/ / Language: Русский / Genre:det_action, / Series: "Черная кошка"

Реквием для свидетеля

Олег Приходько

Гениального хирурга, хирурга от Бога — Владимира Першина коллеги называют Моцартом. Унаследовавший от матери любовь к произведениям выдающегося композитора, Першин даже оперирует под его музыку. Но однажды его спокойная и счастливая жизнь кардинально меняется. Вооруженные люди вывозят Моцарта за город и под дулами автоматов заставляют оперировать криминального авторитета по прозвищу Граф.

Олег Игоревич Приходько

Реквием для свидетеля

1

Пробка закатилась куда-то под кровать, лезть искать ее не хотелось — пришлось накрыть горлышко недоеденным кусочком «Лакты». Еще больше не хотелось включать свет.

Приглушенные звуки «Похищения из сераля» скрашивали бессонницу. Диск подарила Вера. Кроме тепла постели и запаха розового мыла, в комнате после ее ухода оставалась обида — неизбежная спутница безрассудных отношений. Рассудку Вера предпочитала «логику чувств», о чем и заявила, поставив восклицательный знак хлопком входной двери.

Моцарт закурил. В свете зажигалки настырно забелел бланк рецепта, выписанного им собственноручно:

1. Алоизии (до 15 июня) — 5000;

2. Путевки («Экспресс») — 1000;

3. Расходы на отпуск — 500…

Если Масличкины ограничатся дифирамбами, в отпуск придется поехать одному.

Вера всерьез претендовала на место Констанцы, но вопроса с пропиской, увы, решить не могла: два ее брата-акробата, мать и отчим Сухоруков и так не уживались в двух комнатах. Кроме того, за семнадцать лет, разделивших их судьбы, у Моцарта успела вырасти собственная дочь.

Арию испортил телефонный звонок.

«Слишком хорошо для наших ушей и ужасно много нот», — усмехнулся Моцарт, вспомнив слова императора.

«Я доехала», — всхлипнула в трубку Констанца.

Не иначе отставной полковник Сухоруков устроил падчерице концерт.

— Спокойной ночи.

К своим тридцати девяти он сполна познал цену этой «логике чувств». Одно такое мимолетное увлечение, помноженное на ложное представление о мужской порядочности, вылилось в годы шумного, непрерывного скандала. Когда бы не военком-однокашник, спровадивший его за ящик «Сибирской» в Кабул, они свели бы ребенка в могилу.

Моцарт заставил себя встать, распахнул окно. Теплый ветер задрал штору к потолку, закружил по комнате рецепт «эликсира жизни»:

4. «Фолькс» (покраска, фары) — 400;

5. Кв-ра (апрель, май) — 200;

6. Анне — 650;

7. Продукты — 500.

Итого: 8250.

Неплохо. Но не безнадежно. Расходы на продукты можно сократить. Машину забрать через неделю. Анна приедет после сессии, в крайнем случае, подождет до сентября.

За окном отходила ко сну вожделенная столица. Мегаполис ассоциировался со свободой и стоил жертв. Брачный контракт завершится через год постоянной пропиской — едва ли Алоизия станет претендовать на большее.

Моцарт лег. Перед мысленным взором его предстала Катя Масличкина. Девочка вообразила себя пушинкой и peшила проверить, как долго она будет порхать над асфальтом двора. Полет с шестого этажа длился две секунды. Больше скрипку в руки она не возьмет.

Рыжая Катина мама Наталья Иосифовна пожирала его глазами: «Вы же гений! — давилась фальшивой слезой. — Вы Моцарт!..» В тот момент он готов был включить «Реквием».

«У нее было такое чувство легкости, невесомости, — шептал убитый горем отец. — Мы пойдем на все, на любые затраты, вы не думайте!..»

Какого птичьего молока не хватало этому юному дарованию? Младое и незнакомое племя успело сформировать свои законы. Жаль, что к пониманию самоценности жизни они приходят незадолго до смерти. Жаль девочку, чем-то она похожа на Анну…

Участие Моцарта в судьбе дочери ограничивалось платой за обучение в институте, которую он аккуратно переводил в Екатеринбург вместо алиментов. Он стал оправдывать себя тем, что со временем непременно заберет ее «из Зальцбурга в Вену», что вообще все, содеянное им доселе в жизни, — во благо Анны, и на этом благородном порыве искупления уснул.

Одинаковые стрелки показывали не то час, не то пять минут первого, когда он, нащупав выключатель на шнуре настольной лампы, пошлепал ко входной двери: кто-то, не отпуская, держал кнопку звонка. Моцарт решил, что Сухоруков выставил Веру вон, хотя и для нее подобное нахальство было бы непростительным.

— Сейчас, сейчас! — щурясь от резкого люминесцентного света в прихожей, справился он с запорами.

На резиновом коврике у порога стоял коренастый парень лет двадцати пяти, подстриженный «ежиком». Взгляд его маленьких цепких глаз пробуравил хозяина, запрыгал по стенам.

— Першин?

— Допустим.

— Одевайтесь.

— А в чем, собственно…

— Быстрее.

Человек втолкнул Моцарта в квартиру, переступил порог.

— Повежливее нельзя?

— Быстрее, я сказал!

Моцарт увидел, что в проеме выросла еще одна фигура. Разглядеть ее не успел — гневная волна подхватила его и бросила на вошедшего, но руки провалились в пустоту, встречный удар в грудь отшвырнул на обувной ящик.

— Не успеешь одеться за сорок пять секунд — поедешь в трусах, — не повышая голоса, пообещал коренастый.

Судя по его настроению, выбора не оставалось. Впрочем, не было и страха.

— Мне нужно умыться.

— Не нужно.

— Паспорт…

— Не понадобится.

Подталкивая его в спину, налетчик по-хозяйски выключил свет в прихожей, захлопнул дверь.

«Ключи, которые остались на вешалке, мне тоже больше не понадобятся?» — язвительно подумал Моцарт.

Коренастый шел справа, ступенька в ступеньку, профессионально отсекая его от перил. Напарник в темных очках следовал впереди. На улице было свежо, тихо.

Моцарта впихнули на заднее сиденье длинной, широкой иномарки, поджидавшей со включенным двигателем прямо на тротуаре у подъезда. Яркие лучи фар пронзили Глазовский переулок насквозь, до самого Смоленского бульвара. Моцарта вдавило в спинку сиденья; от тугой воздушной струи в окно справа заслезились глаза; фонари и неон реклам слились в сплошную разноцветную полосу.

Где-то в районе Крымской площади он успел заметить острый кусок стекла в пассажирской дверце. «Значит, недавно, — догадался. — Не стали бы они разъезжать по столице с простреленным окном засветло».

— Я бы хоть чемодан захватил…

— Там все есть.

— Комар, Комар, мы едем, — заговорил не снимавший очков. Сотовый телефон умещался в его ладони. — Что там у вас?..

Машина проскочила Крымский мост, свернула на Пушкинскую набережную.

— …Я понял, понял!.. Дай сестре!.. Сестре, говорю, дай!

Очкастый сунул трубку Моцарту.

— Алло… — удивленно сказал он. — Кто это?..

— Я медсестра, — послышался испуганный голос. — Сто двадцать шестая бригада. У нас нет врача…

— Вы где, куда направляетесь?

— Мы стоим на месте. Они отказываются везти его в больницу.

— Что с ним?

— Vulnus sklopetarium в грудь, проникающее. Напряженный клапанный пневмоторакс.

— Состояние?

— Акроцианоз, частый слабый пульс…

Моцарт зачем-то зажал ладонью микрофон, посмотрел на коренастого:

— Да вы отдаете себе отчет…

— Заткнись! Будешь делать то, что тебе скажут! Они свернули на аллею парка.

— Алло!.. Какая у вас машина?

— Специализированная травматологическая… Все показания к экстренной госпитализации, объясните же им!.. — это уже походило на истерику.

— «Дезинфаль» есть?

— Лампа «Маяк» с экраном… Но, доктор!..

Он решил не продолжать. Все равно из нее ничего не выжать, скорее всего ее держат под пушкой.

В полосу света попадали кусты, деревья, лотки, кафе, карусели, затем начался сгущающийся, почти без признаков цивилизации лес. Водитель не иначе съел собаку на фигурном вождении — через минуту необходимость в вопросе, готовом сорваться с языка, отпала: в зарослях за полусферой летней эстрады стояла «скорая». Свет пробивался сквозь матовые стекла. Черные силуэты легковых автомобилей обступили ее со всех сторон.

«Крупная игра, — успел подумать Моцарт. — Такими силами они и больницу Склифосовского могли захватить. Значит, на них идет охота…»

Пригнувшись, он шагнул в салон.

Бледная, как сама смерть, сестра смотрела на вошедшего. Рядом, сжимая обеими руками короткоствольный автомат, развалился человек в камуфляжной маске. Моцарт успел заметить, что руки водителя пристегнуты наручниками к рулевому колесу. У изголовья раненого сидел террорист с сотовым телефоном.

Моцарт взял запястье мужчины, лежавшего на носилках.

— Его можно транспортировать? — басом спросил человек с автоматом.

Пульс почти не прослушивался.

— Если только на кладбище.

— Туда вы поедете вместе.

— Значит, поедем вместе.

Клацнул затвор, ствол автомата уперся в затылок водителю:

— Даю вам пять секунд на размышление. Либо вы начнете операцию, либо…

— Доктор, миленький, пожалуйста… пожалуйста!.. — тоненько заголосила медсестра.

Любая из двухсот тридцати шести операций, проведенных им в военно-полевых условиях, давала больше шансов на выживание: даже в случае благополучного исхода едва ли они пожелают оставлять свидетелей.

— Раз!..

— Доктор, у меня двое детей… маленькие… пять и восемь…

Не хватало, чтобы она хлопнулась в обморок! Одному тут не справиться наверняка.

— Два!..

— Все! — резко оборвал счет Моцарт. — Прошу посторонних выйти. Сестра, вскрывайте бикс!

Он скинул пиджак, засучил рукава рубашки, которые так и не успел застегнуть. Решимость заставила бандитов подчиниться.

— Вылезай, Комар, — приказал подельнику.

— Где ваш врач? — спросил Моцарт у сестры, когда дверцы за ними захлопнулись. — Дайте спирт!

— Он хотел помешать им обрезать трубку радиотелефона, они стали его избивать, — заплакала медсестра. — И тогда… тогда он выскочил на полном ходу…

— Они остановились, ударили его прикладом по голове и запихнули в багажник вон той «ауди», — договорил за медсестру пожилой водитель, кивнув на лобовое стекло.

— Как вас зовут? — спросил Моцарт у медсестры.

— Антонина.

— За работу, Тоня. Соберитесь! Церигель есть?..

Пенистая кровь шумно выходила из раны. Воздух со свистом всасывался в плевральную полость. Покончив с руками, Моцарт принялся готовить операционное поле.

— Дренаж!..

2

Бог подарил ему умение идентифицировать себя с пациентом. Прикосновение тампона, укол иглы, продвижение по нервам ультракаиновых инфильтратов он ощущал на собственном теле. Никакая практика не могла заменить этого дара.

— Тиопентал, пять кубиков, внутривенно…

Прозвище, прилипшее к нему еще в институте за любовь к музыке великого австрийца, многими коллегами и пациентами расценивалось как знак незаурядного таланта. В его операционных звучали концерты для клавесина, сонаты, фантазии и симфонии, подобранные по сложности заболевания и характеру пациента, и в этом странном альянсе хирургии и музыки простота уживалась с гениальностью. Сейчас музыки не было.

— Вы правы, Тоня. Малый гемоторакс. Заполнен синус плевральной полости. Тем лучше, возможна аутогемотрансфузия… Отсос!..

— Авдеич, свет падает, — вскользь заметила медсестра.

Водитель чиркнул стартером. Двое в масках, вскинув автоматы, рванулись к кабине. Он помотал головой, показал глазами на светильник. Вроде поняли… Идиоты! Куда он мог поехать, если все просветы между деревьями блокированы? Да и до рычагов в наручниках не дотянуться.

Хладнокровие, с которым очкастый избивал молодого врача, оставляло мало надежды на спасение. Однажды Авдеича тормознули какие-то малолетние архаровцы на мотоциклетах — угрожая ножами, ворвались в салон, требовали наркотики. В другой раз «скорая» попала в сектор обстрела: на Большой Полянке шла разборка. Тогда осколком разбитого пулей стекла ему оцарапало ухо. Но по сравнению с сегодняшней переделкой это было мелочью. Авдеич покосился на «ауди», в багажник которой бандиты затолкали врача. Возможно, он был еще жив.

— Пинцет… Клапан из кусочка грудной стенки… Удаляем…

«Разогнаться бы да ударить в бензобак «волжанки»! — подумал Авдеич. — Когда бы не Антонина и не этот доктор, прихватил бы пару-тройку бандитов на тот свет — и то польза».

— По ребру прошла… Маленький кусочек отщепила… Будем искать… Смотрите на электрокардиограф… Еще отсос!..

— У него что, тахикардия?..

«Может, все-таки спасет? — с надеждой посмотрел на Моцарта Авдеич. — Тогда нас отпустят. Зачем мы им?..»

Моцарт исключительности своей не признавал и к прозвищу относился с юмором. От предложений возглавить отделение или, скажем, заняться диссертацией шарахался, как от чумы. Все, что так или иначе могло ограничить практику и сковывало свободу существования, вызывало в нем протест. За место он не держался — хрен редьки не слаще, больниц хватает. Брали его повсюду охотно, впрочем, охотно и отпускали после очередного фортеля…

— Десятипроцентный раствор хлорида кальция внутривенно!..

Одно время он выпивал — еще там, в Свердловске. После второй неявки на плановую операцию его уволили из клиники. Два года откатался на «скорых», после разрыва с женой махнул в деревню, но в больнице, больше походившей на здравпункт, продержался недолго: сын профессора консерватории, дитя асфальта, он не выносил, когда в заключительную часть арии «Мальчик резвый» вторгалось мычание коров.

— Вот она… 5,45… Из «АК-74». Срикошетила, иначе бы ему все потроха разворотила… Зажим!..

— Вы военврач? — робко поинтересовался Авдеич.

В ответ Моцарт сверкнул взглядом: тебя еще тут не хватало!

— Готовьте кетгут, Тонечка. Можно викрил…

«Какие у нее хорошие глаза, — подумал он. — Ах, какие глаза!..»

Моцарт вообще обожал женщин. В большинстве случаев они отвечали ему взаимностью. Из-за них, проклятых, ему пришлось покинуть военный госпиталь в Ташкенте, где он собирался одно время осесть — после окончания афганской войны. Терапевт Лена ждала от него ребенка, когда однажды сентябрьским днем порог отделения переступила молодая медсестра Зульфия с длинной толстой косой и большими серыми глазами — совсем как у этой Антонины. Женщины, решившие выяснить отношения, застали Моцарта с бывшей его пациенткой. Объяснение, что та пришла послушать симфонию, соперниц не удовлетворило. На сакраментальный вопрос начальника госпиталя «Что делать?» донжуан на полном серьезе предложил организовать первый в Средней Азии гарем на базе гинекологического отделения, который предварительно предстояло перевести на хозрасчет. Это, по его мнению, нисколько не противоречило зарождавшейся демократии, соответствовало национальным традициям и могло значительно улучшить финансовое положение госпиталя.

Воспоминания о дальнейшем развитии событий не доставляли Моцарту удовольствия и по сей день…

Он приподнял веко пациента. Реакция на свет живая. Стридорозное дыхание, характерное при обтурации путей кровью, было в норме, но пульс участился, наполнение слабело. Струйное вливание в две артерии подняло систолическое давление до восьмидесяти.

— Ставим капельницу… Реополиглюкин!..

Двое прохаживались в трех метрах от капота, изредка поглядывая на Авдеича. Остальные не выходили из машин. Авдеич прикинул, что бандитов никак не меньше шестнадцати. Важная, должно, фигура этот раненый, раз они поставили на карту столько жизней. И в больницу ехать не хотят. Ищут их, поди, по всей столице?..

Он положил голову на руль, прислушался к голосам в салоне.

— Давно работаете?

— Здесь три года, да в Первой хирургической двенадцать

— То-то я гляжу… Зажим, быстрее! Межреберная кровоточит.

Взгляд Авдеича упал на сиденье, повернутое спинкой к лобовому стеклу. На нем лежал сотовый телефон.

— Есть реакция век!..

— Промедол однопроцентный.

Даже если просунуть руку по самое плечо — до телефона не дотянуться. Тот, кого басовитый назвал Комаром (или кто другой — они все в масках, леший их разберет!), курил напротив Авдеича на расстоянии плевка. Иногда их взгляды пересекались, и Авдеич поспешно отводил глаза в сторону. Попросить подать трубку Антонину?..

— Клипсируем сосуд!.. Быстрее!.. Атравматическую иглу!.. — сыпались команды. — Ну и крови у него!.. Фибриноген есть?..

— Протромбиновый комплекс.

— Давайте!..

Авдеич чувствовал, что там что-то не заладилось и отвлекать их сейчас нельзя. Тем более что нужно было уловить момент, когда террорист отвернется, — это секунды три, за такой промежуток она просто не поймет, что от нее требуется.

Он согнул ногу в колене, подвел ее к рулю. Стараясь сохранить прямое положение корпуса и безразличие на лице, попытался дотянуться до сиденья. Нужно было сместиться вправо — не хватало каких-нибудь десяти сантиметров…

К «скорой» быстрым шагом приблизился один из бандитов, бесцеремонно распахнул дверцу.

— Долго еще? — спросил нетерпеливо.

«Все, — мелькнуло в голове у Авдеича, — сейчас увидит телефон».

В салон потянуло бензином.

— Закройте дверь! — крикнул хирург.

Окрик подействовал: на забытый телефон бандит внимания не обратил. Как только он исчез, Авдеич повторил маневр.

— Увидите вы своих детей, увидите, — глазами улыбнулся Моцарт.

— У него озноб!

— Фторотановый наркоз, что же вы хотели? К тому же здесь меньше двадцати…

Третьего дня такой же озноб отмечался у Кати Масличкиной. Когда ее привезли, никто не хотел «вешать» «летальный исход» на отделение.

«Почему не в Склифосовского?»

«Вы же гений, вы Моцарт!..»

Дура!.. Следила бы лучше за дочерью.

Теперь Катя была и его ребенком. Он произвел ее на свет из груды костей и мяса. Внутрибрюшное кровотечение, шоковые легкие, внутрикапиллярное свертывание крови, множественные переломы ребер, стоп, голени, commotio сеrеbri — это не калибр 5,45 в легком здорового мужика.

Для операции Моцарт выбрал симфонию C-dur…

Авдеич зажал телефон подошвами сандалий. Дождавшись, когда отвернется Комар, подтянул ноги к рулю. Теперь оставалось набрать номер…

Моцарт работал спокойно и уверенно. В целом все складывалось не так уж плохо, но дозировка наркотика не исключала гипотензии.

— Адреналин, — протянул он руку и вдруг услышал сдавленный голос водителя:

— Центральная!.. Я — сто двадцать шестая травматологическая бри…

— Прекратить! — приказал Моцарт. — Если сюда приедет милиция, нас всех перестреляют!

— Авдеич, брось!..

Может быть, Антонина крикнула слишком громко. Почти одновременно с ее окриком распахнулась дверца — Авдеич едва успел отшвырнуть телефон. Секунды три в салоне стояла тишина, потом…

«Сто двадцать шестая! Я — Центральная диспетчерская, сообщите ваши координаты!..» — громко прозвучал электронный голос.

— Ах ты, сука!.. — громила с неожиданным проворством вскочил на подножку и обрушил на голову водителя град ударов.

— Он ничего не сказал! — закричала Антонина. — Не надо!!

Но рукоятка пистолета все же отправила Авдеича в нокаут.

— Работаем, Тоня! Работаем!.. Лигатуру! Иглу!..

Прихватив телефон и выругавшись, бандит спрыгнул с подножки.

— Соберитесь! Выводим его. Маску!

— Они нас убьют, убьют, — замотала она головой.

— Если бы они нас собирались убить, то не прятали бы своих лиц, — спокойно возразил Моцарт и для верности замурлыкал «Дай руку мне, красотка».

Через минуту послышался приближающийся шум мотора. Где-то на поляне захлопали дверцы. Шаги, свет фар, встревоженные голоса не предвещали ничего хорошего.

— Посмотрите, что с водителем, — приказал Моцарт. Антонина протиснулась к стеклянной перегородке.

— Живой… голову разбили, лицо в крови…

Какая-то машина, обогнув «скорую», сдала назад. Двое в масках распахнули дверь.

— Больной! — склонился Моцарт над носилками. — Вы слышите меня?.. Больной!..

Судя по дрожанию век и участившемуся хриплому дыханию, тот слышал, но ответить был не в силах. На щипок за губу отреагировал — дернул головой.

— Что с ним? — спросил бас.

Моцарт опустился на сиденье.

— Повреждение медиастинальной плевры с разрывом легкого.

— Жить будет?

— Будет, но недолго, если вы не отвезете его в госпиталь. — Моцарт незаметно протер спиртом пулю, извлеченную из террориста, и положил в брючный карман.

— Когда он очнется?

— При надлежащем уходе — в течение суток.

— Вы можете обеспечить этот уход?

— Нет.

— Почему?

К «скорой» подбежал очкастый:

— Перехватили треп ГНР «Южного» с руоповцами. Сюда едут, просят подкрепления.

— Перегружай в автобус! — приказал бас. — Першин, поедете с нами!

— Никуда я не поеду.

— Комар, возьми эскулапа!.. Не забудь снять с водилы браслеты. Моторы заводи, бегом! Все бегом!..

Моцарт понимал, что сопротивление бесполезно, но все же пытался вырваться, влепил в чью-то маску кулаком. Кованый башмак припечатал его к борту черного, похожего на гроб микроавтобуса «ДАF», он больно ударился подбородком в стекло.

Из «скорой» вытаскивали носилки, испуганно причитала Антонина. Мощные машины, ревя дизелями, разъезжались в разные стороны, где-то неподалеку уже выли сирены.

— Учти, эскулап, — громила ткнул пальцем в раненого, — без него ты нам не нужен!

Моцарта втолкнули в микроавтобус, с ним сели еще четверо.

Когда выехали на набережную, забрезжил рассвет, а значит, было часа четыре, не меньше. Впереди и сзади «ДАFа» следовали легковые машины, готовые увести преследование, принять бой, смести любого, кто встанет на пути.

«Видишь, мама, — мысленно произнес Моцарт, — я был прав, когда говорил, что придет время и меня будут возить по Москве с почетным эскортом».

— На пол! — толкнул его в бок коренастый конвоир.

— Что?

— На пол, мордой вниз!

Его положили на пол рядом с носилками и завязали глаза сорванной с окна занавеской.

3

Судя по теням деревьев, солнце всходило слева. Значит, окно смотрело на юг. Над забором серебрились паутинки проволоки. Прямо под окном цвела клумба, на ее фоне распустились цветки сараны, вдоль забора синел цикорий. За забором виднелся редкий лес, который как-то странно обрывался, будто за ним кончалась Земля.

О месте своего нахождения Моцарт ничего не знал. Сутки тому назад, лежа на полу похожего на гроб микроавтобуса, он пытался вести счет, чтобы хоть приблизительно определить расстояние, но никак не мог сосредоточиться и досчитать даже до ста.

Представление о времени он тоже имел весьма смутное. Сарана распускается в пять, цикорий «засыпает» к десяти. Значит, сейчас где-то между пятью и десятью часами утра.

Шли вторые сутки катаболической фазы послеоперационного периода. Вчера в полдень состояние больного резко ухудшилось: акроцианоз, анурия, повязка пропиталась кровью. Стонал он редко, за время приступа не проронил ни слова, в его бессмысленном взгляде все же сквозила настороженность. Ночью он попросил воды, к утру безучастность к окружающей обстановке сменилась беспокойством: прекратилось действие наркотика, появились боли.

Лет ему было, наверно, сорок с небольшим. Коротко остриженные каштановые волосы, несколько глубоких морщин на лбу и у носа, прилегающие уши, узковатые, словно подтянутые к вискам разрезы карих глаз. Рост высокий, телосложение плотное. Несколько тонких шрамов у линии волос и за ушами, вытравленная татуировка на предплечье и круглая лысина размером с медаль к здоровью пациента не относились и Моцарта принципиально не интересовали.

Молчаливые люди, появлявшиеся в комнате по первому зову, выполняли все его указания. В течение двух часов доставили все, что он перечислил в длинном списке, — от шприцев до электроаналгезатора. Окно в комнате разрешили держать открытым, но из помещения выходить — только в туалет, который находился в конце коридора.

Под окнами прохаживались охранники. С противоположной стороны двора изредка слышался металлический звук. Моцарт решил, что это скрипят ворота: каждый раз звук сопровождался урчанием моторов.

Охранник принес завтрак — явно из ресторана: бифштекс, яйца, салат, кофе и даже красное сухое вино.

— Мне нужно позвонить, — в очередной раз попросил Моцарт. — Дайте мне телефон. Я не скажу ничего лишнего. Моя пациентка находится в реанимации, я только хочу узнать…

Ответ он знал заранее:

— Перебьешься!

Есть не хотелось, клонило ко сну. За последние сутки в общей сложности он проспал часа два. Нервы начинали сдавать, но ультиматум оставался в силе: жизнь пациента была его жизнью.

Что происходит там, на воле?.. Ищут ли без вести пропавшего хирурга, у которого на вчерашний день были намечены три операции?..

С учетом здорового сердца и крепкого сложения раненого катаболическая фаза могла длиться суток двое-трое, значит, сиделкой Моцарту работать еще сутки как минимум. После выпитого залпом стакана вина сон отступил.

«Со стороны подконвойного хирурга в пещерных условиях сделано все возможное», — пришел он к выводу, осмотрев пациента, и завалился на диван.

Жизнь прекрасна, что бы о ней ни говорили! Это он понял еще там, на далекой и непонятной войне. Везде есть солнце и воздух, везде есть женщины и цветы. Главное — отделять зерна от плевел и не вдаваться в подробности, которые мешают жить. К таким подробностям Моцарт относил политику, национальность, религию, хотя иногда и интересовался — какой сейчас общественный строй и как фамилия президента, и означает ли очередная перемена власти, что завтра не нужно приходить на работу. Почки, желудок и легкие одинаковы у социалиста и капиталиста. Может быть, чем-то отличались мозги, но это было по части нейрохирургов. Преступников и милиционеров он отнимал у смерти с одинаковым усердием. Им нравится подставлять лбы под пули?.. Ради Бога!.. Сентенции «душа улетела в рай» он предпочитал термин «летальный исход».

О душе, по его мнению, знал лишь один человек: Иоганн Христозом Вольфганг Теофиль Амадей.

Даже сейчас, лежа в одной комнате неизвестно где и неизвестно с кем, он умудрялся получать удовольствие в своем вневременном и внепространственном существовании: не есть ли это та самая пауза, в которую человеку дано остановиться, оглянуться, взвесить все и переоценить?

Быстренько остановившись и оглянувшись, Моцарт пришел к выводу, что все невесомо и самоценно, а что сделано — того не вернешь, а потому нужно как следует выспаться.

Снились ему отец и сестра Мария Анна — в тот золотой период, когда отец, выхлопотав у архиепископа отпуск, повез семью в Вену. За несколько месяцев до этой поездки они побывали в Мюнхене. Непрерывным потоком звучали овации, богатые и потому, должно быть, добрые люди все время гладили его по голове, говорили ласковые слова и дарили подарки; было много конфет, музыки, все виделось в сказочно-феерическом свете. На балу ярким пятном выделялось розовое, с оборками платье двенадцатилетней Марии Анны. Она играла на клавире, а он все пытался заглянуть ей в глаза. Когда же, протиснувшись сквозь толпу восторженной знати, подошел к сестре поближе, то с испугом увидел, что лицо вовсе не ее, а… Кати Масличкиной. Словно уличенная в фальши, девочка опустила руки, и наступила такая тишина, какой ни до, ни после этого Моцарт не слышал…

Хлопнула створка окна. Он открыл глаза и осмотрелся. Комната с обшитыми деревом стенами, буфет с посудой, низенький круглый столик, уставленный лекарствами, две двери — одна вела в коридор, другая была заперта на ключ.

Пациент лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. Моцарт дотронулся до его лба. «Только бы не сепсис, — подумал он взволнованно, отметив повышение температуры, — только бы ограничилось гипергической реакцией…»

— Как вы себя чувствуете, больной?.. Вы слышите меня?..

— Да… — пошевелил неизвестный пересохшими губами. — Тошнит…

Моцарт дал ему напиться, подложил свою подушку.

— Больно?

— Терпимо… Где я?

— Не знаю.

— Какое сегодня число?..

— Середина июня, — ответил Моцарт, подумав.

В комнату вошли двое мужчин военной выправки.

— Что-нибудь нужно? — спросил тот, что был повыше, подойдя к раненому.

«Откуда они знают, что он пришел в сознание?» — удивился Моцарт.

— Оставьте нас! — посмотрел на него высокий. Он постоял в нерешительности.

— Выпустите меня хотя бы во двор. Я не убегу.

Вошедшие засмеялись. Даже губы раненого тронула улыбка.

Окно в тупике коридора было забрано решеткой и выходило на запад; возле него сидел толстый охранник в футболке и джинсах и лениво листал книгу. Увидев Моцарта, он встал. Из-за ремня на его животе торчала рукоятка большого пистолета.

— Который сейчас час? — прикурив, спросил Моцарт, чтобы что-нибудь спросить.

Охранник промолчал.

— Спасибо. А число какое?

— Много разговариваешь, — угрожающе скрестил на груди руки охранник.

«Ударить его, что ли? — подумал Моцарт, но потом решил отказаться от этой затеи. — Отвезут меня на кладбище, а на обратном пути захватят другого врача — только и всего. И почему люди не живут по-человечески?..»

— У-у, рожа, — сказал он вслух в адрес охранника, заперев за собою дверь туалета.

Здесь было единственное зарешеченное вентиляционное окошко, мигающая люминесцентная лампа под потолком и зеркало над раковиной. Из зеркала на него смотрел худой, заросший щетиной человек с нечесаными волосами и покрасневшими белками глаз. Моцарт включил воду, умылся. Едва он успел промокнуть лицо бумажным полотенцем, дверь распахнулась.

— Эй, эскулап! На выход, живо! — потребовал толстяк.

— Называйте меня, пожалуйста, на «вы», хорошо? — не сдержался Моцарт.

Охранник схватил его за плечо, сдавив в пятерне кожу вместе с халатом, рванул на себя и отступил. Моцарт вылетел в коридор, не удержавшись на ногах, упал на четвереньки.

— Еще одно слово…

Договорить толстяк не успел: удар подошвой в голень заставил его взвыть и согнуться. Последовала оглушительная пощечина, которая произвела на него большее впечатление, чем удар ногой или кастетом. Несколько секунд он таращил глаза, потом приподнял Моцарта за грудки и прижал к стене.

Моцарт случайно коснулся рукой пистолета. Не думая, чем это может для него кончиться, выхватил его из-за ремня и ткнул ствол в толстый живот обидчика.

— Я т-тебе к-кишечник п-прострелю, — пообещал, заикаясь на каждом слове, — а штопать не буду!..

Охранник ослабил хватку и отступил, но в следующее же мгновение заученным приемом отбил державшую пистолет руку, развернулся и нанес Моцарту оглушительный удар локтем — на два пальца выше правого уха.

Моцарт рухнул на пол…

— Очнись, эскулап! — хлопали его по щекам. Какой-то человек совал в нос вату с нашатырем: — Очнись!

Он обвел комнату помутневшими глазами. Стоны пациента, пробивавшиеся сквозь звон в ушах, медленно возвращали его в реальность.

— Вставай же, раненый умирает! — требовательно тряс его высокий.

Над диваном, куда его перенесли, нависали злые лица охранников.

«Интоксикация, — понял Моцарт по надрывным стонам. — Может начаться внутреннее кровоизлияние…»

Кто-то вылил на него стакан воды.

— Встать!

Он набрал в легкие воздуха и хрипло выдавил:

— Пусть… толстяк… извинится.

Воцарилась пауза. На требование никто не реагировал.

— Я сказал, займитесь больным! — произнес сквозь зубы высокий.

— А я сказал — пусть он извинится…

Стоны неожиданно прекратились.

— Пристрелить его? — услышал Моцарт неповрежденным ухом.

— Стреляйте, — разрешил он и закрыл глаза.

То, что угрозы перестали действовать, привело бандитов в замешательство.

— Вы что там, охренели?! Он уже не дышит!..

— Ладно, — с угрозой произнес высокий и принял решение: — Зови его сюда!

Секунд через десять обидчик предстал перед Моцартом.

— Извинись, — приказал высокий.

— За что? — задохнулся тот. — Он на меня напал, хотел обезоружить…

— Я сказал: извинись. За что — после разберемся. Ну?

— Извини…

— …те, — подсказал Моцарт. — Меня зовут Владимир Дмитриевич.

— Давай эскулапа, у него кровь изо рта идет!

— Извините… Владимир… Дмитриевич, — вник толстяк в ситуацию.

Моцарт сел. Ощупал голову.

— Теперь все вон. Все до единого! — распорядился властно и не пошевелился, пока комната не опустела.

Дыхание пациента было поверхностным, кожные покровы — бледными, пульс — сто сорок, систолическое артериальное давление — шестьдесят, центральное венозное — на нуле… Моцарт понял, что, если сейчас он не выведет раненого из шока, на свете станет одним врачом меньше: после инцидента с толстяком бандиты разорвут его на куски.

4

До самой темноты он боролся со смертью. Боролся честно, один на один, попеременно выполняя функции нарколога, реаниматора, кардиолога, санитарки, медсестры, мечась между лекарственным столиком, биксами и капельницей с суетностью человека-оркестра.

Промедол угнетающе подействовал на дыхание раненого, приходилось периодически давать ему маску наркозного аппарата с закисью азота; во избежание аспирации кровью — ввести воздуховод. Индекс шока скакал, сознание периодически возвращалось, но на вопросы раненый не отвечал и на боль не реагировал. К вечеру пульс выровнялся, дыхание успокоилось, температура упала и он уснул.

Глядя на его почерневшее лицо с запавшими щеками и глазницами, на мокрые, свалявшиеся волосы, Моцарт подумал: неужели и этот человек, чье исцеление связано с угрозами и насилием, станет ему дорог, как становились дороги все, кого удавалось отбить у смерти? Спортивный ли азарт, гордость ли за проделанную работу привели его к решимости выходить этого неизвестного во что бы то ни стало, а там уж — быть, чему суждено.

«Куда они меня все-таки привезли? — силился сообразить он, словно гул низколетящего самолета или собачий лай за окном могли что-то прояснить. — Похоже на дачу высокопоставленной особы… этот забор с проволокой, охрана… Почему они послали за мной?.. Кто меня подставил?.. Впрочем, не меня, так другого…»

В комнате вновь появился высокий, который, как заключил Моцарт, был здесь за старшего.

— Как он? — перевел миролюбивый взгляд с притихшего пациента на врача.

— Спит.

— Что-нибудь нужно?

— Перебьемся, — воспользовался Моцарт случаем отыграться за нанесенную обиду: перемирие с тюремщиками в его планы не входило.

Он отвернулся к окну и стал смотреть на быстрые рваные облака, сгущавшиеся на горизонте. Ширь, воля, воздух, простор по ту сторону редколесья… Красное солнце, вкрадчивые глаза незнакомых людей, угодливо-опасливые предложения помощи… Где-то все это уже определенно было… Ощущение недоступной свободы, солнце, на которое больно смотреть…

Году, кажется, в 1762-м… Они с отцом приехали в Вену, и там он заболел скарлатиной. Он вот так же лежал у распахнутого настежь окна и смотрел на красное солнце; какие-то люди приносили лакомства, а он не мог глотать — болело горло… Кажется, пролежал тогда дней десять. Но недобрый осадок на душе остался не от болезни: венцы, боясь заразиться, отменили концерты, и отец увез его в Прессбург… На обратном пути в столицу уже не заезжали — у отца кончился отпуск…

— Погодите! — окликнул высокого Моцарт. — Вы можете раздобыть проигрыватель? Проигрыватель и пластинку — что-нибудь из раннего Моцарта?

Высокий понял: за двое суток от страха и бессонницы у эскулапа «поехала крыша».

— А Бетховен не подойдет? — спросил он осторожно, заглянув в бесноватые глаза.

— Да нет же, нужен именно Моцарт!..

— И именно ранний?

— Желательно…

Высокий еще раз измерил его взглядом с ног до головы и, не ответив, удалился.

В полночь пациент очнулся и попросил воды. Моцарт поднес к его губам мензурку. Походило, кризис миновал и теперь дело пойдет на поправку.

— Спи, брат, спи, — сказал он, подкладывая под голову пациента взбитую подушку. — Надо много спать, слышишь?

— Слышу, — неожиданно отчетливо откликнулся тот. — Не уходи.

— Не уйду.

Через минуту он опять погрузился в сон, на сей раз глубокий и спокойный.

На рассвете погода испортилась, частые мелкие капли Дождя застучали по карнизу.

Моцарт сидел у окна, курил и думал, что об угоне «скорой» уже, должно быть, написали газеты, а значит, и о нем — Антонина и Авдеич наверняка все рассказали.

Он осторожно выглянул в окно. Под дождем никого не было. Если прыгнуть со второго этажа на клумбу… А дальше? Дальше-то что? Проволока наверняка под напряжением, у ворот — охрана, снаружи тоже…

— Уходить надо! — неожиданно заговорил раненый. — Уходить! Возьмите его с собой!..

«Бредит, — понял Моцарт. — Или что-то хочет сказать?» Он подошел, склонился над постелью.

— Куда уходить? — спросил негромко. — Кто вы? Как вас зовут?

Раненый открыл глаза, испуганно уставился на него.

— Нет… ничего… — произнес шепотом.

В комнату заглянул толстяк, молча оценил обстановку. Появление охранников всякий раз, как только раненый приходил в себя, навело Моцарта на мысль о микрофоне, скрытно установленном в комнате. Значит, они ждали, когда он очнется и заговорит? И как только получат интересующую их информацию, так уберут его за ненадобностью?..

После перестрелки и захвата «скорой» бандиты выехали из Москвы целой колонной, беспрепятственно миновав посты и пикеты. Сообщение же человека в темных очках о перехваченном разговоре милиции их испугало и заставило наскоро ретироваться. Скорее всего они взяли его в заложники и ждут, когда им заплатят за него деньги… Кто он? Депутат?.. Банкир?.. Личность, вероятно, известная, но Моцарт телевизора дома не держал — хватало музыкального центра и фонотеки, унаследованной от матери.

Ему стало вдруг и смешно и обидно оттого, что он вынужден думать о вещах, свойственных террористам и сыщикам. До сих пор перестрелки, захваты заложников, бешеные деньги и все прочее, чем пестрели газеты, ни в коей мере его не затрагивало — он был сыт по горло своими собственными проблемами и житейскими заботами, работой, за которой проводил большую часть суток.

Решение пытаться спастись бегством отпало, едва он подумал о раненом заложнике: «А как же он? Что будет с ним? Имею ли я право уйти на свободу или даже на тот свет, если этот уход будет стоить человеческой жизни? Тогда не нужно было унижаться, изначально подчиняться насилию. Остается смирить гордыню и думать о том, кому хуже…»

Он протер лицо ваткой со спиртом, сделал несколько физических упражнений, понимая, что если сейчас уснет, то его не поднимут никакой силой. Холодный чай с лимоном, оставшийся со вчерашнего вечера, незначительно, но все же отогнал усталость.

«Нужно поставить его на ноги. Сколько на это уйдет?.. Неделя, две, месяц?.. Выходить его до конца и убежать вдвоем!»

5

Когда закрыл свои корзинки осот на непрополотой клумбе, привезли четырехлитровый пакет с трупной кровью. Тяжелую интоксикацию Моцарт счел достаточным основанием для трансфузии. Он внимательно следил за состоянием пациента, пока два литра не перетекли в него со скоростью пятьдесят капель в минуту; не отходил от него и в последующие четыре часа. Гемотрансфузионных осложнений не возникло, ни температура, ни артериальное давление не повысились — процедуру раненый перенес хорошо.

Днем его удалось покормить. Приподняв голову больного, Моцарт аккуратно вливал в его рот теплый куриный бульон, едва ли не приговаривая: «За папу… за маму…» Бесконечные заботы заставляли напрочь забыть об угрозе, но как только больной засыпал, возвращалось беспокойство: хозяева положения метали в Моцарта испепеляющие взгляды, то и дело заглядывая в комнату, и отложить допрос пациента хотя бы до вечера стоило немалых усилий.

На закате Моцарта разбудил топот ног и голоса. Дверь в смежную комнату была распахнута — бандиты выносили оттуда какие-то ящики, джутовые мешки, словно готовились к эвакуации. Покончив с этим занятием, дверь не заперли, но и входить в помещение не разрешили.

— Как вы меня находите? — через силу улыбнулся раненый, когда Моцарт сменил ему белье и повязку.

— Нормально.

— Когда поднимусь?

Подобных прогнозов Моцарт старался избегать.

— У одного нашего общего знакомого был подобный диагноз, — ответил он уклончиво; поймав на себе насторожившийся взгляд, продолжил: — Тридцатого августа ему прострелили легкое, а семнадцатого октября он уже председательствовал на заседании Совнаркома.

Против ожидания, шутка раненому не понравилась:

— Меня это не устраивает. Сделайте поправку на две пули и яд кураре. Через семнадцать дней я должен быть на ногах, — тон его вовсе не походил на тон заложника.

— Я не Господь Бог, — проворчал Моцарт, — и даже не Семашко.

— Да. Но вы — Моцарт. Это тоже к чему-то обязывает. — Раненый отвернулся и закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен. Крупные капли пота выступили у него на лбу.

Выходило, что этот человек его знал? И почему — через семнадцать дней? Значит, он знал и какое сегодня число?.. Две пули и яд кураре… Сразу понял, отреагировал мгновенно. Значит, подозрения о постоянном самоконтроле вполне оправданы — сознание его оставалось активным?

Что означал тон, которым с ним говорил больной, едва почувствовав облегчение? Повелевающий тон человека, привыкшего к беспрекословному подчинению окружающих. Ни зависимости, ни тем более благодарности — то, что могло быть просьбой, звучало из его уст как категорическое распоряжение.

Опасаясь насторожить его чрезмерным любопытством, Моцарт приблизился на расстояние шепота и, не забывая о потайном микрофоне, в очередной раз попытался выяснить:

— Кто вы?.. Зовут вас как?..

Молчание длилось минуту. Казалось, больной опять уснул. Моцарт уже потерял надежду на ответ, как вдруг услышал короткую, несмотря на расхожесть, расставлявшую все на места фразу:

— Здесь вопросы задаю я.

Какое-то время он еще сомневался — не в бреду ли произнесены эти слова? Разбирая систему переливания, то и дело бросал на странного пациента подозрительные взгляды, но сумерки скрывали нюансы его мимики, а закрытые, спокойные веки делали лицо непроницаемым.

«Господи, да он же один из них, — пришел к малоутешительному для себя заключению Моцарт. — Стали бы они из-за какого-то несчастного угонять «скорую»!.. И препараты эти — кровь, барбитураты, все что угодно…»

Солнце село, так и не успев просушить землю. Терпкий запах рассыпанных на клумбе ноготков с легкими порывами ветра вливался в комнату. Наслаждаясь ночной прохладой, Моцарт старался не думать о плохом — просто сидеть и смотреть в безлюдную темень.

Спокойствие длилось недолго: откуда-то с востока в тишину вползли моторы, завизжали ворота, полоснули фары по ограде.

— Отойдите от окна, — появился в комнате высокий бандит. Толкнув дверь в смежное помещение, он быстро оценил обстановку и сухо потребовал: — Войдите сюда!

Моцарт нехотя подчинился.

— Из комнаты не выходить. Свет не включать. Ничего не трогать.

Дверь захлопнулась, провернулся ключ. Сквозь кромешную тьму ничего нельзя было разглядеть.

Снова, в который уже раз, над самой крышей пролетел самолет: очевидно, где-то неподалеку размещался аэродром.

Моцарт привык ко всему относиться с любовью, творчески, и никогда прежде, включая войну, ему не приходилось испытывать на себе унизительного, бесправного положения, в которое поставили его эти люди. Он начинал себя чувствовать игрушечным роботом в руках строптивого ребенка, годным к употреблению до тех пор, пока действуют батарейки или пока ему не сломают руку. Помимо наглой, поистине бандитской бесцеремонности, угнетало отсутствие привычного комфорта: грязь слоями покрывала тело, волосы слиплись, будто пропитанные патокой, двухдневная щетина делала его похожим на пьяного ежа.

Некоторое время он стоял у двери, надеясь, что глаза привыкнут к темноте и он найдет в этом затхлом, провонявшем мастикой помещении диван или хотя бы стул, но шли минуты, а глаза ничего не могли выделить из могильной, вязкой мглы. Толстые стены и тяжелая, глухая дверь почти не пропускали шумов, но все же, если прижаться ухом к двери, можно было различить голоса и даже отдельные обрывки фраз, которые произносились вполголоса:

«…попал в больницу»…, «…усиленная охрана…», «тридцатого — пришло подтверждение…», «…вертолетного полка…»

Моцарт подслушивал с единственной целью — сложить из этих обрывков прогноз в отношении себя, остальное его не интересовало.

«…важный свидетель, — особенно выделялся бас, показавшийся ему знакомым, — … позволит нам… объект…»

«Сдать ему пятнадцать фунтов ради шестидесяти…» — вторил ему не то раненый, не то кто-то другой.

Догадка, что он спас от смерти вовсе не заложника, а бандита, утвердилась в голове Моцарта. И по всему бандитом он был не обыкновенным, а не иначе — главным, коль скоро поздние визитеры не сочли возможным обойтись без него.

«…после фазы обратного развития… — неожиданно выделился из общей тональности чей-то баритон, — … от двух до пяти недель, включая… палату интенсивной терапии… участие в операции… анаболической фазы…»

«Ах, вот оно в чем дело! — понял Моцарт. — Привезли-таки своего консультанта. Ну и хорошо, и слава Богу. Забирайте этого бандита в палату интенсивной терапии, нам обоим от этого будет только лучше…»

Он провел рукой по двери, нащупал головку накладного замка — никакой щели, даже внизу: кожаная обшивка и планка, прибитая к полу, устраняли попадание воздуха, света, звука, словно здесь проявляли сверхчувствительную пленку.

Несмотря на предчувствие скорой развязки, приглашение другого врача задело самолюбие Моцарта. Кто бы ни был неизвестный, даже в полуживом состоянии оставлявший за собой приоритетное право задавать вопросы и запирать своего спасителя в темный чулан, он был его пациентом. Это он, Моцарт, вытащил его с того света, претерпев за двое суток столько унижений, сколько не выпало на его долю за тридцать девять прошедших лет. И когда перед раненым встал гамлетовский вопрос, послали за ним, а не за этим доверенным поборником интенсивной терапии.

Было во всех событиях одно общее, существенное обстоятельство, обещавшее благополучный для Моцарта исход: от него тщательно скрывали местоположение загадочного дома, лица гостей, имена и клички и все прочее, что скрывать не имело смысла, если бы его собирались убить. Но кто знает, что может взбрести в головы бандитам, готовым на счет «пять» отправить человека в могилу? Им проще избавиться от свидетеля, чем подвергать риску себя.

Неожиданно он вспомнил о зажигалке, которую клал по обыкновению в задний карман брюк, чтобы не забывать в халате. Бензина в ней оставалось с кошкину слезу, однако с третьей попытки фитиль зачадил, засветился синеватым пламенем, в свете которого, как на фотобумаге, проявились очертания кабинета: старой ручной работы стол со множеством выдвижных ящиков у плотно зашторенного окна, венские стулья, свернутый рулоном ковер у плинтуса, кожаное кресло, секретер… Моцарт сделал два шага в направлении секретера, поднял пламя над головой и замер…

То, что он увидел, заставило его отпрянуть и погасить зажигалку: на верхней полке стояло несколько отрубленных мужских голов.

6

Несколько минут он стоял ни жив ни мертв, прислушиваясь к биению канувшего куда-то в желудок сердца, но потом собрался духом и посветил снова…

При ближайшем рассмотрении головы оказались муляжами. Они были отлиты из пластмассы по форме, напоминавшей голову его последнего пациента. «Растительность» и убранство черепов создавали иллюзию принадлежности их разным людям: парики, бороды, усы, диоптрические и солнцезащитные очки, и даже головные уборы — от берета до лыжной вязаной шапочки. Всего голов было восемь. Подивившись столь экзотическому увлечению хозяина кабинета, Моцарт перевел взгляд на задрапированную бархатом стену и увидел картину в металлической рамке. На ней было изображено озеро и несколько домов, растворявшихся в туманной перспективе. Осторожно приподняв картину, он обнаружил на обороте этикетку: «ТУМАН НАД ОЗЕРОМ». Худ. В. Маковеев. 30x21. Цена 6 руб.».

Металлический корпус зажигалки раскалился. Погасив пламя, Моцарт мелким скользящим шагом отошел к двери. Правый каблук его неожиданно провалился в какое-то углубление в полу и застрял так прочно, что пришлось разуться и высвобождать его руками. Углубление оказалось металлической накладкой на половицу, служившей ручкой одной из створ потайного люка. Если раскатать ковер — он надежно скроет люк, и никому не придет в голову искать его в помещении на втором этаже.

Моцарт потянул за ручку. Крышка поддалась. Винтовая металлическая лестница вела в тускло освещенную комнату — свет попадал в нее со двора.

Мысль о побеге пришла к нему позже, когда он, спустившись по лестнице, не обнаружил под окном охраны. В окно виднелись ворота и припаркованные вдоль забора машины. «Нужно решаться, — подумал Моцарт. — Либо сейчас, либо никогда!»

Он отодвинул шпингалеты и, распахнув оконную раму, сиганул вниз. Вправо к воротам бежать было опасно — кто-то из охраны там был наверняка; оставалось проскочить мимо окон — авось, не заметят… Пригибаясь и прижимаясь к стене дома, он добежал до угла и выглянул, в надежде обнаружить калитку или хотя бы проем в проволоке над забором.

У парадной двери курили двое бандитов, и хотя в его сторону они не смотрели — стоило выбежать на открытый участок двора, и он превратится в мишень.

Он рванул назад, к воротам, и как раз там, в самом охраняемом по его расчету месте, обнаружилась брешь: охранники собрались под навесом, смеясь и распивая пиво из банок, играли в нарды или во что-то еще, не обращая на территорию никакого внимания. Пробежав самую опасную, открытую часть двора, Моцарт спрятался между забором и «вольво», застывшей у самых ворот. Отдышавшись, он на четвереньках подобрался к крайнему столбику ограды и, использовав очередную вспышку смеха из-под навеса, змеей прополз под металлической створой.

Вправо и влево от усадьбы разветвлялась грунтовка. По ту сторону дороги стеной вырастал лес. Черные зубцы деревьев причудливо избороздили матовое, подсвеченное россыпью звезд небо. С востока доносился лай, судя по которому до ближайшего населенного пункта было не менее километра. Не раздумывая, Моцарт бросился в лес.

В темноте он не разглядел глубокий овраг, густо заросший травой. Это едва не стоило ему вывиха — боль от подвернутой ступни отдалась в пояснице; приземлившись на колено, он кувыркнулся через плечо и оказался на дне оврага.

«Вперед! — решил Моцарт, представив, как осатаневшие бандиты станут месить его ногами. — Только вперед!»

Цепляясь за стебли какого-то сорняка, он выкарабкался наружу и устремился к лесу.

На деле здесь оказалось не так темно, как это представлялось со стороны: серебрился мох под луной, выделялись опушки и просеки. Моцарт пожалел, что в свое время не научился ориентироваться по звездам, но все же сообразил засечь звезду-ориентир, позволявшую держать курс перпендикулярно дороге без оглядки — большую, желтую, будто насаженную на верхушку новогодней елки.

Несмотря на выставленные вперед ладони, ветви больно хлестали по лицу, обломанный сук разорвал рубаху и поцарапал ребра. Лес оказался небольшим и как-то резко перешел в смешанный молодняк. Бежать стало легче. Забрав метров на шестьдесят влево, Моцарт оказался на просеке, веток можно было уже не опасаться, правда, приходилось высоко задирать ноги и смотреть вниз — то и дело попадались пни и гнилые стволы бурелома.

Просека вывела его в болотистую низину, густо поросшую кустарником. За нею простиралось озеро. Движущийся красный огонек обозначил противоположный берег, до которого было никак не меньше километра.

«Вперед, Моцарт! Только вперед!»

Выровняв маршрут по желтой звезде, он побрел к берегу. Ноги чавкали, увязая в болоте; где-то посередине он провалился по колено и не на шутку испугался, когда зыбкая почва качнулась под ним в радиусе десяти метров, издав протяжный, почти человеческий вздох. Но возвращение влекло потерю времени и сил. «Вперед, только вперед!» — последовал он избранному принципу и пополз по-пластунски, цепляясь за карликовые стволы болотных растений, кочки и камыши. Берег, как и следовало ожидать, был илистым. В какой-то момент Моцарт отчаялся добраться до «чистой» воды — затянуло ногу по самое бедро, и вытащить ее не было никакой возможности. Судорожно барахтаясь и сопротивляясь изо всех сил, он все же справился с противной, теплой жижей, отполз левее — к прибитому к берегу бревну. Правый туфель был безнадежно потерян, а стало быть, отпадала необходимость и в левом, и в носках, с которыми он без сожаления расстался. Придерживаясь одной рукой за бревно, другой стащил с себя рубаху и пропитавшиеся болотной слизью брюки, что, казалось, стоило не меньшего труда, чем весь проделанный путь, затем вынул из брюк ремень и приторочил свернутую валиком одежду к спине. Илистая жижа представляла угрозу еще метров двадцать, пока наконец он перестал чувствовать ногами дно и понял, что плывет.

Брызги и шлепки ладоней по воде эхом отдавались окрест, но время работало против него: сейчас его могли заметить на расстоянии луча карманного фонарика; окажись где-то поблизости дорога — в свете фар; на рассвете же одинокого пловца обнаружат на любом расстоянии.

Силы почти иссякли на полпути. Можно было потянуть за кончик ремня и освободиться от намокшей, неимоверно тяжелой одежды, но куда деваться потом в одних трусах?.. Он переместил валик на грудь, лег на спину и, держась на плаву почти без движения, отдышался.

Стояла тишина. Бездонное звездное небо отражалось в черной глади озера…

Так отражались хрустальные канделябры в полах призрачного дворца архиепископа Колоредо. Кажется, Моцарт исполнял тогда «Концертную симфонию». После сановного выговора за «скучную музыку» ему стало дурно. Такое же головокружение и тошнота, как сейчас, только сейчас он просто наглотался воды, а тогда… Уж не пытались ли отравить? Такое же предчувствие неминуемой беды заставило его без оглядки бежать из Зальцбурга. «Не бывает пророка без чести, разве только в отечестве своем и доме своем…» Власть силы не способна унизить талант, но, отчаявшись сделать это, способна убить: презрение к личности сильнее яда…

Он нашел глазами желтую звезду и поплыл размашисто и энергично, почувствовав второе дыхание и понимая, что третьего не будет, что на поиски его уже брошены все силы.

Показались очертания берега — пологого, песчаного, переходящего в скошенный луг. До него оставалось метров сорок, когда Моцарт, приняв вертикальное положение и погрузившись по самые ноздри, пальцами ног коснулся дна. Преодолев эти последние метры вброд, он сел на песок, сбросил со спины одежду.

Озеро было раза в полтора меньше прицельной дальности полета пули, выпущенной из «АКМ». Искушение отдохнуть помогло побороть пение птиц, предвещавшее рассвет.

7

Следующий шаг подсказал шум приближающегося поезда. Выжав одежду, Моцарт напялил ее на себя и побежал к «железке»: рельсы неизменно должны привести на какую-нибудь станцию, откуда можно позвонить, где есть люди и есть милиция.

Проросшая после покоса осока секла лодыжки, срезанные стебли и комки почвы кололи ступни — бегать по лугам босиком ему не доводилось даже в детстве.

Ориентиром служили теперь огоньки светофора — желтая путеводная звезда растворялась в поминутно светлеющем небе.

Луг он преодолел легко, ноги удивительно быстро привыкли к уколам и перестали чувствовать боль. Ночная прохлада, исходившая от земли и мокрой одежды, снимала усталость.

По ту сторону насыпи проходила шоссейная дорога. Можно было «проголосовать», но в это время суток едва ли кто-то возьмет заросшего, босого пассажира, не имеющего понятия, где он находится и куда его везти, тем более — без копейки денег. Да и где гарантия, что его не подберет машина преследователей?.. Приметив фары, Моцарт быстро спустился с насыпи и дальше шел, оставаясь невидимым со стороны шоссе.

Наступала усталость, быстро светало, а признаков станции или населенного пункта все не было.

«На шоссе устанавливают указатели населенных пунктов», — сообразил он через пару километров, но, выглянув из-за насыпи, обнаружил, что никакого шоссе давно нет — оно свернуло куда-то в сторону, а вместо него тянется лесополоса. Он снова пошел по шпалам и шел так до тех пор, пока его не догнал товарный состав.

Два мощных, страшных вблизи электровоза обдали его жаром моторов. Рельсы в этом месте шли на подъем, состав замедлил ход и казался бесконечно длинным: за десятком пульманов шли нефтяные цистерны, за ними — платформы с сельхозтехникой, несколько думпкаров, деревянных вагонов старого образца, и опять — платформы, как будто он мчал, не останавливаясь ни во времени, ни в пространстве, цепляя на ходу все, что попадет, без всякой системы, цели и пункта назначения.

Моцарт побежал рядом с этим странным поездом, стараясь развить максимальную скорость, и действительно, на бегу казалось, что он движется не так уж и быстро и если как следует ухватиться за скобу, то можно подтянуться на руках, перевалиться через ржавый железный борт…

Состав уже кончался, а он все бежал, чувствуя, что бредовая идея становится навязчивой и требует воплощения. Страх споткнуться, налететь на стрелку, быть затянутым под колеса, воздушной струей уступал место спонтанному порыву и безрассудной удали. И когда оставалось всего две хвостовые платформы, Моцарт понял, что если он сделает это, то уж наверняка будет спасен и через час-другой окажется где-нибудь на Белорусской-Товарной.

Разогнавшись что было мочи, он ухватился-таки за скобу последней платформы. Теперь если только разожмутся пальцы, если что-нибудь попадет под босую ногу — конец: упадет непременно, не успеет откатиться в сторону — дикая механическая сила швырнет его под колеса, разорвет и перемелет, но ничего другого, как довести задуманное до конца, уже не оставалось.

«Вперед, Моцарт! Только вперед!»

Секунда — и обе руки держатся за скобу; еще одна — и он повис, барахтаясь и с ужасом чувствуя, как бешено вращается смертоносное колесо, почти касаясь мокрой штанины, а ноги прилипают к днищу платформы и забросить их наверх недостает сил. Жить оставалось столько, сколько он сможет продержаться навесу.

В последний момент колено нащупало какой-то выступ — висеть стало легче. Если перехватиться за верхнюю кромку борта хотя бы одной рукой, можно будет попытаться забросить ногу… Издав гортанный вопль, он рванулся всем телом вверх и опять завис, чувствуя, что бедро соскальзывает с округлого борта. Если это произойдет, то его непременно потащит, дробя ступни о бетонные шпалы. Если бы можно было вернуть время назад, он ни за что не сделал бы такого опрометчивого шага!..

Когда-то, доведенный семейными скандалами до предела, покинутый женой и друзьями, в очередной раз изгнанный с работы и разуверившийся, он искал смерти на войне, но пули и осколки миновали его. Террористу было суждено не умереть под его ножом, и риск под угрожающий счет до пяти оказался оправданным. Сила ли ангела-хранителя втолкнула Моцарта на мчавшуюся со скоростью тридцать километров в час платформу, Бог ли не хотел забирать его к себе за прегрешения, или жизнь, которую он любил и которую щедро возвращал многочисленным пациентам, платила ему взаимностью, но, оказавшись на теплом красном керамзите, покрывавшем дно этого гроба на колесах, он уверовал в свое бессмертие. Хохот его заглушал грохот колес на стыках, пока не иссякли остатки энергии — все, до последней капельки; а потом обессиленное тело затряслось в приступе истерического плача, слезы непроизвольно брызнули из глаз, и было их ровно столько, столько он не успел выплакать за все предыдущие годы своей жизни…

Плакал он всего один раз — на похоронах матери. Ей было пятьдесят семь лет. Хоронили ее в присутствии Франсуа Эйна, друга семьи, валторниста легкой кавалерии королевской стражи, и приходского священника Ириссона…

Нервный срыв длился километров пять, а потом наступило эйфорическое безразличие ко всему на свете. Все стало казаться суетой сует, надуманным и фальшивым, кроме давно, как оказалось, взошедшего солнца и вечно спешащих в неизвестность облаков.

Моцарт закрыл глаза и прислушался. Колеса выбивали явно знакомый мотив, но он уснул прежде, чем понял, что это — первая часть Сороковой симфонии.

8

Странно… облака почему-то плыли, а стука колес не было. Симфония кончилась, игла впустую царапала диск… Солнце переместилось влево, будто поезд изменил направление…

Лицо горело. Набитая мокрой ватой голова отказывалась соображать — где он? Что это за красные окатыши, вонзившиеся в тело?.. Мало-помалу все восстановилось в памяти — от страшных муляжей в мерцающем свете зажигалки до осознания тишины: поезд стоял.

Моцарт перевернулся на бок, сел; размяв конечности, спрыгнул на усыпанную щебенкой почву. Под босую пятку попал острый камешек, заставив его вскрикнуть, и в тот же момент состав по-собачьи — с головы до хвоста — отряхнулся, звонко лязгнул буферами и медленно, словно приглашая одинокого пассажира ехать дальше, стал удаляться.

Проводив последнюю платформу благодарным взглядом, Моцарт побрел по разогретым шпалам, силясь угадать, на какой вокзал занесла его нелегкая. Вдалеке у крайнего полотна суетились рабочие в оранжевых жилетах, впереди справа желтели грязные пакгаузы, в тупике выстроились покалеченные электрички. Переступая через рельсы, он подумал, что эти бывшие электрички с разбитыми стеклами, вырванными сиденьями и аэрозольной похабщиной на стенах могли бы занять достойное место в русском павильоне какой-нибудь парижской выставки, проводимой в рамках ООН.

На станции царил странный, совсем не столичный покой. Издалека вокзал ни на один из тех, что были знакомы Моцарту, не походил: не было таких маленьких вокзалов в Москве и таких больших — на полустанках. Настораживало отсутствие маневровых тепловозов, кранов и всего прочего, характерного для «товарных» и «сортировочных»; не было и пассажиров на перроне, вдоль которого тянулись кусты акации.

Какая-то женщина в синем рабочем халате громыхала пустой тележкой.

— Не скажете, какая это станция? — Моцарт не узнал своего высохшего голоса.

Женщина посмотрела на него и испуганно посторонилась.

— Станция, говорю, какая?

— Савелово, чай… — огляделась она в поисках не то защиты, не то подтверждения, точно сама усомнилась в том, что это — Савелово.

— Как… Савелово? — растерянно улыбнулся Моцарт, приняв ее слова за шутку.

— Пить меньше надо!..

— А до Москвы отсюда далеко? Она засмеялась, осмелев:

— Кому как! Если электричкой — за два сорок доберешься.

— Сколько?.. — Вопрос потонул в возобновившемся лязге тележки.

«Савелово… Савелово… Это что же, Тверская губерния, получается?.. Как же я теперь?..» Он дошел до вокзала, недоверчиво посмотрел на вывеску: точно, Савелово!.. Значит, он проспал Москву или проклятый товарняк проследовал мимо, а то и в другом направлении?.. Где же его, черт подери, держали? Где это озеро, которое он переплывал? Рельсы, параллельно — шоссе, луг, лес… Из всего этого ландшафта ровным счетом ничего не следует: глубокая ночь, страх, единственная цель, подчинившая разум, — убежать от преследования — полностью сгладили ориентиры. Была еще звезда… какая звезда?.. большая и желтая.

Он вошел в вокзал. Несколько пассажиров синхронно повернули к нему головы — так и хотелось поздороваться со всеми. Не понимая, чем может вызвать к себе такой интерес пусть даже и босой человек, он подошел к расписанию. Последняя электричка отправлялась в девятнадцать пятьдесят две.

Часы на стене, очевидно, стояли: не могло же сейчас быть пятнадцать минут четвертого!

— Не подскажете, который час? — обратился он к пожилому, крестьянского вида мужчине, стоявшему у окна.

— Пятнадцать минут четвертого, — ответил тот, глядя на Моцарта с удивлением и испугом.

Значит, все верно… до электрички четыре с половиной часа. Но что же делать? Где взять денег на билет или хотя бы на звонок в Москву? Обратиться в милицию?.. У него нет с собой никаких документов. Рассказать все по порядку — как кто-то ворвался в квартиру, как его заставили делать кому-то операцию, потом куда-то увезли, где-то держали двое суток?.. Бред свинячий! Кто в это поверит? Арестуют и продержат в каталажке до морковкиного заговения… И правильно сделают!

Он вышел в город, хотя никаких признаков города, собственно, не увидел: на маленькой асфальтированной площади разворачивался пыльный «икарус»; несколько разбросанных киосков, магазин, кафе-стекляшка, пьяница, отдыхающий у пустой пивной бочки на асфальте, едва ли могли быть визитной карточкой Савелова. Совершать же экскурсию босиком не хотелось.

Случайное зеркальце на припаркованной к газону «ниве» повергло Моцарта в шок. Поначалу он решил, что кто-то заживо содрал с него кожу: шея, лицо и даже волосы были кроваво-красного цвета. Если где-то в миру существуют шахты по добыче красного угля, то именно так должны выглядеть тамошние шахтеры.

«Господи, — прошептал Моцарт, на секунду представив себе, что должны были чувствовать женщина с тележкой и пассажиры вокзала при виде искупавшегося в крови вампира. — Господи, что делать-то? Где взять мыло, да и отмоется ли эта дрянь хотя бы с лица?..»

Он оглянулся в поисках колонки с водой или туалета, но ничего такого не увидел и решил в последний раз до помывки обратиться к кому-нибудь, кто производит впечатление наименее слабонервного. Сочтя таковым грузчика из кафе-стекляшки, перебиравшего у служебного входа пустые ящики из-под водочных бутылок, подошел к нему:

— Извините, коллега, вы не подскажете, где тут можно умыться?

Грузчик, едва державшийся на ногах, мгновенно протрезвел и уставился на него немигающими глазами.

— Я платформу с керамзитом разгружал, — соврал Моцарт и, понимая, что врет неубедительно, покраснел еще больше.

— Тебе в Волгу надо, мужик, — сочувственно посоветовал грузчик.

— Куда?..

— В Волгу, говорю.

— А это что?

— Волга-то?.. — Грузчик растерялся, мельком поднял глаза к небу, точно хотел проверить, не завис ли над Савеловом НЛО — иначе откуда еще мог взяться этот гуманоид, который мало того что насквозь красный, так еще и не знает, что такое Волга. — Ну ты даешь, мужик! Сколько принял-то?.. Волга — это река у нас в России такая!

— Где? — вконец растерялся Моцарт.

— Что «где»?.. Н-нда… — Грузчик отступил на несколько шагов поближе к двери кафе. — Вон по той дороге иди, где автобус. Спустишься вниз, там увидишь. Километр примерно. Дойдешь?

— Спасибо.

Моцарт побрел, низко опустив голову, чувствуя, как какая-то сила давит на него, прижимает к земле, и от глупого этого положения, от стыда и очевидной безысходности ему захотелось умереть.

— А мне еще Зинаида Степановна давеча выговаривала: че это, грит, у тя, Васильич, рожа опять красная! — возмущался вслед ему «коллега».

Волга оказалась самой настоящей — с катерами и теплоходами, какой она ему и представлялась по картинам Репина и стихам Некрасова, если не считать современного городского пейзажа и отсутствия бурлаков. Спрятавшись от людских глаз под мост, соединявший берега, он разделся и с остервенением принялся полоскать рубаху.

К счастью, пыль неизвестного происхождения отстиралась, а значит, должны были отмыться лицо и руки. Покончив со стиркой, он принялся за себя, пользуясь пучком травы в качестве мочалки.

Банно-прачечная процедура заняла не меньше часа. Еще час он сидел на солнце в ожидании, пока высохнет одежда. Судя по отражению в никелированном корпусе зажигалки «зиппо», лицо вернуло свой первоначальный естественный цвет, и, если бы еще раздобыть какую-нибудь обувь да побриться, можно было вполне сойти за нормального человека.

«Еще бы погладиться и освежиться одеколоном!» — с иронией подумал Моцарт, натягивая брюки. Для полного счастья не хватало слишком многого.

Стараясь держаться стороной и не смотреть на людей, он вернулся к вокзалу. Если верить часам, — а не верить им у него теперь не было никаких оснований, — до электрички оставалось пятьдесят шесть минут. Из двух вариантов — попросить денег взаймы или обратиться в милицию — Моцарт выбрал третий, наиболее логичный для человека без документов и наименее постыдный для человека без денег: добираться до Москвы «зайцем».

«А может, не нужно было убегать? — в который уже раз подумал он, сидя на скамейке и пряча босые ноги, когда кто-нибудь проходил по перрону. — Вдруг этому террористу станет плохо?.. Он может даже умереть, и тогда смерть падет на меня тяжким грехом… В конце концов, ведь не он же меня обижал, а его приспешники. Он находился без сознания, ему нужна была моя помощь… Я бросил больного — ночью, черт-те где… Ничего бы они со мною не сделали — я ни в чем не виноват. Они и не собирались — ведь не собирались же, в самом деле! — делать ничего плохого, иначе не стали бы запирать меня в чулан… Я бросил тяжелобольного, бросил…»

Пассажиры, заполнявшие перрон, к бомжам привыкли и не обращали на Моцарта никакого внимания.

Знай он, где теперь найти этого Террориста (определение рода его деятельности укоренилось в сознании само по себе и превратилось в прозвище), он, пожалуй, вернулся бы к нему в порыве сострадания. Но потом сострадание улетучилось, и, позабыв о босых ногах, он принялся вышагивать туда-сюда по перрону, как делал это иногда перед сложными операциями, оправдывая себя и настраивая на лучший исход.

«Ворвались ночью, ударили, закинули в машину, заставили делать операцию в немыслимых условиях… Избили (а может, и убили?) врача… Избили водителя, грозились убить меня и медсестру. И потом этот толстый охранник — попади он локтем в висок… Хамы! Подонки! Банда!.. Узнаю, кто им меня сосватал, — набью морду!.. Откуда у них электрокардиограф, кровь, лекарства на выбор, капельница?.. Есть, значит, связи в медицинских кругах? Ну, еще бы, раз консилиум сумели организовать! А меня спрятали, чтобы врача не опознал, который на них работает. Надо понимать, не бесплатно… Правильно я сделал, что сбежал. К тому же — своевременно там был врач, разберутся!..»

По перрону прошел наряд милиции. Лохматые, потные сержанты с дубинками пристали к женщине, продававшей семечки. Моцарт спрятался на всякий случай за угол, готовый исчезнуть с глаз долой в любую секунду: с этими и объясняться — все равно что воду в ступе толочь. Хорошо, если не изобьют, а уж не поверят — точно.

Ожидание кончилось. Пристроившись в середине потянувшейся к электричке толпы, он приободрился, и даже грязный жесткий вагон показался ему родным — как-никак он должен был привезти его домой.

Мысли словно споткнулись, застряли на добром и теплом понятии «дом». Шутка «У меня нет дома», которой он тешил себя и приятелей много лет, не принимая всерьез временных своих жилищных проблем, сразу испортила настроение, обернувшись сермяжной истиной: а ведь дома и впрямь не было. Считать ли домом тот, родительский, в Екатеринбурге, где остались нелюбимая жена и любимая дочь? Или квартиру в Глазовском переулке, которую он снимал второй год и которая не принадлежала ему, как не принадлежала ни одна из четырех комнат законной жены Алоизии на Лесной, где он был прописан?..

Но не философские измышления об очаге и не слезливая саможалость, которой неунывающий Моцарт был лишен от природы, повергли его в уныние: мысль о доме была предтечей обоснованной последними событиями догадки, в сравнении с которой страх перед контролером померк, как огонек промокшей зажигалки: «А ведь они знают, где я живу! Мне нельзя больше появляться в Глазовском!..»

Означало ли это, что ему суждено пожизненно скитаться — деньги, документы, наконец, туфли и носки, и сменное белье — все, все оставалось в наемном жилище, где появляться было нельзя, или то, что теперь уж несомненно придется идти в милицию и описывать Террориста, его подельников и место своего заточения?.. На всякий случай он стал продумывать план действий, в котором на первое место выступил поиск сто двадцать шестой специализированной бригады — Авдеича и Антонины, ибо, не заручившись их свидетельством, он будет выглядеть идиотом, начитавшимся детективных романов.

Контролеры появились перед самым Дмитровой. Они шли навстречу друг другу из противоположных концов вагона, пощелкивая компостерами. Моцарт решил притвориться спящим — авось, не станут будить? Но мерзкий тип в железнодорожной фуражке и футболке тряхнул его за плечо:

— Билетики предъявляем, гражданин!

— Нет у меня билета, — «продрав глаза», сообщил Моцарт упавшим голосом.

— Тогда платите штраф.

— И денег тоже нет.

— Предъявите документы.

— А вы что, милиция, чтоб документы спрашивать?

— Ты смотри! Он еще и законы знает? Ладно. Пойдем тогда в милицию, раз ты сам о ней вспомнил.

В законе по поводу обращения на «вы», понятно, ничего сказано не было, а мораль, как известно, вещь неосязаемая. Моцарт живо смекнул, что прийти в московскую милицию самому и быть доставленному в линейное отделение дмитровского вокзала за безбилетный проезд — вещи суть разные, поэтому на обострение не пошел, а покорно проследовал в тамбур.

Но то ли внешний вид его не обещал наживы, до которой падки контролеры всех мастей, в том числе и железнодорожные (иначе кто бы шел туда работать?), то ли готовность «зайца» следовать в любом направлении не оправдала расчетов на скандал скуки ради, они высадили бродягу в Дмитрове, крикнув напоследок: «Ты где ботинки-то пропил, ханурик?» — и этим решили ограничиться.

«Дать бы тебе, чтоб знал!» — ответно сверкнул Моцарт глазами, но, вспомнив о своем бесправном положении, сдержался.

Неожиданный выход подсказала вывеска с красным крестом.

Войдя в провонявший йодом и креазотом вокзальный здравпункт, он попросил разрешения позвонить в Москву.

— Телефон-автомат в здании вокзала, — окинула его презрительным взглядом пожилая медсестра в очках.

— Послушай, сестричка, я — ваш коллега, — вежливо обратился к ней Моцарт. — Я врач из Москвы, меня зовут Пер-шин Владимир Дмитриевич. Работаю в четырнадцатой больнице в хирургическом отделении. Я попал в неприятную историю. Меня ударили по голове, разули и забрали все — деньги, удостоверение, пиджак… понимаете?.. Я могу дать вам телефон больницы, там подтвердят, что я — Першин…

— Как это они подтвердят? — резонно усомнилась медсестра, но лед, похоже, начал таять: — Почему вы не обратились в милицию?

Моцарт нашелся не сразу. Как объяснить ей, что именно это он и собирался сделать, но в Москве, а не в Дмитрове, и заявить не о вымышленном ограблении, а обо всем, что ему и самому казалось теперь неправдоподобным?..

— А вы верите, что они будут искать какие-то четырнадцать тысяч рублей или выдадут мне казенные туфли?.. Пожалуйста, разрешите мне позвонить. Я займу ровно одну минуту… нет, тридцать секунд, не больше, обещаю вам!

Не столько профессиональная солидарность, сколько заискивающий тон и очевидная трезвость просителя возымели действие.

— Звоните, — заговорщицки покосившись на входную дверь, придвинула к нему телефон сестра. — Только быстро!

Моцарт набрал номер, с замиранием сердца стал пережидать гудки. Теперь все зависело от того, кто возьмет трубку: если Сухоруков — пиши пропало. Но трубку взяла Констанца. Кажется, это было единственным подарком судьбы за последнее время, не считая того, что его не застрелили, он не утонул в болоте и не попал под поезд.

— Алло!..

— Вера, это я…

— Кто?

— Я, Владимир.

— Боже! Ты где?

— Потом, потом… Слушай меня внимательно. Раздобудь мне туфли и носки, садись в ближайшую электричку и поезжай в Дмитров. Я встречу тебя здесь на перроне. Возьми денег на двоих на обратную дорогу… Ты ко мне заходила?

— Нет, ждала твоего звонка…

— Не заходи ко мне! Поезжай сейчас же на Савеловский!

— Да что случилось-то?

— Я сказал, потом объясню. Туфли, носки, деньги и сигареты. Я на вокзале в Дмитрове. Все!

Он положил трубку, поймал на себе сочувствующий взгляд медсестры.

— Не знаю, как вас благодарить.

— Не стоит. Может, обратиться все-таки в милицию?

— Нет, нет. Если чем-нибудь смогу — Першин я, Владимир Дмитриевич… — Моцарт хотел было оставить ей адрес, но вовремя остановился и, откланявшись, вышел.

Сигарета, которую он, презрев стыд, попросил у не слишком любезного молодого человека, оказалась именно тем, чего ему не хватало все это время. Не рискнув заходить в вокзал, он присмотрел ломаную скамью в дальнем углу сквера и, жадно затягиваясь дымом, принялся рассчитывать время своего спасения.

«Возьмет частника и доедет до Савеловского — это полчаса; электричка пойдет еще через полчаса — это час; еще час — в пути. Итого — два, два с половиной часа…» Догоревшая сигарета ожгла пальцы.

Вера приехала в двадцать три сорок.

9

Рассказ Моцарта о его злоключениях уложился в один перегон калязинского поезда. В вагоне было темно, лишь изредка в промельке придорожных фонарей и вагонов встречных электричек он видел большие темные глаза Веры, исполненные тревоги и любопытства. Вопреки своей молодости и журналистской нахрапистости, забрасывать Моцарта вопросами она не спешила.

Он взял ее руку, с благодарной нежностью провел по щеке кончиками пальцев.

— Хорошо, что мы с тобою поцапались в четверг, — сказал полушутя-полусерьезно. — Иначе бы тебя постигла участь заложницы.

— Дурак вы, ваше степенство! Теперь не надейся, что я тебя оставлю даже на минуту.

— Этого мне только не хватало! — воскликнул Моцарт. — В ближайшее время нам вообще нельзя появляться вместе.

— Хочешь опять поссориться?

— Хочу. Мне от тебя нужны были только туфли, носки и деньги.

— Да?! Тогда снимай! Снимай, говорю, а то закричу! Зная ее взбалмошность, он почувствовал: закричит ведь.

— Хорошо, успокойся, мы будем вместе. До тех пор, пока не протрутся подметки.

— Ах, так?.. Значит, я нужна тебе из-за туфель?

— Не только. Еще чтобы стирать сухоруковские носки. Страстный поцелуй заткнул ему рот…

Рассказу своему Моцарт придал легкость забавного приключения, опустив все, что не относилось к оправданию его отсутствия. Ни пугать, ни даже настораживать Веру он не хотел, опасаясь, что возможное продолжение этой истории коснется ее. Но «логика чувств», которой она отдавала предпочтение в их отношениях, на профессиональной хватке не отразилась.

— Выходим на Тимирязевской, — сказала Вера повелительным тоном, как только поезд отчалил от платформы Бескудниково.

— Это еще зачем?

— Затем, что в Глазовский тебе соваться ни к чему. По крайней мере, ночью.

— И что мы будем делать ночью на Тимирязевке?

— Переночуем у Нонны. Утром ты пойдешь в МУР и все расскажешь. Потом явишься с охраной домой, заберешь вещи. А я тем временем подыщу конуру с двуспальной кроватью.

Ее прагматизм развеселил Моцарта.

— Может, стоит поехать на Петровку прямо сейчас и напроситься в тюрьму? — отсмеявшись, выдвинул он встречное предложение. — Какая разница, кто лишит меня свободы?

— Я на твою свободу не претендую, но появляться дома одному тебе нельзя, — настаивала Вера.

— У Нонны выпивка есть? — спросил он, чтобы «сменить пластинку».

— Купим, я получила зарплату.

— О'кей, едем к Нонне. Я проголодался. Пьем, едим, слушаем музыку и ложимся спать. Завтра я иду на свою работу, ты на свою.

— В сухоруковских туфлях?

— Почему же? Перед работой я заезжаю домой, беру участкового — документы заперты, ключи тоже, прописан я по другому адресу, так что без участкового жэковский слесарь мне все равно не отопрет. Логично?

— Вполне.

— А раз так — поцелуй меня. И больше к этому разговору мы возвращаться не будем.

Перспектива ночного банкета стремительно возвращала ему былой оптимизм, основанный на принципе: «Будущее предугадать никому не надо, и нечего попытками заглянуть в него омрачать настоящее».

Заспанную Нонну поздние гости с двумя бутылками шампанского, коньяком и закуской, соответствовавшей Вериной зарплате и аппетиту Моцарта, обрадовали.

«За ночной пикник в обществе двух прелестниц стоило пострадать», — решил Моцарт и предложил первый тост за женщин, что делал всегда и везде, даже там, где женщины не водились.

Рука его то и дело тянулась к телефону, но Вера всякий раз напоминала о позднем времени и об уговоре не вспоминать случившееся хотя бы до утра.

Успокоившись после пятой рюмки, он отправился в ванную и не выходил оттуда так долго, что Вера была вынуждена постучаться в дверь кулаком и спросить, перекрикивая шум льющейся воды:

— Эй! Ты там не утонул?

Распаренный, посвежевший Моцарт чувствовал себя на седьмом небе…

Такое же избавление от душевного кризиса он испытал, когда мюнхенский театр вновь вспомнил об одиноком, отчужденном от семьи, связанном архиепископом по рукам и ногам капельмейстере, предложив ему написать оперу к предстоящим дворцовым торжествам…

— Выпьем за Моцарта! — расплескивая коньяк, наполнила рюмки быстро опьяневшая Нонна. — Между прочим, Владимир Дмитрич, у меня хранится пленка, под которую вы…

— Ты! — ткнул себя пальцем в грудь Моцарт.

— Ладно, ты… Ты, Володя, оперировал моего Алешку.

— Тогда — за Фигаро! — опрокинул рюмку Моцарт и запел: — «Мальчик резвый, кудрявый…»

Женщины подхватили. На столе появился магнитофон. Курили, пили, подпевали, ели много и вкусно, изредка переходя на шепот — когда соседи сверху или снизу начинали стучать по отопительной батарее.

В половине пятого Вера помогла подруге добраться до дивана, на котором обычно спал ее десятилетний сын Алешка. Мальчик после операции аппендицита отпивался козьим молоком на даче.

— Поженились бы вы наконец, что ли? — заплетающимся языком призывала Нонна гостей. — Свадьбу хочу! В ресторане «Рус-отеля»!

— С медведями и генералом, — согласился Моцарт, уронив голову на грудь.

Единственным, что заботило его в эти минуты, было то, что после его смерти Констанца превратится в госпожу фон Ниссен…

Привычка спать мало, урывками, подняла Моцарта в десятом часу. Первая ночь свободы с лихвой окупила его страдания. О предшествовавших ей событиях он вспомнил мельком, как о приключении незначительном, и страданий-то, собственно, не повлекшем — так, лишь временные неудобства.

Сквозь штору пробивалось солнце, сладко спала Вера, с головой укрывшись шелковым покрывалом, по всей комнате была разбросана ее одежда.

Нонна оставила записку: «Молодежь! Все в холодильнике. Не забудьте запереть дверь». Чистота и порядок в комнате Алеши, политые цветы, голубенькие, подвязанные шелковыми ленточками занавески на кухне — от всего этого веяло женским, материнским, тем самым, чего так не хватало Моцарту. Все это было не из его безалаберной — из тихой, мирной жизни, именно этот порядок соответствовал желанному и подспудно искомому порядку в душе, найти который мешали характер, образ мыслей и сплошным потоком привходящие обстоятельства.

Он достал из холодильника бутылку водки, неизвестно откуда взявшуюся — вчера никакой водки не оставалось, это он помнил наверняка, как, впрочем, не было и баночного пива, и соленых огурчиков — не иначе Нонна успела смотаться на рынок.

«Вера — девчонка, — принялся рассуждать Моцарт, выпив за здоровье хозяйки. — А я — старик. А Нонна — совсем другое… Мудрее, домовитее. К тому же Моцарта любит. — По телу, тесня головную боль, расползалось приятное тепло. — Э!.. Да не из-за меня ли она вчера надралась?.. И эта уборка, и холодильник. Ну, не из-за Веры же?.. Раскусила, выходит, чего моей душе не хватает?.. Вот тебе, понимаешь, и «логика чувств»!»

Опустошив банку пива, он вернулся в спальню, нетронутую уборкой и потому походившую на рыночную площадь после омоновского налета. Вера, разметавшись, спала на смятой постели. «Топ-модель! — заключил Моцарт. — По части внешности, конечно, Нонка ей не чета».

Две женщины, две комнаты, две половинки мира, разные и прекрасные каждая по-своему. Две половинки Моцарта, как две половинки его жизни — в вечном настоящем и фантастическом прошлом, воплощенном в загадочной биографии и музыке Вольфганга Амадея.

Будить Веру он не стал, снова отправился в ванную и поливал себя из душа холодной водой, пока окончательно не пришел в норму. Оказалось, Нонна успела отутюжить его рубаху и брюки, о чем он собирался просить Веру, но, может быть, и хорошо, что не попросил, потому что она должна была сделать это сама, как сделала Нонна, тем самым укоротив невидимую ниточку, уже привязавшую его к ней.

О пережитых неприятностях напомнили носки и туфли Сухорукова.

«Вот запрусь тут с двумя бабами и никуда не пойду! Пить, есть, отсыпаться — с работы все равно выгнали, найду другую. Как говорил учитель, времена меняются, а людей резать нужно всегда и везде…»

Прикрыв дверь и примостившись на пуфике у полки с телефоном, он нехотя набрал ординаторскую.

— Алло!.. Это Першин. С кем я говорю?

— Владимир Дмитриевич?.. Это Лена. Боже, с вами все в порядке? — встревоженно затараторила молоденькая медсестра.

— А почему со мной должно быть что-то не в порядке? — насторожился Моцарт.

— Вы уже приехали?

— Откуда?

— Как?.. Зайцев сказал, вас направили в командировку… Несколько секунд он молчал, силясь сообразить, как бы

побольше выведать, не сболтнув при этом лишнего, чтобы не подвести главврача, очевидно, таким образом пытавшегося выгородить прогульщика перед персоналом.

— Да, со мной все в порядке. Зайцев у себя?

— Кажется… Позвать? Или вы перезвоните?..

— Нет, зачем же звать, я перезвоню. Кто там за меня, Леночка?

— Ночью Анатолий Ефремович дежурил, а сейчас Нина Васильевна.

— Ладно, спасибо…

Стоило ли звонить Зайцеву? А если стоило, то как разговаривать с ним — благодарить за выручку или рассказать правду?

«В зависимости от настроения!» — решил Моцарт и набрал номер.

— Алло?..

— Николай Борисыч?.. Першин на проводе.

— Моцарт?! — отчего-то обрадовался звонку главврач. — Как ты там?! Алло!.. Ты где?! — складывалось впечатление, что он на передовой во время артобстрела.

— Хм… известно где, — многозначительно ответил Моцарт, предоставив говорить патрону.

— Ясно, ясно, можешь не говорить!.. Слушай, у них там что, своих военмедов в Бурденко не хватает?.. Ты не обижайся, но я распорядился тебя не табелировать. Пусть Минобороны или Минздрав оплачивают, раз они мобилизовали тебя в срочном порядке. А мне пришлось четыре операции переносить!.. Ладно, что там у тебя?! Стреляют много?..

Моцарт почувствовал, как на лбу у него выступают капли пота и квартиру заволакивает пороховая гарь.

— Алло! Николай Борисыч! — в тон главврачу прокричал он. — Алло!.. Алло!.. Что-то связь ни к черту!.. — И нажал на рычаг, создавая иллюзию повреждения кабеля.

В прихожей появилась невыспавшаяся Вера в пеньюаре на голое тело.

— Привет. Всем наливают?

— Привет. — Докурив, Моцарт вернулся на кухню, достал из холодильника банку пива и протянул ей.

— Что-то случилось?

Говорить с нею о том, в чем еще до конца не разобрался сам, не хотелось.

— Эй! — Она присела на корточки, провела указательным пальцем у него перед глазами. — Эй, ты где?

— В Чечне, — серьезно ответил Моцарт и посмотрел ей в глаза. — Кто-то позвонил Зайцеву из Минздрава или из Минобороны и сообщил, что я откомандирован в район боевых действий.

— О-ля-ля! Час от часу веселей. — Вера села на табуретку, достала из пачки стомиллиметровую сигарету «Мальборо». Схваченные на лету проблемы она препарировала быстро и тщательно — не столько из небогатого журналистского опыта, сколько благодаря опыту своей прошлой жизни. В прошлой жизни Вера была волчицей.

— И что все это значит? — на белом высоком лбу ее проявилась складочка мысли.

Такой Вера нравилась Моцарту больше, но именно такой он ее почти не знал: разговоры на серьезные темы их отношениями не предусматривались.

— Насколько я могу судить, у этой банды хорошие связи. Хотя о причастности к ней кого-то из Минздрава нетрудно было догадаться: ассортимент медикаментов наводил на размышления.

— Человек, который на них работает, не хирург, — резонно заметила она. — Иначе на кой бы черт им понадобился ты.

«Или не такой хирург, — подумал про себя Моцарт. — Посмотрел бы я, как кто-нибудь другой проделал подобное!..»

— Или другого хирурга не оказалось рядом, — сказал он вслух.

— Пойдешь в МУР?

— А где я был раньше?

— Раньше ты пил водку у Нонны и занимался со мной любовью. Если в этом есть состав преступления…

— А тебе не кажется, — перебил ее Моцарт, — что я живу До тех пор, пока молчу?.. Если они обеспечили алиби моему отсутствию через Минздрав или Минобороны, то уж в МУРе-прокуратуре у них все схвачено и там меня давно поджидают!

Она помолчала, не найдя что возразить.

— Ладно, Вера. Забыли. Хватит об этом, хватит! — Он почувствовал раздражение от того, что не может скрыть от нее своей растерянности. — Я в самом деле ни черта не знаю, где был, кто эти люди. Дай мне немного денег на дорогу.

— Куда?

— Домой.

— Зачем?

— Переобуваться! — чмокнул ее в щеку Моцарт для порядка. — Оставь мне свои сегодняшние координаты. Так я, по крайней мере, не буду чувствовать себя в одиночестве.

Вера поняла, что всякие уговоры тщетны. Порывшись в сумочке, отдала остатки вчерашней зарплаты.

— Просижу весь день в редакции у телефона, нужно к вечеру сдать материал о выставке. — Приблизившись к нему вплотную, она обвила его шею руками. — Если ты не позвонишь…

— То ты сойдешь с ума, — зная ее, закончил Моцарт и, высвободившись из объятий, хлопнул дверью.

10

Какая-то часть денег у него была — собрал за год в преддверии расчета с Алоизией. Но после трех месяцев вольготной жизни с Верой запасы истощились, и на запланированные расходы явно недоставало. Мало того, что «расчетный день» пришлось провести в плену, — проклятая «командировка» лишила возможности пообщаться с коллегами и перехватить недостающую сумму до лучших времен.

Воздух стоял недвижим, все словно замерло вокруг. Солнце пекло, слепило, наводя на мысли об отпуске на морском пляже и гостиничном номере с окнами на Медведь-гору, но Моцарт чувствовал, что его побег не пройдет даром.

Он был достаточно горд и свободен, чтобы кого-то бояться: угнетала неопределенность. До сих пор ему не случалось переступать грань законопослушания, и он не собирался делать этого впредь, однако акт недонесения о преступлении, предусмотренный статьей Уголовного кодекса, смущал его ничуть не меньше, чем поход в милицию для доноса «о похищении человека при отягчающих обстоятельствах и захвате заложников». Похищенным человеком был он сам; отягчающими обстоятельствами — несколько зуботычин; в заложниках пребывал также он, и кому, как не ему, было решать — казнить или миловать. Что же до избитого коллеги, то свидетелем избиения он не был, а если Авдеич и Антонина сочтут нужным обратиться с заявлением в милицию — он готов явиться туда для дачи показаний. Но быть приглашенным и проявить инициативу — вещи суть разные, и потому не лучше ли переждать, не нарываясь на неприятности?

Все эти рассуждения были не чем иным, как поиском самооправдания, причем весьма сомнительного свойства. Одна ложь влекла за собой другую: вот уже пришлось невольно подыграть Террористу в разговоре с Зайцевым, придумать версию об ограблении в Дмитрове, вовремя не рассчитаться с Алоизией, но если бы причина его нравственных терзаний состояла только в этом, он бы как-нибудь простил себя и стоял бы теперь в очереди за билетами в Крым.

По мере приближения к дому нарастала тревога, а заодно и обида, что вот он в Москве, жив-здоров и свободен, а былого праздника на душе нет, что в равной степени могло подтверждать версию об отсутствии души как таковой и предвещать крупные неприятности.

Во дворе стояло несколько весьма подозрительных автомобилей — с мрачными пассажирами, «шпионскими» тонированными стеклами и антеннами передатчиков; казалось, сейчас опустится стекло, появится ствол — бах! — и можно заказывать для свидетеля «Реквием». Начнется следствие, вскроется подлог с командировкой, обнаружится факт недонесения, и закопают Першина по кличке Моцарт оболганным и неотпетым.

«Волков бояться — домой не попасть», — решил он и, стараясь не выдавать напряжения, не спеша двинулся к подъезду.

Уже на лестничной площадке вспомнив о ключе, вторично судьбу искушать не стал, позвонил соседу со второго этажа.

— Здравствуйте. Вот, понимаете ли, захлопнулся, — улыбнулся он, растерянно разведя руками. — Нет ли у вас какого-нибудь инструмента, чтобы отпереть дверь?

— Чтобы отпереть — нет, — дыхнул на него луком волосатый сосед в трусах и майке, — а чтобы сломать — есть.

Углубившись в прихожую, он с грохотом выгреб из стенного шкафа какие-то банки, инструменты, мотки проволоки и через минуту вручил Моцарту топор и слесарную отвертку:

— Действуй… Э! Куда через порог-то берешь?.. Примета плохая.

Остановившись перед обитой черным дерматином дверью, Моцарт внезапно замер. Мысль о том, что Террорист уготовил ему в отместку за побег какой-нибудь сюрприз типа взрывчатки или засаду, заставила его повременить со взломом и прижаться к скважине ухом.

Отсутствие щелчков затворов и тиканья часового механизма обнадеживало.

«Если господин Террорист пожелает, — рассудил он, — то достанет меня в больнице, на улице, во дворе, собьет машиной на переходе, утопит во время купания в ванне, отравит (что, впрочем, наиболее приемлемо с учетом прозвища), наконец, подвесит за ноги и сдерет с живого шкуру — так что же теперь, вообще не жить? Не станет он мелочиться, располагая связями в высокопоставленных кругах и командой головорезов на хоть и плохо, но всеже охраняемой загородной вилле!»

Осмелев, он сунул топор в щель между косяком и дверью, без труда отодвинул защелку и через несколько секунд оказался в своей чужой квартире, почти не повредив двери и, к вящему удовольствию, не взлетев на воздух.

Ключи оказались на месте. Поверхностный осмотр санузла, прихожей, кухни и комнаты взрывного устройства не выявил — все оставалось как прежде, и даже «Похищение из сераля» не было вынуто из гнезда дископриемника, напоминая о той злосчастной ночи, с которой, как ему теперь казалось, прошло не трое суток, а как минимум тридцать лет и три года.

Он отнес соседу инструменты, поблагодарил его и вернулся в квартиру. Избавившись от тесных сухоруковских туфель, включил «Похищение…», допил из горлышка коньяк. Немного запылившийся кусочек шоколада «Лакта» пришелся кстати — ничего другого в доме все равно не было, холодильник работал вхолостую, если не считать нескольких кусочков льда в пустой морозильной камере.

Желания звонить Вере не возникало, но Моцарт подумал, что если он не позвонит, то она и в самом деле будет волноваться и, чего доброго, припрется на ночь глядя под предлогом возвращения обуви Сухорукову. Вера занимала в его жизни все больше места, и оттого, что это происходило так стремительно, ему все чаще хотелось побыть одному.

К счастью, она уже покинула квартиру Нонны и еще не доехала до редакции.

Следующим этапом должна была стать подготовка Зайцева к его «возвращению из Чечни»: без работы Моцарт не мыслил существования, к тому же сейчас она была бы лучшим из лекарств от дурных мыслей и безденежья. Презрев условности, он снова позвонил в больницу.

— Лена?..

— Нет. Это доктор Шахова. Кто говорит? — послышался голос Нины Васильевны, ассистировавшей ему в самых сложных операциях.

— Здравствуйте, Нина Васильевна. Это Першин.

— Рада вас слышать, Владимир Дмитриевич. Вы уже вернулись?

— Не совсем, но скоро вернусь. Как себя чувствует наша пациентка Масличкина?

— Кто?..

— Катя, Катя Масличкина в каком состоянии?

В трубке воцарилась подозрительная тишина.

— Она скончалась, доктор. Вчера в половине четвертого утра, не приходя в сознание.

— Как?!

— Мы ничего не могли сделать… Алло!.. Вы слышите меня?..

Кати, над которой он священнодействовал восемь часов кряду, в которую вложил весь свой талант, вдохнул частицу самого себя, от которой не отходил в течение двух суток, пока не убедился, что жизнь ее вне опасности, больше не было на свете.

— Да, слышу, — прошептал Моцарт и положил трубку.

«Не смогли… Вы не смогли, а я бы смог! Смог!..» — Нервно измеряя комнату шагами, он приходил ко все большей уверенности, что, окажись он рядом, этого бы не случилось. И родителям ведь ее сказал: «Будет жить». А главное — загадал: «Если я спасу эту девочку, Бог отпустит мне все грехи».

Впрочем, грехи не особо докучали Моцарту. Он не делил своих поступков на грешные и праведные, полагая, что все к лучшему, а в лучшем из миров все равно не избежать разборок. Помимо врезавшейся в память льстивой фразы: «Вы же гений, вы Моцарт!» (что она могла знать о гениальности!), торчали колом в голове слова Масличкина-отца: «Если вы спасете мою дочь… если вы только сумеете ее спасти… можете называть любую сумму!»

Сидя на кухне под остановившимися настенными часами, Моцарт старался вспомнить, когда именно Катин отец пообещал вознаградить его — до или после операции, как будто сейчас, когда не стало Кати, а значит, и веры в отпущение грехов, это могло иметь какое-то значение. Он сидел в прострации, уставившись в одну точку, не испытывая ни гнева, ни сострадания, но подсознательно чувствуя связь всех событий, происшедших за последние трое суток, особенно — греховную связь обращения ко Всевышнему и инстинктивных подсчетов: какую именно сумму назвать убитому горем отцу?

Если бы можно было списать все на Террориста, если бы покаянный визит в милицию помог избавиться от скверного предчувствия, от постоянного ощущения порога, через который его втолкнули в темную комнату!..

Часы на стене остановились в десять тридцать неизвестно какого дня или вечера. Моцарт хотел завести их по наручным, но они стояли тоже. Оставался будильник на тумбочке у кровати, но и его завод, рассчитанный на сутки, давно кончился.

Под будильником лежал продолговатый конверт без марки, которого Моцарт у себя раньше не видел.

Заглянув в него, он не поверил глазам…

Объемистая пачка долларов и лист голубоватой, дорогой, с водяными знаками бумаги составляли содержимое конверта.

Сердце Моцарта сбилось с ритма еще до того, как он развернул послание, написанное черными чернилами удивительно ровным, каллиграфическим почерком:

ДОРОГОЙ МОЦАРТ!

ВЫ НАПРАСНО УТРУЖДАЛИ СЕБЯ, ИЗБРАВ СТОЛЬ ОРИГИНАЛЬНЫЙ И ОПАСНЫЙ СПОСОБ ВОЗВРАЩЕНИЯ ДОМОЙ — Я МОГ БЫ ДОСТАВИТЬ ВАС В СВОЕЙ КАРЕТЕ.

НАДЕЮСЬ, ВО ВСЕМ ОСТАЛЬНОМ ВЫ ПРОЯВИТЕ БЛАГОРАЗУМИЕ.

ГРАФ

Моцарт пересчитал деньги.

Сумма в восемь тысяч двести пятьдесят долларов поначалу сбила его с толку — не столько своею величиной, сколько неокругленностью. Но потом он вспомнил о подсчетах, записанных им на бланке рецепта: именно эту сумму он собирался назвать Масличкину.

Сам рецепт, очевидно, смело сквозняком — Моцарт нашел его под диваном рядом с капроновой пробкой от коньяка.

От вежливо-предупредительного тона записки, от внезапного осознания, что в квартире кто-то побывал за время его отсутствия, ему стало не по себе, будто в стену вмонтировано всевидящее око, и оно, это око, глядит на него и ждет какого-то важного, судьбоносного решения.

Моцарт перечитал текст еще раз. Буквы бледнели, расплывались на глазах: не иначе подскочило давление.

«Да нет здесь никаких угроз, — попытался он успокоить себя, сложив лист вчетверо. — Насмешка чувствующего за собой силу человека. Даже кличка, которой он подписался, свидетельствует о натуре властной и самовлюбленной. Но откуда такая уверенность, что я не выдам его?..»

Раздевшись до трусов, он принялся за генеральную уборку, отдраивая каждый сантиметр пола, очищая от пыли подоконники, плинтусы, стены, передвигая мебель и проникая тряпкой даже в те закоулки, убирать которые раньше ему бы просто не пришло в голову. Покончив с уборкой, а заодно — со стиркой и мытьем посуды, он убедился в отсутствии прослушивающих и подсматривающих устройств.

Часа через два гладко выбритый, одетый во все чистое, Моцарт сидел в кресле и, наслаждаясь до-минорной серенадой, трезво переоценивал ситуацию.

Изначально принятое решение «не прикасаться к этой грязной бандитской подачке» теперь казалось ему несколько поспешным: в конце концов, к этому следует отнестись как к нормальному гонорару за подобную операцию и послеоперационный уход с надбавкой за моральные издержки плюс возмещение потерянной на работе зарплаты за время вынужденного отсутствия.

И почему, собственно, юная самоубийца Масличкина непременно должна была выжить, окажись он рядом?.. Если бы и так — она на всю оставшуюся жизнь была бы прикована к постели, мучимая нестерпимыми болями, проклинала бы своего спасителя. Он на секунду представил ее обезображенной, психически неполноценной, в инвалидной коляске и решил больше не изводить себя угрызениями совести по этому поводу.

Зазвонил телефон.

— Владимир Дмитриевич? — спросил знакомый женский голос.

— Я слушаю, — ответил Моцарт и тут же испугался, с опозданием сообразив, что не должен был снимать трубку.

— Здравствуйте. Супруга беспокоит. Рада, что вы вернулись.

«Радость» содержала прозрачный намек.

— Здравствуйте, Луиза Ивановна. Откуда вам известно, что я был в отъезде?

— Звонила в больницу. Когда и где мы с вами встретимся? — все голоса теледикторов застойного периода, взятые вместе, уступали по своей бесстрастности голосу Алоизии. Ее отчужденное спокойствие заведомо отметало намеченную попытку уклониться от встречи.

Взгляд Моцарта скользнул по продолговатому конверту.

— Как скажете, Луиза Ивановна. Можем прямо сейчас.

— Замечательно. В таком случае в шестнадцать тридцать — там же, где и в прошлый раз, помните? У центрального офиса на Вавилова. Устраивает?

Моцарт посмотрел на остановившиеся часы.

— Да…

Отсчитав нужную сумму, он положил деньги в конверт и спрятал в правый карман пиджака; письмо положил отдельно — в левый.

Алоизию он всегда видел шестнадцатилетней — в то время, когда она околдовала его одной лишь своей чарующей улыбкой. Да, она отказала ему, но отказала под давлением его отца и своей матери и потом всю жизнь сама жалела об этом. А разве он был свободен, отдавая ведущие партии Катарине Кавальери?.. Разве был свободен, отдавая предпочтение музыкальному вкусу Алоизии, но советуясь с Констанцей? Кто может знать, как сложилась бы его жизнь, окажись сероглазая, черноволосая Алоизия на месте своей младшей сестры! Миниатюра, написанная дрянным актеришкой Иосифом Ланге вскоре после их свадьбы, — вот все, что осталось от той Алоизии, которую любил Амадеус: позже черты ее лица обострились, во взгляде появилась надменность, подобающая изваянию из столь же благородного, сколь и безжизненного мрамора…

Моцарт прикурил последнюю остававшуюся в пачке сигарету, взял ручку и обвел в рамочку первый пункт, значившийся на бланке рецепта:

1. Алоизии (15 июня) — 5000.

Познакомил их закадычный приятель Моцарта подполковник Малышевский.

Решившись наконец покинуть изрядно надоевшую родину, Моцарт квартировал у него в Москве, пока тянулась волокита с оформлением в австрийском посольстве. Фотография овдовевшей подруги Малышевского произвела на него впечатление. «Алоизия!» — узнал он как-то сразу, вспомнив миниатюру Ланге по книге матери о Моцарте, которую она писала всю жизнь, да так и умерла, не дописав.

В первый же вечер, оставшись с ним наедине, Алоизия ледяным тоном изложила условия брачного контракта:

— Андрей сказал, вам нужна московская прописка?.. Очень хорошо. Мне нужны деньги. Это будет стоить пятнадцать тысяч. Идя навстречу нашему общему приятелю, могу предложить рассрочку на три года. И это ВСЕ, чем я могу вам помочь. Если надумаете — вот моя визитка…

Пригубив принесенного Малышевским коллекционного шампанского, она удалилась.

— Блестящий вариант! — от души веселился Малышевский. — Никаких взаимных претензий, полная свобода! И цена, и условия — да это же по современным меркам дармовщина, голубчик! При полной гарантии надежности — я Луизу знаю. Тебе, конечно, решать, но одно могу сказать точно: локти кусать будешь, если откажешься. Другого такого варианта не представится.

Моцарт решился. В Австрии он был обречен на одиночество, возврат в провинцию для него был равносилен самоубийству, другого же способа зацепиться за Москву, похоже, не существовало.

Со стороны жениха свидетелем был Андрей Малышевский, который вскоре исчез, пойдя по не пройденному Моцартом пути, — отправился в составе ооновского русбата в Белград с самой что ни есть миротворческой миссией: рвануть деньжат перед скорой отставкой.

Добровольное вступление в брак невесты засвидетельствовала женщина, которую Моцарт никогда впоследствии не видел, да и фамилию ее, услышанную краем уха во время церемонии, теперь уже забыл. Свадебное пиршество брачным контрактом не предусматривалось.

Луиза Ивановна Градиевская Першиной стать не пожелала. Несколько раз они встречались. Однажды он имел неосторожность явиться по месту своей новой прописки с букетом орхидей, но был встречен таким ледяным взглядом супруги, что тут же пожалел об этом визите. В другой раз она сама обратилась с просьбой посмотреть мужа приятельницы с подозрением на злокачественную опухоль. Моцарт взялся за операцию, провел ее с блеском под си-бемоль-мажорную сонату, и, пока прооперированный находился под ее наблюдением, она наведывалась дважды, не давая во время коротких бесед ни малейшего повода думать, что лед тронулся и их фиктивный брак может со временем обернуться браком по любви. Моцарт к тому времени уже усомнился в ее способности испытывать какие бы то ни было чувства. «Так даже лучше», — раз и навсегда решил он, поименовав свой брак удачной сделкой.

Верность ли мужу-бизнесмену — не то убитому из ружья рэкетирами, не то попавшему в аварию — хранила Алоизия, была ли влюблена в кого-то третьего, но высокомерие гранд-дамы не помешало ей распорядиться своей свободой не самым благородным и законным образом: пять тысяч в год за штамп в паспорте стали неплохим источником дохода для вдовы.

К назначенному часу он явился в банк на Вавилова.

— Вы принесли деньги? — встретила его законная супруга вопросом, заменившим приветствие. На ней было сиреневое платье с высокой талией и глубоким декольте, изрядно ее старившее; с тех пор, как они не виделись, она изменила прическу, сквозь грим на ее лице проступило несколько новых морщин. — Что вы на меня так смотрите?

— Имею я право раз в полгода посмотреть на свою жену? — огрызнулся Моцарт. — Хотя бы как врач.

— Ну и как вы меня находите… как врач?

— У вас усталый вид. Неприятности?

— Нет. А у вас?

— У меня их не может быть в принципе. Я потенциально счастливый человек! — протянул он ей конверт.

Больше она ни о чем не говорила, словно опасалась, что лишнее сказанное слово повлечет за собою приглашение на ужин.

«Никакая она, конечно, не Алоизия, — думал Моцарт, глядя на то, как супруга пересчитывает деньги у стойки, — а всего лишь Луиза. Созвучие имен вовсе не дает права на столь благородную параллель».

Пожилая женщина-кассир с любопытством поглядывала то на него, то на нее, словно пыталась угадать, кем они приходятся друг другу, или определить характер сделки.

Выйдя из офиса, он все же предпринял еще одну нерешительную попытку сближения:

— Не поужинать ли нам вместе? Как-никак завершился второй этап наших отношений. Неужели я снова увижу вас только через год?

Она остановилась, не дойдя нескольких шагов до своего «пежо», поискала в сумочке ключи.

— Вы можете сократить нашу разлуку, — произнесла с усмешкой. — Если соберете оставшуюся сумму быстрее. Вас подвезти?

— Не стоит, — обиделся Моцарт. — Нам в разные стороны. Понадобится кого-нибудь прооперировать — звоните. Не хотелось бы, чтобы это были вы.

— Спасибо, — распахнула она дверцу «пежо» и, кивнув ему на прощанье, укатила.

«Неприступных женщин не бывает. Зато бывают такие, которых не хочется брать приступом, — подытожил Моцарт результат этой встречи, но тут же пожалел фиктивную жену: — Пусть остается Алоизией. В конце концов, старшая Вебер тоже отказала Амадеусу — хоть в этом-то они похожи!»

Если бы реабилитированной в прозвище супруге все-таки случилось попасть к нему на стол, он несомненно включил бы для нее арию «Меня предчувствие тревожит», написанную для Анны Готлиб, — о тщетности любви и невозможности их совместного счастья.

Маленький «фольксваген-гольф» 1987 года выпуска уже отремонтировали — кирпичная краска, сменившая фиолетовую, оказалась ему вполне «к лицу»; новенькая фара на месте выковырянной хулиганами сверкала никелированным ободком; двигатель заводился с полуоборота.

Ремонт обошелся в пять сотен, но это нисколько не расстроило Моцарта: непредусмотренная сотня легко покрывалась из статьи расходов на продукты. Рассчитавшись с механиком, он выехал с площадки и покатил по Ленинскому проспекту в центр.

Тяжкий камень неоплаченных долгов свалился с его сердца, и Моцарт весело подумал, что, окажись ему опять пережить все, что он пережил в эти трое суток, он согласился бы не раздумывая. Остановившись у супермаркета, он закупил продуктов, выбирая все самое качественное и в таком количестве, чтобы не выходить на улицу еще три дня, после чего отправился к Вере в редакцию.

— Мадам! Если работа мешает жить, нужно бросать работу! — весело провозгласил с порога.

Она сидела в редакционной комнате одна и сосредоточенно тыкала пальцем в клавиши компьютера. Его появление удивило ее и обрадовало, но правила игры предусматривали демонстрацию озабоченности.

— Я тут, понимаешь, локти кусаю, — последовал выговор, — с ума схожу, а он сияет, как надраенный пятак!

Моцарт положил перед нею плитку ее любимой «Лакты» и ответил на поцелуй.

— То состояние, о котором ты говоришь, по части психиатров. Карета внизу, могу подбросить в Кащенко.

Шутливое «карета» на секунду вернуло его к посланию Графа. Он поймал себя на мысли, что раньше это понятие употреблял только в период своей работы на «скорой».

«…Я МОГ БЫ ДОСТАВИТЬ ВАС В СВОЕЙ КАРЕТЕ…»

— Через полчаса, любимый, — не отрываясь от экрана, принялась Вера за шоколад. — Посидишь?.. В восемь отдаю материал выпускающему — и вся твоя. Ой!.. У тебя все в порядке? — спохватилась она вдруг, напечатав строку, и подозрительно посмотрела на него поверх очков.

— Видишь — живой. И пациент недавний тоже.

— Откуда это тебе известно?

О деньгах Моцарт решил ничего не говорить, но письмо многозначительно извлек из кармана и протянул ей, справедливо полагая, что коль скоро он все равно посвятил ее в эту криминальную историю, то пусть и над ее головой больше не висит дамоклов меч угрозы.

— Что это?

— Свидетельство о присвоении мне титула графского лекаря.

Вера развернула лист и посмотрела на Моцарта.

— Не можешь без приколов? — улыбнулась. — Не очень порядочно по отношению к женщине, которая на ночь глядя мчалась в Дмитров с парой украденных у собственного отчима туфель. Предстоящий скандал я опускаю, чтобы не портить тебе неизвестно чем приподнятое настроение. Можешь объяснить в двух словах, что произошло? У меня цейтнот!

Моцарт уселся в вертящееся кресло напротив и с загадочной улыбкой на устах смотрел на Веру, откровенно любуясь ею. Каждая минута общения с молодой избранницей открывала в ней что-то новое, чего он раньше вообще не замечал в женщинах, потому что все его женщины до Веры были из другого времени. И такой вот, как сейчас — немножко заполошенной из-за горящего материала, деловой, в больших очках, с напускной строгостью учительницы, призывающей вдвое старшего любовника к серьезности, — он видел ее впервые; в компаниях и застольях, не говоря о постели, Вера была другой, там он чувствовал себя излишне опытным и не к месту мудрым, и ему — в силу натуры творческой, увлекающейся — хотелось хоть иногда побыть ведомым, доверить ей бразды правления в никак не организованном быту и любви.

— Видишь, у меня появился покровитель в криминальных кругах, — закурил Моцарт, на американский манер водрузив ноги на стол. — Теперь я могу пугать своих обидчиков графским патронажем.

— И из чего это следует? — отложила Вера лист и, бросив беспокойный взгляд на часы, продолжила работу.

— А тебе ни о чем не говорит его послание?

— Володя, полчаса! Включи кофеварку и полистай газеты. Меня после бессонной ночи всех похождений совершенно не хватает на твои ребусы.

Она была здесь, с ним, и одновременно ее не было нигде, разве только в ее репортаже, и мешать ей действительно не стоило, потому что переключиться она все равно не могла ни на какие другие проблемы, будь они хоть втрое важнее. Он подавил в себе минутный соблазн вот здесь, прямо сейчас, пока его Констанца озарена работой и еще не превратилась в безалаберную капризную девчонку, что происходило с нею всякий раз, как только она вставала из-за рабочего стола, предложить ей собрать вещи и навсегда поселиться у него.

Заполнив кофеварку водой, он включил ее в розетку и забрал с Вериного стола лист бумаги, на котором было написано графское послание.

Он оказался… чистым с обеих сторон.

— Извини, — обратился Моцарт к Вере, — а где это… письмо?

Она закончила предложение, перечитала.

— Господи, да какое письмо-то? Что ты все говоришь загадками? — на сей раз тон ее окрасился нескрываемым раздражением.

— Письмо, которое я тебе сейчас давал?

— Если ты этот листок называешь письмом, то он у тебя в руках.

Посмотрев на просвет, он убедился, что это тот самый лист — голубоватый, с водяными знаками, но текст… текст, написанный каллиграфом или, быть может, набранный на компьютере особым шрифтом, исчез. Позабыв о Вере, Моцарт приложил бумагу к оконному стеклу, но все попытки разглядеть следы черных чернил или перьевых царапин были тщетными. Ощутив на себе пристальный взгляд, он оглянулся.

— Володя, что-нибудь случилось?

Сейчас ему вовсе не хотелось ее вмешательства.

— Ничего, работай. Кофе где?

— В шкафу. Ты не заболел?

— Нет. Я просто пошутил.

— Ну и глупо, — пожала она плечами и отвернулась к экрану.

Засыпая кофе в резервуар, Моцарт обнаружил, что пальцы его — сильные и ловкие пальцы хирурга — дрожат и не слушаются, и ложечка звенит о край жестяной банки.

Первой была мысль о подмене листа. Но кто, когда и где мог это сделать? Когда он мыл полы на кухне или принимал ванну? Значит, у них есть ключ и теперь они могут входить в его жилище, когда им заблагорассудится?.. Но для этого нужно было знать, что хозяина в комнате нет, а значит, в квартире все-таки установлено какое-то устройство?.. Зачем понадобились манипуляции с письмом? Шутка? Запугивание? Просто игра на нервах, издевательство?..

Почему же тогда не тронули деньги? Пять тысяч он положил в конверт для Алоизии. Полтыщи потратил в сервисе. Еще сто двадцать — в магазине, предварительно обменяв доллары на рубли. Сдачу положил в бумажник. Две тысячи двести пятьдесят лежали дома в железной шкатулке под ключом.

Он точно помнил, как запирал дверь на цепочку, вернувшись от соседа; если бы ее и умудрились снять, то, уходя, вставить в паз не смогли бы никак, а когда он покидал квартиру, цепочка была на месте…

По всему получалось, что в квартире находился человек. Но не прятался же он в шкафу, в самом деле?

В мистику Моцарт не верил даже в пионерском возрасте, а посему случившемуся мог дать только одно объяснение: письмо было написано какими-то специальными чернилами — о таких он где-то читал или видел в кино про шпионов. Но текст должен был исчезнуть после того, как он его прочитает, а не до его возвращения! Кто же мог знать, когда он вернется, если этого не знал даже он сам? Значит, конверт положили перед самым его возвращением, и получается, что за ним следили?.. С какого времени и с какого места — с Савелова?., с Дмитрова?., с Тимирязевской?.. Кто мог знать, каким путем он будет возвращаться и что Вере взбредет ночевать у Нонны?

«Неужели… Вера?! — неожиданно пришла мысль. — Вера сообщила… Нет, глупости! Зачем ей это? Другое дело, если следили за ней… Ну да! Вполне логично: если они знали меня даже по прозвищу, вполне могли знать и о моих связях. Когда я от них убежал, поняли, что рано или поздно Вера встретится со мной, и установили за ней слежку! И теперь не только я, но и она у них в руках…»

По комнате разлился аромат кофе. Моцарт выключил кофеварку, долго возился с чашками, ложками, сахаром, оттягивая время и лихорадочно соображая, стоит ли посвящать ее во все это?

Был еще вариант. Его поджидали в машине — той самой, с антенной на крыше, и как только он появился во дворе, сообщили кому-то, кто находился в квартире. Тогда этот человек вооружился ручкой, заправленной исчезающими со временем чернилами, написал записку и покинул квартиру. Ерунда… а если бы он обнаружил это письмо назавтра? Да и в подъезде ему никто не встретился. Может быть, неизвестный не спустился, а поднялся на пролет выше, пока он отпирал дверь с помощью топора?

Зачем, зачем все это нужно? Да и зачем вообще было платить деньги за то, что он сделал под угрозой расправы?..

Зачем понадобилось писать записку, чего хочет этот Граф от рядового хирурга, не посвященного ни в государственные, ни в коммерческие тайны, не располагающего ни связями, ни деньгами, ни информацией?

Моцарт выглянул в окно, но на улице ничего подозрительного не обнаружил. Сновали прохожие, вереница машин на улочке с односторонним движением замедляла ход перед поворотом на проспект, у входа в музей долговязый очкарик с букетом роз поджидал девушку — было бы просто глупо подозревать его в соглядатайстве.

Вера закончила работу, разложила в пластиковые папки готовые страницы и принялась накручивать диск телефона.

— Я подожду тебя в машине, — сказал Моцарт, отставив опустевшую кофейную чашку.

«Михаил Константинович? — услышал он вслед. — Да, все… Нет, нет, в окончательном варианте… В типографию?..»

Не дожидаясь ее ответа, Моцарт вышел и стал спускаться по лестнице. Пировать во время чумы было не в его правилах, и он уже жалел, что заехал за Верой: чума стояла на пороге, незримо присутствовала в его жилище, вползала в сердце и мозг…

Мария Терезия заказала «Асканио в Альбе» к свадьбе сына. Так золотой осенью они с отцом снова вырвались в Милан. После торжественного въезда эрцгерцога серенаду повторяли дважды — она затмила «Руджиеро» покровителя Гассе. Что могло омрачить беззаботное существование обласканного лучами славы Вольфганга?

Но вслед за золотыми часами, подаренными императрицей, пришло известие о болезни архиепископа — это заставило Леопольда ускорить отъезд. Смерть Сигизмунда Шрат-тенбаха положила конец свободе: через три месяца томительного ожидания в Зальцбург въехала карета сурового деспота — графа Иеронима Колоредо…

Неужели Террорист знаком с историей его жизни?.. Упоминание о карете безо всяких кавычек, странная подпись в исчезнувшем послании — не дань ли той, второй, потаенной жизни, которой жил хирург Першин, в которой находил утешение и черпал силы, которую по частичкам симфоний и сонат вносил в исцеляемых на кончике собственноручно отточенного скальпеля?..

Он запер дверцу «фольксвагена» и поспешил обратно. Дождавшись лифта, чтобы не разминуться с Верой, поднялся на четвертый этаж, где размещалась редакция «Подробностей».

— Все, все, милый Моцарт, — Вера уже собралась и, стоя у окна, подкрашивала ресницы. — Все одобрено и принято, завтра мы сможем…

— Что произошло за время моего отсутствия? — выпалил Моцарт, не дождавшись конца фразы.

Она опустила зеркальце, в упор посмотрела на него:

— Где?..

— В Москве! О чем писали газеты?

— Ты начал интересоваться газетами?

— Не сам же в себя пальнул этот террорист из «Калашникова»?

Веря спрятала в сумку косметичку.

— В последнее время? — улыбнулась, поцеловав его в щеку. Моцарт поморщился. — Пятнадцать-двадцать мафиозных разборок, взрыв в метро, убийство мэра Жуковского, покушение на кандидата в вице-мэры Шанцева, штук тридцать ограблений, столько же угонов, изнасилования — ничего особенного, все как обычно. Хочешь, сделаю для тебя подборку криминальной хроники? Мы уходим?

— Дай мне «Подробности» за четырнадцатое!

Солнце уже перевалило за шиферную крышу дома по ту сторону улицы, пришлось включить свет. Вера порылась на стеллаже.

— Это произошло в четверг тринадцатого, — уверенно сказал Моцарт, — около полуночи.

Он уселся за стол, небрежным жестом сдвинул в сторону папки и принялся изучать газету, пропуская все, что не было связано со стрельбой…

«Чистку» московских магазинов провели оперативники УЭП ГУВД в соответствии с указанием правительства города и на основании распоряжения Государственного таможенного комитета…»

«После проверок на сельскохозяйственных рынках за необеспечение контроля за соблюдением торгующими…»

«В четыре часа дня у подъезда дома по Котляковскому проезду двое молодых людей встретили сорокалетнего армянина…»

«Вчера около полуночи на территории керамического завода по ул. Дм. Ульянова сотрудниками РУОП ГУВД проведена операция «Сель», в результате которой арестованы 12 человек, пытавшихся сбыть крупную партию наркотиков общей стоимостью 26 миллионов долларов США по ценам «черного» рынка. В завязавшейся перестрелке двое бандитов были убиты.

В момент задержания со стороны административного корпуса к проходной завода на большой скорости пронеслась автомашина «ауди». Выбив металлические ворота, она выехала на проезжую часть улицы и скрылась. Организовавшие преследование сотрудники ППС попали под обстрел, был открыт ответный огонь.

Во время преследования тяжело ранен лейтенант 3-го МОВО ЮЗАО К. Сташевич, погиб сотрудник ЧОП М. Тазитдинов.

Ведется активный розыск…

Всем, кому что-либо известно…»

— Зачем тебе это? — Вера сидела на подлокотнике кресла и жарко дышала ему в ухо.

— Здесь все? — спросил Моцарт.

Она глубоко вздохнула, выдвинула ящик стола и положила перед ним газету за пятнадцатое июня.

— Не обижайся. Просто не хотела тебя расстраивать…

Отчеркнутая синим фломастером заметка была напечатана в нижнем левом углу четвертой полосы мелким шрифтом:

«13 июня в 23.20 на Большой Полянке столкнулись два легковых автомобиля, в результате чего пострадали оба водителя, а также пассажир, находившийся в салоне «москвича». По звонку одного из очевидцев выехала 126-я специализированная травматологическая бригада, однако к месту аварии не прибыла.

На запросы диспетчера «скорая» не отвечала, объявленный по сигналу с Центрального диспетчерского пункта розыск результатов не дал.

В начале шестого утра автомобиль был поднят со дна Москвы-реки, куда он попал, врезавшись в ограждение Крымской набережной. Врач Дьяков С.В., медсестра Олейник А.С. и водитель Рагозин В.А. погибли. Все трое, по заключению экспертов, находились в состоянии алкогольного опьянения».

Не спросив разрешения, Моцарт сложил газету и сунул ее в карман. Пауза длилась долго — так долго, что оба успели выкурить по сигарете.

— Думаешь, их убили? — спросила Вера.

— А ты как думаешь? — не поднимая на нее глаз, сердито отозвался он.

— Что ты намерен предпринять?

— В первую очередь, доставить тебя домой. — Куда?

— Не к себе. Поехали! — Он решительно встал и вышел вон из комнаты.

11

Веру он высадил на Сретенке у самого подъезда. Уговоры остаться с ним до развязки, каковой бы она ни была, пресек с самого начала, пообещав звонить каждые полчаса как минимум — не столько чтобы избавиться от нее, сколько в обмен на обещание молчать: сейчас, потом, всю жизнь… Пожелай она — и он пообещал бы на ней жениться, и может быть, даже сделал это одним из своих многочисленных «да», «хорошо», «ладно», «согласен», но ни о чем таком не думал и не слышал ее слов, потому что за ним с самой стоянки увязалась «волга» и, следуя на близком расстоянии, в точности повторяла все его маневры, словно находившиеся в салоне умышленно давали себя засечь. Ему казалось, что «волгу» эту он уже видел — не то во дворе таинственной дачи, не то в собственном дворе или даже раньше, но где именно — припомнить не мог.

Покушение на жизнь выглядело куда гуманнее нервотрепки, не иначе имевшей целью свести всегда уравновешенного скептика Моцарта с ума. Поглядывая в зеркальце на каждом повороте, он боролся с соблазном остановиться где-нибудь посреди Бульварного кольца, выйти из машины, оставив небрежно распахнутой дверцу, и спросить, что им от него, черт возьми, нужно, и не делал этого лишь потому, что рядом сидела Вера. Когда же, насилу справившись с желанием сплюнуть после ее не к месту и не ко времени поцелуя, он проводил ее взглядом до подъезда, «волги» позади не оказалось. «У страха глаза велики», — решил было Моцарт и с полной ясностью осознал, что страх — тот самый, который он всегда считал чуждым и недостойным себя, — пронизал его насквозь, и жизнь его теперь вступает в новую полосу, окрашенную черным цветом животного страха.

Можно было подойти к ближайшему автомату и позвонить в ГУВД; можно было доехать до Петровки и рассказать о своей причастности к загадочному для милиции и одному ему из живущих на Земле известному происшествию со «скорой». Моцарту казалось, что Антонина сидит за его спиной и смотрит на него большими серыми глазами, какие по описанию и миниатюре Ланге были у Алоизии Вебер, и взгляд ее наполнен ожиданием и мольбой.

«ДОКТОР, У МЕНЯ ДВОЕ ДЕТЕЙ… МАЛЕНЬКИЕ. ПЯТЬ И ВОСЕМЬ…»

Если бы ей можно было помочь!..

Но на нерегулируемом перекрестке его пропустила машина, свернув, пошла следом; желтые глаза фар замаячили в зеркальце, и оборачиваться было уже ни к чему: поворот на Петровку мог стоить жизни.

Моцарт сбросил скорость, демонстрируя, что слежка его не смущает, и направился домой. Ему определенно навязывали какую-то игру и стрелять не торопились.

Во дворе было все как обычно, но даже если бы что-то вызывало подозрение, Моцарт с такой же подчеркнутой неторопливостью запер бы свой «фолькс», с тем же деловитым спокойствием извлек из багажника покупки и так же важно. вошел бы в подъезд, приветливо раскланявшись с незнакомыми старушками. Все было рассчитано по пути: сейчас он позвонит Вере, ровно через час свяжется с милицией (если за этот час ничего не произойдет), а потом запрется на все засовы и будет пить, пока его не остановят доблестные блюстители правопорядка.

К счастью, квартира пустовала. Оставив продукты на кухонном столе, он разулся и детально осмотрел комнату, но ничего, свидетельствовавшего о пребывании посторонних не нашел.

«А ведь за мною следят, — опять пронеслось в голове, давно понятое и наблюденное, но уже совсем с другим оттенком, будто сработала пружина мышеловки. — Следят!.. И если в моем доме побывает милиция, меня прикончат — как пить дать! Да и телефон могут прослушивать, даже прослушивают наверняка».

Моцарт плеснул в стакан коньяку, выпил. Напряжение не спало, а, наоборот, возросло, и волна страха накатила с новой силой. Осознав всю безысходность своего положения, он вдруг нашел отдушину в жалости к себе: здоровый и небесталанный мужик, повидавший на веку столько крови, что в ней можно было утонуть, вынужден сидеть взаперти, как загнанный зверь, в чужой квартире, и не с кем ему посоветоваться, и не у кого просить защиты, и бежать тоже некуда. Зависимость от каких-то безмозглых бандитов, неприкаянность, которой можно было избежать, начинали действовать на психику…

При всей своей грубости и непомерном властолюбии граф был умен, и не столько первые из упомянутых его качеств, сколько этот холодный, расчетливый ум владыки делал его опасным для придворного концертмейстера. Барский оклад в 150 гульденов не мог перекрыть высокомерные требования исправлений, уничижительные отзывы о сочинениях и скрипичной игре: талант нуждался в свободе. Меж тем круг замыкался — император Вольфганга не принял, и феерии Вены и Милана отныне становились для него благим воспоминанием…

Он позвонил Вере.

— Ты ходил?.. — спросила она осторожно, и осторожность, проявленная девчонкой, разозлила Моцарта.

— Я сделал все, что нужно, — отрезал он и поспешил свернуть разговор: — Спокойной ночи!

Час, запланированный на раздумье, иссяк. Оставалось либо действовать, либо скатываться в пропасть собственного ничтожества.

Моцарт разложил продукты по полкам холодильника, сварганил яичницу. Насыщенная пылкостью влюбленного ми-минорная соната казалась последним, что связывает его с прошлым.

Телефонную трель в этом прошлом он услышал не сразу.

— Алло! — схватил трубку Моцарт и убрал звук. За «алиби» он больше не опасался. — Я слушаю, говорите! — Слова чуть растягивались от выпитого на голодный желудок.

— Здравствуйте, Першин. — Голос этого человека, едва знакомый, к прошлому не относился. — Вы вняли моему совету не делать опрометчивых поступков? Похвально.

Наглое высокомерие в интонациях Графа подчеркивало ничтожность Моцарта.

— Я не нуждаюсь в ваших похвалах!

— Но вы нуждались в моих деньгах, верно?

— Зачем вы убили этих людей? Они спасли вашу жизнь.

— Я не мог сделать этого, вы прекрасно знаете.

— Не вы, так ваши… — он хотел сказать «люди», но жертвы и палачи были совсем не одним и тем же, — подопечные.

— Оставлять свидетелей не в их правилах.

— Что же вы не убьете меня? Или вы полагаете, что за эти деньги меня можно купить?

Террорист пытался засмеяться, но закашлялся. Справившись с приступом, заговорил с хриплой одышкой:

— Нет, зачем же?.. Я ценю вас намного дороже, Моцарт. И хочу попросить об одной услуге…

— Давайте прекратим этот разговор. Я не оказываю услуг убийцам.

Граф помолчал, словно раздумывая, стоит ли реагировать на оскорбление.

— В вашу больницу доставлен тяжело раненный пациент, — тон его оставался ровным. — Его усиленно охраняют. Но несколько очень влиятельных людей не заинтересованы в его выздоровлении.

— Не понимаю…

— Понимаете, Першин. Уверяю: когда вам станет известна его подноготная, вас не будет терзать совесть. Одним бандитом меньше…

Едва не задохнувшись от негодования, Моцарт выдернул из розетки шнур. Если бы Граф оказался рядом, он бросился бы на него и перегрыз ему глотку! Что давало ему повод видеть в хирурге наемного убийцу? Алчность? Моцарт никогда не был алчным, никогда не брал взяток и не копил — тратил на жизнь все, что зарабатывал, на нормальную, достойную человека жизнь. Трусость? Два ордена Красной Звезды «за мужество и отвагу, проявленные при исполнении служебного долга в условиях, сопряженных с риском для жизни» были тому опровержением.

«Сволочь! — расхаживал Моцарт по квартире, размахивая наполовину опустевшей бутылкой. — Я ему жизнь спас…»

Он еще и еще раз проигрывал ситуацию от начала до конца, сомневаясь в целесообразности своего молчания, но в то же время понимая, что едва ли ГУВД выделит ему охрану после того, как он даст показания. Да и какие — описать внешность Террориста?.. Гибель «скорой» не давала ему покоя, убийство — в том, что аварию подстроили, Моцарт не сомневался с самого начала, как только узнал о ней, — требовало отмщения, но именно сейчас, когда он пришел к решимости действовать, бандиты взяли его под контроль, а значит, и Веру, и, возможно, Алоизию, — уж их-то никакая милиция не станет охранять подавно.

Шел двенадцатый час. Моцарт поймал свое отражение в зеркале в прихожей.

«А ведь врешь ты все! — посмотрел в помутневшие глаза с припухшими веками. — Врешь… И об орденах своих не вспоминай — от того военврача, который заканчивал ампутацию ноги рядового Терентьева в горящей палатке, в тебе ничего не осталось!»

Он отставил на трюмо бутылку и вытянул руки. Пальцы дрожали, как осиновый лист на ветру.

Deprendas animi tormentalaventis in aegro

Corpore, deprendas in gaudia; sumit utrumgue.

Jnd habitum facies[1], —

продекламировал из некогда любимого Ювенала, по которому учил латынь задолго до института. — Лицо отражает, а не рожа!.. А душа все-таки существует!..

Был этот пациент бандитом или жертвой, не имело значения: усиленная охрана у его палаты говорила о том, что он был свидетелем, а значит, что-то знал о Графе и его преступлениях, и Граф боялся его. Поэтому и подсунул конверт, поэтому и не расправлялся с беглецом, а как только Моцарт воспользовался деньгами, понял, что заявления в органы не последует, и решил сделать из своего спасителя сообщника.

«А хорош бы я был в милиции, — усмехнулся Моцарт, заводя будильник на полседьмого. — С чистым листом бумаги в конверте в качестве «доказательства»! Так бы они и бросились искать неизвестно кого и неизвестно где! Лежать бы мне сейчас в другом месте — в смирительной рубахе…»

Решение исцелить свидетеля во что бы то ни стало в какой-то мере успокоило его. Речь шла не просто о спасении души, а о спасении жизни: в случае, если этот тяжело раненный пациент умрет, единственным свидетелем останется он сам — Моцарт, а «оставлять свидетелей не в их правилах», как недвусмысленно дал понять Граф.

Девять граммов свинца станут гонораром за такую «услугу»!

12

Появление Моцарта на работе вызвало любопытные взгляды и расспросы, и было чертовски неловко от необходимости вилять, многозначительно закатывать глаза, прикладывать палец к сомкнутым губам и врать о якобы данной подписке о неразглашении.

— Не был я там, — заглянув в маленькие глазки добродушного Зайцева, вполголоса признался Моцарт, когда все это ему порядком надоело.

Зайцев испуганно замолчал и покосился на дверь.

— А где ты был? — перешел на шепот.

— Нигде. Дома сидел и водку пил.

— Понял, — многозначительно кивнул Зайцев. — Молчок.

— Кто вам звонил?

— Замначтыла генерал Епифанов. Сказал, в срочном порядке, с Минздравом все утрясет… Я сразу понял, ты ведь военврач?.. Ну да ладно, дело такое. Вовремя ты вернулся, Володя. К нам тут четырнадцатого числа раненого привезли…

— Почему не в Склифосовского? — нахмурился Моцарт, ожидавший этого сообщения.

— До Склифосовского не дотянули. Какая-то бандитская разборка тут рядом, на территории керамического завода. Прошили очередью из «АК-74», две пули со смещенным центром. Сам знаешь, как все разворотило: проникающее с выпадением петли кишки и сальника, да и нашли не сразу — с час пролежал. Острая кровопотеря, внутреннее кровотечение, и ко всему понадобилась реклинация: раздробленный перелом позвонков. Ефремов и Шахова симультантные операции в четыре руки делали. Токсическая реакция чудовищная, ночью начались гнойные осложнения, в сознание не приходит. Развивается тахикардия, дважды выводили из клинической…

— Кто он такой?

— Некий Ковалев Юрий Николаевич. Вот его карта, посмотри… По документам — член Консультативного совета по разоружению. Органы очень им интересуются. Вчера полковник Дыбов из МВД дважды приезжал, о его состоянии справлялся; сегодня утром у реанимационной полковник Чадрин из контрразведки к милицейской охране своих чекистов приставил. Нам, похоже, не доверяют: Милованов из Бурденко патронирует.

— Вячеслав Анатольевич?

— Ну да. Он мужик опытный, констатировал нетранспортабельность, а то они его все пытались в госпиталь ФСБ перевезти. Сегодня мы уже в шесть утра по настоянию этого Чадрина консилиум собирали. Очень им нужно, чтобы этот Ковалев заговорил, понимаешь. Нашли абсолютные показания к повторной операции, хотя…

— Что?

— Ну, Володя, сам подумай: пятая степень риска, баллов десять, кому охота?.. Да и смысл?

Моцарт полистал карту, покачал головой.

— Когда операция?

— Ариадна уже готовит нейролептаналгезию. Лена Очарес вторые сутки в реанимационной. Милованов хочет присутствовать лично, будет с минуты на минуту.

— А ножичком поработать ему профессорская репутация мешает? — зло сказал Моцарт, закуривая. — Контролера приставили, так надо понимать?

— Оперировать будет Ефремов. Его больной, пусть и повторно делает он. Но я на тебя рассчитываю, Володя. Стой наготове. Мы с Шаховой поассистируем.

Ничего другого и быть не могло: Моцарт больного не знал. По тому, что было записано пунктуальной Шаховой в карте, степень риска тянула не на десять, а на все одиннадцать баллов.

В кабинет вошел профессор Милованов из ЦВГ им. Бурденко в сопровождении рослого полковника госбезопасности.

— А-а, старина Моцарт! — поприветствовал он приятным баритоном и, протянув руку, подмигнул: — Какую музыку вы предложите нам сегодня?

О столь же странных, сколь и странно результативных операциях Першина под музыку знало уже пол-Москвы. Но никто другой подобное не практиковал: для этого нужно было быть Моцартом.

«Несколько влиятельных людей», — вспомнил он слова, сказанные Графом вчера по телефону. — Кто?..»

Кто же этот незнакомец в черном плаще, который не хочет называть себя, но который так исправно приносит деньги в ожидании заупокойной обедни?

Образ его будоражил воображению и угнетал, мысль о том, что заупокойную он пишет для себя самого, преследовала его неотступно…

— «Реквием», — бросил Моцарт историю болезни на стол и отправился в операционную.

Как никогда долго он оттирал щеткой руки, обрабатывал их сулемой и спиртом, смазывал йодом ногтевые фаланги, все еще надеясь на чудо.

Но чуда не произошло.

На сорок второй минуте сердце Ковалева не выдержало. И ни участие Милованова, ни инициатива Моцарта, которую он сразу же перехватил у Ефремова по общему настоянию, ни даже изобилие уникальных импортных препаратов не смогли его запустить. Терминальная фаза развития перитонита не оставляла надежды уже после резекции; при такой интоксикации и тахикардии раненый и жил-то благодаря титаническим усилиям Ефремова, превзошедшего самого себя. Даже множественные костные отломы позвонков он репозитивировал с особой изобретательностью, но две коварные пули 5,45 так «погуляли» по внутренностям, что пришлось признать правоту Зайцева в нецелесообразности повторной операции.

Милованов сам первым махнул рукой, жест означал отбой, хотя все уже и так понимали — просто дожидались команды профессора, уполномоченного полковниками оживить свидетеля.

Моцарт против обыкновения прошмыгнул мимо военных, дожидавшихся в предоперационной, предоставив Милованову объясняться и отчитываться, утешать и подписывать акт.

Сразу после того, как все разъехались, распив литровую бутылку виски из зайцевских запасов, он подошел к главврачу.

— Мне нужен отпуск, Николай Борисович.

— Что-то не так? — внимательно посмотрел на него Зайцев. — Выглядишь, прямо скажем, не лучшим образом.

— Тяжелых у меня нет. С Толиком и Ниной я договорюсь. На две недели?

Неплохой в прошлом хирург, Зайцев предпочел административную работу и видел ее в том, чтобы содержать персонал в режиме жесточайшей экономии. Педантичный до тошноты, он даже завел особый журнал, куда записывал каждый день все, что происходило в отделении, включая назначения больным, явку и опоздания персонала, часы занятости, адреса пациентов.

— Если только за свой счет, — неуверенно проговорил он, пряча глаза.

Моцарт усмехнулся, взял со стола сигарету «Кент»:

— За свой, за свой, крохобор, — и сел писать заявление.

На скамье в сквере тихо плакала вдова Ковалева.

Моцарт вывел машину с больничного двора. Все его мысли были о неудавшейся операции, и хотя обреченность Ковалева ни у кого не вызывала сомнений, свои действия он оценивал на «единицу».

Еще там, в операционной, он со страхом почувствовал, что не понимает больного, не слышит его организма, не в состоянии спеленать себя его аурой, и это отсутствие единения, общего поля делало движения машинальными, а настроение безучастным, словно перед ним лежал заведомый мертвец. И когда кто-то из молодых коллег в коридоре окликнул его: «Моцарт!» — он устыдился и раздражился даже, чего до сих пор с ним не происходило.

Спонтанное решение уйти в отпуск, по сути, означало бегство, но не проверять же было себя на других пациентах? В то же время с мыслью, что он станет обычным — таким, как все, не будет больше видеть в историях болезней нотного стана, подбирать к каждому скрипичный ключик в писанной Амадеусом, но напетой Всемогущим и потому вечной музыке, мириться не хотелось.

Что, если все-таки своей безучастностью, изменой себе он убил человека? Смерть никогда не бывает случайной. Никто не инкриминирует ему этого убийства, но рубец на душе останется, и сознание, что он пришел к страждущему исцеления с пустым сердцем, будет подтачивать его до гробовой доски.

«Врач — это Моцарт, ибо через него творит Создатель; врач — это руки, послушные Богу, ибо лишь ему одному дано отмерять срок человеческого бытия», — всегда считал Першин, хотя нигде и никогда не декларировал этих своих убеждений.

Неужели сегодня Бог покинул его?

Раскладывать по полочкам причины происходивших в нем перемен он не собирался. Самокопание, как, впрочем, и набожность, было чуждым ему, и накатившее состояние он охотно списал бы на усталость или похмельный синдром, когда бы не вчерашний звонок Графа, заказавшего ему «Реквием».

Дважды Першин объехал больницу по тихим улочкам, прежде чем справился с собою. За два этих круга он трижды проклял себя и столько же раз оправдал, но, и проклиная, и оправдывая, чувствовал, что снова лжет, и ложь затягивает его, как трясина, как безвоздушное пространство под колесами поезда. Но если эти стихии ему удалось преодолеть титаническим усилием мышц, то какая же центробежная сила потребуется, чтобы вырваться за пределы порочного круга лжи?..

Из заметки выходило, что Антонина, Авдеич и Дьяков, полуживым или мертвым брошенный в салон обреченной «скорой», не поехали на вызов, а напились и попали в аварию. Так это собирались представить бандиты Графа в черных масках, когда заливали водку в свои жертвы?..

А он, Першин, оставлен в живых, вознагражден и, более того, призван в сообщники?..

Сколько ему еще предстояло пребывать в этом раздвоенном состоянии? Избегать радикальных мер, опасаясь, что не сможет вернуться к себе прежнему, погрязнув в разбирательствах и унизившись до мести? Плюс ко всему, этот появившийся страх за жизнь — ту, которая вытекала из него по капле с каждым новым шагом в направлении самообмана; страх оказаться на дне Москвы-реки, постоянного преследования или, что еще хуже, убийства того, кто умирал в нем и кого ему было безумно жаль.

«Господи, неужели для того, чтобы убедиться в существовании души, нужно так страдать? — думал он, выбирая место для парковки возле подвернувшегося по пути Сбербанка. — А может, все проще? Они хотели убить этого Ковалева? Он мертв. Граф может смело доложить об этом своим «влиятельным людям». Оставьте же меня, наконец, в покое, дайте мне оклематься за собственный счет!..»

Деньги в размере миллиона ста двадцати тысяч, переведенные по договоренности на счет хозяина квартиры в Глазовском переулке, окончательно освободили его от долгов. Отойдя от окошка кассира, Першин разорвал бланк рецепта с финансовыми пометками и выбросил его в корзину. Мысли о предстоящем отпуске мало-помалу одерживали верх над бесплодными угрызениями совести, не способными привести ни к чему, кроме болезни.

Запланированные на отпуск деньги позволяли поехать в Италию, Францию, Тунис, Испанию и еще в десяток имевшихся в ассортименте бизнес-компании «Экспресс» стран, но все это требовало оформления, а стало быть, и времени. Першин же чувствовал необходимость уехать именно сейчас, сегодня, в крайнем случае — завтра, иначе что-нибудь непременно произойдет, ему помешают, или он сам, паче чаяния, ввяжется в какую-нибудь историю. Не уехать даже — откровенно удрать, смыться от всей этой грязи и суеты, и — кто знает — начать после возвращения жизнь сначала.

Он уже решил, что непременно поменяет квартиру, в которую бандиты повадились захаживать в его отсутствие как в свою собственную, а может, и место работы, благо заманчивое предложение однокашника перейти в частную хирургическую клинику оставалось в силе, но все это — потом, по возвращении оттуда, где жаркое солнце высушит плесень страха, тоску, неустроенность, где морской прибой вымоет из памяти все, что мешает жить по-прежнему — без самоедства и опасения разменять себя на пятаки.

«Экспресс» он покинул ни с чем, зато забронировал в авиаагентстве на Таганке два билета на завтрашний день в Адлер, решив, что без труда найдет пристанище и поживет «дикарем», не ограниченным временем и санаторным режимом.

Дело оставалось за Верой. Он позвонил в редакцию, но ее там не оказалось; трубку домашнего телефона взял Сухоруков, на вопрос, дома ли Вера, не ответил, после чего к телефону долго никто не подходил, и было неясно, что там происходит и как долго продлится эта хамская тишина.

— Алло…

— Наконец-то! Привет, девчонка! Опять скандал?

— По-другому не бывает. Ты где?

— Спускайся-ка в нашу чебуречную и занимай очередь. Я на «Таганской», мчу к тебе с сюрпризом и бутылкой «Цинандали». Если это чревато — отрывайся со скандалом и паспортом! — Ничего более Першин говорить не стал, полагая, что интрига влияет на женщин пуще определенности.

Через полчаса он был на Сухаревке.

Вера стояла в очереди — за четыре человека до прилавка. Глаза ее были на мокром месте, но попытку отказаться от чебуреков Першину удалось пресечь.

— Понимаешь, он дурак, просто дурак, и все! — принялась изливать эмоции Вера, как только они заняли дальний столик в углу. — Но почему я должна жить под крышей собственного дома с дураком? Почему он решил, что знает все — как себя вести, как одеваться, с кем встречаться?.. Солдафон!

— Успокойся, — поцеловал ее Моцарт и наполнил стаканы. — Всезнайство — удел мещан и коммунистов. Те и другие представляют социальную опасность, но не в такой степени, как тебе кажется. Да, он солдафон, но его выбрала твоя мать, к тому же он поставил на ноги тебя и твоих братьев, и с этим нельзя не считаться.

— И что я теперь должна делать? Страдать вместе с ним оттого, что Зюганов сдает позиции?

— Терпеть.

— Сколько, черт возьми?

— Сейчас мы поедем на Таганку, выкупим забронированные билеты в Сочи. Самолет завтра в двенадцать из Внукова. Твое здоровье!

— С ума сошел! Как — в Сочи? А работа?

Першин с наслаждением выпил вино, надкусил горячий чебурек:

— Работа не волк. Справкой я тебя обеспечу. Диагноз Крейцтфельда-Якоба устроит?

— Что это?

— Что-то типа болезни куру.

— А что это такое, куру?

— Увеличение субарахноидальных пространств полушарий.

— Не хочу!

— Тогда считай вопрос решенным.

— А что потом? — не отводя от него глаз, отпила вина Вера.

— Я предпочитаю об этом не думать.

— А что делать мне?

Она силилась понять, шутит он или говорит серьезно, и ведает ли, что творит с нею, как плачевно может обернуться эта поездка к морю для нее, если увенчается необходимостью возвращаться домой. Не мог же он не понимать всего этого, а раз понимал, то чем иным, как не предложением, была эта поездка?

— Я разыскивала тебя с утра. Мне сказали, ты в операционной.

— И что?

— Как прошла операция?

— Успешно.

— А у меня вышел репортаж, — точно только что вспомнив, достала Вера газету из сумки.

— Поздравляю. Клади в карман… спасибо… А теперь пей и ешь, прошу тебя.

Пауза в разговоре длилась неопределенно долго.

— Я не могу не думать, что будет потом, понимаешь? — насилу покончив с чебуреком, вернула Вера к разговору Першина.

— Да? А кто мне предлагал руководствоваться «логикой чувств»? — улыбнулся он, разливая в стаканы остатки вина.

— Разве у тебя есть ко мне чувства?

— Я предпочел бы разобраться в этом в самшитовой роще сочинского заповедника.

— Но что я скажу дома?

— Можешь считать это «похищением из глаза Господня». Когда-то один мой добрый знакомец увел из дома красивую девушку, презрев свое высшее назначение, проклятие отца и гнев ее матери.

— Они были счастливы?

— Не знаю. По крайней мере, прожили вместе вплоть до его смерти. Потом она вышла замуж вторично и стала госпожой Ниссен.

13

Конверт из такой же плотной бумаги, без марки, лежал на том же месте — под ножкой будильника, но на сей раз Першин увидел его сразу, потому что почувствовал, знал: что-то должно приключиться, и подсознательно оттягивал время возвращения домой, хотя смысла в этом было не больше, чем если бы он спрятался под кровать или сменил «английский» замок на «французский». Произойти могло одно из двух: либо его убьют, либо действительно расплатятся с ним за убийство свидетеля, которого он не совершал, что тоже было убийством, разве более изощренным.

Увидев на удивление тонкий конверт, Першин вначале подумал, что, кроме письма или какой-нибудь инструкции, в нем ничего не содержится, но решительно настроился на обращение в милицию, если там окажется просьба об очередной «услуге». Даже если это обращение чревато ответственностью, становиться убийцей ни в чьих глазах он не собирался.

На голубоватом листе бумаги с водяными знаками ровным каллиграфическим почерком было выведено одно-единственное слово:

«СПАСИБО».

Безо всякой подписи. Должно, подразумевалось, что он теперь свой и обязан узнавать своих по почерку — в прямом и переносном смысле.

Вместо девяти граммов свинца к письму прилагался валютный чек на десять тысяч.

Першин долго курил и ни о чем не думал — просто глядел на исчезающие буквы:…ПАСИБО… АСИБО… СИБО… ИБО… БО… О…

Чистый лист бумаги он сжег над тяжелой стеклянной пепельницей с рекламой «Мальборо». Секрет исчезающих чернил был сокрыт, очевидно, в конверте, изнутри покрытом тонким глянцевым слоем какого-то состава: после вскрытия конверта текст начинал таять на глазах.

«А что, если я возьму и сожгу этот чек к чертовой матери? И конверт сожгу? А пепел вытряхну в окно и пепельницу вымою с мылом?» — подумал он и даже чиркнул зажигалкой, но на такой шаг не хватило духу.

Зазвонил телефон. Это могла быть Вера, хотя они договаривались, что до утра не будут звонить друг другу, но мог быть и Граф. Звонки долго, настойчиво врезались в тишину квартиры, Першин стоически пережидал их, жадно затягиваясь дымом после каждого, но трубку так и не взял, раз и навсегда решив, что ни за какие деньги, ни под какими угрозами больше не позволит втянуть себя в эти «графские забавы».

Неожиданный испуг бросил его к шкафу. Распахнув дверцу, он разгреб сваленные на дне свитера, шапки, вязаные шерстяные носки, меховые подстежки, подаренные кем-то унты, вынул старый фибровый чемодан и с нетерпением отпер оба замка маленьким ключиком, с которым, как с талисманом, никогда не расставался.

Слава Богу, все четыре папки в коленкоровых переплетах оказались нетронутыми!

Рукопись профессора Свердловской консерватории Анастасии Георгиевны Першиной была их семейной реликвией. Все, что содержалось в этих папках, он знал наизусть. Сотни раз просматривал Першин переписку матери с крупнейшими моцартоведами Польши, Чехословакии, ГДР, ФРГ, Австрии, Испании, Дании, разглядывал через лупу ксерокопию письма Бетховена, присланную из Бостона, копию дневника графа Цинцендорфа из Австрийского госархива, письма Н. Слонимского и И. Бэлзы, штудировал исследования врачей Дальхофа, Дуда, Кернера, касавшиеся болезни и смерти Моцарта, жалел, что не вправе закончить этот труд, чтобы не поставить кляксы в конце материного пути, не может организовать его так, чтобы по-новому осветить неразгаданную природу музыки.

Для этого нужно было быть гением.

Гениев, которым можно было бы доверить подготовку к изданию рукописи, Першин вокруг себя не видел, но все же свято верил, что наступит миг, когда он поймет наконец, чего не хватает заметкам и дневникам, размышлениям и письмам, разрозненным статьям и главам, щедро сдобренным первоклассными иллюстрациями, чтобы стать самоценной книгой. Иногда он жалел, что пошел по стопам отца, но все же в своем занятии сумел найти ту изюминку, которую не дано было больше найти никому: музыка Моцарта обладала целительным свойством. Это означало, что физическое тело неразрывно связано с душой, имеющей материальную природу, подтверждало версию матери о неземном происхождении и связи со Всевышним Моцарта, чье тело загадочным образом исчезло, но чья музыка не исчезнет никогда.

Было во всем этом что-то таинственное, манящее, уберегающее от смерти, что-то неподвластное рассудку, но во всех ситуациях превозносившее самого Першина над рутиной бытия, над обществом с его законами, тенденциями, кланами, извечной грызней и даже религией, потому что растасканное по словам, абзацам и понятиям-перевертышам Писание служило человечеству две тысячи лет, а люди, тем не менее, продолжают уничтожать друг друга с нарастающим остервенением; музыке же Моцарта не исполнилось и четверти тысячелетия, но едва ли она становилась когда-либо предметом раздоров, не в пример своему создателю, принесшему себя в жертву собственным творениям.

В тоненькой пятой папке были размышления и наблюдения самого хирурга Першина: описания операций, этапов выздоровления, анализы изменений в крови и состояний, ощущения больных, записанные с их слов. Он отчаянно пытался разложить буквы, знаки, картинки, домыслы и документы по страницам в той же последовательности, в которой располагал звуки, паузы и аккорды Моцарт. Но Моцарт был один, и до появления нового этой гармонии суждено было остаться несбыточной мечтой.

Амадея унижали бесконечно. Унижал отец Леопольд, унижали Веберы — все по очереди, начиная с матери и кончая сестрами; унижали Сальери, граф Колоредо, граф Штуппах, Габсбурги… Но не смог унизить никто! Означало ли это, что и Першину не стоит реагировать на попытки унижения со стороны уголовника по кличке Граф, а нужно…

Ведь Амадей деньги брал? Брал, просил даже и обижался, когда ему платили слишком мало! Брал у врагов и обидчиков — Колоредо, Штуппаха, Марии Терезии…

Нет! Нет!

Першин схватил чек со стола и спрятал в папке под номером 2 — между листом 324 (фотокопией письма племянника Бетховена Карла от 7.5.1825) и 325 (нотным автографом струнного квартета), после чего намазал клеем полоски бумаги и наклеил их на завязанные узлами тесемки.

«А вот меня унизили!.. Одной мыслью, что я за деньги способен убить, унизили. Неужели я дал этому повод?.. — снова закурил Першин. С самого утра он испытывал одиночество и отрешенность, что случалось и раньше — с той разницей, что раньше он не воспринимал это как безвозвратную потерю себя. — К дьяволу! Так и рехнуться недолго!»

Вытряхнув пепельницу, он отключил плиту, запер фор-точку и сложил папки в большую туристскую сумку. Хотел позвонить, но опасение, что телефон прослушивается, заста вило его отдернуть руку.

До самой Масловки он ехал по ночной Москве, напрягаясь всякий раз, когда в зеркале отражался свет фар, и всякий раз сворачивал и петлял, если машина шла следом за ним больше двух кварталов, тем самым проверяя, нет ли за ним слежки, и удлиняя свой маршрут. На Савеловском проспекте остановился у автомата, некоторое время сидел, приглядываясь к машинам, но ни впереди, ни сзади ничего подозрительного не заметил.

«А зачем ему теперь за мной следить? — подумал он, на кручивая диск телефона. — Раз я не заявил в первый раз, не заявлю и во второй. Все — куплен! Даже если бы волшебное слово на голубом листке не исчезло — о чем оно могло бы свидетельствовать? Разве только о слабоумии заявителя…»

— Алло? — послышалось наконец в трубке.

— Привет, — торопливо заговорил Першин. — Ты не спала?.. Впрочем, все равно уже… Мне нужно увидеться с тобой.

— Господи, кто это?

— Першин.

— Володя?.. — в голосе зазвучала тревога. — Что-нибудь стряслось? С Верой?..

— Нет же, нет. Ты одна?

— А с кем мне быть-то?

— Я сейчас приеду.

Он еще некоторое время петлял и озирался, не желая ненароком навести на квартиру ни в чем не повинной женщины преследователей, опасаясь за сумку с дорогими для него рукописями в багажнике, пока наконец не пришел к окончательному убеждению, что они с Графом в расчете, и покатил по прямой.

От Нонны веяло сном и покоем. Блестящие темные глаза смотрели на ночного гостя без лукавства и подозрения, отчего у Першина возникло чувство, будто он вернулся в родной дом после многотрудного дня.

— Прости, но оказалось, что в этом городе у меня больше пациентов, чем друзей, — сказал он, едва переступив порог.

— Лестно, если я попала в число последних.

— Я ненадолго…

— Как минимум — на время ужина, — улыбнулась Нонна и, взяв его за рукав, потащила на кухню.

— Зря ты, ей-Богу…

На столе посреди формочек с закуской стояла запотевшая бутылка «смирновки».

— В отличие от тебя у меня слишком много друзей, поэтому мне предоставлено пить и есть в одиночестве. А так как я этого делать не люблю, то постоянно голодаю. Мой руки, Першин. Все равно ведь не отпущу.

— Я на машине, — предпринял он попытку отказаться от

застолья.

— Никуда твоя машина не денется.

Из коренной интеллигентной москвички Нонна странным образом умела превращаться в разбитную лимитчицу-маргиналку и вела себя так, словно не знала, какой из своих ипостасей отдать предпочтение. В этом проявлялось ее одиночество.

— Я завтра уезжаю, — отчего-то разволновавшись, заговорил Першин. — То есть мы уезжаем с Верой. Совсем ненадолго, может быть, на неделю. В Сочи.

— Завидую, — глубоко вздохнула она, выкладывая из глиняного горшочка горячие шампиньоны. — А потом?

Першину подумалось, что женщины успели созвониться — так похожи были их реакции на известие о поездке.

— Это я слишком современен или вы так старомодны? — нахмурился он. — Мне порядком осточертело это «потом»! Я бегу от него и допускаю одну ошибку за другой.

Нонна сама налила водку ему и себе. Часы отбивали время, повисшее на паутинке пугающей тишиной, и, если бы из них вдруг выскочила кукушка, паутинка эта непременно оборвалась бы вместе с терпением Першина.

— Давай выпьем? — сказала Нонна вместо извинения за невольную попытку проникнуть в тайну их отношений и первой выпила, как на помин души, не чокаясь и не растрачивая слов понапрасну.

— Я хочу оставить у тебя кое-что на хранение, — попросил Першин. — До нашего возвращения. Видишь ли…

— О чем разговор?

— Постой. Это важно. То есть важно только для меня… — Он помолчал в поисках эвфемизма готовому сорваться с языка «если со мной что-то случится». — В общем, конечно, ничего особенного. Семейная реликвия. Может быть, за ними заедет моя дочь Анна… через некоторое время…

— У меня ты можешь оставить даже самого себя, — заверила она. — Хочешь послушать «Реквием»?

Он едва не поперхнулся:

— Почему… «Реквием»?

— Так. Зашла в «Мелодию», там ничего другого не оказалось.

— Это что же, специально для меня?

— Почему? Мне тоже нравится Моцарт. Правда.

— Я боюсь этой музыки, — помотал он головой.

— Мысли о смерти?

— Не то. Что-то было дописано Зюйсмайером. Он все делал бережно, но… Он же не Бог? — отшутился он, отдав должное ее проницательности, и поспешил переменить тему: — Как ты живешь? Алешка на живот не жалуется?

— «Как живете, как животик», — невесело усмехнулась Нонна. — Нет, не жалуется. И думать забыл. А обо мне — ни к чему.

Она работала в библиотеке, в которую почти никто не ходил, содержать которую было не на что, но она все же существовала для реноме муниципальных властей, обеспечивая Нонну не столько зарплатой, сколько материалами для ее статей, изредка появлявшихся в московских газетах.

— Отчего же? — внимательно посмотрел на нее Першин. — Очень даже к чему. А для начала мы выпьем за тебя.

Пить он вовсе не намеревался и о том, что предстоит вести машину, не забывал, но ждал, что Нонна сама напомнит ему об этом.

Вместо напоминания она подставила рюмку:

— Давай лучше — за одиночество?

— Зачем? Ведь нас же двое?

Нонна вышла и через несколько секунд вернулась со взъерошенным закладками томиком Мопассана:

— «Два лица никогда не проникаются друг другом до самой души, до глубины мыслей, а идут бок о бок, часто связанные, но не слившиеся, и нравственное существо каждого из нас всегда остается одиноким в жизни», — прочитала она, вслепую открыв страницу. — Понял?.. Так что — за одиночество как показатель нравственности!

Она звякнула донышком о рюмку визави и выпила быстро, точно опасаясь возражений. Першин чувствовал, что Нонна чего-то не договаривала, впрочем, подобно ему самому; и в этой игривой обоюдной недосказанности, как и в полночной трапезе, намечался треугольник: речь, безусловно, не велась об их с Верой отношениях.

Он тоже выпил. Черный мир за чистыми занавесками уже не дышал угрозой, стал отдаляться вместе с оставшимися в нем Верой, Графом, алчной Алоизией и всем, от чего он собирался бежать, но теперь уже и бежать никуда не хотелось: подсознательно искомое ощущение дома, которое он испытал здесь несколько дней назад, возвращалось.

«Совпадение? — думал он, глядя на полную, как беременная камбала, луну. — Убежал от Графа — попал к ней, собрался убегать снова — и снова оказался с нею. Промежуточная станция какая-то… вокзал для убегающих…»

— Зачем ты пьешь, Нонна? — тихо проговорил Першин. — Тебе ведь этого совсем не хочется?

Она засмеялась:

— «В воде ты лишь свое лицо увидишь, в вине узришь и, сердце ты чужое», — процитировала Лютера. — Это не умно, Моцарт, упрекать меня в пьянстве.

— Я не упрекаю, а предостерегаю. Эти сентенции об одиночестве…

— Ты решил, что я пью в одиночку?

— Нет.

— Решил, решил. Не завирайся. Лгать опасно. И очень утомительно.

— По-моему, утомительно говорить правду.

— Это одна из твоих ошибок.

— Ошибок?

— Ты сам сказал, что в своем беге от будущего совершаешь ошибки. Боишься подозрений?

Слова ее, одно за другим, попадали в болевые точки.

— В чем же меня можно заподозрить? — насторожился Першин.

— В неправде. Всякий мужчина должен знать, для чего ему нужна женщина. С одними спят, за другими прячут свою никчемность.

— А если не знает?

— Остается лгать.

— Кому?

— Да женщине же, Господи!.. Теперь мы выпьем за тебя, — снова взялась она за бутылку.

— Человек не должен уставать. Это не предусмотрено природой.

— На себя посмотри.

— Усталость — инфекционное заболевание, не более того. Ученые обнаружили вирус усталости, но еще не знают, как с ним бороться. А женщинам лгать можно и должно, потому что они сами — порождение лжи. Я вот и тебе тоже лгу, и Вере, и покойной своей матери. Только одной женщине говорю правду, поэтому у меня с ней нет и не может быть никаких отношений, кроме финансовых. Ложь — это лучший способ защиты. За всю свою историю человечество не выработало против нее иммунитета. А это значит, что она богоугодна.

— Ложь от сатаны.

— Это тоже ложь. Кто бы исповедался перед Богом, если бы все говорили правду? А если бы перед ним не исповедались, то очень скоро бы забыли о его существовании. Поэтому я предлагаю выпить за женщин, которые являют собой причину и следствие лжи. Не нужно искать справедливости в их отношениях с мужчинами.

— А как же насчет фальшивых звуков в оркестре? — улыбаясь, спросила Нонна. — Разве они не режут слух?

— А разве не режет слух правда? Нет ничего более неприятного, чем правда. По-моему, всякая гармония сама по себе фальшива.

— А Моцарт?

— Вот! — обрадовался он, дождавшись спровоцированного вопроса. — Вот!.. Величие Моцарта в том и состоит, что он оказался выше этих понятий. В его музыке ложь предстает как высшая правда, а правда — как порождение лжи. Кто, кроме Бога, может возвыситься над этим? Именно потому Моцарт не переписывал сочинений дважды. Непонятно?.. Твое имя по-латыни означает «девятая». Его носила богиня девятого месяца беременности. В другом значении Нонна — Монахиня. Можешь представить себе монахиню на девятом месяце беременности?

Она отмахнулась, смеясь. Обоим стало вдруг безразлично — что там, за окнами этой квартиры, за пределами их мирка, за относительностью «правды» и «лжи» — категорий раздоров и разврата.

— Нет, ты все-таки пей, — назидательно сказал Першин. — Тогда ты поглупеешь, и твое одиночество окажется мнимым.

— Не лучше ли сразу выйти замуж за алкоголика?

Стрелки коснулись часа, потом — двух, время из позднего стало ранним, а может, и просто перешло в безвременье.

— Мне пора, — сказал Першин, — утром я улетаю.

Уходить ему чертовски не хотелось.

— В Сочи лечат от усталости? — помолчав, спросила Нонна.

— Иногда ее снимает простая перемена мест.

— Я бы тебе сказала, что от перемены мест слагаемых сумма не меняется, Першин. Но не хочется быть банальной даже в подпитии. А потом, ты этого просто не поймешь.

— Почему же?

Она неожиданно взяла его за руку:

— Потому что не там ищешь.

— Мне нужно идти.

— Останься. Ты так старательно стирал грань между правдой и ложью, что я тебе поверила.

— Нет, я не могу…

Она притянула его к себе, он попытался высвободить руку, но вялая эта попытка лишь распалила Нонну.

— Да не надо же, — едва слышно проговорил Першин. — Потом будет всем тяжело… мне, тебе, ей….

— Не думай, что будет потом, — обхватила она его за шею и, спотыкаясь, налетая на косяки и стулья, повлекла в комнату. — Ты же сам говорил, что в этом кроется причина твоих ошибок. Хочешь, я назову тебе первую из них?

— Не хочу, — торопливо расстегивая пуговицы ее халата, прошептал он.

— Тебе нужно было лететь одному…

Где-то наверху у соседей заплакал ребенок.

От Нонны Першин ушел в седьмом часу, стараясь не слишком громко хлопнуть дверью, хотя догадывался, что она не спит, но делает вид — не столько чтобы избежать объяснений, сколько из нежелания расстраивать его перед встречей с Верой.

Он вел машину по свежим утренним улицам, чувствуя мерзость им же созданного положения, предательства, которое не могло оправдать даже заведомое отсутствие чувств с обеих сторон.

Наскоро приняв душ и переодевшись, он побросал в сумку бритву, зубную щетку, сменную обувь и белье, проверил деньги, билеты и документы — все это делал торопясь, из опасения, что вот-вот зазвонит телефон и упредит его отпуск.

Подленькая надежда на то, что Вере что-то помешает и она не явится к месту встречи, еще теплилась в нем, но угасла, лишь только он подъехал к Сретенке: она шла ему навстречу с большим и, очевидно, тяжелым чемоданом. На ней был белый сарафан, которого он раньше не видел; в собранных на затылке волосах белела заколка в виде лилии.

— Куда ты столько набрала? — недоуменно проворчал Першин, запихивая чемодан в багажник.

— Я ушла из дома, — ответила она.

— Шутишь?

— Не бойся, это никак не отразится на твоей свободе. Вернемся — поживу у Нонны, а там будет видно.

Першин зло рванул с места, прекрасно понимая истинную подоплеку ее разрыва с семьей.

— Ну зачем же… у Нонны, — сказал он сквозь зубы и замолчал.

— Я звонила ей вчера. Она велела передать тебе привет.

До самого Внуковского шоссе они не проронили ни слова.

— У тебя все в порядке? — попыталась она поймать его в зеркальце.

— У меня все о'кей! — с демонстративным пафосом заверил Першин. — Рядом со мной сидит молодая красивая женщина, я качу по столице в собственной иномарке, в моих карманах хрустят баксы, которые я намереваюсь потратить на берегу южного моря. Мне не хватает только мечты, все остальное у меня уже есть. Твой Сухоруков действительно кретин — потерять такого зятя! Он себе в жизни этого не простит.

Вера доверчиво положила голову ему на плечо и улыбнулась:

— Он сказал, что ты меня погубишь.

Першин намеревался свернуть на полосу встречного движения и кончить со всеми проблемами разом в лобовой атаке на «КамАЗ», но уж больно не хотелось потрафить Сухорукову.

Через три часа «Ту-134» приземлился в Адлере.

14

Комната, где они поселились, выходила окнами на море. Это стоило немалых денег, но поездка себя оправдала: на третьи сутки Першин успокоился, стал забывать все, что связано с Графом, перестал испытывать угрызения совести от ночи, проведенной с Вериной подругой, словно это было не с ним, во всяком случае, не выходило за рамки мелких житейских приключений.

Пребывание в незнакомом городе, ежедневные походы в Хосту, подъемы на Ахун, дендрарий, морские прогулки, купание в море, концерты залетных гастролеров по вечерам не оставляли времени для самоанализа. Першин уже не жалел о том, что взял с собою Веру: она оказалась легкой в общении, на удивление неплохой хозяйкой и управляла их незамысловатым бытом споро и незаметно.

«Чем не жена? — размышлял Першин, чувствуя на себе завистливые взгляды прохожих. — Что тебе еще нужно от жизни? От добра добра не ищут».

Даже Москва, а вместе с нею и Алоизия представлялись ему уже вовсе не обязательными для обустройства, и, может, даже лучше было бы в Москву не возвращаться, а поселиться здесь, у моря, круглый год слушать прибой и принимать мацестинские ванны, жить тем, что Бог пошлет, и ставить перед собой легко достижимые цели.

В пятый день их новой жизни Першин отправился на рынок один. Накануне они поздно вернулись из ресторана, и Веру он будить не стал, а взял корзину для фруктов и пошел по извилистой приморской улочке, поеживаясь от утренней прохлады и напевая арию Дон-Жуана.

Несмотря на раннее время и бешеные цены, рынок кишел покупателями. Першин с удовольствием ходил между прилавками с абрикосами, виноградом, гранатами, перцами, покупал всего понемногу (соблюдая табу на мясные продукты на время отпуска), пробовал и складывал в корзину.

Чья-то огненно-рыжая высокая прическа привлекла его внимание. Протиснувшись к прилавку, сплошь уставленному сотами и банками с медом, он пригляделся к знакомому лицу.

Ничего странного во встрече москвичей на южном курорте не было, но от цветущего вида Натальи Иосифовны Масличкиной, неделю тому схоронившей дочь, Першину стало не по себе. Яркий наряд, шляпа с широкими полями, большие розовые очки в дорогой оправе на полном, покрытом ровным слоем загара лице — все в ней смутило Першина, остановило порыв подойти и выразить соболезнование. Судя по золотозубой улыбке, госпожа Масличкина в участии не нуждалась. Он еще потоптался, понаблюдал за нею искоса и собрался уходить, как она вдруг повернулась в его сторону и задержала на нем растерянный взгляд, и тогда уже ретироваться было невежливо. Першин кивнул, но ответного кивка не дождался: Масличкина гордо вскинула голову и, растолкав покупателей, поспешно удалилась.

«Странно, — направляясь к выходу, думал Першин. — Будто врага увидела».

«Вы же гений, вы Моцарт!» — эхом прозвучали слова Масличкиной, выкрикнутые ею перед операцией. Эти исполненные надежды глаза, заломанные пальцы на уровне декольте, готовность льстить, платить, молить любого из богов о спасении дочери, отчаяние, страх… И теперь — такая метаморфоза?

«Выходит, я больше не гений, не Моцарт… Не оправдываться же перед нею!.. Если больной умирает дома — виновата болезнь; если в больнице — врач. Так было, есть и будет, поиск виновного смягчает горечь утраты. Ну да «injuriarum remedium estoblivio»[2], — пришел к выводу Першин, хотя на душе у него остался осадок: дело было даже не столько в неприязненном взгляде Масличкиной, сколько в шлейфе воспоминаний, потащившемся за этой встречей.

За все время, что они с Верой отдыхали в Сочи, об их совместном будущем не было произнесено ни слова. Даже во время обещанной в Москве прогулки по самшитовой роще она не возвращалась к вопросу, что будет потом, хотя он понимал, как тяготит ее неопределенность, и решаться на что-то нужно было рано или поздно.

«Потом я тебе надоем, моя милая, — разговаривал он сам с собою, когда Вера, насытившись им, засыпала. — Тебе при твоих формах и молодом интересе понадобится кто-нибудь из «новых русских», а у меня в обозримом будущем кончатся силы, деньги и время. — Мысли эти лезли ему в голову, но он не торопился их прогонять, как делал это раньше, потому что однажды уже поступил необдуманно и знал, во что выливаются подобные ошибки. — Девчонка, девчонка и есть… Я теперь для нее все — отец, мать, советчик и любовник… Пора что-то решать…»

Завтракали они во дворе, пили крепкий кофе и уплетали фрукты, а потом уходили до полудня на пляж и возвращались домой — через кафе, забегаловки, экскурсии — к ночи. Першин думал, что, если они поженятся, ничего этого может не быть, «любовная лодка разобьется о быт», будут скучные домашние обеды и взаимные упреки.

На седьмой день в магазине к ним неожиданно подошел молодой человек привлекательной наружности и, не обращая на Першина внимания, распахнул объятия перед Верой:

— Ба-а!.. Знакомые все лица!.. Верочка, рад вас видеть безумно!

— Сережа? Вы не уехали в Японию? А как же цикл «Цветение сакуры»?

Они бесцеремонно расцеловались.

— Подождет! Представился случай оформить Ревматологический институт.

— Фи!

— Ну так уж и «фи», если его не побрезговал воздвигнуть сам академик Щусев! — засмеялся он.

— Да что вы? Я не знала… — Вера вдруг вспомнила о присутствии Першина и поспешила исправить оплошность: — Вот, знакомьтесь… — И запнулась, не зная, как представить Першина. По крайней мере, он так расценил эту заминку.

— Зуйков, — протянул руку Верин знакомый. — У вас очень талантливая дочь.

На Верином лице сквозь загар проступила краска.

— Вы ошиблись, — ответил на рукопожатие Першин, — она моя внучка. Это я так хорошо сохранился.

Вера, а затем и Зуйков, рассмеялись.

— Что ж, рад был познакомиться, — впроброс сказал Зуйков и повернулся к Першину спиной: — Я здесь в «Новой Ривьере». Надеюсь, Верочка, мы еще встретимся?

— Мир тесен, — ответила она, взяв Першина под руку. Что-то пошленькое проскользнуло во взгляде Зуйкова, в прощальном воздушном поцелуе, который он послал не то ей, не то им обоим. Они вышли из магазина и молча направились к морю.

— Ты что, обиделся? — спросила она.

— Знаешь, я хочу сделать тебе предложение.

— В каком смысле?

— В самом прямом. Поскольку я к тебе испытываю смешанные чувства — отцовства и влечения — оставайся-ка ты моей любовницей, пока я тебе не надоем. А как только это произойдет, ты просто не вернешься домой — и все.

— То есть ты хочешь, чтобы между нами оставалось все так, как есть, я правильно поняла?

Стоило ему ответить «да», и это было бы его последним словом.

— Кто этот Зуйков?

— Ах, вон оно что! Ревнуешь, значит?

— Не нужно пошлостей, Вера! Меня сполна хватало на пару часов в сутки и даже на ночь, но неделя, которую мы провели неразлучно, обязывает рассуждать взвешенно.

— Чего ты хочешь?

— Хочу, чтобы ты вернулась в родительский дом.

— Возвращение блудной дочери, — усмехнулась она. — Сокращенно — блудницы.

— Да ты понимаешь или нет, черт тебя дери, что я действительно гожусь тебе в отцы?! — сорвался Першин на крик.

Она остановилась, смерив его презрительным взглядом, покачала головой:

— Нет, Владимир Дмитриевич, в отцы вы мне не годитесь. Если бы у меня был такой отец, я бы удавилась с тоски! — И, повернувшись на каблуках подаренных Першиным туфель, пошла через проезжую часть улицы.

Першин хотел остановить ее, но подумал, что если это размолвка, то пусть она лучше произойдет сейчас, чем когда Вера прирастет к нему, станет неотъемлемой его частью.

— А Зуйков — художник, я о нем писала в последнем репортаже! — перекричала она с противоположного тротуара уличный шум. — Ты хотя бы из вежливости почитал!

В этом она была права. Так и не прочитанные «Подробности» остались в бардачке «фольксвагена» на стоянке Внуковского аэропорта.

«Нужно было дать мне по морде, — Першин проводил ее глазами, но следом не пошел. — Лучше сейчас…»

Миновав жилой квартал по какой-то замшелой улице, он свернул в маленький бар в полуподвальном помещении и сел у стойки.

— Что будем пить? — потряс перед его носом шейкером светящийся глупой радостью бармен.

— Две бутылки коньяка.

— У нас бутылками не подают, отец.

Першин медленно досчитал до пяти, чтобы не вспылить.

— Тогда — пять по двести, сынок, — произнес членораздельно и достал из кармана деньги. — И два кусочка льда на закуску. Это тебе за коньяк, это — адрес, а это — за мою доставку… Если у тебя есть ко мне вопросы — задавай их лучше сейчас.

Черное помещение без окон и дверей… Шум в голове… Ребра впились в печенку… Тошнит… Полная амнезия — ничего невозможно вспомнить… Психиатры в таких случаях задают вопрос: «Кто вы такой?» А он не знает, решительно не помнит, кто он… Белковое тело. Homo sapiens — это не про него.

Время — лучший лекарь. Минута способна растягиваться в вечность. Через эту вечность он нашел ответ: «Я — ПЕРШИН». Остальное было следствием этого открытия: «Я лежу на деревянном полу. Шум в голове — это шум моря. Вчера я напился пьян, чтобы разжалобить Веру. Если бы она была здесь, я не лежал бы на полу. Комплекс мер, направленных на восстановление нарушенных функций организма, называется реабилитацией. Главное не перепутать: в другом значении термин означает «восстановление доброго имени». Это другое применительно ко мне — утопия…»

Он встал. Убедился в целости костей. Зажмурившись, включил свет.

Одежда разбросана по комнате… матрац съехал с кровати, оказавшейся для него узкой… Вериной сумки нет… его привезли какие-то люди… кажется, Веры уже не было… или была? Нет, решительно ничего… в маленьком холодильнике «Снайге» — бутылка пива… потрясающе!.. Неужели кто-то позаботился о нем?..

Пиво оказалось именно тем, что требовалось для следующего шага: натянув тренировочные брюки, Першин вышел во двор.

Шумели вовсе не волны — шел дождь. Не дождь даже — ливень! Экскурсовод говорила, здесь выпадает полтора метра осадков в год. Очевидно, все они решили выпасть именно в эту ночь. Вода была добрым знамением или природа оплакивала его потери?.. Тогда осадков в самый раз: потерь слишком много. Першина вырвало, стало легче, но при мысли о возвращении в комнату снова подступила тошнота.

С трудом преодолев саманную изгородь, он направился по узкой тропе к морю. Промокшие под ливнем брюки отяжелели, мешали идти. Он снял их, перебросил через плечо и побрел по каменистому берегу.

Море пенилось, бушевало. Черные стены волн вдребезги разбивались о пирс. Окна не светились из-за позднего времени, или свет не просматривался сквозь тугую пелену дождя, но быстро трезвеющему Першину казалось, что он единственное additus naturae[3] о двух ногах; будто случился всемирный потоп и все, что было когда-то на затопленной Земле, осталось теперь только в его памяти. По этому случаю он расстался с плавками, чтобы уж ничто не напоминало о цивилизации, и вошел в море. Мощная волна накрыла его с головой, сбила с ног, затем — вторая, третья, четвертая… Соленая вода попала в рот, вызвав новый приступ тошноты, но он упорно не выходил на берег до тех пор, пока силы окончательно не покинули его и не возникла угроза утонуть.

Отлежавшись на камнях под дождевыми струями, он подумал о Вере. Обида на самого себя сдавила ему сердце, сонм проклятий по своему адресу он произнес мысленно, а затем и вслух, силясь перекричать стихию и стуча кулаком по валуну. Слезы, жгучая боль осознания, что он не оправдал Вери-ной надежды на счастье, волчья тоска от пожизненной обреченности на одиночество превратили Першина в раненого зверя. Он выл от этой тоски, кричал до хрипоты, рыдал истерично, предоставленный одному лишь себе в чужом пространстве — неверному, никчемному, заплутавшему в грозной ночи, — входил и выходил в пучину, не желавшую принимать его, хлебал соленую воду и корчился от спазмов в опустевшем желудке. И было неясно, сколько времени прошло и скоро ли рассветет, да и неважно это было для Першина — ему даже хотелось, чтобы эта ночь была долгой, очень долгой, самой долгой в его жизни, потому что к рассвету он был еще не готов, не знал, куда идти, и что делать, и как смотреть людям в глаза. Ночь эта становилась для Першина «флэш-блэком» — эхом той, недавней и уже далекой, но все еще остававшейся в памяти сердца ночи, когда в его мир ворвались и попрали его — насильно, грубо, безжалостно, и ни забыть, ни простить этого вероломства он не мог и не хотел.

Обессиленный, разбитый, но вместе с тем умиротворенный до сомнамбулического состояния, он волочился обратно, ни о чем не думая и не чувствуя ничего, словно море и дождь оказались способными вместе с грязью смыть душу.

Дома он тщательно побрился, уложил в сумку вещи. Застилая постель, обнаружил под Вериной подушкой забытый плейер. Вера захватила его специально для Першина, переписав на кассеты несколько произведений Моцарта, которые, по ее наблюдению, он слушал чаще других. Судя по карандашной надписи на кассете, в плейере оставался камерный цикл — фантазия и соната до минор…

Двести десять лет назад он послал эти ноты баронессе Траттнер, ставшей для него многим больше, чем просто ученицей. Сопроводительное письмо содержало странный намек на то, что цикл был создан в минуту большого душевного волнения. Пассаж в финале фантазии до сих пор оставался загадкой: возврат к первоначальной теме — вопросу, атмосфере принятия решения предшествовал ему. И неожиданный этот взлет, и объединение двух вещей не были случайны. Напористые басы в сонате то уступали молящей интонации верхних голосов, то доминировали над нею. Возврат к философскому началу и финальный бросок октавного пассажа не иначе означали призыв от размышлений к действию, а энергичная соната до минор утверждала активность души и переход в наступление.

Не Констанца ли стала причиной такого мятежа?..

Светало, дождь утихал, но хозяйка еще спала, и уезжать, не простившись, было бы невежливо. Першин лег на кровать и надел наушники.

Вместо прелюдии послышалось шипение; ровный, тихий голос Веры заставил его вздрогнуть от неожиданности и обратиться в слух:

«Мой милый Першин. Ужасно хочется назвать тебя как прежде, но, боюсь, это не будет лестным для твоего кумира. Он не убоялся гнева Господня и преступил доверие близких, не задумываясь о благополучии и высшем назначении, а просто обвенчался с Констанцей и увел ее из дома. Я думала, что наша поездка может стать чем-то вроде «похищения из глаза Господня». Боюсь обидеть тебя, поверяя гармонию чувств алгеброй наших отношений. Хочу, чтоб ты знал: я была искренна с тобой, была готова прожить с мужиком чуть ли не вдвое старшим, не рвущимся ни к славе, ни к деньгам, не спекулировавшим своим героическим прошлым — я узнала о нем от твоих коллег на вечеринке у Лены Очарес, помнишь?.. Мне казалось, что жизнь с тобою будет полной и легкой, как музыка Моцарта. Возможно, я видела в тебе продолжение своего отца, который умер, когда мне было семь лет. А может, твой талант жить внушал мне уверенность, которой мне до тебя так не хватало, — не знаю. Знаю только, что чувства не поддаются логическому анализу — тогда возникает скука и желание сделать назло. Свободные отношения мне претят. Я не шлюха. А если у тебя такое представление о женщинах моего возраста, то можешь считать, что я была исключением в твоей жизни. Была, потому что ухожу. Чтобы не мешать тебе опять стать тем, кем ты был до меня. Я ведь все понимаю, Першин! Ты должен быть свободным от реальности. Это условие, которое позволит тебе подняться до моцартовских высот. А я со своими земными притязаниями — жаждой дома, семьи, детей, со своей работой, связанной с трамвайной толпой, мешаю тебе. Ты даже газет не читаешь, чтобы не погрязнуть в рутине земного бытия. Твой Моцарт не любил Констанцу! Она ему была просто нужна, чтобы заполнить пустоту. Представь себе дом, набитый плачущими младенцами, в котором создано семнадцать опер, сорок девять симфоний, тридцать шесть сюит, двадцать шесть струнных квартетов, сорок сонат, пятьдесят пять концертов… и еще сотни полторы хоров, арий, песен, вариаций, серенад и прочего, плюс — концерты, репетиции, бесчисленные гастроли… Бедная женщина бесконечно сказывалась больной, чтобы если не привязать его к себе, то хотя бы обратить на себя внимание. Он плевал на нее, на детей, на безденежье, он попросту не замечал ничего вокруг, даже своей смертельной болезни, иначе он не был бы Моцартом и не остался бы в веках.

Зайцев говорил мне, ты гениальный хирург и способен на чудеса. Во имя этих чудес стоит, конечно, перешагнуть через какую-то Веру или три трупа в «скорой» на дне реки. Чудо-операция, исцелившая палача, стоит того, чтобы не осквернить гения грязной ментовской работой: Богу — Богово, кесарю — кесарево. Ты гений. Ты хорошо набил руку на афганской войне. Твои коллеги удивлены твоей скромностью. Тебя вполне устраивает рядовая больница и рядовая должность, тебе не нужны звания и даже дом не нужен: все это к чему-то обязывает, правда? Ищешь оправдания своим поступкам в жизни Моцарта? Или стараешься оправдать ею свой эгоизм?.. Прости. Я все равно люблю тебя и потому спешу исчезнуть из твоей жизни. Не удивляйся, что в плейере оказалась эта кассета. Я записываю ее в Москве накануне нашей поездки, потому что заранее знаю, что ты не сделаешь мне предложения, и наступит момент, когда я стану откровенно раздражать тебя. И еще… Пожалуйста, не нужно меня искать. Не знаю, будет ли в твоей жизни вера, а Веры будут. Пока!»

За щелчком последовал финальный пассаж фантазии.

Все эти глупости и гадости взбалмошной девчонки во второй раз Першин слушать не стал. Он бросил плейер в сумку и вышел во двор, услыхав шаги проснувшейся хозяйки.

— Доброе утро, Мария Тихоновна. Не знаете, когда уехала Вера?

— Вчера уехала, — отозвалась хозяйка не слишком приветливо. — И правильно сделала. Надо же так назюзюкаться… А еще врач.

— Врачи тоже бывают эгоистами и алкоголиками, — не стал вступать в пререкания Першин. — Спасибо вам за приют. Я уезжаю. Не держите зла. Когда вокруг много злых людей, трудно сосредоточиться на добре.

Он вернулся в комнату, осмотрел шкаф и полки на предмет забытых вещей. Потом присел «на дорожку» и горько пожалел о том единственном дне, которого не хватило, чтобы изменить жизнь.

До Москвы он добрался лишь в три часа. Масличкина летела этим же самолетом, сидела в трех рядах впереди, и перед глазами Першина то и дело мелькала ее немыслимая апельсиновая прическа. За два часа лета Першин основательно выспался, раздражение ушло, Москва не казалась ни чужой, ни своей — просто пункт назначения, словно бы он был не живым человеком, а чемоданом. Такое самочувствие Першину даже нравилось: чемодан, в котором нет места для эмоций.

Госпожу Масличкину встречал супруг Виктор Петрович. На голову ниже супруги, худой и тщедушный человек неопределенного возраста с лицом язвенника или аскета поневоле, Масличкин подхватил дырчатый фанерный ящик с фруктами и большой кожаный чемодан на колесах и поволок все это к выходу из аэровокзала с такой проворностью, что тумба-жена едва поспевала за ним.

Першин плелся в десятке метров позади и раздумывал, не подвезти ли их на машине, и уже было склонился к тому, что это стоит сделать — авось появятся в его московской жизни новые знакомые, к тому же не чуждые музыке: покойная дочь их подавала надежды и даже участвовала в конкурсе юных дарований. Но Масличкины уверенно направились к большой черной машине — кажется, это был «форд» последней модели. Он стоял у самого входа в вокзал, потеснив такси и все другие машины, как будто был самым главным на запруженной донельзя площади.

В следующее мгновение произошло то, что заставило Першина отпрянуть, резко изменить направление и, сделав вид, что он высматривает кого-то в темном витринном стекле, продолжить наблюдение за посадкой четы в машину.

Из салона навстречу пассажирам вышел человек лет сорока пяти на вид, высокого роста и военной выправки, в легкой бежевой курточке поверх футболки. Куртка в такую жару могла понадобиться разве чтобы скрыть под ней кобуру с пистолетом. Но внимание Першина привлекло не это: высокий человек был одним из тех, кого он видел на даче в окружении Графа!

Он осторожно повернулся, проследил за тем, как Масличкины исчезают в красном зеве необъятного салона, как, захлопнув дверцу за ними, Высокий нырнул в передний отсек и машина сорвалась с места. Да, это был тот самый, что оставался за старшего, пока Граф лежал после операции без сознания. Всякий раз, когда Першину было что-нибудь нужно, он имел дело именно с ним, и никакой ошибки тут быть не могло. Першин так растерялся, что даже не сообразил запомнить номер. Потом, наконец опомнившись, стремглав побежал к платной автостоянке, но спешка была уже ни к чему: роскошный «форд» безнадежно растворился в железном потоке.

«Что общего у родителей скрипачки с бандитами?.. Может быть, их подстерегает опасность, а они не знают об этом?..» — задавал себе Першин вопросы, теряясь в догадках.

Машина его оказалась на приколе: правый передний скат был спущен. Было это чьим-то умыслом или случайностью, но провозиться с установкой запаски пришлось минут сорок, прежде чем он, расплатившись за стоянку, выехал на Внуковское шоссе.

15

Квартира в Глазовском никогда еще не казалась ему такой неуютной. В холодильнике оставались в вакуумной упаковке сыр и бутылка армянского коньяка, но о еде не хотелось даже думать. Он позвонил Нонне, но трубку никто не снял. В редакции ответили, что Вера не появлялась. Першин выждал еще некоторое время, потом все же позвонил ей домой.

— Она здесь больше не живет, — ответил один из братьев.

— А где она живет?

— Она нам не сообщила. А кто ее спрашивает?

— Моцарт.

— Кто?.. Какой еще…

— Иоганн Христозом Вольфганг Теофиль Амадей, — ответил Першин и отключился.

Приняв душ и переодевшись, он все же выпил сладкого чая с сыром и отправился в больницу. По пути купил «МК», «Мегаполис-экспресс», бюллетень по обмену жилплощади и еще несколько газет и рекламных листков, обещавших выгодно «сдать-снять» квартиры.

В больнице его не ждали, особой радости по случаю его возвращения никто не выказал. Разве что операционная сестра Леночка Очарес «охами» и «ахами» восторгалась его загаром. Бронзовый Першин среди бледных, под цвет халатов, коллег и больных чувствовал себя неловко.

Зайцев уже ушел домой. Взяв в ординаторской ключ от его кабинета, Першин уединился и позвонил однокашнику.

— Привет, пропащий! Если в течение часа ты явишься ко мне, мы успеем в «Арагви» на юбилей. Обещаю море водки и общество симпатичных дам!» — однокашник явно был уже навеселе, и это нарушало планы Першина.

— Спасибо, Савва, сегодня я уже приглашен. Когда тебе позвонить по делу?

— Извини, брат, по делу лучше завтра. Если оно не срочное, конечно.

— До завтра терпит, пока!..

Проклятый юбилей сводил на нет весь остаток дня. Клиника, где работал Савва Нифонтов, находилась в Больничном переулке, и если бы удалось туда устроиться, то и квартиру нужно было бы искать поблизости — где-нибудь в районе Рижского или ВДНХ. Теперь же звонки по объявлениям откладывались. Першин позвонил в комиссионный автомагазин на Варшавку, но звонок ничего не дал — там предстояло побывать.

Шахову он нашел в девятой палате. Дождавшись в коридоре окончания осмотра послеоперационной больной, отозвал ее на лестничную площадку и угостил сигаретой.

— Нина Васильевна, я опять по поводу Масличкиной…

— А, это которая суицид?

— Ну да. Вы присутствовали в момент смерти?

— Вас интересует клиническая картина?

— Если можно.

— Сдавление, необратимые изменения в стволе. Как следствие — паралич сердца.

— Но рентгенография в обеих проекциях обнадеживала, несмотря на закрытую травму? Некоторое сдавление и ушиб с легким повреждением мягких тканей.

— А причина сдавления?.. Вы не учитываете эпидуральной гематомы.

— Но в цереброспинальной жидкости не было примесей, я смотрел заключение лаборатории!

— Все очень относительно.

— Что значит — относительно? И обломков не было!

— Compressio cerebri за счет увеличения объема мозга вследствие травматического отека при массивных ушибах, — уверенно сказала Шахова. — Может, стоит поговорить с патологоанатомом? Гистопатологические изменения в заключении должны быть. А что вас интересует?

Першин нервно отщелкнул сигарету, но в урну не попал, пришлось спуститься на пролет по ступенькам.

— Интересует, почему она умерла, — негромко, точно себе самому, сказал он, наклонившись за окурком. — Если бы еще грудная клетка!.. Но мы ведь с нейрохирургом в вашем присутствии не обнаружили некротизированных тканей и решили не трепанировать!

— Владимир Дмитриевич, девочка упала с шестого этажа на асфальт. Меня больше занимает, отчего она не умерла на месте. Не мучайте себя понапрасну, мы сделали все.

— Вы — да, я — нет. Зачем ей было падать с балкона?

— То есть?.. Не понимаю…

Он взял ее под локоть и повел в направлении ординаторской по коридору, точно собирался с духом перед тем, как сообщить нечто важное. Окончательно сбитая с толку Шахова замедлила шаг, то и дело бросая на не, го встревоженные взгляды.

— Операция была паллиативной, ее доставили под капельницей, — первой заговорила она, точно ища оправдания.

— Да нет, нет, это я помню… Жаль девочку, — вздохнул Першин, решив все-таки не посвящать ее в свои подозрения. — Из хорошей, обеспеченной семьи. Талантливая скрипачка. Говорят, подавала большие надежды.

Шахова, бывшая дважды свидетельницей смерти его пациентов, знала, что оба случая были решительно безнадежны. Разделяя мнение о нем как о враче от Бога, она догадывалась, что беспокойство Першина вызвано не профессиональными сомнениями, а скорее повышенным честолюбием, жаждой самореабилитации: операцию он провел блестяще, и упрекать его никому бы не пришло в голову.

— Я понимаю, доктор Моцарт, — не без умысла назвала его Шахова по прозвищу, — но, ей-Богу, не нужно убиваться — поберегите нервы для живых. Девочку не вернуть, как это ни печально.

— Н-да… — сдавил ее локоть Першин, остановившись у двери и глядя в пол. — Спасибо, Нина Васильевна. Извините за назойливость.

Он спустился в регистратуру, уговорил дежурную открыть архив, взял карту Масличкиной Екатерины Викторовны, 1979 года рождения, проживавшей на Пречистенке. Выписав в книжку адрес и телефон колледжа, где училась девочка, еще раз пролистал уже знакомую историю болезни. Несколько обращений в поликлинику по месту жительства по поводу ангин, пищевого отравления, отметка о стационарном лечении мелкоочаговой катаральной бронхопневмонии в возрасте двух лет вследствие стафилококковой инфекции, в девять лет удален аппендикс… Все, что связано с операцией, заполнено его, Першина, рукой. Двумя днями позднее указывалась причина летального исхода: паралич сердца. Подробные результаты вскрытия должны были храниться в архиве бюро судебно-медицинской экспертизы, и Першин, недолго думая, отправился во внутренний двор больницы.

Впритык к распахнутой настежь железной двери стоял зеленый фургон «труповозки». У мусорных ящиков топтались бомжи в ожидании, покуда санитары вынесут снятую с какого-нибудь мертвеца одежду.

Першин спустился в полуподвальное, пропитанное приторным запахом помещение, вошел в кабинет заведующего моргом.

За обшарпанным столом сидел Митрофан Коновалов, плутоватый, но грамотный судмедэксперт, с которым они выпили не один литр водки.

— Это где ж ты такой загариус подхватил? — обнажил старик гнилые зубы, поднявшись Першину навстречу.

— Привет, трудоголик, — опустился Першин на табуретку у стола и брезгливо отодвинул засиженный мухами чайный стакан. — Ты чего домой-то не идешь? Они что, до завтра подождать не могут?

— А запах? — скривился Коновалов. — Лето, едрен корень. Портятся клиенты на глазах. Открытые окна не помогают, родственники ругаются. Тридцать лет работаю, а все привыкнуть не могу.

— Ладно, Митрофан, — прервал Першин надоевшие за год знакомства с экспертом стенания, — я по делу. Масличкину ты вскрывал?

— Ага, я. А то кто ж!

— Заключение подробное есть?

— Что за вопрос! Она ж самоубийца. У нас к ним отношение особое, над душой следователь прокуратуры висит: вдруг убийство окажется?

— И что, над тобой тоже висели?

— А то как же!.. Что я, хуже других?.. Отработали твою Масличкину по всем правилам — мало ли! Мне потом эксгумация дороже станет. — Коновалов выдвинул железный ящик, порылся в бумагах, нашел нужную. — На вот, смотри.

Он был слишком стар и слишком опытен, чтобы утруждать себя лишней работой, но, судя по сплошь испещренному мелким почерком листку со штампом бюро судмедэкспертизы, в данном случае ко вскрытию отнесся скрупулезно.

— «…выраженная гиперемия мягких мозговых оболочек и вещества, точечные кровоизлияния», — дочитал Першин вслух и посмотрел на Коновалова: — А отек точно травматический?

— Милый, скажи, чего тебе надо, и я скажу, кто ты, — поморщился Коновалов. — Ты ж талант, а значит, краткость — твоя сестра.

В кабинет вошел санитар, достал из кармана халата бумаги и пришлепнул к столу.

— Что злой, Саша? Много? — спросил Коновалов, надев очки и размашисто расписываясь.

— Десять!

— Мелочи жизни.

— А лифт?.. Долго еще вручную таскать?

— Не бухти. Таскай молча. Они этого не любят, — по-отечески похлопал Коновалов санитара по плечу и крикнул, когда тот вышел, с грохотом затворив дверь: — Пилу мне наточи!..

Першин еще раз перечитал заключение, закурил.

— Что тебя гложет, Моцарт? Если чего непонятно — ты спроси, не держи в себе. Ум, как мочевой пузырь, нужно опорожнять своевременно и регулярно.

— Мне непонятно, почему семнадцатилетняя девочка бросилась с балкона, — серьезно сказал Першин.

— А тебе это и не может быть понятно. Ты еще не дошел до кондиции, при которой это происходит.

— А как ты эту кондицию определяешь, Митрофан?

— Я?.. Ах, вон ты о чем, — посерьезнел старик и задумался. — На глазок тут не шибко, конечно, различишь. Иногда есть набухание и резкое полнокровие, но это — в случае гипертрофической шизофрении. До нее Масличкина не доросла, я такие изменения у стариков наблюдал, когда в Сербского работал.

— А юношеские манифестации встречаются?

— Зачем тебе ориентироваться на исключения? К тому же гистологи ни сморщивания, ни атрофии не нашли.

— Значит, никаких не может быть сомнений?

— Честно сказать, я в этом направлении не думал. Что было, то и написал: травматический отек при массивных ушибах. А сомнения всегда есть. Несомневающийся врач — даже если он трупорез вроде меня — говно! Что же до вас, то тут все чисто: и у тебя, и у Нины — высший пилотаж. Ну, допустим, был у девочки рецидив под воздействием какого-то внешнего раздражителя…

— Какого? — насторожился Першин.

— А что это меняет? Для суицида есть тысяча причин. Устанавливать их не в моей компетенции.

Першин встал, протянул ему руку.

— Выпить хочешь? — спросил Коновалов.

— Спасибо, не хочу.

— Да не терзай ты себя, Моцарт. Если бы вот здесь… — Коновалов постучал себя по темени костяшками пальцев, — был «черный ящик» и можно было бы вскрыть его и послушать разговор человека с самим собой перед смертью… Но его там нет.

Вернувшись в стационар, Першин не стал подниматься в отделение, а позвонил из приемного покоя. На сей раз Нонна оказалась дома.

— Привет. Вера у тебя?

Ответ последовал не сразу, из чего Першин заключил, что попал в точку и Вера у нее, и сейчас они, поди, перемигиваются и перешептываются, вырабатывая бесхитростную бабью тактику поведения с ним.

— Нет, — соврала Нонна неуверенно. — Ты ей домой звонил?

— Звонил домой. Звонил в редакцию. Сейчас собираюсь идти с заявлением в милицию, — разозлился Першин. — Если ее нигде нет, значит, она пропала.

— Разве вы летели не вместе?

— Нонна, не притворяйся! Она сидит у тебя на кухне, курит и просит молчать. Если это не так — я иду в милицию! — В трубке опять воцарилась тишина. — Ну?

— Не надо идти в милицию, — сдалась Нонна.

— Тогда дай ей трубку!

— Погоди, Моцарт. Не сейчас, ладно?

— Черт с вами!.. Впрочем, передай… — Он искренне хотел сказать: «Передай, что я ее люблю», потому что окончательно пришел к этому, но потом спохватился: делать Нонну посредницей в их отношениях было бы верхом нетактичности. — Передай, что ее материал о выставке мне очень понравился.

Если бы у него спросили, чего ему больше всего сейчас не хочется, он не задумываясь ответил бы: возвращаться домой. Но время было позднее и делать ничего не оставалось…

На Остоженке он заправил машину, пересек Сеченовский переулок и оказался на Пречистенке. Дом, в котором проживали Масличкины, нашел сразу, но близко подъезжать к нему не стал, а припарковал машину в тупичке возле овощного магазина и отправился пешком.

Сорок восьмая квартира находилась во втором подъезде. Окна ее выходили на улицу и во двор, но балкон был только во дворе. С балкона четвертого этажа торчали длинные прутья старой антенны; до самого третьего этажа тянулась пышная молодая березка. Если легкая, худенькая Катя падала вниз не оттолкнувшись, то наверняка зацепила антенну, и тогда ее отбросило на нижние ветки березы. Это в какой-то степени смягчило удар, в противном случае она действительно умерла бы на месте. Антенну уже починили, ветви березы оставались несломанными — спружинили скорее всего, — но чем еще можно было объяснить рассечение внутренней поверхности бедра, на которые Першину пришлось накладывать швы?

Балконы отстояли друг от друга на расстоянии трех метров — допустить, что девочка таким образом пыталась перейти к соседям, было просто невозможно. Перила высокие — Кате по грудь. Застеклен балкон Масличкиных не был, так что окна она мыть не могла. Могло быть что-нибудь из двух: либо она выбросилась сознательно, либо… ее выбросили! Это второе допущение было кощунственно не обоснованным.

«Крыша поехала? — сплюнул Першин. — После стычки с Графом вокруг преступники мерещатся?.. Может, тебе лучше в милиционеры податься?»

Он еще потоптался во дворе, несмотря на позднее время заполненном детворой и пенсионерами, обошел вокруг дома, мучительно ища ответ на вопрос, что ему, собственно, здесь нужно, что направило сюда врача, призванного лечить, а не расследовать обстоятельства смерти. В милицейских протоколах наверняка было записано «несчастный случай», да и какие основания что-то подозревать? Встреча в аэропорту?

Раньше его интересовали обстоятельства смерти Моцарта.

Першин побрел прочь. Перед глазами все стояла картина того разговора с полусумасшедшими от испуга родителями Кати перед операцией…

Отец сидел на кушетке, обхватив голову руками, и, раскачиваясь из стороны в сторону, причитал: «Боже!.. Как же это? За что?.. Я виноват, я!.. — А потом вскакивал и хватал Першина за рукава халата: — Сделайте же что-нибудь, доктор!.. Ведь вы же можете!..»

Он бы смог. Он бы выходил Катю, непременно выходил, когда бы был рядом. Он чувствовал ее душу: их связывал Моцарт.

«А может, не стоит взламывать дверь, если есть возможность отпереть ее ключом? — остановился он посреди улицы. — Почему и в чем я подозреваю людей, которые не сделали мне ничего дурного? В конце концов, я ведь ничего не украл, стадия, при которой возникает потребность прятать глаза, еще не наступила».

Он повернул назад…

Пуленепробиваемую дверь сорок восьмой квартиры, обитую лакированными рейками, отворила хозяйка. Разглядев в полутьме синеватые льдинки ее глаз, Першин усомнился в правильности своего шага, но шаг был уже сделан.

— Добрый вечер, Наталья Иосифовна, — с предательской хрипотцой в голосе произнес он.

— Добрый…

Весь облик ее источал испуг, словно сама смерть стояла на пороге.

— Кто там, Наташа? — спросил из комнаты мужской голос.

— Входите, — сделала хозяйка попытку подавить смятение и отступила в глубину прихожей.

Вышел Масличкин с чайной чашкой в руке.

— Доктор?!

— Здравствуйте, Виктор Петрович. — Першин переступил порог. — Извините за поздний визит.

— Ничего… прошу.

Убранство сияющей светом хрусталя квартиры — зеркала, импортная мебель, зеленый, под цвет травы, палас, задрапированная бархатом стена прихожей с деревянными панелями — все было новым, холодным, претенциозным, словно он вошел не в жилище, а в преддверие ритуального зала или какой-нибудь офис.

— Наташа, поставь чайник, — проговорил Масличкин с отчетливым подтекстом: «Возьми себя в руки». Поручение имело целью скорее отослать жену, чем проявить гостеприимство: полная дымящаяся чашка в руке хозяина свидетельствовала о том, что чай только что вскипел.

— Спасибо, не беспокойтесь, я ненадолго.

Наталья Иосифовна проскользнула на кухню, притворила за собою дверь. Першин вошел вслед за хозяином в гостиную, сел на краешек кожаного дивана и оказался напротив большого черно-белого фотопортрета Кати, висевшего над пианино цвета слоновой кости.

— Позвольте выразить вам мое сочувствие, — тихо сказал он, стараясь поймать ускользающий взгляд Масличкина.

Тот кивнул, расслабленно опустился на круглый вертящийся стульчик.

— Виктор Петрович, — выдержав для приличия паузу, начал Першин, — я встретил в Сочи Наталью Иосифовну. Мне показалось, она обижена на меня?

— Не будем об этом, — сухо ответил Масличкин.

— Чем же я виноват перед вами?

— Вас никто ни в чем не обвиняет.

— Кто вам посоветовал обратиться ко мне, если не секрет?

— Одна наша знакомая.

— Вы что же, позвонили знакомой…

— Нет. Раньше. Когда вы спасли онкологического больного, обреченного на смерть, многие говорили о вашем божественном даре.

— Выходит, это наша общая знакомая? — насторожился Першин. — Могу я в таком случае спросить, кто она?

— Некто Градиевская. Это имеет значение?

Появление в этой истории Алоизии было и вовсе неожиданным.

— Для меня имеет, — промямлил Першин, силясь выстроить логическую последовательность вопросов. — Так или иначе, я не заслужил вашей обиды.

— О какой обиде вы говорите? — посмотрел Масличкин на гостя, но тут же отвел взгляд и уставился в пол, найдя в своем отражении более достойного собеседника. — Наташа — женщина, ее можно понять.

— В чем?

— Послушайте!.. Мы, конечно, знали, что Катины шансы невелики, но ведь вы сами пообещали, что она выживет? Ваш главврач Кошкин…

— Зайцев.

— Что?.. Да, Зайцев… Он сказал, что вас в срочном порядке откомандировали куда-то по настоянию министерского начальства. Представьте, каково ей было видеть вас на южном курорте!

Попытка объяснить свое исчезновение несомненно была бы истолкована Масличкиным как попытка оправдаться, а история с похищением и вовсе бы выглядела несуразицей.

— Виктор Петрович, — помолчав, заговорил Першин, — что все-таки толкнуло Катю на такой шаг?

Масличкин не ответил. Плечи его вдруг содрогнулись в беззвучном рыдании, и Першин нисколько бы не удивился, если бы он потребовал выйти вон. Но, справившись с собою, Масличкин поднял на него неожиданно злые глаза:

— Меня достаточно спрашивали об этом в милиции. Вы что, хотите найти виновника? Вам от этого станет легче?

— Я же не из милиции, Виктор Петрович, — как можно мягче ответил Першин. — Есть некоторые детали прозекторского обследования, которые не укладываются в классическую картину посттравматической гематомы.

— Не понимаю!

— Мне бы хотелось выяснить, насколько… насколько уравновешенным человеком была Катя?

— То есть не была ли она сумасшедшей? Это вы хотите узнать?.. Нет, не была! Тихая, скромная девочка. Во всяком случае, обращаться к невропатологу повода не давала.

— Вы говорили, она ощущала необычную легкость?

— Я говорил?

— Там, в приемной.

— Не помню. Хотя она действительно смеялась, подпрыгивала, называла себя «мыльным пузырем», пребывала в приподнятом настроении…

— Давно?

— Что «давно»?

— Когда вы заметили эту страсть к преодолению гравитации?

— Вероятно, весной… Да, весной. Весной все чувствуют прилив сил. Я не знаю, как это произошло. Мы находились в соседней комнате, когда услышали крик. — Масличкин снова замолчал. Совсем непохожая на него Катя весело смотрела на Першина с траурного портрета. — Послушайте, доктор, чего вы хотите? Нас уже допрашивали — порознь и вместе. Никаких причин для самоубийства у Кати не было и быть не могло, это был несчастный случай. Она полезла на балкон, у нас там стол-«книга» стоит, поскользнулась или споткнулась… Да зачем теперь устанавливать причину, зачем вы льете уксус мне на рану, вы что, получаете от этого удовольствие, черт возьми?!

Першин сделал успокаивающий жест обеими ладонями и поспешно встал:

— Простите, простите меня. — Оставаться здесь дольше было бы кощунством. — Понимаю вашу боль, но поверьте, мне тоже искренне жаль Катю.

Масличкин снова кивнул и поднялся, опасаясь, что непрошеный гость задержится с уходом.

И все же, взявшись за ручку двери, Першин как бы невзначай задал вопрос, ради которого пришел:

— Мы возвращались с Натальей Иосифовной одним самолетом. Я хотел подвезти вас на своей машине, но вы приехали на «форде» с каким-то высоким мужчиной. Это ваш телохранитель?

Вопрос явно застал Масличкина врасплох.

— Это не моя машина, — ответил он после секундного замешательства. — И у меня нег телохранителя. Я спешил и нанял частника. Почему вас это интересует?

Для того чтобы уличить его во лжи, у Першина не было аргументов.

— Дело в том, что этот «частник» мог бы дать вам некоторые разъяснения по поводу моей «командировки». Чтобы у вас не осталось мысли, будто я бросил Катю и отправился отдыхать на курорт! — резче, чем следовало, сказал он.

— Не нужно мне никаких разъяснений, доктор. У меня нет к вам претензий. Всего хорошего.

Тем не менее руки Масличкин не подал, и Наталья Иосифовна, чей силуэт виднелся за матовым стеклом кухонной двери, проводить его не вышла.

Оказавшись в темном, внезапно опустевшем дворе, Першин закурил. Угнетало чувство, будто ему наплевали в душу, причем сделали это не из мести или злых побуждений, а походя — не принимая в расчет существования в нем души как таковой. Но делать ничего не оставалось, кроме как проглотить незаслуженную обиду. Мимикрия рыжей Масличкиной — все это театральное заламывание рук, патетическое восклицание о гениальности, экзальтированное поведение на сочинском рынке, — которую Першин принимал за издержки характера несостоявшейся опереточной актрисы, получила объяснение, его не удовлетворявшее, но теперь ему стало решительно безразлично, что думает и как относится к нему эта вздорная мещаночка, отправившаяся на курорт назавтра после похорон дочери, дабы не пропала путевка, и притащившая оттуда ящик с фруктами, потому что купила их на рубль дешевле.

Подчеркнутая неприветливость директора МО АПЗТ «Ной», как значилось в визитке Масличкина, его откровенная ложь о якобы случайно остановленном в аэропорту частнике занимали теперь Першина куда больше. Но не хватать же его было за грудки, требуя правдивого ответа. Да и отвечать на вопросы врача Масличкин вовсе не был обязан.

И все же визит к нему не прошел без пользы — мостик к спасительному островку был переброшен: рассказать о Масличкине, роде его деятельности, возможной связи с Графом могла Алоизия. Першин дошел до гастронома на углу, снял трубку таксофона, но, несмотря на поздний час, законной супруги не оказалось дома.

Он купил в ночном ларьке пару пачек сигарет. Одну распечатал тут же и сунул в карман, другую положил про запас в перчаточный ящик «фолькса», где лежали «Атлас автомобильных дорог СССР», руководство по ремонту «фольксвагена» на русском языке и газета «Подробности» с материалом Веры. Он достал газету и положил в кипу других, купленных сегодня в киоске, снова возвращаясь мыслями к Вере и ее звуковому посланию на кассете.

«Твой Моцарт не любил Констанцу…» Не Моцарт, а именно «твой Моцарт». Была ли это случайная оговорка? «Ухожу, чтобы не мешать тебе опять стать тем, кем ты был до меня… Ты должен быть свободным от реальности…» Из чего она сделала такой вывод? Он всегда жил на земле и никому себя не противопоставлял. Что она имела в виду, обвиняя его в «исцелении палача»? Что эта девчонка могла знать об операции под дулом автомата, да еще когда на тебя смотрят большие серые глаза и просят сделать хоть что-нибудь во имя спасения детей пяти и восьми лет?! Кому бы стало легче, не извлеки он ту пулю?..

Заперев машину, Першин поднялся домой и еще раз позвонил Алоизии, но она еще не вернулась, а может, и не собиралась возвращаться, пользуясь свободой, дарованной смертью одного мужа и непритязательностью другого.

Газеты, которые он просматривал в поисках нужных объявлений, кричали о жестокости мира — небывалом размахе преступности, коррупции, экологической загрязненности, непрекращающейся драке за портфели в правительственных кругах, бесконечном воровстве, экономических нарушениях, невыплатах, бедности, безработице, забастовках; со всех полос смотрели «фотороботы» и портреты убийц, насильников, грабителей, раздавались призывы помочь в их розыске и задержании, указывались телефоны, по которым следовало доносить в обмен на «крупное денежное вознаграждение»…

От такой реальности ему действительно хотелось быть свободным. От реальности, в которой тебя могут поднять ночью с постели и, досчитав до пяти, превратить в ничто, хотелось бежать, бежать без оглядки — такая реальность пачкала душу. Униженным и оскорбленным не дано исцелять.

«Почему мы так старательно оттираем перед операциями руки, и никого не заботит асептика души?.. — размышлял Першин, листая газеты и машинально отчеркивая объявления карандашом. — Почему для рук непременно нужны сулема, спирт или церигель, а Моцарт для души называется «свободой от реальности»?..»

Во всех портретах преступников он видел Графа, ставшего его антагонистом, заклятым врагом, виновником всех его несчастий. Парики, усы, бороды, очки, блайзеры, кепки представлялись снятыми с «отрубленных голов» в его кабинете. Но свое вознаграждение Першин уже получил. Граф опередил органы, готовые оплатить его поимку. От этой реальности не мог спасти даже Моцарт.

Пометив десятка полтора объявлений, по которым следовало позвонить с утра, Першин развернул «Подробности» и погрузился в чтение.

Вера обозревала выставки-дебюты молодых живописцев, открывшиеся в выставочных залах Союза художников на Кузнецком Мосту и 1-й Тверской-Ямской: анализировала, сравнивала, брала интервью у художников и посетителей. Писала она увлеченно и, судя по всему, честно, и обе выставки представали в ее описании важнейшими событиями в Москве, России, а может быть, и в целом мире. К удовольствию Першина, художнику Зуйкову посвящался всего один абзац, в котором Вера двусмысленно сравнивала его с Шишкиным, но уверяла, что от написанных им полотен «Сад» и «Краснотал» пахнет яблоками и озоном. Досталось за эпигонство некоему Анатолию Саруханову — «потенциально одаренному, но не сумевшему определиться в границах жанра и потому погрязшему в эклектике». Более всего посетители выставки на Тверской-Ямской уделяли внимание работам Владимира Маковеева «Вешние воды» и «Ночная охота» — Вера хвалила его за самобытность и отмечала связь с лучшими традициями передвижников…

По сравнению с остальным, происходившим в столице, выставки дебютантов и в самом деле представлялись чем-то значительным и заманчивым, а рассказ о них собкора «Подробностей» Веры Сорокиной — глотком родниковой воды.

«Почему же она не предложила мне пойти с нею? — обиженно подумал Першин, засыпая. — Кто я в ее глазах? Ведь я же ее в Рахманиновский зал консерватории на Моцарта водил…»

Этой ночью во сне, в который уже раз, он переплывал озеро без берегов.

16

Горизонт должен был вот-вот просветлеть, но отчего-то не светало; чистый прохладный ветер дребезжал форточкой, скрипел качелями во дворе и навевал мысли о небе.

Першин понял, что не уснет, но вставать было незачем — в такое время некуда идти, некому звонить, а если бы и было кому, он не стал бы этого делать, чтобы ненароком не вызвать к себе сочувствия. Рассветы в его жизни становились наваждением. Именно в это время его затолкали в черный автобус, в такое же время он переплывал туманное озеро, убегая из неведомого «графства»; на рассвете погибла «скорая», и Катя… да, Катя Масличкина тоже умерла в половине четвертого утра.

«Все менять, все! — пришел к окончательному решению. — Ругать перемены — все равно что зажигать свечи для слепых. Они — условие жизни. Нужно издать книгу в том виде, в котором она существует; жениться на Вере, приняв ее такой, какая она есть; уехать куда-нибудь за границу, все равно куда, лишь бы уехать, начать все сначала, пока есть время…»

Гонимые ветром тучи уплывали в неизвестность. Желтая, не очень отчетливая, но все же до боли знакомая звезда заглянула в окно. Он даже не успел разглядеть ее как следует: прощально мигнув, звезда заползла за тучу и исчезла. Была это какая-нибудь проксима-Центавра или Бернарда, но именно она однажды указала ему путь к спасению, и появление ее теперь Першин счел неслучайным.

Память вернула его на болотистый берег туманного озера, заставила пройти весь путь с того момента, когда Высокий втолкнул его в черную незнакомую комнату: «Свет не включать. Ничего не трогать». От границы света и тьмы лента воспоминаний принялась раскручиваться медленно, события возобновились во всех подробностях…

Першин протянул руку, нащупал на тумбочке бензиновую зажигалку. В отсвете воспламенившегося фитиля увидел восемь голов, убранных париками и камуфляжами. Все смотрели на него глазами Графа — чуть раскосыми, словно подтянутыми к вискам.

Тоненькие аккуратные складки за ушами и у основания волос — свидетельство недавней пластической операции. Не молодиться же он хотел?.. Региональную кожную пластику производили для изменения внешности?.. или чтобы скрыть дефект — родимое пятно, шрам, ожог?..

Першин снова крутанул рифленое колесико и увидел картину в металлической рамке — озеро, дома… Надпись на обороте: «ТУМАН НАД ОЗЕРОМ». Худ. В. Маковеев. 30x21. Цена 6 руб.»…

Он вскочил и опрометью бросился на кухню. Теперь стало ясно, что именно разбудило его в четвертом часу. Мозг проделал сизифову работу, мысль прошла неоправданно витиеватый путь: в подсознании отложилась знакомая фамилия, потом был сон, предшествовавший прозрению: озеро!..

«…привлекли наибольшее внимание посетителей. Первые картины Маковеева появились шесть лет тому назад — их можно было видеть на вкладках иллюстрированных журналов и коллективных выставках. Этюды, передававшие прелесть маленьких уютных уголков природы, тиражировались и покупались охотно. В радостном ликовании весны («Вешние воды»), в напряженной тишине ночного леса, подсвеченного ощутимо приближающимися охотничьими факелами («Ночная охота»), угадывается присутствие лирического героя, гамма его настроений. Добрый ли провинциализм, ностальгия ли по «малой родине», подсознательное ли чувство протеста против молоха тотальной индустриализации сотворили особый мир, индивидуальный почерк.

Корни его самобытности уходят в благодатную почву передвижничества, ростки тянутся к полотнам Репина, каждое из которых несет свое особое чувство, живительная влага черпается из «Озера» Левитана, в котором, как в волшебном зеркале, каждый может увидеть отражение своей души…»

Секундное появление звезды уже не представлялось Першину мистификацией. Как никогда остро он ощутил неслучайность всего происходящего с ним, влияние высшей воли, вытолкнувшей из подсознания все, чему не дано было исчезнуть и что должно было непременно иметь продолжение.

Першин умылся, сварил крепкий кофе. Очень нужно было позвонить Вере — прямо сейчас, не откладывая; он был уверен, что звонку она обрадуется, встретит его на Тверской-Ямской. Но с нею была Нонна, так не вовремя оказавшаяся на и без того узкой тропе.

Женщина-администратор выставочного зала на Тверской-Ямской координатами Маковеева не располагала, но дала Першину телефон секретариата Союза художников. Звонить пришлось четырежды: чиновники от искусства отсылали его друг к другу, уверяли, что не знают, как отыскать живописца, или просто отказывались давать его адрес неизвестному, будто он был шпионом и претендовал на творческие секреты. Какая-то доброхотка все же смилостивилась, не поленилась заглянуть в справочник Союза и продиктовала: «Записывайте… Маковеев Владимир Иванович… город Иркутск…»

— Что-о?! Алло, алло!.. Я не расслышал…

— Иркутск, Иркутск!., улица Декабристов… дом пять…

Телефон Першин записывать не стал, поблагодарил женщину и повесил трубку.

«Олух царя небесного! — потешался он над собой, выруливая на Тверскую. — Как тебе в голову не пришло, что русский художник вовсе не обязательно должен быть москвичом! А «Озеро в тумане» или как его там… мог купить за шесть рублей всякий — на память о месте отдыха или просто так, разглядев в нем «отражение своей души». Да Байкал это был, Байкал!.. Не Байкал же я переплыл, в самом деле?..»

Он свернул в маленький проезд, заглушил двигатель и достал из «бардачка» «Атлас автомобильных дорог СССР». Озер в Московской области хватило бы на полжизни поисков. По его соображениям, до виллы они ехали часа два на приличной скорости… или три — на малой?.. или четыре… Тьфу!.. Сколько и на какой, он знать не мог — ни сейчас, ни тем более когда лежал под дулами автоматов с завязанными грязной тряпкой глазами на полу микроавтобуса.

Найдя на карте Савелово, попытался определить место своего заточения по нему. Здесь он хоть приблизительно знал время: вскочил на платформу на рассвете, часа в четыре, а сошел в три дня. Мужик на вокзале сказал: «Три пятнадцать», столько же показывали и часы. Итого — одиннадцать часов. За это время до Савелова можно было доехать из Киева, Ленинграда, Минска, можно — простоять в тупике где-нибудь в Долгопрудном, миновав Москву по пути из Коломны, Серпухова или Солнечногорска. В конце концов, это могло быть и не озеро вовсе — что он разглядел там, в темноте? На мысль об озере скорее всего навела шестирублевая картинка. С одинаковым успехом можно было предположить, что на волжские берега он прибыл, переплыв Иваньковское водохранилище и Канал им. Москвы, а платформу гонял туда-сюда какой-нибудь маневровый тепловоз.

Першин спрятал атлас, закурил и поехал в сторону Садового кольца.

17

Консерваторский колледж переполняли звуки музыки.

Сверху доносился Гайдн — симфония, в которой доминировали отголоски умершего ко времени ее создания Амадея. Першин поднялся по мраморной лестнице и пошел направо по коридору, как указала ему девочка с флейтой. Класс сольфеджио он нашел быстро. За две двери от него на доске объявлений висел портрет ученицы десятого «Б» Кати Масличкиной, обведенный черной рамкой…

«Все воскресенья в 12 часов я хожу к барону ван Свитену, и там ничего не играется, кроме Генделя и Баха».

Письма Вольфганга к отцу Першин помнил наизусть. Внизу играли Баха: струнный квартет импровизировал клавирную фугу.

«Когда Констанца услышала эти фуги, она совсем в них влюбилась — ничего не хочет слушать, кроме фуг, а в этом жанре ничего, кроме Генделя и Баха».

Это — из письма к сестре, через десять дней.

Место Моцарта между Бахом и Гайдном пустовало.

Под Катиным портретом стояла глиняная ваза с наполовину увядшими цветами…

Валентина Грантовна Георгиашвили преподавала сольфеджио и вела класс, в котором училась Катя. Пожилая, черноволосая, обликом напоминавшая Ахматову женщина достала из сумки папиросу «Казбек», вынула шпильку из волос и затолкала ею в гильзу комочек ваты.

— Какой она была? — поднес зажигалку Першин.

Несколько глубоких затяжек помогли ей справиться с волнением.

— Наверно, я неважный педагог, но Катю, признаться, так до конца и не поняла. Иногда мне казалось, между нами возникает контакт, но как только она начинала чувствовать это — замыкалась, словно спохватившись, и ускользала.

— Какие отношения у нее были с одноклассниками?

— Как вам сказать?

— У нее были подруги? Может быть, мальчик?

— Не замечала за ней особых привязанностей. Но и нелюдимкой назвать не могу. То молчала весь день, то вдруг начинала тараторить — не остановишь. Иногда жаловалась на скуку. Этакое, знаете ли, подростковое кокетство. Впрочем, маска экзистенциалистки была ей к лицу. Иногда над ней посмеивались. Беззлобно, конечно. Она воспринимала это терпимо, по крайней мере, внешне обиды не проявляла.

— Всегда была такой?

— За три года, что она училась здесь, я не заметила существенных изменений. Дурное настроение сменялось неожи данной активностью, когда речь заходила о музыке. Тем более когда она брала в руки скрипку. Сыграть могла все… ну, или почти все. Вот во время игры Катя была другой, неузнаваемой. Обычно сутулившаяся, бледная, она вдруг преображалась, на щеках появлялся румянец. После концертов долго не могла успокоиться, выплескивала энергию, очень быстро становилась центром внимания.

— Она была исключением? Я хочу спросить, ее поведение можно назвать выходящим из ряда вон? Извините… нормальным?

Георгиашвили погасила окурок в пустой коробочке из-под крема «Нивея», служившей ей пепельницей.

— Нет, ну что вы, — ответила не слишком уверенно. — Если так рассуждать, то у нас и нормальных-то нет. Все это возрастное, я думаю. К тому же — девочка, подросток. Становление женского организма — не вам, врачу, объяснять. Никто к ней как к ненормальной не относился.

— А мыслей о самоубийстве она никогда не высказывала? Учительница задумалась. Пауза в этом месте разговора не понравилась Першину.

— Я говорила с девочками на эту тему. Впрямую ничего такого… да и кто бы отнесся к высказываниям подобного рода серьезно? Из хорошей, более чем благополучной семьи. Отец подвозил ее к парадному на машине.

— На какой?

— Что?.. Не знаю, по-моему, на «жигулях». А что, это имеет какое-нибудь значение?

— Нет, нет, это я так. Продолжайте, пожалуйста.

— Одевалась всегда с иголочки — во все импортное. Странные вопросы она иногда задавала, — улыбнулась Георгиашвили.

— Например?

— «Зачем я живу?»

— Что же в этом странного? Мне бы тоже хотелось это знать, — откровенно признался Першин.

— А в десятом классе вас занимал этот вопрос?.. Да и круг чтения… Она пробовала писать музыку сама, писала по ночам. Это я зимой случайно выяснила. Хотите, покажу вам ее ноты?.. — В класс то и дело заглядывали ученики, и Георгиашвили неожиданно строго прикрикнула: — Подождите минуту! Бутман, закрой дверь!

— Конечно! — Он пошел за нею к шкафу светлого дерева с застекленными дверцами, точно опасаясь, что она может передумать. — Вы что-то начали говорить о круге ее чтения?

— Да, представляете, однажды… это было в феврале… я пришла на час раньше и услышала скрипку. В колледже еще никого, кроме уборщиц, не было. Поднимаюсь на второй этаж — музыка из актового зала. Вхожу и вижу Катю… Стоит на сцене и играет при свете дежурного софита за кулисами так, будто перед ней полный зал консерватории. — Она нашла наконец нужную папку на полке, протянула Першину: — Вот, посмотрите.

В папке лежала обернутая целлофаном тетрадь, аккуратно заполненная нотными знаками.

— Это вы переписывали? — спросил Першин.

— Представьте себе, этого никто не переписывал, в том числе и Катя. Она писала без помарок.

— Что, сразу?

— Да. Как под диктовку на уроке сольфеджио.

На титульном листе карандашом была нарисована женская голова, под нею печатными буквами выведено: «Мадам Бовари». Лист в середине папки был пропущен, вторая половина нот также начиналась с рисунка: женский профиль на фоне уходящего в облака железнодорожного полотна. Подпись: «Анна».

— Что это? — недоуменно спросил Першин.

— Музыкальные иллюстрации. Вы интересовались кругом ее чтения. — Георгиашвили подошла к окну, распахнула его и помахала папкой, словно хотела выгнать из просторного класса табачный дым.

С улицы ворвались гудение троллейбуса, пение невидимых птиц, музыкальная какофония: Гендель, Чайковский и Шопен вместе создавали невообразимый хаос.

Взгляд украдкой на часы не ускользнул от Першина.

— Валентина Грантовна, прошу вас… я обязательно должен это услышать.

В усталом, исполненном отчаяния взгляде его глаз было столько искренности и мольбы, что она даже не стала интересоваться причиной интереса этого чудаковатого врача к Кате, а только дотронулась ладонью до его рукава и кивнула.

— Бутман! — окликнула ученика, приоткрывая дверь. — Войди, пожалуйста, в класс.

Невысокий, тихий паренек с шапкой черных вьющихся волос и горящими глазами, остановившись у двери, смотрел то на учительницу, то на гостя, неизвестно по какому праву прервавшего экзамен.

— Посмотри, Ларик, эти ноты.

Он осторожно взял тетрадь, перевернул страницу, затем — другую, и так — до конца, внимательно просматривая каждую строку нотного стана, изредка останавливая взгляд, возвращаясь к началу, — словно музыка уже звучала в нем.

— Сможешь это сыграть?

Он ответил не сразу, очевидно, подумав, что от ответа зависит нечто большее, чем оценка, во что посвящают не всех, и просьба учительницы — знак особого к нему доверия.

— Это… Катя?

Она кивнула.

— Я сыграю.

Именно так: не «попробую», а «сыграю». За одну эту уверенность Першин готов был благодарить его.

Ларик взял со стола скрипку, расчехлил ее, опустил пюпитр. Подтянув струну, еще раз посмотрел в ноты, закрыл глаза и пошевелил губами — не то определяясь с ритмом, не то молясь.

А потом он заиграл.

Поначалу Першину казалось, будто он уже слышал эту музыку, будто форма ее естественна и знакома, но насыщена новым, неожиданным содержанием: какая-то роковая обреченность, сквозь которую прорывались жизнеутверждающие, светлые ноты, но никак не могли прорваться, таяли, растворялись в пронзительном трагизме…

Плата приходила с иезуитской расчетливостью — на острие нужды, когда атмосфера в семье становилась невыносимо тягостной, укладывая Констанцу с очередным приступом в постель, пронзая страхом за детей семи лет и четырех месяцев — двоих, оставленных судьбой себе наперекор. «Реквием» был его последним признанием человечеству в любви.

Когда стало известно о коварном замысле Штуппаха? После «Lakrymosa»?.. Или после «Kyrie» в духе полотен Генделя?.. Страшный суд в «Dies irae» дописывал уже Зюйсмайер…

Граф полагал, ему удалось купить свободу? Грозные тремоло струнных, грохот литавр и смерть были ему ответом…

Воцарилась долгая тишина. Такую он слышал во сне про Катю Масличкину в обличье Марии Анны.

Ни мадам Бовари, ни Каренина не должны были умереть: Катина музыка продлевала им жизни до бесконечности.

— Это на что-то похоже? — закурила Георгиашвили, невзирая на присутствие ученика.

«На «Реквием», — подумал Першин. Но вслух ничего не сказал.

Офис, где трудилась его «благоверная», находился на Земляном Валу близ Курского вокзала. Бывать там ранее Першину не случалось, так что пришлось изрядно покружить вокруг да около, прежде чем пожилой гаишник ткнул жезлом в сторону Путейского тупика.

Особнячок за невысокой сетчатой оградой, тщательно ухоженные газоны и клумба перед входом, подстриженные кусты акации — все это приличествовало фабрике по изготовлению оберток для конфет «Белочка» или пошиву дамского белья, но никак не акционерному предприятию с грозным названием «Спецтранс», о котором возвещала литая вывеска на проходной. Въезд на стоянку автомобилям, не относившимся к парку «Спецтранса», запрещался табличкой, но Першин решил, что его «фолькс» ничем не хуже остальных иномарок, запрудивших асфальтированную площадку, и нахально втиснулся между милицейским «ниссаном» и фисташково-ржавым «БМВ».

В сплошь застекленном помещении бюро пропусков по левую сторону от турникета дежурил молодой охранник в пятнистом комбинезоне. За столом перелистывал служебный журнал милицейский капитан.

— К кому, гражданин? — проявил бдительность охранник, застопорив турникет.

— К коммерческому директору, — важно ответил Першин.

Капитан пристально посмотрел на него, словно хотел вспомнить, не видел ли его на доске с портретами разыскиваемых рецидивистов.

— Документ, пожалуйста, — вежливо потребовал охранник.

«Если этот хорошо откормленный мэр утверждает, что Москва — не полицейский город, то он либо врет, либо заблуждается, — подумал Першин, просовывая в узкое окошко паспорт. — Это ваша реальность?!»

Капитан забрал у охранника паспорт, долго сличал фотокарточку с оригиналом, перелистывая страницу за страницей, внимательно изучал штампы о прописке, регистрации брака и прочее, чем паспорта дают повод для процветания генетически полицейскому государству России. Всякого рода проверки, режимы, косые взгляды ментов, турникеты действовали на Першина, как флаг СССР на быка.

— Градиевская — ваша супруга? — удивленно посмотрел на него капитан. Получив утвердительный ответ, он снял телефонную трубку и набрал трехзначный номер: — Андрей Филиппыч?.. Объявился муж Градиевской… К вам?.. Есть!

— Что значит «объявился»? — не выдержал Першин, протянув руку за паспортом.

— Это пока побудет у нас. — Капитан встал и вышел из «стекляшки». — Проходите!

Куда идти, Першин не знал. Планировка офиса представляла выбор: красная ковровая дорожка уводила вверх по лестнице, вправо и влево от проходной распростерлись крылья узких коридоров со множеством дверей.

— Идите же, — дышал капитан в затылок.

— Куда? — У Першина возникло серьезное сомнение, что так встречают здесь каждого, кто решил повидать супругу в течение рабочего дня.

— Вы что, никогда здесь не были?

— Не был, — признался Першин. — А почему вас это удивляет?

— Поднимайтесь наверх.

«Черт их знает, может, у них порядки такие?» — подумал Першин и, преодолев один пролет, повернулся к провожатому:

— Спасибо, дальше я сам.

— Проходите, гражданин!

Внизу появился охранник, застыл у подножия лестницы, как у мавзолея. Охваченный недобрым предчувствием, Першин пошел по коридору, вглядываясь в таблички в дверях: «Плановый отдел», «Главный экономист», «ОТЗ»… Заплаканная женщина, всхлипывая, прошла мимо него, обдав запахом вьетнамской «звездочки».

«Налоговая инспекция? — предположил Першин. — Неужто «благоверная» проворовалась?..»

— Налево! — отворил перед ним капитан дверь приемной.

Люди в штатском изучали папки, хранившиеся в стенных шкафах; кто-то доставал из сейфа документы и предметы, негромко называя их под протокол. Стучала пишущая машинка. Толстого мужчину в пропитанной потом голубой рубашке отпаивали валидолом.

— Сюда, — показал капитан на дверь с табличкой «Коммерческий директор ГРАДИЕВСКАЯ Л.И.». Пропустив Першина вперед, вошел следом.

Кабинет Алоизии представлял собой большую комнату с двумя окнами и высокими потолками. Массивный сейф, двухтумбовый стол с компьютером, несколько мягких кресел и стульев, шкаф и буфет с посудой, холодильник «Розенлефф» в углу у двери составляли его убранство. За столом перед раскрытым кейсом сидел мужчина лет тридцати пяти.

— Першин Владимир Дмитриевич, — кивнул на вошедшего капитан, положив паспорт на стол перед мужчиной. — Сам пришел. Говорит, что здесь впервые.

Загадочность происходящего, разговоры о Першине в третьем лице начинали выводить его из равновесия.

— Спасибо, капитан, вы свободны, — не поднимая глаз, сказал мужчина вполголоса.

Капитан вышел.

— Могу я наконец узнать, что здесь происходит? — спросил Першин, волнуясь. — Я пришел к Градиевской Луизе Ивановне…

— Это я понял. Вы проходите, садитесь. В ногах правды нет. Кто вы такой?

— Что значит «кто»? Вы же держите в руках мой паспорт!

— А это ваш паспорт? — посмотрел на него мужчина.

— А что, не похож?

— Ваша фамилия, имя, отчество, год рождения, адрес?

— А ваша?

Мужчина на мгновение застыл, сверкнул глазами, но все же представился.

— Моя — Первенцев Андрей Филиппович. Следователь Московской городской прокуратуры.

— А что, здесь совершено какое-то преступление? — холодея, спросил Першин.

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Першин Владимир Дмитриевич, пятьдесят седьмого года рождения, врач 14-й горбольницы, уроженец Екатеринбурга, женат, есть дочь от первого брака, в КПСС не состоял и уже не буду. Что еще?.. Объясните наконец, что…

— Да сядьте же, Владимир Дмитриевич, — устало повторил Первенцев.

Першин понял, что разговор обещает быть долгим, и повиновался.

— Когда вы видели свою жену в последний раз?

В последний раз он видел Алоизию, когда передавал ей деньги у центрального офиса «Лефко-банка» на улице Вавилова. Когда же это было?.. Ах, да. В первый день его возвращения домой после побега… в понедельник?., да, кажется, семнадцатого. Не странно ли — муж с женой виделся почти две недели тому назад?.. А если сказать, что виделся с ней вчера?.. Но кто знает, что тут вообще происходит — вдруг она исчезла с крупной суммой денег неделю назад?

Он чувствовал, как по полусогнутой левой ладони медленно, щекотно стекает капелька пота.

— До тех пор пока вы не объясните мне, в чем дело, я на ваши вопросы отвечать не буду!

Следователь потряс пальцами, уставшими писать протоколы, придвинул к себе поближе какой-то документ и, облокотившись о стол, воззрился на Першина.

— Объясняю, Владимир Дмитриевич, — заговорил тоном, словно повторял это уже десятки раз и ему все до крайности надоело: — Мною, следователем Московской городской прокуратуры Первенцевым, вынесено постановление о возбуждении уголовного дела на основании установленного факта убийства гражданки Градиевской Луизы Ивановны — коммерческого директора акционерного общества «Спецтранс», проживавшей по адресу Лесная, 6, по признакам статьи 102 Уголовного кодекса Российской Федерации. Вопрос к вам: знаете ли вы об ответственности за отказ или уклонение от дачи показаний, а также за дачу заведомо ложных показаний?

Вопросительную интонацию следователя Першин уловил, но это, пожалуй, и все — остальное, что последовало за словом «убийство», прошло мимо его сознания, и теперь он никак не мог совладать с собою, чтобы хоть что-нибудь ответить.

— …вам плохо? — Следователь каким-то образом оказался рядом, совал ему стакан с шипящей минеральной водой.

— А?..

— Воды выпейте.

Першин выпил. Предметы вокруг стали обретать реальные очертания.

— Кто… ее… убил?.. — едва слышно спросил он у следователя.

— Выясним, — уверенно пообещал тот. — Вначале я хочу узнать, что известно по факту убийства вам.

— Мне?! Я впервые узнал об этом только что от вас. Когда это случилось?

— Вопросы задаются в одностороннем порядке.

Перед глазами Першина мгновенно предстал ненавистный Граф с его наглым «Вопросы задаю я».

— Пошел ты к черту, понял?! — заорал он, не помня себя от охватившей его ярости. — У меня жену убили, я потерпевший! Ты мне сочувствовать должен, а не вопросы задавать! Как будто я убийца какой-нибудь!.. Где она? Я хочу ее видеть! Я врач, я…

Следователь переждал вспышку, со спокойным любопытством разглядывая допрашиваемого, и, когда тот выдохся и сник, заговорил тише, но участливее прежнего:

— Владимир Дмитриевич, вы успокоились?

— Извините.

— Вот и хорошо. Во-первых, вас никто ни в чем не обвиняет. Для этого у меня нет оснований. Пока. Во-вторых, для того, чтобы вынести соответствующее постановление о признании вас потерпевшим, я должен установить, что преступлением вам причинен моральный, имущественный или физический вред. Для этого мне нужно у вас кое о чем спросить, верно?

Першин кивнул.

— Вы проживали с Градиевской по одному адресу?

— Нет, не по одному. — Вопрос был задан явно не случайно, наверняка ему предшествовали показания соседей и сослуживцев Алоизии, они запротоколированы, и правду скрывать бессмысленно. — Мы жили в разных квартирах.

— Но в разводе вы не были?

— Собирались развестись.

— И как давно вы живете раздельно?

Першин уже собирался сознаться, что вступил в брак по расчету, но неожиданно усмотрел лазейку в вопросе следователя.

— Вскоре после свадьбы. За год до этого погиб ее первый муж. Решение выйти замуж вторично оказалось, видимо, поспешным с ее стороны. Она хотела видеть во мне мужчину, к которому привыкла.

— Почему же вы не развелись в таком случае?

— Она согласилась подождать с разводом, пока я куплю квартиру и пропишусь.

— Так когда вы виделись в последний раз?

— Семнадцатого июня. Кажется, это был понедельник.

— Вы были у нее дома?

— Нет, мы встречались на нейтральной территории.

— Зачем?

Першин ответил не сразу — весть о смерти Алоизии напрочь выбила его из колеи.

— Случайно, — опустил он голову, почувствовав апатию и безразличие ко всему на свете.

— Значит, накануне убийства вы с ней не встречались?

— Нет, не встречался.

Первенцев достал из пластмассового футляра авторучку и принялся старательно чистить вискозной салфеткой золотое перо.

— Уверены? — покосился он на Першина.

— Уверен.

— А когда ее убили, Владимир Дмитриевич? — снисходительно улыбнулся Первенцев.

— Мне-то откуда знать?

— А что же вы утверждаете, что не виделись с женой накануне убийства, если не знаете, когда оно произошло?

Першин с трудом понимал, чего хочет от него этот следователь и почему он стал говорить с ним таким тоном, словно допрашиваемый из потерпевших перешел в разряд подозреваемых.

— Я хотел спросить у вас, но вы же сами сказали, что вопросы задаются здесь в одностороннем порядке, — парировал он, но вовсе не потому, что был находчив, а просто так — случайно.

Следователь засмеялся, достал из кейса бланк какого-то постановления.

— О разделе имущества гражданки Градиевской между вами, как я понимаю, речи не было?

Першин посмотрел на него, как на друга, оказавшегося карманным вором.

— Вы правильно понимаете! — снова озлобился на неприкрытое, явно ничем не обоснованное, тенденциозное какое-то подозрение, которым был окрашен вопрос. — Правильно! И не стоит тратить время на подозрение, вы не можете меня ни в чем подозревать, не найдете против меня никаких улик, потому что их нет и быть не может! Если вы думаете, что я убил Градиевскую, чтобы завладеть ее квартирой, то заключите меня под стражу, вызовите сюда этого… как его… адвоката!.. свидетелей, понятых… не знаю, что у вас там еще положено, черт возьми!.. Что вы тут изображаете из себя Порфирия Петровича, все пытаетесь меня в ловушку заманить? Не жил я с нею, с Алоизией… с Луизой то есть, во-об-ще, ясно?! От квартиры отказываюсь! Я там был всего один раз… год назад… могу сейчас отказ написать!.. Я врач, я хирург, я сотни людей спас от смерти, а вы мне… вы меня… Бросьте! Давайте, пишите, спрашивайте, что положено, только не нужно делать из меня… козла отпущения!..

Все время, пока он говорил, Первенцев пытался высечь искру из пьезокристаллической зажигалки, поднеся ее к зажатой в зубах сигарете; щелчки метрономом накладывались на сумбурную речь Першина, навязывая ей ритм. Осознав тщетность усилий, следователь бросил зажигалку в кейс.

— У вас случайно спичек нет? — спросил он как ни в чем не бывало.

— Нет!.. Что?.. А, да, есть, — вынул Першин из заднего кармана брюк свою бензиновую зажигалку. — Мне можно закурить?

— Спасибо. Курите, конечно.

Оба закурили, словно после долгой, изнурительной работы по переноске тяжестей.

— Как хирургу вам бы полагалось быть более уравновешенным, Владимир Дмитриевич. Что вы так нервничаете, в самом деле? Отвечайте на вопросы, больше от вас ничего не требуется. Под стражу вас заключать никто не собирается. Пока. Допрос я провожу в рамках следственных мероприятий в соответствии с УПК. Вы здесь впервые?

— Где?

— В офисе, в кабинете жены?

— Да.

— Что же привело вас через год супружества именно в тот день, когда она была убита? Надеюсь, этот вопрос не покажется вам предвзятым?

— Проезжал мимо, решил навестить. Заодно занять немного денег. Я только что вернулся из отпуска. Поиздержался, — пролепетал Першин.

— Ездили по путевке?

— Дикарем. А что?

— И куда, если не секрет?

— В Сочи. Секреты от вас, кажется, называются «уклонением от дачи показаний»?

Первенцев засмеялся и стал укладывать документы в кейс.

— Один? — спросил следователь как бы ненароком.

— Что «один»?

— В Сочи ездили один?

— Да какое вам дело? — начал было снова возмущаться Першин, но следователь неожиданно переменил тональность:

— Отвечайте на вопрос!

— Да, один! Один!

— И где вы там останавливались?

— Вам что, адрес назвать?

— На всякий случай, — осклабился Первенцев. — Вдруг на морской песочек погреться соберусь, а остановиться негде.

Иезуитская манера вытаскивать информацию то мытьем, то катаньем, бросать допрашиваемого из огня да в полымя, задавать не относящиеся к делу вопросы угнетала, воздвигала между следователем и Першиным барьер, брать который с каждым словом становилось все труднее, заставляла нервничать и все глубже зарываться в собственное вранье. «Попал как кур в ощип, — думал Першин. — Черт меня дернул ехать к этой замужней вдове, сутяге… земля ей пухом!»

— Найдите Морозову Марию Тихоновну на Морской, 12, — ответил он, глядя в пол. — Вы бы записали. Знать что-либо наизусть — все равно что не знать ничего.

— Как вы сказали?

— Это не я сказал, а Монтень. Был такой французский мыслитель.

— А-а… У меня как раз верная и длительная память, которая удваивает жизнь, по мнению Мирабо, — показал ему Первенцев извлеченный из кейса диктофон. — Жил такой граф лет на двести позже Монтеня. А протокольчик мы, конечно, составим. Как полагается по 141-й УПК — с подписью следователя и допрошенного лица, то есть с вашей, Владимир Дмитриевич. На каждой странице. Только не здесь, если не возражаете, а в прокуратуре. А то нас в морге 1-й Градской больницы ждут, где вам будет предъявлено тело вашей законной, так сказать, супруги. А потом мы проведем еще ряд следственных действий.

— Каких еще действий?! — снова почувствовал себя оскорбленным Першин. — Мне на работу нужно, меня больные ждут!

— Тс-с!.. Тише, Владимир Дмитриевич, тише. Вы уже имели возможность убедиться, что ваши эмоциональные всплески на меня не действуют. Зачем кричать, живя в правовом государстве? Ни на какую работу вам не нужно, у вас еще четыре дня отпуска без содержания, не так ли?.. Поехали!

Першин был уверен, что все сейчас, очень скоро утрясется. С Алоизией у него действительно не было ничего общего, кроме штампов в паспортах о браке и прописке; ни отпечатков его пальцев у нее, ни следов ее крови у него, как об этом пишут в криминальных романах, ни оружия или чего-нибудь другого, что свидетельствовало бы не в его пользу, не существовало в природе, какие бы «следственные действия» ни производил этот самонадеянный болван.

Однако, как выяснилось в течение остатка дня, органы дознания, прокуратуру и следственный аппарат, представленный самим воплощением правового государства Первенцевым, он недооценивал.

18

Протокол № 11

об опознании трупа (Дело 48 — А 416)

Место произв. опозн.: морг 1-й Градской б-цы г. Москвы.

Время нач. опозн.: 29 июня 1996 г. 12 час. 35 мин.

Время оконч. опозн.: 29 июня 1996 г. 13 час. 10 мин.

Следователем Моск. гор. прокуратуры ПЕРВЕНЦЕВЫМ А.Ф. произведено следств. действие по опознанию трупа.

В присутств. гр. ПЕРШИНА В.Д. (пасп. сер. IV-ПЛ № 685083 выд. ОВД Ленинского РИК г. Свердловска 20.3.1989 г., пропис. г. Москва, ул. Лесная, д. 6, кв. 171 28.05.1985 г. Место раб.: 14-я гор. б-ца г. Москвы, должн. врач).

Понятые:

1. Гаврилец Степан Аркадьевич, санитар морга 1-й Гр. б-цы;

2. Нестерук Светлана Анатольевна, фотограф БРУ коммунхоз.

3. Васин Лев Алексеевич, водитель специализир. сан. бригады № 214 Госанупр.

При производстве следственного действия применялось фотографирование (аппарат крупноформ. в 8 фок. расст. объектива).

Признаки внешности трупа совпали с предварительно описанными гр. Першиным В.Д. признаками ГРАДИЕВ-СКОЙ ЛУИЗЫ ИВАНОВНЫ (см. Протокол обнаружения № 1), супруги Першина В.Д..

По настоянию Першина В.Д. произведен детальный осмотр трупа (повторно, см. Протоколы № 4, № 6), в рез. констатировано изменение внешности трупа действиями насильственного характера, как-то:

1. Колотые раны живота (8);

2. Гематома в обл. лев. глаза;

3. Множественные следы порезов;

4. Ожоги в обл. груди;

5. Открытый перелом стопы (прав).

Протокол № 11 лицами, участ. в производстве следств. действия, прочитан.

Замечаний, подлежащих внесению в протокол, не поступило.

Факт идентификации предъявленного для опознания трупа с гр. ГРАДИЕВСКОЙ ЛУИЗОЙ ИВАНОВНОЙ подтверждаю:

Допрошенное лицо (подпись)

Понятые (подписи)

Протокол составил следователь Московской гор. прокуратуры

ПЕРВЕНЦЕВ А.Ф. (подпись).

Алоизию Першину было жалко до слез. Чего хотели убийцы от одинокой женщины, работавшей коммерческим директором фирмы, догадаться было не сложно. «Вам нужна прописка? А мне нужны деньги», — вспомнил он их первый разговор в день знакомства. Деньги составляли главный смысл ее существования. Неужели их можно любить настолько, чтобы умереть за них под пытками?

Существовала ли связь между смертью ее мужа-предпринимателя и ее собственной смертью? Пусть теперь это занимает Первенцева!

В машине просигналил радиотелефон.

— Слушаю, Первенцев… Когда?.. Это точно?.. Хорошо. — Следователь положил трубку и посмотрел на Першина, сидевшего на заднем сиденье между милиционером и экспертом-криминалистом. — Владимир Дмитриевич, где вы были вчера вечером?

Першин презрительно хмыкнул и отвернулся к окну.

— Как это — где? — ответил сквозь зубы. — Известно: на улице Лесной убивал гражданку Градиевскую.

— Зачем?

— Денег требовал, наверно.

— А они у нее были?

— Были. Только я вам не скажу, где она их держала. А то еще приберете к рукам, пока я буду в цугундере срок отсиживать.

Все, включая Первенцева, заулыбались.

— Смешно, Владимир Дмитриевич, смешно. Но не очень. На вашем месте…

— А вы никогда не будете на моем месте, — серьезно сказал Першин. — Для этого надо людей любить.

— А я, значит, людей не люблю? — обиделся следователь. — Ну, ну. Так вы не ответили на мой вопрос?

— На какой?

— Где вы были вчера?

— А-а, это… Ну вот приедем сейчас в прокуратуру — предъявите мне обвинение, ознакомите с делом, пригласите адвоката, и там я отвечу. Под протокол. А пока отдыхайте, набирайтесь сил.

— Хотите вызвать у меня сочувствие своим поведением или разозлить?

— Ваши каверзные вопросы для меня унизительны, вы это понимаете?!

— Что же в них унизительного?

— Да не в них! А в том положении, в которое вы меня ставите!.. В подозрении вашем!

— Неужели вы думаете, что мне убийца нужен для галочки? Для чего мне отправлять под суд невиновного человека?.. Ничего себе, представленьице!.. Книжек дурных начитались, господин хирург? Не следователь, а прямо исчадие ада какое-то, в самом деле. Странно вы себя ведете, я бы даже сказал — провокационно.

— Спал я вчера вечером, ясно? Спал! Из дома не выходил! — сдерживая истерику, выкрикнул Першин.

Первенцева проняло. До самой прокуратуры вопросов он больше не задавал.

Кабинет его находился на третьем этаже, он проследовал туда быстрым, размашистым шагом, и Першин вынужден был идти за ним, как собака на поводке, будто это было нужно ему, будто это он добровольно вызвался давать показания, подобно какому-нибудь стукачу или сексоту, и понимал, что с невидимого поводка этого ему не соскочить, и отвечать на вопросы службиста придется, и краснеть в суде, и искать вину перед Богом и Алоизией в себе самом даже после того, как в деле будет поставлена точка.

— Подождите здесь, — коротко бросил Первенцев, отомкнув замок ключом на массивном брелоке.

Першин остался в коридоре один. Потом в кабинет стали заходить какие-то люди, никто из них не удостоил его взглядом, хотя ему безумно хотелось чьего-нибудь взгляда, хотя бы не участливого, а просто так — что-нибудь понять по человечьим глазам. Заложив руки за спину, он вышагивал туда-сюда по коридору, стараясь сосредоточиться, но сосредоточиваться оказалось не на чем: мысли путались, обрывались, и если бы так было перед операцией, он ни за что не согласился бы войти в операционную, ибо такое его состояние заведомо предвещало бы летальный исход.

Минут через сорок от Первенцева вышли люди, среди которых были уже знакомые ему эксперт и милицейский капитан. Еще через некоторое время в проеме приоткрывшейся двери появился и сам Первенцев — в рубахе с неаккуратно закатанными по локоть рукавами, расстегнутой едва ли не до пупа, будто он вернулся домой после трудового дня и позволил себе расслабиться.

— Войдите, — приказал сухо, глядя куда-то в сторону.

Першин вошел в маленький казенный кабинет с зарешеченным окном, необыкновенно жаркий, потому что окно выходило как раз на запад, а солнце уже перевалило за половину своего дневного пути и теперь слепило, пекло, расплавляло оставшиеся чувства и мысли.

— Садитесь… не сюда… вот сюда…

— Спасибо, — вынужден был занять место Першин, как нарочно, напротив окна.

— Курите, если хотите.

Першин закурил и удивился, что не сделал этого раньше — там, в коридоре: первая же глубокая затяжка поставила все с головы на ноги.

— Я пить хочу, — жалобно попросил он, проиллюстрировав жажду высохшим, как болото, голосом.

Вода была теплой и невкусной, какой и полагается быть в прокуратуре.

Первенцев снял с тумбочки портативную пишущую машинку, поставил ее перед собой на стол. Зарядив в каретку бланк протокола, отпечатал несколько строк. При этом он вел себя так, как если бы находился в комнате один — Першина для него не существовало вовсе.

— Значит, вы утверждаете, что встретились с Градиевской семнадцатого в понедельник случайно? — заговорил он наконец, все так же не поднимая на допрашиваемого глаз.

— Да.

Два щелчка — две буквы в протоколе. Руки застыли на клавиатуре.

— Где именно это произошло?

— Где-то в центре. Я не запомнил, — соврал Першин, полагая, что его финансовые взаимоотношения с Алоизией никак не могут иметь отношения к ее убийству, а упомяни он о деньгах — следствие уж точно пойдет по ложному пути.

Первенцев одним пальцем внес его ответ в протокол, свободной рукой нащупал пачку «Мальборо» на столе. «Что скажешь, то и напечатаю, мне все едино, — как бы говорил он каждым своим неторопливым, не окрашенным никак движением. — Торопиться некуда, до конца рабочего дня время есть. — В столе у него оказалась запасная зажигалка, он прикурил как раз в тот момент, когда Першин протянул ему свою. — Больше мы в ваших услугах, гражданин Першин, не нуждаемся!» — означал жест.

Был это психологический прессинг или его обычная манера ведения допроса, но Першин начинал себя чувствовать так, как чувствовал на графской даче, и даже хуже того: там он, по крайней мере, сознавал свою правоту перед законом, здесь — представитель закона уверенно-небрежительным отношением подавлял его, парализовывал и, несмотря на возмущение и протест, готовые вырваться наружу, приходилось мобилизовывать остатки воли и чувств, укрощать острое желание схватить следователя за грудки, разбить окно, крикнуть на улицу, что он не намерен терпеть такого к себе отношения, и только каждый раз после очередного вопроса, досчитывая до пяти, отвечал так же кратко и холодно, и в ответах его сквозило неприкрытое: «Ты — так? А я — вот этак! Докажи!» Первенцев, идя на поводу явно сформировавшейся у него (или у кого-то из тех, кто ему приказывал) версии, будучи психологом средних способностей, провоцировал его на такое поведение. «Гордость сердца, — говорят, — особенность честных людей; гордость манер — особенность дураков». Першин слишком много лгал, чтобы считать себя честным человеком; Первенцев слишком много допрашивал, чтобы обнаружить задатки записного дурака — опыта ему было не занимать.

— Кто-нибудь еще присутствовал при этой встрече?

— Не понимаю, какое отношение имеет наша встреча к убийству Луизы? Не понимаю, в какой роли во всем этом действе выступаю я! А если бы я, пользуясь законным правом супруга, переночевал у нее семнадцатого в понедельник… или она у меня, это как-нибудь повлияло бы на ее судьбу?

Он думал, что последует удар кулаком. По столу — как минимум. Что снова услышит набившее оскомину «здесь вопросы задаю я!», и потому говорил быстро, спеша высказать при каждом подвернувшемся случае пространно, а не однозначно «да» или «нет» то, что наболело, достучаться до Пер-венцева-человека и уклониться от объяснений с казенным лицом, маску которого напялил на себя следователь, как только оказался в родном кабинете. Маска эта, как приоритет в постановке вопросов, как подчеркиваемое превосходство, как камуфляж на лицах недавних тюремщиков, вернула Першина за забор графской темницы.

— Скоро все поймете, — пообещал следователь, неожиданно не повысив голоса. — А что касаемо вашего статуса, то именно его я и пытаюсь сейчас определить. Об одном смею вас просить, господин Першин: не усугубляйте своего положения. Не нужно нервничать и добровольно ползти в «сто восемьдесят первую», давая ложные показания. Здесь тоже работают люди. Помогите следствию, и следствие поможет вам.

«Одно и то же, все одно и то же… какие-то одинаковые миры, по совершенно непонятной причине противостоящие друг другу. А между ними пропасть… и я лечу в нее… миры эти вот-вот соприкоснутся и разотрут меня между своими неприступными стенами», — думал Першин, глядя, как утопают в машинке толстые следовательские пальцы.

Телефонный звонок — резче и продолжительнее издевательских звоночков каретки в конце каждой строки. Как будто отсчитывают срок.

— Первенцев!.. Да, диктуй… Где?.. В розыск!

Теперь уже совсем новый взгляд на допрашиваемого: так смотрит партнер по «дураку», вытащив козырь.

— Где Сорокина, Першин?

— Кто?!

Долгожданный удар кулаком по столу — сейчас совсем некстати, но — надежный выход для потерявших управление эмоций:

— Хватит валять дурака!! Вера Алексеевна Сорокина, с которой вы ездили в Сочи и проживали на Морской, 12 с девятнадцатого по двадцать седьмое включительно?!

«То-то сочинская квартиросдатчица держала у себя паспорта! Эх, как все поставлено в этом «неполицейском» государстве!.. Отчего только преступность процветает, непонятно…»

Теперь уж статус определен несомненно, и вовсе не по отсутствию должного обращения. Сказать, что Вера у подруги?.. Проверят — допросят, как пить дать! О том, что он появился накануне отъезда и оставил на хранение «одну вещицу», Нонна может умолчать. А может, и нет, узнав об убийстве законной супруги. «Вещица» тянет на чек в десять тысяч.

«Интересно, а если вообще замолчать, бить будут?»

— Не знаю. Она уехала на день раньше. После возвращения я ей не звонил, мы не виделись.

— Вы пьете?

— С чего вы взяли?

— Отвечать на вопрос!

— В меру.

— Да? А вот гражданка Морозова…

— Гражданке Морозовой, конечно, виднее. Хорошо, не в меру. Алкоголик я. Имею обыкновение надираться до поросячьего визга. Особенно перед операциями.

— Операциями меня стращать не нужно, Першин.

— Понимаю. Вы писателей сажали. И даже членов Политбюро.

Лучше бы этот Первенцев отмочил что-нибудь типа «перед законом все равны», чем вот так молча, с подчеркнутым безразличием к вызывающим ответам впечатывать в протокол строку за строкой.

Першин решил, что ничего подписывать не будет. Кажется, это разрешено законом? Отказать же себе в мазохистском удовольствии отвечать на вопросы он уже не мог.

— Значит, вы не знаете, где сейчас Сорокина?

— Наверно, дома.

— Дома ее нет.

«Звонили в сочинскую милицию, те вышли на Марию Тихоновну, она сообщила наши московские адреса, говорили с Сухоруковым, а уж он порассказал!..»

— Значит, я ее полоснул скальпелем по горлу и утопил в колодце. Так вас надо понимать?

— Меня понимать не обязательно. Вы были знакомы с мужем Градиевской?

— Я ее муж, осмелюсь напомнить, — восторжествовал Першин, усмотрев в вопросе возможность укусить.

— С первым ее мужем?

— Нет.

— Где вы с ней познакомились?

«Андрюшу Малышевского впутывать ни к чему».

— На танцах.

— Имя Андрея Григорьевича Малышевского вам о чем-нибудь говорит?

Першин вздрогнул, и уже после этого врать было бы глупо.

— Воевали вместе.

— Где?

— Какая разница!

— Выясним. Малышевский вас познакомил?

— Откуда вы знаете? Он в Москве?

— Мы нашли у Градиевской два письма из Белграда. В них он велит передать вам привет.

— Она не передавала.

— А вы ей деньги передавали? — взгляд в упор.

— Кто, я? Какие еще деньги?

— Першин. Представьте себе, что я начну симулировать грыжу. Вам тоже станет смешно. Здесь преступников международного масштаба наизнанку выворачивают.

— А я какого?

— Вы?.. Пока вы просто производите впечатление озлобленного человека. Или непонятого. Вы не боитесь остаться непонятым, Першин?

— Прикажите отвести меня в тюрьму или КПЗ, как там у вас… Я хочу отдохнуть по-человечески.

Смех Первенцева — все, что осталось в нем от человека без мундира. И еще взмокшая от пота рубашка на два размера больше.

— Ну, нет! Во-первых, некогда. Во-вторых, место в изоляторе — дефицит, его заслужить надо. Не сажать же вас туда за то, что вы отнимаете у меня время. К сожалению. — Он поднял кверху указательный палец и снова стал печатать, на сей раз непонятно что — как человек, ненароком изрекший афористическую фразу и поспешивший зафиксировать ее для потомков.

И снова — телефон. Не ответив абоненту, Первенцев положил трубку, встал:

— Пойдемте со мной!

…Коридоры, двери, лестничные пролеты в сетках, незнакомые люди в униформах и без. Першин уже ни о чем не думал и ничего не хотел, кроме того, чтобы все поскорее закончилось — все равно как.

Самая страшная пытка — пытка неопределенностью.

В помещении с двумя окнами — из-за двух этих окон казавшемся хоромами в сравнении с первенцевской конурой — у двери стоял милиционер, у стены на стульях сидели двое мужчин средних лет, еще двое — напротив; за столом — молодой прокурор в безукоризненно отутюженном кителе, будто неживой, сошедший с витрины магазина. Во всех Першин не разобрался, машинально только отметил, что здесь много народу, а хорошо это или плохо — не знал, да его это и не интересовало: предложили шагнуть с шестого этажа, он и шагнул, и вот теперь летит, с любопытством юной музыкантши ожидая, что будет дальше и когда же кончится этот полет.

— Сядьте сюда, — с ленцой простер руку Первенцев в сторону стула между сидевшими мужчинами. Першин сел. — Введите Купердяеву.

Милиционер вышел и через мгновение вернулся с пожилой чернявой женщиной, носившей золотые серьги в ушах, маленькую лакированную сумочку и смешную фамилию.

— Здравствуйте, — кивнула Купердяева птичьей головкой, и никогда еще Першин не слыхал слова более нелепого, чем это простое приветствие. Разумеется, никто не счел нужным ей отвечать.

— Садитесь, Анфиса Ивановна. Посмотрите на этих людей. Узнаете ли вы кого-нибудь из них?.. Не нужно торопиться с ответом. Внимательно посмотрите.

Блеклые глазки-пуговки забегали по лицам и рукам. Першин никак не мог припомнить ее вневозрастного обличья, более того, он был уверен, что никогда и нигде прежде с этой Скупердяевой… или как ее там… не встречался, через несколько секунд он был готов уже присягнуть на Библии, что это именно так; к нему пришла вдруг догадка, что это не по делу Алоизии вовсе, а используют его присутствие в прокуратуре и возможную похожесть на кого-нибудь из соседей по Голгофе — зилота справа или разбойника слева, возможно, насильника или даже убийцу Алоизии. Пуговки метались, метались, все чаще останавливаясь на нем, скользили сверху вниз, не то раздевая, не то прицеливаясь, и вдруг застыли, сверкнули, выстрелили куда-то в кадык:

— Вот этого.

— Вы не ошибаетесь?

— Н-н… нет.

— Встаньте, Першин.

Встал.

— Пройдите к окну.

Прошел.

— Вернитесь, сядьте.

Вернулся, сел.

— Анфиса Ивановна, вы подтверждаете, что именно этого человека видели с вашей клиенткой Градиевской в понедельник семнадцатого июня в операционном зале «Лефко-банка» на Вавилова, 38?

«Значит, закопать решили все же меня… Нет, положительно никогда раньше не видел эту каргу!..»

— Да. Подтверждаю.

— Спасибо. Все свободны. Першин, со мной.

Когда бы под коваными сапогами Первенцева в галифе и «сталинке» лязгал металлический пол, метрономом отбивая секунды оставшейся до камеры исполнения смертных при говоров жизни, приговоренный Першин был бы спокоен; но под кожаными подметками следовательских мокасинов не было ни звука — ковровая дорожка на лаковом нескрипучем паркете поглощала шаги, и цивильный костюм серел под люминесцентными светильниками коридоров и лестниц; и сердце Першина молчало, ибо приговоренным он не был, как не было за ним ни вины, ни правды, ни конвоя. Так молча они и проделали обратный путь — человек-функция и господин-никто.

В кабинете Первенцева, еще более сузившемся после прокурорского, ожидали знакомый капитан и штатский в мутных очках. Першин вошел и также сел, найдя в этом единственно возможное выражение протеста — не стоять же навытяжку.

— Скажите, Першин, вы были в курсе финансовых дел вашей супруги?

— Я уже отвечал на этот вопрос.

— А вы еще раз ответьте! Знали ли вы о счетах гражданки Градиевской?

— Нет, не знал.

Первенцев звякнул ключами, отпер сейф у окна, вынул оттуда большой черный пакет.

— Что было в этом конверте? — В его руке появился плотный продолговатый конверт без марки — тот самый, в который Першин вложил пять тысяч для Алоизии.

— Откуда мне знать?

— И вы никогда прежде не видели этого конверта?

— Нет, не видел.

Это было уже совсем глупо, словно он мальчишкой не ходил в кино и ничего не знал о дактилоскопии. Штатский в мутных очках качнул головой, усмехнулся и стал вынимать из пухлого саквояжа штемпельную подушечку, дактилокарту, методично раскладывать свои причиндалы на уголке следовательского стола.

— А этого, Першин? — вынул из пакета следователь второй, точно такой же конверт.

Всего их было два. Один — у Алоизии; другой оставался дома в Глазовском. Они произвели обыск?!

— Что все это значит? — заерзал Першин.

— Это — вещественные доказательства. Предметы, которые могут служить средствами выявления виновных либо опровержения обвинения. Вот этот конверт мы нашли в столе убитой. А этот — в вашем, Першин, столе, — не торопясь, доходчиво объяснил следователь.

— А как вы попали…

— …к вам в квартиру? В соответствии со статьей 119 УПК — не ожидая указаний прокурора и предусмотренного срока. Все формальности нами соблюдены, не беспокойтесь.

— Будьте любезны, ваши пальчики. — Не дожидаясь согласия, эксперт взял его запястье и поочередно «прокатал» ногтевые фаланги по поролоновой подушечке, пропитанной липкой типографской краской.

— Какой размер обуви вы носите? — успев отщелкать нужное на машинке, поинтересовался Первенцев.

— Сорок третий.

Светлые, стоптанные на внешнюю сторону туфли, извлеченные из бездонного черного пакета, оказались на столе рядом с двумя конвертами.

— Ваши?

— Мои.

— Не жмут?.. Это ведь сорок второй. Молчание.

— Зачем вам понадобились туфли Альберта Сухорукова? Вам передала их Сорокина?.. А, Першин?.. Мне скучно с вами, ей-Богу. Вы слышите меня? Вы отказываетесь отвечать на вопрос?

— Да.

— Что «да»?

— Отказываюсь отвечать.

На стол легли развернутые веером доллары. Много. Он совсем забыл о них.

— Сколько денег вы хранили дома?

Першин стал подсчитывать в уме. Концы с концами не сходились никак, молчание затягивалось. Следователь ждал терпеливо, не отводя глаз. Неправильно названная сумма могла быть истолкована не в пользу Першина.

— Не хотите отвечать? Дома, в железной шкатулке? Ну?

— Кажется… две с половиной тысячи.

— Значит, это ваши деньги?

— Наверно. Вам виднее.

— Кажется, вы говорили, что собирались занять у Градиевской денег и для этого приехали к ней на работу? Это — располагая суммой в две с половиной тысячи долларов?.. Откуда они у вас?

— Из конверта.

— А конверт откуда?

— От пациента.

— От какого?

— Не помню. У меня их много.

— Что вы не помните? Кто дал вам две с половиной тысячи?

— Да.

— И все-таки? От какого пациента? Кто он? Мы ведь проверим всех, Першин.

— Проверяйте.

— Послушайте. Эти деньги от пациента или из квартиры Градиевской? Вы понимаете, как это важно для вас?.. Как такой же нестандартный конверт со светонепроницаемым слоем на внутренней поверхности оказался у Градиевской, если вы ей ничего не передавали?.. В нарушение всякой мыслимой тактики допроса я вас за уши тяну, подсказываю вам! Почему вы не хотите себе помочь? Неужели непонятно, что вы таким образом покрываете убийцу своей жены? Если вы не виноваты…

— А зачем вам все это нужно? — устало перебил его Першин. — Все же так удачно сходится: я со своей любовницей Сорокиной, переобувшись в туфли ее отчима, проник в квартиру своей супруги Градиевской, пытал ее, требуя снять деньги со счета в «Лефко-банке», а потом убил и забрал имевшуюся в наличии сумму. Затем убил свидетельницу Сорокину и спрятал труп…

— Хватит болтать!!! Я не так глуп, как вам это представляется, гражданин Першин! Сейчас меня интересует непосредственный исполнитель, а не наводка, подозревать в которой вас у меня есть все основания.

Першин подумал, что окажись он на месте следователя, он точно так же стал бы подозревать завравшегося вдовца — если не в убийстве, то в причастности к нему. Инкриминировать ему убийство было невозможно, следов в квартире Алоизии быть не могло. Но подозревать в косвенном участии Первенцев был вправе.

— Предъявите мне обвинение? — безразлично поинтересовался он.

— Да! По статье 181 УК «Заведомо ложное показание». Кроме того, я подозреваю вас в причастности к преступлению, предусмотренному статьей 102 УК «Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах». В качестве меры пресечения избираю заключение под стражу. Обвинение вам будет предъявлено не позднее десяти суток. Копию постановления вы сейчас получите. Вы имеете право на защиту и обжалование моих действий в суде, согласно…

Он еще что-то говорил, потом долго печатал на машинке постановление, уходил к прокурору и снова печатал. Потом в комнате появился прапорщик внутренней службы и предложил следовать за ним в изолятор.

Першин испытал облегчение.

19

В сизо спать не довелось. Когда подошла его очередь лечь на нары, Першин отказался. Все происходившее вокруг и без того казалось сном, словно между ним и двадцатью тремя сокамерниками было установлено толстое стекло цвета разбавленного молока. Ответ на вопрос, который он задавал себе, — хочет ли поскорее избавиться от этого навязанного соседства, от мата, жуткой вони, духоты, неопределенности? — не был однозначным. Здесь он, по крайней мере, знал, что находится на дне, в тюрьме, где действуют, другие законы — уравнивающие его в правах с другими заключенными под стражу, здесь положение его было не выше и не ниже товарищей по несчастью, в то время как «наверху» он постоянно чувствовал себя на середине каната, который трещит под ногами и того гляди лопнет; ощущение, что все пытаются столкнуть его в пропасть, не покидало ни на минуту.

Со времени, когда он был похищен, прошло семнадцать дней.

«Через семнадцать дней я должен быть на ногах», — вспомнилось ему жесткое требование Графа. Почему именно через семнадцать?.. Сегодня тридцатое июня. Имел ли Граф в виду просто окончание месяца или что-то должно произойти? Он собирается покинуть пределы страны или наметил теракт?.. На первое или на тридцатое?.. Мог ли Граф, двое суток пробыв в бессознательном состоянии, точно воспроизвести число?.. Первое, что он спросил, придя в себя: «Какое сегодня число?» Першин тогда еще саркастически ответил: «Середина июня»…

Были мгновения, когда он впадал в полудрему и утрачивал способность контролировать ход своих мыслей. Все связи рвались, и связь времен рвалась, и не было ни «логики чувств», ни расчета. То и дело из полутьмы камеры смотрели на него большие серые глаза Антонины, и голос ее вопрошал из небытия: «Доктор, они убьют нас?.. Убьют, да?..» Если бы не проклятая встреча в аэропорту Внуково, природа вещей была бы более доступна пониманию. Но теперь мостик от Графа к Масличкину был переброшен и знакомство с Алоизией уже не представлялось случайным, и даже Андрей Малышевский, познакомивший их, становился в один ряд с этими людьми из другого, зеркального мира. Думать о смертях Ковалева и Градиевской, своем пленении и логове Графа, художнике Маковееве и даже Вере в отдельности он уже не мог, как не мог и связать все это воедино — цепь событий распадалась на отдельные звенья, было неясно, что именно заставляет искать его в хаосе лиц, событий и субъективных ощущений какой бы то ни было стержень, нанизывать на него то, что, может быть, должно существовать по отдельности. Тогда наступала апатия, оставалось уповать на время, должное расставить все по местам, независимо ни от чьего участия. Все равно суда не миновать — праведного божеского или заведомо неправедного (а значит, не божеского) — народного, предстань перед ним Першин обвиняемым или свидетелем.

Неужели все эти двадцать три человека — злодеи?! Неужели у всех у них каиновы печати на ликах и над ними тоже нависает рок?!

Так ли беспечен был Амадей? Так ли внезапна была его смерть? Яд в пузырьке завистника был ее причиной или яд человеконенавистничества — неистребимый, существующий сам по себе, как составная часть атмосферы, как вредные болотные испарения? Зачем же тогда не пожалели его, не похоронили с почестями, не отметили могилы камнем?

Последователь Канта Гумбольдт сказал: «Покорность всему, что может приключиться, надежда, что случится лишь то, что хорошо и благоуспешно, и стойкость в час напора ярых злоключений — вот все, что можно противопоставить року».

Что же противопоставил року Моцарт?..

Дверь камеры громыхнула, когда Першин задремал, сидя на грязном полу и прислонившись к казенного цвета прохладной стене.

— Першин! На выход!..

Долгие переходы от решеток к решеткам, от поворота к повороту, между лестничными пролетами; гулкие шаги и брезгливый чей-то голос: «Лицом к стене!.. Руки назад!.. Стоять!..» Никаких ощущений, все притуплено — цвета, запахи, голоса, предметы. Наркоз в стадии аналгезии: больной в сознании, но заторможен, дремлет, на вопросы отвечает односложно, отсутствует поверхностная болевая чувствительность, но тактильная и тепловая сохранены…

Окончательно пробудила его невесть откуда появившаяся Вера. Она увидела его издалека, из противоположного конца коридора, и побежала, как в старом кино — вытянув руки навстречу:

— Моцарт, милый! — оросила его лицо влагой. — Прости меня, прости… Я только что узнала, Нонне звонил Сухоруков, сказал, что ты в тюрьме, что меня ищут… Ты ведь не виноват, да? Ты просто не можешь! Они тебя не знают совсем!

Он обрадовался ей, как не радовался никому и никогда, прижал ее голову к груди, чтобы она не могла говорить, боясь, что она скажет что-нибудь не то и не так; Вера была сейчас его последним оплотом, и если он мог в чем-нибудь сознаться себе самому, так это в подлой своей нечестности к этому чудному, единственному, такому родному и близкому существу.

— Нет, нет, конечно, — прошептал он, покрывая ее голову поцелуями. — Меня знаешь только ты… только ты мне можешь помочь…

— Скажи как, чем?

— Не надо!.. Только тем, что ты есть, этого хватит. Остальное — я сам!

Они постояли, испытывая терпение деликатного конвойного. Тут только Першин заметил молодого человека, пацана почти; подумал еще, что он — один из ее братьев, Сережка или Виталька, и удивился, зачем она пришла сюда с братом?

— Войдите в следственную камеру, — послышалось негромкое за спиной.

Вера умоляла голосом и глазами:

— Доверься ему, Моцарт! Он хороший адвокат. Незнакомый ему юноша шагнул вслед за ним в помещение с привинченными к полу столом и табуретом. За окном искрился пугающе яркий мир в решетке.

— Садитесь, Владимир Дмитриевич, — указал на табурет юноша. — Я Донников Сергей Валентинович, представляю Московскую городскую коллегию адвокатов. Меня ознакомили с вашим делом. Многого обещать пока не могу, но думаю, что удастся для начала изменить меру пресечения.

— Благодарствую.

— Вера Алексеевна рассказала мне…

— Что?! — с тигриной настороженностью сжался Першин в комок.

— Рассказала мне о том, как у вас украли на пляже туфли, — понимающе улыбнувшись, по складам произнес Донников. — Судя по вашим ответам, зафиксированным в протоколе, вы не хотели предавать огласке заведомую фиктивность вашего брака. Я правильно понял?

Першин еще не решил, что отвечать и как вообще вести себя с этим человеком.

— Зря. Все это вообще можно было оговорить в брачном контракте и таким образом избежать многих неприятностей. Теперь так делается.

Першин молчал, потупившись.

— Итак, вы платили ей в рассрочку за прописку. С целью передачи очередного взноса встречались в «Лефко-банке». Мне нужно говорить правду, тем более что вас вместе с Градиевской видела кассир Купердяева. Сумма?

— Пять тысяч.

«Господи! Он меня хочет вытащить отсюда. Он правда хочет этого! Нужно выйти. Нужно выйти, а там… я почти уже понял, знаю почти!.. Я не виноват. Он дает мне шанс доказать свою невиновность!..»

— Это последний взнос?

— Нет. Еще один. Всего — пятнадцать.

— Плохо, Владимир Дмитриевич, — перешел адвокат на шепот. — Об этом не говорите, не нужно. Только то, что доказано.

— Вы думаете, он поверит?

— Кто «он» и во что?

— Первенцев. В то, что я не убивал ее, — ни из-за квартиры, ни из-за денег?

Донников задумался, почесал нос.

— Не все так сразу, — покачал головой. — Поверит или нет — его личное дело. А вот сможет ли доказать? Хотя и пытается. Подозревает он вас всерьез. К делу приобщены письма Андрея Малышевского. Они с Градиевской знакомы с юных лет. В одном из писем Малышевский спрашивает, исправно ли вы платите ей. Так что Первенцев в курсе ваших с ней отношений. Но прямых улик у него на сегодня нет. Вера жива-здорова. Ваши неточные, мягко говоря, ответы я попробую истолковать как следствие душевного потрясения известием о смерти Градиевской. Тем более что протокол вы подписывать отказались…

Через два с половиной часа с санкции прокурора Першин был освобожден под подписку о невыезде в соответствии со ст. ст. 93 и 101 УПК РФ.

В Путейский тупик они с Верой отправились в такси.

Першин все время молчал, и Вера не смела нарушить его молчание, за которым угадывалась напряженная работа мысли.

— Я не хочу возвращаться к Нонне, — сказала она, когда, рассчитавшись с водителем, они вышли из машины и направились к стоянке у проходной «Спецтранса». — Видимо, придется снять квартиру.

«Фольксваген» Першина стоял на месте, но и он, подобно жилищу в Глазовском, подвергся досмотру и оттого казался теперь чужим.

— Я сам хотел просить тебя об этом, — сказал Першин, опробовав двигатель. — Подыщи что-нибудь в Банном, лучше — в районе Рижского или ВДНХ.

— Почему там?

— Ближе к клинике Нифонтова.

— Ты хочешь поменять работу?

— Я хочу изменить жизнь.

— Что ты собираешься сделать?

— Прежде всего снять с себя подозрения. Где ты нашла этого парня?

— Адвоката? Мы вместе учились. На него можно положиться.

— Пойми, Вера, это тот случай, когда я должен все сделать сам. Иначе мне будет трудно вернуться к той жизни, которой я жил и из которой меня настойчиво пытаются выкрасть! — не глядя на нее, уверенно проговорил Першин и решительно рванул в сторону Земляного Вала.

— Моцарт… ты должен работать, — со слезами на глазах попросила она. — У тебя талант! Ты слишком далек от этого всего — от грязи, от…

— От реальности? — усмехнулся Першин. — Я не бомж, не убийца и не «шестерка», чтобы меня покупать или помыкать мною. А до Моцарта мне не дотянуть.

— Осторожно!!

«Фолькс» взвизгнул, затормозил, проехал юзом, на полкапота проскочив «стоп-линию»; дымный самосвал «татра» едва не снес ему передок. Пальцы Першина на рулевом колесе побелели.

Аварийную ситуацию он расценил как предупреждение свыше.

— Я хочу, чтобы от всей реальности у тебя осталась только я, — через силу улыбнулась Вера, когда машина, снизив скорость, поехала по Покровке.

— «О вы, зазнавшиеся реалисты, в ваших теориях нет ничего реального, кроме крови, которую вы за них проливаете», — процитировал Першин нараспев. — Нужно стараться быть выше, Вера. Вырваться из нее, в этом — смысл жизни. Разве нет?

Она смотрела на него с испугом и недоверием. Ей показалось вдруг, что это вовсе не ее Моцарт, щедрый и беспечный, идущий по жизни легко, без оглядки, способный врать и любить, клясться и забывать, превращаться из серьезного, маститого, ответственного хирурга в пылкого любовника, легкого на подъем, надежного и вместе с тем неприспособленного, загадочного, существующего неразрывно со всеми и в то же время отдельно от всех, непредсказуемого, притягательного и не поддающегося пониманию ни сердцем, ни рассудком. Рядом с нею сидел прагматик, и даже внешне — эти складки жестокости у губ, чуть суженные глаза, посеребрившиеся более привычного виски — он изменился за три дня их размолвки.

— Это означает — умереть, — осторожно заметила она.

— Да, только перед этим прожить отпущенный срок полноценно. Куда тебя отвезти? Я собираюсь проститься с Алоизией.

В голове его зрел какой-то план, в реализации которого Верино участие не было предусмотрено. Это обидело ее, но положение Першина было слишком серьезным, чтобы усугублять его обидами.

— Я могу выйти прямо здесь.

Он останавливаться не спешил, понимая, что беда, снова связавшая их, не может стать гарантом прочности отношений: потерять Веру еще раз означало бы потерять ее навсегда.

— Этот художник Маковеев из Иркутска… у тебя есть его телефон? — спросил он, чтобы что-нибудь спросить.

— По-моему, да.

— У него есть такая картина… не то «Озеро в тумане», не то «Туман над озером».

— Не видела. А что?

— Когда-то ее продавали на Арбате. По-моему, за шесть рублей.

— Может быть, это другой Маковеев? — спросила Вера.

Вопрос ее несказанно удивил Першина: если это так, то как же просто устроен этот мир!

— Почему ты так решила?

— Ты сказал, из Иркутска.

— А этот… откуда?

— Из Москвы или Подмосковья. Он приглашал меня в мастерскую — не в Иркутск же?.. Но зачем тебе?

Першин высмотрел свободный проем на проезжей части напротив какого-то длинного стеклянного магазина под крышей-раковиной, притер колеса к бордюру и заглушил мотор.

— Точно?! — повернулся он к ней всем корпусом.

Вера пожала плечами.

— Ты можешь с ним связаться?

— Если он не уехал куда-нибудь на этюды.

— Мне нужно знать, где находится это озеро.

Она ничего не сказала в ответ, зная, что любопытство — не та черта, которая нравится в ней Першину.

— Хорошо, попытаюсь. До семи буду в редакции, звони.

— Постой! — Он привлек ее к себе и поцеловал. — Хочу, чтобы ты знала: у меня ближе тебя никого нет.

Вера взяла с заднего сиденья кожаную коричневую сумку на липучках и вышла, но перед тем, как захлопнуть дверцу, наклонилась к нему:

— Я тебя боюсь, люблю и ненавижу одновременно, Моцарт. — И пошла своей красивой походкой по Садовой к Красным Воротам.

В двухкомнатной, богато и со вкусом обставленной квартире Алоизии на Лесной царила смерть.

Какие-то женщины в черных платках, скорбного вида мужчины сидели, стояли, курили, готовили на кухне еду; переходили из комнаты в комнату мальчик и девочка дошкольного возраста — не иначе, играли в прятки, усвоив, что шуметь и бегать нельзя, а потихоньку — можно

Наружная дверь была не заперта. Кто-то по забытой теперь в городах традиции набросал на ступеньки еловый лапник. Лапник этот пах гробом, смешивался с приторным запахом винегрета и перегара — по одному этому чудовищному «букету» любой мог понять, куда он попал и что здесь происходит, даже если бы не слышал приглушенных голосов и всхлипываний, даже если бы ему завязали глаза и он не видел нелепых красных гвоздик и протестующих свадебных калл в банках и вазах на подоконниках, венка, воровато поставленного в прихожей у самой двери: «Дорогой Луизе от акционеров «Ноя». Глупость, непростительная даже для глухой провинции — неужели она на этой Земле обитала в среде акционеров, а не людей, и неужели такая отписка на венке делает этому «Ною» честь? Уж лучше бы ничего.

Странно не отвечали на кроткое приветствие Першина эти люди. Странно демонстративно вышла полная дама, лицом похожая на Алоизию, должно, ее сестра; странно смолкали голоса — на кухне, в спальне с занавешенным трюмо, на балконе с бутылкой недопитой водки на кафельном полу — везде, где появлялся Першин. Взгляд мужчины, показавшегося ему знакомым, блеснул и потух, но руку все же пожать тот не преминул… Ну да, да — это же тот самый раковый больной, муж Алоизиной сослуживицы, бывший его пациентом! Першин тоже закурил и хотел спросить, как он себя чувствует, но вовремя одумался и промолчал. По тому, как смущались, замолкали и выходили вон все эти люди, он вдруг с ужасом понял, что они ненавидят его или, того хуже, считают виновником ее смерти, а может, даже убийцей. А он не знает этих людей и не должен был знать — она так хотела, и они знают о нем разве то, что формально он был вторым ее мужем. Для них он чужой, нежеланный, его присутствие здесь раздражает и пугает их.

Он выбросил окурок и ушел с балкона прочь, остановился посреди гостиной, совершенно не зная, куда теперь идти и как поступить, и говорить ли что-нибудь или просто так стоять, молча? Стоило бы спросить, когда похороны, но не будет ли это выглядеть кощунством — интересоваться у посторонних людей, когда вынесут тело его законной жены?

Дети, смиренно двигаясь по кругу, с трудом сдерживая готовый прорваться смех, прятались за Першина, будто он был не человеком вовсе, а мраморной колонной в ритуальном зале.

— Где ее будут хоронить? — все-таки спросил он почти шепотом у давешнего своего пациента, исцеленного под си-бемоль-мажорную сонату.

— Рядом с мужем! — с вызовом ответил за него женский голос, этим было сказано многим больше, чем если бы его просто попросили выйти вон.

«Вот и они тоже… но почему?.. за что?.. Да, я мог бы не приходить, но я пришел сюда — без корысти и неправды за душой, я хотел помочь, но, похоже, о помощи лучше не говорить — она не будет принята, как не примут меня ни эти люди, ни другие: повсюду, где я появляюсь, одни несчастья, одни ссоры, словно на мне висит колокольчик прокаженного. Но тогда объясните же мне мое место, покажите тот остров, где обустроен мой лепрозорий!..»

— На Домодедовском. Завтра в два часа, — ответил бывший пациент, боясь быть услышанным остальными.

— Спасибо, — Першин и в самом деле был ему благодарен за эту малость.

«…А это — Федор. Красавец был и умница, военный человек… Вот эту фотокарточку он прислал из Кабула… Говорят, Президент был несправедлив к нему… Вы знаете, его машину взорвали здесь у дома… Очень большой заряд был, ничего не осталось, хоронить было совсем нечего… Он Луизу обожал, и она его… Душа в душу жили… — слышался монотонный женский голос из спальни. Першин заглянул в приоткрытую дверь и увидел четырех женщин, сидевших на кровати и листавших большой альбом в старинном сафьяне. — … А это они в Гаграх. Я помню, как они ездили туда в первый год женитьбы, мы провожали их на вокзал с покойным Анатолием Леонидовичем… Луизочка в Северодвинске на открытии филиала своего детища. Федор тогда был за границей… Вот их машина — та самая, в которой…»

Першин вышел, окончательно поняв, что никогда и ни за что не вернется больше в эту квартиру. Медленно, ступеньку за ступенькой преодолел лестничный пролет. На площадке этажом ниже задержался, прикуривая, и услышал хлопок двери, голос: «Эй, погодите!» Толстая провинциалка с телом свахи и лицом покойной его жены, пыхтя и подпрыгивая, точно у нее не сгибались обе ноги, спустилась на пять ступенек, а дальше не пошла, предпочтя разговаривать свысока:

— Вы что, Першин, да? Это вам Луиза делала прописку?

У него уже не осталось ни малейшего желания вступать в разговоры, тем более — в перебранку, которая должна была вспыхнуть, судя по распаренному облику хабалки; и даже называть себя он не захотел.

— Я вас спрашиваю, вас!

— Какое вам до этого дело? — устало спросил Першин, намереваясь уйти.

— Как это — какое? Я ее сестра!

— И что?

— А то, любезный, что вам этой квартирки не видать как своих ушей! — внесла она ясность во все происходящее — и в отношение к нему, и в разговоры, которые были прерваны его появлением.

До сих пор ему не приходило в голову претендовать на квартиру убиенной жены.

— Можете на сей счет не волноваться, — насилу удержавшись от резкостей, ответил Першин. — Я не намерен жить в квартире, принадлежавшей двум покойникам, чтобы не стать третьим. А вам, любезная, — мое сочувствие по поводу того, что ее продадут с молотка на ближайших торгах.

И пошел вниз, оставив ее хватать ртом воздух. Последние два этажа почти пробежал, стараясь не вслушиваться в угрозы и доводы, посыпавшиеся сверху, не зацепиться ненароком за что-нибудь способное переполнить чашу его терпения.

Квартира, где он был прописан, стала центром Вселенной, ковчегом в бесконечно разнообразном ранее, а теперь однотонно-сером пространстве, насыщенном водяной взвесью ничтожных дрязг и обид. Захотелось немедленно избавиться от паспорта, где значилась фамилия лжесупруги — личности несомненно темной и алчной, Бог весть по какому наваждению повстречавшейся на его пути.

Он сел в машину и поехал, с трудом соображая, что делать дальше. Сборище людей по коллективной кличке «акционеры» произвело на него угнетающее впечатление.

«Ной»… Почему «Ной»?.. При чем тут «Ной», если Алоизия работала в «Спецтрансе»? Это что, одно и то же? На кой ляд в дом притащили венок от этого «Ноя»?.. Что-то знакомое… Да, да — «Ной»! — это предприятие, на котором работает Масличкин, об этом есть в его визитной карточке. Но на ленте венка не выражена скорбь «любящих Масличкиных» или что-то в этом роде. Там написано: «… от акционеров «Ноя». Значит, Алоизия была не просто знакомой Масличкиных, а связана с Виктором Петровичем по работе? И не просто с ним лично, а с его предприятием? Либо акционерное общество «Спецтранс» и предприятие «Ной» — составные части единого целого, либо Алоизия работала и в «Ное» тоже?.. Что же делает там Высокий и как был связан с Алоизией он? Не от нее ли, подобно Масличкиным, узнал Высокий о хирурге Першине?.. Но точно так же можно предположить, что с нею был знаком Граф?..»

Теперь Алоизии не было в живых. Першин подозревается в ее убийстве и отпущен на волю под залог. Он еще не знал, да и не мог знать, имел ли Граф отношение к этому убийству, но и он, и Высокий скрывались от властей, убивали свидетелей — всех, кто мог их опознать: Антонину, Авдеича, Дьякова, были заинтересованы в ликвидации Ковалева. Не тронули только его — Першина; более того — щедро оплатили ему… что?., зачем?.. Хотели подставить его, использовать в роли убийцы? Какой-то Епифанов из Министерства обороны обеспечил ему алиби на время отсутствия (Першин с самого начала был уверен, что никакого Епифанова там нет); профессор Милованов из военного госпиталя присутствовал на операции Ковалева, а ЦВГ Бурденко — в ведении Минобороны… Что, интересно, производит этот «Спецтранс»? Танки?.. А «Ной» — ковчеги?..

Все это бесконечное количество раз прокручивалось в голове Першина, и с каждым новым фактом он приходил к уверенности, что факты эти отнюдь не случайны, факты вообще не могут быть случайными, потому что факт — это факт, маленькая частичка реальности, и самым значимым для него сегодня было знакомство Масличкина с Высоким, а самоубийство семнадцатилетней Кати — самым загадочным и непонятным. Несмотря на роковое стечение обстоятельств и смятение свободолюбивой души, Першину вполне хватало трезвости ума, чтобы допустить отсутствие связи между всеми этими фактами и событиями, но что-то упорно подталкивало его к выводу о закономерности своего попадания в этот порочный круг; вполне возможно, что Андрей Малышевский, находившийся с Алоизией в доверительной переписке, был посвящен и даже вхож в него…

Так или иначе, единственным после кончины Алоизии, кто мог бы внести ясность в происходящее в этом кругу, оставался Масличкин, но он сторонился Першина и, похоже, опасался его, был скрытен и вовсе не прост — из тех, кто душу держит под замком и к кому подъехать на хромой кобыле наверняка не удастся, как и взять за глотку, коль скоро его сопровождает лицо из графского окружения.

Круг этот сужался и сужался, кольцом голодной анаконды сдавливая Першину горло, и он все больше и больше ощущал удушье, и время бежало все быстрее и быстрее. Не то ли самое время продолжало бег, что было отпущено ему на размышление в захваченной «скорой»?..

На проспекте Мира он купил пару литровых банок пива «FAX» и самую настоящую воблу: в студенчестве Савва Нифонтов был заядлым посетителем пивбаров. Пристрастие к «жидкому хлебу» едва не стоило ему студенческого билета, но не помешало впоследствии стать профессором.

— Никак сам Моцарт решил почтить мою клинику своим визитом! — выкатил Савва навстречу однокашнику все полтора центнера своего веса. Судя по его красным глазам, банкет в «Арагви» удался на славу.

— Привет, Савва, — сунул ему в руку Першин пакет с пивным набором.

— Вот за это поклон, — растрогался Нифонтов. — Это лучше ста долларов, которые мне положили сегодня на стол за осмотр.

— С богатенькими якшаешься?

— Бедные в частные клиники не обращаются.

Несмотря на вес, Нифонтов проворно поднялся по лестнице на третий этаж, успев поведать о последних звонках общих знакомых, большинство из которых Першин забыл, раскланяться с десятком коллег, подписать отчеты в приемной и поинтересоваться самочувствием у встреченных больных.

Обставленный с шиком кабинет явно нуждался в ремонте. В последний раз Першин был здесь полгода назад, но с тех пор ничего не изменилось.

— Значит, созрел? — опустошив полбанки пива одним глотком и отдышавшись, спросил Савва.

— Похоже, — робко признался Першин. — Только не думай, что меня опять турнули. Скажу тебе со всей определенностью: я сам не знаю, чего хочу.

Нифонтов захохотал, взвизгивая и хлопая воблой по полированной крышке стола:

— Вот это конкретно!.. Ценю!.. Что ж, Вова, я знаю, чего ты хочешь. Простора и независимости! Все этого хотят. Но кто-то боится, а кому-то не дают. А я тебе дам. Ей-Богу, дам!.. Простор мы будем понимать как творческую фантазию, а независимость — как деньги, да?

— Спасибо, — не разделил его веселья Першин. — Денег у меня навалом. Правда, творчество в стадии угасания, но его я как раз не ищу.

— А чего же?

— Покоя, Савва, покоя.

Нифонтов снова засмеялся:

— Да, не лермонтовский парус! Цену набиваешь?

— Зачем?

— Тогда ты не там ищешь.

— Значит, не там. Мне к проколам не привыкать.

Нифонтов отложил воблу и, тяжело оперевшись на кулаки, наклонился к нему:

— Завотделением пойдешь? Да или нет?

Пахнуло хорошим коньяком.

— Нет.

— А если подумать?

— Хирургом пойду.

Савва вздохнул, откупорил вторую банку и протянул гостю.

— Спасибо, это тебе, — отказался Першин.

— Оперируешь?

— Просто завязал на время. Устал.

— Это я вижу, — сказал Савва, сосредоточившись на разделке рыбы.

— Я так понял, тебе надо отделение свалить? — догадался Першин.

— Ты правильно понял. Только «свалить» — мягко сказано. Три тысячи баксов за эту «свалку». Неплохо?

— Я пойду за триста тысяч рядовым хирургом.

— Иди, — повел Нифонтов округлыми плечами. — Халат в шкафу. Только какой смысл в перемене мест слагаемых?

— Это я уже слышал. Сколько у меня времени?

Нифонтов отхлебнул пива, доел икру.

— Нет у тебя времени, Моцарт, — вынес вердикт тоном судьи. — Надорвался ты. Страх перед столом от себя не скроешь. В душу я к тебе не загляну, конечно, но ты поспеши разобраться-то, поспеши.

— Философствуешь на досуге?

— Меня ты обманешь, а не обманешь — я тебе подыграю по-дружески.

— Я к тебе не на исповедь пришел.

— Тогда не темни.

Першин помолчал, обдумывая, как бы задать вопрос так, чтобы не последовало встречного, но потом решил не терять времени на экивоки:

— Ты по морфологической картине шизофрению определить можешь?

Брови нейрохирурга поползли вверх, перестраиваться на деловой лад наскоком он не любил.

— А что? У тебя «летальный»?

Першин кивнул.

— Не всегда. Гипертоксическую могу, и то бывают исключения.

— В каких случаях?

— При общем патоморфозе. Или лекарственном. Только зачем тебе версии, построенные на уникальном диагнозе?

— Девочку ко мне привезли. Бросилась с балкона безо всяких видимых на то причин.

— На учете состояла?

— По карте — нет.

— Сколько ей?

— Семнадцать.

— А с чего ты взял, что у нее шизофрения?

Першин помолчал, пожал плечами.

— Не знаю, — не стал вдаваться в подробности. — Гиперемия мягких оболочек, точечные кровоизлияния. В детстве — катаральная стафилококковая бронхопневмония.

— Ну, брат, это не показатель. Острые инфекции способны вызывать приступы болезни, которая уже существует. Наследственность нужно смотреть.

— Я слышал ее музыку.

— Не понял?

— У таких людей не возникает дурных мыслей: все свои фантазии они реализовывают в звуках.

— Спасибо, — отодвинул банку Нифонтов, — удружил. Врезали вчера под завязку, думал на работу не идти. Третьего дня в «Арагви» начал — до сих пор не просохну. Тебя звал — ты сам не пошел. С утра япошки на предмет поставок медтехники пожаловали — аж из самого Токио, неудобно… — Грустный взгляд Першина вернул его к разговору: — Зачем тебе все это?

— Что?

— Частное расследование?

— Не знаю. Так…

— Вы коробку ей вскрывали?

— Нет, не было показаний. Нормальная энцефалограмма, без отломков.

— А гистологические изменения?

— Вот я и спрашиваю: можно их не распознать?

— Теоретически — да. У нас реже, а в прозекторской практике — или при невыявленной, вялотекущей форме, или при залеченной. Хочешь, я позвоню Шувалову, он в суицидальных маниях дока?

Шувалов пообещал принять завтра с утра.

Простившись с Саввой, Першин отправился домой, но добрался лишь к вечеру: по пути сломался «фолькс», и пришлось, дотолкав его до угла Колымажкой и Знаменского, битых два часа ковыряться в трамблере.

Квартира была опечатана, замок взломан. Все перевернуто вверх дном; до сих пор он думал, что подобный беспорядок после обысков оставляли кинематографические жандармы в домах революционеров, и еще вчера не смог бы даже представить себе, что будут обыскивать его жилище. Вся одежда в шкафу была перерыта, и нижнее белье, и грязное в стиральной машине «Малютка», приобретенной на первую московскую зарплату. Ящики письменного стола и обувной ящик, посуда в серванте и книжные полки, диски в конвертах и карманы дубленки, пальто, пиджака, плащей и куртки — не осталось и пяди неощупанной, необнюханной территории, ни одного необлапанного предмета. Он подумал, что менты могли увести отсюда все что угодно и ничего бы он не доказал, даже наверняка так и было, но ни убирать, ни устраивать ревизии не хотелось, и мыться не осталось сил. Увидевшись в зеркале с незнакомым человеком, он долго разглядывал его: болезненного вида, похудевший и постаревший, с масляными разводами на лбу, в некогда голубой, а теперь неопределенного цвета рубахе, он походил на бомжа. Нужно было отдать должное деликатности Саввы.

Он вспомнил, что вот уже почти двое суток не ел ничего, но чувства голода не ощущал. В холодильнике уцелел коньяк. Откупорив бутылку, он опустил в дископриемник первый попавшийся под руку диск (им оказался «Женитьба Фигаро»), уселся на полу посреди комнаты и, скрестив по-турецки ноги, приложился к горлышку…

Когда он написал «Фигаро»?.. В 1785-м?.. Да, года через четыре после того памятного визита Иосифа в Зальцбург… «Вражда групп и рабство духа должны быть уничтожены, каждый из моих подданных должен быть введен во владение теми свободами, которые принадлежат ему от рождения», — наставлял император архиепископа. Поразительное лицемерие! Декларирование свобод, а Моцарт начинал «Фигаро» втайне от всех…

Ничего смешного в арии графа: вспыльчивость контрастирует со страстью, властолюбие — с малодушием. Граф Моцарта — жертва императорских утопий, ложных посылок, придворных страстей? Да. Не мог он существовать вне поля между Иосифом и своим создателем, писавшим Пухбергу: «Боже, я в таком положении, какого и злейшему врагу не пожелаю». Уж по крайней мере, граф был несвободен и зол на мир за свою невысказанность, за нереализованность свою — зол с полным на то основанием.

Фиаско несостоявшегося человека — страшный комизм, парадокс, который мог разгадать лишь Моцарт…

Звонок. Без пяти семь. «До семи буду в редакции…» Вера? Он выждал минуту, пока смолк телефон, а потом позвонил сам.

— Господи, Моцарт, где тебя носило? Я извелась…

Традиционное начало можно было пропустить мимо ушей.

— Дома я. — Хмель повязал язык, оконный переплет покосился перед глазами. — Только что вошел.

— Ты пьешь?

— Вчера об этом меня спрашивали на допросе. В глазах нашей сочинской хозяйки я вообще алкоголик. Пара бутылок коньяку, странным образом не изъятая при обыске, стала тому подтверждением.

— Извини… Ты слушаешь меня или Сюзанну?

— Тебя, — убрал он звук. — Говори.

— Я разыскала Маковеева, как ты просил. Это тот самый Маковеев Владимир Иванович. Он родом из Иркутска, но уже пять лет живет в Москве. Картина «Туман над озером» — одна из его первых, он ее почему-то не любит… Написана им на берегу Гусиного озера. Слышишь?..

— Слышу, слышу! А где это? — замер Першин.

— Это неподалеку… неподалеку от Байкала, в Бурятии. Говорит тебе это о чем-нибудь?

— О том, что я попал пальцем в небо, — буркнул Першин себе под нос.

— У меня для тебя есть кое-что еще, — сообщила Вера вдруг повеселевшим голосом.

— Ты сняла для нас ковчег, — иронично усмехнулся он, успев подумать: «Да гори все синим пламенем, в конце концов! И озеро это, и Граф, и его дача, и это убийство… Чему быть, того не миновать, непротивление злу — отменная защита! Захотят — посадят и невиновного.

— Ты, конечно, третьей полосы сегодняшних «Подробностей» не читал? — не отреагировала на иронию Вера.

— И всех остальных тоже. — Снова воцарилось молчание. Он понял, отчего она молчит. — Вот ты мне привезешь, и я почитаю.

— Когда?

— Немедленно. И предупреди Нонну, не то твой Сухоруков натравит на нас армию.

Не дожидаясь ответа, он положил трубку, постоял в раздумье — убирать или подождать Веру, чтобы она увидела весь этот бардак? Коньяк на голодный желудок уже затруднял работу мысли, размягчал тело, безудержно захотелось спать.

«Так недолго и оскотиниться! — взял он себя в руки и, на ходу снимая грязную рубаху, отправился в ванную. Час, покуда доберется Вера, был в запасе: контрастный душ за это время вполне справится с грязью, хмелем и усталостью. — У девчонки праздник, видать, что-то опубликовали. Она хочет разделить его с тобой…»

Вера появилась раньше, минут через тридцать — сорок — домчала на такси.

— Господи, что это? — застыла на пороге.

— Упаковываю чемоданы, — мрачно пошутил Першин, встретив ее в прихожей поцелуем. — Сотрудники МУРа мне немножко помогли.

— Ах да… Этот следователь — Первухин?.. — спрашивал, как у тебя оказались туфли моего отчима, — по-хозяйски прошла она на кухню.

— Придется купить Сухорукову новые. Теперь их продержат в прокуратуре до суда. Это, как мне объяснили, вещественное доказательство: предмет, призванный изобличить преступника или доказать его невиновность. Я полагаю, левый туфель меня оправдывает, а правый — обвиняет.

Шутка Вере понравилась, она засмеялась, извлекая из сумки шпроты, колбасу, коробку суфле, перепелиные яйца.

— Я рада, что ты не теряешь присутствие духа.

— Ты получила гонорар?

— Заняла у Нонны.

— Зачем?

— Затем, что кончились деньги. И еще потому, что тебя выпустили из тюрьмы и тебя надо кормить.

Теперь пришел черед веселиться Першину, он рассмеялся, как не смеялся давным-давно, — настолько странным и до слез, до коликов нелепым показалось ему запросто, буднично произнесенное это: «Тебя выпустили из тюрьмы».

— Ха-ха-ха-ха!.. По этому… по этому случаю… действительно стоит надраться до поросячьего визга!.. Такое со мной бывает не часто!.. Ха-ха-ха-ха!..

Когда стол был сервирован, она вспомнила о газете.

Статья, жирно обведенная в рамку, называлась «Беспредел» и имела подзаголовок: «Спрут терроризма протягивает щупальца к ядерному комплексу». Внизу стояла фамилия М.Григорьев, и Першин недоуменно посмотрел на Веру: если автор — не она, то какое отношение к нему может иметь все это?

— Читай, читай, — кивнула Вера и принялась заваривать кофе.

«Двенадцать спецназовцев МВД погибло вчера в перестрелке. И не где-то в далекой, уже не способной преподносить сюрпризы Чечне, а… на Можайском шоссе, по которому следовала охраняемая колонна со смертоносным грузом — 1,5 т урана-238, излучавшим радиацию в 1000 раз выше предельно допустимой нормы. Бандитский налет был внезапным и хорошо подготовленным — с использованием современнейшего стрелкового оружия, скоростных автомашин и даже… вертолета. В двадцать три часа двадцать минут (время было «зафиксировано» пулей на часах головного «КамАЗа») колонну, принадлежавшую крупнейшему в России производственному объединению «Ладья», специализирующемуся на демонтаже ядерных установок, атаковали неизвестные в масках. Автоматным огнем уничтожив охрану, бандиты погрузили защитные цилиндрические формы в контейнер. Появившийся со стороны ближайшего населенного пункта Дорохове многоцелевой вертолет (специалисты полагают — «Ка-62», грузоподъемность которого рассчитана на 2500 кг) подцепил на внешнюю подвеску груз и улетел в неизвестном направлении. Ни диспетчерские службы расположенного в 22 километрах аэродрома Кубинка, ни локаторы дислоцированных в этом районе частей ПВО вертолет не зафиксировали. Судя по тому, что колонна следовала без желтых опознавательных знаков радиационной опасности, террористы были поставлены в известность кем-то из ответственных за транспортировку урана-238 и изотопа иридия-192 к месту захоронения, проводившуюся с соблюдением секретности. Кроме винтокрылого «миража», словно растворившегося в воздухе, вызывает недоумение и тот факт, что ни одна из машин налетчиков подмосковными постами ГАИ задержана не была. МВД совместно с подразделениями Минобороны принимает запоздалые меры по поиску и задержанию преступников, прочесывает окрестные леса и водоемы. До недавнего времени стоимость урана-238 составляла 4 доллара за грамм, но если преступники полагают выручить за похищенное 6 млн. долларов, то они заблуждаются. Как нам сообщили в пресс-центре ФСБ, такая сделка нереальна: уран-238 нынче не в цене, да и вывезти такое количество радиоактивного вещества за пределы России невозможно. Есть опасение, что террористы могут использовать его для изготовления т. н. «ядерных бомб с низкой степенью интенсивности». По неофициальным данным, на территории Боснии силы НАТО уже провели испытания в боевых условиях нескольких таких мини-бомб, содержавших 300-граммовые пластины с содержанием урана-238. Не новшеством является и миниатюрное ядерное оружие, внешне представляющее «чемоданчик» весом 25 кг или «рюкзак» весом 30 кг. 300 г урана и 2,5 кг плутония достаточно для бомбы, которая сметет с лица земли большой город. Специалистов-атомщиков, способных изготовить такое оружие в условиях кустарного производства, хватает. Не станет дело и за фирмами, которые возьмутся за транспортировку атомных материалов под прикрытием своих грузов. Эксперты отмечают, что такие материалы, снимаемые с уничтожаемых согласно договорам ракет, уже неоднократно становились объектом повышенного интереса террористов. Есть ли связь между ограблением колонны и покушением на члена Консультативного совета при Комитете по разоружению Юрия Ковалева? Его обнаружили смертельно раненным на территории заброшенного керамического завода через два часа после перестрелки сотрудников РУОП УВД г. Москвы с наркодельцами, о которой наша газета писала 14 июня с.г. Можно ли допустить отсутствие связи с вышеописанными событиями насильственной смерти коммерческого директора АОЗТ «Спецтранс» Л.И. Градиевской, чей труп был найден вчера утром в ее квартире? Только в том случае, если не знать, что именно «Спецтранс» арендовал на 25 лет один из цехов «Ладьи» площадью в 6 тыс. кв. м. и, по существу, является предприятием, учрежденным «Ладьей» совместно с ПО «Роскон-версия». Но «Спецтранс», так же как АПЗТ «Ной», занимающий соседний цех все той же «Ладьи» площадью в 4,5 тыс. кв. м., зарегистрированы… иностранной (Белград) фирмой «Ост», ставшей монополистом «Ладьи» и завладевшей 51 % ее акций! Куда уходит ядерная начинка, подлежащая уничтожению в районе Северодвинска, где работает один из филиалов «Спецтранса», наверняка известно вице-премьеру г-ну Кумынину, генералам МО и Комитету по разоружению. Но всевозрастающий интерес криминальных структур к деятельности военно-промышленного комплекса, вторжение в оборонную промышленность мафии не может не настораживать. Стоит ли удивляться дерзкому ограблению спецколонны со стратегическим грузом, если предприятия, подобные «Ладье», которые по закону не могут быть приватизированы в целом, акционируются по частям под видом аренды? И что станет с Россией, если на них начнут изготавливать ядерные бомбы для террористов?»

Першин отложил газету, прикрыл глаза и попытался восстановить цепочку происшедших с ним событий с учетом прочитанной статьи.

— Кто этот Григорьев? — спросил он вполголоса.

— Наш спецкор. Вхож в Думу, на Арбатскую площадь. По-моему, есть у него каналы информации и на Лубянке.

Вера уже сварила кофе и сделала бутерброды, сидела у окна и курила, со скрытым, непонятным торжеством поглядывая на Першина.

— Ты рад?

— Чему?

— Тому, что фактически оправдан? Дело ведь вовсе не в ограблении твоей дражайшей, а в мафиозных разборках, к которым ты не причастен.

Першин улыбнулся и по-отечески погладил ее кончиками пальцев по щеке, как делал раньше, зная, что ей это нравится. Вера неожиданно схватила его руку, поцеловала в открытую ладонь; тщетно он пытался отдернуть ее — она прижимала к груди его кисть, как драгоценность.

— Спасибо, девчонка, — улыбнулся Першин, заглянув в ее пропитанные нежностью глаза. — Правда, все не совсем так, как ты обрисовала.

— Почему?

— Когда речь идет о шести миллионах долларов, не говоря о борьбе мафии с Минобороны за монополию на атомную бомбу, когда с помощью вице-премьера и генералитета прибирается к рукам и переправляется за границу военный завод, проще списать убийство коммерческого директора на ревнивого или алчного мужа, чем копаться во взаимоотношениях военной разведки, Федеральной службы безопасности и других спецслужб. Я ведь в прошлом человек военный — знаю, что почем. Бандитская акция с применением вертолета, «мираж», растворившийся в воздухе, бесследное исчезновение полутора тонн радиоактивного вещества — сказки для дураков.

— Но ты-то здесь при чем? Тебе до этого какое дело?

— Видишь ли, реальность, от которой мне никак не удается освободиться, такова, что я оказываюсь единственным, кто догадывается о мотивах и исполнителях этой акции. Единственным из всех живых.

— Что ты такое говоришь? — испуганно прошептала Вера. — Они же могут…

— Не думаю. Если бы меня хотели убить, то давно бы сделали это. Не знаю, по каким соображениям они этого не делают. Возможно, из благородства, во что я верю меньше всего после расправы с бригадой «скорой». И все же банда не государство — их законы в отличие от государственных соблюдаются свято. Даже в воровской среде несоблюдение законов и принципов сосуществования карается смертью. Поэтому преступность крепнет и процветает, а государство гниет и разваливается. И чтобы не развалиться до конца, идет на альянс с более сильным противником.

Вера смотрела широко распахнутыми глазами, все более удивляясь неслыханным доселе от него речам.

— Ты изменился, Моцарт. Боже, как ты изменился за эти последние дни! — всхлипнула она, едва он замолчал.

Першин оторвал от сигареты фильтр, закурил.

— Я не хочу, чтобы ты менялся, — порывисто присев подле него на корточки, сказала Вера. — Брось все, не надо! К черту государство, мафию — ты должен вернуться к своей работе, думать о Моцарте, слушать его музыку, которая дает тебе силы.

— Думать о Моцарте? Кому все это нужно?

— Да тебе же, тебе! Моцарт — это ты, у тебя в этой жизни свое место, оно отведено тебе Богом, и не смей заниматься тем, что тебе не свойственно!

«Вы же гений, вы Моцарт», — снова вспыхнули в памяти слова Масличкиной.

— Какой же я Моцарт, если меня можно купить? — поднял он ее и усадил напротив.

— Тебя?

— Я не говорил. Они послали мне денег. Много денег.

— Кто?

— Не знаю. Это настолько маловероятно, что никто бы мне не поверил. Чтобы нейтрализовать меня, они подстроили так, что я стал дважды убийцей: вначале — этого Ковалева, о котором тут пишет ваш Григорьев. Ведь он умер у меня на столе. Он много знал и был для них опасен. Затем — собственной жены, которая и женой-то мне никогда не была… Я стал интересоваться одним человеком… видел его в банде, а потом — с отцом одной моей пациентки, девочки семнадцати лет, очень одаренной скрипачки. Ее звали Катя Масличкина, чем-то она походила на мою дочь… Так вот, ее отец — сотрудник того самого предприятия «Ной», что упоминается в этой статье. Но я думаю, все началось еще раньше. Контрольный пакет акций «Ладьи» оказался в Белграде. Именно туда уехал мой сослуживец Андрей Малышевский, сотрудник Генштаба. Якобы с миротворческой миссией в «русский батальон».

— Это может быть совпадением!

— Ни к чему себя обманывать, — усмехнулся Першин. — Это он познакомил меня с Градиевской… Так вот, стоило мне поинтересоваться, кто тот человек, что сопровождал Масличкина, и Градиевскую убили, а меня спрятали в каталажку.

— Ты что же, думаешь, что твой следователь заодно с ними?

— Почему бы и нет? Вокруг что-то происходит, какая-то грандиозная катавасия, в которую я вляпался, сам того не подозревая.

— Почему ты не рассказал мне всего этого раньше?

— Я и теперь не хотел, но я становлюсь опасным. Похоже, твой Сухоруков был прав, когда говорил, что я погублю тебя.

— Нет, нет, — замотала она головой, — я никуда не уйду! Мы можем уехать вдвоем, хотя бы на время? У меня есть тетка в Калуге…

Першин добродушно засмеялся, налил в рюмки коньяк.

— Поздно, Вера, — сказал он, стараясь придать тону беспечность. — Я ведь дал подписку о невыезде. Исчезну — объявят розыск. Лучше выпьем за нас!

— Постой. — Она вздохнула и, опустив глаза, долго смотрела куда-то в угол, не решаясь сказать ему то, о чем не сказать уже не могла: — У меня будет ребенок от тебя, Моцарт. Даже если ты меня бросишь, я все равно его рожу. Но мне хотелось бы, чтобы у него был отец.

20

Андрей Глебович Шувалов принял Першина в своем кабинете в Московском НИИ психиатрии Минздрава. Непрерывно глядя на собеседника, профессор лишь изредка позволял себе кивнуть, что-то пометить на листке одному ему понятным значком, но за все время ни разу не перебил его и не задал ни одного вопроса.

— Мне не хотелось бы быть голословным, коллега, — сказал он, выдержав глубокомысленную паузу после окончания рассказа Першина. — Вы уверены, что девочка не состояла на учете у нарколога?

— Нарколога? — удивился Першин. — Почему вы об этом спрашиваете?

До сих пор ему не приходило в голову поинтересоваться возможным пристрастием Кати к наркотикам.

— Посудите сами. Морфологических изменений не обнаружено, гистологический анализ наличия характерных для шизофрении отклонений не выявил. Тоска, скука, ипохондрические высказывания, которые можно принять за внешние проявления депрессивной фазы, сочетались с маниакальными признаками — эмоциональным подъемом, эксцентризмом, ночными бдениями за сочинительством музыки, насыщенной суицидальными мотивами. Едва ли циркулярный тип маниакально-депрессивного психоза в смешанном состоянии возник в той степени, при которой возможен суицид, мгновенно. Мне, по крайней мере, такие случаи неизвестны. Скорее всего речь идет об аффективно-лабильном темпераменте. Для таких людей характерна смена гипертимических и дистимических состояний, на передний план выступает то один, то другой из этих полюсов, иногда безо всяких видимых мотивов. Таких людей сколько угодно, и этиологическая связь с МДП вовсе не обязательна.

— Можно было обойтись без спецучета при МДП? Что назначают обычно в амбулаторных условиях?

— В зависимости от фазы. При депрессии — препараты с седативным эффектом: амитриптилин, азафен. При маниакальных возбуждениях — инъекции аминазина. Вы же понимаете, что эти препараты может назначить только врач при скрупулезном и длительном осмотре в стационаре.

Першин согласно кивнул, побарабанил пальцами по столу.

— Вы полагаете, что можно возбуждать дело по обвинению в убийстве?

— Убийстве?.. А… обвинению кого?

— Родителей, наверно? Ведь никого, кроме них, в доме не было. Девочка взобралась на перила и бросилась вниз. Просто так, без причины. Может такое быть? Вдруг вообразила себя пушинкой, захотела полетать…

— Простите, коллега, но если ее не наблюдал нарколог, я не смогу вам помочь. Давайте все же спустимся вниз и взглянем на компьютер. Слишком мало времени, чтобы строить замки на песке.

Першин шел за Шуваловым и думал: как ему объяснить то, что он почувствовал, когда оперировал Катю? Как объяснить, что от четы Масличкиных тянется нехороший, жирный след к банде Графа — они знакомы с его подручным, и Катя могла узнать нечто такое, что обрекло ее на гибель? Как, наконец, не вызвав профессиональных подозрений психиатра, объяснить ему, что она думала так же и жила тем же, чем жил он, — об этом говорил Моцарт, избранный ею для конкурса, об этом говорили написанные набело ноты, звуки, утверждавшие жизнь. И вдруг…

Где реальные, земные границы этого пресловутого «вдруг»?

В информационном отделе. Шувалов нашел нужный файл.

Катя ни у психиатра, ни у нарколога не лечилась. Не состоял на учете и Виктор Петрович. И все же нужно было отдать должное профессиональному чутью и дотошности Шувалова. После третьей попытки на экране замерцал текст:

МАСЛИЧКИНА НАТАЛЬЯ ИОСИФОВНА

21 ИЮН 1958

18 НОЯ 1989 ОБРАЩЕНИЕ 291.51

ПОВТОРНО — 3 ОКТ 1988

ПОСТ УЧ СМОЛЕНСКОЙ ПНД

АМБУЛАТ

6 ЯНВ 1992 НЕ СОСТОИТ

— Что это? — спросил Першин, почувствовав, как оживилось сердце.

— 291.51 — это шифр болезни, коллега, — усмехнулся Шувалов, торжествуя. — Алкогольный параноид. Вам это о чем-нибудь говорит?

— Бред преследования?

— Острый чувственный бред преследования, физического уничтожения, сопровождающийся страхом, тревогой, вербальными иллюзиями и галлюцинациями.

— А какое отношение это может иметь к суициду дочери? Тем более что мать снята с учета в девяносто втором?

— Да, через три года после повторного обращения. Больные, перенесшие психозы, должны посещать врача не менее года с целью коррекции лечения. — Шувалов прошелся по клавишам компьютера пальцами. — Посмотрим ее назначения…

МАСЛИЧКИНА Н.И. 291.51

СЕДУКСЕН 14 мл 0,5 ПРОЦ

СТЕЛАЗИН — ПАРЕНТЕРАЛЬНО — 1 КР

ПСИХОЛИТИЧ ТЕРАП ЛСД

— Замечательно, — ткнул Шувалов в нижнюю строку. — Откровенно говоря, я так и думал. Диэтиламид лизергиновой кислоты, коллега, вещь в терапевтической практике весьма полезная. Загадку этого препарата никто до сих пор не разгадал, но в лечении тяжелых форм алкоголизма он особенно эффективен. Разумеется, если врач, который его применяет, отдает себе отчет в таком назначении. Как убедить пациента, перенесшего приступ алкогольного параноида, что его никто не преследует и не собирается убивать? Только заставить вернуться к истокам своего пьянства и вспомнить, что побудило его взяться за рюмку. Для этого нужно полное доверие врачу. Но что делать, если такого доверия не возникает? А память упорно не хочет возвращаться к часто постыдным, угнетающим моментам жизни?.. Вот тут-то мы и применяем так называемую психолитическую форму использования ЛСД-25, способного как бы катализировать память — возрождать даже те моменты, которые относятся к периоду раннего детства. Во время приема вводятся малые дозы раствора, реже — порошка. Это называется наркопсихотерапия. Примерно пятнадцать сеансов два раза в неделю, и больной начинает осознавать природу своих неудовлетворенных комплексов.

— Было бы понятнее, если бы все, что приключилось с Масличкиной-старшей, относилось ко времени до Катиного рождения, — заметил Першин.

— Ну, еще бы!.. Однако попробуем подобраться к этой связи постепенно. Погрязший в собственной ничтожности алкоголик, движимый, как правило, страхом перед протрезвлением, вдруг находит некий заменитель, который не унижает, а, наоборот, возвышает его над миром. ЛСД-25 дает ощущение целостности личности, эмоционального подъема, радость существования. Вы, наверно, слышали о том, что ЛСД нередко употребляют творческие люди, чтобы повысить свои возможности, усовершенствовать исполнительские способности: художники видят новые краски, музыканты вдруг начинают слышать необычные звуковые сочетания. Как правило, ЛСД утоляет жажду самовыражения, с которой начинается алкоголизм. Но эта «медаль», к сожалению, имеет и оборотную сторону. Исполнительское искусство кажется совершенным, а краски — неповторимыми, как у Куинджи, только самим авторам. Увы! На самом деле это обман. Счастлив бывает только сумевший вовремя и трезво оценить то, что на самом деле сотворил ЛСД. Не знаю, как этот наркотик попал к Кате, но, положим, его дали ей как лекарство от депрессии, приняв за таковую выраженный аффективно-лабильный темперамент. Не нужно забывать также, что ЛСД легко возгоняется даже при комнатной температуре, так что если он, паче чаяния, хранился в доступном для нее месте, она могла просто вдохнуть рискованную для нее дозу.

— Но я слышал ее музыку в исполнении совершенно постороннего исполнителя. И видел ноты, записанные на одном дыхании и без единой помарки.

— Вы уверены?

— Абсолютно! Все очень осмысленно, гармонично, без примеси эпатажа или шизофренического налета.

Шувалов покивал, поднял на Першина светящиеся открытием глаза:

— Что ж, если бы это было иначе, то я, пожалуй, не рискнул высказать свое предположение. Дело в том, коллега, что знакомство дочери — не знаю, каким образом и по какой причине — с ЛСД, которым лечили когда-то ее мать от алкоголизма, состоялось задолго до того, как расстояние до земли сократилось в ее сознании до одного шага.

— «Флэш-блэк»? — догадался Першин. — Отголоски инъекции?

— Он самый. По крайней мере, я изучаю суицидальные мании девятнадцать лет, и этот случай более всего похож на явление эха. Через несколько месяцев после попадания в организм ЛСД психоделическое изменение сознания повторилось в чрезвычайно острой форме. Не случайно на момент операции анализ не выявил в крови наркотика. То, что было показано матери в присутствии квалифицированного специалиста, было категорически противопоказано несовершеннолетней акцентуированной личности, балансировавшей между сумасшествием и психическим здоровьем. Таким достаточно однократного приема ЛСД в дозе, измеряемой миллионными долями грамма, чтобы у них развился психоз. — Шувалов посмотрел в окно и сочувственно вздохнул: — Боюсь только, что доказать это будет невозможно, если сами родители на захотят рассказать правды.

Першин вышел от него в полдень и сразу же позвонил в офис Масличкину, но секретарь ответила, что его нет и сегодня не будет. Домашний телефон молчал. Вспомнив, что сегодня хоронят Градиевскую, Першин решился ехать на кладбище, чего делать не планировал, но рассудил, что Масличкины могут оказаться там, а кроме того, стоит посмотреть на всех остальных, кто придет проститься с телом коммерческого директора «Спецтранса».

Чувство жалости к ней, которое он испытывал еще вчера, неожиданно угасло; осталась обида на самого себя за то, что не сумел подобрать ключика к сердцу этой некогда красивой, холодной и высокомерной женщины, так навсегда и оставшейся для него загадкой. Может, прояви он больше настойчивости, и сложилась бы по-иному их жизнь, и была бы теперь Алоизия жива, не попал бы он под это кошмарное, угнетающее подозрение, и, как знать, налета на караван тоже бы не было… А теперь вот он едет на похороны чужой, как оказалось, совсем незнакомой ему женщины, и даже не к ней вовсе, а совсем по другим, корыстным соображениям — глазами постороннего высмотреть в среде тех, кто станет опускать гроб, ее убийцу с одной лишь прагматической целью: снять подозрения с себя.

Заправившись «под пробку» где-то в Бирюлеве, он выехал за Кольцевую и покатил по запруженной большегрузами трассе. Подмывало повернуть назад, не связываться более с теми, кто милостиво отпустил его на свободу да еще денег дал — особенно теперь, после признания Веры о ребенке, когда он утром отвез ее на работу, как будет делать это впредь ежедневно, из года в год. Жизнь менялась, воля рока уже выносила его на другой, противоположный берег озера — тихий, спокойный и безветренный, и он с удивлением думал, что вовсе не ищет покоя, как сказал об этом давеча Савве, а идет наперекор здравому смыслу, и ловил себя на том, что заметила Вера, но в чем не признавался себе он сам: от сострадания страждущим, от духовной связи с пациентами через величественную музыку вечности оставалось все меньше и меньше следа в его душе, и самой души оставалось все меньше, и едет он хоронить Алоизию, ничего к ней не испытывая, против нужды и своей воли, точно слепая сила инерции подхватила его и несет навстречу неизвестности. Необычное заключалось в том, что покрывшаяся черствой корочкой, обветрившаяся душа его не всколыхнулась, когда он узнал о ребенке, и сердце не екнуло; он расценил это известие как очередное препятствие на пути и только потом умозрительно заключил, что вовсе не препятствие, а закономерность, что вот сидит напротив красивая молодая женщина, которая его любит и которую следует расценивать как некую компенсацию за избиение судьбой; ничего плохого в этом нет, а есть только хорошее — во всяком случае, плюсов здесь больше, чем минусов, значит, следует принять все как есть и не противиться больше року. Вот ведь по дороге на кладбище едут все, соблюдая правила и следуя единым потоком, и никому в голову не взбредет повернуть остальным навстречу или съехать в кювет; все едут и он едет, Першин, такой же, как все, — без дьявольских рожек, ангельских крылышек и прочих других видимых и невидимых оснований на свою исключительность.

Но именно это «как все» и пугало, и рисовало картины пустынной будущности: что он без особой чувствительности души, что он без Моцарта, куда — без апостольского дара и миссии исцелять?

А из Москвы, конечно, прочь! Что, как не она, пресыщенная, населенная роботами — фоном для правителей, изменила его? Зачем он решил, что столица и есть та самая вершина, на которой человек «введен во владение свободами»? Как раз здесь и ощущается более всего несвобода, а забраться в глушь и пользовать больных там и хорошо, и благодарно. Когда ему была предоставлена эта благодать, он не воспринял, не оценил ее и только теперь, вкусив всех прелестей стояния на «ведьминой горе», понял: тесно там, на сияющей вершине, — всем сластолюбцам не устоять. Бежать, бежать, как только все это кончится! Взять Веру, махнуть к ее тетке в Калугу или того дальше — на какое-нибудь Гусиное озеро, вырастить сына в не вычерпанном до дна пространстве нравственной чистоты. Но это лишь после того, как он отыщет бациллу, воцарившуюся в его душе, породившую червоточинку, которая пустила метастазы и разрастается, лишая способности чувствовать и слышать то, что дано чувствовать и слышать лишь ему одному. Если в мирозданье порядок превалирует над хаосом, то потому только, что каждая песчинка, каждое живое существо наделено строго индивидуальным, неповторимым, одному ему присущим даром, на развитие которого отводится время длиною в жизнь. Не найти, не ощутить в себе этого призвания, этой отличительной особенности мировосприятия, наверное, не страшно: не нашедших только то и ожидает, что проживут они, как все, не хуже и не лучше других, иногда отдавая, иногда выхватывая — по случаю и наважденью. А вот иметь, взрастить и потерять — кощунственно и непростительно, и не то чтобы обидно, словно лишиться денег, но смертельно, потому что по-иному уже не наладиться, не вписаться в бытие, не обрести ни Веры, ни Надежды, ни Любви.

К двум он въехал на площадку у центрального входа, сплошь заставленную катафалками и автобусами. Огромное, испещренное холмиками поле простиралось до самого горизонта; там вдалеке терзали землю экскаваторы, завершая обрядовый цикл. Via delorosa тянулся по разветвлению грунтовок и асфальта, секторы, означенные крестами, камнями, тумбами, табличками, пестрели пластмассовым разноцветьем. Высоко в чистом, без единого облачка небе метались жаворонки, ярко светило солнце, торопя живых избавляться от своих мертвецов.

«Заботы о погребении, устройство гробницы, пышность похорон — все это скорее утешение живым, чем помощь мертвым», — заметил еще Августин. Из кладбищенской конторы выходили люди с какими-то прейскурантами; скрежеща лопатами об асфальт, разбредались усталые, всеми презираемые и оттого готовые захоронить целый свет могильщики; толпы в ожидании церемониймейстерских распоряжений курили, не отходя от катафалков, и женщины успокаивали себя протяжным воем по усопшим.

Першин покрутился у одной группы, перешел к другой, к третьей, поспешил навстречу подъезжавшей колонне из десятка разновеликих машин, стараясь, впрочем, оставаться незамеченным, и только пятая процессия оказалась с нужным ему гробом.

Красная обивка с черной траурной лентой притягивала взор. Десятка три «акционеров» без тени скорби на лицах сопровождали гроб, будто попросту не преминули воспользоваться случаем выехать за город в рабочий день — и только; из знакомых Першин обнаружил разве толстую хромую сестру Алоизии, бывшего своего пациента, разрумянившегося на жаре или от вина, да еще в одном из шедших обочь узнал переодетого в цивильное милицейского капитана. По всему, органы тот представлял не в единственном числе, а было здесь человек пять зорких и дотошных, коль даже газета подозревала во всеуслышанье связь убийства Алоизии с ограблением на дороге, из-за которого все спецслужбы России были обращены в зрение и слух. Окажись Першин причастным к нему, ни за что не появился бы здесь — лучше было пойти на Петровку и сдаться сразу, но сейчас он даже воодушевился, оказавшись на верном пути: уж эти-то службу знают, и раз они здесь, то не исключена и его встреча с Высоким или кем-то из других криминальных знакомцев.

Он остановился, чтобы увеличить дистанцию до медленно продвигавшейся по центральной дороге процессии, отвернулся к аллее, вдоль которой — сколько хватало глаз — простирались старые могилы. «ПУСТЬ ЗЕМЛЯ ТЕБЕ БУДЕТ ПУХОМ», — написано было на ближайшем к нему памятнике из серой мраморной крошки, установленном на неимоверно громоздкой и тяжелой цементной плите.

Выждав, пока процессия отойдет метров на пятьдесят, Першин поплелся следом. И еще одно лицо показалось ему странно знакомым, но человек, шедший навстречу, вдруг свернул и исчез за оградами, и как ни силился Першин припомнить, где видел его раньше, не мог. По дороге промчал большой лакированный «форд», и он тут же позабыл о встреченном человеке, стараясь не выпустить из виду «свою» процессию: вдруг в этом «форде» окажется кто-нибудь из тех, кто ему нужен?

«Если они увидят здесь кого-нибудь подозрительного, — думал он о переодетых милиционерах, — то станут за ним следить, а может, даже арестуют или стрелять начнут. А что буду делать я, попадись мне Высокий или даже сам Граф? Кричать: «Караул! Держите его! Он бандит!»? Или пойду к нему и стану увещевать сознаться в содеянном? Пожалуюсь, что меня подозревают, и попрошу замолвить за меня словечко? А может, в глотку ему вцеплюсь? Догоню этого капитана и сообщу, что видел его на какой-то даче у какого-то озера? Глупо, как глупо все!.. Мальчишество какое-то, Вера права. Господи, зачем я здесь? Чего ищу?..»

Он несказанно изумился, вдруг обнаружив, что и в самом деле не знает, что собирается предпринять в случае искомой встречи, и именно так живет все последнее время — по наитию, не имея конечной цели, осязаемой и реальной, способной привести к результату, повинуясь исключительно инстинкту самосохранения и понимая, что должен что-то делать, но не имея представления, что именно и как.

Чтобы чем-то занять себя, пока придет решение, Першин закурил. Процессия свернула на окольцевавший старое кладбище тракт, крытый выдолбленным тут и там асфальтом. Дальше шла пустынная территория в безобразных ссохшихся комьях глины, с тесно прижатыми друг к другу холмиками необустроенных могил.

Машина остановилась. Мужчины взяли на руки гроб и понесли, лавируя между оградами и наступая на неогражденные плиты. Першин увидел издалека, как все остановились и опустили гроб, и долго стояли, прощаясь с Алоизией и произнося какие-то речи, которых он слышать не мог: по центральной аллее шествовала следующая процессия с громогласным, донельзя фальшивым оркестром. Горько было, что он стоит здесь, в стороне, не решаясь подойти и взглянуть в последний раз на ту, с которой они были как-никак знакомы и даже сиживали за одним столом. Но сестра ее видела в лице Першина злодея и претендента на недвижимость, подозревали и остальные — как тут было подойти? Хотелось завыть волком, выкричать им всем, что наболело и что он думает обо всех этих «акционерах» и их азартных играх.

Справа за соседней оградой промелькнул невысокий человечишко в клетчатом пиджаке, и Першин тут же узнал в нем Масличкина. Сжимая в руке хлипкий букетик белых хризантем, Виктор Петрович устремился к застывшей у могилы группе, протиснулся вовнутрь, так и не заметив одиноко стоявшего за высоким чужим памятником Першина. Музыка оборвалась на полутакте, как жизнь. Наступила тишина, прерываемая вначале мерным, а потом все убыстряющимся шарканьем лопат; комья земли и камни падали на крышку гроба, и их гулкие удары долетали до Першина.

«Вот и все, — думал он, — вот и все… «Пусть мирно покоятся твои кости в хранящей их урне, и да будет легка земля твоему праху».

Алоизия убита. У-би-та! Точно так же, как убиты Антонина, Авдеич и Дьяков, и Ковалев, и двенадцать спецназовцев на Можайском шоссе, и Катя — да, Катя Масличкина — убита тоже, и еще неизвестно, сколько и каких людей стали и станут жертвами разгулявшейся банды. И какой бы ни казалась ему Алоизия — алчной, неприступной, холодной — была она женщиной. Но кто-то ворвался в ее одинокую вдовью ночь и пытал ее — бил, резал, ломал кости, колол ножом, залепив пластырем рот, а потом убил и скрылся, поспешно затерев следы. А он, Першин, ходит и рассуждает о душе, о своем предназначении, думает, как ему выпутаться из подозрений прокурорского следователя, вернуть свое достоинство… Да нельзя его вернуть! Нельзя! Можно обрести вновь и не позволять попирать. И бессмысленно исцелять, пока рядом убивают, пока не истреблено зло, о котором тебе выпало быть поставленным в известность больше других.

Першин понял, что именно угнетало его все это время, начиная с такой далекой и такой близкой, словно это произошло вчера, ночи своего пленения: все эти смерти повисают на нем, это он повинен в сиротстве детей Антонины, и в злодеянии на Можайском шоссе близ Дорохова, и будет ответствен за смерть, которую еще предстоит рассеять превращенному в бомбы урану, потому что это он, Першин, спас убийцу, а сам бежал, и не сделал ничего, чтобы пресечь кровавый путь исцеленного им дьявола, да еще получил в награду тридцать сребреников.

С того часа, как его выволокли из дома, угрожали убить — будто он со всею своей жизнью, талантом, опытом был тлей, козявкой, — с того времени, как прыщавый мордоворот избил его у двери клозета, как Граф, спасенный им от смерти, подбросил ему подачку, превратив в своего наемника, с того часа, когда Першин узнал о страшной участи, постигшей 126-ю бригаду «скорой», Моцарт стал угасать в нем. Ни милиция, ни Черное море, ни перемена места жительства не смогли избавить его от ощущения униженности и вины, не искупить которую значило бы продолжать этот стайерский бег до скончания века.

Провожавшие, побросав в яму пригоршни земли, стали потихоньку расходиться. Першин отпрянул вглубь и встал за фигуру из красного гранита, мемориал, увековечивший в полный рост какого-то кинорежиссера, фамилию которого он никогда не слышал. Отсюда видно его не было, зато он хорошо видел и капитана, и сестру покойной, задержавшуюся у могилы дольше других, и Масличкина, по-президентски поправившего траурную ленточку на венке от акционеров «Ноя».

«Значит, он приехал не со всеми, — сообразил Першин. — Уж не в сопровождении ли Высокого пожаловал сюда?.. А Наталья Иосифовна, стало быть, проводить Луизу не пожелала?.. Если Высокий ждет в машине… что тогда? Сообщить капитану?.. Нет, нет, только не это — все они могут быть повязаны одной веревочкой, а веревочка, покуда отыщется конец, будет виться бесконечно долго.

Дождавшись, когда все разбредутся, он пошел следом, но пройти мимо могилы Алоизии не смог — свернул с аллеи и, аккуратно пробравшись между вразнобой крашенными оградами, остановился у свеженасыпанного, заваленного венками и цветами холма с воткнутой в него металлической табличкой: «ГРАДИЕВСКАЯ ЛУИЗА ИВАНОВНА 1960–1996»г

Похоронили ее рядом с мужем, которому она успела поставить недорогой стандартный памятник — плиту и ромбовидный камень с высеченными на отшлифованной грани мужским профилем и буквами: «ГРАДИЕВСКИЙ ФЕДОР БОРИСОВИЧ 1952–1994 NON OMNIS MORIAR»[4]. Графический профиль был безобразным — ни одной выдающейся, сколько-нибудь запоминающейся черты, будто ничей и всех сразу — общий абрис такого, как все, человека. Судить о том, что нашла в этом нейтральном типе Алоизия, было совершенно невозможно, просто вспомнилась явно неслучайная, специально для него произнесенная фраза: «Он Луизу обожал, и она его… Душа в душу жили», и Першин поймал себя если не на ревности, то на сиюминутном, запоздалом желании понять, почему она не восприняла его и как должен был выглядеть в ее представлении мужчина. То ли портрет был плохо исполнен, то ли Першину не хотелось видеть в нем что-то, отличающее его от других, то ли Алоизия любила его за иные качества, которые абрису передать не под силу, теперь уже значения не имело: высеченные по распоряжению вдовы слова, очевидно предполагавшие, что частичка покойного мужа остается жить, пока жива она, с ее смертью утрачивали суть. Першин с особой остротой почувствовал себя лишним: эти люди вместе жили и вместе лежали теперь; чьи-то слова о том, что деньги — великий апостол равенства, обретали здесь зловещий, саркастический смысл.

Постояв в раздумье минуты две, он упустил из виду людей, хоронивших Алоизию, а вместе с ними и Масличкина, говорить с которым намеревался решительно — как с единственным, кто мог привести к скорейшей развязке.

Виктор Петрович куда-то спешил. Наскоро распрощавшись с акционерами и родственниками, он приобнял сестру Алоизии, выговорил припасенные слова утешения и, неожиданно для Першина, сев в желтые «жигули», удалился с такой поспешностью, что тот не успел ни догнать, ни даже окликнуть его.

Уже нисколько не таясь, Першин добежал до «фольксвагена», вывел автомобиль со стоянки, беспардонно въехав левыми колесами на газон, и обогнул автобусы и катафалки по встречной полосе.

Засечь желтые «жигули» на оживленной трассе ему удалось километра через четыре; нещадно нарушая правила обгона, выжимая из «фолькса» предельную скорость, он не сводил с приметной машины цепкого взгляда до тех пор, пока дистанция не сократилась, и когда перед стационарным постом ГАИ уже можно было разглядеть водителя, с отчаяньем обнаружил, что это не те «жигули», и за рулем сидит вовсе не Масличкин, а женщина. Это походило уже на откровенную издевку судьбы. От досады Першин пролетел пост, не сбавляя скорость, но постовой был занят перегонщиками на новеньких «тойотах» с транзитными номерами и оставил его невзрачный старенький «фолькс» без внимания.

Видимо, колесо судьбы вертится и в самом деле быстрее крыльев мельницы: на окраине Видного, съехав на полосу замедления, «голосовал» Масличкин, выставив перед капотом «жигулей» пустую канистру. Першин резко затормозил, остановился впритирку и, заглушив двигатель, сидел, не в состоянии разжать пальцев на руле и неподвижно глядя на верхушки придорожных деревьев, пока Масличкин приближался к нему мелкими, осторожными шажками.

— Доктор? — явно растерялся он, но тут же овладел собою: — Вот не ожидал… Спасибо, мне буквально самую малость — трех километров до заправки не дотянул.

Першин медленно повернул к нему голову, опустил стекло.

— У меня дизтопливо, — ответил, не подавая руки. — Впрочем, вы ведь привыкли к услугам частников, в машинах не разбираетесь.

— Почему же? — помрачнел Масличкин. — Я езжу на служебной машине.

— На «форде»? — Не дожидаясь ответа, Першин распахнул пассажирскую дверцу: — Сядьте, Виктор Петрович, нам нужно поговорить.

— Я тороплюсь.

— Я тоже! — мгновенно преобразился Першин, давая понять, что ни шутить, ни разглагольствовать не намерен и разговор предстоит без обиняков.

Мимо, шелестя шинами, пролетали автомобили; гонимые ветром рваные клочья наплывающих с севера облаков то и дело перекрывали солнце; промельки с неба и в просветах между машинами, будто пульсация гигантского стробоскопа, порывы путавшегося в транспортном потоке ветра привносили тревожный ритм.

Масличкин сел рядом, раздраженно захлопнул за собой дверцу.

— Чего вы, в конце концов, от меня хотите? — бегло осмотрев салон, уставился на Першина немигающим взглядом.

Першин досчитал до пяти: вполне хватило, чтобы настроиться на нужную тональность.

— Виктор Петрович, вы кому-нибудь давали мой домашний адрес?

— Адрес?

— Да, домашний?.. Или, может быть, говорили обо мне и называли больницу, где я работаю?

Масличкин был откровенно удивлен.

— Я не мог никому давать вашего адреса, потому что я его не знаю, — заверил он. — И о вас меня никто не спрашивал. А что, разве место вашей работы — секрет?

«Нет, не то, не так… Мелю какую-то чушь… — запоздало сработало в мозгу Першина. — Причем тут он? О том, где я работаю, знают сотни людей».

— Если это все, что вас интересует…

— Нет, не все, Виктор Петрович. Меня подозревают в убийстве Луизы Градиевской.

— Вас?

— Она моя законная жена… в некотором роде.

— ???

— Вижу, вы не знали об этом?

— Нет… Конечно же нет!

— Теперь это уже не имеет значения, — вздохнул Першин. — Скажите только, кто знал о том, что я был у вас накануне ее убийства?

Масличкин развел руками:

— Никто. Кроме моей жены, разумеется. А почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что через несколько часов после моего визита к вам Луизу убили.

— Не понимаю, какая связь между вашим визитом ко мне и…

— А вы не догадываетесь?

— Почему я должен догадываться?

«Хреновый из меня следователь», — подумал Першин, осознав, что ничего из его потуг не получается и к роли следователя он совершенно не готов.

— А о причинах убийства у вас есть какие-нибудь соображения?

Очевидная озабоченность Першина не позволила Масличкину отмахнуться от него, хотя чувствовалось, что разговаривать на эту тему он не хочет.

— Н-не знаю… Говорят, ее пытали. Типичные методы рэкетиров.

— Бросьте, — с откровенным недоверием заговорил Першин. — Либо вы действительно не задумываетесь о том, что произошло, либо, извините, кривите душой. Даже если речь идет о ста миллионах долларов — зачем они мертвецу?.. Если бы ее пытали с целью выведать, где она прячет деньги, она призналась бы в этом в обмен на жизнь. Тем более что нигде она их не прятала, а хранила на своем счете в «Лефко-банке».

— Точно не знаю, — заерзал на сиденье Масличкин. — Нужно дождаться, пока закончится расследование.

— Это вы можете дожидаться, а я — нет. Потому что, как изъясняются репортеры, «щупальца спрута» тянутся к государственным мужам, которых за решетку не сажают. А я уже там побывал и выпущен под подписку о невыезде, пока они стряпают обвинение. О чем ее могли спрашивать, господин Масличкин? О маршруте колонны с ураном?

— Да я-то тут при чем, черт возьми?! — вспылил Масличкин. — Что вы ко мне привязались?

— Да притом, что вы вместе работали, в одной системе. И не валяйте «ваньку»! Вы — председатель совета акционеров «Ноя», который, так же как и «Спецтранс», учрежден «Ладьей» и «Росконверсией». Вы что, вчерашнего выпуска «Подробностей» не читали? Зачем вы ягненком прикидываетесь, будто не знаете, чем занимается…

— Во-первых, я действительно не знаю, — железным голосом заговорил Масличкин, и в глазах его блеснули злобные искорки. — Мое предприятие — Институт навигационного оборудования, этим я и занимаюсь, и только!.. А во-вторых, кто вам дал право разговаривать со мной тоном обвинителя?!

Першин понял, что еще секунда — и он выйдет из машины, и тогда уже никакая сила не окажется способной вернуть его к этому разговору.

— Ладно, Виктор Петрович. Давайте поговорим о том, на что у меня есть право. Вы не знаете, кто и за что убил мою жену, зато я знаю, кто и как убил вашу дочь.

— Что вы… что вы такое несете, доктор?! Ее никто не убивал! Это был несчастный случай! Вы ответите…

— Отвечу, — опустил стекло Першин и полез в карман за сигаретами. — А сейчас наберитесь терпения и послушайте… Вам известно, что такое «флэш-блэк»?

— Нет!

— Сейчас расскажу. Так называют психоделическое изменение сознания в результате употребления одного наркотического вещества — диэтиламида лизергиновой кислоты. Проще — ЛСД, слышали о таком?

— Слышал, но это не имеет ровным счетом никакого отношения ни ко мне, ни к моей дочери.

— Может быть. Зато к вашей жене — самое непосредственное.

— Чушь! Моя жена никогда не употребляла наркотиков! — снова вскричал Масличкин и потянулся к двери.

— Ваша жена — алкоголичка, Виктор Петрович, — спокойно сказал Першин, и этих слов оказалось достаточно, чтобы превратить собеседника в каменное изваяние. — Сейчас она не пьет, но в свое время допилась до того, что ее выгнали из театра оперетты и поставили на учет в наркологическом диспансере. Так?

Масличкин буквально приклеился к сиденью. Уверенность, с которой говорил Першин, делала отрицание этого факта явно бессмысленным.

— Ее не выгоняли из театра, — сказал он после долгой паузы упавшим голосом. — Я настоял, чтобы она ушла и лечилась.

— Как?

— Что «как»?

— Как лечилась? В ЛТП? У нее были приступы, сопровождавшиеся бредом преследования. Возможно даже — попытки суицида. Таких больных содержат в стационаре под наблюдением.

Масличкин тяжело вздохнул и, закрыв глаза, запрокинул голову. Выглядел он неважно.

— Ну, что ж, тогда я вам расскажу. Вы нашли способ избавить жену от принудительного лечения в профилактории. Наверно, это стоило вам немалых затрат. И договорились с врачом-психиатром об избавлении ее от алкогольной зависимости амбулаторно. Методы, которые он применял, вам известны?

— Мне — нет. А откуда вам известно то, что представляет собой, насколько я понимаю, врачебную тайну?

— А вы полагали, что, сняв ее за взятку с учета, сохраните это в тайне?.. Те, как сейчас принято говорить, нетрадиционные методы, а именно — кодирование, которое, возможно, пытался применить в лечении врач, в ее стадии оказались неэффективными: тяга к спиртному сохранялась, наверняка продолжались галлюцинации. И тогда он — или другой врач, вам это должно быть известно лучше — прибегнул к использованию ЛСД-25. Постепенно раскрепощая психику, он заставил ее осознать пагубность своей привычки, и через год она перестала пить, еще через пару лет ее сняли с учета. Будучи натурой творческой, она ощутила в себе нерастраченное дарование, возврат былых способностей и даже пыталась вернуться в театр. Но ее не приняли. Сослались на отсутствие вакансии скорее всего. На самом же деле причиной отказа послужило другое: и пела, и танцевала Наталья Масличкина уже плохо. Только никто не сумел бы убедить ее в этом, потому что в собственных глазах она была гениальной артисткой. Это пела уже не она. Это «пел» в ней, фигурально выражаясь, наркотик. Увы, избавившись от алкоголизма, она пристрастилась к другому зелью. Не получая очередной дозы, испытывала угнетенное состояние, зато когда находила порошок, пребывала в приподнятом настроении. ЛСД распространен и сравнительно недорог. Микроскопическая доза, которую иногда бывает достаточно вдохнуть или лизнуть, приводит к самым неожиданным сюрпризам. В среде творческих людей и даже по мнению некоторых наркологов ЛСД считается сравнительно безобидным препаратом. Знаете, Виктор Петрович, что такое нереализованная творческая личность? Знаете, не мне вам об этом рассказывать. Это — ядерная бомба! Самое большое количество шизофреников — среди творцов и преступников, но в отличие от последних первые не крадут и не убивают: все их отклонения и инстинкты находят выражение в предмете их творчества. Отнимите у артиста сцену, и он станет опасным. Ему срочно понадобится проявить себя в чем-то другом. Иногда они развивают бурную предпринимательскую деятельность, реже находят замену в семье, в воспитании детей. За те три года, которые ушли на лечение, Наталья Иосифовна «выпала из жизни». Да и жизнь, которую она знала плохо, все время проводя в театре и предаваясь бахусу, сильно изменилась. В предпринимательстве у нее не было нужды — достаточно, что вы занимались этим и неплохо обеспечивали семью. Оставалась Катя. Она занималась в музыкальной школе, имела абсолютный слух и подавала надежды, но в целом была ребенком таким, как все. Наталью Иосифовну, направившую на нее все свои нерастраченные дарования, это не устраивало — она решила сделать из ребенка «гения, Моцарта», отдать в колледж при консерватории, выставить на конкурс юных дарований… На себе испытав магическое действие «безвредного», как ей кто-то объяснил, ЛСД, в очередной период Катиной депрессии она добавила в ее питье или пищу незначительную дозу якобы раскрывающего творческие способности порошка — возможно, без ее ведома. И эффект не замедлил сказаться. Не знаю, как часто повторялась эта «подпитка» в дальнейшем. Возможно, это и было всего один раз или даже не было вообще, а Катя сама каким-то образом добралась до хранившегося в маминой шкатулке наркотика. Но даже один-единственный раз умышленного или неумышленного его употребления может вызвать явление эха, причем даже спустя продолжительное время. Тогда человек чувствует себя мотыльком, ему хочется взлететь. Или расстояние от перил балкона на шестом этаже до асфальта кажется ему мизерным — не больше одного шага…

Масличкин сидел неподвижно, обливаясь потом. Руки его дрожали. Першин выбросил сигарету в окно и замолчал, ожидая, пока он очухается от обрушившейся на него информации — либо неизвестной ему, либо той, которую он желал скрыть.

— Вы можете это доказать? — шевельнул губами Масличкин.

— Не знаю. В клетках ее мозга обнаружены некоторые гистопатологические изменения, которые не могли образоваться вследствие удара. Положим, их вызывает не только ЛСД и они не выходят за пределы допустимых. Но вот незаконное изъятие дискеты из картотеки психоневрологического диспансера назавтра после Катиной смерти свидетельствует о том, что причина этого «несчастного случая» вам или вашей жене вполне ясна. Вы не учли единой компьютерной системы, объединяющей все психоневродиспансеры и наркологические учреждения. НИИ психиатрии отслеживает и анализирует состояние всех поставленных на учет больных. Тем более назначения такого рода, как ЛСД. Ни один здравомыслящий врач не рискнет применять в лечении наркотик неофициально, если, конечно, он не хочет понести ответственность по статье 224, части 2 «Склонение к потреблению наркотических средств». Сколько, интересно, сейчас стоит выкрасть дискету?.. Впрочем, какое это имеет значение. Я не собираюсь ни обращаться в суд, ни тем более шантажировать вас.

— Зачем… зачем тогда вы мне все это рассказали? — воскликнул Масличкин.

— А разве вы не знали об этом?

— Нет… я — нет… честное слово, не знал… И о том, что ее лечили с помощью наркотика, не имел представления. — Виктор Петрович зажмурился, потряс головой, словно хотел освободиться от наваждения, и порывисто вышел из машины.

Першин на сей раз не пытался остановить его, зная, что никуда он не уйдет, и будет лучше, если он сам расскажет то, что сочтет нужным. Никаких других способов добиться откровенности от этого несчастного все равно не было.

Шел шестой час вечера. На севере сгущались тучи. Масличкин, пошатываясь, дошел до лесопосадки и опустился на бревно, приспособленное под скамью в отведенном для отдыха месте. Походило, он и в самом деле знал далеко не все из услышанного.

Минут через пятнадцать Першин подошел к нему и сел рядом.

— Зачем вы рассказали мне все это? — глядя в пространство, риторически проговорил Масличкин. — Как я теперь буду с ней жить?

— В конце концов, это моя версия, Виктор Петрович, — можете ее не принимать. Но одно я знаю точно: несмотря на серьезные увечья, Катя должна была жить. Я вполне ответственно обещал вам это. Я чувствовал ее, понимаете? Знал, где у нее болит, что нужно держать под особым контролем. Вы же помните, я двое суток не отходил от нее ни на шаг, обмениваясь с ней мыслями и ощущениями… впрочем, вам трудно понять это, а мне трудно объяснить. Я попросил Шахову подменить меня на одну только ночь — когда убедился, что жизнь Кати вне опасности. Но в эту ночь меня под дулом пистолета увели из дома и заставили извлечь пулю из легкого какого-то бандита. А потом привезли в его логово с завязанными глазами для послеоперационного ухода и продержали там два дня. Мне удалось бежать, и первое, что я сделал, был звонок в больницу по поводу Катиного самочувствия. Доктор Шахова сказала, что она умерла. Тогда я уехал, опасаясь преследования бандитов — ведь им был известен мой адрес. Так что не нужно думать, что я бросил вашу дочь, а сам укатил на юг. Зачем я говорю вам все это? Пока я сидел у постели раненого, который оказался их главарем, всем распоряжался гот самый человек, с которым я видел вас в аэропорту. Поймите, Виктор Петрович, мой интерес не праздный, я очень далек от всего этого. Но так сложилось, что теперь меня вызывают на допросы, сажают в тюрьму, явно подтасовывают факты, выискивают улики, берут подписку о невыезде — делают все, чтобы списать на меня убийство Луизы. После этой статьи в «Подробностях» у меня появились основания думать, что между тем человеком и убийцей Градиевской существует какая-то связь.

Масличкин смотрел на него с изумлением и недоверием, но вскоре недоверие сменилось сочувствием. Он окончательно, казалось, вышел из шокового состояния, в которое его поверг Першин.

— Этого не может быть, доктор, — твердо заверил он и даже попытался улыбнуться, демонстрируя, сколь нелепы его догадки. — Вы ошиблись. Обознались просто. Простите, конечно, что я сказал вам неправду в прошлый раз — не из желания скрыть что-то, а полагая, что это не может иметь к вам отношения — вы ведь тогда просто поинтересовались, не является ли он моим телохранителем. Этот человек не может иметь никакого отношения к банде.

— Он ваш сотрудник?

— Он координирует взаимоотношения нашей фирмы и одного из заказчиков по дого