохмач. — Сердца? Странная наивность. Я был уверен, что речь идет только о моем члене. Каким образом Иероним Глистин покинул квартиру? Куда он так спешил?

— Он сказал, что очиститься и накопить энергию можно только в зеркалах Тибета, туда и спешил. Я объяснила, что легально ему попасть на Тибет удастся только после отдыха в клинике доктора Кличенко, и уговорила отдохнуть в этой клинике месяца два. Мы обсудили громко и в подробностях, как он проберется на чердак и выйдет потом из другого подъезда (это было сделано исключительно для тех, кто его постоянно прослушивает, вы же понимаете?), после чего я пошла на кухню создавать там естественный шум — я стучала посудой, пила чай и разговаривала сама с собой, пока он перелазил с одного балкона на другой, чтобы спрятаться на самом отдаленном и переждать там суматоху. Потом я шумно ушла, хлопнув дверью, потопталась некоторое время в подъезде, а Иероним после всей суматохи, после отъезда секретных агентов должен был вернуться к себе в квартиру и дожидаться машины “Скорой помощи” из клиники. Представляете, как я удивилась, когда меня задержали в подъезде, отвели в странный фургон, напичканный аппаратурой, и пристегнули наручниками к стойке?

— Скажите… — задумался лохмач, — вы ведь не могли не отметить странные реакции этого человека. Почему вы помогли ему сбежать? Налицо были все признаки параноидальной шизофрении.

— Отнюдь! — Женщина расслабилась, откинулась на спинку стула. По коротким черным волосам пробежал отблеск света от лампы на потолке, и мужчина подумал, что эти лампы дневного света горят всегда, не переставая, и вот свет одной из них пригодился, чтобы привлечь внимание к ухоженной женской головке.

— Нормальные у него были реакции. Из беседы с матерью я поняла, что Иероним заметно изменился только за последний год, после попытки самоубийства. Он официально наблюдался у психиатра, но с работы уволен не был. Я позвонила и выяснила, что незаменимый сотрудник Глистин работает в секретном отделе какого-то закрытого НИИ. Он биолог, этого достаточно?

— Смотря для чего, — подсобрался мужчина и потер ухо.

Женщина тогда еще не знала, что, когда он потирает ухо, это является признаком удивления и напряженного поиска выхода из создавшейся ситуации. Она подумала только: интересно, высовываются ли из уха такие же рыжие завитки, как из носа?.. Из-под длинных волос не разглядеть.

— У меня есть два варианта ответа, — вздохнула женщина. — Вариант первый. Налицо образчик слегка свихнувшегося биолога-исследователя, которому везде мерещатся наблюдатели, враги и похитители засекреченной формулы нового биологического оружия. Ну и что странного, если, для того чтобы поместить его в клинику для обследования, я немного подыграла? Я осмотрела эти балконы: они идут впритык друг к дружке по всему дому — лазай не хочу. Зато, обнаружив во мне сопереживателя, Глистин стал очень послушен и делал все, что я скажу. Это называется подыграть пациенту, чтобы завоевать его доверие.

— А второй вариант?

— Второй… И старый знакомый Глистина, и его мать уверяли меня, что безобидный Иероним вбил себе в голову, что должен на рассвете умереть, что так полагается. Знакомый решил помочь школьному товарищу, прислав к нему специалиста по лишению девственности закоренелых холостяков. Он надеялся, что после контакта со мной Глистин излечится и думать забудет о смерти. А мать заплатила мне, чтобы сегодня утром ее сын, живой и невредимый, попал в хорошую клинику.

— Значит, вы выполнили задание на двести процентов.

— Не знаю еще, — улыбается женщина. — В мои планы не входил арест.

— Что-нибудь придумаем. Возвращаю ваш блокнот. Распишитесь вот тут и тут. Это подписка о неразглашении всего того, что вы слышали в этом кабинете.

— Я же только отвечала на вопросы!

— В двух местах. Спасибо. Теперь на обороте обоих листов. Теперь спрашивайте, что вы хотите спросить, и можете быть свободны.

Мужчина встал. Постоял сначала вполоборота к женщине, потом повернулся лицом. Выражение его заросшего волосами лица разобрать, конечно, было невозможно, но глаза сдержанно улыбались. Вся его массивная фигура, засунутые большими пальцами в проймы кожаной безрукавки руки, выпяченный вперед живот и выпирающие в брюках колени толстяка — все это подчеркнуто демонстрировало мощь и полнейшее равнодушие к разглядыванию.

— Я подумала, — перешла на шепот женщина, глядя на него снизу вверх, — эти ваши косички… — Она сделала круговые движения указательными пальцами над ушами. — Это…

Мужчина вытащил большие пальцы из безрукавки, навис сверху, опираясь одной рукой о стол, отчего стол жалобно хрустнул, и доверительно сообщил, уложив на голову женщины большую часть своей бороды:

— Это не песики. Это бакенбарды. А вы подумали, что я еврей? Вы ведь так подумали? Вы подумали, если я еврей, который носит песики, то вполне возможно, что обряд обрезания уже давно нарушил мою целостность и я наверняка лишен так называемой уздечки, которую вы щекотали недавно языком, добиваясь семяизвержения у Иеронима Глистина! Вы подумали так, потому что придаете большое значение некоторым мелочам. Так вот: нет, это всего лишь бакенбарды. И хотя я лично не считаю поверхностный контакт с женщиной достаточным для мужского осознания перехода из чистоты самовосприятия в подчиненность обладания кем-то…

— А!.. А! А-а-а! — закричала женщина, отталкивая от себя бородача, и оглушительно закончила: — …пчхи!!

При этом она едва не свалилась со стула.

— Будьте здоровы, — слегка поклонился бородач, усилив тем самым комичность своей позы.

— У вас в бороде… Апчхи!

— Будьте…

— У меня аллергия на вашу бороду! Как вы смеете прикасаться к моей голове а-а-апчхи! Бородой!

— Извините.

— Вы садист!

— Ну что вы…

— При чем здесь уздечка? А-а-а… — Некоторое время она сидела, открыв рот, потом зажала нос и не чихнула. — Вы не знаете? Уздечка здесь ни при чем! Она при обрезании.. Апчхи! — Женщина застучала в пол ногами. — Я ненавижу вашу бороду! Расстегните ширинку! Апчхи!..

— Простите?..

— Идите сюда, я сама расстегну! Я вам покажу, что именно обрезается… Апчхи!..

С силой подтянув к себе за ремень толстяка, женщина уже нащупала застежку молнии, когда была схвачена за руку.

— Что вы делаете? — невозмутимо поинтересовался бородач.

— Хочу вам показать, что именно отрезают при обрезании, — уверенно ответила женщина, закрыла глаза и еще раз чихнула, ткнувшись головой ему в живот. — Хотя, извините, вы же этого не увидите. Этот живот… Вы вообще свои ноги давно видели? Извините, я не учла чересчур изогнутой, нависающей поверхности живота. Отпустите руку, больно. Знаете что?.. Здесь есть зеркало? Моя беременная подруга на восьмом месяце все обвешала в квартире зеркалами — она боялась, что забудет, как у нее выглядят ноги. А вы?.. Не представляю: как вы живете, не видя свой фетиш, свой так охраняемый объект гордости. Вы уверены, что с вашей психикой все в порядке?.. А что, если!.. Нет, вы только представьте, это совершенно новое слово в изучении женобоязни — если вы являетесь физиологическим девственником, потому что очень редко видите свой член и стали забывать…

— Убирайтесь, — тихо приказал бородач. Потом беспомощно огляделся и вдруг ударил кулаком по столу. — Вон!!

— Вы расстроились?

— Я не расстроился. Убирайтесь, — справившись с дыханием, приказал бородач.

— Вы орете на меня, стучите кулаком по столу, шаркаете своей немытой бородой по моему лицу — вы точно садист!

— Отлично, я садист, можете написать жалобу!

— И напишу! А вы думали, я, как мышка, сейчас прошмыгну тихонько в коридор, трясясь от страха?! — Женщина стала рыться в сумке, руки ее тряслись. Тряслась сумка на правой коленке и, если внимательно приглядеться, подрагивала нижняя губа.

— Дайте лист бумаги! — потребовала она.

— Нет у меня для вас бумаги. Можете пойти в кабинет начальника и там написать все, что пожелаете!

— Никуда не пойду, пока не напишу жалобу!

Она решительно пролистала свой блокнот и выдрала первую же пустую страницу. Посмотрела с ненавистью на бородача, пару раз сглотнула, нервно поправила волосы и приготовилась писать, сложив на столе руки примерной школьницей и нацелив ручку.

— При проведении допроса гражданином… как вас там? — Женщина осмотрела кабинет и свирепо уставилась на живот бородача.

— Вы неправильно пишете.

— Не ваше дело. Назовитесь, пожалуйста!

— Пожалуйста, — хмыкнул бородач. — Кохан Урса Бенедиктович. — Урса… — задумчиво вывела имя женщина.

Бородач, покосившись, заметил, что на этом листке ничего, кроме его имени больше не написано. И само имя, выписанное большими буквами, стоит ровно посередине листка. И женщина не собиралась больше ничего на этом листке писать, потому что спокойно вложила его обратно в блокнот и, прежде чем блокнот закрыть, мимолетно обожгла его веселым взглядом.

Что-то странное случилось в этот момент с Урсой Венедиктовичем. У него совершенно помутилось в голове, он бросился на женщину, чтобы отобрать этот листок, но, проходя позже психологическое тестирование, долго не мог ответить на вопрос, зачем?.. “Постарайтесь найти ответ на подсознании, — настаивал положенный в ведомстве по штату психолог. — Расслабьтесь и воспроизведите эту ситуацию в уме, зачем вам понадобилось повалить женщину на пол, разодрать ее юбку, вывихнуть руку и искусать туфлю с правой ноги?..”

Расслабившись в поисках ответа, Урса Венедиктович в конце концов смог вспомнить, что единственное желание, которое им тогда руководило, было желанием уничтожить злополучный листок с его именем — изорвать, сжечь, съесть в конце концов! А юбку пришлось разодрать, потому что женщина не положила блокнот в сумку, а засунула его зачем-то за пояс юбки. О туфле бородач не мог вспомнить вообще ничего, поэтому предположил: “Может, она случайно мне в рот попала?..” Психолог, вместо того чтобы удовлетвориться этими объяснениями, обнаружившими в себе хоть какую-то логику, прочел инструкцию о необходимости ежемесячного тестирования для работников определенных отделов и пригрозил профессионально-непредвзятым отзывом в комиссию по расследованию данного инцидента.

— Да пошли вы со своим отзывом! — зычно гаркнул Урса Венедиктович. — Я двадцать один год на службе, шестнадцать благодарностей, восемь удачных переговорных освобождений заложников — и ни разу голоса не повысил, ни разу лба не нахмурил! Имею право расслабиться?!

Лумумба

Неделю я провела на больничном — из-за вывиха правого плеча. Не скажу, что с пользой, — в основном рылась в справочниках, потом обратилась за помощью к Лумумбе. В справочниках имени Урса не оказалось: Лумумба честно отработала наш совместный завтрак — креветки, белое вино, грейпфруты с горячим шоколадом и яблочный пудинг с коньяком и сливками, — но в перелопаченном ею заново угро-финском эпосе этого имени не обнаружилось.

— Я нашла у венедов похожее женское имя — Урсиа, у скифов — Курса, это все. Балтов и дреговичей прорабатывать? — Лумумба, черная той горячей живой чернотой, которая недоступна африканским поделкам из дорогого дерева, никогда не смотрит мне в глаза. А я — ей. Она уверена, что я наделена даром гипноза, и не верит, что гипнозу можно просто научиться, а я пугаюсь ее огромных маслянистых оливок, полностью растворивших в себе зрачки и расслабленно плавающих в озерцах белков — косоглазие Лумумбы помрачает любой рассудок за полторы минуты. Когда мы с нею познакомились, у нас состоялись эти самые полторы минуты взаимного садомазохистского ослепления, с тех пор мы стараемся не сталкиваться зрачками. Единственный человек, сохранивший рассудок после почти трехминутной дуэли зрачками с Лумумбой, сразу после этого заявил в аудитории, что глаза некоторых африканок совмещают в себе все три части тела во фрейдовском обосновании процесса эрогенного мазохизма.

Это было на тестировании. Старый профессор задал дополнительный вопрос по теме зачета и посмотрел на сидящую напротив чернокожую студентку, а Лумумба, вероятно, озаботившись вопросом, вопросительно вскинула на него глаза.

“Какие это части тела и, соответственно, в каких фазах мазохизма они участвуют?” — спросил он, когда их глаза расцепились. Одному Богу известно, как ему удалось сохранить рассудок и профессиональный интерес к собственным реакциям на африканское косоглазие после ста восьмидесяти секунд засасывания в бездну первобытно-общинного эроса?..

Ответа никто не знал. Некоторые очень примерные студенты (мужского пола) справа и слева от меня стали лихорадочно листать “Психологию бессознательного” (3. Фрейд), но профессору и не нужны были ничьи ответы. Устремив искривленный артритом указательный палец в аудиторию, он сам громко провозгласил цитату из Фрейда: “Ягодицы являются эрогенно предпочитаемой частью тела в садистско-анальной фазе, подобно тому как грудь — в оральной, а пенис — в генитальной”1.

— Таким образом… — вкрадчиво продолжил он, предлагая, как обычно, закончить свою мысль любому студенту.

— Таким образом, в глазах Лумумбы заключены ее задница, ее грудь и ваш пенис! — храбро прокричал кто-то из аудитории.

— Неправильно, молодой человек, — покачал головой профессор. — Вы совершенно не поняли тему. Заглянув в глаза этой девушки, я совершенно бездумно перешел от темы нашего зачета (а если кто-то еще помнит, это “Два аспекта классического образа закона: ирония и юмор”) к теме эрогенного мазохизма, и теперь зачет будет начинаться именно с ответа на вопрос — каким образом я это сделал? Даю четыре подсказки: смех учеников Сократа, присутствующих при его смерти, “Критика чистого разума” Канта, виновность и кара в представлении Кафки, ирония у Сада и юмор у Захер-Мазоха. Кто-нибудь может сейчас предоставить связь между всем вышеперечисленным? Что ж, тогда удачных вам исследований, коллеги!

— Кто тебя просил на него пялиться? — накинулись однокурсники на Лумумбу, как только профессор вышел. — Тебе дедушку не жалко? Тебе нас не жалко?

Лумумба только неопределенно махнула перед своим лицом длинной и тонкой кистью. Все вопросы были тут же сняты, потому что человек, способный одним завораживающим и непосильно естественным движением руки обозначить одновременно раскаяние, презрение и удивление, не снисходит до ответов простым, неуклюжим смертным. Спасибо и на том, что не подняла свои тяжеленные веки и не оглядела глаза всех по очереди.

— Ягодицы, грудь и пенис… Тут, и все сразу! — В курилке Лумумба тычет указательными пальцами себе в глаза. — Такого мне еще никто не говорил. Может быть, он свихнулся за то время, пока смотрел?

— С профессором все в порядке, — улыбаюсь я.

— В порядке? Тогда ты, наверное, знаешь связь ягодиц, груди и пениса с двумя аспектами классического образа закона?!

— Знаю, — кивнула я.

— А почему тогда сегодня сразу ему не ответила?

— Пусть дедушка отдохнет. — Я потушила сигарету под струйкой воды из крана. — Хватит с него на сегодня — представь, он бы еще и в мои глаза влип? Страшно подумать, какие причинно-следственные связи и физиологические ассоциации могли ему тогда прийти в голову.

— А мне расскажешь? — с сомнением спросила Лумумба.

— Как только выучишь угро-финский эпос. За два месяца выучишь?

Загадочный анкум и чернильница Ленина

Балтов и дреговичей мы прорабатывать не стали. На следующий день мне исполнялось двадцать шесть. За окном — шифоновая дымка пасмурного дня с вкраплениями солнца; ворона в радужной бензиновой луже размачивает корку хлеба; в полнейшем безветрии яркий клен во дворе дрожит ветками, как перевозбудившийся маньяк, но этому, как часто бывает в психиатрии, находится простое бытовое объяснение: к его нижнему суку привязаны самодельные качели…

— В ваших полунощных и западных странах есть не только бледно-розовые мужчины с рыжим пушком на волосатой груди, не только желтоволосые женщины с ледяными глазами, да-да, слава богам, холодную медленную кровь прусов, чудей, урманов, агнян разбавили хазары, мордва, печеры, и все вместе они были индоевропейцами. — Лумумба лениво катает по столу липкий шарик из черного хлеба. Я ненавижу эту ее привычку мять пальцами хлеб, но терплю, потому что тогда она сосредоточена, а когда она сосредоточена, всегда держит глаза опущенными. — А вообще, твой анкум обитает где-то между германскими воинами, кельтскими горшечниками и иранскими торговцами, — заявляет она.

— Мой — кто?

— Анкум. — Лумумба пожимает плечами.

— Что это такое? — Я удивлена, она произнесла загадочное слово Иеронима Глистина.

— Анкум — это… анкум! — Она вскидывает глаза — трех секунд хватает, чтобы понять: это анкум, и тут ничего не поделать.

— А иранцы тут при чем? — злюсь я.

— Неолит, — снисходительно объясняет Лумумба. — Славяне выделились из индоевропейцев в славянскую группу, а иранцы, индийцы, армяне — в восточную. А до этого они существовали одним родом, говорили на одном языке и поклонялись одним богам. Что ты еще хочешь знать о своих предках?

— Спасибо, ты молодец.

— Я выполнила твое задание? Тогда… — Лумумба задумывается и съедает катышек хлеба.

— Не делай так. — Меня передергивает.

— Не могу. Я в десять лет узнала, что один человек по имени Ленин тайком писал в заточении письма чернилами, а чашечку для чернил он делал из хлеба. Если к нему приходил стражник, он съедал чернильницу, чтобы его не били палками за непослушание. До этого времени я не ела хлеба вообще, а потом стала делать из него разные фигурки и съедать их. Маме нравилось. Тебе не нравится. Почему?

— Ты похожа на муху, которая облазила злачные места, а потом стала катать лапками катышки из всего, что прилепилось, и есть это.

— Очень показательные ассоциации, коллега, — ехидничает Лумумба.

Кое-что о психах

Лумумба — единственный человек, с которым я иногда говорю о личном. Она знает мою историю только в общих чертах; я знаю, почему ее зовут Лумумба в подробностях; мы не говорим о любви, ненависти и насилии, то есть о сексе. И у меня, и у Лумумбы за время практики появились “свои” пациенты.

— Это как лишай, — объясняла Лумумба, — вроде знаешь, что лечится йодом, но чешешь, чешешь!..

— Нет, это как навязчивый сон. Понимаешь, что с тобой такого произойти не может, но все время боишься… что кто-то другой неправильно попробовал твою судьбу, — объясняла я.

Амадей

Пациент Лумумбы — трансвестит. Мужчина по имени Доня (по паспорту — Амадей, естественно — музыкант из семьи музыкантов), провел почти пять лет, доказывая обществу, что в душе он — женщина. За пять лет, потеряв все прежние связи, родителей и работу в известном оркестре, он приобрел одну-единственную ценность: разрешение психиатра на изменение пола. Изменил. После чего был замечен в клубе для геев в мужской одежде (естественно). Почти ежевечерне, маскируя те самые трансплантированные и видоизмененные части тела, которые он так исступленно приобретал путем множественных операций, Доня облачался в мужской костюм, делал тщательнейший макияж, приклеивал (!) усы и шел в мужской клуб.

Люся

Моя пациентка — мастер спорта по биатлону. За два года отстреляла в городе больше пяти сотен ворон. Она уверяла, что вороны являются переносчиками СПИДа. Граждане нашего доброго города ничего не имели против такого санитара, даже с устрашающего вида винтовкой с оптическим прицелом, но Люся (так ее зовут) собирала все отстреленные тушки и развешивала их в комнате в коммуналке, вот соседи и занервничали, им запах не нравился. Они уверяли, что Люся иногда ощипывала, жарила и ела убитых ворон, а этого они уже перенести не могли.

— У твоего скрипача налицо все признаки вынужденного кастрата! Он не хотел быть женщиной, он настаивал на перемене пола, только чтобы лишиться мужской силы! Что толку, что мы все понимаем — никто не знает, чем тут можно помочь?! — снисходительно объясняю я Лумумбе.

— А у твоей Люси скрытая тяга к разврату. На подсознании она понимает, что разврат наказуем, в силу застенчивости или брезгливости плоти не может в него просто так, с ходу, влипнуть и наказывает себя условным смертельным заболеванием путем поедания убитых переносчиков этого заболевания и пачкаясь их кровью. Ты что, не замечаешь: она изо всех сил пытается смертельно заболеть, потому что слишком грешит в мыслях! — не остается в долгу Лумумба.

— Это просто, — с ходу придумываю я выход. — Их нужно познакомить. Скажу Люсе, что у тебя на примете есть жутко развратный трансвестит, который хочет научиться стрелять.

Сказано, конечно, лихо, а вот с осуществлением этого плана пришлось повозиться.

Мы договорились вдвоем провести оба занятия с нашими пациентами — по очереди: сначала — с Амадеем, потом — с Люсей. Причем Лумумба с истинно исследовательским азартом написала вступительную статью о связи фетишизма и кастрации в работе Фрейда “Одно детское воспоминание Леонардо да Винчи”; я же просто сделала наброски предполагаемой связи между ненавистью к воронам у женщины и желанием кастрации у мужчины (как следствие — смена пола).

Фаллос женщины и влагалище мужчины…

Сеанс с Амадеем начался с детских воспоминаний. То, что в шестилетнем возрасте юный скрипач совершенно случайно увидел половые органы взрослой женщины и несколько дней после этого не брал в руки скрипку, Лумумба знала и раньше. Она строила лечение на естественных взаимосвязях: скрипка — женщина, смычок — фаллос; и, по моему мнению, после ее объяснения момент удивления и стыда при самоузнавании таких взаимосвязей у Амадея давно прошел, но перейти к рациональному самоанализу о влиянии детского шока на свою взрослую жизнь он так и не смог.

Выслушав, что мы думаем о его тяге к кастрации, Амадей неуверенно поерзал в глубоком кресле и вдруг поинтересовался:

— Вы обе, вы ведь моложе меня?

О, к этому вопросу мы с Лумумбой всегда готовы. Да, мы моложе, но работаем с Амадеем не по собственным аналитическим исследованиям, а исключительно на основе опытов и анализов, проведенных великими психиатрами прошлого и настоящего.

— То есть по книгам? — уточнил Амадей и тут же поспешил добавить: — Я читал Фрейда, это все ерунда. Это не про меня. — Подумал и осторожно поинтересовался: — Психическое заболевание ведь не может быть универсальным? То есть не могли же врачи описать все имеющиеся в наличии отклонения?

Пришлось его огорчить: могли и описали с дотошностью и азартом исследователей-вампиров. Но любому больному позволительно и даже очень рекомендуется думать, что он один такой на всем свете по сложности проблемы и методам демонстрации своего отношения к жизни.

— У нас, конечно, мало опыта общения с такими тонкими артистическими натурами, как вы, Амадей, — потупилась Лумумба. — Мы вас сегодня пригласили для помощи. Очень сложный случай. Совершенно схожий с вашим, представляете?

— Какой-то художник или певец, много лет доказывающий, что в душе он — женщина, наконец получил разрешение на перемену пола, а потом стал маскироваться под мужчину? — уныло поинтересовался Амадей.

— Нет, все совсем не так, — вступила я. — Взрослая женщина — мастер спорта и хороший специалист в области химических технологий. Бросила работу и спорт и занялась убийством…

— Трансвеститов! — закончил за меня Амадей.

— Нет. Ворон.

— Ворон? В смысле — птиц?.. — В глазах нашего страдальца наконец появилось удивление и почти восхищение. — Я тоже не люблю этих помойных хищников! А как эта женщина…

— Не отвлекайтесь, — вступила Лумумба. — Постарайтесь несколько минут не думать о собственных проблемах. Вы представляете ее? Какой вы ее видите?

— Кого? — опешил Амадей.

— Какой вы видите эту женщину?

— Я ее вижу… Я ее вижу на горе: она высокая и тоненькая, на фоне рассвета — совсем тростинка с развевающимися длинными волосами…

— Насколько длинными? — спросила я.

— До пояса, — уверенно кивнул Амадей. — В руках у этой женщины лук. Большой, изогнутый лук. — Он чертит перед собой изгиб. — Она натягивает стрелу, наконечник стрелы как раз касается красного краешка восходящего солнца!..

— Спасибо. Достаточно. — Лумумба проверяет, не кончилась ли пленка в магнитофоне, и сразу же мы с нею разыгрываем небольшой спектакль: “Ну, что я тебе говорила, коллега?!”

— Ну, что я тебе говорила? — подводит итог Лумумба. — Удивление от отсутствия у женщины пениса переросло в сопротивление этому осознанию…

— …Потому что если тете кто-то отрезал пенис, то подобное может случиться и с мальчиком — налицо угроза и лихорадочный поиск несформировавшейся психикой выхода из такой страшной ситуации, — подхватываю я.

— Вы понимаете? — Лумумба подошла сзади и склонилась над Амадеем.

— Не-е-ет, — неуверенно проблеял он.

…и тяжелые последствия их отсутствия.

— Это же так просто: ваше детское логическое восприятие отсутствия у женщины пениса не привело вас к фетишизму, вот в чем дело. По Фрейду, мальчик, объясняющий себе подобное невероятное отсутствие, в силу дальнейшей приостановки воспоминания, как это случается при травматической амнезии, воссоздает для защиты определенный фетиш, заменитель, объяснитель, если угодно! Да, психически женщина обладает некоторым пенисом, но он видоизменен, и уже только от вашего дальнейшего способа анализа подобных выводов и зависело тогда, в детстве, станете ли вы фетишистом, гомосексуалистом, либо преодолеете шок ценой взаимозаменяемого интереса.

— И что?.. — подавленно спросил Амадей. — Кем я стал?..

— Пока что, — уверенно заявила Лумумба, — мы с коллегой думаем, что вы пошли по пути взаимозаменяемого интереса: вы не стали фетишистом, то есть вы не смогли убедить себя наделить женщину таким характером, благодаря которому она была бы терпимой в качестве сексуального объекта. А поскольку вы не стали фетишистом, то вполне можете быть подвержены комплексу страха либо желанию кастрации, который впоследствии и привел вас к изменению пола.

— А как вы это выяснили?..

— Это просто, — вступила я. — Вы пошли по совершенно иному пути, вы решили попробовать себя в качестве женщины, не обладающей пенисом в том виде, в каком его имеет мужчина. Психиатр Адлер, к примеру, считал, что у человека один-единственный орган может считаться неполноценным и располагающим к неврозам — это женский клитор. Теперь представьте, что визуальное открытие, подобное вашему, сделала для себя девочка. Она обнаружила, что мужчина (мальчик) имеет нечто, у нее отсутствующее. Условия, при которых это открытие произошло, могли оказать на нее такое же трагичное действие, как произошло и в вашем случае. Грани нормальности и ненормальности, таким образом, вытесняются той самой травматической амнезией, которая имела место в обоих случаях.

— То есть когда я в детстве увидел женские половые органы, то проассоциировал их потом со скрипкой, а свой половой орган — со смычком, от страха у меня это задержалось лишь на подсознании, но впоследствии привело к изменению пола, а когда эта девочка увидела мужские половые органы, то выросла и начала отстреливать ворон?..

— Приблизительно… — Мы с Лумумбой уныло посмотрели друг на друга. Нас всегда удручали попытки пациентов озвучить проблему с наивной прямолинейностью любого самого сложного трактования. По мнению Лумумбы, подобные попытки объяснить для себя попроще объяснения психолога — это вариант упрощенного взгляда на проблему, который ведет к успокоению и инерции в излечении. По-моему, это своеобразная защита от доктора, который возомнил, что слишком много знает. Пожалуй, пора перейти к более простым изъяснениям.

— Она… — задумался Амадей. — Эта женщина, она тоже помнит, что в пяти-шестилетнем возрасте разглядывала гениталии мальчиков или взрослых мужчин?

— Ее история сложней: она уверена, что видела у мамы мужской член.

— Ужасно… Но вы сказали — я могу помочь?..

— Вот к этому мы и ведем. — Я опередила Лумумбу и сделала ей знак — потрогала быстрым жестом кончики своих мочек (“лицо попроще”). — Если бы вы смогли показать ей себя в сегодняшнем образе мужчины, имеющего женские половые органы, а она, соответственно…

Лумумба посмотрела на меня несколько ошалело.

— А она? — заинтересовался Амадей. — Что — она?..

— Дело в том, что у нее есть то, чего вы не изобрели в себе после шока в детстве. У нее есть фетиш.

— То есть как? — растерялся Амадей. — Не хотите же вы сказать, что у нее это наследственное?!

— Наследственное?..

— Ну да. Ее мама имела мужской член. И она, соответственно… Хотя что я несу, как же это возможно?.. — Он схватился за виски и стал их усиленно массировать.

— Минуточку, мину…точ…ку! — Я с силой убрала от головы его длинные пальцы музыканта. — Вы слушали, что я сказала? Я сказала — фетиш! Понимаете разницу?..

— И что же это? — шепотом спросил Амадей.

— Да! Что это за фетиш? — сделала “лицо попроще” Лумумба.

— Винтовка с оптическим прицелом, датчиком на скорость ветра и прибором ночного видения.

— О! Понимаю, — просиял наш пациент и почему-то затем погрозил пальцем. — Винтовка! Оружие. Символ мужской мощи. Я должен был догадаться. Вы сказали, что она отстреливает ворон, я почему-то подумал, что стрелами из лука. Глупо, согласен… Винтовка!..

— Если вы заинтересуете Люсю, то узнаете женщину, которая при надобности имеет огнестрельный вариант мужского пениса, а потом откладывает его за ненадобностью. Но для вас достаточно будет знать, понимаете? Знать, что она восполняет шоковый пробел, полученный вами в детстве, она — женщина с пенисом! И если любая другая женщина при подобных объяснениях ее владения оружием может просто расхохотаться вам в лицо…

— Я не буду ничего объяснять, я же не психиатр!.. — перебил меня Амадей и неуверенно добавил: — Здесь ведь что важно — не обладание, а осознание! Если она хотя бы на подсознании осознает, зачем ей ружье, значит, и ведет себя соответственно. У нее другое отношение к жизни, понимаете?!

— Отлично понимаем! — радостно хором уверили мы его.

— Ну и хорошо… А объяснить ей и вы можете, а я только посмотрю на такую женщину. Я к женщинам отношусь неплохо, тем более что сам… сама тоже, ну, вы понимаете…

— Спасибо за сеанс! — от души поблагодарила я Амадея, выдернув его из кресла за протянутую навстречу моей руку и проводив к двери.

Люся

У нас с нею двенадцать лет разницы в возрасте. Странно, никогда меня это не заботило. Люсю, по-моему, тоже.

— Девочки, — снисходительно посоветовала она, когда мы с Лумумбой, поочередно подменяя друг друга, пытались объяснить ей проблемы трансвестита Амадея и попросили немножко ему помочь. — Не тяните кота за хвост. Если я правильно поняла, то, по-вашему, у меня есть нечто, от чего этот Амадей постарался избавиться. Допустим, я соглашусь с вами, что винтовка в моих руках — это некий условный фетиш, попытка выжить после шокового события в детстве. Но себе-то я чем помогу?

— Вы с ним станете психически взаимозаменяемы. — Такой вариант помощи предложила Лумумба.

— Люся, попробуйте просто поверить мне, не анализируя, хорошо? — попросила я. — Теперь представьте, что в детском возрасте вы получили некоторую психическую травму, которая привела к десексуализации будущих ваших представлений о влечении вообще. То, что случилось с вами, это самое обычное дело для многих детишек, и последствия, как правило, вытесняются в будущем новыми впечатлениями о разнополости. Если — обратите внимание! — если только этот шок не усугубится повторной травмой. У вас на подсознании образ матери с мужским членом являет собой на самом деле простую структурную схему — либо образ отца взаимозаменяет образ матери, либо наоборот. Налицо то, что психиатры называют “расслоением” влечений. Большая часть вашей либидинозной энергии нейтрализована и десексуализирована. Это не похоже на последствия детской травмы, что-то еще подорвало ваши представления о принципе правильности. Мы с вами работаем уже больше года, но выяснить это “кое-что” мне так и не удалось.

— Стоп-стоп-стоп! — Люся подняла руки, “сдаваясь”. — Я отстреливаю ворон с тридцати лет. Если бы моим соседям-олигофренам не почудилось, что я этих ворон поедаю, мне бы и в голову не пришло обратиться к психиатру, понимаете? Первый раз меня к нему направили почти насильно. И ваш коллега сразу же выписал несколько рецептов и выдал справку о моей невменяемости. Что же я имела после такого “лечения”? Я потеряла научную работу, но как-то постепенно свыклась с этим. Я отклонила больше десятка предложений стать киллером за большие деньги, а ведь люди, предлагавшие это, как на особую ценность указывали на мою справку из психушки. Я потеряла почти всех своих друзей. А теперь — главное. Знаете, почему я спустя семь лет после получения этой справки пришла к вам? Я пришла сказать, что, может быть, я совершенно здорова и нормальна. А то, что увидела в детстве, было абсолютной реальностью.

— А вороны? — робко поинтересовалась Лумумба.

— Ну ненавижу я ворон, что тут поделать?!

— А убитые тушки птиц, развешанные в вашей комнате?

— Я уже говорила: это были исследования. Я занялась орнитологией и выяснила, что городские популяции ворон всегда пополняются, сколько бы птиц ни уничтожить. На их место прилетают другие. Я должна была понять, откуда эти другие берутся и чем определено их количество. Это только на первый взгляд все вороны одинаковы — на самом деле они отличаются.

— Получается, что вы пришли ко мне, чтобы я вас убедила в нормальности? — Не скажу, что я удивилась словам Люси — многие пациенты начинают с того, что доказывают свою нормальность. — И теперь говорите, что ворон вы просто не можете терпеть, поэтому устраиваете на чердаках засады со снайперской винтовкой, а образ матери с мужским членом может быть совершенно естественной картинкой из вашего детства? Так?

— Ну… — смутилась Люся, — когда вы все это объясняете, получается действительно все совершенно ненормально. Ладно, вы устали от меня, а я от вас. Если хотите, я познакомлюсь с этим ненормальным скрипачом, но уж извините: не смогу поддерживать для него ваши измышления, что моя винтовка является прообразом мужского члена. Или как вы там говорили?..

— Условно реализованным фетишем, — подсказала Лумумба.

— Да, вот этим самым. Он правда хочет научиться хорошо стрелять?

— Очень! — заверили мы ее.

— В этом деле, — задержалась Люся у дверей, — важен талант. Или он есть, или его нет. Оружие нужно уметь чувствовать. Конечно, можно научиться и чисто механически неплохо стрелять, но вообще-то мне кажется, что настоящий охотник — это врожденное качество.

— Спасибо, Люся!

Лумумба

Лумумба любит приторный хвойный “Шартрез”, я — полусухое вино. Когда мы впервые поняли, что эти два напитка отлично сочетаются в фиолетовом полумраке моей кухни — это было два года назад, — я рассказала ей под бой напольных часов о своем хобби (…десять, одиннадцать, двенадцать… тринадцать… у тебя часы не испорчены?., четыр… пятнадцать! … нет, часы в порядке, наступила полночь и приплюсовала к себе три часа доверия…), она рассказала, почему ее так зовут.

Лумумбу подкинули в приемную родильного дома в 81-м году. Она — самое удивительное последствие Московской олимпиады, потому что чистокровка. И папа и мама Лумумбы были совершенно черного цвета, никакой помеси. В приемной семье ее назвали Машей, таскали с собой на гастроли, оставляли играть в оркестровой яме во время репетиций, и в театре же маленькая Маша впервые увидела, как кто-то специально красит себя в черный цвет! “Молилась ли ты на ночь?..”

К шестнадцати годам, так и не избавившись от косоглазия, она выросла до метра восьмидесяти, обнаружила завораживающее изящество ладоней и ступней, плавную надменность осанки и поступи и страшную тягу к сексуальным контактам. Приемные родители только развели руками, а что им еще оставалось делать — чернокожая Маша окончила школу досрочно и с отличием, с четырнадцати лет содержала их на свои заработки фотомодели, была характера ровного, незлобива, нежна и устрашающе образованна в области биологии и истории искусств. Единственное, что ей так и не удалось сделать к своему совершеннолетию, это узнать, к какому именно африканскому племени принадлежали ее биологические родители. И вот как-то раз она пришла на дискотеку в МГУ и встретила его…

— Он вышел из полумрака, волосы собраны на макушке в хвостик, а мелькающий свет цветомузыки бьет по глазам. Я не заметила сразу, что он — огненно-рыжий, я только увидела отражение дурного зеленого цвета его глаз. Представь: он стоит внизу — на цыпочках достает мне до подбородка, — смотрит с ненормальным восторгом, как на лошадь в пуантах или на страуса в сапогах, и спрашивает громко, чтобы музыку перекричать: “Эй, красотка! Ты из нефтегаза или из Патриса Лумумбы? Шпрехаешь по-нашему?” Я обессилела, чувствую, что правый глаз совсем куда-то закатился, а он орет, как дурной: “Вообще ни му-му? Ду ю спик инглиш?” Что мне оставалось делать? “Йес, ай ду… — говорю, — Лумумба…” Еле заставила губы двигаться. Мы с ним потом почти месяц разговаривали на английском: то есть я говорила на английском, а он на помеси французского с нижегородским, но ты бы видела, с каким восторгом он таскал меня по своим друзьям, как он мною гордился! Бывало, попросит: “Дай пальчики, ну дай, не жмись, дарлинг моя, давай, ма шер, сюда руку!” И соединяет свою ладонь с моей, чтобы показать, насколько у меня пальцы длиннее. “А размер обуви знаете, какой! — Это у него на втором месте было после сравнения длины пальцев. — Покажи ножку, майн херц, ну покажи, не стесняйся. Сорок третий, братцы, сдохнуть мне на месте, не вру! А талия между прочим — пятьдесят восемь после завтрака! Она все понимает, все, только не может по-нашему, но я ее научу! Смотри сюда”. Тут он ставил меня напротив и начинал тыкать указательным пальцем по очереди то в свой, то в мой живот, приговаривая: “Жора! Лумумба! Жора! Лумумба!”

Господи, в такую яму унижения и похоти я никогда в жизни не опускалась. Он был восхитительный, юркий такой, крепенький, весь в веснушках, а подмышки пахли пометом страуса…

— Перебор, Лумумба, — засмеялась я тогда. — Откуда тебе знать, как пахнет помет страуса?

— Это на подсознании, — серьезно заметила она. — Я знаю, какое небо в Африке, хотя никогда там не была. Когда еврей впервые приезжает в Иерусалим, он чувствует, что попал домой, потому что знал заранее цвет неба и запах земли.

— Когда же ты наконец “выучила” русский?

— Когда его подстрелили. Представляешь, он оказался бандитом, его ранили в перестрелке, я пришла в больничную палату и там не сдержалась. Плакала, и вообще… Видела бы ты, как он обрадовался! “Ребята, — кричал, — вы только послушайте, моя Лумумба от горя выучила русский! Лумумба, покажи, какие у тебя пятки, — они не верят, что розовые!”

Если бы его не взорвали в машине через год, я бы его, наверное, задушила и съела печень.

— Как это? — опешила я.

— Психиатр называется. “Как это? Как это?” От восторга, от невыносимости бесконечных оргазмов, от ревности, от жажды!.. Не смотри так, не задушила же. Пережила. Когда мы занимались любовью, он заставлял меня смотреть в глаза. Только в глаза. Ты, говорил, никому больше в глаза смотреть не сможешь. Так и есть…

— Почему ты пошла в медицинский?

— Чтобы вылечиться от него… А ты почему?

Я

…Потому что один старик сказал мне, восьмилетней, что означает слово “психиатр”. Это лекарь души. Я точно знаю, что Бог — психиатр. У него в кабинете есть продавленный диван, а на окошке — засохший цветок герани. Листья почти все скорчились, на тонкой полуиссохшей ножке — застывшее кровавое пятно невесть как пробившегося цветка, а на занавесках висит котенок, он залез высоко, кричит, боится упасть на темно-красный зонтик герани. Если исходить от обратного, и хороший психиатр — это… правильно: получается, что Бог жил в нашем доме на седьмом этаже, а никто и не догадывался. Я — маленькая, худая до отвращения, с обкусанными ногтями, острыми ключицами и таким тяжелым взглядом темных глаз, который редко кто выдерживает. Он… он старый, кашляет, плохо пахнет по утрам, когда выносит мусор на лестничную клетку в заношенном халате и старых шлепанцах, но у него есть продавленный диван и засохшая герань на окне. Герань всегда цветет, когда ни приди, — всегда от окна по нервам ударит ее кровавая нашлепка на мутном стекле, котенок лазает по занавеске; котенок всегда подросток — ест он их, что ли? — я приходила два раза в месяц, а котенок не рос; потом я заметила, что он уже не рыжий, а серый в пятнах; потом — черный с белым воротничком; через год — не поверите! — занавеска — в клочьях, а на ней — котенок! “Девочка, — сказал старик строгим голосом тогда, у мусоропровода, — что это ты задумала? А ну-ка пойдем ко мне чай пить!” А на старых фарфоровых чашках — столетние трещинки и заплывшие в них чужие жизни — пятнами — чай, слюна, слезы, сны и надежды на выздоровление.

Никогда ничего не менялось. Если я не убирала со стола свою чашку, она ждала меня неделю, две, заплывая плесенью ожидания; герань цвела; котенок висел на занавеске; забытая кем-то на стуле в коридоре дылда роза, изысканно-древняя, устрашающе-шипастая, потрескивала от сквозняка папирусом высохших лепестков, и никто ведь не сел на ее шипы, наткнувшись глазами на нашлепку крови там, далеко-далеко — после длинной кишки коридора, — в комнате радости на мутном стекле, или не убрал дохлую розу, чтобы сразу, с порога, устроиться на стуле основательно и поплакаться “про жизнь”.

— Если тебя не устраивает твоя жизнь, — сказал Бог, — придумай другую.

— Как это? — не поняла я. — Любую?

— Любую.

— И она появится?

— Конечно! Обязательно! Всенепременно и в любой момент. Как воспоминание. Вот, например, я. На прошлой неделе вспомнил, что в молодости, обладая счастьем и ужасом аутизма, прожил почти шесть лет, фотографируя и снимая на камеру мертвецов. Зачем? Какое-никакое пропитание. Почему мертвецов? Да какая разница. Может быть, они меня устраивали своим полнейшим невмешательством в мою жизнь, отстраненностью и превосходством отсутствия, тогда как любой живой человек подавлял, пугал и унижал навязанным присутствием. Я вспомнил радость обладания одиночеством, ты и представить себе не можешь, как это восхитительно — обладать одиночеством. Нет, ты не понимаешь. Вот сейчас, к примеру, я обладаю твоим одиночеством.

— Как это?..

— Как это, как это… Ты поглощена мною целиком, ты себя не ощущаешь, ну и где ты, спрашивается? А-а-а! То-то же. Попробуй теперь, верни свое одиночество. Не можешь!

— Ладно, противный старик, поедающий котят, верни сейчас же мое одиночество!

— Не так просто, не так просто… Одиночество предполагает нечто, что другие никогда не поймут и не узнают. Например. Я свято храню в себе прекраснейшее пятисекундное оцепенение от вида голой попки дочери нашей кухарки. Каждый раз, когда я вспоминаю эту попку, широко расставленные ножки в серых чулках и кудряшки у колен — девочка наклонилась и снизу, между расставленных ног, ткнувшись подбородком в спущенные трусики, смотрела на мое лицо, — я замираю оттого, что впервые в шесть лет приоткрыл для себя понятие страсти и посильного стыда. Но это не полностью мое воспоминание! Им наверняка пользуются другие — девочка, ее мать, которая нас застала, мой старший брат, долго потом изводивший меня насмешками. И нет никакой надежды, пойми — никакой! — на хотя бы частичное забвение ими моего панического отчаяния от их присутствия.

— Я ничего не понимаю!

— Немудрено. Только после двадцати я понял, как можно обезопасить свое одиночество. И после этого стал всемогущ!

— Как это? Расскажи!

— Вот как, маленькая хищница! Ты хочешь украсть немного моего одиночества? Или секрет его изобретения?

И я, в азарте открытия чего-то совершенно неизведанного, огромного и засасывающего, как шаровая молния в полнейшем безветрии, как черные рваные дыры в звездной шифоновой занавеске южного неба, стала лицемерно уверять старого Бога, живущего на седьмом этаже, что ничего не буду красть, что только послушаю и сразу же забуду, что буду приходить к нему часто-часто, вымою окно и полью герань.

Он, конечно же, великодушно, но определив легкой загадочной усмешкой цену своего расточительства, открыл секрет.

— Для начала, — сказал он, — нельзя иметь одиночество, не выстрадав его. Проще говоря, многие люди живут совершенно счастливо и без осознания необходимости одиночества, а некоторые даже считают одиночество бедствием, ужасом, от которого нужно спасаться, и тогда они подпускают к сердцу всех, кого ни попадя, стараются окружать себя случайными связями и по утрам, если вдруг просыпаются одни, тут же включают телевизор, магнитофон, миксер, соковыжималку и все краны в ванной, а потом рожают ребенка и тем самым оглушают себя как минимум на три года необходимостью его выхаживания; и постепенно та часть внутри них, что отвечает за самопознание и особый индивидуальный ритм сердца, отмирает потихоньку, и тогда, конечно же, понятие “счастья” в конце концов подменяется покоем и удовлетворением. И пульс становится у всех одинаков, а если у кого-то частит сердечко, так это уже болезнь, а другой человек если чем и разгонит свое сердце в смутном полубредовом воспоминании чего-то обжигающе-пронзительного, так только кофием, спасаясь от пониженного давления.

На одиночество требуется определенное чутье. Это тебе не заблудиться глазами в рисунке на обоях, не выдумывать, на какое животное похожа вон та заковырка, не получасовое бездумное листание журнала на унитазе. Ты слушаешь? Ты меня понимаешь?

— Конечно, понимаю, — отмахнулась я с беспечностью восьмилетки, слегка, впрочем, напуганная его осведомленностью (в туалете за бачком у меня тогда был припрятан прошлогодний номер “Бурды” — там, на тридцать восьмой странице, жил своей рекламной жизнью невероятных форм и обаяния совершенно гладкокожий блондин, демонстрирующий отменное прилипание мокрых плавок к его нижней части живота).

Странно, как иногда врезаются в память некоторые мелочи, оттенки дня, контуры предметов… Вот я, как всегда, — на полу у его ног, иногда тычусь виском в огромную угловатую коленку и отслеживаю снизу малейшие перемещения зрачков под полуопущенными веками, и эта щель в живом безвременье, эта мутная полоска — долгожданный мой проход в другое измерение. Я жду чуда, я уже в нем, завороженная свисающей с подлокотника огромной породистой ладонью, чуть подрагивающими пальцами с полустертым перламутром неухоженных ногтей. Вот ладонь взлетела!..

Венеция

— Дело было так. — Старик поудобней устроился в кресле с высокой спинкой, подоткнул под бока плед, вытер ладонью рот, оттянув нижнюю губу, ладонь тут же вытер о подлокотник кресла рядом с моей щекой, посмотрел вдруг длинным оценивающим взглядом и медленно потом опустил веки. — Мне было двенадцать лет, родители привезли меня в Венецию. Уж не знаю, как им вообще пришло в голову притащить меня в этот вонючий мокрый город, учитывая мою тогдашнюю брезгливость и страх матери перед различными инфекциями. А в Венецию пришла высокая вода, затопило нижние этажи, я до сих пор вспоминаю те рассветы, солнце в мутноватых, словно тоже затопленных, небесах и плывущие под окнами огрызки чужих жизней — сломанные стулья, какие-то тряпки, тапочки, обгоняемые фекалиями, и яркого дохлого попугая, даже в смерти не выпустившего из цепких когтистых пальцев резную палочку когда-то спокойной и никчемной его клеточной жизни. Помню сумрачные комнаты, запах тины в огромной кухне, помню древние каменные ступеньки вверх, обгрызенные временем, по которым мне было запрещено подыматься и мешать поселившейся над нами известной певице. Делать было абсолютно нечего. Мать вспомнила о моем отвращении к воде и всему, что плавает, только на третий день одуряющих дождей, а я от вида гондольного тесака бледнел, как от топора палача. Помнишь… — “…и гондолы рубили привязь, точа о пристань тесаки”? Да-а-а… Хотя это здесь ни при чем, это Пастернак — как ты можешь помнить… О чем это я?..

— О певице! — напомнила нетерпеливо — слишком нетерпеливо для девочки, застывшей зрачками где-то в далекой мокрой Венеции.

И старик, очнувшись, в первый раз посмотрел на меня с удивленным почтением. Он понял, что не зря тогда увел замерзшую девочку от лестничного окна шестого этажа, от мусоропровода, куда я запихивала содержимое своего портфеля и школьную форму с туфлями, чтобы вырваться из жизни в другое измерение совершенно свободной, то есть — голой.

— Как ты поняла? Я же еще ничего не сказал!

— Обгрызенные временем ступеньки наверх, по которым тебе было запрещено подниматься.

— Действительно… Но я же ни интонацией, ни голосом не выдал себя!

— Не выдал. Ты просто сказал о запрете, мне стало интересно.

— Что ж, так оно и есть. Я проснулся как-то ночью от странных звуков. Душно было, спали с открытыми окнами. Я понял, что звуки идут сверху, из окна над нами. Невероятный голос пел, подвывая, словно кто-то каждый раз толкал поющего в спину и заставлял брать ноту выше и выше. Все выше и выше, пока нечеловеческое (а я никогда не слышал, чтобы человек издавал такие звуки), высокое “о-о-а-а-а!..” не обрывалось вдруг с рыдающим надрывом. И было в этом надрыве странное облегчение: и боль, и удовольствие. Тут стоит тебе сказать, что к своим двенадцати годам я уже бывал в опере и знал, что такое распевка. Голос был превосходным женским контральто, такой страсти и муки мне слышать ранее не приходилось ни в опере, ни в жизни, а представить, что певица с таким исступлением просто репетирует ночью постановку голоса, было невероятно и даже страшно: как же она тогда поет на сцене?!! Я весь задрожал и покрылся потом. Я хотел немедленно ее видеть, упасть на колени, не знаю, что именно я тогда хотел сделать, а тут еще душный морок теплой ночи с расплавленными в грязной воде фонарями и испарина, — испарина на всем! — на теле, на стенах, в гортани, в легких…

Я откусила заусенец и спросила, хитро прищурившись:

— Она трахалась, да?

И тут же пожалела. Сверху на меня посмотрели искаженные мукой и странной сладостью глаза, длинная кисть взметнулась в воздухе — ударить или перекрестить?.. Старик несколько секунд решал, что со мною делать дальше… И сдался.

— Да. Она делала это несколько ночей подряд — там, наверху, никогда мною не виденная и едва не сведшая меня с ума. Странно, но я не помню, как это случилось, что я понял. Вдруг, застыв внутренностями, часто дыша ртом и ужасно потея в ожидании высокого последнего ее “о-о-а-а!..”, я понял. И все. Стало страшно от пустоты внутри, во рту — запах гниющего дерева, я метался по комнате из угла в угол, еще не понимая, что спасен. Потом, бросившись ничком на кровать, я ждал ее следующего пения (оно иногда повторялось по три раза за ночь), и тогда уже не просто слушал, оглушенный, а искал ритм, движение, вдохи и выдохи. Я стал сначала представлять, что она делает телом, насколько ей удобно издавать такие невероятные звуки, и потом уже обнаружил себя в этих движениях. Сначала длинные — по возрастающей — медленные и не очень громкие “а-а-а… а-а-а…” — секунд по шесть. Потом гласные менялись, звуки нарастали, усиливались, длительность “а-а-а-и-и-и!..” доходила иногда до пятнадцати-семнадцати секунд, то переходя в низкий вой, то поднимаясь до божественного чистого звучания великолепного горла. Потом менялся ритм, можно было уловить быстрое дыхание, придающее ее подвываниям своеобразную жуть и негу, чистый звук уже прерывался на каждых пяти секундах, потом — на трех, потом — длинный и самый высокий, последний, мучительный взлет, после которого все глохло вокруг — кромешная мокрая тишина; только через минуту-две можно было понять, что гулкие удары великана веслом в заросшие тиной стены нашего дома — это всего лишь пульсация крови в моей голове.

С тех пор мы были вместе каждую ночь. Я заранее открывал окно и ложился на кровать, чтобы, чего доброго, не свалиться в обмороке, потому что ни разу она не взяла в конце голосом одинаковую высоту. Всегда — по-разному, всегда — невероятно и за гранью возможного, а я дергал ногами, тряс руками, раскачивал кровать, совершенно не попадая с нею в унисон, да и мало заботясь об этом, потому что главное тогда было, чтобы тело мое содрогалось так, как ему было удобно, и это было самое потрясающее влияние когда-либо слышанного пения на мое тело (если, конечно, это можно назвать пением).

Таким образом мы провели с нею вместе четыре ночи. Она — там, наверху, никогда мною не увиденная, я — внизу, содрогая кровать конвульсиями тела и заливаясь потом и слезами от восторга, когда вдруг пришло ясное осознание, что эта женщина принадлежит мне. Я владею ею, как никто другой, и не важно даже, что фигура и лицо условно схематичны. Зато каждую ночь мы отжимаем Венецию, как мокрое застиранное белье, вместе, только мы вдвоем. На пятую ночь было тихо. В ожидании я решил представить ее себе подробнее. Опасное занятие, когда речь идет о реальной женщине, — можно заиграться настолько, что, увидев ее живьем, потерять потом уверенность в подобных играх навсегда. Но судьба была милостива ко мне — я так ее и не увидел. Не увидел ее тонких пальцев, пухлого рта с обязательными морщинками в уголках (мне почему-то казалось, что у всех певиц должны быть такие морщинки), печальных днем и хищных ночью глаз, нежных, беззащитных коленок и узких ступней. Надо сказать, что в ту ночь я не стал представлять, как выглядят ее грудь и ягодицы, мне было все равно: худая она или толстая, главное — рот, коленки, глаза и пальцы.

Уставал я в те дни чудовищно. К пяти утра, к мутному рассвету, я засыпал совершенно обессиленный, забыв раздеться, так что горничная, убиравшая наши комнаты, однажды даже позвала матушку, и та трогала мой потный лоб, мокрые спутанные волосы, ничего не понимая, ощупывала мятую одежду и смотрела из окна вниз, но так и не смогла поверить, чтобы я решился на ночную прогулку и спрыгнул в гондолу. Плохо ориентируясь потом во времени, я просыпался после обеда, почти час слонялся по дому, толкался в кухне, раза три садился пить то чай, то кофе, звонил матери по глуховатому телефону, капризничал, требовал, чтобы она появилась немедленно, выслушивал ее беспокойства и уверения, зевал и выслеживал под лестницей старую крысу. Вот отчего так вышло, что я пропустил финал. В то утро, пока я спал, бледный пожилой господин с тростью и в странной шляпе решительно поднялся по лестнице наверх, стучал в дверь и кричал на незнакомом языке, потом высадил дверь плечом, ворвался в комнату поющей женщины, которая тоже спала после любовных утех, а горло, ее прекрасное горло отдыхало от напряжения вдохновенной страсти, и сердитый господин, распотрошивший постель и изодравший простыни в клочья, обнаруживший, вероятно, в комнате женщины дикое количество доказательств ее неверности, конечно же…

— Перерезал ей горло! — заорала я что есть силы и от возбуждения вскочила на продавленный диван ногами и стала прыгать на нем, повторяя в каждом прыжке: — Перерезал горло! Перерезал горло!

— Мое сердце ликует, видя такую радость и восхищение, потому что радость и восхищение — это жизнь, а окно у мусоропровода — это совсем другое, — вопреки ожидаемому, одобрил мое поведение старик.

Я спросила, нашел ли сердитый муж любовника и что сделал с ним?

В ответ — тишина.

Чуть позже, за столом, в сладковатых запахах травяного чая, старик хмурил лоб; вспоминая, отмахивался от наплывающих на него далеких дат, как от оживших древних листков календаря, вдруг полетевших ночными бабочками на яркий огонек герани. Я видела, что он не играет — он действительно совершенно забыл, что именно там было с любовником, нашел ли его сердитый муж?..

— Наверное, он был поляк… Певица точно была полька, я не скажу тебе ее имени.

— Почему? — изумилась я, только было расслабившись в тепле нашего полного взаимопонимания.

— Потому что это совершенно неважно. Два дня, пока дом шумел и переживал убийство, я сидел, забившись, под лестницей, лелея свою тайну. Этим любовником был я! Сердитый господин никогда в жизни меня не обнаружит. И это осознание ужасно смешило меня иногда, я закрывал ладошкой рот, чтобы хихиканье не привлекло внимания, потому что внимания я бы не выдержал и сразу бы в подробностях рассказал все. Ты меня понимаешь?

Я на всякий случай уверенно кивнула.

— Чуть позже, — доверительно сообщил он, — я научился рассказывать подобные истории о себе. Вдохновенно, искренне, как нечто действительно случившееся и реальное, и достиг в этих рассказах такого совершенства, что уже к пятнадцати годам ни разу не попадался на несоответствиях, а это, поверь, требовало напряженной работы не только воображения, но и памяти!

— А зачем? — не удержалась я от вопроса, хотя понимала, что он выдает мою непонятливость.

— Затем, девочка, что жизнь многих людей совершенно бесцветна! Я привносил в их серое существование немного экзотики, пряного запаха невероятных приключений, и тем самым покупал их внимание и привязанность. Историю моих венецианских ночей с певицей первому я доверил своему кузену, мальчику болезненному и угрюмому. О-о-о! Видела бы ты, как разгорались его щеки от некоторых подробностей моих эротических забав со зрелой, да что там зрелой! — женщиной в возрасте (тогда все женщины после двадцати казались старухами), как он нервно кусал губы и задавал вдруг в пылу участия совершенно неожиданные вопросы. Например, раздевал ли я ее или она раздевалась сама? Я терялся, а кузен принимал мой бегающий взгляд и стиснутые руки за волнение и стыд вспомнившейся страсти, — не раздевалась она! Конечно, это был лучший выход: певица не раздевалась. Иначе пришлось бы описывать в подробностях некоторые предметы ее туалета, а в те времена я и маменьку-то редко в пеньюаре видел, почти всегда — полностью одетой, в прическе. Она не раздевалась, только расстегивала пеньюар, кое-что приспускала… да и вообще: темно ведь было, хоть глаз выколи! Ну, и так далее… Надеюсь, я вовремя разбудил его совершенно зачумленное постоянными недомоганиями и учеными книгами одиночество. Впрочем… он умер вскорости от чахотки.

К двадцати годам я умел привязать к себе любого человека — и настолько крепко, как мне того хотелось! Я был лучшим учеником и учителем одиночества, но, к сожалению, впоследствии между связями и азартом выбрал азарт. Но это — совсем другая история. Азарт и одиночество несовместимы, как две истинные страсти в одном человеке одновременно.

Эту его историю я поняла потом. Так некоторые книги, прочитанные слишком рано, остаются непонятыми до определенного возраста, смутно будоража воспоминаниями о себе. Годам к двенадцати я сопоставила его предисловие об одиночестве, последующие разъяснения и отчетливо вдруг представила себе своего ровесника, и радость условного обладания им женщиной, восхищенного проделками собственного одиночества и пришибленного его возможностями.

— Она в те ночи принадлежала мне более чем кому-либо, потому что я дышал в ритме с нею, я пил ее голос и предчувствовал вдохи и выдохи. Она была реальна где-то, да! Но во мне была стократ реальнее любого воплощения, потому что я не выдумал некий отстраненный образ — я слушал ушами жизнь настоящей женщины, но принадлежала она мне, только мне! А теперь — главное! Никто никогда не узнал о моих с нею ночах тогда в Венеции. Женщина сама, естественно, тоже о них не подозревала! И убийца-муж, конечно, — ни сном ни духом. Никто не мог встретить меня через двадцать лет и с усмешкой спросить: “А как там эта певичка, помнишь, в которую ты был влюблен в Венеции? Ну, ее еще муж то ли зарезал, то ли задушил?..” Никому и в голову не пришло сопоставить мое истощение и горящие глаза с присутствием женщины этажом выше. Я же в любой момент мог представить любой из ее напевов; и при этом — губы, пальцы, глаза, горло!.. Так мне открылись божественные возможности одиночества. Да ты зеваешь?! — Старик возмущенно звякнул ложкой в блюдце, а я поспешила уверить его, что нибожемой! Что это не подавляемый зевок, а неудачная попытка запеть, и он погрозил пальцем и простил эту насмешку.

Мама и онанизм

Мама сказала мне, что старик с седьмого этажа не психиатр. Она сказала, что он извращенец, наверняка — педофил, шулер-картежник, фальшивомонетчик, шпион китайской разведки, отравитель жен, тайный миллионер и, несмотря на то что имеет чистейшую дворянскую кровь, совершенно неприспособлен к жизни, что, ко всему прочему, заставляло ее усомниться и в его умственных способностях. “Он наверняка идиот!” — заявила она напоследок не очень уверенно, вспомнив наш спор накануне о романе Достоевского.

— Значит, тетка в кабинете детской поликлиники с ярко-красным лаком на грязных ногтях — психиатр, да? А Бог, который живет над нами, — не психиатр?!

— У нее… — задумалась мама, — у нее хотя бы диплом есть!

— А у него — диван и герань на окне!

— Да что ты делаешь там целыми днями?! — не выдержала она.

— Пью чай, учу французский и выполняю обещание.

— Какое еще обещание? — метнулась мама ко мне всеми своими страхами, морщинкой над переносицей, стиснутыми ладонями и невыспавшимися глазами.

— Я обещала, что больше не буду раздеваться в местах общего пользования и пытаться покончить с собой, пока не оценю свое одиночество.

— Боже мой, как я устала! — заломила она над головой руки, покосилась на меня из-под локтя и вздохнула. — Ну, разве что французский… И он хорошо говорит?

— Хуже, чем на итальянском и немецком, потому что не умеет грассировать, — с ехидцей заметила я, не отказав себе в удовольствии упрека: она полгода таскала меня к логопеду, пытаясь избавить от легкой картавости. — Ему семьдесят шесть лет, и он прекрасен!

Я не стала говорить, что он вообще мой идеал, потому что еще не совсем была в этом уверена: котята — вот в чем вопрос. Куда они деваются, не доживая до своей взрослости, и откуда потом появляются новые — иногда по пять штук? Дольше всех остается тот, который забирается на занавеску…

— Ну можно мне хотя бы иногда приходить к нему с тобой? — почти сдалась мама.

— Нельзя! Это мой мужчина! У тебя есть стилист Фролов, студент-пятикурсник, потом еще мальчик из булочной — ты его всегда тискаешь и кормишь конфетами, а для лета — дачный сосед Хомушка, он хоть и одноногий, но сам хвалился, что молодец хоть куда! — закричала я в ее разевающийся в возмущении рот, в ее стоячий обморок — она пошатывалась, не в силах сказать ни слова, но и не падала, избавив меня от необходимости вызывать врача и рыдать с нею потом часа два, выслушивая в подробностях, как именно она умрет, если со мной что случится плохое, как мне будет стыдно на ее похоронах, и я еще пожалею, и так далее…

Я передала этот наш разговор старику с седьмого этажа. Я сказала, что мне жалко маму — она почти всегда одна, всегда грустная, а после ухода ее третьего гражданского мужа начала разговаривать сама с собой. Еще она, когда просыпается, сразу же включает музыку или радио, и даже в ванне с пеной сидит в наушниках.

— И тем не менее, — развел руками старик, — она права! Я многие годы был тайным миллионером, потому что раньше быть богатым запрещалось идеологически. Я отравил двух жен, да-да! Я совершенно отравил существование первой жены беспрекословным повиновением и шизофреническим восхищением всем, что она делала. И заставил отказаться от безмерного, почти слабоумного оптимизма вторую жену, превратив ее в клинического меланхолика, что в конце концов… Да… Да! Долгое время я был шпионом, это интересная история, потом расскажу. В молодости я был чемпионом мира по преферансу; не знаю, как воспримет любой другой чемпион по преферансу определение твоей мамы его шулером-картежником, а я так — с уважением к ее проницательности. Что там еще осталось?

— Фальшивые деньги.

— Было! — радостно потряс меня за плечи старик. — Ты не поверишь — было! Это очень короткая история.

— А как насчет обзывания педофилом? — подозрительно прищурилась я.

— Вот с этим возникают некоторые трудности. — Он озабоченно покачал головой и оттянул потом двумя пальцами нижнюю губу. — Но мы их решим, решим обязательно. Знаешь что… Спроси, занимается ли твоя мама онанизмом, — посоветовал старик. Я долго к нему не приходила. Дня три. Потом рассердилась, пришла и спросила, при чем здесь онанизм и могу ли я задавать такой вопрос своей матери, даже если мне уже исполнилось десять лет и я целовалась с тремя мальчиками.

— Это такой тест. Не спорю — он слегка эпатажный…

— Слегка?..

— Хорошо, я объясню тебе ход моих мыслей. Твоя мама перечислила некоторые, с ее точки зрения, не совсем приглядные социальные грехи. Все они, конечно, уголовно наказуемы, но не являются половыми извращениями. Человек, который между шпионажем и отравлением жен вдруг вспоминает о педофилии, явно имеет проблемы с решением своих сексуальных потребностей. Нет, не подумай чего плохого, но, по статистике, из людей, которые внимательно читают статьи в газетах о половых маньяках, смотрят телепередачи подобного рода, больше восьмидесяти процентов имеют крайне редкие гетеросексуальные отношения. Онанизм — это секс одиночек. Конечно, твоя мама страшно возмутится, может быть, даже запретит сюда приходить, но по ее реакции ты поймешь, насколько она — одиночка.

— И как же я это пойму?

— Поймешь.

Я потопталась в коридоре, потом все-таки крикнула ему в комнату:

— Гетеро-сек-суаль-ные отношения, это?..

— Это обычный разнополый секс.

— А-а-а…

Первый опыт

На следующий день я долго разглядывала себя в зеркало, думая: идти в таком виде? Не идти?.. Пошла.

Как всегда, в сумраке коридора, с затаившейся на стуле высохшей розой, поджидающей особенно беспечную задницу, старик выглядел слишком высоким, слишком худым; космы его надменно закинутой назад головы светились нимбом: я пришла вечером, он уже зажег люстру в гостиной, она подсвечивала всклокоченную седину сзади.

— Что у тебя с лицом? — сразу же спросил он.

— Это ответ на твой вопрос об онанизме. — Я постаралась прошмыгнуть мимо старика в комнату, но он цепко схватил меня одной рукой за плечо, а другой с силой поднял вверх мой упирающийся подбородок.

— Неплохой ответ, — кивнул он после длительного разглядывания моей левой скулы. — Ты, надеюсь, поняла, что твоя мать и одиночество и близко не стояли.

— Я ничего не поняла! — закричала и затопала я ногами, отталкивая его руки.

— Она услыхала твой вопрос и, ни слова не говоря, залепила тебе пощечину, так?

— Так, ну и что?

— Потом ушла к себе в комнату, заперлась и стала звонить по телефону? Надеюсь, ты подслушала, кому?

— Она не ушла в комнату. Дело было в кухне, она ударила меня, потом схватила полотенце и со словами, что лучше меня сразу же придушить, погналась за мной по квартире, отхлестав как следует в тех углах, где я была не слишком поворотлива. А кому, по-твоему, она должна была звонить?

— Вариантов в этом случае мало. Она могла звонить твоему отцу, своему другу или психиатру, к которому тебя таскают два раза в месяц.

— Ладно, она никуда не звонила — она бегала за мной, пока не выдохлась, потом немного поплакала, проклиная судьбу и угрожая близкими похоронами, потом все-таки позвонила, но ты не угадал, кому! Не угадал!

— Ладно, не угадал. Кому?

— Тете-кенгуру!

— Это универсальный ответ типа: “Кто? — Конь в пальто?”

— Да нет же. — Я стала совершенно звереть от его спокойствия. — Это двоюродная сестра мамы, она многодетная мать, у нее всегда один ребенок на руках, а другой уже в животе, поэтому мы с мамой зовем ее Тетя-кенгуру!

— И почему бы этой Тете-кенгуру тогда не сойти за друга, о котором я упоминал?

— Да потому что Тетя-кенгуру работает гинекологом!

— Странно, — пробормотал старик, — многодетная гинеколог?.. — Он хмыкнул. — Ну и что? Почему бы тете-гинекологу не быть при этом другом твоей матери?

— Да мама считает ее ненормальной, о друзьях так не говорят. И уж, во всяком случае, ей и в голову не придет просить ее совета. Она звонила Тете-кенгуру, чтобы та провела немедленный мой осмотр на предмет дефлира… Дефроли…

— Дефлорации, — вздохнул старик.

— Именно. И что это значит? Это как-то связано с моим именем?

— С твоим именем? — не понял он, и я почувствовала по вдруг опустившимся его плечам накатившую на старика чудовищную усталость и разочарование. — Ах, да, — он потер лоб, вспоминая. — Ты же Фло… Нет, твое имя здесь ни при чем. Это слово означает нарушение девственности.

— Это может определить гинеколог? — Я старалась не смотреть на старика, он все еще ничего не заподозрил, а мою низко опущенную голову и спрятавшиеся глаза скорей всего объясняет стеснительностью.

— Может, — кивнул он. — Гинеколог — может… Скажи: твоя мама очень обеспокоена нашими встречами?

— Очень! Она даже напрашивалась к тебе в гости, но я не разрешила. У нее и так полно знакомых мужчин, а у меня только ты один на всю жизнь!

— Ты так ей и сказала?

— Да, а что?

— А потом поинтересовалась, не занимается ли она онанизмом? — Старик говорил все тише и тише и еще закрывал глаза.

— Это ты мне посоветовал спросить! — возмутилась я.

— Да, конечно… Ты хотя бы понимаешь, что означает это слово?

— Я не была уверена и посмотрела в словаре. У нас во дворе это называют по-другому.

— Я должен с тобой серьезно поговорить, — решился старик.

— Ты меня прогоняешь, да? Боишься, что я окажусь этой, как там… раздефлорированной и мама устроит скандал, все свалит на тебя, да?

— Да нет же, сядь. Я тебя не прогоняю и ничего не боюсь. Может так получиться, что силами общественности, органов закона или просто по желанию твоих родителей мы больше не сможем видеться. Я должен тебе кое-что объяснить. Тогда, у мусоропровода, ты ведь не собиралась покончить с собой?

— Ну… — Я задумалась, своим вопросом он совершенно сбил меня с толку. — Не то чтобы покончить… я просто хотела уйти. Окно показалось мне проходом в другое место, где меня ждут, любят и все прощают. Почему ты вдруг спрашиваешь? Два года прошло — не спрашивал, а теперь спрашиваешь?

— Я боюсь не успеть. Ты должна знать, что ты не больна, тебе не нужно лечиться у психиатра, а твое поведение тогда было обыкновеннейшей истерикой, а не осознанным желанием самоубийства. Твоя мама рассталась с отцом, в школе ты не прижилась так легко, как это получается у других детей, не обремененных одиночеством и воображением. Ты здорова и, надеюсь, сумеешь воспользоваться историями из моего опыта самопознания. Будь счастлива и не растрачивай свою энергию счастья попусту. Может быть, тебе встретится человек достойной силы, настоящий повелитель одиночеств, и ты не сразу дашь себя победить благодаря моему скромному опыту.

— Что это ты, как на похоронах? — Я потрясла старика за плечо.

— Предчувствия, девочка, предчувствия скорой разлуки…

— Ну-ка, перестань киснуть! Сейчас я тебе покажу фокус, и ты сразу развеселишься! Смотри, смотри же!

Оглядев в зеркале напоследок синюшно-красную скулу, я взяла со стола накрахмаленную салфетку и усиленно потерла скулу, потом послюнявила салфетку и опять потерла, пока лицо Бога напротив не изменилось до полного неузнавания — рот приоткрыт, челюсть расслабленно отвисла, глаза застыли на моем лице с удивлением и недоверием.

Повернув к себе круглое зеркало, я убедилась, что синяк на лице почти исчез. Еще чуть-чуть нужно подтереть у глаза… Все. Готово.

— Это что… Это было нарисовано? — не поверил старик, тыча в пространство между нами длинным скорченным пальцем.

— Французская косметика, — снисходительно кивнула я.

— То есть твоя мама не била тебя по лицу?

— Не била. — Я раскручивала небольшое зеркало в стоячем обруче, и оно мелькало то моим лицом, то люстрой — по очереди.

— Правильно ли я понимаю, — старик сложил перед собой на скатерти ладони — одну на другую, — что ты и вопрос мой ей не задавала.

— Не задавала, а зачем? Я легла на ковер, закрыла глаза и в подробностях представила себе, что бы сделала моя мама, задай я ей такой вопрос. Было несколько вариантов, но кончались они одним и тем же — избиением развратной дочери. И я подумала… Если ты, обладая женщиной на слух, мог потом в подробностях…

— Это не одно и то же, — перебил старик. — Я никого не пугал своими рассказами, всего лишь привлекал внимание, очаровывал…

— Я не собиралась тебя пугать. Разговор о Тете-кенгуру у нас с матерью происходил в реальности — неделю тому назад, — когда я сказала, что влюблена и собираюсь посвятить тебе остатки своей юности.

— Остатки?..

У старика почему-то сел голос. Может быть, я переборщила с синяком?

— Ну да… Я думаю, ты еще проживешь лет пять-шесть, я тебя похороню с рыданиями, поставлю на могилке памятник и только тогда смогу думать об устройстве личной жизни.

— Ты так не говорила, ты опять все придумываешь, да?

— Честно! — поднесла к губам два пальца и подула на них.

Он бы дожил до девяноста двух лет или даже до ста десяти, не потеряв ни памяти, ни красоты, ни умения повелевать. Доктор сказал после вскрытия, что у старика были “на редкость здоровые внутренности, обширнейший мозг, сердце двадцатилетнего и тело с отработанной для его возраста минимальной жировой прослойкой и устоявшейся жилистостью”.

— Мне бы такое тело к восьмидесяти годам! — мечтательно вздохнул доктор.

Домашние задания

Я смотрела снизу в две ноздри, из которых торчали завитки пегих волос, в подбородок с позавчерашней щетиной, в подрагивающие при крике чуть провисшие щеки (опять он плохо спал, а вот почему, интересно?..), я медленно осматривала сантиметр за сантиметром все его лицо, но старик схватил меня за плечи, стал трясти и требовать, чтобы — глаза в глаза.

— Значит, ты пришла сегодня с нарисованным на лице синяком, чтобы посрамить меня?

— Я только хотела доказать, что хорошо обучаема.

— Хорошо обучаема? Да ты ничего не поняла. Ни капельки не поняла из того, что я говорил! Ты пришла сюда сегодня получить удовольствие! Всего лишь удовольствие, как плохонький актер, который нанялся пугать публику бутафорским ножом! Я же, рассказывая посторонним свои истории, прежде всего ставил задачу доставить удовольствие! Доставить — понимаешь разницу?

— Напугать — тоже неплохо получается, — неуверенно обороняюсь я.

— Плохо! Плохо получается, потому что количество пуганых людей растет и так, само по себе, в силу навязанной им жизнью отвратительной реальности! Скоро не с кем будет словом перемолвиться, — устало отмахнулся он от моих протянутых в мольбе рук.

— Прости-и-и-и!!

— Не визжи так, у меня ухо закладывает. — Он засунул в ухо мизинец и стал трясти им там.

И я поняла, что прощена. Я попросила расписаться в дневнике, сразу подсунула его открытым и с интересом наблюдала, как, шевеля губами, старик читал те предметы в расписании, напротив которых стояли двойки. Двоек у меня на этой неделе две.

— Тебе не нравится биология? — поинтересовался он.

— Ни капельки.

— Объясни.

— Изволь. — Я манерно уселась напротив него на свое место за столом. Я уже выучила достаточно древних слов. Правда, некоторые не удается произнести с ходу, как родные. Например, “нехристь”, “взопреть”, “ерепениться”, “жуировать”, “лице-прият-ство-вать”, “меркан-ти-лист-ка”. Но есть и любимые. Душегуб, например, или подмалевок. Как раз вчера я с удовольствием заявила Свистунову с первой парты, что никакой он не отличник, а так себе, подмалевок, и бедняга потом полдня мучился, решая, ругательное это выражение или нет, пока не добежал домой к словарю.

— Эй, сонливица, я задал вопрос.

— Ах да… Биология. Только представь, в этой науке жизнь объясняется делением клеток.

— Это я отлично представляю, — старик скривил губы, пряча усмешку.

— Ну вот, а почему эти клетки вообще решили вдруг начать делиться, не объясняет!

— Ладно, — отмахнулся он, решив избавить себя от спора и поберечь силы для другого предмета, — литература-то тебе чем не угодила?

— Не обращай внимания, просто у меня заскок на Некрасова.

— Заскок?..

— Ну не люблю я этого Некрасова и не воспринимаю как поэзию его рыдательные стишки о тяжелой судьбе простого народа.

Старик задумался.

— А если ты попробуешь на уроке изложить свои претензии к данному поэту? Глядишь, и тройка накапает.

— Мои претензии никого не интересуют. Вся проблема в том, что я не могу выучить его стишок.

— Принципиально?

— Нет. Просто не лезет. Как холодная манная каша.

— А что в тебя вообще лезет? — Старик откинулся на спинку стула и осмотрел меня сверху вниз.

— Сомневаешься, в состоянии ли я вообще запомнить стишок? Зря. У меня есть любимый поэт.

— И ты… можешь что-то прочесть из него? — с сомнением поинтересовался мой Бог.

— Запросто. Заодно и обсудим двойку по истории.

— А история тут при чем?

— Все взаимосвязано. Приготовился? На поле боя поражают нас все виды человеческих страданий. — Я с грохотом повалилась на пол, со стоном перекатилась несколько раз, оказавшись у ног старика. — Сведенных рук, остекленевших глаз: все ужасы жестоких истязаний!.. — Скособочив лицо до предчувствия судороги, я как можно дальше высунула язык, а глаза скосила к переносице. — Ну, в общем, ты понимаешь: без всяких поэтических прикрас! — Дернувшись несколько раз и устрашающе захрипев, я раскинула руки, расслабила мышцы лица и застыла, вытаращив глаза в пространство, и, стараясь подольше не вздыхать и не моргнуть, просипела: — Так погибают тысячи созданий… Иной же уцелеет как-нибудь. — Быстренько вскочив, стала по стойке “смирно”, выставив вперед грудь и гордо задрав подбородок, и закончила: — И ленточкой потом украсит грудь!1

— Потрясающе… — Старик поднял руки вверх и похлопал ладонями у себя над головой. — Это кто?

— Это Байрон!

— Плохой перевод. Ты читала Байрона на уроке истории?

— Нет. Я только сказала, что Дон Жуан вместе с Суворовым принимал участие во взятии Измаила, доблестно бил турок и привез потом императрице Екатерине письмо о победе русских. Так написано у Байрона в поэме “Дон Жуан”. И вот результат: двойка.

— Ну еще бы!.. А вот послушай такого Байрона. В хорошем переводе. “Ты из смертных, и ты не лукава, ты из женщин, но им не чета, ты любовь не считаешь забавой, и тебя не страшит клевета”. Нравится?

— Нет.

— Нет? “Сколько б бед ни нашло отовсюду, растеряюсь — найдусь через миг, истомлюсь — но себя не забуду, потому что я твой, а не их”1.

Он со вздохом закрывал дневник, прочел надпись на его обложке, задумался, опять прочел — и, наконец-то, я дождалась его удивленного взгляда.

— Евфросиния Куличок? Что это?

— Это мое имя, — злорадно доложила я. — Теперь понимаешь? Понимаешь, как трудно выжить с таким именем? Только представь — Фро-о-ся-а-а!

— Евфросиния? Ты сказала, что тебя зовут Фло.

— Это повелось с детства. Никакой ребенок не состоянии выговорить такое. Я пыталась, но у меня получалось только начало, да и то без твердой “р”. С пяти лет я просто Фло.

— А мне нравится это имя.

— Конечно, ты же динозавр — небось в твоем доисторическом детстве каждая вторая горничная или посудомойка была Фросей.

— Знаешь, что я подумал, — обрадовался старик, — я ведь ни разу не говорил, как меня зовут! Давай знакомиться, Евфросиния!..

— Ты Бог — мне — дан. Ты Богдан Халей, — перебила я старика, взяла его за подбородок и клацнула отвисшей нижней челюстью, закрывая разинутый от удивления рот. — Неужели ты думаешь, что, впав в абсолютный восторг поклонения, я не поинтересовалась именем своего возлюбленного?!

Половина наследства

Через два месяца после встречи с Иеронимом Глистиным я получила диплом психиатра. Стыдно сказать, но к тому времени я еще не знала о “Теории самоубийств” Ангела Кумуса. По завещанию старика, эта книга была мне вручена сразу же после получения диплома. “Ни днем ранее, — так там было написано, — опоздание же выполнения данного пункта особого значения не имеет, книга может быть вручена и при получении второй половины моего наследства, инструкции к получению которой см. в п. 2”.

Я приехала к адвокату с чемоданом: спешила на поезд. Адвокат — сухонький и жалкий — держал книгу двумя руками перед собой как щит, бормотал что-то о непредвиденностях жизни и о том, что неподготовленным людям читать такое совершенно противопоказано. Пришлось пообещать, что впредь, прежде чем предлагать эту книгу, я буду интересоваться медицинским образованием собеседника, а для ее сохранности непременно заведу сейф. Пролистав книгу, я несколько дней не могла избавиться от грусти и ощущения невосполнимой потери времени и сил: эта книга была мне нужна позарез два, три, пять?., все годы назад, а особенно сразу после смерти старика. “…Опоздание выполнения данного пункта особого значения не имеет…” Ты сам себя переиграл, Богдан Халей.

Я с такой неистовой жадностью пыталась получить разгадку смерти моего Бога, что к последнему курсу сама себя поставила на учет в психоневрологическом диспансере № 321, в котором проходила практику. По теории Ангела Кумуса, психиатр не может излечить больного, пока не войдет в его состояние до критической фазы, то есть не ощутит болезнь через себя. Шелдон Роут называет это трансфером или переносом — либо больной переносит свои бессознательные желания на психиатра, либо психиатр на больного. По той же теории, истинный лекарь, излечив больного, избавляется от его болезни в себе ровно настолько, насколько это удобно для анализа прожитого опыта и для последующих исследований других заболеваний.

Стоит ли это понимать так, что врач вынужден накапливать в себе опыты различных заболеваний, сохраняя при этом здоровую контактность с коллегами, внутреннюю обособленность личности, профессиональный прагматизм — то есть становясь самым опасным из всех больных?

Ангел Кумус строит свои основы лечения на том, что гениальность — это наиболее недоступная лечению психическая болезнь, галлюцинации — это отрывочные видения некоторыми людьми бесконечного множества чужих или своих жизненных орбит, в которых они либо вращались ранее в других обличьях, либо будут жить впоследствии, а лекарь подобен критику, который вынужден довольствоваться наблюдением и оценками поведения своих пациентов, не в силах безболезненно войти в сумеречное состояние любого из них.

Гениальности Ангел посвятил большую часть книги. Причем делириозное состояние юного Моцарта исследовано им, как это ни смешно звучит, с маниакальностью аментивного шизоида. Юный Моцарт, по Кумусу, почти всегда находился в галлюцинаторном состоянии расстройства сознания, слышал звуки, мог в одну минуту представить себя играющим на десяти музыкальных инструментах одновременно и при этом дирижировать ими. И все это в состоянии крайнего возбуждения, полностью отрешившись от реальности, от времени и собственного самоосязания. Описывая припадки Моцарта, при которых тот сочинял музыку, а вернее, даже не сочинял, а едва успевал записать ее из вихря звуков внутри себя, Ангел Кумус впадает в аментивное состояние полнейшего отрешения, его тексты более похожи на поэзию, чем на записанные наблюдения течения болезни, к концу текста чувствуется, что автор начинает заговариваться, его нервная система сильно истощена, он повторяется, не в силах остановиться, словно в страхе перед подступающей амнезией.

“Почти всегда, — пишет Кумус, — самоубийство — это борьба в одном человеке двух личностей, им же созданных в упорной попытке объяснения жизни. Рассматривая некоторые случаи странных ритуальных смертей, я столкнулся с материализацией выдуманных образов. Так, при династии Линь, один монах перерезал себе горло ножом, предназначение которого настолько не соответствовало подобному его применению, что сам нож был впоследствии проклят и захоронен с соответствующими предосторожностями. В монастыре же этот случай объяснили как присутствие второго человека — некто пришел в келью к монаху и перерезал ему горло своим ножом странника, о чем и сделал записи кровью умершего на его одежде и на полу — от места смерти до самого входа в келью. Монах с перерезанной почти до самых позвонков шеей не смог бы написать такое и после вернуться в место смерти и сесть, подобающим образом сложив под себя ноги. По другому объяснению, сам нож сотворил такое, поскольку проклятие, хранившееся в нем, иногда вынуждает человека даже через прикосновения и игры вдруг впасть в исступление ненависти, то есть нож в тот момент владеет и рукой и умом играющего”.

Я ехала в поезде, читала эту книгу и то заливалась слезами, то смеялась сама себе, то есть, если говорить профессионально, совершенно впала в сновид-ное грезоподобное состояние, которое в учебнике по психиатрии определено как онейроидное. Я знала, что еду в поезде, видела людей, но полное ощущение присутствия старика рядом, запах его квартиры, прорвавшееся через стук колес мяуканье котенка на занавеске и даже укол шипа засохшей розы были реально ощутимы и рвали сердце на части.

Кумус разделяет здоровых и больных людей “по яблоку”. Здоровый человек, отдыхая под деревом и получив болезненный удар крупным спелым яблоком по темечку, возьмет плод в руку, съест его или запустит с силой в ствол дерева, реализовав в брызгах мякоти необходимость выхода своей агрессивности. “Больной” будет рассматривать яблоко, тотчас же намертво привязавшись к предмету изнутри, рисовать его, взвешивать в руке, чтобы понять, почему оно всегда падает вниз и при незначительной массе так больно лупит по голове, когда летит с большой высоты.

Превращения

Я вела себя в поезде, как настоящая больная. Естественно, мужчина в купе со мной не выдержал и сделал единственно возможное предположение:

— Вы психиатр? — тронул меня за руку попутчик напротив, вероятно, еще и разглядев обложку книги.

— Конечно, психиатр, разве не заметно? — пробормотала я, громко сморкаясь и комкая платок в странном возбуждении.

Он посмотрел на мою правую ногу — нога дрожала, как у голодного фокстерьера в предчувствии охоты или близкой случки. Я обхватила колено ладонью, и несколько слез успели сорваться на ладонь.

— Да не огорчайтесь вы так, — проникся попутчик. — Вас кто-то бросил?

— У-у-умер, — стала давиться я в платок неожиданными откровениями.

— Банальность, конечно, но все мы умрем. Извините, — добавил он, когда я уставилась на него красными глазами. Поерзав, все-таки поинтересовался: — С похорон едете?

— Не было похорон. — Я начала потихоньку хихикать. — Он не любил похорон. Сказал, как только отпоют в церкви, сразу отдать на разделку.

— Вот как?.. Послушайте, вы лягте. Ложитесь, я вам еще одну подушку подложу, вот так… Разделка, это, конечно… Это странно звучит, но я понимаю. То есть нет, не понимаю, что это значит? Это что же, и могилы нет?

— Нет! — В положении лежа я подвывала и сучила ногами, даже не пытаясь анализировать, как по-научному называется такая истерическая расслабуха. 90

— Это, конечно, жаль, что нельзя прийти на могилку к любимому человеку, посидеть, поговорить…

Я приподняла голову и внимательно оглядела попутчика.

В купе мы вдвоем. От странности обстановки и желания немедленно помочь, уладить, успокоить мужчина нервничал, суетился, но при этом в растерянности иногда деревенел на несколько секунд. Я даже на расстоянии чувствовала, как он не готов к моим истерикам, как ему муторно, как хочется побыстрее все уладить и расслабиться в банальнейшей вагонной болтовне, с чайком и нехитрой едой, вон и дорогая пробка виднеется на горлышке бутылки из открытого портфеля… С другой стороны, был он странно напряжен, прятал глаза, суетлив в движениях.

— Почему же, — вздохнула я и медленно села. — Я могу увидеть его, как только захочу. И даже подержать за руку. Для этого нужно пойти в институт биологических исследований человека. Там на четвертом этаже старого здания хранится его скелет. Во весь рост! — Для наглядности я провела ладонью где-то над головой. — Правда, — вздохнула удрученно, — по голове не погладишь. Потому что череп он завещал частному лицу. На его скелете приделан чужой череп. Это угнетает. Я не часто туда хожу. За девять лет была всего-то три раза.

— Так он умер девять лет назад? — С чувством облегчения попутчик постарался быстро переиграть ситуацию. — Тогда почему вы так плачете?

— Потому что я имела право на наследство только после получения диплома психиатра! И вот дождалась, получила! Поздно!..

— Значит, вы уже дипломированный психиатр? — Попутчик пришел в себя и сноровисто раскладывал на столике еду.

— Кошачий облезлый хвост я, а не психиатр! И почему это — уже?..

— Это я так, не обращайте внимания. Жизнь странная штука. Понимаете, меня вдруг посетила одна мысль…

— Счастливчик! А меня за секунду могут посетить до пяти сразу, — вздохнула я. — Вот сейчас, к примеру, я думала, где могла раньше вас видеть; потом — сразу же — научатся ли наконец избавлять человека от боязни высоты? Или от клаустрофобии? Потому что я, к примеру, считаю, что не все болезни определяются психическими расстройствами, некоторые объясняются совершенно физиологически — опухоль в мозге, например, или недостаточная тренированность вестибулярного аппарата…

— Боитесь высоты? — поинтересовался попутчик.

— Я? Нет.

— Тогда — что? Клаустрофобия? Открыть дверь купе? — Он кивнул на дверь, я повернулась, и несколько секунд мы разглядывали друг друга в зеркале. Зеркало преломляет пространство, раздвигая его. Я посмотрела на отражение окна и тихо объявила:

— Я вас узнала.

— Не может быть! — тут же горячо среагировал попутчик.

— Зачем вы здесь? Вы что, следите за мной?

— Да нет же, я только начал объяснять, что жизнь — странная штука, как вы перебили меня, занявшись собственными измышлениями и насмешками.

— Что вы с собой сделали? — Я оглядела мужчину с головы, а чтобы убедиться, что на огромных ляжках действительно не лежит живот, наклонилась и заглянула под стол. Не лежит. Слегка нависает, конечно, но это просто бледная тень того грандиозного живота! Не говоря уже о том, что и ляжки напрочь отсутствуют.

Усевшись ровно, я занялась разглядыванием его головы. По совершенно выбритому лицу его, конечно, не узнать; голова тоже гладко выбрита, обнаружив красивой лепки удлиненный череп. Я его узнала по глазам навыкат и по ноздрям. Из них, как у Богдана когда-то, торчали кустики волос. Рот у Урсы Бенедиктовича без бороды и усов оказался крупный, резко очерченный и в улыбке какой-то нарочито голливудский.

— Странно, что мы попали в одно купе, да? — растянулся рот в улыбке. Я таким улыбкам не верю. — Давайте коротать время в приятной беседе, — предложил Урса Кохан. — Как разрешите вас называть?

— Кристина или Камилла.

— Бросьте, я знаю, что вас зовут Фрося.

— Ну, тогда — Фло, — уныло разрешила я. — А что такое Урса? Что это за имя?

— Угадайте. Мои родители были геологами. Давайте проверим ваши экстрасенсорные способности. — Кохан придвинулся через стол поближе, нашел своими глазами мои и впился в них с исступленным отчаянием.

Так мы играли в перегляделки почти минуту. После чего, сдержав судорогой зевок, я исключительно для разрядки обстановки поинтересовалась: уж не Уральский ли Самоцвет сидит передо мной? И угадала!

— Вы знали, — разочарованно оторвался от моих глаз Кохан, — вам кто-нибудь сказал в управлении.

— Неправда, и вы это знаете. Никто в вашем управлении понятия не имеет, что означает ваше имя, а особенно любопытным вы выдавали легенду о древнем скифском имени, обозначающем “раскаленный меч”. Мы с подругой перерыли скифский и угро-финский эпос — нет там такого имени, и к мечу это слово не имеет никакого отношения.

— Закаленный меч, — поправил Кохан. — Интересовались мною, да? Расспрашивали персонал, позорили по полной программе, чего еще ждать от такой ветреной красотки.

— На сколько вы похудели? — осторожно поинтересовалась я.

— Двадцать четыре килограмма за два месяца. Волосы опять же: где облезли, где сбрил — это скинуло еще килограмма два. На сайте знакомств теперь на мою фотографию желающих девственниц почти три десятка.

— Что вы говорите? Три десятка… А вы садитесь в поезд, берете билет в мое купе… — осторожно предположила я.

— Билет! — хмыкнул Урса. — Три билета. Три! — Порывшись в кармане висевшего позади него пальто, Кохан потряс перед моим лицом цветными листками. — Тридцать шесть часов приятной поездки вдвоем. Вот так, милая Фло. Я следил за вами. Иногда.. А чем еще заняться мужчине в полном расцвете сил, оставшемуся без работы, без волос, без живота и без двадцати четырех килограммов живого веса? Тут вот увидел, что вы пошли к кассам, — еле успел сбегать к банкомату.

— Урса Бенедиктович, — торжественно заявила я, — видит бог: я девочка испорченная, но все-таки, неужели вы всерьез собрались меня изнасиловать?

— Настолько далеко я свою жизнь не обдумывал, — смутился Кохан. — Вы психиатр, вот и помогите изувеченному вами же человеку обрести себя прежнего.

— Вы мыслите правильно, — не унималась я. — Если в действии превалирует насилие и оно же является побудительным мотивом мести или желанием обладания, то само по себе это действие может быть истолковано двояко. Например, изнасиловав меня, вы совершите акт наказания, мести, но никак не просто половой акт. Воспользовавшись насилием, можно побудительный мотив сделать вынужденной мерой, понимаете? Можете смело приниматься за дело и потом считать, что остались девственником, потому что совершали акт насилия, а не половой акт.

— Да не хочу я вас насиловать, что вы пристали!

— Хотите!

— Не хочу!

— Хотите, вы еще на допросе в кабинете этого хотели!

— Бред! Выпейте чего-нибудь и перестаньте на меня кричать. Я перевела дух.

— Хорошо. Сменим тему.

— Вот именно… Почему бы нам просто не побеседовать по-дружески?

— Давайте побеседуем. Может быть, вы знаете, как связаны между собой два аспекта классического образа закона — ирония и юмор — с эрогенным мазохизмом? — Я решила добить его обширнейшими познаниями в области законного садомазохизма.

— Постойте, сейчас, мне нужно подумать…

К моему удивлению, Кохан закрыл глаза и стал тереть лоб пальцами, изображая потуги мысли. Только я хотела предложить ему прекратить кривляться, как он стукнул кулаком по столу и радостно объявил мне:

— Вспомнил! Классический образ закона, два аспекта, — это Жиль Делез, так ведь? Это его работа! А эрогенный мазохизм — это, конечно, дедушка Фрейд. Это я знаю, это мы проходили по этике на юридическом. Закон должен зависеть только от Блага и подчиняться ему, но сам по себе он имеет двойственный статус, его нужно рассматривать с точки зрения принципа и с точки зрения последствий применения. Перевертыш в том, что, если бы люди знали, что такое есть это самое Благо, им не нужно было бы изобретать Закон. Вот отчего для объяснения необходимости закона приходится прибегнуть и к юмору, и к иронии. Что тут смешного, спросите вы?

— Не спрошу… — пробормотала я.

— Это я для усиления восприятия слушателей сказал. Так вот, что же тут смешного и ироничного? А то, что закон вынужден быть неким представителем некоего блага в мире, где давно уже этого блага не существует и представление о нем весьма расплывчато. Вот почему закон вынужден видоизменяться — уже не он зависит от блага, а благо от закона. Этот перевертыш изобразил, если не ошибаюсь, Кант1. Кафка пошел дальше: он нарисовал мир, в котором человек оказывается преступником, то есть преступившим закон, прежде чем он узнает, что же такое есть этот закон2. Понятия виновности и наказания только продолжают запутывать всякого желающего выяснить досконально, что именно им нарушено. Минуточку, не перебивайте меня, я должен закончить свою речь прочнейшей связкой с Фрейдом. Итак… “Закон есть то же самое, что и вытесненное желание”. Кто это сказал? Не помню, но попробую от этого оттолкнуться. Фрейд, если не ошибаюсь, объединяет объект закона и объект желания и, исходя из этого, им обыгрывается позиция праведника, повинующегося закону. Аналитически Фрейд доказал, что нравственность и праведность не являются следствием отказа от влечений. Наоборот, отказ от влечения формирует в человеке так называемую нравственность, одновременно формируя в нем и агрессию против себя, любимого. Если объяснить это просто и понятно, неопределенность закона и совершенно ясно выраженная определенность наказания вынуждают любого нормально мыслящего человека воспринимать закон либо истерически, подчиняясь ему и страшно комплексуя, либо комически, с юмором и иронией. На этом, господа присяжные заседатели, позвольте вывод: закон виновен и заслуживает наказания как насильственная выдумка человечества. В подтверждение этому хотел бы привести цитату не помню из кого, хотя для адвоката она звучит довольно двусмысленно, но ведь мы сейчас о двусмысленности и говорим: “Никогда тираны не рождаются при анархии, они возвышаются лишь в тени законов и на них опираются”. Напоследок кое-что из маркиза де Сада. Извините за некоторые неточности цитаты — после похудения я стал слабеть памятью. Этот самый де Сад любую страсть ближнего мог сдержать либо противостоять ей своей страстью, тогда как несправедливость закона, по его мнению, невозможно сдержать вообще ничем. Благодарю за внимание.

Кохан встал и поклонился резким кивком головы.

— Браво, — прошептала я восхищенно и демонстративно похлопала. — Вы — адвокат?

— Был. — Кохан уселся и опять принялся за коньяк. — Пока меня не пригласили в Службу.

— Вы великолепны! Если бы это слышал наш преподаватель философии! Я хочу дружить с вами.

Протянутую через стол мою ладонь Кохан бережно взял в свою и обмочил губами.

— Друзьями! — напомнила я.

И он неуверенно сунул мне свою руку, как дохлую рыбу. Я пожала его безвольные пальцы и решила закрепить наш союз окончательно:

— Дружба?

Кохан сопел и молчал.

— Урса Бенедиктович, решайте немедленно: дружба на всю жизнь или немедленное изнасилование?

— Дружба, — неохотно выбрал Кохан.

Дружба

— Отлично. Я рада, что роли наконец определены. Итак. Вы — адвокат, знаток философии и профессиональный разрядитель конфликтных и опасных для жизни ситуаций. Чем же я, простая смертная, могла вас заинтересовать, что вы бросились за мной в поезд?

— Наш штатный психолог, — бормотал Урса, — понимаете, он сказал, что я буду худеть, пока не вылечусь, что у меня это на нервной почве. Некоторые люди толстеют от нарушения обмена веществ в результате нервного стресса, а я вот… Но дело не в этом. Я подумал… Я решил, что вы можете мне помочь. Я еще подумал, что отдельное купе в поезде — идеальное место для общения с психиатром.

— Я не могу вас лечить.

— Не можете? Но почему?

— Не знаю… — Я задумалась. — Вы меня привлекаете — вот в чем дело. Меня привлекают властные, не терпящие поражений мужчины. В вас скрыта странная сила повелевать, вы ее подавляете всякой ерундой, вы человек другой эпохи, случайно родившийся в наше время да еще угодивший в службу государственной безопасности. Не хотели бы жить во времена меча и кинжала? Когда ружьям еще не доверяли?

— Не надо так со мной разговаривать. Я вам не молотобоец с литейного завода, больше всего на свете уважающий силу мускулов и челюстей.

— Не буду. — Я сдержала улыбку, вовремя усмирив нижнюю губу.

— Вы меня унизили профессионально на глазах у коллег, довели, можно сказать, до настоящей истерики, а теперь выдумываете несуществующие трудности. Я много узнал о вас за эти два месяца. Вы, конечно, редкий экземпляр и мне, скорее всего, не по зубам, но частичный курс лечения вы проведете, никуда не денетесь. Знаете, как будет проходить лечение? Вы проведете со мной эти тридцать часов, мы будем беседовать, рассказывать друг другу забавные истории из жизни, и вы очень-очень постараетесь, чтобы к концу нашего путешествия я вам поверил.

— Поверил? В каком смысле? — Я уже ничего не понимала. Я даже подумала, не свихнулся ли Урса Венедиктович от внезапного похудения, и пригляделась к нему повнимательней.

— Я не псих, — тут же оценил Кохан мой взгляд. — То есть я, конечно, имею некоторые отклонения, если уж пробрался за вами в поезд…

— Ерунда, — отмахнулась я. — Знаете основной постулат моей подруги Лумумбы? В особо тяжких случаях она говорит пациентам: давайте сделаем, чтобы было удобно, давайте из любой ситуации устроим себе комфортное времяпровождение — для этого нужно чуть-чуть терпения и юмора.

— Помогает? — поинтересовался Кохан.

— Почти всегда.

— Очень хорошо. — Он с облегчением откинулся назад, подладив под спину подушку. — А то, знаете, мне так неудобно, даже немного стыдно, что я заблокировал дверь, и вы отсюда не сможете выйти при надобности.

Я сначала застыла истуканом, потом медленно встала и потрогала дверь. Зеркало отразило мою растерянную физиономию, но к Кохану я повернулась уже с прикушенной нижней губой.

— Все в порядке? — заискивающе поинтересовался он.

— Конечно. — Я отпустила губу и позволила себе лихо улыбнуться. — А проводница не придет?

— О, не беспокойтесь. Я на время отстранен от службы, но удостоверение еще при мне. Да-да, не смотрите так — воспользовался удостоверением, сказал, что сопровождаю особо опасного преступника, и просил нас не беспокоить.

— Не верю. — Я села на свое место и попробовала нащупать зрачками его ускользающие глаза.

— Употребите терпение и юмор, вспомните вашу подругу. Разве это не смешно? Мы вдвоем заперты в купе поезда, который едет на юг… Кстати, что вам там понадобилось? Не хотите отвечать — не надо. Вы обречены на беззаветную дружбу — сами предложили! Глядишь, если бы настояли на изнасиловании, я бы потом вас пожалел и выпустил.

— Юмор пока не прет, — созналась я честно, — но терпения у меня хоть отбавляй, на том, как говорится, и держатся психиатры. Что же, раз так получилось, давайте дружить.

— Вы умница. Протяните через проход ноги ко мне на колени. Я вам помассирую ступни.

— С чего бы это?

— Я хочу, чтобы вы расслабились и непредвзято оценили свое положение.

— Ладно уж, давайте сразу все выкладывайте. Что вы еще заготовили? Подложили под мою полку бомбу на случай, если я вас не вылечу за тридцать… — я посмотрела на часы, — за тридцать четыре часа?

— Нет ничего под вашей полкой, кроме ведра.

— Ведра?..

— Не пугайтесь вы так — обычное пластмассовое ведро для мусора. Я его попросил у проводницы.

Встала, подняла полку. Действительно, пластмассовое ведро с набросанными в него полиэтиленовыми пакетами.

— Отличные пакеты, плотный пластик, — кивнул Кохан, — закрываются герметично, в употреблении просты.

— В этом месте я должна спросить, кто и как будет употреблять ведро и пакеты?

Пупок в бриллиантах

— Пакеты для вас. Я могу помочиться в бутылку. — Из-под стола Урса Венедиктович достал пластиковую бутылку из-под минералки и стал трясти ее перед моим лицом. — Здесь у меня еще одна стоит. С водой, — доверительно сообщил он. — Руки помыть при надобности или еще зачем… Если вы успокоились, давайте уже начнем дружить и рассказывать всякие интересные истории. Кто первый?

— Конечно, вы!

Голос выдал меня. Кохан покачал головой и погрозил пальцем:

— Психиатр, ненависть в вашей профессии — последнее дело.

— Ладно, — сдалась я, скинула туфли и протянула ему ноги. — Ваша взяла.

Мы замолчали, изучая друг друга и примериваясь.

— Некоторые любят разгрызать яблочные косточки… — начала я.

Надо отдать должное Уральскому Самоцвету — он подхватил, не задумываясь, только пальцы сильней обхватили мои ступни:

— Это ведь не то же самое, что щелкать семечки, правда? Яблочные косточки требуют сосредоточенности, терпения и осторожности. Человек неосторожный сразу же уколет язык. В вашем заветном блокноте нет имени Богдан.

— Нет, — кивнула я.

— Это странно, потому что вы почти десять лет изображали нездоровую страсть к человеку по имени Богдан Халей, вашему соседу, 1910 года рождения, имеющему двойное гражданство — французско-русское.

— Двойное?..

— А вы и не знали? Он родился в России, но прожил свои юные годы во Франции. В начале двадцатого века его родственница по отцу вдруг приобрела большой вес при дворе императора. Да что там скрывать, вы ведь и сами, наверное, знаете — некая Ольга. Она вступила в близкие отношения с дядюшкой императора российского, будучи замужем за его адъютантом. Скандал, развод! Но впоследствии благословение на брак с Романовым было получено — только вот при условии титула. Для получения титула графини ей пришлось пойти на компромисс, это вообще была женщина компромиссов. В конце концов, от какого-то немца она поимела титул графини, после чего…

— Что это вы делаете? — перебила я.

— Я рассказываю вам в подробностях, какие драгоценности, вклады в иностранных банках, поместья за границей мог бы вам оставить ваш возлюбленный старик с седьмого этажа. Ольге Халей после революции чудом удалось сбежать за границу, правда, пришлось бросить все, за многие годы накопленные ценности, и мужа в том числе. Богатейшие люди Англии и Франции с большим трудом потом выкупали у Советов предметы из ее коллекции, чтобы украсить аукционы. Ваш старик — потомок того самого кубанского Халея; Ольга, став графиней, взяла себе фамилию своего родственника — Халей. Если захотите, я потом могу показать вам документы с генеалогическим древом Халеев, одну из веток которого так платонически и меркантильно задела краешком платья красивая Ольга. Из этого дерева следует, что Богдан Халей был племянником того самого Халея, и племянник этот был впоследствии весьма Ольгой любим и привечаем. Ходили слухи, что она даже имела в мечтах виды на него как на будущего зятя, но потом ее дочь, по возрасту совсем Богдану Халею не подходящая, ушла в манекенщицы, что для русской эмиграции тогда было равносильно падению. Он завещал вам только книгу! Бриллиантовое ожерелье и серьги работы Флеранти — подарок Романова жене — знаете, сколько сейчас стоят? Богдан Халей лет двадцать назад вел в Москве и Ленинграде с некоторыми ювелирами переговоры о продаже этих предметов. Им он, конечно, говорил, что ожерелье лежит в заграничном банке, но серьги показывал, а по нашим данным, и ожерелье было здесь, в России! — Кохан занервничал, нажал большими пальцами мне на пятки. Я вскрикнула. Похоже, он действительно за эти два месяца научился терять терпение от одних только разговоров.

— Вы мне больше нравитесь спокойным и уравновешенным. Не думала, что мужчины так шизеют от одних разговоров о бриллиантах.

— Да я не шизею, я объяснить хочу. Этот комплект в английском каталоге оценен в шестьсот тысяч. Только представьте себе такие деньги! А он завещал вам книгу, да и то только после получения диплома психиатра.

— Богдан говорил мне, что богат, но все было прожито за время его жизни в Советском Союзе. Он себе ни в чем не отказывал. По воскресеньям, например, шиковал с размахом: ездил на Птичий рынок и скупал всех продаваемых там котят. Привозил домой, выкармливал, по двенадцать часов в день звонил по телефонам из справочника, уговаривая взять отменного котеночка. Потом он даже ездить на рынок перестал. Общаясь с незнакомыми людьми по телефону, имея настоящий дар убеждения, он развил целую агентурную кошачью сеть по Москве. Ему потом ненужных котят доставляли на дом, в дом могло приходить до десяти человек ежедневно, пятеро — приносили котят, пятеро — разбирали ранее принесенных, а уж если кто из кошачьих посредников-менял нравился Богдану, он удостаивался беседы об особенностях словообразования у голландского поэта Мультатули (псевдоним Эд. Доувес-Декке-ра), либо о множествах совпадений в жизни и смерти Гоголя и Эдгара По. Я думаю, не стоит говорить, что человек, получивший шок или удовольствие от такой беседы, уходил плененный навсегда. Богдан предлагал людям особый вид наркотика — общение на грани полупомешательства-полумогущества, когда кажется, что можно все, что еще одна фраза, еще одно откровение — и грань, определяющая смысл жизни и бессмыслицу, будет угадана. Видели бы вы его квартиру! — Я закрыла глаза и тут же оказалась в полумраке коридора: роза на стуле, древнее зеркало, поблекшее от множества заплывающих в него лиц, книжные полки на всех стенах до потолка, в книгах же втиснута вешалка со стойкой для обуви внизу. На самих полках понаделано множество крючков, на них висят там и тут: зонтик, шляпы, фотоаппарат, мой портфель, спасенный от мусоропровода, чей-то пыльный парик (как раз на желтом фоне собрания сочинений Генриха Гейне); на фоне синих обложек Эдгара По за крючок зацепилась внутренним сводом огромная морская раковина, а рядом — на темно-коричневом Гоголе — висит авоська с наручниками, пистолетом и красным удостоверением “…Убей, не помню, чье. Это было в забытой куртке. Куртку пришлось отдать кому-то, чтобы унести котят, холодно было… Почему не посмотрю имя в удостоверении? Фло, ты дурно воспитана, нельзя лазить в чужие бумаги”.

— Видел я эту квартиру, — заявил Кохан невозмутимо. — Потрясающим презрением к жизни отличался этот ваш Богдан Халей. Только представьте, у него в коридоре на крючке висела авоська с заряженным пистолетом, а он предпочел перерезать себе горло ножом для резки сахарного тростника.

Я отняла ноги и забилась в угол полки, натянув на себя простыню. Страшный холод сковал меня. Всю. Кроме разогретых Урсой ступней.

— Возьмем опять же этот самый пистолет, — невозмутимо вещал Кохан. — Человека из органов выгнали за потерю удостоверения и оружия, а ведь вашему старику стоило только набрать 02 и найти его по имени из удостоверения. Я таких людей не понимаю.

— Куда вам… А что вы делали в квартире старика?

— А вы? — усмехнулся Кохан. — Что там делала маленькая девочка почти десять лет изо дня в день?

Я крепко-крепко сжала веки, потом открыла глаза и посмотрела на Урсу. За секунды темноты в меня вплыло мутное зеркало из коридора старика, книги-книги-книги и я — на их фоне в зеркале, на мне — только белые трусики и пояс из бриллиантов. “Примерь, — сказал Богдан. — Тебе сегодня исполняется двенадцать. Если понравится, ожерелье будет твоим, когда станешь взрослой”. Он, конечно, не ожидал, что я застегну ожерелье на талии, оно провисло спереди, и мой пупок вызывающе торчал как раз над самой длинной связкой, заканчивающейся на лобке большим камнем.

— Чего это вы улыбаетесь? — подозрительно прищурился Кохан.

. — Да так, вспомнила… Старик вышел в коридор посмотреть, как я справилась с примеркой ожерелья, а я стою перед зеркалом голая, в трусах и бриллиантах на поясе. Ну не на черную же футболку с кошачьей мордой на груди его надевать? Я стала пританцовывать, камни бились друг о дружку. Многие видели, как бриллианты преломляют свет. А вот как они дрожат и постукивают, если ими трясти на бедрах!..

— Ладно вам, Фло. Вы все это выдумали, да? — Урса Бенедиктович ухмыльнулся правой стороной рта, но глаза не потеряли изумления. — Как это — на бедрах?..

— Я была девочка очень впечатлительная, нервная, а потому невыносимо худая. На моей тощей цыплячьей шее и плоской груди оно бы совсем не понравилось старику, совсем. Другое дело — на талии. Уверена, он никогда не видел такого. А как оно выделяло мой пупок!..

— Ну и как оно выглядело? — завелся Урса.

— Обычно, — пожала я плечами. — Связка стекляшек на серебряной проволоке. Я как-то не обратила на него внимания, только запомнила застежку — она была в виде цилиндрика, две части которого завинчиваются друг в друга, и еще объем моей талии в двенадцать лет.

— На кой черт мне нужен объем вашей талии, — отмахнулся Урса. Потом задумался: — Хотя… Вы говорите, оно провисало?

— Да. Талия у меня была сорок девять сантиметров, и ожерелье сползло в набедренную повязку. Знаете, почему вы его не нашли при обыске? Сказать, где оно было? Оно всегда валялось в зонте, который висел в коридоре на Рабиндранате Тагоре.

— Так уж и валялось…

— Валялось, засунутое в полиэтиленовый пакет. После примерки старик попросил меня убрать его с глаз долой от соблазна — он боялся, что начнет выковыривать и распродавать камни из него, хотя я, к примеру, ничего не имела против, я равнодушна к символам. Мы могли бы купить два кресла-качалки, сидеть друг напротив друга, подстерегая закаты, и раскачиваться, раскачиваться… Или лошадь… Старик научил бы меня ездить верхом.

— Зонт мог в любой момент кто-нибудь взять. Вы же не были полной идиоткой к двенадцати годам!

— А что это вы так нервничаете? Никто не мог взять этот зонт от дождя, потому что он весь светился дырами, а колье провалилось в самый его низ, где дыр не было, зато устрашающе торчало несколько сломанных спиц.

— Я вам не верю.

— А мы что, на допросе? Правильно делаете, что не верите. Хотя на серьги старик прожил вполне безбедно пять лет.

— Он был карточный шулер, ваш старик, как вы можете знать, на какие деньги он жил?!

Картежник

Я опять закрывала глаза. Моя мама когда-то обозвала Богдана картежником. “С семнадцати лет я играл в лучших казино мира, я не был безумен в том понимании безумия, которое приписывают настоящим игрокам, потому что у меня во время игры не поднималась температура и не учащался пульс. Я играл хладнокровно, больше заранее самому себе назначенной суммы никогда не проигрывал. Мне нравилось наблюдать за партнерами. И еще, знаешь, вдруг наступало то самое состояние отрешенности — предвестник удачи, — которое больше ни при каких условиях в жизни не случалось. Я терял ощущение собственного веса, все прояснялось перед глазами до пронизывающей четкости и яркости цвета. Это вполне могло быть предчувствием эпилептических припадков, но, слава Богу, их у меня так и не случилось. Назовем это азартом. Я слышал, как тело повинуется только одному — работе мозга. Этот экстаз от запоминания картинок и цифр! Я заранее чувствовал, желал, молил! — и мне приходили именно те самые необходимые две карты. Друзья говорили, что я перед большим выигрышем обычно становился невыносимо скучен лицом, с полусонно опущенными веками, заторможенными движениями, и меня всегда поражала подобная реакция собственного тела на бешеную радостную работу внутри него. Иногда после удачной игры приходило удовлетворение и даже растерянность, иногда — опустошение, как после долго предвкушаемого оргазма, когда женщина вдруг оказывалась уродлива лицом в экстазе, когда сквозь ее салонную красоту проступала не страсть, а маска смерти. В такие моменты после игры — я старался поскорее прокутить деньги, а после женщины — благодарил создателя, что никогда не видел судорогу сладострастия на лице самой обожаемой мною женщины — певицы, тогда, в Венеции. Однако, представь, что в один из таких моментов внутреннего мандража и предчувствия удачи я проиграл. И кому? Женщине! Мне — двадцать девять, дело было в Ницце, в удивительно дождливую осень, с морем, недосягаемым, как зачумленное облаками небо, с ветром, выдувшим из знакомых улочек ароматы кофе и азалий. Ты заметила? У меня дождь почти всегда сочетается с женщинами…”

— Этот ваш Богдан Халей, как приехал в Россию в тридцать восьмом году, так больше в Европе не показывался. Это все выдумки!

— Вы скучны, как позавчерашняя газета.

— А вы откройте глаза и прекратите уединяться!

— Не открою.

“…Она была очень богата и очень больна. Пятидесятилетняя женщина в декольтированном бальном наряде, прозрачная кожа, прозрачные глаза, никакого макияжа на лице, только рот и скулы. Рот и скулы пламенели пожирающим ее изнутри огнем. И вот эта женщина говорит: будем играть в американку, пообещайте, что поведете себя прилично. Прилично!.. Я едва удержался от хохота. Клянусь, говорю, что ваша честь ни в коем разе не пострадает. Сначала я отвлекался, разглядывал ее драгоценности, обсуждал погоду, мы поговорили об общих знакомых. Она рассказала удивительную историю о дуэли Макса и Николя: представь, оказывается, Гумилев обозвал грязным словом Черубину, а Макс завелся и вызвал его на дуэль. Черубина? Это экзотическая красавица, блиставшая в начале века в свете. Черубина де Гонзак. Кто такой Макс? Это Максимилиан Волошин. Оказывается, моя партнерша по картам была очень близко знакома с ним, только представь…”

— А кто такой Волошин? — спросила я. И попала… Окончание этой истории я узнала не скоро. Честно говоря, если уж выбирать по поэзии (пришлось в ближайший месяц только этим и заниматься), Гумилев мне ближе Волошина, но старик уверял, что человек, обозвавший таким словом женщину, не достоин звания поэта хотя бы потому, что судьбою обречен на воспевание женщин не как объектов ума или гордости, нравственности, добродетели, а только как Богом назначенных представительниц трудно определяемого понятия любви и красоты. И все женщины имеют право быть воспетыми поэтом. Поэтому пришлось выучить несколько стихотворений Волошина. “…Не насилуй себя, ведь это всего лишь любопытство: только представь, ради удовлетворения его ты идешь на преступление, ты преступаешь через ранее выработанную в тебе невозможность изучения нелюбимого стиха! Помнишь, что ты говорила о Некрасове?”

К тринадцати годам я уже выработала в себе некоторое понятие срочной необходимости. Узнать, чего хотела от Богдана старуха-картежница, как раз и было срочной необходимостью, потому что по вечерам мое неуемное воображение рисовало совершенно непотребные сцены. Выучила три стихотворения. Он внимательно и напряженно выслушал меня и то ли похвалил, то ли обругал — сказал, что если девочка моего возраста способна ради низменного любопытства с таким воодушевлением прочесть стихи, ничего при этом в них не понимая и не чувствуя, то она должна знать, что изысканное притворство — прямая дорога к унылому авантюризму.

Поскольку я впервые услышала, чтобы кто-то определял авантюризм таким образом, то решила кое-что осторожно выяснить:

— Ты ничего не подумай, я просто хочу уточнить, что такое — авантюризм?

Он сказал, что я, верно, решила его добить окончательно, но епитимью не накладывал, коротенько объяснил. Оказывается, это всего лишь опробование на практике самых грандиозных выдумок одиночества. Когда человек придумывает себя каждый раз заново и каждый раз заставляет верить в это окружающих.

— И что же в этом плохого?

Оказывается, на притворство уходят все силы воображения, потому что создание придуманного образа требует участия множества реальных людей, и в итоге авантюрист перестает манипулировать собственным воображением, а вынужден манипулировать воображением совершенно посторонних людей, а это довольно скучно и ведет к самоистреблению и банальной лжи.

Я решила больше не задавать вопросов, и узнала, что:

“… ее звали Камилла, она играла в карты виртуозно, и я узнал, что Макс и Николя стрелялись на Черной речке… Надеюсь, ты знаешь, что это за место?”

Не вдаваясь в детали, я отрапортовала скороговоркой: Пушкин — Дантес!

“Слава Богу, а то я уж подумал… Ладно, продолжим с дуэлянтами. Так вот, накануне дуэли Камилла уговорила Николя сыграть с нею в карты в американку. “Ну вот, как сейчас с вами”, — улыбнулась она, а у меня сердце екнуло. Николя проиграл, и Камилла сказала, что хорошо бы ему завтра быть убитым. “Обещаете?” — “Обещаю”, — с ходу согласился Николя, потому что имел ту степень одиночества, когда собственные невостребованные фантазии начинают загрызать сердце. Если в двух словах, то он искал смерти везде, где только мог. И что ты думаешь? Гумилев стрелял первым — промах. Макс перед своим выстрелом попросил Николя повиниться и решить это дело миром. Гумилев совершенно взбесился. Потому что в таком случае на нем еще и долг Камилле повиснет. “Стреляться! — кричит. — Стреляться!” Макс стреляет — осечка! Бросает пистолет, считая на этом дуэль законченною, Гумилев в бешенстве кричит: “Продолжать!” Макс стреляет второй раз — осечка! Тут уж секунданты вмешались, кое-как развели. И что Камилла? “Он прятался от меня почти год, его нашли и убили большевики”, — грустно заявила она. Я оглядел ее более внимательно и остолбенел. Передо мной сидела молодая женщина и плакала, не сдерживая слез. “Они все умерли, все, — шептала она, — молодые красавцы с глазами, полными луны, они все умерли… Вы сегодня мне проиграете, и должны будете исполнить любое желание”. Я вскакиваю и уверяю ее, что любое — всегда пожалуйста, самое невероятное; я в тот момент от красоты ее слез готов был тут же умереть, за столом, не дожидаясь окончания игры. И предчувствие удачи и счастья накатило, как бывает при выигрыше, и ослепляющий красками невыносимо яркий и радостный мир поплыл, замедляя время, и двигаться стало трудно, как в речной воде, и я тогда подумал: похоже, выигрыш катит, а как же тогда?..

“Не беспокойтесь, вы обязательно проиграете”, — улыбнулась мне женщина, сияющая неземным светом. И если я почему-то в тот миг подумал, что такой и должна быть Смерть, то это только от невыносимости накатившего счастья. Вот она сидит напротив, моя мать, моя возлюбленная и моя нерожденная дочь; она — приговор и утешение… А Камилла перестала плакать, указывает на карты.

Я совсем сбился — выиграть нельзя!.. Или… можно? В полном угаре открывшейся передо мной возможности повелевать безвременьем я уже стал придумывать желание… “Я знала вашу матушку в Венеции, — сказала она, — ваша матушка чересчур любила оперу…” И я проиграл. Камилла постарела на глазах, мне было муторно и тошно, что я по-глупому проиграл, но выполнять всякие вздорности стареющей кокетки совершенно не собирался, а она поиграла колодой и объявила желание. “Хочу, — сказала, — чтобы вы вернулись в Россию и выжили”.

— Да вы знаете, почему ему дали вернуться? — В сердцах Кохан так саданул по столику кулаком, что стаканы подпрыгнули. — Тридцать восьмой год, тридцать восьмой! Потому что он был завербован Советами как шпион китайской разведки!

Сперматозоиды над Парижем

“…Ты только представь: Париж. Солнечно… На Елисеевских продавец разноцветных шаров потерял связку, шары парят над деревьями торжествующими сперматозоидами — красными, синими, желтыми, с извивающимися хвостиками веревок, дребезжит шарманщик, звенит трамвай, а я иду к своей возлюбленной в китайский ресторан “Кун-Сю”. Моя возлюбленная сама заваривает чай в высоких узких чашечках, закрывая их пиалами, мгновенным движением переворачивает чашку вверх дном, тогда пиала переполняется до дрожащей выпуклости горизонта… Суини… Суини…

— Китаянки все маленькие и хрупкие, так ведь? — интересуюсь я.

Мне уже пятнадцать, талия не увеличилась, зато появились две совершенно круглые грудки, и я томлюсь желанием как-нибудь ненароком показать их старику.

— Я бы сказал, что из всех женщин мира мне больше всего нравятся китаянки и вьетнамки. Несоответствием возраста и детской недоразвитости тела. Есть в обладании такой женщиной что-то предостерегающее, горчинка вины, что ли… В этом заведении я уже попробовал двух китаянок, но Суини по уровню исполнения любых желаний была вне конкуренции. Она все делала ласково, понимаешь, с ласковой тщательностью, ее сосредоточенное личико тогда светилось исполнительностью и чистотой помыслов. Подобное выражение лица женщины и исполнительная тщательность ее движений в совершенном разврате заставляет думать о реальности небесного наблюдателя, наделившего для чистоты эксперимента женщину ангельским отречением, а мужчину противоестественной фантазией.

— Зачем? — спрашиваю я.

— Иди сюда, маленькая…

Я сажусь к старику на колени и сразу же начинаю его пощипывать, дергать за большое удлиненное ухо, касаться пальцем кончика носа.

— Зачем… Зачем… Может быть, для выявления предела грехопадения и, соответственно, для придумывания особенно тяжкого наказания? Почему ты меня щиплешь?

— После вызова “Скорой помощи” на прошлой неделе я должна почаще убеждаться, что ты жив.

— Ерунда. Я перепил, а ты испугалась. Больше врачей не вызывай.

— А бывает, что мужчина наделен ангельским отречением, а женщина — противоестественной фантазией?

— Нет. — Старик категоричен. Он сидит, не двигаясь, закрыв глаза, пока я расчесываю ему брови расческой. — Бывает, что встречаются двое ценителей одиночества и противоестественных фантазий, они тогда могут довести понятие оргазма до некоторого засасывающего вселенского вакуума, до остановки сердца, но это только говорит о том, что и среди женщин бывают жестокие и бешеные игроки в секс, а вот среди мужчин ангелов с чистыми помыслами не попадается.

— Почему?

— Мужчина привязан к необходимости исполнения плотских желаний, неисполненные желания взрывают его психику и помрачают рассудок. Яростные женщины могут выйти из такой ситуации, перестроившись на необходимость и долг материнства, к примеру. У мужчин в этом плане выбор ограничен. Суини как-то сказала мне: “Кастрат и старый девственник — это две неутоленные мечты мужчин о совершенстве”.

— Она была красива? — Я закончила расчесывать брови и теперь провожу расческой по его спине.

— Я тебе только что сказал о выражении ее лица при исполнении моих несуразных прихотей, что ты еще хочешь знать? Я пил в эти моменты ее лицо, как капли дождя с нежнейших лепестков самого диковинного цветка. Понятие красоты? О, избавьте меня от осознающей себя красоты. Она безлика. И вообще, у восточной женщины поза и жест имеют больше значения, чем макияж. Важно, как обрисовывается вся ее фигурка, выгодное положение относительно источника света, запах, и может ли, к примеру, поза сидящей женщины соперничать грациозностью со спящей на воде птицей или застывшей на камне ящеркой.

— Ну а фигура? — Я встаю и решительно задираю футболку. — У нее были такие грудки?

Некоторое время старик смотрит на меня отстраненно, еще под властью воспоминаний, по его лицу заметно, что я, задрав футболку, никак не вписываюсь в утонченное представление об идеальной гейше с детской чистотой помыслов. Он нашаривает на груди очки (мне надоело их искать, и одни из четырех я повесила на веревочке старику на шею), надевает их и тут же горестно вздыхает.

— Что?.. — переполошилась я. — Больше? Меньше? Круглее?

Про себя я думаю: куда уж круглее! Я нахожусь в полнейшем восторге от собственных грудок.

— Ну что ты творишь?.. Оденься. У Суини практически не было груди.

— Как это? — Я разочарована. Невозможность сравнения почему-то меня огорчила. — Совсем?

— Я тебе только что все подробно объяснил, но ты ничего не поняла. Мы совокуплялись прикосновениями и еще вот здесь, — старик стучит себя по лбу. — Мыслями, понимаешь?

— Не-е-ет…

— Суини ласкала меня и рассказывала мои мечты.

— А откуда она знала… эти мечты?

— Фло, ты сегодня совсем какая-то слабоумная: она их не знала — она их выдумывала!

— А ты что делал?

— А я ей это позволял!

— Не кричи на меня. Я не слабоумная.

Чтобы успокоиться, прохожусь туда-сюда по комнате, по пути сдираю с занавески котенка — он лишний, там уже сидят двое. Котенок кричит, растопыривает когтистые лапы, задевает цветок, и из алого шара герани вываливается засохший лепесток. Я растираю его в пальцах.

— На каком языке вы разговаривали?

— На французском, конечно. Останавливаюсь перед стариком и пинаю босой ногой его тапочек.

— Не знаю, насколько интуитивно образованны и подготовлены для мозгового секса восточные женщины, но в моем представлении ты — гений одиночества. Мужские фантазии гения одиночества недоступны самому развращенному женскому уму, даже если эта женщина может в любой момент изобразить лицом ангела. Точно так же, как самые потаенные фантазии женщины не могут прийти в голову мужчине. И заметь, — я опять пнула огромный тапок, — я не говорю, что чьи-то фантазии извращенней или удивительней других, я просто говорю, что они несовместимы, они разные! Эта китаянка не могла предложить тебе ничего стоящего, если только… если только!..

— Прости меня, Фло, — прошептал старик. — Ты великолепна! Ты можешь не раздеваться больше передо мной, а можешь ходить вообще голой, если тебе это помогает приручить собственные фантазии. Ты сама по себе великолепна. И знаешь, чем?

— Знаю. У меня грудь нежнее и гармоничнее, чем у Венеры Милосской. Ты заметил? Что? Опять что-то не то сказала?.. Но это правда, я провела измерительные сравнения!”

— А как это можно измерить? — озаботился Урса. Я очнулась. Поезд стоял на ночном перроне, в окно лупил дождь.

— Я устала. Спать хочу.

— Вы не устали. Вы огорчились. Вы к пятнадцати годам научились изобретать воображаемые ситуации уже с ходу, просто во время беседы: говоришь слова наобум, несешь всякую чушь, а все получается в тему! А я вас понимаю, нет, честно, у меня тоже такое случалось — когда был молод, полон сил, все казалось доступным и вечным.

— Ладно, я огорчилась. Я действительно слишком далеко зашла в своих, как вы назвали, воображаемых ситуациях.

— А может быть, вы в то время посмотрели “М. Баттерфляй”?

— Не помню…

— А вы вспомните. Ведь это же большая разница — в пятнадцать лет интуитивно почувствовать несоответствие мужских и женских извращенных фантазий либо, находясь под впечатлением недавно просмотренного спектакля, обыграть ситуацию иностранца и гейши, оказавшейся…

— Прекратите! Какая разница? Была ли это интуиция или употребленное вовремя по ситуации предположение из “М. Баттерфляй”?!

— О, это большая разница. Эта разница измеряется восторгом Богдана Халея, степенью его поклонения…

— Хватит болтать. Я предположила, что Суини была мужчиной еще и потому, что Богдан как-то упомянул о ее игре в юности в театре. (Женские роли в театре Китая исполняют мужчины.)

— Итак, вы сказали ему, что Суини — мужчина.

— Сказала.

— А он тогда сказал вам, что Суини был китайский шпион?

Вставная челюсть, которой не было

Сначала Богдан попросил заварить чай. “Завари зеленый из большой жестяной коробки, а я потом расскажу тебе о грандиозной афере — моей игре в шпионаж”.

Как всегда, заварка чая превратилась в небольшую уборку. Чтобы вымыть заварочный чайник, его нужно было вытащить из завала грязной посуды в раковине — соответственно, кое-что по ходу дела пришлось помыть — чашки, ложки, блюдца, тарелку для бутербродов, две розетки… или все розетки помыть? Ладно, помою все шесть розеток для варенья. Что там осталось? Вилки, тарелки и половник. Вымою, пока закипит чайник.

Старик не выдержал и пришел в кухню — посмотреть, почему я пропала.

— Зачем ты моешь раковину?

— Она грязная.

— Прекрати сейчас же. Я уронил туда вчера цепочку от крестика.

— Нет здесь никакой цепочки.

— Серебряная, старинная!.. — Богдан с силой оттаскивает меня в сторону и в смятении осматривает раковину с губкой в ней. — Сколько раз тебя просили ничего у меня не убирать и не мыть?!

— Ты сам послал меня заварить чай! Не ори. Сейчас я попробую открыть сифон внизу.

Я подставляю ведро, откручиваю сифон, вываливаю из него целый ком вонючей дряни, ковыряюсь в трубке зубной щеткой, едва сдерживая рвотные потуги, а Богдан толчется рядом и стенает, что теперь у него еще кухню зальет после моего старания, “а всего-то нужно было заварить чай!..”.

Цепочка свисает внутри трубы с перепонки слива из раковины. Нужна изогнутая проволока, иначе не достать. Пошла в спальню старика. От тяжелого духа и плотно задернутых штор комната кажется подземной кельей затворника. Раздвигаю шторы, открываю форточку, раскидываю постель, чтобы проветрилась, заодно вытаскиваю из-под подушек две книги и альбом с фотографиями, сгребаю на поднос грязные чашки, тарелки, кофейник (помнится, именно в нем я позапозапозавчера приносила старику кофе), пластилиновые фигурки зверей, слипшиеся с листками какой-то рукописи, очки с приставшей к стеклу карамелькой. И вдруг замечаю стакан с водой. Этот стакан заставляет меня задуматься.

— Ты объяснишь, наконец, что происходит?! — Старик образовался в проеме открытой двери.

Я внимательно оглядываю его высокую фигуру, длинный махровый халат, выступающие ступни в толстых шерстяных носках и огромных шлепанцах, чепец со свисающим набок уголком с кисточкой, породистые ладони из раструбов манжет халата — пальцы в перстнях, на шее висят очки. Неужели это стакан для…

— Что ты делаешь в моей спальне? Ты вошла без разрешения и без стука?

— Я ищу шпильку.

— Шпильки лежат в “женской” шкатулке, ты это прекрасно знаешь. Шкатулка стоит на комоде, моя кровать здесь совершенно ни при чем!

Открываю “женскую” шкатулку. В ворохе колец, брошек, сломанных сережек, засушенных цветков, любовно вправленных в стеклянную камею, спутавшихся с браслетами жемчужных бус, полуистлевших записочек, удушливо попахивающих старинными духами и тленом, образков Богоматери в разных исполнениях — я кое-как нахожу шпильку, изгибаю ее и ухожу из спальни, демонстративно держа крючок перед лицом.

Когда цепочка выужена из слива и отмыта, когда чай достаточно заварился, и уже разлита по чашкам “девочка”, а чайник долит доверху и накрыт полотенцем, я заставляю старика открыть рот.

— Шире! Еще шире!

Он послушен, как слабоумный.

— Ладно, закрой.

— Что интересного ты там разглядела?

— Не мешало бы поставить пару пломб.

— Хорошо, мамочка… А если серьезно? Чего ты испугалась?

Сказать, что стакан с водой, который я никогда не приносила ему в спальню, проассоциировался с плавающей в нем вставной челюстью? Что я ужаснулась подкатившему к горлу страху от несоответствия моей мечты и вставной челюсти, впервые за наше знакомство почувствовав удивление и растерянность перед такой прозой жизни?..

— Ничего я не испугалась. Просто… Кто к тебе заходит в спальню, кроме меня?

— Ну… — Он задумывается, и я готова придушить его за это, даже руки задрожали. — А с чего это ты решила, что ко мне кто-то заходит?

— На тумбочке у кровати стоит стакан с водой! — Ну вот, теперь я кричу.

Старик задумывается.

— Ах, это… Его принесла женщина. Она пришла за котятами — дверь, как ты знаешь, была открыта. Она еще долго не могла найти беленького, ну того, что мы с тобой вьловили из пруда и отхаживали, помнишь?

— Я помню, помню!

Конечно! Эта вечно открытая входная дверь, нужно только опустить ручку вниз! Чтобы он лишний раз не вылезал из кресла, бедненький!

— Я ей крикнул из спальни, чтобы посмотрела на занавеске в кухне. Ну вот… Она зашла потом попрощаться… Да! Чуть не забыл: она взяла книжку почитать. Запиши, пожалуйста: Макса Фриша взяла… Люда… Нет, погоди, Люся? Она спросила: “Чем вам помочь?” Я сразу же раскинулся в кровати, стеная, и слабеющим от немочи голосом попросил стакан воды. Удивительно, где она нашла такой стакан?.. Люся?.. Знаешь, лучше запиши: беленький утопленник и черный со свалки, так я лучше вспомню. А ты подумала, что я кладу в стакан вставные зубы, да? — вдруг спрашивает Богдан. — Ох, как ты испугалась! Видела бы ты… — он заходится смехом, — видела бы ты свое лицо, когда заглядывала мне в рот!..

— Ничего я не подумала! — Я держусь недолго, тоже начинаю смеяться. Мне стыдно, и, как всегда, когда он меня поймает на чем-то стыдном, я начинаю обороняться:

— Суини был мужчиной, так ведь? Ты занимался сексом с мужчиной?!

— Фло, полегче! Не дави так, а то я подумаю, что ты опустилась до самого низменного угара самобичевания — до ревности.

Пощечина

— Ревности? К кому?! — Я уже почти рыдаю. — К какой-то Люде, к котятам? Или к педику — китайцу в юбке?!

И тогда старик ударил меня. Богдан Халей ударил меня, пятнадцатилетнюю, по щеке 13 ноября 1991 года.

— Ты меня ударил? — Я не поверила, хотя чуть не упала со стула, дернувшись головой под его тяжелой ладонью.

— Ты превысила предел моего снисхождения, — заявил он, не потеряв ни капли надменности.

— Может быть, мне еще извиниться? — прошипела я, глотая слезы. — Да я!.. Я тебя убью, никто не смеет бить меня!..

— Убьешь, конечно, убьешь. Кто еще, если не ты?.. — тяжело вздыхает старик. — Давай сделаем так. Если ты не в состоянии сейчас успокоиться, лучше уходи. Придешь, когда очень этого захочешь.

Рыча, я плашмя бросаюсь на стол, раскидывая руками посуду. Одним броском оказываюсь возле него и впиваюсь зубами в руку с перстнями, ударившую меня. Подвывая, я сжимала и сжимала челюсти, пока рот не наполнился кровью. Тогда, очнувшись, я расцепила зубы и легла на столе на спину. И в этот момент случилось невероятное. Я осталась лежать на столе, но на самом деле взмыла высоко-высоко вверх — так высоко, что внизу остался пятном разноцветный глобус и на нем один только круглый стол. И я, распластавшись на этом столе, раскинув руки и свесив вниз ноги, шепчу что-то окровавленным ртом в обвалившееся в этот день на меня небо. А у моей головы, рядом с волосами, подмоченными заваркой из опрокинутого чайника, лежат две руки — самые прекрасные и сильные руки на свете, только ладони с запястьями, а дальше — ничего, как отрубленные, и одна рука прокушена до крови, а другая тянется по столу погладить мои мокрые волосы.

— Есть шоколадные конфеты. Будешь? — спрашивает издалека голос Богдана. — Ты такие любишь.

Поворачиваю голову и вижу его, обматывающего ладонь платком.

— Суини попросила меня помочь ей уехать. Ей нужно было вернуться на родину, но ее ни за что бы не отпустил хозяин. Я с радостью дал вовлечь себя в эту авантюру. Я обладал Суини со странной, болезненной нежностью, на ощупь, всегда в темноте; от ее голоса у меня начиналось головокружение, как от высоты. — Богдан помог мне встать со стола и собрать с пола разбитую посуду. — Стоило мне представить, что мы будем бесчисленное множество дней плыть на корабле, а я буду видеть ее днем, утром — когда угодно! — как от этого сводило челюсти и ныл низ живота.

Он усаживает меня на стул, берет полотенце и промокает мои волосы, потом медленно разворачивает желтую фольгу с двух десятков конфет, раскладывая передо мной это богатство узором. Наверху каждой конфеты есть облитый шоколадом орешек, придающий конфете сходство с маленьким колоколом. Я, судорожно вздыхая, выгрызаю из каждого колокола орех, в его доме мне разрешено это делать, старик иногда подъедает обезглавленные конфеты, иногда я сама съедаю их, вдруг обнаружив опять завернутыми в фольгу. В этом доме мне разрешено все, кроме одного: называть китайца Суини педиком в юбке.

Что такое азарт и как с ним бороться

— Я был слишком молод для нее, — вздыхает Богдан. — Суини знала, что мы едем умирать, она несколько раз дала мне это понять на судне и даже еще раньше, в Марсельском порту, когда мы стояли на пристани, а судно рядом, в мокром густом тумане казалось чудовищем — одним из тех самых трех первобытных китов, которые держали на себе землю. Она спросила, не передумал ли я, соглашусь ли ехать, если буду знать, что умру в Индокитае, что никогда не вернусь. Будь у меня уверенность, что она сможет добраться сама, я бы остался. Я это понял на пристани. Но обратной дороги не было, она могла уплыть только со мной; более того — мы плыли не в Китай, а во Вьетнам, потому что там нашелся дальний родственник Камиллы, француз, который согласился помочь с жильем и регистрацией мне, “путешественнику-натуралисту” и сопровождающему меня “секретарю-вьетнамцу”. Да-да, ты не ослышалась — на пристани Суини стоял в мужской одежде, за большие деньги ему выправили документы. Ночью я помогал спуститься по веревке из верхних комнат двухэтажного дома на перекрестке улиц Даврон и Перенеев хрупкой и почти невесомой женщине, а уже через час рядом со мной в такси ехал совершенно незнакомый мужчина в строгом костюме, очках и с безупречными манерами вышколенного секретаря. (Суини оказался близорук и потом признался, что тогда, в такси, впервые разглядел мое лицо и огорчился — я оказался слишком красив и слишком молод). В такси же я узнал, что Суини 32 года, и она перестала для меня существовать как нежная бабочка наслаждения. Так что на пристани я уже не понимал толком, что заставляет меня куда-то плыть. Долг? Память? Невыносимость потери и стремление продлить хотя бы на время путешествия мой прерванный экзотический сон? Спустя много лет я понял: это был азарт.

— Почему азарт? — удивилась я. — А что тогда было с картами?

— И с картами был азарт. Как будто попадаешь в воронку совершенно никак от тебя не зависящих сил; это определяется просто — тело начинает действовать помимо воли, интуитивно подсказывая следующий ход. На пристани мое тело пошло к трапу. Я ни о чем не жалею, хотя был момент выбора, когда Суини предостерег меня о смерти, но я променял свое одиночество на азарт.

— Очень по-мужски, — хмыкнула я. — Предложить помощь, а потом вывернуться наизнанку, чтобы не ударить в грязь лицом. Это и есть азарт?

— Не очень правильно. В момент опасности или плохого предчувствия ободрить себя правом выбора и принять любые страдания с благодарностью за жизненный опыт. Вот одна из составляющих азарта.

— Может быть, вы не в курсе, милая Фло, что у этого самого азарта Богдана Халея была и вторая составляющая — деньги. В Ханое на его имя был открыт счет, и он почти год жил там припеваючи, так что весь город надолго запомнил богатого русского, дурацкие забавы и опасные выходки “большого Ха-Лея”. Су-Инь Кон смог удрать из Франции вовремя — еще бы дня два-три, и его арестовали. В клиентах этого двуполого работника китайской разведки числились весьма именитые государственные деятели Англии и Франции.

— Вы все переворачиваете, как вам удобно, — отмахнулась я от Урсы. — Откуда вы можете это знать? Неужели читали донесения французской контрразведки? Или китайской? Бросьте, Кохан. Что вы такое навыдумывали? Богдан заболел на корабле, еще в Красном море, провалялся без сознания почти неделю. Тогда же Суини подсадил его на опий. Потом — кораблекрушение. Спаслись чудом — их подобрало английское судно и довезло до Коломбо. Там — карантин, практически тюрьма, вши, чесотка и повальная дизентерия. Они бежали и добрались на джонках до Сингапура. Богдан выжил только благодаря Суини. Если верить вам, зачем китайскому разведчику нужно было ценой собственной жизни спасать какого-то там русского француза?

— Да это же банально! Ему нужен был свой человек в России!

Шпион китайской разведки

— В Сингапуре мы грузили рыбу, жили на гнилом суденышке и работали на маленьком заводике по переработке водорослей. Я полюбил собачатину, разучился спать и без опия не мог вспомнить себя прошлогоднего. Суини кормил меня, мыл через день в металлической бочке, сам зашивал раны после портовых драк — чуть не забыл, я научился неплохо драться, — и доставал опий. Через месяц мы подсобрали денег, на которые я смог подстричься, купить поношенный костюм, что было совершенно невероятно, учитывая мой рост и разворот плеч — даже при чудовищной худобе мое тело тогда не позволяло надеть ничего из продающегося у местных с рук. До сих пор содрогаюсь, вспоминая этот костюм. Когда я его надел, то почувствовал прикосновение ледяных пальцев, пересчитавших один за другим все мои позвонки. И хотя Суини клялся, что он не с покойника, я надел его только один раз, чтобы попасть на прием к французскому чиновнику. Через два часа беседы я получил разрешение на выезд в Ханой и до сих пор не могу понять, как это у меня получилось, учитывая совершенно зачумленное состояние моей души и крайнюю степень истощения тела. Хотя на другой день, отплывая в Ханой и в очередной раз впав в полубредовое состояние, когда — в который раз! — сожаления по поводу предпочтения азарта фантазиям одиночества выливались в стенания и истерики, я выкрикивал в незнакомые звезды над головой: “…unus mundus!..” — что вероятно, являлось отголоском проведенной накануне беседы, так потрясшей мой мозг напоминанием о нормальном существовании.

— Что это такое — unus mundus? — с опаской спросила я, потому что мы уже почти год изучали латынь, и за такой вопрос можно было запросто подсесть на пару недель изъяснений исключительно на латыни.

— Единый мир, маленькая моя, единый мир! — произнес он в непонятном восхищении, обвел отсутствующим взглядом кухню, наткнулся на меня глазами и погрустнел, объясняя: — Из этого следует, что с посольским человеком мы говорили о концепции всеединой реальности, когда материальное и психическое составляющее человеческой личности не разъединено, то есть не проявляется по отдельности. И это естественно! Только подумай, о чем я еще мог бы говорить?.. Перейдя с кое-как выученных мной междометий на хороший французский, попивая прекрасное вино, вдыхая дым дорогой сигары, я нес, вероятно, всякую чушь и совершенно потряс воображение худосочного, измученного лихорадкой и истекающего ностальгией представителя властей. Впрочем, он тоже читал Юнга, беседа получилась обоюдно приятной…

— И как Ханой?… — Я потрясла за плечо застывшего в полнейшем отрешении старика.

— Ханой?.. Ну что Ханой… Старый город прекрасен, новый — универсален, как все новые города… В Ханое Суини пробыл со мной только неделю и ушел. Его ждал проводник — путь через границу был довольно опасен. Мы попрощались навек. Суини в поклоне упал на пол и обхватил мои ноги, я был пьян и беспечен, я был уверен, что мы еще встретимся. Так оно и случилось… В Ханое я жил в Торговых рядах — это Район 36 улиц. Я жил на Хонг-Бо — улица корзинщиков, а на Хонг-Гай жил русский, бывший офицер, удалой красавец, пятиженец и прощелыга поручик Купин. Уже через месяц мы с ним были не разлей вода, буянили по кабакам, блевали, но пили рисовую водку, кутили напропалую и всячески внедряли новую игру — русскую рулетку. Сколько полегло азартных вьетнамцев!.. А нам везло. Мы раскручивали барабан с одной пулей и приставляли дуло к виску иногда до шести раз за ночь, так что денег на кутеж хватало… Я опустился до крайней степени. Купин подарил мне обезьянку; она привыкла сидеть в сумке за спиной. И вот однажды, глядя в мутное зеркало, я сначала подумал, что в глазах двоится, а потом ужаснулся — я был двухголов! Рядом с моей обритой налысо головой из правого плеча торчала еще одна, тоже изрядно облезшая — обезьянья, и похожи мы были, как братья. Купин был почти необразован, из сельских дворян, говорить с ним было особенно не о чем — о женщинах, лошадях, вчерашнем кутеже да о смерти — вот и все темы. Впрочем, он любил оружие, умел его ласкать и в любовании доходил до исступленного восторга. Купин собирал ножи, старые мечи, метательные звездочки и древние ружья. Я же обращал внимание только на безделушки, приобрел несколько редких перстней да пару нефритовых фигурок. Как-то он пригласил меня к татуировщику, мы сделали на обритых головах одинаковые наколки — иероглиф тянь — фигурка человечка, обозначающая небеса и Бога в них. — Богдан показывает себе за правое ухо.

Мне трудно представить, как выглядит его голова налысо обритой.

— … И в тот же вечер в каком-то грязном кабаке, пока я, кое-как изъясняясь, пытался получить от престарелого китайца объяснение их загадочного вэй ву вэй, Купин, наконец, поймал свою пулю. Я услышал выстрел, секундную тишину и — сразу же — рев возбужденных игроков. Я встал, чтобы разглядеть получше, что произошло, и, пока смотрел на лежащего головой на столе Купина, понял, что означает это выражение — “действуй, ничего не делая”, живи, как растение или камень, будь спокойным, умиротворенным и совершенно пассивным, чтобы впустить в себя абсолютную реальность и дать возможность всему существующему проявиться в тебе — просто сиди, не дергайся и достигни абсолютного совершенства — впусти Бога! Клянусь, я отрекся от всего сущего, застыл в полнейшем бездействии, я дал возможность Богу посмотреть моими глазами на мертвые глаза Купина с улицы Шелка, на кровь, темно-красную на отполированном локтями дереве стола, на беснующихся в экстазе вьетнамцев — они, бедные, за эти полгода решили, верно, что мы с Купиным бессмертны или знаем какое-то хитрое заклинание.

Еще через полгода я понял, что терпеть не могу плетеную мебель, плетеные корзины, по три месяца не прекращающиеся дожди, и вообще: я готов был все на свете отдать за морозное утро с розовым стылым небом и визжащими по крещенскому снегу полозьями саней.

Эти полгода я почти не пил, не играл в русскую рулетку, не потреблял опий. Сейчас поймешь, почему… Не имел женщин и даже отдал задаром обезьяну какому-то мальчишке. Эти полгода я восстанавливал в себе одиночество, как некоторые восстанавливают способность двигаться и говорить. Потихоньку, капля за каплей, я накапливал самого себя прежнего, пока однажды вдруг, в шуме ненавистного дождя, передо мной не возник устрашающе-монументальный образ Камиллы — она возвышалась огромным живым памятником с воздетыми к небу руками, причем в одной держала веером карточную колоду, в другой — красное знамя революции. Смешно?.. Да, вот и представь, до какого умственного истощения я докатился! Этот фантасмагорический образ так потряс меня, что я зарыдал. За месяц до этого видения я в каком-то странном порыве прощания с жизнью написал письмо дальнему родственнику в Париж, просил, если будет оказия, отправить в Харбин заранее оставленную у известного адвоката посылочку. Это был условленный знак: если Суини был жив, то, получив табакерку…

— Это была женщина, да? Дальний родственник в Париже — это женщина? — повинуясь странному наитию, перебила я Богдана.

— И какая! — кивнул он. — Но ничего личного — она моя названая тетушка. К тому же, как оказалось, поручение выполняла ее дочь. И вот, представь: через два месяца бредовых фантазий на тему всемирного большевизма мне с нарочным были вручены деньги и документы на приезд в Китай. Через неделю — я в доме Суини; вдохновенно объясняю ему основы марксизма-ленинизма, а еще через месяц — в Хабаровске! Как тут не вспомнить Камиллу, как не поклониться ей через столько лет, ведь это она меня надоумила, и я придумал, как вернуться в Россию и остаться при этом живым.

Мы обговорили с Суини почти все, мне были вручены наспех состряпанные листовки, список имен, подпольные клички. Не учли мы только одного — повальной чумы, которая косила тогда Россию. Называлась эта чума борьбой с врагами народа. Полтора месяца я пробирался к Москве через всю страну в полнейшем ощущении театра абсурда. Я встретил столько разноидейных, запуганных собственным бессилием людей, сколько, по моему разумению, грозит нормальному человеку только в аду. И уяснил на всю оставшуюся жизнь: нет силы страшнее фанатизма.

— Да почему же тебя немедленно не арестовали как пособника вражеского империализма?! — взвилась я, уже почти не веря его рассказам.

— В некоторых местах меня задерживали на день-два, в некоторых — с ходу просили провести митинг на заводе или в колхозе, но почти всегда потом — помогали транспортом доехать до ближайшего райкома. Никто не знал, что со мной делать, все боялись напортачить, спихивали начальству повыше, те — еще выше. Так я проехал всю эту безумную страну, заразившую меня страхом и нежностью к беззащитному в своем исступлении и покорности стаду человеческих особей невиданной красоты и уродства.

— Моего деда арестовали и убили без объявления вины. Мама года три назад пыталась добиться оправдания как родственница репрессированного. В документах по делу не нашли причины, по которой он был признан врагом народа! Вообще — ничего, понимаешь? А ты, дворянин по крови, уехавший еще до революции, шлялся через всю Сибирь и читал лекции в колхозах?!

— Я рад, что теперь ты представляешь тогдашний советский дурдом. Я приехал в Россию как представитель китайского коммунистического движения, находящегося в суровом подполье. Рассказывал о страшной жизни крестьян на полях, потрясал воззванием и листовками, хвастал налаженными связями и всем желающим меня выслушать подробно разъяснял, как при правильном подходе выкрасить в красную краску весь Индокитай. Это просто. Дело в менталитете тамошнего народа.

— Чушь. На это даже я не куплюсь. Что ты “подробно разъяснял”?

— Сначала я, самонадеянно полагаясь на собственное чутье, искал в лице и глазах собеседника возможности оценки его мыслительных способностей, напряжения мысли и просто желание понять. Увы, очень скоро я обессилел. Люди всячески скрывали не только образовательный уровень, но даже возможность своего личного мнения по тому или иному поводу, и глаза их приспособились к нарочитой пустоте равнодушия, которую уже через год-другой тренировки невозможно отличить от пустоты духовной. Поэтому пришлось выработать универсальный подход и объяснения предрасположенности китайцев к коммунизму я начинал с философии мистики. Что ты так смотришь? По крайней мере, беспроигрышный ход хотя бы потому, что завораживает. Я начинал с того, что китайцы — народ весьма практичный, использующий даже религию в своих прагматичных целях. Чтобы понять этот народ, стоит представить себе, к примеру, что китаец способен выработать в себе чувство покоя и легкости, которые, по их разумению, и ведут к неописуемому блаженству, просто войдя в слабую форму транса. Что для русского человека является аналогом слабой формы транса? Вот именно, это все знают — это когда водки чуть-чуть не хватило, а все уже подрались. Китаец же в поисках самоопустошения и глубинного познания ву вэй, прибегает к контролю за дыханием или доводит свое тело истощением до такой игры воображения, которая граничит с откровением Вселенского разума. В этом месте я предлагал слушателям представление очень мудрого китайца Чжуан Цзы о цивилизации и зачитывал наизусть притчу под названием “Утром три”. “Обезьяний царь, раздавая каштаны, спросил: “Хватит ли утром по три, а вечером по четыре?” Тут все обезьяны разгневались. “Тогда утром по четыре, а вечером по три? — спросил он. И все обезьяны обрадовались”

Ты можешь представить себе человек сорок мужиков — три бригады лесоповальщиков, которые после подобного объяснения особенностей представления о счастье китайцев затихали до нервического состояния оцепенения. Причем половина аудитории начинала хищно курить, задымляя горячо натопленную избу, а другие, которые не рисковали умственными извилинами, пытаясь понять фокус с каштанами, сразу же начинали экспериментировать с задержкой дыхания для проникновения во Вселенский разум, и с ними иногда случались шумные обмороки под гул одобрения товарищей. Тем не менее равнодушных не было. Сочувствием к тяжелой жизни китайского народа проникались абсолютно все, почти единогласно решая, что китайцам явно не хватает настоящих идей для построения общего счастья. На вопросы из зала тоже отвечать приходилось с оглядкой. Так, к примеру, поступил вопрос об общем уровне развития науки и техники в Китае. Я по инерции обратился к весьма мною почитаемому Чжуан Цзы, приведя его высказывание о цивилизации как о “неестественном жизненном состоянии, в котором без всякой видимой цели чередуются труд и печаль”, и влип в весьма неприятное разбирательство: в каком году он это сказал, и не рабовладельческий ли строй в Китае — если это так, то до коммунистических основ общество в целом там еще не готово. Но кончалось все обычно голосованием, вручением мне протокола собрания и постановления приветствовать ростки коммунизма в Китае (либо отработать в счет голодающих китайских крестьян в выходные дни), а лично товарищу Чжуан Цзы передать пламенный привет и набор статей Ленина.

— И ты не рехнулся за это время? — поинтересовалась я.

— Нет, представь себе. Я впитывал эмоции с жадностью, достойной наркомана, вымокшего до костей под ханойским дождем и теперь бросавшегося к любому костру.

— Тебя ни разу не разоблачили? Никто не спросил, почему ты цитируешь человека, жившего за три века до нашей эры?

— Ближе к Москве работники партийных учреждений оказались более образованны. Нет, они не знали, кто такой Чжуан Цзы, просто они сразу требовали предъявить в письменном виде конкретные идеи возможности скорейшего построения коммунизма в Китае. Кстати, отвечаю на твой первый вопрос. Несколько раз я случайно подслушал мнение обо мне этих людей, оно выражалось приблизительно в следующем: этот Халей, конечно, совершенно мозгами сдвинутый, кто знает, что с ним случилось в Китае, но пока вполне безобидный и денег на китайскую революцию не просит. Вот! Я был хорош тем, что имел деньги. Внеся существенные суммы в несколько фондов, я заявил, что основная цель моего приезда в Россию — раздвинуть ее восточные границы единым коммунистическим пространством. Конечно, заведенное с первого моего шага по России дело потихоньку пухло, собрались факты и фактики, все суммировалось, проверялось — кто знает, чем бы это для меня кончилось, если бы не война. Война сравняла меня с остальным советским народом. Но о войне, как ты знаешь, я не рассказываю. Никогда.

— У тебя же есть медаль “За отвагу”, — подозрительно прищурилась я.

— “…не надо орден, я согласен на медаль”, — бормочет старик и просит умоляюще: — Мы условились никогда не говорить о войне. И не настаивай, очень тебя прошу.

Тридцать семь мертвецов и бутылка рома

— Я могу приоткрыть эту завесу тайны, — доверительно заметил Кохан и тут же удивленно воскликнул: — Смотрите-ка, совсем светло уже, а мы с вами заболтались и не встретили рассвет.

— Вы еще и рассвет хотели со мной встретить?

— Драгоценная Фло, скажу как на духу…

— Вот только кривляться не надо, а? — Я сердито отвернулась. — И о войне Богдана Халея мне не надо рассказывать.

— Сердитая вы еще красивей. Будь вы девственницей, я бы предложил вам руку и сердце.

— Пожалуй, мне крупно повезло.

— Сколько мужчин-девственников Халей заказал вам обслужить?

— Хам.

— О, простите, я не очень вежливо высказался. Так сколько? Хотите угадаю? Я знаю это число.

— Уверена, что не знаете!

— Тридцать семь! Ага! Вы побледнели! Я, правда, не угадывал — я знал. Это число запротоколировано.

— Где… запротоколировано? — совершенно обалдела я.

— В сорок четвертом году Богдан Халей попал в штрафной батальон. Знаете, почему? Он стал отказываться убивать. Да-да, два года убивал за милую душу, а потом… Ладно, не хмурьтесь. Он написал объяснительную своего внезапно проявившегося пацифизма и в ней указал точное число им убитых. Тридцать семь. Никакие внушения о долге и вражеских захватчиках не помогли, а психиатров поблизости не оказалось, вот его и отправили в штрафбат. Богдан Халей объяснил, что он уже несколько месяцев не убивает врагов, а ранит их в определенные места, стараясь не причинить увечий, влекущих за собой смертельный исход. Именно это его старание и привело всех в комиссии в бешеную ярость.

— Разве такое возможно? — не поверила я. — Попробуй попади в эти самые… определенные места.

— Ах, так вы совершенно не в курсе? — самодовольно улыбнулся Урса Бенедиктович. — Ваш философ на фронте был снайпером. Он никогда не промахивался. Ему попасть в плечо или в коленку с семисот метров — раз плюнуть! Ксерокопия этого исторического объяснения хранится у меня с того самого времени, когда я впервые узнал о существовании Богдана Халея. Некоторые места запомнились наизусть. Ну, к примеру, вот это: “… количество мертвецов превысило возможное количество теней, которое я в состоянии осознанно превозмочь сердцем, поэтому вынужден прекратить убивать. Уверен, что в будущем я смогу решить проблему с этими тенями, вернув каждую из них к жизни путем лишения девственности точно такого количества разноименных мужчин, причем для этой цели мне послан будет ангел чистейшей души, который и исполнит обещанное, станет той самой заветной дверью из небытия в вечность, ибо, как сказано в Евангелии от Иоанна, X, 9: “Я есмь дверь: кто войдет мною, тот спасется”. Просто удивительно, почему эта объяснительная вообще рассматривалась как документ? Почему ему сразу не сделали электрошок и не отправили на инвалидность?

— Тогда не делали… — Я стучала зубами.

— Чего не делали?

— Тогда еще не лечили электрошоком.

— Действительно? — Урса задумывается, потом косит на меня веселым глазом.

— Чего вы радуетесь? — Мне никак не удается справиться с накатившей дрожью.

— Да так… Представьте только, вы — дверь! И кто войдет вами, тот спасется.

— А вы идиот.

— Ладно, я — идиот. Тогда вы — ангел чистейшей души, который взвалил на свои хрупкие плечи смертоубийственные грехи Богдана Халея.

Я пытаюсь успокоиться. Нельзя поддаваться этому облезлому адвокату. Сменим тему?

— Хочу писать, — заявляю я.

— Я тоже! — радостно кивает Урса. — Вот сижу и думаю, как бы потактичней…

— Можно я схожу в туалет?

— Это никак не возможно, — качает головой Урса. — Вы сбежите. Сразу же сбежите, я точно знаю. А у меня тут вот припасена бутылочка настоящего кубинского рома и конфеты. Я точно не знал, какие вы любите, я-то сам предпочитаю барбариски, — бормочет Кохан, копаясь в дорожной сумке.

— Да куда я сбегу с поезда на полном ходу?!

— Сбежите, — не верит Урса, — а мы еще столько с вами не обсудили! К примеру, действительно ли ваш старик был педофилом и отравителем жен. Вот такие, с орешком наверху любите? — он протягивает ладонь с маленьким шоколадным колоколом, обернутым в желтую фольгу.

— Доставайте ведро, — сдалась я.

— Премного, премного благодарен! — суетится Урса. — Обратите внимание: пакетик как раз должен быть удобен по размеру… Извините, я отвернусь, а вы тоже не смотрите — я воспользуюсь бутылкой. Это сложно, сами понимаете… тут требуется особая точность, чтобы попасть…

— То есть, — замечаю я, раскрывая пакет, — горлышко бутылки вам неудобно по размеру…

— Ох, Евфросиния Павловна, если бы вы знали… Если бы вы только знали, как же это хорошо…

Похоже, Урса Бенедиктович отличается повышенной стеснительностью. Терпел, бедненький, пока я не проявила инициативу.

— Как же это хорошо, — стонет Урса, — как же это приятно… встретить вот так случайно, в поезде, женщину своей мечты, можно даже сказать — ангела…

— Дайте воду, мне нужно помыться. Я пытаюсь закрепить застежку пакета.

Фальшивомонетчик

— Будете мыть руки? — угрожающе поинтересовалась я, когда Урса закончил наконец трепетно закручивать крышку на бутылке со своей мочой.

— Вы на меня очень злитесь? — заискивающе спрашивает он, послушно протягивая руки над ведром.

— А что, ром действительно кубинский?

— Клянусь!

— Я не злюсь. Наливайте. Я сейчас расскажу вам, как вы узнали про ожерелье работы Флеранти.

— Очень интересно.

— С какого года вы занимаетесь шпионом Халеем?

— Ну-у… — задумался Урса. — Точно не скажу, но…

— Когда вас завербовали в КГБ?

— Меня не завербовали, меня пригласили…

— Восемьдесят восьмой? Девятый?

— Восемьдесят девятый, — кивнул Урса.

— Контрразведка? — небрежно поинтересовалась я.

— Откуда вы знаете?

— Это просто. Если Халей у вас числился китайским разведчиком, то вы, соответственно, были контрразведчиком.

— Действительно, — хмыкнул Урса, — очень просто.

— А ведь после войны его дело отправили в архив, так ведь?

— Почти. Не в архив, а на лежку. Так называется — “на лежку”, в архив — это когда человека больше нет. Дело это дважды вынималось с лежки, в шестидесятых — во время войны во Вьетнаме — и в конце семидесятых — когда Китай конфликтовал с Вьетнамом по поводу приграничных островов. Богдан Халей числился консультантом по странам Юго-Восточной Азии, преподавал философию, приглашался переводчиком на некоторые важные переговоры, но всегда в отношении его персоны витал этакий душок сомнения. Какое участие он принимал в решении вопросов военной помощи Вьетнаму, я точно не скажу. В шестьдесят четвертом году у него родилась дочь, ее назвали Лу-Синь. Что тут еще можно добавить… Но вот в семидесятых его имя опять всплыло. В СССР прибыл в составе международной группы Су-Инь Кон, он встречался с Халеем дважды, оба раза в условиях строжайшей конспирации. Если оценивать результаты этих встреч поверхностно, я бы сказал, что они оба остались при своем: Халей, вероятно, был слишком привержен личностным ощущениям и воспоминаниям, и Вьетнам ему оказался ближе.

— А если не поверхностно? — лениво поинтересовалась я, потому что политические интриги Богдана меня мало занимали.

— А если не поверхностно, то Су-Инь в ту встречу стал угрожать Халею, кричал и плакал, то есть совершенно, как это говорят на Востоке, “потерял лицо”.

Я бы сказал больше: в эти встречи Су-Инь пытался надавить на своего бывшего возлюбленного. Возможно, он напомнил, кто помог Халею выбраться из Индокитая и каким образом, но Халей не принял островной спор как нечто важное — для него важнее было расставить точки в отношениях с Су-Инь. Возможно… если учесть, что все, что вы мне тут рассказали о Богдане Халее — “шпионе”, правда, возможно предположить, что именно в эти встречи Су-Инь пытался из давнишней выдумки, к которой они тогда прибегли для спасения жизни Халея, извлечь конкретную выгоду и заставить его пролонгировать китайские интересы. А Халей заблудился в дождях Ханоя, Китай его совершенно не вдохновлял.

Конечно, за ними следили. Конечно, дело расковыряли, уже готовили бумаги для ареста Халея, но после их второй встречи, на следующий же день, на вашего старика было совершено покушение. Он чудом выжил.

— Это сделал Су-Инь? — оживилась я.

— Не доказано. Но странная вещь… Россия тогда не сотрудничала с Интерполом, а китаец тем не менее был весьма оперативно задержан в тот же день в английском аэропорту и посажен в тюрьму к банде фальшивомонетчиков. И улики, поступившие в английскую полицию по этому делу, были настолько вескими, что китайцу дали двадцать лет! Что вам рассказывал старик о поддельных фунтах стерлингов?

— Ничего. Не помню…

— Вы помните в подробностях о его шпионских страстях, о карточных играх и совершенно ничего не помните о фальшивых деньгах?

— Это смешно! Моя мама, не знаю почему, как-то обозвала его фальшивомонетчиком, Богдан рассмеялся и сказал, что в этом есть доля правды, вот и все!

— А вы знаете, что Богдан Халей играл со своей маленькой дурочкой в “Монополию” и учил ее при этом различать валюты разных стран. Видел я эту коробочку с игрой. Она вся была заполнена деньгами — доллары, фунты стерлингов, иены, марки, реалы, франки!.. Там были даже юани и драхмы! — взволновался Урса.

— Давайте-ка угадаю. Вы пытались арестовать Богдана за хранение валюты? — вздохнула я. Мне грустно. Со мной Богдан в игры не играл.

— Все деньги были нарисованы им для игры, и весьма качественно!

— Неужели привлекли за изготовление фальшивок?!

— Бумага была не та, на некоторых купюрах присутствовали издательские надписи, — раздраженно вспоминает Урса. — Что вы так загрустили? Не знали о дочери?

— Я узнала случайно. Богдан был женат дважды, охотно рассказывал, как “отравил” обеих жен и вскользь заметил, что достаточно за это наказан взбалмошной и капризной девчонкой с китайским именем. Я ее никогда не видела. Но очень хотела увидеть и сделала Богдана педофилом.

Педофил

— Потрясающе, — вздохнул Кохан.

— Это не то, что вы подумали. Я обещала рассказать, откуда вы узнали об ожерелье? Рассказываю. Вы узнали о нем в девяносто пятом году из Интернета.

— Что вы говорите?.. — пробормотал Урса, пряча глаза.

— Именно. Вы обнаружили на сайте для любителей детской обнаженки фотографию голой девочки лет тринадцати с бриллиантовым поясом и фотоаппаратом в левой руке.

— Вы говорили, что были в трусиках…

— Конечно, когда старик попросил меня примерить ожерелье, я была в трусиках. А позже, когда он спал после обеда, еще раз завинтила замочек ожерелья на талии, чтобы посмотреть, как оно смотрится на голом теле. Мне это так понравилось, что я взяла висевший в коридоре на книгах фотоаппарат и сфотографировала себя в зеркале. Раз десять. Я кривлялась, строила рожи, выпячивала пупок и изображала покорное смирение. Потом повесила фотоаппарат на место, сняла бриллианты, положила в пакет и закинула их в дырявый зонт. Представьте мое удивление и стыд…

— Ну уж и стыд, — бормочет Урса.

— Именно — стыд! Когда спустя месяц Богдан протянул мне дюжину фотографий: “Это, кажется, твое? Предупреждать надо. Я не имею собственной лаборатории, чтобы делать фотографии. Я сдаю пленки в ателье, ты ввела меня в совершенный конфуз, на меня так смотрели!..”

— В девяносто пятом — через два года после его смерти — я сама отправила свою фотографию в Интернет. Вы меня слышите?

— Слышу, — вздыхает Урса.

— Я подписалась. Вероятно, поэтому вы ее и обнаружили, так ведь? Пустили поиск на его имя — вдруг что-нибудь всплывет! Я назвалась “девочкой Богдана Халея”. Надеюсь, он простит мне это хулиганство, тем более что я действительно считала себя его собственностью.

— Почему?.. — застонал Урса.

— Потому что… Он меня вылепил, он…

— Почему вы так поступили с фотографией? Я не понимаю — зачем? — перебил Урса.

— Я искала. Так же, как и вы. Вам не давали покоя исчезнувшие бриллианты, а я искала его дочь.

— Глупо.

— Может быть…

— Нашли?

— Это грустная история. Я ее уже не успею рассказать.

— Не успеете?

— Уже полдень. К вечеру мы должны приехать. По крайней мере я. Надеюсь, вы меня выпустите из поезда? А я еще не рассказала вам, как Халей “отравил” своих жен.

Тридцать седьмой

— Расскажите лучше, почему он покончил с собой. Ну же, дипломированный психиатр, проявите отстраненное отношение к собственным фобиям, расскажите все, как на сеансе у врача!

— Мне нечего рассказывать. — Я забилась в угол и подтянула к себе ступни.

— Зато я прекрасно помню эту квартиру, пропахшую кошками и обложенную книгами с пола до потолков. Я помню кресло с высокой резной спинкой — почти трон! — и в нем…

— Не надо…

— И в нем — старик с перерезанным горлом, а на полу — подарок на память о Су-Инь, нож для резки сахарного тростника!

— Неправильно, — шепнула я. — Это память о поручике Купине, это нож из его коллекции.

— Старик был в халате, на халате — полосы крови, как будто он вытер пальцы. И на полу, по паркету, шли странные перекрещивающиеся полосы, как будто он полз и черкал кровью странные письмена.

— Замолчите, или я закричу! — Обхватываю голову руками и закрываю глаза.

— Я должен вам кое-что сказать, — встал Урса. — На занавеске висел котенок и кричал. Я взял его и сунул за пазуху.

— А я не могла понять, куда делся Бурсучок. Две недели дверь квартиры была опечатана, я думала, что найду его мертвым, а он пропал… Дайте руку. Спасибо.

— Не за что. Котенок этот оказался не барсуч-ком — а барсучкой, я назвал ее Суини. Не смотрите так, у меня мурашки по коже от ваших глаз, ну вот… Еще и плакать будем? Отличная кличка… для кошки… Не трогайте мою ногу.

Я подтянула Урсу за руку к себе, обхватила его еще вполне упитанную ляжку и ткнулась в нее лицом, дав волю слезам.

— А как я еще мог назвать эту кокетку, украденную мною из квартиры Халея…

— Вы перекопали все книги. Зачем? Искали документы? Запрещенную литературу?

— Я искал ожерелье. Четыре дня. Я решил, что оно запрятано в книге. Отпустите ногу, я налью нам еще рома. Колбасу будете?

Достал из сумки небольшой батон колбасы и мечтательно понюхал его. За колбасой из сумки появились две пластиковые тарелки и пластмассовые вилки. Резал колбасу Урса охотничьим ножом с широким лезвием.

— Вы пробрались за мной в поезд, чтобы узнать, где ожерелье?

— Если я его найду, я отправлю дело Халея в архив. Я бы тогда допросил вас сразу же, но ваша мама… Она пригрозила жалобой за давление на несовершеннолетнюю, да, честно говоря, и повода не было — вы в те дни отсутствовали в городе. А вот интересно, спроси я тогда у семнадцатилетней Евфро-синии Куличок, где бриллианты, что бы она мне ответила?

— Что они исчезли из дырявого зонта в эти самые две недели, пока квартира была опечатана. Я уехала накануне смерти Богдана. Мы… поругались, — выдавила из себя это слово с трудом, — а когда вернулась, зонт оказался пустым, книги все не на своих местах, котенок с занавески пропал, на спинке кресла темное пятно…

— Вы что, убегая после ссоры, проверили, на месте ли ожерелье?

— Нет. Просто пощупала зонт внизу. Это уже стало привычкой. Хотите, я скажу, почему он умер? Это я убила его.

Урса дергается, чертыхается, бросает нож и тянет в рот указательный палец левой руки.

— Черт! Я из-за вас порезался!

— Дайте крови немного вытечь и обвяжите платком.

Пока Урса с паническим ужасом, присущим многим мужчинам при виде крови, возится с пальцем и стенает, я смотрю на его нож, выпачканный кровью. Глубокая рана. Интересно, как быстро кровь свернется?.. Интересно, хватит ли ее?..

Подвинув к себе нож и неотрывно глядя на испачканное лезвие, я на ощупь достаю из сумочки свой заветный блокнот. Главное — не шуршать, чтобы не привлекать внимания. Но Урсе не до меня.

— Ромом можно полить, как думаете? — поинтересовался он, с ужасом наблюдая, как намокает кровью платок на пальце.

— Можно… Можно…

Макнув мизинец в кровь на лезвии, я, затаив дыхание, написала на чистом листке букву “У”. Лишь бы хватило…

— Эй, что это ты делаешь? — заорал Урса на букве “а” — эта буква получилась самой бледной. Докладываю с чувством выполненного долга:

— Я написала ваше имя в свой блокнот. Кровью, как и просил это делать Богдан Халей! Все! Тридцать семь! Список закончен.

Урса броском руки попробовал схватить блокнот, я успела его выдернуть. Тогда он встал и набросился на меня, воя, как привидение из “Замка Шпессард”. Я подложила блокнот под себя и дралась молча, в основном ногами.

— Зачем… вы это сделали?.. Зачем?.. — пыхтит Урса, заламывая мне руки.

— Тридцать седьмым будете!

— Это нечестно, это не по правилам!

— Отстаньте, а то укушу!

Он не отстал, кусать его не хотелось; я кое-как освободила правую руку и ухватила его за заветное место, которое он оберегает для умной… доброй… высоконравственной девственницы!

— Если вы отстанете, — заявила я при этом, — так и быть, расскажу, как я убила Халея…

— Ножом… для резки сахарного тростника? — уточняет Урса, пытаясь избавиться от моей руки между ног.

И тут в дверь купе постучали.

— Не беспокои-и-и-и! — ить! — тонким писком закончил Урса, потому что, вероятно, я сильно сжала то, за что схватилась.

— Кому в ресторан, пожалуйста! — Раздался женский голос из-за двери.

Я разжала руку, Кохан отвалился на свою полку. Минут пять мы, тяжело дыша, рассматривали друг друга, как в первый раз, прислушиваясь к звукам за дверью.

— Я не знала, зачем Богдан попросил меня собрать эти имена, — объясняю я шепотом. — Но поклялась выполнить его просьбу! А раз уж вы так хорошо все объяснили, пусть и ваше имя послужит на радость им убиенных и заново воскресших в потомстве!

— Как это — заново воскресших? — тоже шепчет Урса.

— Я еду освятить этот блокнот в церкви, где крестили Богдана, и потом закопать его там же, на кладбище у церкви. Если хотите, могу назвать адрес, по которому теперь будет покоиться ваше уникальное имя, написанное кровью! Краснодарский край, город…

— Вы — чудовище!

— На себя посмотрите! Вы, подглядывающий и подслушивающий чужие жизни! Сколько вам лет? Где ваша семья? Заклинило на Богдане, да? Как это называется — самоподчинение исследуемому образу? Вот я перед вами — его возлюбленная и ангел. Хотите попробовать со мной?

— Хочу! — вдруг заорал Урса и залпом выпил свой стакан. Затолкал в рот несколько кружков колбасы и стал ее жевать, сердито сверкая глазами. — Хочу, — сказал он уже спокойно, с полным ртом. — Хочу, но не буду. Рассказывайте.

Смерть в Венеции

— Особенно нечего рассказывать. На семнадцатилетие он подарил мне… Да не напрягайтесь вы так, еще подавитесь… он подарил мне разрешение рыться в любых его книгах, письмах, документах — короче, во всех его шкафах. Это решение оказалось для Богдана фатальным. Первым делом я пересмотрела все справки, купчие на несколько картин, собранную Халеем родословную и принялась за письма. Обе жены Богдана оказались совсем не такими, как он их описывал. Рисунки маленькой дочки, ее молочный зуб, локон волос… Через два месяца я добралась до писем матери Богдана. Письма оказались любовные, адресованные явно не мужу. Спросить, читал ли их Богдан, я сразу не решилась, эти письма засосали меня, как трясина; впервые в жизни я опешила перед настоящей словесной порнографией.

Я перестала спать по ночам. Некоторые фразы въедались в память намертво, я вертелась на простынях, шепча их и цепенея от ужаса произнесенного, пока не поняла, что эти слова предназначаются… женщине.

— То есть вы хотите сказать…

— Да это еще не была трагедия! Хотя я решилась и спросила у Богдана, читал ли он эти письма, он ответил без раздумий: нет, не читал, маменька просила упаковать их и хранить пятьдесят лет, после чего отвезти в Венецию и там сжечь в определенном месте.

— Когда это было? Когда их нужно сжечь? Где? — завелась я, предчувствуя разгадку необычайной тайны.

— Когда это было, когда это было… Ну вот же, написано на обложке — 1997 год, значит, их нужно сжечь в девяносто седьмом году. Ну да, так и есть, потому ты в них и роешься и сжигать придется тебе.

— Нет.

— Да! Я не поеду в Венецию. Тем более в тот самый дом, где впервые познал… Да ты посмотри на меня: ни за что не поеду, я же умру, как только войду в этот дом! А я завещал свой скелет науке. Только представь, сколько хлопот будет с его переправкой в Россию?!

— Твоя мама попросила сжечь эти письма в доме, где ты слушал певицу по ночам?

— Не в доме, конечно, — на канале у этого дома, чтобы пепел попал в воду.

— Сколько лет ей было, когда она отдала письма?

— Ей?.. Нужно посчитать. Девяносто семь минус пятьдесят… Подожди, она умерла на следующий год, это было в сорок восьмом. Значит, она…

— Она отдала тебе письма, когда ей было пятьдесят семь лет.

— Это так важно?

Тогда я сказала “нет”. Промучилась недели две, потом не выдержала.

— Рассказывай, — приказал старик, как только я пришла. — Что тебя так изводит? Ты влюблена?

— Прекрати, я люблю только тебя, — отмахнулась я.

— Прекрасный ответ для семнадцатилетней кокетки. Тогда что же?

И я решилась.

Сама не понимаю, как у меня повернулся язык, но я выдала старику свои предположения. Я сказала, что польская певица и его мать… что они страстно любили друг друга и дважды назначали встречи в Венеции. Эти звуки из верхнего окна…

— Прекрати. Это неудачная фантазия, — через силу улыбнулся старик.

— Это не фантазия. В письмах есть даты. Я посмотрела — в их вторую и последнюю встречу тебе было как раз двенадцать лет!

— Прекрати сейчас же, иначе ты больше не войдешь в мой дом!

— Вот как? А что я такого сделала? Рассказала повелителю вымысла немного правды? Почему это тебя так ужасает? Что тут страшного? Ты только прочти, сколько в этих письмах страсти и настоящей преданной любви! Настоящей, понимаешь, живой, горячей, как кровь!

— Будь проклят тот день, когда я решил научить тебя французскому, — выдохнул старик. — Вот почему мои родители развелись после Венеции…

— Ты думаешь, твой отец узнал?

— Мой отец?.. Тебе лучше уйти.

Это было сказано таким тоном, что я сразу направилась к двери. В коридоре потрогала по инерции зонт, посмотрела на себя в зеркало и услышала шепот из комнаты:

— Эта шляпа, эта его дурацкая шляпа!..

Я сидела в подъезде на ступеньке лестницы и, похолодев внутренностями, видела, как отец Богдана, о котором в квартире не было ни одной бумажки, ни одного напоминания (“Мама все извела, чтобы не вспоминать о нем, а я был слишком мал тогда, чтобы настаивать на памяти”), идет по затертым ступенькам наверх, наверх… наверх… Туда, где спит после ночи любви женщина, которая увела из его постели жену. Мне самой не понравилось то, что я представила, я хотела прийти вечером, рассказать этот ужас и посмеяться вместе с ним, но он позвонил и просил не показываться ему на глаза несколько дней. А дальше вы знаете. Он покончил с собой в тот же вечер, пока я, злая и несчастная, тащилась в электричке на дачу к Тете-кенгуру, к ее шестнадцати хомякам, которых я зловредно каждый раз выпускала из клетки, а они, вопреки законам свободы, к ночи собирались обратно, к ее шести мальчикам, любимое занятие которых — пугать и причинять боль всяким незнакомым людям и животным, а потом либо убегать — по обстоятельствам — либо выпрашивать прощение, к ее девочке — редкий случай аутизма (еще бы — седьмая, младшая, идеальный объект для изучения братьями рефлексов млекопитающих), и собаке с кошкой — сенбернару и сиамской уродине, всегда непостижимым образом оказывающихся к утру у меня под одеялом. А потом я решила выдержать паузу — он сам меня так учил: “Если на душе муторно, выдержи паузу, заставь скучать о себе и сама поскучай, тогда встреча будет радостной”. И вот я скучала, скучала, потом мальчики подожгли сарай, хомяки не вернулись вечером в клетку, сиамская кошка родила котят (рано утром у меня под одеялом), девочка залезла в дупло огромного дуба (“Она всегда сидит вот тут, всегда на виду, я ни разу не видела, чтобы она куда-то лазила! — рыдала Тетя-кенгуру. — Это из тебя прет отрицательная энергия? У меня побились почти все чашки и тарелки! Бедная девочка вынуждена прятаться!”), и все желающие ее оттуда вытащить могли дотянуться рукой только до макушки. Братья предложили забросать дупло петардами, сенбернар носился вокруг дерева и лаял, из дыры в дереве вдруг полезли хомяки — россыпью, и от такого зрелища я впервые в жизни упала в обморок.

Я вернулась в город опустошенная затянувшейся паузой, голодная и грязная — процесс вытаскивания девочки из дупла группой спасателей я решила пережить где-нибудь в отдалении и просидела почти сутки в стоге сена. Я думала, что через пару недель нам со стариком придется пристраивать пятерых котят — черных с голубыми глазами. Обнаружив его дверь опечатанной, я сразу поняла, что случилось. Первый вопрос — к маме, прячущей глаза: “Он сделал это, да? Застрелился? Пистолетом из авоськи?” Пришел мамин черед упасть в обморок, а я даже не заплакала. Я пришла в его квартиру ночью, когда там прекратились звуки, щупала пустой зонт и искала котенка. Если бы вы мне тогда попались…

Я, он и старый тигр

— Это все? — спросил Урса после долгого молчания.

— Достаточно, — вздохнула я.

— Я не верю, что такой закаленный жизнью сильный мужчина мог сломаться вдруг от измышлений малолетней девчонки. Вы все выдумали, да?

— Да, — кивнула я. — Может быть, сходим в вагон-ресторан, поедим супу?

— Нет. — Урса категоричен. — Если не хотите есть колбасу, возьмите яблоко. Вам не стыдно за подлог?

— Какой еще подлог?

— Вы написали мое имя в блокнот, хотя не имеете на то никакого права.

— Как-нибудь разберусь, — отмахнулась я. — Вы на себя в зеркало смотрите?

— Отстаньте с этим зеркалом, я исхудал настолько, что и так в состоянии осмотреть свои ноги… и все остальное, если потребуется.

— Отлично. Значит, после разговора со мной вы сильно изменились внешне.

— Сильно? — багровеет лицом Урса, и я на всякий случай отодвигаюсь подальше от стола. — Это называется — сильно?! Да меня близкие друзья не узнают, даже родная кошка стала шарахаться!

— Не всякий мужчина так переживает после общения с женщиной, — кивнула я. — Хотя, конечно, общением это назвать трудно. Вы меня повалили на пол…

— Ну, уж и повалил, — Урса отводит глаза.

— Разорвали застежку на юбке. Разорвали-разорвали, это, как вы недавно выразились, в подробностях запротоколировано в жалобе! Потом стали шарить руками по телу…

— Я блокнот хотел отнять!

— Потом засунули в рот мою ногу и стали грызть ее; хорошо, хоть туфлю перед этим не сняли, туфля пострадала больше всего. Молчите?.. А ваша борода все это время лезла мне в рот, в нос, ваша отвратительная вонючая борода!.. И после всего, что вы устроили в кабинете № 12, после такого необычайно близкого и очень напряженного контакта вы смеете утверждать, что я зря вписала ваше имя в блокнот? Да никто из предыдущих тридцати шести мужчин такого насилия себе не позволял! Ну вот, я опять хочу писать!

— Валяйте, — безжизненным голосом разрешает Урса и потом бормочет, отвернувшись к окну: — Конечно, в чем-то вы правы, я даже стал думать, можно ли отнести подобное увечье, нанесенное человеку, к разряду физического насилия…

— Это вы про меня?

— Нет, это я про себя. Последствия нашего разговора тогда в кабинете…

— Вы хотели сказать — допроса?!

— Ладно, пусть допроса. Эти последствия оказались для меня слишком непредсказуемыми, слишком. Начать с того, что я стал пялиться во все зеркала, которые мне попадались, я разглядывал свои ноги и все такое, а на пятый день отрезал косички бакенбардов, а их, между прочим, заплела любимая женщина на Новый год.

— У вас есть любимая женщина? И как она вас любит? Стирает носки, готовит борщи? Ах, ну да… Она же заплетальщица косичек!

— Точно, это было на пятый день после вас, — не слышит Урса. — Я пришел домой, разделся догола…

— Урса Венедиктович! — перебила я. — Давайте поговорим о чем-нибудь более приятном, чем о стрижке усов и выдергивании волос из носа и ушей.

— Хорошо, Евфросиния Павловна, — ерничает Урса. — Как скажете, дорогая Фрося. Смотрите-ка!

Собачонка везет тележку по платформе, видите? Что это за станция, интересно…

— А мне не интересно. Все равно выйти прогуляться нельзя. Вы как хотите, а я хочу спать. Давайте спать, Урса Венедиктович. — Я демонстративно укладываюсь на полку и закрываю глаза. Вторая ночь вместе с этим!., бывшим адвокатом. Нет, он что, думает, что у меня инфантилизм в стадии дебилизма?.. Спокойно, дипломированный психиатр: Урса не должен ни о чем догадаться, осталось совсем немного, последнее усилие! Приоткрываю глаз и подглядываю за копошащимся Коханом.

Он тщательно расправлял простыню, раскладывал одеяло. Потом, к моему изумлению, начал стаскивать брюки и минут пять сосредоточенно совмещал друг с другом штанины, потом еще несколько минут засовывал совмещенные штанины в вешалку, доверчиво повернувшись ко мне задом, упакованным в трусы семейного пошива. Ну вот, улегся, наконец!

— Отчего же, дорогая Фло, — вещает лежащий Кохан. — Я бы рискнул и вышел с вами на платформу. Мы могли бы даже прогуляться вон к тому магазинчику через пути и заблудились бы, и поезд ушел без нас. А что? Давайте поселимся в этом городке. Я буду предлагать себя адвокатом — в конце концов к старости меня изберут народным заседателем, а вы — лечить пьяниц и уродов с рождения. Вечерами мы с вами исходим вдоль и поперек все шесть улочек — от фонаря к фонарю, подарим городской библиотечке полное собрание работ Фрейда, Платона и “Богоматерь” Захер-Мазоха — пусть развращаются! — выучим наизусть репертуар самодеятельного театра и, наконец, совершим уголовно наказуемое преступление.

— Ну да?! — заинтересовалась я и подавила зевок.

— Мы украдем престарелого лишайного тигра из заезжего цирка.

— Зачем?

— Нам его станет жалко, Евфросиния Павловна, очень жалко. Ночью мы проберемся в шапито и выкрадем тигра, приведем домой, нальем молочка в тарелку…

— Вы хотели сказать — в ведро?..

— То-то детишки обрадуются… — Урса уже клевал носом.

— Приемные, — уточнила я тихо. — Подброшенные под дверь в корзинах.

— А если бы вы меня не испугали и я бы не резал в тот момент колбасу охотничьим ножом?.. — очнулся Урса. — Какое имя вы бы написали тридцать седьмым?

— Спите, Урса Венедиктович, не берите в голову.

— Нет, а все-таки?.. — не сдается Урса, уже еле ворочая языком.

— Я вас разбужу в половине пятого утра и скажу — какое.

— Почему именно в половине пятого? Ах, ну да, как же я забыл — это ваше любимое время…

Урса улегся поудобней, потрогав, прежде чем шагнуть в сон, карман своего плаща, висевшего в изголовье. Совершенно рефлекторный жест. На подсознании. Спасибо, Кохан, не придется копаться во всех твоих вещах. Спокойной ночи, Богдан, спокойной ночи, Фло…

Последнее усилие

В мутном свете предрассветных сумерек я сижу на корточках и изучаю лицо спящего Кохана. Я бы рекомендовала всем психиатрам перед назначением лечения внимательно изучить выражение лица спящего пациента. Жаль, что у меня нет на это достаточно времени. Заглядываю в сумку Урсы. Отлично — есть термос. Откручиваю его крышку. Чай. Закручиваю крышку. Из маленького пузырька вытряхиваю таблетку, думаю и добавляю еще две. Таблетки отлично примостились в ладони, в углублениях у основания указательного, среднего и безымянного пальцев. Прячу пузырек в карман легкой куртки и трясу Кохана за плечо.

— Нет, — бормочет он, — вы так не сделаете…

— Проснитесь, у нас мало времени.

Пока ошалевший со сна Кохан моргает и вытирает рукой рот, я протягиваю руку ему за плечо — подобие интимной сцены. Урса напрягся, но мне был нужен всего лишь включатель лампочки у его головы.

— Не пугайтесь. Я разбудила вас пораньше, чтобы поболтать на прощание.

— На прощание? — Урса сел и заметил, что я в куртке. — Куда вы собрались?

Больше всего в этот момент ему хочется незаметно потрогать карман своего плаща. Я с удовольствием ему это позволяю, повернувшись спиной.

— Мне выходить около семи, забыли?

— Да я, собственно, и не знал. — Голос Урсы спокойный. Я поворачиваюсь. — На чем мы с вами ночью остановились?

— На тридцать седьмом имени. Вы спрашивали, какое оно могло быть.

— И какое же?

— Понятия не имею.

— Этого не может быть. — В волнении Урса спустил ноги вниз и стал засовывать ступни в брюки. — Вы едете закопать заполненный блокнот и не знаете, какого имени не хватает? Вы же не могли представить, что встретите меня?!

— Не вас, так кого-нибудь другого, — как можно равнодушней заметила я. — Видели проводника соседнего вагона? Его зовут Аким. Акима у меня еще не было.

— Как это — Аким?.. — захлебывается негодованием Урса. — Но ведь он должен быть!.. Он еще при этом должен быть…

— Да-да-да, он девственник. Я покупала шоколадку на вокзале и слышала разговор двух проводниц. Они спорили, кто в этот рейс наконец уложит Акима с собой. Одна говорила, что Аким в жизни не нарушит обет целомудрия, а другая уверяла, что есть такое средство, которое любого мужчину размягчит. Урса Венедиктович, я чаю хочу. Давайте вы сходите за чаем, заодно заглянете в соседний вагон и посмотрите на этого Акима, а?

— Что это за средство?

— Понятия не имею. У меня свои методы.

— Вот вам чай. — Урса, разозлившись, достал из сумки термос.

— Ура, — комментирую я уныло. — Вы и чаем запаслись…

— Без сахара! — предупреждает Урса. — Я вам конфеты захватил. Вы всегда надкусываете все, что не в силах съесть?

— Ничего вы не понимаете. Это ритуал такой. Вас угораздило купить мои любимые ностальгические конфеты — я выгрызла у всех орешки. Вам не нравится?

— Нет, что вы, просто необычно. Знаете, есть такой анекдот про хохлов — “нэ зьим, так надкусаю”?..

— Налейте нам чаю, — перебиваю я Урсу. Открываю ром и подливаю в стаканы с чаем.

— Выпьем на прощание, вы не против?

— Как изволите!..

— Попробуйте. Язык щиплет? Нет? Еще добавьте рома. И мне. Спасибо.

— Что вы, интересно, размешиваете? — насмешливо спрашивает Урса. — Чай без сахара.

— Ах, да, это рефлекторно, — откладываю пластмассовую вилку, которой я успела создать в стакане воронку. Интересно ему, что я размешиваю… На секунду Урса показался мне рыхлым и беззащитным исхудавшим бегемотом. Пожалуй, пора его полечить. — Хотите экспресс-анализ ваших ассоциаций? — предлагаю от всего сердца.

— Зачем?

— Послушайте, Урса, вы заперли меня в вагоне, заставили писать в пакеты для сбора вещественных доказательств, кормите всухомятку, половой активности не проявляете, так?

— Ну, допустим…

— И зачем, спрашивается? Исключительно для сеанса психоанализа. Вы хотите вылечиться, растолстеть, обрасти волосами и забыть навек, как выглядит низ вашего живота? Тогда слушайте внимательно и постарайтесь фиксировать реакции. Итак. Поезд для вас в данный момент — возможность проявления насильной инициативы. И как владелец этой самой насильной инициативы вы предлагаете такой ассоциативный ряд: перрон — прогулка — опоздание — вынужденное пребывание со мной в замкнутом пространстве убогого городишка, а дальше — следите внимательно! — народный заседатель — пьяницы-уроды — похищение тигра — радостные дети. И все это в веночке из Фрейда, Платона и Захер-Мазоха.

Чтобы он получше уяснил степень своих отклонений, я отвернулась к окну и грустно вздохнула.

— Что, тяжелый случай, да? — осторожно поинтересовался Урса, не выдержав молчания.

— Да нет, вполне сносно. В этом ассоциативном ряду особо интересны пьяницы-уроды и лишайный тигр. Вы определяете мое пребывание рядом с вами в определенной яме, свое — как полулегальное существование человека, решающего споры, то есть контролирующего жизнь, но при этом мы с вами вдвоем получаем удовольствие от похищения больного опасного животного. Знаете, что я думаю? Я думаю, что вы сели со мной в поезд, чтобы выпытать нечто для вас особенно важное. Либо унизить меня…

— Евфросиния Павловна!..

— Ладно, я неправильно выразилась. Скажем так: проявить некоторую степень обладания с доминирующим фактором унижения.

— Ох, Евфросиния Павловна, пусть уж лучше будет одно слово. Очень вы мудрено все закрутили…

— Так вам попроще? Вы взяли меня в плен и наблюдаете за моими естественными отправлениями — налицо незначительная степень обладания с доминирующим фактором унижения. Вы опасаетесь, что я знаю о вас нечто непозволительное — пьяницы-уроды, помните? Можно утверждать почти наверняка, что я вам симпатична, но симпатия эта с оглядкой, совместное похищение — это признак чего-то страшного — тигр — и нездорового — попытка иметь меня в союзниках. Для чего, Урса Венедиктович?

— Я не понял, я что, после этого вашего разъяснения перестану худеть и лысеть?

— Конечно, перестанете, как только проанализируете, зачем вы сели со мной в поезд, а потом простыми и понятными выражениями — чем проще, тем лучше — расскажете это.

— Ну, скажем, так… — Урса задумался. — Вы подорвали у меня веру в себя.

— Не перегружайте меня штампами. Какую еще веру?

— Ладно, я еще подумаю, а вы не перебивайте, хорошо? Меня к вам потянуло вдруг, сразу, ни с того ни с сего. Я очень удивился и разнервничался. Знаете такое выражение — потерять лицо? Я его потерял тогда с вами в кабинете. Вот, собственно…

— Глубже копайте, Урса Венедиктович, глубже!

— Ладно. Я почувствовал, что вы знаете по этому делу больше меня. Устраивает?

— По какому делу?

— По делу Иеронима Глистина. Я и теперь думаю, что вы сидите тут и смеетесь надо мной.

— А что, у Иеронима Глистина в вашем ведомстве имелось свое дело?

— Свое не свое, но некоторое дело имелось. Теперь ваша очередь. Какой тут у вас интерес?

Я задумалась. Определить в несколько слов мой “интерес” в этом деле невозможно.

— Ну же, дипломированный психолог, — торопит Урса, — не навредите больному! Я уже три месяца хожу как чумной и думаю, что вы меня использовали. Развейте эту мою манию или подтвердите!

— А какие у вас предположения?

— Вы нагло спровоцировали у меня приступ бешенства, написали мое имя. Не знаю!.. Вы меня дразнили, зачем? Чтобы повести за собой, это понятно, непонятно одно — почему вы не пользуетесь достигнутыми результатами, когда я сижу тут с вами в полнейшей изоляции?!

Я посмотрела на взволнованного Урсу, накрыла его руку своей ладонью и решила сыграть в открытую:

— Назовите мне имя психиатра, наблюдавшего Иеронима Глистина.

Урса посмотрел мне в глаза, положил сверху моей ладони свою и спросил от души, с надрывом:

— Куда вы дели бриллианты?

— Бриллианты?.. — дернулась я от неожиданности.

— А на кой черт вам нужен этот психиатр?! — заорал Урса.

Я освободила руку, уставилась в его глаза своими и медленно, почти по слогам, тихо произнесла:

— Роня Глистин наблюдался у психиатра как суицидник. Я хочу знать имя.

— Имя?.. — шепотом повторил Урса, не в силах отвести зрачки и разом потеряв всю свою агрессивность. — Для этого вы надо мной издевались, да?

— Не-е-ет, — я тоже перешла на шепот, — я не издевалась — я ждала, когда же наконец в двенадцатый кабинет придет этот самый специалист по самоубийцам.

— А-а-а он у нас не работает, он не из нашего ведомства, — пропел шепотом Урса и вдруг перешел на нормальную громкую речь: — Вы хотите сказать, что затеяли этот цирк с Глистиным, только чтобы выйти на его психиатра? На кой черт он вам нужен? Я закрыла глаза.

— Нет, серьезно, — не унимается Урса и вдруг в озарении открывает рот на вздохе и таращит и без того вылупленные глаза: — Постойте-постойте! Специалист по самоубийцам! Как же я не догадался! Он наблюдал и Богдана Халея! Так? Ваш старик покончил с собой, а этот доктор!..

— Мне пора собираться, — я осматриваюсь с видом озабоченной челночницы, хотя пришла в вагон с одной небольшой сумкой — вот она, под рукой.

— Фло, подождите, вы же сами обещали со мной дружить.

— Да, но тогда я и не подозревала о вашей маниакальной страсти к бриллиантам.

— У всех свои отклонения, тут уж ничего не поделать, — кивает Урса и разъясняет: — Зато у меня и в мыслях не было цеплять подобные вещи где-то в области пупка, а? Что скажете?

— Цепляла, — говорю я, глядя в зеленоватые глаза навыкате, — цепляю и буду цеплять!

— Это в смысле?.. Что это значит, ваше заявление? — Урса потер виски, потом обхватил голову ладонями и замычал. — Не смотрите на меня, у меня все плывет перед глазами! Что вы имели в виду — цепляли и будете цеплять? Они у вас? Или у Киры Ланского?.. А Кира-то, ох и прохиндей! Еще медицинскую карту показывал…

Ноги мои ослабели, я нащупала сзади полку и присела.

— Что вы сказали?..

— Я сказал, — заплетающимся языком объясняет Урса, — я сказал, что Кира Ланский показывал мне медицинскую карту старика после его самоубийства, а я думал, что он ее затребовал по делу, а получается… получается, что эта карта была у Киры, понимаете?.. Он ее взял из своего кабинета, это он работал с Халеем. Ну не сволочь?.. Я столько лет искал бриллианты, а этот прохиндей наверняка уже все распродал… по камушку, по камушку…

— Давайте ляжем на спину. — Я поднимаюсь и помогаю Урсе лечь, для чего обхватываю его ноги за лодыжки и поднимаю вверх.

— Я не хочу на спину… Я должен выйти с вами… — Он упал головой на вовремя подложенную мною подушку.

— Конечно, конечно, — ласково уговариваю я его, — вы должны выйти со мной, проследить, где я закопаю блокнот, вырыть его в полночь, сжечь листок со своим именем, написанным кровью, запереть меня в комнате с решетками и стальной дверью, украсть из цирка облезлого тигра и посадить его охранять меня…

— Ох-х-хр-ра-нять, — соглашается Урса и напоследок интересуется совсем ослабевшим голосом: — Что со мной?.. Это от ваших глаз?..

— Ну что вы — это от снотворного, которое я подсыпала в чай с ромом. Спите, Урса Венедиктович.

Прохиндей Кира Ланский и потенциальный маньяк Аким

Я металась по купе, кусая губы. Интересно, психиатра легко свести с ума? Допустим, чертов Урса в отместку за сцену в кабинете № 12 ходил за мной по пятам, следил, наблюдал, изучал, чтобы улучить минутку и сказать нечто такое, что свело бы меня с ума… Что ж, он почти добился этого, даже находясь в полусне, накачанный снотворным с ромом.

Почему он назвал это имя? Мог ли Урса нарыть обо мне так много и знать даже о Кире-завоевателе, которого я лишала девственности три года подряд?.. Семь лет назад это началось, а потом почти три года, изо дня в день, мы изводили друг друга бешеной страстью. Он называл это моим лечением, я — его адаптацией в мире женщин, и если бы мы не расцепились вдруг, в одно зимнее утро, обнаружив каждый полнейшее истощение души и вакуумное отсутствие желаний, то впали бы в такое исступление ненависти, которое могло кончиться только смертью. Он был моим первым мужчиной, я — его первой женщиной, поэтому на первой странице заветного блокнота написано его имя, нарисовано сердечко, и еще стоит дата того знаменательного дня, когда мы лишили друг друга невинности. После Киры я еще полгода вздрагивала каждый раз, когда натыкалась на напоминание о нем или на случайно сохранившийся в моих одеждах его запах. Он никогда не говорил о своей семье — “генетически абсолютно одинок и беззащитен, бери меня, лепи, уродуй!” — я никогда ни словом не обмолвилась о Богдане, повода не было — Кира был моим первым мужчиной, и ему в голову не приходило спрашивать о других.

Я уговорила себя лечь на спину и постаралась расслабиться. Поезд тащил меня, покачивая, в странное место. В место, где жило когда-то больше восьми мужчин-Халеев в одной семье — бравых, дерзких, грубых… Где крестили маленького Богдана, где у остова разваленной церкви я должна закопать свой заветный блокнот, пройтись по заброшенному кладбищу и, если повезет, найти хотя бы одну могилу с заветной фамилией (Богдан говорил, что на этом кладбище только в гражданскую похоронили троих Халеев), постоять у нее, закрыв глаза и сосредоточившись на себе до степени невесомости сердца, мысленно попросить любого из похороненных там Халеев передать Богдану, что его поручение выполнено — список отправлен по назначению.

Потихоньку успокоившись, я стала думать, почему Урса назвал это имя в связи с Роней Глистиным? Предположений у меня было всего два: он сделал это намеренно или случайно. И то и другое предположение совершенно необъяснимо, потому что Киры Ланского нет в живых уже давно и наблюдать Иеронима Глистина он никак не мог… Допустим, одурманенный снотворным Кохан назвал имя психиатра, наблюдавшего в 1993 году Богдана Халея. Этакая неадекватная реакция мозга на снотворное со спиртным — я спросила о Глистине, Кохан думал о бриллиантах и вспомнил, что после смерти Халея один психиатр по имени Кира Ланский показывал ему медицинскую карту пациента… Как это было? Я попросила назвать имя психиатра, наблюдавшего Иеронима Глистина. Кохан удивился: “На кой черт вам нужен этот психиатр?” Нет, он точно говорил о Глистине. Потом стал думать, зачем мне это имя, связал его со смертью Халея и, похоже, обнаружил вора, укравшего девять лет назад сокровище из рваного зонта…

По моим подсчетам, поезд должен был ехать до конечной станции еще больше суток, утаскивая далеко-далеко Урсу, и с ним — бутылку с его мочой, ведро с моей, запечатанной в пакетах, окровавленный нож, ополовиненную бутылку рома, надкушенные конфеты, пустой термос и тщетную надежду на выздоровление. В кармане его плаща нашелся ключ от купе. Я закрыла дверь после себя и не стала выходить из поезда в своем вагоне — проводница не должна была меня видеть — я прошла в соседний и в тамбуре минут десять — пока поезд тормозил, еле тащась между товарняками к станции — разглядывала вблизи лицо юного стеснительного проводника. Он весь извелся, стараясь отвернуться и не в силах не смотреть на меня больше трех секунд. Я внимательно изучила его ноздри и шесть капелек пота над верхней губой. Я заметила, что у него карие глаза и длинные прямые ресницы, правое ухо, предательски алевшее — большое, с длинной мочкой, — свидетельствовало о доброте и высоком интеллекте, а подбородок — выступающий, с ямочкой — о твердости характера. Если мысленно продлить рисунок его брови, попадешь как раз на верхушку ушной раковины. Это говорит о натуре целостной, гармоничной. Почему же хихикающие проводницы обсуждали закомплексованного и непредсказуемого коллегу Акима? Я тяжело вздохнула, стараясь усмотреть в прекрасных чертах юноши задатки будущего маньяка и, естественно, не нашла их в чистоте его непорочного лица, а заглянуть в душу?.. Кто же разрешит в таком возрасте и с таким профилем копаться в душе… Перед самой остановкой поезда он уже почти решился заговорить, уже заставил глаза пойти на дерзость, уже уставился в мое лицо с отчаянной десятисекундной смелостью…

— Вас зовут Аким? — Я решила его слегка притормозить.

— А как вы?.. А в каком купе вы…

— На всякий случай возьмите мой телефон.

— Что?.. Зачем? — Он тупо таращится на карточку, потом — на меня, опять на карточку. И спросил с удивлением и безнадежностью: — Психиатр?..

Береза Аквинии Прекрасной

Все оказалось совсем другим — не таким, как представлялось. Церковь — новехонькая, только что отстроенная; притаиться где-нибудь и откопать в глубину сантиметров пятьдесят для заветного блокнота — не могло быть и речи. Цветники, сплошной асфальт по периметру, беспрерывно снующие туда-сюда прислужники и юркие полусогнутые старушки. Все это разочарование венчал собой хор из сорока двух военнослужащих ближайшей воинской части, которые промаршировали мимо меня, обалдевшей, воровато осматривающей цоколь здания, и грянули потом торжественными песнопениями внутри церкви. Я стояла у дверей и дрожала, как оглушенный орган от уносящихся к небу, процеженных позолоченными куполами мощнейших мужских голосов. Потом на колокольню поднялись трое в рясах — начался следующий концерт, так что на кладбище я пришла совершенно зачумленная такими грандиозными шоу общения с Богом.

Кладбище — его старая часть, заботливо обнесенная оградой из цементных блоков, с деревянной колоколенкой внутри и домиком сторожа — все заросло огромными деревьями и больше напоминало парк. Памятники на могилках не кучились вплотную друг к дружке, стояли раздольно. Сторож оказался молодым мужчиной, который при поисках сверялся с записями в амбарной книге и, наконец, поплутав немного среди старых вязов, уверенно топнул ногой у кривой, обломанной жизнью березы.

— Туточки! Туточки должен лежать Михаило Халей, брат Никиты и Павла. Он старший.

Я растерянно осмотрела место у его ботинка.

— Как вы определили?

— По березе. Берез здеся мало, если все насбирать — не больше десятка будет, но и эта береза будет не той березой, какую сажали на могиле Михаилы. Эта береза будет березой Аквинии Прекрасной, она сама лично садила, вот у меня тут и надпись сделана.

Первое, что я заметила в протянутой амбарной книге, — все страницы заламинированы. На пожелтевшем от времени листе сквозь плотную прозрачную пленку на меня выплыла надпись каллиграфическим почерком: “В соответствии с распоряжением Михаила Халея не иметь на своем погосте памятников, крестов и всего другого, определяющего место захоронения, кроме белого дерева, на месте поваленной березы у могилы мною, Аквинией Прекрасной, женой его племянника Богдана, посажена молодая березка в память нерожденного Тихона Халея. Урна с моим прахом должна быть зарыта у корней этой березы с восточной стороны, а если дерево у мрет раньше, то на его месте. Дело сделано в апреле, 7 дня (25марта по старому), 1960 года, в Благовещение Пресвятой Богородицы, святителя Тихона и Иконы Благовещения Божьей Матери”

— Большая будет? — в третий раз погромче спросил сторож, и я очнулась.

— Большая?..

— Урна, спрашиваю, большая будет?

— Урна?.. А, нет, я не привезла урну, у меня другое поручение.

— И хорошо, что не привезли. Я уж думал — все, померла бабка Аквиния. В прошлом месяце только вот чек прислала из Америки в нашу казацкую управу, а я не успел еще ограду на эти деньги поставить. Да что поставить — заказать не успел! Не было вокруг этой могилы никогда ограды, а тут она вдруг написала, что деньги на оградку.

— Она каждый месяц присылает чеки из Америки? — удивилась я.

— Нет. Не каждый. По два раза в год, но денег не жалеет. А потому как знает: попросит оградку — будет ей оградка. И урну закопаем по всем правилам, она знает… Да тут все такие лежат, полтора метра над родительской могилкой — вот и вся их земля русская. Кто в Австралии, кто в Германии мается, а у нас атаман исполнительный очень в этом деле. Он говорит, что у человека всего-то и есть в жизни — дети да родные могилы… За такие деньги почему не проследить…

— Мне нужна лопата.

— А говорили — не привезли урну! — вроде даже обиделся сторож.

— Я другое кое-что закопать хочу.

— Здеся?! — не поверил он и огляделся. — Здеся ничего другого закапывать нельзя.

Объяснить, что именно мне требуется, было совершенно невозможно. Минут через тридцать после бесплодных переговоров, предложения денег (отказался) я попросила привести меня на могилку любого другого Халея, только побыстрей, потому что уже смеркается. Такая моя просьба имела неожиданные последствия. Меня… арестовали!

Пришли два усатых красавца в странной форме, сапогах с высокими блестящими голенищами, в высоких шапках и с саблями (!) на поясе, аккуратно взяли под руки и повели с кладбища, тактично уговаривая меня не кричать так громко: “а то, не дай Бог, участковый попадется по дороге, уж он-то заарестует так заарестует! Он у нас озабоченный дюже — второй месяц ищет вандалов, кто-то на кладбище повалил памятники и нагадил местами, так что не дергайтесь, дамочка!”

Расплата за бессмертие или сговор с дьяволом?

И я перестала дергаться. Привели меня славные казаки в огромную рубленую избу с рушниками по углам над иконами, с прибитой к двери серебряной подковкой, ткаными половиками метров по шесть длиной каждый, с двумя кроватями, украшенными высоченными горками из уменьшающихся кверху подушек и длинным деревянным столом, на одном углу которого стоял ноутбук новейшей системы, а на другом, пригорюнившись, сидел пышноволосый седой старик с молодым розовым лицом и лукавыми глазами.

— Вот, — показали на меня казаки, — хотела на могилке Халея раскопать ямку и положить туда чего-то.

— Это какого Халея? — заинтересовался седой, развернувшись и жадно меня оглядывая. — Того, который комсомольца зарубил на продразверстке?

Молодцы переглянулись. По их смущенному виду я поняла, что они совершенно не знают родословной славных Халеев и, скорее всего, плохо помнят, что такое продразверстка.

— Может, и того, — проявила я инициативу, подошла к столу, бросила на пол сумку и села на стул с высокой резной спинкой, — который на могилке терпел только белое дерево и имел племянника Богдана.

— Это какого Богдана? — прищурился старик. — Это китайца, что ли?

— Китайца, француза — какая разница. Он попросил меня об одолжении.

— Это о каком одолжении? — Старик из своих глаз сделал маленькие щелочки и сердито засопел. — На той могилке никаких одолжений делать нельзя, кроме как зарыть по распоряжению жены китайского Халея ее урну с прахом, когда она преставится! — Повернувшись в угол, старик быстро перекрестился.

Я начала было объяснять, что жена Богдана не была урожденной Халей, и поэтому кому как не самому Богдану решать, чего можно, а чего нельзя прятать в месте захоронения его предка.

— Тут ведь как получается, — улыбнулся старик, — кто платит деньги, тот и решает. — И вдруг добавил нарочито злым голосом: — Ну-ка, покажь документы!

Я подняла с пола и протянула ему сумку. Пусть пороется, получит удовольствие; в конце концов, после задержания полагается обыск.

— Хвораешь? — заинтересовался старик таблетками.

— Нет. Подсыпаю мужчинам в спиртное, чтобы заснули.

— А-а-а! — Он равнодушно пролистнул блокнот и отложил его в сторону. Взялся было за портмоне, сверкнул в мою сторону глазами, но открыть засомневался.

— Можете посмотреть — там у меня карточка страховая и визитки.

— Деловая ты дамочка, — подвел он итог, прочитав визитку. — Говори, чего зарыть хотела.

— Вечер уже, — покосилась я на окошко. — История моя длинная: пока все расскажу, ночь наступит. Родни здесь у меня нет, где тогда ночевать?

— Не беспокойся, ежели твой рассказ окажется удивительным, здеся переночуешь, в штабе. А вот если он мне совсем не пондравится, тогда, уж не обессудь, — в арестантской. Там, конечно, пожестче будет, но зато все удобства в одной комнате.

— Ладно, — махнула я рукой. — Сам напросился. Ну, слушай. Видишь этот блокнот? В нем все дело…

К середине моего увлекательного повествования в избу набилось человек двадцать народа. Женщины плакали. Я старалась ни на шаг не отступать от правды жизни, но пришлось назвать себя дочкой Богдана Халея, потому что если бы взялась еще и за объяснения собственных фобий и начала с нашей первой встречи, я бы не уехала из этого славного места никогда. Меня бы оставили силой и принудили по субботам выступать в клубе.

Итак, я вспомнила высказывание Лумумбы и уговорила себя расслабиться и получать удовольствие. Никогда еще не видела таких увлеченных и одновременно отрешенных лиц, даже двое детишек не проронили ни звука. Заветный блокнот был трепетно осмотрен всеми присутствующими особами женского пола, даже очень старой и неграмотной Акимовной, которую уговаривали не листать эту тетрадку, но Акимовна говорила, что тут грамоты не надо — в крови бесовская сила живет, ее-то она и решила исследовать.

После того как я закончила, в полнейшей тишине раздались шипение и скрежет, в четвертый раз из крошечного окошка часов высунулась забавная разноцветная птичка и кукукнула одиннадцать раз. Это несколько разрядило обстановку, люди задвигались; кто сразу же ушел, поняв, что интересного больше не будет; две женщины унесли заснувших упитанных детишек лет пяти-шести; за ними ушли несколько бабушек, одна покровительственно потрепала меня на прощание по плечу и кивнула на седого атамана: мол, не бойся, готовый он.

И действительно, атаман был совсем готовый. В начале повествования он еще подозрительно щурился и задавал, с его точки зрения, меткие разоблачительные вопросы: например, об “особых приметах у ныне покойного Богдана Халея”, и я честно отвечала, что особых врожденных примет не знаю, я его голым не мыла, но вот за правым ухом на голове сделана татуировка, из-за которой, вероятно, он и прослыл китайцем. Или: “Откуда этот Халей мог в точности знать, что повалил насмерть именно тридцать семь фашистов?” Я сказала, что Богдан был снайпером, за что и получил медаль, мог с большого расстояния попасть в монетку, он точно знал, куда стрелял.

За полночь остались самые стойкие исследователи человеческой души: атаман и старая Акимовна. Старуха подрядилась накормить меня дня на три вперед, для чего сноровисто метала на стол разные блюда, стараясь ничего не пропустить из обсуждаемого.

Из вопросов, которые мне задавали, я поняла, что одна треть аудитории сочла меня жертвой развратного отца, еще треть — расплатой Богдана за бессмертие — он вынужден был погубить юную душу и такой ценой выполнить договор с дьяволом. Я поинтересовалась, при чем здесь бессмертие, и узнала, что все кубанские Халеи похоронены “туточки”, на родине своих предков. Все, кроме Богдана, племянника храброго атамана Михаилы, зарывшего где-то неподалеку несметные сокровища своего деда, славного Агафона, и перебившего за идеи справедливости столько вражьей силы, что его даже большевики не тронули, дали умереть своей смертью, хоть и арестовывали трижды и пытали, но о сокровищах так ничего и не выведали. “Сколько?” — спросила я и, потрясенная, узнала, что на кладбище похоронены одиннадцать Халеев, включая двух новорожденных и двух незаконнорожденных, которые взяли фамилию славных отцов, не доказав свое право на это.

Вот почему, спрашивается, этот кладбищенский сторож не привел меня к любой другой (из имеющихся одиннадцати) могилке?! И тогда весточку Богдану передал бы любой другой похороненный там Халей, так нет же! — он повел меня сразу к самой почитаемой здесь могиле! Впрочем, я уже не жалела об этом. После поезда у меня впервые в жизни вдруг появилось желание сходить на прием к психиатру, и услужливый случай тут же подарил редкую возможность самоанализа — как речевого, с элементами вынужденного осознания прошлого, так и контактного, с последующими обсуждениями.

Узнав, что Богдан завещал свой скелет науке, жители Незамаевского опешили, с детской любознательностью и страстью к ужастикам долго выпытывали, куда же все-таки подевалась голова; потом обсуждали, будет ли считаться достойным захоронение одной только головы, после чего наступила очередь обсуждения различных способов борьбы с оборотнями и кровососами.

Я просто отдыхала душой и своим изрядно переевшим телом. Однако последняя часть слушателей, которых в практике психиатрических отклонений можно смело назвать драматическими сопереживателями мазохизма, осталась до конца, до чаю со сливовым пирогом в два часа ночи.

Эти не просто хотели узнать, как именно у меня проходили сборы тридцати семи имен в блокнот, они жаждали неожиданных подробностей (“сильно ли сопротивляются мужики, если не хочут …ся по идеологическим причинам?”), разъяснений о смысле происходящего (“с какого номера ты наловчилась получать удовольствие и можешь ли теперь быть с нормальным гулящим мужиком, или это совсем не интересно?”) и чисто физиологического киселя (“нужно ли мужикам перед этим все подробно объяснять?”, к какому возрасту главный мужской орган “атрофируется от одиночества” и делает ли воздержание и обет целомудрия мужиков умнее, “потому что вся сперма уходит в мозги?”).

Оттянувшись таким образом с ответами по полной программе, я спросила у впавшего в дрему атамана, достаточно ли удивительным оказался мой рассказ? И узнала, что рассказ вполне пондравился, и я могу смело идти на кладбище хоть сейчас и закапывать свою заветную грамоту в назидание всем лиходеям и убивцам по принуждению. Подумав, атаман торжественно объявил, что гарантирует силами своего войска достойную охрану этого места от всякой нечистой силы, могущей навредить новому воскрешению тридцати семи убиенных Богданом душ. А бабка Аквиния может ведь и не знать совсем, каким образом и за чей счет ее муженек в старости решил замаливать грехи, так ведь? Незачем тревожить ее благополучный американский сон.

Несостоявшийся английский шпион и жена французского посла

С именем Аквинии я и ушла спать на высоченную перину. И попала прямо в ее середину с первого же прыжка, и подушки из пирамиды посыпались на меня пуховыми отголосками десятков птичьих жизней, и у старушки Акимовны, ставшей на табуретку, чтобы перекрестить в перине заблудший грех Богдана Халея, я заметила только первый взмах сухонькой щепотки — ее крест в воздухе целиком лег поверх сна, накрывшего меня первым.

Мне приснилась Аквиния — такой, какой я видела ее на старой фотографии. Она смущенно улыбалась, едва доставая мужу до подмышки. Я впервые обратила внимание сначала на женщину, а потом уже на повелителя одиночества. Богдан во сне показался мне странным, напыщенным и грустным одновременно, каким бывает мужчина не столько от тяжести происшедшего с ним, сколько от недостатка и боязни жизни. Боялся ли Богдан реальности? Представляя его, шествующего через всю Россию посланником китайского коммунизма, я обнаружила в себе сострадания больше, чем восхищения. Бедный, бедный Богдан, вынужденный в эпоху перемен не жить, а придумывать жизнь! Он появился в Москве обритый налысо (вши), исхудавший до постукивания костей при движениях (“или это оторвавшееся сердце мое так и не дошло за тот год до пяток и утробно екало где-то под желудком?..”), с горящими огнем вдохновения запавшими глазами.

“Мои глаза?.. О да, они горели огнем вдохновения, никогда еще жизнь не давалась так легко, любое мое желание находило возможность исполнения, но знаешь… Позже я понял, что это не сила везения — это убогость и простота моих желаний вселили в меня манию совершенства. Хотел-то я немногого: выжить, поесть, выспаться в теплом месте на чистых простынях и встретиться с Йеном Флемингом. Зачем? Конечно же, для укрепления коммунистического движения в Англии! Шучу… Такое я написал в объяснительной для соответствующих органов. Флеминг тогда не был создателем агента 007, это будет гораздо позже, а в тридцать девятом он был репортером агентства Рейтер и страстным игроком в карты. Ну? Ничего не приходит на ум? Камилла, правильно. То ли от постоянного недоедания, то ли от недостатка общения с хорошо образованными и правильно воспитанными людьми, я впал в грех самолюбования и полнейшего уныния одновременно. Ужасное было время, поверь. Все женщины были мои. Нет, я не шучу. Вспоминая позже себя — обритого, худого, в жалком подобии одежды — я удивляюсь их выбору, но они, вероятно, чуяли исходящую от меня интригу и сладостный запах невероятных странствий. Кто-то вскользь упомянул, что один репортер из Англии интересовался, нет ли в Москве казино. Я пожелал немедленно узнать у него лично о состоянии коммунистического движения в Англии. Мы встретились на приеме в честь какой-то годовщины Коминтерна. О, я сразу же почувствовал родственную душу. Ты тоже потом научишься узнавать выдумщиков и фантазеров, потом, если окажешься в нужной среде обитания и не растеряешь чутье на талант. Вот почему я хочу, чтобы ты была психиатром!.. Хорошо-хорошо, не буду отвлекаться. Флеминг сказал мне, что война в Европе неминуема, я плавно перевел беседу в русло развлечений (говорить тогда о Гитлере было опасно — Сталин искал с ним дружбы), мы обсудили некоторых известных мне в тридцатые годы в Ницце заядлых картежников. Я упомянул Камиллу. Флеминг не удивился, ни один мускул не дрогнул на его лице. Он описал ее в мельчайших подробностях, с дотошностью репортера, и заметил вскользь, что в Англии ее считают русской шпионкой. Я рассмеялся. О нет, Камилла не была шпионкой, если вот только самого Бога. Этакий ревизор от всевышнего, вовремя улаживающий некоторые особые обстоятельства — например, если человек рвется к смерти, не исполнив до конца свое предназначение, — Камилла тут как тут. А такие, которых смерть минует по странному стечению обстоятельств, где бы они ее ни искали, тоже не избегнут встречи с этой милой дамой за карточным столом. Флеминг с легкой грустной усмешкой поддержал тему, предположив, что тогда уж Камилла, скорее, посланник дьявола, имеющая власть на любую человеческую судьбу при условии выигрыша партии в покер. В конце, оценив по достоинству бурлящий во мне авантюризм и силу духа, он вдруг поинтересовался, не желаю ли я заняться международной политикой всерьез, “потому что ваша затея с посланником от китайского коммунизма, она настолько же смешна, насколько и опасна”, но я только отмахнулся. Я хотел тогда прижиться в Москве, стать ее обывателем, почувствовать, наконец, себя русским до дегтевого запаха подмышек. Какие опять шпионы, я вас умоляю?!

А ведь он спрашивал не просто так. По возвращении в Англию он стал сотрудничать в английской разведке. Представь упущенный мною шанс: из китайского шпиона я мог бы превратиться в английского! — и все на благо России. О чем это я?.. Ах, да, конечно, о женщине! Я не мог спастись, это было просто невозможно. На том приеме она оказалась в длинном облегающем черном платье с белым мехом на плечах и с бриллиантовой диадемой в волосах. Жена французского посла — ты только подумай — прошелестевшая через всю залу ко мне, застигнутому врасплох, не успевшему запахнуть разинутый рот, отвыкшему от приличий и ухаживаний, подошла, впилась глазами в глаза и говорит на чистом русском языке: “Это вы, я точно знаю, это не можете быть не вы!” Что мне оставалось делать? “Что вы, — говорю, — мадам, это не я, никак не я!” — и намерился бежать, но был настигнут ее душистой ручкой в длинной перчатке. “Это вы, смешно отрицать!” Я опять за свое: “Это не я, и баста!” — “Тогда, — говорит она, — давайте знакомиться, раз уж вы такой смешной!” Я — смешной! Я в костюме, взятом напрокат в похоронной конторе братьев Сурковых; знаешь, еще вывеска у них была в стиле раннего Пиросмани… Ах да, прости. Я ее ручку от рукава костюма братьев Сурковых отцепил, нежно так спрятал в ладонях…

— Ты что, бедствовал? — перебила я старика. В четырнадцать лет мне казалось, что бедности стоит стыдиться.

— Конечно, бедствовал! Попробовал бы я тогда не бедствовать в столице СССР! То есть, конечно, по средним меркам я жил даже вполне прилично, но на английский костюм мне талонов в Мосторгпреде не выдавали, я не был человеком дипломатического статуса и быть им, собственно, не собирался. Я же тебе объясняю, что пришел на этот прием ради Йена Ланкастера Флеминга!

— Да зачем он тебе был нужен, если ты так и не завербовался в английскую разведку, чтобы потом стать русским шпионом! — не выдержала я раздражительности в голосе Богдана.

— А это просто. Это потому, что он в свое время учился в Женеве, и моя кузина Вера там с ним училась, дочь Ольги Халей! Я хотел узнать что-нибудь о ее судьбе!

— Вот всегда ты так! — Я в раздражении слишком резко встала, стул позади меня упал. — Оказывается, причина была банальная — узнать о кузине! Зачем тогда сейчас плести всякие разности о шпионах, о Камилле — посланнице дьявола? Ты все это выдумал?

— На что мне? — удивился Богдан так искренне, что мне стало стыдно. В том возрасте — от четырнадцати до пятнадцати — я впала в сплошное отрицание всего, что встречалось в жизни, и старалась на каждом шагу уличить его во вранье… Нет, не во вранье, а в непоследовательных выдумках, чем обокрала себя, конечно, по-глупому. Богдан обижался на мои разоблачения, терял вдохновение рассказчика или вообще мог потом-несколько дней молчать.

— Зачем мне что-то выдумывать, я же еще не перешел к главному — как мы встретились с Акви-нией?!

— Что это еще за имя? — Пряча глаза, я поднимаю стул и трогаю чайник. — Сделать чаю?

— Сделай мне гоголь-моголь, а пока ты будешь стучать ложкой, я расскажу, как увел жену французского посла.

Я отделяю от белков два желтка, насыпаю в них две чайные ложки сахару и сажусь за стол напротив старика взбалтывать это до белой пены.

— Она так сказала, представилась первая: “Аквиния Ландре, урожденная Уточкина”. Что мне оставалось делать? — Богдан Халей, говорю, из кубанских Халеев. “Ага! — закричала она и даже запрыгала на месте, — что я говорила? Вы — Халей! Я так сразу и подумала”.

На нас стали оглядываться, а ей все равно. Вцепилась в мой локоть и скачет, как гимназистка. “У меня к вам поручение, — говорит, — настоящее посмертное поручение!” — И глазами вся сияет. Я тогда еще подумал: может, у посольских жен жизнь в России такая бедная на приключения, кто ее знает?.. — “Меня просили вам передать во-от такой нож!” — И показывает руками размер.

Я увел ее в сторонку, прижал палец к губам.

— Потише, — говорю, — это наверняка страшная шпионская тайна!

А она от радости моего внимания вся сияет и примерно шепчет, прижав к груди кулачки: “Ну очень страшенный нож! Мне его мсье Куильи передал, мы с мужем прошлым месяцем прибыли из Индокитая, вы не представляете!..”

Я вспомнил имя чиновника, с которым у меня состоялась трепетная беседа об “unus munds” — не помню, рассказывал я тебе ее? В той истории, кстати, тоже присутствовал костюм странного происхождения, я склонен думать, что костюмы для похорон странным образом сопровождают значительные перемены в моей… Рассказывал? Ну хорошо, зачем так кричать? О чем я?..

— О жене французского посла, — напоминаю я, подливая в пену из желтков коньяка и теплой воды — поровну.

— Да, конечно, Аквиния… — старик бережно берет у меня из рук бокал со своим гоголем-моголем, отпивает — благодарственный кивок в мою сторону — и вот уже его глаза сморят сквозь меня. — Как бы это получше объяснить, ты еще совсем девочка…

— Я умная девочка!

— Да… Эта женщина слишком многого хотела от меня, слишком была порывиста и непредсказуема в своих желаниях. Я как устал от ее фонтанирующей энергии тогда же, на приеме, так и жил потом с постоянным ощущением невосполненного отдыха. Единственное, чем Аквиния руководствовалась в жизни, — это ее желания. Она и людей оценивала по быстроте и внимательности их исполнения. Прелестная, необычайно белокожая при темных вьющихся волосах и голубых глазах — красавицей я ее бы не назвал, — она завораживала умением стремительного и одновременно плавного жеста, соответствием полуулыбки на грустном личике и откровенной обреченности в глазах. Вот! Эта ее постоянная готовность исполнить все, что придет в голову, — и немедленно! Она была обречена быть рабой собственных желаний, с завидным упорством и исступлением преодолевая все препятствия на этом пути.

“Я хочу быть вашей женой!” — заявила Аквиния тотчас же, как я вспомнил, кто такой Куильи. Представь!..

— Мадам, — сказал я, изо всех сил стараясь изобразить грусть и отчаяние, — вы же замужем?!

Знаешь, что она ответила? — “Какие пустяки!”

Я струсил не на шутку. Одно дело заводить случайные связи с кем угодно, другое дело — попасть на статью об аморалке и разбитой семье — кого?! Французского посла! Тут стоит заметить, что не далее как за пару месяцев до этой встречи меня с третьей попытки приняли в Коммунистическую партию Советского Союза. Дебаты, сопровождающие это торжественное мероприятие, были достойны самых скандальных свар в Римском сенате: дважды меня отправляли подучить даты партийных съездов и цитаты из работ Ленина, но вот, наконец, свершилось. А тут, представь, этакий любовный конфуз, да и любовным его назвать трудно — я не привык, чтобы женщина руководила игрой в этих делах, я сразу же насторожился, а в таком состоянии мужчине уже не до любви.

Первым делом я осмотрел ее всю, сверху донизу, до острых носочков блестящих туфелек, взял ладонь и поцеловал ухоженные пальчики, отметив их породистое изящество, потом провел ее за эту ручку по кругу, разглядывая, как она движется.

“Нравится?” — только и выдохнула Аквиния.

Да заставь я ее в тот момент рот открыть, чтобы убедиться в целости зубов, она бы и это сделала без промедления. Другая женщина оскорбилась бы подобному лошадиному осмотру; другая! — но не эта. Эта была готова на все ради достижения своего каприза. Первый раз в жизни я был чьим-то капризом. Я растерялся. Не скажу, что мысль о женщине-амазонке не посещала меня раньше в потаенных уголках воображения, но в жизни как-то так получалось, что выбирал всегда я, завоевывал и уговаривал — я.

“Сегодня же скажу мужу, что ухожу к вам!”

— Право, не стоит так торопиться, мы могли бы сначала получше узнать друг друга…

“Если вы меня отвергните, я покончу с собой!” — горячо зашептала она, а в глазах — стыд и бешенство растворяются друг в друге, меняя голубой цвет вокруг расширенных зрачков на темно-серый.

— И ты купился на такое? — не выдержала я, забрала пустой стакан и сердито стукнула им по столу. — Сколько лет было этой шантажистке?

— Сколько ей было?.. Двадцать два, радость моя, всего лишь двадцать два… Вполне достаточно для шантажа, чтобы в него поверили, и маловато для способности к разумным выводам. Но в тот момент я еще, как ты говоришь, не “купился”. Я еще надеялся ускользнуть, уйти из карнавальности приема в стойкие рыбные запахи коммуналки, а там, на следующее утро, под звуки утробно клокочущего через стенку сливного бачка унитаза, кто может вспомнить о фее с диадемой в волосах, которая грозилась бросить ради тебя французского посла?.. Но в дверь позвонили четыре раза — это было мое число. Я подождал: может, ошиблись? Может, звонки продолжатся до шести?.. Потом встал, накинул столь ненавистный моим соседям “буржуйский”, как они называли, шелковый китайский халат, по дороге еще забрел в кухню и шлепнул на голову мокрое холодное полотенце (эта женщина так меня расстроила накануне вечером, что пришлось напиться), подошел к двери, открыл…

А там — она, с огромным кожаным чемоданом у ног и с красным футляром в вытянутых руках.

“Я принесла вам нож!”

Нож Мудрец и разорванные простыни

Клянусь, если бы я не узнал этот футляр, я бы захлопнул перед нею дверь. Но это был футляр из коллекции Купина, с иероглифом Шэн жень — золотом на красном; в этом футляре Купин хранил нож, который он называл Мудрец. Я взял футляр, осмотрел его. Ни слова не говоря, там же, у двери, открыл. Мудрец лежал в выделанном для него углублении, я его узнал и провел указательным пальцем по литой рукоятке.

“Правда, страшенный?” — восхитилась женщина.

Подняв голову, я угодил в ее светлые глаза и понял, что отделаться от этого испытания мне удастся только одним-единственным способом — доказать ей неприкосновенность моего одиночества. Так оно и вышло.

Богдан задумался, в квартире наступила та самая тишина, при которой кажется, что книги и мебель подслушивают нас.

В полнейшем молчании мы просидели минут десять. В кухне из крана капала вода. Дети соседей сверху играли на пианино в четыре руки, фальшивя и уродуя инструмент, искаженным звучанием медленно затягивая наши нервы в мясорубку тикающих часов.

— Это все? — не выдержала я.

— Все. Она пришла с чемоданом и осталась у меня. Мы были вместе почти двадцать лет. Почти — потому что следует вычесть годы войны. А потом расстались по обоюдному согласию.

— А не в лом тебе было двадцать лет доказывать неприкосновенность одиночества? — съязвила я.

— Да, — кивнул Богдан, — стоит согласиться, что эта женщина была трудным орешком. Она многому меня научила. С укрощением своей второй жены я потом уже справлялся играючи.

— Не отвлекайся! — возмутилась я. — Давай закончим с первой!

— Ты уверена, что хочешь это слушать? — нахмурился Богдан. — Подумай хорошенько: ты скоро сама станешь взрослой, стоит ли сейчас огорчать твое неустоявшееся сердечко исповедью укротителя женщин?

— Стоит, стоит! — Я была самоуверенна до глупости.

— Как знаешь… Итак?..

— Она стоит у открытых дверей твоей квартиры, ты смотришь на нож Купина, в туалете то и дело сливают бачок, и все соседи уже наверняка по нескольку раз прошлись по коридору, чтобы осмотреть эту женщину!

— Точно! — улыбнулся старик. — Цаца. Они ее потом называли Цаца. “Ваша Цаца опять не вымыла пол в кухне. Ежели она на это неспособная в силу своего французского воспитания, наймите домработницу!”

“Никаких домработниц! — уверила меня Аквиния. — Я все буду делать сама, я научусь, я должна стирать тебе рубашки и носки, мыть пол и клозет, стоять в очереди за продуктами, я должна!..” — уверяла меня Аквиния после недели совместной жизни.

— Конечно, дорогая, — согласился я.

“Все эти люди, — неопределенный жест в сторону коридора, — они меня ненавидят. Ты можешь что-нибудь сделать, объяснить им, что я еще не привыкла?..”

— Конечно. Но только если ты перестанешь стирать носки в раковине — по одному за полчаса, мыть полы в кухне, разливая сначала ведро воды, а потом промокая его куском нашей простыни, и стоять в очередях с томом Дидро на французском…

“Но я же должна! Почему люди такие жестокие?..”

— Не обращай внимания. Они думают, что ты издеваешься.

Пока Аквиния заходилась в изумлении, падала в продавленное кресло и стонала, я пытался объяснить ей, что ни затяжная стирка носка, ни французская книжка в часовой очереди за селедкой, ни даже разлитое в разгар обеденного времени в кухне ведро воды — ничто так не возмущает моих соседей, как тряпка, которой она эту воду потом промокает.

“Пуркуа?..” — стонала Аквиния.

— Потому что каждый раз перед мытьем ты выходишь в коридор и отрываешь от белейшей простыни с кружевами и вышивкой в уголке изрядный лоскут для промокания воды, а после выбрасываешь этот лоскут.

“Мои дьё! — заламывала руки моя гражданская жена, — что же мне потом делать с этой тряпкой?! Хранить? А может быть, им не нравится, что я рву простыню в коридоре? Скажи, что я больше не буду!”

В чемодане Аквинии было три простыни с ее инициалами. Из каждой получалось по восемь небольших лоскутов для собирания воды с пола кухни. Когда от последней простыни остался только один лоскут, Аквиния решила изменить нашу жизнь. Я подозреваю, что отсутствие простыней, которые можно рвать (одна моя все время застилалась, а когда стиралась, мы спали на покрывале), сыграло в этом решающее значение.

“Мы поедем жить в деревню, я буду учить ребятишек французскому, а ты будешь косить и пахать с мужиками! Будем жить на природе, сольемся с нею нашими израненными душами, будем пить родниковую воду, питаться тем, что сами вырастим. Мы станем чистыми душой и радостными, как дети!”

— Конечно, дорогая…

Малахольная Аксиния и арабский скакун

— Почему ты так сказал? — накинулась я на старика. — Ты что, не видел, как ей трудно?

— Трудно было мне. А она почти все время находилась в состоянии опьянения новыми идеями устройства нашей жизни или любовным томлением. Я думаю, что, кроме изничтоженных простыней, в этом переезде свою роль сыграла и отличная слышимость в квартире. Ей мечталось, что на природе никто не постучит в стену и не обзовет ее похабным словом за то, что она по часу содрогала меня под собой на продавленной сетке металлической кровати и выла при этом, как раненая собака.

— Ты не любил эту женщину. Зачем тогда согласился жить с нею?!

— Я любил, — грустно кивает Богдан. — Не так, конечно, как певицу в Венеции, не до обморока. Я любил ее обреченно, как ребенка-инвалида, я любил ее назидательно, можно даже сказать, что я спас ее и позволил, наконец, увидеть настоящую жизнь и ее место в ней.

— Ты что, вот так взял и поехал в деревню?..

— Поехал. Я дал себе слово, что буду исполнять любые ее желания.

— Зачем?..

— Иначе бы она не выжила. Эта женщина должна была сама понять бессмысленность своих устремлений к счастью при полной инфантильности души. Она играла, играла, играла в жизнь с самозабвением статистки, которой вдруг предложили главную роль. В твердой уверенности, что второго такого случая может не подвернуться — прима выздоровеет, или театр сгорит, — она отдавалась этой роли до отвращения вывернутого наизнанку образа.

— И что ты там делал?

— Где?.. Ах, в деревне… Конечно, я не пахал, не косил с мужиками — я устроился конюхом, хотя это и огорчило Аквинию. Через год нашей чумной жизни там — с лучинами по вечерам, при которых даже самая любимая книга может оказаться болезненным источником тоски и ссоры, с постоянными горластыми собраниями на тему плана и посевной, с орущим с раннего утра до заката радио из развешенных на столбах громкоговорителей — я проявил некоторую инициативу и уговорил председателя купить за бесценок трех рысаков и одного арабского скакуна-восьмилетку, пострадавшего где-то при пожаре. Назвал я его Паленым, приручил до любовного рабства. Производителем он оказался золотым, почти вся левая часть крупа была обезображена огнем.

— А Аквиния?

— О, она с упорством миссионера рвалась работать в школу, но изучение французского почему-то там не приветствовалось, пришлось ей преподавать немецкий и арифметику. Потом — еще и историю, потом — и русский с литературой… По вечерам она заучивала в постели даты партийных съездов и немецкие слова по словарю, я поправлял произношение. Удивляюсь, почему нас за такие ночные бдения потом не арестовали как немецких шпионов. В деревне ее все называли “наша малахольная Аксиния”, баловали пятком яичек в лукошке на крыльце или даже половиной курочки в холстинке. Тогда жена моя — все еще гражданская — впадала в счастливые рыдания и с еще большими усилиями штудировала учебники.

— Почему — гражданская?

— Это отдельный разговор. Аквиния сказала, что мы должны получше узнать друг друга, да и развод оформлялся больше года, а там и война подоспела.

В сорок первом я уже растил выбранных восьмерых жеребят от Паленого, огородил большой выгон, уговорил отстроить новые конюшни и заразил председателя своим восхищением лошадьми. До этого я ему только экономическую выгоду внушал.

— Вон тот, каурый, ну точно будет бегун! — кричал он и бросал в землю затисканную в волнении шапку. — Гони его, гони! Он скачет играючи, давай ему работу!

Понемногу и супруга моя привыкла к лошадиному духу, стерся мой образ пахаря, насилующего плугом землю (“…тебе не кажется, что плуг у низа живота мужчины, это очень эротичный образ, очень?..”) или косаря, играющего косой и мускулами груди на утреннем ветерке. Она стала приходить к конюшне, и, естественно, ее озарила новая идея воспитания в деревенских людях особого отношения к лошади (“…только и знают, что дрова возить на них зимой или воду летом!”).

На наши с Аквинией рассветные лошадиные выезды деревенские собирались кучками, как раз после проводов коров на пастбище. Обсуждали ее длинное платье-амазонку — Аквиния садилась на кобылу Аришку боком, на шею обязательно цепляла прозрачный шарф, чтобы он стелился за ее безупречной осанки фигурой изящным облачком, развивая в зрителях тягу к красоте и грациозности. Я ездил в кацавейке и сапогах, с удовольствием отмечая большой интерес к лошадям подростков и нервозные взгляды взрослого населения — у меня было сильное подозрение, что они с трудом сдерживаются, чтобы не стегануть исподтишка старую Аришку по крупу сочной хворостиной и посмотреть, что из этого будет.

— Когда тебя забрали на войну? Ты успел вырастить скакуна-победителя?

— Успел. И на войну меня не забрали — я сам попросился. В сорок втором. Вернее, так захотела Аквиния.

— Шутишь?..

— Нет. Не шучу. Она сказала, что я должен пойти защищать Россию и вернуться обязательно живым и награжденным орденом героем. А она будет меня ждать, будет бегать с деревенскими женщинами встречать почтальона и плакать потом с ними от радости. Или от горя. Мне казалось, что ей не давали покоя эти регулярные крики и плачи женщин, ее смущало одиночество неучастия в чем-то странном и ужасном, она решила таким образом влиться в общее горе или в радость. Она ничего не понимала в смерти, она была редкостной дурой во всем, что касалось настоящих ощущений жизни. Аквиния все время боялась что-то упустить, не поучаствовать, не попробовать, не соответствовать…

— Даже ценой твоей жизни? — уточнила я.

— Это звучит странно, но даже ценой моей жизни. Сознаюсь, когда она предложила мне уйти на фронт, чтобы вернуться героем с орденом, я ощутил внутри себя странную пустоту и принял эту пустоту за предостережение смерти. “Ты не умрешь! — уверила меня Аквиния. — Ты не можешь умереть, я буду молиться за тебя каждый вечер и на рассвете, я буду помнить о тебе каждую минуту, смерть никогда не найдет тебя, потому что ты никогда не будешь одинок!” Так навязчиво меня еще никто не защищал от собственного одиночества.

— Что ты ей сказал, этой малахольной?

— Конечно, дорогая, как скажешь…

— Ты что, никогда не кричал на нее? Ничего не объяснял?

— Никогда. Я сказал себе, что не повышу голоса, что бы она ни вытворяла.

— А стукнуть как следует желания не появлялось?

— Она сама попросила как-то избить ее плеткой. Но не думаю, что это было осознанным наказанием за плохой поступок — скорее всего, неудачный опыт приобщения к невинному извращению.

— Будешь рассказывать о войне? — прищурилась я.

— Ты знаешь, что не буду. Я выжил, вернулся почти здоровым, был принят женой в самых лучших традициях верности и счастья, узнал, что председатель не спас Паленого, зато уберег от фронта четверых лучших его жеребцов. Только было выписал соответствующую литературу и занялся изучением пород лошадей и способов их тренировки, как Аквиния решила, что пора менять устоявшуюся жизнь. “Тебе теперь, герою-освободителю, везде открыта дорога. Мы вернемся в Москву, мы должны отстраивать нашу столицу, поднимать ее из руин и двигаться дальше, учиться, развиваться!” — “Как скажешь, дорогая…” Действительно, в благополучной и почти не пострадавшей от войны северной деревне заняться действенным патриотизмом не было никакой возможности. И мы вернулись в Москву. Расписались, так как войну я пережил и никаких катаклизмов мировых, в которых я мог бы принять героическое участие, поблизости не наблюдалось. Ну что, маленькая, достаточно тебе описания моих методов воспитания жены?

— Недостаточно! — возмутилась я. — Когда она поняла, что ты издеваешься?

Тихон Богданович Халей, которого никогда не было

— Сильно сказано, но что-то в этом есть.

— А если бы она сказала!.. Сказала бы: прыгни с моста в воду, я не знаю!.. Застрелись, например? Ты что, с покорностью идиота выполнил бы это?

— К чему такие крайности, Фло? Мы же говорим о жизни женщины, которая пробовала ее через рот и кишки близкого человека. Чего я добивался исполнением всех ее желаний? Может быть, взросления. А может быть — просто испытывал судьбу.

— Но ты же не полный дурак, чтобы все это терпеть! Почему терпел? Зачем?

— А, это как раз просто. Я чувствовал себя виноватым перед нею. Вернее, перед сотнями попавшимися мне на пути женщинами. Я вдруг понял, что должен всем и каждой — от няни, которую обижал и пугал в детстве, до тебя, еще не появившейся тогда на свет. Кстати, о детях. Я попросил ребенка. Акви-ния сказала, что у нас не будет детей — она никому не позволит отнять у нее хоть частичку внимания и любви, которые принадлежат только мне. Не дождавшись после подобного заявления с моей стороны ни восторга, ни благодарности, она призадумалась и через пару лет, вероятно, решила сделать сюрприз: забеременела потихоньку, дождалась небольшого плотного животика и пришла похвастаться. Я ощупал ее равнодушно, хотя внутри себя удивился такой смелости. “Тебе не нравится? Ты не рад?” — “Как скажешь, дорогая. Скажешь радоваться — я буду радоваться”. — “А ты будешь любить меня, некрасивую, толстую?” — “Как скажешь, дорогая”. — “А ты достанешь денег — ребенку нужно будет хорошее питание?” — “Конечно, дорогая…” — “А где ты достанешь денег?” — “Где прикажешь, дорогая. Только вот… не знаю, как сказать…” — “Что? Говори немедленно!” — “Ты обещала, что детей не будет? Что будешь жить только ради меня?” — “Ну обещала, а потом передумала! В чем дело? Ты против?” — “Нет, дорогая, только стоит иметь в виду, что тогда, когда ты не хотела детей… Что я тебе ответил тогда?” — “Да что ты все время отвечаешь? Как скажешь, дорогая. Конечно, дорогая!” — передразнила она меня, уже дрожа голосом в предчувствии подступивших рыданий”. — “Вот мне и кажется, что не будет этого ребенка”. — “Как это — не будет? Он уже есть! Я так хочу! Это будет мальчик, я знаю. Это будет Тихон Богданович Халей!” — “Тихон — это хорошее имя, только вот мне кажется все-таки, что его не будет, потому что ты его раньше не хотела, когда я просил”. Это было первое произнесенное мною нечто назидательное. До этого момента я не позволял себе ни одним словом, ни намеком ее воспитывать либо указывать на недостатки.

Что я имел в виду? Я раскрутил рулетку судьбы. Она вращалась, вращалась еще полтора месяца и… выкидыш.

— Ну, ты и злодей!

— Отнюдь. Я плакал тогда впервые, может быть, за последние двадцать лет. Естественно, в наших отношениях наступил перелом, то и дело я ловил на себе удивленные и опасливые взгляды Аквинии. Поняла ли она что-нибудь или просто почувствовала животным чутьем, что это ей наказание за исполнение желаний, но мы стали отдаляться друг от друга, и я вздохнул с облегчением. Иногда, правда, на Ак-винию нападали приступы ностальгического бешенства по ее счастливой и, как выяснилось, совершенно никчемной жизни; тогда жена моя билась в истерике, требовала, чтобы я поднялся на самую верхотуру Эйфелевой башни и оттуда кричал ее имя тридцать семь раз — по разу за каждый прожитый ею год жизни. — Как скажешь, дорогая!.. — И через три месяца я, к своему удивлению, оказываюсь в Париже с незначительным поручением от министерства по культурным связям, с постоянной слежкой и прослушиванием номера, с отлучками в самостоятельные прогулки по городу не более сорока пяти минут. А мне больше и не надо! Я поднимаюсь на эту уродину, на вершину технического арт-авангардизма и кричу: “Аквиния!.. Аквиния!..”

Еще одна жена посла и ее красная шляпа

Да… Поездка все равно оказалась кстати — удалось уладить некоторые денежные дела, найти нотариуса, пользующего тетушку Ольгу, и выяснить наконец секретные московские номера телефонов ювелиров, работающих на обеспечение в России наследственных поручительств. В эту поездку, на той же улице Даврон, — вот и не верь потом в судьбу — в крошечной лавочке для филателистов я встретил свою будущую вторую жену. Рассмешить тебя? Она была женой посла!

— Хватит. — Я посмотрела на Богдана укоризненно. — Только не надо мне заливать, что ты второй раз за двадцать лет увел у французского посла еще одну жену.

— А кто тут заливает? Я увел жену у русского посла в Париже, и что в этом странного? Это еще не самое смешное. Ты не дослушала. Сядь, а то упадешь. Мы перебросились парой слов, обсудили несколько марок и разошлись. Я — со смутным ощущением чего-то незавершенного и ускользающего; она, как потом выяснилось, с уверенностью в завтрашней встрече. А назавтра у меня по плану было… посещение кладбища. Объяснив сопровождающим меня идеологическим соглядатаям, что мой отец похоронен здесь, в Париже, на русском кладбище, я отправился на его могилу, чтобы там в торжественной обстановке кладбищенского безвременья когда мои надзиратели не позволят себе приблизиться слишком близко для подслушивания, обсудить некоторые проблемы с заранее приглашенными на этот день и в это самое место двенадцатью родственниками по отцу и по матери, проживающими большей частью во Франции, но некоторые приехали ради такого случая из Рима и даже из Вены. Что в этом смешного? Подожди, ты еще не поняла, как я был одет? Ну вот, улыбается… Естественно, в траурный костюм, подобающий такому случаю.

И уж в тот раз я на него денег не пожалел. Теперь представь: я — в похоронном костюме и Анна — тоже в черном, кроме шляпы с огромными полями и башмачков с пряжками — они были красными, — идем навстречу друг другу сквозь кресты, в запахах увядающих цветов, и птица с дерева роняет помет на ее огромную шляпу. Анна останавливается, снимает шляпу, смотрит насмешливо на кучку белого птичьего дерьма и вдруг запускает шляпой в небо, и шляпа летит, вращаясь, над крестами. За этот жест, за полет красной шляпы по кладбищу я полюбил ее в ту же секунду.

Вот, собственно, и вся история моей жизни с Ак-винией. Узнав, что я выполнил ее поручение и добросовестно орал с башни много-много раз ее имя (больше тридцати, это точно, потом сбился со счета), она вдруг превратилась в настоящую фурию. Стала бросаться предметами, визжать и брызгать слюной в припадке ненависти. “Посмотрите на себя, вы смешны, об вас можно ноги вытирать, ничтожество!” И много всего еще достаточно поучительного. Я же только наблюдал и улыбался. “Вы пресмыкающееся! Вы будете делать все, что я вам прикажу?! Ненавижу! Вы меня уничтожили своим нелепым поклонением, будьте прокляты! Я ухожу от вас, я буду учиться жить заново, вы украли мою молодость, но именно сейчас я чувствую себя как никогда красивой и сильной, я! — Аквиния Прекрасная, проклинаю вас, Богдан Халей, и проклинаю этот чертов нож, из-за которого мы встретились! — Тут она вдруг вытащила откуда-то из-за спинки дивана нож Мудрец, но вместо того чтобы броситься на меня и зарезать, положила его на вытянутые ладони и дрожащим, севшим от крика голосом, закончила: — Пусть мое проклятие соединит вас с этим ножом навек!”

Теперь ты понимаешь? Она выздоровела от меня. И так вовремя!

С чувством облегчения я упал на колени и, как только Аквиния бросила нож и в изнеможении огляделась, как только в ее лице, вопреки всему только что сказанному, промелькнул намек на сострадание и нежность, я радостно объявил:

— Поздравь меня, жена, — я совершенно влюбился в жену русского посла в Париже! И знаешь, где? На кладбище! Нет, подожди, не отворачивайся! — Аквиния, очнувшись, смотрела несколько секунд с недоверием, потом оценила степень моей радости и поверила — резко встала и вытащила свой заветный чемодан из крокодиловой кожи. Я же кричал, не давая ей ни малейшей возможности на жалость: — Это было совершенно фантастично, ее шляпу закакала птичка, и тогда эта женщина!..

Чемодан оказался полностью собран.

“Паяц!” — было ее последним словом мне.

Цветов не надо

Я плакала во сне. Обнаружила это по мокрой подушке, по слипшимся ресницам и куче соплей в носу. Сев в перине, я некоторое время осматривалась, не узнавая эту комнату и не понимая, как я здесь очутилась, и мутнеющие за окном сумерки, слегка разбавленные подступающим рассветом, только усугубили чувство одиночества и страха.

— Хорошо ты встаешь — вовремя, — послышался голос откуда-то сверху. — Как раз пора коров выгонять.

Я дернулась, и тело само развернуло меня лицом к иконному углу.

Это всего лишь была Акимовна — она спала на печи, сторожа мой сон.

— А ты как думала? — зевая объяснила она, свесив вниз крошечные ножки в шерстяных носках. — У нас тут мужики простые, тонкостей разных не понимают. А тетрадочка твоя со списком очень даже располагает к некоторым мыслям. Вот я и решила поспать тут, рядышком. А ничего — тихо было, только ты поскулишь, поскулишь маленько, я слезу, перекрещу тебя — ты и успокоишься. Ну что, девонька? На кладбище небось собралась? И правильно, сейчас самое время — тихо, и земля с небом целуются. Иди, зарой свою ношу тяжкую и вертайся — я тебя водичкой святой окроплю, ножки вымою, соломкой оботру, и иди дальше по жизни без всяких плохих мыслей.

На кладбище — ни души. Ни сторожа, ни костюмированной охраны. В легком тумане кресты и памятники будто плыли по молочной реке времени вспять, навязчиво высвечивая на себе даты.

Я завернула блокнот в полиэтиленовый пакет, стала шагах в трех от березы и посмотрела в небо. Потом передумала и опустила глаза в землю. Мне показалось, что славный предок Богдана лучше услышит все снизу.

— Богдан! — произнесла я с чувством и задумалась. Сказать, что выполнила его поручение? Глупо. Если я закапываю блокнот, значит — выполнила… Сказать, что у меня все хорошо?.. Честно говоря, ничего особенно хорошего после его смерти со мной не происходило: всех мужчин я сравнивала с ним, и общение даже с самыми удивительными представителями мужского пола ни разу не доставило мне пронзительного ощущения удивления и восторга, как это происходило от общения с Богданом. Может быть, попросить чего? А чего?.. Он сам научил меня добиваться всего самостоятельно и чтить заповедь каторжанина Солженицына: “Не верь, не бойся, не проси!” И вдруг, стоя по щиколотки в уползающем тумане, я сначала подумала, что хотела бы знать, куда делась голова Богдана, а потом — чем буду копать ямку для блокнота?

Осмотрелась. Прошлась у соседних могил, ничего копательного не обнаружила и, в странном азарте преодоления трудностей любой ценой, подобрала какую-то щепку и стала рыть ею землю, сдерживая подступившие слезы.

Минут через десять моего исступленного ковыряния твердокаменной поверхности земли кладбища в Незамаевском, я услышала позади тактичное тихое покашливание и оглянулась, не вставая с колен.

Метрах в десяти сзади стоял сторож с лопатой и, как я подозреваю, давно и с интересом наблюдал сначала за моими потугами произнести торжественную речь, а потом за моей задницей в джинсах в обтяжку.

— На сколько? — спросил он, когда я показала кончиком туфли место.

— Сантиметров на пятьдесят.

Сторож молча и сосредоточенно принялся за работу, совершенно поразив меня сначала подготовительным этапом, — он обозначил неглубокими полосками приблизительный размер будущей ямки, как это делают, вероятно, для настоящей могилы (что ж, это и будет могила моим тридцати семи любовным приключениям), а потом, когда яма углубилась, вдруг заявил, что он бы закопал поглубже, “а то некоторые звери кровь чуют глубоко”.

От такого заявления я только слегка покачнулась.

— Прикажете поставить отличительный знак? — спросил он, когда земля над блокнотом бьла достаточно хорошо утоптана его сапогами и заботливо отложенный в сторону прямоугольник дерна возвращен на место.

— Я хотела бы положить камень. Небольшой. Светлый.

— Прикажете посадить цветов?

Я молчала и ждала, когда он поднимет голову в ожидании ответа. Наши глаза встретились. Сторож оказался не простым копальщиком могил — он изо всех сил хмурился, но сдержать мерцающую в зрачках насмешку не мог.

— Цветов не надо.

На обратном пути я все время спала.

Анекдот: Сидят два психиатра в креслах напротив друг друга. Лечатся…

В шесть утра я позвонила с вокзала Лумумбе и попросила ее провести со мной сеанс психотерапии.

— С ума сошла?.. — бормотала она спросонья. Я честно ответила, что пока еще не совсем, но, если мне не помочь, могу запросто свихнуться.

— А-а-а ничего, если доктор будет в ночной рубашке?.. — зевала в трубку Лумумба.

— Ничего.

— А-а-а если по квартире будут бегать двое чертенят?

— Ты же почти не пьешь?!

— Зато я нюхаю. Приезжай. Купи молока. Раздевшись в ее квартире, я первым делом ошарашено спросила:

— Что это значит?..

На раскладном диване в гостиной спали два маслянисто-кудрявых негритенка.

— Это значит, что сегодня воскресенье, — объяснила Лумумба. — К одиннадцати — зоопарк, потом аттракционы, потом мороженое с фантой, потом — магазин игрушек.

— Я ничего не понимаю!

— Это не страшно. — Лумумба увлекла меня в кухню, силой усадила за стол, а сама занялась кофемолкой. — Я подозреваю, что ты даже не знаешь, какое сейчас время года.

— Осень. Нет, подожди…

— Вот именно. Подождать, пока ты вспомнишь, давно ли видела настоящую живую землю, давно ли трогала ее руками.

— Вчера трогала; и не просто трогала, а ковырялась палкой, а потом еще сторож кладбища выкопал персонально для меня ямку поглубже, — созналась я. — Сейчас у нас или осень, или весна, но не лето — это точно, потому что даже к югу от Москвы нет зеленой сочной травы и разных там одуванчиков.

— А какая погода была вчера в Москве, ты помнишь? Шел дождь или снег?

— Не знаю, — с чистой душой созналась я.

— Тогда, может быть, ты припомнишь: еще год назад я тебе говорила, что два раза в месяц беру на выходные детишек из детского дома?

— Ну да… — неуверенно кивнула я, вспоминая, — мы еще обсудили с тобой комплекс неимущего…

— Если ты так хорошо все помнишь, почему впадаешь в ступор при виде моих детишек выходного дня? — Лумумба поставила передо мной чашку с кофе и села напротив.

— Наверное, потому что… Где ты взяла сразу двоих негритят?

— Я только что сказала — в детском доме. В городе Зеленограде! Там их только двое, больше нету! А в других детских домах чистокровок вообще нет, только мулаты. Мой комплекс неимущего и заключался как раз в том, что я никогда не смогу иметь детей-чистокровок!

— Лумумба… — Я закрыла глаза и дождалась, пока головокружение установится в плавное маятниковое покачивание. — Если хочешь, я могу провести с тобой сеанс психотерапии. Я правда могу, я в порядке.

— Ты не в порядке — это раз; и мне не нужен сеанс психотерапии — это два! Я как раз для обретения полнейшего душевного спокойствия и провожу с этими очаровательными обезьянками почти все свои выходные! Сейчас ты поймешь, что я абсолютно душевно здорова. Ну вот скажи: могу я, по-твоему, иметь детей — чистокровных негритят?

— Да… То есть я не понимаю, почему бы нет?

— Не могу! Потому что для этого мне пришлось бы выйти замуж за негра, а мне нравятся блондины. Блондины, понимаешь?!

— Не кричи так громко, — скривилась я. — Голова раскалывается.

— И не просто блондины, — не может успокоиться Лумумба, — а желательно еще и огненно-рыжие.

Такая вот, идиотизьма, как говорил стойкий к моим глазам преподаватель философии. Вот я и подумала, кто их еще погулять возьмет, не будучи обвиненным в желании эпатажа коренных москвичей?

— Кого?..

— Этих братишек-негритят, оставленных в московском роддоме мамой — нелегалкой из Конго! Может, тебе правда чего-нибудь выпить? Ты плохо выглядишь, а соображаешь еще хуже.

— Нет, спасибо, это последствия употребления самогонки после рома. Достаточно кофе. Значит, ты берешь этих мальчиков-негритят на выходные, чтобы подавить внутри себя чувство невозможности чистокровного материнства? Постой-ка, помнишь: у нас были лекции об этническом происхождении некоторых психических расстройств?.. Еще преподаватель был адыгеец, помнишь?

— Помню, у меня пока что с памятью все в порядке. Если ты закончила с предварительным анализом моих отклонений, можем перейти к твоим фобиям. Стоит поторопиться — времени осталось мало, мальчики проснутся около девяти, я обещала им грандиозный завтрак.

— Последний вопрос. Как к твоему желанию гулять этих мальчиков по выходным отнеслись в детском доме? Сразу разрешили брать детей?

— Еще бы они не разрешили! Правда, пришлось показать диплом психиатра, чтобы не проходить тестирование у их специалиста. Ладно. Расслабься. Если хочешь, я просто посмотрю минуты три-четыре в твои глаза и скажу, что с тобой происходит.

— Валяй…

Маятник внутри моего черепа отсчитывает секунды — от левого зрачка к правому, от правого — к левому… Глаза Лумумбы смерчем затягивают реальность: еще пять-шесть качков маятника туда-сюда, и мы с нею окажемся в абсолютной пустоте присутствия отсутствия — термин Богдана, — это когда двое целиком поглощаются друг другом, нащупав глазами в глазах других лазейку в вечность.

— Ты грустишь о мужчине, хочешь его вернуть навязанными образами-заменителями, но этого мужчины больше не существует, — приговорила меня Лумумба. — Кого ты пытаешься воскресить воспоминаниями? Своего любимого?

Странно, в этот момент, хоть я и подумала о Богдане, но удивилась ее проницательности именно в отношении Киры.

— Дело в том… Кого считать любимым, — неуверенно произнесла я… И меня понесло. — Из тридцати семи мужчин, с которыми я занималась любовью, любимым можно назвать каждого, потому что я ни разу не делала это без азарта, интереса, похоти и жалости, что в совокупности и определяет для женщины любовь. В некоторых случаях сюда можно добавить еще восхищение, азарт заменить восторгом, похоть — нежным материнским чувством или поклонением, жалость — ненавистью, но, в общем, понятие любви от этого не изменится, разве что приобретет оттенок индивидуальности. Единственный мужчина, спектр чувств к которому невозможно перечислить (но похоть в нем отсутствует, это точно), был Богдан Халей, и меня всегда поражала животная привязанность, которую я испытывала к нему. Представь собаку, которую человек спас от смерти, принес домой и подлечил, она на все готова ради хозяина, а хозяину, уставшему в конце жизни от столь любимого им одиночества, хочется научить собаку говорить и думать на нескольких языках, разбираться в литературе, правильно распознавать хороших и плохих людей, пить водку, слушать музыку…

— Собаку — разбираться в литературе? Я не поняла. — Лумумба потерла лоб и медленным жестом потом развернула перед моим лицом яркую розовую внутренность своей ладони. — Собака — это образ? Чего?..

— Собака — это я, а хозяин — это Богдан.

— А кто тогда твой Кира?

— Вот, кстати, о Кире. Я поэтому и пришла к тебе, что стала сомневаться в адекватности своего восприятия мира. Богдан, объясняя мне в шестнадцать лет превратности любви и ревности, сказал, что такая требовательная девочка, как я, должна иметь только невинных юношей.

— Это, в смысле?..

— Именно в этом смысле. Я должна быть первой женщиной у каждого мужчины, с которым захочу переспать. Иначе врожденная обособленность моего собственного “я” вступит в конфликт с жизненным обозначением приобретенного образа приручителя. То есть я никогда не должна быть Лисом.

— Еще и лис? Только что ты говорила о спасенной собаке, Фло. Что происходит? — успела спросить Лумумба, пока я готовила следующее объяснение.

— Лис — это из Экзюпери, это нужно знать даже негритянкам! Прости… В “Маленьком принце” мальчик приручает Лиса. Там подробно описано, как он это делает, а потом оказывается, что мальчик тем самым попал в ловушку приобретенного образа приручителя, то есть стал ответственным за поступки прирученного!

— Этот старик… — задумалась Лумумба, — он был психиатр?

— Нет, он был отличный психолог и авантюрист, он все определил правильно. Лис тоже попал в ловушку — его приручили! — и получается, что все люди в процессе сексуальных связей выбирают, кем они хотят или могут быть — приручателем или прирученным. Так вот, по мнению Богдана, единственная возможность для меня выжить — стать приручателем.

— Легко сказать, — покачала головой Лумумба. По ее лицу я поняла, что она пока не может определить “предмет исследований”.

— Да нет, на деле тоже все очень просто. Я поняла это вчера на кладбище. Если ты приручатель, ты берешь на себя ответственность, то есть право выбора. Если прирученный — подчиняешься выбору другого. Он не просто сумел объяснить это мне, шестнадцатилетней девчонке, но и навязал свою волю, которую я пообещала исполнить.

— Зачем это ему было нужно?

— Очень просто — чтобы я смогла выбраться из образа прирученной собаки, в который сама себя поместила. Чтобы я после его смерти не занялась поисками следующего бога-покровителя, а начала новую жизнь.

— А ты только что сказала о навязанной им воле?

— Он подарил мне блокнот для имен, сказал, чтобы я записывала на каждой новой странице имя прирученного — то есть лишенного невинности мужчины, причем ни одно имя не должно было повториться дважды, это важно. Поняла, почему? Не поняла, я так и думала. Потому что эта разноимен-ность вынуждала меня к поиску, к тщательному отбору, я не могла просто так бросаться на всех девственников подряд. Таким образом, я всегда помнила, что это только игра на выживание. После тридцать седьмого я должна была сама решить, кем хочу быть — приручателем или прирученным. “Сколько тебе лет нужно для этого?” — спросил он. Я ничего не понимала, идея такая меня тогда совершенно не вдохновляла. Сказала наобум: десять. “Десять маловато, — заметил Богдан и добавил: — Если, конечно, ты не впадешь в экстаз коллекционера. Но это зависит от твоего первого мужчины”.

Он открыл блокнот и постучал пальцем по первой странице. “Вот здесь будет решающая запись: если ты, невинная, обнаружишь в невинности первого своего мужчины нечто, что заставит тебя усомниться в правильности свободы одиночества, забудь об обещании, живи по законам прирученной”. Я спросила, что мне делать с этим блокнотом после тридцать седьмого имени. Он сказал, что блокнот нужно будет закопать на кладбище Халеев, неподалеку от любой могилы его родственника, и что все имена в этом блокноте должны быть записаны кровью познающих со мной удовольствие мужчин.

— Ну все! Хватит! — стукнула Лумумба по столу ладонью, и, как по волшебству, на этот звук тут же прибежали два совершенно одинаковых негритенка в голубых пижамах. Она гладила руками их курчавые головки. Я видела, что руки эти дрожат.

— Не кричи на меня, лучше помоги.

— Тебе нужен специалист со стажем, профессор в области исследования шизофрении. Я не могу тебе помочь. Такой бред может прийти в голову только шизофренику с дипломом психиатра!

— Я еще не сказала, в чем проблема, а ты уже испугалась! Почему ты не можешь мне помочь?

— Потому что я тебе почти верю! Меня засасывает! А оказывается, это еще не проблемы, а так, вступление! Ну-ка, давайте умываться и чистить зубы! — Она подталкивала мальчиков в коридор. — Видите эту тетю? Ее зовут Фло, она ненормальная. Поняли? Убегайте поскорей. — Лумумба встала, нервно прошлась по кухне, потом согнулась, медленно выдохнула, коснувшись руками пола, и выпрямилась, перечисляя: — Отварные креветки в винном соусе, печеные бананы, финики с шоколадом, скумбрия, замаринованная в ананасе.

Пока она говорила, я сначала подумала, что это такая успокаивающая считалка — некоторые люди от расстройства впадают в обжорство. Может быть, Лумумба с ее уникальной фигурой оттягивается, просто перечисляя экзотические вкусности?.. Но из холодильника была изъята половина выскобленного ананаса с кусочками рыбы, плавающими в соке. Лумумба водрузила ананас на стол и поинтересовалась: — Ты будешь пробовать все или тебя шокирует сочетание рыбы с шоколадом?

— А разве такое можно детям? — только и смогла ошарашенно поинтересоваться я.

— Можно и не такое. Два раза в месяц. Продолжай.

— Что?..

— Я буду накрывать стол, а ты говори. Говори все, что взбредет в голову; все, что ты собиралась мне рассказать. Не обращай внимания на мои слова — я все равно тебе верю, как бы ни уговаривала себя относиться к твоим излияниям профессионально непредвзято.

— Но дети, они будут есть с нами…

— Они глухонемые, — равнодушно заметила Лумумба, потом повернулась от плиты и вдруг заговорщицки подмигнула мне, застывшей с открытым ртом. — Не падай в обморок, это мне сказали в детском доме, потому что мальчики не говорят и, когда им нужно, не делают того, что приказано. Я знаю, что они слышат, и заставлю их говорить. Когда-нибудь, — добавила она задумчиво.

Впервые в жизни я ела печеные бананы.

— Ты их собрала? — поинтересовалась Лумумба. — Ты собрала тридцать семь имен, записанных кровью?

Я кивнула.

— Поехала на кладбище, где похоронены родственники твоего старика, и закопала там этот блокнот?

Я кивнула.

— И что теперь собираешься делать?

— В этом-то и проблема…

— Заведи еще один блокнот, поставь сама себе условие, что там должны быть записаны только… — Лумумба, вспоминая, чертила в воздухе рукой с вилкой, — например… Елистраты. Да, двадцать три Елистрата ты должна будешь лишить девственности за пять лет. Слабо?

— А зачем?

— Да какая разница! За столом не смеяться! — погрозила она захихикавшим от Елистрата мальчикам, и я подумала, что Лумумба, вероятно, права относительно их слуха.

— Если ты успокоишься и перестанешь искать в моем рассказе символы, фетиши и комплексы, я, наконец, объясню, в чем моя проблема.

— Идет, — пожала она плечами.

— Дело в первом имени.

— Постой-ка, а тот медик, с которым я тебя видела на первом курсе?.. Он, как бы это сказать…

— У тебя потрясающая интуиция. Да, это был Ланский — мой первый мужчина.

— И он?..

— Да, он был девственником, его имя записано на первой странице блокнота.

— Кровью? — уточнила Лумумба.

— Кровью, — кивнула я.

Негритята опять захихикали и были отправлены смотреть мультфильмы.

— Но вы же долго встречались?

— Долго и счастливо. И расстались за один день.

— То есть вы расстались, как только ты сделала выбор? — уточнила Лумумба.

— Получается, что так. Я сделала выбор.

— Ты не захотела быть прирученной.

— Точно.

Мы обе встали и молча убрали со стола грязную посуду. Потом Лумумба устроилась ее мыть у раковины, а я загружала остатки еды в холодильник.

— Предлагаю покурить, — сказала Лумумба, когда вытерла руки. — Это плохой пример детям, но нам стоит расслабиться, а пить я не могу — мы с мальчиками едем гулять и веселиться на машине.

Курили мы тоже молча. Когда все следы после этого были уничтожены и открыта форточка, а мне на плечи наброшен шерстяной платок, Лумумба предложила поиграть в перечисления образов. Я должна была кратко перечислить особенно запомнившиеся или сильно поразившие меня в жизни события и вещи.

— Ты не против, если я включу магнитофон? — спросила она.

— Лечить, так лечить… Начнем? Мой портфель никак не залазит в мусоропровод. Высушенная роза на стуле в коридоре у зеркала. Бриллиантовое ожерелье в полмиллиона долларов у меня на талии. Заряженный пистолет в авоське, авоська висит на полке с книгами. Рваный зонт — там же, рядом с авоськой. Котята на занавеске, старик их не ест, как я думала, а в войну он вообще был снайпером, но после тридцать седьмого убитого отказался убивать вообще. Что еще?.. Китаец, который работал гейшей и предлагал себя женщиной. Выдуманные шпионы. Породистые лошади. Эйфелева башня — с нее нужно тридцать семь раз прокричать женское имя. Выкидыш, в честь которого на могилке посадили березку. Черт, казалось, всего было так много… Две жены Богдана — обе почему-то сначала жили с послами. Похоронный фрак — символ новых встреч и влюб-ленностей. Перерезанное горло — нож Мудрец. Из рваного зонта пропало ожерелье. К старику приходил психиатр — это мог быть Кира Ланский. Он за год до смерти Богдана, приехал в Москву из Новгорода, чтобы поступить в аспирантуру, практиковал… Девять детишек Тети-кенгуру, хомяки лезут из дупла, а кошка размазала на кровати по моей простыне свой послед. Богдан не мог покончить с собой, он говорил, что подобный поступок противоестественен для повелителя одиночества, потому что самоубийство выбирают только люди, сильно истощенные жизнью, преодолевшие предел усталости от нее. Любителям одиночества это несвойственно. Я познакомилась с Кирой, когда мне было девятнадцать, а ему — двадцать семь. Посылка из Новгорода — коробка от обуви, в которой мне прислали плюшевого лисенка с глазами из янтаря — мой подарок, несколько не отправленных им писем, пять моих, написанных в первый месяц знакомства, и свидетельство о смерти Киры — сердечный приступ, 1998 год, зима… зима… месяц не помню, зима. Вселенский космос, лишившийся энергетической поддержки Иеронима Глистина. Допрос — после него жирный толстяк решил похудеть, чтобы увидеть наконец свой член глазами, а не в зеркале, и обнаружил внизу живота нечто потрясающее — связку бриллиантов, целую гроздь! Теперь он писает только в бутылку, чтобы ни один не потерялся. Потерпи еще немного, сейчас закончу. Русская негритянка Маша, которая знает, как пахнет помет страуса. Она хотела съесть печень своего возлюбленного. У нее вакуумное косоглазие, зрачки — черные дыры во Вселенной, хотя некоторые обнаруживают в них эрогенно предпочитаемые части тела. Все… Пленка кончилась, проектор вертится впустую, тапер устал играть на скрипке — он хочет быть женщиной; в зале зажигают свет, зрители и участники этих образов выходят из теплого помещения под холодный дождь, кто-то набрасывает капюшоны плащей, кто-то открывает зонты, но все зонты оказываются рваными, у светофора горят сразу три огонька, чтобы расцветить яркими полосами мокрый асфальт, по которому глухонемой негритенок ползет на четвереньках к пальме на горизонте, держа в зубах кривой нож с широким лезвием.

Я выдыхаю последние слова. Лумумба смотрит на меня, не мигая, и ее глаза сквозь наплывшие линзы слез кажутся еще ужасней своей убийственной силой притяжения. Наконец она моргает, слезы срываются, Лумумба кусает полные и вечно потрескавшиеся губы, это не помогает, она хватает на столе мои руки, сжимает их и начинает громко всхлипывать, нарушив тем самым мою отрешенную устойчивость к чужому реву.

Прибегают два негритенка, мы обнимаем их по очереди и плачем еще минуты три. Потом долго сморкаемся, смущенно тычемся в разные углы, потом вдруг один из мальчиков, дергая Лумумбу за руку, начинает что-то говорить, он говорит: “Зоопарк! Тигры! Зоопарк! Тигры!” — и Лумумба опять плачет, теперь — от радости, что негритенок заговорил.

Кое-что о разнузданном сексе и нервном ожирении

Вечером в тот же день я позвонила Урсе.

— Зарыли? — спросил он.

— Да. Блокнот теперь хорошо закопан, глубоко и надежно. Мне нужен телефон и адрес психиатра Киры Ланского.

— Я тоже зря время не терял, — многозначительно заметил он. — Я выяснил много интересного о вас с Ланским и лишился еще пяти килограммов. Согласны встретиться со мной сейчас на Кропоткинской?

— Зачем?

— Хочу посмотреть в ваши коварные, злые, змеиные глаза.

— Да ладно, не заводитесь. Это была небольшая доза, глубокий сон пошел вам только на пользу.

— На Кропоткинской работает Ланский — у него сегодня вечером прием, но пока я не посмотрю в ваши коварные, злые, змеиные, беспощадные, холодные…

— Уже еду!

Мы встретились в переходе. Я дважды прошла мимо Кохана, пока он не тронул меня за руку. Я с удивлением оглядела постройневшего Урсу с горящими жаждой мести глазами.

— Отлично выглядите! Уже перешли на молодежный стиль одежды, поздравляю.

— Кто пойдет к нему лечиться? — проигнорировал комплимент Кохан. — Меня он знает, мы виделись с ним лет восемь назад.

— А меня он не должен видеть вообще. Понимаете, Урса, как бы это объяснить…

— Вы были его любовницей с девяносто пятого по девяносто седьмой год, сожительствовали гражданским браком, жили тут неподалеку — он снимал квартиру. Назвать адрес или помните?

Я весело оглядела его покрасневшее лицо и свирепые глаза навыкат:

— Я только хотела сказать, что…

— Это вы вышли на него или он узнал о вас от Богдана Халея? — опять перебил меня Урса.

— Я. Я вышла на него в коридоре института; мы шли навстречу друг другу в длинном пустом пространстве — почему-то в тот час коридор оказался совершенно пустым, стояла полнейшая тишина, только наши шаги стучали по деревянному полу, сначала — вразнобой, а потом — мы стали идти синхронно, понимаете? Как будто идет один человек — тум-тум, тум-тум…

— Не надо таких подробностей, — скривился Урса. — Я хотел узнать, кто проявил инициативу?

— Ноги! Они пошли в ритме одинаково стучащих сердец.

— Бросьте! Вы узнали, что Ланский наблюдал Халея в девяносто третьем, и хотели выяснить что-нибудь о пропавшем ожерелье, так ведь?

— Разве что на подсознании — там, глубоко-глубоко! — тычу указательным пальцем в лоб. — И тогда, по вашей теории, Ланский тоже, как вы выражаетесь, вышел на меня из-за сокровища, и мы три года занимались разнузданным сексом, пока Урса Венедиктович Кохан решал, куда спрятать найденные в квартире Халея бриллианты. Жадность и долг боролись в нем, и от такого нервного насилия над самим собой он стал есть все подряд, пока не раздулся, как бегемот!

— Вы заметили, что психиатры с удовольствием занимаются преувеличениями? — совсем не обиделся Урса. — Что, к примеру, вы имели в виду под разнузданным сексом? Я видел ваш блокнот: первое имя в нем — Кира, там даже и дата стоит и какие-то цифры — подозреваю, что это размеры некоторых органов. Потом до таких подробностей вы не опускались. Получается, что Кира Ланский в свои двадцать семь лет был девственником, и разнузданности его могли обучить только вы.

— Неправильная гипотеза.

— А как вы узнали, что я ожирел именно в девяносто пятом?

— Я не знала — я предположила и угадала. У меня предложение. Давайте посмотрим на Ланского издалека.

— Боитесь встречи с бывшим любовником?

— Если вы мне разрешите договорить, я скажу, чего боюсь. Я боюсь, что этот человек окажется моим бывшим любовником.

Урса выждал немного и только потом спросил:

— А почему вы боитесь?

— Потому что у меня дома лежит свидетельство о смерти Киры Ланского.

— Во-о-от как… — Он задумался. — И что, похоронили, как полагается, с рыданиями, венками?

— Я его не хоронила. Мы к тому времени уже больше года как расстались с обещанием не тревожить друг друга лет десять как минимум. Он защитился и уехал в Новгород.

— Десять лет, значит… А сколько прошло?

— Пять.

— Понятно… А не мог ваш любовник опасаться некоторых провокаций с вашей стороны и потому умереть документально на всякий случай, чтобы вы его не тревожили?

— Хватит болтать! — не сдержалась я от крика. — Идите и посмотрите, тот ли это Кира Ланский, который вам показывал медицинскую карту Богдана Халея после его смерти!

— А вы…

— А я подожду в машине. И не анализируйте, прошу вас, не анализируйте!..

Опознание

Урса ушел. Я сидела в машине, рисуя пальцем вензеля на запотевшем окне. Я увидела, как Кохан вышел из массивной двери здания неподалеку, молодцевато пробежался, перепрыгивая через лужи.

Когда он сел рядом, запахло растаявшим снегом и аптекой.

— Это он, — кивнул Урса. — Это тот человек, который наблюдал в девяносто третьем году Богдана Халея. Войдете в четвертый подъезд, в холле скажете охраннику, что пришли на прием к доктору Ланскому. Третий этаж, офис 401. Кстати! У вас есть оружие?

Я вышла из машины и зло хлопнула дверцей.

Чем быстрее я дойду до этого офиса 401, тем быстрее все кончится. Допустим, это он. Ну и что? Пошутил. Хотя, конечно, могилку на кладбище на окраине Новгорода шуткой назвать язык не поворачивается. Фотография, имя, даты — все было его, я трогала буквы в черном камне, чтобы и пальцы тоже запомнили вырезанное для меня клеймо одиночество.

Через пять минут я уже была в машине.

Села и стала ждать, пока сердце перестанет искать выхода наружу.

— И что? — не выдержал Урса.

— Это не он! — Я победно посмотрела на Урсу и радостно стукнула его по плечу. — Это не он, понимаете?! Не он! Не он!

— Перестаньте драться. Это психиатр, который наблюдал в девяносто третьем…

— Плевать мне на ваши воспоминания. Это не мой любовник, это не мой первый мужчина, это не моя несбыточная грусть, хотя имеет тот же рост, что и Кира, и телосложением схож. Вы могли ошибиться!

— Тогда нам остается одно, — кивнул Урса. — Мне — работа, а вам — развлечение.

— В каком смысле — развлечение?

— Вы должны как-то увидеть этого психиатра голым. Надеюсь, в голом виде он будет вами стопроцентно узнан или отвергнут?

— Интересная мысль. А что тогда вы называете работой?

— О, это очень сложно, очень… Я уже пытался по возвращении в Москву выяснить что-нибудь о Ланском. Глухо. Закрытая тема, секретные материалы. Собрал кое-какие слухи, сплетни, предположения. Фло, посмотрите на меня. Вы сегодня прошли мимо и не узнали, а ведь мы виделись в моем прежнем состоянии всего-то несколько месяцев назад! Может быть, вы все-таки ошибаетесь? И это тот самый Лан-ский, он только поправился?..

— Почему вы сказали — поправился?

— Мне так показалось.

— Этот человек схожей комплекции и действительно более полный, чем Кира.

— Если я наберу через пару месяцев хотя бы килограммов десять и обрасту волосами, спорим: вы меня не узнаете, хотя я тоже записан в вашем заветном блокноте! — не удержался от ехидства Урса. — Вы его представляете таким, каким запомнило сердце, а глаза ваши сейчас противятся виду постаревшего и располневшего любовника.

— Я видела его руки и глаза, это не мой Кира! Закройте глаза. Так, теперь представьте мою руку. Давайте-давайте! Руки всегда привлекают внимание, человек больше смотрит на них, чем в лицо собеседнику. Ну? Представили?

— Извините, Фло, — улыбнулся Урса с закрытыми глазами. — Я почему-то больше помню вашу ногу. Ту, которая случайно попала мне в рот тогда, в кабинете, помните?..

— Опять вы ерничаете!

— Да нет, это, скорее, профессиональное. Я смотрю в лицо собеседнику. Всегда — в лицо, отслеживая глаза; а на руки — только тогда, когда хочу узнать, насколько он скрывает свою нервозность. Руки выдают беспокойство. Помните, вы предложили мне дружбу?

— Помню. Опрометчивое было предложение.

— Ладно, я не обижаюсь за то, что вы усыпили меня в поезде. Не обижайтесь и вы на затворничество в купе.

— К чему это вы клоните?

— Уже поздно. Ланский скоро закончит, и я хотел бы ненавязчиво проводить его.

— И что?..

— Ничего. Счастливой вам охоты! — Урса вышел из машины и аккуратно закрыл дверцу.

— Как вы себе это представляете? — крикнула я ему вслед.

— С вашим-то опытом даже неудобно давать какие-то советы!

Сплошная развлекаловка

Через два месяца я знала поименно всех платных пациентов кандидата медицинских наук психиатра Ланского. Три недели из этих двух месяцев пришлось вообще ходить за ним по пятам. Грим, маскировка, ощущение даром потраченного времени, уныние и тренинг — “я сделаю это, я сделаю это!” — по двадцать раз перед сном и десять-двенадцать на завтрак. Шесть раз я была на его лекциях в институте; дважды в опере: он — в партере, у меня — бельэтаж; четыре раза я плавала вместе с ним в “Олимпийском” на соседних дорожках — и восемь раз — по одному в неделю — мы благополучно отоварились продуктами и предметами первой необходимости в супермаркете у его работы. Итак. Он — одинок, скорее всего — вегетарианец; спиртное потребляет умеренно, педантичен, любит побаловать себя раз в два месяца дорогущей парой ботинок, его дезодорантом я опрыскала кладовку и заходила туда по три-четыре раза в день, пока этот запах не застрял в ноздрях и на подсознании.

Этот запах я слышу впервые. В отчаянии смотрю на себя в зеркало. Синяки под глазами, морщинки в уголках рта, взгляд заблудившейся собаки.

— Что с тобой случилось? Новый роман? — решила посочувствовать Лумумба.

— Нет. Опера. Не люблю оперу…

— Знаешь лучшее средство от оперы?

— “Лебединое озеро”, да?!

— Не заводись. “Жизель” тоже ничего себе, помогает.. Что ты будешь делать, если наконец столкнешься с ним носом к носу, а он кинется к тебе с распростертыми объятиями: “Любимая, это ты?”

— Поеду в Новгород и раскопаю его могилу.

На следующий день вечером я в сердцах позвонила ей по мобильнику, в полнейшем отчаянии осматривая Большой и его афиши.

— Спасибо тебе! Ланский припарковался у театра оперы и балета! Угадай с одного раза, что сегодня дают?!

— “Жизель”, что же еще, — вздохнула где-то далеко Лумумба. — Может, хватит уже изображать синдром навязанного присутствия? А то он скоро привыкнет к тебе, здороваться начнет…

— Сплюнь! Я извела кучу денег на костюмы! А мои усы на сегодняшний вечер? Ты видела мои усы — ниточкой, соединяющиеся в уголках рта с бородкой в форме туза пик?

— Сочувствую…При росте метр шестьдесят пять, да еще с такими усами смотри не попади случайно в мужской клуб!

Ох, Лумумба!..

Ланский не пошел в театр. Он обошел его дважды, странно петляя, потом мы вышли на Петровку — здесь Ланский звонил по телефону-автомату, закидывая монетки и раздраженно жестикулируя, потом свернул на Кузнецкий, потом — на Неглинную, по Неглинной дошел до Звонарского переулка и нырнул в какую-то дверь, слабо подсвеченную фонарем под старину, болтающимся на цепочке. Я стояла в арке за три дома до этой двери и ждала, когда он выйдет. Через тридцать минут, рискуя столкнуться с ним носом к носу, я прогулялась к фонарю на цепочке и обомлела: ночной клуб “Голубой фламинго”! Ну, Лумумба, ты просто ходячее проклятие!

“В таких местах не курят”, — это было первое, что я подумала, оглядев небольшой зал с мягкими диванчиками у столиков, подиум с роялем, стойку бара и огромный ностальгический фикус в кадке. Сталкиваясь несколько раз с искусственными цветочными изделиями высокого качества — совершенными обманками, — я пощупала листок фикуса и была застигнута за этим преступлением огромного роста детиной в трескающемся по швам смокинге.

— Оставьте Леопольда в покое, — прогундосил он насморочным басом и подозрительно осмотрел меня с ног до головы. — Впервые у нас?

Отпираться бессмысленно, поскольку по лицу качка сразу понятно, как они определяют новичков — те сразу же ощупывают фикус. Стараясь лишний раз не раскрывать рта, покаянно развожу руками.

— Зарегистрируйтесь у бара и имейте в виду: все столики заказаны на сегодня. Будет петь Улькис, сами понимаете.

Вытягиваю губы в трубочку и таращу глаза, явно преувеличивая степень своего понимания.

У бара первым делом закрываю лицо картой вин и поверх нее осматриваю зал. Ланский сидит за столиком с измученного вида мужичком с напомаженными волосами. Минуточку, я его знаю!.. Вздыхаю с облегчением: это пациент Ланского. Хоть что-то приятное за сегодняшний вечер: появилась надежда, что Ланский не голубой. Приободрившись, убираю карту и заказываю коктейль. Вероятно, по моему взъерошенному виду заметно, насколько я робею, потому что бармен подзывает меня умопомрачительно медленным движением указательного пальца и шепотом интересуется:

— Вишенку или оливку? Киска…

Проглотив “киску”, шепотом выбираю вишенку. Эта сволочь, вероятно, чтобы доставить мне приятное, демонстративно достает маринованную ягоду пальцами, катает ее между большим и указательным и с размаху закидывает в бокал. Спасибо, что не облизал… Десять секунд успокоительного тренинга.

Я застываю зрачками на бокале и на шестой секунде чувствую на своем плече чью-то руку.

Первым делом я покосилась в зал — Ланский продолжает лечить своего пациента, это не он. На счете десять я медленно повернула голову и чуть не упала со стула: с удивлением и готовностью к извинениям на лице на меня смотрел… Амадей!

— Что вы здесь делаете? — Он в изумлении оглядывает мой костюм.

— Модя! Какая неожиданность! — Я решила и дальше изъясняться шепотом.

Не зная, как в этом месте принято обмениваться приветствиями, я расставила в сторону руки, а потом, видя его нерешительность, еще и ноги. Получилось смешно, если учесть, что с высокого сиденья они не доставали до пола. Удивленный Амадей наклонился и прикоснулся своей щекой к моей, обозначив в воздухе чмок.

— У нас столик, можно там посидеть. — Он тоже перешел на шепот. — Ваш коктейль?

Модя уже протянул руку, но я зашептала что есть силы, что в этом пойле бармен успел помыть два своих пальца, поэтому лучше заказать другой и найти, кому можно пожаловаться.

Я не могла остановиться, хотя Модя и делал мне знаки глазами. Потом он решил перейти к действиям. Он стащил меня со стула и поволок, извинительно улыбаясь в сторону бара и лопоча:

— Извини, она такая брезгливая, ты не представляешь!..

Бармен, подозрительно скалясь, яростно натирал бокал полотенцем.

Психиатр, кандидат медицинских наук Ланский, жестикулируя, продолжал беседу за два столика от того, к которому меня подвел Модя.

Только было я хотела устроиться так, чтобы вполоборота видеть его, как второй?., нет, кажется, третий раз за этот вечер чуть не упала. Ноги мои подкосились: к столику подошла пациентка Люся в костюме байкерши с банданой на голове и с распущенными волосами до пояса!

— Классные усы, — похвалила она, ставя на стол вазочку с орехами и бокал с чем-то слишком ярко-розовым.

— Вы познакомились? Как я рада!.. — Это все, что я могла пробормотать, усаживаясь.

— Мужчины так не сидят. — Амадей кивнул на мои ноги, переплетенные под столиком. Я поспешно расставила их в стороны.

— Уже лучше, но слишком навязчиво… Нет, ступни чуть сдвиньте, а колени, наоборот, расставьте. Хорошо.

— Модя научился стрелять, — сообщила Люся. — У него неплохо получается. Восемь ворон с двенадцати выстрелов.

Я в ужасе уставилась на Амадея.

— Да, — кивнул он. — Люся помогла мне преодолеть страх и отвращение к… оружию. Меня как-то в молодости затащили на охоту. Ужасные впечатления. Ружье разбило мне лицо. Прикладом, вот здесь. — Он показал на правую скулу.

— Как это? — содрогнулась я.

— Очень просто, — снисходительно объяснила Люся. — Это случается, когда дилетанты палят из дробовика по утке вверх.

— Амадей, вы ведь давно ходите по психиатрам? — Я тронула его за руку. — Всякие там обследования, заключения?

— Да, а что?

— Почему вы в прошлом году выбрали в нашем центре Лумумбу?

— Она черная, — просто ответил Модя. — До нее у меня был психиатр-горбун.

— Это принципиально?

— Вероятно. Я больше доверяю людям с комплексами. Они мне ближе. А почему вы спрашиваете? Я не пошел к вам, потому что… потому что вы красивы и заразны.

— Посмотрите незаметно на третий от угла столик. Не поворачивайтесь. Знаете его?

— Ланского? — слишком громко спросил Амадей и тут же помахал рукой в ответ на удивленный взгляд психиатра. — Хотите, я вас… — начал было Амадей и осекся.

Потому что я мгновенно сползла под стол и совершенно по-глупому пыталась спрятаться. Отсюда мне отлично были видны ноги Ланского. Ноги шли к нам.

— Добрый вечер, Амадэ-эус, — произнес голос совсем рядом. — На Улькиса пришли? Это голос не моего Киры.

— Я, да… Нет, мы, собственно, с Люсей заглянули…

— Ко мне в гости приехал коллега из Амстердама, — не дослушал Ланский. — Я описал вашу проблему. Он очень, очень заинтересовался. Не хотите ли?..

Его туфли рядом с моими коленками чуть подвинулись, я быстро свернулась, закрыв голову руками, почувствовав, что сейчас этот Ланский заглянет под стол.

— Вам там удобно? — спросил совсем рядом его голос.

Я сжалась еще сильнее.

— А вы присаживайтесь к нам за столик, я вас познакомлю. Представляете, это мой… — начал было объяснять Амадей, но тут Люсин тупоносый ботинок пнул его лаковую туфлю, и Амадей замолчал.

— Это наш друг, — продолжила за него Люся. — Очень стеснительный. Еще два месяца назад был женщиной, никак не привыкнет к новому образу. Не может выдержать внимания незнакомых людей, чуть что — под стол…

— А вы и друга возьмите с собой, — радушно предложил Ланский. — В Амстердаме подобные проблемы — уже рутинны. Продвинутый мир новых человеческих отношений, нам до них далеко. Спасибо за приглашение, у меня дела. Люся, вы прекрасно выглядите. Помните наш уговор?

В зале погас свет. Туфли Ланского удалились.

В кромешной темноте я выбралась из-под стола, отряхнула брюки и в изнеможении рухнула на диванчик.

От столика к столику передавали бокалы со свечами.

— Евфросиния Павловна. — Люся положила свою ладонь на мою. — Вы зачем здесь?

— Я? Я изучаю некоторые аспекты безличного… этого самого, как его?.. Безличного элемента воображения.

— Евфросиния Павловна, вам не понравится, как поет Улькис.

— Да, наверное… Не знаю, я не слышала. Это у него жабры? Амадей, послушайте, я спрашивала…

Амадей в темноте, чуть подсвеченной свечой, прикладывает к губам палец. Я подвигаюсь к нему вплотную и шепчу, позволив себе при такой близости перейти на “ты”:

— Я хотела у тебя узнать: кто этот человек, с которым говорил Ланский?

— Байрон? Так себе — не знаю, зачем он здесь. Банальнейший традиционал. Хотя и суицидник. Он невезучий какой-то, — шепчет Амадей.

Я слышу щекой его теплое дыхание и нежные прикосновения губ.

— В каком смысле — невезучий?

— В смысле — смерти. Не получается у него со смертью никак, что только ни делает.

— Чем он занимается?

— Что?

— Я спрашиваю, чем он занимается? Что делает?

— Вешается, режет вены…

— Да кем он работает?

— А, это… Не знаю, но могу спросить.

Вдруг раздался резкий пронзительный визг, и еще до того, как раздвинулся подсвеченный занавес, я зажала уши пальцами и сползла с кресла, согнувшись. Пока появившийся на сцене человек-амфибия набирал воздуха для следующего звука, я помахала рукой Люсе и показала пальцами, что ухожу.

— Я же говорила — вам не понравится.

Несколько способов сойти с ума и никогда больше в него не вернуться

В семь утра зазвонил телефон. Спросонья я некоторое время с ужасом рассматриваю раскиданную на полу мужскую одежду, потом, ткнувшись ухом в трубку, вспоминаю вчерашний вечер — это же мой прикид! — и с облегчением откидываюсь на подушки. Мама настаивает на встрече сегодня в обед.

— Я не знаю, как сложится день…

Мне не хочется с ней встречаться, не хочется ехать в тот дом, проходить мимо дверей квартиры Богдана, не хочется выслушивать причитания по поводу моего внешнего вида и замученных глаз, но мама категорична:

— Специально для встречи с тобой к обеду прибудут две женщины, одна из них совсем старуха — ей девяносто или около того, им нужна твоя помощь, так что не ставь меня в идиотское положение! Жду! — Она повесила трубку.

Бедная моя мама, сообщавшая своим знакомым о профессии дочери с помесью удивления и разочарования: “Психиатр, представляете?..” — и тотчас принимающаяся так расхваливать мои профессиональные навыки, что всегда находились желающие просто так, за дружеским обедом или ужином, поговорить о болячках и страхах. Последние два года мы с нею практически не встречались наедине — всегда с какими-то ее знакомыми или родственниками знакомых, которые говорили о своих бедах всегда почему-то шепотом, с покорностью к судьбе и с равнодушием уставших от отчаяния сожителей. В основном речь шла о пристрастии к наркотикам сыновей и дочерей и об алкоголизме мужей и жен. Помню, я как-то указала сорокалетнему паровозу — расписывая ужасы пристрастия сына к экстези, он своей трубкой задымил всю комнату, — что табакокурение является таким же психическим заболеванием, как и наркомания. Паровоз, засасывая дым из трубки с хлюпающим сочным звуком растрепанных губ, переваривал эту информацию минут пять, совершенно окутав меня облаком вонючего дыма, после чего предложил начать лечение с него.

Девяностолетняя старушка — это что-то новенькое… О ком она пришла рассказать? О восьми праправнуках-наркоманах? О посещающих ее видениях из прошлого, о пропадающих в закрытой на четыре замка комнате предметах, или что кто-то переставляет мебель в ее отсутствие, зомбирует белыми блестящими тарелками с крыши соседнего дома и стучит в полночь костяшками пальцев в окно на одиннадцатом этаже?..

Придется ехать — мы не виделись с мамой почти полгода.

Я вошла в подъезд с тяжелым сердцем.

А на седьмом этаже дверь квартиры Богдана приоткрыта. Пройти в эту щель нельзя, а заглянуть можно. Я приблизилась к двери лицом и вдохнула запах своей юности. Потом я вдруг подумала, что, если приоткрыть дверь посильней, можно будет посмотреть, лежит ли засохшая роза на стуле у зеркала?..

В коридоре не было стула, не было розы, ничего не висело на аккуратно подобранных корешках книг. Из большой комнаты слышны звуки — там что-то двигают, и я иду на эти звуки, как загипнотизированная.

Остановившись в проеме двери, я на несколько секунд теряю свое сердце — в кресле, поставленном посередине комнаты, сидит моя мама, разложив руки на подлокотниках, откинув голову на спинку и закрыв глаза. На полу у ее ног лежит нож Мудрец.

— Мама!..

Она дергается, открывает глаза и смотрит на меня с недоверием.

— Что ты тут делаешь?.. Где ты взяла нож? Почему ты в этой квартире?! Как ты вошла?

— Здравствуй, Евфросиния, — строго произносит мама, не собираясь вставать из кресла.

— Вылезай немедленно!.. — Я делаю движение плохо двигающейся рукой, показывая, чтобы она убралась из кресла Богдана. — Тебе нельзя здесь сидеть, вылезай!

— Фло, только не нервничай! — Наконец-то она заметила мои судорогой сведенные губы и обморочную белизну лица. — Все в порядке, я здесь вытираю пыль, все хорошо. Я ждала тебя позже, вот так и получилось… Пойдем домой.

— Разве… Разве здесь так никто и не поселился? — Я покорно тащусь к выходу, подталкиваемая мамой в спину. — Где ты взяла ключи?

— У тебя в детской курточке.

— А нож?.. Почему там, на полу, валяется нож Мудрец?

— Он там всегда лежит — такой уговор.

Я резко поворачиваюсь и пытаюсь нащупать ее глаза своими в сумраке длинного коридора. В этот момент я замечаю сухую розу, воткнутую за зеркало и почти упирающуюся уже сильно обтрепанной головкой в потолок.

— Какой уговор? С кем?

— Пойдем домой, я тебе там все объясню.

— Нет, ты мне объяснишь здесь и сейчас!

— Не кричи, — кривится мама. — Как же с тобой трудно. С тобой всегда было очень трудно. Я убираю в этой квартире раз в неделю, протираю пыль, проветриваю комнаты. Хозяйка сказала, чтобы кресло всегда стояло на этом самом месте, я его там и ставлю, когда уберу. А нож должен лежать там, где лежит, я нарисовала на паркете метки, чтобы не ошибиться, и после влажной уборки кладу его по меткам обратно. Что ты еще хочешь знать?

— Ты трогаешь этот нож? Ты знаешь, что Богдан…

— Хочешь сказать, что это тот самый нож, которым он себя убил? Это не так. Это нож Мудрец — им нельзя зарезаться.

Я застыла, не в силах сказать ни слова.

— Мне объяснили, что этим ножом нельзя себя убить. У хозяина квартиры было три ножа — потом посмотришь, два так и лежат в шкафу, а Мудрец теперь живет на полу.

— Почему?

— Мне сказали, что ему пока нельзя покидать это место. Пока не найдут того, кто этим ножом воспользовался. Или пока этот человек не умрет?.. Уже не помню.

— Кто сказал?! Где?.. — просипела я, держась за книжную полку, чтобы не упасть.

— Что — где?

— Где эти ножи? Я хочу их посмотреть.

— Потом придем, все посмотрим, — уговаривает меня мама, как больную, стараясь опять развернуть лицом к приоткрытой входной двери. — Посидим, помянем…

Вырвавшись, я вбежала в спальню старика и стала выворачивать ящики комода. В предпоследнем от пола лежал синий футляр с надписью из двух иероглифов — ву минь, а в нижнем ящике — черный футляр с надписью золотом — иероглиф ай. Я села на кровать, открыла оба футляра и заставила себя вспомнить, что же означают надписи. Богдан не учил меня китайскому, но заставил вызубрить несколько иероглифов, когда мы изучали с ним философию Дао дэ Дзина.

— Ну вот, все перевернула, как всегда, а убирать кто будет? — спокойно интересуется мама. Она подходит, трогает пальцем иероглиф на черном футляре. — Что здесь написано?

— Ай…

— А-а-ай, — повторяет она, вслушиваясь в себя. — А что это значит?

— Вот и я думаю. В современном языке это слово обозначает любовь — любить, но Богдан говорил, что иероглифу больше подходит более низменный смысл, каким его наделяли в древности, — завидовать, низменно желать.

— А этот? — кивает она на синий футляр.

— Безымянный. Что-то, не имеющее ничего отличительного, выделяющегося, но иногда говорят — уникальный, неповторимый, ни с чем не сравнимый.

— Я думаю, что Богдан для самоубийства взял бы безымянный нож. Вот этот, — буднично сообщает мама, тронув рукоятку ножа в синем футляре.

Смотрю на ее спокойное вдохновенное лицо и чувствую, что совершенно плыву в невесомости подступающего безумия.

— Мама! — шепчу я в страхе взлететь и никогда больше не опутать себя земным притяжением реальной жизни. — А что тогда делают ножом низменной любви?..

— Понимаешь, в этом и проблема. Этим ножом убивают.

— Проблема?..

— Да. Если бы убийца знал, он бы обязательно нашел нож ай и воспользовался бы им. Если бы Богдан хотел убить себя, он бы воспользовался ножом без имени. Но пришел человек совершенно посторонний, взял первый попавшийся нож — это был нож Мудрец. А знаешь, почему это оказался нож Мудрец? Из-за проклятия Аквинии.

— Ты что?.. Ты говорила с Богданом? Ты общалась с ним? Ты приходила сюда, когда он был жив?

— Нет. Ты же сказала, что это твой мужчина, — как я могла, — улыбается мама и нежно гладит меня ладошкой по щеке. — Нам пора. Пойдем домой — скоро придут гости.

— К черту гостей! Ты должна мне объяснить…

— Гости тебе все объяснят лучше меня. — Мама берет мою руку и силой уводит из комнаты.

— Как это — лучше? Как это — все объяснят? — спотыкаюсь я на ступеньках лестницы.

— Евфросиния, умоляю, веди себя прилично. Я очень уважаю этих людей, очень.

— Как это — прилично?..

— Не дерзи, соблюдай возрастную дистанцию.

— Возрастную?.. — Я ничего не понимала, пока мы не вошли в мамину квартиру.

В большой комнате — которая теперь, когда она живет одна, стала гостиной — сидели две женщины. Одна, совсем старуха, — я вспомнила слова мамы, что она обещала мое присутствие девяностолетней старушке, — устроилась на стуле, сидела, чопорно выпрямившись, с высоко задранным подбородком, но выглядело это несколько комично, потому что она едва доставала до пола носками ботинок со шнуровкой. Другую трудно было назвать старушкой — слишком ухожена и дорого одета, но лет шестьдесят я ей бы дала. Эта дама уютно устроилась в углу мягкого дивана и даже со стороны было заметно, что такая женщина всегда найдет самый удобный и теплый уголок, выход из любого щекотливого положения, правильную тропинку в лесу и нескольких желающих подать ей упавший веер.

— О, вы уже пришли! — обрадовалась мама, по голосу я заметила — совершенно искренне.

— Как это — пришли? — прислонилась я к притолоке, пока мама стаскивала с меня плащ. — У них что, есть наши ключи?..

— Я просила тебя не дерзить, — шепнула мама.

— Не дерзить? А кто дерзит? Я спрашиваю…

— Здравствуйте, Фло, — певучим приятным голосом обратилась ко мне женщина с дивана. Она даже встала, чтобы подойти поближе и разглядеть меня вплотную своими темными глазами. Вблизи она оказалась слишком старой и довольно высокой.

Старуха на стуле поболтала ножками, вздохнула, но не произнесла ни слова.

— А мы только что из квартиры Богдана, — зачем-то доложила мама. — Фло смотрела ножи. Те два, которые лежали в комоде.

Я ничего не понимала: зачем она говорит посторонним людям о ножах, о квартире Богдана?

— Вы принесли мой образок? — вдруг низким хриплым голосом произнесла старуха.

Я вздрогнула и, похолодев, вгляделась в нее повнимательней.

— Да, конечно. Вот он, пожалуйста. — Мама подошла к старухе и протянула ей что-то на ладони.

— Благодарствую, — прохрипела старуха.

— Давайте удобно сядем и порадуемся нашей встрече, — слишком бодрым голосом предложила мама.

Женщина с темными глазами увлекла меня за руку к дивану и посадила рядом с собой. Мама села за стол. Несколько минут тишины. Потом моя соседка восторженно заявила:

— С годами вы стали красавицей! Из вас, должно быть, вышла настоящая похитительница?

— Похитительница? — ничего не поняла я.

— Да. Мужских сердец.

— Ну что вы, — вступила мама, — она у меня такая стеснительная — к мужчине сама не подойдет, даже если он понравится. Был у нее один очень приличный молодой человек с образованием, еще в студенческие годы, — настоящая любовь, представляете, но он умер.

— Неужели? — насмешливо проскрипела старуха, и я вдруг наткнулась на ее веселый взгляд. — Неужели у вас и бальной книжечки нет, Фло?

— Что? Бальной?..

— У меня в молодости была такая книжечка, мне ее передала по наследству моя тетушка — туда записывают кавалеров на танцы. У тетушки моей было записано больше сорока кавалеров с балов, а у меня двадцать шесть.

— А у меня — тридцать один, — серьезно посмотрела на меня женщина рядом. — Я потом эту книжечку сожгла, чтобы мужа не расстраивать…

— Да… — многозначительно вздохнула старуха на стуле. — В наши времена было проще — для вальса этот кавалер годился больше, для польки — другой. Хорошие танцоры танго попадались редко. Когда твист появился, отбирать стало почти некого… А теперь такие времена — только представьте! — танцевать можно одновременно с несколькими мужчинами!

— И даже с женщинами, — вкрадчиво заметила моя соседка и вдруг слегка царапнула меня ноготком по руке. — Куда бы вы дели свою бальную книжечку, Фло, если бы она у вас была?

— Закопала бы на кладбище, — честно призналась я, изо всех сил стараясь не захохотать и не свалиться на пол в истерике.

— Это правильно, это хорошо, — кивнула старуха.

Моя ничего не понимающая бедная мама только переводила взгляд с одного лица на другое, потом не выдержала и бодро предложила:

— Давайте же знакомиться! Фло, ты не представляешь, кто…

— Я сама представлюсь, — перебила ее старуха и добавила помягче: — Если позволите…

— Вы — Аквиния Прекрасная, — успела я первой, встала, подошла к ней и наклонилась, оглядывая морщинку за морщинкой на ее раздосадованном лице.

— Вредная девчонка, — проскрипела она, тоже шаря по моему лицу выцветшими глазами. Потом сунула ручку — высохшую куриную лапку. — Всегда была вредная, еще совсем маленькая была, а уже вредная! Можешь называть меня на “ты”, заслужила…

Я взяла ее ручку в свою ладонь и пожала со всей нежностью, которую не успела отдать Богдану.

— Иди от меня, иди, а то заплачу, — силой отобрала свою лапку Аквиния.

Вернувшись к дивану, я немного постояла, не зная, как начать.

— Считаешь, сколько мне должно быть лет? — насмешливо поинтересовалась Анна. — Семьдесят четыре стукнет на днях. Только подумать — семьдесят четыре! Какая пропасть между мною и тобой! Садись, зови меня Анна-бель и не “выкай” — ты из нас троих самая роковая оказалась.

— Все, что он тебе рассказывал, — вранье! — заявила Аквиния.

— Ну, не все, — задумалась Анна-бель.

Подзорная труба и пятьсот акров земли

— Он все выдумывал, хитрил, смешил, удивлял, не надо ничему верить! — не сдавалась Аквиния.

— Он завоевывал, очаровывал, учил, любил, — продолжила Анна-бель.

— Евфросиния! — торжественно провозгласила мама, и мы с Анной вздрогнули от неожиданности. — Ты посмотри на этих женщин! Где сейчас в наше время найдешь подобную дружбу?! Они заботятся друг о друге, помогают, а ведь это бывшие жены одного мужчины. Я смотрю на них и плакать хочется. Евфросиния, ты им… — мама начала подозрительно всхлипывать, — ты им нравишься, они и тебя готовы принять к себе в сердце… Такая доброта в наше время, такая самоотреченность!..

— Мама, пожалуйста…

— Не перебивай! Анна, вы добрейшая женщина, вы…

— Не перехвалите, — по-кошачьи изогнулась Анна-бель, потягиваясь, — сглазите еще.

— Ну что вы, я же от души!.. И вы, Аквиния. Я вам поклоняюсь, столько пережить!..

— Не верьте своей девчонке! Все, что он ей наговорил, — вранье, выдумка! — немедленно отреагировала Аквиния.

— Но я же от души, я ничего… — сбилась мама. — Я только хотела сказать, что ваше желание написать на Евфросинию завещание…

— Какое еще завещание? — дернулась я.

— Да ерунда, — отмахнулась Анна-бель. — Я хочу списать на тебя квартиру Богдана в этом доме на седьмом этаже. Все равно мне в ней не жить, моя дочь тоже сюда больше и ногой не ступит, да и после моей смерти ей останутся пятикомнатные хоромы на Остоженке — куда уж больше.

— А я — свою, — проскрипела Аквиния.

— Спасибо, ничего не надо, — вскочила я.

— Сядь! — приказала Аквиния. Дождалась, пока я опущусь на диван, и погрозила пальцем: — Привыкли перебивать взрослых!.. Если не надо — продашь! Я умру через месяц. Квартирка эта маленькая, однокомнатная, с совмещенными удобствами. Я ее впопыхах покупала: думала — на время, а оказалось потом — почти на тринадцать лет. Повезло мне: сразу нашлась такая — окно в окно, понимаешь? Да ты слушаешь меня?

— Слушаю. Окно в окно…

— Да. Последние три года до его смерти я смотрела, как он живет. Думала: посмеюсь или пожалею, а он меня и в старости наказал тобой.

— Куда смотрели? — похолодела я.

— Она смотрела в подзорную трубу в окна Богдана, — с нескрываемым удовольствием в голосе объяснила Анна-бель и посмотрела на меня в свернутую трубочкой ладошку. — Я предлагала ей бинокль. Хороший, полевой, но она сказала, что труба романтичней. В бинокль вроде как подглядываешь, а в трубу смотришь, как на звезду.

— А мне говорили, что вы живете в Америке, — совсем глупо заявила я, обороняясь от пронзительного хищного взгляда Аквинии.

— В Америке у меня дела, а живу я тут, в доме напротив; из моей квартиры отлично видна гостиная и кухня в квартире Богдана. Когда я увидела тебя там, хотела поменять квартиру — купить такую, из которой будет спальню видно.

— Ох! — приглушенно вскрикнула мама.

— Но ты в его спальню была не ходок, я и осталась, где была.

— Ха-а-а-ах, — выдохнула мама, встала и ушла в кухню.

Я тоже встала, чтобы не было заметно, как меня трясет.

— А почему вы ее не продали после смерти Богдана?

— Не пришлось как-то. Сижу вот в ней до сих пор. У меня в Калифорнии двое сыновей, внуки, правнуки, пятьсот акров земли, а я сижу и сижу тут, смотрю в трубу и потому все еще жива.

— Прекрасно, — пробормотала я. — Живите и дальше…

— Не могу. Труба моя вывалилась вниз. На прошлой неделе. С подоконника. Вдребезги. Я сразу подумала — это знак мне, пора уходить, пора нам с ним встретиться поближе.

— А кто маму попросил убирать там?

— Я наняла твою маму. Моя же квартира, я и наняла. Мы даже подружились, мы уже год как дружны. Как-то были в той квартире вместе. Я помахала Аквинии в окно, она пришла. У тебя замеча-а-атель-ная мама, — зевнула Анна-бель. — Мы тут как-то посоветовались…

— Чего вы от меня хотите? Что я должна буду сделать?

— А девочка умненькая — не смотри, что хороша, — заметила Анна-бель.

— Умненькая-то умненькая, да своего не упустит, — парировала Аквиния.

— Уважаемые жены Богдана Халея, — не выдержала я. — Говорите, что вам от меня надо, и давайте прощаться. Что-то мне подсказывает, что дружбы у нас не получится. Давайте перейдем к деловым отношениям.

— Все документы у твоей мамы, мы обе подписали дарственные у нотариуса, как полагается, — тут же перешла к деловым отношениям Анна-бель.

Я опешила:

— То есть вы в присутствии нотариуса написали в дарственных, что именно мне нужно будет сделать?

— Что за глупость! — дернула плечиком Аннабель.

Обязательства

— И не глупость это совсем. Я предлагала составить обязательство, но Анна меня отговорила, — объяснила Аквиния. — Я с нею согласилась, потому что тоже сомневаюсь в чистоплотности нынешних нотариусов — кто знает, ты можешь пострадать из-за этих бриллиантов, если о них указать в документе. Тебя даже могут убить, как Богдана!

— Бриллиантов?.. — Я решила, что лучше присесть, чтобы не свалиться на пол.

— Не слушай ее, — отмахнулась Анна-бель.

— Девочка спросила, что ей нужно будет делать за эти квартиры. Как ты смеешь приказывать не слушать меня?!

— Чай! — В комнату вошла мама с подносом. — Аквиния, есть ваше любимое вишневое варенье. Пожалуйста, садитесь к столу. Анна, а для вас — финики.

Аквиния сползла со стула и с трудом доковыляла к столу.

— Я продолжу, — настояла она, как только отпила глоток чая. — Мой завет такой: ты должна вернуть бриллианты наследнице Богдана, его дочери. Я знаю: ты думаешь, что они принадлежат тебе, так хотел Богдан…

— Откуда вы знаете? — дернулась я. Анна-бель закатила глаза, демонстрируя, как ей надоели разговоры о бриллиантах.

— Не перебивай. Знаю, и все.

— Аквиния, дорогая, — вступила моя мама, — вы ошибаетесь, уверяю вас! Ваш бывший муж не мог подарить маленькой девочке такую дорогую вещь; я все обыскала в доме — у нас нет этих бриллиантов, клянусь!

— Никто не говорит, что они у вас в доме.

— Даже если ему казалось, что моя дочь слишком восторженна, слишком покорена, — не слышит ее мама, — я уверена, она не позволяла себе ничего плохого! Я воспитывала ее в лучших традициях целомудрия, я отдала ее воспитанию все силы, всю свою молодость. Да вы знаете, чего мне это стоило — одной воспитывать дочь?!

— Извините, а что это за традиции целомудрия? — заинтересовалась Анна-бель. — В каком возрасте вы объяснили дочери разницу между мальчиком и девочкой?

— Что? — очнулась мама от упоения собственным самопожертвованием. — Какую разницу?

— Все понятно, — кротко вздохнула Анна-бель.

Лицо мамы пошло пятнами.

— Не волнуйся. — Я погладила ее по руке. — Мне все и в подробностях объяснил Богдан. И еще, отчего начинаются месячные и как нужно предохраняться.

Получилось жестоко, но сил выслушивать мамины восторги и жалобы о своей нелегкой доле родительницы уже не было.

— Я так и думала, — кивнула Аквиния.

— Вы не смеете! — вскочила мама, опрокинув стул. — Я вам тут не позволю!.. — Она выбежала из комнаты.

— Давайте закончим с делами, — бесстрастно предложила Аквиния.

— Откуда вы знаете, что Богдан пообещал бриллианты мне?

— Знаю, — повторила Аквиния.

— Да откуда же? Насколько я поняла, вы не общались с ним после развода. Вы слышали, как он это говорил?

— Она видела, — с усмешкой подсказала Анна-бель. — Ви-де-ла.

— Видела? Как это?..

— Она видела тебя голой в камушках, — понизила голос Анна-бель, покосившись в сторону коридора. — Она видела, что сказал Богдан. — В меня опять уставился ее веселый глаз сквозь трубочку из ладони.

— Я умею читать по губам, — подтвердила Аквиния. — Я почти десять лет работала в приюте для детей-инвалидов.

— У меня их нет, — развела я руками. — И, как ни странно это звучит, я искала вашу дочь, хотела ее увидеть и поговорить.

— Зачем? — напряглась Анна-бель.

— Я хотела сказать ей, что Богдан скучает, что бриллианты, конечно, принадлежат ей.

— Он и сам мог это сказать, — усмехнулась Анна-бель. — Дочь посещала его вопреки моим запретам.

— Значит, Аквиния желает, чтобы я нашла это ожерелье для дочери Богдана?

— Желаю, — кивнула Аквиния. — Это семейная реликвия; нам с ним Бог детей не дал, но мой младший сын…

— Прекрати, — лениво попросила Анна-бель.

— Мой младший, — повысила голос Аквиния, — обручен с Людочкой.

— Очень смешно. Он совсем не говорит по-русски.

— Они переписываются. В будущем месяце Лю-дочка приедет в Америку. Мой сын наполовину ирландец, он красив и смел, от него трудно отказаться.

Покопавшись в кармане длинной кофты, Аквиния достала что-то похожее на портсигар, раскрыла его, и я имела счастье минут пять рассматривать небольшие фотографии огненно-рыжих и совершенно неотразимых сыновей Аквинии с такими правильными чертами лица, что закрадывалось подозрение, не покрасила ли она парочку бюстов каких-нибудь известных греков.

— Счастливые молодожены средних лет из них вряд ли получатся, — умерила ее восторг Анна-бель. — Моей дочери тридцать восемь — в таком возрасте не бросаются бездумно в замужество, потому что уже не имеют терпения и оптимизма малолеток.

— Анна-бель, а чего вы от меня хотите?

— Не слушай ее, она меркантильная дура, — тут же отреагировала на мой вопрос Аквиния.

— Значит, ты, желающая, чтобы моя дочь через месяц приехала на смотрины к твоему сыну в ожерелье за полмиллиона — не меркантильная, да? И еще хочешь сказать, что, лелея в душе надежду на этот идиотский брак сорокалетних переростков, на их внуков, ты не дура?

— Я родила своего старшего в сорок пять, и все было в порядке! Я хочу, чтобы семейная реликвия…

— А я чуть не сдохла от кровотечения при родах в тридцать шесть и повторить мой подвиг дочери не позволю!

— Тихо! — Я подняла руки. — Пусть Анна-бель ответит, что ей от меня надо.

— Мне нужен нож, который нельзя забрать с пола, пока не найден убийца.

— Какой еще убийца?

— Разве твоя мама не объяснила тебе, что Богдана убили?

— Зачем его нужно было убивать?

— Это может знать только тот, кто убил, — логично заключила Анна-бель.

— Это все ерунда, — отмахнулась Аквиния. — Предрассудки. Иди и забери этот нож с пола, кто тебе мешает? — Она повернулась ко мне и объяснила: — Наследники какого-то Купина, проживающие в Таиланде, обещали ей кучу денег, если она согласится продать три ножа Богдана. Оказывается, это ножи из коллекции, даже футляры сделаны известным мастером. Они написали письмо, прислали приглашение…

— Я сама расскажу!

— А эта дура!..

— Заткнись! Я сама расскажу. — Анна-бель постучала по столу ладонью, привлекая мое внимание. — Я поехала туда. Все было шикарно. Представь: это очень богатая русская семья — отели на побережье, яхты, казино. Один из них, Матвей, мне очень понравился, очень. Он на пять лет моложе, но выглядит шикарно, мы с ним отлично смотримся. И я по глупости рассказала, что одним из ножей был убит мой бывший муж. Матвей сначала только улыбнулся — сказал, это ничего, нож специально приспособлен для убийства, а потом я случайно проговорилась — назвала имя этого ножа — Мудрец. Он даже в лице изменился: “Не может быть! Если его убили, то только ножом Ай!” Нет, его убили Мудрецом, — настаивала я. И доупиралась: оказывается, если эти освященные ножи были использованы не по назначению, любому, нарушившему их местоположение после этого, грозит страшное проклятие!

Кое-что о проклятиях

— Ерунда, — повторила Аквиния.

— А вот и не ерунда! Человек из органов, который держал этот нож у себя как вещественное доказательство почти месяц, — он и потом не хотел его отдавать, я жалобу писала! — превратился в настоящую жабу!

— Ты говорила раньше, что в бегемота, — заметила Аквиния.

— Какая разница? Он за пару лет достиг такой степени ожирения, при которой уже показывают свой живот и задницу за деньги в цирке или идут в борцы сумо!

Я закрыла глаза, стараясь справиться с гулом внутри моей головы.

— Ее мать, — понизила голос Аквиния, — сдвигает этот нож каждые две недели, протирает паркет и кладет обратно.

— Несчастная женщина! — вздохнула Анна-бель, покосившись на меня.

— Значит, — решила я подвести итог, хотя от усталости и нереальности происходящего еле ворочала языком, — Анна хочет, чтобы я всего лишь нашла убийцу Богдана, и тогда она, счастливая, с тремя ножами поедет в Таиланд. А Аквинии нужно, чтобы я нашла пропавшие бриллианты?

— Выйдем на минуточку, — попросила Анна-бель.

— Не слушай эту дуру! — напутствовала меня Ак-виния.

В кухне, тщательно прикрыв за собой дверь, Анна-бель прошептала мне в ухо:

— Не надо искать ожерелье — я знаю, где оно, с ним все в порядке!

После чего, удовлетворенная, заперлась в туалете.

Я вернулась в гостиную, села за стол и положила голову на руки возле невыпитой чашки чая.

— Не надо искать убийцу, — вдруг прошептала Аквиния. — Это не приведет к добру — всем только хуже станет.

— Что? — дернулась я. — Почему — хуже?

— Я знаю, — шепчет Аквиния, не шепчет даже — медленно и тщательно беззвучно выговаривает это губами.

— Вы хотите сказать… — я тоже перешла на почти неслышный шепот, — что вы… Вы видели, да? Вы этого человека видели в трубу? Вы знали сразу, что это убийство, а не самоубийство. Почему же не сказали?

— Зачем? Помочь Богдану было уже нельзя, а объяснять чиновникам, что я с утра до вечера смотрела в подзорную трубу за своим бывшим мужем… Мне тогда стукнуло восемьдесят, представь их реакцию! Но справедливости ради стоит сказать, что, как только я увидела это, я тут же пошла звонить в милицию. Это заняло почти десять минут — так трудно дозвониться, а еще труднее объяснить дураку на коммутаторе, откуда я знаю, что кого-то убили, и почему не хочу называть свое имя.

— А где наша добрая мамочка? — вошла в комнату Анна-бель. — Ее нигде нет, я все осмотрела. Фло, детка, ты как специалист, знакома со всеми проблемами своей мамы?

— Что?.. — Комната поплыла перед глазами, и Анна-бель приподнялась в воздухе, вращаясь.

— Я говорю, что твоя мама исчезла. Мы ее обидели, наверное, бедняжку. Аквиния бывает такой грубой…

— Лучше бы ты следила за своим змеиным языком! — фыркнула Аквиния.

— Что же она и не попрощается с нами? — огляделась Анна-бель.

— Вот тебе ключи и адрес моей квартирки, — протянула мне бумажку Аквиния. — Помоги одеться, правая рука не слушается.

Мы вышли на лестничную клетку, и я почему-то случайно поднялась вверх и посмотрела на дверь квартиры Богдана.

— Что? — взволновалась Анна-бель. — Она там, да? О, господи, идемте же скорее, скорее!

Не знаю, что она ожидала там увидеть, чего боялась? Пока мы с Аквинией под руку кое-как доковыляли, в квартире еще было тихо, но как только мы ступили за порог в сумрак коридора, раздался такой вопль, что теперь Аквинии пришлось подхватить меня и прислонить к стене.

— Постой тут, детка, — сказала она изменившимся голосом, — я посмотрю, что там случилось…

Она ушла. Я кое-как отлепила спину от стены и первым делом бросилась в гостиную. Сначала я посмотрела на кресло и с облегчением перевела дух. Оно было пустое. Потом посмотрела на пол — ножа не было. Из спальни слышались крики и странные звуки. Я подошла к двери и, уже ничему не удивляясь, минуты три просто стояла и наблюдала, как моя мама и Анна-бель дерутся, катаясь по ковру. Потом мама одолела Анну-бель, села сверху и посмотрела на нее таким первобытным взглядом, что я сразу бросилась ее оттаскивать. Аквиния сидела на кровати, болтала ножками и с интересом за всем этим наблюдала.

— Что случилось? — сумела я выговорить, схватив маму сзади подмышки и уволакивая ее в коридор.

— Мне конец! Мне конец! — вопила Анна-бель и, перевернувшись на живот, стучала кулаками в пол.

— Да все нормально, — спокойно заметила Аквиния. — Твоя мама переложила ножи в разные футляры. Мы теперь в жизни не найдем, который из них где лежал; тем более — который из них этот чертов Мудрец.

Я кое-как доволокла совершенно обезножевшую маму к дивану, но затащить на него не смогла — посадила рядышком на пол.

— Зачем ты это сделала? — спросила я ее Она — еще в пылу борьбы и победы — сначала посмотрела отстраненно, потом сдула растрепанные волосы с правого глаза и объяснила: — Пусть эти гадины теперь попробуют разложить их правильно! Это не семейка — это гнездо разврата! Они и о других думают, как о себе? Как они смеют намекать на такие вещи!.. Да моя дочь!.. — вдруг закричала она что есть мочи, чтобы было слышно в спальне. — Да вы в подметки ей не годитесь!

— Тихо, тихо. — Я села рядом на пол и прижала к себе ее голову.

Мама вырывалась и пыталась громко объяснить, какая я целомудренная и добрая девочка.

Когда она совсем выдохлась, я пошла посмотреть на Анну-бель.

— Все в порядке, — кивнула мне Аквиния, — я ее успокоила.

— Как вам это удалось?

— Я сказала, что твоя мама могла и не сообщать нам, что переложила ножи; мы бы ничего не знали и ушли спокойными. От того, что мы это знаем, выиграла только твоя мама — она полностью удовлетворена истерикой Анны.

— Чушь! — фыркнула от окна Анна-бель, припудриваясь перед карманным зеркальцем. — Люди, к которым я повезу ножи, знают все в деталях, каждый изгиб, каждый вензель на рукоятках! Поэтому они должны лежать каждый в своем футляре, позориться с этой историей не собираюсь! Ты что думаешь: я успокоилась от бреда этой старухи? Эти ножи есть в каталоге, я сравню фотографии и дома разложу их правильно по цвету футляров!

— Браво, — уныло похлопала Аквиния и заметила, обращаясь ко мне: — Ну разве не дура?! Все уши прожужжала, что Мудреца нельзя убирать с места убийства, а теперь тащит его к себе домой!

Кое-что об алкоголизме

Через полчаса, кое-как убрав в спальне Богдана, мы вернулись к себе в квартиру.

— Она унесла все три футляра? — в который раз, как заведенная, спросила мама.

— Да. Положила их друг на дружку и несла перед собой, прижав к груди. Успокойся уже, а?

— А Аквиния?

— Мы с Аквинией ловили такси.

— И она увезла все три ножа? — не может поверить мама.

Я роюсь в кухонных полках, в столе и под сиденьем дивана.

— Что ты ищешь? — не выдерживает мама.

— Бутылку. Я знаю, что ты ее прячешь. Доставай — сейчас самое время.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, и все.

— В спальне. И совсем я не прячу — я сделала себе бар в тумбочке под телевизором.

— О! Бар!.. Это прогресс, — похвалила я маму и выбрала в тумбочке под телевизором початую бутылку коньяка.

— Ну почему ты не приехала на машине! — пожалела мама. — Ты бы отвезла их к Анне, убедилась, что она точно затащит эти ножи домой…

— Потому что наши встречи обычно кончаются тем, что ты после них напиваешься, а я плохо сплю и глотаю снотворное.

— Тоже мне, психиатр, — позволила себе пошутить мама.

— Сегодня я решила остаться на ночь и выпить вместе с тобой.

— Да я не пью много, — отвела мама глаза. — Так, рюмочку для расслабления…

— Сколько она тебе платила за уборку? — спросила я после второй расслабляющей рюмочки.

— Ерунду. Я согласилась, потому что хотела понять…

— Ты хотела порыться как следует в этом доме, выяснить, что меня туда тянуло, да? Найти что-то странное и ужасное!..

— А что в этом плохого? — защищается мама. — Закусывать будешь?

— А ты обычно закусываешь?

— Нет, — пожала она плечами и опять отвела глаза.

— И я не буду. Мама, я его любила.

— Знаю, — кивнула она. — Ты не думай, я не совсем тупая. Я хотела узнать — за что.

— Сейчас я скажу банальность, но эта фраза — хорошее подспорье для психиатра. Любят не за что, а вопреки. Я его любила вопреки его возрасту, твоему ужасу, вопреки здравому смыслу. Я хотела вырасти для него и родить ему сына.

— Боже!..

— Я все сама испортила. Я его убила.

— Тем самым ножом? — поинтересовалась она заплетающимся языком. — Вот умора… А потом пришли две его бывшие жены просить, чтобы ты нашла убийцу? Смешно… Но знаешь, есть еще более смешная мысль. Это я его убила. Я больше не могла видеть тебя, ты умирала на моих глазах — семнадцатилетняя девочка таяла и сходила с ума, а я ничего не могла поделать! Как только ты уехала, я пришла к нему поговорить. А он сидел в кресле, надменный такой, рассматривал нож. Даже сесть не предложил.

— Не выдумывай, — прошу я, задрожав от холодных ладоней ужаса у меня на спине.

— Ладно, не буду… — соглашается мама.

Тридцать семь мужчин сразу

Утром она — свеженькая и веселая, готовит на кухне завтрак. Я наблюдаю за ней сквозь стекло кухонной двери, потом иду поздороваться.

— Как ты спала? Голова болит? — тактично интересуется мама.

— У меня не бывает похмелья, — зеваю я.

— Как хорошо, у меня тоже. Наверное, это семейное! Род Куличков, не страдающих похмельем. Мы смеемся.

— Сколько у тебя было мужчин? — вдруг спрашивает мама за столом, намазывая на блин икорное масло.

— Тридцать семь, — отвечаю я честно.

— А если серьезно?

— Мама, с этим у меня все в порядке. Ты что, не можешь представить, что я осчастливила тридцать семь мужчин? Мне уже двадцать шесть, я тебя умоляю!..

Она задумывается, потом качает головой.

— Нет. Не могу. Слишком сюрреалистично. Я не могу представить эту картинку — слишком много персонажей. Знаешь, что человек осознает только то количество предметов или особей, которое он может охватить взглядом и выделить отдельные черты при этом. Тридцать семь особей сразу — это слишком много.

— Ты что, пытаешься представить их всех сразу?!

— А ты как? — спрашивает моя мама.

Вся жизнь в коробке от сигар

Я беру ключи от квартиры Богдана. Мама решительно хочет пойти туда со мной.

— Ты разве еще не все шкафы облазила? — укоризненно вздыхаю я.

— Шкафы я осмотрела все, а вот книги — еще нет.

— Что ты ищешь в книгах?

— Я ищу его автобиографию. Где-то же он спрятал рукопись. В книгах — удобнее всего.

— Чего?..

— Не отпирайся — я видела пишущую машинку, я знаю, что ты в последний год батрачила на него часов по шесть в день, я умею делать выводы.

— Мама!..

— Не перебивай. Ты думаешь, мне одной эта мысль пришла в голову? Аквиния сказала, что заплатит мне премиальные, если я найду его воспоминания. Анна обещала, что заплатит вдвойне, если я эти воспоминания сожгу, никому не показывая и не читая. Ты поняла?

— Поняла, — вздыхаю я. — Лучшей приманки для тебя они придумать не могли.

— Они считали меня необразованной дурой, меня — лингвиста с ученой степенью! — бормочет мама, пока мы поднимаемся по лестнице. — “Где вы работаете, дорогая?” Я сказала, что в издательстве. Только было собралась сказать — в каком, а Анна участливо так поинтересовалась: “Уборщицей?” Что им можно было объяснить?..

В квартире Богдана я первым делом подошла к окну гостиной. Осмотрела два дома, стоящие напротив. Потом прошла в угол комнаты, где стояла пишущая машинка, на которой я училась печатать, и подумала, могла ли Аквиния видеть меня в окно под таким углом? А что, если она сейчас смотрит на нас в новенькую подзорную трубу? Зачем ей воспоминания Богдана? Чего боится в этих воспоминаниях Анна?

— Столько книг! — то ли с завистью, то ли сочувствуя себе, произнесла мама.

Я позвала ее в спальню и там на всякий случай первым делом задернула шторы. Мы подняли ковер, потом — паркетную доску. Глаза мамы загорелись, когда из тайника я вытащила деревянную коробку для сигар, но, открыв ее, мама посмотрела на меня с разочарованием.

— Что это? Где рукопись?

— Это пленки с его романом.

— Романом? Пленки?

— Он сказал, что пишет роман. Диктовал на магнитофон, когда находило вдохновение; оттачивал на мне приступы этого самого вдохновения, по реакции наблюдая, насколько интересно то, что он рассказывает. Или бормотал сам себе в одиночестве. Ты это искала?

— Я думала, это будет рукопись!..

— Я тоже думала, что года за два успею все это напечатать, потому и села за пишущую машинку. Я все равно не успевала бы печатать за ним с голоса, поэтому мы решили, что, как только ему захочется поговорить о своей жизни, он будет включать магнитофон, а я — заботиться о наличии пленок.

Мама копается в коробке, читает названия на кассетах.

— “Венеция”, “Ханой”…

— “Венецию” я уже напечатала — это история двенадцатилетнего Богдана. Если добавить некоторые выдержки из писем его матери, а потом хорошо оформить трагический конец, может получиться неплохой роман со смертельным исходом.

Я говорю все это и не верю тому, что слышу. Вот он — прекрасный выход из любого истерического состояния нарушения психики; вот панацея от ужасов моей последней встречи с Богданом — описать это и тем самым лишить жизни, обезличить все, что нам тогда пришло в голову по поводу смерти его матери…

— “Суини”, “Пацифистская история”. — Мама вздохнула. — Я плохо оцениваю литературу на слух.

— А что ты хочешь прочитать? Про кого?

— Про тебя, конечно! — удивляется мама моей непонятливости. — Я хочу знать, что он думал о тебе, что он с тобой делал. Ну, и вообще…

— Тогда нам обеим не повезло. Я тоже иногда потихоньку искала пленку “Фло”, но ее или не было совсем, или Богдан запрятал историю обо мне под другим именем.

— Я знаю, что нужно сделать. Я возьму эту… и эту. — Мама отобрала пленки с надписями “Анна-бель” и “Аквиния”.

— “Аквинию” можешь оставить — я ее тоже почти всю перепечатала, папка с такой же надписью лежала раньше в шкафу с одеждой Богдана под чистыми рубашками.

— Тогда я возьму “Анна-бель” и “Суини”, введу на работе в компьютер через речевой ввод, а потом распечатаю.

— Возьми одну “Анна-бель”. — На всякий случай я забрала у мамы пленку с воспоминаниями Богдана о Суини. В основном из-за того, что последний раз, когда мы разговаривали о болезнях, она меня уверяла, что СПИД и другие неизлечимые инфекционные заболевания передаются через рукопожатие. Как бы она после прочтения истории о Суини не вызвала в эту квартиру санэпидемстанцию или, чего доброго, не спалила ее как рассадник заразы.

Мы убрали коробку с остальными пленками в тайник, погасили свет и еще несколько минут стояли в темной спальне двумя неподвижными стражами у огромной пустой кровати.

Голубиная любовь

Спустя сорок минут я сидела на лавочке Чистопрудного бульвара и тряслась от холода. На соседней лавочке сидел плюгавенький мужичок; он подкармливал жирных голубей крошками от печенья, которое он жевал уже минут десять, а когда голуби приближались совсем близко к его ботинкам, вдруг резко топал ногой, вызывая тем самым птичий переполох, после чего, ужасно довольный собой, содрогался от беззвучного смеха и победно осматривался — нет ли еще зрителей, тоже желающих повеселиться над такой уникальной выходкой.

За это время я совершенно точно осознала, что сейчас либо поздняя осень, либо самая настоящая зима, постепенно замораживающая своим порывистым дыханием (метров десять в секунду) мелкий дождик в колючую ледяную крупу.

Скоро мужичок доест свое печенье, у голубей от его притопываний случится невроз, и они захотят улететь в теплые края, а я намертво примерзну к лавочке унылым памятником глупости и маразма. Что я делаю вообще?..

Поднявшись, иду к мужичку и сажусь с ним рядом. Пока он не опомнился и не бросился в бегство (знаю я эти симптомы!), бесцеремонно залезаю рукой в почти пустую обертку и выуживаю предпоследнее печенье. Напрягшийся было при моем приближении Байрон начинает дышать ровнее, перестает тереть колени друг о друга, решается осмотреть меня, потом заглядывает в обертку и некоторое время напряженно думает, съесть ли самому последнее печенье или подружиться со мной на век? Чтобы он не мучился, я достаю это печенье и разламываю его пополам. Байрон удовлетворен. Сейчас наступит попытка знакомства.

— Вы когда-нибудь пробовали стреляться? — интересуется он с душевным волнением в голосе.

— Не-а, — качаю я головой.

— Топились?

— Нет.

— А вены…

— Не резала. Я мечтаю повеситься, — добавила я поспешно, заметив что-то вроде разочарования на его лице.

— Правда?..

— Еще точно не знаю — я боюсь, — делюсь сокровенным, отряхиваю крошки и делаю вид, что сейчас уйду.

— Не надо бояться! — торопится с убеждениями Байрон. — “Есть многое, что никогда не будет иметь конца; а то, что домогалось, считаться не имеющим начала…”1 — вдохновенно процитировал он и ласково, как больной, объяснил: — “Ведь даже тот, кто создал всех несчастных, не может быть счастливым!..” Я с удовольствием поддержала эту тему:

— “Созидать, чтоб разрушать — печальный труд!” Любите Байрона? — осторожно поинтересовалась я. — Зачем тогда говорите о самоубийстве? Разве ваш кумир не говорил: “Терпи и мысли — созидай в себе мир внутренний, чтоб внешнего не видеть”?

— Больше невозможно, — восхищенно оглядев меня, признался Байрон. — Больше никак не возможно созидать — я достиг совершенства! Мой внутренний мир может взорваться в любое мгновение, потому что он превосходит по силе обладания разумом внешний несовершенный мир!

О боже…

Видите этих птиц? Я часто наблюдаю за ними. Однажды я сидел слишком близко к проезжей части. Топнул — и белая голубица попала под машину. На моих глазах, на глазах этих птиц — от нее осталось окровавленное месиво из белых перьев и сизых кишок. Знаете, что случилось потом? Голубь, до того момента ходивший вокруг нее в любовном томлении, ворковавший и раздувший грудь, как будто у него от чувств вот-вот лопнет сердце, подошел к пакету, поставленному мною на асфальт, и стал кружить вокруг него с тем же томлением!

— Почему это?

— А потому, что мой пакет был белым! Вот вам и ответ на все вопросы. А люди куда глупее птиц!

— Когда вы хотите умереть? — перешла я к делу, рискуя потерять его доверие, но медлить было нельзя: я примерзала к скамейке и уже даже не тряслась, а просто застыла на каком-то вздроге и начала замечать, что мир вокруг стал двигаться медленнее.

— Завтра, — не удивившись, ответил Байрон.

— На рассвете?..

— Нет. На рассвете не получится — банк открывается в девять.

— Понятно, — кивнула я. — Хотите закончить дела…

— Нет. Хочу убедиться, что на мое имя поступили обещанные деньги. Пусть мне заплатят сполна!

— Вам платят за смерть?

— А что тут странного? — взвился он, вскочил и продолжал говорить стоя и размахивая руками: — Может быть, вы знаете кого-то, кому платят за жизнь?.. Хватит иллюзий вечности, после смерти нет рая или ада, есть только полное забвение вновь рожденным живым существом всего, чему он научился прежде. — И вдруг сник. Спросил грустным голосом: — Будете со мной водку пить?

Триста тысяч на науку

Через час, отогревшись у батареи в каком-то подъезде, я спросила, зачем Байрону деньги? Я думала, он скажет о бедствующей где-то семье, о больном ребенке или о парализованной матери. Но он вдруг посмотрел на меня с брезгливым недоумением и объяснил:

— На науку! Моя группа в Институте физики твердого тела на эти деньги сможет закончить нашу работу!

Он пил из горлышка, я — из пластикового стакана.

Стоит хорошенько задуматься — второй день подряд пью.

Я не знаю, что такое нанотрубка. Спросить, или Байрон захлебнется от огорчения и не станет рассказывать дальше? Пока что я поняла одно: нанотрубка — это что-то вроде искусственно выращенного под влиянием углеводородов столбика какой-то странной структуры. Зато я запросто могу кивать со знанием дела, когда он говорит о высокопроводящих сверхтемпературных электродвигателях. Это мы долго проходили с шизофреником, работающим в Гринписе; он втолковывал мне, что только изобретение подобных электродвигателей поможет человечеству избавиться от выхлопных газов и очистить атмосферу. И тогда, если все обогревательные станции вынести в специально оборудованные для этого места, в города вернутся лоси, медведи и волки! До чего же станет жить радостно!

Итак, к тому моменту, когда водка в бутылке кончилась, я узнала много интересного и поучительного. Например, что сверхпроводимость проводников пропадает при определенных температурах, и это главная проблема для человечества. Что наши русские ученые — “лопухи, как всегда” — лет десять назад проворонили Нобелевскую премию в этой области, когда сделали структуру купрата бария, а результаты исследований этих самых купратов бария при температуре жидкого азота зафиксировали иностранцы. Они и сорвали, как говорится, банк. Но, оказывается, это все ерунда. Каких-то трехсот тысяч долларов будет вполне достаточно, чтобы за год лаборатория, в которой раньше работал Байрон, в своих опытах вплотную подошла к температурному режиму в 10 градусов по Цельсию, а это — полный переворот в мире топливных ресурсов. Но это — страшная тайна! 10 градусов — это не шутка, это революция, все на планете начнется сначала!

— Байрон, ты могуч! — похлопала я его по плечу после такого заявления, а он меня вовремя поймал после этого за полу куртки и прислонил обратно к батарее. — Тебе дадут целых триста тысяч?! Только за то, что застрелишься?.. Но почему?

— Все не так, — замотал он головой, и теперь мне пришлось его удерживать. — Я — суицидник, понимаешь? У меня так в карточке записано. Ты знаешь, что такое суицидник? А-а-а! Сначала я вынес из лаборатории последние результаты. Или нет — сначала назначил дату смерти?.. Человек, который хочет убедиться, он… он не верит, что у нас почти получилось, а стреляться я не буду. Не-е-ет! Я уже стрелялся. Я буду прыгать вниз с высоты. Да. Точно. С высоты. С высоты я еще не прыгал.

— Но зачем же тебе прыгать, если все так хорошо получается? — ничего не понимала я.

— Они меня уволили из института. Банально — за пьянку.

— Байрон! Они тебя примут обратно, как только узнают о деньгах!

— Нет. Я не хочу. Принци-пи-ли-а…Принци-ли-пи-а…

— Ты не хочешь этого принципиально! — помогла я Байрону.

— Точно. Пусть они узнают, кто им перевел деньги, потом — когда меня уже не будет! Представляю рожи Ванилина и Гринько! И потом… Накатило, понимаешь?! Ну накатило, как лавина!

— У тебя что, обычно зимой накатывает? — удивилась я.

— Ты думаешь, сейчас зима? — задумался Байрон. — А я думал — весна. У меня весной накатывает и поздней осенью. Ты меня огорчила…

— Ну прости.

— Так меня еще никто не огорчал!

— Ладно, забудь. Как тебе мысль, чтобы уничтожить все написанные ранее книги и вырастить поколение людей, которые их в глаза не видели?

— Интересная мысль, — задумался Байрон. — Тут ведь важно понять — зачем? Допустим, кто-то сожжет все экземпляры “Робинзона Крузо”, так? А это моя любимая книжка. Значит, я должен буду не читать, а рассказывать дочке эту историю. Любопытно, любопытно… Сама придумала?

— Нет, — вздохнула я.

— Так, и что же получается? То, что любило читать наше поколение, мы будем передавать устно, вроде легенд или преданий. Старуха! — вдруг крикнул он и радостно меня потряс. — Это же гениально! Лет через сто человечество должно будет заново креститься, потом — писать законы, легенды и мифы?! Поколение, прочитавшее в своей молодости столько книг — о! какие это будут мифы! История будет другой, понимаешь?

Температура жидкого азота — минус 150 градусов.

Накатило…

Я оказалась дома около полуночи. Пришлось прочистить желудок. Рвота попала в нос. Отвратительное ощущение. Пока я с ним боролась, с полочки в ванной на раковину упал пузырек с туалетной водой. Я стояла, смотрела на треснувшую раковину и вдруг впервые поняла, что человек чувствует, когда случается сильное желание покончить разом со всем. Это же восхитительно — можно напоследок даже натворить что-нибудь запретное. Можно все, если завтра — конец. Сама выбираешь время и место.

Накатило…

Телефон разрывался.

Не возьму, пока не вымоюсь как следует.

А теперь не возьму, пока не