/ / Language: Русский / Genre:adv_indian,

Затерянный Остров И Другие Истории

Полин Джонсон

В романтических легендах и стихах, созданных на фольклорном материале канадских индейцев, П. Джонсон (1861 — 1913), ирокезка по происхождению, прославляет мир и единство между всеми индейскими племенами, рассказывает о трагической судьбе североамериканских индейцев, воспевает родную природу.

ru en Roland roland@aldebaran.ru FB Tools 2006-03-24 Library of the Huron: gurongl@rambler.ru 7459C67F-67C9-4242-83A7-4981C22B6AB3 1.0

Полин Джонсон

Затерянный остров

и другие истории

СИЛЬНОЕ СЕРДЦЕ

Ты всегда понимаешь, — проговорил он, помолчав.

— Это сердце мое понимает, — отозвалась я тихо.

Быстро взглянув на меня и одарив одной из своих столь редких лучистых улыбок, он рассмеялся:

— Да, скукум тум-тум — сильное сердце!

(«Легенды Ванкувера»)

Можно ли по одной речной протоке судить обо всем течении реки — ее русле, протяженности, красоте и величии? Наверное, все-таки можно; но увидеть, какое место занимает протока в жизни реки, можно, только проплыв ее целиком и бросив взгляд с большого пространственного и временного удаления.

Творчество Эмили Полин Джонсон напоминает такую потаенную протоку, не видную стороннему наблюдателю. Но она, дикая в своей красоте, овеянная свежим ветром, стремит свой бег, питая, вместе с другими реками, море канадской литературы, а через него вливается в общечеловеческий океан — ведь, в сущности, творчество Полин причастно литературной жизни по крайней мере трех стран: Канады, Англии и США. И море канадской литературы было бы, несомненно, иным, если бы оно не вобрало в себя и эту удивительно живую, хрупкую и сильную душу.

В жизни, в творческой судьбе Полин Джонсон, канадской поэтессы и новеллистки, и вправду немало удивительного, почти легендарного. Первая писательница-индеанка, на пороге XX века, в наиболее суровую пору вымирания культуры аборигенов, она заговорила о ее важности для Америки. Европейски образованная девушка, Полин на протяжении всего своего творчества остается, по ее словам, индеанкой «по темпераменту, по закону, по собственному выбору». Прочно утвердившись как поэт, свое самое главное слово она смогла сказать уже на исходе нелегкой, стремительной жизни в жанре новеллы-сказа. И наконец, забытая на долгие годы, она выглядит сегодня наиболее живым явлением в культурном наследии Канады, едва ли не самобытнейшим ее элементом, и по праву считается классиком канадской литературы. И пожалуй, самое необычайное, что связывает все воедино, — это неповторимая личность Полин. Невозможно понять и вполне оценить вклад Полин Джонсон в литературу вне ее эпохи и ее жизни. Пристальный взгляд, брошенный из современности, обнаруживает, что культурные корни Полин уходят на значительную глубину. Наверное, именно в них, в прихотливом сплетении индейского и англо-канадского начал, и скрыта отгадка удивительной судьбы Полин Джонсон, или Текайонваке (по-ирокезски «Двойной Вампум»), — имя, которым она предпочитала себя называть.

Нередко бывает, что истоки человеческой судьбы приоткрываются в его имени. Фамилия Джонсонов восходит к индейскому прадеду Полин, получившему ее в честь сэра Уильяма Джонсона, влиятельного английского политического деятеля колониальной Америки, который вел войны с ирокезами, а со многими из них водил дружбу, основанную на взаимном уважении. Сын этого Джонсона, дед Полин, слыл среди ирокезов личностью легендарной, особенно среди могавков, из которых он происходил. Джон Смоук Джонсон — Утренняя Дымка Индейского Лета — был участником войн начала XIX века между Англией, Францией и молодой Американской республикой за первенство на континенте. Что еще важнее, он носил официальный и почетный титул Сакайенгваратон в совете пятидесяти вождей Великой Лиги ирокезских племен. Он стал неисчерпаемым источником преданий и легенд для маленькой внучки, впоследствии прославившей его народ на страницах своих книг.

Отец Полин, Джордж Генри Мартин Джонсон, по-ирокезски Ованонсисхон, Великий Дом, тоже был вождем и советником племени, но не мог передать свой титул и права потомству, поскольку женился на белой женщине, Эмили Сюзанне Хоуэллс. Свободно владея всеми ирокезскими диалектами, а также английским, французским и немецким языками, отец Полин получил должность государственного переводчика при ирокезской резервации близ города Брантфорда, провинция Онтарио. Здесь, в небольшой усадьбе Чифсвуд, в особняке, приобретенном Джорджем, в 1861 году и родилась Полин. Чифсвуд всегда был полон гостей, индейцев и белых, нередко весьма выдающихся. В их числе был, например, Горацио Хейл, известный исследователь ирокезского фольклора. Полин будет вспоминать, как однажды ей случилось передавать от него послание к знаменитому Льюису Генри Моргану, чьи открытия о развитии ирокезского рода прославили его на весь мир… В 1869 году дом посетил принц Артур, герцог Коннахтский, который был в то время губернатором Канады. После торжественной церемонии он был принят почетным вождем в Лигу ирокезов. Об этом Полин много позже напишет в рассказе «Вождь-могавк королевской крови». Через тридцать два года этот человек прервет свою поездку по Канаде, чтобы провести полчаса у постели угасающей Полин…

Воспитанием и образованием девочка во многом была обязана матери, считавшей, что дети по духу должны вырасти индейцами. Полин глубоко почитала мать за смелость: ведь она не побоялась пойти против предрассудков своей среды, выйдя замуж за молодого вождя могавков. И об этом тоже останется след в новеллах будущей писательницы… Девочка сызмальства проявляла склонность к поэзии. Известно, что в девятилетнем возрасте она просила привезти ей в подарок вместо игрушки какую-нибудь книгу стихов. К двенадцати годам она прочла, по ее собственным словам, «всего Скотта, Лонгфелло, большую часть Байрона, Шекспира и Эмерсона» и знала английскую литературу «от Аддисона до Макколея».

Важную роль в воспитании подрастающей девочки сыграла окружающая природа. Резервация располагалась на реке Гранд-ривер; с малых лет Полин научилась управлять индейским каноэ, в котором, захватив с собой книгу, отправлялась вверх или вниз по реке. Впоследствии, сделавшись опытным гребцом, она пройдет в лодке много миль по рекам Дикого Запада и напишет стихи о пережитом. Каноэ станет верным спутником ее вдохновения и ее одиночества… Каноэ будет посвящена «Песнь моего весла», о каноэ с признательностью не раз будет помянуто в «Легендах Ванкувера». Любила девочка и возиться с животными: у нее был спаниель по кличке Чипс, подарок отца, а как-то раз, возвращаясь домой с прогулки, отец с дочерью спасли от гибели бурундука. Не отсюда ли ее ощущение родственной близости всему живому? Ведь многие обитатели лесов и рек в буквальном смысле считались кровными братьями и покровителями ирокезских родов…

Кто знает, быть может, вот так безоблачно и текло бы повзросление Полин, только в семью вошла беда. Будучи человеком неподкупным, отец ее неустанно боролся за сохранение прав своих соплеменников. Особенно же возмущало его подпольное распространение виски белыми торговцами на территории резервации. Однажды те подстерегли его и жестоко избили — так, что оправиться он уже не смог. После смерти отца семье стало не по средствам содержать Чифсвуд, и она переехала в Брантфорд, а двадцатитрехлетней Полин пришлось задуматься о заработке. Тогда же, в 1884 году, ее пригласили на церемонию перенесения останков известного оратора ирокезов Красной Куртки в город Буффало, штат Нью-Йорк. Уолт Уитмен, уже достаточно известный поэт, откликнулся на это событие небольшим стихотворением; Полин прочла свои стихи, посвященные знаменитому предку. С этого времени она окончательно избирает жизненную дорогу. Чтобы поправить материальное положение семьи, Полин решает присоединиться к группе артистов, разъезжающих с гастролями по стране, и выступать с чтением своих стихов. Так начался долгий период странствий. В последующие двадцать лет Полин изъездила всю Канаду, забираясь в отдаленнейшие и самые дикие ее уголки, неоднократно побывала в Англии и США, девятнадцать раз переваливала Большие Скалистые горы… Всюду ей оказывали радушный прием, особенно в Лондоне, где Полин воспринимали как представительницу молодой нации из-за океана. Конечно, неизгладимое впечатление производил индейский наряд, в котором выступала поэтесса, и ее яркий, эмоциональный темперамент. С первых же чтений стало ясно, что наибольший отклик у слушателей вызывают «индейские» стихи, в которых Полин выступила страстным защитником своих краснокожих соплеменников: «Призыв индеанки», «Вор-угонщик» (в русском переводе «Орлиный Вождь»), «Росомаха» и другие. Рецензии на эти выступления были неизменно восторженными или, по крайней мере, благожелательными.

Есть, однако, свидетельства, что свое смешанное происхождение Полин переживала весьма чувствительно. Возможно, именно с этим как-то связана и неудача в личной жизни Полин. В 1898 году газета «Брантфорд курьер» объявила о помолвке девушки с преуспевающим юношей по имени Чарлз Драйтон из Торонто; однако уже через полгода стало ясно, что свадьбы не будет. И хотя никто прямо не говорил о причине, считается и доныне, что доля индейской крови, а также «низменная» профессия женщины-лектора, почти «актерки», — вот то, что повлекло за собой разрыв. Глухие отклики на несбывшуюся любовь разбросаны в стихах Полин, придавая многим из них оттенок горечи, а напрямую тема несовместимости подлинного чувства и расовых предрассудков возникает в рассказах «Как это было в самом начале» и «Приговор девушки-индеанки». В том же году умерла мать Полин, и она уезжает на Запад, продолжает писать стихи, ведет лекционную деятельность.

Жизнь свела Полин со многими замечательными современниками — писателями и литераторами. Редактором «Уик», еженедельника, напечатавшего ее первое стихотворение, был молодой Чарлз Роберте, впоследствии прославившийся рассказами о канадской природе и ее диких обитателях. Стареющий Уитьер, американский поэт-аболиционист, написал благосклонный отзыв о ее ранних стихотворных опытах. По родству с Полин был связан Уильям Дин Хоуэллс — известный романист, законодатель литературных взглядов эпохи, «отец» многих молодых писателей. Но поэтесса намеренно не искала сближения, не желая, чтобы ее литературные шаги связывали с покровительством знаменитого родственника, который к тому же весьма скептически отозвался о ее ранних стихах. Единомышленником во взглядах на творчество стал для Текайонваке Эрнест Сетон-Томпсон. В предисловии к ее сборнику «Шагганаппи» он вспоминает об обстоятельствах их первой встречи: «Мы встретились на частном просмотре одной из моих картин. То была сцена с волком, и Текайонваке, тотчас уловив, что симпатии художника отданы волку, нарекла его своим духовным Братом, поскольку сама принадлежала к роду Волка в племени могавков… С того дня дружба наша продолжалась свыше двадцати лет, до самого конца…»

И наконец в Лондоне Полин встретилась с человеком, который оказал огромное влияние на ее позднее творчество. То был вождь Джо из племени Капилано, принадлежащего к обширной семье племен северо-западного побережья Америки. Он приехал к английскому королю с жалобой на дискриминационные законы, действовавшие в провинции Британская Колумбия, которые ограничивали права индейцев на охоту и рыболовство. К тому времени Полин уже свободно изъяснялась на языке чинук, принятом у многих племен этого региона. В ожидании приема у Эдуарда VII завязалась дружба, благодаря которой появились лучшие страницы, вышедшие из-под пера Полин в последние годы жизни.

Известность, пришедшая в ту пору к Полин Джонсон, была связана с ее поэтическим творчеством. Первый сборник стихов — «Белый вампум» (1895), именно белый цвет, традиционный индейский знак мира, стал символом дружественного обращения к читателю, — содержал несколько программных стихотворений на индейскую тему: «Призыв индеанки», «Как умирает индеец», «Песнь моего весла». Второй сборник, «Рожденная канадкой», развил эту тематику, и вместе со стихами разных лет они составили томик под названием «Кремень и перо» (1912), всего до ста стихотворений. Он выдержал массу переизданий, хотя и не вобрал в себя всей поэзии Полин. Его содержание — это прежде всего обращение к природе. Поэтесса глубоко погружается в изображаемый пейзаж и создает выразительные, запоминающиеся картины («Время урожая», «Осенний оркестр», «Собачьи упряжки» и другие). Пожалуй, лучшее из них — «Рабочая пчела», емкое в своем лаконичном сопоставлении человеческого и природного начала. Немалое место в стихах Полин занимает также тема любви и религиозная традиция.

Несомненно, поэтический строй ее стихов часто вызывает в памяти школу английского романтизма и позтов-викторианцев, Теннисона и Лонгфелло, а возможно (в балладах), и Киплинга. Критики-современники отмечали особое, характерное для нее изящество и разнообразие строфики, своеобразное мастерство ритма. Ко всему этому лучшие стихи Полин, такие, как «Ирокезская колыбельная», «Леди Льдинка», «Рабочая пчела», отличаются глубиной и непосредственностью чувства.

Самобытность поэтического дара Полин особенно ярко сказалась в жанре баллады. Подлинным драматизмом отмечены «Орлиный Вождь», «Росомаха», «Баллада о Ядде». В этом жанре она обнаруживает мастерство сказителя, у которого хватает дыхания на динамичный, полный внутреннего напряжения рассказ в рассказе, часто переданный народной речью от лица бывалого старожила Дикого Запада; этот рассказ разбивает невежество, расовые предрассудки, утверждает подлинно человеческие чувства и переживания.

Они не воры и не псы — болтать мне не резон,

Еще раз повторите, сэр, я вышвырну вас вон.

Нет! Краснокожего вовек я псом не назову.

Между тем многолетняя напряженная жизнь публичного чтеца, долгие сотни миль бездорожья, бесконечные переезды, бесчисленные выступления подорвали здоровье поэтессы. Самой Полин Джонсон казалось, что она просто сильно утомлена; однако речь шла уже о необратимой, тяжкой болезни. Вот так и случилось, что в 1909 году Полин осела в городе Ванкувере, на побережье Тихого океана, где климат, по утверждению врачей, был для нее наиболее благоприятным.

Поселившись здесь, в краю, полюбившемся ей по предыдущим поездкам, она начинает заниматься прозой. Писательница возобновляет свое знакомство с Джо Капилано и создает ряд новелл на материале услышанных от него легенд. Через год вождь умер, но поразительное по органичности соавторство уже состоялось: в большую литературу вошел самобытный и прекрасный мир легенд тихоокеанских индейцев. Полин не побоялась соединить простую речь вождя с романтической манерой повествования. «В результате, — пишет критик Ван Стеен, — возникла группа новелл поразительного очарования, вызывающая неподдельный интерес. Опубликованные под названием „Легенды Ванкувера“, они являются, быть может, самым весомым вкладом Джонсон в канадскую литературу».

Истории, обработанные Полин, принадлежат почти исключительно к так называемому жанру «местных легенд»— они объясняют происхождение того или иного названия, какой-либо природной вехи. Все легенды тесно привязаны к окрестностям Ванкувера — города и острова, носящего одно и то же имя. Начиная с «Двух Сестер» (апрель 1910 года), новеллы стали выходить в местных периодических изданиях. Желая помочь Полин, ее друзья собрали и выпустили сборник из пятнадцати легенд под общим названием «Легенды Ванкувера». Сейчас трудно сказать, в какой мере последовательность расположения легенд в сборнике учитывала волю автора. Например, знакомство с Джо Капилано описывается в «Серой Арке», помещенной ближе к концу сборника, тогда как первые из новелл уже основаны на рассказах вождя. Но это не нарушает единства целого, и обаятельный образ вождя объединяет весь сборник, хотя и не каждое предание вложено в его уста.

Под впечатлением встреч со своим любимым другом-сказителем Полин записывает:

«…Довольно сильный характер, удивительный и чудесный сказитель. Но упрашивать его было бесполезно. Нужно было просто, набравшись терпения, ждать. Часто, зайдя проведать меня, он проводил некоторое время и уходил, не проронив ни слова. Но я никогда не торопила его, хотя он прекрасно знал, как люблю я слушать его истории. И раньше или позже мое терпение вознаграждалось. Внезапно он произносил:» Тебе было бы интересно услышать об этом «, — и тут следовал удивительный рассказ, исполненный поразительной, дикой поэтичности — тот вид фольклора, который вскоре совсем исчезнет, потому что индейцы забывают его».

Мир «Легенд» воскрешен рукой романтика и овеян двойной экзотикой — выразительность индейских культур Тихоокеанского побережья увидена глазами ирокезки. К тому же о легендах прибрежных индейцев написано не так уж много, потому что глубоко проникнуть в тайный мир их причудливых преданий и повседневности, постигнуть вдохновение их сказителей и сделать его привлекательным для миллионов читателей долгое время было задачей невыполнимой.

Легенды, пересказанные (а может, чуть домысленные) Полин, привязаны не только к определенной местности, но и ко времени: многие из них являются откликами на отношения индейцев и белых, хотя тут же присутствуют И более древние мотивы. Поразительно, пожалуй, то, что, несмотря на недостатки повествовательной манеры — повышенную эмоциональность и некоторую идеализацию доевропейского прошлого, писательнице удалось ввести индейский духовный мир в литературу Канады. И это было сделано в те годы, когда правительство накладывало запреты на любые проявления индейской культуры, а все индейское осмеивалось, изолировалось от сферы национальной литературы. Качество борца, свойственное Полин, не изменило ей и здесь. Пленительный мир легенд, созданный ею, невозможно спутать с творением другого писателя. Это, по существу, удачный образец своего рода краеведческой литературы. Такая литература, в ее лучших вариантах, всегда высоко ценилась русским читателем — будь то «Уральские сказы» П. Бажова, поморские предания, пересказанные Б. Шергиным, или «Сказки зверолова» В. Бианки. Английская Бухта, Затерянная Лагуна, Остров Мертвого Тела, скала Сиваш и другие уголки Стэнли-Парка и его окрестностей — все эти места пристально исследованы и «пережиты» писательницей; ее весло действительно рассекало эти воды, а нога ступала по непроходимым, а порой и опасным для женщины тропам и кручам. Поэтому на «Легендах» лежит подкупающая печать знания очевидца, почти участника описываемых событий. Но значение «Легенд» Полин Джонсон еще и в другом: они помогают понять, каким образом индейцам удалось выстоять, приспособиться к крайне неблагоприятным условиям, чуждому для них жизненному укладу и идеологии. В этом отношении особенно интересна легенда о «Затерянном Острове». «Храбрость и сила не умирают. Они живут вечно для детей и внуков», — повторяет Полин вслед за вождем-сказителем и подтверждает это собственной мужественной судьбой.

Важно учесть, что Полин писала на пороге века, когда уже разрастались острые споры об истоках канадской литературы, ее национальном содержании, и молодая писательница внесла убедительный практический вклад в их разрешение. За полстолетие до начала массового движения современных индейцев за гражданские права и развитие их литературы самоотверженные усилия Полин, «затерянного островка» посреди моря недоброжелательного молчания, и ее защита индейской культуры приобретают особое значение. В ее творчестве удивительно органично слились две культуры — ирокезская и племен Побережья, а та и другая — с европейской, утверждая великую и простую истину: все народные культуры — братья, и братьями должны оставаться их носители при жизни и посмертно, Мечта о мирном соседстве белых и индейцев, о равноправии их культур и, шире, о всеобщем мире между народами проходит через все творчество Полин Джонсон; и кажется, что она выдает ирокезские корни Текайонваке, впитавшей миротворческие традиции легендарного Гайаваты.

Болезнь Полин усиливалась. Нетрудно представить себе сломленного физически, разочарованного, лишенного средств человека, угасающего посреди поразительных красот Тихоокеанского побережья, так ярко описанных ею. Но Полин и не думает сдаваться. Она продолжает писать стихи, задумывает цикл баллад на основе легенд, поведанных Джо Капилано (из них была закончена лишь одна, «Баллада о Яаде»1). Она пишет и прозу; но оба последующих сборника, «Шагганаппи» и «Мокасинных дел мастер», вышли уже после ее смерти, в 1913 году. Это собрание разных новелл, не всегда равноценных по художественному уровню. Некоторые из них можно причислить к лучшим произведениям Полин Джонсон. Сборник «Шагганаппи» непосредственно адресован детям. Лучшие из вошедших в него рассказов включены в эту книгу. Мысль, высказанная в них, проста: дети белых и краснокожих естественно образуют то братство, которому должны научиться их родители. Особенно последовательно эта идея выражена в рассказе «Ночь в гостях у Северного Орла», в котором белому мальчику удается повидать повседневный мир индейца как бы изнутри. Конечно, неисчислимые стада и пастбища Северного Орла, великолепие убранства его палаток — типи, — скажем прямо, нехарактерная черта для жизни индейцев, тем более начала века. В этой новелле важно другое — утверждение человеческого достоинства, умение воспринять духовную красоту человека, а для этого вовсе не нужно «говорить громко» или повелительно.

…Проводить Текайонваке в последний путь вышел весь Ванкувер. Приспущенные флаги, множество телеграмм (в том числе от известного английского поэта Суинберна) говорили уже о национальном признании. А в торонтской газете «Сэтерди найт» прозвучали пророческие слова: «Канада отныне значит для нас больше оттого, что в ней жила и творила Полин Джонсон». И еще — молчаливой чередой пришли проститься сын Джо Капилано и многие-многие другие индейские тилликумы…

Тилликумы… Этим словом на языке чинуков, к которому часто прибегает Полин, называют и друга, и соплеменника, и всю индейскую общину. Нужно сказать, что для писательницы обращение к индейским именам и названиям принципиально важно; это не просто колорит, это вопрос культурного выживания, это среда обитания народной души, без которой мир Полин потерял бы смысл своего существования.

На месте успокоения Полин — в Стэнли-Парке, — неподалеку от Соборной рощи и скалы Сиваш, воспетых ею, стоит скромный памятник. Место, которое она занимает в литературе, тоже достаточно скромно, но приуменьшать ее роль все же было бы глубокой ошибкой. Детище Полин, «Легенды Ванкувера», к 60 — м годам нашего столетия выдержало одиннадцать изданий; сборник «Кремень и перо» всегда расходился лучше любой другой книги канадской поэзии; стихи Джонсон давно стали непременной частью всех антологий канадской литературы. В Брантфорде, родном городе Полин, в ее честь ныне учреждено общество исследований ирокезской культуры, а восстановленная усадьба Чифсвуд стала музеем, в котором могавки бережно хранят все, что напоминает о Текайонваке.

Сегодня индейские литераторы ведут активную борьбу за восстановление индейской культуры, за ее прошлое и настоящее. Многое в ней служит обвинением правящим кругам США и Канады, где законодательные акты один за другим усиливают наступление на права коренного населения, а народная культура оттесняется на задворки общественной жизни. Особенно важное значение имеет наследие Полин для ирокезов.

Поэт-ирокез Морис Кении писал автору этих строк: «Конечно, у Полин есть немало сентиментального, есть и идеализация, но в ее повествовании можно найти также много живой плоти поверх костей. Мы, современные индейские литераторы, считаем ее своей бабушкой».

Значит, созданное Полин продолжает жить. И конечно, восприятие Канады советским читателем было бы далеко не полным без ее стихов и новелл. Обращая живой голос к потомкам, сама она просит лишь об одном:

«Я — индеанка. Свое перо и жизнь я посвятила памяти моего народа. Забудьте о том, что меня звали Полин Джонсон, но всегда помните о Текайонваке, женщине из племени могавков, которая скромно надеялась стать певцом преданий своего народа, бардом благороднейших из людей, которых знал мир, печальным историком своих героических соплеменников».

И конечно, нам остается урок мужества, стойкости, верности себе — вплоть до защиты самых последних рубежей. Это урок всей жизни Полин, с особой силой отразившийся в ее последнем стихотворении:

«Сложи оружье, — годы мне твердят, —

К чему сопротивленье?

Разбит последний, лучший твой отряд,

Не будет подкрепленья!»

Но я и в одиночестве горда:

«Просить пощады? Никогда!

Изрешеченный пулями, в дыму

Мой флаг над фортом вьется,

Свободы не отдам я никому,

Покуда сердце бьется,

Судьбе жестокой не отвечу» да «,

Сложить оружье? Никогда!»

А. Ващенко.

Из сборника «ЛЕГЕНДЫ ВАНКУВЕРА»

ДВЕ СЕСТРЫ

Вы увидите их, обратив взгляд к северо-западу, туда, где сливаются с небом задумчивые холмы, окутанные вечно плывущими жемчужно-серыми облаками. Они ловят самый ранний отблеск восхода, отражают последний луч заката. Это горы-близнецы, поднявшие свои сдвоенные вершины над прекраснейшим городом Канады. «Львами Ванкувера» называют их англичане.

Порой дым лесных пожаров скрывает их — тогда они мерцают в лиловой дымке, будто опалы, величественные и невыразимо прекрасные. Порой косые дожди прорезают туманы у гребней гор — и контуры вершин размываются, словно тают, постепенно исчезая вдали. Но чаще солнце одевает прекрасных близнецов в золото; луна изливает на них потоки серебра. А временами, когда город затягивает пелена дождей, солнце, пробившись, окрашивает их снежные вершины в густой оранжевый цвет. Но и в блеске солнца, и в тени вечно стоят они, приветствуя с запада беспокойные воды Тихого океана, а с востока величественную красоту каньона Капилано2.

Но индейцам неведомо английское название этих гор. Даже мой старый тилликум3, вождь Джо Капилано, чей дух лишь недавно отправился в край Счастливой Охоты, даже он никогда не слыхал о нем. Однажды августовским днем, когда, полные грез, мы брели по тропе, ведущей к каньону, я упомянула ванкуверских Львов. Вождь был так удивлен, что мне пришлось объяснить ему происхождение этого названия. Я спросила, не помнит ли он львов работы Лэндсира на Трафальгарской площади в Лондоне. Да, он помнил эти великолепные скульптуры, и острый глаз его сразу приметил сходство. Сравнение ему понравилось, и на прекрасном лице его отразились воспоминания о неумолчном гуле и грохоте далекого Лондона. Но голос крови был сильнее, и мой друг тотчас же обратился к индейскому преданию, которое, я уверена, совершенно незнакомо тысячам бледнолицых, ежедневно взирающих на эти вершины без той любви, что живет в сердце индейцев, и ничего не ведающих о тайне «Двух Сестер».

Эту увлекательную историю он рассказал на неподражаемом ломаном английском, который может звучать столь приятно лишь в устах индейца. Его бесподобно выразительные жесты, яркие и грациозные, были словно удачно подобранная рама, а задумчивый взгляд печальных глаз будто освещал изнутри всю картину.

— Много тысяч лет назад, — начал он, — не было этих двух вершин, охраняющих, словно стражи, берег Заходящего Солнца. Они были воздвигнуты там уже после сотворения мира, когда Сагали Тайи4 из любви к своим индейским детям, в мудрой заботе об их нуждах воздвиг горы и прочертил русла могучих рек, обильных рыбой.

В те времена на побережье Тихого океана — у высоких гор, вдоль берегов и истоков великой реки Фрейзер — обитали могучие племена. Люди жили по индейским законам, почитали индейские обычаи, блюли индейскую веру. То были времена, когда великие дела порождали легенды, которые мы повторяем теперь своим детям. Быть может, величайшее из них — предание о «Двух Сестрах», дочерях вождя, ибо именно им обязаны мы Вечным Миром, в котором жили и живем в течение уже многих-многих лун.

У нас, индейцев Северо-Западного побережья, есть древний обычай: когда девочки вступают в прекрасную пору юности, это радостное событие празднует все племя. Та, что в будущем подарит народу сына, воина, окружена почетом у большинства племен; но у нас, на берегу Заходящего Солнца, девушку чтят особо. В ее честь родители устраивают великий потлатч5, и празднество длится много дней.

И когда вождю случается чествовать свою дочь, то со всего побережья, с дальнего севера, с материка и с островов, из Страны Оленей Карибу, собираются гости на праздник. В дни радости и веселья девушку сажают на самое почетное место, ибо она достигла брачного возраста. А разве брак не означает материнства? А материнство разве не означает мощи народа, рождения смелых сыновей и нежных дочерей, которые, в свою очередь, тоже станут матерями?

То было много лет назад. Две дочери было у великого вождя, и обе они превратились в девушек ранней весной, когда кусты покрываются цветами и первые косяки лосося заходят в реки. Дочери вождя были юны, нежны и прекрасны — о, как прекрасны! В честь радостного события отец их задумал пир, какого еще не видало побережье. Праздник продлится много дней, гости с подарками явятся издалека, а хозяин потлатча наделит каждого ценными дарами. И пока не устанут плясать ноги, пока смеются губы и уста смогут воздавать должное щедрому угощению из рыбы, дичи и ягод, будет царить веселье.

Лишь одно омрачало будущий праздник. Давно уже великий вождь вел войну с индейцами Верхних прибрежий, жившими на севере, недалеко от того места, которое белые называют теперь портом Принца Руперта.

Большие боевые ладьи скользили вдоль побережья, повсюду сновали отряды воинов, боевые песни нарушали безмолвие ночи. Месть и ненависть, страх и вражда словно язвы расползлись по земле. Но вот, наконец, после многих битв великий вождь рассмеялся в лицо войне и повернулся к ней спиной. Он всегда выходил победителем в сражениях и потому без опаски забросил на время дела войны, чтобы, не нарушив обычаев своего народа, устроить пир в честь дочерей. Надменно отвернулся он от врагов, не желая слышать их боевых кличей и плеска весел, нарушавших тишину у самых его владений. Вождь готовился достойно принять своих гостей.

И вот когда до праздника уже оставалось всего только семь солнц, обе девушки, держась за руки, предстали перед вождем.

— О наш отец, — сказали они, — дозволь нам говорить!

— Говорите, дочери мои, юные девы с глазами апреля и сердцем июня.

— Когда-нибудь, о вождь, мы сможем стать матерями будущих воинов, таких же сильных и могущественных, как ты, отец. Ради них пришли мы просить тебя о милости.

— Желания ваших сердец — закон для меня в этот день, — ответил вождь, ласково коснувшись их подбородков. — Просьба ваша уже исполнена еще до того, как вы высказали ее.

— Пригласи ради нас на праздник наших врагов, то великое северное племя, с которым ты воюешь уже много лет, — бесстрашно попросили девушки.

— Позвать врага на мирный праздник, на праздник в честь женщин?! — воскликнул вождь, не веря своим ушам.

— Так мы хотим, — ответили они.

— Пусть так и будет, — провозгласил он. — Сегодня я ни в чем не могу отказать вам. Когда-нибудь ваши сыновья благословят мир, о котором вы сейчас просите, и прославят вашего отца, даровавшего этот мир народам! — Затем, обратившись к воинам своего племени, великий вождь повелел: — На закате разложите костры на мысах побережья, костры дружбы и гостеприимства. Садитесь в лодки, отправляйтесь на север и приветствуйте наших врагов. Скажите им, что я, Тайи племени Капилано, прошу — нет, повелеваю им — прибыть на праздник в честь моих дочерей.

Когда северные племена получили приглашение, они устремили свои лодки к югу, вдоль побережья, на торжество Великого Мира. Они взяли с собой женщин, детей и множество подарков: дичь и рыбу, золото и ожерелья из белого камня, корзины, украшенные резьбой ковши и искусно сотканные накидки, — чтобы сложить все это у ног великого вождя и его дочерей. А он, в свой черед, устроил такой потлатч, о котором может поведать только предание.

То были долгие радостные дни веселья, плясок у ночных костров, время обильных пиров. Сняв с боевых лодок смертоносное оружие, их наполнили богатым уловом лосося. Смолкли песни вражды, а вместо них повсюду слышался только шорох танцующих ног, пение женщин да веселый смех играющих детей двух прежде враждебных племен. Ибо великое нерушимое братство соединило их, и песни войны смолкли навеки.

Тогда Сагали Тайи улыбнулся своим индейским детям.

— Я сделаю этих ясноглазых девушек бессмертными, — сказал он.

Протянув руки, он поднял на своих ладонях дочерей вождя и поставил их на самое почетное место, высоко над городом, ибо они породили двух детей — Мир и Братство, которые и поныне правят этой землей.

И вот тысячи лет стоят дочери вождя на вершинах гор, облаченные в солнечные лучи, сверкающие снега, под звездами всех времен года. Тысячи лет стоят они и простоят еще тысячи лет, вечно охраняя мир тихоокеанского берега и покой каньона Капилано.

Такова индейская легенда о «Львах Ванкувера», услышанная мной из уст того, кто уже никогда больше не сможет поведать мне преданий своего народа.

СКАЛА СИВАШ

Неповторимая, столь не похожая на свое окружение, что кажется скорее созданием рук человека, нежели творением природы, стройной колонной из серого камня высится она у входа в Теснины. Вокруг, насколько хватает глаз, нет ей подобных; и не найти ни вверх, ни вниз по прибрежью за целый день пути, пройденного на веслах. Средь всех чудес и красот природы, окружающих Ванкувер, — дивных гор, принявших облик то затаившегося льва, то бредущего бобра, распахнувших зев каньонов, громадных лесных кедров, — скала Сиваш выделяется так резко, будто упала с иной планеты.

Впервые она предстала моему взгляду в рдяных косых лучах закатного августовского солнца; небольшой гребень зеленого кустарника, венчающий ее вершину, казался черным на фоне алого неба и моря, а колоссальное основание серого камня блестело, словно гладкий расплавленный гранит.

Указывая на скалу, мой старый тилликум поднял весло.

— Ведома ли тебе ее история? — спросил он.

Я покачала головой. Он привык к моим молчаливым ответам, так же как и я свыклась с его манерой сказителя.

Какое-то время мы гребли молча; скала, отделившись от своего окружения — леса и берега, — высилась, словно страж, прямой, устойчивый, вечный.

— Не кажется ли тебе, что она похожа на стройного, могучего мужа? — спросил он.

— Да, на благородного, честного воина, — ответила я.

— Это и есть могучий воин, — сказал он, — и к тому же достойный муж, который боролся за все, что есть честного и благородного на земле.

— А что считаешь ты самым благородным и честным, вождь? — спросила я, надеясь разузнать подробнее о его взглядах.

Не забуду его ответа, двух слов — удивительных, ошеломляющих:

— Чистота отцовства.

В моей голове пронеслись обрывки бесчисленных журнальных статей, отразивших модные теории об уравнивании женщин в правах с мужчинами; но рассказ о благородной роли «чистоты отцовства», единственный в своем роде, мне довелось услышать из уст сквомишского вождя. Сюжет этот в виде легенды передавался индейцами от столетия к столетию, а чтобы люди никогда не забывали великого смысла этих слов, вечным напоминанием стоит скала Сиваш, воздвигнутая божеством в память о том, кто хранил в чистоте собственную жизнь, чтобы чистота стала достоянием будущих поколений.

То было «тысячу лет назад»— ведь все индейские легенды начинаются в очень давние времена… Прекрасный юный вождь отправился в своем каноэ к верховьям побережья за стыдливой маленькой северянкой; он взял ее в жены и привез домой. Несмотря на юные годы, молодой вождь показал себя отменным воином, бесстрашным охотником, доблестным мужем среди мужей. Племя любило его, враги уважали, а злые, коварные и трусливые люди боялись.

Он свято чтил обычаи и традиции предков, поучения и советы старейшин. Неукоснительно следовал он каждому обряду и правилу, принятому в народе. Он сражался с врагами племени, как подобает неистовому воину. Он распевал боевые песни, участвовал в военных плясках, крушил врагов, но к маленькой жене-северянке относился с почтением, какого не испытывал и к собственной матери, — ведь ей предстояло стать матерью его сына-воина!

Год катился по кругу, недели превращались в месяцы, зима переходила в лето, и однажды летним днем он проснулся на рассвете, услыхав ее призыв. Она стояла рядом, улыбаясь.

— Это случится сегодня, — с гордостью сказала она.

Он вскочил со своего ложа, устланного волчьими шкурами, и стал всматриваться в наступающий день. Ожидание того, что он принесет с собой, казалось, было разлито во всем лесном мире. Он нежно взял ее за руку и повел сквозь чащу к прибрежью, к тому месту, где чарующий массив, что зовется сейчас Стэнли-Парком6, изгибается у Проспект-Пойнта.

— Я должен плавать, — сказал он.

— Я тоже должна плавать.

Они улыбнулись друг другу с полным пониманием двух существ, для которых был законом старинный индейский обычай. Обычай, согласно которому родители будущего ребенка должны плавать до тех пор, пока тело их не сделается таким чистым, что и дикий зверь не сможет учуять их приближение. Лишь если лесные звери не побоятся их, тогда — и только тогда — будут они готовы стать родителями ребенка, а ведь для всех диких тварей нет ничего страшнее запаха человека!

И вот, пока с восточной стороны неба прокрадывался серый рассвет и весь лес пробуждался к жизни нового радостного дня, оба они погрузились в воды Теснин. Но вскоре он вывел ее на берег, и она, улыбаясь, скрылась за исполинскими деревьями.

— А теперь иди, — сказала она, — но возвращайся на восходе солнца. Ты увидишь — я буду уже не одна…

Он улыбнулся в ответ и вновь бросился в море. Он должен плавать, все время плавать в эти часы, пока отцовство нисходит к нему. Согласно обычаю, он должен быть чистым, совсем чистым, без единого пятнышка, и тогда его дитя, явившись в мир, сможет прожить в чистоте собственную жизнь. Если же он не проведет этих долгих часов в море, дитя его станет потомком запятнанного отца. Он должен сделать все для своего ребенка, и его собственная слабость не должна стать помехой в час рождения сына. Таким был закон племени — закон священной чистоты.

И вот, пока плавал он взад-вперед в радостном ожидании, в Теснинах показалось каноэ. В нем сидели Четверо Мужей, настоящие исполины — удары их весел рождали водовороты, вскипавшие, словно бурный прибой.

— Прочь с нашей дороги! — закричали они, глядя, как его гибкое медно-красное тело взлетает и падает с каждым мощным взмахом их весел.

Но он лишь рассмеялся в ответ и сказал, что не может выполнить их приказа.

— Нет, ты его выполнишь! — воскликнули они. — Мы, посланцы Сагали Тайи, повелеваем тебе выйти на берег. Прочь с нашей дороги!

Я заметила, что во всех легендах прибрежных индейцев Четыре Мужа, плывущие в огромном каноэ, представляют Верховное Божество.

Юный вождь перестал грести и, подняв голову, вызывающе посмотрел на них.

— Я не перестану плавать. Мне еще не время выходить на берег, — заявил он, вновь выгребая на середину пролива.

— Как смеешь ты ослушаться нас, — вскричали они, — нас, Мужей Сагали Тайи? В нашей власти превратить тебя за это в рыбу, в дерево, в камень! Ты смеешь ослушаться самого Великого Тайи?

— Я смею все во имя чистоты и непорочности своего будущего сына. Смею даже перед лицом самого Сагали Тайи, ибо ребенок мой должен родиться для чистой жизни.

Четверо Мужей были смущены. Они решили поразмыслить, разожгли трубки и уселись для совета. Еще никто, никогда, ни в чем не отказывал Мужам Сагали Тайи! Ныне же во имя крохотного, не родившегося еще существа ими пренебрегли, их ослушались, их почти презрели! Гибкое юное тело по-прежнему колыхалось в холодных волках пролива. Если бы их лодка или даже кончик весла коснулись человека — их чудесная власть была бы утрачена. А прекрасный юный вождь плавал прямо на их пути. Не смели они и уничтожить, раздавить его — не могли же посланцы Сагали Тайи уподобиться людям… А пока Четверо Мужей сидели, погруженные в раздумье, решая, как им поступить, из лесу донесся какой-то странный, едва различимый звук. Они прислушались, и молодой вождь, тоже вслушиваясь, перестал грести. Слабый этот звук вновь проплыл над водами… То был плач малого ребенка. Тогда один из Четырех, тот, что правил каноэ, самый сильный и самый высокий из всех, поднявшись, выпрямился во весь рост. Он простер руки к восходящему солнцу и запел, но то были не слова проклятия юному вождю за его непокорность, а обещание вечных дней и освобождения от смерти.

— Ты презрел все, стоявшее на твоем пути, — пел он, — ты презрел все, что лишило бы твоего ребенка права на чистую жизнь; ты жил так, чтобы быть образцом своему сыну. Ты ослушался нас, когда мы хотели прервать твое плавание, повредив будущему твоего сына. Ты поставил это будущее превыше всего, и за это Сагали Тайи повелевает нам сделать тебя примером для своего племени. Ты никогда не умрешь, а будешь возвышаться здесь спустя тысячелетия, стоя там, где взгляд каждого сможет видеть тебя. Ты будешь жить и жить вечно как нерушимый памятник чистоты отцовства.

Четверо Мужей подняли свои весла. Прекрасный молодой вождь поплыл к берегу; но едва только ноги его коснулись той черты, где встречается море и суша, он обратился в камень.

Тогда сказали Четверо Мужей:

— Его жена и ребенок вечно должны быть рядом с ним; они не умрут, они тоже останутся жить.

И вот теперь, выходя на опушку леса, у самой скалы Сиваш вы видите большую скалу, а с нею рядом — поменьше. Это и есть застенчивая маленькая жена-северянка вместе с новорожденным младенцем.

Что ни день со всех концов света мимо них проходят суда. Они идут под парусами, бороздят винтами воды Теснин, поднимаясь вверх по проливу. Из далеких тихоокеанских портов, с морозного Севера, из стран Южного Креста… Снова и снова минуют они живую скалу, что стояла там до того, как на воде закачались их корпуса, и что пребудет там после того, как сотрутся их названия, а команды с капитанами отплывут в свое последнее плавание; когда сгниют их товары, а имена владельцев уже никто не сможет припомнить. Но высокая серая колонна из камня по-прежнему останется там памятником человеческой верности грядущим поколениям; и пребудет она во веки веков.

ОТШЕЛЬНИК

Поднимаясь к верховьям реки Капилано по дороге к городу, примерно в миле от плотины, вы минуете заброшенную хижину лесоруба. Сойдите с тропы в этом месте, возьмите влево, проберитесь сквозь заросли на несколько сот метров — и вот вы на скалистых берегах этой самой прозрачной, самой беспокойной реки во всей Канаде. Десятки преданий неразрывно связаны с ней, ее воды оживляют в памяти множество романтических образов, что соперничают с рекой величием и прелестью и о которых вечно звенят ее волны. Но я услыхала эту легенду из уст того, чей голос был столь же сладок для слуха, как журчание вод у ее порогов. Только, в отличие от них, он нем сегодня, а вот река все поет и поет.

Ее мелодия была столь же напевна два года назад, в тот долгий августовский полдень, когда мы — я и вождь со своей славной супругой и милой юной дочерью — гуляли среди камней, следя, как у нас над головами от вершины к вершине проплывают ленивые облака. То был один из дней его вдохновения: легенды одна за другой спешили слететь с его уст, словно свист с губ счастливого мальчугана. Сердце его переполнялось преданиями старины, глаза туманились мечтой и той странной печалью, что всегда овладевала им, когда говорил он о романтике былого. Не было дерева, валуна, порога, на который бы пал его взгляд без того, чтобы он не связал его с каким-нибудь древним поэтичным поверьем. Потом вдруг, оборвав своп воспоминания, он повернулся ко мне и спросил, суеверка ли я. Конечно же, я ответила утвердительно.

— Веришь ли ты, что некоторые происшествия приносят беду, предрекают зло? — спросил он.

Я отвечала уклончиво, но тем не менее это как будто удовлетворило его, потому что он углубился, не просто мечтательно, но скорее самозабвенно, в необыкновенную историю об отшельнике этого каньона. Но прежде он задал мне один вопрос:

— Что думают о детях-близнецах твои соплеменники, живущие восточнее Великих Гор?

Я покачала головой.

— Довольно, — сказал он, прежде чем я успела сказать что-либо. — Я вижу, в твоем народе не жалуют их.

— Близнецов у нас почти не бывает, — поспешила я с ответом. — Они редки, очень редки, но у нас не любят их, это правда.

— Почему? — только и спросил он.

Я поколебалась, прежде чем продолжить. Сделай я ошибку — и будущий рассказ замрет на его устах, так и не родившись. Но мы настолько понимали друг друга, что я наконец отважилась на правду.

— Ирокезы говорят, что дети-близнецы похожи на кроликов, — объяснила я. — Их родителей в народе всегда кличут «тованданага». На языке могавков это значит «кролики».

— И это все? — спросил он с любопытством.

— Да, все. Разве этого мало, чтобы не любить близнецов? — отозвалась я.

Он подумал немного, затем с явным намерением разузнать, как относятся к близнецам другие народы, спросил:

— Ты жила долгое время среди бледнолицых. Что говорят они о близнецах?

— О, бледнолицые их любят! Они… они… Ну, они говорят, что очень гордятся близнецами…

Тут я запнулась, вновь чувствуя под ногами зыбкую почву. Он глядел на меня с большой недоверчивостью, и я поспешила осведомиться, что же думают об этом в его собственном племени сквомишей.

— У нас никто не гордится ими7, — сказал он решительно. — И не потому, что кто-то боится прослыть «кроликами». Нет, близнецы — это страшное дело, знак грядущего зла, нависшего над отцом, и еще хуже — знак беды, нависшей над всем племенем.

Тут я поняла, что в сердце своем он хранит какое-то необыкновенное происшествие, послужившее основой преданию.

— Расскажи мне об этом, — попросила я.

Он сел, обхватив колени тонкими смуглыми руками и чуть откинувшись назад, на огромный валун; взгляд его, проследив течение неистовой реки, опустился на поющие воды там, где они внезапно сходятся у поворота. И пока он рассказывал эту странную легенду, взгляд его не отрывался от того места, где поток исчезал за поворотом в своем стремительном движении к морю.

Начал он без всякого вступления.

— Серым, печальным утром ему рассказали о постигшем его несчастье. Был он великим вождем и правил множеством племен на севере Тихоокеанского побережья; но что значило сейчас все его величие? Юная жена родила ему близнецов и теперь плакала в горькой муке в маленькой хижине из еловой коры у края приливных вод.

У входа столпились старики и старухи, умудренные годами, знаниями и опытом многих племен. Одни плакали, другие торжественно напевали погребальные песни — песни утраченных надежд на счастье, которое уже не вернется к ним из-за этого великого бедствия, третьи приглушенным голосом обсуждали страшное событие. И долгие часы мрачного совета прерывались только криком мальчиков-близнецов в хижине из коры, безнадежными рыданиями юной матери да мучительными стонами сраженного болью отца — их вождя.

— Что-то страшное ждет наше племя, — говорили старики на совете.

— Что-то страшное ждет моего мужа, — рыдала подавленная горем молодая мать.

— Что-то страшное ожидает всех нас, — эхом отзывался несчастный отец.

И тут выступил вперед древний знахарь. Подняв руки, он развел ладони в стороны, чтобы успокоить жалобные стенания толпы. И хотя голос его дрожал под бременем многих зим, но взгляд был еще острым, отражая ясность ума и мысли, — так спокойные водоемы с форелью в каньоне Капилано отражают вершины гор. Слова его были властны, жесты повелительны, осанка пряма и благородна. Никто не осмеливался усомниться в его авторитете и вдохновенной прозорливости; суду его все внимали без звука, и слова его падали неотвратимо, словно рок.

— Таков старинный обычай сквомишей: дабы зло не коснулось племени, отец детей-близнецов должен отправиться далеко в сердце гор, и там своим уединением и строгой жизнью доказать, что он сильнее угрожающего зла. Этим он развеет тень, нависшую над ним и его народом. И потому я назову срок, который ему предстоит провести в одиночестве, борясь с незримым врагом. Сама природа подаст ему знак, поведав о часе, когда зло будет побеждено, а народ его спасен. Он должен отправиться в путь до захода солнца, взяв с собой только свой лучший лук и верные стрелы. Взойдя на горные выси, он пробудет там десять дней один, совсем один.

Властный голос умолк; криком возвестило племя о своем согласии. Молча поднялся отец близнецов, чье застывшее лицо отразило великую муку по поводу этого, казалось всем, краткого изгнания. Оставив плачущую жену и двух маленьких созданий, что звались его сыновьями, он сжал верный лук и стрелы и повернулся к лесу, чтобы сойтись с чащей лицом к лицу, как подобает воину. Но прошло десять дней, а он не вернулся. Не вернулся он и через десять недель, и через десять месяцев.

— Он умер! — шептала мать, склоняясь над головками обоих малышей. — Он не устоял в битве со злом, угрожавшим ему. Оно одолело его — такого сильного, гордого, храброго…

— Он умер! — отозвались эхом соплеменники, мужчины и женщины. — Наш сильный, храбрый вождь — он умер.

И в течение всего долгого года они оплакивали его, но их песнопения и слезы только растравляли общее горе; он так и не вернулся назад.

А между тем далеко на вершинах каньона Капилано добровольный изгнанник — вождь — построил себе уединенное жилище. Кто мог бы сказать, что за роковой обман слуха, что за предательское колебание воздуха, что за нота в голосе знахаря обманули его чуткое индейское ухо? Но по роковой случайности ему почудилось, будто изгнание должно продлиться десять лет, а не десять дней. Он воспринял приговор мужественно, ибо верил: откажись он совершить это — беды поразят его племя, даже если рок минует его самого. Так к длинному перечню самоотверженных душ, чьим принципом было: «Один должен пострадать за всех» — прибавилась еще одна. То был древний как мир героизм искупительной жертвы.

Сняв охотничьим ножом кору с ели и кедра, изгнанный вождь сквомишей построил себе хижину у реки Капилано. Здесь прыгающую форель и лосося можно было бить с помощью наконечников стрел, насаженных на искусно сработанное длинное древко. Весь сезон хода лосося он коптил и высушивал рыбу с прилежностью истинной домохозяйки. Горный баран и коза и даже огромные черный и бурый медведи падали под его стрелами, не знавшими промаха; быстроногий олень не мог уже вернуться на берег ручья к излюбленным местам вечернего водопоя — его дикое сердце и проворное тело замирали навсегда под прицелом вождя. Вяленые окорока и седла свисали рядами с перекрещенных шестов его хижины, роскошные звериные шкуры ковром устилали пол, подбивали ложе, укрывали тело. Он выделывал мягкие шкуры олених, изготовляя ноговицы, мокасины и рубахи, сшивал их оленьей жилой, припоминая, как делала это его мать. Он собирал сочную морошку, и кислый сок ягод вносил целебное разнообразие в его стол, сменяя мясо и рыбу. Месяц за месяцем, год за годом сидел он у своего одинокого очага, ожидая конца долгого затворничества. Одно лишь служило ему утешением: он сносил все невзгоды, борясь со злом, чтобы племя его осталось невредимым, чтобы народ был избавлен от бед. Медленно, в томительных трудах, пошел десятый год. День за днем тянулись долгие недели, тоской отдаваясь в сердце, — ведь природа так и не подала вождю знака о том, что его долгое испытание завершилось.

И вот однажды жарким летним днем высоко в горах с грохотом пролетела Птица Грома8. С заливов Тихого океана накатывалась грозовая туча, и Птица Грома, с огненными глазами, сверкающими как молнии, забила своими огромными крылами по утесам и каньонам.

Дальше по течению реки поднимает свой высокий шпиль большой гранитный утес. Его называют Громовым Камнем, и мудрецы бледнолицых говорят, будто он богат рудой — медью, серебром, золотом. И когда туча разразилась грозой и завыла по перевалам, вождь сквомишей укрылся у подножия этого утеса. А на вершине скалы уселась Птица Грома, молотя воздух гигантскими крыльями, и гулкие звуки с ужасающим рокотом разносились по горным склонам, словно треск исполинского кедра, падающего с горы.

Но когда взмахи черных крыл прекратились и эхо их громовых волн замерло далеко внизу в глубинах каньона, вождь сквомишей встал на ноги новым человеком. Тяжесть спала с его души, страх перед злом рассеялся. Вождь искупил свою вину — вину отца детей-близнецов. Он выполнил завет племени.

Он слышал, как последние взмахи крыльев Громовой Птицы становятся все медленнее, как рокот все слабеет среди утесов. И вождь понял, что птица умирает, душа покидает ее исполинское черное тело. И вот она взвилась в небо: вождь видел, как душа эта, прежде чем отправиться в вечное странствие в край Счастливой Охоты, застыла, выгнувшись аркой над его головой. Потому что душа Птицы Грома превратилась в разноцветную радугу чистейших оттенков, которая протянулась от вершины к вершине. Тут вождь высоко поднял голову, ибо знал: вот долгожданный знак, о котором говорил древний знахарь, — знак, что его долгое затворничество пришло к концу.

А все эти годы там, внизу, у приливных вод, маленькие бронзоволицые близнецы вопрошали, как это делают все дети: «Где наш отец? Отчего нет у нас отца, как у других детей?» И слышали один и тот же ответ: «Вашего отца нет больше. Ваш отец, великий вождь, умер».

Но какое-то необъяснимое сыновнее чувство подсказывало мальчикам, что их отец когда-нибудь вернется. Часто они делились своими мыслями с матерью, но та лишь плакала, отвечая, что даже заклинания великого знахаря не в силах вернуть их отца. Когда же им исполнилось десять лет, двое сыновей рука об руку пришли к своей матери. Каждый из них сжимал в руках небольшой охотничий нож, острогу на лосося и крошечный лук со стрелами.

— Мы идем искать своего отца, — сказали они.

— Ах, напрасные поиски! — вздохнула мать.

— Напрасные поиски, — отозвались эхом соплеменники.

Но великий знахарь сказал:

— Сердце ребенка сильно внутренним зрением, и, быть может, детский глаз видит отца, быть может, детское ухо слышит его зов. Пусть идут.

И вот маленькие дети вступили в лес. Их юные ноги летели, словно на крыльях, а юные сердца указывали прямо на север, точно компас белых людей. День за днем они поднимались вверх по течению, пока, огибая внезапно открывшуюся излучину, не наткнулись на хижину из коры, с тонкой струйкой дыма, поднимавшейся над крышей.

— Это дом нашего отца, — сказали они друг другу, потому что их детские сердца безошибочно ответили на зов родства. Рука об руку приблизились они к жилищу и, войдя внутрь, произнесли одно только слово: — Пойдем.

Великий вождь сквомишей протянул им навстречу руки; затем простер их в сторону гор и смеющейся реки.

— Добро пожаловать, сыновья мои! — сказал он. — И прощайте, мои горы, братья-утесы и каньоны!

И вместе с детьми, крепко прижавшимися к нему, он вновь обратился лицом в сторону приливных вод.

Легенда кончилась.

Долго сидел вождь в молчании. Он отвел взгляд от излучины реки, где когда-то прошли двое сыновей и где глаз отшельника через десять лет одиночества впервые зажегся радостью.

Вождь заговорил снова:

— Здесь, на том месте, где мы сидим, он построил себе жилье; здесь провел он десять лет один, совсем один.

Я молча кивнула. Легенда была слишком хороша, чтобы портить ее какими-нибудь словами. И пока не угас день, мы побрели сквозь заросли, мимо заброшенной хижины лесоруба, к тропе, что вела в город.

ПОТЕРЯННЫЙ УЛОВ

Улов в этом году был богатый. Сезон ловли розового лосося уже подходил к концу, и я терялась в догадках, почему мой давний друг, индеанка-клучман9, не присоединилась к рыбакам. Она была неутомимой труженицей, не уступала своему мужу в мастерстве рыбной ловли и весь год только и говорила о будущем улове. Но в этот сезон ее не было видно среди рыбаков. Ни в лодках, ни в разделочных рядах ничего не знали о ней, а когда я спросила у ее соплеменников, они только и могли мне ответить: «Она не быть здесь в этот год».

Но однажды в сентябре, в полдень, когда все вокруг пылало яркими осенними красками, я нашла ее. Спускаясь по тропе, ведущей от лебяжьего пруда в Стэнли-Парке, к гребню, окаймляющему пролив, я увидела, как ее легкое, с высоким носом каноэ направляется к берегу, где обычно причаливали лодки всех тилликумов из Миссии10. Каноэ появилось, словно из сказки; вода была необычайно спокойна, над ней, как вуаль, висела сизая мгла: на острове Лулу много дней тлели торфяные болота, и пряные запахи вместе с голубовато-серой дымкой творили неповторимый, сказочный мир из моря, берега и неба.

Я поспешила на берег, приветствуя клучман на языке чинук11, и, услышав мой голос, она подняла над головой весло в индейском приветствии.

Когда каноэ приблизилось, я протянула руки, чтобы помочь ей сойти на берег: клучман стареет, хотя все еще может грести против течения не хуже любого подростка.

— Нет, — сказала она, когда я предложила ей сойти на берег. — Я не ждать. Я пришла только забрать Маарду; она быть в городе; она прийти скоро, сейчас.

Но тут же, позабыв всю свою деловитость, она примостилась, словно школьница, на носу каноэ, опираясь локтями на весло, которое перебросила через край борта.

— Я скучала по тебе, клучман. Ты не навещаешь меня уже три луны; тебя не было ни среди рыбаков, ни на разделке рыбы, — заметила я.

— Нет, — сказала она. — Я сидеть дома в этот год. — Затем, наклонившись ко мне, она с торжественной значительностью в голосе добавила: — Я стала бабушка в первую неделю июня, и вот — я сидеть дома.

Так вот почему ее не было видно! Конечно же, я поздравила и расспросила обо всем, что было связано с этим важным событием. То был ее первый внук, а появление ребенка — большая радость!

— Ты, конечно, вырастишь его рыбаком? — спросила я.

— Нет, нет, это не мальчик, это девочка! — по особой интонации голоса я поняла, как она рада этому.

— Ты довольна, что это девочка? — спросила я удивленно.

— Очень довольна, — ответила она убежденно. — Это добрый знак. Наше племя не как твое: мы хотим, чтобы первыми появлялись на свет девочки, а не мальчики — для одних сражений. Твой народ занят только тропою войны, а наше племя миролюбивее. Очень добрый знак, когда первой родится девочка. Я скажу тебе, почему: ведь она сама, может быть, станет когда-нибудь матерью. Великое дело — быть матерью!

Мне показалось, я уловила скрытый смысл ее слов. Она радовалась, что малышка станет со временем продолжательницей рода. Мы еще немного поболтали об этом, и она несколько раз ловко поддела меня по поводу моего племени, так мало думающего о материнстве и столь сильно озабоченного войной и кровопролитием. Потом разговор перешел на лов розового лосося и «хийю чикимин»— много денег, которые выручат за улов индейцы.

— Да, хийю чикимин! — повторила она с довольным видом. — Всегда. И еще «хийю мак-а-мак»— много славкой еды, когда большой ход лосося. Не так, как в тот плохой год, когда лосось совсем не пришел, — ни одной рыбины.

— Когда это было? — спросила я.

— За много лет до того, как родилась ты, или я, или этот город. — Она повела рукой в сторону видневшегося вдали Ванкувера, который раскинулся, сияя богатством и красотой, под сентябрьским полуденным солнцем. — Это было до прихода белого человека, о! задолго до этого…

Милая старая клучман! По ее затуманившемуся взгляду я поняла, что она снова в стране легенд и что моя копилка индейской мудрости скоро пополнится еще одним преданием.

Она сидела, по-прежнему опираясь на весло, взгляд полуприкрытых глаз покоился на неясных очертаниях дальних вершин по ту сторону залива. Не буду больше пытаться передать ее своеобразную речь (клучман говорила на ломаном английском), это будет лишь тень ее повествования, и, лишенная обаяния рассказчицы, легенда окажется всего лишь цветком без цвета и аромата. Клучман назвала свою легенду «Потерянный улов».

— Жена Великого Тайи была тогда еще совсем юной, да и весь мир был юным в те дни; даже Фрейзер была небольшой речкой, а не мощным потоком, как теперь, но и тогда лосось теснился в ее устье, и тилликумы ловили, солили и коптили рыбу так же, как делали это в минувшем сезоне и будут делать всегда. Была еще зима, еще моросили дожди и плыли туманы, а жена Великого Тайи, представ перед ним, сказала:

— Когда лосось войдет в реки и настанет время лова, я принесу тебе великий дар. Скажи, ты окажешь мне больше почестей, если родится мальчик или если родится девочка?

Великий Тайи любил эту женщину. Он был суров со своим народом, строг к своему племени; его крепкая, как кремень, воля царила у костров совета. Шаманы говорили, будто в груди его нет человеческого сердца; воины утверждали, будто в жилах его течет не обычная человечья кровь. Но в эту минуту он сжал руки любимой женщины в своих, и глаза его, губы и голос были сама нежность, когда он ответил:

— Подари мне девочку! Маленькую девочку, чтобы она выросла и стала такой, как ты, и в свой черед смогла подарить детей своему мужу.

Но когда соплеменники узнали об этом выборе, они возмутились и в великом гневе обступили вождя негодующим темным кругом.

— Ты стал рабом женщины, — заявили они, — а теперь хочешь сделаться рабом девчонки! Нам нужен наследник, мальчик, который будет Великим Тайи в грядущие годы. Когда ты состаришься, устанешь от дел своего племени и будешь сидеть, завернувшись в одеяло на жарком летнем солнце, оттого что кровь твоя станет старой и водянистой, что сможет тогда поделать девчонка, чтобы помочь и тебе, и всем нам? Кто станет тогда нашим Великим Тайи?

Вождь стоял в центре разъяренной толпы, скрестив на груди руки, гордо подняв голову; взгляд его был тверд, а голос, прозвучавший в ответ, был холоден, как камень:

— Быть может, она и подарит вам такого мальчика, и, если это случится, — ребенок ваш. Он будет принадлежать вам, а не мне; он будет принадлежать народу. Но если родится девочка, она будет моей, она будет принадлежать только мне. Вы не сможете отнять ее, как когда-то отняли меня самого у матери и в постоянных заботах о племени заставили забыть престарелого отца. Она будет моей, станет матерью моих внуков, а муж ее будет мне сыном.

— Ты не думаешь о благе своего племени! Ты думаешь только о собственных желаниях и прихотях! — возмутились они. — Что, если улов лосося будет скудным и у нас не достанет еды? Если не будет у нас Великого Тайи, который научил бы, как добыть еду у других племен, мы будем обречены на голод!

— Сердца ваши черны и черствы, — прогремел Великий Тайи, яростно обернувшись к ним, — а глаза ваши слепы! Вы хотите, чтобы племя забыло, как велика роль девочки, которая сама однажды станет матерью и подарит вашим детям и внукам Великого Тайи? Как смогут жить и процветать люди, как сможет крепнуть народ без женщины-матери, способной подарить племени сыновей и дочерей? Ваш разум мертв, а мозг застыл, словно лед. Но даже в невежестве своем вы — мой народ, я должен думать о вас и считаться с вашими желаниями. Я созову великих шаманов, знахарей и чародеев. Пусть они решат, какому закону должны мы следовать. Что скажете вы, о могучие мужи?

Быстроногие гонцы были посланы в земли, лежащие вдоль всего Побережья, далеко в горы, на много миль в округе. Всюду разыскивали они и собирали шаманов и знахарей, всех, каких только можно было найти. Никогда еще не сходилось на совет столько ведунов колдовских чар. Много дней у горящих костров длились ритуальные пляски. Шаманы и знахари пели волшебные заклинания, общались с духами гор, земли и моря, и мудрость решения, наконец, пришла к ним. Самый древний на всем Побережье шаман поднялся и сказал:

— Людям племени не дозволено иметь все сразу. Им нужен ребенок-мальчик и нужен богатый улов. Но и то и другое получить нельзя. Сагали Тайи открыл нам, великим чародеям, что исполнение обоих желаний породит у людей высокомерие и себялюбие. Нужно сделать выбор.

— Выбирайте же, о неразумные! — повелел Великий Тайи. — Мудрецы Побережья сказали, что девочка, которая со временем станет матерью собственных детей, принесет при рождении изобилие лосося, а ребенок-мальчик принесет вам только самого себя.

— Нам не нужны лососи! — вскричали люди. — Дай нам будущего Великого Тайи! Пусть родится мальчик!

И когда пришло время и родился ребенок — это был мальчик.

— Горе вам! — вскричал Великий Тайи. — Вы оскорбили женщину-мать. Несчастья и голод, мор и нищета обрушатся на вас!

Весной много разных племен сошлись к берегам реки Фрейзер на лов лосося. Они пришли издалека — с гор и озер, из далеких засушливых земель. Но ни одна рыбина не вошла в устья широких рек, несущих свои воды в Тихий океан. Люди сделали свой выбор. Оки позабыли о чести, которую принесла бы им девочка — будущая мать. Они лишились улова, их поразила нищета, а долгая зима принесла жестокий голод.

С тех давних времен в нашем народе всегда рады, когда первыми в семье родятся девочки, — мы не хотим больше пропавших уловов.

Закончив рассказ, клучман сняла руки с весла; взгляд ее оторвался, наконец, от неровных очертаний далеких фиолетовых гор. Страна легенд развеялась, и она снова вернулась в наш благословенный год.

— Теперь ты, наверное, понимаешь, — добавила она, — отчего я так рада моей внучке: родилась девочка — значит, много лосося войдет в реки в будущем году, будет богатый улов.

— Замечательная история, клучман! — сказала я. — Может, и не очень хорошо, но я рада, что ваши чародеи наказали людей за их роковой выбор.

— Ты говоришь так потому, что ты сама женщина-ребенок, — засмеялась она.

За моей спиной послышались легкие шаги. Я обернулась и увидела Маарду. Восходящий прилив увлекал лодку; как только Маарда вошла в нее, клучман пересела на корму, и лодка стала удаляться от берега.

— Кла-хау-я! Прощай! — кивнула клучман и тихо опустила в воду весло.

— Кла-хау-я! — улыбнулась Маарда.

— Кла-хау-я, тилликумы! — отозвалась я и долго еще смотрела им вслед, пока лодка не исчезла вдали, слившись с серовато-лиловой полоской далекого берега.

МОРСКОЙ ЗМЕЙ

Есть порок, совершенно неведомый краснокожему. Индеец неподвластен ему от рождения; и из всех прискорбных недостатков, заимствованных у белых людей, по крайней мере один — алчность — ему не передался. Страсть к наживе, скаредность, жадность, накопительство за счет бедного соседа индеец считает презреннейшим из состояний, до которого только можно дойти. И ужас индейца перед тем, что именует он «недобротой белого человека», лучше всего показывает эта легенда.

За долгие годы общения с множеством племен мне так и не довелось столкнуться с алчностью, кроме одного-единственного «прижимистого индейца». Но человек этот так выделялся среди соплеменников, что при одном упоминании его имени они принимались усмехаться, презрительно замечая, что он подобен белому человеку: нипочем не поделится своим добром и деньгами. Все племена краснокожих — от природы поборники равенства, и большинство их следует буквально своим первобытно-коммунистическим принципам. Среди ирокезов считается позором иметь в доме еду, если ее нет у соседей. Чтобы приобрести влияние в племени, следует делиться своим добром с менее удачливыми сородичами.

То же самое обнаружила я и у индейцев Побережья, хотя им и не свойственно столь сильное неприятие контрастов бедности и богатства, как племенам востока. И все же тот факт, что у них сохранилась легенда, в которой жадность уподоблена скользкому морскому змею, отражает их образ мыслей. Она показывает также, что индеец остается индейцем независимо от племенной принадлежности; что он не может и не станет накапливать деньги; и присущая ему мораль требует, чтобы дух наживы был уничтожен любой ценой.

Мы с вождем надолго засиделись за обедом. Он рассказывал о своей поездке в Англию и о многих удивительных вещах, которые повидал там. Наконец в порыве чувств он воскликнул:

— Я видел все что ни есть на свете, все, кроме морского змея!

— Но его ведь не существует, — засмеялась я. — Значит, ты и в самом деле повидал все что ни есть на свете!

Лицо его затуманилось; с минуту он сидел молча, затем, в упор посмотрев на меня, сказал:

— Может быть, теперь нет. Но давным-давно один змей все же был здесь, в заливе.

— Когда это было? — спросила я.

— Когда пришли первые белые охотники за золотом, — ответил он. — Пришли с жадными, загребущими руками, жадными глазами, жадным сердцем. Белые люди дрались, убивали, голодали, сходили с ума от любви к золоту с далеких верховьев реки Фрейзер. Тилликумы перестали быть тилликумами, братья делались чужими друг другу, отцы и сыновья становились врагами. Любовь к золоту стала их проклятием.

— Тогда и появился морской змей? — спросила я, в замешательстве пытаясь как-то связать золотоискателей с этим чудовищем.

— Да, то было тогда, только… — Он поколебался, а затем решительно продолжил: — Но ты не поверишь в эту историю, если думаешь, что на свете нет такого существа, как морской змей.

— Я поверю всему, что ты расскажешь мне, вождь, — ответила я. — Очень хочу поверить. Ты знаешь, я происхожу из племени, богатого поверьями, и все мое знакомство с бледнолицыми так и не смогло лишить меня врожденного права верить в необычайное.

— Ты всегда понимаешь, — проговорил он, помолчав.

— Это сердце мое понимает, — откликнулась я тихо.

Быстро взглянув на меня и одарив одной из своих столь редких лучистых улыбок, он рассмеялся:

— Да, скукум тум-тум — сильное сердце!

И, отбросив колебания, он рассказал мне предание, которое, хотя и не относится ко дням большой древности, все же глубоко почитается в его племени. В течение всего повествования он сидел, опираясь сложенными руками на стол, увлеченно подавшись ко мне всем телом, — я сидела напротив. То был единственный раз, когда он не прибег к экспрессии жестов, и руки его так и не поднялись от стола, одни только глаза придавали неповторимую выразительность тому, что он назвал Легендой о Солт-чак-олуке, морском змее.

— Да, то было в пору первой золотой лихорадки, и многие наши юноши ушли вверх по Фрейзеру проводниками белых людей. Возвратившись, они принесли с собой рассказы о жадности и убийствах, а наши старики и старухи качали головами и говорили, что из всего этого выйдет большая беда. Но наши юноши вернулись такими же, как ушли: добрыми к бедным, щедрыми к тем, кто сидел без пищи, и делились всем, что имели, со своими тилликумами. Лишь один, по имени Шак-Шак, Ястреб, возвратился с грудами золотых самородков, с мешками чикимина и всякой всячины. Он стал богат, как белые люди, и, как они, принялся копить богатство. Он то и дело пересчитывал свои чикимины, сберегал самородки и чахнул, пожирая их глазами, подбрасывая на ладонях. Он клал их себе под голову, ложась спать; носил с собой весь день. Он полюбил их сильнее пищи, сильнее своих тилликумов, сильнее самой жизни.

И все племя восстало против него. Люди сказали, что Шак-Шака поразил недуг алчности, и, для того чтобы исцелиться, ему нужно устроить большой потлатч, разделить свои богатства с бедняками, поделиться с престарелыми, с больными, с лишенными пищи. Но он только усмехнулся, ответил им: «Нет!»— и продолжал лелеять и нежить свое злато.

Тогда Сагали Тайи подал свой голос с неба и молвил: «Шак-Шак, ты превратился в мерзкое существо; ты не желаешь внимать голосу голодных, призывам престарелых и хворых; ты не хочешь поделиться своей собственностью; ты стал отверженным в собственном племени и отказался блюсти древние законы своего народа. Хорошо же, я превращу тебя в существо, отвратительное и ненавистное всем людям, белым и краснокожим. У тебя будет две головы, потому что у твоей жадности — две хищные пасти. Одна жалит бедных, другая гложет твое собственное злобное сердце; а зубы-клыки в этой пасти — яд, убивающий голодных, яд, губящий твое собственное человеческое достоинство. Твое злобное сердце будет биться в самом центре гадкого тела, и тот, кто сможет поразить его, навсегда убьет недуг наживы в своем народе!»

И когда следующим утром над заливом Норс-Арм взошло солнце, соплеменники увидали, что на поверхности вод простерся огромный морской змей. Одна устрашающая голова его опиралась на гряду утесов Броктон-Пойнта, другая покоилась на западной оконечности Северного Ванкувера. Если тебе захочется побывать там когда-нибудь, я покажу тебе нишу в огромном камне, где лежала эта голова.

Ужас охватил соплеменников. Презирая это существо, они боялись и ненавидели его. День шел за днем, а змей все так же лежал там, вздымая над водами чудовищные головы, и тело в целую милю длиною полностью закрывало доступ в Теснины и выход из залива. Собирались на совет вожди, знахари плясали и распевали заклинания, но Солт-чак-олук не трогался с места. Он и не мог бы сдвинуться, ибо стал ненавистным символом — тотемом12 того божества, что правит в мире белых людей: алчности и любви к чикимину. Никому не под силу снять тяжесть любви к чикимину с сердца белого человека, никому не заставить его поделиться своим добром с бедняками.

Но вот вожди и шаманы сделали все, что было в их силах, а тело Солт-чак-олука по-прежнему перекрывало воды. И тогда прекрасный юноша шестнадцати лет приблизился к ним и напомнил о словах Сагали Тайи: «Тот, кто пронзит сердце чудовища, навсегда убьет и недуг алчности в своем народе».

— Позвольте же мне попытать счастье, найти это злое сердце, о великие мужи моего племени! — вскричал он. — Позвольте мне объявить войну этому чудовищу; позвольте избавить мой народ от этой напасти!

Юноша был храбр и очень красив. Соплеменники звали его Тенас Тайи, Маленький Вождь, и очень любили. Всем своим добром — уловом, пушным зверем, дичиной или хиквой — деньгами, сделанными из больших раковин, — он делился с малыми детьми, у которых не было ничего; он охотился, добывал пищу для престарелых; выделывал шкуры и меха для тех, чьи ноги ослабли, глаза ослепли, а кровь стала водянистой с годами.

— Пусть идет! — вскричали сородичи. — Это грязное чудовище можно победить только чистотой, это порождение алчности можно осилить одной лишь щедростью. Пусть идет!

Вожди и знахари выслушали их и согласились.

— Ступай, — повелели они, — и сразись с чудовищем своим самым сильным оружием — чистотою и щедростью.

Тогда Тенас Тайи обратился к своей матери.

— Меня не будет четыре дня, — сказал он ей. — Я проведу их, плавая в водах залива. Всю свою жизнь я старался быть щедрым, но люди говорят, что следует быть и чистым, чтобы сразиться с этой грязной тварью. Пока меня не будет, каждую ночь устилай мою постель новыми мехами, хоть она и пустует. Если я буду знать, что мое ложе, тело и сердце чисты, я одолею этого змея.

— Каждое утро на твоем ложе будут лежать новые шкуры, — только и сказала его мать.

Тенас Тайи тотчас разделся, оставшись в одном только кожаном поясе на бедрах, за который был заткнут охотничий нож, и гибкое юное тело бросилось в море. Четыре дня истекли, а он не вернулся. Время от времени соплеменники видели, как плавает он вдали, на середине залива, стараясь найти самую середину змеиного тела, — место, где бьется его злобное, черствое сердце. А на пятое утро увидели, как он вышел из моря, взобрался на вершину Броктон-Пойнта и, простирая руки, воззвал к восходящему солнцу. Пролетели недели и месяцы, и по-прежнему каждый день плавал Тенас Тайи в поисках ненасытного сердца чудовища, и каждое утро занимающаяся заря заставала его стройную медно-красную фигуру с распростертыми руками на вершине Броктон-Пойнта. Он встречал восходящий день, а затем вновь бросался с вершины в море.

А дома, на северном берегу, мать каждое утро устилала его ложе чистыми мехами. Менялись времена года, зима следовала за летом, лето сменяло зиму. Прошло четыре года, прежде чем Тенас Тайи нашел наконец самую середину гигантского Солт-чак-олука и вонзил свой охотничий нож в его злое сердце. В предсмертной агонии змей стал биться в Теснинах, оставляя за собою на воде черный след. Его грузное тело начало сморщиваться, сокращаться; оно высыхало, делалось все меньше и меньше, пока от него не осталось ничего, кроме спинных костей, а они, вылизанные морем, безжизненные, мертвые, скоро канули на дно океана, за много миль от Прибрежья. Тенас Тайи поплыл к дому; и едва его чистое тело миновало черные полосы, оставленные змеем, как воды вновь стали прозрачными — синими и сверкающими. Он одолел самый след Солт-чак-олука!

Когда же юноша встал, наконец, на пороге своего дома, он промолвил:

— Мать, я не убил бы зверя алчности в своем народе, если бы ты не помогала мне, сохраняя мое место в доме чистым и незапятнанным до самого возвращения.

Она посмотрела на него так, как глядят только матери.

— Каждый день, все эти четыре года, я покрывала твое ложе чистыми мехами, — сказала она. — Усни же теперь и дай телу отдых, о мой Тенас Тайи!

…Вождь расцепил руки и обычным своим голосом промолвил:

— Как называется у вас такая история — легендой?

— Белые люди назвали бы ее аллегорией, — ответила я.

Вождь покачал головой.

— Нет понять, — улыбнулся он.

Я объяснила, как могла, проще, и своим живым умом он тотчас же понял меня.

— Да, это так, — сказал он. — Вот как мы, сквомиши, объясняем ее смысл: жадность, зло и нечистота — все равно как Солт-чак-олук. Их надо гнать из нашей среды, одолевать чистотой и щедростью. Юноша, который одолел змея, имел оба этих дара.

— Что же сталось с этим замечательным юношей? — спросила я.

— Тенас Тайи? Некоторые наши древние старики говорят, что и сейчас они видят порой, как он стоит на вершине Броктон-Пойнта, подняв обнаженные руки к восходящему солнцу, — отвечал он.

— А ты видел его когда-нибудь, вождь? — спросила я.

— Нет, — ответил он просто.

Но никогда еще не приходилось мне слышать в его удивительном голосе большего сожаления, чем то, что прозвучало в этом коротком слове.

ЗАТЕРЯННЫЙ ОСТРОВ

— Да, — сказал мой старый тилликум, — мы, индейцы, потеряли многое. Мы потеряли наши земли и леса, дичь и рыбу, нашу древнюю веру и одежду. Молодежь забыла даже язык отцов, сказания и обычаи предков. Мы не в силах вернуть все это. Можно много дней взбираться по горным тропам, заглядывая во все потайные места, можно день и ночь плыть по морю, одна луна будет сменять другую, но никогда не найдет каноэ пути к нашему прошлому, вчерашнему дню индейского народа. Оно потеряно, как Остров в протоке Норс-Арм. Он где-то здесь, быть может, совсем рядом, но… его нет. Никто не может найти.

— В Норс-Арм много островов, — заметила я.

— Это верно. Нет только Острова, который мы, индейцы, ищем уже десятки лет, — возразил тилликум печально.

— А был ли он там когда-нибудь? — спросила я.

— Да, — просто ответил вождь. — Мой дед и прадед видели его; но то было давно. Отец мой уже не видел Острова, хотя искал, без устали искал его много лет. Я тоже пытался найти его, пока не состарился, но и мои поиски были напрасны. Не раз и в безмолвии ночи греб я в поисках Острова в своем каноэ. Дважды, — тут вождь понизил голос, — дважды видел я его тень: скалистые берега вздымались выше великанов-кедров, а на вершине скал — сосны и ели, словно королевская корона.

Как-то раз летней ночью, когда я плыл по Норс-Арм, тень этих скал упала на мою лодку, на лицо, на воды позади меня. Я быстро оглянулся. Острова не было. Ничего не было. Только широкие полосы воды по обе стороны лодки да луна… Нет, берег Большой Земли здесь ни при чем, — поспешно предупредил он мою мысль. — Луна была прямо над головой, лодка почти не давала тени. Нет, это был не берег.

— Зачем вы ищете этот Остров? — вырвалось у меня, и вспомнились собственные давние мечты, которые так и не сбылись.

— Там, на Острове, скрыто то, чего я хочу. Я верю, что оно там, и буду искать его до самой смерти, — твердо сказал старый вождь.

После этого мы долго молчали. Я полюбила эти минуты, потому что они всегда завершались рассказом. И вот мой старый тилликум начал:

— Это было больше ста лет тому назад. Ванкувера не было. Этот большой город был тогда лишь в помыслах Сагали Тайи. Вещая мысль о нем еще не посетила белого человека. Лишь один великий индейский шаман знал, что когда-нибудь настанет день и большое селение бледнолицых раскинется между Фолс-Криком и Инлетом. Он увидел его в вещем сне, и сон этот преследовал его всегда — днем и ночью, когда он смеялся и пировал со своим народом или пел один в лесу волшебные заклинания, бил в бубен и потрясал шаманской погремушкой, чтобы пришла к нему великая сила исцелять больных и умирающих своего племени.

Вещий сон об этом преследовал его много лет. Он стал уже древним, древним стариком, но продолжал слышать таинственные голоса, столь же четкие и ясные, как и тогда, когда он впервые услышал их в юности. И они говорили:

— Между двух узких полос соленой воды, — слышал он, — поселятся белые люди. Сотни, тысячи белых людей. Индейцы переймут их обычаи, станут жить, как они, станут во всем, как они. Не будет больше великих военных плясок, не будет битв с другими могучими племенами. Индейцы словно бы утратят всю свою храбрость, мужество и веру.

Старый шаман ненавидел эти голоса, ненавидел свой сон, но вся его сила, вся власть его колдовства не могли прогнать ненавистных видений.

А ведь он был самым могучим на всем севере Тихоокеанского побережья! Высокий, сильный, с мускулами, как у Лилу — лесного волка, когда тот кидается на добычу, много дней он мог обходиться без еды и питья, смело вступать в борьбу с пумой и гризли, плыть наперекор северному ветру, бесстрашно кидаясь в высокие волны. Один выходил он против своих врагов и побеждал целые племена. Сила, мужество, колдовские чары — все было у него огромным, точно у великана. Он не ведал страха, и никто в мире — в лесу, на земле и на небе — не мог его одолеть. Он был храбр, очень храбр. И только тревожного сна, навязчивого видения о неизбежном нашествии белых, не мог одолеть старый волшебник. Оно гнало его прочь от празднеств и плясок, от добрых очагов и жилищ, от сказок его народа, что звучали у берегов, где теснились лососи и куда спускался с гор олень напиться из чистого ручья.

И вот однажды шаман покинул родное селенье. Через могучие леса, непроходимые чащи и болота пробирался он к далекой вершине, что зовется у белых Тетеревиной горой. Там провел он много дней без еды и питья, день и ночь напевая заклинания и волшебные песни своего народа. Далеко внизу, у него под ногами, меж двух проток соленой морской воды, лежала узкая полоска земли — предмет его тревожных сновидений.

И тогда Сагали Тайи дал ему силу увидеть будущее. Старый шаман заглянул через сотню лет, пронзив взглядом то, что вы именуете Инлетом, и увидел огромные вигвамы, тесно прижатые друг к другу. Сотни, тысячи вигвамов из камня и дерева и длинные прямые тропы, разделяющие вигвамы. Он увидел, как по дорогам толпами движутся бледнолицые. Услышал шум весел в воде — а ведь индейцы гребут бесшумно, — увидел фактории белых людей и их сети, услышал чужую речь. Потом все исчезло, постепенно, как и появилось. Узкая полоска земли в проливе снова была его родным лесом.

— Я стар! — в горе и страхе за свой народ вскричал волшебник. — Я стар, о Сагали Тайи! Скоро уйду я в край Счастливой Охоты моих отцов. Не дай моей силе погибнуть вместе со мной! Сохрани навсегда мое мужество, мою храбрость и бесстрашие. Сохрани их для моего народа, чтобы он мог выстоять под властью белых. Сохрани мою силу живой, спрячь ее так, чтобы бледнолицые никогда не смогли найти ее!

Шаман спустился с вершины горы, по-прежнему напевая заклинания, сел в каноэ и поплыл в многоцветных лучах заходящего солнца вверх по Норс-Арм.

Настала ночь, когда он приплыл к Острову. Высокие серые скалы вздымались к небу; на их вершине короной стояли сосны и ели. Он подплыл ближе и тут почувствовал, что сила, мужество и бесстрашие покидают его. Старый шаман видел, как они проплыли в воздухе к Острову, словно горные облачка, серо-белые и полупрозрачные.

Слабый как женщина, поплыл он обратно в родное селенье. Там рассказал он о чудесном Острове, где его храбрость и великая сила будут всегда жить для индейского народа, и завещал искать его. А утром старый шаман уже не проснулся.

— С тех пор, — продолжал тилликум, — наши юноши и старцы ищут этот Остров. Он где-то здесь, в какой-то затерянной протоке, хотя мы и не можем его отыскать. Но когда мы найдем Остров, к нам вернутся смелость и сила, которые были у индейцев до прихода белых, потому что старый волшебник говорил: храбрость и сила не умирают. Они живут вечно для детей и внуков.

Старый вождь умолк. Мое сердце рвалось к нему, я была вместе с ним в мечте о затерянном Острове. Я подумала о замечательном мужестве моего тилликума и сказала:

— Но ведь тень Острова однажды упала на тебя. Не правда ли, друг?

— Да, — печально промолвил он. — Только тень.

МЫС ГРЕЙ

— Приходилось ли тебе когда-нибудь плавать у Мыса Грей? — спросил у меня однажды молодой тилликум из племени сквомишей. Он часто навещает меня и делит со мной чашку чая и мак-а-мак — ведь обычно мне приходится есть в одиночестве.

— Нет, — призналась я, — мне не довелось испытать этого удовольствия. Я не очень хорошо знаю воды Английской Бухты и не отваживаюсь огибать Мыс в своем хрупком каноэ.

— Быть может, как-нибудь следующим летом я возьму тебя с собой. Мы отправимся под парусом, и я покажу тебе большую скалу, стоящую к юго-западу от Мыса. Это не простая скала: у нас, индейских племен, она зовется Хомольсом.

— Странное имя! — заметила я. — Разве это сквомишское слово? Оно звучит как-то необычно.

— Оно не совсем сквомишское; часть этого слова взята из языка племен с реки Фрейзер. Мыс разделял водные угодья двух племен, и потому название «Хомольсом» решили составить из слов двух языков.

Я предложила ему еще чаю, и, попивая его, он рассказал мне легенду, знакомую лишь немногим из индейцев нынешнего поколения. Без сомнения, сам он глубоко верит в эту историю, ибо признался мне, что не однажды случалось ему прибегать к чудесной силе этой скалы, и она ни разу не подводила его.

Все те, чья жизнь проходит на море, верят в связанные с ним предрассудки. Честно признаюсь, что, когда мне грозил мертвый штиль, я сама не раз «высвистывала» ветер или втыкала в мачту перочинный ножик, а потом с ликованьем следила, как наполняется ветром парус и легкий бриз подхватывает каноэ. Оттого-то, быть может, я склонна поверить в эту легенду о скале Хомольсом — она задевает особые чувства в том уголке моего сердца, где всегда живет тяга к морю.

— Ты знаешь, — начал мой тилликум, — что лишь воды, не потревоженные рукой человека, способны принести какую-то пользу. Нельзя набраться силы, погрузившись в воду, нагретую или вскипяченную на огне, разведенном человеком. Стать сильным и мудрым можно, только плавая в естественных водоемах — реках, горных ручьях, в море, — таких, какими их создал Сагали Тайи. Их дар умирает, едва только человек пытается «улучшить» их — нагревает, выпаривает или даже добавляет чай; и потому скала Хомольсом обладает столь доброй магической силой, что воды, ее омывающие, текут прямо из моря, сотворенного руками Великого Тайи, и не испорчены рукой человека.

Не всегда возвышалась там эта огромная скала, черпая свою чудесную власть из моря; она сама была когда-то могучим Тайи, который повелевал водами, омывающими большую часть Побережья, залива Джорджии, Пьюджет-Саунда, пролива Хуан де Фука и даже тех вод, что бьются о западный берег острова Ванкувер; и водами всех проток, что пробивают себе путь через острова Шарлотты. То был Тайи Западного Ветра, а штормы и бури, поднимаемые им, были так могучи, что сам Сагали Тайи не в силах был подчинить себе творимый Западным Ветром хаос. Этот ветер воевал со всякой рыболовной снастью, разбивал лодки и отправлял людей в морскую пучину. Он вырывал с корнем целые леса и гнал на берег прибой, отяжелевший от обломков мертвых деревьев и побитой, израненной рыбы. Все это делал он для того, чтобы похвалиться своей силой, ибо был он злым и жестоким, вечно насмехался и бросал вызов Сагали Тайи, взывая к нему: «Гляди, как я могуч, как силен; ведь я велик не меньше, чем ты!»

Было это в те времена, когда Сагали Тайи в облике Четырех Мужей поднимался вверх по берегу Тихого океана, плывя по рекам в огромном каноэ, в тог век тысячелетней давности, когда они обращали всё доброе в деревья, а всё злое в камни.

— Сейчас я покажу им, как я велик, — заявил бог Западного Ветра. — Я подниму такую бурю, что эти Мужи не смогут высадиться на мои берега. Им не под силу будет вольготно плыть по моим морям, проливам и протокам. Я опрокину их лодку, а самих отправлю в пучину, я сам стану Сагали Тайи и буду править всем миром!

И вот Тайи Западного Ветра задул, поднимая бури. Встали волны величиною с гору, с грохотом вздымалось море вдоль берегов. Было слышно, как свист его мощного дыхания разносится повсюду, отдаваясь в каньонах, сея смерть и разрушение на много миль по Прибрежью. Но каноэ с Четырьмя Мужами уверенно шло через волны и бездны бушующего океана. Огромный вал, зияющая пучина не могли опрокинуть это чудесное судно, ибо оно несло на себе сердца, исполненные добра ко всему человеческому роду, а доброта не умирает!

Скала эта — огромный камень, покрытый густым лесом, — совершенно безлюдна; лишь дикие звери да морские птицы искали на ней убежища, и она защищала их от налетов Западного Ветра; но вот он выгнал их в злобном гневе, и на этой полоске суши занял свой последний рубеж в битве с Четырьмя Мужами. Бледнолицые называют это место Мысом Грей, но индейцы по-прежнему говорят о нем, как о Поле битвы Западного Ветра. Вот он собрал все свои могучие силы и обрушил с каменистых круч на идущее каноэ. Он поднимал мощные ураганы; он заставлял море в бурной ярости биться и клокотать по узким стремнинам. Но каноэ подходило все ближе и ближе, непобедимое, как сам этот берег, и сильнее самой смерти. Едва нос его коснулся суши, как Четверо Мужей поднялись во весь рост и повелели Западному Ветру прервать свой боевой клич. И как ни был могуч Западный Ветер, его голос дрогнул и с оборванным воплем перешел в легкий посвист, затем упал до шепота, а потом и вовсе угас, уступив место полному молчанию.

— О ты, злодей с недобрым сердцем! — вскричали Четверо Мужей. — Ты был великим божеством, таким, что даже Сагали Тайи не мог навсегда покончить с тобой, но отныне ты будешь жить на пользу, а не во вред человеческому роду. На этом самом месте ты превратишься в камень и станешь ветром только тогда, когда пожелает того человек. С этого дня жизнь твоя будет отдана на благо людям; и когда рыбак, вышедший в море, попадет в штиль за много миль от родного дома, ты наполнишь его паруса, освободишь его лодку из плена затишья, послав попутный ветер. Ты будешь стоять там, где стоишь, все грядущие тысячелетия, и тот, кто прикоснется к тебе лопастью весла, вызовет нужный ветер — желанный ветер, который понесет его к дому!

Мой молодой тилликум окончил свое предание. Его большие глаза глядели на меня торжественно и задумчиво.

— Я хотел бы показать тебе скалу Хомольсом, — сказал он. — В ней заключен тот, кто был когда-то Тайи Западного Ветра.

— А тебе случалось попадать в штиль у Мыса Грей? — спросила я.

— И не раз, — отвечал он. — Но я всегда подгребаю к скале, касаюсь ее концом весла, и, куда бы ни лежал мой путь, попутный ветер всегда приходит ко мне, если подождать немного.

— В твоем народе, конечно, все делают так? — спросила я.

— Да, все, — отвечал он. — Люди поступают так уже сотни лет. Видишь ли, чудесная сила скалы ничуть не утратилась с годами, ведь ее постоянно питают незамутненные воды моря, сотворенного Сагали Тайи.

ТУЛАМИНСКАЯ ТРОПА

Доводилось ли вам когда-либо проводить отдых в долинах Сухопутного Пояса? Раскачиваться дни напролет в шатком дилижансе позади четверки лошадей, пока какой-нибудь Курчавый или Николя Нед правит вожжами, направляя смышленых приземистых коренников и пристяжных по страшным горным тропам, что вьются, словно красновато-коричневые клубки паутины, по холмам и провалам округов Оканагана, Николя и Симилкамина? Если да, то вы слышали зовы Скукум Чаков, как именуют их индейцы чинуки, — стремительных ниспадающих ручьев, что прокладывают путь через каньоны с песней, мелодия которой столь сладостна, столь проникновенна, что еще много лун ваш чуткий слух повторяет ее эхо, и все грядущие годы будет слышаться вам голос этих горных речек и взывать к возвращению,

Но настойчивей всех напевов звучит переливистый смех Туламины, ее нежный голос куда звучнее, куда выше горловых громов Ниагары. Вот почему у индейцев округа Николя по-прежнему живо давнее поверье о том, что в Туламине заключена душа юной девушки, слившейся с чудесами и дивами ее прихотливого русла. Душа эта никогда не сможет вырваться из каньонов, подняться над вершинами и последовать за себе подобными в край Счастливой Охоты, потому что свой смех, рыдания, одинокий шепот и безответный призыв к спутникам она согласилась вплести в дикую музыку вод, что вечно звучит под звездами Запада.

Пока лошади ваши с трудом взбираются все выше почти отвесной тропой, что ведет из долины Николя к вершине, у ног ваших раскидывается рай: краски неописуемы, открывающаяся панорама захватывает вас. Вновь возвращаются к вам юность и кипенье взволнованной крови. Но вот вы, поднявшись к вершине, внезапно успокаиваетесь под действием окружающей тишины, безмолвия столь священного, что кажется, будто весь мир вокруг кадит курильницей перед алтарем какого-то подернутого дымкой отдаленного собора! Хор голосов Туламины еще далеко впереди, по ту сторону перевала, а пока вершины Николя творят молчаливую молитву, что проникает в душу человека перед тем, как первые величественные звуки сорвутся с органных высот. В этом долгом подъеме по тропе, от мили к миле, умолкает даже стаккато длинного черного змеистого кнута возницы. Он позволяет животным безошибочно выбирать свой путь; но, едва перевалив через вершину, зажимает поводья в стальной руке, издает резкий, низкий посвист, над ухом лошадей раздается щелканье кнута — и начинается стремительное падение вниз по склону. Оно осуществляется в галопе. Повозка раскачивается и мотается, проносясь по тропе, едва проложенной в чаще леса; повороты порой столь круты, что головы лошадей пропадают из виду; пока они увертываются от серых скал, царапающих ободья слева, справа лишь какой-нибудь фут отделяет кромку тропы от разверстого зева каньона. Ритм копыт, посвист и щелканье бича да время от времени шорох камешков, взметенных колесами и срывающихся в глубину, нарушают святую тишину. Но над всеми этими ближними звуками, кажется, царит неясный шепот, который становится все нежнее, все мелодичнее по мере того, как вы близитесь к подножью, где он перебивает все более грубые звуки. То голос беспокойной Туламины, что смеется и пляшет, убегая по каменистому горлу каньона, тремястами футами ниже. Потом, вслед за песней, открывается вид на саму реку в белом дымчатом наряде, на ее бесконечные пороги, брызги ее водопадов. Она столь же прекрасна для глаз, как и для слуха, и индейцы считают, что именно здесь, где тропа извивается над водами вдаль на многие мили, река принимает в себя душу девушки, что и доныне нераздельна с окружающим очарованием.

Это случилось во время одной из ужасных войн, бушевавших между племенами долины еще до того, как следы белого человека появились на индейских тропах. Никто не помнит теперь причин войны; думают, что велась она просто за превосходство, под действием того первобытного инстинкта, что доводит вожаков бизоньего стада до единоборства, а человеческих вождей до кровопролития. То была жажда власти — единственный варварский инстинкт, который еще не в состоянии искоренить цивилизация среди всех враждующих народов.

Годами длилась война племен за земли в долине. Мужчины сражались, женщины прощались с павшими, плакали дети, как и ведется с начала времен. Казалось, то была неравная битва: старый, опытный военный вождь с двумя своими хитрыми сыновьями выступал против одного-единственного молодого воина с Туламины. Обе стороны имели преданных сторонников, обе не знали равных в храбрости и мужестве, обе были решительны и честолюбивы, обе были искусными воинами.

Но если на стороне старика были опыт и два других настороженных ума-помощника, то на стороне молодого — лишь превосходство всемогущей юности да непобедимое упорство. Но в каждой битве, в каждой перестрелке и рукопашной схватке юноша мало-помалу одерживал верх, а старик шаг за шагом уступал. Многолетний опыт постепенно, но неуклонно поддавался силе и энергии молодости. И вот однажды они сошлись лицом к лицу, один на один — старый, весь в шрамах войны, вождь и юный, увлеченный боем, воин. То был неравный поединок, и в итоге короткой, но жестокой схватки молодой поверг старого на колени. Встав над ним с занесенным ножом, воин с Туламины насмешливо рассмеялся, а потом сказал:

— Хотел бы ты, враг мой, назвать эту победу своей? Если так, я дарю ее тебе, но взамен потребую от тебя твою дочь.

На миг старый вождь замер в изумлении, глядя на своего победителя. В юной дочери он видел лишь ребенка, что играл на лесных тропах да послушно сидел дома рядом с матерью, сшивая маленькие мокасины, плетя корзиночки.

— Мою дочь! — возразил он сурово. — Мою дочь, которая едва вышла из колыбели? Отдать ее тебе, чьи руки окрашены кровью, убийце десятка моих соплеменников? Ты просишь этого?

— Я не прошу, — отвечал молодой воин, — а требую: я видел девушку, и она будет моей!

Старый вождь вскочил на ноги и бросил, словно плевок, свой отказ:

— Оставь себе победу, а я оставлю себе дитя, — хотя он знал, что бросает вызов не только врагу, но и смерти.

Туламинец засмеялся легко и весело.

— Я не в силах убить отца своей жены, — поддразнивал он. — Пусть будет меж нами еще одна битва, но твоя девочка все равно придет ко мне.

И поступью победителя он ушел вверх по тропе, а старый вождь медленным, тяжелым шагом двинулся вниз по каньону.

На следующее утро дочь вождя бродила по вершинам, слушая песню реки, порой склоняясь над пропастью, чтобы поглядеть на крутящиеся водовороты, на пляшущие водопады. Вдруг она услыхала легкий шорох — словно крыло пролетающей птицы разрезало воздух. И у ее ног упала легкая, изящно вырезанная стрелка. Она упала на излете, и чутье индеанки подсказало, что стрела была послана ей, а не в нее. Она вскинулась, точно дикий зверь. Тотчас же ее проворный глаз уловил контуры стройной фигуры, замершей в вышине за рекой. Она не признала в незнакомце врага своего отца. Она увидела лишь, что он молод, высок, крепок и исполнен поразительной мужской красоты.

Рано поутру она, по женскому обыкновению, неслышно прокралась к краю тропы. Увидит ли она его снова, этого прекрасного воина? Пошлет ли он ей еще одну стрелу? Но не успела она выйти из лесной чащи — а та уже упала рядом, возвестив о себе легким крылатым полетом. У оперенного конца был прикреплен султанчик из пышных хвостов горностая. Она же, сняв с руки нитку бус из ракушек, прикрепила ее к одной из своих маленьких стрел и пустила через каньон, как то было вчера.

На другое утро дочь вождя, выходя из дома, вплела султанчик из хвостов горностая в свои прямые черные волосы. Заметит ли он их? Но не стрела упала к ее ногам в этот день — у края пропасти ее ожидала более дорогая весть. Девушку встретил тот, кто не покидал ее мыслей с тех пор, как первая из стрел упала к ее ногам.

По мере того как она приближалась, в глазах юноши зажигался жаркий огонь, но губы промолвили только:

— Я переплыл реку Туламину.

Они стояли друг подле друга, глядя вниз, в глубину под собой, молча следя за тоненькими, проворными, шаловливыми ручейками, сбегавшими по валунам и скалам.

— Там моя страна, — сказал он, глядя на дальний берег реки. — Здесь — земля твоего отца и братьев; они враги мне. Сегодня ночью я возвращаюсь к своему берегу. Пойдешь ли ты со мной?

Она взглянула в его красивое юное лицо. Так вот каков недруг ее отца, ужасный воин Туламины!

— Пойдешь ли ты? — повторил он.

— Пойду, — прошептала она.

И при свете луны сквозь благодать доброй ночи он повел ее вдаль по скалистым берегам к узкому поясу тихих вод, где в молчании перебрались они в его землю. Неделя, месяц и все долгое золото лета проплыли мимо, а оскорбленный вождь с его разъяренными сыновьями так и не сумели найти ее.

Но как-то утром влюбленные бродили по холмам в дальних верховьях реки, и даже бдительный глаз воина Туламины не сумел распознать скрытого присутствия врага. С той стороны каньона, крадучись, ползли два обманутых брата его юной жены, что шла рядом. Их луки были натянуты, их сердца пылали ненавистью и мщением. Словно два зловещих стервятника, две стрелы устремились через смеющуюся реку. Но им не удалось поразить цель — грудь победоносного воина Туламины, девушка бессознательно выступила вперед. И тотчас же с легким вздохом упала ему на руки — стрелы братьев глубоко вошли в ее нежное смуглое тело.

Не одна луна миновала, прежде чем возмездие воина настигло старика-вождя и двух его ненавистных сыновей. Но когда это, наконец, совершилось, доблестный юный воин Туламины оставил свой народ, свое племя и землю и отправился далеко на север. Он ушел, распевая прощальную военную песню «Сердце мое сражено на реке Туламине».

Но душа его юной жены по-прежнему живет в глубине каньона, и песня ее сливается с музыкой этой самой сладкозвучной реки в долинах Сухопутного Пояса. Потому-то смех, плач, шепот прекрасной Туламины будут вечно преследовать слух того, кто хоть раз внимал ее песне.

СЕРАЯ АРКА

Пароход, словно большой ткацкий челнок, сновал туда-сюда мимо множества мелких островков. Длинный шлейф серого дыма тяжко повисал вдоль неясных берегов, отбрасывая тень на жемчужные воды Тихого океана, лениво набегавшие здесь и там на скалы, слишком прекрасные, чтобы решиться на их описание.

Отобедав, я поднялась на корму с естественным желанием путешественника полюбоваться красотой неповторимого северного заката. По счастливой случайности я выбрала место рядом со старым тилликумом, который сидел, склонившись, у поручней. В тонко очерченных губах его виднелась трубка, смуглые руки были сложены, а темные глаза обращены далеко в море, словно прозревая будущее… А может быть, они созерцали прошлое?

— Кла-хау-я, тилликум! — приветствовала я его.

Повернув голову, он чуть улыбнулся.

— Кла-хау-я, тилликум! — отвечал он с той теплотой и мягкостью, которую я всегда замечала у племен Побережья. Я придвинулась ближе, и он отметил это действие еще одной полуулыбкой, но не двинулся с места, по-прежнему замкнувшись в своей величавой твердыне. Все же я надеялась, что приветствие на языке чинук послужит мостом, по которому удастся перейти ров, окруживший замок его молчания.

Как истый индеец, он выдержал паузу, прежде чем продолжить знакомство. Затем заговорил на превосходном английском:

— Знакомы ли тебе эти северные воды?

Я покачала головой.

Через некоторое время он подался вперед, устремив взгляд за изгиб палубы, поверх проливов и стремнин, сквозь которые лежал наш путь, к отдаленной полоске воды по левому борту. Затем вытянул вперед руку ладонью вверх — особенным, чисто индейским жестом.

— Видишь его, вон там? Маленький остров… Он отдыхает на поверхности вод, словно белая чайка…

Прошло время, пока мой неопытный глаз различил его. И вот внезапно проступил контур, скрываемый дымкой расстояния, — серый, туманный, призрачный.

— Да, — ответила я, — теперь вижу. Ты расскажешь мне о нем, тилликум?

Он быстро взглянул на меня, отметив смуглый цвет моей кожи, потом кивнул.

— Ты — одна из нас, — сказал он, очевидно не допуская и мысли о противном. — Иначе я не стал бы рассказывать; но ты не будешь смеяться над моим рассказом, потому что ты — одна из нас.

— Да, я — одна из вас и, значит, смогу понять, — ответила я.

Прошло целых полчаса, прежде чем мы приблизились к острову, и ни один из нас не произнес за это время ни слова. Затем, когда «белая чайка» оделась скалами, деревьями и утесами, я заметила в самом центре ее огромный каменный свод, без изломов и трещин, вздымающийся к небу; туман, особенно густой у основания, заставлял всматриваться пристальнее, чтобы уловить точные очертания.

— Это Серая Арка, — кратко пояснил он.

Лишь теперь различила я примечательный массив, открывшийся нашему взгляду. Скала представляла собой великолепный сводчатый проход, сквозь который в сгустившихся красках закатного солнца проглядывало безмятежное мерцание Тихого океана с другой стороны острова.

— Что за поразительный каприз природы! — воскликнула было я, но его смуглая рука предупреждающе сжала мою, и он прервал меня почти резко.

— Нет, это не природа, — сказал он. — Ведь ты — одна из нас, вот почему я сказал, что ты поймешь; ты поверишь, что я говорю правду. Великий Тайи не создавал этого арочного свода, то были, — здесь он понизил голос, — то были чары, колдовство и чары краснокожего. Случилось это очень давно, — начал он, перейдя на ломаный английский, вероятно, под действием настроя и окружения, — задолго до той поры, как родилась ты и твой отец, или дед, или даже его отец. Повесть моя — для женщин, пусть услышат и запомнят ее. Женщины — будущие матери племени, и здесь, на Побережье, мы глубоко почитаем их. Женщины-матери — о-о! — они очень, очень важны, говорим мы. Бойцы-воины, храбрые мужи, бесстрашные девушки — все обязаны своей жизнью и достоинствами женщине-матери; разве это не всегда так?

Я молча кивнула. Остров надвигался на нас. Серая Арка реяла прямо впереди, тайна подступала вплотную, охватывала, ласкала и манила к себе.

— И что же? — напомнила я.

— И Серая Арка, — продолжал он, — это история о матерях, о волшебстве, о воинах… и о любви.

Нечасто индеец обращается к слову «любовь», но, произнося его, он вкладывает в него все содержание, все оттенки, глубину, эмоциональность и страсть, заключающиеся в нескольких звуках этого слова. И конечно, мне предстояло услышать нечто исключительное.

Я молча кинула взгляд туда, где за стремнинами высилась Серая Арка, окрашенная угасающим солнцем в мягкие пастельные тона, для которых не подобрать краски, не придумать названия.

— Слыхала ли ты когда-нибудь о Яаде? — спросил он. И, к счастью, продолжал, не дожидаясь ответа. Он прекрасно знал, что я никогда не слыхала о Яаде; а значит, почему не начать с рассказа о ней? И вот… — Яада была прекраснейшей из дочерей племени хайда. Молодые храбрецы со всех островов, с материка, из земель с верховьев Скины приходили за ней, надеясь увести ее в свой далекий вигвам, но всегда возвращались ни с чем. Из всех девушек с островов Яада была самой желанной: красивая, смелая, скромная — дочь своей матери.

Но был великий муж, большой человек — шаман, искусный, могучий, влиятельный, только старый, до жалости старый, и очень, очень богатый. И он сказал: «Яада станет моей женой».

А еще был рыбак — красивый, верный в любви, но бедный — о, очень бедный! — и совсем юный. И он тоже сказал: «Яада станет моей женой».

А мать Яады сидела в уединении, раздумывала и мечтала, как все матери. Она говорила себе: «У великого шамана — власть, большое богатство, всесильное колдовство — как не отдать ее ему? У Улки — красота и сердце юноши, он силен и храбр — как не отдать ее ему?»

Одержали верх законы великого племени хайда. Его старейшины сказали: «Отдай девушку величайшему, отдай ее сильнейшему, знатнейшему. Пусть выберет ее чародей». Но только от такого решения материнское сердце таяло, словно воск летом на солнцепеке, — странно устроены материнские сердца! «Отдадим ее тому, кто достойней, к кому стремится ее сердце!»— решила мать-хайда.

Тогда заговорила Яада.

— Я — дочь своего племени, я буду судить о людях по их достоинствам. Тот, кто окажется достойнейшим, станет мне мужем; не богатством добудет он меня и не по красоте выбирают отца детям. Мне и моему племени нужно доказательство, что один превосходит другого. Лишь тогда выберу я того, кто станет отцом моих детей. Пусть устроят состязание; оно покажет мне, прекрасна или зла изнанка их сердец. Пусть каждый бросит по камню с неким умыслом, с тайным желанием в сердце. Тот, кто явит наибольшее благородство, сможет назвать меня своей женой.

— Увы, увы! — вскричала мать-хайда. — В испытании этом не будет пользы. Оно обнаружит лишь доблесть обоих.

— Но я молила Сагали Тайи именем моего отца, именем отцов его отцов помочь мне рассудить их, — сказала девушка. — Поэтому пусть бросают камни. Только так увижу я самое сокровенное в их сердцах.

Никогда еще не казался шаман таким старым, как теперь, таким дряхлым, высохшим и беспомощным — он был не пара для Яады.

Никогда еще не казался Улка таким молодым и красивым, как бог; таким дивно юным, таким храбрым. Девушка смотрела на него, и во взгляде ее была любовь. Она уже вложила руку в руку юноши, но тут дух предков удержал ее. Сказав свое слово, она должна остаться верна ему!

— Бросайте! — повелела она.

В своих старых, слабых пальцах сжал шаман округлый камень, напевая колдовские заклинанья, а глаза его жадно искали девушку, о ней были его жадные думы.

В своих сильных, юных пальцах Улка стиснул плоский камень; скромно опустил он глаза, лишь в мыслях поклоняясь милой.

Великий шаман первый метнул, словно снаряд, свой камень; тот молнией мелькнул в воздухе и ударил в огромную скалу с силой, пронзившей ее навылет. От этого удара и разверзлась Серая Арка, и осталась такою до сих пор.

— О чудесная сила и колдовство! — вскричало все племя. — Самые скалы повинуются ему!

Но взгляд Яады был полон смертной муки. Она знала: Улка никогда не смог бы овладеть таким волшебством. А Улка стоял рядом — прямой, высокий, стройный и прекрасный. Но едва лишь метнул он свой камень, как коварный голос старого шамана стал напевать самые черные заклинания. Чародей впился в юношу своим колдовским взглядом, полным затаенных чар, зловещим, наводящим порчу. Камень вырвался из рук Улки; мгновение он летел по прямой, но по мере того как голос старика нарастал, путь камня искривился. Колдовство отвело руку молодого храбреца. Внезапно камень замедлил полет над головой матери Яады, а потом обрушился с силой многих гор — и последний крепкий сон сковал ее.

— Убийца моей матери! — вскричала девушка, не в силах отвести от шамана взгляда, полного отчаяния. — О, теперь я вижу в черном колдовстве отражение черного сердца! Доброй властью прорезал ты Серую Арку, но злобу свою обратил на юного Улку! Я видела, как приник ты к нему своим губительным взглядом, слышала твои коварные заклинания и знаю теперь твое злобное сердце. Ты применил черное колдовство, думая меня покорить, а его сделать изгнанником. Не подумал ты о моем печальном сердце, о будущей сиротской жизни! — Потом, обратившись к соплеменникам, она спросила: — Кто из вас видел, как его злобные глаза впились в Улку, кто слышал его злые напевы?

— Я! И я! И я! — раздавались один за другим голоса. — Самый воздух вокруг него, которым мы дышим, отравлен! — вскричали они. — Юноша невинен, его сердце подобно солнцу, но сердце человека, применившего злые чары, черно и холодно, как час перед рассветом!

И тогда голос Яады зазвучал незнакомой, сладостной, печальной песней:

Моей ноге уж не ступить на этот остров

Под великой Серой Аркой.

Мою мать ныне успокоил этот остров

Под великой Серой Аркой.

Моей могилой скоро станет этот остров

Под великой Серой Аркой.

Мы были с нею одно, как этот остров,

Под великой Серой Аркой.

Дух матери моей покинул этот остров

Под великой Серой Аркой.

И я за ней оставлю этот остров

Под великой Серой Аркой.

Пропев эту прощальную песню, Яада медленно двинулась к краю утеса. Мгновение она стояла там с распростертыми руками, паря в воздухе, словно морская чайка, а потом вскричала:

— Улка, мой Улка! Твоя рука неповинна в свершенном зле. Мать мою погубили коварные заклинания твоего соперника. Я должна идти за ней; даже ты не в силах меня удержать. Останешься ты или пойдешь со мной? О мой Улка?

Прекрасный юноша бросился к ней; руки их сжали одна другую, на миг оба замерли у края скалы, сверкающие, как звезды; потом вместе скрылись в волнах.

Легенда была окончена. Давным-давно мы оставили позади остров с Серой Аркой; он таял в сумерках далеко за кормой. Раздумывая над этой удивительной повестью о дочерней верности, я стала искать в море и небе чего-то такого, что могло бы подать знак последнего завершения, вывода, который тилликум, как это свойственно его народу, несомненно, придерживал до времени.

Вот что-то блеснуло в темнеющих водах на расстоянии броска камня от парохода.

Вглядываясь пристальнее, я подалась вперед. Две серебристые рыбы, подобно бриллиантам, сверкающим в последних лучах заката, выпрыгивали одна за другой на поверхность и вновь погружались в воду. Я быстро взглянула на тилликума. Он наблюдал за мной — целый мир тревоги и непокоя в его печальных глазах.

— А эти две серебристые рыбы… — начала я.

Он улыбнулся: тревога исчезла с его лица.

— Я был прав, — сказал он. — Ты действительно одна из нас, потому что и вправду знаешь наши обычаи. Да, рыб видят только в этих водах; их всегда только две. Это Яада и ее спутник, которые вечно ищут дух женщины-хайда — ее матери.

ОСТРОВ МЕРТВОГО ТЕЛА

Мы застыли в долгом молчании, стоя на западной стороне моста и следя за тем, как садится солнце по ту сторону прекрасного водоема, носящего имя Угольная гавань. Это прозаичное, непривлекательное имя всегда отталкивало меня. И оттого много лет назад, когда я, впервые взяв в руки весло, уселась в легкое маленькое каноэ и от нечего делать принялась плавать вдоль берега, я назвала сей укромный уголок Утраченной Лагуной. То было простым капризом воображения: пока проплывали чудесные летние месяцы, в мой любимый час прогулок беспокойный прибой обнажал бухту, и место излюбленных поездок утрачивалось на многие дни. Отсюда и моя прихоть именовать бухту Утраченной Лагуной. Однако вождь, по индейскому обыкновению, тотчас же подхватил это имя, по крайней мере на то время, когда говорил со мной. И пока мы наблюдали за тем, как скользило солнце за гребни елей, он сетовал, что не взял с собой долбленку, которая осталась на берегу у дальнего края парка.

— Будь здесь лодка, ты и я проплыть вдоль берега вокруг твоей Утраченной Лагуны; мы делать след совсем как пол-луны. Потом мы плыть под этим мостом и входить в протоку между островом Мертвого Тела и парком. Потом мимо места, где пушка в девять часов отбивать время. Потом через залив к индейской стороне Стремнин.

Я поглядела на восток, прочертив в уме путь, описанный им; воды были спокойны, под стать тишине наступающих сумерек, и, купаясь в растворе мягкого пурпура, остров Мертвого Тела покоился, словно большое кольцо свечного мха.

— Бывала ли ты на нем когда-нибудь? — спросил он, поймав мой взгляд, прикованный к неровным очертаниям островных сосен.

— Я облазила его вдоль и поперек, — сказала я ему. — Взобралась на каждый утес, побывала в каждой чащобе, разведала его заглохшие тропы и не раз теряла дорогу в его глубинах.

— Да, — усмехнулся вождь. — Он совсем дик, ни на что не годится.

— Люди говорят, в его земле скрыто много ценного, — возразила я. — Много тяжб и схваток ведется сейчас вокруг него.

— О! Так всегда, — проговорил он, словно о давно известном. — Вечно битва за это место. Сотни лет назад люди дерись за него — индейские люди; говорят, и спустя сотни лет всё будут драться — никогда не решить, чье место здесь, кто иметь права на него. Нет, никогда не решить! Остров Мертвого Тела всегда, значит, битва для кого-нибудь.

— Так, значит, индейцы сражались за него между собой? — заметила я, словно ненароком, и насторожилась в ожидании легенды, которая, я чувствовала, сейчас последует.

— Бились врукопашную, словно рыси, — отвечал он. — Бились, истребляя друг друга, пока остров начинал истекать кровью, алее, чем этот закат, а морские воды вокруг становились цвета пламени; именно тогда, говорит мой народ, и появился на этих берегах первый алый огнецвет.

— Это замечательный цветок, — заметила я.

— Он и не может быть иным, ибо родился и вырос из сердец доблестных воинов-соплеменников, очень доблестных, — подчеркнул он.

Мы перебрались на восточную сторону моста и стали там, следя за глубокими тенями, которые медленно и безмолвно сгущались вокруг острова; и едва ли доводилось мне видеть более мирную картину.

Вождь вздохнул.

— Теперь у нас нет таких людей. Нет бойцов, как те мужи, нет сердец, нет мужества, как у них. Но я расскажу тебе их историю, тогда ты все поймешь. Сейчас есть мир; сегодня все — добрые тилликумы; даже духи умерших не сражаются между собой; а давным-давно, случалось, сражались друг с другом и духи.

— А легенда? — отважилась я.

— О да! — отвечал он, внезапно возвращаясь к настоящему из дальней страны в царстве времен. — Индейские племена — они называют ее «Легендой об Острове Мертвых Мужей».

Война шла повсюду. Злобные племена с северного побережья, дикие племена с Юга, все сошлись здесь, нападали и бились, жгли и брали в полон, пытали и истребляли своих врагов. Леса курились дымом лагерных костров. Теснины задыхались от военных лодок, а Сагали Тайи, владыка мира, отвернул лик свой от индейских детей. Спор и борьба разгорелись вокруг этого острова. Знахари с Севера требовали его себе, чтобы творить свои заклинания. Но и южные знахари притязали на него. Он нужен был тем и другим как место для колдовства, для тайных чар. Во множестве сходились знахари на этом небольшом пространстве, пуская в ход любую, подвластную им волшбу, дабы выгнать противника прочь. Ведуны с Севера разбили лагерь на северном конце, те, что с Юга, осели на южном берегу, лицом к тому месту, где раскинулся ныне великий город Ванкувер. Обе стороны заводили пляски, распевали заклинания, жгли волшебные куренья, раскладывали свои ведовские костры, потрясали волшебными погремушками, но ни одна из них не сдавалась, ни одна не брала верх. А вокруг них, на воде и на суше, бушевали битвы, в которых племя сходилось с племенем, — Сагали Тайи покинул своих индейских детей…

Но вот спустя много лун воины обеих сторон ослабели. Они вскричали, что от заклинаний враждующих знахарей сердца их становятся сердцами младенцев, а руки теряют силу, словно у слабых женщин. И тогда друг и враг поднялись, как один человек, и прогнали всех знахарей с острова, погнали их вдоль по заливу, погнали всех скопом через Теснины и дальше — в море, где они и укрылись на одном из внешних островков залива. А затем племена вновь набросились друг на друга.

Боевая кровь северян всегда побеждает. Они сильнее, дерзостней, проворней, живее. Снега и льды их краев заставляют биться пульс так быстро, как не в силах сделать это сонное солнце Юга; их мускулы сотворены из более прочного вещества, их выносливость больше. Да, северные племена всегда выходят победителями…

Но не так-то легко превзойти мастерство и военную хитрость южных племен! И пока северяне следовали за знахарями дальше в море, чтобы увериться в окончательном их изгнании, южане под покровом ночи вернулись и захватили во вражеском лагере всех женщин и детей, да еще старых, расслабленных стариков; их переправили на Остров Мертвого Тела, превратили в заложников. Словно крепостной стеной, лодки южан кольцом охватили остров, и сквозь них доносились рыдания пленных женщин, бормотанье стариков, плач маленьких детей.

Вновь и вновь бросались на это кольцо из лодок мужи Севера и вновь откатывались назад. Казалось, сгустился воздух от тучи отравленных стрел, воды потемнели от крови. И день ото дня круг каноэ южан делался тоньше и тоньше: сказывались стрелы северян, точность их прицела. Повсюду плавали лодки, лишенные гребцов, или, того страшнее, управляемые одними мертвецами. Лучшие из воинов-южан уже пали; и тогда их величайший Тайи поднялся на высокую скалу восточного берега. Не думая о тысяче стрел и копий, направленных ему в грудь, храбрец поднял руку ладонью наружу — в знак переговоров. В тот же миг все опустили оружие, и ухо каждого северянина стало внимать его словам.

— О мужи Верхнего Берега, — молвил он, — вы многочисленнее нас, ваше племя сильнее, ваша выдержка больше. Нас же начал одолевать голод, нас становится все меньше. К тому же наши пленники — женщины, дети и старики — истощили запасы пищи. Если вы не пойдете на наши условия, мы будем сражаться до последнего. Завтра же на ваших глазах мы перебьем всех пленных, ибо нам нечем их больше кормить. Но мы согласны вернуть вам жен, матерей, отцов и детей, если получим за каждого по одному из лучших и храбрейших молодых воинов, которые согласятся принять смерть вместо них. Молвите! Вот ваш выбор!

И тотчас же десятки юных воинов поднялись в лодках северян. Воздух наполнился радостными криками, ликующими воплями. Казалось, весь мир зазвенел голосами этих юных мужей, громко взывающих в невиданной храбрости:

— Возьмите меня, но верните моего престарелого отца!

— Возьмите меня, только оставьте племени мою маленькую сестру!

— Возьмите меня, только освободите жену и мальчика!

И договор был заключен. Двести героев, славных юных мужей, подгребли к острову, прошли сквозь заградительный круг из каноэ и вступили на берег. Гордо реяли их орлиные перья, а духом и дерзостью они были подобны богам. Расправив плечи, шли они твердой поступью, неколебимые сердцем. В свои каноэ собрали они две сотни пленников. Вновь рыдали жены, бормотали старики, голосили дети, но эти юные боги с медно-красной кожей ни в чем не поколебались, ни в чем не смутились. Их слабые и бессильные родичи были спасены — что теперь значила для них такая малость, как смерть?

Освобожденных пленников тотчас окружили соплеменники, но цвет замечательного народа был в руках врага; эти доблестные мужи столь мало ценили жизнь, что с готовностью, с радостью отказались от нее ради спасения всех, кого любили, о ком заботились. Были среди них испытанные воины, сразившиеся в десятках битв, и юноши, еще не достигшие расцвета сил, что впервые натягивали лук; но сердце их, храбрость и самоотверженность были едины.

Они замерли перед длинным рядом воинов-южан. С поднятой головой, дерзким взглядом, гордо обнаженной грудью. Каждый, нагнувшись, сложил у ног оружие, затем выпрямился, безоружный, и засмеялся в лицо смерти. Тысячи стрел взвились в воздух, из двухсот доблестных уст вырвался смертный крик — ликующе, победно, — словно глас всесильных владык; и вот двести бесстрашных северных сердец перестали биться.

А наутро племена Юга увидали, что место, где они пали, покрылось пылающими огнецветами. И тут смертельный ужас объял их. Они покинули остров, а когда ночь вновь укрыла их, разместились в своих каноэ и, бесшумно проскользнув сквозь Теснины, обратили носы лодок к Югу, и с тех пор эти берега уже больше не видели их.

— Что за доблестные мужи, — прошептала я, едва только вождь завершил свою необыкновенную легенду.

— Да, мужи! — эхом отозвался он. — Белые люди называют его Островом Мертвого Тела. Таков их обычай, но мы, сквомиши, зовем его Островом Мертвых Мужей.

Собранные купами сосны, общие очертания острова были теперь сумрачны и неясны. Покой, глубокий покой царил над водами, и пурпур летних сумерек сменила серая мгла. Но я знала, что в глубине чащи на Острове Мертвого Тела растет цветок пылающей красоты; его краски скрыты нисходящей ночною тьмой, но там, в святая святых его лепестков, бьется сердце и бежит кровь множества храбрых мужей.

ЧАРОДЕЙКА ИЗ СТЭНЛИ-ПАРКА

Есть в Стэнли-Парке известная многим тропа, что ведет к месту, которое я всегда любила называть Соборной рощей, — семье из шести лесных великанов, образующих над головой свод, исполненный благородного совершенства. Но нет во всем мире собора, чья колоннада из мрамора или оникса могла бы соперничать с этими чистыми, красновато-коричневыми стволами, налитыми соками и кровью жизни. Нет фрески, способной сравниться с тонкостью кружев, что повисли фестонами между вами и далеким небом. Никакой изразец, мозаика и мрамор не поражают так, как простой красновато-коричневый ароматный покров, устилающий их изножье. В них заключена душа природной архитектуры, и, создавая их, природа превзошла все свои творения. Ни за что не найти ей более безупречного рисунка, никогда не создать большей гармонии. Но и деревья, изваянные божественной рукой, и собор, поставленный рукой человека, несут общую печать: дух святыни. Правда, не всякий поддастся высоким порывам, созерцая величественный собор; но кто способен устоять перед этой державной рощей, не изведав возвышенных мыслей, очищения нашей грубой природы? Надеюсь, те, кто прочтет эту короткую легенду, никогда не смогут уже созерцать рощу соборных деревьев без думы о славных душах, что они в себе заключают; ибо, согласно поверьям индейцев с Побережья, в них и вправду живет людская душа, и мир стал лучше оттого, что когда-то они имели дар речи и сердце могучих мужей.

Передавая эту легенду, мой тилликум не употреблял слова «чародейка». На языке чинук нет понятия, ему равнозначного, но жесты красноречивых рук так ясно выразили нечто среднее между магией и колдовством, что я выбрала слово «чародейка» как наиболее близкое к тому, что он хотел передать. Всего несколько шагов за соборными деревьями — и заглохшая, забытая тропа уводит вправо, переходя в густую чащу. Только глаз индейца способен различить эту тропу, а он не выразит особого желания посетить ту часть парка, что лежит вправо от великой рощи. Ничто — ни в этом, ни в заоблачном мире — не соблазнит индейца с Побережья наведаться в сокровенную глушь этих диких уголков парка, ибо там, коварно скрывшись от глаз, прячется чародейка, в которую все они верят. Нет ни одного племени в округе, которое не знало бы этой необыкновенной легенды. Вам расскажут ее и те, кто выходит на рыбную ловлю в Игл-Харборе, и племена с реки Фрейзер, сквомиши с Теснин, из Миссии, с верховьев Инлета, и даже племена с Норс-Бенд; но никто не возьмется служить вам проводником. Ибо тот, кто хоть раз попадет под власть чародейки, уже не сможет покинуть этого места. Воля его ослабеет, разум затмится, ноги откажутся нести его вперед, и он станет кружить, кружить вечно, словно вокруг невидимого магнита. И даже когда смерть милосердно придет к нему на помощь, его бессмертный дух будет продолжать вечное кружение и не сможет достичь краев Счастливой Охоты.

Подобно соборным деревьям, и чародейка имела когда-то человечью душу; только это была низкая, а не благородная душа. Индейские поверья особенно красивы, когда речь в них заходит об уроках действия добра и зла на душу человека. Сагали Тайи знает способы обессмертить тех и других. Людей, что таят злые помыслы, тех, чье сердце не ведает добра, кто кровожаден, жесток, мстителен, черств, Сагали Тайи обращает целиком в один только камень, не дающий приюта зернам и росткам, даже мхам и лишайникам; ибо такой камень не содержит влаги — как и те сердца, что не знали молока человеческой доброты. Лишь в одном примечательном случае добродетельный человек был превращен в камень: скала Сиваш. Но индеец, повествуя о нем, удовлетворенно улыбнувшись, обратит ваше внимание на тонкое деревце, венчающее этот царственный монумент. Он скажет, что деревце возникло там с самого начала, чтобы служить людям знаком: добро человеческого сердца продолжает жить и тогда, когда перестает существовать тело. Потому что людей добрых, человечных, участливых, милосердных Сагали Тайи превращает в деревья, чтобы и после смерти они могли вечно приносить добро человеку: даровать бесконечное благо живым, плодоносить, давать тень и приют, поставлять им строительный материал и тепло очагу. Их соки, смолы и волокна, их жизнь и краски обогащают, питают и поддерживают человека; в деревьях нет и следа зла, все в них — добро, сердечность, помощь и движение роста. Они дают пристанище птицам, наполняют музыкой ветры, из них рождаются луки и стрелы, лодки и весла, блюда, ложки и корзины. Их служение человеку не имеет цены, и любой индеец, излагающий эту историю, перечислит все блага и добродетели деревьев. Не диво, что Сагали Тайи избрал именно их хранителями душ великих и добрых.

А чародейка из Стэнли-Парка была самым страшным злом, какое есть на земле, и потому она заключена в голый белый камень, которого избегают мох, лоза и лишайник, а на поверхности его разбросаны, словно брызги, бесчисленные черные точки, въевшиеся в нее, точно кислота.

Эта богом проклятая душа ютилась некогда в теле ведьмы; а она бродила вверх и вниз по Побережью, по берегам, забиралась в далекую глубь материка, бросая свой черный глаз на безвинных людей, сея несказанные беды и недуги. Всюду разносила она с собой черное колдовство, в которое верит каждый индеец, — магию, что ослабляет руку воина в битве, что наносит увечья, калечит умы и жизнь, плодит безумие, сеет мор и поветрие; словом, она была семенем всякого зла, какое только способно постигнуть человечество.

А сама ведьма была неподвластна смерти; рождались и старились, потом вымирали целые поколения, приходили новые им на смену, а ведьма все жила, ожесточив сердце на род людской; злы были дела ее, жестоки помыслы. Она разбивала сердце, губила тело и душу, добывала славу чужими слезами, упивалась несчастьями, щедро сея их по своей воле. И высоко в небесах Сагали Тайи плакал от горя, видя страдания своих детей человечьих. Он не мог решиться погубить ведьму, ибо дух ее продолжил бы свою разрушительную работу; в великом гневе повелел он четверым Мужам, своим неизменным посланцам, превратить эту ведьму в камень и внутри его заключить дух колдуньи, чтобы снять ее проклятье с несчастного рода людского.

И вот Четверо Мужей вошли в исполинскую ладью и направились, по своему обычаю, вверх по Теснинам. Приблизившись к месту, известному ныне под именем Проспект-Пойнта, они услыхали смех. Он доносился с вершины прямо у них над головой, и, взглянув вверх, они увидели ведьму, которая дерзко насмехалась над ними. Выйдя из лодки, они стали подниматься по скалам, преследуя ее, а она, приплясывая, удалялась, скользя, словно блуждающий огонек, и с насмешкой взывала к ним:

— Берегитесь, о мужи Сагали Тайи, не то я ослеплю вас своим черным глазом. Остерегайтесь преследовать меня!

Все дальше и дальше уводила их ее пляска сквозь дикие заросли, все дальше и дальше шли они следом, пока не достигли самой середины опоясанного морем перешейка земли, который мы знаем под названием Стэнли-Парка. Тут самый великий, самый могучий из Четверых поднял руку и вскричал:

— О женщина с каменным сердцем, будь же камнем навечно, и навсегда храни по черной отметине за каждое из твоих черных дел!

И едва он произнес это, ведьма обратилась в камень, который находится, по преданию, в самой середине парка.

Такова легенда о чародейке. Взаправду ли существует тот камень, нет ли — как знать? Достоверно одно: ни один индеец не возьмется помочь вам разыскать его.

Трое разных индейцев передавали мне, как пятнадцать — двадцать лет назад двое туристов — мужчина и женщина — заблудились в Стэнли-Парке. Когда же спустя неделю их разыскали, мужчина был мертв, а женщина безумна, и каждый из моих рассказчиков твердо верил, что в своих скитаниях они повстречались с камнем и вынуждены были кружить вокруг него, оказавшись во власти чародейки.

Но эта дикая история имеет, к счастью, самый неожиданный и прекрасный конец. Четверо Мужей, опасаясь, что злобное сердце, заключенное в камень, все же будет творить свое черное дело, промолвили: «У края тропы мы должны поместить созданий столь добрых и величавых, чтобы они были могущественней, сильнее, действеннее этого зла». И тогда они выбрали в народе самых добрых, самых добродетельных мужей, чьи сердца были полны любовью к своим сородичам, и превратили этих милосердных душ в статную группу деревьев Соборной рощи.

Сколь славные плоды принес со временем замысел Сагали Тайи! Добро одержало победу над злом, как он того пожелал; разве не скрыт камень где-то в неведомой части парка, так что ничей глаз не видит его? И разве тысячи людей, что прибывают к нам из самых дальних концов света, не ищут этого исполненного чудной красоты места, чтобы замереть во власти величавого молчания, почти благодати, которой веет от группы исполинов-деревьев?

Эта история больше, чем любая другая из всех, что индейцы Ванкувера поведали мне, раскрывает любовь племен Побережья к доброте и ненависть — к жестокости. Если племена эти и были когда-то воинственным народом, не похоже, чтобы они уж очень гордились своим прошлым. Заговорите с кем-нибудь из них, и, отзываясь о человеке, которого особенно почитают и любят, они первым делом скажут: «Он человек добрый». Перечисляя качества, столь ценимые краснокожими, они никогда не назовут его храбрым или богатым, удачливым или даже сильным. По разумению прибрежных племен, если человек добр, он уже обладает всем. И почти все их легенды, без исключения, повествуют о наградах за нежность и самопожертвование, за физическую чистоту и непорочность помыслов.

Зовите их сказками, если угодно, — во всех них есть здравый смысл, рожденный, без сомнения, незаурядным умом; больше того, в них говорится о вере индейцев в торжество лучших порывов человеческого сердца и в сокрушительное поражение худших.

Беседуя со многими из моих добрых тилликумов, я убедилась, что предание о чародейке относится к числу наиболее известных, и из всех, в которые они меня посвятили, пользуется наибольшим доверием.

ОЛЕНЬЕ ОЗЕРО

Сто лет назад, в дни первого из вождей Капилано, лишь немногие белые люди отваживались забираться в глубь материка. В те дни добыча могучей реки Фрейзер потоком шла в меднокожие руки. Но и те, кто заходил далеко, все же не достигали самых отдаленных уголков этой земли, как в наше время, когда золото с истоков реки Фрейзер, лосось с устья, лес с ее берегов прославились на весь мир.

Там, где ныне властвуют город и индустрия, торговля и коммерция, купля и продажа, были в ходу лишь опыт рыболова да сноровка охотника. В те дни нога, обутая в мокасин, ступала бесшумно, не рождая эхо на лесных тропах. Простые орудия, руки да утварь индейца были единственными средствами добывания пищи. Жизнь его зависела от личной отваги, от навыков лесовика и знания речной жизни. И поскольку перед вами рассказ об остроге из кости оленя, читателю прежде всего необходимо отнестись с пониманием к тому, что этот простой инструмент, выточенный самым искусным образом, был бесценным в глазах первого из Капилано, к которому он перешел, сменив три поколения предков, в свою очередь опытных охотников и рыболовов.

Сам Капилано не знал равного в метании остроги. Как никому другому, ему были ведомы все капризы реки Фрейзер и повадки ее многочисленных обитателей. Знал он каждый островок и отмель, каждый валун на реке, каждый залив и тихую заводь; ведомы ему были и нравы приливов. Он знал места нерестилищ, скрытые ручьи, что питают большие реки; все протоки, ведущие к озерам, окруженным кольцами скал, хитрость и коварство бурных речных стремнин. Он знал, как найти звериные логовища и птичьи гнездовья, и слыл мастером в хитроумном искусстве, без которого не обойтись человеку, когда соревнуется он с тонкими уловками диких созданий неосвоенной природы.

Лишь однажды сноровка подвела его, лишь однажды Природа озадачила его таинственным хитросплетением проток и диких наваждений. Было это, когда вышел он к устью неведомой речки. Долгие столетия пряталась она от человеческого глаза да и теперь — так говорят сквомиши — по-прежнему поет свою песню, устремляясь потаенными путями, ведущими от озера к морю.

Он промышлял тюленей у побережья, близ того места, что известно ныне под именем Мыса Грей. Мало-помалу его лодка продвигалась в глубь материка, следуя изгибам берегов в устье Фолс-Крик. Здесь-то и попался ему подлинный царь тюленей — огромный зверь, способный порадовать сердце охотника, добыча, достойная его мастерства. Во имя такой награды и метнет он свою острогу из кости оленя. Никогда не подводила она его отца, деда и прадеда. Он знал — острога не подведет его и теперь. В лодке лежала и длинная гибкая веревка из кедрового волокна. Руки не одной мастерицы сплетали и ссучивали эту веревку, отбивали и намыливали ее до тех пор, пока не стала она мягкой и гибкой, как змея. Он привязал ее к древку остроги и мастерским, точным прицелом метнул в тюленя-царя. Оружие попало в цель. Исполинское тело задрожало, и с воплем, похожим на крик раненого детеныша, зверь бросился в море. С быстротой и силой огромной рыбы он понесся вглубь, навстречу поднимающемуся приливу, пока Капилано не вытравил веревку на всю длину. Когда же она натянулась, он почувствовал, как лодка рванулась вперед, увлекаемая силой могучего зверя, который так пенил и бурлил воду, словно обладал мощью кита.

Вверх по течению по всей длине Фолс-Крика человек и зверь стремили свой путь мимо тех мест, где столетия спустя арками вознесутся над водами огромные городские мосты. Каждый напрягался изо всех сил, стараясь превзойти другого, никто не ослабевал, никто не сдавался — один тянул, другой правил. В конце концов, это вылилось в единоборство не силы, а сноровки зверя и человека. Когда они приблизились к тому месту, где ныне бросает тень над водами мост на Мейн-стрит, зверь подпрыгнул высоко в воздух, а затем бросился головой вниз, в пучину. Толчок вырвал веревку из рук Капилано. Мигом пронеслась она, устремляясь в воду через планшир. Охотник застыл, глядя на то место, где она была только что, — зверь вышел победителем.

С отливом индеец отправился на поиски. Нигде ни следа добычи; нет бесценной остроги из оленьей кости, нет и веревки из кедрового волокна. Так осматривал он устье Фолс-Крика в течение многих лун. Редко его стройное, с высоким носом каноэ бороздило иные воды; но морской царь пропал бесследно. Часто ошибочно индеец принимал длинные ленты плавучих морских трав за свою утерянную кедровую веревку. С помощью других острог, других кедровых волокон, лопастью весла и иными хитрыми приспособлениями выкорчевывал он водоросли из почвы, но они выскальзывали всей своей скользкой массой из его торопливых, ищущих рук; лучшая охотничья острога с неизменной спутницей-веревкой исчезла бесследно.

На следующий год он вновь отправился промышлять тюленей на прибрежье у Мыса Грей. И вот однажды после захода солнца он заметил с западной стороны неба красное зарево; казалось, оно передвигается к востоку. До самой поздней ночи сполохи алого пламени вспыхивали далеко у истоков Фолс-Крика. Свет загорался и потухал, словно по мановению чьей-то руки; и, как всякий индеец, он тотчас же усмотрел зловещий смысл в необычном зрелище. Он не сомневался в том, что это был особый знак, и потому стал грести в глубь материка, причалил свое каноэ и направился по тропе к небольшой группе озер, что раскинулись в районе, лежащем между нынешним городом Ванкувером и Нью-Вестминстером. Но уже задолго до того, как достиг он берегов Оленьего озера, он понял, что манящая рука была на самом деле языками пламени. Все вокруг водоема было охвачено лесным пожаром. Лишь один путь оставался еще свободным. Там, где стояла группа огромных деревьев, до которых пламя не успело добраться. Приблизившись, он различил бесконечный движущийся поток животных; покидая озеро, они спешили к северу через этот единственный проход. Он стоял, прислушиваясь, внимательно вглядываясь в происходящее. И вот топот тысяч маленьких ног донесся до его чуткого уха: живой поток оказался большой колонией бобров — их были тысячи и тысячи. Ковыляли мимо бобрята, спеша за матерями; шли старые бобры, что не один год валили деревья, возводя плотины; то была целая армия лесных зверей-переселенцев под предводительством мудрого старого вожака, который, словно царь своего народа, чинно выступал чуть впереди этого войска. Покидая реку, они двигались через леса к северу. Бродячие охотники говорили, будто видели, как они перешли Баррард-Инлет у Вторых Теснин, направляясь в глубь материка, и как достигли дальнего берега. Но никто не знает, где эта мощная армия маленьких канадцев основала свое новое поселение. Даже проницательность первого из Капилано так и не помогла ему обнаружить их местопребывание. Одно лишь известно точно: Оленье озеро они покинули навсегда.

Когда бобры прошли мимо, индеец по их следам проделал путь назад, до самого озера. В красных отблесках пламени он заметил на берегу нечто, показавшееся ему сначала каким-то огромным бобром, посерженным и мертвым. Большая туша лежала, наполовину выступая из воды. Подойдя ближе, он разглядел тело гигантского тюленя. Двух тюленей столь огромных размеров быть не могло. И тут чутье подсказало ему смысл знамения, посланного путеводным заревом, что позвало его от далекого прибрежья у Мыса Грей. Он склонился над своим сраженным победителем, и — глядь! — перед ним, глубоко вонзившись в отмирающую плоть, была его острога из оленьей кости, достояние предков, а у кромки воды змеилась, уходя прочь, длинная гибкая веревка из кедрового волокна.

Едва Капилано извлек эту драгоценную реликвию, как почувствовал, что в его жилистые руки вливается сила, какой обладают лишь мужи-кудесники. Она входила в его сердце, кровь, мозг… Долго, долго сидел он, напевая песни, которые дозволено петь только великим шаманам. Шло время, пламя лесного пожара утихло, огонь ослабел, превратившись в тлеющие головни. К рассвету лесной пожар был уже мертв, но его указующий перст сослужил свою службу. Чудесная острога из кости оленя вернулась к хозяину.

До конца дней своих искал первый из Капилано неведомую протоку, по которой поднялись бобры, странствуя от Фолс-Крика к Оленьему озеру, но русло ее оставалось тайной, которую не под силу раскрыть даже глазу индейца.

И хотя люди племени сквомишей верят, что река по-прежнему поет свою песню, пробиваясь тайным путем от Оленьего озера к морю, след ее столь же неведом, русло столь же безнадежно утеряно, как и храбрая армия маленьких бобров, что столетье назад, пройдя через материк, торжественно вступила в просторы пустынного Севера.

СЕМЬ БЕЛЫХ ЛЕБЕДЕЙ

Случилось это в прошлом году, двадцать пятого ноября. Услыхав в вышине легкий посвист, я подняла голову и заметила стаю из семи грациозных белых лебедей, стремивших свой полет над городом, держа путь к юго-востоку. Хорошо помню тот день: шли выборы в администрацию провинции, и я в шутку полюбопытствовала у политиков, что сулит им эта стая перелетных птиц. И тут же забыла о треволнениях текущих общественных дел: красота этих белоперых созданий, отбывающих к землям солнца и тепла, приковала к себе все мои помыслы и внимание, вплоть до забвения всего остального. Я представила себе, как проводят они зиму в неге какой-нибудь южной лагуны, и текут мимо ленивые тропические недели, пока с первыми днями апреля вновь не раздастся зов севера. Зов севера будет означать брачную пору и долгое сладостное лето в далеких верховьях северной части Тихоокеанского побережья. Не одно мгновение следила я за ними. Их длинные, стройные шеи вытянулись в столь же страстном порыве достичь южного солнца, как у скаковой лошади к концу забега. Царственные оконечности крыл были подобны парусам из белого шелка, набирающим ветер на гоночном каноэ. И каким бы стремительным ни был их полет, я успела все же различить оранжевые лоскутки — переплетенье вытянувшихся лапок. Их безразличие к лежащему внизу городу, их прямой, размеренный лёт, их непорочная белизна воскрешали великолепие какого-то древнего совершенного идеала, которого при всем нашем желании и жажде мы не в силах и надеяться достичь. Все дальше стремили они свой путь, слабее и слабее доносился их чистый посвист, пока шлейф жемчужно-серого облака не накрыл лебедей, — и вот их не стало.

На следующее утро пришел вождь, и едва ли не первое, о чем я поведала ему, был полет лебединой стаи. Его благородное лицо осветилось лукавой, но добродушной улыбкой, и он сказал:

— Ты видеть семь лебедей в полете? О! Это сильно добрый знак.

— Что он сулит мне? — спросила я, возвращая улыбку.

— Он говорит: твой — как это у белых людей? — возлюбленный, да, твой возлюбленный, очень верен тебе; ему нет два лица: одно для тебя, когда рядом, а другое — когда далеко. О, он и вправду очень верен!

Я открыто рассмеялась.

— Возлюбленный женщины никогда ей не верен, а возлюбленная мужчины верна всегда, — заметила я не без цинизма, рожденного обильными наблюдениями и небольшой толикой личного опыта.

Выражение его лица изменилось.

— Ты слишком знаешь большой мир. — сказал он. — И я не стану рассказывать тебе легенду о лебедях.

Тотчас же я оставила весь свой цинизм и скепсис.

— О вождь, обещаю тебе не знать ничего о большом мире, только расскажи мне о них, — взмолилась я.

— Что же, ты видела их, это великий знак. Быть может, мне все же рассказать тебе?.. — размышлял он.

Но я совершенно уверена: не случись моего свидания с этими перелетными красавцами, проплывшими над городом, я никогда не сумела бы извлечь из него необыкновенное предание сквомишей.

Вождь редко употреблял табак, но тут он взял сигарету. И теперь аромат «Египетских» всегда возвращает меня в тот день, и я уже не в силах следить за светло-фиолетовым дымком без того, чтобы струйка его не превратилась в мглистую стаю птиц, летящих к югу, а из уст моего старого тилликума не зазвучала вновь Легенда о семи лебедях.

— Какая мать не любит увечное дитя больше других своих детей? Так бывает всегда: белые матери, индеанки — они одинаковы. А эта девочка была хромоножкой: когда она научилась ходить, стало видно, что одна нога ее чуть волочится позади другой. Она не была безобразна, в фигуре ее не было изъяна — одна только эта нога, но мать любила ее той великой ограждающей любовью, которую отдает женщина более слабому ребенку. Она звала ее Бе-бе — слово, которым на языке чинук ласкают малышей, и девочка выросла в девушку, затем в женщину, согретая объятиями материнского сердца.

Лицо Бе-бе было прекрасно, а душа и того прекрасней; только увечная нога не позволяла ей быть совершенством юной женственности. Но не один юный воин жаждал жениться на ней, потому что она была добра и приветлива, любила веселье, пальцы ее проворно и искусно ткали одеяла-накидки, и так же, как мать, она любила маленьких детей. И вот однажды явился сильный юный охотник — легконогий, остроглазый, с верной рукой. Стрелы его никогда не летели мимо цели, а жилище полнилось мягкими теплыми шкурами диких зверей — безмолвными свидетелями его доблести.

— Моих сил хватит на двоих, — сказал он, когда она согласилась стать его женой.

Но при взгляде на злополучную ногу на лицо девушки набежала тень.

— Я не смогу выбежать тебе навстречу, когда ты возвратишься из леса с оленем на плече или бобром в руках, — печалилась она. — Никогда не смогу сплясать вместе с тобой на великих потлатчах, как мои подруги и другие женщины. Мне придется сидеть все время среди старух, совсем одной, среди морщин старости — совсем, совсем одной…

— Ты никогда не состаришься, никогда не станешь безобразной, — уверял он ее. — Твое лицо, душа, твое смеющееся сердце — они никогда не состарятся. Я буду плясать за нас обоих. Пойдем же… Но пойдешь ли ты со мной?

И по-женскому обыкновению, она поверила ему и навсегда оставила отцовскую хижину.

Мать часто навещала дочь, по-прежнему называя ее Бе-бе, словно дитя, — так и бывает у матерей с увечным ребенком. Проплывали годы, и Бе-бе родила своему мужу шестерых прекрасных детей, и ни у одного из них не было ни увечной ноги, ни прекрасного лица их смешливой матери. Она не состарилась, как это бывает с женщинами сквомишей еще в молодые годы, и лицо ее было словно цветок, когда сидела она среди престарелых и убогих на великих потлатчах, а девушки и юноши плясали и пели и снова пускались в пляс. Кто скажет, кто поведает, как часто хотелось ей присоединиться к ним! Но ни боль, ни тоска не мучили ее вечно молодое сердце. Так было до тех пор, пока не явилась племянница ее мужа. Высокая, гибкая дева, сильная, как сам охотник, она могла плясать, словно луч света на синих волнах Тихого океана. Необычайный блеск появлялся в глазах охотника, когда он глядел на нее, когда следил, как она раскачивается, словно ветви сосен под ударами бури, когда следил за ее стремительными ногами, за быстрым, легким шагом, за ее удивительной выносливостью. Час за часом плясала она без устали, и часами глядел он на нее. А когда пляска заканчивалась, молодые воины и охотник, муж Бе-бе, толпились вокруг нее с подарками — бусами из раковин — и жаркими речами. Бе-бе глядела на свою ногу — и смех замирал на ее устах.

Много дней, много недель она ждала его в жилище со своими шестью маленькими детьми, но муж-охотник ушел с той, у которой не было увечной ноги — изъяна, приковавшего жену к старым и безобразным.

Много юных воинов приходило к Бе-бе. «Выходи за меня, — говорил каждый. — Он не вернется к тебе». Но она только улыбалась и качала головой, обращая к мужу распростертые объятия.

И вот уже подруги ее юности состарились и покрылись морщинами, соплеменники сделались нетвердыми в ногах, ослабели с годами, а лицо Бе-бе оставалось столь же юным и прекрасным, как тогда, когда она впервые встретила и полюбила сильного юного охотника, что ушел из ее жизни много лун назад.

А в своем отдаленном жилище охотник сам сделался старым и слабым; рука его утратила меткость, глаз не был уже столь острым. Рядом с ним сидела племянница, что была когда-то так легконога, так задорна в танце, так сильна, статна, подвижна. Но годы отяжелили ее когда-то резвые ноги, состарили лицо, сгорбили плечи, скрючили руки. Старая и безобразная, скорчилась она под своей накидкой, ибо кровь ее медленно текла в жилах, — ей было уже не до плясок. И все это время Бе-бе сидела на великих потлатчах с лицом, похожим на цветок, что распустился посреди унылых, голых веток зимних деревьев.

И вот однажды он возвратился, возвратился, чтобы взглянуть на ее красоту, услышать смех и узнать, что любовь преданной женщины навечно сохраняет ей юность и цветение. С громким криком он склонился перед ней, и, хотя был он старым и безобразным, она протянула к нему руки.

Но тут Сагали Тайи подал свой голос с неба, а слово его — закон для всех племен и народов.

— Тебе не владеть ею больше, о охотник! — молвил голос. — Неправда не может жить в согласии с правдой. Я помещу ее вместе с детьми туда, где их юность, красота и смех вечно будут искушать твое уродство, твое убогое сердце. Они никогда не состарятся, не станут безобразными, и вместе со своей увечной ногой она превратится в самое грациозное существо из всех, что способен сотворить я, Сагали Тайи. Взгляни на утренние небеса, о охотник с раздвоенным ликом, с раздвоенным сердцем, и в первых лучах восходящего солнца увидишь ты грацию, смех, юность и верность, любовь и правду, которыми ты поступился, — эти семь славных созданий, что ты оттолкнул.

И поутру, в золоте восходящего солнца, поднялась в воздух стая — семь жемчужно-белых лебедей. На краткий миг задержались они над престарелым охотником, затем устремили свой крылатый путь к югу. В муке одиночества он следил за их изящным полетом. Охотник бросился к жилищу Бе-бе — оно было пустым. Вновь его взгляд поднялся к небесам, где еще можно было различить семь прекрасных птиц, чьи крылья были словно шелк парусов, а ноги оставляли дымчатый темно-оранжевый след в небесной синеве. Он опустил голову: охотник понял, что эти стелящиеся ноги прославляют единственный изъян его Бе-бе.

Сигарета вождя потухла. Над его благообразной старой головой свивался пурпурный дым, словно то облако, что поглотило прошлой ночью моих белых красавцев.

— Разве лебедей в стае бывает всегда семеро? — спросила я.

— Не всегда, — отвечал он, — но часто. Вот почему я говорю: тебя ждет удача и верный возлюбленный, когда видишь семерых.

— Мне кажется, ты хотел сказать, что родство тянется к родству, что верности и преданности подобают верность и преданность, не так ли? — задала я вопрос.

— Да, это так. Разве Сагали Тайи не сказал, что правда не живет в согласии с неправдой? — проговорил он мягко.

Из сборника «ШАГГАНАППИ»

КРАСНЫЙ ГЛАЗ

— Я же говорил, что индеец! Меня не обманешь! Только взгляни, какая у него походка! Он не ступает, а крадется, как пантера!

Тут Билли замолчал, но никак не мог унять возбуждение и продолжал показывать пальцем в сторону заросшей бизоньей тропы, что вилась через прерию от самой южной точки горизонта. Оба мальчика изо всех сил тянули шею, чтобы разглядеть фигуру, приближающуюся то рысью, то большими шагами. Билли оказался прав. Человек двигался так, словно на подошвах у него были мягкие подушечки. Так идти, плавно покачиваясь и пружиня шаг, можно было только в мокасинах.

— Кто б ни пришел, все равно хорошо, — со стоном произнес маленький Джерри, — а все-таки лучше, чтобы это оказался индеец, правда, Билли?

— Еще бы, — согласился Билли. — Тогда он поможет нам выбраться отсюда. Да, это индеец! Я уже вижу его длинные волосы. Смотри, смотри! У него на рукавах бахрома. Это рубашка из оленьей кожи!

— Как ты думаешь, он видит нас? — спросил Джерри.

— Видит? — Билли даже презрительно усмехнулся. — Да он увидел нас намного раньше, чем мы его, могу держать пари.

И Билли помахал над головой большим цветным платком, который сорвал со своей шеи. Человек ответил на его сигнал, на миг вскинув разжатую ладонь.

— Да, это индеец! Белый нам бы просто помахал, — вздохнул довольный Джерри. — Ты прав, Билли, он нам поможет выбраться! Он все знает, все! — И на глаза мальчика даже навернулись слезы от радостной уверенности, что помощь близка.

Через десять минут человек уже остановился возле них. Это оказался высокий, статный индеец из племени кри. Глаза его сверкали, как драгоценные камни, а руки у него были маленькие и изящные, как у женщины.

— Вы понимаете по-английски? — спросил Билли.

— Немного, — ответил индеец, даже не посмотрев в сторону Билли, так как взгляд его устремился на распростертую фигуру маленького Джерри, лицо которого побелело от боли, а лоб избороздили морщины.

— У нас произошел несчастный случай, — объяснил Билли. — Лошадь моего младшего брата нечаянно попала в барсучью нору и сломала ногу. Мне пришлось ее пристрелить… — При этих словах у Билли словно перехватило дыхание; рукой он прикоснулся к большому револьверу, висевшему у него на поясе. — Мой брат упал неудачно и повредил ногу вот здесь, в лодыжке. Не может ходить. Не может даже ехать на моем пони. Это случилось вон там, в двух милях отсюда. — И Билли показал рукой в сторону прерии, туда, где виднелся небольшой холмик: то была павшая лошадь. — Я перетащил брата сюда, — продолжал Билли, оглядывая молодую тополиную рощу и высокие старые тополя, — потому что здесь тень и вода, болото. А двигаться дальше он не может. Наш отец — мистер Макинтайр, представитель «Хадсон Компани» в Форт-о'Фэйруэлле.

Когда Билли кончил говорить, индеец опустился на колени рядом с Джерри и попробовал чуткими пальцами ощупать больное место. Но едва его смуглая рука коснулась лодыжки мальчика, тот вскрикнул и взмолился:

— Ой, не надо! Не надо!

Индеец поднялся с серьезным лицом, покачав головой, сказал тихо:

— Вы мальчики с Гудзонова залива? Вы хорошие мальчики. Ты хорошо поступил, принес его к деревьям. Мы устроим здесь стоянку. Твой брат сломал ногу.

— Нет, мы должны доставить его домой, — возразил Билли. — Нужен доктор. Иначе он может остаться хромым на всю жизнь! — У бедного Билли даже дрогнул голос.

— Хромым? Зачем хромым? Я его доктор, — сказал индеец. — Я хороший доктор. Меня зовут Пять Перьев.

— Пять Перьев! — воскликнул Билли. — Как же, я слышал, отец часто говорил о вас. Отец вас любит. Он говорит, вы самый лучший индеец на всех землях Гудзонова залива.

Пять Перьев заулыбался.

— Твой отец и я хороший друзья, — сказал он просто, потом добавил: — Почему вы здесь?

— Понимаете, — начал Билли, — мы возвращались из Виннипега, из школы. Сейчас ведь каникулы, вы знаете. Отец прислал нам двух пони, чтобы мы приехали домой. Нам привели их индейцы. Нам надо было проделать сто шестьдесят миль. Выехали мы вчера утром, а ночь провели в «Черном Джеке» у Пита. Нам осталось ехать до дома, наверное, еще сто миль.

Билли вдруг замолчал: ему отказал голос.

— Больше, чем сто миль, — сказал индеец. — Еда у вас есть?

Билли направился к невысокому тополю, к которому был привязан его пони, стянул с седла свои переметные сумки и, вернувшись, высыпал все содержимое на побуревшую траву. Зрелище оказалось не такое плохое. Шесть спичечных коробков, половина копченой свиной грудинки, два фунта галет, пачка чая, четыре банки сардин, большой скрученный моток копченого мяса антилопы, сахар, три круглых хлеба, одна банка с языком, одна с лососем, оловянный чайничек для заварки, две оловянных чашки, один большой нож и одна оловянная плоская тарелка вместо сковородки.

— Лучше было бы побольше, — печально оглядывая свои запасы, заметил Билли.

— Достаточно, — сказал индеец. — Здесь водится степной курочка, много кроликов.

Правда, его внимательный взгляд лишь скользнул по съестным припасам. Он был занят другим: отрезал длинные полоски от рукава своей оленьей рубашки, чтобы сделать бинты. Потом ножом срезал с тополя и зачистил лубок. Глаза маленького Джерри, выражающие мучительную боль, следили за его действиями. Он знал, какая предстоит пытка, когда, пусть даже нежные, руки индейца прикоснутся к его щиколотке, чтобы вправить сломанную кость.

Неожиданно его дурные предчувствия прервал громкий радостный возглас индейца, обнаружившего маленький ярко-красный цветок, росший на краю болота. Он кинулся к нему, вырвал с корнем и с торжествующим видом отнес туда, где лежал пострадавший мальчик. За десять минут он разжег небольшой костер, опустил в чайничек для заварки, наполовину наполненный водой, красный цветок, стебель и корень, и поставил кипятить. Только тут он повернулся к Билли.

— Лечить сном, — сказал он, указывая на чайничек для заварки. — Он не почувствовать боль. Ты остаешься, пока он не проснется, затем скачешь в Форт-о'Фэйруэлл. Возьмешь еды. Немного оставишь нам. Ты пришлешь фургон отвезти его домой. Я остаюсь с ним. Пройдет четыре, может быть, пять дней — ты доберешься туда и пришлешь фургон. Ты мне доверяешь? Я даю ему лекарство спать. Я слежу за ним. Я — Пять Перьев. Ты доверяешь мне?

Но Билли не успел ответить, потому что Джерри просто вцепился в индейца.

— Доверять тебе? Пять Перьев, и ты спрашиваешь, доверяем ли мы тебе, лучшему индейцу во всем Гудзоновом заливе? Еще бы не доверять! Я, конечно, доверяю.

Индеец спокойно опустил голову. Сняв с огня чайничек, он вылил всю жидкость в одну из чашек и стал охлаждать ее, переливая из одной чашки в другую, и так несколько раз. Постепенно жидкость начала густеть, сделавшись почти как желе, и, меняя цвет от темно-красного до красного, становилась все светлей и прозрачней. В какой-то миг индеец помог мальчику быстро занять сидячее положение и, обняв одной рукой Джерри за плечи, другой поднес ему оловянную чашку, до краев наполненную красной, густой, как клей, жидкостью.

— Быстро пить! — сказал он, глядя при этом на Билли. — Ты доверяешь мне?

— Да, — сказал старший мальчик очень тихо. — Дайте ему выпить это.

— Да, — сказал Джерри, — дайте мне выпить.

Индеец поднес чашку к губам мальчика. Прошла минута, другая, третья… Мальчик проглотил все до капли. Тогда индеец помог ему лечь на спину на траве. Глаза его с выражением страдания ненадолго задержались на лице брата, потом он посмотрел на небо, на деревья, на далекий горизонт, на почти заросшую бизонью тропу. Тут веки его сомкнулись, руки судорожно дернулись, и он впал в полное бессознание.

Со скоростью, в общем-то, не свойственной индейцу, Пять Перьев стянул с мальчика носок, пробежался легкими пальцами по ноге до щиколотки, вправил кость, надел лубок и забинтовал с ловкостью опытного хирурга. И все-таки как ни спешил он, вся эта операция длилась дольше, чем надо бы. Джерри медленно открыл глаза и увидел улыбающегося Билли, который, не отрываясь, смотрел на него, и Пять Перьев, стоящего спокойно рядом.

— Классно, Джерри! Твоя нога уже в лубке и забинтована. Как ты себя чувствуешь? — спросил брат, чуть робея.

— Очень устал, — ответил Джерри. — Устал, но больше не болит. О, мне бы так хотелось там остаться!

— Остаться? Где? — спросил Билли.

— Где красные цветы, — прошептал Джерри. — Наверное, мне приснилось, — продолжал он. — Мне казалось, я иду по полю, большому-большому полю красных цветов. Они были такие красивые!

Пять Перьев так и вскочил при этих словах.

— Хорошо! Очень хорошо! — воскликнул он. — Я боялся, он не увидит их. Если он увидел красные цветы, все хорошо. Иногда бывает, их не видят, и тогда не могут долго поправиться. — И уже совсем тихо добавил: — Красный Глаз.

— Я очень хорошо их видел! — Мальчик уже смеялся. — Целые мили цветов. Я их все хорошо видел и нюхал. Они пахнут дымом, как костер в прерии.

— Быстро поправится, — радовался индеец. — Нюхать их очень хорошо. — Потом обратился к Билли: — Ты поешь. Будешь готов и скачешь в Форт-о'Фэйруэлл.

Они раздули угасавший огонь, приготовили чай, немного бекона и втроем с аппетитом поели.

— Чайничек я оставлю вам, — сказал Билли, потом взял дюжину галет и банку сардин и добавил: — Вполне обойдусь болотной водой.

Но Пять Перьев схватил его за руку, притом железной хваткой — куда только девалась мягкость его пальцев, которые еще совсем недавно с такой нежностью бинтовали сломанную лодыжку младшего из братьев!

— Так нельзя уходить. — Его красивые темные глаза смотрели строго. — Хорошо, чайник мы берем, но ты берешь хлеб, мясо антилопы и еще жирную рыбу. — Он показал на банки сардин. — Жирная рыба очень хороший, когда скачешь долго. Ты берешь, или я не отпускаю тебя!

В лице индейца была такая неожиданная суровость, что Билли не стал спорить и молча подчинился, взяв круглый хлеб, половину антилопьего мяса и три банки «жирной рыбы».

— Здесь много степной курочка, — объяснил индеец. — Я сварю хороший суп для Маленького Храбреца.

— Мне нравится, как ты назвал меня, Пять Перьев, — улыбнулся Джерри.

— Да, ты Маленький Храбрец! — откликнулся индеец. — Маленький мальчик — очень большой храбрец.

Перед расставанием Джерри и его брат пожали друг другу руки.

— Мне очень не хочется оставлять тебя, старина, — сказал Билли как-то неуверенно.

— Что ты, мне совсем не страшно, — успокоил его Джерри. — И ты, и папа, и я — мы все знаем, что я остаюсь с лучшим индейцем во всем Гудзоновом заливе. Ведь мы все знаем это, правда, Билли?

— Клянусь жизнью, да, — ответил Билли, вскакивая в седло. — Помни, Джерри, мне скакать всего сто миль. Через два дня я буду на месте и еще через два фургон будет здесь.

— Буду помнить. И ждать, — ответил Джерри.

И Билли неожиданно быстро поскакал по заросшей бизоньей тропе. Несколько раз он поворачивался в седле, оглядываясь и размахивая своим цветным платком, а индеец в ответ на это поднимался и поднимал вверх раскрытую ладонь. Удаляясь, лошадь и всадник становились все меньше, все менее отчетливыми, пока, наконец, совсем не исчезли за горизонтом. Джерри закрыл глаза: он так пристально следил за исчезающей фигурой брата, что у него разболелись глаза. Он остался один, вокруг лиги13 нехоженой прерии. Один с незнакомым индейцем по имени Пять Перьев, который неподвижно сидел рядом.

Когда Джерри проснулся, солнце уже садилось, а Пять Перьев сидел на том же самом месте все в той же позе. Один раз во сне, когда Джерри снова бродил среди полей красных цветов, ему случилось наблюдать, как распускается бутон. Он раскрылся с треском, похожим на револьверный выстрел, а может, то и вправду был револьверный выстрел. Мальчик перевернулся на другой бок, потому что почуял носом вкусный запах, и с удивлением стал оглядываться по сторонам. В закатном свете длинного июльского дня индейца на своем месте не было видно, но зато рядом, ну просто рукой подать, возникло чудо какое типи: небольшое, сделанное из веток тополя, и стены, и крыша сплетены из веток и зеленых листьев плотно-плотно, наподобие того, как плетут корзины. В типи стояла лежанка, сбитая из короткой сухой степной травы, побуревшей, благоухающей; подушкой служили его переметные сумки, а подстилкой — единственное одеяло. На огне стоял чайник, от которого и шел этот на редкость вкусный запах.

— Что это? — спросил мальчик, показывая на дымящуюся стряпню.

— Степной курочка, — улыбнулся Пять Перьев. — Ты спал, я застрелил.

Так вот с каким выстрелом раскрылся красный бутон!

— Очень хороший курочка, — продолжал Пять Перьев. — Очень жирный, хороший еда, хороший суп.

У них получился настоящий ужин из нежного тушеного мяса и супа, в который они макали галеты. Джерри это показалось королевской едой, он даже решил, что, когда вернется домой, попросит маму как-нибудь приготовить тушеную степную курочку обязательно в чайнике. Она показалась ему много вкуснее всего, что он ел раньше.

Солнце село, на севере стали сгущаться длинные-длинные тени. Пять Перьев разжег посильнее костер, так как ночи в прериях даже в июле стоят прохладные.

— Ты опять их видел, красные цветы, когда спал? — спросил он мальчика.

— Да, целые поля, усыпанные красными цветами, — ответил Джерри. Потом задал вопрос: — А что?

— Это хорошо, — сказал Пять Перьев. — Очень хорошо. Значит, у тебя тоже будет Красный Глаз.

— А что это? — спросил Джерри, немного испугавшись.

— Это очень хорошо. Значит, ты сам будешь хорошо лечить, будешь доктор, как белый говорит. Хочешь быть доктор?

— Я как-то не думал, буду я учиться на доктора или нет. До сегодняшнего дня. — Мальчик пришел в великое возбуждение. — Но когда Билли ускакал, что-то во мне как будто проснулось. И я решил тогда, что обязательно буду доктором.

— Это потому, что ты увидел Красный Глаз, — сказал тихо Пять Перьев.

— Расскажи мне про него, пожалуйста, Пять Перьев, — ласково попросил мальчик.

— Хорошо, только сначала я тебя перенесу на кровать.

И, подхватив Джерри тонкими, но сильными руками, он опустил его на травяную постель в зеленом типи, поглядел, как лежит больная нога, расстегнул на мальчике всю одежду, накрыл его одеялом, раздул костер и, присев у входа в типи, начал свой рассказ.

Красный Глаз может видеть только хороший, добрый человек, который много понимает. Он должен правильно жить, должен быть смелый мужчина. Он говорит только правду, никогда ложь, не делает низость, или никогда не получит Красный Глаз. Мне рассказывали, что за большой соленой водой в вашем большом лагерь, где много-много типи, — вы, белые, называете это Лондон, — в далекой земле Англия, когда человек может лечить, он вешать на дверь типи красный фонарь. Тогда больной может видеть его даже ночью, когда темно. Это значит, хороший человек живет в этом типи, значит, этот человек весь свой жизнь помогает и лечит больной. Мы, краснокожие с Северо-Запад, слышал этот история, мы тоже хотим знак красной лампа, чтобы найти хороший человек, кто много знает. Сок красный цветок показывает этот человек. Если ты пьешь сок и не видишь красный цветок, ты не добрый, ты любишь только себя, ты не говоришь правду, твоя жизнь не есть честный. Если ты видишь красный цветок, вот ты видел сегодня красный цветок, значит, ты хороший, добрый, очень благородный. Ты видел Красный Глаз, значит, ты добрый своим друзьям.

Пять Перьев кончил свой рассказ, но пальцы его продолжали осторожно сжимать маленькую руку белого мальчика.

— Спасибо тебе, Пять Перьев, — сказал Джерри чуть слышно. — Я решил, я буду учиться на доктора. Папа всегда говорил, что это самая благородная профессия. Я сам узнал сегодня, что это так.

Уже через минуту Джерри спал крепко, как малый ребенок. Какое-то время Пять Перьев молча наблюдал за ним. Потом поднялся, снял с себя оленью рубашку, аккуратно сложил ее и, приподняв голову спящего, подсунул ее вместо подушки. А сам, раздетый по пояс, устроился на земле около типи поближе к огню и тоже заснул.

На третий день на полоске между небом и прерией показалась крохотная точка. С каждым часом она все росла, становилась все ближе и отчетливей. Пять Перьев, прикрыв ладонью зоркие глаза, стал вглядываться в далекие мили прерии.

— Маленький Храбрец, — после недолгого молчания позвал он. — Они едут, один день раньше, чем мы надеялся. Я думал, твой брат летел как степной ветер. Да, я вижу один, нет, два фургона и лошади с побережья, с Гудзонов залив. Я знай хорошо эти лошади.

Мальчик сел, тоже вглядываясь в даль.

— Я даже не знаю, рад я или не рад, — сказал он. — Один из фургонов ведет отец, я знаю. Я очень хочу его видеть. Но… но я не очень хочу расставаться с тобой, Пять Перьев.

— Мы не расстаемся, надолго не расстаемся, — сказал индеец. — Ты сюда еще вернешься, когда станешь знаменитый доктор. Может, ты будешь лечить мой народ, я подожду то время.

Повозка быстро приближалась к ним. И правда, одной упряжкой правил отец, инспектор Макинтайр с Гудзонова залива. Но кто это сидит с ним рядом? Билли? Нет, не Билли.

— Ой, мама! — не закричал, а прямо-таки завопил Джерри.

Через секунду она уже обнимала его.

— Я не мог удержать ее, ну просто не мог! — прогремел голос мистера Макинтайра. — Да, сэр, решила сама проделать эти сто семнадцать миль. Мне не доверила! И Билли не доверила. Решила, что должна ехать сама!

Мистер Макинтайр, человек добродушный, общительный, поспешил обойти маленький шалаш, пожать руку индейцу, а сам с беспокойством вглядывался в бледное лицо младшего сына, обратив внимание на его худенькие пальцы.

— Ой, папа, мама, Пять Перьев был такой добрый! — возбужденно заговорил Джерри, кивая в сторону индейца.

— Ты говоришь добрый? Не сомневаюсь! — заявил мистер Макинтайр. — А ты знаешь, мой мальчик, ты мог бы остаться хромым на всю жизнь, если бы вам не встретился Пять Перьев. Я же всегда говорил, он лучший индеец во всех землях Гудзонова залива!

— Да, дорогой, лучший индеец Гудзонова залива, — повторила миссис Макинтайр, и голос ее задрожал.

— Даю голову на отсечение, лучший индеец Гудзонова залива! — повторил и Билли, подъехав во втором фургоне.

Пять Перьев продолжал сидеть молча. Потом, взглянув прямо на Билли, произнес:

— А ты скакал день и ночь. Ты почти загнал лошадь?

— Да, почти загнал, — согласился Билли.

— Ты хороший брат. Ты мой брат тоже, — сказал Пять Перьев, протягивая Билли руку.

И Билли осторожно пожал эту тонкую смуглую руку, маленькую и нежную, как у женщины.

Все это случилось давно, а в прошлом году Джерри Макинтайр закончил с отличием медицинский факультет университета Макджилла в Монреале. Он получил три или четыре прекрасных предложения для начала своей медицинской карьеры, но он от них отказался и вернулся в Гудзонов залив, решив посвятить свою жизнь и все свои знания индейскому племени, из которого был родом Пять Перьев — «лучший индеец во всех землях Гудзонова залива».

БРАТ ВОЛКА

Отец и мать Лилу принадлежали к большому индейскому племени Британской Колумбии — лилуэтам, людям достойным и стойким. Они дали своему сыну имя Лилу, потому что с раннего возраста, как только он научился ковылять на смуглых босых ножках, он всегда с восторгом прислушивался к волчьему вою, доносившемуся через каньоны с прекрасных горных склонов, среди которых он родился. На языке чинук Лилу означало «волк». Еще не научившись говорить, мальчик любил стоять по ночам в дверях своего вигвама и подражать долгому таинственному призыву и вою своих тезок. Отец его понимающе улыбался на это и говорил:

— Однажды он станет великим охотником, наш маленький Лилу.

А мать с гордостью добавляла:

— Да, он совсем не боится диких зверей. Нет такого волка в горах, даже самого злого, который напугал бы нашего Лилу.

И вот из малыша он стал мальчиком, а любовь к мохнатым диким зверям, рыскающим по лесам, не угасала в нем; их голоса были для него убаюкивающими голосами друзей с той поры, как он только помнил себя.

Однако именно та знаменательная ночная скачка по Оленьей Тропе, в том месте, где она огибает Бонапартовы Горы, доказала ему, как мудро было с его стороны завести с волками дружбу, потому что, если бы он боялся их, эта скачка обернулась бы бедой, а не победой. Только доверие волкам помогло Лилу совершить смелый, героический поступок, после которого любой человек на земле лилуэтов, будь то белый или краснокожий, с любовью произносил его имя.

Как-то в начале осени отец послал Лилу по Оленьей Тропе за десять — пятнадцать миль с весточкой к хозяину большой стройки на железной дороге, что лилуэты пришлют на работы с полсотни мужчин. Мальчик сел верхом на свою молоденькую лошадку и отправился в путь рано утром. Не спеша спустился он по горной тропе в каньон, потом снова поднялся и перевалил через вершину, заросшую лесом. Ноги его были еще слишком коротки, чтобы обхватить бока индейской лошадки, как удавалось это делать отцу, поэтому в опасных местах он ехал медленнее и осторожнее, стараясь запечатлеть их в своей памяти на случай, если придется возвращаться поздно.

Когда он добрался до лагеря строителей, хозяина не оказалось на месте, и, как истинный индеец, он не стал передавать это известие никому другому, а решил дождаться хозяина. Тот приехал издалека только к ужину и пригласил Лилу разделить с ним свинину с бобами и обильное чаепитие.

— Останься лучше на ночь, мальчик, — настаивал он. — Назад ведь долго скакать, а скоро будет совсем темно.

— Остаться на ночь, нет, — не согласился Лилу. — Может быть, один день я останусь, но не сегодня.

— Что ж, тебе виднее, дружок, — сказал хозяин. — Правда, есть поверье: никогда ничего плохого не случится с индейским мальчиком на горной тропе. Однако остерегайся — каньоны глубокие, а тропа в некоторых местах опасная.

— Мы знаем, мы будем осторожно, — улыбнулся Лилу, сел верхом на свою лошадку и весело поскакал назад как раз, когда солнце скрылось за скалистой вершиной на западе.

Хозяин оказался прав. В горах ночь быстро наступает, а эта ночь пришла особенно темная. Лилу вынужден был ехать очень медленно, потому что горная тропа, по сути, была узким выступом перпендикулярно нависшей скалы, слеза от него возносящейся неприступной отвесной стеной в сто футов высоты, а справа низвергающейся в разверзшуюся бездну, черную, глубокую, непостижимую. Лошадка шагала уверенно, но осторожно, она знала, куда ставить ногу, и шла не спотыкаясь, без задержек. Ее мудрый маленький седок позволил животному самому выбирать дорогу, понимая, что чутье лошади в темноте острее, чем у человека.

Издалека через каньон донесся протяжный таинственный вой. Потом откуда-то с высоты ему ответил такой же.

— А, мои братья! — громко откликнулся Лилу. — Вы пришли передать мне ночной привет.

И глаза его зажглись, как пара черных угольков, потому что он любил волков, которые устраивали свои логовища вдоль Оленьей Тропы. А этой ночью им суждено было сыграть и вовсе странную неожиданную роль, какую обычно дикому зверю играть не положено.

Следуя верхом на лошади горной тропой, Лилу просто так, для веселья, за компанию, ответил волкам, завыл, как они, причем так похоже, что и они откуда-то снизу, потом сверху ответили таким же диким завыванием. На это Лилу улыбнулся и сказал самому себе:

— Все хорошо, сильные и свирепые волки! Отвечайте мне, потому что вы мои родственники, вы мои братья.

Но вот тропа становилась все круче и уже, и вскоре Лилу уже позабыл, что собирался отвечать своим лесным друзьям. Он продолжал ехать, пристально вглядываясь в ночные тени, чтобы уберечься от опасности, угрожающей с обеих сторон. И вдруг до его чутких ушей индейца донеслись какие-то звуки, шедшие не то из каньона, не то сверху со скалы. То был голос человека, хриплый, приглушенный, низкий. Он произнес по-английски:

— Слышь, лошадь цокает.

— Заткнись! Не ори громко! — произнес в ответ другой голос.

— Говорю, слышал лошадь, — раздраженно возразил первый. — Должно, почта едет. Приготовьсь!

— Совсем спятил, — сказал второй. — От почты шуму больше, а никакой другой всадник не должен ехать сегодня ночью по этой тропе, я точно знаю. Это, наверно, дикий зверь, вот кого ты услыхал.

Лилу заставил свою лошадку замереть на месте. Он не очень свободно говорил и понимал английский, он не был таким уж сведущим в делах белых людей, но врожденный инстинкт и смекалка подсказали ему: что-то тут неладно, что-то такое, за что даже белых иногда отправляют в тюрьму. «Зачем им прятаться и шептаться?»— задал он сам себе вопрос. Только на охоте надо прятаться и нельзя говорить громко. И тут он вспомнил — почтовая карета.

Его отец часто рассказывал, что белые люди на золотых приисках в двухстах милях к северу, на Замороженной Речке, добывают большущие самородки. «Оленье золото»— назвал отец этот прииск и сказал, что мешки с золотом по Оленьей Тропе отправляют на побережье, и все эти бесчисленные мешки перевозит почтовая карета. Свой рассказ отец всегда заканчивал словами: «Белые люди рискуют жизнью и даже убивают друг друга ради этого золота».

Но Лилу никогда не мог этого понять, для него куда дороже была пушистая волчья полость, на которой мягко лежать, или нитка бус из голубых раковин Гудзонова залива, которую он мог повесить на свою темную шею, или роскошные вышитые мокасины, чем все золото на свете.

Пока он стоял на месте, притаившись, голоса продолжали:

— Вот, теперь остановился. Я говорил, это зверь. Почта еще через час проедет, не раньше.

«Хоть они и белые люди, но это золото принадлежит не им, — подумал Лилу. — Оно принадлежит белым людям на почте или, вернее, на золотых приисках в Беркервилле. Эти белые, скорей всего, мошенники. Не надо, чтоб в их руки попала почтовая карета».

И только он подумал об этом, как те снова заговорили.

— Кажется, что-то неладное с моим ружьем, — сказал один. — Не стреляет.

— Зато с моим все в порядке, — хмыкнул второй. — Мое осечки не даст. Мне до зарезу нужно это золото.

— Сколько, сказал Джим Ортон, везут с этой почтовой? — спросил первый.

— Самородков на двадцать тысяч долларов, — был ответ. — И если ты не последний трус и хочешь получить золото, пусть твое ружье тоже стреляет.

Последовало молчание. Выходит, отец говорил правду. Эти белые готовы убить друг друга из-за золота — золота, которое принадлежит не им, а людям, которые день и ночь работают на золотых приисках в двухстах милях отсюда к северу.

И у Лилу родилась идея. Он спасет то, что принадлежит этим людям, а главное, спасет честного возницу почты от пуль этих грабителей и подлых трусов, засевших в чаще. Но как? Неужели у него станет духу хотя бы двинуться с места, разве что скакать назад?

В двадцати ярдах над ним притаились два человека. По их приглушенным голосам он мог определить, что они прячутся за гигантским валуном футах в десяти над тропой. Если он двинется вперед, навстречу почтовой карете, чтобы предупредить возницу, ему волей-неволей придется проехать прямо у них под ногами. Удастся или не удастся смело проскакать прямо под дулом их ружей и исчезнуть в темноте раньше, чем они оправятся от изумления? Индейской лошадке Лилу мог доверять, это он знал. Умное животное вот и сейчас стояло не шелохнувшись, тише самой тишины. И вдруг эту тишину разорвал протяжный вой одинокого волка, донесшийся откуда-то сверху. И Лилу осенило. Он откинул голову, и с его тонких детских губ сорвался такой же таинственный протяжный призыв. Он отвечал волку на его языке.

— Черт возьми! — воскликнул один из грабителей. — Этот волк прямо у нас под ногами. Вот он теперь крадется. Я слышу, как он прополз.

А это Лилу, ответив на волчий вой, легонько тронул лошадку, и умное животное почти неслышно проскользнуло под опасным валуном. Мальчик старался не дышать. Что, если они разглядят в темноте, что это лошадь и всадник крадутся по тропе, а вовсе не дикий зверь? Тут его друг, волк с вершины горы, ответил ему, и Лилу снова запрокинул голову, и странный то ли лай, то ли всхлипывающий крик прорвал тишину. Они уже далеко позади оставили большой валун — в десяти — двадцати, а может быть, в тридцати ярдах, — когда безобидная лошадка всхрапнула на свой особый манер, как обычно всхрапывают от страха лошади, если вдруг чуят опасность. Животный инстинкт подсказал ей, что рядом враги.

— Да это ж всадник, а не волк! — раздался позади них крик.

Но Лилу успел крепко хлопнуть лошадку по бокам, она спружинила на всех четырех ногах, встряхнулась, опять всхрапнула и кинулась галопом как сумасшедшая вперед по тропе, вперед, не глядя, сквозь черноту ночи. Позади раздались один, два, три револьверных выстрела. До слуха мальчика донесся свист пуль, которые в темноте просвистели далеко от него, потом быстрый топот ног, которые, казалось, вот-вот настигнут их, шум-треск от падающего тела и вслед за этим проклятья и ругательства. Но мальчик ни разу не натянул вожжи и не пытался остановиться. Лошадка не глядя неслась вперед. Лилу словно прирос к седлу, забыв о страхе, не думая, что может найти ужасную смерть на дне каньона. Он думал лишь об угрозе, подстерегавшей почтовую карету, и о спасении Большого Билла, возницы этой кареты, которого любил отец Лилу, а остальные индейцы племени лилуэтов уважали.

Теперь камни с шумом летели из-под копыт его лошадки, и раз-другой у мальчика перехватило дыхание, когда они круто огибали валун и отважное животное вот-вот могло потерять равновесие. Время от времени он слышал, как разбойники карабкаются по каменистой тропе, проходящей высоко над ним, которую он уже успел проехать. Дважды они выстрелили в него, но благодатная темнота спасла его. Они уже приближались к подножию горы, и лошадка начала тяжело дышать. И все-таки Лилу опять сжал ее намыленные бока, и она опять рванула вперед, но вскоре от страха и от изнеможения начала спотыкаться. Правда, тут же выправилась, но Лилу знал, что это первый признак скорого конца. Тогда он остановил ее.

В этой безумной скачке Лилу прислушивался только к звукам за спиной и ни разу не догадался прислушаться к тому, что было впереди. И во время остановки, когда смолк цокот копыт и шум летящих камней, его слух уловил грохот колес, приближающихся к нему, мерное постукивание копыт шестерки лошадей и веселый свист богатыря-возницы, белого канадца, сопровождающего по Оленьей Тропе почту.

Когда Лилу медленно приблизился к нему, возница его окликнул:

— Кто идет? Эй, там впереди на дороге! Кто стрелял?

— Скачите назад! — крикнул мальчик. — На дороге два грабителя. Они убьют вас. Они хотят золото.

— Тпру! — закричал Большой Билл, останавливая шестерку лошадей. — Грабители, говоришь? Да тут никуда и не убежишь. Но, сдается мне, Большой Билл не хочет сегодня же отправляться на тот свет.

— Да, да, скачите назад, — повторил мальчик.

— Провалиться мне на месте, если это не ребенок! — воскликнул возница, когда Лилу подскакал к нему вплотную. — А его лошадка, вы только посмотрите, совсем загнали бедняжку. Вам пришлось здорово скакать, мальчуган? Что ж удивительного, когда сзади стреляют. Я и сам не прочь пострелять. Я никогда не везу «золотую» почту без этих двух дружков, — похлопал он по револьверам, заткнутым за широкий пояс. — Но ежели эти голубчики там, наверху, первыми попадут в меня, то, боюсь, не останется ничего, только мертвый возница и никакого золота для ребят с приисков. Нечего будет класть в банк. Да, а как тебя зовут, милый?

— Меня? Лилу, — ответил маленький индеец. — Мой отец — вождь лилуэтов, Оленья Рубашка.

— Ха! — обрадовался Большой Билл. — Сын Оленьей Рубашки, подумать только! Тогда все в порядке, Оленья Рубашка — человек честный, во всем «белый», кроме цвета кожи. Влезай сюда, садись рядом. Пусть твоя бедная лошадка отдохнет. Эту колымагу придется завернуть назад. Ничего, переспим сегодня у Пита. Но скажи-ка, как же тебе удалось удрать от этих жуликов и от их пуль? Ума не приложу.

Но только позднее, когда Лилу уже в безопасности сидел рядом с Большим Биллом, он рассказал, как ему удалось перехитрить негодяев. Большой Билл почувствовал такую гордость, словно Лилу был его родным сыном.

— Вся Оленья Тропа от конца до конца узнает, что случилось, — пообещал он. — Все узнают, как ты спас меня и самородки — золото искателей.

— Это не я спас, — замотал головой Лилу. — Это не я, это мой большой брат — Волк. Он научил меня, как надо выть. Он ответил мне, когда я говорил с ним на его языке.

Судя по всему, именно эти слова богатырь-возница пересказывал всем тут и там, потому что на следующий большой потлатч — праздник, который устроили лилуэты — Лилу был награжден вторым именем, какое он заслужил, — Брат Волка.

ПОТЛАТЧ

«Потлатч» на языке чинук означает «дар». У индейцев Британской Колумбии так обычно называют большой праздник; его устраивает для многочисленных гостей вождь племени, которому выпала особенная удача в охоте или рыбной ловле. В течение нескольких дней, а иногда и недель, он развлекает своих гостей, дарит им одеяла и даже деньги. Это один из законов чести у индейцев: кто обрел богатство, делится с менее удачливыми. Деньги — обычно это десятидолларовая банкнота — вручаются любому: мужчине, женщине, ребенку — кто особенно отличится в танцах своего племени или исполнит свой собственный оригинальный танец перед хозяином потлатча.

Маленький Та-ла-пус сидел на вершине скалы, возвышающейся на берегу в крайней точке земель его отца. Под ногами его бились волны пролива Джорджия. Он видел, как вдали сквозь туман над солеными водами Тихого океана, словно из Большой земли, поднимается солнце. Ему рассказывали, что земля эта простирается на восток на тысячи миль до другого океана — Атлантического, омывающего дальний берег. Остров, на котором жил Та-ла-пус, назывался Ванкувер. И всю свою, еще недолгую, жизнь он мечтал лишь об одном — ступить своими маленькими, обутыми в мокасины ногами на Большую землю, о которой рассказывали старики и куда каждый год ездили в гости молодые. Однако ему еще ни разу не удалось пересечь синие воды широкого пролива, потому что ему исполнилось всего одиннадцать лет, и у него было два брата, много старше его, которые всюду сопровождали своего отца, старого вождя Мауитч. Они были умелыми рыбаками, хорошими помощниками в ловле лосося и приносили домой достаточно чикамин — денег, чтобы покупать запасы на зиму.

Случалось, старшие братья дразнили Та-ла-пуса:

— Чем ты недоволен? Ведь тебя зовут Та-ла-пус — степной волк, значит. Степные волки никогда не пересекают большой пролив. Они вообще не умеют плавать, не то что некоторые другие звери. Вот нам родители дали хорошие имена. Мне Чет-вут — плавающий медведь.

— А мне Ла-пул, водяной петушок, у которого и дом на воде, и ноги перепончатые, и спать он может на плаву. Нет уж, наш маленький братишка Та-ла-пус, степному волку не положено переплывать большой соленый пролив.

И маленький Та-ла-пус уходил и взбирался на вершину своей одинокой скалы, стараясь унять обиду и сдержать слезы. Степные волки не плачут, как маленькие девочки. А иногда, когда на душе у него становилось особенно тяжело, он встречал там рассвет и при ярком, слепящем свете начинающегося дня где-то вдали различал смутные очертания побережья Большой земли, покоящейся на море, словно огромный остров. И он говорил себе: неважно, что у него неудачное имя, все равно когда-нибудь он доплывет до Большой далекой земли, где высятся горы, чьи снежные вершины, он сам видел, упираются в высокие облака.

И вот уже к концу лета в одну прекрасную ночь отец и старший брат вернулись с большой ловли лосося и принесли новость, которая заставила всю их индейскую деревню говорить до утра. Верховный вождь сквомишей с Большой земли собирается устроить потлатч. Уже несколько недель идут приготовления. Ему исключительно повезло в этот сезон с рыбой, и, будучи человеком щедрым, на радостях он собирается истратить десять тысяч долларов на развлечения и на подарки своим друзьям и тем индейцам из соседних племен, кто победнее.

Вождь Мауитч и вся его семья были приглашены, и в ту ночь за ужином из лосося все радовались, предвкушая предстоящее удовольствие.

— И ты, и мальчики, конечно, идите, — сказала его жена. — Может быть, вам повезет, и вы принесете домой чикамин и одеяла. Старики говорят, зима будет холодной. Серые гуси пролетели на юг уже вчера, это на три недели раньше, чем в прошлом году. Да, нам понадобятся одеяла к октябрю, к тому времени, когда поспеют оллалис (ягоды). Я, как всегда, останусь дома, пока маленькие еще не подросли. А ты и мальчики непременно идите.

— Конечно, — согласился вождь, — нам не пристало пропускать большой потлатч сквомишей. Да, мы должны ехать.

Тут вставил свое слово довольный Чет-вут, старший сын:

— Подумай, мама, может случиться, мы принесем домой целое богатство. А если грянут холода, пока нас не будет, наш младший братишка Та-ла-пус позаботится о тебе и о детях. Запасет воды, принесет дров для очага.

Отец с улыбкой поглядел на Та-ла-пуса, но серьезные глаза мальчика, темные и огромные, в которых, не угасая, горела страстная мечта о Большой земле, о грандиозных праздниках, про которые столько все рассказывали, сейчас с выражением мольбы и отчаяния остановились на отце. Вдруг в голову вождя пришла неожиданная мысль.

— Та-ла-пус, — сказал он, — похоже, и ты не прочь поехать на потлатч, а? Хочешь принять участие в празднике?

Но тут поспешил возразить Чет-вут:

— Папа, ему нельзя ехать, он еще слишком маленький. Что, если его попросят танцевать? Он не умеет танцевать. И тогда нас больше не будут приглашать.

Вождь нахмурился. В доме хозяин он, и он не позволит прерывать себя.

Но Чет-вут продолжал:

— И кроме того, кто же тогда принесет дров для мамы и для детей?

— Да, кто-то должен это сделать, — согласился вождь, при этом глаза его зажглись гневом. — Матери поможешь ты.

— Я? — воскликнул юноша. — Но как же у меня это получится, если я должен уехать на потлатч? Я всегда еду на потлатч.

— Тем лучше, значит, на этот раз можешь остаться дома и позаботиться о своей матери и младших сестрах. Все, остаешься ты! Со мной поедут Ла-пул и Та-ла-пус. Мальчику пора познакомиться с другими племенами. Решено, я беру с собой Ла-пула и Та-ла-пуса, а принятое решение я не меняю.

Чет-вут так и опешил, но сын индейца слишком хорошо знает, что с отцом не спорят. Огромные темные глаза Та-ла-пуса вспыхнули, словно горящие угольки, сердце мальчика подпрыгнуло от радости. Наконец-то, наконец-то он ступит на землю своей мечты, на Большую землю, синеющую вдали в кольце гор.

Всю эту неделю мать день и ночь готовила ему красивый индейский наряд по случаю такого великого события. Штаны из оленьей кожи с бахромой по бокам, оленью рубашку с вышивкой и красочным орнаментом из морских ракушек, ожерелье из косточек редких рыб, тесно нанизанных одна к одной на оленью жилу, словно бусинки, серьги с розовыми и зелеными жемчужинами из раковин двустворчатого моллюска, изящные мокасины и тяжелые резные серебряные браслеты.

Она как раз заканчивала головной убор из хвоста рыжей лисицы и орлиных перьев, когда он подошел, остановился с ней рядом и сказал:

— Мама, у нас есть шкура степного волка, которой ты укрываешь спящих сестренок. Ты не разрешишь мне взять ее на один раз, если, конечно, они без нее не замерзнут?

— Будь спокоен, они не замерзнут, — улыбнулась мать. — Я же могу накрыть их одеялом. Я накрывала их этой шкурой просто по привычке, так я делала, когда ты был у меня единственный малыш. Тебя назвали Степной Волк, вот я и накрывала тебя этой шкурой.

— А я и сейчас хочу накрыться ею, — объяснил Та-ла-пус. — Ее голова будет украшать мою голову, передние лапы обнимут меня за шею, толстая шкура и хвост закроют мне спину, когда я буду танцевать.

— Выходит, ты собираешься танцевать, мой маленький Та-ла-пус? — Мама произнесла это с гордостью. — Разве ты умеешь? Ты ведь никогда не учился замечательным танцам нашего племени.

— Я придумал мой собственный танец и песню к нему, — застенчиво признался сын.

Она притянула его к себе, откинула со смуглого лба волосы.

— Молодец, — сказала она почти шепотом, чувствуя, что ему не хочется, чтобы кто-нибудь, кроме нее, знал его мальчишеский секрет. — Правильно, всегда все делай сам, не рассчитывай на других, пробуй все делать сам. Конечно, можешь взять эту шкуру степного волка. Бери ее насовсем, она теперь твоя.

В тот вечер отец тоже вложил в его руки подарок — мягкий, гибкий пояс, сплетенный из белых очищенных корней кедра, очень красиво окрашенный и искусно разрисованный.

— Его делала твоя прабабушка, — сказал вождь. — Надень его в твое первое путешествие в большой, по сравнению с нашим, мир и постарайся всю свою жизнь поступать так, чтобы, будь она жива, она не пожалела бы, что ты его носишь.

Итак маленький Та-ла-пус отправился в путь с отцом и с братом, прекрасно подготовленный к великому потлатчу и к встрече с другими индейцами, по меньшей мере, из десяти племен.

Пролив они пересекли на пароходе белого капитана. Для Та-ла-пуса, который в своей жизни не ступал на борт посудины больше, чем отцовский одномачтовый смэк для рыбной ловли или их легкое с задранным носом каноэ, это было захватывающее зрелище. Лавируя между островами огромного морского залива, пароход плыл вперед, постепенно приближаясь к Большой земле. Остров Ванкувер скрылся. Вскоре они вошли в гавань, где их встретила толпа сквомишей с приветливыми лицами. Они перевезли их в каноэ на берег; затем все любовались высокими искрящимися кострами, освещавшими подступающую вечернюю темноту, — праздничными кострами, приветствовавшими десятки людей, которых ждало щедрое гостеприимство верховного вождя сквомишей.

Когда Та-ла-пус сошел с каноэ на землю, ему показалось, что сквозь подошвы он ощущает некую странную дрожь, — ведь они впервые коснулись земли огромного Северо-Американского континента. И ступни его словно стали чувствительнее, мягче, совсем как мохнатые подушечки дикого зверя. И вдруг он зажегся новой идеей: почему бы ему самому не попробовать ступать мягко, бесшумно, как степной волк на своих подушечках? Добиться такой же поступи в коротком танце, который он сам придумал, а не шаркать мокасинами, как делают все взрослые мужчины. И он решил прорепетировать этот шаг, когда останется один в вигваме.

Как раз в этот миг к ним подошел верховный вождь сквомишей, приветствуя их протянутыми руками. Он похлопал Та-ла-пуса по плечу и сказал:

— Приветствую тебя, мой добрый тилликум (друг) Мауитч! Я рад, что ты привел с собой своего маленького сына. У меня тоже есть сын примерно такого же роста. Они станут вместе играть. А может быть, этот тенас-тайи (маленький вождь) станцует для меня сегодня ночью?

— Мой брат не знает танцев нашего племени, — начал было Ла-пул, но Та-ла-пус храбро его перебил:

— Благодарю тебя, о великий Тайи, я непременно станцую, если ты попросишь.

Отец Та-ла-пуса и брат с изумлением уставились на мальчика. Потом вождь Мауитч засмеялся и сказал:

— Если он говорит, что станцует, значит, станцует. Он никогда не обещает того, что не может выполнить. Только я не думал, что он знает наши танцы. О, он у меня маленький хулу л (мышка). Держится всегда скромно, никогда не хвастается.

Слова отца, его внимание и похвала окрылили Та-ла-пуса. Никогда еще ему не случалось чувствовать себя почти наравне со взрослыми, в мужском обществе, ведь дома он был младшим из мальчиков и ему приходилось проводить время только с матерью и маленькими сестрами, которые сейчас, казалось ему, остались где-то далеко-далеко.

Весь этот вечер старые вожди и отважные молодые индейцы торжественно пожимали руку его отцу, его брату Ла-пулу и ему самому, приглашая их принять участие в грандиозном празднике, заводя дружескую беседу о мире и братстве, по закону которых теперь жило большинство индейских племен, отвергавших войну и кровавую рознь прежних времен. Обильный ужин из отварного лосося закончился поздно, после него жгли фейерверки, осветившие песчаное побережье бесчисленными огнями, с которого схлынули воды тихоокеанского отлива, оставив на берегу подсыхающую гальку.

Молодые растянулись на прохладном песке, а старики закурили трубку мира и предались воспоминаниям прежних лет, когда им случалось охотиться на горного барана и черного медведя в этих самых горах, какие сейчас смотрели в океан.

Та-ла-пус внимательно прислушивался ко всем разговорам. У взрослых можно было столькому научиться! Постепенно он проникся к ним полным доверием. О своем танце он уже думал без страха и застенчивости — ведь все эти люди оказались такими добрыми и гостеприимными даже по отношению к нему, всего одиннадцатилетнему.

В полночь началось новое пиршество, на сей раз из морских моллюсков, сладких крабов и дымящегося черного чая. Причем верховный вождь сквомишей произнес опять приветственную речь, пригласив гостей начать свои пляски. Никогда Та-ла-пус не забудет великолепное зрелище, какое ему случилось наблюдать в течение нескольких часов. Молодые мужчины и женщины выделывали одну за другой такие красивые фигуры, так мягко скользили в танце, а их украшения из ракушек так весело побрякивали в такт каждому движению, каждому изгибу и повороту их тела. И бешеная музыка, которую исполняли индейские барабаны и трещотки из морских раковин, звучала то таинственно, то печально, возносясь к вершинам гор и замирая в венчавшей их лесной полосе из гигантских пихт.

Мигали красные огоньки лагерных костров, освещая мерцающим светом извивающиеся фигуры, которые кружились в танце среди трех сотен каноэ, вытянутых на песок, курящихся дымом вигвамов и бревенчатых хижин, поставленных за пределом накатывающего прибоя. А над всем этим с безоблачного неба прекрасной североамериканской ночи светило миллион звезд.

Потом Та-ла-пус заснул, а когда проснулся, уже забрезжил рассвет. Кто-то накрыл его новым мягким белым одеялом. Как только мальчик открыл глаза, он тут же увидел перед собой доброе лицо верховного вождя сквомишей.

— Мы все уже утомились. Танцоры устали. Теперь мы будем спать, пока солнце не поднимется до зенита, но мои гости требуют еще один танец до восхода. Не станцуешь ли для нас, маленький Та-ла-пус?

Мальчик вскочил, откликнувшись каждым мускулом, каждым нервом, каждой жилкой. Вот настал миг его триумфа или поражения.

— Ты оказываешь мне, еще мальчику, большую честь, о великий Тайи, — ответил Та-ла-пус, вытянувшись стрелой, высоко вздернув смуглый точеный подбородок, как истинный мужчина. — Я отведал твоей клош мак-мак (очень хорошей еды), и мое сердце и мои ноги обрели много скукум (силы). Я постараюсь танцевать хорошо и понравиться тебе.

На мальчике уже был роскошный костюм из оленьей кожи, на который его мама потратила столько дней и ночей, а драгоценная шкура степного волка висела у него на руке. Верховный вождь сквомишей взял его за руку и подвел к ярко полыхавшим кострам, вокруг которых, чтобы укрыться от предрассветной прохлады, широким кольцом сидели уставшие танцоры и старые индейцы и индеанки.

— Последний танец — и потом спать, — сказал вождь, обращаясь к зрителям. — Вот этот тенас-тайи постарается позабавить нас.

Та-ла-пус почувствовал, что вождь отпустил его руку, и он вдруг ясно понял, что стоит совершенно один перед большой толпой незнакомых людей, глаза которых прикованы к нему.

— О, мой брат, — прошептал он, разглаживая шкуру степного волка, — помоги мне стать похожим на тебя, помоги мне заслужить твое имя.

Он накинул волчью голову на свою, завязал передние лапы у себя под подбородком и ступил на просторную круглую песчаную площадку, находившуюся между сидящими зрителями и горящими кострами.

В свете красных языков пламени он начал потихоньку красться подальше от огня. Он слышал голоса многих, все шептали:

— Тенас… Тенас…

Это означало «маленький», «совсем мальчик».

А шаги его становились все мягче, все осторожнее, и, наконец, он добился бесшумной крадущейся походки настоящего степного волка. Продолжая красться вокруг костров по второму кругу, он заставил свой молодой голос истончиться до странного дикого завывающего лая, так похожего на волчий вой, что зрители повскакали, кто на колени, кто во весь рост, чтобы получше все видеть и слышать. И тут завывание его перешло в песню, обрело слова:

Зовут меня Та-ла-пус — степной волк,

Я дикий и свободный.

Я не умею плавать, как кит — е-ко-лай,

И не могу летать, как орел — чак-чак.

Я не умею говорить, как верховный Тайи,

И не могу светить в небе, как солнце — о-тел-аг.

Я ведь только степной волк — та-ла-пус,

Я дикий и свободный.

И с каждым словом, с каждым шагом он все больше перевоплощался в волка, которого изображал. Постепенно его песню и шорох его крадущихся шагов по песку стал перекрывать громкий шепот зрителей. Он услышал:

— Тенас… Тенас… Токе тенас (славный мальчик)…

— Скукум-танс (замечательный танец).

И наконец:

— Оу! Оу! (Наш младший брат. )

А Та-ла-пус продолжал свое выступление. И ногами, и упругими молодыми ступнями, и пальцами, сведенными как лапа с когтями, и глазами, загоревшимися красными угольками, он все больше походил на волка, все больше чувствовал себя настоящим волком. На него нашло вдохновение, и получился поразительно точный, прекрасный портрет дикого бродяги бескрайних степей. Десять минут, не меньше, он кружил и пел, потом вдруг присел на корточки, запрокинул голову, обернулся к востоку и завыл, как волк, на восходящее солнце» которое как раз в этот миг показалось из-за горных вершин, и первые золотые лучи его осветили лицо мальчика.

Его песня и причудливый танец волка закончились. И тут же все зрители, как один, громко закричали:

— Тенас-тайи! Тенас-тайи!

И Та-ла-пус понял, что он не провалился. Рядом с ним оказался верховный вождь сквомишей.

— Тилликумы (друзья мои), — сказал он, обращаясь к собравшимся, — этот мальчик исполнил не танец своего племени, какому его могли научить родители или другие старшие из племени. Это его собственный танец, он его придумал, чтобы заслужить свое имя. Он заслужил его и заслужил первый приз на нашем большом потлатче. Пойди, — обратился он к одному из юношей, — принеси десять долларов из чикамин (денег) бледнолицых и десять новых одеял, белых, как вершины этих гор.

Зрители были в восторге. Они хвалили мальчика и радовались, что настоящий потлатч можно считать открытым. Когда одеяла сложили стопкой рядом с Та-ла-пусом, она сравнялась с его макушкой. После этого вождь вложил десять долларов в руку мальчика с простыми словами:

— Я рад дать их тебе. Ты заслужил их, мой маленький вождь — тенас-тайи.

Так начался этот великий потлатч, целая неделя игр, развлечений, национальных танцев, но не проходило ни одного вечера, чтобы участники праздника не просили снова танец степного волка в исполнении мальчика с острова. Когда потлатч окончился и старый вождь Мауитч, Ла-пул и Та-ла-пус вернулись на остров Ванкувер, мальчик уже больше не спешил на уединенную вершину скалы, чтобы посидеть в одиночестве, вглядываясь жадным взором в далекую Большую землю. Ведь он уже сделал шаг в широкий мир и оправдал свое имя, и теперь гордился им, а не ненавидел, как прежде, когда братья дразнили его, потому что на прощанье верховный вождь сквомишей сказал ему:

— Запомни, маленький Та-ла-пус, для человека имя очень важно. Ты сначала презирал свое имя, но потом ты сам, проявив смелость, прославил его и заставил уважать. Так храни это имя с почетом, маленький Та-ла-пус. Почетное имя дороже всех одеял и, уж конечно, много дороже чикамин белых людей.

БЛУЖДАЮЩИЙ ОГОНЕК

I

Каждый, кто жил на реке, знал старину Энди Лавереня. Уже многие годы он был, что называется, «фонарщиком», если бы такая должность существовала в поселке, расположенном в дикой лесной глуши, окружавшей эту коварную речку на севере штата Онтарио. В свое время он был человеком могучей силы, мог работать топором в ряду лучших лесорубов. Но несчастный случай, когда в заторе ему придавило бревном обе ноги до бедра, навсегда вывел его из строя; больше он уж не мог отправляться вместе с отрядами лесорубов в их лагерь в лесу и приходилось ему лезть из кожи вон, чтобы честно заработать хоть несколько долларов в самом поселке или на лесопилке.

У ребят с лесопилки было доброе сердце, и они щедро платили ему за любую помощь, но главное — за то, чтобы зимой и летом освещать фонарем в темное ночное время опасное место на реке Дикой Кошки, которая коварно выбрала себе путь между лесопилкой и домами поселка на другом берегу.

Это опасное место было нагромождением острых скал. Прямо под ними темная поверхность воды завихрялась крошечными водоворотами, представлявшими предательскую западню для любого каноэ даже летом, а зимой и подавно, так как здесь не образовывалось такого надежного ледяного наста, как по всей реке. Лишь обманно тонкая ледяная корочка прикрывала страшную яму, и если кто-нибудь принял бы ее за надежный слой льда, неминуемо поплатился бы жизнью и уж больше никогда ему не пришлось бы переходить эту реку.

Вот почему из года в год старик Энди зажигал свой фонарь на высоком берегу Дикой Кошки как раз над смертельной западней. Иногда его сопровождала старая лошадь серой масти, которая всюду следовала за ним по пятам, как собака. А иногда в самую ветреную, ураганную погоду ему помогал по ночам его юный сосед Джеки Морен. Случалось, они оба — и Джеки, и лошадь — сопровождали его, а в награду за помощь старина Энди сажал мальчика верхом на свою серую лошадь и разрешал ему ехать на ней домой.

Но одной сырой весной старину Энди скрутил ревматизм, обе его покалеченные ноги. В ту ночь, когда он впервые не мог покинуть дом, к нему, весело насвистывая, пришел Джеки и предложил выставить над рекой фонарь вместо него. Энди с благодарностью согласился, и, когда спустились сумерки, Джеки отправился на опасное место на берегу Дикой Кошки, а лошадь последовала за ним.

— Я вижу, Серая, этот фонарь ты любишь не меньше, чем хозяина Энди! — И мальчик, зажигая спичку и стараясь укрыть пламя от ветра, рассмеялся. — Ты идешь за мной и за фонарем, как будто мы твои хозяева или будто это не мы, а Энди. Так как же все-таки?

Но Серая не отвечала, а лишь стояла и смотрела на зажженный фонарь. Ее вытянутая трогательная морда была на редкость выразительна. Может, она и хотела ответить, но не могла, она не умела говорить и не могла сообщить мальчику, что любит его не меньше, чем самого Энди. Она лишь положила свой нежный нос ему на плечо — так, молча, без слов, она уговаривала Джеки сесть, наконец, верхом и ехать домой, на что Джеки с легкостью согласился и вихрем ворвался в хижину старого француза с новостью, что серая лошадь послушно следовала за фонарем.

— Не заблуждайся, Джеки, — посмеиваясь, заметил Энди Лаверень. — Я знаю, что Серая любит фонарь, но пошла она за тобой, а не за фонарем. Видишь ли, она умная лошадь, она уже поняла, что ее старый хозяин больше не сможет зажигать фонарь, и она выбрала нового хозяина — тебя.

— Я согласен, пусть считает меня хозяином, — улыбнулся мальчик. — Теперь мы всегда вместе будем зажигать фонарь.

Так они, само собой, и поступили, потому что деятельность Энди на этом закончилась. Теперь он мог доковылять лишь до своей двери, и Джеки взвалил на свои детские плечи и роль фонарщика, и роль кормильца своего постоянного отныне компаньона, серой лошади, о которой с любовью заботился.

— Я замечаю, твой Джеки помогает старине Энди с тех пор, как он вышел из строя, — сказал Элик Дункан, не мужчина, а великан, служивший десятником на лесопилке. когда они с отцом Джеки переходили реку несколько дней спустя.

— Он очень привязан к Энди, — ответил мистер Морен, — и к его старой лошади, да и сама работа ему по душе. Он чувствует себя важным человеком каждый раз, когда зажигает фонарь, чтобы предупредить людей с лесопилки об опасности.

— Да, к разговору о лошади, — продолжал десятник-великан, — у них не хватает силенок, в лагере лесорубов. Ихний хозяин присылал давеча к нам с просьбой: вынь да положь ему еще одну лошадь. Они начали трелевать лес. Было б здорово, если бы Энди удалось сбыть свою старушку за хорошие денежки. Его бы это уж как выручило! Могу побиться об заклад, небось сидит сейчас на мели. Собираюсь заглянуть к нему сегодня вечером по этому делу.

За ужином Том Морен упомянул между прочим, что вот счастливый случай для Энди: в лагере лесорубов недостает лошадей, и, стало быть, он может получить за Серую вдвое более того, что она стоит. Миссис Морен согласилась, что это было бы хорошей подмогой для старого Энди. Но Джеки при этих словах побледнел, бросил свою детскую болтовню и больше не мог проглотить ни куска, словно еда застревала у него в горле.

Поскорей выйдя из-за стола, мальчик выскользнул из дома и поспешил к хижине Энди. Не ожидая приглашения, он распахнул дверь и увидел, что старый француз сидит на стуле, сделанном из бочки, единственная сальная свеча стоит на полке над его головой, во рту его вечная трубка, а больная нога покоится на лавке перед полуразвалившейся печуркой, в которой, потрескивая, горит ельник. И тут Джеки впервые бросилось в глаза убожество окружающей обстановки. Впервые в жизни он понял, до чего старый калека нуждался в деньгах, но все равно он воскликнул дрожащим от волнения голосом:

— Скажи, Энди, ведь ты не продашь Серую? Ну скажи, не продашь?

— А почему бы и нет, малыш? — раздался густой бас из темного угла за печкой.

И Джеки сразу увидел, что Элик Дункан опередил его с предложением продать лошадь.

— Потому что… — начал мальчик, — потому что… ну, потому, что она нам помогает, Энди и мне. Она помогает по ночам зажигать свет.

Объяснение это было неубедительным, и Джеки это понял.

— Сдается мне, в последнее время Энди не очень-то занят своим фонарем, — продолжал десятник. — И потом, ты же знаешь, старина Энди болен, ему не так-то легко заработать. Лишний кусок свинины в день да порция бобов ему не помешают, я думаю. Лошадь ему теперь не нужна. Ему даже не на что будет ее содержать, когда придет зима. Что от нее пользы теперь? А деньги ему нужны.

Но к этому моменту мальчик уже справился с собой.

— Трелевка убьет Серую. Она не продержится у лесорубов и дня. Она же старая, — выставил он возражение.

— Все так, сынок, — сказал подрядчик, — на такой работе она и впрямь долго не продержится. А все ж Энди успеет получить свои денежки, смекаешь? Даже если лошадь быстро выдохнется.

— Но… но ведь Серая умрет, — сказал мальчик с болью.

— Все может быть, — сказал десятник, — зато Энди будет на что жить, а это много важней.

— Так ведь я же буду Энди помогать! — воскликнул мальчик, он был полон решимости. — Я уже привык зажигать фонарь. Я могу выполнять любую работу. Разве нельзя, чтобы рабочие с лесопилки платили Энди, как раньше? Разве нельзя, ну, скажи, Энди? Я буду за тебя зажигать фонарь, только Серую мы не отдадим. Ты согласен, Энди? Согласен?

Джеки стоял у Энди за спиной и, охваченный волнением, прямо-таки впился худыми детскими руками в рукав его ветхой рубашки, причем высокий голос его зазвенел еще выше, настойчивей и совершенно серьезно.

— Погоди, малыш, — заговорил старый француз, — я и не догадывался, что ты к ней так привязался. Я лично совсем не хочу продавать Серую и не продам ни за что, если ты будешь помогать мне с этой работой для лесопилыциков.

Элик Дункан поднялся и, когда Джеки схватил его за руку со словами: «Видите, мистер Дункан, Энди не собирается продавать Серую. Он сам так сказал. Вы же слышали?»— оглушил всех громким простодушным смехом.

Потом великан наклонился, подхватил мальчонку и посадил к себе на плечо, как какого-нибудь котенка.

— Идет, Блуждающий Огонек, делай как знаешь. Мы все, кто работает на лесопилке, станем и дальше платить Энди, только уж ты помогай ему, чем можешь, тогда он, наверно, и не продаст Серую, оставит ее себе на счастье.

— Я уверен, что на счастье, — рассмеялся Джеки. — Серая все понимает. А что, правда, мистер Дункан, она понимает все-все. Во всяком случае не меньше, чем рабочие с лесопилки.

— Надеюсь, — сказал подрядчик сдержанно. — А то какая б это была лошадь?

— Скажите, а почему вы назвали меня Блуждающим Огоньком? — спросил мальчик со своего насеста на плече великана.

— Так говорят: «Джек-фонарщик», а значит это — «блуждающий огонек». По-моему, тебе подходит эта кличка, — улыбнулся десятник. — Я частенько видел этот блуждающий огонек в болотных низинах и топях. Мелькает над землей, словно танцует, веселенький такой светлячок, перескакивает с места на место, чтобы предупредить лесорубов об опасности, ну точь-в-точь твой фонарь, который предупреждает лодочников: мол, здесь заверть, опасность.

— А отец говорил мне, — возразил мальчик, — что блуждающий огонек — это обманный огонек, он дурачит людей, зовет куда не надо. Если за ним пойдут, он может завести в трясину, и человек погибнет.

— Да, но люди прекрасно знают, что за твоим огоньком не надо идти, — сказал уже вполне серьезно подрядчик. — Твой огонек предупреждает, а не манит.

— Ладно, мой сигнальный огонек всегда будет на месте, пока ноги носят меня, — заверил Джеки, когда великан-десятник опустил его на пол. И добавил: — А если вдруг не смогу, пошлю Серую.

Все тогда рассмеялись, не ведая, однако, что не пройдет и нескольких недель, как слова мальчика сбудутся.

II

Стоял конец января, и ночь на реке была самая темная, какую помнили. С запада надвигалась нешуточная буря, даже звезды на небе оказались под замком у мрачных туч. Джеки Морен подрезал фитиль в фонаре, подлил масла, посвистел Серой и отправился в путь, не смущаясь наступающей черноты ночи. Хозяин тьмы явно перестарался, напустив такую кромешную непроглядность. Мальчик не проделал и полдороги к реке, а уж ничего не стало видно, ну разве что на несколько шагов перед собой. А было всего-то не более половины шестого.

В шесть рабочие разойдутся с лесопилки и направятся к реке, перейдут ее по тонкому льду и благополучно доберутся до дому, только если будет гореть фонарь, а нет, так кто-нибудь, а то и все, могут угодить в предательские объятия Дикой Кошки без всякой надежды выбраться живыми на берег.

— Он назвал меня Блуждающим Огоньком, — говорил сам с собой мальчик. — Но это же обманный огонек, вот сегодня ночью он убедится, что никого я не обманываю.

И мальчик продолжал пробираться сквозь тьму. А следом за ним, спотыкаясь, но не отставая ни на шаг, шла на свет фонаря старая преданная лошадь. Ее нежный нос, как всегда, почти утыкался в плечо мальчика. Казалось, конца пути не будет, и Джеки, ссутулившись, весь сжавшись, наклонив голову, с трудом преодолевал сопротивление ветра, но двигался вперед. Когда он был уже в пятидесяти ярдах от поворота, за которым таилось опасное место, неожиданный порыв ветра сорвал с его головы шапку и покатил прочь по узкой тропинке. Джеки попытался схватить ее, как сделал бы каждый мальчишка на его месте, а когда это не удалось, кинулся за ней в погоню. В темноте он не видел ни края обрыва, ни скалы слева всего в нескольких футах от него, нависшей над злополучной ямой. В пылу погони он вдруг рванулся вперед и, полетев вниз, очутился ниже пешеходной тропы. Он упал тяжело, неудачно. Одна нога подвернулась, и, приземляясь, он услышал, как она негромко, но резко хрустнула. Правое колено словно онемело. Он попробовал было подняться, но снова упал, обмяк мешком.

И тут Джеки с ужасом понял, что встать не сможет. На миг боль и кромешная тьма оглушили его. Тьма, потому что падал он, не выпуская из рук фонаря, и тот погас. Мальчик чиркнул спичкой и снова зажег его, на что, к счастью, не потребовалось слишком большого труда. Ему показалось странным, что ураган вдруг сам собой стих, но, взглянув наверх, он обнаружил, что лежит в ложбине, а ветер по-прежнему гуляет в вышине. Здесь, внизу, он был надежно защищен от бури, однако чувство радости сменилось страхом, когда он понял, что и фонарь тоже оказался под укрытием, потому что между ним и берегом реки выросла скала, по выступу которой он шел, и добраться до смертельно опасного места с зажженным фонарем он не сможет. Хотя он и находился рядом с ним, просто рукой подать, все равно предупреждающий огонь будет спрятан от глаз тех, кто переходит по льду Дикую Кошку.

Поначалу он был совершенно раздавлен случившимся. Он сел, не в силах унять дрожь. Первоначальная бесчувственность в поврежденной ноге уступила место острой боли, а сознание того, что ему не удастся предупредить лесопильщиков, что он и в самом деле оказался лишь «блуждающим огоньком», мучительной хваткой сдавило ему сердце и мозг. Его охватило отчаяние, мрачнее и страшнее надвигающейся ночи. Он лишь представил себе, как услышит треск лопающегося льда над гибельной ямой под отрядом лесопильщиков, и в ужасе закричал:

— Помогите! Кто-нибудь, помогите!

Хотя и знал, что хижины далеко и никто не услышит, а по заброшенной тропинке над ним в такой час редко кто ходит. Никто из лесорубов ею не пользуется, только сам Джеки, а в прежние времена — Энди да его лошадь.

Стоп, о Серой он и позабыл. Куда же девалась лошадь?

Джеки тут же засвистел, потом окликнул ее, снова засвистел. И тогда через край выступа над его головой свесилась серьезная длинная морда лошади с огромными печальными глазами и мягким теплым носом. Один вид ее придал мальчику смелости. Он засвистел еще раз, и старая лошадь, осторожно выбирая дорогу, спустилась с кручи и, вытянув длинную шею, тихонько ткнулась Джеки в плечо бархатным носом.

— Ой, Серая, — воскликнул мальчик, — помоги мне! Сделай что-нибудь, ну хоть что-нибудь! Помоги мне!

Он еще раз попробовал подняться, чтобы сесть верхом на лошадь, но покалеченная нога подвернулась, и он снова свалился на землю; боль и отчаяние снова охватили его. Лошадь носом дотронулась до его уха — мол, не сдавайся, не лежи неподвижно. В этот миг на лесопилке, по ту сторону замерзшей реки, пробило шесть часов. Очень скоро рабочие пойдут домой, станут пересекать по льду реку и попадут вместо горячего ужина, который ждет их дома, в гости к смерти. Страх пронзил сердце Джеки при этой мысли, однако предупредить рабочих он был бессилен. Он не мог сделать ни шагу, и, вдобавок ко всему, холод и боль постепенно начинали одолевать его.

Мягкий нос лошади еще раз коснулся его уха, и это дружеское, теплое прикосновение вдруг вернуло ему сообразительность.

— Серая! — не позвал, а вскрикнул он. — Серая, дружок, ты хочешь сказать, что фонарь можешь держать ты? О, Серая, дай подумать! Я так закоченел и так хочу спать. Постой, ты можешь отнести его туда вместо меня?

С великим трудом мальчик приподнялся на колени и, обняв свою старую подругу за шею, воскликнул:

— О, Серая, однажды я спас тебя от смерти в лагере лесорубов. Ты бы не смогла таскать тяжелые бревна. А теперь ты выручи меня, выручи Блуждающий Огонек, не дай мне обмануть лесопилыциков, помоги спасти их!

Теплый мягкий нос продолжал прижиматься к уху мальчика. Казалось, лошадь все поняла. Джеки осенило: он привяжет фонарь на шею лошади. Но тут же осекся: а чем же он привяжет? Ни уздечки, ни повода на ней не было. И снова его осенила счастливая идея, и уже через несколько секунд он претворил ее в жизнь. Стянул с себя куртку, накинул лошади на шею так, что рукава свисали вниз. Один рукав продел в кольцо, служившее ручкой у фонаря, и завязал оба узлом. Лошадь подняла голову, и фонарь закачался под ее теплыми нежными ноздрями, рассыпая вокруг четкий, яркий свет.

— Поднимись теперь наверх, старушка Серая! Наверх! — закричал мальчик из последних сил, знакомо цокая языком, понукая лошадь идти. — Иди наверх! Иди к опасному месту, Серая, больше никуда. К опасному месту, быстро! Н-но, пошла!

Животное повернулось и медленно стало подниматься по раскрошившемуся выступу скалы, покрытому землей.

Джеки напряженно, до рези в глазах вглядывался в ее силуэт, пока фонарь не исчез за крутым поворотом. И тогда колени его подкосились от боли, а плечи, прикрытые лишь тонкой рубашкой, свело от холода, и постепенно они потеряли чувствительность. Съежившись, он осел, обмяк, снова превратившись в комочек, и закрыл глаза.

— Знаешь, отец, я что-то волнуюсь за Джеки, — сказала миссис Морен, когда они сели ужинать без мальчика. — Как он ушел с фонарем, так больше не возвращался, а ночь на дворе такая страшная, не случилось ли что с ним.

— Ну что может случиться? — откликнулся мистер Морен. — Фонарь-то над этой чертовой ямой горел, когда мы шли по льду через реку.

— Тогда почему же Джеки еще не вернулся? — сказала миссис Морен. — К Энди так поздно он никогда не заходит. К ужину он всегда вовремя. Мне это не нравится, Том, право слово. Ночью в такую погоду он должен был идти прямо домой, больше некуда, опасно. Ты послушай, какой ветер…

Пока она говорила, буря увивалась вокруг излучины реки, а дом так и дрожал от неистовых порывов ветра. Том Морен отодвинул стул и поднялся, оставив ужин недоеденным.

— Ты права, — сказал он, влезая в теплую куртку. — Я пойду на берег, посмотрю, что там. Ага, вот и Элик со стариной Маком, — услышал он громкий стук в дверь. — Они говорили, что зайдут после ужина потолковать со мной.

Тут дверь распахнулась, и в комнату втиснулся великан-десятник в сопровождении старины Мака.

— Слышь, ребята, мой парень не вернулся домой, и его мать волнуется за него. Пошли пройдемся по берегу, поищем его, а?

— Что! — взревел великан-десятник. — Наш Блуждающий Огонек на дворе в такую бурю? Конечно, мы идем с тобой, Том. И немедля, сию минуту. Поспешим, ребята.

И Элик Дункан снова шагнул за порог, его обычно веселое лицо тревожно нахмурилось.

— Фонарь на месте, порядок! — закричал он, когда они приблизились к роковому месту на берегу.

Он на несколько ярдов опередил отца Джеки и старину Мака. Но вдруг словно остолбенел, у него вырвался длинный свист, потом крик:

— Чтоб меня черти забрали! Поглядите-ка, ребятки!

Проследив за его испуганным взглядом, они увидели на самом краю обрывистого берега старую серую лошадь с опущенной низко головой, стоящую спиной к ураганному ветру, а на шее у нее куртку мальчика, на рукавах которой, завязанных узлом, висел горящий фонарь.

Том Морен первым подскочил к лошади.

— Мать была права! — закричал он. — С Джеки что-то случилось! — И он как безумный стал шарить вокруг.

— Послушай, Том, — сказал великан-десятник, — не надо терять головы, возьми себя в руки. Уж коли эта лошадь поняла, что должна стоять здесь и ждать мальчика, стало быть, у нее хватит ума, чтоб помочь нам найти его. Давай сделаем вид, что ведем ее домой, и посмотрим, что она станет делать.

И, сняв фонарь, завязав потуже рукава детской куртки вокруг ее горла, он взялся за них, как за повод, и заставил лошадь идти за собой. Они спустились с берега подальше от опасного места, обогнули выступ скалы, вышли на пешеходную тропу и прошли по ней ярдов пятьдесят. Но тут лошадь остановилась.

— Н-но, пошла! Давай, давай! — подгонял ее великан-десятник, дергая за рукава куртки.

Но лошадь стояла не двигаясь, дальше идти она отказывалась.

— Клянусь, наш Блуждающий Огонек где-то здесь поблизости. Джек! Эй, Джек! — закричал он.

Том Морен не мог кричать, у него сдавило горло. Он был просто не в силах произнести имя сына.

— Джек, Огонек, где ты? — продолжал звать Элик Дункан.

Ответа не было.

Тем временем старина Мак обшаривал все ложбины по одну сторону дороги, а отец Джеки пристально вглядывался во все скалистые выступы с другой. Вдруг он остановился, перегнулся через край одного уступа и, напрягая зрение, которое любовь сделала особенно острым, разглядел где-то далеко внизу маленький темный комок.

— Ребята, тут что-то лежит… — позвал он срывающимся голосом.

Элик Дункан спрыгнул на уступ, перегнулся, какие-то странные звуки вырвались из его горла, и с леденящим страхом на сердце, никогда доселе не ведавшем страха вообще, он опустил свою тяжелую руку Тому Морену на плечо и сказал:

— Обожди здесь, Том. Я спущусь. Лучше я первый спущусь туда.

И, перепрыгнув через край выступа, он опустился на землю рядом с мальчиком. Затем начал быстро растирать его замерзшие руки, пытаясь разбудить заснувшее сознание. Довольно скоро Джеки откликнулся, и великан-десятник с торжествующим возгласом поднял мальчика на своих могучих руках и, стараясь вскарабкаться на неровный выступ скалы, закричал:

— Он здесь, он в порядке, Том! Ему слегка досталось, но он молодчина.

Когда до слуха мальчика донесся знакомый голос, память вернулась к нему, и, приподняв голову, Джеки спросил:

— О, мистер Дункан, Серая отнесла фонарь на опасное место?

— Клянусь здоровьем, отнесла, сынок, — ответил Том Морен, протягивая руки, чтобы помочь доброму великану поднять свою ношу.

— Когда мы увидели ее, она стояла неподвижно и прямо, как флагшток, а под подбородком у нее висел зажженный фонарь.

— Слава богу, — вздохнул мальчик. — Я так боялся, что она повернет с ним домой, а не к реке. — И со вздохом добавил: — Я говорил вам, мистер Дункан, Серая умная, как человек. Это она спасла вас.

— Нет, Блуждающий Огонек, — мягко возразил великан-десятник, закутывая полузамерзшего мальчика в свою большую теплую куртку, — нет, дружок, это ты и твоя смекалка спасли нас. Старушка Серая привыкла к фонарю, но, если б ты не сообразил повесить его к ней на шею, толка от этого не было бы никакого. Да еще сам остался здесь замерзать без куртки, благослови тебя господь, малыш! Ребята с лесопилки никогда не забудут этого.

Домой раненый мальчик возвращался на спине у верной Серой. Домой, к теплым одеялам, горячему ужину, к нежно любящей матери. Там, дома, и выяснилось, что, когда он услышал, как что-то хрустнуло в ноге, это означало, что сломалась одна маленькая косточка в его щиколотке. Но она быстро зажила, и в один прекрасный день ранней весной у них в доме снова появился великан-десятник. Проницательные глаза его искрились смехом, хотя он и сообщил печальную новость, что Энди, наконец, согласился продать свою Серую.

— Неправда! Не может быть! — чуть не задохнулся Джеки. — Продать старушку Серую после того, как она спасла всех лесопилыциков? О, нет! Не верю, чтоб Энди мог пойти на это. — И его худое детское лицо даже побледнело. Он вскочил, готовый защищать лошадиные права, чуть приволакивая при этом больную ногу.

— И тем не менее Энди продал ее, — Элик Дункан расплылся в улыбке, — продал мне и другим ребятам с лесопилки, а мы решили отдать ее.

— Отдать? — вскричал мальчик, в глазах его были испуг и страдание.

— Да, парень. — Уже серьезно ответил великан и, положив руку на голову Джеки, добавил: — Отдать самому храброму парнишке на свете, тому, кого мы зовем Блуждающий Огонек.

Мальчик онемел на мгновение, потом протянул вперед руки, потому что к дому не спеша подошла серая лошадь и, наклонив голову, приветствовала Джеки, лизнув его мягким теплым языком прямо в ухо.

ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЬ

Вот уже несколько вечеров подряд в начале октября мальчики с Северной улицы собирались на квартире у Бенсонов, чтобы создать свой собственный клуб. Сложность заключалась в том, что они никак не могли решить, какой же все-таки клуб им лучше организовать. Сезон бейсбола скоро кончится, вот-вот наступит долгая зима, предстоит скучная, унылая пора, если только они не придумают что-нибудь интересное, чтобы внести разнообразие в вереницу серых дней, расцвеченных лишь рождественскими каникулами.

Ребята из Западного района создали шашечный клуб, третьеклассники — клуб загадок, ребята с Университетской — клуб любителей канадской литературы, и даже фабричные ребята с Равнины организовали клуб в честь легендарного разбойника капитана Кидда и, как бы в оправдание этого, позволяли себе иногда озорные выходки. И только мальчики с Северной улицы оказались «вне игры», однако они так много об этом говорили, шумели, спорили, что сомнений не возникало — они тоже хотят быть как все. Правда, хотя они и заседали уже пять раз, но все безрезультатно. Каждый из десяти мальчиков, принимавших участие в заседаниях, хотел разного. Чего они только не предлагали! Услышь их члены других клубов, они сильно подивились бы.

И вот однажды вечером, когда споры и раздоры привели к полной неразберихе, дверь вдруг отворилась и в комнату вошел отец Бенсона.

— Ого, из-за чего такой галдеж? — спросил он, когда воцарилось минутное молчание, и мальчики, все, как один, повскакали со своих мест, чтобы вежливо сказать ему «добрый вечер». — Что за шум? Сроду такого гвалта не слышал. Вы как драчливые килкенийские коты. Что стряслось-то, ребята?

У отца Бенсона была репутация шутника. Никто не видел его злым и не слышал от него грубого слова. У него было лицо скорбного шута, никогда никакой улыбки, однако все — от мэра до последнего рабочего с фабрики — любили его и уважали. Сколько раз бывало, когда Бенсон приходил из школы домой в плохом настроении, хмурый и злой из-за каких-нибудь неприятностей в классе, стоило ему увидеть насмешку на лице отца и услышать одну из его шуток, как задетое чувство собственного достоинства и все его возмущение сменялось веселым настроением и смехом.

— Только, чур, рассказывать по очереди, по одному. Не то у меня барабанные перепонки лопнут. О чем вы тут спорили?

И ребята кинулись рассказывать ему, но, честно говоря, конечно, не по одному.

— Клуб, говорите? — переспросил он, отодвигая стул и облокачиваясь на его спинку. — Какого рода клуб: для развлечений, мастерить что-нибудь, спортивный — какой?

— В том-то вся и беда, мы никак не выберем! — ответили мальчики хором.

Он какое-то время сидел молча, перед его круглыми детскими глазами ожила картина, которую он тут же обрисовал словами.

— Я наблюдал сегодня занятное зрелище, когда шел вечером по улице, — начал он, словно забыв тему разговора. — У ворот фабрики стояла ломовая лошадь, у ее ног вертелся молодой породистый кокер-спаниель, просто прелесть, что за щенок! Лошадь, видимо, устала стоять, опираясь на одну ногу, и решила изменить положение, и вот, опуская левую заднюю ногу, придавила тяжелым копытом лапу маленького кокера. Кокер завизжал. Я сроду не слыхал такого громкого визга, во всяком случае до сегодняшнего дня, когда я случайно попал на ваше почетное сборище. Так как, вы думаете, поступила миссис Лошадь? Она осторожно подняла свое левое переднее копыто. Но собачий визг не унялся. Тогда она подняла свое правое переднее копыто, все равно визг продолжался.

«Думай лучше, — наверно, сказала сама себе Лошадь. — Может быть, это мое правое заднее копыто? — И она подняла правую заднюю ногу. — Э, нет, сударыня, — сказала она сама себе, — это моя левая задняя. И, подняв левую заднюю ногу, она освободила бедного спаниеля, который и стал скакать перед ее носом, словно говоря:» Спасибо, спасибо!»

Большая, нескладная ломовая лошадь вытянула и без того длинное свое лицо, имея в виду сказать:» Не стоит благодарности. Я вовсе не хотела сделать тебе больно. Извини, пожалуйста «.

Потом из фабричных ворот вышел сам возница — симпатичный, общительный, сердечный, умный человек. Ну еще бы! Мы, люди, конечно, много умнее лошадей, не так ли, ребята? Однако только потому, что эта большая, терпеливая, добрая лошадь, обеспокоенная случившимся, передвинулась на двадцать футов от того места, где он ее оставил, этот возница, создание, как мы могли бы предполагать, более мыслящее, чем лошадь, схватился за кнут и стал бить и стегать благородное животное и при этом истошно орать:» Я тебя научу, как сходить с места! Ах ты… «Полагаю, мальчики, вам вовсе не так уж хочется услышать, как он позволил себе ее обзывать?14

— Он просто зверь!.. Негодяй!.. Дебил! А еще называет себя человеком! — раздались со всех сторон возгласы возмущенных ребят.

— Вот именно, человеком, — заключил отец Бенсона, — который во всем превосходит ломовую лошадь, однако она-то поняла, какую именно ногу надо поднять. Я убежден, если бы у этой лошади было столько же ног, сколько у сороконожки, она бы все равно поднимала их одну за другой, пока не освободила бы собачонку. Честное слово, ребята, будь у меня надежные сподвижники, я бы учредил» Клуб защиты животных «, чтобы…

Закончить фразу ему не дали. Мальчики окружили, буквально облепили его, прося и требуя помочь им организовать такой клуб, помочь им познакомиться с привычками и повадками разных животных и даже научиться читать их» мысли «, а главное, чтобы защитить их от грубого и жестокого обращения. Они проголосовали за то, чтобы отец Бенсона стал их почетным президентом. Словом, по домам они разошлись самыми счастливыми мальчиками на свете. Но прежде чем разойтись, самый застенчивый и маленький среди них по имени Джимми Даффи, доселе молчавший, поскольку не мог перекричать более голосистых, задал вопрос:

— Мистер Бенсон, вы на самом деле считаете, что ломовая лошадь думала и рассуждала так?

— Конечно, дружок! И говорила на своем незатейливом лошадином языке, которого мы не понимаем, хотя полезно было бы, — ответил мистер Бенсон.

Очень скоро» Клуб защиты животных» с Северной улицы обрел широкую известность, а его влияние уже чувствовалось во всех кварталах города. За жестоким возчиком, чье бесчеловечное обращение со своей лошадью и послужило началом создания этого клуба, было установлено наблюдение, за чем последовало сообщение в полицию, и уже в полиции с ним строго поговорили о рукоприкладстве и прочих наказаниях, какие выпадают на долю его лошади. А в результате со временем он сам стал разделять взгляды «Защитников животных» на свое собственное грубое отношение к лошади, так что спустя два месяца его действительно можно было назвать человеком симпатичным и обходительным.

— Даже если бы ваш клуб не сделал ничего, кроме перевоспитания этого человека, которого вы научили сердечнее относиться к своей лошади, и то, значит, вы создали его не зря, — высказал по этому поводу свое мнение мистер Бенсон однажды вечером, когда он опять заглянул на одно из их заседаний. — Так держать, ребята! Наши четвероногие друзья верно служат нам и в ответ заслуживают наше уважение.

И мальчики упорно и честно следовали этому совету. Бездомные кошки, бродячие запаршивленные собаки, отощавшие лошади, заброшенные коровы, уличные воробьи, голуби, синекрылые сойки находили у них защиту, заботу и спасение от всяких напастей этой зимой.

Мистеру Бенсону даже удалось так распределить свои вечера, что он выкраивал часок, чтобы присутствовать на очередной встрече клуба. Его рассказы о привычках и повадках птиц и зверей особенно нравились мальчикам потому, что этот живой, с открытым сердцем человек обладал чудесным даром подмечать в характере и поведении любого живого существа все самое забавное и смешное. Так, например, жесткошерстного терьера он называл комиком, а лося — трагиком. Черного медвежонка — клоуном, рысь — разбойницей, а перелетных птиц — невидимым сладкоголосым хором. Да еще ко всему он, как правило, предлагал захватывающую историю, оправдывающую то или иное сравнение и кличку.

Частенько все члены клуба покатывались со смеху, когда он подражал ужимкам разных зверей и походке птиц. А минуту спустя они становились серьезны, когда слушали захватывающую, трогательную историю об охоте на мать-олениху, которая пыталась защитить своих маленьких оленят, или про лиса-отца, павшего от быстрой пули, когда он совершил налет на курятник, чтобы прихватить добычу для своих симпатичных остроносеньких лисят, свернувшихся клубочком под боком у матери в далекой норе.

Мальчики слушали, учились, смеялись, и, когда открылась первая весенняя страничка календаря, возвещавшая начало нового бейсбольного сезона, единственно, о чем они сожалели, это, что встречи их клуба теперь будут отложены до осени.

В конце апреля отца Джимми Даффи вызвали по делу в Буффало. Накануне отъезда от сказал:

— Какая досада! Ехать в такую даль ради беседы всего-то на час. Из-за одного часа потеряю целый день. А впрочем… скажи-ка… Джимми, ты видел когда-нибудь Ниагарский водопад?

— Нет, папа, — ответил Джимми, и лицо его осветилось надеждой.

— Тогда будь готов, завтра поедешь со мной. К полудню с делами я уже покончу и до темноты других дел, кроме водопада, у нас не будет. Домой вернемся вечерним поездом. Ты не возражаешь?

Джимми даже онемел от восторга. Уже сколько лет он мечтал увидеть Ниагарский водопад! Но в семье были старшие братья и сестры, и до сегодняшнего дня казалось, его очередь никогда не придет. Наконец мечта сбылась! Поездка состоится. Он проведет весь день с папой, будет гулять вокруг водопада, любоваться чудом, слушать несмолкаемый гул воды, падающей с огромной высоты.

В эту ночь Джимми никак не мог уснуть; задолго до отхода поезда он был уже на ногах, запасся чистым носовым платком, проглотил на завтрак яичницу и уселся на ступеньки переднего крыльца в беспокойном ожидании, пока отец его не спеша ел, спокойно поглядывая на карманные часы, потом отодвинул стул и прошел быстро в гостиную, поглядел, какая погода, взял легкое пальто и шляпу, попрощался с миссис Даффи и позвал:

— Пошли, Джимми!

Но Джимми уже был у калитки, маму он поцеловал на прощанье еще час назад, и вот решительным шагом они отправились к станции. Мистер Даффи молчал, мысленно сосредоточившись на предстоящей деловой встрече. А Джимми пританцовывал, насвистывал что-то, весь на взводе от возбуждения, зарядившись им на целый день.

До Буффало езды было три часа. Потом бедному Джимми пришлось сидеть в душной приемной учреждения, пока отец беседовал с каким-то человеком за стеклянной дверью. Джимми казалось, они никогда не кончат, однако ровно через час дверь открылась, и он услышал, как тот человек, с которым беседовал отец, сказал:

— А теперь, мистер Даффи, не пойти ли нам в мой клуб, чтобы пообедать там?

— Благодарю, мистер Браун, но только не сегодня. Со мной мой младший сынишка, мы собираемся полюбоваться на водопад. Джимми никогда еще его не видел.

— Прекрасно! — одобрил мистер Браун. — Приветствую! Все равно, что самому снова стать мальчишкой, верно, Даффи? Что ж, желаю хорошо провести время, удачи вам! — И стеклянная дверь закрылась.

Итак, с делами было покончено, и отца Джимми словно подменили. Он болтал, шутил с сыном, смеялся; они прекрасно вдвоем пообедали, прокатились еще раз на поезде и в два часа уже стояли на самом краю пропасти, любуясь знаменитым Ниагарским водопадом, с шумом низвергающимся вниз к их ногам. Столб туманной мглы, сверкающие радуги, гигантские потоки воды, скачущие и рычащие, словно миллион волков, — все кружилось, вертелось перед глазами Джимми, как в чудесном сне. Он следовал за отцом, ошеломленный, в полном восторге.

Они прошлись по островам, по хитро сплетенным мостам, перекинутым со скалы на скалу над водопадом, и, наконец, вышли на голый каменный выступ, нависающий над беснующейся рекой.

— Мы с тобой здесь чуть отдохнем, Джеймс, — предложил весело отец, — а потом спустимся под водопад, чтобы осмотреть ледяной мост. Я вижу, он все еще в прекрасном состоянии. Тебе повезло, мой мальчик, что увидишь его. Случается, он подтаивает уже в марте, так что сегодня нам светит удача.

Вокруг них бурлили и ссорились разгневанные стремнины, в яростном споре сцепившиеся с гранитными берегами, а поверх этих шумных дебатов вдруг донеслось далекое, но чистое музыкальное эхо, словно сотни ртов засвистели в унисон.

— Что это? — воскликнул мистер Даффи, приподнявшись со скамьи.

— Не знаю, — ответил мальчик, пристально вглядываясь в бурлящие воды неискушенными детскими глазами. — Вот снова, па, слышишь? — крикнул он. — Свистят! Их много. Свистит целая армия. — Потом он поглядел на небо и, указывая наверх, с волнением закричал: — Смотри, смотри! Птицы! Это птицы! Большие, белые! Как они называются, па? Вот, снова свистят.

Мистер Даффи прикрыл глаза от солнца и наблюдал. Он увидел, как на спокойные воды, обманчиво притихшие над водоворотами, опускались один за другим прекрасные белоснежные лебеди из большой, огромной стаи. Река была готова втянуть их усталые тела в свои воды. Лебеди медленно погружали в воду крылья, не в силах взмахнуть ими. Они вяло стелились над рекой, а темный притаившийся поток готовил им западню, стремясь прижать их к своей груди.

— Джимми! Джимми! — воскликнул мистер Даффи. — Это лебеди. Смертельно усталые лебеди. Они совершают летний перелет на север. Ручаюсь, они уже пролетели тысячи миль! Видишь, сынок, они совсем выдохлись и смертельно устали.

У Джимми захватило дыхание. Стая великолепных птиц незаметно надвигалась на них. Они уже могли разглядеть царственное величие каждой птицы в ослепительно белом оперении, ярко-красный, словно июльский мак, клюв, их грациозно вытянутые вверх шеи. Прекрасные птицы стремительно, но молча плыли по воздуху, все приближаясь и приближаясь.

— Папа! — охрипший голос мальчика задрожал. — Ой, папа, как ты думаешь, им не опасно лететь над нами? — Просьба, мольба в голосе мальчика выдавали его испуг.

— Конечно, нет! — ответил мистер Даффи, хотя в тоне его ответа не чувствовалось уверенности. И после недолгой паузы он произнес со стоном: — Джимми, они погибли! Они не видят грозящей опасности, но даже если бы увидели, у них не хватило бы сил подняться выше. Ох, сынок, если б только мы могли помочь им!

Джимми продолжал стоять, не шелохнувшись, не отрываясь глядя на птиц, а сердце его ровно и громко стучало. Теперь уже любой мог понять, что величественный батальон птиц приговорен. Не чуя беды, они плыли вперед, обессиленные длинным перелетом с болот и лагун Чесапикского залива, откуда жаркое солнце прогнало их с насиженных мест, где они зимовали, и заставило лететь на далекий снежный север, чтобы найти там убежище на лето.

— Ох, Джимми, какая жалость! — прошептал мистер Даффи.

Но мальчик не откликнулся. У него на глазах бешеный гигантский поток подхватил доверчивых птиц и с неистовой, устрашающей силой увлек их к самому краю водопада. Потрясенный мальчик зажмурился и бросился ничком на камни. До его ушей донесся странный, нечленораздельный вой толпы. Мальчик поднял голову, открыл глаза, но река была пуста.

Отец с сыном устремились по тонкому мостику через Козий остров на берег, потом опустились на подъемнике к ледяному мосту. Перекрывая яростный шум Ниагарского водопада, несся жалобныый предсмертный крик белоснежных птиц и возгласы собравшихся зрителей. На коварном ледяном обрыве лежала истекающая кровью, перебитая стая — всё, что осталось от великолепного отряда, спешащего домой. Их несчастные поломанные ноги, свернутые шеи, распластанные тела, вызывающие сострадание предсмертные судороги могли бы растопить каменные сердца. Никогда уже эти прекрасные лебединые шеи не вытянутся грациозно, чтобы одарить пугливым свистом апрельское небо, знакомое с ранними восходами солнца и поздними утренними звездами. Их лебединая песнь была спета, сладкоголосый хор их смолк навсегда.

Когда Джимми с отцом прибежали на место, толпы людей, кто с камнями, кто с палками — что попало под руку, — спустились на лед и добивали беспомощных птиц, в коих еще теплилась искра жизни. Они выхватывали их ДРУГ у друга, ругались, ссорились. Ни слова жалости или сожаления по случаю ужасной катастрофы, ни малейшего желания спасти уцелевшие экземпляры этой редкой прелестной птицы. Джимми заметил, что несколько лебедей каким-то чудом не пострадали, но, прежде чем он успел до них добраться, более сильные взрослые люди накинулись на ослабевших, перепуганных лебедей и забили их насмерть.

— Перестаньте! Перестаньте! — кричал Джимми. — Эти птицы не ранены! Спасите их! Отпустите!

— Как бы не так! — рявкнул здоровенный мужчина с лицом прожорливого злого духа. — Да эти птицы стоят по двадцать долларов за штуку! Лично я заберу все, какие попадутся.

И последние из тех, что еще пытались подняться и распластать свои чудесные крылья, одна за другой падали снова на землю, пока не остался один-единственный лебедь.

С быстротою дикой кошки Джимми кинулся к забившей крыльями жертве и загородил ее своим худым детским телом от занесенной дубинки.

— Только попробуйте ударить этого лебедя! — крикнул он сердито, оглядываясь с возмущением на потенциального убийцу.

— Привет, петушок! Тебе тоже захотелось заработать двадцать долларов? — ощерился тот.

— Вовсе нет, мне захотелось спасти этого лебедя, и я его спасу! — крикнул во весь голос Джимми. — Это моя птица!

— Да, конечно, Джимми, — грустно сказал его отец, подходя к ним. — Она одна осталась в живых. Я насчитал сто шестнадцать погибших или добитых15.

Джимми снял с себя куртку, завернул в нее благородную птицу и осторожно понес к подъемнику. Выбравшись наверх на твердый берег, Джимми накормил лебедя, проверил, все ли у него цело, и заботливо посадил его в клетку, чтобы отправить домой. Усталая птица без всякого сопротивления позволила себя измерить. От клюва до кончика хвоста в ней был пятьдесят один дюйм. А размах ее крыльев и того больше — восемьдесят один дюйм.

Так уж случилось, что спасти эту прекрасную птицу, единственную, которая уцелела из целого отряда великолепных белоснежных, летевших на север лебедей, выпало на долю самому младшему члену «Клуба защиты животных» Джимми Даффи. Он сам ее спас, сам привез домой, сам раздвинул для нее прутья клетки, чтобы она могла свободно гулять на заднем дворе дома Даффи.

— Какой ты красавец! — говорил лебедю Джимми, убирая последний прут. — Оставайся, живи у нас, если тебе нравится, а когда захочешь, можешь улетать куда тебе надо. Ты у нас на свободе, а не в тюрьме.

На другое утро лебедь все еще оставался во дворе у Джимми. Утки пытались заговорить с ним, но его грустные, удивленные глаза и поникшие крылья говорили красноречивее слов об усталости и перенесенном несчастье.

В тот день мальчики целыми группами приходили посмотреть на него, а вечером заглянул и отец Бенсона. Услышав всю историю, он только сказал:

— Мне очень повезло, что я не оказался там. Я же большой и сильный и могу поколотить любого, кто даже сильнее меня. Если бы я схватил негодяя, убивающего беззащитных птиц, я бы непременно швырнул его в бурлящий поток. И сейчас уже сидел бы в тюрьме, а осенью меня бы, чего доброго, повесили. Да, на этот раз мне крупно повезло.

Многие жители городка советовали Джимми посадить лебедя за решетку или отослать его в музей, но Джимми всем отвечал:

— Нет уж! Я видел, как они умирали. Я не хочу, чтобы и мой лебедь умер от разрыва сердца.

Проходили день за днем, а лебедь все оставался у Джимми и казался довольным и счастливым.

Но вот занялась заря одного особенно яркого майского дня. Солнце жарко светило, устилая своими лучами задний двор Даффи. Около полудня раздался отчетливый музыкальный, совершенно особый свист. Услышав его, Джимми бросился к боковой двери. Его лебедь, вытянув высоко вверх шею, устремив клюв в сторону, противоположную слепящему солнцу, расправил свои царственные крылья и поплыл вверх, вверх, вверх…

Снова раздался отчетливый, протяжный свист, и лебедь стал быстро удаляться, а Джимми следил за ним глазами, полными печали, но одновременно и несказанной радости, пока лебедь не превратился в светящуюся, белую точку, уплывающую на север в поисках своих собратьев.

НОЧЬ В ГОСТЯХ У СЕВЕРНОГО ОРЛА

История на основе реального факта

Длинный трансконтинентальный экспресс несся, покачиваясь, через Северо-Западную Канаду к земле Заходящего Солнца. Мощный паровоз отстукивал ритм на прямой колее, пересекающей плоскую прерию. Сам экспресс, его почтовый и багажный вагоны, вагоны первого класса и спальный извивались вслед за ним, словно угорь колоссальных размеров. Но вот колеса проворчали-проскрежетали снижение скорости. Гигантское животное замедлило ход и остановилось.

Неожиданная остановка разбудила Нортона Аллана. Он вдруг совершенно проснулся и с удивлением перевернулся на своей нижней полке, напрасно ожидая, что поезд вот-вот снова помчит их к Скалистым горам. Какие-то люди прохаживались перед пульмановским спальным вагоном, и Нортон поспешил поднять жалюзи на окне и выглянул наружу. Но увидел он лишь скромную станцию маленького степного поселка, зато очень четко расслышал голоса на платформе.

— Что это за место? — спросил кто-то.

— Глейчен, милях в шестидесяти к востоку от Калгари, — был ответ.

— Лагерь строителей? — спросил тот же голос.

— Да нет, — прозвучал ответ. — Эту колею, я думаю, проложили примерно, когда вы только родились на свет.

Раздался смех.

— Так что же за палатки такие там вдали? — не унимался любопытный.

— Индейские типи, — получил он ответ. — Это центр резервации черноногих.

Сердце у Нортона так и подпрыгнуло — знаменитое индейское племя черноногих прямо тут, за окнами его вагона! Ох, если бы можно было задержать поезд до утра! И как бы в ответ на его желание встревоженный голос отрывисто произнес:

— Впереди размыло пути, ребята. Бау-Ривер вышла из берегов. Полагаю, мы застряли здесь надолго.

Затем и фонари, и голоса проследовали вперед.

Сколько-то минут Нортон лежал неподвижно, стараясь осмыслить случившееся. Потом приподнялся на одном локте и обвел взглядом абсолютно ровную бескрайнюю прерию. На западе низко повисла мутная луна. Ее рассеянный свет окутал дымкой равнину, но даже при таком освещении можно было разглядеть на расстоянии не более трехсот ярдов от железной дороги с полдюжины типи, их устремленные вверх опорные столбы и курящиеся макушки. Нортон посмотрел на часы. Оказывается, было всего два часа ночи. «Неужели ждать до рассвета?»— терзал он себя вопросом, пока голова его (с огромной шапкой волос, которые упрямо продолжали виться, хотя он часами причесывал и выпрямлял их) покоилась на подушках, а серьезные молодые глаза, прищурившись, с тоской вглядывались в манящие типи.

В следующий момент полог над его полкой раздвинулся, и он увидел хорошо знакомое тонкое, красивое, гладко выбритое лицо, украшенное пенсне в золотой оправе и точно такой же, как у него, копной волос, и знакомый любимый голос объявил, подражая официанту:

— Завтрак ждет вас в вагоне-ресторане.

Отбросив одеяло, Нортон вскочил и схватил профессора Аллана за руку:

— Отец, ты видишь, — воскликнул он, указывая на окно, — там индейцы! Это их типи. Резервация черноногих! Я слышал, как проводник только что говорил про это.

— Знаю, мой мальчик, — сказал профессор, усаживаясь на край нижней полки в ногах у сына. — Но я также знаю, что твоя добрая мать и твой уважаемый отец умрут с голода, если придется слишком долго ждать, пока ты составишь им компанию в вагоне-ресторане и…

Однако Нортон уже влез в свои одежды: обычно грустные глаза юноши горели от возбуждения. Вот уже несколько лет он вместе с отцом, который был профессором в одном из видных университетов Торонто, изучал жизнь индейцев, их характер, привычки, их историю. Они много читали про них и даже создали маленький, но очень удачный музей предметов старины, индейских реликвий. Они всегда восхищались прекрасным обликом древнего воинственного племени черноногих, но, отправляясь на летние каникулы в путешествие к Тихоокеанскому побережью, конечно, не могли даже представить себе, что им предстоит сделать стоянку среди людей своей мечты.

— Тони, для тебя, мой мальчик, и для твоего отца это действительно настоящий праздник, — прозвучал голос матери. — К тому же проводник говорит, что, возможно, мы простоим тут часов сорок восемь. Бау-Ривер разбушевалась и смыла мост возле Калгари. Надо благодарить судьбу, что в этом поезде мы устроены с комфортом и будем сыты. — С этими словами рядом с профессором появилась улыбающаяся мать Нортона.

Никогда за все свои шестнадцать лет Тони, как называли его родители, не одевался с такой быстротой, хотя в спальном вагоне негде было повернуться. И вот он уже сидел перед большими окнами вагона-ресторана, из которых открывалась широкая равнина с разбросанными по ней типи, из кратера которых уплывали вверх перистые струи дыма. Вокруг поезда уже толпилось немало индейцев. Некоторые прихватили с собой отполированные рога бизона на продажу. Все были одеты в прекрасную оленью кожу, искусно расшитую бисером, как в старину, и украшенную иглами дикобраза.

В некотором отдалении от них виднелась величественная фигура очень высокого индейца с точеными чертами лица цвета красной меди, широкими плечами и длинными черными волосами, заплетенными вместе с хвостами горностая в косу. Голову его венчал убор из настоящих черно-белых орлиных перьев. Поверх одежды из дорогой оленьей кожи на нем было красивейшее зеленое шерстяное одеяло. Он стоял, скрестив руки на груди, с видом человека, привыкшего повелевать. Рядом с ним остановился высокий, тонкий юноша, совершенный его двойник по чертам лица и одежде, за исключением одеяла — у юноши оно было ярко-красное. И на голове не было орлиного плюмажа.

— Какие великолепные мужчины! — заметил профессор. — Ни один университет, каким только может похвастаться наш цивилизованный мир, не даст того, что простая пища, скромный образ жизни, даже сам воздух свободных прерий подарили этому гордому человеку и его сыну. Тони, мы обязательно должны заговорить с ним. Не знаю только, как представиться.

— Обстоятельства подскажут, будь спокоен, — улыбнулась миссис Аллан. — Выйдите с Тони подышать. Вот увидишь, что-нибудь да произойдет.

Так оно и случилось.

Когда профессор и Тони вышли на платформу, они увидели толпу пассажиров, некоторые прохаживались туда-сюда.

— Хоть бы они не стояли и не пялились так на индейцев! — с возмущением сказал Тони. — Индейцы на нас ведь не пялятся.

— Ну еще бы, — сказал профессор, — индейцев с колыбели учат, что вежливые люди не пялятся, как ты выразился.

Они завели короткую беседу о воспитании, и как раз в этот момент к величественному индейцу проворно подошел хорошо одетый господин и очень громко сказал:

— С добрым утром, приятель! Я бы не прочь купить это украшение из орлиных перьев, что у тебя на голове. Продашь его? Вот доллар.

Нортон Аллан сердито обернулся на него:

— Зачем так повышать голос? Ведь вы обращаетесь не к глухому.

— Ох! — Пассажир несколько смутился и понизил голос, но потом все равно громко и настойчиво повторил: — Вот два доллара за твои перья!

Индеец даже не взглянул на него, характерным движением едва уловимо передернул плечами, поправил на себе одеяло, повернулся и медленно пошел прочь. В это время мимо проходил проводник, и недоумевающий пассажир кинулся к нему:

— Вы подумайте, проводник, вон тот индеец не захотел взять у меня два доллара за цыплячье крылышко в его волосах.

Проводник рассмеялся:

— И не возьмет! Он не просто индеец, а Спящий Гром — вождь черноногих, живущих в окрестных прериях на территории в десять миль. У него самого три тысячи голов рогатого скота, восемьдесят лошадей и около двух тысяч акров земли под пастбищами. Ваши два доллара ему не нужны.

— Ох! — снова выдохнул пассажир, на этот раз более смущенно, и, проявив мудрость, вернулся в вагон.

Все это время молодой индеец в красном одеяле не сходил с места, лишь быстро перевел взгляд на Нортона, когда тот пытался урезонить шумливого пассажира.

— А вот сын Спящего Грома, Северный Орел, — продолжал проводник доброжелательно, остановившись рядом с юношей.

Нортон Аллан поспешил сделать шаг к нему, приподнял кепи и, застенчиво протянув ему руку, сказал:

— Северный Орел, я очень рад пожать вам руку.

Молодой индеец в ответ тоже протянул тонкие смуглые пальцы, мимолетная улыбка промелькнула на его лице, и он сказал:

— Вы громко не говорите.

И оба рассмеялись. Вскоре и профессор, который до этого был молчаливым, но заинтересованным наблюдателем всего происходящего, включился в разговор молодых, словно и ему самому было всего шестнадцать лет, когда все еще впереди.

Для Нортона это был знаменательный день — он не только познакомился с индейским вождем по имени Спящий Гром, который немного говорил по-английски, но их дружеские отношения так укрепились, что в полдень Северный Орел подошел к профессору с просьбой отпустить с ним Нортона, чтобы они провели ночь в типи его отца и на следующее утро прискакали назад до отправления поезда.

Спящий Гром стоял при этом рядом с сыном и согласно кивал, одобряя то, что говорил Северный Орел.

Само собой, миссис Аллан высказалась за то, чтобы найти повод вежливо отказаться от приглашения. Она просто слышать не хотела о такой затее. Однако профессор занял прямо противоположную позицию.

— Мы должны отпустить его. Конечно, пускай едет. Тони уже сам может за себя постоять. Не надо упускать такой счастливый случай. Он ведь уже почти мужчина. Пусть знакомится с жизнью, набирается опыта.

— Но они выглядят так дико! — попыталась оправдаться бедная мать. — Они же дикари. Только представь себе, что Тони один отправится к этим черноногим! Нет, не хочу даже думать об этом!

К счастью, проводник поезда услышал эти слова и, улыбаясь ее страхам, заметил довольно сухо:

— Мадам, если бы ваш сын был в такой же безопасности и так же защищен от зла и соблазнов в городе Торонто, как в гостях у Северного Орла, в его прериях, я бы вас от души поздравил.

Его заверение, судя по всему, тронуло обеспокоенную женщину. Она скорее сердцем, чем умом, почувствовала его правоту и тут же согласилась.

Лицо Северного Орла преобразилось, когда он уловил, что она отпускает Тони.

— Он будет в полной безопасности и приедет к поезду много заранее, — только и сказал он.

И тогда заговорил Спящий Гром, впервые за все время. Он произнес одно лишь слово:

— Безопасность. — Затем указал рукой в сторону прерии и повторил: — Безопасность.

— Все в порядке, дружок, — сказал профессор твердо. — Тони будет в такой же безопасности, как в церкви.

— Да, — согласилась миссис Аллан, — вождь отвечает за свои слова. Что же до юноши, верю, что он скорее умрет, чем позволит кому-нибудь хоть мизинцем тронуть Тони.

Последующие события доказали, что она была права.

Не прошло и часа, как они были готовы отправиться в путь. Северный Орел верхом без седла на крепкой индейской лошадке, Тони в мексиканском седле верхом на прекрасном низкорослом полудичке, который нырял по холмам не хуже игрушечного коня-качалки.

В последнюю минуту кто-то из скотоводов задержал Спящего Грома, чтобы договориться с ним о покупке части его стада, поэтому молодые люди собрались ехать одни. Последним, с кем они попрощались, был проводник. Он строго наказал им приехать к поезду загодя и со всей серьезностью напутствовал Нортона:

— Ничего не бойся, сынок. Индейцы только выглядят дикарями в этих перьях с раскрашенными лицами. Но они верные подданные английского короля Эдуарда. Полагаю, его величеству все равно, во что одеты его подданные, если они верны ему, — в оленьи шкуры или в черное сукно.

Затем им долго махали шляпами и носовыми платками. Машинист паровоза, уловив настроение присутствующих, дал несколько громких гудков, и, запомнив напоследок улыбку отца и лицо матери, да еще красное одеяло Северного Орла где-то сбоку у его локтя, молодой Аллан поскакал по тропе, ведущей в глубь страны черноногих.

Милю за милей они ехали молча. Дважды, не промолвив ни слова, Северный Орел указывал на что-то впереди — сначала на койота, затем на стайку антилоп да еще на группу всадников-индейцев на далеком горизонте, метеором пронесшихся в пестрых одеждах на быстрых лошадках.

Казалось, удивительная интуиция подсказывает Северному Орлу, что именно может заинтересовать его белого сверстника — загадочность звериных следов, сами звери, их хитрые уловки, кактусы, огромные плантации диких, но съедобных и сладких грибов, барсучьи и сусликовые норы, все еще не стертые, уходящие вдаль, извивающиеся длинной цепочкой следы почти уже истребленных бизонов. Именно тут, когда он указал на эти следы, Северный Орел заговорил искренне и страстно, обнаружив такое ораторское искусство, какому Тони мог только позавидовать. Словно вдохновение охватило юного краснокожего, слова потоком лились из его уст, потом в голосе его зазвучала печаль, и он сделал заключение:

— Все равно они уже никогда не вернутся, наши великаны бизоны, на которых охотились и мой отец, и мой дед. Они все ушли. Ушли далеко, в другие земли, потому что им не понравилось отношение бледнолицых. Иногда по ночам мне снится, что я слышу топот их тысяч копыт по бизоньей тропе, вижу их рога, задранные вверх, словно трава прерий на сильном западном ветру. Но сейчас от них остались одни привидения. Они уже никогда не придут. Я долго ждал, очень долго, много дней смотрел на их следы, смотрел и смотрел, но они не пришли. Никогда уже они не придут.

Тони молчал. А что мог он сказать? Он только понимающе кивал головой и крепко прикусил нижнюю губу, будто ему приходилось что-то скрывать, но он сам не знал, что. И ему тоже пригрезились бегущие бизоны и так захотелось увидеть хоть одно из этих великолепных животных, проносящихся на фоне травы и неба. Но Северный Орел был прав — бизоны ушли навсегда.

Только Тони почувствовал, что седло ему слегка натирает, как, указав рукой на юго-запад, молодой индеец сказал:

— Там типи моего отца.

И через каких-нибудь пять минут оба уже спешились и ступили на землю вождя. В дверях типи появилась женщина, а за нею трое детей. В нарядных национальных одеждах она была очень красива. Щеки ее были накрашены блестящей темно-красной краской, а пробор в волосах — ярко-оранжевой. Обратившись к ней, Северный Орел быстро-быстро заговорил на языке черноногих. Она, не задумываясь, ответила. И тогда юноша сказал просто:

— Это моя мать. По-английски говорить она не умеет, но приветствует тебя и просит передать, что ее сердце для тебя открыто.

Тони, приподняв кепи, пожал ей руку. Женщина бесшумно откинула шкуру, служившую дверью, и жестом пригласила его войти. На какой-то миг он подумал, что все это сон. Типи и снаружи было на редкость красиво — с расписными стенами, на которых было изображено много солнц и разных планет, а также лошадиные и волчьи головы, однако внутреннее убранство свидетельствовало о таком богатстве, что Тони просто онемел от изумления. Само типи было не менее тридцати футов в диаметре и стояло на чистой, сухой коричневой земле прерии, которая, в свою очередь, была застелена шкурами различных животных — светло-бурого медведя, лисицы, степного волка и барсука. С опорных шестов свисали костюмы из прекраснейшей оленьей кожи, кожаные ноговицы, рубашки, мокасины, и все это было расшито и украшено с настоящей роскошью. Еще там были кожаные ягдташи, кожаные кисеты, ружейные чехлы с вышивкой и кроличьи накидки. Не менее дюжины костюмов украшала бахрома из горностаевых хвостов на рукавах и на отворотах ноговиц. Сбоку на полу лежала стопка разноцветных шерстяных одеял, штук двадцать, не меньше, и целая гора пушистых звериных шкур; рядом была сложена пирамида из бизоньих рогов и свернутых лассо, знаменитых индейских лассо, свитых из травы и сухожилий, чтобы арканить рогатый скот и лошадей.

Все имущество этого типи в Нью-Йорке стоило бы тысячи долларов. И в памяти Нортона на мгновение возник пассажир поезда, предлагавший жалкие два доллара Спящему Грому за его головной убор из орлиных перьев. Ничего удивительного, что проводник посмеялся над этим.

Тут в типи вошел Северный Орел и спросил, не хочет ли Тони пойти посмотреть рогатый скот на ближайшем пастбище. Конечно, Тони изъявил желание. Ничего подобного он в жизни больше не видел. На пространстве в целую милю перед ним кишело море блестящих рогов и гремящих копыт. Казалось, вся эта пестрая масса уплывает прямо в небо. Это было целое богатство, такое вот стадо, и Нортон испытал странный восторг от неожиданной мысли, что он и его родители, путешествующие в дорогом пульмановском вагоне и живущие в большом городе, просто бедняки по сравнению с этим тонким юношей из племени черноногих, играющим роль хозяина с естественной мягкостью человека, совершенно свободного и неиспорченного.

День выдался очень теплый, поэтому ужин приготовили на открытом воздухе. Северный Орел показал Тони, как разжигать огонь на степном ветру: под укрытием типи с подветренной стороны между двумя шестами под поперечиной, на которой висит над огнем чайник. Главной едой индейцев были вареная говядина, крепкий черный чай и пресная лепешка. Но ради гостя зажарили уйму вкуснейших грибов. Сами индейцы редко едят их, а Тони с легкостью проглотил несколько порций.

После ужина Северный Орел опять пригласил Тони в типи и показал чудесные вышивки и орнаменты, сделанные на оленьих шкурах. Тони был в восторге и даже не поскупился ради этого часами драгоценного сна. И все-таки непривычно долгая прогулка верхом, свежий воздух и обильный ужин — все, вместе взятое, одолело его приподнятое настроение, и он рад был сразу после захода солнца одновременно со всеми «приготовиться ко сну».

«Приготовиться ко сну» означало раздеться, завернуться в полосатое индейское одеяло и лечь на груду волчьих шкур, мягких, как пуховая перина, серебристых, как облака, поближе к незавешенной двери.

Ночь серой вуалью окутала прерию, взошла поздняя луна и бледными лучами коснулась ровной пустынной поверхности земли. Через открытую дверь Тони наблюдал величественную пустынность и уединенность, разлившуюся над прерией. Все было прекрасно, и он почувствовал такую любовь к этому миру, словно тот принадлежал по рождению ему, а не спящему рядом с ним юноше из племени черноногих, унаследовавшему этот мир от своих предков. Потом из белой ночи донесся вой койота-скитальца и шум множества крыльев над головой. Постепенно перина из волчьих шкур согрела и убаюкала его, легкое дуновение ночного воздуха и тишина навеяли дремоту, и Тони заснул.

Уже светало, когда что-то внезапно разбудило его. Он тут же встрепенулся, не понимая, однако, что заставило его замереть и онеметь. Он готов был закричать от страха, но еще не знал, из-за чего, и в следующий момент гибкое красное тело перегнулось через него, и его рука оказалась в чьих-то сильных пальцах, словно в тисках. Последовала короткая борьба, поток слов, непонятных ему, испуганный женский вскрик. Затем гибкое красное тело — тело Северного Орла, — выпрямилось. Тони, бледный, напуганный, недоумевающий, тоже попытался подняться. Молодой индеец припал рядом с ним к земле, что-то ужасное обкрутилось и извивалось вокруг его темной тонкой кисти и всей руки.

Тони показалось, что он целую вечность не мог оторвать взгляда от этой ужасной картины, на самом же деле все было кончено в один миг: индеец задушил мерзкую гремучую змею и бросил ее к своим ногам. Минуту-другую никто не мог произнести ни слова, затем Северный Орел спокойно сказал:

— Она свернулась в одном футе от твоей правой руки и уже подняла голову, готовая броситься. Я проснулся, схватил ее вот здесь, пониже головы, и вот она мертвая.

Снова воцарилось молчание. Затем мать Северного Орла медленно подошла к ним, опустила одну руку на плечо сына, другую на плечо Тони и, глядя на мертвую змею, со значением покачала головой. А Тони, все еще продолжавший сидеть на волчьих шкурах, протянул руки и обнял Северного Орла за колени.

Миссис Аллан оказалась права — молодой индеец рисковал собственной жизнью, чтобы спасти ее сына. Все были потрясены случившимся, потому что гремучие змеи редко встречаются на территории черноногих. Происшествие слишком испугало и взволновало всех, чтобы хотелось много о нем говорить. Напряжение спало, только когда мальчики снова сели верхом и быстро поскакали в сторону Глейчена и поезда.

Несмотря на пережитый ужас, Тони покинул типи Спящего Грома с великим сожалением. Перед отбытием мать Северного Орла подарила ему очень красивые мокасины и нитку ценнейших лосевых зубов, а Северный Орел перевел ее прощальные слова:

— Моя мать говорит, что ты навсегда останешься в ее сердце. И что у тебя очень красивые волосы. Что ты, как солнечное тепло, растопил ее сердце, потому что ты не говорил с ней громко.

Было рано, и утренняя скачка на прохладном ветерке оказалась восхитительной. Когда, проскакав десять миль, они выехали на последнюю тропу, Тони удалось различить фигуру своей матери, уже стоявшей на часах. Она издали узнала их и махала рукой.

Выехав за пределы индейской территории, юноши попридержали лошадей и выразили друг другу сожаление, что приходится расставаться. На Северном Орле была на редкость красивая рубашка из оленьей кожи с вышивкой и бахромой. Он начал ее развязывать.

— Вот, возьми мою рубашку, — сказал он. — Моя мама сказала, что она лучше всех, какие она шила. Теперь она твоя.

На секунду Тони задумался и в ответ стал расстегивать свою рубашку, которая, к счастью, была из прекрасного тонкого голубого шелка.

— А ты возьми мою, — просто сказал он.

Обменявшись рубашками, они подъехали к железнодорожной станции: индеец, обнаженный по пояс, лишь с красным одеялом на плечах и свернутой голубой рубашкой под мышкой, и юный житель Торонто в наглухо застегнутой куртке, чтобы скрыть, что под ней ничего нет. Прекрасная одежда из оленьей кожи была перекинута у него через луку седла.

Все обменялись радостными приветствиями. Профессор и миссис Аллан прямо-таки глаз не могли отвести от своего вернувшегося сына. Однако на лице Тони лежала грустная тень предстоящего расставания, и радостным для него был только один момент — когда на платформе к нему подошел сам Спящий Гром и в присутствии остальных пассажиров не спеша снял со своей головы убор из орлиных перьев и протянул его Тони. Северный Орел сказал за него:

— Мой отец говорит, что ты храбрый и поэтому должен принять этот знак храбрости. Ты навсегда останешься в его сердце, ты не говорил с ним громко.

— Кто на Калгари, просьба занять места! — раздался голос проводника.

На какой-то миг пальцы индейского юноши и белого встретились в тесном рукопожатии. Сам не заметив как, спотыкаясь, Тони поднялся на ступеньки своего вагона и, пока поезд, набирая скорость, направлялся к подножию горы, стоял на задней площадке, не отрывая глаз от маленькой станции и индейских типи, медленно уплывавших назад, назад, назад, и думая лишь о том, чтобы сдержать набежавшие на глаза слезы и не выпустить из рук подарок Спящего Грома — убор из орлиных перьев.

Из сборника «КРЕМЕНЬ И ПЕРО»

ОРЛИНЫЙ ВОЖДЬ

На пустынных просторах прерий не жалели они лошадей —

Не уйдет теперь от расправы краснокожий лживый злодей.

На восток в поселок индейский он бежал и чуть не исчез

За рекой, где на многие мили тополиный тянется лес.

Оставить его в покое? Никогда! Слыхали везде

О грозе поселенцев белых, о крутом Орлином Вожде.

Всю равнину он держит в страхе, жжет и грабит который год,

Налетает, подобно вихрю, разоряет, уводит скот…

Но не зря на просторах прерий не жалели они лошадей:

Пойман, выслежен, загнан в угол краснокожий вор и злодей.

Подступили с тылу к вигвамам: «Мы нашли тебя наконец!

Бьет без промаха, без осечки благородный английский свинец».

Но пустой оказалась берлога — хитрый зверь избежал западни,

В приумолкшем индейском поселке только женщины были одни.

«Хватит прятаться, пес краснокожий, мы сразиться хотим с тобой!

Ты привык воровать ночами, — как мужчина, выйди на бой!»

И в ответ из лесов тополиных боевой послышался крик,

На опушку походкой шаткой безоружный вышел старик:

С тех далеких первых набегов пролетело полсотни лет —

Ненавидимый Вождь Орлиный превратился в живой скелет.

Под морщинистой, дряблой кожей своенравный угас огонь,

В безразличных глазницах голод и усталость от вечных погонь.

На врагов взглянул исподлобья, зарычал, как затравленный зверь:

«Молодым не боялся я смерти, не боюсь ее и теперь!»

И слова прозвучали гордо на старинном наречье кри:

«Постоять за себя умеют краснокожие дикари.

Ненавистников бледнолицых перебью я по одному…»

Прокричать до конца угрозу залп ружейный не дал ему —

Грудь худую пробил навылет смертоносный свинцовый дождь,

И на землю рухнул без стона одряхлевший Орлиный Вождь.

Бледнолицые поселенцы громогласный издали крик

И, как бесы, ринулись к месту, где недвижный лежал старик.

«Бросьте тело его шакалам, раскромсайте на сто частей,

Он от наших убитых братьев не оставил бы и костей!»

Кровожадно ножи блеснули над простертым вождем, как вдруг

От надсадного женского крика замер лес занесенных рук —

Дочь вождя им путь преградила, палачей кляня без конца,

И набросила одеяло на поверженный труп отца.

И слова прозвучали гордо

на старинном наречье кри:

«Отдавать врагам своих мертвых не приучены дикари.

Кто дерзнет прикоснуться к телу, пусть сначала убьет меня!»

Проклял ведьму главарь бледнолицых и назад повернул коня.

Чертыхались всадники, зная, не добиться им ничего,

Если женщина в исступленье, если в гневе индейская скво.

А несчастная закричала, справедливой злобы полна,

О неправдах, что с самого детства претерпела от белых она:

«Убирайтесь отсюда, трусы, или нет у вас больше стыда?

Вы убили душу, но тело не отдам я вам никогда!

Вы травили его, как зверя, — зверь опасен, покуда жив,

Вы его называли вором, корки хлеба его лишив.

Вы народ мой обворовали, дичь и пастбища отобрав,

Вы несли нам чуждую веру вместо древних исконных прав,

Вы за нашу землю платили преступлением и грехом,

Рассуждая лишь о хорошем, помышляя лишь о плохом.

Что нам ваша Священная Книга?16 Мы ее не поймем вовек,

Но нетрудно понять, как вором может честный стать человек.

Убирайтесь! Мы знаем сами, что такое вера и честь.

Рассуждать о боге не станешь, если в доме нечего есть.

Возвратите нам нашу землю, наши пастбища и стада,

Возвратите леса и реки, что индейскими были всегда,

Возвратите нам мир и пищу, над страной возвратите власть

И вините проклятый голод: он заставил индейца красть!»

ПЕСНЬ МОЕГО ВЕСЛА

Из-за высоких скалистых преддверий,

Ветер западный, ветер прерий,

Дуй-задувай!

Парус мой тонкий не забывай,

Белый-белый,

Вот он поник, ослабелый:

Где-то за далью поголубелой

Ветер скитается в горном краю,

Не вспоминая про лодку мою.

Парус долой — он мне больше не нужен!

Ветер ленивый со мною не дружен.

«Западный ветер, усни,

Там, где трава, где одни

Степи, степи,

Где средь волнистых великолепий

Тянутся синие горные цепи,

Голову сонную спрячь под крыло», —

Тихо мое напевает весло.

Ровно гребет кормовое весло,

В небе смеющемся солнце взошло,

Ярко-ярко,

Светит нежарко,

Влажных ветвей раздвигается арка.

Лодку быстрее вода понесла,

Стали расчетливей взмахи весла,

Всплески, всплески,

В утреннем блеске

Берег крутой в невысоком подлеске.

В каменном русле, бурлива, узка,

Вниз, разъярясь, устремилась река,

Круто-круто,

Вспенена, вздута,

Волны в борта ударяются люто.

Прерван порогами путь на восток,

Заклокотал, изогнулся поток,

Дыбом, дыбом,

Хлещет по глыбам,

По каменистым грохочет изгибам.

Без передышки работай, весло,

Как бы нас в щепки не разнесло!

Резче, резче,

Стонут зловеще

Волны, зажатые в горные клещи.

Острые камни давно позади,

Радужных брызг затухают дожди,

Пена, пена!

И постепенно

Воды текут широко и степенно.

Над крутизною, в объятиях сна,

Ветками-крыльями машет сосна.

Стая, стая!

К небу взлетая,

Всюду разносится песня простая.

СТАРАЯ ИНДЕАНКА

Пройдя поселок у лесной дороги,

В прозрачной предосенней тишине,

Насилу волоча босые ноги,

Бредет она по высохшей стерне.

Согнулись плечи от нужды и боли,

Глаза, не отрываясь, смотрят вниз,

Но день за днем она выходит в поле

Лущить тугой темнеющий маис.

А в памяти живет иное время:

Владел землей, врагу не покорясь,

Ее народ, теперь забытый всеми,

Как стебли эти, втоптанные в грязь.

НА БОЛОТЕ

Закатная сырая позолота

Слилась под вечер с кромкою болота.

В лишайниках гнилое озерцо

Лежит, как заржавелое кольцо.

Волна камыш колышет невысокий,

И ящерица верещит в осоке.

По кочкам я бродить остерегусь,

Где на ночь приютился дикий гусь.

Смотрю, как журавлей последних стая

Крылами тяжко машет, улетая,

И, словно кутаясь в прозрачный плащ,

Крадется ночь вдоль тростниковых чащ,

И, охраняя сон осоки важной,

Над серой топью пар густеет влажный.

ВОРОНЬЕ ГНЕЗДО

Гнездом Вороньим в вышине

Нависли камни, а на дне

Клокочут, сдерживая бег,

Потоки беззаконных рек,

Зажатые, как в западне,

Гнездом Вороньим.

Пустынник-гриф найдет ночлег

На гребне гор, что человек

Нарек в суровой стороне

Гнездом Вороньим.

Седые клочья льнут к стеке,

Ползут по голой крутизне,

Где солнце, ветер, дождь и снег

Сражаться призваны навек

С недвижным в каменной броне

Гнездом Вороньим.

НАБРОСОК

Земли полоска, сосен длинный ряд,

Зигзаги покосившихся оград,

Теряющихся в чахлом перелеске,

На фоне трав пожухлых очерк резкий

Кривых, прибитых наскоро жердей,

Рассохшихся от солнца и дождей,

Сосновые неструганые колья:

Ограда вкруг неубранного поля,

Где, стебли желтые склоняя вниз,

В тиши осенней шелестит маис.

На изгороди у лесной дороги

Пристроился мальчишка босоногий,

Сын поселенца Джон, ему на вид

Лет восемь или девять, он следит

За солнцем, что недавно в полдень летний

Его веснушки делало приметней,

А нынче снова золотит вихры,

Торчащие, как сено, из дыры

Отцовской шляпы, на лице задорном,

От вечной пыли и загара черном,

Ирландских глаз искрится синева.

Закатаны до локтя рукава,

Расстегнут воротник рубашки рваной,

И руки вечно спрятаны в карманы

Потертых бриджей. Нынче целый день

Маис лущил он и под вечер в тень

Присел передохнуть, но вот, зевая,

Встает и, еле слышно напевая,

Бредет сквозь древний первобытный лес,

Бредет туда, где сосны до небес,

Где жизнь как будто погрузилась в дрему,

Бредет к затерянному в чаще дому,

Где все молчит, где ни души вокруг,

Где тучной почвы не касался плуг,

Где вскоре лес встревоженный проснется

Под гулким топором первопроходца!

ГРОЗА

С нахмуренной закатной стороны

Предгрозовые посвисты слышны.

С закатной стороны, свинцом нависшей,

Растет победный гул и в точке высшей

Вдруг обрывается, но вот, трубя,

Толкая тучу впереди себя,

Ветра взбегают по холмам зеленым,

Кнутами бьют по вывернутым кленам,

Покуда пыль и грозовой разряд

Изнанку листьев не посеребрят

И воздух сдавленный не станет реже,

Переполняясь чистотою свежей.

В сырой, внезапно наступившей мгле

Удары крупных капель по земле.

И надвигающийся пеленою

Белесый дождь над сонною страною,

РОСОМАХА

«История правдива, сэр, могу уверить вас,

Там, на Гудзоне, о таком я сам слыхал не раз, —

Охотник трубку раскурил и начал свой рассказ:

Об этом случае давно не вспоминаю я,

Хотя годами от тоски мне не было житья,

Годами снились снежные таежные края.

Что — глухомань? Еще бы, сэр! Там белый человек

В диковинку, как сносный мех, когда растает снег, —

Зимовья да индейские вигвамы возле рек.

Индейцы? Неплохой народ, будь только сам не лжив.

Бок о бок с ними столько зим, нелегких зим прожив,

Я ни на грош не обеднел и вот, извольте, — жив.

Но я давно бы гнил в земле, могу уверить вас,

Когда б индейский вождь меня от гибели не спас.

Я Росомахой звал его — о нем пойдет рассказ.

Удачным выпал для меня год шестьдесят восьмой,

Немало я добыл бобров той давнею зимой

И только в паводок решил отправиться домой.

Капканы ставил я, бродя по тающему льду,

И ночь меня в глухом логу застигла на беду.

Прислушался, похолодев, и понял: пропаду!

В лесу зловещий этот звук я слышал не впервой —

К реке тотчас меня погнал волков голодный вой,

И замер я на берегу, от страха чуть живой.

Под утро реку переплыл я на обломке льда,

Но за день вздыбился поток — от льдины ни следа,

Лишь крошево и темная, бурлящая вода.

Как зверь затравленный, мечусь над гиблой крутизной:

И слева смерть, и справа смерть, и смерть передо мной —

Поток ревущий впереди и волки за спиной.

И оклик слышу вдруг:» Садись скорее на коня!

Боятся волки росомах — ты сам учил меня.

Не для индейского вождя такая западня!»

Как трус последний, в тот же миг я был уже в седле,

Я ускакал, а он один остался на скале,

Где воют волки, где река вздувается во мгле!

Как убежал, как спасся он, и сам я не пойму,

Но, бог свидетель, это так, болтать мне ни к чему.

Назавтра вижу: к дому он шагает моему.

Как прежде, цел и невредим, пришел он за конем,

Согласен с вами: дикари хитрее с каждым днем,

И все ж напрасно всех подряд индейцев мы клянем.

Они не воры и не псы — болтать мне не резон,

Еще раз повторите, сэр, я вышвырну вас вон.

Я деньги предлагал ему — не взял ни цента он!

Дальнейшее передо мной встает как наяву,

И странно мне, что он в земле, а я еще живу.

Нет! Краснокожего вовек я псом не назову.

Той самой осенью узнал от поселенцев я,

Что много белых забрело к нам в дикие края.

И я подумал: среди них, должно быть, есть друзья.

К ним в лагерь я спешил — мой бог, что рассказали мне!

« Индейцы с томагавками, пешком и на коне,

Пришли в раскраске боевой, готовые к войне.

Но парни наши дали залп и вновь курки взвели,

Все стихло, лишь один дикарь так и не встал с земли.

Тут стали трусы причитать, что с миром к нам пришли.

Мол, англичане по пути порастеряли кладь,

И храбрый краснокожий вождь решил ее собрать

И в лагерь к белым привезти — он все решил отдать!

Конечно, жаль, что вышло так, что умер он, и все ж

Иное дело, если вдруг ты белого убьешь,

А этим краснокожим псам цена всего-то грош «.

Я крикнул:» Псов таких, как вы, я не встречал нигде!»

И побежал туда, где вождь лежал лицом к воде,

И Росомаху я узнал в застреленном вожде».

ПАСТУШИЙ КРАЙ

Летних сумерек дремота,

Поступь хитрых лап,

И внезапно — вой койота,

Дикий конский храп.

Пустота просторов ровных,

Топот, пыль и рев —

Двадцать тысяч однокровных

Племенных коров.

Стадо, загнанное страхом,

Взрытая земля,

Брошенная точным взмахом

Быстрая петля.

Уходящий от погони

Утренний туман,

У шалфейных благовоний

Отнятый дурман.

И до самых гор Скалистых

Синь холмов крутых,

Шорох трав широколистых

В искрах золотых.

Голубой Альберты17 двери,

Скотоводов край,

Сотни миль волнистых прерий

Многотравный рай!

ВРЕМЯ УРОЖАЯ

На приумолкшие дали набросив

Плащ золотых шелестящих колосьев,

Вволю намаясь за теплые дни,

Лето уснуло в сентябрьской тени,

В прериях, под синевою неяркой,

Дымом пропахнув и розой-дикаркой.

Лето с копной золотистых волос,

Лето с глазами как солнечный плес,

Как ручеек, беззаботно бегущий

Сквозь травянистые, сонные гущи,

Лето с загаром на жарких щеках,

Лето уснуло в речных тростниках.

Но, побежденный соперником южным,

Ветер, рожденный на севере вьюжном,

Изгнан на время в иную страну,

И, пробудясь на неделю одну,

Лето в амбары зерно засыпает

И на полгода опять засыпает.

ОТЛИВ У СЕНТ-ЭНДРЮСА

На красной полосе морского дна,

Открытой небу, дымчатой от влаги,

Подводный мох тускнеет в полушаге

От мокрых скал, где тень и тишина.

Листвою обрисован прихотливо,

Спит городок у сонного залива.

Вдали, как память об ушедших днях,

Синеет берег нитью беспрерывной.

В протоках, вырытых волной приливной,

Искрится рябь в желтеющих огнях:

Закатный свет вдоль западного края

По гавани крадется, догорая.

Босые дети перед самой тьмой,

Смеясь, заполоняют берег узкий,

В корзинах водоросли и моллюски.

Потом идут, груженные, домой,

И голоса слышны все реже, реже

У сумеречно-серых побережий.

ЛЕДИ ЛЬДИНКА

На равнине северной осталась Леди Льдинка,

Замечталась Леди Льдинка на полярном берегу,

Ослепительно блистая

Под плащом из горностая,

Леди Льдинка замечталась и осталась на снегу.

На равнине северной проснулась Леди Льдинка,

Отряхнулась Леди Льдинка и затеяла пургу:

С ледяной ее постели

Пух и перья полетели,

Леди Льдинка улыбнулась и проснулась на снегу.

На равнине северной искрится Леди Льдинка,

Веселится Леди Льдинка: «Заморозить вас могу!

Быстро пальцы ледяные

Наведут мосты речные!»

Веселится Леди Льдинка на искрящемся снегу!

На равнине северной запела Леди Льдинка,

Не успела Леди Льдинка закружиться на бегу,

Как толпа волшебниц вьюжных

В легких туфельках жемчужных

Подхватила Леди Льдинку, завертела на снегу.

На равнине северной колдует Леди Льдинка,

Грозно дует Леди Льдинка, сыплет снег в глухом логу,

И мороз хрустальным звоном

Над простором льется сонным.

Где колдует Леди Льдинка на сверкающем снегу.

ИРОКЕЗСКАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ

На покой уходит солнце, спать пора тебе, птенец,

До утра усни, птенец,

У костра усни, птенец.

Мама ждет, когда же глазки ты закроешь наконец,

Смотришь сонно ты, птенец,

Запеленатый птенец.

Кто свернулся в колыбельке под дубовой веткой низкой?

Кто следит за сизым дымом, не пугаясь ночи близкой?

Это мой неугомонный кареглазый сорванец,

В теплом гнездышке пуховом спи спокойно, мой птенец!

Кареглазый мой малыш, ты усни, а я спою,

Отдохни, а я спою,

Дни и ночи я пою,

В колыбельке я качаю крошку смуглую мою,

Крошку сонную мою,

Несмышленую мою.

Не кричат кулик и цапля, сойки спрятались по гнездам,

И сова в дупло вернулась, путь домой найдя по звездам,

Где-то тявкает лисица, хоронясь в лесном краю.

В колыбельке я качаю крошку смуглую мою.

СОБАЧЬИ УПРЯЖКИ

В долгой полярной ночи,

Обезголосев от лая,

Яростно, в клочья стирая ремни,

Ветру навстречу несутся они —

Злобная, дикая стая.

Чуть серебрятся в ночи

Шкуры медведя и рыси —

Все, что добыли капкан и свинец, —

Рядом с енотом бобер и песец,

Мех соболиный и лисий.

Мчится в полярной ночи

Поезд, груженный пушниной,

Быстрые сани не вязнут в снегу,

Зычно погонщик кричит на бегу,

Глухо скрипят мокасины.

Долог в полярной ночи

Путь от зимовья к зимовью,

Путь, что известен им тысячи лет,

Волчьим нутром они чувствуют след,

Волчьей, звериною кровью.

ИГЛЫ ДИКОБРАЗА

Обожженная солнцем равнина, бесприютная плоская степь,

Ни холма, и только на юге синеватая горная цепь.

Ни ручья — простор бесконечный порыжелой травой зарос,

Кое-где стреловидный кактус и побеги индейских роз.

Ни дымка, ни людского жилища, но дорога укажет вам

На скалу, под которой гордо островерхий стоит вигвам.

Там, под огненным солнцем прерий, неприметно для чужака,

Нейкья иглами дикобраза украшает шкуру быка.

Нейкья, девушка племени сиу, Нейкья, младшая дочь вождя,

У нее серебристый голос, звонкий, словно капли дождя,

У нее золотистые пальцы и глаза, что ночи черней,

У нее такая улыбка, что вовек не забыть о ней.

День-деньской поет на пороге: «Вы куда уходите, дни?

Неужели на белом свете только прерии есть одни,

И в далекой Стране Восхода, ненасмешлива и робка,

Дева иглами дикобраза украшает шкуру быка?»

На просторе западных прерий, где в тумане солнце встает,

Вдалеке от людского гула Нейкья плащ любимому шьет.

Так зачем же белым торговцам проводить здесь долгие дни,

Ждать улыбки и кроткого вздоха — неужели не знают они

Об охотнике краснокожем, о недавнем госте отца?

Он с вождем выкуривал трубку и на дочь смотрел без конца.

Через десять лун он вернется из-за синих гор, а пока

Нейкья иглами дикобраза украшает шкуру быка.

ИНДЕЙСКИЙ ПАХАРЬ

Он в чаще больше не затравит зверя,

Добычу не догнать его стреле —

В завет богов охотничьих не веря,

Молитвы обращает он к земле.

Дымок костра и звезды в зимнем небе,

Девичий смех, постель из одеял

Он на заботы о насущном хлебе,

Голодный, поневоле променял.

Он начал сев с котомкой небольшою,

Отныне дождь ему всего важней.

Он понял мир языческой душою,

Как смену вечную ночей и дней,

Зимы и лета, пахоты и жатвы,

И почва в эту первую весну

Дает приют, не нарушая клятвы,

По-матерински каждому зерну.

В ТЕНИ БЕРЕГОВ

Я с теченьями не спорю,

По реке равнинной к морю

Я плыву,

И весло в прохладе сонной

Ил подхватывает донный

И траву.

Дальний берег в дымке тает,

Зыбкий зной не долетает

До реки;

Где-то крылья прошумели,

Опускаются на мели

Кулики.

На постель реки с обрыва

Уронила ветки ива,

Спит в тиши;

Вдалеке за островами

Закачали головами

Камыши.

Где протоки сон разлили,

Разбудил семейство лилий

Птичий писк.

Утро все они проспали

В перламутре и опале

Росных брызг.

Что за чудо! А какие

Здесь легенды колдовские

Рождены!

Но плывешь без опасений:

Не спугнут они осенней

Тишины.

От лесов, скользящих мимо,

Зелень вод неотличима

За кормой.

Спать река, как прежде, будет,

Лишь на миг ее разбудит

Парус мой.

Над водой туман клубится,

Россыпь влажная дробится

На листках;

Исчезая поминутно,

Солнце вспыхивает смутно

В облаках.

Слышен дыма запах едкий,

Промелькнул костер сквозь ветки

И потух.

Над речным прохладным ложем

Вьется вечером погожим

Пряный дух.

Незаметно ночь настала,

Я грести давно устала,

Но поток

Без меня найдет дорогу,

Унося мою пирогу

На восток.

ПЕРЕХОД

Пристать, не доверяя больше веслам,

И лодку часть пути

По гальке, по колючкам низкорослым

Вдоль берега нести.

Сначала тишь, где отмели пологи,

Потом — пороги.

Подставить плечи под сырое днище

И по тропе лесной

Туда, где скалы выжжены и нищи,

Тащить над крутизной

Бесстрашный груз под грохот приглушенный

Воды взбешенной.

Кто вспомнит об усталости и зное?

Скорей к реке, скорей!

Ладони ободрались о каноэ,

Горят от волдырей!

Окончен переход, воды напьемся

И — рассмеемся.

НАД ЗАБЫТОЙ ЛАГУНОЙ

Скоро ночь над Забытой Лагуной,

Где мечтать мы привыкли с тобой.

Догорающий день голубой

Отступает, и сонный прибой

Серебрится дорожкою лунной.

Ни огня над Забытой Лагуной,

Набежавшие тени густы.

Крики птиц у закатной черты,

И поющие ели, и ты —

Все исчезло в пустыне безлунной.

Вот и ночь над Забытой Лагуной.

Я хочу, чтобы это весло

Сумрак водорослей развело —

Мне от елей поющих светло

Этой ночью тревожно-безлунной.

РАБОЧАЯ ПЧЕЛА

Переливчатым золотом стан твой округлый

Опоясан, сестра.

Так каемку зари, опьяняюще-смуглой,

Золотят вечера.

Паутинками реют в тускнеющем зное

Эти крылья, сестра.

Невесомей, чем облако пара сквозное,

Дымка из серебра.

Сколько сладости, сколько отрады цветочной

Ты приносишь, сестра!

Так целует луга свежий ветер восточный,

И уходит жара.

Ты любого из жителей этого края

Человечней, сестра.

Для других золотистый нектар собирая,

Бескорыстно щедра.

В ПАЛАТКЕ

(Озеро Россо)

Лишайники во влажной тьме расселин,

Утес в зеленом утопает мху,

Прозрачный мрак под тентом тоже зелен,

Листва и парусина наверху.

Маскоки усыпляющие воды

Прощальным зацелованы лучом.

Такое царство счастья и свободы,

Что больше не мечтаешь ни о чем!

Крылами эльфов летний воздух тронут:

Вот он запел и вновь затих впотьмах.

Так отзвуки небесной арфы тонут

В полегших травах на речных холмах.

По озеру изрезанной каймою

Сосновые темнеют острова,

Над облачной вечерней полутьмою

Симфонией разлилась синева.

Какая фея северного края,

Владычица утесов и глубин,

Чуть не до солнца чары простирая,

В листву текучий пролила рубин?

Трещит в костре валежник буреломный,

Полусгорев, мерцает головня,

Толпа теней беснуется в огромной

Закатной раме, красной от огня.

Дымком костра насквозь пропитан воздух,

Настоянный на шелесте лесов,

Но слышу я при ясных, крупных звездах

То смех гагар, то перекличку сов.

ЛЕСНЫЕ ЦВЕТЫ

Там, где пожары ранние прошли,

На косогоре, у речной излуки,

В золе цветы лесные расцвели,

Скрывая шрамы северной земли,

Совсем как чьи-то бережные руки.

Так сердце, опаленное огнем

Опустошающей и жгучей боли,

Вновь оживает теплым майским днем,

И мысль, что кто-то думает о нем,

Его переполняет поневоле.

ЯДДА

Сказание Западного побережья

Где болотистый и древний тихо дремлет остров Лулу,

Где струятся над долиной синеватые дымки,

Там вершины Гор Зубчатых внемлют ласковому гулу

Ни на миг не умолкающей реки.

Там, где дремлет остров Лулу в клочьях сизого тумана,

Что клубится в час рассветный над болотом торфяным,

Тянет гарью с дальних топей, и в каньоне Капилано

Оседает синевато-сизый дым.

Но спешит к закату солнце, за горою прячась дальней,

И легенды оживают, и до утренней звезды

Над каньоном Капилано все тревожней, все печальней

Раздается песня плачущей воды.

Говорят, что прежде тихо было в сумрачной теснине,

Но пришла на берег Ядда, и запела вдруг вода,

И в Безмолвии Великом, в Нескончаемой Пустыне

Этот гимн любви не смолкнет никогда!

Был он вождь страны прибрежной, что лежит у Гор Зубчатых,

На соседние нередко нападал он острова,

А она плела корзины, дочь врагов его заклятых,

Красоту ее прославила молва.

Приуныл бывалый воин, нет в душе кровавой жажды,

В край тотемов обращает он все чаще грустный взор,

И на склоны Капилано он позвал ее однажды,

И ушла она в страну Зубчатых Гор.

Плачут женщины в селеньях, колдовское варят зелье,

Много лун они рыдают, причитают много лун:

«Ах, зачем ты нашу Ядду заманил в свое ущелье,

Погубить ее решил ты, подлый лгун!»

А мужчины взяли стрелы, взяли луки и колчаны,

Взяли весла и каноэ и предутреннею тьмой

Через мели и пороги добрались до Капилано —

Как добычу привезли ее домой.

С той поры поникла Ядда и, спасенья ожидая,

Всё слова любви шептала на пустынном берегу,

И на юг — до Капилано — их несла волна седая:

«Я обещана не другу, а врагу!

Я хочу уплыть далеко, в край, где ждет меня любимый,

Он вам, братья, ненавистен, но не жить мне без него!

Я хочу туда, где горы, где поток неудержимый

Пел о счастье возле дома моего».

Сколько лет прошло, не знаю, без конца сменялись луны,

Но вождя любила Ядда с каждым годом все сильней,

И поток ее услышал и в тоске по жизни юной,

Нет, не пел уже, а плакал вместе с ней.

И когда она угасла на земле столбов тотемных,

Вдалеке от Капилано, от любимого вдали,

Опечаленные духи вод наземных и подземных

В плеске волн ее напевы сберегли.

Но лишь в час, когда по мшистым, по отвесным горным склонам

С торфяных болот седые подымаются дымки,

Слышен плач в напеве древнем, что витает над каньоном,

Плач теснинной замирающей реки.

ПРОСВЕТ

Сегодня дождь за много дней впервые

Запрятанную выплакал печаль;

Пятнают зелень капли дождевые —

Бесчувственному ничего не жаль.

Заледенели колокольцы лилий,

Фиалку ливень захватил врасплох,

Сплошные тучи небо устелили,

Природа сумрачна, как горький вздох.

И, точно сломлен грузом неподъемным,

Ты обманулся в чувствах дорогих;

Без солнца день казался слишком темным,

Но оглянись — подумай о других.

Не ты один заплакал вместе с тучей,

Забытые обиды бередя,

Не одного тебя хлестал колючий

Порыв неумолимого дождя.

Не ты один в отчаянной надежде

Просил и вздрогнул, получив отказ:

Людская вера не угаснет прежде,

Чем ей отказано в последний раз.

Не ты один был безутешен снова

И прошлое хотел перечеркнуть,

А слово, недосказанное слово,

Рвалось наружу и сжигало грудь.

Не ты один домой побрел устало,

Не совладав с нахлынувшей тоской:

В ослепшем сердце воли не достало

Вернуть давно потерянный покой.

Ты замолчал, ты дождь печалью встретил

И ты не разглядел, глаза закрыв,

Как над счастливой радугою светел

В багрянце туч лазоревый разрыв!

«ОН 3АКЛИНАЛ: „БОРИСЬ!“18

« Сложи оружье, — годы мне твердят, —

К чему сопротивленье?

Разбит последний, лучший твой отряд,

Не будет подкрепленья!»

Но я и в одиночестве горда:

« Просить пощады? Никогда!

В стене пробита брешь, сметен редут,

Летят с шипеньем ядра,

На приступ ненавистники идут,

Потоплена эскадра.

Под залпами я остаюсь тверда.

Спасаться бегством? Никогда!

Изрешеченный пулями, в дыму

Мой флаг над фортом вьется.

Свободы не отдам я никому,

Покуда сердце бьется,

Судьбе жестокой не отвечу «Да».

Сложить оружье? Никогда!»