/ / Language: Русский / Genre:prose_contemporary,

Журнал Виктора Франкенштейна

Питер Акройд

«Журнал Виктора Франкенштейна» — это захватывающий роман-миф, взгляд из двадцать первого века на историю, рассказанную почти двести лет назад английской писательницей Мэри Шелли. Ее книга «Франкенштейн, или Современный Прометей» прогремела в свое время на весь мир. Питер Акройд, один из самых крупных и известных сегодня британских авторов, переосмыслил сюжет Мэри Шелли. Повествование он ведет от лица главного героя — создателя знаменитого монстра. В начале XIX столетия Виктор Франкенштейн, студент Оксфорда, используя новейшие достижения науки, решается на роковой эксперимент: он пытается с помощью электричества реанимировать мертвое тело. В результате возникает существо, обладающее сверхчеловеческими возможностями, которое чудовищным образом мстит своему создателю. Едва появившись на прилавках, книга Акройда стала бестселлером, а культовый российский режиссер Тимур Бекмамбетов готовится ее экранизировать.

Питер Акройд

Журнал Виктора Франкенштейна

Глава 1

Я родился в альпийской части Швейцарии; отцу моему принадлежала немалая часть земель между Женевой и деревушкой Шамони, в которой и обитало наше семейство. Первые мои воспоминания — о блистающих вершинах; полагаю, само созерцание высот рождало во мне дух дерзаний и стремлений. Горы олицетворяли собою власть и величие Природы. Ущелья и обрывы, курящиеся водопады и бушующие потоки всегда оказывали на меня очищающее действие — столь сильное, что однажды белым, сияющим утром я испытал желание воскликнуть, обращаясь к Творцу вселенной: «Охрани меня, Владыка ледников и гор! Вижу, чувствую одиночество духа Твоего среди снегов!» И, словно в ответ, с отдаленной вершины донеслись до меня треск льда и грохот лавины — громче звона колоколов собора Святого Петра в узких улочках старой Женевы.

Бури приводили меня в упоение. Ничто не завораживало меня более, чем рев ветра средь отвесных скальных громад, утесов и пещер в моих родных местах, когда ветер сметал курящуюся дымку, а музыка его наполняла сосновые и дубовые леса. Облака в тех краях словно тянулись ввысь, желая прикоснуться к источнику подобной красоты. В такие моменты собственная моя природа отступала прочь. Мне казалось, будто я растворяюсь в окружающей вселенной или же будто существо мое эту вселенную поглощает. Подобно младенцу в материнской утробе, я не сознавал различия между нею и собой. О таком состоянии, когда все проявления окружающего мира становятся «цветом на одном древе» [1], мечтают поэты. Меня же поэзией своею благословила сама Природа.

Итак, в самом раннем возрасте душу мою переполняли пылкие чувства, и воображение мое, безудержное и рьяное, способна была обуздать лишь моя склонность к занятиям и к умственной деятельности. О, как я любил учиться! Я впитывал познание, как саженец вбирает в себя воду, в росте своем непрестанно стремясь вверх. Уже тогда худшим из моих изъянов было честолюбие. Я желал познать мир и огромную вселенную без остатка. Зачем, если не для того, чтобы учиться, появился я на свет? Я мечтал о дальних звездах. Воображению моему (а я полагаю, что тогда уже понимал истинный смысл этого слова) под внешней коркой мироздания виделась пылающая сердцевина — та, что породила горы окрест меня. Я, Виктор Франкенштейн, проникну в ее тайны! В своем искреннем желании познать секреты Природы я исследую и жука и бабочку! Желание и наслаждение — возраставшие по мере того, как секреты эти раскрывались передо мною, — стоят в ряду самых ранних ощущений, какие я помню. Отец приобрел для меня микроскоп, и я, вооружившись им, наблюдал потайную жизнь мира с неописуемым интересом. Кто не мечтает о том, чтобы изучать невиданное и неведомое? Сила, которой обладают самые крохотные организмы — та, что заставляет их двигаться и сходиться, — наполняла меня благоговением.

После обучения моего в женевской школе — по кальвинистской, проповедовавшей трудолюбие и усердие системе — отец отправил меня в прославленный университет Ингольштадта, где я начал первые свои исследования в натурфилософии. Полагаю, я уже тогда знал, что пробью себе дорогу к величию. Как бы то ни было, мне всегда хотелось посетить Англию, где гальваники и биологи занимались новейшими экспериментами в области естествознания. Там отдавали предпочтение учебе практической. Отец мой, однако, сомневался, так ли уж благотворно влияние этой страны на воспитание во мне нравственности, но после множества моих горячих просьб и полных мольбы писем из Ингольштадта наконец смилостивился. Мне шел восемнадцатый год, когда он, после своих неоднократных предупреждений о распущенности английского юношества, разрешил поступить в Оксфордский университет.

Там-то, в Оксфорде, я и познакомился с Биши. Оба мы прибыли в наш колледж — назывался он, к вящему недоумению иностранца, Университетским колледжем — в один и тот же день. Мои комнаты располагались в юго-западном углу внутреннего двора — или, как его тут называли, дворика, — а комнаты Биши — по соседней лестнице. Увидав его в окно, я весьма поражен был его длинными золотисто-каштановыми локонами: к тому времени в моду вошли короткие волосы. Речь я здесь веду о самом начале нашего века. У Биши была манера ходить быстро, длинными шагами, однако сочеталась она с курьезной медлительностью, словно он не вполне понимал, куда стремится с подобным пылом. При ходьбе он слегка покачивался, будто от порывов ветра. Я видел его каждое утро в часовне, но мы не заговаривали друг с другом, пока не оказались рядом в зале, за одним из жалких обедов. Впечатление мое от английской кухни весьма походило на мнение отца об английских нравах.

Биши сидел подле меня, и я слышал, как в беседе с приятелем он одобрительно отзывался о «Роковом кольце» Исаака Крукендена, готической повести, написанной несколькими годами прежде.

— О нет, — сказал я. — Ради незамутненных ощущений вам следует читать романы Айзнера.

Он, разумеется, тут же заметил мой акцент.

— Вы поклонник немецких готических сказаний?

— Да, поклонник. Однако я не немец. Я родился в Женеве.

— Колыбель свободы! Вскормившая Руссо и Вольтера! Зачем же, сэр, было вам приезжать сюда, на родину тирании и угнетения?

Ничего подобного я, привыкший считать Англию источником политических свобод, прежде не слышал. Заметив мое удивление, Биши рассмеялся:

— Вы, как видно, недолго пробыли в наших краях?

— Я приехал на прошлой неделе. Однако я полагал, что данные народу свободы…

Он приложил руки к ушам:

— Я этого не слышал. Будьте осторожны. Вас обвинят в крамоле. В богохульстве. Какова, по-вашему, цена этому ладному телу, вам принадлежащему?

— Простите, я вас не понимаю.

— Тело, как утверждает власть, не стоит ничего. Его можно устранить, не затрудняя себя объяснениями и оправданиями. Понимаете ли, мы упразднили хабеас корпус [2].

Речи его были мне совершенно непонятны, но он тут же переменил тему беседы:

— Читали ли вы «Погребенного монаха» Канариса? Вот это и впрямь дьявольщина, а не история!

Книгу эту я прочел месяцем ранее. Биши, к моему изумлению, принялся цитировать по памяти весь первый абзац, начинавшийся словами: «В монастыре — том, что среди простых обитателей местности звался обителью эха, — покой не наступал ни на единый час». Он хотел было продолжать, но приятель его, обедавший с ним вместе, — как я впоследствии узнал, это был Томас Хогг, — упросил его остановиться.

— Почему вы зовете это властью? — спросил его Хогг.

— Почему бы и нет?

— Разве не следовало бы сказать «власти», а не «власть»?

— Нет. Власть более могущественна и более вероломна. Власть — некая абстрактная, непреодолимая сила. Власть абсолютна. Разве не так, советник из Женевы?

Биши взглянул на меня с приязнью и любопытством, и я, собравши все свое остроумие, отвечал:

— Будь я советником, я сказал бы вам, что Боже и бог — вещи разные.

Он громко рассмеялся.

— Браво! Мы станем друзьями. Позвольте вам представиться: Шелли. — Приложив руку к груди, он поклонился. — И Хогг.

— Мое имя — Виктор Франкенштейн.

— Прекрасное имя. Римское, не правда ли? Victor ludorum [3] и тому подобное.

— В моем роду это имя распространено издавна.

— Франкенштейн, тут вы задали мне задачу. Вы не иудей, ибо ходите в часовню.

Я не ожидал, что он меня там заметит.

— «Штейн» — это, полагаю, глиняная кружка для пива. Возможно, ваши предки при франкском дворе занимались почетным ремеслом гончара. Вы, милый мой Франкенштейн, происходите из семейства творцов. Имя ваше должно горячо приветствовать.

К тому времени мы успели подняться из-за длинного стола и шли теперь через дворик обратно.

— У меня есть вино, — сказал Биши. — Пойдемте, составьте нам компанию.

Стоило мне войти к нему в комнаты, как я понял, что нахожусь в обиталище пылкого духа: на полу, на ковре, на столе, на каждой горизонтальной поверхности щедрой россыпью лежали всевозможного рода предметы. Были там бумаги, книги, журналы да еще — бессчетные ящики с чулками, башмаками, рубашками и прочим распиханным промеж них бельем.

Ковер, как я заметил, успел кое-где покрыться пятнами и покоробиться, что я инстинктивно приписал научным опытам. Мой взгляд не укрылся от него, и он засмеялся. Смехом он обладал безудержным.

— Аммиачная соль, — сказал он. — Пойдемте, взглянемте на мою лабораторию.

Я последовал за ним в соседнюю комнату, где в углу ютилась узкая постель. На рабочий стол он поместил электрическую машину, поначалу принятую мною за вольтову батарею. Подле находились солнечный микроскоп да несколько больших склянок и флаконов.

— Вы экспериментатор, — сказал я.

— Разумеется. Как и пристало всякому искателю познания. Нам не Аристотеля должно читать. Нам должно вглядываться в мир.

— У меня тоже есть солнечный микроскоп.

— Неужели? Вы слышали, Хогг?

— Я уже некоторое время изучаю частицы, составляющие жизнь.

— Где же вам удалось их обнаружить?

— В воде ледников. В собственной крови. Мир полон энергии.

— Браво! — В знак горячайшего расположения он крепко схватил меня за плечи. — Жизнь можно найти не только там — в буре!

Мне подумалось, что он собирается меня обнять, однако он, разжав руки, освободил меня. По прошествии времени я осознал, что он обладал любопытной, едва ли не сверхъестественной способностью улавливать сами мысли, приходившие мне в голову Бывают люди, с которыми вовсе не надобны слова. Стоило ему заметить в глазах моих легкий трепет, он всегда отворачивался. Теперь же он спросил меня:

— Обратили ли вы внимание на вольтову батарею? Она воссоздает вспышку молнии. Я — что Исаак Ньютон. Неотрывно смотрю на свет.

Университетским распорядком Биши открыто пренебрегал и лекций не посещал. По сути, я толком не знал, какими науками ему полагалось заниматься. Для самого же него они не имели ни малейшего значения. Существовало одно задание, что давали всем нам по очереди: еженедельный перевод очерка из «Спектейтора» на латынь. Это выходило у него с легкостью чрезвычайной — воистину, на латыни он писал столь же умело и бегло, что и на английском. Он говорил мне, что секрет в том, чтобы представить себя римским оратором первых лет Республики. Это способно было вдохнуть в него такой жар, что слова в нужном порядке приходили ему в голову сами собой. Я не подвергал этого сомнению. Его воображение подобно было вольтовой батарее, из которой рождались молнии.

Мы совершали долгие прогулки по окрестностям Оксфорда, часто вдоль Темзы, вверх по течению, мимо Бинси и Годстоу, или вниз, к Иффли и тамошней любопытной церкви двенадцатого века. Биши любил реку со страстью, равную которой мне редко доводилось видеть, и обыкновенно превозносил ее достоинства, сравнивая с неторопливым Нилом и бурным Рейном. Сперва мне показалось, что он весь — огонь, однако природе его присущи были и другие черты: текучие, податливые, изобильные, подобные окружавшей нас воде. Во время наших вылазок он нередко декламировал стихи Кольриджа о силе воображения.

— Поэт мечтает о том, что считает невозможным ученый, — сказал он мне. — То, что подвластно воображению, и есть истина. — Он опустился на колени, чтобы рассмотреть маленький цветок, названия которого я не знал. — Восхитительное состояние — стремиться за пределы, обыкновенно доступные человеку.

— Пытаясь достигнуть — чего же?

— Кто знает? Кто способен дать ответ? Великие поэты прошлого были или философами, или алхимиками. Или волшебниками. Они отбрасывали прочь телесный покров и в поисках своих превращались в чистый дух. Доводилось ли вам слышать о Парацельсе и Альберте Великом? [4]

Я взял эти имена на заметку как достойные того, чтобы взяться за их изучение.

— Мы — вы и я — должны совершить паломничество к Фолли-бридж и поклониться святилищу Роджера Бэкона. Там есть дом, что некогда был, по слухам, его лабораторией. Вы знаете эту легенду? Если человек более мудрый, чем брат Бэкон, когда-либо пройдет мимо него, дом рухнет. В этом городе остолопов он простоял уже шестьсот лет. Не проверить ли нам его на прочность? Пройдем по мосту каждый по очереди и посмотрим, который из нас сотворит чудо.

— Ведь не кто иной, как Бэкон, создал говорящую голову.

— Да. Голову, которая заговорила и сказала: «Время — это». Да только говорила она на латыни. Она изучала классических авторов. Возможно, этим объясняется сопутствовавший оживлению дух.

— Но каким же образом двигались губы?

Я задавал Биши вопросы для того лишь, чтобы наслаждаться необычностью его ответов. Я совершенно убежден, что он придумывал их по мере того, как говорил; впрочем, очарования это не только не рассеивало, но, по сути, прибавляло. Я следил за мыслью его, словно за горящим во тьме светляком.

Он часто говорил сам с собою, голосом низким, невнятным. То была, вероятно, некая форма общения со своим внутренним «я», однако находились, разумеется, и те, кто подвергал сомнению его здравый рассудок. «Безумец Шелли» — таким эпитетом нередко награждали его. Я никогда не замечал никаких признаков безумия, разве что вам угодно полагать душевным расстройством обладание духом крайне возбудимым и чувствительным, отзывающимся на всякую тончайшую перемену в окружающем мире. Глаза его зачастую наполнялись слезами, когда какому-либо щедрому жесту или рассказу о невзгодах другого случалось растрогать его. В этом, по крайней мере, отношении чувствительностью своею он выделялся из толпы. У него был темперамент Руссо или Вертера.

В те дни я упорнее, чем когда бы то ни было, стремился исследовать тайны Природы, отдаваясь изучению того источника, где зародилась жизнь. Мы с Биши до поздней ночи спорили о сравнительных достоинствах итальянцев Гальвани и Вольты. Он отдавал предпочтение животному электричеству синьора Гальвани, тогда как мой глубокий интерес возбуждали успехи экспериментов с вольтовыми пластинами.

— Разве вы не видите, — сказал я ему однажды зимним вечером, — что электрическая батарея — это новый двигатель, обещающий огромные возможности?

— Милый мой Виктор, Гальвани доказал, что электричество имеется в окружающем нас мире повсюду. Сама природа есть электричество. Путем простой уловки с металлической нитью он вернул к жизни лягушку. Почему бы не достигнуть того же с человеческой оболочкой?

— Это мне в голову не приходило. — Подойдя к окну, я принялся смотреть, как на дворик падает снег.

Биши лежал на диване, и до меня донеслись строчки, которые он бормотал про себя:

Счастлив, кто вечно силится понять
Природу человека, но к тому ж —
Всего живого, чтоб постичь закон,
Который правит всем [5].

— Знаете ли вы, Виктор, кто это написал?

— Представления не имею.

— Вордсворт.

— Один из этих ваших новых поэтов.

— Он истинный поэт. Возьмите вспышку молнии, — продолжал он. — Изо всех сил Природы эта — наиболее потрясающая. В свете ее видно огненное дыхание вселенной!

— Разве возможно укротить молнию?

— Если запустить в атмосферу эдакий электрический воздушный змей, он вытянет из небес огромное количество электричества. Подумать только: весь арсенал могучей грозы, направленный в определенную точку! Способны ли вы представить себе колоссальные результаты?

— Мы порядочно удалились от простой лягушки.

— Как вы не понимаете! В самой малой вещи имеются жизнь и энергия.

— Почему бы не назвать это силой духовной?

— Какова разница между телом и духом? Во вспышке молнии они — одно. Они воспламеняющи!

Должен признаться, что слова его произвели на меня потрясающее воздействие. Но Биши тут же пустился в рассуждения о путешествиях на воздушном шаре над Африканским континентом. Мысль его не способна была долго держаться одного направления. Однако, возвратившись к себе в комнаты, я погрузился в размышления о нашей беседе. Что, если с помощью бессмертной искры и вправду возможно вселить жизнь в человеческую оболочку? Не сочтут ли это дьявольщиной? Данное соображение я отринул. Нет. Те, кто не верят в человеческий прогресс, любые успехи в электрической науке заклеймят как чуждые религии. Сумей я поставить эфемерное пламя на службу делам практическим и полезным, я полагал бы себя благодетелем рода человеческого. Более того — меня сочли бы героем. Вдохнуть жизнь в вещество мертвое или спящее, осенить простую глину огнем жизни — то был бы триумф замечательный и достойный восхищения!

Так я устремился навстречу своей погибели.

Глава 2

Итак, я предавался своим занятиям с пылом великим и, полагаю, доселе не виданным: ни одному зилоту или ессею не доводилось охотиться за истиной с бо́льшим рвением. Тем не менее вечерние мои споры с Биши, все столь же оживленные, продолжались. Он страстно мечтал об упразднении христианства, поклявшись отомстить тому, кого называл «бледным галилеянином», однако ярость его целиком предназначалась всеведущему Господу, которого славили пророки. Хотя образованием своим я обязан был женевской реформаторской Церкви, религия отца и семейства моего не оказала большого влияния на мой разум. Я давно утвердил в положении бога саму Природу, однако прежнюю мою веру в некоего Творца вселенной Биши успел поколебать тем, что отрицал само существование вечного и всемогущего существа. Это божество почитали как создателя всего живого; но что, если и другие, обладающие природой менее возвышенной, способны совершить подобное чудо? Что тогда?

Следуя заповедям разума, Биши доказывал, что Бога нет. Он утверждал, что единственное средство, позволяющее преследовать главные интересы человечества, — истина. Открывши истину, он долгом своим полагал провозгласить ее со всей возможной страстностью. Заявлял он также, что, поскольку верование есть страсть рассудка, неверие ни в малейшей степени не может быть связано с преступными намерениями. Как он осознал довольно скоро, говорить так — значит пренебрегать основными предрассудками английского общества. Он написал короткий очерк под названием «О необходимости атеизма», который был напечатан и выставлен в книжной лавке на главной улице, напротив колледжа. Не успело сочинение простоять на полке и двадцати минут, как один из членов совета колледжа, мистер Гибсон, прочел его и набросился на хозяина лавки с попреками — зачем тот представляет на всеобщее обозрение столь опасную литературу. Все экземпляры тут же были убраны и, полагаю, сожжены в печке на задворках дома.

Авторство анонимного памфлета вскорости было установлено по сведениям, полученным от самого книгопродавца, и Биши призвали на собрание совета колледжа. Как он рассказывал мне позднее, перед ректором и членами совета лежал экземпляр «О необходимости атеизма». Однако на вопросы их он отвечать отказался на основании того, что памфлет опубликован был анонимно. Принуждение его к даче показаний в отсутствие законной причины, заявил он, явило бы собой акт тирании и несправедливости. По натуре Биши был из тех, что вспыхивают при малейшем притеснении. Его, разумеется, признали виновным. Покинув сборище, он тотчас же направился ко мне и забарабанил в мою дверь.

— Меня отсылают, — сказал он, как только вошел в мои комнаты. — Виктор, меня не просто временно отчислили — исключили! Способны ли вы в это поверить?

— Исключили? С какого числа?

— С сегодняшнего. С этого момента. Более я в университете не состою. — Он сел, весь дрожа. — Представления не имею, что скажет мой отец.

Об отце своем он всегда говорил с выражением сильнейшего беспокойства.

— Куда же вы направитесь, Биши?

— Домой возвращаться невозможно. Это было бы слишком тяжелым испытанием. — Он взглянул на меня. — К тому же мне не хотелось бы надолго лишаться вашего общества, Виктор.

— Вам годится лишь одно место.

— Я знаю. Лондон. — Он вскочил со стула и подошел к окну. — Я несколько недель как состою в переписке с Ли Хантом. Он знаком со всеми революционерами в городе. Я буду жить в их обществе. — К нему, казалось, уже возвращалось присутствие духа. — Тянуться к солнцу свободы! Я найду квартиру. И вы, Виктор, должны отправиться вместе со мной. Поедете?

Дождавшись конца триместра, я последовал за Биши в Лондон. Он нанял квартиру на Поланд-стрит, в районе Сохо, а я нашел комнаты поблизости, на Бернерс-стрит. Я уже был в Лондоне однажды, когда только приехал с родины, но стоит ли говорить, что размах жизни этого города поражал меня до сих пор. Никакой альпийской буре, никакому горному потоку среди ледников, никакой лавине среди вершин ни на йоту не передать городского шума. Никогда прежде не видавши такого множества людей, я бродил по улицам в постоянном возбуждении. Какою силой обладают жизни людские в совокупности! Город напоминал мне своего рода громадный электрический механизм, что гальванизирует людей, богатых и бедных без разбору, гонит свой ток по каждой улочке, переулку и проезжей дороге в такт пульсации жизни. Лондон, словно некий туманный фантом, шествующий по миру, казался неуправляемым, послушным законам, неведомым себе самому.

Биши тем временем разыскивал приверженцев свободы и нашел их. Вместе мы посетили собрание Лиги народных реформ, устроенное в помещении над лавкой на Стор-стрит, где, к восторгу своему, услыхали такие эпитеты, швыряемые в адрес членов правительства, которые должны были припечатать оных, обжечь, словно клеймом! Язык свободы пьянил меня, столь убежденного в том, что старому порядку, основанному на угнетении и мздоимстве, непременно должен настать конец. Пришла пора сломать устои тирании и упразднить законы, которые позволяют порабощать человечество. То был новый мир, ожидающий, чтобы его вызвали к жизни, вывели на свет!

Члены Лиги, очень скоро удостоверившись в том, что мы не правительственные шпионы, но друзья свободы, или, как они стали нас величать, «граждане», сердечно нас приветствовали. Когда я признался, что я родом из Женевы, раздалось «ура» в честь «родины свободы». Спросили хлеба и пива, и всех охватило веселье. Засим последовал общий спор, в ходе которого громко провозглашались требования о ежегодных выборах в парламент и всеобщем избирательном праве. Один молодой человек по имени Пирс поднялся на ноги и заявил, что «истине и свободе в век столь просвещенный, как нынешний, должно быть непобедимыми и всесильными». Я не удержался от того, чтобы истолковать его слова в свете собственных моих исследований: возможно, истина, если стремиться к ней научным путем, также окажется непобедимой. Силе человеческого разума, правильным и справедливым образом поставленной на службу прогрессу, не существует пределов.

Слова Пирса встречены были шумным приветствием, к которому присоединились и мы с Биши. Я не мог удержаться, чтобы не сравнить этих полных энтузиазма «граждан» с праздным университетским юношеством, и уж собрался было шепнуть об этом Биши, как вдруг он, сияя взором, поднялся на ноги и объявил собравшимся, что «короли нам ни к чему». В ответ на это раздались громкие одобрительные выкрики, и несколько человек, поднявшись, обменялись с ним рукопожатиями. «Чего нам бояться? — вопрошал он. — Ежели мы не отступимся от своих принципов истины и свободы, то все будет прекрасно. Пускай же вспышка молнии ведет нас за собою!» Тут члены Лиги, взбудораженные его речами, с огромным жаром затянули песню:

Сюда, вольнолюбия верны сыны!
Сберемся, свободны, тверды и честны,
Возьмемся за руки, сойдемся дружней
И разума факел подымем смелей!

Не знаю, вызвали ли у Биши восхищение стихи, но чувства он оценил в полной мере.

Под конец собрания один из «граждан» подошел к нам и заговорил с Биши:

— Мое почтение, сэр. Надеюсь, ваше пребывание в Оксфорде не доставило вам неприятностей?

Друг мой был ошарашен:

— Откуда вам об этом известно?

— Я состою в особой дружбе с мистером Хантом. Он ведь с вами переписывается, не так ли?

— Я встречал его в Лондоне.

— Вот как? Стоило мне увидеть вас и вашего спутника, — он поклонился мне, — как я тут же признал в вас людей, исключенных из университета.

— Это мистер Франкенштейн. Его не исключили. Но он разделяет мои принципы.

— Меня зовут Уэстбрук. Я башмачник. — Он окинул залу быстрым взглядом. — Мы здесь редко представляемся по именам, опасаясь шпионов. Но вы, мистер Шелли, исключение. Вы ведь, если не ошибаюсь, сын баронета?

— Да. Но свое право по рождению — все до последней капли — я отдам на служение нашему делу.

— Превосходно сказано, сэр. Теперь же нам пора уходить. Пока нас не прервали мировые судьи. Мы научены избегать того, что зовется боевым кличем Церкви и короля.

Спустившись на Стор-стрит, мы вместе с ним остановились на углу Тотнем-корт-роуд. Уэстбрук, как мне показалось, обладал благородным складом ума. Черты лица его были тверды и, благодаря высокому лбу, близки к идеальным; одет он, несмотря на свое ремесло, был вполне прилично, волосы же, по «свободной» моде, стриг коротко и не пудрил.

— Позвольте мне отвести вас в место, где служит моя сестра, — обратился он к нам. — Это поблизости. В этом городе страдание всегда где-то поблизости. Там вы увидите врага.

Он повел нас через ту часть города, что, по его словам, звалась Сент-Джайлсом и находилась всего в нескольких улицах от места, где мы стояли. Мне она показалась местностью самой скверной и порочной, какую только возможно себе представить на этой земле. Ни один из бедных кварталов Женевы, в каком бы запустении он ни находился, не имел ни малейшего сходства с этой грязной, пришедшей в упадок частью Лондона. Улицы были не более чем дорожками в грязи либо в нечистотах; по ним ручейками бежали сточные воды из запущенных дворов и переулков. Вонь стояла неописуемая.

— Безопасно ли здесь? — шепнул я Уэстбруку.

— Меня знают. На случай же… — Он вытащил из внутреннего кармана сюртука большой нож с костяной рукояткой и длинным лезвием. — Это то, что у французов называется couteau secret [6], — сказал он. — Его не открыть, если не знаешь секретной пружины.

— Вам когда-либо доводилось им пользоваться?

— Покамест не доводилось. Я ношу его на случай, если за мной или моими спутниками пустятся собаки-ищейки.

Из окна наверху, затянутого тряпьем, раздался вопль, за ним последовал невнятный шум ударов и проклятий, которыми обменивались стороны. Мы поспешили далее. Прежде я не ведал, что подобные безобразия, подобные ужасы могут существовать в какой бы то ни было христианской стране. Каким образом этот зловонный нарост появился в самом большом городе на земле, да так, что никто и не заметил его существования? Насколько я мог судить, мы находились всего в нескольких шагах от блеска Оксфорд-роуд, однако переулки эти походили на некую черную тень, вечно следующую за нами по пятам. Мы осторожно обошли тело женщины, лежавшей ничком, в последней стадии опьянения; ноги ее покрыты были ее собственными нечистотами. Коль скоро жизнь способна превратиться в предмет столь страшный, возможно ли, что она дело рук Господних? Я глубоко убежден в том, что, вошедши в эту лондонскую преисподнюю, я окончательно избавился от остатков христианской веры. Человек не творение Господа. Так думал я тогда, нынче же я в этом уверен.

Мы вышли на открытую проезжую дорогу, ловя ртом воздух почище.

— Осталось совсем недолго, джентльмены, — сказал Уэстбрук.

Биши, едва держась на ногах, согнулся пополам прямо на улице.

— Вам нехорошо? — спросил я его.

— Не мне, — отвечал он. — Миру. Мир болен. Я самая малая часть его. — И его стошнило на углу.

Мы вышли на узкую улочку, названия которой я не заметил. Перед нами было округлой формы здание красного кирпича, весьма походившее на храм, какие посещают сектанты. Уэстбрук подошел к маленькой дверце в его боковой стене. Громко постучав, он отворил ее. Воздух внутри благоухал приятным ароматом специй, какими, по моим представлениям, бальзамировали тела фараонов. Сама комната, округлая, повторяющая форму здания, была, казалось, заполнена одними лишь девушками и молодыми женщинами. Они сидели на стульях по обе стороны двух длинных столов и насыпали порошки в маленькие глиняные сосуды. Я пристально наблюдал за ними мгновение-другое — столько, сколько мне понадобилось, чтобы рассмотреть выполняемые ими операции. Вырезав из лежавшего перед ними листа кусок промасленной бумаги, они прикрывали им отверстие сосуда, а поверху клали кусок синей бумаги. Вслед за тем они привязывали бумагу веревочкой к горлышку сосуда. Быстрота и сноровка их были невероятны — ловкостью и производительностью своими они словно подражали некоему механизму.

— Вот и моя сестра, — сказал Уэстбрук. — Гарриет.

Он подошел к одной из девушек и коснулся ее плеча. Та улыбнулась, но, будучи чересчур погружена в свои труды, не подняла на него глаз. Волосы ее были заколоты и забраны под льняной чепец, не скрывая выдающейся красоты и тонкости черт. Ей было никак не более четырнадцати или пятнадцати лет от роду. Биши пришли на ум слова Данте — об этом он сообщил мне позже, — и должен сказать, что я, хотя не подал виду, и сам был ранен в сердце. Я заметил странный цвет ее лица, происходивший, несомненно, от вдыхания специй, и увидел, что пальцы ее посинели и стерты в кровь от непрерывной работы.

— Она приготовляет специи для богатых домов, — пояснил Уэстбрук. — По двенадцати часов ежедневно. Шесть дней каждую неделю. Она работает ради нашего семейства. На ее шиллинги покупается еда к столу. Не специи. — Говорил он с такою горечью, что сестра с беспокойством на миг взглянула на него, но тут же возобновила работу. — Не станем тебя долее отвлекать, Гарриет. Ваша надзирательница идет к нам с упреками.

К нам подошла, разводя руками, пожилая женщина:

— Послушайте, мистер Уэстбрук, негоже вам отвлекать сестру от работы. Она, как вас увидела, про свои дела и думать забыла. — Она казалась женщиной добронравной, спокойной и отнюдь не строгой к своим подопечным. — Идите себе со своими друзьями, а нас, бедных женщин, оставьте в покое.

Мы вышли из здания.

— Не мучает ли вас жажда, джентльмены? Эти специи пробирают горло. Бедняжка Гарриет часто страдает от кашля.

Мы миновали череду домишек, и он остановился, чтобы оглядеться.

— На той стороне улицы есть приличная таверна. — С этими словами он повел нас по булыжной мостовой. — Живется ей едва лучше, нежели рабыне.

— Кто ее туда послал? — спросил у него Биши.

— Мой отец. Вот мы и пришли.

Вошедши в таверну, с низким потолком и темную, как принято в Лондоне, мы спросили три кружки пива, а вслед за тем уселись за стол в углу.

— Отец мой полагает, что обязанность человечества — и женщин — в том, чтобы трудиться. Он из особых ковенантистов.

— Наихудшая из христианских сект, — заметил Биши.

— Он полагает, что женщина стоит куда ниже мужчины. Поэтому о будущем благосостоянии Гарриет он и думать не стал — повелел, что ей должно работать.

— Это отвратительно! — Биши схватил свою кружку и принялся постукивать ею по столу. Лицо его сильно покраснело, стало прямо-таки огненным, и я впервые заметил белый шрам у него на лбу. — Мыслимо ли: укротить ее, поработить, будто некое животное!

— Я умолял отца. Я указывал на преимущества, которые ожидали бы Гарриет, посещай она хотя бы дамскую школу. Но сердце его было не смягчить.

— Чудовищно. Ужасно. А вы не можете ее содержать?

— Я? Я едва способен содержать самого себя.

— Тогда я освобожу ее! — Теперь Биши загорелся энергией и страстью.

— Что вы собираетесь делать? — спросил я его.

— Пойду к ее отцу и предложу ему такую же сумму — такую же сумму, что зарабатывает она, — если он позволит ей поступить в какую-либо школу или академию. Я не успокоюсь, пока не добьюсь своего.

— Вам следует дождаться, пока она закончит работу, — сказал Уэстбрук.

— Каждый миг — агония. Простите меня. Мне необходимо выйти на улицу.

Я проводил его до двери таверны и дал ему платок, которым он утер влагу с лица.

— Благодарю вас, Виктор. Я совсем расплавился.

— Куда вы пойдете?

— Пойду? Я не собираюсь никуда идти. — С этими словами он, к удивлению моему, принялся ходить туда-сюда по мостовой перед таверной.

Когда я возвратился к Уэстбруку, то обнаружил, что он успел спросить еще две кружки пива.

— Биши выхаживает свой гнев, — сказал я ему. — У него пылкая душа.

— Мистер Шелли горяч, как огонь. Это хорошо. Нам нужны натуры, выкованные в пламени.

— Я заметил, что здесь, в Англии, принято давать волю чувствам.

— Да — с тех самых пор, как в Париже произошла революция. Мистер Шелли прав. А вот и он. Видите — его трость покачивается у окна? Да, и мы также получили освобождение. Те события помогли создать нового человека.

— Новый тип человека?

— Вы смеетесь надо мной.

— Нет. Поверьте мне, не смеюсь.

— Теперь мы — не правда ли? — чаще даем волю слезам.

— Мне не с чем сравнивать. А, вот и Биши.

— Похоже, — сказал Биши, со смехом присоединяясь к нам, — я превращаюсь в объект внимания. На мой счет судачили.

— В этой части города вы являете собою зрелище необычное. — Уэстбрук подошел к стойке и возвратился с еще одной кружкой для Биши.

— Неужели?

Казалось, он был искренне удивлен, и мне пришло в голову, что он не сознает собственной необычности.

— Один молодой человек глаз не сводил с моей трости.

— Они все бедняки, сэр. Но ничего плохого они вам не желают. Большинство из них достаточно честны.

У Биши сделался смущенный вид.

— Простите меня. Я не собирался подвергать сомнению его честность. — Он быстро отхлебнул из кружки.

— Удивительно, — сказал я, — как они не взвоют от ярости.

— Что вы говорите, Виктор?

— Будь я вынужден вести крайне плачевную жизнь, в то время как окружающие купаются в богатстве, я жаждал бы разнести этот город в пух и прах. Я жаждал бы уничтожить мир, лишивший меня свободы. Сотворивший меня.

— Превосходно сказано. — Уэстбрук поднял кружку, обращаясь ко мне. — Я и сам часто размышлял о том, что удерживает этих бедняков в рабстве.

— Религия, — сказал Биши.

— Нет. Не это. Ничем подобным их не проймешь. Они такие же язычники, как и жители Африки.

— Рад это слышать, — отвечал Биши. — Выпьемте за смерть христианства!

— Нет, — продолжал Уэстбрук. — Дело в страхе перед наказанием. В страхе перед виселицей.

— Что им достается от жизни? — спросил я у него, начиная хмелеть от пива.

— Сама жизнь, — отвечал Уэстбрук.

— Этого, думается мне, достаточно. — Биши успел побывать у стойки и возвратиться с тремя новыми кружками. — Ценность жизни — в ней самой. Нет ничего более драгоценного.

— И все же, — сказал Уэстбрук, — вести ее можно с достоинством. И без страдания.

— Жаль, что в этой жизни подобное невозможно. — Биши поднял свою кружку. — Ваше здоровье!

— Что вы хотите сказать? — обратился к нему Уэстбрук.

— Страдание неотъемлемо от человеческого существования. Радости не бывает без боли, ей сопутствующей.

— Это возможно изменить, — произнес я. — Мы должны создать новую меру ценностей. Только и всего.

— О, так, значит, вы преобразуете природу?

— Да. Если потребуется.

— Браво! Виктор Франкенштейн создаст новый тип человека!

— Биши, вы всегда говорили мне, что мы должны находить ненаходимое. Достигать недостижимого.

— Я действительно в это верю. В этом, полагаю, мы все сходимся. И все же устранить само страдание…

— Что, если существовала бы новая раса существ, — начал Уэстбрук, — которые не чувствовали бы боли и горя? Они были бы ужасны.

Я взял его за руку:

— Но что же то место, где мы шли, — Сент-Джайлс? Разве оно не более ужасно?

Мы продолжали пить и, полагаю, сделались предметом неких замечаний со стороны клерков и мастеровых, что сидели на других скамьях. Эта часть города была более респектабельной, нежели прилегающий к ней Сент-Джайлс, однако присутствие джентльменов приветствовалось не всегда.

— Нам пора, — сказал Уэстбрук и, взяв Биши за руку, помог ему подняться с сиденья. — Думаю, мистер Шелли, визит моему отцу вам следует нанести в другой раз. Он не жалует выпивку.

— Но как же ваша сестра? Как же Гарриет? — Биши с трудом держался на ногах.

— Уверяю вас, два или три дня ощутимой разницы не составят. Пойдемте же. И вы с нами, мистер Франкенштейн. На Сент-Мартинс-лейн я найду кеб для вас обоих.

Глава 3

Отчеты о работе мистера Хамфри Дэви, некогда попавшиеся мне в журнале «Блэквудс», я прочел с большим интересом. В Оксфорде мне удалось раздобыть выпуск «Записок Королевского общества» с его статьей, где разъяснялся процесс, посредством которого он гальванизировал кота. Два или три дня спустя по приезде в Лондон, открыв по чистой случайности выпуск «Журнала джентльмена», я увидел там объявление о курсе лекций, который мистер Дэви намеревался прочесть в Обществе развития искусств и промышленности, под названием «Электричество без тайн».

Когда, купивши при входе билет на весь курс, я пришел на первую лекцию, то, к удивлению своему, обнаружил, что зала Общества почти полна. Мистер Дэви оказался моложе, чем я ожидал, — юноша лицом, горячий и быстрый в движениях. Молодые люди в публике, положив шляпы на колени, тянули головы вперед, силясь его разглядеть. Он подготавливал какие-то гальванические батареи на столе; с другой же стороны приподнятой сцены находился цилиндрический прибор, поблескивавший в свете керосиновых ламп.

Судя по всему, мистер Дэви обладал темпераментом артистическим. Электрический ток был, по его словам, воплощением гипотезы греческих философов о том, что внутри каждой вещи заключен огонь. Он называл его искрою жизни, прометеевым пламенем и светом мира. «Прошу вас, не тревожьтесь, — сказал он. — Вас ничто не коснется, ничто не принесет вам никакого вреда». Вслед за тем он соединил гальванические приборы, и по мановению его руки от одного стола к другому протянулась, вспыхнув, огромная световая дуга. Две или три дамы закричали было, но смех спутников успокоил их. В целом же залу охватили великий интерес и возбуждение. Я моргнул, однако сетчатка моя сохранила вторичное изображение вспышки — я словно заглянул в самую глубь мироздания.

— Кончено, — сказал мистер Дэви, чтобы успокоить дам. — Все позади. Но воссоздавать это можно бесконечно. — В воздухе стоял легкий запах горелого или паленого. — С нами не произошло ничего дурного, — продолжал он, — ибо электричество — сила самая естественная в мире. По правде говоря, главная естественная сила. Мне представляется, что, подобно воздуху и воде, электричество — одна из составляющих жизни. Возможно, оно один из основных способов создания жизни. Сам по себе электрический поток бесконечно изменчив и неуловим. Он производит чудесный эффект в эфире, однако течет также и сквозь человеческое тело, беззвучно и невидимо для глаза. Доктор Дарвин — чрезвычайно разумно предположивший, что электричество, согласно области его действия, следует подразделять на стекольное и смоляное, — поместил в электрический ящик немного вермишели и держал ее там, пока она не начала двигаться самопроизвольно. Что же тогда говорить о человеческих органах? При сходных условиях с ними возможно добиться чего угодно.

Далее мистер Дэви описал любопытные опыты шотландского гальваника Джеймса Макферсона, которому Сообщество хирургов дало особое разрешение на то, чтобы он присутствовал при рассечении некоего злодея. Тело сняли с виселицы в Ньюгейте и доставили еще теплым. Повешенный, убийца собственной матери, был молод; у публики подобное использование его тела никакого отвращения не вызвало. Труп разложили на деревянном столе посередине залы. Полные рвения студенты расселись вокруг него в этом — другого слова не подберешь — операционном театре. Я почувствовал, как по спине моей поползли мурашки — мне казалось, будто я вижу все это пред собою.

Мистер Макферсон присоединил электрические провода, весьма тонкие и гибкие, к оконечностям трупа. Когда гальванический прибор был приведен в действие, тело содрогнулось, а затем, двигаясь на первый взгляд беспорядочно, свернулось в тугой клубок. Голова, по словам мистера Дэви, очутилась между ног молодого человека, а руки крепко сжались. Он сравнил эту позу с положением абортированного младенца, вынутого из утробы. Вне сомнений, подобно другим присутствующим, я с ужасом слушал мистера Дэви, который поведал о том, что тело невозможно было распрямить и в этом сжатом, неестественном положении оно предано было известковой яме во дворе Ньюгейтской тюрьмы. Таково оказалось действие электрического тока.

Когда мистеру Дэви принялись задавать вопросы, я покинул залу и вышел на улицу. Была ли тут виной атмосфера в помещении или влияние электрического тока, наполнившего эфир, но я почувствовал, что меня душит. Шел я быстро, однако вскоре пустился бежать. Я знал, что должен выбраться за пределы города. Это было страннейшее из побуждений, какие мне когда-либо приходилось испытывать, до того пугающее и неотложное, что сердце мое, казалось, с каждым шагом билось все сильнее. Я словно бежал от кого-то или от чего-то, но природа моего преследователя была мне неизвестна. Был ли то момент безумия? Один или два раза я, возможно, даже оглянулся через плечо. Не помню.

Я понесся вперед, миновал Оксфорд-роуд и побежал дальше, на север. Порой мне попадались люди, которые, предполагая, что за мной гонятся «Бегуны» или другой отряд, кричали мне вслед, чтобы меня подбодрить. У дровяного склада какие-то дети пустились было бежать со мною, вопя и хохоча, но скоро отстали. И тут, миновав питейное заведение и заставу на краю поля, я испытал престраннейшее чувство, будто рядом со мной бежит некто другой. Я не видел и не слышал его, но, летя по неровной дороге, всем существом своим осознавал его присутствие. Тенью моей это быть не могло, ибо луна скрывалась за облаками. Что это было, я не знал — некое видение, некий фантазм, никак не желавший отставать от меня, невзирая на мой спорый шаг. Чтобы стряхнуть это необычайное ощущение, я бежал все быстрее. Я обогнул большой пруд, затем пересек поле, где стояли печи для обжига кирпича и дымился мусор. То была уже самая окраина города; тут располагались немногочисленные разбросанные жилища, зловонные канавы и загоны для свиней. Я все не сбавлял шага, а тот, другой, все бежал бок о бок со мной. Дорога пошла в гору, и, минуя какие-то чахлые, иссохшие деревца, я споткнулся об корень или об ветку и чуть было не упал наземь, но тут, к изумлению и ужасу моему, нечто словно приподняло меня и спасло от падения. Тогда мне пришло в голову, что у меня началось подобие нервной лихорадки, и я немного замедлил шаг. Направившись к дубу, чьи очертания вырисовывались в темноте, я привалился к нему.

Я сидел там, тяжело дыша; я пощупал лоб, чтобы удостовериться, что у меня лихорадка, но ничего не ощутил.

Насколько знаю, я не спал и все время пребывал в полном сознании, однако страх покинул меня, не оставив по себе никакого следа. Я, похоже, возвратился в свое обычное состояние, хоть и с отрешенным чувством, отчасти напоминавшим усталость. Меня охватило любопытное ощущение смирения — но не облегчения или благодарности; при всем том мне отнюдь не казалось, будто с меня снято бремя. Я решил, что мне дан знак свыше, но какой именно — еще предстоит осознать. Меж тем до меня донесся гул, словно шла лавина или камнепад; я выпрямился, встревоженный, припоминая несчастья, происходившие в моих родных краях, но быстро понял, что это шум Лондона — сбивчивое, хоть и не лишенное гармонии бормотание, — город, казалось, разговаривал во сне. Виднелись какие-то разрозненные огни, однако главенствующим было ощущение нависшей тьмы. Услыхав зарождающийся рев необъятной жизни, на мгновение замершей, я поднялся со своего места у подножия дуба и пошел в ту сторону.

Когда я приблизился к границе города, шел дождь, тихий, ровный дождь, покрывалом ложившийся на улицы. В такую ночь людей вокруг было мало, и по дороге к Оксфорд-роуд шаги мои отчетливо стучали по булыжнику. Возвращаться на Бернерс-стрит мне не хотелось — нет, не теперь. У меня возник нелепый предрассудок: будто там ожидает меня — готовое встретить — нечто. Тогда я решил отправиться на Поланд-стрит, где надеялся найти Биши еще бодрствующим. В его привычках было писать — или говорить — при свечах, а после наблюдать, как первые гонцы зари пробираются под его створное окно. И верно, проходя под его окнами на втором этаже, я заметил, что там горит свет. Я бросил в оконницу несколько камешков — он открыл ставни и, увидав меня на узкой улице под окном, распахнул его и швырнул вниз ключи.

— Вы слышали — пробило полночь! — крикнул он мне. — Подымайтесь!

— Все ли благополучно, Виктор? — спросил он, открывши дверь в свои комнаты над первым пролетом лестницы. — Вы словно в холодном поту.

— Дождь — только и всего. Ненастная ночь.

— Входите же, обогрейтесь. — Вслед за тем он сказал, обращаясь к кому-то через плечо: — У нас гость.

Когда я вошел в комнату, навстречу мне поднялся Дэниел Уэстбрук.

— Мы как раз говорили о вас, мистер Франкенштейн, — сказал он.

— Прошу вас, зовите меня Виктором.

— Мне было любопытно узнать про ваши занятия.

— Вот как?

— Я рассказал ему, Виктор, что вы изучаете гальванизм. Что вас занимают законы жизни.

— Меня занимают источники жизни, — сказал я. — Это и вправду так.

— Вас занимает вопрос, откуда она происходит? — спросил меня Уэстбрук.

— Откуда она может происходить. Что еще вы тут обсуждали? Я не представляю собой столь уж захватывающего предмета разговора.

— Мы, Виктор, обсуждали будущее сестры Дэниела.

— Мистер Шелли повидался с моим отцом.

— Вот как? Когда это произошло?

Разговор в таверне, когда Биши пообещал дать Гарриет Уэстбрук образование за свой счет, состоялся тремя днями ранее.

— Я посетил семейство Уэстбрук вчера утром, — ответил Биши. — Мне подумалось, что воскресенье — единственный день, когда отец Дэниела способен принимать посетителей.

— Мистер Шелли… — начал Уэстбрук.

— Биши. Просто Биши и Виктор.

— Биши не жалел его чувств. Он упрекал моего отца за то, что тот позволяет Гарриет водиться с распутными женщинами.

— Я преувеличивал — дабы быть понятым. К тому времени Гарриет уже вышла из комнаты.

— Он упрашивал, чтобы тот позволил ей изучать авторов, оказывающих благотворное воздействие.

— Я знаю, что она умеет читать. Она мне об этом сказала.

— А под конец, охваченный страстью, он предложил моему отцу денег.

— Это решило дело. Я пообещал заплатить ему ровно столько, сколько зарабатывает Гарриет, и гинею в неделю сверх того. Эти святоши любят наживу. Встаньте у огня, Виктор, Вы до сих пор дрожите.

— Мой отец, — сказал Уэстбрук, — человек бедный, равно как и богобоязненный.

— За бедность я его не корю. Я корю его за то, что он не заботится о Гарриет.

— Куда вы ее поместите? — спросил я Биши.

— Я не намерен ее никуда помещать. Нет, неверно. Я помещу ее здесь.

— Вы хотите сказать… — Я оглядел гору книг и бумаг; жилье его было в состоянии столь же сумбурном, что и его комнаты в Оксфорде.

— Я намерен обучать ее сам. Мы с Дэниелом обсуждали вопрос женского образования — без этого предварительного шага раскрепощение женщины невозможно. Я познакомлю Гарриет с Платоном, Вольтером и божественным Шекспиром.

— Для молодой девушки это немало.

— Дэниел уверяет меня, что она и сама рвется к ученью. Читать они начали под наставлением их матери.

— Теперь ее нет в живых, — сказал Уэстбрук.

— Дэниел по-прежнему дает ей книги, которые она читает по воскресеньям, спрятавши их внутри Библии.

— Значит, она приедет сюда? — спросил я.

— Что в этом такого?

— Без сопровождения компаньонки?

— Вы, Виктор, все такой же несгибаемый женевец. В Лондоне — в этой части Лоднона — подобных условностей нет. А будь они, я с радостью нарушил бы их. — Он взглянул на Уэстбрука. — Я всем сердцем желаю действовать в интересах Гарриет. Я буду ей читать. Поглядите. — Он подошел к горе книг, наполовину свалившейся на ковер, и взял одну из них. — «Крушение империй» [7] Вольнея. Знакома ли вам, Виктор, эта вещь? — Я кивнул. — Из этой книги она узнает о том, что несправедливая власть обречена и что всех тиранов ждет падение.

— Надеюсь, это доставит ей удовольствие, — сказал я.

— А что бы вы на моем месте читали ей? Романы Фанни Берни? Они суть те узы, что сковывают молодых женщин, находящихся в порабощении. Что до этой книги, ее я собираюсь одолжить Дэниелу. — Он возвратился к горе и поднял «Защиту прав женщины» Мэри Уоллстонкрафт. — Когда он подробно ее изучит, я преподнесу книгу его сестре. Вы согласны, Дэниел?

— Как вы тогда выразились? — спросил Уэстбрук. — Нам должно пробить дорогу.

— Именно. Мы говорим о радикальных реформах, но ведь слово «радикальный» происходит от слова «корень» [8]. Корень и ветвь. Реформы до́лжно распространить на все сферы деятельности. Виктора интересуют вольтовы явления. Меня интересует душа Гарриет. Эти вещи вполне равносильны. — Возбудившись в ходе этой беседы, он открыл окно, чтобы вдохнуть холодного сырого воздуха. — Что за ночь! — продолжал он. — В такую ночь на улицах Лондона мне представляются бродячие призраки, возникшие из воды. Но кто знает, видны ли привидения в тумане?

Я подошел к Уэстбруку:

— По душе ли вашей сестре это новшество?

— Она вне себя от радости, мистер Франкенштейн. Она жаждет знаний.

— Так тому и быть. — Я повернулся к Шелли: — Вот уж не думал, что вы, Биши, способны быть учителем.

— Каждый поэт — учитель. На этот счет Дэниел согласен со мною. Он боготворит поэтов Озерной школы [9]. «Тинтернское аббатство» он способен цитировать по памяти.

— Я знаю последние строки, — прошептал мне Уэстбрук. — Они запомнились мне навсегда.

— Когда же вы начинаете занятия с мисс Уэстбрук? — спросил я Биши.

— Завтра утром. Она придет сюда пораньше. Я дал ей экземпляр «Нравственных историй» миссис Барбо, чтобы произвести впечатление на ее отца, но эту книгу мы оставим. Я хотел бы, чтобы для начала она почитала Эзопа. Он очаровывает воображение и наставляет ум. Будут там и кое-какие трудные слова — их я изъясню.

— Я зайду за ней завтра вечером в шесть, — сказал Дэниел Уэстбрук.

— Но ведь это означает, что вы не сможете прийти на пиесу.

— Пиеса? Что за пиеса?

— «Скиталец Мельмот». Это последняя вещь Каннингема. Открывается завтра вечером. Впрочем, постойте. Если вы, Дэниел, отвезете ее домой в кебе, то успеете встретить нас перед входом в театр.

— Я не приучен к кебам, — сказал Уэстбрук.

— Вот. — Биши вынул из кармана соверен. — Не пропускать же вам драму.

Мне ясно было, что принимать соверен Уэстбруку не хотелось — он сделался неловок и смущен. Биши тотчас же это понял и пожалел о своем естественном порыве.

— Или же вам приятнее было бы провести вечер с сестрой?

— Полагаю, что так. Да. — Уэстбрук отдал соверен Биши. — Вы поступаете щедро, сэр, но, говоря начистоту, к щедрости я не приучен. Сестра моя более достойна ее.

— Все мы недостойны, — сказал Шелли. — Вы же, Виктор, обязательно должны прийти. Вкусим ужасов сполна.

Я согласился и вскоре распрощался с ним. События этой ночи страшно утомили меня. Уэстбрук проводил меня до Бернерс-стрит, ибо, по его словам, мне, чтобы пройти через Сохо, требовался местный провожатый. Услышав шум гулянья поблизости, я инстинктивно отпрянул в сторону.

— Любите ли вы Лондон? — спросил он меня.

— Я плохо его знаю. Он возбуждает во мне интерес.

— Отчего же?

— Жизнь его исполнена энергии. Здесь возможно почувствовать себя частью хода современности. Частью великого дела. Я родом из уединенных краев, где подобные вещи в диковинку.

— Я слышал, вы говорили, что вы из Женевы.

— В некотором смысле — да. Но Женева город небольшой. По сути говоря, я из альпийской местности, где мы привыкли бродить среди гор. Одиночество у нас в крови.

— Как я вам завидую!

— Неужели? Никогда не думал, что это положение может вызывать зависть.

— Оно придает вам силы, мистер Франкенштейн. Оно придает вам воли.

Удивленный этим, я, пока мы переходили Оксфорд-роуд, молчал.

— У нас в Женеве нет газовых фонарей.

— Это новшество. И все-таки удивительно, как скоро привыкаешь к этому яркому свечению. Видите, какие густые тени оно отбрасывает? Поглядите, какая тень тянется от вас по стене! А вот и ваша улица.

— В какую вам сторону, мистер Уэстбрук?

— На восток. Куда же еще? — Он засмеялся. — Такая уж мне судьба. Мы скоро увидимся. Доброй вам ночи.

Он споро зашагал по Оксфорд-роуд, а я, проводив его взглядом, свернул на Бернерс-стрит. Я приблизился к двери с неким страхом, не поддававшимся определению и оттого усиливавшимся, но затем быстро перешагнул порог и поднялся по лестнице. В комнатах моих было темно, и я с помощью люциферовой спички зажег небольшую масляную лампу. В свете ее шипящего фитиля контуры и размер комнаты словно менялись, не спеша возвращаться к своим привычным очертаниям. Усевшись в старомодные, с подлокотниками, кресла сбоку от кровати, я принялся размышлять об испытанном этой ночью. Я понимал, что ко мне прикоснулась некая сила, но не знал, как мне следует ее воспринимать.

В тишине мне послышались шаги, приближавшиеся по Бернерс-стрит, — шел один человек, однако поступь его была чрезвычайно отчетлива и тяжела, будто он сгибался под непосильной ношею. Затем шаги стихли перед самым моим окном. Я сидел неподвижно, не в состоянии пошевелить ни единым членом. Затем, по прошествии минуты или около того, человек двинулся дальше по булыжной мостовой; теперь поступь его стала заметно легче. Я подошел к окну, но никого не увидел.

Лежа в ту ночь в постели, я видел сон. Мне снилось, что меня хоронят. Гроб со мною медленно опускался в землю. Я понимал это, хотя никакого особенного ужаса, казалось, не ощущал. Когда же гроб мой, достигнув дна ямы, остановился, я понял, что не одинок. Некто лежал рядом со мной.

Глава 4

Вечером следующего дня я навестил Биши на Поланд-стрит. Он был в прекрасном расположении духа и обнял меня, когда я вошел в дверь.

— Первый урок закончился, — сказал он.

— Мисс Уэстбрук ушла?

— Дэниел только что отправился провожать ее домой. Пешком. — Он засмеялся. — Виктор, она будет превосходной ученицей! Сегодня я говорил с нею о поэзии Чосера и трубадуров, я продекламировал несколько строчек из Гильома де Лорриса.

— Вы, кажется, намеревались преподавать ей Эзопа.

— Он показался мне слишком сухим. Жаль, что вы не видели ее лица, когда я читал ей из «Романа о розе». Виктор, оно сияло! Словно душа ее выглядывала из ее глаз!

Тут я заподозрил, что интерес Биши к Гарриет Уэстбрук сильнее, чем интерес учителя к ученику.

— Вы читали ей французских труверов?

— Разумеется. Где же начинать, как не в средневековом саду? А после мы перейдем к Спенсеру. Затем к Шекспиру. Я осыплю ее наслаждениями!

— Ей, должно быть, странным кажется освобождение от работы.

— Полагаю, она испытывает от этого страх и одновременно радость. Вы знаете, что она сказала мне? Она сказала: это все равно что умереть и родиться заново. Видите, что у нее за душа!

— Я вижу, что она произвела на вас впечатление. Где идет пиеса?

— В «Друри-Лейн». Вы, Виктор, не привыкли к нашим театрам. Все начинается и заканчивается в «Друри-Лейн». Нам пора идти.

Улица, когда мы там очутились, была заполнена экипажами, но мы без труда вошли в Королевский театр, где нас окружили разносчики сластей, продавцы фруктов и мещанки.

— Мы в партере, — сказал Биши. — Ложи не достать было ни за какие деньги.

Мне никогда прежде не доводилось посещать лондонские театры, и меня тотчас же поразил беспорядок, царивший средь этого сборища. Стоять нам пришлось поблизости от небольшого оркестра под сценой, и оттого казалось, будто мы находимся на фруктовом рынке или лошадиной ярмарке.

— Взгляните туда, — обратился ко мне Биши, перекрикивая общий гомон. — Вон мистер Хант. Видите вы его? В фиолетовой шляпе. Это великий человек, Виктор. Герой грядущего века.

Взгляд Ли Ханта упал на Биши, он широко улыбнулся и приподнял шляпу.

— Вы знаете, Виктор, почему он здесь? Мистер Хант друг Каннингема. Наш автор — сын свободы. Меня не удивило бы, начнись нынче вечером демонстрации против правительства.

Биши удовлетворенно оглядывался по сторонам. Нижние ряды партера тем временем заполнились до предела, а вскоре и места позади нас, и ложи вокруг были целиком заняты. Прежде я никогда не наблюдал лондонской толпы, если тут позволительно использовать это слово, и должен сказать, что она вызвала у меня определенный испуг. Несмотря на смех и общее оживленное настроение, она напоминала некое беспокойное существо, занятое поиском добычи. Способно ли множество жизней составить одну жизнь?

Оркестр заиграл какую-то мелодию, несомненно сочиненную по этому случаю, — и занавес раздвинулся, открывши горный ландшафт, лед и скалы.

— Узнаете ли вы эти места? — прошептал мне Биши. — Мы в Швейцарии.

Затем на сцене появилась фигура в колпаке, облаченная во все черное. Она приближалась шагом быстрым, более подобающим дикому созданию. Выглядело все это столь странно и угрожающе, что публика замерла.

О небо, что есть человек? — раздался неестественно громкий голос. — Существо, обладающее неведением, но не инстинктом слабейшего из животных!

— Это Наджент, — прошептал Биши. — Искуснейший актер.

Затем фигура повернулась к публике и сняла колпак. При виде ее бледного, с запавшими щеками лица — изможденного, отмеченного печатью терзания, дрожащего — раздались невольные возгласы удивления, а возможно, и смятения.

— Гримерам пришлось потрудиться, — сказал Биши.

Однако я едва слушал его. Фигура эта выражала нечто столь горестное, столь ужасное, что все мое внимание было приковано к ней.

У омута, покрытого пеной, растет дуб. Мне нередко доводилось слышать, что в давние времена здесь окончила горестные дни свои женщина — отчаявшаяся, несчастная, подобно мне. Что ее горести в сравнении с моими! Мои не окончатся вовек. — Казалось, он оглядывает зал, всматриваясь в каждое лицо, ловя каждый взор, и меня охватил необъяснимый страх, что он встретится глазами со мной! — Я совершил великий грех пред небом — грех гордыни и умственного восхваления. Ныне я обречен на скитания. Мельмот стал Канном, отверженным на этой земле! — Я не понимал тогда, отчего эти слова оказывают на меня столь сильное действие. — Тайна судьбы моей покоится во мне самом. Если все то, что нашептал обо мне страх, если все то, во что верят вопреки недоверию, — правда, то каков итог? Таков, что, коли деяния мои превзошли все преступления смертных, то же станется и с моим наказанием. Я, напасть на этой земле…

Кто-то выкрикнул: «Ливерпульская напасть!» [10] — и все — премьер-министр и люди вокруг меня — разразились хохотом.

На мгновение могло показаться, будто Наджент ошарашен, однако он, положив руку на грудь и устремивши взор на изображение отдаленных гор, дождался, пока шум утихнет, и вновь сделался Мельмотом.

— Я проклинаю и терплю проклятья. Я покоряю и терплю поражения.

Прежде мне ни разу не доводилось лицезреть искусство преображения так близко, и меня восхитила та кажущаяся легкость, с какою Наджент входил в образ Мельмота, — он казался еще более живым, будучи и самим собой, и этим несчастным. Он словно приобрел силу, вдвойне превышающую ту, что дается одному человеку.

— Каждое человеческое сердце клянет меня, однако ни одна человеческая рука ко мне не прикасается. Вот они, руины. — Дрожащею рукой он указал на груду камней на краю сцены. — А там, позади, — та часовня, где обвенчаюсь я со своею избранницею.

Меня поразил не сюжет, но игра актера и представление. Мне никогда прежде не доводилось видеть ни столь большой сцены, ни столь пышной постановки, да и к особой яркости газовых ламп я едва успел привыкнуть. Густые тени, богатство красок и симметричность композиции на сцене — все это вместе создавало эффект более жизненный, нежели сама жизнь. Мне вспомнилась книга с цветными рисунками, что хранилась в сакристии церкви Святой Девы Марии в Оксфорде — ее разрешалось посмотреть по предъявлении письма от члена колледжа, и однажды я провел восхитительное утро за переворачиванием страниц, синих и золотых, украшенных блестящими изображениями святых и диаволов. Так было и в «Друри-Лейн» тем вечером. Это походило не на какую-либо горную местность в моей родной стране, но на прекрасное и возвышенное видение — картину пустынного отчаяния. Насколько я мог судить, на сцене кроме настоящих камней и гравия были валуны побольше, сделанные из натянутого холста, раскрашенного в серый и синий, а поток, бежавший позади, был длинной полосой серебряной бумаги, которую колыхали невидимые руки.

Наступил конец первого акта. Маленький оркестр заиграл мелодию, и Биши обнял меня за плечи.

— Это — подлинное! — произнес он с большим чувством. — Что за прелесть! — Я промолчал. — Изгой, скиталец на этой земле — не все ли мы таковы! Лишь речи изгнанника способны воспламенять! Воображению под силу создать тысячу различных людей и миров. Это творец. Это семя новой жизни.

— Неужели оно способно на столь многое?

— Разумеется. Воображение — божественная искра, пролетающая над хаосом.

— Поток был сделан из серебряной бумаги.

— Да что с того! Сцена — дело рук смертных, но видение… — Он остановился купить бутылку пива и выпил его одним залпом, затем отер рот рукою.

Музыкальная интерлюдия окончилась, и начался второй акт — действие происходило в разрушенной часовне. Однако меня снова отвлекли. За самою спиной у меня некто разговаривал со своим спутником; голос его слышен был вполне отчетливо.

— Любопытно, останется ли это чудовище жить или умрет? Любопытно, раскаивается ли он в содеянном? Как вы полагаете? — Несколько секунд стояла тишина. — Кто, по-вашему, его создал? От каких мужчины с женщиной он родился? — Человек снова смолк. — Возможно ли простить того, кто создал подобное существо? — Я почувствовал у себя на шее горячее дыхание говорившего. — Возможно ли оправдать сотворение разбитой жизни? Это заслуживает сурового наказания. Наказания, которому нет конца.

Я обернулся, но стоявшие рядом со мною, явно захваченные драмой, не разговаривали. Театр несомненно обладал странной акустикой.

На короткое время занавес задернули, а вслед за тем снова раздвинули, и нам открылся водоем на вершине горы — в Шотландии народ называет такие места курганами. Теперь Мельмот, схватив противящуюся невесту за запястья, стоял на фоне теряющейся вдали панорамы горных пиков и расселин.

— Семя такого существа будет бесплодно. — Это был все тот же голос; раздавался он прямо позади меня. — По его собственному расчету, возраст его более века. Впрочем, коли он поднялся над оковами обыденной жизни — кто ж ему судья?

Девушка вырвалась из рук, что сдерживали ее, и бросилась в воду. Я ожидал всплеска или какого-либо движения в воде, но вместо того она медленно опустилась, держа руки над головой. Это, разумеется, было обусловлено механикой сцены.

Биши сжал мою руку и шепнул мне:

— Я этого не вынесу. Это зрелище чересчур волнует. Чересчур потрясает.

— Вы желаете уйти?

— Да. Мне страшно!

Я всегда считал, что Биши слишком чувствителен для того, чтобы противостоять ударам судьбы, и это проявление беспокойной натуры его не особенно меня удивило.

— Давайте же уйдем, — сказал я. — Если только сумеем пробраться через эту толпу.

Когда мы вышли в вестибюль, он остановился и, снова взявши меня за руку, засмеялся.

— Я болван, — сказал он. — Простите меня. То был какой-то панический страх. Теперь он прошел. У вас удивленный вид.

— Мне любопытно узнать, что случилось.

— Когда девушка бросилась в озеро и подняла руки над головой — в этот миг меня охватил приступ неимоверного страха. Затрудняюсь изъяснить, отчего.

— Вернемся?

— С меня достаточно. Разве что вы, Виктор…

— Нет-нет.

Мы уже были на улице, как вдруг услышали чей-то оклик:

— Мистер Шелли, мистер Шелли! — То был Дэниел Уэстбрук, бегом направлявшийся к нам. — Благодарение Господу, я успел!

— Да что такое?

— Гарриет. Она больна. Она просит позвать вас.

— Что? Что случилось? Что с ней такое?

— Она упала перед самым домом. У нее начался бред.

Биши выбежал на дорогу и остановил кеб, только что свернувший на Друри-лейн. Мы поспешно вскочили, Дэниел тотчас прокричал номер дома на Уайтчепел-хай-стрит, и внезапный рывок коляски швырнул нас на заднее сиденье.

— Это ваша рука или моя? — спросил Биши, выпутываясь, и уселся на деревянное сиденье напротив нас. — У нее лихорадка? Следует раздобыть льда. Лихорадка неминуема. Неужто нельзя ехать быстрее? — Он то и дело выглядывал в окно, закрытое материей, а не стеклом, словно оценивая скорость, с какой мы ехали. — Расскажите мне, что в точности произошло.

Дэниел разъяснил, что они с Гарриет направились с Поланд-стрит на восток по Оксфорд-роуд. Дэниел говорил Гарриет о том, что мы намерены посетить «Друри-Лейн», где должны представлять «Скитальца Мельмота». Она изъявила желание самой побывать в театре. «На свете так много всего, что мне хотелось бы повидать!» — сказала она брату. Глаза ее, по его словам, наполнились слезами, но он поддержал ее за руку. Вместе они пересекли город, миновали собор Святого Павла и по Кэннон-стрит вышли на Олдгейт-хай-стрит. Там, у водокачки, она остановила его и воскликнула: «Я так счастлива, Дэниел! Я готова умереть на месте!»

Они прошли по Олдгейт-хай-стрит и, перешедши дорогу, оказались в Уайтчепеле — на главной улице, по его словам. Уже в сотне ярдов от дома Гарриет, оглядывая лавки и жилые постройки вокруг, вскричала, обращаясь к Дэниелу: «Я чувствую, что задыхаюсь. Мне страшно — у меня разорвется сердце!» На этом она упала в его объятия. В волнении и тревоге он сумел донести ее до дому — расстояние было невелико. Ее поместили в гостиную, где она принялась говорить; в речах своих, чрезвычайно странных и сбивчивых, она несколько раз позвала «мистера Шелли». «Ах, только бы увидеть мистера Шелли — тогда мне будет покойно», — повторяла она.

Стоит ли говорить, что Дэниел тотчас же бегом отправился к «Друри-Лейн» в надежде, что представление еще не успеет закончиться. По счастливой случайности он увидел нас как раз в тот момент, когда мы вышли из театра.

Биши по-прежнему нетерпеливо выглядывал в окно.

— Мы на востоке, Виктор.

Некоторое время, пока кеб громыхал и трясся по булыжной мостовой, он хранил молчание.

— Вот здесь мы и живем. — Дэниел указал на небольшой тупик, отходящий от главной дороги, а затем крикнул вознице: — Приехали!

Биши выскочил из повозки и, не успели мы сойти, протянул человеку соверен. Полагаю, он охвачен был яростным, беспокойным желанием увидеть Гарриет.

Я оглянулся, и одного взгляда на главную улицу хватило, чтобы мне открылась ее нищета. Часом раньше или около того здесь, верно, шла торговля, и теперь место было заполнено передвижными прилавками и лотками, а среди них в изобилии валялись всяческие отбросы, фрукты, зелень и обрывки бумаги. Биши успел подбежать к дому и постучать в дверь, не дожидаясь, пока к нему присоединится Дэниел. Дверь быстро открылась, и Биши тут же впустили.

— Я доверяю ему, — сказал Дэниел. — Он может оказаться действеннее любых докторов с аптекарями.

— По крайней мере, в отношении вашей сестры.

— Да. Это я и хочу сказать.

Мы последовали за Биши в дом, маленький, узкий и пропитанный легким запахом сырой соломы, какой я замечал и в других лондонских жилищах. В таком — как говорят англичане — и кошке хвостом не помахать. Биши вошел в небольшую гостиную, выходившую окнами на дорогу, и встречен был двумя молодыми женщинами, принятыми мною за сестер Гарриет. Мы с Дэниелом направились в комнату — там и без нас было не повернуться, — где Биши уже стоял на коленях подле лежащей навзничь девушки.

— Она все о вас говорила, мистер Шелли, — прошептала одна из сестер. — Да только теперь она совсем без памяти.

Биши склонился на ней и прошептал:

— Гарриет, Гарриет, слышите ли вы меня?

Голос его словно пробудил ее.

— Мне было так счастливо, мистер Шелли. Так счастливо!

— Счастье к вам скоро возвратится. Ну-ну, позвольте мне подложить вам под голову эту подушку — вот так.

— Это все от внезапности. Я была удивлена.

— От внезапности?

— Внезапная радость. Разве это не мистера Вордсворта слова?

Он нагнулся и поцеловал ее руку.

Находясь у двери, я услыхал слабый звук и повернул голову. На лестнице стоял мужчина средних лет. На нем был старомодный, с ласточкиными фалдами сюртук полинявшей черной ткани, галстук развязался. Заметил я и то, что руки его были сжаты в кулаки. Очень медленно, словно бы не замечая моего присутствия, спустился он по лестнице и остановился, прислушиваясь к звукам в комнате. Биши спрашивал воды.

— Придется ему к водокачке идти, — произнес мужчина. — Здесь воды нету. — Тут он повернулся ко мне. — К вашим услугам, сэр. Полюбуйтесь-ка, что по вашей милости в доме творится.

Я не понял, что он имел в виду, он же взглянул на меня в манере, как мне показалось, угрожающей.

Одна из женщин вышла.

— Папенька, времени терять нельзя. Принесите ведро, пока я платок надену.

— «И младенцы их будут разбиты пред глазами их; домы их будут разграблены и жены их обесчещены» [11].

— Не время теперь, папенька. Ах, да вот же мой платок!

Взявши большой деревянный сосуд, что стоял под лестницей, она выбежала на улицу.

Я последовал за ней, не желая дольше оставаться в компании ее мрачного отца.

— Позвольте мне помочь вам, — сказал я.

— Мне не нужно помощи, сэр. Я иду к водокачке, принести воды для бедняжки Гарриет.

— Вы ее сестра?

— Да. Эмили. Она нас так перепугала — хорошо хоть теперь угомонилась. Мистер Шелли с нею поговорил. — В глазах домашних Биши, по всей видимости, сделался спасителем. — Нам вот сюда сворачивать.

Мы вошли во двор, со всех сторон окруженный жилищами бедного вида, облупленными, в пятнах; на подоконниках там и сям примостились редкие цветочные горшки. Картину дополняли стоявшие вокруг водокачки пожилые женщины и дети.

— Будьте так любезны, пропустите меня. — Эмили явно привычна была к происходящему. — Моя сестра захворала.

— Ты, Эм, смотри не давай ей этой воды, — окликнула ее какая-то древняя старуха, чрезвычайно позабавив этим своих товарок. — От нее верная смерть.

— Да это чтоб жар унять, только и всего, миссис Сайке.

— Холодная-то она холодная, что и говорить, да только грязная — страх. От нее тут много кто сбрендил.

— А это что еще за красавчик, Эм?

Вопрос задан был пареньком, который не сводил с меня глаз, пораженный зрелищем странным и одновременно уморительным. Я старался одеваться как принято у англичан, однако в платье моем или же в манерах имелось некое неуловимое отличие, непременно выдававшее во мне иностранца.

— Мамаша его искать не будет?

Эти слова вызвали у собравшихся женщин смех, но Эмили уже наполнила ведро и направилась прочь от водокачки.

— Простите, ежели они вас обидели, сэр, — сказала она, когда мы вышли со двора. — Они к незнакомым не приучены. Не знаю, как ваше имя…

— Виктор Франкенштейн.

— Вы друг мистера Шелли?

— Да, верно. И вашего брата. Вы говорите, Гарриет лучше?

— Она угомонилась. А то несла чепуху всякую. Ой, да что ж это я! Теперь ей покойно.

Поведение Эмили, весьма похожее на поведение ее сестры, меня удивило. Место столь захудалое, пропитанное грязью, не оставило на ней своего следа. Необычное это было семейство.

— У вас, полагаю, есть еще одна сестра?

— Да. Джейн сейчас тут. Живет она с мужем в Бетнэл-грин, да ей случилось зайти проведать папеньку.

— Стало быть, вы с Гарриет живете с отцом?

— Как маменька померла, Джейн выдали через месяц-другой. А мы за домом присматриваем.

— Отец ваш еще работает?

— Ах, нет. Пришлось ему перестать. Нервы у него совсем плохи.

Признаюсь, при виде Эмили меня взволновало желание, но теперь всякие чувства подобного рода будили во мне одну лишь неприязнь. Плотская похоть представляла собой угрозу для чистоты моего предназначения; до этого нельзя было допускать. Я решил держаться в стороне.

— Ваша фамилия показалась мне странной.

— Так часто бывает. Позвольте мне помочь вам нести воду.

— Як этому привычна.

Эмили перенесла ведро через порог и вошла в гостиную, где Гарриет уже сидела на диване. Опустившись перед нею на колени, Эмили принялась смачивать ей лоб и виски водой с такою сестринской нежностью, что меня вновь поразило существование подобного семейства по соседству с публикой столь жалкой и грубой.

— Она пришла в себя, — сказал мне Биши. — Это была лихорадка.

— В таком случае нам не следует здесь оставаться.

Мне было весьма нехорошо в этом маленьком жилище. Оно было чистым и благопорядочным настолько, насколько возможно, однако тамошняя округа была такого свойства, что оставляла на нем свой отпечаток вроде этого слабого запаха соломы. Оно нагоняло на меня тяжелое чувство, да что там — усталость, справиться с которой я был не в силах.

— Тут мало места. Из-за нас Гарриет нечем будет дышать.

— Разумеется. Вы правы. Ей нужен воздух. Пойдемте сию же минуту.

Биши положил руку Дэниелу на плечо и сказал ему, что мы намереваемся возвратиться в Сохо.

Дэниел настоял на том, чтобы проводить нас до оживленного перекрестка, прямо за Уайтчепел, где попадались кебы, направлявшиеся в город.

— Очень любезно с вашей стороны, мистер Шелли, — сказал он. — И с вашей, мистер Франкенштейн. Вы вернули ее к жизни скорее, чем то казалось возможным.

— Не мы, Дэниел. Ей помогла ее природная сила. Она рождена под собственной звездой.

Мы остановили кеб, и Дэниел помахал нам на прощанье. Биши высунул голову из окна и прокричал:

— Передайте ей, что я непременно приду повидать ее завтра! — Он со вздохом откинулся на сиденье. — Мы сделали доброе дело, — проговорил он.

— И все-таки мне жаль ее.

— По какой причине?

— Оглянитесь вокруг. Видите, какое убожество? В таком месте нетрудно опуститься до преступления и порока.

— Да. Место и вправду жалкое. — Вид у Биши был весьма утомленный.

— Жалкое? Оно чудовищно. И будет порождать чудовищ. Приходилось ли вам когда-либо видеть подобное запустение?

Биши что-то пробормотал в ответ, но я не расслышал.

— Что вы?

— Я говорю, видели вы ее отца?

— Он был на лестнице. Никакой опасности он не представляет.

— Опасности?

— Простите меня, — отвечал я. — Мысли мои блуждают.

И все-таки я полагал, что мистер Уэстбрук считает меня врагом своего семейства.

Каждое утро я посещал занятия в анатомическом театре больницы Св. Фомы. Мне как вольнослушателю дали разрешение после того, как я заплатил пустячную сумму за курс лекций, которых никогда не посещал. Мне нужна была лишь практическая работа — резать. Теории и гипотез мне было мало. Единственный путь к знанию лежал через изучение мертвых. Прежде чем прийти к какому-либо разумному соображению, должно было наблюдать и экспериментировать.

Анатомический театр был местом не для пугливых или слабых духом. На столах для препарирования, стоявших посереди комнаты, раскладывали трупы, и студенты, вшестером или всемером, принимались копаться в их костях и внутренностях. Одни выбирали объектом внимания руку, другие — ногу или кишку. Многие из тел выкладывали за несколько дней до погребения, многие выкапывали из земли в состоянии отчасти разложившемся. Тем не менее, если плоть и была нетвердой, кости в целом по-прежнему оставались крепкими.

Вдоль стен располагались стеклянные ящики со всевозможными образцами частей тела. С одной стороны комнаты помещался большой камин, в котором стоял медный чан — его использовали для варки тел, когда работа ножом слишком замедлялась. После этого кости можно было с легкостью отделить от сваренной плоти. К запаху гнилой или гниющей плоти я привыкнуть еще не успел, однако он не оскорблял моего обоняния. Смешанный с запахом консерванта, он превращался в пикантный аромат, долгое время после занятий остававшийся на руках и даже на одежде анатомов. Некоторые сторонились этого запаха, обнаружив, что идет он от наших сюртуков. Попадались и такие, что, впервые вошедши в анатомический театр, падали замертво. Других сильно тошнило, и они оставляли содержимое своих желудков на полу, среди внутренностей и экскрементов мертвецов. Зловоние смерти эквивалентно самой смерти. Это — тьма страха, неизвестная сила, крах надежд. Однако, сумей я победить смерть, что тогда? Тогда зловоние смерти сделается, возможно, тончайшими духами!

Среди моих товарищей-анатомов был молодой человек с ясным взором и румяным цветом лица. Из разговоров его я понял, что он лондонский мальчишка, бывший конюхом на Сити-роуд, но бросивший это ремесло, чтобы стать помощником лекаря. «К вони лошадей и лондонских трактиров я привычен, — сказал он мне. — Что мне мертвецы». Нам случалось вместе выпивать в соседнем пабе, где собирались и остальные анатомы, вследствие чего заведение пропахло покойницкой, и другие посетители захаживали туда редко. Мы с Джеком Китом обыкновенно сидели за низким деревянным столом и беседовали о дневных событиях.

— Отменная вам, Виктор, опухоль досталась.

— Рак кишки. Распад необыкновенный. Трудно было ее удержать.

— Надобно пользоваться большим и указательным пальцами. Вот так. Кое-что может застрять под ногтем, но это можно вымыть.

— Вы были в прекрасном расположении духа.

— Мне попалась опухоль, проедавшая мозг. Так и сочилась. Я ее промыл и взял себе. — Он похлопал себя по карману.

Росту он был небольшого и, выпив кружку-другую, готов был, как он выражался, «на Монумент [12] вскарабкаться». Он декламировал лекции и речи, им прочтенные, читал наизусть восхищавшие его стихи. Помню, особую страсть он испытывал к Шекспиру.

— Вот где делается будущее, — сказал он однажды вечером. — Здесь. В анатомическом театре. Здесь нам предстоит найти путь вперед, к лучшей жизни. Здесь мы научимся облегчать человеческие страдания и болезни. Вы, и я, и наши товарищи — все мы должны со рвением трудиться на пользу общего дела! Нам необходима энергия, Виктор. Нам необходима уверенность. — На этом он разразился приступом кашля.

Глава 5

За два дня до начала весеннего триместра я возвратился в Оксфорд. Биши уговаривал меня остаться в Лондоне, приводя в качестве довода радикальное начинание, с которым мы себя связали, и укоряя меня за то, что я, как он выражался, недостаточно болею за наше дело. Но мне, говоря по правде, хотелось поскорее возобновить свои собственные занятия. В Лондоне я повидал и услыхал немало, однако ничто не произвело на меня впечатления столь глубокого, как демонстрация электричества мистером Дэви. Я горел нетерпением осилить все написанные по физической науке тома, древние и современные, и тем самым открыть тайные источники жизни; я желал посвятить себя этим поискам, и только им, полагая, что никакая сила на земле не способна сбить меня с пути к цели.

Войдя в колледж, я поздоровался с привратниками, как со старыми приятелями, однако их ответные приветствия прозвучали несколько сдержанно — мое имя по-прежнему было слишком крепко связано с Биши, что и вызывало их неприятие. Как бы то ни было, служанка моя в колледже была, казалось, искренне рада моему возвращению.

— Ах, мистер Франкенлейм, — сказала она, — я уж вас совсем заждалась.

Произношение моей фамилии давалось ей с большим трудом, и она имела обыкновение испробовать несколько разных способов в течение одного разговора.

— Ну и хлопот же у меня было с вашими бутылками!

— Весьма сожалею, Флоренс, если я причинил вам какие-либо неудобства.

— Бутылок-то, бутылок — и совсем полные, и наполовину, и вовсе пустые. Я и не знала, куда их деть, когда убиралась.

Она говорила о лаборатории, устроенной мною в спальне. Там было всего-то несколько реторт, трубок да переносная горелка, однако она испытывала панический ужас предо всем, что называла словом «медицинское». По некоей причине это напоминало ей о безвременной кончине ее мужа — событии, которое она с немалым удовольствием мне описывала, не скупясь на подробности.

— Так я их и оставила там, где были, — сказала она. — И не прикасалась к ним, мистер Франкентейн.

— Очень любезно с вашей стороны.

— Я своих господ вещи никогда не трогаю. Ни-ни. Как вам ехалось из Старой Коптильни? — Родом она была из Лондона, о чем никогда не переставала мне напоминать, но вышла замуж за человека из Оксфорда, недолго прожившего, да так здесь и осталась. — Небось туман был сильный.

— Увы, Флоренс, лил дождь.

— Вот жалость-то. — То обстоятельство, что город по-прежнему страдает от плохой погоды, казалось, было ей весьма приятно. — Зато хоть туман разгоняет. — Понизив голос, она прошептала: — А что мистер Шелли?

— У него все благополучно. Процветает в Лондоне.

— Тут о нем частенько говорят. — Она все шептала, хотя подслушивать нас было некому — Диким его считают.

— Нет, Флоренс, он не дикарь. Он человек мыслящий.

— Вот, значит, как это называется? Ну-ну. — Взявши мой сундук, она втащила его в спальню и принялась распаковывать мои рубашки и прочее белье. — А это еще что такое?

Услыхав ее вопрос, я тотчас понял, о чем она говорит. Среди белья я запрятал для сохранности небольшую, безупречно выполненную во всех тонкостях модель человеческого мозга, купленную мной у аптекаря на Дин-стрит. Он сказал мне, что это копия мозга некоего Дэви Моргана, пользовавшегося дурной славой разбойника, которого повесили несколькими месяцами прежде.

— Ничего, Флоренс. Оставьте на столе.

— И не прикоснусь к нему, мистер Франкенлейн. Его черви изъели.

Вошедши в спальню, я взял модель в руки.

— Это не черви. Это мозговые волокна. Видите? Они подобны океанским проливам и течениям.

Как мало известно людям о человеческом организме! Не нашлось бы и одного из тысячи — из сотни тысяч, — кто задумывался бы о работе мысли и тела.

— Это противно естеству, — сказала она.

— Нет, Флоренс, это само естество. Вот это, полагаю, зрительная доля.

— Негоже вам, сэр, такие вещи мне рассказывать. — Она смотрела на меня с ужасом. — Я про такое и знать не хочу.

— Сумей мы развить эту область, мы способны были бы видеть на много миль окрест. Разве это не было бы великим благом?

— Ну уж нет. Чтоб глаза наружу выскочили? Господи помилуй!

Я положил модель на рабочий стол, устроенный мной у окна комнаты.

— Боюсь, Флоренс, что вам предстоит и дальше пребывать в невежестве.

— По мне, сэр, и так хорошо.

Тогда мне не пришло в голову, что в словах Флоренс присутствовала некая инстинктивная правда: естественные чувства людей, сколь грубо ни выражаемые, были по-своему справедливы. Но к тому времени я уже навсегда отстранился от обычных стремлений человеческих. Мой ум заполняла собой одна мысль, одна идея, одна цель. Я желал достигнуть большего, куда большего, нежели мое окружение, и был всецело убежден, что мне предстоит проложить новый путь, исследовать неведомые силы и открыть миру глубочайшие тайны творения.

Я много читал в библиотеках Оксфорда, и это уводило меня в направлении весьма далеком от указанного моим добродетельным наставником, знавшим, казалось, одних лишь Галена с Аристотелем. Раз в неделю я подымался по лестнице в комнаты профессора Сэвилла, жившего на противоположной от меня стороне дворика, где заставал его сидящим в креслах с высокою спинкой; подле него стоял стакан с бренди и холодной водой. Начальное мое образование, полученное в Женеве, дало мне достаточные познания в греческом и латыни, и потому еженедельные обязательные переводы сложности для меня не представляли. Я успел сообщить ему, что интересы мои сосредоточены на росте и развитии человеческого тела, чему он, кажется, искренне поразился.

— Занятие сие не из тех, что подобают джентльмену, — сказал он.

— Но кто же за это возьмется, сэр, если не джентльмены?

— Разве в мире нет анатомов?

— Меня занимают тайны человеческой жизни. Есть ли предмет более важный?

— Но ведь обо всех этих вещах нам уже известно от Галена и Авиценны. — Сэвилл имел обыкновение, высказавши то или иное мнение, подыматься и ходить по комнате, вслед за тем возвращаться на прежнее место и лишь тогда пригубливать из стакана.

— Насколько я знаю, сэр, Гален изучал анатомию берберийской обезьяны.

— Совершенно верно. — Он совершил еще один вояж по комнате. — Не станете же вы предлагать, чтобы мы осквернили храм человеческого тела?

— Но как еще нам узнать, откуда берут начало основы жизни?

— Чтобы получить исчерпывающий ответ на этот вопрос, мистер Франкенштейн, достаточно открыть Библию.

— С Библией, сэр, я знаком хорошо…

— Очень на это надеюсь.

— Однако сознаюсь в собственном невежестве по части механизма как такового.

— Механизма? Потрудитесь изъяснить свою мысль.

— Из Книги Бытия, сэр, нам известно, что Господь создал человека из праха на земле, а затем вдохнул в его ноздри дыхание жизни.

— И что с того?

— Вопрос мой таков: из чего состояло это дыхание?

— Вы слишком много времени провели в обществе мистера Шелли. — Он вновь отправился на прогулку по комнате, а по возвращении к креслу сделал щедрый глоток бренди с водою. — Вы начинаете сомневаться в Священном Писании.

— Меня попросту мучает любопытство.

— Любопытство проявлять никогда не следует. Сие ведет к погибели. А теперь не обратиться ли нам к предмету наших занятий?

Он принялся изучать мой перевод на греческий напечатанного в «Таймсе» сообщения о перспективах независимости Далмации. Вскоре я ушел от него.

Итак, в Оксфорде просвещения ждать было неоткуда. Я уже решил, что буду учиться столько, сколько необходимо для получения степени, главным образом ради отца, сам же, подобно паломнику, готовился к другого рода путешествию. Ум, которому свойственно честолюбие, полагается на себя. За пределами Оксфорда, в деревушке под названием Хедингтон, я нашел небольшой сарай и снял его у фермера за пустячную сумму, разъяснив, что я студент-медик и работаю с ядовитыми веществами и смесями, которые необходимо приготовлять вдали от мест, часто посещаемых людьми. К сараю, окруженному полями, вела тропинка, что было кстати. Я сказал фермеру, что для моих целей это подходит наилучшим образом. Так оно и оказалось.

Опыты свои на животном царстве я начал, смею надеяться, не причиняя ненужной или излишней боли. Изучая труды Пристли и Дэви, я узнал об использовании закиси азота как средства анестезии, а усыпляющий эффект белены, применяемой в больших количествах, известен мне был еще прежде. Тем не менее начал я с мельчайших созданий. Даже простой червь и жук-плавунец — удивительные для естествоиспытателя объекты. Муха под микроскопом превращалась в чертог наслаждений: сосуды глаза, кристаллы с множеством отблесков, были ослепительны, их переполняла жизнь. До чего они были сложны и одновременно до чего уязвимы! Все пребывало в равновесии столь хрупком — жизнь и свет от тьмы и небытия отделяла грань толщиною с волосок.

На рынке рядом с Корн-стрит я покупал горлиц, и ощущение теплого, быстрого дыхания под пальцами напоминало мне ускользающий пульс жизни. Не то ли самое тепло наполняло вольтовы батареи? Тепло сопутствовало движению и возбужденному состоянию, а движение, видимое и невидимое, являлось признаком самой жизни. Я верил, что недалек от великого открытия. Сумей я создать движение, и тогда уж ничто не помешает ему воспроизводить себя раз за разом, подобно тому как гармоничной чередой вздымаются волны, бьющиеся о берег! Мир пляшет по единому закону.

В те оксфордские дни я был столь полон надежды и энтузиазма, что от одного лишь избытка энергии нередко пускался бегом по окружавшим сарай полям. Поднимая взгляд на облака, колыхавшиеся у меня над головою, я видел в них те же черты, что различал в жемчужном сиянии крыла мухи, в изменчивых оттенках глаза издыхающего голубя. Я полагал себя освободителем человечества, кому предстояло вывести мир из-под власти механической философии Ньютона и Локе. Если мне удастся, наблюдая все виды организмов, найти единый закон, если, изучая клетки и ткани, я сумею обнаружить один главенствующий элемент, тогда я смогу — кто знает! — сформулировать общую физиологию всего живого. Есть лишь одна жизнь, одна схема жизни, один созидающий дух.

Были, впрочем, в существовании моем и такие периоды, когда я просыпался на исходе ночи в ужасе. Первые предутренние часы вызывали во мне тревогу, и я, поднявшись с постели, мерил шагами темные улицы, словно тюремный двор. Но с первым же неясным появлением зари я успокаивался. Низкий, ровный свет по ту сторону заливных лугов наполнял меня чувством сродни мужеству. Оно мне было необходимо более, нежели когда-либо. Я принялся за анатомические опыты над собаками и кошками, которых покупал у жителей Оксфорда, у тех, что победнее. Каждому в отдельности я объяснял, что существо потребно мне для ловли мышей и крыс в моем жилище, долго уговаривать человека не приходилось. Усыпить животное с помощью закиси азота было несложно — я рассчитал, что сердце будет биться еще тридцать минут, прежде чем наступит безболезненная смерть. В эти краткие минуты я приступал к рассечению; тогда пол моей лаборатории превращался в лужу крови. Однако я не сходил с намеченного пути. Я стремился доказать, что органы любого существа не являются самостоятельными образованиями и что работа их определяется взаимодействием всех в совокупности. Следовательно, останови я работу одного — и остальные будут каким-то образом затронуты или повреждены. Так оно и оказалось. В своей экспериментальной философии я продвигался такими шагами, что все трудности на глазах у меня оставались позади.

На предпоследней неделе того триместра я получил письмо из Женевы от отца, где сообщалось, что сестра моя серьезно больна. Элизабет была моей точной копией во всем, не считая имени. Мы росли вместе: с самого младенчества вместе играли, правда, учиться вместе нам не довелось, но я пересказывал ей самое важное из своих школьных учебников. Говорили, что мы похожи и внешне, да и характер у нас обоих был одинаковый — нервный и беспокойный.

Я решил тотчас же возвратиться домой. Пакетбот до Гавра отходил от Лондон-бридж в следующий понедельник, и я поехал в Лондон двумя ночами ранее, чтобы раздобыть билет. Что и говорить, я надеялся увидеть Биши. С моего отъезда из города от него не было никаких известий, и мне не терпелось узнать о его приключениях в мое отсутствие. По прибытии в Лондон я отправился на Поланд-стрит, однако света в его окне не было. Я позвал его — ответа не последовало.

На корабле, идущем в Гавр, я взял небольшую каюту, но там до того сильно пахло бренди и камфорой, что я рад был проводить бо́льшую часть путешествия на открытой палубе. Путь вниз по Темзе ничем особенным не запомнился, разве что видом судов, медленно двигавшихся мимо в большом количестве; зрелище напоминало лес мачт. Однако близ устья реки меня поразили болота. Удаленность и одиночество этой местности (которой, по словам одного из пассажиров, сторонились из-за болотной лихорадки) взбудоражили мой дух. Полагаю, уже тогда я отчасти догадывался о природе будущих своих трудов и о необходимости тайной, молчаливой работы вдали от мест, посещаемых людьми. Разве не по этой дороге пустился я в полях под Оксфордом? Как бы то ни было, отплывая от Англии, я не предвидел того, что мне будет суждено стать несчастнейшим из людей.

Путешествие мое продолжалось по суше: из Гавра дилижанс довез меня до Парижа, оттуда я поехал в Дижон, а после — в Женеву. Мне не терпелось увидеть сестру, но в Париже я вынужден был сменить лошадей и отдохнуть ночь. Ранним вечером я приехал в гостиницу на рю Сен-Сюльпис. После действовавшего недавно запрета на поездки между Францией и Англией хозяин счастлив был принять моих английских попутчиков. Он созвал горстку музыкантов, и те стали играть во дворе, а его жена и дочери тем временем танцевали перед нами польскую мазурку. Таково галльское гостеприимство, о котором, несмотря на его сердечность, в соседних странах распространяется столько клеветнических слухов. Комнату мне предстояло делить с англичанином, путешествующим по делам, неким мистером Армитеджем. Он продавал очки, линзы и прочее в этом роде. Именно он предупредил меня о лихорадке в районе устья Темзы; теперь же он успел угостить меня парочкой рассказов, где речь шла о торговле оптическими товарами, после чего я решил подышать воздухом.

Я вышел на улицу, и внимание мое тотчас привлекла очередь — группа парижан стояла, переступая с ноги на ногу, перед раздвижными воротами. Одни были явно бедны, другие состоятельны, третьи же принадлежали к тому смешанному типу, что в Англии называют потрепанной аристократией. Как бы то ни было, такое разнообразие меня заинтересовало. Люди с видом нервным и нерешительным стояли перед воротами, совершенно не разговаривая и отводя друг от друга глаза. Я спросил хозяина, стоявшего на крыльце гостиницы, что это означает. «Ах, monsieur, об этом мы не говорим». Почему же они не говорят об этом? «Это приносит гостинице несчастье. C'est la maison des morts. La Morgue».

Дом мертвых? Я, кажется, понимал, о чем он ведет речь. То было хорошо известное в городе учреждение, где в определенные часы дня неопознанные тела умерших выставлялись на обозрение, чтобы друзья или родственники могли их опознать. Кое-кто, несомненно, счел бы это зрелищем неприятным, но я рад был, что оно оказалось на моем пути. Ничто в природе не казалось мне достойным отвращения. Точно так же, как некоторым нравится гулять среди развалин, наслаждаясь следами былых времен, ощущением прошлого, так и я не видел ничего предосудительного в прогулках среди мертвых, разложившихся тел. Тело человеческое находится в непрерывном, день за днем, состоянии разложения; ткани и волокна его изнашиваются еще при жизни, и в созерцании этого процесса вблизи я не видел ничего пугающего. Коли уж я собираюсь овладеть искусством и методой анатомии, то обязан наблюдать и естественное гниение человеческого тела.

Итак, я присоединился к стоявшим в очереди парижанам и, когда служитель отпер раздвижные ворота, двинулся вперед, в здание морга. Внимание мое тут же привлек запах, странный и не лишенный приятности, совсем как тот, что идет от мокрых зонтов или же от сырой соломы, какую нередко случается обнаружить на полу двухколесной повозки. В воздухе чувствовались испарения, словно в помещении установлен был угольный камин. То была длинная, с низким потолком и небольшими окнами комната, напоминавшая изнутри лондонскую кофейню. Там, где могли бы находиться сиденья и отдельные места для посетителей, помещался ряд неглубоких отсеков с укрепленными в них наклонными платформами. На них разложены были тела умерших, над которыми, дабы помочь опознанию, висела их одежда. Каждое тело защищено было от толпы любопытных толстым стеклом, подобно товару в витрине лавки. Во время моего посещения их было пять, трое мужчин и две женщины, и определить причину их смерти представляло собой недурную задачку. Один мужчина, средних лет, грузный, с тяжелою челюстью и бритою головой, походил на сгоревшего; однако красно-синие подтеки и распухшие конечности убедили меня в том, что он утонул. Догадка моя подтвердилась, когда я заметил внизу лужу воды, просочившейся из тела. Лицо женщины по соседству было почти неузнаваемо — походило оно скорее на гроздь помятого, перезрелого винограда. Причины этих диких ударов, нанесших урон ее внешности, представить себе я не мог, разве что предположить некое жуткое происшествие. Как бы то ни было, она заинтересовала меня. Остальная часть ее тела была совершенно нетронута, не считая нескольких подтеков крови и грязи, и мне подумалось, что, будь у нее новая голова, она могла бы стать предметом чувственного желания. Опознать ее мог лишь любовник или, возможно, родители.

Хоть я вовсе не относился к этим зрелищам с легкостью, ни малейшего отвращения они во мне не вызывали. Более всего меня захватывала любопытная неподвижность тел. Стоило основе жизни покинуть их, как они превратились в пустые комнаты, по неподвижности превосходившие любую восковую фигуру или манекен. Глядя на восковую фигуру, возможно представить себе, что она способна дышать и двигаться, но подарить жизнь этим холодным членам не способен был никакой акт сочувственного воображения. Я глядел на предметы, которым никогда не суждено было взглянуть на меня в ответ.

В другом отсеке я обнаружил тело пожилого мужчины, на котором не было ни единой царапины. По его загнутым ботинкам, поставленным рядом с ним, я понял, что он был мастеровым или же работником. Как бы то ни было, его отличала одна любопытная черта. Вокруг глаз его я заметил легкую сырость, а на щеке его застыло нечто, напоминавшее слезу. Этот остаток чувств на уже опустевшем лице воздействовал на меня престраннейшим образом. Я повернулся, чтобы уйти, и на мгновение задержался в толпе, собравшейся вокруг. Посмотревши в сторону открытой двери в дальнем конце низкой комнаты, я на миг поймал взглядом пожилого мужчину, стоявшего подле нее. Он в точности походил на человека, которого я только что видел за стеклом, словно тот с помощью некоего вмешательства черной магии смахнул слезу и ожил. Тут он улыбнулся мне. Я знал, что все это мимолетная иллюзия, но ужас мой от этого не уменьшался. Я медленно пошел к двери, где служитель морга протянул руку за pourboire [13], однако фигура старика уже исчезла. С облегчением оказавшись на свежем уличном воздухе, я попытался забыть этот случай, но он не шел у меня из головы и когда я взбирался по лестнице в свою комнату в гостинице.

Мой спутник Армитедж лежал на своей постели, полностью одетый. Продолжая думать об увиденном в морге, я был на миг ошарашен его присутствием.

— А, мистер Франкенштейн, — сказал он. — Не отужинаете ли вы со мной? Вино здесь очень дешево. — У него был низкий, глубокий голос, приводивший меня в раздражение.

— Боюсь, мне придется рано лечь. Карета в Дижон отправляется на заре. Дорога предстоит трудная.

— Значит, вам должно подкрепиться. — Он был старше меня, лет тридцати или около того, но манерами обладал необъяснимо старомодными. — Знаем, знаем, как вы, оксфордские джентльмены, морите себя голодом.

— Откуда вам известно, что я из Оксфорда?

— Так написано на вашем багаже. Зрение, понимаете ли. Хорошее зрение. — Мне уже известно было, что он торговец оптическими товарами. — Глаз — организм деликатный. — Говорил он медленно и с большой значительностью. — Плавает в море воды.

— Виноват, но это не так.

— Неужели?

— У него имеются корни и побеги. Он подобен вьющемуся растению, присоединенному к почве — мозгу.

— Возможно ли сказать, что он подобен лилии? Плавает на поверхности.

— Возможно, мистер Армитедж.

Добившись своего, он широко улыбнулся и похлопал меня по спине, словно поздравляя с тем, что я с ним согласился.

— Давайте спросим для вас хлеба. И мяса. И вина.

За простым ужином, который принесла нам горничная, мы обменялись всегдашними фразами. Жил он на Фрайди-стрит, близ Чипсайда, со своим отцом. Отец его изготавливал линзы и очки в мастерской на первом этаже их дома, он же выполнял роль коммивояжера. Воспользовавшись наступившим миром, он поплыл во Францию с образцами новейших изделий своего отца.

— Линз более тонко отшлифованных вам не найти, — говорил он. — Отдаленный шпиль в лунном свете и тот позволяют различить.

— Делает ли он микроскопы?

— Разумеется, делает. В данный момент он занимается прибором, у которого, если мне позволено будет так выразиться, цилиндрические глаза. С его помощью возможно будет ясно рассмотреть мельчайший предмет.

— Меня бы это чрезвычайно заинтересовало.

— Вот как? Что вы изучаете в Оксфорде, мистер Франкенштейн?

— Меня занимают тайны человеческой жизни.

— И только-то? — Он улыбнулся мне. Я не мог себе представить, что он способен рассмеяться.

— Именно так я узнал о нервных окончаниях глаза.

— Выходит, вы анатом? — Внезапно он сделался чрезвычайно мрачен, словно я вторгся в некое приватное дело.

— Не совсем. Это не главное мое занятие. Не могу похвастаться особым умением.

— Известно ли вам, как долго остается живым глаз, вышедши из своей оправы?

— Понятия не имею. Вероятно, несколько минут…

— Тридцать четыре секунды. После чего свет его угасает навеки.

— Откуда вам это известно?

— Оказавшись вне глазницы, высыхают они крайне быстро. Не спрашивайте меня, откуда мне это известно.

— Но что, если держать их в водном растворе — что тогда?

— Тогда, мистер Франкенштейн, сочтут, что вы задаете слишком много вопросов.

Он принялся очень медленно есть хлеб и мясо, лежавшие у него на тарелке.

Мне вспомнилась фраза из Теренция.

— Ничто человеческое мне не чуждо, мистер Армитедж.

Не ответив, он продолжал жевать мясо. То была, помнится, телятина, обвалянная в сухарях, как принято у меня на родине. У меня она не вызывала аппетита. То и дело он посматривал на меня; взгляд его не выражал ничего особенного помимо спокойного наблюдения. Наконец он заговорил:

— У моего отца есть занятный подмастерье. С четырнадцати лет он работал на доктора Джона Хантера. Известно ли вам это имя?

— Да, и очень хорошо.

Слухи о репутации Хантера — хирурга и анатома — дошли до меня еще в Женеве, где была переведена на французский его «Естественная история зубов».

— Доктору Хантеру, мистер Франкенштейн, прекрасно удавалось изучение тела. Он превратил это в свое ремесло.

— Да, я об этом читал.

— Хирургом он был превосходным. Мой отец видел, как он изъял камень из желчного пузыря менее чем за три минуты.

— Неужели?

— И пациент не умер.

Армитедж опять сосредоточился на своей тарелке — теперь он с нарочитой неспешностью подтирал на ней крошки куском хлеба, смоченным в вине.

— Тот камень до сих пор хранится у моего отца.

— Пациенту он был не надобен?

— Нет. Доктор Хантер называл его кладом.

— Но что же произошло с глазами?

— Я же говорил вам. Пациент остался жив — к немалому своему удивлению.

— Не с его — с теми глазами, что сохранялись в воде. Полагаю, их вынули из тел людей, которым повезло менее.

Армитедж не сводил с меня взора, все столь же необъяснимо бесстрастного.

— Ежели пациент умер в операционном театре, кому он тогда принадлежит?

Я ничего не сказал, полагая, что и без того уже сказал слишком много.

— Доктор Хантер придерживался того мнения, что, поскольку тело поручено его заботам, ответственность за него лежит на нем. Оно, в некотором смысле, становится его собственностью.

— Не могу не согласиться.

— Превосходно. Я говорю с вами сейчас, целиком полагаясь на единодушие, какое бывает меж добрыми приятелями. Факты эти не пользуются широкой известностью за пределами медицинских школ.

Рот мой пересох, и я проглотил стакан вина.

— Доктор Хантер полагал, что члены и органы скончавшегося пациента представляют большую ценность для его студентов, нежели для земли, в которой им иначе суждено было бы лежать. Одного молодого человека, из ассистентов доктора Хантера, в особенности интересовала селезенка. Вот она и… — Армитедж прервался и, к удивлению моему, широко улыбнулся. — Как принято говорить у нас на Чипсайде, мистер Франкенштейн, она пошла из-под прилавка.

— А вашего отца в особенности интересовали глаза?

— Он всегда обладал безукоризненным зрением. Это было замечено еще в раннем возрасте. Он, как это бывает с мальчишками, заинтересовался этим предметом. Не знаю, есть ли у вас в стране телескопы для путешественников? — Я покачал головой. — Их устанавливают на проезжей дороге, и за небольшую сумму их позволяется использовать в течение пяти минут. На Стрэнде всегда стоял один такой. Мальчишкой отец мой его очень любил. Вот так, мало-помалу, он и заинтересовался связью между линзой и глазом. Известно ли вам, что глаз обладает собственной линзой, пропускающей воздух, подобно пузырьку газа?

— Я слыхал об этом.

— Покрыта она необычайно тонкой пленкой прозрачного вещества, которое отец мой назвал глазной тканью.

— Так, значит, отец ваш — экспериментатор?

— Не знаю, можно ли его так называть, мистер Франкенштейн. — Армитедж налил нам обоим еще по стакану вина. — Расскажу вам еще секрет. Бывали, разумеется, случаи, когда пациент не умирал — к великому удовлетворению доктора Хантера. Но при этом возникала другая проблема.

— Какого характера?

— Проблема нехватки, сэр.

— Мне кажется, я понимаю вас. Нехватки трупов. Готового материала.

— Предмет этот обыкновенно не возникает в беседе. Однако для доктора Хантера и его ассистентов это была постоянная тема разговоров.

— Как же дело разрешилось?

— Вы, полагаю, слыхали о воскресителях?

— Только из газет.

— В наши дни в публичной печати об этом упоминается редко. Однако они по-прежнему действуют.

Я знал о деятельности этих расхитителей могил, или, как их чаще называли, воскресителей. Об их действиях, даже в Оксфорде, время от времени писали в газетах, но никаких сенсаций это не вызывало. В Лондоне они были более активны — там они выкапывали свежие тела недавно умерших и за большие суммы продавали их медицинским школам.

— Доктору Хантеру пришлось воспользоваться их услугами?

Армитедж кивнул:

— С неохотой. Он говорил моему отцу, что коль эти похищенные тела помогают вернуть к жизни других, то он не способен в полной мере сожалеть о подобном их использовании.

— Жизнь за смерть — сделка выгодная.

— Вы будете желанным гостем на Чипсайде, мистер Франкенштейн. Мой отец держался того же мнения, что и вы, и помогал в переговорах с людьми, занимавшимися делом воскресителей. Он весьма близко с ними сошелся. По его словам, трезвых среди них не бывало ни единого.

— Вы говорите, они по-прежнему действуют?

— Определенно. Это семейное дело. Они часто посещают определенные таверны, где с ними возможно договориться… — Он поднес руку к губам, изображая, будто пьет. — К несчастью, одного из них судили — за покражу серебряного распятия с одного из тел. Проболтавшись, он назвал имя доктора Хантера.

— И тогда?

— Все довольно скоро утихло. Однако появился памфлет, где имя его связывалось с вампирами. Приходилось ли вам слышать об этом явлении, мистер Франкенштейн?

— Мадьярский предрассудок. Интереса не представляет.

— Рад это слышать. В то время доктора Хантера это беспокоило, но работа увлекла его вперед.

— Его жизнь посвящена была работе.

— Да, верно. Если мне позволено будет так выразиться, вы прекрасно все понимаете. — Он выпил еще вина. — Вы говорили, что изучаете тайны человеческой жизни. Позвольте спросить, какие именно аспекты вас интересуют?

Полагаю, я на миг замешкался.

— Меня занимает устройство всего, что наделено жизнью.

— Какова ваша цель?

— Я хочу открыть источник жизни.

— Но ведь это включает в себя и человеческое тело?

— Я намерен двигаться постепенно, мистер Армитедж.

— Предприятие колоссальное, что и говорить. Полагаю, лишь человеку молодому мог прийти в голову подобный план. Потрясающе. Мне очень хотелось бы познакомить вас с моим отцом.

— Непременно. Мне хотелось бы увидеть его глаза.

На это он громко рассмеялся и снова похлопал меня по спине, будто лучше меня не было человека на всей земле.

— Так тому и быть. Но будьте осторожны. Он видит людей насквозь.

Глава 6

Ко времени приезда в Женеву я чувствовал себя больным и утомленным — дорога через Францию была тяжелой, а из-за сильного дождя, начавшегося, как только дилижанс покинул Париж, ехать стало неудобнее во сто крат. Дух мой поддерживало одно лишь стремление увидеть сестру. Отцовский дом находился на рю де Пургатуар, недалеко от собора; купил он его для своих деловых предприятий в городе уже давно, и я весьма хорошо знал эту округу. Взяв в носильщики местного мальчишку, я заторопился вперед по знакомым крутым улицам над озером.

Дома меня встретила тишина. Наконец, после многократного стука, к двери подошла молодая служанка. Я ее не узнал, а туговатая на ум девушка, казалось. не способна была понять, что в семействе может быть сын. В результате моих длинных разъяснений на ее родном наречии она неохотно позволила мне войти в дом. Возможно, она заметила некое сходство между мной и Элизабет. От нее я узнал, что сестра моя находится в санатории в Версуа, небольшом городке на берегу озера, а отец снял там виллу, чтобы быть рядом с нею. В столь поздний час нечего было и думать о том, чтобы туда отправиться, и я, изможденный, едва ли не наугад выбравши спальню, погрузился в глубокий сон.

На следующее утро я пешком отправился в Версуа. По берегу до него было не более двух или трех миль, и я воспользовался хорошей погодой, чтобы насладиться возвращением в родные края. Приятно было вспомнить спокойствие и добрый нрав моих соотечественников, в особенности после угрюмости англичан; горный же ландшафт был, разумеется, во много крат лучше оксфордского, где нет ничего выдающегося, разве что подернутые дымкой Темза и Червелл. Размышляя об этих вещах, я, не прошло и часа, добрался до места.

Версуа покоится над озером на небольшом естественном плато, а владения санатория простираются вниз, к воде. Это место всегда было источником здоровья; здесь найдены были следы римского храма Меркурия. Местный народ считает, что бог до сих пор где-то здесь, я же приписываю животворную силу воздуха электрическим разрядам, происходящим в горах. Атмосфера этой местности напоена живым духом.

Я направился к воротам санатория и добился, чтобы меня впустили: тому способствовало мое имя — семейство Франкенштейн в чести у многих. Прежде мне ни разу не доводилось бывать в подобном учреждении; это же, полагаю, было одно из первых такого рода, построенное согласно научным принципам общественного здравоохранения. Меня провели в комнату сестры, когда же оказалось, что она пуста, мне указали дорогу к берегам озера. Именно там, как мне сказали, любила сидеть с шитьем Элизабет.

Я едва узнал ее. Она сделалась до того измождена и худа, что казалось, у нее нет сил подняться и поздороваться со мной.

— Рада тебя видеть, Виктор. Я надеялась, что ты приедешь.

В медленной, неуверенной ее манере была такая примиренность с судьбой, что я готов был зарыдать. Изменился и голос ее — он сделался более высок и печален.

— Разве мог я не приехать? Я выехал тотчас же, как получил известие от папы.

— Папа слишком переживает.

— Он обеспокоен.

Она улыбнулась до крайности покойно, словно признавая свое поражение.

— Я часто думала о том, как тебе живется в Англии. Мне казалось, ты далеко-далеко…

Я подошел к ней и поцеловал в лоб.

— Но теперь ты дома. — Она снова попыталась подняться со скамьи.

— Сядь, Элизабет. Тебе не следует утомляться.

— Я всегда утомлена. К этому я привыкла. Разве не прекрасное место?

Мы были у озера, на небольшом полуострове, поросшем травой и деревьями; поднялся ветер, что здесь случается нередко, и поверхность воды взволновалась. Я взял ее шаль, которую она положила подле себя на плетеную скамью, и укрыл ее плечи.

— Мне нравится ветер. От него я чувствую себя частью этого мира.

Глаза ее от болезни стали больше; казалось, она смотрит на меня с невиданным прежде вниманием.

— Что ты шьешь?

— Это тебе. Женевский кошелек. — Так называли небольшие, искусно вышитые кошельки, какими в этой местности пользовались купцы. — Я вышиваю на нем портрет папы. Пусть останется тебе на память, когда ты отправишься в странствия.

— Я предпочел бы, чтобы у меня был твой портрет.

— О, я уж не та, что была. — Она взглянула на горы за озером. — По крайней мере, я не состарюсь.

— Прошу тебя, не говори…

Она снова внимательно посмотрела на меня. В ее истощенном лице я, как мне думалось, различил некое видение старости, которой ей было не достигнуть.

— Я не боюсь правды, Виктор. Солнце мое закатывается. Я знаю.

— Здесь ты поправишься. Для твоего недуга существуют лекарства.

— Называется это чахоткой. Хорошее слово. Я чахну. — Я собирался было сказать что-то в утешение, но она подняла руку: — Не надо. Я к этому готова. Мне представляется величайшей удачей то, что я могу сидеть здесь, подле нашего любимого озера. Знаешь ли, оно со мною разговаривает.

Внезапно ее охватил приступ кашля, мучительный и долгий. Я хотел заключить ее в объятия и успокоить, но она, полагаю, не желала утешения.

— Озеро — компания вполне веселая. Напоминает мне обо всех счастливых днях, что я знала. Рассказывает мне о твоих великих приключениях в Англии.

— О чем еще?

— Оно говорит со мной о покое.

— Элизабет… — Я опустил голову.

— Не надо слез, Виктор. Я вполне довольна. Порой я сижу здесь ночью…

— Позволяют ли это доктора?

— Мне удается ускользнуть. Во время сна нас не беспокоят, а возвращаюсь я всегда до восхода солнца.

И вот я сижу тут в темноте, гляжу на воду. На некоторых лодках есть керосиновые лампы, и ночью они плывут передо мною, словно частички светящегося пламени. Это так ободряет. Часто я думаю: вот, должно быть, на что похожа смерть — на созерцание дальних огней. Ах, вот и папа идет.

Отец шел по лужайке к нам. Одет он был строго, на нем был темно-зеленый сюртук и галстук; лишь быстрый шаг его указывал, что ему не по себе.

— Виктор, тебе следовало зайти ко мне.

— Я прибыл в Женеву вчера поздно вечером, папа. Времени не было. Разве вы не получили письма, что я послал из Оксфорда?

— Я ничего не получал.

Я понял, что вид Элизабет сильно растревожил его; мне ясно было, что ее состояние ухудшается с каждым днем.

— Я забросил дела в Женеве. Ты ела сегодня, Элизабет?

— Немного хлеба, размоченного в молоке, папа.

— Тебе необходимо есть. — Он положил руки ей на голову, будто желая благословить. — Тебе необходимо набираться сил. Хорошо ли тебе спалось?

— Да, превосходно.

— Хорошо. Еда и отдых. Еда и отдых. — Нагнувшись, он поправил шаль у нее на плечах. — Ветер дует прямо с гор. Не возвратиться ли тебе в комнату?

— Доктора превозносят достоинства свежего воздуха, папа.

— Вполне возможно. Но видела ли ты, чтобы они сидели у озера? Мне самому становится прохладно. Виктор, помоги мне увести твою сестру.

— Я вполне в состоянии идти, папа.

— Разумеется, Элизабет. Мы пойдем рядом с тобой. Виктор, возьми сестру за руку.

Когда она поднялась с плетеной скамьи, я понял, что она очень слаба — она словно чуть покачивалась на ветру, и на мгновение мне показалось, будто она потеряла равновесие. Она оперлась на меня и засмеялась, как бы над собственной немощью.

Дорога к санаторию шла слегка в гору, и, когда мы стали медленно подниматься по гравийной тропинке, уводящей от озера, она ухватилась за мою руку. Отец шагал рядом с нами по траве, склонив голову в раздумье, но когда мы приблизились к двери здания, он прошел вперед. Позже он сказал мне, что хотел поговорить с одним из врачей в отсутствие Элизабет. Я проводил сестру в ее комнату.

— Папа очень печалится, — сказала она. — Надеюсь, ты сможешь его успокоить.

— Как же это сделать?

— Не знаю.

— Элизабет, я не могу здесь оставаться. Я не могу поселиться в Женеве.

— Я понимаю. Тебе здесь не место. Ты всегда горел честолюбием.

— Не знаю, как мне в этом повиниться.

— Я и не жду ничего подобного. Это похвально. Я всегда гордилась тобою, Виктор. С тех самых пор, когда ты был мальчиком, я наблюдала за тобою с восхищением. Помнишь, ты показывал мне, как живет цыпленок в курином яйце? Ты его изучал. Если тебе хотелось что-то познать, ты все подчинял своему желанию. — Говоря, Элизабет оживилась, словно возвратившись в прежние, до болезни, времена. — Ты докучал людям вопросами, на которые у них не было ответа. Почему облака меняют форму? Почему разрезанный червяк разделяется на два живых существа? Почему осенью листья меняют цвет? — Она замолчала. — Добейся успехов в науке, Виктор. Стань великой личностью.

В комнату вошли папа с молодым человеком, который поздоровался с Элизабет в манере самой непринужденной. Я решил, что это один из ее врачей, однако ж он мне не понравился.

— Элизабет, — сказал он, — самая терпеливая из моих подопечных. Она переносит банки и пластыри без малейших жалоб.

— Рад это слышать, — ответил папа. — Хорошо ли она ест?

— Она поддерживает свои силы. Мы полны самых лучших надежд.

В моих глазах это походило на маленькую комедию, разыгранную ради Элизабет, но выражение усталости на ее лице убедило меня в том, что на нее она не подействовала.

— Думаю, нам следует тебя оставить, — сказал я. — Ты утомлена.

— Да, — сказал папа. — Ей необходимо отдохнуть. Отдых есть лечение.

— Позволительно ли мне сознаться в том, что я устала? — Она взглянула на врача, который внимательно за нею наблюдал.

— Разумеется. Не забудьте, что перед ужином фортепьянный концерт. Мы будем слушать Моцарта.

— Теперь я уже не люблю слушать музыку.

Перед тем как уходить, отец обнял ее, вновь уговаривая есть получше и спать. Я сомневался в том, что она послушается его наставлений. Слишком далека была она от этого мира, чтобы обращать внимание на подобные вещи. Как только мы ушли от нее, глаза отца наполнились слезами. Я никогда прежде не видел его плачущим.

— Ей не жить, — сказал он. — Доктору это известно.

— Но ведь есть какая-то надежда?

— Ни малейшей. Доктора сказали, что улучшение невозможно. Чахотка поразила ее легкие.

— Но ведь доктора могут ошибаться.

— Ты слышал, как она дышит? Доктор сказал мне, что прошлой ночью рот ее был полон артериальной крови.

— Что же нам делать?

— Ждать. Что же еще?

— Ее более не греет солнце.

— Что такое?

Я говорил слишком тихо, и он меня не расслышал.

— Тяжелое время, папа.

— Будет еще тяжелее. Мы должны лелеять твою сестру.

Смерть наступила двумя днями позже. Элизабет обнаружили утром сидящей в кресле у постели. Сказали, что она не страдала; не знаю, как это удалось определить. По настоянию отца похоронили ее на маленьком кладбище в Шамони, в деревне, где находилось наше родовое поместье. Элизабет положили в свинцовый гроб, и мы все вместе отправились по петляющей дороге прочь из Женевы, в горы. Стоит ли говорить, что путешествие было печальным. Все, что я теперь о нем помню, — сладкий запах горящих бревен, сопровождавший нас часть пути.

Когда мы добрались до нашего старого дома, я жаждал снова увидеть чистую белизну снега, к которому не прикасался никто на свете. Из окна моей комнаты виден был Монблан и вершина, которую мы называли Л'агилль дю Миди; снег на верхних склонах сиял, освещенный солнцем, а нижняя часть горы все еще оставалась в тени, покрытая серым снегом, с нее чередой сбегали в долину деревья. Ничто не мешало взгляду простираться вдаль. Видны были каменистые участки, до которых никогда не добирался свет, русла, по которым никогда не текла река, странной формы скалы, вырубленные силами, каких я не мог себе представить. Все было окутано вечным покоем. То был покой, в который теперь вступила Элизабет. Но тут громкое птичье пение вернуло меня обратно на землю.

Вечером накануне похорон пришла буря. Густые облака покрыли горы, затянув их вершины серой дымкой, что опускалась все ниже. Блики солнечного света касались земли, а стоило подняться ветру, как листья на деревьях начинали трепетать подобно скрипкам. Когда в склон горы ударила молния, выглядело это так, будто по земле хлестнули прутом. Огонь сверкал по всему небу; гром переместился и шел, казалось, низом, под горами. Затем горы исчезли из виду. В воздухе висела тяжесть ожидания, в нем чувствовался аромат грозы. И тут на общинном выгоне, поросшем травой, я увидел девочку, игравшую с двумя собачонкми. Как мне хотелось в тот момент, чтобы Элизабет возвратилась и увидела это вместе со мной! Знай я, как ее оживить, я сделал бы это! Невысказанная мысль моя слилась со вспышкой молнии, возникнув в тот же миг.

Звон колоколов церквушки в Шамони, раздавшийся, когда ее опускали в землю, словно отражался от скал и снега. Меня вновь переполнило чувство, знакомое с детства, — как будто колокола неким образом оказались внутри горы и звук их проникает сквозь ее толщу.

После похорон, на которых присутствовали большинство жителей Шамони, я не находил себе места. Мне необходимо было двигаться. И потому я возвратился в горы. Я стал карабкаться вверх через хвойный лес, окаймлявший предгорья, с трудом удерживая равновесие среди каменистых уступов и корней, то и дело затруднявших мое восхождение. Были тут и ручейки, стремительно падавшие с ледников на верхних склонах. Наконец я нашел вьющуюся тропинку, которою ходили местные крестьяне. Мне хотелось взобраться выше, еще выше, ступить на Л'агилль дю Миди. Где-то поблизости раздался голос сурка, и этот пронзительный зов заставил меня осознать свое одиночество. Упади я здесь и умри, тело мое вскоре покроют лед и снег; реликт моего времени, оно сохранится на многие века, как установлено современными опытами по замораживанию, и не подвергнется разложению.

Воздух тут был более разреженным, и я ощущал, как в теле моем пульсирует кровь. Это было прекрасно — почувствовать силу жизни, однако в бескрайнем одиночестве, где меня омывали потоки вселенной, это порождало еще и чувство сродни ужасу — чувство, когда осознаешь, сколь могущественно бытие, и в то же время понимаешь, сколь оно хрупко. Я лежал на замерзшей земле, но холода не ощущал. Я окликнул сурка, подражая его голосу. В отклике живого существа прозвучала жалобная нота, словно оно не поняло приветствия. Я крикнул опять, твердо уверенный в том, что вся жизнь — единое целое, и теперь в отклике мне послышался трепет узнавания.

После смерти Элизабет отец как будто устал от собственной жизни. Он очень быстро постарел, забросил дело по продаже товаров за границу, созданное им за многие годы. Отказавшись возвращаться в Женеву, он заперся в своем кабинете в Шамони, где просиживал от зари до сумерек, глядя в окно на горы. Вечерами он обедал вместе со мной, но разговаривали мы мало. Впрочем, ему случалось изливать душу, переполненную чувствами.

— Ты занимаешься науками, — сказал он мне однажды вечером. — Можешь ли ты мне изъяснить, почему самые жалкие создания обладают жизнью, тогда как Элизабет лишена ее навеки?

— Дар этот не вечен, отец.

— Этот мотылек полон жизни. Видишь, как он кружит у пламени свечи? Радует ли его, по-твоему, его существование?

— Он словно бы танцует. Всем живым существам должно расходовать свою энергию.

— И все-таки этой жизни, этой радости придет конец.

— Мотылек не знает о смерти.

— Стало быть, он полагает, что бессмертен?

— Понятие бессмертия ему неведомо. Он есть. Этого довольно. Он не живет во времени.

— Сила существования, которой он обладает, — возможно ли ее найти?

— Что вы под этим подразумеваете?

— Существует ли некая сущность, некая жизненная искра?

— На этот вопрос, отец, я не могу ответить. Это постоянный предмет споров, но к удовлетворительному заключению прийти никому не удается.

— Стало быть, мы не знаем, что есть жизнь.

— Нет. Ей невозможно подобрать определение.

— На что же годны все твои науки и занятия, если они не позволяют понять самого важного?

— Все, на что мы способны, — двигаться от известного к неизвестному.

— Но когда неизвестное столь велико…

— Оно тем паче заставляет меня не жалеть сил, отец.

Мотылек по-прежнему порхал вокруг свечи, и я поймал его, сложив руки. Я чувствовал, как его бледные крылышки бьются о кожу моих ладоней, и внезапно испытал ощущение восторга.

— Я пытаюсь отыскать этот дух жизни.

— Что же думают на этот счет твои профессора в Оксфорде?

— О, они об этом не знают. — Я моментально пожалел о своем скором ответе.

— Стало быть, это тайные поиски?

— Не тайные. Этим занимаются многие другие. Мы работаем независимо друг от друга, стремясь к одной и той же цели.

— Выходит, хорошо жить в этом веке?

— О да. — Я раскрыл ладони, и мотылек неуверенно выпорхнул в сумеречный воздух. — Предстоят великие открытия. Мы откроем тайны электрического потока. Мы построим огромные соборы из вольтовых батарей, чтобы воссоздать молнию.

— И создать жизнь?

— Кто знает? Кто способен дать ответ? Возможно, я не застану этого.

— Ты всегда отличался настойчивостью, Виктор. Я верю — какую бы задачу ты перед собою ни ставил, ты непременно в ней преуспеешь. Чего бы тебе хотелось?

— Мне хотелось бы вернуть к жизни Элизабет.

Он опустил голову, но внезапно внимание его привлек слабый грохот в горах у нас за спиной.

— Лавина, — произнес он. — Что ж, сумей ты их покорить, Виктор, быть тебе знаменитым. — С этими словами он вздохнул.

Спустя несколько недель после похорон он заразился инфлюэнцей и начал слабеть день ото дня. То был для меня урок: так разум управляет телом. Жизненная сила обладает природою не только физической, но также умственной и духовной. Стоило отцу моему разувериться в жизни, и внутренние силы начали покидать его. Вместо того чтобы лежать в постели, он продолжал сидеть в кресле у себя в кабинете. Любовь его к книгам была такова, что он, полагаю, не желал с ними расставаться. О делах, которые он поручил своему доверенному служащему, мсье Фабру, он ни единожды не заговаривал. По сути, он ни единожды не завел связного, долгого разговора о чем бы то ни было. «Деньгами пользуйся с толком, — сказал он мне однажды вечером, в момент, когда я думал, что он спит. — Пусти их на достойное дело». Я был единственным его наследником и вполне сознавал, какие на меня возлягут финансовые обязательства. «Все, что в человеческих силах, тебе по плечу». Затем он снова погрузился в молчание.

Я сидел подле него, когда он умер. Я читал ему из «Страданий молодого Вертера» Гете — этот роман я всегда намеревался изучить, а поскольку достоинства его превозносил передо мною Биши, энтузиазм мой был тем более велик. Отец обладал превосходным знанием немецкого, однако понимал ли он мои слова, не знаю — возможно, что он к ним и не прислушивался. Мне всего лишь хотелось уверить его в том, что я с ним. Внезапно он открыл глаза.

— Не в том дело, что Вертер слишком много любил, — произнес он. — Он слишком долго жил. — Сказавши это, он тихо отошел.

Я ожидал некоей перемены в момент смерти, некоего ощущения ухода, но не мог предвидеть того, чему стал свидетелем. Казалось, он никогда и не был живым; казалось, он возвратился в некое предыдущее состояние, в каком находился прежде, чем наполниться жизнью. Он ушел обратно. Я пощупал у него пульс, потрогал сбоку шею, но все было кончено.

Итак, еще одного Франкенштейна зарыли в холм позади маленькой церкви в Шамони; я был единственным из близких родственников, при этом присутствовавших, однако следом за мною к могиле подошли домашние слуги, а также те, кто служил у отца, да те самые обитатели деревни, что были на похоронах Элизабет. Я не сдерживал слез — возможно, впрочем, оплакивал я самого себя.

Я провел в Швейцарии два месяца, в течение которых привел в порядок свои дела и передал управление компанией мсье Фабру, которому отец всегда доверял. В письме к ректору колледжа я изъяснил причины своей задержки и попросил у него отпуска до следующего триместра; разрешение, в согласии со сводом уставов, было дано, и я с удвоенным нетерпением и честолюбием ждал, когда смогу возвратиться к своим занятиям. Теперь я был наследником большого состояния, которым мог пользоваться бесконтрольно, ни перед кем не отчитываясь. К тому времени я уже твердо вознамерился пустить его на достижение своих целей в науке изучения жизни.

Были и другие причины, по которым я рад был возвратиться. Я несколько месяцев не получал никаких известий от Биши, и мне не терпелось узнать обо всех его подвигах в Лондоне. Теперь я обдумывал намерение снять в городе просторный дом, где мы с ним могли бы жить, тесно общаясь. Были у меня и другие планы, составленные в голове до того точно, словно подле меня сидел архитектор. Я намеревался создать огромную лабораторию, чтобы заниматься там опытами, поставив дело на широкую ногу. Мне хотелось создать «галерею жизни», где были бы выставлены все известные формы примитивного существования. Говоря начистоту, я хотел стать благодетелем человечества. Итак, ранней осенью того щедрого на события года я возвратился, полный энтузиазма и предчувствий, в Англию. Я полагал, что в Лондоне человек с деньгами в кармане является хозяином своей судьбы. Однако тут, как мне предстояло убедиться, я ошибался.

Глава 7

По прибытии в Лондон я снял комнаты на Джермин-стрит, предусмотрительно распорядившись, чтобы тяжелый мой багаж доставили в Оксфорд до моего приезда туда. Едва успев проглотить тарелку говядины в трактире рядом с церковью Святого Иакова, я направился на Поланд-стрит. Окна комнат, где прежде обитал Биши, были закрыты, поэтому я поднялся по лестнице и постучал в дверь тросточкой из слоновой кости, что привез из Швейцарии. К двери подошла молодая женщина, державшая у груди младенца. Утративши на миг дар речи, я лишь вперился в нее взглядом.

— Что вам угодно, сэр?

— Мистер Шелли?

— Как вы сказали, сэр?

— Здесь ли мистер Шелли?

— Здесь таких нет.

— Перси Биши Шелли?

— Нет, сэр. Джон Дональдсон. Его жена Амелия — это я. А это Артур. — Она похлопала ребенка свободной рукой.

Должен признаться, я испытал мгновенное облегчение.

— Прошу прощенья, миссис Дональдсон. Нельзя ли узнать, давно ли вы тут живете?

— В начале лета приехали, сэр. Мы из Девона.

— До вас тут, полагаю, жил молодой человек. Он мой друг…

— А! Тот юноша. Я и вправду кое-что слышала о нем от мистера Лоусона, что над нами. Странный юноша. До того переменчивый — не правда ли? — Я кивнул. — Он исчез, сэр. Съехал однажды утром. С тех пор его не видали. Коль уж вы зашли… — Она возвратилась в комнаты, так хорошо мне знакомые, и вскоре вышла обратно с небольшим томиком. — Если найдете его, не передадите ли ему вот это?

Она вручила мне книгу, в которой я узнал экземпляр «Лирических баллад». Он часто читал оттуда во время наших вечерних бесед.

— Я ее под диваном нашла, сэр. Упала, должно быть. Нам с мистером Дональдсоном, сэр, она ни к чему.

Я дал ей соверен, который она приняла с многократными возгласами радости. Не зайти ли в поисках новостей о Биши к Дэниелу Уэстбруку в Уайтчепел, подумалось мне. Однако воспоминания о той местности, темной и туманной, заставили меня отказаться от этого плана. Вместо того я решился возвратиться в Оксфорд, где Биши сможет, если пожелает, меня найти. Комнаты свои на Джермин-стрит я тем не менее оставил за собой, чтобы было где укрыться от тихой университетской жизни.

Флоренс, моя служанка в колледже, приветствовала меня наверху лестницы удивленным восклицанием:

— Ах, мистер Франкенлайм, мы уж совсем было за вас отчаялись!

— Никогда не следует отчаиваться, Флоренс.

— А тут старший привратник говорит, мол, вы назад собрались. Вот я и прибралась тут хорошенько. — Она показала рукой на мои комнаты. — Все как нельзя лучше, вот увидите.

— Рад это слышать.

Я прошел мимо нее и, открывши дверь, с облегчением увидел, что багаж мой высится кучей в углу.

Так я снова вступил в ежедневный круг богослужений, обедов и приятелей, студентов колледжа. Место это по природе своей было таково, что стоило мне обжиться в моих комнатах, и я тотчас почувствовал, как возвращаюсь к своей былой жизни. Я стал искать общества Хорэса Лэнга, знакомого с Биши еще до моего приезда в Оксфорд; теперь мы вместе прогуливались по Темзе в сторону Бинси или же в сторону Годстоу и обсуждали нашего поэта. С тех пор как Биши пришлось покинуть колледж, Лэнг не получал от него никаких известий, и я просветил его относительно наших радикальных сборищ в Лондоне. Весть о скором прибытии мистера Кольриджа, которому предстояло читать лекции в Уэлш-холле на Корнмаркет-стрит, мы встретили не без радостного возбуждения. Я, разумеется, уже знаком был с его поэзией, отчасти по «Лирическим балладам», отчасти в результате собственных моих изысканий в сфере современной политической и экономической науки. Начав читать его эссе в «Друге», я сразу проникся величайшим уважением к его интеллектуальным способностям и — не менее того — к гибкости его ума, которому, казалось, подвластны любые вершины.

Курс лекций, который он собирался прочесть, назывался «Курс английской поэзии». В тот вечер, на первой лекции, Уэлш-холл был до того забит молодыми людьми из университета, что трудно было дышать. Когда мистер Кольридж вышел на сцену, вид у него был нездоровый: он был бледен, а на щеках его горел неровный румянец. Он выглядел старше, чем мне представлялось, — если не предположить, что он поседел раньше времени; руки его, когда он приблизился к кафедре, дрожали. Он вовсе не был нехорош собой: лицо открытое, как у ребенка, — однако чувствовалось в нем нечто вялое, не поддающееся определению, отчего его можно было заподозрить в лености или в отсутствии воли.

«Джентльмены, — сказал он, вынимая из кармана своего сюртука бумаги, — прошу вас простить мне мою слабость. Я недавно возвратился из долгого путешествия, во время которого здоровье мое пострадало. Но я молюсь в надежде на то, что мучения тела не затронули рассудка».

В ответ на это слушатели закричали «ура», и Кольриджу как будто полегчало от столь душевного приема. Он начал, заглядывая в свои записи, говорить о корнях английской поэзии, уходящих к англосаксонским бардам, но выходило натужно. Подлинного интереса к этим предметам у него не было. Почувствовав, как мне кажется, беспокойство аудитории, он отложил бумаги и начал говорить — с теплотой, непринужденно — о том, как гениален язык сам по себе. Глаза его загорелись вдохновением — другого слова не подберешь; казалось, он умел ухватить взглядом фразы и предложения прежде, чем они вылетят из его уст. Говорил он о том, что язык обладает формой органической, а не механической. Он превозносил активную силу этого пособника воображения и объявил, что «человек создает мир, в котором живет». Я записал одно мнение, чрезвычайно меня заинтересовавшее. «Ньютон, — сказал он, — заявлял, что теории его созданы с помощью экспериментов и наблюдений. Это не так. Они созданы были с помощью его ума и воображения». Кольридж более не выглядел усталым, и в пылу речи внешность его облагородилась. Говорил он совершенно свободно, с присвистом в голосе, до странности привлекательным; жесты его производили сильный эффект. «Под воздействием воображения, — продолжал он, — природа наполняется страстью и переменами. Ее изменяет — ее затрагивает — человеческое восприятие». В каком смысле употребил он слово «затрагивает»? Означало ли оно всего лишь изменения? Позволительно ли было истолковать его как выражение сочувствия или радости?

Полагаю, что мнения эти были в новинку собравшимся в Уэлш-холле, и слушали они в нетерпеливом ожидании. Кольриджу их внимание доставляло видимую радость, и я заметил, что неровный румянец на щеках его сменился сиянием — сам не знаю чего — веры, а возможно — веры в себя. «Все знание, — сказал он, — зиждется на том, что субъект и объект сходятся воедино, образуя живой организм. До́лжно исследовать внутреннюю, живую основу всех предметов, в ходе чего рассудок наш, возможно, сделается восприимчив к познанию духовного».

Слова его необычайно ободрили меня, поскольку своими собственными исследованиями я занимался, будучи твердо уверен в том, что все живое едино и что во всех формах творения веет один и тот же дух бытия. Едва ли не те же слова произнес тогда и сам Кольридж — шагнувши к нам из-за кафедры, он объявил, что «каждая вещь обладает собственною жизнью и все мы — одна жизнь». На этом месте кое-кто захлопал; однако мысли его были столь недюжинны, что многие не в состоянии были уследить за их ходом — или, точнее, за их взлетом. Никогда не доводилось мне видеть человека, преобразившегося под властью слов настолько, что, взвейся он к потолку в момент апофеоза, меня бы это отнюдь не удивило. Он красноречиво говорил о Шекспире, о том, как слова драматурга возбуждают человеческую душу, всю без остатка, а затем, отошедши от намеченного плана, принялся воспевать воображение как таковое. Жаль, что в ту минуту со мною не было Биши. «Простейшее воображение, — сказал Кольридж, — я считаю живою силой и главным двигателем всего человеческого восприятия, а также — воплощением вечного акта мироздания в индивидуальном сознании». Стало быть, люди способны уподобиться богам. Не в этом ли заключалось значение его слов? То, что подвластно твоему воображению, может принять в твоих глазах образ истины. Видение возможно создать.

Обратно к себе я шел в состоянии величайшего возбуждения, по пути изъясняя Лэнгу важность лекции Кольриджа.

— Уж не хотите ли вы сказать, что готовы устроить проверку вашим самым невероятным фантазиям? — спросил он.

— Воображение — наиболее мощная изо всех существующих сил. Разве вы не помните, как Адаму приснился сон и как, проснувшись, он обнаружил, что это правда?

— Но, Виктор, в том же повествовании есть предостережение касательно плодов Древа Знания.

— Значит ли это, что нам запрещено тянуться к его ветвям? Разумеется, нет.

— Я всего лишь изучаю богословие.

— В котором нельзя узнать ничего нового?

— Пути Господни бесконечны. Однако я не разделяю вашего…

— Честолюбия?

— Стремления. Вашего необузданного желания исследовать неведомые пути. Вы говорили со мной о запретном знании посвященных. Магов древности.

— Не магов — философов. Людей науки.

— Вы говорили о secreta secretorum [14] их искусства. И должен сказать, меня это встревожило.

— Милый мой Лэнг, есть люди, которых тревожат Фарадей и Месмер. Всякая новая форма мысли и действия вызывает беспокойство. Что сейчас только говорил нам Кольридж? Под влиянием силы воображения меняется сама природа. Фарадей пробудил мертвые члены с помощью своего электрического потока. Месмер облегчил страдания больных, избавив их от боли. Разве это не есть изменение законов природы?

— Это не приведет к добру.

— Переход от смерти к жизни — это ли не добро? Облегчение боли — это ли не добро? Ну же, Хорэс, вам следует мыслить как человеку, не богослову.

Мы замолчали. Спутник мой, когда мы расставались во дворике, пробормотал на прощанье нечто невразумительное, но по лестнице я поднялся к себе с легким сердцем. Напутственные слова Кольриджа о формирующей роли воображения подняли мой энтузиазм так высоко, что я не мог думать ни о чем другом. Смешав себе горячий конкокт из рома с молоком — привычка, оставшаяся со времен Шамони, — я отправился в постель с твердым намерением встать рано и погрузиться в занятия.

Опустив голову на подушку, я, однако, не уснул; хоть и сказать, что я думал о чем-то определенном, было бы неправдой. Сознание мое подобно было холсту, по которому проходил целый ряд образов. Однажды, в Шамони, когда я болел лихорадкой, меня охватывало то же ощущение; казалось, воображение мое стало моим поводырем, уводя меня вперед, в направлении, выбирать которое я был не властен. Лежа в своей постели в Оксфорде, я видел Элизабет — будто она по-прежнему жива; отца, уверенно карабкающегося по краю огромного ледника, грозившего накрыть его собою; я видел картины, где Биши, держа в объятиях девушку, бежал от кого-то по открытой равнине. А затем — и это было зрелищем самым потрясающим — я увидал себя стоящим на коленях у постели, на которой находилось нечто гигантское, имевшее неясные очертания. Постель эта была моею постелью, и нечто лежало на ней, растянувшись. Однако природы его я понять не мог. Тут оно начало подавать признаки жизни, шевелиться; движения его были неловкими, полуживыми.

Должно быть, я провалился в сон, ибо после этого помню лишь череду звуков, подобных барабанной дроби в оперной увертюре. Я услыхал, как заскрипела на петлях калитка, как она снова захлопнулась, вслед за тем последовали тяжелые шаги, поворот ключа, и дверь распахнулась. Раскрывши в ужасе глаза, я обнаружил, что в комнату входит Флоренс. «На богослужение опоздаете, мистер Франкенстоун, — говорила она. — Пора уж вам подыматься».

Теперь, когда ночные фантазмы рассеялись без следа, я мылся и одевался с облегчением, какого доселе не испытывал. Я бросился в часовню, где увидел Лэнга, моргающего и зевающего, словно он вовсе не спал. После службы я хотел было присоединиться к нему в зале, за завтраком, но тут привратник принес мне записку. «Вам передали, сэр, — сказал он. — Только сегодня утром».

На маленьком листке бумаги, вырванном из блокнота, карандашом нацарапано было следующее послание: «Нельзя ли с вами повидаться? Я у моста в конце улицы». Подписано оно было Дэниелом Уэстбруком.

Я заторопился по главной улице к мосту Магдалены. Он ждал меня на парапете, глядя вниз, на зеленую тину Червелла.

— Слава богу, вы пришли! — произнес он, как только увидал меня, в спешке направлявшегося к нему. — Добрый день, мистер Франкенштейн.

— Доброе утро, Дэниел. Я не ждал встретить вас в Оксфорде.

— Я приехал ночной каретой. Вы единственный из моих знакомых…

— Что случилось?

— Гарриет исчезла.

— Что?!

— Мы полагаем, что она убежала с мистером Шелли. Оба они пропали без следа. Они не венчаны, мистер Франкенштейн!

— Погодите минутку. Вернемся назад. Откуда вам известно, что она уехала?

— Все ее вещи увезены, включая ее книжки, в которых она души не чаяла. Стоит ли говорить, что я немедленно отправился домой к мистеру Шелли.

— Где он живет?

— В Олдгейте. Он переехал туда, чтобы быть поближе к нам. Но дома его не оказалось. Хозяйка его сказала, что он сел в коляску с какой-то молодой женщиной и что с собой у него был дорожный кофр. По описанию женщина похожа на Гарриет. Они убежали, мистер Франкенштейн! Отца моего покинули силы. Сестры в ужасном расстройстве. Что нам делать? Первая мысль моя была о вас.

— Будемте сохранять спокойствие. В возбужденном состоянии мы ничего не добьемся. — Я взял его за руку, и мы пошли назад, к моему колледжу. — Выпейте со мной чаю, вам надо восстановить силы. Поглядите, как вы озябли.

— Я всю дорогу сидел снаружи. Ветер был весьма свеж.

— Так пойдемте же ко мне в комнаты. Там и придумаем, что делать.

Мы устроились, и, пока на очаге согревался чайник, Дэниел рассказал о том, как развивались события в течение тех четырех месяцев, что прошли со времени моего отъезда в Швейцарию. Биши продолжал обучать Гарриет у себя на Поланд-стрит, и за несколько недель они сдружились. Тогда-то он и переехал в Олдгейт, чтобы она могла и далее брать у него уроки, не испытывая неудобств, связанных с путешествиями через весь Лондон. Компаньонки у Гарриет, разумеется, не было, поскольку сестры ее вынуждены были работать; однако никаких признаков интимных отношений между молодыми людьми никто не замечал.

— Ежедневно Гарриет рассказывала мне о том, что выучила. — говорил Дэниел. — Мистер Шелли познакомил ее с греческими поэтами и философами; мало того — он открыл ей то, что называл новым духом. Он читал ей из поэтов Озерной школы и, по ее словам, вел дорогами неизведанными и волшебными. Воистину, мистер Франкенштейн, она сделалась иным человеком. Такой оживленной, такой бесстрашной я ее никогда не видал.

— А потом?

— Как я уже говорил, у меня не было ни малейших подозрений касательно каких-либо отношений, не считая тех, что связывают учителя с учеником. Ни о чем другом я и помыслить не мог. Пропасть между ними слишком велика. Мистер Шелли — сын баронета, тогда как Гарриет… она ведь всего-навсего дочь мистера Уэстбрука.

— Но ведь наверняка случалось им…

— Нет. Никогда. До того, как она убежала, — ни единожды.

Я поднялся и подошел к окну.

— Сомневаюсь, чтобы он приехал в Оксфорд. Изо всех мест на земле это вызывает у него наибольшую неприязнь. Возвратиться к отцу он не мог — об этом и речи нет. Справлялись ли вы на главных дорожных станциях?

— Я ходил на Сноу-хилл и на Олдерсгейт. Их не видали. Я дошел до самого Найтсбриджа — на случай, попытайся они избежать преследования, но и там никаких следов их не было.

— Они могли переехать в какую-либо другую часть Лондона.

— В таком случае мы в тупике.

— Я сделаю вот что. Я напишу к нему по адресу его отца. Туда он не поехал, но мог послать весточку. Это единственный возможный способ найти его. Вам, Дэниел, следует возвратиться в Лондон — на случай, если ваша сестра попытается с вами связаться. Проверьте другие станции.

— Есть одна на Бишопсгейте. И на Тотнем-корт-роуд. О чем он думал? Гарриет еще так молода…

— Не падайте духом. Виши не может быть виновен ни в каком бесчестном поступке — я в это не верю.

Веру в Биши я не потерял и, после того как Дэниел уехал обратно в Лондон, вечером того же дня начал письмо к нему, в котором сообщил о своих делах, не касаясь подробностей. Была вероятность, что письмо откроет и прочтет его отец, к которому Биши, по собственному его заявлению, питал самую стойкую нелюбовь, и потому я воздержался от упоминания об исключении его из Оксфорда и о связи с Гарриет Уэстбрук. Вместо того я рассказал ему о своей поездке в Женеву, о смерти сестры и отца, закончив просьбой поведать мне о собственных его странствиях в последние несколько месяцев.

Впрочем, отсылать письмо не было нужды. На следующий день лондонская почтовая служба доставила мне конверт. Там было письмо от Биши, где в манере чрезвычайно краткой сообщалось, что он увез Гарриет из Уайтчепела по одной простой причине: отец «донимал ее самым ужасным образом» и заставлял возвратиться на фабрику специй. Она говорила о самоубийстве и настойчиво просила у Биши «защиты» — таковы были его слова. Он чувствовал, что обязан спасти ее от страданий и увезти туда, куда не сможет дотянуться отцовский гнев. В постскриптуме он торопливо приписал, что просит у меня средств. Его ненавистный отец, по всей видимости, прекратил выплачивать положенные ему деньги, и жить ему стало почти не на что.

В конце письма Биши надписал свой адрес — дом на Куинс-сквер, — и я тотчас же ответил, предлагая ему воспользоваться моими комнатами на Джермин-стрит и приложив расписку на выплату пятидесяти гиней в банке Куттса. Вдобавок я уговаривал его связаться с Дэниелом Уэстбруком и сообщить тому обстоятельства внезапного отъезда его сестры. Я не сомневался в том, что намерения Биши были столь же честными, как он их описал. В определенном смысле я считал его своим наставником и оттого проникся чувством выполненного на совесть долга, втайне поздравив себя с тем, что поступил со своим другом великодушно.

Представьте же себе мои удивление и ужас, когда, спустя три дня, мне доставили еще одно письмо из Лондона. Пришло оно от Дэниела Уэстбрука, который получил записку от Биши. Писал он ко мне, дабы, как он выразился, осведомить меня о том, что мистер Шелли и Гарриет, воспользовавшись данными мной деньгами, бежали в Эдинбург, где намеревались обвенчаться.

Недоумение мое сменилось гневом. Я полагал, что Биши предал меня, ему доверявшего, не только тем, что просил денег для подобной цели; нет — вдобавок он сочинил историю о том, что Гарриет пребывала в отчаянии. Он солгал мне при обстоятельствах самых постыдных.

Взявши в руки письмо, которое прислал мне Биши, я оторвал от него небольшой кусочек, положил его в рот и проглотил. Действуя методично, я превратил бумагу в клочки и тем же способом истребил их все до единого.

Глава 8

После долгого перерыва в занятиях я успел возвратиться к своим опытам с усиленным энтузиазмом. Гнев на Биши подстегнул меня, и я стал работать с большим пылом, чем когда бы то ни было, сторонясь любого общества, дабы с головой окунуться в свои поиски. Теперь, когда меня столь явным образом предал тот, кого я считал другом и единомышленником, я чувствовал себя совершенно одиноким. У фабриканта на Милл-стрит я купил электрический аппарат, но вскоре понял, что ему недостает мощности. Однако мне удалось достигнуть неких успехов. Я познакомился с оксфордским коронером, бывшим студентом нашего колледжа. Я разъяснил ему, что для занятий моих требуются человеческие образцы, и он, поразмыслив, согласился помочь мне во имя научного прогресса. Он и сам был исследователем природных явлений — его интересовали геология и структура Земли — и потому сочувствовал моему стремлению отыскать источники жизни в человеческом организме. Я пообещал привезти ему альпийских камней, когда в следующий раз поеду в Женеву.

Опыты свои я по-прежнему проводил в сарае в Хедингтоне. С наступлением вечернего затишья двое слуг коронера обыкновенно приносили мне туда трупы — или, бывало, части трупов, — которые он осматривал в тот день. Слуги ждали всю ночь, пока я с ними работал, а после забирали обратно, в контору на Кларендон-стрит. За каждый визит я щедро платил им — по гинее на брата. Воистину, ради денег англичане готовы на что угодно.

В ходе этой работы я сделал ряд поразительных открытий. Я обнаружил способ пропускать электричество через все человеческое тело, при этом оно заметно сотрясалось и дрожало. Кроме того, мне удалось провести электрический ток через позвоночник ребенка, и это заставило глаза раскрыться, а губы разжаться. Я надеялся, что голосовые связки издадут те или иные звуки, но тут меня ждало разочарование. Мистер Франклин к тому времени уже высказал предположение о том, что электричеством возможно оживлять сердца у только что скончавшихся пациентов, и у меня не было оснований сомневаться в его словах. Разрушенное дерево способно дать зеленые побеги. Я вспомнил случай в Женеве, несколькими годами прежде, когда одну девочку признали мертвой после падения из окна второго этажа; тем не менее ее вернули к жизни с помощью электрического прибора, называемого лейденской банкой.

Субъекты, присылаемые коронером, были, как правило, мертвы слишком долгое время, что не давало никаких шансов на оживление. Однако, когда мне вручили младенца, недавно утонувшего в Темзе, я начал питать надежду, странную и безумную. Через маленькое отверстие в брюшной полости я откачал избыточную жидкость, а затем поместил ребенка на оловянную фольгу, которая является хорошим проводником. Далее я установил вокруг тела герметически закупоренные лейденские банки, соединенные между собой; раздался сильный треск, похожий на летний гром, и младенец, к моему огорчению, получил страшные ожоги. Но жизни не было. Помнится, я сказал коронеру, что изменение цвета кожи характерно для утопленников.

Оставаться в Оксфорде, не вызывая подозрений, мне было невозможно, хоть я и работал в самом отдаленном уголке Хедингтона. Я подкупил привратников, чтобы они не обращали внимания на мои ночные отлучки: я уходил прежде, чем запирали ворота колледжа, и возвращался в комнаты после того, как ворота отпирали. Они считали, что здесь замешана женщина, и я предпочитал их не разубеждать, хотя знал, что они будут судачить. Когда меня вызвал к себе в кабинет ректор, я заподозрил самое худшее. Впрочем, к тому времени я успел прийти к выводу, что пора уезжать. Степени я не получу; но теперь, когда отец мой умер, оставив мне состояние, которым я мог свободно распоряжаться, нужды в буквах, что ставятся после имени, у меня не было.

Ректор приветствовал меня достаточно тепло, и мы предались тому, что англичане называют болтовней.

— Наставник ваш сообщил мне, что вы исследуете законы естествознания, мистер Франкенштейн.

— Такова моя цель, сэр.

— Не приведут ли они вас, часом, к вещам мистическим и трансцендентальным?

— Я вас не понимаю.

— Присутствует ли тут духовный элемент?

— Я изучаю мозг и тело — не душу.

— Это христианский университет, мистер Франкенштейн. Нам никогда не следует забывать о душе.

Человек он был высокий, с лысой головой и густыми бакенбардами. Он предложил мне рюмку амонтильядо, от которой я не отказался.

— Думали ли вы когда-нибудь, сэр, о росте конечностей?

— Виноват?

— Существует некая сила, что формирует их в зародыше. Семя, что содержится внутри их собственного каркаса.

— Какое отношение это имеет к душе?

— Именно этот вопрос я мог бы задать вам, сэр. Действительно, какое отношение это имеет к душе? Обладай мы таковым объектом, он непременно играл бы свою роль в образовании тела. Часто говорят, что глаза — окна души. Профессор Хантер доказал, что глаза формируются в утробе.

— Знание наше, мистер Франкенштейн, конечно.

— О да, но я желаю его расширить. Я желаю пойти дальше во всех смыслах.

— Не понимаю, о чем вы.

— Буду выражаться начистоту, сэр. Я решился покинуть Оксфорд. Благодарю вас за оказанную мне любезность. Могу с долей определенности сказать, что это был наиболее значимый период в моей жизни.

Мы пожали друг другу руки. Должен сказать, избавление от чьего-либо общества никогда прежде не доставляло мне подобного удовольствия. Ректор олицетворял собою весь груз бесплодного учения, который я надеялся отрясти со своих плеч.

На той же неделе я собрал все свои вещи и, дав на чай слезливой Флоренс, нанял карету до Лондона. Отправлялся я в настроении самом приподнятом, убежденный, что мне вот-вот предстоит создать новый мир. Когда мы проезжали через деревню Актон, я, сидя в одиночестве, продекламировал несколько строчек из лорда Байрона:

Их удержать, облечь их в плоть живую,
Чтоб тень была живее нас самих,
Чтоб в слове жить, над смертью торжествуя, —
Таким увидеть я хочу мой стих [15].

Я полагал, что недалек тот час, когда я в своих поисках источника жизни создам себя заново.

По прибытии на Джермин-стрит я нанял молодого носильщика, чье место находилось на дорожке рядом с церковью, чтобы он отнес мои свертки и прочие вещи в комнаты мои на четвертом этаже. Это был верхний этаж здания, однако тот выполнил работу без обычных жалоб и пустых слов, свойственных английским рабочим. Я выяснил, что зовут его Фредерик, или Фред. Живость и энтузиазм его мне до того полюбились, что я захотел узнать о нем побольше. На вид ему можно было дать никак не более тринадцати или четырнадцати лет.

— Так что, Фред, хорошо ли у тебя идет дело?

— То так, то эдак, сэр. Бывает хуже, бывает лучше. Сразу и не скажешь. — Манера говорить у него была мрачная, но под конец он улыбнулся, словно все это было чрезвычайно смешно.

— Как ты сюда попал?

— По наследству, сэр. Мой отец всю жизнь тут носильщиком проработал. Раз попытался вынуть осла из упряжи да и упал замертво. Ужасное происшествие. — И он снова улыбнулся.

— Когда это случилось?

— Три месяца назад. В тот самый день я на это место и встал. Мать мне сказала, такая уж, мол, судьба твоя. Говорит, это у нас семейное.

— Нет ли у тебя брата, который мог бы тебя заменить?

— У меня их несколько, сэр. И все не прочь.

— В таком случае я хотел бы предложить тебе другое место.

— На другой улице, сэр?

— Нет. Я имею в виду, что хотел бы предложить тебе другую работу. Не желаешь ли стать моим слугой в этом доме?

Он посмотрел на меня и снял шапку.

— Обязанности твои будут несложные. Я один во всем мире.

— А где я спать буду, сэр?

— В конце коридора есть небольшая комната. Окнами выходит на дорожку.

— На мою любимую. — Услыхав мой ответ, он, казалось, почувствовал облегчение. — Выходит, я буду мальчиком на побегушках — так ведь это называется, сэр?

— Ты будешь готовить для меня еду. Подавать мне одеваться. И так далее.

— И по поручениям будете посылать, да, сэр?

— Разумеется.

Он широко улыбнулся.

— Ты будешь моим доверенным лицом, Фред.

— А ну как не справлюсь?

— Со всем справишься. Гинея в неделю.

Он улыбнулся так, что показалось, будто он вот-вот рассмеется.

— Это вы про каждую неделю — верно, сэр?

— Про каждую.

— Коли так, сэр, я согласен. Побегу только матери скажу.

Часом позже он возвратился вместе с матерью. Женщина, слабая на ноги, она была чем-то удручена; на платке ее виднелись остатки нюхательного табака, а изо рта явственно пахло алкоголем. Взобравшись по лестнице, она с трудом приходила в себя, и я предложил ей свою фляжку с укрепительной водой. Она с готовностью приняла ее и, проглотивши большую часть содержимого, положила руку на голову сыну.

— Парнишка он хороший, — сказала она. — Стоит гинеи.

— Мамаша…

— Я вижу, вы джентльмен нездешний, сэр.

— Да. Из швейцарских краев.

— Неужто? А красивый, что твой англичанин, вы уж не обижайтесь на мои слова.

— Очень любезно с вашей стороны.

Все это время она пристально изучала взглядом мои апартаменты.

— Фред, — сказала она, — ты за этим камином приглядывай. В углу прогнил. А окна эти помыть бы надо.

— Вы совершенно правы, миссис…

— Шуберри. — Она улыбнулась мне, и я без труда заметил, что у нее не хватает зубов. — Слыхали вы про мистера Шуберри и осла?

— Да.

— Всю округу это поразило, сэр. Но я-то все стираю, как и прежде. Такая моя профессия.

Она как будто бы ожидала, что я заговорю.

— Вы меня очень обяжете, миссис Шуберри, если согласитесь меня обстирывать.

— Шиллинг за белье. Шесть пенсов за постель.

— Вполне разумная цена.

— Надеюсь, что так оно и есть, сэр. А что, сэр, в Шветцарии вашей прачки есть?

— Не знаю. Полагаю, да.

— Дешевле, чем у меня, не найдете — будьте уверены, сэр. А ну, Фред, давай-ка покажи себя, почисть джентльмену плащ. Он же с дороги.

Так и вышло, что Фред Шуберри со своей матерью взялись за устройство моей жизни на Джермин-стрит. Я был этому рад, поскольку ничем, кроме работы своей, заниматься был не намерен. Мне хотелось начать дело немедленно, но в столь светской части Лондона возможности приступить к нему, разумеется, не было — мне нужны были полнейшие секретность и уединение, и потому я рыскал по местам менее респектабельным в поисках подходящего помещения. Восточные части города, прилежащие к реке, сулили наибольшие надежды. Я исследовал Уоппинг и Ротер-хайт в дневные часы — в простом платье гулял, оставаясь незамеченным, в толпе людей разных народностей и профессий. Поразительно, какое разнообразие одеяний и лиц тут возможно было увидеть: кто только не ходил этими узкими дорожками у Темзы; тут были все — от турков до китайцев. Никогда прежде не видал я подобного скопления человеческих типов. Это напомнило мне старую поговорку о том, что Лондон — питье, содержащее отбросы со всего света.

Наконец я нашел здание, целиком подходившее для моих целей. То была старая гончарная мануфактура в Лаймхаусе, в ней имелся собственный двор, вернее — причал, выходивший на реку. Дома вокруг были разнообразного вида складами и, как мне представлялось, по ночам стояли совершенно пустыми. Справившись в тавернах по соседству, я выяснил, что работники покинули фабрику несколькими месяцами ранее, после того как хозяина объявили банкротом. Дальнейшие расспросы привели меня к коммерческому агенту на Болтик-стрит, у которого имелся в отношении этого здания «интерес». Вскорости я обнаружил, что это был тот самый разорившийся хозяин, и купить его заброшенное предприятие за сумму, которую я счел относительно скромной, оказалось делом довольно простым. Так я стал земельным собственником в Лаймхаусе.

Я написал к Дэниелу Уэстбруку пару дней спустя после своего прибытия, сообщив о своем намерении остаться в Лондоне и осведомившись, нет ли новостей от его сестры. Несколько дней от него не было никаких известий, но однажды вечером, возвратившись на Джермин-стрит после осмотра своего нового помещения, я застал его оживленно беседующим с Фредом у входа в дом.

— Милый мой Дэниел, — сказал я, — входите же скорее.

— Этот паренек лает на меня, словно Цербер.

— Он говорит, сэр, что вы знакомы.

— Конечно знакомы, Фред.

— У него визитной карточки нету, сэр.

— Карточка ему не надобна. Мистер Уэстбрук — старый приятель. Теперь ты знаешь его в лицо, так что оказывай ему любезный прием.

— Слыхал, старина? — обратился к нему Уэстбрук.

— Я, мистер Уэстбрук, больше лаю, чем кусаюсь.

Выражение лица у Фреда было неисправимо дурашливое — до того, что оба мы расхохотались.

— Что ж, они обвенчались — это несомненно, — сказал мне Дэниел, как только мы устроились у меня. — Гарриет писала ко мне из Эдинбурга. Теперь она — миссис Шелли.

— Вы не рады?

— Я предпочел бы, чтобы это произошло при других обстоятельствах. Однако я рад за нее. Теперь перспективы в жизни у нее неизмеримо лучшие. Даже отец понимает, что все сложилось удачно.

— Обсуждала ли она с вами свои планы?

— Они переезжают в Камберлэнд на месяц-другой. Полагаю, мистера Шелли интересуют поэты Озерной школы. Вам они известны?

— Я их читал.

— По словам Гарриет, с одним из них он успел снестись, и ему предложили внаем коттедж у озера. Какого именно, она не помнит.

— Прекрасные новости.

— Надеюсь, что так и есть. Они звали меня к себе погостить.

— Превосходно. Рассказывала ли Гарриет что-либо о Биши?

— Он все время проводит за чтением книг из подписной библиотеки и за сочинением писем к своему отцу.

Я подозревал, что ни та, ни другая деятельность больших плодов не принесут, но ничего не сказал. Мне не хотелось разрушать счастливые ожидания, которые Дэниел питал относительно этого брака, хотя причин для оптимизма было, на мой взгляд, немного. Данный мезальянс — а мне он представлялся именно таковым — ничего хорошего не обещал. Мы заговорили о других вещах. Он рассказал мне о новостях Лиги народных реформ и о давешнем собрании на Кларкенуэлл-грин, когда вызваны были войска. Им приказали подавлять любые возмущения спокойствия, однако собрание прошло вполне мирно. По словам Дэниела, войскам и самим чрезвычайно не хотелось вмешиваться.

— Они тоже трудящиеся, — сказал он. — Они не станут проливать нашей крови.

Я был, естественно, рад и успокоился за него, но собственный мой энтузиазм в отношении дела остыл. Я настолько твердо настроился на свои опыты, что не чувствовал склонности к другим занятиям. Чему под силу остановить твердое сердце и решительную волю человека? Я был неумолим, как судьба.

Приобретя гончарную мануфактуру в Лаймхаусе, я взялся за следующую задачу: оснастить ее всеми приборами и аппаратами, какие понадобятся мне, чтобы создавать и накапливать электричество. Я справлялся во множестве различных мастерских, пока однажды не оказался в лаборатории мистера Фрэнсиса Хеймэна, инженера-градостроителя, состоявшего на службе в компании «Конвекс Лайте», где он занимался испытанием новых способов освещения. Контора его была в Бермондси, рядом со шляпною мастерской, недалеко от самого Лаймхауса, напротив через реку. Узнав о свойстве моего дела, он с радостью показал мне свою, как он ее называл, мастерскую, где имелось множество разнообразных механизмов, катушек и лейденских банок, тотчас же возбудивших мой интерес.

— Чего вам уже удалось достигнуть? — спросил он меня.

Я рассказал ему, что стремлюсь вернуть к жизни ткани организма с помощью электричества.

— Я начал экспериментировать с небольшими разрядами, — пояснил я.

— То обстоятельство, что электрический поток может быть субстанцией исцеляющей, не вызывает сомнений. Отчего же не применять его для пробуждения спящих органов? Не приходилось ли вам читать в дневниках Уэсли о том, что он избавился от хромоты с помощью электричества, которое пропускал через себя ежедневно утром и вечером?

— Об этом я не знал, — ответил я. — Но меня это нимало не удивляет.

— Однако замечали ли вы разницу между двумя видами электричества? — Он был человек высокий, ссутуленный, виной чему, несомненно, были низкие английские притолоки.

— Мне известны те, что Франклин назвал стекольным и смоляным…

— Видите ли, мистер Франкенштейн, я предпочитаю свою собственную терминологию. Существует электричество, вызываемое трением, электричество магнетическое и тепловое. Происхождение их очевидно.

— Разумеется.

— Любопытно, однако ж, вот что. Я того мнения, что электрический поток можно создать еще и химическим способом. Этот вид электричества я назвал гальваническим. Это, сэр, великая природная сила.

— Вам удалось создать его здесь?

— Да. Теперь же задача моя — сделать так, чтобы все эти различные потоки объединились. Взгляните на устройства. — Он подвел меня к небольшой деревянной скамье, где располагались четыре вытянутые стеклянные трубки, внутри которых проходила проволока.

— Это, мистер Хеймэн, напоминает электрический баланс Кулона.

— Вам о нем известно? Вы осведомлены лучше, нежели я предполагал. — Манера говорить у него была отчетливой, едва ли не резкой. — Кроме этого, я экспериментировал с электрическим угрем.

— Виноват, с чем?

— С рыбой под названием угорь. А также с некоторыми электрическими скатами. Поразительно, как плоская рыба источает электричество.

— Не столь уж это удивительно, — сказал я. — В ходе работы я исследовал один такой образчик. Под плавниками у этой рыбы находятся столбики дисков, крепко соединенных, которые, по всей видимости, играют роль природной батареи. Они являются электрическими органами.

— Именно к такому выводу, сэр, я и пришел.

— Мое мнение таково, — сказал я, — что электрический поток в скрытом состоянии накапливается в неограниченных количествах в земле, воде и атмосфере. Он есть в летней молнии. Он есть в капле дождя.

— В вас. Во мне. — Он пожал мне руку. — Рад приветствовать товарища по электричеству. Позвольте показать вам еще кое-что.

Он подвел меня к маленькой нише на другом конце лаборатории, отгороженной от основной комнаты. Там размещался цилиндрический прибор, футов шести высотой, состоявший из чередующихся слоев металла и прозрачного стекла.

— Это мое изобретение, — произнес он. — Сделано оно из цинка, томпака и ртути. В нем содержится едва ли не тысяча маленьких дисков, не считая кусочков воска и смолы. — Он погладил прибор рукой. — Я называю его электрической колонной.

— Какова его мощность?

— О, мощность его огромна. — Он расширил глаза. — Если использовать его совместно с электрической батареей в другой части комнаты. Видите все эти лейденские банки, соединенные друг с другом? Так вот…

— Мистер Хеймэн, да это же гигантский нерв!

— Отлично сказано! Мои работодатели гибкостью идей в этих делах не отличаются. Они хотят, чтобы я испытывал новые способы освещения улиц. Но с машинами, подобными этой, мы всю нацию смогли бы познакомить с электричеством!

Тут я понял, что поиски мои увенчались успехом. Я нашел то самое устройство, что понадобится мне для передачи электрического потока внутрь человеческого тела. Уговорить мистера Хеймэна сделать для меня точно такую же машину, со всеми ее многочисленными составными частями, оказалось нетрудно. Суммы, которую я предложил, было более чем достаточно, чтобы вознаградить его за труды и предоставить ему средства на дальнейшие исследования. Мы договорились, что отдельные части электрической колонны будут обернуты в холст, а затем на барках переправлены через Темзу, из Бермондси в Лаймхаус, где он поможет мне собрать их в моей собственной мастерской. Я пребывал в состоянии сильного возбуждения. Иметь в своем распоряжении средство передачи жизни, быть в состоянии создать жизненную искру — это вызывало во мне безмерный трепет.

С помощью двух местных рабочих я поставил в мастерской несколько скамей и полок, чтобы разместить на них необходимые материалы, которые я собирал. Кроме того, мне требовалось какое-нибудь охлаждающее устройство, и по моей просьбе они соорудили ледник вроде тех, что встречаются в погребах на Биллинсгейтском рынке. Жены рабочих навели повсюду идеальную чистоту. Я сказал им, что изучаю причины постепенного исчезновения рыбы, которая некогда в таком изобилии водилась в Темзе, и они похвалили меня за труды, столь полезные для жителей этой местности. Я сказал им, что желаю, чтобы меня не беспокоили, поскольку работа моя требует долгих и кропотливых занятий, и что работать мне приходится ночами, когда всякая деятельность на реке стихает. Я прекрасно понимал, что слова мои разнесены будут по всей округе.

Через шесть или семь недель Хеймэн начал доставлять приборы, которые он для меня сделал. Двое лодочников перевезли их по Темзе за несколько ночей. Они пользовались моим причалом перед самой мастерской. В последнюю ночь, под покровом темноты, они внесли в здание драгоценную электрическую колонну. Как только лодочники ушли, Хеймэн принялся за нелегкое дело — сборку своего изобретения.

— Я подумываю вот о чем, — сказал я ему. — Мне хотелось бы иметь еще одну.

— Еще одну колонну? В этом нет нужды, Франкенштейн. Этому прибору нет равных по мощности.

— Но что, если… я хочу сказать: что, если она… по какой-либо причине прекратит действовать?

— Этого не произойдет. Даю вам слово.

— Я вам всецело доверяю, Хеймэн, но что, если колонна прекратит действовать в результате собственной моей ошибки? Тогда работа моя застопорится.

— В этом есть резон. — Мгновение он молчал, и мне слышно было, как вода бьется об лодку; где-то ниже по течению раздался крик, и в воду с плеском упала цепь. — Обещайте мне вот что. Ни при каких обстоятельствах не пользуйтесь обеими колоннами одновременно. Эффект рассчитать невозможно. Нам столь мало известно о природе электрического потока, что действие его никто не в силах предсказать. Оно может оказаться смертельным.

— Обещаю, Хеймэн.

На этом мы ударили по рукам. Он согласился сделать еще одну колонну, основанную на тех же принципах, что и первая, и доставить ее мне через пару недель. Полагаю, убедить его помогло и обещание эквивалентной суммы. Как я уже писал, англичане на все готовы ради прибыли. Я был вне себя от радости. В моем распоряжении будет мощнейшая энергия — возможно, мощнее той, что когда-либо оказывалась в человеческих руках, — и с помощью этой энергии я создам новую область науки. Восстановление человеческой жизни — шаг, который позволит мне начать дело, могущее изменить само человеческое сознание! Я твердо намеревался доказать, что природа может быть силой нравственной, способной действовать в интересах добра и благих перемен. Вырвать жизнь из объятий смерти, восстановить утраченные душевные силы и отправления человеческого тела — возможно ли благодеяние более великое?

Мне оставалось приобрести материалы для работы. Я по-прежнему отлично помнил беседу, которую вел в Париже с Армитеджем, окулистом, чей отец знаком был с воскресителями. Отец был ассистентом Джона Хантера, талантливейшего хирурга, которому для того, чтобы совершенствоваться в своем искусстве, требовался запас свежих образцов. Армитедж дал мне свою визитную карточку, но я ее, по глупости, потерял. Пришлось мне позвать Фреда.

— Приходилось ли тебе, Фред, слышать об окулистах?

— Нет, сэр. Хоть сто лет проживи, и думать бы о них не подумал.

— А об оптиках?

— Это что ж, те же самые господа?

— В некотором роде.

— Тогда они мне что люди с Луны — откуда мне знать про таких?

— В таком случае, Фред, скажи-ка мне вот что. В странствиях твоих по всему метрополису…

— Простите великодушно, сэр, да только я дальше города не бывал никогда.

— …Не попадалась ли тебе лавка с висящей снаружи огромной парой очков?

— А то как же. Сколько раз. Я их еще за телескопы принимал, сэр. Вроде того, что на Стрэнде. Есть одна такая в Холборне, рядом с сырной лавкой. — Тут он хлопнул себя по лбу и состроил мину, означавшую недоверие. — Да что это я, сэр, словно без памяти! На Пикадилли же такая есть. Хозяином там старикашка по имени Уилкинсон.

— Не мог бы ты сходить к этому Уилкинсону и спросить, не знает ли он мастера по очкам по имени Армитедж?

— Постараюсь, сэр. Не знаю только, захочет ли старый скряга со мной говорить.

— Отчего же нет?

— Не жалует он мальчишек.

— Если он откажется тебе помогать, сходи в Холборн. Где ни увидишь вывеску с очками, спрашивай Армитеджа.

Итак, Фред отправился на поиски. Не прошло и часа, как он возвратился, победно неся клочок бумаги.

— Вина́, воды и виски, — произнес он. Вид у меня был, верно, удивленный. — Это, сэр, Юлий Цезарь сказал. Когда победил.

Он протянул мне бумажку, на которой значились имя и адрес: «У.-У. Армитедж и сын, дом 14, Фрайди-стрит, Чипсайд».

Таковы были мои нетерпение и спешка, что я отправился туда в тот же день. Это было здание с нешироким фасадом, маленькою дверью, выходившей на улицу, и узким окном высотою во весь первый этаж. Когда я вошел, над головой у меня прозвонил надтреснутый колокольчик, и через пару мгновений я услыхал звук шаркающих шагов. Высокое окно было, похоже, устроено так, чтобы улавливать как можно больше света с улицы. На полках вокруг меня лежали на виду очки всевозможных разновидностей: зеленые очки, синие очки, выпуклые очки, вогнутые очки, очки с передними стеклами, очки с боковыми стеклами и прочие. В лавку вошел опиравшийся на трость старик. Макушка его была совершенно лысой, а по сморщенному рту возможно было предположить, что он лишился зубов, однако ясность его глаз я сразу же заметил.

— Чем могу служить, сэр?

— Я ищу мистера Армитеджа.

— Он перед вами.

— Полагаю, сэр, у вас есть сын.

— Есть.

— Мне посчастливилось встретить его в Париже, и я обещал нанести ему визит по возвращении в Лондон.

— Как ваше имя, сэр?

— Франкенштейн. Виктор Франкенштейн.

— Что-то… — он поднес руку ко лбу, — припоминаю. — Вошедши во внутренний коридор лавки, он позвал: — Селвин!

На лестнице, не покрытой ковром, послышались торопливые шаги, и в комнату вошел мой знакомый.

— Боже милосердный! — произнес он. — Я надеялся увидеть вас снова. Отец, это мистер Франкенштейн — тот, что изучает тайны человеческой жизни. Я рассказывал вам про него.

Взглянув на меня своими ясными глазами, отец, казалось, был удовлетворен.

— Вели матери принести нам зеленого чаю, — сказал он. — Вы пьете зеленый чай, мистер Франкенштейн? Он очень полезен для зрительных нервов.

— Рад буду его отведать, сэр.

— Селвин его пьет по утрам и вечерам. Я проверял его глаза, сэр. Ему от самого Темпл-бара ничего б не стоило разглядеть Монумент, не будь меж ними домов. Раз, стоя на Миллбэнке, он прочел вывеску лавки в Лэмбете.

— Поразительно.

В лавку вошла миссис Армитедж, неся поднос с чайником и чашками. Выглядела она существенно моложе своего мужа, на ней было зеленое атласное платье, едва прикрывавшее пышную грудь, а волосы она по моде завила кольцами.

— Не угодно ли чаю? — спросила она меня.

— Благодарю.

— Он горячий, сэр. Вода должна быть кипящею, иначе не почувствовать прелести листьев.

Итак, мы пили чай, а Селвин Армитедж пересказывал своему отцу подробности нашей встречи в парижской дорожной гостинице. Затем я поведал присутствующим о том, чем занимался в Оксфорде, стараясь не упоминать об экспериментах с человеческими телами. Вместо того я развлекал их описаниями эффективности электрического потока. Когда я рассказал про мертвого кота, шерсть у которого встала дыбом, а пасть раскрылась после небольшого электрического разряда, миссис Армитедж извинилась и поднялась в гостиную. Смеркалось, приближался вечер, и мужчины пригласили меня разделить с ними бутылку портвейна. Казалось, им жаль было меня отпускать.

После первого стакана я приступил к делам, интересовавшим меня более всего.

— Селвин говорил мне о том, что вы работали с мистером Хантером.

— Блаженной памяти человек. Был наилучшим хирургом в Европе. Любой канал мог раскупорить за какую-нибудь минуту. По грыжам ему не было равных.

— Расскажите ему о вашем свище, отец.

— Он соизволил меня лечить, когда у меня появились жалобы. Не успел я опомниться, как он уж начал и кончил.

— Но вам, должно быть, пришлось испытать боль, мистер Армитедж?

— Что такое боль, мистер Франкенштейн, когда ты в руках мастера своего дела?

— Об экспериментах его наслышан весь мир, — сказал я.

— Созерцать их было истинное чудо, сэр.

— Не пытался ли он замораживать существа, а затем оживлять их?

— Он практиковался на сонях, но безуспешно. Впрочем, однажды он, помнится, заморозил петушиный гребень. В сильные морозы они, знаете ли, отпадают.

— Но ведь он полагал, что сможет пойти тем же путем и с человеческим организмом?

— А вот это, мистер Франкенштейн, занятный вопрос. — Старик Армитедж подошел ко внутренней двери и позвал жену; та принесла сверху еще одну бутылку портвейна. — В этом отношении он, сэр, по большей части придерживался того же мнения, что и вы. Потому-то мой сын и рассказал мне о вас. Мистер Хантер верил в то, что он называл основою жизни. Мнение его было таково, что она порою держится в теле час или более после смерти.

— Следственно, ее возможно восстановить.

— Верно.

— В «Журнале джентльмена» я прочел любопытное сообщение о попытке оживить доктора Додда, — сказал я.

— Насколько я помню, сэр, сообщение это было неточным. В теплую ванну мы его не клали. Это не произвело бы большого эффекта.

— Но ведь мистер Хантер пытался вернуть его к жизни другими способами, не так ли?

— После того как его сняли с виселицы, тело доставили в дом мистера Хантера на Лестер-сквер, пустивши лошадей во весь опор. Мы растерли тело, чтобы восстановить его естественное тепло, а мистер Хантер тем временем попытался раздуть легкие с помощью мехов. Однако покойник слишком долго провисел в Тайберне. Затем, сэр, он испробовал вашу методу. Он пропустил по телу череду резких ударов, происходивших из лейденской банки. Увы, Додд был совершенно недвижим.

— Полагаю, мистер Армитедж, электрическая мощность была слишком низка. Банка никого не способна вызвать обратно к жизни. Тут необходима огромная сила.

— Есть ли такая сила у вас, сэр?

Я насторожился.

— В один прекрасный день я надеюсь ее достигнуть.

— А! Мечты. Мистер Хантер часто говорил, что экспериментатор, у которого нет мечты, и не экспериментатор вовсе.

— Он так и не прекращал своих экспериментов?

— Не прекращал. Ему случалось брать зуб у здорового ребенка и пересаживать в десну человека, которому тот был надобен. Зуб он привязывал водорослями.

— Это, несомненно, операция замечательная.

— О, что ему это, сэр! Он умел пересадить семенник петуха на живот курицы, и тот начинал расти.

— Говорят, — сказал я, — будто в его анатомическом театре всегда полно было наблюдателей.

— Целые толпы, сэр. Студенты к нему так и тянулись. Вскрыть субъекта было для него дело секундное.

— Зрелище, должно быть, весьма удовлетворительное.

— Наблюдать это, сэр, было подлинное удовольствие. С ножом он обращался прекрасно.

— Откройте мне один секрет, мистер Армитедж. Сколько субъектов он…

— Поставляли их регулярно. — Выпивши еще стакан портвейна, он взглянул на сына.

— Ему, отец, вы можете рассказать.

— В Лондоне, сэр, всегда умирает больше народа, чем рождается. Это достоверно. Всем не хватает места. Церковные погосты, того и гляди, лопнут.

— И все-таки он, должно быть, нашел источник.

— Скажу вам строго конфиденциально, сэр. Мистер Хантер был ординатором в больнице Святого Георгия. Не принесешь ли ты нам еще бутылку, Селвин? У него были ключи к тамошней мертвецкой. Довольно ли вам этих слов?

— Но он, верно, расчленил тысячи. Не все же они поступали из одного и того же места?

— Вы совершенно правы, сэр. Не все.

Я терпеливо ждал, пока Селвин Армитедж, вошедши в комнату с новой бутылкой, нальет вина в отцовский стакан. От предложенного я отказался.

— Слыхали вы о мешочных дел мастерах?

— Полагаю, нет.

— Воскресители. Работники Судного дня.

Я, разумеется, прекрасно знал, о чем он говорит, но притворился непонимающим, чтобы услышать дальнейшие секреты.

— Это люди, которые грабят могилы умерших. Или вламываются в склеп, чтобы оттуда стянуть свою жертву. Дело это не для белоручек, мистер Франкенштейн.

— Но ведь оно необходимо, сэр. Я в этом не сомневаюсь.

— Как еще возможно нам двигаться вперед? Разве смог бы мистер Хантер завершить свою работу над семенным канатиком?

— Не думаю.

— Стоили они очень дорого. — Осушивши стакан, он протянул его сыну. — Гинея за тело, а то и больше. Ребенок шел по цене за дюйм росту. Сделай одолжение, Селвин. Как бы то ни было, лучшие из них в своем деле были знатоки. Субъекта следовало доставить после того, как миновала стадия rigor mortis [16], но до наступления общего разложения. К тому же им приходилось избегать внимания толпы.

— Толпа в то время была хуже, — произнес Селвин.

— Их бы убили на месте, мистер Франкенштейн. На части разорвали бы. Толпа воскресителей ненавидела.

— Вы говорите о них в прошедшем времени, сэр. Но ведь они наверняка продолжают свое дело? Спрос, должно быть, велик, как всегда.

— Не сомневаюсь. Медицинские школы выросли до размеров неимоверных.

— Вы полагаете, они наведываются в те же места?

— На кладбища? Разумеется. В Уайтчепеле есть погост для нищих…

— Нет, я говорю о местах, где они обделывают свои дела. Где встречаются с работодателями. Где получают плату.

— Плату, сэр, они получают с черного хода. Таковой имеется в каждой больнице.

— Но ведь друг с дружкой они встречаются?

— Встречаются, чтобы выпить. Выпивка — вот и вся их жизнь. Трезвым такая работа не по плечу. Уж я, сэр, их повидал — сидят, бывало, в таверне с сумерек до зари.

— Что это за таверна?

— Изо всех самая знаменитая, мистер Франкенштейн. — Медленно осушивши целый стакан, он протянул его, чтобы ему налили еще. — Находится она в Смитфилде. Аккурат напротив Святого Варфоломея. Вот уж где мясной рынок, каких не сыскать.

Глава 9

Найти таверну в Смитфилде оказалось делом несложным. Я покинул Джермин-стрит с наступлением сумерек, и вскоре после этого возница высадил меня на Сноу-хилле. Подошедши к церкви Святого Варфоломея как раз в тот момент, когда часы на ней пробили семь, я увидел по левую руку от себя паб с вывеской «Военная фортуна». Там изображена была палуба фрегата с офицером, умирающим на руках у товарищей. Таверну было и слышно — звуки песен, смеха и громких голосов эхом отдавались от стен больницы. Собравшись с духом и убедившись, что кошелек с гинеями надежно скрыт у меня под рубашкой, я вошел в заведение.

Запах был очень силен. Помимо моей воли он связывался у меня с мертвечиной, хоть я и понимал, что идет он от живых. В воздухе была скверна немытой плоти, смешанная с миазмами отхожего места и запахом крепкой выпивки. По роду своей работы я, разумеется, привык к зловониям и вовсе никакого неприятного ощущения не испытал. Направившись к деревянной стойке, я спросил стакан портеру. Расположиться я решил так, чтобы заметить меня мог любой; желания быть принятым за правительственного шпиона у меня не было, потому в угол я не удалился. Я остался у стойки и отпустил громкое замечание о погоде, с тем чтобы окружающие услыхали мой выговор. Но они не проявили особого интереса, ибо в большинстве своем успели дойти до последней стадии опьянения, и через некоторое время я в состоянии был оглядываться вокруг, не привлекая к себе внимания. Были тут такие, что выпивали в одиночку, склонившись над своими бутылями и кружками; я заметил, что один помочился прямо на пол из грубых сосновых досок, не вызвав никаких замечаний. У нас в женевских тавернах в углах стоят горшки. Взор мой привлекла компания мужчин, сидевших в одной из ниш; все они курили длинные, тонкие трубки, которые, как я полагал, уже вышли из употребления. Они были молчаливы и задумчивы до крайности. На миг мне пришло в голову, что это те самые воскресители, которых я ищу. Позже я выяснил, что это золотари, чьим делом было подбирать собачьи, лошадиные и человеческие экскременты с городских дорог.

Затем с улицы вошел грубоватый с виду малый и, приблизившись к стойке, громким голосом спросил кувшин бренди с зельтерской. Я заметил, что хозяин трактира, подавая ему питье, обратился к нему как к знакомому; впрочем, малый не обратил на это никакого внимания и, швырнув на прилавок пару монет, направился в угол. Там было окно, выходившее на мощеный участок перед больницей, и он, казалось, не сводил глаз с ворот, освещенных одним-единственным масляным фонарем. Он высматривал кого-то — или что-то — с большим вниманием; однако мне с моего места у стойки ничего не было видно. Спустя пару минут к нему подсели двое других — от них сильно несло выпивкой и прочими, менее приятными вещами. У стойки рядом со мной оказался еще один человек со стаканом джина в руке. Неотрывно глядя перед собой, он сказал мне:

— К этим псам в руки лучше не попадаться — ни живым, ни мертвым.

— Откуда мне знать, кто они такие и чем занимаются, — ответил я.

— И не надобно вам этого знать. — Он все так же неотрывно смотрел перед собой. — Держитесь от них подальше. А то, не ровен час, вон там окажетесь. — Он кивнул в сторону больницы.

Хозяин сердито взглянул на него:

— Не слишком ли ты, Джош, разболтался?

— Говорю как есть — кто ж этого не знает. Молодой человек нездешний, не грех его и предупредить.

Чтобы успокоиться, я допил портер и велел налить мне еще. Затем я подошел к столу, где сидела эта троица, и положил перед ними три серебряные гинеи. Они взглянули на монеты, а затем подняли глаза на меня.

— Вольно тебе выгодой швыряться, — сказал один из них.

— По одной на каждого.

— Ну? — Он взял гинею и попробовал ее на зуб. — Чего пожаловал?

— Мне нужна одна вещь.

— С ними вон поговори. — Он указал на группу людей со старомодными трубками. — Это они дерьмо собирают.

— А ты, похоже, заморская птица, — сказал другой. — Французишка, поди?

— Нет, сэр. Я из Женевы.

— Все одно.

Впрочем, он, похоже, польщен был тем, что я обратился к нему «сэр», и я воспользовался моментом:

— Я, джентльмены, студент медицины.

Они громко засмеялись — слишком громко, подумалось мне, однако никто из присутствующих в таверне даже не взглянул в их сторону.

— Позвольте предложить вам еще кувшин.

Они кивнули, а когда я возвратился от стойки, монет на столе уже не было. Наживка была проглочена.

Звали их, как я выяснил впоследствии, Миллер, Бутройд и Лейн. Злодеев, подобных этой троице, прежде мне встречать не доводилось. Растленные и порочные в высшей степени, они, однако ж, были знатоками своего дела — в этом я не сомневался. Я разъяснил им, что, будучи студентом-анатомом, желаю иметь постоянный запас новых тел. Поскольку я иностранец, сказал я, возможности работать в школах при больницах у меня нет.

— Как ты нас отыскал? — спросил меня Лейн.

— Тебя по запаху вынюхал, — ответил Бутройд.

— Я буду вам платить вдвое больше любой больницы.

— А с мелочью как?

— Виноват?

— Дитятей тебе надобно?

— Нет. Детей не нужно. Я использую только взрослых. Только мужчин. Такова природа моей работы. Притом образцы должны быть хорошие. Никаких наростов. Никаких уродств. Доставите — плачу.

— Красивых ему подавай — небось ебать их будет, — сказал Миллер.

Бутройд взглядом заставил его замолчать.

— Много же тебе надобно.

— Я и плачу много.

— А вопросов задавать не станешь?

— И ответов не потребую. Привезете материал, получите деньги.

Я рассказал им, как меня найти; оказалось, они привыкли работать на лодке, ибо постоянно имели дело с громилами-заключенными вблизи устья — там им случалось взять три-четыре предмета одним разом. Мне они сказали, что тела им приходится тащить по реке, чтобы очистить их от грязи, приставшей к ним в трюмах кораблей. Итак, я подробно описал местоположение своей мастерской и небольшого причала перед ней; окрестности им были хорошо знакомы. Я пообещал, что буду ждать их в пятницу вечером, положив им две ночи на работу. Каждый из них поплевал себе на руку, прежде чем пожать мою — привычка, которой я не сумел в полной мере оценить.

Дома меня поджидал Фред.

— Запах в комнате странный, — сказал он, как только я вошел.

— Запах?

— Выпивка, табак, еще что-то да еще что-то, и все перемешано.

— Я был в таверне. — Снявши плащ и сюртук, я положил их на стул в прихожей.

— Мистер Франкенштейн в таверне. А дальше-то что ж?

— Мистер Франкенштейн в постели.

— От таверн меня еще в детстве предостерегали. Слишком низкая там публика. Вас хоть не ограбили, сэр?

— Нет, Фред, меня не ограбили. Меня надули. Портер по три пенса за пинту. Но ограбить не ограбили.

— Портер моего отца и доконал. Что его прикончило, так это не осел. Выпивка это. Бывало, как проедет мусорная повозка, так после трезвым его уж не видали.

— При чем тут мусорная повозка?

— Они с мусорщиком выпивали. Уж тот был пьянчуга так пьянчуга. Сроду не знал, по какой стороне улицы едет.

— Я, Фред, пришел к выводу, что все лондонцы пьют.

— Да, сэр, повеселиться они мастера. — Он вздохнул. — Любят они, чтоб чаша с краями полнилась.

— А ты поэт.

Он рассмеялся и вышел было из комнаты, но тут же повернулся и очень проворно шлепнул себя.

— Чуть не забыл, сэр. Вам письмо. Каретой с севера привезли, так я уж дал посыльному шестипенсовик.

— Он же не всю дорогу сам его нес. Ну да ладно. Принеси его мне, будь любезен.

Он удалился в прихожую и возвратился с конвертом, который, как я увидел, проштампован был чиновником в Ланкастере. Письмо было от Дэниела Уэстбрука. Я надеялся, что оно от Биши: хоть меня и рассердил его поступок, он по-прежнему часто занимал мои мысли. Однако по неуклюжему почерку, каким выведен был адрес, я понял, что письмо не от Биши. На послании сверху было надписано «Каштановый коттедж, Кезуик».

Милый мой Франкенштейн!

Простите, что не писал ранее — мне пришлось заниматься одним деловым вопросом. Ни мистер Шелли (или же, правильнее выразиться, мой зять), ни Гарриет в таких вещах ничего не смыслят, поэтому вести переговоры по части арендования для них коттеджа вынужден был я. Сдает его фермер из Камберлэнда, до того ушлый, что куда до него лондонскому биржевому маклеру. Настоял на том, чтобы пересчитать цветы в саду — на случай, если мы выдернем хоть один! Гарриет выглядит очень счастливой, сияет радостью всякий раз, что мы выходим на прогулку к озеру или в горы… Семейная жизнь ей явно по душе, она ухаживает за мужем деликатнейшим и внимательнейшим образом: следит, чтоб он всегда был опрятен и чист с виду (порой, должен признать, к его недовольству) да пытается торговаться с деревенскими жителями, покупая необходимые вещи. Мистер Шелли часть дня проводит, запершись в спальне наверху, где он, по словам Гарриет, сочиняет; порой я слышу, как он декламирует стихи — думается, свои собственные. После он отправляется подолгу бродить по здешним местам, предпочитая делать это в одиночестве. Я уверен в том, что он любит Гарриет и печется о ней, однако привычки аристократов мне внове! Вечерами мы сидим вместе, и он читает нам из книги, увлекшей его за последнее время. Изучает он трактат мистера Годвина [17] о причинной обусловленности и вчера вечером процитировал нам утверждение философа о том, что в жизни всякого существа присутствует цепь событий, которые начались в давние времена, предшествовавшие его рождению, и продолжают идти упорядоченной чередой в течение всего времени его существования. Называется это детерминизм — умное слово, придуманное для сложного понятия. Я наверняка сделал ошибку в его написании. Вследствие чего, согласно мистеру Годвину, единственные возможные для нас действия — те, что мы совершаем. На мой взгляд, в этом слишком много фатализма, но мистер Шелли полагает, что это так. Гарриет с ним согласна.

На прошлой неделе мы посетили мистера Саути, у которого в этих краях великолепный дом, известный под названием Грета-холл. Вы наверняка слышали о мистере Саути благодаря его сотрудничеству с «Осведомителем». Был там, по чистой случайности, и один из поэтов Озерной школы, которого мистер Шелли боготворит. Имя мистера Вордсворта известно было даже мне — который, как Вы знаете, невеликий знаток поэзии, — и все мы выказывали ему подобающие благоговение и почитание. Полагаю, он наслаждался возможностью общаться со своим юным поклонником. Мистер Шелли продекламировал кое-что из собственных стихов, и мистер Вордсворт нашел их, как он изволил выразиться, «весьма приемлемыми». Они говорили на тему поэзии и морали, а мы с Гарриет, очарованные, слушали. Вот уж не думал, что столько гениальных мыслей может уместиться в одной комнате! Мистер Вордсворт не сошелся во мнениях с мистером Шелли — он выразил несогласие, когда тот увлекся темой королей и угнетения, на каковую с немалой охотой поговорил бы и я, однако старший собеседник продолжал стоять на своем. Он, полагаю, родом из этих мест, хоть с виду куда более утончен, нежели все остальные из встреченных мною здесь. Выговор его отнюдь не груб. У него длинный, покатый нос, а в губах наблюдается деликатная твердость; глаза его поразительно ясны; по отношению же к Гарриет и миссис Саути он проявлял манеры необычайно учтивые.

Думаю, пылкость мистера Шелли произвела впечатление и на самого мистера Вордсворта, который в его воодушевлении уловил нечто вроде отражения собственного «я» в юности. Он признался нам, что с годами оказался погребен, как он изволил выразиться, под «горой забот», однако в молодости его посещали мечты и видения. «Желаю вам удачи, — сказал он мистеру Шелли, уходя. — Стремления юного честолюбия не оставили меня равнодушным».

Так окончилась наша встреча с поэтом Озерной школы. Многое еще надобно Вам рассказать, но лучше отложить это до возвращения в Лондон. Гарриет шлет Вам приветы. Мистер Шелли только что прокричал сверху: он спрашивает, помните ли вы древних друидов с Поланд-стрит. Признаюсь, я не имею ни малейшего представления, о чем он. На этом должен поставить точку, иначе конца моим писаниям не будет.

Всецело Ваш, Дэниел Уэстбрук.

Я сложил письмо и оставил его на столике подле кресла. Не знаю почему, но я готов был разрыдаться. Возможно, письмо напомнило мне о жизни, какую я вел до того, как погрузиться в опасные эксперименты; возможно, оно открыло передо мной радости семейной жизни и человеческого общения. К тому же я осознал, что мне по-прежнему не хватает присутствия Биши. Кроме него, у меня ни разу не сложились приятельские отношения ни с кем; он один был мне другом и союзником в этом мире, полном опасностей и тьмы.

В комнату, неся дымящуюся тарелку, вошел Фред.

— От портера у меня есть лечение.

— Меня лечить не нужно.

— Сбитень, сэр. Пар такой, что мертвого подымет.

— Высокая похвала. — Я принял у него миску с жидкостью; цветом она была молочно-серая, а по консистенции зернистая. — Это какое-то из ваших лондонских блюд?

— Настоящий кокни, сэр, что твой трубочист. Молоко, сахар и салеп.

— О чем это ты, Фред? Я никогда о таком не слыхал.

— Дядюшка Билл им на Хеймаркете торгует. У него и куб есть, чтоб его заваривать.

— Рад это слышать. Насколько я понимаю, это следует пить?

Он с великим удовлетворением кивнул. Я попробовал варево — у него были аромат и вкус ванили. Оно обладало любопытным успокаивающим действием.

— Твой дядюшка Билл, верно, пользуется уважением.

— Отношение к нему, сэр, вполне сносное. Уличная детвора за ним ради одного только запаха бегает.

Напиток оказался еще и сильным снотворным — я отправился в постель, как только допил его, и крепко спал до рассвета. Проснулся я с чувством, что надо мною довлеет срочная обязанность. Я знал, что мне должно делать. Севши в постели, я уставился в пространство перед собою. У меня есть прискорбная привычка грызть ногти, когда я размышляю над той или иною задачей; этим я и занялся. Беседа с воскресителями накануне вечером и сделка, которую я с ними заключил, по сути означали, что в существовании моем началась новая стадия. У меня оставалось еще несколько часов, чтобы повернуть назад и избежать последствий, которые мои действия за собою повлекут, — несколько мимолетных часов, когда я мог бы заключить мир с людьми и Богом, — но я до того ослеплен был перспективами успеха и славы, что потратил их на другие цели.

Доехавши в кебе до Лаймхауса, я стал подготавливать свою мастерскую к приходу гостей. По прошествии двух ночей в моем распоряжении должны оказаться два тела только что скончавшихся, и тогда я попытаюсь вдохнуть в них жизнь. Я проверил электрические колонны, сооруженные для меня Хеймэном, и не нашел в их конструкции никаких огрехов. Чистый поток энергии без помех будет вливаться в мои субъекты. Каких ожидать результатов, я покамест не знал, ибо прежде никогда не располагал подобными возможностями. Я понимал лишь, что стою на пороге новой научной картины мира. Так или иначе, это произойдет. Тянуло ли меня все еще к прежней моей жизни, наполненной чистыми размышлениями и занятиями, юношескими видениями в альпийском воздухе? Навряд ли.

Вечером той пятницы я с нетерпением ждал прихода воскресителей. Стоя на причале, я смотрел на воду, поднимавшуюся с приливом; уже стояла ранняя осень, и легкий бриз рябил поверхность реки. Закатное солнце освещало гряду облаков, двигавшихся с запада, и сияние расходилось подобием нимба. Возвратившись в дом, я занялся последними приготовлениями электрических колонн. Я разместил их на полу, бок о бок, в промежутке меж двумя низкими деревянными столами; с обоих концов каждого имелся достаточный запас вольтовых батарей. Я рассчитал, что мощности хватит на оживление двух трупов, и потому разработал целую процедуру, чтобы быстро перемещаться от одного субъекта к другому. Как бы то ни было, я собирался подготовить оба тела одновременно, прикрепивши к их частям металлические ремешки и петли. Само собой разумеется, я понятия не имел, что́ может произойти с телами под воздействием электрического заряда. Предосторожности ради в углу мастерской у меня лежал мушкетон, заряженный и готовый к стрельбе.

Когда наступила ночь, я взял фонарь и вышел на причал. Мне слышно было, как вода бьется о деревянные столбы, а где-то посередине реки раздался всплеск. С востока наползала тонкая дымка, и я взмолился, чтобы она сгустилась, дабы скрыть моих гостей от взглядов тех, кому вздумается задержаться на берегу. Я поднес фонарь к лицу. Через несколько мгновений послышался звук весел; я протянул руку с фонарем вперед и начал покачивать им из стороны в сторону, подавая сигнал. Плеск весел приближался, и в тусклом неверном свете я увидал темные очертания лодки, подходившей к причалу. Два человека гребли, третий сидел на корме дозорным.

Не произнеся ни звука, не подавши ни жеста в знак приветствия, они продолжали делать свое дело. Не прошло и минуты, как они подошли к самому причалу. Я окликнул прибывших, но они сделали мне знак молчать. Человек на корме, в котором я узнал Миллера, швырнул мне канат; я привязал лодку к столбу рядом с собою. Миллер выскочил и приложил руку к моим губам. «Могила», — прошептал он. От него пахло вином. Двое других перелезли через борт и принялись выгружать два пеньковых мешка. Потом потащили их по доскам, и я последовал за ними.

Закрывши дверь, я поставил масляный фонарь на стол.

— Прежде чем заплатить вам, мне требуется на них взглянуть.

— Да вы нам, никак, не верите, мистер Франкенштейн? — Бутройд вынул из кармана пальто фляжку и отхлебнул из нее.

— Настоящий делец свои товары осматривает, — сказал я.

В ответ он рассмеялся было, но тут заметил в мерцающем свете электрические машины:

— А это что еще за адская штука?

— Это двигатель. Двигатель, потребный мне для работы.

— Дьявольская, поди, работа?

— Дьявол тут ни при чем. Смею вас в этом уверить.

— Да мне-то что за дело.

Тут Миллер вынул нож и разрезал веревки, которыми мешки были завязаны. Из одного вывалилась рука, и он, ухватившись за нее, вытащил все остальное. Это был, как я и велел, взрослый мужчина, хоть и пострадавший от ранения в грудь.

— Этот поврежден, — сказал я.

— Образцы без изъяна найти трудно. Да вы на этого взгляните.

С этими словами Бутройд вытащил тело из второго мешка. Принадлежавшее молодому мужчине, оно было в очень хорошем состоянии, целое и прекрасно сохранившееся. Судя по виду, умер он совершенно внезапно — на лице его застыло выражение смертельного ужаса.

— Этот хорош, — сказал я. — Превосходный экземпляр. Где вы его нашли?

— Где упал, там и нашли.

Большего знать я и не желал.

— Не будете ли вы так любезны поместить одного из них сюда? А другого — вот сюда. — Я указал на пару длинных деревянных столов. — Осторожнее вот с этим. Ребра у него держатся слабо.

— Он что твоя погремушка, — сказал Миллер.

Я тут же расплатился с ними — мне не терпелось начать работу. Мы договорились, что они появятся с подобным же грузом спустя неделю. Гости рады были уйти — подозреваю, что жуткое выражение на лице молодого человека даже их привело в подавленное состояние.

— Мешки-то вам что, нужны? — спросил меня Бутройд.

— Мне они больше не понадобятся. Вам же они, думаю, еще пригодятся.

Итак, они направились обратно к своей лодке; я подождал на причале, пока они отплывут в темноту. По возвращении я заметил, что в комнате стоит любопытный запах, подобный тому, что бывает от мокрых зонтов или горелых тряпок, и меня обеспокоило, как бы не началось разложение. Работу я задумал начать с поврежденного образца — на случай, если поначалу допущу какой-нибудь просчет. Поэтому я быстро принялся его подготавливать, для начала вымыв раствором хлорида извести. После этого пахнуть от него стало получше. Вслед за тем я из предосторожности пристегнул субъекта к столу с помощью длинного кожаного ремня. Я уже решил, что присоединю металлические петли к шее, запястьям и лодыжкам — к тем частям тела, где происходит больше всего жизненно важных движений. Вольтов ток я намеревался пропускать с помощью тонких металлических проводов, которые не затруднили бы движение. Машины были готовы, их огромные цинковые и медные полосы разделял картон, вымоченный в соленой воде. Я зарядил батареи и присоединил с обоих концов по проводнику. Все было готово для создания искры, которой, быть может, предстояло осветить новый мир.

Аппарат гудел — то был результат его собственного внутреннего движения, — и я заметил легкое дрожание проводов; в этот момент мне показалось, что электрические машины превратились в живые существа. Мощность их возрастала с каждым вступающим в действие гальваническим элементом. Я помнил предписание Хеймэна не переусердствовать с увеличением мощности. Но при виде столь огромной энергии, выпущенной на свободу, меня охватила безмерная радость. Тело начало сильно трясти. В колеблющемся свете масляного фонаря оно отбрасывало на пол странную тень. Я сделал к нему шаг и с некоторой опаской коснулся руки. Теплота ее, казалось, возрастала. Голова начала дергаться из стороны в сторону, словно труп боролся с одышкой, но потом усилия эти стихли. Тело снова погрузилось в мертвенную неподвижность. Оно опять сделалось совершенно холодным. Я на мгновение отошел, чтобы проверить машины, и вдруг услышал, как позади меня зашевелилось нечто. Первою мыслью моей был мушкетон. Я быстро обернулся и невольно испустил возглас удивления: руки мертвеца переместились к глубокой ране в груди. Руководствуясь неким странным инстинктом, он хотел прикоснуться к тому, что стало причиной его смерти. То был момент прозрения — мне пришло в голову следующее предположение: существует некая сила воли или же инстинкт, способный пережить смерть тела. Меня коснулась вспышка молнии. Я испытал миг торжества. Но даже тут я попытался укротить всепобеждающее чувство возбуждения. Что, если это было некое непроизвольное движение мускулов, которое человеку помешали выполнить в тот момент? Был ли то жест, на который у него не хватило сил тогда?

Приближаться к телу я опасался, ибо не исключал новых внезапных движений, но понимал, что для работы мне необходимы быстрота и железная воля. Я отстегнул провода от первого субъекта и присоединил их ко второму. Разряд электрической энергии не нанес телу никаких видимых повреждений, и я был полон надежд в отношении воздействия, какое будет оказано на второй, лучше сохранившийся труп. В глубине души я радовался и оттого, что физически образец не пострадал, и тем самым мне предоставлена возможность дальнейших опытов.

Я вновь зарядил батареи и, применив небольшое давление к проводникам, добился появления искры. Второе тело сотряслось; оно будто бы — другого слова не подберешь — вытянулось в стойку. Затем все опять успокоилось. Я вновь пропустил разряд, и тело опять шевельнулось — на сей раз движение было более активным и беспокойным. Я различил некое вторичное шевеление в пальцах рук, которые, казалось, дрожали, до того сильно было возбуждение; сознаюсь, собственные мои руки тоже дрожали. Я зарядил провода в третий раз, но покоя тела это не нарушило. Собравшись было произвести дальнейшие исследования, я приблизился к образцу, и тут изо рта его вырвался крик, ужасный, исполненный безутешности. То был голос некоего демона, проклятого, затерявшегося в недрах ада, и я застыл, слушая, как вокруг разносится его эхо. Звуков этих довольно было, чтобы мертвого поднять, да только мертвый уже был поднят.

Когда я опустил глаза, опасаясь того, что может открыться моему взгляду, я заметил, что выражение ужаса исчезло и что лицо молодого человека выглядело совершенно спокойным.

Освободил ли этот жуткий крик его от мучений? Если допустить, что агония и ужас последних его мгновений были неким образом заключены в теле, то нельзя исключать и другого: удар электрического потока способен выгнать наружу страдающий дух — или душу; не могу подобрать названия явлению столь важному. Возможно ли, чтобы труп в буквальном смысле переживал агонию до того момента, как благодаря моему воздействию освободился? И тут меня поразило новое открытие. Голосовые связки пережили смерть.

Я принялся за другие электрические опыты на двух субъектах, и поначалу дальнейших пробуждений не было. Мне пришло в голову, что тела, выполнив с задержкою свои последние действия, вернулись в состояние неподвижности. И все же у меня не было уверенности ни в чем. Взявши большой хирургический нож, я приступил к отделению лобной кости черепа от головы второго субъекта. Затем, с помощью небольшой пилы, я срезал верхнюю часть черепного свода и наконец увидел переднюю и заднюю доли мозжечка. Тут мне представился образ абсурдный до крайности: словно с пирога срезали корку, но я до того погружен был в работу, что времени на какие-либо размышления не оставалось. Закончив, я подготовил опыт, который предварительно обрисовал в своих записях. Я поместил цинковые и медные полосы поверх открытого черепа — так, чтобы они касались долей. Затем я пустил ток. Эффект, оказанный на мозг, был мгновенным. Из четырех долей лишь одна, видимо, в состоянии была воспринимать легкое воздействие электрического тока; впоследствии я окрестил ее электрической долей. На мускулы тела она оказала мгновенный эффект — не будь оно привязано, того и гляди, поддалось бы искушению подняться и зашагать. Весь костяк охватила сильная дрожь, и я, к своему изумлению, обнаружил, что продолжалась она еще несколько минут после того, как я отключил ток.

Тут, к величайшему моему удивлению и ужасу, я начал замечать определенные искажения в лице. Глаза закатились, а губы разжались; ноздри раздулись, все же лицо, казалось, выражало теперь неприязнь, смешанную с отчаянием. То были, разумеется, случайные физиогномические проявления, однако в тот момент я готов был поклясться, что труп, привязанный к столу, выказывает мне всю свою злую волю, всю ненависть, выплескивает все бремя скорби. В конце концов движения прекратились, и лицо вновь обрело безжизненные очертания. Но я был до того потрясен этим явлением, что вынужден был выйти на реку с целью успокоиться.

На меня навалилось столько впечатлений, что ночь словно бы растянулась, став бесконечной. Предвидеть, что воздействия электрического потока окажутся столь глубоки, столь страшны, я никак не мог. Я доказал — в этом не оставалось сомнений, — что поток способен оживить человеческий труп, но столь непредсказуемым и ужасным образом, что мне впору было устрашиться при виде дела собственных рук. Я устрашился — иначе не скажешь — себя; устрашился того, чего могу достигнуть, и того, чему могу сделаться свидетелем. Какие еще секреты откроются мне, решись я продолжать свой странный эксперимент?

Впрочем, размышления скоро помогли мне прийти в себя. Меня успокоило бормотание Темзы. Дымка рассеялась, и сделались видны очертания города. Время близилось к рассвету. Я проработал всю ночь. Вскоре жизненный цикл начнется заново. Ощутивши, как пробуждается к жизни громада Лондона, я и сам набрался свежих сил. Сделать мне предстояло многое.

Глава 10

Я дремал у камина в своих комнатах на Джермин-стрит, как вдруг меня пробудил внезапный стук в дверь на улице. Не успел я толком прийти в себя, как в комнату вошел Фред.

— Простите великодушно, сэр, да только к вам Фиш какой-то пожаловал.

— Что ты такое несешь, Фред?

— Да я его то же самое спрашиваю, а он все: «Фиш, Фиш». Я ему: рыбник у нас рядом, только по улице пройти.

В этот момент в комнату влетел Биши и, пронесшись мимо Фреда, обнял меня все с теми же пылом и оживлением, какие мне помнились.

— Милый мой друг, — сказал я, — а я-то думал, вы живете на севере.

— Я возвратился в теплые края, Виктор. К своим друзьям. — Он отступил на шаг и взглянул на меня. — Вы на меня сердиты?

— Был. Да, признаюсь. Очень. Но разве могу я сердиться теперь, когда вижу вас.

— Я рад. Знаете, Виктор, я пришел отдать те пятьдесят гиней. Мой ненавистный отец выплатил мне содержание.

— К чему вы — это вовсе не обязательно.

На миг он снова уставил на меня взгляд:

— Зачем вы не писали о том, что были больны?

— Болен? Я никогда в жизни не чувствовал себя лучше. Здоровье мое превосходно. — Вид у него был озадаченный. — Простите, если я вас разочаровал.

— У вас изменилось выражение лица, Виктор. Тут вам меня не обмануть.

— Что ж. На смену юности приходит зрелость. Не думайте более об этом. — Я попытался сохранить веселость и спокойствие. — Где вы остановились в Лондоне?

— Мы с Гарриет нашли комнаты в Сохо. Назад, Виктор, в наши старые излюбленные места!

— Как поживает Гарриет?

— Хорошо. Цветет. — Он засмеялся. — Растет в манере самой что ни на есть своеобразной.

— Вы хотите сказать…

Он кивнул.

— Прекрасно, Биши!

— Поздравлять следует не меня. Бремя несет женщина. Но, должен сознаться, я испытываю некую гордость оттого, что создал жизнь.

— Радостное, верно, ощущение.

— Я декламирую нерожденному младенцу стихи, чтобы он привык к сладким звукам еще в утробе. А Гарриет поет колыбельные. Она клянется, что это успокаивает дитя.

Постучавшись, в комнату вошел Фред с флягой бренди.

— Пять пробило, — сообщил он.

Биши в удивлении посмотрел на флягу.

— Вы начали пить бренди, Виктор?

— Это успокаивает дитя. Не присоединитесь ли ко мне? Поднимем стакан за приятельство.

Биши не терпелось рассказать о своих планах будущей счастливой жизни. Он хотел основать в Уэльсе небольшую общину, устроенную на принципах равенства и справедливости; он намеревался написать эпическую поэму на тему о легендарном Артуре; он собирался ехать в Ирландию, дабы посодействовать делу освобождения. Насколько я понял, у него появился новый фаворит в лице мистера Годвина, философа. Он разыскал его и успел посетить его очаровательный дом в Сомерс-тауне. Тут он снова бросил на меня быстрый, внимательный взгляд.

— А что же вы, Виктор, какие у вас новости?

— Я по-прежнему ставлю опыты. Испытываю возможности электрического потока. Измеряю его силу.

— Замечательно! Вы пытаетесь достигнуть его пределов, как мы некогда обсуждали?

— Помнится, мы когда-то беседовали об электрических воздушных змеях и шарах. Теперь, Биши, воздух меня не столь интересует. Меня интересует земля.

Желания рассказывать о своей работе, пока она не будет успешно завершена, у меня не было, потому я обсудил с ним общие темы науки об электричестве. Он был все так же порывист и так же стремился к знанию, как и всегда. Никогда не доводилось мне встречать человека, столь полного жизни и вдохновения.

— Стало быть, вы нас навестите? — спросил он меня, собираясь уходить. — Гарриет будет счастлива вас видеть.

— Непременно. Когда пожелаете.

Он обнял меня, и пару мгновений спустя я услышал, как он легко и быстро шагает по лестнице. Слышно было, как он говорит с Фредом, хотя разобрать его слов мне не удалось. Я подошел к окну и посмотрел вниз, на Джермин-стрит. Он быстро шел сквозь толпу, как вдруг кинул взгляд на мое окно. По причине мне непонятной я отступил назад.

Вошел Фред, чтобы убрать стаканы.

— Этот ваш друг до того любопытный, — сказал он. — Спрашивает меня, мол, в добром ли вы здравии. Я говорю — да. Он спрашивает, хорош ли у вас аппетит. Я говорю — да. Он спрашивает, пьете ли вы. Я говорю — и да — и нет. Тут он сам себе открывает дверь, хоть я прямо за ним стоял, да вдруг как вылетит, будто из ружья.

— Что ты хочешь этим сказать, Фред: и да и нет?

— Да, пить пьет. Но такого, чтоб себя не помнить, нету. — Он сделал вид, что оступился и упал.

— Мило с твоей стороны.

— Спасибо, сэр. Рад стараться.

Я не намерен был наносить визит Биши и Гарриет, пока не закончу работу. К обществу я был готов не более, чем путешественник, последние месяцы проведший в ледяных пустынях Арктики. С тех пор как воскресители впервые посетили меня в Лаймхаусе, дело у них спорилось. Их услуги были мне потребны более, нежели когда-либо, — я намеревался испытать каждое волокно, каждый мускул человеческого тела, дабы определить их электрические свойства. Я узнал, что мышцы ноги поначалу противостоят действию тока более других, однако при небольшом перемещении металлической полоски повыше предплюсны можно добиться невиданного увеличения их подвижности и гибкости. Кости и связки человеческой руки оказались крайне восприимчивы к электрическому потоку, и я обнаружил, что легкое прикосновение к разнообразным запястным костям вызывает бурные трепет и дрожь. Сонные и позвоночные артерии также доставляли мне немалое удовольствие, становясь крайне чувствительными и гибкими, если пропустить по ним заряд. Так, мало-помалу, я создавал электрическую карту человеческого тела.

С пересадкой членов мне повезло более, нежели я рассчитывал. Я полагал, что всем отправлениям человеческого тела присущ один жизненный принцип: будучи проявлениями жизни, они еще и стремятся к ней, черпая энергию и движение из любых доступных источников. Покойный Джон Хантер преуспел в том, что он называл трансплантацией зубов изо рта здорового молодого трубочиста в распадающуюся челюсть лондонского купца, и я не видел причин, почему тот же принцип нельзя применить к руке или ноге. В своей мастерской я путем хирургической ампутации удалил у молодого покойника две руки и тут же быстро пришил их к торсу пожилого субъекта, который, как сообщил мне Бутройд, скончался от водянки. Когда я пустил электрический разряд, ладони и предплечья заработали без малейших видимых сбоев, не проявив и следа дрожания, сопутствующего водянке. В течение всего эксперимента тот, пожилой, продолжал сжимать кулаки и вытягивать кверху ладони. Во время повторного опыта я наблюдал те же движения, но выполнялись они чуть быстрее. Мне любопытно было посмотреть, насколько сильна будет разница, если я изменю силу и быстроту тока; к удивлению моему, руки начали взаимодействовать друг с дружкой — иначе не скажешь, — соприкасаясь кончиками пальцев. Движение рук следовало определенной схеме и так напоминало язык жестов, что меня охватило престраннейшее ощущение, будто лежащий передо мною труп подает мне сигналы. Возможно ли, чтобы молодой человек, чьи руки были отсечены, владел языком немых?

Главным предметом моих интересов был мозжечок, а вместе с тем — возбуждение органов зрения, слуха и речи. Отделив электрическую долю, я провел ряд испытаний, стремясь проследить способы ее воздействия. К немалой радости своей, я вскоре обнаружил, что влияние ее на зрительные и слуховые нервы одинаково и что голосовые связки можно возбудить, пропуская заряд через черпаловидные хрящи. Поначалу я предполагал, что главной силой тут является гортань, но я ошибался. Опыты со слухом оказались более удачными. Приведши электрическую долю в возбужденное состояние, я тотчас же выстрелил из своего мушкетона под правым ухом у субъекта; голова его дернулась в противоположную сторону. В другой раз я принялся шептать, и голова чуть подалась вперед, по направлению ко мне. Что до зрения, тут понять воздействие заряда было сложнее. Глаза в состоянии электрического возбуждения всегда открывались, но порой оттенок их был столь тусклый, что никакого свидетельства присутствия луча зрения обнаружить мне не удавалось. Те же субъекты, что казались мне более разумными, несомненно, сильнее реагировали на различные раздражители. Когда я зажег свечу перед глазами одного из трупов, в зрачках возникло различимое движение; когда же я задул пламя, зрачок расширился. Во время одного эксперимента я держал перед глазами субъекта — юноши, едва ли не мальчика — мышку, пытавшуюся высвободиться. Глаза его были прикованы к ней — так сосредоточивает свой взгляд на жертве некое истощенное животное.

В ходе этих испытаний я заметил, что у субъектов помоложе при малейшем возбуждении начиналась эрекция фаллоса, длившаяся в течение действия электрического заряда. У тех, что постарше, этого не возникало. Поначалу работа моя над фаллосом ограничивалась изучением трех тел пещеристой ткани, но затем я перешел к попыткам измерить поток спермы. Под сильным давлением моих пальцев одно из тел пришло в состояние эякуляции, в каковой момент раздался стон, однако появления сперматозоидов не наблюдалось. Жидкости не было; вместо того показались крупицы вещества, по виду и консистенции напоминавшего пыль. Возможно, в этом заключается закон природы: мертвые не способны производить новую жизнь. В последнем я уверен не был, но твердо намеревался продолжать эти эксперименты.

Шли недели, лондонская осень превратилась в холодную зиму, во мне же тем временем все сильнее разгорались жажда свершений и нетерпение, связанное с возникавшими трудностями. Тела расходовались быстро; часть из них я держал в леднике, устроенном мною в подвальном помещении старой фабрики, другие же выбрасывал в Темзу, зная, что приливным течением их отнесет вниз, где они объединятся с множеством других трупов, подбираемых шерифами Блэкуолла и Вулвича — в Северном Вулвиче имелся мыс, называемый Мертвецкой косой, к которому обычно прибивало тела утонувших. Другие же — таких было множество — постепенно добирались до открытого моря, где возможность их обнаружения, разумеется, полностью отпадала. Нескольких субъектов я поместил в яму с известью; ее я соорудил между приливной полосой и мастерской, и там под воздействием растворителя всякие следы их существования вскоре исчезли.

На вопрос о том, испытывал ли я какие-либо угрызения совести относительно природы своего ремесла, я твердо отвечу отрицательно. Я не ставил себя в один ряд с компанией дюжинных прожектеров, как не считал и того, что связь моя с телами мертвых хоть чем-либо меня запятнала. Были, разумеется, минуты, когда я испытывал боль одиночества, и посещавшее меня чувство неприкаянности ощущалось тем острее оттого, что находился я в кишащем людьми городе. Одиночество сродни отчаянию — от него нет лекарства. Смерть Элизабет лишь утвердила меня в осознании моей участи в этом мире. Как-то днем, сидя в кофейне, я случайно взял в руки экземпляр «Ежемесячного журнала» и наткнулся на стихотворение Биши. Не прошло и секунды, как внимание мое было приковано к его начальным строкам:

Мечтатель дерзкий, юноша мятежный!
Я вижу снова твой тревожный шаг,
И бледен лоб, как будто первый знак
Явила смерть в заботе неизбежной [18].

Сбоку, более мелким шрифтом, напечатан был комментарий: «Выражение лица его говорило языком непонятным и ужасным о муках, что были, есть и будут продолжаться». Я невольно вспомнил озабоченный взгляд Биши, который он бросил, когда приходил ко мне, однако признать за ним каких-либо пророческих талантов я, разумеется, не мог.

То был период, когда начались мои ночные прогулки. Я искал как можно более безлюдные и тихие дороги, но иногда мне казалось, будто позади себя я слышу шаги, эхом отдающиеся от булыжной мостовой. Встрепенувшись, я оборачивался, ожидая увидеть какой-либо силуэт или тень, но разглядеть ничего не мог. Лондонские ночи со всеми несчастными, теснящимися бок о бок обитателями города и без того мрачны; для человека же, склонного к меланхолии, они суть порождение — или отражение — собственных его страхов. По крайней мере, таковыми представлялись эти ночи мне. В дожде мне виделись странные фигуры, что двигались по улицам, неясные и темные, будто согнувшиеся под тяжкой ношей. Лунными ночами каждый звук словно усиливался, и я вздрагивал от всякого внезапного вскрика или смеха. В такие ночи даже тени казались длиннее и гуще. Порой я останавливался у входа во двор или в начале дорожки и всматривался во тьму; но тут вид какой-нибудь фигуры, внезапно появившейся или быстро прошедшей из одного угла в другой, заставлял меня отступить.

Да, ночь, как ни странно, сделалась моим пристанищем. При свете дня я чувствовал себя вялым и утомленным; поднимая глаза на лица незнакомцев, я видел враждебность, и неприязнь, и едва скрытое презрение. Потому ли, что я обладал иноземными манерами? Не могу сказать. Знаю лишь, что по ночам я ощущал себя свободнее. Я забредал далеко, шагая по улицам зловещего вида, где мне не угрожали никакие расспросы; ощущал я и силу ночи, когда город раскрывался во всей своей необузданности.

Однажды темной ночью я оказался на Уэллклоус-сквер, и взгляд мой упал на изможденную фигуру молодого человека, на котором не было ничего, кроме грязнейшего тряпья. Прикасаться к нему я не помышлял, но склонился над ним, лежавшим на неровных камнях. Он не спал. Он открыл глаза.

— Ты нашел меня, — произнес он. — Ты узнал меня по приметам.

— По приметам?

— Смотри на меня. — Он раздвинул тряпье на груди, и я увидел, что тело его покрыто рубцами и кровавыми волдырями; зловоние от ран шло невыносимое, и я отвернулся. — Я — избранник, — продолжал он, — ты же — мой ученик.

Я покинул Уэллклоус-сквер и возвратился, охваченный дрожью, в свои комнаты на Джермин-стрит.

Пришла пора, и во мне созрела решимость создать эту форму жизни — человека. Возможно ли сказать, что тем самым я намеревался создать существо нового типа, не обремененное недостатками живущих на земле людей? Воображение у меня было достаточно развито, и в то же время мне не занимать было способностей к анализу и практической деятельности; сочетание этих качеств помогло мне задумать это дело и приступить к его выполнению. Все помышления мои были о мето́де, которая позволила бы создать разумное человеческое существо, не отягощенное бременем своего происхождения, общественного положения и религии. Я задумал, если угодно, воплотить в жизнь мечту Биши о человеке, свободном от любых мелочных предрассудков, что терзают общество.

Где существует такой человек? Разумеется, он не существует нигде. В том-то и заключалось побудительное начало, а также необходимость его создания. Я полагал, что это возможно: найти составные части идеального человека, свести их воедино и наделить жизненным теплом. Я уже испытал нужную процедуру на практике, к тому же успешно: мне удалось открыть источники воспроизводства и жизни. Я многого достигнул, превзошедши самые пылкие свои ожидания, научившись сам дарить жизнь мертвой материи. Оставалось исследовать одно — принцип единения, или согласованности, который позволил бы всем органам и тканям тела действовать в унисон. После долгих тяжких трудов и экспериментов мне, с помощью определенной операции на мозжечке, удалось добиться и этого.

Где же найти подходящее тело, какое можно было бы использовать в качестве основы? На улицах попадались такие, в которых пристальный взгляд угадывал признаки чего-то стоящего. Однако они были еще живы, а стало быть — недоступны для меня. Наконец однажды вечером — дело было той же зимой — Бутройд сообщил мне, что у него есть «подарочек».

— Хорош, слов нету, — сказал он. — Свеженький будет, что твой персик.

— Он у вас с собой?

— Нет — не помер еще. — И он разразился хохотом.

Затем, подстрекаемый Лейном и Миллером, он рассказал мне, в чем дело. В больнице Святого Фомы был студент, оказавшийся в очень плачевном положении, — этот несчастный юноша обнаружил у себя признаки чахотки. Он кашлял артериальной кровью в платок, и у него проявлялись все признаки, какие сопутствуют этому заболеванию, — слабость и апатия. Он знал, что болезнь смертельна, поскольку общение с докторами и практика в больнице — пациентами там были местные бедняки — научили его предсказывать ее развитие. К тому же ему довелось ухаживать за своим братом, когда тот медленно умирал от туберкулеза легких. Этот юноша работал у хирургов Энклиффа и Като — он перевязывал раны — и потому знал воскресителей в лицо — по сути, именно ему препоручали они свой груз на заднем крыльце больницы. Знал он и места, где они собирались. Двумя неделями ранее он подошел к ним в «Военной фортуне».

— Подходит он, стало быть, к нам, — рассказывал Бутройд, — белый, что простыня. Я ему: ага, вот и…

— Имя мне знать не надобно, — перебил я.

— Я его спрашиваю, что он делает в этих краях, а он к нам подсел и говорит: «У меня к вам одно дельце. Надежное».

И он предложил им план. Молодой человек знал, что умирает и что жить ему, вероятно, осталось недолго. Он воззвал к профессиональным чувствам Бутройда и двух других: если они заплатят ему двадцать гиней, то он разрешит им забрать свое тело в самый момент смерти. Деньги ему нужны были для юной сестры, мастерицы по игрушкам, которой вскоре предстояло остаться одной во всем мире. Что до него, он не боялся подвергнуться анатомированию — слишком часто доводилось ему наблюдать эту процедуру в хирургическом театре больницы Гая, чтобы дрогнуть перед подобной участью. Он полагал, что тело его стоит двадцати гиней, будучи молодым, крепким и хорошо сбитым, несмотря на разрушительное действие болезни. Он уже обговорил дело с самой сестрой, и та согласилась, чтобы воскресители расположились в небольшой гостиной рядом с комнатой, где ему предстояло умереть. В момент смерти она разрешит им войти и забрать тело. Молодые люди не питали никаких иллюзий по части христианского благочестия — у них на глазах родителей их вместе с двумя другими детьми унесла вспышка эпидемии, самым ужасным образом. Нам ли думать о Боге, говорил молодой человек.

— Какого он возраста?

— Довольно-таки молодой — ему девятнадцать.

— И, говорите, неплохой образчик?

— Лучше не бывает. Что твой боксер, мистер Франкенштейн. И зубы все целы.

Само собой, меня воодушевила перспектива заполучить такой подарок: если тело будет доставлено сразу после смерти, это обстоятельство имеет неисчислимые преимущества и, несомненно, будет способствовать воздействию электрического потока. Они сказали мне, что молодой человек живет вместе с сестрой недалеко от больницы, в доходном доме на Кармелайт-стрит, откуда до Брокен-док и до реки рукой подать. При благоприятном приливном течении на то, чтобы доставить тело в Лаймхаус, у них уйдет двадцать минут.

— Я хотел бы его видеть, — сказал я. — И желаю находиться поблизости в тот момент, когда вы будете передавать ему деньги, как договорено. Тогда, если он мне подходит, я вам заплачу.

На том и порешили — после того, как они выторговали себе «прибавок», дополнительные десять гиней за ведение сделки.

Я ждал у «Военной фортуны». Той ночью страшно лило — такой дождь бывает лишь в Лондоне. Он подымался повсюду вокруг меня, словно дым, и я укрылся под навесом для кебменов прямо за воротами церкви Святого Варфоломея. Бутройд, Лейн и Миллер вошли внутрь и расположились на скамье у окна, выходящего на ворота; вдобавок они позаботились о том, чтобы поставить на стол перед собою масляную лампу, дабы мне, несмотря на дождь, ясно видны были их лица и жесты. Тут я заметил молодого человека, что переходил площадь, прикрываясь от ливня плащом. Шел он быстро и решительно, не проявляя никаких признаков слабости, но прежде, чем войти в таверну, на миг остановился. Секунду его освещал колеблющийся свет перед входом. У него были черные вьющиеся волосы, а увидав его ясные глаза и полные губы, я тотчас же узнал в нем Джека Кита — он некогда работал со мною в анатомическом театре больницы Святого Фомы. Тут он вошел в «Военную фортуну». Подкравшись поближе к окну, я в смятении наблюдал за тем, как он приблизился к воскресителям и сел за их стол. Он, хоть и испытывал в их обществе видимую неловкость — это обстоятельство меня отнюдь не удивило, — все-таки улыбнулся и что-то сказал Лейну. В тот момент Бутройд взглянул на меня через окно. Я говорил ему, что буду там. Кивнув, я поднял правую руку. То был наш условленный знак. Он вышел на улицу, и я, ни слова не говоря, передал ему кошелек с гинеями. Что мне еще оставалось? То обстоятельство, что Джеку назначено скоро умереть, меня взволновало и опечалило, но, как говорил мне он сам, исследования требуют смелости. Просвещение и усовершенствование мира основано на человеческой отваге. Так он тогда говорил. Неужели теперь мне следовало предать его, а также мои собственные убеждения ради успокоения совести? При всем том оставалась еще и возможность — вероятность — того, что мои электрические опыты вернут его к жизни. Будет ли он жить, улыбаться, смеяться, ходить все тем же быстрым шагом? На этот вопрос ответа я не знал, как не знал его никто в мире.

Я возвратился на Джермин-стрит, где Фред приготовил для меня сбитень — ту смесь, что всегда оказывала на меня действие до странности успокаивающее. Я спросил его, что произошло за день, и он сообщил мне, что в церкви Святого Иакова на той стороне улицы три невесты обвенчались с тремя братьями и что старик, торговавший птицами на углу, свалился замертво. Птицы не улетели, оставшись тихо сидеть в своих маленьких плетеных клетках.

— А более в Лондоне ничего не произошло, — сказал он.

Я рад был это слышать и отправился в постель в добром расположении духа — само собой, ни на миг не забывая о грандиозном эксперименте, мне предстоявшем. Сколько проживет молодой человек, этого вычислить я не мог, однако бледные черты его свидетельствовали о том, что болезнь усугубляется.

Тем утром я доехал до Лаймхауса в коляске. Дабы не сделаться без труда узнаваемым, я старался каждый день нанимать другой кеб. С жителями Лаймхауса я никогда не встречался. Сходил я всегда возле пустого кирпичного склада, построенного между рекой и безлюдной дорожкой, которая шла через местные болота. Оттуда до моей мастерской можно было быстро дойти по заваленной мусором береговой полосе, где на меня с подозрением взирали одни лишь чайки. От мастерской к поселению в самом Лаймхаусе вела тропинка, однако за эти месяцы я постарался, чтобы она стала непроходимой и даже опасной. Поперек дороги я разбросал битое стекло, разные деревяшки и обломки, вынесенные рекой, чтобы отбить охоту соваться туда у любого всадника и возницы. Для барж Лаймхауса ниже по течению имелся свой причал, и никакого резона пересекать этот участок у них не было. Помимо того, на границах своих владений я развесил объявления «Частная собственность». Тем самым до мастерской моей можно было добраться единственно по воде.

Несмотря на зимний холод, я стоял на своем деревянном причале, закутавшись в пальто. Подражая лондонцам, я приучился курить трубку. Я стоял, ожидая, когда наконец покажутся или подадут голос воскресители. Уповать на то, что они выполнят свое дело столь быстро, я, разумеется, не мог — я своими глазами видел юношу живым лишь накануне вечером, — однако мне до того не терпелось взяться за работу, что ни о чем другом думать я не мог. Я подготовил электрические колонны со всем усердием, какого требовал Хеймэн, и в соответствии с его строгими указаниями; теперь же, во время вынужденного праздного ожидания, в голову мне пришла мысль приняться за эксперименты на себе.

Задумайся я на секунду, и этого хватило бы, чтобы убедиться в скоропалительности моего плана; однако меня охватило внезапное желание почувствовать действие электрического потока самым непосредственным образом. Какое ощущение вызывает он, проходя сквозь ткани и мышцы тела, освещая и наполняя энергией каждое русло? Я был не настолько безумен, чтобы испытывать его на всем своем теле; вместо того я поместил металлическую пластинку на запястье, а на кончики пальцев — по небольшому медному колпачку, наподобие наперстка. Мощность тока я выбрал относительно низкую, но все равно, стоило запустить колонну, как я оказался в окружении вспышек молнии — иного слова не подобрать. Как наблюдатель во время опытов, я ни разу не был свидетелем подобного явления и потому заключил, что молния видна лишь субъекту. Длилось это не более двух или трех секунд, но мне показалось, что явление обладает волнообразной природой. Казалось, будто встряхивают световое полотнище.

Когда ощущение прошло, я заметил, что рука моя сильно дрожит, подчиняясь некоему самостоятельному импульсу, — она желала что-то совершить, и я, руководимый одним лишь инстинктом, взял перо и бумагу и тотчас же начал писать; почерк был крупным и вычурным, непохожим на мой. Более странного послания я в жизни не получал. «Вещи посторонние не представляются мне ведущими постороннее существование, — выводила рука, — ко всем окружающим предметам я отношусь не как к отделенным от меня, но как к присущим собственной моей природе. Чувствовать — значит существовать». Тут рука моя замерла, но вскоре начала писать заново, двигаясь все так же вычурно и энергично. «Я пребываю среди неопределенностей, загадок, сомнений, не прибегая к осмысленным фактам» [19]. Остановившись на этом месте, я решился свободной рукой убрать металлическую пластинку и медные наперстки.

Результат опыта меня глубоко поразил, и следующие несколько минут я слонялся по мастерской в состоянии лихорадочного возбуждения. Кто и как породил эти слова? Их явно произвел на свет я сам неким скрытым от себя образом. Но ведь прежде я ни разу не произносил их — насколько мне было известно, я никогда не помышлял о них даже во сне. Что за потайной голос проявился под влиянием электрического потока? Я стукнул кулаком по деревянному столику подле кресел, и он моментально разлетелся в щепки. Казалось, я обрел некий свежий запас сил. Подойдя к деревянной двери, разделявшей две комнаты мастерской, я стукнул по одной из досок и с чрезвычайной легкостью сломал ее. С интересом осмотрев свою руку, я увидел, что она совершенно не пострадала от этих усилий. Я испытал ее силу на лестнице чугунного литья, ведшей вниз, в подвал, и тут же осознал, что в руке кроется неимоверная мощь. Электрический поток сделал ее неизмеримо сильнее, и теперь я способен был согнуть в кулаке железную полосу. Другая моя рука сохранила обычную свою силу.

— Надо следить за тем, чтобы не пожимать никому рук, — произнес я вслух.

То была новая энергия, воздействие которой было непредсказуемо. Решись я пропустить электричество через все свое тело целиком, я переродился бы в новое существо, обладающее огромной силой. Что же будет с молодым человеком, который вскорости окажется в мастерской? Обретет ли и он сверхъестественную мощь?

Должен признаться, я испытал некое облегчение, когда моя рука постепенно возвратилась в привычное свое состояние; этому, однако, предшествовала болезненная судорога, длившаяся несколько минут и принесшая мне жуткие страдания. Я не мог ни напрячь, ни вытянуть руку; вместо того я положил ее на стол и принялся дожидаться, пока это пройдет. Наконец боль утихла. Я проверил пальцы и ладонь на воздействие раздражителей и обнаружил, что они реагируют как обычно и не сделались много сильнее. Мне, разумеется, не хотелось причинять боль моему субъекту, но я знал, что долго длиться она не будет, и это меня утешило. К тому же у мертвых реакции наверняка отличны от реакций живых.

Спустя неделю после этого эксперимента, вышедши на причал, я сделался свидетелем лондонской грозы. Воистину, то была зимняя сказка: сильные раскаты грома эхом отдавались в расселинах и пещерах улиц, а вспышка молнии осветила шпили церквей и купол собора Святого Павла. Зрелище ужасного и величественного в природе всегда приводило мой разум в мрачное состояние, теперь же, когда явления природы столь тесно переплелись с местом обитания людей, — в особенности. В таких случаях все становится единой жизнью. Задумчивость мою прервало появление небольшой лодки, направлявшейся к пристани. Видя, как сильное волнение и начинающийся отлив гонят ее по воде, я опасался за безопасность ее одинокого кормчего. Однако он, судя по всему, был умелым гребцом. Когда он приблизился к берегу, я увидел, что это Лейн.

— В ненастную ночь вы пожаловали, — сказал я ему, помогая укрепить канат на причальном столбе.

— В жизни такой ночи не видывал. Меня Бутройд послал.

У меня сложилось впечатление, что приказам Бутройда следовало подчиняться.

— Что случилось?

— Ничего. Парню недолго осталось. Либо завтра, либо следующей ночью. Готовьтесь — тело мы вам доставим.

Попросивши у меня фляжку с бренди, каковую я ему охотно дал, он выпил половину, прежде чем пуститься в обратный путь. Вспышки молнии словно провожали его на воду, но вскоре фигура его скрылась из виду за пеленою дождя.

Новость о том, что Джеку хуже, целиком завладела моими мыслями. Его доставят ко мне спустя час после смерти, свежим, будто он всего лишь заснул, и я смогу восстановить его естественное тепло и движения. Я разбужу его. Размышления мои не простирались далее, нежели этот первый момент воскрешения, но тут взору моему начали представляться картины его удивления и благодарности за то, что его вернули к жизни. Я взялся за работу в мастерской — необходимо было все подготовить к важнейшему моменту, когда пущен будет электрический разряд. Должно быть, не менее тысячи раз выходил я на пристань, не страшась ветра и дождя, и высматривал воскресителей с их грузом. Я прождал всю ночь напролет — о сне нечего было и думать. С приходом рассвета дождь прекратился. Вокруг было покойно и тихо. Мне опять стало слышно, как Темза бьется о деревянные жерди причала. Тут до меня донесся новый звук — звук плещущихся в воде весел. Я вскочил с кресел и, выбежав наружу, увидал, что Бутройд с Миллером быстро гребут к берегу. Лейн стоял на носу со швартовым канатом в руках, а позади него в лодке кто-то лежал. Это был он. Вместо того чтобы сунуть его в мешок, они аккуратно положили его на корму: одна рука свешивалась за борт, ладонь волочилась по воде.

Пока Лейн привязывал лодку, я не в силах был отвести глаз от тела. Бутройд с Миллером, выскочив наружу, опустились на колени, чтобы перетащить его на причал.

— Осторожнее, ради него, — пробормотал я.

— Всего час как помер, — сказал Бутройд. — Чистенький и свеженький, как заказывали.

Они внесли тело в мастерскую и положили его на длинный деревянный стол, установленный мною.

Бутройд взирал на него с определенным удовлетворением, словно сам помог ему отправиться в мир иной.

— Чистая работа — такой мне исполнять еще не доводилось, — произнес он.

Я заплатил им, как требовалось, десять гиней, и они возвратились в лодку. Я слышал, как они смеются, отгребая от берега.

Глава 11

Трупа прекраснее, чем этот, я никогда не видел. Казалось, румянец еще не покинул его щек, губы же изгибались в подобии улыбки. Лицо не выражало ни грусти, ни ужаса — напротив, в нем была приподнятая отрешенность. Само тело было мускулисто и крепко сбито; вследствие туберкулеза все следы излишнего жира исчезли, отчего прекрасно обозначились грудь, брюшная полость и бедра. Ноги были отличные, мускулистые, а пропорции рук — как нельзя более изящные. Волосы, пышные и густые, завивались на затылке и по бокам, а над левою бровью я заметил небольшой шрам. Других дефектов я не нашел.

Времени терять было нельзя — что, если мне еще удастся поймать трепыхающийся дух, слишком растерянный или израненный, чтобы успеть покинуть тело? Я поместил металлические полоски на голову, одну из них — на лоб, а затем принялся присоединять электрические контакты к основным нервам и органам. На запястья, лодыжки и шею я тоже надел медные браслеты, ибо полагал, что в этих местах электрический поток будет способствовать циркуляции крови. На ощупь тело было мягким, и я заторопился: нельзя было допустить, чтобы мне помешало трупное окоченение. Располагая его на столе, я даже испытывал определенное удовольствие, словно был скульптором или живописцем, который заканчивает свою композицию. Я намеревался привести в действие обе электрические колонны, чтобы добиться наибольшего заряда, какой был в моем распоряжении, однако из предосторожности подключил их к разным батареям — так, чтобы иметь возможность понизить силу тока в момент опасности.

Дрожащими руками пустив электрический поток от обеих колонн, я с интересом и трепетом наблюдал, как он хлынул по молодому телу. Возникло легчайшее шевеление, а затем из носа и ушей его начала сочиться темно-красная кровь, что меня встревожило; но я успокоил себя, объяснив это оживлением артериального кровообращения. Добрый признак. Раз кровь циркулирует по его телу, значит, первая стадия завершена. Тут сердце его забилось очень быстро, и, когда я положил руку ему на грудь, там явно ощущалось тепло. К ужасу своему, я почувствовал запах горелого. От нижних конечностей его шел пар, и я тут же заметил, что подошвы его ног начали покрываться страшными волдырями. Я едва не поддался искушению немедленно уменьшить ток, но кризис миновал; дым исчез, а с ним и запах горелого. Я принял это внезапное нагревание за результат действия молнии, какую наблюдал во время предыдущего опыта на себе — той, что окружала меня в течение нескольких секунд. Зубы его застучали с такою силой, что я испугался, как бы он не откусил себе язык, и поместил между ними деревянный шпатель. В этот момент я заметил, что пенис его достиг эрекции, а на кончике выступила капелька семенной жидкости. Затем, mirabile dictu [20], по лицу его покатились слезы. Мне не верилось, что он плачет. Оставалось лишь заключить, что это некая естественная или инстинктивная реакция на изменения, произошедшие в организме. Слезные каналы известны своей слабостью.

То, что случилось в следующие несколько минут, оставило столь глубокий и ужасающий след в моем воображении, что мне никогда не забыть этой картины — она стоит предо мною днем и ночью; она преследует меня и во сне, и в часы бодрствования, и ужас ее едва выносим. Сначала я заметил перемену в его волосах: из блестящих и черных они мало-помалу приобрели неприятный желтый цвет, а из вьющихся сделались прямыми и безжизненными.

Бывает страх перед тем, что мертвые оживут, но это было ужаснее: прежде чем восстановиться и вернуться к жизни, тело предо мною за один миг прошло через все стадии распада. Кожа его словно затрепетала — движение это напоминало движение волн. Но потом он затих. Теперь видом своим он более всего походил на плетеную куклу. Глаза его раскрылись, однако если прежде они были сине-зеленого оттенка, то сейчас стали серыми. Само тело никоим образом не деформировалось: оно осталось столь же ладным и мускулистым, что и прежде, но изменилась фактура его. С виду оно казалось выпеченным. Лицо по-прежнему хранило следы красоты, но теперь оно полностью изменило цвет, покрывшись странным плетеным узором, который я уже успел заметить. Все это было делом одного мгновения.

Я в ужасе отступил, и глаза его проследили за моим движением.

Противостоять странности его взгляда мне было не под силу, и мы уставились друг на друга. Предо мною был человек, ушедший за пределы смерти и возвратившийся обратно, но чем представлялся ему я? В глазах его я не видел ничего, кроме тьмы, из которой он пришел. Губы его разомкнулись, и тут ониздал череду звуков, страннее которых мне ни разу не доводилось слышать: это походило на раскатистый поток тонов и нот, впрочем напрочь лишенный гармонии и режущий слух. То были звуки из глубин, звуки, которые следовало приглушить или подавить, и тут я, к изумлению своему, понял, что он пытается петь. Он пел, обращаясь ко мне, не сводя с меня взгляда, а я стоял пред ним, охваченный священным ужасом, и не мог пошевелиться. Теперь это был не Джек. Это было нечто другое.

Не знаю, долго ли я так простоял, но по прошествии времени его охватили своего рода конвульсии. Зашевелившись, он начал приподыматься со стола. С усилием не большим, нежели требуется, чтобы переломить веточку, он разорвал полоски, удерживавшие его шею, запястья и лодыжки; потом сел.

Он обвел глазами мастерскую, словно животное, оглядывающее свою клетку, а затем вновь повернулся ко мне. Он улыбнулся, если это возможно назвать улыбкой: почерневшие губы его раскрылись, и ужасающая гримаса растянулась от уха до уха. Мне виден был ряд ослепительно белых зубов, поражающих тем сильнее, что находились они в почерневшем рту.

Я отступил на несколько шагов и оказался у стены мастерской, где держал свои стеклянные сосуды и реторты, которые использовал в опытах. На мгновение он словно бы потерял ко мне интерес. Заметивши свой пенис, по-прежнему эрегированный, он со стоном принялся возбуждать себя у меня на глазах. В полнейшем изумлении смотрел я, как он силится произвести семенную жидкость. Что за чудовищная субстанция способна излиться наружу из того, кто умер и родился заново? Однако усилия его, самые прилежные, ни к чему не приводили, и он обернулся ко мне с видом до странности покорным, а возможно, смущенным. За кого он меня принял — за своего стража, хранителя, создателя? Был ли он грешником, подобным Адаму в райском саду?

Он прошел несколько шагов, и я заметил, что движения его легки и энергичны. Увидав, что он направляется в мою сторону, я, охваченный тревогой, умоляюще вытянул обе руки перед собой.

— Нет! — закричал я ему. — Прошу вас, не приближайтесь!

Он заколебался. Я не знал, понимает ли он по-прежнему человеческую речь или же его отпугнули мои жесты и резкий голос.

Он стоял в нерешительности посередине комнаты, поводя головой из стороны в сторону, словно испытывая мышцы шеи. Он поднес руки к лицу — рябая фактура плоти, казалось, привела его в замешательство; он с большим вниманием исследовал руки и словно не узнал в них своих собственных. И вновь он обратил на меня взгляд, хитрый, едва ли не лукавый; и вновь я вытянул руки, чтобы помешать ему.

К неимоверному моему облегчению, он отвернулся от меня и зашагал к двери, что вела к причалу.

Он поднял лицо, как будто почувствовав близость реки. Дверь он не отворил — он прорвался через нее, снесши ее одним ударом правой руки. Ему словно бы доставляли наслаждение запахи ночи и реки, смолы, дыма и грязи, исходившие от берега. Он осмотрел панораму обоих берегов, а затем с явным интересом обратил взор вниз по течению, в сторону моря. Вскинувши руки над головой — жест, означавший не то ликование, не то мольбу, — он бросился в воду. Плавать он умел со скоростью необычайной и через каких-нибудь пару мгновений скрылся из глаз.

Первым ощущением моим было чувство облегчения от того, что жуткое творение моих рук меня покинуло, но вскоре за этим последовали страх и ужас настолько сильные, что я едва держался на ногах. Заставить себя оставаться в мастерской — на месте этого страшного возрождения — я не мог. Шатаясь, побрел я вдоль берега и под конец добрался до Лаймхаусской лестницы. То были места не для ночных посещений, но я утратил всякое чувство физической опасности. Меня осаждал страх, пред которым меркли любые возможные угрозы со стороны человеческих существ. Опустивши голову, я сидел на сырых ступенях, не видя перед собою ничего, кроме тьмы. Я надеялся, что омерзительное существо исчезнет навеки или даже затеряется в море, если он и вправду направился туда. Возможно, он ничего не помнит о своем происхождении и никогда не вернется в Лаймхаус, в Лондон, в поисках тайны своего существования. Как бы то ни было, мое создание, неотесанное, наделенное сверхъестественной силой, способно было нагнать ужас на весь мир. Мимо меня прошмыгнула крыса и шлепнулась в воду. Быть может, силы быстро оставят его, как произошло в тот раз с моей рукой, и он вернется в состояние немощное и слабое? В таковом случае он сделается существом поистине жалким, но не будет вызывать панического страха. И все-таки, что он за существо? Известно ли ему о том, что он вел человеческое существование? Обладает ли он хоть каким-либо сознанием?

Я встал и пошел от лестницы к церкви Святого Лаврентия, стоявшей у дамбы. Никогда еще не доводилось мне испытывать столь сильной нужды в успокоении и утешении, каков бы ни был их источник. Я поднялся по истертым ступеням к огромной двери. Заставить себя переступить порог я не мог. На мне лежало проклятье. Я противопоставил себя Божьему мирозданию. Я посягнул на роль самого Творца. Здесь мне не место. Полагаю, тогда-то меня и охватила лихорадка. Не помню, где я бродил — меня окутывал туман страхов и призрачных видений. Помнится, я вошел в паб и принялся за джин и прочие крепкие напитки, пока не упал без чувств. Должно быть, меня ограбили и бросили на улице, ибо проснулся я в каком-то зловонном переулке.

Я побрел дальше. На несколько мгновений мне, верно, показалось, будто я снова в родной Женеве, ибо я произнес пару слов по-французски и по-немецки. Затем на главной дороге на меня налетела толпа, и тело мое, помню, насквозь пропиталось лихорадочным потом. Начался дождь, и я покрался по какому-то переулку, где можно было укрыться под нависающими крышами. Внезапно позади, на другом конце улицы, раздался какой-то звук, послышался кошачий визг. Я в ужасе обернулся. Меня поразила жуткая мысль: что, если меня преследует он; я бегом пустился обратно на главную дорогу и, не имея ни выбора, ни возможности размышлять, влился в сплошной людской поток. Двигаясь вместе с ним, под конец я добрался до центральных лондонских районов. Меня душили рыдания — не знаю, долго ли, — и торговка имбирными коврижками протянула мне красную тряпку, когда я прислонился к стене рядом с ее лотком.

— Дорогу знаете? — спросила она меня.

— Я должен идти вперед.

Я хотел было спросить у нее, в какой стороне мой дом, но не помнил в тот миг названия улицы. Я не помнил ничего. Она дала мне одну из своих коврижек; рот мой слишком пересох и воспалился, и я, не сумевши ее проглотить, выплюнул ее и двинулся дальше. Некий инстинкт, одинаково присущий всему живому, привел меня домой. Я очутился на Пикадилли. Пошатнувшись, я привалился к конской привязи, но тут кто-то помог мне подняться на ноги. Это был не кто иной, как Фред.

— Да что с вами такое приключилось, мистер Франкенштейн?

— Не знаю. Не знаю, что со мной.

— Вас же не иначе как избили!

— Разве?

— Вы знаете, кто это был?

— Это был я.

Он повел меня по Пикадилли и за угол, на Джермин-стрит. Местность я узнал, но потом снова впал в беспамятство, и после Фред рассказывал мне, что я бормотал про себя слова и фразы, которых он не понимал. Он вымыл меня, уложил в постель и позвал свою мать. Миссис Шуберри ухаживала за мной все время, пока продолжалась лихорадка. Позднее я выяснил, что она навалила на меня гору простыней и одеял — по ее выражению, «чтоб ее наружу выгнать»; все окна и двери в комнате моей были закрыты, а огонь в камине постоянно поддерживался. Удивляюсь, как я не задохнулся насмерть от ее стараний. Первое, что помню — ее, сидящую подле меня с шитьем на коленях.

— Ах, вот вы и очнулись, мистер Франкенштейн! Как я рада!

— Благодарю вас.

— Пива чуток не хотите ли?

— Горло.

— Никак, пересохло, сэр? Какой тут жар стоял — ужас, что и говорить. Фред, принеси-ка пива.

— Сбитня, — слабо проговорил я. Я едва сознавал, где нахожусь, смутно понимая, что встречал старуху когда-то в прошлом.

— Фред его заварит покрепче, — сказала она. — Он добрый малый.

Затем я увидал Фреда, стоявшего у изножья кровати; он ухмылялся и от возбуждения прыгал с ноги на ногу. Ко мне тут же разом возвратились воспоминания о происшедшем.

— Я понял, что вы очнетесь, когда вы у меня воды попросили, — сказал он. Я этого не помнил. — А до того вы все бредили.

— Бредил? Что я говорил?

— Да вы насчет этого и не волнуйтесь вовсе, — ответила за него миссис Шуберри. — Глупости всякие, мистер Франкенштейн. Фред, давай-ка поторапливайся со сбитнем.

— Но что это были за глупости?

— Диаволы, нечистая сила и все такое. Я на это и внимания не обращала.

Я надеялся, что не сказал ничего лишнего, и завязал узелок на память: расспросить на этот счет Фреда. Он принес мне миску сбитня, и я жадно его выпил.

— Долго ли я тут пролежал?

— Чуть поболее недели, сэр, — ответила она. — Стиркой, пока я тут, дети занимались. Не угодно ли поджаренного хлеба, мистер Франкенштейн?

Я покачал головой — я чувствовал себя слишком слабым, чтобы есть. Однако в течение этого дня и следующей недели силы мои мало-помалу восстановились. Когда миссис Шуберри ушла, вполне удовлетворенная заплаченными ей семью гинеями, я расспросил Фреда о своих бредовых речах.

— Вы одну песню пели, — сказал он.

— Песню из тех, что поют в горах?

— Откуда же мне знать, сэр. Только про горы там ничего не было.

Тут он замер, вытянув руки по бокам, и продекламировал:

Как путник, что идет в глуши
С тревогой и тоской
И закружился, но назад
На путь не взглянет свой
И чувствует, что позади
Ужасный дух ночной [21].

В устах невинного ребенка строки эти звучали еще ужаснее, чем всегда. Я сразу узнал их — они были из поэмы Кольриджа, однако не помню, чтобы они произвели на меня особое впечатление, когда я их впервые прочел. Должно быть, они носились в воздухе вокруг, пока я лежал в горячке.

На следующее утро я в состоянии был умыться и одеться без посторонней помощи. То самое дело, разумеется, угнетало меня, преследовало, подобно отчаянию, не знающему границ. К тому же от вынужденного бездействия я сделался беспокойным и суетливым — на месте мне не сиделось. Нанявши кеб на Джермит-стрит, я доехал до Лаймхауса, где выскочил и чуть ли не бегом пустился по тропинке к мастерской. Приблизившись к ней, я тут же понял, что он приходил вновь: дверь, выходившая на реку, была еще прежде выбита страшным ударом, который он нанес, стоило ему обрести свободу; теперь же разломана была часть кирпичной стены рядом с нею, а на глинистой дорожке, ведущей к причалу, валялись куски битого стекла. Я замедлил шаг; мгновенным побуждением моим было бежать или, по крайней мере, спрятаться. Но некое более серьезное чувство — ответственности ли, смирения ли, не знаю — взяло надо мною верх. Я направился к мастерской и вошел через оставленную им зияющую дыру. Помещение было в полнейшем беспорядке: огромные электрические колонны лежали, перевернутые, на полу, приборы для опытов были уничтожены — основательно, на совесть. Записки и бумаги мои, а также кое-какие счета за доставку электрических машин пропали со стола; исчезли и плащ со шляпою, брошенные мною в ту ужасную ночь. Отомстивши таким образом, он покинул место своего второго рождения.

Я пребывал в состоянии боязливой нерешительности. Он забрал касавшиеся всех моих экспериментов записи, рука его уничтожила приборы, но что проку было в них теперь? Работа моя была окончена — или, вернее, оборвана — с появлением живого существа. Более делать было нечего. Тогда я решился уйти из мастерской с тем, чтобы никогда не возвращаться. Мне представлялось, как она превращается в развалины, становится пристанищем питающихся падалью животных и морских птиц — то было лучше, чем видеть, как на этой проклятой земле вырастают новые поселения. Для меня она на веки вечные останется местом печальных воспоминаний.

Я пошел назад улицами знакомыми и незнакомыми, охваченный опасением, что «ужасный дух ночной» и впрямь где-то позади меня; были моменты, когда меня пугала собственная тень, несколько раз я в ужасе оборачивался. Часто в проулках и улицах, что побезлюднее, слышалось мне эхо шагов, и я вновь со страхом оглядывался. Когда я наконец оказался на Джермин-стрит, выражения лица Фреда довольно было, чтобы понять, что за беспокойство я пережил.

— Вид у вас — будто вам лукавый повстречался.

— Нет. Не повстречался.

— К вам тот джентльмен заходил.

— Джентльмен? Что за джентльмен?

На миг я вообразил, будто он говорит о существе. Фреда, казалось, не на шутку встревожил мой отклик.

— Вот этот, сэр, только и всего — было бы о чем волноваться.

Он протянул мне визитную карточку, на которой Биши нацарапал записку. Суть ее заключалась в том, что они с Гарриет намеревались посетить меня ранним вечером того же дня: «Мы хотим вам кое-что показать — точнее, кое-кого».

Я как мог подготовился к их приходу. Чтобы успокоиться, я принял ложку опийной настойки. С преимуществами этого снадобья меня познакомила миссис Шуберри — она, по всей видимости, лечила меня им не скупясь, когда я был прикован к постели.

— Ни с чем не сравнится, — сказала она перед тем, как уйти. — Надежнее выпивки и душу лучше успокаивает.

Я и впрямь нашел это средство целительным для израненных нервов и, когда Фред объявил о прибытии Биши и Гарриет, отмерил себе еще одну дозу смеси. Гарриет я не видал с тех пор, как они бежали к Озерам, и вид ее свидетельствовал о том, что брак весьма пошел ей на пользу. Она была оживленнее и увереннее, нежели мне помнилось; тому несомненно способствовал младенец, которого она держала на руках.

— Это Элайза, — сказала она. — Элайза Ианте.

— Не первое из моих произведений, Виктор, но прекраснейшее.

Разница между творением Биши и моим собственным была столь велика, что я готов был зарыдать. Вслед за ними по лестнице поднялась молодая женщина, которой меня не представили; я решил, что это кормилица, и действительно, Гарриет вскоре отдала ей ребенка, приласкавши.

— Вы изменились, — сказала мне Гарриет, когда я провел их в гостиную. — Стали серьезнее с виду. Вы более не юноша.

— С тех пор как мы виделись в последний раз, я многое испытал.

— Вот как?

— Но все это не имеет значения. Биши, расскажите мне, что за новости в мире.

— Всегдашний перечень преступлений и бедствий. Вы не читаете публичных изданий? — Я покачал головой. — Стало быть, вы ничего не слыхали о беспорядках?

— Я веду существование уединенное.

— Мы устраиваем подписку в пользу семей резчиков по дереву. — Вид у меня был, верно, удивленный. — Вы, Виктор, не от мира сего — вам следует перемениться. В Йорке на прошлой неделе казнены были четырнадцать резчиков. Преступление их состояло в том, что они желали найти работу.

Далее он набросился на то чрезмерное уважение, какое люди испытывают к собственности, и принялся подкреплять свои аргументы примерами из греческой истории. Гарриет с кормилицей сидели, обмениваясь репликами о младенце. Монолог его напомнил о наших вечерах в Оксфорде и, как ни странно, ободрил меня.

— То же и с нами: Гарриет не моя собственность, — поведал он мне. — Ианте не моя собственность. Любовь свободна, Виктор. Самая сущность ее — свобода, несовместимая с подчинением, ревностью и страхом.

— Вашей жене, несомненно, приятно это слышать.

— Гарриет меня прекрасно понимает. Мы едины. Нет — теперь мы триедины. Младенец — наш спаситель.

Он еще некоторое время продолжал в том же причудливом духе, но вскоре я почувствовал утомление, вызванное событиями дня. Он, всегда готовый к сочувствию, понял, что наслаждаться его обществом и далее мне не позволяет душевное состояние, и вежливо поднялся, чтобы уйти.

— Виктору необходимо отдохнуть, — сказал он Гарриет. — Ему требуется восстановить душевные силы.

— Разве вы не останетесь ужинать?

— Нет. Вам лучше отдохнуть. У вас такой вид, будто на вас свалились все заботы мира.

— Я не спал ночь — только и всего.

— Так ложитесь спать. Сон — бальзам от горестей.

Они ушли; этому сопутствовали многократные заверения в дружбе. Я наблюдал, как они покидают Джермин-стрит в поисках кеба. Они мгновенно затерялись в толпе, и я, несмотря на ясный день, испытал странную тревогу за них. Ощущение это было мимолетным, но когда оно миновало, я почувствовал себя еще несчастнее прежнего. Оставшуюся часть дня и весь вечер я ходил по городу. Как я провел последующие дни, не знаю.

Глава 12

Стояло ноябрьское утро. Сквозь щель в ставнях просачивались рассветные лучи, и я различил очертания своих рубашки и сюртука, сложенных Фредом; в полусвете они выглядели до странности живыми, словно с нетерпением ожидали моего пробуждения. Я вновь погрузился в дрему на пару минут, пребывая в блаженном бессознательном состоянии, пока меня не разбудили своим шумом лошади на улице перед домом. Поднявшись с постели, я распахнул ставни. Тогда-то я и увидел его, стоявшего на углу и неотрывно глядевшего вверх на мое окно. Впрочем, заметил я его не сразу. Он походил на часть деревянного крыльца — дерево на дереве, — пока не шагнул вперед. На нем были мой плащ и моя широкополая шляпа, однако я ни на секунду не сомневался в том, что это он; лицо, белое, покрытое морщинами, казалось смятым, словно лист бумаги, и на нем я увидал те же пустые глаза, что смотрели на меня со стола в мастерской. Он, верно, нашел мой адрес на счетах, которые украл из мастерской, и теперь сумел меня отыскать. Стоял он совершенно неподвижно и не предпринимал попыток завладеть моим вниманием — лишь смотрел вверх безо всякого выражения. Затем он неожиданно повернулся и пошел прочь.

Охватившие меня изумление и испуг невозможно описать. Я вбежал в кухню, где Фред жарил мне на завтрак телячью котлету.

— Брось все дела и уходи, — сказал я.

Он взглянул на меня, не веря своим ушам.

— Ты ни в чем не провинился, Фред. Вот тебе деньги на житье. Я должен уехать. Я должен немедленно уехать.

— Да вы еще не проснулись, мистер Франкенштейн.

— Это не сон, Фред. Это явь. Я должен как можно скорее покинуть этот дом. Над ним тяготеет страшная участь.

Нетерпение и тревога мои, казалось, передались ему. Он бросился в спальню и принялся паковать мой кофр, хотя ни малейшего представления о том, куда ехать, у меня не было.

В кратчайший срок я готов был к отъезду. Я дал Фреду связку ключей, строго наказав ему запереть все двери и окна.

— Я тут буду, останусь дом охранять, как пес, а ежели меня нету, значит, я у матери, в Шортс-рентс, — сказал он.

— Достаточно ли тебе на расходы денег, что я дал?

— Вы очень щедры, сэр. Когда же вы вернетесь?

— Не могу сказать. Не знаю.

Вышедши на улицу, я с опаской посмотрел в одну сторону, в другую — на случай, если он возвратился; никаких следов не было. Я по-прежнему не представлял себе, куда поеду, но тут мне вспомнилось путешествие, недавно предпринятое Биши. Он говорил мне, что карета на север отправляется от Энджела в Ислингтоне — туда-то, подчиняясь внезапному и неукротимому инстинкту, я и отправился. По весьма счастливой случайности карета задержалась из-за столкновения, перекрывшего Эссекс-роуд, и мне удалось купить билет, по которому я мог, если пожелаю, добраться до Карлайля. Я рад был отъехать от Лондона на расстояние как можно большее.

Попутчикам я, верно, казался странен, ибо всю дорогу молчал, пребывая в каком-то ступоре. В Мэтлоке мы передохнули и сменили лошадей, и я попытался заснуть на отгороженном сиденье в гостиной тамошнего трактира. Но покой ко мне не шел. Из головы у меня не выходил образ его, закутанного в мой темный плащ, не сводящего пустых глаз с моего окна. Я сошел в Кендэлле и пересел на местную почтовую карету, направлявшуюся в Кезуик, о котором некогда упоминал Биши. Во время поездки ландшафт и вправду радовал глаз, хоть душевный настрой и не позволял мне толком воспринимать его красоты. Огромное озеро напомнило мне Женевское, а горы вокруг походили на уменьшенные копии, оставшиеся от тех, что окружали мой родной город. Я не удивился бы, прозвучи над водой колокол великого собора. Все это я охватил одним взглядом, тогда как тревожные мысли мои оставались далеко. Удастся ли мне когда-либо избавиться от этого демона, этого инкуба, что преследует меня?

Мне указали на небольшой трактир с комнатами для путешественников, где я и устроился на ночь. Спал я, увы, некрепко, часто просыпаясь, разбуженный грозой, что катилась над горами, да собственным беспокойным сознанием, то и дело во мне шевелившимся. Как бы то ни было, первый день я провел в попытках утомить себя прогулками по самым крутым склонам. Быть свободным, жить среди гор — теперь это представлялось мне вершиною мечтаний. Я раздумывал о том, не удалиться ли мне на родину и не зажить ли там в блаженном отшельничестве.

Вечером я возвратился в трактир усталым и готовым уснуть. Я съел ужин, поставленный передо мною женой хозяина, и выпил огромное количество камберлэндского эля, сдобренного портом и перцем. Но покой все не шел ко мне. Я лишь некрепко дремал, отдых мой прерывался словно бы вспышками молнии, в которых мельком виднелись очертания и фигура существа. Поднявшись на заре, я отправился к озеру. Прилегавший к трактиру сад спускался вниз, к самому берегу; там я и остановился, озирая неподвижную и тихую картину пред собою. Неподалеку от середины озера был остров, уже отчасти освещенный лучами солнца, тогда как ландшафт позади него — холмы и горы — все еще находился в тени. От воды поднималась дымка, клубившаяся по ее поверхности; помимо того, любопытное зрелище представляли собою скопления легких испарений, которые будто нависали над водой, образуя узор, напоминавший вихрь или же водоворот.

С другой стороны острова появилась небольшая лодка; казавшаяся поначалу пятнышком в окружавшем меня тумане, она постепенно росла. Рыбаки в этих краях подымаются рано. Когда суденышко подошло ближе к берегу, я различил человека, стоявшего во весь рост на носу — темная фигура, силуэт на фоне воды и испарений. Он приблизился, и я увидел, что руки его подняты над головой и что он словно бы машет мне. Решив, что с ним, вероятно, стряслась некая беда, я помахал в ответ, желая его ободрить. И тут я, к полнейшему изумлению и ужасу своему, осознал, кто он такой, тот, что стоит в лодке и приветствует меня. Существо все приближалось, уже видны были омерзительные желтые волосы и пустые серые глаза. Вот он протянул руки вперед. Ладони его были в крови.

Я повернулся и побежал к трактиру, в спешке запнувшись о корень дерева; поднявшись с земли, я со страхом взглянул через плечо. Лодка, а с ней и тот, кто в ней был, исчезли. Их, верно, поглотил туман, успевший наползти на дальний берег. Тем не менее я заторопился назад в трактир и, хотя понимал, что его ничем не удержать, инстинктивно запер дверь своего номера. Посещение это было свидетельством некоего ужасного происшествия. В этом я был уверен. Окровавленные руки его знаменовали некое преступление, совершенное во имя мести. Я подошел к окну, выходившему на сад и озеро, однако он более не появлялся. Первым моим побуждением было бежать, но тут я остановил себя. Не могу же я весь остаток жизни провести, сломя голову спасаясь от моего преследователя; Каин и тот не заслужил столь страшной участи.

Я решил возвратиться в Лондон и там разведать обо всех деяниях, какие он мог совершить. В определенном смысле мне любопытно было узнать, каков характер его подвигов, ибо в них могла отчасти проявиться его низкая натура. Возможно, я своими глазами увижу природу того, что сотворил. Однако то были мысли мимолетные, не поддающиеся определенному выражению, даже попытайся я их объяснить самому себе. Я по-прежнему был целиком погружен в водоворот страха и недобрых предчувствий.

Обнаружив, что следующая карета в Лондон отправляется из Кезуика утром, остаток дня я провел у себя в комнате, пристально глядя на озеро — не покажется ли он снова. Ничего. Я подозревал — я знал, — что он последует за мной в Лондон; удалось же ему выследить меня в этом уединенном месте. Совершенно не имея представления о том, как он перемещается, я тем не менее полагал, что он по-прежнему обладает сверхъестественной силой. Опасения мои возросли, когда на следующее утро я сел в карету и отправился на юг.

Как только я наконец очутился среди полей и садов лондонских предместий и до меня донесся запах города, страх мой усилился невероятно. Казалось, будто запах этот издает он. Подъехали мы через Хайгейт, и с холма глазам моим открылась громада, кипящая и дымящаяся впереди. Спустись я опять туда, в эти улицы, в эти внутренности, суждено ли мне когда-либо освободиться вновь? Надвигающийся звук наводил на мысли об огромном стаде животных; я знал, что среди них вскоре поселится и он.

Нанявши кеб от Энджела, я доехал до Джермин-стрит. К дому я приблизился с долей опасения — в воображении мне рисовалось, как он поджигает его либо наносит ему тот или иной ущерб. Однако дом, как и прежде, стоял на тихой улице, нетронутый, с запертыми дверьми и ставнями. Я вынул ключи и вошел. Взбираясь по лестнице, я услыхал слабый звук.

Стоило мне взойти повыше, как я понял, что кто-то негромко разговаривает в моих комнатах наверху. Мне слышен был голос, тихий, задумчивый. Внезапное движение заставило меня на миг насторожиться, а затем на верхушке лестницы показались Биши с Фредом.

— Виктор, вы пришли — слава богу! — Беспокойный голос Биши пробудил все мои собственные страхи.

— Что такое? Да что же случилось?

— Гарриет убита.

Я покачнулся на лестнице и схватился за перила, чтобы не упасть.

— Я не…

— Ее нашли в Серпентайне. Жутким образом задушенною.

— Я его на улице повстречал, сэр, — рассказывал мне Фред. — Он умолял, чтоб я позволил ему побыть здесь, где его никто не обеспокоит.

Я его почти не слушал.

— Когда это произошло?

— Четыре ночи назад.

Стало быть, стоящим на углу я видел существо наутро после преступления.

— И это еще не самое худшее.

— Худшего и представить себе нельзя!

— Ее ожерелье — орудие, которым она была убита, — найдено было в кармане Дэниела Уэстбрука.

— Дэниела, ее брата? Нет, это невозможно! Это вне всяких резонов. Он ее обожал. Он был ее заступником. — Я медленно взошел по лестнице, закрывши глаза рукою — в эту минуту я не желал видеть ничего вокруг.

— Он за решеткой в Кларкенуэлле, — сказал Фред.

— Этого не может быть.

Внезапно мне представилось, как существо машет мне с озера окровавленными руками; я взбежал по лестнице и кинулся к тазу в спальне, где меня вывернуло наизнанку.

Биши вошел вслед за мною.

— Ианте отправили к сестрам Гарриет. Там ей будет лучше всего. После похорон — не знаю.

— А вы?

— Фред любезно согласился, чтобы я побыл тут. Разумеется, до вашего возвращения.

— Нет, Биши. Оставаться здесь вам опасно.

— Опасно?

— Думаю, Биши, вам следует уехать из Лондона. До тех пор, пока не утихнет горе. Здесь вас окружает слишком много воспоминаний. Что вы сделали с платьями Гарриет?

— С платьями? Они все так же висят у нас дома.

— Фред за ними зайдет. Он раздаст их на улицах. Иначе нельзя, Биши. — Должно быть, я говорил как безумец, ибо он положил ладонь мне на руку.

— От этого, Виктор, горе мое не уменьшится. Разве это возможно? Каждое мгновение я ощущаю ее отсутствие. Я видел ее тело на берегу у воды.

— Необходимо с чего-то начинать. Я провожу вас до станции. Я куплю билет. Помнится, вы как-то говорили о Марлоу, что на Темзе. Вы ведь ездили туда в каникулы, кататься на лодке?

— Да, в школьные времена.

— Тогда отправляйтесь туда. Есть ли у вас деньги на поездку?

Он покачал головой.

— Содержание свое я истратил.

Я вынул кошелек с соверенами и отдал ему.

— Этого будет довольно.

Не давая ему времени на раздумья или споры, я проводил его до станции на Сноу-хилле и уговорил сесть в почтовую карету. Я знал, что ему необходимо уехать из города. Будучи моим другом и спутником, он мог пострадать от мести, подобной той, что настигла Гарриет.

Возвращаться на Джермин-стрит мне не хотелось — было еще не время. Вместо того я направился к Серпентайну в Гайд-парке. Это небольшое водное пространство, вытянутое в длину, населенное дикими птицами всех мастей. Я прошелся вдоль него, надеясь обнаружить место, где Гарриет задушили и бросили в воду. Мне хотелось отыскать какие-либо следы существа. Сомнений в том, что он последовал за Гарриет и убил ее, у меня не было. Я понимал это до того ясно и точно, словно видел происшедшее своими глазами. Убийца — он. В этом нет сомнений. Но ведь в определенном смысле убийца — я сам. Орудие, которым была убита Гарриет, сделал я — преступление не менее тяжкое, чем если бы я сомкнул у нее на шее собственные руки. Что мне делать? Объявить себя виновным? Тогда меня сочтут сумасшедшим в плену безумного бреда. Дэниела Уэстбрука мне не спасти.

Пониже пешеходной дорожки находился темный участок берега, куда я и направился. Среди деревьев и кустов, обрамлявших воду в том месте, я заметил легкое шевеление; судя по едва различимому звуку, там что-то двигалось шагом медленным и ровным. Нечто шло в ногу со мною. И тут я заметил его, в шляпе и плаще; на мгновение повернувши ко мне белое, изборожденное морщинами лицо, он бросился прочь. Других доказательств не требовалось. Он желал видеть мои слезы, а может быть, и порадоваться им. К тому же он обладал некоей способностью читать мои мысли. Иначе зачем ему было поджидать меня на месте преступления?

Полнейшая невозможность открыться какому бы то ни было живому существу вновь заставила меня ощутить растерянность и унижение. Меня запрут в Бедламе, где под конец я, вероятно, примусь искать безумия, дабы облегчить свои страдания. В несчастье своем я тем не менее почувствовал в себе неожиданную устремленность и обновленное мужество. Я вернусь в мастерскую у реки и буду ждать его появления. Я устрою ему допрос. Возможно, я даже стану умолять его навеки покинуть место его гнусного преступления. Мысль о том, что он способен на рассуждения, не приходила мне в голову ни на секунду, однако не исключено, что он послушается приказа. Я его создатель, так пускай он выучится подчиняться.

Сперва же я обязан был навестить Дэниела Уэстбрука в его темнице и попытаться, насколько то было возможно, успокоить его. На следующее утро я отправился в Новую тюрьму в Кларкенуэлле, запасшись деньгами для стражи, а также книгами и свежей провизией для самого Дэниела. Его поместили в темницу под землей. Меня провели вниз по мрачному коридору — освещенный факелами, он пропитан был запахами мочи и сырости.

— Хуже, чем твой Ньюгейт, — шепнул мне стражник.

Дэниел находился в маленькой каморке в конце коридора; когда я вошел, он вскочил со своей дощатой койки и обнял меня.

— Как мило с вашей стороны, Виктор, как хорошо!

— Что же тут хорошего? Ничего хорошего я не сделал. — Оказавшись лицом к лицу с неведающей и невинной жертвой моего собственного преступления, я едва отдавал себе отчет в том, что говорю.

— Вам известно, в чем меня обвиняют?

— Станемте говорить по порядку. Я горячо верю в вашу невиновность и испробую все доступные мне средства, чтобы вас освободили.

— Они говорят, что я убил Гарриет!

— Расскажите мне, что произошло.

— Я пошел к Серпентайну, чтобы встретиться с нею. Мы часто гуляли там по вечерам. На привычном нашем месте встречи ее не было. Утомленный после дневных трудов, я уснул под деревом — меня убаюкал звук воды, — но затем меня грубо растолкали. То был отряд стражников. К ужасу своему, я увидел, что руки мои измазаны кровью. Обыскавши меня в участке, они нашли у меня в кармане ожерелье. Как оно могло попасть ко мне в карман? Поначалу они приняли меня всего лишь за вора или разбойника. Но после в воде нашли тело. Она была задушена этим ожерельем, чему сопутствовало сильное кровотечение из носу. Виктор, разве подобное возможно себе представить? Разве возможно обвинить в ее убийстве меня?

— Здесь какое-то ужасное недоразумение, Дэниел. Умышленное искажение фактов. Есть ли у вас поверенный?

— У меня нет средств…

— Положитесь на меня. Каковы здесь условия?

— Посмотрите вокруг. Единственное утешение я вижу в том, что в тюрьме этой содержатся демократы и революционеры. Они, однако ж, не испытывают ко мне товарищеских чувств. Они взирают на меня с ужасом. Как на убийцу собственной сестры.

Стоя в этой проклятой темнице с утоптанным земляным полом, я решился испытать все до единого способы, чтобы спасти Дэниела от казни. Последовательность событий была, как мне казалось, ясна. Свершивши преступление, существо в злобе своей задумало навести подозрения на другого. А может быть, он, руководствуясь неким примитивным сознанием, полагал, что, отведя подозрения от себя, сам избавится от вины. Кому дано понять его резоны? Знал ли он, что Дэниел — брат Гарриет, или же набрел на него, спящего, по случайности?

Уходя от Дэниела, я бросил взгляд назад, на его тускло освещенную темницу. Казалось, на всей земле не найти человека более одинокого и несчастного, чем он. И попал он сюда из-за меня! За преступление, совершенное мною, будут судить его; ему предназначен мой приговор! Будь у меня возможность поменяться с ним местами, я сделал бы это без колебаний.

Покинув Кларкенуэлл, я отправился в Бартоломью-клоус, где находилась контора моего адвоката. Мистер Гарнетт оказывал мне помощь в покупке мастерской в Лаймхаусе, однако из собственных его слов я знал, что он занимается также и криминальными делами. Это был человек с румяным лицом, неимоверно любезный; пока я выкладывал обстоятельства дела, он внимательно слушал.

— Ваш друг попал в серьезный переплет, — сказал он. — Я читал об этом случае в «Хронике», мистер Франкенштейн.

— Что общественное мнение — настроено против него?

— Определенно. Но правосудию это не помеха. — Манера говорить у него была обнадеживающая, и я немедленно ухватился за его слова.

— Стало быть, Дэниела можно спасти?

— Если таковая возможность существует, это будет сделано. Где находятся супруг и дитя несчастной дамы?

— Ребенок у ее сестер в Уайтчепеле. Супруг же… удалился в сельскую местность в поисках успокоения.

— Он сын баронета, не правда ли? Так сказано в «Хронике».

— Верно.

— Это еще более усложняет положение вашего друга. Не выпьете ли со мной стаканчик хересу? Холодно на дворе, не правда ли? — Он поднялся из-за стола и, наполнив два стакана, подошел к окну. — Отсюда прекрасный вид на церковный погост, мистер Франкенштейн. Занятно размышлять о том, сколько человек там похоронено. За прошедшие столетия их накопилось немало. Восстань они из мертвых, во всей округе, я уверен, не останется места.

Пускаться в подобные рассуждения мне не хотелось.

— Есть ли шансы на то, что Дэниела выпустят до суда?

Он засмеялся в самой что ни на есть вежливой манере.

— Боюсь, ни малейшей возможности. Забудьте и думать. Если он невиновен, то убийца, разумеется, по-прежнему бродит по улицам Лондона. Есть надежда, что он убьет кого-нибудь еще при точно таких же обстоятельствах.

— И тогда Дэниела могут оправдать?

— Тогда появятся основания начать защиту. Есть ли у вас какие-либо сомнения относительно невиновности вашего друга?

— Нет. Ни единого.

— Отчего вы так уверены?

На секунду я замешкался с ответом.

— Я прекрасно знаю его. Насилие совершенно чуждо его натуре. В особенности когда речь идет о его любимой сестре.

— Но ведь люди, мистер Франкенштейн, не всегда то, чем кажутся. Они таят в себе секреты. Действуют под покровом темноты.

— Дэниел не таков.

— Прекрасно. Сегодня днем я нанесу визит в полицейский участок и ознакомлюсь с уликами по его делу. Прошу вас не пытаться увидеться с заключенным. Вам нельзя быть замешанным в это дело. Вашим посредником буду я. Власти достаточно хорошо меня знают. Пока же я предложил бы вам уехать из Лондона куда-нибудь на свежий воздух. На нас надвигаются туманы.

— Но Дэниел…

— До суда сделать ничего нельзя. Оставьте мне адрес, по которому я смогу вас найти.

Происшествия того дня и встреча с Дэниелом в темнице напрочь лишили меня сил. Я возвратился на Джермин-стрит, где Фред приготовил мне блюдо из яиц и масла.

— Что, видали вы диавола в облике человечьем? — спросил он меня.

— Что?! Что ты несешь? — Я, верно, посмотрел на него весьма свирепо, ибо взгляд мой заставил его отпрянуть.

— Я про брата, сэр.

— Про брата? — Я секунду помедлил, чтобы собраться с мыслями. — Да, я его видел. Он не дьявол. Он так же невиновен в этом преступлении, как и ты, Фред. — На этом я, свесивши голову, заплакал.

Фред пришел в беспокойство и запрыгал с ноги на ногу.

— Еще масла не желаете, сэр?

Он выбежал из комнаты и возвратился с носовым платком, который с деликатностью положил у моего кресла. Я плакал по себе, плакал по Дэниелу, плакал по Гарриет — то была целая буря слез, омраченная еще и тем, что никакого выхода из положения не предвиделось. Мистер Гарнетт посоветовал мне уехать из Лондона, и я на миг подумал было, не отправиться ли мне в Марлоу, к Биши, но по кратком размышлении отказался от этого плана. Я по-прежнему желал встретиться с существом. Если не удастся унять его или же уговорить скрыться в каком-либо уединенном месте, то мне придется тем или же иным образом прервать созданную мною жизнь. Другого пути не было. Мои электрические приборы в мастерской он разломал; однако неужели не найдется способа использовать энергию батарей, чтобы уничтожить его?

В нетерпении узнать новости о Дэниеле, на следующий день я снова отправился в Бартоломью-клоус, где мистер Гарнетт приветствовал меня с мрачным выражением лица.

— Надежды весьма мало, — сказал он. — Свидетельства очень сильны. Похоже, ваш друг — этот самый мистер Уэстбрук — готов сознаться в преступлении.

— Разве возможно ему сознаться в том, чего не совершал?

— Когда его задержали у Серпентайна, он был не в себе и говорил едва связно.

— Его грубо разбудили ото сна.

— Он бормотал о том, что с сестрой его произошло нечто ужасное.

— Предчувствие. Видение.

— Закону, мистер Франкенштейн, не пристало полагаться на видения. — Он подошел к окну и снова взглянул на двор церкви Святого Варфоломея. — Вы все-таки решили не уезжать из Лондона?

— Мне необходимо остаться на несколько дней.

— Понимаю. Похороны миссис Шелли состоятся в пятницу. Хотите ли вы, чтобы я вас сопровождал?

— Нет. Вы очень любезны. Но я пойду с Биши.

— Церковь Святого Варнавы. В Уайтчепеле. — Он записал на карточке место и время. — Не сочтите за труд передать от меня поклон мистеру Шелли.

Возвратившись на Джермин-стрит, я тут же призвал Фреда и велел ему отправиться в Марлоу способом как можно более скорым.

— Если потребуется, смени лошадей, — сказал я ему. — Лети как ветер. Возьми с собой эту записку. — Я нацарапал послание, в котором умолял Биши покинуть его уединение и приехать на похороны Гарриет. — Лети как ветер, — повторил я, вкладывая записку ему в руку.

— Одна нога здесь, другая там, — сказал он.

— Найти мистера Шелли будет нетрудно.

— Странный он тип, вот что я вам скажу. Одет в синем. Галстук развязан.

Я с нетерпением ожидал их возвращения. Мистер Гарнетт знал толк в предсказаниях: туманы действительно пришли тем же днем, вскоре после полудня, и из окна ничего было не видать, одни лишь серо-зеленые испарения, колыхавшиеся на прерывистом ветру. Фигуры на улице я различал лишь смутно — темные силуэты на фоне движущихся миазмов, и только. Случалось, внимание мое приковывала к себе фигура выше ростом или быстрее других. Что, если это существо ходит взад и вперед у моей двери? Пребывая в беспокойном состоянии рассудка, я едва ли не жаждал столкновения — я был полон решимости в своем намерении укротить его.

Пополудни следующего дня я услышал на лестнице шаги Фреда. Он вошел в комнату один.

— Где мистер Шелли?

— Он шлет свои сожаления, сэр. Сколько он слез пролил!

С этими словами Фред протянул мне письмо, на котором характерной рукой Биши — почерком крупным, разбегающимся — надписано было мое имя. Он просит прощения за то, что остался в Марлоу, в чем виновато его жалкое, ослабленное состояние; у него нет сил на то, чтобы прийти на похороны Гарриет, могущие лишь увеличить испытываемую им печаль, добавив к ней новое бремя горестей. Как бы горько ни упрекал он себя за свою немощь, он понимает, что подобного удара ему не перенести.

Я все еще не способен осмыслить смерть Гарриет, а потому видеть, как ее опускают в землю церковного двора, слушать глупости священника — все это принизит в моих глазах значимость потери.

Далее он сообщал мне, что Годвин с дочерью, дабы находиться поближе к нему, поселились в Марлоу.

Я уже рассказывал о мистере Годвине, социальном философе. Он великий толкователь прогресса, и общество его приносит мне немалое утешение. Его сопровождает дочь Мэри, матерью которой приходилась досточтимая Мэри Уоллстонкрафт. По словам мистера Годвина, пылом и интеллектом она не уступает своей матери. Вполне готов в это поверить. Прошу Вас, поцелуйте за меня сестер Уэстбрук. Я буду писать к ним с первою же почтой.

Преданный Вам навеки Биши.

Краткость этого письма меня удивила, как и нежелание Биши присутствовать на похоронах, однако и то и другое я приписал его непомерному горю.

В ту пятницу утром я пришел на похороны в маленькую церковь Святого Варнавы, прямо за главной улицей Уайтчепела. Сестры Гарриет побелели от горя. Эмили несла Ианте; младенец за всю церемонию не издал ни звука. Некогда Эмили вызывала во мне нежные чувства, но с тех пор эти слабые душевные волнения давно успели меня покинуть. Отец их был с виду крепче и, не побоюсь утверждать, бодрее, чем при последней нашей с ним встрече. Мы вышли в церковный дворик; валил густой снег. Открытую могилу, когда гроб бедняжки Гарриет предавали земле, уже окаймляла белая бахрома. Стоило гробу опуститься на ровную землю, как из купы деревьев позади нас неожиданно донесся шелест, словно кто-то забился в ветвях. Я убежден, что все мы в тот момент испытали внезапный ужас: я усмотрел в этом присутствие существа, для остальных же то был предмет некоего неведомого страха.

— Лиса, — громким голосом произнес мистер Уэстбрук. — Эти лисята всю растительность губят.

Когда все было кончено, ко мне подошла Эмили, по-прежнему держа на руках Ианте.

— Суд над Дэниелом назначен на утро понедельника, — сказала она. — Вы придете?

— Разумеется.

— Есть ли надежда?

— Не стану притворяться перед вами, Эмили, будто я питаю какую-либо надежду.

— Я так и думала. Но вы будете там? — Я еще раз пообещал прийти. — Мистер Шелли писал к нам об Ианте.

— Он говорил мне об этом.

— Его горячее желание таково, чтобы мы продолжали быть ее опекунами. Того же хотим и мы сами.

— Лучше о ней никто не позаботится.

— Мы воспитаем ее так, чтобы почитала отца и преклонялась пред памятью матери.

Устремленность Эмили вновь, как и при первой нашей встрече, поразила меня.

Утром того понедельника я пошел в суд, находившийся в Олд-Бейли; заседательная палата, где должно было происходить слушание, показалась мне более похожей на картонный театр марионеток, нежели на место, где вершится правосудие. Судья разодет был в пурпур и белое, к носу же он прижимал льняной платок, дабы отогнать привязчивый запах гниения — тюрьма кишела болезнями. Присяжные сидели на поставленных в два ряда скамьях по левую руку от членов суда; то были, разумеется, лондонские домовладельцы, обладавшие сполна кичливостью и самодовольством, что присущи этому племени. В основном помещении суда собралась большая толпа, составляли которую лавочники и подмастерья, бродячие мальчишки и исполнители баллад — все, у кого в тот день не было других развлечений или занятий. Были там и репортеры, газетные писаки, являющие собой источник непрекращающихся толчеи и шума. Все это было весьма похоже на жизнь лондонской улицы. По правую руку от суда стояла небольшая деревянная трибуна для свидетелей — туда, к великому любопытству зрителей, ввели Дэниела. Запястья его были скованы кандалами, одет он был в то же платье, что я видел на нем в кларкенуэллской темнице. Наконец судья призвал всех присутствующих к тишине, и судебный клерк речитативом проговорил молитву Божественному Судии, под хранящим взором которого, надо полагать, и должно было происходить все это действо. Дэниел молиться не стал, но все так же спокойно стоял, опустивши глаза на свои руки в оковах. Затем один из сидевших за столом судебных поверенных, тот, что занимал следующее после судьи место, принялся зачитывать обвинения — напыщенным тоном, в полный голос. Дэниел стоял едва ли не навытяжку, не шевелясь, насколько возможно было видеть; он ловил каждое слово, словно речь шла о чужом преступлении. Когда поверенный закончил читать свой перечень, Дэниел оглядел суд с выражением нетерпения на лице.

Его спросили, желает ли он, как ответчик, сделать заявление, и он ответил искренним: «Невиновен!» На свидетельское место — прямо напротив того, где стоял Дэниел, — вызваны были офицеры стражи. Первый из них, Стивен Мартин, рассказал о том, при каких обстоятельствах «обвиняемый» был обнаружен под деревом у Серпентайна. «Это, — сообщил присяжным судья, — озеро, находящееся в Гайд-парке». Присяжные, которым это и без того было наверняка известно, восприняли данные сведения с величайшей серьезностью. Затем Мартин перешел к разъяснениям того обстоятельства, что руки и щеки обвиняемого оказались в крови. Когда же обвиняемый был вслед за тем арестован и отведен в будку часового на углу Куинс-гейт, в кармане брюк его найдено было ожерелье. Говорил Мартин, к большому неудовольствию грошовых писак, быстро, голосом высоким, вызывавшим смех среди зрителей попроще.

Похоже, что по английскому закону обвиняемому позволяется задавать свидетелям вопросы и опротестовывать их слова; в континентальной Европе подобное не принято. Дэниел тут же спросил Мартина, был ли у него, Дэниела, удивленный вид, когда нашли ожерелье.

— Да. Еще бы, — ответил тот в своей быстрой манере. — Вид у вас, ничего не скажешь, ошарашенный был. Только ведь это все оттого, что вы играли роль — Господь свидетель!

— Вы нашли меня спящим под деревом?

— А то где же.

— С какой стати убийце и вору укладываться спать на месте собственного преступления?

— С какой? Да с такой, что обвиняемая персона — ваша, то бишь — есть из ума выживши. — Мартин постучал себя по лбу, к большому удовольствию зрителей.

— Так кто же я, мистер Мартин, — сумасшедший или актер? Не могу же я быть и тем и другим.

— Это уж как вы сами пожелаете, мистер Уэстбрук. Мне все едино. — Мартин от души расхохотался.

Второй и третий стражники описали, как было обнаружено тело Гарриет; рассказы их друг от друга ничем не отличались. Нашли ее двое детей в тени мостика, что пересекает Серпентайн посередине. Дэниел слушал показания свидетелей с огромным вниманием, вытянувши скованные руки перед собой, а в конце лишь склонил голову Задавать им вопросы он не пожелал. Отчет о том, как обнаружили его сестру, словно лишил его на мгновение дара речи.

Впрочем, после, когда судья спросил его, не хочет ли он произнести последнее слово, он поднял голову и спокойно посмотрел на судей.

— Правосудия я здесь не жду, — сказал он. — Я давно уж пришел к выводу, что судебная система в нашей стране насквозь прогнила.

На этом судья перебил его:

— Ваше дело, сэр, — защищаться, а не высказывать ваше мнение об английском законе.

— Но в этом-то и есть смысл моих слов! В том, что в зале английского суда правосудия не найти.

— Смысл не в этом. Слова ваши лишены всякого смысла. — Судья начинал сердиться. — Я отказываюсь принимать их к сведению как бессмысленные.

— Тогда я буду защищаться с помощью простых слов. Я невиновен. Я непричастен к смерти моей сестры. Насилие как таковое вызывает у меня отвращение. Направить же его против члена моего собственного семейства — это для меня немыслимо. Возможно ли обвинять в подобном преступлении брата? Любящего брата, который помогал растить ее с младенческих лет? Нет, нет. Подобное никак невозможно. — Он остановился, пытаясь справиться с охватившими его чувствами. — Как она встретила свой конец — сие мне неведомо. Не знаю, как вышло, что лицо и руки мои были в крови. Не знаю, как вышло, что ожерелье ее было найдено у меня в кармане. Могу лишь догадываться, что виноват здесь некий враждебный заговор. Некая адская сила. Знаю лишь одно: это не я.

Слова его, произнесенные с очевидной искренностью, встречены были ропотом одобрения со стороны зрителей, которых судья быстро заставил замолчать. Дэниела увели, и присяжные удалились в другую комнату.

Я остался в здании суда — одиночества мне было не вынести. Я знал, что Дэниел невиновен, однако теперь ему приходилось защищать свою жизнь, а я тем временем сидел в бездействии и наблюдал за ним. Вдобавок мне известно было, какой вынесут вердикт. Закон — сеть, капкан, он связывает свою жертву, как бы та ни билась, чтобы освободиться. Не прошло и часа, как присяжные возвратились, и Дэниела в кандалах снова ввели в зал. Лицо его было залито краской; всходя на свидетельскую трибуну, он споткнулся. «Невиновен!» — выкрикнул кто-то, и в зале суда послышались разрозненные аплодисменты. Дэниел покачал головой, слегка нахмурившись, и подался вперед, чтобы выслушать вердикт присяжных. Он не заставил себя ждать. Виновен в противозаконном убийстве. После этого наступила тишина — тишина, в которой до сознания присутствующих доходило, сколь мрачна его судьба.

Затем Дэниел с выражением едва заметного волнения повернулся к судье; тот покрыл свой парик черною тканью, устроив из этого настоящую церемонию. Судья перечислил обстоятельства, при которых, как предполагалось, Дэниел убил свою сестру, с явным удовольствием задержавшись на подробностях обнаружения тела. Затем огласил приговор, полагающийся виновному за преступление, которое он назвал «чудовищным убийством» и «злом воистину непостижимым». В этом я был с ним согласен, хоть и знал, что свершивший это деяние находится не здесь. Дэниел выслушал смертный приговор с замечательным спокойствием. В этом я не сомневался, даже не видя его лица — он стоял спиной к залу суда, оборотившись к судье. Покидая зал, держался он прямо и в мою сторону не взглянул.

Глава 13

В утро казни я поднялся до рассвета. Разве мог я спать? Мистер Гарнетт сообщил мне, что Дэниела отвезут в Ньюгейт, где, за стеной, и состоится церемония казни. Всю ночь я провел, воображая терзания приговоренного. Я оделся и вышел на улицу, чтобы разогнать мысли, но тут некий невольный импульс, который было не преодолеть, заставил меня пойти прямо к Ньюгейту. Торопясь поспеть на зрелище, я походил на человека из толпы. Если возможно быть двумя людьми сразу, то состояние мое было таково: я хотел спрятаться ото всех и оплакивать судьбу Дэниела, запершись в какой-нибудь потайной комнате, но в то же время я с горящим взором уже устремился к тюрьме, чтобы посмотреть, как с ним расправятся. Казалось, меня обуял некий дух, что тяготеет над Лондоном в дни повешений, некая жажда крови и наказания, не поддающаяся логике. Позднее в голову мне пришло еще одно соображение. Я подарил жизнь существу, но не влияет ли на меня самого присутствие этого существа?

Когда я добрался до Ньюгейта, было еще очень рано, однако народу там оказалась такая уйма, что дальше дворика церкви Святого погребения мне было не пройти. Дети, уже собравшиеся кучей на самом возвышенном месте, подняли крик и вой — то была настоящая какофония, которая могла бы посрамить племя обезьян в джунглях Нигера. Свист подхватили и другие люди из толпы, некоторые принялись плясать и распевать непристойные песни. Подобного абсурдного веселья пред лицом смерти я никогда не видывал. Английская толпа, визжащая, хохочущая, орущая, есть ужасающее явление в мире, который мы изволим называть цивилизованным. Открытое пространство перед тюрьмой занято было мужчинами и женщинами, всем своим видом напоминавшими воров и гулящих, а также прочих грубиянов и злодеев всех мастей. Запах от них шел невыносимый. Они свистели и подражали мистеру Панчу [22]; они пили из бутылей и дрались между собой. Кое-кто из них бесцеремонно мочился на стены самой тюрьмы, крича, как принято в Лондоне: «Невмочь!»

Когда через небольшую дверь, выходившую на Ньюгейт-стрит, вывели Дэниела, наступило затишье. Затем момент узнавания прошел, и раздался страшный рев, в котором были ненависть и торжество. Вся отвратительная церемония словно представляла собою некий ритуал человеческого жертвоприношения, призванного излечить общество. Из-за облаков вышло солнце. Дэниел взошел по ступеням на виселицу, встреченный таким хором оскорблений и непристойностей, что удивительно, как он все выдержал. Но он словно бы и не слышал никаких проклятий. Пред лицом полнейшего бесчинства он оставался вполне спокоен; черты его если что-то и выражали, то решимость, даже отрешенность. Однако лай толпы от этого не прекратился. Я глядел на воздетые кверху лица собравшихся, столь счастливые и возбужденные в преддверии предстоящего, что при виде их в голове складывалась картина воплощенного зла. Возможно ли средь этого скопища гнусного порока поверить в то, что человечество создано по образу и подобию Божьему? Божественным человеческий облик не назовешь.

Вокруг шеи Дэниела закрепили петлю, на голову ему натянули грубый мешок — не знаю, было ли в том желание пощадить его чувства. Когда на лице его возникнет гримаса смерти, будет ли кому по силам вынести это зрелище? Да. Толпе. Вслед за тем палач поставил его, хорошенько примерившись, над люком.

Крики и вопли усиливались — палача торопили, чтобы тот дернул рукоятку. Одно резкое движение, и доски под Дэниелом раскрылись. Он полетел вниз, словно падающий в воздухе камень. Толпа лаяла, требуя его смерти, а тело его тем временем билось в последних судорогах жизни. Палач ухватил его за ноги и резко дернул книзу. Тогда Дэниел затих. Жизнь покинула его.

Ранее я видел момент зарождения новой жизни; теперь я увидел миг ухода, когда пламя и энергия исчезли столь же быстро, как появились.

Многие рванулись к телу, желая заполучить что-нибудь на память, но цепи констеблей каким-то образом удалось сдержать толпу. Снова раздался рев; оскорбления, грязные словечки, скабрезные песенки вызвали во мне чувство стыда и отвращения к себе подобным. Палач перерезал веревку и, снявши тело, положил его на деревянную доску. Теперь Дэниела должны были, по обычаю, отдать анатомам, чтобы те немедленно принялись священнодействовать над ним в помещении неподалеку. Об этой работе мне было известно достаточно, потому задерживаться в Ньюгейте я не стал.

С трудом высвободившись из тисков толпы, я быстро зашагал по направлению к Флит-стрит и к реке. Там я сел в лодку, чтобы переправиться в Лаймхаус. Лодочник греб против леденящего ветра, я же рад был холоду. Он утихомирил мою кровь. Он успокоил мои возбужденные нервы. Сошедши с лодки неподалеку от мастерской, выше по течению, я медленно пошел по пустынному берегу. Жалкая это была картина: небольшие деревянные причалы и узкие каменные лесенки, спускающиеся к воде.

Подошедши к мастерской, я не обнаружил там признаков жизни. Все оставалось таким же, как три месяца назад: разрушенное, пустое место, пол усеян битым стеклом и обломками. Приливу, должно быть, случалось подниматься выше обычного, поскольку среди этого хаоса виднелись лужи речной воды. Всякая надежда на то, чтобы восстановить или починить сломанные приборы, была явно беспочвенной: всему моему предприятию суждено было превратиться в развалины. Я поднял с пола стул, поставил его посередине мастерской и сел. Отсюда, через отверстие в сломанной двери, мне видно было реку. Я ждал. Решимость моя была до того сильна, а внимание до того обострено, что я почти не чувствовал холода. Я знал, что он придет сюда, что он пожелает встретиться со мной и, если обладает даром речи, говорить со мной. Все содеянное им имело целью лишь одно — отомстить мне. Он не упустит возможности повстречаться со своим создателем в месте, где восстал из мертвых.

Я прождал весь день. Спрятавшись от дождя и ветра, я сумел с помощью фосфорной спички развести огонь из разломанных деревянных полок, что лежали на полу. Перед самым наступлением сумерек я вышел на причал. От воды шел запах керосина и смолы, слышалось негромкое бормотание прилива, бившегося о деревянные стенки набережной. Я заметил, что по течению плывет бревно, упавшее, вероятно, с торгового судна, — но что это? То, что я принял за бревно, оказалось пловцом, вытянувшимся в воде; я видел, как руки его движутся подобно некоему механизму; следа за ним не оставалось. Фигура приблизилась и подняла голову из воды. На мгновение ее осветил масляный фонарь, висевший в переулке на северном берегу. То было существо — оно плыло к мастерской, не отклоняясь от курса. Он наверняка увидел меня, но не подал никакого знака — ни приветствия, ни узнавания. Затем он снова нырнул, и я потерял его из виду.

Возвратившись в мастерскую, я сел. Я был совершенно спокоен.

Послышался звук, словно что-то взбиралось на причал, двигаясь с трудом, тяжеловесно, а вслед за тем — шаги. Внезапно предо мною вырос он. От одежды его шел пар; я заметил, что она до странности быстро высыхала у меня на глазах. Он обладал неким поразительным внутренним теплом.

Подавив внезапно охватившее меня неимоверное желание убежать от него, я остался сидеть.

— Вы меня разыскали, — произнес я.

Он взглянул на меня с выражением крайне пытливым. Глаза его сверкали, словно в глубине их горела свеча или лампа. Тогда-то я понял, что в глазах этих кроется глубочайший ум. Затем он склонил голову.

— Все материальное отбрасывает тень, — был его ответ.

Я был удивлен — нет, совершенно поражен — чистотой и отчетливостью его дикции. Казалось, я разговариваю не с дьяволом, но с ангелом.

— Что вы натворили? — спросил я его.

— Я? Ничего. Что натворили вы? Способны ли вы смотреть на меня без слез?

Словно под воздействием обуревавших его чувств, он повернулся и вышел на причал, однако через мгновение возвратился и снова встал передо мной. Теперь я внимательно осмотрел его. Каким-то образом ему удалось раздобыть брюки и рубашку, а также крепкие кожаные сапоги, доходившие ему до икр. На нем по-прежнему был черный плащ, который он взял у меня в ночь своего сотворения, шляпу же он забыл или потерял. Длинные желтые волосы, разделенные на макушке, доходили ему до плеч и придавали ему вид неестественно древний. Кожа его, изборожденная морщинами и складками, выглядела все столь же безобразной.

— Зачем вы ее убили? — спросил я его.

— Я хотел, чтобы вы обратили на меня свой взор.

— Что?!

— Я хотел, чтобы вы думали обо мне. Хотел пробудить в вас участие к моей судьбе.

— И для этого вы убили Гарриет?

— Я знал, что тогда вы не сможете отмахнуться от меня. Пренебречь мною.

— Разве у вас нет совести?

— Мне приходилось слышать это слово. — Он улыбнулся — вернее говоря, в лице его мелькнуло нечто, принятое мною за улыбку. — Мне приходилось слышать множество слов, для которых здесь, — он постучал себя по груди, — я не нахожу никаких чувств. Но ведь вы, сэр, способны это понять?

— Вещей, напрочь лишенных морали, в корне злонамеренных, я не понимаю.

— Неужто и малейшего представления о них у вас не имеется? Не хотите же вы сказать, что плохо знаете меня?

Тут я осознал, что голос его был голосом юноши — того юноши, каким он некогда был, — и что источник моего ужаса таился в несоответствии сладкозвучных речей искаженному облику существа.

— Надеюсь, память вам не изменила?

— Я молю Бога о том, чтобы это произошло.

— Бога? И это слово мне приходилось слышать. Стало быть, вы мой Бог?

Должно быть, на лице моем отразилось презрение или отвращение, ибо он издал жалобный вой — совершенно не в той манере, в какой мы беседовали. Одним внезапным движением он поднял лежавший на полу огромный дубовый стол, не избежавший повреждений, и поставил его на ножки.

— Но это вы помните? Ведь это моя колыбель. В ней меня качали. Или же вы предпочитаете делать вид, будто меня породила река? — Он сделал шаг ко мне. — Вы были первым, что увидел я на этой земле. Стоит ли удивляться, что ваша фигура представляется мне более сущею, нежели все прочие твари земные?

Я отвернулся, испытывая отвращение к себе за то, что создал это существо. Он, однако же, понял мое движение по-своему. Проявив невиданное проворство, одним прыжком он оказался передо мной.

— Вы не можете меня покинуть. Вы не можете заткнуть мне рот, какую бы неприязнь ни вызывали у вас мои слова. На дне ли морском, в горных ли недрах — мой голос настигнет вас повсюду. — Он помолчал. — Я не лишен разума. Вероятно, вы позаботились и об этом?

— Я уповал на то, — сказал я, охваченный печалью и душевною слабостью, — что вы будете естественным человеческим созданием.

— Ну вот. Тут-то вы и попались. Вы подтвердили то, что я давно обнаружил. Вы в ответе за мое существование — это и вправду так.

Я склонил голову, но молчания моего было недостаточно, чтобы его убедить.

— Разве просил я меня ваять? Разве требовал вывести из тьмы?

Я не мог заставить себя взглянуть на него.

— Слышите ли вы порывы холодного ветра? Мне они — что сладкий шепот, тихая колыбельная.

Когда я взглянул на него, он стоял на полу на коленях, весь — униженное отчаяние; если я когда-либо и чувствовал к нему жалость, это было в тот миг. Вновь проявивши некую сверхъестественную способность читать мои мысли, он обернулся и некоторое время неотрывно смотрел на меня.

— Вам жаль меня, — произнес он, — но я — я буду жалеть вас.

— К чему мне ваша жалость?

— К чему? Вы повинны в моих несчастиях. Я не искал жизни, не создавал себя. Ты еси муж, сотворивый сие!

С этими словами он указал на меня — дрожащий перст его словно целил мне в сердце. Не выдержавши его жгучего взгляда, я опять склонил голову и заплакал.

— Плачьте же, — сказал он. — Теперь и после.

Не знаю, долго ли просидели мы вместе молча.

Компанию нам составляли шум ветра да легкий смех реки, и ничего более. Наконец он поднялся и направился к двери, выходившей на Темзу.

— Полюбуйтесь, — произнес он, — крысы и те бегут при моем приближении. Страх, что вызываю я в этих созданиях, был первым свидетельством моего существования, когда я покинул это место в ночь своего рождения, холодную и бурную. Я расскажу вам одну историю, сэр. Вам должно знать о делах рук своих.

Глава 14

— Ощущение мое было таково, будто я вышел из темноты, однако природы темноты этой я не понимал. Вслед за тем последовали свет и тепло, неописуемый уют и наслаждение — я словно парил в некоей роскошной среде. Полагаю, именно тогда я издал свои первые звуки.

— Вы пели.

— Стало быть, то было пение? Звуки исходили из моего нутра, словно все фибры существа моего впервые изливались наружу гармоничным потоком. Я пребывал в состоянии сильнейшего возбуждения. Здесь. — Он коснулся своих гениталий, не выказывая ни стыда, ни смущения. — Затем я увидел вас. Полагаю, я сразу понял, что вы — мой автор, что вы перенесли в мое тело жизнь. Однако чувства благодарности я не испытывал — одно лишь любопытство: каким дыханием, каким движением вы меня наделили? В тот момент во всем мире не было для меня чуда большего, нежели мое собственное существование — и со всем тем я не понимал, что значит существовать! Вы, полагаю, обратились ко мне с какими-то словами — то было некое проклятие, некий запрет; мне же казалось, будто незнакомый голос ваш происходит из той тьмы, откуда я недавно выбрался. Он был трагичным и глухим, словно эхо. Я отвернулся от вас. То был не страх. Поверьте мне, страх мне почти неведом. То было благоговение. За пределами этой комнаты я увидел огромную реку и мир. Я почувствовал, что впереди — океан. Я почувствовал жизнь.

Затем помню, как я прыгнул в воду, в которой чувствовал себя естественно, будто обретши свою стихию. Я знал — откуда, не могу сказать, — что двигался к открытому морю, и ликовал от сознания своей быстроты и ловкости. Холода я не ощущал — или, скорее, не понимал, что значит холод. Вода тоже, казалось, была живым существом и радовалась моему присутствию; она текла по моим членам и подымала меня, неся вперед. Так я за короткое время добрался до моря. Я принялся нырять в его волнах, преисполненный радости, шедшей изнутри. Но тут ко мне приблизился парусник. Когда я вынырнул на поверхность, людей на судне охватил ужас, до того сильный, что один из них, дабы избавиться от меня, кинулся за борт, другие же издавали крики и проклятия, породившие во мне уверенность в том, что я не из них. Вы спросите, откуда мне это стало известно — мне, лишь недавно выброшенному в мир. Я пришел к мысли, что разум — сила творческая, дающая столько же, сколько берет. Подобно дару речи, она явилась ко мне незваною гостьей.

Под конец туманные просторы океана утомили меня, и я пустился назад, к суше. Инстинкт заставил меня отправиться сюда, возвратиться к месту моего происхождения. Я обнаружил, что вы ушли, но все орудия вашего ремесла были на месте. Возможно, вы решили, что я уничтожил их, влекомый негодованием и яростью к вам — своему создателю. Это не так. Я сбросил их на пол и расшвырял их, опасаясь, что с их помощью вы сумеете отослать меня обратно, вернуть в то состояние небытия, из которого я пришел. Затем, взявши у вас шляпу с плащом, чтобы скрыть свою наготу и жалкий вид от чужих глаз, я попытался найти место вдали от тех, где обитают люди. Я набрел на одинокую тропинку у берега реки. На протяжении нескольких миль я не встретил никого, пока, пред самым рассветом, не увидел одинокого путника, идущего впереди меня. Наделенный, как можно заметить, огромными силой и проворством, я двигался по тропинке очень быстро, и не прошло и нескольких мгновений, как он почувствовал мое присутствие. Я остановился и спустился к кромке воды, чтобы не тревожить его более. Благодаря вашим шляпе и плащу мне удалось остаться незамеченным, однако он, ускорив шаг, сошел с тропинки на соседнее поле. Им двигал своего рода инстинкт. Я пошел вперед и под конец добрался до местности, которая, как мне теперь известно, зовется устьем — местности, покрытой болотами и лугами. На вид она казалась дикой, но вдали, за деревьями и глубоким ручьем, я заметил свет. Медленно приблизившись, я увидел, что идет он из одинокого жилища. Рядом был крытый соломой сарай — простая каменная постройка с одним входом; когда, без труда перешагнувши ручей, я подошел к ней, то почувствовал желание укрыться и отдохнуть. Да, отдых необходим даже мне. Путешествие утомило меня, и я, к облегчению своему, обнаружил, что сарай пуст. Внутри имелась лесенка, позволявшая забраться на небольшой чердак, в нишу, где была сложена солома. Улегшись там, я заснул.

Разбудил меня звук голосов. Но прежде, чем я продолжу свой рассказ, поведать ли вам о моих снах? Сделать это легко. Снов я не видел. С тех пор как я обрел жизнь в этой комнате, я ни разу не видел снов. Услыхав голоса снаружи, я тотчас пробудился. Я до сих пор помню эти слова. «Отец, поглядите — в поле заяц, вон он, скачет мимо лошадей». То были первые слова, которые я запомнил, — я распознал их, распознал в них не одни лишь звуки, но движения разума, признаки его. Я понимал эти слова нутром. Я узнал их, и тотчас же на меня нахлынул целый сонм аналогий. Мир предо мною переменился в корне. Эти люди — работник и его дочь — были в глазах моих правителями и ангелами, они привели меня в царство света, где слова отворили мне врата в самое жизнь. Бо́льшую часть дня провел я в этом покойном месте, слушая их тихие разговоры. Они туда не входили — они ни разу не вошли туда, — и постепенно я начал полагать его своим обиталищем. Вам хочется узнать, как я живу? Нужды мои проще ваших. Для поддержания сил мне хватает пищи более грубой, чем та, которая потребна людям, живущим в роскоши; я обнаружил, что могу есть листья с деревьев, пить воду из ручья, не испытывая ни малейшего неудобства. Впрочем, была там и еда получше. У работника с дочерью имелся запас репы в сарайчике позади их дома, и глубокой ночью я, взявши ее, пировал, словно то была изысканнейшая пища в мире. Вскоре я услышал, что они удивились исчезновению припасов, однако грешили на лисиц или на крыс. Я уже говорил вам о власти их слов, мало-помалу открывавших предо мною мир. Я обнаружил, что, когда я слушаю их, на уста ко мне просятся новые, незваные слова, образуя цепочки и связи, что становятся предложениями. Мощь языка, верно, заложена в глубине нас, и потому стоило мне пробудиться, как ткань его и построение возникли где-то внутри меня во всей полноте своей.

Мне не страшны ни сильная жара, ни крайний холод — они не причиняют мне ни малейшего неудобства, — но нужду в платье я испытывал. Ложась спать, я заворачивался в ваш черный плащ, но понимал, что, решись я выйти к незнакомцам, мне потребуется и другая, более пристойная одежда. Вот почему однажды вечером я выбрался на болота у самого устья в поисках деревни или городка, где возможно было бы найти подобные вещи. Счастливая случайность, а также решение не отклоняться от берега привели меня в городок Грейвсэнд. Улицы в тот ночной час были совершенно тихи и безлюдны. На одной узкой дороге я увидал вывеску портного и поставщика платья для джентльменов. Без труда взломавши дверь, там, в темноте, я снабдил себя всеми предметами туалета, какие могли мне понадобиться, включая этот шейный платок тонкого льна, который вы изволите видеть на мне сейчас. Чем я, право, не джентльмен?

Возвратившись к себе в сарай, я улегся спать. Я привык дожидаться, когда проснутся работник с дочерью — их раннее пробуждение доставляло мне удовольствие. Ее детский лепет был для меня музыкой, я внимательно прислушивался к любым, самым незначительным их разговорам. А тут еще и новые одежды придали мне смелости, и вот, увидав, что они работают в отдаленных полях, я вошел в их тесное жилище и осмотрел его устройство. Оно было достаточно скромно: там стояли простые стол со стульями да пара кресел у камина, выложенного камнем, однако везде было чисто прибрано — возникавшее там чувство уюта не поддается описанию. Я представил себе, каково это — жить с ними одной жизнью; впрочем, покамест это мне было не по силам. Потом я заметил полку с книгами. Взявши из любопытства одну, я вышел из дома.

Мне посчастливилось наткнуться на сокровище под названием «Робинзон Крузо». Поначалу слова виделись мне через пелену: хоть и знакомые мне все до единого, написаны они были на некоем языке, мне непонятном. Но и тут, подобно тому, как было прежде со звуками и речью, я почувствовал, что вокруг меня складывается мир; власть слов будто подымалась кверху из глубин моего собственного «я», и потому в момент, когда я начал узнавать фразы и предложения, я узнал самого себя. Я проговорил слова вслух — казалось, одно следовало за другим в полной гармонии; одно будто дополняло другое, а все вместе они сливались в прекрасную музыку смысла. Полагаю, в предыдущей своей ипостаси я горячо увлекался чтением, иначе не взялся бы столь рьяно за изучение страниц, что были предо мною. Приключения человека, выброшенного кораблекрушением на необитаемый остров, до того меня увлекли, что я не заметил ни захода солнца, ни появления луны. Я читал, словно от этого зависела моя жизнь. Для меня это и было жизнью: войти в состояние другого, едва пробудившимися глазами взглянуть на незнакомый пейзаж — то был род блаженства. Я вновь принялся нараспев произносить слова из книги и обнаружил, что в голосе моем сложилась некая мелодия. Слова питали меня. Я говорил вам, что разум — сила творческая; в невинности своей я полагал, что смогу инстинктивно выучиться изъявлению человеческой страсти. Будь я естественным человеком, я бы, верно, обладал натурою благожелательной.

Из тех замечаний, которыми работник и его дочь обменивались меж собою во время своих трудов, я узнал, что мать девушки умерла от болотной лихорадки — обычного в этих местах недуга — и что похоронена она на небольшом погосте в двух милях отсюда, за равнинами — так они называли поля. Чтобы сводить концы с концами, работать им приходилось много, но я научился им помогать. Среди ночи я копал им репу и другие корнеплоды и относил их в сарай, откуда некогда брал еду. К тому же, используя свою огромную силу, я приносил им дрова и сухие бревна — их я складывал на задах садика. Дары эти приводили хозяев в изумление. Я слышал, как отец славил обитавших по соседству «добрых духов» и «эльфов», предполагая, что это результат их щедрости.

Девушка, разумеется, надлежащего образования получить не могла, но отец старался прививать ей основы знаний. По вечерам он, должно быть, занимался с нею чтением и письмом, ибо наутро она своим ясным голосом декламировала ему выученные отрывки. По сути, благодаря ей я впервые узнал, что поэзия способна давать утешение беспокойному духу и возвышать разум, вызывая мысли о вечности:

…Блаженным состояньем, при котором
Все тяготы, все тайны и загадки,
Все горькое, томительное бремя
Всего непознаваемого мира
Облегчено покоем безмятежным… [23]

Сознаюсь, более я не помню. Отец, бывало, наставлял ее по части истории родных мест, рассказывая обо всех великих событиях, прокатившихся над этим речным краем, не нарушив его покоя. Так узнал я о давних битвах, о гибели древних цивилизаций, о римлянах, саксах и нормандцах, плававших по великой реке. Разделял я и восхищение девушки пред историями о сотворении мира, об Адаме и Еве, об ангеле с огненным мечом. Отец ее, согласно своим понятиям, читал ей главы из Библии, чтобы она в полной мере познакомилась с книгою, которую он называл священной, не имеющей себе равных во всем мире. Признаюсь, и сам я, услыхав первые предложения, которые он ей прочел, испытал благоговение столь же сильное и с нетерпением ожидал завтрашнего урока.

Думаю, я был бы счастлив, проживи так всю жизнь. По ночам я бродил по равнинам вблизи устья, подпевая ветру и приобщаясь тайн земли. Я ложился наземь и шептал слова, которые выучил, познал. Я был свободен, как солнце, и, как солнце, одинок. Дом мой был там, где подымался прилив и колыхались волны, там, где обитали приятели мои по ночным блужданиям — совы и лисы. Есть удовольствие в полях, пустынных, лишенных тропинок; есть упоение в одиноком бреге. Я сидел, не шевелясь, и наблюдал за небесами, что обращаются у меня над головой, и размышлял, не от них ли я произошел. Или же я беру начало от неспешных вод речных? Или от милостивой земли, вскормившей все в мире растения и цветы? Когда при первых лучах света предо мною возникал дикий голубь, я делался частью его существа и принимался клевать землю; когда над головою моей пролетала чайка, я принимал ее взмывающую форму; когда я наблюдал за выдрою на берегу, то чувствовал гладкость ее тела. Во всем сущем чувствовал я силу единой жизни — той, которую разделял и я, которая зиждилась на энергии и радости.

Возможно, я и дальше оставался бы в этом блаженном состоянии, не откройся мне мое истинное «я». Вы, я вижу, отворачиваетесь? Я не помнил, чем я некогда был, но все же мое инстинктивное понимание слов и речи уверили меня в том, что я существовал и прежде в некоей отличной от нынешней форме. Затем мне вспомнились бумаги, которые я взял с вашего стола и как попало рассовал по вместительным карманам вашего плаща. Поначалу проку мне в них не было. Но теперь, обнаруживши в себе дар понимания, я сумел взглянуть на них другими глазами. Вам и без меня известно о том, что я нашел ваш журнал, где описывались недели, предшествовавшие моему созданию, и гнусные обстоятельства, при которых меня отыскали и доставили к вам. Вот они — доказательство дела ваших рук. Вы спасли меня, не знающего, что я умер, от пустоты смерти; вы изъяли меня из могилы и заново вывели на свет и воздух, и тогда во мне возникли новые источники мыслей и чувств. Вы полагаете, я вам благодарен? Теперь мне известно, что я был молодым человеком, которого выбрала себе в жертвы чахотка; помнится, вы упоминаете о том, что я был студентом медицины в лондонской больнице. У меня была сестра, — не так ли? — которая заботилась обо мне, пока я не умер. О, если бы только смерть моя продолжалась вечно! Ибо вскоре я узнал, что жить заново значит вызывать страх в каждом встречном. Мой обновленный вид подобен обезображенному человеческому и от этого еще более отвратителен. Вскоре узнал я и то, что мой удел — прятаться и скрывать лицо от взглядов всего живого, вздрагивать, услышав человеческие шаги, и отыскивать темный, тихий угол. Как по-вашему, кто преподал мне эти уроки?

Преподаны они мне были самым жесточайшим образом, повергнувшим меня в стыд. Я до того привык к голосам отца с дочерью, что едва ли не считал себя частью их небольшого общества. Мне отчетливо представлялось то время, когда я буду ими принят, а возможно, и приглашен в их дом в качестве друга и гостя. И вот однажды утром я услыхал, как отец рассуждает о влиянии луны на приливы, вспоминая, как несколькими годами раньше прилив поднялся до того высоко, что полностью затопил окрестные поля.

«О, луна — великая чаровница», — произнес я вслух.

Я не отдавал себе полного отчета в том, что заговорил открыто. Слова мои были встречены молчанием.

«Кто там? — крикнул отец; в голосе его звучало нечто похожее на страх. — Выходи!»

«Голос у него любезный, — сказала дочь. — Выходите, сэр».

«Боюсь, — ответил я, — что личность моя может оказаться вам неприятна».

«Незнакомых мы видим редко, — сказала она. — Но мы не из пугливых».

Я услыхал, как она подошла ближе к сараю, и инстинктивно забился в угол. Потом я увидал ее очертания на фоне отверстия.

Глазам ее понадобилось мгновение, чтобы привыкнуть ко мраку; и все-таки она меня увидела. Подобного выражения ужаса и страха мне не доводилось наблюдать ни на чьем лице никогда. Издавши невнятный звук, она упала на пол сарая. Отец окликнул ее по имени — звали ее Джейн — и бросился к ней. Он тотчас же заметил меня.

«Господи помилуй! Что это такое?!»

Выражения смятения и ужаса на лице его мне никогда не забыть.

Он поднял дочь на руки и стремглав кинулся в поля — страх придал ему силы. Они бежали от меня, словно гнушаясь мною. Я, считавший себя достойным человеческого общества, был для них существом жутким, кошмарным. Подошедши к месту, где она упала, я с силою топнул оземь; вслед за тем я упал на колени и замолотил по земле кулаками. Возможно, я завыл или закричал; не помню. Но в мыслях моих были ярость и отмщение — я жаждал отомстить отцу с дочерью, роду человеческому и вам, моему создателю!

Не знаю, долго ли я пребывал в этом состоянии полнейшего отчаяния. Я понял тогда, что уповать на человеческое сочувствие мне не придется никогда, хоть я и не причинил вреда ни одному созданию на земле, даже самому крохотному. Разве нанес я кому обиду? Так я сидел, покинутый всеми, пока меня не поднял шум лошадей и голосов. Слух у меня сверхъестественно тонкий — вам это наверняка известно, — они были еще далеко, однако шум становился все ближе.

Когда они приблизились, я почувствовал, что лошади беспокоятся, и бежал из сарая, будто совершивший некое огромное, чудовищное преступление. Дабы они не увидали меня с дороги, я пустился в бегство по угодьям, лежавшим за домом, и спрятался в русле пересохшего ручейка. В тот момент я презирал все живое — все мертвое. Дрожа, оставался я сидеть в своем укрытии. Я мог бы выйти всем им, людям и лошадям, навстречу, но не в состоянии был еще раз лицезреть выражение ужаса, что вызывал у других. Они приблизились к дому — ввосьмером, трое с мушкетами; среди них был и сам хозяин. Он указал на сарай, где прятался я. Один из них прокричал что-то — предупреждение ли, угрозу ли, — и они с взведенными ружьями очень медленно подошли к постройке. Меня там, разумеется, обнаружить им не удалось. Тогда они повернули назад и направились к дому; окружили его, и хозяин вошел внутрь, но через несколько секунд появился снова. Видно было, как они спорят меж собою. Через пару минут, разбившись по двое, они двинулись осматривать местность вокруг. Я опустился на дно сухого русла, чтобы не возвышаться над уровнем плоского ландшафта. Двое из них оказались совсем вблизи меня. Я услыхал, как они говорят. Один из них воскликнул что-то касательно «диавола» или «монстра». Упоминались древние местные легенды и присутствие некоего существа, называемого ими Молдуорком. Однако познания их, очевидно, были слабы и неточны. Они миновали мое укрытие и вновь соединились с остальными подле дома. Посовещавшись меж собою, все они отправились прочь.

Я дождался наступления темноты и вернулся. Стыд и смятение мои опять уступили место гневу. Разве заслуживаю я, чтоб меня называли диаволом, монстром? Я двигаюсь, я существую, я шевелюсь в своей темнице.

Набравши поленьев и сучьев, я соорудил из них внутри домишка высокую гору. Донесшийся с моря свирепый ветер разогнал облака, скрывавшие звезды. Он наполнил меня решимостью, и я поджег сухие ветви дерева. В неутолимой ярости своей я принялся плясать вокруг дома, не сводя глаз с огромного диска луны на западном горизонте. Затем, с громким торжествующим криком, я поднес огонь к жилищу Вскоре ветер подхватил пламя; под конец оно охватило весь дом, и за краткое время он превратился в дымящиеся развалины. Я достиг своей цели.

Я вернулся внутрь остова, лег на почерневший пол и уснул. Проснулся я со свежими силами — да, этим ощущением я обязан вам. Под воздействием тепла, в любой его форме, я восстанавливаюсь и оживаю. Я успел научиться предсказывать грозу и молнию. Я догадываюсь, что они близко, по запаху, наполняющему мои ноздри, и все существо мое возбуждается при их приближении. Вспышка молнии придает мне сил. Изучивши ваши записи о процессе моего перерождения, я понял причину этого. Вы проникли в тайну электрических основ человеческого тела, и власть их я могу засвидетельствовать. Я искал общества молнии и грома и радовался грозам, бушевавшим над устьем. Некий важнейший закон, что управляет этими силами, вызывает к жизни бесконечность.

Читая ваши записи, я, кроме прочего, целиком захвачен был рассказом о том, как меня обнаружили. Там упоминались люди, которые за деньги привезли меня к вам. Мне захотелось их отыскать. Вы описывали паб под названием «Военная фортуна» в Смитфилде, и я полагал, что сумею найти его в огромном городском лабиринте. Мне сделалось ясно, что, прежде чем двинуться от устья, мне необходимо одеться как можно более тщательно. И я оделся. Укутавши тело вашим просторным плащом, лицо я обернул платком так, чтобы видны были одни лишь мои глаза и лоб. В этом обличье я надеялся остаться неузнанным. Мне посчастливилось — в то время стоял морозный туман, и большинство горожан прикрывали рты и носы шарфами или платками, чтобы защититься от испарений. Таким образом, я смогу бродить в толпе незамеченным, если не считать легкого подозрения тех, кто находился ко мне ближе всего; только им могло прийти в голову, что я, если можно так выразиться, принадлежу к не вполне привычному типу.

В этом обличье я и отправился как-то вечером в Смитфилд и спросил дорогу к больнице. Вы ведь хорошо знаете эти места? Паб стоял в паре ярдов от входа, и стоило мне приблизиться, как изнутри до меня донесся хаос голосов и ругательств. Итак, я стал ждать на углу, у самого входа. Ждал я троих. Той ночью шел дождь, но холодные капли меня едва касались. Я мощный источник энергии, потому вода тут же испарялась. Мимо меня торопливо проходили многие, но ни один из них на меня не взглянул. Темного незнакомца в темную ночь следует избегать.

Люди часто заходили в трактир и выходили, однако появлялись они поодиночке или же попарно. Одни, пошатываясь, брели в ночь, другие надвигали шляпу от дождя, третьи бежали по булыжной мостовой Смитфилда. Я был до того сосредоточен на своей цели, что ожидание меня не утомляло. Наконец в ночь вышли трое. Один из них сильно пнул своего спутника, словно тот был его собакою. Тут я понял, что это и есть те трое, кого я искал. Я последовал за ними по небольшой дороге, держась на расстоянии; свернувши за угол, они остановились и завели яростный спор, касавшийся раздела денег. Это, несомненно, была выручка от одного из их кладбищенских ограблений. Я прислонился к стене с другой стороны и очень тихо заговорил:

«Джентльмены, где моя сестра?»

«Кто это?»

«Один из ваших друзей. Спрошу заново: где моя сестра?»

Тут я вышел из-за угла и предстал перед ними.

Мне кажется, у одного из них возник проблеск узнавания.

«Ты что еще за птица такая?»

«Вам это превосходно известно». — Я размотал платок и показал им лицо.

Один из них закричал и во весь опор пустился бежать по переулку. Но не успел он отдалиться, как я крепко схватил его за руку.

«Как видите, — сказал я, — мертвые умеют двигаться весьма быстро. Ну, так где же моя сестра?»

Один из них, самый старший, находился в состоянии испуга до того сильного, что не мог говорить. Другой уставился на меня с выражением крайней тревоги. Я грубо встряхнул его — полагаю, я сломал ему руку; он издал вопль.

«Это не самое страшное из ранений, которое я вам нанесу, коли вы не сообщите мне местонахождение моей сестры. Вы наверняка его помните. Вы забрали оттуда мое тело и переправили по воде к мистеру Франкенштейну. Вы продали меня за гинеи. Где она?»

«У Брокен-док, в Бермондси. — Казалось, он не может продолжать от растерянности или же от страха; тут я встряхнул его снова. — Живет она в последнем доме слева, если от реки подойти. На третьем этаже. Игрушки делает.»

«Как ее имя?»

«Энни. Энни Кит».

Я еще крепче сжал его руку, и он опять завопил от боли.

«А мое?»

«Джек».

Разжавши руку, я отпустил его. Его спутники, смекнув, что свободны, повернулись и пустились бежать по переулку. Я постоял мгновение, наблюдая, как они спасаются бегством, а после обвязал лицо платком и возвратился в Смитфилд.

Словно некое отдаленное эхо, вспомнилось мне это имя — Джек Кит. Оно как будто бы открылось мне в низких раскатах грома или же в кратчайшей вспышке молнии — до того мимолетно, до того внезапно, что едва запечатлелось в моем сознании. Имя это всецело принадлежало прошлому.

Для визита к сестре время было слишком позднее, потому я речным путем возвратился к устью и, достигнув почерневших развалин дома, улегся там. Никто туда более не приходил и, полагаю, никогда не придет. В округе считается, что это средоточие тьмы.

Несколько дней я предавался отдыху и безмолвным размышлениям. Порой я сидел, уставившись глазами в землю; в такие моменты мне хотелось сделаться камнем, лишь бы не быть тем, что я есть. Разве не лучше умереть, чем жить никем не любимым? Я мечтал о том, чтобы исчезнуть с лица земли. Дано ли кому умереть дважды? С этою мыслью я встречал бури, не смея надеяться, что они разорвут меня. Солнце меня оживляло. Я томился, я молил о полном забвении, но отчаяние мое было сильнее молитв. Умереть я не могу. Я должен терпеть. Такова моя участь. Я — то, что я есть. Я более не Джек Кит — мне суждено быть чем-то другим, глубже, мрачнее, чем кто бы то ни было.

Прошло несколько дней и ночей, и я решился навестить сестру. Как-то вечером я, вновь плотно закутавшись из предосторожности, доплыл от устья до Бермондси и оказался в Брокен-док. Оставаться незамеченным я мог лишь путешествуя по ночам, когда темный предмет в реке не вызывает решительно никакого интереса. Пока я поднимался по лестнице, с меня текла вода. Я достал из кармана плаща шляпу — вашу шляпу — и надел ее на голову. Затем я еще раз обернул платком лицо. Негодяй сообщил мне расположение дома: то было разваливающееся здание, что стояло рядом с деревянным доком, охваченное, подобно ему, общим духом запустения. В одной или двух комнатах виднелись полоски света, окна затянуты были какими-то обрывками белья или тряпицами. Я не сводил глаз с окна на третьем этаже, где поблескивало неровное освещение, будто от масляной лампы, помещенной в дальний угол. Та комната была местом моей смерти. Заметивши фигуру сестры, я наблюдал за тем, как она шагает взад-вперед по комнате; казалось, она не находит себе места, словно обеспокоенная моим присутствием. Когда она подошла к окну и выглянула наружу, я переместился в тень. В полусвете я видел ее лишь неясно, однако она показалась мне прекраснейшим существом на свете. В осанке ее было нечто неуловимо знакомое — я словно бы припомнил, как она склонялась надо мною во время моей последней болезни. Подлинных воспоминаний о том времени у меня нет, но кажется, будто они есть. Несколько мгновений она, по-видимому, предавалась мыслям, потом отошла, и свет погас.

Я шагнул через порог и вошел в слабо освещенный коридор, походивший на призрак чего-то лишь отчасти сохранившегося в памяти. Правда ли, что мертвым земной мир кажется призрачным, населенным привидениями? На третьей площадке лестницы были две двери, и я, подчиняясь инстинкту, повернул ко второй. Материальное тело мое словно обладало некоей памятью о прошлом, запрятанной в его глубине. Перед дверью я замешкался — как мне предстать перед сестрою, не напугавши ее до безумия? Я искренне желал говорить с нею, хоть и понимал, что она вряд ли способна встретить появление мертвого брата с хладнокровием. Приложив ухо к двери, я услыхал шевеление. Внезапный порыв заставил меня постучаться и прошептать:

«Энни!»

«Кто там?»

«Энни!»

«Этот голос мне знаком. Кто вы?»

Тут мой страх перед тем, что она может напугаться, возвратился, и я поспешил вниз по лестнице на улицу. Я успел спрятаться, прежде чем окно растворилось и она высунулась наружу.

«Энни!» — позвал я снова.

Она закрыла окно. Затем, спустя пару мгновений, она вышла на улицу — в платке, но без шляпки; длинные волосы ее рассыпались по плечам — казалось, она была в состоянии своего рода возбуждения или расстройства. Меня она по-прежнему не видела, ибо я тут же отступил под крыльцо, спрятавшись таким образом из виду. Выглянув из своего наблюдательного поста, я увидел, как она, оглядываясь по сторонам, спешит к реке. Я последовал за нею, держась на расстоянии, но желания говорить с нею более сдерживать не мог и потому медленно приблизился к ней.

«Энни, не бойся. Тебе ничто не угрожает. Нет — не оборачивайся».

«Этот голос…»

«Ты знаешь, кто я?»

«Будь это сон, я сказала бы, что знаю».

«Это не сон. Ты помнишь своего брата?»

«О, господи! Что это? — Она обернулась и, увидавши меня, вскричала: — Господи! С того света!»

Обезумев от страха, она кинулась к берегу реки и, не остановившись ни на секунду, бросилась в воду. Секунду я, пораженный ее реакцией, стоял в полнейшем ужасе, не в силах ничего поделать. Затем я прыгнул в воду и поплыл к ней. В этом месте Темза глубока; ее успело слегка отнести течением отлива. Мгновение спустя я оказался рядом с нею и приподнял ее из воды, однако она не подала признаков жизни. Добравшись с нею до берега, я положил ее на камни. Жизни в ней не было. Она умерла — то ли от панического страха, то ли утонув; причины я не знал. Знал я лишь одно: я в ответе за ее смерть. Я, разыскивавший ее, желая стать ее спутником или другом, сделался ее убийцей. Охваченный несказанным горем, я завыл на берегу, упавши ниц на ее тело. Но тут я услышал звуки торопливых шагов и крики. Не потерявши инстинкта самосохранения даже в этих крайних обстоятельствах, я нырнул в воду.

Полагая, что остался незамеченным под покровом тьмы, я направился обратно к устью.

Мне доводилось где-то читать о том, что страдание по природе своей напоминает бесконечность: оно постоянно, непроницаемо и темно. Таков и мой опыт. Я был существом до того отвратительным, что моя собственная сестра лишила себя жизни в попытке избавиться от меня. Я надеялся, что она, простивши мне внешний мой облик, начнет ценить меня за те превосходные качества, что я способен был раскрыть. То была необоснованная надежда. Она бросилась бежать от меня, крича от ужаса. Плакать я не умею. Способны ли вы это объяснить? У меня нет слез. Предполагаю, что погубило меня тепло, которым сопровождалось мое рождение. Однако, хоть слез мне было и не пролить, оплакивать я все-таки был способен. Я проклял тот день, когда снова обрел жизнь, проклял вас с горечью, которой не выразить. И все же я выразил ее — по-другому. Я разыскал вас. Нашел ваш дом. Поначалу я представлялся себе вашим палачом, однако меж нами существует связь, разорвать которую человеку не под силу. Я остановил свою руку. Взамен я принялся выслеживать тех, кто вам дороже всего, и выбрал ту, что, подобно моей сестре, была молода и ни в чем не повинна. Остальное вам известно.

Глава 15

Окончивши говорить, он вновь оборотился к Темзе. Я видел, что он находится во власти сильного чувства, и готов был едва ли не пожалеть его за его несчастья. Он обречен скитаться по земле в поисках того, чего не может дать ему мир: любовь, дружба, сострадание — во всем этом ему отказано. Если правда то, что он не может умереть, что ужасающее существование его будет длиться вечно, то ему предстоит без конца томиться в пустыне.

— Что я, по-вашему, должен сделать? — спросил я его.

— Сделать? Создавши жизнь, вы должны нести ответственность за нее. Вы и есть в ответе!

— Я не стану более создавать жизни. Клянусь вам в этом.

— Ответа вашего, сэр, недостаточно. Разве не сознаете вы, что нас связывает? Это огнем освященный договор, нарушить который невозможно. Узы между нами столь тесны, как если бы мы были одним человеком. Я был зачат в ваших руках, слеплен ими. — В этот миг он повернулся ко мне лицом. — У меня нет никого, кроме вас. Неужели вы меня покинете? Вы последняя моя надежда. Последнее мое прибежище.

Я склонился и заплакал.

— Вы плачете над собою, не надо мной.

— Мне жаль вас.

— Оставьте себе вашу жалость.

— Я бы все отдал, чтобы освободить вас от ваших страданий. Сумей я вновь обратить вас в неживую материю, я бы с радостью это сделал. Желаете ли вы этого?

Долгое время оба мы пребывали в молчании. Я оставался сидеть, он же ходил взад-вперед по мастерской — размышления его напоминали агонию. Наконец он остановился подле моего кресла:

— Я могу быть вашим сыном. Или вашим слугой. Я могу заботиться о вас, защищать вас от опасности.

— Это невозможно.

— Невозможно? Такого слова я не знаю. Мы связаны неразрывной связью. Что значит «невозможно»?

— Связь эта чудовищна. Вы превратились в темную силу разрушения.

— По вашей воле.

— Намерения мои были благими. Я надеялся создать существо в высшей степени добронравное. Такое, в котором силы природы, действуя сообща, пробудили бы новую духовную жизнь. Я верил в то, что род людской возможно совершенствовать…

— К чему об этом говорить! С тех пор как вы, по вашему выражению, пробудили меня, я не видел ничего, кроме страха, горя и насилия.

— Причиной их были вы.

— Но первопричина — в вас.

— Послушайте. Вместе со своими друзьями я исповедовал новые идеалы свободы и бескорыстия. Я надеялся пойти по этому пути вперед.

— Стало быть, ваши новые идеалы оказались иллюзией. Род людской не усовершенствовать.

— В этом вы ошибаетесь. Прогресс в науках неизбежен — иначе не может быть.

— Полюбуйтесь на ваш прогресс — я перед вами.

Стоило мне увидать его злорадство, как жалость моя к нему обернулась гневом.

— Я отрекаюсь от вас. Прошу вас скрыться в каком-либо отдаленном месте и более не причинять людям беспокойства.

— Вы хотите, чтобы я отправился в бескрайнюю пустыню или на далекий остров? Или же на некую ледяную вершину в горах, выше которых не найти во всем мире?

— Куда угодно, лишь бы вы оставили этот мир.

— Выходит, страдания мои менее важны, чем ваш покой?

— Покой всего человечества.

— Предложение ваше не лишено интереса. В таковом случае я попрошу вас обеспечить мне в этом уединении компанию.

— Что?!

— Создайте для меня подругу — еще одно существо, по природе и качествам своим сходное со мною.

— Безумие.

— Что тут безумного? Мы будем удалены от всего мира, но неразлучны друг с другом навеки. Я не говорю, что нам предстоит наслаждаться блаженством, но по крайней мере мы будем избавлены от страданий. С кем мне беседовать? Не с кем. Я один во всем мире. Знакомо ли вам это несчастье? Полагаю, нет. Вы не испытывали того, что чувствует человек, отвергнутый всеми и вся, бесцельно движущийся по краю жизни, невидимый и неслышимый. Закричи я, никому до меня не будет дела. Забейся я в душевных муках, никто меня не утешит. В ваших силах помочь мне в моем одиночестве. Не отказывайте же мне в этой просьбе.

— Как же я смогу приступить к задаче столь чудовищной? Все мои инструменты уничтожены — вами.

— Все дело за расходами, и только. Вы знаете, как вызвать к жизни электрическую силу. Вы способны сделать нужные машины.

— Вы в самом деле призываете меня вынуть из могилы женщину и оживить ее?

— Если вы согласитесь, лицо это никогда более не предстанет ни пред вами, ни пред кем иным. Мы с моею спутницей будем вести жизнь безобидную, заполненную простыми трудами. Мы обретем покой на этой благосклонной земле и станем довольствоваться уединением скрытого от людей острова, мы будем пить воду из ручья и питаться желудями. Друг дружки нам будет довольно.

Я сидел, не в силах справиться с изумлением и дурными предчувствиями. Взору моему представился этот процесс во всех его подробностях: изготовление электрических машин, тело или органы женщины, взятой из могилы и привезенной в Лаймхаус, свет и тепло жуткого акта творения. А затем — еще одно существо, восстающее с этого стола, наделенное всеми теми силами, про которые мне известно — они будут! Что, если эти двое, впоследствии совокупившись, произведут потомство? Нет. Мертвые не способны плодить новую жизнь. В этом я был уверен.

— Необходимо, чтобы она была молода и прекрасна, — сказал он.

— Я не могу дать согласия.

— Мы оставим мир тем, кто в нем счастлив. Избавившись от ненависти моих собратьев, я способен буду на все то добронравие, какое вы некогда надеялись во мне обнаружить. Я более не стану проклинать вас и пылать к вам гневом. Клянусь солнечным светом! Клянусь — я покину вас навсегда.

Доводы его занимали меня лишь мгновение, ибо я оставался тверд в своем отказе — мне претила затея, могущая иметь недопустимые последствия.

— Об этом нельзя и думать.

— Вы не оставите мне и единственного шанса на счастие? На спасение?

— Я не дам вам шанса принести миру новые разорения и беды, соединившись с особой, равной вам по силе и решимости.

— Что ж, прекрасно, сэр. Я бесстрашен, а следственно, могуществен. Я говорю с вами сейчас, будучи в трезвом уме, несмотря на окутывающие меня гнев и помыслы об отмщении. Дни ваши будут протекать в страхе и ужасе, и недалек тот час, когда вы раскаетесь во всех тех бедах, которые мне причинили. Настанет день, и вы проклянете солнце, взирающее на ваши горести.

— Я требую одного: не смейте следовать за мною!

— Ах, так вот к чему сводятся ваши страхи? Позвольте же мне вам сказать: вы никогда не убежите от меня. Коли вы не желаете создать мне спутницу, я выбираю себе в супруги вас. Мы будем неразлучны — два живых существа, соединенных вместе. Надеюсь, перспектива эта радует вас не менее, нежели меня!

— Я могу уехать на край света…

— Не помышляйте о том, чтобы скрыться в пустыне. Пустыня внутри меня огромнее. Я вас разыщу.

— Неужели вы не способны прислушаться к доводам разума?

— Разума? Что мне разум? Договор наш скреплен огнем и кровью.

— Так, значит, вы станете моею тенью? Тогда вы будете существом подчиненным, рабом моих желаний.

— Нет. Я буду с вами не всегда. Я буду с вами не часто. Но тогда, когда вы будете к этому готовы наименее всего, я буду с вами. Что, если я явлюсь вам в вашу брачную ночь?

— Таковой не бывать, коль скоро мне известно, что вы где-то поблизости.

— Именно так. Я не раб. Я ваш господин. Запомните это, сэр. Будьте уверены — вам предстоят мои визиты. — Он подошел к двери — казалось, мощь ночи и реки вселила в него радость. — А теперь — к устью, — произнес он. — Да здравствует вечное страдание!

Я сидел — вернее, притулился, сгорбившись, — в креслах, среди обломков — это было все, что осталось от моих трудов. Время шло. Говорят, невзгоды проходят, но страх остается навеки. Я вступил в состояние, могущее прекратиться лишь с моей смертью. О, с какою силою, с какою страстью мечтал я о смерти в эти первые часы! Просидевши в мастерской до рассвета, я, подчиняясь какому-то животному инстинкту, лондонскими улицами возвратился домой. Шел сильный дождь, на который я едва обращал внимание; казалось, он, выкидывая свои шутки с туманом и грязью на каждой улице, лишь сопутствует моему ужасу.

Когда я наконец подошел к своей двери на Джермин-стрит, Фред встретил меня с лицом в высшей степени озадаченным.

— Да вы же весь мокрый, сэр! Того и гляди, в канаву стечете!

— Помоги мне войти, Фред. Я едва держусь на ногах.

Он помог мне переступить порог и тотчас же принялся снимать с меня сапоги, приговаривая:

— Воды тут столько, что целый Флит [24] наполнить хватит.

Он стал выжимать мои грубые шерстяные чулки. Затем он направился к моему бельевому шкафу и принес оттуда несколько полотенец; взявши их, я удалился к себе в спальню, где разделся и лег на постель.

Не знаю, сколько часов я проспал. Разбудил меня Фред, вошедший неся блюдо с отбивными и томатами. Он осторожно поставил его на постель подле меня и вынул из кармана письмо, запечатанное сургучом.

— Это от того джентльмена, — сказал он. — Сами знаете от кого.

То было письмо от Биши, где он упрашивал меня приехать в Марлоу и присоединиться к нему в его «прибрежном раю» — так называл он это место. В момент, когда я обдумывал это предложение, я осознал, что в меня вселилась слабость престраннейшего свойства. Я потерял всю энергию ума, весь интерес к житейским делам. По сути, я потерял всю волю, все чувство решимости. То было ощущение самое необычайное изо всех, что только встречаются на свете. Из страха и ужаса родились мягкость и податливость. Страх меня не покинул — отнюдь. Однако он сделался моим вечным спутником, моим двойником, моей тенью, без которой я не мог существовать. Итак, я был до странности не способен или не желал принимать никаких собственных решений в любых делах, касавшихся моей участи. Я съел отбивные с томатами, приготовленные для меня Фредом, и велел ему собирать мой саквояж для поездки в Марлоу. Он спросил, нельзя ли ему сопровождать меня в путешествии — или, как он сказал, выражаясь уличным языком, в «потешествии», — и я, не раздумывая, согласился.

Вскоре после того мы покинули Джермин-стрит и наняли почтовую карету от Кэтрин-стрит до Марлоу;.

Фред все время без умолку болтал, что было мне чрезвычайно по душе. Это освобождало меня от необходимости говорить или же думать по дороге из столицы к полям и живым изгородям Бекингемшира. По пути он указывал на дорожные столбы, на многочисленные гравийные копи в Кенсингтоне, на гусей в Чизике и на плохие дороги в Брентфорде. Он рассказал мне, что они с братом имели обыкновение плавать в Темзе, пока река не сделалась непереносимо грязной. Он рассказал мне, что по Лондон-бридж ежедневно проходят двенадцать тысяч человек и что в Хайгейтском лесу водятся эльфы. Марлоу, по его представлениям, был городком «приличным». Он в подробностях изъяснил мне, как отыскал дом Биши — тут ему помогли настойчивые расспросы среди лавочников. После недолгого молчания он поведал мне о том, что и он наблюдал казнь Дэниела Уэстбрука.

— Что?! — воскликнул я. — Так ты, дождавшись, пока я уйду из дому, отправился в Ньюгейт?

— Да, сэр. Надеюсь, ничего плохого я не совершил. В доме, сами знаете, приглядывать было не за чем — все чисто, как положено.

— Ах ты злодей! Ты уверял меня, что несешь службу постоянно.

— Ничто в мире не постоянно, мистер Франкенштейн. Мне надо было воздуху глотнуть.

— Скверного ньюгейтского воздуху.

— То-то и оно, сэр. Я ведь прежде никогда и не бывал на повешении. Хотелось увидать, что это за штука.

— Что ж, ты увидал. — Я перегнулся к нему. — И я тоже.

Внезапно я заплакал. Склонившись вперед на сиденье кареты, я зарыдал — непрошеные, нежданные слезы. Фред дал мне платок, а после не отрывал глаз от окна, покуда я не овладел собою. Наконец я откинулся назад и положил голову на кожаную подушку. Мы ехали по участку дороги рядом с Темзой, и я заметил, что течение реки бурно и беспорядочно. В воде что-то лежало, препятствуя ее движению.

— Вот и пограничный камень, — сказал Фред. — Скоро приедем.

Прибыли мы с началом сумерек. Воздух у реки был холоден и пропитан сыростью, однако Фред быстро повел меня по главной улице городка. Она была широка — тут разъехались бы две кареты — и грязна после недавнего дождя, но мы пересекли ее без труда. Свернувши налево, мы оказались на дороге поменьше, по обеим сторонам которой тянулись богатые лавки и дома.

— Вот мы и пришли, сэр. Вот его дом.

То была двухэтажная вилла новой постройки с простым решетчатым крыльцом и большими окнами на первом этаже.

— Ты бы постучал, Фред. — Я совершенно обессилел.

Дверь отворил сам Биши — казалось, он никак не ожидал увидать меня столь скоро после того, как отправил свое приглашение.

— Милый мой Франкенштейн, — произнес он. — Вы точно призрак. Я как раз говорил о вас! А вот и мальчишка — отмыт дочиста, свежий, что твое тентерденское яблоко. Входите же.

Мы вошли в узкую прихожую, где имелся обширный запас сапог и зонтов. Я позабыл, что Биши обладал странным пристрастием к зонтам любого фасона, а также не менее явной склонностью их терять. Он провел нас в гостиную, ярко освещенную комнату со шторами из дамасского шелка, доходящими до полу, и удобной, в провинциальном стиле, мебелью. У огня сидели джентльмен средних лет и юная леди; видно было, что они увлечены беседою.

— Вот и тот, о ком я рассказывал, — сказал Биши. — Совпадение чрезвычайно странное и выдающееся. Виктор, это мистер Годвин и его дочь Мэри.

Мужчина поднялся с кресла и весьма сердечно поздоровался со мной; дочь его пожала мне руку, изъявивши радость по случаю моего прибытия в Альбион-хаус — так, словно была его хозяйкой.

— Мы, мистер Франкенштейн, размышляли о названии «Альбион», — сказал ее отец. — Биши полагает, что происходит оно от слова «Альба» — кельтского наименования Британии. Я, однако, полагаю, что корни его скорее античные. На мой взгляд, оно произрастает из слова «альбус», что означает «белый», и, таким образом, идет от белых скал. Каково ваше мнение?

Глаза его — светлые, с размытыми зрачками — казались больше под толстыми линзами очков. В общении он, как я уже говорил, обладал манерами сердечными, хотя порою был излишне напорист и непререкаем; в сердечности его была некая натянутость.

— Сожалею, сэр, но мне об этом совершенно ничего не известно.

Биши принес для меня стул и предложил мне стакан мадеры, который я охотно принял.

— Поездка вас утомила, Виктор. — От него не укрылись мои апатия и усталость. — Это вас подбодрит.

Отец с дочерью глядели на меня с бесстрастным интересом и ждали, когда я заговорю.

— Мне пришлось многое пережить за это время, — сказал я.

— Разумеется. Уильяму и Мэри известны все печальные обстоятельства дела. Вы можете говорить, не скрываясь.

— Мне тяжело говорить.

— Вы были на похоронах Гарриет?

— Да.

— Присутствовали ли вы на казни Дэниела?

Я оглянулся, ища глазами Фреда, но он потихоньку вышел из комнаты, наверняка в поисках общества домашних слуг.

— Да. Он умер храбрецом. Он был невиновен.

— Откуда вам это известно, сэр? — В вопросе мистера Годвина прозвучал вызов.

— Мне это известно. Я знаю — знал — Дэниела Уэстбрука. Я навещал его в тюрьме. Человека более мягкого не было во всем свете. Он не имел никакого отношения к этому преступлению. Ни малейшего.

— Других подозреваемых не было, — сказал мистер Годвин. — Мы читали публичные издания даже в Марлоу.

— Убийца разгуливает на свободе.

— Вы, мистер Франкенштейн, располагаете приватными сведениями?

Вопрос этот мисс Годвин задала мне с легчайшим выражением улыбки.

— Нет. По этому делу у меня нет никаких сведений — я знаю лишь то, что подсказывают мне инстинкт и интуиция. Будучи леди, вы наверняка не откажете мне в праве на них.

Тут она взглянула на меня с интересом:

— В инстинкте немало правоты и справедливости. Мой отец исповедует принципы более рациональные, я же всегда верила в пророческую силу воображения.

— Она читала Кольриджа, — сказал ее отец. — Она ревностная сторонница божественного откровения.

— Без воображения, отец, человеческая оболочка лишь прах и пепел.

— К чему заходить столь далеко?

— Разве не дозволено преступить черту, чтобы войти в идеальный мир?

Биши слушал их беседу молча, и я не мог не заметить глубокого восхищения, которое он выказывал Мэри. Мне казалось странным, что он, после недавней смерти Гарриет, находится под столь большим впечатлением от другой женщины. Впрочем, интерес его не был для меня полной неожиданностью. Я слыхал о Мэри Уоллстонкрафт Годвин, матери Мэри. Она была автором «Защиты прав женщины» — книги, которую я, в бытность свою студентом в Швейцарии, прочел с огромным пылом. Да, с пылом — другого слова не подберешь. Она внушила мне любовь к свободе во всех ее проявлениях; я уверовал в то, что счастье — необходимое право всех людей вне зависимости от пола. Я надеялся, что мисс Годвин отмечена признаками материнского гения. Вскоре я понял, что она обладает достоинствами не столь ярко выраженными, однако не менее привлекательными.

Биши словно угадал мои чувства — мгновение спустя он, под предлогом того, что желает устроить «частный симпозиум», отвел меня в дальний конец комнаты.

— Виктор, похорон мне было не вынести, — сказал он. — Этот ужас. Эта бессмысленность. Она все так же мила и дорога мне. Эти воспоминания останутся со мной навеки.

— Что будет с ребенком?

— Ианте лучше жить с Уэстбруками. Я распорядился, чтобы мой банкир выплачивал им ежегодную сумму. — Он взглянул на меня с мольбой, словно ища моего одобрения.

— Вы сделали все необходимое, Биши.

— Но правильно ли это?

— Разумеется. — Я замолчал на мгновение. — Вы упоминали мистера Годвина и прежде.

— Рассказывал ли я вам, что посещал его в Сомерс-тауне? Я всегда им восхищался, с тех самых пор, как прочел его «Исследование о политической справедливости». Я разделяю его мнение о том, что человека возможно улучшить, более того — сделать совершенным.

— Вот как? И что же привело его к подобному заключению?

— Вы, Виктор, не всегда были столь скептичны.

— Я лишь задаю вопрос.

— Мистера Годвина живо увлекает вопрос о человеке естественном. Первые люди на земле не были дики или жестоки. В естественном состоянии своем они были мирны и добронравны. Лишь тирания закона и обычаев превратила нас в то, что мы есть. Однако человека возможно совершенствовать. Стоит нам освободить его от оков, и он обретет способность к постоянному росту.

— Вы тоже так считаете?

— Это догмат веры. Некогда и вы, Виктор, готовы были с этим согласиться.

— Прежний мой жар, Биши, успел остыть.

— Вы в самом деле здоровы? Что сталось с вашею весной?

— Боюсь, она уступила дорогу зиме.

Как хотелось мне скинуть свое бремя, рассказать ему обо всем происшедшем самым точным и обстоятельным образом! Но я прекрасно понимал, что даже Биши сочтет меня безумцем.

— Смерти Гарриет и Дэниела, — отвечал он, — стали для нас чудовищным ударом. Вы, милый мой Виктор, впали в меланхолию, от которой я клянусь вас спасти. Вы останетесь с нами в Марлоу до тех пор, пока полностью не выздоровеете. Мы будем проводить долгие дни в тишине и покое. Мы будем путешествовать по Темзе. Вот увидите. Да вы уже возвращаетесь к жизни! Пойдемте — вернемся к Годвинам.

В ходе беседы выяснилось, что отец с дочерью решили обосноваться в Марлоу для того, чтобы помочь моему другу утешиться после смерти Гарриет. Они сняли дом неподалеку, но после настоятельных просьб Биши согласились переселиться в сам Альбион-хаус. Места здесь, по его словам, довольно было для всех. У меня создалось впечатление, что мистер Годвин находится в стесненных обстоятельствах и, как следствие этого, рад принять предложение. Не исключал я и той возможности, что в придачу он не отказывается от сумм, предлагаемых ему Биши из собственного кармана. Денежные вопросы Биши нисколько не занимали.

— Не понимаю, мистер Шелли, к чему вам лодка в такую ужасную погоду? — спросила мисс Годвин.

— Я просил вас звать меня Биши.

— Да, мне следует отучиться от хороших манер.

Она была молода и поразительно хороша собою: густые черные волосы, ниспадавшие завитками и кольцами, тонко очерченный лоб, позволявший сделать заключение о высокоразвитом воображении, и темные выразительные глаза. Всегда казалось, будто она только пробудилась ото сна; в состоянии покоя лицо ее выражало мечтательность, едва ли не покорность. Разговаривая со мною, она внимательно смотрела на меня, но затем вновь отлетала в некий внутренний, полный раздумий мир.

— Я собираюсь в плавание. Вы присоединитесь ко мне, Мэри? — обратился к ней Биши. — Я покажу вам прелести реки и в ужасную, как вы ее называете, погоду. Вид дождя, растворяющегося в воде, приносит невыразимое успокоение. Мы сможем укрыться под ветвями плакучей ивы. Там, где воссоединяются дождь и река, зачастую возникает дымка.

— Не будет ли холодно? — спросила она.

— Если вы наденете платок и шляпу, нет.

— Круговорот воды в природе, — произнес мистер Годвин. — Каждая — или почти каждая — капля воды на земле существует от сотворения мира.

— Очаровательная мысль — не правда ли, Виктор? — Биши протянул мне новый стакан мадеры. — Как было изначала, и ныне, и присно, и во веки веков.

— Вы вспомнили старую молитву о спасении, — сказал я.

— Полагаю, это молитва торжества.

— Вечность вселяет в меня ужас, — отвечал я. — Представить ее себе невозможно.

— А вот тут, сэр, — сказал мистер Годвин, — вы близки к великой истине. Вечность непостижима — в смысле буквальном. Даже ангелы, если таковые существуют, не способны ее себе представить. В каждое свое существо Творец вселяет чувство бренности.

Разговор в подобном духе продолжался еще некоторое время, пока я не признался, что утомлен, и служанка не отвела меня в мою комнату. Она сказала, что звать ее Мартой.

— Где Фред? — спросил я ее.

— Он в кухне, сэр, за окорок принялся.

— Стало быть, беспокоить его не следует.

— Он вам надобен, сэр?

— Нет, вовсе нет. Пускай остается со своим окороком. Я сам о себе позабочусь.

Раздевшись, я лег на постель. Ночь была бурная, в окна хлестал дождь. Этот звук принес мне определенное успокоение, и я очень скоро уснул.

Пробудил меня долгий вопль, внезапно раздавшийся откуда-то неподалеку, изнутри дома — крик, полный ужаса. Схвативши халат, я поспешил в коридор, обуреваемый многочисленными темными предчувствиями. Внезапно на другом конце коридора появился Биши в ночной рубахе. Он жестом подозвал меня к себе.

— Вы слышали? — спросил он.

— Возможно ли было не услышать?

— Полагаю, он шел из комнаты Мэри. Отсюда. — Он тихо постучал в дверь, прошептав ее имя.

Несколько мгновений спустя дверь отворилась.

— Простите меня, — сказала она. — Тревожиться нечего.

На ней была белая муслиновая ночная сорочка, уступавшая лицу ее и дрожащим рукам по светящейся бледности. Она стояла в нерешительности у все еще полуоткрытой двери.

— Мне привиделся во сне призрак у окна. Это был сон. Я в этом уверена. Я видела лицо.

— Разумеется, Мэри, это был сон. Но снам случается принимать вид жуткой яви. Крик ваш всецело оправдан.

— Простите, что я вас разбудила. Я и сама проснулась.

— Забудьте об этом и постарайтесь уснуть.

Она закрыла дверь. Мы с Биши возвратились к себе в комнаты. Во время этого разговора я ничего не сказал, однако успокоиться мне удалось лишь по прошествии долгого времени.

На следующее утро мистер Годвин пребывал в отличном расположении духа. Он сообщил нам за завтраком, что мирно проспал всю ночь и чувствует себя теперь «в самом что ни на есть добром здравии». Мисс Годвин была по-прежнему бледна; она не в состоянии была прикоснуться к еде и почти не участвовала в разговоре.

— Я расхваливал перед Мартой достоинства свеклы Бакстера, — распространялся ее отец, накладывая себе щедрую порцию кеджери [25]. — Она сладка, нежна, превосходна на вкус. С ней не сравнится никакая другая во всем королевстве. Напомните о ней Марте.

— Марты я сегодня утром не видал, — ответил Биши. — Она, должно быть, на рынке.

— Я поговорю с ней, когда она вернется.

О ночном происшествии мы не упоминали, но я заметил, что мисс Годвин и Биши обменивались взглядами приватного характера — мне оставалось лишь заключить, что друг мой все сильнее к ней привязывается. После завтрака Биши повторил свое предложение устроить вылазку на реку. Буря миновала, и небо было чисто — лучшего утра для увеселительной прогулки по Темзе не выбрать. Мистер Годвин отнесся к этим планам с воодушевлением, и потому дочь его послушно согласилась. Я же лишь последовал желаниям большинства.

Вышедши из дому, мы неспешно направились по главной улице в сторону реки. Годвины шли впереди, и Биши воспользовался возможностью обсудить со мной события прошедшей ночи.

— Мэри и раньше приходилось видеть призраки, — сказал он.

— Вы говорите о привидениях? О духах?

— Нет, о созданиях, что кажутся состоящими из крови и плоти, однако на деле живыми не являются. Они ей часто снятся.

— Но наяву она их не видала?

— Разумеется нет. Что вам только в голову пришло?

— Ничего.

— Она понимает, что существуют они лишь в ее спящем сознании. Тем не менее они ее пугают. А, вот и река!

На время своего пребывания в Марлоу Биши нанял челнок. Держал он это суденышко у моста. Места в нем довольно было на всех. Биши не без самоуверенности сел на весла и принялся выгребать от берега в основной поток реки. Воодушевившись, он принялся читать стихотворение, которого я не узнал, однако мне показалось, что оно его собственного сочинения.

О речушка!
В таинственных глубинах твой исток,
А где твое загадочное устье?
Ты, жизнь моя в причудливом теченье? [26]

— Прекрасно, — сказала мисс Годвин. Пальцы ее левой руки, опущенные в воду, волочились следом. — Так где же исток?

— Одни говорят, что это — Темз-хед. Другие — что он находится в Севен-спрингс. На этот счет ведется немало споров.

— Какому мнению отдаете предпочтение вы? — спросила она.

— Я не вижу, почему бы реке не иметь двух истоков. Ведь живому существу потребны два родителя.

— Полагают, — сказал мистер Годвин, — что некоторые моллюски способны самовоспроизводиться.

— Об этом страшно и помыслить, — отвечал Биши. Мы миновали островок посередине реки, где замерли два лебедя. — Верны до гроба, — сказал он.

Мисс Годвин на мгновение взглянула на него, а затем вновь погрузилась в созерцание воды.

— Раньше, бывало, говорили, что лебеди приветствуют корабль, что плывет домой, песнью, — сказала она, не обращаясь ни к кому в особенности. — Но разве такое возможно?

— Именно, — подхватил мистер Годвин. — У лебедей нет голоса.

— Я надеюсь окончить свою жизнь подобно лебедю — пускай музыка моя стихнет, — отвечал Биши.

— Я бы скорее предпочел пирог с лебедятиной.

Так мы и плыли вниз по реке, влекомые течением. Мисс Годвин, словно убаюканная движением воды, на миг закрыла глаза. Я уповал на то, что ей не грезятся призраки.

— Что это было? — внезапно спросил Биши.

Глаза мисс Годвин широко раскрылись.

— Что?

— Вон там. У берега. Мне показалось, будто нечто подняло голову, а после ушло под воду.

— Выдра, — сказал мистер Годвин. — Насколько мне известно, здесь их немало.

— На выдру это похоже не было. Слишком большое. Слишком несуразное.

Я посмотрел в том направлении, куда указывал Биши, и в самом деле заметил некое волнение на поверхности воды — словно нечто оставило за собою след, пошедши ко дну. Мэри вынула руку из воды.

Биши едва заметными движениями весел направил лодку вперед. Река была мутной, и видно было, что кое-где берег размыло течением, более сильным, чем обычно. Тут я почувствовал первые капли дождя. Небо, прежде столь ясное, внезапно затянулось. Вода из светло-зеленой сделалась грифельно-серой, и нас пробрало холодным ветерком. Биши взглянул на небо и засмеялся:

— Видите, Мэри: вам оказывается особое предпочтение. Река хочет показать вам все свои обличья.

— Легкий дождик, только и всего, — сказала она.

— Устроимся под сенью ив. Вот местечко.

Управляя челноком, он причалил под свисающими ветвями ивы, склонившейся над водой. То было естественное укрытие, из тех, какими некогда способен был наслаждаться и я; спутники мои, казалось, рады были находиться в уединении, прислушиваясь к дождю, легонько барабанившему вокруг. Вдруг мисс Годвин тихим голосом произнесла:

— Что это? О, господи, что это?

Глаза ее прикованы были к участку воды за самым деревом. Среди ползучих стеблей травы виднелась рука — она как будто цеплялась за них; затем, подхваченное течением, над поверхностью воды показалось лицо. Спустя несколько секунд появилось все тело, окутанное полощущейся вокруг него ночной сорочкой белого льна.

— Господи, господи, господи, — нараспев повторяла мисс Годвин.

— Что это за жуткое зрелище?

Не знаю, кто произнес эти слова — возможно, они вылетели из моего собственного рта.

Биши соскочил со скамейки и быстро направил челнок к телу. Затем ему удалось подтолкнуть его веслами к берегу, где оно застряло среди корней и травы. Спрыгнувши с лодки на землю, он успел вытащить тело на берег, не дожидаясь, пока оно уплывет ниже по течению.

— Быть того не может! — воскликнул он. — Это же Марта.

Отступив, он остановился на небольшом расстоянии от тела, не говоря более ничего. Мисс Годвин прильнула к отцу, прижавши голову к его сюртуку.

— Да что же случилось?

Мистер Годвин был, казалось, искренне озадачен, словно ему попалась выкладка, в которой он не мог разобраться. Я выбрался из лодки на берег и осмотрел Марту. Тело ее покрывали ссадины и синяки — они появились после смерти и были, несомненно, результатом погружения в воду. Однако имелись на нем и багровые следы вокруг шеи и верхней части грудной клетки. Я не сомневался в том, что ее сперва задушили, а после предали тело реке; похожая участь постигла Гарриет Уэстбрук в Серпентайне.

— Я видел ее вчера вечером, — сказал Биши. — Она ела окорок в кухне.

— С Фредом.

— Ее, как обычно, переполнял смех. Что нам делать, Виктор? Как нам быть с этим бредом?

— Будемте сохранять спокойствие, Биши. Мы доставим тело в Марлоу и сообщим местным констеблям. Нам следует передать дело в их руки.

— С чего ей вздумалось топиться?

— Не знаю, так ли это.

— Вы думаете, она упала в воду по некоей жуткой случайности?

— Видите следы на шее и на теле? Ее схватили, и крепко.

Он взглянул на меня в ужасе:

— Возможно ли это? Неужто ее лишили жизни?

— Полагаю, да. Сейчас не время спорить, Биши. Мы должны действовать безотлагательно. Пойдемте. Помогите мне управиться с телом.

— Я не могу прикоснуться к ней, Виктор. Не могу.

Мисс Годвин отказалась оставаться в челноке вместе с трупом Марты, однако с помощью ее отца мне удалось положить тело в лодку. Решено было, что Биши с мистером Годвином отвезут его обратно в Марлоу, мы же с мисс Годвин вернемся в город пешком по берегу. Мы наблюдали за тем, как челнок медленно отплывал вверх по течению со своим печальным грузом. Затем мы пошли вдоль берега; сперва она молчала.

— Понимаю, это дурно с моей стороны, — сказала она наконец, — но я невольно думаю об Офелии. «Есть ива над потоком, что склоняет…» [27] Вы знаете эти строки, мистер Франкенштейн?

— Прошу вас, называйте меня Виктор.

— Пожалуй, да — с церемониями покончено. Зовите меня Мэри.

— Офелия утопилась, не правда ли?

— «И одеянья, тяжело упившись, несчастную от звуков увлекли в трясину смерти» [28]. Это слова королевы — не мои.

— Боюсь, как бы смерть Марты не оказалась чем-то другим, нежели самоубийством.

Она остановилась, охваченная приступом кашля. Казалось, она пытается что-то исторгнуть из себя. Через несколько секунд силы вернулись к ней.

— Вы хотите сказать, что ее кто-то убил?

— Полагаю, что да.

— Я знала. Знала, когда увидела ее в траве.

— Что вызвало у вас это подозрение? — Мне не терпелось услышать ее рассказ, могущий коснуться моей собственной тайны.

— Лицо у окна, — отвечала она. — Это был не сон. Не призрак. Теперь я в этом уверена. Прошлой ночью своими разъяснениями я пыталась успокоить себя — и вас. Но подобного лица я никогда прежде не видела в снах.

— Можете ли вы описать его, Мэри?

— Оно казалось смятым или, скорее, покрытым складками, будто лист бумаги, отброшенный в спешке. Глаза светились такой злобой, что я вздрагиваю и сейчас.

Мне стало ясно, что она видела существо. Он пришел в дом в Марлоу, преследуя меня и моих друзей, с целью совершить очередной акт отмщения.

— Вы должны рассказать констеблям обо всем, что видели, — сказал я. — Этого демона будут разыскивать. — У меня появилась надежда, пускай наполовину неясная, на то, что существо поймает и убьет толпа или же что его каким-либо иным способом уничтожат силы закона.

— Демона? Нет. Полагаю, то был человек, хоть и обладавший ужасной внешностью.

— Нам следует как можно скорее поговорить с констеблями. Возможно, им удастся схватить этого человека, пока он не убежал.

— Не исключено, Виктор, что он хотел убить меня. Помешал ему лишь мой крик. Но тут бедняжка Марта…

На этом она остановилась. Остаток пути мы проделали в молчании.

Глава 16

По возвращении в Марлоу мы с Мэри заметили суматоху у моста. На тропинке, спускавшейся к реке, собралась небольшая толпа. Я видел, как Биши оживленно беседует с пожилым джентльменом в потертом черном платье — как я обнаружил впоследствии, то был сторож с главной улицы. Когда мы подошли к ним, я понял, что толпа окружила тело Марты. Мистер Годвин с одним из местных констеблей, на котором были высокая шляпа и синий сюртук, стояли подле трупа, глядя на него с едва скрываемым удовольствием.

— Вы ей в глаза поглядите, мистер Уилби! — крикнула констеблю какая-то женщина из толпы. — Там-то лицо злодея и увидите.

— Вы бы и посмотрели, Сара, — отвечал он. — Вы женщина мудрая. Куда мне до вас!

— Эти предрассудки очень сильны, — шепнула мне Мэри.

В угоду констеблю Сара вышла вперед и опустилась на колени подле тела. Вглядевшись в открытые глаза Марты, она неожиданно откинула голову назад.

— Вижу нечистую силу, — сказала она.

Мистер Годвин засмеялся:

— Ну, мистер Уилби, если это нечистая сила, то вам ее не поймать.

— Трудно придется, сэр. Это уж как пить дать. Сделайте одолжение, Сара, встаньте-ка.

В толпе негромко переговаривались, не зная, принять ли вердикт женщины или поднять ее на смех. Я решил, что пора действовать, и подошел к мистеру Годвину и констеблю.

— Мисс Годвин, — начал я, — хочет сообщить вам нечто чрезвычайно важное. Вчера ночью она видела убийцу. За окном своей спальни.

— Как так? — Вид у мистера Годвина был обиженный. — Почему же Мэри не рассказала об этом мне?

— До того, как мы нашли тело Марты, сэр, никакой причины тревожить вас не было. Она думала, что это был сон.

— Где эта леди? — Мистер Уилби был крайне серьезен.

— Она беседует с мистером Шелли. Вон там.

Констебль подошел к ней, и они, вставши рядом, завели серьезный разговор. У Биши был до странности возбужденный вид; глаза его блестели, а когда он приблизился ко мне, я увидел, что лицо его покрыто едва заметным румянцем.

— Мне следовало обыскать сад, — сказал он. — Следовало схватить этого безумца, пока Марта не попалась к нему в руки.

— Мы и не подозревали, что он существует в действительности.

— Почему я не поверил Мэри?

— Она и сама себе не верила. Она сочла это видением, сном.

— Но она способна проникать взглядом в суть вещей. Она знала, что вот-вот должно произойти нечто ужасное.

— Теперь об этом уж поздно говорить. Биши, мы должны сделать все, чтобы найти убийцу.

— Он наверняка убежал. Я в этом уверен.

— Но мы можем найти следы его присутствия. Не исключено, что его удастся изловить.

— Изловить — хорошо сказано. — Он бросил взгляд на Мэри, по-прежнему стоявшую с констеблем. — Я позабочусь об ее безопасности. Я защищу ее.

Мистер Уилби принялся собирать группу людей для того, чтобы обыскать ближайшие окрестности; составлена она была из владельцев лавок, лодочников и прочих городских работников. Вдобавок троих отправили по окрестным деревням — сообщить о происшествии их обитателям. Констебль надеялся, что, хоть поймать злодея и не удалось, убийцу могли заметить неподалеку. Внутренне я возликовал. Существо более не было воплощением моего личного отчаяния, оно сделалось в определенной степени фигурой публичной, объектом всеобщего страха и подозрения. Присоединившись к отряду горожан, я разъяснил им, что поиски следует начинать с того участка Темзы, где мы обнаружили тело Марты. Поначалу они с подозрением отнеслись к моему швейцарскому выговору, но Биши уверил их в том, что я его добрый друг и живу в Англии. Тогда они без возражений последовали за мною по прибрежной тропинке. Мы добрались до того места, где Марта всплыла среди травы. Поблизости не было заметно никаких изменений. Давешний дождь оставил на деревьях и кустах, нас окружавших, пелену тумана; вокруг стояла тишина. Мы двинулись по тропинке далее и, проследовавши вдоль небольшого изгиба реки, вышли на заливной луг. Трава здесь была высока.

— Тут нечто побывало, — сказал я. — Видите темную полосу в траве? Нечто оставило этот след.

— Корова, — предположил один из людей.

— Скотины не видно. И лошадей в полях нет. — Когда мы приблизились к темной полосе, я заметил, что она прерывиста. — Поглядите, — сказал я им, — как примята трава: следы идут чередой, их разделяют промежутки. Словно некто перемещался прыжками.

— Скакал, что твой заяц. — Это был тот же человек, что говорил прежде; на нем было платье рыночного торговца, на шее болтался красный шарф. — Да только разве же кто способен так далеко прыгать?

— Согласен, сил и энергии на это нужно немало.

— Такое, сэр, ни одному человеку на свете не под силу.

— Кто знает, — отвечал я. — Говорят, убийцы, свершивши свое дело, обретают неимоверную энергию.

— Так что ж, нам по следу идти?

— Непременно. Да смотрите, держите ружья взведенными. Он может оказаться свиреп.

У меня теплилась надежда на то, что, коли существо удастся ранить или каким-либо образом погрузить в бесчувственность, то я смогу воздействовать на него. Что, если удалить его мозговые полушария, лишив его дара речи и движения? Мы дошли по проложенной им тропке до границы луга, где дорогу нам преградил широкий канал, протекавший среди полей.

— Здесь, на берегу, кто-то был, — сказал я. — Видите осыпавшиеся камни и землю? Вон углубление, где он сидел.

— Небось передохнуть остановился, — заметил один из людей.

— Или же обмозговать, что делать далее. Куда же он направился? — В поле перед нами ничего не было видно, но тут я заметил, что воды канала замутнены, и сказал: — Он нырнул в воду. Поплыл по каналу. Глубины тут хватит, чтобы остаться незамеченным.

— С какой стати человеку двигаться по воде, а не по земле? — спросил тот, в красном шарфе.

— Возможно, этот человек не из дюжинных.

— Водяной, что ли? — Он смотрел на меня с улыбкою.

— Не знаю.

Тут до нас долетел смех — более безмятежного и мелодичного смеха мне не доводилось слышать никогда. Затем раздался его голос:

— Я ждал вас, джентльмены. Вы хотите меня видеть?

— Приготовьте ружья, — сказал я.

Тут один из людей выстрелил в поле наудачу. При звуке выстрела я заметил движение в роще поодаль — он перенес свой голос на расстояние неким физическим способом, мне неведомым, — а затем темная фигура унеслась прочь.

— Убежал, — сказал я. — Следует предупредить деревенских жителей в округе. Нам его не обогнать.

Побег существа — столь внезапный и столь стремительный — растревожил людей, и в Марлоу они возвратились в подавленном настроении. Кое-кто из них вслух удивлялся, как способен человек бегать с такой скоростью.

— Он, верно, одержим, — сказал я. — Я слыхал о таких случаях.

Медленным шагом вернулся я в Альбион-хаус, где застал Биши и Годвинов сидящими в гостиной.

— Мэри хочет возвратиться в Лондон, — сказал Биши, как только я вошел в комнату. — Это место плохо отражается на ее нервах.

— Не думаю, что это существо — этот человек — вернется, — отвечал я. — Мы видели, как он бежал отсюда полями.

— Вы видели его? — Мэри смотрела на меня с тем пристальным вниманием, что я замечал и прежде. — Что он из себя представляет? Во что он был одет?

— Мы видели лишь его бегущую фигуру. Полагаю, он был закутан в темный плащ. Но точно сказать не могу.

— Говорил ли он?

— Да. Он сказал что-то вроде «Я ждал вас, джентльмены». Затем один из нас выстрелил. Он убежал. Вот и все, что я могу вам рассказать.

— Довольно ли тебе этого, Мэри? — спросил ее отец.

— Я могу чувствовать себя в безопасности лишь в Лондоне, папа. Здесь мы слишком… слишком уязвимы.

— Почему бы вам с Фредом не остаться? — сказал мне Биши. — Вы только что приехали. К тому же сомневаюсь, чтобы злодей явился за вами.

— Действия его непредсказуемы.

— Вы думаете?

— Таково мое предположение. Боюсь, Биши, я разделяю тревогу Мэри. Где Фред?

— На кухне.

— Виноват — я ненадолго отлучусь. — Я пошел в кухню, где Фред, сидя за столом, помешивал в миске молочный пудинг. — Надеюсь, Фред, ты не потерял присутствия духа?

— Хорошая она барышня была. Мне, мистер Франкенштейн, Марта нравилась. Веселая она была.

— Ты что-нибудь слышал ночью?

— Ничего — клоп и тот не прополз. От окорока меня всегда в сон клонит. Впервые я про это узнал, когда в дом констебль пришел. Он весь в поту был. Как он мне сказал, я чуть было не свалился без памяти. Но удержался. Раздуло ее, сэр? Я видал парочку таких из Темзы.

— У нее были синяки.

— Где, сэр?

— Вокруг шеи.

Он снова принялся помешивать молочный пудинг.

— Зрелище не из приятных.

— Неприятнее некуда. Фред, вся компания собирается возвратиться в Лондон. Мистер Шелли предложил нам остаться в Альбион-хаусе.

— А что тут делать, сэр? Кругом одни поля.

— Стало быть, ты хотел бы вернуться вместе с ними? (Он поглядел на меня). — Прекрасно. Мы едем домой.

Говоря начистоту, желания оставаться в Марлоу у меня не было. Я прекрасно понимал, что от существа не уберечься нигде на земле. Однако в Лондоне, среди большого скопления людей, мне, по крайней мере, делалось спокойнее. Здесь, на природе, мне было страшно.

Как выяснилось, сразу же возвратиться нам было нельзя. Местный констебль пришел, чтобы предупредить нас: два дня спустя нам должно явиться на судебное дознание; происходить оно будет в верхней комнате паба на главной улице. Мистер Годвин вздумал увещевать его:

— Тут есть одна незадача, мистер Уилби. Моя дочь совсем пала духом после этого происшествия. Она желает возвратиться в Лондон.

— Ничего не поделаешь, сэр. Весь Марлоу из-за этого случая как в лихорадке. Надобно добиться, сэр, чтобы свершилось правосудие.

— Где бедняжка Марта? — спросила его Мэри.

— Усопшая лежит в леднике. Позади мясной лавки на Леди-плейс. Немного подпортится, ну да ничего, до поры продержится.

Следующие два дня мы провели охваченные каким-то унынием; дождь все шел, сильнее прежнего, и как-то раз после обеда Биши прочел нам несколько строф из поэмы, которую сочинял. Были там строки, произведшие на меня сильное впечатление:

Тебя, мучитель, проклял я,
С тобою ненависть моя,
Она тебя отравит ядом,
Венец, в котором будет зло,
Тебе наденет на чело,
На троне золотом с тобою сядет рядом [29].

— Прекрасно, — отметил мистер Годвин. — Великолепно.

— Это сильнейшее проклятие, — сказала Мэри. — Его породило разбитое сердце.

— Мне это проклятие представляется дымящейся равниной, покрытой кострами и трещинами, откуда вырываются клубы багрового дыма.

В ответ на мои слова они удивленно поглядели на меня, а затем Биши принялся читать дальше.

В утро дознания город охвачен был сильнейшим возбуждением. Перед пабом, где должно было происходить дело — назывался он «Кот и смородина», — собралась толпа горожан. Как только мы попались на глаза судебному посыльному, нас тут же с небывалой почтительностью провели сквозь скопление народа, и мы гуськом поднялись по лестнице в комнату на втором этаже. Там сильно пахло опилками и крепкою выпивкой, к этому сочетанию примешивались ароматы пива и табака. Посередине комнаты стояли, сдвинутые вместе, несколько столов, которые, как сообщил нам посыльный, предназначались для заседателей. Тут вошел коронер. На нем было духовное облачение. Биши, видевший, как он подрезал ветви в саду своего дома при церкви, шепнул мне, что он и вправду является приходским священником. Вслед за этим джентльменом появились заседатели; они вошли в комнату с выражением торжественным, словно избранники, хотя вначале я видел парочку из них пьющими эль в общей зале. Затем в комнату хлынули жители Марлоу; они заняли каждый клочок пространства, так что сделалось почти невозможно дышать. Биши указал на двух или трех джентльменов, сидевших за столом, очевидно для них предназначенным.

— Писаки — пенни за строчку, — сказал он. — Их легко узнать по манжетам. Это репортеры, присланные сюда публичными изданиями. Новости дошли до Лондона.

— Джентльмены! — заговорил коронер.

— Тихо! — крикнул посыльный.

— Джентльмены! Вам известно о том, что случилось с несчастной молодой особой по имени Марта Дилэни.

— А я и не знала ее фамилии, — шепнула мне Мэри.

— Вы собрались здесь, чтобы установить причины ее прискорбной смерти. После того как вам предоставлены будут свидетельства касательно обстоятельств, этой смерти сопутствовавших, вам предстоит вынести вердикт в соответствии с этими свидетельствами и ни с чем более. Все прочее надлежит оставить без внимания и вычеркнуть из записей.

Биши кинул на меня странный взгляд, в котором читалось веселье.

— Здесь присутствует одна юная леди.

Биши придал лицу выражение чрезвычайной серьезности.

— Юная леди, которая, возможно, видела совершившего это гнусное преступление. Могу ли я попросить вас, мисс Годвин, подняться и принести клятву?

Пока Мэри, вставши рядом с заседателями, произносила клятву, жители Марлоу одобрительно перешептывались. Однако все время, пока она излагала события той ночи, стояла полнейшая тишина. Перед нею мелькнуло лицо в окне — как она выразилась, «злобная гримаса». Когда крик ее пробудил остальных в доме (кто они были, она не упомянула), незваный гость уже скрылся. Мэри, обладавшая прекрасным даром рассказчика, описанием своим добавляла к простой истории небольшие штрихи. Закончив, она кивнула коронеру и возвратилась на свое место. Писаки продолжали усердно строчить своими перьями.

— Благодарю вас, мисс Годвин, за это впечатляющее свидетельство. Пришла пора вызвать знатного джентльмена, который, как мне сообщили, по случайности присутствовал при обнаружении мертвого тела. Вызывается мистер Перси Биши Шелли.

Собравшиеся начали с интересом перешептываться между собой, писаки же всецело обратились во внимание — они, несомненно, знали или же были уведомлены об участи Гарриет. Биши встал подле стола заседателей, но, когда его попросили принести клятву, ответил голосом спокойным и отчетливым:

— Вот мои слова, сэр: клянусь говорить правду пред лицом моих собратьев.

— Это весьма необычно, мистер Шелли.

— Надеюсь и уверен, что буду следовать принципам полнейшей честности во всем, что бы ни сказал.

— Мистер Шелли, джентльмены, сын баронета, — сообщил коронер заседателям. — Готовы ли вы принять его слово как есть?

Они были готовы. Итак, Биши рассказал о нашем давешнем путешествии по Темзе и о том, как тело Марты было обнаружено среди травы; особо он отметил следы кровоподтеков на ее шее и верхней части тела. Затем вызван был один человек из компании, шедшей по следам существа, — тот, что выстрелил в поле. Он описал погоню и бегство предполагаемого убийцы. Тот вышел в его описании «огромным, что твое чудище» и обладающим «небывалою скоростью». По его мнению, мы имели дело с бежавшим заключенным или сумасшедшим, прятавшимся в лесу у реки. Дознание быстро завершилось вынесением заседателями вердикта: юная леди по имени Марта Дилэни была незаконно убита неизвестным лицом. Теперь ее разрешено было похоронить на церковном дворе.

Биши нанял карету для нашего возвращения в Лондон. Он намеревался остановиться у Годвинов, в их доме в Сомерс-тауне, до тех пор, пока не найдет собственного жилья. Впрочем, я подозревал, что ему захочется оставаться в непосредственной близости к Мэри Годвин и далее. Мы с Фредом сошли на Джермин-стрит, чем вызвали огромную радость у собаки уличного подметальщика, привязавшейся к Фреду в последние несколько месяцев. Собака прыгнула на него, оставив следы грязи и слякоти на его саржевых брюках.

— Кстати и вспомнил, сэр, — сказал он, когда мы подымались по лестнице. — Белье ваше я у мамаши оставил.

— Так сходи за ним, Фред. После Марлоу мне необходима свежая перемена.

— Да, сэр, деревня — место грязное. Земли повсюду пропасть.

— Стало быть, нам повезло, что мы живем в чистом городе?

— Еще бы! Лондонская грязь — она не липнет. Глядите: это же счистить можно.

Распаковавши вещи и взявши с собою большой тюк белья, он отправился к миссис Шуберри.

В состоянии моем, как я обнаружил, после поездки в Марлоу произошла заметная перемена. Я более не чувствовал себя вялым, лишенным энергии, как прежде. Убийство Марты послужило толчком, от которого во мне вспыхнула жажда отмщения, и, сидя в карете, я обдумывал всевозможные способы ее утолить. Тогда-то я и решился действовать следующим образом. Я вернусь в Лаймхаус и там восстановлю свои разбитые приборы в надежде повернуть эксперимент вспять и вновь обратить существо в безжизненную материю. Чем долее размышлял я над этой затеей, тем больший пыл она во мне вызывала. Нельзя ли соорудить машину, которая посредством магнетической силы извлечет электричество из тела существа? Или же существует некий способ разрядить отрицательную энергию, которая сможет уравновесить силу электрического потока, уже в этом теле присутствующего? Я твердо решился заново начать свои занятия, поставив себе единственною целью разрушение того, что создал. Вдобавок я разработал план, который позволил бы мне обмануть существо и заманить его в ловушку. Если он посетит меня в Лаймхаусе, я не стану его гнать. Я скажу ему, что его жуткие деяния заставили меня переменить мнение и что я готов создать для него подругу, если он даст торжественную клятву навеки покинуть эти берега. Возможно, мне даже посчастливится уговорить его подвергнуться определенным экспериментам; я стану уверять его, что их необходимо предпринять, прежде чем я смогу начать работу над его двойником женского пола. Тогда он окажется в моей власти. Воодушевление и оптимизм мои были таковы, что я подумал, не отправиться ли мне к устью и не отыскать ли его там, в его скрытом логове, чтобы сообщить ему новости о моих намерениях. Никаких угрызений совести касательно задуманного обмана я не испытывал. Разве он не предал меня ранее самым ужасным образом, какой я только мог себе представить?

Послышался голос миссис Шуберри. Она тащилась за сыном по лестнице, непрерывно сетуя на свои «бедные колени», которым не под силу было вынести напряжение от карабканья вверх.

— Ах, вот вы где, сэр, — сказала она, взошедши на площадку. Казалось, она удивилась, повстречавши меня в моем собственном жилище. — Ну и пришлось же мне, сэр, потрудиться над вашим бельем. Фред, отдай-ка мистеру Франкенштейну сверток. Все свежее, белое, что твое поле под снегом.

— Рад это слышать, миссис Шуберри.

— Простыни — лучше не бывает. В чистоте спать будете, что твоя монашка.

— Надеюсь. — Проведя ее в гостиную, я заплатил ей флорин, который она с готовностью приняла.