/ / Language: Русский / Genre:adventure,

Островитяния. Том первый

Остин Райт

Молодой американец Джон Ланг попадает в несуществующую ни на одной карте Островитянию… Автор с удивительным мастерством описывает жизнь героя, полную захватывающих приключений.

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

«Всякий человек — остров».

Американский писатель Остин Тэппен Райт дал свой поворот этому, уже изначально подернутому романтической дымкой афоризму и развил его в роман, стоящий особняком, загадочный, как, впрочем, и судьба самого автора.

Преподаватель права сначала в Беркли, а затем в Пенсильванском университете, блестящий молодой ученый и не менее блестящий собеседник, Остин Райт погиб при неясных обстоятельствах в расцвете сил, на взлете карьеры, когда ему было сорок с лишним лет.

Вероятно, лишь очень немногие догадывались, чему посвящает свои досуга известный правовед, а плодом их оказался роман, по объему чуть не вдвое превосходящий «Войну и мир» — так, что при подготовке рукописи к изданию вдова и дочь Райта, приспосабливая книгу к привычным для читательского восприятия масштабам, решили сократить текст наполовину. Итак, перед нами только часть айсберга.

Впервые Островитяния явилась Райту еще в детстве. Обычно игрушки (а выдумка — тоже игрушка) завораживают детей своим правдоподобием. В отличие от других детей Остин Райт не перерастал своих игрушек, по крайней мере одной: Островитяния взрослела вместе с ним, расширяясь и детализируясь, облекаясь флорой и фауной, обретая историю и обзаводясь собственными политическими деятелями и моральными концепциями.

Создавая свою фантастическую страну, автор не прибегает к помощи бутафорских монстров или расторопных духов, чужда ему и стилизация. Он лишь слегка меняет ракурс наведенного на обыденную жизнь взгляда, и, наверное, в этом — главная и своеобразная притягательность райтовой Островитянии, которую трудно поместить в какую-либо систему пространственных, временных, да и жанровых координат, но которая вся бережно перенесена в Terra incognita из нашего же мира: и сам герой, и его похождения, влюбленности, тревоги и разочарования.

Происходит как бы двоение действительности, где роль карнавальных масок зачастую играют имена. Так, обычный лесной цветок (неузнаваемый, кстати, и для нас под своим латинским псевдонимом) остается, по сути, собою же, но островитянское имя бросает на него отсвет иной реальности. Секрет в том, что Райт ничего не придумал, кроме пригрезившейся ему Островитянии; в самой же Островитянии он не выдумал ничего.

Страна грезы открыта каждому, но не каждому дано в нее войти. Тому, кто меряет все и всех только своей меркой, она противопоказана. Соответственно и поиски Островитянии — это поиски Островитянии в себе, умение понимать то, что кажется непонятным и чуждым, и одновременно это поиски себя в той «игре между реальностью и ее тенью — фантазией», как выразился один из современников Остина Райта.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Я НАЗНАЧЕН КОНСУЛОМ В ОСТРОВИТЯНИЮ

В 1901 году среди старшекурсников Гарварда было принято приглашать новичков на так называемые «пивные вечера», где к пиву, а также к имбирному элю (для тех, кто не любил пива) подавались крекеры и сыр. На один из таких вечеров вместе с достаточно разношерстной компанией соучеников был приглашен и я. Вопреки мнению старшекурсников, мы ясно ощущали разницу между собой, и, поскольку у каждого были свои претензии на положение в обществе, все мы боялись случайно быть замеченными в недостойной компании; одновременно в нас твердо укоренилось мнение, что одна из главных вещей в жизни — это дух профессиональной и товарищеской сплоченности, и чем больше знакомств удастся завести, тем дух этот будет в тебе крепче. Таким образом, каждого из нас раздирали противоречивые чувства, хотя мы не отдавали себе в этом ясного отчета, да и те, кто нас пригласил, вряд ли об этом догадывались. Не находя общих предметов для разговора, который мог бы нас сблизить, мы чувствовали себя скованно и неловко.

Словоохотливый молодой человек в очках вполне дружелюбно обратился было ко мне, но тут же обмолвился, что он — выпускник местной средней школы. Я поспешил ретироваться, но выяснилось, что гораздо хуже оказаться в полном одиночестве, чем быть замеченным в неподобающем обществе. Я начинал уже сильно жалеть, что пришел.

Тем не менее еще один из приглашенных был, как мне показалось, в подобном же незавидном положении. Это был высокий, более шести футов ростом, крепко сложенный молодой человек. Черты его лица, красноватого, обветренного, слишком резкие, чтобы их можно было назвать симпатичными, одновременно дышали силой и привлекали внимание, причем особенно выделялись круто и в то же время плавно изогнутые брови; густые каштановые волосы, разделенные пробором посередине, в темноте могли показаться черными; карие глаза блестели на фоне исключительно ярких белков; у юноши был мужественный рот и крепкий подбородок с едва заметной ямочкой. Поскольку выглядел он вполне по-спортивному, я решил, что ничем не скомпрометирую себя в глазах общества, и, набравшись храбрости, подошел и заговорил с молодым человеком.

Голос у него был глубокий и сильный, и, хотя говорил он по-английски совершенно чисто, удивляла тщательность, с какой он произносил каждый гласный и согласный звук. Я был несколько смущен необычностью его выговора.

— Добрый вечер, — обратился я к юноше. — Вы тоже новичок?

— Дорн, — ответил тот. — Мое имя Дорн. Да, я новичок.

— А меня зовут Ланг.

— Ланг, — повторил молодой человек, обнажив в широкой улыбке крепкие белые зубы. — Похоже на одно из наших имен. Зато многие ваши имена даются мне с трудом.

— Разве вы не американец? — спросил я и, желая сделать ему приятное, добавил: — Вы очень похожи.

— Нет. Я из Островитянии.

Голос его, хотя и не громкий, прозвучал на всю комнату. Среди присутствующих пробежал шумок, и многие лица обернулись в нашу сторону. Никто из нас никогда не видел представителей этого народа. Мы знали только, что Островитяния расположена на южной оконечности Карейнского континента, лежащей напротив Антарктиды, что населена она малоизученной народностью, предположительно кавказского происхождения, возможно, с примесью еще какой-то неизвестной крови, что островитяне — язычники, враждебны по отношению к иностранцам и что они изгнали из своей страны пытавшихся обосноваться в ней еще в сороковые годы миссионеров; в наших школьных учебниках по географии Островитянии тоже уделялось всего несколько строк: управляется феодальной олигархией, основной род занятий — сельское хозяйство, отсталая по культуре и обычаям, торговли не ведет.

Чувствуя, что на нас устремлено множество взглядов, я понял, что частной беседы не получится, и стоял в крайнем изумлении, не зная, что предпринять дальше. Аура чего-то далекого и чуждого окружала Дорна. Неожиданная пауза, впрочем, отнюдь не привела его в такое замешательство, как меня. Он был по-прежнему невозмутим, с легкой и непринужденной улыбкой на губах.

Один из старшекурсников, услышав голос Дорна и оглядев его с ног до головы, подошел к нам. Наш курс не слишком жаловали, потому что мало кто из нас, новичков, мог считаться подходящей кандидатурой для университетской футбольной команды. Этот юноша, завзятый спортсмен, как раз и подыскивал «свежий материал». Поэтому, подходя к Дорну, он без обиняков спросил, играл ли тот когда-нибудь в футбол. На ответ Дорна, что он впервые слышит об этой игре, последовало незамедлительное возражение, что скоро его всему научат и что человек с его физическими данными просто обязан перед своими коллегами и сокурсниками помочь составить хорошую команду.

— Я не хочу играть в футбол в этом году, — сказал Дорн.

— Но это не причина, — заявил старшекурсник. — Если у вас есть какая-то другая, более серьезная, я хотел бы ее узнать.

— Других причин у меня нет, — прозвучал чистый, сильный голос Дорна. Поскольку недостатка в аудитории не было, старшекурсник, начав издалека, принялся поучать нас относительно наших обязанностей перед коллегами и сокурсниками, и, надо сказать, у него это неплохо получалось. Дорн между тем подошел к хозяину комнаты, где проходил вечер, попрощался и ушел как ни в чем не бывало.

Ни на минуту не сомневаясь в правильности всего, что говорил старшекурсник, я все же чувствовал, что он был слишком резок по отношению к иностранцу, и с тех пор всякий раз, как мне приходилось видеть Дорна, я не упускал случая раскланяться с ним, сдержанно и без тени улыбки, как то принято у студентов-новичков Гарварда, но ни разу не заговаривал с ним.

Тем не менее после Рождества, когда футбольные страсти уже отошли в прошлое, я предпринял волнующую и невообразимую для себя вещь — решил прогуляться один, и у Френч-понда встретил Дорна, в одиночестве шедшего по берегу широкими шагами.

Он улыбнулся мне. Я же колебался: с одной стороны, он был моим сокурсником, с другой — с ним невежливо обошлись, и, наконец, он был просто человеческим существом, то есть моим ближним. Назад, к колледжу, мы шли уже вместе, так и началось наше знакомство.

Мы немного поговорили об учебных делах, потом о случае, который дал нам возможность познакомиться, и вдруг я, неожиданно для себя самого, сказал, что очень сожалею, что в тот вечер старшекурсник разговаривал с Дорном в таком тоне. Дорн выслушал меня настолько невозмутимо, что я подумал, уж не оскорбил ли я его или, может быть, затронул какую-то глубоко волнующую его тему.

— Но разве я не нарушил ваших обычаев? — спросил Дорн.

В ответ я попытался оправдать старшекурсника, который повел себя, как практически любой на его месте, но объяснил, что, хотя все, что он говорил, было правильно, однако я думаю, что всякий человек имеет право сам, в соответствии со своими желаниями, решать, заниматься ему спортом или нет.

— Значит, вы считаете, я не сделал ничего, что противоречило бы вашим, американским, обычаям? — снова спросил Дорн.

Вопрос показался мне любопытным.

— Вы не сделали ничего дурного, — сказал я.

— Разумеется, нет! — ответил Дорн почти сердито.

— Лучше, если бы вы объяснили причину отказа, — сказал я. — Тогда никто не смог бы вас упрекнуть. Но вы сказали только, что просто не хотите играть в футбол.

— Разве этого не достаточно, чтобы понять, что у меня есть причина?

— Вряд ли достаточно.

— Причины?.. Я открою их вам.

И он стал говорить о том, какой трудной оказалась его работа и как мало оставалось у него свободного времени, о том, что он приехал в Америку изучать американскую цивилизацию и обычаи и, как он полагал, лучший способ сделать это — учеба. Я заметил, что, работая в одиночку, неизбежно сужаешь круг исследования.

Наше знакомство переросло в дружбу. Мы не всегда понимали друг друга, но вскоре обнаружили, что в конце наших долгих бесед нам удавалось достичь, возможно, самого ценного — облегчающего душу чувства взаиморасположенности.

Летом Дорн уехал в Англию повидаться со своим дальним родственником, учившимся в Оксфорде. Осенью мы встретились снова, и он сказал, что последует моему совету и не станет ограничиваться работой в уединении, а, пожалуй, займется еще и спортом. На футбольном поле он показал себя ловким, прекрасно двигался, отличался незаурядной выносливостью и понимал все тонкости игры. Первую свою встречу он провел в конце октября. «Гарвард Кримэн» писала о его манере как о «жесткой, но мощной». Тренеры были в восторге. Он ни разу не получал травм и ни разу не удалялся с поля за грубость. Три года он играл в полузащите и был самым сильным игроком этой линии. Наши противники называли его «дикарем» и не могли скрыть удивления по поводу того, что он играет так чисто. Впрочем, он не воспринимал футбол слишком всерьез и не ограничивал круг своих знакомых одними спортсменами; у него по-прежнему оставалось время для прогулок и бесед со мной, человеком как никто далеким от спорта. Мало-помалу он стал рассказывать и об Островитянии, но большая часть наших разговоров все же касалась Америки и ее проблем. Он занимался историей и экономикой, я — литературой и языком, но он был настолько несведущ в самых элементарных вопросах, что подчас я оказывал ему помощь в его работе.

На предпоследнем курсе мы жили в одной комнате еще с двумя студентами, причем все были в самых приятельских отношениях. Год этот был для меня удачным: я добился кое-каких литературных успехов, завел немало новых знакомств, да и работы было не слишком много.

Ранней весной Дорн затосковал по родным краям. Ему нравилось, как можно больше набрав воздуху в легкие — так, словно он хотел, чтобы они лопнули, — барабанить себя по груди, извлекая гулкий звук и непрестанно при этом улыбаясь. Я испытывал сильное желание последовать его примеру и назвал это весенней лихорадкой. Дорну мое выражение понравилось, но он сказал, что, скорее, это сельская лихорадка, и спросил, есть ли вообще в Соединенных Штатах усадьбы, куда мы, городские жители, могли бы время от времени выбираться. Я вспомнил о маленькой ферме, принадлежащей одной из моих теток и расположенной неподалеку от Адамса, на окраине Беркшира. Тетка пригласила меня навестить ее, и мы с Дорном отправились погостить на ферме несколько дней.

Тетя Мэри была человеком прямодушным, даже грубоватым, хотя на практике ее суждения часто оказывались более резкими, чем поступки. Ее манеры постоянно приводили Дорна в недоумение. Почти сразу после приезда он предложил помочь чем-нибудь по хозяйству. Тетя восприняла это как «студенческие штучки» и, чтобы испытать Дорна, предложила ему наколоть дров. Он быстро справился с этой отнюдь не легкой работой и опять явился к тетке с просьбой дать ему новое задание. Тогда она поняла, что он действительно хочет работать. Скоро она стала делиться с ним всеми хозяйственными заботами, он же всегда давал ей дельные советы. Когда мы уезжали, было видно, что он наконец спокоен и тихо радуется всему; единственное сильно удивило его: тетя Мэри, поцеловав его на прощанье, сказала, что если она последует всем его советам, то наверняка разорится. Дорн встревожился и переживал из-за слов тетки до тех пор, пока я не объяснил ему некоторые особенности новоанглийского юмора.

Настало лето. Дорн ездил гостить к нашим однокашникам; от приглашений не было отбоя, поскольку он считался самой выдающейся личностью на курсе. Мое будущее представлялось неясным: окончив программу за три года, я никак не мог решить, заниматься ли еще год литературой, чтобы потом стать учителем, либо перейти на правоведение. Ни одна из этих перспектив меня не прельщала.

В августе мы встретились в Портленде и пустились в плаванье вдоль побережья штата Мэн в специально нанятой шлюпке. Шесть недель провели мы в плавании, время от времени делая остановки то здесь, то там, причем Дорн чувствовал себя на нашем новоанглийском суденышке как дома. Штили сменялись туманами и сильными ветрами. Солнце прокалило нас дочерна; изморось, дождь и туманы пропитали нашу кожу. Мы приставали к берегу только затем, чтобы пополнить запасы и поразмяться; в остальное время нам не давало скучать бесконечно изменчивое море. Все вместе привело меня в странное, еще не знакомое расположение духа: я постоянно чувствовал рядом какую-то живую, необъятную стихию и в то же время был скован счастливой дремотой, мешавшей понять, что же со мной происходит. Часто, словно состязаясь с воем ветра, шумом волн и скрипом рангоутов, я во весь голос распевал обрывки знакомых мелодий, а Дорн, лежа на спине у наветренного борта, между леером и комингсом, тянул свои песни, непривычные для моего слуха, но звучавшие в лад глуховатому рокоту моря. Временами меня охватывала дрожь неожиданного волнения. Море то и дело сбрасывало обманчиво ласковую личину, показывая свое истинное, суровое лицо. Но это меня не смущало. Собственная жизнь казалась мне ничтожно малой. Я был доволен, и в то же время меня постоянно снедало лихорадочное беспокойство.

Иногда мы проводили целые часы в молчании, но часто вдруг вспыхивал горячий, открытый разговор, и мысли стремительно мелькали в голове, обгоняя слова. Поначалу я, думая только о себе, спешил раскрыть перед Дорном самые сокровенные глубины своего существа, чего не делал никогда раньше, и всякий раз встречал теплую симпатию и выслушивал трезвый совет. Наконец я устыдился своей откровенности и заставил себя замолчать. Настал черед Дорна, но если я исповедовался в своих личных проблемах, то все, что говорил он, носило, скорее, безличный характер; ему хотелось рассказывать не столько о себе, сколько о своей стране.

Оказалось, что его родственник, молодой Мора, учившийся сейчас в Оксфорде, был сыном одного из ведущих политиков Островитянии — лорда Моры. Отец, Мора XXV, премьер-министр, был очень влиятельной и сильной политической фигурой. Его взгляды, как и взгляды его предков, представляли прямую противоположность взглядам рода Дорнов, и оба дома неоднократно сталкивались на протяжении веков. И хотя мой спутник и не высказал своих опасений вслух, я догадался, что он обеспокоен возможностью подобного столкновения в будущем.

Начиная с древности островитяне жили под постоянной угрозой, подвергаясь набегам народов с севера: многочисленных негритянских племен, диких и кровожадных, и более цивилизованной, заселявшей узкую прибрежную полосу народности карейн, образовавшейся в результате смешения негров и арабских поселенцев, появившихся после Хегиры. До последнего времени более опасными были карейны, но за последние пятьдесят лет они подпали под влияние Англии, Германии и Франции, что заставило наиболее пылких вождей обратить свою неуемную энергию на внутренние дела и на подавление чернокожих. Политика Островитянии носила оборонительный характер и была направлена на защиту собственных интересов. Когда-то ее границы были строго определены, но впоследствии островитяне всегда предпочитали укрываться за окружавшими их страну неприступными горами. По мнению Дорна, так следовало действовать и в дальнейшем. Однако недавно Мора начал крупную военную кампанию против чернокожих и их карейнских предводителей, длившуюся уже второй год и неуклонно близившуюся к победному концу. Война в Островитянии постоянно занимала мысли Дорна — отчасти потому, что многие из его друзей подвергались опасностям военного времени, отчасти потому, что он старался предугадать, к каким политическим последствиям может привести война. Тревога его была тем больше, что за землей, по которой продвигались сейчас войска Моры, алчно следила Германия. Мне, однако, трудно было понять до конца, что же так волнует моего друга.

— Политические контакты всегда складывались для нас неудачно, — сказал Дорн.

— Но чего ты боишься? — спросил я. — По-моему, ни одна из мощных европейских держав не собирается нападать на Островитянию.

— Я боюсь не войны, — ответил он, — я боюсь того, что Мора и его сторонники могут изменить нашу жизнь, сделать нас непохожими на самих себя, а мы не сможем этому противиться из-за всех этих политических контактов.

Смутное объяснение источника его страхов показалось мне совершенно безосновательным. Ведь разве существует в мире хоть одна страна, которая бы не испытывала перемен? Разве перемены эти не были неизбежны и разве не служили они истинным признаком прогресса?

— Ты неисправимый консерватор, — сказал я.

Дорн на мгновение задумался.

— Конечно, — ответил он с некоторым удивлением в голосе и, улыбнувшись, растянулся на палубе и принялся негромко напевать, вторя морскому гулу.

Часто Дорн испытывал необходимость поговорить на родном языке и читал мне вслух нерифмованные и рифмованные стихи или рассказывал притчи, переводя их на английский по ходу рассказа. Так я познакомился с Бодвином, писавшим в четырнадцатом веке. Годы учебы в колледже обострили мое литературное восприятие. Мне нравилось все новое и непривычное, и мне страстно захотелось прочесть Бодвина в оригинале. Знание его работ, недоступное моим коллегам, могло бы стать предметом особой гордости. И я призадумался — не заняться ли мне изучением островитянского языка.

И так, пока мы плыли по заливу Мэн, огибая бесконечные острова и островки, встававшие, подобно лесистым заслонам, из глуби темных вод, Дорн начал учить меня своему родному языку, в котором не было ни склонений, ни спряжений, ни наклонений, ни времен, ни даже родовых различий, за исключением тех случаев, когда этого требовала разница полов. К концу плавания я достиг ощутимых успехов. Я даже начал сам понемногу разбираться в Бодвине и обнаружил, что чтение это гораздо более интересное и серьезное, чем просто повод покрасоваться перед будущими литературоведами. Его притчи совершенно отличались от всего, с чем мне приходилось сталкиваться раньше, — полные юмора, мудрые, овеянные стариной и тем не менее исключительно современные и содержащие тонкую мораль, свободную от каких-либо догм. Весь следующий год, взяв у Дорна дюжину томиков, изданных в Островитянии, я уделял им даже, пожалуй, больше времени, чем следовало, торя свой собственный путь сквозь хитросплетения бодвинских притч и улучшая свой навык чтения по-островитянски.

Наше плавание подошло к концу после недели сильных и коварных северо-западных ветров, заставивших нас в полной мере хлебнуть опасностей и треволнений. В конце концов я решил перейти на правоведение, а Дорн начал свой последний учебный год, продолжая играть в футбол.

За три дня до игры с йельской командой он сказал мне, что получил письмо от своего двоюродного дедушки с просьбой немедленно вернуться в Островитянию и что он собирается отбыть вечером, сразу же после игры. Я был растерян и ошеломлен и посадил его в поезд в Нью-Хейвене, где мы и распрощались.

С отъездом Дорна у меня словно отняли какую-то важную часть моей жизни. Я не мог до конца поверить, что больше никогда не увижу его, хотя рассудок и твердил, что это именно так, поскольку Дорн был уверен, что вряд ли вернется в Америку, и казалось совершенно невероятным, что я когда-нибудь смогу разыскать его. На вокзале в Нью-Хейвене мы простились быстро и молча, и я почувствовал, что не могу вымолвить ни слова. Когда я шел обратно, слезы стояли у меня в глазах, и мне пришла в голову мысль о том, уж не превратился ли я в одного из этаких наивных и слезливо-восторженных обожателей. Прошло совсем немного времени, а Дорн уже казался далеким и чуждым. Причиной его отъезда, я не сомневался, была политика. Именно она влекла его — аристократа, еще совсем юного, почти мальчика, вряд ли могущего что-либо изменить, — в края, для меня недоступные.

После отъезда Дорна в душе у меня стало пусто, и мне не удавалось заполнить эту пустоту даже работой. Сознавая, что в Школу правоведения я, как и многие другие, попал просто плывя по течению и что у меня не было настоящей склонности к какому-либо роду занятий, поскольку сегодня меня увлекало одно, а завтра — другое, я ощутил себя вполне никчемным человеком. Унылая картина, рисовавшая мне самого себя безнадежно запутавшимся в тенетах юриспруденции, сводила на нет весь мой энтузиазм и в отношении других, более соблазнительных жизненных путей. Этот год был одним из самых мрачных, и к концу его я еще более остро почувствовал, как жалко мое положение. Все усилия направить свои интересы в какое-то одно русло потерпели крах.

В довершение разброда, царившего в моих полуюношеских, полумужских ощущениях, я влюбился. В моей любви было много ребяческого, и меня не покидало смутное чувство вины, словно я позволял себе то, на что мог иметь право только вполне зрелый и уверенный в себе мужчина. Я пылко увлекся девушкой по имени Мэри Джефферсон, которая была моложе, но гораздо более зрелой, чем я, и влечение к ней было настолько сильным, что я подумал, будто в мою жизнь и впрямь пришло что-то «настоящее». Так много времени и сил уходило на мысли о ней, на ухаживание за ней, что весенние экзамены свалились на меня как снег на голову. И поэтому, когда она в довольно резкой форме, прервав на полуслове мои излияния, отвергла меня, как отгоняют назойливого ребенка, я почувствовал почти облегчение.

После пережитого я до боли почувствовал себя неоперившимся, зеленым юнцом и втайне завидовал взрослым мужчинам. Дядя Джозеф привел меня в еще большее уныние, неожиданно подвергнув критике мой «выбор» профессии и на все лады восхваляя деловых людей современной Америки. Вот они, говорил дядя, действительно делают дело. Эти люди, продолжал он, бросают вызов судьбе; дни, когда самые светлые головы обращались к юриспруденции, прошли, и тому подобное. Он сильно поколебал мою и без того шаткую позицию, но я все же еще долго сомневался, устраиваться ли мне к нему на службу. Моя гордость восставала против любой сферы деятельности, в которой начальство могло третировать подчиненных, как малых детей, только потому, что лучше знало какую-то одну, обособленную сторону жизни. Но мой красноречивый и полный неуемной энергии дядя нарисовал передо мной такую картину развития коммерции, торговли с неведомыми, экзотическими странами, которая распалила мое воображение, как ни одна из профессий до того. Он играл на моем патриотизме, скрытых амбициях и самомнении, и я видел себя ведущим свои собственные корабли, нагруженные сверхдешевыми товарами, произведенными на моих же фабриках в Америке, по всем морям и океанам. Затем — полновластный хозяин торговли и финансов — я протягивал руку помощи бросившей меня очаровательной юной леди, спасая ее от унизительной нищеты, постигшей ее за то, что она поспешила отказаться от предложения, которого я вовсе и не собирался ей делать.

Все лето я проработал у дяди Джозефа кем-то вроде секретаря. Однажды он мимоходом заметил, что есть место, которое могло бы меня устроить, и спросил, не знаю ли я случайно островитянского.

Я ответил, что слегка знаком.

— Ты один из немногих людей в Америке, кто знает этот язык, — сказал дядя. — Если тебя хорошо рекомендуют, ты сможешь получить место консула в недавно открывшейся миссии. Это было бы неплохо для начала.

Я сильно удивился, поскольку хорошо знал от Дорна, что Островитяния не принимала у себя и сама никуда не посылала дипломатических представительств. Дядя, пожурив меня за мое невежество, объяснил, что в прошлом октябре, то есть примерно год назад, премьер-министр Мора заключил с Германией договор наподобие договора Перри с японцами.[1] Я тут же вспомнил о Дорне, покинувшем колледж месяц спустя. Совершенно очевидно, что причиной его отъезда и был договор, заключенный Морой. Премьер-министр, таким образом, дал поручительство в том, что его страна примет дипломатов из Англии, Германии, Австрии, Италии, России, Франции и Соединенных Штатов и разрешит въезд в страну небольшому числу коммерсантов на срок в два года и девять месяцев, то есть вплоть до июня 1907 года, и пообещал, что по истечении этого времени, если не раньше, правительство разрешит вопрос о заключении в полном объеме торговых договоров с вышеназванными странами. До тех пор, однако, старые законы, запрещающие торговые сношения и ограничивающие число иностранцев, посещающих Островитянию, должны были оставаться в силе.

— Наши бизнесмены, — сказал дядя Джозеф, — так же мало понимают, что это значит, как и ты. Там же замечательный рынок. Их методы ведения сельского хозяйства — на примитивном уровне, а теперь их фермеры, которые копаются в земле, как кроты, получат возможность использовать современную технику. Швейные машинки! Автомобили! Сейчас во всей стране нет ни одного. У них богатые месторождения золота, и они вполне смогут платить даже по самой высокой цене. К тому же у них лес, и у них руда, которую они могут поставлять в неограниченных количествах. Это хороший шанс, мой мальчик. Даже если нам придется подождать несколько годков, мы обскачем всех других, если будем знать, что там происходит. Конечно, вряд ли тебе захочется всю жизнь оставаться консулом. Когда торговые договоры будут заключены, да еще учитывая твое знание страны, всякий будет рад предложить тебе место агента. Надо будет мне об этом подумать. — Да, таков был обычный метод дяди Джозефа… — Став консулом, ты сможешь проводить почти все время, общаясь с людьми и прощупывая почву. Тогда твоим отчетам цены не будет. Ты начнешь закладывать основы! В этом деле заинтересован не только я. И за нами стоят люди из Вашингтона, которым не хотелось бы отправлять туда человека, не знающего языка и могущего не выдержать испытания. Итак, Джон, настал твой час!

Однако я, даже отчасти против своей воли, никак не мог решиться и промямлил что-то насчет того, что у меня не хватит знаний и способностей. Дядя немедленно возразил, что я зря ломаю перед ним комедию и что все равно мое назначение еще пока висит в воздухе.

Тут было над чем призадуматься. Перспектива стать консулом в Островитянии произвела на меня действие, похожее на глоток крепкого напитка, но было что-то настораживающее в том тоне, каким дядя Джозеф говорил, что я всегда должен буду помнить, кому я обязан своим предполагаемым назначением, и что мне придется, пусть и косвенно, дать понять, что помню о своих обязательствах, прежде чем он начнет действовать. Иными словами, мне как бы предоставлялся испытательный срок и я должен был доказать свое желание и способность быть слугой двух господ. После недолгого раздумья я окончательно уверился в том, что именно здесь — причина моего инстинктивного нежелания принять предложение дяди.

В течение нескольких последующих месяцев я оставался при дяде, окончательно оставив занятия правом. Со своими обязанностями секретаря я справлялся очень и очень неплохо, но что касалось консульской будущности, то в этом направлении я не проявлял особой настойчивости и энтузиазма. Правда, пьянящая мысль не покидала меня, однако вряд ли кто-нибудь мог заметить это по моему поведению.

Дядя Джозеф тем не менее втайне от меня уже предпринял кое-какие шаги и в июне отправил меня в Вашингтон, где мне предстояло пройти испытания, к которым я был достаточно подготовлен. В июле я узнал, что зачислены все кандидаты, и это было для меня немалым сюрпризом, ведь почти никто из них не знал островитянского. Дядя Джозеф объяснил мне, что на этих экзаменах еще никто никогда не провалился, и если я думал, что назначение получают самые достойные, то сильно заблуждался.

Со дня первого нашего разговора прошло уже так много времени и я настолько приуныл, что перспектива попасть в Островитянию казалась мне несбыточной, и теперь это была единственная возможность устремиться вослед меркнущему огоньку надежды. Канцелярия дяди наводила тоску.

В середине октября я был извещен Министерством иностранных дел о назначении на должность консула и о том, что мне предстоит приступить к своим обязанностям с первого числа будущего, 1907 года. На дорогу уходило около шести недель, так что в моем распоряжении оставалось не более месяца. Нового претендента должны были избрать сроком не более чем на два года, и, таким образом, мне предстояло провести как минимум восемнадцать месяцев в дальнем уголке земного шара. Время это казалось мне вечностью. Я уволился от дяди Джозефа и в течение месяца изучал расписания, покупал все необходимое и наносил трогательные прощальные визиты. Прощаясь с большинством из близких, я понял, что на самом деле без особой печали расстаюсь со всеми, даже со своей семьей. С другой стороны, я сожалел о том, что долго не увижу ни одной своей сверстницы-американки. Говоря «прощай» каждой из тех, по ком я в последнее время воздыхал, я чувствовал, как гнетет меня сознание упущенной, причем по собственной вине, любви. Любовь или, вернее, возможность любви — вот что казалось мне в эти минуты единственной отрадой.

Была одна девушка, очень милая, еще не «выезжавшая», такая юная, что казалась слепком, только что вышедшим из рук ваятеля. Глэдис Хантер была еще почти ребенком, и ее взгляды на мир казались лишенными всяких покровов в своей откровенности и простоте. В ней не было ни капли жеманства, и характер ее представлял сплав беспристрастности и энергичности. Мне нравилось глядеть на ее стройную, изящную фигуру, еще одетую в короткие, как у девочки, платья, на ее тонкие юные руки, длинные, правильной формы ноги, ее наивные большие карие глаза и свежие решительные черты лица, и в ответ на ее искренность и простоту я тоже старался держаться открыто и непринужденно. Я познакомился с ней совсем недавно, и мне не хотелось терять ее так скоро. Через два года она уже вырастет и начнет «выезжать». Возможно, мне льстил ее жадный интерес к Островитянии и в особенности то чутье и вкус, с которыми она относилась к так пленявшим меня расписаниям. Когда настало время прощаться с ней, я почувствовал, что едва держу себя в руках.

— Вы не против, если я иногда буду писать вам? — спросил я. Она посмотрела на меня пристально и с удивлением, в котором — я понял это и почувствовал мгновенный прилив радости — не было ничего наигранного и ложного.

— Конечно, — сказала она и добавила: — Если только мама не будет против, а я думаю, что не будет.

Дядя Джозеф не уставал поучать меня величественным тоном коронованной особы, которой немыслимо прекословить, но обращался со мной как с равным. Он устроил тщательно продуманный завтрак, на который, чтобы познакомиться со мной, были приглашены многие важные особы. Он как никогда строго следил за моим поведением, хотя я и так всегда полностью находился под его влиянием. То и дело звучали намеки на то, что двери наконец должны во всю ширь распахнуться перед потоком американских товаров. Дядя Джозеф и его друзья держали руку на пульсе этого жизненно важного процесса. Передо мной, совсем еще молодым человеком, стояла вполне определенная задача — открывать новые поприща, на которых смогли бы прославиться и преуспеть мои соотечественники и вся мировая торговля, и затем, в сознании своей мощи, ожидать достойной награды за первопроходческие труды, искусно совершенные в соперничестве с двумя не менее искусными противниками — Англией, угасающей, но все еще сильнейшей, и Германией, растущим гигантом.

Надеждам моего дяди на то, что консул Соединенных Штатов в Островитянии будет предан интересам его дела, вряд ли суждено было сбыться, так как по разным причинам и без особых усилий со своей стороны я был не способен посвятить себя чьим бы то ни было частным интересам; однако, если бы ему открылось мое состояние духа накануне отъезда, он был бы в восторге. Я как никогда раньше ощущал себя американцем, я решил наконец послужить своей стране, и я искренне верил, что лучший способ сделать это — расширить ее внешнюю торговлю.

Подобные настроения и мысли причиняли мне жестокую боль. Дорн пробудил мой интерес к Островитянии, и ему же я был обязан знанием островитянского, которое, безусловно, помогло мне получить место консула. И вот теперь я не просто отправляюсь в его страну как представитель политики, противоположной всему, что, как он считал, должно было послужить ее благу; моя твердая решимость следовать по пути, который отстаивали его противники, была едва ли не предательством нашей дружбы. Я не писал ему о том, что приеду: мне не хотелось упоминать об ожидавшемся назначении, ведь, если бы оно не состоялось, пришлось бы объяснять, почему это произошло. Теперь, уже в должности консула, я медлил, потому что не знал точно, что написать. А потом было уже просто поздно. Я боялся вновь увидеть лучшего друга своей университетской поры, и это омрачало мою радость. И все же мысль о том, что я увижу его, составляла потаенную суть моего счастливого ожидания, и именно он больше всего остального влек меня в Островитянию.

2

НЬЮ-ЙОРК — СВ. АНТОНИЙ — ГОРОД

Английский маршрут в Островитянию позволял посетить принадлежащую короне колонию Св. Антония. Я заказал у Кьюнардера билет до Ливерпуля, а затем поездом добрался до Лондона, где провел шесть дней в мелких хлопотах, представляя рекомендательные письма дяди и одновременно беззаботно и с удовольствием наблюдая за жизнью этой древней и пропитанной торговым духом столицы. 7 декабря 1906 года экспресс, согласованный с пароходным расписанием, умчал меня в Саутгемптон. Там, на борту парохода Восточной пароходной компании, следовавшего в Св. Антоний, я наконец очутился один, полностью предоставленный сам себе на долгое время в ожидании момента, когда я лицом к лицу встречусь с будущим, в котором опыт прошлых лет вряд ли сможет послужить мне проводником.

Мне пришлось часто бывать в одиночестве во время долгого, неспешного путешествия, но перспектива провести девятнадцать дней в море восхищала меня. Пока мы двигались на юг, все времена года пронеслись над нами. Короткие, пасмурные дни, длинные ночи и суровая зимняя стужа сменились тропической жарой и слепящим солнцем. Одетые во фланелевые куртки и белые брюки, мы сидели в шезлонгах на палубе, а корабль скользил по голубым волнам, и солнце по пологой траектории смещалось к северу. Иногда мне казалось, что год вращается вокруг меня, подобно карусели, и только усилием воли я заставлял себя вспомнить, что по календарю все еще декабрь.

Жизнь превратилась в летаргическое забытье, и я ему не противился. Сладкая лень пропитала каждую мышцу, каждую клетку моего тела. Ум бездействовал, и даже читать не хотелось. Часами просиживал я в своем шезлонге, следя за тем, как линия горизонта, тяжело вздымаясь, показывается над леером и снова, как бы с неохотой, скрывается из виду.

Однако Св. Антоний неотвратимо близился. По мере того как мы двигались вдоль карейнского побережья, я постоянно ощущал там, за горизонтом, его присутствие и все обязанности, которые оно на меня накладывало.

От своих попутчиков я многое узнал о прошлом колонии. Св. Антоний был захвачен англичанами, чтобы помешать какой-либо другой европейской державе овладеть им первой и устроить здесь свою базу. Английское владычество постепенно распространялось к югу, пока не был сделан последний шаг, и, объявив Мобоно своим протекторатом, англичане вплотную не приблизились к горным границам Островитянии. К северу лежал Кальдо-Бэй, где почти постоянно царил мертвый штиль; войдя в залив, мы медленно плыли вдоль бесплодных, выжженных и абсолютно пустынных берегов. Впрочем, в последнее время этот малоизученный край привлек к себе внимание; первыми на эту приманку клюнули немцы: поговаривали о том, что недра здесь богаты полезными ископаемыми.

Все это чрезвычайно интересовало меня. Я находился на краю великой империи и на деле, в жизни знакомился с проблемами, сухо изложенными на страницах исторических трудов.

На Рождество стояла влажная, удушливая жара, и поверхность моря тяжело перекатывалась, не тронутая ни малейшей рябью. У меня на родине в этот день всегда бывало морозно и снежно, и мы почти не выходили на улицу. Здесь же, лениво расслабившись, мы полулежали в расставленных на палубе складных креслах, укрывшись в тени защиты от лучей добела раскаленного светила и от слепящего блеска волн. В честь праздника был устроен тщательно продуманный ужин и концерт. Тяжелая еда, вино, навевающие грусть мелодии и неотвязные мысли о грозных заботах грядущего дня — все это вместе привело меня в возбужденное состояние. Ложась спать, я чувствовал себя одиноким и потерянным, а собственные силы казались недостаточными, чтобы вступить в схватку с поджидающими меня трудностями. Холодный голос рассудка пытался убедить меня в том, что действительных препятствий на моем пути нет, но я никак не мог побороть внутренней робости.

Тем не менее утром, зная, что земля близко, я проснулся со жгучим желанием увидеть ее во всей новизне и непривычности, и вот после завтрака я наконец узрел, впервые узрел карейнский берег, показавшийся вдали, примерно в тридцати милях. Сквозь белесую туманную дымку смутно маячило как бы некое бескрайнее поле, окрашенное в нежно-коричневые, желтые и зеленые цвета, раскинувшееся у подножия окутанных туманом серо-стальных гор. На этом прибрежном плато есть две долины, которые переходят в узкие обрывистые ущелья, резко поворачивающие навстречу друг другу и не имеющие выхода к морю. В северной долине, в самой укромной ее части, и расположен скрытый от взоров Св. Антоний.

Когда мы приблизились к берегу, все пассажиры собрались на палубе, завороженные открывшимся зрелищем. Просеиваясь сквозь белую дымку, солнечные лучи делали воздух влажным и теплым. Скалы мерцали, обрамленные полосой жгучих, ярких красок. Вершины были сложены из крепкого изжелта-коричневого известняка, ниже шли слои более мягких пород, и, наконец, крутая осыпь спускалась почти к самому краю бледно-голубой воды.

Небольшой буксир подошел к нам, и я впервые увидел «агнца Божия» — так жители Св. Антония называют себя. Матросы и стюарды были светлыми мулатами с большими карими глазами и мягкими, изящными чертами строгих, безулыбчивых лиц. Тип этот восходит к незапамятной древности и представляет собой помесь белого человека, возможно близкого к тем, кто когда-то населял Островитянию, и чернокожих, обитавших в глубине континента. История повествует о том, что, когда в Карейн впервые прибыли христиане, белые и чернокожие жили по раздельности, но потом, буквально восприняв догму о братстве всех людей, стали вступать в смешанные браки, видя в этом высшую добродетель, и уже через несколько поколений остались лишь немногие, в чьих жилах текла чистая кровь.

Все пассажиры нашего судна, теснясь, столпились у сходней. Сойдя на берег после короткого, не очень придирчивого таможенного досмотра, мы заняли места в составе из крошечных открытых вагончиков. Прозвучал высокий протяжный гудок, и, отчаянно дернувшись, состав тронулся. Дорога сразу же круто взяла вверх. Мелькнув, скрылись из виду крыши пакгаузов, и мы оказались в ущелье, внизу которого бежал бурный поток. Первые минуты невозможно было справиться с ощущением, что ты вдруг оказался в самом сердце диких, необитаемых гор. Высоко над нами, скрывая солнце, вздымались рыжеватые отвесные скалы; воздух был холодный; вагончики раскачивались, скрипуче взвизгивали и скрежетали на крутых поворотах; и ни единого следа живых существ, помимо нас, не было видно кругом.

Ущелье стало суживаться и приобрело еще более угрюмый, почти зловещий вид. Но вот каменные стены оборвались, и за ними, как за огромным скалистым порталом, открылась широкая «У»-образная долина. По ее плавно поднимающимся склонам тянулись террасами деревья, кустарники, сады, полосы темной земли, круто уходящие вверх грунтовые дороги; здесь и там были разбросаны приземистые дома из бурого камня. Снова пекло солнце, и воздух был плотным и влажным. Через несколько минут поезд резко затормозил у платформы небольшого вокзала, расположенного между рекой и рядом приземистых лавок. По улицам двигались толпы местных жителей; на мужчинах были темно-синие мешковатые брюки и грубые куртки свободного кроя, на женщинах — темные платья из сурового полотна. Воздух был пропитан пресловутым запахом здешних мест — запахом толпы и подгнивших овощей. Сопровождаемый носильщиками, я проталкивался сквозь теснящихся на мостовой, лениво прогуливающихся, безразлично-любопытных горожан. По узким крутым улочкам виктория,[2] которую я нанял, доставила меня в гостиницу — приземистое здание весьма почтенного и осанистого вида, с большими верандами и садом.

С каким удовольствием поручил я себя расторопным слугам и, пройдя в свою комнату, опустил усталое, покрытое липкой испариной тело в глубокое кресло!

Позавтракав в одиночестве на террасе гостиницы, я вернулся в комнату, чувствуя себя по-прежнему разбитым. Визит к представителю Островитянии был тяжким испытанием, которое мне хотелось по возможности оттянуть, чтобы поваляться в постели и перевести дух. Не было особого резона идти именно сейчас, ведь был еще только четверг, а ждать мне предстояло до воскресенья, и все же лучше было бы сходить сегодня. Побаливала голова, но я встал, умылся и вышел, прихватив необходимые бумаги.

Я полагал, что меня направят вниз, в город, в одно из официальных учреждений, но вместо этого мне предложили снова нанять викторию. В солнечном мареве мы медленно поднимались вверх; дорога петляла среди известняковых скал то вверх, то вниз, то вперед, то назад. Добравшись до середины склона, там, где дорога поворачивала в западном направлении, мы остановились у ворот, перед крепкой каменной стеной, над которой поднимались кроны высоких деревьев. Здесь, на узком, не более пятидесяти футов в ширину, выступе, помещалась резиденция представителя Островитянии; он отвечал за тот малый объем дипломатических отношений, которые его страна поддерживала с Англией, и наблюдал за въездом иностранцев в Островитянию. К воротам была прибита дощечка, где на английском, островитянском и языке жителей Св. Антония значилась просьба позвонить. Я дернул ручку звонка — из глубины сада ответил звучный, торжественный удар колокола.

Ворота распахнулись — передо мной стоял островитянин, но как он был не похож на моего друга Дорна! Это был худощавый мужчина в свободных бриджах из грубой ткани и в перехваченной кушаком куртке, надетой поверх рубашки с широким открытым воротом. Пропорции его головы с темными вьющимися волосами и черты лица были почти идеально правильными. Тонкий прямой нос, просто очерченные скулы и подбородок, коротко постриженные усы показались мне располагающе дружелюбными еще до того, как я обратил внимание на изящной дугой изогнутые брови и открыто глядящие на меня серые глаза.

Не без труда заговорил я с ним на его родном языке, назвался и сообщил о своей миссии, все время следя по выражению лица, понимает ли он меня. Но он кивнул, радушно улыбнулся и пригласил проследовать за ним. В саду налево росли деревья, сразу за которыми отвесно вставали скалы; справа тянулась невысокая каменная стена, оканчивавшаяся крутым двухсотфутовым обрывом, в глубине которого виднелась долина; посыпанная гравием и окаймленная цветами дорожка вела к небольшому каменному дому.

Пока мы шли по дорожке, мужчина сказал, что его зовут Кадред, и предложил сначала уладить дела с моим паспортом. Напрягая все свое внимание, я вслушивался в его речь и облегченно вздохнул, когда стало ясно, что все понимаю. Кадред провел меня в скромно обставленную комнату, единственным украшением которой был ковер с ярким узором. Несколько стульев стояло вокруг стола, заваленного грудой книг в жестких черных переплетах с уголками и золотыми и красными обрезами. Он предложил мне сесть и сам сел напротив, положив на стол вытянутые руки с тонкими и длинными переплетенными пальцами, — и в упор взглянул на меня. Он сидел не шевелясь. Из-за жары и необычности обстановки я, казалось, грезил, и Кадред тоже казался точеной статуэткой, живой и одновременно призрачной.

Через несколько мгновений он нарушил тишину — заговорил неторопливо и добродушно, делая паузы, чтобы я мог лучше понимать его. Из его слов следовало, что ко мне, как к консулу Соединенных Штатов, не будут применены положения, ограничивающие въезд, и паспорт я, разумеется, получу; единственного, чего никак нельзя было избежать, — это медицинского обследования, тут Кадред был бессилен. Я подумал про себя, уж не стоит ли мне, как полномочному представителю, выразить возмущение подобной процедурой, и спросил, предъявляется ли это требование ко всем иностранным представителям. Кадред со слабой улыбкой ответил, что процедура может быть отменена только в отношении послов, но не консулов. Тогда я внутренне решился. В конце концов, моей основной задачей было так или иначе попасть в Островитянию, а не кипятиться из-за воображаемых оскорблений в адрес национального флага. Я сказал, что, пожалуй, согласен, хотя соглашаюсь лишь потому, что у Кадреда по этому поводу есть строгие указания.

— Может быть, сегодня? — спросил Кадред.

Я кивнул.

— Что ж, доктор будет здесь в полдень, если вас устраивает это время.

Затем он просмотрел мои бумаги, сделал отметки в своих книгах, составил и вручил мне грамоту, жесткую, негнущуюся, как старые пергаменты, которая разрешала мне въезд в Островитянию по прохождении медицинского обследования. Вслед за этим он подробно расспросил меня о моем возрасте, образовании и семейном положении — все это очень учтиво; однако вопросы его показались мне докучными, и я подумал, что неудивительна та неприязнь, с какой многие, побывавшие в Островитянии, отзываются о ней.

Наконец все дела были улажены. Несколько минут Кадред просидел застыв, как и прежде вытянув сжатые руки и пристально глядя на меня. Все в комнате было абсолютно застывшим и безмолвным, и я почувствовал, что тоже впадаю в гипнотическое оцепенение. Вдруг до меня дошло, что Кадред встал, я встал вслед за ним, и мы вышли на веранду, где сели возле каменной стены, которой заканчивался утес. Через некоторое время ворота отворились, послышались голоса, мужской и женский, и мы увидели двух островитян, направлявшихся к нам по дорожке. Первой шла симпатичная молодая женщина лет двадцати пяти, простоволосая, в нехитро скроенной коричневой юбке и подпоясанной блузке из тонкого льняного полотна, ярко-оранжевой, с широким воротом. За ней шел высокий стройный мужчина, румяный и черноволосый.

Кадред представил нас друг другу по имени. Женщина оказалась его женой, и звали ее Ислата Сома; мужчину, доктора, звали Маннар.

Я знал, что островитяне носят только одно имя и между ними не существует официальных обращений, таких как, скажем, «мистер», но по привычке подобное представление показалось мне несколько фамильярным. Впрочем, слово «Ислата», обозначавшее принадлежность к знати, смягчило чувство неловкости, и я с любопытством задержал свой взгляд на женщине. Значит, она была аристократкой, и действительно, обликом походила на леди, так просто и легко она держалась.

Разговаривая с Маннаром, хозяин дома упомянул об обследовании. Я сказал, что готов, и мы вдвоем с доктором прошли в соседнюю комнату, где располагалась приемная, одновременно служившая лабораторией. Обследование оказалось чрезвычайно скрупулезным и все же затронуло мою стыдливость гораздо меньше, чем я предполагал. Иногда, если вопрос звучал уж слишком интимно, я внутренне вздрагивал, однако при всем том не мог не восхищаться тактом доктора и даже, вопреки желанию, тем, что полностью чувствовал себя в его власти. Его методы довольно сильно отличались от тех, которые практикуют наши американские врачи. Он делал странные вещи и задавал чересчур личные вопросы, однако я чувствовал, что его нельзя обвинить, как то делали некоторые иностранцы, побывавшие в Островитянии, в шарлатанских трюках и сладострастном любопытстве невежд от медицины. Когда, спустя три четверти часа, мы вернулись на веранду, он знал о моей внутренней жизни больше, чем кто бы то ни было на свете, но у меня в кармане лежало свидетельство о том, что мне разрешен въезд в Островитянию, и я был уверен, что заслужил его!

Ислата Сома и Кадред ждали нас за некрашеным резным столом, на котором стояла бутылка вина и блюдо с печеньем. Так я познакомился с островитянской кухней. Вино, густо-розовое, было сладковатым и имело необычный, смолистый привкус, приятно холодивший во рту. Небольшие печенья на вкус отдавали орехами.

Какое-то время все молчали. Кругом тоже было тихо. Вниз, в долину, сбегали длинные тени, и потемневшая зелень отливала синевой. Движения сидящих за столом были скупы, лица серьезны. Молчание стало тяготить меня, и я заговорил с Ислатой Сомой, рассказав ей о дружбе с Дорном. Она описала мне ту часть Островитянии, где он жил, и сказала, что дом ее двоюродного брата, Сомса XII, лорда Лорийского, находится в той же стороне, а ее собственный — в пятнадцати милях, в лесистых горах.

— Однако, — добавила она, — мы живем в доме брата не реже, чем он в нашем. Его дом новее, семья владеет им всего лишь сто шестьдесят лет. А нашему уже почти четыреста. Когда вы поедете к вашему другу Дорну, вы обязательно должны остановиться в доме моего брата. А если вы не спешите, то можете заехать и к нам, в горы. Я передам вам письмо. Везде вы будете желанным гостем.

Искренне польщенный, я поблагодарил ее.

— Не стоит благодарности, — сказала Ислата.

Вдруг глаза ее загорелись, и, плотно сжав руки и перейдя на такую быструю речь, что я едва мог уследить за смыслом ее слов, она стала описывать свой старинный дом.

— Когда мы переехали в него, он был очень маленьким. Мы были бедными тогда. Нам пришлось уехать из Камии, где мы жили сотни лет. Мало-помалу мы расчищали землю и делали пристройки. Наше поместье — одно из немногих в лесу. Мы были счастливы там, как дети, а когда хотели увидеть новых людей, можно было просто навестить дядю.

Я растерялся и не сразу понял, что это «мы» относится ко всем предкам Ислаты, жившим на протяжении четырех столетий. Задумавшись над этим живым свидетельством постоянства островитян по отношению к родовым традициям, я не мог не заметить резкого контраста между ним и нашим современным отношением к тем же вещам, и нежелание островитян открывать свою страну для торговли представилось мне в новом свете. Я снова вспомнил о Дорне, о политике, которую проводила его семья, и о своей должности консула, — ведь одно существование таковой шло вразрез со всем, во что верил Дорн. Несколько мгновений я не мог решиться: промолчать было бы более мудро и уместно, но мне очень хотелось вслух заявить о своих сомнениях, что я и сделал, и, надо сказать, реакция на мои слова оказалась гораздо лучше, чем я думал.

Ислата Сома взглянула на меня с улыбкой:

— Неужели вы боитесь, что он не захочет вас видеть?

— Нет, но разве я не веду себя нечестно по отношению к своему другу?

— Если у вас появилась такая мысль, значит, вы уже не можете быть нечестным, — сказала Ислата. — Думаю, вы скоро увидитесь.

Несколько минут спустя неожиданно вновь раздался звук колокола, Кадред отправился к воротам и вернулся в сопровождении высокого молодого человека с маленькой головой и легкими вьющимися волосами — несомненно, англичанина. Это был Филип Уиллс, брат Гордона Уиллса, британского консула, недавно окончивший Кембридж. Он направлялся в Островитянию повидаться с братом. Было ясно, что он пришел за паспортом. Его представили мне, и впредь разговор шел уже по-английски; язык этот был знаком островитянам. По губам Ислаты Сомы скользнула легкая, добродушная улыбка, и она отправилась готовить молодому Уиллсу чай.

Полтора часа спустя мы вышли вместе с Филипом; при мне был мой паспорт, удостоверение об обследовании и письмо Ислаты Сомы к ее родственникам.

В тот вечер в гостинице было жарко, и после дня, показавшегося таким долгим, к тому же проведенного с несомненной пользой, я почувствовал себя вправе отложить все прочие дела. В тот вечер я был одинок, как никогда раньше, — тем одиночеством, которое знакомо молодым людям моего типа. Я вспомнил о девушках, с которыми условился переписываться, и написал два письма — Натали Вестон и Кларе Брайен, — постоянно одолеваемый соблазном впасть с излишнюю сентиментальность: жаркое безмолвие ночи, город, лежащий в непроглядной тьме за окном, — делали их образы для меня все более живыми и манящими. Любовь по-прежнему оставалась для меня загадкой, чудом, и мне вовсе не хотелось, чтобы это чудо закончилось женитьбой, но я желал их, и желание мое было почти нестерпимо.

Когда наконец настал вечер воскресенья, я вздохнул с облегчением. В половине девятого я сел в приуроченный к судовому расписанию поезд, который, бодро постукивая на стыках рельс, промчался по извилистому скалистому ущелью и доставил меня на припортовую станцию.

На пристани я увидел Уиллса, моего единственного знакомого, — высокого, элегантного, в безупречном вечернем костюме. Он беседовал с молодой девушкой, которая была настолько меньше его ростом, что ей в буквальном смысле приходилось разговаривать с Филипом снизу вверх. Пронизанные закатным светом, ее мягкие пушистые волосы напоминали нимб, а профиль вырисовывался четко, как камея. Она была очень хорошенькая, восемнадцати — от силы девятнадцати лет.

Я невольно продолжал следить за нею и увидел, как в сопровождении средних лет англичанина она поднялась на борт парохода «Св. Антоний».

Рано утром я проснулся оттого, что корпус судна перестал вибрировать. Все кругом было недвижимо, и я вспомнил, что маршрут предусматривал остановку в Коапе — английском поселении. Остатки сна боролись с любопытством; наконец последнее взяло верх, я встал и выглянул в иллюминатор.

Иллюминатор выходил на узкую палубу. Пиллерсы чернели на фоне приглушенной голубизны, того слабого мерцания, которое, исходя ниоткуда, пропитывает воздух в преддверии жары. Близкий берег был хорошо виден. Словно тронутые бледной акварелью, высокие скалы расступались, за ними лежала скрытая сумраком долина. Желтые фонари еще светили, прячась в кронах деревьев на краю пристани, но постепенно меркли в разгорающемся свете дня. Несколько огоньков между тем приближались, и по красным и зеленым их цветам я понял, что это катер подходит к нашему судну.

На палубе раздались шаги, и я отступил от иллюминатора, желая остаться незамеченным. В иллюминаторе, как в круглой рамке, виднелся пиллерс, который заря уже окрасила в розовато-белый цвет. И тут я заметил прислонившуюся к пиллерсу головку — мягко высвеченный профиль.

Это была молодая англичанка. Между нами было всего несколько футов, но рассеянный свет утра не давал мне разглядеть ее черты. Я не видел ее глаз: полуприкрытые веками, они казались двумя маленькими сонными озерцами. Сердце мое учащенно забилось.

Все случилось буквально в несколько мгновений. По лицу девушки скользнуло нечто вроде улыбки, дремотной, радостной и в то же время капризно-недовольной оттого, что пришлось встать так рано.

— Итак, Мэри? — прозвучал громкий отеческий голос.

Девушка, опустив голову, что-то тихо, сонно и ласково пробормотала в ответ.

Через несколько минут я увидел, как катер уходит к берегу; на корме, оглядываясь на пароход, сидела девушка, и лицо ее, удаляясь, превращалось в круглое светлое пятнышко.

Глубоко взволнованный, я снова лег и забылся крепким сном еще на несколько часов. Проснулся я в приподнятом настроении: воспоминание об увиденном словно расцветило все наше суденышко, само по себе серое и унылое.

Весь день мы плыли в виду земли. По правому борту, вдоль прибрежной полосы тянулись голые скалы, то охряные, то бледно-меловые, то розовые, смутно видимые сквозь туманную дымку. К вечеру скалы стали ниже, и за ними открылась пустынная равнина, за которой шла цепочка едва различимых гор. Здесь обитали враги Островитянии — карейны, которые — по крайней мере, это случалось хотя бы один раз в жизни каждого поколения, — объединившись с чернокожими, нападали на своих соседей, убивая, грабя и уводя в рабство.

На следующий день мы продолжали плыть вдоль карейнского берега и в среду, второго июня, прибыли в Мобоно, новый английский протекторат.

Выйдя на палубу, я встретил Филипа Уиллса и месье Перье, французского консула в Островитянии, маленького человечка с бородкой клинышком, густыми вьющимися каштановыми волосами с проседью и живыми умными глазами. Он много путешествовал по Карейнскому континенту и рассказал нам с Уиллсом кое-что о Мобоно, древнем, мрачном городе, перенаселенном и страдающем от нищеты, — бывшей резиденции карейнских императоров.

Ранним утром город, расположенный на низком берегу, возник из тумана совсем близко. За каменным парапетом набережной Мобоно лежал мешаниной плоских кровель, и только одно здание возвышалось надо всем мощными уступами зубчатых стен, сложенных из массивных каменных плит.

Месье Перье сказал, что это императорский дворец, и предложил нам вместе спуститься на берег, чтобы осмотреть его. Он нанял лодку с двумя гребцами-неграми, чьи черные, как смоль, глянцевые от пота лица резко контрастировали с белизной тюрбанов, курток и шаровар.

Древняя виктория повезла нас по лабиринту узких улочек, кишевших людьми. Жизнь кипела в Мобоно, как в Неаполе, и запахи этих городов были схожи.

Месье Перье сказал мне, что до недавних пор европеец без охраны не мог чувствовать себя здесь в безопасности. Я посмотрел на лица чернокожих и мулатов, глядевших на нас с вызывающим пренебрежением. На одной из улочек навстречу нам попался карейн. Он шел в плотно облегающем платье, надменно подняв голову, и я отчетливо ощутил, как грубо и враждебно ко мне окружающее.

Доехав до дворца, мы поднялись на одну из террас, залитую солнечным светом и заполненную бродягами и нищими. Перегнувшись через балюстраду, я разглядывал мощную кладку окружавших здание стен. Беспорядочный шум и гам стоял над городом. Туманная дымка скрывала городские пределы и пристань, и город казался бесконечным.

— В четырнадцатом веке, — ровным голосом говорил месье Перье, — островитяне взяли дворец штурмом. Это одно из самых героических деяний в их истории. Сама королева, тогда еще совсем юная, вела их на приступ. После взятия дворца она оставалась здесь еще около двух лет, и при ее дворе расцвела островитянская литература. Много лет здесь жил автор знаменитых притч Бодвин. Это — та самая «высокая башня в городе зла», о которой он пишет. Если бы погода прояснилась, мы могли бы увидеть отсюда снежные вершины Островитянии. Великий народ.

— Кажется, они противники современных идей, — заметил я.

— Это дело вкуса, — коротко ответил месье Перье.

Позже, когда мы сидели в кафе на пристани, мне припомнились его слова, и меня заинтересовало, как он сам относится к установлению отношений с Островитянией.

— Как вы думаете, месье Перье, — спросил я, — проголосуют ли островитяне за установление торговых отношений в ближайшие два года?

Перье пожал плечами.

— Если они проголосуют против, — продолжал я, — нашей консульской карьере придет конец.

— Кто знает. Какая-то страна так или иначе найдет зацепку и заведет торговлю с Островитянией.

— Думаю, Соединенным Штатам это не удастся.

— Франции тоже.

— Может быть, Англии?

Перье снова пожал плечами.

— Тогда Германии?

Он пристально и прямо посмотрел мне в глаза:

— Островитяния богата драгоценными металлами, а это именно то, что нужно сейчас немцам. К тому же Германия нуждается в рынках, территориях для поселенцев и сферах вложений. В Африке и Азии ей практически нечего делать, а вот здесь… На западном побережье немецкая речь рано или поздно будет звучать чаще, чем в Потсдаме. В Островитянии много пустующих земель. Скоро немцы собираются построить железную дорогу отсюда до Мпабы, на западном побережье. По ней добываемое здесь железо будет перевозиться на Мпабу. Сейчас — дефицит угля, а Островитяния богата углем, и в придачу нефтью. Почему бы не проложить еще одну дорогу от угольных рудников Островитянии до Мпабы, которая всего в тридцати милях от границы. А потом германские суда пойдут на Феррин — остров, принадлежащий Островитянии, — с грузом золота, серебра, железа, платины, обратите внимание — платины! — и все это будет стекаться в Мпабу, где климат умеренный, а всего в сорока милях простираются плодородные долины… Островитянии.

Рудники, нефть, железнодорожные концессии — вне всякого сомнения, это был лакомый кусок. Еще до моего отъезда из Нью-Йорка мне говорили о наблюдателях, собиравшихся посещать Островитянию до тех пор, пока не истечет срок моего консульства.

— Если и делать деньги, то лучше делать их за счет концессий, чем за счет торговли, — сказал я, ожидая услышать подтверждение своей мысли.

— Да… концессии, — раздраженно пробормотал Перье.

Мы вернулись на корабль как раз к обеду, который проходил под грохот лебедок, скрип талей и пронзительные свистки рабочих, командовавших погрузкой.

Я лег, когда за окном иллюминатора уже плескалось темное море; в голове теснились мысли, мелькали обрывки дневных воспоминаний. Но скоро усталость взяла свое, и я уснул. Мне снились улицы Мобоно и как я из последних сил преследую что-то сладостное и непонятное, все время ускользающее от меня.

Протяжный свисток разбудил меня. Он повторился, и я понял, что мы, должно быть, попали в туман. Мои часы показывали полночь, следовательно, до берегов Островитянии было еще далеко. Неизъяснимое словами чувство, что я дома, сладко овладело моим дремлющим сознанием. Ощутимо похолодало, и я впервые завернулся в одеяло. Устроившись с максимальным удобством, лелея мысль о другой, такой же долгой и безмятежной ночи в открытом море, я снова уснул, слыша сквозь сон далекий звук свистка, а когда проснулся, то с удивлением увидел, что уже давно рассвело и пароход движется с непривычной для него скоростью.

Встав с койки, я выглянул в иллюминатор, ожидая увидеть сияющее в небе солнце, но увидел лишь млечно-белую светящуюся завесу тумана. Небо излучало яркий свет, и гонимые сильным ветром волны блистали неожиданно яркой синевой.

После завтрака, вопреки обыкновению, мы не стали рассаживаться по шезлонгам. Воздух был не холодный, но свежий, бодрящий, и дувший с континента ветер, хотя и увлажненный туманом, тем не менее временами доносил до нас характерный теплый запах земли.

Однако она так и не показывалась, поскольку, хотя в разрывах облаков и проглядывало ясное голубое небо и сквозь туман порой открывался вид на морские просторы, завеса его, слишком плотная, прятала лежащую на западе землю.

Послеполуденные часы я провел в курительной, беседуя с собравшимися там пассажирами-немцами. Трое из них, по виду путешествующие коммерсанты, ехали из Св. Антония; по пути к ним присоединились еще трое, проделавшие путь верхом из немецких колоний западного побережья. Особенно выделялся один из путешественников, Хефлер, высокий, более шести футов ростом, плотного сложения, загорелый и обветренный, с громким жизнерадостным голосом и серыми, широко расставленными глазами, налитыми кровью, но дружелюбно глядевшими из-под тяжелых век. Он рассказывал о своих путешествиях, и от него-то я впервые и услышал о степях Собо — засушливом районе, лежащем на севере и огражденном мощной грядой снежных гор, образующих северную границу Островитянии.

Я с интересом следил за его рассказом о жизни маленьких укрепленных городов, разбросанных там и сям по степи и населенных народностью, возникшей от смешения карейнов и чернокожих. Памятуя о замечаниях месье Перье относительно планов Германии, я пытался обнаружить в том, что слышал, подтверждение словам француза. Предполагаемое строительство железной дороги из Мпабы упоминалось вскользь, но в упоминаниях этих не было ничего подозрительного.

В четыре часа того же дня мы были уже у восточного побережья Сторна, юго-восточной провинции Островитянии, расположенной на полуострове, который тупым углом вдается в море, окружен им со всех трех сторон, и ничего, кроме моря, с каждой милей все более бурного и неистового, не отделяет его от Антарктиды. Ветер почти совсем стих; мы проходили рядом со скрытым в тумане высоким берегом.

Неожиданно голубое небо разверзлось, и в падающих с северо-запада косых лучах солнца волны стали иссиня-черными, и белые буруны вспыхнули на них. На траверзе колышущаяся завеса тумана разошлась и стала медленно подыматься. Солнце померкло в мареве, вода потемнела, но в двух-трех милях впереди показалось красное, изрезанное складками основание скалы в клубах белой пены. Пелена тумана продолжала медленно подниматься. На мгновение приоткрылась густая, насыщенная зелень уходящих вдаль болот, местами — там, где на нее падал солнечный свет, — отливавшая изумрудом.

Но вот туман-исполин снова загородил ее своим могучим плечом.

Островитяния! Итак, я увидел наконец голые скалы ее берегов и волнистые просторы ее болот.

Немного погодя бешеный порыв ветра промчался над палубой, срывая наши пледы и завывая в снастях; небо помрачнело, и тугие струи дождя косо протянулись с юго-запада. Дождь барабанил по доскам палубы, клокотал в шпигатах. Корабль тяжело переваливался с боку на бок. Туман обвил нас плотным изжелта-зеленым кольцом.

Я лег поздно и долго не мог заснуть. Судно продвигалось вперед, вспарывая грузные валы, катившие с юго-запада, и я то и дело просыпался, настолько велико было нервное напряжение, и без того возраставшее весь день. Завтра, в пятницу, 4 января 1907 года, мое долгое путешествие подходило к концу.

Больше всего в этой новой стране меня, наверное, будет мучить одиночество, но ведь это была земля Дорна. Он был там, за морскими хлябями. Я живо видел и чувствовал его: его дышащее силой доброе лицо, его неизменное дружелюбие, его властную уверенность и его тайну.

3

ПЕРВЫЕ НЕДЕЛИ В ОСТРОВИТЯНИИ

Сияющее ясной, безоблачной голубизной небо встретило меня, когда я вышел на палубу. Следуя почти прямым курсом на север и миновав мыс, образованный остроконечными коричневатыми скалами, мы вошли в закрытый залив. Впереди низко навис в небе огромный белый купол. Белые персты его отрогов упирались в землю, окутанную голубоватой дымкой, отчего казалось, что купол, невесомый, парит в воздухе. Справа и слева, на одинаковом расстоянии, высились снежные остроконечные гиганты, похожие на стражей. Они были так высоки и могучи, что даже за сто миль подавляли своими чудовищными размерами, и море явно достигало их укрытых туманом колоссальных оснований. Нетрудно было догадаться, что купол был не чем иным, как главной вершиной Островитянии — Островной горой.

Я постарался поскорее управиться с завтраком, ведь так много еще предстояло увидеть, а якорь будет брошен через два часа. Поскольку мне нужен был совет, а я вполне доверял месье Перье и он был мне симпатичен, то, как только он появился на палубе, я поведал ему свои чувства, касающиеся Дорна. Француз, так же как Ислата Сома, посоветовал мне тут же написать моему другу и не переживать из-за различия наших взглядов. Было что-то чрезвычайно располагающее в манерах месье Перье, и я почувствовал себя преисполненным благодарности, когда он предложил позаботиться обо мне на берегу, и было решено, что в тот же день я в его компании представлю свои верительные грамоты, а затем мы отправимся к нему обедать.

Вскоре берег, к которому мы направлялись, темно-зеленой полосой показался на горизонте; нос корабля точно, как стрелка компаса, указывал на бледную точку вдали — пункт нашего назначения. Целый час, не отрываясь, я смотрел, как она приближается, растет. Поначалу она выглядела узкой белой полоской, над которой пышно вздымался розовый купол; вот слева, поднимая залитую солнцем главу, показалась гора пониже; полоска ширилась, приобретая более ясные очертания, превращаясь в размытый прямоугольник все более контрастных цветов. Наконец стало видно, что это действительно город: он стоял у самой воды, обнесенный низкими стенами из бурого камня, за которыми виднелись две расходящиеся мачты, похожие на вилочку — грудную кость птицы, и коричневато-желтые, серые и розовые фасады каменных домов теснились на трех холмах.

Но мне пришлось оторваться от этого зрелища, чтобы собрать вещи, расплатиться с прислугой, и как раз, когда я был занят всеми этими делами, винты парохода смолкли, и через несколько минут заскрежетали якорные цепи.

Вновь выйдя на палубу, я увидел, как от пристани к нам подходит широкий тяжелый баркас с низкой осадкой. На палубе лицом к нам стояли четыре гребца, отмечая ритм короткими звуками, похожими на щелчки кнута. Баркас продвигался быстро, слегка раскачиваясь, и белая пена расходилась по обе стороны его тупого носа; гребцы налегли на весла, и, неожиданно резко развернувшись, баркас так ловко причалил к нашим сходням, что этому маневру мог бы позавидовать самый бывалый моряк.

Через минуту двое стройных молодых людей в островитянской одежде, без головных уборов, уже были на палубе нашего судна и очень вежливо и расторопно просмотрели наши документы. Перье, Уиллс и я, уже прошедшие обследование в Св. Антонии, первыми спустились в баркас. Багаж опустили вслед за нами, и по сигналу с палубы баркас быстро отчалил. Все четверо гребцов и рулевой были одеты в темные облегающие фуфайки, коричневые бриджи и сандалии на босу ногу. Все они были стройные, мускулистые, с небольшими, красивой формы головами, загорелыми лицами, и тяжелый труд, казалось, служил для них развлечением.

Старина, надежность, покой — таковы были мои первые впечатления; потом я обратил внимание на кипящую кругом деятельность. То тут, то там быстро скользили по воде баркасы, управляемые так же искусно, как наш. От восточного причала отчалило тяжелое, обтекаемой формы судно с двумя вильчатыми мачтами; два прочных рангоута служили перемычкой, большие коричневые паруса раздувались, ловя попутный ветер; полоса белой пены тянулась с подветренной стороны. Судно слегка накренилось, набирая скорость, и направилось к выходу из гавани. На пристани и в доках размеренно двигались маленькие разноцветные фигурки. Во всем ощущался какой-то почти неземной покой. До нас доносились всплески весел, но ни на пристани, ни в доках не было слышно ни единого крика, ни грохота и лязга работающих машин.

На каменной пристани нас встречали полтора-два десятка людей: человек пять официальных представителей Островитянии, Гордон Уиллс, ожидавший брата, мадам Перье с двумя дочерьми и несколько других европейцев. Меня тут же окружили и представили всем, в том числе рослому, полному мужчине — немецкому посланнику графу фон Биббербаху. Затем мой багаж и багаж месье Перье погрузили в ручную тележку, и мы пешком направились в Город: я шел рядом с мадам Перье, а ее муж — впереди, ведя под руки дочерей.

Проходя мимо узкого дока справа, мы обратили внимание на множество стоявших там двухмачтовых судов, тяжелых, отливавших лаковым глянцем, с которых выгружали открытые ящики с крупными красными апельсинами. Воздух над доком был пропитан их запахом. Потом из большого прямоугольного бассейна донесся другой запах, смолистый и сладковатый. Мадам Перье, говорившая по-французски, растягивая слова, объяснила, что у каждой провинции есть в этом порту свои доки, пирсы и склады, и что на этом острове расположены доки провинции Карран, откуда и прибыли апельсины, и гористой провинции Виндер, находящейся в юго-восточной части Островитянии, и что резкий сладкий запах издает патока, доставленная из Виндера. В этот момент из открытых ворот пакгауза, мимо которого мы проходили, пахнýло шоколадом.

Месье Перье настоял на том, чтобы проводить меня до гостиницы, и я был рад его компании, потому что от непривычной размеренности окружающей жизни, от яркого солнечного света, новизны и более всего — от этого странного, словно сонного, покоя мне было слегка не по себе.

Мне отвели большую комнату с каменными стенами, Крытыми большими коричневыми занавесями из мягкой Шерсти. На лакированном полу лежал коричневый шерстяной ковер. Обстановка была вся деревянная и состояла из невысокой кровати с довольно жестким матрасом, льняными простынями и очень мягким коричневым шерстяным одеялом; несколько стульев стояло вокруг стола, простого, без всякой вычурности; в углу располагался большой квадратный платяной шкаф, а рядом — умывальник с огромным тазом и массивным кувшином из коричневой глины. Нигде не было никаких узоров или орнамента — все было прямоугольным, массивным, добротным, окрашенным в одну гамму: глубокий, с красноватым отливом коричневый цвет дерева и мягкий светло-коричневый цвет шерстяной материи. По обе стороны окна в темно-синих глазурованных вазах стояли два пышных букета алых цветов высотой около четырех футов.

Багаж внес за мной в комнату островитянин в обычном рабочем костюме — синей вязаной фуфайке, коричневых бриджах, чулках и сандалиях. Он был породистой внешности, крепко сложен и держался со спокойным достоинством. Спросив, не хочу ли я вымыться с дороги, он прикатил большую глиняную ванну на колесиках, принес кувшин горячей воды и целую кипу мягких белых шерстяных полотенец. Потом осведомился, когда я буду завтракать. Я наугад ответил, что в час. Островитянин растерянно улыбнулся, и я вспомнил, что в этой стране нет часов, кроме водяных, и поэтому все жители наделены необычайно развитым внутренним чувством времени, а день и ночь делятся на двенадцать часов, считая от восхода до заката или наоборот. Прикинув, что шесть часов должны соответствовать полудню, я сказал, что буду завтракать в шесть. Островитянин удовлетворенно кивнул.

Мне предстояло нанести несколько официальных визитов, поэтому, выкупавшись, я надел утренний пиджак, шерстяные брюки, лаковые ботинки и достал из саквояжа цилиндр, серые перчатки и тросточку. Тем временем слуга внес на подносе мой завтрак, накрыл на стол у окна и вышел, толкая перед собой ванну.

Завтрак состоял из куска жареной рыбы, похожей на палтуса, и маленького сочного бифштекса, гарниром к которому служил зеленый горошек и овощ, напоминавший морковь, но с привкусом ореха. В большой корзине лежали апельсины, персики, какие-то крупные плоды, с виду похожие на сливы; рядом дымилась маленькая чашка шоколада, стояла фарфоровая, пирамидальной формы бутыль с вином и серебряный кубок.

Пожалуй, только шоколад и вино отличались по вкусу от американских: шоколад больше горчил, а вино было приторным и отдавало смолой.

Я был голоден, и никогда не доводилось мне есть ничего более вкусного, чем похожие на сливы плоды — знаменитую островитянскую «сарку» с ее тающей во рту, сочной красновато-желтой мякотью, имевшей едва уловимый привкус розового масла. Что касается вина, то его приятная розовая влага, с тонким вкусом, вызвала у меня сомнения в ее крепости.

После завтрака я, словно в забытьи, долго стоял у окна. Какой мир и покой были разлиты кругом! Трудно было поверить, что я действительно в реальном городе: застывшая в солнечном свете панорама казалась живописной моделью. Внизу тесно стояли дома. У одних крыши были плоские, у других — островерхие, со слуховыми окнами, крытые красной черепицей. За ними виднелась река, через которую перекинулся деревянный разводной мост, по другой ее стороне тянулись доки, пирсы и склады; и снова — кварталы жилых домов, городские стены, излучина реки, а дальше, на много-много миль, зелень лугов, лесов, фермерских угодий и разбросанные то здесь, то там белые домики с красными крышами. Налево синела гладь залива. Повсюду — на пристани, на мосту, на пирсах — виднелись маленькие движущиеся фигурки; баркасы с четырьмя ритмично взмахивающими веслами проплывали по реке; двухмачтовое судно проходило под разведенным мостом. Впрочем, долетавшие до меня звуки были далекими и слабыми — куда отчетливее слышалось звонкое чириканье похожей на вьюрка птахи, певшей в саду, разбитом на крыше одного из домов внизу.

И в этом залитом ярким светом, похожем на тщательно выписанный пейзаж безмятежном краю жил мой друг Дорн. Трудно было представить, что для него это — привычный, родной дом. Теперь Дорн казался мне еще более чуждым. Но я слишком хорошо помнил его крепкую фигуру, обветренное доброе лицо, слишком ясно слышал его звучный голос и берущие за душу мелодии — в унисон с ревом волн, скрипом мачты и воем ветра в снастях. В глубине сердца я знал, что ему будет приятно встретить меня. Надо немедленно ему написать.

Увидев месье Перье, тоже одетого по-европейски, я внутренне приободрился; однако, хотя наши костюмы и отличались от одежды остальных прохожих, никто не обращал на нас особого внимания. Мужчины и женщины проходили мимо, едва окидывая нас беглыми взглядами. Все они были без головных уборов, двигались раскованно, неторопливо и почти бесшумно в своих сандалиях на плетеной подметке. Одежда их была необычной, и уж скорее в роли зеваки мог оказаться я. Мужчины носили короткие брюки до колена, рубашки с открытым воротом, без галстука, а поверх — куртки без лацканов и более свободного покроя, чем наши пиджаки. На женщинах были короткие одноцветные юбки, едва закрывавшие колени, и кофты из тонкой шерсти, похожие на мужские куртки. Поражали и цвета костюмов: кремовые, серые, изжелта-коричневые, зеленые, светло- и темно-синие, а иногда красные или пестрые. На некоторых можно было увидеть манжеты, по цвету отличающиеся от всего костюма и по фактуре напоминающие тонкое сукно. Почти у половины мужчин и женщин кожа была белой.

По внешности можно было выделить два противоположных типа людей: похожие на Дорна, крупные, с тяжелыми чертами, черноволосые, чернобровые, темноглазые, загорелые и обветренные; и походившие на Кадреда, с овальными лицами, тонкими, словно точеными чертами, со светло-каштановыми, зачастую вьющимися волосами, голубоглазые или кареглазые. Тучные люди попадались редко, и мало кто из мужчин носил бороду.

Месье Перье и я поднялись на вершину центрального холма и свернули на вымощенную красноватым песчаником площадь. Прямоугольная, с грифельно-синим отливом башня примерно пятидесяти футов в высоту возвышалась в центре. Площадь окружали пять старинных двухэтажных домов с затейливыми фасадами и островерхими крышами. Резиденция островитянского правительства выглядела поразительно просто, даже аскетично. Кроме казавшейся здесь совершенно неуместной виктории, с кучером в европейской ливрее, у низкого подъезда одного из домов, на площади ничего не было. Мой собственный костюм показался мне не менее нелепым на фоне этих древних зданий с их обветшавшими стенами, маленькими окнами со свинцовым переплетом рам, и я, как во сне, проследовал за месье Перье.

Стуча каблуками, мы поднялись по каменным ступеням и вошли в темную переднюю, служившую приемной, со множеством стоявших по всем углам диванов. Дюжины полторы ожидающих сидели в приемной, среди них двое европейцев и чернобородый гигант с красным, как кирпич, лицом, сидевший, по-крестьянски сложив могучие руки на коленях, однако при этом его густые черные волосы прорезал посередине аккуратный, щегольской пробор.

Прошло несколько минут ожидания. Молодой островитянин подошел к здоровяку с черной бородой, сказал ему что-то вполголоса, и тот бросил на меня взгляд своих маленьких, едва видных из-под кустистых бровей, но горящих, как угли, глаз. Он что-то ответил островитянину, после чего молодой человек подошел к нам. Месье Перье встал. Дверь перед нами распахнулась.

Стены комнаты, согретые солнечным светом, падавшим в широко раскрытые окна, были обиты буйволовой кожей. За желтым столом, на котором стояла ваза с крупными красными розами, сидел человек, вставший, чтобы приветствовать нас.

Лорд Мора! Конечно, я знал, что рано или поздно встречусь с ним, но никак не мог подумать, что он вот так, сразу, станет в моих глазах одним из величайших людей на свете. Он был не просто красив — высокий, довольно худощавый, лет пятидесяти пяти, подвижный и изящный в каждом своем движении. Его отливающие сталью волосы были коротко подстрижены, подчеркивая прекрасную форму гордо, величаво вскинутой головы с ясным, высоким лбом. Из-под тонко прочерченных, изогнутых бровей глядели внимательные, все подмечающие голубые глаза, взгляд которых при этом был скорее добрым, доверительным, чем острым и холодным. Неправильная соразмерность всех черт его волевого загорелого лица подействовала на меня гипнотически, и в тот момент мне казалось, что нет чести выше, чем пожать эту узкую, тонкую, но сильную и теплую руку.

Казалось, все это длилось одно мгновенье — и вот уже месье Перье и я снова стояли на залитой солнцем площадке.

— Лорд Мора — человек неотразимого обаяния! — со смехом сказал месье Перье, и я тоже рассмеялся, по кусочкам припоминая все происшедшее.

Меня представили, и я вручил свои бумаги. Затем мы обсудили вопрос о моем месте жительства. Было решено, что с завтрашнего утра ко мне будет приставлен личный адъютант. Помимо прочего, премьер-министр сказал, что рад приветствовать меня не только как представителя государства, но и лично, и предложил отобедать у него. Слушая его, я чувствовал, что я дома, что я — счастлив. И было совершенно не важно, что наша встреча длилась всего десять минут.

Затем настала очередь официальных визитов, и месье Перье вызвался меня сопровождать. Мы оставили наши визитки графу фон Биббербаху и графу де Крайлицци — немецкому и австрийскому посланникам, а потом поднялись на западный холм по узкой ступенчатой улочке, на которую выходили расположенные на разных уровнях двери домов. Подъем привел нас к деревянной двери в садовой стене. Как и в доме Кадреда, к двери была приделана ручка звонка. Месье Перье дернул ее, и в глубине сада звучно отозвался колокольчик. Пока мы ждали, стоя перед дверью, окруженные невозмутимой, далеко разлившейся тишиной, француз рассказал о человеке, которому мы должны были сейчас оставить наши карточки.

— Исла Фаррант — лорд западной провинции Фаррант. Он из очень древнего и знатного рода. Скоро ему будет восемьдесят, и исполняет он свои обязанности уже почти сорок лет. Рискну утверждать, что он — мой друг и друг Франции. В сороковые годы у нас чуть было не дошло до большой ссоры с Островитянией из-за торговли скотом с Биакрой. Это была контрабанда, дело для нас принципиальное. Торговле был положен конец, но островитяне, исключительно по широте душевной, подарили нам большую партию скота. Семья Фаррантов сыграла при этом не последнюю роль. С тех пор нынешний лорд не раз оказывал нам самую разнообразную помощь. Вероятно, сейчас он у себя, в родовом поместье.

Наконец дверь распахнулась, открыв видна прелестный сад, террасами поднимавшийся ко дворцу лордов провинции Фаррант. Как и предполагал мой спутник, лорда Ислы не было в Городе. Однако нам разрешили пройти через сад, и, выйдя с другого конца, мы очутились на площадке, на самой вершине холма. Снова спустившись по вырубленным в скале ступеням и пройдя по аллее, мы зашли в русскую миссию, где оставили визитные карточки князю Виттерзее. Оттуда направились в британское консульство, которое располагалось в простом островитянском доме с небольшим, обнесенным стеной садом.

Мы с месье Перье собирались было просто оставить свои карточки, но Филип Уиллс, заметив нас, попросил зайти и проводил в сад, где был накрыт чай. Там я вновь увидел и Гордона Уиллса, английского консула, внешне похожего на брата, но постарше и покрепче. Там же была и его сестра, смотревшая за хозяйством, и миссис Гилмор, женщина лет сорока, в островитянском платье, но совершеннейшая англичанка по речи, манере держаться и внешности.

Все эти люди были хорошо знакомы с моим провожатым, и в разговоре их сразу зазвучали имена и события, мне неизвестные. Тем не менее я понял, что муж миссис Гилмор — англичанин по национальности, принявший островитянское гражданство, преподавал в университете, и именно он готовил Дорна к поступлению в Гарвард. Ее отец, сэр Колин Миллер-Стюарт, был знаменитым инженером, который спроектировал и построил Субарру — промышленный город, лежавший к востоку от столицы. В Субарре располагались единственные во всей Островитянии фабрики, производившие как военное снаряжение, так и лемехи для плугов и прочий фермерский инструмент. В знак своих заслуг он был удостоен звания почетного гражданина и получил во владение поместье. Я с интересом взглянул на миссис Гилмор.

— Сегодня мы видели Дона в приемной у лорда Моры, — сказал месье Перье, и я решил, что Дон — это тоже кто-то из английской колонии.

— Дона! — воскликнула мисс Уиллс с неподдельным интересом. — Но что он там делал?

Месье Перье пожал плечами, а Гордон Уиллс сделал вид, что не расслышал.

— Он гостил у Колина два месяца назад, — сказала миссис Гилмор, — и поднялся на Брондер в одиночку.

— Так же, как и на Островную, — откликнулась мисс Уиллс. — Гордон считает его ненормальным.

— Сэр Мартин Конвей говорит, что это лучший альпинист, которого он когда-либо встречал. Безусловно, сильнейший.

— И вдобавок самый умный, — добавила мисс Уиллс. — Эти танары — истинные джентльмены.

— Дон тоже, хотя и грубоват.

— Он расчесывает волосы на прямой пробор!

— Сэр Мартин рассказывал, что даже после той ужасной ночи у Дона на голове волосок лежал к волоску, а ведь он был без шляпы.

— Два сапога пара, — заметил Гордон Уиллс.

Дамы рассмеялись. Я представил себе Дона могучим бородачом с франтовато расчесанными на пробор волосами. Наверно, это и был тот багроволицый колосс с огромными ручищами и горящим взглядом, которого я видел утром в приемной лорда Моры.

— А кто такой Дон? — спросил я. Все наперебой принялись объяснять, что Дон — это знаменитый альпинист и тяжелоатлет; что четыре года назад он пытался в одиночку совершить восхождение на вершину Островной и едва не поплатился жизнью, когда, потратив последние силы, поднялся на один из самых высоких пиков, не зная наверняка, достиг ли вершины, и, будучи поражен снежной слепотой, спасся, лишь наугад скользя вниз по склонам и только по счастливой случайности избежав гибели.

Выйдя от Уиллса, мы попрощались с месье Перье, который показал мне свой дом, находившийся на другом берегу реки и выше, чем дом Уиллса, и я направился к гостинице. В запасе у меня оставалось два часа, и много над чем надо было поразмыслить.

Вернувшись к себе, я взял перо и бумагу, чтобы написать Дорну, но внезапно почувствовал, что что-то не так, и не мог понять, то ли это тоска по дому, то ли следствие нервной усталости, то ли первые признаки какой-то болезни. Я сидел за столом, думая, что же я напишу своему другу. Желания высказаться и мыслей было предостаточно, но я не мог облечь их в слова, которые бы легко легли на бумагу.

Я закончил письмо как раз тогда, когда настало время идти к месье Перье.

Единственным гостем, помимо меня, был секретарь Перье, Франсуа Барт, мужчина лет около сорока, с сухой морщинистой кожей. Мадам Перье держалась с нами обоими вполне дружелюбно, хотя и несколько рассеянно. Мари и Жанна были внимательны, но держались чинно, как то и подобает молодым барышням. Сам же месье Перье был радушен и благожелателен. Мы обедали в укромном уголке сада; подавались французские блюда, поэтому обед растянулся надолго. Беседу вели прежде всего я и девушки. Мы старались быть остроумными, но недостаточное знание языка с обеих сторон мешало нашим остротам блистать. Впрочем, эти неловкости с лихвой искупались взаимной симпатией.

Со стороны обе барышни могли показаться невзрачными, однако их темные, блестящие, как бусины, глаза светились умом, а тонкие нервные руки дополняли речь быстрыми красноречивыми жестами. Мне и в самом деле очень хотелось обзавестись друзьями-сверстниками, и даже то, что девушки не были хорошенькими, по крайней мере на мой взгляд, не имело значения.

Здоровый сон без сновидений — замечательная вещь. Я проснулся бодрым, довольным жизнью, словом, в состоянии, самом подходящем для поисков жилья.

Присланный лордом Морой адъютант Эрн, молодой человек, отнюдь не обделенный чувством юмора, отнесся к стоящей перед нами задаче с воодушевлением и не слишком серьезно. Он решил, что мне подобает дом из шести комнат с кухней, повар и слуга, и взял на себя обязанность подыскать и то и другое. Вооружившись списком сдаваемых внаем домов, мы с Эрном обошли их все, прошагав несколько миль по мощеным улицам Города.

Три из этих домов находились в той его части, где я еще не бывал, части весьма своеобразной. Несколько веков назад Город подвергся длительной осаде, и, чтобы его защитники могли быстрее передвигаться, а также с целью избежать скопления людей на тесных улочках, с крыши на крышу перебрасывали мосты. Многие из них остались и по сей день; на крышах разбили сады, и повисшие над улицами мосты и переходы скрещивались и пересекались причудливым лабиринтом.

Разыскивая дома из списка, мы прошли под несколькими такими мостами — изящными каменными арками на высоте второго или третьего этажа, с цветочными горшками вдоль балюстрад. Дома оказались более или менее сносными, хотя и разочаровали тем, что между ними не было столь пленивших меня «эстакад».

Следующий дом нам никак не удавалось отыскать. Эрна что-то очень забавляло, хотя я никак не мог понять, что именно. Впрочем, наконец дом отыскался; узкая, не шире пяти футов аллея вела к нему. Мы осмотрели дом и нашли его прелестным. Он состоял из семи комнат; на крыше был разбит красивый сад.

Когда мы вновь оказались на солнечной улице, Эрн, употребляя множество незнакомых мне слов, объяснил причину своего веселья. Спустя некоторое время я и сам понял, что этот район, по вполне очевидным причинам, не подходил для резиденции консула такой высоконравственной страны, как Соединенные Штаты. Мы отправились по следующему адресу.

Хотя следующий дом тоже не подходил для проживания консула и вообще имел массу недостатков, он запомнился мне своим любопытным внешним обликом. Как и прочие дома, тянувшиеся вдоль городской стены, он примыкал к ней таким образом, что бойницы, которыми была прорезана стена, одновременно служили ему окнами. Дома были построены один над другим в два яруса. Дом, куда провел меня Эрн, составлял часть верхнего яруса, и перекинувшийся через узкую улочку мост со ступенями — часть общей системы воздушных путей — соединял его с домом напротив.

Эрн позвонил в колокольчик. Прошло довольно много времени, прежде чем на ступенях перехода показалась медленно шедшая нам навстречу женщина. На вид ей можно было дать лет шестьдесят; у нее были седые волосы и спокойное, ласковое лицо. Ее звали Лона; будучи владелицей обоих домов, она жила в нижнем, а верхний отдавала внаем. Мы объяснили, зачем пришли, и хозяйка провела нас внутрь. Нижний этаж состоял из четырех комнат и кухни, опрятной и светлой. Зато комнаты, обращенные на восток, упирались в городскую стену, так что окна их находились внутри глубоких ниш. Эрн неодобрительно покачал головой. Наверху была одна огромная, во всю длину этажа, комната, окна которой выходили на восток и на запад. В углу была отгорожена маленькая спальня. Из большой комнаты лестница вела на крышу. На нее-то мы и вышли, оказавшись в саду, пронизанном безмятежными лучами солнца.

На востоке отвесная поверхность стены спускалась к протекавшей далеко внизу реке. У противоположного берега стоял паром, а дальше, за рекой, расстилались на многие мили ровные участки фермерских наделов, доходивших до холмов, узкой полоской протянувшихся миль на десять от города. На западе взгляду открывались бесчисленные плоские кровли домов, на которых здесь и там ярко зеленели сады, и все это вместе — каменные стены, извилистые переходы, мостики — казалось огромной равниной, пока вы не замечали улиц, похожих на перпендикулярно пересекающиеся расселины.

— Слишком маленький дом, — сказал Эрн. — Допустим, что прислуга и ваш кабинет займут нижний этаж. Сами вы можете разместиться в большой комнате и там же устроить столовую. Но где тогда принимать гостей?

— Да и нижние комнаты, что выходят окнами на стену, темноваты, — добавил я.

— Слишком темные, — сказал Эрн.

— Приезжему будет сложно найти это место, да и консулу удобнее жить поближе к набережной или к деловым кварталам.

— Думаю, вряд ли этот дом подойдет.

— Да.

Итак, наши мнения полностью совпали.

— Но в общем, не будь я консулом, я бы здесь поселился. Место славное, — сказал я и после минутной паузы добавил: — Что-то в нем есть.

— И мне так кажется! — согласился Эрн, просветлев.

Выбор был сделан. Я снял дом. Последовал обмен любезностями. Договорились, что Лона будет мне готовить, таким образом одна комната освободится, а моего слугу она устроит у себя.

— Когда вы переедете? — спросила хозяйка.

— Сегодня в полдень! — ответил я.

И все же не могу сказать, чтобы я был очень доволен. Чувство напряженности, скованности вернулось, и я решил поскорей занять себя чем-нибудь.

С помощью расторопного Эрна я уже к шести часам полностью перебрался к себе. Мои пожитки доставили из гостиницы на ручной тележке, слуга должен был появиться завтра вечером. По пути я зашел в своеобразное островитянское учреждение, которое по-английски, наверное, можно было бы назвать «агентством», где мне обменяли деньги, где отныне мне предстояло делать покупки и где я договорился о том, чтобы мне доставляли корреспонденцию на дом.

На моих часах было семь. Я сидел в столовой у западного окна. Внизу Лона готовила ужин. День получился деловой, со множеством беготни. Солнце заглянуло в комнату, и вместе с ним повеял приятный теплый ветерок. Город погрузился в глубокий покой. Подо мной, футах в пятнадцати, лежали сады — цветущие кустарники, обсаженные самшитом и посыпанные гравием дорожки — и зелень их была так густа, что трудно было поверить, что под нею скрываются человеческие жилища. Из увитых виноградом каменных труб, расположенных вровень с моим окном, лениво тянулись к небу тонкие струйки дыма; время от времени ветер доносил в комнату его запах, то пряный, то смолистый, то едковатый, и даль колыхалась в легком мареве.

Наступали сумерки, и над ровной зеленью садов повисла синяя дымка. Казалось, что когда-то здесь было огромное озеро, из глубин которого возникли, тесно прижавшись друг к другу, квадраты и прямоугольники рукотворных островов. Плескавшаяся между ними вода ушла, оставив темные провалы, но царство садов, кроны деревьев, кустарник, цветочные клумбы, гравий дорожек, высокие стены, мосты и переходы повисли на уровне отступивших вод.

А надо мной раскинулся мой собственный сад. Острый запах горящих дров напоминал о деревне. Я почувствовал, что голоден… Однако, судя по комплекции, островитяне не страдали чрезмерным аппетитом.

Внезапно я ощутил, что дядя Джозеф где-то совсем рядом, и услышал его голос, прозвучавший так отчетливо, что мне стало не по себе.

— Джон, это неподходящее место для американского консула. Я неплохо провел время, добираясь сюда! О чем ты думаешь? Как ты не видишь, что вести дела здесь невозможно! А правительство платит тебе за то, чтобы ты…

Я взбежал на крышу, на крышу моего дома, в мой сад. Было уже прохладно, поднялся ветер, и солнце низко нависло над горизонтом. Аромат цветущих роз мешался с запахом дыма. Я шел вдоль обрамлявших стены розовых кустов. Здесь были вьющиеся розы, розы на подпорках, низкорослый дельфиниум с толстыми стеблями, гнувшимися под тяжестью темно-синих, со стальным отливом Цветов, и вечнозеленые кустарники, названия которых я не знал. Гравий хрустел под ногами. Кругом было так тихо, что невольно хотелось идти на цыпочках. Или все это мне снилось?

— Ланг! — коротко окликнул меня снизу голос Лоны.

Пожалуй, не следовало так уж поддаваться этому ощущению грез, ведь потом от него не так просто избавиться… Ужин подошел к концу. Столовая казалась огромной. Было совсем темно, и только ярко горела стоявшая на каминной полке маленькая свеча.

Мрак сгущался, и лежавший в тенях Город казался призрачным. В садах то здесь, то там загорались желтые огоньки, и тусклый отсвет поднимался снизу от уличных фонарей, но черные плоскости крыш скрывала тьма. Воздух пах уже не дымом, а надвигающейся вечерней сыростью, пропитанной обманчивым и тонким благоуханием цветов…

Это было похоже на сон, но сон страшный, не выпускающий из своих тесных объятий. Я зажег пять больших свечей и задернул толстые тускло-коричневые шторы.

Звякнул колокольчик. Взяв свечу, я спустился по темной лестнице и отпер дверь.

— Ланг? — спросил из темноты мужской голос.

— Да.

— Вам почта.

Сразу четыре письма! Они пришли из того, реального, так легко ускользавшего от меня мира. Поставив свечу на стол, я стал распечатывать их одно за другим.

Первое письмо было от миссис Гилмор. Она советовала навестить семью Ривсов, что доставит ей и ее мужу удовольствие увидеться там со мной, и присовокупляла, что ее мужу очень нравится мой друг Дорн.

Второе — от Р. К. Гэстайна, главы одной из самых крупных в мире компаний по добыче нефти, о котором я много слышал еще от дяди Джозефа. Гэстайн писал, что говорил обо мне с дядей и сожалеет о том, что не смог встретиться со мной до моего отъезда. Не могу ли я чем-нибудь помочь одному из его инженеров, Генри Дж. Мюллеру, который собирается прибыть в феврале для изучения обстановки в Островитянии? Он (то есть великий Р. К.) будет мне за это очень признателен. В конце он желал мне счастья и успехов в моей деятельности.

Дядя Джозеф прислал короткое, деловое письмо с просьбой о коммерческой информации. Одновременно дядюшка не упустил случая проверить мою сообразительность: упомянув о Р. К. Гэстайне, он как бы вскользь назвал его очень влиятельным человеком. Что ж, намек ясен!

Оставалось еще одно письмо. Адрес был написан явно женской рукой, старательным ученическим почерком. Кто же из тех девушек, с которыми я договаривался о переписке, смог так почувствовать мое одиночество и догадался послать письмо с тем же кораблем, на котором плыл я, чтобы не заставлять меня ждать долгие месяцы? Она рассказывала обо всем понемногу: о том, что в Нью-Йорке ветрено, о пьесе, которую она смотрела, о школьных делах и о предполагаемой поездке за границу будущим летом.

В заключение автор письма писала:

«Мама взяла для меня в библиотеке книгу про Островитянию. Она называется «Путешествие в современную Утопию», и написал ее Джон Картер Карстерс. Может быть, вы ее читали. Мне она кажется немного замысловатой, но все равно очень нравится. Я все разглядываю эти чудные карты и представляю, что я там. Если у вас случатся какие-нибудь поездки, мне бы так хотелось, чтобы, вы рассказали мне, где успели побывать. А я могла бы заглянуть в карту и прочитать, что он об этом пишет. Мама обещала купить мне эту книжку, конечно, это куда лучше, чем когда ее нужно отдавать через две недели.

Надеюсь, дела у вас там идут так, как вам бы этого хотелось. Ведь это очень далеко, а так ужасно — быть несчастным вдали от дома.

Искренне ваша Глэдис Хантер».

Я перечитал письмо. Теперь я хорошо представлял себе автора — семнадцатилетнюю девушку, — так живо выразилась она в каждой строчке. Словно она сидела сейчас напротив, а на столе между нами были разложены расписания. Стройная и юная, несказанно свежая, ребячливая, но полная достоинства и такая простодушная…

На третий день моего пребывания в Островитянии, в воскресенье, пообедав с Уиллсами и навестив Перье, которые уговорили меня с ними поужинать, я пошел домой через город один. Улицы были слабо освещены редкими свечами на угловых домах, прикрытыми от ветра колпаками из желтой провощенной бумаги. В нескольких последних кварталах улочки стали совсем узкими и запутанными. Над головой звезды сияли в теплой тьме летней ночи. Я сворачивал то направо, то налево и уж думал было, что заблудился, но вдруг оказался прямо напротив своего дома.

Глаза еще не успели привыкнуть к свету. Я поднялся в столовую и увидел горящую свечу и мужчину, сидящего за столом перед ней. Заметив меня, он медленно поднялся, и я различил грузный силуэт, бородатое лицо и вспомнил о легендарном существе, о могучем Доне.

— Джиродж, — сказал мужчина. Как и все островитяне, представляясь иностранцу, он назвал лишь себя, не спросив моего имени. Его же имя Джиродж лишь внешне напоминало англосаксонское Джордж и было древним островитянским именем, означавшим «пшеничное поле». И все-таки я буду писать — Джордж.

Так состоялось наше знакомство. Он и оказался тем самым «слугой», которого обещал прислать мне Эрн, но уже после первых фраз, которыми мы обменялись, стало ясно, что я не смогу распоряжаться им как обычным слугой. Неожиданно я оказался в довольно затруднительном положении. Джордж принадлежал к благородному обществу. Эрн не предупредил об этом меня и ничего не объяснил Джорджу, и не потому, что был недостаточно опытен, а просто потому, что, будучи островитянином, был вполне уверен, что любой, попав в подобную ситуацию, тут же сам во всем разберется. К счастью, мне это удалось, хотя и в последнюю минуту.

Джорджу было под шестьдесят, он был холост и около тридцати лет прослужил в островитянской армии. Его старший брат владел земельными угодьями в провинции Герн, был соседом и давним знакомым Эрнов, и потому Эрн решил, что, как приятель и драгоман, Джордж подойдет мне больше, чем просто слуга. После службы в армии Джордж имел право вернуться в поместье брата, но он не хотел так сразу возвращаться к сельской жизни. Разумеется, ему был назначен пенсион, и Джордж мог жить в праздности, ноне такова была его натура.

Беседа у нас получилась весьма учтивой, но теплой и дружеской. Нашлась масса поводов повеселиться. Мы обсудили условия, и Джордж отправился за своими пожитками.

Нет нужды говорить, что в первые недели работы у Джорджа не было особых забот. Он с удовольствием, хотя и медленно, осваивал английский, ухаживал за садом на крыше и наводил справки по некоторым коммерческим вопросам. Я ожидал, что у меня будет слуга в полном смысле этого слова, но чем больше я наблюдал за Джорджем, тем больше он мне нравился. Быть может, он не блистал умом, но был превосходно воспитан и располагал запасом всевозможных полезных для меня сведений. Хотя служба у меня его и забавляла, он всегда мог дать совет по вопросу, выходящему за пределы кругозора обычного слуги. Он был наивен и добродушен. И, несмотря на густую бороду с проседью, в душе оставался мальчишкой.

Я уже почти привык к незыблемо покойной жизни Города, однако с течением времени накапливалось множество мелких, почти неуловимых подробностей, смущавших и раздражавших меня своей необъяснимостью. Присматриваясь к местной жизни, я — то с удивлением и любопытством, то с внутренней усмешкой — старался объективно и трезво уяснить себе ее механизм. И вдруг меня охватывала дрожь беспричинного ужаса. Что же так влияло на меня? Это никогда не было чем-то отдельным, конкретным. Единичное явление почти всегда можно объяснить, но здесь во всем и везде — в облике домов и улиц, в лицах прохожих, в застывших на крышах садах, в разноцветных лоскутьях лугов и полей, видных из моего окна, в самом море и застывших вдалеке горах — чувствовалось качественное отличие от нашего мира, то более, то менее заметное, но всегда ощутимое и в общем совершенно поразительное.

Не в силах доискаться причины, я в то же время понимал, что нечто вполне реальное беспокоит мой ум и воздействует на мое тело. Не успев распуститься, цветы радости увядали в душе. Внимание было постоянно напряжено. Я просыпался и сквозь дремотную пелену слышал чужие голоса. Небо за окном было ясным, ветер по-летнему ласковым и теплым, воздух свежим и благоуханным, но меня словно замкнули в глухом бронзовом саркофаге, и металлический вкус во рту не проходил.

На днях ко мне заглянули двое американцев, путешествовавших по Востоку. Один был высокий и голенастый, в грубой одежде, с грубыми чертами лица и манерами, однако старавшийся держаться, как «культурный человек». Второй, маленький и кругленький, что называется, «живчик», с носом и щеками, покрытыми узором лопнувших сосудов. Оба были чем-то средним между прирожденными бродягами и коммивояжерами — не джентльмены, но почти.

Они ворвались ко мне в комнату, и каждый поспешил с жаром тиснуть мою ладонь. Потом они уселись и закурили сигары. Беседа клеилась с трудом. Приятели то и дело переглядывались. Чувствовалось, что они видят друг друга насквозь и оттого держатся несколько смущенно.

— Можно как-нибудь выбраться отсюда до середины следующего месяца? — спросил толстячок.

— Мы с Чарли думаем, что это черт-те что, а не страна! — взорвался его спутник.

Я прекрасно понял его. Запах табачного дыма обладает способностью вызывать пронзительно острые воспоминания, и мне тут же вспомнились футбольные матчи Гарвард — Йель, дымящие автомобили и весь этот ревущий, безудержный, многоцветный мир, родной и любимый.

— Да, удивительная страна, — ответил я.

— Еще бы! Вроде и пожаловаться не на что. Все относятся к вам, как к белым людям, но… — сказал долговязый.

— Мы думаем, может, подвернется какой-нибудь грузовой пароход, — добавил Чарли прочувствованно.

— Вряд ли, они ведь, знаете, торговли не ведут.

— И Бог с ними, какое мне дело до их торговли!

— Конечно, будь мы какими-нибудь высоколобыми… — добавил Чарли. — Но мы — простые американцы.

— Что нам делать дальше, хотел бы я знать.

— Ну я-то здесь не останусь.

— Думаю, придется топать дальше.

Я поделился с приятелями своей скудной информацией и распрощался с ними. Наверно, следовало бы пригласить их пообедать вместе, но мне было не по себе в их обществе, несмотря на ту ниточку, что протянулась между нами от неожиданно промелькнувшего общего чувства.

Подобно им, я не желал оцепенелого покоя, ведь стоило лишь утратить чувство движения, как безмолвие смыкалось вокруг меня, и я постоянно просыпался после одного и того же кошмара: мне снилось, будто я погружаюсь в мягкое, вечное небытие. Ветер трепетно вздыхал за окном, тихо плескались в реке воды, слышался чей-то негромкий спокойный голос, но помимо этого не было ничего — ни звона трамваев, ни урчанья батарей, ни свистков, ни отнюдь не романтического гудка паровоза, ни бодрого стука шагов, среди которых не хватало лишь моих, ни мирного поскрипыванья и потрескиванья старого деревянного дома, — камень, одно лишь холодное каменное безмолвие.

Все было нереально, кроме моих чувств, а чувства мои совершенно не походили на прежние. Сжав зубы, я страдал, нетерпеливо ожидая встречи с Дорном.

Хотя и в нем я успел несколько разочароваться. Один день был действительно ужасен — день, когда я рассчитывал получить письмо с Запада. Накануне молодой Келвин предложил мне поехать в его поместье, провести там день, переночевать и вернуться утром.

Келвин, с которым познакомил меня месье Перье, был сыном лорда Города и правой рукой своего отца. Большую часть времени они проводили в городской резиденции, но настоящий их дом был в деревне, в десяти милях от столицы.

Вчетвером мы выехали из Города в четыре часа, когда молодой Келвин закончил свою работу. Кроме меня, были приглашены Филип Уиллс и молодой Мора, старший сын премьер-министра, выпускник Оксфорда. Разумеется, многое сближало его с Уиллсом, поскольку оба учились в Оксфорде в одно и то же время. Помимо прочего, он и молодой Келвин были двоюродными братьями — мать каждого приходилась другому теткой. Таким образом, по отношению к этой троице я оказывался почти что чужаком.

Все они держались со мной учтиво, однако учтивость эта была скорее продиктована приличиями, чем шла от сердца. Я был не из их круга, и не только по соображениям политическим, но и потому, что держался слишком скованно и неестественно, чтобы соответствовать их норме. Вежливое обращение Келвина было несколько нарочито; все понимали друг друга с полуслова, мне же приходилось объяснять азы. Уиллс был типичный хамелеон, и ему доставляло искреннее наслаждение быть таковым с «достойными» людьми. Молодой Мора напоминал отца, но был не настолько изыскан, безукоризнен и обаятелен. Правда, улыбался он обворожительно и щедро одаривал меня своими улыбками, но я подозревал, что он не слишком мне доверяет и что за умными и мужественными его чертами кроется полное безразличие к людям типа Джона Ланга, однако он был чересчур вежлив и горд, чтобы обнаружить это в критических замечаниях.

Мы выехали через самые северные из обращенных на восток ворот, проехали через мост и дальше — к плоско раскинувшимся фермерским наделам, где скоро углубились в лабиринты высоких каменных стен, изгородей, рощ. Солнце припекало, и воздух был полон теплым благоуханием земли и растений. Листья деревьев и трава в полях пышно зеленели; кукурузные початки и колосья на упругих стеблях зрели и наливались соком; цветы в садах были яркие и свежие, будто только что политые. Даже дорога местами подвергалась набегу трав, и цоканье лошадиных копыт звучало приглушенно.

Мы ехали вдоль реки, следуя ее плавным излучинам. По берегам росли ивы, и маленькие глянцевито-черные ласточки проворно скользили над мирными водами. Грузные суда бороздили речное лоно, сырая парусина важно раздувалась от ветра, а команда беззаботно коротала время на палубе.

Тени стали длиннее, и мы пришпорили лошадей. Дорога отклонилась от реки, и впереди, слева, над вершинами густого леса, сплошь состоявшего из огромных буков, показалась освещенная солнцем вершина скалы. Крутой поворот — и мы въехали в проход, образованный высокими каменными стенами. В лесу царил сырой полумрак. Но уже через минуту мы вновь выехали на ярко освещенные солнцем поля. В стороне от дороги показались тесно сомкнувшиеся, крытые красной черепицей крыши. Это и был настоящий дом Келвина, поместье, принадлежавшее их семье вот уже два столетия.

Ясным и звонким, как колокольчик, голосом Келвин выкрикнул одно за другим наши имена: «Мора! Уиллс! Ланг! Келвин!» — и звукам последнего сообщилась дрожь его голоса — дрожь радости и сознания собственного могущества.

Появились двое слуг. Один принял у нас лошадей, другой — вещи. Старая седая дама ласково приветствовала нас, назвав свое имя, которое я не расслышал. Меня отвели в тихую комнату на первом этаже, впрочем, я оставался там недолго, только распаковал свои вещи и переложил вечернюю одежду в суму, которую Джордж купил мне перед отъездом.

Потом все мы отправились к реке, разделись в маленьком каменном эллинге и один за другим попрыгали в воду с причала. И это простое, естественное событие — купание летним вечером — пробило брешь в толстой скорлупе, отгородившей меня от реального мира. В конце концов, Мора, Келвин и Уиллс были всего лишь молодыми людьми, такими же человеческими существами, как и я. И пусть их тела отличались особой, утонченной красотой, пусть островитяне плавали лучше меня, все равно я плавал гораздо лучше Уиллса, я плавал в прохладной воде под необъятным голубым небом, и ласточки, вившиеся вокруг, задевали воду кончиками крыльев. А впереди ждал добрый ужин.

Но какая разница обнаружилась между нами, когда мы стали одеваться! Пока я, разгоряченный и мокрый, воевал чуть ли не с двумя дюжинами различных деталей туалета, составляющих обычное вечернее платье, мои товарищи, даже Уиллс, пробовавший носить островитянский костюм, легко и быстро облачились в свою простую одежду. К тому же моя рубашка и воротничок были скверно накрахмалены, поскольку в Островитянии не принято крахмалить одежду, и неимоверно топорщились и казались нелепыми по сравнению со скромным нарядом молодых островитян: легким льняным нижним бельем, чулками, сандалиями, открытыми на груди рубашками, короткими, как у маленьких детей, штанами и куртками. В своих коротких мальчишеских штанах они выглядели холодно-надменными, безупречными молодыми аристократами, рядом с которыми я смотрелся, как слуга. Картина была впечатляющая. Их рубахи из белоснежного, мягчайшего льняного полотна, с широкими отложными воротниками, темно-синие куртки и штаны свободного покроя тем не менее сидели на каждом идеально, а довершали костюм чулки и сандалии. Костюм Уиллса был практически одноцветный, за исключением красной полосы по верху чулок и на обшлагах; на куртке у Моры были красные лацканы, и широкие красные полосы шли поверх узких белых полос на обшлагах и чулках, так же располагались полосы и у Келвина, но только цвета их были другие — лиловый и черный.

Когда мы подъехали к дому, я был весь в испарине, и шея, натертая воротничком, горела.

Стол для нас накрыли на веранде. За окном скоро стемнело; внесли лампу. Ясное белое пламя, издавая слабый сладковатый аромат, ярко горело под колпаком из вощеной бумаги. Блюда были простые, но искусно приготовленные, и четверо юных голодных эпикурейцев вкушали их с торжественно-критическим видом. Разговор касался прежде всего политики, и скоро стало ясно, что взгляды Моры и Келвинов на отмену чрезвычайных законов и развитие торговли с заграницей полностью совпадают. Едва коснувшись возможности того, что страна добровольно внесет необходимые изменения в свое законодательство, они согласились, что в противном случае ей навяжут эти изменения силой. Особый интерес для них, казалось, представлял вопрос: что случится, если эти перемены произойдут? Передо мной, американским консулом, открывался новый мир: недвусмысленные планы английских промышленников построить железную дорогу от столицы до Субарры, а затем и до крупного центра Мильтайн; конкуренция, которую составляла им Германия; пароходы; экспорт, импорт, банки, биржа. Уиллс с большим искусством играл роль восторженного, но ненавязчивого защитника интересов своей страны, особенно нападая при этом на Германию, в то время как молодые островитяне не хуже заправских дипломатов не позволяли склонить себя на чью-либо сторону. Они были далеко не последними людьми, эти юноши, и пользовались доверием своих могущественных отцов, выступавших в союзе. Лорд Мора контролировал восток страны, а лорд Келвин, занимая стратегически важную позицию в столице, оказывал сильное влияние на центральные области. Запад оставался вотчиной Дорна и его двоюродного деда. И если судить по Дорну, то, пожалуй, они были несколько грубее и гораздо менее проницательны, чем наш утонченный хозяин, его кузен с умным, живым взглядом и их умудренные житейским опытом, целеустремленные отцы.

Скоро я почувствовал, что Мора украдкой коснулся моей руки. Потом последовало несколько вопросов, на которые я отвечал чисто механически: о кузене Дорне, о Гарварде, о нашей дружбе. Виделся ли я уже с ним? Нет, только послал письмо. Даже несмотря на долгое политическое противостояние, с чувством сказал Мора, они остаются друзьями. Но консул — это всегда торговля…

Я понял их намек на то, что Дорн может и не ответить на мое письмо.

— Консул — это не только торговля, даже если ваш народ проголосует «за», — сказал я после небольшой паузы.

— Перри и Япония, — заметил Мора.

— Мне претит сама идея того, что наши страны могут вступить в конфликт, — сказал я, поочередно взглянув в глаза Море и Келвину.

Мора от души рассмеялся, и напряженный момент остался позади.

— Я всего лишь консул, — сказал я, — и откуда мне знать, что на уме у людей.

Как истинный дипломат, я почувствовал, что самое безопасное — прикинуться несведущим.

— Может быть, я со временем и узнаю, но Соединенные Штаты часто не принимают в расчет мнения своих консулов.

— Как вы думаете, что лучше для Островитянии? — спросил Мора.

— Боюсь, мне будет сложно ответить на этот вопрос.

— Сейчас, из-за наших традиций, мы — изгои.

— Но у вас есть замечательные друзья. — Я с улыбкой кивнул в сторону Уиллса, который важно наклонил голову.

— Единственное, почему меня назначили консулом, — продолжал я, — так это потому, что я немного знаю ваш язык. Претендентов было достаточно, но я прошел легко. Меня заинтересовали рассказы Дорна об Островитянии. И вот я здесь. Сам я пока еще не привык к этой мысли, ведь у меня совсем нет дипломатического опыта. Я полагаю, правительство давно хотело иметь здесь своего человека, но вовремя не позаботилось об этом, поскольку, будь у него более подходящая кандидатура, меня никогда не назначили бы консулом. Как видите, другие страны отнеслись к ситуации серьезнее. Здесь работают сейчас и Гордон Уиллс, и месье Перье, и граф фон Биббербах — люди опытные, успевшие отличиться на своем поприще.

— Не сомневаюсь, что Соединенные Штаты имеют в вашем лице самого достойного представителя, — произнес Мора с легким поклоном.

После этого я помню только белое пламя лампы, черноту ночи за окном, треск сверчка. Я говорил без удержу, и с каждым мигом окружающее становилось все более нереальным. С веранды мы перебрались в библиотеку, где нам подали белый ликер, бархатистый и сладкий, как капля чистого меда. Пламя свечей отражалось в корешках сотен старинных книг в переплетах из островитянской махагони. И мы говорили, говорили и говорили до поздней ночи.

С облегчением вошел я в свою комнату, в окна которой заглядывали неподвижные ветви деревьев и усыпанное звездами летнее небо. Желтое пламя свечей горело ровно, и в складках портьер залегли глубокие тени. Единственным украшением комнаты служила тонкая резьба на дверном наличнике. Резчик изобразил мужчину в гордой позе, обращающегося с речью к трем слушателям, один из которых внимал ему с сомнением на лице, другой стоял вполоборота, словно готовый немедля перейти к действию, а третий брался за вилы. Я понятия не имел, что за сюжет изображен на рельефе, но в ораторе, лицо которого было вырезано с тонким тщанием, я узнал Келвина по его орлиному носу. Группу обрамляли деревья, и по обе стороны выглядывали зверские лица чернокожих, притаившихся за стволами.

Засыпая, я еще раз очень живо представил себе эту сцену, страшную, грозную опасность и сизифовы труды, прилагаемые к тому, чтобы ее избежать…

Позавтракав рано утром все на той же веранде, мы вернулись в Город. Сегодня был первый день, когда я мог ожидать ответа от Дорна. Зная это, я специально старался не тешить себя надеждами, чтобы избежать разочарования.

В девять я простился с Келвином и остальными на ступенях перехода, соединявшего мой дом с соседним.

Джордж занимался английским и, произнося слова, старательно топорщил свою бородищу. Услышав, что я вхожу, он поднял на меня безмятежные глаза и по-приятельски улыбнулся.

Я спросил, нет ли писем.

— Еще рано, — сказал Джордж. — Курьер с Запада прибудет в Город не раньше полудня, а письмо доставят не раньше вечера.

И, участливо взглянув на меня, добавил:

— Но я сам схожу на почту в полдень. Днем мы вместе пошли в Западную почтовую контору, расположенную рядом с агентством. По пути мы задержались на мосту над портом, глядя вниз на сложную мозаику длинных вытянутых пирсов и укромных доков. Доки были устроены для кораблей из западных провинций, и Джордж сказал, что этот небольшой участок Города — очень западный по характеру. Рядом, добавил он, находится официальная городская резиденция лорда провинции Нижний Доринг, то есть лорда Дорна; фасад ее обращен к бухте, а личный корабль лорда стоит на причале там, за молами.

Джордж охотно принялся рассказывать о Западе, где ему часто приходилось бывать во время службы.

— На Западе люди другие, — говорил он. — Они всегда как бы в стороне от того, что происходит, и даже не потому, что живут далеко, а из-за гор. Но при этом всегда про все знают, будто живут с тобой по соседству… А вообще, там сплошные болота на много-много миль, разве что кое-где попадется островок повыше. И вот стоите вы посреди этой плоской равнины, и смотрите на горы вдалеке, и ветер такой, что слезы на глаза наворачиваются. Дайте человеку из Доринга пядь земли, и тогда — хоть из пушек пали, хоть разверзнись под ним земля, а над ним все хляби небесные, — не дрогнет. А потом, глядите — он уже и не один, а в кругу счастливой семьи, и землю пашет, и дела у него идут будь здоров. И против любого противника станет биться до последнего, ручаюсь! А случись, кто-то вам угрожает, человек из Доринга тут как тут — и поможет, и жизнью своей за вас рискнет. Исла Дорн, двоюродный дед вашего друга, как раз такой, весь, до последнего волоска, до косточки. Стареет он, правда, но эти люди с годами только крепче. Говорят, он не так умен, как его отец, но это время покажет… А вот и почта.

В дальнем конце набережной, рядом с гостиницей показалась маленькая кавалькада. Впереди бежали две вьючные лошади, а за ними следовал всадник. Лошадь, бежавшая первой, хорошо знала дорогу и, свернув с набережной у моста, остановилась возле двери почтовой конторы и негромко заржала. Другие, не отставая, последовали за ней. Почтальон сидел небрежно, боком на груде кожаных мешков.

Перейдя дорогу, мы подошли к почтальону, и Джордж изложил суть нашего дела.

— Нет ли письма от внучатого племянника лорда Дорна к Лангу?

Почтальон покачал головой.

— Есть от Файны к Лангу, — сказал он и, с необычайной ловкостью соскочив на землю, стал рыться в одном из мешков, пока не нашел письма. Имя Файна пробудило во мне смутные воспоминания, хотя я так и не смог вспомнить, с чем оно связано. С Запада мне могли писать только люди, так или иначе связанные с моим другом. Уж не случилось ли с ним что-нибудь? Я припомнил рассказ Дорна об ужасной трагедии, когда утонули его родители и двоюродный брат отца.

Плотный, хитро сложенный конверт был запечатан синим и белым сургучом. Когда мы перешли через мост, я вскрыл конверт и прочел:

«Лангу, другу моего внука.

За три дня до того, как пришло письмо его друга, мой внук отправился на север и вернется не раньше конца септена (примерно 15 марта). Письмо его друга будет ждать его возвращения, потому что мы не знаем точно, где наш внук сейчас находится. Однако мы послали сообщить устно в те места, где он предположительно может быть, о том, что его друг — в Островитянии. Очень маловероятно, что наше послание достигнет его. Тем не менее да не истолкует друг моего внука его молчание как знак невнимания, потому что, знай он, что Ланг прибыл на его землю, он тут же отправился бы туда, где его друг.

Мы также осмелимся утверждать, что знаем Ланга, хотя и никогда его не видели. Мы узнали о том, что он приезжает к нам как консул Соединенных Штатов, через день после того, как внучатый племянник Дорн покинул нас, и мы отправили послание, чтобы задержать нашего родственника, однако безуспешно. Мы знаем, что он относится к Лангу с линамией (это слово было мне незнакомо).

Мы не знаем, каковы обязанности Ланга, но наш дом — его дом.

Файна».

Внизу мелким, но резким, угловатым почерком черными-пречерными чернилами было приписано:

«Комната Джона Ланга готова для него.

Дорн XXVI».

Первым моим чувством было жгучее разочарование, но почти сразу вслед за ним пришло облегчение. Стало быть, они знали, что я — консул, но им даже не пришло в голову, что это обстоятельство могло как-то сказаться на моих отношениях с ними или с их родственником. И все же кое-что в письме требовало разъяснения. Был только один человек — месье Перье, — достаточно знавший островитянский, чтобы помочь мне. Я попрощался с Джорджем и отправился на поиски француза.

Он сидел у себя в конторе, куря трубку из верескового комля с прямо посаженным чубуком, и просматривал корректуру. Его ясные, умные светло-карие глаза с ласковым любопытством устремились на меня.

— Не иначе как кто-то из ваших соотечественников совершил убийство, — сказал месье Перье, заметив мое красное лицо и как бы напоминая о своем обещании помогать мне в дипломатических затруднениях.

— Пожалуйста, прочтите это, — я протянул ему письмо, — и растолкуйте мне кое-какие тонкости.

Месье Перье внимательно прочел послание Файны.

— Вы уже успели стать весьма почитаемой персоной, — сказал он наконец. — Вам никогда не встречалось слово тан-ри-дуун?

Буквально это сложное слово означало «обычай земного места», но общего его значения я не знал.

— Я понимаю только каждое слово в отдельности, — ответил я.

— А еще говорили, что читали Бодвина. Впрочем, не важно. Что, по-вашему, означает элаинри?

— Город, разумеется.

— А дословно?

— Место скопления людей?

— Скажите, знаете ли вы какой-нибудь другой язык, в котором слово «город» так образно передавало бы взгляд на него сельского жителя?

Я отрицательно покачал головой.

— А знаете ли вы, что даже горожане здесь не считают город своим домом?

— В общем, знаю. У Бодвина я читал, что горожане обычно имеют родственника в деревне, чей дом всегда для них открыт.

— Более того, — подхватил месье Перье. — У каждого горожанина есть такой дом, такое место. И оно одно для деда и для внука, причем вас не только всегда рады там видеть, но вы имеете право — официальное право — приехать туда и оставаться там столько, сколько захотите, с той лишь разницей, что, если вы пробудете там больше месяца, вам придется выполнять какую-либо работу. И вы можете приехать со всей семьей. В конечном счете все зависит от чувства меры и такта.

Месье Перье умолк.

— Если вы женитесь, — продолжал он после паузы, — то примерно за месяц до того, как у вас должен будет появиться ребенок, вы и ваша жена сядете на корабль, отплывающий в Доринг, и отправитесь в дом лорда Дорна, где вас будут ждать и всегда будут рады вас видеть. Ваша жена сможет оставаться там, пока не придет время отнять ребенка от груди, а может быть, и дольше, а вы — в течение любого времени, сколько захотите. А потом, если ребенок вдруг заболеет или ему будет скучно в Городе, вы снова все вместе направитесь к лорду Дорну. Вот что означает слово тан-ри-дуун, и это еще далеко не все.

Мадам Файна осторожна, к тому же дом — не ее. Она пишет: «Наш дом — это дом и для друга моего внука». То есть она приглашает вас как гостя, пусть и не случайного или приглашаемого к какой-то определенной дате. В таких случаях используется иная форма: «Можете считать наш дом своим, если будете проезжать через нашу провинцию» — или: «Считайте наш дом своим с первого мая».

Полагаю, что, написав письмо, она показала его лорду Дорну. Он ее сводный брат и, само собой, глава дома. Он пишет, что ваша комната готова для вас. И это надо понимать буквально. Одна из комнат выметена, вымыта, короче, приведена в порядок и ждет гостя. На окнах — новые портьеры, и все остальное — на своем месте: кровать, кресла, стулья, стол и умывальник. Возможно, Файна вырезает сейчас на дверном косяке или на одном из камней, из которых сложен камин, какую-нибудь знакомую вам сцену — скажем, Вашингтон, проезжающий через Делавэр, — если ей неизвестны сюжеты из истории вашей семьи. Теперь у вас есть свое танри, свое «земное место», мой друг. Вряд ли кто-то из нас, иностранцев, живущих здесь, может этим похвастать. Думаю, лорд Дорн повел себя так, чтобы сделать приятное внучатому племяннику.

— А что значит «линамия»? — спросил я.

— Это вы должны бы знать. Что такое «амия»?

— Привязанность, симпатия, что-то вроде любви, но лишенное чувственности.

— А «лин»?

— Сильный.

— Вот и получается, что это сложное слово — «линамия» — означает те глубокие и сильные дружеские привязанности, которые даются человеку не чаще, чем раз или два в жизни. Вы — счастливчик! Оказанная вам честь тем больше, что была оказана не потому, что вы консул, а вопреки этому. Помимо вас, танридуун в доме лорда Дорна имеют еще только две семьи, и обе весьма знаменитые. Могу я дать вам один совет?

Я кивнул.

— Думаю, вы поступили неправильно, показав мне это письмо, но это естественно, а потому простительно. У островитян существует целый набор различных знаков внимания, которые для них яснее ясного и совершенно необъяснимы с нашей точки зрения. И вникать в них следует не спеша. Есть одна знаменитая история о человеке, который узнал о своем друге нечто, что, стань оно известно в кругу его противников, привело бы его друга к гибели. Один из врагов его друга, не скрываясь, всеми средствами старался вызнать, в чем дело. И герою истории было об этом известно. И вот как-то раз, во время беседы, этому человеку пришлось упомянуть о том, что он знал, в другой связи. Проговориться — значило предать друга, но промолчать было еще хуже, поскольку он тем самым проявил бы недоверие по отношению к противнику. Итак, он рассказал то, что ему было известно, однако его собеседник не воспользовался тем, что узнал. Кстати, мне кажется весьма странным, что молодой Дорн уехал куда-то на несколько месяцев так, что семья не может его найти. Он человек известный, да и Островитяния не так уж велика. Эта деталь может иметь огромное значение, и я не удивлюсь, если противники лорда Дорна будут рады узнать об этом. Они рассказали о ней вам, ибо это был единственный способ объяснить, почему молодой Дорн не приехал повидаться с вами. Файна — островитянка, и ей, возможно, не пришло в голову, что вы расскажете об этом кому-то еще. Полагаю, что лорд Дорн понимал, чем рискует, но он тоже вполне островитянин для того, чтобы скорее подвергнуться риску, чем оскорбить друга своего внучатого племянника. Так что, насколько я понимаю, вы никогда не приходили ко мне, а я никогда не видел письма. И вообще, лучше всего, если никто не узнает, что у вас есть танридуун.

Я вспыхнул. К моему удивлению, месье Перье тоже покраснел.

— Чувство чести не всегда — врожденный инстинкт. Но в глазах островитян благородный человек всегда обладает врожденным чувством чести. Впрочем, не важно. Мы оба попали в неловкое положение. И уж не нарушил ли я островитянский кодекс чести, позволив себе усомниться в том, что вы знали, что делаете?

Он рассмеялся.

— Еще один небольшой совет. Когда вернетесь домой, выметите и приберите одну из комнат и повесьте в ней новые занавеси. А когда будете отвечать мадам Файне, напишите, что испытываете линамию к ее внуку, — я ведь знаю, это так. Напишите, что приготовили комнату для молодого Дорна. Вряд ли лорд Дорн ожидает, что вы сделаете это для него. И все же упомяните, что ваш дом — это их дом. Танридуун должен быть обоюдным. И вы не можете принять его, если сами не желаете принять у себя селянина, когда он приедет в Город.

Месье Перье пригласил меня поужинать у него, а потом мы с Мари пошли прогуляться. По совету отца, хотя он и не стал объяснять ей, в чем дело, она взялась вырезать для меня барельеф с изображением сцены из истории дома Дорнов. И теперь мы шли по аллеям и улицам, изучая резьбу на домах — увлечение Мари. Где-то резьба была такой старой, что почти стерлась, в других местах — новой и еще не законченной. И все это не было делом рук специально нанятых мастеров, а просто кто-то из домочадцев, выбрав тот или иной сюжет или памятный случай из истории семьи, вырезал его на дверном косяке или наличнике окна. Мари показала мне свои любимые барельефы: сцену охоты, группу людей со страдальческими лицами, бегущих из объятого пламенем дома и, наконец, покрывающее почти весь фасад изображение жестокой битвы с чернокожими. Мастерство резчиков было разным, но порой мощная фантазия наделяла грубо исполненную работу притягательной силой, которой были лишены изысканные, сверхтщательные образцы.

Потом к нам присоединилась Жанна, и по вьющейся, петляющей улочке мы поднялись на вершину Восточного холма — посмотреть на изваяние и резьбу собора. Когда мы вдоволь налюбовались ими, девушки упросили меня подняться на крышу, с которой открывался вид на северные горы, вздымавшие нагие снежные плечи, окутанные предсумеречной дымкой.

Прямо под нами была крытая шифером кровля королевского дворца — трехэтажного здания весьма незамысловатой архитектуры. Между сестрами разгорелся жаркий спор, коснувшийся и короля, и девушки наперебой принялись высказывать свое мнение о нем:

— Он еще такой молодой и…

— Когда правишь всего только два года…

— И настоящей власти у него…

— Маловато, хотя папа говорит, что если бы он действительно хотел власти, то пользовался бы ею чаще, но это было не в моде у них в семье…

— Последние лет сто…

— И все-таки он может назначать кого хочет, и председательствует на Государственном Совете, и…

— У него есть право голоса!

Все рассмеялись.

— Вы его видели? — спросил я.

— Он приходил к нам домой…

— Пока не был королем, Жанна.

— А тебя тогда вообще не было.

Какое-то время они препирались, а потом сказали в один голос:

— Все равно он к нам приходил.

— А как он выглядит?

Барышни пожали плечами:

— Высокий и стройный, как свеча.

— Говорят, очень сильный.

— Волосы — желтые, вьющиеся, а глаза — голубые.

— А нос…

— Такой гордый!

— Настоящий греческий профиль! — Для наглядности Мари обозначила ладонью отвесную прямую линию.

— Очень опасный…

— И все девушки…

Тут они понимающе переглянулись и, подавив смешок, обратили ко мне серьезные лица и торжественно продолжали:

— Его никогда не застать дома. Никто не знает, куда он ходит…

— Он такой загадочный…

— И обаятельный.

— Зато его сестра почти все время тут живет.

— Он примет вас в марте, когда начнет заседать Совет.

— Как жаль, что здесь нет Рампельмайеров! — воскликнула Жанна, подпрыгнув.

— Пойдемте домой — пить чай!

Возможно, что именно события того дня стали решающими. Я несколько успокоился. Поведение лорда Дорна польстило мне, а то облегчение, какое я испытал, окончательно убедившись, что моя официальная миссия не делает меня изгоем, устранило одну из причин моих тревог и сомнений. Правда, оставались другие причины, гораздо более тонкие. Возможно, я скучал по той жизни, которую вел дома, но это казалось крайне маловероятным, поскольку моя жизнь в Островитянии была куда разнообразнее. Пускай здесь не было театров, концертов, бейсбольных и футбольных матчей, теннисных кортов, клубов, пышных витрин и ярких реклам, не было приятно будоражащей возможности отправиться в путешествие, не было танцевальных вечеров и ресторанов, не было юных леди моего круга, за которыми можно было бы поухаживать по правилам, привычным для нас обоих, — все же внутренняя жизнь дипломатической колонии была несравненно более богатой и упорядоченной, чем то, что окружало меня дома, где я никогда, даже мимолетно, не соприкасался с миром власти и политических интриг. Здесь я вступил в игру, правда, без особых козырей на руках, и с захватывающим интересом наблюдал, как неотвратимо приближается кульминация — день, когда предложенный лордом Морой договор будет принят либо отвергнут.

Это не было обычным унынием. Нечто более глубокое и грозное разъедало изнутри каждый миг моего бытия, заставляло тускнеть память. Эгоцентризм, самокопание, мучительные попытки приспособить уже сложившийся характер к чуждой жизни, неуверенность, сумасбродные идеи, нервное истощение, зуд чувственности, лень, мировая скорбь — каждой из этих причин в тот или иной момент можно было объяснить мое состояние, но ни одна из них не была исчерпывающей. Я неподдельно страдал и даже не мог описать своих страданий. Гнетущее чувство, что все мое существо беспомощно влечется к некоей переломной точке, неспособность прикоснуться к реальности, стряхнуть ощущение сна, постоянно граничащего с кошмаром, мягко приближающегося к какому-то страшному, чудовищному концу, и недолгие проблески радости, отравленной неизбывным привкусом металла.

Стоял конец января, и юго-западный ветер зачастил к нам в гости, принося то ливни, то долгие, мягкие, солнечные дни. Лето достигло пика.

Пароходы ожидались в середине февраля — начале марта. Дипломатическая колония настроилась на месячные каникулы. В июне, то есть ранней зимой, должно было состояться самое важное собрание Государственного Совета, когда общественная жизнь вступает в наиболее активную пору. Мартовское собрание Совета тоже привлекало в Город множество лордов, но это было событие гораздо менее значительное. Для меня же март прежде всего означал возвращение моего друга. А пока я работал над своим «боевым донесением», собирая материалы, навещал месье Перье и других знакомых дипломатов, иногда оставался у них на ужин и каждый день гулял по городу — то один, то в компании барышень Перье, то с Джорджем или Эрном.

Первые пароходы должны были прибыть уже совсем скоро. Отчет, деловые письма, письма к родственникам и друзьям почти полностью занимали мое время и ум, приятным образом ограждая меня от ностальгии. Процесс описания и пересказа помогал отсеивать лишнее, вносил ясность в мысли, и, осознавая неполноту и ограниченность своих знаний, я наметил для себя круг чтения. Месье Перье предоставил в мое распоряжение свою, очень неплохую, библиотеку, и я взял у него почитать капитальное творение Карстерса, слегка пристыженный тем, что Глэдис Хантер познакомилась с ним раньше, чем я. Но гораздо более интересной и, пожалуй, более ценной была для меня «История Островитянии» месье Перье, который давал мне читать ее в гранках. После проникновенного рассказа об истории страны автор делал обзор ее социальных институтов, общественной жизни, искусства и природных особенностей, используя исключительно свидетельства иностранцев. Соглашаясь с классификацией некоего островитянского автора, он подразделял их на утопистов и реформаторов и показывал, насколько и тем и другим было всегда свойственно одно качество — горячее стремление что-либо где-либо изменить. Экстравагантные утописты восхваляли Островитянию, желая изменить собственный народ по островитянскому образцу. Реформаторы, наоборот, желали изменить Островитянию по своему подобию. В глубине души я принадлежал к реформаторам, поскольку инстинктивно чувствовал, что ни одна страна не должна полностью изолировать себя от остального человечества, как это делала Островитяния. Принимая реформацию как неизбежный эволюционный процесс, я хотел, чтобы она произошла в той форме, которая оказалась бы благотворной для Островитянии, Соединенных Штатов и остального человечества.

Настало пятнадцатое февраля — день прибытия первого парохода. Им оказался мой давний знакомец «Св. Антоний», и, как было принято среди консулов, атташе и прочих, более мелких сотрудников дипломатических миссий, я отправился к месту прибытия уже далеко за полдень со своей пачкой писем. Предполагалось, что письма помогут нам найти наших соотечественников.

Генри Дж. Мюллера и его помощника Роя Дэвиса не узнать было трудно, настолько типичными американцами они предстали. Мюллер оказался средних лет человеком в синем саржевом костюме и котелке. Его почти седые волосы были коротко подстрижены, а черты лица — резки и определенны. Из-под очков в металлической оправе на вас глядели доверчиво-вопросительные голубые глаза. Такого типа люди частенько появлялись в конторе у дяди Джозефа. Они обладали могучим интеллектом, были опытны и деятельны в том, что касалось бизнеса, и по-методистски последовательны в том, что касалось веры (впрочем, не навязывая своих взглядов окружающим), иначе говоря, представляли полную противоположность таким людям, как я, — никогда не умеющим на деле доказать свою правоту, не умеющим даже правильно сформулировать свою мысль и, как правило, остающимся вне игры.

— Не вы ли мистер Ланг, консул? — спросил он и, не дожидаясь ответа, решительно и крепко пожал мою руку.

Я подтвердил его предположение.

— Познакомьтесь с моим помощником Дэвисом, — сказал Мюллер. — Как я понимаю, здесь должна быть гостиница.

Я указал ему на здание гостиницы, видневшееся за виндеровскими доками, и сказал, что договорился о комнате.

— Благодарю, — коротко ответил он. — Где кэб?

Узнав, что кэбов здесь нет, Мюллер, казалось, был удивлен, однако легко смирился с этим обстоятельством, и мы двинулись к гостиницу в сопровождении носильщика с тележкой. Уверен, что по пути ничто не ускользнуло от взгляда мистера Мюллера, так и стрелявшего по сторонам, пока сам он говорил без умолку. Он собирался покинуть Островитянию в начале марта; таким образом, в запасе у него было только три недели, и ему нужно было как можно скорее попасть в Виндер, где велась добыча меди. Он рассчитывал на мое содействие.

— С удовольствием, — ответил я и сказал, что конкретно могу для него сделать. Тридцать шесть часов спустя в сопровождении переводчика, проводника, повара и двух верховых, с рекомендательным письмом лорда Моры, он отбыл, явно довольный оказанной ему помощью, хотя и воспринимая ее как должное.

— Уверен, что мистер Гэстайн будет вам признателен, — сказал он на прощанье, весь в хаки, бодрый и подтянутый.

Три дня спустя после приезда Мюллера немецкий пароход «Суллиаба» прибыл с восточного побережья, и в восемь утра я уже был в порту, готовясь встретить приехавших на «Суллиабе» американцев и получить первые письма из дома. Встретив соотечественников, я проводил их до гостиницы.

Первая связка писем! В саду над моим жилищем никто не мог мне помешать. Только одно письмо было от начала до конца неприятным. Его автор буквально метал громы и молнии из-за того, что Кадред на основе результатов медицинского обследования отказал ему во въезде, и особенно обращал мое внимание на следующие моменты: во-первых, от заболевания, послужившего причиной отказа, он уже вылечился; во-вторых, он считал себя белым человеком; в-третьих, если ни в одной цивилизованной стране заболевание не рассматривается как препятствие для въезда, то какое право имеют на это язычники; в-четвертых, он считал себя примерным баптистом; в-пятых, процедура обследования казалась ему оскорбительным вздором; и, наконец, в-шестых, он считал моим долгом незамедлительно отреагировать. Надо признаться, я не проникся к этому человеку особой симпатией.

Другие письма, содержавшие разного рода коммерческие запросы, предвещали много работы в будущем. Было среди них и послание от дядюшки Джозефа, который никогда не забывал дать мне какое-нибудь задание, и я подозреваю, что еще несколько писем были инспирированы им, поскольку пришли от его закадычных друзей.

Были и длинные, обстоятельные письма из дома, и письма от всех моих барышень, отвечавших на то, что я писал им из Лондона, и среди них еще одно — от Глэдис Хантер.

За три дня до отплытия Мюллер бодрым, пружинистым шагом вошел в мой кабинет.

— Я оставил Дэвиса в Виндере, — начал доверенный мистера Гэстайна. — Он пробудет там до середины марта. Нам нужна ваша помощь. Просьба держать все в строжайшем секрете!.. Мы очень хотели бы заключить опционы на кое-какую собственность. Мне кажется, она того стоит. Мое предложение: мы оставляем некую сумму — или векселя на нее, — которая должна быть выплачена владельцу, как только островитянское правительство откроет двери торговле. Если опционы придется оплачивать наличными, пусть это будут наличные. Впрочем, думаю, хватит и векселей, ведь я являюсь доверенным мистера Гэстайна. Но мне кажется, владельцы здешних рудников плохо представляют, что такое вексель. Надеюсь, что несколько соответствующих заверений с вашей стороны помогут убедить их, что вексель предпочтительнее, чем наличность.

— Какого рода заверений? — спросил я удивленно.

— Заверений относительно векселей, платежеспособности Гэстайна…

— Но разве это не будет нарушением договора? — прервал я его.

— Понимаю, понимаю, — коротко сказал Мюллер. — Вы подразумеваете, что на данный момент иностранец не имеет права заключать опционы. Я думал об этом. Заключающий опцион человек может быть и островитянином. Тогда никто не сможет придраться и…

— Но тогда он должен полностью довериться Гэстайну, а значит…

— А почему бы и нет? — Мюллер прервал меня так резко, что я почувствовал, как кровь приливает к моим щекам.

— Я дам вам адрес юриста, — ответил я, — посоветуйтесь с ним насчет того, насколько это в рамках закона.

— Отлично, — сказал Мюллер. — Теперь вы здесь консул, Ланг, и ваша придирчивость мне понятна. Однако я не понимаю, почему вы так убиваетесь из-за того, что опционы на часть рудников будут заключены от имени кого-то из здешних жителей. Все достаточно просто. Деньги могут поступать в эту страну только из кармана путешественника или через посредство посла или консула. Если же деньги придется выплачивать в рассрочку, то ни я, ни Дэвис не можем тратить время и оставаться здесь только ради этого. Так что логично, если мы передадим вам сумму, а вы будете ею распоряжаться. Ведь именно для этого вы здесь и находитесь. Эту услугу мистер Гэстайн оценит очень высоко.

Я ничего не ответил.

— Нам, американцам, надо держаться друг друга, — продолжал Мюллер. — Сами знаете, конкуренция сейчас жестокая. Уверен, что это не доставит вам особых хлопот. Не будьте чересчур щепетильным, Ланг. Не сомневайтесь, в проигрыше не останетесь.

Что-то во всем этом было не так, но я не мог понять, что именно.

Наступило молчание. Мюллер буравил меня взглядом.

— Гэстайн услуг не забывает, — сказал он. — К тому же он наслышан о вас от вашего дяди. Здешние рудники он может превратить в большое дело.

Последовала долгая пауза.

— Итак? — в упор спросил Мюллер.

— Вы просите моего совета? — спросил я, и в самом деле смущенный.

— Боже правый! — воскликнул Мюллер, самой язвительностью своего тона словно побуждая меня принять решение.

— Не уверен, что имею право получить деньги таким путем. Если бы они предназначались для оплаты товаров, которые я переправлял бы кому-нибудь, тогда…

— Но вы можете принять их! — вскипел Мюллер.

— Да, могу, но должен ли?

— Как же мне доказать вам, что вы должны? — На этот раз тон был отеческим, увещевающим.

— Никак, — ответил я бесхитростно. — Это вопрос исключительно юридический, и я соглашусь не раньше, чем посоветуюсь с юристом.

— Да зачем же! — воскликнул Мюллер. — Это бизнес, а закон здесь ни при чем. Если вы не скажете сейчас же, что я могу рассчитывать на вашу помощь, то лучше прекратить этот разговор.

— Знаете что, — сказал я, — мне это дело кажется темным, и, по-моему, вы этого не понимаете.

— Понимаю, но иначе… Сделайте все, что сможете, для Дэвиса, если у него будут неприятности. — Мюллер хохотнул. — Мы по-разному смотрим на вещи, мистер Ланг, и я не вижу нужды вас больше беспокоить.

Он протянул мне руку. Я тепло пожал ее.

Мюллер ушел, а я в сильном смущении принялся не спеша обдумывать происшедший разговор, каждую реплику, и мало-помалу в моей голове забрезжила разгадка. Мюллер отказался от предложения насчет векселей потому, что обязательство, данное иностранцем островитянину, являлось актом еще не санкционированных «международных отношений», и потому, что ему показалось, будто я подумал, что опцион не может перейти к лицу, давшему вексель. Настаивая на варианте с наличными и видя мою нерешительность, он и намекнул на «признательность» мистера Гэстайна. Меня выручил не здравый смысл, а интуиция, и уж конечно впредь я буду консультироваться с юристом и вообще вести себя крайне осторожно.

Настал март. Казалось, что-то неизбежное должно скоро случиться, но что — я не знал. Островитяния была прекрасна, однако подавляла меня; жизнь протекала интересно и одновременно пугала; я узнал много нового, но до сих пор еще ничего не совершил. Я ждал и не мог дождаться середины месяца. Тогда соберется Совет, и мой друг вернется к себе домой, в Доринг, и я, быть может, получу от него весточку. Это событие должно было стать кульминацией моего пребывания здесь. Какие земли откроются мне с этой вершины? Или же я был обречен без конца карабкаться ввысь, никогда не достигая цели и видя одни лишь встающие впереди новые и новые горные пики?

4

ИЗ ГОРОДА — К ФАЙНАМ

Тяжелые струи дождя, принесенного с юго-запада, косо хлестали в окна моего кабинета, и покрытые разбегающимися кругами лужи стояли на мостовой. Кусты в саду на крыше дома напротив метались под порывами ветра; их мокрая листва сумрачно зеленела на фоне серых, набухших влагой туч. Свет ранних сумерек был болезненным, неуютным.

Дверь открылась, и в кабинет вошел Дорн.

Он был с головы до ног закутан в мокрый, лоснящийся темно-синий плащ. Когда он откинул капюшон, я заметил, что лицо его как будто осунулось, но румянец все так же просвечивал сквозь темно-коричневый загар. Медленно поднимаясь ему навстречу, я различал его так ярко и так подробно, словно глядел в увеличительное стекло. Все остальное виделось как в дымке.

— Джон! — раздался низкий, звучный голос Дорна.

Мы крепко схватили друг друга за руки и стояли так, смеясь и не в силах отвести друг от друга глаз. Только позже я заметил, что в кабинете находится Джордж. Я представил их, по островитянскому обычаю называя не только имена, но и степень родства относительно глав их семейств.

— Джордж из Герна, брат; Дорн из Нижнего Доринга, внучатый племянник.

Дорн скинул плащ. Все такой же крепкий и широкоплечий, он, казалось, похудел.

— Твоя комната готова, — сказал я по-островитянски.

Дорн рассмеялся и ответил по-английски:

— Дядя знал, чем меня порадовать. Он рассказал мне про твое письмо.

— Я очень благодарен вам обоим.

— Когда мне сообщили, что ты уже девять дней как приехал, я мигом отправился в Город.

Наступила пауза. Дорн не сказал, где застало его это известие, но, судя по тому, что дорога отняла у него столько времени, он был в каком-то из дальних уголков страны.

— Я не успел закончить несколько дел, — сказал он. — Думал, что, когда мы вместе поедем к нам, сделаю их по дороге. Но это потребует целых двух недель вместо пяти дней.

— Не важно, — сказал я.

— Когда покончу с делами, то на какое-то время освобожусь, — продолжал Дорн. — Скажи, ты сможешь поехать со мной — две недели в пути, а потом к нам — погостить у нас подольше?

Мои обязанности консула, мои общественные обязательства, планы внимательно наблюдать за работой Совета — все растаяло, как тени в полдень.

— Да! — воскликнул я.

— Если мы поедем вместе, мне удастся пробыть с тобой здесь только два дня. А значит, ты не сможешь присутствовать на открытии Совета. Если хочешь, задержись и приезжай позже…

— Нет, если можно поехать с тобой!.. Но я бы не хотел тебе мешать!

Дорн с улыбкой посмотрел на меня, и все мои сомнения исчезли.

— Я хочу переодеться, — сказал он. — Целый день пришлось ехать под дождем.

— О ваших лошадях уже позаботились? — спросил Джордж.

Дорн кивнул и повернулся ко мне.

— Я захватил одну для тебя, — сказал он слегка смущенно, — обычно я езжу на ней сам.

Сумка Дорна осталась в прихожей. Я взял ее и проводил друга в его комнату, внутренне радуясь, что позаботился ее подготовить. Пока она мылся и переодевался, я рассказывал о своей жизни в Нью-Йорке и о том, как стал консулом. Дорн слушал внимательно, молча и, когда я наконец закончил, сказал лишь:

— Я думаю, тебе будет у нас хорошо.

Лона хорошенько постаралась насчет обеда. Когда первый голод был утолен, Дорн завел разговор о нашем предполагаемом путешествии. Обычный путь к его дому лежал на запад, через перевал Доан, и на всю дорогу уходило пять дней; мы же, сказал Дорн, поедем сначала на север, в сторону Ривса и через высокогорное ущелье, известное под названием ущелье Мора, попадем в долину в верховьях реки Доринг, спускаясь по течению которой, двинемся к его дому.

— Первые несколько дней нам придется ехать быстро, — сказал он, — потому что я дал слово, которое не могу нарушить. Жаль, мне так хотелось показать тебе Ривс и Фрайс и остановиться в доме двоюродного дедушки в Исла-Файн. Но потом мы наверстаем упущенное.

Раз уж было решено выехать из Города, я хотел повидать и узнать как можно больше. Пожалуй, в этом мог помочь и Джордж.

— Как ваши лошади? — спросил он у Дорна.

— Лошади в порядке. Хотя несколько дней отдыха им не помешают.

— Если бы я хотел дать роздых лошадям, — сказал Джордж, — я пустил бы их пастись на какой-нибудь зеленый лужок, а не запирал в конюшне в городе.

— Хочешь выехать поскорее? — отрывисто спросил меня Дорн.

— Да, очень.

— Завтра?

Это значило бы, что весь вечер придется провести в хлопотах.

— А чего хочешь ты?

— Я бы, пожалуй, поехал прямо завтра, — сказал Дорн после минутного раздумья. — Ты успеешь собраться?

— Да, — незамедлительно ответил я.

— Тогда так и сделаем, — улыбнулся Дорн. — Я готов.

— Что мне с собой взять? У меня есть седельная сумка и дождевик.

Дорн ненадолго задумался.

— А ты не прочь одеться в наш костюм?

— Нет, напротив!

— Мы подберем тебе что-нибудь в Ривсе, так что можно выехать завтра пораньше. Возьми то, что тебе нужно для туалета, немного денег и кое-что из книг; надень костюм для верховой езды и захвати дождевик. Пока тебе больше ничего не понадобится.

Сборы, таким образом, значительно упростились. Вскоре после этого Дорн оставил нас, и мы с Джорджем отправились улаживать консульские дела.

Мне нужен был совет, и я спросил Джорджа, правильно ли я поступаю, не дав моему другу и лошадям хоть несколько дней отдохнуть в Городе.

— Дорн сам сказал, что хочет отправиться поскорее, — последовал ответ.

— Но он мог сказать так ради меня!

Джордж был явно удивлен.

— Но ведь вы спросили его?

— Да, конечно…

Мы не поняли друг друга, и снова я на практике столкнулся еще с одним различием в национальной психологии. Только какое-то время спустя до меня дошло, что, раз я спросил своего друга, чего он сам хочет, я не имею права усомниться в его ответе. Когда же я наконец это понял, лицо Джорджа прояснилось, и он решил порассуждать о поведении Дорна.

— Он хочет ехать завтра не просто, чтобы сделать вам приятное. Вы все равно окажетесь у него, поедете вы с ним или нет. Думаю, у него есть свои причины, по которым он не хочет, чтобы его здесь видели. И это не должно нас касаться.

Во всем этом было что-то загадочное, но я уже чувствовал себя в некоторой мере островитянином и не пытался искать скрытый смысл в том, что слышал.

Еще несколько часов мы с Джорджем просидели над делами, которые я на время своего месячного отсутствия передавал ему, и я отправился спать.

Когда я проснулся, было еще совсем темно и дождь тихонько стучал в стекла окон. Часы показывали четверть шестого; предстоящее пьянило, как холодное терпкое вино.

По доносящимся сверху звукам я понял, что остальные уже встали, и, выйдя из своей комнаты, нашел завтрак на столе. Дорн успел вывести лошадей из конюшни. Копченая рыба, хрустящий, как крекеры, хлеб, шоколад и фрукты; шум дождя; кожаная сумка с уложенной в нее пижамой и туалетным набором, тремя книжками, пачкой бумаги и чернилами; перекинутый через руку дождевик; я сам в дорожном платье — все это было прекрасно!

В семь часов мы с Дорном накинули плащи и, взяв сумки, вышли на улицу. Как просто! Не надо было покупать никаких билетов, гоняться за носильщиком, подолгу ожидать на вокзале. Мы вышли из дома — мы в пути.

Дождь продолжал накрапывать, но было тепло. Серо-белые облака, клубясь, скользили над нами, поднимаясь из-за неровной каймы зелени на краю крыш. На улице, внизу, под аркой моста, тихо и тесно стояли три лошади. Все они были одной масти — буланые, в рыжеватых подпалинах, с густыми, коротко подстриженными гривами. Капли дождя мягко ударяли по мостовой. Холодная струйка скользнула мне за ворот, и я позавидовал Дорнову плащу с капюшоном, хотя в нем он выглядел со спины, как девочка-переросток. Он быстро и ловко связал наши мешки, перекинул их через седло вьючной лошади и приторочил длинным ремнем к луке.

Взяв одну из лошадей за узду, он повернул ко мне ее умную, красивую голову.

— Джон, — сказал он, — это Фэк. Скачки на нем не выиграешь, но он вынослив и надежен. Он родился в горах, и я не знаю, кто бы держался лучше там, где держаться не за что. Он — твой, если, поездив на нем, ты захочешь оставить его у себя.

Он сделал какое-то неуловимое движение, и лошадь заржала.

— Если ты не против, — продолжал он, — я поеду впереди.

После чего он гортанно выкрикнул несколько слов, которыми потом нередко пользовался и я. Пока Фэк, склонив голову, звонко бил копытами о камни мостовой, вьючная лошадь сама тронула с места быстрой рысью, за ней, почти вплотную, последовал Дорн, и, наконец, Фэк тоже двинулся вперед, не отставая и почти касаясь мордой своего приятеля. Так мы проехали по пустынным улицам, с которых дождь разогнал прохожих, через весь Город, через Ривсские ворота и по длинному крутому мосту пересекли западный приток реки Островной. Потом мы взяли на север и поехали мимо видневшихся то тут, то там ферм по прямой дороге, блестевшей от луж и покрытой тонким слоем грязи, хотя и хорошо вымощенной, легкой для лошадей.

Небо, все в пышных серо-белых дождевых облаках, огромным куполом раскинулось над моей головой. Тяжелое хлюпанье копыт по мокрой дороге, скрип седла, шелест дождя в листве и тихий свист ветра, изредка касавшегося полей моей шляпы, были единственными звуками, нарушавшими тишину. Влажная зелень полей сменилась такими же влажно-зелеными лесами, а те — огородами, засеянными кукурузой и различными злаками. За деревьями виднелись постройки: дома, конюшни, надворные строения, со всех сторон окруженные разнообразно чередующимися полями, лугами, лесами, фруктовыми садами и огородами, где выращивались овощи на продажу. Крупная, массивная фигура Дорна впереди казалась настолько несоразмерной его лошади, что это было даже забавно. Падавшие на щеки капли дождя влажно холодили их, но щеки все же горели — сказывалось непривычное напряжение от езды верхом. Дождь разукрасил светлую шкуру Фэка темными подтеками и полосами. Мне нравилось наблюдать за его бархатистыми ушами, все время чутко поднятыми, настороженными и любопытными, в отличие от туловища, механически мерно ходившего подо мной.

Так, в безмятежном молчании, прошел час. Границы мира стерлись, и в самом центре этого огромного дождливого пространства, одинокая и маленькая, двигалась наша кавалькада — три лошади и два человека.

Вдруг я уловил слабый, низкий, монотонный звук. Это напевал Дорн — так, как он привык это делать…

Воздух потеплел, и в просветах между темными влажными клочьями облаков показалось небо. Лужи в выбоинах дороги блестели, и листья свисавших над дорогой ветвей переливались яркой зеленью. Прошло уже два часа, а мы все ехали и ехали, и я впал в то дремотное состояние, когда мысли становятся расплывчаты и неуловимы.

Ясная синева уже сквозила на западе и на севере. Дорн снял плащ, свернул его и приторочил к задней луке седла; я последовал его примеру, но оказалось, что это отнюдь не простая операция, учитывая безостановочный быстрый бег лошади. Это был какой-то странный шаг, довольно размеренный и в то же время неспокойный, создающий впечатление, что вот-вот он перейдет на галоп, чего, впрочем, не происходило.

Временами мы встречали других путешественников, большей частью одиноких всадников, хотя порой попадались идущие пешком или же караваны наподобие нашего. При каждой такой встрече ехавший первым поднимал руку и с улыбкой кивал.

Еще час мы ехали, пригреваемые лучами то яркого, то вновь скрывавшегося в дымке солнца, по красивой, плодородной, свежей после омывшего ее дождя местности. Постоянное чередование лесистых участков, распаханных полей, лугов, садов и каменных стен стало несколько утомлять своим однообразием. Неожиданно дорога, обогнув тяжелую круглую башню, оборвалась резким спуском.

Внизу протекала река, сверкая плавными излучинами и тихими плесами. А милях в десяти, в конце долины, виднелась белая зубчатая полоса, венчавшая вершины золотисто-коричневых скал, над которыми парил в синеватой дымке белоснежный купол — Островная гора.

— Ривс, — сказал Дорн.

Чувство пространства во мне сместилось. Уже совсем рассвело, было часов одиннадцать, и мы проехали восемнадцать миль. Для пассажира поезда это было всего ничего — выкурить трубку-другую, перекинуться анекдотом, — но те восемнадцать миль, что проехали мы, были долгими, ведь глаз успевал изучить и запомнить каждый представший ему дом, каждое дерево, пока мы медленно, но верно продвигались вперед.

Мы решили дать лошадям небольшой роздых, и Дорн тем временем рассказал, что башня, которую мы только что видели, очень старая, еще тех времен, когда островитяне отвоевывали свою страну у чернокожих, и поставлена она на скалистом выступе, специально чтобы охранять долину реки. Земля же эта принадлежит семье Даннингов.

— Они опытные хозяева, — сказал Дорн, — и у них два прекрасных дома. Хорошо бы их навестить. И вообще, я бы хотел познакомить тебя со многими. Даннинги — родственники твоей знакомой Ислаты Сомы, жены Кадреда. — Он рассмеялся. — Сомсы на нашей стороне! Файны, конечно, тоже. Ты попал в компанию консерваторов, Джон.

— Можешь обратить меня в свою веру, но если тебе это удастся, мне придется покинуть страну.

— Вот как? Что ж, насколько нам известно, определенных взглядов у тебя нет. Не помнишь ли ты Карстерса? Он никак не мог смириться с тем, что его дражайший друг, лорд Файн, язычник. Эта разница посерьезнее, чем политика.

Дорн впервые заговорил на эту тему.

— Консулы обычно в политику не ввязываются, — сказал я, — что же до того, который сейчас перед тобой, то он тем более ничем не связан.

Мы двинулись дальше. Дорога резко свернула влево, и снова по сторонам ее стали появляться фермы. Час за часом летели как в зачарованном сне. Солнце прошло зенит. Я чувствовал себя усталым, голодным, но мне было радостно.

Так же неожиданно, как утес, возвышающийся над Островной долиной, перед нами открылось ущелье реки Темплин, которая течет с северо-запада, чтобы слиться с рекой Островная у подножия скал, на которых стоит Ривс.

Дорога, ведущая вниз, к реке, казалась почти отвесной и была высечена в скале. Скалы напротив отливали охрой в лучах солнца, и протянувшиеся по верху стены были того же цвета, а за ними виднелись кровли, крытые красной черепицей и серым шифером.

Помедлив мгновение, мы стали спускаться в ущелье. Там было солнечно и ветрено. Проехав по каменному мосту, под опорами которого слышался плеск воды, мы поднялись по дороге вверх и, миновав две каменные башни, въехали в город, очень похожий на столицу, с путаницей узких, мощенных плитняком улиц и тесно стоящими домами, фасады которых были украшены резьбой. Прохожих было мало, и улицы покойно лежали, залитые полуденным летним солнцем.

Мы, не задерживаясь, проследовали через город и въехали в узкие ворота между двух мощных башен, замыкавших толстую стену. Сразу за воротами шел небольшой спуск, а за ним плавно поднимался травянистый скат холма, на вершине которого, тоже обнесенной стенами, виднелись в беспорядочном нагромождении каменные зубчатые башни и старинные, незатейливой архитектуры постройки из серого камня. Это был Университет.

Непосредственно за въездом во двор помещались конюшни; сам двор, поросший изумрудно-зеленой на солнце травой, окружали крытые тенистые галереи. Слуга взял наших лошадей. Дождавшись, пока их расседлают, накормят и напоят, мы последовали за слугой сквозь запутанную сеть галерей, под множеством арок, через маленькие, залитые солнцем дворики, в приземистое здание на противоположной стороне и вошли в просто обставленную комнату с низким окном. Теплый ветер задувал в комнату, змеился в траве луга, подступавшего к самому подножию стены, — пустынного под пустынным синим небом. Тишина звенела в ушах.

— Мы опоздали к ленчу в большом зале, — сказал Дорн, — но нам принесут перекусить сюда. Правда, приятно учиться в таком месте?

По пути к портному мы снова прошли через университетские сооружения, и Дорн рассказал кое-что о месте, где мы оказались. Ривс был заложен в 815 году от Рождества Христова и стал первым крупным городом в Островитянии. И только когда этот стратегически важный пункт укрепился окончательно, вождь островитян, первый из династии Альвинов, провозгласил себя королем и короновался. Университет основал в 1035 году Альвин Великий, который сам шел за плугом, проводя борозду, отмечавшую границы университетских владений — примерно тридцать акров.

Студенты, число которых колеблется от двух до четырех сотен, почти все — из знатных родов, хотя колледж открыт для любого, кто обладает достаточным образовательным уровнем. Поступают в Университет в девятнадцать-двадцать лет, а курс обучения длится два или три года, если студент не будущий медик, юрист или военный — тогда он учится дольше, потому что Университет — это не только островитянский Йель или Гарвард, а еще и Вест-Пойнт, Медицинская академия имени Джонса Гопкинса и Аннаполис в придачу. Когда мы приехали, шли экзамены, но размеры здания были так велики, а планировка так сложна, что студентов почти не было видно — они терялись в длинных галереях и переходах, застывших и тихих, как сновидения, расчерченных геометрическими узорами солнечных пятен, падавших на темные полы.

В лавке у портного Дорн распоряжался всем сам, выбирая материю и определяя покрой, и через час тщательного отбора заказал мне костюм из тонкого темно-синего сукна для парадных случаев и пару из пестрой, похожей на твид материи для каждого дня, причем и то и другое состояло из куртки и бриджей. Помимо этого были заказаны: бриджи для верховой езды и кожаный плащ; дождевик наподобие того, что носил сам Дорн; несколько рубашек, шерстяные чулки, пара сандалий и пара гуттаперчевых сапог. Заказ оказался внушительный, так что портной даже несколько растерялся. Договорились, что весь комплект отправят на корабле в Исла-Файн, где мы должны были скоро оказаться.

Когда мы вернулись в Университет, солнце уже садилось, и в тихих, безмятежных лучах заката здание было полно безмолвной, одухотворенной прелести, казалось почти живым.

Немного погодя, умывшись и приведя себя в порядок, мы с Дорном отправились к Гилморам. Их дом выглядел вполне по-английски со своими коврами в восточном вкусе, большими и такими привычными фотографиями: Форум, соборы, портреты оксфордских коллег; с английской мебелью. Я уже настолько успел привыкнуть к островитянским домам, что вначале жилище Гилморов показалось мне излишне загроможденным, но вскоре его атмосфера всколыхнула во мне почти безотчетные воспоминания о многих подобных же домах на родине. И хотя Гилмор считался гражданином Островитянии, по сути, он оставался англичанином, особенно в своем обеденном фраке и с трубкой в зубах.

Общество за столом, помимо нас и хозяина, состояло из его жены, дочери — девушки лет семнадцати, — сына, примерно на год моложе, и университетского студента по имени Хис. Двери столовой были широко открыты, и легкий ветерок долетал из небольшого сада с высаженными в нем английскими цветами, чьих ярких красок не могли приглушить даже мягкие вечерние сумерки. Сын Гилморов носил островитянский костюм, и, хотя лицом походил на англичанина, в манерах его было больше островитянского, чем у родителей. А вот дочка была типичной английской мисс в строгой английской блузке, серьезная и чрезвычайно чопорная. Я сидел рядом с ней и невольно ощущал внутреннее тепло от близости этого юного, свежего существа с румянцем во всю щеку.

Хис был молодым человеком лет восемнадцати, с рыжеватыми волосами, соломенно-желтыми бровями, веснушчатый и очень важный, пытавшийся держаться шутливого тона в тех редких случаях, когда решался заговорить. Его тетка, ныне покойная, была женой двоюродного дедушки Дорна, и, совершенно очевидно, оба семейства многое связывало. Хис был знаком с нашими планами и сказал, что, когда мы будем гостить у его дяди — чего, честно говоря, я не подозревал, — я ни в коем случае не должен потакать его младшим братьям и сестрам. «Их семеро, — сказал Хис, — и у каждого свои причуды».

Поужинав и закурив свою первую сигару после многодневного перерыва (островитяне не курят табак), я вместе с другими поднялся наверх в просторную комнату, окна которой выходили прямо на пруд. Сидя в сгущающихся сумерках, старшие Гилморы, Хис, Дорн и я дружески болтали о несходстве национальных характеров, о географии и о прочих, самых разных предметах. Сквозь круглые окна в комнату дышала ночь, и, разморенный заботами дня, вином и обедом, я все глубже погружался в дрему и был рад наконец вернуться по тускло освещенным галереям в нашу комнату.

Наутро Дорн разбудил меня, и, накинув легкую одежду, мы спустились к реке по узкой тропинке, проходившей сквозь засаженные деревьями университетские участки. Человек с полсотни студентов купались обнаженными; многих из них Дорн знал и представил нас друг другу. В восемь часов мы, вместе со всеми студентами, сели за завтрак в большом университетском зале, просторном, старом, сумрачном, с высоким резным потолком и темными стенами. Снопы солнечного света падали из высоко расположенных круглых окон, и пылинки плясали в них. Вилки и ножи весело стучали о фаянсовую посуду, пахло беконом и горячим хлебом. Не было еще и девяти, когда мы, уже снова верхом, подъехали к городским воротам.

— Ты не против, если мы сегодня поменяемся местами? — спросил Дорн. — Мне удобнее ехать впереди, а тебе — сзади, так, чтобы вьючная лошадь шла посередине. Вчера я оказал тебе честь, хотя ты, наверное, этого и не понял. В общем, тебе ни о чем не надо заботиться.

Он рассмеялся, и мы отправились в предложенном Дорном порядке. Позже я узнал, что Дорн действительно оказал мне честь, и немалую.

Выехав из ворот, мы двинулись на север, оставив город и Университет позади, обратив свои взоры к горам на горизонте.

В тот день мы покрыли сорок пять миль. Солнце палило нещадно, и его блеск заставлял меня щуриться до боли в висках. Местность пошла холмистая, более суровая, выжженная солнцем. Жаркое марево колыхалось вокруг, и ничего было не различить в нем, кроме гор на севере и Ривса — на юге.

Спустившись в широкую долину, пересекая которую, несся пенный бурливый поток, мы сделали остановку, и здесь я впервые отведал типичное блюдо островитянских путешественников — кусок говядины, запеченный в непроницаемой оболочке из твердого крупитчатого хлеба. Перед едой его отмачивают в воде, и он хорошо утоляет голод. Кушанье это может храниться от восьми до десяти дней в жаркую погоду и около месяца — в холодную. Кроме этого, у нас была арка, а запивали мы все густым горячим шоколадом.

После полудня окружающий ландшафт изменился. Местность становилась все более холмистой, и однообразные, как клетки на шахматной доске, фермы стали перемежаться участками безлюдного, молчаливого сосняка, росшего на суглинке. Тени удлинились и поголубели, воздух стал влажным и прохладным. Наконец мы очутились в отрогах гор. Я дышал полной грудью, счастливый, хотя и усталый, впрочем, не настолько, чтобы душа перестала откликаться на упоительное чувство, что земля под тобой медленно поднимается, вознося тебя к вершинам мира.

Наконец мы достигли узкой, вытянутой с севера на юг долины, и внезапно в самом конце ее вновь возник снежный купол Островной, розовый в лучах низкого солнца, уже скрывшегося за холмами. Дорн свернул на начинавшуюся за двумя каменными столбами узкую, как игольное ушко, сырую тропку. Потом с улыбкой повернулся ко мне и сделал знак, чтобы я приготовился. И едва я успел покрепче усесться в седле, как наши лошади пустились в галоп. Прохладный воздух сумерек хлестнул меня по лицу. Огромные сосны мелькали по сторонам. Мы проскакали футов пятьсот, и вот в конце тропы показался просвет, и я увидел стоящий в окружении деревьев приземистый двухэтажный старый дом, сложенный из серого камня. Дверь под увитым лозой навесом открылась, и полоса желтого света легла на землю перед крыльцом. В долине было уже темно, хотя закат все еще освещал вершины холмов.

— Кана! — раздался ласковый стариковский голос, и две фигуры выступили навстречу им.

— Дорн и Ланг! — выкрикнул мой друг.

Все вокруг меня помутилось, и дар речи вернулся ко мне только после чашки пряно-горького шоколада. Впервые этот напиток действительно пришелся кстати.

Приняв горячую ванну и переодевшись в костюм из гардероба Дорна, разумеется, слишком большой для меня, я почувствовал, что силы возвращаются, но последовавший за этим плотный ужин вновь привел меня в полусонное состояние. Хозяева дома были очаровательны. Лорд Файн, чей ласковый голос приветствовал наш приезд, был восьмидесятилетний, худощавый, даже хрупкий, но сохранивший моложавую осанку и уверенную поступь старик. Его лицо поистине поражало. Из-под кустистых седых бровей глядели черные, как уголь, горящие глаза. У него был надменный крючковатый нос, а кожа, изрезанная тонкой сетью морщин, была такой смуглой, что густые, коротко остриженные седые волосы лежали на голове снежной шапкой. В целом лицо его производило впечатление дикости и даже свирепости, за исключением губ, постоянно готовых сложиться в ласковую, обаятельную улыбку. Он-то и был двоюродным дедушкой Дорна и братом Файны, написавшей мне свое очаровательное письмо.

Вместе с ним жил его брат, внешне примерно тогоже типа, но более утонченный, не такой живой и подвижный, более язвительный и лишенный обаяния, присущего старому лорду. Ясные глаза его жены, Мары, которая была несколькими годами моложе, светились умом и проницательностью.

Лорд Файн был сыном одного из крупных островитянских военачальников. Это он семьдесят три года назад сокрушил демиджийцев, и его имя упоминалось в первой книге Карстерса «С островитянами — против демиджийцев». Его отца Карстерс тоже хорошо знал и любил. Понимая, что мне это любопытно, хозяин дома поделился воспоминаниями о своем родителе.

Лежа в мягкой постели, я неожиданно вспомнил о Глэдис Хантер и ее интересе к Карстерсу. Да, теперь мне было о чем ей написать!

Спал я крепко и проснулся, когда уже светило солнце. За окном высились совершенно неподвижные большие старые сосны с длинными иглами, собранными в пушистые, отливающие сталью метелки. Деревья застыли рядами по склону холма в тихом утреннем воздухе.

Ясное прохладное утро шло своим чередом. Лорд Файн и Дорн, взявший одну из лошадей деда, так как наши отдыхали, отправились по какому-то делу, явно намеченному еще с вечера. Брат лорда, положив на плечо мотыгу, куда-то ушел. Мара дала мне кусок шоколадного кекса, рассказала, где поблизости есть приятные места для прогулки, и тоже удалилась. С мыслью о Глэдис я взял письменные принадлежности и пошел по тропинке, которую указала Мара.

Начинаясь сразу же за каменной стеной, тропа вела вверх, огибая прохладные стволы. Я поднимался не спеша, понимая, как натружены мои ноги после двухдневной езды верхом. Примерно через полчаса подъема тропа достигла верхней точки в цепи холмов, протянувшейся с востока на запад. Усевшись на поваленный ствол, я оглянулся.

На юге виднелась извилисто текущая река Фрайс, долина Тиндал и вновь — плавные блестящие излучины реки, растекшейся по низменности. На севере, примерно в двадцати пяти милях, главная гора Островитянии, занимая чуть ли не полнеба, вздымалась округлым, недосягаемо высоким, незапятнанно белым куполом.

Время текло незаметно. Солнце стало припекать. Облака собирались над снежными вершинами гор. А внизу, там, откуда я пришел, крыша усадьбы Файнов свила себе гнездо меж сосновых ветвей. Лежа на устилавшей землю хвое, чувствуя на лице мягкое дуновение горного ветерка, а спиной — солнечное тепло, я начал письмо Глэдис и забыл обо всем, стараясь как можно точнее передать окружавшие меня краски и ощущения, вызванные посещением Файнов…

Не скоро оторвался я от своего послания, чувствуя, что вдохновение слабеет; впрочем, письмо было уже почти готово. Ощущения и желания, смутные и безымянные, ускользали от меня. Внезапно я осознал, что слышу звук копыт. На короткий миг лица лорда Файна и Дорна, спускавшихся по тропе, показались кукольными — на движущемся фоне ожившей театральной декорации.

День сменил утро, как один сон — другой, только более насыщенный действием. Брат лорда Файна, Дорн и я отправились осматривать поместье; первые двое выступали в роли опытных провожатых.

На принадлежавших Файнам землях, раскинувшихся вдоль западного берега реки, жили еще три семьи, состоявшие в отношении Файнов — танар — на положении денерир, что приблизительно можно перевести как «землевладельцы» и «подданные».

Мы шли медленно, не спеша, то по сочно-зеленым заливным лугам, то сквозь ряды спеющей кукурузы, то мимо садов с фруктовыми деревьями. Я словно растворился в шуме ветра, шепоте трав, в неудержимо растущей кругом зелени, покрытых лесами холмах и зеленых горах; пахло землей, листвой, злаками. Ближе к ужину, тяжело ступая в облепленных мокрой глиной сапогах, мы шли по дороге, той самой, что вела вниз, в долину, и таинственно заводила вверх, в горы.

В тот же вечер прибыла одежда от портного из Ривса. Я примерил все, одно за другим, и все оказалось мне впору. Мое ставшее ненужным американское платье уложили, чтобы отправить с посыльными в Ривс, а оттуда в столицу — Джорджу. Им же я передал письмо, которое поручил отправить тому же Джорджу, и на следующее утро оно начало свой неблизкий путь.

Этим я словно решительно порывал последнюю связь с прошлым.

Когда я раздевался, готовясь ко сну, вошел Дорн.

— Завтра ты уже будешь похож на одного из нас, — сказал он, садясь. — Даже имя твое похоже на островитянское. Представь, будь ты Хиггинсон, Сэлтонстолл или О’Брайен! То ли дело — Ланг! В Доуле тоже есть Ланги… Надеюсь, тебе это не неприятно.

— Конечно нет! Мне этого очень хочется. Носить вашу одежду так интересно.

— Думаю, это не главное, но так тебе будет легче. Прошу извинения, что ввел тебя в расходы. У меня поручение, ты знаешь.

— Если я мешаю…

— Нет. Если что-нибудь тебя смутит или, скажу прямо, если я не захочу, чтобы ты о чем-то знал, то придется тебе ненадолго остаться в одиночестве. К тому же, если ты будешь одет по-островитянски, это не вызовет лишних вопросов. И еще, Джон: не старайся выдавать себя за одного из нас. Если тебе доведется общаться с кем-нибудь, не пытайся играть роль. Будь самим собой, и если при этом тебе удастся ни разу не покривить душой, тем лучше. Я имею в виду, — он вспыхнул, — прости, Джон, я не могу просить у тебя слова сохранить тайну.

— Я не стану давать его, — ответил я, внезапно поняв, что он хочет сказать. — Я вижу так много всего нового, и новые места, и то, как живут люди…

Я запнулся. Дорн понимающе кивнул. На мгновение воцарилась тишина.

— Ты готов отправиться завтра? — спросил Дорн.

— Да, а ты?

— Вполне! Стало быть, мы едем и проведем и следующую ночь под открытым небом.

— Боюсь, после этого мой костюм уже никому не покажется новым.

Мы рассмеялись, вполне довольные друг другом.

5

СЛУЧАЙ В УЩЕЛЬЕ ЛОР

Мы выехали на следующий день в восемь утра, и все Файны вышли нас проводить. Было славно вновь скакать по большой дороге, прямо пересекающей долину и теряющейся в ее дальнем конце, там, где поросшие соснами склоны смыкались и где река, журча и всплескивая, текла по каменистому руслу.

Фигура Дорна, несоразмерно крупная для везущей его лошадки; настороженные уши, белый круп и хвост тяжело навьюченного коня, бежавшего впереди; плавно скользящая подо мной дорога; застывшие, как на смотре, перед моим испытующим взором деревья, которые, стоило проехать мимо, присоединялись к своим вольно шумящим собратьям; разгорающееся теплой синевой небо, тоже словно пропитанное смолистым запахом; искоса поглядывающее на нас солнце — наш спутник, то перекатывающийся вслед за нами по вершинам холмов, то вдруг парящий высоко в небе, — таким осталось в моей памяти утро нашего отъезда и многие последовавшие за ним. Лучшего нельзя было и пожелать: хочешь — гляди по сторонам, а кругом было на что посмотреть, да и времени — предостаточно. Будь у меня желание, я мог бы запеть, а когда мне хотелось поговорить, я окликал Дорна, и он, оборачиваясь ко мне, садился на своей лошадке боком. Судя по разговору хвостов и ушей, лошади наши были отнюдь не лишены чувства юмора. Наскучить это не могло — за каждым поворотом меня ждало неизвестное.

Лес постепенно сходил на нет, и крутые, поросшие травой склоны широкими параллельными полосами сбегали вниз, в зеленовато-голубую долину, раскинувшуюся на юго-востоке. Изгороди протянулись вдоль дороги, и рассыпанные повсюду стада пестрели по зеленым склонам. Примерно через час холмистая местность вновь сменилась лесом — густой чащей сплетенных ветвей, древних, покрытых мхом и наростами стволов, сырых провалов, где росли папоротники и грибы. Когда мы проехали с полмили, я скорее почувствовал, чем увидел череду гигантских призраков, вдруг выросших слева. То были скалистые уступы гор, вздымавшихся в нескольких милях от дороги. Один лишь властный вид этих отвесно взметнувшихся на тысячи футов серых скал, казалось, заставлял нас цепенеть в благоговейном страхе. Вдоль самого хребта тянулась еле различимым зеленым пунктиром тропа.

Полдень застал нас еще в лесу. Спешившись у подножья невысокого холма, мы забрались на его вершину и, перекусив, растянулись на траве. Переменчивый свет падал на наши лица; в ветвях раздавался птичий щебет, жужжали насекомые.

Фрайс, сказал Дорн, как раз и есть тот дальний выступ, видный из-за близлежащих скал, и мы будем там еще до вечера.

Я спросил, почему лес вокруг не прореживают.

— Своего рода сентиментальность, — ответил Дорн, пожимая плечами. — Эти леса были первой отвоеванной территорией. Теперь это что-то вроде национального заповедника.

— Может быть, расположимся здесь?

— Да, конечно. На Фрайсе обычно и делают привал.

— Знаешь, мне нравится здешняя жизнь.

— Мне тоже, Джон. Скажи, разве было бы лучше, если бы мы приехали из Города на поезде? Всего каких-нибудь девятнадцать миль, то есть примерно три часа. Железные дороги, как ты знаешь, инспектируются, и линия пройдет, огибая пастбища. Город — Ривс — ущелье Мора — незабываемое путешествие!

— Но это сэкономит время.

— Да, в каком-то смысле. Но мне больше нравится ездить верхом на моей лошадке.

— А если бы ты привык к другому?

— Я не привык. И зачем мне менять привычки?

— Но прогресс! — сказал я.

— А разве скорость — это прогресс? Да и вообще, к чему он? Почему просто не довольствоваться тем, что имеешь? А радостей человеку всегда хватало. — В голосе его прозвучала добродушная насмешка.

— У нас считается, что прогресс и состоит в том, чтобы дать радость тем, кто ее лишен.

— Но ведь прогресс сам и создает ситуацию, которую стремится исправить, изменяя общественную обстановку так, что кто-то постоянно оказывается ущемлен. Остановитесь на необходимом минимуме. Определите, что имеет средний человек, и, пока у каждого этого не будет, не позволяйте никому иметь больше. И не позволяйте никому иметь больше, пока они полностью не используют того, что у них есть.

— Да ты прямо социалист, Дорн.

— Вот уж нет! — Он рассмеялся. — У нас нет социалистов. Мы стали такими, потому что умели довольствоваться тем, что имеем, и никогда не желали большего. Индивидуализм — так будет точнее, ведь индивидуум вполне может довольствоваться тем, что имеет, и ничего не требовать от общества. И тут является Мора и заявляет: «Посмотрите, как поступают все вокруг. Давайте подражать им, ведь уж наверное они правы. Если мы этого не сделаем, они причинят нам зло». — Дорн снова рассмеялся и продолжал: — Социализм — это еще одна нелепая форма прогресса и тоже ни к чему не ведет. Вам нужно изменить саму природу ваших людей, только тогда все вы будете счастливы.

— Наши несчастья — признак того, что мы не стоим на месте.

— Мы тоже. «Счастье» — не то слово. Несчастий у нас не меньше, чем у вас. Мир слишком прекрасен; те, кого мы любим, умирают; старость и болезни мучительны. Прогресс бессилен против всего этого, разве что медицина поможет бороться с недугами. Мы тоже развиваем свою медицину и продвинулись не меньше, чем вы. Железные дороги и прогресс только сбивают людей с толку, а для жизни — что они есть, что нет.

— Сдаюсь, Дорн, — сказал я, чтобы успокоить его.

— Нет, Джон, я не переубедил тебя. В том, что я сказал, сотни уязвимых мест.

— И это верно.

— Я знаю. И все же не хочу, чтобы моя страна изменилась.

— Разве у вас нет людей, которые живут в нужде?

— Погоди и послушай. У нас нет слишком богатых людей. По статистике, девяносто процентов национального достояния принадлежит пяти-шести процентам населения, но на практике закон возлагает на них такие обязательства по отношению к остальным, что они не могут помешать большинству жить в достатке. Возьми денерир. Они вполне спокойны за свое имущество и землю.

— А если они сами захотят стать собственниками?..

— Им ничто не препятствует, если они действительно зададутся такой целью, но ведь тогда у них прибавится хлопот. Мы женимся на их девушках, наши девушки выходят за них, и пары эти счастливы. Но тут каждый должен решать сам.

Не знаю почему, но во время этого разговора мне очень захотелось, чтобы рядом оказался кто-нибудь из моего мира. И я был рад, когда разговор закончился, потому что окружающее вдруг снова стало чуждым.

Час спустя мы добрались до осыпи у подножия скал и, спешившись, стали подниматься вверх. Скоро мускулистые тела лошадей залоснились от пота. Дорн выглядел свежо и бодро; я запыхался, лицо мое пылало, а икры ныли.

Прошел еще час, лес кончился, и мы оказались на округлом скалистом выступе. Здесь дорога раздваивалась: одна шла прямо, другая резко сворачивала влево. К востоку, милях в тридцати, вздымалась огромная островерхая гора, видная вся, от подножия до самой вершины, с осыпями, ледниками, широкой темной каймой леса и изрезанной продольными складками скалистой вершиной, увенчанной белоснежной короной. Мы свернули налево — скалы снова оказались позади, по правую руку, — и через несколько миль добрались до крутого обрыва, склон которого был усыпан могучими валунами. Отсюда дорога, петляя, поднималась вверх.

Сердцу и легким пришлось работать с полной нагрузкой, и каждый шаг давался с трудом. Воздух становился все разреженнее. Окружающее казалось зыбким. Неожиданно перед нами выросла полуразрушенная, со следами побелки стена. Мы прошли через сломанные ворота, и я с удивлением почувствовал, что у меня открылось второе дыхание.

Перед нами расстилался ровный, плоский луг, примерно полмили в длину. Слева ярко-зеленая луговая трава подступала к самому краю головокружительной пропасти, глубиной более тысячи футов; справа луг упирался в подножье отвесных скал. Тропа вилась посреди луга, уходя в его дальний конец. Мы сели на лошадей и двинулись вниз. День клонился к вечеру, и воздух становился мягче и богаче оттенками. Густая, сочная зелень травы оттеняла теплую, янтарную желтизну скал. То здесь, то там виднелись развалины строений. Один из домов стоял почти не тронутый разрушением — с высокой кровлей и узкими окнами, из которых глядела тьма. Земля вокруг дома была плотно утоптана, словно множество людей останавливались здесь, чтобы взглянуть на него, но внутри этого круга росла кольцом высокая невытоптанная трава. И, будто огражденный этим магическим непреодолимым барьером, дом высился, старый, крепкий, неприступный.

За лугом шли ряды неправильных террас, уступами спускающихся по крутому, скалистому склону. Дальше тропа поворачивала и шла вдоль выступа с внешней стороны утеса. Отсюда было видно, как она теряется, сворачивая в другой луг, снова показывалась и снова терялась в протянувшихся на многие мили лугах, пока наконец не скрывалась совсем в дымке за дальним утесом.

Взгляд не осмеливался заглянуть в зияющую слева пропасть и скользил вдоль уступов скал, выискивая место, где можно было бы задержаться, не рискуя сорваться туда, в провал, на дне которого обманчиво мягким ковром раскинулся лес, видный настолько отчетливо, что можно было догадаться: вон то зеленое перышко — крона могучего дерева, а вон та крошечная белая точка — валун величиной с дом.

Дорн решительно обогнул выступ, за которым тропа сворачивала направо, Хэйл последовал за ним. Я чувствовал нервную дрожь Фэка в тот момент, когда мы проходили по самому краю обрыва, но старался не глядеть вниз и думать о чем-нибудь постороннем…

За поворотом внутренняя скальная стена образовывала выемку. Полукруглая зеленая луговина, поросшая высокими буками, лежала перед нами. Поток, прыгая с утеса на утес, сбегал вниз, окутанный облаком мельчайшей водяной пыли, и собирался в глубокое озеро под сенью деревьев; вытекая из озера, он вился между буков и, добежав до другого края луговины, беззвучно низвергался зеленовато-стеклянистым каскадом. Здесь мы спешились. Расседланные лошади разбрелись по лугу, а мы с Дорном набрали хвороста и разложили костер.

Подушками нам послужили седельные вьюки, а постель мы соорудили из широких походных плащей. Горячие языки пламени согревали нас. Видневшийся в прохладной ночной мгле край обрыва наводил ужас и все же был достаточно далек. Заухали в ветвях маленькие совы.

Мы поужинали, не вставая со своего ложа. Ночной ветер шелестел в кронах деревьев; неспешно текла беседа, прерываемая долгими паузами.

Дорн рассказывал о том, что именно отсюда, с Фрайса, островитяне спустились в долины в 800 году, чтобы основать свое государство.

— О том, что было до этого, известно очень мало. Вероятно, островитяне были рассеяны по всему континенту, потому что не имели склонности держаться скопом, — и компании друга достаточно, чтобы странствовать с места на место. Потом появились чернокожие — племя бантир — и оттеснили островитян в эти горы. Здесь они обосновались на какое-то время и научились жить вместе. Постепенно их численность выросла настолько, что горы Фрайса стали им тесны, и, спустившись с гор, они изгнали бантир и в конце концов отвоевали всю территорию будущей Островитянии. Но нам об этом почти ничего не известно; потому что, спустившись в долины, они разрушили свои дома, чтобы не подвергаться соблазну вернуться в прежние жилища.

Я вспомнил, что читал нечто похожее в истории, написанной месье Перье.

— И ничего не осталось? — спросил я.

— Только дом Альвина, который мы видели по пути. Альвин оставил двери своего дома незамкнутыми, но объявил о его неприкосновенности. И мы с удовольствием соблюдаем указ, он совпадает с нашими представлениями о том, что чужую собственность надо уважать. Ты, наверное, помнишь, что здесь похоронена его жена.

— Кажется, ее звали Дорна?

— И она вполне могла быть сестрой кого-то из моих предков. Чернокожим как-то удалось закрепиться на Фрайсе. Говорят, что они поднялись по одному из отрогов. В исступлении гнева Дорна убила себя, и это ужасное событие побудило нас к действию.

— А что внутри королевского дома? Или этого никто не знает?

— Скорее всего, там ничего нет. Сам я не знаю и не знаю никого, кому бы это было известно, разве что кому-то из твоих соотечественников. Корнельский университет посылал экспедицию для изучения Островитянии; она провела на Фрайсе какое-то время. И хотя им говорили о наших чувствах, но, я полагаю, они решили, что должны действовать во имя высших интересов археологии. Конечно, вряд ли они решились бы войти в дом открыто, потому что место людное.

Я почувствовал себя пристыженным и вспомнил рассказ Марка Твена об американце, разбившем лампу, которая горела тысячу лет.

Костер угасал, и мы несколько раз подбрасывали в него хворост. Маленькие совы спускались поближе к огню, рассаживаясь на нижних ветвях, но потом разлетелись. Резкий глухой звук копыт раздавался то ближе, то дальше. Из пруда доносилось низкое металлическое кваканье лягушек, потом и оно смолкло. Наконец и мы оба незаметно уснули.

За ночь я не раз просыпался, но не от тревоги или неудобства, а, скорее, от ощущения непривычности и покоя.

Негромкое лошадиное ржанье разбудило меня — и сколько всего промелькнуло в моем сознании, восстающем из глубин сна, прежде чем я открыл глаза и понял, где нахожусь.

Утро было ясное. Мне был виден холм, на который я взбирался, когда гостил у Файнов, и фермы, окруженные пастбищами, широко раскинувшимися между складками холмов на западе. Дальше к югу виднелась неровная поверхность центральной провинции Островитянии, похожая на тонко раскрашенную рельефную карту, и даже Город — белесое пятно, плавающее в голубоватой дымке.

Мы искупались в холодной прозрачной воде пруда, съели завтрак, состоявший из того же, что и ужин накануне, оседлали лошадей и отправились обратно тем же путем. Достигнув террас, мы пустили лошадей вверх по склону, а сами узкими тропками поднялись на вершину. Здесь, в густой чаще сплетенных ветвей, возвышаясь над ними, как сторожевая башня, располагался дом короля — единственное обитаемое строение на Фрайсе, — сложенный из грубо обтесанного бурого камня.

Когда мы проезжали мимо, я спросил, там ли сейчас король.

— Не знаю, — ответил Дорн. — У него свои привычки. Он считает, что довольно и его появления на Совете. В остальное время никто не знает, где он и что делает. И многие очень его критикуют. Он молод, наших лет, и немало людей считает, что он не подходит для своей роли. Но когда он появляется, то улаживает государственные дела так умело, что ему прощают его несовершенства.

— Ты с ним знаком?

— Да, конечно. Он бывает у нас в доме раза два-три в году, обычно со своим другом Стеллином. Король очень обаятельный, хотя и своеобразный человек. Уверен, ты с ним еще встретишься.

Я встречусь с королем!

К середине утра мы снова достигли башни, возле которой накануне свернули с основной дороги к Фрайсу. У западного плеча гиганта Мораклорна, высящегося на западе, собралась стая белых облаков. Буквально за несколько минут они заметно приблизились, и я подумал, уж не застигнет ли нас дождь или туман.

Клубы тумана поднимались снизу; солнце потускнело и скрылось. Звуки вокруг стали мертвенно-приглушенными, и дорога впереди и сзади таяла без следа. Было холодно, но возбуждение туманного плена согревало.

Минул час. По сторонам виднелись лишь полустертые очертания деревьев, их узловатых серых сучьев. Я почувствовал, что ветер стал свежее; горы проступали сквозь туман яркой белизной. Неожиданно показался бледный диск солнца, и синее небо сверкнуло сквозь ярко-белые пряди тумана. Ветер налетел яростным порывом, и слева открылись большие куски горных склонов. К юго-востоку, в нескольких сотнях футов под нами, поднялась над облаками похожая на огромный капюшон вершина Майклорна. К югу от него вздымалась еще одна гора, крутой западный склон которой спускался к снежному перевалу. Дальше к западу склон опять поднимался высоким и острым заснеженным гребнем, завершавшимся скалистым пиком со снежными полями и ледниками. За ним на расстоянии пятнадцати-двадцати миль виднелись изрезанные складками, покрытые снегом горы. От дальней стороны седловины начинался подъем, сначала плавный, затем становившийся все круче и наконец достигавший гигантского белоснежного округлого купола Островной.

Мы немного проехали вперед, окруженные блиставшими в небе вокруг нас снежными вершинами горных великанов, и остановились, чтобы перекусить в скалистой нише.

Перевалом на юго-западе и было то самое ущелье Мора, к которому мы направлялись. Он выводил к началу долины Доринг, протянувшейся между двумя могучими горными хребтами к морю. За долиной лежали степи Собо, сейчас находившиеся в сфере германского влияния и населенные самыми кровожадными из всех негритянских племен.

Проехав между голых скал с чрезвычайно скудной растительностью, уже к вечеру мы добрались до постоялого двора, маленьким амфитеатром расположившегося под ущельем Мора.

Дров здесь не хватало, и, вопреки обыкновению, постояльцы питались вместе. В большом доме с огромным очагом собралось человек шесть-восемь. Мы присоединились к ним, к их оживленной, приятельской беседе о дорогах и о горах, о погоде, о том, кто откуда родом, об общих знакомых, о том, у кого и как идет хозяйство.

Стемнело довольно рано, и поднялся сильный ветер. Слуга подбросил дров в очаг. Слабый запах вареного мяса донесся из столовой. Я разговорился с мужчиной из Доула и его женой. Они, очевидно, принадлежали к денерир, однако ни по одежде, ни по манерам ничем не отличались от тех владельцев поместий, которых я встречал. Это была молодая, недавно поженившаяся пара; жена держалась несколько рассеянно, потому что их ребенок находился в соседней комнате и она все время инстинктивно прислушивалась к доносившимся оттуда звукам. Молодожены сказали, что направляются в Броум погостить у друга.

Приближалось время ужина, и я рассказывал своим новым знакомым о моей стране, когда входная дверь распахнулась и в зал вошли трое европейцев-альпинистов в полном облачении: в подбитых гвоздями ботинках, защитных очках, с ледорубами и альпенштоками в руках. Освещение в доме было довольно тусклое, но я сразу узнал братьев Уиллсов — Гордона и Филипа — и молодого Келвина.

— Что вы здесь делаете? — спросил Филип.

Не найдя сразу что ответить, я улыбнулся, а потом спросил:

— А что делаете вы?

— Мы только что пробовали взойти на Мораклорн.

Не зная, знакомы ли они с Дорном, я повернулся к тому месту, где он только что сидел, но оно было пусто. Мой друг исчез. Я напрягся, в растерянности стараясь поскорее сообразить, как вести себя дальше, решил по возможности не говорить, кто мой спутник, и поэтому тут же начал расспрашивать Уиллса о восхождении.

Филип вкратце рассказал о преодоленных трудностях. Очевидно, вершина не давалась им, и, не будучи готовы к последнему отчаянному рывку, они сдались, не дойдя до цели каких-нибудь пятисот футов. Вскоре все трое ушли переодеваться. Как только они скрылись, я направился в нашу с Дорном комнату. Дорн упаковывал свою суму и взглянул на меня с довольной и одновременно вопросительной улыбкой:

— Прости, что я сбежал.

— Мне удалось ничего не сказать им про тебя.

— Отлично! Я предпочел бы, чтобы Келвин не знал, что я здесь.

Глаза его теперь глядели спокойно. Продолжая говорить, он надевал дождевик.

— Я уезжаю, — добавил он.

— Тогда и я с тобой, — сказал я неуверенно, с тревогой думая о том, что останусь один.

— Нет. Тебе лучше остаться. Если Келвин что-то подозревает, то в случае твоего отъезда его подозрения подтвердятся. Ты можешь присоединиться ко мне завтра утром.

— Но где ты будешь ночевать?

Дорн пожал плечами:

— Найду какое-нибудь место на свежем воздухе. Я привык… Джон, мне очень жаль, что я причиняю тебе беспокойство.

— Нисколько! — воскликнул я.

— Переночуй здесь. Поговори с ними, будь естествен. Если они спросят, с кем ты путешествуешь, скажи, что с другом. Келвин слишком воспитан, чтобы любопытствовать. А завтра с утра выезжай пораньше. Я устрою так, что лошадей проведут через перевал и спустят в долину. Ты тоже можешь спуститься в долину и дожидаться меня внизу, но, если хочешь, можешь присоединиться ко мне. Я собираюсь прогуляться по горам.

Я внимательно, с сомнением взглянул на него. Я знал, что он выполняет некое поручение, и боялся случайно оказаться помехой.

— Пожалуй, я спущусь с лошадьми, — сказал я наконец.

— А может быть, ты позволишь мне решить? — мягко спросил Дорн после короткой паузы.

— Ты готов обещать, что устроишь все так, что я не помешаю тебе? — спросил я неуверенно.

— Обещаю.

— Тогда решай.

— Отправляйся за мной завтра утром, если, конечно, у тебя хватит сил на день пешего пути. Может случиться, что ты увидишь что-то, тебе непонятное; не пугайся — опасности практически никакой. Я хочу, чтобы ты был рядом. Если это причинит неудобства тебе, мне или кому-нибудь еще, ты пойдешь дальше один. Дорогу найти несложно.

— Согласен! — воскликнул я.

— Выйди пораньше и пройди через перевал. Ярдах в двухстах ниже верхней точки будет тропа, ведущая направо, на северо-восток, она идет к ущелью Лор между долиной Доринг и страной карейнов, примерно в двадцати милях оттуда. Я буду ждать тебя на тропе, мили через три-четыре. Захвати еду на постоялом дворе. Я распоряжусь, чтобы тебе приготовили.

— Как мне одеться?

Дорн посоветовал выступить налегке и напоследок сказал:

— Ситуация может сложиться так, что тебе придется сказать, что ты путешествуешь со мной. Тогда тебе решать. Если положение будет безвыходным и отрицательный ответ или излишняя уклончивость вызовут подозрения, будь свободен, как ветер, только не говори, что едешь в сторону ущелья. У меня в этих краях друзья, и то, что я здесь остановился, не должно показаться Келвину странным. А этот постоялый двор — место историческое, необычное, и всякое такое, и тебе все это очень интересно, — верно, Джон?

— Очень! — рассмеялся я. — И потом, мне необходим комфорт.

— Да, и все же будь начеку. До встречи. Завидую твоей теплой постели.

Дорн осторожно приоткрыл дверь, выглянул и с кошачьей мягкостью и быстротой, которых я раньше в нем не замечал, выскользнул и исчез.

Обедали за двумя длинными столами. Уиллсы и Келвин еще не появлялись, и, пользуясь возможность, я юркнул на свободное место, вокруг которого все остальные были заняты, чувствуя себя покинутым и одиноким. Правда, напротив меня сидели мои знакомые из Доула. Я заговорил с ними и постепенно втянулся в беседу настолько, что даже не заметил, как вошли Келвин и Уиллсы в вечерних костюмах и заняли места далеко от меня.

В девять я наконец улегся, вполне довольный собой. Больше часа мы с этой троицей лениво болтали у очага. Действительно, я был вынужден признаться, что путешествую с другом, и пережил ужасное мгновение, когда Филип Уиллс в упор спросил, уж не знаком ли он с моим товарищем. Меня выручил Келвин, резко переменив тему. Для него, как и предполагал Дорн, мой ответ означал бы конец расследования, и, когда его друзья попробовали нажать на меня, он почувствовал себя отчасти в ответе за их поведение и поспешил вмешаться. По счастью, Филип Уиллс не был достаточно заинтересован и дальше подвергать меня перекрестному допросу, и теперь я уже не отставал от него, выведывая подробности его альпинистских похождений — тема поистине спасительная. Я намекнул также на то, что есть американцы, заинтересованные в налаживании торговли с Островитянией, и пожаловался, что мне приходится собирать для них сведения подобного рода. Быть может, именно это окончательно удовлетворило их любопытство.

Проснулся я с первыми лучами зари. Завтрак подали в комнату, и, удостоверившись, что все распоряжения Дорна исполнены, я покинул постоялый двор. На перевале было холодно и сыро, стелился туман, и я чувствовал себя не очень-то уютно, медленно продвигаясь вперед и вверх по петлявшей дороге вслед за слугой с постоялого двора, ехавшим на лошади Дорна, и вьючной лошадью, шедшей посередине. Минут через двадцать мы достигли вершины перевала — зеленой седловины. Вверху, на гребне горы, с обеих сторон высились башни, и стена соединяла их. Мы проехали через ворота, и перед нами открылась долина Доринг; голые склоны скал и зеленые горные пастбища отлого спускались в нее. Я тут же инстинктивно взглянул в дальний ее конец, где должен был находиться перевал, но он был не виден. На севере тянулись крутые отроги Мораклорна, укрытые снежным покровом; на северо-западе протянулся острый высокий кряж с голубыми ледниками и белыми участками фирна. Между ними вздымалось совершенно непроходимое нагромождение утесов и скал. И все же где-то должен быть проход. Уже сегодня предстоит его отыскать — мысль об этом пьянила, как вино.

Мгновение спустя мы оказались перед расщелиной, петляя по которой, дорога терялась из виду. Проводник показал мне уходившую вправо тропу. Я спешился. Проводник тут же пустил лошадей по дороге вниз, дружески помахав мне рукой, и я еще какое-то время следил за тем, как лошади спускаются, удаляясь.

Чувствуя себя легко и свободно, без какого-либо груза в руках или за плечами, кроме лежавшего в кармане завтрака, я пошел по тропе. Почти сразу она свернула за выступ, и я оказался совершенно один в огромном естественном амфитеатре. Долина безлюдно застыла внизу; исполинская тень гор падала на нее. Единственными звуками вокруг были шум моих шагов и шуршанье моих кожаных бриджей; и нигде ни единого следа человека, не считая тропы, тонкая ниточка которой вилась вниз по склону.

Где-то шагал сейчас Дорн, в другую сторону двигались лошади с вещами. Недвижимо застыли огромные горы; снежные поля на вершинах слабо розовели. Воздух был разреженный и холодный.

И все же мой друг оставался мне чуждым. Мы были слишком разные, и даже теплота наших чувств всегда оказывалась в каком-то смысле неожиданной и поражала. Он боролся за дело, которое я не поддерживал и которое казалось мне безнадежным. Он говорил о каких-то непонятных для меня вещах, и его слова звучали загадочно и несколько пугающе.

Я ускорил шаг; мне хотелось идти как можно быстрее, хотя впереди был еще целый день пути.

Незаметно мысли перестали складываться в слова. Идеи и образы проплывали в сознании, как тени облаков над долиной и горами, такие же зыбкие и неуловимые. Чутье, заставлявшее меня упрямо шагать по тропе, походило скорее на животный инстинкт, не связанный с памятью и самоощущением.

Дорн сказал, что встретит меня через три-четыре мили, то есть примерно через час ходьбы. Но когда ты один в незнакомых горах, час может показаться очень долгим.

Я взглянул на циферблат. Прошло уже больше полутора часов.

Тропа свернула в глубокую, с крутыми склонами долину, покрытую неровным, слоистым льдом, в котором отливали синевой ниши и выемки. От подножия ледника поток круто сбегал в расположенную ниже зеленеющую долину. Я прошел над стремительным прозрачным потоком по подвесному мосту из толстых досок, пружинивших и раскачивавшихся подо мной.

Чувствуя, что падаю духом, и не уставая ломать голову над тем, где же может быть Дорн, я пересек долину.

Прошло еще полчаса. Дорн сказал: три-четыре мили, но за два часа, что я шел, я успел пройти не менее шести и достичь этого пустынного, неприветливого места. Тропа петляла между занесенными движением древних ледников валунами и обломками скал разной величины, то лежащими отдельно, то наваленными грудой по горным склонам.

Вдруг волосы у меня встали дыбом. Я прислушался. Мне почудилось, что где-то вдалеке прозвучало мое имя.

— Джон!

И снова, на этот раз ближе. Я взглянул вверх, в щель между большими серовато-бурыми и уже успевшими нагреться на солнце валунами, и увидел Дорна, который сидел на скале футах в ста надо мной и махал мне руками. Запыхавшись, я вскарабкался к подножию скалы и остановился футах в пяти от того места, где находился Дорн. Он нагнулся, протянул мне руку. Я ухватился и через мгновение уже стоял рядом с ним.

Скала возвышалась над неглубокой выемкой, в которой широкоплечий, крепкого сложения мужчина сидел на корточках перед костром. Он был без шапки, но его густые черные волосы лежали исключительно ровно. И прежде всего в глаза бросался идеально ровный пробор, разделявший их посередине. Мужчина поднял голову, и я увидел знакомое круглое кирпично-красное лицо, наполовину скрытое пышной черной бородой, и горящие из-под кустистых бровей глаза, взгляд которых я впервые встретил в приемной лорда Моры.

— Дон, это Ланг, — сказал Дорн.

Мужчина поднялся и улыбнулся. Его глаза были похожи на ограненные алмазы, сверкающие сквозь две узкие прорези; улыбка обнажила крупные ровные белые зубы.

Что ж, похоже, «непонятное» начиналось.

Дон снова склонился над огнем.

— Садись, — сказал Дорн. — Мы как раз собирались завтракать. Я должен был встретить тебя раньше, но это оказалось невозможно.

Неожиданно Дон поднялся, в два прыжка взобрался на высокую скалу, оглянулся и точно так же невозмутимо вернулся к своим занятиям.

— Уже видно, — сказал он (разумеется, по-островитянски) безразличным тоном.

— Скоро они проедут?

— Минут через пять.

— Ты быстро ходишь? — спросил Дорн, поворачиваясь ко мне.

Дон посмотрел на меня в крайнем замешательстве и ухмыльнулся.

— Да, — ответил я.

— Я рад, — сказал Дорн, довольный.

— Вот везет! — пробурчал в бороду Дон и фыркнул.

Я сидел, застыв и пытаясь понять, действительно ли мне хочется новых приключений.

Шли минуты.

Котелок над огнем весело забурлил.

Дон поднялся.

— Может быть, пока побудешь здесь и последишь за котелком? А то выкипит, — сказал Дорн, тоже вставая. — Мы мигом вернемся.

Оба исчезли.

Я подошел к костру и стал наблюдать за котелком. Все кругом застыло в полном безмолвии. Скалы обступили меня со всех сторон. Я видел только их и глубокое синее небо. Плащ Дорна лежал рядом, так, словно он еще спал под ним. Тут же лежал и второй плащ, по-видимому Дона, и объемистый нераспакованный пакет.

Прошло минут семь. Я следил за котелком, время от времени подбрасывая в огонь прутья из сваленной в стороне груды хвороста.

Они возникли так тихо и неожиданно, что у меня перехватило дыхание.

— Проехали, — сказал Дорн. — Теперь можно и позавтракать.

Дон вынул из свертка три бронзовые миски и ложки и разлили в миски содержимое котелка. Кушанье напоминало рагу, горячее и жгучее от перца; кусочки мяса, морковь и горох плавали в густой подливке.

Дон быстро управился со своей порцией и, набрав из ручья воды и песка, вымыл и выскоблил котелок, миски и ложки.

Между тем Дорн обратился ко мне — не против ли я пройти к перевалу другой дорогой, более короткой, хотя и более трудной.

Сборы заняли всего несколько минут. Скатав плащи, мои спутники забросили скатки за спину. Дон, снова расплывшись в улыбке, кивнул мне, чтобы я следовал за ним. Дорн замыкал шествие.

И Дорну, и Дону было не привыкать к прогулкам по горам, и я боялся, что не смогу держаться с ними на равных. Дон шагал неторопливым, размеренным шагом. Мы двигались вверх по склону на запад, огибая скалы.

Довольно скоро ноги у меня стали подгибаться в коленях, легким не хватало воздуха. Я чувствовал слабость во всем теле, и состояние мое было полуобморочное; время словно остановилось, но все же мне удавалось держать себя в руках и находить скрытые запасы сил.

Наконец наступило облегчение. Подъем кончился. Мы шли, окруженные высокими скалами в снежных шапках. Далеко внизу затуманенный усталостью взгляд различал долину Доринг. Мы снова стали подниматься в гору, и снова, сжав зубы, я боролся с подступающей дурнотой. Склон, покрытый гравием, закрывал полнеба. Я пошатнулся, и Дорн поддержал меня.

— Ты в порядке? — спросил он. — Осталось не больше трехсот футов.

— Вверх?

— Вверх, — ответил Дорн. — Давай мы возьмем тебя под руки.

Поддерживая, они повели меня дальше.

— Теперь я понимаю, как тебе удавалось так легко доигрывать все футбольные матчи до конца, — проговорил я, задыхаясь.

— А из него вышел бы неплохой защитник. — Он кивнул на Дона.

Гравий кончился; теперь мы шли по склону, и, дойдя до круто нависавшего скального карниза у входа в сорокафутовую расселину, Дон скомандовал:

— Привал!

Я без сил растянулся на земле. Ущелье Мора было видно милях в шести по другую сторону долины Доринг. Дон сел, обхватив колени, и устремил пристальный взгляд сквозь пространство, невозмутимый и подтянутый, с идеально ровным пробором в волосах.

Не знаю, долго ли мы там пробыли, но мне наш привал долгим не показался.

Дон достал из своего мешка тонкую веревку и обвязал меня вокруг пояса. Потом, взяв свободный конец, стал подниматься вверх по расселине. Дорн шел вплотную за мной. Я ничего не понимал в скалолазании и просто делал то, что мне говорили. Мы поднимались пядь за пядью, цепляясь кончиками пальцев за каждый выступ, каждую выемку, пока не оказались, с трудом переводя дух, на широком выступе, откуда в тысяче футов внизу виднелась; ровная зеленая седловина. Над ней и за ней глаз тонул в уходящей вдаль череде светло-коричневых холмистых отрогов, сливающихся с завесившей горизонт белесой дымкой.

Это была земля карейнов, теперь фактически принадлежавшая Германии. Седловина и называлась перевалом Лор. Я мигом забыл об усталости.

Не говоря ни слова, Дон двинулся вперед и отошел уже ярдов на сто. Дорн начал спуск к седловине.

Это было нелегко. После каждого шага по крутому, усыпанному гравием склону мы скатывались вниз на пять-шесть футов; впрочем, чаще скала шла уступами, слишком крутыми для удобного спуска, с обманчиво надежными маленькими площадками у подножия.

Дорн сделал мне знак остановиться. Дон, справа от нас, тоже застыл на месте. Едва различимая, казавшаяся игрушечной кавалькада примерно из дюжины всадников медленно поднималась вверх по склону. Мы поспешно отступили влево и, когда всадники скрылись из виду, возобновили спуск. Я совершенно не понимал, что происходит. Поразительно быстро мы достигли точки примерно в ста ярдах от того места, где начиналась трава. Дон догнал нас, и все встали под прикрытием скал.

Время шло. Мало-помалу я отдышался, но сердце по-прежнему учащенно билось.

Слева по направлению к нам шел человек. Высокий, с развевающимися желтыми волосами, он двигался упруго и мягко. На какое-то мгновение он показался неотличимым от скал, неба и облаков, но тут же мое сознание сработало. Тронув Дорна за плечо, я указал на незнакомца.

Дорн резко вздрогнул; Дон тоже. Они переглянулись. Дон приподнялся и, пригнувшись, побежал навстречу пришельцу. Потом оба направились в нашу сторону, переговариваясь на ходу, а подойдя ближе, пригнулись и, пробежав несколько футов, укрылись за скалами рядом с нами.

Дорн и молодой человек кивками приветствовали друг друга, и Дорн произнес мое имя. Я поклонился и на мгновение заглянул в ясные серые глаза. Желтые, с каштановым отливом волосы незнакомца вились, как у девушки, кожа была гладкой, румяно-розовой, а такого прекрасного лица я не видел никогда в жизни — наверное, таким был олимпиец Гермес. Это было странное, завораживающее лицо, дышавшее силой и одновременно женственное, — лицо человека, живущего в мире, совершенно отличном от моего. Как и мы, он растянулся на земле, стройный, собранный, мускулистый и, похоже, чем-то довольный.

Мы ждали, лежа в ряд: Дон, незнакомец, Дорн и я. Возбуждение мое было так сильно, что временами мне хотелось расхохотаться.

Неподалеку от седловины трое мужчин двигались по долине с островитянской стороны. Одеты они были по-европейски, но лиц на таком расстоянии было не различить. Еще немного пройдя вперед, они оглянулись и сели, ожидая. Мы замерли, не отрывая от них глаз.

Пять минут спустя снизу показалась голова лошади и всадника, потом еще одного. Обе группы соединились; верховые спешились. Трое или четверо из тех, кто поднялся снизу, были темнокожими, одеты в белые, развевающиеся одежды и тюрбаны; остальные — европейцы, одетые соответственно.

Между теми и другими сразу же завязался оживленный разговор. Беседующие пары то и дело менялись местами. При этом говорящие широко разводили руками, словно речь шла о топографических особенностях местности. Это продолжалось довольно долго, после чего действия людей внизу приняли более упорядоченный характер. Трое из них сели на нечто напоминающее низкий плоский стол. Четверо, попрощавшись с остальными, вскочили на лошадей и ускакали в юго-западном направлении. Один из них был чернокожий в тюрбане.

Мои товарищи переглянулись.

К югу долина понижалась. Седловина была самой высокой точкой окрестности, и граница должна была проходить по ней. Проникновение на территорию Островитянии на глубину до нескольких сот футов позволялось, но четверо карейнов продолжали удаляться от остальных. Было ли это просто нарушением пограничных законов или чем-то более серьезным? И почему здесь, на таком доступном, ничем не защищенном перевале, не поставили пограничную охрану, солдат?

Молодой человек вскочил; лицо его пылало. И Дон, и Дорн — оба выглядели растерянными и встревоженными.

— Их надо остановить! — отрывисто и гневно произнес молодой человек.

Дорн и Дон попытались что-то ответить, но юноша быстро зашагал прочь. Дон поднялся и последовал за ним. Дорн тоже встал и неуверенно взглянул на меня.

— Я должен быть рядом с ним, — начал он, — но ты…

— Я тоже иду, — бодро ответил я, стараясь скрыть нервную дрожь.

Мы догнали наших товарищей и все вместе быстро зашагали к седловине; молодой человек шел впереди. Мне приходилось почти бежать, чтобы не отставать от своих спутников.

Через несколько секунд люди слева, на седловине, заметили нас, вся группа пришла в волнение и обернулась в нашу сторону. Кто-то, видимо главный, громко выкрикнул несколько слов. Всадники, успевшие отъехать на несколько сот ярдов, остановились.

Мы подходили все ближе и ближе. Люди на седловине застыли, обернувшись к нам, их лица белели смутными пятнами, становясь все отчетливее по мере нашего приближения. Некоторые были в военной форме и вооружены. По спине у меня пробежала дрожь, но я с каким-то непонятным удовольствием вприпрыжку догонял моих длинноногих спутников. Юноша совершенно очевидно взял на себя главную роль, а Дон и Дорн безропотно подчинились. Кто же он был такой?

Из группы, собравшейся внизу, выделялся один человек в солдатской, точнее, офицерской форме. Лицо его, типично немецкое, показалось мне знакомым. Да, не приходилось сомневаться, что все они, кроме темнокожих, немцы.

Наш предводитель направился прямо к офицеру. Дорн и Дон шли чуть сзади, по бокам; я держался ближе к Дорну. Прозрачные, холодные глаза офицера остановились на мне, и я вспомнил, как его зовут.

— Что вы здесь делаете? — спросил наш юный предводитель по-немецки и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Прикажите этим людям вернуться. Въезд в Островитянию по этой дороге запрещен.

Офицер на мгновение задумался.

— Кто вы? — спросил он у юноши.

Молодой человек растерялся.

— Это не имеет значения, — ответил он не сразу. — Я — гражданин Островитянии. К тому же, полагаю, вам и без официальных разъяснений должно быть понятно, что эта дорога в Островитянию закрыта, и ваша страна согласилась соблюдать договор.

— Если мы и нарушили закон, — возразил офицер, — то вас это не касается. Впрочем, по сути, мы ничего не нарушаем.

— У вас есть паспорт?

— Я отказываюсь отвечать, поскольку вы не являетесь официальным лицом, — сказал офицер и снова поглядел на меня.

Ситуация, казалось, зашла в тупик. Офицер улыбнулся:

— Никто из нас не намерен вступить на землю Островитянии. Мы только остановились здесь на пару дней, а потом вернемся в лагерь.

Наш предводитель указал на всадников, видневшихся далеко внизу, на тропе:

— Вы имеете в виду и этих людей также?

— Пусть объясняются сами. Они не в моем подчинении.

— Идемте! — воскликнул юноша, обращаясь к нам.

Он двинулся вниз по тропе, и я снова, к моему стыду, вынужден был бегом догонять своих товарищей под насмешливыми взглядами стоявших на седловине.

Конечно, всадникам ничего не стоило ускакать прежде, чем мы приблизились бы настолько, чтобы их распознать, но они этого не сделали. Один, впрочем, спешился. Всадник в тюрбане отъехал в сторону, но недалеко.

Мы подошли, и я различил два знакомых лица и понял, что меня тоже узнали. По тяжелому снаряжению, навьюченному на лошадей, было понятно, что они собирались устроить здесь продолжительную стоянку.

— Вы не имеете права въезжать в Островитянию по этой дороге, — сказал наш предводитель, подходя к верховым.

— Разве мы пересекли границу? — с неожиданной покорностью в голосе ответил тот, кого я знал лучше.

— Граница проходит по перевалу.

— Мы не думали, что, проехав несколько километров по долине, серьезно нарушаем наши соглашения. Если вам это не нравится, мы вернемся.

Среди остальных прошел неодобрительный ропот, но никто не произнес ни слова.

Наш предводитель учтиво поклонился. Немец улыбнулся, отдал честь, что-то сказал своим спутникам; те развернулись и, пустив лошадей в галоп, уехали прочь, причем говоривший дружелюбно кивнул мне на прощанье.

Дорн и молодой человек взглянули друг на друга и рассмеялись, однако Дон хранил торжественное молчание.

— Теперь у нас нет никаких доказательств, — сказал он, — и мы не можем никому предъявить никаких претензий.

— Они хотели разбить здесь лагерь, — воскликнул молодой человек, задетый укоризной, крывшейся в словах Дона, — а мы их прогнали.

— Что ж, раз вы так думаете… — ответил Дон с поклоном.

— Да, я так думаю. Вы были правы. Я рад, что мы оказались здесь и увидели все своими глазами.

Я почувствовал, что они говорили бы более свободно, если б меня не было. Мгновение я колебался, сообщить ли им, что я знаю некоторых из немцев, но инстинкт подсказал, что лучше промолчать. И я пошел вниз по тропе, чтобы не мешать своим спутникам. Возбуждение прошло, но руки еще слегка дрожали. Я присел на обломок скалы, чувствуя себя разбитым, слабым и страшно голодным.

Вскоре ко мне присоединились и остальные, и, посмотрев на часы, я увидел, что уже полдень. Дон развел костер в стороне от тропы и принялся готовить. Я достал провизию, которую захватил с постоялого двора. Еды вполне хватило на всех. Никто почти не разговаривал.

Видимо, было заранее условлено, что дальше каждый идет своим путем, и, когда мы поели, Дон мрачно попрощался, взвалил поклажу на плечи и двинулся вверх по склону. Молодой человек, пребывавший в глубокой задумчивости, неожиданно резко поднялся.

— Я очень сожалею, — обратился он к Дорну.

— Мы рады, что вы поняли.

— Ничего не могу поделать. Мне еще надо о многом подумать. Я сейчас же отправляюсь в мой лагерь. Через месяц я вернусь, и мы увидимся.

Дорн поклонился.

— До свидания, Ланг, — улыбнулся молодой человек. — Думаю, мы еще встретимся.

Он протянул мне руку, и я пожал ее. Потом он стал спускаться в долину.

— Извини! Я совершенно не собирался впутывать тебя в подобные дела, — сказал Дорн по-английски.

— Прогулка получилась очень интересная, — ответил я. — Я увидел ущелье Лор. Я совершил настоящее восхождение. Именно это я и буду вспоминать.

— Когда-нибудь ты все узнаешь и поймешь, — сказал Дорн с явным облегчением. — Ты настоящий друг. А теперь пойдем на постоялый двор в Шелтере. И все же — камень с души…

Дорн замолчал и пожал плечами.

— Он слишком горяч, — добавил Дорн после паузы, кивком указывая на желтоволосого молодого человека, фигуру которого уже с трудом можно было различить внизу, в долине. Больше он ничего не сказал, и мы не спеша тронулись в путь по тропе.

— Я думал, перевал укреплен, — сказал я.

— Здесь есть форт, — ответил Дорн после минутного колебания, — но он расположен в укрытии.

Какое-то время мы шли молча.

— И вообще, сейчас он заброшен, — вдруг воскликнул Дорн с такой горечью, что я решил промолчать. — До того, как премьером стал лорд Мора, — продолжал Дорн, — здесь всегда стоял сильный гарнизон, но Мора отвел его после заключения договора. Немцы согласились контролировать степи Собо, и Мора решил показать, что вполне им доверяет. Горные негры с тех пор ни разу не совершали набегов, хотя дело тут не только в немецких дозорах. Думаю, что в июне на открытии Совета мы узнаем много нового и интересного.

Я был заинтригован, но решил ни о чем не спрашивать.

Дорн крепко сжал мою руку:

— Как только мы выберемся из этих мест, мне больше ничего не придется от тебя скрывать! Ах, если бы ты был островитянином, и с нами! Какими загадочными мы все тебе, должно быть, кажемся.

— Да, но мне это нравится, — ответил я.

Мы добрались до постоялого двора еще засветло, но для меня день уже кончался, сил больше ни на что не осталось. Переодевшись, я улегся на одну из коек, стоявших вдоль стены в большом зале. Мне хотелось отвлечься, и я взял книгу — «Гарри Ричмонд» Мередита, но строчки ускользали, теснимые виденьями далеких гор, чувством усталости и спазмом волнения, по-прежнему сжимавшим сердце.

Поужинали мы рано, и сразу после ужина я улегся, поплотнее завернувшись в одеяла, и уснул беспокойным сном, в котором еще раз, но уже сумбурно и путано промелькнуло все случившееся.

6

ХИСЫ

Проснулись мы поздно и только к десяти снова собрались в дорогу. Дорн выглядел как человек, покончивший с важным делом. Теперь он был откровеннее насчет своих планов. В этот день нам предстояло спуститься к озеру Доринг, находившемуся милях в двадцати двух от Шелтера, и заночевать у Хисов на верхней ферме.

Еще через два дня пути мы должны были добраться до нижней, домашней усадьбы Хисов и пробыть там несколько дней.

— Она большая, — сказал Дорн, — и очень красивая. Все Хисы — мои добрые друзья. Они тебе понравятся.

Часа два-три мы ехали по широкой долине, через густые леса, плетущие кружево света и тени. Временами между стволами сосен приоткрывалась и вновь исчезала глубокая синяя даль, иссеченная полосами дымчатого света. И вот сквозь деревья блеснула ярким серебром гладь Доринга. Выехав из леса, мы оказались на южном берегу озера. Западный ветер рябил холодную, отливавшую синевой воду.

На другом берегу, крутом и обрывистом, стоял приземистый беленый дом, окруженный деревьями. Тропинка спускалась от дома к эллингу, стоявшему ниже по течению, а за самим зданием раскинулись на много миль холмы и поля. За исключением вершины Дорингклорна, все это очень напоминало Новую Англию.

Дорн остановил свою лошадь.

— Вот и Хисы, — сказал он. — Судя по всему, дома никого нет.

И все же навстречу нам вышел управляющий. Я не мог понять, почему Дорн хочет остановиться здесь, когда хозяев нет дома. Мне казалось странным, как это можно — садиться за стол без хозяев, без разрешения кормить лошадей их сеном и овсом, плавать в их шлюпке по озеру. Ближе к вечеру Дорн оседлал одну из Хисовых лошадей и уехал. Кто знает, может быть, у него было какое-нибудь поручение.

На следующий день мы спустились по реке к подножию Дорингклорна в постепенно расширявшуюся долину между высоких снежных пиков, а ближе к ночи свернули с дороги и въехали в лес, где и устроились на привал возле ручья. Потом развели костер и приготовили на нем взятую в доме еду. Ночь была упоительно тиха.

Назавтра погода выдалась жаркая и безветренная. Желтоватая дымка сгущалась, скрывая горные вершины. Дорога и поля пересохли, и отары овец местной породы проходили, поднимая облака пыли.

Дорн скакал впереди, погоняя лошадь, и мы даже не пообедали.

К двум часам мы приехали в Хис — основательно застроенную усадьбу, окруженную фермами, на которых разводили овец и крупный скот. Не останавливаясь, мы обогнули Хис и свернули на дорогу, ведущую на юг через горы, к перевалу Темплин. Едва мы выехали из речной долины, как жаркий порывистый ветер погнал на нас целые тучи пыли. На западе небо было изжелта-серым, и оттуда доносились раскаты грома.

Пустив лошадей в галоп, мы поскакали по плоской равнине, пересеченной деревянными изгородями с росшей вдоль них жухлой травой. Потом стали подниматься в гору; сквозь марево проступили очертания каменных ворот. Проскакав через них, мы поспешили дальше.

Совершенно неожиданно в дымке показалось несколько приземистых домов из розоватого камня и надвинувшееся прямо на нас, неестественно большое в пыльном мареве двухэтажное здание.

Дорн назвал наши имена.

Из дома навстречу нам уже спешили люди, среди которых я заметил мальчугана, средних лет женщину и четырех девушек лет около двадцати.

Прозвучали короткие приветствия, и несколько быстрых взглядов было брошено в сторону чужеземного гостя.

Старшая из девушек крикнула что-то насчет охватившей скот паники и что их послали позвать на помощь мужчин.

— Едем, Джон! — воскликнул Дорн. — Мы можем там пригодиться.

Я помахал рукой в знак согласия.

Высокая девушка с ярким, запоминающимся лицом подбежала к Дорну, что-то сказала ему и бросилась к стоящему слева низкому строению. Другая подошла ко мне, улыбнулась и, приняв мой вопросительный взгляд за согласие, оперлась о мою вдетую в стремя ногу, подняла юбку выше голых колен и, крепко ухватив меня за руку, одним движением оказалась на крупе лошади позади меня.

— Следуйте за Дорном, — сказала она сильным, звонким голосом. — Меня зовут Наттана.

Фэк сам тронулся с места. Испуганное лицо матери, смеющиеся лица остальных домочадцев быстро скрылись в дымке.

Маленькие, но сильные девичьи руки крепко держались за меня. Вслед за Дорном мы обогнули дом.

— Остановитесь, пожалуйста, и обождите минутку, — сказала девушка и на ходу соскочила с лошади. Дорн тоже остановился, широко улыбаясь. Глаза его горели.

— Поезжай с Наттаной, — сказал он. — Она лучше меня знает, что делать.

Высокая девушка скоро показалась снова, уже верхом, и они ускакали вместе с Дорном. Та, что только что сидела позади меня, выехала на своей лошадке и приблизилась ко мне.

— Поезжайте за мной, если вы не против, — сказала она, и мы — девушка впереди, я сзади — двинулись в другую сторону. Копыта гулко стучали по сухой, твердой земле, между тем как небо с каждой минутой зловеще темнело. Гром ворчал все ближе и громче.

Неожиданно девушка резко придержала свою лошадь, и Фэк тоже остановился как вкопанный, едва не выбросив меня из седла. Впереди, с ревом и грохотом, на нас катился грозовой вал. Девушка свернула вправо и крикнула, чтобы я сделал то же самое. Стадо, мотая низко опущенными головами, промчалось совсем рядом. Юноша, верхом следовавший сзади, стал о чем-то перекрикиваться с девушкой. Она сделала знак, и мы снова галопом пустились вперед.

Незаметно мы оказались в середине мычащего, бьющего копытами стада. Девушка остановилась, пытаясь докричаться до меня, но я не столько по словам, сколько по жестам понял, что мы должны сделать — окружить и погнать домой коров и быков, отбившихся от промчавшегося мимо нас полуобезумевшего стада. Чувствуя себя в безопасности на спине Фэка, я пронзительно кричал и хлестал налево и направо по тяжелым спинам и бокам животных, следя за девушкой, ободряемый ее улыбками. В конце концов стадо удалось собрать. Девушка криками подгоняла его вперед.

Через несколько минут гроза настигла нас. Дождь, хлещущий косыми струями, в мгновение ока не оставил на нас сухой нитки, однако пыль улеглась и воздух прояснился. Вокруг, насколько хватало глаз, расстилалось огромное, идущее под уклон поле. В нижней его части, едва видимой сквозь темную завесу ливня, сгрудились казавшиеся маленькими строения фермы. Стада, сопровождаемые верховыми погонщиками, стекались к усадьбе с разных сторон.

Наше стадо шло спокойней, и девушка подъехала ко мне. Икры выпукло обозначались на ее босых загорелых ногах, когда она сжимала бока лошади. Волнистые светлые волосы намокли, потемнели и, распрямившись, прилипли к вискам и мягко очерченным скулам. Мокрое платье туго обтягивало грудь и бедра.

— Меня зовут Хиса Наттана, — сказала она негромко.

— А меня Джон Ланг.

— Вы понимаете меня? Если нет, я могу говорить медленнее.

— Понимаю.

— Дорн попросил вас… Я очень благодарна, что вы помогли нам. — Она бросила на меня быстрый, испытующий взгляд своих зеленых глаз. — Вы — первый иностранец, с которым я разговариваю…

Мы загнали стадо в большой скотный двор за домом, препоручив дальнейшую заботу о нем денерир, и поехали к конюшне. Поставив лошадей в стойла, мы досуха вытерли их большими лоскутами из грубого льна. Брызги летели по сторонам.

— Мы совсем промокли, — сказала девушка, когда работа была закончена. — Пойдемте в дом.

Я взял свою суму, и, пройдя через несколько помещений, где хранилось в закромах сено, была развешана упряжь и расставлены некоторые орудия сельского труда, мы вышли на окружавшую дом галерею. Внутренний двор, куда мы въезжали с Дорном, превратился в море грязных луж, в которые падали со свинцово-серого неба тяжелые дождевые капли.

— Спасибо вам за все, что вы сделали, — сказала девушка, когда мы входили в дом, одаривая меня очаровательной улыбкой.

Пожилая женщина по имени Айрда ждала в зале перед очагом. Горячий шоколад дымился на столе. Айрда приходилась сестрой покойной жене лорда Дорна и была второй женой лорда Хиса.

Она предложила мне переодеться, и я отправился к себе в комнату. Раздевшись перед горевшим там очагом, я выжал мокрую одежду и развесил ее сушиться. Надев сухую чистую смену, я спустился вниз.

Один за другим прибывали погонщики. Последними приехали Дорн с высокой девушкой. Это была двадцатишестилетняя Некка, вторая по старшинству из сестер. Лицо ее горело и было мокро от дождя. Она назвалась и улыбнулась мне, поднося к губам чашку шоколада. Я взглянул на нее внимательно не столько потому, что девушка была хорошенькая, сколько потому, что она ездила с Дорном и в лице у нее было что-то необычное.

Я уже собрался было заговорить с ней, когда она, возможно по незаметному знаку Дорна, протянула мне изящную, узкую, все еще мокрую и неожиданно сильную руку.

— Ланг, друг Дорна, я рада, что вы приехали к нам, — сказала девушка звучным, звонким, хотя и несколько жеманным голосом.

За ужином я увидел всю остальную семью. Лорд Хис, рыжеволосый, веснушчатый, с усами и остроконечной бородкой, беседовал с Дорном о политике и сельском хозяйстве, выказывал осведомленность и интерес во всем, что касалось Соединенных Штатов, хотя его глаза с красноватыми белками рассеянно блуждали по столу, и было видно, что на самом деле его тревожат совсем иные мысли; Хис Эк, его старший сын и старший брат Наттаны, тридцатитрехлетний, невысокого роста мужчина, рыжеватый, с зелеными глазами, казался усталым и вел себя тихо и крайне сдержанно; Хис Атт, смуглее и выше своего брата, держался более непринужденно и то и дело задавал каверзные вопросы, испытующе и дружелюбно на меня поглядывая; двадцативосьмилетней Эттере, старшей из четырех сестер, достались в наследство все те же рыжеватые волосы, и хотя она была лишена женского обаяния, по-мужски угловата и крепка, с пронзительным, способным смутить любого взглядом то и дело вспыхивающих, словно от скрытого гнева, глаз, но голос у нее был мягкий, приятный и задумчивый; младшая из сестер, Неттера, тоненькая, почти воздушная, с большими голубоватыми, как скорлупа птичьих яиц, глазами, под которыми залегли глубокие, словно от измождения, тени, — была, безусловно, самой красивой. Все это были дети лорда Хиса от первой жены, Стеллины; Айрда принесла ему Хиса Пэка, которого я видел в Ривсе, и еще одного ребенка, тоже мальчика, — Хиса Пата, ему теперь было пятнадцать.

Имена детей Хиса, в отличие от американских или европейских, означали всего лишь их номера по старшинству, причем к женским добавлялось окончание «а». Поэтому Хис Эк в переводе значило «Хис первый», или «старший мальчик»; Эттера — «третья» дочка, и так далее.

После ужина мы перешли в гостиную. Лорд Хис вскорости увел Дорна в свой кабинет; Некка дремала, сидя на краешке скамьи, но Хис Атт, взяв в союзники Эттеру, продолжал донимать меня вопросами, в то время как Наттана и Неттера сидели обнявшись и лишь изредка вступали в разговор, не сводя с нас своих серо-зеленых глаз. Отвечая Атту, я рассказал все, что только было мне известно, о разведении и торговле скотом в Америке, о скотопригонных дворах Чикаго, о том, как мясо забитых животных хранится и транспортируется, при этом ни на мгновение не переставая чувствовать присутствие перешептывающихся младших сестер.

Эттера хотела знать, как при такой сложной жизни люди не путают, что когда делать. Я сказал, что у нас время разбито на большое число отрезков. Островитяне полагаются на природное чувство времени, а у нас есть часы, настенные и карманные. Для наглядности я вытащил свои, оговорив, что не знаю, правильно ли они идут, ведь мне не с чем их сверить.

— Как же они могут идти неправильно? — спросила Эттера, беря у меня часы.

— Время, которое они показывают, может не совпадать с тем, что на самом деле.

— Красивые, — сказала Эттера. — Но какой от них прок?

Я, как сумел, объяснил.

— Только старикам надо напоминать, сколько времени, когда они начинают это забывать, — сухо ответила Эттера.

— Старикам и музыкантам, — добавил Атт, взглянув на Неттеру, которая моментально потупилась. Некка проснулась и глядела на нас заспанными любопытными глазами; Наттана подалась вперед, опершись о колено и положив подбородок на ладонь, но Неттера продолжала молчать, уставясь в пол. Часы переходили из одних белых тонких рук в другие. В поведении сестер было что-то неуловимо детское. Каждая обязательно подносила часы к уху, внимательно прислушиваясь к их тиканью. И только Неттере не дали прикоснуться к диковинке. Видя, что ее обошли, я встал с намерением показать ей уже вернувшиеся ко мне часы. Но она откинулась назад и выставила перед собой руки.

— Хочешь посмотреть? — спросил я.

Она подняла на меня свои прозрачные серо-голубые глаза с ослепительно белыми белками и с непонятным мне выражением сказала:

— Не буду их трогать!

Думая, что она боится сломать часы, я протянул их ей.

Неттера отпрянула, впрочем, не сводя с часов завороженного взгляда.

— Я их слышу, — сказала она тонким голосом.

Полагая, что мне удалось ее заинтересовать, я поднес часы к ее маленькому уху.

— Не трогайте меня! — Неттера с криком вскочила на ноги. — Вы чужеземец!

Наступила тишина, потом все вдруг разом быстро и горячо заговорили.

— Ты сама не знаешь, что говоришь! — воскликнула Некка. — Он приехал с Дорном.

— Не судите ее строго, Ланг. Она всегда все не так понимает. — Голос Наттаны дрожал.

— Несносная девчонка! — сердито выпалила Эттера. — Выпороть тебя надо!

— Лучше уходи, пока еще что-нибудь не натворила, — раздался по-мужски рассудительный голос Атта.

— Я уйду, уйду! — закричала Неттера. — Ланг, простите меня… Если вы думаете, что…

Она запнулась. В глазах стояли слезы. Она опрометью выбежала из комнаты — только мелькнули худенькие, как у ребенка, босые ноги.

— Подожди! Вернись! — крикнул я ей вслед.

Все обратились ко мне и наперебой стали объяснять поведение Неттеры.

— Наши женщины всегда заражались чем-нибудь от иноземцев, — сказал Атт. — Конечно, мы понимаем, что это всего лишь отдельные случаи, но Неттере часто не хватает здравого смысла. Вот ее и запугали все эти рассказы.

— Дурочка! — сказала Эттера.

— Нет, она не дурочка! — горячо вступилась Наттана. — Хотя не всегда думает, прежде чем сказать, это верно.

— Я ее не виню, — сказал я. — И рассказы эти тоже слышал. Вы вправе нас бояться.

— Но мы вас не боимся, поверьте! — сказала Эттера.

— И незачем про это говорить! — воскликнула Наттана. — Разве ты не видишь, что он и так понимает!

Я слегка поклонился ей в знак благодарности. От волнения меня трясло.

Все еще продолжали говорить, извиняться, но у меня отлегло от сердца, лишь когда Некка сказала:

— Давайте не будем больше об этом. Каждый знает, что думали люди когда-то.

— Пойду и поговорю с ней! — воскликнула старшая из сестер, поднимаясь. — Спокойной ночи, Ланг.

— Спокойной ночи. Только скажите ей, чтобы она не переживала…

— Нет, это просто невозможно, — прервала меня Наттана. — Мы все переживаем, и, наверное, не меньше, чем вы. Простите нас!.. Пойду-ка я тоже, а то Эттера…

Она обожгла меня взглядом и бросилась вслед за старшей сестрой. В комнате остались только я и Некка. Она взглянула на меня со своей забавной, полусонной улыбкой, и мы оба рассмеялись.

— Что вы о нас теперь думаете? — спросила она.

— Мне сложно сразу разобраться, но я очень переживаю из-за Неттеры.

— Да, жалеть-то нужно ее, а не вас… Она так сейчас раскаивается. Когда вы с ней заговорили, мысли у нее были далеко. Завтра она сама все поймет… Пожалуй, мне тоже лучше пойти — как бы Эттера и Наттана не перессорились. Доброй ночи.

Я отправился спать. Дорн и лорд Хис, запершись в кабинете, все еще беседовали о неких важных проблемах, о которых, как мы условились, я не буду пытаться ничего узнать. Сколько ни успокаивал я себя, в душе остался неприятный осадок, самолюбие мое было уязвлено, и меня мучил вопрос: действительно ли сестры осуждали Неттеру или просто были лучше воспитаны и лучше держали себя в руках?

На следующее утро облака низко нависли в небе серыми складками, дымка дождя занавесила даль, вокруг было темно и сыро.

Во второй половине дня мы отправились под дождем в Хис и вернулись на ферму то ли к ужину, то ли к обеду, не знаю, как сказать, — слишком плотной была эта трапеза для ужина и слишком незатейливой — для обеда.

Перед самым ужином Наттана отозвала меня в сторону и сказала, что Неттера очень сожалеет о том, что случилось вчера.

— Теперь она поняла, — сказала Наттана, — что вы — как бы один из нас.

Я не видел Неттеру весь день, но за ужином она улыбнулась мне такой очаровательной робкой улыбкой, что я тоже улыбнулся в ответ и понял, что неприятный инцидент наконец позади.

Все собравшиеся за столом были одеты в цвета, соответствующие их титулам. Только Дорн и я не были удостоены такой чести, поскольку мой друг приходился лишь правнуком и внучатым племянником лордам Дорнам, я же — поскольку был американцем. Соответственно, на нас были просто темно-синие костюмы. Костюм лорда Хиса был тоже синий, но более светлого оттенка, а широкие лацканы и манжеты его куртки — белые, с темно-синей полосой. Сыновья его были одеты так же, только полосы были другие. На девушках были юбки и широкие жакеты из очень тонкой белой шерсти, белые сандалии и тонкие белые чулки, не доходившие до колена. По манжетам у них, как и у братьев, тянулась синяя полоса, и, кроме того, их белые льняные блузы с мягкими отложными воротниками украшали тонкие синие полоски. Их тщательно расчесанные волосы отливали мягким блеском, а свежие, румяные лица светились в бликах пламени свечей.

Скатерти не было, и на гладкой темно-коричневой дубовой столешнице стояли плоские, покрытые геометрическим красно-сине-зеленым узором тарелки. Свечи бросали мягкие отсветы на розовато-белый камень стен.

После ужина мы собрались в гостиной, где неярко горел камин. Дождь барабанил по окнам, но никто не сомневался, что к завтрашнему дню погода разгуляется. Послезавтра мы собирались уезжать от Хисов, и было решено устроить пикник в горах.

Достав из стенного шкафчика инструмент черного дерева с металлическими клапанами и высоким, прозрачным, как у кларнета, звуком, Неттера заиграла. Выражение ее лица стало торжественным. Взгляд, хотя и отрешенный, живо передавал смену музыкальных настроений.

Стремительные звуки наводнили комнату. За прихотливой мелодией было трудно уследить. Я догадывался, что все в доме хорошо ее знают, и Неттера то и дело расцвечивает ее маленькими музыкальными экспромтами. Ритм, хотя и четкий, варьировался — то на два, то на три такта — и оттого казался непривычным и тревожным.

Все встали и разбились на пары. Айрда предложила мне сначала понаблюдать, а затем уже присоединиться. Танцующие образовали две группы, и Неттера, ни на минуту не переставая играть и не теряя дыхания, заняла свое место среди остальных.

Последовал очередной неожиданный мелодический ход, и все рассмеялись. Темп убыстрился, и танец начался. Он напоминал старинную кадриль, правда, несколько более стремительную и плавную, причем танцоры не касались друг друга до самого конца, когда мужская и женская цепочки остановились, взявшись за руки.

В желтоватом пламени свечей то и дело вспыхивали золотые нити в рыжих волосах, ярко блестели зеленые и карие глаза. На лицах девушек застыла сонная, мечтательная улыбка. Дорн выглядел счастливым. Мелодия перепархивала с места на место, словно тоже танцуя.

Завершающая нота прозвучала низко и глубоко, как фагот, и неожиданно разрешилась быстрой смешливой руладой, сорвавшейся как бы на взвизг. Все снова рассмеялись. Лицо Неттеры, разрумянившееся вначале, опять побледнело, хотя дышала она по-прежнему ровно.

Танец повторился, и теперь меня тоже пригласили. Моей партнершей была Эттера, и с ее помощью я кое-как протанцевал до конца. К третьему разу я уже двигался более свободно и ловко, но Исла Хис и Айрда устали, а продолжать без них было уже нельзя.

Тем не менее Неттера продолжала играть. Пятеро девушек сняли жакеты и принялись танцевать нечто вроде бурного негритянского танца; юбки их взвивались и мягко опадали, как длинные хвосты японских золотых рыбок. То, что при этом юбки поднимались довольно высоко, смущало танцующих не больше, чем показавшийся из-под юбки кончик туфельки смутил бы их американских сверстниц. Я невольно задумался над тем, как отнеслись бы к подобным танцам у меня дома.

Потом три старшие сестры в паре с Эком, Аттом и Дорном станцевали более спокойный танец со сложными, замысловатыми фигурами. Неттера, полузакрыв глаза, вся уйдя в музыку, играла медленную красивую мелодию.

В этом танце я не участвовал, но непривычные ритмы, музыкальность Неттеры и трепетность ее исполнения разбередили во мне желание танцевать, и я с трудом мог усидеть на месте; поэтому, когда музыка смолкла и я оказался в окружении разгоряченных лиц и блестящих глаз, в которых читалось схожее с моим настроение, я поинтересовался, знакомы ли присутствующим так хорошо известные у меня на родине полька и вальс. И, получив отрицательный ответ, взялся показать, слегка напевая, «Голубой Дунай». Неттера ухватила ритм и, используя обрывки знакомых мелодий, сымпровизировала вальс на свой лад. Остальные девушки повторяли за мной. И в самом деле, вальсовые па встречались в их национальных танцах. Скоро уже несколько человек кружились по комнате, упражняясь поодиночке.

Я спросил, не хочет ли кто-нибудь составить мне пару. Дорн и Некка, которых, казалось, это не очень заинтересовало, отошли и присели на скамью, но Эттера и Наттана стояли наготове. После некоторого колебания Эттера вызвалась первой, и я встал с ней в позицию, как это учат делать в танцклассах. Поначалу моя партнерша держалась скованно, однако прирожденное чувство ритма не давало ей сбиваться. И все же попытку нельзя было считать успешной. Единственной, с кем мне действительно хотелось танцевать, была Наттана, но когда Эттера сказала, что с нее пока хватит, своей очереди уже ждала Неттера. Она передала инструмент Айрде, которая довольно быстро подобрала вполне правильную мелодию. Предложение Неттеры тронуло меня, и я подумал, что это отчасти была попытка загладить вчерашнее. Положив одну руку ей на талию и едва-едва касаясь ее, другой я осторожно, ласково взял ее руку. Движения Неттеры были легче перышка, и, двигаясь идеально слаженно, девушка прошла со мной с полдюжины шагов.

— Нет! — сказала она вдруг, задыхаясь и выскальзывая из моих рук. — Не могу! Попробуйте с Наттаной, а я подыграю.

Долгожданный момент настал. Я подошел к Наттане. Она не могла отважиться и сидела, чуть опустив голову. Глаза горели зеленым блеском на пунцовом от румянца лице.

— Не хотите ли попробовать? — спросил я. Между тем Неттера уже играла какую-то странно волнующую вальсовую мелодию.

Наттана серьезно кивнула. Как и у Эттеры, движения ее сначала были скованны, но на сей раз я твердо решил показать всем, что такое настоящий вальс. Я крепко обнял Наттану за талию и, отбивая ритм, сказал, с какой ноги начинать. Неожиданно тело ее стало покорным, послушным в моих руках. Первые движения вышли у нас неловко, мы едва не наступали друг другу на ноги, но под конец это был уже настоящий вальс, и я забыл обо всем, чувствуя себя счастливым.

Казалось, время слилось с пространством…

— Пожалуйста, остановимся! — шепнула Наттана, и я неохотно отпустил ее. Неттера продолжала играть. Сейчас я готов был танцевать ночь напролет. Кто-то открыл окно, и в комнату ворвался свежий влажный воздух. И еще зеленее стали глаза девушек, ярче — синева их платьев, огненный блеск их волос.

Айрда взяла инструмент у Неттеры, которая сидела, глядя вверх широко раскрытыми глазами, и сказала, что раз мы завтра собрались на пикник, то надо еще приготовиться…

Все девушки сразу притихли, и вид у них стал сонный, как у детей перед тем, как ложиться спать. Пожелав доброй ночи, они вышли.

Оказавшись в своей комнате, я почувствовал, что спать вовсе не хочется, и был рад, когда вошел Дорн.

Разговор зашел о завтрашнем пикнике, о нашем дальнейшем путешествии. Потом Дорн спросил, хорошо ли мне у Хисов.

— Пока лучшего и желать нельзя.

— Несмотря на Неттеру?

— Дело прошлое. Наттана за нее извинилась.

— Тебе нравится Наттана?

— Да, нравится.

— Я не слишком хорошо ее знаю. — В голосе Дорна послышались предостерегающие нотки.

— Она держится вполне свободно.

— Ты можешь гордиться. — Дорн рассмеялся.

— Чем же?

— Тем, что уговорил их танцевать вальс.

— И что в этом такого?

— Не волнуйся, все в порядке. Они сами разобрались. Только они не привыкли, что во время танцев нужно обниматься.

Я почувствовал некоторую неловкость.

— Для них это значит — обниматься, — продолжал Дорн. — Конечно, они тоже люди, и кроме того, женщины. Возможно, им это даже понравилось. Думаю, они поняли, что ты не воспринимал танец как объятия.

— Я вел себя неприлично?

Меня бросило в жар.

— Ты был на высоте, какое же тут может быть неприличие? Все в порядке.

— Это намек?

— В некотором роде. Мне кажется, что чувственное в нас развито больше, чем у американцев и европейцев. Наверное, мы проще и ближе к животным и никогда не останавливаемся на полпути.

Слова Дорна заставили меня всерьез задуматься. Теперь я с еще большим удовольствием вспоминал о том, как танцевал с Наттаной, погружался в смутные, полувлюбленные мечты и в то же время поневоле испытывал острое внутреннее беспокойство.

Хисы были знатоками погодных примет. Ослепительные лучи солнца разбудили меня. Вчерашний «конфуз» в такое утро казался просто смешным.

В обращенное на запад окно моей комнаты было видно небо, по которому тянулись пышные облака с белыми верхушками, плоские и темные снизу, а под ними на многие мили расстилались бурые и зеленые поля и пастбища в ярких пятнах солнечного света.

Почти сразу под окном начинался огород, свежо зеленевший после дождя, с блестящими между грядок лужами. Залетевший со двора ветер был теплым и влажно пах землей. Снизу, где, возможно, находилась кухня, донесся негромкий стук и молодые женские голоса.

Перегнувшись через подоконник, я глянул вниз.

— Сходите кто-нибудь, разбудите Ланга, — произнес чей-то голос.

— Пусть еще поспит, — отозвался другой.

Раздался смех.

Когда в мою дверь постучали, я был уже почти одет.

К десяти часам все собрались. У коновязи за дверью ждали семь лошадей. Девушки упаковывали притороченные сзади к седлам мешки. Головы у всех были непокрыты, волосы собраны кверху и перевязаны зелеными и черными лентами.

Всего ехало семеро: четверо старших сестер, Хис Пат, Дорн и я. Больше полумили дорога шла пастбищами. Доехав до каменных ворот, мы свернули направо, на дорогу, ведущую к перевалу Темплин, от которого был примерно день езды до центральных провинций. Внизу, в долине, Хис, скрытый тенью облаков, напоминал средневековую крепость в миниатюре. Повсюду вокруг лежали бескрайние пастбища, и только изредка виднелись кое-где небольшие рощицы и смутно различимые вдали дома.

Через какое-то время мы повернули на уводившую влево от дороги и вверх тропу. Она была слишком узкой, чтобы ехать в ряд, и мы растянулись в цепочку один за другим. Немного позже, однако, тропа стала шире, и Наттана подъехала ко мне. Мы были высоко над долиной. Слева по голубому простору плыли белые облака.

— Мы едем последними, — сказала Наттана. — Значит, нам ставить коновязь.

После этого несколько раз приходилось спешиваться. В первый раз Наттана подождала, пока я сойду с лошади, и провела ее через ворота, но в следующий раз она меня опередила. Очевидно, здесь было принято соблюдать очередность.

Мы проехали через трое ворот, и, когда снова настала моя очередь, я поднял глаза и взглянул на свою спутницу, ярким живым пятном выделявшуюся на фоне деревьев и влажной зелени поросшего травой склона.

— Сто лет назад отряды демиджи пришли из-за этих гор, — рассказывала Наттана. — Женщины и дети бежали в глухие леса. Услышав сигнал тревоги, они бросали все, уходили сюда и подолгу скрывались здесь. Дедушка помнит, как однажды ему тоже довелось прятаться в лесу; он был тогда совсем маленький. Всадники появились, как раз когда они собирались поджечь дом. Убитых демиджи хоронили на краю огорода. Иногда мы еще натыкаемся на кости.

— Вы до сих пор их боитесь?

— Нет, после того как лорд Файн победил их.

— Теперь, когда границу охраняют немцы, вы в безопасности.

— Знаю, — сказала Наттана. — Горные негры все еще живут там, и, хотя они не такие дерзкие, как демиджи, в каком-то смысле они еще хуже. Всего пять лет назад их отряд появился здесь. Мы уже собирались бежать, когда узнали, что их остановили на спуске в долину. Однажды, когда я была маленькая, я сама видела, как наши всадники гнались за пятью разбойниками… Эттера говорит, они никогда не подъезжали так близко в то время.

— Немцы — люди добросовестные, — сказал я. — Они умеют хорошо охранять.

— Я о них ничего не знаю.

— Они цивилизованные, Наттана.

— Что это значит? Они — солдаты. И они — там. Конечно, я не мужчина… но это еще одни вооруженные люди по ту сторону гор, а ведь все они всегда хотели напасть на Островитянию. С самого начала нам пришлось бороться против людей с севера.

Теперь я иначе взглянул на отвод войск с перевала Лор. Для обитателей здешних краев это была не политика, а сама жизнь.

Неожиданно мы оказались на горном отроге, спускавшемся в долину Доринг, лежавшую в двух тысячах футов внизу. Облака поднялись, и снежные вершины на севере стали хорошо видны. Из-за этих гор и обрушивались на долину вражеские отряды.

Наш путь подошел к концу. Остальные участники пикника уже спешились. Стреноженных лошадей оставили пастись на лугу, а мы двинулись дальше, неся на себе седельные сумы.

Теперь рядом со мной шла Некка. Выше меня ростом, длинноногая, она двигалась легко и мягко, как пантера.

Тропинка, по которой мы шли, едва виднелась в траве, круто поднимаясь вверх, вела сквозь влажный тенистый лес над залитыми солнцем карнизами скал. Взгляд скользил по сторонам, привлеченный то всполохом птичьих крыльев, то жуком, ползущим по стволу, то молодой пробивающейся порослью, то блестящими крапинами смолы на камне. Идти с Неккой было легко. Наше движение было пронизано ритмом, как танец: я раздвигал кусты, пропуская ее вперед; она делала шаг в сторону, и я следовал за ней; я протягивал ей руку, и она, пружинисто оттолкнувшись, поднималась на выступ, и снова я следовал за ней — слитно и согласно.

Окруженный застывшим сиянием и тишиной леса, я словно перенесся в иное измерение. Он был прекрасен, этот неведомый мир, и Некка была его лучшим украшением. Говорить было не о чем, да и не было нужды в словах. Потоки света отвесно обрушивались на нас; тела разогрелись от движения. Приятно было чувствовать выступившую на лбу испарину и легкую усталость в мышцах ног, но неизрасходованные силы сами двигали меня вперед и вверх… Луг, где мы оставили лошадей, казалось, уже где-то далеко-далеко внизу, и время свелось к воспоминанию о разнообразии леса, скалах, солнечном свете и податливых ветвях кустарника.

— Подниматься в горы — это как сон, — сказал я.

— А может быть, вы просто открываете в себе другого человека? — мгновенно откликнулась Некка. — Ведь когда вы спите, в вас просыпается другой человек.

— Да, да, именно.

— У каждого много разных «я», — мягко сказала Некка.

Я хотел было сказать, что то «я», которое стоит передо мной, кажется мне прекрасным, но мне не хватило смелости.

Мы подошли к ложбине, куда все остальные уже успели спуститься по уступистому склону, поросшему кружевом мха и кривыми, цепляющимися за камень деревцами. Дно ложбины было круглое, и полноводный ручей стекал вниз по бурым камням, образуя песчаные запруды. Наверху высились величественные сосны, казалось, достававшие до неба. Солнечный свет падал в ложбину, пронизывая синеватые тени снопами бледно светящихся лучей.

Рассевшись на траве, мы наскоро перекусили. Снова все были вместе; почти никто не разговаривал. Взгляды блуждали по освещенным вершинам крутых скалистых утесов на юго-востоке.

— Кто хочет прогуляться? — спросила Эттера, поворачиваясь ко мне.

— Я хочу, — откликнулся я. Больше нас никто не поддержал.

Мы шли не спеша, но и не останавливаясь, вверх по течению ручья, русло которого пролегало посередине склона. Склон был очень крутой, но весь в больших валунах, оплетенных корнями, так что путь всегда можно было отыскать, хотя и не без помощи друг друга. Примерно через час мы, задыхаясь, добрались наконец вершины гряды, в пятистах-шестистах футах над поляной, которая отсюда, сверху, казалась темно-зеленым пятном в обрамлении древесных крон.

Обратный путь занял гораздо меньше времени, хотя при подъеме склон казался не таких крутым, как при спуске. Когда мы проходили мимо глубокого озерца, Эттера остановилась и заявила, что намерена искупаться. Я спустился пониже. Раздевшись донага среди нагромождения огромных теплых валунов, я погрузился в ледяную прозрачную воду и, наконец умиротворенный, весь в блестящих каплях, выбрался на берег, тем не менее не отважившись вдоволь погреться на солнышке из-за опасения, что Эттера может меня увидеть.

Чувство расслабленности и покоя окончательно овладело мной, когда мы вернулись на поляну. Прислонившись к стволу дерева, я следил, как плавно колышутся ветви сосен, тонул взглядом в глубокой и чистой синеве небосвода, куда устремлялись вершины скал, — и все это отражалось во мне, не претворяясь в слова. Неподалеку от меня неутомимая Эттера, которой помогали Некка и Пат, заканчивала приготовления к ужину. Мою помощь вежливо отклонили. Дорн отправился прогуляться вниз по течению ручья. Наттана и Неттера взобрались на склон, противоположный тому, по которому мы спускались в ложбину, и скрылись из виду, только их голоса время от времени доносились до нас; наконец послышались и звуки дудочки, похожие на птичье пенье, — высокие пронзительные трели, то резко умолкающие, то вновь, так же неожиданно, нарушающие тишину.

«Вот, — подумалось мне. — Вот он, Золотой век». Там, у меня дома, никто из собравшихся на пикник никогда не обращал внимания на красоту окружающего, все были сосредоточены на себе, на своих делах либо хохотали и болтали без умолку, и уж конечно больше всего в таких случаях ценились «компанейские ребята», заводилы и спорщики…

Но птичка-дудочка была такой человечной. Я не мог устоять перед соблазном взглянуть на сестер, и, когда уже почти поднялся до того места, где они сидели, мелодия резко оборвалась. Притихшие Неттера и Наттана молча глядели на меня. Как птицы на ветке, они сидели рядышком на упавшем стволе, и длинная зеленеющая ветвь изогнулась над их рыжекудрыми головами. Я подошел, и сестры подвинулись, освободив мне место посередине, но, как только я сел, Неттера встала.

— Я, пожалуй, пойду помогу, — сказала она и побежала вниз.

Наттана подавила смешок, а когда я взглянул на нее, вдруг отвела глаза.

Смущенный тем, что помешал Неттере играть, я не мог вымолвить ни слова. Наттана сидела, зажав руки между колен, и ее повернутое в профиль лицо светилось мягким алебастровым, словно изнутри идущим светом на фоне окутанного синеватой дымкой леса.

Дудочка Неттеры запела снова — внизу. Наттана вздрогнула и неодобрительно то ли вздохнула, то ли фыркнула.

— Перестань, Неттера! — приказала она, и трель резко оборвалась.

Потом, обратившись ко мне, сухо спросила:

— Как прогулялись?

— Прекрасно. А на обратном пути еще и искупались — просто замечательно.

— А Эттера тоже купалась?

— Да, в верхнем пруду.

— Я думала пойти.

— Мне хотелось, чтобы вы пошли.

— И сейчас думаю. — Она коротко рассмеялась. — Лучше я пойду.

— Почему, Наттана?

Она едва заметно передернула плечами и сквозь зубы ответила:

— Да так… Ходьба — это полезно!

Несколько мгновений мы молчали.

Наттана пристально глядела на меня. Казалось, воздух дрожит. Я почувствовал себя на грани чего-то очень больного, то ли очень сладостного, и мне захотелось найти защиту в словах.

— Позавчера, — сказала Наттана, — казалось, что два дня — это так много. Как быстро они пролетели!

— Да, это правда.

— И все же вы успели хотя бы немного узнать нас, а мы — вас.

— Я рад этому. Теперь я чувствую себя в Островитянии почти как дома.

— Почему?

— Потому что я встретил всех вас.

— Мы похожи на тех, кого вы знали дома?

— Да, Наттана, очень. Разницы почти нет.

— Может быть, вы увидите, что разница есть, когда больше узнаете островитян.

— А я похож на мужчин, которых вы знаете?

— Да, похожи. — Голос ее звучал глухо и дрожал.

— В чем?

— Вы вправду хотите, чтобы я сказала?

— Скажите, а то я начинаю бояться, что это что-то нехорошее.

— Ах нет!

— Так вы скажете?

— Просто дело в том, что вы ощущаете вещи скорее розовыми, чем красными.

Я в удивлении откинул голову. Наттана поглядела на меня встревоженно, широко раскрытыми глазами.

— И не только вы так, — поспешно сказала она. — Наверное, это все иностранцы. Они живут так, как будто…

— Почему вы так решили?

— Мне кажется.

— Вы чего-то не договариваете. Скажите, прошу вас.

— Простите, Ланг! Я сделала вам больно.

— Вовсе нет! Но вы заставили меня задуматься.

Снизу донесся призывный голос дудочки.

— У них все готово, — сказала Наттана, вставая.

— Постойте, назовите хотя бы одну причину! — воскликнул я, протягивая руку, чтобы удержать девушку, но в последний момент подавив это желание.

Наттана обернулась и взглянула мне в лицо.

— Да, я сделала вам больно, — произнесла она.

— Но назовите же хотя бы одну причину!

— Вчера вечером, когда вы танцевали вальс… Наши мужчины на вашем месте чувствовали бы себя совсем иначе.

Она отвернулась.

— Наттана! — воскликнул я. — У нас все к этому привыкли. Теперь я понял, что здесь так не принято. Дорн сказал…

Ее лицо вспыхнуло.

— Теперь я очень жалею, что уговорил вас танцевать со мной, — продолжал я.

— Мне было приятно, — сказала Наттана. — Но мне кажется, это странная привычка, когда мужчина и женщина обнимаются и ничего не чувствуют.

С этими словами она побежала вниз. Я бросился следом.

Мы ужинали, сидя кружком на траве под высокими деревьями. Полосы солнечного света падали почти отвесно; воздух посвежел, цвета стали ярче. Тонкая струйка дыма, извиваясь, поднялась над костром, от которого веяло сладковатым смолистым духом.

На ужин был салат, овощи, индейка, тонко нарезанный поджаренный хлеб с легким привкусом ореха, мясной рулет, легкое прозрачное красное вино, печенье с изюмом, виноград и ранние яблоки.

И снова все это, как никогда, напомнило мне Золотой век, хотя слова Наттаны не давали мне права считать себя частью этой картины. Словно угадав мои мысли, Эттера завела речь о том, как ей жаль, что мы уезжаем.

— Всегда так, — сказала она. — Не успели мы хорошенько узнать Ланга, и вот он нас покидает.

— Надеюсь, он еще вернется, — сказала Некка.

— И я надеюсь! — воскликнула Неттера, а Пат взглянул на меня с дружелюбной улыбкой. Наттана промолчала.

— Я с радостью приеду снова, если смогу, — сказал я.

— Конечно сможете! А почему нет? — рассудительно произнесла Эттера.

— Вполне возможно, тебе снова придется проезжать здесь, — предположил Дорн.

— Мы надеемся, что вы специально навестите нас, — ласково сказала Некка, — а не станете дожидаться, когда это будет по пути.

— Да, вы должны приехать! — сказала Неттера, склонив голову набок и внимательно на меня глядя. — Приехать и побыть подольше.

На душе у меня стало легче, хотя я и не верил, что вернусь.

Ужинали не торопясь. Беседа прерывалась долгими паузами. О политике говорили мало, да я и не следил за разговором, думая о том, почему же все-таки мои чувства скорее розовые, чем красные, что это значит… И так ли это?

Когда ужин закончился, все остались на своих местах, молча вслушиваясь в зачарованную тишину.

Наттана встала и подошла ко мне.

— Не хотите пройтись? — спросила она, отводя взгляд.

— Только помни, что нам нужно выехать до темноты, — сказала Эттера.

Мы стали спускаться по ложбине, между высоких деревьев, в лучах волшебного света. Сзади раздались звуки дудочки, похожие на нежный голос флейты, и Наттана глубоко вздохнула.

Я не знал, что сказать. Вечер шел на смену дню, и кругом становилось все красивее. Глубокие тени легли под деревьями, а вода в заводях ручья была настолько прозрачна, что скорее просто угадывалась, чистая, прохладная. Мы перешли ручей, ступая по плоским камням, и стали подниматься по склону.

Наттана нагнулась над синим цветком, похожим на горечавку, и коснулась его лепестков тонкими белыми пальцами.

— Милый цветок, правда? — спросила она, поднимая на меня глаза. В этот момент она была так красива, что казалась не живой девушкой, а прекрасной куколкой.

— Да, — ответил я, жалея, что у меня не хватает смелости сказать Наттане, что прекрасен не цветок, а она сама.

Мы пошли дальше.

— Наш дом — ваш дом, — сказала Наттана низким голосом. — Вы меня понимаете?

— Да, Наттана. Я приеду опять.

— Мне хотелось сказать вам это наедине, чтобы никто не слышал.

— Спасибо, Наттана.

Мы медленно поднимались среди обступивших нас высоких деревьев.

— Я отведу вас в одно место, которое знаю только я, — сказала Наттана.

— Я очень хочу его увидеть.

— Жаль, что вы уезжаете завтра.

— Мне не хочется уезжать.

— Как мне называть вас? Дорн зовет вас Джоном, а не Лангом.

— Я бы хотел, чтобы вы тоже называли меня Джоном.

— А что это? Какое-то особое имя?

— Просто имя. Мое имя.

— Значит, у вас два имени?

— Да, Наттана. Первым именем тебя называют родственники и те, с кем ты хорошо знаком. А остальные люди называют вторым.

— Значит, у вас в стране я могла бы называть вас Джон?

— Полагаю, мы достаточно хорошо знакомы.

Внизу, в ложбине, уже начинало понемногу темнеть, тянуло свежестью, но мы по-прежнему шли не спеша. Наттана впереди, я — сзади. Трава здесь была высокая, и я почувствовал, что мои ботинки начинают промокать.

— Вы замочите ноги, — сказал я.

— Конечно, в такой траве, — откликнулась Наттана. — Но ничего, высохнут.

Шагая, она высоко поднимала колени, обтянутые юбкой, и очень прямо держала спину. Оглянувшись через плечо, она улыбнулась, и в янтарно-желтом свете лицо ее просияло.

Дойдя до нижнего конца луга, мы увидели скалистый выступ, ведущий вниз и исчезающий среди деревьев. Пройдя сквозь полосу солнечного света, Наттана вошла в тень, и казалось, что свет вошел вместе с нею.

Отвесная каменная стена преградила нам путь. Вверху, в десяти футах от земли, был выступ, о который опирался ствол поваленного дерева со сломанными, торчащими в разные стороны ветвями.

Наттана мгновенно начала карабкаться вверх по стволу, иногда даже вставая на четвереньки. Я последовал за ее мелькающей, развевающейся юбкой, и скоро мы оказались на выступе. Он представлял собой карниз шириной не больше пяти, а длиной — десяти футов. Кряжистая сосна росла на краю, впившись в камень мощными корнями, один из которых был наполовину скрыт мягким травяным ковром. Наттана села на корень, откинулась назад.

— Здесь хватит места на двоих, — сказала она.

Я присел рядом.

Тень от дерева падала на нас; одна из ветвей росла так низко, что скрывала вершины северных гор.

— Посмотрите, — сказала Наттана, — посмотрите, как качается ветка.

Я повиновался. Тонкие веточки, опушенные длинными иглами, медленно скользя, чертили в небе непонятный узор, и блистающие снежной белизной горы, казалось, то вздымаются, то опадают в такт этому движению. Ветка была близко; горы парили в неизмеримой дали.

Шло время. Мы сидели молча. Скоро мы пойдем обратно, и нужно будет поблагодарить Наттану, показавшую мне всю эту красоту. Вот ветка плавно качнулась, замерла и, словно ожив, качнулась вновь. Ветерок ласково коснулся моей щеки. Было так тихо, что я мог слышать дыхание Наттаны. Неужели оно всегда было таким прерывистым и неровным?

— Надеюсь, вы не пожалеете, что заехали в Хис?

Голос ее звучал глухо и очень близко, и я догадался, что она говорит, повернувшись ко мне.

— Я был очень счастлив.

— Я тоже. И все же мне жаль.

— Чего, Наттана?

— Что я сказала вам насчет ваших чувств.

— Не стоит переживать из-за этого.

— Это было жестоко.

— Не говорите так, Наттана. Может быть, вы и правы.

— Я не хочу быть жестокой к вам.

Голос ее звучал глухо и дрожал. Я повернулся к ней. Она глядела вверх, руки были сложены за головой, и пряди волос выбились вперед, пушились у висков, у щек.

Наши глаза встретились, и ее взгляд раскрылся навстречу моему.

— И еще я жалею, — сказала она, — что Неттера так обошлась с вами.

— Ничего страшного. Потом она постаралась исправиться.

Зрачки Наттаны расширились, как от боли.

— Она поступила жестоко. Ей следовало загладить свою вину.

Взгляд ее смягчился. Грудь вздымалась. Голова чуть запрокинулась.

— Мало ли что ей не нравится, не все же такие…

Я скорее догадался, чем понял, что она имеет в виду, и сердце мое бешено забилось.

— Я не то что Неттера, — продолжала Наттана, как в забытьи, — с вами я другая…

Веки ее медленно опустились. Лицо с мягкими полуоткрытыми губами и горящими щеками приблизилось…

Что-то нарушилось, сместилось…

— Хиса Наттана, — услышал я как бы со стороны свой голос. — Вина заглажена. Поверь мне!

Глаза девушки широко раскрылись.

— Я рада, что ты так думаешь, Джонланг. Я рада, что ты простил нас.

Она резко села.

— Но при чем же здесь ты? Мы говорили о Неттере.

— У нас тоже своя гордость. И я гордячка не меньше, чем ты.

Она откинула волосы назад. Взгляд ее избегал меня.

— Пора возвращаться.

Обратно мы шли молча, и я чувствовал себя почти жалким, но перед тем, как выйти на поляну, Наттана остановилась и быстро прошептала:

— Ты приедешь снова, правда? Я хочу, чтобы ты был моим другом.

— Конечно, Наттана, конечно, я еще приеду. А ты будешь моим другом?

— Если захочешь.

— Хочу. Мне было так одиноко здесь… И только сейчас, там, у дерева, я…

— Пожалуйста, не надо! — воскликнула она и быстро ушла вперед.

7

ОСТРОВ ДОРН

Утро следующего дня выдалось холодным и пасмурным. Тяжелые низкие облака застилали долину в востока. Мой друг разбудил меня, и, не до конца стряхнув холодный сон, с путаницей мыслей в голове, я поднялся и неловкими, холодными руками стал натягивать одежду.

Потом мы с Дорном позавтракали. Кроме нас, в сумрачной столовой была только прислуживавшая нам Некка. Как и мы, она была молчалива; сонное выражение еще не сошло с круглого, гладкого лица.

Солнце просвечивало сквозь верхушки облачных нагромождений, но долина лежала по-прежнему безжизненная и темная. Во дворе перед домом все было неподвижно и тихо. Наши буланые лошадки, казавшиеся особенно маленькими по сравнению с лошадьми Хисов, хорошо отдохнули за два дня и приветствовали нас тихим радостным ржанием.

Мы двинулись вниз по долине.

К полудню мы выехали к реке и перед тем, как перекусить, выкупались. Обсохнув на солнце, мы не спеша поели, глядя на скользящих над водой ласточек, на переходящие реку вброд стада, слушая, как шуршат камыши.

Долина шла под уклон и расширялась; горы, отдаляясь, виднелись позади смутными грудами, а река, по берегу которой мы ехали, стала шире и глубже, вполне пригодной для судоходства. Уже в сумерках мы подъехали в Мэнсону, неприметному городку, даже не обнесенному стеной. Мы остановились в тихой, увитой диким виноградом гостинице и поужинали в саду. Янтарный отсвет заката еще недолго лежал на всем вокруг; затем быстро стемнело.

— У меня к тебе небольшой разговор. Не возражаешь? — сказал Дорн. Лица его уже не было видно в темноте. — Кажется, ты понравился Хисам. Я боялся, что они отнесутся к тебе, как к чужаку, но вышло наоборот…

Он помедлил, словно подбирая слова.

— Это может повториться и с другими женщинами… Словом, извини, но советую не увлекаться островитянками. И постарайся, чтобы и они не увлекались тобой.

Я хотел было тут же возразить, но Дорн не дал мне этого сделать.

— И вот одна из причин, далеко не последняя: островитянка никогда не будет счастлива с тобой в Америке, как бы ты ее ни любил. Вряд ли и ты сможешь остаться здесь.

Дорн снова умолк.

— Как тебе понравилась Некка? — спросил он вдруг, словно желая сменить тему, но я даже не успел ответить. — Я знаю ее давно, — продолжал Дорн. — Еще до поездки в Америку я хотел жениться на ней. Но пока я был там, мои родители и двоюродный дедушка, сын лорда Дорна, утонули. Мой отец вслед за двоюродным дедушкой должен был унаследовать титул лорда провинции Дорн и наши земли, а после него все это должно было перейти ко мне; но теперь, по праву наследования, и земли, и титул перейдут к внуку лорда Дорна, моему кузену. Если это произойдет, мне придется уступить ему право на землю, а за мной останется лишь право жить на ней. Некка знает, как изменилось мое положение. Мы говорили с ней… Суть дела ясна, — сказал Дорн, невесело улыбнувшись. — Некка не виновата. И я ее не виню. У нее достаточно поклонников. Король не раз приезжал повидаться с нею. Да, он человек видный. А Хисы горды, самолюбивы. Некка…

Голос его пресекся.

— Он опасный человек… с таким женщины должны быть осторожны. В каждый его приезд ее просто не узнать. И вообще, после смерти моего отца она изменилась. Я мечтал жениться на ней с восемнадцати лет. Тогда ни одна женщина не могла сравниться для меня с нею. Но когда я вернулся из Америки, на меня обрушилось столько дел, и будущее оказалось неясным… Нет, я ни в чем ее не виню! Она не сделала ничего дурного.

Речи Дорна заставили меня о многом задуматься. Значит, он считал, что островитянка не может быть счастлива в Америке. Одной любви, похоже, было недостаточно, и я заподозрил, что непреклонность Некки свойственна не ей одной.

На следующее утро вместо того, чтобы следовать к Баннару — столице Верхнего Доринга, — мы пересекли реку и двинулись в сторону гор; Дорны владели пастбищами на склонах главного хребта, и мой друг хотел посмотреть, как обстоят здесь дела.

Все утро мы ехали вдоль подножия гор и около трех часов, добравшись до реки Хейл, свернули к югу по дороге, которая вела через перевал в центральные провинции.

Вторую половину дня дорога шла через дубовый лес, неприметно поднимаясь в гору. И только к ночи мы достигли фермы. Месяц висел в небе, и бежавшая по каменистому руслу река сверкала и переливалась. Когда ферма была уже близко, наши лошади вдруг понеслись вперед. Дорн громко крикнул что-то, чего я не разобрал. С трудом держался я в седле Фэка, возбужденно спешившего навстречу позабытому дому — ведь он вырос в здешних горах. Рысь сменилась галопом. Лошади во весь опор мчали нас сквозь лесную тьму. Через равные промежутки времени раздавалось негромкое, словно передаваемое по цепочке ржанье. Лунный свет лился с высоты; черные горы вздымали свои вершины к звездам. Но вот пахнущие душистыми травами луга расстелились перед нами широкой серебристой гладью, и за невысоким холмом возникли темные очертания дома. Перед ним стоял еще один; его окна светились.

— Дорн! Ланг! — раздался крик.

— Придержи его, не пускай сразу в конюшню!

Я натянул поводья и придержал Фэка.

Скоро, щуря уже привыкшие к темноте глаза, мы сидели перед ярким огнем очага в доме Донала, старшего из двоих денерир, которые вместе с семьями управлялись на ферме.

Назавтра, выехав пораньше, мы направились обратно к дороге через луга, мимо скотных загонов и садов с фруктовыми деревьями. Утро выдалось тихое, ясное.

Я думал о предостережении Дорна, о его словах насчет того, что я вряд ли смогу остаться в Островитянии, и мне казалось, будто и постройки, и самые холмы провожают меня, чужака, холодным взглядом.

Как сложится моя жизнь, когда закончится срок консульских полномочий? Мне представлялась Америка: предместья Бостона, лето и душное, безжизненное марево над перенаселенными кварталами; мужчины в рубашках с коротким рукавом, поливающие газоны; скрежет и звон трамваев; скомканные воскресные газеты на мостовой… Когда я вспоминал родину, то теперь уже Дорн, с его загорелой шеей, неспешно покачивающийся впереди на своей крепкой, помахивающей хвостом лошадке, казался мне чужим…

Мы снова подъехали к развилке, где накануне свернули влево, и снова оказались на дороге, ведущей к городу Дорингу вдоль горных отрогов. Часа примерно в четыре мы углубились в горы и еще через час добрались до фермы Ноттерсов, друзей Дорнов.

Вечер был тихий и ясный; на ферме все тоже дышало покоем. Сегодня был последний день нашего пути, странствие по новым местам заканчивалось; завтра мы уже будем на острове, где стоит дом Дорна.

Мы поднялись рано и снова пустились вниз той же дорогой. Скоро на западе открылся новый вид; за пестрой темно-зеленой равниной, у окутанного дымкой горизонта, показались белесые пятна воды и острова дельты. Указав на небольшую темную возвышенность, отделенную полосой воды, Дорн сказал, что это Доринг. Усадьба располагалась пятнадцатью милями ниже, там, где река разделялась на многочисленные рукава.

Миля за милей ехали мы по плоской равнине. Повсюду, то здесь, то там, виднелись фермы, каменные изгороди, сады, деревья которых сгибались под тяжестью плодов, скошенные луга, рощи, окружающие дома фермеров. Вскоре после полудня мы пересекли реку Доан и сделали небольшой привал, затем углубились в тянувшийся на шесть миль лес, где росли могучие старые дубы и буки, и наконец выехали на залитые бледным солнцем берега реки Доринг. В миле от нас, подымаясь прямо из зеленой ряби воды, открылся город. Это и был Доринг.

Думаю, любой согласился бы, что место это — единственное в своем роде. Неожиданно возникшее видение не могло не поражать своей почти театральной эффектностью.

Город казался кораблем в милю длиной, плывущим вверх по течению. Островок, отвесно вздымавшийся из воды на сто футов, был как бы форштевнем этого удивительного судна. Отвесная скала играла роль волнореза. Над нею протянулась розовая гранитная стена, а еще выше — неправильными концентрическими ярусами тянулись массивные, почти полностью скрытые деревьями дома. Над ними возвышалось прямоугольное, тяжелое серое строение с крутой двускатной кровлей, крытой синеватым шифером, и центральной башней. С одной стороны островка была небольшая бухта; от нее, крутыми террасами, сад поднимался к самым стенам большого Дворца.

Вниз по течению тянулись зубчатые стены с квадратными башнями, за которыми виднелись все те же неправильные концентрические ярусы домов, сады, деревья. Все в целом, освещенное бледными лучами солнца, являло такую красочную картину, которая не могла не вызвать радостного чувства. Темная от ряби вода служила темно-зеленым фоном, и еще ярче казались на нем стены домов самых разных оттенков: от бледно-розового до оранжевого, от светло-серого до синего; кровли, крытые черепицей и шифером, были красные и голубые, а над ними, под ними и вокруг них листва пестрела всеми оттенками зеленого: от бледно-изумрудного до влажного темного цвета морских водорослей.

Мы задержались в городе ненадолго, только затем, чтобы выяснить, что двоюродный дед Дорна все еще в усадьбе, а затем направились к городу Эрну, двигаясь в том же направлении, откуда приехали, и пересекли Главную дорогу, спускавшуюся от перевала Доан к юго-востоку.

Хорошенько пришпорив лошадей, мы скоро оставили леса позади. По левую руку тянулись фермы; справа река иногда подступала совсем близко; ветер рябил воду. Иногда появлялись заболоченные участки, в более низких местах поросшие камышом, а там, где местность повышалась, — покрытые скошенным сеном с белым налетом соли. Оттуда дул сильный западный ветер, свежий и влажный, пахнущий солью и болотными травами. Бескрайние болота расстилались до самого горизонта. От противоположного берега ответвлялось множество проток; змеясь, они терялись в равнинах. Это была продутая ветром, пропитанная морской солью земля, в это время года водоносная за счет морской воды извилистых каналов и воды дождевой.

Милю за милей скакали мы, переходя с рыси на галоп; я был забрызган грязью с ног до головы. Наши лошади, крепкие и привыкшие к нагрузкам, старались на совесть, не сбавляя шага и не выказывая признаков усталости. Для них путешествие близилось к концу.

Городок Эрн притулился в месте пересечения двух рек: одной, вдоль которой мы ехали, и другой, полноводной и носящей то же название реки, сбегавшей с гор. Застроенный приземистыми домами и обнесенный невысокой стеной, насквозь продуваемый ветрами, он был центром снабжения для самой плотно населенной части болотистых земель Доринга. Мы проехали вдоль причалов, где стояло великое множество парусных шлюпок, некоторые из которых были приспособлены к плаванию по реке и по морю, однако большинство было меньшего размера, широкие, с плоскими днищами, перекрытые палубой от носа до кормы, с люками вдоль борта и единственной мачтой.

Дорна здесь хорошо знали, и повсюду нас встречали улыбками. Лошадей увели; сумки погрузили на одну из небольших шлюпок, и сильные руки оттолкнули нас от пристани.

Оснастка суденышка оказалась для меня совершенно необычной, но для начинающего я неплохо управлялся с румпелем, в то время как Дорн ставил наш единственный треугольный парус. Резкий ветер налетел со стороны пристани. Парус мгновенно раздулся, снасти напряглись, шлюпка накренилась, и пенистая струя вырвалась из-под кормового подзора. Дорн встал к рулю. Ответственный и напряженный момент был позади.

Душа трепетала от воспоминаний, впрочем лишенных конкретности. Ветер свистел, нос шлюпки со всплеском зарывался в воду, воздух пах солью. Необычным было и то, что покрытая желтым лаком мачта не указывала в небо своим заостренным концом. Развилка в том месте, где должны были бы крепиться ванты, никак не могла заменить привычного ориентира, а в изогнутом, с острыми кромками брусе, подвешенном к развилке, было нечто от дамоклова меча. Бурая ткань паруса казалась мягче знакомой мне парусины, и некрашеная широкая палуба с комингсами футовой высоты была необычных размеров. Но линь был такой же, так же слегка пахло смолой, блоки и крепительные планки ничем не отличались от известных мне, и, подгоняемое свежим ветром, судно наше точно так же стремительно скользило вперед, переваливаясь с борта на борт и зарываясь носом в волны.

Тем же галсом мы вышли из Эрна на простор дельты. Дорн ослабил задний шкот, и мы отвернули от ветра. Будь мы в Америке, мы взяли бы рифы. Белые буруны вскипали на темно-зеленых волнах, и легкие брызги веером летели через борт.

К западу, там, откуда дул ветер, примерно в четверти мили, начинались плоские просторы болот, простираясь вдаль, в таинственно скрытые густеющим белым туманом пространства. Где-то там была усадьба Дорна.

Держа курс на север, мы плыли по дельте еще около мили. Совершенно неожиданно нам открылся текущий к югу или, скорее, к юго-западу бурный, широкий проток, прямой, по крайней мере, на протяжении мили. Поймав ветер, большой парус издал хлопок, похожий на ружейный выстрел. Мы туго натянули главный шкот — втрое сплетенный канат, идущий от задней шкаторины до блоков и планок на корме. Левый галс был отпущен, правый — оттянут наискось и немного назад. Скорость наша была не так велика, но мы шли почти прямо по ветру и отклонялись от курса гораздо меньше, чем можно было ожидать от нашей широкой плоскодонки.

Дорн стоял у руля, держась за планки; я сидел у борта с подветренной стороны. Мы говорили о шлюпке, сравнивая ее с американскими. По форме корпуса и оснастке, сказал Дорн, это самое распространенное судно на болотах; с ней легко управится любой, и грузы на ней можно перевозить немалые.

Меняющийся галс, свежий ветер, морская зыбь — как все это было знакомо и в то же время как ново и странно! Позади длинные складчатые полосы тумана почти скрыли материк. Мы плыли, окруженные кольцом тумана примерно с милю в диаметре, которое двигалось вместе с нами. Дымка неба, дымка тумана, темная, сине-зеленая поверхность болот, испещренная белыми мазками зелень моря, глинистая каемка берега — все остальное было скрыто от глаз. Ветер пел в снастях, и по временам к нему примешивался низкий, глухой звук — Дорн заводил свою песню. Лицо мое было мокро от брызг.

Спустились сумерки, и туман подступил ближе, кольцо его сжалось. Ветер заметно слабел, и брызги больше не перелетали через борт. Волны уже не так сильно бились о корму; лодка скользила почти бесшумно и плавно.

— Подплываем, — сказал Дорн.

Повсюду виднелись уходящие в болота протоки, но вот слева показался еще один — прямой, явно проложенный человеком. У входа в него стояла белая треугольная веха, и мы круто взяли правый галс. Впереди туман скрывал землю; справа виднелись тесно растущие пихты и подножие невысокого холма.

— Усадьба Ронанов, наших соседей. А наша — вон там! — Дорн махнул рукой вперед по ходу шлюпки.

Канал упирался в узкую полосу болотистого берега. Смутно проступили очертания береговой насыпи, ветряной мельницы, похожей на голландскую, и ряд подстриженных ив. Это был дом Дорна, место, к которому я так долго шел и которое было наконец так близко.

Вправо и влево косо отходили каналы; снова задул свежий ветер. Мы проплыли мимо отлогой отмели почти вплотную; я вполне мог дотянуться рукой до топкого берега, а затем легли на другой галс и свернули в канал, извилисто уходивший в туман. Он был немногим больше ста ярдов шириной, и нам приходилось петлять то вправо, то влево, ловя ветер и приближаясь то к ронановскому берегу, с его вечнозеленой рощей, то к насыпи вдоль болотистого берега Дорнов.

Мельница осталась позади; ивы углом подступили почти к самой воде. Наконец берег стал чуть выше, по самому краю его протянулась серая каменная стена около шести футов в высоту, с круглыми башнями, каждая из которых была чуть выше предыдущей. Стена все ближе и ближе подступала к берегу и вдруг оборвалась, завершившись каменным пирсом, сужавшим канал едва ли не вполовину.

Как волнующе всегда причаливать к новому берегу! Шлюпка сделала плавный разворот, пройдя впритирку к насыпи противоположного берега. Парус захлопал, и, обогнув пирс, наше суденышко скользнуло в прямоугольную гавань. Медленно и осторожно мы приблизились к стене пирса и встали между двумя другими шлюпками. Вскарабкавшись на стену, возвышающуюся над нами на три фута, я поспешил к швартовочному столбу. Кругом не было ни души. Дорн бросил мне концевой канат. Мы пришвартовались.

Я вернулся на борт, чтобы помочь убрать паруса. Само действие было привычным, чего не скажешь о мягкой на ощупь, как бы шерстяной ткани паруса. Дорн вынес наши сумки; мгновением позже мы оба стояли на верху стены.

Никто не вышел нас встречать, никто не спешил помочь нам. Пакгауз с запертыми воротами маячил впереди, и ветер завывал под скатами крыши. Туман белесо светился в лучах заходящего солнца, скрадывая тени. Перед нами был дом древнейшего из знатных родов Островитянии. Взвалив нашу поклажу на спину, мы пошли к зданию.

Около четверти мили мы шли по занесенной туманом дороге, пока она резко не свернула вправо, и я увидел обсаженную буками, прямую, как стрела, аллею. Сквозь сумерки и туман в дальнем ее конце виднелся каменный фасад.

Ветер шелестел листвой; ветви раскачивались над нашими головами. Солнце опустилось ниже верхней границы тумана; стало быстро темнеть. Когда мы достигли конца буковой аллеи, дом стоял уже совсем темный.

Здание было низкое, несимметричное. Средняя часть была двухэтажной, с крутой, крытой шифером кровлей, левое крыло напоминало центральную часть, только пониже, с маленькими окнами и обветшавшей от непогоды облицовкой из тесаного камня. На углу с этой стороны возвышалась трехэтажная, похожая на перечницу башенка. По правую руку уходили в сторону от дороги стоящие одно за другим приземистые строения.

Мы вошли в сумрачную, пустынную залу, стены и потолок которой были обшиты темным деревом. В глубине напротив двери тлел очаг. Дом был пустынен и тих. Две свечи горели над очагом.

— Подожди, я сейчас, — сказал Дорн и ушел наверх. Тихий и безлюдный, дом казался призраком, и свет не проникал в низкие проемы серых окон. Я подошел к очагу, не в силах оторваться от красного мигающего язычка пламени на одном из поленьев. Темный камень был весь покрыт резьбой.

И снова мертвенный покой воздвиг вокруг меня незримые стены! Я ощутимо представил себе раскинувшиеся вокруг болота, ветер и тьму со всех сторон, мне казалось, я слышу беспокойный рокот моря, его слабый, солоновато-влажный запах.

На лестнице послышались быстрые шаги, и, выхваченное из темноты светом свечи, показалось женское лицо с тонкими, но волевыми чертами. Большие светло-серые глаза взглянули на меня строго, но ласково. Мой друг шел сзади.

— Меня зовут Дорна, — сказала женщина. — Комната Джона Ланга готова для него.

Она протянула мне руку, и я пожал ее.

— Спасибо, — сказал я, не найдясь, что еще ответить.

Женщина слегка улыбнулась.

— Не хотите ли переодеться? Пойдемте, мы покажем вам вашу комнату.

Я последовал за ней и Дорном наверх. Мы шли по коридорам, освещенным редкими свечами, укрепленными на стенах, голых, без каких-либо украшений, и только кое-где увешанных грубыми коврами, скрадывавшими холод камня. Наконец мы подошли к широкому дверному проему. Дорна, сняв со стены свечу, отступила в сторону. Комната была большая, с низким потолком; блестело отполированное временем дерево балок. На противоположной стене располагались два глубоко врезанных в стену окна с голубовато-серыми стеклами и темно-красными занавесями. Справа от двери располагался камин с покрытым резьбой каменным наличником, а по левую руку стояла кровать, застеленная шерстяным покрывалом. Между окна ми сто ял стол; в одном из углов — высокий платяной шкаф и несколько стульев — все из темного, покрытого лаком дерева. Рядом с камином виднелась неплотно прикрытая дверь. Дорн, появившийся в дверях с моей сумой, рассмеялся:

— Гарвардские цвета, Джон!

— Спасибо тебе за все, — сказал я, поворачиваясь к нему.

— Мы все ждали вас. Мы рады, что вы приехали, — промолвила Дорна и вышла.

— Я — в соседней комнате, через стену, — продолжал Дорн. — Сейчас принесу вещи. Затопим камин и переоденемся. Я так рад, что ты наконец с нами. Это моя давняя мечта — видеть тебя здесь.

Он ненадолго оставил меня, и я принялся распаковывать свою суму. Зажженный Дорном огонь озарил комнату, и, освещенная пляшущим пламенем, она сразу словно потеплела, оттаяла, раскрылась навстречу мне. Сначала, из-за отсутствия украшений и картин, она показалась пустой, голой, но мало-помалу я стал обнаруживать удивительные вещи. Собираясь повесить одежду в шкаф, я открыл дверцу и по тому, что увидел внутри, понял, насколько это действительно была моя комната: в шкафу висел широкий плащ; в углу стояли высокие, похожие на охотничьи, сапоги; здесь же висели дробовик и винтовка — каждое ружье было помечено моим именем. Не позабыли и о войлочных сандалиях и халате. Приоткрытая дверь вела в гардеробную, где я обнаружил все, что нужно человеку, собирающемуся совершить туалет: бритвы, щетки, мыло, полотенца — все в островитянском стиле, несколько непривычное, но вполне годное к употреблению. На столе с выдвижной доской лежала пачка писчей бумаги и перо, рядом — чернильница, плитка шоколада, бутылка вина и стаканы, а также две книги: «Жизнь королевы Альвины» Бодвина и «Открытие Феррина» Дорна XVI. Благодарность, одиночество (а может быть, сама Островитяния?) с усмешкой испытывали мое самообладание…

Спустившись по ближайшей лестнице, мы оказались в слабо освещенном коридоре, в конце которого свет падал из распахнутой двери. Полыхание очага, гораздо более яркое, чем пламя свечей на покрытом тяжелой скатертью столе, заставило меня слегка зажмуриться. Тени плясали в дальних углах залы. Это большое, лишенное каких-либо украшений помещение, где встречались домочадцы, однако вовсе не казалось угрюмым, мрачным. По обе стороны очага стояли две огромные, грубо сколоченные дубовые скамьи с высокими спинками. На каждой с краю сидели две женщины.

Меня представили Файне, бабушке моего друга и сестре лорда Файна, миниатюрной и седовласой, с черными блестящими глазами. Второй была Дорна, его двоюродная сестра. Файна и Дорна знаками предложили мне сесть. У Файны был нежный голос, звучавший приветливо и ласково.

Марта, невестка лорда Дорна, вошла и села рядом с Дорной, напротив нас. Это была розовощекая, пышущая здоровьем молодая женщина лет тридцати, симпатичная, хотя и довольно заурядной внешности.

За несколько минут мы с Дорном успели вкратце рассказать о нашей встрече и путешествии, и я, растрогавшись, не смог умолчать и о том, какой радостью было для меня получить письмо от Ислаты Файны и оказаться наконец среди Дорнов. Потом мой друг предложил мне зайти к своему двоюродному деду и провел меня в дверь за одной из скамей.

Уложенные на высокой плите поленья весело горели, охваченные румяным пламенем. Несколько мгновений глаза мои различали только его и четыре тяжелые невысокие опоры, поддерживающие стрельчатые арки и мощную круглую, наподобие колонны, дымовую трубу. Очаг казался единственным источником света. Темная стена за ним полукругом охватывала большой центральный очаг; балки высокого потолка прятались во тьме.

Вглядываясь в полутьму, я последовал за моим другом. Громкое цоканье моих каблуков по каменному полу неожиданно стихло, приглушенное толстым, мягким ковром. Молодая женщина, скрестив ноги, устроилась на полу перед огнем, а за ней сидел на скамье сухощавый, но широкоплечий мужчина. Эта молчаливая пара, как бы отгороженная от остальных невидимой стеной, казалась жизненно важным средоточием семьи Дорнов.

Прозвучало мое имя. Девушка поднялась, довольно неуклюже; ее длинная темная коса перекинулась через плечо и на мгновение прильнула к щеке, согретой отсветом пламени.

Однако я не успел описать лорда Дорна, его тонкое, смуглое и морщинистое, как пергамент, лицо с выдающимися скулами; его слегка вьющиеся, жесткие, отливающие сталью, коротко подстриженные волосы, подчеркивающие прекрасные пропорции головы; длинные усы; мощный волевой подбородок; круто изогнутые мохнатые брови и светло-карие, ясные глаза, горевшие загадочным блеском в свете очага.

— Дорн, — произнес он неожиданно низким, густым голосом. — Приветствую тебя, Джон Ланг.

Он не протянул мне руки, но еле заметно наклонил голову, и все лицо его озарилось улыбкой.

— Мы приготовили вашу комнату.

Я повернулся к девушке, сестре моего друга, назвавшейся Дорной. По голосу ей можно было дать больше лет, чем на вид. Ее ясные карие глаза без смущения глядели на меня, отражая пляшущее в очаге пламя.

Лорд Дорн мягко опустил руку на мое плечо.

— Я доволен, что ты приехал, Джонланг, — сказал он, словно чему-то про себя радуясь.

— Его зовут не Джонланг, — сказала Дорна. — Брат говорит, что теперь, когда он приехал и стал одним из нас, мы должны называть его просто Джоном.

Голос ее прозвучал неожиданно чисто и сильно. На губах показалась приветливая улыбка, но затем выражение лица моментально изменилось: губы сжались, подбородок упрямо выпятился. Она стала похожа на пойманного в силок эльфа, глядящего затравленно и дико.

Это длилось не больше мгновения, но поразило меня до глубины души. И снова лицо девушки приняло вполне человеческое, милое и уютное выражение. Черты ее изобличали силу, но были вылеплены изящно и тонко. Унаследованные от лорда Дорна брови гордо прогнулись двумя крутыми темными дугами, и только судя по нежной гладкой коже можно было дать ей чуть больше двадцати лет.

Лорд Дорн пригласил меня сесть, и я сел рядом с ним. Мой друг расположился сзади, а Дорна вновь опустилась на ковер и, обхватив колени, устремила к огню пугающе бесстрастное лицо.

— Расскажите нам, Джон, как мой племянник разыскал вас и как вы добрались, — попросил лорд Дорн, и я рассказал о нашей встрече и поездке. Попутно лорд Дорн вставлял замечания и задавал вопросы.

Когда я добрался до случая на перевале, то запнулся и вопросительно взглянул на Дорна. Тот мгновенно пришел мне на помощь и в двух словах описал наш путь через Лор. Его дядя серьезно и одобрительно кивнул.

— Расскажите, что вы с Дорном видели на дороге, — сказал он, и меня вновь охватило волнение, пережитое в те далекие уже минуты и, казалось, уже позабытое и вытесненное недавними впечатлениями.

Дорн тут же принялся за подробный рассказ. Имя незнакомца не было названо, и лорд не спросил о нем. «С нами был еще четвертый», — только и сказал Дорн.

Однако, как только он стал описывать поведение незнакомца, Дорна неожиданно встрепенулась и удивленно поглядела на брата. Потом она вновь повернулась к огню и, как мне показалось, слегка передернула плечами.

Когда Дорн дошел до того момента, как Дон и незнакомец расстались с нами, дядя прервал его:

— Ты не сказал Джону, кто был этот четвертый?

— Нет, — ответил мой друг.

— И он не назвался сам?

— Да. Именно поэтому.

— Придет день, и вы узнаете, — обратился ко мне лорд Дорн. — Простите, что нам приходится держать это в тайне.

— Я человек любопытный, — ответил я, — но иногда незнание вполне меня устраивает.

— Если не хотите, можете не отвечать. Так что подумайте прежде, — сказал лорд Дорн. — Знаком ли вам кто-нибудь из тех немцев?

Трудно назвать связным рассуждением мысли, промелькнувшие в моей голове, однако, не найдя причин утаивать что-либо, я кивнул, готовый назвать имена.

— Не говорите, кто они, — продолжал лорд Дорн. — Мне бы этого не хотелось.

Он отвернулся к огню. Я молчал. Через минуту лорд попросил меня продолжать.

Рассказывая, я оглядывал комнату. Очевидно, она располагалась в нижнем этаже круглой башенки в северо-восточном углу здания. Стены ее были толщиной не меньше пяти футов, сводчатые окна шли по верху конусообразных ниш в трех футах над полом. У одной из стен стоял огромный полукруглый стол, а вокруг него — скамьи с прогнутыми спинками. Другой мебели, кроме них, скамьи, на которой мы сидели, да полудюжины стульев, в зале не было, но в простенках между окнами, на высоте десяти-пятнадцати футов, тянулись полки, уставленные книгами в темных кожаных переплетах.

Разговор наш был прерван появившимся в дверях денерир, и мы направились в гостиную, по пути пройдя через комнату, где сидели Файна, Марта и Дорна-старшая, а потом, вместе с ними, вновь по тому же коридору, по которому я шел в комнату лорда.

Тем для разговоров за столом было предостаточно, поскольку лорд Дорн только накануне вернулся из Города, где был на собрании Совета. Он рассказывал о своей поездке, о погоде, о семьях, у которых останавливался, а домашние расспрашивали его о том, как поживают бесчисленные общие знакомые, их родственники и друзья, никого из которых я не знал.

Сестра Дорна сидела молча, словно не замечая ни меня, ни вообще кого-либо кругом. Она была погружена в свои мысли и, казалось, грезит наяву. Красота ее действовала на меня все сильнее, хотя в лице девушки не было ничего особо примечательного. Темно-каштановые, гладкие, как шелк, волосы были безыскусно зачесаны назад и заплетены в косу. Лоб, пожалуй, был чересчур высоким, но прекрасные темные брови скрадывали это впечатление. В профиль ее нос с ярко выраженной горбинкой мог показаться недостаточно изящным для женщины, не будь он так тонко очерчен. Строгие линии рта и упрямый подбородок тем не менее не лишали это лицо чисто женского обаяния, особенно усиливавшегося благодаря прекрасной коже цвета чайной розы, сквозь который просвечивал нежный смуглый румянец. У нее были тонкие, но сильные руки, и вся фигура казалась немного тяжеловесной. Мне хотелось внимательнее разглядеть ее лицо, и, разговаривая с лордом Дорном, я следил за ней краешком глаза, но этот взгляд украдкой не позволял проследить все перемены его выражений, явные, но совершенно мне непонятные. В этой гладко причесанной головке с ослепительно чистым лбом постоянно совершалась какая-то внутренняя работа, проникнуть в смысл которой было мне не под силу.

Ужин закончился, и лорд Дорн с внучатым племянником удалились в круглую залу. Марта взялась опекать меня и предложила перейти вместе с ней в соседнюю комнату. Сначала Файна, ласково улыбнувшись, покинула нас, а затем и Дорна-старшая, и я остался с Мартой и Дорной-младшей, как и прежде сидевшей на полу, устремив взгляд на огонь.

Марта была немногословна, но ее круглое, краснощекое лицо лучилось доброжелательностью. Короткий ответ следовал за вопросом, наступала тишина, уголек вспыхивал в очаге; и снова — вопрос, ответ и пауза, только ветер завывал в трубе, раздувая снопы белых искр.

Да, мне было о чем подумать.

В соседней комнате с ее необычным очагом сидел мой друг Дорн, выпускник Гарварда 1905 года, наконец оказавшийся дома. И этот дом был для него таким же родным, как для меня — сборный коттедж с его несуразной обстановкой, за тысячи миль отсюда. Сквозняк в коридоре, запахи, выщербленные ступени — все это было для него родное.

Сидевшую на полу девушку, свою сестру, он тоже знал лучше, чем меня. В соседней комнате с ним разговаривал один из величайших людей нынешней Островитянии, премьер-министр, второй человек после лорда Моры. Быть может, стоявшая перед лордом Дорном задача была ему не по силам; быть может, ему не хватало мощи, таланта и ума его великого отца, который в сороковые годы сумел сломить защитников установления торговых связей с заграницей и вновь вернулся к политике обособленности. Лорд Дорн, признаться, произвел на меня меньшее впечатление, чем Мора. Да, в свои почти семьдесят лет он был еще моложав, полон сил, непохож на других людей, но в конце концов он был всего лишь человеком, таким же, как я, как мой друг.

Тем временем Марта рассказывала о своем сыне, который, по ее словам, ни в чем не походил ни на одного из ее родственников, за исключением яркого румянца на щеках. Чтобы поддержать разговор, я спросил, где они живут, и Марта сделала неопределенный жест рукой, указав куда-то на запад — туда, где были только болота и море.

— Мы — одни из них, — загадочно сказала она.

Так я впервые услышал выражение, каким обитатели болот называли себя и себе подобных.

Дорна впервые взглянула на меня, глаза в глаза; голова ее слегка запрокинулась, озаренная мягкими, переливчатыми отсветами огня. Однако она ничего не сказала и через мгновение отвела взгляд. Мне стало интересно, что могло привлечь ее внимание, и я уже собирался ее об этом спросить, но так и не смог найти нужных слов.

Марта извинилась и вышла — потеплее одеть сына; на улице было сыро. Оставшись наедине с сестрой моего друга, я почувствовал, как часто забилось в груди сердце, хотя особых причин, кроме необыкновенного поведения девушки, не было. Вновь заняв свое место, я не без некоторого удовольствия подумал, что у меня теперь есть преимущество: она должна будет заговорить первой, к тому же я смогу наблюдать за ней сверху.

Тишина была настолько глубокой, что я невольно стал прислушиваться к ней, как делал это в минуты отчаяния в начале моего пребывания здесь. На мгновение все вернулось: натянутые, как струна, нервы и тягостное напряжение — источник беспричинной, но такой острой боли. Я передернул плечами. Дорна сидела все так же неподвижно — неземная, бесстрастная и вечная, как Будда.

Ветер завыл в трубе, взметнув сноп белых искр.

Чем пристальнее я вглядывался, тем сильнее веяло на меня жутью. Лицо девушки казалось отталкивающим. Потом снова обаятельным — в неуследимой смене личин.

Прошло минут десять. Смутные образы и ощущеня проплывали в моей душе, изменчивые, зыбкие, как отражения облаков в озерной глади. Среди них — призрак любви, смущенный присутствием девушки и в то же время успокоенный ее спокойствием, — но любви не к ней… Влекущий смущенный призрак уступал место впечатлениям дня, и я то видел сужающееся кольцо тумана, то вспоминал наше плавание на лодке, белесый свет над пустынным причалом, неожиданный хруст ракушек под ногами, в свою очередь пробудивший давние воспоминания. Я вслушивался в тишину и чувствовал осязаемое присутствие скрытых туманом болотистых равнин, простирающихся в бесконечные дали вокруг нас; я слушал тишину, но нервы уже не были напряжены, мне было покойно и радостно.

Мягкий, глубокий голос девушки прозвучал словно издалека, но отчетливо и ясно:

— Мы будем нравиться друг другу. Мы будем очень, очень нравиться друг другу, Джон.

— И я хочу этого, Дорна, — сказал я.

Она поднялась. Я тоже.

— Доброй ночи, — вновь раздался ее голос. — Пора мне ложиться. Завтра я рано встаю, надо ехать.

— Доброй ночи, — сказал я.

Дорна слегка улыбнулась и, вздернув подбородок, торжественно удалилась.

Пожалуй, именно этого я и хотел. Мои желания исполнялись, и я чувствовал себя счастливым, сидя на краю скамьи и с нетерпением думая о завтрашнем дне и о солнце, которое поднимется над болотами.

Пробудившись от крепкого сна, я увидел сидящего рядом с моей кроватью Дорна и пятно солнечного света на стене. Я встал и подошел к окну. Оно выходило на запад. Воздух был прозрачным и свежим, пронизанным живительными лучами солнца. Под окном расстилался пышный зеленый выгул, блистающий бесчисленными каплями росы — следами ночного тумана; в дальнем конце тянулся густой ряд деревьев, скорее всего буков, уже тронутых осенними красками. Еще дальше, примерно в полутора милях, несколько ниже, были видны древние, подстриженные ивы, росшие вокруг пастбища, а за ними — ровная поверхность болот с блестящими то тут, то там протоками, расстилавшаяся до самого горизонта, укрытого плотным, приникшим к земле розовым туманом. Вверху раскинулось синее небо; на одном из протоков виднелся белый парус, а вдали, поверх тумана, протянулась темная зубчатая полоса гор, среди которых возвышался укрытый белоснежной мантией исполин.

Я брился и одевался, пока Дорн рассказывал мне о домашних делах. Через два дня лорд Дорн должен будет наконец отправиться в Доринг, и моему другу придется сопровождать его, поскольку обоим предстоит участвовать в провинциальной ассамблее под председательством лорда. После недели в Доринге Дорн собирался поехать на север, примерно на неделю. Разумеется, я без слов понял, что взять меня с собой он не может.

Мы обсудили наши планы. На календаре значилось двадцать пятое марта. Чтобы добраться до Города к прибытию парохода, то есть к пятнадцатому апреля, мне надо было выехать никак не позже десятого числа. Дорн собирался отсутствовать с двадцать восьмого марта по шестое апреля, и таким образом получалось, что нам удастся провести вместе лишь ближайшие два дня и три — в апреле. Дорн предложил мне поехать вместе с ним и дядей в Доринг, после чего я смогу вернуться на Остров; либо я мог поехать на север, где, в трех днях езды, находилась усадьба лорда Фарранта, к которому у меня было письмо от месье Перье, а потом вернуться обратно примерно в то же время, что и Дорн. Из предложений Дорна следовало, что мне придется путешествовать в одиночку, но зато у меня будет возможность познакомиться еще с двумя провинциями.

К тому моменту, когда было решено, что я отправлюсь к Фарранту, я уже успел закончить свой туалет; однако мой друг, казалось, все еще пребывал в нерешительности, сомневался и вдруг разом высказал мне все, что мучило его.

— Дядя считает, — сказал он, — что тогда, на перевале, я обошелся с тобой неучтиво. Ему кажется, что я проявил беспечность, дав немцам возможность увидеть тебя вместе со мной и Доном. Дело вот в чем. Лорд Мора отвел гарнизон с перевала, чтобы подтвердить в глазах немецкого правительства свои благие намерения и то, что он действительно признает немецкий протекторат над степями в Собо. Может быть, это кажется ему чем-то вроде открытой границы между Америкой и Канадой. Мы считаем, что Мора ошибается, поскольку не верим, будто немецкие дозоры в степях обеспечат нашу безопасность. Любому жителю долины ясно, что…

Новый смысл открылся для меня во внезапно вспомнившихся словах Наттаны.

— Кроме того, мы не собираемся верить на слово ни немцам, ни кому бы то ни было еще. Ты ведь знаешь, что договор лорда Моры не упраздняет полностью наши старые законы, по которым число иностранцев в Островитянии должно быть ограничено, и никто не может получить разрешение на въезд без медицинского освидетельствования. Мы опасаемся, что, если перевал будет открыт, в страну будут проникать без всякого на то основания немецкие подданные и даже просто грабители. Именно это и собирались выяснить мы с Доном, хотя тот, четвертый, подпортил дело.

Я начал кое о чем догадываться.

— Немцы, — продолжал Дорн, — должно быть, разгадали наши намерения. Так вот, дядя беспокоится, не повредит ли тебе то, что теперь немцам известно: ты с нами заодно. Некоторым из них ты знаком. И о том, что случилось, узнает вся дипломатическая колония, узнает правительство. Дядя интересуется, как можно будет объяснить твое присутствие… Мора изо всех сил старается отменить чрезвычайные законы. Если бы только нам с Доном удалось поймать этих людей с поличным! Тот, четвертый, все испортил — дал им возможность вывернуться. Теперь нам сложнее. Если бы могли доказать Совету, как пагубна политика Моры, из-за которой немцы могут тайком проникать на нашу землю, — это помогло бы нам в нашей борьбе.

Он продолжал говорить, уже забыв о моем присутствии. Я и сам давно, правда довольно смутно, представлял себе последствия того, что меня видели в компании Дорна, да еще в таком месте, однако слишком многое успело случиться с Джоном Лангом — человеком, чтобы он успел подумать о Джоне Ланге — консуле. Теперь я ясно видел — и сознавать это было приятно и тревожно одновременно, — что оказался в роли человека, замешанного в политику.

— Мы много говорили о тебе вчера вечером, — продолжал Дорн. — Я поступил плохо, ведь ты…

— Нет! — вырвалось у меня.

— Я был слишком взволнован! Пойми, если бы мы с Доном сделали все, как задумали, тебе вообще не пришлось бы вмешиваться. Мы проследили бы за немцами и арестовали бы их, а ты тем временем поехал бы в Шелтер…

— Не беспокойтесь обо мне…

— Но я не могу не беспокоиться. И дядя тоже. Словом, мы решили написать Море, рассказать ему все, и то, как ты оказался с нами. Мы доверяем ему, и, возможно, он поймет это правильно, но, возможно, и просто посмеется над нами. Письмо уже отправлено.

Объезд приусадебных владений — давний обычай. Так было у Файнов. И вот, ясным и ветреным мартовским днем, что соответствовало американскому концу сентября, Дорн, его кузина Дорна и я верхом отправились осматривать остров.

Он раскинулся примерно на милю с востока на запад и на милю — с севера на юг. Сначала мы двинулись на север по буковой аллее, по которой мы ехали вчера с Дорном, а затем, повернув на восток, выехали на большой луг; нижний конец его упирался в насыпь, обсаженную ивами. Их-то я и видел вчера в дымке тумана. Двигаясь по-прежнему в восточном направлении, мы оказались на другом, большем лугу, где пасся скот. За лугом на берегу протока была устроена небольшая пристань с каменным пирсом, доком и эллингом, возле которого стоял дом денерир. В доке была шлюпка; слабо пахло рыбой моллюсками.

Отсюда мощенная ракушечником дорога вела на запад через лес, где росли низкорослые сосны и пихты. Через четверть мили мы подъехали к развилке и повернули на юг — мимо скошенного луга, пастбища с табуном коней и домиком конюха, а потом на запад; снова ехали лесом и, описав круг, очутились у другого протока, где тоже были пристань и домик смотрителя. Противоположный берег порос лесом; плоскодонка была причалена ниже по течению. На обратном пути мы миновали пристань, где высадились накануне.

Объехав границы островного хозяйства, мы возвращались к дому мимо выгулов, скошенных лугов, полей, засеянных злаками, мимо фруктовых садов, разделенных низкими каменными изгородями — камень доставлялся с материка, — или рядами ив и буков, мимо большой риги, мимо огородов и разбросанных по склонам холмов виноградников.

Мы ехали не спеша, часто останавливаясь, беседовали. Хотя я знал, что на острове Дорнов обитает около полусотни человек — число их увеличивалось, когда прибывали суда, — все же я был поражен размерами и разнообразием хозяйства. Здесь занимались рыболовством и мореплаванием, здесь жили пастухи, лесники, скотоводы, агрономы, лошадники и, разумеется, домашняя прислуга. Судя по книге месье Перье, я не ожидал увидеть в Островитянии подобные, на феодальный лад устроенные поместья и спросил, что думают об этом Дорн и Дорна. Они сказали, что такие же и даже бóльшие поместья есть еще на болотах и несколько — в других частях страны, но что это скорее исключение и у каждого из них своя, особая судьба и история. Их поместье возникло и стало таким потому, что еще во времена первых нападений карейнских пиратов остров был могучим укрепленным пунктом, дававшим прибежище многим людям. Владельцы ферм переселялись сюда, оставляя насиженные места. Эти люди не попадали в полную зависимость, поскольку по условиям договора между ними и Дорнами они получали во владение долю собственности и пользовались определенными привилегиями. Всего две семьи являлись в полном смысле денерир. Остальные считались полноправными собственниками по существовавшему уже сотни лет укладу.

— Мы все отлично уживаемся друг с другом, — сказал Дорн, — потому что за сотни лет успели уладить все конфликты и споры и никто ни в чем не стеснен. Партнерство в том смысле, в каком вы понимаете это слово, развито у нас как нигде.

Вскоре после нашего возвращения подали завтрак. Сестра моего друга так и не вернулась из своей загадочной отлучки, все же остальные были в сборе, включая и внука лорда Дорна — мальчика лет семи, правопреемника своего деда. У него, как и у всей семьи, тоже были четко и тонко очерченные брови; вообще же он показался мне обычным для своего возраста ребенком.

В моей комнате в этот день царили удивительный покой и тишина. Окна смотрели на восток, и, хотя дул легкий западный бриз, ни один листок не шелохнулся на росших под ними деревьях. А вдалеке ветер раскачивал ветви ив и буков, уже наполовину облетевших, наполовину еще покрытых золотыми и багряными листьями. Воздух был тихий, совершенно осенний. За пастбищами виднелся извилистый проток, потом шла темно-зеленая полоса болота, и снова, извиваясь и блестя, терялся вдали еще один проток.

Я почувствовал, что хотел бы остаться здесь подольше.

Мне казалось, что я заехал очень далеко, гораздо дальше, чем те триста или четыреста миль, которые действительно пришлось преодолеть. Доринг и вообще западный край — да, это и в самом деле было сердце страны. Дымчатый воздух и падающие листья напомнили мне время каникул. Отзвуки былых чувств, окрашенные легкой печалью, пробудились во мне, и я подумал о Наттане и о моем друге, предупреждавшем, чтобы я не увлекался всерьез островитянскими девушками и не давал им увлекаться собою; и опять — словно невидимая дверь захлопнулась передо мной.

Вдали, на болотах, показалась группа маленьких, точно игрушечных, всадников. Ярко-белые в солнечных лучах паруса виднелись рядом с Эрном, и одинокий, отбившийся от стаи белый лоскуток плавно двигался по широкому протоку на северо-запад.

И все же, в конце концов, моей родиной была Америка, а ее народ был моим народом. Я отвернулся от окна и принялся сочинять письмо домой.

Неожиданно в коридоре послышался быстрый шум шагов, и дверь резко распахнулась. На пороге стоял Дорн.

— Я думал, — сказал он, — что мы сможем прогуляться вместе или покататься на лодке, но дядя просит меня задержаться. Почему бы тебе не отправиться с сестрой? Она скоро подплывет к Рыбацкой пристани — я вижу ее лодку. Мне кажется, она будет рада твоей компании.

Он указал на север: маленький белый парус шлюпки, державшейся круто к ветру, двигался по протоку на юг. Времени терять было нельзя. Дорн проводил меня в южное крыло дома и указал ведущую к пристани тропинку. Ветер был бодрящий, свежий.

Тропа вела меня сквозь буковую рощу. Сухие листья шуршали над головой и под ногами.

Шуршащие листья, их горьковатый запах, смешанный с запахом соли и влажной земли, будили трепетные, прекрасные и смутные воспоминания. Мог ли я надеяться, что когда-нибудь и у меня будет в моей Новой Англии несколько акров собственной земли и я буду идти в медленно сгущающихся сумерках среди буков, сосен и кленов, вдыхая запах только что вспаханной земли?

Дорожка свернула влево, и, выйдя из леса, я оказался перед полукруглой аркой с воротами. Передо мной широко раскинулись пастбища, немереные мили плоских болот; на горизонте, в дымке, горы вздымали свои снеговые вершины. Нет, для Новой Англии все это выглядело слишком необъятным, отчужденно-бесстрастным и пустынным, и когда я сошел с тропы в луговую траву, то как бы увидел себя со стороны — медленно движущейся, маленькой, одинокой точкой.

Лодка Дорны плавно скользила по протоку в полумиле слева от меня. Я ускорил шаг; щеки горели от свежего морского воздуха.

Шлюпка двигалась медленнее, чем я, — слишком слабый был ветер. Солнце опускалось, и белая парусина румянилась в закатных лучах. Я подумал, видит ли меня Дорна; мне не удавалось ее разглядеть, настолько низкими были берега протока. Когда луг кончился и я вышел на усыпанный ракушками пирс, шлюпка Дорны была примерно в двухстах ярдах.

Здесь проток образовывал небольшую бухту шириной около двухсот футов. Прямо напротив входа в нее находился причал, обнесенный с трех сторон каменной стеной. Каменный пирс, на который я спустился, вдавался в бухту почти на половину ее длины.

Поскольку медленно двигавшаяся шлюпка еще не успела войти в бухту, я подошел к внешнему краю пирса, сел, свесив ноги, и стал ждать.

Был отлив, и вдоль северного и южного берега обнажились полосы тины. На них повсюду виднелись кучки земли, из которой выкапывали моллюсков; от одной кучки до другой тянулась цепочка следов. Внизу, футах в десяти, вода, маслянисто-опаловая, слабо плескалась о массивные камни.

Я проклинал судьбу, определившую мне столь недолгое пребывание на Острове, глубоко вдыхая солоноватый воздух, в котором смешались запахи смолистого дерева, моллюсков, болотных трав. Суденышко медленно развернулось и вошло в бухту. Теперь мне был хорошо виден его плоский темно-коричневый корпус и застывшая у руля фигурка.

Ветер заставил лодку отвернуть к северному берегу; она двигалась медленно, но уверенно. Я решил, что пора мне помочь девушке причалить, и встал. Дорна — теперь нас разделяло футов сто — приветливо, как старому другу, помахала мне. Я крикнул — не нужна ли помощь. Девушка покачала головой.

Когда шлюпка подошла к отмели, я увидел, как Дорна налегла на румпель, и, принимая в расчет почти полное безветрие, лодка плавно легла на другой галс; но и здесь она не причалила. Проплывая мимо меня в направлении южного берега бухты, девушка снова помахала мне и вновь невозмутимо сосредоточилась на управлении своим суденышком. После третьего захода, однако, нос лодки повернул в сторону того места, где я стоял; теперь, будучи совсем близко к берегу, лодка двигалась очень медленно.

Могло показаться, что Дорна ведет себя так нарочно, поддразнивая меня, и я направился к концу пирса, готовый исполнить любое распоряжение девушки, поскольку было похоже, что ей не удастся зайти в гавань под парусом. Тем не менее у Дорны были свои приемы, и, войдя в бухту, она подождала, пока ветер наполнит парус и лодка наберет ход, а затем круто развернула ее против ветра.

И снова она проплыла мимо меня, футах в двадцати. Парус слабо хлопал, и мне ничего не оставалось, кроме как обежать вокруг внутренней стены — к тому месту, куда подходила лодка.

Запыхавшись, я остановился на краю причала. Лодка неподвижно стояла посреди гавани; по гладкой, стеклянистой поверхности воды расходились голубые и розовые круги, и перевернутое отражение лодки колыхалось, постоянно меняя очертания.

На этот раз я уже не задавал вопросов, а, спустившись по веревочной лестнице в ожидавший внизу ялик, подгреб к шлюпке. Дорна между тем убрала единственный парус, которым была оснащена лодка, и взглянула на меня с улыбкой.

— Спасибо, что пришли меня встретить, — сказала она, и вновь голос ее прозвучал неожиданно низко.

Потом она бросила мне линь; я не без труда притянул лодку вдоль стены и по команде Дорны пришвартовал ее кормовым и носовым линями. Проворно вскарабкавшись по лестнице, девушка оказалась рядом со мной. Платье ее вымокло, кожу на висках стянула засохшая соль. Она тяжело дышала, волосы растрепались.

Зябко передернув плечами, она снова взглянула на меня.

— Я рада, что вы пришли, Джон, — сказала она. — Давайте прогуляемся немного.

— Конечно. Но вы, наверное, устали. Вас так долго не было.

— Вовсе не устала.

Она поджала губы, но тут же не выдержала и улыбнулась.

Мы пошли рядом. Дорна шла быстрой, покачивающейся походкой, раскованно и легко, несмотря на утомительное плавание.

Это было удивительно и странно — видеть ее шагающей рядом. И что в самом деле было лестного в такой заурядной вещи? Ее красота внушала мне легкий трепет. Солнце стояло низко, и казалось, лицо Дорны, ее кожа светятся теплым золотисто-розоватым светом. Она выглядела уверенной в себе, спокойной, благосклонной, счастливой, — и все же ее губы были плотно сжаты, словно она твердо решила молчать и хотела, чтобы я это понял.

Дорога стелилась белой лентой, и скоро мы оказались под сенью деревьев. Стрелы янтарного света зажигали пушистую хвою сосен переливчатым зеленым блеском. Прошло несколько минут.

Неожиданно Дорна свернула с дороги, и мы очутились в мрачноватой чаще беспорядочно переплетенных ветвей; темно-рыжий ковер опавших игл лежал под ногами; над головой сквозь пышную темную зелень просвечивала небесная лазурь. Дорна шла впереди. Она явно вела меня в какое-то определенное место — скорее всего, это была башня на холме, — но почему Дорна молчала?

Лес плотно обступил нас. Казалось, Дорна вполне способна на какую-нибудь озорную выходку. Однако ее темно-синяя юбка в потеках проступившей соли вполне прозаично и очень уверенно мелькала впереди.

Нечто темное показалось под деревьями, и путь нам преградила сложенная из серого камня, поросшая мхом стена высотой около восьми футов. Дорна резко остановилась. Крутая узкая лестница вела наверх, где почти у самого края стены виднелась открытая дверь, а за ней — ветви деревьев и небо.

Дорна, не произнося ни слова, указала мне на лестницу, и я решил, что она хочет, чтобы я пошел первым и помог ей. Я поднялся на несколько ступенек и, обернувшись, протянул девушке руку.

— Помогать не нужно, — сказала Дорна, и звук ее голоса после долгого молчания поразил меня. Ее обращенные ко мне глаза глядели сосредоточенно и недоуменно. Потом она протянула руку. Я взял ее. Дорна шла, не опираясь на мою руку, но и не отнимая свою. Я, само собою, тоже не мог ее отпустить, и так мы и поднимались — рука в руке.

Сердце у меня сильно билось, в мыслях царил хаос. Деревья стали реже; на земле сквозь хвою пробивалась трава, а через сотню футов вздымался узкий каменный цилиндр башни с узкими прорезями бойниц и зубчатой вершиной.

Но если Дорна без обиняков сказала, что помощь ей не нужна, то зачем было давать мне свою руку, если ей этого не хотелось? Может быть, это был молчаливый знак, подкрепляющий данную накануне клятву дружить? Не были ли великие Дорны проще своих друзей Хисов, с которыми, как и у меня дома, все ограничилось бы обычным заигрыванием?

Голова у меня кружилась, кровь стучала в висках. Нежная рука Дорны, казалось, жгла мою ладонь, и все вокруг полыхало яркими красками.

Не разнимая рук, мы подошли к подножию башни, по-прежнему молча и не глядя друг на друга, и остановились перед низкой запертой деревянной дверью. Я взглянул наверх, на упиравшиеся в небо острые зубцы. Дорна тоже поглядела вверх.

— Может быть, поднимемся на башню? — спросила она, ясно, четко выговаривая каждый звук.

— Да, Дорна, — ответил я дрожащим голосом.

— Вам придется отпустить мою руку. Одной рукой эту дверь не открыть.

Я уже не мог понять — насмешка это или просто привычка к четкой артикуляции.

Освободившись, Дорна шагнула вперед и, одной рукой прижав дверь, другой подняла щеколду. Дверь со скрипом отворилась, за ней, в темноте, круто уходила наверх узкая винтовая лестница. Дорна посторонилась, пропуская меня вперед, но, когда я уже собрался войти, вдруг спросила:

— А вы не хотите снова взять меня за руку?

Разумеется, я с замиранием сердца подал ей руку, и мы очень неловко начали подниматься, то и дело оступаясь в темноте. Дорна шла чуть сзади; когда мы наконец достигли верха башни, я совершенно задыхался, а костюм мой был весь в грязи, собранной со стен.

Отсюда, сверху, перед нами открылся вид на весь остров, на уходящие вдаль болота, ряд песчаных дюн в десяти милях к западу, а за ними — темно-синее море, куда опускалось, плавясь, раскаленное солнце; границы поместья к востоку и юго-востоку и Доринг, словно ярко расцвеченный корабль, плывущий по реке.

Моя рука сжимала руку девушки и ощущала ответное легкое и теплое пожатие. Мы медленно обходили башню, как вдруг словно что-то тяжело поднялось в моем сердце и в глазах у меня потемнело. Красота морских и земных просторов была недосягаемо далекой и чуждой. Она была слишком необъятна для меня, и неожиданно я положил руку девушки на парапет и отпустил ее.

Дорна быстро сложила ладони вместе. На лесистом склоне особняк казался тщательно выполненным макетом, отчетливым до мельчайших подробностей в розовато-янтарном сиянии сумерек.

Конечно, мне не следовало слишком увлекаться островитянками, но что было делать, если они сами протягивали мне руки? Будь это одно мгновенье, но мгновенье чересчур затянулось. Все они были жестокими, бессердечными существами, я же чувствовал себя несчастным и озлобленным; нет, я злился не на Дорну, а на весь ход событий, сделавший меня чужим и нежеланным гостем, злился на прекрасные дали этой замкнувшейся в самой себе земли.

— Дорна, — начал я, — ваш брат предупреждал, чтобы я не слишком увлекался островитянскими девушками и не позволял им слишком увлекаться собою. Лучше я не буду держать вас за руку.

— Но разве вам этого не хотелось? А раз хотелось, то что было делать мне? Я не знаю ваших обычаев, Джон. Я только старалась угадать ваши желания. — Голос ее звучал очень ровно.

— Я дал вам руку, чтобы помочь взобраться на стену. Так принято у меня на родине.

— Только поэтому?

— Только.

— Ах, — вздохнула она, подавив смешок. — А я-то думала, вам и вправду хочется взять меня за руку. Хотя я не была уверена, так ли это на самом деле или это просто принято.

— Я тоже не был уверен, — сказал я и взглянул на девушку. Однако ее лицо в закатном свете так зарделось, что я снова почувствовал себя неловким и дерзким. Я отвернулся. На востоке темные громады гор громоздились в холодном свете.

— Вот что получается, когда человек старается поступать в согласии с чужими обычаями вместо того, чтобы полагаться на собственные.

— Да, — ответила Дорна, — но это не совсем так, ведь если ваши обычаи похожи на наши, то вам, а может быть, и мне все это могло… — Последние слова прозвучали совсем тихо.

— Но мы оба теперь понимаем, что произошла ошибка.

— Да, понимаем… умом. И никто не виноват…

Она снова посуровела, замкнулась.

— Не заботьтесь вы так обо мне! — воскликнул я.

— Быть может, завтра мы оба посмеемся над всем этим. Но сейчас мне не смешно.

— Мне тоже.

— Не будем никому ничего говорить.

— Мне так жаль, Дорна!

— Но о чем жалеть… сейчас?

Мы замолчали, по-прежнему стоя рядом, но глядя в разные стороны. Пылавший в моем сердце огонь окрасил золотыми отсветами дали, еще мгновение назад казавшиеся сумрачным видением и вдруг вспыхнувшие жизнью: болота, море, песчаные отмели, разбросанные по острову белые домики, далекий, но отчетливо видный Доринг, плывущий по бледным речным водам, мили и мили материковой земли, испещренной зелеными, бледно-лиловыми и желтыми пятнами, и, наконец, темная зубчатая цепь на горизонте.

— Как красиво, — сказал я.

— Очень, — взволнованно шепнула девушка.

Дым поднимался из труб над усадьбой, над крышами фермерских домов в долине. Едкий, сладковатый запах горящего дерева слегка пощипывал ноздри.

— Я готова стоять здесь часами, — сказала Дорна. — И я не могу не приходить сюда, ведь, только глядя отсюда, я чувствую наше поместье единым целым. Вы понимаете?

— Не уверен, — ответил я.

— Островитянин бы понял, — сказала Дорна, больше обращаясь к себе самой. — Интересно, какие мы похожие и в то же время разные. Я знала всего нескольких иностранцев, больше всего мне понравились дочери Перье.

Она не сказала «месье Перье», отметил я про себя.

— Наверное, нас может понять только человек, сотни лет живущий на одном и том же месте. Я ощущаю наше поместье как единое целое — какое оно есть, каким оно было и каким будет, — нашим, нашей землей; и я ощущаю всех нас, бывших и будущих, тоже как нечто цельное, — это не я, не мы, а что-то неделимое… Пойдемте домой, — вдруг резко оборвала она сама себя. — Я плавала весь день и хочу есть.

И мы пошли к дому — вниз по склону холма, через лес и деревянные ворота, ведущие в сад. Почти всю дорогу мы молчали. Солнце село, и вокруг залегли синие тени. Запах дыма стал резче, воздух прохладнее, и я невольно подумал об ужине, о тепле домашнего очага. Лицо Дорны светилось в сумерках золотистым светом. Она была так прекрасна, что я едва мог глядеть на нее.

Девушка остановилась возле свежевскопанной грядки; земля была темная, влажная, жирная.

— Скоро я посажу здесь луковицы цветов, — сказала Дорна. — Если б вы остались подольше, то могли бы помочь мне и рассказали, какие цветы растут у вас дома. Наверное, какие-нибудь из них могли бы прижиться и здесь.

— Я постараюсь достать вам семена и луковицы.

Девушка задумалась.

— Они прибудут слишком поздно, чтобы их можно было посадить в саду… Но когда-нибудь — расскажите мне о них, ладно?

Когда я наконец оказался в своей комнате, то почувствовал, что весь дрожу.

А позже, вечером, мы обдумывали планы на следующий день — мой последний день на Острове, — собираясь отправиться на лодке к отмелям западного побережья, притягивавшего меня, как магнит.

8

ДОРНА

Свежий, крепкий ветер трепал кроны буков, росших под моим окном, и стаи листьев кружились в воздухе, уносимые на восток. Стало быть, ветер дул с запада, и можно было снаряжаться в плаванье! Воздух был теплее, чем вчера, и более влажный. Значит, будет туман? Но небо на востоке было ясным. Отчетливо виднелся город Эрн, участки фермеров на скатах пологих холмов, видимые до мельчайших деталей, очистились от туманной дымки и тонули в ослепительном сиянии солнца. Неужели оно вернулось, это детское ощущение первозданно чистой грезы?

Я позавтракал вместе с Дорной-старшей и Файной — все остальные встали раньше. Лорд Дорн отправился по делам, а мой друг был на пристани. Его сестра готовила нам завтрак в дорогу. Я еще сидел за столом, когда она вошла и на мой вопрос о тумане только пожала плечами:

— Да, похоже, будет.

Мы вышли из дома вместе и пошли по аллее. Ветки раскачивались, шелестя сухими листьями. Дорна взглянула на небо, и я подумал, уж не кажется ли ей ветер слишком сильным. И вправду ли ей хочется ехать с нами? Любая барышня на ее месте уж наверняка сказала бы хоть что-нибудь, но я так и не дождался ни слова, ни улыбки. И все же она была рядом, осязаемая, телесная, полная жизни и красок на фоне полуоблетевших деревьев, болот и усыпанной белым ракушечником дороги.

Лодка наша уже стояла наготове — не та, на которой мы приплыли два дня назад; эта была поменьше, поудобнее, более похожая на яхту. У нее была такая же ровная палуба и низкие комингсы, но все деревянные части были покрыты темным лаком, а сами борта выкрашены белой краской. И большой белый, без единого пятнышка парус был поднят и хлопал на ветру. На судне можно было перевозить грузы, но сейчас оно было готово для приема пассажиров, которые могли разместиться не только на палубе, но и внизу, в просторной каюте с лавками вдоль бортов, рундуками, зашторенными иллюминаторами и обеденным столом.

Мы отчалили, парус поймал ветер. «Антара» накренилась, вспенивая воду, но через несколько минут парус вновь беспомощно захлопал на ветру. Мы приблизились к каменному причалу на ронановском берегу. Стоявший там молодой человек приветствовал нас. Описав дугу, лодка подошла к причалу. Юноша спросил, куда мы направляемся; Дорн пригласил его поехать с нами, на что он тотчас же и согласился. Это был стройный молодой человек лет двадцати с небольшим, смуглолицый, со светло-карими глазами, застенчивый и скромный. Он назвался Ронаном, и в самом деле это был второй сын дорновских соседей.

Я сел на палубу, прислонившись к комингсу с наветренной стороны; Дорна устроилась рядом, но Ронан сидел позади нее. Все трое молчали, глядя в разные стороны.

Дорн, стоя у руля, повернул «Антару» на восток и, войдя в искусственный канал, развернулся к северу. Ветер тем не менее изменился и теперь дул с траверза. За бортом катились тяжелые тускло-зеленые волны, даже здесь, в узком протоке, пенясь и бурля. На американском судне при таком ветре пришлось бы брать рифы, но наша лодка могла идти и не сворачивая паруса. Так мы и шли: круто к ветру, обдаваемые летевшими через борт брызгами. Волны всей тяжестью бились о нос лодки, нацеленный на запад вдоль главного канала, уходившего в болота, к Эрну.

Мы трое, бездельничающие на палубе, ездили от борта к борту при каждой перемене галса, и скоро совершенно вымокли, потому что, хотя волны и не перехлестывали через борт, но то и дело окатывали нас дождем мельчайших брызг. К тому же, сидя, мы замерзли, и находиться на мокрой палубе стало вконец неуютно. Но мы не жаловались; всякий раз, как лодка кренилась, меняя курс, на губах Дорны проступала улыбка, словно ей доставляло удовольствие сравнивать, кто из нас троих ловчей. Мы по-прежнему молчали и лишь украдкой, оказываясь при смене позиций рядом с девушкой, поглядывали на нее; она же, казалось, не замечала нас. Ее брат, уверенный и прямо стоящий у руля, представлял достаточно величественное зрелище. Все это вдруг показалось мне занятным. Уж слишком мы с Ронаном были похожи на двух ухаживающих за одной девушкой и одинаково робких мальчишек.

«Антара» уже давно углубилась в безмолвные просторы болот. Острова Дорнов и Ронанов остались далеко позади. К северу и к югу простирались неоглядные болота.

Кругом был только ветер, темно-зеленая вода протоков, влажный запах соли и маленькая, но крепкая лодка, упрямо прокладывающая себе путь к открытому морю. Что могла значить капля ревности для картины такого масштаба? Скоро Дорна и я уже болтали о чем-то, а Ронан, все так же держась немного сзади, слушал, и его смуглое мужественное лицо казалось заинтересованным.

Часа через полтора проток расширился, образовав озеро, по которому гуляли волны, все в белых барашках. Дальше проток сворачивал на северо-запад; ширина его за озером была не больше ста ярдов. Течение помогало нам, и лодка, рассекая пенящуюся водоворотами воду, Двигалась против ветра. Но вот проток снова раздался, и, отпустив шкоты, мы продолжали движение на северо-запад.

Упругий, бьющий в лицо ветер, скрип рангоута, волны, хлюпающие о кормовой подзор, блеск солнца и воды — все это привело меня в дремотное, полуоглушенное состояние. Лицо сидящей рядом Дорны, различимое до мельчайших черточек и оттенков, казалось, снится мне. Снова и снова мы меняли курс; мной овладела истома, даже шевелиться не хотелось.

Вскоре волны совсем разбушевались. Ветер усилился, снасти напряглись до звона. Облако водяной пыли нависло над палубой; вода стекала по лицам, на губах был привкус соли. Чувствуя себя ошеломленным, подавленным бурной природой, я попытался отвлечься мыслями о том, хватит ли у Дорна умения сладить с судном. Его сестра сидела, крепко ухватившись за верхний комингс, глаза у нее горели. Нет, она не была сверхъестественным существом.

Наконец между двумя песчаными мысами показалось открытое море — оно дыбилось могучими валами, обрушивавшимися на далекую отмель.

«Антара» резко развернулась, тяжело перевалившись с борта на борт, зачерпнула воды, и парус раздулся, звонко хлопнув. У меня перехватило дыхание. Мы двигались прямо в направлении северного мыса, и уже можно было различить белые буруны прибоя. Но волны его разбивались о песчаную косу, защищавшую вход в скрытую за дюнами небольшую бухту. И скоро мы уже скользили по ее синей глади, вдоль деревянного причала с западной стороны дюн. Ронан проворно соскочил на берег, держа в руках конец каната. «Антара» быстро пришвартовалась, и парус был спущен. Дорна знаком показала мне, чтобы я спустился в каюту.

Там она вручила мне корзину, продолговатую, глубокую и очень плотного плетения, тоже, как и прочие предметы островитянского обихода, отличавшуюся от того, к чему я привык. Больше вещей не было. Мы снова поднялись на палубу и сошли на берег. На много миль вокруг не было видно никакого жилья. Впереди, футах в ста или чуть больше, тянулись плавно очерченные ряды дюн. Нас отделял от них ровный песчаный участок, на котором кое-где пучками росла жухлая, почти до белизны выгоревшая трава. Ронан нес вторую корзину. Дорн вышагивал впереди. Дорна пристроилась помогать мне, но из-за разницы в росте нести корзину стало только тяжелее. Пока что все было похоже на знакомые мне пикники. Идти было утомительно — при каждом шаге нога по щиколотку вязла в песке. За дюнами ветра почти не было слышно, но сверху он сдувал песок тонкими струйками. Совершенно неожиданно мы вышли к болотистой низинке, посреди которой был неглубокий, обнесенный камнем колодец; черпак и шест валялись рядом на песке. Наполнив извлеченный из корзины бурдюк водой, мы стали подниматься к гребню дюн, оставляя за собой на песке огромные рыхлые следы.

По впадинам с их плотным, слежавшимся песком идти было легко; по склонам же мы, тоже легко, но неуклюже, скользя и оступаясь, быстро съезжали вниз. Корзины весили немало; Дорн, хотя лицо его лоснилось от пота, казался неутомимым, но Ронан, Дорна и я запыхались и шагали с трудом.

Наконец за идеально гладкой выемкой, похожей на седловину в горах, мы увидели берег. Он тянулся полукругом мили на три, обрывистыми уступами спускаясь к морю. Огромные валы с грохотом разбивались о песчаную полосу суши. Было единодушно решено остановиться в каком-нибудь укромном месте под прикрытием дюн. Место это скоро было найдено, и Дорна стала доставать из корзин их содержимое.

Пикники! Как мало обычно значит хотя бы и тщательно выбранное место, где они устраиваются. Мгновенно начинаются разговоры, болтовня, вновь переносящая человека в тот мир, откуда он на время бежал. Но место, где остановились мы, невольно заставляло с собой считаться. Мы почти не разговаривали, мы были голодны и счастливы, и глаза наши жадно вбирали величественную картину Дюн, а в ушах одновременно звучали рокочущий грохот прибоя и тихий свист ветра в траве над нами.

Перекусив, Ронан, Дорн и я снова отправились к морю. Оно было пустынно, как и берег. Ветер был таким сильным, что даже переговариваться удавалось, лишь с трудом разлепляя губы. Ближе к воде песок был слежавшийся, плотный, но из-за крутизны берега верхушки волн достигали человеческого роста, и ветер, срывая пену бурунов, развеивал ее в мелкую пыль, оседавшую на наших лицах. Мы прошли берегом к северу примерно милю и, оглянувшись, заметили догонявшую нас Дорну — маленькую, постепенно приближавшуюся фигурку на грани земли и моря. Ронан крикнул ей что-то, чего я не мог расслышать, и оба скрылись в дюнах. Сердце у меня защемило.

Изгибаясь к западу, берег становился менее крутым, и наконец мы с Дорном обогнули далеко и округло вклинившийся в море мыс. С его наружной стороны прибой неистовствовал, и от рева его, казалось, можно было оглохнуть. За мысом мне наконец открылось то, ради чего Дорн привел меня сюда. Перед нами миль на семнадцать простирался еще один пляж — огромный полукруг плотного, ровного, нетронутого песка, безусловно, один из величайших пляжей мира, первозданно нетронутый и пустынный, если не считать маяка на дальнем его конце.

Мы вернулись той же дорогой, и, поскольку исчезнувшая пара так и не появилась, нам пришлось вдвоем нести обе корзины и бурдюк к «Антаре». Тени стали длиннее, ветер утих. Дорны и Ронана все еще не было. Наконец они вернулись. У Дорны горели глаза, а Ронан выглядел подозрительно спокойным и самоуверенным. Мы отплыли; ветер стихал, солнце плавно склонялось к горизонту. По небу протянулись бледно-розовые облака. Смуглый парус то просвечивал оранжевым в лучах солнца, то густо-лиловым в тени. В воздухе повеяло свежестью и прохладой; моя обожженная солнцем кожа горела, и я чувствовал, что счастлив.

В протоках ветра почти не чувствовалось, но течение прилива и предзакатный бриз быстро пригнали нас к каналу между островами Дорнов и Ронанов. Когда Ронан сошел на своей пристани, я перевел дыхание; теперь, не опасаясь соперника, можно было безмятежно отдаться движению лодки, скользящей в глубь уже знакомых болот. Мы с Дорной шли к дому вместе. Небо потускнело, последние закатные отсветы волнами расходились по нему. Появилась бледная луна; теперь, когда ветер совсем стих, воздух снова казался по-летнему мягким и теплым.

Когда после ужина мы сидели у очага в столовой, снова будто потянуло осенней стылостью. И тем более благодатно было тепло очага. Дорн с дядей удалились в башню; Дорна, по-турецки скрестив ноги, сидела на полу, глядя в огонь и безвольно уронив руки на колени. Файна и я вели неспешную беседу.

Словно очнувшись, Дорна взглянула на меня и предложила пойти прогуляться. Я с радостью согласился, но прежде обернулся к Файне — спросить ее согласия, ведь час был уже поздний. Файна улыбнулась.

Мы вышли немедля, в чем были. На дворе оказалось неожиданно тепло и тихо. Легкий туман повис над болотами, рассеивая лунный свет и смягчая тени, но сама луна ярко и высоко блистала в небе.

— Давайте немного помолчим, — сказала Дорна, — даже если вам и хочется говорить.

— Мне нет, а вам?

Она не ответила.

Мы шли по длинной буковой аллее. Черные тени ниспадали с ветвей. Дорна мягко, молча шла рядом упругой походкой, слегка покачивая бедрами. Мы подошли к стене, ворота которой вели на луг, и Дорна, не говоря ни слова, вышла; я последовал за ней. Под открытым звездным небом было светлее, туман, слишком редкий, чтобы скрывать очертания предметов, шафраново светился. Дорна беззвучно шла по мягкой луговой траве. Она смотрела прямо перед собой — подбородок вздернут, глаза чуть прищурены — и глубоко дышала, с жадностью впитывая нежный ночной воздух.

Вдруг все, меня окружавшее — и сама Дорна, и лунный свет, незнакомое место, и, главное, необъятно раскинувшаяся кругом Островитяния, — показалось обманчивым видением. Я не имел права забывать, что я — американец, что рано или поздно вернусь в Соединенные Штаты, и все эти странные, одинокие и неприкаянные дни — лишь эпизод в моей жизни. В такую погоду у нас дома уже начинается футбольный сезон. Мне зримо представилась знакомая многоцветная толпа на матче Гарвард — Йель; я вновь почувствовал запах табака, увидел, как пышная струя дыма из трубы паровоза тянется над крышами салон-вагонов, вспомнил, что ощущаешь, когда приходишь выбрать новую шляпу у Коллинза и Фэрбенкса, вспомнил вкус индейки за обедом в День благодарения, танцы, лица друзей, знакомые вальсы…

Дорна ступала абсолютно бесшумно, как призрак. Там, дома, сейчас весна; здесь — осень. Времена года перепутались. Вдруг перед нами темными пятном возникло стадо. Коровы мотали низко опущенными головами.

На фоне неба вырисовывалось нечто диковинное. Это была ветряная мельница. Ее длинные крылья застыли неподвижно; чернела приземистая башня. Впереди блестела вода запруды, через нее был переброшен узкий дощатый мостик. Вслед за Дорной я поднялся на плотину.

Девушка открыла дверь, но медлила входить. Вместо этого она опустилась на низкий порог, прислонилась к косяку двери и знаком пригласила меня сесть напротив. Я послушно занял указанное место и взглянул в залитое лунным светом лицо Дорны. Но она глядела мимо меня, на восток, молчала, а я напряженно, но безуспешно пытался найти хоть какой-нибудь, самый пустячный повод для разговора.

Ее лицо, теплое, несмотря на лунную бледность, было прекрасно и просто. Черты расслабились. Чуть запрокинутая голова покойно прислонена к косяку. Я не мог отвести глаз от Дорны; сердце мое сильно билось — такой красивой и призрачной она мне казалось. Я чувствовал, что не могу настроить ее на простую дружескую болтовню, вызвать столь знакомое приятельское расположение. Однако рука ее лежала на колене, ладонью кверху, пальцы были чуть согнуты. Мне захотелось взять эту руку, как вчера, и уже не выпускать ее, но у меня не хватило смелости. Девушка была неподвижна, но глаза горели. Она медленно и пристально взглянула на меня, не позволяя мне отвести взгляд. Это длилось несколько минут. Глаза Дорны, блестящие, немигающие, внимательно изучали меня. Словно сама луна глядела на меня ее глазами, и я не мог противиться, ничего не мог утаить от этого взгляда. Я видел одни только глаза Дорны и болезненно чувствовал, как все глубже и глубже проникают они в мою душу, извлекая его потаенную суть, оставляя меня опустошенным, дрожащим и слабым.

Вдруг, довольная, словно наконец добившись своего, она снова устремила взгляд на луга. Глаза ее сузились, мои же — нерешительно скользили по ее лицу. Не поворачиваясь ко мне, Дорна улыбнулась той странной, нечеловеческой улыбкой эльфа, бесстрастной и лишенной малейшего участия ко мне.

— Джон, — произнесла она, обращаясь больше к себе, причем получилось у нее скорее «Дзон», словно она немного шепелявила. — Джон Ланг. Ланг.

— Да, — отозвался я, — меня и вправду так зовут… А вы… Дорна.

— Да, я Дорна — для всех, — сказала девушка низким, грудным голосом. — А вы только для немногих Джон, а для остальных — Ланг.

— Джоном меня зовут друзья и домашние. Вы сказали, что мы тоже можем подружиться.

— Да, конечно, но так непривычно называть вас Джон. У вас и правда такой обычай? Ведь я всего лишь сестра вашего друга.

— Да, у нас такой обычай.

— А я чувствую по-другому и боюсь следовать вашим обычаям, которых не знаю, после… после вчерашнего.

— Этому обычаю можно следовать смело… Мне бы этого хотелось. Спросите у брата, спросите.

Она слегка пожала плечами.

— И не думайте, что я выйду за вас замуж! — вдруг воскликнула она, прямо взглянув мне в лицо, и, когда смысл ее слов дошел до меня, я почувствовал, что едва могу говорить.

— Может быть, но я… не бойтесь!

Мне хотелось успокоить ее, но слова девушки причинили мне боль, уже очень знакомую, хотя и намного более глубокую, чем бывало.

Она опустила глаза.

— Может, вы и не хотите на мне жениться, — сказала она. — Ах, мне ли не знать, какая я!.. Но может быть, вам этого хочется, вот чего я боюсь! И уж если об этом говорить, то лучше начать с самого начала.

Но почему она боялась?

— Вы предупредили меня, — сказал я с расстановкой. — Сделать это было нелегко. И вы ничего мне не объяснили. И все же я благодарен вам, Дорна. Ваш брат говорил мне примерно то же самое. Я не смогу остаться здесь навсегда, а островитянка никогда не будет счастлива в Америке.

— Ах, — воскликнула Дорна, — все гораздо серьезнее!

И я снова подумал: неужто я так глуп, что ничего не понимаю?

— Я хотела сказать — для меня, — добавила девушка.

Я взглянул на нее; она отвела глаза, и я несколько успокоился.

— Что бы я ни делал, вам нет нужды бояться и переживать, Дорна.

— Джон! Если бы речь шла только о моем страхе, я не стала бы заводить этот разговор.

Я почувствовал себя уязвленным.

— Ничего не понимаю! — воскликнул я. — Я еще раз повторяю, что благодарен, но…

— Я думала о вас.

— Дорна, — сказал я, — неужели я не достоин того, чтобы меня полюбила островитянка?

— Не знаю, — поспешно ответила девушка.

— Так вот, значит, в чем причина!

— Никаких причин я вам не называла и не назову. Ах, поверьте мне, Джон!..

— Дорна, вы совсем не похожи на девушек, которых я знал. Тех, мне казалось, я понимаю. Возможно, вы думали обо мне. Я благодарен вам, но вспоминать о ваших словах мне будет не очень приятно.

Моя краткая речь показалась мне достаточно справедливой и в то же время лестной; по крайней мере, она давала девушке возможность смолчать, чего она явно хотела. Но мне не терпелось выслушать ее объяснения, и я ждал, в надежде, что она смилостивится и изложит свои причины.

— Мне жаль, — начала Дорна, и теплые нотки в ее голосе успокоили меня; но девушка вдруг умолкла. Лунный свет струился на ее бесстрастное, красивое юное лицо. И я понял, что мне не узнать — сейчас, а может быть, и вообще никогда, — в чем же она видит мои недостатки. Да и настаивать, как я настаивал в разговоре с Наттаной, я не мог.

После паузы Дорна спросила, как мне нравится мельница, и я заставил себя мысленно переключиться и заговорил о том, что эта мельница, должно быть, очень старая, одно из тех мест, куда хорошо приходить, чтобы побыть одному. Мельница действительно оказалась старой, ей было четыреста двадцать семь лет, и построили ее, когда род Дорны переживал тяжелые времена. Она полностью сохранила свой внешний вид, хотя многие деревянные части заменялись почти каждый год и оседавший фундамент тоже приходилось подновлять.

— Так что судите сами, та же это мельница или уже другая? — спросила Дорна с улыбкой, и что-то подсказало мне, что вопрос с подвохом и не следует воспринимать его слишком буквально.

Я сказал, что, по-моему, мельница та же, потому что самое важное не то, из чего она сделана, а польза, которую она приносила своим хозяевам, и то, как они сами ее воспринимали. Дорна подтвердила, что мельница работала постоянно: вода, просачивавшаяся через плотину или собиравшаяся в дренажных канавках пастбищ, перекачивалась в протоки на болотах, так что и зимой, и летом, в ветреную и безветренную погоду ей почти не приходилось простаивать.

Сюда приходила она, когда была еще ребенком, да нередко и сейчас, потому что место и вправду было уединенное, тихое и отсюда можно было наблюдать за судами, причаливавшими к острову или следовавшими далее по Эрну. Долгое время она хранила в одном из укромных уголков мельницы, подальше от подвижных частей ее механизма, ящичек с безделушками.

Пока Дорна говорила, налетевший порыв ветра заставил длинные крылья мельницы шевельнуться, и они начали вращаться, постепенно набирая ход. Через несколько минут послышался равномерный плеск воды. Дорна закрыла глаза, и лицо у нее стало отрешенным и беспомощным, как у слепой. Что-то дрогнуло у меня в глубине души.

Бежали минуты. Журчанье воды убаюкивало. Дорна сидела, по-прежнему не открывая глаз, прислонившись к дверному косяку и безвольно уронив на колени руки ладонями вверх. «Что же было не так? — невольно задумался я. — В чем моя ошибка? Почему эти люди постоянно ото всего меня предостерегают?» И вдруг я подумал: а не флиртует ли со мной Дорна, пусть и наполовину того не сознавая, как это делала раньше Наттана? Я чувствовал, что еще немного, и я рассержусь на эту девчонку, которая сидела передо мной с закрытыми глазами, столь вызывающе беззащитная.

С досады я встал и обошел мельницу кругом. Вода, журча и всплескивая, бежала по каменному желобку в темный проток внизу. Я присел. Сейчас мне было хорошо одному. Передо мной острым углом лежали темные леса на восточной оконечности острова Ронанов, который в лунном свете был похож на черное спящее чудище. Впереди светился белый треугольник вехи. Я прислонился к каменной стене мельницы и закрыл глаза, решив, что пусть уж сама Дорна позовет меня.

Не знаю, сколько прошло времени, но, должно быть, немало, прежде чем я услышал тихое «Джон» и понял, что это окликают меня, причем уже не в первый раз. Я вскочил и обогнул башню. Дорна поднялась мне навстречу.

— Сыро, — сказала она. — Пойдемте домой.

Я улыбнулся, и она внимательно посмотрела на меня.

— Я не могу взять свои слова обратно, — торжественно заявила девушка, — но мне жаль, Джон.

Глядя на нее, я чувствовал себя растерянным.

— Ничего страшного, — сказал я. — Вполне возможно, вы и правы.

— Я хочу, чтобы вы были счастливы в Островитянии.

— И я буду, — сказал я ласково.

— Я не хочу, чтобы вам совсем не пришлось страдать, — добавила Дорна, — но и не хочу, чтобы вы страдали слишком. Главное, мне хотелось бы стать вашим настоящим другом. Помните об этом, Джон.

— Это очень-очень важно для меня, — ответил я, — и я хочу, чтобы вы тоже поверили в мою дружбу.

— Я верю вам, — сказала Дорна после минутного раздумья. — А теперь пойдемте. Я совсем закоченела.

Обратно мы шли лугом. Глядя на молчаливо шагавшую рядом Дорну, я без конца задавался вопросом, смогу ли я ее полюбить или, может быть, уже люблю, — и не находил в своем сердце, в биении крови ясного ответа, настолько все в ней — ее безыскусная прямота и суровость, ее красота — было непохоже на то, с чем я сталкивался раньше.

Мы подошли к двери дома и, стоя в темноте, помедлили, прежде чем войти.

— Как замечательно, что вы пригласили меня на эту прогулку, — сказал я.

— Это было проявление любви (амия). То, что я чувствую там, на мельнице, так важно для меня, что я могу пойти туда не с каждым.

Она резко умолкла и, уже переступив порог ярко освещенной комнаты, обернулась и добавила:

— Я подойду чуть попозже. Думаю, дядя и брат захотят потолковать с вами.

Она слабо улыбнулась и ушла наверх. Я же повернул налево, в сторону «круглой» залы.

В центре ее горел очаг, но вместо двоих мужчин, которых я ожидал увидеть, в комнате находились трое. Третьим был высокий худощавый человек лет пятидесяти пяти, с мягким овалом лица; крупный рот обрамляли густые, щетинистые усы, спускавшиеся к скошенному подбородку. Светло-карие, как и у лорда Дорна, глаза глядели из-под мохнатых бровей. Его внешность казалась почти гротескной, карикатурно повторяющей черты хозяина дома, и тем не менее лицо незнакомца светилось умом и добротой, глаза глядели проницательно и не без лукавства.

— Дорн из бухты Грейз, — представился незнакомец с улыбкой, пленившей меня, но и едва не заставившей рассмеяться. Я тоже назвался и занял свое место у очага.

Не успело пройти и нескольких минут, а я уже знал, что передо мной родственник моих хозяев по боковой ветви, что он тоже принадлежит к знати, третий сын в семье и служит судьей. Он направлялся в Доринг на судебное разбирательство, проездом из Виндера — города на фьорде, столицы одной из южных провинций — и остановился у Дорнов на ночь.

Назавтра все мы вчетвером должны были отплыть в Доринг, а мое возвращение намечалось на шестое апреля. Договорились, что Дорна встретит меня в Доринге на своей лодке и отвезет на Остров, и это сразу представилось мне венцом ожидающего меня путешествия.

Мы продолжали обсуждать кое-какие мелкие подробности, когда вошла Дорна с бумагой в руках. Сначала она передала ее своему двоюродному деду, а когда тот прочитал ее — мне. На толстом, негнущемся, как пергамент, листе черными-пречерными чернилами была изображена схема дороги, по которой мне предстояло добраться до дома лорда Фарранта, и указаны особо сложные участки, а также места ночевок. Дорна живым, забавным языком объяснила, как пользоваться схемой. Я поблагодарил ее от всего сердца, а она глядела на меня растроганным, умоляющим взглядом. Потом, резко повернувшись, вышла.

9

«БОЛОТНАЯ УТКА»

На следующее утро мы выехали в Доринг, и, проведя там ночь, я отравился, уже в одиночку, к Фарранту. Путешествие мое было небогато событиями, и я выполнил все в точности так, как мы и рассчитывали с Дорнами.

Посещение лорда Фарранта — конечная точка моего путешествия — в его древнем, стоящем на скалистом берегу океана замке произвело на меня в некотором роде удручающее впечатление. Лорд Фаррант был уже очень стар и слаб, но его черные глаза горели, и для человека, стоящего на краю могилы, он казался вполне довольным жизнью. С торжественной учтивостью — хоть сам он и поддерживал Дорнов — лорд выслушал мои рассуждения на политические темы, в частности, о том, что такая высокоцивилизованная страна, как Островитяния, в нашем, все более тесном мире не сможет избежать торговых контактов. Потом он поведал мне историю своего рода, девять веков прожившего на одном и том же месте, блюдя танридуун между Фаррантами и Дорнами. За этими неприкрашенными фактами, однако, стояло нечто столь древнее и могущественное, что ошеломило меня. Трудно выразить это словами, но старый лорд Фаррант дал мне ясно почувствовать, что и сам он — реальная часть великого наследия, понять и оценить которое в полной мере я не мог.

Все две недели, проведенные в пути, меня снедало лихорадочное нетерпение, а последние дни и вовсе казались бесконечными.

Было уже темно, когда я подъехал к переправе Доринга. Желтые огни города дрожали в воде, как отражения догорающего фейерверка. Паром подошел не сразу. Фэк стоял, понурив голову. Чувствовал себя вконец уставшим.

Часом позже я препоручил Фэка конюшему, взвалил на плечи суму и по крутой улице поднялся ко Дворцу — официальной резиденции Дорнов в Доринге. Никем не замеченный, я прошел в свою комнату, переоделся, выкупался и отправился разыскивать хозяев дома. Когда я вошел в гостиную, у меня перехватило дыхание: перед очагом сидела Дорна, просто одетая, с гладко зачесанными назад волосами, именно такая, какой я ожидал ее увидеть.

Дорн был в отсутствии; судья уехал в Верхний Доринг, и, кроме Дорны и старого лорда, в доме никого не было. Оба неподвижно сидели перед очагом и молчали. Лорд Дорн ласково приветствовал меня и отправил Дорну распорядиться насчет моего ужина. Проходя мимо меня, она взглянула мне в глаза с уже знакомым выражением.

После ужина в одиночестве я вновь присоединился к тихо сидящей перед пылающим очагом паре. Оба словно скрывали от меня какую-то тайну, и невозможность открыть ее мне заставляла всех нас держаться скованно и неловко. Сверхъестественный покой большой темной залы действовал на мои и без того напряженные нервы. Я чувствовал, как неведомые силы, обступив со всех сторон, безымянные и незримые, давят на меня, а собственный голос казался мне чужим. Я подробно рассказал лорду Дорну и его внучке о своих путевых впечатлениях.

В первую нашу встречу с лордом Дорном я, сравнивая его с лордом Морой, усомнился в его величии и способностях. Теперь мое представление об этом человеке пополнилось новым качеством из тех, которые обычно не принято учитывать при оценке двух государственных мужей, но тем более неотвязно мысль о нем вращалась в моем мозгу.

Дорна, по обыкновению резко и молча, вышла, оставив нас наедине. Перед этим лорд Дорн успел сказать, что наш отъезд намечен после завтрака, поэтому нет нужды подниматься слишком рано.

Вернувшись к себе, я лег в кровать, стараясь сосредоточиться на своих смятенных чувствах. Единственное, что я мог бы о них сказать, — это то, что я действительно испытывал их и что они определяли мое отношение к Дорне, непохожее на то, что мне доводилось раньше переживать. И само это отношение также было совершенно реально — простое и ясное, без ореола загадочности; не принося с собой ни счастья, ни несчастья, оно давало ощущение напряженной полноты бытия. И, даже погружаясь в сон, я не переставал явственно чувствовать в себе его отчетливое присутствие.

Когда я проснулся, в комнате было светло, но не потому, что солнце взошло уже высоко, — легкие белые облачка светились в небе, рассеивая лучи еще невидимого светила. Свежий теплый воздух лился в окно. Вода в далекой реке слабо блестела. Я умылся и оделся с величайшей тщательностью: день, которого я так ждал, наступил. Ветер был несильный, и в этом я тоже увидел добрый знак: стало быть, мы не так быстро доберемся до Острова.

Все уже позавтракали. Слуга сказал, что лорд Дорн хотел бы попрощаться со мной перед отъездом и что Дорна уже ждет меня в лодке, готовой отчалить, как только я появлюсь. Наскоро проглотив завтрак, я отправился на поиски хозяина дома, которого и нашел в его кабинете, в юго-западном крыле дома. Старый лорд разговаривал с полудюжиной незнакомых мне мужчин, но, увидев меня через приоткрытую дверь, вышел ко мне. Я сказал, что отбываю, и выразил признательность за добрый и радушный прием.

Лорд сдержанно, но приветливо улыбнулся.

— Мы все любим вас, Джон, чувствуем к вам то, что у нас называется амия. Мы рады, что теперь вы — один из нас. Помните, что вы всегда можете приехать к нам и остаться в нашем доме сколько пожелаете. И не ждите специальных приглашений. Вы ведь знаете, что значит для островитянина танридуун.

Он сделал небольшую паузу и продолжал:

— Я совершенно уверен, что лорд Мора воспрепятствует тому, чтобы ваша поездка на перевал Лор с моим племянником была превратно истолкована. Советую вам нанести лорду Море визит как можно скорее. И поездите по другим провинциям.

Я неловко пробормотал слова прощания и вышел на залитый мягким светом двор.

Наконец-то!

Мою поклажу уже успели отнести в лодку. Я сбежал вниз через сад — он был прекрасен; сердце мое билось. За открытыми воротами виднелась зеркальная гладь воды. Выйдя на причал, я увидел лодку Дорны; парус на ней был уже поставлен. Девушка сидела на палубе, совершенно неподвижно, невозмутимо и спокойно ожидая. Завидев меня, она медленно поднялась мне навстречу.

— Поднимайтесь на борт, — сказала она сонно.

Я повиновался. Мы отчалили, и по просьбе девушки я стал на носу лодки.

— Не знаю, куда и плыть, — продолжала Дорна. — Ветра нет и не будет. Впрочем, все равно! А вы как думаете?

— И мне все равно.

— Скучно было бы весь день кружить вокруг Доринга, но, может быть, отлив отнесет нас назад. А потом…

Она подошла к румпелю, налегла на него, и лодка медленно развернулась.

— Мне нравятся болота. Может, и вы их полюбите.

Мы сели рядом. Дорна откинулась назад, прислонившись к комингсу и кончиками пальцев касаясь шара на рукоятке румпеля. Медленно, очень медленно отплывали мы от причала; парус провис, и только редкий всплеск доносился из-за носа шлюпки.

Так начался день.

Надводная часть лодки составляла в длину порядка двадцати одного фута, а всего — около двадцати семи. Корпус был в несколько слоев покрыт темно-коричневым лаком. Доски палубы были, однако, некрашеные. Комингс, как и два изогнутых рангоута, выступающих посредине над бортами — там, где была установлена мачта с развилкой, — был окрашен в белый цвет. Мачта была покрыта лаком, а большой светло-желтый парус выкроен из очень тонкой и мягкой ткани, не парусины, а скорее всего льна или шерсти. Как и всем островитянским судам, такие изысканные паруса придавали нашей шлюпке нарядный вид. Посреди палубы был люк, и лестница вела вниз. Спереди и сзади от люка висели два фонаря. Все это, а также якоря на носу, кошки и свернутый кольцами канат составляли весь такелаж. Надводный борт в своей центральной части поднимался по меньшей мере фута на два, но к корме и носу был выше. В переводе на английский суденышко называлось «Болотная Утка», и поскольку Дорне нравилось, как звучат эти иноземные слова, нравилось произносить их, то и я привык называть его так.

Волосы Дорны были зачесаны назад так туго, что, казалось, оттягивали веки. На ней была светло-оранжевая полотняная, открытая на груди блуза с широким воротником, а юбка — цвета паруса, но из более тонкой материи. Юбка была широкого кроя, но довольно короткая. Поверх блузы была надета длинная безрукавка из белого полотна. На босых ногах — кожаные сандалии. Мы сидели, вытянув ноги, и я мог хорошо разглядеть ее узкие, тонко выточенные, словно отполированные, лодыжки. Золотистый загар окрасил кожу, и тонкий голубой рисунок вен слабо просвечивал сквозь него.

Картина яркого неба постоянно менялась. Облака смешивали оттенки и формы, ни на минуту не оставаясь без движения, и весь этот блеск и сияние отражались в бледной воде, заставляя нас щуриться. Дувший с Острова легкий бриз — если его можно было назвать бризом — понемногу относил нас к выходу из маленькой гавани, но не дальше. Парус безвольно повис. А за нами парило в прохладной воде ступенчатое перевернутое отражение Доринга, каждой раскаленной солнцем стены, каждой цветочной клумбы, каждого дерева. Нельзя было сказать, вперед или назад мы движемся: медленно текли безмолвные минуты, мы описали круг, течение или прилив подхватывали нас и несли, то носом, то кормой вперед, так медленно, что, казалось, мы подолгу застаиваемся против каждого кусочка берега.

— У «Болотной Утки» есть такие длинные весла, — сказала Дорна, — и надо бы их взять, но я все время цепляюсь за них и падаю. Хоть бы отлив не начался, пока мы здесь.

Потом, в озорном порыве, она принялась бурно пенить воду рулем.

Мимо проплыл паром, управляемый двумя крепко сложенными перевозчиками, и наша лодка мягко закачалась на поднятой им волне. Пройдя мимо двух красивых арок, соединявших остров с остальной частью города, мы потихоньку подплыли к дамбе.

— Хорошо бы подойти поближе, — сказала Дорна, — и вы смогли вы притянуть нашу «Болотную Утку» на канате.

Произнося название лодки, она снова улыбнулась, в глазах промелькнула плутовская усмешка, и, спустившись вниз, вернулась, волоча из каюты доску, слегка изогнутую, футов трех в длину и дюймов шести в ширину. Дорна попробовала воспользоваться доской как импровизированным веслом, но ее слабых девичьих сил на это явно не хватало, и я взял доску у нее из рук.

Минуту спустя она подошла, наклонилась надо мной так близко, что я ощутил ее дыхание, и ласково и осторожно взяла у меня доску. Мы оба оказались на коленях, стоя друг напротив друга. Ни слова не говоря, Дорна продела кусок бечевы в отверстие доски.

— Дайте руку.

Я с любопытством протянул ей руку. Дорна привязала бечеву к моему запястью. У нее были очень красивые руки. Потом она взглянула на меня, широко открыв глаза.

— Если бы вы ее упустили, — сказала она торжественно, — мы бы уже никогда не смогли ее поймать.

Она ушла, и я перевел дыхание.

Работа была нелегкая, и я изрядно вспотел, но в конце концов «Болотная Утка», ведомая Дорной, подошла к дамбе вплотную. Мы медленно плыли мимо; Дорна держала веревку наготове. Я взобрался на комингс, и, когда мне удалось, держась за мачту, вспрыгнуть в одну из прорезей зубчатой стены, Дорна бросила мне конец веревки.

Прорези были неширокие, и я легко перепрыгивал с зубца на зубец. Так я тянул лодку за собой, а Дорна ее направляла. Всякий раз, как я оглядывался, она улыбалась мне. Она от души веселилась, да и я тоже — хотя и в поте лица.

Единственный по-настоящему сложный момент наступил, когда мы добрались до последних четырех башен. Дорна потянула за линь и свернула его в бухту, и пока я обегал вокруг башни, она уже была наготове и вновь бросала мне конец — по-девчоночьи, но сильно и ловко.

Сидевшие на стене рыбаки и праздно слонявшиеся без дела зеваки внимательно следили за нами с очень серьезным видом. Возможно, многим из них самим приходилось делать то же, а может быть, это была врожденная вежливость. Некоторых Дорна знала и приветствовала по имени, на что они отвечали ей, называя ее «Дорна».

Вскоре после того, как четвертая башня осталась позади, веревка натянулась. «Болотная Утка» двигалась теперь самостоятельно. Когда мы поравнялись, я спрыгнул на палубу, совершенно мокрый, но очень довольный. Здесь, снизу, у воды, тянуло легким восточным ветерком, и крепнущее течение отлива влекло нас вперед; вода тихо журчала у бортов.

Когда мы так же не спеша проплывали мимо нижней, юго-восточной оконечности Доринга, Дорна спросила, что мы будем делать дальше. Если пойти внутренним протоком, по которому обычно добираются до Острова, то нам предстоит путь всего в двадцать три мили, и прилив не будет особенно мешать нам, хотя вряд ли удастся поймать сильный ветер; если же выбрать южный проток, ведущий в болота, то ветер нам обеспечен, но и течение прилива скоро погонит нас вспять, причем путь до цели составит не меньше тридцати миль.

— Вам решать, — сказала Дорна.

Но что я мог решить?

— Я не знаю здешних вод, — ответил я.

— Так что же вы намерены делать?

— А вы, Дорна?

Она бросила на меня быстрый взгляд:

— Пойдем южным протоком. Вы его еще не видели.

Она повернула румпель, и нос лодки обратился к западу.

Болота начинались в трех четвертях мили отсюда; это была ближайшая земля. Мы медленно вышли на открытую воду — довольно большое пространство, несколько миль в длину и ширину. Северный берег порос лесом, на западе лес отступал в глубь земли, обнажая болотистый выступ.

— Тут хорошо плыть, — сказала девушка. — Ветра всегда достаточно, и волнение не сильное; вот если бы не прилив!

Пароход лежал на якорях — картина, настолько для меня привычная, что я почти не обратил на нее внимания. На глаз судно было водоизмещением около двух тонн, потрепанное непогодой, с не слишком большой посадкой, но явно с грузом. Что-то здесь было нечисто… ведь торговое судно не имело права…

Я спросил у Дорны, что это за корабль.

— Немецкий, — ответила она. — Он стоит здесь из-за поломки. Дедушка не верит, что у них и вправду что-то случилось, но лорд Мора разрешил им подняться по реке и встать здесь, пока не доставят необходимые части моторов. Они тут уже почти месяц. Команда спускает шлюпки и ловит рыбу. Вот все, что я знаю… конечно, дело не только в этом, но разве дедушка скажет!

Ее глаза сверкнули.

Мы приблизились на сотню футов. Перегнувшийся через леер мужчина в белом бушлате помахал нам рукой и крикнул что-то на ломаном островитянском.

— Вы поняли? — спросил я у Дорны.

— Он просит нас подняться на борт, — ответила она и крикнула, обращаясь к немецкому моряку: — Только не сегодня!

— Приплывайте еще, — крикнул он в ответ. — Непременно!

— Непременно нет! — выкрикнула Дорна.

Немец прошелся по палубе, восклицая что-то неразборчивое. Возможно, это были комплименты.

— Я хочу знать, что они здесь делают, — сказала девушка, когда мы отплыли достаточно далеко.

Ее разговор с мужчиной, явно заигрывающим с ней, совсем не походил на то, как вела бы себя в подобном случае американка. Странные они, эти островитянские девушки…

Солнце пригревало, и легкий ветер доносил со стороны ферм на востоке теплые запахи земли, покрывая блестящей рябью гладкую, как зеркало, водную поверхность. Шкоты напряглись, но парус по-прежнему вяло висел на мачте, и наша лодка двигалась медленно, хотя и уверенно. Дорна рулила, едва касаясь румпеля кончиками пальцев, полузакрыв глаза…

Я занялся расчетами. Из тридцати миль пути мы прошли две или три и двигались со скоростью трех миль в час. Была половина одиннадцатого… Значит, оставалось еще девять часов… До Острова мы доберемся к половине восьмого… Но скоро начнется прилив, а поскольку Дорна сказала, что ветра ждать нечего, то, скорее всего, мы будем на Острове даже позже.

Солнце и блеск воды утомляли глаза и притупляли мысли, и все же навязчиво яркая картина была неотступно передо мной: Дорна, вытянувшая голые скрещенные ноги в сандалиях, ее тонкие, полупрозрачные пальцы на румпеле, очертания ее фигуры на фоне голубой переливчатой воды и темной болотной зелени, то обращенное ко мне, то повернутое в профиль лицо, светящееся изнутри приглушенным оранжевым светом, и кожа, не дающая ни малейших бликов даже при ярком полуденном свете. Ее круто изогнутые темно-коричневые брови были прочерчены размашисто и легко, от гладко зачесанных, почти черных волос исходило золотистое сияние, а ресницы бросали тень на матово-смуглую кожу.

Бездумная, незамысловатая простота, с которой она зачесывала волосы назад, оставляя лоб открытым, была в ней единственным недостатком, но и это в конечном счете не имело значения. Чем дольше я смотрел, тем прекраснее она становилась, и я передвинулся и отвел взгляд.

Река сузилась; болотистый берег подступил вплотную к правому борту. Ветер усилился, и мы действительно наконец «шли под парусом». Теперь, пожалуй, мы вполне могли вернуться вовремя.

Но когда я вновь посмотрел на берег, то увидел, что мы опять стоим.

— Прилив, — раздался в пугающей тишине голос Дорны.

Время шло.

При взгляде на воду возникало впечатление, что мы движемся, но это радостное чувство сменялось унынием при виде неподвижной земли. И все же мы хоть и еле-еле, но продвигались вперед, и наконец вдалеке показалась каменная стена — единственный след человека на многие мили вокруг. Проток здесь был не больше четверти мили в ширину. Мы плыли, держась правого берега. Течение понемногу становилось быстрее, и, когда река вновь расширилась, наше движение ускорилось.

Через две-три мили ветер резко стих; брус, на котором крепился парус, со скрипом наклонился, и наше суденышко обернулось носом к берегу, а потом, развернувшись, стало против течения.

Дорна вскочила, бросилась вперед, всплеск — и не успел я опомниться, как якорь был брошен.

Потом, окинув быстрым взглядом берег, она стала выбирать линь, не разрешая мне помогать ей.

Хотя ветер снова поднялся, похоже было, что нам придется провести здесь часа четыре. Когда же мы все-таки доберемся до Острова? Возможно ли плыть по болотистым протокам ночью?

— Давайте поедим, — сказала Дорна и, с привычной ловкостью спустившись по лесенке в люк, скрылась из виду. Я последовал за ней.

Внутренность лодки была поделена переборками на отсеки, наподобие кают, и Дорна провела меня в крайний, кормовой. Он был не больше шести-семи квадратных футов размером и около пяти футов в высоту; по обе стороны тянулись скамьи, оставляя проход в три фута шириной. В дальнем углу был посудный шкаф, под скамьями стояли рундуки. Свет проникал сквозь круглые оконца и через открытый люк. Блики отраженного водой солнца плясали на потолке.

Встав на колени перед шкафом, Дорна вытащила три большие бутылки вина, с дюжину колбас (хотя и двух хватило бы, чтобы наесться до отвала), две большие, плотно закрытые банки с салатом, корзину фруктов, буханку хлеба и коробку печенья. Сидя на корточках, она разложила все это перед собой.

— Думаю, нам хватит, — сказала она.

— Пожалуй, даже чересчур.

— Ну, на три раза сегодня, но ведь еще и завтра надо будет чем-то подкрепиться.

У меня перехватило дыхание.

Дорна между тем отложила часть продуктов, убрала остальное, достала тарелки, вилки, ножи и стаканы и расставила все это передо мной. Мы ели, сидя на скамьях друг напротив друга.

— Как вы думаете, когда мы доберемся до Острова? — спросил я как можно более непринужденным тоном.

— Завтра к полудню, не раньше.

Наступила пауза.

— Почему у вас такой испуганный вид? — воскликнула Дорна. — Вам это неприятно?

— Нет, нет! Я рад, но я не знаю. Просто я удивился.

Я чувствовал, что Дорна пристально глядит на меня, но не решался поднять глаз.

— Что, неужели я опять чем-то вам навредила? — В голосе девушки прозвучала затаенная досада.

— Разумеется, нет, Дорна.

— Да, наверное, я думаю только о себе. Пожалуйста, скажите, если что-то не так! Мне кажется, что иногда мы совсем не понимаем друг друга! Но брат вернется домой не раньше завтрашнего вечера. Конечно, мы могли бы добраться верхом до Эрна, там есть паром, но я специально поехала с вами на своей лодке и хочу вернуться на ней.

— Я тоже, Дорна! У меня и в мыслях не было ехать в Эрн.

— Это правда?

— Чистая правда!

— Но ведь вы не думали, что наша поездка так затянется?

— Не думал.

— А я думала. Но если бы вы знали — вы бы поехали?

— Конечно, Дорна.

— И все же что-то не так?

— Вовсе, нет!

Дорна вздохнула.

— Не думаю, чтобы дедушка и в самом деле был против, — задумчиво сказала она. — Он спросил, не кажется ли мне, что лучше поехать верхом. Я ответила — нет, ведь он не объяснил, что значит «лучше». Если бы он спросил, думаю ли я, что мы успеем вернуться сегодня же, мне пришлось бы сказать ему правду. Но он ничего не спросил, а потом сказал, что еды и питья на борту хватит. — Она подавила нервный смешок. — Интересно, что бы он сказал, если бы я напрямик заявила, что сегодня мы не вернемся.

— Я рад, что вы этого не сделали, — отважился сказать я.

— Правда? — воскликнула Дорна, подавшись вперед.

— Конечно!

— Я подумала — может быть, вам понравится.

— О да!

Я решил не говорить Дорне, что у меня дома такое поведение сочли бы неподобающим или даже неприличным. Но здесь, в Островитянии?.. Впрочем, может быть, мы проведем ночь на какой-нибудь из ферм на болотах? Я чувствовал, что совершенно не способен решить для себя, правильно ли то, что мы делаем.

Передо мной была совсем другая Дорна, и ее поведение смущало меня. Ведь она намеренно обманула деда. Мало того: вероятно, она уже давно привыкла потакать своим желаниям и привычка к подобного рода уловкам успела отравить ее душу? А то, что лорд Дорн не решился возражать внучке, еще раз подтверждало, что приличиям в Островитянии не придают такого уж значения.

Зыбь прилива покачивала «Болотную Утку», и вода всплескивала вдоль бортов. Почти весь день мы просидели в каюте, подложив под спины подушки, вытянув ноги.

Разговор шел о днях, проведенных братом Дорны в Гарварде, и я рассказал ей о том, чего она не знала: о трудностях, с которыми Дорн столкнулся на первом году, и об огромной славе, ожидавшей его впоследствии. В свою очередь, Дорна поведала о бурной деятельности брата после возвращения, связанной с поражением сторонников их семьи в борьбе против Договора, и сказала, что и брат, и дедушка оказались в тот нелегкий момент на высоте, действуя не менее решительно, чем их предок, Дорн XXV, в сороковые годы. Дорна говорила с чувством, и голос ее то и дело срывался, особенно когда она рассказывала, как не раз предлагала свою помощь, которую чаще всего отвергали. Откровенность девушки не могла не польстить мне. Я поинтересовался прошлым Острова. В ярких красках Дорна описала счастливую жизнь его обитателей в те времена, когда ее родители были еще живы, и какую мрачную тень набросила их гибель на весь дом. Дорн никогда не говорил со мной так свободно и непринужденно.

Потом Дорна захотела услышать о том, как я оказался в Островитянии; она села, скрестив ноги и откинув голову назад, — так что теперь мне было видно не столько ее лицо, сколько шея и вздернутый подбородок. Начав с самого начала, я стал рассказывать о том, как заинтересовался островитянским языком, о работе в конторе у дядюшки Джозефа. Дорна часто прерывала меня вопросами, и я, с удовольствием удовлетворяя ее любопытство, подробно рассказал о жизни Нью-Йорка. Но когда речь зашла о моем назначении и о предшествовавших ему испытаниях, я смутился, поскольку во всей этой истории мне выпала роль человека нерешительного и чуть ли не предателя по отношению к Дорну.

Девушка села прямо и внимательно следила за выражением моего лица, пока я рассказывал о своих переживаниях. Потом, приняв прежнюю позу, сказала, что, когда стало известно о возможном прибытии американского посла или консула, ее брат выразил желание, чтобы этим человеком оказался именно я, хотя и считал, что это маловероятно.

— Честное слово, вам нечего волноваться, — добавила она. — Неужели вы подумали, что он не хотел вашего приезда?

— Нет, — ответил я. — Он успел меня переубедить.

— Тогда из-за чего же беспокоиться?

— Вы считаете, я имел право приехать?

— Я?! — воскликнула Дорна, залившись румянцем. — Ну, а вы-то сами как считаете?

— Я не вполне уверен.

— Так будьте уверенней!

Это уже походило на упрек. Я тоже покраснел. Дорна закусила губу.

— Мы не понимаем друг друга, — сказала она, откидываясь на подушку. Впрочем, через минуту она улыбнулась так, что у меня сразу отлегло от сердца.

— Скажите, а что изменится, если мы начнем торговать с заграницей?

— Многое, — ответил я. — Боюсь, этого не объяснить в двух словах.

— Ну, расскажите хоть немного.

— Прибудут иностранные суда с товарами, — осторожно начал я.

— С какими?

Я упомянул сельскохозяйственные орудия, поскольку, работая у дядюшки, успел узнать кое-что об их назначении и стоимости, и обратил особое внимание на то, что ими можно пользоваться сообща, экономя при этом время.

— Труд фермеров станет продуктивнее, — сказал я.

— Почему он станет продуктивнее?

— Они смогут больше зарабатывать.

— Но какая от этого польза?

— Появится больше возможностей наслаждаться жизнью.

— Вы и вправду так думаете? Таких возможностей и сейчас хватает, Джонланг. Только не считайте, что это мои предрассудки. Вы говорите, эти машины сберегут время. Отлично. Если ваши соотечественники хотят продавать нам машины, пусть продают именно те, которые сберегают время. Тогда все будут рады!

— Что ж, я учту, — сказал я, вспоминая о планах дядюшки сделать меня представителем американских фирм в Островитянии.

— Нет, не надо! — сказала Дорна.

Мы еще долго обсуждали эту тему; потом девушка спросила, что я думаю о людях, добивающихся концессий на разработку природных ресурсов, и каков механизм этих концессий.

— Предположим, что заключена концессия на разработку месторождения меди, — сказал я, вспомнив о Генри Дж. Мюллере. — На рудниках будет добываться медь.

— И куда она потом пойдет?

— В основном за границу.

— Прощай тогда наша медь.

— Но за это будут платить, Дорна. И если рудник принадлежит какой-либо провинции, то деньги можно использовать на ее развитие. Откроются новые школы, библиотеки, новые красивые общественные сооружения, повсюду вспыхнет электричество, протянутся железные дороги, появится множество вещей…

Дорна попросила меня рассказать об этих вещах, и я покраснел до ушей.

— Но, может быть, люди и не захотят всего этого, — сказала девушка. — Конечно, проще нажать на кнопку, чтобы зажегся свет, но везде тогда будут эти провода…

Она вздохнула.

— Все имеет свои плюсы и минусы, — сказал я. — А к проводам вы быстро привыкнете.

— Никогда! — рассмеялась Дорна. — Это же настоящая паутина, того и гляди, запутаешься!

— На практике все это не так уж страшно, Дорна.

— Но нам не подходит. И я не вижу, из-за чего стараться. Допустим, мы делаем свечи. А тогда придется делать и провода, и эти штуки, которые горят, и строить специальные фабрики. Сколько работы!

— Но каждый сможет уделять больше времени чему-то одному.

Дорна пожала плечами:

— Ну и что?

— Работая над чем-то одним, достигаешь большего совершенства, становишься искуснее.

— Но меньше соприкасаешься с жизнью.

— Зато досуг увеличивается, и можно чаще соприкасаться с жизнью помимо работы.

— Досуга нам тоже хватает.

Ну что я мог на это ответить? Впрочем, Дорна и не дала мне времени придумать ответ.

— Значит, вы считаете, это хорошо, если человек, на земле которого случайно нашлась руда, разбогатеет?

— Конечно, здесь есть и отрицательная сторона, — согласился я, — но не надо забывать, что чем больше богатеют отдельные лица, тем богаче общество. Полученные деньги можно вкладывать…

— Во что? — перебила Дорна.

— В рудники, фабрики, производящие электротехническое оборудование, в железные дороги…

— Которые будут принадлежать иностранцам?

— Но и островитянам тоже.

— И эти люди будут становиться все богаче?

— Может быть. А могут и потерять свои капиталы. Часть предприятий будет разоряться.

— А зачем нужны предприятия, которые разоряются?

— Тут уж ничего не поделаешь, Дорна.

— У нас никто не разоряется, даже если случается оползень, ураган или недород. И все потому, что мы не беремся делать то, чего люди не хотят или к чему не готовы.

— Большинство предприятий, конечно, и не разорится. И работающие на них люди будут становиться богаче. И обязательно начнут основывать новые предприятия, и не только в Островитянии — повсюду… Но есть и другая сторона дела. Во многих странах, Дорна, тоже необходимы перемены. В мире так много нищеты. Капиталы, заработанные на тех же рудниках, помогут бедствующим народам.

— Когда-нибудь рудники истощатся.

— Тогда можно будет начать новое дело.

— И так — пока из земли не выжмут все соки? И все новые сотни и тысячи людей будут жить, истощая земные богатства, сами обреченные на гибель, когда в мире ничего-ничего не останется.

— Нет, — сказал я. — Развиваясь, наука откроет новые источники.

— Мне кажется, это долгий и рискованный путь, — возразила Дорна. — Но в одном вы правы. Мы здесь должны учитывать, чего хотят люди в других странах. Если они хотят, чтобы мы играли с ними в их игры, то, пожалуй, нам придется им уступить, иначе у нас все отнимут силой. Но между нами и иностранцами слишком большая разница. Они никогда не станут заботиться о своих семьях, как мы. Мы, островитяне, заботимся не только о своих родителях, о своих бабушках и дедушках, о своих детях и детях своих детей, но и о тех, кто давно ушел, и тех, кто придет вслед за нами, о маленьких Дорнах и Лангах, которые будут жить через многие сотни лет после нас. Иностранцы не думают о том, как устроить мир так, чтобы их потомки были в нем по крайней мере не менее счастливы, чем они. Им не терпится затеять что-то новое, хочется каких-то ужасных перемен, и они совсем не думают, к чему могут привести их затеи, или слепо полагаются на удачу. Вот чем мы — некоторые из нас — отличаемся от них. Если тут все останется как было и нас не будут трогать, то жизнь здесь и через сотни лет будет такой же, как сегодня: а сегодня, когда вокруг все растет, когда каждый день новая погода, и столько прекрасных мест, красивых, как и прежде, и рождаются и растут новые люди, — нам и так всего достаточно, иногда даже слишком. Богатства нашей земли не исчерпаны и наполовину, и практически неисчерпаемы, — пока растут и сменяются поколения, и молодые люди учатся новому, и у них появляются новые идеи. Вот в чем для нас суть жизни, Джон, а новшества, которые предлагают иностранцы, — железные дороги, механические плуги, электричество — все это чепуха, за которую не стоит платить столь дорогой ценой, меняя всю нашу жизнь и ставя наших детей под угрозу разорения и гибели!

Голос Дорны то и дело прерывался, иногда она улыбалась, но вообще была очень серьезна. Мне даже подумалось, уж не специально ли это подготовленная и затверженная речь. Было волнующе видеть ее такой воодушевленной и сияющей.

— Вы полагаете, что Островитяния будет счастливей такой, какая она есть, — сказал я. — Но где же доказательства?

— Для нас это совершенно ясно; для нас, но не для Моры. И все равно — мы докажем свою правоту! Я уверена. Так что если хотите переубедить нас, Джонланг, то напирайте больше на то, как сэкономить время, а не на то, как делать деньги.

Уверенность Дорны в конечной победе их дела встревожила, даже испугала меня. Представив, что меня высылают из Островитянии, я почувствовал легкую дурноту.

— Что же произойдет, как вы думаете? — спросил я.

— Не знаю. Знаю только, чего мы хотим и что делаем, чтобы это произошло, — ответила Дорна, словно прочитав мои мысли. — Странно выходит, — продолжала она, — но мы боремся за то, что может стоить вам должности. Мы много об этом думали. Теперь вы понимаете, почему брат и я не хотим, чтобы вы слишком полюбили Островитянию или островитянку, что одно и то же.

— Одно и то же? — переспросил я.

Казалось, что вокруг неожиданно потемнело.

— Одно и то же, если она настоящая островитянка.

Слова Дорны больно задели меня.

— Предположим, я лишусь своего поста, — сказал я. — Может быть, тогда вы и ваш брат приедете в Америку.

— Маловероятно. Даже из-за вас мне не хочется туда ехать, хотя вы и заставляете меня думать об этом. Но вы можете еще раз навестить нас. По Сотому Закону вы имеете право приезжать к нам на год каждые десять лет. И мы не хотим менять этот закон. Вы всегда можете пользоваться своим правом в нашем доме, даже если оставаться в Островитянии дольше считалось бы противозаконным.

— Теперь мне многое ясно, — сказал я. — Вы с братом совершенно правы. Надеюсь, что, как бы мне ни хотелось остаться, я никогда не позволю себе преступить пределы дозволенного.

— Конечно, это невозможно! — воскликнула Дорна, словно удивленная, хотя в удивлении этом я почувствовал укор и понял, что был слишком жесток с ней.

— Вы должны исполнять свой долг консула, — добавила она. — Мы ничего не имеем против. Конечно, мы понимаем… Не хотите ли взглянуть, как там ветер?

Солнечный диск на западе просвечивал сквозь пухлые серо-белые облака. Стало действительно темнее. Болота по обе стороны были пустынны, и только милях в пяти к юго-востоку их ровная, плоская поверхность нарушалась низким рядом деревьев. Да на юго-западе виднелся вдали поселок; но в северном направлении ничего не было, кроме вечной темной голубовато-зеленой плоской равнины, простертой под облачным сводом небес.

Исполняя просьбу Дорны, я прислушался к ветру. Ряби на воде не было, но легкое дуновение коснулось моей щеки. Пройдя на нос лодки, я потрогал якорный канат — он напрягся. Очевидно, начинался отлив. Дорна рассчитала время его начала с точностью до минуты; пока я стоял на палубе, «Болотная Утка» стала покачиваться, и, взглянув на северо-восток, я увидел, что по одному из каналов, милях в двух от нас, медленно, но не сбавляя хода, навстречу нам движется под раздутыми парусами судно, и вода за ним потемнела.

Подождав немного, я подошел к люку и сообщил результаты своих наблюдений Дорне.

Она вышла на палубу. Я поднял якорь, и мы двинулись на юго-запад, вниз по протоку. Было около пяти часов, солнце должно было сесть до шести. В своей борьбе с облаками оно мало-помалу одерживало верх, и длинные снопы ярких лучей пробивались в разрывы серой пелены; косо падая на болота, они заставляли траву вспыхивать темной зеленью. Воздух и вода просветлели. Ветер уже достиг нас, и теперь «Болотная Утка» двигалась быстрее. Учитывая, что скорость ветра была около трех, а течения — двух миль в час, я начал опасаться, что мы доберемся до Острова еще сегодня.

— Неплохо идем, — сказал я.

— К закату ветер стихнет, — откликнулась Дорна, и глаза ее вспыхнули. Сердце у меня забилось.

— Будь мы в Соединенных Штатах, Дорна, или если бы Островитяния не отказалась от иностранных новшеств, за нами послали бы моторную лодку и притащили домой на буксире.

— Я очень рада, что мы не в Соединенных Штатах.

— И все же — как насчет моторной лодки?

Дорна рассмеялась, но ничего не ответила.

Мы плавно скользили вперед, удаляясь от шедшего сзади более тяжелого судна. Пока светило солнце, было тепло, но стоило ему скрыться, как в воздухе повеяло влажной прохладой. Оставив меня у руля, Дорна спустилась вниз. Я слышал, как она ходила по каюте, но звуки долетали слабо, и я чувствовал себя одиноким — маленьким и одиноким под огромным куполом небосвода, посреди удручающе плоской бескрайней равнины. Темнота накатывалась словно волнами — так обычно гаснет свет в театре. Ветер стал крепче, и парус упруго раздулся. Мгновение было волнующее, ведь я правил судном сам, а сильный ветер, дувший сзади, мог перебросить парус.

Неожиданно из люка высунулась голова Дорны.

— Джон, — сказала девушка, — ночью будет очень сыро. Огня на лодке разводить нельзя. Может быть, остановимся в поселке? Скоро будет ферма Аманов.

— А как вы думаете?

— Я спрашиваю вас.

— Нет, — ответил я.

— Хорошо.

Голова скрылась.

Чуть позже солнце, торжествуя окончательную победу, вырвалось из облачного плена и красным шаром повисло, касаясь горизонта. Отбрасываемый им оранжевый свет просвечивал сквозь парусину. Чешуйки ряби ловили отсветы заката, и по всей поверхности болот протянулись разноцветные стрельчатые блики. Я следил за тем, как сияние меркло; и, когда пылающий край светила скрылся за горизонтом, парус медленно окрасился в темно-голубой цвет.

Как и предсказывала Дорна, ветер стал стихать, рябь улеглась, вода уже не журчала так резво за бортом, и, несомые отливом, мы проплыли мимо двух темных, без единого огонька поселков, стоявших примерно в миле от протока. Тьма сгущалась. Берега неясно виднелись в сумерках; каждый поворот таил опасность, но вода продолжала слабо мерцать, и я вел лодку, стараясь держаться, насколько возможно, середины протока. Странный желтый отсвет, колыхаясь, протянулся от борта лодки; однако недоумение мое длилось недолго: это был свет, падавший из оконца каюты. И вправду потянуло сыростью.

Наконец появилась Дорна, едва различимая в темноте, и принялась осматривать берег; потом она встала к рулю, а я, по ее команде, отпустил шкоты. Мы подрулили к берегу, медленно свернули в смутно различимый канал, бросили якорь и не спеша убрали парус — две тени, движущиеся в темноте.

И когда мы привязывали снасти, мои озябшие пальцы коснулись ее руки, теплой, живой. Я продолжал работу, Дорна тоже. Но я почувствовал, что, если наши пальцы соприкоснутся снова, я уже не выпущу ее руки.

Наконец все снасти были принайтовлены, и Дорна, нырнув в люк, позвала меня за собой. Каюта была озарена слепяще ярким светом четырех свечей. Койка с моей стороны застелена мягкими одеялами. Я взглянул на Дорну, которая в этот момент закрывала люк; она распустила волосы, мягкими прядями стекавшие по скулам и щекам. На мгновение наши взгляды встретились, но девушка тут же, покраснев, опустила глаза. Она была поразительно хороша.

Мы поужинали почти в полном молчании. В каюте было тепло, горели свечи, а снаружи — под темным небом расстилались бескрайние мрачные болота. Вода изредка всплескивала у борта — единственный звук, нарушавший глубокую тишину. Мир застыл недвижимо. Лицо Дорны при свечах стало умиротворенным и милым, взгляд темных глаз — дремотно-отрешенным, черные ресницы полуприкрытых век резко выделялись на фоне гладкой матовой кожи. Покой, исходивший от Дорны, мирная тишина каюты и ночи подчиняли меня себе, и я едва решался нарушить их словом и соизмерял каждое свое движение, боясь произвести шум.

На душе было покойно, и все же радостный и плавный поток моих чувств то и дело разбивался о сознание странности нашего положения — так ровно текущий ручей разбивается о выступ скалы. То, что мы оказались наедине, ночью, на этом суденышке, в Островитянии могло и не восприниматься как нечто неприличное, однако я помнил, как смущена была Дорна, передавая мне свой разговор с дедом. Но одеяла были расстелены на двух койках, словно Дорна намеренно давала этим понять, что мы будем спать отдельно! Значило ли это, что от меня требовалось проявить твердость и заявить, что я лягу в другой каюте и даже, если это потребуется, прямо на жестком полу? Или Дорна сама собиралась это сделать? Тогда — обязан ли я буду ей помешать? Как просто все это было бы там, дома…

В какой-то момент у меня даже закружилась голова, настолько я был сбит с толку и почти перестал понимать, где я все-таки нахожусь. Дорна сидела застыв, с полуприкрытыми глазами и казалась похожей на раскрашенную куклу. Нет, все здесь было не так, как дома, в Америке. Темные, болотистые равнины обступили меня со всех сторон…

— Знаете, Дорна… — сказал я.

— Что? — спросила она низким голосом.

Теперь разговора было не избежать.

— Я все думаю… Похоже, вы совершенно уверены, что ваша партия победит.

Дорна посмотрела на меня, взгляд ее оживился. Она кивнула.

— Но ведь за лорда Мору в Совете — большинство, — сказал я.

Дорна окончательно проснулась. Широкая улыбка обнажила ровные белые зубы.

— Сейчас я вам все расскажу! — с воодушевлением сказала она, заявив, впрочем, что прежде надо убрать на столе, и отклонив мое предложение ей помочь. Она быстро и легко двигалась по каюте, на лице появилось выражение затаенного веселья, щеки разрумянились. Я сидел в тревожном ожидании, терзаемый сомнениями.

— Раз уж предстоит разговор, надо устроиться поудобнее, — сказала Дорна, закончив уборку, и уселась на койке, скрестив ноги и подложив под спину подушку.

Первое голосование, в результате которого Мора был уполномочен заключить договор с Германией, совсем не удивило лорда Дорна. Война шла успешно; многие считали, что лорд Мора — самый подходящий человек, чтобы довести ее до победы и подписать мир. Двоюродный дед Дорны, лорд Дорн XXVI из Нижнего Доринга, Марринер XV из Виндера, Фаррант XII из Фарранта (тот самый, у которого я гостил), Сомс XI из Лории и Файн II из Островной провинции (все — непоколебимые сторонники политики Дорнов), а также Хис IV из Верхнего Доринга, Дазель III из Вантри и Дрелин IV из Дина — всего девять человек — проголосовали против того, чтобы доверить лорду Море право подписывать мирное соглашение. Лорда Мору поддерживали Келвин IV из Города, Роббин II из Альбана, Бейл XI из Инеррии, Борденей V из Броума — самые верные союзники Моры, а кроме них — Бенн из Каррана, Тоул из Нивена, Фарнт из Герна, Дакс из Доула и, к великому разочарованию лорда Дорна, Стеллин V из Камии и Бодвин VI из Бостии, то есть всего на два человека больше. Так что, если считать лордов провинций, перевес лорда Моры был минимальным. Но, разумеется, сторонников Моры поддерживало большинство военачальников: лорд Дазель II, маршал; генералы — Бодвин VI, Эрн II, Бранли; а также большинство лордов-судей: Белтон XVII, верховный судья, и судьи — Гранери V, Торн V и Чессинг. Таким образом, считая и проголосовавшего за Мору короля Тора XVII, число его сторонников достигало двадцати.

Впрочем, как сказала Дорна, из всех них только Эрн II был бесповоротно предан лорду Море. С другой стороны, девять голосов, отданных в пользу предложения лорда Дорна, могли превратиться в четырнадцать, если прибавить к ним голоса командующих флотом: адмирала-командора Дорна IV, командора Марринера II, а также судьи Дорна III, генерала Сомса. Все они были решительно настроены против планов Моры, и только, пожалуй, судья Дорн продолжал колебаться в выборе.

За время между тем и последующим голосованием, утвердившим дополнительные пункты Договора об открытии в Островитянии иностранных представительств, Дазель II умер, Бодвин VI стал маршалом, а Мора, брат премьер-министра, произведен в генералы, на место покойного Дазеля II; Сомс XI умер, и вместо него лордом провинции избрали Сомса XII. В результате ряды сторонников Моры пополнились всего одним, хотя и ревностным адептом.

Трое из поддержавших лорда Дорна склонились на сторону Моры при последнем голосовании; и не столько потому, что верили в правильность предложенного договора, а потому, что чувствовали: раз уж лорд Мора добивается заключения соглашений, стало быть, их нужно поддержать и одобрить. Эти трое были — судья Дорн III, а также Дрелин IV и Дазель III.

С тех пор партия лорда Дорна продолжала нести все новые потери. Генерал Сомс ушел в отставку, и его место занял Броум XIII, скорее, склонявшийся на сторону Моры.

Дорна все больше оживлялась. Казалось бы, никакого просвета? Нет, погодите! Дрелин, Дазель III, судья Дорн, Стеллин и Бодвин из Бостии — все были, скорее, против внешней торговли. Одно это могло принести лорду Море перевес в три голоса. Нет, нет, погодите! Под вопросом оставались позиции генерала Бодвина, Гранери и Белтона. Примкни двое из них к Дорнам — и победа! Если к Дорнам примкнет только один, тогда уравнять голоса может король, а чтобы проект Моры прошел, нужно большинство!

— В общем, не так уж все беспросветно, — заключила Дорна.

Однако я продолжал настаивать: но ведь и кто-то из сторонников Дорна может примкнуть к партии Моры, или король — проголосовать за Договор.

— Кого больше поддерживает король?