Роман я обычно пишу не больше года. Эту тоненькую книжку писала двадцать лет. То есть она писалась сама собой. Она похожа на качели, на быстрые легкие перелеты из прошлого в настоящее и обратно. Я не знаю, что получилось. Пусть судит читатель. Полина Дашкова
15.09.2008litres.rulitres-1699791.0

Полина Дашкова

Качели

Вместо предисловия

Всю жизнь, сколько себя помню, я что-нибудь сочиняла. У меня врожденная патология органов чувств или обмена веществ, при которой все увиденное, услышанное и даже унюханное в окружающем мире должно быть непременно выражено в литературной форме. Наиболее точным в этом смысле мне кажется замечание Бердяева: «Если я перестану писать, у меня полопаются кровеносные сосуды».

Меня так увлекает сам процесс, что почти не остается сил позаботиться о судьбе написанного. В советское время мои стихи, эссе, статьи появлялись в печати лишь по инициативе редакций. Самостоятельно, без приглашения, снять телефонную трубку, позвонить, а тем более доехать до какой-нибудь редакции, выложить рукопись на стол перед литературным чиновником, потом выслушивать его державное мнение – от одной только мысли об этом у меня слипались глаза, скулы сводила зевота, во рту возникал вкус рыбьего жира. В итоге я шла куда-нибудь совсем в другое место, в кино, например, или просто погулять, или вообще оставалась дома, садилась за письменный стол и сочиняла что-нибудь.

В юности я гордилась и кокетничала этой своей снобской ленью. Коллеги суетились, заводили нужные знакомства, пробивали публикации, всем их показывали, аккуратно хранили. И правильно делали. Но это я поняла значительно позже. Хрестоматийные строки Пастернака о том, что «не надо заводить архивы, над рукописями трястись», перестали казаться мне аксиомой.

Этим летом на даче, в старом буфете, я обнаружила свалку своих стихов. Черновики, беловики, журналы с публикациями – все это я однажды наспех запихнула в большой пластиковый мешок и отвезла на дачу.

На самом деле это предательство.

Среди бумаг было еще и мое старое эссе о Константине Батюшкове. По сути, первый мой опыт в прозе. Двенадцать почти истлевших, исчерканных страниц машинописного текста. Единственный экземпляр, не тронутый редакторской и цензурной правкой. В журнале «Сельская молодежь» эссе вышло в искаженном виде, уже не помню почему. Но отлично помню, с каким острым, болезненным чувством я когда-то открыла для себя этого поэта, как ездила в Вологду, как сидела ночью на полу в ванной в гостинице ЦК ВЛКСМ и читала единственное прижизненное собрание сочинений поэта с его пометками на полях. Книгу дали мне хранители музея Батюшкова, всего лишь на одну ночь. А в ванной я заперлась потому, что к моим соседкам пришли гости. Соседки были спортсменки-пятиборки. Гости летчики. Они пили и веселились. Я с удивлением обнаружила, что читаю письма поэта по-французски, без всяких усилий, хотя почти не владею этим языком. Я плакала по Константину Батюшкову так, словно знала его, любила, потеряла, словно он, старый и безумный, этой ночью умер у меня на руках.

Прошло двадцать лет. Остался истлевший черновик и приглаженная, вполне успешная публикация в молодежном журнале. Я поняла, что своей ленью, небрежностью, идиотским снобизмом предаю не только себя, но и Батюшкова, и Блеза Паскаля, которому посвятила одно из лучших своих стихотворений, и множество счастливых дней и ночей, наполненных живым дыханием бывших и будущих моих героев.

Я не стала запихивать рукописи назад, в мешок. Мне захотелось собрать книгу, не только из старых моих стихов и эссе, но включить туда то, что было написано совсем недавно. Накопилось много всего: очерки, рассказы, эссе.

Роман я обычно пишу не больше года. Эту тоненькую книжку писала двадцать лет. То есть она писалась сама собой. Она похожа на качели, на быстрые легкие перелеты из прошлого в настоящее и обратно. Я не знаю, что получилось. Пусть судит читатель.

Автор

Эссе. Стихи разных лет

Горожанин и друг горожан

Время и судьба Константина Батюшкова

Что ж, поднимай удивленные брови,
Ты, горожанин и друг горожан,
Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан.

О. Э. Мандельштам. «Батюшков»

В Вологде шел снег и путал краски. Было начало июля. Под лиловым небом, под белым колючим ветром недоуменно ежилась мокрая зелень бульвара. В черной глянцевой мостовой плавилось отражение двухсотлетнего красно-белого дома. Силуэт в окне второго этажа вполне мог принадлежать поэту, который когда-то здесь жил и умер. Сейчас здесь ПТУ, и только две комнаты отданы под музей поэта.

Двадцать два года бродил он тенью в покоях отставного капитана флота Григория Абрамовича Гревенца, своего племянника и опекуна. Бродил и бредил, тайком отламывал стрелки часов, из свечного воска лепил фигурки Тассо, Байрона, Иисуса Христа, рисовал и раздавал многочисленным капитанским детям сумрачные акварели, сердился, если картинка оказывалась не у того ребенка, для которого была нарисована. Говорил он мало, и в основном с самим собой. Все шептал строку из своего стихотворения: «И Кесарь мой – святой косарь». Умолял «не влачить в пыли Карамзина и весь русский язык».

Константин Николаевич Батюшков был болен неизлечимо. Он был безумен всю вторую половину жизни.

Незадолго до кончины он опомнился, проснулся, рассудок его стал ясен. Он вдруг обнаружил, что существует в пространстве и во времени, и, стало быть, ничего не страшно. Ему было шестьдесят шесть лет.

Шел 1853 год. Уже не было в живых ни Пушкина, ни Баратынского, ни Лермонтова, ни Гоголя. Усадебная, неторопливая Россия, страна почтовых трактов, извозчиков, станционных смотрителей, стала страной Николаевской железной дороги, каменных колодцев Петербурга, сгорбленных быстрых пешеходов, пасмурных чиновных горожан. Еще через десяток лет русская словесность вложит топор в руку своего сложного мыслящего героя и залепечет о высшей и вечной любви мокрыми губами тихонькой петербургской проститутки. А пока в Вологде больной старик, участник Прусского похода, свидетель пожара Москвы, входивший в Париж адъютантом генерала Раевского, поэт допушкинского отрочества нашей литературы, пишет свое последнее стихотворение:

Премудро создан я, могу на свет сослаться;
Могу чихнуть, могу зевнуть;
Я просыпаюсь, чтоб заснуть,
И сплю, чтоб вечно просыпаться.

Когда-то в молодости у Батюшкова возникла в голове странная строка: «У времени примерзли крылья». Он записал ее в черновике. Это оказалось определением его собственного времени. Каждый поэт при жизни и после смерти имеет, кроме имени, еще и время собственное. С ним он ведет свой вечный диалог.

Гений берет эпоху с ее запахами, сплетнями, модами, привычками, с ежедневной каруселью маленьких скучных событий, берет и поднимает до космической вневременной ясности. Будни первой трети девятнадцатого века начинаются с быта семьи Лариных, с онегинского кабинета, с каморки станционного смотрителя Вырина и карточной игры у конногвардейца Нарумова. Телесное, тленное обаяние эпохи выживает только благодаря гению. Девятнадцатый век до зрелого Пушкина для нас далек и темен. Он начинается тогда, когда его изображает гений. И больше уже не кончается.

Гению его время не мешает и не помогает. Он для времени, для конкретной эпохи, в которой довелось жить, не сын, не пасынок, не герой, не жертва. Они спокойные собеседники на равных. Эпоха может строить козни, жестоко мучить человека разными житейскими обстоятельствами, но она не способна помешать гению. Какие обстоятельства могли помешать Пушкину стать Пушкиным? Об этом можно фантазировать на детском уровне «что было бы, если бы...». Но изменить ничего нельзя. Пушкин гений на все времена, он победитель, и сколько ни швыряли в него камней завистливые современники и потомки, ничего ему не делается.

С талантом все обстоит печальней. Талант целиком зависит от времени, от обстоятельств. Эпоха сама распоряжается им, ломает и мнет, как ей вздумается. Человек, зараженный поэзией, просто талантливый человек, почему-то почти всегда становится пасынком своей эпохи. Он не бывает ни сыном, ни героем. На протяжении полутора веков, включая вторую половину девятнадцатого и почти весь двадцатый, чувство сиротства во времени, чувство зависимости от эпохи с ее жуткими обстоятельствами озвучивалось отдельными строками и целыми стихами. У Цветаевой яркая горькая паника: «В этом христианнейшем из миров поэты – жиды». У Ахматовой спокойная констатация факта: «Здесь все меня переживет».

Но первым это осознал Батюшков. Осознал и сошел с ума. Время сыграло с ним злую шутку. Современник Карамзина и Жуковского, близкий предшественник Пушкина, он дожил до времен Некрасова и Фета, Толстого и Достоевского, и успел страшно мало написать. Мешали обстоятельства. Записные книжки насыщены планами, набросками, замыслами. Жизнь его – пунктирный набросок. Творчество – шкатулка с чудесами, с обломками драгоценных случайностей.

В литературоведении существует шесть полновесных, как чугунные гири, определений поэта Батюшкова: неоклассик, предромантик, романтик, реалист, представитель «легкой поэзии», карамзинист. Белинский сказал о нем веско и грозно: «талант, задушенный временем». Еще железней выразился критик Айхенвальд: «Батюшков затмился и растворился в Пушкине, так что в известном смысле он теперь больше не нужен».

Ну, да Бог им всем судья, господам критикам. Батюшкову в истории литературы и так неуютно, а тут еще они со своими гирями.

Чуть ли не самым значительным произведением поэта принято считать элегию «Умирающий Тасс». В 1817 году он написал своему близкому другу, Гнедичу: «Я послал тебе „Умирающего Тасса“, а сестрица послала тебе чулки; не знаю, что более тебе понравится, и что прочней, а до потомства ни стихи, ни чулки не дойдут, в этом я уверен».

Батюшков считал себя неудачником и в записных книжках перечислял следующие резоны:

«Первый резон: мал ростом. 2-й – не довольно дороден; 3-й – рассеян».

Далее, в столбик, по номерам: «не чиновен, не знатен, не богат, не женат, не умею играть в бостон и в вист, ни в шах, ни в мат».

В письмах Гнедичу он оправдывался перед ним и перед собой: «Какую жизнь я вел для стихов? Три войны, все на коне, и в мире – на большой дороге. Спрашиваю тебя – в такой бурной, непостоянной жизни можно ли написать что-нибудь совершенное?»

Старинный боярский род Батюшковых с Екатерининских времен нес на себе некую печать, то ли невезения, то ли чего-то худшего. Двоюродный дед поэта участвовал в дворянской оппозиции. Целью заговорщиков было убийство Екатерины II или пострижение ее в монахини. Пятнадцатилетний Николай Львович Батюшков, отец поэта, был привлечен своим дядюшкой к заговору против государыни. Дядюшку разоблачили, сослали на дальний север, где он вскоре помешался. Юного племянника помиловали. Навек напуганный Николай Львович поселился в отдаленном имении Даниловском и бестолковыми хозяйственными мероприятиями вдохновенно губил и без того нищее имение. В семье его рождались одни только девочки, и только в 1787-м на свет появился долгожданный сын.

В семилетнем возрасте Константин лишился матери. Александра Григорьевна Батюшкова, урожденная Бердяева, умерла в полном безумии, вдали от детей, в Петербурге. Отец был человеком взбалмошным и деспотичным. Мальчик, соответственно, рос нервным и робким. О семейной склонности к душевным заболеваниям по отцовской и материнской линии он знал с детства.

Юноша Батюшков сказал о себе: «Душою в людстве сир». А впрочем, как же не чувствовать себя сиротой, когда у тебя в семь лет мама умерла? Жизнь, обычная, будничная, перестала ему нравиться раз и навсегда. Он представлял ее совсем иначе. Он хотел быть поэтом, и каждый вечер, укладываясь спать, мечтал проснуться поэтом. А получалось какое-то недоразумение. Вот его послужной список: канцелярский письмоводитель, библиотечный служащий, офицер в глухом захолустье, где-то в Каменец-Подольске.

Что касается литературного заработка, он тогда был вообще немыслим. Редакторы журналов благодарили авторов «за прекрасный подарок». Книги издавались за собственный счет, или за счет друзей-меценатов. Первые литературные гонорары стали выплачивать авторам издатели «Полярной звезды» Бестужев и Рылеев. Это было в 1823-м. А в 1825-м Пушкин, сравнивая положение русского литератора с европейским, писал: «Там пишут для денег, а у нас из тщеславия. Там стихами живут, а у нас граф Хвостов прожился на них. Там есть нечего – так пишут книгу, а у нас есть нечего – так служи, да не сочиняй».

Вот бедный Батюшков и служил. Это мешало ему сочинять.

«Жить в обществе, носить на себе тяжелое ярмо должностей, часто ничтожных и суетных, и хотеть согласовать выгоды самолюбия с желанием славы – есть требование истинно суетное. Что образ жизни действует сильно и постоянно на талант, в том нет сомнения... Поэзия, осмелюсь сказать, требует всего человека. Я желаю – пускай назовут мое желание странным! – желаю, чтобы поэту приписали особый образ жизни, пиитическую диетику...»

Дело, конечно, было не в мечте о «диетике». Просто хотелось писать стихи, а на это не оставалось времени. И денег всегда не хватало. И вообще, жилось неуютно, одиноко. Отроческое одиночество, предромантический озноб маленького беззащитного человека, обманутого жизнью, обстоятельствами и людьми, тоже, в общем, маленькими, но не предромантическими, а самыми обычными, – все это уже появилось в нашей словесности. «Бедная Лиза» Карамзина. Обманутая любовь, поруганная чистота. Проза «Золотого века» начиналась с простого чистого сострадания обиженному существу. Потом, через несколько десятилетий, маленькие поруганные героини вместо того, чтобы топиться, примутся спасать заблудшие души героев. Одна поруганная пойдет на каторгу за философом-убийцей, другая, наоборот, сама убийца, увлечет за собой на каторгу своего погубителя-растлителя.

Но пока только самое начало девятнадцатого века, только предромантический озноб словесности, и маленькая героиня торгует цветами, а не собой.

«В молодости мы полагаем, что люди добры или злы; они белы или черны. Вступая в средние лета, открываем людей ни совершенно черных, ни совершенно белых. Монтень сказал бы: серых... надобно жить с серыми, или жить в Диогеновой бочке».

Так, в записных книжках 1817 года, Батюшков робко констатирует собственное восприятие жизни. Но одно дело – житейский опыт, банальный и серый, и совсем другое – литература. Там все должно быть возвышенно и благородно. Какой такой житейский опыт? Надобно жить, служить, деньги зарабатывать. А хочется писать стихи. О чем же? О Торкватто Тассо? О древних греках и римлянах? О кудрявых водопадах, о море бедствий и розах сладострастья?

«Жить дома и садить капусту я умею, но у меня нет ни дома, ни капусты».

А время уходит, драгоценное время, которое можно было бы потратить на стихи; беспощадное, прожорливое время, с которым никогда, даже при самых благоприятных обстоятельствах, не получалось диалога на равных. Оно, время, для поэта отчим, злой, всесильный и равнодушный. Оно чудовище, от которого хочется спрятаться, а вот некуда, везде настигнет и все поглотит...

Жуковский, время все поглотит —
Тебя, меня и славы дым....

Впрочем, не так уж печально обстоят дела. Пока перед нами образованный пылкий юноша самого начала ХIХ века. В 1807-м Батюшков записался в ополчение и участвовал в Прусском походе. Был ранен в ногу под Гейльсбергом. В одно из писем Гнедичу вложил картинку, набросок пером: кудрявый молодой человек в сюртуке стоит на одной ноге, опираясь на костыли. («Имей в виду, на костылях я очень забавен».)

Выздоравливая в Риге, в доме негоцианта Мюгеля, Батюшков влюбился в хозяйскую дочку Эмилию. Писал отцу в Даниловское, просил благословения. Получил гневный отказ: «Как! Потомственному русскому дворянину жениться на купеческой дочке? Прокляну и лишу наследства!». Торговец Мюгель не желал отдавать дочь за нищего.

Батюшков предложил возлюбленной бежать. Эмилия была девушкой нежной и пылкой, но рассудительной. «Надо же на что-то жить!»

Впрочем, и с родительским благословением жить Батюшкову было бы не на что. Ни дома, ни капусты. Так никогда ничего этого и не будет: ни дома, ни жены, ни детей. Зато будет война.

В 1813 году Батюшков отправился в действующую армию, в Дрезден, и стал адъютантом Раевского. Участвовал во взятии Парижа. Писал друзьям веселые письма о парижских театрах, о Лувре, о замке Сире. В письмах рассказывал анекдоты.

«Одного русского генерала спросили:

– Ваше превосходительство, что вам больше всего понравилось в Париже?

– Казаки, господа, казаки! – отвечал генерал».

Батюшкову, в отличие от генерала, в Париже больше всего понравились ноги. «Прелестные ноги прелестнейших женщин в мире».

Итак, пока все прекрасно. Война окончена. Вдоволь нагулявшись по Парижу, Батюшков отправился домой. Ему хотелось покоя. Он стремился за письменный стол. «Пора бледнеть над рифмами». Но бледнеть ему предстояло прежде всего от любви (впрочем, одно другому не мешает).

В 1813 году он увлекся воспитанницей Олениных девицей Анной Фурман. Просил руки. Получил отказ. Страдал всерьез. Эта страсть оказалась мучительней, чем юношеское увлечение купеческой дочкой Эмилией. Это была главная любовь в его жизни. Позже Анна согласилась стать его женой, но он уже чувствовал, что болен. А может, просто перегорел, перестрадал? Слишком уж красиво сформулировал причину отказа от руки и сердца любимой женщины: «Жертвовать собою позволено, жертвовать другими могут только злые сердца!»

В 1815 году художник Кипренский запечатлел поэта Батюшкова. Молодой человек с бакенбардами. Острый нос, пухлый детский рот, вполне поэтический взгляд. И все же в позе, в наклоне головы – напряженность, беспокойство. Может, просто уставал позировать Кипренскому?

А вот словесный портрет: «Батюшков был небольшого роста, у него были высокие плечи, впалая грудь, русые волосы, вьющиеся от природы, голубые глаза и томный взор. Оттенок меланхолии во всех чертах его лица соответствовал его бледности и мягкости его голоса, и это придавало всей его физиономии какое-то неуловимое выражение. Он обладал поэтическим воображением; еще более поэзии было в его душе. Он был энтузиаст всего прекрасного» (перевод с французского рукописи Е. Г. Пушкиной).

В начале ХIХ века поэт обязан был выглядеть бледным, томным, иметь неуловимое выражение всей своей физиономии и быть энтузиастом всего прекрасного.

«Дух пылкий и довольно странный» у пушкинского Ленского, у бедного влюбленного романтика, убитого в расцвете лет. Между прочим, в России все романтики обязаны быть последними и погибать молодыми. А что же им еще остается? Жить дома и садить капусту? Нет уж, милый, изволь соответствовать своему образу до конца.

У пушкинского Чарского, поэта из «Египетских ночей», те же проблемы: «В журналах звали его поэтом, а в лакейских – сочинителем... Зло, самое горькое, самое нестерпимое для стихотворца есть его прозвище, которым он заклеймен и которое никогда от него не отпадет».

Пушкин уже перешагнул социальный барьер, отделяющий аристократа древней крови от труженика, коим является профессиональный литератор. Литературный заработок стал для него прямым источником существования. Для его старших современников проблема заработка была настоящей бедой. Родительские имения уже не давали доходов. «Добрый приятель» Онегин – просто баловень судьбы. Дядюшкино наследство спасло его от прозаической чиновничьей должности, от необходимости зарабатывать – еще не на хлеб, но уже на бобровый воротник, на дорогие безделки в своем красивом кабинете, на счастье хандрить и скучать.

Между прочим, сам образ скучающего молодого человека впервые промелькнул именно у томного Батюшкова. Вот она, бледная тень будущего пушкинского героя:

Который посреди рассеяний столицы
Тихонько замечал характеры и лицы
Забавных москвичей,
Который год зевал на балах богачей,
Зевал в концерте и в собраньи,
Зевал на скачке, на гулянье,
Везде равно зевал...

Набросок. Не более. Легкий пунктир. А вот еще пунктир, на этот раз в прозе:

«Жил на Пресненских прудах некто Н. Н., оригинал, весьма отличный от всех оригиналов московских. Всю жизнь он провел лежа, в совершенном бездействии телесном и, сколько возможно, душевном».

Тут откуда-то из вневременного далека машет вялой пухлой рукой родимая тень Ильи Ильича Обломова.

А кто первым обозвал девятнадцатый век «железным»? Батюшков, причем еще в 1809. Это определение мелькнуло в скобках в его знаменитой сатире «Видение на берегах Леты», написанной в 1809 году. Через двадцать пять лет, в стихотворении «Последний поэт», Баратынский скажет: «Век шествует своим путем железным». И уже в двадцатом, в перекличку вступит Блок:

Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век.

Хотя не такой он, в сущности, был и жестокий, и не такой железный, во всяком случае, по сравнению с двадцатым.

Сколько еще у Батюшкова этих пунктиров? Сколько теней из будущего неприкаянно бродило по страницам его записных книжек?

«Ему около тридцати лет. Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра – ударился в мысли, в религию и стал мрачнее инока. Он тонок, сух, бледен, как полотно. Он перенес три войны и на биваках был здоров, в покое умирал. В походе никогда не унывал и всегда готов был жертвовать жизнью с чудесной беспечностью, которой сам удивлялся; в мире для него все тягостно, и малейшая обязанность, какого бы рода ни была, есть тягостное бремя».

Это из записных книжек 1817 года, о самом себе. Очередной набросок автопортрета.

А это уже совсем другая проза: «Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод, целый день на охоте; все иззябнут, устанут, – а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь от смеха...»

Портрет Печорина, увиденного глазами Максима Максимовича.

Странная закономерность – самые неожиданные пунктиры, самые четкие тени из будущей русской литературы появлялись у Батюшкова тогда, когда он писал о себе. В нем, живом, «не чиновном, не знатном, не богатом», в офицере трех войн, неприкаянном, одиноком человеке, уже не помещике, еще не чиновнике, сосредоточились все самые трагические и несуразные черты будущих героев Пушкина и Лермонтова. Может, родись он десятью годами позже, он бы «не сделался поэтом, не умер, не сошел с ума». Однако родился он, когда родился. Поэтом сделался потому, что «ни дня без рифм, без стоп не можно проводить». Сошел с ума потому, что болезнь была в крови. И умер дважды. В 1823-м для литературы, а потом, в 1855-м, скончался в Вологде от тифозной горячки помешанный старик.

Впрочем, речь пока о молодом поэте, изобразившем самого себя в странном отрывке. Забавно, что именно на 1817 год пришелся для Батюшкова расцвет его литературной жизни. «Арзамас», знакомство с Пушкиным, выход в свет книги «Опыты в стихах и прозе». Чем не «поэтическая диетика»? И служебные дела складывались неплохо. В 1818-м Батюшкова отправили на дипломатическую службу в Италию. Вот тут бы и творить, и жить, переписывать черновики, превращать наброски и планы в нечто большее. Однако нет. Из теплой прекрасной поэтической Италии он написал Жуковскому: «Посреди всех чудес удивись перемене, которая во мне сделалась, – я вовсе не могу писать стихов».

Как раз в это время на страницах журнала «Сын отечества» появилось стихотворение молодого поэта П. А. Плетнева «Б...ов из Рима». Подписи не было, и публика приписала авторство Батюшкову. Смысл слабенькой элегии сводился к признанию поэта в своем творческом бессилии. Батюшков воспринял публикацию как пасквиль и одновременно как злое пророчество. Он отправил на родину такой ответ:

«Г.г. издателям журнала „Сын отечества“ и других русских журналов.

Прошу Вас покорнейше известить Ваших читателей, что я не принимал, не принимаю и не буду принимать ни малейшего участия в издании журнала „Сын отечества“... Дабы впредь избежать и тени подозрения, объявляю, что я, в бытность мою в чужих краях, ничего не писал и ничего не буду печатать под моим именем».

Через некоторое время он подает прошение царю – разрешить ему удалиться в монастырь и постричься в монахи. На это следует ответ Александра I:

«1. Объявить Батюшкову, что прежде изъявления согласия на пострижение, государю угодно, чтобы он ехал лечиться в Дерпт, а может быть, и далее.

2. Выдать Жуковскому пожалование 500 червонцев на путевые издержки Батюшкова.

3. Назначить для сопровождения курьера».

По дороге он постоянно сбегал, то в лес, то в поле. Его находили спящим где-нибудь на обочине, с трудом возвращали. Василий Андреевич Жуковский и царский курьер, сопровождавшие его, намучились с ним.

Дольше всех не мог поверить в безумие Батюшкова Пушкин. В 1822-м он писал Вяземскому из Петербурга в Москву: «Мне писали, что Батюшков помешался: быть нельзя; уничтожь это вранье».

Брату Льву в 1823-м, из Кишинева в Петербург: «Батюшков в Крыму. Орлов с ним видался часто. Кажется мне, он от ума шутит».

В 1823-м Батюшков трижды покушался на самоубийство, сжег свою библиотеку. В 1824-м сестра увезла его в Саксонию, в психиатрическую лечебницу. Летом 1828го его вернули на родину, уже без малейшей надежды на выздоровление. К весне 1830-го он был при смерти.

Пушкин – Вяземскому, вторая половина марта 1830 года, из Москвы в Петербург: «Наше житье сносно. Дядя жив. Дмитриев очень мил. Зубков член клуба. Ушаков крив. Батюшков умирает...»

Но он не умер. Уже был вызван священник, и многие пришли прощаться. В доме на Тишинах 22 марта была отслужена всенощная. Лечивший его доктор Дитрих записал в своем дневнике:

«Певчие пели посредственно, но издали пение трогало больного. Двери были раскрыты, и звуки доносились до него. Он лежал неподвижно на диване с сомкнутыми глазами и даже не пошевелился, когда на стол к нему поставили свечу. Поэт Александр Пушкин, бывший во время службы вместе с Муравьевой и кн. Вяземской, подошел к столу, у которого лежал больной, и оживленно стал что-то говорить ему. Больной не шевельнулся...»

Нет, он не умер. Но о нем, о живом, уже писали как о мертвом. В самом деле, какое отношение имел этот измученный, помешанный человек к многообещающему поэту, к пламенному арзамасцу?

Больного увезли к родственникам в Вологду.

Зимой 1847-го Батюшкова приехал навестить Н. В. Берг. Батюшков молча стоял у окна, а Берг быстрыми штрихами набрасывал его портрет со спины. Больной Батюшков смотрел на метель и бормотал одну из своих безделок, эпиграмму на самого себя, написанную давно, еще до болезни:

Как бешеный, ищу развязки
своей непостижимой сказки,
которой имя: свет!

Может быть, он видел ту самую метель, которая поднялась по прихоти каких-то диких циклонов в Вологде, в июле 1983 года? Почему бы и нет, если так отчетливо вижу его силуэт в окне я, стоя в этой июльской метели, замерзая и удивляясь длинным отчетливым теням, которые будущее отбрасывает в прошлое, а прошлое в будущее. Эти тени – темные живые крылья времени. Они примерзли. Это почти так же больно, как если лизнуть железо на морозе. Кто пробовал в детстве, тот поймет.

Вологда – Москва, лето 1983

Три стихотворения о Константине Батюшкове

1

Мы все с Невы поэты росски, —

сказала тень...

К. Н. Батюшков

На что вам, Петербург, моя любовь?
Я пролетел в чиновном маскараде,
В трактирах ел, в каминах жег тетради,
Служил, кружил в гостиных, был таков.

Мне, Петербург, не жаловали вы
Ни праздности, ни должности полезной,
Над вашей геометрией железной
Я не ломал вовеки головы.

Я лихорадку ваших сквозняков
Не впитывал доверчивою кожей,
Среди сосредоточенных прохожих
Слонялся, одинок и бестолков.

Постукивая тростью парапет,
Глядел на абрис Аничкова моста,
Ваш пасынок, ваш пламенный подросток,
Уже поэт, еще не ваш поэт.

Вы, Петербург, летите на коне,
Колотите по воздуху копытом,
А мне не довелось лежать убитым
За воздух ваш в немецкой стороне.

Вонь подворотен, набережных стать —
За это мне расплачиваться нечем.
Продрогшим пешеходом вашим вечным
Мне, Петербург, как видите, не стать.

2

О счастье, я стою на Рейнских берегах!

К. Н. Батюшков

Круглым глазом кобыла сверкала,
Колотила копытом песок.
Горьким порохом гордого галла
В гриве каждый дышал волосок.

Рейн дрожал и светился стеклянно
Возле легких кобыльих копыт.
Воин думал: «Когда бы не Анна,
Я, наверное, был бы убит».

Лепет листьев и плеск трясогузки.
Воин думал и трубку курил.
А поэт что-то нежно, по-русски,
Как ребенку, реке говорил.

Бог, отечество, слава, победа...
Как глагольная рифма кругла!
Если б Анна любила поэта,
Если б воина Анна ждала...

3

Мне писали, что Батюшков помешался: быть

нельзя; уничтожь это вранье.

А. С. Пушкин – Л. С. Пушкину, Кишинев, 1822 г.

У времени примерзли крылья...

К. Н. Батюшков

Все вы пишете, да пишете,
На морозны окна дышите.
В белом снеге – баба белая,
Красноротая, дебелая,
А за бабой город Вологда,
Небеса на крест наколоты.
Память – битая посудина.
Время... Время тень Иудина.
Тень проклятая, текучая,
Снегом Вологды закручена,
Колокольным звоном залита...
Вы пишите крепко, намертво,
Больно уж бумага лакома
Нежному огню каминному,
Вон, у вас окно заплакало,
Тень Иудина раскинула
Крылья над столом, над комнатой.
Время носится над Вологдой.
Тень лохматая, саженная
Напугала, закрутила...
Помолитесь за блаженного
Батюшкова Константина.

1893 

Качели

Покуда мой романсовый двойник
Бренчит на фортепьяно в прошлом веке,
Я слушаю сквозь радиопомехи
Сочувственные вражьи голоса.
А через пол каких-нибудь часа
Ко мне придет тишайший мой любовник,
Мой полугений, полууголовник,
И ливерная будет колбаса,
И плавленый сырок, и поллитровка.
Весь напряженный, как боеголовка
Американской бомбы, он влетит
И молча сядет. Далее петит.
Покуда мой романсовый двойник
Заводит шашни с розовым корнетом,
Я мокрой югославской сигаретой
Затягиваюсь и пускаю дым.
Ночь на дыбы над городом седым
Встает и застывает. Стоп, корнет.
Не суетись. Мне только десять лет.
Я пионерка девочка Татьяна,
Век короток, как миг. Молчи, пока
Обиженно лепечет фортепьяно
Под пальчиками крошки двойника,
Попей чайку, погрейся, посиди,
Там холодно, и вечность впереди,
Век короток, как миг, а миг, как год.
Мне десять лет. А может, сто. Ведь вот,
Который век жива и невредима
Мороженщица с профилем совы,
Под фартуком пальто из габардина.
А конь под основателем Москвы
Имеет то, на что мы все глядели,
Подсовывая взгляды под коня.
Из пионеров выгнали меня,
Восстановили через две недели.
За что – не помню. Слишком долог век,
И слишком густо валит вечный снег,
Качая Оружейный переулок.
Мой одноклассник, пожиратель булок,
Впоследствии счастливый гражданин
Неведомого штата Алабама,
Под снегом весь, как под вуалью дама,
Сквозь снег несется с горки на заду
В семидесятом, кажется, году.
Лет сто назад, а может, и вчера,
Я из сапог выскребываю льдинки.
Он машет мне из глубины двора,
И варежка свисает на резинке.
Молчи, корнет, там вечность позади,
Там темнота за каждым поворотом.
Лишь лампочка в парадном криворотом
Горячая, как крестик на груди.
Опять петит. И далее – двойник,
Романсовый, которого забыли.
Бобровый воротник в алмазной пыли...
Ох, этот мне бобровый воротник!
И муфточка, и сани, и румянец,
Усы корнета где-то у виска.
Мне, пионерке, не носили ранец.
Я им дралась. Весна была крепка.
Шибала в нос, как квас и газировка.
Сухой асфальт. Кроссовки. Стометровка.
На улице Ермоловой свистит в ушах весь мир,
Как соловей над речкой,
Как паровозик, как сверчок за печкой,
Как на дежурстве милиционетр.
Я обгоняю всех на сантиметр.
И вот стою у финиша одна.
Петит окончен. Выпита до дна
Честь двойника. О, Боже, честь девичья!
И, позабыв про клятвы и приличья,
Корнет слинял на огненный Кавказ.
Тут передали музыку как раз
Печальную откуда-то из Кельна.
Романсовый двойник, тебе не больно
Лежать в земле, как пузырьку в стекле,
Как в янтаре пчеле замысловатой,
Такой красивой и невиноватой?
Но прошивают точки и тире
Твою, двойник, лирическую тему,
Как швейная машинка маркизет.
От А до Я, или от А до Z,
Все точки и тире долбят мне темя.
Бобром оборотился воротник,
Ушел в леса, завел себе бобриху,
Но браконьеры подстрелили их,
А вражий голос стерся и затих
Под Пахмутову, радостну и лиху.
Привет тебе, романсовый двойник!
Смешно и неуютно в этом мире.
Мне двадцать два. Мне дважды два четыре.
Мне только век. Век короток, как миг.

1983

«Плотный жар перед закатом...»

Плотный жар перед закатом,
Гул волны, обрывки блюза.
На булыжнике покатом
Испаряется медуза.
Город нежится в июне,
Сытый, глянцевый, пригожий,
Майки «Маде ин Сукхуми»,
Груды бус и босоножек.
Лавки, лавочки, лавчонки,
Фото в шлапе и на фоне.
Дух лавашный, дух перченый,
И собаки ростом с пони.
Кофевара взгляд миндальный,
Полосатые подтяжки,
Для кофейного гаданья
Перевернутые чашки.
Небо чисто и высоко,
Вспыхнул день, и был таков.
Мальчик в банку из-под сока
Собирает светляков.

1983 

Из цикла «Комната»

«Сначала было Слово. Нет, клопы...»

Сначала было Слово. Нет, клопы
За серобурмалиновым паласом.
Соседка тетя Маня жарит мясо.
На цыпочках в кладовке ходит ПЫ.
ПЫ ходит, и ложится Мягкий знак
На лоскутки, на Л, на лисью шапку,
Летает моль, и лысины в меху,
И лыжной палки вздернутая лапка,
И лампочка лимонная вверху.
Все мелочи, младенчества дары,
В карманах дыры, драные коты.
Кромешного младенчества дворы,
Чудачества чердачной темноты.
И что за страсть – себя припоминать
В подробностях, пригодных для кладовки?
Слова обноски и слова обновки
Стократным повтореньем доконать
До ломоты в висках, до тошноты,
До обморока, до потери смысла.
Такая тишь над городом повисла,
Что слышно, как потрескивают сны,
Как черные стволы напряжены,
Как листья тополиные прохладны.
Топорщится асфальт от тишины,
И лопается лампочка в парадном.
Мели, Емеля, подбирай слова,
Грызи свой торопливый карандашик.
День кончился. Душа твоя жива.
Тебе светло и страшно до мурашек.

1984 

«Маменьку сани от нас увезли...»

Маменьку сани от нас увезли,
Снег повалил, звали к чаю, я плакал.
Нянино зеркало прыгнуло на пол,
Тихо осколки светились в пыли.
Няня крестилась, шептала: к беде!
Папенька хмур, и теперь уж надолго.
Маменька в шубке, конечно, продрогла,
А на ночлег остановится где?
Поле, да поле, да снег без конца,
Дальше леса, а за ними столица,
На подоконнике тень шевелится,
Папенька не поднимает лица.
Ходит в халате, ладони, как лед,
Грубой щетиной оброс некрасиво.
А в кабинете шкатулка поет
Кислую песенку про Августина.

1983 

«А за ребенком приглядит луна...»

А за ребенком приглядит луна,
Веселая и ласковая нянька
С округлою улыбкой акварельной.
Он спит, и проплывают сны его
В продолговатой лодочке ладони
По озеру цветастому подушки.
А в комнате развешаны портреты
Мужчин и женщин, любящих ребенка,
Старух и стариков, его не знавших,
Но ждавших до последнего дыханья,
Оставшегося в теплых половицах
И в шепоте заплаканного сада,
В следах, оборванных на середине
Аллеи, словно шедший человек
Поднялся в воздух здесь и улетел.
А за ребенком приглядит луна.

1985 

«Весенний ветер. Все прекрасно...»

Весенний ветер. Все прекрасно.
Простой вальсок ночей и дней.
И не близка еще развязка,
Но уж известно, что у ней
Глаза неласкового цвета.
Дрожит какая-то планета
За свежевымытым окном.
Что в этом городе больном
Теперь ночами происходит?
Сырыми спичками соря,
От фонаря до фонаря
Печальный алкоголик ходит,
Ночной интимный баритон
Поет о сбывшейся надежде,
Все у него «любовь и вновь»,
Сочится из Ливана кровь,
И ясно каждому невежде,
Что это давит Вашингтон.
От англицких морских знамен
Темно в свободной Аргентине.
Там якоря на теплой тине.
Там на Мальвинских островах
Тоска такая... В кружевах
Гуляют чуждые прибои.
От сухости трещат обои,
И лампы плутоватый свет
Какой-нибудь родной предмет
Так исказит, что выйдет чудо.
Развязка не близка покуда.

1984 

«Так этим летом тяжело...»

Так этим летом тяжело,
Что не поднять лица.
Угар Садового кольца
Ложится на стекло.
На воле зной, и в доме зной,
Слипаются глаза,
Не спать нельзя, и спать нельзя,
И сон приходит злой.
Такой приходит злобный Сон,
Рогатый и кривой,
Со скрежетом вращает он
Ужасной головой,
Таращит жгучие зрачки
И говорит: «Привет!
С тобой возись, тебя учи,
А толку нет, и нет!»
Слова его ловлю с трудом,
Хочу и спать, и пить.
А он мне говорит: «Пардон,
Взорвать мне, что ли, этот дом,
А может, подпалить?»
Стою на кухне босиком
И из-под крана пью.
Он машет толстым кулаком
И говорит: «Убью!»
Да отвяжись ты, нечисть, жуть!
Зеваю сладко, и ложусь,
И выключаю свет.
Тогда он говорит: «Гуд бай!
С тобой возись, тебя пугай,
А толку нет, и нет»

1981 

Мелодрама

Ее душа рвалась на части.
Он был спокоен и жесток.
Давно перекипели страсти
Да испарился кипяток.
Но снова бестолковый случай
Их глупые сшибает лбы.
Дорога, да песок колючий,
Да телеграфные столбы.
Она его давно забыла.
Вот мелодрама, без прикрас!
Ведь так она его любила,
Как это до€лжно в первый раз,
Так, что, влетев домой с вокзала,
Не скинув грязных башмаков,
По телефону отказала
Вернейшему из женихов.
Развязки нет, и нет начала,
И чем счастливей, тем скучней.
Она теряла и встречала,
Все было хорошо у ней.
Хвостом качнула электричка,
Они расстались навсегда.
Она была так неприлично,
Так безнадежно молода.
А он? Да что там, небылица.
Пустая площадь при луне.
Какая разница, кто снится
Замужней женщине во сне?

1981 

«Доплетет паутину паук...»

Доплетет паутину паук,
Пыльный луч в паутине рассеется.
Все здесь будет валиться из рук
До конца оглашенного месяца.
И лица не поднять, не вздохнуть.
Этот август когда-нибудь кончится.
Доживем мы его как-нибудь,
Будем делать потом, что захочется.
Мы поедем в Серебряный Бор,
Постоим возле Лыковской Троицы,
Все, что мучило нас до сих пор,
Все само потихоньку устроится.

1982

Из цикла «Без посвящений»

«Произнесемте: мыслящий тростник...»

Человек – самый слабый тростник во вселенной, но тростник мыслящий. Незачем всей природе вооружаться, чтобы погубить его.

Блез Паскаль

Произнесемте: мыслящий тростник.
Не важно, на каком поет болоте.
Продолжимте: зачем же всей природе
Вооружаться, чтобы он затих?
Он слаб, тростник. Довольно пустяка.
Щелчок случайный равен катастрофе.
Месье Паскаль, у вас остынет кофе,
Пока решится участь тростника.
Как вам живется, геометр Блез,
Во Франции семнадцатого века?
Фонарное подрагивает веко,
На свете осень. Холодно до слез.
Как нравится вам, Блез, осенний блюз?
Вот соло самозванца-саксофона,
Вот бас-гитара улыбнулась сонно,
А вот тарелок взбалмошный союз.
Вступает фортепиано. Шаг. Рысца.
Почти кавалергардская осанка.
Но эта тема тает без остатка.
Нам не узнать победного конца.
У месяца стекает по усам
Блюз довоенный, век полувоенный.
Он слаб, тростник. Зачем же всей вселенной,
Когда, месье Паскаль, он может сам?
В карманы руки. Уши в воротник.
Толпа под листопадом ждет трамвая.
Вы говорите – мыслящий тростник?
Я по-французски плохо понимаю.

1984

«Забывается все, и песок...»

Забывается все, и песок
Забивает пустые глазницы.
Что, шутиха российской царицы,
Что, уродица, так ли высок
Был твой горб? Так ли ноженьки кривы,
Шутки шуточны, игры игривы,
Рот широк и пискляв голосок?
В полонезе тянула мысок,
Малевала румянами щеки,
Оплеухи, щипки, ахи-охи,
Век протек, прошуршал, как песок.
Рюши, букли, да бант на боку.
Вспыхнет облако. Ветки качнутся.
Кем, шутиха, в котором веку
Суждено тебе будет очнуться?

1984 

«Стар, но крепок и прям инквизитор...»

Стар, но крепок и прям инквизитор.
Под сутаной железный живот.
Верный пытанный раб, раб несытый
У него на пороге живет.

По утрам, подавая цыпленка,
Смотрит раб инквизитору в рот,
Режет хлеб до прозрачности тонко
И псалмы, шепелявя, поет.

Съев цыпленка, спокойно, опрятно,
Тронув мягкой салфеткой губу,
Руку в бежевых старческих пятнах
Подает инквизитор рабу.

Холодна, будто камень, десница,
На мизинце индийский топаз.
Раб целует десницу. Слезится
Умиленьем единственный глаз.

А за городом вереск, крапива,
Глушь селений, дубрав благодать,
Инквизитору тошно, тоскливо,
Хоть не скоро ему умирать.

Черной слякотью вспухла дорога,
Пропадает на слякоти след.
Инквизитор не верует в Бога,
Вот и весь его страшный секрет.

1985 

«От окраин до окраин...»

От окраин до окраин,
Вечно молод, вечно пьян,
Ходит-бродит Ванька Каин,
Ненасытный хулиган.

След за ним кровавый стелется,
Продолжается в веках.
Пляшет тихая метелица
Во внимательных зрачках.

Ходит урка романтический,
Все родному по плечу.
То запишется в опричнину,
То подастся к Пугачу,

То в семнадцатом затопчется
У костра. Не прячь лица,
Погляди, как Ваня мочится
В вазы Зимнего дворца.

Ни к чему ему лукавить.
Даст ему любая власть
И порезать, и пограбить,
И попить-покушать всласть.

Он не мучается мыслями,
А когда кого прибьет,
Так всегда за правду-истину,
За Россию, за народ.

Философствует философ,
Пашет пахарь, шьет швея.
От классических вопросов
Нет писателям житья.

Если родина в тумане
И не видно ничего,
Верный путь укажет Ваня.
Вы спросите у него.

1985 

«Он завтракал в шесть простоквашею...»

Он завтракал в шесть простоквашею,
Шел с книгой на дымчатый пруд,
И ребра заборов некрашеных
Дорогой похлестывал прут.

Башмак энергичный утаптывал
Шелково-прохладную пыль,
Бежала собака лохматая,
Поблескивал влажный ковыль.

Он ел земляничины пресные,
Он с книгой сидел на траве,
И мысли гремели железные
В железной его голове.

Он думал: «Я знаю, я сделаю,
Я сделаю именно так».
Присела капустница белая
На стиснутый красный кулак.

Рассчитано все и разложено,
Понятны ему и ясны
И лето, и век новорожденный,
И жители этой страны.

Все скоро начнется и кончится,
Все сгинет в крови и в дыму,
Но этого вовсе не хочется,
Не хочется лично ему.

Он лишь единица из множества,
Однако за ним легион.
Какое-то вывелось тождество,
Какой-то сомкнулся закон.

Взлетела капустница шалая,
Разжалась рука толстопалая.
Он знал, что рябому Иосифу
По крови идти, аки по суху.

1986 

«Сумасшедшие наряды...»

Сумасшедшие наряды,
Золотистые шелка,
Губы цвета шоколада,
В пудре бледная щека.
И вольно же вам, поручик,
Вспоминать в который раз
Тонкий жар прозрачных ручек,
Холодок зеленых глаз...
Ночь течет, как кровь из раны.
Все-то, брат, у вас тоска!
Под мотив кафешантана
Пляшет дуло у виска.
Погодить иль застрелиться?
Звезды в небе – раз, два, три.
Полногруда, круглолица
Ждет невеста вас в Твери.
К ножкам питерской актерки,
Сумасбродной травести,
Ваше сердце, будто с горки,
Вверх тормашками летит.
Вот светает. Тяжко, важно
Ходят тучи над Невой.
Век смыкается над вашей
Бедной юной головой.
Вы, поручик, так красивы.
Все пустое, все пройдет.
Ветра влажные порывы.
Девятьсот десятый год.

1982 

«Вести бы ей девический дневник...»

Вести бы ей девический дневник
И ставить восклицательные знаки.
Среди романсов, вышивок и книг
Состариться и утонуть во мраке,
Чтобы племянник баловень берег
Крест, образок, да в медальоне прядку,
С чувствительными виршами тетрадку,
Да пару аметистовых серег.
Сиять бы ей потом звездой высокой
Над полночью, над встрепанной осокой,
Стоять бы ей над нищенским крыльцом,
Над маленьким обиженным лицом
Подкидыша в пеленках кружевных.
Он, может быть, останется в живых.
Шуршит осока. Волки воют люто.
На свете ни ответа, ни приюта.
На свете полночь. В темени густой
Пускай звезда горит над сиротой.

1982 

Реплика

Надоели поэтессы...

Д. Самойлов

Быть докторшей, ткачихой, поварихой,
Быть дамою и дамскою портнихой,
Готовить, мыть полы, стирать белье,
Быть маникюршей, прачкой, стюардессой,
Бухгалтершей, сотрудницей СОБЕСа,
Но только вот не этой, как ее?
О, Господи, и слово-то какое...
Да слово – что? Оставь его в покое.
Глухих согласных влажный шепоток,
Двусмысленный басистый хохоток:
«Ах, девушка, вы пишете стихи?»
И как я не загнулась от тоски
В шестнадцать лет от всяческих ЛИТО,
От мальчиков в клеенчатых пальто,
От прилитературных добрых дядей,
От собственных исписанных тетрадей?
Судьба, Давид Самойлович, судьба.
Вся жизнь – борьба. А женщина слаба.
Зачем вы так жестоко? Право, больно!
Ведь женская поэзия... Довольно!
Скорблю и возмущаюсь каждым фибром.
Продолжу от волнения верлибром.
Так вот, Давид Самойлович, мой свет,
женская поэзия – это след
солдатского сапога
и рука,
летящая вслед
силуэту, съеденному дорогой.
Женская поэзия – это немного
французских духов
на телогрейке студентки Литинститута,
когда она
срезает гниль с капустного кочана
на овощной базе.
А разве
это не школьница в противогазе,
марширующая на уроке НВП?
И еще это жуки в крупе,
и кафельная стена районной родилки.
Это —
объедки, опивки, опилки
от того самого,
еще в Первую мировую
распиленного на дровишки стола,
который стоял на пиру поэзии (мужской).
Там было много званых, мало избранных.
Это —
очередь с ее нелюбовной тоской
и взвизгами:
«Граждане! Кончается мыло
(детские шубки, колготки,
сапоги, мясорубки,
и прочее, тому подобное,
съедобное и несъедобное)!»
В общем, женская поэзия —
это быт,
который убит
ударом утюга по голове
и спрятан в шкаф,
и там истлел, став
тем самым
скелетом в шкафу.
А душа на небе,
маринует райские яблочки
по рецепту,
взятому из книги
«О вкусной и здоровой пище»
1949 года издания,
где в каждом фрукте и овоще,
в каждом куске мяса и хлеба
попадаются волоски
из Священных Усов Генералиссимуса,
такие жесткие,
что пришпиливают язык к нёбу,
до гроба.

Все, Давид Самойлович, пора успокоиться.
Скоро совсем зарыдаю-заплачу.
Тем паче,
голоса вы моего не услышите,
и ничего уж в ответ не напишите.
Так что, пойду, постираю белье.
Боже! Зачем родилась не ткачихой,
и не портнихой, и не поварихой,
а этой самой – ну, как, бишь, ее?

1983 

Старый поэт

Еще в грозу летят черновики
С его стола под потолок и на пол.
Еще следят тяжелые зрачки
За прихотливым бегом первых капель
По пыльному оконному стеклу.
Еще он попадает в кабалу
Причудливого света грозового,
И вот тогда с пера его весомо,
Как плод созревший, упадает Слово,
И памяти лежалая солома
Так вспыхивает вдруг от пустяка...
Еще тверда, еще легка рука.
Поблескивая близоруким оком,
Еще за шлейф словесности высокой
Он может ухватиться и лететь,
Под пятками почувствовать, как твердь,
Как чернозем, распаханную тучу.
Он столько пережил своих стихов,
Он столько пережил любимых, лучших
Своих друзей! Он стар и бестолков.
Посуды звон, и смех, и запах лука,
И клавиш беготня, и локти внука
В зеленке яркой, и гроза, и миг,
Когда его последний черновик
Кружит, как будто место выбирает,
И падает у ног, и умирает.

1983 

Отрывки из поэмы «Елена»

«Тут следует развитие романа...»

Тут следует развитие романа,
Красивого, с обманом, без обмана,
С цветами, с целованием руки.
Елена удавилась бы с тоски,
Когда бы вышло так на самом деле.
Но вышло все иначе. Две недели
Жила она в классическом бреду.
То плакала, то пела на ходу,
То, в пустоту уставясь отрешенно,
Из рук не выпускала телефона.
Была бледна, не ела, не спала.
Гудели в голове колокола,
И гулом, как волной, сбивало с ног.
Двенадцать ночи. Тишина. Звонок.
Не приходилось вам до потолка
Взлетать от телефонного звонка,
Чтоб комната дрожала дрожью мелкой?
Разбить плафон, измазаться побелкой,
И, локоток немного разодрав,
Усесться, наконец, на книжный шкаф?

«Он странно жил. Не верил ни во что...»

Он странно жил. Не верил ни во что.
Он забегал в распахнутом пальто,
Ел на ходу, названивал куда-то,
Посверкивал зрачком холодновато,
Шутил и чмокал в щеку, исчезал
В аэропорт, в Домжур или в подвал,
На рок-концерт, на диссидента-барда,
На выставку крутого авангарда,
Где монстры, с мертвецами корабли,
Селедка, водка и газета «Правда»,
Но более от Босха и Дали.
Фарцовщики, гранд-дамы, хиппари,
Бородачи и кожаные куртки,
Московские богемные врали,
Дантисты, дорогие проститутки,
Классический французик «же ву при»,
Киношные потасканные франты,
А также отъезжанты, отказанты,
Портнихи, экстрасенсы, стукачи,
Воздушные старушки травести,
Подвальных вернисажей ассорти,
Советский Вавилон, шепчи, кричи,
Гоняй чаи, ворочайся в ночи,
И пропадай, и Бог тебя прости.

«Тоска, которой нету безобразней...»

Тоска, которой нету безобразней,
Выламывает душу по утрам.
Всей жизни глушь, и оторопь, и срам,
Всех глупостей моих монументальность,
И жалобного детства моментальность,
И юности неряшливая спесь,
И зрелости булыжные ухмылки
Гремят во мне, как пятаки в копилке,
Шуршат, как в бедном чучеле опилки,
Хоть утопись, хоть на стену залезь.
Вчера еще имевшие значенье
Слова, и чувства, и оттенки чувств,
И собственные умозаключенья,
И все произведенья всех искусств
Сегодня испарились. Воздух пуст.
И в воздухе пустом черна, как деготь,
Стоит Тоска, колотит по плечу,
Напоминает то, что я ни помнить,
Ни понимать вовеки не хочу.

«Сюжет сгорел и душу пережег...»

Сюжет сгорел и душу пережег.
Прошло полгода, и теперь осталась
Бессонница, да нервная усталость,
Да на столе от чайника кружок.
Как он меня, однако, доконал!
За каждым поворотом караулил,
Рябил в глазах, глядел из всех зеркал,
И спину мне сутулил
У пишущей машинки по ночам,
Пасть открывал, как пойманная щука,
Не издавал ни шороха, ни звука,
Вращал зрачком и бешено молчал.
Я поживала тягостно и немо.
В столе тревожно охала поэма,
А я все шила, да обед варила,
По слякоти ходила да по льду,
Вот мимо Маяковки раз иду,
Гляжу: о Боже, что я натворила!
Смеркается, и мокрый снег идет.
Стоит Герой и Героиню ждет.
Стоит полгода. А ее все нет.
А где сюжет? Да вот же он, сюжет!
Вот выплыл он, как месяц из тумана,
Вот вынул он свой ножик из кармана.

1990

Рельсы

В темном снегу электричка качается.
Выйти на первой попавшейся станции,
где в черное небо втиснуты
горячих окон кирпичики,
где на платформе прикуривает мужик,
и вспыхивает на миг
лицо его спичечным пламенем,
алым, живым, беспамятным.
Выйти на станции,
покалеченной вечным ремонтом,
выйти, чтоб убедиться
в своей единственности
и в единстве
с ночью
с 24 на 25 января 1981 года.
Поступки подобного рода
пузыриками кислорода
бродят в крови.
Так и живи,
загружая ящик без стенок и дна
грузом, которому нынче цена
рубль за строчку.
После выдоха ставишь точку.
А перед вдохом
рвется на вольный свет
из клетки грудной
легкое прыткое слово «бред».
Так и плыви
в этой упругой змее заводной
по бесконечному знаку равенства,
погружаясь до подбородка
в колючий оконный рисунок,
который в течение суток
работы пригородной электрички
обрастает подробностями,
приобретает привычки,
как полноправный предмет обихода.
Мысли подобной породы – дворняги.
Нету для них белоснежной бумаги
периодических крупнопанельных изданий.
бродят они меж деревьев и зданий.
И у одной из милейших собак
хвост, как большой вопросительный знак.

В шестнадцать лет я плакала навзрыд,
засаливая на зиму июнь.
Он был давно доеден и допит,
но сохранить хотелось горстку лун,
серебряную пригоршню ночей
да вонь провинциального вокзала
я на зиму солила – а зачем?
Затем, что ничего не понимала.
Гремели в голове колокола.
Я за руку по лужам волокла
в редакцию солидного журнала
себя, и самодельные стихи,
и всякие другие пустяки.
Перед глазами дождик трепетал.
В редакции стихи мои читал
сам завотделом. И сказал, что сыро,
что нет энтузиазма и порыва,
что я не знаю жизни, и т. д.
Вот лучше б написала о труде
и быте казахстанских хлеборобов.
Он был большой и розовый, как боров.
Он мне совсем не нравился, пока
не появился в комнате Ю. К.,
знакомый мой спецкор отдела писем.
И поворот событий был немыслим.
Зав рыкнул одобрительное что-то...
Как нас грязью обдает на поворотах!

Дождь прошел. Теперь в грязи Москва.
Над Москвой взлетаем мы с Ю. К.
Мне в придачу к казахстанским хлеборобам
полагаются ночные облака,
полагаются горячие, под сердцем
волны счастья,
на которых качаться
сердцу моему водоплавающей птицей.
Полагается влюбиться
в первого встречного
навечно.
Как нас грязью обдает на поворотах!
Вот над городом сомкнулись облака,
а над ними я за три часа полета
влюбилась в Ю. К.
Как рука его легка!
У него толстый нос. Толстые губы.
Он грубый. Он прирос глазами к газете,
плывет самолетик в заоблачном свете.
Большая, шестнадцатилетняя,
в большую вступаю игру. И вру.
Он старше на десять лет, а верит, дурак,
в лепет и бред,
в мой подростковый бред,
из которого потом
не выпутаться никак.

Слово «потом»
пахнет по€том,
мухами загаженным аэропортом,
самолетом допотопным
над заглаженной, заутюженной ветрами целиной.
Слово «потом» пахнет брезентом,
«газиком», до звона разогретым,
пахнет обкомами, сельсоветами,
котлетами
в рабочей столовой,
небом лиловым
за пыльным окном гостиницы,
небом, в которое кинуться хочется
от одиночества.
Мне одиноко с тобой, Ю. К.!
Как тяжела у тебя рука,
как кувыркается река,
спрыгивая с Алатау...
Мы поднимаемся под грозой,
холодно, скользко и дождь косой,
молния вспыхивает косой
над соснами Алатау.
Как ты ругался потом, Ю. К.!
Мы бы сорвались наверняка,
но удержали нас облака
на Алатау.
Ты мне поверил, а я соврала.
Что это было? Кромешная мгла.
Молния, дождь, электрический шок.
Я сочинила тебя, как стишок.
...О чем, бишь, я?
Да так. Солю июнь.
Хорошая хозяйка, впрок готовлю
консервы из десятка блеклых лун,
пропитанных придуманной любовью.
Выбалтываю детскую беду,
бессовестно, без толку, без оглядки.
Она же наступает мне на пятки,
четвертый год плетясь за мной в бреду.
Уж мой рукав от слез ее промок,
ни жалости, ни злости не хватает.
Она сгорит. И розовый дымок
в холодном небе медленно растает.
Как жжется память! Только прикоснись —
отдернешь руку. Что же было дальше?
Как от ожога, морщатся от фальши
ладони неисписанных страниц.
Я больше не люблю тебя, Ю. К.,
герой такого длинного стишка.
Живи, Ю. К., на лучшее надейся,
над Алатау ливень проливной.
А музыка – всего лишь струны, рельсы,
знак равенства меж небом и землей.
И сквозь метельный пепельный бедлам
все едет поезд в легком струнном ритме,
и на бока зеленые налипли
лохмотья снега с гарью пополам.
Все путается. Проще говоря,
в ночь перед двадцать пятым января
1981 года
бродит пузыриками кислорода
сквозняк в крови.
А визави —
путаница,
моя спутница,
вместе со мной катится
по бесконечному знаку равенства
в пригородной электричке,
от холода дрожа,
вместе со мной не решается
выйти на незнакомой станции,
чтобы остаться в пространстве,
имея при себе из багажа
соленую, лунную
первую любовь.

1981 

Война

Поручики жили не больше пятнадцати дней.
Война продолжалась. Воняла фосгеном и тленом.
Строчил пулемет. Санитарка рыдала о пленном.
Топили Гомером и Пушкиным. Ели коней.
Все было не так. Разумеется, было не так.
Век начался бойней, огромной, невиданной ране.
Крутилась рулетка. Калека плясал за пятак.
Ковбой благородный красотку спасал на экране.
Как в обморок, падает в танго небритый тапер,
И клавишей дребезг, и взрыв механической страсти.
– На Невском стреляли, вы слышали? Вот вам и здрассте...
– Пардон, да пардон, а потом подстаканники спер...
– А стол, представляете, вертится, дух говорит...
Распутин, Верден, фиолетовый воздух столицы,
А на Бармалеева хлебная лавка горит,
А что будет дальше? Когда это все прекратится?
Безглазые лица. Дорожная пыль. Имена.
Поручик, молящийся Богу губами моими.
Все было не так. Началась мировая война.
Убили в Сараево герцога и герцогиню.
Какая-то Гретхен под вязом в саду Сан-Суси,
Конверт надрывая, сдувала упавшую прядку,
Какая-то Клер на Монмартре снимала перчатку
По пальчику, медленно, кремовый шелк закусив...

1984 

«Побирушка, дитя, Мнемозина...»

Побирушка, дитя, Мнемозина
Не встревожит поверхность воды,
По тяжелым разводам бензина
Добежит до рассветной звезды.
Леденея в свободном полете,
Приглашая тебя на вальсок,
Осыпаются перышки плоти
На распаренный пляжный песок.
Разворошена туча ночная,
Как тяжелый сиреневый куст,
А душа засыпает, не зная,
Каково это небо на вкус.
Мнемозины прозрачные пятки
Промелькнут в тишине камыша,
На усталой своей плащ-палатке
Не грусти и не мудрствуй, душа.

1984 

«Зачем рыбачка не грустит...»

Зачем рыбачка не грустит
О добром рыбаке,
Покуда лодочка летит,
Тает вдалеке?
Зачем трепещет над волной
Соленая луна
И бородатый водяной
Встает с морского дна?
Он отряхнется, аки пес,
У бедного крыльца,
Рыбачка сдует прядь волос
Со смуглого лица,
Ночные бабочки, шурша,
Забьются о стекло,
И две жемчужины в ушах
Качнутся тяжело.
Швыряет лодочку волна,
Но будет невредим
Рыбак, пока его жена
Дружится с водяным.
Улов достанется ему —
Аж донесет с трудом.
А пахнет тиною в дому —
Так то ж рыбацкий дом.

1995 

«Она живет, как птичка в кулаке...»

Она живет, как птичка в кулаке,
В мозолистой горсти родного века,
В панельных стенах, в царстве грубых линий,
Прямых углов, бетонных тупиков,
Где в ноябре светает, как сквозь сито.
Ее несет окраинный экспресс,
На поворотах душу вытрясая,
Как из карманов мусор и бумажки.
И вот, слепым закрученная ветром,
Прорвав слои бензинных испарений,
Сквозь жирные коричневые тучи
Ее душа легко летит по небу.
А между тем она сидит в конторе
И шлепает на пишущей машинке
Какие-то приказы, отношенья,
Инструкции, запросы и отчеты.
Бессмысленные аббревиатуры,
Словесные уродцы-обороты
Похожи на детей неполноценных,
Как будто перед нею не бумага,
А белая приютская палата,
Какой-нибудь районный Дом малютки.
Она в горшке разводит незабудки
И держит мышку в ящике стола.
Ей к чаю достается пастила
Из спецзаказов шефа-балагура.
Машинки стук. Сто десять плюс халтура.
Она живет, как птичка в кулаке.
На ледяном панельном сквозняке
Спокойно дремлет под программу «Время».
Во сне густеет, каменеет время.
Свой каменный кулак сжимает век.
Родимый век, родимая столица,
Там, где-то в небе каменном твоем
Летит душа. Пускай же ей летится,
Легко летится над житьем-бытьем.

1986 

«Печальный египетский ослик...»

Печальный египетский ослик
Вдоль сизой пустыни идет.
Печальный египетский ослик
Пустую телегу везет.

Лимонной луны половина
И облако наискосок,
Холодная песнь муэдзина
Стекает в горячий песок.

И страшно душе заблудиться
В рябой мусульманской глуши,
Где приторный воздух слоится
И мертвый кустарник шуршит.

И до нашей эры, и после
Сквозь сонную эту жару
Шагает египетский ослик,
И уши дрожат на ветру.

1991 

«Гудком пошарив, как клюкой...»

Гудком пошарив, как клюкой,
Локомотив летит из мрака.
На старой станции Джанкой
Смеясь и плача, спит собака.

Плевки мерцают под луной,
Окурки пляшут по перрону,
Вокзальчик сонный расписной
Напялил крышу, как корону.

А там, в вокзальчике, внутри,
Себя звездой воображая,
Надменно, будто бы чужая,
Над кассой лампочка горит.

Ночь, выпустив из рукава
Все фокусы свои и вздохи,
Уже понятная до крохи,
Сутулясь, тащится едва.

Среди изрезанных скамей
Слепой сквозняк завел шарманку
И выворотил наизнанку
Всю душу музыкой своей.

1983 

«Ко мне приходит ночью тень отца...»

Ко мне приходит ночью тень отца.
А в королевстве сладко пахнет гнилью.
Остатки чая в раковину вылью,
Газетку долистаю до конца.
А в королевстве, как в семье любой,
Свои вялотекущие интриги,
Свои кастрюли и в карманах фиги,
Свой сор, свое вранье, своя любовь.
Мне гамлетовский плащ не по плечу.
Я путаюсь, о полы спотыкаюсь,
И в Лондон никогда я не отправлюсь,
И никаких дуэлей не хочу.
Ко мне приходит папа мой живой,
Такой живой, как был еще недавно.
Мы слушаем, как капает из крана,
Как пыльный свет шуршит над головой.
Уж дворник начинает снег скрести,
И ходики со стенки смотрят косо.
Я не могу ни слова, ни вопроса.
А папа повторяет: «Всех прости!»

1987 

В чужом городе

Густая хмарь с утра висит
Над башнями, над черепицей,
И надобно решить, решиться,
Опомниться, набраться сил.

Переливается, как ртуть,
В окне напротив телевизор.
Надменно выгибая грудь,
Гуляет голубь по карнизу.

В порту погрузчики трещат,
На стеклах пасмурная копоть.
Да разве кто-то обещал
Тебя всегда любить и помнить?

Теперь ты старше и умней,
И хватит на десяток жизней
Железной логики твоей
И правоты твоей булыжной.

1984 

Летнее кино

Городской упругий подорожник
На вишневом битом кирпиче.
Лист сорвешь – и белые, тугие
Жилочки потянутся от стебля.
Пыль слизнешь, и к ссадине прилепишь,
И, хромая, дальше побежишь.
А в фанерном летнем кинотеатре
Днем так гулко хлопают сиденья,
И танцуют ловкие пылинки
В трубчатых лучах. А на экране
Кони, свист, Гражданская война.
Листик отлипает от колена.
Кони мчатся. Ссадина болит.
Побеждают красные. И белый
Летний свет на улице так ярок,
И слегка знобит, хотя жара.

1984 

Картинки с выставки

Что хотел сказать художник?
Какова его идея?
В чем тенденция картины, сверхзадача и т.. д.?
Точки, черточки и пятна,
Непонятно, неопрятно,
Крошки хлеба в бороде.
То хотел сказать художник,
Такова его идея,
В том тенденция картины,
Сверхзадача и т. д.,
Что коротеньким пунктиром,
Исчезая под ногами,
Мимо глаз, помимо воли,
Вот она, проходит жизнь.
Циферблат и стрелок лепет,
Колонковой кисти трепет,
Акварельный тенорок.
Масла бас, сопрано туши,
Черные дела и души,
Белые тела и туши,
Разноцветные глаза.
Моет кисточку художник,
Лепит на нос подорожник
И глядит во все глаза.
На веранде чай, варенье,
Вот и все стихотворенье.
Какова его идея,
Сверхзадача и т. д.?

1995 

«Что ж в голове такая толкотня...»

Что ж в голове такая толкотня,
Такая дрянь, автобусная склока?
Вон мокрая звезда стоит высоко
И, очевидно, смотрит на меня.

С душой своей дурацкую вражду
Не одолеть. Гуляет дождь по миру.
Как школьница эстрадному кумиру,
Осина аплодирует дождю.

Сам по себе, где хочет, дышит дух.
Плоть кутается в плед и чай глотает.
И надо выбирать одно из двух,
Ан третьего чего-то не хватает.

Я так давно и счастливо живу,
Что вот уже себя не замечаю,
И, если неожиданно встречаю,
Не узнаю и в гости не зову.

1983 

«Оторваться от себя, как от земли...»

Оторваться от себя, как от земли.
Засыпая на полу пустой теплушки,
Нюхать мокрые серебряные стружки,
Исчезая вместе с поездом вдали.
Отдышаться от себя, как от беды.
Засыпая под защитой плащ-палатки,
Уезжая, уменьшаться без оглядки
До звереныша, до точки, до звезды.
Только тени, только щели в потолке,
Только темные неструганые доски,
Да на станциях щекотно по щеке
Путешествуют фонарные полоски.

1982 

«Вот окончена поэма...»

Вот окончена поэма.
Все вокруг темно и немо.
Влажен воздух, низко небо,
Бедный тополь у окна.
Вот окончена поэма,
А кому она нужна?
Соль дождя и горечь дыма,
Голых веток пантомима,
Ветер, форточки хлопки,
В ящике черновики.
Черный кофе в белой чашке,
Драгоценные бумажки,
Черных строчек теснота,
А за краешком листа,
За бумажною границей
Тот же тополь узколицый,
Но уже не дождь, а снег,
Но уже не тьма, а свет,
Жизни жалобная малость,
Белый космос, черный хаос,
Черный космос, огоньки,
Пауки и светляки,
Крошки, грязные стаканы,
В темной баньке тараканы,
Звон разбитого окна,
Запах жареного сала...
Я поэму написала,
А кому она нужна?

1996 

Рассказы и очерки

Просто депрессия

Все чуждо нам в столице непотребной:
Ее сухая черствая земля,
И буйный торг на Сухаревке хлебной,
И страшный вид разбойного Кремля.

О. Э. Мандельштам, 1918 г.

Все началось со старого Арбата. Эту уютную, милую улицу превратили в лубочное торжище, в многослойную расписную матрешку для магазина «Березка».

Сначала было даже забавно: конечно, это уже не Арбат, но нечто новенькое, небывалое, нечто вроде московского Монпарнаса. На Арбате рисуют, пляшут, поют, читают стихи, а также торгуют всяческой «рашен клюквой». Разве не весело? Разве плохо? Бог с ней, с милой, старинной московской улицей.

Однако веселье не состоялось. Как-то вышло все натужно, пошловато. То ли дембельским альбомом, то ли блатным надрывом запахли все эти стихи-картинки. Монпарнаса не получилось, но и Арбата не вернешь.

Примерно тогда же появился и Рижский рынок – в новом своем обличии, место совершенно непристойное, опасное. Поговаривали, что там можно купить не только автомат Калашникова, но и пулемет, и пушку. Интеллигентные москвичи при одном лишь упоминании о Рижском рынке брезгливо морщились: экая гадость. Многие так и не побывали там ни разу, а зря. Именно Рижский рынок оказался эскизом будущей Москвы, всей Москвы. Именно там кооперативные ларьки стали преображаться в коммерческие с яркими колониальными товарами и фантастическими ценами. Именно там можно было заметить совершенно новый для Москвы спортивно-уголовный тип молодых людей с выбритыми затылками, в кожаных куртках на саженных плечах, в просторных, болтающихся между ног брюках.

Эти молодые люди ничего не продавали, не покупали, просто фланировали группами и поодиночке, куря длинные коричневые сигареты «Мор» и с ленивым презрением поглядывая вокруг.

Сегодня спортивно-уголовные молодые люди заполонили весь город. Их много, и хозяева здесь – они. Вернее, не они сами, а их невидимые боссы, те, кого они обслуживают, охраняют, по чьему приказу поджигают квартиры, режут глотки, похищают детей.

Боссы кожаных молодых людей – это, вероятно, и есть та тайная третья сила, не имеющая отношения ни к коммунистам, ни к демократам, ни к КГБ, ни к обществу «Память». Возможно, сегодня именно эта «третья сила» и управляет нашей несчастной страной.

Когда хлынули первые потоки барахла, оптом закупленного на нью-йоркских «сейлах», на парижском «Тати», на римском «меркатто», когда обыкновенные ботинки стали стоить в три раза больше среднемесячной зарплаты, когда в витрине безнадежно пустого «Детского мира» были выставлены американские игрушки, на которые нашим детям лучше не глядеть, – тогда уже многое можно было понять и просчитать. Но те, кто мог бы просчитать, кому хватило бы на это мозгов и логики, запоем читали «Огонек», «Московские новости», с замиранием сердца ждали очередной программы «Взгляд», стонали от восторга, видя на экране поющего Галича, рассуждающего Аксенова. Они, то есть мы, так сказать, гуманитарно обжирались, купались в золотом шампанском свободы, не замечая еще ни хлебных очередей, ни молодых людей с выбритыми затылками.

Нам нравилось время, феерические четыре года с восемьдесят шестого по девяностый. Это было наше время – со всеми его цветами, запахами, неразберихой, говорильней. Мы были уверены: все худшее в истории России кончилось и года через два-три наша страна станет благополучной и богатой, как Америка.

Впрочем, даже если бы кто-нибудь разумный и просчитал ближайшее уголовное будущее страны, разве что-нибудь изменилось бы?

Разрастался, распухал Рижский рынок. Робкие попытки городских властей, милиции, прессы разобраться с коммерческой торговлей, с испаряющейся и всплывающей все на том же рынке гуманитарной помощью не окончились ничем. Ларьки, магазины с колониальными товарами плодились, как саранча. Вместо молока и хлеба в молочных и булочных появились наборы одноразовых трусов, заколки, жвачка.

Со скоростью саранчи плодились и нищие. Это были уже не только старушки и безногие-безрукие инвалиды, но и вполне здоровые мужики, оборванные и грязные. Появились розовощекие молодухи в низко надвинутых платочках со странно молчащими младенцами на руках.

Побираться начали и дети, трехлетние, семилетние – нет, не цыганята, а вполне аккуратные русские мальчики и девочки встали по переходам с протянутыми ладошками.

Такие же мальчики и девочки, только постарше, принялись торговать порнографией. Уже никого не удивлял детский голосок в метро: «Покупайте! Сто восемьдесят способов индийского секса! Исповедь проститутки! Тайны лесбийской страсти!»

Газеты весело констатировали происходящее, остроумно разоблачали нищих-миллионеров, уже привычно, даже с ленцой, перелаивались демократы с коммунистами и национал-социалистами. Никто пока не замечал, как запах этой первой за многие годы русской свободы похож на тяжелый, приторный запах тюрьмы, зоны. Москва постепенно стала существовать по законам блатной этики и эстетики. Если раньше в уличный пейзаж привычно вписывался красномордый мускулистый мужик на плакате, то сегодня столь же обыденна голая сисястая баба с томно зазывными глазами – та самая «маруха», которую рисуют татуировкой на блатной груди.

Из ларьков звукозаписи полились по столице блатные песенки, хлынул вал откровенно блатной литературы и литературы в блатном вкусе. Матерщина и «феня» зазвучали на каждом углу, посыпались со страниц многочисленных газетенок-однодневок. То, что раньше слышалось лишь у пивных ларьков да в сверхэстетских салонах, сегодня стало повседневным языком столицы. Даже в стиле одежды у подростков появился некий блатной шик – перстни с печатками, браслетки, желтые ботиночки.

Первый выброс блатной символики произошел в шестидесятые. Уголовщинка стала модной среди интеллигенции. Возвращались из лагерей постаревшие мальчики из профессорских семей и щеголяли словами «ксива», «шмон», «ментовка». Было модно «поботать по фене» в самом изысканном обществе, а материться стало обычным делом. Блатным роскошествам отдали дань Высоцкий, Окуджава, Галич, Городницкий. Но тогда все это было только игрой – никак не более. Ни о каком сегодняшнем «блатном серьезе» и речи идти не могло.

На новом витке матерщина, похабщина и прочие прелести заблистали в авангардном искусстве семидесятых-восьмидесятых. Это был эпатаж, снобизм, сверхэстетский антиэстетизм, а возможно, и просто ерунда. Ведь есть же на свете и просто ерунда, есть грань, за которой дурачество переходит в хроническую глупость. Но, впрочем, это еще оставалось игрой, хотя ставки значительно повысились.

Тогда, в шестидесятые и в восьмидесятые, еще казалось, что от исхода борьбы эстетических направлений что-то реально зависит, была глубокая иллюзия, что искусство, литература как-то влияют на умы, на состояние общества. Еще было живо старое, прекрасное и несчастное российское заблуждение, что если прорвется к народу некая правда, то народ прозреет, проснется, станет таким, каким хочет видеть его интеллигенция.

К началу «перестройки» действительно накопилось серьезное гуманитарное недоедание. Но до чего же быстро был утолен голод! Огромные запасы той русской культуры, которая семьдесят лет была запрещена, огромные запасы правды выпотрошились за четыре года со странной поспешностью, суетливостью. Нате, сограждане, питайтесь своим истинным национальным богатством, своей литературой, философией, живописью, музыкой, своим театром и кино. Ешьте горькую целебную правду о самих себе и о своей стране.

И что же? Пошло ли на пользу лекарство? Ничуть. Газеты, радио, телевидение, захлебнувшись от восторга, перегнули палку, стали пичкать целебной правдой и культурой насильно, без всякой меры. Любое имя, любую книгу, идею можно затрепать бесконечным повторением до тошнотворности, до пошлости.

Но не приедается только сама пошлость, в чистом, первозданном виде. Она всегда имеет своего благодарного потребителя. И пошла гулять блатная «малина» по Москве. Это уже не игра, не придурь. Это серьезное облатнение общества, а вернее – рост его криминогенности.

Первая попытка русской демократии закончилась известно чем – октябрем 1917-го. Вторая попытка обернулась к сегодняшнему дню тоже известно чем: национальными войнами, обнищанием населения, резким снижением рождаемости, резким ростом смертности и преступности.

Одинаково мерзки мускулистый красномордый мужик и голая баба с томными глазами. И, по большому счету, не важно, заберут ли тебя с понятыми и поставят к стенке где-нибудь в Лефортово за инакомыслие или прирежут в собственном дворе за куртку, сумку, банку тушенки.

В «Архипелаге ГУЛАГ» А. Солженицын задавался вопросом: почему люди не сопротивлялись, когда их арестовывали, почему не встречали ночных гостей с топорами, не кричали, не звали на помощь? Он приводит случай, как женщина, которую хотели арестовать прямо на улице, вцепилась руками и ногами в фонарный столб и заорала во всю глотку. Ее не тронули.

Но ведь сегодня – ори не ори, если тебя убивают, грабят, вряд ли кто-нибудь обратит внимание, вряд ли испугаются урки.

Когда по телевизору стали показывать утопленных в унитазах младенцев, морги, истерзанные трупы, потерявших человеческий облик бомжей, сначала это вызывало ужас, потом просто любопытство и наконец – равнодушие. Первые детские трупы Карабаха, показанные в вечерних новостях, еще как-то впечатляли. Потом все это стало привычным, обыденным. Словно солдаты на войне, мы привыкли к крови, к ужасам, к насилию, к беззащитности – и чужой, и собственной. Как ни странно, за последние два-три года в России привыкли к кошмарам спокойнее, чем за тридцать лет репрессий. Самое распространенное, чаще всего употребляемое с экрана и со страниц прессы сегодня слово «беспредел». Слово, пришедшее из зоны и укоренившееся в огромной зоне, – в столице нашей родины.

И тут встают классические русские вопросы: «Кто виноват?» и «Что делать?». А к ним прибавляется еще вопросец новый: «За что боролись?». Но первый вопрос ответа не имеет, не имеет он и смысла, ибо если кто и виноват, то он так силен, что все равно с ним ничего не поделаешь.

Второй вопрос уже изжеван, истрепан, на него найдено огромное количество ответов – делать революцию, делать государственный переворот, делать демократию... Все это мы уже проходили, ни один ответ не годится. И вопрос третий, пожалуй, самый безнадежный: «За что боролись?», безнадежный потому, что имеет единственный ответ: борьба для того, кто борется, – это просто способ жизни, самоцель. Достичь желаемого невозможно, оно всегда жестоко разочаровывает, и тем более, когда борьба идет не за личное, а за общественное благо. Общественное благо эфемерно, особенно в России, и чем краше оно в теории, тем кровавей на практике.

Да и потом – кто боролся? Правозащитники? Диссиденты? Общественное мнение Запада? Ведь все получилось просто – пришел новый русский царь Горбачев, и не стало тоталитарной коммунистической державы.

Однако самое удивительное вот что. Вся тоталитарная система была теоретически и практически направлена на уничтожение всего личного, частного, но при этом все мы умудрялись жить вполне частной, отдельной жизнью, женились, умирали, рожали детей – каждый в своем кругу – семьи, друзей, литературы, науки и т. д. Каждый читал те книги, которые существовали лично для него, и чем запрещенней были книги, тем большее доставляли удовольствие.

И вот теперь, при демократии, жизнь стала невыносимо публичной. Всякое мнение стремится на площадь с плакатом, и чем абсурдней это мнение, тем громче площадной крик. Нет больше ничего интимного в литературе. Все проговорено средствами массовой информации. Раньше существовал конкретно ограниченный абсурд – абсурд власти, официоза, шамкающих вождей.

Сегодня абсурд расползается киселем, вопит со всех углов. Но самое главное – исчезло вполне частное, интимное лицо Москвы. Все меньше уютных московских переулков, не загаженных свободной торговлей, – именно в центре, в старой Москве. И что с того, что убрали памятник Дзержинскому с площади перед «Детским миром», если вся площадь и ее окрестности запружены непристойным торгом?

Изменились люди на улицах и в метро. Все больше откровенно уголовных физиономий, все меньше привычных московских интеллигентных лиц.

Принято называть большевистскую революцию варварским экспериментом над живым телом России. Определение верное и логичное. Но почему таким же – не менее варварским – экспериментом оборачивается для России практически первый серьезный опыт демократии? Почему опять все происходит по старому принципу – «до основанья, а затем»?

Нет, никто нарочно не разрушает. Само как-то все рушится – и культура, и наука, и медицина, и экология, и система образования, и человеческие отношения, и обыкновенная жалость к ближнему.

Все больше вопросов, все меньше ответов. Одна надежда – Господь Бог да старинное русское «авось».

(Опубликовано в еженедельнике «Русский курьер», 1991)

Синдром «тетки»

У моей прабабушки Анюты была двоюродная сестра. Ее звали Леонида. Красавица, авантюристка и мотовка, швыряла семейные капиталы на наряды и развлечения, пережила множество романов и не знала удержу. Где-то около 1910 года, в Париже, она познакомилась с сыном бельгийского миллионера по имени Поль. Он влюбился без памяти. Ей было тридцать пять, ему двадцать семь. Подробностей не знаю, но могу представить, что все происходило чрезвычайно романтично. Поль сделал предложение, но тут Леонида испугалась. Бельгиец понятия не имел, что она старше него на восемь лет.

Леонида сказала, что ей нужно подумать, поговорить с родителями, быстренько вернулась на родину, и за небольшие деньги ей удалось сделать себе новые документы. В них все было правдой: имя, отчество, фамилия, вероисповедание, сословная принадлежность, место рождения, месяц, число. Только год другой. Леонида стала моложе на десять лет. Родственники согласились с ее решением и поклялись хранить тайну.

Потом она жила долго и счастливо в огромном старинном замке в Бельгии, у них с Полем были дети, внуки, правнуки. Всегда, всю жизнь, она оставалась моложе самой себя ровно на десять лет. Все думали, что она умерла в восемьдесят три, а на самом деле – в девяносто три, и никто, даже семейный доктор, никогда не узнал правды.

Историю про Леониду мне рассказала моя бабушка Липа, когда ей было шестьдесят пять, а мне пятнадцать. Я хотела выглядеть старше. Собственное лицо меня не устраивало. В нем не читалось никакого прошлого, никакой тайны и внутренней драмы. Оно казалось мне скучным, слишком открытым, гладким, юным и здоровым. Я бы с удовольствием присвоила себе те десять лет, от которых отказалась Леонида. Я была готова прожить заочно, за один день, за один миг, таинственный кусок чужой жизни, наполненный приключениями, романами и авантюрами.

Чтобы выглядеть старше, я выщипывала брови в ниточку, красила губы темно-вишневой помадой и рисовала себе интересные тени под глазами. Однако ничего не получалось.

В кинотеатре «Москва» вредные билетерши не пускали меня на фильмы с пометкой «детям до шестнадцати». Мне исполнилось шестнадцать, потом семнадцать, восемнадцать. Они не пускали, требовали паспорт. Я предъявляла и злилась. Я скрывала свой возраст лет до двадцати с тупым подростковым упрямством. Он все казался мне мизерным, ничтожным.

Свою старшую дочь Аню я родила в двадцать шесть. Пока ходила с огромным пузом, слышала сочувственные замечания: такая молоденькая, а уже... В роддоме меня обозвали старой первородящей.

Когда мне было тридцать, мы с мужем впервые полетели в Нью-Йорк. Восемнадцать часов полета с двумя посадками, в Дублине и в Калгари. Ночные аэропорты, метель, прожектора. Я вдруг почувствовала себя ужасно старой. Я представила, как остро, как ярко могла бы пережить все это лет в четырнадцать, когда зачитывалась Сэлинджером. Впрочем, оказавшись в Нью-Йорке, я почти сразу отправилась в Центральный парк, выкурила сигарету на скамейке у пруда и спросила у нашего американского приятеля, не знает ли он, куда деваются на зиму утки.

Неделю назад моей Ане исполнилось пятнадцать. Мне в июле шарахнет сорок один. На улице к нам обращаются «девушки». Мы тихо хихикаем.

Возможно, путаница с возрастом досталась мне по наследству от моей шальной двоюродной прабабушки Леониды. Чем старше я становлюсь, тем больше бодрит меня эта старинная семейная история. Глядя в зеркало, я спрашиваю себя: могла бы я по-тихому вычеркнуть десять лет? Вполне. Никто бы не заметил.

Я отлично помню себя – на уровне ощущений, в возрасте пяти, пятнадцати, двадцати пяти, ну и так далее. Хочу ли я туда вернуться? Вряд ли. Согласна ли я отдать одно из четырех прожитых десятилетий, чтобы стать моложе? Ни за что! Ни одного денечка не отдам, даже самого грустного, не говоря уж о счастливых.

Мне нравится мой возраст. Я смотрю на свою маму, которой шестьдесят, и не боюсь стареть. Она красивая женщина. Она леди. Никаких подтяжек, никаких особенных косметических ухищрений. Правда, есть одно небольшое «ноу-хау».

Женщине может быть сколько угодно лет, главное, чтобы она не превратилась в тетку. А эта беда случается и в двадцать.

Тетка – нечто бесполое, не имеющее возраста. Брюхо и химические перья на голове. Яркий, тщательно выращенный и выхоленный цветник разнообразных хворей, главные из коих – истерия и хронический запор. Глаза, затянутые пеленой тихого остервенения. Из уст тетки даже слово «Господи!» звучит как змеиное шипение. Однако это уже последняя стадия болезни. А начинается все вполне невинно.

Начинающая тетка никогда не скажет о вас ничего хорошего, ни в глаза, ни за глаза. Но может часами говорить плохое и получать от этого удовольствие. Начинающая тетка краснеет от злости, но не от стыда. Это чувство ей неведомо, как и чувство юмора. Впрочем, смеяться она умеет. Если вас окатит грязью проезжающая машина или вам на голову нагадит птичка, начинающая тетка зальется счастливым девичьим смехом.

Она страшно внимательна к мелочам. Она орет на ребенка из-за разбитой чашки и удавится за копейку. Она сожрет вас живьем за царапину на полированной мебели, за пятно на обоях, за место в очереди или просто так, за то, что вы принадлежите к иной породе.

Начинающая тетка, еще вполне легкая и очаровательная снаружи, но уже вся железная, тяжеленная внутри, способна ворваться, как танк, в чужую семью, подавить мирное население гусеницами и в качестве трофея увезти на лафете жалкую тушку главы семейства.

Начинающая тетка жадина и обжора. Она плотоядна и вечно голодна. Ей жаль вкусного куска, который исчез у вас во рту, даже если ее тарелка полна. Она провожает ваш кусок внимательным взглядом и мысленно запихивает его к себе в рот. Но в то же время ей обидно, если вы отказываетесь от тяжелой еды. Вы останетесь стройной, это гложет ей душу. Ей не угодишь.

Бедная тетка! С ее гастрономическим сладострастием невозможно сохранить пристойные женские формы. Она хочет лучше выглядеть, но не может остановиться, и ест, ест. Хочет, но не может. Это ужасно. Она готова объяснять свои проблемы чем угодно – нарушением обмена веществ, дурной экологией, сидячим образом жизни, кромешной занятостью, нервными перегрузками, сглазом, но только не жадностью и обжорством.

Котлеты с жареной картошкой, блинчики с вареньем, макароны с мясной подливкой и ломти кремовых тортов сильней ее и побеждают в ней женщину. Вам приятно признавать свои поражения? Вот и ей тоже – нет. Поэтому не вздумайте садиться с ней за стол. Если вы не едите сладкого и жирного, она спросит: «Что, боишься поправиться?» Она умеет задать этот вопрос таким образом, что ваше невинное «Да» прозвучит как признание в тайном постыдном пороке. Безопасней будет сочинить что-нибудь о диабете, о больных почках и дурном пищеварении. В ответ она охотно расскажет вам о своих хворях, и вы найдете общий язык. Но ненадолго. У тетки, между прочим, довольно тонкое чутье на чужаков, на людей другой породы, она легко разоблачит вас. Нельзя, невозможно мирно сосуществовать с теткой в одном пространстве, ибо конфликт, скандал – ее стихия. Ей тяжело жить без отрицательных эмоций, своих и чужих. В атмосфере покоя и доброжелательности тетка чахнет – если конечно, ей не удается эту атмосферу испортить.

Тетки, начинающие и зрелые, обитают везде, независимо от географической широты и социальной системы. Работающая тетка опасней домашней, если, конечно, домашняя не живет с вами на одной лестничной площадке.

Тетка-чиновница обязательно берет взятки, хорошо, когда деньгами и конфетами, хуже, когда вашим унижением. Тетка-врач залечит вас, здорового, до инвалидности и заверит, что так и было. Тетка гуманитарная, пишущая, смакует хаос кухонной свары и выдает его за художественные откровения. Она прилежно цедит из потока жизни только гнусности, доказывая вам и себе, что ничего иного там нет и быть не может, что каждый человек по сути своей дерьмо и все одинаковы.

Впрочем, тетка вовсе не злодейка. Когда у вас случается что-то плохое, она сочувствует. Если вас кто-то обидел, она терпеливо слушает ваши жалобы на обидчика. Но когда у вас все хорошо, вы счастливы, успешны, красивы, лучше не попадайтесь ей на глаза. Она постарается испортить вам удовольствие. Уверяю вас, она это умеет.

Кстати, если вдруг чужой успех вызывает у вас резь в желудке и разоблачительный словесный понос, будьте осторожны. Замолчите на полуслове, быстро посмотрите на себя в зеркало. Если вы женщина, то вряд ли понравитесь себе в этот момент. А если уже зрелая тетка... не знаю.

Настоящая женщина всю жизнь, по капельке, выдавливает из себя тетку, как Антон Павлович Чехов выдавливал из себя раба. Чем меньше этих мерзких капелек останется внутри, тем красивей и достойней вам предстоит стареть.

Старости боятся все – женщины и тетки, мужчины и дядьки, ангелоподобные люди и человекоподобные звери. Впрочем, человек от зверя отличается тем, что не так боится самой старости, как ее откровений, которые беспощадно проступают на лице. Бывают старики необыкновенно красивые, светлые, трогательные, в их лицах есть нечто детское, ангельское. Бывают совсем безобразные, как ведьмы и бесы. Это не случайные прихоти слепой судьбы, это в конечном счете выбор, очень личный и вполне свободный. Все дурное, что натворил человек за жизнь, лезет наружу, сочится из тусклых неприятных глаз. И ничего уже не изменишь. А еще вчера можно было.

(Опубл. в журнале «VOGUE», № 7, июль – август 2001)

2010

Январь 2010 года выдался необычайно холодным. Некоторые несознательные жители Нью-Йорка греются у костров. Жгут все, что горит. Особенно ценятся на черном рынке брикеты из переработанной прессованной бумаги. Использовать для обогрева газеты, журналы, покет-буки в мягких обложках, картонную упаковочную тару и кульки от продуктов опасно. Вооруженные патрули из состава спецподразделения ФБР «Солдаты демократии» снуют по ночным улицам, ослепляя светом фонариков, роются в бумажных грудах и если на обрывке газеты, на коробке из-под пиццы находят изображение американского флага, портрет президента или кого-то из глав администрации, следует неминуемый арест. Берут всех, кто оказался в радиусе пятидесяти метров от мусорной кучи, ударами дубинок загоняют в грузовые фургоны и везут в «зону перевоспитания».

Это страшное место находится в бывшем русском районе Бруклина Брайтон-Бич. Там, на пустынном побережье, воет ледяной океанический ветер. Население исчезло почти полностью еще осенью 2006-го, когда правительство России получило разрешение забрать домой большую часть своих бывших граждан. Жители Брайтона и другие русские, эмигрировавшие в США в последней четверти прошлого века, были выкуплены у американских властей за 20 тысяч тонн консервированных гамбургеров, которые изготовил специально для этого Останкинский мясокомбинат.

Первые, самые умные, успели уехать значительно раньше, пока еще США оставались открытым государством и эмиграция из страны не рассматривалась как предательство идеалов демократии.

Дело в том, что правительство единственной в мире страны, из которой никто никогда не эмигрировал, не сразу сообразило, что происходит. Подобная глупость просто не могла никому прийти в голову. В последние три века все было наоборот: нормальным людям хотелось в Америку, а не вон из нее. Когда правительство опомнилось, была создана специальная комиссия при президенте.

В состав комиссии вошли психологи, парапсихологи и экстрасенсы. С помощью оригинального запатентованного прибора (тонкая титановая рамка с пластиковым звездно-полосатым флажком) они проверили идеологические качества ауры каждого гражданина, независимо от возраста, пола и расы. Флажок крепился к рамке тонким шарниром, и если в ауре гражданина присутствовали затемнения нелояльности, звездно-полосатый квадратик начинал дрожать и отклонялся влево. Специалисты замеряли частоту колебаний и вносили данные в компьютер. Каждому, кто прошел такое тестирование, выдавался пластиковый сертификат. Через полтора года практически все население США получило сертификаты. К весне 2007-го пластиковые штучки следовало иметь при себе постоянно и предъявлять по первому требованию властей. В штрих-коде была закодирована полная информация о гражданине: психофизические особенности, социальные, гастрономические и сексуальные пристрастия, уровень демократической искренности, наличие остатков никотина в организме. Последнее представляло особый интерес для компетентных органов.

Дело в том, что уже к лету 2006-го курение табака было объявлено уголовным преступлением, и в Конституцию ввели новую статью: «Покушение на здоровье нации». Времена, когда курильщиков преследовали только повсеместными запретами и денежными штрафами, миновали. Теперь за выкуренную сигарету следовало платить не деньгами, а свободой (до десяти лет строгого режима). Кроме того, на общественных началах были организованы боевые бригады «Чистый воздух». Они состояли из здоровых юношей и девушек, прошедших специальную спортивную подготовку. Бригады имели сначала неофициальное, а потом и официальное право отлавливать тайных курильщиков везде, даже в частных домах. Прежде чем отдать властям, юноши и девушки наказывали преступников с горячностью истинных молодых патриотов. Часто случалось, что слабое здоровье курильщика не выдерживало суровых воспитательных мер. Если вскрытие выявляло наличие никотина, в заключении о смерти писали «рак легких» и никакого расследования не велось.

К началу 2008 года курильщики были истреблены в США полностью, как воробьи в Китае в середине прошлого века. Впрочем, в отличие от Китая, это не имело никаких дурных экологических последствий, о чем официально заявил министр здравоохранения Америки на одной из международных пресс-конференций. Какой-то наглый русский журналист задал ему провокационный вопрос и привел это, мягко говоря, некорректное сравнение. Министр объяснил, что, когда в стране не осталось ни одного курильщика, экологическая ситуация резко улучшилась, затраты на здравоохранение как государства, так и каждой отдельной семьи значительно сократились, соответственно повысилось благосостояние. Очистился не только воздух, но и нравственный климат. Жить стало лучше, жить стало веселей.

Министр сказал правду. Не только с экологией, но и с экономикой, и с культурой в США сейчас, как всегда, все о’кей, и даже еще лучше. Америка является богатейшей, процветающей державой. Доллар остается стабильной валютой и на мировом рынке стоит столько же, сколько евро и российский рубль.

На тучных пастбищах Техаса и Алабамы пасутся стада красивых толстых коров. Фермеры собирают небывалые урожаи арахиса, овса, кукурузы, о чем каждую осень с гордостью рапортуют всему американскому народу и лично президенту. В Голливуде создаются талантливые кинокартины, реалистичные по форме и жизнерадостные по содержанию. Дети учатся, занимаются спортом, каждый американский ребенок получает ежедневно свою миску витаминизированных кукурузных хлопьев с полезным обезжиренным молоком на завтрак, большой горячий гамбургер и пол-литровый стакан вкусной кока-колы на обед.

Небывалый патриотический подъем способствовал дальнейшему росту благосостояния и укреплению общественной нравственности. Вместо разнузданных музыкальных и рекламных роликов, кровавых боевиков, разлагающих мелодрам и сомнительных ток-шоу телеканалы показывают позитивные, морально выдержанные передачи и сериалы, в которых правдиво, исторически конкретно отражается действительность в ее демократическом развитии и наглядно демонстрируются неоспоримые, неисчислимые преимущества американского образа жизни. Вечерами вместо хаотичной рекламной иллюминации над городами, автострадами и весями США вспыхивают портреты президента, сенаторов, национальных героев. Это непревзойденные образцы творчества нового, здорового поколения американских художников. Впрочем, по выходным, а также с полуночи до четырех часов утра электричество в стране отключается. С этой инициативой выступил передовой фермер-свиновод из штата Арканзас Билли Бенц, за что был награжден званием Героя демократического труда и удостоился личного рукопожатия президента.

Оставаясь верной своим традициям и идеалам, Америка не оставляет без внимания проблемы своих ближних и дальних соседей. Средства массовой информации проводят большую работу среди населения, объясняя, что тонны так называемой гуманитарной помощи, которые приходят в США из России и Западной Европы, на самом деле являются помощью США этим странам, а не наоборот. Дело в том, что в России и Западной Европе к началу 2009 года случился кризис перепроизводства. Количество продуктов и предметов потребления превысило необходимые нормы. Не осталось голодных и раздетых. Еду и одежду стало некуда девать. Чтобы спасти соседей по планете от разлагающего влияния излишков, американцы вынуждены взять на себя нелегкую миссию принятия этих излишков. Они, как нация наиболее прагматичная и разумная, умеют распорядиться едой и одеждой по-хозяйски. Каждой банке консервов, каждому комплекту теплого белья ведется строгий учет на государственном уровне. В специальных пунктах одежду и еду выдают по талонам, соответственно медицинским нормам и индивидуальным потребностям каждого отдельного гражданина.

Здоровый прагматизм помог настоящим американцам с энтузиазмом принять еще один передовой почин. Группа молодых ученых, в которую вошли генетики, биологи, психотерапевты и психоаналитики, в результате проведенных исследований обнаружила удивительно благотворное влияние зимнего холода и холодной воды на здоровье человека. Подробный отчет об этом открытии был представлен президенту и сенату осенью 2009 года. Так ознаменовался новый виток в борьбе за здоровый образ жизни. Было решено не включать отопление в домах в зимний период, причем не только в южных, но и в самых северных штатах, вплоть до Аляски. Это благотворно сказалось на здоровье населения (повысился иммунитет, резко снизилось число простудных заболеваний), а также на экономии энергоресурсов.

Конечно, встречаются отдельные несознательные элементы, особенно на Аляске. Несмотря на бдительность американских пограничников, они группами и поодиночке перебегают границу, чтобы погреться на российской территории. Самое неприятное, что российское население, игнорируя официальные протесты американских властей, пытается помогать этим ничтожествам, теплолюбивым выродкам: предоставляет горячий душ, теплый ночлег, продовольствие и даже предлагает сигареты, один только вид которых должен вызывать у нормального американца чувство глубочайшего протеста и отвращения. Впрочем, чего еще ждать от русских? Они всегда оставались странными и, мягко говоря, дикими.

Сегодня каждый американский ребенок знает, что зимой должно быть холодно не только на улице, но и в помещении, а мыться следует холодной водой. Среда обитания человека должна быть максимально приближена к природе, и искусственные перепады температуры приводят к снижению сопротивляемости организма, спазму сосудов, могут вызвать инсульт. Согреваться следует не у батарей центрального отопления, не у огня камина или печки, а естественным образом, при помощи активного движения, гимнастики, бега трусцой.

Тем не менее зимними ночами на свалках Нью-Йорка и других американских городов продолжают пылать костры, у которых греются жалкие теплолюбивые выродки-отщепенцы. Это, конечно, временное, остаточное явление. Курить нацию тоже отучили не сразу.

P.S. Позиция автора не обязательно совпадает с позицией неизвестного создателя дурного сна, который приснился автору после просмотра одной из программ ночных новостей CNN.

(Опубл. в журнале «HARPER’S BAZAAR», декабрь 2001)

Нечто о прошлом и будущем

В восемнадцать лет я возвращалась из Сочи, из международного студенческого лагеря, вместе с большой компанией иностранных студентов. Там были югославы, немцы, чехи. У всех билеты на один рейс, но в аэропорту наши пути расходились. Мне как советской гражданке следовало нырять в обычный зал отлета, им в «интуристовский». За месяц в лагере мы успели подружиться, и расставаться не хотелось. Меня, как контрабанду, решили протащить в «Интурист». Кто-то из чехов долго и убедительно врал механической униформе женского пола, будто я его невеста. Униформа куражилась, однако смягчилась после скромного подарка – коробки белого шоколада.

В «Интуристе» было пусто, чисто и сказочно красиво. Пахло кофе и хорошей парфюмерией. В баре продавались любая выпивка и бутерброды с икрой. Информационный радиоголос звучал нежно и ясно, как детская колыбельная.

За стенкой, в секторе для советских аборигенов, дети и старики спали на газетах, прямо на полу, поскольку задерживались рейсы и не хватало сидячих мест в зале ожидания. Над липкими буфетными стойками вились мухи. Кроме ведерного мутно-серого кофе и бутербродов с желтым салом, там можно было подкрепиться мокрыми вафлями «свежесть» и холодными котлетами «три богатыря», жаренными на комбижире «молодость». Единственный сортир оглушительно вонял, и очередь выстроилась через весь зал. Внутри не было закрытых кабинок. Ряд дыр на склизком возвышении, в кафельном полу, мерзкие фонтаны брызг при спуске воды. О туалетной бумаге и говорить нечего. Самые предусмотрительные запасались «Правдой» и «Трудом». Из динамиков звучал радиоголос такой сердитый, такой невнятный, будто авиапассажиры в чем-то провинились перед дикторшей и она нарочно старалась, чтобы никто ничего не понял.

Я впервые в жизни оказалась по другую сторону. Уселась в мягкое кресло и, прихлебывая ликер «Беллиус», закурила длинную коричневую сигарету «Мор». Сначала мне было классно. Я ловила свое отражение в огромных зеркалах, с удовольствием отмечала, как органично вписываюсь в сказочный интерьер и вполне могу сойти за итальянку или француженку. Мне ужасно не хотелось, чтобы кто-нибудь из интуристовской челяди заподозрил во мне соотечественницу. Это было бы не только неприятно, но и опасно. На всех белого шоколада не напасешься, и любая тетка из обслуги могла прогнать меня вон, на мое законное место, в резервацию. Мне стало казаться, что лоснистый бармен косится на меня с брезгливым подозрением и сиреневая фифа у вертушки прохода к летному полю уставилась как-то слишком внимательно. Когда веселый чех Сташек громко назвал меня по имени и заговорил со мной по-русски, я не выдержала, рванула в туалет, желая спрятаться.

Там сверкал стерильный кафель. Пахло жасмином. Там была розовая туалетная бумага. Почему-то именно эти мягкие ароматизированные рулончики меня доконали. Я заплакала. Господи, ну почему, за что? Может, прав был мой друг одноклассник, когда у поезда Москва–Вена на Белорусском вокзале сказал мне на прощанье: «Мотать надо отсюда, и чем скорее, тем лучше!»

Они уезжали всей семьей в США. Я оставалась. Мои родители имели на этот счет весьма твердую позицию. Они считали, что жить надо на родине, какой бы она ни была. В свои восемнадцать я знала, что когда-то моя родина была нормальной страной. Но потом в ней стали строить счастливое будущее и для этого разрушили ее нормальное настоящее. Она превратилась в резервацию, в гигантское гетто. В десятом классе меня заставляли учить наизусть Маяковского: «Через четыре года здесь будет город-сад», и еще что-то, его же, про пролетарские мечты о ванных и теплых сортирах.

«Мы мечтали о будущем, мы жертвовали собой и другими ради новой счастливой жизни», – говорил мой дедушка, старый большевик, партийный чиновник высокого ранга, бывший красный командир, с кучей орденов и медалей в ящике комода, с белой «Победой», двухэтажной дачей и несколькими батонами финского сервелата в холодильнике.

«Мы мечтали о будущем, мы строили будущее, мы делали революцию и питались стаканом семечек в день», – рассказывал ректор Литинститута, тоже старый большевик, с тем же приданым, что и мой дед, только вместо «Победы» – «Волга».

«Я думаю о будущем, – говорил мой одноклассник на вокзале у международного экспресса, – я хочу увидеть мир, я мечтаю, чтобы мои дети росли в нормальной стране и тоже увидели мир. Здесь нет будущего. Здесь жить унизительно».

Тем далеким и, в общем, очень счастливым летом 1978 года, стоя перед зеркалом «интуристовского» сортира в городе Адлере, я умылась холодной водой, вытерла лицо розовой мягкой бумажкой, успокоилась и решила, что никогда не стану мечтать о счастливом будущем и ненавидеть настоящее. Если его ненавидеть, оно ответит взаимностью.

Моя старшая дочь Аня, когда была маленькая, часто спрашивала: «Это сегодняшний день? А куда делось завтра?» Я отвечала, что завтра будет завтра. Она резонно возражала, что ведь сегодня вчера было «завтром», и в таком случае, куда же оно все время девается?

Аня родилась в 1986-м. Бабушка целыми днями терла на крупной терке детское мыло и ссыпала в трехлитровую банку, чтобы этой безвредной стружкой стирать пеленки. В магазине «Малыш», который находился на улице Горького на месте нынешнего бутика «Эскада», иногда выбрасывали трикотажные ползунки и колготки тринадцатого размера. Очередь выстраивалась до здания нынешнего «Президент-отеля». Там был старый прелестный доходный дом в стиле раннего модерна, с огромным дымчатым зеркалом на лестничной площадке между третьим и четвертым этажами. На четвертом, в одной из коммуналок, жила моя любимая учительница английского Майя Петровна (тоже, кстати, уехала в Америку).

Больше трех пар колготок и четырех пар ползунков тринадцатого размера в одни руки не давали. А требовалось много. Памперсов для наших детей тогда не существовало.

Наверное, это было вчера. Это еще продолжалось прошлое.

Когда Ане исполнилось три, ее кроватка развалилась. Доски из ДСП крошились, трещали, и надо было срочно искать нечто новое. Но в 1989-м достать нормальную койку для ребенка оказалось делом невозможным. Промотавшись целый день по мебельным магазинам, я вернулась ни с чем и принялась заматывать доски в местах разломов широким лейкопластырем. Аня удивленно спросила, почему я не купила ей новую кровать. Я ответила: потому, что их нет в магазинах.

– А почему их нет в магазинах?

От усталости и злости я сказала в ответ ужасную глупость:

– Потому что мы живем в такой стране!

– Мамочка, а мы здесь совсем не погибнем? – спросила трехлетняя Аня.

Наверное, это было вчера. Это еще продолжалось прошлое.

Как-то в ноябре 1990-го мы с Аней отправились за продуктами. В «моло€чке» и в угловом гастрономе прилавки были пусты. То есть совершенно пусты. Стерильны. И таким же был холодильник у нас дома. Аня очень хотела кушать. Я тоже. Мы бродили с ней под мокрым снегом, мы вышли на Тверскую, но и там не сумели купить ничего съестного. Оставалась наша Тишинка, тогда еще старая, грязная, воровская, однако внушавшая надежду на кусок мяса – пусть жутко дорогой, но это неважно.

Еще у ворот мы почувствовали потрясающий, совершенно новый запах. Он привел нас к высокому белому фургону на колесах. Там стояла очередь, довольно длинная, мокрая и злая. Запах плыл над ней, как розовое райское облако. Пробившись к его источнику, мы увидели, как в жаровне за стеклом крутятся на вертелах гигантские золотистые куры. Примерно через полчаса, с раскаленной добычей, зажатой между двумя картонными тарелками, завернутой в толстую серую бумагу, мы мчались домой.

Аня ела долго, молча, сосредоточенно и все не могла остановиться. До сих пор не понимаю, каким образом в желудке четырехлетнего ребенка мог уместиться этот жареный пернатый слон почти целиком. Наконец, обгладывая последнее крылышко, она зевнула и сонно заметила:

– Знаешь, мамочка, здесь все-таки еще можно жить, если иногда так кормят.

Это было уже сегодня. Это открылся один из первых кооперативных ларьков, в котором продавали горячих кур гриль. Началось будущее, или настоящее, точно сказать не могу.

У меня всегда были сложные отношения со временем. Я знаю, что новое – это хорошо забытое старое, а будущее – хорошо забытое прошлое. Прошлое почему-то всегда забывают хорошо, накрепко. Особенно когда мечтают о будущем.

Я смотрю на фотографии в старых альбомах, на кадры кинохроники. Все, кто смотрит вместе со мной, говорят: надо же, совсем другие лица, совсем другие люди.

Мы уверены, что знаем о них значительно больше, чем они о нас. Во всяком случае, одно нам известно абсолютно точно: они все умерли. Это их единственное будущее, о котором они по своей наивности не догадывались на момент съемки. Нам хочется верить, что они были другие, не такие как мы, теперешние люди, со своим колоссальным историческим опытом, со своим изумительным техническим прогрессом, со своим интернетом, клонированием, ядерной физикой, лазерной медициной, турами на Луну.

Мы глядим на них как большие и умные на маленьких и глупых. Мы глядим на них свысока.

Мы на них, а они на нас.

(Опубл. в журнале «VIP-регистр», № 2, 2002)

Знак судьбы

Много лет назад Петр Иванович ездил во Псков, в командировку. В то время он работал снабженцем и часто ездил в командировки. Когда он возвращался домой, московский поезд задержался и Петру Ивановичу пришлось провести на вокзале несколько томительных часов.

Вокзал, особенно в провинции, место скучное, грязное и опасное. Петр Иванович поставил свой командировочный портфель на колени, застелил газеткой, когда перекусывал бутербродами. Прямо напротив него сидела белая, рыхлая, как недопеченная булка, дебильная девочка с бутылкой кефира. В то время жидкие молочные продукты продавались в стеклянных бутылках с крышками из толстой фольги. Девочка пыталась содрать крышку зубами, содрала наполовину и сразу стала пить. Кефир тек по ее подбородку. Это выглядело так неприятно, что Петр Иванович даже не сумел доесть свой бутерброд с докторской колбасой, хотя был голоден. Уйти, пересесть он не мог. Свободных мест в зале ожидания не было. Он затосковал, и тоска отразилась на его лице. Наверное, именно поэтому к нему и подошла толстая молодая цыганка. Тоскующий человек теряет бдительность, его легче обмануть.

– Мой красавчик, есть у тебя десять рублей? – деловито спросила цыганка. Во рту у нее сверкало золото.

– Нет, – ответил Петр Иванович.

– А пять?

– Тоже нет.

– Ну, дай, сколько можешь. Я тебе одну важную вещь скажу, – настаивала цыганка, – не бойся. Дай хотя бы рубль, узнаешь всю правду про свою судьбу.

Рубль – это было совсем немного. Петр Иванович вздохнул, достал мятую желтую купюру из кармана и протянул цыганке. Она тут же схватила его руку, дунула. Рубль исчез. Ладонь стала пустой и голой. Цыганка впилась в нее глазами и заговорила быстро и неразборчиво. Петр Иванович понял только одно. Он не всегда будет таким, как сейчас, скромным и незаметным. Придет время, и он прославится, станет знаменитым. На линии жизни у него есть особенный знак, вроде печати. Она показала штучку на его ладони, похожую на типографскую звездочку.

Но тут объявили отправление поезда, и Петр Иванович поспешно отмахнулся от цыганки.

В купе он спокойно доел свой бутерброд, залез на верхнюю полку, была уже полночь, и следовало поскорей заснуть. Но он не мог. Мысли, голые и бесшумные, как рыбы, плыли в голове. Слово «печать», произнесенное цыганкой, подействовало на него странным образом.

Петр Иванович никогда в жизни не делал ничего, что может хотя бы теоретически прославить человека. Мама ему говорила: сиди тихо и не высовывайся. Да, собственно, и высунуться ему было не с чем и некуда. Внешность он имел самую обыкновенную. Рост ниже среднего, узкие плечи, маленькая голова с плоскими волосами цвета мешковины и лицо без всяких особенностей, не красивое, не уродливое. Так себе лицо. Его даже близкие знакомые не всегда узнавали при случайных встречах. В школе учился средне, потом поступил в мясо-молочный институт. Там было несколько приключений, связанных со шпаргалками, поездками в колхоз на картошку и с одной странной девушкой по имени Регина. У них случились отношения. Все удивлялись, поскольку Регина была настоящая красавица, высокая брюнетка с голубыми глазами. Отношения продлились месяца три, не больше. Он даже не удивился и не обиделся, когда она не пришла на свидание, а потом попросила больше не звонить.

Почему-то предсказание цыганки заставило его вспомнить эту Регину, ее длинную нежную шею, прохладные губы, и как она закрывала глаза, щекотно подрагивая густыми ресницами.

В купе было душно, пахло чужой обувью и нездоровым дыханием. С нижней полки слышался влажный равномерный храп. Петр Иванович не заметил, как заснул.

Ему приснилось, что он идет по незнакомому городу, по узкому пустому переулку. Над головой отсутствовало небо, под ногами вместо асфальта зияла пустота. Когда он поднимал лицо, не видел вообще ничего, словно был слеп. Более того, он не видел самого себя, собственных идущих ног, собственных рук, протянутых во мглу. То есть, сам он никак не был обозначен в пространстве и являлся всего лишь частью страшной мглы, пустотой в пустоте.

Он шел вдоль коричневых стен, черных окон, дверных проемов, бездонных провалов в подворотни. Он догадался, что переулок всего лишь декорация, тонкий фанерный муляж, за которым ничего нет. Петр Иванович решился свернуть в какую-то арку, оттуда слышались сухие тихие звуки. Там он увидел высокого человека в ватнике и коротких широких штанах. Человек подметал пустоту огромной дворницкой метлой. Петр Иванович окликнул его и спросил, мягко кашлянув:

– Скажите, пожалуйста, где здесь какой-нибудь выход?

Дворник повернулся. Вместо лица у него был экран телевизора. Там, внутри, переливалась яркая, ослепительная жизнь. Играли оркестры, пенилось шампанское, смеялись и щебетали десятки маленьких разноцветных регин. Петр Иванович легко оттолкнулся невидимыми ногами от черной пустоты, взлетел и больно стукнулся лбом. От боли он проснулся. Оказалось, что, ворочаясь во сне на тесной полке, он ударился головой о стенку.

Поезд стоял. Уютно, по-ночному, перекликались гулкие голоса диспетчеров. Пластиковая шторка на окне задралась. На станции ярко светили фонари. Петр Иванович свесился с полки, выглянул в окно, увидел на мокрой платформе, в световом круге, мужика с мятым сонным лицом и большими закопченными ушами. Из сапога торчал желтый флажок.

Поезд тронулся. Опять стало темно.

«Какая такая печать? Анекдот, в самом деле», – подумал Петр Иванович.

Он представил, как вернется домой, его встретит жена, такая же тихая и незаметная, как он, они сядут пить чай, и он расскажет ей о цыганке и о диком предсказании. Он даже, пожалуй, покажет жене маленькую звездочку на ладони.

– Я стану знаменитым. Анекдот. Смешно, в самом деле. Ха-ха! – пробурчал он во влажную вагонную подушку.

Перед глазами отчетливо встало круглое грубое лицо цыганки, блеснуло золото во рту. Анекдот был не слишком смешной, но странный, как бы с двойным дном, и там, на глубоком дне анекдота, Петр Иванович обнаружил мятый лоскут собственной студенческой юности, случайное полудохлое воспоминание. То ли мастерская какого-то скульптора на Кировской, то ли подвальная выставка запрещенных художников на Сретенке. В общем, свечка горит, блюдечко с окурками на полу, дым, много красивых томных дам. Он сам среди них, с Региной.

Вернувшись домой, он не стал рассказывать жене анекдот про цыганку и ее предсказание. Ему показалось, что если он расскажет об этом вслух за чаем на своей серо-желтой бедной кухне, то звездочка на его ладони отсохнет и отвалится, как корка зажившей царапины.

Он стал жить дальше. Ходил на свою фабрику, в отдел снабжения, ездил в командировки в скучные провинциальные города. Волосы его редели и седели, дочка подрастала, страдала из-за подростковых прыщиков. Полнела и старела жена. Жить становилось все трудней, денег не хватало, зарплату выплачивали неаккуратно, наконец, фабрику закрыли. Жена работала участковым терапевтом в районной поликлинике и тоже получала все меньше. А цены росли, из магазинов исчезали продукты.

Сон, приснившийся Петру Ивановичу когда-то на верхней полке пассажирского поезда Псков – Москва, повторялся периодически, в разных вариантах. Собственно, ничего другого ему не снилось.

Иногда вместо узкого переулка была площадь, а вместо дворника с метлой гигантское многолапое чудище, то ли паук, то ли кальмар. У чудища приходилось спрашивать, где выход, оно медленно поворачивало голову, демонстрируя телеэкран вместо морды. А то дело происходило в лесу, среди неживых застывших деревьев с бумажными листьями, и там присутствовал медведь с женскими ногами в сетчатых чулках, в туфельках на шпильках. Неизменными оставались только внешняя мгла и светящийся живой экран, в который надо было непременно нырнуть, чтобы стать видимым, обозначиться в пространстве.

Сослуживица жены, врач-уролог, предложила Петру Ивановичу торговать новейшими растительными препаратами под названием «Чудо жизни» для похудания, поднятия мужской потенции и интеллектуальных способностей. Он стал путешествовать с чемоданчиком по разным адресам, предлагать яркие рекламные буклеты и образцы волшебных желатиновых капсул, набитых буро-зеленой сухой травой.

Однажды ему пришлось посетить странную контору. Он долго плутал по дворам и переулкам в незнакомом районе, наконец, отыскал железную дверь полуподвального помещения с вывеской: «АО ИПЧИ». На звонок открыл огромный мрачный детина в пятнистом военном камуфляже. Петр Иванович робко представился. Детина заставил показать паспорт, раскрыть чемоданчик и только потом пропустил, не сказав ни слова.

Внутри был коридор, устланный дорогим светлым ковром, и множество дверей, которые без конца хлопали, выпуская и впуская возбужденно-деловитых, хорошо одетых людей. Петра Ивановича никто не замечал, несколько раз толкнули, он совсем растерялся, но тут из ближайшей двери появилась дама в строгом васильковом костюме, похожая на райкомовского работника, оглядела его с ног до головы и спросила:

– Вы чудо жизни?

– Да, – радостно кивнул Петр Иванович, – я чудо!

Дама повлекла его за собой по коридору, к последней, тупиковой двери. Прежде чем эта дверь распахнулась, оттуда прогремел нервный мужской голос:

– Нужна совсем другая фишка! Бренд должен быть абсолютно убойным!

– Ну вот и давай, предлагай варианты, ты же сам не знаешь, чего хочешь, – ответил другой мужской голос, спокойный и насмешливый.

– Я хочу, чтобы оно всем вставляло! – кричал нервный.

Петр Иванович вошел, огляделся. Посередине просторной комнаты стоял огромный стол, обитый зеленым сукном, похожий на бильярдный, но без луз. Он был завален бумагами. По стенам высились полки, забитые видеокассетами и какими-то папками. Беспорядок был ужасный. На полу стоял работающий компьютер, в мониторе плавали кривые разноцветные окошки. За столом сидел и курил мужчина. Из-за дыма Петр Иванович не сразу разглядел его. Второй мужчина прыгал вокруг стола. Он был молодой, худой, маленький. Длинные пряди обрамляли его небритое лицо, как круглые скобки. Он был в свитере и мятых летних брюках, хотя на дворе стояла ранняя весна, ледяная и мокрая.

– Чтобы вставляло, должно быть очень круто, – продолжил диалог тот, что сидел за столом в дыму.

– Вот, Дмитрий Петрович, я вам привела распространителя «Чуда», как вы просили, – сообщила васильковая дама, вклинившись в короткую паузу.

Дым развеялся, Петр Иванович разглядел человека за столом. Лицо было полное, гладкое, важное и смутно знакомое.

– Ну, давайте, показывайте, что там у вас, – подскочил к Петру Ивановичу молодой, в летних брюках, – только быстро, быстро, что вы там возитесь?

Петр Иванович привык к разному обращению клиентов, вежливому, невежливому и даже хамскому.

– Новейшие препараты, по американской рецептуре, на исключительно натуральной основе, – начал он, вытащив яркий рекламный проспект.

– Слушайте! – перебил его полный. – Где вы учились?

– Я? А что? – растерялся Петр Иванович. Таких вопросов ему еще не задавали. Впрочем, скоро все разъяснилось. Они с Дмитрием Петровичем узнали друг друга почти одновременно. Оказывается, они были сокурсниками, вместе закончили мясо-молочный институт.

– Ну, скажи мне честно, Петька, помогают твои американские травки? – интимным шепотом спросил Дмитрий Петрович после короткого всплеска ностальгических эмоций, – я тут, понимаешь, бизнесом занимаюсь, сплошные нервы, и оно, конечно, сказывается на здоровье. Вот, мне посоветовали это «Чудо жизни». Кстати, ты помнишь Регину? Помнишь, конечно! Она теперь моя жена. У нас двое детей, мальчик и девочка.

– Наверное, уже совсем большие? – с прерывистым пунктирным вздохом спросил Петр Иванович. Он так сильно разволновался, что даже вспотел. Ему захотелось честно объяснить своему бывшему сокурснику, что травки эти еще никому не помогли, все это ерунда, но тут вдруг молодой человек в летних брюках произнес громко и медленно:

– Вот она, фишка! Вот он, крутой бренд! – его указательный палец с длинным грязным ногтем был направлен прямо в лицо Петру Ивановичу. – Этот всем вставит! – добавил он, возбужденно повышая голос.

Петр Иванович растерянно замер. Теперь все присутствующие, включая васильковую даму, внимательно и молча его разглядывали.

– А что, Дмитрий Петрович, в определенном смысле Гоша прав. Это именно то лицо, которое нам нужно.

Ошеломленного Петра Ивановича усадили за стол, принесли кофе и стали объяснять про фишку и бренд.

Дело было в том, что его бывший сокурсник создал акционерное общество, и, чтобы широкие слои населения активно покупали акции, нужна реклама по телевидению. Обычные приемы с фотомоделями, актерами и актрисами, красавцами и красавицами, не подходят. Реклама должна убеждать, что акции сделают богатым и счастливым самого обычного человека, ничем не примечательного. А более обычного и менее примечательного человека, чем Петр Иванович, никто из присутствующих еще не встречал.

– Денег получишь! – гудел Дмитрий Петрович, бывший сокурсник. – Прославишься на всю Россию! И делать ничего не надо. Просто скажешь перед камерой несколько слов, искренне, от души, в самой обычной обстановке.

– Легко, старик, – вторил ему длинноволосый Гоша, – ты это сделаешь, я знаю. Представь, что ты совсем дошел до ручки. Плохо тебе, работы нет, денег нет. Тоска смертная. И вот на последние копейки ты купил несколько бумажек. Ну, просто так, от тоски.

– На последние я лучше крупы куплю, – тихо возразил Петр Иванович и втянул голову в плечи.

– Отлично! – Гоша подпрыгнул и хлопнул в ладоши. – Вот у нас уже внутренний конфликт, пошла драматургия!

Драматургия действительно пошла, побежала, помчалась. Петр Иванович бросил свои желатиновые капсулы, стал ездить на съемки. Первый клип снимался в декорациях старой советской кухни, с клеенчатыми обоями и маленьким пластиковым столом.

Петр Иванович в клипе стал зваться Иваном Петровичем и вначале вид имел самый жалкий. По сюжету жена от него ушла, с работы уволили, оставалось только пить, но не на что было, к тому же он страдал язвой. Глядя на красивые гербовые акции, разложенные на облезлом пластике, он грустно рассуждал с самим собой, что на последние деньги было бы разумней купить крупы и сахару. Но тут звонил телефон, и приятный женский голос приглашал его в банк, получить с купленных акций положенные проценты.

Далее в каждом следующем трехминутном сюжете благосостояние Ивана Петровича неуклонно возрастало. Он уже не думал о крупе. Ее было вдоволь. Он приобрел хороший костюм, потом новую кухню, потом отправился в ресторан и познакомился там с интересной женщиной. Женщина эта должна была стать его женой, далее предполагалось, что они увеличат жилплощадь и отправятся отдыхать за границу.

За первый клип Петр Иванович получил сумму, которую еще ни разу в жизни не держал в руках. Когда клип дали в эфир, вся семья сидела у телевизора. Стол был накрыт. Петр Иванович так волновался, что не мог есть. Он сидел, до боли стиснув ладони, словно боялся, что особая печать исчезнет с линии жизни. Он даже чувствовал легкую щекотку, как будто звездочка ожила и зашевелила лапками.

Одной из первых покупок на деньги, полученные за клип, был видеомагнитофон. Глубокой ночью, когда дочь и жена спали, Петр Иванович вставал и прокручивал записи рекламных клипов по несколько раз. Так в раннем детстве он вставал ночью, залезал на табуретку, открывал буфет, чтобы потихоньку съесть шоколадную конфету. В детстве от шоколада у него был диатез, и съедать разрешалось понемногу.

Вскоре Петра Ивановича стали узнавать на улицах. На него глазели, ему улыбались, с ним здоровались незнакомые люди и называли Ванюшей или Петровичем. Вышел второй клип, потом третий.

Из подвального помещения с железной дверью «АО ИПЧИ» переехало в маленький симпатичный особняк неподалеку от Патриарших. Был потрясающий банкет в честь новоселья. Петра Ивановича, конечно, тоже пригласили вместе с супругой, и пожилая пара скромно млела от обилия деликатесов и знаменитостей.

Петр Иванович увидел Регину. Она царственно подплыла к нему в открытом серебряном платье, все такая же тонкая, синеглазая и надменная, словно не прошло тьмы лет и не существует старости. Она улыбнулась, знакомясь с его супругой. Она сказала им обоим несколько ласковых слов и уплыла.

На банкете случилось еще одно знаменательное событие. К Петру Ивановичу подскочила стриженая энергичная девушка, пожала руку и пригласила на телевидение, принять участие в ток-шоу.

В тот день Петр Иванович долго и тщательно брился, чистил ботинки и вылил на себя полбутылки французского мужского одеколона. Когда он приехал, его не оставили в фойе ждать начала съемки вместе с обычной публикой. Энергичная девушка провела его в комнату отдыха, познакомила с ведущей, весьма знаменитой и красивой женщиной. Они даже вместе выпили кофе и поговорили о погоде.

Посередине студии стояли кресла. В них сидели герои, два мужчины и две женщины. Вокруг, на стульях, сидела разнообразная публика. По студии ходила красивая ведущая с микрофоном. Петра Ивановича посадили среди публики, но в первый ряд. Перед самым началом съемки вышел толстый маленький человек, лысый, но с кудрявыми рыжими бачками, и тонким пронзительным голосом стал объяснять публике, что не следует стесняться и подавлять свои эмоции. Затем включили камеры. Двое мужчин в креслах возбужденно заговорили о том, что мужчины лучше женщин. Женщины принялись возражать. Все четверо нервничали и кричали друг на друга. Ведущая просила успокоиться, не переходить на личности и выбирать выражения.

Было нестерпимо жарко. Петра Ивановича предупредили заранее, что ему придется высказать свое мнение. Пока говорили другие, он мучительно думал, но так и не придумал никакого мнения. Когда ведущая подошла к нему с микрофоном, он сказал, что главное, чтобы человек был хороший, а остальное неважно. С ним все согласились и захлопали.

Через несколько дней Петра Ивановича пригласили на другое ток-шоу. Там пожилая грустная дама жаловалась на своего мужа, который ушел от нее к другой даме, молодой и веселой. Потом вышел этот самый муж и стал объяснять, почему он так поступил. Явилась молодая веселая дама и подтвердила, что он не хотел никого обидеть. Петру Ивановичу следовало высказать мнение, и он сказал, что в жизни все бывает. Опять ему аплодировали.

Когда он собирался на четвертое или пятое ток-шоу, оказалось, что у его выходного пиджака заметно лоснится воротник, а на синем пуловере, который можно надеть вместо пиджака, большое масляное пятно. Следовало пополнить гардероб, но денег, полученных за первые три клипа про Ивана Петровича, почти не осталось. Он позвонил молодому человеку Гоше с лицом в скобках, тому самому Гоше, который руководил съемками рекламных клипов, узнать, когда начнутся дальнейшие съемки и нельзя ли получить небольшой аванс. Но телефон не отвечал.

Всю следующую неделю Петр Иванович нервничал. Он пытался связаться со своим бывшим сокурсником Дмитрием Петровичем, с васильковой дамой, похожей на райкомовского работника, но все тщетно. Жена его обратила внимание, что клипы про Ивана Петровича совсем перестали показывать.

Петр Иванович отправился в район Патриарших, к особняку, в котором совсем недавно проводился шикарный банкет и плавала среди шампанского, икры и знаменитостей нестареющая Регина в серебряном платье.

Была осень. Под ногами шуршали сухие яркие листья. Петр Иванович подошел к воротам особняка и увидел ремонтные леса, зеленую сетку, горы песка во дворе. Солнце ударило в окно соседнего дома, вспыхнуло густое зарево, ослепительное, нереальное. Петр Иванович постоял, повздыхал и отправился домой.

Клип с рестораном и интересной дамой оказался последним. Широкие слои населения скупили чрезвычайно много акций, «АО ИПЧИ» испарилось вместе с деньгами. Дальше был скандал, уголовное дело, митинги обманутых вкладчиков. Жена боялась, чтобы Петр Иванович выходил на улицу и тем более участвовал в ток-шоу. Но все обошлось. Обида широких слоев населения на «АО ИПЧИ» никоим образом не коснулась лично Петра Ивановича. Его разыскали представители одной небольшой, но шумной политической организации. Эта организация боролась за справедливость. Петра Ивановича попросили выступить на митинге и осудить не только «АО ИПЧИ», но и власть, которая позволяет всяким мерзавцам грабить простой народ. Речь ему написали заранее. Он выступил. Ему аплодировали.

Вскоре он стал членом этой организации, получил красный членский билет и должность заместителя исполнительного секретаря по пропаганде и разоблачениям.

Должность, в общем, небольшая, но кое-какие деньги иногда платят. Петр Иванович продолжает посещать ток-шоу, выступать на митингах, заседать в комиссиях и участвовать в разных мероприятиях. Он говорит много и вдохновенно, он высказывает свое мнение о государственном устройстве и гомосексуализме, о супружеской верности и клонировании, о конфликте поколений, о приватизации, проституции, сублимации. Иногда его просят высказать нечто особенное, скандально-разоблачительное, и за это платят потихоньку, «черным наликом». Он разоблачает, критикует, негодует, советует, поддерживает и одобряет. Он красит волосы и брови в сочный каштановый цвет. Он четко обозначен в пространстве.

Когда кончается мероприятие, он едет домой на метро. Машины у него нет. В вагоне он раскрывает газету или журнал, читает рецензии на ток-шоу и полосы светской хроники, разглядывает фотографии, и, если где-нибудь, например, в перечне присутствующих на мероприятии, мелькает его имя, он заметно краснеет.

Ехать ему далеко. Живет он на окраине, то ли в Солнцево, то ли в Бибирево. От метро надо еще ехать на автобусе четыре остановки. Если не холодно и нет дождя, он идет пешком.

Сначала он проходит вдоль сверкающих круглосуточных торговых рядов, где пахнет свежими цветами и пригорелым куриным жиром. Грохочет музыка, зычным матом перекликаются кавказцы, и цветочницы кричат: «Ро-озы, ро-озы, розы, розы!», словно сзывают к кормушке одноименных домашних животных. Иногда он заходит в продовольственную палатку, покупает хлеб, сардельки, молоко. Потом надо пересечь площадь. Там ужасное движение, и вечно сломан светофор. Он ступает на мостовую так, словно сквозь ботинок пробует пальцами ледяную воду, и потом неуклюже бежит, тревожно озираясь по сторонам, вздрагивая от резких сигналов, щурясь на наглый свет фар. Всякий раз, оказавшись на тротуаре, он сквозь хриплую одышку торжественно произносит одно и то же слово: «Адреналин!» и уже бодрей семенит дальше, через длинный жидкий сквер, от квартала к кварталу, вдоль ровных рядов сизых, расчерченных на клетки панельных коробок, мимо темного здания школы, где когда-то училась его дочь. Она теперь живет в США, в городе Бостон, все не может найти работу, получить грин-карт и выйти замуж. Каждый раз, проходя мимо школы, Петр Иванович сам не замечает, что вздыхает, грустно, прерывисто, пунктирно. Дальше у него на пути здание районной поликлиники, похожее на обувную коробку. Там до сих пор работает его жена.

Как бы поздно он ни возвращался, на верхнем этаже, в последней перед пустырем, в самой окраинной панельке, в правом верхнем углу светится окошко. Ему приходится подниматься пешком. Лифт часто ломается, все кнопки выжжены.

Петр Иванович медленно поднимается, от пролета к пролету дышит все тяжелей. В маленькой двухкомнатной квартирке с совмещенным санузлом ждет его жена, участковый терапевт. На среднем пальце правой руки у нее большая, твердая мозоль. Всю жизнь она писала: выписывала рецепты и заполняла карточки больных своим непонятным медицинским почерком.

Она целует его, он целует ее. Она кормит его первым и вторым, обычно это куриный суп с вермишелью и обжаренный на сковородке кусок курицы из супа с картофельным пюре. Он обязательно съедает все, даже если сыт. Потом они пьют чай, он рассказывает ей, как прошло очередное мероприятие, что сказал этот, как посмотрел тот. Она в ответ делится с ним подробностями своего рабочего дня, говорит о хронических старушках, о наглых симулянтах-алкашах, о молодых наркоманах, нудных, но иногда опасных, и что сказала медсестра, и как посмотрела заведующая.

Засыпают они, обнявшись, на полуторной скрипучей тахте. Петру Ивановичу больше не снится черная страшная пустота. Ему снится собственное лицо в телевизоре. Он знаменит и совершенно счастлив.

Октябрь 2002

События, описанные в этих двух очерках, почти реальны. Имена всех персонажей изменены до неузнаваемости.

Автор благодарит сотрудников Московского регионального управления по борьбе с организованной преступностью за предоставленные материалы.

Теория вероятности[1]

Сидел Вадик Султанов совсем недолго, всего два года. Статья была хорошая, не позорная – мошенничество. Так что, можно считать, повезло. Поздней осенью 1990 года, с легкой душой, легкой пружинистой походкой вышел Вадик за ворота ИТУ. Жизнь только начиналась, и впереди грезилось много всего хорошего, приятного. Никаких следов на крепком молодом теле двухлетняя отсидка не оставила. Вадик, умный человек, наколок делать не стал. Во-первых, больно, во-вторых, уже не модно, в-третьих, мало ли с кем придется в бане париться, на пляже загорать, с какими девушками предстоит близко познакомиться?

Оказавшись в купе скорого поезда «Новосибирск – Москва», Вадик критически оглядел сначала самого себя в зеркале на двери, потом соседей. Собой остался доволен. Лицо открытое, глаза ясные, взгляд веселый. Что касается соседей, их вид обрадовал его значительно меньше. Две пожилые тетки, толстые, скучные, поедали жареную курицу, помада и жир размазались по их ртам, и рты эти болтали без умолку о всякой бабьей ерунде. Еще была широкая мужская спина, обтянутая тельником, на верхней полке. В общем, ничего интересного.

Ему казалось, что стоит сесть в этот московский поезд, о котором он мечтал весь последний год перед освобождением, и тут же злодейка-судьба преподнесет ему заслуженный подарок в виде одинокой длинноногой блондинки-попутчицы не старше двадцати. Он ясно представлял себе, как знакомится с девушкой, как они улыбаются друг другу и идут по узким коридорам в вагон-ресторан. Там белые скатерти, шампанское в высоких бокалах.

Два года он мечтал выпить шампанского. Чем ближе был срок его освобождения, тем отчетливей ощущал он легкую терпкую сладость во рту, быстрое щекотное покалывание пузырьков. Весь последний месяц у него ночами чесалось нёбо и чудился нежный звон хрусталя. Но выпить шампанского ему хотелось не в одиночестве, не из горлышка или банального стакана. Это можно было запросто организовать уже на вокзале, в Новосибирске. Нет, Вадик мечтал выпить именно в вагоне-ресторане, чтобы плыл пейзаж за окном, стучали колеса, чтобы напротив сидела красавица и стол был накрыт белой скатертью. И чтобы непременно бутылку принесли в серебряном ведерке, у официанта под горлом чернела бабочка, а от крахмальных салфеток, свернутых конусом, пахло утюгом и свежестью.

Этот первый, выстраданный, сладкий глоток обозначил бы начало новой жизни, в которой все будет красиво, ароматно, чисто и так вкусно, как никому никогда на свете не бывало.

Сколько Вадик помнил себя, он постоянно думал о еде и о разных напитках. Есть люди, наделенные уникальным слухом. Они могут напеть без единой фальшивой ноты любую мелодию и даже какую-нибудь симфонию, услышав ее всего один раз. Музыканты называют такой слух крысиным. А некоторые счастливцы наделены от природы поразительным чувством цвета. В языке австралийских аборигенов существует около двадцати определений зеленого. Канадские эскимосы, российские чукчи, финские саами умеют разглядеть и назвать на своих языках более двадцати оттенков белого. Для художников-импрессионистов прозрачный воздух состоял из бесконечной цветовой гаммы.

Бывший заключенный Вадик Султанов тоже обладал уникальным даром. Для него еда представляла собой целый мир, и в этом мире он поразительно тонко чувствовал не только вкусовые оттенки и запахи, но цвета и звуки. Шипение масла на сковородке, бульканье супа в кастрюльке, шепот пузырьков минеральной воды или шампанского, все звуки, которыми обычно сопровождается процесс приготовления и поедания пищи, складывались для Вадика в неземную музыку. На кухне, даже в зоне, даже в детском доме, где он вырос, Вадик чувствовал себя как меломан в концертном зале.

Из кухонь в детском доме и в интернате пахло пригорелой кашей и пресным гороховым супом. Кухонный запах на зоне причудливо переплетался с той особенной тюремной вонью, которая для чуткого носа невыносима. И все-таки Вадик умел унюхать сквозь испарения хлорки, карболки, грубого мыла, нездоровых нечистых тел простой, добрый дух хлеба, теплый пресный запах пшенки, рыхлый, влажный запах риса, аромат вареной капусты, для обывателя не самый приятный, но для Вадика вполне живой и содержательный.

На казенных кухнях в пищу не добавляли специй. Только соль. Первозданные запахи крупы, овощей, мяса, рыбы имели свою особую, диковинную прелесть. До того как он сел в тюрьму, ему доводилось бывать в ресторанах, в том числе и дорогих. Конечно, готовить там умели. Но, нюхая, разглядывая и пробуя разные блюда, Вадик всякий раз думал о том, что он мог бы приготовить ту же осетрину по-монастырски или котлету по-киевски значительно лучше. Допустим, в соус к осетрине муки надо добавлять совсем капельку и сначала прокалить на сухой сковороде, до золотистого цвета, а потом остудить, подержать в холодильнике. С майонезом следует обращаться осторожней. Майонез сильная вещь, может испортить любое блюдо, особенно если замешан не на натуральном яичке, а на порошке, и если уксусу много. А что касается киевских котлеток, тут весь секрет в панировке. Она обязана быть тонкой, почти прозрачной, такой, чтобы в сыром виде розовое куриное филе светилось сквозь нее, как солнышко сквозь перистое закатное облако, и, само собой, лучше брать не банальные толченые сухари, а манную крупу.

Эти и многие другие подробности Вадик даже не знал, он их просто чувствовал всей силой своего молодого организма. Откуда взялось в нем это чутье – непонятно. Родословной своей он не ведал, поскольку был сиротой, но догадывался, что в туманной череде его предков присутствовал какой-нибудь чудо-повар, гений кулинарной алхимии.

Между тем тетки, соседки по купе, все ели свою курицу. Какая это была курица, и как они ее пожирали! Наблюдать это было настоящим мучением для Вадика. Жирная грубая кожа местами пригорела до черноты. Запах липкий, затхлый. Даже такие нежные части, как грудка и крылышки, выглядели серыми и жесткими. У Вадика щемило сердце. Он уважал курятину, а это было настоящее издевательство над благородным продуктом. Настроение у него заметно испортилось.

Мужик на верхней полке явно не спал, полосатая спина ворочалась, полка скрипела. Однако лицом к попутчикам он еще ни разу не повернулся. Наверное, ему тоже неохота было наблюдать, как тетки жрут курицу.

Вадик приметил пятнистую камуфляжную куртку на вешалке, высокие спецназовские ботинки сорок пятого размера внизу, под столиком. Куртка была старая, воротник из темно-зеленого искусственного меха совсем свалялся и напоминал вареный шпинат.

– Молодые люди, вы не могли бы выйти? Нам надо переодеться, – сказала одна из теток, утираясь салфеткой. Другая сосредоточенно заворачивала куриные косточки в промасленную газету, не замечая, как руки ее чернеют от типографской краски.

Был поздний вечер. Все собирались спать. Но Вадику спать совершенно не хотелось. Он подумал, не сходить ли все-таки в ресторан, но тут же представил, как сидит за столиком в одиночестве, и загрустил. Даже шампанского расхотелось. То ли тетки нагнали тоску, то ли просто дала себя знать двухлетняя усталость. Все-таки зона есть зона, и два года – не один день.

– Мужик, пойдем, что ли, выпьем? – Вадик осторожно тронул могучую спину в тельнике. В ответ заскрипела верхняя полка. К Вадику повернулось мятое, заспанное лицо, приоткрылись опухшие глаза и тут же впились в него жестко, оценивающе. – Я угощаю, – добавил Вадик, чтобы сразу снять все сомнения.

Не ответив ни слова, не спуская с Вадика своего неприятного взгляда, мужик легко и бесшумно соскользнул с верхней полки. Он оказался таким здоровенным, что на миг в купе потемнело.

До вагона-ресторана шли молча. И только когда уселись за столик, огромная толстопалая лапища протянулась к Вадику.

– Валера, – мрачно представился попутчик и тут же добавил с едва заметной усмешкой: – Сидел, что ли?

Вадик огорчился. Ему казалось, что не оставила на нем зона ни единого своего знака, но вот первый встречный с первого взгляда определил. Интересно, по каким таким тайным приметам?

– В глаза не смотришь, – пояснил новый знакомый, – и на корточки садишься по-зековски.

Официант между тем принес графинчик водки, салат оливье. Выпили по первой, чокнулись молча.

«Вот, оказывается, как все обернулось, – разочарованно думал Вадик, – вместо блондинки грубый мужик, вместо шампанского водка. Правда, скатерть белая, официант с бабочкой и крахмальные салфетки конусом. Но праздника все равно не получается. Салат кислый, картошки в него наложено сверх меры, вареные яйца старые, белок серый, резиновый, желток крошится. Даже такая приятная вещь, как зеленый горошек, существует в этом салате без всякого вдохновения. Крупный горошек, старый, рыхлый».

– Сам, что ли, там побывал? – осторожно поинтересовался Вадик, отодвигая прочь невкусный оливье.

– Сам я в другом месте побывал. Круче любой зоны. Тебе, пацан, такое во сне не приснится.

– В Афгане? – спросил Вадик почему-то шепотом, и ноздри его мелко задрожали.

В ответ Валера кивнул, цыкнул зубом, подобрал хлебной корочкой остатки салата со своей тарелки и произнес хрипло:

– Хоть бы одна сука спасибо сказала. Только и слышу: «Мы тебя туда не посылали». Работы нет, жилья нет, ни хрена нет.

Запах, доносившийся из кухни, становился все отчетливей. Там жарили шашлык. Вадик на минуту забыл о своем мрачном приятеле, задержал дыхание, зажмурился и потом осторожно, словно боясь обжечься, втянул ноздрями густой, волнующий шашлычный аромат.

Композиция дыма, мяса, специй может иметь сотни оттенков. Чтобы переплетение этих сложных, иногда противоречивых запахов составило правильный, гармоничный узор, нужны не только свежие, качественные продукты, но талант и вдохновение повара. Человек, у которого пучит живот, болит зуб, в принципе способен приготовить вполне приличный шашлык. Но не такой, чтобы один только запах пьянил крепче водки.

Официант появился с подносом, на котором тихо дымились две металлические овальные тарелки. На каждой по два шампура шашлыка, перевитого тонкими прозрачными кольцами лука.

Валера продолжал говорить, словно ничего не изменилось. Вадик задумчиво смотрел на куски мяса и все не решался попробовать, боялся разочарования. Наконец поддел вилкой самый маленький, поджаристый ломтик. Пока он жевал, глаза его были закрыты. Нежнейшая, свежайшая свинина, протомившаяся, сколько положено, в кисло-сладком шашлычном маринаде, приправленная черным перчиком, пропитанная правильным пряным угольным дымком, прожаренная так, что сверху тверденькая корочка цвета розового золота, внутри нежная сочная мякоть. Безусловно, повар вагона ресторана был талантлив, имел отличное пищеварение и здоровые зубы.

– Будет, Валерка, – весело пообещал Вадик, – все у нас с тобой будет. Давай выпьем за это.

Стучали колеса. За окном плыла черная ноябрьская ночь. Двое молодых людей, безработный афганец Валерий Осипов и освобожденный из мест лишения свободы Вадим Султанов ехали завоевывать Москву. Не они первые, не они последние. Оба верили, что будет у них много денег, московское жилье, красивые иномарки, красивые девушки. Ну, что там еще может пожелать самому себе молодой жадный провинциал ночью в поезде за рюмкой водки?

Вадик больше всего на свете желал открыть собственный ресторан. Он ясно видел все мелочи интерьера, в ушах стояли звуки кухни, тихие переливы голосов в двух залах, обеденном и кофейном, звон нежный дорогой посуды. Запахи были столь отчетливы, что почти сводили с ума. Он также видел самого себя, в белоснежной рубашке с закатанными рукавами, среди великолепия своей ресторанной кухни.

Ресторан будет называться просто: «Вадим». В рекламных проспектах следует отметить, что посетителям предложат блюда русской, европейской и некоторых восточных кухонь. Из каждой кулинарной традиции Вадим намеревался взять самое лучшее. Еще маленьким мальчиком он откопал в интернатской библиотеке «Книгу о вкусной и здоровой пище», стащил ее, держал у себя под матрацем, постоянно перечитывал и выучил наизусть. Потом были в его жизни другие кулинарные книги, он узнал об истории кулинарии, о национальных особенностях разных кухонь. Не имея возможности попробовать, например, французские лягушачьи лапки или китайские морские гребешки, он пытался мысленно представить себе их вкус и запах. И представлял вполне достоверно. Более того, знал, как приготовить.

Мысленно расхаживая по сверкающей, волшебно пахнущей кухне, он с приятной грустью думал о том, что липкая карамелька, съеденная ночью, под одеялом, может быть вкуснее лучшего швейцарского шоколада. Подобные мелочи делали его мечту настолько реальной, что настоящая, сегодняшняя жизнь тонула в тумане, отступала на задний план. Вадик ехал в Москву, не имея представления, где и на какие деньги будет там жить, как найдет работу. Билет на московский поезд он купил потому, что свой ресторан видел только в столице, в самом центре. Воображение его работало столь живо и мощно, что неким загадочным образом мечта стала просачиваться сквозь реальность и властно влиять на ход событий.

Вадику повезло. У его нового приятеля Валеры имелся случайный московский адресок. Дальний родственник кого-то из его армейских друзей сдавал очень дешево комнату на окраине в Бибирево. Именно туда и отправились они прямо с вокзала.

Родственник оказался совершенно спившимся одиноким мужичком шестидесяти лет. Звали его дядя Костя. Двухкомнатная квартира представляла собой вонючую свалку, бутылки катались по полу, вместо мебели набросаны тряпки, драные матрасы, которые хозяин притаскивал с ближайшей помойки.

Гостям дядя Костя обрадовался, договариваясь о цене, все напускал на себя солидности, хмурил морщинистый лоб, раздувал мятые небритые щеки. Вадик еле сдерживал смех. Он сразу догадался, что жить здесь можно сколько хочешь, практически бесплатно, за бутылку.

В первую ночь, ворочаясь на вонючем матрасе, Вадик не мог уснуть. Нет, не из-за вони, не из-за трубного храпа дяди Кости, а из-за собственных мыслей, сложных и противоречивых. Вот ведь, живет в неплохой двухкомнатной квартире, в добротном кирпичном доме, такая, с позволения сказать, дрянь человеческая, превратила отличное московское жилье в помойку, пьет, воняет, коптит небо. Кому, спрашивается, нужен этот дядя Костя?

Утром, ровно в девять, постучали в дверь. Звонок не работал. Вадик проснулся от стука, услышал, как Валера прошлепал босиком в прихожую.

– Кто?

– Служба помощи престарелым и инвалидам, – ответил бодрый молодой голос.

Удивленно переглянувшись с Вадиком, который живо подскочил к двери, Валера щелкнул замком.

На пороге стоял молодой человек, их ровесник, невысокий, стройный, в ладных дорогих джинсах, в новенькой кожанке. Стоял и приветливо, открыто улыбался. Валера и Вадик на улыбку не ответили, глядели на незваного гостя в мрачном молчании.

– А что, спит еще хозяин? – весело спросил молодой человек. – Я тут ему матпомощь притащил, продукты.

Из комнаты раздавался мерный, тяжелый храп дяди Кости.

– Меня Михаилом зовут. Для своих Михля. – Он поставил на пол пластиковый пакет и протянул руку, сначала Валере, потом Вадику. Оба ответили на рукопожатие.

Миша Ласточкин умел быстро и легко снимать напряжение. Коренной москвич, мальчик из интеллигентной семьи, он закончил театральное училище. Актерское образование очень ему пригодилось. Но вовсе не для игры на сцене или в кино.

Через полчаса все трое завтракали. Михля вывалил на табуретку, служившую кухонным столом, скромные продукты, предназначенные одинокому пенсионеру дяде Косте. Сам он все храпел и не ведал, как много гостей собралось у него на кухне.

Скоро Вадик и Валера узнали от своего нового приятеля, что Служба помощи престарелым и инвалидам – это совершенно особая организация.

– Я учредитель, коммерческий директор, рядовой сотрудник, – объяснил Михля, – я главный бухгалтер и заместитель главного бухгалтера. А клиент у меня на сегодня один, дядя Костя.

– Ну и на хрена тебе это надо? – мрачно поинтересовался Валера.

– Душу спасаю добрыми делами, – ответил Михля, придав своему обаятельному лицу серьезное и задумчивое выражение, – знаете, на что сейчас самый острый дефицит в Москве? На добрые дела. Спрос в миллион раз превышает предложение.

Валера ничего не понял. А Вадик не сводил с умного Михли восхищенных глаз. На вонючей кухне, где вместо стола – табуретка, покрытая газетой, и прямо на газете, из-за отсутствия тарелок, наложены толстые сероватые ломти вареной колбасы, отчетливо зазвучала волшебная симфония звуков и запахов лучшего московского ресторана. В Париже «Максим», а в Москве будет «Вадим». Нужна такая малость, как изначальный капитал. Деньги. Совсем немного денег. Из ничего не выйдет ничего.

Через месяц случилось несчастье. Дядю Костю нашли мертвым на пустыре за стройкой, неподалеку от его дома. Перепил, отравился некачественной дешевой водкой. Такой трагический конец никому не показался странным, ни соседям, ни милиции. Дядя Костя давно страдал хроническим алкоголизмом, был одинок и болен. Следов насилия на трупе не обнаружили.

В квартире поселилось вполне добропорядочное лицо кавказской национальности. Генеральная доверенность на квартиру, которую за два месяца до смерти подписал дядя Костя, не сохранилась. Никто не узнал, что в качестве доверенного лица, продавшего квартиру дяди Кости, в этом важном документе фигурировал гражданин Ласточкин Михаил Владимирович, 1962 года рождения. Тот самый Михля, с высшим театральным образованием и доброй, отзывчивой душой.

* * *

В начале девяностых на Курском вокзале появились первые, самые примитивные персональные компьютеры со специальными игровыми программами. На экране, на беговых дорожках, соревновались тараканы, собачки, лошадки, морские свинки и прочие безобидные животные. Это было внушительней и интересней, чем банальные лотереи и «наперсточники».

Зазывали клиентов обаятельные улыбчивые барышни, за компьютерами сидели приятные молодые люди, похожие на студентов и младших научных сотрудников.

Полная легализация этого вида игорного бизнеса произошла в 1992 году. Образовалось ТО «Садко», которое имело несколько точек в Лужниках, в аэропорту «Домодедово». Слово «компьютер», вид забавных зверушек, бегущих по экрану, – все это завораживало приезжих, которые искали в Москве еще и свежих впечатлений.

В Лужниках, напротив одной из палаток, открылась небольшая, очень уютная шашлычная, которая называлась «У Вадима».

В начале девяностых в Москве было еще мало приличных кафе и ресторанов. В основном неприличные, в том смысле, что существовало два крайних варианта. Либо грязные сомнительные забегаловки, после которых изжога оказывалась самой невинной из неприятностей, либо роскошные заведения с космическими ценами. Там можно было не опасаться изжоги, зато имелись серьезные шансы получить пулю внутри заведения либо у его подъезда. Питаться за такие деньги могли позволить себе только очень богатые люди, а их убивали чаще, чем бедных.

Шашлычная «У Вадима» заняла бревенчатую избенку, в которой прежде размещалась грязная блинная. Вонь перегорелого жира сменилась дивным ароматом мангалов и свежего жареного мяса. Вместо толстых, липких блинов посетителям предлагалось несколько видов шашлыка: свиной, бараний, говяжий, куриный, из осетрины. Кроме того, на углях жарились толстенькие, истекающие пенистым соком домашние колбаски, жгучие «люля-кебаб», серебристые тушки свежей форели. В качестве гарнира подавались розовая капуста, зеленый салат, крупно нарезанные помидоры и огурцы. Разумеется, вино, красное к мясу, белое к рыбе, соки и домашние морсы для тех, кто не употребляет спиртного. Был также кофе по-восточному, кофе эспрессо, капуччино, чай черный, чай зеленый. Наконец, имелся набор фирменных десертов, изысканных и легких.

Запах этого заведения плыл медленными томными волнами, окрашивая пасмурное суетное пространство в радужные тона, заставляя даже самых сытых посетителей Лужников замирать на мгновение и трепетать ноздрями. Трепетала и душа, хотелось не просто есть. Хотелось жить полной, интересной жизнью. Многие подходили к шашлычной только посмотреть, уверенные, что так благоухать может лишь очень дорогое заведение. Но их ждал сюрприз. Снаружи, на двери, было вывешено меню. Цены более чем умеренные, доступные даже самому скромному посетителю. Оставалось зайти и заказать, чего душа пожелает.

Далее, отведав свежайшей, вкуснейшей еды, расслабленный любезным обслуживанием, за чашечкой отличного кофе, посетитель получал вместе с крошечной рюмкой фирменного ванильного ликера «от заведения» картонную карточку, на которой был отпечатан номер. Официант с теплой улыбкой поздравлял с нежданной удачей.

Вы бесплатно становитесь участником беспроигрышной лотереи. Зайдите с этим билетиком в стеклянную палатку, она вот тут, напротив. Вас ждет подарок. Видеомагнитофон или музыкальный центр. Вы уже выиграли, вам остается только зайти и получить свой приз.

...К девяносто седьмому было уже двенадцать официально зарегистрированных фирм. В Лужниках расположилось сорок три точки, стеклянные палатки с компьютерами, с картонными коробками вдоль стен, в которых были призы, японская видеотехника. Каждую точку обслуживали от восьми до двенадцати человек – зазывалы, охрана, исполнители, то есть люди, занятые непосредственно компьютером, а также подставные игроки, которые на глазах у очередного клиента выигрывали видеомагнитофоны, телевизоры, музыкальные центры, подогревали не слишком азартных, подбадривали огорченных, совали деньги в долг, лишь бы продолжалась игра.

И шашлычных стало больше. Там, правда, уже не выдавали бесплатных билетов для участия в беспроигрышной лотерее. Это было рискованно. Иногда клиент возвращался, чтобы высказать официанту, который подарил ему счастливый билет, все, что он думает. Это беспокоило посетителей, портило аппетит. Чтобы такого не случалось, зазывалы работали рядом, подлавливали сытых, слегка выпивших, счастливых.

Ежедневный доход рядового работника фирмы доходил иногда до пятисот долларов. Работники эти были в основном жителями ближнего зарубежья, симпатичные девушки-зазывалы, крепкие солидные юноши-охранники. Были также бригадиры, казначеи «носчики», уносившие проигранные деньги из палаток от греха подальше. Имелись и специальные группы боевиков, на случай внезапной агрессии со стороны проигравшегося в пух и прах клиента.

Клиенты попадались разные, не только наивные небогатые провинциалы, но и вполне искушенные состоятельные люди. Однажды проигрыш составил сто пятьдесят тысяч долларов. Проиграл их скромный гражданин. До сих пор остается загадкой, зачем ему понадобилось прогуляться по торговому комплексу «Лужники» с такой суммой наличными и что его заставило, помахивая кейсом, заглянуть в стеклянную палатку поглазеть на компьютерные тараканьи бега. Неужели так прельстила перспектива получить бесплатно видеомагнитофон? Или его вдохновил на участие в азартной игре шикарный шашлык из осетрины, который он съел перед этим в шашлычной напротив?

Если клиент, не отлипая от экрана, стараясь отыграться, решался взять в долг у незнакомых болельщиков, которые, разумеется, были подставными, то иногда это кончалось продажей квартиры. Ведь с долгами надо расплачиваться.

Однажды в роли клиента выступил целый коллектив, детский танцевальный ансамбль из Якутии. Подростки, впервые попавшие в столицу, да еще в Лужники, так увлеклись соревнованием компьютерных зверюшек, что незаметно просадили не только все свои карманные деньги, но и чужие, которые охотно одалживали им взрослые болельщики. Вот тут и пришлось вызвать мобильную группу боевиков, чтобы якутские малолетние плясуны не разбежались. Нет, никаких крайних мер боевики применять не собирались, избави Бог. Они просто задержали подростков до тех пор, пока сопровождавшие группу педагоги не нашли возможность заплатить все сполна.

Вообще на крайние меры шли редко. Если только попадались совсем уж нервные, неуправляемые клиенты, которые начинали слишком активно качать права, категорически отказывались платить или пытались вернуть проигранное. Способы воздействия были просты и эффективны. Упрямцев приглашали либо затаскивали насильно на переговоры в какое-нибудь безлюдное место и били. Так же поступали с теми «низовыми» работниками, которые пытались жульничать, присваивали часть дневной выручки. Вообще дисциплина была строжайшая, структура держалась крепко, не терпела разгильдяйства и мелкого жульничества.

Получались ли в результате этих разборок трупы, и сколько именно, до сих пор неизвестно. Москва-река хранит много неразгаданных тайн. Когда всплывает на поверхность очередной утопленник, бывает сложно разобраться, стал ли он жертвой несчастного случая, сам ли решил свести счеты с жизнью или кто-то помог ему в этом.

Конечно, в местное отделение милиции шел поток заявлений от потерпевших. Жалобы писались в прокуратуру, в МВД, даже президенту. Сотни жалоб, отчаянных, слезных. Но ни по одному из заявлений уголовные дела не возбуждались. Признаков преступления не было. Ни малейших признаков. Все двенадцать фирм, занимавшихся компьютерными «лоходромами», были официально зарегистрированы, имели лицензии на свою прибыльную коммерческую деятельность, которая вплоть до 1997 года не подпадала ни под одну из статей Уголовного кодекса.

Игра есть игра. Кому-то везет, кому-то нет. Компьютер – машина умная, беспристрастная. Это вам не ловкие руки жулика-наперсточника или карточного шулера. Даже не рулетка в казино, которой можно управлять при помощи дистанционного пульта.

Во главе всей этой умной и честной системы стояли трое. Бывший зек Вадик, бывший афганец Валера и выпускник театрального училища Михля. Они не ожидали, что дело их так разрастется. Начинали с ерунды. Теперь у них было все, о чем они мечтали, и даже больше.

Валера держал в подземном гараже своего дома, выстроенного в элитарном дачном поселке на Минском шоссе, семь автомобилей самых дорогих и модных марок. Даже просто смотреть на них, залезать в салоны, крутить руль было для него счастьем. А когда на недозволенной скорости по ночному шоссе он вез в собственном «Мерседесе» или джипе в свой дом очередную девушку немыслимой красоты, и музыка играла, и девушка млела, готовая на все, Валера испытывал полное, гармоничное, бесконечное блаженство. Ради таких минут стоило жить.

Михля получал удовольствие от самого процесса добывания денег, больших денег, очень больших денег. Ему нравилось чувствовать себя победителем в интеллектуальных поединках с Уголовным кодексом, с милицией, с налоговой инспекцией, с главарями крупнейших криминальных группировок Москвы, которые, безусловно, не обошли вниманием успешных предпринимателей. Михля умел и любил выкручиваться из безвыходных ситуаций, договариваться с теми, с кем в принципе договориться невозможно.

Когда собирались все трое, Михля, выпив французского коньяку, произносил один и тот же монолог, более или менее связно, в зависимости от количества выпитого.

– А вы помните, – спрашивал он, – как убеждали меня, что я не прав?

За этим вступлением следовали внимательные, пронзительные взгляды в глаза обоим собеседникам и пауза, долгая и значительная, какие бывают только в театре.

Вадик и Валера, как правило, ничего не отвечали, и Михля продолжал:

– Вы оба не понимали, что за чудо эта маленькая, хитренькая компьютерная программа и почему она стоит так дорого. Вы даже кинуть меня хотели, думали, у меня совсем крыша съехала. Жаль вам было денег на программу, на компьютеры, на аренду ларьков. Молчите? Ну и правильно! Что вам еще остается?

Тут Михля выразительно шмыгал носом и вытирал слезу, иногда воображаемую, а иногда и вполне реальную, мокрую, соленую. Все зависело, опять же, от количества выпитого.

Если Михля слишком распалялся, Вадик напоминал ему о своих шашлычных. Он был уверен, что главной причиной успеха их бизнеса стал волшебный запах мангала, который притягивал к себе толпы, как магнит железную стружку. И, в общем, это было правдой. Палатки, расположенные вблизи шашлычных, приносили значительно больший доход по сравнению с теми, что существовали сами по себе и работали только при помощи зазывал. Но лично для Вадика шашлычные оставались всего лишь грубым эскизом будущего ресторана.

Все свое свободное время Вадик проводил в маленьком старинном особнячке в центре Москвы, в Старопечатном переулке. Там стучали молотки, рычали дрели, пахло краской, свежим деревом, было трудно дышать от известковой пыли. Ремонт здания длился больше года. Мечта о ресторане воплощалась в жизнь значительно медленней и мучительней, чем ему казалось когда-то. Она, эта ароматная, волшебная, дивная мечта, пожирала всю его долю в общей прибыли.

Еще давно, в девяностом году, когда был жив несчастный алкоголик дядя Костя и ничего еще не началось, Вадик присмотрел двухэтажный каменный особнячок в Старопечатном переулке, такой красивый, запущенный и несчастный, что щемило сердце. Там были грязные коммуналки, мутные окна, облупленный вонючий подъезд. Но для Вадика все это представлялось временными, пустяковыми трудностями. Он долго ходил вокруг, размышляя, как можно все здесь устроить, с летней верандой, с небольшим садиком. В течение следующих бурных пяти лет он навещал особнячок не реже раза в месяц и скучал по нему, как по родному дому, которого у него, сироты, никогда не было. Мысль о том, сколько может стоить аренда и ремонт, сколько денег потребуется на взятки чиновникам в разных инстанциях, никогда его не мучила. Он свято верил в исполнение своей мечты, не допускал иных вариантов. И был прав.

Дело их развивалось. Настал момент, когда Вадик спокойно оформил аренду особнячка и принялся ездить по дизайнерским фирмам. Он придирчиво оценивал разные предлагаемые проекты, пока не выбрал лучший. Теперь каждый вечер перед сном, лежа в постели, он рассматривал альбом с картинками, на которых подробнейшим образом изображались интерьеры его ресторана. Картинки в альбоме были яркие, красивые, стильные, дизайнер не поленился нарисовать даже тарелки на столах, даже кухонную утварь, фигурки поваров в колпаках, официантов с бабочками, посетителей в вечерних туалетах.

Все это оживало перед восхищенными глазами Вадика, двигалось, дышало, звучало, сперва как в мультфильме, потом как в игровом кино, наконец становилось теплой, объемной, ароматной реальностью. Вадик засыпал совершенно счастливый.

Вместе с дизайнером он ездил по магазинам, выбирал самые дорогие дверные ручки, самую изысканную итальянскую сантехнику для туалетов. Униформу для швейцаров, поваров, официантов и уборщиц он собирался заказывать в лучшем ателье Москвы. О том, сколько все это стоит, Вадик не думал. Он знал, что денег у него достаточно, с каждый днем все больше.

– Дураков на наш век хватит, – любил повторять Михля.

– Хватит, хватит на наш век дураков! – вторили ему Вадик и Валера.

Они чокались, выпивали за здоровье своих прошлых и будущих клиентов и в этот миг забывали о мелких ссорах, неприятностях и проблемах.

Дураков и правда хватало. Они летели, как мотыльки, на таинственный свет компьютерных экранов со всех концов огромной России.

* * *

Поселок, в котором жила Наталья Сергеевна, был глухим безнадежным углом, краем света. Одно слово – Камчатка. Фабрика консервная, школа-восьмилетка, бараки, два продмага, бывший дом культуры под названием «Красный рыбак». Там гремели по субботам пьяные дискотеки, кончавшиеся поножовщиной, кровавыми драками. Дрались подростки, мальчики и девочки двенадцати-четырнадцати лет, наверное, не по злобе, а просто от скуки. Во всяком случае, учительница Наталья Сергеевна всерьез верила: если занять этим детям головы и руки чем-то по-настоящему нужным, интересным, то они сразу станут хорошими, не будут пить и драться.

Наталья Сергеевна преподавала старшеклассникам географию и историю. Ее уроки не прогуливали даже самые отпетые двоечники. Она вдохновенно рассказывала о городах и странах, в которых никогда не бывала, и с лица ее не сходила счастливая улыбка.

Однажды появился в поселке новый случайный человек, молодой, задумчивый. Звали его Федор Николаевич. Вроде бы журналист по профессии. Он приехал писать о жизни рыбаков, снял у одинокой учительницы Натальи угол. Говорил, будто закончил университет во Владивостоке, работает в газете. Даже фамилии его она так и не узнала. Он прожил всего неделю. А потом исчез бесследно. Неизвестно, написал ли он свой очерк. Но это и не важно. Через девять месяцев одинокая учительница родила девочку.

Когда врач областной больницы подробно разъяснил, что такое детский церебральный паралич, Наталья не поверила. Девочка выглядела вполне здоровенькой, глазки у нее были ясные, разумные. Соседка Клавдия, ближайшая подруга, почти родственница, первое время пилила Наталью каждый день, мол, надо было ребенка-инвалида оставить там, в роддоме. Куда ей, Наталье, такая обуза? Нет ведь никого у нее, ни родителей, ни мужа. Копеечную учительскую зарплату месяцами не выплачивают. А на пенсию, которую вроде бы должно выдавать ребенку-инвалиду сострадательное государство, прожить невозможно.

– Проживем, – отвечала Наталья, – как-нибудь.

И, в общем, жили. Бедно, трудно, но жили.

Школа находилась в двух шагах от дома. Наталья оставляла Катюшу одну ненадолго, бегала к ней на большой перемене, кормила, меняла пеленки. Потом, когда девочка подросла, стало легче.

В семь лет Катюша, как все, пошла в первый класс. Не пошла, конечно, а поехала в старой прогулочной коляске, рассчитанной на ребенка до трех лет. Она была маленькая, худенькая и спокойно в ней помещалась. Наталья заплела ей сложную, очень красивую косу «колосок», надела нарядное ярко-голубое платье.

Катя к семи годам уже умела читать, писать, знала сложение и вычитание. Ей ставили пятерки вовсе не из жалости. Из первого класса она сразу перескочила в третий.

– И в кого она такая? – удивлялись все вокруг. – А главное, зачем ей это, убогой? Зачем это здесь, в глухом углу? Была бы она с ногами, поехала бы во Владивосток или вообще в Москву.

За десять лет Катиной жизни горе успело стать привычным, и все равно всякий раз, перекладывая легкое худенькое тело с кресла на кровать, купая дочку в старом жестяном корыте, поднимая на руках своего ребенка, Наталья Сергеевна чувствовала болезненный спазм в солнечном сплетении. Ножки у Кати были мягкие, словно тряпочные. Кожа такая тонкая, белая, что просвечивали голубоватые сосуды. Не болезнь, а именно эта хрупкость, прозрачность вызывала у Натальи острую, почти невыносимую жалость. Что касается болезни, о ней Наталья не думала. Однажды, раз и навсегда, запретила себе думать о детском церебральном параличе и строго, суеверно соблюдала этот запрет.

Когда Катя сидела, склонившись над учебником, у маленького окна, убранного голубыми ситцевыми занавесками, и зыбкое морское солнце освещало комнату, Наталье вспоминались какие-то смутные старинные портреты кисти итальянских художников.

– Какая была бы красавица, – шумно вздыхала соседка Клавдия, задерживая взгляд на прозрачном большеглазом Катином личике.

– А она и так красавица, – отвечала Наталья со счастливой улыбкой, – к тому же умница.

Катя к десяти годам решала задачи по математике и физике за девятый класс, щелкала их, как орешки. Впрочем, кому интересно, что в нищем рыбацком поселке на Камчатке, в покосившемся двухэтажном доме-бараке из черных бревен девочка-инвалид сидит целыми днями за столом у окошка и решает сложные задачи, учит физику, математику по учебникам девятого класса, и лицо ее светится в полумраке маленькой нищей комнаты?

Катюша росла. Медленней, чем другие, здоровые дети, но все-таки росла. К десяти годам в прогулочной коляске ей стало совсем тесно.

– Инвалидная нужна, – заметила как-то Клавдия.

– Нужна, разумеется, – улыбнулась, глядя на нее снизу вверх, Катя, – но только это очень дорого. И у нас здесь не купишь.

– В Москву надо ехать, – авторитетно заметил муж Клавдии Василий, – там можно хорошую купить, настоящую. Такую, что на много лет хватит. На всю жизнь. Есть специальные, с автоматическим управлением. Вот такую бы...

Наталья промолчала. Зачем говорить о том, чего не будет никогда? Чтобы поехать в Москву и купить Кате настоящую инвалидную коляску, нужны такие деньги, которые здесь, в поселке, и не снились никому.

Однако в жизни иногда все-таки случаются вещи, которые не могут присниться. Наталью Сергеевну пригласили в Москву на ежегодное торжество, посвященное лучшим учителям России.

Она не могла уснуть несколько ночей подряд. Ее будет награждать министр, а может, и сам Ельцин в Колонном зале. Ее покажут по телевизору. Но главное, ей дадут премию – долларов пятьсот. Директор школы Петр Анатольевич выяснил, где и как можно купить инвалидную коляску с автоматическим управлением по льготной цене, то есть именно за пятьсот долларов, оформил необходимые документы, с кем-то договорился. Теперь у Кати будет отличная удобная коляска.

Собираться Наталья Сергеевна начала заранее, за месяц. Поездка в Москву была для нее космическим путешествием, полетом на другую планету. За свои сорок лет дальше областного центра путешествовать Наталье Сергеевне не приходилось.

– Ты там за кошельком следи, деньги глубже прячь, – говорила соседка Клавдия, – в дорогие магазины не суйся. Покупай все на рынке.

– Ага, конечно, – хмыкал Василий, мужик хозяйственный, умеренно пьющий, – частный сектор самый дорогой. Наталью надуют, обдерут, как липку. А милиция там вся купленная, на услужении у воров-торговцев. Пусть в ГУМ сразу едет, в государственный магазин.

– Ну, ты-то у нас самый умный, – поджимала губы Клавдия, – скажешь тоже! В ГУМ! Там такие цены, что она сразу в обморок упадет.

Василий и правда считал себя самым умным, во всяком случае, в том, что касалось далекой и неведомой жизни огромных инопланетных городов, Москвы и Питера. Двадцать лет назад, отслужив в армии, он возвращался домой через Ленинград, провел там двое суток и до сих пор любил за рюмкой вспоминать, как потерялся и нашелся на шумном, залитом разноцветными огнями Невском проспекте. Как ел шницель по-министерски в ресторане на Финляндском вокзале, пил липкий, мутно-розовый ликер с каким-то мудреным названием, познакомился с двумя финнами, настоящими иностранцами, и долго беседовал с ними о жизни непонятно на каком языке.

– Да я вообще не особенно по магазинам буду ходить, – объясняла Наталья Сергеевна, – мне главное коляску для Катерины купить, а остальное – это уже как получится.

Москва оглушила ее не только толчеей, суетой, но и равнодушием. Иногда она ловила на себе случайные взгляды, ледяные, скользкие, и чувствовала себя такой некрасивой в стареньком ярко-розовом плаще с вытертыми рукавами, в зеленых стоптанных туфлях с блестящими пряжками. Дома, на Камчатке, все это выглядело вполне нормально, даже нарядно. Наталья Сергеевна любила яркие, радостные цвета. А здесь, в Москве, яркость эта вдруг показалась неприличной, попугайской какой-то.

Торжество в Колонном зале нахлынуло и промелькнуло, как сон. Наталья Сергеевна растерялась в шумной толпе, стеснялась нелепого провинциального платья, желтого, с красной косой полоской от плеча до подола. Сидя в зале, хлопала в ладоши вместе со всеми. На сцену для вручения премии ее так и не пригласили. Деньги она получила на следующее утро, в какой-то министерской конторе, и сразу отправилась по адресу, который написал ей на бумажке директор школы.

Фирма, торгующая инвалидными колясками, находилась неподалеку от торгового комплекса «Лужники». Наталья Сергеевна выложила перед бойким молодым человеком справки, подтверждающие ее право на льготную цену, хотела уже достать заветную сумму, но молодой человек стал уговаривать ее не спешить, хорошо подумать. Он объяснил, что если добавить еще немного, всего сто долларов, то можно купить коляску в два раза лучше, совершенней, причем это получится в три раза дешевле реальной цены, так как именно сейчас фирма проводит очередную распродажу.

Кроме пятисот долларов на коляску у Натальи Сергеевны были еще деньги, которые дали ей Клавдия с Василием на видеомагнитофон. Имелась определенная сумма на доставку багажа, кое-что на мелкие покупки для них с Катей, для коллег и соседей. В общем, все рассчитано до копейки. Но молодой человек продолжал уговаривать, показывал модели колясок, подробно объяснял разницу.

Соблазн оказался велик. Продавец тараторил, не давал сосредоточиться. Ей было трудно принять такое ответственное решение прямо здесь и сейчас. Она знала, что покупает коляску для Кати надолго и больше такого шанса не представится. Если купить ту, что дешевле, вдруг сломается? Потом придется локти кусать. Но, с другой стороны – чужие деньги ведь не добавишь.

– Мне надо подумать, – сказала она, – я через час зайду.

– Конечно, – улыбнулся продавец, – погуляйте, подумайте. Мы сегодня работаем до семи, будем вас ждать.

Она сама не заметила, как оказалась у входа в огромный торговый комплекс «Лужники», и вспомнила, что здесь многое можно купить дешевле. Если отказаться от всех запланированных мелких покупок для себя, для Кати, немного сэкономить на видеомагнитофоне... А вдруг хватит на ту, другую коляску? Она ведь, правда, намного удобней и надежней.

Издалека до нее донесся удивительно вкусный запах. Она вдруг вспомнила, что на завтрак выпила только стакан кефира и съела булочку. Это было давно, рано утром. «Надо бы перекусить, но здесь, наверное, все дорого», – рассеянно подумала Наталья, не замечая, что уже идет прямо на шашлычный аромат.

«Какой-нибудь бутерброд или сосиску в тесте, и довольно с меня. Перекушу, отдохну и приму решение насчет коляски».

Наталья Сергеевна вполне спокойно относилась к еде. Привыкла самое вкусное отдавать Катюше. Смотреть, как ест твой ребенок, приятней, чем самой чем-нибудь лакомиться. Она умела неплохо готовить, когда было из чего. На праздники пекла открытые пироги с рыбой, делала заливное. Благо рыба в приморском поселке не переводилась. Но мяса она не ела несколько лет. А тут еще вдруг вспомнила, как Катя сказала на прощанье: «Ты в Москве обязательно шашлыку попробуй. Там, говорят, открылись кооперативные кафе и делают настоящий шашлык. Вот ты попробуй, потом расскажешь».

Запах притягивал, обволакивал, голова кружилась. Она остановилась у красивой деревянной избушки, похожей на пряничный домик из немецкой сказки про ведьму и двух заблудившихся детей. Прямо перед ней на двери было вывешено меню. Наталья не поверила своим глазам. Цены оказались такими же сказочными, как избушка. Горячие блюда стоили чуть дороже уличных бутербродов. Вполне можно себе позволить палочку шашлыку. Наталья робко толкнула дверь, застыла на пороге. Белые скатерти, тихая музыка и, кажется, ни одного свободного столика.

– Заходите, сударыня, милости прошу, – услышала она рядом мягкий мужской голос.

Так назвали ее впервые в жизни. И на секунду она почувствовала себя не запуганной, нелепо одетой провинциалкой, не полунищей матерью-одиночкой из гнилого барака, а именно «сударыней», лучшим учителем года, нестарой, еще вполне интересной женщиной, счастливой матерью необыкновенно талантливого ребенка.

Ее проводили за столик, маленький, уютно расположенный в углу у окна. Молодой вежливый официант с лицом кандидата наук подробно рассказал ей о каждом блюде, ласково заглядывая в глаза, интимным шепотом посоветовал шашлык из свининки.

«Прямо сказка какая-то, – думала Наталья, – расскажу Клавдии с Василием, не поверят. Катюша поверит, они нет».

Вкусно было так, как никогда в жизни. Она смаковала каждый кусочек нежного сочного мяса и про себя даже постанывала от удовольствия.

– Как вы это делаете? – спросила она официанта, когда он принес ей кофе.

– С любовью, – улыбнулся в ответ приятный молодой человек.

Открывая папочку со счетом, она немного напряглась, но тут же расслабилась. Совсем, ну совсем не дорого.

Из кафе она вышла в чудесном настроении, решила, что побродит по торговому центру, выяснит, сколько может стоить видеомагнитофон. Если удастся сэкономить, откажется от мелочей и все потратит на лучшую коляску. А нет – значит, придется купить обычную, которая дешевле. И расстраиваться в этом случае не стоит. Она тоже неплохая.

– Простите, одну минуточку... – симпатичная девушка возникла перед Натальей словно из-под земли. Глаза у нее были ярко-голубые, улыбка открытая, детская. – Наша фирма проводит рекламную кампанию, сегодня у нас беспроигрышная лотерея. Вы выиграли приз. Поздравляю!

– Я? Приз? – удивилась Наталья Сергеевна. – Но я...

– Вы становитесь участником лотереи бесплатно, то есть без первоначального взноса. Лотерея беспроигрышная, призы – видеомагнитофон «Сони», телевизор, музыкальный центр.

– Нет, музыкальный центр мне не нужен, – улыбнулась Наталья Сергеевна, – а вот видеомагнитофон...

– Это не проблема. Лотерея беспроигрышная, видеомагнитофон – самый минимальный приз, так что его вы получаете в любом случае, для этого вам надо только принять участие в игре. По желанию клиента мы можем поменять призы, если ваш окажется дороже, мы компенсируем разницу. Вот ваша карточка, – она протянула картонный прямоугольник, на котором была отпечатана цифра «5».

– Погодите, а что за игра?

– Пойдемте, вы сейчас сами увидите. У нас все очень просто. Тараканьи бега на компьютере. Сюда, пожалуйста. – Девушка ловко подхватила Наталью Сергеевну под локоть.

– Подождите, я ничего не понимаю в компьютерах!

– А вам и не надо ничего понимать. Все очень просто. Они бегут на экране, ваш номер приходит первым, вы получаете приз.

– Но если мой номер приходит вторым или вообще последним?

– Вы все равно получаете приз. Лотерея беспроигрышная.

– То есть в любом случае я могу выиграть видеомагнитофон? – уточнила Наталья Сергеевна.

– Вы его уже выиграли, – радостно заулыбалась девушка, продолжая увлекать ее за собой.

Они вошли в одну из стеклянных палаток. Перед экраном компьютера столпилось человек пять. На экране, на беговых дорожках, застыли в выжидательных позах пять симпатичных мультяшных тараканчиков.

– Сумку сюда можете повесить, не волнуйтесь, никто не возьмет, у нас надежная охрана. Так, проходите, пожалуйста. Ваш номер пятый. Вот он. Пятый всегда самый счастливый, – сказала девушка и исчезла куда-то.

Наталья Сергеевна не успела опомниться, а тараканы уже помчались по беговым дорожкам.

«Удивительный у меня сегодня день. Все мне улыбаются, все такие милые, доброжелательные. Вот сейчас выиграю видик для Клавдии и спокойно куплю коляску, самую лучшую», – думала Наталья, наблюдая за тараканами и горячо болея за своего, пятого.

– Ну, давай же, давай, лапушка моя! – пробормотала рядом с ней пухлая веселая старушенция в желтых кудряшках. Ее таракан бежал под третьим номером.

– Итак, у нас выиграли третий и пятый. Ничья! – объявил симпатичный парень с русой аккуратной бородкой. – Продолжаем игру! Делайте ставки, пожалуйста! Пятьдесят тысяч.

Кудрявая старушка тут же протянула парню купюру, и все другие игроки стали доставать деньги.

– Подождите, – неуверенно обратилась к молодому человеку Наталья Сергеевна, – можно мне сразу получить мой приз? Мне сказали, достаточно просто принять участие.

– По правилам мы не можем выдавать призы до окончания игры, – объяснил парень, – делайте ставку.

– Я не поняла, почему надо платить? – покраснела Наталья Сергеевна. – Ведь лотерея беспроигрышная, мой номер пришел первым.

– Мой тоже пришел первым! – гордо напомнила кудрявая старушка.

– Правильно, – кивнул молодой человек, – а первый приз у нас всего один. Один приз и два победивших игрока. Вы поймите, женщина, – он наклонился к Наталье Сергеевне и заговорил тихо, доверительно: – Поймите, вы уже выиграли, но существуют правила. Чтобы получить свой приз, вы должны оставаться участником до конца игры.

– Женщина, вы всех задерживаете, – вмешался солидный дядька в спортивном костюме, – решайтесь быстрей.

– Вы что, не понимаете, у них только раз в четыре месяца бывают такие лотереи, – зашептал ей на ухо бархатный мужской голос, – я живу поблизости, хожу сюда специально. Подумайте, разве в наше время это деньги – пятьдесят тысяч?

– Скажите, – Наталья Сергеевна растерянно взглянула на молодого человека, который был здесь главным, – а если я проиграю, мне вернут деньги?

– Да не можете вы проиграть, не можете! – повысил голос интеллигентный худощавый мужчина в очках, который только что шептал ей на ухо. – В году всего четыре дня, когда никто не проигрывает. Шансы оказаться в нужном месте, в нужное время, по теории вероятности так малы, что грех упускать свою удачу. Тем более, вы только вошли и сразу выиграли. Ну, давайте, я внесу за вас этот несчастный полтинник, нельзя же так, честное слово!

Все в палатке смотрели на Наталью Сергеевну. Все ждали ее решения. Она представила, как потом будет корить себя, что вот ведь, могла купить для Катюши самую лучшую модель инвалидной коляски, могла, но не купила, упустила свой счастливый шанс, струсила. Побоялась рискнуть. А риска, между прочим, нет никакого. Вот ведь, все спокойно выложили свои полтинники, и бабулька кудрявая, и пожилой в спортивном костюме, и молодой бархатный, в очках. Он вообще готов за нее заплатить. Значит, уверен в ее победе. А она еще сомневается...

* * *

Полковник Попов в третий раз просматривал материалы оперативной видеосъемки, без конца останавливал пленку, прокручивал назад. Наружник, работавший вчера у палатки в Лужниках, сообщил, будто бы заметил на коленях у девушки, которая тихо сидела в уголке, за спинами игроков, маленький пульт дистанционного управления.

Полковник не поверил. Это было бы слишком просто. Четыре года назад, когда он только занялся оперативной разработкой «лоходромов», именно это ему пришло в голову – бегущие зверушки управляются с помощью дистанционного пульта, который незаметно держит в руках кто-то из работников палатки. Иначе как объяснить тот факт, что всегда побеждают и выигрывают призы только подставные игроки?

Все было давно проверено. Никаких пультов сотрудники фирмы в руках не держали. Это ерунда. Идея «лоходромов» намного тоньше и умней, чем кажется на первый взгляд. Разгадку мошенничества, зацепку, с помощью которой можно вытянуть на свет всю систему, следовало искать в самом компьютере, в игровой программе. Но для этого необходимо сначала достать ее, перегнать на твердый диск. Чтобы сделать все тихо и незаметно, надо стать своим в среде работников «лоходромов». Каждого нового человека тщательно проверяли, и даже после многих проверок не было гарантии, что удастся получить доступ к компьютеру и вытащить программу.

Кроме штатных работников охраны, были еще наблюдатели от солнцевской и таганской группировок, которым принадлежал весь огромный комплекс «Лужники». Не менее бдительно охраняла покой работников «лоходромов» местная милиция. Достаточно было оперативнику провести у одной из палаток пару-тройку часов, и к нему подходил милиционер, вежливо просил предъявить документы, предлагал пройти в отделение под банальным до тошноты предлогом, будто бы он удивительно похож на особо опасного преступника, который находится в розыске.

Оперативники РУОП работали у палаток под разными легендами, объясняли свое присутствие возле «лоходромов» либо случайностью, либо служебной необходимостью, связанной с иными, далекими от игорного бизнеса, оперативными мероприятиями.

Материалы об успешной деятельности «лоходромной» структуры мертвым грузом оседали в папках. Самое большее, что можно было сделать – задержать нескольких низовых работников по подозрению в мошенничестве. Но системе это не вредило. Для того чтобы уничтожить всю ее, целиком, нужно было найти возможность доказать, что двенадцать официально зарегистрированных фирм на самом деле являются структурными подразделениями преступного сообщества. Однако пока не принят новый Уголовный кодекс, в котором зафиксирована эта статья, никаких обвинений, кроме мошенничества, организаторам и работникам «лоходромов» предъявить нельзя. А это все равно что пытаться извести домашних тараканов, отстреливая их из рогатки по одному.

И вот всего несколько дней назад одному из сотрудников, внедрившемуся в структуру, удалось наконец остаться наедине с компьютером. Ему понадобилось сорок минут, чтобы при помощи отвертки-«крестовика» снять крышку с корпуса, подключить второй твердый диск-«винчестер» и перегнать программу. Пока доблестные «лоходромовцы» вдохновенно обрабатывали очередную жертву, программисты РУОП разбирались в жульнической сути игровой программы.

У полковника устали глаза. Он без конца останавливал и прокручивал пленку. Математическая теория вероятности, системный анализ компьютерной программы, конечно, могут стать серьезным доводом для следствия и суда, но все-таки это скорее косвенное доказательство. Совсем другое дело, если удастся зафиксировать дистанционное управление тараканами на беговых дорожках. Вот это уже прямо указывало бы на мошеннический характер всей структуры. Однако чудес не бывает. Среди жуликов, которые умеют делать большие деньги на чужой глупости, нет дураков.

Девушка и правда держала в руках какую-то маленькую плоскую штучку, очень напоминавшую пульт. Рассеянно вертела, потом легко подкинула на ладони. А через минуту встала, вышла на улицу и закурила. Зажигалка у нее. Обыкновенная зажигалка. Никакой не пульт.

Камера на несколько мгновений выхватила из группы подставных игроков лицо свежего «лоха», молодой испуганной провинциалки.

Только что ее таракан прибежал первым. Ей дали выиграть бесплатно. Но вместе с ней выиграл кто-то еще, из подставных.

Полковник внимательно следил за лицом женщины на экране. Вот сейчас ей убедительно объясняют правила игры. Она должна сделать выбор. Конечно, на нее активно давят со всех сторон, ее уговаривают остаться, пожертвовать совсем небольшой суммой для того, чтобы продолжить игру и получить свой счастливый приз – японский видик. Вон их сколько, вдоль внутренней стены, в ярких картонных коробках. Правда, коробки в основном пустые.

* * *

«В конце концов, я могу сэкономить на еде, – подумала Наталья Сергеевна, – я так наелась шашлыку, что теперь несколько дней буду сыта одними только воспоминаниями».

Мятый полтинник исчез в кожаном «набрюшнике» молодого человека с бородкой. Тараканы побежали по своим дорожкам. На этот раз пятый номер пришел вторым. Первым прибежал номер третий.

– Поздравляю, – торжественно изрек молодой человек, пожимая руку кудрявой бабке, – вы выиграли музыкальный центр!

– Сынок, миленький, спасибо! – старуха чуть не плакала от счастья. – Вот подарочек-то для внука, надо же! Хоть раз в жизни повезло, на старости лет!

– Там девушка сидит, вы пройдите, она оформит вам доставку. Доставка у нас бесплатная, к аппаратуре прилагается инструкция на русском языке.

Наталья Сергеевна никогда никому не завидовала, она искренне порадовалась за удачливую бабку.

– Вы следующая, – горячо зашептал ей на ухо бархатный очкарик, который готов был одолжить полтинник, лишь бы она играла, – я чувствую, вы следующая. Только не останавливайтесь, не отступайте. Вы своими сомнениями можете спугнуть удачу.

Наталья Сергеевна увидела, что все оставшиеся игроки опять достают деньги. Тот же полтинник. Сердце ее неприятно стукнуло. Уже получается сто. Приличная сумма. Столько на еде не сэкономишь.

Молодой человек, который вел игру, смотрел на нее. И все остальные смотрели.

– Так. Что происходит? Мы играем или нет? – возмутился пожилой в спортивном костюме, самый нетерпеливый.

– Подождите, я не поняла, вы все-таки возвращаете деньги? – быстро спросила Наталья Сергеевна и опять покраснела.

– А как же! – воскликнул молодой человек, даже с некоторой обидой. – Не просто возвращаем, а в десятикратном размере. Ведь стоимость самого минимального нашего приза куда выше, чем ваша несчастная сотня. Ну что, играем? Предупреждаю, следующий приз точно будет ваш.

– Откуда вы знаете? – прищурился дядька. – А может, мой?

– Я чувствую, – обаятельно улыбнулся молодой человек, – эта женщина должна победить. А вы сразу после нее.

Наталья Сергеевна молча вытащила еще один полтинник. Щеки ее пылали, сердце билось все быстрей.

* * *

Полковник наизусть изучил все их приемы. Азарт подогревался в человеке осторожно, постепенно, без насилия. Далеко не всякий решится пойти в казино, на ипподром, сесть за карточный стол. А уж небогатому провинциалу, у которого каждая копейка на счету, такое и в голову не придет. Самое обидное, что «лоходромы» рассчитаны именно на тех, кто не собирался играть.

Есть игроки-наркоманы. Вся жизнь для них сводится к игре, ни о чем другом они не могут думать, ни от чего не получают такого острого, яркого удовольствия. Как и положено наркоманам, кончают они плохо. Увязают в долгах, воруют, чтобы отыграться. Счетчик включается, отсчитывает дни и часы.

Есть люди, для которых легкий азарт – разрядка, приятный выброс адреналина, не более. Состоятельный бизнесмен, как правило, заранее знает, с какой суммой может безболезненно расстаться, ему не важно, выиграет он или проиграет. Проигрывая, он платит за острые ощущения ровно столько, сколько может себе позволить, и всегда умеет вовремя остановиться.

Нормальный, разумный человек должен понимать, что разбогатеть на игре невозможно. Даже профессионалам это редко удается. Как метко заметил один профессиональный шулер, хочешь выиграть в казино – купи его.

Большинством «лохов», случайных игроков, движет сначала любопытство. Человеку, который никогда не играл, интересно узнать о самом себе, насколько он удачлив. И тут очень кстати оказываются первые слова зазывалы о том, что вы, мол, выиграли наш приз, бесплатное право участвовать в беспроигрышной лотерее.

Ты просто шел мимо, и тебя выбрали из толпы. Разве не приятно, не лестно? Тебе уже повезло, ты держишь в руке картонку с номером. Это твой билет в страну дураков.

Потом умелые руки подбрасывают хворосту в огонь, в твоей душе медленно, но верно разгорается опасное пламя азарта. Еще немного, и ты выиграешь. В таракане, бегущем по компьютерному экрану, тебе видится дразнящая, ускользающая улыбка судьбы. Тебе так хочется на миг почувствовать себя избранным, везучим.

Впрочем, никто тебя за шиворот не тянет. Не хочешь получить бесплатно видеомагнитофон – ну и ступай себе с Богом, скучный человек, проходи мимо стеклянной палатки. Что же ты стоишь? Почему, разинув рот, слушаешь симпатичную молоденькую болтушку, которая тебя заманивает, зазывает? Ты думаешь, здесь правда дарят каждому случайному прохожему видик только за то, что он зайдет посмотреть на тараканов?

Полковник остановил пленку. На экране застыло болезненно напряженное лицо женщины. Кажется, эта скромная провинциалка больше ни о чем не думает. Только что она отдала бойкому молодому человеку уже не рублевую, а долларовую купюру. Извлекла ее не из бумажника, а из какого-то потаенного кармашка, вшитого в подкладку. Руки ее дрожат, в глазах слезы. А ведь она еще может уйти. Ей не надо отыгрываться, не надо!

Полковнику вдруг стало ужасно жаль, что он не может остановить время так же легко, как видеопленку, не может прокрутить все назад, чтобы женщина забрала свою купюру у хитрого жулика, не только эту, но все, которые уже успела отдать, и вышла вон из палатки, прошла мимо, не слушая заманчивую болтовню девушки-зазывалы.

* * *

«Господи, что же это со мной? Как же это я? Надо уйти. Повернуться и уйти, пока не поздно. Меня никто не держит. На коляску мне еще хватит. А больше ни на что. Я даже не смогу оплатить доставку в аэропорт. Нет, поздно, надо отыграться, надо вернуть хотя бы часть денег, вот ведь дядька в спортивном костюме выиграл японский телевизор, потребовал, чтобы выдали ему деньгами. Я видела, как ему отсчитали купюры...»

Все это неслось у Натальи Сергеевны в голове, пока бежал, перебирая лапками, таракан номер пять по экрану.

– Ну, давай же, быстрей, давай! – бормотала Наталья Сергеевна, едва шевеля пересохшими губами.

А ставки все росли. Откуда-то появилась еще пара игроков, и Наталья Сергеевна не заметила, что оба они здоровенные, накачанные молодцы, в кожаных куртках, с бритыми затылками. Все ее внимание сосредоточилось на таракане номер пять. Вот сейчас, еще немного...

Экран компьютера примагнитил ее намертво. Она понимала только одно: выигрыш совсем близко. Нельзя сдаваться, нельзя уходить. Вот номер пятый приближается к финишу. Он пришел первым!

– Ничья! Номер два и номер пять пришли одновременно. Делаем ставки!

Купюры посыпались в распухший кожаный «набрюшник» парня с бородкой.

– Вот, пошла настоящая игра! – сверкая очками, прошептал бархатный молодой человек. – Не теряйтесь! Сейчас у вас есть шанс отыграть все, получить значительно больше. Если вы хотите, они выплатят деньгами, большими деньгами. Вы таких и в руках никогда не держали. Главное, не сдаваться и верить в удачу. Не подведите, не теряйте надежду, я болею за вас всей душой.

Наталье Сергеевне слышался в этом горячем шепоте шорох купюр. Ей мерещилась большая, толстая пачка долларов, которая вот сейчас, через несколько минут, должна непременно оказаться у нее в руках. Ведь так не бывает, чтобы за пару часов потерять все. Она никогда ничего плохого не делала, никого не обидела, не обманула, ей обязательно должно повезти. Она не уйдет отсюда, пока не отыграется, ни за что не уйдет. Как же возвращаться домой без коляски и даже без видика для Клавдии? Вон сколько народу уже успело получить призы за это время. Теперь ее очередь.

* * *

Подставные игроки никогда не работали на одной точке два дня подряд. Их лица постоянно менялись. Пятьсот человек разбивались на десятки и кочевали от одной точки к другой. У них всегда имелась определенная сумма наличными, чтобы дать в долг растерявшемуся «лоху». Они были талантливыми актерами, если не все, то каждый второй. Они были очень разными. Люди из толпы. Обычные люди.

Наружники РУОП постоянно вели скрытое фотографирование. Снимки ложились мертвым грузом в папки с оперативными материалами. Сотни фотографий. Лица, молодые, старые, красивые, безобразные, умные, глупые...

Охотней других брались за работу беженцы из ближнего зарубежья. Их можно понять. Ни жилья, ни денег.

Были москвичи. Врачи, учителя, инженеры, младшие и старшие научные сотрудники обнищавших НИИ. Их тоже можно понять. Зарплату не платят месяцами, а тут – настоящие деньги, причем без особого труда. Топчись себе за спиной «лоха», заводи его, раскручивай на игру, разыгрывай спектакли. Чем больше он проиграет, тем больше ты получишь. Быстрый, легкий доход. А что касается совести, жалости... Ну кто ж его, дурака, заставлял? Разве насильно приволокли в палатку, примагнитили к компьютерному экрану вот эту провинциалку в нелепом ярко-розовом плаще?

Лицо ее было таким бледным, что казалось, она сейчас хлопнется в обморок. Из тайничка выплыла последняя стодолларовая купюра. Ближе всех стоял молодой очкарик. Москвич. Кандидат технических наук. Старший научный сотрудник НИИ машиностроения. Отец двух маленьких детей, которому полгода не платили зарплату. Именно он так ловко раскрутил Наталью Сергеевну на серьезную игру. Сейчас, когда она достала свою последнюю сотню, он готов был продолжить, он вполне мог бы посадить ее на долг, как на иглу, всучить деньги. Она взяла бы. Ей уже нечего терять.

И все-таки он пожалел ее в последний момент. Оставил в покое. Она проиграла все, до копейки. Долго стояла, тупо глядя на экран. У нее шок. Возможно, опомнившись, она бросится писать заявления в милицию. Ну и пусть пишет. Сколько их, этих заявлений, оседает мертвым грузом в разных инстанциях? Тысячи. А система существует и будет существовать. Что ей сделается?

Единственное, что можно посоветовать одураченной женщине, – это уехать поскорей из Москвы, вернуться домой и попытаться пережить то, что с ней произошло. Просто пережить. Смириться.

* * *

В кабинете зазвонил внутренний телефон. Полковник приглушил звук и поднял трубку.

– Анатолий Сергеевич, мне удалось дезассемблировать программу. Вы просили сразу позвонить, – произнес молодой высокий голос.

– Да, Костя, спасибо. Ну, что там?

– В общем, как мы и думали, ничего конкретного. Теория вероятности. Я уже набросал кое-что для отчета, могу занести, показать.

– Жду тебя, – полковник положил трубку.

Через три минуты в кабинет вошел программист. Полковник пробежал глазами короткий текст, только что отпечатанный на принтере:

«Анализ полученного ассемблерного кода показывает, что результаты игры не равновероятны. Некоторые номера побеждают чаще, чем другие, поэтому при большом количестве игр организаторы, ставящие на эти номера, всегда в выигрыше».

Видеомагнитофон в кабинете продолжал работать почти беззвучно. Пленка повторяла события, в которых не было ничего нового.

* * *

На ватных ногах Наталья Сергеевна сумела дойти до отделения милиции.

– Женщина, ну вас же никто не заставлял играть, – укоризненно покачал головой дежурный.

– Никто, – покорно кивнула Наталья, – но, понимаете, та коляска дороже всего на сто долларов, и я думала...

– Раньше надо было думать, – дежурный смотрел на нее сердито, – игра есть игра. Кому-то везет, кому-то нет. Признаки преступления тут полностью отсутствуют. И претензии предъявляйте только себе самой.

Заявление он все-таки принял.

В кармане плаща осталась мелочь на метро. Остались еще сутки, которые надо как-то прожить в Москве. Билеты и гостиничный номер заранее были оплачены министерством. Наталья Сергеевна сама не заметила, как ее внесло в метро людским потоком, как она оказалась в вагоне. Ее толкали, напирали, был час пик. Ей вдруг стало казаться, что не было никакой палатки, никаких тараканов, все это ей приснилось. Деньги она оставила в гостинице, надо только туда добраться. Бархатный очкарик, кудрявая старушка, набрюшник компьютерного молодого человека – все это лишь кошмарный сон. Она, учительница Наталья Сергеевна, никогда в жизни не играла даже в карты, в «дурачка». С детства считала, что играют на деньги только легкомысленные и жадные люди и с ней ничего подобного случиться не может. Вот она вернется в свой поселок с пустыми руками и что скажет? Проиграла все деньги, в том числе и чужие. Да никто не поверит, потому что, если бы такое случилось, она бы просто умерла со стыда. А умирать нельзя, поскольку Катюша не может остаться сиротой. Об этом вообще лучше не думать. Правильно. Не думать. Выкинуть из головы. Это был кошмарный сон. Деньги лежат себе в гостинице, на дне чемодана, в специальном тайничке, под подкладкой. Она отлично помнит, как положила их туда вчера вечером, дождавшись, когда соседка уйдет в душ. Остается только вернуться в гостиницу, убедиться, что все в порядке, отдохнуть, погулять, а завтра купить все, что собиралась.

Но беда в том, что она напрочь забыла название станции, на которой следовало сделать пересадку. Сквозь толпу она попыталась пробраться к схеме и не сумела. Чей-то острый локоть больно врезался в бок, кто-то наступил на ногу.

– Женщина, ну куда ты лезешь? – рявкнул хриплый мужской голос у самого уха.

«Куда я лезу? Я схожу с ума. Вру самой себе. Никакой не сон. Все было. Палатка с тараканами, бархатный очкарик, кудрявая старуха. А денег у меня ни копейки. Единственное, что остается, – сказать дома, будто обокрали. Пожалуй, поверят. Но самой себе я этого никогда не прощу».

В лицо ей пахнуло перегаром, таким крепким, что стало трудно дышать. Слезы потекли по щекам, она испугалась, что заметят. Стыдно взрослой женщине плакать в общественном месте. Но никто не заметил.

– Поезд дальше не пойдет. Просьба освободить вагоны.

С переполненной платформы ее вынесло на эскалатор, потом в трубу перехода. Она искала глазами какой-нибудь указатель, схему или хотя бы человеческое лицо, к которому можно обратиться с вопросом. Но слезы лились, и глаза ничего не видели. Опять эскалатор. Тяжелые двери. Холодный, влажный воздух улицы.

«Надо просто немного погулять на свежем воздухе, – сказала себе Наталья, – когда вокруг такая толчея, голова совсем не работает. Чтобы успокоиться и прийти в себя, надо продышаться, побыть одной».

С шумного проспекта она свернула в первый попавшийся переулок, спокойный, почти безлюдный. Здесь были старые доходные дома, с лепниной, с кариатидами и львами у подъездов. Вдали, сквозь пелену слез, маячила чугунная ограда какого-то заманчивого бульвара, где можно посидеть на лавочке. Наталья пошла вперед по узкому тротуару. Она постоянно натыкалась на машины, сверкающие, нарядные, припаркованные так тесно к домам, что невозможно было пробираться сквозь их строй. Одну, серебристую, Наталья задела сумкой. Роскошное чудовище завопило, грозно и оглушительно. Наталья вскрикнула, шарахнулась прочь, на проезжую часть, побежала, заскользила на банановой кожуре, потеряла туфлю, и тут же все потонуло в сумасшедшем визге тормозов, грохоте, звоне разбитого стекла. Переулок закрутился пестрой каруселью. Вверху, высоко над головой, мелькнула чугунная ограда бульвара, и сквозь нее глянули выпуклые белые глаза кариатиды.

* * *

Полковник Попов еще из коридора услышал мелодию своего мобильного. Он ходил к начальству, докладывал о расшифровке игровой программы, о том, что практически удалось доказать ее мошеннический характер, но вместо поздравлений выслушал очередную порцию претензий. Чем он, трам-пам-пам, так упорно занимался уже четыре года? Упорство его, трам-пам-пам, тупое, бессмысленное, ослиное. От этого только сплошные неприятности и никакого толку.

Начальство получило очередную официальную бумагу, коллективное письмо, подписанное государственными чиновниками, политиками, крупными бизнесменами и прочими серьезными людьми. В письме выражалось недоумение. Почему наши правоохранительные органы, вместо того чтобы ловить преступников, мешают развитию свободного предпринимательства, тем самым попирая основы молодой демократии и права человека? Игорный бизнес существует во всех развитых странах на совершенно законных основаниях. Но почему-то у нас к этому относятся, мягко говоря, предвзято, преследуют порядочных, энергичных людей, тех людей, которые способны обеспечить стабильное будущее нашей измученной родине, дать России шанс стать полноценной богатой державой. Преследуют только потому, что они успешны и талантливы, то есть, проще говоря, из зависти? Ведь известно, как мизерны милицейские зарплаты. Или за этим кроется грубая корысть? Желание урвать себе незаслуженный лакомый кусок от чужого успеха? Владельцы сети компьютерных игр честно платят налоги, занимаются благотворительностью и никоим образом не нарушают Закон.

Ну и далее в том же духе.

Телефон заливался. Полковник прибавил шагу, почему-то стал волноваться и не сразу открыл кабинет.

– Анатолий Сергеевич, тут у нас ДТП в Старопечатном переулке, – услышал он задыхающийся, возбужденный голос одного из своих наружников, – думаю, вам надо срочно выехать, это совсем недалеко.

Через три минуты полковник Попов уже мчался в своей служебной машине с мигалкой к Старопечатному переулку. Наружник, который ему позвонил, был в группе, занятой наблюдением за великолепной троицей. Он называл их «ВВМ»: Вадик, Валера, Михля. Он знал о них все, и не мог зацепить, не мог ничего доказать. То есть существовало множество известных вариантов с подкинутыми наркотиками или оружием, но полковник был достаточно опытным человеком, чтобы понимать: с этими ребятами такие номера не пройдут. И не стоит поддаваться соблазну. Они наймут отличных адвокатов, устроят настоящий эпистолярный дождь, письма и звонки посыплются с самого верха, развернется оглушительная компания в прессе. «ВВМ» выкрутятся, а он, полковник, окажется в полном дерьме, и сам же будет виноват, как та провинциалочка в розовом плаще, как тысячи людей, ограбленных добровольно, вполне законным способом.

Впрочем, в отличие от них, он действительно будет виноват, поскольку нельзя идти на подлость, даже если у тебя самые благородные цели.

На повороте машину полковника обогнала «скорая». Сирена оглушительно орала.

«Неужели сбили кого-то?» – подумал полковник и поймал себя на том, что радуется такому жуткому предположению. Вот ведь до чего довели, гады!

В переулок он въехал вслед за «скорой». Квадратный, черный, похожий на катафалк джип стоял поперек проезжей части. Морда его размозжилась о бетонный столб. Крыша была усыпана осколками уличного фонаря. Сигнализацию заело, и машина выла, как раненый зверь. Сквозь затемненные окна не видно, что там, внутри салона. Рядом, перегородив узкий переулок, стоял красивый разрисованный фургон с надписью «Лучшая итальянская сантехника». Водитель в форменном зеленом комбинезоне курил возле открытой дверцы кабины и громко, безнадежно матерился.

Вокруг было полно милиции и зевак, которых еще не успели отогнать.

– Анатолий Сергеевич! – прямо на полковника несся молодой возбужденный наружник. – Там у них двери заклинило, сидят, как в консервной банке, все трое. Окно у водительского места приоткрыто на несколько сантиметров, врач к ним заглядывал, сказал, там травмы жуткие. Но до приезда спасателей достать их невозможно. Пока что сидят и орут. Они женщину сбили.

– Жива?

– Да.

Полковник почти сразу узнал ее, но почему-то вовсе не удивился. Та самая провинциалочка в розовом плаще, которую он видел на пленке. Кажется, с ней все обстояло неплохо. Она поднялась на ноги. Врач «скорой» поддерживал ее за локоть.

– Нет-нет-нет, – бормотала она, мучительно морщась, – мне надо в гостиницу, я не успею купить коляску, я должна привезти коляску. Нет-нет-нет... Я не могу вернуться с пустыми руками.

– Что с ней? – спросил полковник.

– Ничего особенного. Шок и несколько ссадин. Я хочу осмотреть ее в машине, дать успокоительное. А тех, из джипа, когда извлекут, не знаете?

– Скоро. Спасатели подъедут с минуты на минуту.

– Хорошо бы поскорей. С ними будет много работы.

* * *

Бывший афганец Валера, хозяин джипа, единственный из них троих мог говорить. Он скорчился на заднем сидении, стонал, плакал, жалобно матерился. Боль была такой сильной, что ему казалось, он сейчас умрет. Но он не умирал, хотя крови успел потерять много.

На водительском месте сидел Вадик. Окровавленный подбородок мелко трясся. Кровь текла изо рта, он то и дело сплевывал ее и даже не стонал, а как-то скрипел всем телом от боли и отчаяния.

Михля полулежал рядом. Он шарахнулся лбом о ветровое стекло и потерял сознание. На стекле осталась тонкая паутина трещин.

Все трое никогда не пристегивались. Из принципа. Полчаса назад они, веселые, бодрые, загрузились в новенький джип Валеры и отправились в Старопечатный переулок. Вадик хотел показать друзьям свой будущий ресторан. Ремонт подходил к концу, кухня была практически готова. Имелся и шеф-повар. Из машины Вадик позвонил ему и приказал разжигать мангал, жарить к их приезду шашлык, который сам лично нарезал и замариновал накануне вечером.

В салоне гремела веселая, бодрая музыка. Валера никак не мог прийти в чувство после бурной ночи с новой красоткой, мучился похмельем. На первом же светофоре Вадик пересадил его назад и сам сел за руль его шикарного джипа. Михля сидел рядом с Вадиком и болтал без умолку, перекрикивая музыку, рассказывал, как организовал очередное письмо в РУОП из самых высоких инстанций в защиту их честной, успешной и даже в определенном смысле благородной предпринимательской деятельности. Благородство состоит в том, что они дарят людям яркие, запоминающиеся мгновения, надежду и разочарование, острые ощущения. Жизнь наша, по большому счету, есть игра, и, стало быть, без игры нет жизни. Серые будни, никакого адреналина.

Как только свернули в переулок, Вадик приспустил стекло и втянул ноздрями воздух. Его обоняние было развито до такой степени, что сквозь все уличные запахи он сумел различить отдаленный аромат первого шашлыка, который жарился на кухне его ресторана. От волнения ему трудно было сразу разобраться в оттенках этого аромата, и он по своей старой привычке прикрыл глаза.

Рядом болтал Михля. Орала музыка. У какой-то машины, припаркованной у кромки тротуара, сработала сигнализация. Назойливый звуковой хаос не давал сосредоточиться на сложной шашлычной композиции.

– Михля, затнись, – пробормотал Вадик, протянул руку, чтобы приглушить музыку, и в этот момент его насквозь пронзил дикий вопль Михли:

– Тормози!

Нечто розовое метнулось внизу, возле колес, совсем близко. Завизжали тормоза, тяжелый неповоротливый корпус машины занесло, тряхнуло, шарахнуло. Сзади послышался странный хлопок, похожий на выстрел, за ним последовал глухой, отчаянный рев. Вадик не сразу понял, что это ревет Валера. Сам он затрясся от внезапной боли и чуть не захлебнулся кровью, поскольку от удара прокусил себе язык.

* * *

– Не волнуйтесь, вас никто не собирается везти в больницу, хотя рентген сделать надо. У вас может быть сломано ребро. Вообще, вы поразительно легко отделались, – говорил пожилой фельдшер, обрабатывая Наталье глубокую ссадину на скуле, – это совсем ерунда, до свадьбы заживет, и шрама никакого не останется. Да что же вы все плачете? Радоваться надо. Ваши слезы, между прочим, мешают мне работать. Сама-то откуда? Ну, не молчи, говори со мной.

– С Камчатки.

– Ого! Как там с рыбой у вас? Нормально?

– Нормально.

– А сюда в гости или по делам? Ну, все, тихо, тихо. Истерику прекратили быстренько! Нет у нас никаких оснований для истерики. Все отлично, домой вернешься, как новенькая.

– Я деньги проиграла, свои, чужие, все! Я не знаю, как теперь возвращаться домой, – выпалила Наталья.

– В казино? Господи, каким же ветром тебя туда занесло? – удивился фельдшер.

– Нет. На компьютере, в Лужниках. Там тараканы по экрану бегали.

– «Лоходром», что ли?

– Не знаю...

Полковник Попов стоял у открытого кузова «скорой» и слушал. Уже приехали спасатели, несчастную троицу извлекли из джипа. Ими занималась другая медицинская бригада.

С «ВВМ» действительно все оказалось очень серьезно. Валера, пока сидел сзади, баловался своей новой игрушкой, последней моделью компактного пистолета «Вальтер». Прятал в карман, доставал, разглядывал, щелкал предохранителем, опять прятал. Когда машину тряхнуло, палец его непроизвольно дернулся. Пистолет был заряжен, выстрелил прямо в его брючном кармане, то есть практически в паху, и прострелил Валере жизненно важный мужской орган, обеспечив кроме инвалидности статью «Незаконное хранение оружия».

Вадик не мог произнести ни слова. Его трясло, он без конца сплевывал кровь. Впрочем, кроме прокушенного языка, никаких травм врачи не обнаружили.

Что касается Михли, у него были все признаки сильного сотрясения мозга. На лбу росла большая красная шишка. Его довольно быстро удалось привести в чувство, и первое, что он произнес, было слово «адвокат».

Наталья Сергеевна, плача, рассказывала фельдшеру, что с ней произошло. Ей надо было выговориться, от этого становилось легче. Полковник залез в фургон и слушал. Дверь оставалась открытой. Туда то и дело кто-то заглядывал. Оказывается, явился адвокат и желал срочно побеседовать с потерпевшей.

– Сколько же вы в итоге там оставили денег? – спросил полковник, когда она закончила.

– Шестьсот семьдесят пять долларов.

– А сколько стоит коляска?

– Зачем вам? – опомнилась Наталья, взглянув, наконец, на незнакомого человека в милицейской форме.

– Надо, если спрашиваю.

– Пятьсот. Как раз моя премия «учитель года».

– Нет, я имею в виду ту, другую коляску, ради которой вы решились участвовать в игре.

– Шестьсот. На нее, знаете, льготы нет. Последняя модель.

– Пойдемте.

– Куда?

– Побеседуем с их адвокатом, – полковник помог ей вылезти из фургона.

Адвокат оказался молодым, щекастым, с острой рыжей бородкой и наглыми круглыми глазами.

– Мне необходимо остаться с Натальей Сергеевной наедине, – заявил он, глядя на носки своих замшевых ботинок.

– Вы хотите выплатить пострадавшей компенсацию за нанесенный физический и моральный ущерб? – спокойно уточнил полковник.

– Я... нет, да вы что? Вы это серьезно? – адвокат подпрыгнул и быстро, часто заморгал рыжими ресницами.

– Вполне.

– Ну, вы даете! Такие вещи делаются через суд, к тому же мне кажется, в данной конкретной ситуации говорить об ущербе даже неловко. Я успел побеседовать с сотрудниками ГИБДД, женщина переходила дорогу в неположенном месте, к тому же нисколько не пострадала. А вот люди, находившиеся в машине, пострадали весьма значительно, более того...

– И все-таки вы хотите возместить ущерб, – прошептал полковник, склонившись к самому его уху и поморщившись от запаха дорогого, но приторного одеколона, – вы очень хотите возместить ущерб, и у вас наверняка есть с собой достаточная сумма.

Краем глаза полковник заметил рядом белое от изумления лицо своего заместителя. Наталья Сергеевна открыла рот, пытаясь что-то сказать, но молчала.

– Сколько? – нервно озираясь, прошептал адвокат.

– Восемьсот, – ответил полковник.

– Анатолий Сергеевич! – хрипло пробормотал заместитель и дрожащей рукой достал сигареты.

– Вы отдаете себе отчет в том, что сейчас делаете? – тихо поинтересовался адвокат, глядя в глаза полковнику с едва заметной усмешкой.

– Отдаю, отдаю, – полковник уже пересчитывал стодолларовые купюры, не обращая ни на кого внимания, – так, вот эту, пожалуйста, замените. Она старая, мятая.

У Натальи Сергеевны дрожали руки, она категорически отказывалась от денег, но полковник ее не слушал, взял ее сумочку и положил туда деньги, в отдельный потайной карман.

Среди многих глаз, наблюдавших за происходящим, были глаза шеф-повара. Он стоял у новенького окна сверкающей ресторанной кухни, на втором этаже особнячка. Ему все было отлично видно. Он уже понял, что не суждено ему стать шеф-поваром шикарного ресторана «Вадим». Он стоял и ел шашлык, дивный свиной шашлык. Сначала одну палочку, потом вторую, третью. Ему было так вкусно и так грустно, что он не заметил, как съел все, то есть почти два килограмма свинины. Он обожрался так, что потом пришлось промывать желудок.

Валера прямо с больничной койки попал на скамью подсудимых. Срок за незаконное хранение оружия оказался совсем небольшим, но довольно скоро к нему прибавилась еще одна статья, номер двести десять «Организация преступного сообщества». Она как раз подоспела вместе с новым Уголовным кодексом. По ней же отбывают сейчас свои долгие сроки Вадик и Михля.

Полковник Попов Анатолий Сергеевич дважды обнаруживал под днищем своей машины взрывные устройства. Около года длилось служебное расследование его профессиональной деятельности, с самого верха на голову его начальству сыпались требования привлечь полковника к суду за превышение служебных полномочий. Вопрос о том, привлекать или нет, решается до сих пор. И следствие по делу «лоходромщиков» продолжается. На сегодня арестовано более трехсот человек.

Никто из многих тысяч пострадавших не получил никакой компенсации. Никто, кроме Натальи Сергеевны.

Катя передвигается на отличной инвалидной коляске с автоматическим управлением. Но уже может немного ходить самостоятельно, при помощи костылей. После десятого класса она собирается поступать в Московский университет на математический факультет и обязательно поступит.

Клавдия и Василий вечерами смотрят какое-нибудь кино по видику, правда, выбор кассет пока совсем маленький, но скоро в рыбацком поселке откроется пункт видеопроката при клубе.

Михля после сотрясения мозга стал туго соображать, плачет и смеется без всякого повода и думает только о спиртном. Поскольку на зоне достать выпивку крайне сложно, пьет гадость, в том числе и ту, от которой когда-то тихо скончался владелец двухкомнатной квартиры дядя Костя. Но Михля не умирает. Живет.

Из-за травмы языка Вадик перестал чувствовать вкус пищи. Но обоняние осталось таким же острым. Известно, что, оглохнув, немецкий композитор Бетховен не перестал быть гениальным музыкантом. Заключенный Вадик Султанов нюхает еду, видит ее и слышит. Наяву это унылая лагерная жратва. Однако есть еще сны, мечты, живое богатое воображение. Вадик перечитал почти все книги лагерной библиотеки и нашел много интересного. Он изучает историю кулинарии, традиции разных эпох, стран и народов. Он задумал написать собственную кулинарную книгу. И напишет. И получит хороший гонорар.

Когда срок его кончится, он обязательно откроет свой ресторан. Это будет лучший ресторан в Москве, а может, и во всем мире.

А у вас в почтовом ящике лежит красивый конверт, с кучей ярких бумажек, больших и маленьких, с картинками, печатями, с золотым тиснением. Вас поздравляют. Вам невероятно повезло. Вас, одного счастливца из миллиона, отобрал компьютер. Вы выиграли сто тысяч долларов. Для того чтобы получить этот заслуженный приз, вам следует оторвать квиток с номером от картонного талона и явиться по указанному адресу, имея при себе небольшую сумму денег.

1999

Исполнитель[2]

С моря дул соленый пронзительный ветер, и Коваль резким движением застегнул молнию своей старой кожанки. Он не признавал кашемировые пальто – васильковые, вишневые, изумрудные, в которых так любят щеголять бездарные «апельсины» и «шестерки»-коммерсанты. Он предпочитал простую удобную одежду, без всяких вывертов и «понтов». Его раздражали золотые «цацки», бриллиантовые перстни, платиновые запонки и галстучные булавки, но особенно нервировали пудовые цепи на запястьях.

«Смотрящий» должен жить налегке, не отвлекаться на ерунду и выглядеть солидно, ибо вращаться приходится не только среди своей лихой братвы, но и в высшем свете. Как-никак хозяин края.

Коваль выбил из пачки сигарету и защелкал зажигалкой. Ветер был таким сильным, что фитилек «Зиппо» никак не хотел вспыхивать. Ребристое колесико прокручивалось, на пальце оставался черный след. Коваль сплюнул сквозь зубы, встал спиной к ветру, сложил ладони шалашом. Огонек вздрогнул, затрепетал. Коваль жадно затянулся и выпустил дым в тяжелое сизое небо.

– «Тойоты» должны прийти в пятницу, сто тридцать штук, – донесся до него низкий голос Михо, – надо бы подстраховаться. Чечены хотят встретить в порту.

– Ты лучше скажи, чего они не хотят, суки, – рассеянно, невпопад, отозвался Коваль.

Михо искоса смерил взглядом мощную фигуру «смотрящего», открыл было рот, чтобы сказать: «Не раскисай, братан, прорвемся, нельзя так раскисать. Одни мы здесь остались, не купленные чеченской саранчой. Всех саранча пожрала – ментов, фээсбэшников, таможню. Только мы держимся и будем держаться».

Но промолчал. Все это было уже сто раз переговорено. Коваль сутулил плечи, зябко поеживался и выглядел как-то нехорошо, жалко. Хозяин...

Площадка перед сверкающим новеньким зданием бизнес-центра продувалась насквозь. В огромных зеркальных окнах отражалось мрачное весеннее небо, башни портовых кранов издали выглядели маленькими, как детали детского конструктора. Мир под ветром казался зыбким, нереальным. Земля горела под ногами бледным невидимым огнем.

– Пошли, что ли, в бар, выпьем? – тихо предложил Михо.

Коваль ничего не ответил, продолжал стоять, зажав в зубах потухший окурок. Кожанка не согревала. Он заметил, что в последнее время его постоянно бьет озноб, и вдруг подумал, что было бы значительно теплей, если бы он надел под куртку бронежилет.

«Да, конечно, – усмехнулся он, поймав себя на этой совершенно идиотской мысли, – бронежилет, стальной шлем на голову и в бункер, в бетон, чтоб ни щелочки, ни окошка. В бетон, навсегда, на всю оставшуюся жизнь...»

И тут же перед глазами возникла толстая лоснистая морда в черной щетине, златозубая гаденькая ухмылка.

– Савсэм ты глюпый. Коваль, глюпый и жадыный чилавэк. Сиводыня делиться нэ хочишь, завтра в бетон закатаем. Ныкыто нэ поможит, спрячишься – дастанэм.

Каркающая, хриплая скороговорка, ненавистный гортанный акцент. Коваля тошнило от одного только вида «чехов», то есть чеченцев, которых в последние годы развелось в Приморье столько, что если плюнуть наугад, то обязательно попадешь в какую-нибудь чеченскую морду. Однако попробуй плюнь. Получишь в ответ пулю, кто бы ты ни был – мирный обыватель, мент, моряк, торгаш, распоследняя «шестерка» или хозяин области, достойный уважаемый человек, которого честная братва поставила здесь «смотрящим».

В последние годы «смотреть» приходилось в основном на них, на «чехов». По всему краю шла настоящая война. Было за что воевать. Море, международный порт давали такую сверхприбыль, что, если назвать точные цифры, голова закружится. Здесь все: дешевые японские автомобили, таможенные терминалы, нескончаемый поток товара, тонны деликатесной рыбы. Сюда можно вкладывать деньги, здесь их можно отмывать, превращать в чистое золото и в надежные тайные счета в швейцарских банках.

Чечены дрались за все это счастье не на жизнь, а на смерть. Им удалось купить всех – местную администрацию, бизнесменов, милицию, ФСБ. Только честная братва не поддавалась, держала оборону.

Они уже несколько месяцев по-всякому подъезжали к «смотрящему» Ковалю. Сначала были намеки, люди приходили от них тихие, вежливые, предлагали выгодные варианты. Дипломаты, мать их. Научились. Потом дипломатия кончилась. Пришли в последний раз. Сказали все прямым текстом. Сообщили, что ему, Ковалю, хозяином сверхприбыльного края все равно не быть. И жить осталось считанные дни, раз не хочет делиться. Он послал их от души, крепко послал. Они ушли. А он начал отсчет оставшихся дней. И возненавидел себя за это – за слабость, за ледяной озноб.

Почему-то особенно бесило, что для последнего разговора пришел к нему не равный, не авторитет. Желая особенно больно оскорбить, «чехи» прислали к нему гнусную «шестерку», жирного Сайда, которому по рангу не положено было у честного вора даже ботинки почистить. Стоило Ковалю мигнуть своим ребятам, и толстая щетинистая морда Сайда застыла бы навек в своем золотом оскале. Но ведь не мигнул, стерпел. И не мог себе простить этого...

Ветер гудел в ушах. Михо стоял рядом, щурился, курил и говорил о важном, о рыбе, о японских «тойотах», о делах в портовой таможне. У него болели глаза, от ветра выступали слезы. Ветер нес ледяную соленую пыль, и соль моря смешивалась с солью слез. Он подумал, что надо носить темные очки. Коваль свой, он знает, что у Михо глаза больные, а кто-нибудь чужой заметит, решит, будто Михо плачет, как баба.

– Слушай, ты что, в натуре?! – шмыгнув носом, произнес он бодрым голосом и хлопнул Коваля по сутулой кожаной спине. – Да мы их, козлов черножопых, та-ак поимеем, что мало не покажется. Анекдот хочешь?

Коваль вяло кивнул.

– Сидят два фраерка в кабаке за разными столами. Один спокойно сидит, а другой все под стол смотрит. Ну, тому, второму, интересно стало, чего там у соседа под столом, в натуре? Заглядывает он и видит теннисный корт. Настоящий, только маленький. Все, как положено – поле, сетка, человечки с ракетками бегают, мячик летает. Он спрашивает: слышь, мужик, это у тебя что? А тот говорит: да я, понимаешь, джинна себе купил по дешевке на распродаже. Любые желания исполняет. Что хочешь проси. Этот ему: слушай, мужик, а можно я попрошу? – Да на здоровье! Только громче проси, он глухой...

В зеркальном стекле проплыло отражение бронированного черного джипа. Михо замолчал на секунду. Ему показалось, что именно эту тачку он уже сегодня видел. Однако его больные, воспаленные глаза могли обознаться, перепутать.

– Ну и вот, – продолжал он еще бодрей, – фраерок подумал и говорит: хочу десять миллионов баксов! Вдруг гром, трах-пах, начинают с потолка сыпаться факсовые аппараты. Фраерок ничего не понимает, а хозяин джинна ему говорит: я ж тебя предупреждал, он глухой. Кричать надо было громче. Я ведь просил для себя не теннис размером в двадцать сантиметров...

Тонкие губы Коваля растянулись в улыбке. Михо тоже заулыбался, ему нравился этот анекдот, хотя он слышал его и рассказывал сам раз десять. Зеркальный призрак черного джипа проплыл и растворился в соленом тумане. Что-то тихо хлопнуло, словно пробка вылетела из бутылки с шампанским. Михо удивился, что Коваль смеется беззвучно и при этом странно, расслабленно оседает, валится на влажную панель.

– Ты что, братан? – успел произнести Михо и через долю секунды подхватил Коваля уже мертвого, с застывшей навек полуулыбкой, полугримасой.

* * *

Мальчишка-афганец выскочил внезапно, как черт из рукомойника. Маленький, чумазый чертенок лет четырнадцати. Огромные, блестящие, как черные вишни, глаза. Драный засаленный халат с чужого, взрослого плеча. Из широких рукавов торчат худые, как ветки, грязные ручонки. И в ручонках этих гранатомет.

БТР не мог развернуться в узком проеме между саманными домами, не мог вот так, сразу, дать задний ход. Ребенок держал тяжеленный гранатомет вполне по-взрослому и скалил крупные белые зубы, улыбался, смеялся над четырьмя русскими солдатами, которых намерен был уничтожить через секунду. Кирилл успел подумать, что стрелять это дитятко умеет отлично...

Потом многие годы ему снилось, как тощая фигурка в драной хламиде падает в горячую пыль. На самом деле все это длилось не больше сорока секунд, но во сне почему-то тянулось бесконечно. В ушах сухо трещала автоматная очередь. Ребенок ронял тяжелое орудие и падал мучительно медленно. Раскаленный воздух дрожал и слоился, жестокое афганское солнце било в лицо, отражалось в застывших глазах, огромных, черных, как вишни.

Кирилл успел выстрелить раньше на долю секунды. Он всего лишь успел выстрелить. В БТРе, кроме него, было еще трое. Гранатомет разнес бы в клочья всех четверых. Война, Афган, кровь, звериные законы. Кому дано право судить?

* * *

Артур Иванович Шпон считал себя не просто интеллигентным человеком, а настоящим профессором, доктором психологии и прирожденным дипломатом. При иных обстоятельствах он мог бы стать послом в какой-нибудь культурной европейской стране, министром, тайным советником президента либо в крайнем случае мог читать за большие деньги умные лекции где-нибудь в Оксфорде. Но родители Артура Ивановича были людьми бедными, необразованными, пьющими, а если точнее, из родителей была у него только мать, уборщица портового ресторана, тихая, грязная, с вечно красным носом и жалобными мутными глазами.

Артур еще в детстве сочинил для себя совсем другую семью. Напевно, со слезой в голосе он рассказывал всем любопытствующим, что мама у него была киноактрисой неземной красоты, а отец – летчиком-испытателем неземной отваги. Оба трагически погибли во цвете лет, когда он, Артурчик, был еще в пеленках, и усыновила его бедная женщина, уборщица Клавдия.

Не столь важно, верили другие этой сказке или нет. Главное, он сам верил в некое свое иное предназначение, в благородное происхождение, в золотой старинный перстень с бриллиантом, спрятанный в кружевных пеленках загадочного подкидыша, который заливается плачем на нищенском крылечке.

Чтобы выжить в жестоком мире Владивостокского порта, среди грубых докеров, наглых проституток, безжалостных воров и хитрющих воришек всех возрастов и рангов, мало было красивых сказок. Следовало обладать либо физической силой, либо недюжинным интеллектом. Артурчик физически был хлипок, слаб, к тому же трусоват и постоять за себя не мог. А вот с интеллектом у него дела обстояли отлично. Не беда, что среднюю школу он закончил со справкой вместо аттестата. Для настоящей жизни нужна была совсем другая арифметика. Порт задавал свои задачки, диктовал свои диктанты, и экзамены Артурчику приходилось сдавать ежедневно, лет с семи.

Организованная преступность существовала в Приморье еще в начале семидесятых. Портовый город был одним из центров старой доброй российской «фарцы». Моряки привозили из загранплаваний и продавали на толкучке все, от жвачки до подержанных японских автомобилей. Сами собой сколачивались небольшие крепкие команды, которые с успехом отнимали незаконно привезенный товар и незаконно заработанные деньги. При сопротивлении могли избить до полусмерти. Жертвы грабежей, моряки и фарцовщики, в милицию не обращались. А кроме милиции в те славные времена защитить ограбленного и наказать грабителя было некому. Появилось даже специальное название для крепких дружных ребят: «третья смена».

Постепенно грабительская стихия вошла в организованное русло. С моряков и фарцовщиков стали аккуратно брать дань. Сейчас это называется рэкет. Еще в тихие советские времена именно он, родимый, был хозяином нелегального рынка, а по сути – всего Владивостока, ибо в портовом городе загранплавание и фарца являлись неотъемлемой частью жизни каждой второй семьи.

Хилому сыну уборщицы было тяжело определиться. В команды Артурчика не брали. Кому нужен такой хлюпик? Заниматься фарцой не получалось. Торговать Артурчик не любил и не умел. Мореходка ему не светила. А жить как-то надо было. И он стал завоевывать себе место под соленым приморским солнцем по-своему, потихоньку, без удали и блатного нахрапа.

Щуплый, незаметный, он крутился в порту и на рынке, влезал в самые потаенные уголки, умудрялся слушать самые секретные разговоры, часто становился случайным свидетелем всяких разборок, подставок, тайных заговоров, коварных интриг и кровавых предательств. В порту кипели шекспировские страсти, и маленький Артурчик знал, кому какая отведена роль в этой блатной драматургии.

Для него не существовало непонятных, загадочных людей и ситуаций. Он знал все про каждого, с первого взгляда мог безошибочно определить, кто сколько стоит, за кем какие имеются провинности перед блатным законом, кто за что сидел, а если не сидел, то сядет, а если не сядет, то сразу ляжет с кусочком свинца в башке.

Уникальный талант Артура заключался даже не в том, что он умел собирать и оценивать необъятную, путаную и смертельно опасную информацию об уголовной жизни Владивостокского порта, а в том, что до поры до времени он умудрялся держать все это неслыханное богатство при себе, в своей маленькой белобрысой ушастой голове, и не пользоваться, не транжирить по мелочам.

Капитал должен стать очень солидным, чтобы с него можно было получать солидный процент. Искушения возникали часто, но Артурчик был тверд. Он тихо, упрямо, как шекспировский Шейлок, как пушкинский Скупой Рыцарь, копил свой капитал и ждал.

К концу восьмидесятых бандитский мир Приморья встал с ног на голову, как и вся Россия. К этому смутному, непонятному времени во Владивостоке уже насчитывалось около десяти отлично организованных устойчивых группировок. У рэкета появились новые, восхитительные перспективы. Первые кооператоры, игорный бизнес, сутенеры. В общем, было где развернуться и было отчего потерять голову.

Спокойно оглядевшись и проанализировав ситуацию, Артурчик нашел наконец надежную собственную нишу в этом сверкающем хаосе.

Любой товар сегодня дорожает, а завтра дешевеет, ржавеет, тухнет, гниет или просто выходит из моды. Но есть один, который никогда не упадет в цене и всегда будет пользоваться неизменным спросом. Смерть.

Нет, сам Артурчик убивать никого не собирался. Но накопленная уникальная информация и ежеминутная острая наблюдательность позволяли ему заранее просчитать, кому кого понадобится устранить в ближайшее время, кто и за какую сумму сможет это сделать. Опасная и невыгодная на первый взгляд профессия посредника между заказчиком и наемным убийцей была как будто специально создана для Артура Шпона. Он работал со стопроцентной гарантией. Во всем Приморье не было у него конкурентов, а если и появлялись, то сгорали очень быстро, без всяких усилий с его стороны, ибо такими знаниями и таким чутьем, как он, не обладал никто.

Профессия посредника, или «диспетчера», действительно требует академических мозгов. Это только кажется, что организовать толковое, совершенно латентное убийство несложно. Институт наемных киллеров, не успев зародиться, оброс таким толстым слоем мифов, слухов и домыслов, что добраться до сути, до некоего свода реальных законов и правил игры, практически невозможно. Их просто нет, этих законов и правил.

Например, считается, что контрольный выстрел в голову и оружие, оставленное на месте преступления, – это непременные атрибуты заказного убийства. Но на самом деле для одного исполнителя контрольный выстрел в голову является чем-то вроде элегантного автографа. А другой просто не сумел убить с первого попадания, потому что плохо стреляет.

Что касается оружия, то настоящий профессионал использует, как правило, спецоружие. А такого мало, и основные источники его компетентным органам известны. Так стоит ли бросать спецствол на месте преступления? Не разумней ли уничтожить его где-нибудь подальше, уничтожить совсем, чтобы никогда не нашли?

Считается, что существуют некие секретные школы, закрытые базы, куда заманивают воинов-афганцев, ветеранов Чечни, отставных офицеров милиции и ФСБ, бывших спецназовцев и спортсменов. Они, конечно, существуют, но век их недолог, и еще короче век тех, кто их организует. Любую, даже самую законспирированную организацию значительно проще вычислить, чем отдельного частного человека, а потому нанимать киллера из спецшколы опасно и невыгодно. Хороший специалист может по манере стрельбы определить, где стрелок учился своему ремеслу. А отсюда недалеко и до самого стрелка, до его учителей, которые часто становятся посредниками.

Кстати, если бы кто-то из этих горе-совместителей спросил бы совета у Артура Шпона, то услышал бы одно: не лезь не в свое дело. Посредничество должно быть единственной профессией. Совмещать его нельзя ни с чем.

Так что мифы при ближайшем рассмотрении оказываются настолько недостоверными, что даже неинтересно их повторять. Но есть один, главный: грамотное заказное убийство невозможно раскрыть и уж тем более предотвратить. Для Артура Шпона эта истина являлась святой и незыблемой. Усомниться в ней значило потерять веру в самого себя.

Когда был убит «смотрящий» Приморья Коваль, Артур насторожился. Крупный выгодный заказ прошел мимо него. Он, разумеется, знал, кто и почему, и от этого было еще больней. Чеченцы, такие серьезные заказчики, еще ни разу не обратились к нему, работали сами. Это наводило на грустные размышления. А грустить Артур не любил. И он начал действовать.

Ему стало известно, что нового «смотрящего» Михо обхаживают так же, как недавно Коваля. Он был уверен, Михо ни на какие компромиссы с «чехами» не пойдет, а следовательно, в ближайшее время его ждет такая же участь, как и предшественника.

Нельзя было допустить, чтобы и этот заказ ускользнул из рук. Дело даже не в деньгах. Дело в перспективах. Если Артур выполнит работу толково, быстро и чисто, чеченцы непременно обратятся к нему вновь. Он станет им нужен. Необходим. А ради этого можно пойти на многое. Рано или поздно именно им, «чехам», будет принадлежать Приморский край. Да что край, вся Россия.

Артур знал, что у нового «смотрящего» больные глаза, и догадывался, что лечить свои бесценные очи Михо будет скорее всего в Москве, в клинике всемирно известного офтальмолога. Это было бы огромным везением для Артура. И он нашел способ убедить «чехов», что будет разумней убрать Михо именно в Москве, чтобы не поднимать здесь, в Приморье, вторую волну, ибо не утихла еще первая, вспухшая после убийства Коваля. Да и вообще, такие дела лучше делать на чужой территории.

«Чехи» подумали, посовещались и согласились.

* * *

Инстинкт самосохранения – штука опасная. Ему нельзя верить. Он врет. Он заставляет бежать, драпать, сверкая пятками, прятать голову в зыбкий песок. За инстинктом следует паника, потом шок. Болевой шок – это смерть. Кирилл понял это еще в Афганистане. Пуля может и пощадить, даже если задето сердце, все равно остается шанс. Совсем слабый, но остается. А вот болевой шок убивает сразу.

Серега Берестов погиб у Кирилла на глазах от пустяковой раны. Они продвигались короткими перебежками под обстрелом, и вдруг Серега рухнул, распластался на горячей чужой земле. Кирилл подполз к нему и сразу понял, что Серега мертвый. Но раны никакой не увидел. Потом оказалось, что пуля прошла под мышкой, едва задев мягкие ткани. Серегу убил болевой шок, прямое следствие инстинкта самосохранения.

А вот страху верить можно. Надо только научиться отличать его от паники, при которой дрожат коленки, пересыхает во рту. Настоящий, продуктивный страх заставляет сначала думать, а потом действовать. Не наоборот. Иногда обостренное чувство опасности становится единственной реальностью, на которую можно опереться.

После Афгана был Таджикистан. Там земля не взрывалась под ногами, и стрельба звучала редко. Таджикская мафия работала тихо и вполне грамотно. И Кирилл не поверил своему надежному, острому, как бритва, чувству опасности. Просто не захотел верить. Ну в самом деле, почему офицер КГБ не может жить по-человечески, то есть иметь семью, ребенка?

Он работал по знаменитому «хлопковому» делу. Его вежливо предупредили, что не стоит копать слишком уж глубоко. Некоторым уважаемым людям это не понравится. Кирилл не прислушался. Предупредили более грубо. Он продолжал работать. Уважаемые люди продолжали выражать недовольство.

Наверное, человек, у которого жена ждет ребенка, должен более внимательно прислушиваться к замечаниям высокопоставленных чиновников, уважаемых солидных людей. Должен или нет? Кто ответит на этот философский вопрос?

Замечания, то есть прямые угрозы, звучали грубой бранью в телефонной трубке каждую ночь. Под утро звонили в дверь, а потом убегали, давая ясно понять:

«Мы здесь, мы всегда с тобой, остановись, дружок, ты ведь хочешь стать счастливым отцом».

Он не остановился, продолжал работать. Счастливым отцом ему суждено было стать всего на две недели. Жена вышла погулять с ребенком, не спеша везла коляску по безлюдному тихому переулку. Черная «Волга» выскочила из-за угла и на большой скорости въехала на тротуар...

Жена чудом осталась жива. А ребенка спасти не удалось. Позже с женой они развелись, потому что слишком тяжело было смотреть друг на друга...

* * *

Михо все-таки надел темные очки и не снимал их даже в помещении. Глаза болели и слезились, не переносили ни ветра, ни прямого света. Он уже договорился с профессором-офтальмологом, собирался в Москву, в знаменитую клинику. Только там могли помочь, вылечить глаза «смотрящего» Михо. Оставалось много дел здесь, во Владике. «Чехи» наезжали уже всерьез, без дипломатических предисловий, как это было с Ковалем.

Михо старался не спешить и не суетиться. Но не получалось. Постоянная резь в глазных яблоках мешала сосредоточиться.

– Что ты тянешь? Надо решить эту проблему раз и навсегда, – говорила жена, – ты должен лететь сегодня, сейчас, и не в Москву, а в Канаду. Там безопасней и надежней.

Он знал, что она права. Но Канада слишком далеко.

– Михо, сейчас не лучшее время, чтобы оставлять Владик без присмотра, даже на несколько дней, – предупреждала братва.

– Нэ будышь делытыся, в бетон закатаим, – обещали «чехи».

– Когда же вас ждать? – спрашивал по телефону профессор.

Кто-то из своих, из самых близких, стал работать на «чехов». С этим надо было разобраться сию минуту. На складе случился пожар, сгорело товару на несколько «лимонов». И с этим следовало разобраться. Партия автомобилей оказалась полностью бракованной. Все валилось на него одного, и желающих подставить плечо не было.

Коваль оставил край не в лучшем состоянии. Проблем накопилось столько, что у Михо голова шла кругом. Он и при жизни своего предшественника подозревал, что тот успел размякнуть в последние полгода, ослабил хватку, потерял бдительность. Коваль вообще казался Михо человеком слишком мягким, чувствительным. Он был вором старой закалки. Для него убийство оставалось крайней нежелательной мерой, превыше всего он ставил воровскую честь и блатное братство. А сейчас так нельзя. Задавят, загрызут молодые жадные волки-отморозки. Позволишь себе хоть каплю снисходительности, и подопечные бизнесмены начнут стаями ускользать из-под контроля.

Но главное – опасность со стороны «чехов» оказалась еще серьезней, чем Михо думал. Они тупо, настырно лезли во все сферы коммерческой деятельности, например, успели подмять под себя такое доходное предприятие, как «Приморрыбпром», и уже отмывали там деньги, получали сверхприбыль через подставных людей. Они так глубоко запустили лапу в автобизнес, что оставалось только удивляться, почему «смотрящий» Коваль этого не заметил.

Михо понял, что его покойный друг в последние полгода пребывал в каком-то странном полушоковом состоянии. Он все пытался выработать определенную стратегию, разобраться в правилах игры. Он не мог и не хотел допустить, чтобы доверенный ему край превратился в кипящий котел. Ему нужен был порядок, а не кровавый беспредел. И в этом заключалась его главная ошибка.

Коваль не понял, что «чехи» разводили с ним свою дипломатию только для того, чтобы притупить его бдительность. Они предлагали варианты дележа, но при этом уже брали все, что хотели. И убили они Коваля не потому, что несговорчивый «смотрящий» так сильно им мешал развернуться в Приморье. Они уже развернулись во всю свою мощь. А Коваль им просто надоел. Грубил, не выказывал должного почтения.

Михо знал, что без настоящей войны с «чехами» не обойтись. Но разве может победить армия, во главе которой стоит слепой полководец? Кутузов имел один глаз, но здоровый, зоркий. Бандит Михо мог ослепнуть на оба глаза.

Откладывать нельзя было. Михо чувствовал, что слепнет. Он полетел в Москву. Об этом не знал никто, кроме жены, двух телохранителей и знаменитого офтальмолога. В клинику Михо ложился под чужим именем. Для него была приготовлена отдельная спецпалата с пуленепробиваемыми стеклами на окнах.

– Лечение будет долгим, поэтапным, – предупредили его в клинике.

Он стал нервничать. Он рассчитывал, что все сделают быстро.

– Ты хочешь видеть? – спросил профессор.

– Я «смотрящий», – усмехнулся он в ответ.

– Тогда не возражай. Ты должен думать сейчас только об одном – о своем зрении. Расслабься, иначе ничего не выйдет.

Легко сказать – расслабься. Там, в Приморье, горит под ногами земля, никому нельзя верить. Здесь, в Москве, все чужое, и тем более никому нельзя верить. Надо было послушать жену и лететь в Канаду. Достать, конечно, могут и там, однако шансов все-таки меньше.

Когда его начали лечить, он сразу почувствовал облегчение. Исчезла резь, исчез постоянный страх слепоты. Он держал под контролем главные, неотложные дела в Приморье, разговаривал по телефону даже во время сложных процедур. Наконец первый этап лечения был закончен. Он мог вернуться домой на две недели. Он вернулся – живой, спокойный, сильный.

* * *

В Москве Артурчик снял уютную двухкомнатную квартирку в Сокольниках, в новом доме. Выросший в грязи, в нищете, он с возрастом становился все более брезгливым и требовательным к бытовым мелочам. В гостиницах он жить не любил, даже в самых лучших. Его тошнило, когда он замечал в раковине чужой волосок. Ему не давали уснуть шаги и голоса в коридоре. Ему казалось, что горничные роются в его вещах, а если и не роются, то трогают своими руками, пахнущими хлоркой.

Квартиру он подбирал очень тщательно. Разумеется, дверь должна быть железной, замок обязан быть специальным, неподвластным отмычке. И конечно, стерильная чистота. Если он замечал отколотый уголок плитки в ванной, пятна на обоях, дырки в стенах от выдернутых гвоздей, если подтекали краны и скрипели половицы, он раздражался и не мог по-настоящему отдыхать. А при его напряженной нервной работе необходим здоровый, полноценный отдых. Квартира в Сокольниках была в этом смысле идеальным местом. Там только что закончили ремонт, еще пахло свежей краской, мебель была новой, добротной, все сверкало чистотой.

В первый вечер, лежа на тахте перед телевизором, потягивая темное пиво и похрустывая перчеными картофельными чипсами, он перебирал в голове все свои московские связи и пытался вычислить, с которой из них будет разумней начать.

Он знал, что Михо уже в Москве, в клинике. Но это была вся его информация. Сколько времени «смотрящий» проведет в столице, три дня, неделю, месяц, собирается ли он лечиться стационарно или будет приезжать в клинику на процедуры, Артурчик понятия не имел.

Можно было выйти на профессионала, на киллера-«профи», который взял бы на себя все. Сам выяснил бы сроки пребывания «клиента» в Москве, узнал, где, когда и с кем Михо бывает, подобрал бы наиболее удобное место и время для ликвидации. Настоящему киллеру-«профи» достаточно иметь фотографию и знать имя «клиента». Но все каналы, по которым можно было связаться с профессионалом, казались Артурчику ненадежными. Московские связи шли из Приморья. Люди, к которым он мог бы обратиться здесь, являлись людьми Коваля и после его гибели автоматически стали людьми Михо.

Артуру нужен был стрелок-одиночка, не отягощенный никакими связями, совершенно автономный киллер, но при этом специалист высокого класса. Однако найти профессионального убийцу, не имеющего связей в криминальном мире, не задействованного ни в каких группировках и структурах, практически невозможно. Человек, способный грамотно убивать, вряд ли останется без работы в наше время. Если хорошего стрелка никто не знает, значит, он просто никому не интересен. Он бросовый товар. Такой Артуру, разумеется, был даром не нужен.

По НТВ шел эротический триллер. Артур не следил за действием фильма. Вопли ужаса, перемежавшиеся со сладострастными стонами, не мешали ему думать. Его постоянно мучила одна каверзная мыслишка. Он пытался прогнать ее прочь, но не получалось.

По договору он должен был отдать исполнителю пятьдесят тысяч долларов. Это много. Средняя цена ликвидации такого рода – тридцать. И он считал, что будет справедливо к своим посредническим десяти добавить хотя бы десяточку. В самом деле, глупо упускать такую возможность.

Белокурая красавица в телевизоре вопила как резаная. Ее действительно собирались резать. Кровавый маньяк с выпученными глазами шел на нее, поигрывая гигантским, как буденновская сабля, кухонным ножом. Телевизор был включен на всю громкость. Деликатное ремесло Шпона приучило его разговаривать под гремящий звуковой фон. Он всегда опасался «жучка» или посторонних ушей. Постепенно он привык даже думать под грохот телевизора или магнитофона, ему так было спокойней. Техника ушла далеко, и мало ли, вдруг уже успели изобрести «жучок», который фиксирует не только слова, но и мысли?

К воплям красотки прибавилась жуткая, подвывающая музыка. Шпон не услышал тихого скрипа в замочной скважине. Через минуту надежная стальная дверь бесшумно распахнулась.

* * *

Вернувшись из Душанбе домой, в Москву, Кирилл продолжил службу в спецназе «Омега». Что такое спецназ, знает сегодня каждый школьник.

История штурма «Белого дома» в октябре девяносто третьего пережевана журналистами, политологами и всякими умными аналитиками до состояния жидкой каши, совершенно несъедобной и дурно пахнущей. Очевидцев тысячи, участников десятки. Все видели своими глазами, как развивались события, но почти никто ничего не понял. Не понимает и до сих пор. Впрочем, октябрь девяносто третьего – не первый и не последний всплеск российского исторического абсурда. Психополитическая смута втянула в свою воронку немереные силы. Спецназовцам был дан приказ стрелять по «Белому дому», то есть палить из пушек по воробьям, которые не хотели улетать от привычной кормушки. Бедные перепуганные птахи оглушали эфир истерическим матерным чириканьем, вздыбливали серые перышки, захлебывались паникой. Кому-то было страшно, кому-то интересно и даже смешно. И никому не было стыдно. Никому, кроме офицеров спецназа. Между прочим, мерзейшее чувство – стыд за того, кто отдает тебе приказ. Стыд за государство, в которое ты приучен свято верить с детства, с Суворовского училища.

Не дождавшись майорских погон, Кирилл написал рапорт об увольнении. Так сделали многие его сослуживцы. Они могли стерпеть боль, голод, холод, бессонные ночи, что угодно. Но стыда не стерпели.

Потом была Чечня. Глядя на изуродованные трупы, наблюдая тупую бестолковую бойню, он опять честно признался себе, что люди, отдающие приказы, не правы. С этой войной можно было разобраться в три дня. Имелось достаточно сил, чтобы решить проблему раз и навсегда. Однако кто-то совсем не хотел этого. Война всегда источник огромных доходов. Кровь восемнадцатилетних русских мальчиков из Тулы, Орла, Саратова оборачивалась пачками долларов, чистым золотом в чьих-то банковских сейфах. Политические лозунги, борьба свободолюбивого народа Ичкерии за независимость, права русскоязычного населения, безопасность границ – все это было блефом. На самом деле происходила зверская криминальная разборка на государственном уровне. Дело было не в демократии и диктатуре, не в религиозных противоречиях, а в рынке наркотиков и оружия, в дележе сфер влияния, в банальном бандитском беспределе, за который почему-то проливалась кровь русских мальчиков.

Его величество Государство может быть окрашено любой краской – красной, белой, коричневой. Не столь важно, какого цвета флаг развевается над твоей головой, под музыку какого гимна положено стоять, вытянувшись в струнку.

Для Кирилла с детства существовала одна простая формула: государство – залог стабильности. Это не обсуждалось даже с самим собой. Человек, приученный подчиняться приказу, должен верить во что-то. Пусть эта вера слепа и глуха, главное, чтобы она была. Если в октябре девяносто третьего незыблемая вера в государство дала здоровенную трещину, то после Чечни от нее не осталось даже легкой пыли.

* * *

– Как у тыба дила? – спросил лощеный усатый «чех», присаживаясь на тахту, рядом с Артуром.

Еще ни разу в жизни заказчики не приходили к нему с предварительной проверкой. Это было так дико и странно, что Артур не успел даже испугаться. И хорошо, потому что чеченские гости могли бы истолковать его испуг превратно.

– Все нормально, – ответил он, удивленно хлопая глазами, и добавил с любезной улыбкой: – Кофе хотите?

Они не отказались. Прошли на кухню. Их было всего двое. Одного, маленького, круглого, с глянцевой лысиной и масляными заплывшими глазками, Артур знал. Второго, усатого стройного красавца, видел впервые.

– Гиде он? – спросил усатый, закуривая.

– Он в Москве, – пожал плечами Артур, – лечится.

– Он уже во Владике, – осклабился толстячок, – это савысэм нэ харашо, Шпон.

Он почувствовал, как бледнеет. Он был уверен, что Михо еще здесь, в Москве. Ладони стали мокрыми, между лопаток, под теплой фланелевой ковбойкой, пробежала быстрая ледяная струйка пота. К счастью, они не видели его лица. Он стоял к ним спиной и помешивал длинной ложечкой кофе в серебряной турке. Потребовалось несколько долгих секунд, чтобы опомниться и взять себя в руки.

– Ничего, – произнес он, развернувшись к ним со спокойной улыбкой, – лечение только началось. Он будет кататься в Москву постоянно. Никуда не денется. Спешить не стоит. Я свое дело знаю.

Они не сочли нужным возражать. Не стали задавать никаких вопросов. Они поверили, но не столько словам, сколько интонации, твердому прямому взгляду. Люди агрессивные, амбициозные, они легко поддавались внушению. Для такого тонкого психолога, как Артур, это было очевидно. Ну и кроме того, они знали, что обмануть их, вольно или невольно, мог лишь самоубийца. Шпон не был похож на самоубийцу.

* * *

В кармане затренькал радиотелефон. Кирилл услышал знакомый голос, высокий, хрипловатый, и по интонации, с которой были произнесены первые несколько слов, понял, что предстоит серьезная работа.

– Сегодня, в семь тридцать, где обычно, – коротко ответил он своему собеседнику.

Обычно они встречались в бане. Но никогда не парились вместе, просто сидели в комнате отдыха номера люкс и разговаривали. В огромной Москве было слишком мало мест, где Кирилл мог чувствовать себя спокойно, не напрягаться из-за возможных «жучков», не ждать сюрпризов.

Он приехал на двадцать минут раньше просто для того, чтобы отдохнуть, посидеть в тишине, откинувшись на мягкую спинку банного дивана. Но не получилось. Собеседник его тоже прибыл раньше. Он никогда не мог точно рассчитать время.

– Ну что, Кирилл Петрович, под леща пивко полагается? – шепнул банщик, когда в дверях возникла длинная нескладная фигура.

Человека, с которым Кирилл встречался, звали Лещ. Эта кличка прилипла к нему намертво еще в колонии для малолеток.

– Можно и пивка, – усмехнулся Кирилл, – но лучше чаю. Я за рулем.

– К Митяю в техцентр фраерок приходил, – цыкнув зубом, вяло сообщил Лещ, когда они остались вдвоем, – вроде старый знакомый, еще по Владику. Кто такой, не знаю, но базарили про железо. Плетки ему нужны, винтари там, в натуре.

– Много? – тихо спросил Кирилл.

– Не знаю. – Лещ равнодушно пожал тощими плечами и замолчал. Он явно недоговаривал чего-то. То ли боялся, то ли хотел получить дополнительные деньги. Кирилл тоже молчал, прихлебывал крепкий чай, покуривал.

– Железо нужно особое, – не выдержал наконец Лещ, – всего один ствол, короче. Бесшумный. Снайперский, в натуре. Слышь, бабок-то дай, не жидись. Сам небось на этом косых пятьдесят слупишь, не меньше.

– Вот когда слуплю, тогда дам, – пообещал Кирилл, – что еще про фраерка можешь сказать?

– С виду фурсик такой, плешивый, четыре глаза. Тачка «Форд», не новая. Хату в Москве снимает, сам из Владика. С Митяем друганы. Все.

Кирилл понял, что это действительно все. Но, в общем, информации было вполне достаточно. Суть ее сводилась к тому, что в Беляево, в центре техобслуживания иномарок, принадлежащем известному авторитету Валере Бубну, уроженцу Приморья, появился некий человек, маленький, лысый, в очках. Человек этот имел конфиденциальный разговор с заместителем коммерческого директора центра, бывшим уголовником Митяем, тоже уроженцем Приморья. Лысый очкарик интересовался спецоружием. Вполне возможно, искал не столько «мотню», сколько человека, который умеет работать со спецстволами, то есть профессионального убийцу.

* * *

Шпон не стал подходить сразу. Он решил понаблюдать за парнем, прежде чем вступать в разговор. Парень выглядел именно так, как должен выглядеть бывший спецназовец, разочарованный в государственной службе и желающий жить красиво.

Он подкатил к автостоянке на кругу у Серебряного бора на вишневом новеньком джипе. Легко выпрыгнул из машины, закурил «Парламент». Аккуратная светлая бородка немного сбивала с толку. Издали его можно было принять за преуспевающего банковского чиновника. Впрочем, почему у бывшего военного не может быть бородки? В конце концов, это дело вкуса.

Крепкие накачанные плечи обтянуты дорогой мягкой кожей. На левом запястье золотой «Ролекс», на правом – толстая золотая цепь. На пальце сверкает перстень с бриллиантом. В общем, Шпон видел то, что ожидал увидеть. Но именно это и смущало. Слишком уж все гладко складывалось, слишком быстро вывели его на нужного человека. А с другой стороны – почему бы не поверить в удачу? Нет, не в ту, что бросает наугад слепая злодейка-судьба первому попавшемуся бездельнику, как кость голодной собаке, а совсем в другую удачу, выстраданную многими годами тяжелого опасного труда, завоеванную опытом и интеллектом. Просто он, Артурчик, себя недооценивает. Не в судьбе и не в удаче дело, а в нем самом. Он все рассчитал точно, выбрал отличный ход и в результате сразу вышел на нужного человека. Разумеется, придется еще десять раз проверить, но интуиция подсказывала: это он, тот самый профессионал-одиночка.

Они поздоровались за руку, не спеша побрели по широкой, залитой солнцем аллее. Разговор потек легко, словно они были давно знакомы. Шпон задал несколько наводящих вопросов, прощупал, действительно ли парень разбирается в оружии. По лицу Кирилла скользнула легкая усмешка. Он понял, что его экзаменуют, как школьника, но не обиделся. Артур мысленно поставил ему за экзамен пять баллов. В оружии парень разбирался отлично. Но одно дело – теоретические знания, и совсем другое – практика.

С практикой у Кирилла тоже было все в порядке. Он охотно рассказал о себе. Еще подростком занимался стрельбой. Имел первый юношеский разряд. В армии получил мастера спорта. Афган, работа телохранителем, потом спецназ. В общем, биография вполне подходящая. Остается только проверить, все ли в ней правда.

* * *

За ним ходили уже второй месяц. Его пасли, нагло, открыто. Ему давали понять, что весь он как на ладошке и никуда теперь не денется. Кириллу казалось, что, даже когда он спит, они продолжают наблюдать за ним. В его любимых «Семнадцати мгновениях весны» Мюллер, показав фотографию Штирлица наружнику, говорит: «Этого человека вы будете водить повсюду. Желательно даже из сортира в умывальню».

Именно так они его и водили. Только Шпону было далеко до шефа гестапо. Не те возможности. Впрочем, все относительно. Шпон был неотъемлемой частью системы, которая вполне успешно соперничала с легендарной организацией. Сеть информаторов плотно окутывала всю Россию. Кирилла «пасла» система, а не лично Шпон.

Нельзя сказать, что Кирилл сильно нервничал, он ведь сообщил о себе правду, и только правду. Они просто должны были в этом убедиться. Их можно понять. Законы системы не позволяют верить на слово.

Противно было другое. Они с ногами влезали не только в его профессиональное прошлое, но и в личную жизнь. При одной из встреч Шпон высказал ему искренние соболезнования по поводу смерти его двухнедельного сына.

– Это было давно, – жестко сказал Кирилл.

– Такое не забывается, – вздохнул Шпон, – у меня-то детей нет, но могу представить... Как же это произошло? – Он участливо заглянул Кириллу в глаза.

– Несчастный случай, – отрезал Кирилл.

– Ты поэтому не женишься?

Кирилл молча кивнул и перевел разговор на другую тему.

При следующей встрече Шпон завел беседу о Грозном. По тому напряжению, которое дрожало в его глазах, Кирилл понял, что эта тема Артурчика особенно беспокоит. Еще бы, ведь заказчиками были чеченцы.

Только к концу третьего месяца Шпон созрел для прямого разговора. Отношения за это время у них стали совсем простыми, со стороны взглянуть – просто друзья закадычные. Однако оба делали все возможное, чтобы никто не смотрел на их теплую дружбу со стороны. Встречались редко, исключительно в безлюдных, проверенных местах. Но присутствие заботливого ока своего нового друга Кирилл чувствовал постоянно.

Прямой разговор должен был состояться на пустыре, неподалеку от Московской кольцевой автодороги. Шпон пообещал, что деньги принесет сразу. О цене никак не могли договориться. Оба торговались. Шпон темнил, не хотел выдавать всю информацию о «клиенте». Кирилл справедливо заметил, что цена впрямую зависит от количества и качества этой информации и, разумеется, от ранга клиента.

– Он серьезный человек, – со вздохом произнес Шпон, – не волнуйся, получишь все сполна, по самому высокому разряду.

Кирилл, в общем-то, и не особенно волновался.

* * *

Шпон брезгливо ступал по засохшей потресканной глине. Он приехал чуть раньше, тщательно проверился по дороге, машину оставил довольно далеко от места встречи. Пока шел по обочине шоссе, под палящим июльским солнцем, рубашка стала мокрой насквозь. Вокруг не было ни души. Он еще раз похвалил себя за то, что выбрал отличное место. Грязновато, конечно, зато все просматривается чуть ли не на километр.

Кирилл явился минута в минуту.

– Значит, так, – начал Шпон после дежурного рукопожатия, – клиента твоего зовут Михо. Михонин Илья Григорьевич. Информации вполне достаточно. Номера сотовых телефонов, один из которых он переключает на дом. Можно отследить. Только учти, на этой неделе он уже улетает во Владик. Времени у тебя совсем мало. Вот фотография.

На обрезанном полароидном снимке «клиент» был запечатлен за обильным застольем, в веселой компании. Он глядел прямо на Кирилла и пьяненько улыбался, топорща черные усы.

– Усатый, значит?

– Мог сбрить. Фото трехнедельной давности. Он крепкий, коренастенький такой. Рост 185—190. Почти каждый день ходит в глазную клинику, я вот хотел подъехать туда с видеокамерой, заснять, чтобы тебе легче было работать, но не получилось. – Шпон говорил быстро, деловито, с легкой одышкой. Ему не терпелось скорее развязаться с этим делом.

– Бывший боксер? – спросил Кирилл, продолжая вглядываться в маленькое фото.

– Боксер, – кивнул Шпон, – а что?

– Та-ак, – задумчиво протянул Кирилл, – значит, реакция хорошая... Где он бывает, кроме глазной клиники? Адреса конкретные есть? Где живет в Москве?

– Ну я же даю фотографию, мобильный, чего тебе еще?

– Интересный ты человек, делаешь заказ, а про клиента ничего не знаешь, – он вскинул глаза на Шпона и насмешливо произнес: – Пятьдесят.

– Двадцать, – мигом отреагировал Артур.

– Пятьдесят, – покачал головой Кирилл.

Они долго, ожесточенно торговались. Наконец сошлись на сумме сорок тысяч долларов. Пятнадцать аванс, двадцать пять по выполнении заказа.

– Ну и где он, аванс? – весело поинтересовался Кирилл. – Давай, не тяни, времени мало.

– Деньги никуда не денутся. Ты не переживай. Я просто хотел сначала договориться, а потом будем расплачиваться. Я такой человек, понимаешь, не люблю трогать деньги раньше времени, возить их с собой.

– Нет, так не пойдет. Сколько тебе нужно времени, чтобы привезти деньги?

– Сегодня? – почему-то испугался Шпон.

– А когда же? Ты ведь хочешь, чтобы я начал работать? Тогда давай, не тяни.

– Что, прямо сюда привезти?

– Ну а куда же?

– Жарко, – Шпон достал платок и вытер мокрый лоб, – придется ждать не меньше двух часов, час туда, час обратно.

– Ничего, я подожду.

– А если пробки? Здесь на Каширке могу застрять. Дорога хреновая. И вообще, чего ты беспокоишься? Деньги будут, я обещаю.

– Ладно, хватит, я работаю, или как? Что ты тянешь кота за хвост?

– Да я не тяну, тут у меня маленькие проблемы, понимаешь... Денег на бензин даже нет, – пожаловался Шпон.

– Так тебе что, стольник на бензин дать?

– Нет, не в этом дело... Боюсь, на Каширке застряну.

– А ты не бойся. Езжай по кольцу.

– Это как?

– Сейчас до поста ГАИ, там направо. – Кириллу пришлось долго объяснять. Шпон почему-то вдруг стал удивительно бестолков.

– Значит, от ГАИ налево? – тупо переспросил он.

– Направо. Что ж ты, приехал в Москву работать, а города не знаешь. Ладно, слушай внимательно, объясняю еще раз...

Дело было не в географической тупости Шпона. Просто имелась у Артурчика одна неприятная черта, совершенно лишняя для человека его профессии. Ему было физически трудно расставаться с деньгами, руки начинало ломить, пальцы сами собой сжимались, хоть тисками отгибай. Даже в очевидных ситуациях, когда надо вытащить и отдать, он медлил, словно ждал – вдруг забудут про деньги? Ужасно глупое свойство характера, но нет идеальных людей. Даже у самых умных бывают недостатки.

А в общем, он был собой доволен. Выруливая с кольцевой дороги на Ленинградку, он подумал, что дело можно считать сделанным.

Когда он вернулся, Кирилл сидел под облезлой липой, на краю пустыря, спокойно покуривая. Увидев Артура, не встал, дождался, пока тот подойдет близко, молча взял пачку денег, аккуратно пересчитал, сунул в карман легкой куртки.

– Все нормально. Где валить? Есть особые пожелания?

– Какая разница? Где тебе удобней, там и вали. Аэропорт, больница. Главное, быстрее. Он не должен улететь во Владик.

– Потом позвонить? Или сам узнаешь?

– Сам узнаю. Как только работа будет сделана, получишь остальные бабки, – пообещал Шпон.

– Работа уже идет, – весело подмигнул Кирилл, – заказывай музыку. Пиши письма за упокой.

– Эй, ты особенно-то не веселись, – нахмурился Шпон, – работай спокойно.

Они пожали друг другу руки, Шпон направился к машине, и вдруг в глазах у него потемнело. То ли от жары, то ли от усталости, показалось ему, что со всех сторон бегут люди. Много людей. Через секунду руки ему больно заломили за спину, щелкнули наручники. Такое могло произойти с кем угодно, только не с ним, не с Артуром Шпоном. Грамотно организованные заказные убийства нельзя раскрыть, а тем более предотвратить. Это убеждение было надежным крепким стержнем, на котором держалось все в его жизни.

Ему сразу, на месте, стали задавать вопросы, ему предъявили пачку новеньких стодолларовых купюр и фотографию «клиента». Этого не могло быть. Мир рушился, Шпону было так плохо, что казалось, он умрет сейчас. Но не умер. Только в штаны наделал от ужаса.

Майор Семенов Кирилл Петрович, сотрудник специального отдела РУОП, закрыл глаза и подставил лицо мягкому вечернему солнцу. Он смеялся, хотя, в общем, ничего смешного не произошло. Просто нужна была небольшая разрядка, он мог расслабиться, скинуть на несколько минут то дикое, смертельное напряжение, в котором жил последние три месяца. Операция закончена. Посредник взят с поличным. Кирилл сыграл роль киллера вполне успешно. Можно посмеяться просто так, без всякой причины, и скромно поаплодировать себе самому, повторив вслед за любимым своим героем майором Исаевым перифраз из Пушкина: «Ай да Штирлиц, ай да сукин сын...»

Стоило ли рисковать жизнью ради бандита? Ведь Михо бандит, вне всяких сомнений. Многим кажется, что будет лучше, если они перебьют друг друга. Не надо им мешать. Но человек, которого собираются убить, – прежде всего человек, а потом уж уголовник. Завтра на его месте может оказаться кто угодно. Судить должен суд. Бандиты не имеют такого права.

Сразу после ареста Шпона Михо был предупрежден о том, что его «заказали». Он запаниковал, бросился уточнять информацию. Кроме сотрудников РУОП, ему никто ее не подтвердил, надежные источники утешали Михо, что таких сведений не поступало и опасаться ему нечего. Он улетел в Канаду, оттуда вернулся во Владивосток. Руоповцы предлагали Михо переждать, отсидеться в Москве. Здесь они могли гарантировать ему жизнь, имели такую возможность. Там, во Владивостоке, на чужой территории, московский РУОП ему ничего не мог гарантировать.

Михо не поверил, остался в Приморье и вскоре был убит.

(Опубл. в сборнике «Криминальные войны РУОП», 1999)

section
title
title