/ / Language: Русский / Genre:prose_military,

В пограничной полосе сборник

Павел Ермаков

Очередной сборник серии «Стрела» посвящен воинам-пограничникам. Велика протяженность нашей границы. В Заполярье и Кушке, в Бресте и на острове Ратманова зимой и летом, днем и ночью идут по дозорным тропам солдаты в зеленых фуражках. Самоотверженность, преданность своему народу — таковы основные черты этих молодых людей.

В ПОГРАНИЧНОЙ ПОЛОСЕ

ЧАСОВЫЕ ГРАНИЦЫ

Рядом со святым понятием — Родина — для меня, человека военного, есть и другое, не менее дорогое и трепетное, — граница. Здесь берет начало наше великое Советское государство. Отсюда, от первых заповедных метров земли нашей, распахиваются необозримые дали Отечества с его горами и долами, полноводными реками, бескрайними лесами и нивами… Именно тут, на государственном рубеже, вчерашний школьник постигает суровую солдатскую науку бороться и побеждать, обретает прочную идейную, нравственную закалку, бдительно и надежно с оружием в руках охраняет покой и мирный труд отцов и матерей, братьев и сестер.

Граница… Ей чужд покой, неведомо затишье. Она живет по своим, особым законам — законам передовой линии и оттого всегда напоминает взведенный курок. Границу справедливо называют еще и политическим барометром, потому что она мгновенно и чутко реагирует на малейшие изменения в мире, малейшую напряженность в международной обстановке.

Вдоль границы на всем ее протяжении в шестьдесят с лишним тысяч километров стоят пограничные заставы. А каждая застава — это люди, оберегающие в бессменном дозоре передний край Отчизны. Они хорошо знают, какую святыню доверили им партия, народ, и неизменно зорок их взгляд, горячи сердца, тверда их поступь по родной советской земле, куда путь для врага заказан. Они не любят громких слов. Но героические дела сегодняшних наследников боевой славы дедов и отцов, отстоявших мир в суровых испытаниях Великой Отечественной, говорят сами за себя. В этом убеждает и оценка партии, данная органам государственной безопасности и Пограничным войскам на XXVII съезде КПСС: «Мы убеждены, что советские чекисты, воины-пограничники всегда будут находиться на высоте предъявляемых к ним требований, будут проявлять бдительность, выдержку и твердость в борьбе с любыми посягательствами на наш государственный и общественный строй».

Вместе с часовыми границы в едином строю несут боевую вахту и их верные помощники — книги, в ряду которых и книги о пограничниках, такие, как повесть В. Беляева «Граница в огне», повесть П. Федорова «В Августовских лесах», роман О. Смирнова «Прощание». С любовью читают их на каждой заставе.

Пограничные войска, созданные по декрету, подписанному В. И. Лениным 28 мая 1918 года, стоят на пороге своего 70-летия. Весь их славный боевой путь в нашей литературе воспет.

Немало книг о пограничниках выпущено издательством «Молодая гвардия». Вот и очередной сборник повестей и рассказов «В пограничной полосе» посвящен советским пограничникам, их суровой, напряженной службе на границе. В повести Е. Воеводина «Пуд соли» действие происходит на северных рубежах, на далеком острове, где пятеро молодых воинов, возглавляемых сержантом, несут службу на посту технического наблюдения: денно и нощно «ощупывают» лучом прожектора и волнами радиолокационной станции вверенный участок. «Пуд соли» нужно было вместе съесть солдатам, прежде чем они поняли, как сроднила их граница. То же самое можно сказать и о героях повестей В. Пшеничникова и П. Ермакова. Приключенческий с виду сюжет не заслоняет главного — характеров людей, таких разных и таких схожих в беззаветном служении Родине.

Вчитайтесь глубже в строки повестей и рассказов, вглядитесь внимательнее в лица героев этих произведений — ваших сверстников, и вы наверняка почувствуете дыхание границы, ее пульс, который сегодня, как и семь десятилетий назад, бьется напряженно. Перед вами воочию, зримо предстанут люди, которым доверено высокое и святое, ответственное право стоять с оружием в руках на переднем крае родной земли…

Первый заместитель начальника

Политического управления

Пограничных войск КГБ СССР

генерал-майор В. НАЗАРОВ

ПАВЕЛ ЕРМАКОВ

ПОКА НЕ ПАЛ ТУМАН

Этой повестью я обязан своему товарищу-пограничнику, продолжающему службу на границе. Невероятная на первый взгляд, эта история случилась в начале шестидесятых годов на Н-ской застав? Западного пограничного округа.

Автор

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Задержанный нарушитель границы, пока его везли на заставу, и потом, сидя на табуретке посредине комнаты, молчал. Малоподвижное, заросшее короткой, рыжеватой, словно подпаленной, щетиной лицо не выражало ничего, кроме усталости и изнеможения. Плечи были вяло опущены. Казалось, в эти минуты у него жили только глаза. В них изредка вспыхивали тусклые огоньки, по которым можно было определить, что мысль его напряженно работает, что он беспокоится за свою судьбу. Да еще по рукам, нервно мявшим суконную кепчонку, запорошенную не то опилками, не то отрубями.

По одежде нарушитель вполне сошел бы за крестьянина или лесоруба. С плеч мешковато свисал просторный, изрядно поношенный и порванный во многих местах брезентовый плащ. На ногах были ботинки из грубой кожи, с толстой рубчатой подошвой.

— С какой целью вы нарушили советскую государственную границу? — в который уж раз спрашивал его начальник пограничной заставы Серов, стараясь казаться спокойным.

Битых полчаса он пытался получить показания от нарушителя, а тот или притворялся, что не понимал, о чем его спрашивали, или молчал сознательно, что-то выжидал, выгадывал.

Стоял теплый вечер. В распахнутом настежь окне темнота еще не загустела, и небо вдали, над лесом, чуть тлело последними неяркими красками заката. Наплывали пряные запахи провяленной горячим солнцем и ветром травы, смородинника, обильно разросшегося в палисаднике.

Серов поднялся из-за стола и прошелся по комнате. Остановившись позади задержанного, он взглянул на его заросший затылок, поникшие плечи. Своим внешним видом нарушитель границы производил впечатление человека жалкого, обездоленного, изнуренного тяжелой, может быть, подневольной работой. И молчание его казалось странным: если он крестьянин, перешел границу случайно, почему же об этом не рассказать?

Задержание его прошло быстро, без помех.

После боевого расчета Серов направил, на границу инструктора службы собак сержанта Короткова — до наступления темноты проверить контрольно-следовую полосу. Сам не успел дома и чашки чаю выпить, как Коротков доложил, что обнаружил следы. Отпечатки были ясно видимые, «горячие», и розыскной пес Кузнечик с ходу их взял.

Нарушитель не маскировал, не прятал свои следы. Углубился на нашу территорию километра на два с половиной и, когда возвращался, был настигнут и задержан Коротковым ближе к стыку с участком соседней заставы. Сопротивления не оказал.

И вот он сидел перед ним, старшим лейтенантом Серовым, и… молчал. Проще простого было бы тотчас же снарядить машину, отправить нарушителя в пограничный отряд, занести на боевой счет заставы очередное задержание, отметить отличившихся пограничников и на этом поставить точку. Но что-то удерживало Серова от такого решения. А что — он и сам пока определенно объяснить не мог. Даже мысленно подтрунивал над собой. Дескать, пока прохлаждался в отпуске, от границы отвык и теперь осторожничаешь, призываешь на помощь изречения, вроде семь раз отмерь…

Серов остановился у окна, закурил. «Ни черта не выходит, — досадовал он. — Следователь из меня непутевый…»

Нарушитель шевельнулся на стуле, взгляд его упал на пачку сигарет. Серов предложил ему закурить. Задержанный осторожно взял сигарету, глубоко затянулся. И вдруг заговорил:

— Господин офицер, я не виноват. Границу перешел случайно, по ошибке. Заблудился.

Торопясь, он рассказал, как заплутал в поисках потерявшейся коровы. Бурая, с толстыми короткими рогами, она постоянно паслась поблизости от дома и неожиданно исчезла. Он ее искал с полудня, не сосчитать, сколько километров обошел, в лесной чаще одежду порвал о сучки, ноги промочил. Увидел незнакомые места, понял, что перешел границу. Испугался и сразу повернул обратно. А тут солдаты… Дома его, наверное, хватились, тревожатся. Отпустить надо, он не виноват. Произошло досадное недоразумение.

Пожалуй, все, о чем он говорил, походило на правду. Пограничники неоднократно задерживали людей, нарушавших границу с хозяйственными целями: в поисках сушняка на дрова, делянки для косьбы, потерявшегося скота. Те нарушители о себе рассказывали охотно. Жаловались на жизнь, на изнурительную работу от зари до зари, не приносящую, однако, ни достатка, ни радости, на несправедливость законов, по которым лучшие участки земли принадлежали богатым хозяевам. Все они бывали столь же небогато одеты, как и этот задержанный.

С теми быстро наступала ясность. После уточнения всех деталей и получения доказательств случайного нарушения границы составлялся акт и задержанный передавался пограничным властям сопредельной стороны.

В окне появился Коротков. На гимнастерке его проступили пятна, по распаренному, словно после бани, лицу текли струйки пота. Он быстро и зло взглянул на задержанного, и тот еще больше сжался под его взглядом.

— Товарищ старший лейтенант, можно вас на минутку? — шумно выдохнул Коротков.

Кивнув часовому — не спускать глаз с задержанного, — Серов вышел.

— Что у вас?

— Почти ничего, — облизнув пересохшие губы, сказал сержант. — Как вы приказали, я произвел обратную проработку следа. Ни одного предмета ни справа, ни слева нарушителем не оставлено. Ни петли в следах… Ничего такого нет. А сомнение есть!

Коротков ребром ладони смахнул пот со лба. Капли упали на доски крыльца.

— Извиняюсь… жарко. Торопился шибко, понимаете? Когда нарушителя на машину сажали, я его подтолкнул к контрольно-следовой полосе. В лесу-то палая хвоя да лист, след не разглядишь. А на КСП отпечатки что надо. Понимаете?

— Ближе к делу, Коротков.

— Слушаюсь! Теперь самую суть изложу. Я измерил следы на «входе» и на «выходе». Вот тут-то и загадка…

Порывшись в кармане, Коротков достал две палочки, сложил их рядом. Одна была короче.

— Эта, подлиннее, обозначает глубину следа на «входе», вторая, покороче, — на «выходе». Понимаете?

Серов передернул плечами, как при ознобе. Любил Коротков разводить турусы. Да еще это «понимаете» прицепилось.

— Земля под подошвой на «входе» примята сильнее, чем на «выходе», след глубже, — убеждал Коротков.

— Вам не показалось?

— Как же… показалось, — в голосе Короткова прозвучала обида. — Товарищ старший лейтенант, мой вывод такой: нарушитель по неизвестной причине полегчал. Это уж как пить дать… Извиняюсь. — Сержант приподнял фуражку, поскреб в затылке. — Только удивительно, когда шли по следу, Кузнечик ни разу не отвлекся. Значит, все чисто. Уж он-то маху не даст, он бы почуял. Понимаете?

Как не понять. В том, что говорил Коротков, крылось что-то серьезное. И затянувшееся молчание нарушителя теперь не выглядело простым испугом. За ним, может быть, таилась какая-то уловка… Но какая? Серов решил сам выехать на контрольно-следовую полосу и все тщательно проверить, а Короткова, хоть он и его Кузнечик порядочно уморились, вновь послать по следу. Ничего не попишешь, обстановка вынуждает. Приказал сержанту встречать его на «выходе» у следов.

Через минуту «газик» мчался по лесной просеке. Колеса подпрыгивали на перехлестнувших дорогу корневищах могучих сосен и елей, низко свисавшие мохнатые лапы ветвей стегали по брезентовому тенту.

«Круто дело поворачивается, — думал Серов, вглядываясь в сумрак леса, рассекаемый лучами фар. — Поворачивайся и ты побыстрее, товарищ начальник. Это тебе не у тещи… на блинах».

Втихомолку усмехнулся последней мысли, адресованной себе. Ведь вчера еще ни о чем таком, что подбросила ему граница сегодня, Серов и не помышлял, потому что находился в отпуске. Вчера лишь сошел с поезда. А приехал именно от тещи, где отведал и блинов. Отпуск у него, правда, не кончился. Осталось несколько дней. Хотелось порыбачить на здешних озерах, сходить с женой Ольгой по грибы, благо их тут хоть косой коси. Но как утром «на минутку» заглянул на заставу, так за весь день оттуда и не выбрался. Не потому, что случилось что-то непредвиденное и потребовалось его срочное вмешательство, а по извечной привычке и неписаному правилу офицера границы: быть на заставе и не жить ее заботами просто невозможно.

Серов встречал возвращавшиеся со службы пограничные наряды, со старшиной Симоновым обошел и осмотрел хозяйство. В «гарнизоне» был полный порядок, в помещениях чистота, уют, огород ухожен. Симонов многие годы находился на сверхсрочной, старшинские обязанности любил, и Серов в этом смысле чувствовал себя за ним как за каменной стеной.

В полдень старшина отправился на участок достраивать мост через ручей и обновлять клади.

— Спрямим дозорку, не нужно будет обходить болотину, — пояснил он. — Козырев со своими ребятами приедет.

Мастер лесопильного завода Алексей Дмитриевич Козырев был давним другом заставы и постоянным добровольным помощником в охране границы. Ни один поиск не обходился без его участия, да и крупные работы по хозяйству тоже.

Замещавший начальника замполит Гаврилов доложил, что служба идет в обычном ритме, обстановка на границе нормальная. И вот — на тебе…

Колеса в последний раз подпрыгнули на корневищах, «газик» вырвался из лесного коридора и мягко покатился вдоль широкой ленты контрольно-следовой полосы.

Одного взгляда достаточно было Серову, чтобы убедиться в правоте Короткова. Кажется, пограничников, а стало быть, и его, начальника заставы, обвели вокруг пальца. Значит, поиск, о котором Серов вначале подумал как о легко и скоро закончившемся, далеко не завершен, а только начинается.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Минут десять-пятнадцать пришлось подождать, пока появился Коротков.

— Опять пробежались впустую, — запыхавшись, виновато доложил сержант, и Серову показалось, что он, лучший после Симонова следопыт, озадачен и сбит с толку. — Всю дистанцию Кузнечик прошел чисто. Не споткнулся.

«Чертовщина какая-то, — появилась у Серова тревожная мысль. — Не испарился же ни с того ни с сего вес нарушителя. Только сам он может внести ясность».

— В машину, — распорядился Серов.

Коротков тяжело плюхнулся на сиденье, Кузнечик, впрыгнув в «газик», тотчас улегся на пол, положив голову на вытянутые лапы.

«Досталось обоим», — жалеючи подумал Серов, а на заставе, когда приехали, приказал:

— Пока отдыхайте. Собаку покормите, возможно, скоро придется снова работать.

Совсем стемнело. Лес, окружающий заставу плотной стеной, казалось, придвинулся еще ближе, навис темной громадой над казармой и офицерским домом. Во дворе было тихо. В беседке, затянутой кудрявыми побегами хмеля, мелькали огоньки цигарок. Навстречу Серову вышел замполит Гаврилов.

— Обстановка изрядно осложнилась, — отвечая на его немой вопрос, сказал Серов.

— Значит, все-таки нарушитель что-то или кого-то нес на себе? Так надо понимать?

— Можно только предполагать, — ответил Серов, отряхиваясь от пыли. — Надо немедленно перекрыть границу.

Заставу подняли по тревоге, и через минуту наряды, одни на машине, другие пешим порядком, отправились на перекрытие важнейших направлений.

В канцелярию заглянула Ольга. Она держала за руку четырехлетнего сына Костика. Мальчик зевал и потирал глаза.

— Что случилось? — спросила Ольга.

— Пока ничего особенного. Задержали нарушителя.

— А почему — «в ружье»?

— Остались некоторые невыясненные обстоятельства. — Серов подошел к Ольге, обнял за плечи, притянул к себе, сказал успокаивающе: — Все обойдется. Ступайте-ка с Костиком спать. Я задержусь.

— А кино?.. Когда будет кино? — запротестовал Костик.

— Кино посмотрим завтра. Сейчас маршируй в кровать. Глаза твои давно уж спят.

Костик было заупрямился, но тут же согласился. Завтра — это не так далеко. Поспит, и будет завтра. А сегодня, за первый день после возвращения от бабушки, на заставе было так много впечатлений, душа его настолько переполнилась светлыми, восторженными чувствами, что он размяк и не в состоянии был противиться. Для виду нахмурил брови, точно так, как хмурил их отец, когда с чем-то был не согласен, невнятно пробормотал:

— Только ты приходи скорее, сказку мне доскажешь…

Ольга подняла его на руки, и Костик уронил голову ей на плечо.

— Во, на галопе заснул, — рассмеялся Серов, а мысли его уже были заняты тем, как подступиться к нарушителю, выудить у него истину, которую тот скрывает.

Появился старшина Симонов. Шагнул через порог, заслонил могучей фигурой дверной проем, и в комнате словно стало теснее.

— Разрешите доложить, — развернув широченную грудь, пробасил он. — Мостик готов, кладей осталось проложить всего ничего: метров семь. Основное сделали. Алексей Дмитрич свою артель почти в полном составе привел. Известно, гуртом и батьку бить сподручнее…

У старшины еще не прошло возбуждение от недавней работы. От него веяло запахом дыма, смолы и еще чего-то удивительного, лесного.

— Спасибо, Егор Петрович, — Серов пожал Симонову руку, ощутил жесткую кожу на ладони и бугорки мозолей. — На лесопилку я, как освобожусь, съезжу, поблагодарю Козырева и его ребят. Приглашу на заставу.

— Они сегодня собирались заехать, повидаться с вами, да тут не до гостей. Я в курсе… с дежурным связь поддерживал, — Симонов погасил улыбку, кивнул в сторону комнаты, где содержался нарушитель. — Не признается? Чую, крутит быка за хвост.

— Давайте его сюда! — Серов задернул шторку на схеме участка.

— Часовой! Мигом задержанного сюда! — гаркнул старшина так, что на столе звякнул стакан о графин с водой.

Однако нарушитель повторил свой рассказ, ничего не убавил и не прибавил. Теперь он был более оживлен, казалось, страх, тяготевший над ним, отошел. Даже какое-то подобие улыбки появилось на его заросшем лице.

— А ну, руки! — неожиданно приказал старшина, и задержанный опять сжался в комок. — Покажите руки!

Поняв, что от него потребовали, вытянул руки.

— Так я и думал, — сердито сказал старшина, покачав головой. — Он такой же крестьянин, как я папа римский. Наврал он нам с три короба, — старшина, когда горячился, не особенно подбирал выражения. Серов не сдерживал его, может, именно такой ход Симонова и поможет расшевелить нарушителя. Выставив вперед свои широкие, как лопаты, задубелые ладони, старшина гремел: — Вот рабочие руки! А у вас они просто грязные. Испачкали, поцарапали, продираясь через лес.

Повернулся к Серову, быстро шепнул на ухо:

— Точно — гусь лапчатый. Его надо повести на следы, как преступника на место преступления. Не может быть, чтобы он там себя не выдал. Разрешите мне вместе с Коротковым?

Серов кивнул, и Симонов, предупредив: «Я только вооружусь», выскочил из канцелярии. Нарушитель бросил ему вслед встревоженный взгляд.

Через пару минут старшина возвратился. На ремне у него висела брезентовая сумка с магазинами, в руке он держал казавшийся при его могучей фигуре игрушечным автомат.

— Хватит рассиживать попусту, пошли! — повелительно сказал он нарушителю.

С тем вдруг произошло что-то неуловимое, он обмяк, заерзал на табуретке и не вставал, будто у него отказали ноги. Не мигая, он смотрел на Серова, недоумевал: почему молчит господин офицер? А Серов жестко приказал:

— Встать!

В глубоко спрятанных глазах нарушителя плеснулся страх. Он не понимал действий пограничников и сделал поспешный, явно неверный вывод.

— Куда вы меня поведете? Зачем? Я устал, хочу спать, — забормотал он. — Я ни в чем не виноват.

— Видели его — притомился! Так здесь для тебя гостиницы не приготовили. Гость нежданный, — Симонов навис над нарушителем. — Покажешь нам, где границу перешел. Потопаешь еще, не переломишься…

— Спокойно, старшина, — сказал Серов.

— Это есть камуфляж, — торопливо заговорил нарушитель, захлебываясь словами, то прижимая руки к груди, то хватаясь за полы плаща. — Меня принудили. Дали деньги, пообещали дать еще. Я принес на себе человека. Едва сердце выдержало, пока тащил его.

— Куда он подевался?

— Больше я ничего не знаю. Он спрыгнул с моей спины в ручей и сказал, чтобы я шел обратно. Когда отправляли нас с той стороны, грозили, если попадусь, должен молчать. Меня уверяли, что со мной ничего плохого не случится.

Значит, тот соскочил в воду со спины, а этот перешел ручей по мосткам. Ручей тек в сторону от границы, пересекал сосновый бор и там вливался в таежную реку. Серов представил себе ту местность. Пожалуй, к реке враг не пойдет. Там ни дорог, ни населенных пунктов. Наверняка путь его лежит к железной дороге и дальше — в город. Где-то он из ручья выбрался. Надо пройти по берегу и отыскать след.

— Как выглядит этот человек? Куда он направляется? — повторил свой вопрос Серов.

Но так ничего толком и не узнал из дальнейшего опроса нарушителя.

Того человека, твердил задержанный, он, по существу, не видел. До границы его сопроводил кто-то другой, а этот молча взгромоздился на спину, даже лица своего не показал… Что теперь будет? Пропали обещанные деньги. А деньги ему так нужны.

— Ах, обормот! — заключил Симонов. — Нашел средство наживы. Крепкая тюрьма по тебе плачет.

— Уведите его, — приказал Серов и, когда часовой увел задержанного, сказал Симонову: — Вам, Короткову и резерву — пятиминутная готовность.

Кажется, что-то прояснилось: задержан проводник. За деньги готов на любую пакость. Трясется, глаза мертвеют, когда заговаривают о деньгах. Кому полагается, с ним разберутся досконально. Для Серова сейчас важно задержать другого, который, очевидно, гораздо опаснее. И надо спешить, не дать ему выйти на пути оживленного движения, затеряться.

Во дворе заурчала машина, скрипнули тормоза. Появился лейтенант Гаврилов, доложил о перекрытии нарядами назначенных им участков границы.

— Хорошо, — отозвался Серов и снял трубку.

Телефонист вызвал ему соседнюю заставу, где вот уже третьи сутки находился начальник пограничного отряда полковник Коновалов, инспектировал ее вместе с группой офицеров штаба и политотдела. Серов еще не встречался с ним. За время его отпуска произошли перемены, прежнего начальника отряда перевели в округ, приехал новый, с дальневосточной границы. Молва рисовала его человеком суровым и требовательным. Почти все дни, как принял отряд, он проводил на заставах, часто ходил по участкам пешком или ездил то на машине, то на коне, вникал в мелочи, разговаривал с солдатами и офицерами. И боже упаси начальнику заставы или его заместителю быть не уверенным, не осведомленным в том, что по долгу службы обязан знать.

«Нет, он стружку не снимает, как наш прежний «батя», много слов не тратит, — рассказывал Серову один из тех, кто «малость подзаплыл» перед начальником отряда. — Посмотрит так, что станет неуютно на душе. Да еще напомнит, мол, застава — это основное звено в охране границы. Нельзя ему дать порваться, а вы, кажется, недостаточно полно это себе представляете».

Возможно, суровости полковнику офицер прибавил, как «пострадавший», и передал Серову сугубо свое мнение. Но такая характеристика Серову пришлась по душе. Он и сам в подчиненных ценил четкость и определенность.

О своем возвращении из отпуска доложил Коновалову по телефону. Полковник сказал, что знакомиться с ним будет на месте, на заставе.

Сейчас он спокойно выслушал доклад о происшествии на границе. Серову пришлось подождать, пока полковник спросил у кого-то карту, уточнил квадрат, где нарушитель спрыгнул в ручей. Действия Серова по перекрытию границы и решение вести поиск вдоль ручья одобрил, сказал, что район будет блокирован. Последнее особенно порадовало Серова, потому что людей в резерве у него не осталось, посылать в заслоны было некого.

У сидевшего рядом и слушавшего разговор Гаврилова загорелись глаза. Он ждал, когда начальник заставы прикажет ему выступать… Но Серов, положив трубку, сказал другое:

— Остаетесь на заставе за меня. Рацию держать включенной постоянно. Все вопросы решать, исходя из сложившейся обстановки, в интересах успешного проведения поиска.

— Есть! — ответил Гаврилов.

Получалось не так, как он замышлял. Но он понимал своего начальника: тот шел туда, где решалась сейчас главная задача.

На дорожке, в падающей из окна полосе света, стояли пограничники. Симонов, с автоматом за спиной, что-то перебирал в вещевом мешке. К нему торопливо подошел невысокий худощавый солдат, подал увесистый сверток.

— Молодец, Петькин! А я гляжу — где же наши харчи… — одобрительно проговорил старшина и сунул сверток в мешок. — Ну, ступай седлать коней. Да поспеши.

Коротков присел на корточки, гладил Кузнечика, что-то тихо говорил ему. Уши собаки пригибались под его рукой и снова вспархивали треугольными флажками, глаза косили на хозяина.

Пора было выходить, но не успел Серов дойти до двери, как зазвонил телефон, соединяющий заставу с лесопильным заводом. На проводе был Козырев.

— Может, я напрасно отрываю вас от дела, — заговорил Алексей Дмитриевич, когда Серов взял трубку. — Но и не сообщить, считаю, нельзя. Подозрение у меня возникло… Днем, как направлялись мостик строить, я с парнями подъехал до тупика на ручной дрезине. Оставил ее там. Закончили работу, к ней же подался, потому как в баню торопился. Остальные-то ребята на повозке поехали, я рассчитывал на дрезине. Пришел к тупику, а самокат наш кто-то угнал. Дернули по шпалам своим ходом, дрезину обнаружили на середине пути.

— Если точно — в каком месте?

— Помните, сушняк после давнего пожара? Аккурат не доходя до него метров двести. Дрезину мы не тронули, обошли стороной. Там поблизости наши мужики сегодня дрова для школы пилили.

Железнодорожный тупик был в глубине участка заставы Серова. Ветка на несколько километров врезалась в лесной массив. Года четыре назад там начали лесоразработки, да вскоре прекратили. Но шпалы и рельсы не сняли, дорога заросла кустами и травой. Рабочие с лесопилки ездили по ней на дрезине: зимой сухостой на дрова перевозили, летом отправлялись по грибы.

— Может, кто-то из дровосеков воспользовался дрезиной? — спросил Серов.

— Спрашивал я мужиков-то, не брали они.

— Огромное спасибо, Алексей Дмитриевич, за сообщение. Будем немедленно проверять. — Серов помолчал. — Знаю, вы сегодня не отдыхали, воскресенье в рабочий день превратилось… по нашей милости. Но то, что вы рассказали, чрезвычайно важно.

— Уловил, Михаил Федорович, дальнейших пояснений не требуется. Укажите только пункты.

— Дорогу и лощину южнее поселка перекройте, если сможете, пожалуйста.

— Будет сделано. Бегу будить ребят, в другой раз доспят. Не беспокойтесь, товарищ начальник заставы, службу будем нести как надо, — заверил Козырев.

Так вот запросто — «бегу будить ребят». А ведь известно для чего — не на огород сходить, лукового пера нащипать для похлебки. Поднимутся, займут рубеж, указанный Серовым, и чужой через него не проберется.

У Козырева слово крепкое. В прошлом году Серов снаряжал с заставы в поселок делегацию — чествовать кавалера недавно учрежденной пограничной медали Алексея Дмитриевича Козырева. Одним из первых среди местных жителей удостоился редкой пока еще награды. На том же железнодорожном тупике столкнулся он с вооруженным нарушителем. Один на один. Враг стрелял в Козырева, да промахнулся. Алексей Дмитриевич изловчился, выбил пистолет, задержал нарушителя. Когда принимал награду, сказал: «Законы границы мне известны. Всю жизнь вблизи нее прожил, мыслю себя ее солдатом, хотя и без погон».

Переговорив с Козыревым, Серов сообщил новые данные полковнику Коновалову и высказал свои соображения по этому поводу. Начальник отряда несколько охладил его пыл, не следует, дескать, увлекаться. Все имеющиеся данные и те, которые поступят впредь, тщательно проверять. Ранее принятое решение остается в силе. Самому Серову прибыть к месту обнаружения дрезины Козыревым. Полковник добавил, что выезжает туда же, прихватит инструктора службы собак комендатуры.

Через минуту Симонов с Коротковым уехали на машине, а Серов садился на коня. Нагнулся, пожал руку замполиту. Тот все еще выглядел огорченным, и Серов сказал ему негромко и душевно:

— Не журись, Витя, хватит нарушителей и на твою долю.

С места пустил коня крупной рысью. Петькин на «пожилой» кобыле едва поспевал сзади. По сторонам мелькали темные кусты.

…Сквозь частокол деревьев мелькнул огонек, похоже, кто-то закуривал. Подъехав, Серов увидел офицеров и солдат, безошибочно выделил начальника отряда и доложил о прибытии.

— Ведите к дрезине, товарищ Серов. Инструктора с собакой — вперед, — приказал полковник и спросил: — Далеко до железнодорожной ветки?

У Серова в висках толчками забилась кровь. Уж не галлюцинации ли у него? Голос полковника показался ему очень знакомым, но долетевшим как будто издалека. Не по расстоянию, а по времени. Нет, не может быть, это какое-то наваждение… Живой голос, но он принадлежал человеку, которого, Серов знал это совершенно точно, не существовало на свете.

— Что с вами, начальник заставы? Почему не отвечаете?

— Извините, товарищ полковник. Дорога отсюда в километре.

— Покажите по карте.

Несколько офицеров склонились, кто-то набросил плащ, полковник включил фонарик. Серов вгляделся в зеленую штриховку лесного массива, нашел точку стояния и тонкими линиями прочертил направление.

— Дрезина должна быть здесь, у горелого леса.

Складывая карту, полковник повернул фонарик, яркий луч упал на погон, осветил лицо. Серов увидел коротенькую щеточку побитых сединой усов, словно подернутый инеем висок. А выше пересекавшую лоб ветвистую бороздку шрама. Брови с характерным изломом сошлись у переносицы, хмурились. Чуть прижмуренные глаза смотрели в темную даль, будто желая рассмотреть, что там, за нею… Знакомые глаза. Серов чуть не вскрикнул: «Дядя Сережа! Это вы?..»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«Передышка эта — последняя. На последнем рубеже в моей военной судьбе и, видимо, в жизни. Другого не будет, потому что все мы — а нас осталось очень мало — не сойдем с него. Умрем, а не отступим!

Милая жена моя Галя! Сыночки мои, кровиночки, Толик и Петя. Закрываю глаза и вижу вас как наяву. Хочу надеяться — миновали вас вражеские бомбы и пули. Как хочется обнять вас, почувствовать ваше тепло, ощутить биение ваших сердец. Да знаю — не суждено.

Обещаю вам, клянусь Родине, что не сделаю больше ни шагу назад. Как коммунист, как пограничник, клянусь — отдам жизнь за нашу священную землю. А знали бы вы, как хочется вернуться на родную границу, политую и моей кровью. Жаль, уже без меня поставят наши пограничники сбитые фашистами пограничные столбы. Пусть без меня, но так будет. С верой в это иду в последний бой.

Уже мелькают черные тени над нашей позицией от крыльев вражеских самолетов. Взрывы сотрясают землю.

Многое хотелось сказать — и не успел…

Прощай, Родина!

Капитан Коновалов С. И.». (Записка, найденная в патронной гильзе.)

До чего же муторное дело пасти телушку, норовящую то и дело удрать от тебя. Куда приятнее в эту жару таскать с соседней улицы воду из колодца и поливать огород. И попьешь, и на себя брызнешь, освежишься. Хотя, конечно, тоже занятие не мед. Колодец далеко, ведра тяжелые. Но все лучше, полезным делом занят. А телушка занудливая, бодливая, даром что и рога еще не растут. Когда угоняли скот за Волгу, ее вынуждены были оставить здесь. Из-за своей резвости попала в яму, ногу повредила о камень. И теперь хромает, а бодаться все норовит.

«Попаси, внучек, на свежей травке. Она, как вырастет, тебе за это молочка принесет», — морща нос и прикрывая глаза, Мишка смешно передразнил бабушку.

Долго этого молочка ждать придется. Ничего, он как-нибудь и без молока обойдется. Не маленький. Теперь забот и без телушки хватает.

У Мишки выгоревший добела короткий чубчик, облупившийся, обожженный солнцем нос. Лицо и руки загорели до черноты. Глаза с зеленоватым отливом, над ними светлые, как маленькие ржаные колоски, брови. Одет в заношенные, из «чертовой кожи», пузырящиеся на коленках штаны и ситцевую, в мелкий горошек косоворотку.

Далеко гнать телку он не собирался.

— Шалишь, бодливая, у меня не разгуляешься. Не на того напала. Это тебе не с бабулей характер показывать, — пришептывая, Мишка в первой же балке забил покрепче колышек и привязал телку.

Сам улегся в жидкую тень кустика и, глядя в белесое от обилия солнечного света небо с реденькими, высоко парящими облачками, задумался.

Думы Мишкины были невеселые. Честно признаться, совсем печальные. Всего год назад сказал бы кто, что будет он вот так в тоскливом одиночестве размышлять, не зная, что делать и как ему быть дальше, он не поверил бы ни за что, почел за оскорбление и кинулся на обидчика. А что сейчас в действительности получилось? Опустил крылышки Мишка Серов, так-то…

Протекала в его родном городе жизнь — лучше не надо. Школа была ему не в тягость, как некоторым, учился он легко. По правде, так в отличники не выбивался, но и в хвосте не плелся. А наступала благодатная летняя пора, и отец, слесарь-ремонтник, брал его с собой в депо, говорил, пряча усмешку:

— Чем в бабки играть, привыкай к ремеслу.

Мишка этому не противился. Веселый мастеровой народ ему нравился. Оказался он у ремонтников нужным человеком: то с кем-то гайки подкручивал, то из тяжелой, с длинным носиком масленки заливал смазку в механизмы, то протирал детали. В депо крепко пахло каленым железом, машинным маслом, махорочным дымом. Звенела наковальня, поскрипывали цепи талей, гулко отдавались под высоким застекленным куполом крыши голоса. Это была обычная рабочая обстановка. Мишка скоро стал чувствовать себя в ней как рыба в воде. Сколько радости вызывал оживший паровоз! Он казался мальчишке живым существам, не только невероятно могучим, но и умным, послушным. Мишке хотелось встать за рычаги управления и повести по рельсам машину.

— Вырасту, рабочим буду, — как окончательно выпестованную мечту, поверил он однажды отцу свое желание.

— Что ж, рабочим быть — самое почетное дело, — похвалил отец.

По субботам, бывало, закатывались на рыбалку. Изредка на Дон выбирались. На ночь ставили удочки на сома да сазана, встречали зори под тихий плеск волн.

Как давно это было, целый год назад.

Рухнула, на мелкие осколки разлетелась Мишкина мечта. Все пошло прахом. Июньским днем, таким же жарким, как сегодняшний, вернулись с отцом с Дона и услышали грозное слово: война. Через два дня проводили отца на фронт, а через полгода пришло известие, погиб Федор Серов смертью храбрых, обороняя Москву.

Горе это Мишка переживал тяжело. Мать после печального известия собралась переезжать к своему отцу в Сталинградскую область, и уехали тут же, как только у Мишки кончились занятия в школе. Деревушка, где жили дед с бабушкой, была невелика, и Мишка уже настраивался ходить в седьмой класс в центральную колхозную усадьбу за три километра. Ему казалось, это даже интересно. Пока же вместе с матерью стал работать на колхозном поле.

Но тихой жизни не получилось, снова все круто переменилось через какой-то месяц после приезда. Опять война подкатывалась к самому порогу, фашистские войска оказались недалеко — на противоположном берегу Дона. Запасы зерна и продуктов из колхоза вывезли за Волгу, угнали и скот. В деревне остались старики, женщины да ребятня малая, кому нелегко было подняться, оторваться от родного подворья. Мать ушла с колхозным гуртом. Она уговаривала и деда ехать вместе, но дед сказал, что слишком стар и не выживет вдалеке от дома. На самом деле, его часто сгибала какая-то хворь, стреляло в поясницу, он тяжело дышал. Мишка не захотел оставлять одних деда и бабушку. Обрадовавшись решению внука, дед похвалил:

— Хорошо рассудил… Может статься, супостата сюда и не пустят, отобьют.

Уходя, мать обещала через неделю вернуться и забрать Мишку, горевала — один он у нее остался.

Пока желание деда оправдывалось. Где-то вдали за гребенкой леса, там, куда каждый день садилось солнце, постоянно погромыхивало, словно перекатывался гром далекой, а потому неопасной грозы. Над степью звенели жаворонки.

Но все равно на душе было неуютно и одиноко.

Неожиданно строй Мишкиных мыслей прервал близкий рев моторов. Вскочив, он увидел взлетающие из-за горбатого, порыжелого кургана тройки краснозвездных самолетов. Вспорхнув, они быстро терялись среди перистых облаков и солнечного сияния.

Вскоре где-то за речкой, километрах в трех от Мишки, застучали, как дятлы в лесу, зенитные пушки, в небе начали вспыхивать белые букеты разрывов. Потом тяжело, с раскатистым гулом, загрохало по степи. Мишка понял: самолеты сбрасывали бомбы, и они рвались, сотрясая землю. Выбежав на тракт, он остановился на пригорке, надеясь разглядеть, куда падали бомбы, кого атаковали наши самолеты. Но, кроме пыльных султанов, подхваченных ветром, не было видно ничего.

В небе близился, нарастал рев моторов, через минуту самолеты зачертили по воздуху, будто ласточки перед дождем. Над Мишкой вспыхнул воздушный бой. С визгом, воем, металлическим клекотом машины то с красными звездами, то с черными крестами на крыльях проносились над самой землей, свечками взмывали в небо, рассыпали трели пулеметных очередей. Вот один за другим промчались два самолета. Чтобы получше разглядеть их, Мишка прикрыл глаза ладонью — солнечные блики выжимали слезу. Передний, с крестами на крыльях, накренился, заскользил вбок, выбросил шлейф дыма и полого потянул вдаль, стараясь уйти на свою сторону. Он долго держался, мотор его выл на высокой ноте, но неожиданно звук этот, вонзающийся в душу как штопор, оборвался, самолет рухнул камнем. За излучиной реки взметнулся столб дыма.

— Ура! — восторженно закричал Мишка, взмахивая и крутя руками, словно сам пытался взлететь, вприпрыжку помчался по дороге. — Сбили гада!

Потом еще падали самолеты. Когда, оставляя дымный след, сваливалась вражеская машина, Мишка грозил кулаком и кричал:

— Так им, дайте еще, бейте фашистов!

Но если падал наш самолет, он сглатывал подступающий к глотке комок, сдавленно шептал:

— Ну что же ты? Не надо падать, держись.

Бой скоро затих, над степью повисла тишина. Мишка, долго не думая, побежал к излучине реки, куда, как ему показалось, упал вражеский самолет. — Очень хотелось добраться до машины и поискать на ней что-нибудь. Может, удалось бы пушку поглядеть… или пулемет. Не в лепешку же самолет разбился.

Однако возле реки ничего не было. Мишка пошел по берегу вниз по течению. Жаль, конечно, что напрасно пробежался. А если все идти и идти вдоль речки, пожалуй, и до Волги дотопать можно? А телушка, как там одна-то? Еще запутается за веревку.

Над рекой летали стрекозы, ивы полоскали в воде зеленые косы, в камышах возилась, плескалась какая-то живность. Мишка сбросил сандалии, уселся на бережок и опустил ноги на мокрый песок. Подумал немного, сбросил штаны и рубашку и бултыхнулся в омуток. Долго нырял и плавал и совсем забыл, куда и зачем он шел. Уж очень уютный был бережок, вода ласкала и освежала тело. А омуток, тут, наверное, сазанчики водятся? И сразу вспомнились поездки с отцом на Дон, с горечью подумалось, что они никогда в жизни больше не повторятся… Вроде разом потускнел воздух, куда-то пропали стрекозы, по воде прошлась рябь. Мишке стало зябко.

Он оделся и пошел домой. Обратный путь показался ему длиннее. Солнце жгло немилосердно, над землей струилось жаркое марево, злые; как рассерженные осы, налетали и впивались в кожу слепни.

В безмолвной и пустынной с утра степи сейчас царило оживление. На дороге пылили машины и повозки, по обочинам вереницами тянулись солдаты. Их было негусто, они неторопливо вышагивали, минуя деревню, и скрывались в дали, затянутой серой пеленой пыли.

Мишка обнаружил, что уходили не все. Песчаный гребень, рассеченный дорогой, был испятнан окопами, как оспинами. Под солнечными лучами взблескивали лопаты. Пахло взрытой землей, пылью, бензиновой гарью. Мишка вдруг со всей отчетливостью представил, что война, погромыхивавшая до сего дня за далекой гребенкой леса, придвинулась и сюда, к деревенской околице. Побежал в балку, отвязал телушку, привел на двор. Дед встретил его встревоженным вопросом:

— Видел, внучек? — тыкал он скрюченным коричневым пальцем в сторону моста на реке и бугра, испятнанного окопами. — Не миновала нас, окаянная. Вот какая выходит история. Оборона тут, стало быть, возводится.

Тревожился дедушка Назар, как соображал Мишка, не потому, что возле деревни могли начаться бои. Этого дед не боялся. Не проходило дня, чтобы они не обсуждали сводки с фронта, и он всякий раз с надеждой ожидал почтальона, брал газету, желая прочитать, что наконец-то остановили и повернули врага вспять. Иной раз вспоминал, как сам воевал в гражданскую…

— В этих же местах за Советскую власть с беляками бился. Под Царицыном кровь пролил, без малого богу душу отдал. А оклемался, здесь и жизнь свою наладил.

Горше всего ему было по той причине, что не оправдывались его ожидания, враг не был остановлен за Доном и лез теперь к Волге. Мрачные мысли тяготили его еще и потому, что сокрушала его хвороба, временами дышать становилось совсем невмоготу, немели руки. А перед надвигавшейся опасностью он не мог сидеть без дела, душа требовала действия.

— Я, внучек, пока тебя не было, к бойцам нашим на позицию подался, в смысле подмогнуть чем, — признался дед. — Только откомандировали они меня назад по причине моей немощи.

Вплоть до вечера он не мог себе места найти и, когда легли спать, все ворочался и вздыхал, вставал и выходил во двор, прислушивался. Только было тихо в деревне, тишина стояла и в оборонительных порядках. Вдали, может быть за Доном, по горизонту пробегали красноватые всполохи.

Загрохотало, лишь только наметился рассвет. Мишка кубарем скатился с лежанки и выскочил во двор. Дед сидел на вязанке хвороста и курил, бабушка куда-то погнала телушку. Мишка хотел было шмыгнуть мимо и кинуться к дороге, но дед задержал.

— Не суетись, внучек, по степи теперь шальные пули летают, ужалить могут. Про всякие детские игрушки-штучки позабудь.

Он поднялся, приставил ладонь к уху, пояснил:

— За переправу бой идет. На пригорке пока молчат.

Бабушка привязала телку в огороде, пригнувшись и крестясь, просеменила в хату, говоря:

— Полезал бы ты, Мишенька, в погреб. От греха подальше.

— Еще чего! Что я — таракан? — недовольно передернул плечами Мишка.

— Ты не ершись, не геройствуй. Убьют тебя, матери-то что скажем?

Так уж сразу и убьют, еще чего не хватало. Мишка, приставив лестницу, взобрался на открылок над сенями. Отсюда открывалась степь с повисшим над ней красным диском солнца, лента гравийной дороги и пересекавшие ее по песчаному бугру окопы. В первых косых лучах солнца вспыхивали в степи снопы оранжевой пыли. Мишка не сразу понял, что это взрывы от снарядов, а когда догадался, содрогнулся — снаряды уже клевали, брызгая огнем, взметая фонтаны земли, окопы, возле которых он вчера был. У реки, над мостом, низко кружили самолеты, оттуда катился по степи гул, давил в уши.

Бабушка раза три сгоняла его с крыши, то и дело давала ему всякие поручения, и Мишка носился по двору как волчок: то тащил ведро с глиной и помогал замазывать щели в печке, то доставал из подполья пустую кринку, то вынужден был садиться за стол и есть, потому что подошло время завтрака. После только, когда Мишка снова, увильнув от бабушкиных заданий, выбрался на крышу, догадался, что она все это придумывала для того, чтобы придержать его около себя.

Улегшись животом на нагретые доски, Мишка увидел ползущие вдоль дороги танки. Они качались, как на волнах, стреляли на ходу, выбрасывая из стволов короткие языки пламени. Танковые пушки кинжально били по гребню, снаряды летели с металлическим звоном и шелестом, вспарывали землю, вздымая над окопами глыбы земли. За танками бежали серые, из-за дальности казавшиеся маленькими, фигурки солдат. Они растекались от дороги в степь, широко охватывали бугор.

Мишке сначала показалось, что вся стрельба идет впустую, что в окопах на гребне никого нет. Но вот с гребня начали тоже стрелять пушки, и тут же задымился и остановился один танк, приблизившийся к окопам, потом вспыхнул другой. Фигуры солдат заметались возле горевших машин.

Но другие танки ползли, неумолимо приближались к окопам, и у Мишки в тоскливом предчувствии сжималась грудь, пощипывало глаза. «Куда вы смотрите, чего ждете?» — хотелось крикнуть так, чтобы услышали там, на взгорке, и начали стрелять чаще и метче, чтобы вражеские танки разом загорелись и солдаты, бегущие за ними, попадали. Но этого не происходило, и Мишка отвернулся, уткнувшись лбом в кулаки.

От нагретых досок остро пахло растопившейся сосновой смолой, под носом билась, жужжала пчела, наверное, принявшая прозрачную клейкую капельку за мед и влипшая в нее. Мишка на миг словно отключился от всего окружавшего его, ему подумалось, что на самом деле нет никакого боя, он привиделся ему во сне, он просто задремал на пригретой солнцем крыше.

Однако в степи продолжало греметь, взрываться и рокотать. Только теперь вид изменился, и он порадовал Мишку. Дымные столбы возникли еще над двумя танками, а остальные гораздо поспешнее, нежели продвигались вперед, откатывались обратно, куда-то схлынули, возможно, залегли, попрятались в воронках солдаты.

— Получили по морде! Не понравилось… Получили по морде! — выкрикивая одну и ту же фразу, Мишка вскочил и заприплясывал по открылку.

Пляску прервала бабушка. Она позвала его и сунула в руку тяжелую корзинку.

— Пока тихо, отнеси-ка, внучек, бойцам. Поди, притомились, родимые. Кой-чего собрала, картошечки да яичек сварила, огурчиков нарвала.

Подхватив корзину, не дослушав бабушкиных слов, лишь заметив, как вытирала она краешком фартука глаза, Мишка вихрем помчался к дороге. Что ни говори, а бабушка у него-не какая-нибудь такая, а с понятием. То в подвал его загоняла, а то прямо на позицию отправила. Там бой шел, а она картошку варила. Молодец бабушка!

Чем ближе к дороге, тем больше воронок встречалось ему. Возле окопов Мишка увидел сваленное на бок орудие с длинным стволом и неподвижно лежащего около него бойца с залитой кровью головой. И у Мишки зашевелилось между лопаток, будто кто сыпанул туда горсть муравьев.

Из окопов бойцы выбрасывали лопатами землю, насыпали бровку перед ними. Их командир, Мишка определил его по желтым угольникам, нашитым на рукавах, и вишневого цвета эмалированным прямоугольникам на зеленых петлицах, занимался пулеметом. На голове его была надета зеленая фуражка с ремешком под подбородком, левый рукав гимнастерки был закатан, и рука перебинтована.

Через дорогу перебежал боец, спрыгнул в окоп.

— Там всех подобрали, товарищ капитан, — доложил он и направился к бойцу, лежащему около орудия.

Повернувшись, командир хрипловато сказал:

— Здесь… пулеметчика заберите. Орудие поставить, может, не окончательно разбитое.

Коротко глянул на Мишку, тронул пальцами забинтованной руки короткую щеточку черных усов. Над карманом тускло блеснула медаль.

— Ты чего тут, малый? Живо ложись, а то фашист подстрелит.

— Вот, еду принес. Бабушка прислала. — Мишка соскочил в воронку, откуда только что унесли убитого артиллериста, протянул корзину со снедью.

У командира в улыбке раздвинулись потрескавшиеся губы, порхнули черные, с характерным изломом брови.

— Это, брат, здорово. И бабушке, и тебе — наша благодарность. — Он принял корзину, протянул бойцу, коротко распорядился: — Оделить всех, насколько возможно. — Пояснил Мишке на полном серьезе, и Мишке это понравилось: — Позицию в порядок приводим. Скоро опять фашист полезет, не даст и дыхнуть.

Пригнувшись, посматривая в сторону противника, командир пошел по окопу, останавливался около каждого бойца, что-то говорил. Пока он ходил, солдаты поставили пушку на колеса, закатили ее в углубление, покрутили маховички.

— Жива, старушка, действует! — воскликнул один в такой же зеленой фуражке, какая была на капитане. — Еще преподнесет фрицам гостинчик. — Обернулся к Мишке, спросил: — Видел, накостыляли гадам? Еще накостыляем, нас на испуг не возьмешь. Не отойдем отсюда, шабаш!

Нет, здесь не помышляли об отходе. Поторопился Мишка, лежа на крыше, подумать, что тут всех перебили. Как пообещал боец, эти еще накостыляют немцам.

Бойцы, у кого уже побывала корзинка, торопливо ели, похваливали:

— Картошечка, братцы, в мундире, а!.. Сейчас бы ее горячей да чугунок побольше. Да с солененькими грибками. Да под это самое…

Из рук в руки переходил бидон с квасом. Каждый отпивал по нескольку глотков. Подошел капитан. Ему подали две картофелины, огурец и кусок хлеба. Он снял фуражку, открыв на лбу красноватый ветвистый рубец, видимо, след от недавно зажившей раны, подмигнул парнишке:

— Как звать-то тебя?

— Мишкой.

— Михаил, значит. Мишук. Ну, спасибо тебе. Если обстановка позволит, приходи еще. А теперь…

Капитан не договорил. Перед окопами ударил снаряд. Взрывы зачастили справа и слева. В соседнем окопе взметнулся сноп огня и дым, раздался отчаянный крик, что-то взлетело и шлепнулось возле Мишки. Капитан натянул фуражку, опустил ремешок.

— Без команды не стрелять. Беречь снаряды и патроны! — Он старался перекрыть гул и грохот, но вряд ли кто что разобрал, кроме тех, кто был рядом.

Как и утром, поползли вдоль дороги танки, и, прячась за ними, побежали солдаты. Только теперь они казались Мишке гораздо ближе к окопам.

— Эх, проворонили мост… — Капитан с горечью в голосе стукнул кулаком по краю окопа. — Прут по нему фашисты без оглядки.

Мишке из воронки виделась обожженная солнцем шея капитана, его широкая спина с перекрестиями ремней, облезлая кобура с выглядывающей из нее рукояткой нагана.

У пушки, склонившись к прицелу, замер наводчик. Пулеметчик сжал рукоятки так, что побелели косточки суставов. В стрелковых ячейках в крайнем напряжении затаились бойцы. Капитан сопровождал взглядом выскочивший на дорогу танк и только тогда взмахнул рукой, когда, как показалось Мишке, он почти заслонил собой всю степь. Над головой сильно треснуло раз за разом. Мишка ткнулся головой в стенку, и бой словно отда: лился. Ни выстрелов, ни криков не было слышно, только гудело и звенело в голове, как гудят на ветру телеграфные провода.

Минуту или десять так лежал Мишка, он не знал. Когда выглянул из воронки, то увидел, что танк на дороге горит, а пушка валяется вверх колесами. Бойцов, что были около нее, разметало. В окопе за станковым пулеметом стоял капитан. Пулемет жевал ленту, вытягивая ее из металлической зеленой коробки, на бровку окопа ручейком стекали дымящиеся гильзы.

По степи перебегали солдаты.

Один танк шел особенно быстро, мельтешили его высветленные о землю гусеницы. Он правил прямо на окопы.

«Пушки-то нет, из чего стрелять?» — подумал Мишка, широко раскрывая рот, как рыба, выброшенная на берег, и похлопывая ладонями по ушам. Грохот, как бы приблизившись, снова навалился на него. Он услышал крик капитана.

— Что у вас с пулеметом, почему не стреляете?! — Тот, приподнявшись, глядел за дорогу, где стоял другой пулемет. Мишка не услышал ответа, и капитан тут же выругался: — А, черт… Ленты сюда давайте!

Но никто не появлялся, никто не нес ленты, и Мишку будто кто толкнул. Он перекатился через дорогу, соскочил в окоп и увидел пулеметчиков. Один лежал на дне окопа, другой, запрокинувшись, стоял на коленях, не отпуская рукояток, тупорылый ствол «максима» задрался в небо. На бруствере валялась пустая коробка. Мишка огляделся, увидел в нише другую. Схватил ее, ощутив тяжесть, побежал по окопу к капитану.

Краем глаза увидел бойца в зеленой фуражке. Опираясь здоровой рукой, он полз от окопа вперед, навстречу противнику, зубами подтягивая за собой связку гранат на шнурке. «Куда он, зачем? Танк раздавит его», — мелькнуло в голове. Споткнувшись о лежащее в окопе тело, Мишка, похолодев, упал на убитого. Поднялся, перешагнул через него и наткнулся на капитана.

— Ты!.. Почему ты здесь? — крикнул он, подхватив коробку, торопливо начал вставлять ленту в приемник пулемета.

В окопе резко пахло гарью, удушающий дым проникал в легкие, щипал глаза. Мишка раскрыл рот, но ничего не смог ответить, потому что у него свело челюсти, перехватило дыхание. Он глядел на правое плечо капитана, просто не мог отвести глаза, потому что по гимнастерке, от самого воротника, вдоль портупеи к широкому командирскому ремню расползалось темно-красное пятно.

Капитан припал к пулемету, руки и плечи его начали вздрагивать, и подбегавшая уже к окопу цепь солдат рассеялась, одни попадали, может убитые, а другие залегли, чтобы спастись. Капитан тут же повернулся к Мишке, тяжело дыша, сказал громко, чтобы он услышал:

— Малый, давай отсюда, поспешай.

На его покрасневшем лице виднелись грязные потеки, пыль и пороховая гарь смешались с потом. Заметив, что парнишка словно окаменел и не двигается с места, улыбнулся ободряюще:

— Не бойся за нас, мы еще поживем. А ты, Миша, ступай до дому. Видишь, сынок, некогда мне…

Выпрыгнув из окопа, Мишка отполз немного, потом побежал, оборачиваясь на бегу. Последнее, что он увидел, был боец в зеленой фуражке, метнувший связку гранат, яркую вспышку огня под танком… Потом мелькнул в поле зрения припавший к вздрагивающему пулемету капитан с мокрым, ставшим еще большим пятном на плече и боку, наплывающие на окоп серые фигуры солдат.

Эта картина долго потом стояла у него перед глазами.

А вдали, за гребенкой леса, садилось багровое солнце. Но теперь оттуда не слышалось раскатов грома. Грохотало, рвалось здесь, совсем рядом, у Мишки за спиной.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Вечером, лишь только сумерки опустились над степью, по дороге потекли войска. Гудели моторы, скрежетали гусеницы, в полосах желтого света клубилась пыль.

— Не удержались наши, не смогли, стало быть. Вот она, внучек, какая история, — с горьким вздохом сказал дед.

Они стояли на огороде, глядели на полощущийся по дороге свет и размышляли, что теперь будет, как дальше жизнь пойдет… И понимали, что будет плохо со всех сторон. И мама не сможет приехать.

Дед беспокойно оглядывался, к чему-то прислушивался, хотя, кроме шума, доносившегося с дороги, ничего не было слышно. Он опустил худую руку на плечо Мишке, притянул его к себе.

— Давай-ка сходим с тобой туда… а, внучек, — жарко шепнул он Мишке в ухо.

Мишка сразу понял куда. Уразумел, и в груди стало тесно. Снова перед взором возникла последняя картина: боец в зеленой фуражке под гусеницами вражеского танка, слепящая глаза вспышка, захлебывающийся очередями пулемет, тяжело раненный капитан и надвигающаяся на окопы цепь солдат.

— Пошли, дедуня.

Там, куда они нацеливались идти, катилась лавина из машин и людей, громыхающих, воняющих бензиновой гарью, готовых в любую минуту стрелять, плевать огнем, давить гусеницами и колесами.

Вынужденно сидели, хоронясь в придорожных кустах, задыхаясь в бензиново-пыльном смраде. Наверное, прошло больше часа, пока уменьшился, а потом и схлынул поток машин. Из-за облаков вынырнул серпик месяца, и бледный, призрачный свет разлился по степи. Мишке сначала показалось, что, случись тут быть вражеским солдатам, они враз заметили бы его и дедушку, но постепенно пригляделся и успокоился. Свет месяца был слабоват, чтобы можно было что-то разглядеть издалека, а вблизи никого, никакого движения не чувствовалось.

На позиции все так же вверх колесами лежала пушка с длинным стволом и около нее тела бойцов. Где ползком, где пригнувшись, Мишка с дедом пробирались вдоль окопов, и даже при хилом свете месяца парнишка узнавал погибших бойцов, хотя видел каждого из них живым совсем короткое время. Ему сейчас казалось, встреть он их не сегодня, а через год или даже спустя десять лет, он узнал бы всех. Так отчетливо они врезались ему в память. Только не встретит он их ни через год, ни когда-либо еще. Все они полегли тут.

Танк тоже стоял на том месте, где остановил его гранатами боец в зеленой фуражке, и сам он лежал возле свалившейся с катков гусеницы. Пересекавший шоссе окоп был засыпан доверху и стал снова дорогой, по которой катились вражеские колонны.

Капитана он нашел впереди окопа. Тот лежал ничком, неловко подогнув ногу и вытянув вперед руку с наганом. Мишке показалось, что он и сейчас еще продолжал тяжестью своего тела придавливать распластавшегося под ним вражеского солдата.

— Деда, нашел я, здесь командир-то, — шепотом позвал Мишка.

Вдвоем они перевернули капитана на спину, дед приник к его груди. Щека коснулась холодного кружка медали, а под ней, под пропахшей порохом гимнастеркой, ухо уловило слабое биение.

— Кажись, живой твой капитан. Выручать надо, домой нести.

В отдалении послышался неясный говор. Мишка оглянулся и обомлел: медленно покачиваясь, к ним приближались два фонаря. Люди шли вдоль окопов, часто останавливались, желтые лучи шарили по земле.

Вспыхнула то ли спичка, то ли зажигалка, осветила головы в касках.

— Дедуня, солдаты идут…

— Ох ты, горюшко. Что делать-то нам? — забеспокоился дед.

Издали донесся стон, слабый возглас: «Браток, а браток, пособи…» Фонари метнулись туда, громкий резкий голос что-то прокричал, и тотчас же раскатилась автоматная дробь.

— Слышь, раненого добили. Экие звери. Не успели мы до него дойти… Бери капитана под коленки, понесем в кусты. Скоренько, внучек, поспешай.

Дед подхватил командира за плечи, с трудом приподнял, попятился. Тяжел был капитан, не под силу слабому старику и мальчишке. С трудом оттащили они его подальше от окопов, через кювет у дороги, положили на обочину. Остановились передохнуть.

Солдаты, видимо, обшаривали убитых. Только это спасло Мишку и деда, они воспользовались задержкой солдат и затащили раненого в придорожные заросли. Капитан неожиданно застонал.

— Батюшки-светы, не надо, сынок, потерпи, — дедушка ладонью прикрыл рот раненому. — Больно тебе? Прости, сынок, что разбередили твои раны. Не могли по-другому, торопились сховать тебя. Помолчи, родной.

Фонари покачивались уже на дороге, лучи шарили по кустам, было такое ощущение, что свет прошибал их насквозь. Мишка пригнул голову, ожидая выстрелов, дед склонился, прикрыл собою капитана. Но солдаты стояли молча. Мишка молил только об одном — не застонал бы капитан.

Прошла еще минута, сковывавшее его чувство беззащитности понемногу отпустило. Он понял, что солдаты почему-то не решались переходить за дорогу, а может, у них, не было такого приказа. И вдруг им овладела такая злость, накатилась такая решимость, что, если бы солдаты подошли к кустам, он бросился бы на них, молотил бы кулаками, рвал зубами до тех пор, пока не убили бы его самого. Ему совсем не жалко было себя, он не пожалел бы своей жизни точно так, как боец в зеленой фуражке, как капитан.

Вдали по степи двигалось еще несколько огней, и солдаты, постояв, пошли на них.

— Миша, беги до хаты, возьми в сенях два мешка да палки покрепче из плетня выдерни. Носилки соорудим. Бабушке скажи, пусть воду согреет. Ну, одна нога здесь, другая там.

Мишка помчался балкой, напрямую.

Бабушка засуетилась, заохала, пошла в чулан за мешками.

Не ахти какие получились носилки, а все же стало и удобнее, и легче. Им никто не встретился в пути, и это было хорошо. Дедушка сказал, будет лучше, если никто не узнает, что Крапивины подобрали раненого красного командира.

Занесли капитана в хату, уложили на кровать.

Дед хотел было располосовать гимнастерку, но передумал. Втроем раздели командира, сняли и залитую кровью нательную рубашку.

— После в мое бельишко его обрядим. Пойди, внучек, покарауль во дворе. Не ровен час, кто полюбопытствует.

Выходя, Мишка взглянул на капитана. В свете лампы виднелось восковое, заострившееся лицо, темнела запекшаяся кровь, казалась страшной, огромной рана на плече и шее. Капитан не подавал признаков жизни, но дедушка хлопотал над ним уверенно, и Мишка подумал, что такие заботы нужны не мертвому, а живому.

В деревне было тихо. Дед появился часа через два, устало присел, скрутил цигарку.

— Кажись, все сделали, как следует быть, — затянулся он и глухо закашлял. Крепок у деда самосад. Зачем курит, если и дышать ему тяжело, — этого Мишка не понимал. — Кровью истек капитан, оттого и слаб без меры. Три раны на теле: ногу прострелили да руку, самая опасная на шее. Осколок разворотил мышцу и застрял в ключице. На излете был, видать, неглубоко вошел. Иначе — каюк. Вытащил я осколочек-то, на, подержи…

Осколок был шершавый, угловатый, с зазубринами. Мишка покатал его пальцем по ладони и съежился. Будто его самого пропороло этой коряжистой железякой насквозь.

Не ложились всю ночь. Капитану в какой-то момент стало плохо. Он тяжело застонал, в беспамятстве звал кого-то, пытался выкрикивать команды. Но крики были бессвязные, изо рта вырывался только хрип. Начался жар.

— А ведь не можно ему находиться в хате. Надо переносить туда, — дед показал пальцем на подполье. — Хуже там, да безопаснее.

Соорудили в подполье топчан, застелили его матрацем. Не перенести бы им капитана по крутой лесенке, если бы не оборудовал дедушка еще в прошлом году лаз в подполье прямо из огорода. Стало невмоготу старикам таскать картошку и овощи во время уборки. Дед выбрал часть глинобитной стенки, поставил маленькую дверцу. На зиму лаз плотно замазывали глиной, чтобы не пробрался мороз.

Теперь этот лаз пригодился как нельзя лучше, через него и внесли капитана, через него сами стали входить в подполье. На день заваливали отверстие хворостом, бурьяном, разным хламом, и постороннему глазу было невдомек, что там укрыто. Дверцу в подполье из хаты дед заколотил ржавыми гвоздями, подложив снизу под нее мешки, набитые соломой, чтобы не чувствовалось пустоты. Пол застелили старыми домоткаными половиками. Все предусмотрел дедушка Назар.

Дежурили у постели капитана по очереди сами старики. Мишка по просьбе бабушки днем бегал в степь, искал травку зверобой и еще какую-то с желтыми цветочками, лазил по оврагам, находил ягоды шиповника, выкапывал корешки, названий которых он упомнить не мог, обжигаясь, рвал и сушил листья крапивы. Бабушка готовила из трав и корешков снадобья и отвары, поила ими капитана. Отжимала сок из сочных листьев столетника и тоже давала с ложечки, с усилием разводя стиснутые зубы капитана.

Деревня затаилась, словно вымерла. Даже трубы по утрам не дымили, как обычно.

Вскоре в деревню нагрянули солдаты. Из остановившейся посреди улицы автомашины они вывалились с криками и гоготом, разбились попарно и побрели по дворам. По дверям застучали приклады, тревожно закудахтали куры, то и дело раздавались выстрелы.

Бабушка в это время сидела у капитана в подполье. Дед наказал ей молчать, что бы ни происходило наверху.

Калитка со скрипом и треском распахнулась, во двор шагнули двое солдат. Карабины у них были заброшены за спину, в руках оба несли большие брезентовые саквояжи.

— О, гроссфатер… Тедушка, — увидя деда на крылечке, осклабился один, сморщив жирные щеки.

Потасканный, засаленный мундир солдата был расстегнут, на груди что-то оттопыривалось. На слабо затянутом ремне болтался плоский тесак в ножнах, была подвешена пестрая курица. Он занес ногу в тяжелом сапоге на крыльцо, дед едва успел посторониться, чтобы кованая подошва не задела его.

— Солдат фюрера есть победитель, — возвестил он, взгромоздившись на крыльцо. — Вы должны давайт продукт армий победитель… Укрыватель будем расстрелять.

Второй молча ринулся к клетушке, в которой еще оставались две курицы. В мгновение ока посворачивал им головы и сунул в саквояж.

Дед вошел вслед за первым солдатом в хату и наблюдал за вторым из окна.

— Давай брот, буттер! Клеб, яйки, — подступал к деду солдат в расстегнутом кителе и обшаривал глазами более чем скромную обстановку хаты.

Но дед мотал головой, разводил руками, мол, нет ничего.

Солдат подозрительно уставился на него, переводил взгляд снизу вверх, с дырявых штанов на застиранную ветхую рубаху, что-то соображал. Прошелся по комнате, топая, прислушиваясь.

А дед думал о том, что вовремя он догадался заколотить крышку подполья и припрятать кое-что из продуктов. Одежонку же дочка, Мишкина мать, прихватила с собой. Кстати, где внучек-то?

Солдат направился во двор. В огороде его приятель, держа карабин на коленях, с сочным хрустом грыз огурец и покрикивал:

— Копайт, копайт!

Приказ адресовался Мишке, выдергивавшему картофельные кусты. Картошка, конечно, еще не поспела, но разве это сейчас имело какое-нибудь значение?

Нагрузившись, солдаты пошли со двора. У калитки тот, который свернул головы курам, оборотился, наставил карабин сначала на деда, потом на Мишку.

— Пу, пу! — заорал он, страшно вытаращив глаза, сделав зверскую рожу.

Оба довольно заржали.

Дед опустился на крылечко, вытянул кисет и свернул цигарку. Заскорузлые скрюченные пальцы мелко подрагивали.

— Пронесло, — сказал он, сплюнув вслед солдатам. — Наторели грабить. За минуту хату, подлец, наизнанку вывернул. По-нашему балакать выучились. — И вдруг спохватился: — А где же наша телушка, внучек?

— Бабушка утром ее куда-то увела. Сховала, должно быть.

— Ишь ты, продукты для армии фюрера заготавливают, — скривившись, будто под язык попало горькое, съязвил дед. — Значит, оголодали победители.

Мишке было горько и смешно слушать деда. Обидно оттого, что он и сам сейчас под ружейным дулом копал картошку, и не чью-нибудь, а дедушкину, и набивал ею сумку «победителю». И ничего поделать не мог. А смешил дед своей потешной руганью.

В душе оба были довольны тем, что приход солдат закончился только грабежом. Видать, были они из проходящей мимо полевой части.

— Ладно, поглядим, как они поведут себя, когда мы сверху окажемся. Я бы уж собрался с силой, этих мародеров осмолил бы на горячих угольях.

Дед был уверен в том, что мы в конце концов сверху окажемся. Не для того сложили головы сын и зять, чтобы эти толстомордые тут хозяйничали. Не для того они с Мишкой раненого капитана с поля боя вынесли и теперь как могли отводили от него смерть.

Только на третий день капитан пришел в себя. В это время около него сидел Мишка. В подполье стоял полумрак, свет еле-еле проникал через маленькое отверстие, оставленное для проникновения свежего воздуха. Мишка чуть придремал, потому что каждую ночь теперь толком не высыпался — приходилось дежурить возле дома, чтобы не подошел кто чужой. Проснулся, почувствовав на своей руке горячую руку капитана.

— Где я? — услышал он слабый голос.

Мишка до того обрадовался его голосу, что сначала онемел, а потом спохватился:

— У дедушки Назара Крапивина, в подполье…

— А ты кто?

— Я-то? Мишка я, помните, приходил к вам в окопы?

Капитан ничего не сказал, может, снова забылся. В подполье спустился дедушка, обрадовался:

— Ожил, стало быть. Молодчага, сынок. Теперь-то обязательно дело пойдет на поправку.

— Что наверху? — спросил капитан.

— Ровно Мамай прошел. Деревню нашу обчистили, барахольщики.

Капитан ощупал себя, беспокойно пошевелился. Дед смекнул, успокоил:

— Обмундировка твоя, сынок, и документы, и наган в надежном месте. В сохранности, стало быть.

Капитан едва заметно кивнул. Закрыл глаза, скрипнул зубами и выдохнул:

— Выходит, полегли мои ребята…

Потекли дни тревожные, наполненные постоянной опасностью. Дни полуголодные, потому что «заготовители» еще много раз обшаривали деревню.

Лучший кусок, какой удавалось припасти, дед с бабушкой отдавали капитану. Дед сходил на хутор, где жила с семьей его младшая дочь, принес от нее курицу да банку меду. Дочери тоже жилось несладко с тремя ребятишками. Но хуторок стоял в стороне от дорог, в лесу, и она смогла что-то из припасов сберечь. Знаменитую на весь район пасеку, которой заведовал муж дочери, вывезли с хутора, зять ушел на фронт, а семья осталась там.

Капитан, как немного окреп, часто разговаривал с дедом и Мишкой, рассказывал о себе. Звали его Сергеем Ивановичем Коноваловым, был он по должности комендантом пограничного участка на западной границе… Все это дедушка узнал еще раньше из его документов. Но Мишке ничего не говорил до времени. Мало ли что могло случиться, лучше, если малец меньше знает о раненом.

Теперь он стал для Мишки дядей Сережей, для деда с бабушкой — сынком. Они лечили его своими, доступными им средствами. Рана на руке затянулась, поджила нога, хотя и плохо слушалась. Только поврежденная шея не давала покоя. Но прошли дни, и эта рана начала заживать.

Как-то поздним вечером дед с Мишкой помогли Сергею Ивановичу выбраться из подполья на двор. Он долго сидел на крылечке, глядел на недалекое зарево на востоке.

— Сталинград горит, — пристукнул кулаком и, как давно решенное, сказал: — Туда мне и надо пробиваться.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Первым движением души, первым желанием Серова было броситься к полковнику, крикнуть: «Дядя Сережа, вы живы?! Вы узнаете меня? Это же я, Мишка!»

Но не было здесь в эту минуту ни дяди Сережи, ни Мишки, а были начальник отряда полковник Коновалов и начальник заставы старший лейтенант Серов, и стояла перед ними одна общая задача — найти и задержать врага…

Шли цепочкой, выдвинув уступом вперед инструктора со служебной собакой. Серов указывал ему направление. Овчарка натягивала поводок, недовольно фыркала, наверное, злилась, что ничего достойного внимания не чуяла в палой хвое и во мху, в котором тонули ноги.

Было тихо, лишь изредка под чьим-нибудь сапогом хрупал сучок. Серов подумал о Симонове и Короткове. Где они? Может, уже бегут по следу? Тревожился, не допустили бы какой оплошности.

В темной глухой стене леса замаячил просвет. Вышли к железнодорожной ветке, увидели дрезину. Полковник обронил скупую похвалу Серову: начальник заставы на своем участке чувствует себя уверенно, местность знает. По цепочке передал команду всем, кроме инструктора, остановиться, и Серов со своей стороны оценил предусмотрительность начальника отряда — нельзя затоптать следы.

Инструктор с Бертой обежали дрезину раз и другой. Собака, уткнув нос, сновала вдоль пути, выбегала на шпалы, неожиданно ложилась, перебирая лапами, беспокойно и виновато повизгивала, не понимала, чего от нее добиваются, зачем без толку заставляют что-то искать, когда пусто вокруг, пахнет только лесом и травой.

— Не суетись, Берта! — Проводник собаки терял терпение, но сдерживался, надеялся, что она наконец найдет то, ради чего все эти люди пришли сюда.

Берта была хорошей розыскной собакой, и не случайно ее держали в комендатуре в резерве, посылали на заставы, когда там не справлялись своими силами. Но сегодня что-то не клеилось у нее, инструктор не мог понять, что ей мешало. Он подвел собаку к дрезине, снова потребовал: «След, Берта! След!» Берта вспрыгнула на помост и тут же заскулила тоненько, жалобно.

Ни просьбы, ни приказы не помогали, собака соскочила с дрезины и, отбежав, начала кататься, дергала головой и фыркала.

Полковник осветил фонарем площадку дрезины и подозвал Серова. На досках, сиденье и рукоятке управления виднелся серый налет.

— Порошок. След обработан. Где теперь может быть ваш инструктор? — спросил полковник.

— Разрешите установить связь?

— Связывайтесь, и, насколько возможно, побыстрее.

Серов подозвал Петькина с рацией, настроился на волну Симонова. Старшина доложил, что Кузнечик привел наряд к тупику, где след оборвался. Серов приказал не мешкая направляться вдоль пути к горелому лесу, где он будет их ждать.

— Предположим, дрезину угнал нарушитель, — выслушав доклад Серова, сказал полковник. — Если это сделал кто-то из местных жителей, ему нет никакого расчета прятать свои следы. Значит, нарушитель. В таком случае, он дал явную промашку. Дрезина оказалась без мотора, пришлось гнать на собственном паре. Но… все средства хороши, когда торопишься. В действие вступил фактор времени. Нарушитель обнаружил себя тем, что взял дрезину, что применил порошок для маскировки следа. Казалось бы, на этом многое потерял. Но ведь и нас задержал… И неизвестно, как у нас дальше дело пойдет. Стало быть, с другой стороны, он что-то и выиграл. Так?

Размышляя вслух, полковник достал карманные часы, щелкнул крышкой. «Неужто те самые?» — подумал Серов, вспомнив часы капитана, которые часто держал в руках, сидя рядом с ним, слушая, как они тикают, наблюдая за движением стрелок.

— Молодец этот ваш бригадир. Сориентировался, как заправский пограничник, — в раздумье проговорил полковник, пряча часы. — А между тем уже полночь. С момента «высадки» нарушителя прошло четыре часа… Не забудьте предупредить своего инструктора о порошке. Я буду в комендатуре, постараюсь еще усилить заслоны. В помощь вам оставляю двоих пограничников.

Из-под толстых, мохнатых ветвей ели шагнули два солдата, назвались.

— Заслоны заслонами, а я очень хочу, чтобы вы сами взяли нарушителя. Прямо-таки надеюсь на вас, — полковник помолчал, развернул плащ-накидку, набросил на плечи. — Свежеет. Поспешите, товарищ Серов, нежелательно затягивать поиск до утра. По утрам теперь наплывают густые туманы… Представляете, сколько людей потребуется задействовать, чтобы прочесать лес?

Начальник отряда пожал руку Серову, так же цепко и коротко, как при встрече, скомандовал приехавшим с ним офицерам направляться к машине.

— Не удивляйтесь, что оставляю вам в подкрепление столь малые силы, — кивнул на двоих солдат, приданных в распоряжение Серова. — Полагаю, для вас сейчас имеет значение не количество людей, самое главное для вас — отыскать след нарушителя. А за мной, — Серов даже в темноте почувствовал, что полковник улыбается, — остается обеспечение прочных заслонов… Желаю вам успеха. Помните — пока не пал туман!

В стороне заурчал мотор, и скоро все стихло. Вязкая темень плотно кутала деревья, казалось, только сунься в чащобу, сразу потонешь, как в омуте. Ниоткуда не доносилось звуков, даже птицы ночные примолкли. Сквозь густые кроны деревьев едва просвечивали высокие звезды.

Сам Серов молчал, не подавали голоса солдаты, лишь кони тихонько позвякивали трензелями да вздыхали. Под их вздохи и подумалось Серову: вот, намеревался по учебной тревоге поднять заставу, проверить готовность. А обстановка опередила его, учинила проверку ему самому и его людям. Результат этой проверки пока что неважнецкий.

И не только это. Другое испытание, не менее серьезное для него, — встреча с Сергеем Ивановичем Коноваловым. Почти сказочный сюжет, крутой, немыслимый поворот, подброшенный ему жизнью. Из тайников памяти выплыли события далеких дней, отозвались в душе болью и радостью.

«Куда же направился нарушитель? Шевели мозгами, начальник заставы. Натолкнувшись на дровосеков, нарушитель стал действовать осторожнее — в лесу можно встретить людей. Но ведь если люди могут помешать ему, то люди же и помогут. Прежде всего на тракте, водители проезжающих машин, особенно из тех, кто незнаком с правилами пограничного режима. Туда, по логике, и устремился нарушитель. Но это по моей логике, — притормозил себя в выводах Серов. — У нарушителя может оказаться другая схема движения. Здесь немало совершенно диких чащ, буреломов. Человеку спрятаться что иголке в стоге сена. И днем пройдешь — не углядишь беглеца, не то что ночью».

Из тьмы вынырнули Симонов и Коротков.

— Мы не пошли по шпалам, чтобы крюка не делать. Тут есть тропинка напрямик, — пояснил Симонов.

Гимнастерки на них хоть выжимай, лица распаренные, утомленные, в комариных укусах. Кузнечик сразу же улегся. Бока собаки ввалились, ходили ходуном.

— Товарищ старший лейтенант, нам бы капельку передохнуть, — взмолился Коротков, присаживаясь на валежину. — Самую малость. Дышать уже нечем. Понимаете?

Симонов снял радиостанцию, двигал плечами, разминал натруженные ремнями затекшие мышцы.

Подбежал Петькин, протянул фляжку в защитном парусиновом чехле, включил следовой фонарь. Коротков отвернул колпачок.

— Во, запасливый парень, — подмигнул Петькину. — Кузнечик, давай, родной, испей.

Далеко высовывая красный дымящийся язык, глухо повизгивая, Кузнечик ловил тонкую струйку, сглатывал.

— Пей, Кузнечик, да не забывай, что мы с товарищем старшиной тоже не прочь хлебнуть по глоточку.

Словно понимая, что солдатская фляжка невелика, а желающие напиться есть и кроме него, Кузнечик облизнулся, блаженно потянулся, выгибая крепкую с буграми мускулов спину.

Время короткого отдыха промелькнуло. Коротков, покряхтывая, встал без команды, вскочил и Кузнечик. Симонов натянул на плечи ремни рации.

Разминая руки, Коротков порылся в кармане, достал тряпочку.

— Подставляй, Кузнечик, мордуленцию, прочистим тебе сопелки. За сегодня ты уж всякой дряни понанюхался.

Пес с явным удовольствием потерся о ногу сержанта, задрал морду и замер.

— Вот, эдаким манером. Ну, готов к работе? Валяй теперь, родной, нюхай, ищи следы. Обязательно найди, где протопал тот гад, очень тебя прошу.

Приговаривая ласково, просительно, Коротков бежал за псом. Он не подавал команд, как инструктор из комендатуры, а разговаривал с Кузнечиком словно с напарником. Он явно нарушал инструкцию по работе со служебной собакой, запрещающую вести с ней разговоры, требующую понуждать ее искать следы четкими и короткими командами. Он так же вел себя с Кузнечиком и на тренировках. За нарушения «взаимоотношений с собакой» его не единожды распекал начальник службы собак из штаба пограничного отряда, снижал Короткову оценку при проверках, делал замечание Серову. Грозился снять с инструкторов, но не выполнял своей угрозы потому, что Кузнечик понимал хозяина с полуслова, никого больше слушать не желал, не признавал и попросту не замечал. А работал, как не раз убеждался сам начальник службы, «классно», бывало, поднимал безнадежно утерянные следы, безошибочно шел по ним через чащи и топи, был неутомим, будто в груди его билось два сердца.

И сейчас Серов думал о том, что Коротков и его Кузнечик — единственная надежда, последний шанс отыскать утерянный след. Подумалось ему и о том, что начальник отряда, кажется, не очень-то надеялся на благополучный исход, ибо после осечки инструктора из комендатуры сразу уехал укреплять заслоны, чтобы взять под более надежный контроль блокированный район. Ну что ж, он совершенно прав в этом. Потрачено слишком много времени, нарушитель оторвался от преследователей, и обстановка осложнилась. Забот у полковника теперь хватает. Вот когда подтверждаются его слова о главном звене в охране границы. Появилась трещинка на участке заставы Серова, нет, звено еще не разорвалось, возникла лишь трещинка, но нарушитель все-таки проскользнул. Пока он не ушел совсем, где-то затерялся. И полковник старается резервами захлопнуть нарушителя наглухо в западне. Все закономерно. Но и Серов со своими людьми постарается оправдать доверие начальника отряда.

— Кажись, что-то есть, — оторвал его от дум голос Короткова, донесшийся из глубины леса, и Серов бросился туда, пригнувшись, выставив локти вперед, чтобы ветки не хлестали по лицу.

На маленькой прогалине, которую со всех сторон обступили толстые ели и пихты, стоял Коротков. Кузнечик рвал поводок, тянул в лесную густоту.

— Остынь, Кузнечик, минутку погоди. Глядите, чего мы нашли, товарищ старший лейтенант. — Коротков держал большой пучок свежих, еще живых сосновых веток, но измочаленных и ободранных, со сбитой хвоей. Он рассуждал: — Предполагаю такую картину… Нарушитель, не будь дураком, когда садился на дрезину, наломал веток и натер сапоги хвоей и смолой. Понимаете? Соскочил, а на доски порошка насыпал. На травке следы не обозначились. Хитер? Ушлый, можно бы и похвалить. Да не очень. В лес сунулся, ветки начали за одежду хватать. Припотел к тому же, вот тебе и запахи. Букет моей бабушки…

Нагнулся к собаке, погладил по загривку, плутовато глянул на старшину.

— А все Кузнечик! Мудрейший пес, доложу я вам. Теперь-то уж мы нагоним этого занюханного шпиона. Скажи, Кузнечик? Старшина у тебя в долгу неоплатном. Каженный божий день должен выдавать тебе большую порцию самолучшей колбасы. А то и котлетами кормить.

— Мели, Емеля, — пробормотал старшина, но по усталому лицу пробежала улыбка.

Усмехнулся и Серов, заулыбались пограничники. И будто посветлело в лесу, отступили мрачные, поросшие серым мхом могучие стволы.

Еще не было известно, в какую сторону пошел нарушитель, неясно, как все сложится дальше, принесет ли поиск результаты, но уже тяжесть свалилась с плеч, и Серов облегченно сказал:

— Вперед, молодцы! Егор Петрович, мы с вами держимся насколько возможно ближе к Короткову. Петькин с пограничниками идет вторым эшелоном. Не шуметь, держать локтевую связь.

Петькин, опасавшийся, как бы старший лейтенант не оставил его где-нибудь в укромном месте с конями, возликовал. Как-то так уж получилось, по не зависящим от него причинам за свою службу он ни разу не принимал участия в поиске нарушителя, ни с кем не вступал в схватки, никого не задерживал, прослужил спокойно и незаметно. Было бы обидно именно сейчас, когда поисковая группа начинает преследование, остаться в стороне. Петькин подтянул стремена, чтобы не болтались и не цеплялись за сучья, покрепче пристегнул переметные сумы, передал поводья второго коня одному из солдат, а сам с Гнедком побежал, стараясь не отставать от группы.

Беспокойство Петькина, надо сказать, было не напрасным. У Серова возникла мысль оставить его на дороге возле дрезины — по лесной чаще с конями пробираться нелегко. Но в последний момент решил не оставлять, кони могли понадобиться.

Сквозь лес пробивались недолго, через полчаса за частоколом деревьев завиднелся просвет. Когда вышли на опушку большой поляны, над головой пронзительно заухал, захохотал филин.

— Напугал даже, черт лесной. Ну и голосок, заслушаешься, — ругнулся Симонов, тяжело дыша.

Огляделись. Влево тянулось мелколесье. Серов определил, что они оказались неподалеку от лощины, на выходе из которой должен сейчас патрулировать Козырев. Он ощупал левое плечо. Рукав гимнастерки был разорван, висел большой лоскут, под пальцами прощупывался саднящий рубец царапины. Где-то напоролся на сучок, а когда — не почувствовал. Неподалеку кружил Коротков, увещевал Кузнечика:

— Ты, разумная псина, не теряй следа. Окажемся с тобой последними трепачами. Понимаешь?

Пес тихонько взвизгнул, заскреб лапами,

— Трудно тебе, согласен. Работенка каторжная, не позавидуешь. И враг соображение имеет: из леса на полянку выскочил, где ветерок запахи скорее выдувает. А ты свое соображение поимей — нельзя нам терять следы, не имеем такого права. Коли взялся за гуж, не говори, что не дюж. Ищи следы, милый.

Кузнечик поколесил по поляне, пересек ее с угла на угол и снова взял резво, потянул в мелколесье. Потом еще много раз останавливался, кружил. Коротков снова уговаривал пса, успокаивал, ласкал. Серов то терял надежду, то обретал ее вновь. Казалось, никогда не будет конца этому бегу по рытвинам, корням и кочкам. Серов спотыкался, падал, видел, как падали пограничники, набивая синяки и шишки на коленях и локтях, царапали руки о корявый низкорослый подлесок.

В лощине Кузнечик вдруг круто свернул вправо.

— Что случилось, Коротков, нет ли ошибки? — спросил Серов.

— Не должно быть, теперь идем уверенно.

— Больно резко повернули.

— Опять же предполагаю, может, нарушитель какую опасность усмотрел впереди и свернул.

Перевалили через небольшой увал, миновали перелесок и начали углубляться в болото.

«Все верно. Говоря языком Короткова, нарушитель соображение имеет: тянет через болото к гравийной дороге. По ней часто бегут машины, а на лесовоз можно вскочить, не спрашивая разрешения у водителя — он и не заметит на прицепе случайного пассажира. Вот тогда по-настоящему пиши пропало», — раздумывал Серов, натыкаясь коленями на пружинящие кочки.

— Глядите, вот он, след. — Коротков включил фонарь, луч лег между кочками. — Точно такой отпечатался на берегу ручья. Эти рубчики на подошве я еще там приметил.

— Правильно идем, тот самый след, — подтвердил Симонов.

След тянулся между осинок и низкорослых сосен, не забирая в глубь болота. Со стороны нарушителя это было разумно, потому что в центре могли остаться бочажки, попади в один из них, неизвестно, смог ли бы выбраться.

— Товарищ старший лейтенант, — притормозил Коротков, — Кузнечик верхним чутьем пошел. Догнали…

— Ясно. Через каждые десять-пятнадцать шагов останавливаться и слушать.

Двинулись с предосторожностями. Только слегка шелестела под сапогами жесткая трава. Лопотали на осинах листья. Тучами висели в застойном воздухе болота комары, липли на потные лица, жалили руки. Серов временами проводил ладонью по лбу, щекам, затылку, мял, размазывал комаров. Кажется, кожа уже не чувствовала укусов.

Впереди хрустнуло раз-другой. Кузнечик рванулся на поводке, придушенно захрипел.

Вот он, нарушитель, протяни руку, достанешь. Безусловно, он давно почуял за собой погоню. Но сил не хватает уйти. Серов прибавил шагу. Впереди, теперь уже ясно слышимые, зачастили шаги, затрещала под ногами валежина. И тогда Серов, набрав в легкие воздуха, крикнул:

— Стой, ни с места! Шелест травы и топот не прекратились. Видать, из последних сил, но рвется вперед, на что-то надеется.

— Стой, стрелять буду! — снова громко и хрипло, срывающимся голосом выкрикнул Серов.

За осинками сверкнуло, и пуля пропела где-то рядом. Выстрел в постоянно давившей на слух тишине прозвучал необычайно громко.

— Бросай оружие! — загремел Симонов. — А не то раскатаю из автомата…

Впереди снова раз за разом треснуло, пуля с сочным хрустом впилась в дерево. Эхо раскатилось далеко по болоту и замерло вдали, может быть, за дорогой.

— Ложись! — коротко скомандовал Серов, упал между кочками и пополз, поравнявшись с Коротковым, предупредил: — Не стрелять пока.

Приподнявшись на руках, Серов смотрел туда, где сверкали огоньки выстрелов, но ничего не смог разглядеть. Чуть белели в темноте редкие тонкие стволы березок. Снова послышался топот, человек убегал. Серов легко оттолкнулся и тоже побежал. Слева от него тяжело топал сапогами Симонов — теперь не имело смысла таиться. Справа тоже кто-то бежал. Серов догадался — это Петькин с пограничниками.

Убегавший снова выстрелил. Симонов споткнулся и выронил автомат.

— Ранены?

— Нет. Приклад расщепило.

Серов поднял пистолет и дважды выстрелил, беря повыше, чтобы не задеть нарушителя, но припугнуть его, прижать к земле. И это подействовало — нарушитель где-то затих, затаился. Серов тоже приказал всем залечь. Теперь на пулю нарваться можно было запросто, враг мог стрелять прицельно. Было тихо, только слышалось дыхание людей, да лез в уши комариный звон.

— Может, Кузнечика пустим? А то ведь подстрелит кого-нибудь, — предложил Коротков. — Кузнечик его образумит.

— Пускайте. Как только собака схватит нарушителя, тут же бросаемся и мы.

Коротков отстегнул карабинчик от ошейника.

— Давай, Кузнечик, не подведи, родной. Фас!

Пес бросился в сторону врага. Через несколько секунд послышалась возня, глухой вскрик человека, злобный рык собаки.

Пограничники метнулись на звуки борьбы. Не успели добежать, грохнули выстрелы. Кузнечик коротко взвизгнул.

Серов заметил метнувшуюся в сторону тень, кинулся наперерез. Показалось, прямо в глаза ему полыхнуло пламя, чем-то тяжелым ударило в висок, оглушило. Почти не сознавая уже, что делает, он настиг тень и кулаком с зажатым в нем пистолетом двинул по ней. Ощутил, что угодил. От удара тень надломилась, осела. Зацепившись за что-то, Серов не удержался на ногах и тоже упал. Почти тут же вскочил, но, не в силах превозмочь вдруг появившуюся в ногах и руках вялость, присел, опершись спиной о ствол дерева. Глухота отступила, будто из ушей выскочили пробки, и он услышал, как рядом кричал Симонов:

— Все, готов! Припечатали, теперь не уйдешь!

До Серова с трудом доходил смысл слов старшины. «Как готов? Что значит «припечатали»? Застрелили нарушителя?» Но ведь как будто выстрелов он не слышал. А как он мог их слышать, если оглох?

Висок тупо ныл, за ухом дергало и жгло, словно втыкали раскаленное шило, за воротник текло горячее. Он потрогал висок, рука стала мокрой, липкой.

— Лежи смирно! — снова услышал рокочущий бас Симонова.

Вспыхнул следовой фонарь, над Серовым склонился Петькин:

— Что с вами? Вы ранены?

В снопе света лежал человек со связанными руками. Он моргал и отворачивался от ярко бьющего луча. Рядом с ним неподвижно распластался Кузнечик.

— Не стрекочите. Ранило, ранило… Мы не в куклы тут играли. — Симонов опустился на колено, осветил карманным фонариком Серова. — Ударчик у вас, Михаил Федорович, как у заправского боксера. Этот, как мешок с отрубями, свалился, — он кивнул на лежащего человека. — Э, да вы в самом деле ранены. Держи-ка фонарь, Петькин.

Он принялся осматривать висок, мягко поворачивая голову Серова.

— Кажется, только скользнула пуля, кожу рассекла. От уха капельку отщипнула. Я-то видел, как вы споткнулись, да сразу вскочили. Ну, подумал, все в порядке. Занялся нарушителем. Вот его пистолет. Успел новую обойму вставить, только пострелять больше не довелось. Не дали.

Старшина сунул пистолет в карман, разорвал индивидуальный пакет и начал бинтовать.

— Оглушило меня, совсем было слышать перестал, — проговорил Серов, удивляясь, как Симонов мягко, неслышными прикосновениями пеленает голову. — Что с псом?

— Нет больше Кузнечика, — Симонов вздохнул, голос его вздрогнул. Он кончил бинтовать, затянул узелок, помолчав с минуту, добавил: — Погиб Кузнечик, товарищ старший лейтенант.

Серов посидел еще немного, ухватившись за ствол осинки, тяжело поднялся, подождал, когда отпустит головокружение.

— Обыскали? — кивнул он на задержанного.

— Кроме пистолета, еще это, — старшина протянул кожаный бумажник. — Больше как будто ничего нет. Может, в одежде что зашито.

В бумажнике был советский паспорт, еще какие-то документы, деньги. «После разберемся. С этим потом», — подумал Серов.

— Надо обыскать местность. Возьмите солдат и тщательно осмотрите, — сказал Серов, пряча бумажник.

— Все прочешем. За мной, ребята!

В сторонке, положив голову Кузнечика себе на колени, сидел Коротков, горестно нашептывал что-то сквозь слезы, гладил погибшего друга.

Сноп света заскользил между осинками, ложился на кочки, пробегал по траве и кустам. Серов следил за ним взглядом и чувствовал, как боль в виске постепенно отступала, в ногах уже не было той противной слабости, которая свалила его после того, как пуля чиркнула по виску.

Неожиданно раздался истошный крик Петькина: «Товарищ старшина!» — и ахнул взрыв.

— Охраняйте нарушителя, Коротков! — сказал Серов и опрометью бросился к месту взрыва.

Первым он увидел Симонова. Старшина поднимался, Держась за высокую кочку, и ругался. Серов еще никогда не слышал, чтобы Симонов так ругался. А тот гремел на весь лес, не стесняясь в выражениях. Тут же стонал Петькин.

Старшина подобрал валявшийся фонарь, осмотрел Петькина. По брюкам над коленом расползалось темное пятно. Осколок прошил мякоть и застрял на выходе под кожей. Перевязывая, старшина рассказывал:

— Обшарили местность вокруг — ничего. А тут, глядь, рюкзак валяется. Поднял я его. Думаю, дай проверю, прежде чем вам докладывать, нет ли какой шкоды. Довольно увесистый рюкзачок. Хотел посмотреть, что в нем. Клапан не поддается, вроде нитками пришитый. Дернул я посильнее, слышу — щелчок какой-то. А тут Петькин заголосил, налетел на меня. С ног сбил, упал я между кочек, а Петькин сверху. Тут и рвануло… — Серов уловил в голосе Симонова теплоту, и гордость за солдата, и удивление. Наверное, не думал старшина, что Петькин в такой критической ситуации быстрее его, старого служаки, сообразит, какая опасность кроется в простом легком щелчке, и, не думая о последствиях, примет ее на себя. Симонов закончил перевязку, потрогал, не туго ли, сказал: — Готово. Сегодня я санинструктором поневоле сделался. Никого больше не задело?

— Нет, не зацепило, — радостные, что пронесло, ответили молодые пограничники, оставленные начальником отряда.

Один из них поднял и подал старшине рюкзак.

— Целый! — удивился Симонов, осторожно ощупывая мешок из плотной зеленоватой ткани. — Видать, когда я резко дернул клапан, взрывное устройство вывалилось…

В рюкзаке обнаружили передатчик, несколько снаряженных обойм для пистолета, пачки денег, блокноты, очевидно, с шифрами.

Настроив рацию, Серов условным кодом доложил начальнику отряда о задержании нарушителя границы и ранении рядового Петькина. Полковник приказал выходить к дороге. Он подошлет туда машину.

Подвели лошадей, Петькина подняли в седло.

— Усидишь? — Старшина замотал портянкой его голую ногу, вставил ее в стремя.

— Ага, буду держаться, — сквозь зубы, невнятно ответил Петькин.

— Крепись, казак, атаманом будешь.

Нагнувшись, Симонов потянул нарушителя за воротник:

— Хватит разлеживаться, простудишься.

Коротков мял в руках поводок, который совсем недавно был пристегнут к ошейнику его Кузнечика.

— Товарищ старший лейтенант, Кузнечика здесь не оставлю. На себе до заставы понесу, а не брошу. Не могу.

— Успокойтесь. Кто вам сказал, что мы бросим Кузнечика? Кладите его на другую лошадь!

— Как же вы-то пойдете? Вы ранены, вам надо ехать.

— Обойдется.

За осинником, перед дорогой, открытая низина. Под ногами вязкая сырая почва. Серов с удивлением вдруг заметил, что ведомая им колонна словно забрела в молоко. Туман плотной пеленой скрыл ноги людей и лошадей, и странно было видеть невесомо плывущие, наполовину урезанные фигуры.

На кромке болота черемуховые дебри, тугие заросли колючего шиповника, приторно пахнущего болиголова. С листьев падали тяжелые капли росы.

Из-за поворота, полоснув светом по придорожным кустам, показалась крытая грузовая машина. Навстречу ей вышел Симонов. Скрипнули тормоза, и чей-то звонкий голос позвал:

— Егор, ты?

— Само собой, я. А ты откуда взялся? — глухо ответил Симонов.

— Да стреляли здесь где-то… — говоривший вместе с солдатами выскочил из кузова на гравий дороги. — Не зря, думаю, мой заслон сняли и сюда перебросили.

Ответить Симонов не успел. С противоположной стороны подкатил «газик» полковника Коновалова.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

«Внимание! Германские оккупационные власти объявляют:

1. Всякое огнестрельное оружие и военная амуниция подлежат немедленной сдаче властям. Не выполнивший распоряжение БУДЕТ РАССТРЕЛЯН.

2. В этой деревне разрешается жить только оседлым местным жителям. Пребывание вне дома с наступлением темноты до рассвета ЗАПРЕЩАЕТСЯ. Кто будет обнаружен на дорогах или в других местах вне деревни, читается партизаном и ПОДЛЕЖИТ РАССТРЕЛУ.

3. Строго воспрещается давать убежище, снабжать продуктами питания и оказывать помощь военнослужащим Красной Армии и партизанам. Виновные в этом БУДУТ РАССТРЕЛЯНЫ.

4. Кто вредит германской армии, пытается уничтожать телефонные провода, железнодорожные пути, мосты, склады, подлежит НЕМЕДЛЕННОМУ РАССТРЕЛУ.

5. Жители, замеченные в укрывательстве от германской армии продовольствия и теплой одежды, БУДУТ РАССТРЕЛЯНЫ».

Мишка давно уже пробежал глазами крупные строчки, напечатанные на большом листе серой бумаги, вывешенной на стене, а дедушка все еще шевелил губами, шепча непривычные слова.

— Пойдем, внучек, — наконец сказал он Мишке. — Ишь чего понаписали, ироды.

Не сговариваясь, они ничего не сказали Сергею Ивановичу про этот плакат, будто их он не касался. Как и раньше, они выводили его по ночам на двор, подышать свежим воздухом. Вот и сегодня вышли. Капитан стоял, тяжело навалившись на Мишкино плечо. Вдали видны были багровые дымные всполохи, широко расползавшиеся по срезу неба. Доносились приглушенные орудийные раскаты.

По тому, как часто Сергей Иванович затягивался цигаркой, Мишка догадывался, что думы его были беспокойные. При затяжках на его заострившихся скулах вспыхивали красноватые отблески.

— А староста, эта кочерыжка гнилая, похвалялся, — подал голос дедушка, — мол, теперь немцы через Волгу запросто перемахнут. Дескать, эту силищу не удержать. А как за Волгой будут, Москва сама им в ножки поклонится.

— Ну нет, — возразил капитан. — Волги захотели? Шалишь, захлебнутся. Под Москвой им надавали по мордасам, туда они лезть боятся. Да все это только цветочки, ягодки впереди. Погодите, еще как почешут; обратно по этой самой дороге, где я со своими… оборону держал, — капитан помолчал и яростным шепотом: закончил: — Буду улепетывать… Только выпускать их нельзя. Надо, чтоб здесь они, все до единого, и могилу себе нашли. А старосту, вот поправлюсь немного, вы мне, дедушка Назар, покажите…

У деда с Мишкой со старостой свои счеты имелись. Этот человек неопределенного возраста, с опухшей от пьянства красной рожей появился неизвестно откуда. У него двое помощников-полицаев, таких же пьяниц, как и он. Ходят с повязками на рукавах.

Они водили по домам вражеских солдат, вместе с ними потрошили скарб деревенских жителей, лазили в погреба, уносили последнее. Нередко крутились возле дедова подворья. Мишке начинало казаться, что он и дед не всегда были осторожны и староста о чем-то догадывался, может, выжидал подходящего момента, чтобы неожиданно нагрянуть и схватить дядю Сережу. Возле хаты он возникал нежданно-негаданно, будто вылезал из тайного схрона. Слонялся под окнами, заглядывал в избу.

Дедушка как-то не стерпел, подойдя к старосте, спросил:

— Аль потерял что? И чего все вынюхиваешь, выведываешь?

Староста замахал руками, скособочив рот, дохнул самогонным перегаром:

— За вами, крапивным семенем, глаз да глаз нужен.

— Гляди, как бы этим глазом в темноте на сучок не напоролся. А то стукнет кто ненароком, — посулил дед.

— Доберуся я до тебя, старик. Крапивин твоя фамилия? Так вот, как крапиву однажды скошу.

— Не пугай, за свою жизнь я много раз пуганный. А ничего, обошлось. От моей погибели проку тебе никакого. Разве в эту рубаху вырядишься, — дед усмехался, приподнимая подол выношенной, с латками на локтях ситцевой косоворотки.

Теперь, прежде чем войти к капитану, Мишка долго кружил возле хаты, смотрел, не притаился ли кто в канаве, в вишеннике. Опасался, не выследил бы староста или его прислужники — полицейские ищейки.

— Что донесла разведка? — шутливо спрашивал капитан.

— Все в порядке, противника не наблюдается. — Мишка уже поднаторел возле капитана, щеголял военными терминами.

Трогая щеточку усов, Сергей Иванович одобрял:

— Хорошо. Бдительность в нашем теперешнем положении, Мишук, первое дело.

Если бабушка случалась тут, поддакивала: — Береженого и бог бережет.

— Бог-то бог, да сам не будь плох, бабуля. Если этот гад староста что-то почует, он на вашего бога плюнет. Эх, поскорей бы выбраться отсюда.

— Неугомонный, — сокрушалась бабушка. — Рукой-ногой толком двинуть не может, а норовит поскорее уйти куда-то. Отдыхал бы, давно ли от смерти-то отвертелся?

— Фашистов побьем, тогда и отдохнем. Приближалась осень. Ночное небо стало казаться

ниже, звезды на нем крупнее и ярче.

Жить в подполе капитан больше не захотел, попросился на чердак. Дед этому сопротивлялся недолго — Мишка стал на сторону Сергея Ивановича. За трубой расстелили матрац, загородили ложе старыми плетеными корзинами, завесили тряпьем. Мишка поднимался к капитану, целыми днями через щели в крыше они наблюдали за жизнью деревни. Сергей Иванович изучил все закоулки как свои пять пальцев.

Он повеселел, часто рассказывал деду и Мишке о службе на границе. Выходило, что послужил он порядочно, повидал разные места, о которых Мишка знал из учебника географии.

Рассказывал капитан и о своей службе на западной границе, где встретил войну.

— Дядя Сережа, — как-то спросил Мишка, вспомнив в эту минуту своего отца и думая о нем, — где теперь ваша семья?

Надолго замолчал капитан, лишь гладил Мишку по голове, ответил коротко:

— Не знаю, Миша.

И такая тоска в голосе прозвучала, что Мишка пожалел о своем вопросе. Больше об этом они не заговаривали.

Невзирая на запреты деда и устрашающие приказы, повсюду развешанные старостой, Мишка, подобрав малую саперную лопатку, копался в окопах. На поверхности ничего уже не валялось — трофейные команды фашистов подобрали все. Но однажды попался ему обрывок пулеметной ленты, в нише окопа выкопал он горсть винтовочных патронов. Потом отрыл сумку с двумя ручными гранатами и запалами в деревянном футлярчике. Наконец обнаружил и винтовку и как-то ночью все это добро притащил домой, рассчитывая припрятать, пока дед спал. Но дед ожидал его и, прихватив со всем арсеналом, повел на расправу к капитану. Неожиданно для деда Сергей Иванович не стал упрекать Мишку, только напомнил, что надо быть осторожнее.

— Я незаметно… никто не видел.

— Коли староста дознается, немцам донесет, — слабо сопротивлялся дед.

— Ладно, старосты не будем бояться, пусть он нас пугается, — усмехнулся Сергей Иванович.

Вместе с Мишкой почистил винтовку, свой наган, смазал их машинным маслом. Мать свою швейную машинку увезла, а масленку забыла. Она и пригодилась. Потом капитан учил Мишку обращаться с оружием, снаряжать гранату запалом, готовить ее к броску. И когда Мишка стал ловко повторять все приемы, сказал:

— Учись солдатской науке. В такое время она пригодится.

Покрутил барабан у нагана, сказал сожалеючи:

— Хороша штука, да без патронов вроде игрушки. Несколько раз ходил Мишка на позицию. Очень ему

хотелось отыскать патроны к нагану. Да где там… Только и отрыл в том месте, где пушка стояла, еще одну винтовку с расколотым цевьем. Эту находку не стал показывать Сергею Ивановичу. Сам почистил, стянул проволокой цевье, завернул в тряпки и спрятал перед окнами под завалинкой. Пусть попробует кто-нибудь найти.

Да еще Мишка в окопе гильзу винтовочную, позеленевшую, обнаружил, а в ней записку капитана Коновалова. Читал, вытирая слезы, принес и показал капитану. Подержал Сергей Иванович не успевший еще пожелтеть листочек, прочитал с таким видом, будто не он сам писал, а кто-то другой, протянул Мишке:

— Оставь у себя, сохрани на память. Вот уйду я, а ты достанешь записку, почитаешь. Будто письмо от меня получишь.

Знал Мишка, что приближалось время, когда дядя Сережа должен был уйти, смириться с предстоящим расставанием не мог. Вздыхали, чувствуя близкую разлуку, дед с бабушкой. Дед внушал, что, мол, солдат он и надо ему быть вместе с солдатами, бить врага, так ему повелевает воинский долг. Но успокаивал этим больше себя, а не бабушку. Все они в глазах Сергея Ивановича тоже замечали потаенную печаль. Он хорошо знал, что после всего случившегося дед с бабушкой полагали его за своего сына, но остаться было не в его силах.

Последние три ночи, обрядившись в дедовы холщовые рубаху и порты, капитан исчезал куда-то и появлялся только под утро.

— Должок тут кое-кому выплатить надо, — сказал он.

Эти слова мало что прояснили Мишке, но про себя он решил, что капитан что-то затевал.

Накануне той ночи, когда капитан собрался уходить, случилось непредвиденное. Полицай выследил бабушку, направившуюся поить и кормить телушку. Заметив незнакомого, телушка проявила необыкновенную прыть и смелость. Да все равно не спаслась. Полицай телку пристрелил, а бабушку избил. В тот же вечер пестрая шкура телушки сушилась на плетне у старосты. Сам он заявился во двор к деду, тыкал ему в грудь грязным пальцем и брызгал слюной:

— Ты, старик, скрывал от армии фюрера продукты питания. Доложу коменданту, мокрое место от тебя останется. Пока мы пожалели твою старуху, до поры до времени…

От полицейской жалости бабушка едва дотащилась. до хаты и слегла.

Вечером из трубы дома старосты змеился дымок, из окон неслись пьяные крики. Капитан долго всматривался в сгустившиеся сумерки, сказал:

— Это заставляет несколько изменить план… Ну, ничего, долго не задержусь.

Он ушел в хату и появился в своей полной командирской форме, которую бабушка выстирала, заштопала и погладила. На рукавах четко проступали желтые угольники, на груди тускло поблескивала медаль.

— Ох, родимый ты мой, — заохала едва приковылявшая вслед за ним бабушка. — Как же ты в форме-то этой пройдешь? Ведь увидят тебя, поймают, супостаты.

— Ништо, мать ты не тово, не хорони заранее, — дед совал Сергею Ивановичу кисет. — Возьми, Сережа, на дорожку горлодера.

Бабушка подала котомку с вареной картошкой и черными лепешками из отрубей.

— Горе-то наше, и дать с собой нечего. Все под метелку вымели, — она уткнулась лицом капитану в грудь, мочила слезами гимнастерку.

Капитан трижды поцеловал ее, обнялся с дедом, приподнял Мишку, прижал крепко.

— Прирос я к вам. Ухожу, вроде бросаю на произвол судьбы. Вы уж простите, воевать мне надо, — глухо говорил он. — Обещаю: прогоним врага, отыщу вас. Обязательно отыщу.

Взял винтовку на ремень, похлопал по кобуре, где был наган без патронов, пристегнул сумку с гранатами и ушел, растаял в ночи.

Через час вспыхнул дом старосты, загорелся, как смолье на ветру. Ревело пламя, пожирало сухие бревна, дым клубами взлетал в темное небо. Скоро только ярко рдели обуглившиеся стены. Но ни крика, ни зова о помощи не донеслось оттуда. Мишка с дедом молча переглядывались, дед понимающе кивал головой.

Под утро появились солдаты. Они, громко переговариваясь, ходили вокруг рдевших головешек — тушить было нечего.

— Большому черту — большая и яма, — сказал дед. — Что заслужил, то и получил, господин староста.

Не успели Мишка с дедом уйти в хату, далеко за деревней громыхнуло. Эхо взрыва гулко прокатилось по степи. Мишка стремглав взлетел по лестнице на открылок, но ничего не увидел. «Да это же мост на реке рвануло, — догадался он, определяя направление по докатившемуся гулу. — Точно, мост».

Утром, только забрезжил рассвет, в деревню ворвались фашисты. Они выгнали жителей из хат. Деда тоже забрали, бабушка лежала на кровати как неживая. Мишка успел убежать, затаился на окраине в густых лопухах. Туда же, в поле, и согнали жителей, выстроили их неровной шеренгой.

Двое плечистых мордастых солдат приволокли человека в красноармейской форме. Человек безжизненно висел на их руках, ноги в сапогах тащились по земле, поднимали пыль. Голова в зеленой фуражке свесилась на грудь и болталась из стороны в сторону при каждом шаге. Свет померк, в глазах у Мишки. Он больше ни на что не мог смотреть, видел только эту фуражку. «Дядя Сережа. Поймали дядю Сережу», — стучало в голове.

— Кто знает этого человека? — громко крикнул офицер, размахивая пистолетом.

Люди молчали. Порыв ветра пробежал по лопухам, шелестя листьями, пригибая стебли. Мишка приник к земле, опасаясь, что будет виден.

— Это есть бандит! — надрывался офицер. — Вы есть укрыватели бандита, который совершил диверсию против германской армии.

Он взмахнул рукой. Невысокий кривоногий солдат быстро пошагал вдоль шеренги, громко считая:

— Айн, цвай, драй…

За ним шли двое солдат, выдергивали из шеренги людей и швыряли их под ноги офицеру. Первым выхватили сгорбленного сивобородого старика. Еще недавно он чинил Мишке ботинки, прибивая подметки деревянными шпильками. Потом схватили мальчишку, Мишкиного ровесника. За ним женщину. Она успела лишь передать своего младенца соседке.

Офицер опять что-то выкрикнул, Мишка не разобрал что, подошел к человеку в зеленой фуражке, приставил пистолет к его груди и выстрелил несколько раз подряд. Человек не вскрикнул, даже не вздрогнул, висел, как прежде, на руках державших его солдат. Видимо, он до выстрелов уже был мертв. Солдаты разжали руки, и он упал лицом в пыль.

А солдаты и офицер бросились на тех, кого выдернули из шеренги. Замелькали плетки, загремели выстрелы.

Мишке показалось, что выстрелы колотят его по затылку, и у него поплыло перед глазами. Когда он очнулся, люди были уже далеко от него, их угоняли куда-то. С ними уводили и деда. Человека в зеленой фуражке тоже не было, должно быть, унесли. Только корчился в пыли сивобородый старик и глухо стонал.

«Погиб дядя Сережа… — думал Мишка, направляясь к старику, надеясь помочь ему. Он вспомнил сейчас про записку, найденную в патронной гильзе. — Вот почему капитан велел сохранить письмо. Он уже тогда знал, как поступит после того, как вылечится. Знал, что погибнет, готовил себя к этому…»

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

— Все в сборе? — Начальник отряда выскочил из машины почти на ходу, направился к Серову.

— Товарищ полковник, поисковая группа…

— Ладно, подробности после. Молодцы! Хвалю, — полковник обнял Серова. — Спасибо, начальник заставы. Благодарю за службу.

«Обнял точно так, как в тот раз», — растроганно подумал Серов, вспомнив расставание с капитаном Коноваловым.

— Где раненый? — Полковник скользнул взглядом по пограничникам, заметил кособоко сидевшего на коне Петькина, обмотанную ногу. — Немедленно в машину и в санчасть. Хирург дожидается.

Завозился Петькин в седле, выпрастывая ногу из стремени.

— Не надо меня в санчасть, товарищ полковник. На заставе я скорее выздоровлю. Ногу перевязали, не болит. Ну, не шибко болит. — Помолчал немного и снова тенорком затянул: — Товарищ старший лейтенант, походатайствуйте за меня перед товарищем полковником. Обратно, кто на заставе за лошадьми станет досматривать?

— Ногу твою доктору показать надо, сынок. Не упрямься. Долго тебя держать не станут, подживет рана, и вернешься на заставу.

Петькина сняли с коня и пересадили на мягкое сиденье «газика».

Только тут полковник заметил повязку на голове Серова.

— Вы тоже ранены, почему молчали, не доложили? — строго спросил он. — В санчасть немедленно.

— Слегка царапнуло, не опасно.

— Ну вот, у одного не болит, у другого не опасно, — приглядевшись, различил ржавые пятна на воротнике и на погоне, повторил: — В санчасть, пусть доктор посмотрит. Оттуда мне позвоните.

Серов сел к Петькину, под колесами хрустнул гравий, и «газик» повез их в погранотряд.

…Начальник отряда посмотрел на Короткова, понуро державшего за повод гнедого коня, на собаку, безжизненно лежавшую поперек седла, и понял, что «подробности», доклад о которых он перенес на потом, имеются…

Распорядившись поместить задержанного нарушителя в кузов машины под охраной, полковник подошел к пограничникам и каждому молча пожал руку, благодаря за службу. Молча, чтобы не заставлять сейчас их что-то говорить в ответ на его благодарность. В жидком, рассеянном свете фар он видел бледные, осунувшиеся лица и глаза с выражением крайнего утомления. Пограничники поеживались, потому что горячка преследования и схватки с нарушителем прошла, на плечи давила, горбила усталость.

Это их состояние видел и хорошо понимал полковник. По собственному опыту он знал, что и минута, проведенная под пулями, — трудно с чем сравнимая величина. А они только что пережили такие минуты. Пережили и задержали нарушителя, который больше уже не опасен, благодаря им врагу не дано совершить свое черное дело, ради которого хозяева послали его через границу.

Полковник разрешил Короткову с одним из пограничников отправиться на заставу, Симонову сказал:

— Вы со мной в комендатуру, разберемся в деталях.

Старшина уже залезал в кузов машины, когда в стороне затрещали сучья, донесся голос;

— Здесь свои. Это я — Козырев.

На дорогу вышли трое, все в ватниках, резиновых сапогах, у переднего — ружье на ремне.

— Здорово, Егор, — обратился он к Симонову, — Это ты, стало быть, шумел в осиннике?

— Уж как пришлось, Алексей Дмитриевич, — неопределенно ответил Симонов. — Здесь начальник отряда…

Узнав, что это и есть тот самый бригадир с лесопилки, сообщивший свои подозрения насчет угона дрезины, полковник подошел к Козыреву.

— Рад познакомиться, Алексей Дмитриевич. Пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить за помощь, — полковник поздоровался с подошедшими рабочими.

— Что ж, помощь… Возле границы живем, — со смущением заговорил Козырев. — Мы с ребятами согласно задаче, поставленной начальником заставы, патрулировали в лощине. Услышали выстрелы, дернули на них. Как ни торопились, а поспели к шапочному разбору. Далеконько бежать пришлось.

— Садитесь в машину, подбросим вас в поселок, — пригласил полковник. — То, что вы не успели прибежать к моменту задержания нарушителя, не беда. Серов управился. А вот за сообщение начальнику заставы спасибо. Глаз у вас наметан и чутье настоящее — пограничное. Прошу передать всем вашим товарищам благодарность командования отряда.

Пока ехали, разговорились о житье-бытье в приграничном поселке. Полковник интересовался производством, бригадой Козырева, его семьей. Бригадир охотно обо всем рассказывал.

— Обязательно побываем у вас, познакомимся блике, — пообещал начальник отряда.

Не доезжая до поселка, Козырев сошел, сказав, что надо известить ребят о конце службы, отправить их отдыхать.

В комендатуре начальник отряда приказал дежурному передать на заставу Серова распоряжение снять усиление с границы, нести службу в обычном варианте. По возможности обеспечить личному составу полный отдых.

— Идемте, товарищ Симонов, посмотрим на вашего «гуся залетного», — пригласил полковник. — А потом вместе поедем к вам на заставу.

В хорошо освещенной комнате разглядели задержанного. Он был невысокого роста, с выпуклой грудью. Жилистые руки и крепкие плечи говорили о том, что человек много и усердно тренировал себя. Лицо с крупными чертами, тяжелым подбородком, узкими твердыми губами было насуплено. Левый глаз затек, под ним лиловел большой синяк. Внешне этот человек ничем не отличался от местного жителя.

На столе было разложено изъятое у него снаряжение: рация, пистолет, запасные обоймы, бумажник и документы.

На вопросы задержанный отвечал не спеша. Факт его задержания очевиден, отрицать что-либо глупо. Он изучил советские законы, которые учитывают правдивое признание виновного. Да, шел с разведывательным заданием. Передатчик, пистолет и кучу денег не берут с собой, когда отправляются в лес по грибы. Это ясно и ребенку. Подготовку проходил в специальной разведшколе. Адрес школы? Пожалуйста, он не собирается из этого делать тайны. План его переброски был разработан филигранно. Его подвела самонадеянность, он нарушил план, когда воспользовался дрезиной. Ему показалось, за ним и погнались те лесорубы, которых он увидел в горелом лесу. Он не хотел убивать, старался только отпугнуть выстрелами догоняющих его людей. В разведцентре не предполагали, не рассчитывал он сам, что советские пограничники так скоро засекут его. Скорее его выдал тот пигмей, на которого положились в разведцентре при переправе через границу.

— Что скажете, старшина Симонов? — спросил полковник, когда задержанного увели.

— Не знаю, как насчет всего остального, что он говорил, а вот по поводу того, что не хотел убивать, врет. Стрелял на голос, когда прижали, пальнул в упор в старшего лейтенанта Серова. С рюкзаком подлую ловушку подстроил.

Снова переживая все перипетии поиска, но стараясь сохранить спокойствие, Симонов рассказал о задержании, о старательности и смекалке пограничников, особенно сержанта Короткова…

— Не пусти мы собаку, не отвлеки она нарушителя на какие-то секунды, которых нам хватило, чтобы сблизиться с ним, может, и не взяли бы его живым.

— Обрисуйте, что представляет собой первый задержанный.

— По виду — обыкновенный крестьянин, а по сути — проводник, переправщик. Отлично знает местность. Жаден до денег.

— Интересные, важные наблюдения. Завтра мы на него тоже посмотрим, — полковник прошелся по комнате.

Ему понравился старшина, наблюдательный и думающий. Наверное, старается во всем подражать своему начальнику, даже в манере говорить. Это заметно. Что ж, каков командир, таковы и подчиненные.

…Из комендатуры выехали, когда первые робкие проблески зари чуть тронули край неба на востоке. Тих и задумчив стоял лес. Откуда-то, должно быть из болота, наплывал, растекался вдоль дороги густой туман, повисал на кустах большими белыми шапками, колыхался над полотном дороги, даже свет включенных фар с трудом пробивал его.

— Снова жаркий день будет. Верная примета — туман. — Полковник повернулся к Симонову: — Так говорите, инструктор ваш Коротков сильно горюет? Друга четвероногого потерял…

— На удивление понятливая собака была. Посмотришь ей в глаза, так и кажется, что в них мысль светится. Коротков в своем Кузнечике души не чаял. Оба привязались друг к другу.

— Надо как-то поддержать сержанта. Подумаем над этим, — полковник откинулся на спинку сиденья, глубже натянул фуражку. — Подремлите, товарищ Симонов, пока едем. Я тоже расслаблюсь.

Когда дремать — езды всего ничего, полчаса. «Как там старший лейтенант? — подумал Симонов. — Хорошо бы отпустили его на заставу».

* * *

Серов после осмотра в санчасти действительно был отпущен на заставу, с условием, что на другой день подъедет фельдшер сделать перевязку. Уже у машины его перехватил начальник политотдела, только что вернувшийся после объезда заслонов. Подполковник о схватке с вооруженным нарушителем уже знал, похвалил коротко:

— Молодцы! Я сообщил в округ… Из газеты корреспондент выехал, так что утречком встречайте. С Петькиным как дела?

— Доктор осколок вынул. Обещал через пару недель отпустить.

— Ладно, я его навещу. Видать, славный малый.

Неожиданно переведя разговор на другое, начальник политотдела огорошил Серова вопросом: как он смотрит на то, если его замполита Гаврилова подполковник заберет к себе в помощники по комсомольской работе? Серов не сразу нашелся что ответить.

— Понимаю, не желаете расставаться со своим заместителем. Хорошо сработались… — улыбнулся начальник политотдела. — Ладно, об этом потом поговорим, все взвесим. А теперь поезжайте на заставу, начальник отряда отправился к вам.

…На заставе было тихо. Дежурный доложил: полковник лег отдыхать, а лейтенант Гаврилов отправился на проверку нарядов. Полковник приказал также, как старший лейтенант приедет, чтобы немедленно ложился спать.

— Хорошо, иду, — улыбнулся Серов, подивившись тому, что и об этом полковник не забыл предупредить дежурного.

В квартире светилось окно. «Не спит или забыла выключить лампу? — подумал он об Ольге. — Для нее ночь тоже была тревожной и показалась, наверное, долгой-долгой».

Перед офицерским домом постоял, опершись на изгородь, ощущая, как истома наваливалась на него, сковывала все тело.

Ольга прикорнула на тахте. На столе горела лампа, лежала раскрытая книга. Ольга была в тех же синих спортивных брюках, что и утром, в шерстяной кофте. Коса расплелась, волосы свесились до пола. «Сморило бедняжку».

Серов подошел к кроватке Костика, поправил одеяло.

— Это ты? Как долго тебя не было. — Ольга открыла глаза и вскочила. — Что с тобой, Миша?

Она рванулась было к нему, но вдруг ноги отяжелели, ослабли, и она медленно-медленно опустилась на тахту, закрыла лицо руками и заплакала.

Шагнув к жене, Серов мельком глянул в зеркало. Из-под повязки с пятном проступившей крови выбились волосы, выглядел он похудевшим, осунувшимся. Гимнастерка изодрана, исхлестана ветками, запятнана кровью. «Нечего сказать — видок у меня… Надо было, прежде чем в дом заходить, привести себя в порядок», — мелькнула мысль. Присел рядом с Ольгой, взял ее руки в свои.

— Не надо, родная. А еще пограничница.

Ольга прижалась к нему, глубоко вздохнула.

— Ты ранен, только говори правду?

— Ничего серьезного, сучком слегка чиркнуло. Ты испугалась? А помнишь, сама на границу просилась? — Серов погладил ее, как маленькую, по голове, взял косу, распушил, зарылся лицом в волосы, ощутил их запах.

— Ну и что, что просилась. И пошла бы, ты сам не разрешил, — она поглядела на него широко раскрытыми глазами, с ресниц скатились слезинки.

— Успокойся, ты же молодец у меня. Ничего особенного не случилось, просто задержание было трудное.

Посидели, обнявшись, чувствуя тепло друг друга. Ольга встрепенулась:

— Разиня я. Сижу, а ты, наверное, голодный.

— Умыться бы. — Серов потянулся, повел плечами, лег на тахту, на нагретое Ольгой место, зажмурился, и перед глазами закачались разлапистые мохнатые ели, поплыли-потекли хлопья белого тумана. Они уплотнялись, клубились, облепляли деревья, затягивали все пространство непроницаемой мглой. «Пока не пал туман… Да, мы задержали нарушителя до тумана». И он провалился куда-то в бездну.

— Вода готова, Миша, тепленькая. Ой, ты задремал, а я тебя разбудила.

Серов вырвался из забытья. Перед ним, прислонившись к косяку, стояла Ольга, на столе ярко горела лампа. К нему не тянулись, не хлестали по лицу колючие ветки, не путала ноги жесткая болотная трава, не заволакивал землю туман. В комнате было тепло и светло, уютно, и рядом стояла жена.

— Сморило вдруг, — сказал он, оправдываясь, поднялся, стаскивая гимнастерку, пошел на кухню. Нагнулся над широким тазом. — Лей на спину.

Осторожно, чтобы не замочить повязку, Ольга поливала ему. Михаил шлепал себя по груди, покряхтывал: «Хорошо!» Вода освежала, отгоняла сон.

Есть он отказался, выпил только стакан молока. Потом, неожиданно для Ольги, он снял с антресолей потертый чемодан, в котором, знала она, хранились его училищные конспекты, старые учебники. Чемодан был тяжелый, Ольга никогда не касалась его, да Михаил и сам редко заглядывал, потому что конспекты к занятиям всегда писал свежие. Порывшись в нем, Серов извлек сверток, а из него позеленевшую винтовочную гильзу, заткнутую пробочкой. Достал помятую, ветхую, почти потерявшую зеленый цвет фуражку с длинным изломанным козырьком.

— Помнишь, Оля, я рассказывал тебе о бое с фашистами возле нашего села? — Голос Михаила вздрагивал, чувствовалось, он волновался, и его настроение передалось ей. Михаил развернул большой лист серой бумаги. В глаза бросились крупные буквы: «Внимание!» — Я говорил тебе и о том, что мы с дедом Назаром нашли на поле боя тяжело раненного капитана-пограничника и из-под носа фашистов унесли его, спрятали у себя в хате…

— Отлично помню. Вылечили его. Не забыла, как звали его: Коновалов Сергей Иванович.

— Верно, Олечка. Дядя Сережа Коновалов.

— Он потом погиб. У меня после твоего рассказа до сих пор перед глазами стоит картина его жуткой казни.

— Да, такое не забудешь. И я был уверен, что он погиб. И вот сегодня узнал… Невероятно, но факт — капитан остался жив. Он полковник теперь. И начальник нашего пограничного отряда.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

— А что было потом, когда фашисты забрали деда? Ты об этом почему-то не рассказывал. — Ольга рассматривала старого фасона пограничную фуражку, гильзу и удивлялась, что Михаил до сего дня не показывал ей эти реликвии.

Что было потом? Не рассказывал Михаил потому, что уверовал в гибель капитана, бередить и травить душу не хотелось. Долго горевал Мишка. Сергей Иванович казался чем-то похожим на его отца, от него исходила отцовская теплота, которой Мишке теперь не хватало. Не рассказывал потому, что было тогда тягостное время фашистской оккупации, дни жестокой нужды. Надо было говорить о себе, о жизни мальчишки, у которого было отнято все, кроме самой жизни.

Нет, он ничего не забыл, он помнил все отчетливо, словно было это вчера. Мишке тогда показалось, что он вдруг очутился в пустоте. Сергей Иванович погиб, деда забрали фашисты, бабушка лежала больная.

На второй день после того, как взлетел на воздух мост, фашистские танки, бронетранспортеры и грузовики поперли откуда-то справа. Они катили через их разнесчастную деревеньку. Дребезжали стекла, пыль поднималась столбом. Ночью тревожные всполохи света ползли по степи, ударяли в окна. Глядя на машины, Мишка уразумел, почему не пожалел своей жизни капитан Коновалов: он вынудил фашистов толочься перед взорванным мостом, пока они нашли переправу в другом месте.

Однажды вечером к деревне приблизились танки. Мишка в это время копался в грядке, надеясь вырыть хотя бы полдесятка морковок — ужасно хотелось есть. Он заметил, что люк в башне передней машины был открыт и над ним возвышался танкист в черном комбинезоне. В зубах у него торчала трубка, в руке он держал шлем, размахивал им и что-то кричал, нагибаясь. На ветру развевались белокурые волосы. На въезде в улицу он напялил шлем, выхватил трубку и, тыча ею в разные стороны, громко захохотал, закидывая голову назад. Вот он скрылся в люке, и крышка захлопнулась. Танк взревел мотором, пустил из выхлопных труб дымные струи и загрохотал по узкой улице. Взметнув гусеницами землю, танк крутанул вправо и вдруг протаранил низенькую, на два оконца, хату. Хотя в хате, Мишка это знал, давно уже никто не жил, у него похолодело в груди. Что же это такое делается?

Танк снова развернулся, пересек улицу наискосок, и вот уже плетень, поставленный им и дедом этим летом, захрустел под гусеницами.

— Бабушка! — закричал Мишка и не помня себя стремглав бросился к хате.

Добежать не успел, а успел бы, угодил под машину. Танк смял передний угол, стена рухнула внутрь, из-под обрушившейся крыши столбом взметнулась известковая пыль.

— Бабушка ведь там моя! — снова крикнул Мишка, но уже увидел, что там, где стояла бабушкина кровать, зиял пролом, громоздилась куча кирпича и деревянных обломков.

Остановившимися глазами Мишка, остолбенев, глядел и глядел, как танк разворачивался на одном месте, как его левая гусеница, словно живая, подминала под себя кирпичи, палки и упругой струей швыряла их перемолотыми на груду лома, придавившую бабушку. Клюнув носом в широкую канаву перед Мишкиной хатой, танк снова выполз на дорогу, рванулся через улицу на крайнюю избу, где жила женщина с тремя детьми, с которыми Мишка играл, если у него выдавалась свободная минутка.

— Не дам, не дам! — В бессильной ярости он ухватил камень и швырнул его в железную грудь танка. В тот же миг, больно стуча в уши, что-то зататакало, шевеля волосы, прошелестело над головой, и Мишка скатился в канаву.

Когда поднялся, танков уже не было. К нему бежала женщина, что жила в крайней избе.

— Живой, — обрадовалась она. — Мы подумали — убило тебя.

Она да еще несколько подошедших женщин помогли Мишке разобрать разрушенную стену, разгрести обломки и мусор. Бабушку вынесли в огород и положили на траву. До утра просидел Мишка около нее, плакал и проклинал фашистов, себя, почему не настоял, чтобы она спустилась в погреб, как многие другие жители. Утром соседи помогли похоронить бабушку возле хаты, в огороде.

И остался Мишка совсем один. Что делать, куда приткнуться? Дедушка все не возвращался. Только через неделю после того, как по мосту возобновилось движение и машины перестали катиться через деревню, а шли опять напрямую по дороге, поздно вечером дедушка Назар появился дома. Он пришел, тяжело опираясь на суковатую палку, с присвистом дышал. Долго сидел у могилы бабушки, сгорбившись и кашляя.

— Дедуля, родной, как я тебя ждал. Почему ты так долго не приходил? — Мишка жался к нему, гладил его жилистые скрюченные руки.

— Не позволяли, внучек. День-деньской заставляли камни таскать. Мост восстанавливали.

— Ты бы убежал, дедуня…

— Отбегался я давно. В твои-то годы, знамо, дал бы тягу, не глядя на строгую охрану. Ох, погоняли нас, внучек. Несешь камень да замешкаешься, как невмоготу станет, тут тебе и палка вдоль спины гулять пошла. Надсмотрщик будто лишь тебя и караулил, когда ты с шагу собьешься. Еды почти совсем не давали. Брюхо к спине присохло. Да это не беда. Поясница отнялась, не сгибается. Вот что плохо…

— Ты полежи, дедуня, отдохни, а я еды расстараюсь. — Мишка помог деду улечься в шалаше, который он соорудил в огороде.

Потом пробрался на колхозное поле, которое теперь охраняли солдаты из хозяйственной команды. Ужом прополз по борозде, жидкая ботва едва скрывала даже его худенькое тело. Мишка не выдергивал кустов целиком, а подрывал их, обрывал два-три клубня, прятал в мешок. Килограмма четыре, наверное, набрал и с опаской убрался с поля, прополз мимо солдата-охранника. Пронесло и на этот раз.

Наварили картошки, досыта поели, и тогда дедушка как взрослому, как человеку, с которым можно говорить обо всем, рассказал Мишке, как фашисты того человека, в которого принародно стрелял фашистский офицер, вдобавок еще и повесили. Все дни, пока шли работы на мосту, его тело не снимали. В один из дней испортилась погода, подул сильный ветер, и охранники попрятались в будку.

— Тогда и решил я: пан или пропал, все едино. Задумал последний поклон отдать нашему капитану, Сергею Ивановичу, стало быть, — рассказывал дедушка Назар, покашливая, прижимая скрюченную ладонь к высохшей груди. — До последней минуты, внучек, не верил я, сколь фашисты ни горланили, что они споймали пограничника, который мост подорвал. Мне казалось, не похож тот человек на капитана Коновалова. Только ветром с его головы фуражку сдернуло… Припрятал я ее, а теперь принес. На погляди, у тебя глаза молодые, зоркие.

Дед извлек фуражку из-под мусора и подал Мишке. А на что Мишке молодые и зоркие глаза, если они и без того сразу разглядели на подкладке химическую карандашную надпись: «С. Коновалов». Лучше уж совсем бы они не видели ничего, чем увидеть такое.

— Среди нас, кого на стройку моста согнали, такого парня, как наш Серега, не оказалось. Одни бабы да старики. А то бы мы им такой мост сотворили бы… — Дед беспомощно взмахнул рукой, хотя и говорил сердито, и Мишке стало ясно, что дедушке очень плохо.

Он и засыпал-то беспокойно, ворочаясь и постанывая. Мишка, убедившись, что дед заснул, убегал в степь, пробирался к мосту. Слова старика заронили в его душу будоражащую мысль: он должен мстить фашистам. Но что он мог сделать голыми руками, к тому же до моста было теперь не дотянуться — его стали охранять и днем и ночью.

И все же Мишка не отступался, ломал голову, искал, с какого боку подступиться к этим «фюрерам». Однажды ему ударило в голову: так у него же есть винтовка и к ней один патрон, который он постоянно таскал в кармане штанов. Гильза от этого высветилась и отливала желтизной. Весь вечер и полночи рылся в развалинах, раскидывал саманные кирпичи и обломки, добираясь до завалинки. Посбивал руки, пообламывал ногти, а ведь нашел все-таки. Найти-то нашел, да тут же и упал духом: ну что можно с этой винтовкой и одним патроном сделать? К тому же, может, он и в негодность пришел от давности. Откуда об этом Мишке знать?

Но все же уволок винтовку подальше от деревни, в глубокую балку, там и спрятал. Туда и ходил, вспоминая все, что ему показывал Сергей Иванович, ложился, взводил курок и целился во что-нибудь. Прижмурит один глаз, возьмет на мушку комок глины, потом подведет к самому, кончику мушки прорезь на прицельной планке и нажмет курок. Затвор щелкнет, а Мишке так и кажется — еще одного фашиста ухлопал. Так и тешил себя, порой до сотни догонял «убитых» врагов. Да много ли толку от такой забавы?

Иногда Мишка подбирался к дороге. Подползал и прятался в кустах, подолгу наблюдал за бегущими машинами. Тяжело нагруженные, они зло урчали моторами, сотрясали землю, подъезжая, слепили фарами. Мишке начинало казаться, что он под этим светом как на ладони, чувствовал себя перед тяжелыми машинами слабым и беззащитным, как перед танком на узкой деревенской улице. Он думал, вот-вот заскрипят тормоза и над ним нависнет, широко расставив ноги в сапогах с короткими голенищами, солдат. Длинный, белобрысый, он захохочет так же, как тот танкист, выстрелит ему в спину и равнодушно, даже не глянув на свою жертву, сядет в машину и покатит дальше. Временами ему чудилось, что сапоги уже наступили на него и безжалостно давят. Тогда он старался прижаться еще плотнее к вздрагивающей земле.

А чтобы было не так страшно, он стал брать с собою винтовку, когда бывал у дороги. И это придавало ему уверенности, что тронуть его теперь кому бы то ни было не так просто.

Как-то под вечер, когда уже близки были сумерки и неясные тени начали бродить вокруг Мишки, он увидел одинокую автомашину с длинным, затянутым брезентовым тентом кузовом. Стекло в кабине было опущено, шофер, небрежно державший руль одной рукой, выставился и, должно быть, напевал — губы его шевелились. Мишка совершенно неожиданно для себя прицелился в него, все сделал так, как много раз делал, щелкая курком в балке. Только теперь он загнал свой патрон в патронник… Еще успел подумать о том, что если патрон не выстрелит, то щелчка шофер все равно не услышит. А если выстрелит, то…

Что будет потом, он не представлял. В течение тех секунд, за которые машина приближалась к нему, он держал шофера на мушке, и, когда она поравнялась с ним, Мишка нажал на курок. Его сильно толкнуло прикладом в плечо, и он еще успел заметить, что ствол винтовки как бы подпрыгнул.

Машина после выстрела еще какое-то время катилась вперед, а потом резко вильнула в сторону, передние колеса сбежали в кювет. Машина накренилась, медленно и тяжело опрокинулась вверх колесами. Из-под капота выпорхнул черный клубок дыма, желтое пламя начало бесшумно облизывать мотор и кабину.

Мишка понимал, что ему надо поскорее убираться — могли подъехать другие машины. Но какая-то неведомая сила держала его на месте, глаза следили за тем, как пламя растекалось по машине, прыгало по черному комбинезону валявшегося возле раскрывшейся дверцы шофера. И Мишка вдруг содрогнулся — ведь все это происходило наяву. До него с запозданием доходило, что и сотворил-то все это он сам. Откуда взялась эта одинокая машина? Обычно фашисты ездили только колоннами, может быть, этот шофер отстал из-за поломки? Теперь это было совершенно несущественно, теперь этому шоферу никого уже не догнать, и груз не попадет туда, где его ждут.

С трудом оторвав ставшее непослушным тело от земли, Мишка побежал прочь от дороги, в степь. Бежал долго, и слезы текли у него по щекам. Он не видел, что у него под ногами, спотыкался, падал и снова бежал, размазывая слезы кулаками. Плакал от пережитого страха, от овладевшего им мстительного чувства, от радости, что наконец он сделал так, как замышлял.

— Так вам и надо! — всхлипывая, выкрикивал он. — Это за папу… это вам за бабушку… за дядю Сережу? Всем вам, гадам, так и надо…

Долго лежал на жесткой траве в незнакомой балке, успокаиваясь и снова переживая все, что перечувствовал за этот вечер. Не заметил, как на небе собрались тучи и пошел мелкий частый дождик. Рубашонка скоро промокла, стало зябко, он вспомнил, что дед один в шалаше, наверное, потерял его, и побежал домой.

Дед рылся в развалинах своей хаты, худые острые лопатки выпирали из-под ветхой рубахи, седые волосы прилипли к жилистой шее. Острая жалость шевельнулась у Мишки в душе.

— Пришел… — Дед обрадованно закивал седой головой, ничего не спросил и не стал упрекать за отлучку, только пояснил: — Одежонку кой-какую нашел. Уходить нам надо, внучек, осень надвигается, а жить негде…

— …И ушли мы с дедом на хутор к тетке, сестре моей мамы, помогли ей перебиться с детишками в ту тяжелую зиму, да и сами себя поддержали. Житуха, в общем, была невеселая, — закончил свой рассказ Серов.

— Ну а потом… что было потом? — спросила Ольга.

— Ничего такого особенного в той моей жизни не случилось, — в задумчивости проговорил Михаил, глядя на выцветшую фуражку. — Наша армия расколошматила фашистов под Сталинградом. Я было увязался за одной наступающей частью, да командир не позволил, дескать, сражения предстоят нешуточные. Завернули меня к тетке и деду. Вскоре мама приехала, побывали мы с ней на дедовом подворье. Тяжелейшие бои там прошумели, деревушку как ураганом начисто смело. Перебрались мы с мамой за Волгу, дед остался на хуторе, пасеку принялся восстанавливать. Зимой я учился, летом помогал матери в колхозе. Подошел срок стать солдатом, уехал на границу, а оттуда в училище.

Посидели молча. В соседней комнате завозился, что-то крикнул во сне Костик, и Ольга прошла к нему.

— Приснилось что-то, улыбается во сне, ручонками разводит, — вернувшись, сказала Ольга, пытливо посмотрела на мужа и спросила: — Что-то Петькина я не заметила среди солдат… Он из наряда еще не возвратился?

Не ответив, Михаил заговорил, как бы продолжая рассказ:

— Знаешь, Оля, когда мы с мамой были на месте нашей деревни, мне пришла в голову мысль: что, если Сергей Иванович заходил да не нашел нас? Все говорило за то: нет его в живых, а подумал… И вот же оказалось, уцелел он. Да не просто уцелел, а крепко насолил фашистам. Вот они и искали его, инсценировку устроили. Думаю, рассчитывали, что тот из жителей, кто прятал капитана, не выдержит этой дикой сцены, выдаст себя. А уж они заставят его сказать, где пограничник. Да просчитались…

— Миша, а вдруг и Сергей Иванович тебя сегодня признал, а только виду не подал. Ты ведь сдержался…

— Ну что ты, мыслимое ли дело. Прошло столько лет. Да и фамилия моя ничего не могла вызвать в его памяти. Дед-то — Крапивин. Для всех в деревне мы так и значились — Крапивины. Теперь я уверен, Сергей Иванович свое обещание выполнил, в нашей деревне побывал, но, кроме развалин, не увидел ничего. Мог он искать нас и после. Ищут и находят люди друг друга через газеты, радио. Но ведь дедушки-то вскоре после войны не стало.

— О Петькине ты что-то умолчал, — напомнила Ольга. — Костик, как проснется, побежит его искать.

— Придется парнишке как-то объяснить… Ранило рядового Петькина осколком в ногу. В санчасть отправили.

— Час от часу не легче, — плечи Ольги вздрогнули, напряглись под рукой Михаила. — Что же у вас там, бой был?

— Нет, Оленька, боя не было. Нарушитель стрелял… Ну, так ведь граница есть граница.

— Ой, а ведь день начинается. — Ольга торопливо встала, как бы желая перевести разговор на другое, и Серов почувствовал, что ей столь же нелегко вести его, как и ему. — Гимнастерку твою надо постирать. Ты все же ложись, отдохни.

Ольга пошла на кухню, стукнула тазиком, полилась вода. Какой теперь отдых, думалось Серову. Ему вспомнилось, что бабушка вот так же стирала гимнастерку Сергея Ивановича. Он погасил лампу — проглядели, как и ночь кончилась. Отворил окно, со двора пахнуло свежестью. Над лесом вставало солнце.

Что-то надо будет сказать Костику. Нет, не «что-то», а только правду. Он ведь родился и растет на границе. Серову казалось, что этой ночью он еще больше узнал своих людей, не только конкретно Петькина или Короткова, а через них и всех пограничников заставы. Да и они его узнали, своего командира, как не узнали бы, прослужив рядом еще годы. Способствовала этому сложная и опасная обстановка. Спаянные единой верой, все вместе они защитили границу, одолели врага. Подойдет срок, отслужат и Коротков, и Петькин, и другие пограничники. Может статься, переведут и его к новому месту службы. Разъедутся в разные края, займутся делами, кому какое по душе, и, может быть, в жизни они уже никогда больше не встретятся. Но он уверен в том, что ни он, ни они никогда не забудут эту заставу и эту ночь, связавшую их всех прочными духовными нитями навсегда. Не забудется, не изгладится из памяти то, как все вместе они выросли тут, отдавая друг другу частицу своего сердца, совсем не думая об этом… Каких бы вершин ни достиг в последующей жизни каждый из них, он будет помнить то, что было сегодня.

Он услышал, как Ольга встряхнула гимнастерку и вышла во двор, как ходила под окнами, развешивая ее на проволоке.

— Доброе утро, хозяйка! — Серов услышал и узнал голос полковника. — Будем знакомы, я начальник отряда Коновалов.

Ольга назвала себя, полковник продолжал:

— Об этом я догадался и потому подошел, чтобы еще раз, теперь лично, поблагодарить вас за проявленную о пограничниках заботу. Видать, душа у вас настоящей пограничницы — правильно разобрались и нашли свое место в трудной обстановке. Ушел повар на границу, вы на заставе заменили его… — Ольга молчала, наверное, смутилась от похвалы, и полковник заговорил о другом: — Вот на вашем озере окуней наловил. Хорошо берут… И мало в эту ночь спать пришлось, а не утерпел, не пропустил зорьку.

Прислушиваясь к разговору за окном, Серов крутанул ручку телефона, вызвал заставу. Дежурный доложил, что на заставе и на границе происшествий не случилось. Все в порядке.

— Почему не позвонили, когда полковник поднялся? — тихо, чтобы голос не был слышен на улице, спросил он.

— Товарищ полковник не разрешил. Приказал не поднимать, даже если тревога. Тогда, сказал, последуют дополнительные распоряжения.

— Ладно. Где замполит?

— Лейтенант Гаврилов до утра дежурил и убыл на сборы. Сказал, выспится в машине, пока едет до отряда.

Серов усмехнулся, положил трубку. «Уж он выспится. Поди-ка, не может успокоиться, что в поиск его не пустил…»

— Прошу вас, заходите, — приглашала полковника Ольга.

— Спасибо, обязательно зайду. Зашел бы и без приглашения — это моя обязанность. Но сейчас надо переодеться, снять рыбацкие доспехи. Гляжу, вы раненько принялись за хозяйство, — у полковника, видимо, было отличное настроение. — Если позволите, посижу тут у вас на скамеечке. Очень уютный уголок. Сами, наверное, посадили кустарник и благоустроили?

— Каждую весну и осень что-нибудь подсаживаем.

Серову надо было бы выйти и встретить начальника отряда, но почему-то он продолжал сидеть и держать старую зеленую фуражку с длинным козырьком и выцветшей карандашной надписью на подкладке. Или хотя бы одеться по форме. Но не сделал и этого.

Он косил глазом и видел полковника и сидевшую напротив на табуретке Ольгу. При дневном свете впервые разглядел, что полковник против того капитана, конечно, изменился, но Серов узнал бы его, где бы и когда бы ни встретил. У полковника кряжистей стала фигура, по лицу пролегли новые морщины, поседели волосы. Он еще думал о том, нашел ли Сергей Иванович свою семью, и если нашел, то где сейчас его сын — ровесник Серова? Как тогда ему удалось взорвать мост и спастись, где после воевал? На гимнастерке его вчера он заметил несколько рядов орденских планок — значит, повоевал Сергей Иванович неплохо. А как сложилась вся его жизнь потом?

На крылечко выскочил Костик, в маечке и трусиках, босиком. Серов даже не заметил, как он проснулся и встал. Полковник взглянул на Костика, и что-то дрогнуло в его лице. Или, может, это Серову только показалось?

Увидев незнакомого, Костик юркнул обратно.

— Заходите все-таки, Сергей Иванович, — пригласила Ольга вновь. — Вот и сын наш поднялся. Да у меня и чай вскипел.

— Вы рыбку возьмите, — протянул он ведерко с окунями. — Уху сварите, с удовольствием побалуюсь ушицей. Не буду больше мешать вам, пусть товарищ Серов отдыхает.

— Да он не спит. Мы сегодня еще… — наверное, Ольга хотела сказать, что они и не ложились этой ночью спать, да спохватилась — надо было бы объяснять причину, почему не ложились.

— Тогда другое дело. Если начальник заставы не спит, нарушает отданное мною распоряжение — обязательно отдыхать, — надо зайти, — полушутя-полусерьезно сказал полковник. — Показывайте, куда идти.

Михаил вскочил и замер у стола, прижав старую фуражку к груди.

Полковник переступил через порог, Серов шагнул ему навстречу. Майка-футболка, заострившиеся скулы, похудевшее за трудную ночь лицо, короткий белесый чубчик, зачесанный набок, в эту минуту делали его похожим на юношу. И только повязка с проступившим на ней темным пятном напоминала полковнику, что перед ним не юноша, а начальник пограничной заставы старший лейтенант Серов, с которым он встретился ночью в лесу, когда начинался поиск.

Полковник бросил быстрый взгляд на фуражку в руках Серова, на стол, где все еще лежали старая гильза и помятый пакет, на самого Михаила. И с лица его вдруг схлынула кровь, резко обозначились густые брови с характерным изломом и щеточка усов, как бы подернутых инеем…

ЕВГЕНИЙ ВОЕВОДИН

ПУД СОЛИ

День первый из 465

— Островом называется часть суши, со всех сторон окруженная водой, — сказал я.

— Молодец, — усмехнулся Костя. — Садись. Пять с плюсом.

Никто не засмеялся. Все стояли и слушали, как вдалеке тарахтит мотор уходящего катера. Теперь он вернется через десять дней с продуктами и почтой. А может быть, и не вернется, потому что метеосводка обещает штормы. Но даже если катер и пробьется сквозь непогоду, к острову не подойти: природа наворотила здесь такие валуны, что даже при малой волне лодка проскакивает еле-еле. Я заметил про эти валуны: «Ничего себе, камешки для зажигалок!», и снова никто не улыбнулся.

Полтора года мы должны прослужить здесь, на этой самой части суши, со всех сторон окруженной водой. На заставе я видел карту: суши было мало, а воды много. Везет же другим! Живут себе на заставах с паровым отоплением, телевизорами, модерновыми столовыми да просто с электричеством! А у нас керосиновые лампы-двухлинейки. Где только они нашлись!

«Ничего, — подумал я, — переживем как-нибудь. Теперь я обязан стойко переносить все трудности воинской службы. И эту лампу тоже. Но почему все-таки мне так здорово не везет? Почему именно я должен был оказаться именно здесь? Судьба, что ли, которая играет человеком?» Сначала я обрадовался. Еще бы, погранвойска, джульбарсы, романтика, нарушители… Там, на учебном пункте, малость запахло романтикой — это когда нас учили различать следы. Как, например, определить скорость движения однокопытных животных? По интервалу между отпечатками передних ног. Шаг — сорок пять сантиметров. Бег — пятьдесят восемь. Галоп — девяносто четыре. Отпечаток задней ноги впереди отпечатка передней. Если что не так — звони на заставу и вызывай «тревожных» с собачкой… И вся эта наука оказалась мне ни к чему. Дежурный крикнул: «Соколов, к подполковнику!» И я побежал к начальнику учебного пункта, пытаясь вспомнить, что же такое натворил и за что меня вызывают. «Вы сварщик?» — спросил он. «Да». — «Значит, с электричеством в дружбе? А с дизель-генераторами знакомы?» Я не был знаком. «И с прожекторами тоже дела не имели? — спросил подполковник. — Ничего, научитесь».

И романтика побоку! Какое там — к лешему! Джульбарс… Вместо него — здоровенный прожектор с параболоидным отражателем и дизель-генератор АДГ-12. Я стал «совой» — так прозвали прожектористов, потому что служба ночная.

А сержантов зовут «отцами». Наш «отец» — Василий Сырцов — вроде ничего парень. Вроде — потому, что мы еще плохо знаем друг друга. С Костькой Короткевичем я все-таки с самого начала был на учебном пункте, за это время можно узнать человека. А остальные — какие они? Я прикинул в уме: за день человек съедает граммов десять соли. Значит, пуд соли мы все съедим месяцев за девять. Долгонько, конечно. Но уж тогда-то точно можно сказать, что представляет собой «отец» или эстонец Эрих Кыргемаа, Леня Басов или Саша Головня.

Катер ушел.

А мы еще стояли и слушали. Но только волны со стеклянным звоном разбивались о камни.

Скоро мне на службу, я впервые включу этот прожектор и поведу синим лучом по воде… Вода, вода, вода, изо дня в день вода или ледяное поле, и ничего больше — полтора года вода или лед.

— Пошли, — сказал сержант.

В доме было тепло. Все-таки молодцы «деды» — те, кого мы сменили на прожекторной, не пожалели дров, натопили как следует. И сарай позади дома набит дровами.

* * *

В доме две комнаты. Здесь стоит незнакомый запах чужого жилья, и вещи тоже пока чужие: кастрюли, сковородки, бачок с водой, сейф, часы-ходики. В углу прислонен спиннинг, видимо, забытый кем-то из «дедов».

Я взял этот спиннинг и увидел привязанную к катушке картонную бирку. На ней было написано: «Ни хвоста тебе, ни чешуи!»

— К черту, — сказал я.

— Ты чего? — спросил Костька.

— Так.

Значит, спиннинг не забыли, а оставили. И все вымыто, вычищено, и белье на постелях свежее. Сами стирали, здесь прачек или стиральных машин нет…

— Ты чего? — снова спросил Костька.

— Интересно, как они тут жили? — сказал я.

— Ну, через неделю тебя это уже не будет интересовать, — усмехнулся Короткевич.

У него манера — все время усмехаться. Он сел на кровать возле окна, потрогал руками пружины и снова усмехнулся:

— Не очень-то разоспишься…

Мне хоть немного, да повезло. На моей койке раньше спал парень огромного роста. Пружины прогнулись, и я словно бы провалился в лунку. Мне будет удобно спать. Как в люльке.

— Товарищи робинзоны, — сказал я. — Бросим на морской — кому чаек организовать, а?

— Отставить, — хмуро сказал Сырцов. Он расставлял и раскладывал в тумбочке свои вещи, зачем-то отвинтил крышку на флаконе с одеколоном и, понюхав, завинтил снова, но в комнате уже запахло как в парикмахерской. Потом сержант захлопнул тумбочку и сказал:

— Выходи строиться.

Должно быть, он хотел свою власть показать. А ему столько же, сколько и мне, только он служит второй год и кончил школу сержантов. Подумаешь, начальство!

— Товарищ Соколов, вы что, команду не слышали? Повторить?

— Бегу, — сказал я. Просто мне никак не хотелось вставать с этой кровати. Значит, чаю не будет. Уже темнеет, сейчас боевой расчет. Как всегда, трое должны быть на прожекторе и возле дизеля. Один человек — на вышку. Там всегда один. Не поговоришь. На вышку идет Эрих Кыргемаа.

Басов — на кухню.

Головня от службы свободен, и я завидую ему острой и самой черной завистью. Мне бы сейчас завалиться в эту лунку на постели да рвануть минуток шестьсот: все тело ноет, будто меня долго и аккуратно били. Это оттого, что целый день мы перетаскивали с катера мешки, ящики, коробки — продукты, запчасти, гвозди, бидоны с горючим для дизеля, даже лопаты (зачем лопаты?) — и я здорово устал.

Ничего, переживем. Эриху на вышке будет хуже. Ветерок там будь здоров, и еще по дороге Эрих опускает «уши» своей зимней шапки.

— Итак, — говорю я Костьке, — начнем первый день из предстоящих нам четырехсот шестидесяти пяти.

— Лобачевский плюс Ковалевская минус Эйнштейн, — усмехается Костька, берясь за чехол, которым накрыт прожектор. — Вот станешь академиком, и будут о тебе писать: интересную юность прожил великий ученый.

— А что? — говорю я, берясь за чехол с другой стороны. — Не исключено. По теории вероятности.

— Скажи лучше — по теории невероятности. Снимай! Двери надо пошире открыть.

Прожектор стоит в гараже на тележке, а тележка — на рельсах. Выкатить эту махину на прожекторную площадку не так-то просто. Пришлось попыхтеть, пока окаянная не сдвинулась с места. Так будет каждый день. Зато к концу службы у нас нарастут мускулы, каку Василия Алексеева. Лучшей тренировки не надо.

— Слушай, а этот остров как-нибудь называется?

— Остров Пасхи, — отвечаю я. — Тот самый.

— Серьезно же спрашиваю.

— Мадагаскар.

Я не заметил, как подошел Сырцов.

— Остров называется Кузнечный, — сказал он. — А вы долго возитесь.

— Готово, отец.

— Рядовой Соколов, я вам не отец, а сержант. Ясно?

— Ясно, батя. Только не топочи на меня.

— Еще раз — и получите наряд вне очереди.

Мне вовсе не нужен наряд вне очереди. На кой он мне, да еще вне очереди? Мне становится скучно. Вот с таким-то сержантом служить до лета! «Ничего, — говорю я себе. — Перевоспитаем. Это он на первых порах выбивает из нас гражданскую пыль. Молодой начальник всегда, как новый пиджак: сначала топорщится, потом пообомнется».

Наша техника работает как часы. «Деды», которых мы сменили, здорово ухаживали за ней. Только «машинное», где находится дизель, начинает что-то подозрительно дрожать. Сырцов врубает ток, и из черного нутра прожектора сразу вырывается синее облако. Луча я не вижу. Надо отойти в сторону или опуститься ниже, чтобы увидеть его. Синее облако рвется вперед, в темное пространство, и теряется там. Луч ведет Костька. Он «кладет» его на воду, и теперь вода высвечена на несколько километров. В синее марево врывается похожий на корабль островок с мачтами-соснами. А потом снова вода с синими гребешками над волнами.

От кожуха тянет жаром. Луч меркнет медленно, словно нехотя забираясь обратно в прожектор.

— Товарищ сержант, разрешите доложить, техника работает нормально, нарушения границы не обнаружено.

Я, конечно, говорю это так, шутки ради, а Сырцов воспринимает всерьез. Потом он уходит к дизелю. Я слышу, как по мелким камням хрустят его шаги: хруп, хруп, хруп…

— Дает прикурить, а? — усмехается Костька.

— Все пройдет, как с белых яблонь дым. Я на своем веку всякого начальства повидал.

— Ишь ты! А вообще, брат, с таким хлебнешь… Дорвался до власти.

Конечно, Костька прав. У нас на заводе не очень-то любили тех, кто корчил из себя начальство. Но здесь не завод, и мне вовсе ни к чему наряды вне очереди.

Леня Басов приготовил наутро целый обед, и это просто здорово — съесть тарелку щей и жареной картошки, а потом чай, и наконец — в люльку. Костька засыпает мгновенно. А я еще долго устраиваюсь в люльке, и вдруг оказывается, что мне не уснуть. Никак не уснуть, хоть начинай, как в детстве, считать белых слонов: один белый слон… два белых слона… три белых слона.

* * *

Здесь, в спальне, темно, окна завешены, и лишь через щелочки пробивается серый дневной свет. Я не привык спать днем. Пусть здесь темно, но я-то знаю, что сейчас день, и что-то во мне бунтует против сна. Даже усталости словно бы нет, надо же так! А мне казалось, только коснусь головой подушки, и тогда с кровати меня бульдозером не стащишь.

Да, на улице день, вернее, рассвет. Мать и Колянич уже ушли на работу. Обычно мы уходили вместе и на улице расставались. У нас было правило: сначала подойти с мамой к метро, попрощаться с ней, а потом уже — на автобус. При этом Колянич неизменно говорил: «Вперед, рабочий класс!»

Рабочим классом я стал два года назад, после страшной домашней забастовки, которую не смогли подавить мать и Колянич. Я заявил, что хватит мне ходить в школу, надоела она мне хуже горькой редьки, и я больше не намерен протирать штаны на школьной парте. Все!

К этому были две причины.

С детства я слышал разговоры о заводе, о заводских делах, привык к ним. Друзья Колянича — такие же рабочие, как и он сам, — нравились мне очень. Потом я узнавал: один стал сменным инженером; другой — заместителем начальника цеха по подготовке производства; третий ушел на партийную работу; самого Колянича назначили мастером. Работал он на «Большевике» с шестнадцати лет. Почему же он мог пойти на завод в шестнадцать, а я, пай-мальчик, должен бегать в полную среднюю?

Вторая причина была, конечно, лишь поводом уйти из школы. Меня отвергла первая школьная красавица Лия Арутюнян, и я не мог этого вынести. Объяснение было на Лийкиной лестнице. Она стояла, поглядывая на меня с нетерпеливой тоской. Я сказал Лии, что люблю ее давно, еще с прошлого года. Она пожала плечами и ничего не ответила. «Надо поцеловать ее, что ли?» — подумал я. Но, к счастью, наверху хлопнула дверь, и кто-то начал спускаться по лестнице. Я ждал, когда старик с бидончиком доберется до первого этажа. Вот тогда поцелую. «Почему ты молчишь?» — спросил я. «А разве надо отвечать?» — сказала Лия. «Надо». — «Господи, — вздохнула она, — всегда надо отвечать…»

И я понял, что не первый говорю ей о любви, и не первый торчу здесь, на ее лестнице, и не мне первому пришла в голову мысль поцеловать Лийку. Только, может быть, другие оказывались смелее и удачливее меня. Стоило мне решиться, как снова хлопнула дверь, на этот раз внизу… «Я пойду, — сказала Лия, чуть поднимая мохнатые ресницы. — По алгебре много задали». Я не стал ее удерживать. Я сел на подоконник и просидел, наверное, час.

Наверное, час, потому что в десятых классах было на урок больше, чем у нас, девятиклассников. И через час на лестнице появился Ковалев — абсолютный чемпион района по шашкам среди юношей; длинный и белесый, как мороженый судак. Он поглядел на меня прозрачными глазами и спросил: «Ты курица?» — «Это почему же?» — «Лийку высиживаешь». — И, пройдя мимо, нажал кнопку Лийкиного звонка.

Потом, уже в школе, десятиклассники, проходя мимо меня, вежливо осведомлялись, что именно я высидел из того самого подоконника? Чемпион, оказывается, был еще и трепло. Мне не хотелось больше объясняться с Лийкой. Но я решил — хватит! Пойду на завод и буду учиться в вечерней школе, как все порядочные люди.

Когда я сказал об этом своим, мать начала ходить из угла в угол, охватив плечи руками так, будто в квартире трещал мороз. Впрочем, это не мешало ей говорить о том, что я хочу остаться неучем, и что у меня нет никакого самолюбия, и что я выбираю путь наименьшего сопротивления, потому что она точно знает — в вечерних школах требования не такие, как в обычных. Мама у меня всегда все знает совершенно точно!

— Погоди, — перебивал я ее. — А как же Колянич? Тоже неуч, да? Он когда пошел на завод?

— Было другое время, другие обстоятельства, — возражала мать. — Ему нужно было помогать семье. А ты сыт, одет, в тепле.

— …Отдельная квартира, телевизор, — подхватил я, — холодильник, пылесос, абонемент в филармонию.

— Как ты разговариваешь со мной?!

— Я не разговариваю, а перечисляю. Ты просто не хочешь понять, что я не ребенок и морально не школьник.

Во! Мне здорово понравилось это «морально не школьник». Сразил наповал. Мать даже остановилась и начала разглядывать меня так, будто видела впервые, и теперь пыталась догадаться, кто же этот парень?

Колянич хмурился. Потом выставил маму за дверь и спросил:

— Ну а по совести?

— Что по совести?

— Какая тебя муха укусила?

— Укусила одна, — признался я.

— У нее есть определенное имя?

— Конечно.

— Наплевать, — сказал Колянич. — Тебя еще сто раз такие будут кусать. Что ж, каждый раз бегать, что ли?

С Коляничем мне всегда было легко. Мы договорились, что я пойду на «Большевик» в его цех. Учеником сварщика. И обязательно учиться! Без всяких фокусов. Чтоб десятилетку кончить, как положено.

Когда мать снова вошла в комнату, мы с Коляничем играли в шахматы. Из пяти партий я должен выиграть одну — тогда мне положен рубль. Так сказать, материальный стимул.

Колянич — мой отчим, мамин второй муж, и очень правильный человек. Когда я был маленький, то не мог выговорить его имя-отчество — Николай Николаевич, — и у меня получалось «Колянич». С тех пор он так и остался Коляничем.

Итак, мы подвели мать к метро, помахали ей, и Колянич сказал: «Вперед, рабочий класс».

Помню, как я опешил, впервые попав в цех. Где-то высоко-высоко, под стеклянной крышей, летали голуби. Солнечные лучи падали в цех широкими снопами. Все здесь было огромно и все гремяще. Гремела какая-то страшная машина, зажав между валками толстенный лист металла, и этот лист сворачивался у меня на глазах, как бумажный. Другая машина рубила металлические листы — она-то и гремела больше всех. Колянич нагнулся ко мне и крикнул, потому что нормально разговаривать здесь было невозможно:

— Эта вот — листосгибочная, только недавно поставили, а которая рубит — это гильотина.

Потом я увидел: стоял в цехе столбик, на нем — медная чаша, и из этой чаши бил фонтанчик. Колянич нагнулся и тронул губами воду, будто сломал хрустальный столбик. Тогда я тоже нагнулся, и вода показалась мне необыкновенной, совсем не такой, какая шла дома из крана. Я только попробовал ее, и вдруг мне стало совсем легко и спокойно, будто я бывал здесь уже сто или тысячу раз.

Когда через несколько месяцев я сдал на третий разряд, в цех пришел корреспондент «Смены» и замучил меня вопросами: «А почему ты пошел на завод? А трудно работать и учиться? А кем ты хочешь стать в будущем? А что тебе понравилось здесь больше всего?» Я сказал: «Фонтанчик. Больше всего мне понравился фонтанчик». Я думал, что корреспондент поглядит на меня как на тронутого, — надо же, фонтанчик ему больше всего понравился! — но корреспондент пришел в восторг, потащил меня к этому фонтанчику и заставил раз десять нагибаться и пить. Я нагибался и пил, а он фотографировал меня. «Потерпи, нужны дубли». У меня в животе было холодно и булькало, а он все снимал свои дубли.

Потом в «Смене» была моя фотография. Я в берете, лихо сдвинутом на ухо, в спецовке, нагибаюсь над струйкой воды… И тут же заметка — «Живой родник». Ровно шестьдесят восемь строчек о том, как растет молодое поколение на заводе «Большевик».

Вечером Колянич позвал меня к телефону. «Очень приятное сопрано», — сказал он. Я взял трубку, и трубка запела Лийкиным голосом: «Володя? Тебя можно поздравить? Может быть, встретимся?» Я долго слушал и молчал. «Почему ты молчишь?» — спросила Лия. «Господи, — сказал я. — Всегда нужно отвечать…» Бац! Лия положила трубку. Колянич сидел на диване и читал газету. Я пошел к двери, и Колянич что-то пробормотал. Я не понял: «Что?» — «Кажется, муха улетела», — повторил он.

Конечно, улетела! Дурак я был набитый! Да и не очень-то я был влюблен в Лийку. Вот Зоя Рыжова — совсем другое дело.

* * *

Нет, я не мог уснуть, только напрасно ворочался в своей люльке. Спал Костька, посапывал Эрих, за дверью тихонько бренчала посуда — это Басов моет после нас тарелки и ложки. Я встал. Надо пройтись, может, тогда усну.

— Ты чего не спишь? — строго спросил меня Сырцов, когда я вышел из спальни.

— Нервы разыгрались, — сказал я. — А ты чего делаешь?

— Документацию веду, не видишь.

Перед ним лежала «Пограничная книга», и я заглянул в нее через Васькино плечо с сержантскими лычками. «Нарушения границы не обнаружено… Больных нет…»

— Слушай, — сказал я, — а записано здесь где-нибудь «Нарушение обнаружено»? Давай полистаем, а?

Я думал, Сырцов скажет свое «отставить», но вдруг он начал листать толстую книгу, бормоча: «Не обнаружено… не обнаружено… не… не… не…»

— Понятно, — сказал я. — Кто же здесь пойдет? Рыба за пять километров плеснет, и то видно.

— Странно рассуждаете, — заметил Сырцов, переходя на «вы». — Может, вообще тогда ликвидировать прожекторную? Может, я подам рапорт — так и так, по мнению рядового Владимира Соколова, считать пост ненужным?

— А ты, оказывается, шутник! — сказал я. — Только вот ведь они, факты. За два года сплошные «не». Ладно. Пойду прогуляюсь, а то голова какая-то тяжелая.

Я вышел, и сразу же в лицо ударил резкий октябрьский ветер. Он гнул облетевшие березы, и голые ветви шуршали, соприкасаясь. Я повернулся к ветру спиной, и он подхватил меня. С камня на камень почти бегом я спустился к воде. На берегу лежали длинные зеленые пряди водорослей. Волны сюда не прорывались. Небольшой накат выбрасывал эти водоросли и пенопластовые поплавки от сорванных сетей. Я шел по берегу, стараясь не наступать на скользкие водоросли, и думал о том, что Зойку Рыжову с Лийкой, конечно, не сравнить…

* * *

Ранней весной наш дом одели в леса, и мама говорила, что теперь ни в коем случае нельзя открывать окна. А мне было забавно, что мимо наших окон проходят люди.

Я подхватил ангину и сидел дома с перевязанной шеей. Люди ходили за окнами и о чем-то разговаривали. Вдруг прямо передо мной, по ту сторону окна, оказалась девчонка в перемазанном ватнике и платке. Она приставила к глазам руки, как бинокль, и почти прижалась к стеклу, чтобы увидеть, есть кто-нибудь в комнате или нет. Увидела меня и замахала рукой, закрутила пальцем, но я ничего не понимал, тогда она постучала по форточке.

— Чего тебе? — спросил я, открыв форточку.

— У тебя телефон есть?

Тогда я влез на подоконник, дернул верхнюю задвижку, потом нижнюю, повернул ручку… Затрещала бумага, которой было оклеено окно, зашуршала, выпадая, вата.

— Тебе звонить, что ли? Влезай. У нас бесплатно. Она спрыгнула в комнату и увидела мою забинтованную шею.

— Хвораешь?

— Вот еще! — фыркнул я. — На соревнованиях погорел. До самого финала дошел, и не повезло.

Она понимающе кивнула: самбо?

— Фехтование, — махнул я рукой. — Выпад рапирой, ну вот и…

Тут я поморщился. Надо было соглашаться на самбо. Она ведь сама подсказала мне лучший вариант для вранья. Должен же остаться от рапиры хоть какой-нибудь след.

— Ладно, давай звони, — сказал я.

Но девчонка не спешила. Она оглядела комнату и кивнула на большой портрет Хемингуэя.

— Это твой дедушка?

Я покровительственно похлопал ее по плечу:

— Иди, иди, звони, пигалица. А это знаменитый американский писатель, стыдно не знать.

— Подумаешь, — пожала она плечами, — как будто бы ты все знаешь! А кто такой Мшанский, знаешь?

Я не знал, кто такой Мшанский, но, поскольку девчонки обычно влюблены в киноартистов, ответил с полной уверенностью:

— Артист.

Теперь уже усмехнулась она и, набирая номер, ответила:

— Точно! Еще какой артист!

— Мне Мшанского, — сказала она в трубку. — Это вы, товарищ Мшанский? Это я, Рыжова. Что же получается, товарищ Мшанский?

Он что-то говорил ей, а пигалица Рыжова слушала и морщилась:

— Да знаю я все эти песни наперед! Я не грублю, я дело говорю. Механика еще вчера обещали прислать, а у нас и сегодня подъемник стоит. Раствор прислали — кисель какой-то…

Она бросила трубку, и я поглядел, не сломалась ли та.

— Извини, пожалуйста, — сказала Рыжова. — Действительно, артист. Ничего, я из него душу выну.

И пошла к окошку. Я остановил ее. Пигалица глядела на меня снизу вверх, а я стоял перед ней со своей забинтованной шеей и не хотел, чтобы она уходила.

— Что у вас там случилось? — спросил я. — Может, помогу?

— Ты?

— Ну, я.

— Подъемный механизм заело.

— Это мигом.

Я надел куртку, схватил молоток, клещи, отвертку и полез за Рыжовой через окно, чинить подъемный механизм. Вот спасибо тебе, подъемный механизм, что ты вовремя испортился! И молодчина ты, дорогой товарищ Мшанский, что не прислал механика.

Повреждение было — раз плюнуть: соскочила малая шестерня — разболталась ось, на которую она была посажена. Работы — на десять минут. Но я нарочно провозился добрый час. Зато узнал, что Рыжову зовут Зоя и что она бригадир комплексной молодежной бригады. Вот тебе и пигалица!

— Ну как? — спрашивала она, подходя через каждые три минуты.

— Сделаем! — отвечал я, постукивая по шестерне. Когда наконец все было готово и ящик с раствором пополз наверх, Зоя спросила:

— Ты как? На общественных началах или выдать на маленькую?

Она стояла, склонив голову, и глаза у нее были черт знает какие ехидные. Нет, они были очень красивые — серые, в мелких лучиках. Я видел в них самого себя, в беретике и с этой дурацкой повязкой на шее. Повязка была особенно хорошо видна.

— На общественных, — сказал я. — А ты чего сегодня вечером делаешь?

— Ого! — удивилась она. — Да ты, оказывается, шустрый парень. Сегодня я иду в театр.

— А завтра?

Зоя пожала плечами и сказала, что заглянет завтра в окошко.

Она полезла по ступенькам и уже с третьего этажа крикнула:

— Соколов! Слышишь, Соколов? В следующий раз бюллетень подальше убирай. Понял?

Я стоял, красный, как помидор. Бюллетень лежал рядом с телефоном, и там было ясно написано: фолликулярная ангина. Конечно, можно было крикнуть, что я вовсе не Соколов и что это не мой бюллетень.

Назавтра Зоя постучала в мое окошко и крикнула:

— Как себя чувствуешь, д'Артаньян?

Я открыл окно и сказал:

— Заходи.

Зоя засмеялась и щелкнула меня по носу — вот так, запросто, взяла и щелкнула, как котенка.

— Лежи и выздоравливай, — сказала она. — Чао!

Какое там выздоравливай! Я ждал Зою внизу, ждал в комнате, когда она заглянет и крикнет: «Как себя чувствуешь, д'Артаньян?» Она смеялась и убегала от меня. Но все-таки я ее дождался. Сказал, что скоро ухожу в армию. Попросил разрешения писать. Она пожала плечами — пожалуйста, и дала свой адрес: общежитие строителей, комната 12… Чао!

* * *

Нет, это было еще не все.

Мать, конечно, обнаружила открытое окно и начала набирать обороты. Колянич поглядывал на меня, все понимая, но побаиваясь, что солидарность со мной может ему дорого обойтись. Когда я выздоровел и мы шагали к автобусу, он не выдержал и спросил: «Кажется, на этот раз муха влетела в окно, а?» — «Ты догадливый, — кивнул я. — Шерлок Холмс, а не мастер участка. Только, надеюсь, ты не станешь обсуждать это с мамой? Должны же у мужчин быть свои секреты?»

Конечно, я не выдержал и в первый же выходной пошел в общежитие, выклянчив у Колянича его замшевую куртку. Куртка была мне великовата, но зато я знал, что ни у кого больше такой нет. Еще у меня был с собой транзистор. Я носил его в заднем кармане брюк, как один парень из какого-то фильма. Идешь — и сзади то музыка, то футбольный матч, то литературная передача.

Перед входом в общежитие стояли и курили ребята. Должно быть, наплясались и вышли остыть на ветерке, потому что все они были без пальто, а танцующих я увидел через окна первого этажа. «Это что за кадр?» — услышал я за спиной. «Не знаю…»

Я вошел в вестибюль, и вахтерша даже не поглядела на меня. Музыка доносилась из глубины коридора, и я пошел на нее.

Здесь, в маленьком зале, было тесно и душно. Я стоял у стены, искал глазами Зою и увидел наконец. Она отплясывала с каким-то парнем, и он мне сразу же не понравился — у него были усики и бачки, похожие на две сосиски, прикрепленные к щекам. Пижон. Я глядел не на Зойку, а на этого парня с «сосисками» на щеках и думал о том, что находят девчонки в таких волосатиках?

Зоя увидела меня.

Когда танец кончился, она подошла (волосатик следом) и протянула руку:

— Д'Артаньян? Попрощаться пришел?

— Нет еще, — ответил я. — Просто так.

— По пути? — сказала Зойка. И я согласился:

— Да, шел вот и заглянул по пути. А здесь, оказывается, танцы, так что не буду мешать.

Я хотел повернуться и уйти, но Зойка удержала меня за рукав Коляничевой куртки.

Мы вышли на улицу. Зойка держала меня под руку. Те парни все еще стояли и курили, и я снова услышал за спиной: «А, еще один Зойкин воспитанник!» Зойка тоже услышала и обернулась.

— Вот что, мальчики, — сказала она. — Вернусь — поговорим.

Я подумал: «Ну и ну! А я-то уж приготовился драться».

Парни сразу заткнулись и только глядели нам вслед.

— Они тебя боятся? — спросил я.

— Меня все боятся, — ответила Зойка.

— Я не боюсь.

— Это временно, — успокоила она меня. — Потом тоже будешь. Погуляем немного?

Мы шли по Московскому проспекту, спешить нам было некуда. Зойка держала меня под руку, и мне больше ничего не требовалось. Я даже забыл включить свой транзистор. Временами мы поглядывали друг на друга. С чего это я буду ее бояться?

— Знаешь, — сказал я, — пойдем ко мне? Есть клубничное варенье.

— И мама, и папа, и бабушка… — подхватила Зойка.

— Бабушки нет, — вздохнул я, — Она погибла на войне, в партизанском отряде.

— Помни про свой бюллетень, — сказала она.

Но на этот раз я не врал: моя бабушка действительно погибла в партизанском отряде. Тогда ей было меньше лет, чем сейчас маме. У нас хранится газета со статьей «Подвиг разведчицы», и бабушкин орден Отечественной войны, и ее последняя фотография, где она с автоматом и в папахе.

— Нет, — вздохнула Зойка. — Не пойду. Понимаешь, я знаю, что это жутко нехорошо — завидовать. И ничего не могу с собой поделать. Всегда завидую, когда вижу кого-нибудь с матерью и с отцом. Я ведь детдомовская… Ты этого не поймешь. Ты считаешь, что в жизни иначе не может быть: мать, отец, свой дом — все на месте. А у меня никогда не было своего дома, и…

Она не договорила и отвернулась. А я не знал, что ей сказать. Просто я не переживал ничего подобного.

Конечно, можно было бы зайти куда-нибудь в кафе, и деньги у меня были, — Зоя воспротивилась. Ей нравится ходить. Ходить, смотреть на прохожих, разговаривать.

— С кем ходить? — спросил я. — С этим волосатиком?

Она рассмеялась. Нет, с ним она не ходит. Это он ходит за ней. Надоел, ужас! Два раза предложение делал. А разве можно выйти замуж без любви? Нет уж, если она и выйдет, то лишь тогда, когда почувствует: вот без этого человека жить нельзя.

— Тебе сколько лет? — спросил я.

Зое было девятнадцать — на год больше, чем мне. И я мог не врать, что мне двадцать или двадцать один; она ведь видела мой бюллетень, а там все сказано. Я был для нее просто мальчишкой. Я знаю, что в восемнадцатилетних ребят почти никто не влюбляется. Наверно, надо быть хотя бы чемпионом по шашкам, чтобы в тебя влюбилась ровесница. И даже роскошная замшевая куртка Колянича с «молниями» на карманах не сможет помочь.

Я и не заметил, как Зойка учинила мне форменный допрос. Ее интересовало все: и как я учился, и какие у меня отношения с Коляничем, и что я думаю о будущем. Впрочем, я отвечал охотно. Учился прилично; Колянич — мировой мужик; будущее — служба. И вдруг: «А ты любишь свою работу?» И вовсе не потому, что я не знал, как ответить (мне хотелось ответить как-нибудь особенно красиво, чтобы она поняла, что я не просто скучный работяга, который отдает заводу свою смену, а там хоть трава не расти), я ответил не сразу. Я шел, подбирая слова, а они как на грех не появлялись, и в этот момент я казался сам себе дурак-дураком. Потом я подумал, как обо мне думает сейчас Зоя, и от этого стал еще глупее, и мог выговорить только: «Еще бы!» Очень «глубокий» ответ получился у меня, черт возьми! Но Зоя была серьезна.

— Знаешь, — сказала она, — если при мне какой-нибудь человек начинает ругать свою работу, он для меня потерянный. Он также и собственную жену может ругать, или мужа, и ребят… Словом, работу нельзя ругать. Это все равно что хлеб выбросить. Ты так считаешь?

Я просто не задумывался над этим. И, конечно же, не раз слышал от ребят в цехе, что работа не по ним, — эти ребята приходили и уходили, и никто не вспоминал их потом, даже фамилии тут же улетучивались из памяти. А ведь наверняка Зойка права, и эти «птички-перелетки» действительно не очень симпатичные люди: ищут, чтоб работа полегче, а тугриков побольше. Но почему же я сам не задумался над этим, хотя всего на год моложе Зойки?

И вдруг маленькая девушка, которая держала меня под руку, показалась такой взрослой и такой умной, что я только и смог пробормотать в ответ: «Не знаю».

— Ты вообще, наверное, мало задумываешься? — сказала Зойка. — А разве можно жить и не думать? Зачем человек живет? Для кого живет?

— Ну, — усмехнулся я, — это как темы для школьного сочинения. Тебе бы учительницей быть.

Зоя выдернула руку, словно обидевшись.

— Я и так почти учительница. Бригадир все-таки.

И пошла, пошла выговаривать мне за то, что я мало думаю. Я не оправдывался и не перебивал ее. Мне самому было интересно. Второй раз мне говорили примерно то же самое. Похожий разговор был однажды с Коляничем. Не то чтобы он сердился на меня, вовсе /нет! Просто ни с того ни с сего спросил: «Вовка, хочешь быть хорошим человеком?» — «А я разве плохой?» — «Ты еще никакой». Я малость обиделся. Даже в газетах пишут, что маленький ребенок — уже личность, требующая к себе уважения. А я дорос до усов, и «никакой»? Колянич почувствовал, что я надулся, и обнял меня: «Хороший человек, Вовка, это тот, который живет не для себя, а для других. Усек?» Вот и весь разговор. А теперь Зойка повторила почти то же самое: «Для кого жить?»

Нет, я не думал над этим.

— Тебе бы с моим Коляничем поговорить, — сказал я. — У вас даже слова одинаковые.

Вдруг Зойка тихо засмеялась.

— Ну, тогда я за тебя спокойна, — сказала она. — Я думала, тебя некому учить уму-разуму. Я поехала домой. Не провожай меня. Счастливо служить.

Зойка повернулась и побежала к автобусу. Я слышал, как полы плаща хлопают по ее коленкам. Догнал ее. Все это было так странно и так непонятно мне — зачем она пошла со мной, почему так быстро убегает, или ей просто неинтересно?

— Зоя, — сказал я, — а завтра… Она не дала мне договорить.

— Слушай, Володька, не выдумывай ты ничего, пожалуйста. Будешь объясняться в любви — я посмеюсь, и все. Ну какая может быть любовь?

— Самая настоящая, — уныло ответил я.

Подошел автобус, и Зойка уехала.

Вот и все, что было. Я вспоминал тот вечер, прыгая с камня на камень, подгоняемый ветром, и вдруг каменная гряда оборвалась. Море уходило куда-то далеко-далеко, и с неожиданной остротой я впервые понял, почувствовал, что мы здесь именно затем, чтобы жить для других. Я, рядовой Владимир Соколов, стоящий сейчас на самом что ни на есть крайнем кусочке нашей страны, на этом камне; впереди — море, чужие государства и чужие люди, а за спиной все мое — и Ленинград, и мама, и Колянич, и завод, и Зойка, и мое детство, и мое будущее — все там!

Десять дней спустя

Катер все-таки пришел.

Он болтался на волнах, подальше от камней, и мы с Эрихом еле-еле добрались до него. Эрих сидел на веслах, а я пытался ухватиться за борт катера, но набегала волна, и руки срывались. Ладони у меня были ободраны до крови. Ребята на катере изловчились, бросили конец, и лодка начала болтаться рядом с катером.

Глядеть по сторонам было некогда. Я принимал канистры с дизельным топливом, ящики с продуктами, какой-то мешок — должно быть, валенки…

— Отвезете — и возвращайтесь, — крикнули с катера. Только тогда я увидел двух офицеров. Одного я узнал сразу — комендант нашего участка. Другой был незнакомый.

Мы проскочили между камней, хотя ничего не стоило врезаться в каменную глыбу. Но Эрих все-таки лихо умел управляться с лодкой. Когда камни остались позади, я крикнул ему:

— Видел?

И Эрих кивнул.

— Начальство зря не ездит!

Действительно, зачем приехал сам комендант участка, если мы виделись с ним одиннадцать дней назад?

Тогда перед отправкой на пост нас всех пригласили в канцелярию заставы, и там мы увидели коменданта, подполковника Лободу. Построились. Сырцов доложил. И вдруг подполковник сказал:

— Садитесь. Будем знакомиться. Начнем с вас? — и поглядел на меня. Просто я сидел ближе всех. Так получилось.

Я встал (школьная привычка, но и в армии тоже полагается вставать), назвал себя и добавил:

— Рабочий, сварщик с «Большевика».

— Знаменитый завод, — кивнул подполковник. — Хорошо работали?

— Обыкновенно, — ответил я.

— На таком заводе и обыкновенно?

— Ну, норму давал. Иногда больше выходило.

— Прожекторист?

— Так точно.

— Ну что ж, — улыбнулся подполковник, — хорошо, что есть рабочий класс. А хотите, товарищ Соколов, поспорим?

Я растерялся. Комендант предлагал мне спор! Его черные глаза так и поблескивали. Ну пацан и пацан. Только седых волос много.

— Давайте спорить, что, когда вернетесь на завод, захочется вам работать необыкновенно. Не так, как раньше. А?

Я, конечно, не мог с ним спорить. Наверное, так оно и будет, чего ж тут спорить-то?

— С вами ясно, — сказал подполковник. — Вы?

Теперь встал Костька.

— Был школьником.

— И не попал в институт, — в тон ему добавил подполковник. — Куда поступали?

— В университет, на юридический.

— На чем же срезались?

— На сочинении. Восемь ошибок.

— Многовато. Вы?

Поднялся Эрих. Сказал — рыбак. Подполковник оживился. Сам, должно быть, любил рыбалку.

— Откуда родом?

— Вихтерпалу. Колхоз имени Дзержинского.

— И давно рыбачите?

— С детства.

— Ну а что ловите?

— Килька. Камбала. Летом угорь.

А я и не знал, что Эрих рыбак! Он похож на артиста, даже в военной форме. Как будто надели на артиста форму и он играет солдата. А он, оказывается, рыбак!

— Кто у вас родители, товарищ Кыргемаа?

— Отец рыбак. Дед рыбак. Все рыбаки.

— Хорошо. Теперь вы.

Встал Басов и, мучительно краснея, так, что даже слезы выступили на глазах, сказал, что он дояр. Я невольно улыбнулся: первый раз услышал о такой профессии, а подполковник снова оживился:

— Вот как? А где же работали?

Басов ответил:

— Под Лугой, в совхозе.

— Какие у вас были надои?

— Четыре тысячи. Четыре двести.

— Ого!

— Думал, больше смогу.

— Потом сможете. После службы.

Я не выдержал:

— Чего говорить об этом?

— А вы, значит, о будущем не думаете?

— Да так… — промямлил я.

Вдруг вскочил Костька:

— Незачем думать, товарищ подполковник. Мы должны охранять государственную границу и меньше думать о гражданке. Я так полагаю.

В комнате стало тихо. Костька, не отрываясь, смотрел на подполковника. Тот отвел глаза:

— Конечно, должны охранять. И хорошо охранять, товарищ Короткевич. Но разве при этом нельзя думать о будущем? Здесь вы пробудете полтора года, а впереди — вся жизнь.

Мне стало жалко Костьку: попал парень впросак из-за меня. Надо выручать. Я поднял руку — разрешите?

Подполковник кивнул. У него все время было веселое лицо: видимо, ему нравилось, что мы так разговорились. Я сказал, что Костька, то есть рядовой Короткевич, в чем-то здорово прав и мысли о гражданке только будут отвлекать в сторону. Теперь главное — служба и две ее заповеди. Подполковник удивленно поднял густые брови. Должно быть, не понял, какие заповеди?

— Ну, наши, солдатские, — начал выкручиваться я, сообразив, что брякнул не то, но было уже поздно.

Подполковник снова спросил:

— Какие же заповеди?

Хочешь не хочешь, пришлось ответить:

— Так ведь знаете, как у нас говорят: «Все полезно, что в рот полезло» — это первая, а вторая: «От сна еще никто не умирал».

Подполковник перестал улыбаться, а у Лени Басова глаза сделались страдальческими, и глядел он на меня так, как будто видел человека, зашедшего ненароком в клетку к тигру.

— Н-да, — сказал подполковник, — странный у вас, прямо скажем, юмор.

А мне легче было провалиться на месте. Вот брякнул, так брякнул! У меня всегда так: сначала скажу, потом подумаю. Так хорошо начался этот разговор, а теперь подполковник даже забыл поговорить с Головней и встал. Мы тоже вскочили. «Служить вам будет нелегко… Дорожите дружбой… Помните, что вы на границе…» — эти слова проходили мимо меня, потому что я стоял и знал, что продолжаю краснеть, как помидор. А ведь только что смеялся про себя, когда краснел Басов.

— Можете идти. Сержант Сырцов, останьтесь, пожалуйста.

О чем они говорили там, я не слышал, но голову могу дать на отсечение — обо мне. Дескать, особенно приглядывайте за этим Соколовым. Разболтанный парень. Вероятно, я был прав в своих предположениях, потому что Сырцов с того дня начал придираться только ко мне одному.

Сейчас за комендантом и вторым офицером пошел один Эрих. Больно уж хлипкой была наша лодка — четверых ей трудно поднять. А я потащил канистры на склад — вовсе ни к чему торчать на глазах у начальства после той истории. Конечно, комендант не забыл мой юмор за эти одиннадцать дней. Но зачем они все-таки приехали?

Их было даже не двое, а трое: третьим оказался сержант-радист с «Соколом», и через раскрытые двери склада я видел, как он сразу же вытянул антенну, поставил рацию на камень и начал что-то говорить в телефон. Эрих вытаскивал на берег лодку. А катер повернул и, переваливаясь с боку на бок, как утка, начал медленно уходить. Значит, гости останутся здесь надолго?

Я подождал, пока офицеры, а потом и сержант уйдут в дом, и окликнул Эриха:

— Слушай, чего они сюда приехали?

Эрих пожал плечами. Он не любил много говорить. Как-то я спросил у него, верно ли, что в эстонском языке четырнадцать падежей, и он сказал — пятнадцать.

— Тогда я знаю, почему ты такой неразговорчивый, — сказал я. — Боишься запутаться в падежах.

Конечно, откуда ему знать, зачем прибыло начальство? Но я-то железно уверен, что это неспроста. Добро бы у них лодочки с собой были, тогда все ясно и понятно. А у них радист, хотя у нас свой есть — Головня — и своя рация.

А теперь ясно и понятно, что в первую очередь они пожалуют на прожектор. Я был спокоен, там у нас порядочек — не подкопаешься. Все эти дни Сырцов ходил за нами, как надзиратель, и душу выматывал — хорошо ли мы ухаживаем за техникой? А когда третьего дня я начал разбирать дизель-генератор, он стоял надо мной и спрашивал, как на экзамене, почему дизель-генератор положено ставить на техосмотр через каждые пятьдесят часов работы? Зачем промывать фильтры, регулировать клапаны, осматривать проводку? Нет, у нас с техникой все в ажуре, пусть проверяют.

Гости разместились в бане. Подполковник сказал, что незачем нарушать нашу привычную жизнь, а потом взял наш спиннинг и пошел вместе с майором ловить рыбу.

— Ты знаешь, зачем они приехали? — спросил я Сырцова.

— Не успели доложить, — буркнул Сырцов.

— Темнишь, отец!

— Хватит, — оборвал он меня. — Наряд вне очереди за «отца».

— Ты чего расшумелся?

— Повторите, что я сказал?

— Ну, наряд вне очереди, — повторил я — Спасибо большое.

У Сырцова по скулам заходили желваки. Ладно, лучше не спорить и не заводить его, потому что по логике за одним нарядом вне очереди вполне может последовать второй. Я сделал налево кругом и пошел на прожекторную. Посижу там в одиночестве. Спать мне еще рано: мы с Костькой ложимся в шестнадцать и встаем в девятнадцать — три законных часа перед службой. Костька был там и старательно вытирал кожух прожектора тряпками.

— Ты чего? — удивился я. — Сырцов приказал?

— По своей инициативе, академик, — усмехнулся Костька. — Соображать надо. Начальство видел? То-то же!

«Что ж, все правильно, — подумал я. — Давай три, а я пошел спать». Я шел и думал, что все-таки Костька здесь, конечно, самый интересный парень. Леня Басов — мальчишечка, Костя зовет его телком. Сержант — железный человек. Эрих — молчун, а я люблю поговорить! Головню я пока знаю плохо. А вот Костьке, пожалуй, я даже завидую самую малость. Завидую, что он какой-то уверенный, — а мне как раз не хватает этой уверенности, — и тому, что он сначала подумает, а потом скажет. Совсем не так, как это бывает у меня…

Подполковник и майор поймали трех здоровенных щук, и, когда я проснулся, в спальню доносился запах жареной рыбы. Эту неделю кухарил Кыргемаа, и рыба была поджарена здорово. Я не очень-то люблю рыбу, потому что все время натыкаюсь на кости, а эта была словно бы совсем без костей. Рыбак все-таки! Что-то буду готовить я, когда придет мой черед?

Пора было в наряд, на прожектор. Костька страдальчески дожевывал рыбу, ему хотелось еще, да не было времени. Сырцов нетерпеливо подгонял нас, и вот мы стоим, я — старший — докладываю, а Сырцов глядит на часы и сыплет скороговоркой: «На охрану государственной границы… налево кругом…»

— Они, — говорит Костька, когда мы выходили из дому. Я и без него вижу, что это они: комендант и незнакомый майор стоят и курят возле гаража. Мы подходим строевым и снова докладываем, но комендант машет рукой — приступайте к несению службы, и мы с Костькой выкатываем прожектор.

Дизель-генератор запускает Костька, а я слежу, когда на щите питания прожектора дрогнут стрелки: напряжение есть. Комендант и незнакомый майор стоят сзади, за моей спиной. Мне весело, как бывало на уроке в школе, когда все выучено и больше всего на свети хочется, чтобы учитель вызвал к доске именно тебя. Пятерка в таком случае обеспечена — и ждешь, и мысленно поторапливаешь, словно гипнотизируешь учителя: ну вызови меня, пожалуйста! Зря я учил, что ли?

— Исходные? — спрашивает меня подполковник.

— Азимут 245, угол места ноль, — отвечаю я. — Поиск вправо.

Помогло! Вызвал! Пятерка! Луч рвется из кожуха, и на воде под ним возникает другой — его отражение.

Я веду луч, а офицеры за моей спиной молчат. Потом отходят в сторону и закуривают. Я вижу только два огонька, то разгорающихся, то тускнеющих в темноте, словно глаза какого-то существа, подошедшего посмотреть, что здесь делается.

Проходит час, второй, третий — они не уходят. У них бинокли, и они смотрят, смотрят туда, по лучу. Потом подполковник исчезает в темноте, и я слышу, как он лезет на вышку, где стоит МБТ — морская бинокулярная труба.

И больше всего на свете мне хочется спросить майора, зачем они здесь, но нельзя, не положено спрашивать — у меня и так наряд вне очереди, а кто знает, что за человек этот майор, еще припаяет за любопытство штуки три сразу. Ладно, мое дело маленькое.

— Петр Николаевич, идемте, — доносится из темноты.

— Все? — спрашивает майор.

— Все.

Вот теперь можно и закурить. Наконец-то можно закурить! Я не курил все эти часы, потому что в наряде курить не положено. Но если зайти в гараж и задымить втихую, со стороны никто ничего не увидит. Мы с Костькой жадно затягиваемся, и во рту сразу пересыхает — так бывает всегда, когда долго не куришь.

— Слыхал? Он сказал — все. А что все?

— Все — значит все.

Костька говорит это неожиданно раздраженным тоном, и я не понимаю почему, но думать над этим некогда. Пора снова включать прожектор.

В октябре светает поздно. Сначала сквозь серую пелену проступают верхушки деревьев, потом свет как бы опускается ниже и ниже, и из темноты появляются прибрежные камни, похожие на тяжелых морских зверей, выползающих на сушу. Мы закатываем прожектор обратно в гараж и долго вытираем его досуха. Он мокрый, хотя дождя не было. И куртки у нас тоже мокрые, и сапоги мокрые, будто мы побывали в воде и не успели просохнуть.

А сейчас домой — и спать; усталость чувствуется здорово — все-таки я еще не привык к этой совиной жизни. Трудно не спать десять ночей подряд. Потом-то, конечно, привыкну, зато, наверно, так же трудно будет отвыкать.

Мы входим в дом на цыпочках, чтобы не греметь. Но намокшие, разбухшие сапоги все равно гремят. Я открываю дверь. За столом сидят комендант, майор и Сырцов и молча смотрят на нас. В тусклом свете лампы их лица, как в кино — черно-белые.

— Товарищ подполковник, докладывает старший наряда рядовой Соколов (это я произношу сдавленным голосом: там, за другой дверью, спят ребята). За время несения службы нарушения границы не обнаружено.

Он кивает. А я-то думал, спят себе офицеры. Чего им не спится?

Свои автоматы мы разрядили еще на улице, и Сырцов прячет рожки с патронами в железный ящик. Можно снять куртки. В доме тепло, и чайник посвистывает. Только как-то неловко садиться за стол, когда тут же подполковник и майор. Но комендант подвигается на скамейке, освобождая нам место.

— Отогревайтесь. Устали?

— Не очень, товарищ подполковник.

— Ну если не очень…

Он не договаривает, и только тогда я вижу лицо Сырцова. Оно и так сердито, а сейчас совсем как у дикого человека. Может, это свет виноват? Нет, Сырцов глядит то на меня, то на Костьку, выставив свой квадратный подбородок. Когда я вижу подбородок нашего сержанта, мне всегда кажется, что кто-то выдвинул его, как ящик из комода, и забыл задвинуть на место.

— Ничего, товарищ подполковник, — успеют выспаться, — яростно говорит Сырцов, и «ящик комода» выдвигается еще больше. Тогда я начинаю что-то соображать. Соображаю, что на столе лежит не клеенка, а карта. И что сейчас нам будет не до чая и не до теплой постели.

— Значит, нарушения границы не обнаружено? — спрашивает подполковник. Я только киваю. Во рту у меня словно пустыня Сахара. Но я уже знаю, что нарушение было, было, и мы прохлопали его — об этом вовсе не трудно догадаться.

Комендант подвинул лампу и кивнул на карту.

— Найдите вашу прожекторную. — Я нашел сразу. — А теперь скажите, где у вас неконтролируемое пространство?

— За этим островком, — выпаливает Костька. Действительно, прямо перед нашей прожекторной — островок, тот самый, похожий на корабль с мачтами-елками.

— А еще?

Костька глядит на меня, как школяр, мучительно дожидающийся подсказки. А я быстренько прикидываю в уме: полный поворот прожектора — сто восемьдесят градусов. Но справа от нас — длинный мыс, потом каменистая гряда, примерно с четверть прямого угла. Стало быть, неконтролируемое пространство — еще двадцать с лишним градусов справа.

— Правильно. Так вот, этой ночью проведено условное нарушение границы. Лодка подошла со стороны моря к тому острову и прикрылась за ним от прожектора. Потом проскочила за мыс, добралась до материка и только там была обнаружена пограничниками. Понимаете? Лодка прошла мимо вас со стороны моря.

— Этой ночью? — недоверчиво спросил я.

— Да. Шесть часов назад.

— Как же так? Ведь мы делали все, как учили…

У меня даже сердце зашлось. А ну если б это было не учебное, не условное нарушение, а настоящее? Впрочем, и от этого, от учебного, тоже будет несладко.

— В том-то и дело, что «как учили». Учили-то вас правильно, а вот применили вы свои знания неправильно.

Я не сдавался. Когда мы принимали прожекторную, нам было передано и расписание, утвержденное начальством. Значит, и те, кого мы сменили, тоже несли службу неправильно? Подполковник согласно кивнул: да, неправильно. Тут уж я совсем перестал что-либо понимать. Значит, все время какой-то участок границы оставался неприкрытым?

— Не совсем так, — сказал комендант. — Нарушение все-таки было обнаружено там, на материке. А теперь смотрите.

Он вынул из планшета узенькую голубую полоску бумаги, похожую на луч. Приколол этот луч острым концом к той точке карты, где был наш прожектор. Повел его медленно по карте, не отрывая глаз от часов.

— Нарушитель в лодке, скрывшейся за островком, имеет в запасе ровно восемнадцать минут, чтобы сделать бросок за мыс Кузнечного острова — из одной неконтролируемой зоны в другую. Теперь вам ясно? Вот эта линия (он взял красный карандаш и провел им резкую черту) и называется наиболее вероятным направлением движения нарушителя.

— Значит, — неуверенно сказал Сырцов, — надо начинать вести луч справа налево, а потом еще раз возвращаться и просматривать эту зону?

— Нет, — сказал я.

Подполковник подвинул мне карту.

— Что же вы предлагаете?

— За сколько времени лодка пересекает это пространство?

— Минут четырнадцать.

— Значит, надо вести луч, как обычно, а потом неожиданно возвращаться. Словом, делать так, чтоб этот район просматривался как можно чаще.

— Правильно, — сказал подполковник и, как мне показалось, с удивлением. — Умеете мыслить! И учтите, я вас ни в чем не виню. Это не ваше упущение и не ваша ошибка, но в будущем…

Я понял, что в будущем нас ожидают не очень-то веселые деньки. Конечно, подполковник проведет не один и не два учебных прорыва. И за малейшую оплошку с нас взыщут — будь здоров! Нет, не зря я думал, что начальство, да еще со своим радистом, пожаловало не случайно. И Сырцов наверняка знал — зачем. Знал и помалкивал, а ведь мог бы шепнуть, черт возьми! Ну намекнуть хотя бы.

Костька, который все время испуганно молчал, вдруг оживился, услышав, что это не наше упущение и не наша ошибка.

— Теперь-то у нас будет железно, товарищ подполковник, — сказал он. — Щепку мимо не пропустим.

И опять я увидел, что подполковник поморщился от Костькиных слов — так, еле заметно, но я заметил все-таки, а Костька не заметил и встал такой торжественный, такой сияющий, что хоть сейчас снимай с него портрет на обложку «Огонька».

Уж эти еноты…

Ничего не скажешь — задал мне Сырцов работенку: собирать мох. Надо было натаскать мешков десять, не меньше, и проконопатить им все щели между бревнами, утеплить дом. Можно подумать, что я знаю, как это делается. Ну, положим, собрать и принести мох — дело нехитрое, а потом как? Выручил меня Леня Басов.

— Ты нож возьми, — посоветовал он. — Приложишь мох — и заделывай в щель ножом. Проще простого. Я помогу.

— Ни-ни, — сказал я. — У меня наряд вне очереди.

— За что? — удивился Леня.

— Сержанта отцом назвал. Разобиделся папочка!

— А зачем ты так? — очень тихо спросил Леня. — Сержант — он сержант и есть. Или уж по имени хотя бы…

— Ступай с миром, телок, — сказал я. Леня покраснел и никуда не ушел. Он стоял, глядя себе под ноги — небольшого роста, худенький, пунцовый, будто перед объяснением в любви, и я фыркнул — до того он был смешной.

— Зря ты, Володька, — так же тихо сказал он. — Нам здесь ссориться никак нельзя. Полтора года вместе прожить — шутка ли! А ты и Костя — оба какие-то…

Я опешил. Вот тебе и на, критика в натуральном виде. И кто, главное, выступает? Тихий Леня Басов! Хорошо, что Костьки нет поблизости, он бы ответил… Мне же было просто интересно, чего там недоговорил Басов, и я спросил:

— Какие же мы оба?

— Как аристократы. Все в сторону да в сторону. И разговариваете вы как-то… обидно. Костька меня телком назвал, а ты повторяешь.

Мне стало жалко Леню. Видно было, ему стоило труда высказать свою, такую маленькую обиду. А я вовсе не хотел его обижать. Мне просто трудно с ним, как трудно взрослому с ребенком, а он и впрямь похож на ребенка, которого по нелепой случайности призвали на военную службу, да еще в погранвойска. Он все делает охотно, с крестьянской неторопливостью, особенно то, что напоминает ему о доме; колет дрова, топит печь, подметает, а теперь вот — готов конопатить вместе со мной щели. И обида у него тоже ребячья. Была бы у меня в кармане конфета, достал бы и дал ему. Но конфеты нет. Остается одно: хлопнуть Леню по плечу и сказать:

— Ладно, брат, не дуйся на меня. Бывают же у людей паршивые характеры? Исправимся.

Он улыбнулся, ушел в дом и вернулся с двумя кухонными ножами.

— Так-то быстрей, — сказал он. — А то мне личное время девать некуда.

Нам действительно некуда деть свое личное время. На полке, сколоченной ушедшими «дедами», стоит всего два десятка книг: уставы и направления, а из художественной литературы — пятый том сочинений Горького, сборник стихов Прокофьева, и еще — «Загадки египетских пирамид». Сырцов говорит, что нам должны привезти библиотечку, но пока мы уже все книги прочитали. Стихи я не люблю, зато Леня не расстается со сборником Прокофьева. «Загадку пирамид» уже неделю мусолит Головня, на очереди Эрих и Костька, потом я.

Правда, есть еще газеты — за десять дней. Но газеты были прочитаны сразу же. Эрих даже нашел в «Комсомолке» знакомого — там была целая статья об одном знаменитом эстонском рыбаке.

* * *

…Десяти мешков не хватило, и мне снова пришлось идти в лес. Собственно, лес начинался сразу же за баней, но до седых мхов нужно шагать минут десять. Я шел, сшибая ногами трухлявые, раскисшие сыроежки — последние грибы этой затянувшейся осени, и не сразу уловил какое-то движение. Что-то метнулось в сторону, и я увидел убегающего зверька, небольшого, толстого, неповоротливого, и побежал за ним. Зверек юркнул в кусты и исчез; напрасно я обшарил все кругом — его не было. Смылся. Но в воздухе стоял острый запах псины, такой непонятный здесь, на острове, где не было ни одной собаки.

Пришлось плестись дальше за мхом. Вернувшись, я рассказал Лене о зверьке, и он улыбнулся.

— Это енот. Знаешь, сколько их развелось? Ты что, никогда не видел енотов?

— Они, между прочим, в Летнем саду не водятся.

Енот так енот; через минуту я и думать забыл о нем. У меня еще оставалось время на письма. Только доложу Сырцову, что работа выполнена. Не то опять придерется. А письма надо писать сегодня, потому что катер теперь ходит каждый день. Кончились ветры, вода стала гладкой, вот нам и забрасывают все, что можно забросить до зимы, до прочного льда. В основном — дизельное топливо, потому что наш АДГ-12 жрет два с половиной литра в час.

За столом корпел над письмом Сашка Головня.

Я думал, он украинец, фамилия у него все-таки украинская, но он новгородский, и говорит по-новгородски — «об этим…», «так уж получилося…». Я спросил его:

— Кому пишешь? Девчонке?

Он покачал головой:

— Нет, одному капитану милиции.

— Дружку, что ли?

И опять он покачал головой, будто отмахиваясь от меня, как от мухи:

— Не дружку, а другу — чувствуешь разницу? Самому близкому человеку.

— Ну да, — сказал я, — так уж и самому! А мать с отцом?

Он не ответил, и я понял, что причинил Сашке боль, значит, было в его жизни что-то такое, чего я, разумеется, не знал. Опять это мое дурацкое бездумье! Как будто если у меня есть мать и Колянич, то у всех кругом должно быть то же самое.

— Извини, — сказал я. Второй раз за сегодняшний день мне приходилось просить прощения.

— Ничего, — ответил Сашка.

— Они что у тебя… умерли?

— Нет, отец жив. Так уж получилося… И не хочу говорить об этом.

Он снова начал писать, и я отвел глаза, потому что случайно прочитал одну строчку: «…за все, за все Вам всегда буду…» Врет он! Так друзьям не пишут. На «вы», да еще с большой буквы.

Я быстренько написал матери и Коляничу: здоров, погода так себе, новостей никаких, пришлите теплые перчатки. Зойке нужно было писать совсем иначе. Я начал с природы и пошел, и пошел наворачивать, какие штормы гремят здесь и какие суровые места — камни да сосны, — и всадил даже запомнившуюся из какой-то газетной заметки фразочку: «Кажется, здесь не может существовать жизнь, но человек оказывается сильней стихии». Это у меня очень здорово получилось. А что дальше?

Я поднял глаза и заметил, что Сашка смотрит на меня.

— А ты девушке пишешь — точно.

— Ну, предположим.

— Трудная работа! Смотри, ручку сгрызешь. Хорошая у тебя девушка?

— Ничего. Красивая.

— Я не о том… Я спрашиваю, хорошая?

Мне показалось, что Сашка спросил это с какой-то тоской и желанием услышать — да, очень хорошая. Конечно, Зойка хорошая девчонка, я был уверен в этом. Только зачем ему знать, хорошая она или нет?

— А тебе-то чего?

— Так… Ты ее любишь?

Вот чудило. Раз девчонка имеется, стало быть, люблю. Сашка сидел, стиснув пальцы рук, будто ему было холодно. И опять мне показалось, что этот здоровенный, широкоплечий парень с круглым лицом прошел через что-то такое, чего я еще не понимаю — иначе откуда эта тоска и в глазах, и в словах?

Наверно, если б это было простым любопытством, то я наврал бы Сашке с три короба, расписал ему про мои отношения с Зойкой. Но это было не любопытство и не просто разговор от нечего делать. До меня начало что-то доходить. Смутно, но все-таки доходить, потому что такая уж у меня голова замедленного действия.

— Не знаю, — сказал я. — Ну, виделись мы с ней всего четыре раза. Вот, про природу пишу… А тебе что, писать некому? Ну, в смысле девчонке?

Сашка ответил не сразу. Он словно раздумывал — продолжить ему этот разговор или нет. Или ему было просто тяжело продолжать.

— Некому, — сказал он наконец и словно бы оборвал сам себя. — Ладно, не буду тебе мешать.

Он встал, забрал свое письмо и вышел. Значит, не хотел поговорить со мной по душам. Жаль. Конечно, это его личное дело, но все равно жаль. Кажется, ничего парень.

А что писать Зойке дальше?

«…Ты спрашиваешь, как мне служится, с кем мне дружится? Служба нелегкая, а без дружбы нельзя.

Пропадешь без этого. Есть у нас такой Костя Короткевич, с ним дружу больше. К остальным еще приглядываюсь. Вот только что был разговор с Сашей Головней. Ему, оказывается, и переписываться не с кем. У него была в жизни какая-то история, не знаю пока какая, но он немного странный. Даже расспрашивал про тебя, какая ты, хорошая или плохая. Конечно, я расхвалил тебя, как мог…»

Поспать перед нарядом не удалось. Пришел катер, и все мы, кроме часового на вышке, до вечера занимались разгрузкой. Эрих и я по-прежнему на лодке, остальные работали на берегу. Ящики с первыми посылками ждали нас на камне — с надписями химическим карандашом или чернилами на верхних фанерках… Пожалуй, я даже не успею раскрыть свою. Чего мне там наворотили? Просил же — ничего лишнего. А мать наверняка всадила туда банку с вареньем.

Посылки были всем, кроме Сашки, и мне стало как-то не по себе. Когда мы вернулись в дом с этими посылками, Сашка сказал, что он пойдет подменить на вышке Лёню Басова.

— Через сорок минут, — остановил его Сырцов. — Давайте-ка по яблочку.

Он сшиб фанерную крышку со своей посылки, и в комнате сразу же запахло яблоками. Словно там, в ящике, был целый сад и добрый хозяин впустил нас туда.

— Антоновка, — объяснил Сырцов. — У нас пять яблонь, батя посадил. Я писал — еще пришлют.

Мы взяли по яблоку. Мне досталось с ушибленным боком, и это было здорово: именно там, под тонкой кожурой, накопился сок, который так и брызнул, едва я дотронулся до яблока зубами. Мы стояли возле стола, вгрызались в яблоки, и Сырцов довольно улыбался, глядя на нас.

Я спохватился первым — и крышка с моей посылки полетела вслед за сырцовской. Так и есть: брусничное варенье (ах, мама моя, мама!), копченая колбаса, три банки шпрот, сигареты (это уже Колянич покупал) и конфеты.

— На полку, — сказал я. — Освоим, я думаю.

— Освоим, — согласился Сырцов, дожевывая яблоко. — Берите по второму.

Я думал, в посылке Эриха будет рыба. Какая-нибудь соленая лососина или маринованные угри. Черта с два! Ему прислали теплую тельняшку, свитер и толстенные шерстяные носки. Костька усмехнулся:

— У нас с Эрихом одинаковые вкусы, могу угостить вас тем же. Спасибо, сержант, нам пора.

Действительно, нам было пора. Второе яблоко я сунул в карман куртки. Ночь-то будет длинная.

Та ночь была на самом деле очень длинной. Я представлял себе, как мать и Колянич собирали посылку и наверняка ссорились при этом. «Как ты кладешь банку?» (Это мать.) «А ты напиши сверху: варенье. Не кантовать!» — «Господи, никогда ничего не может сделать по-человечески!» Мне было немного грустно. Посылка оказалась не только посылкой, а какой-то частицей моего дома, который я увижу не скоро.

Пришлось оборвать самого себя. Резко перевожу луч вправо — вода, вода, — я прощупываю эту воду лучом, то удлиняя, то укорачивая его, пока не натыкаюсь на мыс. Теперь можно гасить прожектор.

— Володька, я на минутку, — говорит Костька.

— Куда?

— Ну, надо.

— Валяй.

Ночь глубокая, черная и очень холодная. Первый морозец, хотя снега еще нет. Все небо в крупных ярких звездах. Костькины шаги в тишине кажутся оглушительными.

— У тебя что-нибудь стряслось?

— Ничего, — доносится из темноты. Потом Костька подходит и садится рядом.

— Какие мысли в голове?

— Никаких.

— Удивительная откровенность! У тебя это часто — отсутствие мыслей?

Я не отвечаю. Мне не хочется разговаривать. Тем более что Костька говорит с ехидцей, и я часто теряюсь от его ехидных шуточек. Но Костька не унимается.

— Жаль. Впрочем, французы говорят, что если у человека нет мыслей, то это уж навсегда.

Я снова не отвечаю, только принюхиваюсь. Пахнет чесноком, чуть-чуть, и это совсем непонятно — откуда здесь взяться запаху чеснока? Только от Костьки. У нас есть чеснок. Должно быть, Костька отломил дольку. И этот запах — тоже до боли домашний; так всегда пахло дома, когда мать готовила баранину. Мне надо закурить, чтобы дым забил этот запах. Вдруг Костька начинает тихо смеяться.

— Ясно, лирическое настроение, усугубленное посылкой из дома. Угадал?

— Угадал. Шерлок Холмс плюс майор Пронин.

— Ого! Ты начинаешь хохмить в моем стиле? Приятно иметь учеников. Хотя бы одного. У всех остальных, кроме тебя, юмора нет даже в эмбриональной стадии. Мы, брат, попали в удивительную компанию.

Дым «Солнышка» никак не забивает чесночного запаха, и я вынужден отвернуться от Костьки. Не потому, что мне неприятен этот запах. Просто хочется маминой баранинки. Я даже как-то не сразу соображаю, о чем говорит Костька.

— Брось. Хорошие ребята. А нас с тобой уже аристократами прозвали, — сказал я.

— Да ну! Кто же это?

— Ленька Басов.

— Ну, эта доярочка! Можно пренебречь. Сырцов, по-твоему, тоже хороший парень?

— Кажется. Щедрый. Видал сегодня…

Я вспоминаю о яблоке в кармане куртки и достаю его. Яблоко крепкое, мне не сразу удается разломить его пополам. Одну половинку я отдаю Костьке.

— Давай за здоровье сержанта. Заодно, может, от тебя не так будет чесноком разить.

Я не вижу Костьку — здесь темно, — однако мне кажется, что он смущен. Я нашариваю его руку и отдаю половину яблока. Мы сидим, хрустим антоновкой, и теперь пахнет только осенним садом.

— Кстати, и Эрих, по-моему, отличный мужик, работяга, и Сашка, так что ты лучше не трогай их. Я этого как-то… не люблю.

Костька жует яблоко и не отвечает. Видимо, думает, что ошибся во мне. Пусть думает. Пора включать прожектор…

А утром я иду осматривать дизель. У нас так заведено: сдать технику следующему наряду в полном порядке. Здесь, в «машинном», полутемно, утренний свет с трудом пробивается в маленькие оконца. Приходится зажечь лампу. Я перемазан в масле, ключ так и норовит выскользнуть из рук, когда подтягиваю гайки. Надо бы вытереть их посуше. Вся ветошь и старые тряпки — позади дома, в картонных коробках из-под консервов. Приходится выходить из тепла на мороз — бегом к ящикам, — и вдруг я вижу, что они разбросаны, хотя еще вчера здесь был полный порядок. Я же отлично помню, что эти картонки были сложены вдоль стены и тряпки лежали в верхних. А сейчас кажется, будто кто-то нарочно разбрасывал их в разные стороны.

Тряпки я нашел, вытер руки и начал складывать картонки так, как они лежали вчера. Одна из них оказалась тяжелее остальных, и я заглянул в нее: там был другой, деревянный ящик. Я вытянул его — пустой ящик и отдельно от него, фанерка с надписью химическим карандашом: в/ч такая-то, К. Короткевичу.

Ну хорошо. Если он решил выкинуть ящик из-под своей посылки, проще было пустить его в печку, на растопку. А он зачем-то спрятал его здесь. Да еще картонки раскидал. Я огляделся. Неподалеку валялась целлофановая бумага, я подошел и поднял ее. Ничего особенного. А дальше, у кустов, лежала еще бумага со следами жира, и совсем маленький цветной лоскут, вроде квитанции. Желтенький с красным. «Универсам Фрунзенского района. Вес — 1 кг 200 г. Цена — 3 р. 84 к.».

Я понюхал эту бумажку. Если моя догадка верна, она должна пахнуть чесноком. Но она пахла псиной. Я не мог ошибиться. Самой натуральной псиной, как там, в кустах, когда я гонялся за енотом.

И я стоял с этой бумажкой в руке, представляя себе, как жрали еноты Костькину колбасу, а может быть, не только колбасу, но и сыр, и масло, и еще что-нибудь из фрунзенского универсама. Жрали, конечно, впервые в жизни и даже чмокали от удовольствия. Меня разбирал смех, когда я представил себе это, а потом Костькину физиономию, когда он найдет этот ящик. Привет, колбаска!

Потом я отшвырнул бумагу, и мне сразу расхотелось смеяться. Значит, он соврал, что в посылке только теплые вещи. Спрятал ее от всех. Как будто никто из нас отроду не видал колбасу по три двадцать и мы всю жизнь мечтали о ней. Мне казалось, что на меня плюнули. Вот так запросто — взяли и плюнули, а я должен стирать с себя этот плевок.

— Володька, ты где?

— Здесь! — крикнул я. Сейчас Костька придет сюда и увидит меня среди этих развороченных коробок.

— Идем, — донеслось издали. — Чего ты там копаешься?

Я пошел в «машинное», надел куртку. Меня малость знобило: ни к чему было вылезать из теплого «машинного» на мороз без куртки. Костька ждал меня; ведь мы должны вернуться оба и доложить сержанту, как положено… Но на Костьку я не мог даже смотреть.

— Ты чего? — спросил Костька. — Случилось что-нибудь с дизелем?

— Нет, — сказал я. — Не с дизелем, а с тобой.

— Со мной? — переспросил он. — Забавно!

— Забавно, — согласился я. — Особенно когда ты узнаешь, что твоя посылка просила передать пламенный привет.

Я говорил это со злостью, чувствуя, что с каждым словом мне становится легче, и глядел на Костьку: у него начал бледнеть нос, а глаза стали большими и круглыми.

— Ты чего? — снова спросил он.

— Это не я. Еноты. Есть такие зверюшки. Слыхал? А ведь ничего была, наверно, колбаска-то? С чесночком.

Мы шли рядом молча. Вдруг Костька тронул меня за рукав.

— Извини, — тихо сказал он. — Больше не буду. Только прошу тебя по-джентльменски — без лишней болтовни, а?

Черт с ним. Конечно, я не стану болтать. Зачем? Я никому ничего не скажу, но как быть мне самому? Ведь самое противное в жизни, наверно, это жить рядом с не очень-то честным человеком. Что он будет делать теперь? Заискивать передо мной? Попытается подкупить? Или поймет все-таки? «Быстро же ты раскрылся, — подумал я. — И хорошо, что так быстро получилось. Потом, наверно, мне было бы тяжелей…»

Письмо от Зои

«Здравствуй, Володя! Получила твое письмо, где ты пишешь, что приходится преодолевать разные трудности, в том числе и штормы, и порадовалась за тебя. До сих пор ты видал только штиль. Зато вернешься настоящим закаленным мужчиной.

Свою фотографию я тебе не посылаю и не пришлю. Для чего? Это никому не нужно. Вот приедешь — тогда увидимся.

Очень заинтересовало меня то, что ты написал о ребятах, которые служат вместе с тобой. Даже словно бы увидела их всех. У тебя просто талант, как у писателя! А вот то, что Саше Головне никто не пишет, — странно. И странно, что ты не знаешь, в чем дело, что у него в жизни случилось. Но можно понять, что все-таки что-то случилось, и парню очень нелегко. Пожалуйста, обязательно скажи ему: если он хочет, пусть напишет мне, а мы с девчонками ему ответим и будем переписываться, так ему, наверное, будет легче и жить, и служить. Обещаешь передать?

О себе говорить нечего. Работаем. Учусь в университете культуры. Очень интересные лекции о великих русских художниках. Стала собирать открытки с их картинами, и у меня уже целая маленькая Третьяковская галерея и Русский музей. Как, оказывается, мы мало знаем, и, наверно, надо учиться всю жизнь, чтобы все равно узнать совсем немного! Зато все новое, что узнаешь, словно большая радость.

Вот и все. Еще раз прошу: передай Саше мое приглашение писать…»

Я спрятал это письмо в тумбочку. Только этого еще и не хватало, чтобы Сашка писал Зое! А ей-то зачем? Впрочем, ладно, пусть пишет. Это Костька прячет свою колбасу, а я ничего не собираюсь прятать. Вечером я сказал Сашке:

— Тобой заинтересовались, сэр. Просят вступить в дружескую переписку.

Сашка поглядел на меня долгим, пристальным и недоверчивым взглядом. Должно быть, решил, что я треплюсь или разыгрываю его после того нашего разговора. А мне было не до трепотни.

— Вот адрес Зои. Просит написать о себе. Показывать написанное мне совсем не обязательно.

— Я не буду писать, — испуганно сказал Сашка. — Зачем? Я же ее совсем не знаю. Да и ты, наверно, против?

— Вот именно, — согласился я. — Но раз она так хочет…

— Тогда придется написать, — озабоченно сказал Сашка, но меня-то ведь не обманешь. Я-то отлично видел, как он встрепенулся и начал шарить по карманам.

— Можешь взять мою ручку и бумагу, — отвернулся я. — В тумбочке, сверху.

Открыть человека

Странная погода, странный декабрь — ни морозов, ни снега, ни ветра. Черные деревья, черные камни, серая вода, серое небо. Особенно унылым все это кажется с вышки. Снизу все-таки меньше видно. Но стоит подняться на вышку — и со всех сторон подступает это черно-серое.

Я хожу по узенькому пространству между будкой и перилами, хожу, чтобы не мерзнуть, хожу и смотрю на бесконечную воду, и перед глазами начинают скользить маленькие прозрачные пузырьки. Это от напряжения, наверно. Тогда я смотрю вниз, где Леня Басов колет и колет дрова: у нас уже столько дров, что хватит на всю следующую зиму. И на печку, и на плиту, и на баню.

Леня Басов колет дрова — в холодном и неподвижном воздухе каждый удар топора как выстрел. Что бы мы делали без Леньки? Кто из нас умеет печь хлеб? А он печет — и два раза в неделю мы разыгрываем по «морскому счету» нежные, хрустящие, теплые горбушки. Здесь мне везет. Я почти всегда выигрываю горбушку. Эрих даже пошутил: вот вернешься домой — смело покупай лотерейные билеты.

И хорошо, что есть Эрих, молчаливый Эрих, потому что он еще в октябре разыскал и починил старую сетку. Бочка была, соль тоже. Теперь у нас бочка соленой рыбы. Не ахти какой, не лососинка, конечно, а окуни и щурята, но это здорово — кусок соленой рыбы с горячей картошкой. Жаль, мы приехали сюда поздно. Набрали бы и насушили грибов. Ну да на будущий год организуем… И еще — брусники бы побольше.

Стоп! Я ловлю себя на том, что думаю о будущем в основном с точки зрения желудка. А мне надо глядеть не на Леню Басова, а на воду, и думать не о грибах и бруснике. Я обшариваю воду, прильнув к окулярам МБТ. Я веду эту трубу словно по серой стене, пока не натыкаюсь на какой-то посторонний предмет. Это островок. Прибрежные камни, корявые сосны на берегу, жухлый тростник… Даже чаек нет. Пустота.

Вот бы попасть сюда летом, с Зоей, уже после службы. Выстроить шалаш или поставить палатку, ловить себе рыбу или просто валяться на солнышке… Дальше мои мысли не идут, я сам обрываю их. Костька — тот вдосталь посмеялся бы над моими мечтами. Рыбку ловить! На солнышке валяться!

Или теперь не стал бы? Нет, он не изменился после той истории с посылкой. Первую неделю, правда, ходил сам не свой, видимо, ожидая, проболтаюсь я или нет, а когда убедился, что не проболтаюсь, повел себя по-прежнему. Насмешечки и хихиканьки. Но у меня ничего не прошло. Я все время испытываю чувство какой-то неловкости за ребят. Очевидно, так бывает, когда отгадаешь фокус: смотришь на фокусника и думаешь о зрителях: как это они ничего не замечают? Впрочем, у Костьки хватило совести отказаться от сырцовских яблок и моего брусничного варенья. Он, оказывается, кислого не любит. Изжога у него, оказывается, от яблок и варенья. И на том спасибо.

Да, теперь долго не будет ни писем, ни посылок. Это нам объявил Сырцов. Сашка связался с заставой по радио, и оттуда передали: до льда. А когда он будет, лед? И газет тоже нет, и о том, что делается в мире, мы узнаем только по вечерам, когда работает дизель: кто-нибудь из ребят, свободных от службы, присаживается к старенькой «Балтике», ловит Москву. Интересно, можно ли переслать сюда транзистор? Обязательно напишу, чтоб прислали. Правда, транзистор не мой, а премия Коляничу к его сорокалетию, но ведь ничего с приемником не случится, а я верну его хозяину в целости и сохранности.

Опять в окулярах трубы серая стена. Даже незаметно, где вода сливается с небом. Хоть бы какой-нибудь самый завалящий катеришка прошлепал вдали. Здесь не ходят суда, даже рыболовные траулеры не появляются. Мели, подводные камни, да и промысловой рыбы здесь нет. Это мне растолковал Эрих. Он знает карту, и этот район тоже знает — пустота… На юго-западе — вот там действительно богатые места.

Ну хорошо, пусть не судно. Пусть какая-нибудь заблудшая лодка. Я замечу ее первым. Дам три ракеты — сигнал тревоги. Нет, сначала я должен убедиться в том, что нарушитель в наших водах, и определить направление его движения. Потом дать звонок — ракеты уже после. Но море пустынно, и я облегченно вздыхаю, когда по ступенькам начинают греметь сапоги Сашки Головни. Идет смена…

Сначала из люка высовывается его голова в зимней шапке. Потом он вырастает из досок настила, и на площадке сразу становится тесно — такой он большой, грузный, в своей ватной куртке. Еле протиснулся в люк.

— Все в порядке?

— Пустота, брат. Стоишь здесь — как будто один на всем свете. Разрешите сдать пустоту?

— Да, хоть снежку бы навалило… Ты давай топай в дом по-быстрому.

— А что?

— Костька мне не нравится. Все время цепляется к Леньке. Вы с Костькой дружки — может, угомонишь его.

— Погоди, — мне не хочется уходить. Я должен уйти, но мне не хочется. — Только честно. О чем ты думаешь здесь, на вышке?

Мне это необходимо знать. Неужели я, в общем-то, дурак со своими думами о всякой всячине? Сашка смотрит на меня непонимающе.

— Может, об этом потом? Я же тебе говорю: они переругиваются. Костька совсем какой-то ненормальный.

— А я что, нянька им?

— Иди, — строго говорит Головня и прижимаете» к перилам, чтобы пропустить меня. Только тогда я соображаю, что мне действительно надо идти. Даже не идти, а бежать, хотя я им не нянька, конечно, а просто такой же товарищ, как Сашка Головня.

Когда я вошел, они сидели за столом. Картина была вполне мирная: перед Костькой — «Загадки египетских пирамид», перед Ленькой — стихи Прокофьева. Жаль, нет у нас фотоаппарата — снять бы их и назвать снимок «Солдатский досуг»…

Но лицо Леньки было покрыто красными пятнами, а Костька кривил губы. Я знал эту его манеру. Он кривил губы, когда ехидничал, а Ленька в таких случаях покрывался пятнами, как ягуар. Стало быть, какой-то разговор уже состоялся, и я опоздал. Ну и хорошо, что опоздал. Не люблю ссор и не люблю мирить,

Здесь, в первой комнате (она же была кухней), полагалось говорить шепотом, потому что за дверью почти всегда кто-нибудь спал. Сейчас отдыхали Эрих и Сырцов. Значит, ребята ругались тоже шепотом? Забавно — такого мне еще не приходилось слышать?

— Чаек имеется? — тихо спросил я, и Ленька кивнул.

— Замерз?

— Есть малость.

— Садись. Я тебе налью…

— Не надо, я сам.

— Напрасно отказываешься, — сказал Костька. — Человек проявляет благородство все-таки. Предложить чаю Сырцову — подхалимаж, а тебе — дружеская услуга. Усек? Или, может, тебя повысили в звании?

— Перестань, — поморщился я. — Чего это тебе сегодня взбрендило?

Я налил обжигающего чая и понес к столу, на ходу грея о кружку руки. Выпью эту кружку, а потом — спать. Я уже привык спать днем. Впрочем, сейчас шестнадцать десять, а за окном уже сумерки. Через двадцать минут станет совсем темно.

Говорят, есть люди, на которых плохо действует темнота. Должно быть, Костька из таких людей. Я замечал, что к вечеру он становился особенно раздражительным. Пожалуй, стоило зажечь лампу. Но я знал: только дотронешься до нее — и руки будут долго и густо пахнуть керосином. Зажгу потом, после чая. А через минуту я уже пожалел, что не зажег лампу.

— Что взбрендило? — повторил Костька. — А то, что святых угодников терпеть не могу. Ты погляди, погляди на него! Скоро из собственной кожи вылезет, — должно быть, Костька обрадовался свежему собеседнику и теперь высказывал мне все то, что уже говорил Сашке. — Дровишек нарубить, водичку натаскать, посуду вымыть, пол подмести — и заметь, все по собственной инициативе. А зачем? Да только для того, чтоб выхвалиться: вон я какой трудяга! Или, — повернулся он к Леньке, — скажешь, что это зов души?

— Да, — очень тихо ответил Ленька. — Если я могу это сделать, почему же…

— Ерунда, угодничек! Не поверю. Только не говори, что ты так воспитан. Христосик в гимнастерке.

— Хватит тебе, — попросил я. Мне было жалко Басова. Он не находил, что ответить, и это разжигало Костькину злость. Конечно, его злило, что Ленька многое делает сам, без всякой команды или не в свою очередь. И, конечно, Сырцов мог ткнуть того же Костьку носом и сказать: бери пример с Басова. Этого Костька не мог перенести. И все, что он сейчас говорил, сводилось, в общем-то, к одному — что тебе, больше всех нужно, что ли?

— Хватит, — повторил я. — Ну, может, он действительно так воспитан, в отличие от нас с тобой. Я вот терпеть не могу подметать. У меня дома пылесос.

— А ты, брат, соглашатель, как я погляжу, — усмехнулся Костька. — Не боишься, что ценный почин товарища Басова распространится на тебя, а? И будешь ты вкалывать сверх положенного в добровольно-принудительном порядке, да еще улыбаться при этом.

— Не очень боюсь, — сказал я. — А вообще, Костька, кончай. Жаль, валерьянки у нас нет. Зря ты на парня взъелся.

— Взъелся? — хмыкнул Костька. — Я бы ему морду набил с удовольствием, вот что. Угодничек!

— А я — тебе, — сказал я.

— Ты?

— Я.

— Руки коротки.

Мы встали. Нас разделял стол. Даже в сумраке я видел, какие у Костьки бешеные глаза. Ленька тоже вскочил. Я глядел в прыгающие Костькины глаза и думал, что если он хотя бы поднимет руку — ударю первым.

Видимо, я не заметил, что мы говорили громко, очень громко, и разбудили Сырцова. Он открыл дверь рывком — и встал на пороге в одной рубашке и белых кальсонах, как привидение. Этого оказалось достаточно. Костька сел, я поднял кружку с недопитым чаем и стал прихлебывать с противным равнодушием.

— Так, — сказал Сырцов. — Занятный у вас разговор. Можно и мне послушать?

— Ладно, отец, — сказал я. — Все тихо и мирно. Ложись, досматривай сны.

Сырцов ушел в спальню, и мы слушали, как он одевается. Я зажег лампу. Сейчас будет душеспасительная беседа на тему дружбы и товарищества. Но сержант вышел и приказал:

— Соколов, отдыхай. Короткевич, сменить Головню.

— Через три с половиной часа, — сказал Костька.

— Сейчас. Проветришь мозги на вышке. А завтра с утра для всех два часа строевой. Ясно?

— Ты что? — удивился Костька. — Заниматься строевой?

— Два часа строевой, — резко повторил Сырцов. — И не только завтра, а всю неделю.

Я поежился. Мне тоже не очень-то улыбалось заниматься строевой подготовкой целую неделю, но Сырцов, конечно, прав. Великий педагог! Знает, что такое строевая.

Можно было спать. Но я подождал, пока ребята уйдут на службу. Я все равно не уснул бы. И Сырцов знал, что я не сплю, а лежу просто так.

— Не спишь?

— Не сплю.

Он сел на мою койку, да еще поерзал, устраиваясь удобнее, словно приготавливаясь к долгому разговору. И лампу перенес на тумбочку. Свет падал на лицо Сырцова так, что мне был виден только его огромный, выдвинутый вперед подбородок. Теперь этот подбородок был похож на ковшик экскаватора. «Ковшик» дрогнул — сержант сказал:

— Слышал я ваш разговор.

— Подслушивать нехорошо, — сказал я.

— А я не подслушивал. Вы же орали, а не говорили.

— Так уж и орали! Эрих-то не проснулся.

— Его разбудить трудно, — кивнул Сырцов.

Это верно: Эриха надо долго трясти, прежде чем он вылезет из своих снов. Потом он еще долго сидит на койке, охватив колени, покачиваясь и не открывая глаз.

— А вы все-таки громко говорили. Особенно Короткевич.

«Ковшик» захлопнулся. Сырцов отговорил первую часть, сейчас начнется другая. Но он долго молчал, прежде чем снова сказать:

— А я, грешным делом, лежал и думал, как ты поступишь? Выходит, зря сомневался. Дружба дружбой, а табачок врозь.

— Выходит, так, — согласился я.

— Ты, конечно, молодец. Правильно поступил. А что будем делать с Короткевичем?

— Воспитывать, наверно, — ответил я. — Только за что ж и нам строевую-то?

— Так надо, — сказал Сырцов. — А потом еще по уставам пройдемся. Забываете устав. Например, что приказ командира не обсуждается, а должен быть выполнен точно и в срок. Забыл?

— Подзабыл, — уныло сказал я, потому что спорить было бесполезно: только что сам обсуждал приказ командира. Сырцов одобрительно кивнул:

— Ну а как его воспитывать? Есть у тебя какие-нибудь мысли? Вы ведь дружки все-таки.

Дружки! Нет, никакой он мне не дружок. Только я не имею права сказать об этом. И нет у меня никаких мыслей относительно дальнейшего воспитания рядового Короткевича. Ну совсем никаких.

Но то, что Сырцов решил посоветоваться со мной, все-таки польстило. И его похвала странным образом тоже пришлась по душе. Я лежал, блаженствовал и думал: а ведь как ты придирался ко мне? Именно ко мне и ни к кому больше. Почему бы это? Бывает, конечно, физиономия не понравится… Может, ему поначалу не нравилась моя физиономия? Я не Жан Маре и даже не Эрих Кыргемаа — лицо как лицо, малость вытянутое, глаза бутылочного цвета, а нос — коротышка, и мне самому не доставляет особых радостей разглядывать себя в зеркало.

— Чего же ты молчишь?

— Думаю.

— А-а…

— Может, обсудим на комсомольском собрании? — неуверенно сказал я. Просто у нас в школе всегда было так. Чуть что — обсудить на комсомольском собрании. Опоздал на урок, или схлопотал двойку, или подрался, или даже покурил в уборной — все равно на комсомольское собрание. Поэтому сейчас я не мог придумать ничего другого.

— Идея, — согласился Сырцов. — Теперь второй вопрос: кого будем комсгрупоргом выбирать? Пора. Вроде бы мы уже узнали друг друга.

— Леньку, — повторил я. — Кого же еще?

— Я с тобой серьезно говорю, — покосился на меня Сырцов.

Тогда я сел на койке. Я ведь тоже говорил серьезно: как он этого не понимает! Сырцов глядел на меня, и мне казалось, что мысли в его голове ворочаются с шумом и скрежетом.

— А что? — вдруг спросил он не меня, а самого себя. — Может, ты и прав.

— Конечно, прав.

— Вообще-то самый положительный из нас — это Эрих.

Он еще сомневался в моей правоте! Я перебил его:

— Значит, я не положительный?

— Ты? — Сырцов снова поглядел на меня. — Хочешь честный разговор?

Я кивнул. Конечно, я очень хотел, чтобы разговор был честный.

— В основном ты, конечно, положительный… Только разболтанный. Нет в тебе — как бы это сказать? Ну, твердости душевной, что ли. Это не я один так думаю.

— Погоди, — перебил я его. — Помнишь, мы с комендантом беседовали, а потом он тебя попросил остаться?

— Помню.

— Обо мне говорили?

— О тебе. Вот тогда он и сказал, чтоб я особенно приглядывался к тебе. Хороший, говорит, парень, а в голове сплошные завихрения.

— Имеется малость, — грустно согласился я. Впрочем, я ведь был почти уверен, что подполковник говорил с сержантом именно обо мне. Так что ничего нового я не узнал. Я сидел и вспоминал ту злосчастную беседу, когда комендант даже забыл поговорить с Сашкой Головней. Это из-за меня. Сашка, наверно, огорчился, что его забыли.

— Нет, — качнул головой Сырцов. — Подполковник с ним нарочно не заговорил тогда. Понимать же надо.

— Что понимать?

— Обстановку. Он не хотел Сашке больно делать.

— Темнишь.

— Не надо только болтать. У Сашки отец пьяница. Весь дом пропил. Сашка от него ушел. Хорошо, настоящего человека в жизни встретил, капитана милиции.

— А отец? — все-таки спросил я.

— Вроде бы в лечебнице.

Меня словно обожгло. Все стало понятным. И даже та случайно прочитанная строчка из письма к другу-милиционеру: «…за все, за все Вам всегда буду…» Значит, живет человек рядом со мной и один переносит свою беду? Мне хотелось вскочить, одеться и побежать туда, на прожекторную. Ничего не говорить. Просто побыть с Сашкой. Ну, может, пошутить, чтоб улыбнулся. Спросить, написал ли он Зойке.

— Ладно, — сказал Сырцов. — Спи. И так почти час проболтали. А я пойду…

Ему никуда не надо было идти. Он тоже должен был спать сейчас. Значит, он почувствовал то же самое, что и я. В таком случае мы пойдем вместе. Я спустил ноги и начал одеваться, а Сырцов молча глядел на меня.

Мы вышли и вдруг увидели снег. Ночь была белой. Снег валил медленно и густо. Я включил фонарь, и луч уперся в белую завесу. Мы шли через нее, ничего не различая в трех шагах, и ноги мягко увязали в снегу. Но сбиться мы не могли. Дорогу на прожекторную каждый из нас нашел бы с закрытыми глазами.

— Плохо, — сказал Сырцов. — Видимость нулевая. На заставах, наверное, усиленную объявили. А кто радуется — это Ленька.

— Почему? — не понял я.

— Эх, ты, городской! — усмехнулся Сырцов. — Для тебя снег — лыжи, а для крестьянина — урожай. Понял?

Я кивнул и подумал, что Сырцов — чудесный парень, черт возьми, и жаль, что мы с ним не договорили и что я все-таки очень мало знаю его, куда хуже, чем он меня.

— А сам ты какой: городской или деревенский?

— Лесной, — ответил Сырцов. Мы уже подошли к прожекторной, и, словно приветствуя нас, в белую пелену ударил голубой сверкающий луч. Это сверкали миллиарды снежинок. И казалось, можно было услышать, как они шелестят, соприкасаясь с голубым лучом.

Старший лейтенант дед-мороз Ивлев

К концу декабря лед стал, начались морозные солнечные дни и звездные безлунные ночи. Никогда в жизни я не видел таких ярких звезд и так много сразу.

Я уже здорово приноровился вести трубу за лучом прожектора. Но если раньше взгляд словно бы скользил по серой стене, теперь он скользит по белой. Огромное белое пространство, тронутое лишь ветром, — это он намел снежные барханы.

И снова, когда гаснет прожектор, мне начинает думаться о всякой всячине: о том, что мои уйдут на Новый год в гости; а Зойка будет встречать его в общежитии; а на заставе посмотрят по телевизору «Голубой огонек». До заставы — всего каких-нибудь двенадцать километров, там модерновая столовая, и электричество, и библиотека, и телевизор — живут же люди! А нам так и не успели привезти хотя бы книжки. Я уже прочитал «Загадки египетских пирамид», и Горького, и уставы. Попросил у Леньки дать почитать стихи Прокофьева. И вдруг, к удивлению, знакомое:

А песня взлетела, и голос окреп.
Мы старую дружбу ломаем, как хлеб!..
И ветер — лавиной, и песня — лавиной…
Тебе — половина, и мне — половина!
Чтоб дружбу товарищ пронес по волнам,
Мы хлеба горбушку — и ту пополам!

А я и не знал, что это песня Прокофьева. Сто раз слышал и сам пел, а не знал.

Это почти про нас, вот почему она мне нравится. Почти про нас, если не считать Костьку, который прятал свою паршивую колбасу. Интересно, что он сделает, когда снова придут посылки? Впрочем, кто знает, когда придут хотя бы письма. Там, на заставе, наверное, уже скопились горы писем для нас… Мать и Колянич перепсиховались, потому что не получают писем от меня… Впрочем, что я смогу написать? Жив, здоров, вот и все.

Ну, не совсем здоров. Три дня подряд у меня болит зуб. Худшей болезни нарочно не придумаешь. Он тихо ноет, а к вечеру словно просыпается и начинает болеть так, будто норовит выскочить сам. В такие минуты кажется, что за щеку сунули раскаленный гвоздь и шуруют там. Две пачки пираминала, которые были в нашей аптечке, я уже съел. Правда, если закурить и держать дым во рту, становится немного легче. От зубной боли еще никто не умирал, и я тоже не умру. Только интересно, сколько же он еще будет болеть, окаянный?

Я поднял воротник тулупа и спрятал в него щеку. Когда греешь, становится малость легче. Если бы я служил не здесь, а на заставе, меня давно бы отвезли к зубодеру, и все было бы в порядке. А здесь — терпи. И я терплю, стараясь думать о чем угодно, чтобы обмануть этот проклятый зуб. Но все равно, четыре часа на вышке кажутся мне бесконечно долгими, и, когда снова в люк протискивается Сашка Головня, я облегченно вздыхаю. Все! Забирай тулуп и дыши свежим воздухом на здоровье.

— Есть новости, — сказал Сашка. — Утром будет почта.

— Иди ты!

— По рации старший лейтенант передал! Как у тебя зуб?

— Болит.

— Ромашку бы…

— Врача бы, — сказал я. — Хотя больше всего на свете не люблю бормашину и будильник.

Без тулупа, в одной зимней куртке, мне стало холодно, но я не спешил уходить. У нас с Сашкой был одни неоконченный разговор — о чем он думает здесь в одиночестве. Правда, я нарушал порядок, можно было бы найти другое время для разговора. Тем более — зуб… Но все-таки я снова спросил Сашку, о чем он обычно думает, когда дежурит на вышке.

— О всяком, — ответил он.

— Ну, например.

— О том, что буду делать на гражданке.

— Домой вернешься.

— Нет, не вернусь…

— Костька — тот о своих девочках думает.

— Я тоже.

— Ты?

— Я. Только иначе, чем Костька. Не нравится мне, как он об этом говорит. Любовь одна на двоих.

— «Тебе половина и мне половина»?

— Может, мне даже меньше половины, а ей — больше.

— А-а…

— Ты Толстого читал?

— Проходили. Ну, «Казаки» там, «Войну и мир», «Каренину» в кино видел.

— А я вот читал и выписывал для себя разные мысли. Знаешь, как он писал о любви? «Любить — значит жить жизнью того, кого любишь».

— Загнул! — сказал я. — Что ж тогда — своей жизни не иметь?

Сашка не ответил. С прожекторной дали «мигалку», и он взялся за рукоятки трубы. Начинался поиск. А проклятый зуб начал дергать со страшной силой.

— Пойду, — сказал я Сашке и не сдвинулся с места. Мы еще не договорили. Стоял и глядел, как медленно движется светлая полоса, теряясь в заснеженном пространстве, словно сливаясь с ним.

— Ты здесь? — удивился Сашка, когда поиск кончился. — Не договорил, что ли?

— Так просто.

— Ладно, ты со мной дипломатию-то не разводи. Вот, возьми, прочитай дома, — он полез за отворот тулупа. Долго расстегивал куртку и долго искал что-то, а потом вытащил сложенный лист бумаги. — Сегодня написал. Если что не так — скажешь.

— Что это?

— Письмо.

— Не буду читать.

— Нет, прочитай, — сказал Сашка, отворачиваясь от меня. — Я тебя очень прошу. Так надо. Я не хочу, чтобы ты подумал…

— Брось, Сашка, ничего я не думаю. Давай, брат, неси бдительно службу.

Только этого мне и не хватало — читать его письма к Зое. Особенно сейчас, когда зуб болит совсем по-сумасшедшему.

— Тогда я сам тебе расскажу… Я ей про себя написал. Как жил, как отец над нами с матерью измывался.

— Не надо, Сашка, — тихо сказал я. — Не надо. Я знаю.

Должно быть, он хотел спросить, откуда я знаю, но промолчал. Я хлопнул его по спине. Сейчас я все-таки уйду. Зачем мне подробности? Сашка и так, наверное, разбередил себе душу, когда писал Зойке.

* * *

Долго не мог заснуть, дышал в подушку и быстро накрывал щекой нагретое место, потом попробовал тереть щеку — еще хуже. И проснулся тоже от зубной боли. Очевидно, уже было утро: рядом похрапывал Костька, из угла доносилось сонное бормотание Леньки.

Сил моих больше не было. Но я знал, что делать. Сейчас я пойду на прожекторную, в гараж. Там, на полке, стоит канистра с эмульсией, которой мы очищаем отражатель прожектора. Спирт с мелом. Попробую подержать во рту. Мел — штука безвредная; во втором или третьем классе я на спор съел целую палочку, и со мной ничего не случилось.

В гараже никого не оказалось. Кружку я прихватил с собой и налил туда белой, похожей на молоко, жидкости. Рот обожгло сразу, но сразу же притихла и боль. Словно испугалась. Для меня эта боль была уже чем-то совершенно самостоятельным, вроде маленького зверька, который рыл себе нору. И вот зверек затих.

Если попробовать еще раз, и еще, может, он и вовсе сдохнет. Все-таки спирт, что ни говори.

Я отхлебывал из кружки эмульсию, склоняя голову, чтобы она попадала на зуб, а потом начинал плевать за дверь. Кроме мела, там, наверно, было намешано что-то еще. Во рту у меня стало противно и жгло, будто я сжевал стручок перца. Но боль утихла! Ага, попался, зверек! Я даже потрогал зуб онемевшим языком — не болит! Попрыгал на одной ноге — не болит! А теперь — домой, и сейчас я съем две тарелки картошки с тушенкой, потому что вчера совсем ничего не мог есть…

Возле дома воткнутые в сугроб стояли две пары лыж и детские санки со «спинкой». Откуда у нас детские санки? Я открыл дверь, вошел в первую комнату и увидел старшего лейтенанта.

Начальник заставы уже сидел за столом и пил чай, а Сырцов возился возле печки. Здесь же был еще один незнакомый солдат, белесый, с белыми ресницами и красным, как помидор, лицом. «С мороза», — догадался я. Он пришел со старшим лейтенантом. А на санках они привезли почту. И книги. Пачка книг лежала на подоконнике.

— Разрешите войти?

— Входите, входите, Соколов. Только тише — товарищи спят.

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант.

Он кивнул, продолжая шумно прихлебывать чай.

Я незаметно оглядел комнату. Вот он, брезентовый мешок, стоит в углу, как наказанный мальчишка. Старший лейтенант все-таки заметил, что я шарю глазами по комнате, и засмеялся:

— Садитесь, разбирайте почту. Вам, кажется, штук десять писем.

У меня от нетерпения не слушались руки, и я не сразу сумел развязать веревку. Никак не мог найти, за какой конец потянуть. Путался и не замечал, что начальник заставы перестал прихлебывать чай.

— Товарищ Соколов…

— Я сейчас… Вот ведь как завязали!

— А ну-ка, нагнитесь ко мне.

— Что?

— Нагнитесь и дыхните.

Я нагнулся, дыхнул — и обомлел. Все сошлось! И то, что от меня разило спиртом, и то, что я не мог развязать веревку. Старший лейтенант медленно встал, и я тоже встал, судорожно сжимая в руке мешок с долгожданными письмами.

— Так, — сказал начальник заставы. — Что же у вас происходит, товарищ сержант!

Сырцов быстро поднялся с корточек и удивленно поглядел на старшего лейтенанта. Он еще ничего не понимал. А что именно происходит?

— Дыхните, Соколов.

— Товарищ старший лейтенант…

— Дыхните, дыхните, не стесняйтесь! Что пили-то хоть? Один или в компании?

— А ну, — с яростью прошептал Сырцов, придвинувшись ко мне вплотную. — Ты что же делаешь? Откуда взял?

Мне стало так обидно, что я решил даже не оправдываться. Все равно не поверят. Будь что будет.

— Сбегал в соседний гастроном, — сказал я. — Знаешь, за углом налево.

Сырцов отодвинулся и начал медленно бледнеть, а челюсть-ящик полезла вперед. Начальник заставы все глядел и глядел на меня, а я ответил тем же: смотрел ему в глаза, как будто играл в «мигалки». Видимо, до него что-то дошло.

— Получил вино в посылке?

— Не было у него в посылке вина, товарищ старший лейтенант, — сказал Сырцов. — Это я точно знаю.

— Только закуска, — подтвердил я. Теперь-то мне нечего было терять. Я мог говорить что угодно. Все равно отвечать.

— Что же вы пили?

— Ничего. У меня три дня зуб болел. Я рот эмульсией прополоскал, вот и все.

— Эмульсией? — переспросил начальник заставы.

— Честное комсомольское, — сказал я.

— Комсомольское, говорите?

— Это точно, товарищ старший лейтенант, — сказал Сырцов. — Три дня с зубом мучается. А в эмульсии спирт, — он повернулся ко мне: — Ну а потом, когда прополоскал, выплюнул эмульсию или проглотил?

— Глотай сам, — сказал я. — Дураков нет.

— Как вы разговариваете с сержантом, товарищ Соколов?

Но теперь я знал твердо — поверили. Сырцов буркнул:

— Ладно, извини. А эмульсия, между прочим, не для тебя, а для прожектора.

Старший лейтенант кивнул и взял свою кружку.

— Три наряда вне очереди, когда поправится! За эмульсию и за разговоры.

* * *

Старший лейтенант пробыл у нас день, проверял «Пограничную книгу», расписание нарядов, полночи провел на прожекторной, а под утро приказал мне собраться. Я не стал задавать вопросы, я знаю, чем это пахнет. Сырцов успел шепнуть мне — пойдешь на заставу, оттуда — в город, к врачу. Конечно, если б не те три наряда, я бы поспорил. Сказал бы, что зуб пройдет сам собой. А сейчас я вытащил из кладовки лыжи и палки и ждал, когда начальник заставы кончит свои дела.

Вот тогда, впервые после нашей ссоры, ко мне подошел Костька:

— Прихватишь сигарет?

— Прихвачу. Больше ничего не надо?

— Ничего, — он помолчал и усмехнулся: — Ну разве что пол-литра.

— Не пойдет.

— Тебе можно, а мне нельзя? Нехорошо. Хорошо только, что мы с тобой квиты.

— В чем же?

— Брось, — сказал Костька. — Я ведь тоже не пойду и не щелкну на тебя. Думаешь, я поверил, что ты эмульсией рот полоскал? А придумал ты лихо!

Кто мог рассказать Костьке об истории с эмульсией? Ведь все еще спали. Сырцов? Вряд ли.

— Этот, с заставы, — объяснил Костька. — Дубоватый парень, Ложков. Ну а честно — что пил?

Я не стал его разубеждать. Зачем?

Вышел старший лейтенант и начал надевать лыжи.

— Пока, — сказал я ребятам. Они глядели на меня тоскливыми глазами, потому что сегодня я буду в городе, увижу машины, дома, людей, может, даже схожу в кино, и цена всему этому счастью один вырванный зуб. Я смогу даже зайти в кафе и просадить там трешницу на лимонад и мороженое. Наверно, если бы уходил не я, а кто-нибудь другой, у меня тоже были бы такие тоскующие, до краев наполненные черной завистью глаза.

— Пока, — сказал Сырцов. — Смотри там…

— Будь. Мы пошли.

Старший лейтенант шел впереди, далеко выкидывая палки. Шаг у него был легкий, стремительный, и мы с Ложковым быстро отстали.

— Ты не гонись за ним, — хрипло сказал мне Ложков. — Чего с пупа-то рвать? Он мастер спорта, а мы с тобой любители.

Ложков шел сзади меня и тащил санки.

Минут через сорок я обернулся. Остров был уже далеко, и дом не виден. — я разглядел только верхушки сосен и вышку, и вдруг мне стало как-то не по себе от того, что я ухожу дня на два или три, и эти два или три дня ребята будут делать мою работу. Будут меньше спать и больше уставать, и все потому, что у Владимира Соколова, видите ли, зубик заболел.

— Давай посидим на саночках, — обрадовался Ложков. — Нам с тобой не на олимпиаду ехать.

— Идем, — сказал я. — Вот получим пенсию, тогда посидим.

Я должен был спешить. Хорошо бы завтра вернуться на прожекторную. И никаких там кафе в городе, никаких кино. Тогда вполне успею вернуться к завтрашнему вечеру.

Резче взмахиваю палками, отталкиваюсь и начинаю нагонять старшего лейтенанта. Ложков плетется уже далеко позади.

…Фамилия нашего старшего лейтенанта Ивлев. Мы почти не знаем его: ведь на заставе прожили неделю, а к нам он вообще не приезжал ни разу. Говорят, был на сборах. Он действительно мастер спорта. А что за человек — неизвестно.

Правда, о старшем лейтенанте Ивлеве я читал большую статью в газете «Пограничник». Это было еще там, на учебном пункте, до того, как мы прибыли на заставу. В статье рассказывалось, как здорово он организовал физподготовку. Но на фотографии он был почему-то со своими детьми-двойняшками — сыном и дочкой. И сейчас Ложков тянет за собой их санки.

Вот и все, что я знал о старшем лейтенанте Ивлеве.

Он шел, не оборачиваясь, будто вообще забыв о нашем существовании. У меня же опять разболелся зуб, и я спешил за начальником заставы вовсе не из спортивного интереса. Скорей бы добраться до госпиталя. Бежать было жарко, я сдвинул шапку на самый затылок и расстегнул куртку. Зачем старшему лейтенанту понадобилось идти пешком? Я же видел — на заставе есть аэросани. Вполне мог приехать на них. Или боится, что лед еще не окреп?

Старший лейтенант наконец-то обернулся и встал, поджидая меня.

— А вы ничего ходите, — сказал он. — Учились где-нибудь?

— Самоучка, товарищ старший лейтенант.

Он прищурился, словно прикидывая что-то в уме.

— Хорошо, учтем этот ваш талант.

И опять мне стало не по себе. А ну как начнут меня посылать на всяческие соревнования или кроссы? Надо было послушаться Ложкова и не «рвать с пупка». Теперь уже поздно. Теперь в глазах начальника заставы я талант… А Ложков плелся где-то далеко-далеко, и у него не было никаких талантов, кроме, пожалуй, одного — сачковать. Мне стало смешно и немножко жалко Ложкова, когда старший лейтенант, нетерпеливо поглядывая в его сторону, сказал, совсем как Волк из мультфильма:

— Ну, Ложков, — погоди!..

* * *

Как ни хотелось мне скорее вернуться домой, на прожекторную, все получилось иначе. Зуб — ерунда. Вытащить его оказалось минутным делом. И попутная машина из отряда была. И в кино не зашел — только просмотрел афиши: «Лев зимой», «Золотые рога», «Джен Эйр».

Единственное, что успел сделать, — это забежать на почту и позвонить домой, в Ленинград. Девушка, принимавшая заказ, строго сказала: «Разговор в течение часа». Должно быть, у меня было страдальческое лицо, потому что она снова сняла трубку и сказала кому-то: «Понимаешь, здесь солдат звонит, дай побыстрей». Я ждал и гадал: дома мои или еще не вернулись? Обидно, если задержались где-нибудь. Мать могла пойти в магазин, у Колянича вечные собрания и заседания. Но, видимо, есть пограничный бог. Трубку подняла мама.

— Кто это?

— Вот тебе и на! Я, Володя.

— Володя?

Она замолчала; в трубке что-то потрескивало и попискивало; мне показалось — разъединили.

— Мама, это я. Ты слышишь?

— Слышу, Володенька.

И тут же раздался голос Колянича:

— Володька, мать в трансе. Как живешь?

— Нормально. Как вы?

— Ну, поскольку ты охраняешь нас, — отлично. Здоров?

Трубку вырвала мама:

— Володенька, ты почему так долго не писал?

— Обстановка такая.

— Что такая?

— Обстановка, говорю, была. А ты чего ревешь?

— Я не реву.

— Ревет, — вырвал у нее трубку Колянич. — Уже ковер поплыл и мои ботинки. Тут к нам одна твоя знакомая строительница приходила, тоже волновалась, что нет писем.

— Обстановка, — сказал я. — Как вы?

— Я же сказал — все хорошо.

— Ну и у меня все хорошо.

— Володенька, — хлюпнула в трубку мама. — Как ты себя чувствуешь?

— Нормально.

— Кончайте разговор, — вмешался чей-то голос. — Ваше время истекло.

На всякий случай, я сказал несколько раз «алло, алло», но трубка молчала. Все. Поговорили, называется.

На заставе я зашел в канцелярию — доложиться старшему лейтенанту; он сказал:

— Поживите у нас денька два.

— Товарищ старший лейтенант, там же без меня…

— Вы, кажется, собираетесь спорить со мной?

— Нет.

— Ну вот и хорошо.

«Денька два» — это значит, до самого Нового года. А я-то накупил ребятам конфет, полтора кило шоколадной смеси. Получат уже после Нового года. Жаль! И, конечно, не дело, что я буду болтаться эти два дня на заставе. «Некому тебя сопровождать, — объяснил мне Ложков. — А одного не пустят». — «А ваши аэросани?» Оказывается, у саней была сломана лыжа. В первый же выезд водитель (совершенный лопух!) наскочил на ропак, и лыжа разлетелась, как стеклянная. Сейчас чинят. «А чего тебе? Отсыпайся, — сказал Ложков. — Солдат спит, служба идет, все законно». Я мог спать сколько угодно и не спал.

Значит, Зойка заходила к моим! Волновалась, что нет писем. Стало быть, она ждет мои письма, а раз волнуется… Голова у меня шла кругом. Я засел в ленинской комнате и сочинил ей огромное письмище. «Почти все свободное время я думаю о тебе, — написал я. — И даже представлял себе, что если бы мы оказались здесь. Места у нас красивые… (Дальше шло описание природы.) А если один человек все время думает о другом, это что-то значит». Я все время намекал и намекал. Должна понять, не глупенькая. «Не волнуйся, если снова долго не будет писем. Служба у нас такая». И в самом конце приписал: «Получила ли послание Сашки Головни? Знаешь, у него действительно тяжелая жизненная история, пусть твои девчонки напишут ему». Это была, конечно, хитрость. Мне не хотелось, чтоб ему писала сама Зойка. «Как понравились тебе мои родители?»

Мне было легко и спокойно. Зуб не болел. Ленинградский СКА выиграл у «Химика» — я смотрел матч по телевизору. Зойка волнуется из-за меня так, что даже отважилась прийти к моим. Все в жизни хорошо. Даже то, что два дня я отрабатываю свои три наряда вне очереди: расчищаю от снега дорожки, посыпаю их песком, таскаю мишени на стрельбище.

— Соколов, к начальнику заставы!

Я бросил работу и выжал стометровку с рекордным временем. Старший лейтенант ждал меня в коридоре заставы. Он был в лыжном костюме, и поэтому я не сразу узнал его.

— Вы готовы?

— Всегда готов, — ответил я.

Ивлев прищурился.

— Тогда надевайте лыжи и пошли.

— Разрешите только конфеты взять?

— Какие еще конфеты?

— Ребятам на Новый год купил.

— А-а, берите. Только скорее. И вот вам маскхалат. Я взял у него белый сверток, не понимая, на кой черт мне этот маскхалат. Смеркалось, и я совсем перестал что-либо понимать. Почему нужно идти в темноте? Неужели начальнику заставы так уж хочется встретить Новый год с нами? У него же семья здесь. Я сам вылепил роскошную снежную бабу для его ребятишек.

…Мы идем быстро, и я не отстаю от старшего лейтенанта. Потом я замечаю, что мы идем вроде бы совсем не в ту сторону. Кончилась лыжня, старший лейтенант шагает по снежной целине. Мне легче идти за ним. Морозец не очень крепкий, градусов десять, но за начальником заставы вьется легкий пар. Конечно, топать по целине куда хуже; скоро от него дым повалит, а не пар, если идти вот так, все дальше и дальше — в замерзшее море.

Хорошо, что я ни о чем не спросил его. Все и так ясно. Мы дадим здоровенного кругаля, спрячемся за островом, потом наденем маскхалаты и будем «нарушать границу». Время старший лейтенант выбрал, конечно, самое подходящее — новогодняя ночь. «А ведь молодчина! — подумал я. — Где бы посидеть дома, как положено нормальным людям, шагает за добрых двадцать километров». — Это я прикинул в уме. Но, может быть, и не двадцать, а двадцать с лишним, потому что к маленькому островку мы должны подойти тоже скрытно.

— Устал?

— Есть малость.

— Три минуты.

Мы стоим три минуты, переводя дыхание, и пар вьется над нами.

— Угостил бы конфеткой, что ли?

— Пожалуйста.

Конфеты у меня распиханы по карманам. Мы съедаем по одной и закусываем снегом.

— Пошли.

Только бы не подвели ребята. Я пытаюсь сообразить, кто будет сегодня на вышке и кто — на прожекторе, но это нелепо — гадать, из-за меня Сырцов перекроил график нарядов. Только бы смотрели лучше. Может, мне как-то удастся… Нет. Мне ничего не удастся. Старший лейтенант заметит, и тогда от рядового Владимира Соколова полетят пух и перья. Только бы они смотрели лучше! Я иду и думаю, что есть на свете телепатия. Сам читал. Надо только сосредоточиться и все время передавать: «Смотрите лучше — мы идем. Смотрите лучше — мы идем». Я буду передавать Сырцову.

Я представляю себе его лицо со здоровенной челюстью смотрю в его глаза и медленно в такт шагам, повторяю: «Смотрите… лучше… мы… идем…»

Времени нет. Оно словно бы остановилось здесь, в снежном море. Сколько мы прошли и сколько еще шагать? Я устал, это замечаю по тому, что старший лейтенант уходит вперед. «Ты, мастер спорта, должен же ты понять, что я устал? — непочтительно думаю я. — Ну остановись, дай человеку передохнуть малость. А за это конфетку дам». Он не останавливается. Светит луна, и длинная тень начальника заставы все удаляется, удаляется от меня. Ничего не выходит из моей телепатии. «Остановись!» — он идет. «Остановись!» — он не останавливается.

Не хватает только упасть. Замерзну как цуцик, и если старший лейтенант дотащит меня, то уже в виде сосульки. Я взмахиваю палками. Нет, еще рано падать. Еще можно идти, хотя бы на этих трясущихся ногах. Тень старшего лейтенанта начинает приближаться. Или он замедлил шаг, или я начал догонять его. Одно из двух. Скорее всего он тоже устал. Мастера спорта тоже не из железа.

— Три минуты.

— И конфетку?

— Нет, спасибо. Надевай маскхалат.

И только тогда я замечаю, что мы уже за островом. Пот из-под шапки заливает мне лицо. Но вот он, островок; на голубом фоне острые пики елок, темные валуны со снежными шапками. До меня не сразу доходит, что голубой фон — это свет нашего прожектора. Свет меркнет, смещается в сторону — островок исчезает.

— Вперед!

У меня уже не дрожат ноги. Я иду за старшим лейтенантом почти вплотную. Островок слева. Мы обходим его — и вперед, вперед… «Смотрите… лучше… мы… идем…» Ну чего же они там? Почему не включают прожектор? Спят они все, что ли?

— Ложись и не двигайся. Вот он!

Голубой свет вспыхивает так неожиданно, что я не сразу успеваю повалиться в снег.

— Не двигайся, — с угрозой повторяет старший лейтенант. Он смотрит на меня. Думает, что я как-нибудь демаскируюсь. Все-таки там — свои ребята.

Свет уходит: нас не обнаружили.

— Вперед!

Мы бежим, бежим изо всех сил. И вдруг облако света обрушивается на нас; свет бьет в глаза, свет со всех сторон.

— Назад!

Теперь прожектор светит нам в спину. Мы уходим, убегаем от него; я не вижу ракет, которые пускают с вышки: сигнал тревоги «Прорыв со стороны границы». Но я знаю, что ракеты уже пущены и на соседних заставах нас увидели.

— Скорей, скорее!

«Куда же он? — думаю я на ходу. — Долго он будет таскать меня по снегу?» Когда я падал, снег набился в рукава, попал за шиворот — и теперь по груди и животу ползут холодные струйки воды. А все-таки нас обнаружили! Нашли, черт возьми! Свет не отпускает нас, мы по-прежнему в луче прожектора. Я догадываюсь, старший лейтенант хочет снова спрятаться за островком, переждать.

Так и есть.

Мы тяжело дышим и смеемся. Стоим и оба смеемся, потому что нам не удалось пройти.

— Сейчас будет самое интересное, — говорит старший лейтенант. — А пока давай по конфетке, если не жалко.

— Не жалко.

— «Южная ночь», — говорит он, разжевывая конфету. — Мои любимые. Устал здорово?

— Здорово.

— Тебе надо подучиться. Вполне можешь сдать на разряд.

— Некогда.

— Ты, наверно, ленив малость?

— Малость ленив, — соглашаюсь я.

— Тогда ничего не получится. Ага, едут!

Я еще ничего не слышу. Приходится задрать опущенное «ухо» шапки, и тогда явственно доносится далекий рокот мотора. Только я не могу определить, с какой стороны. Звук слышен то справа, то слева, он мечется по всей снежной целине.

— Пошли.

— Товарищ старший лейтенант…

— Нечего стоять. Замерзнешь.

Легко, будто бы и не было позади двух десятков километров, он снова скользит по снегу. Мы уходим в открытое море. Островок-укрытие остается за спиной.

— Смотрите!

Издали к нам приближается разлапистое чудище с двумя горящими глазами-фарами. Гул мотора нарастает. Я оборачиваюсь — с другой стороны на нас идет другое такое же чудовище, и мне становится жутковато.

— Все, — втыкает палки в снег мой начальник заставы. — Не рыпайся и поднимай лапки вверх. Ну, быстро.

Поднимаю руки. Аэросани светят нам в лицо своими глазищами-фарами. Солдаты выпрыгивают в снег, различаю лишь силуэты, но зато явственно слышу остервенелый собачий лай. А ну как сорвется собачка с поводка? Как ей тогда докажешь, что я вовсе не иностранный шпион и даже не нарушитель пограничного режима, а самый что ни на есть свой? И я бочком, бочком прячусь на всякий случай за спину старшего лейтенанта.

Из окружной газеты «Пограничник» «В новогоднюю ночь»

«Эта ночь надолго запомнится личному составу застав, которыми командуют офицеры тт. Ивлев и Одинцов. По приказу командования в новогоднюю ночь здесь было проведено условное нарушение границы. Для этого начальнику заставы, мастеру спорта СССР т. Ивлеву и опытному лыжнику, отличному воину рядовому Соколову пришлось пройти более двадцати километров, чтобы внезапно появиться в районе прожекторной позиции. Тщательно маскируясь, они начали приближаться к берегу…

Но расчет во главе с сержантом Сырцовым обнаружил «нарушителей» при первом же поиске. При этом сержанту удалось перехитрить «нарушителей». Сначала, когда те залегли, он приказал перенести луч, чтобы «нарушители» подумали, будто остались незамеченными. Сержант рассчитал точно. Когда «нарушители» подошли ближе, их высветили прожектором. Подоспевшие с соседних застав тревожные группы «захватили» «нарушителей». Четко и слаженно действовали наши пограничники.

За успешное выполнение учений командование объявило благодарность всему расчету прожектористов. Особо отмечен рядовой Соколов».

…А тогда, когда мы ввалились в дом, Костька разочарованно сказал:

— Ну, за него медаль не получишь.

— Не получишь, — согласился я.

Кружку горячего чаю и спать, спать, спать! Старший лейтенант укатил на аэросанях домой, на заставу, приказав Сырцову дать мне сутки отдыха. Сырцов не то удивленно, не то радостно рассказывал:

— Понимаешь, у меня со вчерашнего вечера было какое-то чувство…

— Телепатия, — сказал я. — Точно! Не веришь? Я, когда с начальником заставы шел, все время о тебе думал. Шел и талдычил про себя: «Смотри лучше». Значит, удалось.

— Скажи на милость!

— Точно, телепатия, — сказал Костька. — У меня сигареты как раз кончились. Скучаю и думаю: «Сегодня Володька принесет».

Негнущимися пальцами я выгребаю из всех карманов курево и конфеты. Горка конфет лежит на столе. Я выбираю себе «Южную ночь». На фантике — Черное море, пальмы, луна. Никогда не был там.

— Ну, как тут у нас?

— Порядок.

Если порядок, могу наконец-то лечь. Иду, пошатываясь. Голова не успевает коснуться подушки, и последнее, что помню, — это пальмы, вода и на воде две луны сразу. Проваливаюсь в сон, еще пытаясь сообразить, почему две луны, ведь так не бывает, да это не луны вовсе, а фары аэросаней, ну а то, что сани шпарят не по снегу, а прямо по воде, — не имеет ровно никакого значения.

Живая полоса

Вырезку из окружной газеты я, разумеется, послал домой, а в письме как можно ехидней заметил: «Вот чем занимался я, пока вы там праздновали Новый год и попивали шампанское». Правда, Колянич мог ответить, что Соколовых на границе — пруд пруди и, может, пока они пили шампанское, я мирно похрапывал. Он ведь тоже умел быть ехидным, Колянич.

Но я ходил праздничный. После поездки в город, разговора по телефону, когда узнал, что приходила Зоя, после тяжелого перехода и этой заметки меня не покидало чувство полного удовлетворения самим собой и жизнью вообще. Все вокруг меня были удивительно славными. Даже Костька. Я спросил Сырцова — как он, и сержант сказал — порядок.

Книги, которые привез на саночках старший лейтенант, тоже помогли. Мы читали запоем, читали каждую свободную минуту — никогда прежде я не читал так много и с такой жадностью.

Через неделю мы с Костькой оказались в наряде на прожекторной. Видимо, Сырцов решил, что нас можно снова посылать на пару. Костька спросил:

— Ну как там, в городе?

— Ничего. Дома стоят. Окошки светятся.

— Городок-то неважнец, — сказал Костька. — Провинция. Приходилось бывать еще до службы. А сейчас и там согласился бы пожить.

— Соскучился?

— А ты не соскучился? Я сплю и во сне вижу эти окошки. И еще машины.

— И девочек, — в тон ему сказал я.

— И девочек, — подтвердил Костька. — Не выдержать мне здесь. Буду писать рапорт. Пусть ругают.

— Вообще-то ты зря, Костька, — сказал я. — Ну, трудно, понимаю, так ведь надо.

— Брось, — сказал Костька. — Ты все это с чужих слов говоришь. «Надо, надо…» Условия учитывать надо. Леньке деревенскому здесь лафа. Сырцов — лесоруб, вырос в лесу, ему здесь тоже не дует. А мы с тобой — городские, у нас городская жизнь в крови. Я ж не против службы, не баптист какой-нибудь, но городские должны служить в городе.

Я подумал, что Костька скис. Ненадолго же его хватило. Если он напишет рапорт о переводе — неприятностей, конечно, ему не обобраться. Но почему мне, тоже городскому, такое не приходило в голову? Я тоже люблю город, люблю Ленинград, но раз надо — я здесь и никуда уже не денусь до конца службы.

— Знаешь, — сказал я Костьке, — когда мы с начальником заставы шли, я почувствовал — все! Не могу! Упаду и не встану. А потом подумал — слабак ты сопливый, — и пошел, и пошел. Второе дыхание называется. Может, ты сейчас перед вторым дыханием?

— Чепуха, — усмехнулся Костька. — Все дело в духовных запросах, сам понимаешь.

Короткевич как-то осекся, но я не стал допытываться, что именно он имел в виду. Пора было работать. Я просигналил в «машинное», чтоб Эрих запускал дизель, и вспомнил об этих «духовных запросах», только когда вырубил ток и погасил прожектор. Костька мялся, увиливал. Я чувствовал это.

— Ты, Костька, на людей бросаешься. Умней других себя считаешь, вот что.

— А если так оно и есть?

— Ого!

— Зато откровенно. Можешь подбросить нашему комсгрупоргу тему для очередного комсомольского собрания.

Он говорил о Леньке. На днях мы избрали его комсгрупоргом. Ничего, справится.

Больше мы с Костькой ни о чем не разговаривали. Видимо, он понял, что я ему не поддержка. А я думал, что Костька рано или поздно снова сорвется. Нельзя жить с таким настроением.

Чтобы больше не разговаривать, я, выключая прожектор, уходил к Эриху. В «машинном» было тепло, даже жарко. Эрих был без куртки, в одной гимнастерке с расстегнутым воротником и закатанными рукавами, чтобы не испачкать. И снова мне казалось, что это — вовсе не солдат, а артист, которого одели в солдатскую форму, и он здорово играет эту роль.

— Холодно, погреюсь у тебя.

— Грейся.

Он внимательно поглядел на меня, и я понял, что Эрих уже догадался обо всем. Странно, мне всегда кажется, что Эрих знает все. Может быть, потому, что он молчит, и разговорить его трудно.

— Слушай, — сказал я. — Ты очень скучаешь по дому или не очень?

Он пожал плечами. Это могло означать: «Нелепый вопрос», или «Как сказать», или «Так себе». Понимай как хочешь. Я настаивал. Мне нужно было знать точно. Я знал все о себе самом. Конечно, солдат всегда скучает по дому. Ничего плохого в этом нет. Не скучал только Сашка. Тоже понятно. А Эрих?

— Мы люди, — сказал он.

— Об этом я и раньше как-то догадывался, — сказал я. — Ну и что из того, что мы люди?

— Человек над собой хозяин.

— Ты прямо скажи.

— Можно очень скучать. Можно не очень. Как скажешь себе.

— Гигант! — восхитился я. — Стальной человек! Эрих промолчал. Конечно, это он здорово изрек.

Значит, он собрался, как пружина, на два года, приказал сам себе — не скучать, и никаких проблем. Я даже любовался им.

— Ты нарочно закалял волю или так — само собой?

— Само собой. Без воли нельзя.

— А я закалял, — вздохнул я. — Однажды на крышу полез, на девятый этаж, и прошел по самому краю.

— Глупо, — сказал Эрих.

— Конечно, глупо. Сверзился бы — и в лепешку.

— Я тонул, — сказал Эрих, и мне показалось, что он оказался где-то далеко-далеко в своих воспоминаниях. — Мальчишка, лодку угнал… Пограничники спасли. Когда призвали на службу — попросился в пограничники.

Это было совсем другое дело! Значит, у него все в полном порядке.

А под утро случилась беда: сгорел держатель третьего электрода. Я побежал за Сырцовым. В кладовке мы перерыли все запасные части — держателя не было. Теперь придется зажигать дугу вручную. Хорошо, если держатели есть на заставе, — а если нет? Придется ждать, когда пришлют.

— Может, отлить заготовку? — неуверенно сказал я.

— А в чем расплавишь металл? В печке?

«Конечно, дохлое дело, — подумал я. — Конструкция держателя несложная, но для отливки нужна форма…» Сырцов угрюмо копался в ящике со всяким металлическим барахлом. Чего-чего там только не было — начиная от ржавых гвоздей и кончая старыми позеленевшими блеснами. Даже елочный «дождь». (Я на всякий случай вытащил его. Мама чистит таким «дождем» посуду. Очень удобно.)

— Погоди, — сказал я. — Где у нас напильники?

— Здесь. А что?

— Может, найдем какую-нибудь бронзовую болванку?

Сырцов понял. Он опрокинул весь ящик, и мы начали рыться вдвоем.

— А ты сможешь?

— Попробую, — сказал я. — Отец когда-то учил.

Колянич действительно учил меня работать с напильником. На нашем садовом участке был сарай-мастерская. Колянич все делал сам. А я вертелся возле него и просил «попробовать». Почему бы не попробовать сейчас?

— Вот, — сказал Сырцов. — Вроде бронза. Ты постарайся, Володька. Сам понимаешь.

Я провел напильником по темной поверхности металла, и вдруг из-под нее вырвалась яркая, совсем золотая полоска. Бронза! Верстак можно сделать запросто. Я соображал, чем просверлить отверстия для электрода и зажимного винта. Дрели у нас, конечно, нет. Попробую пробивать и растягивать круглым напильником.

Работать я ушел в «машинное» — там было и свободнее, и ребятам не мешал спать. Время снова как бы остановилось. Иногда открывалась дверь и входил то Сырцов, то Ленька, то Сашка Головня, то Эрих.

— Может, помочь?

— Сам.

— Вроде получается.

— Вроде.

Я работал со страхом. Вторую такую болванку не найти. Какое там «семь раз отмерь». Я отмерял по двадцать раз и только тогда трогал напильником мягкий, податливый металл.

…Металлическая пыль росла горкой. Вот так, по пылинке, я снял с бронзовой болванки все лишнее — и получился держатель. Теперь-то я видел, что он получился. Он был теплый, блестящий; я подбрасывал его на ладони и сам удивлялся тому, как, в общем-то, все это очень просто.

Устанавливал держатель сам Сырцов.

— Ничего, — сказал он.

— Все-таки рабочий класс, — согласился я.

— Ленька предложил: если получится — еще одну благодарность тебе объявить.

— Валяй, — кивнул я. — Или нет, лучше не надо. Лучше в следующий раз ты мне наряд вне очереди не сунешь.

— Ну, давай так.

— Спасибо, отец.

— Что?

— Спасибо, говорю.

— Считай, что труд оплачен, — улыбнулся Сырцов, — и я отменяю один наряд вне очереди.

Он протянул мне руку и больно пожал мою — пальцы-то все-таки были в ссадинах.

Я снова ходил праздничный. К поездке в город, и телефонному разговору, и заметке в газете прибавилось что-то еще очень приятное.

Письма

от Колянича

«Салют, сын!

После телефонного разговора сидели мы с мамой и сокрушались: столько надо было сказать, да оба растерялись и все забыли. Правда, мать открыла свой слезоточивый агрегат и мне пришлось закрывать его, на это ушло время. Ну а рассказать тебе хотелось вот о чем.

Ребята из твоей бригады первыми на заводе выполнили годовую норму. Это «подсчитали» только сейчас, и вся бригада в полном составе красуется на заводской Доске почета. Каждый раз спрашивают о тебе. Показал им вырезку из газеты, и, представь себе, никто не усомнился в том, что «т. Соколов» — это именно ты, хотя Соколовых на границе, наверное, несколько сот».

Второе.

«Очень симпатичная девушка по имени Зоя. Мы сидели и даже выпили немного сухого вина за твое здоровье. Разговор был очень интересный. Она спросила, по-прежнему ли ты «с фантазией». Мама сказала, что у тебя как раз очень мало фантазии. А я возразил: по-моему, ты набит ими до маковки! Зоя согласилась со мной. Потом она сказала, что ты очень бездумный. Мама начала с ней спорить. Я сказал, что это пройдет. Как, проходит? Ты уж меня не подводи, пожалуйста. А вообще нам понравилась девушка по имени Зоя.

Передай привет всем твоим товарищам. Готовим еще одну посылку, и я уже начинаю спорить с мамой — что присылать?»

От Зои (шестое)

«…Саша мне обо всем написал, даже с такими подробностями, что читаешь как повесть или рассказ.

И про тебя тоже, очень много и подробно. Напиши мне, пожалуйста, что он любит, и мы с девчонками соберем ему посылку ко Дню Советской Армии, а то обидно: все получат, а он — нет… Ладно?

У меня много работы. Сейчас ремонтируем всю улицу Воинова. Нагнали техники, остановили движение, а сроки очень короткие. Работаем весь световой день. Холодно, правда, но зато стараешься быстрей работать, и становится теплей.

Может, помнишь такую фамилию — Мшанский? Я звонила ему по твоему телефону, когда мы познакомились. Так вот этого Мшанского мы все-таки одолели. Я сама написала в райком партии, и к нам в Фасадремстрой пришел сам секретарь райкома. Было бурное собрание, и теперь Мшанского нет. Может, поэтому мы тоже так быстро и легко работаем. Приедешь — обязательно сходи на улицу Воинова. Она сейчас такая, как будто ее только что построили…»

Увезли Костьку…

Прошел февраль; в середине марта начались теплые дни, и снег осел. У подножий сосен образовались глубокие лунки. На скалах снег стаял, и камни стояли, поблескивая, как лакированные. Это была еще не весна, но уже и не зима. Впервые в жизни я с такой остротой чувствовал этот поворот в природе — просто потому, что в городе он почти неощутим и проходит незаметно.

Здесь я замечал все и радовался рдеющим ветвям краснотала, оживленным перестукиваниям дятлов на старых деревьях, а две синички, бог весть откуда взявшиеся здесь, вообще показались какой-то родней. Они все время вертелись возле дома, и Ленька вынес им кусочек сала.

Я видел: он тоже наслаждается и погодой, и поворотом на весну, и этими синичками. И Сашка, и Эрих, и сержант — тоже. В нас появилось что-то новое, чего я еще не мог определить словами. Мы раздевались до пояса и сидели в затишке, за баней, а солнце пекло — да-да, пекло по самому настоящему! — и на белых плечах Эриха сразу же выступили рыжие пятна веснушек. Мы словно бы купались в этом солнечном мире, впитывали его в себя; нам осточертели керосиновые лампы, февральские вьюги и темень; мы срывались как полоумные и устраивали бой в снежки, хохоча бог весть от чего. Один Костька не принимал участия в этой весенней вспышке радости.

Он ходил бледный, с ввалившимися глазами, и мы не сразу заметили это.

— По-моему, Костька болен, — сказал Ленька Сырцову.

— Он ничего не говорил?

— Надо спросить.

Он пошел к Костьке, я увязался за ним.

Тот лежал на своей койке, скрючившись, и поэтому казался совсем маленьким. Он и так-то невысокого роста.

— Ты заболел? — спросил Ленька.

— Нет.

— Два дня ничего не ешь.

— Ну и что? Я свое дело делаю, и оставьте меня в покое.

— Не рычи, — сказал я. — На кого сердишься-то? Если болен — сообщим на заставу. Чего у тебя болит?

— Ничего.

Костька тяжело поднялся и сел. У него даже лицо перекосилось — видимо, все-таки что-то болело. Я увидел под его глазами синие тени, как синяки после хорошей драки. А мы два дня ничего не замечали, да и он молчал.

— Ничего у меня не болит, и кончайте вашу заботливость. Не нуждаюсь.

Мы с Ленькой вышли и закрыли дверь в спальню. Пусть проспится. Бешеный какой-то. Пусть проспится, а ночью нам с ним в наряд, тогда и поговорю. Скорее всего захандрил парень, не выдержал, и теперь от него можно ждать всякого. Сырцов, когда мы рассказали ему о нашем разговоре, помрачнел.

— Я знаю, — сказал он. — Бывает такая хандра. Ничего, вылечим.

И сам пошел разговаривать с Костькой. Через несколько минут оба вышли из дома, и Костька взял лопату, которой мы расчищали снег. Такая широкая фанерная лопата с обитыми жестью краями.

— И мишени оборудуешь, — железным голосом сказал Сырцов. — Проверять буду сам.

Костька пошел, вскинув лопату на плечо, а нам все было ясно: схлопотал наряд вне очереди и отправился расчищать снег на стрельбище. С этой недели мы начинаем стрелять. Где-то в мае должна быть проверка.

Сырцов был не просто мрачен. Я-то уж точно знал, что с ним творится, если он так выдвигает свой «ковшик экскаватора» — подбородок. Очевидно, и ему тоже Костька сказал какие-то не очень вежливые слова. Иначе с чего бы нашему отцу так разозлиться и дать Костьке наряд вне очереди?

— А вы чего стоите? — накинулся он на нас. — У вас что по распорядку? Работа на козлодроме, что ли?

«Козлодром» — это стол, за которым в свободное время мы «забиваем козла». Но сейчас у меня по распорядку — кухня, а Ленька должен сменить часового. И мы разлетаемся в стороны от этой сержантской выволочки. Когда Сырцов злится, лучше быть от него подальше — эту истину мы усвоили уже давно.

Итак, сегодня и всю неделю обед готовлю я. Фантазии у меня хватает ненамного. Макароны с тушенкой. Каша с тушенкой. Щи с тушенкой. Суп картофельно-крупяной, тоже с тушенкой. Компот из сухофруктов. К свиной же туше, которую привез старшина, я просто боюсь подступиться. Черт его знает, что и откуда полагается резать, где там у нее сек, грудинка или кострец. Вот придет Ленькина очередь — пусть кормит нас по-человечески.

Сегодня тоже щи с тушенкой и «макаронные изделия», как написано на большой коробке. Наварю полную кастрюлю этих изделий. Просто мне не хочется чистить картошку. Терпеть не могу это занятие — чистить, выковыривать глазки, мыть… Ничего, схарчим и эти изделия за милую душу!

К обеду Костька не пришел. Объявил голодовку, что ли? Или скорее всего заработался. Снежку там, на стрельбище, — будь здоров; пока освободишь пятидесятиметровую полосу — намашешься лопатой, а снег мокрый, тяжелый, и Костьке, конечно, сейчас муторно. Что-то, правда, беспокоило меня. Эти синяки под его глазами и то, что он пошатывался, было не очень-то хорошим признаком. Но я подумал: надо знать Костьку. Конечно, если б он заболел, сказал бы сразу. Еще бы! Попадет в город, в госпиталь. Я помню наш разговор на прожекторной. Ради этого Костька мог и симульнуть. А если молчит — стало быть, просто плохое настроение, вот и все. Грызет сам себя и курит много. Ведь и накуриться тоже можно до одури, до синяков под глазами и дрожи в коленках.

Уже темнело, надвигались сизые мартовские сумерки, а Костьки все не было. Через полчаса мы должны идти на прожектор. Я представил себе, что будет с Сырцовым, если Костька опоздает. Сержант спал, и я не стал будить его. До стрельбища недалеко, минут десять ходу, успею. Если бегом — и того быстрее. Я побежал. Видимо, от злости на сержанта Костька забыл о времени и вкалывает вовсю, чтобы успокоить расходившиеся нервы.

— Костька!

Было тихо, никто не отозвался. Я сбежал вниз, в распадок, где было наше стрельбище, и сразу увидел Костьку. Он лежал на боку, нелепо подвернув руку; лопата валялась рядом. Расчищено было совсем немного — метров десять на огневом рубеже.

— Костька!

Глаза у него были закрыты, и когда я начал расталкивать его, Костька застонал, но глаз не открыл. Стон у него был тяжелый, глухой — очевидно, ему стало больно. У меня тряслись руки, когда я поднимал его и взваливал на себя. Небольшой ростом, он оказался неожиданно тяжелым, и я с трудом понес Костьку, увязая в снегу. Надо было подняться из распадка, и я боялся поскользнуться и упасть. Костька давил на меня, как свинцовый, и, когда я поднялся наверх, по телу начали бежать струйки пота.

Ничего, здесь недалеко, дотащу. На ровном месте, конечно, тащить его было куда легче. Что с ним случилось? Не теряют же люди сознание просто так? Сколько он провалялся? Хорошо, нет мороза, температура плюсовая, а то вполне мог замерзнуть. Да и неизвестно еще, чем кончится это его лежание в снегу…

Я внес Костьку в дом, пинком отворил дверь, и она загрохотала. Сырцов выскочил из спальни, уставился на меня непонимающими глазами, и я прохрипел:

— Помоги же.

Мы опустили Костьку на его постель, не раздевая.

— Что с ним?

— Я не доктор. Валялся без сознания. Надо сообщить на заставу.

Сырцов начал одеваться, но я не стал ждать его. Сашка, наверно, в «машинном», у Эриха, больше ему быть негде. Эрих учит его, как обращаться с дизелем.

Бегом, бегом! Мне казалось, что без тяжелого Костьки на спине я смогу бежать. Но бежал я еле-еле и мешком ввалился в «машинное».

— Скорее, — выдавил я из себя. — Костьке плохо. Мне надо было посидеть, отдышаться. Головня и Эрих убежали, бросив все. Я отдышусь и пойду. Что же все-таки с Костькой? Если ему было действительно так худо, почему молчал, да еще кидался на нас? А ему, значит, было действительно худо.

Но сейчас Головня выйдет на связь с заставой, и придут аэросани. Я отдышался и встал. Все-таки дурак он, Костька. Почему не хотел сказать, что ему худо?

Когда я снова вошел в спальню, ребята стояли возле него, и у меня все похолодело внутри. Вот так же мы стояли однажды в цехе, когда прямо у кузнечной плиты, не докончив работу, умер старый кузнец, дядя Федя. Но Костька не мог, не имел права умереть. Он был еще слишком молод для этого.

— Как он?

— Горит весь, — тихо сказал Сырцов.

— Сани вызвали? — Я мог бы не спрашивать об этом. В первой комнате на столе стояла раскрытая рация. Сырцов не ответил. Он стоял, морщась, как будто к нему тоже пришла боль, и вдруг сказал, не обращаясь ни к кому:

— Моя вина. Судить мало.

Надо было собрать Костькины вещи. Я принес пустую коробку из-под макаронных изделий. Вещей у Костьки было немного, и Эрих быстро сложил их в коробку.

— Головня, сменить Басова на вышке, — снова очень тихо сказал Сырцов. — Соколов с Басовым — на прожекторную, Кыргемаа — на дизель. Выполняйте.

Я еще раз поглядел на Костьку, и мне показалось, что веки у него дрогнули, но ждать, пока он откроет глаза, мы уже не могли.

Потом пришли аэросани, и я видел, как Сырцов несет Костьку, несет на руках, будто маленького ребенка. Издали трудно было определить, кто спрыгнул с саней и пошел навстречу Сырцову. Может быть, старший лейтенант. Во всяком случае, мне так показалось.

Сани ушли, а Сырцов все стоял и стоял там, за камнями. Я несколько раз врубал ток и освещал его маленькую на расстоянии фигурку. Наконец он пошел к берегу, и я знал, что он появится здесь, на прожекторной, и что на душе у него сейчас тяжелее, чем у всех нас.

Вот похрустывает мокрый снег под его ногами. Вот он вошел в гараж.

— Почему ведете поиск не по инструкции?

— Брось, — сказал я. — Чего сейчас инструкцию-то вспоминать?

— Отставить разговоры! — рявкнул он на меня. Мне стало обидно — зачем срывать злость на других?

Я работал молча. Хорошо, что у меня есть дело и не надо разговаривать. Открыл люк, застопорил противовес держателя третьего электрода (моего держателя!), начал вынимать остатки сгоревших углей.

— Плохо, — сказал Сырцов. — Медленно! — он все еще кипел. Но я снова промолчал. Не буду с тобой спорить. Знаю я тебя, отец, как облупленного. Плохо так плохо, медленно так медленно. — С завтрашнего дня начнем индивидуальную тренировку. Менять электроды надо за двадцать пять секунд.

— Это если на «отлично», — все-таки сказал я.

— Вот и будете так, — сказал Сырцов. Ну, если он обращается на «вы», дело совсем дрянь. Молчал я, молчал Ленька и вдруг после томительно-долгого молчания Сырцов сказал с такой тоской, что я невольно вздрогнул:

— Я, наверное, тоже скоро уеду.

— Куда?

— На парткомиссию должны вызвать, начальник заставы сказал. Переживу. Лишь бы с ним все было в порядке.

«С ним» — значило с Костькой.

Весна кончилась

Вернее, не весна, а наше ощущение весны — солнца, праздника, вертких синичек, проталин возле сосен, сосулек с крыши нашего дома. День стоял на редкость яркий, теплый; весна обрушивалась на нас, а мы не замечали ее и не радовались ей, как было еще вчера. Каждый из нас был в чем-то виноват перед Костькой, и мы плохо спали, совсем не могли есть, а Сырцов — тот вовсе не находил себе места. Он ушел утром. Сказал — расчищать снег на стрельбище. Он мог бы приказать это любому из нас, пошел сам. А мы искали работу для себя, потому что это было немыслимо: сидеть просто так. Я решил протереть отражатели, хотя три дня назад это делал Костька. Мне надо было побыть одному. Потом я пойду на вышку, сменю Эриха и снова буду один. Наверное, этого хотел не только я, иначе зачем бы Сырцову было идти расчищать снег на стрельбище, Леньке — снова колоть и складывать дрова, а Головне — мыть полы?

«Может ли с Костькой случиться самое плохое? — подумал я. — Нет, должны вытащить, вылечить, медицина все-таки сильная наука. А если не вытащат?» Не мог даже представить себе этого и гнал от себя эту мысль, а она возвращалась снова.

Ну и что из того, что все мы когда-то умрем? Когда это еще будет! Но умирать сейчас, когда ничего, собственно говоря, не сделал, не узнал, — бред, нелепость, глупость, бессмыслица, и такого не может быть. Обидно, когда умирают люди. Зачем? Дурацкий закон природы, которая чего-то не додумала, не доделала. Но если уж так положено — надо прожить здорово: вот почему Костька должен выжить.

Из глубины гаража вышел Ленька. Очевидно, он уже кончил возню с дровами, и больше ему нечего было делать.

— Тебе помочь?

Мне не надо было помогать. Я тоже кончил свою работу. Можно было посидеть просто так. Я вытащил сигареты и спички.

— Дай закурить, — попросил Ленька.

Он был некурящий. Я смотрел, как он неловко держит сигарету, прикуривает, кашляет, отводя от дыма лицо.

— Зачем тебе это нужно? — спросил я. — Для солидности что ли?

— Помнишь, он меня телком называл? — не отвечая на мой вопрос, спросил Ленька, отворачиваясь. Но я видел, что он отворачивается уже не от дыма.

— Заткнись! — крикнул я. — Что вы все, с ума посходили?!

* * *

Если мы можем выходить на связь с заставой в любое время, застава вызывает нас в определенные часы. Ждем каждого разговора Головни с заставой. Три раза в сутки обступаем стол, на котором стоит «Сокол», и смотрим на Сашку, пытаясь по его лицу угадать — как там. Костьки на заставе уже нет. Его сразу же вывезли в город на вертолете. В сознание он так и не приходил. И по тому, как мрачен Сашка, мы уже знаем: ничего нового, ничего хорошего, а восемь часов спустя снова смотрим в его лицо.

У Костьки перитонит. Никто из нас толком не знает, что это такое, а началось все, оказывается, с простого аппендицита. Сырцов долго молчит, когда Сашка передает нам это и сворачивает рацию.

— Как же он терпел? — спрашивает Сырцов. — У меня тоже был аппендицит, так я на стенку лез.

— Зачем терпел? — спрашивает Ленька.

— А может, боялся, что мы не поверим? — спрашиваю я.

Само слово «перитонит» какое-то слишком страшное. Мы ругаем Сашку за то, что он не разузнал точно, что же это значит — перитонит. Но, наверно, очень паршивая штука, если парень теряет сознание, а на заставу срочно посылают вертолет. Не зуб вырвать.

Теперь наши сутки как бы поделены на три части по восемь часов каждая. Проходит день, второй. Мы уже знаем, что перитонит — это прободение кишечника и гнойное воспаление брюшины, и что операцию Костьке делали четыре с лишним часа, и что в общем-то пока все очень плохо. Но, во-первых, там не какие-нибудь фельдшеры, а настоящие врачи. Во-вторых, если понадобится, и профессора привезут на том же вертолете из Ленинграда. В-третьих, операция уже сделана, а раз сделана, значит, всякую дрянь из Костькиного живота вытащили и где было прободение — заштопали. Просто нам надо успокаивать себя и друг друга; эти доводы кажутся нам железными, и мы понемногу успокаиваемся.

И хорошо, что Сырцов гоняет нас в эти дни так, что время проносится совершенно незаметно. Стрельбы — раз; опять строевая — два; работа с техникой — три, и я просто не верю, когда он показывает мне, как надо менять электроды. Он делает это за двадцать секунд. Потом он гоняет нас на турнике, и хуже всех приходится Леньке. Он подтягивается только три раза, и на проверке как пить дать по физподготовке схлопочет столько же — тройку. Это не Эрих. Тот выдает восемнадцать и после этого еще улыбается, чуть бледнея от усталости.

Я подтягиваюсь девять, а все эти «солнышки», двойной переворот, «завис» и у меня тоже идут туговато.

«И все равно, — думаю я, — Костька с удовольствием бы поменялся. Пусть лучше Сырцов вынимает всю душу, чем валяться на больничной койке, да еще с такой подлой болезнью».

Сырцов безжалостен. Теперь для меня самое желанное — дежурить на вышке. Это днем.

Однажды на перила вышки уселась какая-то странная птица — яркая, с забавным хохолком. Я замер, боясь вспугнуть ее. Птица сидела и глядела на меня круглым черным немигающим глазом.

— Эй, — сказал я. — Чего расселась? Отдыхаешь, что ли?

Птица повернулась на мой голос и уставилась в два глаза.

— Ты что — издалека? — Мне забавно было разговаривать с ней. Собственно, говорил-то один я, а она только крутила хохолком, прислушиваясь. — Как тебя звать?

Она стремительно сорвалась с перил и улетела, петляя между ветвями берез. Наверно, издалека, решил я. Зимой я не видел таких хохластых. Значит, весна.

Весна

В первых числах апреля начальник заставы привел к нам Ложкова. Они снова пришли на лыжах, и на Ложкове, что говорится, лица не было. Тепло, мокрый снег липнет к лыжам, и Ложков, конечно, проклинал про себя старшего лейтенанта за эту двенадцатикилометровую прогулку. Старший лейтенант провел с нами занятие — прочитал лекцию о международном положении, потом о чем-то долго толковал с Сырцовым и ушел обратно, на заставу. Ложков остался у нас. Я не понимал: какой нам от него прок? Ни с дизелем, ни с прожектором он не знаком, учить его — дело хлопотное, да и какие мы преподаватели. А сам Ложков, отдохнув малость и придя в себя, так и цветет:

— Ну, братва, заживем!

— Это почему же? — спросил я. — Может, у тебя скатерка-самобранка имеется, а? Давай не жмись, показывай.

Он захохотал и хлопнул меня по плечу.

— Остряк ты, как я погляжу!

Я не люблю, когда меня хлопают, и в свой черед хлопнул его — Ложков пошатнулся.

— Я реалист-материалист. Ясно?

Он снова захохотал. Ему было очень весело почему-то. Но больше он меня уже не хлопал. Он сел на Костькину койку и попрыгал на ней.

— Значит, этот припадочный здесь лежал? Ничего, мягко.

— Это вы о ком? — спросил Сырцов, заглядывая в спальню. Ложков потыкал большим пальцем за окно:

— Ну, о том, которого на вертолете уволокли. Я слышал — чуть не загнулся было.

Сырцов вошел в спальню, а я сел — нога на ногу, будто в первом ряду партера, потому что вот сейчас начнется действие, и я с удовольствием, с наслаждением посмотрю его от начала и до конца. Но действие начиналось очень медленно, очень медленно начала выдвигаться челюсть Сырцова, и сказал он тихо, так, что во втором ряду партера, наверно, уже не расслышали бы.

— Встать!

Ах, Ложков, до чего же мне жалко тебя! Сейчас ты получишь такую выволочку, какая, наверно, не снилась тебе в самых плохих снах. Ты-то подумал, поди, что наш Сырцов — просто вежливый человек, ежели обращается к тебе на «вы». Ах, Ложков, корешок, братишечка, зачем же ты улыбаешься и не встаешь, когда была команда «встать»? Зря ты так — или не расслышал?

— Встать!

Расслышал. Понял. Встал. Только зачем же улыбаться сейчас: или не чувствуешь, что сержант не сержант вовсе, а раскаленная железяка?

— Ты что, шумнуть на меня решил? Не надо, сержант. Я шума не люблю.

— Вот что, — сказал Сырцов. — Это койка нашего товарища рядового Короткевича. Поняли? Повторите.

— Ну брось ты, сержант! — хмыкнул Ложков. — Давай так: по службе — одно, по дружбе — другое. И не будем ссориться для знакомства.

— Повторите, — приказал Сырцов. — Чья эта койка?

— Эй, — повернулся ко мне Ложков, — подскажи, а?

— Рядового Короткевича Константина Сергеевича. Имя-отчество запомнить легко. Как у Станиславского.

— Отставить, — рявкнул на меня Сырцов. — Ну?

— Койка рядового Короткевича.

— Гак вот, Ложков, — еле сдерживая себя, сказал сержант. — Это наш товарищ. Усвоили? А не какой-то припадочный, как вы сказали. Он выздоровеет и вернется сюда, но вы — вы лично! — заменить его не можете. Вас прислали для того, чтобы не заменить Короткевича, а помочь всему личному составу расчета. Здесь народ дружный и вашей расхлябанности не потерпит.

Ложков сделал удивленное лицо и прижал руки к груди. Это он-то расхлябанный? Да кто мог возвести на него такой поклеп? Сырцов перебил его:

— Сколько у вас взысканий?

— Точно не помню.

— А по-моему, ими уже комнату можно оклеить, — сказал Сырцов.

И мне стало грустно. Значит, этого Ложкова к нам прислали на перевоспитание? И будем мы с ним мучиться, будем ругаться, вытряхивать дурь, тратить на него свои нервные клетки, которые, как известно, не восстанавливаются. Конечно, у старшего лейтенанта свои соображения.

Когда Сырцов вышел, он спросил:

— Сердитый мужик, да?

— А ты его не серди. Помнишь, ты мне сказал: «Солдат спит — служба идет». Этого у нас не любят.

Он покосился на меня и хмыкнул:

— Ну да, не любят! Рассказывай бабушке! Где это видано, чтоб солдат не сачканул при первой возможности? И этот ваш Станиславский, наверно, тоже больше придуривался, чем на самом деле болел.

— Слушай, Ложков, тебя отец часто драл?

— Не очень.

— Жаль, — сказал я. — Это заметно. Очень жаль!

Больше мне не хотелось с ним разговаривать. Поймет что к чему — хорошо; не поймет — ему же будет плохо. А я здесь ни при чем, и говорить нам больше не о чем.

Письма

От Зои (девятое)

«Здравствуй, Володя! Вот и весна пришла. В Ленинграде уже совсем нет снега, а вчера прошел дождь. Но это к слову, потому что я не люблю говорить о погоде. О ней говорят, когда больше не о чем.

Я пишу тебе посоветоваться: как мне быть дальше? Конечно, Ленинград — это здорово, и работа у меня хорошая, но все время живу с ощущением, будто мимо меня проходит что-то очень важное, а может быть, даже главное. Как будто я стою в стороне, хотя понимаю, что это не так и что моя работа тоже нужна в Ленинграде. Но…

Сейчас всюду говорят и пишут про КамАЗ. Читал? И вот я задумалась: может, именно там мое Самое главное? Некоторые ребята — строители, которые покрепче и которые не считают, что жить надо «обязательно в Ленинграде», уже поехали туда, на КамАЗ. Я получила от них письмо — зовут. Строительство там огромное, и отделочники очень нужны.

Конечно, не так просто сорваться с места, оставить бригаду и уехать. Тут надо все решить для себя по совести, а друзья могут помочь в таком решении. Что скажешь ты?

Спасибо за подробное письмо, в котором ты рассказал о жизни Саши. Я понимаю, почему он не хочет после службы возвращаться домой, и написала ему, что место для него найдется всюду, на том же КамАЗе. Вообще, конечно, парня здорово жалко, что у него такая неудачная судьба, но он теперь сам ее полный хозяин. Может быть, напишете мне вместе?..»

Мое — маме и Коляничу

«Салют, родители!

Что-то не радуете вы меня своими письмами. Понимаю, что Колянич замотан, а у мамы привычка сваливать обязанность писать мне на него. Очевидно, после этого письма будет большой перерыв, пока не сойдет лед и не начнет ходить катер. Так что не волнуйтесь, если долго не будет писем.

У меня все в порядке. Жив и вполне здоров. В Ленинграде в такую погоду обязательно бы подхватил насморк, а здесь сидим голые до пояса на солнце, обтираемся последним снегом — и ничего.

Есть у меня к вам дело, очень важное.

Вчера вечером нам передали, что у нашего сержанта Сырцова родилась сестренка. Сам он старший, есть четверо братьев, и все они думали, что будет шестой брат, а родилась девчонка, и мы скинулись, кто сколько мог, на подарок. Так что вместе с письмом получите перевод на 47 рублей, и я прошу маму купить для сестренки, что положено. Мама, наверно, знает. Отослать нужно по адресу: Коми АССР, Березовский леспромхоз, Сырцовым. И положить красивую открытку с надписью: «От солдат-пограничников расчета сержанта Сырцова. Расти, сестренка, большая, здоровая и хорошая».

* * *

Правильно поют: «Мне сверху видно все…» Сверху, с вышки, весна была заметнее. Синие тени лежали в лесу; снег сползал с нашего острова, и на склонах уже виднелась земля со смятой прошлогодней травой. Ночью мы слышали какие-то гулкие удары — сейчас, на вышке, я понял, в чем дело: ветром разломало лед, и это гремели, сталкиваясь, тяжелые льдины. Сырцов предупредил, что должны начаться штормы и чтобы мы были готовы. В прошлом году, оказывается, с нашего дома сорвало крышу. Будто шапку скинуло. Хорошенькое дело! Особенно весело в такую погоду будет здесь, на вышке.

Я видел, как медленно ползут разломанные льдины. Это было похоже на какой-то прощальный танец. Только у берега лед еще лежал прочно, но и эта прочность была кажущейся: он был в трещинах и цеплялся за прибрежные камни.

Перед домом на чистой от снега поляне Сырцов проводил строевую. Я не слышал команд, слова относило ветром. Но видел, как терзает сержант ребят. Отрабатывает шаг, повороты, перестроение. Эта весенняя проверка будет для него последней. Он — «дед»; в мае придет приказ министра обороны, и Сырцов начнет собираться в свой Березовский леспромхоз. Кого-то пришлют вместо него?

А пока он особенно терзает Ложкова, и это понятно. Точно так же поначалу он вел себя со мной. Не могу сказать, чтобы тогда мне это очень нравилось. Ложкову тоже не нравится. Вчера он при всех грохнул сержанту: «Чего ты из себя начальство корчишь? Такой же, как и мы, а корчишь на рупь двадцать». Сырцов медленно обвел нас глазами. Это было за обедом. Мы одновременно отложили ложки. Я подумал, что на второе у нас будет отбивная из Ложкова. Эх, нельзя пошутить вслух, не та обстановка!

— Вот что, Ложков, — сказал, краснея, Ленька. — Раз уж ты к нам попал, живи, как мы. Ведь иначе-то худо будет только тебе одному.

— Темную сделаете? — поинтересовался Ложков.

— Разговаривать с тобой не будем, — сказал Сашка.

— Усек? — спросил я.

Странный он человек, Ложков. Любит хлопать по плечу и обращаться не иначе, как «эй, друг». Сунулся было к Эриху, а тот спокойно ответил: «Подождать надо». Ложков улыбался, не понимая — чего подождать? «Дружбы», — коротко отрезал Эрих и пошел прочь, а Ложков по инерции продолжал улыбаться ему вслед.

Да, Эрка прав. Мы еще не называем Ложкова по имени, а только вот так — Ложков. И когда мы скидывались на подарок сестренке, он не дал ни копейки. «Откуда у меня деньги? Солдату они ни к чему». Ну, на нет и суда нет. Хотя, наверно, какие-то рубли у него все-таки водятся. Пожадничал или не захотел давать именно для Сырцова?

…Там, внизу, на поляне, Сырцов гоняет Ложкова, и вовсе не потому, что он зол на него, а потому, что у Ложкова все получается хуже, чем у других. Он весь какой-то тюфякообразный. Идешь рядом с ним в строю, а он заваливается на сторону, толкается, сбивает шаг. Из-за него приходится повторять снова и снова. Как будто бы его ничему не учили ни на учебном пункте, ни на заставе. Или он здорово сачковал? У нас это не пройдет, каждый на виду, и здесь быстро выскакивает наружу все, что в ком есть.

Мне нельзя долго глядеть вниз: не дай бог, Сырцов заметит, что я любуюсь на строевую. Я берусь за ручки бинокулярной трубы, и в оптике — совсем близко, так близко, что, кажется, можно дотронуться рукой, — льды, льды и льды. Разорванные, торчком стоящие, наваливающиеся одна на другую льдины и ничего больше. По ним не пройти, их не объехать. Кто рискнет сунуться через эти смертельные льды?

Я написал Зое отчаянное письмо. Просил ее не уезжать. Но, наверно, она все-таки уедет. Сашка сник, когда я сказал ему, что Зоя собирается на КамАЗ. Ему-то чего сникать? Он ведь ее даже в глаза не видел. Ну, будет получать письма из Набережных Челнов, а не из Ленинграда — какая ему разница? Я же чувствовал, что Зоя уезжает от меня, вот в чем штука. На КамАЗе полно парней, это уж как положено. Выскочит Зойка замуж и сообщит мне: поздравь и пожелай счастья! Привет! Почему же она волновалась, когда от меня не было писем, даже приходила домой, к моим?

— Значит, такой у нее характер, — сказал мне Сашка, когда я выложил ему все эти соображения.

Мне от этого не стало легче. Плохо быть однолюбом.

Конечно, у Зойки характер — будь здоров! Я даже представил себе, что она скажет подругам, получив мое письмо. «Если хочешь поступить правильно, — скажет она, — выслушай мужчину и поступи наоборот». Я был уверен, что она уедет, а моего совета она спрашивала просто так, для приличия. Или чтоб не расстроить сразу этим известием. Ну и на том спасибо.

То, что Зоя уедет, и то, что я, выходит, нужен ей только как товарищ, — все это мучило меня. Впрочем, она же давно мне сказала, чтоб я ни на что не рассчитывал. Мы друзья — вот и все. А мне нужно другое. «Может быть, — подумал я, — даже лучше, если она уедет. Не буду так переживать из-за неразделенной любви. Пусть едет! Пусть выходит за какого-нибудь знаменитого крановщика или бородатого топографа». Я распалял себя злостью — и не злился. Я не мог злиться на Зойку. Разве она виновата в том, что не сумела влюбиться в меня?

Пришла смена — взмыленный, усталый Сашка, я отдал ему тулуп и спросил:

— Ну как?

— Тебе повезло, — ответил он. — Сегодня наш перестарался.

— Воспитывал Ложкова, а заодно и вас?

— Ложков послал его подальше и ушел.

— Что?

— Послал и ушел, — повторил Сашка.

— Теперь ему будет.

— Плевал он на взыскания. Ну и подарочек!

Я быстро спустился по узкой железной лестнице. Да уж, подарочек. Мне надо было спешить. Я боялся, что Сырцов может не сдержаться. Я должен быть рядом, чтоб помочь Сырцову сдержаться. Конечно, там Ленька и Эрих, но Эрих промолчит, а Ленька будет краснеть и говорить какие-нибудь стопроцентно правильные слова, которые Ложков впустит в одно ухо и выпустит из другого. У него в таких случаях сквозная проходимость,

Картинка, которую я застал, была живописной. Нарисовать такую и назвать — «Надежды нет». Ложков сидел, развалясь, у окна, Сырцов стоял, упершись руками в стол, как докладчик, — не хватало графина с водой и красной скатерти. Эрих прислонился к дверному косяку. Ленька присел в углу, подперев щеку, с такой физиономией, будто у него разболелись все зубы сразу. Когда я вошел, никто даже не взглянул на меня.

— Ну? — спросил Сырцов.

— Не запряг — не понукай, — ответил Ложков. — Я тебе не лошадь. И не подопытный кролик. Чего ты на меня одного взъелся?

— Ну, что еще?

Ложков повернулся ко мне, словно обрадовавшись свежему человеку, у которого можно найти сочувствие.

— Ты же видал, как он одного меня гонял? Ну, по-честному, видал? Это как — справедливо?

— Конечно, несправедливо, — сказал я и увидел, как просиял Ложков. Надо было выждать маленько. Надо было, чтоб и Сырцов, и Ленька, и Эрих все-таки взглянули на меня, черт возьми! — Совсем несправедливо, что он один тебя гонял. Хуже будет, если мы все начнем тебя гонять, парень.

— А, — сказал он. — И ты туда же.

— Туда же, — кивнул я. — Пойдем.

— Куда еще?

— А на улицу, — сказал я. — Мне с тобой заняться охота. Я ж на вышке четыре часа проторчал. Замерз, понимаешь. Разогреться надо.

Сырцов усмехнулся, если можно назвать усмешкой чуть растянувшиеся губы. Нет, никакой строевой сегодня больше не будет. Ложкову два наряда вне очереди. Мне и Эриху — отдыхать. А он с комсгрупоргом сядут писать родителям Ложкова. Это уж крайняя мера. Пусть отец Ложкова ответит, что он думает о сыне.

Вдруг Ложков тихо сказал:

— Не надо.

— Он ведь, кажется, тоже солдатом был?

— Да. Не надо писать. Он… он больной. Ладно, ребята, ну, психанул я… Ты меня извини, сержант. Только писать не надо.

Я остановил Сырцова.

— Отдохну потом. Ты посиди, чайку попей. А строевой я сам с Ложковым займусь. Так сказать, в порядке самоподготовки.

— Идем, Ложков.

Он встал и послушно поплелся за мной. Я поглядел на вышку. Головня, перегнувшись через поручень, так и уставился на нас, пытаясь сообразить, что же произошло и почему я, рядовой Соколов, гоняю рядового Ложкова.

Строгий с занесением

Всю ночь лил дождь. Он прекращался на несколько минут, а потом начинался с новой силой. Мы измучились на прожекторной. Плащи промокли и весили по пуду, не меньше. Дождь был ледяной, мы замерзли так, как не мерзли всю прошедшую зиму. Можно было сто раз проклинать эту погоду — но ничего нельзя было изменить. К рассвету мы дрожали, как щенята. Не сгибались замерзшие пальцы. Я вообще не чувствовал их. Тогда, когда пришлось прошагать двадцать с лишним километров, и то было легче. Мы правильно сделали, что послали Леньку на дизель. Он бы не выдержал, наверное. Даже Эрих — и тот скис к утру.

Утром мы вкатили прожектор в гараж, и на это, должно быть, ушли последние силенки. Спать, спать, спать!.. Переодеться и спать. Но, оказалось, надо было еще растопить печку: за ночь из дома выдуло все тепло. Пусть топит Ленька. Он-то сухой и всю ночь маялся от жары. Когда работает АДГ, в «машинном», как в пустыне Сахара.

Мне положено всего четыре часа отдыха. Потом нужно снова идти в гараж и приводить в порядок прожектор. Просто моя очередь. Я проспал бы, наверно, сутки, и, когда Ложков разбудил меня, проклинал его на чем свет стоит. Просыпался с таким трудом, будто у меня вместо головы была чугунная гудящая болванка. Спать, спать… Эти четыре часа не принесли облегчения — наоборот, лучше бы вовсе не ложиться, чем проснуться таким разбитым.

— Давай, давай, двигай, — радовался Ложков. Ему-то что, Он дрыхнул себе всю ночь, и даже не удосужился печку протопить — не его очередь. Ночью его не посылают даже на вышку. Он просто не умеет «идти» за лучом. Днем — другое дело.

Дождь не кончался, а мой плащ не высох. Пришлось надевать на себя этот пуд. В сапогах тоже было болото, теплые портянки не спасали — простуда обеспечена, хотя утром Сырцов приказал нам принять аспирин. Вот бы сейчас сюда мою маму. Вот бы кто ахал и «принимал меры».

Конечно, Сырцов мог бы изменить распорядок ради такого случая и не заставлять меня работать. Ничего с прожектором не случилось, если бы я занялся им на несколько часов позже. Не заржавел бы. Он и так уже был сухой. Я проверил держатели, сменил электроды, осмотрел контакты — все в порядке. На всякий случай потер кожух сухой тряпкой. Все! Хватит с меня. Сегодня пятница — банный день. Буду париться, пока не выгоню из себя всю дрожь. Видимо, я все-таки простыл: губы потрескались и болели, а сухой кашель так и раздирал горло. Да, мама сразу уложила бы меня в постель, вызвала врача, поила теплым молоком и чаем с малиной и заставила надеть носки с насыпанной туда сухой горчицей. Забавно живут люди на гражданке.

Дождь перестал только к вечеру; он смыл с острова остатки снега, было непривычно видеть голую землю и лужи, в которых плавали прошлогодние листья. После бани мы пришли в себя, даже Эрих повеселел и что-то напевал под нос, разглаживая здоровенным «угольным» утюгом брюки. Он пижон, Эрих. Зачем ему понадобилось гладить брюки? Высохли — и то хорошо! Нет — ему складочка нужна! Будто на танцы собирается, а не на службу. И брюки-то у него такие же, как у нас — б/у, бывшие в употреблении. Пижон! И пахнет от него «Элладой», как от хорошего парфюмерного магазина.

Странно: я ведь даже не знаю, есть ли у него девушка. Наверное, есть. Мы никогда не говорили об этом.

— Эрка, ты на свидание, что ли?

— Да. В самоволку.

— Как ее зовут?

— Марта.

— Рыбачка?

— Учительница. Будущая.

Он отвечал охотно, я даже, немного растерялся — вот тебе и молчун! Он словно бы ждал, что кто-нибудь спросит его об этом, молчун несчастный! Полгода его никто не спрашивал, а он молчал, хотя, наверно, самому ужасно хотелось рассказать, что у него есть Марта, будущая учительница. Студентка, что ли? Да, студентка.

— Эрка, а я ведь о тебе кое-что знаю.

— Что?

Я оглядел своих ребят. Все сидели красные, распаренные, разомлевшие. В самый раз рассказать. Ну да, конечно, он же из того самого анекдота. Он до пятнадцати лет вообще ничего не говорил. Родители уже смирились было: немой… А однажды в жаркий день все пили холодное пиво, и тогда Эрка сказал: «Мне тоже». Родители даже испугались. «Эрих, сынок, почему ты молчал пятнадцать лет?» — «Надобности не было», — ответил он.

Ребята смеялись, Эрих улыбался. Складка на его брюках была острой, как лезвие. Сырцов тоже взялся за утюг, и я ехидно спросил его, почему он раньше не гладил свои брюки.

— Надобности не было, — серьезно ответил Сырцов.

А через полчаса хорошего настроения как не бывало. Поначалу все происходило обычно: мы выкатили прожектор, сняли чехол. Ленька «мигнул» в «машинное» — пустить дизель, я врубил ток, и тогда раздался резкий короткий треск. Прожектор не зажегся. Еще ничего не понимая, Сырцов повернулся ко мне и спросил:

— Что у тебя?

— Замыкание, — сказал я, холодея. Ничего хуже произойти не могло. И в том, что произошло, была только моя вина. Это я сообразил сразу.

На прожекторе контактные кольца расположены внизу, и, если туда попадает влага, происходит замыкание, сгорают щетки и кольца. Я обязан был вынуть пробки, слить воду — и не сделал этого. Теперь придется перебирать секции. Работы часа на четыре или пять. Это значит, что четыре или пять часов мы не будем просматривать границу.

Сырцов вынул пробки — хлынула вода.

— Так, — сказал Сырцов. Больше он ничего не сказал. Ленька глядел на меня тоскующими глазами. Ему было жалко меня. Сырцов подумал о чем-то и ушел. Сейчас Сашка Головня вызовет по рации заставу, а Сырцов доложит, что у нас ЧП. Он обязан доложить о нем, и по чьей вине это ЧП — тоже.

Но даже если бы Сырцов захотел скрыть аварию и выручить меня, он не сможет сделать этого. На заставе все равно увидят, что прожектор не работает.

Ленька тронул меня за плечо.

— Как же ты?

Что я мог ответить ему? Что устал, что не выспался, что хотелось скорее в тепло, в дом, что думал совсем не о деле. Так оно и было, и незачем выкручиваться. Я и не собирался выкручиваться. Мне, конечно, дадут на всю катушку, но дело не в этом. Дело в том, что пять часов мы не будем просматривать границу.

…И вот мы сидим — все, кроме Ложкова, который сейчас на вышке. Сидим за столом, и я — отдельно от всех. Я смотрю на Ленькин хохолок и вижу только его. Хохолок у Леньки точь-в-точь такой же, как у той птицы, которая недавно прилетала на вышку. Но у Леньки он сердитый и топорщится, когда Ленька открывает комсомольское собрание.

— На повестке дня один вопрос, — доносится до меня. — О халатности рядового Соколова. Есть другие мнения?

Других мнений нет.

— Доложи, как было дело?

Я встаю — они сидят. Они сидят мрачные, снова уставшие до чертиков, потому что секции мы перебрали не за четыре и не за пять, а за семь часов. Семь часов работы без единого перекура! И мне нечего докладывать, они великолепно знают сами. Ленькин хохолок торчит и дрожит, или это мне кажется, что дрожит.

— Может быть, у тебя есть какие-нибудь оправдания?

Я машу рукой. Какие еще оправдания?

— Но ведь ты не мог забыть, чему нас учили?

— Значит, забыл.

— А вот это не оправдание, — говорит Эрих. — Ты не мог забыть. Не имел права.

— Не имел, — соглашается Сашка. Молчит только один Сырцов, но лучше бы он тоже что-нибудь сказал. Мне было бы легче.

— Ты-то сам понимаешь, что произошло?

Это снова Ленька. Зачем он спрашивает об этом? Как будто сам не знает, понимаю я или мне все до лампочки?

— Погоди, — наконец-то говорит Сырцов. Он не встает, он только смотрит на меня снизу вверх, а я не могу поглядеть ему в глаза. — Я думаю, Соколов понимает, и это уже хорошо. Но мы тоже должны понять, что простить ему за красивые глазки не можем. Тут все слова на своем месте стоят. Была халатность? Была. Семь часов границу не смотрели.

— Это еще не все, — говорит Ленька.

Я снова разглядываю его хохолок: что же еще я натворил? Хватит и этого. Но у Леньки все расписано. Семь часов работал дизель, потому что нам был нужен свет, и у нас перерасход горючего. Комендант участка приказал выслать на охрану границы усиленные наряды — стало быть, сколько солдат было задействовано в эту ночь из-за меня.

— Понимаешь, твои же товарищи, вместо того чтобы отдыхать, несли службу, — и все потому, что тебе самому хотелось выспаться!

Кажется, все. Больше говорить не о чем. «Ну, скорее же, скорее кончайте», — думаю я. Эрих поднимает руку, как школьник на уроке, и Ленька кивает: давай.

— Как имя твоей матери? Как девушку твою зовут? Помнишь? А где ты служишь — забыл?

Мне хочется крикнуть им, что ничего я не забыл. Не склеротик же я какой-нибудь, хватит мучить меня, я и так уже измучился сам. А тут еще Сашка — тоже хочет высказаться. Никто же не просит его высказываться! Что я, Ложков, что ли, чтобы меня растаскивать по кускам?

— Хуже не придумаешь, — говорит он, а мне кажется, что его голос доносится из другой комнаты. — Оставил границу без глаз. Скрывать не буду. Сырцов всю вину взял на себя. Так и велел доложить начальнику заставы: не обеспечил проверку ухода за техникой. ***

— Это к делу не относится, — резко обрывает его Сырцов.

— Нет, относится. Ты решил выгородить товарища, пусть это знают все, и он в том числе.

— Я его не выгораживал. Я на самом деле не обеспечил проверку — факт же! И должен за это отвечать.

Ах, Сырцов, на кой тебе это? Ведь тебя-то не на комсомольском, тебя на партийном собрании будут чехвостить! И на парткомиссию тебя еще должны вызвать — за Костьку, а ты еще выгораживаешь меня.

— Все высказались? — теперь Ленька встает. В руках у него листок бумаги, и этот листок тоже дрожит, как хохолок на Ленькиной маковке. — Предлагаю проект решения…

Его голос тоже доносится до меня как бы из другой комнаты, из-за закрытых дверей; я улавливаю только отдельные, не связанные между собой слова.

— …допустил халатность… что привело к порче вверенной ему… комсомольское собрание… строгий выговор с занесением в личное дело… Кто за это предложение, прошу голосовать.

Поднимают руки все. И я тоже поднимаю свою руку. Я имею право голосовать за это наказание — не мне, а тому рядовому Соколову, который вчера допустил преступную халатность. Потому что сегодня рядовой Соколов в чем-то уже другой — вот только совсем ни к чему этот комок в горле, который никак не проглотить рядовому Соколову.

Весна (продолжение)

Мы можем подолгу стоять на камнях, подняв голову и не сводя глаз с неба. Началось чудо. Оно началось ночью, когда я, проснувшись, услышал какие-то трубные голоса и выскочил на крыльцо. В темноте ничего не было видно, но трубные голоса раздавались сверху. День и ночь, день и ночь над нами летят утки, маленькие чирки и большие, с белыми подкрыльями, крохали. Тянут дикие гуси — это их клики я услышал ночью. Журавлиный клин рассек небо и скрылся вдали, а жаль — мне хотелось бы поглядеть на журавлей поближе, но им, наверное, нужны болота, а у нас на острове — камни да мхи… Потом пролетели лебеди: будто надвинулось белое облако и растворилось за горизонтом. Они кричали радостно и победно, словно уже видели оттуда, сверху, места своих гнездовий и спешили — скорей, скорей, отдохнуть после нелегкого пути и дать новую жизнь таким же красавцам, как они сами… Скорей, скорей!

Усталые стаи опускались на воду возле острова, совсем близко, а потом птицы словно бы начинали бежать по воде и снова поднимались ввысь. Скорей, скорей! Я видел с вышки, как по льду, который еще лежал между прибрежных камней, крадется к стае лиса. У нас на острове есть лиса! Я крикнул — и стая поднялась, а лиса повернула свою остроносую мордочку и долго глядела на меня, словно недоумевая, зачем я оставил ее без обеда. Ничего, лучше лови мышей, рыжая!

И еще радость — пришел катер…

Письма

От Зои (десятое)

«Дорогие мальчики! Опять от вас долго ничего нет, но я уже не очень волнуюсь. Знаю, как вам служится, и потому не только не волнуюсь, но и не сержусь.

Я еще в Ленинграде. Никак не отпускают меня на КамАЗ! Хожу, спорю, даже ругаюсь. По закону я имею право уйти с работы, но меня уговаривают остаться хотя бы до осени. Не знаю, удастся ли уехать раньше. В райкоме комсомола даже прочитали целую нотацию, но потом сказали, чтобы подготовила вместо себя бригадира — тогда разрешат ехать».

(Молодцы там, в райкоме! Впрочем, уж если Зойка вбила себе в голову, что должна уехать, это прочно. Что изменится для меня, если она уедет не сейчас, а осенью? Ничего.)

От Колянича

«Дорогой Володька! Во-первых, поздравляем тебя и всех твоих друзей-пограничников с праздником: Первомаем и Днем Победы. Вот уже почти год службы у тебя позади. Но долг, выполненный наполовину, — это еще не весь долг.

Дома все в порядке. Ну а чтобы много не писать, я пошел на хитрость и прилагаю письмо от твоей бригады…»

От ребят

«Здравствуй, старик!

Мы и ахнуть не успели, как ты уже отслужил почти год! Извини, что не писали: работенки, сам знаешь, хватает. В цехе у нас новое начальство и новые идеи. Но, кроме идей, существуют месячный, квартальный и годовой планы — если ты не забыл… Вот и даем план так, что дружно красуемся на Доске почета.

Сейчас горячие деньки. Варим сложные конструкции: деталька тонн на двадцать! Таких ты еще не пробовал.

Новостей за год, конечно, накопилось, но вкратце так.

Борька кончает техникум и становится нашим непосредственным начальством.

Валерку мы женили. Помнишь крановщицу Лиду из пятого цеха? У Валерки оказался отличный вкус, но что в нем увидела Лида, нам до сих пор не совсем понятно. Сенька сдал на пятый разряд и теперь маэстро. Тоже собирается обзавестись семьей, но пока ходит на танцы в наш ДК и пленяет девушек огромным, самым модным галстуком в красно-желтых пятнах. Что-то никто не пленяется. Не повесишь же на шею объявление: «У меня пятый разряд!»

Виктор в отпуске, укатил в Сочи и пишет, что уже купался. Может, врет, а может, и на самом деле выкупался в ванной с дороги.

Как твои дела? Написал бы нам…»

От Костьки

«Володя!

Почему я пишу тебе, а не вам? Потому, наверно, что перед тобой я виноват больше, чем перед другими, и еще потому, что все-таки именно мы до известного времени были более близкими товарищами. Потом мне рассказали, что это ты нашел меня на стрельбище и приволок домой. Спасибо. Впрочем, наверно, за это не положено благодарить, и ты только обидишься.

Что сказать про себя? Вот очнулся, и дело пошло на поправку. Лежу и все время вспоминаю, думаю…

Ты, наверно, спросишь, почему я молчал, не говорил, что мне плохо, и еще ругался, когда вы ко мне приставали? Честно говоря, я чувствовал, что отношение ребят, и твое тоже, ко мне здорово переменилось. И я подумал, что вы мне все равно не поверите, скажете, что я филоню и придуриваюсь. Думал, что живот поболит и перестанет. Терпел честно, но там, на стрельбище, почувствовал такую боль, что перед глазами пошли круги, и больше ничего не помню. Очнулся уже после операции и долго не мог сообразить, где я.

Вот за это прошу всех ребят простить меня.

Лене Басову и сержанту Сырцову я на днях напишу отдельно. Оказывается, это очень паршивая штука — сознание своей вины. Но, честно говоря, мне легче уже потому, что понял это.

Вообще я лежу и думаю о том, что многое делал не то, что нужно.

Доктор, который меня лечит, сказал, что я родился в рубашке и что меня вытащили за ногу с того света. Мог бы загнуться и кем бы тогда остался в вашей памяти? Поверь честному слову, я сейчас не красуюсь, а говорю все так, как есть.

Вообще очень прошу по старой дружбе писать хоть изредка. Я все время вспоминаю наш остров, и прожекторную, и всех ребят. Дорого бы дал, чтобы не валяться вот так в городе, а быть снова с вами…»

* * *

Я знал: Костька не врет. Я-то давно простил ему все. Подумаешь, великое дело! Нет, не врет. Сам дошел до всего, своим ходом. А к нам он все-таки уже не успеет вернуться…

* * *

На катере была не только почта. Опять Эрих и я возили на берег канистры, ящики и коробки — «запаску» к технике и консервы, опять не без страха виляли между камней, и опять на катере приехали офицеры: начальник заставы и с ним еще один незнакомый нам старший лейтенант. И началась трудная жизнь. Стрельбы. Строевая. Физподготовка (даже Ложков ухитрился подтянуться пять раз). Работа с прожектором. Разбор. Старший лейтенант сразу увидел, что держатель третьего электрода не стандартный, не заводской, и долго крутил его в руках.

— Сами делали?

— Так точно. Вот рядовой Соколов сделал.

— И работает.

— Три месяца.

Старший лейтенант удивленно глядел на мою работу, будто это был какой-нибудь скифский черепок; Потом он приказал провести занятие и встал в сторонке с секундомером. И опять удивленно глядел на свой секундомер. Мы умели работать, и лучше бы он удивлялся, глядя на нас. Мы меняли электроды за двадцать пять секунд. Запускали дизель за минуту. Что бы вот так же было на проверке! Но на проверке мы будем нервничать…

Под конец мы прошли мимо офицеров строем, вколачивая подошвы в мокрую мягкую землю, и Ложков не завалился на меня.

Офицеры уехали вовремя — к утру начался шторм.

Это произошло сразу. Иссиня-черная туча надвинулась так стремительно, и так быстро погас день, что казалось, в большой комнате выключили свет. Ветер ударил по макушкам деревьев, сорвал провода, идущие от «машинного» к гаражу, разбросал и потащил по земле пустые ящики.

Шторм был со снегом, и снег резал лицо. Опять по земле легли белые вытянутые полосы, будто кто-то разорвал простыни и бросил клочья. Обрывки проводов бились о деревья и землю. Потом с грохотом повалилась сосна и легла рядом с домом.

Море пошло на нас. Перед камнями вырастала белая стена, волны колотились об эти камни со взрывами, и казалось, дом дрожит не от ветра, а от этих глухих, откуда-то из-под земли доносящихся взрывов.

Мне было и жутковато, и весело одновременно, Не улетела бы снова крыша! И выстояла бы вышка. Сырцов снял с нее часового, и я подумал — правильно. Ложков был зелено-фиолетового цвета. Он стоял на вышке, когда ударил этот шторм. Перепугался парень до невозможности: и уйти без приказа нельзя, и оставаться страшно. Вышку мотало. «Как будто в землетрясение попал», — рассказывал нам Ложков, помаленьку приходя в себя.

Шторм продолжался весь день, ночь и начал стихать к следующему утру. Мы чувствовали себя так, как, должно быть, чувствуют себя хозяева, вернувшиеся домой и увидевшие, что здесь побывали взломщики. Поваленные деревья выставили свои лапы-корни. В бане были выдавлены стекла и сорваны двери. Хорошо, мы с Эрихом вытащили лодку на берег, и она не пострадала… Сырцов сказал, что на этот раз мы легко отделались.

Была моя очередь идти на вышку, и я поднимался не без робости. Здесь ветер гудел, выл, свистел на все лады, и вышка походила на яблоню, с которой отряхивают яблоки. Вполне понятно, что Ложков здесь позеленел. Меня тоже начало мутить от тряски. На такой вышке не дежурить надо, а проверять вестибулярный аппарат у космонавтов.

Казалось, я стоял на вершине большой горы, а внизу громоздились горы поменьше. Они двигались, сшибались, догоняли друг друга и накрывали одна другую. В это кипение воды вдруг врывалась ослепительная полоса света — ветер разрывал тучи, и тогда стремительно падал сноп солнечного света.

И тогда, когда такой сноп упал, я и увидел лодку. Поначалу не поверил себе — откуда здесь Могла появиться лодка? Схватился за ручки МБТ, развернул трубу — и лодка оказалась перед глазами. Ее несло прямо к нам; она то поднималась, то проваливалась и снова выскакивала на гребень волны. В лодке было двое… Я метнулся в будку.

Кнопка — сигнал боевой тревоги. Ракетница на полочке. Две красные и одна зеленая. Ветер снес ракеты в сторону, но все равно на заставе уже заметили сигнал. Ребята выскакивали из дома, на ходу вставляя рожки в автоматы. Они не слышали, что я им кричал. Пришлось мне прогрохотать вниз, едва касаясь ступенек. Впрочем, теперь даже отсюда, снизу, была видна эта лодка.

— Разобьются, — вдруг сказал Эрих. — Это рыбаки. Спасать надо.

Я мельком подумал: почему он решил, что это рыбаки? А через секунду уже бежал за ним, к нашей лодке. Мы перевернули ее и столкнули на воду. Здесь, за камнями, было тихо. Вернее, почти тихо. Волны разбивались о камни там, дальше.

— Осторожней! — крикнул Сырцов. — В море не выходить!

Не так-то просто было выгребать против ветра. Лодка развернулась боком, и ее сразу же прижало к берегу. Эрих спрыгнул в воду и навалился на борт всем телом. Надо было идти против ветра — и мы все-таки повернули наш ялик. Эрих перевалился в лодку, и я увидел, что брюки у него мокрые выше колен: стало быть, нахватал воды в сапоги.

Мы гребли вместе, сидя друг против друга. Эрих положил свои руки поверх моих и толкал весла, а я тянул их — только так и можно было выгрести.

Мы не видели ту лодку. Сырцов показывал с берега рукой — правее, правее, — а как идти правее? Стоило только повернуть, как нас снова начало нести на берег. Лодка парусила. А Сырцов все махал нам — правее, еще правее, еще!

Наконец нам удалось зайти за камни. Здесь было тихо, и вода только крутилась. Ладони у меня горели. Я взглянул на берег, на ребят, и увидел, что они замерли, подавшись вперед.

— Скорей, — сказал Эрих. Он тоже увидел это и догадался раньше меня, что нужно скорее.

Все-таки мы не успели. Та лодка ударилась о камни прежде, чем мы подоспели. Я даже не слышал никакого треска. Нос той лодки задрался и, скользнув по полированному боку валуна, исчез под водой. Все это происходило слишком быстро, чтобы я мог сообразить, что делать дальше.

А дальше Эрих бросился в воду. Встал и полетел за борт. Глубина здесь была небольшой, ему по грудь; он пошел по дну, вскинув руки, а я лихорадочно греб за ним, потому что сразу полегчавшую лодку относило сильней и сильней. Я не видел Эриха — ведь я греб, сидя спиной, и оборачивался на секунду, чтобы самому не врезаться в какой-нибудь камень.

Потом возле лодки оказалось сразу три головы — и шесть рук одновременно вцепились в борт ялика. С ума они сошли, что ли? Перевернут же… Я убрал весла — и сразу лодку понесло к берегу. Там было совсем мелко. Ветер тащил наш ялик, а ялик тащил Эриха и тех двоих.

И опять все происходило слишком быстро. Резкий удар о берег. Ребята с автоматами возле лодки. Эрих, встающий первым и помогающий подняться тем двоим. Все. Я полез в карман за сигаретами. Больше всего на свете мне хотелось закурить. Вытащить лодку успеем. Главное — закурить и маленько прийти в себя. Ведь я даже не сообразил, почему в лодке вместе с Эрихом оказался именно я, а не кто-нибудь из ребят. Должно быть, сработал рефлекс. Раз мы с ним ездим обычно к катеру — значит, и на этот раз в голове сработала какая-то шестеренка или пружинка. Но ничего, все в порядке. И, только закурив, я поглядел на тех, вытащенных Эрихом.

Одному было лет шестьдесят, наверно. А другой совсем пацан. Старик еще держался, а пацан как повис на Эрихе, так и не отпускал его. Их повели в дом, совсем забыв обо мне. Пришлось крикнуть:

— Эй, а кто будет вытаскивать лодку, черти зеленые?!

Все-таки были нарушители границы, не «спасенные», а «задержанные», и, как полагалось, Сырцов произвел обыск, только потом их переодели и начали отпаивать чаем. Ленька побежал топить баню. Сашка сворачивал рацию. Оказывается, все это время он был на связи с заставой, комендатурой и отрядом. Кажется, сработали мы совсем неплохо. Только нарушители попались несерьезные: конечно, рыбаки, а вовсе не какие-нибудь шпионы. Мальчишка лет тринадцати или четырнадцати.

Сидит и дрожит, кутаясь в два одеяла. Старик вроде бы ничего, даже улыбается нам и что-то говорит по-фински. А может, и не по-фински, бес его знает.

Вещи, найденные при обыске, лежат в нашей спальне: два ножа, мокрая пачка с расползающимися сигаретами, зажигалка, коробка с крючками, компас, часы, какая-то бумажка, которую Сырцов не рискнул развернуть. Пусть лежит и сохнет до прибытия начальства. С заставы передали — ждите вертолет, когда стихнет ветер. Не хотят рисковать. Значит, пока эти двое будут у нас.

Эрих переоделся, и ему тоже в первую очередь был налит чай. Он сидел рядом с задержанными, грел о кружку красные руки и молчал. Старик что-то сказал пацану, тот ответил — Эрих далее бровью не повел. Но я-то уже догадался, что он молчит нарочно. Я слышал, что эстонцы запросто понимают финнов. И сейчас Эрих просто хочет послушать, о чем они говорят.

Вдруг старик сказал, показывая на себя:

— Матти. Матти Корппи, — потом ткнул пальцем в пацана. — Вяйне. — И заговорил, заговорил, а мы покачивали головами: нет, никто не понимал ни слова. Тогда старик начал показывать, как на крючок надевают наживку и вытаскивают добычу. Изображал рыбака. Я смотрел на его руки с короткими, растрескавшимися, неуклюжими пальцами. У него были сильные руки, у этого Матти Корппи, не то что у пацана.

Старик оказался совсем неплохим артистом. Мы понимали каждый его жест. Он показывал, как вышел с этим пацаном, Вяйне, в море, как начали ловить рыбу, как налетел шторм и их понесло, и как отказал мотор, а потом вырвало весло… Все, все было понятно без всяких слов. Что ж, им повезло. Черт с ней, с лодкой, благо сами живы остались. Через несколько дней их передадут финскому пограничному комиссару, и то-то будет рассказов у Вяйне, как он побывал в России, в Советском Союзе.

Эрих повел задержанных в баню. Они парились там часа два, не меньше. Надо было где-то устроить их на ночлег. Сырцов решил: там же, в бане. Окна мы заколотили фанерой и убрали осколки стекол, выбитых ветром. Правда, придется ставить у дверей часового. Ничего не поделаешь. Так положено.

Но после бани они вернулись в дом, и Эрих тихо сказал:

— Рыбаки. Дед и внук. Парень лодку жалеет. Недавно купили мотор. Хотели лосося поймать.

— Ясно, — сказал Сырцов. — Пожалуй, можешь поговорить.

Эрих что-то сказал Корппи, и старик вытаращил на него бесцветные, слинявшие, слезящие глаза. Я-то думал — финны молчуны, а этот трещал как пулемёт. Эрих переводил, запинаясь.

— Говорят, они небогатые люди. Вообще, не совсем рыбаки. Еще это… гонят смолу. — Видимо, Он понимал не все, что говорил Матти. — А, ясно. Его жена рожала восемь раз — восемь детей. Уже столько же внуков. Два сына работают в Турку. На верфях «Крейтон-Вулкан»… У него есть письмо от сына, которое мы отобрали. Оба рабочие.

— Коммунисты? — спросил Ленька. Старик понял это без перевода и покачал головой. Нет.

Эрих часто переспрашивал старика, но все-таки переводил. Оказывается, этот пацан — его внук. Вяйне живет с дедом потому, что в городе очень дорого. В городе все дороже. Хлеб дороже, масло, мясо. У Вяйне неважное здоровье, но в городе врачу надо платить больше, чем в деревне. У них на три общины один врач, и ему можно платить рыбой, утками, яйцами.

— Во дает! — сказал Ложков. — Значит, пощупает тебя доктор — гони утку?

— Первый раз слышишь, что ли? — не поворачиваясь, сказал Сырцов. — У них же капитализм все-таки. — И попросил Эриха: — Ты переведи, зачем они далеко в море уходили, если у них такая лодчонка хилая?

Эрих перевел.

— Он говорит, у берега ставить нельзя. Там каждый остров — частный. Личная собственность.

— Значит, простому человеку и порыбачить негде? — все удивлялся Ложков.

Эрих уже устал. И баня его разморила, должно быть. Но все-таки переводил.

— Ты погоди, — не унимался Ложков. — Что ж, значит, выходит? Заболел — плати. Хочешь учиться — плати. Хочешь жить в квартире отдай четверть зарплаты и не греши! А сам вот — мотор купил. Ты спроси, у него какое хозяйство? Ну, кулак ей там или середняк?

Эрих не стал спрашивать.

— Ты на его руки погляди, — ответил он. Старик курил наш «Памир» и кашлял — сигареты

были крепкими для него, а может, простыл за те полтора дня, что их несло. Вяйне начал подремывать. Пришлось потрясти его за плечо. Идем, идем спать. Уже в дверях старик Матти обернулся, просительно поглядел на нас и пощелкал пальцем по дряблой, заросшей седой щетиной шее.

— Спрашивает, нет ли выпить, — сказал я. Сырцов покачал головой, и старик тяжело вздохнул. Конечно, обидно: попасть к русским и не попробовать русской водки.

Но мне ведь надо на вышку. Головня только подменил меня там, а я и забыл об этом. Мне стоять еще полтора часа. Ветер не стихает, и вышка гудит по-прежнему.

— Ну как там? — спрашивает Сашка.

— Спать пошли.

— Я не об этом. Рассказывали они чего-нибудь?

— Рассказывали.

Я гляжу на море, на эти мечущиеся волны, покрытые ослепительно-белой пеной, и мне как-то страшно, что там, за ними, люди живут совсем не так, как мы. Одно дело читать об этом в газетах и совсем другое — своими глазами увидеть мальчишку, который не может жить у родителей в городе потому, что там дороже платить врачу.

* * *

Вертолет появился через два дня.

Гигантская стрекоза опустилась рядом с домом, на поляне, утрамбованной нашими ногами — здесь мы занимались строевой. Лопасти покрутились, повисли — тогда раскрылась дверца и показался комендант участка, подполковник Лобода. Сам прилетел!

Вместе с ним были два солдата и длинный, обвешанный фотоаппаратами, прапорщик. Я подумал: «Какой-нибудь технический эксперт». Прапорщик оказался корреспондентом нашей окружной газеты «Пограничник» и сразу взял Эриха и меня в оборот. Сначала он вытащил блокнот и сказал:

— Коротко, без лирики. Самую суть.

Рассказывать пришлось мне. Прапорщик записывал, повторяя: «Спокойней, видишь — не успеваю»… Потом подозвал Сашку Головню и расставил нас на камнях. Мы стояли, сжимая автоматы и вглядываясь в даль. Прапорщик снимал нас сверху, снизу, сбоку, а я еле сдерживался, чтоб не засмеяться. «Нужны дубли», — вспомнилось мне. Итак, третий раз я попадаю в газету.

— Читайте о себе в День пограничника, — сказал длинный прапорщик. — Желаю успеха.

Финнов пригласили в вертолет, и вдруг Вяйне заревел, прижавшись к деду. Шел и ревел, как белуга, со страха. Уже подойдя к вертолету, Матти обернулся и, отыскав глазами меня и Эриха, сказал по-русски:

— Спасибо, спасибо…

— Не за что, — сказал я. — Не заплывайте далеко.

Вот тогда-то к нам и подошел комендант. Протянул руку Эриху, Сашке, мне. И вспомнил все-таки:

— Товарищ Соколов, кажется?

— Так точно, товарищ подполковник.

— Значит, все полезно, что в рот полезло? И от сна еще никто не умирал?

Я засмеялся. Просто мне стало очень смешно. Подполковник тоже засмеялся. Но тут же я увидел за его спиной Сырцова. Сержант был мрачен.

— Разрешите обратиться, товарищ подполковник? — сказал я.

— Да.

— У нас тут ЧП было. С прожектором.

— Знаю.

— Сержант Сырцов взял вину на себя. Виноват же я был один.

— Догадывался. У вас все?

— Все, — растерялся я.

— Ну, если все, тогда нам пора.

Мы схватились за фуражки и пригнулись от ветра, поднятого лопастями. Как во время шторма. Вертолет медленно оторвался от лужайки и начал отлетать боком. Я никогда не летал в вертолете. Наверно, страшновато. И Вяйне испугался. А все-таки они молодцы, эти Корппи. Недаром ели наш хлеб. Собрали все сети и перелатали их так, что сети стали как новенькие…

— Ты чего мрачный? — спросил я Сырцова. — Неприятности?

— Выговор, — сказал Сырцов, глядя в сторону. — А вам троим отпуск по десять дней.

— Мне-то за что? — удивился Сашка.

— За бесперебойную радиосвязь, — объяснил Сырцов. — Подполковник сказал, что ты как Озеров репортаж вел. Короче, сговоритесь, кто пойдет по очереди, и двигайте после проверки.

Десять дней! Проверка будет вот-вот… И десять дней я буду дома! Я поглядел на Эриха, на Сашку и спросил:

— Качнем?

— Качнем, — кивнул Эрих. Сырцов попятился. Но было уже поздно. Мы схватили его и начали качать, а он прижимал к себе фуражку и кричал: «Отставить! Отставить, я говорю!» Пусть кричит. Оказывается, не всегда нужно выполнять приказ командира.

Ленинград. Дом. Все мои

Очередь мы разыграли так: написали на трех бумажках номера, скатали эти бумажки, кинули в шапку, и каждый вытаскивал свой номер.

Первым в отпуск пойду я. Вторым — Сашка. Третий — Эрих. Он обрадовался. В июне дома лучше всего. Так мы ему и поверили. Просто в июне у его Марты кончается сессия.

Я словно бы не заметил, как прошла весенняя проверка. Сырцов цвел. Еще бы! У всех, кроме Ложкова, пятерки и четверки. Даже Ленька вытянул физподготовку на «хорошо». Не знаю, как это ему удалось. Но теперь все позади, и я могу ехать. Странная это штука — нетерпение. Мне все время казалось, что я куда-то безнадежно опаздываю, и то и дело глядел на часы, хотя катер будет неизвестно когда. Видимо, поэтому плохо сплю.

…Ощущение праздника пришло в тот момент, когда на вокзале меня остановил комендантский патруль и моряк-лейтенант проверил документы. Все в полном порядке. До отхода поезда оставался час, в кармане у меня — получка за полгода. Можно было съесть прорву мороженого.

Прошли две девушки, поглядели на меня, и одна что-то сказала другой: обе обернулись. Хорошо, учтем. Я ел мороженое, по-верблюжьи вытягивая шею из тесного воротника, чтобы не накапать на новенькую, еще ни разу не надеванную форму. Брюки у меня были отпарены до кинжальной остроты; рубашка малость давила шею, но это из-за непривычного галстука. А если чуть скосить глаза — на плечах словно весенний луг: зеленые погоны с золотыми буквами ПВ. Я видел себя как бы со стороны, и мне ужасно нравился этот парень в зеленой фуражке. Конечно, не очень солидно выглядело, что такой парень кусками хватает мороженое, но тут уж я ничего не мог поделать с собой. Полгода не ел мороженого!

Сверток со свежей рыбой я положил на полку. Вчера Эрих и Ленька поймали здоровенных лещей и дали мне с собой три штуки. Эрих посыпал солью жабры, нарвал крапивы, переложил лещей ею и сказал, что в таком виде рыба доедет благополучно. Как в холодильнике.

Мама, конечно, ахнет, увидев таких красавцев. В магазинах или на рынке нет ничего похожего.

Конечно, мне не повезло в другом. В Ленинград поезд придет в шестнадцать десять. Дома никого не будет до восемнадцати тридцати. Два часа с лишним я должен быть на улице. Правда, можно было бы позвонить маме, но я забыл ее служебный телефон, а номер заводского коммутатора не знал вовсе. В таком случае лучше всего будет поехать на завод и позвонить Коляничу из бюро пропусков.

Смотрел в окно, и казалось, что перед глазами в обратную сторону разматывается уже виденная однажды кинопленка. Год назад я видел эти же аккуратные платформы, привокзальные киоски, очереди к автобусам. Потом пошли дачные пригороды; уйма детишек, в вагоне запахло жженым — это в садах жгли прошлогоднюю листву.

Я не замечал, как в вагоне становится многолюднее. Кто-то спросил меня: «Здесь свободно?» — и я кивнул. Пожилая женщина с большой хозяйственной сумкой села напротив.

До Ленинграда было совсем близко.

— Отслужил, сынок? — спросила пожилая женщина.

— Нет еще.

— В отпуск, стало быть?

— Да.

— В Ленинград.

— А куда же?

— Это хорошо. Близко служишь. А мой вот — на Дальнем Востоке.

— Далековато, — согласился я. — Пограничник?

— Нет, связист.

— Тоже ничего, — кивнул я. — Первогодок?

__ Первогодок. И время-то нынче мирное, и сам пишет, что там хорошо, а я вся извелась.

__ Чего изводиться-то зря? — спросил я. — Мы не маленькие.

__ Это вы для себя большие, а для нас — маленькие, — улыбнулась она и полезла в сумку. — Вот, пирожки у меня есть. Хочешь? С морковкой.

Есть мне хотелось здорово. Вокзальный буфет закрылся как раз перед моим носом: обеденный перерыв. Так что пирожок-другой оказались бы очень кстати. Взял пирожок, она сказала: бери еще — и я взял еще один. Там, в пакете, было всего пять штук. Я ел пирожки с морковкой, настоящие домашние пирожки, и слушал женщину:

— …Тайга там, пишет, такая, что наши леса перед ней вроде Летнего сада. Тигры водятся. Вон куда заехал!

Я согласно кивал в ответ: да, действительно, далековато заехал.

— Он до службы в радиотехникуме учился, Володька-то. А ты где?

— На жавоже аботал, — сказал я, прожевывая пирожок. Она поняла. — Ах, вот оно что, — на заводе! А мать, отец есть?

— А у нас нет отца, — сказала она. — Пять лет назад в поселке пожар был, он троих детишек спас, да сам обгорел. — И отвернулась к окошку.

Я с трудом проглотил последний кусок.

Мы долго ехали молча. Вдруг женщина начала торопливо собираться: сейчас ей выходить, чуть не прозевала свою остановку.

— Погодите, — сказал я и тоже встал.

Из своего пакета я вынул леща с приставшими к золотым бокам листьями крапивы.

— Вот, возьмите. Наш, пограничный. Не бойтесь, вчера вечером поймали. — Женщина не хотела брать рыбу. — Берите, берите. И бумага у меня есть, сейчас завернем.

Я вырвал из «Огонька» несколько страниц.

— Спасибо, сынок, — тихо сказала женщина. — Счастливо тебе. Как тебя звать?

— Так же, как и вашего, — ответил я.

В бюро пропусков было пусто, только какой-то парень в немыслимых клешах и клетчатом пиджаке разговаривал по местному телефону. Когда я вошел, он отвернулся, будто так я не услышу, о чем он говорит. Но я быстро догадался, что он разговаривал с девушкой. «Ну а когда же?.. Почему не сегодня?.. У тебя вечно дела…» Я ждал, ждал, а потом тронул его за плечо:

— Эй, закругляйся.

— Подождешь… Это я не тебе… Так когда же точно? Ну, как хочешь.

— Не может она сегодня, — объяснил я парню. — Не приставай.

Он со злостью швырнул трубку на рычаг и вышел, не поглядев на меня. Я поднял трубку — она была горячая: должно быть разговор у парня был долгий.

— Шестьсот тридцать шесть. Это номер нашего участка.

— Мастера Соколова, пожалуйста.

— Слушаю.

— Николай Николаевич?

— Володька! — Колянич кричит в трубку, как оглашенный. — Володька, стой на месте — и никуда! Понял? Я сейчас.

…Колянич налетел на меня, смял, и опять я был маленьким и слабым перед ним. Он спрашивал и не дожидался моего ответа: какой судьбой? не заболел ли? надолго ли?

— Ну вот, — проворчал я, выкарабкиваясь из его рук. — Не успел приехать, а ты уже спрашиваешь, надолго ли?

— Да покажись! — Он отодвинул меня и посмотрел издали. — В глазах у тебя вроде бы что-то осмысленное появилось?

Начинается!

Он потащил меня к начальнику охраны. Может, разрешит без пропуска по старому знакомству.

Мы пересекли длинный заводской двор, вошли в цех, и вдруг у меня сладко и радостно защемило сердце.

Стояла на тумбе перевернутая чаша, и из нее бил фонтанчик, тот самый… И, как тогда, три года назад, я прикоснулся губами к холодной воде, сразу вспомнив ее вкус. С этой удивительной воды для меня начался завод, и сейчас я как бы заново переживал встречу с ним. Пил жадно; вода скатывалась по подбородку и брызгала на рубашку, на мундир, а я не мог оторваться.

Все повторялось. И грохот листогибочной машины, когда-то так ошеломивший меня, и предупреждающий звонок крана, несущего огромную заготовку, и даже запах — кисловатый запах металла — все повторялось и вернулось ко мне.

Я даже не очень огорчился, что моих ребят не оказалось на месте — они работают в вечернюю смену. Ничего, я еще приду сюда, а потом вся бригада нагрянет ко мне.

На нашем участке работали какие-то незнакомые парни; Колянич сказал — из ПТУ, очень грамотные ребята. Для меня же это были «салаги». Наверное, второй разряд всего-навсего. Вот один такой варит шов — брызги летят. Ясное же дело — далеко держит дугу.

Зато еще издали я увидел квадратную фигуру своего бывшего бригадира и учителя — дядя Леши Савдунина. Все-таки опять повезло!

— Разрешите доложить, рядовой Соколов прибыл! — сказал я. Дядя Леша улыбнулся, и глаза у него стали щелочками. В нем все было квадратным, и только глаза круглыми, да и то превращались в такие вот щелочки, когда он улыбался.

Дядя Леша протянул мне квадратную руку, и я взял ее с опаской. Обычно после его рукопожатия пальцы слипались и белели.

— Ничего, — сказал он. — Вполне.

Савдунин был неразговорчив; пожалуй, даже Эрих Кыргемаа показался бы перед ним болтуном. Он сказал два слова и опять долго улыбался, а потом все-таки спросил:

— Как?

— Все в порядке, граница на замке, дядя Леша.

— Ты его поздравь, — сказал мне Колянич. — К пятидесятилетию орденом наградили, «Знак Почета». Вчера праздновали.

Я заволновался. Знал бы, что дяде Леше пятьдесят, заранее поздравил бы. А теперь-то чего, задним числом? И подарка не сделал никакого. Впрочем, хоть это…

— Газетка найдется? — спросил я Колянича. Он пожал плечами. В конторке, кажется, есть. До конторки было далековато. Ребята-сварщики поглядывали на нас с любопытством, и я крикнул: — Газетки у вас не найдется?

Газета нашлась. Я развернул пакет и шлепнул на газету леща. Парень, который дал мне газету, вытаращил глаза: вот это штука! Отродясь не видал таких! Я протянул леща Савдунину.

— Принимайте, дядя Леша.

— Спасибо.

— Говорят, с кашей хорошо, — сказал парень. — С гречневой. Ты сам поймал или купил?

Я смерил его самым презрительным взглядом. А ребята уже толпились вокруг нас, и каждому обязательно хотелось потыкать леща пальцем.

— Рыбу не видели, что ли? — сказал я. — А ну, снимай щиток.

— Что? — не понял парень, который дал мне газету.

— Щиток, говорю, снимай. И робу.

Он покорно снял со своей головы щиток, а я со своей — фуражку. Надел щиток. Скинул на руки Колянича мундир и натянул брезентовую робу. Спросил парня, кивнув на сварочную плиту:

— Заземлено?

— Пустой вопрос, — сказал он. Очевидно, обиделся.

Это было мое место. Парень просто не знал этого, иначе не обижался бы. Я посмотрел на деталь — старая знакомая, такие я уже варил. Я выбросил из зажима сгоревший электрод и поставил другой, четырехмиллиметровый, опустил щиток.

Обычно сварщики зажигают дугу «тычком». Но я был из школы Савдунина, что ни говори. Мы зажигали дугу, чиркая электродом, как спичкой. Я чиркнул — и сквозь черное стекло наконец-то увидел, как капли электрода начали падать в «ванну» — оплавленные края шва.

Я ничего не забыл! Я вел электрод, чуть покачивая его от кромки шва к кромке, стараясь держать дугу как можно ближе к металлу. Там опять происходило чудо, уже не раз виденное и не раз пережитое мной. Я соединил два разрозненных куска металла — и рождалась деталь, вещь.

Все!

Я откинул щиток на маковку.

Шов был ровный, чистый, ни бугорка, ни ямки.

— Как масло сварил, — сказал кто-то.

Они стояли поодаль — Колянич, Савдунин, салаги — и теперь тянулись, чтобы взглянуть: не запорол ли деталь этот нахальный солдат-пограничник? Ничего! Четвертый разряд не дают за здорово живешь.

— Трудись, — сказал я парню, отдавая щиток и скидывая робу. — Кто-то из великих сказал, что труд есть отец удовольствия. Усек?

— А ты, случайно, не из Борькиной бригады?

— Угадал.

— Вопросов больше нет. Раз треплешься, значит, из Борькиной.

Я протянул ему руку.

С дядей Лешей мы расцеловались, и опять он сказал мне «спасибо». Это было уже много для дяди Леши — «ничего, вполне» и два раза «спасибо».

Мы еще увидимся. А теперь — в конторку, к телефону, звонить матери.

В проходной меня остановил вахтер — я знал его давно, хотя не помнил ни имени, ни отчества. Он был старый, должно быть, уже пенсионер, и всегда подолгу всматривался в фотографии на пропусках. Рабочие шумели — давай, батя, быстрей, а бдительность дома проявляй, чтоб старуха к другому не ушла. Но он неспешно глядел на пропуск, потом на тебя, и только после этого кивал — проходи! Я тоже всегда злился на него. И теперь он снова остановил меня.

— Что в пакете?

— Токарный станок.

— Раскройте пакет.

Я посмотрел на пакет. Зачем нам один лещ? Ладно, батя, держи! Такую продукцию на нашем заводе еще не выпускают. И вышел за проходную.

У Колянича сегодня партбюро, он придет домой позже. На улице я остановился и огляделся. Доску почета перенесли на другое место, поближе к проходной. Я пробежал по ней глазами и увидел четыре смеющиеся физиономии: Борька Тамарченко, Валерка Кусков, Сенька Левенфиш, Витька Пономарев. Я подмигнул им. Ничего! Через год придется вам потесниться, дорогие мои! Я тоже хочу улыбаться с Доски рядом с вами.

* * *

Утром мои ушли на работу, и я ничего не слышал. Все-таки великая штука — привычка: я не спал ночь, свалился к утру, а проснулся оттого, что луч солнца добрался по стене до моего лица и мне стало жарко.

Солнце появлялось в нашей квартире около часа дня. Это было непростительно — так долго спать, да еще в отпуске!

На столе лежала записка: «Вся еда в холодильнике. Будем в шесть. А ты начал храпеть, как настоящий мужчина». Какая там еда! Я наспех выпил холодного чая и выскочил на улицу. Конечно, в общежитии Зои нет, она на работе. Но там могут сказать, где она сегодня работает.

— А я почем знаю где? — сердито сказала дежурная. — Подожди до вечера, придет твоя Рыжова.

— Может, кто-нибудь другой знает? — тоскливо спросил я. — Ну, может, кто-нибудь из ее бригады здесь есть? Или подружки.

Дежурная поглядела на мои погоны и смягчилась. Показала, как пройти к коменданту общежития. И через несколько минут я ехал с Московского на улицу Марата: Зоя работала там.

На улице Марата в лесах стояло домов десять. Я подходил, задирал голову и кричал:

— Бригада Рыжовой здесь?

— Нету!

На лесах восьмого дома вообще никого не было. Я прошел во двор, заваленный строительным мусором, — никого. Поднялся по лесам, заглядывая в распахнутые окна. Квартиры еще пустовали; дом отделывали после капитального ремонта.

Второй, третий, четвертый этаж… Мне послышались голоса, и я пошел на них. Где-то спорили; голоса становились все громче и громче; я догадался, что люди собрались в пустой квартире, — и вдруг явственно донесся Зойкин голос:

— Хватит галдеть. Давайте дело говорите. Собрание у них, что ли?

И опять Зойка командует:

— Я и говорю дело. Нужен им твой сервиз. Приемник с проигрывателем надо покупать, вот что. Те же сто шестьдесят рублей.

Нет, не собрание. Либо подружка выходит замуж, либо кто-то из ребят женится. Я подошел к окну и увидел Зойку.

Я увидел ее сразу, хотя здесь, в пустой комнате, было человек десять или двенадцать. Девчата сидели на полу, на газетах, и перед ними были бутылки с кефиром и бутерброды, это я тоже заметил сразу. Им было жарко, девчонкам — они скинули куртки и сидели в лифчиках или майках, и Зоя тоже была в белой, плотно облегающей майке.

— Можно войти? — спросил я.

Они завизжали, как будто в окне появился какой-нибудь динозавр, и кинулись к своим курткам, только Зоя спокойно глядела на меня, словно не веря, что это ей не снится. Потом встала, медленно подошла к окну и поднялась на подоконник. Я снова видел ее серые, в разбегающихся лучиках большие глаза.

— Здравствуй.

Я был на лесах, а она на подоконнике. Ей пришлось нагнуться, чтобы поцеловать меня. Я легко приподнял ее, поставил рядом с собой, и она снова оказалась маленькой. Совсем мальчишка в брюках и майке. А девушки уже высунулись и пялили на меня глаза. Одна из них спросила:

— Это который? Володя или Саша?

— Володя, — ответила Зойка. — С ума можно сойти!

— Лучше оденься, бесстыжая, — сказала другая. — Парень и тот краснеет, а ей хоть бы что.

Наверно, я действительно стоял красный, и глазастые девчонки сразу засекли это. Но Зойка, казалось, ничего не слышала.

— Ты в отпуск?

— Да. На десять дней.

— Нагуляетесь, — заметили девушки, — за десять дней.

— Идем к нам, — сказала Зоя. — У нас перерыв.

Я тоже сел на газету, и Зойкина бригада расселась рядом. На меня глядели, глядели во все глаза. «А мы ваши письма читаем. Вы красиво, пишете!» — «Кефирчику не желаете?» — «А что же вы Сашу с собой не взяли?»

Но я поворачивался к Зое и не узнавал ее. Она была какая-то незнакомая. Растерянная, или задумчивая, или обеспокоенная чем-то. Мне стало тревожно. Почему она стала такой, едва появился я? Что случилось за эти несколько минут? «Так налить вам кефирчику?»

— Нет, спасибо, — сказал я. — Мне-то вообще пора.

— Хорошо, — кивнула Зоя. — Встретимся вечером. Я подойду к твоему дому в восемь.

Мне надо было ждать пять часов.

Мама расстроилась, когда я начал одеваться. Это еще куда? Колянич хмыкнул. Сама же вчера говорила: «Как ты вырос!»

* * *

Мама сказала:

— Но не в первый же день!

__ — Уже второй, — поправил ее Колянич. — Передавай Зое привет. По-моему, ничего девушка. Боевая.

— Конечно, если влезает в окно к незнакомому человеку, — заметила мама.

Я чмокнул ее в щеку и подмигнул Коляничу. Все правильно! Не надо меня ждать. Было уже без пяти восемь. Я выскочил на улицу. Зойка стояла там и ждала меня.

— Пойдем, — кивнул я. — Будем ходить. Я же помню — ты любишь ходить. — И взял ее под руку.

Там, на прожекторной, я часами представлял себе, как мы встретимся, — и все равно даже куда более яркие представления померкли перед этой вот минутой. Померкли, хотя не происходило ничего особенного: мы просто шли, и люди обгоняли нас, и никто не обращал на нас внимания, разве что только идущие навстречу офицеры, которым я отдавал честь.

Зойка казалась по-прежнему задумчивой или чем-то обеспокоенной, и чувство тревоги не покидало меня. Все разговоры впереди. А мне хотелось, чтобы они уже кончились.

— Как ты все-таки решила? Едешь?

— Да. Через две недели.

— Так быстро? Ты же писала — осенью.

— Оказалось, можно раньше… Тебе отпуск дали просто так или…

— Не просто так. Где ты будешь там жить.

— Это не проблема, Володька. Важно, не где жить, а как жить. Я иначе не могу. Жаль, что ты этого не понимаешь.

Мы вышли к Неве у Володарского моста. Но реке буксиры тянули огромный плот. Вились чайки, вскрикивая протяжно и печально, будто жалуясь, что буксиры и плот мешают им ловить рыбу. В этот вечерний час народа было немного. Мы шли по набережной, и Зоя сказала:

— Конечно, Ленинград — это Ленинград. Я буду приезжать сюда, ходить по театрам, Эрмитажу, просто по Неве. Все это мое и во мне останется. Но иначе я не могу. Ты думал когда-нибудь о старости?

Этого еще только не хватало — думать о старости!

— А я однажды подумала. Пришла к нам в общежитие старая женщина. Рассказывала, как строила Комсомольск-на-Амуре, потом воевала, потом опять строила — в Минске. Я смотрела на нее и, хочешь верь, хочешь не верь, видела, что она молодеет! Я хочу быть молодой в старости.

Потом, после, я вспоминал длинный путь от Володарского моста, через весь Невский, к Академии художеств, и потом дальше, дальше — на Петроградскую, на другой конец города, к приморскому парку Победы, — вспоминал и думал: мы больше говорили или молчали? Иногда молчание было долгим. Зоя нарушала его первой.

— Так за что же тебе дали отпуск?

— Было одно дело… Я не могу рассказывать. Все-таки граница.

— Ты по-прежнему хвастунишка, д'Артаньян?

— Считай как хочешь.

— Я никак не могу понять: что же в тебе переменилось?

— Мама говорит — подрос вроде бы.

— Нет, не то.

Опять долгое молчание.

— Когда ты появился, я перепугалась до смерти. Сегодня с утра думала о тебе и ругала себя последними словами, что никак не соберусь сесть за письмо. И вдруг — ты. А Саша не приедет?

— Приедет. Он успеет тебя проводить.

Она быстро повернулась ко мне.

— Правда?

— Ты обрадовалась, — заметил я.

Уже начались белые ночи. В парке остро пахло сиренью. Сирень цвела буйно, и небо тоже было сиреневым — в разметавшихся облаках, освещенных невидимым с земли солнцем.

Да, Зоя обрадовалась, что Сашка будет здесь и успеет ее проводить. Она не могла скрыть это или даже не пыталась скрыть. Почему? Опять это «почему»? Ведь она в глаза Сашку никогда не видела!

— Почему ты обрадовалась?

— Ты хочешь откровенно?

— Конечно.

— Тогда сядем. Я устала.

Она села на скамейку, скинула туфли.

— Я не знаю, как это можно объяснить… Ты читал его письма?

— Нет.

— Хочешь почитать? У меня они с собой.

— Темно, — сказал я. Мне вовсе не хотелось читать его письма. И тогда, когда он сам показывал мне, и теперь тоже.

— Он много пишет. И я увидела огромного человека, понимаешь? Не очень счастливого пока, но сильного, уверенного, ласкового. Он похож?

Из сумочки она достала небольшую фотографию. Сашка был еще в штатском. Воротник клетчатой рубашки расстегнут, пиджачишко обтягивает плечи.

— Не очень. У него глаза большие. И светлые. А здесь — черные. Фотография все-таки.

А я и не знал, что он послал Зое свою фотографию!

— Это неважно. Понимаешь, я совсем не жалею его. Горький говорил, что жалость унижает человека. Но мне хочется, чтобы ему лучше жилось. Можно я тебя спрошу кое-что?

— Спрашивай.

— И тоже — честно?

— Да.

— Он добрый?

— Добрый. Обычный.

— Он хороший товарищ?

— Нормальный. Наверно, бывают лучше.

— Вот и все, — сказала Зоя. — Значит, я не ошиблась.

— В нем?

— И в тебе, — тихо засмеялась она. — Я подумала, если ты начнешь его ругать, я встану и уйду.

Я больше не держал ее под руку. Зойка была далеко-далеко от меня. Значит, я не сильный, не уверенный, не ласковый, не добрый и не хороший товарищ.

— Не надо так, — покачала головой Зоя. — Он очень взрослый, Володька, а ты — мальчик. Может быть, ты будешь лучше его, но потом. Он твердо знает, что ему надо в жизни, а ты еще учишься жить.

— Ладно, — сказал я, — больше не будем об этом (Сашка сказал бы «об этим», — подумал я). Ты молодчина, что выложила все сразу. И вообще…

Она попросила не провожать ее. Я остановил такси, и Зойка уехала. Она будет звонить. Я шел домой пешком и думал, что я действительно мальчишка, потому что до сих пор все в жизни мне казалось простым и ясным.

Мои не спали.

Мать читала, а пепельница перед ней напоминала ежа — оттуда, как иголки, торчали десятки окурков. Колянич был на кухне и вырезал из корня какое-то чудище, помесь козла со слоном. Это его хобби — вырезать из корней всякие штуковины.

— Наконец-то, — сказала мама, вглядываясь в меня. — Ужинать будешь?

— Завтракать, — поправил я.

— Все влюбленные обычно постятся, — сказал из кухни Колянич. — У Володьки же правильное отношение к любви.

— Никакой любви нет, Колянич. Все мои выдумки. Поэтому давай, мать, котлеты.

Мама возмутилась: «Что произошло? Значит, эта девчонка просто дурила тебе голову?» Сейчас она обиделась за меня. «Конечно, ждать, пока солдат вернется, не очень весело. Но ведь другие-то ждут!» Колянич вышел из кухни со своим козло-слоном и спросил:

— Выпьем с горя, где же кружка?

— Нет, — сказал я, — все правильно.

Мне было немного печально и легко. Очевидно, всегда легко, когда все правильно.

Будь счастлив, старик!

Каждый отпуск хорош только в первые дни, когда не надо считать, сколько остается до конца. Мои десять дней оказались слишком короткими. Вот уж действительно, что говорится, ахнуть не успел. На одни только кино ушло часов восемнадцать. И еще — магазины. У меня был длинный список — кому чего привезти. Две картонки стояли упакованными, когда я вспомнил о транзисторе. Покрутил колесико и поймал песню. Ту самую: «Тебе половина — и мне половина».

— Колянич, — сказал я каким-то противным, подхалимским голосом, — дашь мне транзистор?

— Не жирно будет?

— Дай, пожалуйста. Ведь мы на острове живем.

— Черт с тобой, бери.

А ведь он не вернется. Все равно дашь?

— Почему не вернется?

Я рассказал о спиннинге с табличкой, о дровах, которые заготовили для нас «деды», о чистом белье… Так вот, я оставлю транзистор салаге, которая сменит нас через год. Пусть слушают. Конечно, Коляничу не очень-то хотелось расставаться с транзистором. Но, с другой стороны, он не мог отказать мне. Я его успокоил. Вернусь и накоплю на такой же. А без транзистора нам — зарез!

— Ладно, — вздохнул Колянич. — Грабь меня. Пора было ехать.

С Зойкой я попрощался вчера. Мы зашли в «Ангину» — так кто-то прозвал кафе «Огонек» на Невском, — ели мороженое и говорили о пустяках. Все серьезное было сказано. Я смотрел на Зойку, думая, что теперь мы встретимся не скоро. Куда она поедет после КамАЗа? Ей двадцать, а сколько еще будет строиться городов, и она, конечно, не усидит на месте.

— Ты будешь мне писать? — спросила она. Я кивнул. — Честное слово? Что бы ни случилось?

— Честное слово, — сказал я,

— И про свои подвиги тоже?

— Подвигов не предвидится, — усмехнулся я. Зойка положила свою руку на мою.

— Вот в чем ты изменился, — сказала она. — Перестал хвастаться. А как же это? — И чуть прикрыв глаза, начала декламировать: «Два дня на море бушевал шторм. Находящийся на вышке рядовой Соколов увидел лодку, которую несло на берег. Тревога! Действуя по инструкции, Соколов выпустил сигнальные ракеты и сбежал вниз…» Дальше я точно не помню. А потом: «За четкость в проведении задержания и проявленное при этом мужество рядовые Соколов, Головня и Кыргемаа поощрены внеочередными отпусками». Вот и вся твоя военная тайна.

— Откуда ты это знаешь?

Она вынула из сумочки конверт, а оттуда — вырезку из газеты. Мы трое — Эрих, Сашка и я — стояли на камнях, сжимая автоматы и вглядываясь в даль. Очень здорово получился этот снимок! «Фото и текст прапорщика В. Смирнова», — стояло внизу. Вырезку, конечно, прислал Сашка.

Опять Сашка!

Итак, любовь не получилась, ходи в холостяках, сказал я сам себе. На вокзал Зойка не придет — работа. Со своими я тоже попрощаюсь дома. Лучше бы мне вовсе было не ездить в этот отпуск. Одно расстройство.

И опять в окне поезда словно бы прокручивалась знакомая лента: дачные поселки, леса, потом — приморский городок, штаб отряда… Опять повезло: на левый фланг шла «хлебная» машина, и уже к вечеру я был на заставе. Зашел в канцелярию — надо было доложиться старшему лейтенанту — и обомлел: начальник заставы разговаривал с Сырцовым!

И я не сразу сообразил, что он здесь последние часы, что он уже едет домой — не в отпуск, а насовсем, — и тоже увидимся бог весть когда.

— Ну, вот и дождались, — сказал старший лейтенант. — Поедете с «хлебной» машиной, так быстрей, пожалуй. — И обернулся ко мне. — Сержант вас второй день ждет. Остальные уехали еще вчера.

Не люблю прощаться. У меня защекотало в горле, когда мы шли к «хлебной» машине. Я нес чемоданчик Сырцова и огромный лосиный рог. Этот рог ребята нашли в лесу и подарили Сырцову. Будет хорошая вешалка.

— Адрес я оставил, — сказал Сырцов.

— Я помню. Коми АССР. Березовский леспромхоз.

— Как отдохнул?

— Так… В кино ходил. На завод.

Хлеб уже выгрузили, и солдат-водитель запихивал обратно в ячейки пустые ящики. Он спешил. Ему надо было успеть еще на три заставы. Концы немаленькие. Сырцов тоскливо сказал:

— Ну, будь.

— Ты тоже.

— Вот что… Начальник заставы спросил, кого пока оставить за старшего? Я назвал тебя.

Мы были мужчины все-таки. Нам не положено расцеловываться, да еще на глазах у всех.

Вдруг я вспомнил, как Эрих говорил когда-то: «У нас полагается выбирать, с кем лучше идти в море». Я подумал, что с Эрихом я пошел бы. И с Сырцовым, и с Ленькой, и с Сашкой Головней. Все правильно. И все у нас впереди. Я не знал, что там впереди, у меня будет еще много таких ребят, с которыми я пошел бы куда угодно, в любое море, в любую разведку.

ВИКТОР ПШЕНИЧНИКОВ

ВОСЕМЬ МИНУТ ТРЕВОГИ

1

В сумерках на сопредельной территории, далеко за линией границы, протарахтел мотоцикл. В полном затишье низкий и редкий звук работающего мотора, переваливая через многочисленные ложки и распадки, постепенно искажался и на расстоянии уже напоминал безобидное пение цикады.

— Похоже, БМВ, — высказал предположение старший наряда, первым уловивший посторонний шум. — Километра два от нас, не меньше. — Слегка хрипловатый голос младшего сержанта не выражал ни озабоченности, ни тревоги.

Первогодок Паршиков, до этого обозревавший в бинокль свой сектор участка границы, тоже насторожил ухо, какое-то время напряженно вслушивался. Потом сказал не очень уверенно — чтобы ненароком не обидеть младшего сержанта:

— А мне кажется, «хорьх».

Гвоздев улыбнулся: понравилась самостоятельность суждения напарника. Знающе пояснил:

— «Хорьх» — машина спортивная, у нее «голос», как у циркулярки, резаный, высокий. А БМВ — что ломовая лошадь. Ему прыть ни к чему, ему нужна мощь, сила. У моего дяди когда-то был такой, с коляской. Трофейный. Он на нем сена чуть не по десять центнеров привозил.

Горожанин Паршиков не знал, много это или мало — десять центнеров сена и можно ли перевезти столько на мотоцикле с коляской, поэтому неопределенно гмыкнул:

— Угу-у…

Помолчали.

Далекий цикадный звук длился еще секунд десять, потом разом иссяк, пропал. Установилась тишина.

На закрытое редколесьем вечернее солнце уже можно было смотреть не щурясь, но широкий малиновый полог в том месте, куда закатывалось светило, все тускнел и тускнел, будто оставленный без заботы костерок, и вскоре вовсе угас. Почти мгновенно пала темнота.

От близкой болотины предвестником ночи донесся запах сыри. Жирный туманный клок, вспениваясь высокой гривой, потек к распадку, распространяясь вширь. Дневная живность затаивалась, устроившись на ночлег, а вместо нее давали о себе знать ночные обитатели. Вот где-то внизу недовольно фыркнул барсук — должно быть, учуял своего извечного соперника, енота. Запоздало, уже в темноте, с хорханьем протянули вальдшнепы, штук пять, пронеслись почти над наблюдательной вышкой и канули в безмолвно принявшей их чаще.

— Пора, — сверяясь с часами, сказал Гвоздев, и по этому сигналу Паршиков живо снял с шеи ремешок, уложил порядком надоевший бинокль в футляр из толстой скрипучей кожи. Больше на вышке им делать было нечего. Оставалось доложить дежурному по заставе об окончании службы, и можно трогаться в обратный путь.

Пограничники спустились с вышки — Гвоздев первым, младший наряда, неловко цепляя оружием за металлические поручни, — следом.

Внизу заметнее, резче охватила прохлада. Но после многометровой высоты вышки, после болтанки на ветру ощущение земной тверди было приятным, шагалось легко. Задубевшие от долгого, почти неподвижного стояния мышцы ног вновь обретали упругость, наливаясь силой. Да и дорога к дому, тускло отсвечивая в ночи асфальтом, будто подтекала, стремилась навстречу сама, потому что, как ни говори, застава была им домом, возвращаться в который всегда милей, желанней, чем из него уходить.

Начальник заставы майор Боев принял доклад старшего наряда в канцелярии. Гвоздев скороговоркой, придерживая рукой ремень автомата, заученно отрапортовал:

Товарищ майор, пограничный наряд в составе младшего сержанта Гвоздева и рядового Паршикова прибыл с охраны границы. За время несения службы признаков нарушения государственной границы не обнаружено.

Паршикову уже виделся, будто наяву, сытный ужин и долгий-долгий, до самого рассвета, сон. Однако Боев не торопился отпускать наряд. Каким-то чутьем угадывая недосказанность, проникая в недосягаемую, в общем-то, глубину памяти старшего наряда, начальник заставы хмуро спросил:

— Все?

Гвоздев помялся: краткий эпизод с неведомым мотоциклом на сопредельной стороне, который к тому же увидеть не удалось, казался ему несущественным, недостойным ни внимания, ни даже краткого доклада.

— Слышали шум мотоцикла, — после некоторого раздумья добавил Гвоздев, не вдаваясь в подробности и при этом, как бы за подтверждением, обращая глаза к Паршикову. Первогодок кивнул, хотя, наверно, этого от него и не требовалось.

Против ожидания Боев заинтересовался сообщением, живо уточнил:

— Тяжелого или спортивного? Далеко?

— Похоже, БМВ. Километрах в двух от линейки. Или около двух. Самой машины не видели: деревья, темно…

Боев не стал соотноситься с картой — знал участок границы заставы на память. Только спросил устыдившегося своей оплошности младшего сержанта:

— Больше ничего не заметили?

Гвоздев односложно ответил: нет.

— Что ж, хорошо, отдыхайте.

Спустя два дня, когда Гвоздев с Паршиковым вновь оказались в парном наряде на том же участке границы, они опять услышали долетевшее с чужой территории знакомое татаканье мотора тяжелой машины. Паршиков невольно подался ближе к старшему наряда, мягкими, осторожными шажками перешел по настилу смотровой площадки на сторону Гвоздева.

— Наблюдайте за своим сектором! — излишне резко остановил его Гвоздев, сам ощутив при первых же звуках мотоциклетных выхлопов проснувшийся в нем охотничий азарт.

Странный мотоцикл до конца наряда не давал ему покоя, мучил, распаляя воображение, именно своей загадочностью.

Облокотившись на перила вышки, чего бы в другой раз делать не стал — не позволяла инструкция, — Гвоздев приставил к глазам бинокль, силясь разглядеть сквозь сильную оптику закрытую лесом даль. Эта даль на всем видимом протяжении была испятнана то тусклыми окнами болот, то ложками, то островками пышной высокорослой травы, мешавшей обзору. До ряби в глазах Гвоздев оглядывал прилегающую к границе местность. Но в окулярах отражалась все та же маловыразительная, сникшая перед близкой уже зимой растительность, давно потерявшая живительный, радующий взор цвет зелени и повсеместно окрасившаяся в серый покорный тон. Оголенно темнели тощие стволики ольхи по краям болот. Моховые кочки бородавками выпирали из земли, словно по ней, некогда ровной и привлекательной, побродило неведомое гигантское чудище, ископытило все вокруг, обезобразило и ушло.

Между тем отчетливо слышимый мотор с подвывом потянул на высокой, все равно басовитой ноте, и форсированная прогазовка уже мало напоминала прежнее ленивое цвирканье одинокой цикады. Похоже, мотоциклист одолевал какой-то крутой подъем или торил путь по бездорожью, среди чащобы, где не было ни жилья, ни более-менее проходимых дорог. Потом мотор разом смолк, как захлебнулся.

Латунные ободки окуляров впились Гвоздеву в надбровные дуги, а он не мог поначалу понять, откуда эта тяжесть, ломота — только смотрел и смотрел вперед. Один раз в перекрестье делений линз попало темное движущееся пятно, которое неясно мелькнуло и тут же скрылось, неузнанное, в подлеске. Гвоздев торопливо и раз и другой прошелся биноклем по тому же месту, вновь нащупал исчезнувшее пятно и облегченно вздохнул: лань. Грациозная, никем не пуганная. Не спеша передвигаясь, лань спокойно выщипывала невидимую отсюда травку, изгибая шелковистую шею с маленькой, как бы точеной головкой.

— Ничего? — с надеждой спросил первогодок Паршиков, которому не терпелось приобщиться к захватывающей истории, уже заполнившей его воображение многообразием ярких, быстро сменяющихся сцен.

— Ничего, — буркнул Гвоздев, отступая от шатких перилец вышки.

Верхом, «грядой», шевеля ветки елей, прошлась куница, четким контуром видимая на фоне посеревшего неба, и заметивший ее Гвоздев невольно чертыхнулся: прыгает себе с ветки на ветку, подстерегает молодых белочек, всего и дел-то, а тут…

В тех краях, где он вырос, зазимье выглядело куда пышнее, нарядней. Колючие, в стеклянной крошке инея, утренники еще затемно разукрашивались скрипучими песенками снегирей. «Рюм-рюм-рюм…» — немолчно неслось отовсюду, и даже самый неказистый куст, с которого распевал снегирь-петушок, расцветал, словно на нем вдруг распускался диковинный цветок. «Рюм-рюм», — поскрипывал петушок, приглашая снегурушку на лакомое семя, и похожая на воробышка птица бочком подскакивала к супругу, закрыв глаза, внимала нескончаемой нежной песенке, которую, наверно, не уставала слушать всю жизнь, потому что снегири, как и лебеди, выбирают себе спутника на всю жизнь…

Любил Гвоздев скромную снегурушку. Любил и всегда удивлялся, почему не ей, скромнице, а драчливому петушку достался такой необыкновенный наряд!..

Еще любил Гвоздев наблюдать, как на обметанном куржаком можжевеловом кусту где-нибудь в лесной чащобе принимались пировать хохлатые свиристели, выщипывали черные, с сизым налетом, тронутые морозом ягоды мозжухи или, по-другому, еленца: бранились свиристели так, что слышно было за версту, а можжевел от их наскоков мотало, как при урагане… А иногда, напросившись с дядей, егерем, ехать к дальним стогам за сеном, брел, усталый, куда вели ноги, и не было вокруг иных звуков, кроме хрупанья под сапогами пучков жесткой северной травы, едва присыпанной снегом. Случалось, в открытом понизовье вспугивал только-только перелинявшего зайца, и перепуганный насмерть косой стремглав мчался долом к лесу, где тоже, пока не улеглась настоящая зима, жизнь для него — не сахар: всюду листья сухие гремят, перекатываются, врагов несметных напоминают…

Маленьким еще как-то пошел в лес за земляникой, двух девчонок соседских для компании с собой прихватил. Приметил он одно место, где лесная ягода росла осыпью, рясно. За нею и ползать не надо было по угорам да вырубкам, росла она вдоль нефтетрассы, на пригреве, сама в руки просилась: только рви, не ленись.

Нащипал он бидончик с верхом, уморился, сполз с трассы в тень, куда солнце не доставало. И ахнул: прямо перед ним, в пещерке, вырытой под суковатым корнем, шевелились три пушистых котенка. Пробовал достать, но те в руки не давались — шипели отчаянно, коготки выпускали, шерстка дыбилась. Он позабавлялся с ними, кидая в котят палыми шишками, комочками рыхлой земли, потом, когда одному прискучило, кликнул девчонок. Соседки наперебой заверещали, хотели унести котят с собой, но вконец разъярившиеся зверьки и им не дались, только исцарапали, и прутик, которым их шевелили, злясь, отбивали растопыренными лапками в острых коготках. Пришлось оставить котят, неизвестно как попавших в ямку под корнем, одних… Он вернулся домой, похвастал перед дядей лесной добычей — бидончиком, полным спелых ягод. Рассказал и о том, что разведал под корягой норку котят, только диких и злых. «Эх, горе! — Дядя, у которого он воспитывался и научился многим премудростям, погладил его по макушке шершавой ладонью. — То не котята были, а детеныши рыси. Хорошо, матки не оказалось вблизи — не то порвала бы вас всех на куски вместе с ягодой. Котята!..»

Мыслями уйдя за дальние дали, в сибирские родные просторы, Гвоздев не сразу стряхнул с себя наваждение, с досадой выговорил самому себе: не ко времени замечтался. Может, как раз в такой ротозейный момент и проскользнет у тебя под носом нарушитель! И знать не будешь, что на твоей он совести, пока его не задержат где-нибудь за многие километры от этого места и не восстановят картины прорыва… Да еще, не дай бог, напарник поймет, что на какие-то секунды старший наряда отключился, отвлекся, — не оберешься стыда. Гвоздев сам же учил его с первого дня: на службе думать только о службе, эта заповедь для пограничника — закон…

Но, не заметив его оплошности, Паршиков в эти минуты старательно обследовал местность, обеими руками удерживая у переносья бинокль, и Гвоздев, моментально забыв о постороннем, переключился на другое.

Шум неведомого мотора с самого начала не давал ему покоя. Даже и смолкнув, он продолжал, будто наяву, звучать в ушах, неясной тревожащей ноткой будоража старшего наряда; рождалось предчувствие других, грядущих событий, как-то связанных с «любителем» ночной езды…

Конечно, мотоциклу можно было и не уделять столько внимания: мало ли какая забота вынуждает человека выезжать на ночь глядя из дому!.. Да только поблизости на той стороне — и Гвоздев это знал — не было ни жилья, ни сен