/ Language: Русский / Genre:detective

Источник счастья. Книга вторая

Полина Дашкова

Во второй книге романа «Источник счастья» продолжается история семьи профессора Свешникова и его открытия. В восемнадцатом году загадочный препарат хотят заполучить большевики. В наше время за ним охотятся адепты оккультного ордена искателей бессмертия. Для всех он остается тайной. Misterium Tremendum. Тайна, приводящая в трепет. Тайна, которая может спасти, убить, свести с ума и никогда не станет достоянием сильных мира сего.

«Люди спасаются только слабостью своих способностей – слабостью воображения, внимания, мысли, иначе нельзя было бы жить».

И.А. Бунин «Окаянные дни»

П.В.Дашкова

ИСТОЧНИК  СЧАСТЬЯ

Книга 2

Глава первая

Москва, 1918

Дождь лил несколько суток, оплакивал разграбленный, одичавший город. Под утро небо расчистилось, показались звезды. Холодная луна осветила пустынные улицы, площади, переулки, проходные дворы, разбитые особняки, громады многоэтажных зданий, купола храмов, зубчатые кремлевские стены. Проснулись куранты на Спасской башне, пробили двенадцать раз, то ли полночь, то ли полдень, хотя на самом деле было три часа утра.

Большевистское правительство поселилось в Кремле еще в марте. Кремль, древняя неприступная крепость, остров, отделенный от города глубокими рвами, мутной речной водой, был надежней дворцов Петрограда. Кремлевский слесарь, мастер на все руки, упорно пытался починить старинный часовой механизм, разбитый снарядом во время боев в ноябре 1917. Куранты плохо слушались, вроде бы начинали идти, но опять вставали и никак не желали играть «Интернационал» вместо «Коль славен наш Господь в Сионе». Откашлявшись, как будто извинившись, они прохрипели какую-то невнятную мелодию и затихли.

Новая власть хотела командовать не только людьми, но и временем. Полночь наступала ранним вечером, утро – глубокой ночью.

Почти перестали ходить трамваи. Фонари не горели, темны были улицы, темны окна, лишь иногда дрожал за мутным немытым стеклом желтый огонек керосинки. И если в каком-нибудь доме вспыхивало среди ночи электричество, это означало, что в квартирах идут обыски.

Парадный подъезд дома на Второй Тверской был заколочен. Жильцы пользовались черным ходом. По заплеванным щербатым ступеням волокли вверх санки с гнилой картошкой. На площадках между этажами ночевали какие-то личности в тряпье. Из квартир неслись звуки гармошки, визг, матерный рев, пьяный смех, похожий на собачий лай.

После суточного дежурства в госпитале Михаил Владимирович Свешников спал у себя в кабинете, на диване, одетый, в залатанных брюках и вязаной фуфайке. Ночь была теплая, но профессор мерз во сне, он сильно похудел и ослаб, у него сводило живот от голода. В последнее время ему перестали сниться сны. Он просто проваливался в глухую черноту. Это было не так уж плохо, ибо раньше каждую ночь снилась ушедшая, нормальная жизнь. Происходила коварная подмена, возникало искушение принять сон за реальность, а от реальности отмахнуться как от случайного ночного кошмара. Многие так и делали. То есть добровольно, целенаправленно, день за днем, ночь за ночью сводили себя с ума. Но не дай Бог. Следовало жить, работать, спасать, когда вокруг убивают, беречь двух своих детей, Таню и Андрюшу, маленького внука Мишу, старушку няню и ждать, что страшное время когда-нибудь кончится.

Михаил Владимирович работал рядовым хирургом все в том же лазарете, только теперь он носил имя не Святого Пантелиимона, а товарища Троцкого и был уже не военным госпиталем, а обычной городской больницей, подчиненной Комиссариату здравоохранения.

Сутки на ногах. Обходы, осмотры, консультации, сложнейшая операция на сердце, которая длилась четыре с половиной часа и вроде бы прошла успешно. При острой нехватке лекарств, хирургических инструментов, опытных фельдшеров и сестер, в грязи и мерзости спасенная жизнь казалась невозможным чудом, счастьем, хотя стоила совсем немного, всего лишь фунт ржаной муки. Красноармеец на базаре ткнул штыком в спину мальчишку-беспризорника. Десятилетний ребенок попытался стащить у него кулек с мукой. Давно уж никого не удивляла такая страшная дешевизна человеческой, детской жизни. Люди умирали сотнями тысяч по всей России.

Михаил Владимирович спал так крепко, что шум и крики за стеной не сразу его разбудили. Он проснулся, когда прозвучали выстрелы.

Светало. На пороге кабинета стояла Таня, держала на руках сонного хмурого Мишу.

– Папа, доброе утро. Лежи, не вставай. Возьми Мишу. У тебя, кажется, было берлинское издание «Психиатрии» Блюера. – Она закрыла дверь, повернула ключ в замке.

– Да. Посмотри в шкафу, где-то на нижних полках.

– Контра! Генеральская рожа! Убью! – донесся вопль из коридора.

– Папа, чернил у тебя случайно не осталось? – спокойно спросила Таня. – Мои все кончились. Надо писать курсовую по клинической психиатрии, а нечем.

– Пиши чернильным карандашом. Возьми там, на столе, в стакане.

За дверью опять грохнули выстрелы. Мишенька вздрогнул, уткнулся лицом деду в грудь и тихо, жалобно заплакал.

– Буржуи! Ненавижу! Довольно попили народной крови! Вычеркиваю! Всех вас, белую кость, к стенке! Кончилось ваше время! Всех вычеркиваю!

– Что там происходит? – спросил Михаил Владимирович, прижимая к себе внука.

– Как будто ты не понимаешь. Комиссар беснуется, – объяснила Таня.

Комиссара по фамилии Шевцов поселили в квартире Михаила Владимировича месяц назад, в порядке уплотнения. Он вместе с гражданской женой, которую звали товарищ Евгения, занял гостиную. Комиссар ходил в длинном кожаном пальто, в казачьих галифе василькового цвета, в лаковых остроносых сапогах. Его обритый череп имел странную, зауженную кверху форму. Щеки и нижняя часть лица были пухлыми, круглыми. Он щурил маленькие тусклые глазки, как будто целился в собеседника из револьвера. По будням вел себя тихо. Рано утром отправлялся на службу. Возвращался поздно вечером, молча, мрачно слонялся по коридору в кальсонах и просаленной матросской тельняшке.

Товарищ Евгения, юная, елейно нежная блондинка, нигде не служила, вставала поздно, заводила граммофон, щеголяла в шелковых пеньюарах, отделанных перьями и пухом. Утром варила на примусе настоящий кофе. Пила из тонкой фарфоровой чашки, жеманно оттопырив мизинец. Долго сидела в кухне, качала голой ногой, курила ароматную папироску в длинном мундштуке, читала одну и ту же книжку, «Капризы страсти», Г. Немиловой. Круглые голубые глаза, блестящие, словно покрытые свежей глазурью, ласково смотрели на Андрюшу, на Михаила Владимировича. Товарищ Евгения задумчиво улыбалась, трепетала подведенными веками, случайно оголяла небольшую грушевидную грудь и тут же с лукавой улыбкой прикрывала: «Ах, пардон».

Андрюше было четырнадцать, Михаилу Владимировичу пятьдесят пять. Из представителей мужского пола, проживающих в квартире, только десятимесячный Миша не удостаивался внимания товарища Евгении.

С Таней в первые дни она пробовала подружиться. Рассказывала, какие видела изумительные вещички на Кузнецком, платьица креп-жоржет, кофточки вязаные. Короткий рукавчик, воротник апаш, шелковый ирис, цвет сырого желтка, давленой клюквы, и с той же воркующей интонацией вдруг спрашивала, не собирается ли профессор Свешников удрать в Париж, хорош ли был Танин муж, белый полковник, в половом отношении.

В первую неделю все казалось не так страшно. Семья профессора отнеслась к подселенцам как к неизбежному, но терпимому злу. Уплотняли всех, подселяли и по пять, и по десять человек, уголовников, наркоманов, сумасшедших, кого угодно. А тут всего лишь двое. Комиссар Шевцов – ответственный работник, товарищ Евгения – эфемерное, безобидное создание.

Однажды в воскресенье ответственный работник напился и стал буянить. Вызвали милиционера, но комиссар чудесным образом протрезвел, показал какие-то мандаты, пошептался с милиционером, и тот удалился, вежливо заметив профессору, что нехорошо беспокоить служителей порядка по таким пустякам.

– У моего Шевцова голос громкий, командный, соответственно должности, – объяснила товарищ Евгения, – он человек прогрессивный, пролетарского самосознания и никаких мещанских скандалов органически терпеть не может.

Впрочем, пил комиссар не чаще раза в неделю, только в выходной, и успокаивался довольно скоро.

– Где Андрюша? Где няня? – спросил Михаил Владимирович.

– Не волнуйся. Они на кухне, дверь успели запереть. – Присев на корточки, Таня спокойно просматривала корешки книг на нижних полках.

– Раньше он не стрелял в квартире, – заметил Михаил Владимирович.

– А теперь стреляет. Но это еще полбеды, папа. Я не хотела тебе говорить, но пару дней назад товарищ Евгения предлагала Андрюше кокаин. Вот, нашла. – Таня вытащила книгу, села за стол.

– Он тебе рассказал? – спросил Михаил Владимирович.

– Нет. Я случайно услышала их разговор. И знаешь, мне показалось, если бы я не зашла в кухню, не увела бы Андрюшу, он бы согласился попробовать, просто из любопытства и детского куража.

Топот, грохот, мат звучали совсем близко, в коридоре. К ним прибавился женский смех.

– Шевцов, ты ведешь себя гадко, перестань скандалить, я этого мещанства органически не выношу. – Голос у товарища Евгении был низкий, томный. Она заливалась хохотом, спектакль явно ей нравился.

– Ну, что касается кокаина, так не они его придумали, – сказал Михаил Владимирович и почесал переносицу. – Андрюша разумный человек. Вряд ли он бы стал пробовать. Тебе показалось. Я поговорю с ним.

– Поговори, – кивнула Таня, глядя в раскрытую книгу, – но дело не только в кокаине. Папа, ты должен наконец решиться.

– На что, Танечка? Ты же знаешь, они меня не выпустят.

– Не выпустят, – прошептала Таня, – не выпустят. Стало быть, надо искать другие варианты. Допустим, ты согласишься сотрудничать с ними, войдешь в доверие, они отправят тебя в командировку за границу. Многие так делают.

– Да, Танечка, возможно, отправят. Тем более тут останутся заложники. Ты, Миша, Андрюша, няня. Куда же я денусь? Вернусь как миленький. Впрочем, если я стану сотрудничать, наша жизнь, безусловно, изменится. Они отселят этих, позволят нам занять всю квартиру, как прежде. Дадут хороший паек. Прекратят ночные спектакли с обысками. Тебе не придется работать в госпитале, ты сможешь спокойно закончить университет. Андрюша перейдет в нормальную школу, где будут учить, а не опролетаривать.

– Папа, таких школ больше нет. Ты же знаешь, школа теперь не учебное заведение, а инструмент коммунистического воспитания. И обыски не прекратятся. У меня муж белый полковник, служит у Деникина.

– Убью! Контра! Гадина белогвардейская! Пролетариям жрать нечего, он крыс зерном кормит! Убью! – не унимался комиссар за стеной.

– Возьми Мишеньку. Посмотри, кажется, он мокрый. Не волнуйся. Запри за мной. – Михаил Владимирович встал и быстро вышел, плотно затворив дверь.

Выстрелы звучали из лаборатории. Комиссар палил по стеклянным ящикам с крысами, обстреливал шкафы. От звона, грохота, крысиного писка закладывало уши. Товарищ Евгения стояла рядом, в распахнутом японском кимоно с драконами, и весело, звонко смеялась.

Шевцов был замечательным стрелком. Он сразу попадал по движущимся мишеням, по мечущимся подопытным зверькам. За шумом ни он, ни его подруга не расслышали, как подошел сзади в мягких старых валенках профессор.

Михаил Владимирович схватил комиссара за запястье правой руки, в которой зажат был револьвер, и успел удивиться, что от Шевцова совсем не пахнет спиртным. Комиссар легко освободил руку, не выронив револьвера. Дуло тут же наметило новую, удобную и близкую цель, профессорский лоб. Товарищ Евгения взвизгнула и отскочила, вжалась в стену.

«Он вовсе не пьян, – подумал профессор. – У него отличные реакции, нечеловеческая сила, его движения точны и безошибочны. Он машина для убийства. Параноидная психопатия. Что-то вроде повальной эпидемии. Сейчас пальнет. Господи, прими мою грешную душу, спаси и помилуй моих детей».

Из кучи осколков на полу вдруг взметнулся белый комок. Большая крыса подпрыгнула, вцепилась острыми коготками в комиссарские кальсоны, стала быстро, ловко карабкаться вверх. Шевцов дернулся, отшвырнул зверька и тут же, на лету, подстрелил.

Все это продолжалось не более минуты. Следующий выстрел предназначался профессору. Раздался щелчок. Комиссар сник, сгорбился, со спокойной досадой прокрутил пустой барабан, вяло выругался.

Повисла тишина. Стало слышно, что опять накрапывает за окном мелкий дождь. В коридоре у двери стояли Таня с Мишенькой на руках, старая няня. Товарищ Евгения сидела в углу на корточках, закрыв лицо руками. Плечи ее вздрагивали. Нельзя было понять, рыдает она или все так же истерически смеется.

Первым опомнился Михаил Владимирович. Оглядевшись, он спросил:

– Где Андрюша?

– Побежал за милицией, – ответила Таня.

Шевцов, ни на кого не глядя, прошел по коридору. Следом, всхлипывая, теряя шлепанцы, поплелась товарищ Евгения. Хлопнула дверь гостиной. Няня взяла Мишеньку и унесла его к себе. Михаил Владимирович поднял с пола белый окровавленный комок, убитую крысу.

– Неужели Григорий Третий? – спросила Таня.

– Он. Рука не поднимается просто выбросить. Может, похороним его, как героя? Ты знаешь, он спас меня, последняя пуля из комиссарского револьвера предназначалась мне.

Таня обняла отца, вжалась лицом в его плечо.

– Папочка, мы уедем, мы сбежим, я не могу больше.

– Тихо, тихо, Танечка, перестань. Я жив, радоваться надо, а ты плачешь.

– Григория жалко, я к нему привыкла. – Таня улыбнулась сквозь слезы. – Старый мудрый крыс, прожил почти три крысиных века.

– И погиб, защитив меня от комиссарской пули.

– Мы положим его в шляпную коробку, зароем во дворе.

Минут через двадцать явились два милиционера. Долго составляли протокол, потом о чем-то беседовали с Шевцовым в гостиной, за закрытой дверью.

– Вы что, не арестуете его? – спросил Андрюша, когда они вышли.

– Истребление крыс уголовным преступлением не является. Наоборот, это дело полезное в санитарном и общественном отношении. Оружие товарищу комиссару разрешено, согласно должности. И мандат имеется. А что касаемо учиненного беспорядка, так товарищ комиссар готов штраф уплатить, как положено.

– Это лабораторные крысы, – сказала Таня.

– Тут, гражданка, полезная жилплощадь, а не лаборатория, – ответил милиционер.

– Он не только по крысам стрелял, но и в меня тоже хотел, – сказал Михаил Владимирович.

– Коли хотел, так и пристрелил бы, – резонно заметил милиционер.

– Конечно, пристрелил бы. Но у него патроны в барабане кончились.

– Кончились, не кончились, а вы, гражданин, вполне живы, никаких ранений у вас не наблюдается.

– Но позвольте! Он психически болен, он опасен, – возмутилась Таня.

– А вот кто тут опасен, это надо разобраться, гражданка Данилова, – произнес мелодичный низкий голос.

Товарищ Евгения стояла в коридоре и смотрела на Таню блестящими глазами.

Милиционеры ушли. Товарищ Евгения скрылась в гостиной. Таня, Михаил Владимирович и Андрюша молча выметали осколки и крысиные тушки, приводили в порядок лабораторию. Няня в кухне стряпала скудный завтрак. Несколько ведер с мусором вынесли во двор, на свалку. Григория Третьего похоронили внутри оградки, там, где прежде была клумба и росли анютины глазки. Дождь кончился. Клочья облаков мчались по небу. Таня стояла над холмиком, влажный холодный ветер трепал ей волосы.

– Ничего не осталось? – тихо спросила она отца, когда вернулись в квартиру, сели за стол.

Михаил Владимирович молча помотал головой.

– Папа, так невозможно! – вдруг крикнул Андрюша. – Должна быть какая-то управа на этих скотов! Так не бывает, папа!

– Не кричи, – Михаил Владимирович погладил его по голове. – Бывает по-всякому, Андрюша, и ты уже достаточно взрослый, чтобы это понимать.

– Но мы не можем, как кролики, терпеть!

– Успокойся, ешь, остынет. – Таня подвинула ему тарелку с ячменной кашей.

Няня заваривала желудевый кофе, просыпала из кулька на пол.

– Ой, я бестолковая, да что ж это, руки мои старые, дырявые!

Она заплакала. Все утро мужественно держалась, а из-за паршивого кофейного заменителя – слезы. Михаил Владимирович принялся ее утешать и вдруг застыл, замолчал на полуслове. В руках у него был мятый лист толстой цветной бумаги. Кулек из-под кофе оказался репродукцией, выдранной из какого-то дорогого альбома. Профессор шагнул к окну, ближе к свету, несколько минут разглядывал репродукцию странной незнакомой картины. Казалось, он забыл обо всем на свете. Губы его едва заметно шевелились, глаза сияли.

– Папа, ты что? – спросила Таня слегка испуганно.

– Альфред Плут, – пробормотал Михаил Владимирович, – Германия, шестнадцатый век. Микроскоп был изобретен только через сто лет. Как он мог увидеть?

* * *

Германия, поезд Гамбург – Мюнхен, 2007

Поезд нырнул в туннель. Свет в вагоне вспыхнул не сразу. Именно этого мгновенного мрака Соне хватило, чтобы понять наконец, кого так мучительно напоминает ей мужчина напротив.

Незнакомец резко выделялся на фоне пассажиров первого класса. Ему было на вид лет пятьдесят. Он жевал жвачку. В его наушниках пульсировал тяжелый рок. Он выглядел как бездомный бродяга, нелепо молодящийся старый хиппи. Ископаемое, живущее в консервной банке среди отбросов. Впрочем, пахло от него вполне сносно, дорогим одеколоном. Длинные, жидкие, с заметной проседью волосы были чистыми, ногти ухоженными, на запястье вовсе не дешевые часы.

«Рок-музыкант или художник-авангардист. Это у него стиль такой», – подумала Соня и отвернулась.

Рядом с ней два аккуратных клерка оживленно болтали о какой-то новой диете, о страховках и автомобильных двигателях. Они сели в Гамбурге, достали свои ноутбуки, включили, но так и не взглянули на экраны. Соню слегка раздражала их болтовня, громкий смех. У нее на коленях лежал раскрытый каталог старой мюнхенской Пинакотеки. Она пыталась сосредоточиться на биографии немецкого художника Альфреда Плута. Он жил в шестнадцатом веке, оставил не более дюжины полотен. Самая известная его работа – «Misterium tremendum». Именно ради этой картины, ради «тайны, повергающей в трепет», Соня ехала в Мюнхен.

Дед не хотел ее отпускать. Вот уж третью неделю она жила в его доме в маленьком тишайшем Зюльте. Каждое утро ее будила музыка из его кабинета, звон посуды, ворчание экономки Герды, шум моря, гул самолетов. После завтрака дед провожал ее на работу, целовал в лоб и быстро крестил, почему-то лицо его при этом всегда делалось сердитым. Вечером он ждал ее, сидя в шезлонге, на границе пляжа, неподалеку от белого трехэтажного здания с плоской крышей, филиала немецкой фармацевтической фирмы «Генцлер». Пройдя полсотни метров по холодному чистому песку, Соня различала в сумерках яркую спортивную шапку с помпонами. Издали, особенно в профиль, дед был так похож на папу, что у Сони всякий раз вздрагивало сердце, першило в горле.

Туннель кончился. В глаза брызнуло ледяное солнце. Соня отвернулась от окна и встретила хмурый взгляд незнакомца. У него были тяжелые выпуклые скулы, квадратная челюсть, широкий тонкогубый рот. Плоский, скошенный назад лоб плавно переходил в залысины. Лохматые брови цвета мешковины расположены так низко, что казалось, отдельные толстые и длинные волоски царапают глазные яблоки. Нога, обутая в изношенный ботинок сорок пятого размера, дергалась в такт музыке.

Соня опять уткнулась в каталог. Автопортрет Альфреда Плута занимал целую страницу. Художник изобразил себя с беспощадной фотографической точностью, тщательно прорисовал каждую черточку и даже волоски бровей, падающие на глаза.

«Альфред Плут родился в 1547 году в Гамбурге, в семье аптекаря».

Соня в десятый раз начинала читать краткую биографию художника и не могла осилить нескольких простых абзацев. Ее немецкий был в полном порядке. Она понимала каждое слово. Но слишком оживленно болтали клерки, слишком громко пульсировал тяжелый рок из наушников визави, который был похож на Альфреда Плута как брат-близнец.

«Портрет не фотография, – думала Соня, – тем более автопортрет. Люди видят себя и других совершенно по-разному. Даже фотографии врут. Свет, тень, ракурс, все так случайно, так недостоверно».

Она взглянула на человека в наушниках, надеясь, что иллюзия фантастического сходства наконец развеется. Человеческих типов не так уж много. Плут был немец. Почему этот стареющий потребитель жвачки и тяжелого рока не может быть его далеким потомком?

«Ведь ты же точно знаешь, что это не Альфред Плут? – спросила себя Соня и почувствовала, как губы ее сами собой вздрогнули в дикой усмешке. – Ты разумный, образованный человек, кандидат биологических наук. Вряд ли ты успела свихнуться. Хотя, конечно, было от чего».

Три дня назад, поздним вечером, с одной из подопытных крыс случилось нечто невероятное. Зверек заметался по клетке, стал прыгать, высоко, как дикая белка, и вдруг вылетел наружу, шлепнулся на кафельный пол, вскочил, побежал, пустое тихое здание наполнилось пронзительным, мучительным писком.

Все ушли, Соня осталась одна в лаборатории. Минут десять она гонялась за зверьком, наконец поймала, запеленала в полотенце, положила в лоток. Пока она надевала халат, натягивала перчатки, несчастная крыса продолжала беситься, биться всем телом о стеклянные стенки. Чтобы не слышать страшного стука и писка, Соня включила музыку. Крыса на минуту успокоилась и вдруг задергалась в конвульсиях.

Если бы кто-то заглянул тем вечером в лабораторию, то поразился бы спокойствию Сони, четкости и продуманности каждого ее действия. Одна, без ассистента, она дала бьющемуся в смертельном танце зверьку наркоз, ловко вскрыла черепную коробку, извлекла из центра мозга крошечную шишковидную железу, включила и настроила электронный микроскоп.

На самом деле она жутко нервничала. «Болеро» Равеля, звучавшее из стереосистемы, заводило ее еще больше. Ей сотни раз приходилось проделывать разные манипуляции с подопытными животными, для постороннего человека неприятные, жутковатые, но ведь она занималась наукой, и для нее все это давно стало привычкой, рутиной. Однако тем вечером в лаборатории, на берегу ледяного моря, которое гудело и билось во мраке за окном, у Сони вдруг возникло новое, острое чувство. Ей показалось, что это вовсе не научный эксперимент, а древний ритуал и она, Лукьянова Софья Дмитриевна, выступает в роли жрицы, колдуньи, алхимика, занимается непонятной и опасной чертовщиной. Ничего хорошего из этого не выйдет. Но остановиться уже невозможно.

Она выпила залпом стакан воды, закурила, села за стол у монитора. И вот тут увидела самое главное: как оживают таинственные твари, проспавшие в своих капсулах-цистах почти девяносто лет.

Сначала ей показалось, что кто-то из коллег немцев пошутил, загнал в ее компьютер некую хитрую программу, игру или мультик-ужастик. Но нет, изображение проецировалось на монитор прямо от микроскопа. Все происходило на самом деле. Рядом, на столе, лежали распечатки записей Михаила Владимировича Свешникова и каталог старой мюнхенской Пинакотеки, раскрытый на репродукции «Misterium tremendum».

Имя художника и название картины несколько раз упоминались на страницах старой толстой тетради в лиловом замшевом переплете. Через Интернет Соня узнала, что картина хранится в мюнхенской Пинакотеке, купила каталог в книжном магазине фрау Барбары и нашла отличную репродукцию.

Военный хирург, профессор Свешников, вел свои записи с января 1916-го по март 1919-го. Это был дневник научных наблюдений. Описание экспериментальных операций по пересадке крысиных эпифизов, неожиданный эффект омоложения, возникший у некоторых подопытных животных, и осторожное предположение, что эффект этот связан с воздействием на весь организм неизвестного мозгового паразита, который случайно оказался в шишковидной железе крысы-донора.

Скоро профессор понял, что сложная операция на мозге не нужна. При внутривенном вливании паразит сам находит путь по кровотоку к нужному органу, к эпифизу.

Это могло бы стать величайшим открытием века, если бы удалось понять механизм воздействия мозгового червя и проследить закономерность положительного эффекта. Почему одних зверьков паразит омолаживал, а других убивал? Что за вещества выделял он и как умудрялся полностью перестроить работу всех систем организма?

Но Михаил Владимирович Свешников как будто даже и не пытался найти ответ, воспринимал удивительные результаты опытов отстраненно, почти равнодушно. Все, что касалось практической, медицинской стороны дела, было описано сухо, четко. Профессор только констатировал факты.

Иногда встречались цитаты, то с именем источника, то анонимные. Возможно, именно через них профессор пытался выразить нечто важное, они были частью его зашифрованного личного дневника.

«Субстанция зла имеет свою собственную безобразную и бесформенную массу, либо плотную, которую называют землей, либо слабую и разреженную, подобно воздуху».

«Посему научись, о Душа, обращать сопереживающую любовь к своему собственному телу, сдерживая его суетные желания, дабы оно могло во всех отношениях отвечать своему назначению вместе с тобой».

«Ибо тогда последний враг – смерть будет побеждена, и вся слабость плоти, заставлявшая нас сопротивляться, исчезнет полностью». Бл. Августин.

«Язычество и безбожие страшно именно этой вечной иллюзией торга, соблазном кинуть в пасть смерти жертву, вместо своей – чужую жизнь, и откупиться. По крайней мере, двадцать восемь веков, до Христа, было именно так. После Него могло стать по-другому, Он дал шанс, однако вот уж двадцать веков не получается. Торг очень уж удобен».

«Наука может шагнуть невероятно далеко, но почему-то не вверх, к Богу, а всегда наоборот, вниз. Она берет на себя воспитательные и утешительные функции, придумывает ясные и доступные формулировки, прикрывает пугающую непознаваемую бесконечность матовым стеклом. Получается нечто вроде интеллектуальной теплицы. Мы все нежные тепличные растения, под открытым небом погибнем».

Попадались непонятные аббревиатуры, отдельные буквы, без всякой видимой связи с текстом – В. Ш., К., Ж. С.

Судя по записям, за пределы опытов с крысами работа не продвинулась. Несколько листов были вырваны. В марте 1919 профессор крупно, неверной рукой, записал:

«Идеальное есть материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней». К. Маркс. Нечто вроде трансплантации, что ли? Оригинально мыслит этот господин».

Тетрадь закончилась. Дальше начинались мифы. Их бродило множество, и вряд ли стоило принимать их всерьез.

Существовала легенда, будто одно вливание было сделано мальчику-сироте, страдавшему прогерией, редчайшим заболеванием, при котором ребенок стремительно стареет и погибает в одиннадцать—тринадцать лет от старческих болезней. Откуда берется прогерия и как ее лечить, неизвестно до сих пор. Свешников якобы решился на вливание, когда надежды не осталось. Мальчика звали Ося. Он выжил и вернулся к своему нормальному биологическому возрасту. Что с ним стало потом, куда он делся, не знал никто. В лиловой тетради об Осе не было написано ни слова, и это только подтверждало, что история чудесного излечения прогерии – всего лишь газетная утка.

Впрочем, не исключено, что Свешников нарочно утаил правду о мальчике, чтобы дальнейшая жизнь ребенка не превратилась в кошмар, чтобы не пришлось Осе оказаться в роли живого наглядного пособия.

Михаил Владимирович не упоминал никого, кто был с ним рядом. Даже имя его ассистента, доктора Агапкина, ни разу не мелькнуло в записях. Казалось, профессор писал с оглядкой, как будто чувствовал, что люди, так или иначе причастные к его опытам, к тайне, которую он нащупал, попадают в зону риска.

Мог ли предположить профессор, что через девяносто лет лиловая тетрадь вместе с цистами паразита окажется в руках его родной праправнучки, кандидата биологических наук Лукьяновой Софьи Дмитриевны?

Соня сидела и смотрела на монитор. Лопались цисты. Медленно выползали белесые твари. У них были округлые крупные головы. Приплюснутая передняя часть отчетливо напоминала лицо, вернее безобразную безносую маску. Две глубокие темные ямки – глаза. Горизонтальный подвижный нарост – губы.

Девяносто лет назад Михаил Владимирович наблюдал такой же ритуальный танец оживших тварей, балет «спящих красавиц». Они плавно извивались, вставали вертикально на хвосты, сплетались, расплетались. Он подробно описал это в своей тетради.

У него не было компьютера и такого мощного электронного микроскопа, как у его праправнучки. Он не мог видеть, что ямы-глаза смотрят, губы жуют, растягиваются в чудовищной медленной улыбке, твари не только танцуют, но еще и гримасничают.

На картине немецкого художника Альфреда Плута «Misterium tremendum» на переднем плане, на фоне какого-то условного грота, была изображена человеческая голова. Верхняя половина черепа представляла собой прозрачный, как бы стеклянный купол, и там, внутри, происходил тот же процесс. Твари были изображены так же подробно, как видела их Соня на своем мониторе. Картина была написана в 1573 году, за сто лет до изобретения микроскопа.

Альфред Плут не стал великим художником, хотя знатоки до сих пор утверждают, что мог бы. По уровню мастерства его сравнивают с Дюрером, а по загадочности сюжетов – с Босхом. Живопись была для него лишь забавой. Он много странствовал по Европе и по Азии, бывал в Египте, каким-то ветром его однажды занесло в Россию. В одном из персонажей его полотен угадывался царь Иван Грозный. Известно, что около года Плут прожил в Москве, служил придворным лекарем, а заодно давал сумасшедшему царю уроки черной и белой магии.

Плут имел неплохую медицинскую практику, написал несколько трудов по анатомии мозга, работал над созданием анатомического атласа. Но главной его страстью была алхимия. Он не имел ни жены, ни детей, жил скромно, однако тратил большие деньги на путешествия и на взятки чиновникам Святой инквизиции. По всей Германии ходили слухи о золоте Плута. Умер он в ноябре 1600 года у себя дома, в Гамбурге, в возрасте пятидесяти трех лет, не оставив наследников. Золотых монет, обнаруженных в его кошельке, как раз хватило на приличные похороны. Грабители вскрыли могилу, искали золото, но не нашли ничего. Вместо тела художника в гробу лежало бревно, одетое в его платье.

«Скажите, господин Плут, каким образом вам удалось разглядеть и нарисовать микроскопических мозговых паразитов за сто лет до появления микроскопа?»

Вопрос щекотал Соне губы, она, кажется, даже пробормотала его вслух, по-русски. В плеере у старого хиппи в этот момент как раз затихла музыка. Он хмуро взглянул на Соню, встал и вышел из купе.

Глава вторая

Москва, 1918

«Плюнь, да поцелуй злодею ручку», – то и дело повторял про себя Федор Федорович Агапкин. Так шепнул на ухо юному Гриневу его дядька Савельич. Так сказал Агапкину его покровитель Матвей Леонидович Белкин, мастер стула международной ложи «Нарцисс».

Цитируя Пушкина, умный Белкин как будто заручался поддержкой великого поэта и пытался придать сделке более или менее осмысленный вид.

– Надобно держаться вблизи денежных потоков, от них веет живительной свежестью, – говорил Мастер уже от себя, никого не цитируя, – теперь эти потоки смешаны с кровью, текут стремительно, и зевать нельзя.

Сам Мастер перебрался из Москвы в Петроград еще в декабре 1917-го. Получил должность в Комиссариате финансов. Семью отправил в Швейцарию. Агапкин знал, что покинуть Россию Мастер может только по разрешению Высшего совета ложи, но после переворота все пошло кувырком, и никто ни в чем не был уверен. Мастер вполне мог сбежать и без разрешения.

Несколько месяцев Федор не имел о нем никаких известий, продолжал работать в лазарете и жить в квартире профессора Свешникова.

Агапкин был ассистентом профессора и почти членом семьи. Он давно уже не мыслил себя без них, без Михаила Владимировича, Тани, Андрюши, маленького Мишеньки и старой няни. Собственной семьи он никогда не имел.

Федор вырос в нищете, грязи и грубости. Его мать, прачка, умерла от перепоя. Ему удалось закончить с отличием гимназию и университет. Михаил Владимирович читал на медицинском факультете лекции по военной хирургии, вел практические занятия, и из толпы студентов выделил Федора, с его голодными жаркими глазами, недюжинными способностями, лютым упорством. Студент Агапкин нищенствовал, подрабатывал частными уроками, не спал, не доедал, ходил в обносках.

С тех пор прошло лишь несколько лет, а казалось, что прожит не один век. Война, Февральская революция, Октябрьский переворот. На руках у Агапкина умер от чахотки старший сын профессора Володя и родился внук Миша. Именно Федору пришлось принять роды у Тани 29 октября 1917-го. В Москве шли бои. Муж Тани, полковник Данилов, командовал отрядом юнкеров и добровольцев, пытался отбить от Кремля атаки большевиков.

Агапкин был неизлечимо влюблен в Таню. Данилов воевал в Добровольческой армии. Федор постоянно был рядом с Таней и надеялся на чудо.

С августа 1917-го Агапкин состоял в международной масонской ложе «Нарцисс», прошел посвящение и получил орденское имя – Дисипль, в переводе с французского «последователь». Впрочем, что такое масонство вообще и ложа «Нарцисс» в частности, Федор не понимал до сих пор.

Больше всего на свете он боялся одиночества. Ему надо было непременно к кому-то привязаться, прибиться. В семье профессора к нему относились как к близкому родственнику, но все равно он чувствовал себя немного чужим, страшно устал от своей безответной любви, не мог от нее избавиться и тосковал еще мучительней оттого, что не с кем было поделиться своей бедой.

Мастер стула Матвей Леонидович Белкин оказался отзывчивым человеком, он умел слушать, утешать, вселять надежду. Федор знал, что ложе он интересен как промежуточное звено. Доктор Агапкин – только средство. Цель – профессор Свешников, таинственное открытие, к которому они хотят подобраться, но понимают, что напрямую не выйдет.

Если раньше Федор был рядом с профессором по собственному желанию, то после вступления в ложу это стало его обязанностью, миссией.

Федор втайне надеялся, что Матвей Леонидович исчез навсегда и теперь он свободен. Да, свободен, однако совершенно беззащитен. Мастер имел колоссальные связи. Он мог бы спасти самого Федора и семью профессора от голода, от ареста. Другое дело – какой ценой? Впрочем, голод и страх становились все сильней, а вопрос цены таял, растворялся в убогих советских буднях.

В апреле появился один из братьев ложи, белокурый молодой человек Гайд. До исчезновения Мастера этот Гайд выполнял при нем функции то ли секретаря, то ли слуги. Федор думал, что Гайд (охранник) – условное имя, данное при посвящении, но оказалось, это настоящая фамилия молодого человека.

Гайд встретил Федора возле госпиталя и привел его в гостиницу «Метрополь». Там, в просторном номере с видом на Манежную площадь Белкин сначала отправил Федора в ванную комнату, велел вымыться, побриться, переодеться.

Из крана лилась горячая вода. Душистое французское мыло, бритвенный прибор, мягкие белоснежные полотенца показались Агапкину галлюцинацией. На скамеечке лежала стопка белья и одежды, все новое, добротное, точно подобранное по размеру.

Когда он вышел, чистый, пахнущий одеколоном, Мастер оглядел его с одобрительной улыбкой.

– Это еще не все, Дисипль. Откройте шкаф. Откройте, не стесняйтесь.

Черная кожанка ничем не отличалась от тех, что носили комиссары и чекисты. На ощупь кожа оказалась мягчайшей, приятно было сунуть руки в рукава и увидеть себя в зеркале.

– Вы, Дисипль, с завтрашнего дня заступаете на службу в ЧК, – спокойно сообщил Мастер, – в большевистскую партию вступать необязательно, это мелочи. Через час сюда явится человек, которому вы можете доверять почти как мне.

Это «почти» прозвучало тускло и невыразительно. Далее Мастер стал подробно расспрашивать о профессоре Свешникове. Федор объяснил, что сейчас здесь никакими научными исследованиями заниматься невозможно. Чтобы прокормить семью, Михаил Владимирович работает в госпитале сутками, к тому же на него давит постоянный страх. Таню, как жену белого офицера, в любой момент могут арестовать. А для опытов нужен душевный покой.

– Но ведь не арестовывают, – мягко заметил Мастер, и глаза его блеснули. – Татьяна Михайловна спокойно учится, работает, растит сына.

Взгляд и тон Мастера не оставляли сомнений, что в этом есть его, Белкина, заслуга. Федор понял: Матвей Леонидович успел приобрести в новом правительстве достаточно сильное влияние и связи, и все-таки быстро, чуть слышно пробормотал:

– Лучше бы уехать за границу. Здесь невозможно. Михаил Владимирович им служить ни за что не станет. Мы бы сбежали, но ребенок слишком мал, а в поездах тиф, холера, грабежи, документы на выезд стоят страшно дорого. – Он прикусил язык и густо, жарко покраснел.

Мастер ласково тронул его за плечо.

– Дисипль, ваше постоянство достойно рыцарского романа. Вы сказали «мы», как будто речь идет о вашей семье, о жене и ребенке. Неужели до сих пор ни тени взаимности?

– Не знаю. Она ко мне привязана сильно, однако, если я пойду служить в ЧК, станет презирать. Для нее и для профессора эта организация – воплощение зла.

– А для вас?

– Не знаю. Наверное, для меня тоже. Почему я должен там служить?

– Потому, что сейчас это единственный способ уцелеть, сохранить собственную жизнь и жизни дорогих вам людей. Дисипль, у вас нет выбора. Я дал вам выговориться, теперь успокойтесь и слушайте.

Они вышли на балкон, закурили, и Мастер стал говорить очень тихо.

– Для большевиков успешный захват власти стал полной неожиданностью. Они растерялись, ошалели, управлять государством никто из них не умеет, и они занимаются своим привычным делом – грабежом. От банальной банды они отличаются лишь тем, что выдают грабеж за особую форму управления государством. Они отнимают деньги у богатых и обещают отдать бедным. Бедные верят обещаниям.

– Но это не может продолжаться долго. Бедные поймут, что обмануты, – прошептал Агапкин.

– Не поймут, – слабо улыбнулся Мастер, – никогда ничего они не поймут. Миф удобен для мозгового пищеварения. Он логичен. В нем заранее выстроены все причинно-следственные связи. А правда почти всегда несъедобна, может вызвать заворот мозгов. Ленин виртуозно владеет искусством создавать мифы и манипулировать ими. Он феноменально хитер, у него острое чутье. Вам придется искренне полюбить его, иначе он вам не поверит.

– Так это он сейчас сюда явится? – с кривой улыбкой спросил Агапкин. – Сам Ленин, что ли?

Мастер весело рассмеялся.

– У меня, конечно, серьезные связи, но не настолько. Нет, Дисипль. Сам Ленин сюда не явится. Но вам с ним предстоит иметь дело. Человек, с которым я вас познакомлю, тайный советник Ленина, его доверенное лицо.

Федор только сейчас заметил, как Мастер похудел, помолодел. На осунувшемся лице глаза казались крупней и выразительней.

Гайд ушел и вернулся с двумя кульками. На низком журнальном столике появился настоящий ситный хлеб, сливочное масло, твердый швейцарский сыр. Гайд нарезал его тонкими ломтиками.

– Не спешите, – предупредил Мастер, – вижу, как вы голодны. Разговор предстоит важный, и если у вас разболится живот, это будет совсем некстати.

В дверь постучали. У Федора вспотели ладони. Но вошел всего лишь лакей с чистыми чашками и горячим кофейником на подносе. Как только он удалился, дверь открылась опять. На пороге стоял высокий, очень худой господин. Именно господин, потому что «гражданином» или «товарищем» его никак нельзя было назвать. Слишком тонкое, точеное, очевидно дворянское лицо. Большие черные глаза смотрели внимательно и приветливо. Ни тени безумия, фанатизма, жестокости, разве что следы хронического недосыпания. Тонкая шея и оттопыренные круглые уши придавали ему нечто детское, мальчишеское и делали еще обаятельней.

– Бокий Глеб Иванович, – представился он.

Бокий руки не подал. Он никогда никому не подавал руки, избегал прикосновений. Впрочем, с Белкиным они обнялись и расцеловались, как старинные друзья. Сели за стол и заговорили о пустяках. Бокий называл Мастера «Мотя», тот обращался к нему «Глебушка».

Глеб Иванович был заместителем председателя Петроградского ЧК, Урицкого. В Москву приехал на два дня, остановился здесь же, в «Метрополе». Из разговора Федор понял, что Бокий привез целый список, намерен просить Ленина отпустить за границу известных людей, в том числе нескольких великих князей. Мастер просматривал список, качал головой, комментировал каждую фамилию.

– Из Романовых никого. Лучше не заикайся, – сказал он с тихим вздохом, – тут у Ильича пунктик.

Со стороны казалось, что два добрых, благородных человека пытаются спасти обреченных на верную гибель совершенно бескорыстно, из одного только сострадания. Федор вначале так и подумал, сердце его радостно стукнуло.

Агапкин сидел чистый, сытый, пил настоящий кофе с настоящим сахаром, мазал маслом кусок ситной булки, клал сверху швейцарский сыр с дырками, видел перед собой хорошие, умные лица, живые глаза и готов был заплакать от счастья. Вот, оказывается, как обернулось. Не подлостью и мерзостью предстоит ему заниматься под руководством Глеба Ивановича, а выполнять тайную благородную миссию, внедряться в ряды злодеев, спасать от кровавого кошмара сначала отдельных людей, а потом – кто знает? – Россию, или даже весь мир!

– Сколько вам лет, Федор? – внезапно спросил Бокий.

– Двадцать восемь.

– Отличный возраст. Но, честно говоря, мне показалось, вам не больше двадцати. На вид вы совсем мальчик. Есть у вас семья?

– Нет.

– Семью профессора Свешникова своей не считаете? – вопрос прозвучал быстро и тихо, как далекий одиночный выстрел.

Агапкин притворился, что не услышал. Он не знал, как лучше ответить. Впрочем, отвечать и не пришлось. Бокий несколько секунд просто смотрел ему в глаза. Федору показалось, что этот худой человек в словах не нуждается, умеет читать мысли.

Позже Мастер рассказал, что Бокий до 1917-го двенадцать раз сидел в тюрьме, много времени провел в одиночке. У него туберкулез. В РСДРП он с 1900-го, с двадцати одного года. Учился в Горном институте в Петербурге, участвовал в студенческой демонстрации, и его сильно побили в полиции. Батюшка его покойный был действительный статский советник. Скончался как раз тогда, в 1900-м, после ареста Глеба, от сердечного приступа. Мальчик решил, что в смерти батюшки виновны царские сатрапы, и стал революционером. Близко дружит с Горьким, приятельствует с Шаляпиным. Ильича боготворит.

– Иногда мне кажется, он любит вождя больше, чем свою дочь Леночку. Впрочем, понять Глеба Ивановича не может никто, даже я. – Мастер хмыкнул иронически. – Мальчик из хорошей семьи, дворянин. Для фанатика он слишком умен и мягок. Для нормального человека – слишком азартен и фанатичен. Он игрок. Революционная борьба его пьянит, возбуждает. Никакого смысла, никакой пользы – только острое, яркое удовольствие, разумеется, со смертельным исходом.

Федор слушал и не понимал, зачем Мастер, такой трезвый, разумный человек, ввязался в безумную, опаснейшую авантюру под названием советская власть? Почему не уехал за границу? У него достаточно влияния в Высшем совете ложи, чтобы добиться разрешения.

– Ленин, Бокий, – пробормотал он чуть слышно, стараясь не смотреть на Мастера, – чудесная компания.

– Дисипль, вам страшно?

– А вам?

– Разумеется. Но я уже сказал: у нас нет других вариантов. Я сумел вывезти семью в Швейцарию. Однако поручиться за их безопасность все равно не могу. Видите ли, я слишком глубоко влез в финансовые тайны банды.

– Я в эти тайны не влезал и не хочу, не собираюсь!

– Да, но вы, Дисипль, единственный человек, через которого можно подобраться к профессору Свешникову. Мне едва удалось убедить их не трогать Таню. Она – потенциальная заложница. Данилов воюет у белых, и формально ее давно пора забрать в ЧК как жену злейшего врага революции. Я сумел объяснить, что насилием и страхом они ничего от профессора не добьются. Но терпение их небезгранично.

– В чем будут заключаться мои обязанности? – мрачно спросил Агапкин.

Некоторое время Мастер молчал, сидел, закрыв глаза, и массировал себе виски. Господин Бокий давно удалился, так ничего и не объяснив. Наверное, он просто хотел взглянуть на Федора, просветить его насквозь своим гипнотическим взглядом. Это были смотрины. И прошли они вполне успешно. Ознакомить Федора с деталями предстоящей службы должен был Белкин.

Когда Матвей Леонидович заговорил, слова его показались Федору весьма туманными. Получалось, что Агапкину предстоит стать при Ленине чем-то вроде теневого адъютанта или няньки с высшим медицинским образованием. Вождь в конфиденциальном разговоре с Бокием просил, чтобы тот дал ему своего «человечка», молодого, интеллигентного, честного, без революционно-каторжного стажа, и никак не большевика. Пусть он будет врач, но чтобы никто не догадывался об этом.

– У Ильича полно секретарей, при нем есть служба охраны, множество врачей всегда к его услугам, но все его раздражают, он почти никому не доверяет.

– Почему вы думаете, что он станет доверять мне, чужому человеку? – тихо спросил Агапкин.

– Дисипль, – Белкин лукаво улыбнулся, – вы не чужой, вас рекомендует Глеб Иванович.

– Но он тоже меня не знает.

– Зато я вас хорошо знаю. Знаю и ручаюсь за вас.

– Как же моя основная миссия – быть рядом с Михаилом Владимировичем, продолжать вместе с ним опыты, охранять, защищать?

– Охранить и защитить профессора вы сумеете только там, куда я вас направил. Такое время, Дисипль. Ничего не поделаешь. У нас нет выбора. А опыты будут продолжены позже, когда жизнь немного наладится.

* * *

Мюнхен, 2007

Соня бродила по старой Пинакотеке и никак не могла дойти до зала немецкой живописи, отыскать Альфреда Плута. В зале ранних голландцев она надолго застряла возле фрагмента «Судного дня».

Это был единственный подлинник Босха, представленный в Пинакотеке. Странная картина, даже для такого загадочного художника. На черном фоне множество фигурок обнаженных людей, которых мучают и пожирают фантастические твари. Существо с туловищем жабы и головой кошки кого-то уже слопало, из зубастой пасти торчат тонкие и длинные, как у современной модели, ножки. Ящерица с клювом цапли и крыльями бабочки набросилась на распростертое мужское тело, клюет тощие ягодицы. Чудище с человечьим торсом, покрытым рыбьей чешуей, с павлиньим хвостом и головой ощипанной курицы тащит на спине, вверх ногами, за щиколотки молодую стройную женщину. Парочку преследует вскачь, на кривых стариковских ногах, гигантская муха, тянет к бедной женщине лягушачьи перепончатые лапки. Рядом застыло вполне безобидное существо. Голова в кружевном чепце, лицо доброй испуганной старушки. Голубая накидка накрывает горбатый короткий обрубок туловища, а из-под накидки торчат четыре большие старческие ступни и сорочий хвост.

Приятный женский голос в наушниках рассказывал, что на фрагменте изображено воскрешение из мертвых. Сама картина бесследно исчезла.

Небольшой кусок холста в красивой раме темного дерева гипнотизировал, не отпускал. Голос в наушниках грустно сообщил, что творчество Босха воспринималось большинством современников как злое шутовство, его называли почетным профессором кошмаров, многие считали, что он рисовал извращенные карикатуры. Потом пришло забвение, и только двадцатый век с его фрейдизмом и сюрреализмом вспомнил странного средневекового фантазера. У Босха учился великий Сальвадор Дали. Психоаналитики увлеченно толковали его образы в своем подсознательном русле. Искусствоведы объявили, что понять, в чем смысл его творений, невозможно.

Соня подошла совсем близко, долго разглядывала каждую деталь. Радиоголос поведал о картине все, что мог, и затих, ожидая следующего нажатия кнопки.

«Он писал это в пятнадцатом веке, – думала Соня, – тогда еще не было попыток пересаживать стареющим мужчинам половые железы животных, скрещивать человека с обезьяной, приживлять человеческое ухо к спинному мозгу мыши, выращивать в пробирке отдельные органы и целых существ из стволовых клеток. Пятьсот пятьдесят лет назад Босх изображал с фотографической точностью и тончайшими анатомическими подробностями то, к чему вплотную подошла сегодняшняя наука. Генная инженерия, новейшие биотехнологии. Чтобы так рисовать, надо видеть. Неужели дело только в богатой фантазии, в ночных кошмарах, в страхе перед неведомой адской бездной? Очень уж конкретны и подробны эти страхи».

Соня зажмурилась, тряхнула головой. Стоит ли вообще думать об этом, задавать себе вопросы, на которые нет ответов? Она отправилась в следующий зал, к немцам, и сразу встретила печальный, ласковый взгляд Дюрера.

Он был красавец, и отлично знал это. Он писал автопортрет, глядя в зеркало. Конечно, не на зрителя, а на себя самого он смотрел этим чудесным, глубоким взглядом. Он изучал свое лицо, любовался им и заранее грустил о своей красоте, предвидел старость и смерть. Он изобразил себя так, как до него писали только Христа, лицо полностью, анфас, на черном гладком фоне, украшенном лишь мелкой латинской надписью: «Я, Альбрехт Дюрер, 28 лет от роду, написал нетленными чернилами свой портрет».

У него были светло-карие прозрачные глаза, маленький, пухлый, чувственный рот, холеные пепельно-русые локоны до плеч. Рядом с ним Альфред Плут выглядел убогим уродом.

Плут изобразил себя, явно подражая Дюреру. Та же простая композиция, тот же черный фон, прямой ракурс, даже размер полотна точно как у Дюрера. Но черты грубы, безобразны. Волосы жидкие, цвета мешковины. Маленькие желтоватые глаза холодно блестят из-под косматых бровей.

Автопортреты были расположены один против другого, через зал. Они висели здесь двести лет и смотрели друг на друга, как будто вели бесконечный, беззвучный диалог. Соня оказалась в центре зала, в точке пересечения этих взглядов, и, сравнивая два лица, вдруг подумала, что Плут бросает вызов Дюреру. «Ты был хорош, но тебя уже нет. Я уродлив, но я жив и люблю себя не меньше, чем ты». Вызов подтверждала одна странная деталь.

Дюрер придерживал правой рукой лацкан мехового воротника. Тонкие сильные пальцы зарылись в мягкий мех. Рука Плута была нарисована почти так же, но держала странный предмет, человеческий череп, не настоящий, костяной, а сделанный из какого-то прозрачного материала, стекла или хрусталя. Череп светился изнутри. Источник света не был виден.

Плут создал автопортрет, когда Дюрер давно уже умер. Возможно, в схожести двух картин не было никакого вызова, никакой насмешки, просто так совпало. Художники изобразили себя на холстах одинакового размера, в одинаковых позах и ракурсах. Голос радиогида в наушниках не сообщил ничего о связи двух автопортретов. Прозрачный череп был назван очередной аллегорией, череп всегда символизировал неизбежность смерти. Прозрачность, по мнению некоторых искусствоведов, олицетворяла мечту Плута проникнуть в тайны человеческого мозга.

Соня почувствовала легкое головокружение и усталость. Она уже была в двух шагах от «Misterium tremendum», но прежде, чем уйти от автопортрета, прочитала латинскую надпись: «Я, Альфред Плут, 30 лет от роду, написал нетленными чернилами свой портрет».

– Плут был известен главным образом как врач и алхимик, – сообщил радиогид, – многие годы он изучал анатомию человека. Более всего его интересовало строение мозга. Картина «Misterium tremendum» написана после путешествия по азиатским странам. Плут задумал создать анатомический атлас. Сохранилось несколько эскизов. Мозг человека в продольном и поперечном разрезах. Одна из зарисовок вдохновила Плута на создание картины-аллегории. Мозг, порождающий дурные, грешные помыслы. Они изображены художником в виде фантастических змееподобных тварей с уродливыми человеческими лицами.

Соня тяжело опустилась на бархатный диван в центре зала и закрыла глаза.

«Вот так. Аллегория. Наши маленькие друзья мозговые паразиты – всего лишь дурные, грешные помыслы. У них человеческие лица. Что ж, вполне логично. Босх тоже изображал грехи в виде причудливых чудовищ».

– С вами все в порядке? – произнес рядом с Соней по-немецки низкий мужской голос.

– Да, спасибо.

Она открыла глаза и прямо перед собой увидела давешнего соседа по купе, старого хиппи, который был похож на Альфреда Плута как брат-близнец.

Глава третья

Москва, 1918

«Теперь у меня нет лаборатории. Все мои животные убиты. От приборов и препаратов, которые я собирал годами, осталась куча мусора. И я совсем ничего не чувствую. Мне все равно».

Ранним утром Михаил Владимирович сидел в своем кабинете, перебирал бумаги, бессмысленно глядел на записи в лиловой тетради, листал ветхие страницы старой полуистлевшей книжки Никиты Короба «Заметки об истории и нравах диких кочевников Вуду-Шамбалской губернии», кусал губы, чтобы не заплакать. У него было такое чувство, будто он бродит по руинам своего дома, роется в жалких обломках.

«Это всего лишь крысы, всего лишь склянки с препаратами. Стыдно и недостойно сейчас, когда погибает Россия, когда люди умирают десятками тысяч, жалеть о такой ерунде, – думал он и тут же возражал себе: – Нет, это вовсе не ерунда. Достоверность в науке доказывается повторяемостью феномена. Теперь я знаю точно: феномен повторяется. Но не понимаю, как и почему. Вливание препарата может спасти жизнь. Но может и убить. Кому жить, кому умереть, червь решает сам. Это его выбор. Смутно, интуитивно я чувствую, на чем основан выбор, однако боюсь, что не скоро сумею сформулировать это, даже для самого себя. Я вовсе не первый нашел загадочных древних паразитов. Возможно, знали египтяне, китайцы, инки. Впрочем, это лишь туманная гипотеза, из области фантастики. Интересно, что знал немец Альфред Плут? Он понял то, о чем я сейчас только догадываюсь? Почему он сумел изобразить их так подробно? Он изучал египетскую и китайскую алхимию, иудейскую каббалу. Он шифровал многие свои записи, опасаясь суда инквизиции и праздного любопытства профанов».

Вошла Таня, чмокнула отца в щеку, усадила Мишу к нему на колени.

– Подержи. Мне надо причесаться.

Михаил Владимирович обнял внука, уткнулся носом в теплую макушку. Мягкие светлые прядки защекотали ноздри. От Мишеньки пахло теплым молоком и гречишным медом. Он подергал деда за ухо и строго произнес:

– Хахай!

Михаил Владимирович открыл ящик, достал из жестяной коробки кусок твердого, как камень, колотого сахару. Мишенька оглядел острый блестящий осколок, полизал, взял очки деда, водрузил ему на нос, ткнул липким пальчиком в раскрытую книгу и приказал басом:

– Титяй!

Это обозначало: «Читай!»

У Миши недавно появилась какая-то особенная страсть к чтению вслух. Он с удовольствием слушал все, что угодно: письма Пушкина, «Сахалинский дневник» Чехова. Учебники биологии, анатомии, хирургии. Сенеку, Канта, главы из истории Карамзина и Костомарова, статьи Бердяева и Соловьева.

– Миша, это совсем неинтересно, – попробовал возразить Михаил Владимирович, – давай лучше возьмем сказки Андерсена.

Но Мишенька возражений не терпел. Он требовал, чтобы дед читал вслух именно ту книжку, которая сейчас лежала перед ним раскрытая на столе. Вздохнув, профессор начал читать:

«Хозяин мой был знатный шамбал древнего рода, звали его Аким. В юрте стоял большой открытый сундук. Аким выдавал замуж старшую дочь, и мне, дорогому гостю, была оказана особая честь – полюбоваться приданым. Среди шелковых халатов, бирюзовых монист и серег внимание мое привлекла шкатулка черного дерева, отделанная серебром, вещица для здешних мест весьма необычная. Внутри лежало несколько золотых слитков размером не более лесного ореха и круглый предмет, бережно завернутый в бархатный лоскуток. Аким с важным видом пропел возвышенную хвалу великому Сонорху и только затем развернул, повторяя гордо и восторженно: алимаза, алимаза. В самом деле, передо мной был редкой красоты алмаз, не менее двадцати карат, отшлифованный с удивительным искусством.

Никогда прежде не доводилось мне видеть такой странной формы, какую придал этому сокровищу неведомый мастер. Камень не имел граней, он был идеально гладким и напоминал двояковыпуклую линзу.

Забавляясь, как дитя, мой Аким придвинул лампаду, поднес камень к одному из слитков. Алмаз давал огромное увеличение, мне удалось разглядеть на слитке крошечное клеймо и разобрать латинскую надпись: «Альфред Плут».

Мишенька слушал очень внимательно, иногда давал деду лизнуть липкий сахарный осколок. Михаил Владимирович оторвал глаза от книги и взглянул на Таню. Она стояла спиной к ним, зажав во рту шпильки, расчесывала волосы, но было видно, что она тоже слушает.

– Ну! Что скажешь? – тихо спросил профессор.

– Ты мне это уже трижды читал, – промычала Таня, не разжимая губ.

– Да, но тогда мы еще понятия не имели, кто такой Альфред Плут. Он изобразил моих паразитов так подробно потому, что видел их еще лучше, чем я. Эта «алимаза» была частью мощного увеличительного прибора.

– Каким образом он мог их видеть? – Таня воткнула шпильки в волосы, резко повернулась к отцу. – Левенгук изготовил двояковыпуклые короткофокусные линзы в 1673 году. До него это не удавалось никому, твоя «алимаза» всего лишь большая лупа, но еще не микроскоп.

Миша заерзал на коленях у деда, захныкал, потребовал:

– Титяй!

– Да, да, сейчас будем читать дальше, – сказал профессор и несколько раз, как заклинание, повторил: – «Алимаза».

– Дед! Титяй! – Миша выпятил нижнюю губу, сдвинул брови, глаза его мгновенно налились слезами.

– Миша, дай нам поговорить, дед не граммофон, он живой, он не может читать бесконечно, – строго сказала Таня и взяла ребенка на руки. – Пойдем к няне, она тебе кашку сварила.

Миша не хотел к няне, он громко заревел, но Таня пошептала ему что-то на ушко, пощекотала животик, и рев перешел в смех.

Михаил Владимирович остался один в кабинете. Каждый раз, когда у него забирали внука, сердце его в первое мгновение больно сжималось. Его мучило даже не предчувствие, а точное, беспощадное знание скорого будущего. Будет так, и лучше не лгать себе. Однажды придется расстаться с детьми и внуком навсегда. Таня, Андрюша, Миша уедут из России, и чтобы они уехали, выжили, он должен остаться.

Запах детских волос, теплая тяжесть на коленях, липкие от сахара пальчики, ясные внимательные глаза, все это только что было – и вот нет.

«Перестань, довольно! Они здесь, рядом, еще ничего не произошло. Не умирай раньше смерти. Миша в кухне ест манку на воде, с каплей порошкового молока, Андрюша ушел в школу, Таня сейчас вернется».

– Древние знали и умели не меньше нашего. Египтяне делали сложнейшие операции на сетчатке глаза. Без увеличительного прибора это вряд ли возможно, – сказал он, когда Таня вернулась.

Ему казалось, что голос его звучит спокойно, он не замечал, как дрожат у него руки.

– При чем здесь египтяне? Если не ошибаюсь, у Никиты Короба речь идет о диких кочевниках Вуду-Шамбальской губернии.

Таня присела на подлокотник его кресла, попыталась заглянуть ему в глаза. Но он отвернулся, стиснул пальцы, чтобы скрыть дрожь, и продолжал говорить, быстро, с легкой одышкой:

– Крысы-доноры из подвала дома бедняги Короба. Имя Альфреда Плута есть в его записках. Паразиты оттуда, из степи. Там разгадка. Я могу потратить годы, экспериментируя на крысах, и все равно ничего не пойму, пока не побываю в этом Богом забытом месте.

– Ты прямо сейчас намерен отправиться туда?

Таня смотрела на отца с тревогой и жалостью. Он сидел сгорбившись, подперев лоб ладонью. Закрыл глаза и прикусил нижнюю губу. Она не могла понять, что с ним происходит. Прежде он относился к своему открытию спокойно, трезво, слегка скептически. Он вообще предпочитал не называть это открытием. Несколько удачных опытов – не более. Но вдруг, после гибели подопытных животных и случайной находки – репродукции картины Плута «Misterium tremendum», его как будто подменили. Он стал другим человеком. Куда делись его хладнокровие, осторожность?

«Это от недоедания и нервного перенапряжения, – утешалась Таня, – мой мудрый, мой надежный и разумный папа не мог помешаться на проклятых тварях. Именно сейчас, когда все так страшно, сложно, мерзко, он не мог помешаться на тварях. Господи, только не он, только не сейчас!»

– Папочка, успокойся, пожалуйста. Приди в себя. Девятый час. Нам пора в лазарет.

– Да, Танечка. Все нормально. Я спокоен. Золото с клеймом Альфреда Плута алхимическое. Я нашел кое-какие сведения об этом Плуте. Он был алхимиком, он путешествовал и по Египту, и по России.

– Папа, Господь с тобой! Алхимическое золото – миф. С каких пор ты стал верить в эти сказки?

– Да, золото, может быть, и миф. Но Плут видел наших тварей, он нарисовал их. Он побывал там, в степи, надеюсь, это ты не считаешь сказкой? Вот, послушай.

«Я несколько раз повторил вслух это странное имя – Альфред Плут. Но хозяин мой уверенно заявил, что никогда о таком человеке не слышал. Алимаза и слитки достались ему от прадеда.

Отец Акима несколько лет назад был сброшен взбесившимся жеребцом и разбился насмерть. Деда убило молнией в открытой степи. Зато прадед по имени Дассам все еще жил и здравствовал. Я нашел его в соседнем селении, в бедной кибитке. Там на циновке лежала хворая старуха. Дассам занимался врачеванием, втирал в ее раздутые ноги какую-то пахучую мазь.

Передо мной был древний старик, иссохший, сморщенный, однако глаза яркие, молодые, с живым блеском. Голова без всякой растительности, на темени большой крестообразный шрам.

– Сколько тебе лет? – спросил я на местном наречии.

– Если я скажу правду, ты не поверишь. А лгать грех, – ответил старик по-немецки.

Он говорил на этом языке чисто и грамотно, как на родном. Кроме немецкого, он знал русский, латынь, греческий. В большом сундуке он хранил древние книги, свитки, рукописи.

Я провел в его кибитке двое суток. Дассам принимал больных, лечил мазями, настойками, шептал непонятные заклинания, водил руками над разными частями тела, иногда громко кричал, словно пугал и гнал злых духов. Лечение его почти всегда помогало. Благодарные больные приносили щедрое вознаграждение, но он отказывался от денег. Брал только необходимое – еду, одежду.

Ел мало, трапезу делил со мной. Обед наш состоял из свежего кобыльего молока, лепешек с местным сыром и какой-то степной травы, по запаху и вкусу напоминавшей нашу петрушку.

Дассам был приветлив, гостеприимен, однако ни подарками, ни лестью, ни мольбами не удалось мне развязать ему язык.

– Сколько тебе лет? Кто учил тебя искусству врачевания? Откуда этот шрам на голове? Кто такой Альфред Плут? Ты знал его? Он подарил тебе большой алмаз и золотые слитки?

Ни одного ответа я так и не услышал. Когда я почти потерял терпение и стал слишком настойчив, он печально покачал своей лысой головой и произнес:

– Зачем тебе это? Учись радоваться тому, что имеешь. Во многом знании много печали.

Вскоре явился за мной мой прежний хозяин Аким и увез к себе. Я непременно должен был присутствовать на свадьбе его дочери как почетный гость».

– Ну и что? – нетерпеливо перебила Таня. – Твой Плут здесь больше не упоминается. Старик Дассам ничего, ни слова о нем не говорит.

Михаил Владимирович закрыл ветхую, рассыпающуюся книжку Никиты Короба.

– Было бы странно, если бы говорил. Тут не слова важны, а факты. Крестообразный шрам на темени у старика. Они вводили цисты непосредственно в мозг, в эпифиз. Для этого требовалась трепанация, иных способов они не знали, и, вероятно, никто не решался на повторную операцию. А она необходима. Старение замедляется, но все равно происходит. Они не знали шприцов, игл, внутривенных вливаний.

– Да. Но теперь все это есть, и каждый может стать бессмертным, – усмехнулась Таня.

– Не каждый, – Михаил Владимирович медленно, тяжело поднялся. – Только избранные. А право выбора всегда останется за тварями, они никому его не уступят.

– Даже тебе?

– Никому, – повторил Михаил Владимирович и помотал головой, – но я хочу угадать их предпочтения, понять принцип. Ладно. Хватит об этом. Который теперь час? Ты сцедила молоко для Миши?

– Давно уж. Если мы выйдем сию минуту, у нас есть шанс не опоздать в лазарет.

– Сначала надо позавтракать. Ничего не случится, если мы опоздаем.

В кухне было пусто и мрачно. Михаил Владимирович разлил по чашкам еще теплый желудевый кофе, высыпал на тарелку горсть серых сухарей, достал из глубины буфета маленький кусок сала, развернул тряпицу.

– Мне не нужно, я сало терпеть не могу, – сказала Таня, – двух сухариков довольно.

– Перестань капризничать, – Михаил Владимирович отрезал несколько тонких, прозрачных ломтиков. – Тебе жиры необходимы.

– Андрюша придет голодный, ему останется совсем мало.

– Ничего, не волнуйся, я раздобуду еще. Ешь.

Таня к салу не притронулась, медленно жевала сухарь, размоченный в желудевом кофе. Несколько минут молчали.

– В степь я все-таки отправлюсь, – вдруг сказал Михаил Владимирович, – конечно, лучше бы сначала в Германию, порыться в библиотеках, поискать следы Плута. Он страшно много всего написал, он создал иллюстрированный анатомический атлас. Особенно тщательно изучал и рисовал головной мозг.

– Нет, папочка, в Германию тебя, пожалуй, не выпустят. А вот в степь отправить могут. Я слышала, там сейчас эпидемия холеры, врачей не хватает.

– В степь, к холере – это неплохая идея, – произнес низкий хрипловатый голос из темноты коридора.

Михаил Владимирович сидел лицом к двери, Таня – спиной. Она открыла рот, чтобы ответить, но не успела. Отец протянул руку и положил ей в рот кусок колотого сахару. В проеме стояла товарищ Евгения в огненном пеньюаре и смеялась, запрокинув белокурую голову.

– Доброе утро, – сказал профессор.

Товарищ Евгения томно повела плечами и проследовала к своему примусу.

* * *

Гамбург, 2007

Случайный попутчик Сони теперь сидел рядом с ней на диване в центре музейного зала, перед картиной Альфреда Плута «Misterium tremendum».

– Простите, если не ошибаюсь, мы с вами вместе ехали в поезде из Зюльта? – спросил он.

– Да, наверное, – кивнула Соня.

– Теперь я понял, почему вы так внимательно меня разглядывали, – он простодушно рассмеялся, – в поезде вы листали каталог Пинакотеки и заметили, что я похож на Альфреда Плута.

– Вы намного симпатичней Плута, – вежливо улыбнулась Соня, – простите, что пялилась на вас.

Иллюзия абсолютного сходства, правда, исчезла. Свет падал иначе, улыбка меняла лицо.

– Я похож на него. Впервые мне сказала об этом одна очень красивая девушка, давно, еще в университете. Я обиделся ужасно. Она мне так нравилась и вдруг сравнила меня с ним. Нет, чтобы с Дюрером! Сначала я переживал, остриг волосы, избавился от бородки и усов, даже брови подбрил. Но потом, когда узнал его лучше, стал гордиться этим сходством. В итоге именно благодаря Плуту я нашел свое призвание.

– Живопись? – спросила Соня с кислой улыбкой.

– Не угадали. История медицины. Впрочем, в эпоху Возрождения одно без другого не существовало. Художники препарировали трупы вместе с врачами, врачи создавали шедевры живописи, иллюстрируя свои научные труды. Вспомните хотя бы Леонардо, его анатомические рисунки до сих пор служат наглядными пособиями для медиков. Или вот «Misterium tremendum» Плута. Кстати, что вы думаете об этой картине?

– Название говорит само за себя. В ней нет красоты, но есть тайна.

– Вы остановились в этом зале именно ради тайны?

– Нет. Просто устала.

– О, простите, что пристаю к вам с вопросами. Но дело в том, что мы с вами уже немного знакомы. Впрочем, вы пока не знаете об этом.

– Действительно, не знаю.

– Зюльт маленький остров. Ваш дед господин Данилофф личность известная, его показывали по телевизору, он дружит с фрау Барбарой, хозяйкой книжного магазина. Я ее племянник. Кстати, меня зовут Фриц Радел. А вы Софи.

– Очень приятно. – Соня в очередной раз улыбнулась, хотя на самом деле ничего приятного в этом неожиданном знакомстве не находила.

Фриц Радел пожал ей руку, крепко, от души. Она чуть не вскрикнула. Пальцы заныли. Она уже успела усвоить, что здесь, в Германии, так принято – крепкие, до боли, рукопожатия, улыбки до ушей.

«Господи, ну что ему от меня нужно? Терпеть не могу таких жизнерадостных, энергичных, высокодуховных стареющих юношей. И вообще, я ни с кем не собиралась знакомиться. С меня довольно коллег по лаборатории. Интересно, если он сразу узнал меня, почему не заговорил в поезде?»

– Я хотел заговорить с вами в поезде, но вы так увлеченно читали, а я записал на плеер новый альбом моей любимой группы «Криэйшн», заслушался, не мог оторваться. Но когда увидел вас тут, да еще перед картинами моего любимого Альфреда Плута, решил, что это судьба.

Да уж, судьба. Дед предупреждал Соню, что Зюльт-Ост не Москва, не Берлин. Маленький городок на маленьком острове. Все друг друга знают, принято общаться, здороваться на улице, болтать при встрече, как сто и двести лет назад. Телевизор, Интернет, наплывы туристов ничего на острове не меняют. Никуда не денешься от этого Фрица. К тому же он наверняка может рассказать о Плуте. Он занимается историей медицины, если не врет, конечно. Хотя зачем бы ему врать?

– Послушайте, Софи, вы не хотите перекусить? Здесь неплохое кафе внизу.

В кафе орала музыка. Пока шли к столику, Радел приплясывал, подергивал плечами. Лохматые брови сложились домиком, лицо приобрело томно-жалобное выражение. Он мычал, тихонько подпевал и взял Соню за локоть, как будто приглашая поплясать вместе. Соня с тоской подумала, что сейчас он накачается пивом, станет еще энергичней, разговорчивей и уж точно не отвяжется, придется вместе с ним возвращаться в Зюльт.

Радел заказал себе воду без газа, свежий морковный сок со сливками. Он не пил спиртного, не ел мяса, не курил. Долго изучал отдельное меню, где была вегетарианская еда, потом полчаса, наверное, обсуждал с официанткой какие-то особенные блюда из ростков пшеницы и дикого риса. Соня выбрала отбивную и салат.

– Подождите, Фриц, мне надо взять сумку в камере хранения, – спохватилась она, когда отошла официантка, – я оставила там деньги, сигареты, телефон.

Оказавшись в гардеробе, возле ячейки, она подумала, не сбежать ли? Сквозь стеклянную стену просторного фойе светило солнце. День был яркий, теплый, почти весенний. Она мечтала погулять по Мюнхену в одиночестве, молча посидеть на лавочке в сквере, подставив лицо солнцу, отдохнуть, подумать. Слишком много всего произошло с ней в последнее время.

Она достала номерок, чтобы взять свою куртку и тихо улизнуть, потопталась возле гардероба, но все-таки решила, что это нехорошо, некрасиво. Заказ уже сделан. К тому же она действительно проголодалась.

Когда она вернулась, музыка орала еще громче. За столиком, рядом с Фрицем, сидела женщина лет сорока, крупная, широкоплечая, с пышными рыжими волосами и круглым, грубым, красноватым лицом. Она встретила Соню такой приветливой улыбкой, словно они дружили с детства. Крикнула Соне на ухо, что ее зовут Гудрун. Руку пожала еще крепче, чем Фриц, и больше не сказала ни слова. Подергалась в такт музыке, покивала головой, поиграла бровями, лукаво глядя на Соню, всем своим видом показывая, какая классная музыка, и вообще, как все в жизни здорово, весело. Потом встала и удалилась, слегка приплясывая.

«Милые ребята, – подумала Соня, – живые и непосредственные».

В стереосистеме сменили диск, заиграл спокойный старый джаз. Фриц перестал наконец подергиваться и задумчиво произнес:

– Серию анатомических зарисовок мозга Плут создал после того, как вернулся из России.

– Да, я читала его биографию в каталоге, – кивнула Соня и закурила. – Он целый год прожил в Москве, служил придворным лекарем у Ивана Грозного.

Официантка принесла еду. Некоторое время ели молча. На тарелке Фрица лежали разноцветные кучки риса, шпината, красных и желтых бобов. Он жевал медленно и вдумчиво. Отбивная, которую подали Соне, оказалась жесткой, зато салат был вполне съедобным.

– Плут побывал не только в Москве, – произнес Фриц, когда от разноцветных кучек ничего не осталось. – Он объездил всю восточную часть России и много времени провел в диких степях. При Иване Грозном эти земли как раз стали частью Русского государства. Потом – губернией Российской империи, потом одной из республик СССР. Сейчас это автономный округ. Там много нефти, конные заводы. Только я никак не могу запомнить название столицы. – Он защелкал пальцами, сморщился.

– Вуду-Шамбальск, – выпалила Соня и чуть не прикусила язык.

Взгляд из-под косматых бровей стал жестким, каким-то слишком внимательным. Возникло странное, неприятное чувство, будто она ляпнула лишнее.

Впрочем, это быстро прошло. Фриц глотнул воды, глаза его смягчились, рот растянулся в простодушной улыбке.

Глава четвертая

Москва, 1918

Вождь был болен давно и серьезно. Еще в эмиграции он постоянно обращался к врачам, в основном к невропатологам, лечился на разных европейских курортах, но, кажется, без толку. Не было точного диагноза, никто не мог избавить его от приступов головной боли, мучительной бессонницы, неврастенических припадков. Он боялся сильных лекарств, упорно скрывал свои недуги от соратников и всячески поощрял трогательный миф, будто у Ильича железное здоровье, он самоотверженно трудится, не щадит себя ради победы мировой революции, сгорает на работе, поэтому часто выглядит усталым и больным.

Стол в его кабинете был завален бумагами, книгами. Трезвонили телефоны, стучали пишущие машинки, посетители толпились в приемной, секретари стенографировали тексты выступлений и статей. Большая круглая голова вождя функционировала как автомат. Казалось, вокруг все кипит, бурлит, происходит невероятное, фантастическое строительство новой жизни.

Когда Федор Агапкин впервые вошел в кабинет Ленина в бывшем здании Сената, он услышал:

– Партия не пансион для благородных девиц! Нельзя к оценке партийных работников подходить с узенькой меркой мещанской морали. Иной мерзавец может быть именно тем и полезен, что он мерзавец!

Вождь говорил это какому-то пожилому грустному человеку в черной толстовке и смазных сапогах. Человек сидел на краешке стула сгорбившись, вжав седую голову в плечи. Старый большевик, вечный каторжанин, он явился к вождю жаловаться, просить. Вождь расхаживал по кабинету, энергично разворачивался на каблуках, выбрасывал вперед правую руку, жестикулировал, гримасничал, сильно картавил. Брюки были коротковаты ему. Виднелись поношенные ботинки маленького, почти женского размера, бежевые хлопчатые носки. Во всей его коренастой, коротконогой фигуре было нечто шутовское, забавное.

– Товарищ Агапкин! – картаво выкрикнул вождь и развернулся лицом к Федору. – Заходите, не стесняйтесь. Рад, весьма рад познакомиться.

У него было крепкое рукопожатие, обаятельная живая улыбка с ямками на щеках. Он окинул Федора оценивающим веселым взглядом. Федор почувствовал легкий запах нафталина от его костюма, заметил отечность лица, красный нездоровый оттенок кожи.

– Товарищ Агапкин, сразу дам вам порученьице! – сообщил он вполголоса, интимно и, подхватив Федора под локоть, повел к маленькому секретарскому столику у окна. – Мне товарищи доктора разных лекарств навыписывали, очень уж много всего. Вы, батенька, гляньте своим профессиональным глазом, что там полезно, а что нет, что с чем сочетается, какие противопоказания и побочные эффекты.

– Владимир Ильич, так как же по моему делу, как? – подал робкий голос старый большевик.

Ленин досадливо сморщился, почесал плоскую переносицу, сел за стол, чиркнул что-то на четвертушке бумаги, протянул просителю.

– К товарищу Шмидту! Он комиссар общественных работ, пусть он разбирается. Идите к Шмидту!

Большевик прижал к груди ленинскую записку, попятился задом к двери, слегка приседая. У него подкашивались колени.

– Слюнтяй, – сказал Ленин, когда проситель исчез, – слякоть, меньшевиствующая слизь. Ну, да черт с ним. Шмидт с ним, да-с! Видите, сколько понаписали! – Он весело подмигнул. – Если все это пить, так и помереть недолго. Бром ни черта не помогает. Все равно не сплю, а на вкус мерзость. Йод, понятно, хорошо. Хинин. Зачем он мне? Его дают при малярии. Разве есть у меня малярия?

– Вряд ли, – слабо улыбнулся Агапкин и попытался объяснить, что без серьезного осмотра, без диагноза он не может отменять предписания своих коллег.

Но вождь его уже не слушал. Он уселся за стол и, согнувшись, быстро строчил что-то на клочке бумаги. Федор подождал немного, еще раз просмотрел чужие рецепты, наконец решился окликнуть вождя:

– Владимир Ильич!

– Вот! – Ленин протянул ему сложенный вчетверо исписанный клочок. – Передайте Бокию лично, из рук в руки.

Федор хотел спросить, как он это сделает, если Бокий уже в Петрограде, но дверь открылась, вошла высокая широкоплечая женщина в узкой серой юбке и белой блузке, с толстой стопкой бумаг.

– А насчет лекарств разберитесь, товарищ Агапкин, хорошенько разберитесь, – резко выкрикнул вождь.

По счастью, Белкин был еще в Москве. Они встретились вечером в маленьком подвальном трактире на Мясницкой. Мастер взял записку, положил ее в нагрудный карман.

– Но он велел лично, из рук в руки, – прошептал Агапкин по-немецки, – может быть, мне надо ехать самому?

– Ешьте, Дисипль, жареная колбаса здесь исключительная, нигде такой не найдете, – ответил Мастер по-русски и отправил в рот изрядный кусок.

Колбаса правда была исключительная. Ее жарили не на касторке, а на свином сале. К ней подавали квашеную капусту и толстые ломти настоящего ржаного хлеба.

– Скоро таких мест в Москве не останется, – сказал Мастер, когда вышли на улицу, – в Питере их уже нет. Записку прочитали?

– Чудовищный почерк. Разобрал только одно слово, вернее фамилию. Воло…

– Разобрали и сразу забыли, – перебил Мастер, сверкнув в темноте сердитым глазом.

Тем же вечером Мастер уехал в Питер.

Вождь не задал ни единого вопроса о записке, как будто ее не было вовсе. Фамилию, которую Федор сумел разобрать, он честно старался забыть и все-таки вздрогнул и побледнел, когда узнал, что в Питере убит Володарский.

* * *

Мюнхен, 2007

После обеда в кафе Пинакотеки Фриц Радел так и не оставил Соню ни на минуту, вместе с ней гулял по Мюнхену, приставал со своими дурацкими советами, легко перешел на ты и вел себя так, словно они знакомы сто лет и дружат семьями. Соня была слишком хорошо воспитана, чтобы послать его подальше, а вежливых намеков он не понимал.

Ей надо было кое-что купить. В Зюльте она почти не оставалась одна, дед провожал ее и встречал, по будням она с утра до вечера не вылезала из лаборатории, а по выходным ни один магазин в маленьком Зюльте не работал.

Соня бессмысленно бродила по пешеходной зоне, мимо ярких витрин. До закрытия оставалось меньше часа.

– Фриц, я зайду в этот универмаг, может быть, ты подождешь меня в кафе?

– Что ты собираешься покупать?

– Какая тебе разница?

– Это очень плохой магазин, здесь все дорого и некачественно. Зачем выбрасывать деньги на ветер? Вон там, через пятьдесят метров, есть хороший, пойдем, я тебя отведу.

Он подробно объяснял ей, где выгодные скидки, а где одна видимость скидок, у кого из производителей лучшее качество. Он ходил вместе с ней по бельевому отделу большого универмага, уверял, что без его помощи она только напрасно потратит деньги и испортит себе настроение. Никакие просьбы, уговоры, хитрости на него не действовали. Соне надоело возражать и отбиваться от дружеской горячей заботы. Нижнее белье, колготки, шампунь, крем, гигиенические прокладки она выбирала и бросала в корзину под разумные комментарии Радела. Он проявил удивительные познания в этой интимной области.

Он тупо, упорно шел за Соней, и только в кабинке женского туалета ей удалось наконец остаться одной. Пакет с ее покупками он сложил в свой вместительный рюкзак, объяснив, что ее сумка слишком мала, а таскать пакет отдельно неудобно, к тому же есть риск забыть где-нибудь.

Обо всем у него имелось собственное мнение, с одинаковой дотошностью и уверенностью он рассуждал о вреде синтетического белья, самосожжении лидеров еретической секты катаров, качестве баварского пива, штрафах за неубранные собачьи экскременты, вреде антибиотиков, экспансии дешевых китайских товаров, имперской архитектуре Третьего рейха.

– Вот она, та славная пивная, – сообщил он и остановился напротив входа в обычный ресторан в старинном баварском стиле. – Если тебе интересно, можем заглянуть.

– Нет, – сказала Соня, – мне неинтересно. Я не планировала экскурсию по памятным гитлеровским местам.

– Не планировала? Хорошо. Значит, следующую поездку в Мюнхен мы посвятим именно такой экскурсии. Ты должна знать, что наш Третий рейх зародился у вас, в России. Идея арийской расы принадлежит великой русской теософке Елене Блаватской. Она же заново открыла древнюю свастику, возродила привлекательность этого таинственного символа. До Блаватской понятие «арийцы» относилось только к группе языков. Еще во время Первой мировой войны свастика рисовалась на немецких самолетах, была чем-то вроде модного талисмана. Броши, серьги, перстни со свастикой продаются вот здесь, в этом маленьком антикварном магазине. Хочешь зайти?

– Зачем?

– Но ведь это так интересно! Твой дед разве не служил в СС? Ты обиделась? Перестань. Мой дед тоже там служил. Не могу сказать, что горжусь этим, но и не стыжусь, честное слово, не стыжусь.

У Сони зазвонил мобильный, она обрадовалась, что можно хотя бы на время переключиться на другого собеседника.

– Привет, это Иван, – услышала она знакомый низкий голос, – где вы? Как у вас дела?

– Я в Мюнхене.

– Решили немного отдохнуть?

– Не совсем. Но и это тоже. Здесь замечательная Пинакотека, – сказала Соня.

– У вас что-то не так?

Иван Анатольевич Зубов, отставной чекист, мгновенно уловил напряжение в ее голосе.

– У меня все в порядке, – сказала Соня, – я гуляю по городу. Скоро поеду домой. Я не одна сейчас. Объясню позже.

Фриц Радел стоял совсем близко, с преувеличенным вниманием разглядывал цветные граффити на бетонном заборе. Соня видела его некрасивый грубый профиль, оттопыренное ухо торчало из-под длинных прядей, как локатор.

– Попробуйте скинуть мне информацию прямо сейчас, – быстро произнес Зубов, – завтра я к вам вылетаю.

Попрощавшись с Иваном Анатольевичем, Соня тут же отправила ему послание по СМС. «Фриц Радел. Живет в Зюльте. Прилип как банный лист».

Спрятав телефон, она посмотрела на Радела, приветливо улыбнулась и произнесла по-русски:

– Как же ты мне надоел, умный козлик. Как я от тебя устала. Ты кофе не хочешь выпить?

– Кофи? – переспросил он, слегка нахмурившись. – Я понял только кофи.

«Ты понял все, – вздохнула про себя Соня, – ну и черт с тобой. Приедет Зубов, он разберется».

Телефон запищал. Соня достала его, прочитала короткий ответ от Зубова. Всего одно слово: «фото».

«Имя может быть блефом. Чтобы понять и проверить, нужен снимок. Мой умный телефончик, подарок Зубова, способен на многое», – подумала Соня и сказала по-немецки, все с той же ласковой улыбкой:

– Давай зайдем в это кафе. Впрочем, нет, подожди. Сначала я хочу снять вон тот собор. Он удивительно красивый.

Она включила камеру. На двух из пяти кадров ей удалось запечатлеть Радела, анфас и в профиль. Он заметил, лицо его мгновенно изменилось, налилось кровью, губы сжались, зрачки сузились до точек. Соне показалось, он не просто ударит ее сейчас. Он ее убьет.

– Тебе нехорошо? – сочувственно спросила она.

– Дай я посмотрю, что получилось, – он протянул руку, чтобы отнять у нее мобильник.

– Да, конечно, я покажу, если тебе интересно, правда, я никудышный фотограф, но собор такой красивый, я должна послать маме, она очень любит готику. – Соня ловко отскочила, спряталась за спину какой-то толстой фрау, успела очень быстро отправить снимки на номер Зубова.

Толстая фрау остановилась и прикуривала на ветру. Она сыграла роль защитного щита. Радел не мог ее обойти, не задев, не толкнув, а привлекать внимание посторонних он явно не собирался. Соня сохранила снимки в специальном файле и отключила телефон. Фрау наконец прикурила и двинулась вперед. Соня оказалась лицом к лицу с Раделом. Надо отдать ему должное, он быстро взял себя в руки.

– Можно я посмотрю, как получился собор в твоем аппарате? – спросил он спокойно и вежливо.

– Ужасно, – сказала Соня и покачала головой, – ничего вообще не получилось. У меня села батарейка.

* * *

Москва, 2007

«А ведь я никогда не верил в интуицию, – подумал Иван Анатольевич Зубов, разглядывая картинки, присланные Соней, – никогда не верил, особенно в чужую».

Он сидел в квартире на Брестской, у ног его тихо порыкивал и ворчал черный пудель. Пуделя звали Адам. Он не любил Зубова. Всякий раз, когда Иван Анатольевич являлся сюда, Адам поднимал хриплый возмущенный лай и потом не отходил от гостя ни на секунду, следил за ним воспаленным слезящимся глазом, словно опасался, что он стащит что-то или обидит обожаемого хозяина.

Кто из них был старше, хозяин или пес, неизвестно. Оба давно пережили все возможные сроки человеческой и собачьей жизни. У хозяина были парализованы ноги. Пес тяжело волочил задние лапы, но еще кое-как ковылял по квартире. На прогулку его выносил на руках дважды в день капитан ФСБ, служивший постоянной сиделкой при хозяине.

– Ну! – произнес хозяин, хмуро глядя на Зубова. – Покажи, что она прислала.

– Подожди, я перегоню в компьютер, на большой экран.

– Перегонишь потом. Покажи.

– Слишком мелко. Потерпи несколько минут.

– Ничего, у меня отличное зрение. – Старик улыбнулся, оскалил голубоватые фарфоровые зубы. – Это я заставил тебя позвонить ей. Ты не хотел. Ты глупый и бесчувственный чекушник. Дай мне телефон сию минуту.

Снизу послышался грозный рык. Адам готов был вцепиться подозрительному гостю в ногу.

– Адам тебя укусит, и правильно сделает, – сказал хозяин.

Зубов тяжело вздохнул и протянул старику телефон.

– Смотри, ничего не нажимай, а то нечаянно сотрешь снимки, – предупредил он.

– Без тебя разберусь, – старик близко поднес к глазам маленький экранчик, долго разглядывал, хмурился, жевал губами.

– Все? Налюбовался? – спросил Зубов.

Старик, не обращая на него внимания, принялся быстро нажимать кнопки на мобильнике.

– Что ты делаешь? Прекрати! Это мой телефон! – Зубов вскочил, подошел к старику, встал так, чтобы видеть экран.

«Не выходи из дома. Не ходи в лабораторию!» – прочитал он послание, которое старик отправил Соне.

– Зачем ты ее пугаешь? Что значит – не выходи из дома? Она сейчас в Мюнхене. Сначала ей надо до дома доехать.

– Она доедет. Но потом ей выходить нельзя. А ты, чекушник, срочно лети к ней.

– Я и так лечу завтра.

– Лети и забирай ее в Москву!

– Почему?

– Слушай, что я говорю! Забирай!

– Да в чем дело? Ты можешь объяснить по-человечески? – рассердился Зубов.

– Звони Петру. Пусть он приедет. Объяснять дважды, сначала тебе, потом ему, у меня нет сил.

* * *

Москва, 1918

Таня и Михаил Владимирович шли пешком, по знакомым, но теперь совершенно чужим улицам, мимо длинных мрачных очередей, разбитых домов. Под ногами шуршали листовки, клочья газет, подсолнечная шелуха.

– Я правда был похож на сумасшедшего? – тихо спросил Михаил Владимирович.

– Ну, конечно, я слегка преувеличила. – Таня улыбнулась и взяла отца под руку. – Просто ты, папочка, последняя моя надежда, возможно, на всю Россию ты сейчас единственный здравомыслящий человек, и когда у тебя лихорадочно блестят глаза, дрожат руки, срывается голос, мне страшно, земля уходит из-под ног. Ну их к черту, этих тварей. Ой! – Таня вдруг резко качнулась, нога провалилась в открытый люк канализации.

Михаил Владимирович едва успел удержать ее.

– Папа! Подожди, у меня каблук оторвался.

Она стояла на одной ноге, опираясь на отцовскую руку, смотрела на старый, залатанный ботинок. На месте каблука торчали гвозди.

– Беда, – Михаил Владимирович покачал головой, – других ботинок у тебя нет.

– Буду ходить босиком. Вполне в духе времени. – Таня заковыляла, опираясь на его руку.

– Что-нибудь придумаем, – сказал Михаил Владимирович. – У фельдшера Сысоева двоюродный брат служит в Чеквалапе.

– Где?

– Есть такая Чрезвычайная комиссия по заготовке и распределению валенок и лаптей. Чеквалап. Очень серьезная организация.

Кое-как дошли до госпиталя. Там пожилая санитарка одолжила Тане самодельные чуни, сшитые из рукавов солдатской шинели. Они сваливались с ног, Таня ступила и чуть не упала на грязный пол.

– Подвяжи у щиколоток, – посоветовала санитарка.

Таня оторвала тесемки от старого халата, морщась, стянула узлы на жестких чунях, убрала волосы под косынку. Халат висел на ней мешком. Несколько секунд Михаил Владимирович смотрел на нее и вдруг спросил:

– Интересно, сколько ты сейчас весишь?

– Не знаю. Какая разница? Мне все равно.

«Ей все равно. Еще немного, и у нее начнется дистрофия, – думал Михаил Владимирович во время обхода. – Спит не более пяти часов в сутки. Работает в госпитале. Занятий в университете нет, но она упорно сидит за учебниками, ночами, при ужасном свете. Зрение портит. Почти ничего не ест и при этом кормит Мишу, умудряется нацедить молока для него на целый день. Она не щадит себя совершенно, как будто нарочно сжигает. Почему я с этим мирюсь?»

Палаты были заполнены сыпнотифозными. Они лежали и в коридорах, и в хирургическом отделении. Мест не хватало. Прачечная давно не работала, не было мыла, щелока, горячей воды. Дрова экономили с весны, чтобы как-то обогреваться зимой. Больные лежали в своем белье, в одежде, все это кишело тифозными вшами. Врачи, сестры, сиделки заражались часто. Перед обходами пропитывали рукава и воротники халатов керосином, но это не спасало.

Сыпнотифозные в кризисе, в горячке, становились буйными. Их мучили галлюцинации, они ловили чертиков, метались, вскакивали. За неимением успокоительных их привязывали к кроватям. Больные кричали, выли, пели. В палате стоял такой шум, что невозможно было разговаривать. Чтобы дать указания двум фельдшерицам, Михаил Владимирович вышел с ними в коридор.

– Почему вы не записываете? Надеетесь на свою память? – раздраженно спросил он.

– Так лекарств нет. Чего ж записывать?

Михаил Владимирович отправился к главному врачу. Это был молодой человек по фамилии Смирнов, когда-то окончивший полтора курса на химическом факультете, большевик с долгим партийным стажем. Пять лет царской каторги за плечами. Надежные связи где-то на самом верху, то ли в ЧК, то ли в ЦК.

Из всех кабинетов Смирнов выбрал для себя тот, что когда-то принадлежал Михаилу Владимировичу. Там осталось все, как прежде, только на месте киота с образом Пантелиимона Целителя висели портреты Ленина и Троцкого. Да еще печка стояла новая, жаркая. Смирнов так любил тепло и запах дыма, что подтапливал даже летом, не заботясь об экономии дров.

В кабинете хранилась часть личной библиотеки Михаила Владимировича. Смирнов ничего, кроме газет, не читал, однако книг не отдал, так и пылились они в запертых шкафах.

Одним из первых декретов новой власти «всякое как опубликованное, так и не опубликованное научное, литературное, музыкальное или художественное произведение, в чьих бы руках оно ни находилось», было объявлено государственным достоянием. Забрать книги профессор Свешников не мог.

Еще недавно заходить в свой бывший кабинет казалось мучением. Михаил Владимирович избегал встреч со Смирновым. А теперь стало безразлично, кто там сидит за столом, какая подлая физиономия багровеет на фоне зеленой плюшевой шторы. Больных было жалко, они страдали, умирали, и хотелось что-то для них сделать.

Все в больнице знали, что Смирнов торгует больничными продуктами и лекарствами, но никто не смел мешать ему. Одни боялись, считали бесполезным делом обращаться в какие-то вышестоящие инстанции с жалобами, другие были в доле.

Смирнов никогда не здоровался и вид имел надменно-отрешенный, словно постоянно думал о высоких материях, о классовой борьбе и мировой революции и бытовые мелочи его не заботили.

– Слушаю вас, товарищ Свешников.

– Три дня назад в больницу завезли лекарства, инструменты, перевязочные средства и белье, – сказал Михаил Владимирович и, не дожидаясь приглашения, сел в кресло напротив стола.

– Ну?

– Теперь ничего нет. Я не спрашиваю вас, куда оно все подевалось. Я хочу спросить только, чем мне лечить больных?

– Да будет вам, профессор. – Смирнов скривил в улыбке пухлые красные губы. – Что вам-то до этих вшивых? Угощайтесь! – Он пододвинул к краю стола пачку дорогих французских папирос.

Курить хотелось, но угощаться из этой пачки Михаил Владимирович не стал. Он вытащил из кармана листки серой бумаги, исписанные каракулями сестры-хозяйки, и положил на стол.

– Вот копия накладной. Перечень того, что получила больница. За три дня такое количество морфия, глюкозы, спирта и всего прочего, что здесь перечислено, израсходовать больница не могла. Предупреждаю вас, что сам документ я приложил к письму на имя наркома Семашко.

– Стало быть так? – Смирнов прищурился. – Стало быть, донос на меня настрочили? Не ожидал. Честное слово, не ожидал. Где совесть русского интеллигента? Где ваша офицерская честь? Ну-с, что скажете, ваше благородие, господин бывший царский генерал?

Михаил Владимирович блефовал. Никакого письма не было. Впрочем, он готов был его написать, ради тех, кого товарищ Смирнов называл вшивыми.

– Что скажу? Посоветую как можно скорее вернуть больничный запас медикаментов. Доставайте лекарства, где хотите, выкупайте на собственные средства у барыг, которым вы их продали. Сейчас для вас это единственный способ уцелеть.

Смирнов открыл рот, часто, быстро заморгал, принялся чиркать спичкой. Руки его дрожали, бумажный мундштук прилип к губе. Михаил Владимирович не стал ждать, когда он опомнится и ответит. Встал и вышел.

«Храбрец, молодец, поздравляю, – повторял он про себя, пока шел по коридору, спускался по лестнице, – хорошо, что няня заранее приготовила узелок с сухарями и сменой белья. Впрочем, вряд ли это понадобится. У Смирнова связи. Он добьется, чтобы меня сразу к стенке».

Глава пятая

Германия, поезд, 2007

Соня поставила на стол бумажный стакан. Кофе был жидкий и приторно сладкий.

«Я не могла положить столько сахару. Стоп. Что я делала пять минут назад? По коридору проехала тележка из буфета. Чипсы, орешки, шоколад. Я попросила кофе. Но я не хотела. Я знаю, в поездах он всегда паршивый. Ой, мамочки, я ничего не помню. Я не понимаю, откуда взялся этот стакан и что вообще со мной происходит?»

Провал в памяти так изумил Соню, что она даже не испугалась. Никогда ничего подобного с ней не случалось. Фриц Радел сидел напротив и смотрел на нее из-под лохматых бровей.

«Я просто задумалась и заказала кофе машинально, не отдавая себе отчета. Я заказала, а он заплатил. Конечно, заплатил он, я совершенно не помню, как доставала мелочь из сумки. Господи, кто он такой? Что ему от меня надо? Почему я никак не могу от него избавиться?»

В купе никого, кроме них двоих, не было. Радел молчал и смотрел на Соню. Мерно стучали колеса, слышались приглушенные голоса за стенкой, в соседнем купе. Давно стемнело. За черным окном промелькнули огни маленькой станции. Соне показалось, что она вынырнула из тяжелой воды или зыбучих песков и эта неведомая субстанция съела все ее силы. Тело стало другим, чужим, вялым. Ей было лень шевельнуться.

– Тебе плохо, Софи, – это прозвучало без всякой вопросительной интонации.

Он не спрашивал. Он давал команду. Установку. Соня пыталась ответить, но не могла.

– Я предупреждал тебя, кофе здесь ужасный, но ты не послушала. Ты должна меня слушаться, Софи, иначе тебе будет еще хуже.

– Что? Что ты сказал?

Соне с трудом удалось произнести эти несколько слов, и только тут до нее дошло, что они оба говорят по-русски.

– Тебе очень плохо. Тело тяжелое, слабое, болит голова. Она болит так сильно, что ты не можешь вспомнить, откуда взялся этот стакан, зачем в нем столько сахару. Ты думаешь, я мог подсыпать что-то в твой кофе? Нет, милая, это было бы слишком просто. – Он протянул руку через стол, взял стакан и залпом выпил все, что там осталось.

«Я сплю, мне снится кошмар. Мне снится этот вкрадчивый упырь, сейчас открою глаза и он исчезнет», – думала Соня.

Но глаза ее были открыты, и Фриц Радел упорно не исчезал.

– Ужасная гадость. Сироп, а не кофе. Слушай меня внимательно, Софи. Только я могу помочь тебе, я сниму боль, если ты будешь хорошо себя вести.

Соня хотела встать, слегка подалась вперед, оперлась рукой о подлокотник, напрягла ноги.

– Сидеть! – тихо приказал Радел.

Последовал такой сильный приступ головной боли, что брызнули слезы. Лицо Радела стало мутным, зыбким.

– Я предупреждал, что будет хуже. Сиди смирно. Слушайся меня, тогда боль пройдет. Послушание или боль. Я могу сделать больно, могу снять боль. Вот она отпускает, уходит, ее почти нет. Но если ты не будешь слушаться, она вспыхнет с новой силой, она станет такой нестерпимой, что тебе захочется умереть. И это в моей власти.

Боль немного стихла.

«Он сумасшедший или я? Что он бормочет? Почему мне так плохо? Я не поддаюсь гипнозу. Хотя – откуда я знаю? Еще никто никогда не пробовал меня гипнотизировать», – подумала Соня и снова попыталась встать.

На этот раз удалось. В ушах звенело, глаза слезились, все расплывалось в радужной зыбкой дымке, голова кружилась, она чуть не упала. Фриц Радел сидел, развалившись, вытянув ноги поперек прохода.

– Что с тобой, Софи? Куда ты? – спросил он по-немецки.

– Мне надо выйти, – ответила она по-русски.

– Извини, я не понял.

– Ты только что отлично говорил по-русски, почти без акцента.

– Софи, если ты обращаешься ко мне, то напрасно. Я не знаю русского языка.

Он произнес это с искренним недоумением, улыбнулся растерянно и смущенно. Поезд дернулся, Соня не удержалась на ногах, опустилась на лавку.

– Кажется, я чем-то обидел тебя? – спросил он и тронул ее руку. – Объясни, что не так?

– Все в порядке, – сказала Соня по-немецки, – просто мне надо выйти.

– Погоди. Туалет все равно пока занят, а ты, я вижу, немного не в себе. Тебе лучше посидеть и успокоиться.

– Я спокойна. Дай мне пройти.

– Пройти? Да, конечно, извини, – он убрал ноги, – иди, но будь осторожна. Ты определенно плохо себя чувствуешь.

Держась за поручни, качаясь, едва не падая, Соня добрела до конца вагона. Туалет действительно был занят. Она вышла в тамбур, прижалась лбом к холодному стеклу. Так хотелось убедить себя, что ничего не было и голова болит сама по себе, от перепада давления, от усталости. Достаточно принять таблетку, и все пройдет. Через полтора часа поезд остановится в Зюльте. Дед встретит ее на платформе. Она вежливо попрощается с Фрицем Раделом и никогда больше не увидит его.

– Надо еще раз позвонить Зубову, – пробормотала она, обращаясь к своему смутному отражению, – вдруг он успел что-то узнать и объяснит мне, кто такой этот Радел?

Но телефон она оставила в купе.

Когда она вернулась, Фриц встретил ее открытой улыбкой, словно ничего не произошло. Соня села, принялась рыться в сумке. Нашла телефон. Хотела включить, но передумала. При Раделе делать этого не стоило. За полтора часа все равно ничего не изменится. Вряд ли Зубов успел узнать что-нибудь и уж точно никак ей сейчас, здесь, не поможет.

– На чем мы остановились? – вдруг спросил Радел и тут же сам ответил: – Кажется, на Парацельсе.

«Парацельс? Разве мы говорили о нем? О чем вообще мы говорили до того, как мне стало плохо? Либо он издевается надо мной, либо я схожу с ума».

– Фриц, ты мог бы зарабатывать приличные деньги фокусами с гипнозом, – быстро произнесла она по-русски, стараясь не отводить взгляда от его глаз.

Она хотела разглядеть там, в глубине желтой мути, какую-нибудь эмоцию, движение мысли. Но не могла. Глаза были пусты и мертвы, словно перед Соней в уютном купе первого класса сидело нечто неодушевленное, сложный хитрый механизм, человекообразное чудо кибернетики из далекого будущего.

Он слегка кашлянул и продолжил говорить ровным механическим голосом:

– Тебя интересовало, был ли Альфред Плут знаком с учением Парацельса и насколько серьезно это учение на него влияло.

Соне казалось, что ничего подобного она не спрашивала, вообще не произносила ни слова о Парацельсе и Альфреде Плуте, однако она решила не возражать. Пусть болтает что хочет, терпеть осталось полтора часа.

– Так вот, Плут родился через шесть лет после кончины Парацельса. Весьма показательно, что величайший врач умер сравнительно молодым, особенно по нынешним меркам. Ему было всего сорок восемь. В отличие от некоторых алхимиков он действительно умер. В девятнадцатом веке в Зальцбурге, на кладбище Святого Себастьяна, эксгумировали его останки. Кстати, оказалось, что рост его не превышал ста пятидесяти сантиметров и телосложение он имел весьма женственное. Узкие хилые плечи, широкий таз.

– Бедняга, наверное, поэтому не было у него семьи, детей, вообще никакой любви, – тихо заметила Соня.

Она была почти уверена, что Радел ее не услышит. Но он услышал, шевельнул бровями, повторил:

– Никакой любви.

– Но все-таки больных своих Парацельс любил, жалел, – сказала Соня, продолжая вглядываться в желтые мертвые глаза. – Он лечил сифилис и проказу, пытался помочь, спасти, облегчить страдания.

– Помочь. Спасти. Облегчить страдания. Зачем? – Радел повел плечом и брезгливо скривил губы.

– Низачем. Просто так, – Соня вздохнула и отвернулась.

Возражать, спорить вовсе не хотелось. Это было скучно и бессмысленно.

– У Парацельса случались великие прозрения, – сообщил Радел и легко притронулся к Сониной руке.

– О, да, безусловно, – кивнула Соня и отдернула руку.

Прикосновение его пальцев было неприятно. Она отодвинулась подальше, спрятала руки в рукава свитера. Он не обратил на это внимания, продолжал вещать, четко выговаривая каждое слово, правильно расставляя паузы и интонационные ударения.

– Альфред Плут, безусловно, читал труды Парацельса и почерпнул из них много полезного. Парацельс утверждал, что медицина есть алхимия микрокосма. Внешнее небо является путеводителем по небу внутреннему. Небо внутри нас, оно лежит не перед нашим взором, а за ним, поэтому мы свое внутреннее небо видеть не можем, ибо никто не в силах видеть сквозь живую плоть. Но, изучая движения светил, мы можем соотнести их с тем, что происходит у нас внутри. Луна влияет на мозг, сердце связано с Солнцем, Венера – это почки, Юпитер – печень, Марс – желчный пузырь. Единство внешнего и внутреннего космоса – основа классической алхимии, идущая от «Tabula smaragdina». Небо наверху, небо внизу. Звездное небо надо мной и моральный закон внутри меня, известный категорический императив Канта. Впрочем, старик Иммануил лукавил. Небесные светила не знают морали, у них иные законы. Скажи, что тебе приходит на ум, когда ты слышишь имя Парацельса?

– Желудок – алхимик в животе, – произнесла Соня, продолжая смотреть в темное окно.

Это высказывание она нашла на последних страницах лиловой тетради. Михаил Владимирович Свешников выписывал для себя кое-что из Парацельса в феврале 1919 года.

– Разумеется, – Радел кивнул, – переваривание пищи в определенном смысле процесс алхимический. Вообще человеческий организм – самое наглядное подтверждение того, как, в сущности, убога и беспомощна позитивистская наука. Вот ты занимаешься биологией, наукой о живом. Чем отличается живое от неживого, ты можешь объяснить?

– Определение живого есть в любом школьном учебнике. Если ты изучаешь историю медицины, должен знать.

– В учебниках перечислены признаки живого. Метаболизм, деление клеток, размножение, старение. Но нет строгого определения. Между тем ни один из названных признаков не является абсолютно специфическим именно для живого. Размножаются и кристаллы. Сложные химические каталитические реакции происходят и в неживых системах. Тебе никогда не приходило в голову, что биология – наука, предмет которой до сих пор не определен?

– Да, я читала об этом. Эрвин Бауэр, «Теоретическая биология». В тридцатые годы это направление стало модным. Но ненадолго.

– Нет, Софи. Это не просто модное направление. Это одна из истин, которая помогает победить первобытный трепет перед неведомым и стать творцом, а не тварью. Кстати, как ты относишься к алхимии?

– Хорошо отношусь. С интересом.

– Надеюсь, ты согласна, что без нее не было бы ни химии, ни медицины. Алхимия породила науку.

– Ей за это большое спасибо.

– Ты напрасно иронизируешь. Настоящий ученый, исследователь, должен опираться на вечные неизменные принципы. Они есть в алхимии, но их нет и не может быть в науке, которая вся сплошь состоит из зыбких догадок, смутных теорий. Одна гипотеза противоречит другой, каждая следующая опровергает предыдущую. Они рождаются, умирают, теряют смысл. Подумай об этом, Софи.

– Да, непременно. Но сейчас мне лень думать. Я устала и хочу спать.

– Голова все еще болит?

– Нет. Она и не болела. С чего ты взял?

– Ты очень бледная, глаза красные. Вообще выглядишь плохо.

– Да? – Соня взглянула в зеркало над спинкой сиденья. – По-моему, я выгляжу вполне нормально. Просто здесь такое освещение. Ты тоже бледный как мертвец.

За окном мелькали огни, ровный ряд фонарей вдоль дамбы, соединяющей остров с материком, а дальше, по обе стороны, холодное неспокойное море. Радиоголос объявил, что через несколько минут поезд прибудет в Зюльт-Ост.

Лицо Фрица странно заерзало, словно кто-то поправил невидимой рукой мягкую резиновую маску.

– Как мертвец. Мертвец, – повторил он и тихо засмеялся.

* * *

Москва, 2007

– Проверь еще раз! – сердито сказал Зубову старик.

– Послушай, хватит дергаться. Рано или поздно она должна включить телефон.

– Ты предупредил ее, чтобы она его вообще никогда не выключала, чтобы постоянно была на связи? Предупредил или нет?

– Да, да, успокойся, ты же знаешь, насколько она рассеянная.

Зубову сейчас больше всего хотелось домой. Дома его ждала трехлетняя внучка Даша. Ее редко привозили к бабушке с дедушкой. Полчаса назад позвонила жена и сказала: если он хочет пообщаться с внучкой, должен ехать сию секунду. Ребенку пора спать. Даша взяла трубку и успокоила его, что спать не ляжет, будет ждать деда хоть до утра.

Утром Зубов улетал в Германию, и ко всему прочему ему нужно было поспать этой ночью хоть немного.

Иван Анатольевич поглядывал на часы. Он не мог уехать до тех пор, пока не явится его шеф, Петр Борисович Кольт. Но когда он явится, придется еще сидеть часа полтора, слушать вредного многословного старика, обсуждать то, что он соизволит поведать, принимать какие-то важные решения.

– Если тебе невмоготу, можешь уматывать, – сердито проворчал старик, – мы с Петром обойдемся без тебя.

Зубов ничего не ответил, в очередной раз набрал номер Кольта.

Петр Борисович присутствовал на некоем особенном мероприятии, с которого рад был бы удрать, но не мог. Под Москвой, в бывшем дворце графа Дракуловского, проходила презентация книги Светика, дочери Петра Борисовича.

Зачем понадобилось балерине создавать художественное произведение о собственной жизни, вопрос сложный, почти философский. Но произведение было создано, книга вышла. Петр Борисович основательно потратился на творческий порыв своей красавицы дочки. Он оплатил издание книги, рекламную кампанию, несколько презентаций. Петр Борисович был человек разумный, прагматичный, но и ему приходилось иногда делать глупости.

Во дворце, в музейных интерьерах, собрался шикарный московский бомонд, самые жирные и желтые сливки. Публику развлекали цыганский хор с медведем, несколько модных эстрадных групп и популярный телеведущий в качестве конферансье.

Иван Анатольевич имел несчастье позвонить шефу в самый ответственный момент, когда в бывший графский бальный зал вынесли книгу Светика, роман «Благочестивая: Дни и ночи» в виде двадцатикилограммового торта.

Сквозь приглушенное рычание Петра Борисовича в трубку прорывался усиленный микрофоном жизнерадостный баритон телеведущего:

– Чтобы вам было так же сладко читать, как кушать этот кондитерский шедевр, пупсики мои драгоценные.

– Резать должен я, – рычал шеф, – миссия у меня почетная, понимаешь ли. – Он то ли матюкнулся, то ли икнул. – Погоди, Ваня, еще минут пятнадцать здесь побуду и попробую тихо умотать.

– Петр Борисович! Мы вас ждем! Пожалуйста, возьмите нож в руки! – громко потребовал ведущий.

– Все, Ваня. Извини, – просипел в трубку шеф.

– Ну, что он там? – спросил старик, сердито хмурясь.

– Торжественно режет «Благочестивую», – вздохнул Зубов, – разрежет и сразу сбежит. Если пробок не будет, явится к нам через час.

* * *

Москва, 1918

Корреспондент «Правды» не пожалел красок, описывая пышные похороны комиссара по делам печати. До роковых выстрелов Володарский был известен лишь тем, что закрыл все оппозиционные газеты. После смерти он мгновенно преобразился в легендарного героя революции.

«Еще с утра над городом повисли мрачные свинцовые тучи и льет непрекращающийся проливной дождь. Льет дождь и сливается со слезами горечи, злобы. Ибо плачет сегодня петроградский рабочий, провожая останки убитого вождя и трибуна своего. Беспрерывной чередой проходят мимо гроба сотни и тысячи рабочих, красноармейцев, женщин. Слышатся рыдания, клятвы. Цветы и венки берутся у гроба на память».

– Похоже, они рады, они торжествуют, – шепотом заметил Агапкин, встретившись с Мастером через пару дней в том же трактире, – они празднуют эту смерть как свою личную победу.

Колбасы в трактире уже не подавали, но картофельные оладьи оказались вполне съедобными. К ним принесли топленое масло в маленьких соусниках. Оно было старым, горчило, пахло плесенью, однако Федор, жмурясь от удовольствия, съел все, до последней крошки.

– Всякая религия нуждается в святых мучениках, – грустно усмехнулся Мастер и чуть слышно добавил: – Нет страшнее греха, чем воровать у своих.

– Володарский воровал? Они сами его устранили? – шепотом спросил Федор, поперхнулся куском и мучительно закашлялся.

– Какая разница? – Мастер сильно хлопнул его ладонью по спине. – Правды все равно никто никогда не узнает. Останутся официальные мифы и невозможная путаница слухов. Будьте осторожны, Дисипль. Это только начало. Молчите, слушайте, мотайте на ус.

Мрачно возвышенный тон большевистских передовиц вполне отражал то общее настроение возбуждения, приподнятости, траурного торжества, которое царило в Кремле.

После убийства Володарского вождь бегал по кабинету, голос его стал сиплым, руки тряслись так сильно, что писать он не мог. Он диктовал приказы, распоряжения, бесконечные записки, выступал на заседаниях, кричал в телефонную трубку, одинаково нервно, шла ли речь об арестах, расстрелах, дипломатических переговорах или о норме отпуска хлеба и хозяйственного мыла железнодорожным рабочим.

Рядом с энергичным вождем Агапкин чувствовал себя вялой бесплотной тенью. Формально его начальником был Дзержинский, но еще ни разу Железный Феликс не отдал ему ни одного приказания, не потребовал отчета, даже вопроса ни одного не задал. После быстрого знакомства, сухого рукопожатия они лишь здоровались, встречаясь в кремлевских коридорах, в зале заседаний, в кабинете или в квартире Ленина.

Польский дворянин, невысокий худой блондин с жидкой бородкой, лицом полинявшего монгольского хана и вкрадчивыми повадками то ли тайного иезуита, то ли карточного шулера, улыбался Агапкину, вежливо раскланивался с ним. Всякий раз при встрече Федора слегка знобило.

Остальные обитатели Кремля и Лубянки старались смотреть мимо Агапкина, редко кто перекидывался с ним парой слов. Чужак, беспартийный, без революционного стажа, но с законченным высшим образованием. По их разумению, он не имел никакого права так легко и стремительно взлететь на самый верх их номенклатурной пирамиды, стать доверенным лицом Ильича.

Послания для Бокия вождь никогда не писал при свидетелях. Никто, кроме Агапкина, не знал об этой переписке. Федор передавал маленькие, сложенные вчетверо, не запечатанные в конверты клочки бумаги Гайду, тот доставлял их в Питер и привозил ответы от Бокия, точно такие же клочки. Ленин быстро читал, потом Агапкин жег бумажки в большой медной пепельнице. Он перестал заглядывать в записки, чтобы больше не бледнеть и не вздрагивать.

Кроме связного, Федор был еще и личным врачом вождя, и это тоже держалось в строжайшей тайне.

Доктор Агапкин многому научился у профессора Свешникова. Он стал неплохим диагностом, но не мог понять, чем именно болен вождь. Приступы головной боли удавалось облегчать специальным массажем. Федор, смазав руки мятным бальзамом, по тридцать—сорок минут разминал ленинские виски, ушные раковины, затылок, заднюю часть шеи. Горячие ножные ванны с отварами трав расширяли сосуды. Истерические припадки удавалось купировать настойкой мелиссы, пустырника и валерианового корня, массажем кистей рук и стоп. Особая дыхательная гимнастика под руководством Федора помогала вождю уснуть.

Иногда перед сном Ленин вдруг брал с полки альбом с семейными фотографиями, долго, молча перелистывал, поглаживал пальцем лица матери, отца, братьев, сестер, вглядывался в кудрявого, ангельски хорошенького мальчика, которым он был когда-то, и по щекам его текли настоящие, крупные слезы. Он шумно сморкался, мягкий курносый нос краснел, он поднимал лицо, глядел в стену, и глаза его, обычно узкие, сощуренные, становились огромными, как блюдца.

Такими же огромными стали эти глаза, когда однажды Ленин развернул очередное послание от Бокия. Клочок бумаги выпал из толстых пальцев, подхваченный легким сквозняком, пролетел в другой конец кабинета.

– Проститутка! Сволочь! Предатель! – выкрикнул вождь, побагровел и стал заваливаться на бок.

Федор едва успел подхватить его, не дал грохнуться со стула. Припадок был таким мощным, что у Федора мелькнула мысль: один не справлюсь, надо звать на помощь.

На руках он дотащил бьющееся в судорогах державное тело до дивана, влил в рычащую мокрую пасть успокоительную настойку, принялся за массаж, мял горячие ушные раковины, натирал виски бальзамом, ловил дергающиеся маленькие ступни, массировал, бормотал, как заклинание:

– Владимир Ильич, тихо, тихо, сейчас все пройдет, все будет хорошо.

Наконец судороги ослабли, дыхание стало частым, хриплым. Федор посчитал пульс, припал ухом к груди. Сердце вождя билось быстро, но ровно. Он постепенно приходил в себя. Федор приподнял ему голову, дал воды.

– Как вы, Владимир Ильич?

Вождь хрипло дышал ртом, глаза прикрыты, лицо багровое, мокрое от пота. Тело несколько раз дернулось и тяжело, расслаблено обмякло. Припадок закончился.

– Дзержинского ко мне, – пробормотал он, едва шевеля вялыми губами.

Записка валялась на полу, возле телефонного столика. Прежде чем снять трубку, Федор нагнулся, поднял. Вождь отдыхал после припадка, глаза его были плотно закрыты. Повернувшись спиной к дивану, Федор взглянул на мелкие косые строчки и неожиданно для себя прочитал все, от первой до последней буквы.

«Мирбах – рейхсканцлеру Гертлингу. Лично, сов. секретно.

Ввиду возрастающей неустойчивости большевиков мы должны подготовиться к перегруппировке сил. Монархисты и кадеты, возможно, составят ядро будущего нового порядка. С должными мерами предосторожности и, соответственно, замаскированно мы начали бы с предоставления этим кругам желательных им денежных средств. Большевистская система находится в агонии.

При сильной конкуренции Антанты требуется около трех миллионов марок в месяц. В случае неизбежного в скором времени изменения нашей политической линии следует считаться с более высокими потребностями».

«Ф. Кюльман (статс-секретарь Имперского казначейства) – Мирбаху, лично, сов. секретно.

Запрошенная Вами ежемесячная сумма предоставляется впредь до особого распоряжения. Прошу в особенности противодействовать влиянию Антанты в означенных Вами кругах всеми способами».

– Записку спрятали, не забыли? – послышался спокойный голос с дивана.

– Да, Владимир Ильич.

– Ну и славно. Феликс видеть не должен. Мне уже лучше. Звоните, наконец!

Дзержинский явился скоро, через четверть часа. Ленин сидел в кресле, за столом. Он быстро оправился, словно не было никакого припадка. Губы сжались, глаза сузились до щелочек.

Принесли чай, тарелку с бутербродами.

– Вы абсолютно уверены в надежности ваших людей в германском посольстве? – спросил вождь.

– Да, Владимир Ильич, – кивнул Дзержинский, – а что случилось?

– Случилась мерзость, – вождь перегнулся через стол. – Я получил перехваченную шифровку. Посол подробно докладывает своему правительству обо всех наших тайных подготовительных операциях.

«Что он говорит? Там ведь речь вовсе не об этом», – испуганно подумал Агапкин и вытер вспотевший лоб.

– Владимир Ильич, такая информация просто не могла миновать посла, – мягко заметил Дзержинский, – нас заранее предупредили, что придется поставить его в известность.

– Да! – резко выкрикнул Ленин. – Да! О паспортах и визах посол не может не знать. Но о наших личных зарубежных счетах он знать не должен! Разве его собачье дело, сколько и в какие банки положили вы, я, товарищ Свердлов, товарищ Троцкий? Какого черта?! Именно за это и было заплачено вашим верным людям! И вот, оказывается, послу все известно! Теперь их поганые газетенки начнут вопить, что мы наложили в штаны и готовимся бежать из России!

Федор сидел в углу, у окна. «Хитрит, бес. Реальное содержание шифровки подменяет вымышленным. Врет даже своему железному псу», – пронеслось у него в голове.

Он не видел лица Дзержинского, но заметил, как натянулась кожа на узком бритом затылке.

– Это ложь, грязная провокация. Господина посла нарочно ввели в заблуждение. Мы найдем виновных и накажем их.

– Феликс Эдмундович, не будьте младенцем! – вождь покачал головой и оскалился в злой усмешке. – Ну, расстреляете вы десять, сто, тысячу провокаторов и предателей. Все равно буржуазная пресса подхватит и разнесет этот скандал. Чем активней мы будем опровергать их грязную клевету, тем больше людей на Западе в нее поверит. Да и эта сволочь, господин посол, вряд ли согласится встать на нашу сторону в таком щекотливом вопросе.

– Что же делать?

– Единственный способ погасить скандал – устроить другой, еще более громкий. Как поживает ваш новый сотрудник, отчаянный юноша, друг поэтов и артистов? – Ленин подмигнул и хихикнул.

– Блюмкин? – Дзержинский вздрогнул, произнес эту фамилию с некоторой брезгливостью, будто сплюнул, и впервые обернулся, быстро взглянул на Агапкина.

– Не беспокойтесь, Феликс Эдмундович, – добродушно усмехнулся Ленин, – товарищ Агапкин свой. Я полностью ему доверяю.

«Чего он хочет? – думал Федор, пряча глаза. – Почему не дал мне уйти?»

– Владимир Ильич, Яшке Блюмкину восемнадцать лет. Он сопляк, авантюрист и хвастун.

– Именно такой и нужен.

– Это безумие!

– Феликс Эдмундович, – вождь грустно вздохнул, накрыл его руку ладонью, – безумие не воспользоваться таким замечательным шансом.

– Владимир Ильич, но как же? – хрипло прошептал Дзержинский.

– Совсем вы, голубчик, не думаете о своем здоровье, – ласково заметил Ленин. – Переутомились, мало спите, много курите. Поэтому стали туго соображать. Не мешайте Блюмкину. Просто не мешайте ему, это все, что от вас требуется. Каша уж заварилась, ничего не поделаешь, надо расхлебывать.

Дзержинский молча кивнул.

Когда он вышел, вождь расслабленно откинулся на спинку кресла, подозвал к себе Агапкина.

– Я бы хотел, чтобы при этом важном разговоре присутствовал Глеб Иванович. Но поскольку такой возможности нет, вы будете его глазами и ушами. Запомните все, что происходило сейчас тут в кабинете. Запомните хорошенько, потому что записывать ничего нельзя. Свяжитесь с Глебом Ивановичем и расскажите ему лично при встрече.

– Владимир Ильич, но я ничего не понял из этого разговора, – честно признался Агапкин.

– А вам и не надо понимать. Просто запомните и перескажите.

«Вот что! – подумал Агапкин. – Теперь я сам должен сыграть роль клочка бумаги. Я живая записка. Не исключено, что кто-нибудь скоро сожжет меня в пепельнице».

* * *

Зюльт, 2007

Дед ждал Соню на перроне. Первым увидел его шапку с помпонами Фриц Радел.

– Господин Данилофф, мы здесь! – крикнул он и помахал рукой.

Хлестал холодный, косой дождь, брызги залетали под зонтик. Дед шел медленно, обычно Соне приходилось сдерживать шаг, чтобы не обгонять его, но на этот раз она еле волочила ноги и отставала.

Радел взял деда под руку и оживленно болтал, рассказал, как ехал с Соней в одном купе, узнал, но не решался заговорить. А потом увидел ее в Пинакотеке, у картины Альфреда Плута, и тут уж не сдержался.

– Микки, ваша внучка поразительно непрактичный и рассеянный человек, она вся в своих мыслях, кажется, думает только о биологии. Я помог ей сделать кое-какие мелкие покупки, но не уверен, что она была рада моей компании. Скажите, она всегда такая серьезная? Она когда-нибудь улыбается?

– Да уж, Софи нельзя назвать общительной барышней. – Дед хмыкнул и тут же переменил тему. – Фриц, вы долго пробудете в Зюльте?

– Барбара неважно себя чувствует, я останусь с ней на пару недель.

Он исчез только у крыльца виллы, отдал пакеты с Сониными покупками фрау Герде, экономке деда, пожелал всем спокойной ночи и растворился в темноте.

– Ты плохо выглядишь, – сказал дед.

– Я устала. – Соня уселась в кресло в гостиной, поджала ноги. – День был ужасно длинный. Скажи, ты давно знаком с этим Раделом?

– Давно. Лет пять, наверное. Он приезжает иногда к Барбаре, она в нем души не чает. По-моему, он вполне симпатичный и удивительно много знает. Пару месяцев назад Барбара устроила вечеринку в честь своего дня рождения, собрала полгорода. Я бы умер со скуки, если бы не Фриц. Он так интересно рассказывал о древнекитайской медицине. Что, он не понравился тебе?

– Нет.

– Почему?

– Он вел себя слишком навязчиво. Как ты думаешь, он знает русский?

– Кто? Радел? – дед даже слегка привстал в своем кресле. – Конечно, нет. Почему ты вдруг спросила?

– Мне показалось, он понимает. Я говорила по телефону, он слушал.

– А что еще ему оставалось делать, пока ты говорила? Заткнуть уши? Кстати, интересное совпадение, твой папа тоже пытался убедить меня, что Фриц Радел знает русский, но скрывает это.

– Папа? Разве они с Раделом встречались? – спросила Соня и почувствовала, как все у нее внутри похолодело.

– Ну да, несколько раз он подходил к нам на берегу, а однажды мы вместе сидели в кафе.

После того как Соня решилась сообщить о папиной смерти, дед молчал двое суток. Не ел, только пил теплую воду с медом из Сониных рук. Даже верную Герду не подпускал к себе. Сидел в кресле, на балконе, закутанный в вязаную шаль, накрытый пледом, смотрел сухими глазами на дымчатый морской горизонт, слушал крики чаек. Потом попросил Соню рассказать, как это произошло. Выслушал спокойно, погладил Соню по голове, произнес чужим ровным голосом:

– Десять дней.

– Что ты имеешь в виду? – спросила Соня.

– Целая жизнь может уместиться в десять дней. Шестьдесят семь лет мы с твоим папой не виделись. Встретились и опять расстались. Одно утешает: эта разлука будет куда короче той, прошлой.

Десять дней, которые папа провел здесь, на острове, в рассказах деда действительно преобразились в целую жизнь. Он помнил каждую минуту, каждую деталь. О чем они говорили, что ели, во что одет был Дмитрий, какая стояла погода, с какой стороны дул ветер, какие облака плыли по небу. И сейчас он опять с удовольствием погрузился в воспоминания. Ему дела не было до Фрица Радела, просто очередной повод поговорить о Дмитрии. Деду казалось, что, пока он говорит, его сын жив. Он где-то здесь, рядом, просто вышел на минуту и сейчас вернется.

– Микки, неужели вы не видите, она засыпает, – проворчала Герда, не поднимая глаз от своего вязания, – ей надо в душ и в постель.

– Мы разве не будем ужинать? – спросил дед.

– Нет. Я правда очень устала.

– И ты даже не расскажешь, как съездила в Мюнхен?

– Завтра, дед, завтра, прости.

– С утра ты уйдешь в лабораторию. Хотя бы скажи, ты нашла в Пинакотеке то, что искала?

– Да. Я видела эту картину. – Соня сползла с кресла, прошла босиком через гостиную.

– Соня! – окликнул ее дед.

Она остановилась в дверном проеме, обернулась.

– Сонечка, с тобой все в порядке? Ты ничего не скрываешь?

Соня молча помотала головой.

– Микки, оставьте девочку в покое. – Герда отложила вязание. – Это вы можете себе позволить спать до одиннадцати. А она встала сегодня в шесть утра и завтра опять поднимется в семь, побежит в свою лабораторию, к крысам. Пойдем, Софи, я дам тебе чистое полотенце.

Соня долго сидела в углу душевой кабинки, съежившись, обхватив колени. Голова уже совсем не болела, но было так тоскливо, что хотелось выть.

День этот длился бесконечно. От Зюльта до Гамбурга два с половиной часа в поезде, потом из Гамбурга в Мюнхен еще два с половиной. Итого туда-обратно десять часов пути. Нет, не в этом дело. В германских поездах спокойно и уютно. Можно читать, дремать, смотреть в окошко. Все было бы отлично, если бы не появился Фриц Радел. Зачем он появился? Что ему надо? Вроде бы неглупый, образованный человек. Но от него веет какой-то необъяснимой жутью. Когда он рядом, болит голова. А потом остается смутная тревога, свинцовая, безнадежная тоска.

Соня вылезла из душа, забилась под одеяло, но никак не могла согреться и уснуть. На тумбочке у кровати лежала лиловая тетрадь Михаила Владимировича Свешникова. Первые три дня здесь, в Зюльте, Соня потратила на то, чтобы распечатать текст на компьютере, и теперь знала его почти наизусть. Но была еще одна тетрадь. Дед вручил ее, ничего не объясняя, только сказал:

– К препарату это не относится, это рукопись неоконченного романа, вернее черновик романа, который так и не был написан. Автор мой близкий друг. Потом как-нибудь я расскажу тебе о нем. Будет время, обязательно почитай.

Времени не было. Его не оставалось ни на что, кроме белесых тварей. Соня постоянно занималась ими. Только о них она думала, проводила в лаборатории долгие часы. Перед сном, лежа в постели, она читала исключительно то, что прямо или косвенно касалось поисков вечной молодости. Древний Египет, Тибет, средневековые алхимики, тайные ордена, секретные лаборатории.

Да, все дело именно в тварях. Из-за них погиб папа. Из-за них Соня оказалась здесь. Они хотели проснуться – и вот проснулись. Фриц Радел появился рядом с Соней тоже ради тварей. Очередной охотник за бессмертием. Сколько их было? Сколько еще будет? Все они чем-то похожи. Холодные, скользкие упыри.

«Надо просто отвлечься, не думать, забыть, отдохнуть», – решила Соня.

Рука ее потянулась к толстой потрепанной тетради.

Ни на серой картонной обложке, ни внутри не было имени автора и какого-нибудь названия. Только текст, написанный разборчивым летящим почерком, то синими, то черными чернилами, по правилам старой русской орфографии, с ятями и твердыми знаками.

«Этот вежливый господин мне сразу не понравился. Я выбрал наугад один из слитков и попробовал на зуб. На самом деле я не умею отличать поддельное золото от настоящего, но кроме меня об этом никто не знает.

– Если вы беспокоитесь, можете зайти в ювелирную лавку, тут они на каждом шагу. Однако учтите, ваш поезд через тридцать минут, – сказал господин и закурил сигару.

Он не спросил, можно ли считать сделку состоявшейся, не потребовал моей подписи под договором. Его самоуверенность меня злила. Я оттолкнул от себя кожаный мешочек. Проехав по скатерти, между блюдом с остатками жаркого и серебряным соусником, тяжелый мешочек стукнулся о высокую ножку его бокала. Бокал стал падать с медленным изяществом балерины. Я надеялся, что красное вино зальет белые штаны этого самоуверенного надутого сноба, но он вовремя отодвинулся, и вино пролилось на пол.

– Не валяйте дурака, у вас нет выбора, один вы все равно не справитесь, наше сотрудничество взаимовыгодно. – Господин подкинул мешочек на ладони и швырнул назад, через стол.

Мне ничего не оставалось, как поймать его проклятое золото.

К ювелиру я не пошел, сразу отправился на станцию. Паровоз фыркал и вздыхал, дым валил из трубы. Я не спал трое суток и надеялся, что в вагоне первого класса мне удастся вздремнуть.

В купе у окна сидела дама. Лицо ее было закрыто густой вуалью, тонкие пальцы перебирали прозрачные разноцветные бусины маленьких четок. Я поздоровался, она ответила легким кивком. Поезд тронулся, под стук колес я незаметно заснул.

Меня разбудила страшная головная боль, как будто тонкий кинжал пронзил мой мозг, ото лба к затылку. Я с трудом открыл глаза, за окном было темно. В купе горело электричество. Моя соседка сидела напротив, без шляпы, с открытым лицом и смотрела на меня. Рядом на столике я увидел два стакана в медных подстаканниках. Мой был пуст. У соседки еще оставался чай, и легкий пар поднимался над ее стаканом.

– Тебе больно. Смотри на меня. Только я могу снять боль, – произнесла дама.

В моем правом кармане лежал маленький пистолет. Но шевельнуться я не мог. Я не чувствовал своего тела. Я ничего не помнил. Судя по тому, что темно за окном, мы ехали не менее двух часов. За это время в купе должен был зайти кондуктор, проверить билеты. Потом буфетчик с чаем. Я предъявлял билет, расплачивался за чай, наконец, я выпил его. Но все эти простые действия исчезли из моей памяти, будто кто-то аккуратно вырезал их. Остался лишь страшный черный провал, и оттуда звучало змеиное шипение:

– Боль стала невыносимой, жгучей, твой череп наполнен расплавленным свинцом. Я избавлю тебя от боли, если ты будешь меня слушаться.

Старый зануда Теодор предупреждал, но я не поверил. Он говорил, что они непременно меня найдут. Вот уже несколько тысячелетий они ищут именно меня. Я не поверил по той простой причине, что мне всего лишь тридцать. И как мог кто-либо искать меня заранее, пока я еще не родился?

Теодор ничего не возразил на это, только сказал: убивать тебя они не станут. Ты нужен им живой. Они попытаются завладеть твоей душой, ибо тайну нельзя отнять у тебя силой, только ты сам можешь добровольно отдать ее им или кому пожелаешь.

Я спросил, кто они такие. Он ответил: вроде бы люди. Сообщество, нечто среднее между закрытым орденом и сектой. Они называют себя бессмертными и считают, что тайна должна принадлежать им одним. Неизвестно, способны ли они победить смерть, но техникой гипноза они владеют виртуозно. Так что все твои фокусы со стрельбой из-под мышки, метанием ножичков, спринтерским бегом и прыгучестью, как у австралийского кенгуру, ты можешь забить в бутылку, залить сургучом и бросить в открытое море. Авось поймает кто-нибудь, кому все это действительно поможет.

Почему я не спросил Теодора, что же мне делать, как защититься? Потому, что с самого начала счел его речи бредом старого шпиона, помешанного на тайных заговорах и конспирации.

Дама продолжала смотреть на меня. Крупные красные губы едва заметно шевелились. Лицо ее было в точности как на портрете, который показал мне старик Теодор. Квадратная нижняя челюсть. Небольшие серые глаза без блеска, высокий покатый лоб, нос короткий и слегка приплюснутый. На портрете голову ее покрывал массивный напудренный парик, а на выпуклой бледной скуле красовалась черная мушка. Сейчас ни парика, ни мушки не было. Светлые волосы подстрижены и завиты. Глаза подведены.

Пока я разглядывал ее и сравнивал портрет с оригиналом, боль стихла. Я пошевелил пальцами, попробовал приподняться.

– Как вы себя чувствуете? – спросила дама. – Вы напугали меня, я уже хотела звать кондуктора, спрашивать, нет ли в поезде врача.

– Чем же именно я вас напугал? – спросил я севшим голосом.

– Вы положили в свой чай десять кусков сахара, долго размешивали, потом выпили залпом, не морщась.

– Сударыня, – ответил я холодно, – благодарю за участие, но все это вам померещилось. Тут нет ни ложечек, ни оберток от сахара.

– Конечно, нет. В том-то и дело. Выпив чай, вы, сударь, съели ложечки. Свою, затем мою. Вы хрустели ими, как карамельками, а потом принялись за обертки. Вы жевали так аппетитно, словно это была не бумага, а тоненькие пресные крекеры. Я пыталась остановить вас, но вы достали из кармана пистолет. Кстати, вот он, возьмите.

Она раскрыла свою изящную замшевую сумочку и положила на стол мой «Глок».

Она улыбалась так мило, смотрела на меня с таким искренним участием, что я подумал: старый Теодор просто выжил из ума, и если я впредь стану слушать его бредни, свихнусь с ним за компанию».

* * *

Москва, 2007

Кольт явился на Брестскую лишь в начале второго ночи. В прихожей его встретил мрачный сонный Зубов.

– Ну, что на этот раз? – спросил Петр Борисович.

– К Соне в Мюнхене привязался какой-то странный тип. Она прислала имя и фотографию.

– Зачем ее понесло в Мюнхен?

– Пока не знаю.

– Что за тип? – Петр Борисович зевнул со стоном, присел на корточки, почесал за ухом старого пуделя Адама. – Наш или немец?

Кольта, в отличие от Зубова, пес всегда встречал тепло и приветливо. Лизнув ему руку, вильнув облезлым хвостом, он заковылял назад, к хозяину.

– Судя по всему, немец. Некто Фриц Радел, – сказал Зубов и грустно посмотрел на часы.

– Вань, а почему такая паника? Соня молодая, вполне симпатичная женщина, все время одна. Ну, подкатил к ней кто-то. Бывает.

Они вошли в кабинет. Старик сидел за компьютером.

– Как вечеринка? – спросил он не оборачиваясь. – Весело тебе было, Петр?

– Хватит издеваться. – Кольт тяжело опустился в кресло. – Давай, рассказывай, в чем дело.

– Сначала ты расскажи, почему не организовал никакой охраны у здания лаборатории? Пожадничал?

– Я тебе десять раз объяснял, – вздохнул Кольт, – в Зюльт-Осте это не принято. Там редко кто двери на ночь запирает. Вооруженная охрана вызвала бы ненужное любопытство, подозрения. А сажать сторожа в будку, сам понимаешь, бессмысленно.

– Сторожа тоже бывают разные, – проворчал Агапкин, все еще не отрываясь от монитора, – ты должен был сразу отправить туда надежных людей, минимум двоих, профессионалов, грамотных, опытных, вооруженных, и чтобы они там находились постоянно, чтобы глаз не спускали с Сони.

– Зачем? – хором спросили Зубов и Кольт.

– Петр, проснись, сосредоточься, пожалуйста, – старик круто развернул свое кресло и подъехал вплотную к Кольту, – ей угрожает опасность. Это очень серьезно.

– Вряд ли Соня обрадовалась бы постоянным телохранителям, – мягко заметил Зубов, – мне кажется, они бы ее только раздражали.

– Еще одно слово, и ты, чекушник, выкатишься отсюда навсегда, – старик повысил голос, что было ему совершенно не свойственно.

– Иван, правда, ты лучше помолчи, – сказал Кольт и посмотрел на Агапкина: – Объясни, наконец, в чем дело? Какая именно опасность?

Но старик сделал вид, что не расслышал вопроса, отъехал назад, к компьютеру, и застыл, бессмысленно глядя в монитор, на котором крутилась цветная спираль заставки. Кольт и Зубов терпеливо ждали. Наконец он заговорил, быстро, громко, с тяжелой одышкой:

– Профессионалов где сейчас возьмешь? – не оборачиваясь, он ткнул в Ивана Анатольевича скрюченным пальцем. – Были, да все повывелись. Нет, охрана – плохая идея. Тупые топтуны из твоей свиты ни на что не способны, они бы просто ничего не поняли. Что ты скалишься, Петр?

– Так, – Кольт пожал плечами, – ты орешь все время, самому себе противоречишь.

– Ору, потому что у нас беда. У меня, у Миши, у тебя тоже, Петр. Надо делать что-то, но что, я пока не знаю. А ты и твой чекушник ёрничаете, не желаете послушать меня, подумать, вникнуть. Беда у нас, ясно вам?

– Ладно, все. Извини. Мы тебя внимательно слушаем. – Кольт слегка развернул кресло старика, чтобы лучше видеть его лицо.

– Я идиот и маразматик. – Голос старика звучал еще тише. – Я был уверен, что их больше нет, они рассосались, как нарыв, разбежались, как тараканы. Но они есть. Они легко и нагло вышли на Соню. Они давно уж вычислили Мишу и следили за ним, терпеливо ждали. Тебя, Петр, они тоже пасут, и тебе придется напрячься довольно серьезно. Для начала подумай, не появился ли за последний месяц в твоем окружении какой-нибудь новый человек? Или кто-то из старых знакомых стал вести себя немного иначе? Задача – приблизиться к тебе, насколько возможно. Войти в доверие, нащупать уязвимые места. Образ действия – мелкие услуги, выгодные деловые предложения, мягкая умелая лесть. Этот человек хочет с тобой дружить.

– Многие хотят.

– Не спеши отвечать.

– Так и до паранойи недалеко, – мрачно усмехнулся Кольт.

– Будет тебе, Петр, все будет, и паранойяльная психопатия, и синильный психоз, и хроническая неврастения с инфарктом.

– Федор Федорович, вы меня утомили. – Кольт легонько стукнул кулаком по подлокотнику кресла старика. – Вы подняли панику, вытащили меня с ответственного мероприятия и вместо того, чтобы спокойно, внятно объяснить, напускаете туману, болтаете черт знает что. Пророк хренов!

Только в состоянии крайнего раздражения Кольт обращался к старику на «вы» и по имени-отчеству. Зубов знал, как умеет и любит гневаться его шеф, и злорадно засиял. Сейчас Петр Борисович выскажет старому злодею все, что желал бы, да не смеет высказать ему сам Зубов, усталый и обиженный.

Но Кольт ничего высказать не успел. Ему, и Зубову вместе с ним, пришлось довольно долго слушать то, что поведал странный старец ста семнадцати лет от роду, отставной генерал КГБ Агапкин Федор Федорович.

Вначале Кольт и Зубов переглядывались, скептически хмыкали, задавали старику ехидные вопросы. Своими ухмылками оба пытались преодолеть страх, который медленно, вкрадчиво, почти незаметно поднимался откуда-то снизу, из живота. Он был липкий, мутный, от него першило в горле и хотелось перекреститься.

Глава шестая

Москва, 1918

Больничный день продолжался как обычно. Вечером доставили пожилую женщину со сложными переломами, разрывами мягких тканей, глубокими ссадинами и сотрясением мозга. Она провалилась сквозь пол собственной комнаты на нижний этаж. Зимой топила печку сначала паркетом, потом отковыривала по щепочке от деревянных перекрытий, обдирала дранку. Весной застелила страшные дыры газетами, жила, и ничего, спокойно ходила по комнате. А тут вдруг остатки перекрытия не выдержали, рухнули под ногами хозяйки.

Она страшно кричала, дралась, проклинала большевиков, которые довели ее до этого, повторяла:

– Господи, покарай злодеев, Господи, пусть они все в аду горят!

Молодой фельдшер, из новых, громко рыгнул, погрозил ей пальцем:

– Бога нетути, мамаша, отменили его декретом, ныне у нас торжество диетического матерьялизьма.

«Как странно, – думал профессор, – когда материализм торжествует, материальный мир сразу рушится. Митинги голодного не накормят, воззвания замерзшего не согреют, а этого пьяного фельдшера надо гнать в шею, сейчас шприц уронит, разобьет, вон, как руки трясутся. Диетический матерьялизьм. Диалектическая тухлая селедка. Господи, как же я устал».

Не хватало гипса. Бинтов вообще не было. Бинтовали тряпками, они рвались под руками. Из-за шума Михаил Владимирович не сразу расслышал, как его окликнули. Фельдшер тронул за плечо. В дверном проеме маячила фигура в черной коже.

«Я не попрощался с Таней, даже не предупредил ее», – подумал Михаил Владимирович.

Впрочем, чекист был один, обратился «товарищ Свешников», терпеливо ждал за дверью, пока Михаил Владимирович мылся, переодевался, и потом даже подал пиджак, как старорежимный швейцар.

В вестибюле их догнала Таня. Она молча окинула взглядом чекиста, быстро оценила обстановку, вздохнула, обняла отца, поцеловала и прошептала на ухо:

– Что бы ни случилось, я с тобой. Я тебя люблю.

Автомобиль ждал у ворот. Возле него курил молодой человек. Темно-серая английская тройка, идеальный пробор, гладкое, нежно-розовое лицо, умные ледяные глаза.

– Профессор, мое почтение, – он улыбнулся, сверкнув золотым клыком. – Выглядите усталым. Досталось вам сегодня?

– Здравствуйте, Петя, – Михаил Владимирович кивнул приветливо, но на улыбку не ответил и руки спрятал в карманы пиджака, чтобы избежать рукопожатия.

Петя как будто не заметил этого, бросил окурок, вежливо открыл дверцу, пригласил садиться на заднее сиденье.

Петр Николаевич Степаненко когда-то был студентом-медиком, слушал в Московском университете лекции Михаила Владимировича, потом бросил учебу и стал профессиональным революционером. Теперь, учитывая заслуги перед революцией, его назначили крупным красным чиновником, заместителем наркома здравоохранения товарища Семашко.

– Кто? – тихо спросил профессор, когда машина тронулась.

Петя склонился к его уху и, обдавая запахом французского одеколона, прошептал:

– Товарищ Кудияров. Опять слабость, тошнота, тупая боль в желудке, руки немеют.

– Обе руки?

– В том-то и дело, что теперь обе, а заодно и ноги. – Петя тяжело вздохнул, прикусил губу. – На той неделе у него был доктор Осипов, надувал щеки, твердил про отдых, свежий воздух, диету. Прописал пирамидон и бром. Толку никакого. Григорий Всеволодович никому не верит, просил вас привезти.

– Я польщен, – кивнул Михаил Владимирович.

В автомобиле профессора укачало. Он откинулся на мягкую спинку сиденья.

– Тяжело в больнице, – сочувственно заметил Петя, – грязь, гнусь, грубость. Скажите честно, зачем вам это нужно? Что вы хотите доказать и кому?

– Петя, пожалуйста, мы потом об этом поговорим. Я правда очень устал.

– А, кстати, вы обедали?

– Нет еще. Спасибо.

– Понял, – кивнул Петя с лучезарной улыбкой.

Через пятнадцать минут автомобиль свернул на Воздвиженку, заехал во двор и остановился. Михаил Владимирович вспомнил, что первый этаж дома еще недавно занимал ресторан «Гавр». Теперь со стороны улицы не было ни входа, ни вывески. Двор оказался странно чистым. Чекист выпрыгнул из автомобиля, постучал в неприметную дверь условным стуком. Такой же кожаный чекист открыл, впустил.

И тут начались чудеса. Явился ресторанный лакей во фраке, с белыми пышными бакенбардами, поклонился, проводил по чистому коридору в небольшую комнату, в отдельный кабинет «Гавра», где стол был накрыт белой скатертью, у стола стояли кресла с гобеленовыми подушками.

От запахов у Михаила Владимировича закружилась голова и комок застрял в горле. Они с Петей были вдвоем за столом. Заместитель наркома раскинулся в кресле, закурил ароматную папироску, стал тихо беседовать с лакеем, который согнулся перед ним вдвое и кивал своей седой головой так усердно, что бакенбарды трепетали, словно крылья бабочки-капустницы.

Михаил Владимирович не слышал, о чем они говорили. От слабости у него звенело в ушах. В последний раз он ел рано утром, проклятую, несъедобную ржаную кашу, разваренные старые зерна, которые проглотить можно, только запивая кипятком. А сейчас был вечер, и целый день он провел на ногах, среди криков, стонов, боли, подлости и постоянного страха. Именно страх изматывал больше всего, высасывал силы.

– Михаил Владимирович, – тихо позвал Петя, – ешьте, остынет.

Профессор ничего не ответил. Он мгновенно заснул на стуле, неудобно склонив голову набок. Ему снился изумительный сон. Снилась полная тарелка горячих наваристых щей, с большим куском мягкой волокнистой говядины. Валил пар от тарелки, и только лишь от запаха можно было стать сытым и сильным.

– Но я не могу один, – сонно пробормотал Михаил Владимирович, – у меня дети голодные, и внук, и старушка няня.

Он открыл глаза. Тарелка щей стояла перед ним. Вкусный горячий пар, кусок говядины, все было реальным. В серебряной корзинке под салфеткой лежали толстые ломти белого хлеба, а в хрустальной вазочке прозрачно алела икра.

– Один не можете. Понимаю, – улыбнулся Петя, намазывая икру на хлеб, – но ведь все от вас зависит. Что стоит согласиться на наше предложение? Подумайте, я не тороплю. А сейчас все-таки ешьте, а то вы постоянно засыпаете от слабости. Я должен доставить вас к товарищу Кудиярову бодрым и свежим.

Лакей подал жареную курицу с рисом. Петя после щей и трех больших бутербродов с икрой спокойно умял свою порцию, а Михаил Владимирович не смог притронуться к ней. Он с болью глядел на толстое куриное бедро в золотистой корочке, на белый рассыпчатый рис и вдруг, покраснев, быстро прошептал:

– Петя, послушайте, а нельзя ли вот это мне с собой, домой?

Бывший студент едва заметно, краешком рта, усмехнулся и крикнул лакею:

– Филимон! Заверни, упакуй хорошенько, отнеси в мой автомобиль.

Григорий Всеволодович Кудияров занимал трехкомнатный люкс в гостинице «Элит». Кроме богатых иностранцев, в гостинице, в лучших номерах, жили высокопоставленные большевики, комиссары, чекисты.

Михаил Владимирович знал Кудиярова с четырнадцатого года. Кудияров служил кассиром в госпитале. В декабре шестнадцатого он обокрал госпитальную кассу и бесследно исчез. Его разыскивала уголовная полиция, охранка, позже стало известно, что он состоит в партии большевиков и деньги взял не для себя, а на партийные нужды.

Теперь Кудияров возглавлял какой-то отдел в ЧК. По мнению Михаила Владимировича, он был вполне здоров. Слабость, тошнота, боли в животе, онемение конечностей случались у него после бурных ночей с актрисами, водкой и кокаином.

– При моей работе необходимо расслабляться, – сказал он профессору при первой их встрече, пару недель назад.

– Пейте меньше, бросьте кокаин и прочие глупости, – повторял Михаил Владимирович.

Но Кудияров его не слушал. Вальяжно раскинувшись в бархатном гостиничном кресле, покуривая сигару, он философствовал.

– Царство античных богов было царством абсолютного, идеального коммунизма. Коммунизм проповедовали Пифагор и Платон, не самые глупые люди, согласитесь.

– Обязательным условием коммунистического общества Платон считал рабовладение, – заметил Михаил Владимирович.

– И правильно считал, – важно кивнул Кудияров, – но разве обязательно объявлять рабам, что они рабы? Пусть верят, будто свободны. Верят крепко, глубоко, ибо именно эта вера станет гарантией рабского послушания и железной дисциплины. Общество должно быть строго структурированным. На вершине пирамиды – элита, ученые, философы. Вершина скрыта плотным, непроницаемым туманом, и жизнь элиты нижним слоям не видна совершенно. А внизу пирамиды – рабы. Пролетарское быдло. Это правильно и честно. Элита представляет собой замкнутый круг товарищей, у которых все общее. Не только имение, но дети, жены. Все.

Одна из «общих жен» сидела в соседней комнате, за туалетным столиком, подпиливала ногти. Бледная рыжеватая девушка с большим пунцовым ртом напоминала профессору волнянку античную. Есть такая разновидность бабочек. Самка не имеет крыльев, смысл ее коротенькой жизни заключен в том, чтобы спариваться с крылатыми самцами, которые, сделав дело, летят дальше.

Впрочем, на этот раз барышни-волнянки в номере не оказалось. Кудияров был один. Он лежал на оттоманке, в алом шелковом халате, накрытый большим пуховым платком. На лбу компресс из мокрого вафельного полотенца.

– Сегодня мне действительно скверно, – сказал он, – ты, Петька, уйди.

Заместитель наркома почтительно, старорежимно поклонился, сказал профессору, что ждет его внизу, в автомобиле, и исчез. Михаил Владимирович отправился в ванную, мыть руки. Из крана текла горячая вода.

– Как вам это удается? – спросил он, вернувшись в гостиную. – Во всем городе водопровод давно не работает, а тут у вас – пожалуйста, можно мыться сколько душе угодно.

– Понятия не имею. – Кудияров сбросил на пол свой компресс. – послушайте, товарищ профессор, вам не надоело?

– Что именно, товарищ чекист?

– Жить в грязи, возиться со вшивым быдлом.

– Извольте сесть, снять халат и расстегнуть сорочку. Я вас послушаю. Кажется, вы допрыгались. Вы заболели всерьез. – Михаил Владимирович достал из кармана фонендоскоп, придвинул стул к оттоманке.

– Вы не желаете мне отвечать, профессор, – сказал Кудияров, – вы упорно уходите от прямого разговора. Однако, сами понимаете, все равно ответить придется. Не сегодня, так завтра, через неделю, через месяц. Подумайте наконец о дочери. С июня уж начали брать заложников, и вашей Танечке, красавице, жене полковника Данилова, давно место приготовлено в нашем уютном подвале на Лубянке. Так что выбора у вас нет.

– Хватит болтать. Вы мне мешаете. Дышите глубоко. Ритм нехороший, прерывистый, частый. Тахикардия. Теперь не дышите. Спиной повернитесь, пожалуйста. Все вы врете про подвал, товарищ чекист. Врете, потому и сердечко ваше чечетку пляшет. Вам ведь были даны ясные указания: не угрожать мне, не пугать, не давить. Сейчас вы эти указания нарушили. Давайте уж лучше беседовать о Платоне.

Белая жирноватая спина Кудиярова увлажнилась и покрылась мурашками. Михаил Владимирович опустил фонендоскоп и быстро, украдкой, перекрестился. На самом деле он понятия не имел, кем и какие давались указания товарищу Кудиярову, и давались ли вообще.

Когда он ехал сюда из «Гавра», удивительно сытый, разомлевший после щей, согретый мыслью о том, как сегодня вечером он накормит свою семью настоящей жареной курицей с рисом, в голове у него сам собой сложился определенный план беседы с Кудияровым.

Пора начать наконец торговаться с ними. Прежде всего рассказать о комиссаре Шевцове. Пусть отселят. Потом пожаловаться на Смирнова. Пусть уволят наглого жулика из госпиталя, освободят рабочий кабинет, вернут библиотеку. Достанут микроскоп и много всего другого, что уничтожил сумасшедший комиссар.

«Вы, товарищи, хотите, чтобы я работал для вас над препаратом? Извольте создать достойные условия. Нет, это еще не значит, что я согласен уйти из лазарета, засесть на туманной вершине вашей платоновской пирамиды и обслуживать только вас. Это значит всего лишь…»

Он не успел придумать, что бы это могло значить. Стоило переступить порог гостиничного номера, Михаил Владимирович понял: никакая сила, никакой страх не заставят его жаловаться им, клянчить у них. Довольно того, как усмехнулся Петя в ответ на его вопрос, нельзя ли взять домой курицу с рисом. Этой кривенькой усмешки надолго хватит. Спасибо Пете за нее.

– Гемовикард, три порошка в день, за полчаса до еды. Капли Вотчала перед сном. Настойка пустырника. Спать не меньше восьми часов в сутки. Утром, натощак, принимайте столовую ложку сухой полыни.

– Полынь очень горькая, – заметил Кудияров.

– Ничего, потерпите. Она отлично чистит печень. Можете заедать медом. Два раза в неделю клизмы с английской солью, полстакана на три литра теплой кипяченой воды. Никакого алкоголя, тем более кокаина. В нос закапывайте растительное масло, у вас слизистая в язвах. Жирного, пряного и соленого вам категорически нельзя. Строгая молочно-овощная диета. Половые излишества тоже исключены. Если вы будете вести прежний образ жизни, вас ждет не только инфаркт миокарда, но и слабоумие. Слабоумным не место в замкнутом кругу интеллектуальной элиты, на туманной вершине пирамиды. Вы поняли меня, товарищ чекист?

– Понял, товарищ профессор.

Взглянув в светло-карие, выпуклые глаза Кудиярова, профессор подумал: «Вор, даже образованный, даже при власти, никогда не будет чувствовать себя уверенно. У него, как у насекомого, жесткий скелет снаружи, а внутри он мягкий, влажный. Под доспехами жидкая среда, трубчатое сердце и массивный ненасытный желудок».

– Погодите, профессор, вы не рассказали главного. Как продвигаются ваши опыты?

– Вряд ли стоит говорить об этом.

– Почему же? Я с удовольствием послушаю.

– Слишком сложный, да и преждевременный разговор. К тому же я суеверен. Боюсь, знаете ли, сглазить.

Итогом этого долгого трудного дня, кроме жареной курицы с рисом, были увесистые, по четыре фунта, кульки, один с гречкой, другой с колотым сахаром, да еще две пачки отличных папирос «Зефир».

* * *

Москва, 2007

Старик Агапкин говорил четко и медленно, словно читал лекцию ленивым туповатым студентам. Его не заботило, верят ему или нет. Он не обращал внимания на скептические ухмылки своих слушателей. Ему важно было донести до них информацию, а уж как они ее воспримут, их дело.

Иван Анатольевич Зубов считал, что имеет некоторое представление о сектах, экстремистских организациях, мафиозных кланах. Он знал, как часто преувеличивается могущество тайных обществ, их влияние на ход истории и на обычную сегодняшнюю жизнь, как заманчива для обывательского сознания пресловутая «теория заговора» и как удобно бывает манипулировать ею в политике, в бизнесе, в работе спецслужб. Но то, что рассказывал проклятый старик, опрокидывало все прежние знания и убеждения Ивана Анатольевича.

– Они нигде и везде. Они умеют притворяться, что их не существует. В разных странах, в разные века они появляются ниоткуда, исчезают в никуда. Они ловко внедряются во властные структуры, в политические партии, религиозные общины, в профсоюзы, в воровские, спортивные, студенческие, женские и прочие организации. В бизнес, науку, медицину, в средства массовой информации. Им не надо мирового господства, править миром дело слишком хлопотное, утомительное и неблагодарное. У них совсем иная цель. Они крайне редко идут на уголовные преступления. Они действуют незаметно, однако всегда оставляют глубокие следы, страшные, долго не заживающие раны в истории, в сознании отдельных людей и целых народов. При малейшей опасности быть обнаруженными они разбегаются по миру мелкими брызгами и потом вновь стягиваются воедино, как ртуть.

Старик сидел вполоборота. Иногда рука его двигала компьютерную мышь. На экране появилась цветная репродукция старинной картины.

Большая человеческая голова. Верхняя часть черепа прозрачная, как стеклянный купол. Видны мозговые извилины, все очень подробно, тщательно прорисовано. В центре, примерно на уровне переносицы, – нечто вроде недоразвитого глаза. Старик увеличил и приблизил это нечто.

– Мозг нарисован довольно точно, однако настоящий, человеческий эпифиз выглядит иначе. Он значительно меньше и мало похож на глаз. Шишковидная железа изображена тут в виде древнего символа, как рисовали ее на египетских папирусах. Теперь смотрите внимательно.

Старик сдвинул мышь, тронул несколько клавиш. Изображение на миг пропало, а затем появилось и задвигалось. Из символического эпифиза стали вылезать отвратительные белые червячки. Они поднимались, ритмично извивались, словно исполняли танец. У каждого была крупная голова с подобием лица.

– Какая гадость, – тихо выдохнул Петр Борисович.

– По-моему, милые зверушки, – старик остановил кадр, – смотри, какие у них симпатичные, выразительные личики. Собственно, вот так изначально выглядит эта картина. Я оживил ее с помощью разных новомодных компьютерных фокусов. На самом деле это, конечно, не мультик. Картину написал немецкий художник Альфред Плут в 1573 году и назвал «Misterium tremendum». Тайна, повергающая в трепет. Для профанов Плут оставил пояснение, что эти твари представляют собой не что иное, как дурные, грешные помыслы. На самом деле он изобразил именно то, за чем ты, Петр так легкомысленно охотишься. Он наблюдал за ними с помощью сложной системы двояковыпуклых алмазных линз и зеркальных металлических пластинок. Это был прообраз микроскопа, увеличение получалось колоссальное.

Картинка на мониторе опять поменялась. Появился портрет длинноволосого мужчины. Лицо его было грубым, неприятным, лохматые длинные брови нависали над маленькими желтоватыми глазками.

– Альфред Плут, – представил его старик, – художник, алхимик, врач. Автопортрет написан в 1577-м. Здесь ему тридцать, хотя выглядит значительно старше. Обе картины, автопортрет и «Misterium tremendum», хранятся в старой мюнхенской Пинакотеке. Вот почему Софи отправилась в Мюнхен. А теперь внимание!

Картинка сдвинулась, рядом с ней появилась другая. Иван Анатольевич тихо охнул. Эта была фотография, которую прислала Соня. Сходство двух лиц казалось поразительным.

– Фриц Радел, – пояснил старик, – новый знакомый Софи. Он так искренне верит, что является Альфредом Плутом и живет на свете не менее шести веков, что совершенно забыл о пластической операции, которую сделал себе десять лет назад. Конечно, если бы он помнил об этом, ему не удавалось бы столь убедительно морочить головы своей банде. Впрочем, пластика понадобилась совсем легкая. Изменена форма рта и носа. Брови пришлось нарастить искусственно, волосы отрасли сами. Я познакомился с ним, когда он был еще в своем натуральном обличье, но даже тогда он напоминал Плута. Они действительно похожи. Оба фанатики и мошенники, оба безжалостны. Причастность к ордену вообще делает людей похожими друг на друга. Недаром они называют себя братьями.

Старик выключил компьютер, потребовал чаю. Зубов не стал будить капитана-сиделку, сам отправился на кухню, приготовил чай для Агапкина, кофе для себя и для Кольта. Он уже потерял надежду вернуться сегодня домой, поспать, тем более повидать внучку. Петр Борисович пришел к нему, закурил.

– Вань, что ты об этом думаешь?

– Пока не знаю. Надо дослушать его.

– Да. Но только ведь он, подлец, не расскажет все до конца. Намеки, страшилки.

Зубов поставил на поднос чашки, снял турку с плиты.

– Я приеду в Зюльт, поговорю с Соней. – Рука его сильно дрогнула, кофе чуть не пролился.

– Что? – тревожно спросил Кольт, заглядывая ему в глаза.

– Ничего. – Зубов отвел взгляд, аккуратно поставил турку на поднос. – Все нормально, Петр Борисович.

– Она так и не включила телефон?

– Нет. Старик продублировал послания ей и Данилову. Рано или поздно кто-нибудь из них заглянет в компьютер.

– Пока никто не заглянул? Ни она, ни он?

– Пока нет. Но сейчас ночь. Они спят.

Прежде чем продолжить, старик долго жевал размоченное в чае печенье, потом поправлял языком вставные челюсти, наконец допил свой чай и сердито произнес:

– Ладно. Передохнули. Слушайте дальше. В начале двадцатого века они называли себя «бессмертники» и прятались под личиной одной из многих русских сект. Среди разных голбешников, прыгунов, хлыстов, скопцов они занимали довольно скромное место. Им мало уделяли внимания агенты охранки, репортеры бульварной прессы. На фоне скандалов, сексуальных оргий, кровавых ужасов они казались наивными, безобидными чудаками, со своей детской верой в то, что смерть и бессмертие – вопросы личного выбора. Умирает тот, кто боится смерти и не верит в бессмертие. Впрочем, это была лишь очередная обманка для профанов. Они великие мастера камуфляжа. Обилие и разнообразие тайных мистических сообществ – отличный камуфляж. На самом деле хлысты и скопцы просто случайные сборища психов. Антропософы, филалеты, мартинисты, розенкрейцеры и прочая наша масонская братия – взрослые дети, играющие в свои романтические игры. Настоящий тайный орден, неуловимый, неистребимый, – они. Только они. Все прочее – ерунда.

– Хлыстов и скопцов знаю, – сказал Кольт, – о бессмертниках впервые слышу.

– Были и такие, я где-то читал о них, – сказал Зубов.

Старик сердито взглянул на обоих.

– Извольте слушать и не перебивать по пустякам! Я и так устал от вас. До того как назваться «бессмертниками», они несколько веков именовались «сонорхами», а изначальное их имя «Homo Imhotepus». Люди Имхотепа. Это реальный персонаж, Имхотеп, врач, архитектор, алхимик, жил он чудовищно давно, в двадцать восьмом веке до нашей эры, при дворе египетского фараона Джосера. Имхотеп построил первую египетскую пирамиду – ступенчатую пирамиду Джосера. Он бальзамировал тело фараона, он создал первые медицинские школы. В его честь возводились храмы в Мемфисе, в Фивах, в Саисе. «Homo Imhotepus» поклоняются ему, почитают его как первого бессмертного, утверждают, будто он жив до сих пор и перевоплощается в разных загадочных личностей. На самом деле очередным Имхотепом они назначают кого хотят. И в этом главный их фокус.

– Как назначают? Путем демократических выборов, тайным голосованием? – ехидно поинтересовался Кольт.

Но старик не счел нужным ответить, даже не взглянул на него, и продолжал:

– Любая преступная организация, секта или банда сильна до тех пор, пока имеет сильного лидера. Стоит лидеру исчезнуть, и все разваливается. «Homo Imhotepus» каким-то загадочным образом всегда находили правильного Имхотепа. Они владеют приемами тайной науки, которую можно назвать психологической селекцией. Из поколения в поколение они учатся различать и фильтровать людей. Они не устают учиться, переваривают и усваивают все – древнюю жреческую магию, шаманизм, современные психотехники. Каждый раз они выстраивают идеальную человеческую пирамиду. Прежде чем стать очередным камнем в этой конструкции, человек проходит множество испытаний и, если на каком-то этапе оказывается негодным, его уничтожают. «Кадры решают все», вот он, простейший и надежнейший принцип.

– Интересно, ты на кого это намекаешь? – спросил Кольт.

– Догадайся по цитате! – ответил старик.

– Ну, знаете, Федор Федорович, это уж слишком, – не выдержал Зубов, – вы хотите сказать, что Сталин…

– Я все скажу в свое время, – пообещал старик, – если вы оба наконец замолчите.

– Да мы и так молчим, просто уже пятый час утра, а ты еще ничего толком не объяснил, – сказал Кольт.

– Если вам неинтересно, можете уматывать.

– Ладно, не злись.

– Это вы злитесь, не я. Вы злитесь потому, что не хотите напрячь свои ленивые мозги. Вот на это, между прочим, они всегда и делали ставку. На лень, глупость, самоуверенность. Вокруг них темнота и путаница. Но внутри самой структуры все не так уж сложно. Сильные хитрые мерзавцы сбиваются в стаю и рыщут в пространстве и во времени, как бы им не помереть. Их интересует все, что касается омоложения и продления жизни. За многие века у них выработался тонкий нюх. В бесконечном разнообразии ерунды и мошенничества они всегда находят то, что серьезно, что имеет реальную перспективу. Они многие годы охотятся за открытием профессора Свешникова. Вот теперь они попытаются использовать Соню, как когда-то Михаила Владимировича, Таню, Осю, меня. Для каждого у них свои методы. Тобой, Петр, они тоже обязательно займутся. Боюсь, уже занялись. Они не терпят конкуренции.

– И что же они со мной сделают? – спросил Петр Борисович.

– Уничтожат.

– Очень интересно, как им это удастся? Убьют, что ли?

– Нет. Сведут с ума. Им это намного интересней, чем банальное убийство. Они знают разные способы, и опыт у них колоссальный. Я уже сказал тебе – оглядись, профильтруй свое ближайшее окружение. Впрочем, тут я тебе не советчик. Ты сам должен вовремя заметить ловушку, которую они готовят.

– И все-таки я пока не понял, – вздохнул Зубов, – чем же они так опасны, эти ваши бессмертники, сонорхи или – как их там? Гомо-импатентус?

– Очень смешно, – огрызнулся старик, – ха-ха. Вот так состришь где-нибудь, а потом тебя придушат в подъезде, и все будут думать, что это банальное ограбление. Ты, Иван, на то и чекушник, чтобы не улавливать главного. Они опасны именно тем, что вначале их никто не воспринимает всерьез. А потом становится поздно.

– Да, – смиренно кивнул Зубов, – мне уже известно, что я бесчувственный тупица. А вы, Федор Федорович, такой умный, тонкий, так глубоко все понимаете. Вот и объясните мне, глупому, сделайте милость.

– Не хами! – насупился старик. – Ты скажи мне честно, без всяких твоих шуточек, ты в бессмертие души веруешь?

– Допустим.

– Что значит – допустим?! Веруешь или нет?

– Пожалуй, да. То есть скорее да, чем нет.

– Вот, – кивнул старик, – и они тоже – да. Не просто веруют, а точно знают, ибо она для них главный товар. Чтобы стать «Homo Imhotepus», необходимо продать свою бессмертную душу.

– Кому? – хором прошептали Зубов и Кольт.

– Ой, господа, трудно с вами. – Старик сморщился и покачал головой. – Все вам надо разжевать и в рот положить. На этот товар только один покупатель. Сказать, как зовут, или сами догадаетесь? Так вот, ему они душонки и сбывают. Свои в розницу, а чужие иногда оптом. Иначе им никак нельзя. В их деле главное – чтобы не было пути назад. Каждый из них должен быть абсолютно уверен: если он умрет, то совсем. У него только тело, оболочка, и ничего другого.

Иван Анатольевич курил, сидя на подоконнике, смотрел на заснеженную, безлюдную, странно тихую Брестскую улицу. За спиной звучали усталые, приглушенные голоса Агапкина и Кольта.

– Петр, ты должен обеспечить безопасность Сони. Ты втянул ее в это. Сначала меня, потом ее.

– Что значит – втянул? Без меня она бы никогда не узнала, что у нее есть дед, а он, дед, так и не увидел бы внучку и сына своего единственного.

– Про Дмитрия лучше молчи. Он был бы жив сейчас, если бы не твоя бурная деятельность. А теперь его нет.

– Я в этом виноват?

– Ладно, я тебя ни в чем не виню. Но прошу, сделай что-нибудь.

– Что именно?

– Не знаю!

– Иван вылетает к ней. Тебе этого мало?

– Мало. Вчера было достаточно, а сегодня – мало.

Глава седьмая

Москва, 1918

В квартире на Второй Тверской Федор не появлялся больше двух месяцев. Он боялся, что, узнав, кому теперь он служит, Таня и Михаил Владимирович не захотят его видеть. Прощаясь, он мутно, путано объяснил, что так сложились обстоятельства, ему придется переехать, возможно вообще покинуть Москву. Он почти сбежал из дома и оставил их в недоуменной обиде.

– Вовсе не обязательно открывать им все сразу, – говорил Мастер, – вы расскажете потом, постепенно. Такую правду лучше давать гомеопатическими дозами и предварительно подготовить, создать подходящий психологический фон.

Федор чувствовал себя подлецом и предателем, от этого у него мучительно болела голова.

– Поверьте, просто поверьте, – успокаивал Мастер, – пройдет совсем немного времени, и все образуется. Дисипль, не забывайте, я не меньше вашего заинтересован, чтобы между вами и профессором сохранились прежние, добрые, родственные отношения.

Агапкин решился прийти поздно вечером, почти ночью. Звонок не работал. Он тихо постучал. Дверь открыла Таня.

Федор загадал заранее, пока шел в темноте, по грязной заплеванной лестнице черного хода, что, если откроет именно она, все как-нибудь обойдется.

– Феденька, наконец-то! – Она поцеловала его в щеку, погладила по голове. – Где вы были так долго? Почему бросили нас?

Агапкин обнял ее, задохнулся знакомым запахом волос, кожи, застиранного домашнего платья. Он еще раз убедился, что никого, кроме нее, не любит и счастлив только рядом с ней. Он совсем потерял голову, принялся целовать ее лицо, острую скулу, висок, дрожащее горячее веко. Губам стало солоно, он понял, что она плачет, и почувствовал, какая она слабая, хрупкая, почти невесомая и какой он сам мощный, сытый.

– Танечка, простите меня, я не мог раньше, так вышло.

– Ладно, все. Вы здесь, и слава Богу. – Она отстранилась, как будто опомнившись, отступила на шаг, вытерла слезы.

– Где Михаил Владимирович? Как он? – спросил Федор шепотом, с легкой одышкой.

– Спит. Все спят. Электричества нет, не споткнитесь, тут комиссарское хозяйство. Слышите вонь? Комиссар портянки свои не стирает, запихивает в сапоги и оставляет в прихожей.

– Какие портянки? Какой комиссар?

– А, так вы не знаете? Только вы уехали, нас уплотнили. Осторожно, тут пеленки сушатся. Сейчас найду спички. Керосину совсем нет, в ящике, кажется, остался свечной огарок.

– Что значит – уплотнили? – Федор остановился посреди коридора, как раз у закрытой двери гостиной. – Кто посмел? По какому праву?

– Тихо, тихо, не кричите. – Таня прижала ладонь к его губам. – Они проснутся, и будет ужасно. Комиссар товарищ Шевцов расстрелял лабораторию, убил всех крыс, он без своего револьвера даже в уборную не ходит. Он папу чуть не убил, причем, знаете, сначала мы думали, комиссар пьян, у него белая горячка, а потом оказалось – он не пьет вовсе. Он сумасшедший. Его гражданская жена товарищ Евгения истерическая психопатка. Нюхает кокаин, уговаривала Андрюшу попробовать, ходит тут почти голая и все время смеется.

Она говорила быстрым нервным шепотом и тянула Федора за руку, как раз в лабораторию. На миг ему показалось, что она бредит. Как могло такое произойти?

Федор представлял себе, о какой подготовке, о каком психологическом фоне говорил Мастер. Нет, специально никто пугать и мучить семью профессора не станет. Просто в отсутствие Федора кое-что изменится. Им придется некоторое время пожить жизнью рядовых граждан новой России. Им станет тошно, страшно, они смирят свою гордыню, они встретят кремлевского Федора, Федора-чекиста как избавителя, защитника. Они согласятся, что сегодня нет иных вариантов. Это будет первый шаг. Профессор Свешников достаточно разумный человек, чтобы не строить из себя мученика и ради детей, ради внука принять новые правила игры.

«Интересно, что скажет Мастер, когда узнает, что к ним подселили какую-то сумасшедшую сволочь и теперь лаборатория разгромлена, не осталось ни капли препарата, ни одной подопытной крысы, а сам профессор чудом уцелел? Подходящий психологический фон. Просчитались вы, товарищи, просчитались, – думал Федор, оглядывая пустые полки без стекол, голый стол, остов погубленного микроскопа, – неужели придется все начинать сначала? И как после этого вы надеетесь, что он согласится?»

– Папа почти совсем не спит, только вот сегодня час назад заснул вместе с Мишей. Чаю хотите? Да что вы все бормочете? Что с вами?

Таня стояла перед ним, лицо ее было сбоку подсвечено зыбким пламенем свечки.

– Чаю? Да, я совсем забыл. Пирожки с ливером, сахар, манка, папиросы. Идите, Танечка, там большой пакет на кухне, на столе.

– А вы?

– Я сейчас. Не волнуйтесь, ничего не бойтесь. Телефон работает?

– Да. Но аппарат теперь в гостиной, у комиссара. Ему по должности положено. Федор, погодите, куда вы? Он сумасшедший, он сразу станет стрелять.

Дверь оказалась незапертой. Агапкин тихо открыл ее, проскользнул внутрь и тут же закрыл.

Пахло мылом и сладким одеколоном. Просторная профессорская гостиная была залита дымчатым лунным светом, этого света и собственного острого зрения Федору хватило, чтобы увидеть все отчетливо, как днем.

Телефонный аппарат он заметил сразу, у окна, на маленьком бюро. В углу, за ширмой, стояла двуспальная кровать с высокой резной спинкой, на подушках покоились две головы, большая бритая мужская и маленькая белокурая женская. Мужчина похрапывал. Рядом с кроватью, на низенькой профессорской этажерке, на кружевной салфетке, лежал револьвер.

Первой проснулась товарищ Евгения. Она осторожно высунулась из-за ширмы и уставилась на незнакомца в темном костюме, который стоял у окна и тихо говорил по телефону. Трубку он держал в левой руке, пистолет в правой. Товарищ Евгения успела расслышать, что незнакомец диктует кому-то адрес: Вторая Тверская, номер дома и квартиры. То, что комиссарского револьвера на этажерке у кровати нет, она увидела сразу. Перепуганной девушке удалось растолкать комиссара, когда незнакомец уже положил трубку.

Кажется, он не заметил, что товарищ Евгения проснулась. Он сунул пистолет в карман, достал портсигар и спокойно закурил.

– Тихо, это Данилов, белый полковник, – зашептала товарищ Евгения комиссару на ухо, – лежи спокойно, пусть думает, что мы спим. Он тут нелегально, всего боится.

Комиссар первым делом стал шарить рукой по кружевной салфетке.

– Не дергайся, он, конечно, револьвер взял, – шепнула Евгения.

– Убью, гнида белогвардейская! – прохрипел комиссар негромко, но гость его услышал.

– Доброе утро, граждане, – голос его был приятным и спокойным.

– Что вам угодно? – спросила Евгения.

Гость аккуратно стряхнул пепел в пепельницу. Папиросу он держал в левой руке. В правой опять был пистолет.

– На вашем месте я бы не спешил вылезать из постельки, ибо вам теперь не скоро придется ночевать так тепло и уютно. Мне угодно вас арестовать.

– У господина полковника хорошее чувство юмора, – сказала товарищ Евгения и рассмеялась.

Комиссар молчал и пыхтел. Чутье подсказывало ему, что гость не блефует. К тому же без своего револьвера комиссар никогда не орал и не буянил.

Федора слегка царапнуло слово «полковник». Впрочем, он тут же подумал, что на его месте Данилов вряд ли повел бы себя так уверенно и красиво. Появление Таниного мужа здесь было бы огромным риском для всех, и он бы с комиссаром не справился. Разве что пристрелил сгоряча, но чем бы это потом обернулось, представить жутко.

«Появись здесь Данилов, – размышлял Федор, – ему пришлось бы прятаться, молчать и терпеть, стиснув зубы, и исчезнуть поскорей. Как это унизительно. И до чего приятно быть сильным, быть в полном своем должностном праве. Впрочем, я дорого за это право плачу, унижением плачу особенным, глубоким, неизлечимым. Полковнику такая плата не снилась».

– Слышь, ты все ж таки кто будешь, гражданин? – донесся хриплый комиссарский голос.

– Агапкин Федор Федорович. Особый отдел ВЧК.

За ширмой несколько минут шептались. Наконец комиссар спросил:

– А как насчет документика? Документик какой-никакой при вас имеется, товарищ?

– Имеется, да только в темноте вам, гражданин, читать будет затруднительно.

– Ничего, я вот свечечку зажгу.

Заскрипела кровать, комиссар вылез из-за ширмы. Коренастая фигура в кальсонах медленно двинулась на Агапкина. По особенной вкрадчивости движений, по тому, как Шевцов вжал голову и весь вытянулся вперед, стало ясно, что кроме револьвера, который теперь лежал у Федора в кармане, в комнате есть еще оружие, и комиссар надеется до него добраться.

– Стоять! – приказал Федор и щелкнул предохранителем.

Шевцов застыл.

– Вот так и стой. Шевельнешься, буду стрелять. Сопротивление при аресте.

Из-за ширмы высунулась белокурая голова.

– Товарищ Агапкин, хотя бы объясните, за что вы нас хотите арестовать? – жалобно проворковала Евгения.

– За покушение на жизнь профессора Свешникова, что само по себе является попыткой нанесения тяжкого вреда здоровью трудящихся молодой Советской республики и всего мирового пролетариата. За уничтожение бесценных медицинских препаратов и подопытных животных, за умышленное вредительство, саботаж и шпионаж, ибо только грязным белогвардейско-империалистическим наймитам могло прийти в голову разгромить народное достояние, лабораторию профессора, – произнес Агапкин суровым тихим голосом, без запинки, и мысленно самому себе зааплодировал.

Автомобиль подъехал довольно скоро. В квартире все проснулись. Как по волшебству, включилось электричество, явился дворник Сулейманов.

Растерянный сонный профессор сидел в своем кабинете за столом. Бойкий юноша Фима Эрнст, заместитель начальника отдела по борьбе с бандитизмом, допрашивал его как потерпевшего. Молчаливые молодые люди в кожаных куртках потрошили комиссарское хозяйство. Было обнаружено много всего интересного. Годовой запас круп, сахара, мыла, консервов, настоящего бразильского кофе. Огромные бруски сала, шоколад, шелковые чулки, пар пятьдесят, три бутыли чистейшего спирта. В одном из ящиков буфета лежал новенький наган. В стопках белья нашли множество бумажных пакетиков с тонким белым порошком.

– Это белая лаванда, для аромата, – слабо пискнула товарищ Евгения.

Но и без химического анализа было ясно, что это кокаин, общим весом фунта полтора, не меньше.

Давно настало утро. Свет ненужных ламп раздражал глаза. Чтобы вывести конфискованное добро, пришлось вызвать грузовик. Профессор, не читая, подписал протокол.

– Товарищ Агапкин, вы с нами? – спросил Фима, когда увели арестованных.

– Нет. Я подъеду позже.

Фима тепло попрощался со всеми, даже няне пожал руку. Агапкин успел шепнуть ему, что медицинскими исследованиями профессора весьма интересуются товарищи Луначарский, Семашко и сам Ильич.

Наконец все ушли. Стало тихо. Михаил Владимирович молча смотрел на Федора.

«Простите, так получилось. Я не мог иначе. Я не хотел, но вы сами видите. Или сумасшедший комиссар с револьвером, или они, эти, что, впрочем, одно и то же. Мне стыдно, противно, однако я ведь сумел защитить вас, и вы должны понять» – все это оглушительно звучало у него в голове, но вслух он не произнес ни слова, стоял перед профессором низко опустив голову, как провинившийся ребенок.

* * *

Зюльт, 2007

Соня забыла завести будильник, забыла поставить на подзарядку и включить телефон. Прочитав несколько страниц романа, незаконченного, написанного неизвестно кем и когда, она спокойно и крепко уснула.

Во сне стучали колеса поезда, стаканы летали под потолком купе первого класса. Алхимик Альфред Плут сидел развалившись, вытянув ноги в джинсах, в кроссовках сорок пятого размера, тряс кожаным мешком с золотыми слитками, шипел змеиным голосом: «Смотри на меня, слушайся меня!», но стоило на него взглянуть, он зыбко морщился, расплывался, оборачивался жеманной дамой в пудреном парике, с мушкой.

Сновидение было жутким, пока не возник в нем некто в сером дождевике, в шляпе, надвинутой до бровей. Из-под шляпы сверкали странно знакомые, большие карие глаза. Невозможно было понять, кто он, откуда взялся, взрослый он или ребенок. Невозможно вспомнить, где, когда Соня его встречала. Но стоило ему появиться, и сразу стало не так одиноко в мире вкрадчивых зыбких чудовищ.

Ровно в семь она проснулась, без всякого будильника. В комнату заглянула Герда, шепотом спросила:

– Что тебе приготовить на завтрак?

Это стало ритуалом. Каждое утро фрау Герда спрашивала, Соня отвечала: «Что угодно!»

– Человек, которому безразлично, что он ест на завтрак, никогда не будет иметь здоровый желудок, – неизменно ворчала Герда.

На этот раз Соню ожидало яйцо всмятку, тонкие ржаные гренки с маслом, огромный, бархатный пунцовый персик и крепкий кофе с ванилью.

Дедушка еще спал, хотя обычно вставал вместе с Соней и провожал ее до лаборатории. Это тоже стало ритуалом.

– Всю ночь возился со своим компьютером, – пожаловалась Герда. – Я проснулась, слышу, бродит по кабинету, время два часа. Я спрашиваю: Микки, в чем дело? Он говорит: Герда, я завис. Опять вирус. Я говорю: Микки, вам не кажется, что пора спать? А он так посмотрел на меня, будто я и есть этот самый вирус. Не вздумай выходить с мокрыми волосами, фен придумали не самые глупые люди. Фриц Радел мне тоже не нравится, – добавила она и надменно вскинула подбородок.

– Вы его давно знаете? – спросила Соня.

– Я вообще его не знаю и знать не хочу.

– Но ведь у вас хорошие отношения с его тетей, с фрау Барбарой, хозяйкой книжного магазина?

– Никакая она ему не тетя, и он никакой не племянник.

– А кто же?

– Ну, как бы это приличней выразиться? – Герда нахмурилась и закусила губу. – У них сердечная дружба.

– То есть они любовники? – изумилась Соня, тут же представив восьмидесятилетнюю Барбару со жгуче-черными взбитыми волосами, высокими, аккуратно нарисованными дугами бровей и гладеньким, румяным личиком пластмассовой куклы.

Герда кивнула и покосилась на дверь.

– Микки слышать об этом не желает, называет меня ханжой и сплетницей. Да, я не такая либералка, как он, однако я не ханжа. Если, допустим, мужчина живет с мужчиной или женщина с женщиной, я считаю, это их личное дело. Они имеют право так жить, а я имею право на собственное мнение об этом. У них своя мораль, у меня своя. Но если молодой ловкий жулик морочит голову беспомощной глупой старухе, тут уж дело не в морали. Тут пахнет уголовщиной. Разве я не права?

– Конечно, Гердочка, но ведь невозможно об этом заявить в полицию. – Соня хлебнула кофе и посмотрела на часы.

– Ага, попробуй, заяви! Полковник Кроль, начальник полиции острова, и Фриц Радел, наглый проходимец, – лучшие друзья! У тебя еще пятнадцать минут. Все равно, пока не высушишь волосы, я тебя не отпущу. Беда в том, что Барбара, старая дурочка, верит, будто он ее искренне любит. Деньги ее он любит, вот что! Такой, как он, не то что деньги, душу всю вытянет. Меня вон тоже пытался лечить своим гипнозом от радикулита. Нет, в первое время, правда, болеть стало меньше, да только потом целый месяц я спать не могла, мерещились всякие ужасы, а главное, такая тоска нападала, что и жить не хотелось.

– Тоска?

– Ну да, как поговоришь с этим Раделом, сразу все кажется серым, унылым, будто всегда только сумерки, дождь и слякоть, никогда солнышко не светит и никто во всем мире никого не любит.

– Герда, а дедушку он случайно не пытался лечить своим гипнозом? – тихо спросила Соня.

– Пытался, еще как! Постоянно предлагает, уговаривает, да только Микки, слава Богу, не дурачок. Ну что ты застыла? Если кофе больше не хочешь, отправляйся в ванную, сушись!

Соня вышла из дома ровно в восемь. Прошла пару кварталов, стянула с головы и запихнула в карман куртки розовую, с синими и зелеными кисточками, вязаную шапку, художественное произведение Герды, изготовленное за два вечера, под аккомпанемент жарких страстей мексиканского сериала.

За ночь море затихло. На небе не видно было облаков, его затянуло ровной молочной дымкой. Пляж еще спал, кафе не открылись. Светлый песок был расчерчен следами уборочной машины, частыми ровными полосами, как бумага в линейку. Над горизонтом поднималось холодное маленькое солнце. Сквозь дымку на него можно было смотреть, не щурясь.

На берегу, за границей пляжа виднелось трехэтажное белое здание с плоской крышей, аккуратный кубик, филиал фармацевтической фирмы «Генцлер». Окна приветливо блестели, отражая мягкие солнечные лучи.

Соня вышла на пляж, прошла по влажному деревянному настилу. Возле здания лаборатории лежала зарытая в песок старая лодка. Соня уселась на деревянное днище, закурила. Было удивительно тихо и красиво. Редкое утро здесь, на берегу Северного моря, когда нет ветра, шторма, дождя и снега, когда не слишком холодно и можно несколько минут просто посидеть в тишине, посмотреть на море. Оно казалось светлей, чем обычно, с легким перламутровым отливом. Далеко от берега покачивалась одинокая сине-белая яхта.

Городская пристань была далеко, в противоположной стороне, возле рыбного рынка. Туда причаливали небольшие рыбацкие суденышки, там зимовали личные яхты местных жителей, иногда заплывали роскошные посудины странствующих по морям миллионеров.

Соня смотрела на одинокую яхту и не могла понять, плывет ли она или стоит на якоре. Возле Сониных ног опустилась жирная чайка, принялась энергично тыкать черным жестким клювом в песок, ничего не нашла, посмотрела на Соню желтыми круглыми глазами, пронзительно крикнула и улетела. В воздухе остался едва уловимый запах тухлой рыбы.

Соня всегда приходила в лабораторию на час раньше остальных сотрудников и уходила на пару часов позже. Официально она была включена в небольшую группу немецких химиков и биологов, которая занималась разработкой серии пищевых добавок и косметических средств на основе уникальных желтых водорослей, водившихся исключительно в этой части побережья. Начальный этап включал работу с подопытными крысами и морскими свинками.

Российский миллиардер Петр Борисович Кольт щедро спонсировал исследования, здание было построено и оборудовано на его деньги. Соня числилась независимым экспертом. В ее распоряжении имелось все необходимое. Отдельный кабинет, отдельная просторная лаборатория, крысы и свинки, к которым никто, кроме нее, не прикасался. Никому, кроме самого Петра Борисовича и Ивана Анатольевича Зубова, начальника службы безопасности российского миллиардера, не было известно, чем на самом деле занимается в этой тихой лаборатории кандидат биологических наук Лукьянова Софья Дмитриевна.

Впрочем, желтыми водорослями она своих животных регулярно подкармливала, аккуратно фиксировала результаты наблюдений и обсуждала их с немецкими коллегами на еженедельных совещаниях.

Входная дверь оказалась незапертой. Уборщица иногда приходила с утра пораньше. Соня поднялась на второй этаж, слегка огорчилась, увидев, что дверь ее кабинета приоткрыта.

– Доброе утро, фрау Циммер, – громко произнесла она, – вы сегодня рано. Много вам еще осталось?

Обычно в таких случаях в ответ слышалось:

– Доброе утро, фрейлейн Лукьянофф, минут десять, не больше.

На этот раз никто не ответил. В кабинете было пусто. Соня остановилась на пороге, сердце сильно стукнуло, во рту пересохло.

– Фрау Циммер!

– Доброе утро, Софи, – ответил по-русски знакомый мужской голос.

Дверь в глубине комнаты вела в лабораторию. Она была распахнута. В дверном проеме возникла массивная фигура Фрица Радела. Соня стала медленно отступать назад, в коридор, на ходу открыла сумку, пыталась нащупать телефон, но тут же вспомнила, что так и не поставила его на зарядку.

Сумка выпала. Сзади кто-то схватил Соню за плечо, вывернул руки, быстро и ловко, так, что почти никакой боли она не почувствовала, застегнул наручники на запястьях, за спиной. Веселая богатырка Гудрун, та самая, которая вчера подмигивала Соне в кафе Пинакотеки, подтащила ее к маленькому кабинетному дивану и усадила, несильно надавив на плечи.

– Можешь покричать, – разрешил Радел, – это помогает при шоке. У тебя ведь шок, верно? Давай, Софи, приди в себя. Я понимаю, трудно, слишком все неожиданно, однако ты постарайся сосредоточиться. Надо проверить, ничего ли мы не забыли.

Он пододвинул стул, сел напротив, уперся ей в лицо своими желтыми, пустыми, как у чайки, глазами. Гудрун поставила рядом с ним большой пластиковый ящик. Он открыл крышку.

– Смотри, Софи. Тут образцы крови первой опытной партии животных. Верно? Здесь гистологические срезы разных участков мозга. Не волнуйся, я знаю, все должно храниться при низких температурах.

Надо отдать ему должное. Он действительно собрал все самое важное и ценное, в том числе вакуумные банки со спящими цистами. Он раскрыл ладонь и показал Соне плоскую серую коробочку размером не больше сигаретной пачки.

– Тут содержимое жесткого диска твоего компьютера. Ты умница, что догадалась ввести в компьютер записи твоего гениального прапрадедушки. Конечно, тетрадь представляет собой огромную историческую ценность, но главное сам текст, верно?

Радел убрал коробочку в карман, закрыл и запер пластиковый ящик. Все это он делал, продолжая смотреть на Соню, и так же, как вчера в поезде, у нее заболела голова, тело стало слабым, тяжелым, не осталось сил, чтобы произнести хоть слово, да и был ли в этом сейчас какой-нибудь смысл?

– Ты умница, что оставила свой ноутбук здесь. Умыкать его из дома Микки, из твоей комнаты на втором этаже, было бы сложно и неприятно. – Радел подмигнул и легонько потрепал Соню по щеке.

«Фокусы со стрельбой из подмышки, метанием ножичков, спринтерским бегом и прыгучестью, как у австралийского кенгуру, ты можешь забить в бутылку, залить сургучом и бросить в открытое море. Авось поймает кто-нибудь, кому все это действительно поможет»,– вдруг вспомнила Соня.

– Фриц, нам пора, – сказала Гудрун по‑немецки.

– Да, дорогая. Пора, – кивнул Фриц, встал, поднял Соню с дивана. Ноги ее сразу подкосились. Гудрун стояла рядом, в руках у нее был шприц. Слабо запахло спиртом. Соня почувствовала, как Гудрун задирает ей рукав свитера, как игла входит в вену локтевого сгиба. Радел держал ее за плечи и внимательно глядел в глаза.

– Не бойся, Софи, это очень мягкое успокоительное, Гудрун мастерица делать уколы. Вот и все. Совсем не больно. Ты просто поспишь немного, тебе обязательно надо поспать.

Лицо его приблизилось, на Соню повеяло едва уловимым, омерзительным запахом тухлой рыбы. Также пахла легкая волна воздуха, поднятая крыльями взлетающей чайки.

* * *

Москва, 1918

Михаил Владимирович обнял и поцеловал Федора.

– Бедный, бедный мой мальчик. Представляю, как тебе все это тяжело, как мучительно.

– Я не мог отказаться. Так получилось. Простите меня, – повторял Агапкин, едва сдерживая слезы.

– Да Бог с тобой, за что простить? Ты спас нас от этого комиссара, дышать стало легче в доме. Ладно, пойдем чай пить.

Няня бережно выкладывала на стол агапкинские дары. Андрюша хмурился и кусал губы. Таня принесла Мишу. Федор хотел взять его на руки, но ребенок отчаянно заревел. Он был удивительно похож на Данилова, и это сразу бросалось в глаза.

– Они вас заставили? – спросил Андрюша. – Интересно, каким образом?

– Перестань, – одернула его Таня, – тебе не стыдно?

– Мне не стыдно. Я им не продавался, – буркнул Андрюша, глядя мимо Федора на тарелку с пирожками.

Повисла тяжелая пауза. Няня всхлипнула и высморкалась в тряпочку. Федор медленно встал из-за стола.

– Простите. Мне, пожалуй, пора.

– Федор, сиди спокойно, пожалуйста, – сказал Михаил Владимирович и посмотрел на Андрюшу. – Ты гуся ел?

– Какого гуся?

– На той неделе я принес гуся. Ты его ел?

– Ну, ел. И что?

– Гусь этот был моим гонораром за аппендикс, который я удалил у одной знатной большевички. Правда, гусь оказался с душком, но няня его вымочила в соли и уксусе. Ничего, получилось вкусно. А сало помнишь? Настоящее украинское, целых два фунта. Это за вскрытый нарыв в горле любимого племянника наркома общественных работ. А гречка! Три с половиной фунта! Постное масло, еще полбутылки осталось! Консервы! Манка! Яичный порошок! Откуда все это? Ну, что молчишь?

– Я думал, это паек, твой и Танин, из лазарета, – чуть слышно пробормотал Андрюша.

– Паек? – Михаил Владимирович засмеялся. – Вот наш паек, ржаная крупа, сушеная морковка, лук гнилой, цикорий да хлеба плесневелого полфунта. На одном только пайке мы бы умерли давно.

– Но как же, папа? Павел Николаевич там, на фронте, воюет с ними, а ты их тут лечишь, и Федор теперь в ЧК. Я не понимаю.

– Андрюшенька, детка, успокойся, скушай пирожок, – сказала няня и поцеловала его сзади в макушку.

– Да ешь ты, наконец. Хватит дуться, – сказал Михаил Владимирович. – Хочешь понять – думай. Сначала думай, потом бросайся словами. Комиссар убил бы меня, рано или поздно. А тебя товарищ Евгения приучила бы к кокаину. Не появись тут Федор, было бы именно так. Он сумел избавить нас от этих людей. Но сумел только потому, что служит в ЧК.

– Там служат палачи и ублюдки, – сказал Андрюша.

– Да, есть и такие, – сказал Агапкин, – но не все. Соотношение злодеев и обычных людей там примерно такое же, как было в Охранном отделении, в полиции, в любой полиции – английской, французской, немецкой. Другое дело, что в спокойное время, в здоровом государстве кроме силы существует закон, юридическое право. А у нас нет.

– Это слова. Оправдать можно что угодно, – сказал Андрюша.

– И осудить тоже что угодно. Никогда никого не суди, Андрюша. Если совсем уж невмоготу, начинай с самого себя, – сказал Михаил Владимирович.

Андрюша ничего не ответил, встал и вышел. Няня, ворча, качая головой, положила на тарелку два пирожка, засеменила за ним следом.

В тот же день Федор встретился с Мастером. По случаю Пятого съезда Советов Белкин явился в Москву.

Они шли по Тверской. После бессонной ночи у Агапкина слипались глаза. Низкое серое небо превращало полдень в сумерки. Мимо сновали редкие прохожие, публика в основном опрятная, спокойная. То и дело попадались небольшие отряды вооруженных красноармейцев. Накануне съезда милиционеры, военные патрули гнали прочь нищих, проституток, пытаясь придать центру города более или менее пристойный вид.

– Конечно, с подселением комиссара история гадкая, – сказал Мастер. – Никто не мог ожидать. Что ж, теперь препарата совсем не осталось? Ни капли?

– Точно не знаю. Мы с Михаилом Владимировичем не успели поговорить наедине. Слишком бурное было утро. Слишком много всего сразу.

– Да, скверно, скверно. Вам, Дисипль, следовало появиться там раньше.

– Я появился, когда мог. Надеюсь, теперь к ним никого не подселят? – спросил Федор, глядя вниз, на свои новенькие сапоги из мягкой кожи, на замшевые английские ботинки Белкина.

– Перестаньте, Дисипль, перестаньте. – Мастер похлопал его по плечу. – Ну, так вышло. Виновные будут наказаны. Я не всесилен, вы должны понять, такое время. Никто не гарантирован от ошибок и просчетов.

Он нервничал, хотя держался спокойней, чем обычно, ловко перешагивал и обходил выбоины тротуара, заполненные зловонной грязью.

События развивались столь стремительно, что ему было не до профессора Свешникова. Восставшие чехословаки взяли Владивосток, двигались к Уфе и Иркутску. Вся Транссибирская магистраль, с ответвлениями на востоке, от Пензы до Тихого океана, была под их контролем. В Ярославле поднял восстание Савинков. В Москве готовился левоэсеровский мятеж.

Федор знал, что Мастер завяз в большевистской авантюре слишком глубоко и назад для него пути нет. Более всего Белкина волновал сейчас вождь.

– Будьте внимательны, Дисипль, учтите, все держится только на нем, если с ним ничего не случится, он расхлебает кашу. Только он сумеет, никто, кроме него.

– Он расхлебает, – нервно усмехнулся Агапкин, – не побрезгует, не поперхнется.

– Да, Дисипль, да. – Мастер взял его под руку и заговорил совсем тихо: – Они кошмарны, как страшный сон. Но альтернативы им нет. Если бы существовала сейчас в России реальная политическая сила, готовая и способная взять власть, она бы скинула их еще легче, чем они скинули правительство Керенского в октябре прошлого года.

– Он врет даже своим, даже Дзержинскому, – прошептал Агапкин, – невозможно понять, что у него на уме.

– Идеи. Гениальные идеи. – Мастер легонько постучал пальцем себе по лбу. – Вполне в духе великого Макиавелли. Ильич с этим автором не расстается, постоянно перечитывает. Перед ним сегодня две насущные проблемы: конфликт с левыми эсерами и политическая переориентация Мирбаха. Начнем с первой. Эсеры и большевики весьма близки друг другу, они старые товарищи, и это не позволяет покончить с ними обычными репрессивными методами. Но и терпеть их выходки невозможно. Авторитет их в народе все еще велик, они агрессивны и деятельны. Им скучно без борьбы, без накала страстей. Чтобы ситуация разрешилась, нужен формальный повод.

– Но он уже есть. Они готовят мятеж и открыто заявляют об этом.

– Совершенно верно. И тут возникает два варианта: предотвратить мятеж или дать ему свершиться. Как вам кажется, Дисипль, который из них разумней?

– Разумней, конечно, первый. Но Ленину выгодней второй, – неуверенно произнес Агапкин.

– Ну-ну, договаривайте.

– Эсеры – противники Брестского мира и открыто заявили, что готовят ряд терактов против высокопоставленных немцев. Граф Мирбах в большевиках разочаровался. Сейчас в его распоряжение поступают огромные суммы, и он намерен направить финансовые потоки не большевикам, а их противникам. Убрать германского посла руками эсеров – значит решить сразу обе проблемы.

– Именно! – Мастер хлопнул в ладоши. – И заметьте, самому вождю ничего делать не надо, он чист и честен, к нему никаких претензий.

– Но я все-таки не понимаю, почему нельзя было прямо сказать об этом Дзержинскому? Зачем понадобилось выдумывать историю с утечкой информации о переводе денег на личные счета?

– Это вовсе не выдумка. Это правда. Скажем так, часть правды, которую Ильич счел нужным использовать в разговоре с Дзержинским. Больное место Феликса – точка пересечения его личных финансовых дел и его репутации бескорыстного революционера. Ильич гениальный психолог. Вы ведь знаете, в ЧК эсеров более пятидесяти процентов, Феликс дружит с ними, и сам он был в числе противников Брестского мира. Психологически для него совсем не просто стать союзником Ленина в этом щекотливом деле. Он сомневается, колеблется, и вот, чтобы помочь ему принять правильное решение, Ленин использует наиболее убедительные доводы. А информация, полученная от Глеба, никого не касается. Ключом к личному шифру посла владеет только один человек. Бокий. У Глеба Ивановича врожденный дар. Он находит ключи к любым шифрам. Но не только к шифрам. К человеческим душам, к потаенным мыслям.

– Да. Это я успел заметить, – хмыкнул Федор.

Позапрошлой ночью он встречался с Бокием под Клином, на небольшой уютной дачке. Попивая крепкий чай, Глеб Иванович выслушал диалог Ленина и Дзержинского. Федор пересказал его в лицах, старался копировать не только интонации, но и мимику, говорил долго, вдохновенно и сам не заметил, как увлекся игрой. Бокий молчал и смотрел на Федора, почти не моргая. Лицо его оставалось задумчивым, отрешенным, немного грустным. Когда он закончил, Глеб Иванович трижды беззвучно сдвинул ладони, обаятельно улыбнулся.

– В вас, Федор, погибает талантливый актер. Впрочем, почему же погибает? Лицедейство часть нашей профессии, едва ли не главная ее часть.

Возвращаясь в Москву в автомобиле по ухабистой дороге, Агапкин чувствовал себя так, словно его вывернули наизнанку, отжали и повесили сушиться на сильном ветру.

– Почему же, если Глеб Иванович такой умный, во главе ЧК стоит Дзержинский? – спросил он Мастера.

– А вот на этот вопрос попробуйте ответить сами. Наблюдайте, думайте, делайте выводы.

Они уже подходили к Манежной площади. Прямо перед ними из подворотни вылезло существо в бурых лохмотьях. Голова замотана тряпкой, к животу привязан молчаливый бледный младенец.

– Хлеба, ради Христа, хлебушка подайте.

Голос у нищенки был такой тихий, что Федор не услышал, а понял по губам. Лицо ее оказалось совсем близко, не лицо, а череп с огромными живыми глазами в глубоких впадинах глазниц.

– Идемте, Дисипль, идемте! – Мастер взял его за локоть, потянул в сторону, пытаясь обойти нищенку.

Она смотрела на Агапкина, беззвучно открывала рот, повторяла одно слово: «Хлеба!» И вдруг опустилась на колени, потом завалилась набок, на тротуар, прямо под ноги им, дернулась и застыла. Ребенок, примотанный к ее животу, не шелохнулся, не издал ни звука.

– Вы с ума сошли! Не вздумайте! Не прикасайтесь! – Мастер отпрянул назад, с ужасом наблюдая, как Агапкин, сидя на корточках, голыми руками разматывает вшивое тряпье на шее нищенки.

От Манежной к ним приближался патруль. Сзади остановилось несколько любопытных прохожих.

– Она мертва, – сказал Федор, медленно поднимаясь, – младенец тоже. Она только что умерла, а он раньше. Холодный уже.

– Дисипль, прекратите истерику, – зло прошипел Мастер и потянул его за рукав на другую сторону улицы. – Зачем было руками трогать, не понимаю! Вы же врач!

– Вот именно, врач. Послушайте, а ведь это они, – Федор кивнул вперед, туда, где открывался вид на Кремлевскую стену, – они. Он, ваш драгоценный, с его гениальными идеями в духе великого Макиавелли.

– Перестаньте. – Мастер нахмурился. – Вы мне сегодня не нравитесь, Дисипль. Что это на вас нашло?

– Ничего, Мастер. Простите. Ночь не спал. Устал.

Несколько минут шли молча. Федор заставлял себя не оглядываться на бурый холмик тряпья и все-таки оглянулся. Над холмиком стояли два милиционера.

– Уберут. Похоронят, – пробормотал Мастер, тоже оглянувшись, – ей лет шестнадцать, не больше. Я успел разглядеть лицо. Я понимаю вас, Дисипль. Я понимаю вас лучше, чем вам кажется.

– Благодарю, – кивнул Агапкин, – это утешает.

– Утешает, – эхом повторил Белкин, – утешает. Пожалуйста, не забудьте пройти дезинфекцию в санитарном пункте прежде, чем отправитесь к Ильичу.

Глава восьмая

Зюльт, 2007

Специалист по ремонту компьютеров сидел в кабинете Микки перед монитором и тихо посвистывал. Пальцы летали по клавиатуре. На правом мизинце был перстень с агатом. Микки все пытался разглядеть тонкий рисунок, выбитый на матовом черном камне, но никак не мог.

– Поздравляю, господин Данилофф, – сказал мастер, – вы умудрились подцепить «Троян».

– И что теперь? – бодро спросил Микки.

– Теперь придется полностью перезагружать компьютер. «Троян» новейший вирус, его истребить невозможно. Он маскируется под системные файлы, разъедает всю систему изнутри. Видите, я поставил вам самую последнюю антивирусную программу, но она не справляется, против вашего «Трояна» пока оружия не придумали.

– Что значит – полностью перезагружать?

– Очистить жесткий диск, потом заполнить заново. То, что вам нужно сохранить, мы сгоним на какое-нибудь запоминающее устройство. Процедура довольно долгая и нудная. Вы не устали? Хотите сделать это прямо сегодня? Или я могу прийти завтра.

– Конечно, сегодня! Я вовсе не устал. А скажите, почту, которую я получил этой ночью, можно восстановить?

– Конечно. Как только приведем в порядок компьютер, вы прочитаете все, что вам прислали.

Микки принялся нервно расхаживать по своему просторному кабинету. Ночью он получил послание из Москвы, от Федора. Попытался открыть и безнадежно завис.

– Раньше никак нельзя?

– Там что-то важное? – сочувственно поинтересовался компьютерщик.

– Да. Очень. Я обязательно должен прочитать.

– Можете сходить к соседям или в магазин к фрау Барбаре, или в интернет-кафе. Чтобы войти в вашу почту, нужен любой нормальный компьютер, подключенный к Интернету.

– Между прочим, существует еще и телефон, – подала голос Герда.

Она все это время старательно вылизывала кабинет и балкон, в десятый раз протирала идеально чистые книжные полки.

– Конечно, я позвоню, – произнес Микки каким-то замороженным голосом.

Два старика, Михаил Павлович Данилов и Федор Федорович Агапкин, не виделись почти тридцать лет. Если бы не появилась электронная почта, они бы вряд ли общались, разве что мысленно.

Когда-то один невинный телефонный звонок, одна случайная встреча могли стоить каждому головы. Чтобы обменяться несколькими фразами, им приходилось выстраивать сложнейшие комбинации, создавать легенды, проверять по десять раз, нет ли слежки. Таким образом, несколько фраз становились драгоценным подарком, были наполнены глубоким смыслом, и потом каждый долго вспоминал их, смаковал.

Это время давно прошло, но страх остался, поселился где-то в спинном мозге и был неистребим, поскольку не имел никакого разумного объяснения. Теперь они могли болтать сколько угодно, однако предпочитали отмалчиваться.

Изредка они обменивались сухими посланиями, и тон посланий был таков, что постороннему человеку могло бы показаться: эти двое не выносят друг друга.

– Ну что же вы, Микки? – спросила Герда. – Забыли номер?

– Забыл, – растерянно кивнул Данилов, хотя помнил наизусть этот ни разу не набранный номер.

– Сейчас принесу книжку, – сказала Герда.

– Нет, я сам.

Он вышел из кабинета и стал медленно спускаться вниз, в гостиную. Он держался за перила и боялся упасть. У него началось сильное сердцебиение, с каждым шагом сердце прыгало все быстрее, к тому же где-то близко зазвонил пожарный колокол, и тревожный звон как будто задавал ритм ударам сердца.

В Москве, в квартире на Брестской, трубку взяли после первого гудка.

– Федор Федорович спит, – сообщил тихий мужской голос, – представьтесь, пожалуйста, оставьте свой номер, он свяжется с вами позже.

– Нет. Спасибо. У него есть мой номер. Я сам. Позже, – пробормотал Микки, положил трубку, рухнул в кресло, закрыл глаза.

Следовало посидеть немного, передохнуть, потом принять сердечные капли. Но колокол упорно трезвонил и не давал успокоиться взбесившемуся сердцу. К тому же завыла сирена. Звук нарастал очень быстро. Прямо под окнами промчалась пожарная машина, потом еще одна. Микки почувствовал, что кто-то мягко трясет его за плечи, открыл глаза. Над ним склонилась Герда. Лицо ее показалось таким же белым, как потолок над ее головой.

– Микки, где больно? Где?

– Тихо, Гердочка, не кричи, дай мне капель. Там пожар. Ты слышишь?

– Еще бы не слышать! Вон, дымом пахнет. Кажется, это на берегу. Пойти посмотреть?

Капли подействовали почти сразу. Сердце угомонилось, дышать стало легче. Колокол замолк, стихли сирены. Но сквозь приоткрытое окно все сильней тянуло едкой гарью.

– Иди, Гердочка, узнай, что там горит. Мне уже лучше. Нет, погоди. Сначала проводи меня наверх. Неудобно, вирусолог ждет, без меня он не может реанимировать мой компьютер.

Герда увидела зарево, как только вышла на крыльцо. Пламя поднималось высоко в небо. Здание лаборатории пылало как факел. Опять взвыла сирена, мимо пронесся фургон «скорой помощи». Не раздумывая, не слушая вопросов и вздохов соседей, высыпавших из ближних вилл, Герда помчалась к пляжу. Она забыла переобуться, только накинула куртку. Разношенные домашние шлепанцы сваливались с ног.

– Герда, стойте, дальше нельзя!

Она не заметила, как добежала до оцепления. Молодой полицейский Дитрих крепко схватил ее за руку.

– Софи! – крикнула она, вырываясь. – Пусти, там Софи!

– Не волнуйтесь, там нет людей, пожар начался, когда никто еще не вошел в здание, – сказал полицейский. – «Скорую» мы вызвали на всякий случай. Но, к счастью, даже уборщица фрау Циммер войти не успела, она пришла полчаса назад, только открыла дверь и сразу вызвала пожарников.

– Софи там! Там! Я знаю точно!

Герду пришлось держать двум полицейским. Доктор «скорой» влил ей в рот успокоительное.

– Софи ушла в лабораторию ровно в восемь, – повторяла она. – Сделайте что-нибудь, вас здесь так много! Умоляю, сделайте что-нибудь.

– Очень сожалею. Пока мы ничего сделать не можем. Видите, как сильно горит? Мы пытаемся сбить открытое пламя, – объяснял человек в пожарной каске.

– Герда, послушайте, там точно никого не было, я открыла дверь, почувствовала сильный запах гари. Я кричала, звала, спрашивала, есть ли кто-нибудь, но никто не ответил, – рассказывала уборщица, – там сначала что-то тлело, а потом разом полыхнуло. Если бы Софи была там, она бы обязательно почувствовала запах и успела уйти.

– Дверь была заперта, когда вы пришли? – спросила Герда, глядя мимо фрау Циммер пустыми сухими глазами.

– Да… Нет… не знаю, не помню, я так перепугалась, – растерянно забормотала уборщица.

Здание удивительно быстро сгорело дотла. От аккуратного белого кубика осталась дымящаяся черная куча. Небольшая толпа любопытных медленно разошлась.

– Герда, я понимаю, вам трудно сразу уйти домой, – сказал полицейский Дитрих, – сейчас пожарные и криминалисты все проверяют… – он запнулся, нервно закурил. – Я уверен, Софи успела выйти.

– Ее нет дома. Где она?

– Я не знаю, – печально вздохнул Дитрих. – Эксперты проверяют. Они скажут точно, осталось ли что-нибудь. Но это займет много времени.

– Ничего. Я подожду. Я погуляю, – спокойно ответила Герда.

– Слишком долго придется гулять. На тщательный осмотр могут уйти сутки, а то и больше. Может быть, за это время Софи найдется, живая и невредимая.

– Она бы уже давно нашлась. Она не младенец. Она бы просто вернулась домой и первая вызвала бы пожарных. Не беспокойся за меня, Дитрих. В любом случае мне надо погулять, прежде чем идти к Микки.

– Хорошо. Я понимаю. Я буду тут, рядом. Если захотите, могу потом проводить вас домой.

– Спасибо, Дитрих.

Она побрела по берегу вдоль кромки воды. Домашние тапки увязали в мокром холодном песке. Она уходила все дальше от пляжа, от черных дымящихся останков лаборатории, за мол, к маленькой, давно заброшенной рыбацкой пристани.

Когда-то все мужчины на Зюльте были рыбаками, ловили пикшу, треску, лосося. Герда в детстве приходила на пристань встречать отца. Оттуда был отлично виден старый маяк. Отец всегда возвращался, а маяк зажигался каждый вечер.

Многие считали маяк проклятым местом. Когда-то очень давно там скрывался от инквизиции таинственный чернокнижник. Говорили, что он продал душу дьяволу и будто бы именно с него великий Гете писал своего доктора Фауста. Герда с детства помнила легенду о призраке чернокнижника, который до сих пор бродит внутри древней башни. Где-то внутри маяка спрятан клад, но не золото и драгоценности, а рукописи чернокнижника и разные ритуальные предметы.

Заброшенный маяк потихоньку разваливался. Мало кто решался приблизиться к нему. Одни боялись призрака, другие опасались пройти по скользкому ненадежному пирсу. Только отставной моряк, старый Клаус, внук последнего смотрителя, навещал башню, добивался от городских властей реставрации, хотел устроить музей.

От пристани сохранилось несколько косых черных балок. На них сидели жирные чайки. Герда остановилась, долго смотрела на маяк. Сквозь пелену слез казалось, что он окружен дрожащей бледной радугой и там, внутри, горит слабый огонек. Она опустилась на колени, на мокрый песок, зачерпнула горсть ледяной воды, умылась. Ей трудно было подняться, ноги окоченели. Она потеряла равновесие, чуть не свалилась и вдруг услышала крик.

Сначала Герда подумала, что это крикнула чайка, но потом поняла: это она сама издала странный гортанный звук. Возле своей коленки она увидела что-то ярко-зеленое и вытянула из песка вязаную шапку, розовую, в полоску, с зелеными и синими кисточками.

* * *

Москва, 1918

В Большом театре, на Пятом съезде Советов, зал встречал каждое выступление воплями, топотом, свистом. Конфликт большевиков и левых эсеров достиг точки кипения, и казалось, раскаленный пар поднимается к потолку, а головы в огромном партере прыгают, как водяные пузыри в кастрюле.

Неопрятная дамочка в пенсне, легендарная террористка Мария Спиридонова истерически обвиняла Ленина в предательстве священных революционных идеалов. Красная, потная, охрипшая, она рассказала всем участникам съезда, как приходила к вождю и лично требовала объяснений по поводу Брестского мирного договора, безобразной и бессмысленной сделки с немецкими империалистами, а он, вождь, оскорбил и унизил ее, своего боевого товарища.

– Только вооруженное восстание может спасти революцию! – кричала Спиридонова.

Федор наблюдал за лицом вождя. Ни растерянности, ни гнева. Добродушная хитрая усмешка. Вождь забавлялся, он даже иногда хихикал, как будто в зале звучали не обвинения в его адрес, а остроумные опереточные куплеты.

Федора мучил вопрос: догадывается ли эта истеричка, неутомимая Афина в пенсне, что Брестский мир не был глупой прихотью вождя? Немцы с шестнадцатого года вбивали в большевиков огромные деньги. Таким образом они разлагали вражескую страну изнутри, создавали максимально возможный хаос.

По мнению германского Генерального штаба, из всех политических движений в России маленькая партия Ленина являлась самой экстремистской и разрушительной. Немцы помогли большевикам прийти к власти, и полагалось расплатиться по счетам, заключить чудовищно невыгодный мирный договор, отдать гигантские территории.

На переговорах в Брест-Литовске большевики отчаянно торговались, хитрили, тянули время. Терпение немцев лопнуло. Генерал Эрих Людендорф, серый кардинал Генерального штаба, потребовал начать военное наступление на Петроград и свергнуть этих жуликов. Войска восьмого германского армейского корпуса, размещенные в прибалтийских провинциях, получили секретный приказ подготовиться к наступлению в направлении Ревель – Петроград.

Вот тогда и был подписан злосчастный договор, а правительство во главе с Лениным стало срочно готовиться к переезду из Петрограда в Москву, от греха подальше.

«Допустим, Спиридонова о немецких деньгах не ведает, – думал Федор, – допустим, ей кажется, будто все произошло само собой, благодаря героизму борцов и по воле народных масс. Но Дзержинский, Бухарин, они не могут не знать, на какие средства живет и побеждает их партия. Неужели искренне не понимают, что Брестский мир – услуга, от выполнения которой отказаться невозможно, ибо аванс получен колоссальный. Такие обязательства нельзя не выполнять».

Спиридонова дергалась, поправляла пенсне, волосы, бретельки, вытягивала руку, производила пальцами странные скребущие движения и, уже покидая сцену, продолжала кричать о предательстве, лжи, лицемерии вождя. В ответ вождь весело похлопал ей и даже притопнул слегка каблуками.

Поднявшись на сцену, он окинул беснующийся зал насмешливым прищуренным взглядом, дождался не тишины, которая была сейчас невозможна, а короткой передышки между криками и ловко в нее вклинился.

– Товарищи! Время работает на нас. Обожравшись, империалисты лопнут. В их чреве растет новый гигант! Он растет медленней, чем мы хотим, но он растет, он придет к нам на помощь, и, когда мы увидим, что он начинает свой первый удар, тогда мы скажем: кончилась пора отступлений, начинается эпоха мирового наступления и эпоха победы мировой революции!

На последние три слова зал откликнулся мощной волной одобрения. «Мировая революция» действовала безотказно, все сразу хлопали и кричали ура.

Вождь тут же сменил тему и сообщил, что вовсе не обижал товарища Спиридонову, это сказки, и негоже настоящим революционерам опускаться до сказок, а если кто опускается, то гнать надо таких в шею. Спиридонова что-то закричала в ответ, но беснование зала заглушило ее осипший голос. Вождь опять сменил тему, заговорил о хлебных излишках, потом почему-то о Корнилове, которого следовало сразу расстрелять, о слюнтяйстве интеллигентов, виновных в том, что Корнилова не расстреляли, и, не докончив фразы, вернулся к Брестскому миру. Несколько раз повторил, что решение было единственно разумным и верным, а те, кто этого не понимает, безмозглые дураки.

Зал взорвался топотом и свистом. Казалось, маленького разгоряченного Ленина сейчас стащат со сцены и начнут бить. Но ему все было нипочем. Непонятно, каким образом его резкий голос заглушал чудовищный шум. Он клеймил германский империализм точно так же, как только что клеймили его противники Брестского мира. Он почти дословно повторял доводы самых жестоких своих оппонентов, но ни он сам, ни публика не замечали этого.

– У нас этот истекающий кровью зверь оторвал массу кусков живого организма. Но погибнут они, а не мы!

Зал Большого театра бесновался. На легендарной сцене, с которой звучал голос Шаляпина, на которой танцевала Павлова, теперь стоял некрасивый больной человек, маленький капризный буржуа, любитель европейских курортов, велосипедных прогулок, куриного бульона и домашних котлет, никогда не занимавшийся никаким полезным трудом. В анкетах, в графе «профессия», он скромно писал: «литератор». Что ж, пожалуй, да. Литератор. Он постоянно что-то сочинял. Многие годы, день за днем, час за часом, сотни тысяч фраз выходили из-под его пера. Слог его был тяжел и вязок, как конторский клей.

У Федора закладывало уши, речь Ленина стала казаться ему ревом штормовой океанской волны, воем урагана. Не было в этих звуках ни смысла, ни логики, только страшная сокрушительная мощь, справиться с которой никто не сумеет.

На следующий день, 6 июля, вождь с самого утра пребывал в приподнятом настроении. Позавтракал плотно, с аппетитом. На вопрос командира отряда латышских стрелков, можно ли сегодня отряду в полном составе отправиться за город, праздновать национальный праздник Лиго, латышский День Ивана Купалы, ответил с добродушной усмешкой:

– Пережиток. Религиозная отрыжка, ну да черт с вами, езжайте, празднуйте.

Федор слегка вздрогнул. День начала мятежа был известен точно: 6 июля. Сегодня. Как же можно оставлять Кремль без охраны? Да, все продумано, все под контролем, но мятеж есть мятеж, у эсеров вооруженные отряды.

Около четырех принесли телефонограмму: чехословаки взяли Уфу. Вождь принялся ходить по кабинету, заложив большие пальцы за проймы жилетки. Через несколько минут поступило известие о смертельном ранении германского посла.

Первым явился Троцкий. Тряхнув пышной, промытой и надушенной шевелюрой, причмокнув мясистыми губами, он произнес своим знаменитым густым баритоном:

– Дела. На монотонность жизни мы пожаловаться не можем. – И погладил модную маленькую бородку. У него были тонкие, холеные пальцы, свежий маникюр.

– Очередное колебнутие мелкой буржуазии, – Ленин круто развернулся на каблуках и рассмеялся.

Федор не понял, что значила эта фраза. Впрочем, она не значила ничего. В моменты сильного возбуждения из уст вождя иногда нечаянно выпрыгивали бессмысленные, непереваренные сочетания слов.

Вслед за Троцким возник Свердлов. Бледное тонкое лицо его казалось романтически отрешенным. У него была нежная кожа, яркие черные глаза.

– Надо ехать в посольство, выражать официальные соболезнования, – сказал он грустно и поправил чеховское пенсне на точеном носу.

– Погодите, как это будет по-немецки? – спросил Ленин.

– Что именно, Владимир Ильич?

– Как – что? Соболезнование! – вождь захохотал и не мог успокоиться, пока все трое обсуждали немецкие фразы, которые прилично произнести в посольстве. Он захлебывался смехом, на глазах выступили слезы.

Только усевшись в автомобиль, вождь перестал смеяться, слезы высохли, лицо побледнело и сделалось каменно серьезным.

Вся большевистская головка спокойно покинула территорию Кремля. Автомобили проследовали к Арбату. Не было никакой особенной охраны, и при желании не составило бы труда остановить, обстрелять или хотя бы арестовать Ленина, Троцкого, Свердлова и прочих товарищей. Но никто даже не попытался. Они благополучно подъехали к зданию посольства, выразили свои искренние соболезнования на хорошем немецком языке, без единой грамматической ошибки. Потом так же благополучно вернулись в Кремль, несмотря на то что злодейский мятеж левых эсеров был в самом разгаре.

Глава девятая

Москва, 2007

С тех пор как Петр Борисович Кольт загорелся мечтой найти и приобрести какое-нибудь серьезное, надежное средство продления жизни, прошло уже несколько лет. В процессе поиска Петр Борисович обнаружил, что в этой таинственной сфере тоже существует нечто вроде рынка, работают древние законы товарно-денежных отношений, спроса и предложения.

Петра Борисовича не устраивало то, что было доступно всем, навязывалось при помощи известных и набивших оскомину коммерческих технологий. Он имел достаточно серьезный опыт в бизнесе, чтобы понимать: чем активней реклама, тем сомнительней ценность предлагаемого товара.

С самого начала Петр Борисович знал: если средство действительно существует, то никак не на рынке медицинских новинок. Это чудо не рекламируется в Интернете и по телевизору. О нем не кричат желтые газеты, глянцевые и научные журналы. Настоящим эликсиром молодости никто никогда не торговал и торговать не станет. Подделками – пожалуйста, сколько угодно.

О методе профессора Свешникова не было известно ничего определенного. Профессор не завершил свои опыты. Но имелось живое подтверждение, что тайна прячется именно там, в геометрическом центре мозга, в шишковидной железе.

Федор Федорович Агапкин, бывший ассистент профессора, однажды испробовал метод на себе, ввел в вену дозу препарата. Он сделал это сгоряча, не думая о последствиях.

С тех пор прошло девяносто лет. Агапкин жил. В этом году ему исполнилось сто семнадцать. Да, выглядел он ужасно, сморщенный, лысый, беззубый. Развалина с парализованными ногами. Но голова работала отлично, память оставалась блестящей. Старик надеялся, что новая доза препарата поставит его на ноги и поможет протянуть еще лет пятьдесят. Впрочем, для себя он не исключал и другого варианта. Цисты загадочных мозговых паразитов, попадая в эпифиз, могли омолодить, но могли и убить. Просчитать заранее, как они поступят, было невозможно.

Агапкин не боялся смерти. Он устал жить в беспомощном состоянии. Ему хотелось еще раз испытать судьбу. Но добыть препарат самостоятельно Федор Федорович не мог.

Кольт входил в первую сотню самых богатых людей мира. Правда, знал об этом только он сам и узкий круг приближенных. Ни одно издание, занятое подсчетами чужих капиталов, еще ни разу не включило его имя в опубликованные списки мультимиллиардеров. Кольт не был тщеславен. Его фотографии изредка мелькали в светской хронике, но представляли его там как скромного предпринимателя, владельца сети ресторанов, не более. Слова «нефть» и «алюминий» в связи с именем Кольта произносились шепотом. Слова «наркотики» и «проституция» не произносилось никогда. И правильно, ибо Петр Борисович к этому грязному бизнесу отношения не имел.

Кольт не любил рисковать. Он был чист перед законом, дружил с нужными людьми из прокуратуры, налоговой полиции, имел множество полезных связей. При желании он мог получить полную достоверную информацию о любом человеке, оказавшемся в сфере его личных интересов.

До вчерашнего дня Петр Борисович был уверен, что одинок в своих тайных поисках, и не задумывался о возможной конкуренции.

После ночного разговора с Агапкиным он окинул мысленным взором сотни две своих знакомых, давних и новых, всегда готовых к услугам, к партнерству и деловому сотрудничеству. Министры, депутаты, чиновники, банкиры, политики, военные, дипломаты, народные артисты.

Конечно, Кольт не обольщался ни на чей счет и не питал иллюзий, что все его солидные знакомые желают ему исключительно здоровья, счастья и процветания, как это принято говорить в банкетных тостах. Кто-то мог подставить при случае, напакостить ненароком, кто-то хранил мелкие обиды, кто-то, наконец, просто завидовал. Но, как ни напрягал воображение Петр Борисович, перебирая в памяти имена и лица, никто из его уважаемых знакомых на роль тайного злодея не годился. Никто не мог бы состоять в загадочной секте искателей бессмертия, поклоняться какому-то Имхотепу, участвовать в ритуальных оргиях с человеческими жертвоприношениями.

«Старик нарочно пугает меня, – раздраженно думал Кольт, – жрецы, фараоны, торговля бессмертными душами. Уничтожить, свести с ума! Это совсем не просто и, между прочим, весьма рискованно. Чтобы кто-то решился, я сам должен дать повод, подставиться, наделать глупостей. Но я ведь не идиот. Я никогда идиотом не был».

Бессонная ночь не прошла для Кольта даром. Он чувствовал себя скверно. Сидя в отдельном кабинете французского ресторана «Жетэм», он без всякого удовольствия ковырял вилкой кусок паровой севрюги. Рядом с ним, на стуле, валялась стопка пестрых газет и глянцевых журналов. Только что прямо сюда, в ресторан, курьер доставил ему подборку рецензий на книгу его дочери Светика. Из журналов торчали розовые закладки.

«Истинно балетное изящество отличает литературный дебют Светланы Евсеевой. Тонкий, непревзойденный психологизм, яркая образность языка, виртуозность и легкость в построении сюжета – вот признаки звездного стиля Евсеевой. Народная мудрость гласит: талантливый человек талантлив во всем. Зрители и поклонники уже привыкли, что каждый выход на сцену балерины Светланы Евсеевой – блестящий триумф. Не менее блистательным оказался ее литературный дебют, роман „Благочестивая: Дни и ночи“. Это настоящее пиршество для гурманов, для подлинных ценителей высокой словесности».

В кабинет заглянул метрдотель.

– Петр Борисович, простите, что беспокою вас, приехала Наталья Ивановна, с ней еще двое, мужчина и женщина.

– Двое? – растерянно переспросил Кольт. – Кто такие?

– Наталья Ивановна сказала, вы ждете ее и их тоже.

Он никого не ждал. Ему хотелось побыть одному, поесть спокойно. Он смутно помнил, что Наташа, мать Светика и бессменный ее импресарио, звонила пару дней назад, возбужденно рассказывала об очередном литературном критике, необычайно влиятельном. Одним росчерком пера он может из любого писателя сделать гения или размазать по стенке. Но он, этот критик Марк Метелкин, немного странный, нервный и мнительный.

– Мне с ним трудно разговаривать, он юлит, требует личной встречи с тобой. Ты должен, Петя, ты просто обязан ради Светика пойти на любые его условия.

Кольт напомнил ей, что и так уж оплатил восторженные отзывы десятка разных обозревателей, о каждом Наташа говорила, что он самый влиятельный.

– Я просто не сразу врубилась, там, знаешь, так все запутанно, в этом чертовом литературном мире. Но теперь я знаю точно, кто у них главный. Критик Метелкин.

– Может, он и главный, но встречаться я с ним не буду. Много чести. Сама договорись и заплати.

– Петенька, солнышко, я тебя умоляю!

Наташа чуть не плакала, и Кольт согласился. Однако после бессонной ночи все у него вылетело из головы. Он совершенно позабыл, что именно сегодня Наташа должна привести к нему в ресторан критика Метелкина. Сейчас уж поздно было отменять эту идиотскую встречу.

– Ладно, что делать? Пусть поднимаются. – Тяжело вздохнув, Петр Борисович отбросил журнал, отодвинул тарелку с недоеденной севрюгой.

Метр поклонился и исчез. Через минуту в кабинет проскользнул официант и принялся быстро, молча убирать со стола.

– Вот это все унеси, – кивнул Кольт на глянцевую стопку.

– К вам в машину? – робко спросил официант.

– Нет! На помойку!

– Слушаюсь, Петр Борисович.

«Что ж я вдруг так взбесился? – подумал Кольт, удивляясь собственному крику. – Сам оплачиваю всю эту чушь, теперь вот с Метелкиным должен встречаться. Стыдно и противно. Раньше надо было думать».

Официант застыл в нерешительности у закрытой двери. Увесистую стопку газет и журналов он зажал под мышкой, в руках держал тарелки и не знал, как ему ухватиться за дверную ручку, балансировал, кренился вперед и вбок, пытаясь нажать на нее локтем.

«Ну и дурак, – с тоской подумал Кольт, – надо будет сказать, чтобы его уволили».

Дверь внезапно открылась, прямо на официанта, едва не стукнув беднягу по лбу. Тарелки ему удалось удержать, но газеты и журналы рассыпались по ковру. На нескольких обложках красовалось лицо Светика.

Появилась Наташа, подлетела, чмокнула Кольта в щеку, обдала знакомым запахом духов, прошептала со значением, словно открывая интимную тайну:

– Они в сортире. Сейчас поднимутся.

– Сядь, отдышись. Есть хочешь?

– Умираю от голода, но ничего, кроме зеленого салата и воды, не буду. А их надо накормить хорошо, от души. Икры им, икры побольше.

Официант сообразил поставить тарелки, быстро собрал журналы и газеты, унес, от греха подальше. Наташа была так возбуждена, что ничего не заметила.

«Нет, не стоит его увольнять, – подумал Кольт, – надо, наоборот, повысить зарплату».

– Ты сказала, приведешь только Метелкина. Кто там еще с ним?

– Жутко важная тетка, Парамонова. Она, знаешь, даже круче, чем он. Она серый кардинал, все идет через нее. Премии, рецензии, культурные поездки.

– Какие поездки? Что ты несешь?

Но она не успела ответить. На пороге возникли две фигуры.

– Эллочка, Марк, проходите, знакомьтесь, – Наташа вдруг заговорила сладким тягучим голосом, заулыбалась.

Метелкин оказался высоким, очень светлым блондином. Бирюзовая эластичная футболка туго обтягивала рельефные мышцы. Маленькая, гладкая, остриженная под полубокс голова выглядела ненужным придатком к роскошному торсу, мощным плечам, жилистой крепкой шее. Петр Борисович подумал, что влиятельный критик проводит значительно больше времени в тренажерном зале, чем за письменным столом.

Важная тетка Парамонова напоминала морскую свинку, раздутую до человеческих размеров и наряженную в парчовый пиджак. Она первая пожала Кольту руку, назвала ресторан «симпатичным местом», закурила и углубилась в меню. Метелкин поздоровался мрачно и значительно, в меню даже не заглянул, сразу потребовал свежего сельдерейного сока, лобстера и двойную порцию паюсной икры с ржаными гренками.

У него была странная манера поводить плечами и непрерывно гладить под столом свою коленку. Без всяких предисловий он заявил Петру Борисовичу, что Светлана Евсеева сделала отличный крепкий текст и только поэтому, а вовсе не из корыстных соображений, он согласен взять дебютантку под крыло. Деньги и всякие разговоры о них ему отвратительны. Он видит свою миссию в бескорыстном служении отечественной словесности.

Парамонова погасила сигарету, тут же закурила следующую и сообщила:

– Наш хищник никогда не кривит душой. У него в анамнезе нет ни одной неискренней рецензии. То, что Светлана Евсеева талантливый писатель, не подлежит сомнению, и в любом случае мы будем ее поддерживать. Но мы бы хотели обсудить с вами, Петр Борисович, стратегию долгосрочного взаимовыгодного сотрудничества.

Она говорила без пауз, без запинки, ни на секунду не задумываясь, не улыбаясь, словно читала серьезный доклад.

Из доклада Кольт узнал, что нынешняя литературная ситуация сравнима с гуманитарной катастрофой. Единственный способ спасти нацию от тотальной деградации – создать грандиозную монолитную структуру, включающую в себя не только книжное издательство, но также телеканалы, журналы, газеты, радиостанции. Мощный идеологический напор. Беспощадное подавление анархии вкусов и уничтожение ложных кумиров. Есть настоящие писатели, наши писатели, они должны издаваться миллионными тиражами, из них надо делать звезд не только российского, но и мирового масштаба. Само по себе оно не произойдет, поскольку читатель дурак и быдло, читает, что хочет. Надо приучать, заставлять, воспитывать, внедряться в сознание, в подсознание.

Тут она принялась перечислять писателей настоящих, «наших». Ни одного из них Кольт не знал.

– Элла, вы забыли назвать замечательного романиста Парамонову, – подал голос критик. До этой минуты он молчал, поводил плечом и гладил свою коленку.

– Марк, ну что ты, это не скромно, – заметила Парамонова и продолжила доклад.

Далее Кольту было популярно разъяснено, что отделять козлищ от овец и править вкусами серой массы должна элита, ученые, писатели, мозг и сердце нации. Люди бизнеса, финансовая элита – это кровь нации. Чтобы организм функционировал, все его системы должны работать согласованно, питать и поддерживать друг друга.

Парамонова прервалась лишь для того, чтобы сделать наконец заказ, довольно долго мучила официанта, а в итоге заказала то же, что Метелкин.

Все это время Наташа сидела, низко опустив голову, крутила то сережку в ухе, то колечко на пальце и не решалась произнести ни слова. Неожиданный напор важной тетки изумил и подавил ее. Петр Борисович слушал очень внимательно.

– Без притока свежей крови зачахнет мозг, остановится сердце. Поддержать интеллектуальную элиту, настоящих ученых, философов, писателей – это значит спасти нацию от вымирания, обеспечить благоприятный идеологический фон для успешного развития бизнеса.

Явился официант с напитками. Парамонова не обратила на него внимания, продолжала доклад:

– Элита сумеет воспитать толпу, вырастить из анархической темной массы упорядоченное сообщество, послушную дисциплинированную армию потребителей, которая станет беспрекословно, без всяких капризов, потреблять правильный продукт, наш продукт, не только в виде книг, фильмов, телепрограмм, но и на самом примитивном материальном уровне – в виде еды, одежды, мебели, автомобилей.

«Если эта Парамонова так же пишет свои романы, как сейчас говорит, то мой Светик почти гений, – вдруг подумал Кольт, – скорее бы, что ли, еду принесли. Что они там возятся?»

– У меня в анамнезе не только литература, но и математика. Я выигрывала все школьные олимпиады, и поэтому мне близок мир цифр, то есть ваш мир, Петр Борисович. Я понимаю ваши сомнения. Конечно, ждать мгновенной прибыли слишком легкомысленно. Мы и не обещаем ее, мы говорим о серьезной перспективе, о глобальном совместном проекте. Короче, Петр Борисович, давайте дружить, – последнюю фразу она произнесла чуть тише и улыбнулась.

Лучше бы она этого не делала. Ее лицевые мышцы совершенно не приспособлены были для улыбки. Получилась отвратительная гримаса, верхняя губа вздернулась, обнажая длинные желтоватые зубы, щеки поползли вверх и вширь, глаза исчезли в пухлых складках.

Петр Борисович отвернулся, посмотрел на Метелкина. Тот вообще никогда не улыбался. Тело его постоянно двигалось, волнообразно подергивалось, зато физиономия накрепко замерзла, сохраняя отрешенное, надменное выражение.

– Именно дружить. Держаться вместе, плечом к плечу. Элита должна сплотиться, – изрек Метелкин, едва заметно шевеля губами, но не переставая крутить плечами и гладить свою коленку, – спасибо вашей талантливой и красивой дочери не только за отличный текст, но еще и за то, что благодаря ей мы с вами познакомились, так вот хорошо сидим, разговариваем. Предлагаю выпить за это. За нас. За Светлану.

«Приблизиться к тебе, войти в доверие, найти уязвимые места, – вдруг прозвучал в голове у Кольта сердитый старческий голос, – деловые предложения, мягкая умелая лесть. Этот человек хочет с тобой дружить».

Петр Борисович хлебнул коньяку.

– Насчет издательства предложение интересное. Я подумаю. Я очень рад, что вам понравилась книга Светланы. А сейчас, простите, я должен вас покинуть. Обед ваш оплачен. Не беспокойтесь, ешьте на здоровье. Приятного аппетита. – Он встал и быстро вышел из кабинета.

– Петр! Ты что? Подожди. – Наташа бросилась следом.

В маленьком пустом коридоре он поцеловал ее в щеку, погладил по голове.

– Все в порядке. Заплати им по обычному тарифу. Премию дадут, статейки свои поганые хвалебные напишут, я просто не могу, не могу больше. – Смех душил его, он икал и захлебывался.

– Что с тобой, Петенька? Я не понимаю!

– Иди, сказал! – Он развернул ее за плечи, легонько шлепнул по спине.

Усевшись в машину, он набрал номер Агапкина.

– Радуйся. Параноидное слабоумие уже началось. Я чуть не принял за этих твоих имхотепов двух наглых нудных попрошаек.

– Откуда они взялись? Чего хотят?

– Наташа привела романистку и критика, уверяла меня, будто успех книги Светика зависит только от них. Они хотят, чтобы я им купил издательство, несколько телеканалов, радиостанций, ну и каких-нибудь газет-журналов в придачу. Дружить хотят, все, как ты говорил.

Старик долго сопел в трубку, наконец спросил:

– Тебе смешно?

– А что же, мне плакать? Трепетать от страха?

– Да, они могут и насмешить. Никто вначале не принимает их всерьез. Между тем они сразу нашли самое твое уязвимое место. Светик. Тут ты слабенький, податливый, тут к тебе подобраться легче всего. Скажи, что я не прав!

Рейс на Гамбург задерживался. Иван Анатольевич Зубов успел выпить почти пол-литра коньяка в «Ириш баре» Шереметьева-2 и ничем не закусывал, только курил до одури, словно хотел заглушить, затуманить, утопить в алкоголе и сигаретном дыму тихий скрипучий голос старика Агапкина, который упорно продолжал звучать у него в голове. Зубов постоянно набирал номер Сони, хотя и так знал, что телефон ее выключен.

Конечно, можно было бы позвонить в Зюльт, Данилову, или в лабораторию, но Иван Анатольевич слишком устал и слишком много выпил. Он был уже не в том возрасте, когда бессонная ночь дается легко и ты после нее как огурчик. К тому же ему пришлось пережить неприятный разговор с женой.

Он заехал домой всего на полчаса, быстро, бестолково собрал чемодан, поцеловал спящую внучку. Жена сообщила, что сын и невестка разводятся, сын влюбился в какую-то молоденькую фифу. То ли модель, то ли актриса. Но виновата во всем невестка. Слишком много работает, мало уделяет внимания мужу и ребенку. Иван Анатольевич возразил, что в такой ситуации винить можно только мужчину. Завязался нервный, гадкий спор. В итоге они поссорились и даже не попрощались.

Следовало до отлета позвонить и жене, и сыну. С ней помириться, его спросить, в чем, собственно, дело, ибо такие серьезные новости лучше узнавать из первых рук. Но сил не было, хотелось скорее сесть в самолет и поспать хотя бы два часа, тем более что Иван Анатольевич понимал: ничего хорошего в Зюльте его не ждет, там отдыхать и высыпаться не придется.

В десятый раз набрав номер Сони, услышав, что абонент временно недоступен, Зубов отключил телефон, отправился в туалет, умылся холодной водой. Промокнув лицо бумажным носовым платком, он заметил, что рядом с ним причесывается перед зеркалом молодой человек лет тридцати, самой неприметной наружности. Блондин среднего роста, средней упитанности, с простоватым лицом, одетый в серый костюм и черную кожаную куртку.

В зеркале взгляды их встретились. Иван Анатольевич мгновенно протрезвел. В маленьких карих глазках, внимательных и слегка насмешливых, он прочитал: «Да, мил человек, ты не ошибся. Я тебя тут пасу и даже не скрываю этого. Странно, что ты заметил только сейчас».

Глава десятая

Москва, 1918

Когда Михаил Владимирович сказал, что после разгрома лаборатории у него совсем не осталось цист, он слукавил. Несколько маленьких склянок с образцами препарата он хранил в нижнем ящике письменного стола. После первого обыска думал как-нибудь хитро спрятать, допустим, зашить в обивку дивана, но потом решил, что это, наоборот, привлечет внимание. А так – просто обычные медицинские склянки темного стекла, с песочком на дне.

После случая с Осей у профессора иногда возникало искушение опять использовать препарат.

Ося был обречен, медицина не могла ему помочь, а препарат помог. Неприятные крошечные твари чудесным образом воскресили ребенка, вернули с того света. Михаил Владимирович искренне верил, что не было в этом никакой его заслуги. Так вышло случайно. Если бы не Таня, он никогда не решился бы ввести мальчику препарат.

Когда Ося поправился, его усыновила младшая сестра Михаила Владимировича, Наташа. Она жила в Ялте, муж ее граф Руттер Иван Евгеньевич до переворота занимал высокую должность в военном министерстве. Собственных детей у них не было. Их единственный сын Николай застрелился в восемнадцать лет из-за несчастной любви. Наташа после этого надолго слегла с тяжелым нервным расстройством, не ела, не спала и, в общем, погибала, до тех пор пока не появился рядом с ней Ося.

Прошло почти два года. Вести из Ялты приходили редко. Но главное было известно: все трое живы. От загадочной, неизлечимой болезни, которой страдал Ося, теперь не осталось и следа. Мальчик вернулся к своему нормальному биологическому возрасту, рос и развивался как все подростки.

Искушение повторить чудо бывало настолько сильным, что несколько раз Михаил Владимирович как бы ненароком клал одну из банок в свой докторский саквояж, когда шел в лазарет. Но в последний момент что-то останавливало его. Глядя на очередного умирающего, которого очень хотелось спасти, он спрашивал себя: «Ты уверен, что в этом случае препарат поможет? За паразита нельзя ручаться, но хотя бы за себя ты ручаешься? Что движет тобой? Любовь, сострадание или азарт исследователя?»

Банка так и оставалась в саквояже, дома он вытаскивал ее, ставил на место, в глубину ящика, и клялся себе, что до тех пор, пока не поймет, кого и почему выбирает таинственный паразит, об использовании препарата на людях не может быть и речи.

В своей тетради он записал:

«Какое тяжелое, изматывающее искушение, какой коварный, жестокий соблазн. Ты всю жизнь борешься со смертью, и вот на тебе мозговых червячков! Ты только введи дозу, а они уж сами разберутся. Они судьи, вершители судеб, а ты лишь скромный посредник. От тебя ничего не зависит. Ты ни в чем виноват не будешь, ты действовал из самых чистых побуждений. Хотел помочь, спасти, использовал последний шанс.

Я не ставлю опыты на людях, это мой незыблемый благородный принцип. Однако всякий принцип на то и существует, чтобы однажды отступить от него.

Через неделю после разгрома лаборатории мне посчастливилось отыскать в букинистической лавке весьма любопытную немецкую книгу «Исторические прототипы доктора Фауста». Там небольшая глава посвящена Альфреду Плуту. Кое-какие мои догадки подтвердились. Он действительно побывал в России, подвизался при дворе Ивана Грозного в качестве лекаря и астролога.

Там не написано, что он посетил Вуду-Шамбальские дикие степи, однако, покинув Москву, в Германию он вернулся лишь через три года и поселился на каком-то маленьком северном острове, неподалеку от Гамбурга. Это ничего не доказывает. Опять гипотеза.

В статье есть комментарий к «Misterium tremendum». Плут назвал свою картину аллегорией, пояснил, что твари – это воплощение грешных, злых помыслов. Как бы мне хотелось, вслед за разумными исследователями, историками, искусствоведами, счесть появление из шишковидной железы белесых червячков плодом мрачной фантазии художника. Но слишком уж точно он изобразил то, что я видел собственными глазами.

Впрочем, нельзя забывать, что Альфред Плут воспринимал действительность совсем не так, как я. Для средневекового алхимика граница между миром реальным и воображаемым была размыта, ее практически не существовало. Он доверял своим фантазиям, предчувствиям, интуиции так же, как я доверяю материальным фактам. Из этого не следует, что он был глупей и наивней меня. Мы слишком разные. Он относил себя к категории «посвященных». Он писал, что посвященный отделен от остального, профанического мира так же, как мертвец от мира живых. Посвященные, как мертвецы, никогда не обращаются напрямую к существам, стоящим на ином уровне. Я именно такое существо. Я отношу себя к категории профанов, обычных людей. Мне противна всякая элитарность. Неизвестно, поняли бы мы друг друга, если нам довелось бы встретиться».

Тетрадь научных наблюдений все больше походила на личный дневник. Это не нравилось Михаилу Владимировичу. Из-за обысков он перестал доверять даже бумаге. Он опасался называть имена, рассказывать о реальных событиях. Иногда вырывал страницы. Записи теряли всякий смысл, он уже не понимал, зачем, для кого пишет, однако никак не мог бросить свою тетрадь.

Еще давно, в апреле, накануне Страстной недели, в лазарет попала его старинная знакомая, вдова бывшего университетского преподавателя Лидия Петровна Миллер.

Лидия Петровна легла умирать. Гипертония. Совершенно изношенное сердце, тяжелая форма диабета. Она была безнадежна, счет шел на сутки. С ней неотлучно находилась ее внучка, семилетняя Ксюша. Отец Ксюши погиб, мать умерла от тифа. Никого из когда-то большой благополучной семьи Миллеров на свете не осталось. Никого, кроме умирающей старухи и маленькой девочки.

– Вы спасете бабу Лиду. Если не сможете, я сразу умру, кроме нее никому я не нужна, – сказала Ксюша.

Михаил Владимирович понял, что это не пустые слова. У ребенка были взрослые угасающие глаза. Он представил, каково будет ему смотреть в эти глаза всего через пару-тройку суток, и так испугался, что на следующее ночное дежурство прихватил с собой в саквояже одну из склянок.

Даже Тане он ничего не сказал. Вливание сделал на рассвете, в маленькой пустой процедурной. У него тряслись руки и першило в горле, но не возникало никаких вопросов. Он действовал почти машинально.

Лидия Петровна была в коме. Когда он вытащил иглу из вены, она открыла глаза и спокойно произнесла:

– Миша, вы молитесь. Стало быть, конец? У Ксюши мешочек, там кое-что на похороны.

Только тогда он заметил, что бормочет вслух «Отче наш».

Дальше все происходило, как когда-то с Осей. Михаилу Владимировичу с трудом удалось добиться, чтобы больную не перевели в тифозную палату. Высокая температура держалась у нее семь суток, как раз до Пасхи. Потом лихорадка кончилась, больная была слабой, вялой, много спала, у нее стали клочьями выпадать волосы, слезала кожа. Но сердце билось ровно и сильно.

– Не понимаю, зачем понадобилось врать? – сурово спросила Ксюша на десятый день. – Зачем здесь все говорили, что баба Лида не жилец? И вы тоже говорили, а ведь знали, знали, что спасете! Только напрасно мучили меня.

После выписки Михаил Владимирович несколько раз встречался с ними. Лидия Петровна невероятно похудела, спину держала прямо, лицо разгладилось, порозовело, походка стала легкой. Волосы росли медленно. Короткий ежик, как после тифа, белоснежный, серебристо-седой.

– Миша, что вы такое сделали? Куда делся мой диабет? Сердца вообще теперь не чувствую, поднимаюсь пешком на седьмой этаж, и никакой одышки.

– Я тут ни при чем, это просто Ксюша вас очень сильно любит.

В июне им удалось уехать через Киев в Германию. Нашлись какие-то дальние немецкие родственники, готовые их принять.

Профессор не надеялся узнать, сколько суждено будет прожить Лидии Петровне. Когда он понял, что второй раз цисты вернули человека с того света, он испугался. Он упорно повторял, про себя и вслух, что не собирается испытывать препарат на людях. Случай с Лидией Петровной он считал не экспериментом, а нервным срывом. Он никому не рассказал об этом, ни слова не написал в своей тетради и клялся себе, что это больше не повторится. Как бы ни было жаль больного и его близких, нельзя выходить на пределы известных, проверенных, законных медицинских возможностей.

Впрочем, таких возможностей оставалось все меньше. Не было лекарств, инструментов, толковых фельдшеров и сестер. Именно это и стало причиной следующего срыва.

Как раз в июне, после того как уехали в Германию Лидия Петровна и Ксюша, а госпиталь возглавил комиссар Смирнов, в приемное отделение поступил старик с пулями в животе. Он пришел глубокой ночью, сам, своими ногами, зажимая кровоточащие раны грязной ветошью. Вместе с Михаилом Владимировичем в ту ночь дежурила Таня.

Старик был в сознании, он рассказал, что его расстреляли в подвале ЧК на Большой Лубянке. Расстрельная команда спешила, к тому же товарищи были пьяны, не проверяя, забросили штук двадцать трупов в кузов грузовика, повезли зарывать, да по дороге, на Остоженке, отвалилось колесо. Старику каким-то чудом удалось незаметно выбраться из кузова, он вспомнил, что рядом, на Пречистенке, должен быть госпиталь, и вот, дошел. Теперь он не сомневался, что выживет.

Надо было срочно вытащить пули, но оказалось, что нет ни эфира, ни хлороформа, невозможно дать наркоз.

– Ничего, доктор. Потерплю, главное, вытащи, спаси меня, – сказал старик.

Он терпел. Он жил, хотя повреждения от пуль в органах брюшной полости были несовместимы с жизнью и крови он потерял страшно много.

Не хватило шовного шелка, а тот, что был, оказался гнилым. Не хватило даже перекиси и йода, чтобы полноценно обеззаразить раны.

Михаил Владимирович сделал все, что мог. И старик старался из последних сил, твердил в полубреду:

– Мы с тобой одолеем ее, доктор, мы ее, сволочь, смерть проклятую, лютую, победим. Ишь, вообразила себя тут хозяйкой! Не бывать этому! Не помру я, назло ей, оклемаюсь. Ты, да я, да мы с тобой, доктор, покажем ей, гадине, где раки зимуют! Ты только смотри, не сдавайся, не подведи, подсоби мне, а я уж постараюсь.

Уже давно, почти целый год, с октябрьского переворота, Михаила Владимировича не покидала тяжкая, тайная тоска, он тщательно скрывал ее от детей, от няни, от Федора, но тем упорней, глубже она вгрызалась в душу.

Все можно вытерпеть – голод, холод, грязь. Но лозунги, красный кумач повсюду, пафос и пошлость речей, лица людей, которые тупо шагают строем, абсолютная безнаказанность зла. Зло, возведенное в доблесть. Самые темные жуткие инстинкты толпы, поднятые на высоту новой религии. Даже если кончится война, появятся продукты в лавках, пойдут трамваи и поезда, станет бесперебойно гореть электричество, все равно пандемия одичания, страха и унижения закончится теперь не скоро.

Иногда посещала его соблазнительная мысль о смерти как избавлении от окружающей мерзости. Он слушал бормотание старика, и ему вдруг стало стыдно. Умирающий раненый дед щедро делился с ним, здоровым, целым и невредимым, своей невероятной, физически ощутимой энергией жизни.

«Я не знаю, кто тут кого спасает, – думал профессор, – мне стыдно перед собой, перед Таней, перед этим дедом. Как мог я позволить себе раскиснуть, сдаться?»

Старик удивительно быстро поправлялся, опасность раневой инфекции вроде бы миновала, но чем лучше ему становилось, тем настойчивей одолевал его страх, что будут искать. Не досчитаются одного трупа в кузове, пойдут прочесывать больницы.

В его карте записали вымышленное имя, сдвинули время поступления на четыре часа раньше, ранения назвали не пулевыми, а ножевыми, придумали историю об уличных грабителях.

Его правда искали. Он был арестован по какому-то важному делу. Уже на следующий день в госпиталь явились двое молодых чекистов. Но их заверили, что больные с огнестрельными ранениями за прошедшие сутки не поступали. Чекисты посмотрели карточки и ушли. Им неохота было бродить по вонючим палатам, разглядывать лица лежачих больных, сверять их с фотографией и приметами сбежавшего «контрика».

Старику об этом визите решили ничего не говорить, чтобы не пугать его, он и так боялся, и с нервами у него было совсем худо.

Через неделю чекисты пришли опять, и на этот раз не поленились, отправились в палаты. Старика не узнали. Голова его была обрита, щеки заросли густой щетиной, к тому же на всякий случай Таня успела сделать ему повязку на глаз. Но когда опасность миновала, у старика случился сердечный приступ.

Михаил Владимирович обнаружил спазм венечной артерии, инфаркт миокарда, острую левожелудочковую недостаточность.

«Все равно он должен выжить», – упрямо повторял про себя профессор.

Его не покидало чувство, что старик, сам того не ведая, спас его от безнадежного черного уныния, которое вполне могло перерасти в душевную болезнь. И вот он загадал: если выживет этот спасительный дед, значит, все будет хорошо. Он успел так убедить себя в этом, что у него просто не оставалось выбора. И будто нарочно банка с цистами оказалась в саквояже, хотя он не мог вспомнить, когда ее туда положил.

Достоверность в науке доказывается повторяемостью феномена. В третий раз препарат был введен умирающему человеку. И в третий раз опыт прошел успешно. Старик выжил. Но опять Михаил Владимирович не решился сделать никаких выводов и ни слова не написал об этом в своей тетради.

Слабый, худой, как скелет, с шелушащейся кожей, с голым черепом, без бровей и ресниц, спасительный дед покинул госпиталь в середине июля.

Перед уходом он долго, тихо разговаривал с Таней. Михаил Владимирович не слышал о чем, только видел, как старик поцеловал ее в лоб и перекрестил. Потом он обнял на прощанье профессора и сказал:

– Храни тебя Господь, доктор. Никогда никого лучше тебя я не встречал и вряд ли встречу. Молиться за тебя буду неустанно, на этом свете и на том.

* * *

Зюльт, 2007

Герда спрятала за пазуху Сонину шапку и медленно побрела назад по мокрому песку. Издали она видела дым, чувствовала едкий запах гари. Пространство вокруг пепелища оцепили, натянули желтую ленту. Герда хотела пройти мимо. Пора было возвращаться к Микки. Больше всего она боялась, что кто-нибудь опередит ее, явится к старику, расскажет о пожаре и, не дай Бог, начнет выражать соболезнования. Она нарочно отвернулась, когда проходила мимо желтой ленты, и ускорила шаг. Это было трудно. Ноги закоченели, тапки промокли и сваливались. Она почти ничего не видела, шла наугад. Слезы текли, хотя она вовсе не собиралась плакать.

– Герда, подождите! – прямо перед ней возник полицейский Дитрих. – Как вы себя чувствуете? С вами все в порядке?

– Спасибо, Дитрих. Я себя чувствую нормально. Только очень спешу, извини.

– Мне совсем не хочется вам это говорить. Там обнаружили тело. Его опознать трудно, от лица, от одежды ничего не осталось, но если бы вы могли посмотреть…

Герда зажмурилась и молча помотала головой.

– Нет, смотреть на труп не нужно, не пугайтесь. – Дитрих взял ее за локоть. – Там, знаете, кое-какие вещи. Сапоги женские. Это займет пару минут, и я сразу провожу вас домой.

Дитрих говорил быстро, возбужденно и крепко держал Герду за локоть, как будто боялся, что она сейчас потеряет сознание, упадет или вырвется и убежит прочь.

– Дитрих, пожалуйста, отпусти мою руку. – Она открыла глаза, но из-за слез все равно ничего не видела. – Почему именно я должна глядеть на барахло, которое вы там откопали?

– Никто из сотрудников лаборатории точно сказать не может, чьи это вещи.

– Никто не может, – повторила Герда, – а я почему? Ну, Дитрих, объясни, почему ты считаешь, что именно я должна узнать какую-то чужую обувь? Мне надо поскорее домой. Микки один, а я тут с тобой болтаю.

– Простите, Герда. Всего пара минут. Протокол мы потом оформим, вы только посмотрите, пожалуйста, очень вас прошу.

– Не могу я смотреть. Слезы текут от этого проклятого дыма.

– Вот, возьмите. – Дитрих вытащил из кармана упаковку бумажных носовых платков.

Герда вытерла слезы, высморкалась. Глаза стали лучше видеть. Возле полицейского фургона собралось несколько человек. Пожарник, двое полицейских, еще какие-то люди в униформе и в штатском. Герда уставилась на них и побледнела до синевы.

– Что с вами? Может, позвать врача? – спросил Дитрих.

– Нет. Я в порядке. Пойдем. Только ты стой рядом, гляди в оба, не забывай, что ты полицейский.

Теперь уж не он держал ее за локоть, а она тащила его, тянула так сильно, что он чуть не упал. Все лица повернулись к ним. В небольшой толпе у фургона стихли разговоры. Один из полицейских нырнул в фургон и через минуту появился с двумя прозрачными пластиковыми пакетами в руках. В каждом лежало по сапогу.

– Пожалуйста, вы только взгляните, мы потом оформим протокол.

Вчера вечером Герда натирала мягкую коричневую кожу водоотталкивающим обувным кремом и, конечно, не могла не узнать эти сапоги. Она даже вспомнила, как Софи рассказывала, что их купила для нее мама, привезла в Москву из Сиднея. Но сейчас это не имело никакого значения.

Прямо перед Гердой маячила физиономия Фрица Радела. Жидкие седые патлы трепал ветер. Мерзавец стоял вместе с полицейскими, пожарниками, экспертами, сотрудниками лаборатории и спокойно, нагло глядел на Герду. Но никто не обращал на него внимания, все здесь считали его честным человеком, добропорядочным гражданином.

– Герда, вы узнаете эти сапоги? Посмотрите внимательней, – повторил полицейский.

– Узнаю.

– Они принадлежали фрейлейн Лукьянофф?

– Принадлежат. И что с того? – Герда надменно вскинула подбородок. – Какое это имеет значение? Вы странные люди. Тратите время на всякую ерунду. Возитесь с этим несчастными сапогами, вместо того чтобы сию минуту задержать и допросить преступника.

– Герда, о чем вы? Успокойтесь.

– Я совершенно спокойна. А вот он нервничает, хотя со стороны это и незаметно. – Она схватила Радела за ворот куртки. – Он преследовал Софи, он постоянно крутился возле Микки, он приставал даже к Дмитрию, сыну Микки, отцу Софи, хотя Дмитрий приезжал сюда всего на десять дней. Что ему нужно, я не знаю. Но факт остается фактом. Вчера вечером он вместе с Софи вернулся из Мюнхена, а сегодня она пропала. Пожар только для отвода глаз и сапоги – тоже.

– А тело? – тихо спросил Дитрих.

– Не знаю! Софи жива, что бы вы тут мне ни говорили!

У Герды колотилось сердце, во рту пересохло. Все напрасно, никто ее не слышал, никто ей не верил. Она готова была предъявить свой главный аргумент, вытащить из-за пазухи и показать шапку Софи, рассказать, что нашла ее на берегу, в двух километрах отсюда, на старой заброшенной пристани. Лучшего места не придумаешь, чтобы незаметно причалить, погрузить на борт человека и отчалить, смыться, раствориться в холодном тумане Северного моря.

«Они смотрят на меня как на дуру, как на слабоумную. Может, они и правы. Но шапку я им не отдам. Отнимут, запечатают в пластик. Не отдам!»

Легким движением Радел отцепил ее руку от своей куртки, вздохнул, покачал головой, сказал одному из полицейских:

– Она не в себе. Шок сильный, это можно понять. Такое несчастье, подумать страшно. Бедняга Микки.

Дитрих взял Герду за плечи.

– Я провожу вас домой, вызову врача.

– Да, мне пора домой, – сказала Герда, – а вы все-таки потрудитесь проверить, где этот сукин сын Фриц Радел был сегодня утром, от восьми до десяти.

Она быстро пошла прочь, не оборачиваясь. Дитрих догнал ее у поворота.

– Хотите, я сам все скажу Микки?

– Что – все?

– Герда, не стоит обманывать себя и его. От этого только хуже. Тело опознать трудно, будет длительная экспертиза, но уже сейчас очевидно, что это молодая женщина. Рост, телосложение, все совпадает. Кроме Софи, никто не мог находиться в здании. Вы сами заявили, что утром она ушла в лабораторию. Вы опознали сапоги.

– Отстань ты от меня с этими несчастными сапогами! Софи жива.

– В таком случае где она?

– Не знаю! Ты полицейский, вот и ищи. Она жива, ясно?

– Почему вы так уверены, Герда?

– Интуиция.

– Почему вы набросились на Фрица Радела?

– Тебе же объяснили, я помешалась с горя. Я сумасшедшая старуха. Зачем слушать мой бред?

– Напрасно вы так, Герда. Никто не говорил этого.

– Отстань. Убирайся.

– Нет уж, провожу вас до дома.

Несколько минут шли молча. Герде пришлось опереться на руку Дитриха, тапочки сваливались, она спотыкалась.

– Вы думаете, это может быть похищение? – спросил Дитрих.

– Ничего я не думаю! Ты полицейский, ты умный, а я сумасшедшая старуха.

– Экспертизу будут проводить очень долго, нужен анализ ДНК и все такое. Софи иностранка, отправят запрос в Россию. Несколько месяцев на это уйдет.

– Вот именно!

– Лаборатория занималась самыми невинными вещами. Пищевые добавки, косметика. Ничего секретного, ничего противозаконного. И при чем здесь Фриц Радел? Если бы, допустим, он был причастен к похищению, он бы сразу скрылся.

– Конечно. И в таком случае к моим словам отнеслись бы хоть немного серьезней. Не знаю, можно ли тебе верить, Дитрих. Ты вырос у меня на глазах. Твои родители хорошие люди. Но Радел дружит с твоим начальством, он сумел всем тут заморочить голову.

– О чем вы? Я не понимаю.

– А не понимаешь, так молчи. Не вздумай ничего говорить Микки, ясно?

Они подошли к дому, поднялись на крыльцо и, когда открыли дверь, услышали возбужденный громкий голос:

– Софи! Герда! Наконец-то! – Микки встретил их в прихожей, он был в куртке, в кроссовках. – Только что ушел компьютерный мастер, мы так долго возились, оказывается, уже три часа дня, а вас все нет. Я собрался идти за вами. Привет, Дитрих. Где Софи? Неужели до сих пор допрашивают в полиции?

– Ее только начали допрашивать, продержат еще пару часов, она главный и единственный свидетель, а эти полицейские, они такие дотошные, – сказала Герда и больно сжала руку Дитриха.

– Неужели подозревают поджог? – спросил Микки.

– Они сами не знают. Бумажки, протоколы, тут распишись, там распишись, миллион глупых вопросов. Давайте-ка выпьем горячего чаю. Я продрогла насквозь, ноги промочила, не хватает еще простудиться.

Герда прошла в глубь дома, оставив Дитриха в прихожей, наедине с Микки. Полицейский помог старику снять куртку, разделся сам. Он боялся, что Микки спросит еще что-нибудь про Софи и придется врать, потому что правду сказать невозможно. Это все равно, что убить старика. Герда не смогла, он, Дитрих, тоже не сумеет. Пусть уж кто-нибудь другой, и не сейчас. Позже.

– На меня ворчит, а сама убежала в одних тапочках, – сказал Микки, – лабораторные животные все погибли?

Дитрих молча кивнул, сел в кресло, взял с журнального стола какую-то русскую книжку и принялся листать ее.

– Для Софи это настоящая катастрофа, – сказал Микки. – Надеюсь, ее ноутбук уцелел? Она ведь взяла его с собой. Ты не знаешь, она успела его вынести?

– Пока не известно. А что случилось с вашим компьютером?

– «Троян». Жуткая гадость. Пришлось рушить всю систему, потом загружать заново. Скажи, ты видел Софи? Говорил с ней? Дитрих, ты меня слышишь? Что ты прилип к этой книжке? Интересуешься Гражданской войной в России? Разве ты читаешь по-русски? Зачем тебе воспоминания барона Врангеля?

– Я не читаю по-русски, – мрачно пробормотал Дитрих, – здесь старые фотографии, я люблю рассматривать.

– Ты видел Софи? – повторил старик.

– Микки, дело в том, что…

Дитрих не успел ничего больше сказать. В гостиную влетела Герда. Она переоделась, натянула на ноги толстые шерстяные носки, шею обмотала шарфом.

– Микки, ваш компьютер пищит, надрывается, вам пришла почта, а вы тут сидите, изводите беднягу Дитриха глупыми вопросами. Идите скорее в кабинет, почта из Москвы, вы так ее ждали!

* * *

Москва – Гамбург 2007

Бессонная ночь и коньяк сделали свое дело. Зубов потерял из виду неприметного юношу в сером костюме. В последний раз он увидел его, когда проходил контроль перед посадкой. Хвост сидел на скамейке, натягивал на ноги синие бахилы. Рядом с ним молодая женщина разувала мальчика лет пяти. Все трое выглядели как семья, и Зубов подумал, что ошибся. Нет никакого хвоста. Нет и быть не может. После долгого общения с Агапкиным приступ паранойи – это нормально, пора бы уже привыкнуть.

В салоне бизнес-класса кроме Зубова было не больше семи пассажиров. Иван Анатольевич оказался один в первом ряду. Сумку бросил на соседнее сиденье, сел, пристегнулся, накрыл ноги пледом, закрыл глаза.

Самолет набирал высоту. Предстоящий развод сына волновал сейчас Зубова куда больше, чем какие-то мифические имхотепы. Иван Анатольевич думал о внучке. Она была главным человеком в его жизни, а видел он ее слишком редко. Если сын действительно разведется с женой, то рано или поздно у Дашеньки появится отчим. Получится чужая семья, и добиться встречи с внучкой станет почти невозможно.

Зубов прокручивал в голове разные варианты серьезного разговора с сыном, хотя отлично понимал, что никакие слова ничего не изменят. С этими печальными мыслями он заснул, надеясь проспать самое неприятное – посадку. У него был плохой вестибулярный аппарат, закладывало уши, тошнило. Однажды самолет чуть не грохнулся, именно при посадке. Что-то там заклинило, забарахлил двигатель, выпрыгнули кислородные маски. С тех пор прошло семь лет, Зубов летал часто, но никак не мог избавиться от страха.

Проснулся он от сильной болтанки и приступа головной боли. Самолет снижался. В Гамбурге выл ветер, валил мокрый снег. «Боинг» сделал несколько заходов, но из-за ветра не мог приземлиться. Минут сорок кружил над аэропортом, и все это время Иван Анатольевич сидел зажмурившись, вжавшись в спинку кресла, и пытался вспомнить какую-нибудь молитву, от начала до конца.

Глава одиннадцатая

Москва, 1918

Комбинация с Мирбахом и левоэсеровским мятежом была разыграна блестяще, закончилась полной победой, но Ильич переутомился. Он стал вялым, раздражительным, не мог спать, припадки следовали один за другим, происходили неожиданно, их с трудом удавалось скрывать от окружающих.

Вождь не доверял своим ближайшим соратникам. В его заботе об их здоровье было что-то приторное, непристойное. На заседании ЦК обсуждался геморрой товарища Карахана и воспаление простаты товарища Цурюпы. Политбюро утверждало молочную диету для товарища Рыкова.

Здоровье партийных товарищей Ильич называл «казенным имуществом», к болезням относился как к хищению на государственном уровне. Всех соратников он заставлял проходить медицинские осмотры, слушаться докторов, лечиться. Но резко обрывал разговоры о собственных недугах.

Соратники привыкли к постоянному присутствию Агапкина, перестали замечать его. В свои двадцать восемь Федор выглядел как восемнадцатилетний мальчишка. Никому в голову не приходило, что он настоящий квалифицированный врач, что мудрый вождь доверяет ему больше, чем опытным маститым профессорам, всегда готовым к услугам. Профессора не должны были знать о страшных припадках, о хронической бессоннице, о приступах головной боли. Они могли проболтаться скорее, чем вылечить.

– Эти важные господа только умеют, что пугать, поучать да прописывать всякую химическую дрянь, – говорил вождь, – ну их к черту.

Пожилые бездетные большевички, Надежда Константиновна и Мария Ильинична, прониклись к Федору материнской нежностью. Одним своим молчаливым присутствием он умел снижать накал семейных конфликтов. Мария Ильинична жаловалась ему на Надежду Константиновну. Та, в свою очередь, горько язвила по поводу «дорогого друга» Инессы.

Товарищ Арманд была тайной любовью вождя. Роман их начался давно, еще в эмиграции. Федор видел ее несколько раз. Удивительно красивая, утонченная голубоглазая шатенка, полуфранцуженка, полуирландка, мать пятерых детей, она виртуозно играла на фортепиано, свободно владела четырьмя языками. После переворота она получила должность председателя Совнархоза Московской губернии и стала сочинять нравоучительные повести для пролетарских женщин.

Верная соратница Надежда Константиновна старалась делать вид, будто вовсе не ревнует, с товарищем Арманд они хорошие подруги. Настоящие большевики выше мещанских предрассудков.

Федор умел слушать, сочувственно и молча. Умел утешить несколькими скупыми словами. Умел облегчить боль, не только физическую, но и душевную. Он сам не понимал, как и почему это у него получалось.

Однажды в рабочий кабинет заглянул щегольски одетый господин, нарком образования Анатолий Васильевич Луначарский. Ленин, наедине с Агапкиным, строчил очередное тайное послание в Питер. Нарком вошел без стука и картинно застыл в дверях, любуясь большой шарообразной головой. Вождь не сразу заметил Луначарского, так увлечен был посланием.

– У Владимира Ильича особенное, восхитительное строение черепа, – прошептал нарком, обращаясь к Агапкину, – вы видите эту мощь, эти скульптурные контуры, потрясающий купол лба, и заметьте, он светится. Физическое излучение света, неиссякаемая энергия величайшего в мире, можно сказать, вселенского интеллекта.

Купол вскинулся, короткопалая кисть прихлопнула записку, словно существовала опасность, что нарком подойдет к столу и попытается прочесть.

– Товарищ Луначарский! – выкрикнул вождь. – Я чрезвычайно польщен, однако архизанят! Идите к черту!

Федор вспомнил, что именно Луначарскому обязан своим присутствием здесь. Через Анатолия Васильевича, старинного своего приятеля, Мастеру удалось пробраться в большевистскую элиту. Барственный нарком, между прочим, был первым из новых правителей России, кто заинтересовался открытием Свешникова.

От Анатолия Васильевича разило коньячным перегаром. На щеках играл нездоровый румянец, глаза блестели. На окрик вождя нарком отреагировал комическим испугом, стал кланяться, приложил палец к губам и скрылся за дверью, но перед этим многозначительно взглянул на Агапкина.

– Что за подлая манера входить без стука! Он пьян, скотина, пьян среди бела дня, – раздраженно произнес вождь, когда дверь закрылась.

– Ну, может, употребил рюмочку перед обедом, для аппетита, – сказал Агапкин, пряча записку.

– Употребил. Нашли вы, Федор, словечко. Русский человек слишком уж добр. Нюня, рохля. Голова раскалывается. Сделайте-ка ваш чудодейственный массаж.

У Федора немели руки. Массажи, компрессы, успокоительные микстуры помогали все меньше. Никаких сильных лекарств вождь упорно не принимал, рвался вон из Кремля, из Москвы.

Наконец вместе с двумя своими дамами он переехал в Кунцево, на дачу. Федор сопровождал их.

На природе великий вождь превратился в скромного жизнерадостного дачника. Он спокойно засыпал и спал крепко. Утром под руководством Агапкина делал легкую гимнастику, бодро покряхтывал и хихикал, обливаясь до пояса прохладной водой, после завтрака отправлялся на долгие прогулки по лесу. Малина и первые грибы вызывали у него детский восторг.

Вечерами на веранде ставили самовар. Ильич макал в чай баранку, добродушно и не смешно шутил. Ни слова не говорилось о мятеже, об убийстве Мирбаха, о терроре, о войне и мировой революции, как будто ничего этого не было.

«А ведь правда не было ничего», – думал Федор.

Шестого июля какие-то пьяненькие матросы и солдаты бродили по Москве, грабили прохожих. В штаб восстания тянулись голодранцы, там было много бесплатной водки, раздавали баранки, консервы и сапоги. Там разоружили Дзержинского, когда он явился требовать выдачи убийцы германского посла. Председателя ЧК арестовали, подержали немного и сразу отпустили.

Один из главных персонажей, отчаянный юноша Блюмкин, исчез бесследно. После убийства ему и его товарищу, фотографу Андрееву, удалось выпрыгнуть в окно посольского особняка, перелезть через забор, сесть в поджидавший автомобиль. Охрана открыла стрельбу лишь после того, как автомобиль уехал.

Марию Спиридонову посадили под домашний арест, в удобную квартиру в Потешном дворце, и постоянно меняли охрану, поскольку неугомонной Афине удавалось успешно агитировать через дверь даже суровых латышских стрелков.

Дзержинский, освобожденный из-под ареста, сразу явился в Кремль и попросился в отставку. Перед отъездом на дачу просьбу эту Ильич удовлетворил, не выказав никаких эмоций. Ильича в тот момент более всего беспокоило состояние каминов в дачном доме, он требовал, чтобы трубы были хорошо прочищены, да еще интересовался, появились ли уже в окрестных лесах лисички, любимые его грибки, и если да, то хорошо бы добыть свежей сметаны. Когда доложили, что лисички есть, а со сметаной плохо, поскольку ни одной коровы в окрестных деревнях не осталось, он долго качал головой и повторял: безобразие, форменное безобразие!

Как будто забыл, по чьему приказу разорялись крестьянские хозяйства.

Казалось, он вообще обо всем забыл и безмятежно наслаждался уютной, спокойной, обывательской жизнью. Он для такой жизни был создан, любил ее, знал в ней толк. Ее он безжалостно уничтожал в России и планировал уничтожить во всем мире.

«Если планы его сбудутся, выйдет что-то вроде нашествия марсиан, как в фантастическом романе, – думал Федор, – землю завоюют странные инопланетные существа, которых даже нельзя назвать злодеями. Злодейство – человеческая черта. А тут нечто другое. Что же?»

Федор мучился этим вопросом и не находил ответа. Он замечал, что вождю вовсе не хочется в Москву. Ильич мог долго жить вот так, собирать грибы, попивать чай, шлепать комаров и, возможно, он совсем избавился бы от своих загадочных припадков, от головной боли, бессонницы, истерик.

Особенно уютно и спокойно бывало вечерами на веранде. Напившись чаю, Ильич в соломенном кресле читал Джека Лондона или дремал, уронив книгу на колени. Две верные соратницы, жена и сестра, обе некрасивые, рано постаревшие, сидели в качалках, занимались рукодельем. Одна штопала натянутый на деревянный гриб носок вождя, другая вязала себе кофту.

Ночные мотыльки летели на лампу, глухо бились о стекло. В круге света их гигантские черные тени метались по потолку.

Однажды в гости приехал старый товарищ вождя, интеллигентный большевик с маленькой внучкой. Ильич играл с пятилетней девочкой, рассматривал ее куклу.

– Что же она у тебя босая?

– Нет ботиночек, – вздохнула девочка, – вот сейчас лето, тепло. А как придет осень, боюсь, простудится, заболеет.

– Ничего. Что-нибудь придумаем.

Вождь, присев на корточки, долго рылся в сундуке, где были сложены подарки от благодарных трудящихся. Там, среди вышитых полотенец и рубашек, вязаных ковриков, бисерных кисетов, кружевных салфеток, он отыскал искусно сшитые крошечные кожаные сапожки. Они оказались впору кукле. Девочка прыгала, хлопала в ладоши, целовала вождя в бледные щеки. Дед ее прослезился в умилении.

В тот же день пришло известие от Чичерина. Германское правительство потребовало согласия Совета народных комиссаров на ввод в Москву вооруженного немецкого батальона для охраны посольства. Вождь не стал слушать до конца текст официальной ноты и приказал Чичерину ответить немцам категорическим отказом.

Вечер омрачился приступом головной боли. Ночь прошла без сна. Утром Ильич с семейством выехал в Кремль и опять принялся за свою работу. Диктовал резолюции, телеграммы, давал указания по телефону.

Цурюпе: «Я предлагаю заложников не взять, а назначить поименно! Нужен беспощадный военный поход на деревенскую буржуазию!»

Ведерникову: «Превосходный план массового движения с пулеметами за хлебом!»

Зиновьеву: «Надо поощрять энергию и массовидность террора!»

Раскалялись от звона телефонные аппараты, гудел и щелкал телетайп, склонялись над столами стенографистки, часами длились заседания, носились курьеры, латышские самокатчики. По грязной мрачной Москве мимо забитых продовольственных магазинов и бесконечных голодных очередей летели сверкающие автомобили из бывшего царского автопарка.

Ливенскому исполкому: «Повесить зачинщиков из кулаков!»

Пайкесу: «Расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая!»

Записки, которыми через Федора вождь обменивался в эти дни с Бокием, были короткими и непонятными.

Бокий: «Переговоры идут успешно, спешить не стоит. Можно добиться значительного увеличения суммы».

Ленин: «Прекратите переговоры! Вопрос будем решать кардинально! Немцы пойдут на Москву, освободят, используют против нас».

Бокий: «От Москвы до Урала далековато. Надо думать о будущем, о нашей международной репутации».

Ленин: «Плевать! Повизжат и затихнут. А мы от этой дряни избавимся раз и навсегда, чтобы ни у кого уж не осталось глупых иллюзий. Хорошая встряска нужна не только нашим врагам, но и многим нашим товарищам».

Бокий: «Согласен. Однако настоятельно прошу еще раз подумать, взвесить все „за“ и „против“, тут нельзя действовать сгоряча. Избавиться недолго, назад уж не вернешь. А деньги дают хорошие».

Ленин: «Дело не в деньгах, а принципе. Думать нечего. Решение принято».

Бокий: «Не считаю такое решение разумным и целесообразным, однако вижу, вы в нем непреклонны. Как в таком случае намереваетесь поступить с семьей, с детьми?»

Эту последнюю записку вождь Агапкину не вернул, разорвал в мелкие клочья, бросил в пепельницу, сам чиркнул спичкой и ничего не ответил Глебу Ивановичу. Вызвал Свердлова и долго беседовал с ним наедине – о чем, неизвестно. Ночью была отправлена короткая телеграмма в Екатеринбург: «Пора закрывать вопрос».

Утром на очередном заседании Совнаркома обсуждался декрет об изъятии у населения швейных машинок и текстиля. Потом, в кабинете, вождь распекал наркома Луначарского – почему до сих пор в Москве не снесены памятники царям и их прислужникам, почему не воздвигнуты вместо них памятники великим борцам за дело мировой революции?

«В Екатеринбурге царская семья под арестом, – думал Федор, – еще недавно заявляли об открытом всенародном суде над бывшим царем. Кажется, Бокию удалось договориться, чтобы отпустили за выкуп кое-кого из великих князей. Но только не царя. Тут у вождя личные счеты и личная ненависть».

Ранним утром, пока вождь еще не поднялся с постели, Федор проводил обычный осмотр. Ильич плохо спал, однако чувствовал себя вполне бодрым. Сердце стучало спокойно, все реакции в норме. Как всегда, проблемы с желудком и кишечником. Из лекарств Ленин аккуратно и охотно принимал только слабительное, и дозы приходилось увеличивать.

Живот твердый, слегка вздутый. Язык подернут сероватым налетом.

Осматривая широкую, сизо-розовую, с кислым запашком пасть, Федор заметил, что выпала пломба из нижнего коренного зуба.

– Владимир Ильич, вам нужно к дантисту.

– Зачем? Ничего не болит.

– Пломба выпала, лучше сразу поставить.

– Да? – Вождь нахмурился, исследовал кончиком языка каждый свой зуб. – Вот, есть дырка, я чувствую. Не будем откладывать, заделаем прямо сегодня, а то разболится в самый неподходящий момент.

Ленин пребывал в благодушном настроении, позавтракал с аппетитом, среди уймы дневных дел выкроил полтора часа на посещение дантиста. Вечером председательствовал на очередном заседании Совнаркома. Присутствовали Семашко, Бонч, Троцкий, Рыков, Ногин, Склянский, Чичерин, Карахан.

После вялого обсуждения нескольких рутинных вопросов вождь предоставил слово товарищу Свердлову. Яков Михайлович, как всегда романтически печальный, аккуратно причесанный, надушенный, поправил пенсне, достал бумаги. В тишине зазвучал его сочный глубокий баритон:

– По постановлению Екатеринбургского областного Совета в ночь с 16 на 17 июля, ввиду раскрытия ЧК большого белогвардейского заговора, имевшего целью похищение бывшего царя и его семьи, расстрелян Николай Романов. Семья его эвакуирована в надежное место.

Свердлов не сказал больше ни слова. Ленин, выдержав недолгую паузу, оглядел зал и спросил:

– Есть вопросы к товарищу Свердлову?

Вопросов ни у кого не было. Перешли к проблеме организации государственной статистики, далее обсудили проект декрета о монополии на ткани. Заседание прошло в спокойном рабочем режиме.

* * *

Северное море, 2007

Когда в вену вошла игла, а ноздри почувствовали омерзительное дыхание Фрица Радела, Соне показалось, что она умирает. Последнее, что она увидела, было лицо покойного папы. Папа смотрел на нее сквозь влажное серое облако и повторял: «Не надо, Сонечка, пожалуйста, не надо!» Она даже как будто спросила, что именно не надо, но он не ответил.

Впрочем, вопрос был глупый и не нужный. И он, и она отлично понимали, о чем речь. Папа просил ее не умирать, просил так, словно это от нее зависело.

Облако сгустилось, почернело, папа исчез, исчезло вообще все. Видимо, мастерица Гудрун вколола ей какое-то очень сильное снотворное. Процедура похищения была настолько мерзкой и унизительной, что Соня вовсе не сожалела о той части событий, которая выпала из памяти.

Открыв глаза, она увидела прямо перед собой круглое окошко, за которым плескалась вода.

Она не знала, сколько проспала, час или сутки. Наручные часы показывали половину девятого, неизвестно, утра или вечера. К тому же они остановились. Голова гудела, страшно хотелось пить. Она была одна в маленькой, чистой, уютной каюте. Лежала одетая, в джинсах и свитере, на узкой, припаянной к стене койке, поверх мягкого клетчатого пледа. Возле овальной двери на вешалке висела ее куртка. На стуле возле крошечного столика Соня нашла свою сумку, а под койкой – теплые пушистые тапочки.

На столике стояла литровая бутылка минеральной воды. Соня открыла ее и, не отрываясь, выпила больше половины.

Овальная дверь была заперта снаружи. Еще одна дверь, в углу, оказалась открытой. За ней Соня обнаружила туалет, раковину и маленькую душевую кабинку.

На полке у раковины нашлось все необходимое – мыльце, зубная щетка, паста, шампунь. На глянцевых бело-голубых упаковках было написано по-английски: «Отель “Эдем”, Снэйк-сити, Эпл-стрит, 13». Факс, телефон, адрес электронной почты.

Из зеркала на Соню смотрело удивительно спокойное, красивое лицо. Что-то неуловимо изменилось. Черты заострились, стали тоньше, резче. Кожа заметно побелела и слегка натянулась. Губы, обычно суховатые, бледные, припухли и покраснели. Серо-голубые глаза казались больше, темней.

Лицо в зеркале пугало и завораживало. Оно было чужим, его как будто откорректировали, пригладили, как фотографию в компьютерном «фотошопе». В глазах ни страха, ни растерянности. Ничего. После долгого сна они даже не припухли, не покраснели. Радужка стала сапфирово-синей, с лиловым отливом. Соня на всякий случай проверила, нет ли на глазах цветных контактных линз.

«Нечто вроде галлюцинации, – решила Соня, – побочный эффект наркотика, который вколола мне мастерица Гудрун. Надо принять душ, тогда я окончательно проснусь».

Маленькая дверь запиралась на задвижку. Сквозь шум воды Соне показалось, что кто-то вошел в каюту. Она быстро закрутила краны, прислушалась. Да, кто-то был в каюте. В тишине из-за двери доносился легкий скрип, стеклянное постукивание.

Соня опять включила воду, вымылась, вытерлась, стала натягивать джинсы и долго не могла попасть ногой в штанину. Руки дрожали.

Прежде чем открыть дверь и выйти, она несколько секунд прислушивалась. Но ничего, кроме тихого, мерного плеска воды и далеких криков чаек, не услышала. Тот, кто заходил, уже ушел? Или сидит, ждет?

Сердце прыгало у горла. Во рту пересохло, хотелось забиться в угол, накрыться с головой большим махровым полотенцем и убедить себя, что спряталась надежно.

– Тихо, тихо, не сходи с ума, – прошептала Соня.

Взгляд ее опять уперся в зеркало.

– В чем, собственно, дело? Я отлично себя чувствую и потрясающе выгляжу. Жаль, меня сейчас никто не видит.

– Чему ты радуешься? Ты понимаешь, что вляпалась в какую-то чудовищную фантастическую историю?

Соня беседовала с собственным отражением. Шепот щекотал губы. Из зеркала победно улыбалось все то же лицо, красивое, гладкое, те же холодные сапфировые глаза.

Десять лет назад, на третьем курсе биофака МГУ, молодой человек, с которым завязывалось нечто вроде легкого романа, угостил Соню настойкой каких-то ароматных индийских травок. Настойка добавлялась в вермут. После двух маленьких рюмок удивительным образом поменялись все ощущения. Совсем иначе зазвучала музыка. Казалось, ее слышишь не ушами, а кожей, каждой клеткой. Зашевелились и запахли цветы на обоях. На стене висела чеканка, профиль Нефертити. Египетская царица медленно повернула медную голову. Деревянная резная шкатулка на серванте подняла крышку, как будто открыла рот и хотела поздороваться.

Тогда, под действием наркотика, в зеркале Соня увидела сказочно красивую, загадочную девушку с огромными сапфировыми глазами. Это была вроде бы она, однако и не она вовсе, какое-то из ее перевоплощений, прежних или будущих. О молодом человеке в тот момент Соня совершенно позабыла, так полна была собой. И он забыл о Соне, лежал на ковре, раскинув руки, смотрел в потолок, не моргая, и бормотал что-то.

Действие волшебной травки завершилось неудержимой рвотой. Всю ночь прыгала температура, бросало из жара в холод. Организм как будто кричал: не надо! Не хочу!

Никогда больше Соня наркотиков не пробовала, почти забыла ту историю и вот сейчас, глядя в зеркало, вдруг вспомнила. Да, именно такое было у нее лицо или казалось таким. Сапфировые глаза, красные вспухшие губы. Правда, предметы в маленькой каюте не оживали, не было ни тошноты, ни температуры. Только прохладное приятное спокойствие и желание бесконечно любоваться своим загадочным надменным отражением.

В каюте никого не было, однако на столике стоял поднос. Горячий фарфоровый кофейник, запотевший хрустальный стакан с ледяным апельсиновым соком, булочка из серой муки, масло, брусничный джем, тонкие ломтики сыра, большое зеленое яблоко. Присев на кровать, Соня долго смотрела на все это, потом не выдержала и стала есть.

Сок был свежий, кофе крепкий, с привкусом кардамона. Булочка теплая, с хрустящей корочкой. Вообще все было удивительно вкусно.

– Это, наверное, потому, что я вернулась с того света, – сказала себе Соня.

Покончив с завтраком, она заглянула в свою сумку. Все, что она положила туда утром, собираясь в лабораторию, было на месте. Косметичка, щетка для волос, упаковка бумажных носовых платков, ручка, маленький ежедневник, зажигалка, пачка сигарет, толстая ветхая тетрадь в серой обложке. В последний момент она решила взять с собой незаконченный роман неизвестного автора, думала, что почитает в лаборатории, во время обеденного перерыва.

В отдельном внутреннем кармане спокойно спал маленький плюшевый медвежонок, подарок Ивана Анатольевича Зубова. Он был для Сони талисманом, она не расставалась с ним. Дед придумал для него имя – Ося.

Да, кажется, все было на месте. Не удалось найти телефон и бумажник.

«В самом деле, зачем мне теперь деньги и кредитка? Вряд ли здесь, в открытом море, есть магазины и банкоматы. И сеть, конечно, не ловится».

Соня закурила. Стряхнула пепел в баночку из-под джема. Раскрыла серую тетрадь.

«На платформе горели фонари, но все равно было темно. Моя спутница сошла вместе со мной, мне пришлось подать ей руку, когда она спускалась с высокой вагонной ступеньки. Сквозь тонкую перчатку я почувствовал, что рука у нее холодная и твердая как камень.

Как только мы оказались на платформе, раздался свисток, поезд тронулся. Никто, кроме нас двоих, в этом городе не вышел. Даму встречал маленький, необыкновенно толстый шофер. Кожаные галифе обтягивали его зад и ляжки и выглядели на нем как купальное трико. Высокие сапоги отражали фонарный свет. Козырек кепи скрывал его лицо.

– Вечер добрый, драгоценная моя госпожа, роскошная нынче погодка, надеюсь, путешествие доставило вам немало приятных минут. Изумительные пейзажи, неведомые города, романтические встречи. У нас все по-прежнему. Его превосходительство проиграл его высокопревосходительству три партии в городки.

Толстяк произнес это мелодичным тенором. Дама ничего не ответила, только слегка кивнула. Он подхватил ее чемодан и стал зачем-то свободной левой рукой вырывать у меня мой саквояж.

Я возмутился, вцепился в ручку саквояжа.

– Позвольте, что вы делаете?

Толстяк оказался удивительно сильным и саквояж отнял.

– Не пугайтесь, – обратилась ко мне дама. – Густав знает, что делает. Вас тут никто не встречает, мы отвезем вас.

– Благодарю, это очень любезно, однако меня должны встретить. На площади, перед зданием вокзала, ждет автомобиль.

– Прекрасно. В таком случае Густав поднесет ваш багаж к автомобилю, и мы попрощаемся. Если вы тревожитесь за ваши слитки, то напрасно. Тут прислуга бескорыстна и кристально честна.

Между тем жирный Густав поразительно скоро удалялся от нас, он не шел, а летел, подпрыгивал, как мяч, иногда даже зависал в воздухе на несколько мгновений, вместе с чемоданом и саквояжем, свободно перебирая своими коротенькими лаковыми ножками.

Она не могла знать про слитки. Мешочек с золотом лежал в саквояже, я отлично помнил, что ни разу не открывал его в поезде.

– Остановите его, прошу вас, – сказал я даме, – пусть он вернет мой саквояж, мне надо зайти в здание вокзала.

– Зачем?

– Выпить лимонаду, купить газету. Да мало ли зачем?

– Что ж, извольте, – она почему-то рассмеялась и тихо свистнула, словно подзывала собаку.

Густав несколько раз повернулся в воздухе вокруг своей оси, подлетел к нам и отдал мне саквояж. Не оглядываясь, я быстро подошел к центральному входу, тронул массивную дверь. Она была заперта. Тут я заметил, что в окнах старинного здания совершенно темно. Стекла отражают фонарный свет.

Две боковые двери тоже оказались запертыми. На одной висел гигантский амбарный замок.

Мои наручные часы остановились еще в поезде, и я не сумел их завести. По моим расчетам, сейчас должно быть около полуночи. На фасаде вокзального здания, под крышей, светился огромный циферблат. Я уставился на него и не сразу понял, почему не могу определить время. Стрелок не было. Оглядевшись, я обнаружил, что платформа совершенно, стерильно пуста. Дама и толстяк-шофер тоже исчезли. Делать нечего, оставалось выйти на площадь.

Там, за вокзальным зданием, было светло от фонарного света, почти как днем. Я разглядел нечто вроде цветочной клумбы, обнесенной узорчатой оградкой. В центре возвышалась гигантская статуя какого-то средневекового рыцаря в латах. Он стоял, одной рукой опираясь на меч, другая рука была торжественно вытянута вперед и вверх, словно рыцарь благословлял здание вокзала, полотно железной дороги и темноту, которая простиралась за полотном.

По обеим сторонам клумбы стояли автомобили. Большой черный «мерседес» и маленький серый «Форд» с открытым верхом. Именно такой «Форд» должен был встречать меня. Я облегченно вздохнул, снял шляпу, вытер вспотевший лоб.

Шофер дремал, уронив голову на руль. Я бросил свой саквояж на заднее сидение и произнес бодрым громким голосом.

– Добрый вечер, я тот самый Джозеф, которого вы ждете.

Шофер ничего не ответил, не шелохнулся.

– Видите, я оказалась права. Никто вас тут не встречает, – послышался за моей спиной голос дамы.

Она и толстяк Густав стояли рядом. Я не заметил, как они подошли. Я смотрел, не отрываясь на своего шофера, на рукоять ножа, торчавшую из затылочной ямки. Шея была залита кровью, темные капли стекали за шиворот, медленно падали на кожаное сиденье. В тишине звук казался странно громким. Шлеп. Шлеп. Как будто подтекает кран умывальника бессонной ночью в дешевом гостиничном номере.

– Его убили только что, – просипел я, – что же мы стоим? Надо вызвать доктора, полицию! Где тут телефон?

– Не тревожьтесь, о нем позаботятся городские службы, – сказала дама и взяла меня за локоть, – пойдемте, пойдемте, мой милый. Не надо смотреть. Зрелище не из приятных, особливо перед сном, согласитесь.

Густав сзади нежно обнял меня за талию, я слишком поздно заметил, как мой верный «глок» перекочевал в его карман. Густав успел удалиться на приличное расстояние, обежал автомобиль, высоко подпрыгнул и забрал с заднего сиденья мой саквояж.

– Марта, любимая кошечка нашей красавицы, госпожи супруги его высокопревосходительства, подарила нам счастье в виде трех прелестных котяток. Ой, такие халесинькие-халесинькие, пусистенькие-пусистенькие, с розовыми носиками, – пропел он и отправил воздушный поцелуй куда-то во мрак, в глубину пустынных улиц.

Глава двенадцатая

Москва, 1918

Заместитель наркома здравоохранения Петя Степаненко на этот раз явился в лазарет ранним утром, зашел прямо в ординаторскую, один без охраны. Михаил Владимирович не ожидал его увидеть. До конца дежурства осталось еще два часа.

– Езжай-ка с ним, папочка, он хотя бы приличным завтраком тебя накормит, – шепнула на ухо Таня.

Петя явно не выспался, был в дурном расположении духа, лицо его припухло, заплывшие глазки бегали, прятались от прямого взгляда.

– Опять к товарищу Кудиярову? – спросил профессор.

– Как вы догадались? – зло усмехнулся Петя.

Никогда еще Михаил Владимирович не видел бывшего студента таким смурным.

– Петя, вы здоровы? – спросил он на всякий случай.

– Спасибо. Здоров. Спал мало, к тому же не успел позавтракать.

В автомобиле никого, кроме шофера, не было. Как и в прошлый раз, Петя повез профессора сначала на Воздвиженку, в бывший «Гавр». Прислуживал тот же лакей с бакенбардами. Яичница с ветчиной, опять красная икра, масло, свежий ситник.

– Петя, откуда столько икры?

– Из царских еще запасов, вот, доедаем. Да вы мажьте гуще, не смущайтесь, профессор, икра отличная.

Гадкая мыслишка, что еда ворованная, довольно сильно портила аппетит. Но голод оказался сильнее.

От запаха настоящего бразильского кофе у профессора закружилась голова. На десерт официант принес вазочку с шоколадными конфетами.

«Нет, – жестко сказал себе Михаил Владимирович, – нет, ни за что на свете!»

Заместитель наркома после сытного завтрака размяк, порозовел, вальяжно раскинулся, закурил, прихлебнув кофе, вытянул руку с тонкой чашкой и задумчиво произнес:

– Хороший саксонский фарфор всегда напоминает мне Цюрих. Именно там, в эмиграции, я стал настоящим революционером. Кафе, фокстрот, разврат, самодовольство, эгоизм и пошлость руководящих классов меня глубоко возмущали, болью и гневом пронзали мне сердце.

Михаил Владимирович не слушал его. Он не мог оторвать взгляд от шоколада. В саквояже у него лежала пустая жестянка из-под порошков. Если протереть ее салфеткой, можно положить туда хотя бы три конфетки. Или, пожалуй, четыре. Ничего страшного, если Миша съест конфетку. Считается, что детям до полутора лет шоколад вреден. Ерунда. От одной штучки никакого диатеза не будет. К тому же он шоколада никогда в жизни не пробовал.

– Меня возмущало угнетение рабочего класса сытыми скотообразными людьми, которые далеко не являлись духовно развитыми особями, истинным цветом интеллигенции, – продолжал рассуждать Петя. – По большей части они представляли узколобых упитанных эгоистов, развращенных, лишенных идеалов, тупо стремящихся к карьере, к богатству.

«Да что я мучаюсь, в самом деле?» – разозлился профессор.

Он достал из саквояжа жестянку, тщательно протер ее изнутри ресторанной салфеткой и положил туда четыре конфеты. Петя никакого внимания на это не обратил.

– Настоящий переворот в моей душе случился после того, как я прочитал книгу Ильича «Что делать?». Это великая книга, там даны ответы на все вопросы, мучившие передовых мыслящих людей многие годы. Это катехизис революционера. – Петя допил кофе, загасил папиросу. – Вам, профессор, не мешало бы ознакомиться, авось пригодится.

– Да, непременно, – кивнул Михаил Владимирович и без всякого стеснения положил в жестянку еще три конфеты.

– В следующий раз я, пожалуй, подарю вам экземпляр. Почитаете, подумаете. Пора уж вам определиться. Атмосфера накаляется с каждым днем. Я не хотел огорчать вас, однако согласно марксистской теории количество непременно переходит в качество. Дворянское происхождение, генеральский чин, – Петя стал загибать пухлые пальцы, – опять же, зять воюет у Деникина.

– Погодите, Петя, я не совсем понимаю. Количество чего?

– Да вот, извольте ознакомиться. – Петя достал из портфеля несколько мятых, грязноватых листочков, исписанных чернильным карандашом, крупным корявым почерком.

«Считаю своим долгом сообщить, что гр. Свешников М.В., бывший царский генерал, видный профессор, скрывается в должности рядового хирурга, очевидно с целью. Вышеозначенный гр. Свешников внешне лоялен, но, в сущности, крайне вреден и политически подозрителен».

Михаил Владимирович вернул листочки Пете, покачал головой.

– Да, я вижу, дело принимает серьезный оборот. Это товарищ Добрюха писал, я хорошо знаю его почерк. Он подвизается у нас в лазарете по хозяйственной части. Видимо, новый главный врач товарищ Смирнов сам не решился, поручил Добрюхе, но и тот оказался не лыком шит, подпись свою не поставил. Храбрецы, нечего сказать. А что, Петя, если я прочитаю великую книгу «Что делать?», это как-то облегчит мою участь?

– Не время для шуток, Михаил Владимирович. У нас с вами серьезный разговор.

– То есть вот эти грязненькие бумажки – это действительно серьезно? Меня арестуют? Поставят к стенке из-за них?

– Нет, что вы. – Петя смутился и помотал головой. – Вы совсем не так меня поняли. Я не хочу вас пугать, я пробую докричаться до вас, достучаться, а вы никак не слышите. Бумажки я показал вам лишь для того, чтобы вы не питали иллюзий, будто можно спрятаться, отсидеться, будто скромная должность в лазарете нечто вроде нейтральной территории. Нет, Михаил Владимирович, все совсем наоборот. Чем глубже вы нырнете, тем трудней вам будет скрыться. На грязном дне жизни, среди уголовного быдла, вы не станете черным туземцем, даже если с ног до головы обмажетесь ваксой. Они будут ненавидеть вас, следить за каждым вашим шагом. Вы не соизволили прочитать эти бумажки от начала до конца, вы побрезговали, и напрасно. Там довольно подробно изложена история загадочного исцеления некоей безнадежно больной буржуйки по фамилии Миллер.

«Он вовсе не так глуп, как мне казалось, – подумал Михаил Владимирович, – однако он блефует. Смирнов и Добрюха еще не появились в лазарете, когда я лечил Лидию Петровну».

– Знаете, Петя, в наше странное время малейшее улучшение состояния здоровья можно считать чудом. Лечить больных давно уж нечем, разве что молитвой.

– Или вашим таинственным эликсиром.

– А что, это неплохая идея. Спасибо, Петя. Я подумаю.

– Михаил Владимирович, я видел ее. Мой хороший приятель оформлял ей и ее внучке разрешение на выезд в Германию. Он даже заподозрил, что она дала фальшивые документы, поскольку паспортный возраст Миллер Лидии Петровны никак не соответствовал ее внешнему облику. Но было ходатайство из германского посольства, и решили не устраивать никаких дополнительных проверок. Ее отпустили вместе с маленькой внучкой. Я всерьез задумался над этой историей после того, как мне доложили, что вы провожали их на Брестском вокзале. Оставалось только навести справки в лазарете. Там я узнал, что госпожа Миллер умирала от старческих болезней. А потом вдруг ожила и помолодела лет на двадцать. Что вы скажете на это, профессор?

– Ох, Петя, Петя, что бы я вам сейчас ни сказал, вы не поверите. Вам хочется верить в чудо, и это страстное желание сильнее здравого смысла.

– Мне прежде всего хочется услышать от вас правду.

– Ну, так извольте. Лидия Петровна Миллер поступила ко мне в крайне тяжелом, кризисном состоянии. Она много лет страдала гипертонией, диабетом, из-за нарушения обмена веществ была весьма полной. Они с Ксюшей жили впроголодь, Лидия Петровна отдавала внучке последние крохи, и в результате многодневный период перед кризисом оказался для Лидии Петровны чем-то вроде курса лечебного голодания. Случаи, когда длительный голод излечивает тяжелые недуги, в том числе диабет, науке давно известны. Обязательно бывает кризис, после коего больной либо погибает, либо выздоравливает. Лидия Петровна справилась, организм оказался удивительно сильным. В результате она скинула около тридцати фунтов лишнего веса и, естественно, стала выглядеть моложе.

– Да, получается весьма складно, – кивнул Петя, – я кое-что читал о целительных свойствах голода, это, кажется, индийские йоги изобрели?

– Петя, голод никто не изобретал. Просто люди в разных веках, в разных странах слишком часто имели возможность изучить, как он действует на организм. В большинстве случаев голод убивает, медленно и мучительно, однако бывают исключения.

– Стало быть, вы утверждаете, что эликсир не применяли?

– Нет, Петя. Не применял.

– Никогда?

Михаил Владимирович тяжело вздохнул и взял папиросу.

– У нас какой-то беспредметный разговор. Я занимался опытами на досуге, ковырялся в крысиных мозгах. Иногда получались неожиданные результаты.

– Профессор, дорогой мой, – Петя чиркнул спичкой и дал ему прикурить, – эту песню я слышал много раз. Может, хватит валять дурака? Вы же ученый, исследователь. У вас руки чешутся, чтобы продолжить опыты.

– Я бы рад продолжить, но теперь у меня такой возможности нет. – Михаил Владимирович спокойно выдержал пристальный взгляд блестящих Петиных глаз. – Я, кажется, говорил вам. Ко мне подселили бравого комиссара, ему пришла охота пострелять крыс из своего револьвера. В результате лаборатория разгромлена, животные погибли, все склянки побиты, все до одной.

– Все до одной, – задумчиво повторил Петя, – я помню, вы говорили. Это, кажется, было в июне.

– Да. Числа двадцатого.

– И препарата у вас не осталось. Ну а что же, в таком случае, произошло вот с этим пожилым господином?

Заместитель наркома, как фокусник, извлек откуда-то из рукава несколько фотографий и веером разложил их на столе.

Спасительный старик был запечатлен в разных ракурсах, в разной одежде, с бородой и без бороды. В темной косоворотке, в мятом пиджаке и в картузе. В щегольской белой черкеске и папахе.

– Пищик Василий Кондратьевич, 1850 года рождения, донской есаул, злейший враг советской власти, – тихо прокомментировал Петя, – надеюсь, вы не станете уверять меня, что впервые видите этого человека?

Снимки явно были сделаны до ранения. После возвращения с того света старик сильно изменился, и вряд ли теперь можно было узнать его.

– Конечно, стану. Я действительно впервые вижу этого человека.

– Все, довольно. – Петя резко поднялся, вытащил из кармана изящную золотую луковку часов. – Пора ехать. Товарищ Кудияров ждет. Следующую часть беседы я вести не уполномочен.

* * *

Зюльт, 2007

Михаил Павлович Данилов поднялся по лестнице в свой кабинет, сел за компьютер. Мастер провозился с проклятым «Трояном» несколько часов. Все это время Данилов страшно нервничал из-за пожара. Герда не возвращалась. Мысль о том, что с Соней может случиться что-то плохое, не приходила ему в голову. Даже тень подобной мысли могла остановить его сердце.

Проводив компьютерного вирусолога, Михаил Павлович, вместо того чтобы сразу вернуться в кабинет, открыть почту и прочитать наконец ночное послание от Агапкина, стал быстро одеваться. Он больше не мог сидеть дома. Но тут вернулась Герда вместе с Дитрихом и объяснила, что Соню допрашивают в полиции.

Собственно, так он и думал. Дотошность и занудство немецких полицейских граничат с абсурдом. Больше всего Микки беспокоило, что Соня так долго торчит там, в полиции, отвечает на глупые вопросы, подписывает бесконечные бумажки, вместо того чтобы прийти домой и нормально поесть. В глубине души он был даже рад, что сгорела лаборатория. Она отнимала у него внучку. Теперь какое-то время Соне придется сидеть дома. Они поговорят наконец спокойно, без спешки. Ему столько надо рассказать ей, а все нет времени. Конечно, жаль подопытных животных. Вряд ли их удалось спасти. Для ученого это настоящая беда, когда погибают подопытные животные. Приходится все начинать сначала.

Самым первым воспоминанием Миши Данилова была героическая смерть белого крыса Григория Третьего в июне восемнадцатого в Москве. Сумасшедший комиссар, которого подселили в профессорскую квартиру на Второй Тверской, расстрелял из револьвера лабораторию. Миша смутно помнил осколки стекла и тушки животных на полу, человека в полосатой тельняшке и голубых кальсонах, совершенно лысого, с желтыми бешеными глазами, белокурую женщину в чем-то черно-красном и ее странный, захлебывающийся смех.

Впрочем, вряд ли это было его личное воспоминание. Мише тогда и года не исполнилось. Мама и дед столько раз рассказывали ему эту историю, что сама собой в голове сложилась ясная картина.

Григория Третьего похоронили в шляпной коробке во дворе. Мало того, что белый крыс прожил почти три крысиных века, он еще умудрился спасти деда. Сумасшедший комиссар, перестреляв животных, направил дуло на профессора. Крыс подскочил и вцепился комиссару в кальсоны. Пуля, предназначенная деду, убила зверька. Это была последняя пуля в барабане.

Миша знал совершенно точно, что во время похорон крыса находился в комнате няни и ел манную кашу. Однако он ясно видел пустой грязный двор, деда с дворницкой лопатой, маму в старом гимназическом платье, со шляпной коробкой в руках.

Дед долго переживал гибель своих крыс, и прежде всего Григория. Соня тоже будет переживать. Но ничего, начнет опыты сначала, иногда это бывает даже полезно.

Комбинация клавиш для входа в почту после перезагрузки компьютера изменилась. Михаилу Павловичу пришлось довольно долго возиться. Ему не терпелось прочитать послание от Агапкина. Там, безусловно, содержалась какая-то важная информация.

«Надо было сразу посмотреть, при вирусологе, – раздраженно думал Данилов, убирая одну за другой непрошенные рекламные заставки, – где же Соня? Если она не вернется через пять минут, я пойду в эту чертову полицию, потребую, чтобы ее отпустили домой. Нет, я совершенно не волнуюсь, я спокоен, просто уже пора обедать».

Михаил Павлович прожил на свете девяносто лет. Он привык существовать под чужой личиной и скрывать свои чувства даже от самого себя. Он родился в Москве двадцать девятого октября 1917 года, то есть был ровесником того кошмара, который случился на его родине и продолжался более семидесяти лет.

Он покинул Россию пятилетним ребенком, жил в Германии, в Англии, во Франции, в Америке, потом опять в Германии, но только Россию любил и считал своей родиной. Он был русский, но долго носил чужое немецкое имя Эрнст фон Крафт. Имя это одолжил ему профессор органической химии, преподаватель медицинского факультета Берлинского университета Райнхард фон Крафт, близкий друг деда.

С восемнадцати лет Михаил Павлович работал на английскую военную разведку. Он ненавидел нацизм, но служил в СС. Он ненавидел коммунистов и Сталина, но с тридцать восьмого года и всю войну, до сорок пятого, сотрудничал с советской военной разведкой.

Его завербовала студентка филологического факультета Московского университета Вера Лукьянова. Он вместе с группой молодых летчиков Люфтваффе приехал совершенствовать летное мастерство на секретной учебной базе в Тушино.

Вера Лукьянова работала переводчицей при немецких летчиках. Он влюбился в нее без памяти, он потерял голову. Вера тоже его любила, он до сих пор верил в это.

Два месяца смертельного риска и невероятного, заоблачного счастья. Тайные свидания, по всем законам шпионской конспирации. О том, что она была тогда младшим лейтенантом НКВД, он знал с первой их встречи. О том, что он Миша Данилов, а не Эрнст фон Крафт, она не узнала никогда.

В августе тридцать девятого Вера родила мальчика. В Москве подписывался знаменитый пакт. Унтерштурмфюрер СС фон Крафт был в составе охраны делегации Риббентропа. Он видел своего новорожденного сына. Он придумывал немыслимые планы – бежать с Верой и ребенком в Америку, в Австралию, в Новую Зеландию.

Сохранилось несколько фотографий. Унтерштурмфюрер СС фон Крафт, младший лейтенант НКВД Лукьянова. Их новорожденный сын Дмитрий.

В последний раз, с ребенком, снимал их майор НКВД Федор Федорович Агапкин, в подмосковном лесу, вдали от посторонних глаз.

Вера дала сыну свою фамилию и говорила всем, кому это было интересно, что отец ее ребенка – сосед по коммуналке, летчик, комсомолец, авиахимовец. Выяснить правду было невозможно. Авиахимовец сгорел в самолете за три месяца до рождения Дмитрия. Вся коммунальная квартира и весь двор знали, что летчик давно потерял из-за Веры голову. Его звали Николай, и в метрике мальчика было написано: «Лукьянов Дмитрий Николаевич».

Младший лейтенант Лукьянова погибла в сорок втором, когда ребенку было два с половиной года. Ее забросили во вражеский тыл, в Белоруссию, она работала машинисткой в немецкой комендатуре в Гродно. Гестапо арестовало партизанского связного. Он выдал Веру. Ее пытали и повесили.

Посмертно ей было присвоено звание Героя Советского Союза, ее именем назывались улицы, пионерские дружины. Ее сына растила бабушка.

Многие годы Федор Федорович Агапкин оставался единственной ниточкой, которая связывала Михаила Павловича Данилова с родиной, с Дмитрием, с внучкой Соней. Связь получалась односторонняя. Данилов знал почти все о сыне, о внучке. Они понятия не имели, что он существует на свете. Для Агапкина связь эта была смертельно опасна, однако он не рвал ее.

Он ни разу не предал, не соврал и всегда выполнял свои обещания.

В октябре 1917-го ассистент профессора Свешникова Федор Агапкин был первым, кто взял на руки новорожденного Мишу. Он принял роды у Тани, когда в Москве шли бои и стены дома на Второй Тверской тряслись от канонады. В июле восемнадцатого чекист Агапкин убрал из квартиры профессора сумасшедшего комиссара и на короткое время сумел обеспечить семье спокойное существование, насколько это было возможно летом 1918 года.

Зимой 1922-го Федор Федорович тайно вывез маленького Мишу с мамой и Андрюшей в Петроград и устроил им побег из коммунистической России через Финский залив. Наверное, он спас им жизнь. Во всяком случае, Тане. Ей никак нельзя было оставаться в России.

Агапкин обещал, что Данилов когда-нибудь встретится с сыном и с внучкой. Они встретились.

Только что он написал:

«Почему молчишь? Что у вас происходит? Где Соня?»

У Михаила Павловича задрожали руки, он долго не мог попасть мышкой на нужный значок, на закрытый конвертик вчерашнего послания. Он уже хотел позвать Герду, Дитриха, чтобы помогли. Но конвертик все-таки открылся.

«Ей нельзя выходить из дома. Не отпускай ее в лабораторию. Заболей, ляг на пороге, придумай что угодно. Не отпускай. Жди Ивана Зубова. Ты с ним знаком. Он привез к тебе Соню. Ему можно верить. Больше никому. Они появились, совсем близко. Фриц Радел. Смотри фото в приложении. Сравни с портретом Альфреда Плута».

Это было написано и отправлено прошлой ночью, но прочитано только сейчас.

* * *

Гамбург, 2007

Зубов одним из первых вышел из самолета, быстро прошел пограничный контроль, на багажной ленте сразу увидел свой маленький чемодан. Зашел в туалет, умылся холодной водой. Он мечтал о чашке крепкого сладкого кофе. В аэропорту было несколько итальянских кофеен, там варили настоящий эспрессо. Сначала кофе, потом все остальное.

Разумеется, он поглядывал по сторонам, искал глазами серого юношу. Когда он садился в самолет, ему показалось, что юноша вместе с семейством занял места тоже в бизнесе, где-то в последних двух рядах. У пограничной будки вроде бы мелькнул знакомый профиль. Но глаза слипались, голова раскалывалась. Иван Анатольевич решил, что, если это действительно хвост, он все равно никуда не денется, появится рядом, рано или поздно. Не этот, серый, так какой-нибудь другой. Главное, не зевать, взбодриться, включить свои старые, надежные профессиональные инстинкты.

В аэропорту Гамбурга, в отличие от других европейских аэропортов, еще кое-где можно было курить. В итальянской кофейне на столах стояли пепельницы. Кроме кофе Иван Анатольевич взял горячую пиццу. В последний раз он обедал вчера днем. В Шереметьево только пил и не закусывал.

Пицца, кофе, таблетка темпалгина привели его в чувство. Он сунул руку во внутренний карман куртки, хотел достать телефон. Но телефона не было. Не оказалось его и в сумке.

Иван Анатольевич спокойно, не спеша, просмотрел все отделения. Отчетливо вспомнил порядок действий. Итак, он вошел в самолет. Занял свое место. Отдал куртку стюардессе. Перед тем как отключить телефон, набрал номер сына. Услышал, что абонент временно недоступен. Отправил эсэмэску. «Не сходи с ума. Подумай о Дашеньке. Жду звонка». После этого отключил телефон и положил его в специальный наружный карман сумки. Выпасть оттуда он не мог. Что же получается?

Иван Анатольевич минут за десять с помощью полицейского отыскал нужного диспетчера. Аэрофлотовский «Боинг» еще не улетел назад, в Москву. В салоне шла уборка. Диспетчер по рации связался с самолетом и попросил Зубова подождать. Через двадцать минут Иван Анатольевич узнал, что никакого телефона в салоне не нашли.

На улице давно стемнело. Зубов вспомнил, что последний поезд на остров отправляется в половине восьмого. Если сию минуту сесть в такси, можно успеть. От аэропорта до вокзала минут сорок езды. Гамбург – не Москва, пробок не будет. Главное добраться до Зюльта сегодня, встретиться с Соней. Только поговорив с ней, можно в чем-то разобраться.

До стоянки такси Иван Анатольевич не дошел. Сразу у выхода нырнул в автобус-экспресс. Сел на заднее сиденье, так, чтобы незаметно наблюдать за людьми, которые входили и расплачивались с шофером. Через пять минут экспресс отчалил, больше половины мест остались свободными, и никто из пассажиров не показался Зубову подозрительным.

«Значит, им нужен был только телефон. В самом деле, сейчас меня вести не надо. Им отлично известно, куда я направляюсь».

Кому – им, кто такие – они? Об этом Иван Анатольевич старался пока не думать. Чтобы составить для себя более или менее ясную картину происходящего, нужно было связаться с несколькими людьми. Позвонить. Зубов постоянно дергался. Рука машинально шарила то в сумке, то в карманах, искала телефон.

Вот уже десять лет Иван Анатольевич не расставался с этой удобной умной игрушкой, и теперь ему казалось, что он потерял кусок самого себя. Там, в записной книжке, остались десятки номеров, не продублированных ни в компьютере, ни на бумаге. Там хранились фотографии и видео Дашеньки, среди них уникальные, сразу после роддома, первая младенческая улыбка, первые шаги.

Было мерзко оттого, что чужие глаза заглянут в его фотоальбом. А они заглянут непременно, потому что Соня переслала ему по ММС снимок Фрица Радела.

* * *

Москва, 1918

Григорий Всеволодович выглядел скверно. Бледный, потный, он лежал на диване в гостиной, прижимал подушку к животу. Вот уж месяц он обходился без кокаина. Период тяжелой абстиненции прошел, но теперь он пытался компенсировать отказ от наркотика другими удовольствиями.

– Колики замучили, – сообщил жалобно, – ночью ел утку с яблоками и запивал шампанским.

– Объелись? Вам, Григорий Всеволодович, как будто нравится болеть, – сказал профессор, прощупывая твердый вздутый кудияровский живот.

– В жизни должны оставаться какие-то удовольствия, – простонал Кудияров, – иначе зачем тогда все?

– Откройте-ка рот. Язык ужасный у вас. Пожалуй, придется ехать в госпиталь, – сказал Михаил Владимирович.

– Почему это?

– Нужны некоторые процедуры, которые здесь провести затруднительно.

– Нет. Ни в коем случае. Вы должны помочь ему здесь, быстро и конфиденциально, – нервно прошептал Петя.

– Ну что ж, тогда вам, Петя, предстоит взять на себя обязанности хожалки. Вы, кажется, пару курсов успели окончить? Помните, как промывать кишечник, как клистир ставить? Милости прошу, приступайте.

– Да, но, позвольте, Михаил Владимирович, я не справлюсь один.

– Вы хотите, чтобы я вам ассистировал?

Несколько секунд Петя озадаченно молчал. Целая гамма сложных чувств читалась на его пухлом розовом лице. Наконец он изрек:

– Я понял. Оставайтесь здесь. Я вернусь скоро.

Михаил Владимирович дал Кудиярову соды и угольного порошка, заказал у горничной кипятку, чтобы заварить ромашку.

– Сколько же вы выпили шампанского?

– Точно не помню. Бутылки две, наверное.

– Отлично. Да еще с жирной уткой. Я ведь предупреждал вас, ничего вам этого нельзя. А вы, извините, нажрались и напились совершенно свински.

– Напился, да. – Кудияров громко рыгнул. – Нервы хотел успокоить. Не было у меня иного пути. Вопрос, можно сказать, шекспировской глубины и мощи, на уровне быть или не быть? Мысли так измучили меня, я должен был расслабиться, дать себе моральную передышку, снять напряжение.

– Может, вы поспите немного? Скоро вернется Петя, мы сделаем все необходимое, вам станет легче.

– Профессор, спать нет времени. Нам надо серьезно поговорить, именно сейчас, пока Петя не вернулся. Откройте-ка средний ящик бюро и возьмите там сверху тонкую такую голубую папочку.

– Зачем?

– Возьмите папочку, внутри всего один листок бумаги. Прочитаете его, сами поймете всю глубину и неразрешимость нашей с вами драмы.

Листок оказался старым госпитальным бланком. Он был исписан крупным корявым почерком лиловыми чернилами.

«От Чирик Аграфены Степановны, товарищу Кудиярову Г.В., чистосердечное заявление.

Я, Чирик Аграфена, проживаю на Спиридоньевке, д. 12, кв. 10. Служу фельдшерицей в больнице им. тов. Троцкого. Заявляю на доктора Свешникова М.В. и дочь его Данилову Т.М. нижеследующий факт.

Двадцать восьмого июня сего года в ночное дежурство поступил неизвестный больной с тремя пулевыми ранениями брюшной полости, коему Свешников и Данилова оказали срочную хирургическую помощь, а именно, извлекли пули и обработали раны. Документов при поступившем никаких не имелось, карточку на него заполняла Данилова Т., где вписала имя Осипов Иван Архипович, характер ранений совсем другой, именно ножевые проникающие, а также приписала время поступления другое, вместо трех с половиной часов по полуночи одиннадцать с половиной вечера. Засим было, дважды в больницу являлись товарищи из ЧК, спрашивали как раз про пулевого раненого старого мужчину, и по приметам совпадало, и по времени.

Вопреки честной правде в пользу советской власти Свешников и Данилова сообщили ложные сведения. А когда товарищи из ЧК во второй раз пошли смотреть палаты, Данилова Т. нарочно для маскировки завязала вышесказанному больному бинтом здоровый левый глаз. Самоличную подпись свою удостоверяю, Чирик Аграфена».

Внизу, на некотором расстоянии от основного текста, той же рукой была сделана приписка.

«Вы, Григорий, подлец и вероломный измен…»

Конец фразы размылся, вероятно, слезой.

– Ну, что скажете? – спросил Кудияров.

– Скажу, что вы, Григорий Всеволодович, действительно подлец. Я отлично помню, когда вы работали у нас в лазарете кассиром, фельдшерица Аграфена Чирик была сильно в вас влюблена. Вы исчезли с казенными деньгами, она из-за вас имела неприятности с полицией. Теперь вот опять вы воспользовались чувствами одинокой слабой женщины, заставили ее солгать, не понимаю только, зачем.

– Ай, профессор, перестаньте. – Кудияров сморщился и опять громко рыгнул. – Слишком мало времени у нас для пустых разговоров. Груша написала чистую правду, хотя, должен признаться, ей это далось ценой жесточайших нравственных мук. Раненого вашего уже взяли. Он во всем сознался, и вам предстоит очная ставка. Поскольку человек этот является злейшим врагом советской власти, вам и вашей драгоценной Танечке расстрела не избежать.

«Кажется, опять блеф, – со странным спокойствием подумал Михаил Владимирович, – вряд ли им удалось поймать моего старика. Если бы он сейчас был у них, Петя непременно предъявил бы мне его нынешнюю фотографию. Да и не дастся им больше казачий есаул Пищик Василий Кондратьевич. Его теперь узнать нельзя, тем более поймать».

– Очная ставка? Что ж, отлично. Если речь идет действительно об Осипове Иване Архиповиче, я буду весьма рад. Я как раз хотел осмотреть этого больного. Ранения были очень уж тяжелые.

– Еще бы не тяжелые, – Кудияров криво усмехнулся. – Пищика приговорили к расстрелу, и приговор был приведен в исполнение.

– Григорий Всеволодович, тут или путаница, или мистика какая-то. Мы, вероятно, говорим о разных людях. Никакого Пищика я не знаю. Если человека расстреляли в ЧК, вряд ли он мог после этого оказаться у меня в больнице. Осипова помню. Ужасная история, впрочем, вполне в духе времени. Бандиты напали ночью на беззащитного старика, пырнули ножом в живот, отняли мешок сухарей.

В дверь постучали.

– Откройте, – сказал Кудияров, опять лег, накрылся с головой пледом.

Горничная принесла кипяток. Михаил Владимирович ополоснул заварной чайник, насыпал сушеную ромашку.

– Вы никогда не лезли в политику и правильно делали, – донесся до него слабый голос чекиста, – но сейчас вы вляпались в очень серьезную историю. Есаул Пищик деникинский связной. Он шел в московское отделение Национального центра. Но на конспиративной квартире нарвался на засаду.

Михаил Владимирович накрыл чайник полотенцем, сел в кресло, закурил папиросу.

– Что же вы мучаете себя, Григорий Всеволодович? Вам сейчас плохо, живот болит, вы бы полежали тихо, молча, с закрытыми глазами. Скоро вернется Петя, процедуры предстоят неприятные. Отдохните пока. Все равно от разговора мало толку. Вы пытаетесь что-то мне сказать, но внятно и связно говорить не можете. Еще бы, при такой боли голова работает скверно, мысли путаются.

– Да, мне тяжело говорить, вы правы. Тем более тяжело, что вы не желаете понять всю серьезность вашего положения. Вы и ваша дочь виновны в укрывательстве опаснейшего преступника, злейшего врага советской власти. Вас обоих полагается расстрелять. Пока об этом известно только мне и Петьке. Я готов гарантировать вам жизнь и свободу, но с одним условием. Вы дадите мне ваш эликсир.

«Вот оно что, – подумал профессор, – странно, как я сразу не догадался. Нет, я знал, конечно, ради чего меня так обхаживали, кормили икрой, но трудно было представить, что у этого хитрого ворюги в голове такая детская белиберда. Эликсир ему подавай, сию минуту, в готовом виде! Выпьет и обернется добрым молодцем лет восемнадцати, без единого седого волоса, без радикулита, геморроя, хронического панкреатита».

– Григорий Всеволодович, ну вы же взрослый, образованный человек. Выпейте-ка ромашки и успокойтесь. Нет у меня никакого эликсира. Его вообще нет и быть не может. Это миф, мечта, звук пустой.

В дверь опять постучали. Вернулся Петя. Под мышкой он держал кружку Эсмарха. За спиной у него стояла хмурая белесая барышня в красной косынке. Петя представил ее.

– Товарищ Бочкова, медицинская сестра.

Михаил Владимирович облегченно вздохнул про себя. Разговор откладывался по крайней мере часа на два.

Глава тринадцатая

Москва, 2007

Петр Борисович Кольт с завистью смотрел, как легко летают костлявые стариковские пальцы по клавиатуре компьютера, как заполняют экран строчки. Вот уже минут сорок Агапкин писал что-то, без передышки, не отрывая глаз от экрана, рук от клавиатуры.

Кольт успел выпить две чашки кофе, выкурить три сигареты, поговорить по телефону, почесать лысое пятнистое пузо Адама, который был сегодня как-то особенно нежен с Петром Борисовичем, терся ушами об его ногу, поскуливал, тявкал, требуя внимания, ласки, даже пытался играть.

– Вот и поиграй, кинь ему мячик, – сказал старик, не поворачивая головы, – ему скучно, тебе тоже. Развлекайте друг друга, а мне дайте дописать страницу.

Кольт послушно взял потертый теннисный мяч, швырнул его в угол. Пес, виляя хвостом, тяжело заковылял, долго не мог прихватить мяч зубами, помогал себе лапой, нетерпеливо рычал и тряс ушами.

– Объясни, наконец, что все-таки ты пишешь? – спросил Кольт.

– Отстань. Я уже сказал тебе. Расшифровку рабочих тетрадей Вуду-Шамбальской экспедиции. Не мешай. Возьми мячик у Адама, иначе он тебе обслюнявит штаны, придется переодеваться. Запасных у тебя тут нет, а мои на тебя не налезут.

– Скажи, почему этой чертовой расшифровкой надо заниматься именно сейчас, при мне? Кажется, у тебя довольно свободного времени. Я, между прочим, спешу, я устал, день был сумасшедший.

– Вот и отдохни.

– Отдыхать я предпочитаю дома.

– Ну, тогда отправляйся домой. Я тебя не держу.

Кольт хотел разозлиться, но не мог, не было сил.

– Ладно. Дописывай свою страницу.

– Ты успокоился? – Агапкин оторвался наконец от компьютера. – Ты потихоньку приходишь в себя? Я очень рад. Еще минут десять, и я отвечу на все твои вопросы.

– А почему сразу нельзя?

– Потому что ты, когда приезжаешь, первые полчаса невменяемый. Ты вроде бы сидишь в кресле, а все продолжаешь перебирать лапками. Крысиные бега. Вот твоя жизнь. Я не могу с тобой разговаривать, у меня перед глазами твоя физиономия мелькает, мелькает, я устаю и теряю мысль. Сойди с дорожки, отдышись.

Мокрый мячик в очередной раз отлетел в угол, но Адаму игра надоела. Он бухнулся на ковер, громко вздохнул и оставил Петра Борисовича в покое. Кольт закрыл глаза и незаметно задремал в кресле.

Старик называл его жизнь крысиными бегами.

«Ты перебираешь лапками. Ты обгоняешь очередного конкурента, зарабатываешь очки. Цифры на твоих банковских счетах растут, а у тебя одышка, пошаливает сердце, в почках камни. Тебе тоскливо, тебе страшно. Тебе кажется, что смерть неотвратима. На самом деле ты боишься не ее. Ты боишься встретиться с самим собой, по ту сторону, тебе будет стыдно самому себе посмотреть в глаза».

Старик давно перешагнул свой срок и видел многое с той стороны, в обратной перспективе. Мертвые были для него живы. Не все, лишь некоторые. Точно так же, как некоторые живые умирали раньше смерти и превращались в тени. То и другое он считал результатом личного выбора. В его полутемной комнате время уже не казалось бессмысленной беспощадной стихией, которая все обращает в прах. Время наполнялось глубоким смыслом, удивительными историями, таинственными переплетениями судеб.

Сопение Адама, мерный шорох компьютерных клавиш убаюкали Петра Борисовича. Наверное, он мог бы так проспать до утра. Только здесь, среди книг, кактусов, курящихся ароматических пирамидок, наедине со стариком и черным пуделем, Кольт позволял себе сойти с дорожки. Лицо его разглаживалось, смягчалось, сердце не отсчитывало потерянные навсегда секунды вместе с наручными часами, а спокойно билось в своем собственном ритме. Даже сон стал сниться какой-то цветной.

Степь, развалины древнего храма, камни, выбеленные солнцем и ветром, высокая худая женщина в широких штанах, закатанных до колена, в мужской рубашке. Темные с проседью волосы гладко зачесаны назад и собраны в хвост на затылке. Он узнал ее. Археолог Елена Алексеевна Орлик. Он позвал ее, но она не услышала. Она стояла слишком далеко. Ему надо было поговорить с ней, он спешил к ней, прыгал с камня на камень и вдруг оступился, стал падать вниз, потому что камни торчали не из твердой степной земли, а висели над бездной. Елена Алексеевна обернулась, протянула ему руку. Она была совсем близко, он чувствовал тепло ее кожи, но так и не понял, успела она его спасти или нет.

– Проснись, Петр! – голос Агапкина звучал у самого уха, старик подкатил свое кресло вплотную и вцепился Кольту в плечо. – Проснись сию минуту!

– Чего ты так орешь? Пожар?

– Вот именно, пожар. Но не здесь. В Зюльте. Лаборатория сгорела. Соня исчезла. Они утащили ее, Петр, похитили, понимаешь?

– Что за бред? – Кольт морщился, тер кулаками глаза. – Кто? Зачем? Который час?

– Половина десятого вечера. Он только что пришел в себя и написал мне. У него был сердечный приступ, но он справился, ради Сони. Он должен ее дождаться.

– Кто – он?

– Ты проснулся? Молодец. Слушай. Только что пришло наконец письмо из Зюльта, от Миши. Сегодня утром они похитили Соню, подожгли лабораторию. Внутри оставили тело. Опознать нельзя. Об этом они позаботились. Местная полиция не сомневается, что Соня погибла. Все спишут на несчастный случай. Скажи, Иван взял с собой только один мобильник?

– Кажется, да, – Кольт вытащил свой аппарат, стал набирать номер.

Старик сидел рядом, внимательно смотрел на маленький светящийся экран и вдруг заволновался, заерзал.

– Тот же номер? Другого нет? Лучше не надо, Петр. Я уже пробовал. – Он попытался отнять телефон.

– Что ты делаешь? Прекрати. – Кольт оттолкнул его руку, встал, отошел подальше.

– Петр, прошу тебя, не надо! – Старик занервничал, но Кольт не придал этому значения.

– Что ты вдруг завелся? Я просто звоню Ивану, хочу услышать от него, что там произошло. В любом случае я должен с ним связаться.

– Не надо! – умоляюще повторил старик, но Петр Борисович только махнул рукой и отвернулся.

В трубке долго потрескивала живая тишина, потом что-то щелкнуло, раздались слабые гудки. И вдруг Петр Борисович почувствовал тупую боль в ухе.

Гудков уже не было, вместо них звучал какой-то писк, удивительно высокий и монотонный. Сначала негромкий, но с каждой секундой все громче, звук ввинчивался в мозг, как тончайшее титановое сверло. Кольт застыл, оцепенел, не мог шевельнуться и не понимал, почему? Что происходит? Звук заворожил его, сверло намертво привинтило трубку к голове. Старик быстро подъехал в своем кресле, сильно ударил его кулаком под локоть. Аппарат выпал. Но писк все равно был слышен.

– Петр, Петр, я же тебя предупреждал! Подними, отключи сию минуту. Больше не подноси к уху и никогда не набирай этот номер.

Голос старика звучал глухо, как из колодца. Кольт ногой захлопнул крышку телефона и наступил на него.

– Не ломай, не надо. Аппарат дорогой, хороший, еще долго прослужит. Твой телефон не виноват, что ты такой упрямый болван. Сядь, успокойся. Перепонка у тебя не лопнула. Боль сейчас пройдет.

Боль действительно немного утихла, но омерзительный писк продолжает звучать в голове, словно сверло осталось в мозгу и лишь слегка сбавило обороты. Кольт тяжело опустился на диван, сжал виски ладонями.

– Что это было?

– Старый фокус, еще довоенный. Знаешь, тогда все разведки баловались экспериментами с психикой. Внедрение в подсознание, подавление воли. Пробовали влиять на мозги разными способами, в том числе инфразвуком, через телефонную трубку. Звуковые волны, созвучные альфа-ритму природных колебаний мозга. Технически это довольно примитивно. Эффект сильный, но кратковременный и грубый. Это почти как удар дубиной по башке. Ладно, все. Забудь. У нас есть более серьезные проблемы.

– Да, это я уже понял, – мрачно пробормотал Кольт и потер ухо. – Получается, они вытащили у Ивана телефон и записали туда эту мерзость? Но как? Иван все-таки профессионал, у него отличные реакции. Когда же они успели? Где?

– Возможно, в Москве, в аэропорту. Но, скорее всего, в самолете. Он ведь плохо переносит взлет, посадку, к тому же не спал всю ночь.

– Ты хочешь сказать, они ведут его?

– Конечно.

– Подожди, но как они могли вычислить Ивана?

– Очень просто. Софи отправила ему фотографию. Радел, разумеется, просек, что она сняла его. Он долго ехал с ней в поезде, у него была возможность посмотреть номер получателя. Да и потом, они давно вычислили тебя, Петр. Только что они вступили с тобой в прямой диалог. Считай, что это было их первое приветствие.

* * *

Москва, 1918

В гостиной распахнули настежь окно, дверь ванной комнаты плотно закрыли, но вонь все равно не давала дышать. Михаил Владимирович курил третью подряд папиросу.

– Сколько дерьма в человеке, просто удивительно, – задумчиво изрек Петя и в очередной раз обрызгал батистовый платок одеколоном, прижал к носу, – почему мы не можем, как бабочки, питаться цветочной пыльцой и не испражняться никогда?

– Бабочки живут всего несколько суток.

– Но зато как красиво они живут. Порхают чудным вешним утром над цветущими лугами, над пышными садами, купаются в росе и солнечных лучах.

– Петя, да вы поэт, – Михаил Владимирович зевнул. – Слушайте, может, я оставлю тут все необходимые лекарства, напишу, что когда принимать, и пойду домой? Я сутки отдежурил, глаза слипаются, от меня все равно сейчас никакого толку.

Зазвонил телефон. Петя нервно подскочил, схватил трубку.

– Степаненко у аппарата! – Он посмотрел на профессора, приложил палец к губам и отрицательно помотал головой.

«Уйти не дадут, – с тоской подумал Михаил Владимирович, – они как-то очень уж нервничают оба. Прямого разговора, видимо, не избежать. Но неужели Кудияров готов испробовать на себе то, о чем не имеет ни малейшего представления? Зачем ему? Он вовсе не стар, у него крепкий организм. Ему удалось бросить кокаин, теперь, если перестанет столько жрать и пить, не подцепит сифилис, у него вообще не будет никаких серьезных проблем со здоровьем, по крайней мере в ближайшие лет десять—пятнадцать».

– Погодите, мы же с вами условились, сегодня только аванс, основная сумма уже там, – говорил Петя, нервно посапывая в трубку. – Да, совершенно верно, на банковский счет. Я понимаю, вам нужна гарантия. Но поймите и вы меня, нам тоже нужна гарантия. Хорошо, я жду. – Он положил трубку, упал в кресло и несколько раз сильно стукнул себя кулаком по коленке.

– Контра, буржуйские недобитки, мать вашу, – пробормотал он сквозь зубы.

Михаил Владимирович заметил, что лицо заместителя наркома лоснится, блестит от пота. Вонь между тем ослабла. В ванной шумела вода. Товарищ Бочкова мыла товарища Кудиярова. Телефон опять зазвонил, Петя дернулся, схватил трубку.

– Степаненко на проводе. Да! Нет! Товарищ Кудияров сейчас занят. Не могу сказать. Что? Погодите, барышня, ладно, пардон, товарищ. Да что вы, черт возьми, цепляетесь к словам? Ой, ну не надо, я понял. Что?! – Он вскочил с трубкой в руке, чуть не скинул со столика аппарат и вытянулся по стойке смирно: – Да, товарищ Петерс, доброе утро, товарищ Петерс. Нет, с вами говорит Степаненко Петр, заместитель наркома товарища Семашко. Да, я в номере у товарища Кудиярова. Виноват, Яков Христофорович, никак не возможно в данную минуту. Товарищ Кудияров нездоров. Заболел, да. Уже привез доктора, из больницы имени товарища Троцкого, на Пречистенке. Как фамилия? Свешников его фамилия. Что, простите? Конечно, Яков Христофорович, сию секунду.

Лицо Пети из красного сделалось зеленоватым. С мучительной гримасой он протянул трубку Михаилу Владимировичу и неслышно, одними губами, произнес:

– Возьмите. Вас просят.

– Добрый день, товарищ Свешников, – прозвучал в трубке глухой мужской голос с сильным латышским акцентом, – с вами говорит заместитель председателя ЧК Петерс Яков Христофорович.

– Здравствуйте, Яков Христофорович. Чем обязан?

– Товарищ Свешников, я много слышал о вас. Если не ошибаюсь, вы профессор, военный хирург. Михаил Владимирович, кажется?

– Да.

– Скажите, Михаил Владимирович, что с Кудияровым? Действительно, серьезно болен?

– У него пищевое отравление. Не смертельно, однако неприятно.

– Михаил Владимирович, вы ручаетесь, что это не симуляция?

– Ручаюсь, Яков Христофорович. Это не симуляция, – профессор невольно улыбнулся и встретил панический взгляд Пети.

– Ему настолько плохо, что он не может взять трубку? – жестко спросил Петерс.

– В данный момент никак не может. Он в ванной комнате, сестра промывает ему кишечник.

– Ясно. Как скоро он будет дееспособен?

Словно услышав этот вопрос, Петя принялся отчаянно жестикулировать, поднял растопыренные пальцы, задвигал губами. Профессор понял его и сказал:

– После всех процедур больному нужно отлежаться. Думаю, через сутки, к завтрашнему утру, он придет в себя.

Петя вытер мокрый лоб и облегченно вздохнул.

– Благодарю вас, Михаил Владимирович, – сказал Петерс, – рад знакомству с вами, пусть даже заочному. Всего доброго.

Петя выхватил из пачки очередную папиросу, пробежал по комнате из угла в угол, остановился напротив Михаила Владимировича и уставился на него выпученными глазами.

– Ну? Что он сказал?

– Ничего. Вы сами все слышали. Он справлялся о здоровье Григория Всеволодовича.

– А почему вы сказали симуляция?

– Я сказал, что это не симуляция. Мне был задан вопрос, я ответил.

– Какой вопрос?

– Петя, я очень устал от вас, честное слово. Вы сами все отлично слышали.

– Нет, как именно он спросил? Какой у него был голос?

Дверь скрипнула. Появился Кудияров, бледный, с мокрыми волосами, в теплом стеганом халате. Пошатываясь, волоча ноги, он добрел до дивана, простонал:

– Знобит. Накройте меня пледом.

Телефон опять зазвонил. Кудияров крякнул, встал, но Петя опередил его, сам взял трубку.

– Степаненко! Да! Нет! Речь шла именно об авансе! Вы в своем уме? Я не ослышался? Я вас правильно понял? Вы хотите увеличить изначальную сумму в два с половиной раза? Погодите, это вообще не телефонный разговор. Ну, знаете, товарищ, так дела не делаются, я вынужден считать вас жуликом и провокатором, – он бросил трубку.

Кудияров все-таки поднялся, стоял рядом с Петей, смотрел на него недоуменно и подергивал за рукав.

– Почему ты не дал мне поговорить?

– Потому! Иди, ложись!

– Ты очумел? Ты что-то слишком много на себя берешь, Петька.

– Ничего я на себя не беру. Тебе сейчас нельзя подходить к аппарату, ясно?

– Нет. Объясни, в чем дело.

– Звонил Петерс! – грозно прошептал Петя. – Срочно требовал тебя на ковер. Какая-то сволочь, видимо, стукнула все-таки.

– Ой, черт, твою мать, – Кудияров вернулся на свой диван, лег, уткнулся лицом в подушку и глухо пробубнил: – Больше надо было дать, больше, тогда бы все заткнулись.

Петя присел рядом, стал шептать что-то, при этом зло косился на Михаила Владимировича. Из ванной комнаты появилась медсестра.

– Товарищи, я закончила, – сообщила она хмуро, – мешок с грязным бельем пусть горничная приберет.

Кудияров и Петя возбужденно шептались, не обращая на нее внимания. Иногда доносились отдельные нервные восклицания:

– Откуда ты знаешь? Немцы! Одесса! Только камушки! Мгновенно шлепнут!

– Послушайте, может, вы отпустите барышню и меня заодно? – спросил Михаил Владимирович.

– Товарищ Бочкова, спасибо, вы свободны, – быстро пробормотал Петя и махнул рукой, – идите, идите!

– То есть как это – идите? А деньги?

– Какие деньги? Ой, да, конечно, – Петя вытащил портмоне, отсчитал несколько купюр, – вот возьмите.

– Я тоже откланиваюсь. Всего доброго, – сказал Михаил Владимирович.

– Нет! Вы, пожалуйста, останьтесь, профессор! Мне плохо. Вы должны меня осмотреть и прописать лекарства, – возразил Кудияров.

Когда ушла сестра, Михаилу Владимировичу пришлось еще раз во всех подробностях пересказать разговор с Петерсом, опять прослушать сердце и прощупать живот Кудиярова, теперь мягкий, рыхлый. Товарищ Бочкова была мастерицей своего дела, промыла чекиста как следует, от души.

– Печень у вас увеличена, поджелудочная воспалена, тоны сердца глухие. Ничего нового. Диета, режим. Господа, вам самим не надоел этот балаган? Кажется, у вас какие-то служебные проблемы? Вам было бы удобней обсудить их без меня. – Профессор откровенно зевнул и отправился мыть руки.

Вонь в ванной комнате стояла нестерпимая, хотя окно было открыто и все вроде бы вымыто. Вернувшись в гостиную, он убрал фонендоскоп, закрыл саквояж.

– Обильное теплое питье, отвар ромашки и мяты. Сутки ничего не есть, не курить. Разумеется, спиртного ни капли. Всего доброго, поправляйтесь. – Михаил Владимирович хотел открыть дверь, но услышал странно спокойный голос Пети:

– Стойте, профессор! Мы с вами разговор не закончили. Положите саквояж на пол, поднимите руки и медленно повернитесь к нам лицом.

С тяжелым, усталым вздохом Михаил Владимирович подчинился, правда, рук не поднял. Поставил на пол саквояж, сел в кресло.

У Пети был изящный дамский «Смит-Вессон». Держал он его неуверенно, целился куда-то вбок. Кудияров приподнялся на диване и хмуро глядел из-под Петиного локтя.

– Сколько заплатил вам Пищик? – спросил Петя. – Назовите сумму, и в какой валюте. Или он дал вам золото? Камни?

– Господа, вы не могли бы изъясняться более внятно? Какой Пищик? Какие камни?

– Вы его вылечили, подделали медицинские документы, помогли ему скрыться. Станете утверждать, что все это бесплатно? Из одного только христианского милосердия? Не надо считать нас идиотами. Он передал вам деньги или что-то еще. Золото, драгоценности, – спокойно объяснил Петя.

– Почему бы вам не устроить очередной обыск у меня дома? – вздохнул Михаил Владимирович. – Я устал повторять, что не знаю никакого Пищика и гонораров от госпитальных больных не получаю.

– Допустим, раны оказались несмертельные, – подал голос Кудияров, – однако достаточно тяжелые, чтобы человека сочли мертвым. Учитывая возраст, шестьдесят восемь лет, путь до госпиталя, пешком, с открытыми кровоточащими ранами, он был обречен. В этом я уверен. Без вашего эликсира он бы не сумел выжить и уйти.

«А, вот и проговорился товарищ, – обрадовался профессор. – Выжить и уйти! Не поймали они моего есаула, точно не поймали, хотя очень старались».

– Так. Отлично. Кое-что я начинаю понимать. – Михаил Владимирович потянулся за папиросами.

Рука с револьвером напряглась.

– Не двигайтесь! – предупредил Петя.

– Ладно вам, дайте прикурить.

– Дай. Можно, – разрешил Кудияров.

– Подержи, – Петя вручил ему свой «Смит», встал, чиркнул спичкой.

– Благодарю вас. – Профессор затянулся и выпустил дым аккуратными кольцами. – Теперь давайте по порядку. Вы сказали слово «эликсир». Вы, вероятно, думаете, что это жидкость, которую можно выпить и сразу излечиться от всех недугов, помолодеть? Вам кажется, будто я торгую этой жидкостью, разливаю черпачком, как керосин в лавке?

– Перестаньте юродствовать, – крикнул Кудияров, – неважно, что мы думаем. Мне известно по крайней мере три случая, когда безнадежно больные вдруг оживали. В шестнадцатом году этот жиденок, сирота. Потом старуха Миллер. Наконец, Пищик.

– Желаете быть следующим? Вы разве умираете от неизлечимых старческих болезней?

– Я хочу эликсир. Он у вас есть, это я знаю точно. Жидкость, порошок, неважно. Я хочу! И вы мне дадите!

– Григорий Всеволодович, вы служили в лазарете, хоть и кассиром, однако должны знать. В медицине случается всякое. Человеческий организм – загадка. Можно погибнуть от пустяковых недугов и выздороветь после самых тяжких заболеваний, вопреки всем прогнозам.

– Жалкая риторика, буржуазное словоблудие. – Кудияров сморщился и прижал к животу подушку. – Вы все равно не сумеете убедить меня, что нет никакого эликсира. Вам придется отдать его, в противном случае вы и ваша дочь сегодня же окажетесь в подвале на Большой Лубянке. И никакой Агапкин вам не поможет, учтите. Он высоко взлетел, слишком уж высоко, Федька ваш, однако вы на него не надейтесь.

– Господа, вы слегка переигрываете. – Михаил Владимирович грустно покачал головой. – Кроме мятых бумажек, которые вы мне показали, ничего у вас нет. Кстати, вы обещали мне какую-то очную ставку. Может, стоит начать именно с нее?

– Ничего нет, – Петя нервно засмеялся. – Да вы понимаете, что и без всяких бумажек, просто так, вас, профессор, можно сразу к стенке, за одно только происхождение, за выражение лица? Я уже объяснял вам. Количество переходит в качество, согласно теории гениального Карла Маркса.

– Допустим. С гениальным Карлом Марксом я спорить не берусь. Но вы, господа, сами понимаете, чего от меня хотите? Извольте, я расскажу вам о том, что вы именуете эликсиром. Это вовсе не напиток, не порошок из растертого философского камня, не молодильные яблочки. Это мозговой паразит, глист. Да, у нескольких подопытных животных получился неожиданный эффект. Но не у всех. Часть животных погибла. Нужно провести сотни, тысячи опытов, чтобы понять, как это произошло и почему.

– Возможно, животные и погибали. Зато люди выжили. По крайней мере трое, – Кудияров криво усмехнулся. – Вот уж третий год я слежу за вами. Мне наплевать, что это, пусть глист. Пусть. Видите, у меня голова седая, макушка лысая, морщины, одышка, чуть что, живот схватывает. Мне сорок три. Ну, сколько еще я смогу жить как хочется? Десять лет? Двадцать? А потом?

– Григорий, ты спятил? – испуганно прошептал Петя.

Видно, для Пети было новостью, что Кудияров желает не просто получить бутылочку-другую волшебного эликсира, но испробовать снадобье на себе.

– Да, он спятил, – кивнул Михаил Владимирович, – наверное, мне следует сказать об этом товарищу Петерсу. Впрочем, еще не поздно. – Михаил Владимирович встал и взял телефонную трубку.

– Руки! – крикнул Кудияров.

Петя подскочил и больно вцепился в запястье профессора. Ногти у него были длинные, на коже остались царапины. Кудияров твердо держал револьвер. Михаил Владимирович был у него на мушке.

– Можете болтать что угодно. Вы дадите мне это ваше средство, или я вас убью.

– Гришка! – отчаянно прошептал Петя.

– Заткнись! Ну, профессор, решайте!

– Вы отдаете себе отчет, что можете умереть от этого? – тихо спросил Михаил Владимирович.

– Ничего, не умру. Жиденок, старуха Миллер, есаул Пищик живы, здоровы. Чем я хуже? Наоборот, я лучше, у меня организм крепче, стало быть, и шансов больше!

– Хорошо, допустим, так. Но после введения препарата нужно круглосуточное наблюдение, в больничных условиях.

– Я готов лечь в лазарет.

– Там грязь и тиф.

– Ничего, мне дадут отдельную палату.

– Вы не боитесь, что я могу обмануть вас?

– Вот уж этого вовсе не боюсь. Я достаточно хорошо изучил вас, профессор. Вы не обманете, не отравите. Вы, если возьметесь, будете действовать честно, наблюдать меня тщательно. Вам самому до смерти интересно еще раз проверить свое открытие. Отличный шанс, перед вами доброволец, совсем новый экземпляр.

Дуло все еще целилось профессору в грудь. Но страшнее дула были глаза Кудиярова. Потрясенный Петя сидел на подоконнике и молча курил. Михаил Владимирович отчетливо понимал: перед ним пример одного из страшных побочных эффектов. Еще до введения, лишь только зыбкой возможностью своего существования, червь может свести человека с ума.

* * *

Гамбург, 2007

На вокзале играла музыка, что-то мягкое, классическое. Снаружи выл ветер, хлестал дождь со снегом. Внутри старинного здания было тепло, уютно. Пахло живыми цветами, горячей сдобой. К вечеру вокзал почти опустел. Никакой толпы, суеты. Вокруг спокойные нормальные люди, сонные поздние пассажиры. Никто из них не годился на роль хвоста. Никто не шел за Иваном Анатольевичем, никому он здесь не был нужен.

Зубов на секунду остановился у витрины игрушечного магазина, в котором совсем недавно купил для Сони коллекционного плюшевого медвежонка с разными глазами. Нет, конечно, хвоста не было. И телефон никто не крал. Все дело в бессонной ночи, в коньяке.

«Я привык, что никогда ничего не теряю, не забываю, не опаздываю. Но рано или поздно это может случиться с любым человеком, даже самым внимательным и аккуратным. Ну, допустим, кто-то, кроме нас, вышел на след препарата. Вряд ли они станут действовать так стремительно и грубо. До реальных результатов еще слишком далеко, спешить некуда».

Зубов почти успокоился, стал зевать. Глаза слипались. Он смотрел на милых плюшевых зверей, они улыбались ему. Он захотел купить здесь что-нибудь для внучки. Но магазин был закрыт, а до последнего поезда оставалось двадцать минут.

Иван Анатольевич подошел к кассе и узнал, что поезд отменили. На море шторм. Дамбу заливает. Попасть на остров можно будет только завтра утром.

«Ветер, шторм – это, конечно, тоже происки злодеев имхотепов», – усмехнулся про себя Зубов, и опять рука его машинально потянулась за телефоном.

– Можно долететь на самолете. Есть небольшой аэродром на острове, в Вестерленде, – сказала девушка в кассе. – Хотите, посмотрю расписание?

– Да. Спасибо. Вдруг повезет?

Не повезло. Ближайший рейс был только утром. Зубова шатало от усталости. Он не забронировал заранее номер в гостинице, поскольку не рассчитывал, что ночевать придется в Гамбурге. Замотав шею шарфом, натянув на голову вязаную шапочку, Иван Анатольевич поплелся через заснеженную привокзальную площадь в ближайший отель. Ветер сбивал с ног, колючий снег царапал лицо. Колесики чемодана вязли в липкой слякоти. Вдобавок еще разболелось горло.

В ближайших трех отелях свободных номеров не оказалось. Портье холодно улыбались, сожалели, объясняли, что надо было бронировать заранее. Зубов осип, еле ворочал языком. За сутки щеки его покрылись клочковатой седой щетиной. Красные опухшие глаза, черная шапочка, натянутая на уши, запах перегара – все это не внушало доверия.

Только в начале одиннадцатого вечера Иван Анатольевич нашел наконец свободный номер. Это была крошечная, как купе, комната. Стены в черно-желтую полоску, на полу черное ковровое покрытие, потолок выкрашен черной краской. Плюшевое покрывало на кровати и кресло у маленького столика желтые, в черных леопардовых пятнах. Желтые жалюзи и черные шторы закрывали окно, выходившее на стройку. Черно-желтой была даже плитка в санузле. Такой дизайн мог сочинить только сумасшедший. И цена оказалась сумасшедшей, триста пятьдесят евро за сутки.

Зубова знобило. Даже под горячим душем он не мог согреться. Он позвонил ночному портье, попросил градусник и травяной чай в номер. Улегся, забился под одеяло, включил телевизор и сразу попал на вечерние новости гамбургского канала.

– Синоптики опять не обещают нам ничего хорошего. Завтра порывистый ветер, осадки, температура ноль – минус два. На море шторм, не менее четырех баллов.

Ведущая с доброй улыбкой пожелала спокойной ночи. Иван Анатольевич задремал под долгий рекламный блок.

В дверь постучали. Горничная принесла чай, извинилась, что нет градусника. Он поблагодарил, дал ей несколько монет.

По телевизору стали показывать сводку происшествий. Арест двух турок, торговцев наркотиками. Автомобильная авария на трассе. Полицейская облава в районе красных фонарей. Убийство нелегальной шестнадцатилетней эмигрантки из Таиланда. Задержание квартирного грабителя на месте преступления.

Зубов хотел переключиться на другой канал, но вдруг услышал:

– На острове Зюльт, в городе Зюльт-Ост, случился сильный пожар. Сегодня, около девяти часов утра, загорелось здание филиала фармацевтической фирмы «Генцлер». Здание полностью сгорело. По предварительным данным, один человек погиб. Из-за плохих погодных условий наша съемочная группа не сумела сегодня добраться до острова. Мы связались по телефону с командиром пожарной бригады Зюльт-Оста.

Иван Анатольевич пролил чай на одеяло, вскочил, увидел на экране фотографию пожилого мужчины в пожарной каске. За кадром звучал голос.

– Возгорание могло произойти от короткого замыкания. Здание выстроено совсем недавно, из ломапротилановых блоков. Это новый строительный материал, экологически чистый, легкий и прочный, с отличной теплоизоляцией. Единственный недостаток – он мгновенно воспламеняется. К тому же это была лаборатория, внутри находились химические реактивы. Поскольку пожар сразу охватил все здание, источник возгорания найти трудно. Погиб один человек.

– Что известно об этом человеке? – спросил ведущий.

– Тело сильно пострадало в огне, опознать его и установить личность без специальной экспертизы невозможно. Могу только сказать, что это женщина.

– Сотрудница лаборатории?

– Повторяю, личность погибшей устанавливается. На это уйдет время.

– Возможен умышленный поджог?

– Нет, маловероятно.

– Ну, что ж. Благодарю вас. Будем ждать новостей.

* * *

Москва, 1918

«Может быть, правда позвонить товарищу Петерсу? – думал Михаил Владимирович, пока шофер Пети вез его домой. – Сказать, что один из его подчиненных сумасшедший. Один? Ох, если бы! Кажется, они все там не в своем уме. Идея мировой революции такой же бред, как вечная молодость, но только значительно более опасный бред. Вечной молодости хотят для себя лично, потихоньку, втайне от других, а революцию навязывают миллионам людей, не спрашивая их согласия. Да, безусловно, все они там, в Кремле и на Большой Лубянке, страдают психическими недугами. Нормальный человек вряд ли выживет в их среде. А мой Федя?»

Михаил Владимирович вспомнил, какое было лицо у Кудиярова, когда он произнес: «Агапкин вам не поможет, учтите. Он высоко взлетел, слишком уж высоко, Федька ваш, однако вы на него не надейтесь».

В последнюю их встречу Федор сказал, что живет в Кремле, числится в охране самого Ленина, выполняет при вожде функции няньки с медицинским образованием.

– Они тебя там не слопают? – спросил Михаил Владимирович.

– Не знаю. Все возможно, – ответил Федор, – если бы я мог отказаться, меня бы там не было.

Профессор не стал его спрашивать, почему так получилось. Довольно того, что устроил за столом Андрюша, а потом, между прочим, с удовольствием слопал оба Фединых пирожка, под умильные вздохи няни.

На свете слишком мало осталось людей, которым Михаил Владимирович доверял безоговорочно. Одним из них был Федор. И если случилась с ним такая беда, если попал он в змеиное гнездо, значит, правда не мог отказаться.

Автомобиль остановился возле дома на Второй Тверской. Шофер за все это время не произнес ни слова, и Михаилу Владимировичу стало совсем уж не по себе, когда он вспомнил, что адреса своего не называл. Более того, он слышал, как Петя небрежно бросил:

– Отвезешь его домой и сразу назад.

Стало быть, даже шоферу известен домашний адрес.

Разговор в гостиничном номере закончился в самых дружеских тонах. Револьвер убрали. Михаил Владимирович согласился на сделку. Он признался, что ему действительно не терпится продолжить свои опыты и о таком добровольце, как товарищ Кудияров, он даже не мечтал. Далее профессор еще раз предупредил смелого чекиста, что не может ни за что ручаться, поскольку действие препарата слишком мало изучено. Однако даже при самом благоприятном варианте развития событий после введения раствора с цистами может подняться температура.

– Знаю, – сказал чекист, – лихорадка длится неделю, потом волосы лезут, кожа шелушится, ногти сходят, но все вырастает заново. У жиденка даже зубы новые прорезались.

– Откуда вам это известно? – осторожно поинтересовался Михаил Владимирович.

– Я видел его в лазарете. Я тогда еще там служил. А потом видел в Ялте. Его ваша младшая сестрица, графиня Наталья Владимировна Руттер, усыновила, верно? Не волнуйтесь, никто, кроме нас с Петькой, не знает. Теперь уж точно никто.

– Почему – теперь? А раньше?

– Был один человечек, мой секретный агент. Наблюдал за жиденком неотступно, сообщал мне о каждом его шаге.

– Усатый такой, в лаковых штиблетах, – вспомнил Михаил Владимирович, – кажется, он поселился в доме напротив, на чердаке, и представлялся живописцем. Куда же он делся?

– Оказался вором и предателем, пришлось шлепнуть. А, кстати, вы, профессор, самому себе тоже препарат ввели.

Это был не вопрос, а утверждение, за которым последовало несколько весьма странных комплиментов, будто на свои пятьдесят пять лет профессор никак не выглядит. Лицо у него молодое, осанка, фигура. А голова седая так, для маскировки. К тому же бывает, что и в тридцать лет седеют.

Возражать не имело смысла. Разговор затянулся бы еще на час, а спать хотелось смертельно.

Поднявшись в квартиру, он долго гляделся в зеркало в прихожей и не без удовольствия отметил, что, даже такой усталый и сонный, выглядит правда довольно молодо для своих лет. Впрочем, только человек, помешанный на идее омоложения, может приписать это действию волшебного зелья. На самом деле тут нет ничего особенного. Наследственность плюс несколько старинных, банальных правил, известных любому гимназисту начальных классов. Мало есть, много работать, много ходить пешком. Ну и еще, конечно, в меру сил соблюдать простые христианские заповеди.

Он отправился в ванную, умылся. В квартире было тихо. Таня отсыпалась после суточного дежурства. Няня ушла гулять с Мишей, Андрюша отправился на занятия. К счастью, этим летом он не болтался без дела. Неподалеку, на Миусах, старый художник давал уроки живописи всем желающим за крупу, сахар и керосин.

Михаил Владимирович раздумал звонить Петерсу. Эта идея была хороша только в качестве угрозы товарищу Кудиярову и Петьке.

У профессора созрел вполне определенный план, который не требовал вмешательства высших сил в лице заместителя председателя ЧК. Предчувствие подсказывало ему, что довольно скоро эти высшие силы сами вмешаются в бурную жизнь Пети и Гриши, двух пламенных борцов за счастье мирового пролетариата. Судя по их нервозности, по обрывкам разговоров, дела у них плохи. Не исключено, что они готовятся к новой нелегальной эмиграции, именно потому так спешит омолодиться отчаянный чекист Кудияров. Мало ли как потом все сложится? Ему кажется, что у него есть небольшой запас времени, чтобы полежать в лазарете и провести процедуру. Петя с ним не согласен, но пусть они сами разбираются в своих проблемах.

Михаил Владимирович достал тетрадь. Пока происходил весь этот балаган в гостинице, он старался не забыть нечто очень важное, он давно уж думал о загадке Альфреда Плута, об истории создания увеличительных приборов.

Перед тем как лечь спать, он быстро, довольно коряво, записал:

«Никто в точности не знает, как удавалось египтянам и другим древнейшим народам производить тончайшие операции на сетчатке глаза. Линзы из хрусталя и берилла появились за две с половиной тысячи лет до Рождества Христова. Однако ни в каких древних источниках не упомянуто, что линзы использовались в качестве лупы. Есть легенда о первых очках. В конце тринадцатого века флорентийскому стеклодуву Сальвино Армати пришла идея соединить две линзы металлической оправой.

Тогда же, в тринадцатом веке, монах Роджер Бэкон проводил свои оптические опыты, экспериментировал с зеркалами и линзами. Сохранился созданный им чертеж телескопа. Если он придумал этот прибор, вполне мог его сделать, так же как и микроскоп, однако все, что он создал и узнал, сохранил в строжайшей тайне. Это было свойственно его времени и его кругу.

Официально открытие телескопа и микроскопа приписывается семнадцатому веку.

Я своими глазами видел в Британском музее череп, сделанный из цельного куска хрусталя. Его откопали лет двадцать назад в Южной Америке, в развалинах древнего города майя. Ему несколько тысячелетий. Как удалось его изготовить, неизвестно. Таких технологий до сих пор не существует. Он особым образом преломляет свет и, вероятно, служил не только ритуальной принадлежностью, но использовался как сложный оптический прибор. Существует легенда, что подобный хрустальный череп имелся у Альфреда Плута. На автопортрете он держит в руке прозрачный, подсвеченный изнутри череп.

Мы привыкли думать, что все естественные науки возникли и начали развиваться только в восемнадцатом столетии, а то, что было прежде, – метафизический дым.

Допустим, египетский врач Имхотеп, или средневековый алхимик Роджер Бэкон, или мой новый приятель Альфред Плут имели возможность разглядеть строение живой клетки, но утаили это от своих современников и от потомков, сознательно окутали все туманом, метафизическим дымом.

Алхимики опасались, что сокровенные знания достанутся жуликам, мошенникам, подражателям и просто глупцам. Во Франции эту несметную рать называли суфлерами, в Германии и Англии – пфафферами. Площадные маги, предсказатели, делатели фальшивого золота и фальшивого счастья. Сколько их было, сколько будет. Имя им легион.

Если тайны древних знаний откроются, разве кто-нибудь станет от этого умней, честней, милосердней?

Я притворяюсь, что мне смешно, на самом деле страшно. Я тридцать с лишним лет пытаюсь лечить людей. Мне встречались разные пациенты, изредка попадались фантастические мерзавцы. Что делать? Они тоже болеют. Однако такой экземпляр я вижу впервые. Смесь материализма с грубой мистикой, фокусы с гипнозом и спиритизмом, безграмотные суждения об алхимии, Шамбале, Платоне. Кокаин. Возведение ледяного эгоизма и лютой похоти в незыблемый философский принцип. Подстрекательство черни к грабежам, анархии, во имя одного лишь своего жалкого больного тщеславия. Профессиональный революционер.

Все же было бы любопытно узнать мнение моих маленьких друзей о нем. Кажется, они способны видеть изнутри, самую суть живого существа. Но слишком беспощадным может быть их приговор».

…Михаил Владимирович захлопнул тетрадь, убрал в ящик. Глаза слипались, рука больше не могла водить пером по бумаге. Он улегся на свой диван и сразу провалился в тяжелый обморочный сон. Однако проспал он совсем недолго. Дверь открылась, заглянула Таня.

– Ну, слава Богу, я уже стала волноваться. – Она подошла, поцеловала его, присела рядом. – Почему так долго?

– Господин чекист изволил обожраться, ночью кушал утку с яблоками и запивал шампанским. Учитывая его хронический панкреатит, кончилось это плохо. – Михаил Владимирович зевнул. – Открой-ка мой саквояж, там жестянка из-под порошков.

Пока она возилась с замочком, с жестянкой, он лежал, закрыв глаза.

– Боже мой, папочка, настоящий шоколад! Я съем одну конфетку, прямо сейчас. Что-то удивительное, кремовая начинка. Кажется, в последний раз такие конфеты мы ели на мои именины, в шестнадцатом году.

– Скажи, ты помнишь деда с пулевыми ранениями? – спросил Михаил Владимирович, не открывая глаз.

– Василия Кондратьевича? Конечно, еще бы не помнить!

– Ты видела его потом, после выписки?

– Папа, с ним что-то случилось? Они поймали его?

– Нет, нет, не пугайся. С ним все в порядке. Так ты видела его? Вы встречались?

– Да. То есть нет. Мы должны были встретиться в Большом Вознесении, я ждала его в условленное время, но он не пришел. Папа, объясни, пожалуйста, что происходит?

Михаил Владимирович вздохнул, сел, потер сонные глаза.

– Танечка, сначала ты мне объясни. Вы договаривались о чем-то, когда прощались. Ты ничего мне не сказала. Скажи сейчас, я должен знать.

– Они спрашивали тебя о нем? Кто-то донес?

– А как ты думала? Конечно, донесли. Но дело не в этом. Ты взрослый человек, я не вмешиваюсь в твою жизнь, я не стал спрашивать тебя тогда, о чем вы говорили с ним, в общем, я примерно догадываюсь. Ты много с ним сидела. Он, вероятно, виделся с Павлом?

– Да. Откуда ты знаешь?

– Ну, какие еще могли быть у тебя секреты со старым донским есаулом, деникинским связным? Как Павел?

– Я очень мало знаю, папочка. Главное, жив. Был ранен, не тяжело, в руку, навылет. Теперь уж все прошло. Василий Кондратьевич рассказывал, Павел хотел письмо передать для меня, но в последний момент раздумал, порвал, сказал, слишком опасно.

– Спасибо ему за это, – пробормотал профессор, опять откинулся на подушку и закрыл глаза. – Ты, Танечка, даже не представляешь, насколько это могло быть опасно. Если бы они нашли письмо…

– Папа, Бог с тобой, оно было без подписи, без адреса, по-французски.

– Не важно. Они бы разобрались. Ты напрасно их недооцениваешь.

– Зато ты переоцениваешь. Тебе не кажется, что это фарс, балаган, мы как будто под гипнозом? Ты обслуживаешь их за крупу, за постное масло. Ты, профессор медицины, после суток дежурства едешь ставить клистир наглому обожравшемуся животному. Папа, с каких пор ты стал ветеринаром?

– И все-таки Павел письмо порвал. Стало быть, он тоже их переоценивает?

Таня ничего не ответила, замолчала надолго. Михаил Владимирович слышал, как она встала с дивана, подошла к окну и застыла в раздумье.

– Животное зовут Григорий Всеволодович Кудияров, – не открывая глаз, продолжал профессор, – ты должна его помнить. Он служил кассиром в госпитале.

– А, тот, что обчистил кассу? – тихо отозвалась Таня.

– Не обчистил, а экспроприировал госпитальные деньги на великое дело борьбы за счастье трудящихся. Профессиональный революционер. Теперь высокопоставленный чекист. Мне кажется, именно Кудияров арестовал и поставил к стенке нашего есаула. Очень уж сильно озабочен его судьбой и напуган до смерти. Так напуган, что грозил мне револьвером. Но сначала показал донос. Кстати, не единственный. Довольно много пишут, на меня, на тебя.

– Кто?

– Добрюха, по поручению Смирнова. Фельдшерица, Аграфена Чирик. Знаешь, мне кажется, есаул вез большую сумму денег. Смелый чекист Кудияров их присвоил, никуда не сдал. А клистир ставил не я. Специально приехала сестра, товарищ Бочкова.

– Василий Кондратьевич действительно вез деньги в Национальный центр и нарвался на засаду. Деньги отняли и как-то очень уж быстро поставили есаула к стенке, без единого допроса. Удивительная история. Павел, когда хотел передать письмо, назвал адрес госпиталя. Если бы не это, Василий Кондратьевич ни за что бы не выжил. Когда ему удалось выбраться из грузовика, он сначала понятия не имел, куда идти. Но увидел храм Христа Спасителя и вспомнил, что Павел говорил: госпиталь недалеко от храма, на Пречистенке.

– К стенке, без единого допроса, – тихо повторил профессор, – да, скорее всего, дело именно в деньгах, и, вероятно, это не первый случай.

Таня опять села на диван, погладила Михаила Владимировича по голове, поцеловала в висок.

– Папа, прости меня. Я хотела тебе с самого начала все рассказать, но испугалась. Вдруг ты не позволишь мне встречаться с ним? Я надеялась передать для Павла записку, фотографию Миши. Но есаул не пришел. Он сразу меня предупредил, что вряд ли сумеет. И еще сказал, что в московском центре болтуны и предатели. Ты уверен, что его не поймали?

– Уверен, Танечка. Я посплю немножко, ладно?

Глава четырнадцатая

Северное море, 2007

Дверь каюты бесшумно открылась, вошел маленький человек неопределенного возраста, смуглый, раскосый, в белоснежном кителе и синих, с лампасами, брюках. Смоляные с проседью волосы были расчесаны и смазаны гелем так, что казались приклеенными. Соня вздрогнула и выронила чашку. Остатки кофе пролились на светлый ковер. Человечек почтительно поклонился и произнес тонким, почти женским голосом:

– Доброе утро, мадам. Вас приглашать подняться наверх. Позвольте, я проводить вас. Хозяин ждет.

«Доброе утро» он сказал по-немецки. После обращения «мадам» перешел на французский. Последнюю фразу – «хозяин ждет» – выдал по-английски. На всех трех языках он говорил с сильным азиатским акцентом.

– Привет, – сказала Соня по-русски, – а кто, интересно, ваш хозяин?

– Прости, госпожа, он назвать себя сам, – ответил человечек тоже по-русски, – госпожа идет со мной тепло одета. На палубе ветер дует, холодно. Я помогай госпожа.

Соня моргнуть не успела, а человечек уже стоял перед ней на коленях и надевал ей на ноги белые меховые унты.

– Это не мои! Зачем? Что вы делаете?

– Прости, госпожа. Как будет угодно, госпожа. – Человечек застыл на коленях, с унтом в руке, вопросительно глядя на Соню снизу вверх.

– Подождите. Я не хочу надевать чужую обувь. Где мои сапоги?

– Госпожа, нет! Обувь не чужой, нет! Новый башмак, теплый, хороший башмак, госпоже удобно.

– Мои сапоги где? – повторила Соня, заранее зная, что ответа не получит. – Ладно, не идти же в тапочках. Тем более они тоже не мои.

Унты оказались впору, в них действительно было тепло и удобно. Человечек поднялся с колен, бережно снял с вешалки Сонину куртку.

– Как вас зовут? – спросила Соня.

– Хозяин звать меня Чан. Госпожа может звать также Чан.

– Чан. Очень приятно. Сколько языков вы знаете?

– Чан не знай никакой языков, кроме родной. Но понимай могу пять языков, совсем мало. Чуть-чуть.

– Какой же ваш родной?

– Хинди, если госпоже будет угодно.

– Скажите, Чан, куда и зачем мы плывем?

– Чан ничего такого не знай! Прошу, госпожа, пожалей Чан, не спрашивай вопросов.

Он открыл дверь перед Соней, поклонился так низко, что почти коснулся головой пола, причем ни одна прядка не шелохнулась, словно и правда волосы его были приклеены к черепу намертво.

Пол коридора покрывал толстый багровый ковер, он глушил шаги. Чан шел впереди, беспокойно оглядывался на Соню. Она заметила три двери, вероятно, за ними были такие же каюты. Когда подошли к лестнице, ведущей вверх, на палубу, послышалась музыка. Что-то классическое, очень знакомое.

– Бетховен, – пояснил Чан, – хозяин слушай Бетховен, всегда, если северо-западный ветер.

– А если юго-восточный? – спросила Соня с нервной усмешкой.

– Тогда что-нибудь как «Турецкий марш».

Посреди пустой белой палубы стояло огромное кресло, обитое вишневым бархатом. Ветер ударил в лицо, сразу заслезились глаза, и в первую минуту Соня не сумела разглядеть человека в кресле, только смутный силуэт, огромный воротник шубы из серебристого соболя, черный вязаный плед на коленях. Над роскошным воротником виднелась часть головы, убогий холмик лысого черепа.

– Хозяин. Госпожа подойти, кланяйся хозяин. Доброе утро, чудная погодка, море такой красивый, благодарю ваше гостеприимство, – прошелестел за спиной быстрый шепоток Чана.

Палуба кренилась, трудно было удержаться на ногах. Соня огляделась и не увидела ничего, кроме кипящей свинцовой воды и хмурого неба. Музыка Бетховена казалась холодной, враждебной, торжественно-грозной. Соня медленно подошла, чувствуя, как немеют ноги. Это был даже не страх, а какая-то мерзкая липкая робость.

– Кланяйся, обязательно кланяйся хозяин, – нервно шептал Чан.

– С какой стати? – громко спросила Соня.

Но вдруг у нее заболел желудок, словно ударили в живот, и от этой внезапной резкой боли она невольно согнулась, съежилась.

– Так, так, госпожа правильно делай, кланяйся, низко кланяйся! Хозяин великий, сильный, госпожа маленький, слабый, надо кланяйся! – прощебетал Чан.

Соня заставила себя распрямиться, медленно, глубоко вдохнула и посмотрела на человека в кресле.

Тощий, совершенно лысый старик сидел с закрытыми глазами, как будто спал. Лицо такое рябое и темное, что казалось овалом сухой промороженной земли. Соня почему-то вдруг вспомнила о вырезании следа, древнем магическом приеме ведьм.

Музыка стихла. Чан опустился на корточки возле кресла и застыл в неудобной позе, преданно глядя на хозяина снизу вверх.

– Добрый день, фрейлейн Лукьянофф, – произнес старик по-немецки, не открывая глаз. – Позвольте представиться. Эммануил Хот. Вы можете сесть.

Голос оказался неприятный, высокий и глухой, какой-то слегка придушенный. Рядом не было ничего, ни стула, ни табуретки, только голая белая палуба. Она качалась, уходила из-под ног.

– Здравствуйте, господин Хот, – ответила Соня по-русски, – сесть я, к сожалению, не могу. Некуда.

– Госпожа сесть как Чан, госпожа не говорить совсем русски, никогда при хозяин не говорить русски. Госпожа сесть как Чан! – маленькая цепкая рука ухватила Соню за куртку и потянула вниз.

– Я не зэк, чтобы сидеть на корточках, – сказала Соня.

Замшевые сморщенные веки разжались. Сизые, в красных прожилках глаза уставились на Соню. Он разглядывал ее так, словно она была неодушевленным предметом. Наконец произнес:

– Фрейлейн Лукьянофф, я не понимаю по-русски и прошу вас говорить со мной по-немецки или по-английски. Чан, кресло!

Слуга вскочил и убежал. Опять заиграла музыка, первые аккорды Девятой симфонии. Старик закрыл глаза, лицо его выразительно задвигалось, словно он подпевал про себя.

Соня подошла к самому борту и стала смотреть на воду. Боль стихла, осталась только легкая тошнота. Сырой соленый ветер трепал волосы, проникал под куртку, под свитер. Соне на миг показалось, что она уже в воде, страшный холод прожигает насквозь, дышать невозможно, сердце колотится сначала безумно быстро, а потом все медленней, глуше. Она спрятала руки в рукава, стиснула запястья. Ледяные пальцы ничего не чувствовали.

Вернулся Чан. Вместо кресла он принес складной брезентовый стульчик.

– Госпожа изволь, садись. Великая честь садись при хозяин, великая честь, госпожа благодарить хозяин за милость!

– Послушайте, Чан, отстаньте вы от меня, наконец, – сказала Соня, – надоел, честное слово!

– Чан любить госпожу, Чан советуй хороший совет!

– Что ты там шепчешь, Чан? – спросил хозяин.

Слуга грохнулся на колени и заговорил по-немецки, плачущим противным голоском:

– Чан ничего не знай! Чан хочу как лучше, советуй хороший совет, Чан обожать великий хозяин, Чан предупредить госпожа, только предупредить, чтобы не гневал хозяин! – Он принялся ползать вокруг кресла на коленях.

Музыка заиграла громче, торжественней. Костлявые коленки Чана глухо стучали о палубу, и стук странным образом совпадал по ритму с аккордами симфонии. Это напоминало какой-то древний ритуальный танец. Бедняга плакал, стонал, всхлипывал, голова дергалась, из носа потекла тонкая струйка крови. Соня вдруг заметила, что хозяин улыбается и размахивает руками, как дирижер.

Несколько капель крови упало на белоснежные доски палубы. Чан тут же достал из кармана салфетку и принялся суетливо вытирать пятна. Хозяин в последний раз выразительно взмахнул руками и произнес:

– Довольно. Теперь пошел вон.

На этом спектакль закончился. Чан исчез, замолчала музыка. Соня стояла, не двигаясь у борта и смотрела на воду.

– Мисс Лукьянофф, сядьте, пожалуйста, – сказал Хот по-английски.

Соня села. Стульчик оказался слишком низкий, хлипкий и неудобный. Алюминиевые ножки шатались, брезентовое сиденье провисло.

– Мистер Хот, ваш слуга сумасшедший. Вы, кажется, тоже. Извините. – Соня поднялась и отодвинула стул.

– Браво. – Старик несколько раз беззвучно сдвинул ладоши. – Мне нравится, как вы держитесь.

Он отбросил плед, поднялся на ноги, легко прошелся по палубе. Из-под шубы виднелись джинсы и белые кеды. Он оказался довольно высоким, спину держал прямо, острый длинный подбородок надменно задирал вверх. Кадык неприятно выделялся на голой шее, и еще, у этого тощего Хота было несоразмерно большое жирное брюхо. Оно колыхалось при ходьбе.

Из кармана шубы он достал плоскую жестяную коробку, раскрыл, протянул Соне.

– Угощайтесь. Отличные сигары.

– Спасибо. Предпочитаю сигареты.

– Я знаю, – из другого кармана он извлек пачку сигарет.

Когда он дал ей прикурить, она обратила внимание, что пальцы у него толстые и короткие, на правом безымянном перстень с крупным темным сапфиром. Ногти на обоих мизинцах длинные, остро оточенные.

Несколько минут они молча курили, стоя рядом. Соня смотрела прямо перед собой, на туманную линию горизонта, пыталась определить, где кончается море и начинается небо. Хот откровенно разглядывал ее. Она боялась повернуть голову, боялась встретить близко его жуткие красноватые глаза, зрачки, крошечные, как дырки от булавочных уколов.

Он выпустил струйку ароматного дыма и произнес задумчиво:

– Вы в отличной форме, несмотря на тяжелый стресс, на все фокусы, которые выделывали с вами Фриц и Гудрун. Это радует. Один – ноль в вашу пользу.

– Что вы хотите? – тихо спросила Соня.

– Один – один. Счет сравнялся. Вы задали глупый вопрос. Самые глупые вопросы те, на которые заранее знаешь ответ. Верно?

– Да, пожалуй. В таком случае позвольте еще вопрос. На него я точно не знаю ответа. Почему на вашем шикарном судне нет нормальных стульев?

– О’кей. Два – один в вашу пользу. Видите ли, здесь никто не может сидеть в моем присутствии. Только на корточках. Как заключенный. Как зэк. Я правильно понял это забавное русское слово?

– Три – один в мою пользу. Теперь вы, мистер Хот, задали глупый вопрос. Сами ведь знаете, что поняли правильно. А что, кроме вас здесь все заключенные?

– Почему же? Здесь все свободные, полноценные люди, отличные профессионалы. Капитан, штурман, матросы. Есть еще доктор и повар. Только Чан и четверо слуг не совсем свободны, – он выпустил струйку сигарного дыма, – и не совсем люди.

– Кто же они?

– Кохобы. Вы никогда не слышали такого слова?

– Нет.

– Хорошо. Я объясню. Кохоб – нечто среднее между домашним животным и человеком. Они легко справляются с примитивной работой. Они преданы хозяину, исполнительны, аккуратны. Мало спят, питаются простой дешевой пищей. Конечно, у них есть и недостатки. Так сказать, побочные эффекты. Некоторая истеричность, вызванная излишним усердием, ну и еще, их приходится стерилизовать, иначе они плодятся, как кролики.

Соня слушала и спокойно разглядывала лицо господина Хота. На самом деле он был не так уж стар. Лет шестьдесят, не больше. Вероятно, в молодости он страдал тяжелым фурункулезом. Шрамы на его лице напоминали следы оспы. Но вряд ли это была оспа.

– Господин Хот, вы сказали – побочные эффекты. Если я правильно поняла, эти ваши кохобы – результат каких-то опытов?

– Период опытов давно позади. За последние три тысячи лет технология производства кохобов не менялась. Никакой химии, наркотиков, никаких новомодных фокусов вроде нейролингвистического программирования. Всего лишь искусство делать больно, не прикасаясь, одним только психологическим внушением. Механизм воздействия одинаков, но результаты разнообразны, в зависимости от объекта. Примитивные особи легко превращаются в кохобов. У более развитых существ может возникнуть агрессия либо, наоборот, тяжелое депрессивное состояние, вплоть до суицида. Чем выше интеллектуальный уровень объекта, тем сложнее прогнозировать результат. Вы, конечно, помните, как сильно у вас заболела голова, когда вы ехали в поезде с Фрицем Раделом? Вы удивились, растерялись. А сейчас – разве не заболел у вас живот, когда глупышка Чан просил вас поклониться? Вы согнулись невольно, от боли. Вы поклонились. Верно?

– Хотите сказать, Чан, как Радел, способен причинять боль внушением?

Хот глухо рассмеялся. Зубы у него были мелкие, желтоватые. Улыбка обнажала бледные выпуклые десны.

– Хорошая шутка. Четыре—два в вашу пользу. Знаете, мисс Лукьянофф, вы все больше меня радуете. Честно говоря, я в