/ Language: Русский / Genre:poetry,

Сочинения. Письма

Павел Васильев

Это первое наиболее полное собрание литературного наследия выдающегося поэта Павла Николаевича Васильева. В книгу вошли его лучшие стихотворения и поэмы, эпиграммы, художественная и очерковая проза, переводы. А также сохранившиеся письма.

Павел Васильев. Сочинения. Письма

Ему дано восстать и победить

Появление в московских литературных кругах Павла Васильева в начале 30-х годов прошлого века было подобно вулканическому извержению. Он входил в писательское сообщество уверенным шагом, с полным осознанием своих сил, готовый на все, чтобы покорять одну вершину за другой, и в то же время готовый каждую секунду огрызнуться, дать отпор, показать, что он значит со своим природным даром и недюжинной внутренней силой в прожженной, циничной атмосфере литераторского угара.

Он притащил с собой в писательский клуб, в салоны и салончики солидный шлейф из сплетен, слухов, намеков, из которых ниточка к ниточке плелась его литературная репутация. В «светском обществе» его встретили настороженно, с чувством, в котором любопытство органически сочеталось с неприятием. Никто не знал, чего можно ожидать от этого буйного, неуправляемого провинциала, поражавшего силой и красотой своих творений.

«Как только ни называли поэта, — писал уже в 1980-е годы Сергей Поделков, — и „сыном кулака“, и „сыном есаула“, и „певцом кондового казачества“, и все, что он создавал, объявлялось идейно порочным, враждебным, „проникнутым реакционным, иногда прямо контрреволюционным смыслом“. А он был на самом деле сыном учителя математики, внуком пильщика и прачки, служивших у павлодарского купца Дерова, и с любовью рисовал мощным поэтическим словом жизнь родного народа, советскую действительность.

Выбросил с балкона С. Алымов пуделя Фельку — собаку артиста Дикого, — приписали П. Васильеву. Написал Е. Забелин пессимистические стихи „Тюрьма, тюрьма, о камень камнем бей…“ — автором объявили П. Васильева. Он любил до самозабвения С. Есенина, называл его „князем песни русския“, знал почти наизусть четырехтомник знаменитого рязанца, боготворил его как учителя, и все равно А. Коваленков измыслил отрицательное отношение П. Васильева к творчеству Есенина и бесстыдно опубликовал клевету.

Правда, он не был ангелом; но если клевещут и травят, разве можно быть им?»

Продолжалась хула не только при жизни поэта, но и после его трагической безвременной гибели. И когда в конце 1980-х годов стали публиковаться сериями неизвестные его стихотворения и воспоминания о нем, эти публикации нередко сопровождались двусмысленными комментариями. В них преимущественно делался акцент на «звериный», «природный», «нутряной», не обогащенный культурой дар и неуправляемый характер Павла Васильева. С точки зрения идеологической тоже все было не так просто. С одной стороны — устойчивое клише: «Выдающийся советский поэт». С другой стороны — такой ли уж советский? Кроме того, личность весьма подозрительная на взгляд нынешних «демократов». Да, репрессирован, да, расстрелян. Да, «жертва сталинизма»… Но прославлял индустриализацию? Прославлял. Писал антикулацкие поэмы? Писал. Репутацию «антисемита» имел? Имел.

Впрочем, поэзия — это одно. Человеческая судьба — другое. Репутация — третье. Но существует уникальный мир, сотворенный в душе и выраженный в поэтических строках. Уникальный мир, оставшийся непонятым современниками, оказавшийся неведомым потомкам, он только-только приоткрывается нам. И потому поэзия Павла Васильева становится все ближе, яснее и, говоря по-казенному, актуальнее для нас, переживающих на рубеже тысячелетий, наверное, самые тяжелые в их изощренности испытания, выпавшие России на протяжении ее истории. Поистине, «большое видится на расстояньи», если вспомнить слова васильевского кумира.

* * *

Павел Васильев родился 23 декабря 1909 года (5 января 1910 года по новому стилю) в г. Зайсане, в семье выходца из казачьей среды и дочери павлодарского купца из крестьян. Это скрещивание казачьего и купеческого сословий многое определило в его дальнейшей судьбе.

Уже под конец своей короткой жизни Васильев встретился в столице со старым знакомым — поэтом Андреем Апдан-Семеновым. Во время скороспелой выпивки, перелистав газетные страницы, где красовались извещения об отказе детей от своих отцов, объявленных врагами народа, сказал своему собеседнику:

— Ну и детки от первой пятилетки! Только и слышишь: каюсь да отрекаюсь. А я вот нарочно распустил слух про себя, что, дескать, сын степного прасола-миллионщика, а не учителя из Павлодара.

— Зачем выдумывать басни во вред себе?

— В пику продажным душам! Когда предательство родного отца объявляют героизмом — это уже растление душ. Противно.

«Сын степного прасола-миллионщика» тут же превращался в «сына казачьего есаула», хотя ни то, ни другое не имело никакого отношения к действительности. Более того, сплошь и рядом он сопротивлялся своей собственной памяти, увлекавшей его в материнский дом, в мир буйно цветущего, многокрасочного детства. Старое и новое, прежнее и нынешнее требовали своей дани одновременно. И с этим разладом в душе, при всем своем жгучем желании обрубить концы, связывающие его со старым миром, миром казачьих станиц и казахских аулов, мира деда Кор-нилы Ильича и матери Глафиры Матвеевны, миром притихшего Зайсана и наполненного покоем Павлодара, Васильев, весь принадлежа переломной эпохе 1930-х годов, ничего не мог поделать:

Я знаю, молодость нам дорога
Воспоминаньем терпким и тяжелым,
Я сам сейчас почувствовал ее
Звериное дыханье за собою.
………………………………………
Но в тесных ульях зреет новый мед,
И такова извечная жестокость —
Всё то, что было дорого тебе,
Я на пути своем уничтожаю.
………………………………….
Как ветер, прям наш непокорный путь.
Узнай же, мать, поднявшегося сына, —
Ему дано восстать и победить.

В те годы, исполненные пафоса разрушения семейного очага, обрубания родственных корней, отречения от прошлого, «терпкое и тяжелое воспоминанье» о нем не было характерно ни для кого из поэтов-ровесников Васильева. Да и сам он, все сильнее ощущая за плечами «звериное дыхание» живой, только что покинутой жизни, стремится уйти от нее, забыть ее, думая, что полностью принадлежит новому времени, что старый мир, тот мир, для которого еще найдутся слова нежности и любви, обречен на уничтожение… Но не пройдет и года, как прозвучит его «Раненая песня» — остервенелый вопль затравленного зверя, стихи, поразительно близкие есенинской «Волчьей гибели».

Али вы зачинщики, —
Дядья — конокрады,
Деды-лампасники,
Гулеваны-отцы?
Я не отрекаюсь — мне и не надо
В иртышскую воду прятать концы.
Мы не отречемся от своих матерей,
Хотя бы нас задницей
Садили на колья —
Я бы все пальцы выцеловал ей,
Спрятал свои слёзы
В ее подоле.
Нечего отметину искать на мне,
Больно вы гадаете чисто да ровно —
Может быть, лучшего ребенка в стране
Носит в своем животе поповна?

В 30-е годы Васильев остается чуть ли не единственным поэтом, для кого нерасторжимая связь разных эпох, обусловленная кровным родством, стала содержанием поэзии. Если Николай Клюев, со своей стороны, проводит непереходимую черту между временами в «Погорельщине», «Каине» и «Песни о великой матери», а молодая плеяда советских поэтов начинает свой отсчет времени с 1917 года (и уж, по крайней мере, отречение от жизненных устоев и смысла бытия старшего поколения становится обязательным условием их вхождения в современную систему ценностей), то для Васильева эта система немыслима без кровного и духовного содержания, полученного по наследству.

* * *

…«Русский азиат» — так называли Васильева при жизни, даром, что не был он первооткрывателем азиатской темы в русской поэзии. Но он был одной из ярчайших звезд в литературном содружестве, рожденном и вскормленном на сибирско-азиатских просторах, преображавшихся на его глазах в соответствии с ритмами нового времени.

В казахстанскую степь с севера, вслед за казаками, купцами, солдатами и офицерами, ехали учителя, инженеры, землеустроители. Они овладевали казахским языком, жили одной жизнью с коренным народом… Дети же степняков, обучившись в Омске, Петербурге, Москве, возвращались в родные пенаты и несли в степь русскую и европейскую культуру, создавали школы и семинарии, национальную письменность. Так было на протяжении долгого времени.

Леонид Мартынов, «футурист» и почитатель Маяковского, одержимый родными пейзажами Евгений Забелин, есенинец Павел Васильев, влюбленный в Гумилева и Грина Сергей Марков — все они искали и писали героя настоящей революции, совершающейся на их глазах, героя Великого Перелома времени и пространства. Пробуждение и преображение Сибири и Азии требовало людей бесстрашных и упругих, бескомпромиссных в достижении цели — новых конквистадоров, воспеваемых молодыми поэтами. Современность перетекала в далекое прошлое, кровавые токи вековых ристалищ питали вдохновение, когда к описанию сущего приступали Иван Шухов, Юрий Бессонов, Николай Титов, а через десятилетия — Юрий Домбровский.

«Проходит всё, но жизнь в веках мудра, поджогами языческих закатов такие же горели вечера над предками раскосых азиатов. Перегнивает ржавчина монет, и череп, как зазубренный осколок… Что из того! Солончаковый след отыскивай, поэт и археолог…» (Евгений Забелин).

…На рубеже 20-30-х годов прошлого века в русской поэзии господствовали преимущественно две тенденции. В напряженных попытках отразить перемены жизни, происходящие каждый Божий день, поэты искали форму, которая могла бы вобрать переполнявшие их, но все еще не устоявшиеся впечатления. Конструктивисты, обэриуты и лефовцы калечили гармоничную форму стиха, усложняли зрительный ряд, бросались в звуковые и языковые крайности… Но набирала силу и другая тенденция, разрушающая традиционный стих, предельно прозаизирующая его, низводящая к фотографическому изображению реальности. С одной стороны, — «на враждебный Запад рвутся по стерням: Тихонов, Сельвинский, Пастернак» (Э. Багрицкий), а Заболоцкий сочиняет свои причудливые «Столбцы». С другой, — со своими первыми книгами выступает ровесник Васильева молодой Александр Твардовский, и в них господствует прозаическая, едва зарифмованная речь, а собственно о поэзии говорить просто не приходится.

Васильев не пошел ни по пути разрушительного экспериментаторства, ни по пути натуралистического отражения происходящего. Казахский фольклор, который он впитывал с младых ногтей, «отращивание глаза» на уроках живописи в школе — вот что помогло ему создать своеобразный эпос пробуждения и преображения Азии. Он ощущал эти процессы не как бесстрастный сторонний наблюдатель, а как герой совершающихся событий, для которого и ветка хлопка, и железнодорожная ветка на одном из участков Турксиба имеют одинаково неповторимую ценность. Пожалуй, лишь в прозе Андрея Платонова тех лет мы найдем единственную аналогию такому взгляду.

Пародийное восприятие творчества акынов — «что вижу — о том пою» — на самом деле далеко не так бессмысленно, как может показаться: ведь внешние перемены фиксировались глазами людей, привыкших к неподвижности окружающей жизни, к одним и тем же краскам сызмальства знакомого пейзажа. В васильевских же «Песнях киргиз-казаков» в первую очередь обращает на себя внимание предметная выпуклость, рельефность изображаемого, выделение незнакомого предмета на общем фоне. Эта рельефность и стала определяющей чертой поэзии Васильева. Густая живописная образность органически сочетается в его стихах с ощущением стремительного порыва, сметающего традиционный уклад… Васильев первым из поэтов показал преображение всей жизни на фоне дотоле неподвижной казахской степи.

Мгла пустынна, и звездная наледь остра
(Здесь подняться до звезд, в поднебесье кружа бы…)
Обжигаясь о шумное пламя костра,
Камни прыгают грузно, как пестрые жабы…
………………………………………………
Скучно слушать и впитывать их тишину.
По примятой траве, по курганным закатам,
Незнакомым огнем обжигая страну,
Загудевшие рельсы летят в Алма-Ата!
Разостлав по откосам подкошенный дым,
Паровозы идут по путям человечьим —
И, безродные камни, вы броситесь к ним,
Чтоб подставить свои напряженные плечи!

Наконец, найдена неповторимая мелодия, нащупана индивидуальная образная система — теперь уже можно свысока посмотреть и на любимого учителя: «Я хочу, чтобы слова роскошествовали. Есенин образы по ягодке собирал, а для меня важен не только вкус, но и сытость»… Васильев все больше ощущает тягу к большому стихотворному пространству, к сюжетной драматической поэме, да и сами его стихотворения больше похожи на маленькие поэмы, в которых грандиозная картина социальных перемен сопровождается изменением самого природного фона… Природа либо сопротивляется надвигающейся новой жизни, либо преображается в унисон с ритмом наступления цивилизации. Вот и старый, с детства знакомый город срывается с места, подхваченный революционным вихрем, и полностью меняет свою стать, обретая невиданные доселе черты.

В каждом окне соседском тусклый зрачок огня.
Что ж, Серафим Дагаев, слышишь ли ты меня?
Что ж, Серафим Дагаев, слушай теперь меня:
Остановились руки ярмарочных менял.
И, засияв крестами в синей, как ночь, пыли,
Восемь церквей купеческих сдвинулись и пошли,
Восемь церквей, шатаясь, сдвинулись и пошли —
В бурю, в грозу, в распутицу, в золото, в ковыли.

Но проходит совсем немного времени, и ликующая интонация начинает сменяться совсем другой — становление новой жизни уже не кажется таким сказочным и безоговорочным. Да и сами ее строители напоминают уже не «летучих голландцев», лихо рушащих старый мир и стремительно возводящих иную цивилизацию, а переселенцев, пилигримов, тяжело и мучительно протаптывающих новые тропы, изнемогающих под непосильной ношей, измученных жарой, холодом и голодом, устилающих своими костями те пространства, на которых встанут будущие города, добровольно приносящих свои жизни в жертву тому грядущему, которое им не суждено увидеть.

Руками хватая заступ, хватая без лишних слов,
Мы приходим на смену строителям броневиков,
И переходники видят, что мы одни сохраним
Железо, и электричество, и трав полуденный дым,

И золотое тело, стремящееся к воде,
И древнюю человечью любовь к соседней звезде…

Да, мы до нее достигнем, мы крепче вас и сильней,
И пусть нам старый Бетховен сыграет бурю на ней!

Сознание своей обреченности, восприятие происходящего как трагедии (в древнем понимании этого слова), сопровождаемой катарсисом, — вот чем насыщена каждая строка стихотворений и поэм Васильева, созданных уже в 1930-е годы. Роковое трагическое рубежье десятилетий он воспринимал как смену эпох, как цивилизационный слом, как новую эру великого переселения народов. В той или иной степени это было свойственно и его сотоварищам, побродившим, как и он, по азиатским просторам. Отношение к человеческой жизни у степняков иное, чем у европейцев, — и свойственным азиатам спокойствием перед возможностью близкого конца проникнуты многие стихи Васильева, Забелина, Маркова.

Ведь достаточно только представить себе «большие ладони светлого озноба» в «Пути на Семиге», и уже не составит труда понять состояние этих людей, которые не чувствуют тяжести совершаемого и не думают о близкой и неизбежной гибели. Плоть теряет здесь всякое свое значение, и кажется, что уже не люди, а посланцы из каких-то иных миров возводят нечто невиданное на пустынной земле. Кстати, наименования «Семиге» не существует как такового. Васильев и не собирался привязывать описываемые события к конкретному географическому пункту. Другое дело, что в названии заложено сакральное число «семь» — и это также указывает на грандиозность сотворяемого замысла, где бы он ни воплощался — на Беломорканале, на Волховстрое, на Магнитке, на Сталинградском тракторном или вовсе в каком-нибудь забытом Богом и людьми углу… Если внимательно прочесть стихотворение «Евгения Стэнман» — останется лишь дивиться сочетаемости несочетаемого: тончайшей лирической ноты и стремительного ритма перелома всего прежнего мира, который пронизан этой нотой в каждом своем движении. Мир захолустного городка сохранился лишь слабым, туманным и оттого еще более притягательным воспоминанием, где фитили ламп, распахнутые калитки, да и сама пыльная зелень кажутся картинками из старых книг, приметами того прошлого, к которому вроде бы уже не вернуться герою Гражданской войны, «прорубавшемуся» к «старым вишням, к окну и к ладоням горячим твоим». Само воспоминание о любимой осталось лишь «нераскрытыми глазами», «неразомкнутыми руками», виденными точно во сне, и стуком каблучков, доносящимся откуда-то из ушедшего навсегда, проникнутого острейшей тоской о невозможности вернуть его после всех пережитых испытаний «средь тифозной весны у обросших снегами привалов, под расстрелянным знаменем, под перекрестным огнем»… Шум братоубийственной бойни сменяется грохотом новостроек, но пыль от копыт коней красной конницы та же, что поднята паровозами, идущими по Турксибу, — тот же исторический вихрь перемен — и та же горькая услада воспоминаний, тот же образ любимой, рвущейся навстречу судьбе, навстречу сильным заботливым рукам, но остающейся лишь видением, напоминающим о себе и о прошлой жизни в подтверждение неразрывности связи времен — вопреки всему.

Неутомимый путешественник, избороздивший всю страну от Москвы до Дальнего Востока, Васильев жадно впитывал все новые и новые жизненные впечатления и все пускал в поэтическую работу. Казахстан, Западная и Восточная Сибирь, Селемджинские золотые прииски, бухта Золотой Рог и японский порт Хакодате, Каспий и Арал — а позже Средняя Азия… Он не просто путешествовал и не просто вбирал в себя увиденное. Создается впечатление, что он, в отличие от многих писателей-туристов, своим образом жизни и своей поэзией соединял звенья разных миров, был подлинным воплощением русского евразийства в 1930-е годы, когда само это слово никто не рисковал произносить вслух. Мир поэта вместил в себя как историю прииртышского казачества (увиденную, что характерно, глазами самих казаков, которые то уходили в Китай, то возвращались в прииртышские степи, а в годы Гражданской войны воевали как за красных, так и за белых), так и эпоху 30-х годов — современную ему эпоху, о которой Васильев великолепно сказал одной строкой: «Мы еще не начинали жить». К сожалению, судьба распорядилась так, что эти слова оказались приложимы к ее автору в самом прямом смысле.

* * *

«Песня о гибели казачьего войска», которую даже спустя десятилетия называли «вещью, пронизанной сочувствием к белогвардейщине», — единственная поэма в творческом наследии Павла Васильева, почти полностью лишенная изобразительного ряда. Она построена на перекличке голосов, благо что перед глазами поэта уже были такие внушительные примеры подобного построения, как «Двенадцать» Александра Блока, «Ночной обыск» Велимира Хлебникова, «Песнь о великом походе» Сергея Есенина. Более того, это единственная вещь, в основу которой Васильев положил, практически без переработки, старые казачьи песни и частушки, слышанные и собранные в Прииртышье («Без уздечки, без седла на месяце востром сидит баба-яга в сарафане пестром. Под твоим резным окном крутят метели, на купецкой площади — голуби сели…»). Богатейшая инструментовка поэмы, основанная на казачьем фольклоре, органически сочетается с голосовой разработкой сюжета, когда весь событийный ряд представлен через звуковую симфонию. Первая встреча влюбленных, открывающая поэму любовным шепотом («С милой рука в руку смеюсь-бегу. Перстнем обручальным огонь в снегу. Теплый шепот слышит, дрожь затая, холодная-льдистая рука твоя…»), сменяется древним казачьим заклятьем жениной любви («Кони без уздечек, пейте зарю, я тебя, касатка, заговорю… Засвечу те очи ранней звездой, затяну те губы жесткой уздой. Закреплю заклятье: Мыр и Шур, Нашарбавар, Вашарбавар, Братынгур!»), которое органично переходит в диалог сестры и брата, обнаружившего в доме свидетельства посещения сестренки любимым («— Ты скажи-ка мне, сестра, не настала ли пора, не пора ли замуж отправляться? — Ты послушай, родной брат, дай пожить мне, поиграть, дай пожить мне, дай покрасоваться…»).

Эта мирная устоявшаяся жизнь приходит к концу с началом похода казачьей вольницы во имя отстаивания своих вековых прав, традиционного уклада, разрушаемого революционным вихрем. Похода, из которого никому не суждено вернуться.

Войско казачье — в сотни да вскачь.
С ветром полынным вровень — лети,
Черное дерево — карагач,
Камень да пыль на твоем пути!

Печальная колыбельная казачьей матери сменяется перебросом реплик красноармейцев в теплушке захваченного поезда. И, наконец, вторгается смертоубийственный мотив последней песни красных частей перед решающей схваткой с казачьими сотнями, когда каждая голова стоит на кону.

Зла, весела и игрива
Смерть на ветру. Туман.
Морда коня и грива,
И над ней барабан.

Что ты задумал, ротный,
Что ты к земле прирос?
Лентою пулеметной
Перекрестись, матрос.

Видишь, в походной кружке
Брага темным-темна.
Будут еще подружки,
«Яблочко» и веснушки,
Яблони и весна!

Полный текст поэмы был изъят почти из всего тиража «Нового мира». Реакция литературной общественности на «Песню о гибели казачьего войска» была предопределена, и ее вполне можно сопоставить с реакцией современников Александра Блока на поэму «Двенадцать», когда многие ближайшие друзья прокляли поэта, обвинив его в «большевизме». С Васильевым дело обстояло еще хуже. В период слома всех оставшихся жизненных основ старой России любое изображение казака, вызывающее сочувствие, вопреки всем проникнутым классовой ненавистью декларациям, влекло за собой неизбежный набор политических обвинений, которые рано или поздно должны были достигнуть своей цели.

* * *

4 марта 1932 года Павел Васильев был арестован по так называемому «делу „Сибирской бригады“». По этому же «делу» проходили Леонид Мартынов, Сергей Марков, Евгений Забелин, Николай Анов и Лев Черноморцев. Писатели обвинялись в создании «нелегальной контрреволюционной группы, ставящей своей задачей широкую антисоветскую агитацию… через литературно-художественные произведения, обработку и антисоветское воспитание молодежи и враждебных к соввласти слоев… В качестве конечной политической цели выдвигался фашизм, в котором увязывался национализм и антисемитизм, культивировавшийся в группе… Группа выдвигала создание независимой белой Сибири…». Кроме того, было предъявлено обвинение в культе колчаковщины и Колчака, а также в «сепаратистских белогвардейских установках».

Анов, Мартынов, Марков и Забелин были приговорены к трехлетней ссылке. Приговор раскаявшимся Васильеву и Черноморцеву постановлено было «считать условным, из-под стражи освободить».

В конце июня 1932 года Васильев вышел на волю и тут же попал под опеку главного редактора «Известий» и «Нового мира» И. М. Гронского. Поэт расстался с первой семьей, женился на Елене Вяловой — родной сестре жены нового покровителя, тут же оказался в центре внимания литературных и политических «бонз» и стал своего рода объектом «перестройки», объявленной на литературном фронте.

В это же время он близко сошелся с Николаем Клюевым и Сергеем Клычковым, для которых стал первой после Сергея Есенина «нечаянной радостью» русской поэзии. А Гронский, со своей стороны, делал все, чтобы обтесать в новоявленном «воспитаннике» все острые углы и приспособить его к «социалистическому строительству» на литературной ниве. Но, как известно, ученого учить — только портить. А «портиться» Павел Васильев не желал. И ни на йоту не изменил своего яркого, размашистого, своевольного поведения.

«В Васильеве, — вспоминал Варлам Шаламов, — поражало одно обстоятельство. Это был высокий, хрупкий человек с матово-желтой кожей, с тонкими длинными музыкальными пальцами, ясными голубыми глазами.

Во внешнем обличье не было ничего от сибирского хлебороба, от потомственного плугаря. Гибкая фигура очень хорошо одетого человека, радующегося своей новой одежде, своему новому имени, — Гронский уже начал печатать Васильева везде, и любая слава казалась доступной Павлу Васильеву. Слава Есенина. Слава Клюева. Скандалист или апостол — род славы еще не был определен. Синие глаза Васильева, тонкие ресницы были неправдоподобно красивы, цепкие пальцы неправдоподобно длинны».

Он работал как вол, создавая в кратчайшие сроки монументальные поэмы, каждая из которых вызывала бурю в читательской и литературной среде. Десять за неполные шесть лет — и каких! «Соляной бунт», «Лето», «Август», «Одна ночь», «Синицын и Кº», «Дорога», «Кулаки», «Автобиографические главы», «Принц Фома», «Христолюбовские ситцы». Фантастическое разнообразие жанров — эпос, лиро-эпическое полотно, эпико-драматическое сочинение… И десятки лирических стихотворений, дошедших до нас. А сколько еще не дошло! Вообще поражает его отношение к своему творчеству. Он потерял, раздарил, уничтожил огромное количество стихов — никто даже не знает сколько. К примеру, оставлял на вокзале чемодан с рукописями, и когда ему говорили: вернись, забери, — он отвечал: «Ничего, новые напишу». Вообразить трудно, сколько осталось не опубликованных им при жизни произведений: потрясающих стихотворений, за которые, как говорится, другой поэт ухватился бы обеими руками.

Создавалось впечатление, что каждую минуту своего бытия Васильев проживал, как последнюю. Жизнелюб неизбывной силы, перехлестывающей все мыслимые пределы, он шел к своей гибели семимильными шагами — и здесь нет никакого противоречия.

Бог весть какое умение скользить по паркетным половицам требовалось в литературном мире того времени. Васильев же виделся окружающим подлинным слоном в посудной лавке, которого необходимо приручить, обтесать, обкрутить и, естественно, окрутить. Когда же стало ясно, что он не «обтесывается» и не «обкручивается» — в качестве «воспитательного средства» стала использоваться увесистая дубина.

«Три мальчика, три козыря бубновых» — неразлучные друзья в жизни и в поэзии: Павел Васильев, Борис Корнилов и Ярослав Смеляков — как будто не чувствовали всей опасности происходящего. Вернее сказать, не желали ни выказывать страха, ни менять манеру своего поведения.

Чем больше нагнетались трагические ноты в середине тридцатых годов, тем больше хотелось людям непринужденного веселья, милых и сентиментальных песен и кинофильмов, радости жизни, словно знали они, что надолго ее не хватит. И пресловутые «богемные нравы» в среде молодых поэтов, по которым был открыт шквальный огонь критики, — тоже примета времени. То было вовсе не желание забыться в пьяном угаре, а естественное проявление разгула, который все ощутимее подавлялся в окружающей жизни. То, что не находило выхода «вовне», загонялось внутрь, а непрекращающаяся борьба в литературе (да и в жизни тоже) с «природным», «нутряным», «естественным» вызывала ответную реакцию, пусть и не всегда в приемлемых для человеческого общежития формах.

Поэзия Павла Васильева и его друзей в глазах многих и многих однозначно сопрягалась с их образом жизни, весьма далеким от добропорядочного и благонравного. Веселые, жизнерадостные ребята, они любили хорошо гульнуть, разойтись «в длину и в ширину», а мимоходом и послать куда-нибудь подальше очередного попавшегося им на глаза педанта или зануду. Все это, естественно, запоминалось и рано или поздно должно было не просто быть поставлено им в укор, но привести к необратимым последствиям.

«Мы еще не начинали жить…» Ведь действительно не начинали. Они тогда были только-только в начале пути, тяжелого, трагического, изматывающего — и прекрасного пути. Страну с более чем тысячелетней историей это уникальное поколение естественно воспринимало как свою ровесницу, она принадлежала им и, мнилось, начинала жить вместе с ними. Десятилетия должны были пройти, десятилетия страшного напряжения и невиданных испытаний, и почти никого не должно было остаться от Васильевского поколения, чтобы страна наконец на излете мощнейшего толчка 1930-х годов почувствовала: начали жить. Конец этой жизни настал почти сразу же, почти одновременно с наступлением этого чувства. Дальше началась нежить.

Но тогда… Тогда гитары были «под вечер речисты». И Некрасов, и «Калинушка» уживались с Вертинским. А Васильев со своим природным своевольством, которое выражалось в органическом неумении сочетаться с московской литературной средой, с постоянной демонстрацией безразличия к мнению окружающих, собрал неизмеримое количество врагов за свою короткую жизнь. Он вообще перестал вписываться в окружающую действительность со своим революционным идеализмом, природной крестьянской сущностью и азиатской стихийностью, которая уживалась в нем (вопреки мнению многих его современников) с огромной внутренней культурой.

14 июня 1934 года в «Правде» появилась статья Максима Горького «О литературных забавах», внушительная часть которой была посвящена Павлу Васильеву: «…Те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтобы перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те, и другие, по существу своему, равнодушно взирают на порчу литературных нравов, на отравление молодежи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние „короче воробьиного носа“».

Это убийственное клише (ныне вновь получившее второе рождение) стало горохом рассыпаться по страницам других органов печати. Поэту ничего не оставалось делать, как защищаться, и он написал ответное письмо с обещанием «исправиться». Но смирить себя так и не смог, как не смог бросить своей привычки говорить правду в глаза каждому приспособленцу и подлипале, которые в критические моменты демонстрировали свою лояльность, буквально выскакивая из брюк.

В начале 1935 года Васильев был исключен из Союза писателей. А в мае того же года поддался на подлую провокацию, авторами и исполнителями которой были Александр Безыменский, Джек Алтаузен, Михаил Голодный, Михаил Светлов, Алексей Сурков и некоторые другие «собратья по перу». К этому времени на него уже было заведено «агентурное дело» в недрах НКВД, а 24 мая в «Правде» появилось письмо за двадцатью подписями писателей:

«В течение последних лет в литературной жизни Москвы почти все случаи проявления аморально-богемских или политически-реакционных выступлений и поступков были связаны с именем поэта Павла Васильева…

Последние факты особенно разительны. Павел Васильев устроил отвратительный дебош в писательском доме по проезду Художественного театра, где он избил поэта Алтаузена, сопровождая дебош гнусными антисемитскими и антисоветскими выкриками и угрозами расправы по адресу Асеева и других советских поэтов. Этот факт подтверждает, что Васильев уже давно прошел расстояние, отделяющее хулиганство от фашизма…

Мы считаем, что необходимо принять решительные меры против хулигана Васильева, показав тем самым, что в условиях советской действительности оголтелое хулиганство фашистского пошиба ни для кого не сойдет безнаказанным».

Суть же дела заключалась в том, что Васильев достойно ответил на оскорбление, которое Алтаузен цинично и расчетливо нанес в присутствии своих единомышленников Наталье Кончаловской, — стихи, посвященные ей Васильевым, знала наизусть вся Москва. Но никакие смягчающие обстоятельства уже никто не брал во внимание.

…В ожидании неминуемого Павел писал ночью свои последние, как он думал, стихи перед отправкой в места слишком отдаленные:

Друзья, простите за всё, — в чем был виноват,
Я хотел бы потеплее распрощаться с вами.
Ваши руки стаями на меня летят —
Сизыми голубицами, соколами, лебедями.

Посулила жизнь дороги мне ледяные —
С юностью, как с девушкой, распрощаться у колодца.
Есть такое хорошее слово — родныя,
От него и горюется, и плачется, и поется.

Совершенно новый Васильев открывался в этих строчках. Длинные стихотворные периоды призваны, кажется, продлить звучание голоса человека, который произносит свое последнее слово, кается и прощается, может быть, перед вечной разлукой. Ни обиды, ни остервенения, ни привычной жесткости и самостояния. Совершенно другое чувство владеет им в последние минуты перед дальней дорогой, в ожидании конечной остановки, где его встретят такие же бедолаги, как он сам, примут по чести и расспросят по достоинству.

Елена Вялова вспоминала, как однажды Павел, проезжая с ней на автомобиле по дороге в Подсолнечное, увидел толпу заключенных, роющих канаву под конвоем. Васильев попросил остановить машину, подозвал к себе одного из несчастных, расспросил о жизни в лагере и передал для арестантов все бывшие у него деньги, две с половиной тысячи, которые предназначались для отсылки Глафире Матвеевне… Машина уже тронулась, а Павел долго еще смотрел через плечо и о чем-то напряженно думал.

Может быть, тогда и складывались у него первые строчки того «Прощания», которое теперь выливалось на бумагу почти без помарок.

Ой и долог путь к человеку, люди,
Но страна вся в зелени — по колени травы.
Будет вам помилование, люди, будет,
Про меня ж, бедового, спойте вы…

В августе 1935 года Васильев был этапирован в исправительно-трудовую колонию в Электросталь. После длительных хлопот был переведен в Москву, в знаменитую Таганку, а потом отправлен в Рязанский домзак, где при попустительстве особенно не нажимавшего на него начальника написал самые жизнерадостные, плещущие искристым юмором поэмы «Женихи» и «Принц Фома».

* * *

Многочисленные ходатайства И. М. Гронского сделали свое дело — и в марте 1936 года Васильев был уже в Москве. Летом того же года в «Новом мире» появились поэмы «Кулаки» и «Принц Фома». И тут началась новая фаза травли.

Как на подбор, были заголовки соответствующих статей: «Что вы этим хотели сказать?», «Стиль Гаргантюа», «Мнимый талант»… А зимой того же года из арестованных писателей крестьянского направления в НКВД уже выбивали показания на Васильева, как на гипотетического исполнителя покушения на Сталина.

Мог ли он остаться в живых? Пожалуй, минимальный шанс у него был — исчезни он из Москвы и веди себя тише воды, ниже травы. Но для этого ему надо было перестать быть самим собой. На «террориста» он в глазах окружающих «тянул» уже несколько лет, а в последние месяцы, предчувствуя неизбежную гибель, вел себя с таким вызовом, что ему можно было приписать все что угодно — вплоть до взрыва Кремля. В феврале 1937 года он был арестован, а 16 июля расстрелян по приговору Верховного суда. Останки его были захоронены в братской могиле на территории Донского монастыря.

Секретари Союза писателей и через двадцать лет наотрез отказались ходатайствовать о его политической и литературной реабилитации, и реабилитирован он был лишь благодаря хлопотам все того же И. М. Гронского, который к этому времени сам отбыл восемнадцатилетний срок как покровитель «террориста» и «враг народа».

* * *

Сейчас, когда в очередной раз обрушены традиционные опоры российского государства, а «национальной идеологией» становится безудержное преклонение перед Западом, самое время заново прочесть стихи и поэмы Васильева, дабы понять нерасторжимую сущность евроазиатского мира, на котором испокон веков стояла Россия — ее он нес в себе с младых ногтей, воплощая его в художественном слове уникальной яркости, пластики и прихотливости. Ибо «идущий на Запад теряет лицо на Востоке», — говоря словами современного поэта. Трагическая судьба Павла Васильева может послужить уроком в наши непростые дни, когда направо и налево только и слышатся обвинения в «русском фашизме». А его поэзия заново прочистит душу, укрепит духовно и придаст дополнительный импульс нелегким размышлениям о настоящем и будущем великого государства, которое никогда не сожмется до «необходимых» пределов в угоду отечественным и тамошним «доброжелателям». Может быть, сейчас наступает тот рубеж, когда васильевское слово будет по-настоящему востребовано — вопреки прижизненной и посмертной клевете и всякого рода спекулятивным «интерпретациям». Представляя читателю это первое в истории литературы собрание сочинений Васильева, вольно или невольно преисполняешься этой надеждой.

Сергей Куняев

Стихотворения. Поэмы

Стихотворения и поэмы, включенные в прижизненные сборники

ПУТЬ НА СЕМИГЕ

(Невышедший сборник стихов)

ПУТЬ НА СЕМИГЕ

Мы строили дорогу к Семиге
На пастбищах казахских табунов,
Вблизи озер иссякших. Лихорадка
Сначала просто пела в тростнике
На длинных дудках комариных стай,
Потом почувствовался холодок,
Почти сочувственный, почти смешной, почти
Похожий на ломоть чарджуйской дыни,
И мы решили: воздух сладковат
И пахнут медом гривы лошадей.
Но звезды удалялись всё. Вокруг,
Подобная верблюжьей шерсти, тьма
Развертывалась. Сердце тяжелело,
А комары висели высоко
На тонких нитках писка. И тогда
Мы понимали — холод возрастал
Медлительно, и всё ж наверняка,
В безветрии, и все-таки прибоем
Он шел на нас, шатаясь, как верблюд.
Ломило кости. Бред гудел. И вот
Вдруг небо, повернувшись тяжело,
Обрушивалось. И кричали мы
В больших ладонях светлого озноба,
В глазах плясал огонь, огонь, огонь —
Сухой и лисий. Поднимался зной.
И мы жевали горькую полынь,
Пропахшую костровым дымом, и
Заря блестела, кровенясь на рельсах…
Тогда краснопутиловец Краснов
Брал в руки лом и песню запевал.
А по аулам слух летел, что мы
Мертвы давно, что будто вместо нас
Достраивают призраки дорогу.
Но всем пескам, всему наперекор
Бригады снова строили и шли.
Пусть возникали города вдали
И рушились. Не к древней синеве
Полдневных марев, не к садам пустыни
По насыпям, по вздрогнувшим мостам
Ложились шпал бездушные тела.
А по ночам, неслышные во тьме,
Тарантулы сбегались на огонь,
Безумные, рыдали глухо выпи.
Казалось нам: на океанском дне
Средь водорослей зажжены костры.
Когда же синь и розов стал туман
И журавлиным узким косяком
Крылатых мельниц протянулась стая,
Мы подняли лопаты, грохоча
Железом светлым, как вода ручьев.
Простоволосые, посторонились мы,
Чтоб первым въехал мертвый бригадир
В березовые улицы предместья,
Шагнув через победу, зубы сжав.
…………………………………………………..
Так был проложен путь на Семиге.

1931

СЕМИПАЛАТИНСК

Полдня июльского тяжеловесней,
Ветра легче — припоминай, —
Шли за стадами аулов песни
Мертвой дорогой на Кустанай.

Зноем взятый и сжатый стужей,
В камне, песках и воде рябой,
Семипалатинск, город верблюжий,
Коршуны плавают над тобой.

Здесь, на грани твоей пустыни,
Нежна полынь, синева чиста.
Упала в иртышскую зыбь и стынет
Верблюжья тень твоего моста.

И той же шерстью, верблюжьей, грубой,
Вьется трава у конских копыт.
— Скажи мне, приятель розовогубый,
На счастье ли мной солончак разбит?

Висит казахстанское небо прочно,
И только Алтай покрыт сединой.
— На счастье ль, все карты спутав нарочно,
Судьба наугад козыряет мной?

Нам путь преграждают ржавые груды
Камней. И хотя бы один листок!
И снова, снова идут верблюды
На север, на запад и на восток.

Горьки озера! Навстречу зною
Тяжелой кошмой развернута мгла,
Но соль ледовитою белизною
Нам сердце высушила и сожгла.

— Скажи, не могло ль всё это присниться?
Кто кочевал по этим местам?
Приятель, скажи мне, какие птицы
С добычей в клюве взлетают там?

Круги коршунья смыкаются туже,
Камень гремит под взмахом подков.
Семипалатинск, город верблюжий,
Ты поднимаешься из песков!

Горячие песни за табунами
Идут по барханам на Ай-Булак,
И здорово жизнь козыряет нами,
Ребятами крепкими, как свежак.

И здорово жизнь ударяет метко, —
Семипалатинск, — лучше ответь!
Мы первую железнодорожную ветку
Дарим тебе, как зеленую ветвь.

Здесь долго ждали улыбок наших, —
Прямая дорога всегда права.
Мы пьем кумыс из широких чашек
И помним: так пахла в степях трава.

Кочевники с нами пьют под навесом,
И в меру закат спокоен и ал,
Меж тем как под первым червонным экспрессом
Мост первою радостью затрепетал.

Меж тем как с длинным, верблюжьим ревом
Город оглядывается назад…
Но мы тебя сделаем трижды новым,
Старый город Семи Палат!

1931

К ПОРТРЕТУ СТЕПАНА РАДАЛОВА

Кузнец тебя выковал и пустил
По свету гулять таким,
И мы с удивленьем теперь тебе
В лицо рябое глядим.

Ты встал и, смеясь чуть-чуть, напролом
Сквозь тесный строй городьбы
Прошел стремительный, как топор
В руках плечистой судьбы.

Ты мчал командармом вьюг и побед,
Обласкан огнем и пургой,
Остались следы твоего коня
Под Омском и под Ургой.

И если глаза сощурить, — взойдет
Туман дымовых завес,
Голодные роты идут, поют,
Со штыками наперевес.

И если глаза сощурить, — опять
Полыни, тайга и лед,
И встанет закат, и Омск падет,
И Владивосток падет.

Ты вновь поднимаешь знамя, ты вновь
На взмыленном Воронке,
И звонкою кровью течет заря
На занесенном клинке.

Полтысячи острых, крутых копыт
Взлетают, преграды сбив,
Проносят кони твоих солдат
Косматые птицы грив.

И этот высокий, крепкий закал
Ты выдержал до конца, —
Сын трех революций, сын всей страны,
Сын прачки и кузнеца!

Едва ли, едва ли… Нет, никогда!
На прошлом поставлен крест.
Как раньше вел эскадроны —
теперь Ведешь в наступленье трест.

Смеются глаза. И твоей руки
Верней не бывало и нет.
И крепко знают солдаты твои
Тебя, командарм побед.

1931

КИРГИЗИЯ

Замолкни и вслушайся в топот табунный, —
По стертым дорогам, по травам сырым
В разорванных шкурах
                                        бездомные гунны
Степной саранчой пролетают на Рим!..

Тяжелое солнце
                           в огне и туманах,
Поднявшийся ветер упрям и суров.
Полыни горьки, как тоска полонянок,
Как песня аулов,
                              как крик беркутов.

Безводны просторы. Но к полдню прольется
Шафранного марева пряный обман,
И нас у пригнувшихся древних колодцев
Встречает гортанное слово — аман!

Отточены камни. Пустынен и страшен
На лицах у идолов отблеск души.
Мартыны и чайки
                                 кричат над Балхашем,
И стадо кабанье грызет камыши.

К юрте от юрты, от базара к базару
Верблюжьей походкой размерены дни,
Но здесь, на дорогах ветров и пожаров,
Строительства нашего встанут огни!

Совхозы Киргизии!
                             Травы примяты.
Протяжен верблюжий поднявшийся всхлип.
Дуреет от яблонь весна в Алма-Ата,
И первые ветки
                             раскинул Турксиб.

Земля, набухая, гудит и томится
Несобранной силой косматых снопов,
Зеленые стрелы
                              взошедшей пшеницы
Проколют глазницы пустых черепов.

Так ждет и готовится степь к перемене.
В песках, залежавшись,
                                     вскипает руда,
И слушают чутко Советы селений,
Как ржут у предгорий, сливаясь, стада.

1930

ПРОВИНЦИЯ-ПЕРИФЕРИЯ

Я знал тебя от ржавых плотин
И до скобы железной,
До самых купецких рябых полтин, —
Губернский город Семипалатинск
И Павлодар уездный.

Провинция!
Ты растопила воск
Свечей церковных. И непрестанно
Спивались на Троицын праздник в лоск
Все три отдела казацких войск
От Омска и до Зайсана.

И смертно Васильев Корнила Ильич,
Простой, как его фамилия,
Хлестал огневик, багровел, как кирпич,
Он пил — тоски не в силах постичь,
И все остальные — пили.

Корнила Ильич, урони на грудь
Башку! Ты судьбе не потрафил.
Здесь начат был и окончен путь,
Здесь кончен был безызвестный путь
Блистательных биографий!

Но если, как в окна весенний дождь,
Кровь шибко в висок ударит,
Кромешная кровь и шальная…
Что ж, Тогда хоть цепями память стреножь,
А вспомнишь о Павлодаре.

Речные гудки, иртышский плес
И тополь в одежде рваной…
Я помню твой белогрудый рост,
Гусиные лапы твоих колес,
Твой рев, «Андрей Первозванный».

Провинция, я прошел босиком
От края до края тебя — и вижу…
Пусть ты мне давала семью и дом,
Кормила меня своим молоком, —
Я всё же тебя ненавижу.

Но эта ненависть свежих кровей,
Которой — не остановиться!
Горячие рельсы в пыльной траве!
Гляди: слетели кресты с церквей,
Как золотые птицы.

Но это щебень ржавых плотин
Под вьюгой веселой и грозной,
Где друг против друга — как один —
Промышленный город Семипалатинск
И Павлодар колхозный.

Навстречу ветру распахнута грудь,
Никто судьбе не потрафит,
Здесь начат стремительный,
Звонкий путь —
И здесь продолжается твердый путь
Блистательных биографий.

Сограждане, песню я вам отдам,
Асанов, Пшеницын и токарь Нетке,
Чтоб дружба наша была тверда,
Герои строительства и труда,
Ударники пятилетки!

И пусть на висках отцов седина
И дали дымят сырые…
Раскинута фронтом сплошным страна,
И нет провинции, есть одна
Грохочущая периферия!

1931

СЕСТРА

В луговинах по всей стране
Рыжим ветром шумят костры,
И, от голода осатанев,
Начинают петь комары.
На хребтах пронося траву,
Осетры проходят на юг,
И за ними следом плывут
Косяки тяжелых белуг.
Ярко-красный теряет пух
На твоем полотенце петух.
За твоим порогом — река,
Льнут к окну твоему облака,
И поскрипывает, чуть слышна,
Половицами тишина.
Ой, темно иртышское дно, —
Отвори, отвори окно!
Слушай, как водяная мышь
На поёмах грызет камыш.
И спокойна вода, и вот
Молчаливая тень скользнет:
Это синие стрелы щук
Бороздят лопухи излук,
Это всходит вода ясней
Звонкой радугой окуней…
Ночь тиха, и печаль остра,
Дай мне руки твои, сестра.
Твой родной постаревший дом
Пахнет медом и молоком.
Наступил нашей встречи срок,
Дай мне руки, я не остыл,
Синь махорки моей — дымок
Пусть взойдет, как тогда всходил.
Под резным глухим потолком
Пусть рассеется тонкий дым,
О далеком и дорогом
Мы с тобою поговорим.
Горячей шумит разговор, —
Вот в зеленых мхах и лугах
Юность мчится во весь опор
На крутых степных лошадях.
По траве, по корявым пням
Юность мчится навстречу нам,
Расплеснулись во все концы
С расписной дуги бубенцы!
Проплывает туман давно,
Отвори, отвори окно!
Слушай, как тальник, отсырев,
Набирает соки заре.
Закипевшей листвой пыля,
Шатаются пьяные тополя,
Всходит рыжею головой
Раньше солнца подсолнух твой.
Осыпая горячий пух,
С полотенца кричит петух…
Утро, утро, сестра, встречай,
Дай мне руки твои. Прощай!

1930

РАССКАЗ О ДЕДЕ

Корнила Ильич, ты мне сказки баял,
Служивый да ладный — вон ты каков!
Кружилась за окнами ночь, рябая
От звезд, сирени и светляков.

Тогда как подкошенная с разлета
В окно ударялась летучая мышь,
Настоянной кровью взбухало болото,
Сопя и всасывая камыш.

В тяжелом ковше не тонул, а плавал
Расплавленных свеч заколдованный воск,
Тогда начиналась твоя забава —
Лягушачьи песни и переплёск.

Недобрым огнем разжигались поверья,
Под мох забиваясь, шипя под золой,
И песни летали, как белые перья,
Как пух одуванчиков над землей!

Корнила Ильич, бородатый дедко,
Я помню, как в пасмурные вечера
Лицо загудевшею синею сеткой
Тебе заволакивала мошкара.

Ножовый цвет бархата, незабудки,
Да в темную сырь смоляной запал, —
Ходил ты к реке и играл на дудке,
А я подсвистывал и подпевал.

Таким ты остался. Хмурый да ярый,
Еще неуступчивый в стык, на слом,
Рыжеголовый, с дудкою старой,
Весну проводящий сквозь бурелом.

Весна проходила речонки бродом,
За пестрым телком, распустив волоса.
И петухи по соседним зародам
Сверяли простуженные голоса.

Она проходила куда попало
По метам твоим. И наугад
Из рукава по воде пускала
Белых гусынь и желтых утят.

Вот так радость зверью и деду!
Корнила Ильич, здесь трава и плес,
Давай окончим нашу беседу
У мельничных вызелененных колес.

Я рядом с тобою в осоку лягу
В упор трясинному зыбуну.
Со дна водяным поднялась коряга,
И щука нацеливается на луну.

Теперь бы время сказкой потешить
Про злую любовь, про лесную жизнь.
Четыре пня, как четыре леших,
Сидят у берега, подпершись.

Корнила Ильич, по старой излуке
Круги расходятся от пузырей,
И я, распластав, словно крылья, руки,
Встречаю молодость на заре.

Я молодость слышу в птичьем крике,
В цветенье и гаме твоих болот,
В горячем броженье свежей брусники,
В сосне, зашатавшейся от непогод.

Крест не в крест, земля — не перина,
Как звезды, осыпались светляки, —
Из гроба не встанешь, и с глаз совиных
Не снимешь стертые пятаки.

И лучший удел — что в забытой яме,
Накрытой древнею синевой,
Отыщет тебя молодыми когтями
Обугленный дуб, шелестящий листвой.

Он череп развалит, он высосет соки,
Чтоб снова заставить их жить и петь,
Чтоб встать над тобою крутым и высоким,
Корой обрастать и ветвями звенеть!

1929

ОХОТА С БЕРКУТАМИ

Ветер скачет по стране, и пыль
Вылетает из-под копыт.
Ветер скачет по степи, и никому
За быстроногим не уследить.

Но, как шибко он ни скакал бы,
Всё равно ему ни за что
Степь до края не перескакать,
Всю пустыню не пересечь.

Если он пройдет Павлодар
И в полынях здесь не запутается,
Если он взволнует Балхаш
И в рябой воде не утонет,
Если даже море Арал
Ему глаз камышом не выколет, —
Всё равно завязнут его копыта
В седых песках Кзыл-Куум! Ое-й!

Если в Иртыше человек утонет,
То его оплакивать остается.
Солнце ж множество множеств дней
Каждый день неизменно тонет,
Для того чтоб опять подняться
И сиять над нашею степью,
И сиять над каждой юртой
И над всем существующим сразу,
И сиять над нашей охотой!

Начинаем мы нашу охоту
Под рябым и широким небом,
Начинаем мы наш промысел
На степи, никем не измеренной.
Начинаем мы нашу погоню
Под высоким, как песня, солнцем,
Пусть сопутствуют нашей охоте
Ветер и удача совместно,
Пусть сопутствуют нашему промыслу
Еще раз удача и ветер,
Пусть помогут нашей погоне
Ветер, дующий на нас, и удача!

Так смотри же, молодой беркутенок,
Как нахохлился старый беркут,
Так смотрите, беркуты наши, зорко —
Вы охотники и мужчины!
Оба вы в цветных малахаях,
Остры ваши синие клювы,
Крепки ваши шумные крылья,
И хватаетесь вы когтями
За тяжелую плеть хозяина.

Так смотрите, беркуты наши, зорко —
Над полынями кружит коршун.
Вы не будьте ему подобны:
Не охотник он, а разбойник;
Лысый хан прожорливых сусликов
Беркутам нашим не товарищ!

Вон взметнулась наша добыча,
Длинная старая лисица,
Чернохребетная, огневая
И кривая на поворотах.
Вон, как огонь, она мчится быстро.
Не давайте огню потухнуть!
Горячите коней, охотники!
Окружайте ее, охотники!
Выпускайте беркутов в небо!

Мы забыли, где Каркаралы,
Мы забыли, где наш аул,
Мы забыли, где Павлодар.
Не четыре конца у степи, а восемь,
И не восемь, а сорок восемь,
И не столько, во много больше.
И летит молодой беркутёнок Малахаем,
сброшенным с неба;
И проносится старый беркут,
Как кусок веселого дыма;
И проносимся все мы сразу —
Ветер, птицы, удача, всадники —
По курганам за рыжим пламенем.

Мы настигли свою добычу,
Мы поймали ее: лисица
Мчится с беркутом на загривке,
Мчится двадцать аршин и падает,
И ноздрями нюхает землю.

Ой, хорош молодой беркутёнок!
Научил его старый беркут.
Эй, хорош ты, дующий ветер!
Ты помог нам выследить зверя.

И привязывают охотники
К поясу пламя рыжее.

1931

КОНЬ

Замело станицу снегом — белым-бело.
Путался протяжливый волчий волок,
И ворон откуда-то нанесло,
Неприютливых да невеселых.

Так они и осыпались у крыльца,
Сидят раскорячившись, у хозяина просят:
«Вынеси нам обутки,
Дай нам мясца, винца…
Оскудела сытая
В зобах у нас осень».

А у хозяина беды да тревоги,
Прячется пес под лавку —
Боится, что пнут ногой,
И детеныш, холстяной, розовоногий,
Не играет материнскою серьгой.

Ходит павлин-павлином
В печке огонь,
Собирает угли клювом горячим.
А хозяин башку стопудовую
Положил на ладонь —
Кудерь подрагивает, плечи плачут.

Соль и навар полынный
Слижет с губ,
Грохнется на месте,
Что топором расколот,
Подымется, накинет буланый тулуп
И выносит горе свое
На уличный холод.

Расшатывает горе дубовый пригон.
Бычьи его кости
Мороз ломает.
В каждом бревне нетесаном
Хрип да стон:
«Что ж это, голубчики,
Конь пропадает!
Что ж это — конь пропадает. Родные!» —
Растопырил руки хозяин, сутул.
А у коня глаза темные, ледяные.
Жалуется. Голову повернул.
В самые брови хозяину
Теплом дышит,
Теплым ветром затрагивает волоса:
«Принеси на вилах сена с крыши».
Губы протянул:
«Дай мне овса».

«Да откуда ж?! Милый! Сердце мужичье!
Заместо стойла
Зубами сгрызи меня…»
По свежим полям,
По луговинам
По-птичьи
Гриву свою рыжую
Уносил в зеленя!

Петухами, бабами в травах смятых
Пестрая станица зашумела со сна,
О цветах, о звонких пегих жеребятах
Где-то далеко-о затосковала весна.

Далеко весна, далеко, —
Не доехать станичным телегам.
Пело струнное кобылье молоко,
Пахло полынью и сладким снегом.

А потом в татарской узде,
Вздыбившись под объездчиком сытым,
Захлебнувшись
В голубой небесной воде,
Небо зачерпывал копытом.

От копыт приплясывал дом,
Окна у него сияли счастливей,
Пролетали свадебным,
Веселым дождем
Бубенцы над лентами в гриве!..

…Замело станицу снегом — белым-бело.
Спелой бы соломки — жисти дороже!
И ворон откуда-то нанесло,
Неприветливых да непригожих.

Голосят глаза коньи:
«Хозяин, ги-ибель,
Пропадаю, Алексеич!»
А хозяин его
По-цыгански, с оглядкой,
На улку вывел
И по-ворованному
Зашептал в глаза:
«Ничего…
Ничего, обойдется, рыжий.
Ишь, каки снега, дорога-то, а!»
Опускалась у хозяина ниже и ниже
И на морозе седела голова.

«Ничего, обойдется…
Сено-от близко…»
Оба, однако, из этих мест.
А топор нашаривал
В поленьях, чисто
Как середь ночи ищут крест.
Да по прекрасным глазам,
По карим
С размаху — тем топором…
И когда по целованной
Белой звезде ударил,
Встал на колени конь
И не поднимался потом.

Пошли по снегу розы крупные, мятые,
Напитался ими снег докрасна.
А где-то далеко заржали жеребята,
Обрадовалась, заулыбалась весна.

А хозяин с головою белой
Светлел глазами, светлел,
И небо над ним тоже светлело,
А бубенец зазвякал
Да заледенел…

1932

СЕРДЦЕ

Мне нравится деревьев стать,
Июльских листьев злая пена.
Весь мир в них тонет по колено.
В них нашу молодость и стать
Мы узнавали постепенно.

Мы узнавали постепенно,
И чувствовали мы опять,
Что тяжко зеленью дышать,
Что сердце, падкое к изменам,
Не хочет больше изменять.

Ах, сердце человечье, ты ли
Моей доверилось руке?
Тебя как клоуна учили,
Как попугая на шестке.

Тебя учили так и этак,
Забывши радости твои,
Чтоб в костяных трущобах клеток
Ты лживо пело о любви.

Сгибалась человечья выя,
И стороною шла гроза.
Друг другу лгали площадные
Чистосердечные глаза.

Но я смотрел на всё без страха, —
Я знал, что в дебрях темноты
О кости черствые с размаху
Припадками дробилось ты.

Я знал, что синий мир не страшен,
Я сладостно мечтал о дне,
Когда не по твоей вине
С тобой глаза и души наши
Останутся наедине.

Тогда в согласье с целым светом
Ты будешь лучше и нежней.
Вот почему я в мире этом
Без памяти люблю людей!

Вот почему в рассветах алых
Я чтил учителей твоих
И смело в губы целовал их,
Не замечая злобы их!

Я утром встал, я слышал пенье
Веселых девушек вдали,
Я видел — в золотой пыли
У юношей глаза цвели
И снова закрывались тенью.

Не скрыть мне то, что в черном дыме
Бежали юноши. Сквозь дым!
И песни пели. И другим
Сулили смерть. И в черном дыме
Рубили саблями слепыми
Глаза фиалковые им.

Мело пороховой порошей,
Большая жатва собрана.
Я счастлив, сердце, — допьяна,
Что мы живем в стране хорошей,
Где зреет труд, а не война.

Война! Она готова сворой
Рвануться на страны жилье.
Вот слово верное мое:
Будь проклят тот певец, который
Поднялся прославлять ее!

Мир тяжким ожиданьем связан.
Но если пушек табуны
Придут топтать поля страны —
Пусть будут те истреблены,
Кто поджигает волчьим глазом
Пороховую тьму войны.

Я призываю вас — пора нам,
Пора, я повторяю, нам
Считать успехи не по ранам —
По веснам, небу и цветам.

Родятся дети постепенно
В прибое. В них иная стать,
И нам нельзя позабывать,
Что сердце, падкое к изменам,
Не может больше изменять.

Я вглядываюсь в мир без страха,
Недаром в нем растут цветы.
Готовое пойти на плаху,
О кости черствые с размаху
Бьет сердце — пленник темноты.

1932

ЛЕТО

1

Поверивший в слова простые,
В косых ветрах от птичьих крыл,
Поводырем по всей России
Ты сказку за руку водил.
Шумели Обь, Иртыш и Волга,
И девки пели на возах,
И на закат смотрели до-о-лго
Их золоченые глаза.
Возы прошли по гребням пенным
Высоких трав, в тенях, в пыли,
Как будто вместе с первым сеном
Июнь в деревни привезли.
Он выпрыгнул, рудой, без шубы,
С фиалками заместо глаз,
И,крепкие оскалив зубы,
Прищурившись, смотрел на нас.
Его уральцы, словно друга,
Сажали в красные углы,
Его в вагонах красных с юга
Веселые везли хохлы.
Он на перинах спал, как барин,
Он мылся ключевой водой,
В ладони бил его татарин
На ярмарке под Куяндой.
Какой пригожий!
                     А давно ли
В цветные копны и стога
Метал январь свои снега,
И на свободу от неволи
Купчиху-масленицу в поле
Несла на розвальнях пурга!
Да и запомнится едва ли
Средь всяческих людских затей,
Что сани по ветру пускали,
Как деревянных лебедей?
Но сквозь ладонь взгляни на солнце
Весь мир в березах, в камыше,
И слаще, чем заря в оконце,
Медовая заря в ковше.
Когда же яблоня опала?
А одуванчик? Только дунь!
Под стеганые одеяла
К молодкам в темень сеновала
Гостить повадился июнь.
Ну, значит, ладны будут дети —
Желтоволосы и крепки,
Когда такая сладость в лете,
Когда в медовом, теплом свете
Сплетает молодость венки.
Поверивший в слова простые,
В косых ветрах от птичьих крыл,
Ты, может, не один в России
Такую сказку полюбил.
Да то не сказка ль, что по длинной
Дороге в травах, на огонь,
Играя, в шубе индюшиной,
Без гармониста шла гармонь?
Что ель шептала: «Я невеста»,
Что пух кабан от пьяных сал,
Что статный дуб сорвался с места
И до рассвета проплясал!

2

Мы пьем из круглых чашек лето.
Ты в сердце вслушайся мое,
Затем так смутно песня спета,
Чтоб ты угадывал ее.
У нас загадка не простая…
Ты требуй, вперекор молве,
Чтоб яблони сбирались в стаи,
А голуби росли в траве.
Чтоб на сосне в затишье сада
Свисала тяжко гроздь сорок —
Всё это сбудется, как надо,
На урожаи будет срок!
Ну, а пока не стынет в чашке
Зари немеркнущая гладь,
Пока не пробудилась мать,
Я буду белые ромашки,
Как звезды в небе, собирать.
Послушай, синеглазый, — тихо…
Ты прошепчи, пропой во мглу
Про то монашье злое лихо,
Что пригорюнилось в углу.
Крепки, желтоволосы дети,
Тяжелый мед расплескан в лете,
И каждый дождь — как с неба весть.
Но хорошо, что горечь есть,
Что есть над чем рыдать на свете!

3

Нам, как подарки, суждены
И смерти круговые чаши,
И первый проблеск седины,
И первые морщины наши.
Но посмотри на этот пруд —
Здесь будет лед, а он в купавах.
И яблони, когда цветут,
Не думают о листьях ржавых.
Я снег люблю за прямоту,
За свежесть звезд его падучих
И ненавижу только ту
Ночей гнилую теплоту,
Что зреет в задремавших сучьях.
Так стережет и нас беда…
Нет, лучше снег и тяжесть льда!
Гляди, как пролетают птицы,
Друг друга за крыло держа.
Скажи, куда нам удалиться
От гнили, что ползет, дрожа,
От хитрого ее ножа?
Послушай, за страною синей,
В лесу веселом и густом,
На самом дне ночи павлиньей
Приветливый я знаю дом.
С крылечком узким вместо лапок,
С окном зеленым вместо глаз,
Его цветов чудесный запах
Еще доносится до нас.
От ветра целый мир в поклонах.
Все люди знают, знаешь ты,
Что синеглазые цветы
Растут не только на иконах.
Их рисовал не человек,
Но запросто их люди рвали,
И если падал ранний снег,
Они цвели на одеяле,
На шалях, на ковре цвели,
На белых кошмах Казахстана,
В плену затейников обмана,
В плену у мастеров земли.
О, как они любимы нами!
Я думаю: зачем свое
Укрытое от бурь жилье
Мы любим украшать цветами?
Не для того ль, чтоб средь зимы
Глазами злыми, пригорюнясь,
В цветах угадывали мы
Утраченную нами юность?
Не для того ль, чтоб сохранить
Ту необорванную нить,
Ту песню, что еще не спета,
И на мгновенье возвратить
Медовый цвет большого лета?
Так, прислонив к щеке ладонь,
Мы на печном, кирпичном блюде
Заставим ластиться огонь.
Мне жалко, — но стареют люди…
И кто поставит нам в вину,
Что мы с тобой, подруга, оба,
Как нежность, как любовь и злобу,
Накопим тоже седину?

4

Вот так калитку распахнешь
И вздрогнешь, вспомнив, что, на плечи
Накинув шаль, запрятав дрожь,
Ты целых двадцать весен ждешь
Условленной вчера лишь встречи.
Вот так: чуть повернув лицо,
Увидишь теплое сиянье,
Забытых снов и звезд мельканье,
Калитку, старое крыльцо,
Река блеснет, блеснет кольцо,
И кто-то скажет: «До свиданья!..»

30 июля 1932. Кунцево

ПЕСНЯ О ГИБЕЛИ КАЗАЧЬЕГО ВОЙСКА

1

Что же ты, песня моя,
Молчишь?
Что же ты, сказка моя,
Молчишь?
Натянутые струны твои —
Камыш,
Веселые волны твои,
Иртыш!
Веселые волны твои
Во льду,
С песней рука в руку
По льду иду,
С ветром рука в руку
Скольжу-бегу:
«Белые березы росли
В снегу»,
С милой рука в руку
Смеюсь-бегу.
Перстнем обручальным
Огонь в снегу.
Теплый шепот слышит,
Дрожь затая,
Холодная-льдистая
Рука твоя.
Разве не припомнишь ты
Обо мне —
Ледяное кружево
На окне.
Голубь мертвым клювом
К окну прирос,
А пером павлиньим
Оброс мороз.

2

Я не здесь ли певал песни-погудки:
Сторона моя — зеленые дудки.
Я не здесь ли певал шибко да яро
На гусином перелете у Красного Яра?
Молодая жизнь моя бывала другою,
Раскололась бубенцом под крутой дугою.
Что ж, рассмейся, как тогда, не кори напраслиной,
Было тесно от саней на широкой масленой,
Были выбиты снега — крепкими подковами,
Прокатилась жизнь моя — полозами новыми.
Были песни у меня — были, да вышли
У крестовых прорубей, на чертовом дышле.
Без уздечки, без седла на месяце востром
Сидит баба-яга в сарафане пестром.
Под твоим резным окном крутят метели,
На купецкой площади — голуби сели.
Коль запевка не в ладу, начинай сначала,
Едет поп по улице на лошади чалой,
Идут бабы за водой, бегут девки по воду.
— По каким таким делам, по какому поводу?
Бегут девки по воду, с холоду румяные,
Коромысла на плечах — крылья деревянные.
Запевала начинай — гармонист окончит.
Начинай во весь дух, чтобы кончить звонче,
Чтоб на полном скаку у лохматой вьюги
На тринадцатой версте лопнули подпруги.

3

На моей на родине
Не все дороги пройдены.
Вся она высокою
Заросла осокою,
Вениками банными,
Хребтами кабаньими,
Медвежьими шкурами,
Лохматыми, бурыми,
Кривыми осинами,
Перьями гусиными!
Там четыре месяца
В небе куролесятся,
В тумане над речкою
Ходит Цыг с уздечкою,
И ведет тропа его
Лошадей опаивать.
Там березы хваткие
С белыми лопатками
Стоят и качаются,
Друг с другом прощаются.
Там живут по-нашему,
В горнях полы крашены,
В пять железных кренделей
Сундуки окованы,
На четырнадцать рублей
Солнца наторговано!
Ходят в горнях песенки
Взад-вперед по лесенке
В соболиных шапочках,
На гусиных лапочках.

Что ж тут делать, плачь не плачь,
Ось к хвосту привязана,
Не испит в ковше первач,
Сказка недосказана!

4

Тарабарили вплоть до Тары,
В Урлютюпе хлюпали валы,
У Тобола в болотах
Засели бородатые
Охотники засадами.
А за садами —
За синими овчинами —
И луны
Не рассмотришь из-под ладони…

Лесистый, каменный, полынный.
Диковинный край, пустынный —

Разве что под Кокчетавом верблюд
Кричит,
Разве что идут
Плоты по Усолке,
Разве что на них
Петушиные перья
Костров речных…

Да за Екатерининском у Тары
Волны разводят тары-бары,
Водяные бабы да Урлютюп
Слушают щучий хлюп.
На буксиры подняли якоря,
Молится украдкой Алтай,
И заря
Занимается над Алтаем.

«На гнедых конях летаем,
Сокликаемся,
Под седой горой Алтаем
Собираемся.
Обними меня руками
Лебедиными,
Сгину, сгину за полями
За полынными».

Уходили, уезжали казаки в поход
И пешком, и бегом,
И скоком, и опором,
Оставляли дома. А у ворот
Оставляли жен с наговором.
Оставляли всё! Аргамаки
Плясали под седелышком тертым.
Уезжали казаки,
Оставляли казаки
Возле каждой жены
По черту.

5

— Кони без уздечек,
Пейте зарю,
Я тебя, касатка,
Заговорю.

Шляйся, счастье, по миру
Нагишом,
Рассекай, осока,
Тоску ножом.

Бегай, счастье, по миру
Босиком,
Рассекай, осока,
Темь тесаком.

Затуши, разлука,
Волчьи огни,
Кольцо, ворочайся,
А не тони.

Недруги, откликнитесь,
Если есть,
В белые березы
Уйди, болесть.

В горькие осины
Уйди, болесть,
Ни спать тебе, ни думать,
Ни пить, ни есть.

Расступись-раздайся
Надво, метель,
Нагревайся досыта,
Бабья постель.

Разбейся башкою
О тын, метель,
Застилай, как надо,
Люба, постель.

Застилай, забава,
Постель на двух,
Наволоки, пологи,
Лебяжий пух.

С утра до полночи
Горюй одна,
Не тряси подолами,
Мужья жена.

Засвечу те очи
Ранней звездой,
Затяну те губы
Жесткой уздой.

Закреплю заклятье:
Мыр и Шур,
Нашарбавар,
Вашарбавар,
Братынгур!

6

— Ты скажи-ка мне, сестра,
Чей там голос у тебя,
Чей там голос
Ночью раздавался?

— Ты послушай, родной брат,
Это — струны на разлад,
На гитаре
Я вечор играла.

— Ты скажи-ка мне, сестра,
Чья там сабля у тебя,
Чья там сабля
На стене сверкала?

— Ты послушай, родной брат,
Это — месяц на закат,
Закатался
Месяц серебристый.

— Ты скажи-ка мне, сестра,
Не настала ли пора,
Не пора ли
Замуж отправляться?

— Ты послушай, родной брат,
Дай пожить мне, поиграть,
Дай пожить мне,
Дай покрасоваться…

Ярки папахи, и пики остры,
Всходят на знамени черепа,
Значит, недаром бились костры
В черной падучей у переправ.
Что впереди? Победа, конец?
Значит, не зря объявлен поход,
Самый горячий крутой жеребец
Под атаманом копытом бьет.
Войско казачье — в сотни да вскачь.
С ветром полынным вровень — лети,
Черное дерево — карагач,
Камень да пыль на твоем пути!
Сотни да сотни, песни со свистом,
Песок на угорьях шершав и лыс,
Лебяжье, Черлак да Гусиная Пристань,
Острог-на-Березах да Тополев Мыс.

— Чтоб вольница
Ярмы на шею надела?
Штыки да траншеи —
Нашли чем пугать!
Иртышской вольнице —
Скот и наделы,
Иртышской вольнице —
Степь и луга!

А если не так,
Из-за кровного хлеба
Пику направь и пошли заряд.
Значит, недаром на целых полнеба
Тянется красным лампасом заря.

Эх, Иртыш, родна река,
Широка дорога,
Не мешает мужика
Пиками потрогать:
Понаехали сюда
С Самары да Рязани —
Кверху лаптем борода,
Тоже партизане.
Небо шашками дразня,
Сотни вышли в поле.
Одолеет кыргизня,
Только дай ей волю.
Сотни да сотни,
Песни со свистом,
Пролит на землю
Тяжелый кумыс.
Гладит винтовки Гусиная Пристань,
Шашками машет Тополев Мыс.

7

Торопи коней, путь далеч,
Видно вам, казаки, полечь.
Ой, хорунжий, идет беда,
У тебя жена молода,
На губах ее ягод сок,
В тонких жилках ее висок,
Сохранила ее рука
Запах теплого молока.
Черный ветер с Поречья дул,
Призадумался есаул:
То ль тоска, то ль звенит дуга,
Заливные плывут луга.
Пыль дорог еще горяча,
И коровы идут, мыча.
Вырезные трясут бубенцы
На конюшнях твои жеребцы.
Неизвестен путь и далеч,
Видно, вам, казаки, полечь!
Кто же смерти такой будет рад?
Повернуть бы коней назад
Через волны чужих пшениц
До привольных своих станиц.

У тебя кольцо горело
На руке.
О ту пору птаха пела
Вдалеке.

У тебя кольцо сияло
При луне.
О ту пору вспоминала
Обо мне.

О ту пору ты смотрела
Мне в лицо.
Покатилось, зазвенело
То кольцо.

Ты не хмурь крутые брови
Без пути.
Мне того кольца в дуброве
Не найти.

Там у берега лихого
Бьет волна.
Не добыть кольца златого
Мне со дна.

Развяжу шелковый пояс,
Не беда.
За кольцом нырну и скроюсь
Навсегда…

8

Красная Армия!
Бои, бои —
В цоканье сабель, пуль и копыт
Песни поют командиры твои,
Ветер знамен
Над тобою шумит.
Стелется низко тревожный шум,
Смолкли станицы по Иртышу.
Слушайте песню, песню о том,
Как по бурьяну, что черен и ржав,
Смерть пробегала с горячим штыком,
Рыжие зубы по-волчьи сжав.
В степь погляди — ни звезды, ни огня,
Слушай, товарищ, штык наклоня,
Кони подвешены на удила.
Слушайте, конники,
Стук сердец.
Чтобы республика зацвела,
Щедрой рукой посеем свинец.
Звезды погаснули и огни,
Саблею небо располосни.

Песня, как молодость, горяча,
Целятся в небо зубы коней,
Саблею небо руби сплеча,
Чтобы заря потекла по ней!

Гудок паровозный иль волчий вой?
Видишь, уже светло, часовой.
Видишь, уже над тобой рассвет,
Ветреный и огневой.
Видишь, рассвет над тобой, и нет
Лучше в мире его!
Утренний ветер в лицо подул.
Смирно, товарищ! На караул!

Через пески в золотой пыли
Красноармейские роты шли —
В ясные ночи, в синей пыли
Краснознаменные
Роты шли.

Голод, и смерть, и сон поборов,
Пели товарищи у костров:

«Вейся, пташка-вольница,
Птица-воробей.
Бей казачью конницу,
Анненковцев бей!

Кожана рубашечка,
Максим-пулемет.
Канарейка-пташечка
Жалобно поет.

Полымя-пожарище,
Гола степь и лес,
Мы прошли, товарищи,
Штык наперевес».

Голод, и смерть, и сон укротив,
Через пожары, снега и тиф,
Через пески в золотой пыли
Люди, как призраки, пели и шли.
В ясные ночи, в синей пыли
Падали, пели и снова шли.

Зла, весела и игрива
Смерть на ветру. Туман.
Морда коня и грива,
И над ней барабан.

Что ты задумал, ротный,
Что ты к земле прирос?
Лентою пулеметной
Перекрестись, матрос.

Видишь, в походной кружке
Брага темным-темна.
Будут еще подружки,
«Яблочко» и веснушки,
Яблони и весна!

Красная Армия!
Бои, бои!
В цоканье сабель, пуль и копыт
Песни поют командиры твои.
Ветер знамен над тобою шумит.
Голод, и смерть, и сон поборов,
Пели товарищи у костров.
Песня тогда приходила, как мать,
Через заставы к нам на привал,
Гладить ладонями и обнимать,
Долго глядеть в глаза запевал,
Голод, и сон, и смерть укротив,
Через пожары, снега и тиф.

              «Как летела пава
               Через сини моря,
               Уронила пава
               С крыла перышко.

               Мне не жалко крыла,
               Жалко перышка.
               Мне не жалко мать-отца,
               Жалко молодца…»

9

Белоперый, чалый, быстрый буран,
Черные знамена бегут на Зайсан.
А буран их крутит и так и сяк,
Клыкастый отбитый волчий косяк.
Атаман, скажи-ка, по чьей вине
Атаманша-сабля вся в седине?
Атаман, скажи-ка, по чьей вине
Полстраны в пожарах, в дыму, в огне?
Атаман, откликнись, по чьей вине
Коршуном горбатым сидишь на коне?
Белогрудый, чалый, быстрый буран,
Черные знамена бегут на Зайсан.
Впереди вороны в тринадцать стай,
Синие хребтины, желтый Китай.
Позади, как пики, торчат камыши.
Полк Степана Разина и латыши.
Настигают пули волчий косяк,
Что же ты нахмурился, молчишь, казак?
Поздно коня свертывать, поди, казак,
Рассвет как помешанный пляшет в глазах.
Обступает темень со всех сторон,
Что побитых воронов — черных знамен.

10

Крапчатый тиф. Теплушка. Грязь.
— Ничего, братишка, молчи да влазь.
— Ничего, товарищи, живот на живот,
Всё, товарищи, заживет.
— Эй, ты, поручик, очисть вагон!
— Я не отвечаю на красный жаргон.
— Ты нам ответь, брита щека,
Ты нам ответь про Колчака.
Куда вы уехали, адмирал?
— Он к Иркутску с чехами уконал.
Полегли студенты
Под Омском, и мать…
— Позвольте интеллигенту Переночевать!
У меня, товарищи, двенадцать ран,
На дворе, товарищи, буран, буран,
На дворе, товарищи, — капут,
Партизане белого ждут.

Далеко отсюдова Красный Яр,
За густыми вьюгами Павлодар,
За густыми вьюгами одни
Желтыми ромашками огни.
А над этой станицей пока
Проплывают круглые облака…
Поречье, Поречье — сизый Иртыш,
Голуби слетают с высоких крыш!
Поречье, Поречье — трое сыновей
Под уздцы выводят сытых коней.
Полоз, словно сабля,
Остер и крив.
Над крутыми шеями
Вьюги грив,
На ремни притянута — пляшет, туга,
Вырезная звонкая дуга!

Железная дивизия из-за реки,
Красными лентами мечены штыки.
Эх, пуля — так пуля, штык — так штык!
Отступай, товарищи, в тупик.
Из-за тына выскочил пулемет,
Конницу казацкую снимает влет.
Пушечка-сударыня, крепче бей,
Кружат над станицами стаи голубей.
Костер за заставами горел — потух.
С неба осыпаются помет да пух,
С неба осыпаются на луга
Ветреные, свежие снега!..

11

Ночь глухая, душная, ярая…
Укачала малого старая.
— Спи ты, мое дитятко,
Маленький-мал.
Далеко отец твой
В снегах застрял,
Далеко-далешеньки, вдалеке,
Кровь у твово батюшки на виске.
Спи ты, неразумное, засыпай,
Спи, дитё казацкое, баю-бай.
Я ли твою зыбочку посторожу,
Я ли тебе сказочку расскажу:

Синя вода утренняя, и небо сине,
Шла купаться утречком бела гусыня.
Оправляла перышки,
Отряхивалась,
С ноги на ногу
Переваливалась.
А округ — мальчонки,
Голосенки звонки:
— Тега-тега-тега,
Иди к нам побегай!
— Не могу, мальчонки,
Больно ноги тонки…
Вон девки в окошках,
Те — в полусапожках.
Мне ж нельзя обуться,
А они смеются
Из-за занавески,
На ушах подвески,
А у ворот Мужики.
Сапоги
На му-зы-ке.
«Я да ты, ты да я»,
Бо-рода-ты-я!

Широкая улица, далек бережок,
Торопись, гусыня, прибавь шажок.
Торопись, гусыня, прибавь шажок —
Узкие тропиночки, крутой бережок.

А у берега высока
Поднялась осока,
Зелена, востра,
Камышу сестра.
Плыла гусыня
Водой карасиной,
Огибала камень
Вместе с чебаками.
Пропустила мимо
Лысого налима.
Говорили три ерша:
— Ой, гусыня, хороша,
Белая, белая,
Белая, умелая,
Даром что старая,
Не сравнить с гагарою!..

12

Желтые пески, зеленые воды,
Да гусями белыми пароходы.
Да в низинных травах жирные птицы,
Да сытые и вольные казачьи станицы,
Да к гармоням старым новые припевки,
Да золотокожие жар-малина девки.
Степи, камни, острова, лески да озера
От тобольских мест к Усть-Каменогору.
Крой, гармони пестры,
                                 крой, гармони звонки!
Понравился я нонче хорошенькой девчонке.

Щок, щок, щибащок,
Що такое, паря?
Курщавенький казащок
За мною ударил.

Не гордись, кулацкий сын, сапогами новыми,
Ой, напрасно кулачье бьет песок подковами:
«Што за нова власть така — раздела и разула.
Еще живы пока в станицах есаулы!
Ты скажи-ка, паря, мне, по какому праву
Окаянно кыргизье косит наши травы?»

Ты зелен, нехожен луг,
Травушка росиста,
Мой миленок по станице
Первым гармонистом.

Не желтей, не вянь, камыш,
Выстой под морозами,
Нонче славится Иртыш
Крепкими колхозами.

Мазал дегтем сапоги,
Нынче мажу ваксой,
Ездил в город с милой я,
Расписался в ЗАГСе.

Пролегли в станицы к нам
Новые дороги,
А старые есаулы
Все сидят в остроге!

Желтые пески, зеленые воды
Да гусями белыми пароходы.
Сторонушка степная, речная, овражья,
Прииртышские станицы Черлак и Лебяжье.
Прииртышские станицы — золото закатное,
Округ Омска, Павлодара, округ Семьпалатного.

13

Поставили к стенке:
— Рота, пли!
— Тятенька, там сказочники пришли… —
…И впалили в парня пули подряд.
— Сказочники сказку там говорят. —
Но, еще опрежде, чем упасть,
Он кричал: «Свободы, хлеба, земли!
Добудем, товарищи, советскую власть!»
Да взаправду сказочники пришли,
Да взаправду песельники пришли!
Снимайте, ребята, с дверей засов,
Запускайте гармонию в семь голосов.
А на той гармони планки горят,
А у той гармони лады говорят.

14

В станице Бутяге
Хорош улов
Четыре коряги
Да пять осетров.
А на Дикой Кочке
Еще лучшей —
Две дырявых бочки
Да семь ершей.
У Козьего Броду
Всех превзошли —
Неводом в погоду
Из реки всю воду
Вы-чер-пали!
Чтоб мы замолчали,
Нас упреди,
Присказка вначале,
Сказ впереди.

15

Заседлал черт вьюгу,
Узду надел,
Копыта раздвинул,
На спину сел.
Ударил нагайкой
Вдоль спины —
Подскочила вьюга
До луны.
Ударил нагайкой
Второй раз —
Подскочила вьюга —
Звезды из глаз.
В третий раз ударил,
Свел удила —
Вьюга в белой пене
Плясать пошла.
Сбилась, скрутилась,
Расшибла лоб,
Угодил черт задницей
На сугроб.
Приморозил крепко,
К снегу прирос,
Спрятал за пазуху
Собачий нос.
Видит — дело плевое:
Ни водки испить,
Ни ведьмы полапать,
Ни закурить.
Сидел до рассвета черт,
 А днем
Три красноармейца
Шли тем путем.
—  Глядите, ребята, —
Первый говорит, —
— Никак хвост собачий
Из снега торчит? —
Второй отвечает:
— Ей-ясе-ей,
Откеда собаке
Середь степей? —
А третий подходит:
— Да это черт!
Вдобавок паршивый —
Третий сорт. —
Завязали черта
Они в мешок,
Затянули накрепко
Ремешок,
Перешли — протопали
Наискось степь,
Приходят в деревню
И — на цепь.
Сидит черт и лапой
Морду трет,
А кругом собрался
Колхозный народ.
Смотрят, удивляются,
Смеются: — Рад?!
Прыгал да допрыгался,
Попался, брат! —
Развел черт руками,
Мяучит: — Угу,
Оплошал, товарищи,
Завяз в снегу.
Нечего делать,
Смеяться что ж,
И у черта горе
Бывает тож. —
Сидит черт на цепи
И день и два
И мяучит жалостливые
Слова:
— Я, грит, безлошадный,
Лысый, кривой,
Я, грит, товарищи,
Парень свой.
Я, грит, к колхозу
И так, и так,
Я, грит, среди наших
Почти батрак.
Я, грит, безлошадный —
Вьюга была,
Да и та, паскуда,
Меня подвела! —
Чертова хитрость
Людям невдомек,
Выписывают черту
Колхозный паек.
Черт распинается,
Обут, одет:
— Бога, грит, товарищи,
Действительно нет!

Чего ж вы удивляетесь,
Язви вас?
На свете такое ли
Есть сейчас?
На свете такое ли
Есть теперь?
А была у мужа
Баба-зверь.
А он ее — палкой,
Она — батогом,
А он ее — плеткой,
Она — утюгом.
А он ее за дело,
Она его — зря.
Не знаем, за дело
Али-бо зря.
Она — в председатели,
Он — в писаря!
На него прошение
Ей несут.
А он ее — палкой,
Она — в нарсуд.
Заскрипели перья,
Пошла кутерьма:
Ей-то повышенье,
Ему — тюрьма.
Чего же вы гогочете,
Язви вас?
Подносите песельникам
Хлеб и квас.
Подносите сказочникам
Вина,
Упрошайте каждого
Пить до дна.
Чтобы чашку до рту
Каждый донес,
Чтобы сказ про черта
Пелся всурьез.

А и начал он крутить
Да мутить народ,
А и начал он шмыгать
Взад и вперед:
— Мы, грит, не каторжные,
Это что ж,
Засевай пшеницу,
Овес и рожь.
Засевай пшеницу,
Овес и рожь,
Отдавай задаром,
Да это что ж?
Отдавай пшеницу,
Овес и рожь,
Содирай со тела
Двенадцать кож! —
А и начал он крутить
Да мутить народ.
А и начал он шваркать
Взад и вперед:
— Почему, откуда,
Как это так —
Для советской власти
Всякий — кулак?
Если три коровы
Да лошадок пять,
Почему б такого
В колхоз не взять?
А середь колхозу
Такие нашлись —
Сидят на карачках
И плачут: «Жи-исть!»
Сидят, смотрят грустно
И ноют: «Жи-и-сть!»
Да такое дело
Времем случись:
Задумал черт ночью
Чинить поджог,
Подпалил конюшни,
Чуть не убег,
Да поймали черта
Тогда мужики,
Кулацкого черта
Да в кулаки.
Да еще оглоблями
Со телег,
Да еще с размаху
Да жопой в снег!..

Эх, гармони пестрые,
Снегири,
Вот какие черти,
Черт побери!
Так не жди, хозяин,
Черт подери,
А такого черта
Сразу бери.
Бери за загривок
Побольней
Да гвоздём подборным
В пять саженей.
Эх, гармони звонкие,
Серебро,
Береги, хозяин,
Свое добро.
Береги, хозяин,
Добро свое
Кровное,
Колхозное,
Советскоё.
Под гармонь мы скажем
Без всяких затей:
Наладится дело
Без чертей.
Раз вина не выпил —
Крепко стоишь,
Те ж, кто в чертей верит
Получай шиш!..

16

А у нас колхозы
В златом хлебу,
А у наших коней
Звезды на лбу.
А ты что за чудная
Река — Иртыш?
В золотых колосьях
Вся ты горишь,
А те хлеба к Омску
Рекой потекут,
А те кони красных
Бойцов понесут.

Да у нас в совхозах
(Давно пора)
Уселись ребята
На трактора.
Иртыш, разговаривай,
Журчи быстрей,
Не видал ты раньше
Таких зверей?
Не на том ли тракторе
Маленький-мал
Поле с края до края
Перепахал?

И уже обвыкся
В наших ветрах
Норовистый красный
Широкий флаг.
А у нас по-новому
Теперь живут,
А у нас в колхозах
Девки поют:

«Я березу белую
В розу переделаю,
У мово у милого
Разрыв сердца сделаю.

А не сделаю разрыв,
Пойдем с милым на обрыв —
Иль в реке утопимся,
Иль в хлебах укроемся.

Все березыньки в тумане,
И река не пенится,
Милый ходит вокруг бани,
Ругается-сердится.

Милый, чо, милый, чо?
Милый, сердишься за чо?
Чо ли люди чо сказали,
Чо ли сам заметил чо?

На своем коне посадкой
Ты меня не удивишь,
Мне теперь увидеть сладко,
Что на тракторе сидишь.

Мы с тобою не в разладе,
Талисман убереги,
Подкулачник в палисаде,
Ты его не стереги.
Сама плетку закручу,
Сама лазать отучу…»

17

Круг по воде и косая трава,
Выпущен селезень из рукава.
Крылья сложив, за каменья одна
Птичьей ногой уцепилась сосна,
Клен в сапожки расписные обут,
Падают листья и рыбой плывут.
В степи волчище выводит волчат,
Кружатся совы, и выпи кричат.

В красные отсветы, в пламень костра
Лебедем входит и пляшет сестра.
Дарены бусы каким молодцом?
Кованы брови каким кузнецом?
В пламень сестра моя входит и вот
Голосом чистым и звонким поет.
Чьим повеленьем, скажи, не таи,
Заколосилися косы твои?
Кто в два ручья их тебе заплетал,
Кто для них мед со цветов собирал?

Кончились, кончились вьюжные дни.
Кто над рекой зажигает огни?
В плещущем лиственном неводе сад.
Тихо. И слышно, как гуси летят,
Слышно веселую поступь весны.
Чьи тут теперь подрастают сыны?
Чья поднимается твердая стать?
Им ли страною теперь володать,
Им ли теперь на ветру молодом
Песней гореть и идти напролом?

Синь солончак и звездою разбит,
Ветер в пустую костяшку свистит,
Дыры глазниц проколола трава,
Белая кость, а была голова,
Саженная на саженных плечах.
Пали ресницы, и кудерь зачах,
Свяли ресницы, и кудерь зачах.
Кто ее нес на саженных плечах?
Он, поди, тоже цигарку крутил,
Он, поди, гоголем тоже ходил.
Может быть, часом, и тот человек
Не поступился бы ею вовек,
И, как другие, умела она
Сладко шуметь от любви и вина.
Чара — башка позабытых пиров —
Пеной зеленой полна до краев!

Песня моя, не грусти, подожди.
Там, где копыта прошли, как дожди,
Там, где пожары прошли, как орда,
В свежей траве не отыщешь следа.
Что же нам делать? Мы прокляли тех,
Кто для опавших, что вишен, утех
Кости в полынях седых растерял,
В красные звезды, не целясь, стрелял,
Кроясь в осоку и выцветший ил,
Молодость нашу топтал и рубил.
Пусть он отец твой, и пусть он твой брат,
Не береги для другого заряд.
Если же вспомнишь его седину,
Если же вспомнишь большую луну,
Если припомнишь, как, горько любя,
В зыбке старухи качали тебя,
Если припомнишь, что пел коростель,
Крепче бери стариков на прицел,
Голову напрочь — и брат и отец.
Песне о войске казачьем конец.
Руки протянем над бурей-огнем.
Песню, как водку, из чашки допьем,
Чтобы та память сгорела дотла,
Чтобы республика наша цвела,
Чтобы свистал и гремел соловей
В радостных глотках ее сыновей!

18

Переметная застава,
Струнный лес у Кокчетава.
По небу, по синему
Облака кудрявые бегут.

Струнный лес у Кокчетава,
Разожгла костры застава.
Гей, забава, слушай
Песню эту в тишине.

Другу вслед заулыбайся,
Своему отцу признайся,
Что руками белыми
Зануздала милому коня.

Своему отцу признайся,
Вдаль гляди и улыбайся,
Это кавалерия
По степи да с песнями идет.

(Версты — дело плёвое,
Бей их, конь, подковою,
На врага сумей примчаться.
Что, девчонка, спрятала лицо?
Выходи полюбоваться,
Гей, иди полюбоваться
На красных бойцов.)

Примем, примем бой кровавый,
Стали вкруг страны заставой,
И пущай попробуют
Налетать на воинов враги!

Вкруг страны стоим заставой
И идем мы в бой кровавый,
Запевалы начали
Первыми противника рубить.

Заготовлены квартиры,
Ладный конь у командира —
Полквартала, пегий,
На копытах задних проплясал.

Ладный конь у командира,
Что ты взглядом проводила.
Твой дружок, чернявая,
Служит в девятнадцатом полку.

1929-30

ГОРОД СЕРАФИМА ДАГАЕВА

Старый горбатый город — щебень и синева,
Свернута у подсолнуха рыжая голова,
Свесилась у подсолнуха мертвая голова, —
Улица Павлодарская, дом номер сорок два.
С пестрой дуги сорвется колоколец, бренча,
Красный кирпич базара, церковь и каланча.
Красен кирпич базара, цапля — не каланча,
Лошади на пароме слушают свист бича.
Пес на крыльце парадном, ласковый и косой,
Верочка Иванова, вежливая, с косой,
Девушка-горожанка с нерасплетенной косой,
Над Иртышом зеленым чаек полет косой.
Верочка Иванова с туфлями на каблуках,
И педагог-словесник с удочками в руках.
Тих педагог-словесник с удилищем в руках,
Небо в гусиных стаях, в медленных облаках.
Дыни в глухом и жарком обмороке лежат,
Каждая дыня копит золото и аромат,
Каждая дыня цедит золото и аромат,
Каждый арбуз покладист, сладок и полосат.
Это ли наша родина, молодость, отчий кров, —
Улица Павлодарская — восемьдесят дворов?
Улица Павлодарская — восемьдесят дворов,
Сонные водовозы, утренний мык коров.
В каждом окне соседском тусклый зрачок огня.
Что ж, Серафим Дагаев, слышишь ли ты меня?
Что ж, Серафим Дагаев, слушай теперь меня:
Остановились руки ярмарочных менял.
И, засияв крестами в синей, как ночь, пыли,
Восемь церквей купеческих сдвинулись и пошли,
Восемь церквей, шатаясь, сдвинулись и пошли —
В бурю, в грозу, в распутицу, в золото, в ковыли.
Пики остры у конников, память пики острей:
В старый, горбатый город грохнули из батарей.
Гулко ворвался в город круглый гром батарей,
Баржи и пароходы сорваны с якорей.
Посередине площади, не повернув назад,
Кони встают, как памятники,
Рушатся и хрипят!
Кони встают, как памятники,
С пулей в боку хрипят.
С ясного неба сыплется крупный свинцовый град.
Вот она, наша молодость — ветер и штык седой,
И над веселой бровью шлем с широкой звездой,
Шлем над веселой бровью с красноармейской звездой,
Списки военкомата и снежок молодой.
Рыжий буран пожара, пепел пустив, потух,
С гаубицы разбитой зори кричит петух,
Громко кричит над миром, крылья раскрыв, петух,
Клювом впиваясь в небо и рассыпая пух.
То, что раньше теряли, — с песнями возвратим,
Песни поют товарищи, слышишь ли, Серафим?
Громко поют товарищи, слушай же, Серафим, —
Воздух вдохни — железом пахнет сегодня дым.
Вот она, наша молодость, — поднята до утра,
Улица Пятой Армии, солнце. Гудок. Пора!
Поднято до рассвета солнце. Гудок. Пора!
И на местах инженеры, техники, мастера.
Зданья встают, как памятники, не повернув назад.
Выжженный белозубый смех ударных бригад,
Крепкий и белозубый смех ударных бригад, —
Транспорт хлопка и шерсти послан на Ленинград.
Вот она, наша родина, с ветреной синевой,
Древние раны площади стянуты мостовой,
В камень одеты площади, рельсы на мостовой.
Статен, плечист и светел утренний город твой!

1931

АВГУСТ

Угоден сердцу этот образ
И этот цвет!

Языков

1

Еще ты вспоминаешь жаркий день,
Зарей малины крытый, шубой лисьей,
И на песке дорожном видишь тень
От дуг, от вил, от птичьих коромысел.

Еще остался легкий холодок,
Еще дымок витает над поляной,
Дубы и грозы валит август с ног,
И каждый куст в бараний крутит рог,
И под гармонь тоскует бабой пьяной.

Ты думаешь, что не приметил я
В прическе холодеющую проседь, —
Ведь это та же молодость твоя, —
Ее, как песню, как любовь, не бросить!

Она — одна из радостных щедрот:
То ль журавлей перед полетом трубы,
То ль мед в цветке и запах первых сот,
То ль поцелуем тронутые губы…

Вся в облаках заголубела высь,
Вся в облаках над хвойною трущобой.
На даче пни, как гуси, разбрелись.
О, как мычит теленок белолобый!

Мне ничего не надо — только быть
С тобою рядом и, вскипая силой,
В твоих глазах глаза свои топить —
В воде их черной, ветреной и стылой.

2

Но этот август буен во хмелю!
Ты слышишь в нем лишь щебетанье птахи,
Лишь листьев свист, — а я его хвалю
За скрип телег, за пестрые рубахи,

За кровь-руду, за долгий сытый рев
Туч земляных, за смертные покосы,
За птиц, летящих на добычу косо,
И за страну, где миллион дворов
Родит и пестует ребят светловолосых.

Ой, как они впились в твои соски,
Рудая осень! Будет притворяться,
Ты их к груди обильной привлеки, —
Ведь лебеди летят с твоей руки,
И осы желтые в бровях твоих гнездятся.

3

Сто ярмарок нам осень привезла —
Ее обозы тридцать дён тянулись,
Всё выгорело золотом дотла,
Всё серебром, всё синью добела.
И кто-то пел над каруселью улиц…

Должно быть, любо августовским днем
С венгерской скрипкой, с бубнами в России
Кривлять дождю канатным плясуном!
Слагатель песен, мы с тобой живем,
Винцом осенним тешась, а другие?

Заслышав дождь, они молчат и ждут
В подъездах, шеи вытянув по-курьи,
У каменных грохочущих запруд.
Вот тут бы в смех — и разбежаться тут,
Мальчишески над лужей бедокуря.

Да, этот дождь, как горлом кровь, идет
По жестяным, по водосточным глоткам,
Бульвар измок, и месяц большерот.
Как пьяница, как голубь, город пьет,
Подмигивая лету и красоткам.

4

Что б ни сказала осень, — всё права…
Я не пойму, за что нам полюбилась
Подсолнуха хмельная голова,
Крылатый стан его и та трава,
Что кланялась и на ветру дымилась.

Не ты ль бродила в лиственных лесах
И появилась предо мной впервые
С подсолнухами, с травами в руках,
С базарным солнцем в черных волосах,
Раскрывши юбок крылья холстяные?

Дари, дари мне, рыжая, цветы!
Зеленые прижал я к сердцу стебли,
Светлы цветов улыбки и чисты —
Есть в них тепло сердечной простоты,
Их корни рылись в золоте и пепле.

5

И вот он, август, с песней за рекой,
С пожарами по купам, тряской ночью
И с расставанья тающей рукой,
С медвежьим мхом и ворожбой сорочьей.

И вот он, август, роется во тьме
Дубовыми дремучими когтями
И зазывает к птичьей кутерьме
Любимую с тяжелыми ноздрями,
С широкой бровью, крашенной в сурьме.

Он прячет в листья голову свою —
Оленью, бычью. И в просветах алых,
В крушеньи листьев, яблок и обвалах,
В ослепших звездах я его пою!

Август 1932. Кунцево.

ПЕСНЯ

В черном небе волчья проседь,
И пошел буран в бега,
Будто кто с размаху косит
И в стога гребет снега.

На косых путях мороза
Ни огней, ни дыму нет,
Только там, где шла береза,
Остывает тонкий след.

Шла береза льда напиться,
Гнула белое плечо.
У тебя ж огонь еще:
В темном золоте светлица,
Синий свет в сенях толпится,
Дышат шубы горячо.

Отвори пошире двери,
Синий свет впусти к себе,
Чтобы он павлиньи перья
Расстелил по всей избе,

Чтобы был тот свет угарен,
Чтоб в окно, скуласт и смел,
В иглах сосен вместо стрел,
Волчий месяц, как татарин,
Губы вытянув, смотрел.

Сквозь казацкое ненастье
Я брожу в твоих местах.
Почему постель в цветах,
Белый лебедь в головах?
Почему ты снишься, Настя,
В лентах, в серьгах, в кружевах?

Неужель пропащей ночью
Ждешь, что снова у ворот
Потихоньку захохочут
Бубенцы и конь заржет?

Ты свои глаза открой-ка —
Друга видишь неужель?
Заворачивает тройки
От твоих ворот метель.

Ты спознай, что твой соколик
Сбился где-нибудь в пути.
Не ему во тьме собольей
Губы теплые найти!

Не ему по вехам старым
Отыскать заветный путь,
В хуторах под Павлодаром
Колдовским дышать угаром
И в твоих глазах тонуть!

1932

«Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе…»

Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе,
Чтоб останавливать мрамора гиблый разбег и крушенье,
Лить жеребцов из бронзы гудящей, с ноздрями как розы,
И быков, у которых вздыхают острые ребра.

Веки тяжелые каменных женщин не дают мне покоя,
Губы у женщин тех молчаливы, задумчивы и ничего
                                                                                   не расскажут,
Дай мне больше недуга этого, жизнь, — я не хочу утоленья,
Жажды мне дай и уменья в искусной этой работе.

Вот я вижу, лежит молодая, в длинных одеждах,
                                                                            опершись о локоть, —
Ваятель теплого, ясного сна вкруг нее пол-аршина
                                                                             оставил,
Мальчик над ней наклоняется, чуть улыбаясь,
                                                                              крылатый…
Дай мне, жизнь, усыплять их так крепко — каменных
                                                                             женщин.

Июнь 1932

ИЗ КНИГИ «ПЕСНИ»

НА ПОСЕЩЕНИЕ НОВОДЕВИЧЬЕГО МОНАСТЫРЯ

Скажи, громкоголос ли, нем ли
Зеленый этот вертоград?
Камнями вдавленные в землю,
Без просыпа здесь люди спят.
Блестит над судьбами России
Литой шишак монастыря,
И на кресты его косые
Продрогшая летит заря.
Заря боярская, холопья,
Она хранит крученый дым,
Колодезную темь и хлопья
От яростных кремлевских зим.
Прими признание простое, —
Я б ни за что сменить не смог
Твоей руки тепло большое
На плит могильный холодок!
Нам жизнь любых могил дороже,
И не поймем ни я, ни ты,
За что же мертвецам, за что же
Приносят песни и цветы?
И всё ж выспрашивают наши
Глаза, пытая из-под век,
Здесь средь камней, поднявший чаши,
Какой теперь пирует век?
К скуластым от тоски иконам
Поводырем ведет тропа,
И чаши сходятся со звоном —
То черепа о черепа,
То трепетных дыханий вьюга
Уходит в логово свое.
Со смертью чокнемся, подруга,
Нам не в чем упрекать ее!
Блестит, не знавший лет преклонных,
Монастыря литой шишак,
Как страж страстей неутоленных
И равенства печальный знак.

1932

АНАСТАСИЯ

Почему ты снишься, Настя,
В лентах, в серьгах, в кружевах?

(Из старого стихотворения)

1

Не смущайся месяцем раскосым,
Пусть глядит через оконный лед.
Ты надень ботинки с острым носом,
Шаль, которая тебе идет.

Шаль твоя с тяжелыми кистями —
Злая кашемирская княжна,
Вытканная вялыми шелками,
Убранная черными цветами, —
В ней ты засидишься дотемна.

Нелегко наедине с судьбою.
Ты молчишь. Закрыта крепко дверь.
Но о чем нам горевать с тобою?
И о чем припоминать теперь?

Не были богатыми, покаюсь,
Жизнь моя и молодость твоя.
Мы с тобою свалены покамест
В короба земного бытия.

Позади пустынное пространство,
Тыщи верст — всё звезды да трава.
Как твое тяжелое убранство,
Я сберег поверья и слова.

Раздарить налево и направо?
Сбросить перья эти? Может быть,
Ты сама придумаешь, забава,
Как теперь их в дело обратить?

Никогда и ни с каким прибасом
Наши песни не ходили вспять, —
Не хочу резным иконостасом
По кулацким горницам стоять!

Нелегко наедине с судьбою.
Ты молчишь. Закрыта крепко дверь.
Но о чем нам горевать с тобою?
И о чем припоминать теперь?

Наши деды с вилами дружили,
Наши бабки черный плат носили,
Ладили с овчинами отцы.
Что мы помним? Разговор сорочий,
Легкие при новолунье ночи,
Тяжкие лампады, бубенцы…

Что нам светит? Половодье разве,
Пена листьев диких и гроза,
Пьяного попа благообразье,
В золоченых ризах образа?

Или свет лукавый глаз кошачьих,
Иль пожатье дружеской руки,
Иль страна, где, хохоча и плача,
Скудные, скупые, наудачу
Вьюга разметала огоньки?

2

Не смущаясь месяцем раскосым,
Смотришь ты далёко, далеко
На тебе ботинки с острым носом,
Те, которым век не будет сноса,
Шаль и серьги, вдетые в ушко.

С темными спокойными бровями,
Ты стройна, улыбчива, бела,
И недаром белыми руками
Ты мне крепко шею обняла.

В девку переряженное Лихо,
Ты не будешь спорить невпопад —
Под локоть возьмешь меня и тихо
За собою поведешь назад.

Я нарочно взглядываю мимо, —
Я боюсь постичь твои черты!
Вдруг услышу отзвук нелюдимый,
Голос тихий, голос твой родимый —
Я страшусь, чтоб не запела ты!

Потому что в памяти, как прежде,
Ночи звездны, шали тяжелы,
Тих туман, и сбивчивы надежды
Убежать от этой кабалы.

И напрасно, обратясь к тебе, я
Всё отдать, всё вымолить готов, —
Смотришь, лоб нахмуря и робея
И моих не понимая слов.

И бежит в глазах твоих Россия,
Прадедов беспутная страна.
Настя, Настенька, Анастасия,
Почему душа твоя темна?

3

Лучше было б пригубить затяжку
Той махры, которой больше нет,
Пленному красногвардейцу вслед!
Выстоять и умереть не тяжко
За страну мечтаний и побед.

Ведь пока мы ссоримся и ладим,
Громко прославляя тишь и гладь,
Счастья ради, будущего ради
Выйдут завтра люди умирать.

И, гремя в пространствах огрубелых,
Мимо твоего идут крыльца
Ветры те, которым нет предела,
Ветры те, которым нет конца!

Вслушайся. Полки текут, и вроде
Трубная твой голос глушит медь,
Неужели при такой погоде
Грызть орехи, на печи сидеть?

Наши имена припоминая,
Нас забудут в новых временах…
Но молчишь ты…

Девка расписная,
Дура в лентах, серьгах и шелках!

1933

«По снегу сквозь темень пробежали…»

По снегу сквозь темень пробежали
И от встречи нашей за версту,
Где огни неясные сияли,
За руку простились на мосту.

Шла за мной, не плача и не споря,
Под небом стояла как в избе.
Теплую, тяжелую от горя,
Золотую притянул к себе.

Одарить бы на прощанье — нечем,
И в последний раз блеснули и,
Развязавшись, поползли на плечи
Крашеные волосы твои.

Звезды Семиречья шли над нами,
Ты стояла долго, может быть,
Девушка со строгими бровями,
Навсегда готовая простить.

И смотрела долго, и следила
Папиросы наглый огонек.
Не видал. Как только проводила,
Может быть, и повалилась с ног.

А в вагоне тряско, дорогая,
И шумят. И рядятся за жизнь.
И на полках, сонные, ругаясь,
Бабы, будто шубы, разлеглись.

Синий дым и рыжие овчины,
Крашенные горечью холсты,
И летят за окнами равнины,
Полустанки жизни и кусты.

Выдаст, выдаст этот дом шатучий!
Скоро ли рассвет? Заснул народ,
Только рядом долго и тягуче
Кто-то тихим голосом поет.

Он поет, чуть прикрывая веки,
О метелях, сбившихся с пути,
О друзьях, оставленных навеки,
Тех, которых больше не найти.

И еще он тихо запевает,
Холод расставанья не тая,
О тебе, печальная, живая,
Полная разлук и встреч земля!

1933

ТРОЙКА

Вновь на снегах, от бурь покатых,
В колючих бусах из репья,
Ты на ногах своих лохматых
Переступаешь вдаль, храпя,
И кажешь морды в пенных розах, —
Кто смог, сбираясь в дальний путь,
К саням — на тесаных березах
Такую силу притянуть?
Но даже стрекот сбруй сорочий
Закован в обруч ледяной.
Ты медлишь, вдаль вперяя очи,
Дыша соломой и слюной.
И коренник, как баня, дышит,
Щекою к поводам припав,
Он ухом водит, будто слышит,
Как рядом в горне бьют хозяв;
Стальными блещет каблуками
И белозубый скалит рот,
И харя с красными белками,
Цыганская, от злобы ржет.
В его глазах костры косые,
В нем зверья стать и зверья прыть,
К такому можно пол-России
Тачанкой гиблой прицепить!
И пристяжные! Отступая,
Одна стоит на месте вскачь,
Другая, рыжая и злая,
Вся в красный согнута калач.
Одна — из меченых и ражих,
Другая — краденая знать —
Татарская княжна да блядь —
Кто выдумал хмельных лошажьих
Разгульных девок запрягать?
Ресниц декабрьское сиянье
И бабий запах пьяных кож,
Ведро серебряного ржанья —
Подставишь к мордам — наберешь.
Но вот сундук в обивке медной
На сани ставят. Веселей!
И чьи-то руки в миг последний
С цепей спускают кобелей.
И коренник, во всю кобенясь,
Под тенью длинного бича,
Выходит в поле, подбоченясь,
Приплясывая и хохоча.
Рванулись. И — деревня сбита,
Пристяжка мечет, а вожак,
Вонзая в быстроту копыта,
Полмира тащит на вожжах!

1933

СОЛЯНОЙ БУНТ (М., 1934)

СОЛЯНОЙ БУНТ

Часть первая

1. СВАДЬБА

Желтыми крыльями машет крыльцо,
Желтым крылом
Собирает народ,
Гроздью серебряных бубенцов
Свадьба
Над головою
Трясет.

Легок бубенец,
Мала тягота, —
Любой бубенец —
Божья ягода,
На дуге растет
На березовой,
А крыта дуга
Краской розовой,
В Куяндах дуга
Облюбована,
Розой крупною
Размалевана.

Свадебный хмель
Тяжелей венцов,
День — от свадебный
Вдосталь пьян.
Горстью серебряных бубенцов
Свадьба швыряется
В синь туман.

Девьей косой
Перекручен бич,
Сбруя в звездах,
В татарских, литых.
Встал на телеге
Корнила Ильич.
— Батюшки-светы! Чем не жених!

Синий пиджак, что небо, на нем,
Будто одет на дерево, —
Андель с приказчиком вдвоем
Плечи ему обмеривал.
Кудерь табашный —
На самую бровь,
Да на лампасах —
Собачья кровь.

Кони! Нестоялые,
Буланые, чалые…
Для забавы жарки
Пегаши да карьки,
Проплясали целый день —
Хорошая масть игрень:
У черта подкована,
Цыганом ворована,
Бочкой не калечена,
Бабьим пальцем мечена,
Собакам не вынюхать
Тропота да иноходь!
А у невестоньки
Личико бе-е-ло,
Глазыньки те-емные…
— Видно, ждет…
— Ты бы, Анастасьюшка, песню спела?
— Голос у невестоньки — чистый мед…
— Ты бы, Анастасьюшка, лучше спела?
— Сколько лет невесте?
— Шашнадцатый год.

Шестнадцатый год. Девка босая,
Трепаная коса,
Самая белая в Атбасаре,
Самая спелая, хоть боса.

Самая смородина Настя Босая:
Родинка у губ,
До пяты коса.
Самый чубатый в Атбасаре
Гармонист ушел на баса.

Он там ходил,
Размалина,
Долга-а
На нижних водах,
На басах,
И потом
Вывел саратовскую,
Чтобы Волга
Взаплески здоровалась с Иртышом.

И за те басы,
За тоску-грустёбу
Поднесли чубатому
Водки бас,
Чтобы, размалина,
Взаплески, чтобы
Пальцы по ладам,
Размалина,
В пляс:

Сапоги за юбкою,
Голубь за голубкою,
Зоб раздув,
Голубь за голубкою,
Сапоги за юбкою,
За ситцевой вьюгою,
Голубь за подругою,
Книзу клюв.
Сапоги за юбкою
Напролом,
Голубь за голубкою,
Чертя крылом.
Каблуки — тонки,
На полет легки,
Поднялась на носки —
Всё у-ви-дела!

А гостей понаехало полный дом:
Устюжанины,
Меньшиковы,
Ярковы.
Машет свадьба
Узорчатым подолом,
И в ушах у нее
Не серьги — подковы.

Устюжанины, мешанные с каргызом,
Конокрады, хлестанные пургой,
Большеротые, с бровью сизой,
Волчьи зубы, ноги дугой.

Меньшиковы, рыжие, скопидомы,
Кудерем одним подожгут што хошь,
Хвастуны,
Учес,
Коровья солома,
Спит за голенищем спрятанный нож.

А Ярковы — чистый казацкий род:
Лихари, зачинщики,
Пьяные сани,
Восьмерные кольца, первый народ,
И живут,
Станицами атаманя.

Девка устюжанинская
Трясет косой,
Шепчет ярковским девкам: — Ишь,
Выворожила, стерва,
Выпал Босой —
Первый король на цельный Иртыш.

Да ярковским что!
У них у самих
Не засиживалась ни одна:
Дышит легко в волосах у них
Поздняя, северная весна…

Пологи яблоновые у них.
Стол шатая,
Встает жених.
Бровь у него летит к виску,
Смотрит на Настю
Глазом суженным.
Он, словно волка, гонял тоску,
Думал —
О девке суженой.

Он дождался гульбы! И вот
Он дождался гостей звать!
За локоток невесту берет
И ведет невесту —
Плясать.

И ведет невесту свою
Кружить ее — птицу слабую,
Травить ее, лисаньку, под улю-лю
И выведать сырой бабою.

Зажать ее всю
Легонько в ладонь,
Как голубя! Сердце услышать,
Пускать и ловить ее под гармонь,
И сжать, чтобы стала тише,
Чтоб сделалась смирной.
Рядом садить,
Садовую, счастье невдалеке,
В глаза заглядывать,
Ласку пить,
Руку ей нянчить в своей руке.

— Ох, Анастасея… Ох, моя
Охотка! Роса. Медовая.
Эх, Анастасья, эх, да я…
Анастась!..
Судьба!
Темнобровая!

Я ли, алая, тебя бить?
Я ли, любая, не любить?
Пошепчи,
Поразнежься,
Хоть на столько…
— Жениху!
С невестою!
Горько!

И Арсений Деров, старый бобер,
Гость заезжий,
Купец с Урала,
Володетель
Соленых здешних озер,
Чаркой машет, смеется:
— Мало!..

Он смеется мало, а нынче — в хохот,
Он упал на стол
От хохота охать.
Он невесте, невесте
Дом подарил,
Жениху подарил — вола,
Он попов поил, звонарей поил,
Чтобы гуще шел туман от кадил,
Чтобы грянули колокола.

Ему казаки — друзья,
Ему казаки — опора,
Ему с казаком
Не дружить нельзя:
Казаки —
Зашшитники
От каргызья,
От степного
Хама
И вора!

А к окну прилипли, плюща носы,
Грудой
У дома свален народ —
Слушать, как ушел на басы
Гармонист
Знаменитый тот,
Видеть, как Арсений Деров
Показывает доброту,
Рассудить,
Что жених,
Как черт, остробров,
Рассудить Про невесту ту.

За полночь, за ночь…
Над станицей месяц —
Узкая цыганская серьга.
Лошади устали
Бубенцом звенеть…
За полночь, за ночь…
За рекой, в тальниках дальних,
Крякая,
Первая утка поднялась,
Щуки пудовые
По теплой воде
Начертили круги.
Сыпались по курятникам
Пух и помет,
И пошатывались
Петухи на нашестах,
Не кричали — зарю пили…
Свадебное перо
Ночь подметала,
Спали гости, которые не разошлись.

А жених увел невесту туда,
Где пылали розаны на ситце,
Да подушки-лебеди
В крылья не били,
Да руки заломанные,
Да такая жаркая
Жарынь-жара…

А на рассвете, когда табуны
Еще не кричали,
Не пели калитки,
Окна студеные были темны,
С дымных песков степной стороны
Дробно загрохотали кибитки.

Их окружали пыль и гром,
На лошадях
Разукрашенных,
В рыжем мыле,
Аткаменеры
Плясали кругом,
Падали к гривам и, над седлом
Приподнимаясь, небу грозили.

Красным лисьим мехом горя,
Их малахаи неслись, махая
Вялым крылом.
И неслась заря,
Красная, как их малахаи.

В первой кибитке
Хаджибергенев
Амильжан,
Хозяин,
Начальник, — он
Весь распух от жира и денег
И от покорной
Нежности жен.

У него в гостях не была худоба, —
Он упитан
От острых скул
И до пят.
На повозках кричат
Его ястреба,
И в степях
Иноходцы его трубят.

И у жен его
В волосах — рубли,
Соколиные перья — у сыновей,
Род его — от соколов и
От далеких,
Те-емных
Ханских кровей.

2. Сговор

Пал наутро первый
Крупный желтый лист,
И повеяло
Во дворы холодком.
Обронила осень
Синицы свист, —
Али загрустила
Она о ком?

А о ком ей грустить?
Птицы не улетели,
Весело дымятся
Лиственные костры,
Кружат
Ярмарочные карусели,
Режут воду шипом
Пенные осетры.

Али есть
Тоска о снегах, о зиме,
О разбойной той, когда между пнями
Пробегут березы по мерзлой земле,
Спотыкаясь, падая,
Стуча корнями?

Над крышей крашеной
Из трубы валит,
Падает подбитым коршуном
Дым.
Двор до половины
Навесом крыт,
Двор окружен бурьяном седым.

Там, в загонах дальних,
В ребрах оград,
Путами стреноженные
Волосяными,
Лошади ходят,
Рыбой скользят,
Пегие, рыжие,
Вороные!

Сена наметано до небес,
Спят в ларях
Проливные дожди овса,
Метится в самое небо
Оглобель лес,
И гудят на бочках
Железные пояса.

Устлан травой
Коровий рай,
Окружены их загоны
Долгим ревом.
Молоко по вымям их
Бьет через край,
Ходят они по землям Ковровым.
Ходит хозяйство
По землям ковровым
Перед хозяином,
Перед Деровым!

Солнце играет
В листьях кленовых,
Солнце похаживает
На дворе,
Бьет по хребтам
Тридцатипудовых
Рыжих волов, звенит на подковах
И на гусином
Крупном
Пере.

Шибко ветер
Сыплет
Частой,
Мелкою дробью
В гусиный косяк,
Утлых гусят
И гусынь грудастых
В красных сапогах
Проводит гусак.

Дом стоит на медвежьих ножках,
Трубы глухи. Из труб глухих
Кубарем с дымом летят грехи,
Пляшут стерляди над окошком,
И на ставнях орут петухи.

Дом стоит на медвежьих ножках,
И хозяин, в красных сапожках
На деревянных гнутых ногах,
В облачных самоварных парах
Бьет ладонью о крытый стол,
Бьет каблуками в крашеный пол,
Рвет с размаху расшитый ворот
К чертовой матери!.. А за окном
Старый казацкий верблюжий город
С глиняной сопкой — одним горбом.

А во дворе
Гусак идет,
Стелет шею
И крылья,
Оберегает свой
Знатный род
И свое Изобилье.
Низко над
Городом —
Облака,
Мешанные
Со снегами,
Но далека
Гроза,
Далека, —
Может быть,
За горами…

В горнице деровской
Казацкая знать,
На локоток опершись,
Дневует,
Светят лампады,
И божья мать
В блюдца на чай
Любовно дует.

Чайные глаза у нее,
Лик темнобров,
Строгая,
Чуть розовеют скулы,
Но загораживает
Деров
Божью мать: — Ясаулы!
Степняки,
Сторожа, на что ж
Наши крепости —
Наши славы, —
Курсаки, травяная
Мелкая вошь
Мутит бунт
И режет заставы?

Оспода,
На штандарте
Вашем — цари,
Ваши сабли
Не живы, что ли,
Чтоб могли
В степях дикари
Устюжаниных
Брать в дреколье?

И ярковских
Соколов брать?
Мы дождемся,
Когда каргызы
Будут, мать
Твою в перемать,
На поповских
Парчовых ризах!

Кто владеет
Степной страной?
Нынче бунт соляной, —
Так что же,
Завтра будет
Бунт кровяной?
Соль в крови —
И железо тоже!

Сторожа-станишники!

Грызут усы
Сторожа. А Хаджибергенев
Головой качает:
— Джаксы. —
Он поджал
Под себя колени.

Он бежал
От степей,
Хвост поджав,
С долгой улыбкой
В глазах косых.
Правы есаулы,
Хозяин прав,
Хаджибергенев
Любит их!
Хаджибергенев
Знает
Их!
В сощурах глаз,
Ястребиных, карих, —
Сладковатый полынный дым,
Пламя ночных и полдневных марев
Азии нависает над ним.
Хаджибергенев знает:
Хозяин прав,
Соль — азрак тратур,
Прольется кровь.
Ведет от аулов
По гривам трав
Дорога, ни разу
Не заплутав,
Длинная, как
У атамана бровь.
Ой, джаман!
Бежит сюда
Дорога, как лисица в степях, —
Там, в степях, кочует беда
На ворованных лошадях.
Там, в степях, хозяином — вор,
Пика и однозубый топор.
Он — свидетелем,
Он там был.
Глупые люди с недавних пор
Ловят на аркан
Казаков, как кобыл.
Трусы, рожденные
От трусих,
Берут казаков
Почтеннейших там
За благородные
Кудри их,
Бьют их по благородным глазам,
Режут превосходнейшие
Уши им
И благородные
Уши те
Бросают
Презреннейшим псам своим,
По глупости и простоте.
Они за целых серебряных
Пять рублей
Не желают
Работать целый год.
Аллах, образумь!
Аллах, пожалей
Глупый, смешной народ!
Хаджибергенев чувствует боль
В сердце за них, — они
Черпают всего лишь
Только соль,
Соль одну — круглые дни.
Они получают пять рублей
На руки в каждый год.
Аллах, образумь!
Аллах, пожалей
Дикий, жадный
Народ!..
Он отирает пот с лица.
Рука от перстней — золотая.
Идут, колышутся без конца
Его табуны к Китаю.
Ой-ё-ёй — идут табуны,
Гордость и слава его страны.
Овечьих отар пышны облака,
У верблюдов дымятся бока,
Град копыт лошадиных лют,
Машут хвосты, и морды ревут, —
Надо уберечь табуны. И вот
Он рукой отирает пот.
Надо надеть на народ узду
Крепче и круче,
Чем вначале,
Чтоб в соляном
И прибыльном льду
Люди работали
И молчали.
Тут Корнила Ильич Ярков,
Атаман станишный,
Слово берет, —
Он произносит его
Без слов,
Лаковый сапожок
Вынося вперед.
Хмель ишо гудит
У него в башке,
Бабий рот
Казака манит
Издалече,
Будто он держит
Еще в руке
Круглые и дрожжливые
Бабьи плечи.
Но из-под недвижных
Птичьих век
Яростный зачинался
Огонь…
Как руку невесты,
Нашла при всех
Рукоятку шашки
Ладонь.
И все уже видели:
Корнила Ильич
Все разговоры
Сгонит в табун
Долгим взглядом,
Затянет клич —
Плетью и саблей
Вытравить бунт…
Бунт!
Бунт!
Бунт!
Все уже знали:
Того и жди,
И нечего больше
Ждать.
Он — с регалиями
На груди —
Брови свои понесет
Впереди.
Саблю пустит порхать.
И, с глазами волчьих лун,
Мелкий смешок
В усах хороня,
Губы распластывает
Сразу: — Бунт?
Нечего говорить — на коня!

3. ГРАМОТА

Эти стаи привел на Иртыш Ермак,
Здесь они карагач на костры вырубали
И селились станицами возле зеленой волны,
Тынья, крепости называли по-рыбьи и птичьи, —
Так возникли Лебяжье, Черлак и Гусиная Пристань.

На буграх прииртышских поджарые кони паслись
Этих лыцарей с Яика, этих малиновых шапок,
Этих сабель свирепых и длинных пищалей,
И в Тоболе остались широкие крылья знамен,
Обгоревшие крылья, которыми битва махала.

К устью каменных гор они песни и струги вели:
Где стреляли по лебедю — там возникло Лебяжье,
Где осетр попадался обильно — Черлак возникал,
Где тяжелые гуси ломали осоку в полете —
Там Гусиная Пристань тын городила…

Ермак Тимофеич давал есаулам наказ,
Чтоб рубили дома казаки и ставили бани,
И брюхатили пуще баб завезенных,
И заставы покрепче держали на сопках дозорных,
Да блюли свои грамоты, власть и оружие.

Край богат. По Тоболу и дальше, в леса,
Собирай, словно ягоду, соболя, бей горностая,
Заводи неводами лисиц черно-бурых и красных.
Там на лбах у сохатых кусты костяные растут,
И гуляют вразвалку тяжелые шубы медвежьи.

Край обилен. Пониже, к пескам Чернолучья,
Столько птицы, что нету под нею песка,
И из каждой волны осетриные жабры да щучьи…
И чем больше ты выловишь — будет всё гуще и гуще,
И чем больше убьешь — остальная жирней и нежней.

А к Ишиму, к аулам, курган на курган,
И трава на траву, и луна на луну, и звезда под копытом, —
Воеводство коровьего рева, курчавое море овечье,
Лошадиные реки, тяжелый кумыс в бурдюках,
Земли стонут от сытости, истосковавшись под ветром.

Край чужой. По ночам зачинается где-то тоска,
Стонут выпи по-бабьи, кричат по-кошачьи, и долго
Поднимаются к небу тревожные волоки волчьи.
Выдра всплещется. Выстрелит рядом пищаль,
Раздадутся копыта, — кочевники под боком были.

Край недобрый. Наклонишься только к ручью,
Только спешишься, чтобы подпругу поправить,
Тетива загудит, под сосок, в крестовину иль в глотку,
В оперении диком, шатаясь, вгрызется стрела, —
Степняки и дики и раскосы, а метятся ладно.

У Шаперого Яра на пузах они подползли,
Караульных прирезали, после ловили арканом,
Да губили стрелой, да с размаху давили конями,
Есаула Седых растянули крестом и везли
Три корзины ушей золоченому хану в подарок.

А до Яика сто перелетов гусиных —
В поворот бы, да шибко! И в свист — и назад.
Отгуляться за всё в кабаках даромшинных,
Да купцам повыламывать долгие руки покруче.
Там добыча полегче, чем эти пуды в осетрах.

Но купцы за широкой и дюжей спиной
Атаманского войска велись и радели,
И несли на подмогу цареву заступу и милость,
Подвозили припасы, давали оружью корма
И навстречу гонцам Ермаковым катили бочаги.

К устью каменных гор и Тоболу купцы подошли,
Подошли, словно к горлу, тряслись по дорогам
                                                                       товарным, —
Там, где сабля встречалась с копьем и щитами,
Крепко-накрепко встали лабазы, обмен и обман.

А станицы тянулись туда, где Зайсан и Монгол,
От зеленой волны и до черной тянулись и крепли,
Становились на травах зеленых, на пепле,
На костях, на смертях, и веселую ладили жизнь
Под ясачным хоругвем ночных грабежей и разбоя.

И когда не хватало станичникам жен привозных,
Снаряжались в аулы, чинили резню, табуны угоняли,
Волокли полонянок скуластых за косы по травам
И, бросая в седло, увозили к себе на тыны,
Там, в постелях пуховых, с дикарками тешились вволю.

Оттого среди русых чубатых иртышских станиц
Тут и там азиятские водятся скулы,
Узкий глаз азията и дугами гнутые ноги, —
Это кровь матерей поднимается исподволь в них,
Слишком красная, чтобы смешаться с другою.

Но купецкие люди своих не держали кровей,
Шибче крови степями купецкие деньги ходили,
Открывали дорогу в глубинную степь, к Атбасару,
Шли на юг и на север, искали в горах серебро,
И косили зверье, и людишек вповалку косили.

Вознесли города над собой — золотые кресты,
А кочевники согнаны были к горам и озерам,
Чтобы соль вырубать и руду и пасти табуны.
Казаков же держали заместо дозорных собак
И с цепей спускали, когда бунтовали аулы.

4. СБОРЫ

Коням строевым засыпали корма
По старому чину,
Рядами.
На диво
Узда в серебре. Огневая тесьма
И синяя лента
Закручены в гривы:
И то вроде гульбища — масленой — гэ!
Плясать над ордой
Косоглазой — забава,
И в ленточной радуге,
Звездной пурге
Нагайкой — налево
И саблей — направо…
Ого, молодечество,
Выжечь с травой,
Повытоптать — начисто
Смуту в окружье!
Куражься да балуйся,
Ножик кривой,
Да пика кыргызская —
Тоже оружье!
По старому чину
Жены седлали
Коней!
Бровишки насупив зло,
Старая Меньшикова
В кашемировой шали
Вышла старому
Ладить седло,
Старому свому
Покрепче, потуже
Подпругу тянула рукой костяной.
Надо — и под ноги
Ляжет мужу,
Коли ему
Назвалась женой.

Меньшиковская
Рыжая семья —
Двадцать подсолнухов подряд, —
Меньшиков и его сыновья
Хлещут чай и тихо гудят.
Младший сын завистней всех:
— Чо ето приплетать голытьбу,
Курам — в смех,
Рыбам — в смех!
Чо ли не ладно нам
Без помех
Сотней одной
Наводить гульбу?
Тожа, подумаешь!
Что за вояки!
Босых — берут,
Сирых — берут.
Во, погоди,
Только утка крякнет,
Баба ль натужится, — убегут. —
А меньшиковское дитё
У отцовских плеч:
— Батька, ба, пошто эти сабли?
Куда собираться?
— Кыргызов жечь.
— А пошто?
— По то, что озябли.
— А ты бы им шубы?
— Не хватит шуб. —
Дитё задумалось: «Ую-ю!
Так ты увези им дедов тулуп,
Мамкину шаль и шубу мою!»

А у крепости начинались трубы,
Стучали копыта, пыль мела,
Джигитовали, кричали: «Любо!»
Булькали железной водой
Удила.
Род за родом шли на рысях,
Смаху плетью стелились махом,
Остановившись, глазом кося,
Кланялись есаульским папахам.
«Ей, да не ходи
Смотреть, забава, скачку.
Ты напрасно, любушка,
Д’ не прекословь,
Если не слюбились
Мы с тобой,
Казачка,
Если закатилась
Ранняя
Любовь…»

Тут же разбились на сотни
И — в круг.
Смолкнули, приподнялись на коленях.
Треснуло, развернувшись, знамя,
И вдруг
Выехал казначей!
Ходаненов!
Дал атаману честь
И — айда!
Выплясал дробь,
Не срываясь
С места.
Лошадь под ним —
Не лошадь,
Беда!
Вся разукрашена,
Как
Невеста.
Дал Ходаненову
Голос бог.
Дал ему
Голоса
Сколько мог.
А Ходаненов
К гриве
Прилег
И затрубил,
Что гоночный
Рог:
— Казаки!.. Нехристи!
Царя! Супротив!
Не допустим!
Братья!
С нами вера! —
… Чуть покачивались
Птицы грив.
Кто-то ворчал:
— Какого хера
Мылится?
Деньги считал бы… ать! —
Кто-то рядом
Сказал: — Молчать!..
— Казаки! Без жалости!
Блюсти дисциплину!
Нас не жалеют,
И их — Пора!.. —
И сразу на всю
Крепостную
Равнину
Грузно перекатилось:
— Ура!
— Ура-а-а!

Из переулка, войску
Навстречу,
Вынесла таратайка
Попа, —
Сажень росту, парчовые плечи,
Бычий глаз,
Борода до пупа.
Поп отличный,
Хороший поп,
Нет второго
Такого в мире,
Крестит на играх,
Смеючись,
Лоб —
Тяжелою
Двухпудовой гирей.
Конокрадов жердью бил,
Тыщу ярмарок открыл,
Накопил силищу бычью,
Окрестил киргизов тыщу.
Ввек не сыскать
Другого такого.
Слова его — как
В морду подкова.
Он стоит — борода до пупа.
Ввек не сыскать
Такого попа.
Он пошел,
А за ним —
Весь чин,
Выросший
В чаду
Овчин
И кончин.
Дьякон Шугаев
С дьяволом
В глотке,
Пономарь,
Голубой
От чесотки,
Конокрад,
Утекший
Где-то в леса…

Грянули!

С левого клироса голоса:
— …Благочестивое воинство!
Поп пошел
Мимо воинства
Шагом твердым,
Пригоршней
Сыпал
Святой рассол
На казаков,
На лошажьи морды.
Кони сторонились
От кропильницы Молча, —
Они не верили
Ни воде, ни огню.
Волчий косяк
Поповской сволочи
Благословлял
Крестами
Резню.
Кони отшатывались
От убоя,
Им хотелось
Теплой губою
Хватать в конюшенной
Тьме овес,
Слушать утро
У водопоя
В солнце
И долгом гуденье ос.
Глухо раскачивалось кадило —
Зыбка, полная
Красных углей,
Цепью гремела,
Кругом ходила
И становилась
Всё тя-я-желей…
И попы, по колено в дыму,
Пахнувшем кровью,
Тоской и степью,
Шли и шли по кругу тому,
Пьяные от благолепья.
— Го-о-споди!
— Н-но!.. —
Атаман Ярков
Спешился, пал,
Прильнул к кресту.
Смолкнули. — Аа-рш! —
Из-под подков
Ропот убежал на версту.

Люди текли,
И на травах мятых
Поп, сдвигая бровей кусты,
В жарком поту,
В парчовых латах,
Ставил на сотнях
Крестом кресты.
И последний, с ртом в крови,
Шашкой
Над головой гуляя,
Меньшиков гаркнул:
— Благослови На гульбу!
— Благословляю.

Так и стояли они, густой
Ветер поглатывая осенний
Ртами, кривыми от песнопений,
Серебряный дьякон и поп золотой.

А сотни
Уже по степи текли
В круглой,
Как божья земля, пыли.
В бубны били,
Роняли звезду
На солончаковом
Твердом льду.
Песней с их стороны подуло:
          «И на эту орду
           Я вас сам поведу,
           А за мною пойдут
           Есаулы».

Шли они
Средь солончаковых льдин,
В крепкий косяк
Востроносый слиты,
Не разрываясь,
И только один
Выскочил,
Крутясь на одном копыте.
Он долго петлял,
Не мог пристать,
Вырванный из пик городьбы,
Будто нарочно показывал стать,
Становя коня на дыбы.

5. СТЕПЬ

Тлела земля
Соляной белизною,
Слышался дальний
Кизячный пал,
Воды
Отяжелевшего зноя
Шли, не плеща,
Бесшумной волною,
Коршун висел-висел —
И упал.
Кобчик стрельнул
И скрылся, как не был.
Дрофы рванулись,
Крылом гудя,
И цветы,
Уставившись в небо,
Вытянув губы,
Ждали дождя.
Степь шла кругом
Полынью дикой,
Всё в ней мерещились:
Гнутый лук,
Тонкие петли арканов, пики,
Шашки
И пальцы скрюченных рук.
Всё мелькали
Бордовые кисти,
Шелковые, нагрудные, и
Травы стояли
Сухи, когтисты,
Жадно вцепившись
В комья земли.
Травы хотели
Жить, жить!
И если б им голос дать,
Они б, наверно,
Крикнули: «Пить,
Пить хотим,
Жить хотим,
Не хотим умирать!
Жить нет сил,
Умирать не в силах
В душном сне песчаных перин».
И лишь самбурин-трава
На могилах
Тучнела, косматая, самбурин.
Много могил!
Забыв об обиде,
О степях, о черемушнике густом,
Землю грызут безгубым ртом
И киргизы, зарытые сидя,
И казаки,
Растянувшись пластом.
Больно много
Могил кругом легло.
Крепок осенью тарантулов яд,
Руки черные карагачу назад
Судорогою свело.
Суслики, чумные, свистят.
Суслики за лето стали жирны,
Поглупели от сытости и жары,
Скоро заснуть они должны
 В байковом рукаве норы.
Скоро мокрый снег упадет…

Первый суслик скользнул вьюном,
Свистом
Оповестил свой народ:
— Впереди белая пыль идет,
Позади люди идут табуном.

Не до песни. Чубы помокрели.
Лошади ёкают, в поту, в паутах.
 Чертова пыль вроде метели,
Седла под задницами — не постели,
Земля качается, как на китах.
На удилах, на теплой стали —
Пенный жемчуг лошадиной слюны.
Лошади фыркают — знамо, устали,
Ой, в степях дороги длинны!..
Тут бы ночь догнать
Ды в туманы,
Хоть в прохладу, коль не в кровать.
Федька Палый настиг атамана:
— Таман, а мне бы посрать?
— У Шапера пойдем в разбивы,
Там и дождешься, нно-о! У меня!
А то, если надо, — рядом грива,
Лучше приладься и крой с коня… —
Хохотнули. Чья-то плеть
Свистнула. — Ну, ежели туда
Да доберемся, баб не жалеть!
Баба — она ядовитей. Н-дда!
Гей! — Поддакнули. Снова плеть.
Злоба копилась
Вместе с слюной.

Солнце шло от них стороной,
Степь начинала розоветь.
Пах туман парным молоком,
На цыпочки
Степь приподнялась,
Нюхала закат каждым цветком,
Луч один пропустить боясь.
У горизонта безрукие тучи
Громоздились, рушились, плечи скосив,
Вниз, как снега, сползали с кручи
В дым, в побагровевший обрыв.
И казалось — там, средь туманов,
Мышцы напрягая, не спеша,
Тысячи быков и великанов
Работают, тяжело дыша.
А Шапер пополз навстречу скоро,
Косами маревыми повит,
Перекутав в угарный морок
Земляные титьки свои.
Ой, в степях пути далеки!
Хорошо в траву лечь!
Здесь костры лохматые казаки
Затеплили богу заместо свеч.
Заместо причастья хлебали щи,
Заместо молитвы грели в мать:
— Нам чего рассиживаться?
— Молчи!
Подождешь замаевать!
— Нече ждать!

— Есаулы,
Братцы-казаки,
От Шапера дальше
Ведем поход.
Я половину веду, однако,
Меньшиков остальных
Поведет!
— А что же, можна-а!
— Корнило Ильич!
— Нам желанно!
— Любо, желанно!
— Пусть ведет нас
Рыжий сыч!
— Под Меньшикова!
— Под атамана!
И когда разбивались,
Перекличку вели,
Делили доблести и знамена,
Спорили о корысти,
Как лучше аул Джатак,
Аул беспокойный,
у купецкой соли,
Выжечь начисто,
Вырвать ему горячие ноздри,
Поделить добро и угнать.
Ой, да угнать — пыль оставить!
Так начинали обход…

Так начинали обход…
Меньшикову дали вперед
Вымчать. И он, седой,
Пестрый от рыжины, старый,
Гремя тяжелой уздой,
Повел красу Атбасара.

Он держал
Свою награду,
Под ним конь
Ступал как надо,
Оседал
На задни ноги,
Не сворачивал
С дороги.
Он их вел
По травам бурым,
По седым
Полынным шкурам,
Через дымные Огни,
По курганам,
По крови!

Он их вел, заломив папаху,
Распушив усы густы,
Подбоченившись, и от страху
От него бежали кусты.
Он их вел через мертвые кости,
Через большую тоску степей,
Будто к лысому черту в гости,
Старый сластень, рыжий репей.
Из-под ладони смотрел на закат:
Там горел, пылал вертоград,
Красное гривастое пламя плясало
И затихало мало-помалу.
Рушились балки, стены! Летели
Полные корзины искр. Блестело окно…
Через крутьбу огневой метели
Дым повалил. Стало темно.

6. СОЛЬ

Ты разгляди эту стужу, припев
Неприютной
И одинокой метели,
Как на лысых, на лисьих буграх, присмирев,
Осиротевшие песни
На корточки сели.

Под волчий зазыв, под птичий свист,
На сырую траву, на прелый лист.
Брали дудку И горестно сквозь нее
Пропускали скупое дыханье свое:
— Ай-налайн, ай-налайн… —
А степь навстречу шлет туман,
Мягкорукий, гиблый: — Джаман! джаман! —
А степь навстречу пургой, пургой:
— Ой, кайда барасен?
Ой-пу-ур-мой!

Ой-пур-мой!..

Некуда деваться — куда пойдешь?
По бокам пожары — и тут, и там.
Позади — осенний дождь и падеж.
Впереди — снег
С воронами пополам.
Ой-пур-мой…
Тяжело зимой.
Вьюга в дороге
Подрежет ноги,
Ударит в брови,
Заставит лечь,
Засыплет снегом
До самых плеч!

Некому человека беречь.

Некому человека беречь.
Идет по степи человек,
Валится одежда с острых плеч…
Скоро полетит свистящий снег,
Скоро ему ноги обует снег…
Скоро ли ночлег? Далеко ночлег.
А пока что степь, рыжа-рыжа,
Дышит полуденной жарой,
В глазах у верблюда
Гостит, дрожа,
Занимается
Странной игрой:
То лисицу выпустит из рукава,
То птицу,
То круглый бурьяна куст.
Вымерла без жалоб,
Молчит трава,
На смертях замешенный, воздух густ.
Стук далек, туп. Зной лют.
Небо в рваных
Ветреных облаках.
Перекати-поле молча бегут,
Кубарем летят,
Крутясь на руках.
Будто бы кто-то огромный, немой,
Мертвые головы катает в степи.

Человек идет,
От песни прямой,
Перед встречами, перед степью самой.
Человек поет: — Сердце, терпи! —
Там далеко — аул.
В пыли аул потонул
У соляного Льда.
— Сердце, терпи!

Беда!
Муялды, Баян-Коль, Кара-Коль,
Рыжая рябь песка.
Бела соль, не сладка соль.
Чиста соль. Горька! Горька!
Чиста соль — длинны рубли.
Работают на соли
Улькунали, Кишкинтайали,
Джайдосовы. Горька соль.
Плывут, плывут степные орлы
Прямо на Каркаралы.
Ноги белы, юрты круглы.
Черна вода Кара-Коль.
Степь от соли бела.
Соль хрустит на зубах.
Соль на щеках
Румянцы зажгла.
Соль горит на губах.
Бела соль, страшна соль,
Прилипчива, как тоска.
Муялды, Баян-Коль, Кара-Коль.
По колено песка.
Сначала тряпичные дуаны
Собирали вокруг народ,
Кричали в уши своей страны:
— Горе идет!
— Горе идет!
Ветер волосы им трепал.
— Горе! — Молчал народ.
Голод к ушам страны припал
И шептал: — Горе идет.
— Горе! — отвечали ему аксакалы.
Страшна соль,
Как седина бела,
Близка зима, лето пропало,
В степь убежал мулла.
Тощи груди у женщин,
Нет молока,
Ни пригоршни хлеба нет,
Дорога к весне
Далека, далека,
Узка, словно волчий след.
Казачий дозор
Порол святых,
Солью сдабривал порку, а где
Ловили беглых, держали их
Долгий час в соленой воде.
— Скушно, — беседовали казаки, —
Держи косоглазых здесь.
Бабы отсюдова далеки,
А бабы что ни на есть… —
У есаула — досада, зло,
Сиди да хлещи кумыс.
Давеча пять киргиз пришло,
Мнутся и смотрят вниз.
— Вам чего?
— Курсак пропал,
Нет ни хлеба, ни одеял.
— Хлеба нет!

Киргиз в ответ:
— Хлеба нет — работа нет… —
Взяли в плети. Удалось,
Сволочи! Вашу мать!
Вместо хлеба, чтобы жралось,
Соль заставили жрать.

Наутро всё пошло как надо,
Работа пела на полном ходу.
— Чтоб не найти На киргиза слада!
Го! Потуже тяни узду!.. —
Покрикивали десятники:
— Пшел, пшел!
Лошадь нашто-е, се одно… —
И людей многоногий потный вол
Тянет соляные глыбы. Но
Только полдень у костров, в ста
Шагах от черной воды,
Сел на корточки аул Джатак,
В круг
Сомкнув
Голов ряды.
Женщины медной, гулкой кожи,
В чувлуках,
Склонившие лбы.
На согнутых спинах у них, похоже,
Вместо детей сидели горбы.
Тысяча отцов, отирая пот
Ладонью, другую прижав к груди.
Перебирая белое пламя бород,
Аксакалы впереди.
Плыл и плыл полуденный дым.
Молчал Джатак
В соляной петле.
Молча сидел под небом родным,
Под ветром родным,
На родной земле.
Десятники не поняли: — Эй, эй!
Поднялись! Начинай работу! Чо вы!
Некерек!
Пошевеливайся живей!
Поднимайсь!.. —
И сбились на полуслове…
Кто-то залопотал темно и быстро.
Джатак качнулся и отвечал,
Будто упала летучая искра
И подожгла сухой завал.
Кто-то мешал молитвы, проклятья.
Джатак
Покачивался,
Сидя на траве,
И отвечал на глухое заклятье:
— Йе, йе, йе… —
И вдруг гортанно, долго сзади
Женщины завыли: — О-о-о-оо! —
Рвали волос травяные пряди,
Острыми ногтями
Вцепившись в лицо.
— О-о! — И отцы им вторили: — Йе! —
И степь повторяла: — О-оо-оо! —
Это раскачивалось
На пыльной траве,
Ноги поджав, горе само.
Десятники схватились. Пряча хвост,
Ноги в руки и ковыляя — айда! —
Первый прибежал На казацкий пост:
— Киргизы затосковали! Беда!
— Беда? Сами бедовые!.. —
Коротки сборы.
Есаул оглядел сбор свысока
И всадил коню гремучие шпоры
В теплые, нагулянные бока.
Казаки подлетели вьюгой слепой,
Кони танцевали, разгорячась,
Боком ходили перед толпой.
Есаул выехал: — Подымайсь!.. —
Но аул всё сильней и сильней
Пел и качался, качался и пел.
Женщины бросали
Под копыта коней
Кричащие камни детских тел.
Остановив коня в повороте,
Есаул приподнялся на стременах:
                                   — Дикари!
Чего бунтуете?
Чего орете?
Начисто перепорю! Говори!.. —
В передних рядах, медноскулый,
Скуднобородый, вырос старик.
Он протянул ладонь над аулом.
Аул покачнулся,
Взвыл
И затих.
— Начальник,
Мир тебе.
Ты сыт и рыж.
Мы, собаки светлоглазых людей,
Просим в пыли, начальник,
Пойми ж,
Что соль эта —
Хитрый, горький злодей.
Соль изъела сердце мое. —
Качнулся аул: — Йе, йе, йе!..
— Начальник, ты мудр,
Золотоплеч.
Владеет нами
Племя твое.
Соль —
Отвратительнейшая вещь.
Мы отвращаемся от нее.
Качнулся аул: — Йе, йе, йе!..
— Начальник, мы готовы молчать;
Мы черны,
Как степные карагачи.
Ты бел, как соль,
Ты не молчи,
Не заставляй нас
Соль добывать,
Лучше конями нас
Растопчи.
Приятно и мудро слово твое.
— Йе, йе, йе!..
— Соль, страшнее
Всяких неволь,
Держит нас на цепи.
Мы не желаем
Черпать соль!
Оставь нас
В нашей степи!
Соль страшнее
Всяких неволь,
Мы завидуем
Вашим псам.
Если нужна тебе,
Мудрый, соль,
То черпай ее,
Начальник, сам,
Работа твоя, желание твое.
— Йе, йе, йе!..

Есаул побагровел,
Раздулся от злобы: — Я?!
Этак? Начисто перебьем!.. —
В самую гущу Двинул конем,
Саблею
Перекрестил старика плашмя.
Лошади по пузо вошли в толпу,
Каждый казак протоптал тропу,
Взвизгнула плеть в руке,
Но тут
Женщина в чувлуке
Повисла вдруг на луке:
— Эй!.. Атанаузен!!. — Вслед за ней
Остальные
Рванулись
Из-под подков,
Кучами
Облепили коней,
Стаскивали
С седла седоков.
Хрипя, вырывали из рук клинки,
Били,
Не видя ни глаз,
Ни лица.
Это горе само подняло кулаки,
Долго копившееся в сердцах.
Женщина рвалась к есаулу,
Глаза ища
Его
Ненавистные:
— Ба-а-ай-бича!.. —
Двое вырвались, спасая себя
От смерти. Ложась на висок,
Они скакали, воздух рубя
Плетями наискосок.

Наутро в степь собирался аул,
На верблюжьи горбы грузя
Кошмы и скарб. Ветер дул
Возле озера, толпясь и грозя.
Стойбище опустело,
Мало-помалу
Сужались песчаной зыби круги.
Степь отступала и отступала,
Вслушиваясь в верблюжьи шаги.
Муялды, Баян-Коль, Кара-Коль,
Бела соль, не сладка соль.

Плывут, плывут степные орлы
Прямо на Каркаралы.
Ноги белы, юрты круглы,
Черна вода Кара-Коль…

Часть вторая

7. «СРАЖЕНИЕ» У ШАПЕРА

Кто видал,
Как вокруг да около
Коршун плавает
И, набрав высоту,
Крылья сложит,
Падает с клекотом,
Когти вытянув на лету?
Захлебнется дурная птица
Смертным криком,
Но отклик глух,
И над местом, где пал убийца,
Долго носится Белый пух.

Увидали кочевники — нет путей:
Тыщи их,
Но нечем сразиться.
В ливне сабель,
Пик
И плетей
Казаки налегали
Лютей и лютей,
Дикошары, багроволицы,
Выпучив глаза
И губы скосив,
Ничего не видя
Перед собою.
Им запевала
Над пляской грив
Хриплая труба разбоя.
Им запевала в уши кровь,
Сладкая пробегала
По спинам мурашка,
И мелькали в разбеге
То зубы,
То бровь,
То копыто,
То вострая шашка.
Не домчав в перехлестанном гике
 (Гай-да!), разом
Спустили курки.
И передних взяли
На пики,
Как на играх
С трухой мешки.
Сабли заработали: куда ни махни
Руки,
Головы,
Глотки и спины.
Сабли смеялись — знали они,
Что сегодня —
Их именины.
Откормленные, розовые,
Еще с щенячьим
Рыльцем, казачата —
Я те дам! —
Рубили, от радости
Чуть не плача,
По черным, раскрытым,
Орущим ртам.
Меньшиков устал,
Глядя по усам,
Шашкой своей
Высекать огонь.
От крови
Красноногий сам,
И под ним
Краснобокий конь.
Он Устюжаниным крикнул: — Ишь,
Какая выдалась
Работа, брат!
Как ты здесь
С киргизом наговоришь?
Бьешь его
По темени —
Не умират!.. —
Устюжанины
Резали наголо,
Подбирали пиками
То, что бегло.
Федька Палый
Видит: орет тряпье —
Старуха у таратаек, —
Слез с коня
И не спеша пошел на нее,
Весело пальцем к себе маня:
— Байбача, отур,
Встречай-ка нас
Да не бойся, старая!.. —
Подошел — и
Саблей ее весело
По скулам — раз!
Выкупались скулы
В черной крови…
Старуха, пятясь, пошла, дрожа
Развороченной,
Мясистой губой.
А Федька брови поднял: — Што жа,
Байбача, што жа с тобой?.. —
И вдруг завизжал —
И ну ее, ну
Клинком целовать
Во всю длину.
Выкатился глаз
Старушечий, грозен,
Будто бы вспомнивший
Вдруг о чем,
И долго в тусклом,
Смертном морозе
Федькино лицо
Танцевало в нем.
Рядом со знатью,
От злобы косые,
Повисшие на
Саблях косых,
Рубили Сирые и босые
Трижды сирых
И трижды босых.
И у них наделы
Держались на том,
И у них скотина
Плодилась на том,
И они не хотели
Своим хребтом —
А чужие хребты
Искать кнутом.
— Б-е-й!.. —
Григорий Босой было
Над киргизской девкой
Взмахнул клинком, —
Прянула Вороная кобыла,
Отнесла, одетая в мыло…
Видит Григорий Босой: босиком
Девка стоит,
Вопить забыла…
Лицо потемнело,
Глаза слепы,
Жалобный светлозубый оскал.
Остановился Григорий:
Где бы
Он еще такую видал?
Где он встречал
Этот глаз поталый?
Вспомнились:
Сенокос,
Косарей частокол…
И рядом с киргизской девкой встала
Сестра его, подобравши подол,
Говаривала:
«Стомился, Гришка?» —
Зазывала под стог
Отдохнуть, присесть.
Эта!
Киргизская Настя!
Ишь ты,
Тоже, гляди, так и братья есть.
— Бе-ей!.. —
Корнила Ильич вразброс
Вымахал беркутом над лисой:
— Чо замешкался, молокосос?
Руби,
Григорий Босой! —
Шашка зазвенела вяло,
Зашаталась, как подстреленный на бегу.
Руки опустив,
Девка стояла…
— Атаман?!
— Руби!
— Не могу… —
Да Корнила Ильич
Потемнел от крови,
Ощетинился всей своей сединой,
У переносицы
Встретились брови,
Как две собаки перед грызней.
— Руби, казак!
— Атаман, нельзя…
— В селезня,
В родителей,
В гроб!
Голытьба! Киргизам
Попал в друзья!.. —
И раскроил, глазами грозя,
Григорию плетью лоб.

(Сабля!)

Был атаман —
И не был.
Безнадельный,
Хромой
Смел посметь…
И упал атаман,
И в ясное небо
Перерезанной глоткой
Стал смотреть.
Не увидеть больше
Ни жены, ни дома…
Ходит смерть козырем с плеча!
Так довелось Григорию Босому
Уходить Корнилу Ильича.
У таратаек же шла расправа —
Летали стаи плетей,
Бунтовщиков валили на травы,
Били до полусмерти, а те
Только поднимали руки:
— Не тронь!.. —
Но не упасет от убийц ладонь,
И ходил разбой — кулаки в бока,
Подмигивая глазом рябым.
А кой-где
Уже стлался сизый дым
Костров и тонкий дым табака.
И уже начинали шутки ходить,
Кровью от них попахивало: — И-и,
Я на него шашкой, стало быть,
А он кулаками, братцы мои!

«У проторенной дорожки
Закуривай козьи ножки».
«У рябого милую
Отберу я силою».
«Есть у милой сторожа,
Опричь острого ножа».
«Ну, кака-никака песня,
А лучше драки,
Кака-никака мила
Лучше собаки…»
«…Пылают, светают
На яру костры,
Белы гуси
В воде плещутся».
(Подпевалы:
«Загоняй гусей во двор».)
«Было у казака
Три красы сестры,
Смиренны растут:
Ой, не натешатся!»
(Подпевалы.:
«Береги, казак, сестер!»)
«Ой, да смиренны растут…»

Тут же рядом,
Свернув сапоги калачом,
Мастерится ходок по загадам,
Перемигиваясь с плечом:
— Сто двадцать одеж,
А поверху — плешь,
Посоли да съешь, —
Угадай-потешь:
Чо тако?
— Под зеленым гарусом
Висит красным ярусом…
Чо тако?
Чо тако?..
Гармонь затряслась,
Далеко-о
Отдались ее лады-лады:
— Росла у воды,
Да ушла в сады,
Чо тако?
«Смиренны были,
Ой, обманные…»
Караванные курганы дороги…
Пахнет караванная
Ночь зимой:
Ой-пур-мой!..
А Корнила Ильич
Лежит немой,
Дырявой рогожей
Закрыты ноги,
Зарезанный,
Ничему не рад,
Царевой службы саженные мощи.
Знамя царево
Над ним полощет,
На груди медали
Тихо блестят,
И, словно поп
По церкви пустой,
Ходит над ним месяц
От тучи к туче…
Так вот и лежит,
Простясь с маетой,
Усопший раб
На телеге шатучей.
Так вот лежит!
И когда рассвет
Лучища
Вытянет по степи,
Ты не раскроешь
С треском
Глаз своих, нет!
Не расправишь
Черствые кости.
И такая будет
Большая роса,
И такой на заре
Гусей перелет,
И набьется ветер
Тебе в волоса,
И такое Россия
Вдруг запоет,
Что уж лучше
И не вставать атаману.
И такой полетит
Широкий лист,
И такого жизнь
Напустит туману
Утром рождений,
Любви,
Убийств!
Так вот лежи!
Слепошарый вояка,
Ты — убивавший —
Убит, убит.
Ты не услышишь,
Как утка закрякает
И селезень
Вслед за ней прошумит.
Ты не услышишь,
Как в теплом дыме
Зари, сквозь холодок и теплынь,
Друзья твои,
С руками такими ж,
Девок киргизских
Потащат в полынь.

Ты лежишь,
Ни о чем не споря,
Ничего не желая
Больше знать.
И если
На карачках
Киргизское горе
Подползет
И в глаза тебе
Будет плевать,
Ты смолчишь,
Не поднимешь
Мертвой руки,
Заслуживший
Награду такую сам,
И медленно будут
Ползти плевки
От мертвых скул
К сивым усам.
И задолго до того,
Как в каменной
Церкви
Поплывет по рукам
Безвесельный гроб,
И, от натуги
Лицо исковеркав,
Заупокойную