/ Language: Русский / Genre:prose_contemporary,

Новый Мир № 1 2011

Новый Мир Новый Мир

Ежемесячный литературно-художественный журнал http://magazines.russ.ru/novyi_mi/

Там, где у сфинкса кончаются лапки

Екатерина Горбовская

*

ТАМ, ГДЕ У СФИНКСА

КОНЧАЮТСЯ ЛАПКИ

Горбовская Екатерина Александровна родилась в Москве. Публиковалась во многих журналах, альманахах и антологиях. Автор поэтических сборников “Первый бал” (Москва, 1982) и “Обещала речка берегу” (Москва, 2003). Живет в Лондоне. В “Новом мире” публикуется впервые. В подборке сохранены авторская пунктуация и орфография.

 

*     *

 *

Ага, Матильда, теперь я тут.

Всё жду, когда же они допрут,

Что Земля не такая уж плоская,

Что Бог един, а человечина — жёсткая.

Вот, разве что сердце — такое мягонькое.

Такое маленькое.

И скулит волком.

Ему ведь и не объяснишь всего,

С ним не поговоришь толком —

Уж больно мягонькое.

Пойду-ка лягу-ка я.

Глаза закрою, усну, проснусь —

А мир-то — сучий.

Матильда, а можно я к вам вернусь,

У вас там лучше.

У вас там встанешь — и хоть бы кто —

Лишь ты да небо,

А если кто-то когда-то был —

То был, как не был...

...И ни с каким покоем в мире не сравнится

Надёжность двух босых ступней на черепице,

И всё уже утратило значенье,

Приобретя звучанье и свеченье,

И, ежели тебя не окликают,

То та рука на горле — отпускает,

Лунный свет ложится на плечи

И просвечивает... 

А у нас лунатиков лечат.

И вылечивают.

 

*     *

 *

И ты пойми одну такую простую вещь,

Что можно в комнату пустую

Войти — и лечь —

Вот так, свалиться наповал —

Навечно, на пол,

Но только чтобы этот кран

На кухне капал —

Чтоб захотелось вдруг дождя

Стеной по окнам,

И чтоб сбивал на слове “я”

В “сейчас я сдохну”.

 

*     *

 *

Вот ведь, как оно получается...

Обознатушки-перепрятушки.

Значит, всё оно продолжается,

Продолжается — ну и ладушки.

Где шампанское — там и фантики,

Стынут розы на подоконнике.

Удивительная романтика —

В понимании пани Моники.

Я ж сломалась об этот слалом,

Закрутили крутые горки.

Казанову играют дамы,

А меня — аж тошнит на галёрке.

С головой разобраться, что ли?

Не могу я её донашивать...

Я один раз спросила — доколе?

А второй раз не буду спрашивать —

Разве только что — там, на исходе,

Тихим шёпотом — вот о чём ещё:

Это всё так само происходит

Или якобы с Божьей помощью?

 

*     *

 *

А по весне в открытое окно

Влетит такое маленькое “но”

Она проснётся — а оно в груди

Он: “Что с тобою?” —

Взвизгнет: “Отойди!” 

...Она начнёт глядеть издалека,

Она начнёт струиться, как река,

Закатывать глаза, цедить слова,

Снимать себе пылинки с рукава

И бегать на Центральный телеграф

А он её убьёт и будет прав.

 

*     *

 *

Избави нас Боже допытывать психа,

Почём у него его чёрное лихо —

Угарные дни, одинокие ночи,

Где за ночь раз десять —

То ляжет, то вскочит,

И память проходит ознобом по коже —

Избави нас, Боже!

И вас, кстати, тоже.

*     *

 *

Милый, любимый, ведь это — для взрослых,

А нам же с тобою — расти и расти...

Быть может, когда-нибудь, как-нибудь...

После.

Мы плюнем на всё и собьёмся с пути.

 

И скажем друг другу: какая досада —

Какая досада, какая беда,

Что нам ничего уже больше не надо,

Что всё это — смех, и не стоит труда.

*     *

 *

Вы своё, а я своё — на закорочки,

Не заметим, как дойдём

До пригорочка.

На пригорочке том — дом,

Белоснежный, словно кокон —

В этом коконе моём

Нету двери, нету окон...

Мы могли бы там пожить.

Мы могли бы там остаться...

Моё дело предложить,

Ваше дело — отказаться.

*     *

 *

А вообще-то я из “погорелого”,

Я вам — нараз:

От стона тихого до взгляда белого

Остывших глаз.

Мои картинки все — сплошь акварелями:

Поплюй — и нет,

А вы, как маленький, всему поверили —

Вам сколько лет?

Бежать вам от меня, да не прихрамывать,

Чтоб never впредь,

А мне всю жизнь, видать, её доламывать,

Мою комедь.

*     *

 *

С лева бока — ножка правая,

С права бока — ножка левая.

И слова мои — корявые,

И делами Бога гневаю.

То направо перекошена,

То налево. Вот ведь надо ведь...

А хотела быть хорошею,

Чтоб собою только радовать —

Чтобы речь держать — напевами,

Чтоб ходить повсюду павою,

Чтобы слева — ножка левая,

А по праву руку — правая.

 

*     *

 *

А я — как рыба. А рыбы — немы.

И мы три раза закрыли тему.

Зачем мой мир превращать в сумятицу,

Приснившись мне с четверга на пятницу...

Ваш мир — творенный,

Мой — пальцем деланный,

Вы — по наитию, я — с испугу.

У меня — тараканы,

У Вас — демоны —

Они никогда не поймут друг друга.

 

*     *

 *

А на сладкое у нас — сладкое

А на горькое у нас — горькое

А на горькое я — падкая

Но зато на сладкое стойкая

 

*     *

 *

Я хочу к тебе —

каждой клеточкой,

каждым листиком своим,

каждой веточкой

ты бы звал меня своей деточкой,

бил по праздникам табуреточкой,

то Мариночкой бы называл меня,

то Светочкой,

а я бы вздрагивала каждый раз

каждой веточкой.

 

*     *

 *

В тот день недосчитались дня.

В ту ночь — недосчитались ночи.

За неимением меня

Ты волен счёт вести, как хочешь.

Возьмём за факт, что счастья нет.

Хотя я знала очевидцев:

Их растворил тот лунный свет —

К нему нельзя приноровиться.

 

*     *

 *

Я ухожу.

Пусть там темно,

Пусть там ступеньки —

Мне не понравилось кино,

Верните деньги.

Там, где убудет десять раз —

Сто раз прибавится.

Я оставляю Вас на Вас —

Желаю справиться.

 

*     *

 *

Теперь мне так странно, что это случилось...

Была ли то милость, была ли немилость —

Прекрасная глупость, ничтожная малость.

Намного огромнее то, что осталось:

Я буду сто лет забывать Ваше имя

И путать хорошие вещи с плохими,

И память моя будет делать круги

Туда, где табличка: “Сюда не моги!”

 

*     *

 *

Взошла в зенит моя печаль,

И не было её огромней.

И целый мир не понимал ь ,

Пошто оно реве та стогне .

А день сменялся тем же днём,

Всё та же ночь глаза смежала —

Часы стояли на своём,

И время им не возражало.

 

 

*     *

 *

Там, где у Сфинкса кончаются лапки —

Там начинается всё остальное,

Там иудейки, они же арабки,

Прутся от шмотки с кровавым подбоем,

Там начинается всё, что я помню:

Снег почерневший лежит и не тает,

Чудище обло, озорно, огромно —

Сволочь стозевная — лает и лает...

Там начинаются эти могилы,

Эти родильныенахердома,

Где не проходят потуги вполсилы,

И акушерка орёт, чтоб — “сама”...

Крестная сила, клыкастые бабки,

Вечная карма и грехЪ, что на “ять”...

Там, где у Сфинкса кончаются лапки,

Лучше не нужно подолгу стоять.

Полтора кролика

СЕРГЕЙ НОСОВ

*

ПОЛТОРА КРОЛИКА

Рассказы

 

Носов Сергей Анатольевич родился в 1957 году. Закончил Ленинградский институт авиационного приборостроения и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор романов “Хозяйка истории”, “Член общества, или Голодное время”, “Дайте мне обезь­яну”. В “Новом мире” печатается впервые. Живет в Санкт-Петербурге.

 

 

ХОРОШАЯ ВЕЩЬ

 

— Это надолго, — сказал Петя. — Э, да у них еще и светофор не работает.

— Ладно. — Лев Лаврентьевич застегнул верхнюю пуговицу на пальто. — Я пешком быстрее дойду. Здесь недалеко.

— Как хотите.

Не очень хотел. Было слякотно снаружи, мокро, грязно. Тяжелые ошметки падали на лобовое стекло, уж точно не снежные хлопья. Лев Лаврентьевич вновь расстегнул пуговицу, в машине тепло было, не выходил. Сегодня ему заплатили за статью, напечатанную еще весной в “Трудах конференции”, — он уже не мечтал получить гонорар. Ехал бы на метро в родной спальный район, да вот не смог пренебречь предложением соавтора: аспирант Петя на своем “форде” отправлялся к Торговому центру. Настроение у Льва Лаврентьевича, несмотря на денежное вознаграждение, было прескверное. По правде говоря, жена его недостойна подарка — два дня они в ссоре. Мириться он сегодня все равно не намерен, а стало быть, покупать подарок сегодня как-то нечестно — во всяком случае, по отношению к самому себе. Тем более что есть время еще. Еще три дня до Нового года…

— Вам сколько, Петя? Двадцать пять?

— Двадцать четыре.

— Ну, до тридцати можете смело не жениться. Это как минимум до тридцати.

Девушка в серебристой шубке разносила по машинам журнальчики. Лев Лаврентьевич опустил стекло. Реклама известного рода услуг. “За знакомство!” — прочитал Лев Лаврентьевич название. Как тост звучит. Вот и на обложке большегрудая блондинка топлес, широко улыбаясь, поднимала бокал шампанского. Может, у них тоже рождественская распродажа?

— Здесь всегда раздают, — сказал Петя, положив подбородок на руль, — мне и вчера на этом перекрестке дали, и позавчера… Большой тираж.

Мать честная! Да сколько же их тут! Лев Лаврентьевич перелистывал, поражаясь количеству. Фотографии размером с этикетку спичечного коробка, иногда покрупнее — по десять штук на странице, у Льва Лаврентьевича в глазах зарябило. А вот и реклама.

— “Приглашаются девушки на высокооплачиваемую почасовую работу, — читал Лев Лаврентьевич вслух. — Независимо от результатов собеседования каждая пришедшая получает в подарок тысячу рублей...” Нет, что делают! Как заманивают!

— Вы лучше тексты под фотографиями почитайте. Больше о жизни узнаете.

— “Очаровательная блондинка приглашает в гости состоятельных мужчин…” — читал Лев Лаврентьевич наугад. — “Горячая девочка подарит часы наслаждения…” “Две ласковые кошечки с неограниченными фантазиями ждут щедрого гостя…”

Открыл в другом месте:

— “Приеду с аксессуарами. Могу с подругой”… “Все, кроме кропо”… “Гарантирую отсутствие следов”…

— Это вы садомазо читаете… Страницы экзотики.

— Век живи, век учись, — пробормотал Лев Лаврентьевич. — Челове­чество с катушек съезжает. Давно съехало. Я таких и слов не знаю. Что такое “суспензорий”?

— Понятия не имею. Может, то же, что и “бандаж”?

— В смысле?

— Ну, посмотрите, там чаще “бандаж” употребляют…

— Да, да, вот: бандаж, флагеляция, вариации… Флагеляция — это что?

— Боюсь, что порка.

— Флагелянты… — вспомнил Лев Лаврентьевич. — В Средние века были такие… Самобичующиеся… За грехи себя наказывали…

— Так те из религиозных соображений…

На одной фотографии была одетая. Причем принципиально одетая — целиком и цивильно, отнюдь не в черную кожу свирепой садистки. В свитер. Ворот свитера закрывал даже шею до подбородка.

— “Поркотерапия, — продекламировал Лев Лаврентьевич. — Избавление от депрессии, комплекса вины, душевного дискомфорта. Без интима”... Нет, как это тебе нравится? Неужели кто-то пойдет “без интима”?

— Все может быть. Вы возьмите домой, с женой обсудите.

— Ха-ха, — сказал Лев Лаврентьевич, первый раз повеселев за неделю.

А что? Был бы терапевтический смысл в снятии стружки и в пилке-пилении — все бы мужья ходили здоровенькими, бодрыми, жизнерадостными и психически уравновешенными. А не подарить ли ей рубанок, большой такой рубанок со сменным модулем, или, скажем, дисковую пилу? Или аккумуляторный лобзик? Не поймет ведь. Обидится.

Самые нетерпеливые стали гудеть.

— Ну вот, — сказал Петя, — сумасшедший дом начинается.

— Петя, мы давно живем в сумасшедшем доме! Весь мир — сумасшедший дом, прости за банальность! А ты посмотри на лица прохожих, это же идиоты какие-то!.. По улице идти страшно, того и гляди, тебя за плечо укусят!.. Нет, как тебе нравится? — зарубил топором нового мужа бывшей жены и съел!.. Съел!.. Съесть человека!.. А в поликлинику придешь — за больничным!.. Проще дома удавиться!.. Плюс еще это… потепление климата!.. Спасибо, что подвез. Вернее, завез. Бог даст, выберемся.

Он пожал Пете руку, дверцу открыл.

— Возьмите, возьмите, у меня таких штук пять…

— Оставь, Петя, будет шестая…

— Ну так выкиньте в урну.

Взял журнал и вышел из машины. Холодная жижа полезла в ботинки. Море разливанное, чтобы дойти до берега. Не пошел — побежал, лавируя между неподвижными иномарками. Старался не касаться грязных бортов светло-серым пальто. Чавкало под ногами, брызгало из-под ног.

Тротуар уже близко был, когда едва не наткнулся на инвалидную коляску: безногий в чем-то таком камуфляжном катал себя, невзирая на хлябь, и просил милостыню у водителей.

Перешагнув недооттаянные остатки сугроба (благо ноги есть), Лев Лаврентьевич оказался на тротуаре; здесь было относительно сухо. Прежде чем отдаться людскому потоку, он обернулся: зловещее зрелище. В мозгу всплыло чудовищное слово “секстиллион”. То есть “очень много”, он сам не знал сколько. Не мог найти глазами Петину машину, которую только что покинул. Стояли в обоих направлениях и на трамвайных путях. Зачем автомобиль ему? — думалось об аспиранте. Он же раб его, раб.

А вот и урна. Лев Лаврентьевич, проходя, кинул в нее “За знакомство”. Попал.

Новое поколение урн теперь украшено надписью: “Люби свой город!”

А захотел бы Лев Лаврентьевич, вняв призыву, тем же манером ответить, что да, город свой любит и не сорит, интересно, этим признанием какой бы следовало украсить объект? Опять-таки урну?

“Люблю свой город” — на урне?

Некоторые несли елки. Дома искусственная имеется. Пусть украшает, раз есть желание. Кто бы подсмотрел, кто бы подслушал, из-за чего ссориться начинают, не поверил бы, что такое возможно — вдрызг! — как в этот раз: из-за глупого выяснения причин, почему Лев Лаврентьевич не знает длины окружности своей шеи. Сама-то она прекрасно знает, какова длина окружности шеи Льва Лаврентьевича, но спрашивает себя, видите ли, почему она обязана это знать, когда он это знать не обязан. Невнимание к себе самому, по жениной логике, предполагает еще большее невнимание к ней самой, а это уже с его стороны чистой воды эгоизм, — как же тут не припомнить все обиды, накопившиеся за пятнадцать лет их счастливого брака?.. Шея при чем? Наверное, рубашку с галстуком задумала подарить; пусть, хорошо, прекрасно — он на нем и повесится! Ход хотя и банальный, зато абсолютно беспроигрышный!

Сколько времени прошло — мало ли, много ли (минут, вероятно, пять), — Лев Лаврентьевич обнаружил себя в торговом зале. В неуютном царстве избыточности тщился каждый мелкий предмет, тщилась каждая бесполезность навязаться в собственность Льву Лаврентьевичу — на жену его с дальним прицелом. Он же, шедший мимо витрин, мимо полок и мимо прилавков, понимал, что лишний он здесь, на этом празднике изобилия, — по крайней мере, сегодня. Ничего сегодня не способно было прельстить Льва Лаврентьевича — ни штанга для полотенца, ни держатели для туалетной бумаги, ни модули для хранения полезных предметов. Ни чехлы для подушек, ни щетки для унитазов, ни софиты для абажуров, ни табуретки для ног. Ни регуляторы для гардин, ни топоры для мяса, ни ножи для лосося, ни прессы для чеснока, ни подставки для специй, ни разделители для ящиков, ни игрушки для кошек, ни коврики для ванной, ни коробки для книг, ни книги для коробок…

Ни открыткодержатели. Ни мешочки из полиэстера. Ни чашечки с блюдцами для кофе эспрессо…

Ни даже для прихожей картины. Печать методом объемных мазков. Полный эффект оригинала.

Все раздражало Льва Лаврентьевича, но более всего манекены. Стали с некоторых пор манекены его бесить. Всех типов. Безголовые, например, — когда мода на безголовых пошла. Но и с головами бесили — независимо от фактуры лица. Гладколицые, без глаз и ушей, без носа и рта, у которых голова как яйцо страусиное; или с небывалыми харями инопланетных пришельцев; или, например, с нарочитыми искажениями пропорций человеческого лица — всех мастей микро- и макроцефалы; или, напротив, исполненные в крайне гиперреалистической манере, когда видны и морщины на лбу, и ямочка на подбородке, и когда перепутать легко эту нелюдь с продавцом-консультантом. Раньше были они не такими, раньше были они без претензий. Вот за что Лев Лаврентьевич их невзлюбил — за претензию! Глядя на манекен, Лев Лаврентьевич не мог не думать о человеке. Можно ли, глядя на манекен, не потерять веру в род человеческий, ибо не по подобию ли человека сотворен манекен? Вспомнилось Льву Лаврентьевичу, как по ящику некто объяснял основным свойством всех манекенов, а именно их способностью всегда функциональными быть, их же, даже раздетых, асексуальность. То есть манекен в принципе ни на что не готов провоцировать человека (кроме, конечно, покупки). Но, во-первых, это как еще функциональность понимать — может, есть и такие, для кого манекена основная функция вовсе и не быть обязательно вешалкой, а во-вторых, вот Льва Лаврентьевича пример: если, по мысли того телевизионного умника, не способен манекен вызвать сильных эмоций, то отчего же так хочется Льву Лавретьевичу дать манекену по морде? Не любому, допустим, не каждому, а хотя бы конкретно вот этому — что стоит в бордовой футболке и клубном шелковом пиджаке и у которого даже ресницы имеются, а взгляд едва ль не осмысленный, или хуже: едва ль не идейный? Лев Лаврентьевич сжал кулаки, но сдержался, не дал манекену по морде. Отошел. Вышел на улицу, ничего не купив.

Автомобильная пробка медленно рассасывалась.

“Забудь свой геморрой!” — призывал светящийся постер. Клинический случай, — сказал себе Лев Лаврентьевич, машинально прочитав адрес клиники. Все-таки он старался воздерживаться от чтения рекламных текстов. Не всегда получалось.

Возле “геморроя” стояла компания неопрятных молодых людей, один самозабвенно тренькал на гитаре и омерзительно блеял, думая, что поет, а его подруга, тоже думая, что он поет и что эта песнь достойна вознаграждения, приставала к прохожим с протянутой шляпой. Ко Льву Лаврентьевичу тоже метнулась, но сразу отступила, прочтя на его лице категоричное “не подаю”. На самом деле на лице Льва Лаврентьевича выражалось нечто более сложное: “Сначала играть научитесь и петь, а потом, сосунки, вылезайте на публику!” Мимо прошел, злой как черт. Почему, почему они так? Лев Лаврентьевич тоже четыре знает аккорда и может стренькать не хуже, чем тот, но почему же он ни при каких обстоятельствах никогда себе не позволит скромное свое умение кому-нибудь навязать — тем паче за мзду?! Если допустить невозможное и представить Льва Лаврентьевича за клянченьем денег (по роковой, допустим, нужде или, что допустимее, под угрозой четвертования), это будет (чего, конечно, никогда не будет) нищий, в рубище и без сапог, смиренный Лев Лаврентьевич, севший по-честному на грязный асфальт и положивший перед собой мятую кепку — но без гитары! Без песен! Без неумелых кунштюков!

И что такое “забудь свой геморрой”? Почему его надо забыть, если он уже есть? Как забыть — как сумку, как зонтик?.. А это идиотское уточнение “свой”!.. Свой забыть, а чужой геморрой забывать не надо?

Он почувствовал, что если не выпьет хотя бы чуть-чуть, то может сорваться.

Лев Лаврентьевич не стал спускаться в подземный переход, ведущий к станции метро, а, пройдя шагов двести, свернул в малонаселенный Т-ский переулок. Там в подвальчике размещалась рюмочная, с осени прошлого года именуемая “Эльбрусом”, но по старой памяти больше известная как “Котлетная”.

Не умея представить иных причин называться подвальчику “Эльбрусом”, Лев Лаврентьевич полагал, что Эльбрус — это имя хозяина заведения.

Входя, мечтал о пятидесяти; у прилавка подумал о ста; стал платить и решил: сто пятьдесят. Ему дали в графинчике. Взял томатного сока стакан. Закусывать не хотелось, третий день не было аппетита.

Сел, налил себе в рюмку, разделив мысленно все на четыре. Спешить не надо. Надо с чувством, с толком, с расстановкой. Выпил, томатным запил, отглотнув понемножечку дважды. За соседним столиком двое сидели, пили пиво, на тарелке кучкой лежали щепки вяленых кальмаров. Лев Лаврентьевич терпеть не мог эту дрянь.

С тех пор как “Котлетная” стала “Эльбрусом”, котлеты здесь продавать перестали.

Закурил.

Музыки, к счастью, не было.

Впрочем, лучше музыку слушать, чем то, о чем говорили за соседним столиком. Один уламывал другого сменить фамилию. “Ковнюков, смени, тебя же все равно все Говнюковым считают!” (То, что тот Ковнюков, понял Лев Лаврентьевич не на слух, а из контекста фразы.) Второй отвечал первому, что он и есть Говнюков, что это дед его еще до войны сменил Говнюков на Ковнюков, тогда как правильно Говнюков, и что он, Ковнюков, никогда не поменяет фамилию ни на Адмиралова, ни на Вышегорского, а если и поменяет, только обратно на Говнюкова, потому что это реальная фамилия, правильная, и надо ее уважать. Он несколько раз употреблял конструкции с местоимением “мы”, но на слух уяснить затруднительно было: “мы — Ковнюковы” или “мы — Говнюковы”. Наконец, прозвучала фраза, надо думать, служившая девизом, с которым владелец необычной фамилии уверенно шел по жизни, бросив вызов судьбе: “Говнюков много, а Говнюков один”. (Возможно, он сказал “Ковнюков один” — один черт.)

Что за хрень?.. как такое можно нести?.. — возмущался про себя Лев Лаврентьевич. Если так и дальше пойдет, его просто вытошнит.

Водка, правда, была ничего, а вот сок томатный ему не нравился. Несоленый. Но он сам не солил — вполне осознанно. Говорят, томатный сок с поваренной солью действует разрушительно на печень.

Злил еще и тем Ковнюков-Говнюков, что Лев Лаврентьевич сам гордился всегда своим именем-отчеством. Что же тут красивого в Говнюкове , когда если и есть что-то объективно красивое, так, конечно же, это Лев Лаврентьевич ? Поразительное сочетание звуков, тончайшая аллитерация, волновые звуковые накаты: лев, лав. Лев. Лав. Ай лав ю, Лев. Ай лав ю, Лав. Ай лав ю, Лаврентьич. Женщины так ему никогда не говорили. А жаль.

Жизнь, если честно, скверно сложилась.

А жизнь всегда скверно складывается.

Как карточный домик.

Налил еще.

Спасибо родителям. Назвали Львом. Лучше и не придумаешь.

За родителей. Соком запил.

С фамилией не так повезло. Сама по себе вполне приемлемая, но в сочетании с именем как-то не очень. Лев Комаров. Семантический сбой. Что-то надо одно — или лев, или комар. Льву Лаврентьевичу фамилия Комаров с детства отравляла существование. А был бы он Говнюковым? Лев Говнюков… Страшно представить.

Теперь о политике рассуждали.

— Вот увидишь, Говнюков, первой отсоединится Шотландия. Затем — Уэльс.

— Англия первой отсоединится, — пророчествует Говнюков за соседним столиком. — Останутся Шотландия с Уэльсом без Англии.

— Да нет там никакой Англии, Говнюков, есть безымянная территория в границах Великобритании...

Достали.

Убил бы обоих.

Вошел дед бомжеватого вида. Лицо как будто знакомое, где-то Лев Лаврентьевич с ним определенно встречался. Судя по тому, что держал он в руке, а держал он в руке “За знакомство”, промышлял дедушка продажей бесплатного. Оценив ситуацию, направился к тем двоим.

— Купите за двадцать рублей, — попросил Говнюкова. — Вон какие, элитные. Одна другой краше…

— Отвали, — сказал Говнюков. — Сам ты элитный.

— Любо смотреть, — обратился дед к приятелю Говнюкова. — За десятку хотя бы.

Стоило оценить деликатность деда: десятка была той суммой, которую любой побирающийся мог просить без зазрения совести, дед же продолжал себя позиционировать как коммерсант; Лев Лаврентьевич оценил.

— Отвянь, — посоветовал говнюковский приятель.

Дед было подался в сторону Льва Лаврентьевича, но, встретившись глазами с ним, замер на месте, словно припоминая что-то, потом пугливо отвернулся и заковылял к выходу.

— Стой! — приказал Лев Лаврентьевич; он достал сторублевку и показал деду. Увидев, однако, что дед продолжает стоять на месте, сам подошел к нему.

Не столько руководствовался человеколюбием он, сколько поступал в пику Говнюкову с товарищем.

— Тебе, отец! — протянул деду.

В качестве вспомоществования.

Дед охнул, забормотал убогие слова признательности. Благородство и принципиальность были деду не чужды: он тыкал, чтобы взял, журналом во Льва Лаврентьевича, а Лев Лаврентьевич от себя “За знакомство” отпихивал.

— Перестаньте, — говорил он деду раздраженным назидательным шепотом, — мне это не надо, кому-нибудь продадите…

— Нет!.. Такие деньги заплочены… — вкрадчиво бормотал дед, — нет, нет, нет… вам нужнее, вы молодой…

Может, на факультете работал? — все пытался вспомнить Лев Лаврентьевич, вглядываясь в желтое одутловатое лицо. Всяко бывает. Пал человек.

Изловчившись, дед согнул “За знакомство” надвое и засунул Льву Лаврентьевичу в карман пальто, после чего стремительно уковылял на улицу.

Лев Лаврентьевич в состоянии несвойственного ему благодушия вернулся за столик. Налил себе третью. Задумался. Не этот ли тип лет пятна­дцать назад читал курс основ теории управления?

— Ну ты и лох! — подал голос (громкий голос) Ковнюков-Говнюков. — Да их на перекрестках бесплатно раздают, бери сколько надо!

— Не всем, — уточнял говнюковский приятель. — Только водителям иномарок. Пешеходам не дают. И бомжам не дают.

— Вот как раз бомжам и дают. Это кто был, по-твоему? Не бомж?.. Дают бомжам, чтобы они таким, как этот лох, продавали. Бомж продаст, а деньги поделят. Слышишь, лох! Ты знаешь, лох, какой ты лох? Ну ты и лох!

Оскорбление. Не только тон грязных нападок и не столько тон оскорблял Льва Лаврентьевича, сколько нелепая убежденность в том, что он способен купить бесплатный каталог сексуальных услуг. Но и тон! — тон сам собой был оскорбителен.

— Мы с вами на брудершафт не пили.

Сказав это, Лев Лаврентьевич наконец опрокинул третью рюмку, как бы показывая, что он сам по себе. В графинчике оставалось на четвертый прием.

— Да я с тобой не то что на брудершафт, я с тобой срать рядом не сяду!

Сволочь какая. Ну погоди. Лев Лаврентьевич достал журнал из кармана, положил на стол, приступил к неторопливому перелистыванию с видом респектабельного человека, который знает, что приобрел и зачем.

— Разглядывает, посмотри.

— Дома вырежет, на стену повесит.

— Лох, лупу купи!

Спокойно! Лев Лаврентьевич вынул мобильник и, старясь как можно больше значения придать этому жесту, положил рядом с журналом. Налил из графинчика, что оставалось. Перелистнул страницу. Другую. Увидел одетую, ту. Был уже готов выпить — рука к рюмке тянулась, но — отсрочка! — мобильник взяла, не рюмку.

Почему его выбор пал на одетую? Не потому ли, что сам был одет?

— Смотри-ка, номер набирает.

Трубка:

— Алло.

— Привет! — громко и отчетливо произнес Лев Лаврентьевич. — Как дела?

— Мы знакомы?

— Вот смотрю каталог… Рассматриваю предложения.

— Хотите получить удовольствие? Или как? Удовольствие или удовлетворение?

Философский вопрос. Лев Лаврентьевич не стал вдаваться в нюансы. Хорошо бы показать говнюковским, что любая прихоть его исполняется беспрекословно.

— То, что надо, — сказал Лев Лаврентьевич. — То есть и то и другое! Как раз в чем я сейчас в известной мере нуждаюсь. И еще самые разные штучки, вы меня понимаете. У меня много идей. В общем, спасибо.

Зря “спасибо”. За что “спасибо”? И почему “в общем, спасибо”? Он почувствовал потребность явить себя перед публикой активным субъектом, по-мужски состоятельным.

— Вы не пожалеете, — сказал Лев Лаврентьевич.

Пауза длилась несколько секунд — по-видимому, высказывания Льва Лаврентьевича подвергались стремительному анализу.

— Ты тоже не пожалеешь… Возьми ручку и запиши адрес.

Лев Лаврентьевич взял ручку и стал записывать на салфетке адрес — очень небрежно, всего лишь для видимости.

Недалеко, где-то поблизости. Что позволяло Льву Лаврентьевичу сделать разговор более предметным:

— Это где обувной?

— На другой стороне. Рядом с аптекой. Вход со двора.

— Рядом с аптекой, — повторил Лев Лаврентьевич. — А я сейчас на углу… — Он сказал, на каком он углу, и услышал:

— Отлично. Твоя госпожа абсолютно свободна. И ждет с нетерпением.

— До встречи, — сказал Лев Лаврентьевич.

Убрал мобильник. Выпил последнее. Ну и пусть себе ждет.

Встал и направился к двери. Если бы говнюковские так и остались молчать, он бы в дверях им сказал “до свидания”. Но Говнюков не выдержал первым:

— Сто долларов, да?

— Сто евро, — и вышел, не оборачиваясь.

Уже на улице подумал, что надо было сказать “двести”.

Легкая радость пробежала внезапной волной и тут же отозвалась в теле привычным ознобом: все-таки зябко.

Застегивая пальто на верхнюю пуговицу, он думал о необязательности знания длины окружности шеи для приобретения галстука. Стало быть, речь тогда шла не о галстуке. Галстук он вряд ли получит в подарок. Жизнь продолжается.

Возможностей было две: сесть на метро и отправиться домой (дома ему предстояло разобрать недоразобранные вчера антресоли…) или же натрескаться посущественнее где-нибудь без говнюковских, да так, чтобы предстать перед очами жены в предельно независимом положении. Обдумывая преимущества второго проекта, Лев Лаврентьевич дошел до вывески “Лечение от заикания” и остановился. Что-то не верилось ему, что здесь от заикания действительно лечат. И то, что заикание в принципе поддается лечению, ему сейчас показалось очень сомнительным. Врут. Наверняка врут.

К счастью, он не заикается.

Оглянулся.

Говнюков с приятелем шли следом.

До них было метров сто, они только что выбрались из подвальчика. Из “Эльбруса”. Что им надо еще? Зачем они потащились за Львом Лаврентьевичем? Пили бы пиво свое. Лев Лаврентьевич их в дурном заподозрил. Безлюдный переулок. Может, они вообразили себе, что у него денег невпроворот? Или хотят отобрать мобильник? Месяц назад какая-то мелюзга отобрала мобильник у четырнадцатилетнего племянника Льва Лаврентьевича; он не сумел защититься. Лев Лаврентьевич себя в обиду не даст.

По правую руку был сквер-садик; два фонаря бессмысленно освещали площадку, в иную погоду бывшую детской. Сейчас холодная жижа затопляла и сад и площадку, посреди всего этого зловеще возвышалось металлопластиковое сооружение для катаний на попе, если мороз. Лев Лаврентьевич быстрым шагом смело преодолел пространство садика и вышел на весьма оживленную М-скую улицу.

Убедившись в том, что за ним не следят, Лев Лаврентьевич направился в сторону условного центра города. Автомобильное движение уже возобновилось вполне, и это было чревато угрозой обрызгивания. Пару раз пришлось отскакивать. Иные прохожие, следуя своим путем, теснились ближе к домам. Лев Лаврентьевич подался ближе к дому и увидел того .

Он увидел того — дед изучал содержание урны. Вот те раз. Дед-то точно того. Деловито копается в урне. Ста рублей ему мало? Что же это такое — сколько ни дай, все равно в урну полезет?

Лев Лаврентьевич поверил не сразу глазам, был момент, когда думал, что обознался, что это другой. Нет, был он. К сожалению, он. Старый знакомый.

Грустно стало. Такая тоска накатила!.. Но тоска идет за тоской. Лев Лаврентьевич прошел, не оглядываясь, — только повернул он за угол дома, как вспомнил, где и когда встречал этого деда — до этого.

Около урны! Только другой!..

Недавно совсем!

Лев Лаврентьевич так и увидел картинку: он поганый тот глянцевый в урну бросает журнал, а рядом с урной дедуся стоит — бомжеватого вида! Вот он и есть! Наконец-таки вспомнил!..

Да ведь только что было, двух часов не прошло! А казалось, в далеком минувшем виделись где-то… На кафедре… На факультете…

Тьфу ты, — да около урны!

Что же теперь получается? Получается, что бесплатный журнал сексуальных услуг, который Лев Лаврентьевич выкинул в урну, дед из урны достал? А потом извлеченный из урны журнал Льву Лаврентьевичу, как ни в чем не бывало, навязал в обратном порядке?.. и Лев Лаврентьевич принял?.. из урны журнал!.. Сам который в эту урну и бросил!..

Почему ж — “навязал”? Разве не Лев Лаврентьевич проявил инициативу, спровоцировав деда? Разве не сам? Не сам предложил ему разве сто несчастных рублей? В том-то и дело, что сам!

Можно и так посмотреть: деду сто рублей не нужны, раз он даже при деньгах роется в урнах, это очень важный момент, потому что тогда сто рублей вовсе не мзда и не спонсорский дар, а действительно плата. Плата за то, за что хотел ее дед получить, — за бесплатный журнал! Сексуальных услуг. Изъятый из урны.

Значит, прав Говнюков: Лев Лаврентьевич за сто рублей купил бесплатный журнал.

Значит, прав Говнюков: Лев Лаврентьевич лох!

И это притом, что не знал Говнюков, откуда журнал, — не знал, что из урны! И что сам Лев Лаврентьевич выбросил в урну — не знал! А если бы знал?

Нет, какой Лев Лаврентьевич лох, не дано даже знать Говнюкову!

Это удар. Под ногами земля пошатнулась.

Лев Лаврентьевич думал: что ж ты делаешь со мною, дедуся? Хорошо, я критичен к себе в мере той, что и к миру. А другой человек? А другой человек без морального стержня, стержня может и вовсе лишиться (речь идет о морали), потерять в человечество веру, сползя на стезю дозволенья всего, что в мозгу уродится, — это ль будет не грех?

Надо полагать, 150 — оптимальная доза, когда думает мозг лучше всего.

Лев Лаврентьевич остановился.

Еще один городской сумасшедший по воде, как посуху, промчался на велосипеде; некто вышел из хозяйственного, вооруженный, как пикой, длиннющим плинтусом; проворный эвакуатор поспешно приступил к пленению неверно припаркованной “девятки” — а Лев Лаврентьевич все не мог успокоиться, все стоял на месте, не двигаясь, — итожил промахи и ошибки.

Много было ошибок, начиная с той, что родился. И то, что женился. И то, что послушался Петю, соблазнился местом в машине и поехал жене за подарком (все равно ж не купил!..), и то, что журнал сексуальных услуг согласился выкинуть в урну, и то, что снова его ж и обрел… за сто рублей… но и это не все! То, что он позвонил той “одетой”, это тоже ошибка! И серьезнее всех!

Глядя на водосточную, словно вспотевшую трубу, он осознавал всю серьезность последней ошибки.

Его мобильник засвечен. Он попал в базу данных. Его теперь просто найти. Естественно, будут искать, обязательно будут искать. Вызвался и не пришел. Секс-бизнес не прощает обмана. По существу, он поступил как телефонный хулиган: сделал фиктивный заказ (или правильно как называется?), только это не то, с чем допустимо шутить. Возможно, она отказала другому клиенту, рассчитывая на скорый визит Льва Лаврентьевича, следовательно, Лев Лаврентьевич — причина ущерба, урона, потерь, как моральных, так и финансовых. Даже больше финансовых, чем моральных. Ему позвонят и спросят, где он. И объяснят, что за базар принято отвечать. Как бы то ни было, теперь от него не отстанут. Ему будут звонить и предлагать услуги известного рода. Даже ночью. Нет, именно ночью. Когда он спит (или не спит) в одной постели с женой. Которой не купил сегодня подарка.

Через перекресток проехали одна за другой снегоуборочные машины. Зачем — если сугробы растаяли?

Один выход — заказ отменить. Сейчас же. Пока ему не позвонили оттуда.

Не ждать оттуда звонка.

И он позвонил — отменить.

— Опять я, — сказал Лев Лаврентьевич.

— И где ж мы гуляем?

— К сожалению, обстоятельства изменились. Я не смогу.

— Что значит “я не смогу”? Где-то бродите рядом — и вдруг “не смогу”?! Что за дела. Приходите, не пожалеете. Нам никто не помешает. Я жду. Давайте, давайте.

— Вы правда избавляете от депрессии? — спросил Лев Лаврентьевич, потому что ему действительно было интересно услышать ответ.

— И от комплекса вины. И от дискомфортных переживаний.

— Получается?

— Еще как!

— Позвольте сознаться: не верю. Никому не верю, а вам особенно.

— Миленький, да ведь это ж надо на себе испытать, прочувствовать, а уж потом — верю, не верю. Я высшей квалификации терапевт. Я работаю с гарантией, как-никак.

— Но без интима, — попытался поддеть ее Лев Лаврентьевич.

— Только не говори, что тебе нужен интим. Солнышко, тебе общение надо, а не интим. Я ведь знаю, с кем дело имею.

— А в чем гарантия, интересно? (И действительно: в чем, интересно, гарантия?)

— Месячная отсрочка от суицида после одного сеанса.

Звучало весомо.

— Блин, — оценил гарантию Лев Лаврентьевич. И услышал:

— Ну ладно по телефону трепаться. Адрес напоминаю.

Напомнила.

А почему бы и нет? Даже интересно с ней пообщаться. Все новые впечатления.

…Дверь открыл шкаф — широкоплечий, широкоскулый, и глаза у него были расставлены тоже предельно широко. Бритым наголо был.

Смерив взглядом Льва Лаврентьевича, он громко сказал: “Твой!” — и удалился на кухню.

Из комнаты вышла — Лев Лаврентьевич сразу узнал в ней “одетую” — полная женщина лет тридцати пяти — сорока, губы накрашены, стрижка каре; “одетая” была одета в спортивный костюм сочно-синего цвета и походила на ветеранку большого спорта — всего более на бывшую штангистку в среднем весе.

— Ну-с, в чем же наши проблемы?

— В смысле? — спросил Лев Лаврентьевич.

— Угрызения совести? Ощущение невыполненного долга? Нравственные страдания из-за собственного несовершенства? Нет? Пальто, будьте любезны, сюда. У вас что, вешалка оторвалась? Почему не пришито? Жена есть?

— В общем, да, — пробормотал Лев Лаврентьевич, повесив пальто на петельку для верхней пуговицы.

Интервью продолжалось:

— Я хочу знать причины депрессии. Что не устраивает?

— Меня все устраивает… но как-то все не так… неправильно как-то…

— Чувство вины?

— Да нет никакого чувства вины… Ни перед кем я не виноват…

— Ну конечно. Претензий к миру у нас больше, чем к себе. Во всем у нас человечество виновато.

— В целом у меня к человечеству нет особых претензий, разве что к отдельным его представителям есть, и большие… Но, с другой стороны, согласитесь, в каком-то смысле человечество наше… увы, увы…

— Человечество — увы, а вы — ура.

— Да как раз не ура. Было бы ура, я бы с вами не разговаривал.

— Что пили?

— Водки… немного.

— Три тысячи, — сказала “одетая”.

Он знал, что дорого будет. Отступать поздно. Достал деньги, она спрятала ассигнации в карман спортивных штанов.

— Будешь называть меня госпожой.

“Резковата”, — подумал Лев Лаврентьевич.

Он хотел еще немного пофилософствовать на тему изъянов человечества, но госпожа спросила:

— Чашечку кофе?

— Да, чашечку кофе, если можно.

— А кто сказал, что можно? Я спросила, хочешь или не хочешь, а можно или нельзя, это не тебе решать, понял, урод? Что глаза вылупил? Руки по швам! Шагом марш в комнату!

Ноги сами развернули Льва Лаврентьевича, как ему было приказано, и повели в комнату едва ли не строевым шагом. При этом Лев Лаврентьевич наклонил голову, словно боялся удариться о косяк. Или получить по затылку.

В глазах у него потемнело — не то от страха, не то от предощущения недоброго чего-то, не то от понимания, что что-то не то. Однако заметить успел: комната как комната — торшер, небрежно застланная кровать, стол, на столе грязная скатерть, тарелка, на тарелке очистки банана. Орудий пыток он не заметил. Обыкновенная комната.

— Ты, наверное, решил, я шуточки шутить собираюсь? Я тебе покажу шуточки! Доска у стены — взять доску!

Взял.

— Положи концом на кровать! Не этим, тем, придурок! А этим сюда упри, в ножку шкафа! Расторопнее, бестолковщина!

Суетясь, Лев Лаврентьевич выполнял приказания.

— Ты почему, урод, в ботинках вошел? Не знаешь, где ботинки снимают? Может, тебя пол вымыть заставить? Я быстро!.. Что стоишь? Снимай здесь, раз вошел!.. Брюки снимай! Пиджак можешь оставить…

Лев Лаврентьевич залепетал что-то о несимметричности, не в том плане, что оставить пиджак в отсутствие брюк — это явная асимметрия, а в том плане, что как же насчет солидарности быть, когда одна в штанах, а другой как бы нет…

Тут госпожа совсем рассвирепела:

— Ты мне что, гад, раздеться советуешь? Ты еще вякнуть посмел? Слушай, умник, если хочешь сказать, прежде скажи: госпожа, позвольте сказать, а сказать тебе или не сказать, это уже мое дело!.. Что уставился, как олигофрен? Сволочь, ты снимешь брюки или нет? До трех считаю! Раз… два…

Неизвестно, что бы случилось при счете три (может быть, выскочил бы тот, широкоплечий…), но Лев Лаврентьевич успел предупредить свою госпожу — брюки с трусами мгновенно снялись.

— Лицом вниз на доску! — скомандовала госпожа.

Лег. Он бы и без команды лег.

— Розги? Плетка? Линейка? Бамбук? Солдатский ремень?

Он понимал, что ему предлагают выбрать, но предпочесть одно другому он был не способен. Он хотел сказать: подождите, вряд ли я мазохист, ничего мне такого не требуется, просто я хотел побеседовать… Только онемел у него язык во рту, ничего внятного не мог Лев Лаврентьевич высказать.

— Рекомендую розги. Свежие, неиспользованные.

Слышал: она переставляет ведро (входя в комнату, он ведра не заметил). Неужели розги в ведре?

Его даже в детстве никогда не пороли, даже во втором классе, когда в паспорт дедушки он зачем-то вклеил почтовые марки…

Но ведь черным по белому было: “поркотерапия” — сам же читал! Чему теперь удивляться?! Или ты настолько во всем разуверился, что даже не веришь печатному слову?..

В воздухе свистнуло, и его обожгло.

— А!

— Нравится? Я тебе покажу, что такое депрессия!

— А!

— Я тебе покажу, как сопли пускать!

— А!

— Я тебе покажу…

Но прежде чем его в четвертый раз стегануло, Лев Лаврентьевич закричал, словно звал он на помощь:

— Аааааааа!

Ответом ему был громкий и резкий визг, явно не госпожой издаваемый.

— Зараза! — сказала мучительница.

Повернув голову, увидел что-то круглое на стене — вроде кастрюльки, и над этим предметом металось визжащее существо.

— Барометр, — сочла возможным пояснить госпожа. — При резком звуке выскакивает обезьянка. Если хлопнуть в ладоши или крикнуть, как вы. Это мне муж подарил.

И вовсе не властным был сейчас ее голос, а просто громким, чтобы обезьянка не заглушила слова. В голосе госпожи Льву Лаврентьевичу даже почудилась нотка нежности, но, возможно, только почудилась, хотя как знать, как знать…

Обезьянка замолкла.

— Госпожа… вы замужем?

Должно быть, она поняла, что дает слабину, и, собрав волю в кулак, вновь остервенела:

— Я тебе покажу замужем!.. Я тебе покажу, что такое семейные узы!.. Я тебе покажу, как жене изменять!..

Ему бы сказать, что он не изменяет жене, разве что только сейчас, если это можно назвать изменой, — но нельзя, определенно нельзя, ибо сказано ж: “без интима”! Ему бы объяснить… да как тут объяснишь, когда:

— Вот тебе!.. Вот тебе!.. Вот тебе!..

— Хватит! — взмолился Лев Лаврентьевич, боясь вспугнуть обезьянку. — Довольно!

— Молчать!.. Ты еще и на двадцать зеленых не получил!.. Получай!.. Получай!.. Получай!.. Нет, вы видали такого, он решил, я деньги просто так беру?! Я тебе покажу “хватит”!.. Я тебе покажу “довольно”!.. Вот тебе, гад!.. Вот тебе, гад!.. Суицид, говорит!.. Жалобы на жизнь, говорит!.. Падение нравов, старый хрен, говорит!.. А за кого ты голосовал, ублюдок?.. Я тебя научу, за кого голосовать!.. Я тебя научу не ходить на выборы!.. Я тебе покажу падение нравов!.. Я тебя научу любить человечество!..

— Госпожаааа!.. — простонал Лев Лаврентьевич и ойкнул, как икнул; это был последний хлест.

Выбившись из сил, госпожа тяжело опустилась в кресло. Он робко сползал с доски, боясь быть остановленным. Поспешно натянул трусы, брюки. Застегивался.

— Меня даже в угол никогда не ставили, — сказал Лев Лаврентьевич и всхлипнул.

— А зря.

Без ненависти сказала. Человеколюбиво.

Заправлял рубашку, не глядя на госпожу. Слышал, как она тяжело дышит. Все-таки скользнул взглядом: толстая, ручищи — во! Подумал: и хорошо, что без интима.

— Я на массажистку училась. Только сейчас этих массажистов хоть жопой ешь. Пришлось переквалифицироваться на психолога. Кофе хотите?

— Нет, нет, благодарю.

— Сеанс окончен. Могу угостить.

— Спасибо, я пойду.

— Будет плохо — милости просим. — И — уже в дверях: — Постоянным клиентам — десятипроцентная скидка.

На воздухе было свежо, прохладно. Он подставил лицо сверху падающему — на сей раз это был снег. Пешеходы повеселели и подобрели. Все было вокруг не таким, каким было давеча. Было лучше и чище. Изнутри тоже чем-то необыкновенно чудесным, казалось, высвечивалось, и легкость в груди такая была, словно взлетай. Всех прощаю, и меня простите. Аппетит разгорелся. Денег хватало на метро и на сосиску в тесте. Сначала сосиску в тесте, а потом уж в метро. Домой, домой!.. Ничего, завтра займет. Купит ей барометр с обезьянкой. Хорошая вещь.

 

 

 

Полтора кролика

 

Жуть, а не погода. Особенно ветер.

От автобусной остановки до библиотеки было метров двести, зонтик бы все равно поломало. Рудаков натянул капюшон, прижал подбородок к груди. Вместо обещанного дождя бил в лицо снег — острый, как пыль стекловаты. На витрине магазина летней одежды с трудом сдерживали злорадство два манекена — там был у них рай.

Его заметили прежде, чем он перешел улицу. Магда Васильевна, встречая, предупредительно держала открытую дверь — она вышла без пальто, только в шерстяном платке, накинутом на красное платье. Рудаков ускорил шаг, потом и вовсе побежал.

— Мы уже думали, не придете.

Входя, царапнул ее не по-доброму взглядом. Впрочем, быть неприветливым он не хотел.

— Неужели кто-то пришел? — прохрипел Рудаков.

— А как же!

И верно, в конференц-зале сидели какие-то личности, об их числе, находясь в вестибюле, Рудаков мог только догадываться. Он снимал куртку — так сказать, вешался. По всему судя, ему еще предстояло иметь дело с телевизионщиками.

Их наличие Рудакова искренне удивило. Камеру установили здесь же, при входе. Местный канал, обзор культурной жизни по понедельникам.

— Это недолго, — сказала Магда Васильевна, не прочтя восторга на лице Рудакова.

— Я не смотрю телевизор, — сказал Рудаков тем двоим.

— Мы тоже, — ответил один, затевая возню с микрофоном.

Он же был за оператора, другой — вопрошатель (в кадре не предусмотренный, он стоял слева от камеры).

Первый сказал:

— Снимаем, — второй спросил:

— Скажите, что вас побудило написать эту книгу?

— Что меня побудило? — повторил вопрос Рудаков, откашлявшись. — То и побудило, что написал. — Он еще произнес несколько фраз в том же духе.

Интервьюер помахал кистью руки у себя перед носом, призывая Рудакова смотреть на него, а не в потолок. Каждую фразу Рудакова он сопровождал одобрительным кивком — наверное, этому учат в их институтах.

— Объясните, пожалуйста, название вашей книги.

— То есть вы ее не читали, — сказал Рудаков, прищурясь.

— При чем здесь “полтора”?

— Не читали, — повторил Рудаков.

— Честно говоря, еще нет. Прочту обязательно.

— Для любого, кто читал мою книгу, название, полагаю, понятно. Но если угодно, я объясню.

Он объяснил.

— Как вы относитесь к современной литературе?

Рудаков глубоко вздохнул. Помолчал. Поморщился. Стал нехотя объяснять, как он относится к современной литературе. Собственно, никак. То есть как-то так никак, собственно. То есть как-то. Как-то так.

— Большое спасибо.

Магда Васильевна, деликатно исчезнувшая на время съемки, вновь появилась в вестибюле. Провожая Рудакова в конференц-зал, поинтересовалась:

— Не любите?

Рудаков посмотрел вопросительно. Магда Васильевна уточнила вопрос:

— Ну, давать интервью…

Промолчал.

— Плохо спали, наверное, — донимала догадками. Вместе вошли.

Конференц-зал был небольшим — просто комната.

Больше десяти, — прикинул Рудаков.

Больше десяти ненавязчиво приветствовали Рудакова, а он их.

Сел вместе с Магдой Васильевной за стол.

Читательницы. И один читатель.

Магда Васильевна представила Рудакова. Сказала:

— Несмотря на непогоду, у нас практически аншлаг.

Одиннадцать, — сосчитал Рудаков.

Мест свободных действительно не было — вероятно, стулья вносили по мере прибавления публики. Придет двенадцатый — внесут стул.

Магда Васильевна рассказывала о Рудакове и его замечательной книге. Она подготовилась.

Рудаков решил, что работников библиотеки здесь поболее половины. Но были явно и со стороны.

Телевизионщики тоже вошли, пристроились под портретом Белинского. Снимали то Магду Васильевну с Рудаковым, то пришедших послушать и посмотреть. Потом — крупным планом — книгу Рудакова, поставленную на стол обложкой к зрителям.

Минут через десять они убрались восвояси, вместе с камерой, а Магда Васильевна, когда их не стало, все еще говорила. Она очень хорошо подготовилась.

Рудаков не смог бы пересказать ее доклад.

Встречи с писателями здесь проводят раз в две недели.

Рудаков издал свою первую книгу. Еще весной. Последним здесь был — еще в ноябре — юморист Кувалдин.

Встреча с писателем, если посмотреть с другой стороны, — это ведь то же самое, что и встреча с читателями; под писателем в данном случае надо подразумевать Рудакова.

Рудаков не мог понять по лицам читателей, не скучно ли им слушать Магду Васильевну.

Ей похлопали.

Двенадцатый не пришел.

Рудаков стал читать свои короткие произведения. Он называл их сказками. По мнению критика Рузовского, опубликовавшего в начале лета рецензию на книгу Рудакова, стиль Рудакова отличается особым ритмом и лапидарностью.

Его слушали оживленно, иногда смеялись.

Самый короткий текст из прочитанных Рудаковым назывался “Во”.

 

ВО

 

Иду по лесу, никого не трогаю, навстречу катится что-то кругленькое: зверь не зверь. Только принюхаться хотел, а оно:

— Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я от зайца ушел, от волка ушел, а от тебя, медведь, и подавно уйду!

И куда-то в кусты укатилось.

Во, думаю.

 

Отчего нога деревянная? Так живую старик отрубил.

Вот пришел я к нему: скрып, скрып.

Вижу, лапа моя в горшке варится, а по полу шерстка разбросана — знать, щипала старуха.

Под рубахи спряталась на печи, думает, не замечу, а старик — тот под корыто залез.

Ну, съел я их.

Во, думаю.

 

— Это все?

— Все, — сказал Рудаков.

Ему похлопали.

Стали задавать вопросы.

Рудакова спросили, что побудило его стать писателем. И что означает название книги. При чем здесь кролики? И что он думает о современной литературе.

Спросили, какая книга лежит у него на рабочем столе. И какие бы три он взял на необитаемый остров.

Он сумел не зевнуть. Он решил: не иначе, каждую работницу библиотеки обязали задать хотя бы один вопрос. Скоро, впрочем, он убедился: иначе. Вопросы задают здесь не по обязанности, а по безотчетным побуждениям неясного свойства. Потому, наверное, что не хотят выходить на улицу, решил Рудаков. Он и сам не хотел.

Полная дама в брючном костюме спросила Рудакова о тайне современного человека. Она сказала:

— Мне кажется, у современного человека нет тайны. Поэтому про него неинтересно ни писать, ни читать. А как думаете вы?

Рудаков думал по-разному. Человек сам тайна. Но что есть тайна? — думал Рудаков. И что человек? — предлагал всем подумать.

Рудакова спросили: да, что есть человек?

И чем современный человек отличается от вообще человека?

И еще: сколько просуществует человечество, спросили Рудакова.

И есть ли Бог, Рудакова спросили.

Есть ли, спросили его, ничего — в частности там, где ничего нет, и, если ничего все-таки есть, называя его “ничего” и тем самым внося в него содержание, не превращаем ли мы ничего в нечто?

— Вы пишете для взрослых, однако пренебрегаете матом. Почему в вашей книге совсем нет мата?

Этим обеспокоилась бальзаковского возраста леди в не по сезону темных очках.

— Должен быть? — спросил Рудаков.

— Нет, я не настаиваю на том, чтобы у вас на каждом шагу матюгались, но полное отсутствие мата бросается в глаза… или вы находите это естественным?

— Я не думал об этом, — пробормотал Рудаков, несколько сникнув.

Спор на тему мата взбудоражил аудиторию; Рудаков угрюмо молчал.

— Видите, какие дискуссии вызывает ваша проза, — шепнула ему Магда Васильевна.

Речь зашла об абсурде. Отношение Рудакова к абсурду интересовало обладателя клетчатого пиджака, единственного, если не считать Рудакова, мужчину в этом помещении. Он называл имена великих абсурдистов, освященные мировой славой. Ощущает ли Рудаков свое место в определенном контексте?

— Нет, то есть да, то есть нет, — заговорил Рудаков с внезапной горячностью. — Я под абсурдом понимаю другое. Допускаю, что у меня умозрительные схемы, искусственные конструкции, игры ума, это не есть абсурд… Абсурд — это реальность, реальность, увиденная под определенным углом. Он здесь. Он повсюду. Все зависит от ракурса — как взглянуть. Любое событие может оказаться абсурдным… Вот, скажем, сегодняшний вечер — вроде все пристойно, правильно… А ведь это как посмотреть… Можно представить себе, что кто-то напишет рассказ о нашей встрече, и она будет выглядеть крайне абсурдно.

— Разумеется, — сказала Магда Васильевна. — Если все исказить. Что-то затушевать, что-то выпятить. Окарикатурить.

— Да нет же, я о другом… Я о фатальности… как бы это сказать… неявных несоответствий. Представьте себе, что кто-то из нас мог бы оказаться не здесь, а в другом месте — в бане, или на свадьбе, или, может быть, в морге… Это я фантазирую в порядке бреда… Чувствуете холодок абсурда?

Никто не чувствовал.

— Ладно. Давайте в порядке бреда сочиним что-нибудь подобное… прямо сейчас. Хотите — о вас, Магда Васильевна?

— Обо мне?

— Ну, не о вас лично, конечно, а о некоем человеке, похожем на вас. Боже упаси, что это вы. Это не вы. Это я для наглядности.

— Лучше о вас.

— Хорошо. Пусть буду я. Не я лично, а некий автор, похожий на меня, который пришел на встречу с вами… то есть с читателями, похожими на вас. Нам важна ситуация.

— Оживление в зале, — констатировала Магда Васильевна.

Рудаков продолжал:

— Представим автора книги сегодняшним утром. Он, или как вам удобнее, пусть буду я, в общем, этот персонаж провел бессонную ночь. Тяжелые мысли и все такое. Утро настает, мрачное, холодное… ну и… — Рудаков сделал жест рукой, всех приглашая к сотворчеству, — наш персонаж закономерно решает…

— Принять снотворное, — громко сказала пожилая женщина в первом ряду и засмеялась.

— Повеситься, — сказал Рудаков и засмеялся тоже.

Он окончательно ожил. Его глаза заблестели.

— Вот что такое творческая кухня писателя, — объявила Магда Васильевна. — Так рождаются сюжеты. И почему же он решил, интересно, повеситься? В чем же, объясните, закономерность?

— Решил и решил. Жизнь не сложилась… мало ли что… какая разница… Короче, взял он веревку, сделал петлю, намылил…

— Сейчас не мылят, — сказал в клетчатом пиджаке, — это пеньковую мылили, а из синтетического волокна и так скользит хорошо.

— Век живи, век учись, — пробормотал Рудаков, слегка сбитый с толку.

Все та же в первом ряду подсказала:

— Встал на табуретку.

— Привязал к люстре, — обратился к ней Рудаков, как бы благодаря за поддержку. — Голову в петлю просунул. Стоит. Делает глубокий вдох. И тут…

— Звонит телефон…

— Телефон слишком банально. И тут взгляд его падает на будильник. Он видит часы, и он вспоминает вдруг, что в семь вечера у него выступление в библиотеке. И так тоскливо становится, нехорошо… Ему, конечно, и без того тоскливо, а теперь — просто гадко. За окном какая-то дрянь, ветер, циклон… А ведь придут по такой погоде читатели, будут ждать его, звонить ему, перемывать ему косточки… Подождут-подождут и разойдутся в недоумении. Или еще лучше: к семи уже все известно станет, ну и представьте картинку — вы пришли на встречу с автором, сели, сидите, ждете, появляется Магда Васильевна и говорит: “Вечер отменяется, писатель повесился”. Дикость! Как ни посмотри, все дикость. Вот он и решает, с петлей на шее: надо идти. Схожу вечером, а потом и повешусь. А то неправильно как-то, малодостойно. Надо завершать начатые дела.

— Занятно, — сказала Магда Васильевна.

— А дальше — все как здесь. Пришел, а тут телекамера — спрашивают, как вы меня, этого автора: что вы хотели сказать вашей книгой?.. почему так назвали?.. при чем тут кролики?.. почему “полтора”?.. ваши планы на будущее?.. есть ли тайна у современного человека?.. Он, как я, отвечает, пыжится выразить мысль… Абсурдность ситуации видит лишь он. Ну и тот, кто воспринимает этот рассказ, — по отношению к персонажам этот восприниматель существо высшего порядка. Неплохой мог бы получиться рассказ, пожалуй... если опуститься на землю…

— Напишете? — спросила дама с большой малахитовой брошью.

— Нет, пусть другой кто-нибудь.

— Одна неувязка, — сказала Магда Васильевна. — Этот персонаж должен был поступить проще. Если он такой обязательный, он бы вот что сделал. Он бы позвонил в библиотеку, она уже в десять открыта, и сказал бы, что заболел. Мы бы отменили вечер, и он бы мог тут же повеситься со спокойной совестью.

— Кстати, да, — сказала полная дама в брючном костюме. — Почему же он не позвонил?

Рудаков плечами пожал — не знал, что ответить.

— Потому что абсурд, — сказала старушка, у которой слегка фонил слуховой аппарат.

Магда Васильевна встала:

— На этой оптимистической ноте предлагаю и завершить наш вечер. Позвольте, в посрамление упомянутого абсурда, сказать большое спасибо нашему гостю и подарить ему, разумеется, со смыслом… отнюдь не абсурдный… небольшой бюст Белинского — человека, именем которого названа наша библиотека.

Рудаков под аплодисменты принял дар. Бюст Белинского был не выше стакана.

Потом Рудаков раздавал автографы.

Потом в узком кругу работников библиотеки он пил чай с печеньем. Коньяк, предназначенный для почетных гостей, тоже не преминул обнаружиться на столе. Беседа была задушевной.

За разговорами о геополитике, провожаемый библиотекаршами до метро, он и не заметил, что ветер стих. Стало скользко, однако. Полная дама в брючном костюме долго не хотела отпускать его одного.

Турникет, со своей стороны, почему-то не хотел его впускать. Вмешалась дежурная.

Абсурд не всегда деструктивен, он иногда конструктивен, иногда он спасение для человека. От этой оригинальной мысли Рудакова отвлекло звонкое объявление: всех на эскалаторе учили не касаться оставленных вещей и не подходить близко к краю перрона.

Держась за поручни, он по своей вагонной привычке ревностно вычислял отношение читающих к слушающим — получалось оно не пользу первых, а точнее, равнялось нулю — за досадным отсутствием сегодня в вагоне что-либо читающих; если, конечно, не причислять к ним разгадывателей кроссвордов.

Во дворе из люка валил пар. Пар — до сих пор. Он и утром валил.

Между вторым этажом и третьим Рудаков был вынужден перешагнуть через бомжа, притулившегося около батареи. Рудаков этого не любил, но всегда был готов, раз дело такое, с этим мириться.

Вчера на многолюдной улице ему повстречался бородач, несший на плечах — именно так! — мешок с мусором. Он попросил у Рудакова сто рублей, чтобы “уехать отсюда”. Рудаков не дал. Тогда тот сказал Рудакову: “Ты злой, брат”.

Кто-то поднимался на лифте. Значит, работает. Рудаков думал, что нет. “Ну ладно”, — сказал себе Рудаков, поднявшись на пятый.

Сволочь какая-то залепила звонок жевательной резинкой. К счастью, звонок не нужен был Рудакову — он открыл дверь ключом.

Пахнуло мылом.

Рудаков прошел по прихожей, оставляя следы на линолеуме, — мыльная лужа давно высохла.

Он держался спиной к дверному проему, ведущему в кухню, чтобы там не увидеть веревку. Завтра снимет, завтра все уберет.

Упал, не раздеваясь, на тахту и провалился, как в яму.

Завтра, все завтра.

 

 

 

БЕЛЫЕ ЛЕНТОЧКИ

 

Ксюшу укусил клещ.

Уж лучше бы два клеща укусили Глеба. Он так и сказал: “Лучше б меня два клеща укусили”.

Клещевая атака на Ксюшину ягодицу была позловреднее почти непрерывного дождя, со среды до пятницы омрачавшего всем пятерым отдых.

И вовсе не потому, что клещ обязан был быть инфицирован вирусом энцефалита, — в это никто, кроме Ксюши, не верил, просто надо знать, какая Ксюша ранимая.

Даня и Таня, а также дизайнер Зайнер, не говоря уже о Глебе, пытались кто как мог успокоить укушенную Ксюшу — дизайнер Зайнер, например, сказал, что его каждый год клещи кусают, и ничего, до сих пор жив, но Ксюшу слова утешения, от кого бы ни исходили они, только еще больше расстраивали — она так поняла, что к судьбе ее все одинаково равнодушны, никто, никто, даже Глеб, не любит ее, и рыбная ловля им куда важнее Ксюшиной жизни. Всем стало понятно: отпуск подпорчен.

А ведь дни предвещались очень хорошие. Уже ночью прекратился дождь, к полудню на небе ни тучки не было, ласточки летали высоко, обещая и назавтра отличную погоду, и солнце, добросовестно весь день сиявшее, не за тучу в конечном итоге село, а по чистому небу сползло, и стрекотали в поле кузнечики, что тоже очень хороший знак. Тогда на закате и обнаружился клещ. Ксюша полезла в палатку снять наконец купальник и нащупала рукой на левом полупопии рядом с резинкой, то бишь на границе, где загар переходит в сокровенную белизну, лишнее что-то, чего раньше не было, — не то родинку, не то болячку. С помощью зеркальца установила истину:

— Глеб! Ты где бродишь? В меня клещ вцепился!

Клещ был большой, напитавшийся, величиной уже почти что с брусничину, знать, ловил он свой кайф неутолимый часов уже пять-шесть, а поскольку зеркальце немного искажало действительность в сторону увеличения размеров объектов, клещ показался Ксюше сущим чудовищем. Почему она его раньше не заметила, Ксюша не понимала.

Вытаскивали всей командой — методом утопления клеща в подсолнечном масле. Полагали, что, когда клещу нечем будет дышать (а дышал он, покуда кусал, предположительно задом), он сам изымет свою головку из тела Ксюши. Есть такой способ, хотя и небесспорный. Непосредственным исполнителем взялся быть, естественно, Глеб, Таня светила фонариком, а те двое давали советы. Все Ксюшу согласно подбадривали: клещ-де напился уже, сейчас выйдет сам. Но сам отчего-то выходить не торопился, несмотря на то что все полупопие Ксюши уже было заляпано маслом. Пришлось Глебу вооружиться иголкой и пинцетом.

— Ты мне все расковыряешь там! — хныкала Ксюша. — Постарайся, чтобы там не осталась головка…

— Лежи спокойно, — приказал Глеб.

В конце концов клещ был извлечен и помещен в стеклянную баночку — для будущей экспертизы. Ксюша долго рассматривала вредителя, не веря, что головка при нем.

— Точно энцефалитный.

— Маловероятно, — сказал Глеб.

По идее, надо отправить в лабораторию. Но, во-первых, завтра воскресенье, а во-вторых, еще как добраться хотя бы до районного центра? Пробный выезд из низины не удался сегодня ни Глебу, ни Дане — машины и того и другого решительно буксовали сразу же за ольшаником на первом подъеме. По лесной трехкилометровой дороге до грунтовки после дождя тем более невозможно будет проехать. То, что они все в западне, стало ясно им в среду еще, когда разверзлись хляби небесные. Оставалось уповать на сухую погоду (за сегодняшний, первый по-настоящему солнечный день уже заметно подсохло), в худшем случае — на помощь трактора, за которым, если что, придется чапать по грязи в поселок.

В обычных полевых условиях — ничего особенного, веселое приключение. Но когда ЧП — это проблема.

Самая большая проблема в том, что это проблема с Ксюшей.

Лучше бы 22 клеща, 222 клеща укусили Глеба.

— Больше чем уверена, энцефалитный. Я так и знала, что этим кончится. И не надо меня успокаивать! А где вы раньше были? Он меня несколько часов кусал, а вы никто даже внимания не обратили, как будто меня рядом не было. Так и помрешь, никто не заметит.

— Ты, конечно, всем хороша, — отвечал Даня с напускной серьезностью, — но подумай сама, как вот лично я заметить мог? Я скромный, стеснительный. При всем к тебе уважении, при всем тебя обожании от попы твоей неповторимой глаза отвожу. Или ты думаешь, я только на нее и смотрю?.. А Глеб еще? Вдруг ему не понравится?

— Хорошо бы без пошлостей, — сказала Таня.

— Видишь, Таня тоже ревнивая.

Это уже был разговор за водочкой, у костра. Туман с озера надвигался на берег. Звезды зажигались одна за другой. На складном столике дымила спиралевидная противокомарная вонючка. Пили из принадлежащих дизайнеру Зайнеру металлических дорожных стопариков, способных вкладываться один в другой (когда их вкладывали) и находить место в кожаном чехольчике.

— Выпей, Ксюша, и не думай о грустном, алкоголь любую заразу убьет.

Ксюша выпила и ушла спать в палатку, досадуя на несерьезное отношение к ее злоключению. В этом уходе никто не приметил демарша. Спальный мешок по случаю теплой ночи она обратила (мешок позволял) в одеяло. Она слышала, как говорили у костра о малозначительных предметах, но только не о клеще. Таня чему-то смеялась. Чоканья, хотя и не были слышны, угадывались безошибочно. После одного Глеб сказал, что в понедельник поедут. Он сказал, что если дорога подсохнет. “Если!” — повторила про себя Ксюша с обидой.

А потом они обнаружили, что бутылка была последней. Никак не могли поверить тому, долго искали, хлопали дверцами обеих машин. Решили, что дождь виноват, он, затяжной, сбил всю компанию с ритма, со счета… Так вам и надо, думала Ксюша.

Тушили костер. По местам расходились.

Дизайнер Зайнер долго боролся в своей палатке с бытовыми трудностями, невнятно комментируя скромные, но убедительные победы. Из палатки Дани и Тани раздавались их веселые пререкания. Одного только Глеба где-то носило. Он мог пойти в поле на звезды смотреть, это вполне в Глебовом стиле, а мог отправиться за камышовую заводь с фонариком, там у них приманка для раков. Ксюша ждала. Он явился, когда уже все угомонились. Ксюша хотела сказать, чтобы не привлекал фонариком комаров, но сдержалась: пусть будет им хуже обоим, раз не мыслит мозгами. Он лег, помолчал, потом, никудышный психолог, надумал к ней приласкаться, Ксюша гыкнула на него, и он сразу отстал.

Посреди ночи Ксюшу разбудил истошный вопль из леса. Будто кричала женщина, причем сумасшедшая, потому что это были не крики о помощи, не крики от боли и не что-нибудь другое, умом объяснимое, а что-то совершенно бессмысленно беспричинное, если только в том не было умыслу всех напугать. Но все спали, одна Ксюша проснулась. Наверное, ночная птица, быть может — филин, иначе надо признать, что безумная баба ходит по лесу и зачем-то кричит, но разве так кричат птицы в наших краях, даже ночью, если это действительно птица? Глеб похрапывал безмятежно, и как ни хотелось Ксюше его разбудить, она не стала будить Глеба. Она спряталась под одеяло с головой и стала думать: а пусть, пусть придет эта сумасшедшая баба с острым ножом и всех зарежет к чертям, так нам и надо. Вот так!

 

Ксюша встала последней, когда солнце уже раскалило палатку, так что больше не было сил прятать в спальный мешок от назойливой мухи лицо. Она попыталась муху поймать и вспомнила сразу, что на ночь выпила водки, — всего-то делов, стопку-две, а чуть-чуть повело. Куда-то зеркальце запропастилось, Ксюша даже заглянула под надувной матрац, но не идти же к тому круглому, что висит с рукомойником на одной березе, — Ксюша очень тщательно ощупала место укуса и, воздержавшись от выводов, решила пока ограничиться одним только этим тактильным исследованием.

Все уже позавтракали, а Таня мыла посуду.

Могли бы и разбудить.

Дизайнер Зайнер сумел уже поймать щуку на спиннинг и клятвенно обещал поймать еще одну.

Белый самолетный след на небе, как заметил Даня, быстро рассеялся, а значит, верно вчера решили: погода будет что надо.

Вчера в новостях говорили, что не допустят дождь над Москвой, а стало быть, торжествам и гала-концерту быть.

На самом деле, хорошо отдыхать без новостей. Что, собственно, они, по большому счету, и делали.

Глеб призвал снарядить экспедицию за грибами. Кому-то одному надо остаться в лагере. Дизайнер Зайнер с удовольствием останется в лагере и будет чистить четырех щук, которых он непременно поймает.

Таня увидела, как переплывает озеро уж. Кто бы мог подумать, что ужи на такое способны? Голова ужа высовывалась из воды. На ужа пошли все смотреть, кроме Ксюши.

Ксюша доела пшенную кашу. Специально для нее, чтобы не остыл, около костра был оставлен чайник.

Неожиданно перед честной компанией образовался незнакомый человек лет сорока пяти. Первое, что в глаза бросилось всем, — это его клочковатые усы и кудрявые рыжие брови, а уже потом — кожаная сумка-планшетка на ремне через плечо. На нем была форма какого-то непонятного ведомства, но она так сильно выцвела, что надо было еще догадаться, форма ли это. Никто не заметил, как он спустился в низину.

— Здравствуйте. Я инспектор леса. Вот мое удостоверение. Извольте заплатить за отдых.

В какой степени инспектор леса был инспектором леса, это еще вопрос; по вескости представления был он не просто инспектор леса, был он — Инспектор Леса.

Было похоже на шутку.

— Что еще за фокусы? — возмутился Даня. — Почему мы должны платить?

— Да, — возмутилась Таня, — согласно какому правилу?

Инспектор Леса достал из сумки блок отрывных квитанций.

— Согласно постановлению районной администрации за номером двести двадцать семь. Могу предоставить текст документа. Коллеги! — обратился Инспектор Леса к собравшимся. — Прошу не пугаться, сумма терпимая, не кусачая! Сколько вас? Пятеро? Сколько полных дней проживаете? Сколько предполагаете жить?

Он довольно проворно — причем в уме — перемножил число людей на число дней и на тарифную ставку в рублях. Отчитался по результату:

— Пятьсот сорок рублей. Если есть калькулятор, проверьте.

— Кредитки не принимаете? — пошутила Таня, ставя на стол стакан с вымытыми ложками.

Дизайнер Зайнер заплатил за всех, сказав “потом разберемся”.

— Вот квитанция. — И с небольшим опозданием Инспектор Леса ответил: — А что до кредиток, то нет.

Ксюша спросила:

— Вы не знаете, кто кричит по ночам женским голосом?

— Ты о чем, Ксюша? — удивился Даня. — У нас только ты да Таня могут кричать женским голосом.

— Очень смешно. Скажите, пожалуйста, этой ночью, когда мои товарищи спали, кто-то кричал в лесу, словно женщина, — это филин?

Инспектор Леса, похоже, прочно дружил с арифметикой и любил числа, он сказал:

— Сорок процентов из пятидесяти это филин.

— А остальные… десять? — спросила Ксюша.

— Остальные десять кто-то другой.

— А скажите, пожалуйста, меня вчера укусил клещ, есть ли здесь разносчики энцефалита?

— Точной статистикой не располагаю, но имеются случаи. В прошлом году часто случалось.

— Ну, “часто случалось” — это единицы все-таки, — встрял Глеб. — На тысячу укусов один опасный.

— Да, примерно так, — прикинул Инспектор Леса. — Один процент из пятидесяти.

— Странно вы как-то считаете, — сказал дизайнер Зайнер. — Вы хотите сказать, два процента из ста?

— Просто два процента, — сказал Даня.

— Из ста?

— Ясно, из ста.

— А он говорит, из пятидесяти.

Инспектор Леса не спорил. Он сказал примирительно:

— За каждым процентом стоит человек.

Дизайнер Зайнер и Даня переглянулись, Глеб почесал затылок.

— Правильно, — сказала Ксюша, — а есть ли в Первомайске санэпидстанция… или не знаю что… лаборатория, куда бы можно было сдать клеща на анализ? Ну и самой показаться врачу?

— Зачем тебе Первомайск? — спросил Глеб. — Завтра понедельник. Подсохнет — и поедем в областную больницу. Сто километров каких-то. Потом вернемся.

— Завтра будет поздно, солнце мое. Необходимо сегодня, — сказала Ксюша. — Ходит ли сегодня автобус в Первомайск?

Инспектор Леса ответил загадочно:

— Полагаю, что есть. При больнице.

Все напряглись. Следовало догадаться, что это ответ на первый Ксюшин вопрос (о наличии санэпидстанции в Первомайске); потом он сказал об автобусе:

— По расписанию — да.

— Вы знаете расписание? — спросила Ксюша.

— Конечно. — Инспектор Леса обратился к Дане и Глебу: — Три раза в сутки: утром в семь пятьдесят, днем в двенадцать тридцать и вечером…

— Извините, им неинтересно. Пожалуйста, мне. Клещ укусил — только меня.

— Ну зачем же ты так, — сказал Глеб.

Глядя на Ксюшу, Инспектор Леса продолжил:

— …И вечером без десяти шесть. Если пойдете, остановка рядом с карьером, отсюда километра три с половиной. Хотя сегодня может и не быть дневного. Вы же знаете, какой день. В деревнях все по домам сидят. Ждут, когда привезут листы. И потом — телевизор… Программа… Но по расписанию — да.

Вновь подошла Таня (пока говорили, она отлучилась к машине за кремом против загара):

— А вы — уже?

— Мне не в чем каяться, — обратился Инспектор Леса ко всем присутствующим.

Усмехнувшись, Даня Глебу заметил:

— Что-то в этом есть диссидентское.

— Нонконформизм какой-то, — отозвался Глеб.

— Это как посмотреть, — сказала Таня, выдавливая из тюбика на ладонь.

Инспектор Леса сказал:

— В волости праздничный концерт днем, но у них свой автобус от администрации. В любом случае попутку всегда можно поймать.

— А вы сами пешком? — спросила Ксюша, не взяв у Тани протянутый тюбик.

— Я сам — да. На машинах сюда редко добираются. Счастливо отдох­нуть! Ушел.

То есть это он так сказал о себе: “Ушел”.

И действительно, Инспектор Леса — ушел.

Даня, Таня и дизайнер Зайнер долго еще обсуждали встречу с

Ин­cпектором Леса, его непрямолинейные высказывания, а также его гражданскую позицию в свете общественных настроений последнего времени.

Ксюша демонстративно пошла готовиться идти пешком — демонстрация была замечена только Глебом, он поспешил за Ксюшей в палатку. Потому что идти пешком был не готов.

— Ну и что ты придумала? — спрашивал Глеб, сидя перед ней на корточках: Ксюша лежала на спине с поднятыми ногами и напяливала на себя тугие джинсы вместо только что снятых шорт. — Я что, тебе несчастья желаю? В чем дело? Ты так себя ведешь, словно все виноваты, что клещ укусил именно тебя.

— Где клещ? — спросила железным голосом Ксюша.

— В баночке.

— Где баночка с клещом?

— В кармане рюкзака. Сегодня в Первомайске ничего не работает! Завтра поедем на машине!

Она его, конечно, не слушала.

Вслед за Ксюшей Глеб вылез из палатки, “ну ладно” сказал. Пошел к друзьям договариваться, что купить. И относительно водки — сколько.

 

Когда миновали первое поле, Глеб догадался посмотреть на

часы — было без пяти одиннадцать. Рано вышли — за сорок минут до карьера дойдут и будут целый час ждать автобус.

Глеб знал цену Ксюшиной раздраженности. Собираясь куда-нибудь, они не могли не поссориться, но, как только отправлялись в путь, немедленно забывали о разногласиях, как будто и не было ничего. В дороге если и ссорились, то только во время остановок, не считая тех редких случаев, когда Ксюше дозволялось сесть за руль (тут она получала от Глеба по полной программе, смиренно терпя). Почему передвижение в пространстве, независимо от способа и цели передвижения, действовало на Ксюшу умиротворяюще, дисциплинирующе, а в плане психического здоровья даже целебно, Глеб объяснить не мог, но было бы глупо ему этим не пользоваться. Он знал, что Ксюша рано или поздно повеселеет. Так вроде бы и получилось, когда колея, вдоль которой они, обходя лужи, шли полем по направлению к лесу, обнаружила приблизительное сходство с дорогой. Ксюша словно выдохнула — и таким замечательно отрезвляющим выдохом, какой только и ждут, когда говорят: “Выдохни!” А развлекла ее не какая-нибудь природная достопримечательность, но собственная забывчивость: она не узнавала пути, уже преодоленного ими прежде в другом направлении на машинах.

— Неужели мы ехали здесь? — сказала она, самокритично улыбаясь (вероятно, своей способности не замечать очевидного). Впрочем, сегодня ее веселости — это Глеб почувствовал сразу — оттенок обреченности все же будет присущ.

— Извини, я вспомнила, просто у меня двоюродный брат умер от энцефалита.

— Во-первых, почему “извини”? Во-вторых, как это “просто”? В-третьих, ты никогда не говорила этого.

— Или троюродный. Даже не знаю, как его зовут. Я еще на свет не появилась. Просто вспомнила, кто-то из родни умер от энцефалита ребенком.

— Прямо сейчас вспомнила?

— Ну да. А что такого?

Он не сказал, что думает. Умереть мог, но если бы действительно умер, сразу бы вспомнила. Еще вчера.

− Что же, по-твоему, я придумываю?

— А зачем ты наплела про женщину, которая кричала в лесу?

— Ты ничему не веришь, — сказала Ксюша.

Веришь, не веришь. Какая разница, чему верит Глеб и чему он не верит? Да мало ли чему он не верит? Он, например, не верит в искренность тех, кто называет ее куколкой, потому что он знает, как им обоим завидуют. А притом что глаза у нее огромные и что искусственная блондинка, каждому, верит он, видно за версту, какая она непростая, нетривиальная, нестандартная.

Или вот, например, Глеб не верит тому, что Ксюша способна состариться. Разумеется, все стареют. Он может легко представить стариком себя: лысым, сутулым, хромым. Он даже может, дурачась, убедительно изображать из себя мемекающего маразматика. Но он не может представить старухой Ксюшу.

А еще он верит ее поощрительным откровениям, этим ее “ни с кем как с тобой”, потому что он верит в себя и не верит, что она знает по-настоящему правду, потому что откуда ж ей знать, если у нее, верит он, было других с гулькин нос и никогда больше не будет.

Верит он Ксюше по крупному счету, а не верит по мелочам. Иногда мелочи выводят его из себя, особенно когда Ксюша на них с упорством настаивает, но чаще он воспринимает их как занятную данность. Единственное, в чем не всегда Глеб уверен, — это верит ли она сама своим выдумкам; иногда он верит, что да, иногда он верит, что нет.

Дошли до щебенки. Автобусная остановка была обозначена бетонным сооружением, похожим на коробку, опрокинутую набок.

Карьер напротив остановки был весьма живописен. По краям карьера высокие сосенки кривыми корнями цеплялись за кромку обрыва. Судя по заржавелости оставленных внизу железяк, карьер уже давно не разрабатывали.

Захотели подняться, посмотреть с высоты на окрестности.

По левому склону огромные проплешины были покрыты мягким мхом.

Ксюша шла впереди. Глеб почувствовал потребность сказать хорошее.

— Как твой укус?

— Тебе интересно?

— Было бы неинтересно — не спрашивал бы.

— Откуда я знаю. Мне же не видно.

— Дай я посмотрю.

Она, не оборачиваясь, остановилась, расстегнула ремень и приспустила на одну сторону джинсы, — он увидел красное пятнышко. Подошел поближе, присел, приблизился глазами к нему. Прикоснулся губами и обнял ее ноги. Посмотрел наверх.

Она глядела вниз через плечо — снисходительно-укоризненно.

— Хочешь, я исполню брачный танец? — спросил Глеб.

— Ты хочешь меня рассмешить? — Но она и без того рассмеялась, а это означало, что и танца не надо. — У тебя одно на уме, — нашла она необходимым зачем-то сказать и сама поняла, что произнесла ну очень истертую фразу, миллиарды раз на всех языках мира уже прозвучавшую до нее — может быть, даже больше раз, чем “я тебя люблю”. — Какая чушь! — и, бросая вызов зазевавшимся комарам, стянула с себя фут­болку.

Комары, муравьи, клещи те же — все эти представители мелкой фауны просто не успели опомниться.

Мушки, мошки, травяные блошки.

Все зазевались.

Так ведь не в Индии живем.

Собственно говоря, как нечто автобусоподобное проехало по дороге, слышали оба, но что тут можно поделать? Ничего ровным счетом нельзя поделать.

Ксюша, Ксюша.

Глеб, Глеб.

По этому склону рос еще ландыш. Ландыш уже отцвел. Ландыш украшали большие бледные ягоды.

— Съешь одну ягоду и умрешь.

— Хочешь, съем две ягоды? — спросил Глеб.

— Два раза умрешь, — сказала Ксюша. — Не ешь.

Так и не поднялись наверх.

Смешнее всего было потом читать корявые надписи на бетонных стенах автобусной остановки. Ничего смешного в надписях не было, но почему-то было смешно. Ксюша подбивала Глеба что-нибудь изобразить свое, она даже нашла свободное место. Глеб достал шариковую ручку, но и первую букву не сумел вывести — ручка не хотела писать.

— А что бы ты написал? — спросила Ксюша, когда Глеб отказался уже от затеи.

— Не скажу.

И сколько она ни пытала его, не сказал.

Скоро стало понятно: дневной автобус не придет, ибо то, что проехало тогда, было скорее всего автобусом.

— Но как же так? — изумлялся Глеб. — Где логика?

Он легко мог представить, как опаздывает автобус на полчаса, но чтобы автобус прошел на полчаса раньше — этого он представить

не мог.

— Или тот злодей нам сказал неверное время?

— Он мог ошибиться в любую сторону. Если прошел действительно наш автобус, нам лучше идти вперед самим, а если автобуса еще не было, лучше не отходить от остановки.

— Так ждать нам или не ждать?

— Давай подождем.

К числу оживленных дорог эта щебенка точно не относилась.

Ждать еще пришлось на обочине около двух часов. Проехал микроавтобус, переделанный в грузовичок. Проехали старые “Жигули”, переполненные детишками (на заднем сиденье было четверо), — Ксюша, разглядев, опустила руку, а чадолюбивый дед с бородой, отпустив на секунду руль, руками развел: мол, не могу. На грибников не очень похожи. Еще проехали мотоцикл с коляской и два лесовоза, груженные длинными бревнами. Вот и все. Этак можно здесь до автобуса до вечернего проторчать, и нет никакой гарантии, что его не отменят.

Решили идти. И пошли. Демон зловредности, заставлявший их бессмысленно ждать, сразу дрогнул и отступил: тут же появилась попутка.

Дядечка в бейсболке был за рулем, рядом с ним — весьма полнотелая дама.

У обоих приколоты, как знаки отличия, белые ленты к одежде.

Ехали в Первомайск. Глеб и Ксюша возликовали, садясь.

Водитель и полная дама продолжали, по-видимому, прерванный разговор:

— Что-то очень простая печать, — говорил он. — Я посерьезнее ждал. Типа голограммы, как на водочной наклейке бывает. Вот ту сложно подделать. А эту легко.

— А зачем подделывать? Что с нее толку? Есть она, или нет ее…

— Ну не скажи. А зачем тогда в паспорт ставить? Для чего-то ставят ведь, или как?

— Лось! — закричала Ксюша.

И точно: с левой стороны прочь от дороги, теряясь за деревьями, уходил лось.

— Где моя двустволка?! — возопил водитель таким тоном, как если бы он сокрушался “где мои двадцать лет?!”.

С километр-другой говорили о лосе.

Ксюша поежилась и, придвинувшись к Глебу поближе, положила голову ему на плечо. Они там — в ландышах, а тут, представляла, он — огромный — с рогами.

В зеркале заднего вида поймала взгляд водителя. Спросил за рулем:

— По каким делам в Первомайск? Листы подписывать?

— У нас открепительных талонов, — сказал Глеб, — нет. Мы на озере отдыхаем.

— Меня клещ укусил, — сказала Ксюша, — в больницу едем. Как у вас тут с энцефалитом дела обстоят? Остерегаетесь?

— То-то я смотрю вы без ленточек, — сказала дама.

— Надо людей остерегаться, не клещей, — высказался водитель. —

А клещ он и есть клещ.

— Лосиные блохи — это да, — говорила его пассажирка. — Вцепится такая в волосы — замучишься, отдирая. Но они ж безвредные, говорят. Этих блох лосиных у нас пруд пруди на деревьях. Клещи есть, но немного.

— Немного, — сказала Ксюша, — а меня укусил!

За рулем поинтересовался:

— Из каких краев? Из Питера? Из Москвы?

— Из Питера.

— А чем занимаетесь?

— Схемами, — кратко ответил Глеб (он не любил допросов).

За поворотом часть дороги размыло дождем — медленно объезжали промоину. Из ямы торчала сигнальная палка с насаженным на нее ведром.

— Мы на лисичках, — сказал водитель. — Вы же знаете, как они в Европе идут. Раз в двадцать дороже, чем здесь. На лисичках посредников много. А мы почти что в самом низу. Ниже нас только собиратели. Есть более выгодные направления, чем лисички. Банные веники, например. Вот в Питере как дела с вениками обстоят?

— У нас бани закрываются, — сказала Ксюша.

— Это государственные, общественные, а частные, наоборот, они только открываться будут. Куда же без бань? И без веников?

С ним рядом сказала:

— Мы можем весь Питер вениками завалить.

Ксюша представила Питер, заваленный вениками.

— Дубовые? — спросил Глеб.

— Березовые. Зато много, — ответил за рулем.

— И дешево, — сказала его компаньонка. — Очень дешево. Не прогадаете. Возьметесь?

— Что возьмемся? — не понял Глеб.

— Найти веникам сбыт.

— Ваши условия? — спросила Ксюша по-деловому.

— Пополам, — сказал за рулем. — Все по-честному. Веники у нас дико выгодные. Но чтобы партия не ниже пяти тысяч веников, да, Тоня?

Тоня, вот как звали ее, она сказала:

— Договариваетесь, когда и куда, сообщаете нам, и мы — грузовик.

— Не исключено, что рынок веников уже захвачен, — сказала задум­чиво Ксюша, игнорируя Глебово “перестань”. — Я видела в Гостином дворе банные наборы с вениками, натуральными мочалками, французским мылом.

— Это дорогие, подарочные.

— Элитные, — подсказала Тоня.

— Нам не надо элитных. У нас простые, народные.

— Народный веник, — прикинула Ксюша бренд на звучание. — А что, хорошо.

Антонина продиктовала ей номер своего мобильного.

Въехали в поселок и остановились возле дома с ветряной вертушкой на крыше. “Мы ненадолго”. Водитель и Антонина пошли в дом, оставив Глеба и Ксюшу одних в машине.

— Зачем ты эту комедию ломаешь? — Глеб спросил. — Они же будут на тебя рассчитывать.

— Почему комедию? Совсем не комедию. Может быть, дизайнер Зайнер заинтересуется. А то совсем без дела закис. Машину купит.

— Ну-ну, — сказал Глеб.

— Между прочим, это ты первым заговорил. Березовые или дубовые.

— Про березовые я ничего не говорил. Я только спросил, дубовые ли. Не надо.

— Иногда мне кажется, я тебя понимаю с одного только слова. Но боюсь, мне это только кажется.

За как бы восточные запахи отвечал подвешенный к зеркальцу заднего вида серебристый мешочек с искусственным ароматизатором. Ксюша опустила стекло, свежий воздух проник в машину.

Издалека, из-за старых могучих усадебных лип (по другую сторону дороги), из глубины поселка доносились обрывки музыки, центр здешней общественной жизни был где-то там. Расстояние и препятствия искажали звуки до неузнаваемости, и все же Ксюше показалось, что из далеких динамиков раздается какой-то вальс (это действительно был “Синий вальс” композитора Одноралова, только ни Ксюша, ни Глеб все равно не знали этого вальса).

К машине приближалась процессия. Первой шла Тоня, за ней водитель — он нес ящик, а за ним еще два мужика, тоже с ящиками в руках.

В ящиках, как оказалось, были лисички. Два ящика поместили в багажник, а один на сиденье рядом с Ксюшей, ящик словно был пассажир, и Ксюша теперь сидела между Глебом и ящиком.

Тронулись, но не проехали и тридцати метров, как водитель резко затормозил, — какой-то хмырь, размахивая руками, перебегал дорогу. Он был в стельку пьян. Увидев остановившуюся перед ним машину, он тоже остановился, вытянул в ее сторону правую руку и попытался что-то изобразить на пальцах: не то знак победы — это сразу двумя, не то по отдельности: средним пальцем — знак неприличный, тогда как указательным вроде бы угрожал…

— Назюзюкался, — проговорил водитель, объезжая пьяненького, — а еще ленточку нацепил.

У него действительно была приколота белая ленточка к лацкану пиджака. Он был в пиджаке. Вообще говоря — был он в костюме, и вполне дорогом. Вообще говоря — многие были одеты тут празднично (смотрела Ксюша в окно), не так затрапезно, как Ксюша и Глеб.

— Сегодня можно, — ответила Тоня, оглянувшись на пьяненького.

Другие жители были тоже при ленточках. Ксюша вспомнила, как перед отъездом видела передачу по ящику: обсуждали, какой длины должны быть ленточки и хватит ли их на всех по стране.

На выезде из поселка снова пришлось остановиться, теперь уже из-за коров. Стадо хоть небольшое, но все-таки стадо. Коровы расступались нехотя, не теряя достоинства. Пастух им доверял и не вмешивался. У одной к рогу была привязана белая ленточка.

— А вот это уже зря, — сказал водитель.

 

Оно, конечно, из лучших побуждений, но довезли Ксюшу и Глеба не совсем туда, куда Ксюша и Глеб стремились, — до травматологического пункта. “Славику здесь вынимали клеща”, — сказал водитель, не сказав, кто такой Славик. Попрощались. То, что это травматология, оба поняли, когда уже вышли из машины и машина уехала. Вероятно, основные травмы получают в Первомайске в районе вокзала, потому что травматологический пункт размещался на вокзальной площади.

На вокзальной площади толпилась публика. Справа от автобусной станции возвышался помост. Дети в нарядных костюмах демонстрировали хореографический номер.

Дежурный костоправ развеселился:

— Вы бы еще в медвытрезвитель обратились. Нет, мне нетрудно клеща вытащить. Но когда сами справились, я вам на что? Вам нужна не первая медицинская помощь, а как минимум вторая. А я, извините, первая. Тут вечером народные гуляния со всеми вытекающими последствиями, особенно по черепной части. Вот это будет работка. Поезжайте-ка на автобусе, на двоечке, в Люксембург…

— Куда, куда?

— В имени Люксембург. В городскую больницу имени Розы Люксембург, забыл, что вы приезжие. Сейчас Покровская называется, но мы ее по привычке Люксембург зовем. На первой остановке после моста выйдете.

Прежде чем отправиться в Люксембург, Ксюша и Глеб зашли на автобусную станцию уточнить расписание. До вечернего автобуса оставалось не менее трех часов. Диспетчер клятвенно обещал, что автобус будет. Это что касается из Первомайска, а что касается по Первомайску, то тут произошел небольшой сбой, и именно с “двоечкой”, только об этом Ксюша и Глеб узнали, когда уже, обойдя помост и толпящуюся перед ним публику (теперь выступал жонглер), пришли на остановку обычного городского автобуса.

Оказалось, что № 2 сегодня в связи с футбольным матчем, приуроченным к общегородским торжествам, перенаправили по другому маршруту, о чем и поведали Ксюше и Глебу болельщики, ожидавшие автобус на остановке.

Первомайск не слишком велик. Пошли пешком.

В центральной части города сохранились строения позапрошлого века. В здании бывшей пожарной части размещался краеведческий музей.

Прохожие выглядели празднично, дети гуляли с воздушными шариками. С лотков продавали сахарную вату и леденцы.

Напротив городской администрации стоял на пьедестале бронзовый Ильич. У его ног лежали букеты красных гвоздик, перевязанные белыми лентами.

Удивил один пешеход, по всем признакам трезвый, но, как видно, со странностями. Глеб заметил его, когда тот целенаправленно переходил улицу. Он тем на себя обратил внимание, что явно направлялся к ним обоим. Поравнявшись с Глебом, он неожиданно схватил кисть его руки и крепко пожал. Ксюшу он не обременил рукопожатием, но, положив ладонь себе на сердце, поприветствовал то ли поклоном, то ли кивком. Затем быстрым шагом пошел своей дорогой.

— Твой знакомый, — сказал Глеб.

— Разве не твой? — спросила Ксюша.

— Таких не знаю.

— Не похоже, что обознался.

У реки было больше всего гуляющих. В городском саду крутилась карусель. Глеб и Ксюша остановились у вагончика с надписью “Хачапурня”, обоим страшно хотелось есть. Сели за пластиковый столик под старой березой. За соседним супружеская чета предавалась внутрисемейному спору — правильно ли сегодняшний день считать праздником? Их дочь-младшеклассница, отведав колы, пыталась привлечь к себе, играя прутиком, осторожную кошку.

Минут через двадцать Ксюша и Глеб предстали перед очами доктора, дежурившего по ведомству санитарно-эпидемиологического надзора. Судя по тому, как эта черноглазая, сильно немолодая женщина произнесла первый же вопрос в одно слово: “Жалобы?” — голосом она обладала мощным, сильнодейственным, волевым.

К отвороту белого халата была приколота белая лента. Белое на белом вызывающе не сливалось, напротив, усиливало, дразня взгляд, одно другим.

— Меня клещ укусил, — молвила Ксюша.

— А вас?

— Меня нет. Мы вместе.

— Выйдите в коридор.

Глеб вышел.

На журнальном столике лежали всевозможные памятки — брошюрки, листовки, книжицы-раскладки. Крысы, бешенство, туберкулез… Глеб выбрал страшилку про клещевой энцефалит и стал читать от нечего делать. Приятного мало. Воспаление мозга. Возможность фатального исхода. Кома. Инвалидность. А есть еще клещевой боррелиоз, вызываемый не вирусами, а какими-то особыми спирохетами, передающимися теми же клещами.

Минут через пять появилась Ксюша, вид у нее был удрученный.

— Ну как? — спросил Глеб.

— Записали в журнал — где и когда меня укусили.

— А что клещ? Не берут? — Он увидел знакомую баночку в ее руке.

— Только завтра, — сказала Ксюша. — Похоже, мы не успеем на вечерний автобус.

— Я ж тебе говорил, надо было завтра приехать.

— Ну я не знаю, — сказала Ксюша нараспев. — Придется в гостинице ночевать.

Из кабинета вышла в белом халате.

— Вы кого привезли? — обратилась она к Глебу. — Он же неживой!

— Даже очень живой, — сказал Глеб, покосившись на баночку (интуиция ему подсказывала не принимать никаких упреков).

— Где живой? Вы его уморили.

— Полуживой, — сказала Ксюша. — Вон — шевельнулся!

— Неживых не принимают, — сказала доктор. — Это в Москве можно по фрагментам мертвого. А мы не Москва. — Она обратилась к Глебу: — Завтра покажете вирусологу. Сегодня лаборатория все равно закрыта.

А завтра откроют с утра. Поместите его в холодильник, но только не в морозилку. Может, и доживет.

— А чем кормить надо? — спросила Ксюша.

Доктор посмотрела на нее как на идиотку:

— Идемте, укушенная, вам укол сделают. Профилактический.

Увела в другой кабинет.

 

Согласно бейджику консьержку звали Юля.

— Мы хотим переночевать. И нам обязательно нужен холодильник.

— Нет проблем, — ответила Юля. — Все номера с холодильниками. Ваши паспорта, пожалуйста.

Она полистала один, потом другой.

— Извините, но у вас нет печати.

— И что?

— Я не могу вас разместить, если у вас нет печати.

— Как это? — не понял Глеб. — На каком еще основании? Печать — дело добровольное. Вы нас обязаны разместить.

— К сожалению, у меня указание без печати мест не давать.

— Да это же противозаконно!

— У нас тут свои начальники, а противозаконно или нет, я не буду спорить. У меня приказ — не пускать без печати. Что вам мешает получить печать?

— Что нам мешает? Мы из другого города, мы отдыхаем в лесу. Кто нам поставит печать?

— Вы не хотите каяться? Вы отказисты?

— У нас нет открепительных талонов!

— Ой, ерунда какая! Идите в пэпэ — откаятесь, и вам поставят печать. Это же рядом, на той стороне площади.

— Подождите, вы не понимаете, без открепительных талонов нам на вашем участке никто не разрешит откаяться.

— Да я что, не знаю? Вы не первые. Сегодня уже человек пятнадцать приехало, и ни у кого открепилок не было. И все получили в паспорт печать. Никто не жалуется.

— Ничего себе порядки, — изумилась Ксюша.

— Это они для отчетности, — догадался Глеб. — Процент нагоняют.

— Я бы вас разместила, но это не в моей власти. А пункты работают до восьми.

— Хорошо, мы попробуем. Но пока мы будем каяться, не могли бы вы это подержать в холодильнике? — спросила Ксюша.

— Что такое? — насторожилась Юля.

— Ну, это… как бы вам объяснить… короче, мы биологи… изучаем различных… — она сдержалась и не сказала “вредителей”, — представителей… короче, это хранить в холодильнике надо…

— Я не могу.

— Почему?

— Получите печать, это минутное дело, и поставите сами в свой холодильник.

— Мы теряем время, а он… оно… оно может умереть. Вам что, трудно? Оно есть не просит.

— Я не знаю, что это такое… Мне нельзя. Нам вообще брать вещи на хранение запрещено…

— Это не вещь.

— Тем более… Тем более сегодня…

— Слушайте, — вмешался Глеб. — Вот вам за аренду холодильника. За полчаса. Мы придем и переставим в свой.

— А вы точно придете?

— Нам надо где-то жить — как мы можем не прийти?

— А если вы все-таки не придете, что мне делать с этим?

— Мы придем, и вы ничего не делайте — до нас. Поставьте и забудьте.

— Ну я, конечно, поставлю… хотя…

 

Когда вышли из гостиницы, Глеб спросил:

— Может, объяснишь, зачем ты изобрела биологов? Была необходимость?

— Конечно. Иначе бы она не поверила!

— Так она и не поверила! Хуже того, ты ее напугала. Сегодня и без нас террористов боятся. А тут мы, неизвестно с чем. А вдруг это оружие бактериологическое!

— Что-то у меня голова немного кружится... Почему ты сегодня так нехорошо о людях думаешь?

Ксюша и Глеб пересекли площадь. В здании школы размещался ПП, о чем извещала табличка “Пункт Покаяния № 4 г. Первомайска”.

Прошли в актовый зал. Члены комиссии за столами сидели, на каждом столе указатели с названиями улиц и номеров домов — все как на избирательном участке, когда выбирают. Только не было урн для бюллетеней. Бюллетеней тоже не было — на столах лежали покаянные листы.

Основная масса жителей микрорайона уже, несомненно, покаялась — кроме Глеба, Ксюши и одной старушки, дремавшей за столиком над покаянным листом, кающихся больше не было.

Глеб сразу направился к председателю комиссии:

— Здравствуйте. Мы хотим покаяться, но у нас нет открепительных талонов.

— Без открепительных талонов, строго говоря, не положено.

— Мы и сами знаем, что не положено, но нас не пускают в гостиницу.

— Вообще-то каются по зову сердца, а не по соображениям выгоды.

— Мы именно по зову сердца. Просто мы проводим отпуск в лесу. Мы специально приехали подписать листы, подпишем — и завтра обратно.

— Паспорта есть?

— А как же!

— Хорошо. Главное, чтобы был документ. А он в любом случае будет учтен. Это ж не выборы, в конце концов, мы не бюрократы. Вы правильно поступили, что приехали. Я вам разрешаю покаяться. Вон столик для приезжих. Пожалуйста, исполните ваш гражданский долг.

Ксюша и Глеб подошли к нужному столику. Член участковой покаянной комиссии встретил их доброжелательным приветливым взглядом; он предложил им присесть. Ксюша и Глеб отдали свои паспорта и получили по одному покаянному листу. Текст составлен был в самых общих чертах: преступления большевизма, сталинизм и ГУЛАГ, но можно было по желанию вписать что-нибудь от себя в специально оставленные графы. Чтобы не было затруднений, на этот случай предлагался рекомендательный список тем. Глеб его не стал смотреть и сразу же подписал покаянный лист с типовым текстом, а Ксюша обратилась

к дополнительному списку.

— Наверное, все Ивана Грозного вписывают?

— Ну зачем же все. Кто что.

— А правда это все в музей пойдет?

— Да, все подписанные листы будут храниться в Москве, во Всероссийском архиве Всенародного Покаяния, при нем будет музей. Только что в новостях показывали.

— Ксюша, подписывай и пойдем, — сказал Глеб.

— Просто у вас тут до Ивана Грозного нет ничего. Можно подумать, история с Ивана Грозного начинается.

— Это рекомендательный список. А я не историк, — сказал член комиссии.

— Хочу вписать начало правления Владимира Мономаха.

— Ксюша, зачем тебе Владимир Мономах?

— Тогда был первый погром.

— Это не наша история, — сказал Глеб. — Пусть с ним украинцы разбираются.

— Как ты можешь так говорить? Почему это не наша история?

— Есть проблемы? — спросил, подойдя, председатель комиссии.

— Нет, все в порядке, — ответил член комиссии. — А вы, — обратился он к Глебу, — не давите на человека, каждый поступает, как ему велит совесть.

— Просто я диплом писала по Мономаху, я знаю.

Она вписывала Мономаха в свободную графу.

Председатель комиссии, оценив Ксюшину обстоятельность и информированность, по-видимому, проникся доверием к молодым людям.

— Я тоже считаю, что не все продумано. Можно было бы вполне обойтись без открепительных талонов, — сказал он. — Это на выборах важно, чтобы никто не проголосовал больше одного раза. Но никто же не будет каяться дважды. Вы же не будете дважды? — спросил он Глеба.

— Разумеется нет, — ответил Глеб.

— Может, еще что-нибудь впишете? — спросил член комиссии Ксюшу, заметив, что она не торопится ставить подпись.

— Нет, полагаю, достаточно.

Ксюша подписала покаянный лист. Член покаянной комиссии сказал:

— В соответствии с поправкой от второго марта к Положению о паспорте гражданина РФ вам, по вашему желанию, можно поставить в паспорт памятную печать, извещающую о вашем участии в акции всенародного гражданского покаяния. Хотите ли вы этого?

— Да, — сказала Ксюша, — нам надо.

— Печать символическая, — информировал член комиссии, штампуя тыльную сторону обложки паспорта Глеба. — Ее наличие или отсутствие не может быть, — он проштамповал паспорт Ксюши, — причиной последствий. — Вернул паспорта. — Ни административных, ни каких-либо других.

— Некоторые начальники думают по-другому.

Это замечание Глеба осталось без ответа.

— В другой день уже не поставят, — сказал председатель, — только сегодня.

Ксюша вспомнила:

— У нас друзья отдыхают на озере. Можно, мы и за них покаемся?

— Хватит, Ксюша, — сказал Глеб, — обойдутся.

— Почему ты так? Они же не могут, а мы бы за них могли.

— Я ни за кого не собираюсь больше, — сказал Глеб с раздражением.

— Необходимо личное присутствие, — мягко объяснил председатель, выражая голосом сожаление.

— Хотя бы за Даню. У него подпись простая, я могу.

— А вдруг он против, — сказал председатель.

— Что вы! Он двумя руками за!

— У вас есть его паспорт?

— Нет. Паспорт с ним остался.

— Жаль, но нельзя.

— Так ведь необязательно в паспорт печать ставить. Пусть будет без печати, а лист я заполню.

— Как же вы заполните лист, если у вас нет паспортных данных?.. Или есть?

— Ксюша, достаточно. Я устал.

— Почему ты думаешь только о себе? — возмутилась Ксюша.

— Давай без сцен, хорошо?

— Молодые люди, не надо сегодня ссориться. — Член комиссии встал и произнес торжественно: — Поздравляю вас с участием во Всенародном Гражданском Покаянии. Вот вам белые ленточки в знак того, что вы покаялись.

Дав ленточки, он пожал руку — сначала Глебу, потом Ксюше.

Глеб в момент рукопожатия вспомнил недавнего встречного — как тот ему тряс руку на улице. Теперь Глеб понял, в чем дело: у них тогда не было ленточек, и прохожий, тоже без ленточки, принял их тогда за своих. Он решил, что они, как и он, отказисты.

— Вы здоровы?

Резко повернув голову, посмотрел на Ксюшу. Это спрашивал член комиссии, пожимая ей руку. Ксюша была бледна, у нее как-то странно потускнели глаза.

— Воды? — спросил председатель.

— Нет… на воздух…

— Что с тобой, Ксюша? — встревожился Глеб.

— Идем, идем…

Они пошли к выходу, она держалась за Глеба, словно боялась упасть.

Другой член комиссии говорил старушке за столом справа:

— Не надо вычеркивать. Здесь не вычеркивают. Здесь, наоборот, вписывают.

И уже из-за спины до Глеба доносилось:

— Вы бы лучше не приходили, раз не хотите… Виктор Андреевич, пенсионерка “преступления большевиков” вычеркнула!.. Что делать?..

Они не дошли ста метров до гостиницы.

— Давай сядем, — сказала Ксюша.

— Что, так плохо? — спросил Глеб, садясь вместе с Ксюшей на ступеньку лестницы в чебуречную.

Табличка “Мероприятие” висела на двери.

— Знаешь, Глебушка, что мне больше всего в тебе не нравится? Твое безразличие.

— К чему же я безразличен?

— А ко всему. Ты ко мне безразличен. Ты к людям безразличен. Тебе безразлично, Мономах чьей истории принадлежит. Нашей, не нашей… Ты не хочешь ни за что ответственности нести. Ни за то, что в стране происходит, ни за то, что между нами с тобой… Ты не знаешь обо мне ничего. Потому что тебе я безразлична. И здоровье мое тебе безразлично. И все, чем я живу.

— Несешь чушь какую-то, сама себя не слышишь, — проговорил Глеб, рассматривая гирлянды над головой.

— А ты сам-то не хочешь покаяться? Не за других. За себя.

— Пред кем покаяться? В чем?

— А в чем-нибудь. Какая разница в чем. Передо мной. Пока здесь. А то так и умру. Или дурочкой стану. Будешь локти кусать, что не сказал.

— Что я тебе не сказал? Почему дурочкой станешь? Или умрешь?

— Мне холодно. И трудно дышать. И голова.

Он поцеловал ее в лоб:

— Ого. Ты ж горячая.

— Если тебе не в чем, тогда я буду. Я тебе так покаюсь, что у тебя волосы дыбом встанут. А то больно ты у меня спокойненький, безразличненький…

— Ксюша, у тебя температура. Надо что-то делать.

— Ты мне “нет” хочешь сказать? Ха-ха. — Она засмеялась и тут же закашляла. — А я тебе — “да”! А я тебе — “да”! — пыталась выкрикнуть сквозь кашель.

Глеб встал. Он стоял, озираясь по сторонам, и не знал, что делать.

— С Даней, с Данечкой — вот с кем!.. Съел? Не ожидал, что с Данечкой?

Глеб склонил голову набок.

— Ну и как это называется? — спросил он спокойным голосом. —

И что это значит? Это ты что, каешься или как?

— Да, это я каюсь, да!

— Если бы ты каялась, ты бы раскаялась, а ты не раскаиваешься, ты, наоборот, меня позлить хочешь. Не знаю зачем. Грош цена твоим словам.

— Так ты не веришь, что я с Данечкой?..

— Чушь несешь, просто чушь какую-то!.. Даня на Таню надышаться не может, а ты говоришь!.. Даня — святой человек!

— Четыре раза с Данечкой. Не раз и не два, а четыре!

— Ты бы сказала — с дизайнером Зайнером, я бы, может, еще поверил… Но чтобы с Данечкой… Никогда…

Ксюша заплакала:

— Ты мне никогда не верил!.. Ты думал, я и с этим клещом шутки

шучу. Достукался? Видишь?.. Ты этого хотел? — Она глядела на свои руки, ее лихорадило. — Что — доволен теперь?

Он попытался еще раз испытать ее лоб, на сей раз не губами — рукой, Ксюша резко отпрянула.

— Как ты ко мне безразличен!.. Как ты ко мне безразличен!..

Из чебуречной вышел человек в форме, похожей на форму Инспектора Леса.

— Здесь не сидят, — сказал охранник. — У нас банкет.

— Ей плохо, — сказал Глеб, — у нее инфекция. Надо вызвать “скорую”.

— Больница рядом — быстрее дойдете.

— Я ж говорю, она идти не может.

— Могу, — сказала Ксюша; она попыталась встать, но Глеб не дал, надавив на плечи.

— Сиди! Я мигом.

Ксюша всхлипнула.

— Умерла бы… или дурочкой стала… а ты бы так ничего и не узнал… Вы кто? — спросила охранника.

Охранник поправил белую ленточку на груди слева и не ответил.

— Не вставай, — сказал Глеб. — Добегу до больницы, и мы к тебе на “скорой” приедем. А вы не слушайте ее, — обратился он к охраннику чебуречной.

— Не бросай меня, Глеб…

— Ксюша, я быстро.

Он побежал.

Глеб промчался мимо гостиницы, повернул направо, перебежал улицу наискосок, напугав делающий левый поворот автобус № 1, и устремился по направлению к Люксембургу. И трех минут не прошло, как он уже был там, куда совсем недавно приходил с Ксюшей.

— Я у вас был сегодня. Инфекционный энцефалит. Ей плохо. Она на улице с незнакомым. Надо вызвать “скорую” и надо забрать.

Из-за стойки регистратуры ответствовали:

— В сад и первая дверь.

Глеб выскочил наружу, забежал в сад и влетел в первую дверь:

— Жена на улице с незнакомым. Ей плохо. Надо вызвать “скорую” и надо забрать.

Он услышал:

— Без паники. Что стряслось?

— Энцефалит. Все признаки. Отправьте “скорую”. Здесь близко.

— Что за признаки? — спросили Глеба.

— Не надо меня экзаменовать, я не студент! — выкрикнул Глеб. — Высокая температура, озноб, головная боль, удушливый кашель, мысли о смерти… Вот она! — Он увидел ее в окно, идущую по улице за оградой.

Глеб выбежал и помчался перехватывать Ксюшу (а то бы прошла мимо).

— Ксюша, куда ты?

— Глебушка, я думала, ты ушел…

На ней лица не было.

Он схватил ее на руки и понес через сад в первую дверь.

Там были не только в белых халатах, но и в синих, и в обычной одежде, но все, кто был тогда в вестибюле, — все оказались в положении “стоя”: кто стоял, тот так и остался стоять, а кто сидел, те немедленно встали.

Глеб с Ксюшей на руках произвел сильнейшее впечатление.

Забеспокоились.

 

В какой-то момент Глебу показалось, что о нем забыли. Что произошло что-то ужасное и что теперь им не до него. А ведь он виноват больше всех в том, что случилось. Он не знал, в чем виноват, но знал, что больше всех виноват. Также ужасна вина обстоятельств. Неужели так трудно раз и навсегда вывести этих клещей — потравить их какой-нибудь дрянью, напустить на них клещеедов каких-нибудь?.. Должен же быть у этой заразы естественный враг? Почему так трудно построить дороги, которые не размывались бы дождем, и почему нельзя пускать автобусы по человеческому расписанью?

Глеб не находил себе места, притом что коридор был вместительный, длинный — ходи и ходи. Иногда он останавливался: там ли он, где ему следует быть? На том ли этаже, перед теми ли дверьми? Надо пойти и спросить — хватит отмалчиваться, отвечайте.

— Молодой человек, не могли бы вы здесь не курсировать? Вы нам очень мешаете.

Глеб уставился, не понимая смысла сказанных слов, на двоих обитателей клиники — один был похож на больного, а другой на больного не был похож, — оба рядом сидели. Потом посмотрел на экран телеящика, смотреть на который он им помешал. Шла программа новостей. Сообщалось, что по числу участников Всенародного Гражданского Покаяния лидируют Северный Кавказ и Тува, — 97 и 99% соответственно. В целом по стране покаяние проходит очень активно. В аутсайдерах находятся обе столицы, хотя и в них процент покаявшихся превысил усредненный процент принимающих участие в думских и президентских выборах (если брать во внимание последнее десятилетие). Говорилось, что еще в тринадцать часов по московскому времени число покаявшихся по стране превысило 50%, так что уже тогда стало ясно: Всенародное Гражданское Покаяние состоялось!

Непохожий на больного говорил похожему:

— Как-то забюрократизировано все. Мы боролись не за это, мы не таким это все представляли…

— Ну а что вы хотите? — спросил на больного похожий. — Иного и быть не могло. Слышали, как президент выступал? Нет, все равно это гигантский, просто гигантский шаг вперед. Мы сегодня стали другими.

Глеб не двигался. На экране телевизора проценты мелькали.

Не обращая внимания на Глеба, похожий на больного спрашивал непохожего:

— Вы действительно думаете, что борцы с режимом и жертвы режима должны каяться наравне со всеми?

— С одной стороны, никто ничего никому не должен, а с другой стороны, и это будет по сути вопроса, — конечно должны. Мы все принадлежим этому социуму и этому времени, мы каждый отвечаем за то, что было, даже если это было не с нами…

Глеб пошел по коридору к окну. На стенах коридора висели картины — лесные пейзажи. На одной был изображен лось. Глеб вспомнил водителя и его предложение.

Внезапно ему пришла в голову мысль продавать веники прямо с грузовика. Причем вдали от бань. Где-нибудь, скажем, на Сенной площади. Он словно разговаривал с Ксюшей. Представь, говорил, ты идешь по Садовой, ни о каких банях не думаешь, а тут грузовик стоит и продают банные веники прямо с борта. Дешевые. Не важно, ходишь ты в баню или нет, — увидев такое, сразу поймешь, как тебе повезло. Что это шанс. Шанс — не упустить веник. Мало ли что. А то уедет. И купишь веник, да еще не один. Не себе, так друзьям, родителям, знакомым. Неужели не купишь? Я бы купил.

Боже, о чем это я? — испугался Глеб своего монолога.

— Вы — муж?

Врач приближался.

— Муж, — сказал Глеб и сглотнул слюну.

— Ей, оказывается, делали инъекцию иммуноглобулина. Час назад, она правильно говорит?

— Где-то так. Еще не было пяти. — Он удивился: неужели прошел только час и так уже много произошло событий? — Но я не знаю, что за укол.

— Иммуноглобулин. Вообще-то иммуноглобулин обычно легко переносится, но в некоторых случаях бывают небольшие осложнения, чаще всего после первой инъекции. И потом, знаете ли, индивидуальная непереносимость, это все такие материи тонкие!.. А что за сыворотка? Чье производство, не знаете?

Разговаривая, врач теребил рукой белую ленточку.

— Наше? Австрийское?

Смотрел он чуть в сторону, мимо Глеба.

— Я же сказал, я не знаю, что за укол. В соседнем здании делали. Можно узнать.

— Да не надо. Все хорошо, ложная тревога. Сейчас все пройдет, уже, считайте, прошло. Температура упала, пациент успокоился, дремлет. Ну, будет слабость час-другой, это не страшно.

— То есть это не энцефалит?

— Когда присасывание клеща состоялось? Вчера?

— Вчера вечером сняли.

— Сутки всего. Нет, это не энцефалит и не боррелиоз. Там как минимум суток двое-трое пройти должно, а обычно болезнь себя обнаруживает через неделю после укуса, может и позже. Инкубационный период где-то до двадцати дней, где-то так… Должен вам сказать, что, насколько мне известно, нынешний эпидемсезон на инфицированных клещей не богат. Шансов заболеть у вашей жены немного. Ничтожно мало, я бы сказал.

— Ух, как вы меня успокоили!

— Тут у нас два варианта. Через полчаса, максимум час мы убеждаемся, что ваша жена жива и здорова, и отпускаем ее с вами на все четыре стороны. И второй, но это уже исключительно для успокоения вашей совести, так сказать. А наша совесть всегда спокойна, можете не сомневаться. Короче, мы помещаем ее до утра в отдельную палату. У нее есть страховой полис?

— Нет, мы не взяли.

— А печать в паспорте?.. ну, вы понимаете, я о чем?

— Печать есть!

— В общем, в отдельную палату, пусть отдохнет, выспится. Дадим витамины. Без присмотра не оставим. Только должен предупредить, палата — платная.

— Хорошо. Я заплачу. Сколько?

— Вам скажут, — небрежно произнес доктор. — Вот и ладненько.

— Доктор, а можно, я тоже останусь с ней — на всю ночь.

— Это что, в качестве сиделки, что ли?

— Ей будет спокойнее, я уверен.

— Необходимости в этом не вижу, но… У вас есть печать в паспорте?

— Конечно есть!

— Мы можем проще поступить. Предоставить вам обоим палату на два места. Она стоит ненамного дороже — примерно на треть.

— Я согласен, доктор, — сказал Глеб. — А рано утром мы домой.

— Уже? Вы так торопитесь? Нет, нет, я не задерживаю… Погуляйте-ка чуть-чуть, у нас черемуха в саду, шиповник, вон вечер чудесный какой, а вам пока подготовят. А насчет финансовых вопросов потом подойдут, не волнуйтесь. Я денежными делами не занимаюсь.

Доктор уже хотел повернуться и куда-то к себе подняться по лестнице, но Глеб вспомнил еще об одном:

— Последний вопрос, доктор. Как вы считаете, она могла в таком состоянии… бредить?

— Бредить? Гм… Теоретически при очень высокой температуре элементы бреда возможны. Не знаю, как в данном случае… Температурный скачок был кратковременным… А в чем, собственно, бред заключался?

— Она говорила невероятные вещи. Просто что-то совершенно невообразимое, немыслимое. Я, конечно, не буду пересказывать, это касалось нашей частной жизни.

До сих пор врач говорил с Глебом, глядя куда-то в пол или в лучшем случае Глебу на правое ухо, а сейчас посмотрел прямо в глаза, словно хотел там обнаружить что-нибудь необычное; потом сочувственно взял Глеба за руку выше локтя.

— С высокой степенью достоверности готов утверждать, что это был бред, — тихо, почти ласково сказал доктор и ободряюще улыбнулся. — Забудьте. Я старше вас. Поверьте моему жизненному опыту, женщины… женщины даже в ясном уме часто говорят очень странные вещи. Ну? Так, значит, на двоих и с телевизором, да?

— Да, доктор, спасибо!

Он вышел на воздух. Остановился у доски объявлений. Ходячим больным этим вечером обещаны танцы. Вечерело, становилось прохладно. Только здесь, только на садовой дорожке, перед клумбой, засаженной чьими-то глазками или, как там ее, календулой, Глеб почувствовал, как взмокла его спина. Впервые за полтора месяца захотелось курить. Плоды шиповника походили на огромных божьих коровок, были они в белую крапинку, — вероятно, шиповник чем-то болел. Своего здесь присутствия странность Глеб ощущал едва ль не физически. Что они делают в Первомайске? Почему такой длинный, такой нескончаемый день? Интересно, относится ли объявление о танцах к нему и Ксюше, — они ж хоть и ходячие, но не больные? “Уф”, — сказал Глеб и глубоко вздохнул. Вспомнил, что не купили водки на озеро. Завтра купят перед отъездом утром — на вокзальной площади круглосуточный магазин. “Уф”, — повторил Глеб и посмотрел на небо, на скользящие облака.

 

Консьержка Юля Баранова вышла на дежурство в четверг. Поне­дельник по ее графику был нерабочим днем, а на вторник и среду ее отпустили в Саратов — на свадьбу брата. Уезжала Юля с нехорошими предчувствиями: за подозрительной баночкой те двое так и не пришли.

И вот сейчас она первым делом устремилась в служебное помещение, к холодильнику. Все так и было — баночка стояла на месте. Вряд ли кто-нибудь из коллег ее трогал. Юля взяла двумя пальцами эту непонятную баночку и, вынув из холодильника, посмотрела на свет, — какая-то козявка лежала на дне. По идее, надо было бы обратиться в милицию. Но что еще скажет Валерий Витальевич? Юля представила, какой нагоняй устроит ей старший менеджер. Она подумала-подумала и решила ничего никому не говорить, не показывать. Баночку задвинула в левый угол на верхней полке и заслонила от посторонних глаз пакетом с инжиром. Пусть там стоит, авось обойдется.

Пять песен

Дмитрий Быков

*

ПЯТЬ ПЕСЕН

Быков Дмитрий Львович родился в 1967 году в Москве. Выпускник факультета журналистики МГУ. Поэт, прозаик, литературный критик, публицист. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе новомирской поэтической премии “Anthologia” (2006).

 

Новая одиссея

Пока Астреев сын Борей мотал меня среди зыбей,

Прислуга делалась грубей, жена седела.

Пока носился я по морю под названьем Эге-гей, —

Итака тоже сложа руки не сидела.

Богов безжалостных коря, мы обрывали якоря,

В сознанье путались моря, заря рдела,

Дичают земли без царей, и, помолясь у алтарей,

Она отправилась ко мне, а я к ней.

Теперь мужайся и терпи, мой край, сорвавшийся с цепи,

Мой остров каменный и малогабаритный.

Циклоп грозил тебе вдогон, швырял обломки лестригон,

Проплыл ты чудом между Сциллой и Харибдой,

Мой лук согнули чужаки, мой луг скосили мужики,

Служанки предали, и сын забыл вид мой,

Потом, накушавшись мурен, решил поднять страну с колен,

Потом, наслушавшись сирен, попал в плен.

Когда окончится война, нельзя вернуться ни хрена.

Жена и дочка вместо книг читают карту,

И мать взамен веретена берет штурвал, удивлена.

Не знаю, как там Менелай попал на Спарту,

Не знаю, как насчет Микен, — ведь мы не видимся ни с кем, —

Но мир, избавившись от схем, готов к старту.

Под Троей сбились времена: стационарная страна

И даже верная жена идет на.

И вот нас носит по волне, то я к тебе, то ты ко мне,

Невольник дембеля и труженица тыла,

Твердела твердь, смердела смерть, не прекращалась круговерть,

А нас по-прежнему друг к другу не прибило.

Вот дым над отчею трубой, и море выглядит с тобой

Обрывком ткани голубой с куском мыла, —

И, проплутавши десять лет, ты вовсе смылишься на нет,

А там и след сотрется твой, и мой след.

В погожий полдень иногда, когда спокойная вода

Нам не препятствует сближаться вдвое-втрое,

Я вижу домик и стада, мне очень хочется туда,

Но что мне делать, господа, при новом строе?

Седой, не нужный никому, в неузнаваемом дому

Я б позавидовал тому, кто пал в Трое.

И нас разносит, как во сне, чтоб растворить в голубизне.

Кричу: ты помнишь обо мне? Кричит: да.

 

Обратный отсчет

До чего я люблю это чувство перед рывком:

В голове совершенный ревком,

Ужас ревет ревком,

Сострадания нет ни в ком,

Слова ничего не значат и сбились под языком

В ком.

До чего я люблю эту ненависть, срывающуюся на визг,

Ежедневный набор, повторяющийся, как запиленный диск,

В одном глазу у меня дракон, в другом василиск,

Вся моя жизнь похожа на проигранный вдрызг

Иск.

До чего я люблю это чувство, что более никогда —

Ни строки, ни слова, ни вылета из гнезда,

И вообще, как сказал один, “не стоит труда”.

Да.

Ночь, улица, фонарь, аптека, бессмысленный и тусклый свет.

Надежды, смысла, человека, искусства, Бога, звезд, планет —

Нет.

Однажды приходит чувство, что вот и оно —

Дно.

Но!

Йес.

В одно прекрасное утро идет обратный процесс.

То,

Которое в воздухе разлито,

Заставляет меня выбегать на улицу, распахивая пальто.

Ку!

Школьница улыбается старику.

Господь посылает одну хромающую строку.

Прелестная всадница оборачивается на скаку.

С ней

Необъяснимое делается ясней,

Ненавистное делается грустней,

Дэвида Линча сменяет Уолт Дисней,

Является муза, и мы сплетаемся все тесней.

Ох!

Раздается сто раз описанный вдох.

Пускает корни летевший в стену горох,

На этот раз пронесло, ступай, говорит Молох,

У ног в нетерпенье кружит волшебный клубок,

В обратном порядке являются звезды, планеты, Бог.

А если я больше не выйду из ада,

То так мне и надо.

 

Газета жизнь

Из Крыма едешь на машине сквозь ночь глухую напролом меж деревнями небольшими меж Курском, скажем, и Орлом, — сигает баба под колеса, белесо смотрит из платка: “сынок поранился, Алеша, езжай, сынок, спаси сынка”, прикинешь — ладно, путь недолог, еще подохнет человек; свернешь с дороги на проселок, а там четырнадцатый век: ни огонька, забор, канава, налево надпись “Горобец”, “Большое Крысово” направо, прикинь, братан, вопще пипец, дорогой пару раз засели, но добрались; “сынок-то где?” — “сынок у доме”, входишь в сени — фигак! — и сразу по балде. Не пикнешь, да и кто услышит? Соседей нет, деревня мрет. На занавеске лебедь вышит. Все думал, как умрешь, а вот. Я чуял, что нарвусь на это, гналось буквально по пятам, кому сестра — а мне газета, газета жизнь, прикинь, братан.

Сынок-дебил в саду зароет, одежду спрячет брат-урод, мамаша-сука кровь замоет, машину дядя заберет, умелец, вышедший сиделец, с трубой в желудочном свище; никто не спросит, где владелец, — прикинь, братан, пипец вопще, приедет следователь с Курска, проверит дом, обшарит сад, накормят грязно и невкусно и самогоном угостят, он различить бы мог у входа замытый наскоро потек, но мельком глянет на урода, сынка с газетою “Зятек”, жигуль, который хитрый дядя уже заделал под бутан, — да и отступится не глядя, вопще пипец, прикинь, братан, кого искать? Должно быть, скрылся. Тут ступишь шаг — помину нет. Он закрывает дело, крыса, и так проходит десять лет.

Но как-то выплывет по ходу: найдут жигуль по волшебству, предъявят пьяному уроду, он выдаст брата и сестру, газета жизнь напишет очерк кровавый, как заведено, разроют сад, отыщут прочих, нас там окажется полно, а в человеке и законе пройдет сюжет “Забытый грех”, ведущий там на черном фоне предскажет, что накажут всех, и сам же сядет за растрату бюджетных средств каких-то там, и поделом ему, кастрату, ведь так трындел, пипец, братан, ведь так выделывался люто про это Крысово село, а сел, и это почему-то, прикинь, обиднее всего.

 

Русский шансон

Я выйду заспанный, с рассветом пасмурным,

С небес сочащимся на ваш Бермудск,

Закину за спину котомку с паспортом,

И обернусь к тебе, и не вернусь.

Ты выйдешь вслед за мной под сумрак каплющий,

Белея матово, как блик на дне,

И, кофту старую набросив на плечи,

Лицо измятое подставишь мне.

Твой брат в Германии, твой муж в колонии,

Отец в агонии за той стеной,

И это все с тобой в такой гармонии,

Что я б не выдумал тебя иной.

Тянуть бессмысленно, да и действительно —

Не всем простительно сходить с ума:

Ни навестить тебя, ни увести тебя,

А оставаться тут — прикинь сама.

Любовь? Господь с тобой. Любовь не выживет.

Какое show must? Не двадцать лет!

Нас ночь окутала, как будто ближе нет,

А дальше что у нас? А дальше нет.

Ни обещаньица, ни до свиданьица,

Но вдоль по улице, где стынет взвесь,

Твой взгляд измученный за мной потянется

И охранит меня, пока я здесь.

Сквозь тьму бесстрастную пойду на станцию

По мокрым улицам в один этаж —

Давясь пространствами, я столько странствую,

А эта станция одна и та ж.

Что Суходрищево, что Голенищево

Безмолвным “ишь чего!” проводит в путь

С убого-слезною улыбкой нищего,

Всегда готового ножом пырнуть.

В сырых кустах она, в стальных мостах она,

В родных местах она растворена,

И если вдруг тебе нужна метафора

Всей моей жизни, то вот она:

Заборы, станции, шансоны, жалобы,

Тупыми жалами язвящий дождь,

Земля, которая сама сбежала бы,

Да деться некуда, повсюду то ж.

А ты среди нее — свечою белою.

Два слезных омута глядят мне вслед.

Они хранят меня, а я что делаю?

Они спасут меня, а я их нет.

 

 

*     *

 *

В полосе от возраста Тома Сойера

До вступленья в брак

Я успел заметить, что все устроено,

Но не понял, как.

Примеряя нишу Аники-воина

И сердясь на чернь,

Я отчасти понял, как все устроено,

Но не знал — зачем.

К тридцати годам на губах оскомина.

Разогнав гарем,

Я догнал, зачем это все устроено,

Но не понял — кем.

До чего обычна моя история!

Самому смешно.

Наконец я знаю, кем все устроено,

Но не знаю — что.

Чуть завижу то, что сочту структурою, —

Отвлечется взгляд

На зеленый берег, на тучу хмурую,

На Нескучный сад.

Оценить как должно науку чинную

И красу систем

Мне мешал зазор меж любой причиною —

И вот этим всем.

Да и что причина? В дошкольном детстве я,

Говоря честней,

Оценил чрезмерность любого следствия

По сравненью с ней.

Наплясавшись вдоволь, как в песне Коэна,

Перейдя черту,

Я не стану думать, как все устроено,

А припомню ту

Панораму, что ни к чему не сводится,

Но блестит, —

И она, как рыцарю Богородица,

Мне простит.

Флягрум

Владимир Рафеенко

*

Флягрум

Поэма

Рафеенко Владимир Владимирович родился в 1969 году в Донецке, окончил Донецкий национальный университет (русская филология и культурология). Прозаик, поэт, автор романов “Краткая книга прощаний” (Донецк, 2000), “Каникулы магов” (Донецк, 2005), “Невозвратные глаголы” (Донецк, 2009). Живет в Донецке. В “Новом мире” печатается впервые.

Часть 1

 

КАЛИНА

 

 

Большинство людей подобны древесной стружке, свернутой кольцом вокруг собственной пустоты.

 

Святитель Феофан Затворник

 

Концерты на укв

 

Что такое белка? Ерунда на четырех лапах с хвостом. Симпатичная, ловкая, ядра чистый изумруд. Что за ядра? Может быть, все-таки

яйца? Да, верно, скорее всего яйца чистый изумруд. Такие изумрудные яйца чистой воды были у того пушистого самца, которого мы поймали в лесу и привезли в поселок, чтобы показывать детям. Каким детям? Непонятно каким. Дайте-ка подумать. Неимоверно, кстати, кружится голова. Вы не в курсе, отчего это бывает?

Да. Но если разобраться по совести, то получается, что мы привезли эту белку самим себе. Поймали и привезли. Да, так почему-то получается, но это ведь неправильно? Не могли же мы быть одновременно и мужиками, которые по пути с речки заехали в лес, поймали белку, закинули ее в машину и поехали дальше, и той, никогда не видавшей белки детворой, сгрудившейся вокруг старого синего “запорожца”, который, виляя, въехал во двор практически вместе с воротами? Ох, как же мы испугались, когда из него стали вываливать матерящиеся, частично окровавленные мужики, воняющие кровью, рыбой, табаком и мочой!

Да, мы испугались очень сильно. И паника началась, как всегда, с Мити. Митя — тогда еще очень маленький мальчик — терпеть не мог всякую страшную жуть типа крови, серых мышей, подстреленных, но недобитых грачей, а также чужих непривязанных собак. Увидев кровь и услышав крики, он громко пукнул и дико, по-актерски, зарыдал, страшно подвывая сквозь слезы. Точно так же реагировала на все печальные события жизни его мама, Софья Вениаминовна, полная красивая женщина с усиками и вдохновенными ангельскими глазами. Кристина и Аня обнялись и заплакали вослед. Хотя им было уже по пять лет, но поплакать они любили. Эту страсть они в себе воспитали самостоятельно. Впрочем, за слезы им давали конфеты, поэтому их понять можно. Близнецы Валя и Валера тесно прижались друг к другу и закоченели. Что это, сказал Валя тихо. Смерть, ответил Валера, смерть пришла страшная. Мама, охнули сестры Парамоновы. Стойте тихо, дуры, посоветовал Валя. Крысы, сказал Валерка, крысы. А-а-а-а, заорали Парамоновы, именно как две великовозрастные дуры, к ним на спасение поспешила вся семья Парамоновых и быстро смешалась с толпой.

— А-а-а-а, бозе мой, бозе мой, а-а-а-а! — орал Митя, сморщив мордочку и театрально воздев свои маленькие ручки к небу.

— А-а-а-а! — что-то неразборчивое закричали женщины в пристройках, выбегая к машине.

— Ошел, млять, ошел! — громко, но неразборчиво орал один мужик на другого, стараясь унять кровь, бегущую из зияющей в щеке рваной дыры. — Ошел, шука, долбаная белка, долбанько, млять, любижель прирожы, пажла. Убью, шуку жыжую! Лови ее, млять, лови! — кричал самый толстый рыбак, дядя Женя. — Давай ружье, я ее убью, я стрелять в нее буду. Дайте мне патронов!

— Какое ружье, какое ружье, они же выпивши! — орали женщины.

Храбрый и смелый Белка, позванивая изумрудами, легко бежал по высоченному пирамидальному тополю к вершине, туда, где в глубоком теплом небе уже появился ранний тонкий серп.

Нет, его можно понять. Он испытал ужас, когда его, легковерного, пришедшего на человеческий цык поесть с ладони подсолнечниковых семян, схватили за загривок и швырнули в машину. В какую-то долю секунды промелькнула перед зверьком вся его жизнь: мама, папа, кедры, сосны, небо, Иван Семенович — лесник, его волосатая тихая дочь. А ведь предупреждали его — не ешь с руки, не пей с нее! Пятипалая лапа — символ опасности, признак настигающей тебя вечности. Но он позарился на орехи.

И вот теперь “запорожец”. В нем все ужасно, а люди вульгарны и пьяны. Это звездец, горько подумал зверек, прости меня, мама! — и, взяв себя в руки, уже на подъезде к дому коротко, но сильно укусил водителя первым.

Поэтому, конечно, когда “запорожец” открыл свое нутро, оттуда, как пчелы из горящего улья, полезли мужики, а затем со своими изумрудами, сверкавшими на весь мир, вылетел самец. Он влетел прямо в толпу детей, крутнулся у них под ногами и уже через секунду сидел на самой макушке гигантского пирамидального тополя.

Нет, все-таки с головой что-то не то. Как будто в ней живет океан и в настоящее время начался прилив. Надо будет как-нибудь сходить к врачу. Вы случайно не знаете кого-нибудь, чтобы по голове был специалист? Нет, серьезно, у нас с вами такая голова, такая больная голова, такая огромная голова…

Так, но дело все-таки не в этом. Все-таки, все-таки, все-таки могли или не могли мы быть и рыбаками и детьми? С одной стороны, не могли, потому что мы же не шизофреники с вами и отчетливо отделяем себя как от тех, так и от других. Последних к тому же было довольно много, несколько, пять-шесть, семь или десять.

А с другой стороны, может быть, и могли?

По правде говоря, думается, что не меньше дюжины детей разных возрастов стояло вокруг машины, которая, отчаянно сигналя, въехала… куда? Вот же история. Хрен расскажешь. И голова еще кружится. Так, соберемся. Куда? Да, куда. Ну, скорее всего это был дворик частичного домостроения. Точно. Частичный дворик домостроения. Как-то надо сказать. Как правильно сказать? Частично припоминаемый дворик? Дом, частичный в памяти, фрагментарный, сложенный из камня и деревянного бруса, прогретый августовским солнцем, сладкий по цвету, неопределимый по размерам. Как описать эту гениальную геометрию сырых и прохладных комнат, сухих пыльных кладовок, чердаков, веранд, переходов, подвалов, задних двориков, пристроек, флигельков. И везде, везде представляются нам детские лица.

Какие это были лица? О! Это были лица. Смуглые, светлые, темные, желтоватые, глуповатые, умненькие, чумазые, сопливые, наглые, симпатичные. Дети, что еще тут скажешь.

Приехавших мужиков обработали йодом и временно отправили отдыхать. Улов занесли на длинную общую веранду, где женщины сразу приступили к чистке, чтобы к ужину сварить уху и пожарить. Мелочевку солили, развешивали во дворе, окутывая марлей от мух. Хитро поблескивая глазами, рыбешка длинными гирляндами покачивалась на длинных бельевых веревках, оглушительно пахла, создавала ощущение праздника.

Мальчики топтались вокруг. Им нравилось смотреть на рыбу, трогать ее, заглядывать ей в рот, оттопыривать скользкие, кровящие розовым огромные твердые жабры. Мы отчетливо помним, каково это залезть пальцем в глаз рыбе. Засунешь туда палец, а там глубоко, кровь или слизь и несколько мерзко, но, в сущности, отлично. Просто отлично.

Дети. Они, конечно, больше всех радовались всему, что случилось тогда вечером в августе. И белке, и рыбе, и шумной многолюдной крикливой толпе, в сумерках собравшейся наконец-то за длинным столом, накрытым во дворе, и разноцветным, самодельно окрашенным лампочкам, которые светились в ветках груш и вишен, молодых яблонек и слив. Дядя Витя, отец Мити, директор средней школы и вечно выпивший кандидат технических наук, ходил между деревьями с папиросой и, пьяненько щурясь, говорил, глядя на лампочки: вот, висишь, млять такая, светишь, молодец!

А потом была затеяна лотерея. Шумная, веселая, славная дворовая лотерея. И многие выиграли. Затем все танцевали под вынесенную во двор громадную коричневую радиолу, которая, кажется, называлась “Урал”.

 

Концерты на УКВ.

 

Non! Rien de rien...

Non! Je ne regrette rien

Car ma vie, car mes joies

Aujourd’hui, a commence avec toi! [1]

 

Кто еще сможет, вспомните мерцающий разноцветными теплыми огоньками огромный двор и теплый ветер, полный августовских звезд и листьев. Софья с Кристиной обнялись на стуле и плакали то ли от утомления, то ли от обилия сладкого. Слишком уж много всего было в этот долгий день. Несколько мужичков, выпив, полезли на тополь, чтобы все-таки достать Белку, и больше их в этот вечер никто не видел.

Митя, объевшись разнообразной ерунды, ходил по саду и бесшумно какал под деревьями, хотя немного в стороне за домами была отличная просторная электрифицированная уборная. Но Митя туда идти не хотел, потому что боялся. Он знал, что там, в кустах крапивы и зарослях чистотела за уборной, живет Песочная Фея, но пока еще не решил, добрая она или нет.

Я добрая, говорила она, добрая. Раньше я служила на железнодорожной станции. А потом умерла и стала Песочной Феей. Почему Песочной? Ну, потому что ты же любишь песочное печенье твоей мамы! И я его люблю! Поэтому и Песочная. А еще я люблю таких мальчиков, как ты, очень люблю! Твой ангел-хранитель всегда рядом с тобой! Ты знаешь, кто такой ангел-хранитель? Не знаешь? Ну тогда не важно. Но еще с тобой всегда буду я! Толку от меня будет не много, но все же как-то веселее тебе будет! Веселее! У меня такой же мальчик мог родиться, как ты, если бы я не умерла!

Ах, как печально умереть посреди жизни! Но еще печальнее быть таким мальчиком, как ты! Да, Митя, да, я добрая, добрая, добрая. Потому что я убиваю только злых. Ты же не злой? Вот и я не злая! Ты приходи еще, когда захочешь. И печенье приноси, договорились?!

А наверху, между ветками пирамидального тополя, сидел и смотрел на Млечный Путь Храбрый Белка Изумрудные Яйца.

Голова кружится, но с этого момента мы с вами замечаем, как горизонт неудержимо раздвигается. Надвигается та жизнь, где нас нет. Какие-то чужие дома, улицы, города и люди. От этого бесконечно увеличивается дистанция между нами и нашим собственным детством, душу наполняет грусть будущих расстояний. Жизнь представляется навеки утраченной и безвозвратно прожитой. Необъятное пространство, его решительно необозримая даль и сверхъестественный объем равносильны смерти. И, как смерть, должны быть преодолены.

Тополь раскачивается все сильнее, а Млечный Путь кружит голову…

Но чью, чью, ради всего святого, голову? Где эта голова, как нам ее найти?

 

революция сознания

 

Февраль дал слабину, с крыш капало, и карнизы за окном звучали разными голосами. Шел Великий пост, и поэтому Калина, когда встал, почувствовал слабость. Чувствовал он себя слабым, но легким и тогда, когда шел по пахнущему талой водой проспекту в серо-синюю даль, лежащую где-то внизу у реки, у трамвайного депо, у сказочных тополиных и березовых рощ. Там где-то, в маленьком палисаднике за деревянной калиткой, ждала его женщина, которая должна была в скором времени стать той единственной, которая будет принадлежать, безусловно, только ему.

Во время поста грешно мечтать о плотской любви, но Калина тем не менее мечтал. Тут же обрывал себя, читал какую-нибудь молитвочку по настроению и шел дальше. Еще он думал о том, что президенту, кажется, стоить обратить внимание на вопрос чистоты расы. Очень запросто может быть, что браки русских и украинцев недопустимы с точки зрения возрождения нации. Ведь как дело обстоит сейчас? Калина русский, а его любимая непременно украинка. Непременно! Вообще в мире этого хотят многие! Чтобы украинка. Многие! Калина перепрыгнул через лужу, прищурился на плывущую в далеком сине-сером туманном пятне не то луну, не то солнце, представил себе образ своей женщины и даже внутренне загордился. Поглядите на ее косы, хотелось сказать Калине всякому, кто встречался на его пути, посмотрите на ее рушники, завернитесь в ее запахи: поля, пшеницы, меда, чистоты и невинности, невинности и в то же самое время чувственности! Но стоп. Дальше нельзя. Дальше тайна и полог. Завеса разума.

Но завеса завесой, продолжил размышлять Калина, прикурив от слабосильной подмокшей спички, а ведь будут и дети. И кто они будут? То есть какие? И скажите мне на милость, как можно допускать такие браки? И какие могут получиться от этого дети? С какой психологией? Представьте, мама передает этому ребенку гены Мазепы Ивана Степановича, а папа — Петра I, русского царя и самодержца. И что, по-вашему, должен делать такой ребенок?! Уже не говоря о том, что он должен думать. Приходит он к обеду из детской в кухню, а там мама готовит вареники с вишней, сальцо нарезает, пампушки с чесночком под борщок на сале на тарелку выкладывает, а папа курит “Беломорканал” и читает Карамзина “Историю государства Российского”. Садится такой ребенок за стол, играет желваками, кусает губы и не выдерживает: “Хватит, млять, — орет он внезапно, — хватит, достатньо, прекратите, ахтунг, найн, нэ трэба бильшэ, пся крэв! Или ты читай Грушевского, или ты готовь щи, уху, стерлядь, черную икру и блины! Прекратите, в конце концов, смешивать! Мне пять лет, а я не знаю, как себя и, главное, с кем идентифицировать!” Достает револьвер и начинает стрелять в проходящих по Унтер-дер-Линден хасидов.

Калина думал все это, сердито и задорно вдыхал носом прекрасный мохнатый туман, хлюпал своими немецкими сапогами, еще с прошлого вечера слегка размокшими и оттого какими-то ноздреватыми и тяжелыми, отчаянно размахивал ногами и руками, разговаривал немного сам с собой и улыбался. И было от чего. Знает ли мой читатель, как упоительно пахнет земля! Как чисты эти ранние февральские утра! Вы замечали, как вкрадчиво и таинственно звучит трамвай в тумане? Буквально как глухарь на току. Лужи, темный снег, мягкая земля, тонкие стебельки зеленой травки, а если присесть в стороне от дороги, от случайных прохожих, в глубине промерзшей за четыре недели морозов посадки сирени, прекрасного растения семейства маслиновых, на случайный пригорок, расстелив целлофановый пакет, то можно расслышать шаги новой весны…

Чаечка моя, думал Калина, глядя на низенькие домики-халупки в староукраинском стиле, заглядываясь на большие и нелепые дома старосоветского времени, томно рассматривая небольшие, но внушительные включения бестолковой новоукраинской застройки, где ты? Где ты, мечта моя? Да, где-то именно тут, на окраине города, процентов на двадцать пять еще говорящей на суржике, по предположениям Калины крылась его будущая судьба, его суженая, его счастье. Но где она крылась? Где скрывалась?

Прожив четыре десятка лет и выдержав ряд изматывающих многолетних влюбленностей, он понял, что судьбе надо помочь, надо пойти туда, где еще можно найти жемчужины настоящего женского характера. Мужчина не должен полагаться только на зов плоти и связывать свои мужские мечты и житейские устремления с первой попавшейся городской сумасшедшей. Тем более что время пришло. Оно пришло и требует отделить временное от вечного, случайное от закономерного, прошлое от будущего, а то, что действительно существует, — от того, чего на самом деле нет, совершенно нет. Время требует решительной революции сознания.

Поселок за трамвайным депо, на самой окраине города, у реки, показался достаточно подходящим для этого дела. Именно отсюда решил он начать свои поиски. Ведь не годится просто какая-нибудь девица. Нет, нужна только такая, как в затаенных уголках своего напряженного сознания подра­зумевал Ка­лина: нечто среднее между Наталкой Полтавкой и Ким Бэсин­д­жер. Чтобы был и черный и голубой глаз, чтобы коса, губы, хороший или хотя бы сносный украинский язык при полном знании русского классического наследия, чтобы при всем при этом замечательный тесть — пасечник, рыбак и пьяница, любитель самогона и политических казусов современности. Но непременно добряк, душа-человек, сильный, мощный, широкий, как пролив Босфор. Чтобы вечером в хату набивались казаки, чтобы приходили знакомые парни из депо и металлургического завода, чтобы заглядывал кто-нибудь из учителей, преподавателей русской и украинской словесности, культурных и политических деятелей современности, музыкантов, поэтов, актеров, декламаторов, в конце концов циркачей. Спросят, а как же мляди? Да что там! пусть и мляди приходят! Пускай! Они ведь идут над барьерами, поверх этнических, ментальных и половых различий! Ну и потом среди них так много учителей, преподавателей русской и украинской словесности, современных культурных и политических деятелей, музыкантов, поэтов, актеров, декламаторов и, чем черт не шутит, циркачей.

И — ах! — как в старые времена — чаепития дотемна! С разговорами, с мыслью, дребезжащей и поющей в каждой чайной ложечке, в каждой рюмочке, охотно звенящей, потеющей, влажной и холодной!

Чтоб, выпив, металлурги были вежливы, а казаки не были однообразны, чтобы волны Босфора, захлестывая маленький домик, все ж таки не вытаптывали дотла растущие кусты смородины, малинку, а также бледно-зеленую петрушечку, робко встречающую божью осень на укрытых листвою грядках. Чтобы было всем счастье!

А тещу чтобы схоронили как-нибудь давно, задолго до всего, лет уже десять как, а то и пятнадцать. И нужно было бы ходить иногда к ней на могилку с женой и с тестем. Скажем, на Родительскую субботу. Травку прорвать, поправить покосившуюся плитку. И не обременительно, и на свежем воздухе, и жена умиляется.

А печку, друзья мои, лучше всего топить угольком, угольком! Хотя чад и провоцирует головные боли, но угольком, ни в коем случае не торфом, не навозом, не соломой, не сухим и ломким ивняком. Антрацитом, братья мои! Красивыми блестящими черными грудками, уплотненными и отшлифованными кусками доисторической флоры. Восемь миллионов лет назад тут было болото и в нем росли гигантские болотные кипарисы. И вот для чего.

Зима. Суббота. Раннее утро. Еще темно. Встаешь, выходишь во двор. Становишься под яблоню и мочишься на белый свежий снег, покряхтывая, посматривая на низкое, богатое грядущими осадками небо. Твой одинокий пенис болтается между землей и небом, и во всей его внешности сквозит некое брезгливое барское удивление. Холод быстро пробирает до самых костей, ветер хлещет лицо и грудь ледяными вениками. Остатки сна, покружив над головой, исчезают, растаивают в предрассветной тишине.

Ах, холодок, холодок!

Берешь под крылечком ведро, идешь в сарай, набираешь уголь. Заносишь в дом и пока отставляешь в сторонку. Закладываешь в предварительно вычищенную печку дрова, разжигаешь. Это чудный момент. Щепа медленно занимается, идет первый пахучий смолянистый дымок. Печь старая, хорошая, чистилась недавно. Ну, давай же, мысленно помогаешь ей.

И вот затрещало. В три-четыре затяжки она раскурила табачок, и покатилась первая легкая волна жара.

Идешь на кухню, на ощупь находишь чайник со вчерашней заваркой, пьешь прямо из носика, то и дело языком заталкивая в этот носик норовящие попасть в рот холодные чаинки. Крепкая перестоявшая жидкость сразу меняет вкус жизни и собственного тела, корректирует восприятие мира, появляются какие-то новые обертоны темноты и серости, утро летит. Садишься на крохотную, сколоченную как раз для таких случаев табуреточку, открываешь дверцу плиты. Дрова горят во всю ивановскую. Набираешь маленькой стальной лопаткой уголь из ведра и аккуратно кладешь сверху стремительно прогорающих дров. Угольная пыль вспыхивает. Огонь довольно ворчит, как ухватившая кусок мяса собака. На мгновение вспыхивает ярко, потом чуть глуше, начинает лизать черные камни. На твое лицо, на стены комнаты, на потолок падает свет. Ты, чувствуя жар на лице, выхватываешь из огня догорающую щепку, прикуриваешь и, сделав первую затяжку, медленно выпускаешь из себя дым.

 

штирлиц

 

Да, горящая печь — это хорошо. Но кого, кого мы желаем согреть в белом безмолвии воображаемого февраля?

Мне неловко писать об этом. Почему же неловко? Разве ты совершил что-нибудь двусмысленное? Ну, что-нибудь такое, что может быть истолковано двояко? Может быть, ты подглядывал за кем-нибудь в щель, когда этот кто-то мылся вечером в летнем душе? Или наконец-то поладил с рядом прелестниц, фотографиями которых полны как журналы, так и книги по истории искусств? А возможно, тебе приснился один терапевт, рыжая женщина пятидесяти двух — пятидесяти трех лет?

Все дело в том, коллеги, что я практически женат!

Вот тебе и раз! И кто она, счастливица?

Ким. Кто такая Ким? Или даже “такое”. Что такое “Ким”?

А! это давняя, давняя моя знакомая! Кстати, совершенно не понимаю вашего удивления! Мне сорок лет, и я имею полное право жениться на ком угодно! И сколько пожелаю раз.

Хорошо, но раз ты почти женился, значит, живешь самостоятельно, сам топишь углем печь, не боясь отцовского окрика, прикуриваешь от щепы и, как взрослый мужчина, мочишься под яблоней белого налива? Да, все верно, все именно так.

Прекрасно. Хорошо. Ты живешь самостоятельно, без родителей, без друзей, в первой трети двадцать первого века, ходишь босиком, носишь джинсы и рубашку навыпуск. А разнообразные животные — твои знакомые, родственники и приятели — ведут непритязательную жизнь в пристройках возле дома, который тобою скоро будет отстроен во всей его красе. А также на прилегающих к реке улицах и проспектах. Они свободно и вольно руководимы тобою, их мудрым управителем и другом. И тебе нравится такая вольная жизнь без родительских наставлений, без глупейшего резонерства наставников, без общения с другими индивидами, бездарями и тупицами!

Да, все совершенно так. И мотоцикл.

Пусть даже мотоцикл, но, Митя, если ты почти женился, значит, учел ошибки и недоразумения, возможные в делах подобного рода, которые допускались ранее людьми, заключавшими браки до тебя?

Разумеется, я учел. В этих делах вообще нельзя без учета. Я все учел, проанализировал, вывел нужные закономерности и в настоящее время нахожусь на пути к счастью.

На пути?

Именно на пути. Кроме того, мне чрезвычайно нравится мой тесть, добрый отец моей Ким. А как его зовут? Как зовут отца моей Ким? Именно, Калина, как? Ну, это я еще не выяснил до конца. Не это сейчас главное. Может быть, Босфор Эмильевич Бэсинджер. Вероятно, как-то так.

Хорошо, Митя. Но нам теперь придется выяснить, как относятся твои отец и мать к тому, что ты балансируешь буквально на самой грани заключения брачного контракта со взрослой женщиной? Как?

В самом деле — как? Это, братцы, вопрос вопросов. У меня есть ряд предположений. Но точно я помню только то, что был поздним ребенком. Да, запоздавшим, припозднившимся ребенком. Ребенком, которого пришлось ждать. Есть такие странные дети. Их приходится как-то торопить, настаивать на их приходе. Да, друзья, приходится быть настойчивым. Говорить с Богом, просить Его. Боже, говорить ему, мы с мужем старые идиоты, нам уже по пятьдесят пять, но, может, получится все-таки? Маленький, голенький, красненький? Сыкун и засранец? А мы посвятим его Тебе, Боже! Мы родим его во имя Твое!

Ну вот, я вспомнил. Они все умерли. Я их всех схоронил, если хотите знать. Какой ужас! Отчего же это произошло?

Они умерли от любви к восточной империи. Как же это могло произойти, если эта страна давно в вечности? Вероятно. Думается, именно там. Но вот в чем дело. Он был известным русским ученым, директором средней образовательной школы, а мать изумительной красавицей, еврейкой и тайной христианкой, ученицей апостола Павла.

Но при этом, вот тут надо сделать усилие, они были настоящими советскими людьми! В этом состояла трагедия эпохи. Их самоидентификация была роковым образом ущербна. Они пытались как-то приспособиться, но у них не вышло ничего. Как же можно быть по-настоящему советским человеком и притом продолжать дело Лейбница и Декарта, Ньютона и Аристотеля? Как можно быть одновременно профсоюзным работником

и ученицей апостола Павла? Но дело не только в этом. А в чем же, Митя?

Мне кажется, все дело в том, что в мире, где мы живем, все меньше и меньше настоящей русской христианской речи, христианских мыслей и поступков, грамотного